Бенджамин Вуд Станция на пути туда, где лучше Посвящается Нику A STATION ON THE PATH TO SOMEWHERE BETTER by BENJAMIN WOOD Copyright © 2018 by Benjamin Wood © Марина Извекова, перевод, 2019 © “Фантом Пресс”, оформление, издание, 2020 Сторона один Две погоды До той кошмарной августовской недели, когда каждый его новый план перечеркивал прежний, а каждое слово прикрывало ложь, я считал отца хорошим человеком, гордился, что мы одной крови. Сейчас легко сказать, что я заблуждался, как легко и задним числом обесценить все его достижения. Но в то лето мне было двенадцать – птенец желторотый, рос на тихой деревенской улочке, будто в мягких подушках, – и я не умел отличать мелкие недостатки взрослого от роковых изъянов. Возможно, наивность моя была сознательным выбором. Вероятно, я тогда уже понял, насколько он порочен – когда заметил у него однажды вечером на щеке жирный след от помады, – но закрывал на это глаза. На самом деле все, что я знаю о его жизни, выглядит иначе с каждой попыткой истолкования, и в любой мелочи я склонен замечать скрытый смысл. Я не ищу объяснения его поступкам, а всего лишь рассказываю, как он на меня повлиял. Я с тобой честен, и это главное. Из-за той проклятой недели внутри у меня вечный раздрай, а в голове вместо ясных мыслей туман. Я уже не тот Дэниэл Хардести, каким был до нее (даже юридически не тот: в двадцать лет я сменил фамилию), и все-таки осадок не сотрешь. Как могут несколько мимолетных страшных дней исковеркать целую жизнь? Почему мы так легко берем на себя чужие грехи? Знаю лишь то, что отец, с тех пор как я подрос и стал без него скучать, имел надо мной странную власть. У него всегда было два состояния – “две погоды”, как говорила мама, – и менялись они резко, непредсказуемо. Был ласковый Фрэнсис Хардести – прижимался ко мне вплотную на фотографиях, обнимал меня за плечи, льнул ко мне, будто боялся, что стоит ему куда-то деться, и я забуду, какого цвета у него глаза. Но был и другой Фрэн Хардести, отчужденный, – прятался от меня в комнатах второго этажа, шептался в дверях с девицами и будто не слышал меня сквозь смех, усаживал меня в баре на табурет перед игровым автоматом, сунув в руку мелочь, а сам исчезал; от него мне перепадали лишь крохи внимания. Я его любил и теперь стыжусь своей любви, – любил, несмотря на то что его привязанность ко мне была показной. Согласен, это меня не оправдывает. И все равно – когда я вспоминаю о той августовской неделе, то понимаю, почему буксую при каждом шаге вперед. Его грехи достались мне в наследство, его дурную кровь я передам детям. Природа не одарила меня острой памятью на всякие мелочи, но я помню многое, что предпочел бы забыть, тем более что эту часть детства мне и нет нужды вспоминать – она подробно описана в документах. Вот, к примеру, содержимое отцовского бардачка – список составлен в день, когда его машину нашла полиция: Начатая упаковка мятных леденцов “Фокс”, с надорванным верхом. Разноцветные деревянные колышки для гольфа, новые. Три черные магнитофонные кассеты “Грюндиг”, подписанные опрятным отцовским почерком, зеленой шариковой ручкой: “Блю Белл Нолл”, “Сокровище”, “Громче бомб”[1]. Баночка средства для мытья рук, двести семьдесят пять миллилитров. Ножницы маникюрные, изогнутые. Смятый конверт с квитанцией от автомастерской Брайента за “ремонт задней двери” от 19 июля 1993 года. “Справочник владельца «Вольво 240»”, в обложке из кожзама. Упаковка из-под парацетамола. Тридцать четыре пенса мелочью: двадцатник, десятипенсовик и два медных двухпенсовика. Что еще? Затвердевший кусок восковой корки от сыра. Сломанная шариковая ручка из гостиницы “Метрополь” в Лидсе. Жестяная коробочка из-под тонких сигар. На вещественные доказательства они не тянут, но их фотографии подшиты к пухлому отцовскому делу – пылятся в папке, как просроченные скидочные купоны в тумбочке. Казалось бы, чепуха, но то, что они тогда очутились у отца в бардачке, придает им вес. Многое из того, что в жизни пишется между строк, проходит мимо нас, но стоит однажды преступить закон – и все наполняется зловещим смыслом, каждый пустяк превращается в улику; вот и я смотрю на свое прошлое в том же ключе. Как будто в случайностях и скрыта правда. Как будто из незаметных мелочей выросли большие события. У деревушки нашей, разумеется, была история и до моего отца. Местечко Литл-Миссенден – из тех, что до сих пор называют “приходами”. Приятный уголок посреди возвышенности Чилтерн-Хилс, достопримечательности которого, интересные в первую очередь историкам, – собор романского стиля и особняки – привлекают иногда туристов из Лондона и не только. К нам часто забредали художники во фланелевых рубашках и устраивались писать акварели, а я стоял за мольбертом и изводил их вопросами. Они всегда рисовали одно, а я видел другое. Они рисовали графично-четкие деревья, застывших птиц, домики, каждый со своим неповторимым обликом, деревенские улочки в пятнах света. А мой Литл-Миссенден, переплетение пространств, было не так-то просто передать в рисунке. Ухабистая тропка, где я гонял на велосипеде; лаз под нашей живой изгородью, который я расширял год за годом; углубление для монет в телефоне-автомате, где прятались мои солдатики, когда я отправлял их в разведку; флагшток на колокольне, видный из всех наших окон второго этажа; пологие холмы, где так хорошо кататься на санках, – каждый год под Рождество я молился, чтобы их укрыло снегом. Без таких мелочей и дом не дом. Имей я мужество сюда вернуться, я бы нашел их иными. Иными – считай исчезнувшими. Перемены начались тихим утром в четверг, 17 августа 1995-го, когда я увидел, как к нашему дому подъезжает старенький отцовский “вольво”, – синее пятно двигалось будто сгусток крови по вене. Все утро я его высматривал, забравшись с ногами на деревянную скамью у окна гостевой комнаты, но видел только пустую дорогу – влажную полосу асфальта, где торжественно вышагивали вороны, – и сникал всякий раз, когда появлялся автомобиль и с ревом проносился мимо. Мама неделями готовила меня к разочарованию – объясняла, что Фрэнсис Хардести, сколько бы он ни клялся и ни обещал, может и вовсе не появиться. “Для твоего отца превыше всего удобство, – предупреждала она. – Если он тебя подведет, близко к сердцу не принимай. Он про тебя просто забыл, и все”. Эти разговоры мне всегда были не по душе. Чем яростней ругала она отца за его спиной, тем проще мне было заткнуть уши. На расстоянии его недостатки блекли. Я верил, что однажды он опровергнет мамины слова, покажет себя с лучшей стороны. В то утро мама поджидала его в прихожей – наверное, не один час там простояла. Когда раздался звонок, она посмотрела на позолоченные часы у двери. – Ровно семь тридцать, – сказала она, когда я спустился. – Это точно не он. Можно было еще поспать. Но за стеклянной дверью маячил размытый силуэт: рубашка, бледный овал лица, темная копна волос. Никогда я так напряженно не вслушивался в трель нашего дверного звонка, она казалась бесконечной, – и теперь, стоит мне услышать похожий звонок, внутри у меня все холодеет. Отец на миг задержался в дверях, оглядывая нас. Было бы проще, будь у него внешность матерого преступника: костяшки в наколках, бритая голова, байкерская кожанка, ледяной взгляд – посмотрит, и сердце в пятки. Но на самом деле ничего пугающего в облике Фрэнсиса Хардести не было. Среднего роста, худощавый, но не тощий, с чуть наметившимся животиком. Носил он рубашки из синтетики и свитера без ворота, однотонные или в мелкий рисунок, и линялые джинсы или темно-синие вельветовые брюки; карманы, где он держал ключи и бумажник, вечно были протертые. Власть над людьми давал ему голос – звучный, как у радиодиктора, не резкий, как у большинства, а бархатный, чуть воркующий. Вдобавок он был красив нешаблонной красотой. Нос у него, к примеру, был толстый, но ноздри изящные, будто в противовес. И ни у кого больше я не встречал таких глаз – светло-карих, медовых, с рыжими пестринками в глубине. Обычно он был чисто выбрит, но день-другой не побреется – и лицо смягчалось, делалось не такое загнанное. Имелась у него одна маленькая слабость – пристрастие к тонким сигарам, и с сигарой во рту выглядел он почему-то не манерным, а сосредоточенным. Он предпочитал сорт “Кофе со сливками”, только название ему не нравилось – мол, лучше сгодилось бы для пудинга, вот он и называл их “Винтерманс”. “Еще одну «Винтерманс» на сон грядущий – и баиньки”. Их желтизна въелась в его пальцы; ими пропах он весь – волосы, одежда, кожа. Он замер на пороге и, прищурившись, смотрел на маму. – Кэт, – он неловко махнул, – рад тебя видеть. Как он, готов? – Мама уперлась в дверной косяк, невольно преградив ему путь, и он, стоя на пороге, заглянул в прихожую. – Надеюсь, собрался, дружок? Надо проскочить без пробок. Готов я был на все сто: искупался, оделся, наелся кукурузных хлопьев, а сумку собрал еще накануне вечером. В ту ночь я почти не спал. А когда увидел его, так обрадовался, что потерял голос. Раз в кои-то веки отец сдержал слово – не верилось, что он здесь! Вдобавок у меня был полон рот крови: от радости я сиганул со ступеньки и прикусил язык. – Что с тобой, воды в рот набрал? – крикнул он мне. – Хватай свои пожитки – и вперед. Мама протянула отцу мою сумку. Он весь скособочился, будто под тяжестью. – Что он туда напихал? – В основном книги, – ответила мама. – Я предлагала часть выложить, а он ни в какую. – Там, должно быть, целая Британская энциклопедия! – Книги в дороге пригодятся – дорога долгая. – На что ты намекаешь? – Ни на что, Фрэн. Ни на что. Я потянул маму за рукав, показал ей язык. – Ох, да у тебя там ранка, – нахмурилась она. – Где это ты так? – Она повернула мое лицо к свету. – Ничего. Оторви кусочек бумажного полотенца, заверни в него кубик льда и подержи во рту минут десять. Так я и сделал. Мама, хоть и не имела медицинского образования, всегда знала, как лечить мелкие травмы, и знания эти будто черпала из бездонного источника. В то время мне это казалось чудом, хотя на самом деле никаких чудес – материнское чутье плюс здравый смысл. Когда я вышел из кухни, Фрэнсис Хардести вместе с моей сумкой исчез. Увидел я его на подъездной аллее, а рядом маму в шелковом халате и тапочках. Отец прилаживал связку коротких толстых досок к багажнику на крыше “вольво”, а мама что-то говорила, глядя на его взмокшую спину. – Готово. – Он повернулся к маме: – Теперь сгодится? Одобряешь? Мама отступила в сторону. – Ума не приложу, почему ты их с самого начала туда не пристроил. – Ну а я ума не приложу, почему их нельзя хранить в гараже. – Ты здесь не живешь, Фрэн, вот почему. Пора бы и привыкнуть. Больше никаких грязных ботинок у меня в кухне, никаких деревяшек в моем гараже. Ничего лишнего – и точка. – Тут мама увидела меня на аллее, во рту я перекатывал кубик льда. – Все уложили, просто место освобождаем. – Готовность номер один! – сказал отец. И потрепал меня по макушке. – Садись, пристегивайся. Ну а я схожу в туалет, если мама твоя не против. – Ступай в тот, что на первом этаже, – распорядилась мама, и он исчез за дверью. Я устроился на переднем сиденье. В машине было тепло и пахло освежителем; на подлокотнике темнела отметина, будто след от зажигалки. Мама постучала в окно, и я опустил стекло. – Послушай. – Она наклонилась, глаза вровень с моими. – Послушай внимательно. Сколько это длилось, не знаю, на приборную доску с часами я и не взглянул, но кажется, лишь глазом моргнул – а прошла вечность. – Вот что, ты все это слышал уже не раз, но если вдруг что-то пойдет не так, очень уж сильно не огорчайся, хорошо? То есть если не познакомишься с актерами, как он обещал, если этой Мэксин не окажется на месте или если на съемки не попадешь, – не вешай нос, ладно? Как бы ни сложилось, все равно будет интересно. Твой папа умеет развеселить, если захочет, да и надо вам почаще бывать вместе. Понимаю, для тебя это важно. Просто радуйся, и все. Будь умницей. Хорошо? Я улыбнулся, что-то промычал в знак согласия. Мама сунула голову в окно, вытащила у меня изо рта размокший бумажный клочок. – Дай погляжу, что у тебя с языком. (Я высунул кончик.) Да, разнесло здорово, но не беда, заживет. Холодной воды пей побольше. И звони мне с заправок, чтобы я знала, где ты. До Лидса ехать три часа с небольшим, если скорость не превышать. – Она скомкала мокрую бумажку. – Посиди тут, а я сбегаю посмотрю, что он там копается. Я тебя люблю, сынок. – И я тебя. Она подставила щеку для поцелуя. Кожа чуть лоснилась от крема. Я уловил знакомый запах, лимонный с нотками карамели, – “Подсолнухи”, любимые мамины духи. Я пристегнулся и стал ждать. Книги, настольные игры, солдатики, фотоаппарат – все в сумке, а сумка в багажнике. Заняться нечем, и с новой силой вспыхнула тревога: что сейчас происходит в доме? Воображаемые ссоры были куда страшнее тех, что я видел своими глазами; сейчас родители находились вдвоем, я их не видел, и меня замутило от ужаса, ладони взмокли. Вскоре вернулся отец, в руках синяя сумка-холодильник. И продолжал спор, начатый где-то на пятачке между туалетом и входной дверью. – Да успокойся, здесь я на твоей стороне, Кэт. Несправедливо, согласен. Но не понимаю, за что ты меня винишь – ты же меня предупредила всего за два дня. За два дня! – Если бы ты приехал, был бы совсем другой разговор, – ответила мама, следовавшая за ним. – Они хотели бы видеть обоих родителей. – Не знаю, что и сказать тебе на это. Нет у них мест – значит, нет. Вряд ли директор из-за меня одного все переиграл бы. Будь у меня такой дар убеждения, кувыркались бы мы с тобой сейчас в кухне на полу. Мама остановилась, скрестила на груди руки, лицо ее скривилось, будто она наткнулась на дорожке на собачье дерьмо. – Боже, никак ты не повзрослеешь! Небо хмурилось. Слева наползла туча, на капот “вольво” легла тень. – А может, ты чересчур многого хочешь? – спросил отец. – А главное, не знаю, пойдет ли ему это на пользу. В такое место ребенка отдавать – только портить, сам убедился. – Уму непостижимо! – воскликнула мама. – Ты совсем меня не слушал? – Не иначе как твой папаша тут руку приложил. – Фрэн, замолчи. От твоих слов только хуже. – Ты всегда хотела его отдать в Чесхэм-Парк… – Что ж, я много чего хотела… Лучшее средство, чтобы отвлечься от их пререканий, – отцовский бардачок, таивший миллионы открытий. А вдруг он припрятал там для меня подарок? А может, попадется вырезка из взрослого журнала или что-нибудь опасное – скажем, перочинный ножик? Но увы, ничего интересного (см. список). Из щели рядом с ручным тормозом торчал огромный атлас автодорог Великобритании. Я достал его и открыл наугад. Хотелось затеряться в сетке координат, среди магистралей и развязок, среди городов, где я никогда не бывал: Бакден, Литл-Пакстон, Оффорд-Клуни, Оффорд-Дарси, Крик – не иначе как в честь моих родителей назван! Я успел изучить только две страницы, и тут раздались шаги отца и его голос: – Иди попрощайся! Нам пора ехать. – Сумка-холодильник билась о его ляжку. Он был весь красный, разгоряченный, лицо лоснилось от пота. Решив сперва, будто он ко мне обращается, я отстегнул ремень. Но из-за его спины появилась вдруг мама. Открыла дверцу, наклонилась, чмокнула меня в висок. – Ты почему не пристегнулся? – спросила она – и тут же напустилась на отца, глядя ему в затылок: – Фрэн, что за безобразие! Он не пристегнут! Куда ты смотришь? Отец взвился: – Отстань! Мы еще даже с дорожки, нахрен, не выехали! – И стал запихивать сумку мне под ноги. – Ты осторожней за рулем, не гони. И, будь добр, не ругайся. – Ты бы лучше не обо мне пеклась, а об идиотах на дороге. – Следи за ними в оба. – Ага, щас, – выдохнул отец. – Поможет, не сомневаюсь! Мама взяла меня за щеки, легонько потрепала за подбородок. – Следи за собой, – велела она. – И за ним тоже присматривай, чтоб не вздумал покупать тебе колу и шоколадные батончики. И все чеки сохраняй. – Если чем-то и огорчала меня мама, так это привычкой говорить гадости об отце, обращаясь ко мне, – можно подумать, я ничего не понимаю. – Буду очень по тебе скучать, солнышко. Звони мне на каждой остановке. При любой возможности. Я пообещал – в очередной раз – звонить. Со щелчком открылась дверь справа от меня, и отец плюхнулся на сиденье. Взялся за руль, распрямил руки, повертел головой, с хрустом разминая шею. – Ну, поехали. – И завел машину. – Надо где-нибудь по дороге заправиться. Когда мы выезжали со двора, я оглянулся – дом наш стоял нараспашку. Я знал, что мама будет махать с крыльца рукой, пока мы не скроемся из виду. Но не предполагал, что в последний раз вижу дом своего детства таким, как всегда, – живописный, из красного кирпича, скрытый деревьями, так что фасад можно разглядеть целиком, только если играешь в саду. Я не знал, что дом уже превращается в воспоминание. Отец включил первую передачу, и мы не спеша обогнули дом. Отец дважды нажал кулаком на клаксон – весело посигналил маме, спугнув с крыши гаража голубей, – мама вздрогнула от неожиданности, когда те вспорхнули. Мы удалялись, а она стояла, прижав руку к сердцу и улыбаясь. Что ее вижу в последний раз, я тоже не знал. Полагаю, всякий лжец стремится врать как можно правдоподобней. Отец хорошо понимал это и половину своей жизни выстроил на этой предпосылке. Он то лгал напропалую, то слегка привирал – как агенты по недвижимости расхваливают дома-развалюхи, как продавцы автомобилей скручивают пробег, как врачи скрывают халатность приписками в карточках больных. Ложь, которой он потчевал меня под конец, держалась на моем доверии, а такую ложь тяжелей всего снести. Когда их с мамой отношения начали портиться, отец стал играть на моих слабостях, заискивая перед матерью. Я рос “книжным” мальчиком, увлекался немногим, но если уж увлекался, то всерьез, чуть ли не до одержимости. Когда мне было десять, мама однажды – чтобы выманить меня на солнышко, оживить мой “библиотечный” цвет лица – повела меня на благотворительную распродажу в церковь Св. Иоанна Крестителя. Там, на раскладном столе, рядом со стопкой любовных романов и канцелярским ножом я увидел что-то похожее на сломанные ножницы – из потускневшей латуни, с двумя ручками, но без лезвий. Приглядевшись, я понял, что это очки – диковинные, старинные, линзы вращаются вокруг центральной оси, – и потратил на них всю мелочь, что дала мне мама. Позже выяснилось, что это французские складные очки 1901 года, по нынешним меркам не особая ценность, учитывая их состояние, но и далеко не дешевка. Посуди сам, легко ли я меняю увлечения: очки эти положили начало моей коллекции – сейчас в ней более трехсот экземпляров, и некоторые из них (например, старинные очки с двойной дужкой и лорнет модели Джорджа Адамса) сделали бы честь любому музею. Не помню, как прознал о них отец, – то ли мама проговорилась во время очередных телефонных препирательств, то ли я сам рассказал, шмыгая носом, не зная, о чем мне вообще говорить, когда мама передала мне трубку. Мои родители тогда еще не разъехались окончательно, но брак их доживал последние дни – как пес, что лежит пластом на коврике и уже не встает, – и отец раз в пару дней звонил по вечерам, чтобы отсрочить неизбежное. Жил он тогда в Дублине у друга, помогал возводить декорации для “Бранда”, постановки по Ибсену. Помню, как он позвонил насчет подарка на мой день рождения. – Вот что, Дэн, я тут закрутился малость. Но я ходил с Лидией по антикварным лавкам, искал тебе очки. – Голос был у него сиплый, измученный. Я не понял, что это за Лидия и откуда я ее должен знать. – В общем, с очками нам не повезло, зато нашли кое-что другое – старинную лупу. Чистое серебро, линза в полном порядке, так хозяйка сказала. Может, стоит вернуться, купить? Если я завтра ее отправлю почтой, ко дню рождения дойти не успеет, и все-таки – что скажешь? Полагаю, тот наш короткий разговор на время успокоил маму – хорошо, что отцу есть дело до моих увлечений. Их телефонные беседы в те дни стали дольше, веселее, и говорила мама о нем добродушнее. До последнего дня отец жаловался, что посылка затерялась в дороге, даже письмо-извинение с дублинской почты предъявил для пущей убедительности. Отец никогда не извинялся в открытую, не признавал ошибок – ничего, кроме лживых оправданий, все более и более жалких. Наверняка ему трудно было понять мое увлечение допотопными очками – и немудрено, ведь сам он в детстве грузил с отцом сено и ухаживал за овцами. И все же страсть к безделушкам я наверняка унаследовал от него. Если на то пошло, я и за очки эти уцепился лишь в надежде с ним сблизиться. За несколько месяцев до той распродажи отец перехватил меня возле школьных ворот – я прошел мимо, не заметив его, а он свистнул мне вслед с обочины. – Эй, Дэнище! – Он был в рабочем комбинезоне, заляпанном краской, дымил сигарой. Машина слегка качнулась, когда он слез с капота. – Да не смотри ты на меня так! Все путем! Я с мамой помирился. Как выяснилось, ложь. Мы не виделись уже шесть недель – с того дня, как мама сложила его одежду в дюжину мусорных мешков и вынесла за порог. Можно только гадать, какая по счету из его измен послужила поводом к изгнанию. Отец спал тогда с той, рыженькой, из гольф-клуба, – знаю потому, что он часто брал меня посмотреть, как размахивает клюшкой и мажет по мячу. Он оставлял меня в кабинке, с ведерком мячей и детской клюшкой, и я гонял мячи на искусственном газоне, пока рыжая ублажала его в служебном туалете. Как ее звали, неважно, хоть имя ее и гремело на весь гольф-клуб (“Эта Надин так и напрашивается, чтобы ее оттрахали. Так бы и стащил с нее шортики!”). Спешу тебя успокоить, ничего совсем уж откровенного я не видел – скорее, чуял, когда отец возвращался на поле взвинченный, с выбившейся из брюк рубашкой, а Надин вспыхивала, когда мы возвращали в прокат ведерки. – Ну, садись, – скомандовал отец. – Хочу тебе кое-что показать. В тот день он довез меня от школьных ворот до Хай-Уикома – милях в шести к западу – и поставил машину возле театра “Суон”. Мы зашли с черного хода, и сквозь темную кишку коридора он вывел меня на сцену. – Бюджет был хиленький, – объяснил он. – Во вторник это все уберут, вот я и решил привести тебя сейчас, пока не поздно. – Он указал на декорации: задрипанный бар, серо-зеленые стены увешаны бумажными гирляндами; две застекленные створчатые двери с подсветкой, за стеклами – городской пейзаж. Для спектакля “Разносчик льда грядет”[2]. – Ну, как тебе? Пойдет? Не знаю, какого ответа ждал он от десятилетнего ребенка, но я с готовностью кивнул. Он разрешил мне побегать по сцене, а сам смотрел из-за кулис, но мне все равно было где бегать, хоть по свалке, и от отца это наверняка не укрылось. – Ладно, хорош дурака валять, – сказал он. – Давай домой! Думал, тебе будет любопытно, чем я занимаюсь, только и всего. Не бери в голову. – Отец поманил меня со сцены. Он любил похваляться передо мной тем, что якобы выделяло его из толпы. – Мама твоя думает, будто я лежу кверху пузом, в отелях прохлаждаюсь. Ну и вот, полюбуйся! Видишь, чем я был занят? И если мама спросит, расскажешь ей, чем я живу. Внимание мое переключилось на раскрашенные ширмы и осветительную аппаратуру. Было в декорациях что-то головокружительное, мне нравилось, что издалека они выглядят объемными, но стоит подойти ближе – становятся плоскими, одномерными. – Из чего это все сделано? – спросил я. – Хм… – Отец помолчал, вздохнул. – В основном дерево и стеклопластик. Художник нарисовал, а я сделал по-своему. Я подошел поближе рассмотреть, что там на столе посреди сцены, – оказалось, что шаткие подсвечники, запотевшие бокалы, тусклое столовое серебро. Взял в руки чайную ложечку. – И это тоже ты сделал? – Нет, это настоящая, реквизиторы подыскали – скорее всего, в лавке у старьевщика. – Кто такие реквизиторы? – А почему ты спрашиваешь? – Мне интересно. Отец шумно выдохнул, почесал в голове. – Ну так вот, – начал он, – ложечка у тебя в руке – это реквизит. Реквизит – это все, чем пользуются актеры на сцене. А ребята из реквизиторского цеха – точнее, у нас девчонки – все это находят и расставляют по местам, чтоб было под рукой во время спектакля. Иногда, если нужен предмет слишком дорогой – скажем, как вон та люстра или там красивая китайская ваза, – бутафоры делают похожий из чего-нибудь подешевле. С виду предмет такой же, а обходится недорого. – А разве не видно, что это ненастоящее? – Из зрительного зала – нет. Если бутафор хороший, не видно. Я вертел ложечку в руках. – А ты, папа, тоже умеешь делать бутафорию? – Умею – то есть приходилось, – но мне больше нравится делать мебель и декорации. Как тебе сказать… что-то существенное. – Почему? – Не знаю, сынок. Нравится, и все. Я вернул ложечку на место. – Когда мы будем с тобой делать бутафорию? – Позже, когда подрастешь. – Хочу у тебя в реквизиторском цехе работать. – Это дело, – отозвался отец. – Да вот беда, чтобы тебя взяли, надо быть хотя бы вот такого роста. – Он провел рукой под подбородком. – А почему бы тебе в школе не попробовать? С этого все начинают. – Под конец четверти? – Неважно. Стоящий реквизитор и между спектаклями собирает все, что может потом пригодиться, так он ко всему будет готов – хоть к Шекспиру, хоть к пантомиме, к чему угодно. Если хочешь, возьми для начала что-нибудь отсюда, со стола, я никому не скажу. Я призадумался. – Нет, это же для актеров! – Одной ложечкой меньше – с них не убудет. – Но мне попадет! – Только если застукают. Я нахмурился. При одной только мысли, что отец толкал меня на скользкий путь, меня бросило в дрожь. – Сам решай, сынок. – Отец глянул на часы: – Думай, только не до вечера. Мама, узнав про этот случай, две недели злилась, запрещала мне с ним разговаривать, и я ему так и не признался, что через несколько месяцев, когда нам попались на распродаже старинные очки, я решил, что и это тоже реквизит – основа для нашего общего будущего. Следующий школьный спектакль назначили на сентябрь, и когда распределяли роли, я подошел к учительнице и вызвался быть реквизитором, а в доказательство, что я чего-то стою, принес очки и краденую ложечку. Учительница надо мной посмеялась – беззлобно, по недомыслию. “Да что ты, дружок, оставь их себе! Слишком они для этого хороши, – сказала она. – Не волнуйся, этого добра у нас целые ящики”. Во мне будто задули огонек. Как бы ярко ни разгоралась в моем сердце искра любви к отцу, всякий раз ее гасили. Интересно, догадывался ли отец? Наверное, ближе к концу он счел, что милосерднее для нас обоих и вовсе отбросить добрые чувства. Жемчужный осколок луны еще висел в небе, когда мы выехали из Литл-Миссендена. Из-за низкой подвески “вольво” я чувствовал все до единой кочки и выбоины на Тейлорз-лейн, когда мы проносились мимо ухоженных садов возле особняков – вот уж не думал, что буду по ним скучать, – и лугов с проволочными изгородями. Отец молчал, пока мы не добрались до развязки. Он затормозил, указатель тикал: налево-налево-налево. Мимо прогромыхал грузовик. – Нам направо, Дэнище. – Отец выкрутил руль. – Будешь штурманом? – И, не дождавшись ответа, достал дорожный атлас и тяжело плюхнул мне на колени. – Маршрут я уже проложил, а твое дело – пальцем водить по карте, следить, где мы находимся. Ты парень смышленый, для тебя это раз плюнуть. Атлас автомобильных дорог Великобритании, изданный Британским картографическим управлением, – теперь частичка прошлого. Не играй он столь важной роли в планах отца в ту неделю, я, возможно, сейчас смотрел бы на него с тихой грустью, как на безделушки из моей коллекции. Но я представляю его без всяких иллюзий – потрепанным, с холодными жесткими страницами, покоробленными от сырости. Для ребенка чтиво не из легких, и, едва открыв его, я растерялся. Районы страны объединены были по непонятному принципу: на странице тридцать семь – изрезанное юго-восточное побережье Англии, на тридцать восьмой – северный Уэльс, смахивающий на профиль ведьмы. Отцовский атлас устарел на год, но это не беда, говорил отец. “Вряд ли там что-то поменялось, без моего-то разрешения!” Чуть раньше, листая его, я не заметил ни выделенных дорог в середине, ни квадрата с нашим домом (Е3), который отметил для меня отец. Литл-Миссенден был обведен желтым, а от него вился маршрут, который мне предстояло указывать. Мимо проносились автомобили. Отец, подождав с минуту, не выдержал и вклинился в первый же просвет между машинами. Когда мы встроились в ряд, он ослабил на миг хватку на руле. И сказал: – Думаешь, нас бы хоть одна собака пропустила? Видели же, что я поворачиваю! – Он злобно уставился в зеркало заднего вида. – Глянь на этого придурка сзади – что творит! Куда он так торопится? Козел! – Я не знал, что ответить. Он дал мне сосредоточиться на карте. – Ну и плевать. Мы уже на маршруте. Четко по расписанию! – Чуть расслабив руки, он откинулся назад. – Тебе слово, штурман, – по какой трассе мы сейчас едем? Я знал, что он спросит, и заранее ткнул пальцем в номер: – А314. – А-а, – протянул отец удивленно, будто ехал по ней впервые в жизни. – Старая добрая А314! И куда она ведет? – В Эйлсбери, – ответил я. – Папа, ты так и будешь всю дорогу спрашивать? – Да, время от времени. – Он хмыкнул. – Чтобы убедиться, что ты тянешь лямку. То есть чтобы ты с курса не сбился, а не то заведешь нас куда-нибудь в море. Он пытался меня развеселить. Но в последние годы мы так редко бывали вместе, что я разучился улавливать оттенки его настроения. Отеческая болтовня, мимолетная досада на других водителей, добродушие – я не знал, где здесь фальшь, а где подлинный Фрэн Хардести. Возможно, он и сам не знал. И я не позволял себе расслабиться с ним рядом – перейти сразу от отчужденности к близости значило бы для меня предать маму. – Эй, глянь! – Он указал вперед и влево. – Что у него там, мышь? Чуть поодаль, над выжженной травой, парил красный коршун. – Полевка, – сказал я. – Они полевками питаются. – Откуда ты знаешь? – К нам в школу лектор приходил, рассказывал. – Из Королевского общества охраны птиц? Я кивнул. – Интересно! Жаль, меня там не было. – Подумаешь, лекция как лекция, ничего особенного. – Может, еще одну устроят, я бы тоже пришел. – Да, может быть. Только родителей, кажется, не пускают. Чем ближе, тем отчетливей видно было птицу. За полмили темнел лишь силуэт на фоне неба, а теперь я мог разглядеть тончайшие движения крыльев, каждый взмах. Отец притормозил, дал мне полюбоваться. – Великолепно! – восхитился он. Ржаво-красные крылья с белыми метками раскинуты буквой Т, в когтях безвольно болтается зверек. – Кажется, у него там кролик, – предположил я. – Чего он ждет? – А? – Что ж не улетит и не съест? Коршун скрылся из виду, уплыл вдаль, в историю. – Наверное, высматривал еще добычу. – Это, должно быть, самка, – сказал отец. – У нее там птенцы, их надо кормить… как они правильно называются? – Мы снова летели на полной скорости. – Коршунки? Коршунята? – Мир за окнами проносился блеклым пятном. – Щенята-коршунята. Я прыснул. – Сколько ехать до Лидса? Отец отпустил педаль. – Я тебе уже наскучил? – Нет, просто хотел узнать, сколько миль. – Ты у нас штурман, ты и скажи. – Но ты уже столько раз тут ездил! Тебе проще сказать. – У тебя карта перед глазами, так? Вот и соображай. Каждый квадратик два на два дюйма. А в дюйме, грубо говоря, три мили. И если все их сложить… – Неважно, – отмахнулся я, – ехать нам часа три, мама говорила. – А ты ей поверил на слово, и все? Жалкая отмазка! – Тогда дождусь указателя и прочту на нем. – Лодырь. Я пожал плечами. – А я-то тебя считал любознательным! – Возьми да скажи, ну что тебе стоит? – Понимаешь, – начал отец, – в жизни все не так просто, как тебе хочется. И когда подрастешь, в голове останутся не те знания, что тебе на блюдечке поднесли, а те, что сам добывал. Взять хоть эту машину. Хочешь узнать, как она мне досталась? Сейчас он, конечно, расскажет, и неважно, хочу я знать или нет. – Эта машина мне досталась от старушки, чей дом я ремонтировал. Славно у меня вышло, верь моему слову, будто картинка из журнала “Идеальный дом”! Но, сказать по правде, очень тяжело мне это далось. Не просто все стены покрасил – три слоя водоэмульсионки, два слоя лака, – там у нее были обои, еще довоенные, приклеены промышленным клеем, под ними будто ушной серой намазано. Все обои пришлось отдирать, соскребать, от пола до потолка, а уж потом грунтовать. Зато в итоге старушка так была довольна, что решила мне отдать машину мужа, он незадолго до того умер, она ее продать собиралась, но сказала: “Знаешь что, Фрэн? Я видела, как здорово ты работаешь, а твой фургончик страсть как дымит – забирай машину Эдварда”. Хотела ее отдать в хорошие руки, тому, кто оценит. Видишь вон ту цифру? – Он ткнул пальцем в прозрачный пластмассовый экран счетчика пробега. – Больше сотни тысяч миль, да? А тогда было меньше девятисот. Я каждой пройденной милей горжусь, а о потраченных силах никогда не жалел. Понимаешь, к чему я веду? – Ага, – кивнул я. – Понимаю. – Умница. Знай я тогда то, что знаю сейчас, – что “вольво”, в котором мы едем, куплен в рассрочку в Чесхэме десять лет назад и до сих пор оформлен на мамино имя, – я бы не повелся на историю о награде за труд. А тогда я принял его ложь за чистую монету. Он свернул на первую же заправку с недорогим дизельным топливом. Пока он рассказывал, стрелка датчика топлива упала к нулю, и мы проехали, наверное, штук пять бензоколонок, прежде чем остановились на этой. Развалюха, каких было много в те времена, выглядела так, будто тут на досуге хозяйничала пестрая компания местных пенсионер Пока отец заправлялся и расплачивался, я ждал в машине с раскрытым атласом на коленях, изучал маршрут, который он начертил ярко-желтым. Сверстники мои учились читать карты на скаутских сборах, а я эту науку постиг благодаря уловке отца. Я сосчитал квадраты, перевел в дюймы и получил нужный ответ: до Лидса сто девяносто миль или около того. Но заметил я и кое-что другое. Отец выбрал не самый прямой маршрут. Он решил держаться извилистых второстепенных дорог. Отец шагал по заправочной площадке, изучая чек. – Я думал, выйдет дешевле, – сказал он, усаживаясь рядом. – Цены повысили, а прейскурант поменять забыли, раздолбаи. – Он спрятал чек в карман. – Конфетку хочешь? – И сунул мне под нос пачку мятных леденцов “Фокс”. – Нет, спасибо. – Я для нас припас по батончику на потом. – Перегнувшись через меня, он открыл бардачок и сунул туда свой запас сладостей. – Почему мы едем не по магистрали? – спросил я. Посасывая леденец, отец завел мотор. – Там ремонт, – объяснил он. – От самого Лестера пробка, лучше обогнем. – А-а. – Я поверил на слово. Мне казалось, у отцов нюх на подобное, как у мам – природный дар составлять букеты. Он врал так непринужденно, так уверенно, что у меня не хватало храбрости усомниться. – Все равно в милях столько же выходит, я считал. – Значит, одобряешь? – Он вырулил с бензоколонки обратно на шоссе. – Видишь ли, штурман с капитаном должны быть заодно. Никакого самоуправства. Я притих. – Знаешь это слово – самоуправство? – Нет. Он помолчал, перекатывая во рту леденец. – В общем, это когда кто-то слишком много о себе понимает, считает себя умнее всех. Когда посреди океана тонет корабль, обычно всему виной самоуправство. – И он глянул на меня, сделав большие глаза. – Но мы-то с тобой не потонем? Я что есть силы ткнул пальцем в страницу атласа. – Не-а. Общего было между нами немного, и я цеплялся за любую мелочь, что нас роднила. Скажем, чтение. Он говорил, что его любимая книга – “Комедианты”, но из библиотеки чаще всего приносил толстые исторические романы – “Торквемада”, “Имя розы” – и продирался сквозь них месяцами; я же брал в основном научную фантастику или приключенческие повести для подростков, где бойкие юнцы гоняли на мотоциклах и охотились за сокровищами. Мы часто смотрели по телевизору старые фильмы – напыщенные вестерны с оркестровой музыкой (отец, развалившись на диване с банкой пива, по ходу фильма комментировал: “Того, кто выбрал Богарта на эту роль, нужно повесить – да, шериф?”). Иногда по субботам, когда мама работала, он водил меня в кино на дневные сеансы, пусть некоторые фильмы мне было смотреть рановато, скажем, “Миллионы Брюстера” или “Восемь выходят из игры”. После сеанса отец говорил: “Что ж, не шедевр, но деньги назад я требовать не буду, а ты?” Дважды он возил меня в Эмершем, в мрачную бильярдную, – помню, его восхищало, как ловко я загоняю шары в лузы, но злило, что я каждый раз несколько минут прицеливаюсь, и в третий раз он меня с собой не взял. В гольф-клубе мы тоже бывали часто, и отец между свиданиями с Надин учил меня, как держать клюшку, как правильно стоять. И любимый шоколадный батончик был у нас один и тот же, “Дрифтер” (не припомню другого такого сладкоежки, как отец). Мы оба любили спагетти болоньезе и гренки с малиновым вареньем, терпеть не могли цветную капусту и помидоры. В платяном шкафу он хранил черный футляр с белоснежной электрогитарой “Фендер Телекастер”, которую изредка вынимал, просто в руках подержать, тренькал большим пальцем по струнам. Его завораживала красота инструмента, а не звучание, – впрочем, как и меня. Что еще нас объединяло? Цвет волос один и тот же, иссиня-черный, и, как ни печально, черты лица я тоже унаследовал от него, потому сейчас и не люблю бриться перед зеркалом, сидеть в кресле у парикмахера или задирать голову в лифте с зеркальным потолком. Прочие наши сходства столь несущественны, что и говорить не о чем. Я уверен, мы с самого начала смотрели на мир по-разному. Но когда мне было двенадцать, я трезвонил о его достижениях всякому, кто готов был слушать. Если приходящие няни спрашивали: “А твой папа? Вы с ним часто видитесь?” – меня так и распирало от гордости. Ну и пусть мы редко бываем вместе, не ходим в кино или куда-то еще, не едим больше за одним столом. У него есть дела поважнее, чем нянчиться со мной. “Он все время в разъездах, работает на съемках сериала”, – объяснял я. “А-а, – отвечали мне, – а что за сериал?” И лица светлели, стоило мне произнести название “Кудесница”, как будто оно объясняло его отсутствие, оправдывало его. У меня никогда не хватало духу пересмотреть скрипучие видеокассеты с записями серий, которые я сделал еще мальчишкой, но я их сохранил – как хранят урну, когда прах уже развеян. Если бы я посмотрел серии снова, то стерлись бы все хорошие воспоминания о фильме, да и слишком велика пропасть между бедным нетерпеливым ребенком, который их записывал, и взрослым, продолжающим их хранить. Я вряд ли узнал бы про сериал, если бы не отец, однако первый же выпуск заворожил меня как ни одна другая история – я ощутил небывалый прилив радости, места и герои показались мне родными; эта история будто пряталась во мне с самого начала, как мушка в янтаре. Я уверен, будут и у тебя увлечения, и ты поймешь, как тяжело с ними расстаться, даже когда ты их уже перерос. Я бредил “Кудесницей”, рассказывал о ней всем подряд – школьным приятелям, воскресному репетитору по математике, маминым подругам – словом, всякому, кто под руку попадется, – и верил, будто обладаю неким сокровенным знанием, ведь папа у меня в съемочной группе! Можно сказать, чувствовал себя избранным. Что ни день я пересматривал серии. Я и сейчас борюсь с желанием, но уже по иным причинам. Намного проще было сторониться “Кудесницы” до интернета, который только запутывает дело. Благодаря новым технологиям множатся и способы распространять серии. Интернет – это свалка оцифрованных роликов на ютубе и прочих сайтах, они всплывают всякий раз, когда я, не в силах удержаться, набираю в строке поиска “Кудесница”, и приходится собрать всю волю, чтобы не запустить ролик. И видеокассеты до сих пор в продаже, как ни стараюсь я их отлавливать на Ebay и других интернет-аукционах, где люди со всего света сплавляют ненужный хлам; в сейфе у меня их сотня, а то и больше, а сжечь не поднимается рука. Труднее всего спастись от фейсбука, твиттера и других соцсетей – памятные странички и фанатские группы плодятся как саранча, и я вынужден их терпеть. Кто-то упорно восстанавливает все ссылки, что я удаляю со страниц Википедии, вроде этой: КУДЕСНИЦА: НАЧАЛО Материал из Википедии – свободной энциклопедии У этого термина существуют и другие значения, см. Кудесница (телесериал). “Кудесница: начало” – научно-фантастический роман детской писательницы Агнес Мозур. Предположительно она написала его на заре своего творческого пути (ок. 1954 г.), но опубликован он был только после смерти Мозур от рака поджелудочной железы в 1986 г. Полный машинописный текст вместе с неоконченными рукописями обнаружил в доме писательницы в Примроуз-Хилл издатель Кларенс Денхолм. Впервые опубликован издательством “Асфодел Пресс” в посмертном сборнике “В Чужемирье: новые, неизвестные и неоконченные истории”, переиздан отдельной книгой в октябре 1993 г., одновременно с успешной экранизацией для детей (в главных ролях Мэксин Лэдлоу и Майк Эган). СЮЖЕТ 1955 год. Юный Альберт Блор с двумя сестрами бежит по лесу в отцовском поместье, отстает и от приступа астмы теряет сознание. Его находит среди опавших листьев странная, уродливая женщина по имени Крик и лечит травами. Она утверждает, что родом с далекой планеты Аокси и для всех, кроме Альберта, невидима. По словам Крик, Земля – заброшенная тюрьма, и по всей Британии не счесть подземных казематов, где держали когда-то аоксинских преступников. Себя Крик называет “кудесницей”: “Я художница, мастер, а еще мыслитель. В первую очередь я изобретатель”. На Земле она оказалась из-за сбоя оборудования – перенеслась сквозь пространство и время; теперь у нее есть план, как вернуться домой, и она просит у Альберта помощи. Каждый день он навещает ее в лесу, и наконец она соглашается взять его с собой на Аокси. Они вместе приносят материалы из бывших, по словам Крик, аоксинских подземных камер. Крик строит из них электрогенератор (“кондьюсер”) для межгалактического путешествия – но многое ли из того, что рассказывает Крик Альберту Блору, на самом деле возможно? Чья версия устройства мира правдоподобней? ТЕЛЕСЕРИАЛ Основная статья: “Кудесница” (телесериал) После выхода книги в 1987 г. студия детских фильмов “Ай-ти-ви” приобрела права на экранизацию для британского телевидения совместно с “Нью Ориджинал”. Сценаристу Джоэлю Касперу (“Пантеон-9”) поручили написать сценарий первых шести серий. “Меня попросили сохранить мрачность оригинала и напустить туману, – признался Каспер в интервью для «Радио Таймс». – Пусть эта история и придумана давно, нынешним детям она наверняка придется по душе, они не любят слащавых сказочек”. Съемки начались в январе 1993 г. в павильоне Йоркширской телестудии в Лидсе; натурные съемки проводились в Ланкашире, Лондоне и Южном Уэльсе. Премьера состоялась в среду, 13 октября 1993 г., в 17:00. Эту дату и время отец велел мне записать на бумажке и повесить на холодильник, чтобы мы с мамой не забыли посмотреть. Пять минут – и я пропал. Первые кадры: тихий туманный осенний лес. На экране всплывают слова: “Девон, 1955 год”. Быстрый топот по мягкой земле, шорох листьев. Лесная чаща, забрызганные грязью детские ноги. Крупным планом – лицо младшего, отставшего. Кудрявый, в курточке и шортах, еле дышит. Один башмак потерял. Зовет остальных, просит подождать, но те бегут вперед. Кричат: “Кто последний – тот тухлое яйцо!” – или что-то вроде. Все дальше и дальше они. Делать нечего, надо пробираться вперед. Дышать все труднее, щеки горят. Приступ астмы. Тяжелый. Мальчик падает на лесную подстилку, хватаясь за грудь. Остальные слишком далеко, не замечают. Тревожные звуки фортепиано. Вид сверху: мальчик беспомощно лежит на ковре из сухих листьев – и экран белеет. Секунда – и белая мгла рассеивается, подрагивают макушки сосен. Женский голос: “Пей, малыш. Все пройдет”. Бледная рука приподнимает голову мальчика, другая подносит к его губам чашку. Мальчик пьет, зеленоватая струйка стекает по подбородку. “Дыши глубже, – велит ему голос. – Кружка раньянового чая тебя поставит на ноги”. Мальчик вновь дышит полной грудью. Открыв глаза, он видит свою спасительницу. Есть в ней что-то не совсем человеческое. Глаза почти бесцветные, таких не бывает. Волосы жесткие, спутанные. Во рту ни одного зуба, лоб изрезан шрамами. Лицо рябое, в волдырях. Мальчик напуган, но встать нет сил. – Кто… – только и может он сказать. Она как будто удивлена. – Как, ты меня видишь?! Мальчик опять задыхается. – Нет, нет, не пугайся, малыш. Не напрягай легкие. Видеть ты меня видишь – а слышишь? Мальчик, не до конца оправившись от испуга, кивает. – Так я и думала, что ты особенный. Выговор у нее нездешний, как у выходцев с континента. Она встает во весь рост, и теперь видно, какая она высокая – два метра, не меньше. Босая, бежевый комбинезон смахивает на тюремную робу. – Меня зовут Крик, – представляется она. – А тебя? – Альберт, – шепчет мальчик. – Ну что ж, отнесу тебя в лагерь, там немного придешь в себя. А потом отыщем твоих друзей и отведем тебя домой. Согласен? Мальчик, совсем без сил, сонно хлопает глазами. – Это раньян действует, – объясняет она. – Через часок-другой придешь в себя, обещаю. – Нагнувшись, она поднимает его, легко, как перышко. – Землянка моя в миле отсюда. Держись крепко, дорога тряская. – И уносит его в туманную чащу. Все громче звуки фортепиано. Бегут по экрану вступительные титры. Странное дело, до сих пор помню всех, в том же порядке: Майк Эган, Джой Гривз, Кимберли Поуп, Малик Асан, Ева Килтер, Гэвин Уинн-Нортон; в роли Крик – Мэксин Лэдлоу. По мотивам романа Агнес Мозур. Продюсеры – Деклан Палмер, Кэрол Ривз, Брюс Хэзуэлл. Режиссер – Альфред О’Лири. Всплывает название, мерцает посреди экрана лунной дорожкой: “Кудесница”. – Единственная приличная еда в этой тошниловке – блинчики, – сказал отец. – Но ты выбирай что хочешь. До Линкольншира мы добрались без приключений. Городок, судя по карте, назывался Колстерворт. Откинувшись на спинку дивана, обитого искусственной кожей, отец достал коробку “Винтерманс” и буркнул, сунув в рот сигару: – Есть тут хоть одна пепельница? – И кивком подозвал официантку. – Знаешь, зачем строят такие забегаловки у второстепенных дорог? Затем же, зачем рядом с букмекерскими конторами строят пивные. Приманки для отчаявшихся. – Зажигалка была у него дешевенькая, пластиковая, огонек давала крохотный, но отцу ее всегда хватало. – “Поваренок”! – фыркнул он, выпустив дым из ноздрей. – Название ничего тебе не говорит? Третьеразрядная кухня, вот что это значит. И порции крохотные. Когда-нибудь свожу тебя в хорошее кафе в Штатах. Там ты не встретишь уменьшительных названий. У них кафе называются “Слон” или “У толстяка Дэна”. Я уставился в заламинированное меню, раздумывая, что выбрать – завтрак или десерт. В зале было почти пусто, за окном автостоянка, где грелся под скудным солнцем наш “вольво”. Из динамика лилась веселая босанова, но ее перекрывал шум автострады, что была через стенку от нас, как и кухня. Подошла официантка с блокнотом: – Что-нибудь выбрали? – Перво-наперво, – начал отец, – мне нужна пепельница. – Она должна быть на столе. – Должна бы, – согласился отец, – да нету. – Хорошо, сейчас принесу. – Из кармана передника она выудила ручку. – Что вы будете? – Он еще не решил, ну а я буду блинчики с изюмом и кофе. И вот что мне скажите. – Он протер заспанные глаза и стал разглядывать палец, а она ждала. – Телефон-автомат у вас работает? – Когда в прошлый раз проверяла, работал. – Какие монеты он принимает самые мелкие – по десять, двадцать? – Кажется, по десять. – Отлично. – Он забрал у меня из рук меню. – Так что ты будешь, Дэнни? – Не могу решить. Отец поднял взгляд на официантку: – Он будет блинчики с сиропом и ванильное мороженое. И колу… нет, колу вычеркните, принесите ему стакан молока. И мне тоже мороженого к блинчикам – почему бы и нет? Записав все в блокнот, официантка ушла. – Я хотел омлет с фасолью, – протянул я. – Или глазунью с сосиской. – Поздно спохватился. Хочешь яичницу – не зевай. – Отец, вытянув шею, заглянул в фойе – неуютное на вид, с журнальной стойкой и возвышением для кассового аппарата. – Сбегай-ка в туалет. Диву даюсь, что ты столько терпел. Так и спишь до сих пор с мусорным пакетом под простыней? – Папа, это было сто лет назад! – Да неужели? А у меня совсем другие сведения. Я отвернулся. – Давай сходи, пока мы здесь. Мне сюрпризы в машине не нужны. – Ладно. Он бросил долгий взгляд в окно на стоянку. Где блуждали его мысли, неизвестно. – Сдается мне, про пепельницу она забыла. Принесешь с соседнего стола? Я соскользнул с дивана и оглянулся на столик позади нас. Там стояла стеклянная пепельница, полная окурков. Я вытряхнул их на тарелку с объедками, а пепельницу принес отцу. – Молодчина. – Отец взвесил ее на ладони, с улыбкой глядя на фирменный знак. – А вот и наш герой, Поваренок! Чему он так радуется, а? Своему кругленькому счету в банке? Прихватить, что ли, на память? – Он поставил пепельницу на стол, стряхнул в нее пепел. – Если не отравимся. – Раз тебе здесь так не нравится, то зачем мы сюда заехали? – спросил я. Отец снова выпустил дым, глядя в окно. – Подрастешь, Дэн, – поймешь, что есть два типа женщин: одних любишь и готов жениться, другие просто оказываются под боком, когда хочется сладенького. Вот и с ресторанами та же история. – Рядом с нашим “вольво” припарковалась машина, хоть на стоянке было еще много свободных мест. Отец широко улыбнулся. – Вдобавок я знал, что здесь есть телефон-автомат. – Ага, надо маме позвонить. – Правильно. – Он затянулся. – Пусть совесть тебя не мучает – ты был занят, с картой разбирался. – Схожу позвоню? – Погоди, сперва поешь. Только о том, чем я тебя кормлю, чур, молчок. Вернулась официантка с напитками, поставила перед отцом кофе и, заметив пепельницу, извинилась. – Голова сегодня как решето, – сказала она. Выражение это я слышал впервые, и теперь, когда слышу, вспоминается ее рука, зависшая над блюдцем отца, худая, с татуировкой. На большом пальце у нее не хватало накладного ногтя. – Ничего, – успокоил ее отец. – Должен сказать, пепельница неплохая – удобная, широкая, и глубины хватает. Я даже подумывал украсть. Впрочем, вряд ли это поощряется в заведении столь высокого класса. Официантка отозвалась с робким смешком: – Вы не представляете, сколько их крадут! – Еще бы, Келли! – поддакнул отец. Имя девушки он, должно быть, подсмотрел на нагрудном значке. – Спорим, этой прелести у вас дома штук пять, не меньше. Девушка поджала губы. – Не скажу, это секрет. – Наконец она вспомнила про мой стакан молока и, когда переставляла его на стол, пролила немного. – Ой! – Она промокнула посудным полотенцем бумажную подстилку. – Куда путь держите – в сказочные края? Отец, прищурившись, разглядывал ее. – Это как посмотреть, – ответил он. – Хочу показать парню, где я работаю. – И где же? – В Лидсе. В телестудии. – Вот как! – Она стрельнула на меня глазами. – Интересно! Я не мог усидеть в ожидании, пока он ей расскажет, – это же не пустяк какой-нибудь! – Он в съемочной группе “Кудесницы”! – Не всем это так интересно, как тебе, Дэнни, – осадил меня отец и, потушив сигару, уставился снизу вверх на девушку. – Это детский сериал. Но настоящий, серьезный, не то что “Радуга” или “Синий Питер”. – Да, слышала. Сама не смотрела, но слышала. – Дети у вас есть? Они, наверное, смотрят. Или книгу читали. – Детей у меня нет. Зато племянницам моим, кажется, нравится. – Для детского сериала он непростой, местами страшновато. Но мы выпускаем продолжение за продолжением – значит, детям нравится. Во всяком случае, моему. – Он кивком указал на меня. – Потрясающе! – подхватил я. – Все так говорят. В кухне что-то звякнуло. – Блинчики ваши готовы, – спохватилась официантка. – Сейчас принесу. – Хорошо. Ну а мы тут не заскучаем. – Отец взял с подставки пакетик сахара, высыпал в кофе, проводил официантку глазами. – Что скажешь о ней? – спросил он. – По-моему, неплохой человек. Я принялся за молоко. Оно оказалось холодное, и ранка на языке сразу стала меньше болеть. – Ногти у нее противные. – Почему противные? – Приклеенные. – Ну и что. Нельзя судить о женщине по ногтям. – Она официантка. – Подумаешь! Ничего зазорного тут нет. Мама твоя, когда мы познакомились, тоже официанткой была. Работа как работа. Нельзя смотреть на людей свысока. – Мама не была официанткой. – Какая разница – банкеты обслуживала. Ну и пусть бесплатно, для твоего деда, но что было, то было. С чего он вдруг ее расхваливает? – не понимал я. Она всего лишь подает нам завтрак в придорожной забегаловке на окраине городишки, куда мы никогда больше не вернемся, зачем мне вообще о ней думать? Но теперь я понимаю, что отец пытался мне привить свои жизненные ценности или хотя бы намекнуть, что те у него имеются. – Вот что я тебе скажу, – продолжал он, – нельзя брезговать людьми из-за их профессии. Есть люди как раскрытые книги, и это нормально, не всем гоняться за мечтой. Но обычно – и клянусь, наша официантка – типичный случай, – люди намного глубже, чем кажется с первого взгляда. Взять хотя бы меня. Когда я оформлял сцену, я ведь был не просто плотник, верно? Я кивнул. – Вот, пожалуйста. – Подошла Келли с блинчиками. – Кому с изюмом? – И поставила тарелку передо мной. А когда ставила вторую, перед отцом, он коснулся ее руки: – Это снежинка или паутинка? Келли моргнула, отступила на шаг. – А-а, вот это… Я, можно сказать, жалею. – О чем тут жалеть? – Понимаете, ошибка молодости. Поспорили с одним парнем, ну я и сделала, на спор. Жаль, ей-богу. – Да ну! По-моему, красиво. Она искоса уставилась на свою руку. – Что ж, теперь не сотрешь. – Взяв под мышку пустой поднос, она посмотрела на меня: – Еще молока, дружок? Я мотнул головой. – Ну а мне еще кофе, – попросил отец. Келли отступила, кивая: “Конечно”. И улыбнулась, как при мне не раз улыбались ему женщины – легкое движение губ, робкое, ждущее ответа. И он в ответ улыбнулся точно так же. И, повернувшись ко мне, продолжал наш разговор: – К примеру, что можно сказать о Крик по первой серии? Странное существо, не более. А потом выясняется, что она не так проста. И главное, мы не торопимся ее судить. – Он развернул свои приборы и стал нарезать блинчики. – То есть откуда нам знать – а вдруг и у этой девушки какая-нибудь тайна? Взгляни на ее татуировку – а вдруг это… как его там… индограф? Всякое бывает. – С вилки у него капнуло мороженое. – А блинчики-то ничего! Жуй быстрей. Я попробовал, но жевать было больно. – Я не говорю, что она с другой планеты, ничего подобного, но не надейся по ногтям понять, что она за человек. – И только тут он заметил, что блинчики я почти не тронул. – В чем дело, до сих пор язык болит? – Ага, болит. – Тогда съешь мороженое, и все. – Меня от него подташнивает. – Это все от молока, наверное. – Он вытер рот. – Ну оставь. – Можно в туалет? – А я уж и не надеялся, что ты попросишься. Ладно, давай, да поживей. – Когда я слез с дивана и побежал прочь, он крикнул мне вслед: – Про запас не держи! Мужские туалеты всегда казались мне нечистым местом – неистребимая вонь, мрачные ртутные лампы, немые незнакомцы подходят к писсуарам, а потом исчезают, не вымыв рук, – но туалет “Поваренка” был пропитан скверной насквозь. Быстро сделать свои дела у меня не получилось. А когда я сушил руки, то заметил на свитере дорожку сиропа, несколько капель-бусинок. Попробовал стереть, но стало только хуже. И я, плеснув на пятно воды, встал под сушилку. Вернулся, а отец куда-то исчез. На столе остался завтрак, коробка “Винтерманс”, поперек тарелки – вилка и нож. Рядом блюдце, но без чашки. – Он там, дружок, – раздался у меня за спиной голос. Келли, официантка. Она принимала заказ за соседним столиком. В ней что-то переменилось: лицо побледнело, будто только что напудрилась. Если она и вправду родом с другой планеты, то ловко это придумала – спрятаться в скверном придорожном ресторанчике. – Вон там! – Она махнула рукой. Фрэн Хардести притулился между журнальной стойкой и автоматом с кока-колой. К уху он прижимал блестящую коричневую трубку телефона-автомата, в другой руке держал чашку кофе и за разговором прихлебывал. Наверное, с мамой говорит, подумал я. – Неправильно все это, бред полный, – услышал я, подойдя ближе, – он мне сказал, две недели. А ее вообще спрашивали? Небось и не подумали?.. Да хватит тебе, Кью-Си, ты-то знаешь, я не… Ты же со мной был весь день. Да чтоб тебя, опять заладил! Я сыт по горло… Так я впервые услыхал это имя – Кью-Си. – Нет, дело вот в чем… да ты послушай! Откуда я мог знать, дружище? Занесло ее. Говорю тебе, она хочет меня опозорить, и я ни за что… – Заметив меня, он понизил голос, зазвучали примирительные нотки: – Ну я побежал, сын меня ищет. Но я перезвоню… Через час. Лучше никуда не уходи… Ну ладно. Только вот что – ты должен мне помочь, а то несправедливо получается. Пытаюсь взять себя в руки, но… Ладно. Потом. – Он повесил трубку и залпом допил кофе, а чашку оставил возле кассы. – Кто такой Кью-Си? – спросил я. – Товарищ мой. Не волнуйся. Пора нам, пожалуй, отчаливать. – Что-нибудь случилось? – Говорю же, не волнуйся. – Но голос у тебя грустный. – Да ну! С Кью-Си бывает тяжко иногда, это ничего. – А дашь мне десять пенсов? – На что? – Маме позвонить. Отец окинул взглядом ресторан. – Знаешь что? Я только что пробовал. Не отвечает. – А-а. – На часах в вестибюле девять сорок восемь. На работу она уходит около восьми, но сегодня отпросилась до обеда, мало ли что. – Может, она в ванной. Давай еще разок попробуем. Отец раздумывал, казалось, вечность. Полез в карман, вытащил мелочь, выбрал пару десятипенсовых монет. – Ладно, если тебе так уж надо выслужиться, давай. – И зашагал к телефону нарочито быстро, стуча башмаками. Набрал номер, выждал. – Теперь занято, – сказал он, – вот, слушай. – И в доказательство прижал к моему уху трубку. – Еще разок, – попросил я, пока он не бросил трубку обратно на рычаг. – Ну пожалуйста! Я же обещал. – Не торчать же нам тут до вечера, сам понимаешь. – Он передернул плечами и снова набрал номер, мне в утешение. Когда мама ответила, опустил в щель две монетки и передал мне трубку. – Быстрей, – шепнул он одними губами и поспешил к нашему столику. Мама обрадовалась, что я жив-здоров, голос так и дрогнул от облегчения. – Ну и где ты сейчас? – спросила она, когда я похвалился, что я штурман. – Твои координаты? – Просто заправка, – ответил я. – Линкольншир. – Надеюсь, не “Макдоналдс”? – Нет. Мы бутерброды твои только что съели. – Спорим, огурец ты вытащил. – Нет, съел, – успокоил я ее. – Честное слово. – Да верю. – Я тут подумал… – О чем? – Если бы ты с нами поехала… – Ну это же папина работа. – Да, знаю, но… Слышно было, как мама прикрыла трубку ладонью. – Вот что, когда ты познакомишься с этой самой Мэксин, обо мне ты и думать забудешь. Я этой Мэксин Как-ее-там и в подметки не гожусь. – Лэдлоу. – Я же так и сказала, разве нет? Эту шутку она повторяла столько раз, что мне надоело. Я тогда не понимал, что на то и рассчитано – взбесить меня и при этом вызвать улыбку. – Мам, у меня, кажется, деньги кончаются. – Ясно. Тогда позвони, когда в следующий раз остановитесь. Папа ведет себя прилично? – Угу. Заботится обо мне. Нам весело. – В дальнем углу зала отец протягивал нашей официантке деньги на блюдечке. Та приняла их чуть ли не с поклоном – слегка присела, тряхнула головой. Отец на ходу коснулся ее обнаженной руки чуть выше локтя, что-то шепнул ей на ухо. В рукаве он что-то прятал, прикрывая ладонью. – Он думает, будто я еще писаюсь в кровать. Кто ему такое сказал? – Уж точно не я, – ответила мама, – но я не удивляюсь. Спроси его, какой у тебя размер обуви. Спроси, знает ли он твой размер рубашки. – А какой у меня размер рубашки? – Тринадцать с половиной – был, когда я в прошлый раз проверяла. Придется тебе его просвещать. – Ага. – Наберись терпения, – продолжала мама. – Знаю, это непросто. – Тут голос ее потонул среди коротких гудков. Напомню, для меня сериал был не обычным развлечением, а сеансом связи с отцом – телемостом, каждую среду в пять вечера. Я опускался перед телевизором на колени и замирал – двадцать пять минут предельной сосредоточенности. Я не слышал ни маминой возни на кухне, ни затихающего птичьего гомона, забывал и о том, что экран запылился и что пора делать уроки. Когда сменялись чернотой последние кадры, я ковылял на затекших ногах поближе к экрану, надеясь увидеть в титрах его имя. Но оно не всплывало ни разу. “Я там плотник, Дэнище, – мелкая сошка. Ты всерьез думаешь, что мое имя напишут красивыми буквами? На телевидении так не бывает”. Странная все-таки штука слава. Ни одна из его работ не была отмечена, пока его преступление не прогремело на всю страну. И сейчас, стоит набрать в поисковике “Кудесница”, всплывают сотни старых газетных репортажей с именем отца, где его роль на съемках упомянута в нескольких словах. Возьмем, к примеру, вот эту статью из “Дейли телеграф”: “Хардести, 36 лет, работал внештатным плотником на Ай-ти-ви, на съемках сериала совместного производства, что подтвердил официальный представитель съемочной группы. Очевидно, что Хардести, в прошлом маляр-обойщик и плотник местного театра, с актерами и режиссерской группой сериала практически не общался”. Как отец попал на съемки сериала – отдельная история. При его склонности ко лжи нелегко восстановить его профессиональный путь по тем крохам, что у меня имеются, – полузабытым обрывкам разговоров с мамой, их переписке, мелким подробностям, которыми он делился с другими (знакомыми, друзьями, родителями), бумагам, найденным в его вещах, контрактам, неоплаченным счетам, любительским видеозаписям, маминому девичьему дневнику. Точно я знаю лишь то, что вырос он в Озерном крае, на овцеферме в Уэсдейл-Хеде, помогал отцу разводить хердвиков[3], а когда-нибудь унаследовал бы и землю, и скот. Но отец говорил, что “не уродился овчаром”, мол, он с детства понял, что не для этого создан. “Овчарами рождаются, – писал он однажды моей маме. – Если нет у тебя фермерской жилки лучше с этим не связыватся” (орфография и пунктуация оригинала сохранены). Рос он домоседом, и учиться ему нравилось, а для сына фермера то и другое редкость; оценки по английскому и естествознанию были у него приличные. “Места у нас дивные, если тебе по душе запах овечьего помета и вечные дожди. По мне, так лучше гоняться в баре за красотками, чем шлепать по грязи за стадом тупых овец. И всякий в здравом уме со мной согласился бы, разве нет?” Школу он окончил неплохо, первым из Хардести поступил в университет. Он мечтал стать градостроителем, и его приняли в Вулверхэмптонский политех, на отделение архитектурного проектирования. Один из его рисунков того времени – вид воображаемого города с высоты птичьего полета, набросанный на кальке, – впечатляет и свидетельствует о загубленном даре. Летом, боясь показаться дома, он ездил на сбор помидоров, жил в фургонах с иностранными студентами. Такое житье ему, видно, было по душе. “Все они студенты-медики, в основном болгары, – писал он моей бабушке. – Приезжают каждое лето, пачкаются по локоть в томатном соке, ходят искусанные пчелами. Платят здесь прилично, если ты расторопный. Оплата сдельная, за вес собранного. Иностранцы стараются вовсю – сезонного заработка им хватает, чтобы оплатить год учебы в университете. За лето успеваешь с ними сдружиться, а они сегодня здесь, а завтра – нет. Все-таки жаль”. Учебу он бросил в девятнадцать лет, по непонятным мне причинам, но оценки в ведомости были ниже среднего, наверняка он воспринял это как провал, как приговор своим способностям. Если бы ты видел хоть раз, как отец клеит обои, то понял бы, как основательно подходил он к любой работе, во всяком деле стремился к совершенству, однако для всех вокруг скорость была важнее качества, и, подозреваю, со временем это его сломило. Любой дар без признания глохнет. До двадцати одного года отец кочевал по центральным графствам, вкалывал за гроши то на одной, то на другой стройке. В это время его старший товарищ – Эрик Флэгг, столяр, – открыл в Мейденхеде ремонтную мастерскую. Отец нанялся к нему, освоил столярное ремесло, снял каморку. Сблизился с Эриком и его женой – та, администратор в стоматологическом кабинете, возглавляла местный любительский театр. Однажды в выходной его попросили помочь с декорациями к фарсу Эйкборна[4] в клубе – художник-оформитель повредил руку, а Эрику не под силу было собрать в одиночку все ширмы и мебель. Думаю, для отца это было не первое знакомство с театром (он почти не рассказывал о постановках, к которым приложил руку), но этот случай наверняка разжег в нем интерес. Могу лишь предположить, что в новой работе он нашел источник вдохновения, что ему понравилось воплощать замыслы художника, делать их зримыми. Возможно, он поверил, что его талант и скрупулезность пригодятся в театре, коль скоро их нигде больше не ценят по достоинству. Основы монтажа декораций он изучал по библиотечным книгам, а секреты плотницкого мастерства узнавал от Эрика. В импровизированной мастерской у Эрика в гараже он экспериментировал с материалами – древесиной различных пород, оргстеклом, пенопластом, цементом, эпоксидной смолой. Методом проб и ошибок учился экономить на материалах, превращать грубые наброски в простые декорации, которые легко собрать и разобрать. Он строил декорации к школьным спектаклям – брал за основу эскизы учителей-энтузиастов, и те восхищались его талантом. Его имя и телефон передавали клубам и драмкружкам, а оттуда – профессиональным театрам и небольшим гастрольным труппам. От мелких заказов не было отбоя. “Брал он в десять раз меньше остальных, – рассказывал мне Эрик, – а делал в десять раз лучше. Я ему твердил: ставку назначай приличную, не скромничай, – но он не ради денег этим занимался, твой отец. Горбатился на стройке за шестьдесят фунтов в день, а потом собирал декорации за пинту пива и пакетик чипсов. Он всегда был бессребреник”. На год Эрик приютил его в гараже – разрешил хранить материалы, брать инструменты. “В гараже у него была своя нора. Как освободится, вечно там пропадает – включит радио и орудует пилой. Он там появлялся чаще, чем мой брат. Его было оттуда не вытащить”. Отец поднабрался опыта – хватило бы на неплохое портфолио. “Впрочем, зарабатывать этим на жизнь он и не надеялся, – вспоминал Эрик. – То есть все мы ему твердили: ты мастер, хоть сейчас в Национальный театр главным декоратором. Я грозился: если не уйдешь от меня и не выбьешься в люди, уволю, – но в себя он не верил, в этом плане точно. А когда он встретил Кэтлин… скажем так, я заполучил назад свой гараж”. Слушать, как Эрик говорит об отце, все равно что читать некролог. В его рассказах Фрэн Хардести предстает невезучим, непонятым, надломленным. “Он потерял из виду цель, вот как я бы сказал, – мечтал о чем-то, но пришла Кэт и все заслонила. Он ее боготворил, а она никогда не понимала его стремлений – из ничего сотворить что-то. Ей нужно было, чтоб он деньги зарабатывал, платил по счетам, и все. Да где ему с такой скоростью зарабатывать! Вот как я это себе представлял”. Но совсем не таким видел я отца вблизи. Если он и “боготворил” маму, в нашей повседневной жизни это не чувствовалось. А если и мечтал о чем-то большем, то не торопился эти мечты воплощать. Зато хотя бы не махнул с самого начала рукой на супружеские обязанности. Сбегали из семей и люди покрепче, а он терпел. Из мастерской Эрика он ушел вскоре после моего рождения. “В нашем деле с заказами то пусто, то густо, а ему нужно было что-то понадежней, вот он и уволился. Я его не удерживал. Первое время он давал о себе знать, а потом пропал. Думаю, так ему было проще – не звонить, не заходить”. Он устроился подсобным рабочим в коммунальную службу Мейденхеда и Виндзора – чинил трубы, мостил тротуары, клал асфальт, ремонтировал общественные туалеты и административные здания. В те годы он совсем забросил театр. Если когда-то он и успел заработать репутацию в театральных кругах, то потом ее растерял. Насколько я могу судить, с тех пор он и покатился медленно по наклонной. Из коммунальной службы его выгнали за нарушение дисциплины: “спор с руководителем в общественном месте”. Его взяла на работу крупная отделочная компания, подрядчик государственной службы здравоохранения. График был постоянный, и работа отвращения не вызывала; он красил коридоры в тусклые больничные цвета, клал плитку в домах престарелых, клеил обои в приемных у стоматологов, белил потолки в поликлиниках. Но и с этой работы его тоже уволили после спора с начальником из-за разбитого служебного микроавтобуса. И отец решил, по маминому настоянию, открыть ремонтную фирму. Мама дала объявление в местную газету: ХАРДЕСТИ И ХАРДЕСТИ ВНУТРЕННИЕ И НАРУЖНЫЕ РЕМОНТНЫЕ РАБОТЫ ДЛЯ ЧАСТНЫХ ЛИЦ И ОРГАНИЗАЦИЙ. МАЛЯРНЫЕ РАБОТЫ, КАЧЕСТВЕННАЯ ПОКЛЕЙКА ОБОЕВ. ВЕЖЛИВОСТЬ И НАДЕЖНОСТЬ, ГИБКИЕ РАСЦЕНКИ Второго Хардести отец придумал сам. Как изощренный лжец он понимал: люди наверняка представят семейную фирму, надежную, с хорошей репутацией, а когда он приедет один договариваться о цене, то скажет, что его отец или брат заняты. “У нас аврал, они заканчивают ремонт в [любом богатом предместье по его выбору]”. Тактика эта плюс навык угадывать расценки конкурентов и чуть снижать ставку, в разумных пределах, чаще всего приносила успех. Он неплохо заработал на первых заказах, за ними последовали новые. Он повесил объявление в центре занятости: ищу ученика – и нанял долговязого подростка по имени Уэс, за жалкие гроши. Уэс задержался у отца на годы; мне он запомнился нескладным парнем, молчаливым пассажиром в отцовском “вольво”, с лающим смехом и розовой корочкой псориаза на щеках. Однажды отцу неожиданно позвонил викарий из Браденхема: в церкви нужны декорации для рождественского вертепа, сделайте божескую милость. Рекомендовал отца кто-то из прихожан – как выяснилось, моя бабушка, причем без всякой задней мысли: зять у нее талантливый как-никак! Отец назвал это “с паршивой овцы хоть шерсти клок”, но согласился, и, видимо, с тех пор в нем вновь пробудился интерес к работе. Он связался кое с кем из прежних театральных знакомых. Поинтересовался заказами на монтаж декораций, и спрос оказался больше, чем он ожидал. Раз в кои-то веки он наткнулся на золотую жилу: как выяснилось, хороших работников днем с огнем не сыщешь, с десяток мастеров в Вест-Энде отошли от дел, а большинство опытных плотников устроились на постоянные места. И его стали приглашать на временную работу – строить декорации к спектаклям в Стоу и Виндзоре, Каслфорде и Кентербери, Гастингсе, Нортгемптоне, Болтоне, Эбериствите, Рэксхеме, Мейдстоне, Ньюкасле, Пуле, Хай-Уикоме и в других местах. Назови любую точку на карте Британских островов – наверняка он оформлял там сцену. Между заказами на ремонт он разъезжал по театральным мастерским страны, работал под началом то одного, то другого мастера, спал в автомобиле, если надо, или в постелях случайных женщин (сколько их было, и думать не хочется). Его стали приглашать в более отдаленные места – Дублин, Джерси, остров Уайт. Ночевал он у товарищей-плотников, а гонорары едва покрывали дорожные расходы. За эти шесть лет (с 1986-го по 1992-й) он вложил душу в бесчисленное множество постановок, пусть работа его никак не отмечена, – от интеллектуальных пьес – Чехова, Пинтера, Шекспира, Беккета, Ибсена, Брехта и т. д. – до дурацких пантомим с участием сомнительных “звезд” (бильярдистов, олимпийцев, шеф-поваров). С его опытом стоило бы поискать постоянное место в одном из лондонских театров, работу главного монтажера сцены, куда более денежную и благодарную, не говоря уж о надежности. Но, как он однажды писал моей маме, “на таком уровне это работа как работа, не лучше других. А мне нравится приходить и уходить когда захочу, выбирать заказы по душе. Люблю разнообразие, а ответственность – это слишком хлопотно. Попросите меня что-нибудь сварганить – сварганю, а лишняя головная боль мне ни к чему”. В промежутках между заказами на ремонт он строил декорации – и был, казалось, доволен, втянулся в этот рабочий ритм; скитался по чужим домам, а у себя дома почти не бывал. Напрашивается вывод, что этого он и хотел, и если бы так и осталось, его устроило бы. Когда я думаю о последних годах его жизни с нами, вспоминается не он сам, а приметы его присутствия: глухой гул мотора на подъездной аллее в сумерках; вспышка света сквозь шторы в прихожей; усталое звяканье ключей о столик у двери; разговоры с мамой в ванной, тягучие, напряженные; тертые джинсы и спецовка на батарее воскресным днем; стук алюминиевой стремянки, когда ее выносят из гаража; визг болгарки длинными весенними вечерами. Думаю, ему нравилось, что в театре его мастерство ценили, – и он хотел, чтобы так продолжалось и впредь, что же тут плохого? Но телевидение сгубило отца – исказило его самовосприятие, взрастило в нем ложную скромность, а это еще страшнее, чем самомнение. “Да, все мне говорят, что участвовать в этом проекте – большая честь, и они, пожалуй, правы, – рассказывал он нам. – Посмотришь, какие таланты работают над фильмом, так даже страшно становится, – и я меж ними затесался! Задаюсь вопросом: а вдруг я не на своем месте? Скажем, эта звезда, Мэксин Лэдлоу, – я недостоин и стоять с ней рядом”. Позже он стал делать вид, будто ступенька, на которую он поднялся, – и вовсе ничто. “Не буду больше про эти дела рассказывать, и так все уши вам прожужжал”, – и продолжал пичкать нас подробностями. В тот день, когда он позвонил маме похвастаться, что его пригласили в съемочную группу сериала, трубку никто не взял: дело было в рождественские каникулы, и мы с мамой уехали то ли к бабушке с дедушкой, то ли в город по магазинам. В те времена постоянного адреса у него не было – по самым последним сведениям, он снимал комнату в небольшой гостинице под Джиллингемом. Жаль, никому не пришло в голову сохранить кассету автоответчика с его сообщением, – послушать бы еще раз, сверить с той версией, что осталась у меня в памяти. Наверняка я тогда недооценил его тон – радостный, но чуть насмешливый, с неизменным подтекстом: “Я же говорил!” Между тем предыстория была простая: плотника, с которым отец познакомился в болтонском театре “Октагон”, назначили мастером в съемочной группе нового сериала, и он набирал помощников. Пригласил и отца, к его радости. Съемки начинались через три дня в Лидсе, куда предстояло выехать на несколько месяцев. Жить они будут в мастерской, там общая кухня и душ, у каждого раскладушка, – сойдет на время. Через несколько дней он выезжает на север. Как устроится, позвонит. Для него это блестящая возможность, повторял он, блестящая. Я не раз пытался представить, что сказала бы мама, будь она дома. Дала бы понять, что ей нет больше дела до его “блестящих возможностей”? Убедила бы не ехать? Коробка была у меня в сумке, вместе со всеми пожитками. – Ну что, нашел? – подгонял сидевший за рулем отец. – Живей! С автостоянки мы еще не выехали. Наш “вольво” отражался в тонированных стеклах “Поваренка”. День был яркий до одури. Пахло выхлопными газами, даже при выключенном двигателе. Крышка багажника нависала над головой, точно огромное крыло; я забрался с ногами на бампер, но до сумки дотянуться не мог, совсем чуть-чуть не хватало. – Никак не достать. Отец даже головы не повернул, поглядывал на меня в зеркало заднего вида. – Лезь в багажник. Я залез, а там все его вещи: ремнабор в ящике с длинной ручкой; мусорные пакеты, где умещался весь его гардероб; связка клюшек для гольфа; ведро с обойными кистями, старыми строительными ножами, бутылками лака и скипидара. В дальнем левом углу, на груде тряпок, лежала моя сумка. Я подтащил ее к себе, расстегнул молнию. – Шевелись, Дэн, или так и поедешь в багажнике. Коробка была на самом дне, но я ухитрился ее выудить. – Иду! – крикнул я, и отец завел мотор. Я быстро спрыгнул, захлопнул багажник. – Пристегнись, – велел отец, когда я устроился рядом. Он защелкнул ремень, переключил передачу. – Так почему я до сих пор о ней не слыхал? – спросил отец, выруливая задним ходом со стоянки. – Ее только что выпустили. И мама взяла для меня в прокате. – Надолго? – На несколько недель, наверное. – А-а, – протянул он, – значит, можно пока не слушать, не к спеху. Давай лучше музыку поставим. У меня тут “Смитс”, тебе понравится. Я весь поник. – Но я ее ни разу еще не слушал! – Я тоже, а ведь я в съемочной группе как-никак! Да ты фанат, как я погляжу! – Да. Ну и что? Отец расхохотался. – Так сколько раз, говоришь, ты смотрел? – Не надо, папа. – Ха-ха! Валяй! Мне интересно знать! Я замялся. – Какую из серий? – Весь фильм, от начала до конца. Сколько раз? – Не помню. – Десять? Я пожал плечами. – Двадцать? – Где-то так. – Ого! – изумился он. – А теперь еще и книгу слушать хочешь. Одна и та же история, как тебе не надоест? – Одно дело фильм, другое – книга. (Он будто ждал от меня этих слов.) А текст читает Мэксин Лэдлоу – значит, не совсем одно и то же. – Ага, понял. – Он внимательно смотрел на меня. – Ты сражен в самое сердце! – Я просто люблю во все вникать, что тут такого? – Ничего, – отозвался отец. – Но иногда слишком много узнать значит все погубить, разве нет? Бывает, слушаешь песню и думаешь: “Ого! Вот черти, умеют душу наизнанку вывернуть!” А потом слышишь интервью – и бац, песня-то, оказывается, о том, как они под кайфом после ЛСД! – Что такое ЛСД? – То, о чем тебе не надо… Ладно, забудь, – отмахнулся отец. – Так и быть, твоя взяла, слушаем первую часть, раз уж тебе так неймется. Но только первую, а то меня стошнит. – Дождавшись просвета в потоке машин, он вырулил на шоссе. – Не понимаю, чем так хороши аудиокниги. Кто-то нудит и нудит над ухом. Лучше приложить фантазию, самому придумывать голоса. – Он снова глянул на коробку: – Сколько же там кассет? – Четыре. – Охереть! Это же на несколько часов! – Опять ты, папа, ругаешься! – Да ну тебя, это разве ругательство? – Да. Как “черт возьми”, и “дерьмо”, и “ублюдок”. – Что?! – Он загоготал. – Кто это тебе сказал? Бред какой! – Мама говорит, “дерьмо” – грубое слово. А “черт подери” хоть и не совсем ругательство, но все равно плохо. – А-а, – протянул он с придыханием, подчеркнуто театрально. – Что ж, мама твоя очень хороший человек, но почти всегда не права. Видел ее фонотеку? Там ты и найдешь два самых неприличных слова в нашем языке: “Симпли Ред”. Я молча слушал его смех, пока на нашу полосу не попытался втиснуться грузовик, не мигнув поворотником. – Глянь-ка на этого дебила! – Отец надавил на клаксон. Когда мы обгоняли грузовик, отец набычился и гневно сверкнул глазами на водителя в кабине. – Мудак, – буркнул он. – Можно я кассету поставлю? – спросил я. Отец еле слышно досадливо вздохнул. – Ага, давай. Только в карту смотри, не отлынивай, мне без штурмана никуда. Рисунок на коробке был занятный, набросок цветными мелками – стройный женский силуэт на фоне чащи. А сверху – четкие красные буквы: ТЕПЕРЬ – ЗНАМЕНИТЫЙ СЕРИАЛ НА АЙ-ТИ-ВИ Четыре кассеты лежали в пластиковой коробке так плотно, что первая скрипнула, когда я ее доставал. Я со щелчком вставил ее в магнитофон и стал ждать. Вот она, премьера! Кассету я приберегал для нашего путешествия, а теперь почему-то испугался: вдруг она не оправдает надежд и только разочарует меня? – Прибавь-ка звук, – посоветовал отец. – Динамик с моей стороны. Раздались щелчки, а потом хрипловатый голос, знакомый, но иной, звонче, чем по телевизору. Нездешний акцент был намного мягче, почти незаметен, и каждому слову она придавала вес, как на сцене. “«Кудесница: начало», – сказала она. Долгая пауза. – Роман. Агнес Мозур. – Снова длинная пауза. – Читает Мэксин Лэдлоу”. – Ну и ну! – удивился отец. – В жизни она так слова не растягивает. – Не верится, что вы и вправду знакомы! – А как же! – Он многозначительно умолк. – Она на самом деле душа-человек, Мэксин. Пошутить любит. Сам увидишь. “Глава первая”, – раздался голос Мэксин Лэдлоу. – Я не говорю, конечно, что мы с ней задушевные друзья, ты не подумай… “Землянка”. – Вежливо киваем друг другу в буфете, только и всего. “Ясным холодным днем на исходе октября явилась Кудесница…” – Но кто я, она точно знает. – Ш-ш-ш… – шепнул я. – Из-за тебя не слышно. – Да, прости. Отмотай назад. Последние безмятежные минуты моей жизни протекли на участке трассы А1 между Колстервортом и Спротброу – ничем не примечательном, как и все британские дороги. Заурядная полоса асфальта между северным Линкольнширом и южным Йоркширом – на скорости семьдесят миль в час по ней несешься будто под наркозом, до того она однообразна. Но когда я вспоминаю этот отрезок пути, то оказывается, что неяркие пейзажи засели в памяти навсегда. Думаю, всему виной несбывшиеся желания. Если бы я мог перевести часы назад, в любую точку, то выбрал бы тот час в машине, по дороге в Спротброу, под тягучий, напевный голос Мэксин Лэдлоу. Знаю, что я сделал бы по-другому. Сказал бы отцу, что он мне дороже любого сериала. Дал бы понять, что уважаю его, а его успехи и мнение других тут ни при чем. Сказал бы – главное, что он взял меня с собой в Лидс, и за это я им восхищаюсь, и неважно, что мы там увидим. Заверил бы, что не надо мне ничего доказывать, – пусть бы и покривил душой. Но вместо этого я смотрел в ветровое стекло и слушал аудиокнигу. Мелькали картины, оседали в памяти, подшивались к делу. Бесконечные обочины, поросшие травой. Разделительные полосы, гофрированные ограды. Саженцы вдоль дороги, как на могилах. Ромашки, курослеп, орляк. Заплаты на асфальте. Бетонные эстакады. Дорожные знаки – серые рифленые изнанки справа, веселые цветные квадраты слева. Крестовник на разделительной полосе. Поля пшеницы, кукурузы, лука, капусты, картофеля. Телеграфные столбы, провисшие провода. Миллион дорожных конусов. Страшные следы аварий: осколки фар, смятые колесные диски, борозды от шин, ведущие в кювет. То тут, то там одинокое дерево среди луга. Белые гряды облаков. Развилки. Пашни, расчерченные тракторными колеями. Опоры электропередач – столпы мироздания, чем ближе, тем огромней. Теперь между мной и трассой А1 пролегает океан, но что ни день она вспоминается мне. Тянется однообразно передо мной в одинокие минуты, когда я еду в метро на работу. Если бы я мог вести машину, не слыша голоса Мэксин Лэдлоу! Или ехать пассажиром, не вцепляясь в дверную ручку. Но я навеки обречен скитаться по глухим дорогам, таким, как эта. […] Ясным холодным днем на исходе октября явилась Кудесница и спасла ему жизнь. Он мчался сквозь лесную чащу в родительском имении наперегонки с двумя сестрами. Раз в кои-то веки он вырвался вперед и так хотел прибежать первым, что и не заметил жгучей боли в груди. Но чем дальше, тем сильней жгло. Одно мгновение – и сестры уже впереди. Он смотрел им вслед, видел, как брызги грязи летят у них из-под ног. Легкие отказывали. Он рухнул на колени в грязь и палую листву – сейчас пройдет. Сестры не слышали его хриплого дыхания, даже не оглянулись. Он знал: наверняка у них одно на уме, как бы скорей добежать до финиша – до векового платана в глубине чащи. Кто-то из них оставит на стволе новую победную зарубку, но не он. Не он. Альберт Блор, одиннадцати лет, задыхался, лежа на земле, один-одинешенек. Веки смежались. Мир погружался во тьму, исчезал. Но вдруг, с очередным его вдохом, появилась она. Будто из-под земли выросла. Только что над ним качались макушки сосен – и вот она приподнимает ему голову, подносит к его губам чашку. “Пей до дна, малыш. Сейчас полегчает”, – сказала она. Он прихлебывал теплый чай, и боль в груди растворялась. Когда он разглядел ее в полумраке, его затрясло. Ну и чудище: кудлатая как овца, во рту ни одного зуба, на лбу шрамы, кожа в трещинах и волдырях – и эти белесые зрачки, как циферблаты часов. Но он не испугался – ни капельки. Сразу понял: она добрая. Это она помогла ему вновь задышать полной грудью. Это она взяла его на руки и потащила сквозь сосновую чащу и ежевичник и по пути ни разу не споткнулась о корни. Это она перенесла его по влажному склону на вершину холма, в свой лагерь. Наверху она голыми руками разрыла грунт, и показалась ржавая крышка люка. Она откинула крышку. – Обними меня за шею, – велела она и посадила его на плечи. – Спустимся ко мне в землянку. – И по приставной лестнице, ступенька за ступенькой, его повлекли в темноту. Она уложила его на подстилку из сена, прикрытого мешковиной, повернула ручку над головой, и сверху, вместе с ручейком земли, хлынул поток света. Рядом стояла печка – металлический ящик с отверстиями по бокам, для тяги. Она приготовила бальзам от кашля. Кардлах, гриш и мескиталь, три к двум и к одному. Скоро он будет знать этот рецепт наизусть – от астмы ему помогает только это средство. Она смешала в бутыли порошки, подлила холодной воды, встряхнула. Попробовала пальцем полужидкую массу, кивнула – “Превосходно!” – и мазнула ему ключицу. – Пусть действует, – сказала она, – а ты отдохни. – Налила из фляги дымящегося чаю. – Еще чашка раньяна от кашля – и через часок-другой будешь здоров. – Она бросила в чай щепотку листьев, похожих на омелу. – Чуть горчит, зато будешь как новенький, обещаю. И он выпил все до донышка. – Спасибо, – шепнул он, а глаза снова слипались. – Спасибо, вы мне жизнь спасли! Она ответила, что не стоит благодарности, и велела: – Спи. Набирайся сил. Отец нажал на “паузу”. – Давай передохнем, а то меня сейчас стошнит. Он опустил стекло. В окно задул ветер, засвистел в ушах заунывной песней. Я приоткрыл и свое окошко, чтобы он не так завывал. – Ну как тебе начало? Фильм намного страшнее. Соло на пианино и туман, в книжке-то этого нет, верно? А тот удачный эпизод, где она запускает в ствол топорик и он застревает? Это один из моих любимых. – Может, он еще впереди, – предположил я. – Я думал, это в самом начале. – Да, но, может быть, это в фильме добавили. – Чтоб страху нагнать? – Не знаю. – Может, ты и прав. Так лучше. – Он похлопал себя по животу: – Брр! Кофе перепил, изжога замучила. Достанешь мне шоколадку? Я достал. Он надорвал зубами обертку и вгрызся в батончик. – Помню, как мы для этого эпизода землянку строили – в первый же день работы. Хотели бочку от цементовоза приспособить, да слишком уж накладно оказалось. Пришлось делать каркас, а к нему крепить листы фанеры. Вышло что-то вроде куска трубы – знаешь, в таких на скейтбордах катаются. Мы там машинки игрушечные гоняли, пока маляры ее не забрали красить. Смеху-то было! – Правда? – переспросил я. – Да, дурачились в свободные минутки. – Нет, я не о том. Ты и правда строил землянку Крик? Он так и засиял от гордости, кивнул: – Конечно, я же тебе рассказывал. Мне никогда не надоедало слушать. И точно так же не надоедало бегать на кухню к телефону после каждой новой серии, тянуло поделиться впечатлениями – даже если не удавалось до него дозвониться, даже если он не отвечал на сообщения, которые я передавал через соседей, даже если он вообще не оставлял нам номера. Потому что в те редкие вечера, когда телефон все-таки звонил, а я уже спал наверху, прибегала мама, будила меня: “Папа хочет тебе что-то сказать”, и я сонный спускался к телефону, и меня взбадривал его голос: “Дэнище, доброй ночи! Прости, из кровати тебя вытащил. Мне не спалось. – В трубке что-то журчало, будто струйка воды. – Ну же, не томи – как тебе прошлые серии? Лично я не в восторге от этих новых персонажей, посланцев. По-моему, зря их вообще ввели. Слишком много им времени посвящают. Мне интересней, что строит Крик из той штуковины, что они на прошлой неделе нашли”. Слова его будто слипались в одно. Пока он говорил, я только мычал да поддакивал, и вдруг он обрывал речь: поздно уже, спокойной ночи. Я тосковал по нашим беседам, и чем реже они были и обрывочней, тем желанней. Впереди нас дымил грузовик с наклейкой “Как я вожу?”, а внизу телефон. – Думаешь, кто-то хоть раз звонил? – спросил отец. – Мне всегда представляется старушка в кабинке на горячей линии. – А что еще ты строил? – допытывался я. – Для фильма. – Да почти все. – Он вырулил на среднюю полосу, дожевывая батончик. – Приедем – покажу. Из декораций без меня делали только зимний сад Блоров. – А кондьюсер? – Куда им без меня! Тут на один только корпус больше сотни деталей пошло, из них восемьдесят я вручную вырезал. Считай, дом построил. Да еще мильон дырочек насверлил для светодиодов. – Из чего он сделан? – В основном дерево и пенопласт. Конский волос, гипс. Проволочная сетка. Подпорки от тента. На вид здоровая дура, как колонна Нельсона, а на самом деле в одиночку ее поднять – раз плюнуть. Перед съемками туда набили мешков с песком, чтоб не унесло. – Он снова закрыл окно, устроился за рулем поудобнее, расслабил плечи. – Подними стекло, – попросил он, – мне полегчало. – И снова включил магнитолу. […] Проснулся Альберт в темноте, под шум дождя. В землянке слышно было, как капли шуршат по лесной подстилке. В неверном свете свечи дрожал ее силуэт. – Как тебе дышится? – Намного лучше, – ответил он. Она подошла, отерла ему лоб прохладным влажным полотенцем. – Пора тебя, пожалуй, вести домой. – Как вас зовут? – Крик. – А я Альберт. – Ты, наверно, из того большого дома? – Да, мисс. Она поморщилась. – Я тебе сказала, дружок, как меня зовут, вот и зови меня по имени. Не люблю церемоний. – Простите. – Он сел на постели, потянулся. – Не знаю, как вас отблагодарить. – Не стоит благодарности, – сказала она. – Я так рада, что тебе помогла. У тебя и лицо посвежело. – Что у вас за имя – Крик? Вы иностранка? – Можно и так сказать. – Ее огромные ноздри раздувались. – Мы с тобой похожи, оба не на своем месте. – Вы бездомная? – Да что ты! Нет, конечно. – Не беспокойтесь, я папе не скажу, что вы на его территории. – Мелькнула тревожная догадка, что Крик когда-нибудь выгонят из этого леса, примут за нарушительницу, накажут. – А если он вас найдет, расскажу ему, что вы меня спасли. Обещаю. Оставайтесь здесь сколько вам угодно. – Спасибо тебе, дружок, – отвечала она. – Только твой отец меня не заметит – вы, люди, нас не чуете. Ты первый, кто меня видит и слышит. – И давно вы здесь прячетесь? – А я и не прячусь, просто остановилась по пути. – По пути куда? – На Аокси, – ответила она. – Слишком много вопросов ты задаешь, малыш, ты уж не обижайся. – Это и есть ваша родина? Аокси? – Произносишь ты неправильно, но да. – Она придвинулась ближе, взяла его за подбородок, вгляделась в лицо. – Задал ты мне задачку, Альберт, – сказала она ласково. – Как так получается, что ты меня видишь? Ты что, не человек? – Человек. – Хм. Ты, должно быть, малаг. – Что значит “малаг”? – Полукровка, помесь. – Я не помесь! – А как же иначе? Лучшие из нас нередко смешанных кровей. Другого объяснения подобрать не могу. – Она почесала голову короткими толстыми пальцами. – Проголодался? – Да, еще как! – Ты птицу ешь? – Перепелок и куропаток не люблю, а вот курицу – с удовольствием. Она пристально глянула на него белесыми глазами. – А сороку будешь? Он весь скривился, даже язык высунул. – Тогда разогрею тебе горшочек гоады. Ее все любят. – Ни разу не пробовал, – признался он. – Тебе непременно понравится. – Она отошла в дальний угол и достала из ящичка на полу что-то завернутое в ткань. Развернула – ворох сушеных листьев, сморщенных, похожих на крапиву. – Это гоада. Здесь, в лесу, ее полно. Вкусно и полезно, ты уж мне поверь. И он поверил. Съел в один присест миску гоады, что она для него приготовила. На вид – как вареный шпинат, а на вкус – как каштаны, запеченные в костре. Непривычно и в то же время знакомо. Две миски умял, а мог бы еще три! Видя, как жадно он ест, Крик оживилась. – Я же говорила, а? – воскликнула она. – У нас на Аокси ее по-всякому готовят. А суп – пальчики оближешь! – Она вздохнула так глубоко, что кожа на лице пошла трещинами. – Да, ты наверняка малаг, – продолжала она. – В тебе течет аоксинская кровь. Обычный ребенок ничего бы не почувствовал, очутись я рядом. А ты – ты не просто меня видишь, но и не боишься. А потому я верю, что ты один на этой распроклятой планете можешь мне помочь. Грязная красная телефонная будка, откуда он решил позвонить, стояла на углу Мэйн-стрит и Боут-лейн, в закутке у кладбищенской стены. Должно быть, она и сейчас там. Возможно, ее стеклянная дверь еще хранит отпечатки его пальцев. Может быть, частички его слюны уцелели в отверстиях телефонной трубки. Нет-нет да и нахлынет тревога: не мешало бы вновь проехаться по нашему маршруту и продезинфицировать все, к чему прикасался отец, – на случай, если безумие заразно. Я начал бы с той телефонной будки в Спротброу, именно там впервые отчетливо проступили признаки его душевного расстройства. Добирались мы туда в объезд. Когда катили по А1 под тихий, убаюкивающий голос Мэксин Лэдлоу, отец вдруг сказал: “Черт, уже столько времени?!” Часы показывали две минуты двенадцатого. Мы свернули на первом же съезде. Маршрут наш лежал через Донкастер и Понтефракт, а там и до Лидса рукой подать, но мы добирались через сонный городишко на юге Йоркшира. Глухая загородная дорога, двухполосная, справа и слева автосалоны. Отец заехал на автобусную остановку, выключил магнитолу. – Дай сюда на минутку. – Он взял у меня атлас, разложил на руле. – Что ты ищешь? – Ничего, уже нашел. – Он швырнул атлас мне на колени. Мы двинулись дальше, по виадуку пересекли канал – неподвижная гладь воды, по берегам рыбаки с удочками. На въезде в городок перед нами выросла церковь с колокольней, похожая на нашу родную. И церковный двор такой же – серая мощеная дорожка, лужайка с надгробиями, телефонная будка у ворот. – Сойдет, – сказал отец. – Вылезем на минутку, разомнемся. Машину он поставил прямо на тротуаре. Вдоль улицы, засаженной с обеих сторон деревьями, выстроились рядком магазины. – Как думаешь, найдутся в газетном киоске “Винтерманс”? – спросил отец, выбираясь из машины. – Захолустье, стариков полно – думаю, шансы есть. – Он обошел машину спереди и заслонил солнце, будто туча. – Ну что, выходишь? Я вылез. Когда мы шли в сторону кладбища, отец приобнял меня за плечи. Сделав полукруг, мы остановились возле замшелого надгробия. Не помню, что на нем было вырезано, – может быть, даже “Хардести и Хардести”. – Вот что, погуляй здесь. Пробегись вокруг церкви, например. Ну а я позвоню. – Может, я лучше в машине посижу? Отец потрепал меня по макушке: – Тоже мне путешественник! – Не хочу, чтобы мы опоздали. – Не опоздаем, сынок. На то мне и нужен телефон. – Ты же говорил, у вас все по графику. – Так и есть, все на месяцы вперед расписано. Вот что, я только… – Он шагнул вперед и до боли стиснул мне локоть. – Отведу-ка я тебя в машину. – Можно кассету послушать? – Только когда тронемся, – ответил отец. – А то посадишь аккумулятор. – Он взял меня за плечи, развернул лицом к дороге. – У тебя в сумке ничего другого нет? – Солдатики, – ответил я. – И все? – “Лучшие из лучших”. – Это игра для двоих. – Можно и в одиночку… А еще у меня там фотоаппарат. – С пленкой? – Без. – Ну и что от него толку? Куплю тебе пленку в магазине, пригодится еще. – Во сколько мы должны быть на месте? – Смотря по обстоятельствам, – сказал отец. – Мне говорили, к часу, но надо уточнить у начальства. Расписание съемок без конца меняется. И нет ничего дерьмовей – то есть хуже, чем если кто-то его нарушает. Потому мне телефон и требуется. Может, не сразу дозвонюсь до нужного человека. – Он врал как по писаному. – Доставай-ка свою игру. Я сидел в машине с опущенными стеклами, на солнцепеке, и тасовал колоду “Лучшие из лучших: самолеты”. Отец закрылся в телефонной будке. Я разложил карты с пассажирскими самолетами в две кучки рубашкой вверх, для себя и для отца. Взяв его карты в руки, я пытался перевоплотиться в него, представить, какие характеристики самолетов для него важнее, какую изберет он тактику, – и лишь затем перевернул свои карты. И так, играя за отца, проиграл двадцать карт подряд. А он все стоял в будке, курил и говорил. Голос был еле слышен – не шепот даже, а гул. Я проиграл еще десяток карт – стопка отца совсем истаяла. Голос его звучал все громче, настойчивей. В машине стало жарко, я снял свитер. А что, если сменить стратегию? Буду играть за него, но думать своим умом. Следующую карту он выиграл, и еще, и еще, и я приободрился – равновесие восстановлено. Четвертая тоже осталась за ним – против “Конкорда” не попрешь! И вдруг – бум-бум-бум! – три коротких удара в стекло будки. Я оглянулся. На стекле трещины паутиной, за ними не видно его лица. Я выскочил из машины – и к нему. – Да черт подери, и я о том же! Это я и хочу… – Он был взвинчен, разгневан, когда я рванул на себя дверь. В лицо мне ударила струя дыма. – Боже… не клади трубку, приятель, я сейчас. – Он прикрыл рукой трубку; в пальцах, как в тисках, была зажата сигара, на другой руке костяшки были разбиты в кровь. – Какого черта, Дэн? Марш в машину и жди меня там, понял? Я пытаюсь все уладить. Дело серьезное. Ясно? Я онемел от обиды. И испугался – наверняка по лицу было видно. – Вот что, зря я на тебя наорал, – виновато сказал отец. – Это я сгоряча. – Ничего. – Нет, зря я так. Дело вот в чем… – Глаза у него округлились, в них застыла мольба, даже слезы блеснули. – Мне позарез нужно все уладить с Кью-Си, пока мы еще не в Лидсе. Ему втемяшилось, будто мы не сегодня приезжаем, а завтра, вот дубина! Я пытаюсь все утрясти. Я понял, почему вдруг накатила на меня обреченность. Худшая сторона доверия – предчувствие близкого разочарования, когда рушатся самые основы. Я как мог гнал от себя тревогу. – Поранился? Ты стекло разбил. – А-а, это… Ерунда. Просто папаша у тебя идиот. Заживет. Зря я так. – Он жалко хохотнул, поднял левую руку, сжал и снова разжал кулак. – Кости у меня крепкие – еще бы, на цельном молоке рос! Ну, беги… – он взглядом указал на церковь, – будь умницей, жди в машине. Слушай свою сказку, если хочешь. Ну и черт с ним, с аккумулятором. Прикурю от чужого, если что. Да и ждать уже недолго. – Хорошо. – Я начал пятиться. – Молодчина. – Мы точно едем в Лидс? – спросил я. – Разумеется, едем. Да хоть на закорках тебя донесу, покажу этот самый кондьюсер. – И землянку Крик. – Да, это в нашем списке первый пункт. – Он постучал себя по лбу. Я улыбнулся, пытаясь взять себя в руки, и повернул назад, к машине. – Дэнище, лови! – Я обернулся. Что-то черное, как жук, полетело мне навстречу, стукнуло в грудь и брякнулось оземь. – Без них магнитолу не включишь. До отказа не поворачивай. Я мигом. – Я подобрал ключи и припустил к “вольво”. – Кью-Си, ты тут? – слышался у меня за спиной голос отца. – Только не говори, что трубку бросил… Нет, все с ним в порядке. Недоволен, конечно, ну и немудрено… Когда я сел в машину, раскаленная обивка обожгла ноги, воздух был сухой, спертый. Я вставил ключ и повернул осторожно, на одну позицию. Тепло задышали вентиляторы. Я включил магнитолу и стал ждать голоса Мэксин Лэдлоу. А отец в телефонной будке раскачивался взад-вперед, набычившись, сам не свой от ярости. – Да черта с два! Хрен вы от меня дождетесь! – Голос его долетал сквозь разбитое стекло. – Думаешь, я это проглочу? За что, Кью-Си? Она даже в комнату, черт подери, не заходила! […] Что ни спросишь, на все Крик знала ответ. Когда он попросил рассказать про Аокси, она ответила, что та больше Земли в сорок раз и до нее отсюда семьдесят миллионов световых лет. Планета почти на три четверти покрыта водой, а суша делится на материки – ильфики. Здесь каждая травинка идет в дело – в пищу, на лекарства, топливо, строительные материалы, ткани. На юге, где климат сухой, местность в основном гористая, а на северных ильфиках – откуда она родом – всюду болота. Зимой дуют ледяные ветра, бураны, град бывает с бутылочную пробку; весной пух местных деревьев, имбоков, устилает землю одеялом. Этот пух собирают большими машинами, и он идет на растопку. Здесь нет ни государств, ни частной собственности на землю, ни наследственных прав. У аоксинцев нет долга перед родиной, каждый волен жить где пожелает. Валюта у них везде одна – рукопожатие, и цена его неизменна. Планета велика, и богатства ее так огромны, что хватит на всех. Языки на ильфиках сильно различаются между собой, и все они сложнее и древнее любого из земных языков. Незамысловатая детская сказка на северных ильфиках звучит так: Ольфидюртридскьофюльрсехойлднилльрюхильмюррьошрк М’логиасдкллрошюллюорюхАлкдркюдрюлийник Пюрпюрллаоксюльксектилилтрюркюйошркпинд удк Сайсдьекьюхрюпо’юрнух Крик рассказывала, что английский выучила за полдня – прочитала сочинения Ральфа Уолдо Эмерсона, Гарриет Бичер-Стоу, энциклопедию Пирса и словарь Вебстера, всего четыре “тонюсенькие книжицы”, найденные в первом же доме, где она пряталась, когда попала на Землю. “На удивление простой язык, но по-своему красивый”. Когда Альберт попросил ее что-нибудь сказать по-аоксински, она затараторила быстро-быстро, зацокала языком – он не смог повторить ни звука, губы не слушались. Он попросил ее что-нибудь написать, и она целую страницу испещрила непонятными штрихами и значками, а затем прочла вслух, сначала по-аоксински, потом по-английски. “Жила-была женщина по имени Крик и застряла случайно на никчемной планете. Очутилась вдали от мужа, которого очень любила, и от своей работы, которую любила еще сильнее…” Он спросил, неужели это правда, что работу она любит больше, чем мужа? “Муж-аоксинец тоже работу любит больше, чем жену, это я точно тебе говорю, – отвечала она. – Мой муж, Сем, инженер. Точнее, инженер-химик. Он почти полная моя противоположность”. Когда он спросил, кем она работает на Аокси, она заморгала белесыми глазами. “В английском языке и слова такого нет. Самое близкое – «кудесница». Художница, мастер, а еще мыслитель. В первую очередь я изобретатель”. Он стал выпытывать, что именно она изобретает, и она ответила: “Я была специалистом по транспорту. Долгое время возглавляла отдел передовых кондьюсерных технологий – примерно так можно объяснить на твоем языке. Я изобрела, скажем так, множительный кондьюсер”. А когда он спросил, что такое множительный кондьюсер, сказала: “Хм, тяжело объяснить ребенку. По сути, это источник энергии. Он поддерживает перенос вещества в любую точку без потери частиц и параксиальной нестабильности. Для жителей моей планеты это важнейшая технология. С ее помощью мы переправляем материалы со спутника на спутник и на Аокси в считаные миллисекунды. В теории, так можно переправить и живой груз. В теории. Но когда мы его испытывали…” Из-за сбоя оборудования она и оказалась здесь, на планете, давным-давно покинутой аоксинцами. “Когда-то на Землю ссылали самых опасных преступников. Убийц, воров. Если знаешь, где искать, то увидишь их бывшие казематы, в одном из них мы с тобой и находимся. – Она постучала по потолку, и сверху посыпалась земля. – Но преступности на планете у нас больше нет, ее победили еще мои далекие предки. Хочешь узнать как? Чуть подредактировали геном, и все. Я первая за сто лет аоксинка, попавшая на Землю. И если не потороплюсь домой, то стану последней, кого здесь похоронят. Времени мне терять нельзя. Иди сюда, покажу… – Она поднесла к стене свечу, и Альберт увидел на металле прихотливую резьбу, какую-то сложную схему. – Это мой кондьюсер. Осталось найти нужные материалы и запустить его, а на отсталой планете вроде вашей это непросто. Ты не обижайся, только очень уж вы дремучие”. На схеме изображена была башня с огромной петлей в верхней ча… – Не понимаю, как держатся на плаву эти крохотные магазинчики, – сказал отец. Окровавленный кулак он прижал к растрескавшемуся резиновому ободку окна, в другой руке болтался синий пакет. – Ни “Винтерманс” у них нет, ни фотопленки, зато удочки есть! Представь себе, удочки! На, держи – тропический лимонад тебе принес. Поставь на паузу, а? Я остановил кассету, взял ледяную жестянку и сунул в щель возле кресла. – Спасибо. – Я думал, ты от жажды умираешь. Не хочешь пить? – Не люблю тропический лимонад. – Что? С каких это пор? – Один раз попробовал, с тех пор не люблю. – Тогда я сам. Он, казалось, уже успокоился. Открыл бардачок, и крышка задела мои колени. Отец достал баночку средства для мытья рук, протер содранные костяшки. Сунув влажную руку в пакет, выудил бутылку воды. Пошел к багажнику, порылся в мусорном мешке с одеждой, достал футболку и вытер руку насухо. – Планы чуть-чуть поменялись, сынок, – крикнул он. Я услышал треск рвущейся ткани. Оглянулся – он перевязывал руку лоскутом от футболки. – Похоже, в Лидсе встретить нас пока не готовы. Как я и говорил, расписание без конца меняется. – Да? – Я пытался скрыть разочарование. – А когда будут готовы? – Не знаю. Пока что… – В зубах у него был зажат моток пластыря. Он заклеил повязку, а кончик откусил и отшвырнул. – Пока не совсем понятно. Но Кью-Си приедет, встретит нас. У него самые свежие новости. – Встретит нас тут? Отец сжал губы и огляделся, будто решая, разбивать ли нам лагерь в церковном дворе. – Нет, это место не совсем подходящее. Здесь даже пленки не купишь. – Он захлопнул багажник. – Видел бы ты лицо продавщицы! Я ей говорю: все равно какую, красотка, лишь бы тридцать пять миллиметров. Можно подумать, я омара “термидор” заказал! Болтовня его служила, конечно, для отвлечения, к тому времени я это уже хорошо понимал. Но по опыту знал, что даже напускное спокойствие лучше гнева, и не хотел нарушать хрупкое равновесие. Потому и не сказал отцу, что у меня “Кодак Покет Инстаматик” и для него нужна пленка формата 110, а не обычная 35-миллиметровая. И не сказал, что это мамин подарок на день рождения, и был он в нарядной коробке, и прилагались к нему съемная вспышка и чехол из кожзаменителя, – на тот самый день рождения, когда его воображаемая посылка пала жертвой ирландской почты. – Что ты говорил? – спросил он, садясь рядом, но я заверил, что молчал. – Ты мое кресло трогал? – Нет. А зачем? – Его будто расшатали. – Он отрегулировал спинку и повернул ключ. Мотор издал натужный скрежет. Отец уронил голову на руль и застонал. – Ты вентиляторы выключил, да? Ну пожалуйста, скажи, что выключил вентиляторы! – Я… – Ох, Дэниэл, ради всего святого… – Протяжно вздохнув, он попробовал еще раз. Машина завелась. Отец, ликуя, дал газ. – Слава тебе господи! – И снова торжествующе газанул. – Хоть в чем-то повезло! – Папа, – окликнул я его сквозь рев мотора. Мы свернули на Мэйн-стрит. Сквозь грубую повязку уже проступила кровь, на пластыре алели четыре полумесяца в ряд. – Что? Я взял с приборной доски атлас. – Куда мы едем? Мама отпустила меня на два дня. Нам пришлось долго ее уговаривать. Любой план, что предлагал нам отец, выглядел как в рекламной брошюре – все недостатки скрыты или приглажены, достоинства подчеркнуты и выпячены. Выезжаем в четверг с утра пораньше, к полудню будем уже в студии и за несколько часов успеем вдоволь насмотреться на съемки; а пока убирают декорации, отец проведет меня по съемочной площадке, покажет гримерные, познакомит с актерами. “Зависит от того, чьи эпизоды запланированы, но Мэксин будет обязательно, – пообещал он. – Насчет Майка не уверен, детям разрешено работать всего пару часов в день. Зато Ева и Малик, скорее всего, будут. И точно будет Джой”. Я был в восторге – он так небрежно называл актеров по именам! Заночуем в гостинице, позавтракаем “по-человечески”, как выразился отец, и в пятницу днем выедем домой, в Бакингемшир. Мама с самого начала не верила в успех. Неделями она терпела мое нытье за столом (“Я еще подумаю”), в машине по дороге в город (“Я же сказала, подумаю”), перед сном (“Ну хватит, Дэниэл, не скули, не поможет”). Как же она не понимала, что отец для меня старается, что “Кудесница” – единственное, что нас связывает, а она все портит? Месяц она держалась и наконец сдалась. Наверное, рассуждала так: если ребенок проведет пару летних дней с Фрэном Хардести, то будет сыт по горло и второй раз не попросится. Она изложила отцу по телефону свои условия: – Гостиница – не меньше трех звезд. Не комната при задрипанном пабе и не палатка в кемпинге. Название отеля должно быть на слуху. Отец согласился. – Обратно привезешь его в пятницу, шесть вечера – крайний срок. Я и слышать не хочу про пробки перед выходными, или что у тебя колесо спустило, или что ты проспал, – попроси, чтобы тебя разбудили, или я сама позвоню и разбужу. Он согласился. – И поезжайте прямиком в Лидс, туда и обратно – без твоих любимых отклонений от маршрута. Можете останавливаться на заправках, но я же тебя знаю, Фрэн, – никаких остановок, чтобы по пути пересечься с друзьями. Я-то понимаю, что у тебя за “друзья”, так? Не стану уточнять при ребенке… Смейся на здоровье, я тебя слишком хорошо изучила. Отец согласился. Если бы мама попросила его дать расписку, уверен, он подписал бы, устроив при этом настоящий спектакль. Когда я в нетерпении ждал поездки, мама как могла старалась меня отрезвить. – Помнишь, как ты собирал детали из пакетиков с сухими завтраками? – спрашивала она. – Красивая картинка – еще не показатель, что на самом деле выйдет хорошо. Тогда меня задело, что папу сравнили с дурацкой пластмассовой моделью космического челнока “Индевор”; сейчас мамина сдержанность кажется более чем уместной. В тот вечер – четверг, девятнадцать пятнадцать – отец оставил меня одного в сумрачном банкетном зале паба на окраине Уэйкфилда. Усадил за липкий круглый столик напротив небольшой деревянной сцены, освещенной одиноким торшером с кисточками, поставил передо мной тепловатый стакан кока-колы и обещал вернуться до начала концерта. Но прошло уже минут двадцать, а он все не возвращался, и уже поднялся на сцену здоровяк с пивным брюшком и объявил, что заменяет ведущего клуба самодеятельной песни “Белый дуб”. – Саймон улетел на Тенерифе до вторника, так что вам сегодня никуда от меня не деться, – сказал он. – Впрочем, как и мне от вас, ребята. – Попросив у зала ноту “ре” и получив в ответ нестройный хор голосов и треньканье гитарных струн, он стал настраивать изящную мандолину, что болталась у него на шее, как коровий колокольчик. Я – усталый, издерганный – сидел в одиночестве, гадая, чем занят на стоянке отец. – Рад видеть в зале юное лицо – все на свете бывает впервые, – оживился ведущий, заметив меня. – Захочешь что-нибудь нам сыграть, малыш, – скажи мне, хорошо? Юную смену всегда слышать приятно. Только вот эту кружку пива не вздумай прикончить. У меня екнуло сердце. Все таращились на меня. – Это папина, – объяснил я. – Он сейчас придет. – Тогда отхлебни, пока он не видит, а? – Ведущий широко улыбнулся и посмотрел вдаль. – Это моя любимая, всем вам надоела до чертиков. Раздался дружный смех. Народу было меньше половины зала. На скамьях с мягкой обивкой сгрудились местные с влажными глазами, в шерстяных джемперах; почти у всех были инструменты: гитары, аккордеоны, банджо, скрипка, а у одного – что-то непонятное, похожее на переносной ткацкий станок. – Словом, это моя версия “Шенандо”[5]. Вот, слушайте… Все притихли. Он провел раз-другой по струнам мандолины – не верилось, что этот верзила способен извлекать столь нежные, мелодичные звуки, – и запел, да так тихо, робко, я даже колу перестал глотать, чтобы расслышать. “О, Шенандо, я помню плеск твой, там вода ясней лазури. О, Шенандо, там ждет невеста. Увы! Мой путь далек, далеко Миссури…”[6] Я забыл на миг, где я и что со мной. Пел он не ахти, но мелодия будто перенесла меня в другой мир. Когда песня закончилась и смолкли аплодисменты, открылась задняя дверь, ворвался гул голосов из паба. Мимо прошел старик с лютней, занял место в темном углу зала. Потянулись другие опоздавшие, кто с кружкой пива, кто с бокалом джина. Был среди них и отец. Сел со мной рядом, взял свою пинту светлого и принялся за нее как ни в чем не бывало, будто и вовсе не уходил. От него несло куревом, лицо и шея горели. Я не понял, то ли он устал, то ли расстроен. Он откинулся в кресле, втянул носом воздух. – Надеюсь, на матросские песни не опоздал. – Когда мы поедем? – спросил я. – Не сейчас. Ведущий резко обернулся в нашу сторону. – После поговорим, – сказал отец. Я весь обмяк в кресле. – А сейчас – моя новая аранжировка, – объявил ведущий, – так что если облажаюсь, то все знают, где тут дверь. Отец повернулся влево, пошарил глазами, высматривая нашу новую знакомую – Карен, худенькую ласковую блондинку с французской косой. Она сидела за соседним столиком, с гитарой на коленях, и свет лампы играл на ее скулах. Отец чуть задрал подбородок в знак, что увидел ее, и она не спеша махнула в ответ. – Ты когда выступаешь? – спросил отец чуть громче, чем следовало. Она ответила одними губами: “Ш-ш-ш!” – и кивком указала на сцену. Он жестом изобразил: рот на замке. Ведущий задрал гриф мандолины, приготовился. – “Постели мне на полу”[7], – уточнил он, – только исковерканная до неузнаваемости. Отец устроился в обнимку с кружкой пива и приготовился слушать. К нему вернулась обычная бледность, румянец сбежал с щек. “Постели мне на полу коврик старенький в углу… – пел ведущий, – я зайду тихонько в дом, от жены твоей тайком…” Фрэн Хардести слушал безмятежно, умиротворенно – я не ожидал, что на него так подействует простенькая нежная мелодия. А перед этим была дорога на север – впереди круглились холмы, лепились в ряд одинаковые домики, словно заклепки на ремне, сизый дым валил из труб электростанций. На выезде из Спротброу отец все-таки вынул мою кассету и поставил свою. – Мне нужно сосредоточиться, – объяснил он; окровавленные пальцы подрагивали на руле. – “Сокровище”, самое то. Меломаном отец себя не считал, но слух у него был тонкий. Лет в двадцать с небольшим он увлекся “Кокто Твинз” и неизменно расхваливал их всем подряд, хотя по мне, так их музыку было не отличить от обычного уличного шума. И мне ничего не оставалось, как окунуться в нее – слушать странные раскаты ударных и щебет синтезаторов, звон колокольчиков, отрывистые вздохи, резкие гитарные аккорды, певицу с голосом девочки из церковного хора, бормочущую непонятные слова – может быть, на аоксинском? Я утешал себя мыслью, что с каждой милей мы все ближе к Лидсу, пусть и тревожно было, оттого что мы делаем крюк. Кью-Си велел ждать его в Ротвелле, в пабе “Белый дуб”, – однако точное время так и не назначил, несмотря на уговоры отца. – Знаешь ведь, человек он занятой, – оправдывался отец, – одолжение нам делает. Нужно потерпеть. Когда мы приехали, паб, с видом на шоссе и капустные поля за ним, был еще закрыт, и мы, сидя на пустой стоянке, ели бутерброды с красной рыбой из маминой сумки-холодильника. Глядя, как жадно отец уплетает свою долю, я вскоре потерял аппетит. Машину мы поставили в тени паба. Мимо сновали автомобили, и Фрэнсис Хардести вглядывался в каждый, будто оценивал скаковых лошадей, прикидывая, на какую ставить. Стрелка часов на приборной доске подползла к половине второго. – У него “бумер” – кажется, треха. То ли черный, то ли серебристый, не помню. Может, даже синий. Я в нем только раз сидел. – Он достал из щели между креслами тропический лимонад и сунул мне под нос. – Последний шанс, – сказал он и рванул кольцо. С каждой минутой я будто отдалялся от него. Мы уже должны были быть в Лидсе. – Понимаешь, Кью-Си, он такой – повадки как у уголовника, но я-то знаю, что он в престижную школу ходил, вроде той, в которую мама тебя хочет отдать. Ну да, он уверяет, будто его выперли и все такое, но это неважно. Родители у него адвокаты. Вот мы его и зовем Кью-Си[8]. Вообще-то его зовут Барнаби, но учти, я тебе этого не говорил. – Отец усмехнулся. Если он и испытывал к Кью-Си хоть какие-то теплые чувства, его ехидный тон говорил о противоположном. – Не знаю, зачем он в плотники подался, но не сомневайся, мамочка с папочкой его всю дорогу поддерживали, – ну, ты понимаешь. Новенькие инструменты, собственная мастерская – это для начала. Стажировка в “Олд Вик”[9], связи на Би-би-си. Все к его услугам! Я не знал, что на это ответить. Но будь у меня возможность сейчас, я сказал бы, что взгляды у него отсталые: почему родители со средствами должны отказывать ребенку в помощи? Из простого эгоизма? А машины все проносились мимо. – Хотел у тебя спросить, – начал отец, – про дедушку. Как он там, держится? Дедушка мой всю свою жизнь дымил как паровоз и в шестьдесят четыре года заработал рак легких. Когда я в прошлый раз был у него дома, в семикомнатном особняке в Браденхеме, с необъятным газоном, который садовники подстригали самоходной косилкой, дедушка не смог подняться с кушетки в зимнем саду, чтобы поцеловать маму. Мы даже за пианино не посидели, а раньше он всегда играл мне пьески из сборника, который называл “Шопен для неумех”. Под рукой у него был баллон с кислородом, а к носу шла прозрачная трубка. Когда я об этом рассказал, отец вздохнул: – Да, плохи дела… А фирму он на кого оставил – на маму? – Вряд ли. – Представляю, как она старается отвертеться! – Отец выгнул бровь. – Никто ее не заставляет банкеты обслуживать. Надо старику продать фирму, пока он совсем из ума не выжил. – Он тихонько рыгнул в кулак. – Прошу прощения. Машины неслись сплошным потоком. – Расскажи, что за школа такая? Та, куда тебя хотят пристроить. – Меня туда приводили всего на час-другой. – Так ты хочешь там учиться или нет? Мое знакомство с Беркхемстедской школой ограничилось небольшой прогулкой по тропинке между часовней и крикетным павильоном, а оттуда – по длинному коридору, где на узких дубовых табличках были выведены золотыми буквами имена старост разных лет, в класс окнами на хвойную рощицу, и там я за партой два часа писал вступительный экзамен. Я ни с кем не говорил, кроме щуплого учителя в мантии, который сказал: как закончишь – можешь идти. И до сих пор меня тревожило воспоминание, как я оттуда уходил с чувством, что вовсе я не гений, как мне внушили, а самый заурядный середнячок. – Не знаю. Мама хочет, – ответил я. – Но меня пока поставили в лист ожидания. Математику я написал плохо. – Мне сказали, семьдесят шесть из ста. Если это плохо, что же тогда хорошо? – В Беркхемстеде это плохая оценка. – Что ж, есть в жизни вещи поважнее школы, поверь мне. – Например? Отец начал выковыривать из зубов хлебный мякиш. – Например, делать то, что ты делать мастер. Найти на это время и не отвлекаться на ерунду. – А что ерунда? – Все, от чего во взрослой жизни не отвертеться, – счета, квартплата, долги. Все, что руки связывает. – А-а. – Надо еще в юности определиться, к чему у тебя дар, – и вперед. Не трать время на раздумья, справишься или нет, просто действуй, и все. Вот что я понял. – А как узнать, к чему у тебя дар? – Особых талантов я за собой не замечал. Разве что в “Лучшие из лучших” играл неплохо, но в жизни это вряд ли пригодится. – В том-то и штука, – ответил отец. – Начни я лет на десять-пятнадцать раньше, жизнь у меня сложилась бы куда удачней. – Что начни – строить декорации? – Да. Но в том-то и загвоздка, в своих способностях я всегда сомневался. Меня хвалили, но я думал, это они так, по дружбе. По-настоящему не поймешь, пока не втянешься, а потом – раз! – и все идет как по маслу, и за работой не замечаешь, как время летит – фьюить! Просто жаль, что я это поздно понял, вот и все. – Но иначе ты бы с мамой так и не познакомился, – возразил я. – Верно. – И я бы у вас не родился. – Нет… наверное, не родился бы. Глаза у него стали стеклянные, взгляд устремлен вдаль. Мы еще посидели молча и в каждой встречной машине видели Кью-Си. Отец вытащил из кармана рубашки жестяную коробочку, открыл – пусто, как и час назад, когда в прошлый раз открывал. Он спрятал коробку обратно в карман. Показался старенький “фольксваген жук”, мигнул поворотником, въехал на стоянку – и тут же развернулся и покатил обратно; впрочем, мы уже потеряли к нему интерес. – Ох, дружище, где тебя черти носят? – Отец откинул голову, так что дрогнул подголовник. – Уже почти два часа! – Почему мы не можем обойтись без Кью-Си? – спросил я. – Потому что он там свой человек, вот почему. От него многое зависит. – Да, но и ты там тоже не чужой, так? Вы же оба в съемочной группе. – Не так все просто, сынок. – Почему? – Так жизнь устроена. Всегда надо кому-то лизать зад, во имя спокойствия. Кью-Си на десять лет меня моложе, у него лучше получается. А я в этих играх несилен. На телевидении все делают общее дело, но и там есть иерархия – знаешь это слово? Система подчинения. – Как в армии, – сказал я. – Да, почти. – Отец в нетерпении крутил солнцезащитный козырек. – Видишь ли, Кью-Си и я – всего лишь рядовые, выполняем приказы генералов. Бывают приказы идиотские, и это очевидно, но и от них не отвертеться, иначе разозлишь генералов. Все друг перед другом выслуживаются, и работа занимает времени вшестеро больше, чем надо. На телевидении это сплошь и рядом, как выяснилось. Надо без конца угождать генералам. А заодно и лейтенантам, и сержантам, и всем, кто на тебя смотрит сверху вниз, то есть почти каждому. – Он до капли осушил лимонад. – Вот, смотри. – Он взял жестянку правой рукой за донышко – и вдруг запустил в открытый бардачок. Жестянка отскочила мне под ноги, забрызгав башмаки. – Промазал – обрызгал тебя? – Немножко. Ничего страшного. – Я вытер башмаки о коврик. – Впрочем, я не боюсь говорить генералам правду в глаза. И никогда не боялся. Бывает тяжко, но меня все уважают – знают, что я мастер. Но есть и обратная сторона медали – другие рядовые начинают думать, будто ты нос задираешь, и перестают считать тебя своим, и пошло-поехало. Склоки, обиды. Не во все секреты тебя посвящают. Потому-то мне и нужен Кью-Си. Он мой союзник. Он знает, что к чему. Понятно? – Кажется, да. – Но слова его ничего не прояснили. Вытянуть у отца правду все равно что выжать из посудной тряпки вкус обеда. В третьем часу из паба выглянул человек в белой майке и бермудах, снова исчез и вернулся с доской, где были написаны мелом цены на пиво. – Как думаешь, есть тут стол для американского бильярда? – Я же не умею играть. – Глупости, я же тебя учил тогда, в Эмершеме. – Это был английский. – Какая разница? Американский – то же самое, только для дураков. – Он дернул ручку, толкнул коленом дверь. – Пойдем, что толку тут сидеть? Когда Кью-Си сюда пожалует, сам нас найдет. – Как думаешь, есть здесь телефон, маме позвонить? – Спрошу. (Чуть позже он принесет плохую новость: “Телефон-то есть, но за стойкой бара. И хозяин говорит, только для сотрудников. Я его уламывал, а он уперся. Жмотяра”.) В “Белом дубе” было сумрачно и чинно. Бильярдного стола не оказалось, только принадлежности для верховой езды да музыкальный автомат, прибитый к стенке, а еще игровой автомат. Мне приспичило в туалет, но один я трусил, а отца просить не хотел, я же не маленький. Отец оставил меня за столиком у входа, а сам направился к стойке сделать заказ. Глядя в окно на стоянку, я представил, как торжественно въезжает серебристый “БМВ”, а оттуда выходит Кью-Си, чтобы спасти нас, как Джо Дюранго, храбрый парень из моего любимого подросткового романа, – низенький, облаченный в джинсы, с набриолиненными волосами. Но никто не приходил. Довольно долго в зале не было посетителей, кроме нас. Слышен был только разговор отца с хозяином да тихая веселая песенка игрового автомата. Надежда, что Кью-Си за нами приедет, таяла с каждой минутой. Наверняка чувствовал это и отец, но продолжал бодриться. – Карты у тебя с собой? – спросил он. Мы сыграли партию в “Лучшие из лучших”, никогда он не играл с таким азартом, и я почуял неладное. Когда я побил его последнюю карту, он поднял руки: сдаюсь! – С меня довольно! Хватит издеваться! Куда мне до тебя! – Но это был лишь способ соблазнить меня еще на партию-другую, отвлечь от ожидания. Пока мы похвалялись характеристиками наших самолетов, зал понемногу наполнялся, минуты превращались в часы, а яркий день – в серые сумерки, и мысли о “Кудеснице” и отцовских обещаниях перестали меня тревожить. Когда сил терпеть у меня не осталось, отец отвел меня в туалет, и мы встали у соседних писсуаров; отец насвистывал мелодию из “Трибуны” Би-би-си[10], пуская шумную струю, а я выдавливал из себя чахлую струйку, стараясь не смотреть на мусор в сливе, на прилипшие к писсуару волосы, на липкие желтые пятна. Когда я отстрелялся, отец уже вымыл и высушил руки и разглядывал свое отражение в зеркале. – Вот, полюбуйся! – Он указал на брызги краски, присохшие к зеркальной поверхности. Нагнувшись поближе, поскреб краску ногтем, пока не отстала. – Не работа, а халтура! За это сажать надо! – Он распахнул передо мной дверь, на ходу взъерошил мне волосы. Не увидев за окном ни Кью-Си, ни его машины, мы отправились на поиски вглубь паба, мимо стариков в забрызганных грязью резиновых сапогах, с бульварными газетенками в руках, мимо обветренного фермера, что оперся о стойку и загородил проход; я переступил через его огромные башмаки-вездеходы. Отец на ходу спросил у хозяина: – Не видать того парня? – Нет, приятель, прости, – отозвался тот. – Слыхал я, на трассе шестьсот тридцать девять страшная авария. Может, и твой знакомый в пробке застрял. – Может, и застрял, – кивнул отец. – Счастливо! И мы зашли в следующий зал, обшитый темными деревянными панелями. Камин без огня, огромный аккордеон. На каминной полке старинные часы, которые следовало завести. Я не знал, сколько времени, а спросить боялся. – Как думаешь, папа, он точно приедет? – спросил я. Отец замялся. – Что? – Кью-Си. – Да, понял тебя. – Он смотрел не на меня, а в пустоту меж нами. – Кто вбил тебе в голову эту глупость? Приедет, конечно! Ты ведь слышал? На трассе под Лидсом авария, вот он и застрял в пробке. Товарищ он надежный, нас не бросит. – Он скрестил на груди руки. – Удивил ты меня немного, сынок. Думал, у тебя больше доверия к людям. В чем угодно он мог отыскать твою вину или промах. Спросишь у него, будет ли дождь, – обвинит тебя в подозрительности: безобидные облачка принял за тучи. Попросишь подвезти – скажет: ноги не держат? или проездной просрочен? а на что тебе вообще из дома выходить? – У Кью-Си есть недостатки, – продолжал он, – зато он ради друга на все готов. Сам увидишь, когда приедет. И, кстати, на будущее – не надо так больше, ладно? Не бери пример с мамы. Не сомневайся в тех, кто тебе помогает. Я в лепешку ради нас расшибаюсь, понял? Вот и доверься мне хоть немножко. Я кивнул. – Посиди тут. – Он указал на столик в углу. – Ты куда? – За сигарами. Может, есть здесь автомат или что-нибудь еще. – Отец кивком указал на окно. – А ты посматривай. – И ушел на поиски “Винтерманс”. Оставшись в тишине, я смотрел на каминные часы и думал о маме. Она, наверное, сейчас на работе, наручные часики положила рядом с собой на письменный стол, на бумажке нацарапан телефон гостиницы “Метрополь” в Лидсе, и если до шести мы не объявимся, она туда позвонит. Она готова услышать от директора гостиницы: “Нет, мадам, они еще не заселились”. Или, еще хуже, правду: “Простите, мадам, бронь была отменена несколько дней назад – не желаете забронировать номер на другую дату?” Я маялся один, и стоило услышать с улицы, как хлопает дверца автомобиля, сердце трепыхалось как овечий хвост. Но никакого “БМВ” на стоянке не было. – …И он пододвигает к себе другой монитор и набирает… Краем глаза я заметил движение в зале. За соседний столик садились две девушки с кружками пива по полпинты. – …А сам меня глазами так и ест – дескать, милочка, вы что, издеваетесь? Ну конечно, ни одной вакансии! И поворачивает ко мне монитор. Ха-ха! Будто я на что-то надеялась! И говорит: “Вакансий для бэк-вокалисток у нас нет. Вам надо снизить немножко планку. Уборщица, оператор на телефоне – что-нибудь без опыта работы”. Стыд, да и только. Времени жалко. – Будешь перебирать, так и просидишь без работы, – сказала та, что поблондинистей. – Вот и отлично! – отвечала другая. – А на кой она мне сдалась, работа? В том-то и дело. Ты меня совсем не слушала? – Волосы были у нее тоже крашеные, как у подруги, но цвет намного естественней. Она была хорошенькая, в духе хиппи: лицо тонкое, почти изможденное; бледная кожа, капризные брови; волосы собраны во французскую косу, открывая лоб. – Так всю жизнь и просидишь? Хорош план, нечего сказать! – Нет, я же тебе говорила, – возразила девушка с косой, – Гэри мне одолжит денег на пробную запись, а там поглядим. Я уже все обдумала. Ее подруга сдавленно хихикнула. – Тьфу! Ты и вправду все надежды возлагаешь на музыку? Разве это план? После целого дня в машине приятно было слушать чей-то разговор, все равно о чем. – А у тебя какой план, Ви? Я хотя бы стремлюсь к чему-то! – А мне-то зачем план? У меня образование есть. – Ну да, конечно, с твоим сертификатом тебе прямая дорога в премьер-министры! – Заткнись, это же только начало. – Ви подняла кружку: – Что ж, за здоровье! Хорошо, что выбрались. – Ага, за здоровье! – Они сдвинули кружки, и тут девушка с косой заметила меня. Вид у меня был, наверное, совсем уж понурый и одинокий, потому что она спросила: – Что-нибудь случилось, малыш? Я улыбнулся. – Ты ведь здесь не один? Какой-то ты потерянный, как я погляжу. – Отстань от него, Карен, все у него в порядке, – вклинилась Ви. – Все хорошо, я здесь с папой. Он пошел… – Сказать правду означало бы выставить отца в дурном свете. – Он, кажется, к машине пошел. – А-а, – протянула Карен. И склонила набок голову. – Ты здесь на каникулах? Выговор у тебя не наш. – Мы должны ехать в Лидс, – объяснил я. – Должны? Я повел плечами. Она отхлебнула пива. Ви спросила: – Откуда же у Гэри на все на это деньги? Мне казалось, он на мели. – Он ведь компенсацию получил – с работы. – Но я думала, он все уже спустил. Я бы на его месте спустила. – Спустила бы, я тебя знаю! – Карен по-прежнему смотрела на меня. – В Лидс, – повторила она. – А к кому в Лидс? У тебя там родные? – Голос был у нее ласковый, сочувственный. – Вы смотрели когда-нибудь “Кудесницу”? – спросил я. – Ммм… да. – Она округлила глаза. – Супер! Ви сердито глянула на нее: – Это что такое? – “Кудесница”, по телику. – Детский сериал? – Да, но он непростой. Многие смотрят. И Гэри смотрит. – Когда он идет? – Не помню. – По средам, в пять вечера, – подсказал я. – По какому каналу? – По Ай-ти-ви. – Там сплошная реклама. – Да. Только сейчас у них перерыв, новые серии снимают. Карен тепло улыбнулась мне: – А ты, я вижу, разбираешься! Я снова пожал плечами. – Кто же в среду в пять часов дома сидит? – удивилась Ви. – Я в это время еще в магазине, у меня смена до семи. Это ты у нас дурью маешься. – Я же из дома работаю, что тут особенного? – Работает она, нечего сказать! – Ви уставилась на меня: – Мнит себя музыкантом, а сама сидит целыми днями на диване да слушает “Би Джиз”. Это не значит быть музыкантом. – Да не люблю я “Би Джиз”! – Карен ткнула Ви локтем в бок. – Замолчи! – Смотри кружку мою собьешь! Карен притихла. Она, похоже, крепко задумалась над моими словами; ресницы у нее подрагивали. – Хоть убей, не пойму, что общего у “Кудесницы” с Лидсом. – Там ее снимают. Ну, в основном, – объяснил я. – Ничего себе! Не знала. – Значит, фильм не из лучших, – предположила Ви. Я выждал немного. – А мой папа в… – Я осекся. – Что? – Мой папа в съемочной группе. – Вот это да! – Так и есть. Он меня к себе в студию везет. – Потрясающе! – восхитилась Карен. – Ну и папа у тебя, крутой! А мой папаша мойщик окон. И мне даже на стремянку залезть не разрешил ни разу. – Я не ответил, и она, видимо, приняла молчание за знак согласия. – Ну, – продолжала она, – вы уже недалеко. Сколько туда ехать, Ви, – минут десять? – До Лидса? Пожалуй, пятнадцать. – Представляю, как ты рад! – Карен потирала руки. – И я за тебя рада. И если честно, завидую. – Только очень уж долго мы добираемся. – Хорошего всегда долго ждешь, – сказала Карен. – Наверное. Ви откашлялась. – Так где ты решила записываться? Я так поняла, в той студии, которую ты нашла, дороговато оказалось? – И Карен повернулась к ней, стала что-то объяснять, а я следил в окно за автостоянкой. В разгар их беседы вернулся отец, ни с чем. Повязки на разбитой руке уже не было, костяшки еще сильней распухли, налились желтизной. Он подсел ко мне. – Весь паб обошел – и никто не курит. Ты подумай, вот невезуха! – Обращался он ко мне, но смотрел на девушек. – Здесь одни фермеры – и ни у кого ни трубки, ни самокрутки. Что же это за город такой? – Одно слово, дыра, – поддержала его Карен. – А мы курим, – вставила Ви, чересчур охотно. – Угостить? – Да, – отозвался отец, – только я разборчив. Ви облизнулась. – Что предпочитаете? Отец подтолкнул меня коленом: – Скажи. – “Винтерманс”, – сказал я. Ви фыркнула. – А по-настоящему они как называются? – Тоненькие такие сигары, – объяснила Карен, – дедушка мой курит. “Крем-брюле”… или как их там? – “Кофе со сливками”, – подсказал отец. – У меня есть “Силк Кат”, – предложила Карен. – А до ближайшего магазина отсюда три мили. – Курить охота сил нет, так что поверю вам на слово. Спасибо. – Отец протянул руку через мое кресло, вздохнул. Карен порылась в сумочке, выудила пачку – новенькую, еще в целлофане, – разорвала пленку. – Первая ваша. – На счастье? – Не знаю. Не уверена. – Жаль. – Он наклонился поближе, медленно-медленно, достал из пачки две сигареты. Одну зажал в кулаке, другую сунул за ухо, а сам ни на секунду не спускал глаз с Карен. Та тоже смотрела на него. – А вы разве не будете? – спросил он. – Может, позже, – ответила Карен. И улыбнулась той самой улыбкой – осторожно, будто прощупывая почву. Отец улыбнулся в ответ. – Сын у вас замечательный, – она кивком указала на меня, – он нам сейчас рассказывал про вашу поездку. – Вот как? – Отец приобнял меня за плечи. – Пока что не все идет по плану, но все устаканится. Правда, сынок? Не успел я и слова сказать, вмешалась Ви: – Он сказал, вы на телевидении работаете. Наверняка со звездами на короткой ноге. – Кое-кого знаю. – Вот это да… а с Ноэлем Эдмондсом[11] знакомы? – Ви помешалась на Ноэле Эдмондсе, – вставила Карен. – И не спрашивайте почему. – Тьфу ты! – изумился отец. – Вот уж не подумал бы! Ви вспыхнула. – Ну и что тут особенного? Вы с ним и вправду встречались? – Да. А что, по мне не заметно? – Отец подмигнул. – Разве на меня не падает отблеск его вселенской славы? – Да ну вас! Хорош издеваться! Карен рассмеялась. – Не верится, что вы в съемочной группе “Кудесницы”. Я, конечно, понимаю, фильм детский, но ведь классный! – Она заерзала вдруг в кресле, теребя косичку, отхлебнула пива. – Спасибо, – отозвался отец. – Говорят, книга еще лучше. – А он по книге снят? Не знала. – Да, мы только что ее слушали в машине. В фильме таинственности все-таки побольше. – И отец воспользовался случаем: – Девочки, еще по одной? Вы моему сыну компанию составили, ну и я в долгу не останусь. – Он снова взъерошил мне волосы, больно царапнув ногтями по макушке. – Я, вообще-то, за рулем, – сказала Ви. – Ну да ничего, еще одна не повредит. – Да, спасибо, с удовольствием, – откликнулась Карен. – То же самое? Она кивнула. Отец двинулся к стойке, но в дверях замер. – Простите, имен ваших не расслышал. – Он обращался к обеим, но смотрел на одну. – Меня зовут Карен. – А меня – Ви. – Меня – Фрэн. А это Дэниэл. – Он достал из-за уха сигарету. – У тебя в сумочке зажигалки не найдется, детка? Пойду на улицу. Люблю покурить на воздухе. – Да, понимаю. – Карен полезла в сумочку, но вдруг ее осенило. – Вот что, и я с вами. Там, за пабом, скамейка. Дождя ведь нет? – Вроде бы нет. – А как же я? – встряла Ви. И застыла, разинув рот от обиды. – Я и тебя, конечно, имела в виду. – Конечно, – поддакнул отец и шепнул мне: – Ты ведь не заскучаешь, Дэнище? Так я и думал. – А можно и мне с вами? – Еще не хватало, чтобы мы втроем на тебя дымили! Видишь, что с твоим дедушкой стало. Это очень вредно. – Карен и Ви, едва с ним знакомые, услышали в его словах отеческую заботу, но Фрэн Хардести всегда искал случая от меня отделаться. – Эй, вот что… – Он подошел ко мне, выудил из кармана горсть мелочи, высыпал на стол, пересчитал. – Вот тебе три фунта. Посмотрим, сумеешь ли к нашему приходу заработать пятьдесят. – Как? – Сейчас объясню. – Он кивком указал на дверь. Карен и Ви схватили сумочки. – А если Кью-Си появится? – Я нехотя сгреб монеты в ладонь. – Я ведь его даже не узнаю. – А кто это? – спросила у отца Ви. – Да так, приятель мой. – Холостой? – Ви! Ради бога, не позорься! – Карен шлепнула ее по руке. – Не обращайте на нее внимания. – Да, холост. Да только, – отец усмехнулся, – Ноэлю Эдмондсу он в подметки не годится. – Ха-ха! А кто годится? – вздохнула Ви. – Немногие. Я поплелся за ними через паб в зал, где мы уже были, теперь там стало шумно и людно. Отец подтащил к игровому автомату табурет, усадил меня. – Вы, девочки, идите, – бросил он через плечо, – а я догоню. И девушки ушли. Когда они были уже далеко, отец стиснул мое плечо. – Ну, сынок, бросай деньги. – Автомат, когда я опустил в его нутро монетку, засветился ярче, замурлыкал веселей. Но я, как ни старался, не мог пробудить в себе ни капли интереса к игре. – Если кто-нибудь подойдет и скажет, что играть тебе нельзя, сбегай за мной, хорошо? Я минут через пять буду. – Но, папа… – Понял, понял. Кью-Си. Не волнуйся. – Он вытянул шею, пытаясь охватить взглядом автостоянку. – Если увидишь парня в ярко-красных кроссовках и футболке с капюшоном – это он. Скажешь, что ты мой сын, и он все поймет. Покажешь, где меня искать. – Когда мы поедем? – спросил я. – Скоро, обещаю. Дождемся его, и в путь. – И он попятился, тыча в меня пальцем, будто целясь из пистолета. – Сорви банк, парень! Я играл, пока в глазах не зарябило от нарисованных вишенок, а запасы мелочи не истощились. Ни разу не звякнула для меня монетка. С каждым проигрышем я все сильнее желал, чтобы вошел незнакомец в красных кроссовках и футболке с капюшоном. Я молился, чтобы Кью-Си, кто бы он ни был, доставил нас поскорей в Лидс и я бы успел позвонить маме из “Метрополя” – не ради меня одного, ради папы. Ведь если мы к вечеру не успеем в “Метрополь”, то нам запретят видеться. Последняя нить между нами оборвется, и нам уже не оправиться от удара. Теперь, если я произнесу имя Фрэн Хардести, будет задета мамина родительская гордость. Мама незаметно для себя переменится: станет настороженной, ревнивой, обидчивой. Иначе и быть не может. В свои двенадцать понять это мне было проще, чем разобраться в устройстве игрового автомата. У меня оставалось всего три монетки. Возле бара толклись люди – кто стоял облокотившись о стойку, кто примостился на высоком табурете. Один свистом подозвал барменшу, размахивая десятифунтовой бумажкой. Старичок со старушкой ели рагу с пышками и обсуждали с хозяином прогноз погоды. Я влез на свободный табурет и стал ждать, когда на меня обратят внимание. Первой заметила меня барменша. – Что ты хочешь, дружок? – спросила она, отставив в сторону грязные бокалы. – Вообще-то, здесь сидеть нельзя. – Меня папа прислал кое-что узнать. – А где твой папа? – Она обвела взглядом зал. – Он там, на улице. – Ну хорошо, что ты хочешь? Я показал ей мелочь на ладони. – Вот шестьдесят пенсов. Хотел спросить, этого хватит, чтобы от вас позвонить? Ее взгляд меня обнадежил. – Узнаю у хозяина, – ответила она. – Подожди здесь. – Она подошла к хозяину, что-то ему сказала, и тот устремился прямиком ко мне. – Что-то срочное? – спросил он. – Нет. Я просто… нужно маме позвонить, она ждет. Хозяин скрестил на груди руки. – Твоя мама не где-нибудь в Новой Зеландии? – Нет. В Литл-Миссендене. – Где это? – На юге. – Хорошо. За стойку я тебя пропустить не могу, к сожалению. Это против закона. Но можешь обойти с той стороны и… – Ах, вот ты где! Тоже мне Гарри Гудини! – Рука отца легла на мое плечо, стиснула до боли. – Говорил я тебе, не путайся у людей под ногами! – Он сгреб меня под мышки и поставил на пол. Я брыкался, но он крепко держал. – Вы уж простите, была у меня для него уздечка, да он перегрыз. – Барменша хихикнула. И отец повел меня прочь по коридору, подталкивая в спину – слишком медленно я перебирал ногами. – Там у них телефон есть! – твердил я, вырываясь. – Цыц! – Можем позвонить прямо сейчас, если хотим! Мне только что разрешили! – Дэн, тише, ради бога! Не позорь меня. – Надо маме позвонить. – Не сейчас, – сказал отец, – не сейчас. Потом, из номера. Вышла из туалета старушка, виновато просеменила мимо. И мы остались в коридоре одни. – Мы уже едем? – спросил я. – Пока нет. – Когда приедет Кью-Си? – Не знаю, но без него нам никуда. – Но сколько еще ждать? Отец коротко и шумно вздохнул. И вдруг съездил меня по уху – небрежно, будто муху прихлопнул. Не больно, но обидно, я чуть не разревелся. На глаза навернулись слезы, но так и не полились. – Выслушай меня, ладно? Ты ведешь себя как балованный ребенок, – сказал отец. – Ты же знаешь, без Кью-Си на съемки нас с тобой не пустят. Надо ждать, ничего не попишешь. А если мы позвоним сейчас маме и скажем, что планы изменились, она не поймет. Ты же ее знаешь – разволнуется, потребует вернуть тебя домой, а дальше что? Вся поездка коту под хвост. Не хочу снова тебя подвести. Не дам ей больше повода меня попрекать до конца дней. Все идет как надо. Поверь, все путем! – Он чуть расслабился. – Пусть в Лидс мы приедем позже, чем я рассчитывал, но все-таки приедем – жизнью клянусь, на Библии присягнуть готов, – и все проволочки в итоге забудутся. – Он притянул меня к себе, и я уловил новый запах – пряный дымок дешевых сигарет. Я вытер слезы о его рубашку. – Ну не реви, а? Зря я, конечно, тебя ударил. Я промолчал. – Но надо тебя немножко закалить перед этой новой школой. Не хочешь ведь, чтобы все эти богатенькие сынки тебя шпыняли? Иногда нужно задать кому-то жару, а иногда стерпеть. Так уж мир устроен. Сейчас мы с тобой терпим, по полной, но все еще переменится. А как же иначе? – Он помолчал. – Ну что, успокоился? Я кивнул. – Ну вот и славно, – сказал отец. – Так я и знал, все-таки есть в тебе хоть немного от Хардести. Он отвел меня в зал с темными деревянными панелями, где мы чуть раньше познакомились с Карен и Ви. Они вернулись к тому же столику, но не сидели, а стояли рядом. За спиной у Карен болталась на ремне гитара, а Ви говорила, задумчиво уставившись на листок бумаги: – Не знаю, Карен, я в поэзии ни бум-бум. По мне, стихи как стихи. – Хотя бы понятно, о чем они? – Не совсем… о Гэри, наверное? – Да ну тебя! – Карен выхватила у нее листок. – По-твоему, я бы такое написала о Гэри? – Значит, это не любовная песня? – Да нет же, дурында! Это песня протеста. Против войны. – Какой войны? – Не какой-то, а любой. – А-а. – Ви состроила мне гримаску. – Значит, на случай войны сгодится. Подошел отец, постучал по гитаре. Карен встрепенулась. – А-а, вот и вы! – Улыбка была у нее красивая, смягчила резковатые черты, на щеках появились ямочки. – Во сколько у вас начало? – спросил отец. – В зал станут пускать часов в семь. А первый номер обычно не позже половины восьмого. – Карен бросила взгляд на меня: – Придешь послушать, как я выступаю, Дэн? – У нее здесь подработка, – объяснила мне Ви. – Не совсем. Подумаешь, клуб самодеятельной песни. Здесь кто угодно может выступить. Зато концерты здесь постоянно, и мне разрешают играть свое. – Тоже опыт, дело хорошее, – одобрил отец. Мы подождали, пока они допьют пиво. Я помог Карен настроить гитару – подносил к резонатору камертон, а Карен большим пальцем дергала струны. Она и Ви жаловались отцу на тяготы жизни в Ротвелле, а он рассказывал в ответ о себе. Расспрашивал осторожно: как думаете, что вы упустили в школе? а если бы учились где-нибудь попрестижней, проще было бы пробиться в жизни? Судя по ответам, школу они окончили не так давно, воспоминания были еще свежи. Карен отвечала уклончиво: “Что толку жалеть? Что есть, то и есть, от этого и будем отталкиваться, да?” Я то и дело смотрел на остановившиеся каминные часы. Представлял, как мы заходим в светлый вестибюль “Метрополя”, с обитой плюшем мебелью. И решил: с этого дня буду слушаться маминых советов. Тут застучали по залу шаги. Карен взяла гитару: пора. Отец сходил к стойке, принес себе светлое пиво, а мне кока-колу, при том что я не хотел и не просил. И повел меня наверх, нехотя достал кошелек, а оттуда – пятерку за вход. В сыром зале царил полумрак. Мы поплелись к столику поближе к Карен и Ви. Отец поставил наши бокалы, мы заняли места. Повисла неспокойная тишина. В дальнем углу зала скрипач натирал канифолью смычок. Я стал выедать кубики льда из кока-колы. “Надо вам почаще бывать вместе, – сказала сегодня мама, когда провожала нас. – Так что радуйся”. Я задумался, много ли радости получил за всю нашу поездку, и понял, что лучшие минуты я провел не с отцом, а вдали от него – рядом с Альбертом Блором и Крик, во власти чар Мэксин Лэдлоу. Сбоку на меня вдруг что-то надвинулось. Под столом, рядом с моим креслом, я увидел ярко-красные кроссовки. – Мне сказали, ты здесь, наверху, Фрэнсис. Он оказался совсем не таким, как я представлял. Бритый наголо, чтобы скрыть намечающуюся лысину, кожа бронзовая – явно перестарался с автозагаром, на шее золотая цепь толщиной с велосипедный тросик. – Почему я должен тебя вытаскивать из клоповника у черта на рогах? Одному богу известно. Но вот я здесь. – Не прошло и года, – отозвался отец. – Где тебя носило? – Здесь не стану ничего объяснять. Только внизу. На стоянке. Две минуты. Или ты остаешься один. – Он повернул к двери. – Погоди, Кью-Си, я иду! – крикнул отец и бросился следом. Жизни наших родителей до нашего рождения столь же призрачны и неправдоподобны, как и то, что от них остается, когда их уже нет на свете. Не советую читать девичий дневник твоей матери. Некоторым подробностям жизни женщины лучше кануть в историю. Моя мама много писала о начале романа с Фрэном Хардести – точнее, описывала свой по нему “волчий голод”. Не меньше тридцати страниц (с 10 июня по 14 июля 1982-го) посвящены продолжительным любовным утехам в гостиничных номерах Бакингемшира. Уверяю, невыносимо читать эпитеты к слову “член”, выведенные рукой твоей матери, – неловкость сменяется тошнотой, стыдом, смятением. С другой стороны, не мешает осознать всю мощь их физического влечения, ведь лишь на нем держался их союз, и это единственная веская причина, почему они выбрали друг друга. Я не раз слышал, как мама объясняла это подругам за кухонным столом, рыдая после очередной ссоры, в ответ на их расспросы: “Что ты нашла в этом ублюдке?” По ее словам, свела их “несчастливая случайность”. Ей было тогда восемнадцать, она поступила на экономический факультет Эксетерского университета, а пока что стажировалась в “Тайлер и Грейвз”, бухгалтерской фирме в Биконсфилде. В том, что она занималась неквалифицированной секретарской работой, а не путешествовала по Африке, как мечтала, виноват был мой дед. Мальколма Тайлера он знал по гольф-клубу, и о стажировке они условились случайно, за рюмочкой, без маминого ведома, – и ничего не попишешь, пришлось ей согласиться. Думаю, дедушка желал ей добра, но не вмешайся он тогда в ее жизнь, кто знает, чего могла бы она достичь, какие возможности открылись бы перед ней. Однажды утром пришла она в “Тайлер и Грейвз”, а там часть помещения отгородили листами фанеры и полиэтилена. Чтобы расширить конференц-зал, пригласили строительную фирму “Э. Э. Флэгг Констракшн Лимитед”. В обед, когда она шла на кухню разогреть банку супа, мастер (мой отец) обмерял коридор. Вот как описывает она в дневнике их встречу: Он писал карандашом на стене какие-то цифры. Я его попросила отойти в сторону, а он в ответ только сощурился на меня – нет, не нагло, просто уверенность зашкаливала. Сказал: нет уж, придется вам подождать, пока я закончу, мне совсем чуток осталось, – или хотите меня супом угостить? Я ответила, что предпочитаю обедать одна, а он: дело ваше. И я стояла, наверное, с минуту, пока он измерял и что-то царапал на стене, а он будто чувствовал, что я на него смотрю. Руки у него просто невероятные! Мускулистые, но спортзал тут ни при чем – от настоящей мужской работы. А волосы – боже, какие волосы! Длинные, темные, перехвачены резинкой, чтоб в глаза не лезли. На меня он так и не взглянул; наконец пропустил меня, а сам достает из кармана джинсов маленький такой портсигарчик и говорит: ну все, где здесь можно покурить, чтоб мне за это не влетело? Говорит он почти что шепотом, но сам никакой не тихоня. Хочешь не хочешь, а прислушаешься, даже если болтает о пустяках. А голос приятный – другого такого я никогда не слыхала. И чувствуется, что в голове у него бездна мыслей, но вслух он высказывать их не торопится. Это тяжело объяснить. Я и говорю: здесь вам не школа, все курят, ни к чему прятаться, а он засмеялся: люблю покурить на воздухе. Я ему сказала про террасу на крыше, а он: хорошо, спасибо – и сразу ушел, и до конца дня я его не видела. Придет ли он завтра, не знаю, зато хотя бы есть что вспомнить хорошего. Редкий случай – она вспоминает о Фрэнсисе Хардести что-то хорошее! Восемь месяцев спустя они поженились, еще через четыре месяца родился я – и их несходства выросли в непреодолимые преграды. Зато по этой записи, сделанной в июне 1982-го, можно представить, как действовал мой отец на женщин. Он очаровывал их самыми простыми вещами – привалится к дверному косяку, проведет пальцем по нижней губе, посмотрит вдаль. Он не ослеплял остроумием, не завораживал юмором – напротив, в его тоне зачастую проскальзывала враждебность (“Эй, Надин, ты меня обсчитала, у меня в ведерке было всего сорок мячей. Мы проверяли – верно, Дэнище? В следующий раз возместишь мне ущерб. С процентами”). Флиртовал он довольно тонко (“Красивый почерк – только взгляните! Вместо точек над i – сердечки! Сколько тебе лет?”), иногда – дерзко (“Поднимешь мне мяч? Только не торопись, хочу навеки запечатлеть в памяти твою попку”). И наверняка на каждую покоренную женщину приходилось с десяток стойких или враждебных к его чарам. Но моя умная, разборчивая, целеустремленная, разумная мама растаяла с первой же встречи. И возможно, его странное обаяние действовало и на меня. Что бы он ни говорил и ни делал во время нашей поездки, все рассчитано было на обольщение. То, что привлекало в нем женщин, нравилось и мне, только по-иному. Я доверялся ему, как доверялись женщины. Я тоже верил в его доброту, тоже надеялся стать ему ближе. И точно так же он меня использовал. Не знаю, что стало с Карен после встречи с моим отцом, знаю лишь, что во время следствия она давала показания полиции – где он был и что делал вечером семнадцатого августа, каково было его “душевное состояние”. Я часто думаю о том, что она утаила на следствии. Что заставило ее умолчать о близости с отцом – стыд, отвращение? Или страх за свое доброе имя? Я лишь надеюсь, что петь она не бросила, а если даже и бросила, то не из-за него. В тот вечер в “Белом дубе” пела она задушевно, голос приятно вибрировал на высоких нотах. Голос был у нее такой чистоты и силы, что аж страшно становилось. Все в ней дышало искренностью, начиная с небрежной позы, когда она, чуть сутулясь, стояла на сцене с гитарой. И хоть играла она хуже, чем пела (чуть сбивалась с ритма, аккорды были рваные, неуклюжие), видно было, что с ее талантом она рано или поздно перерастет этот убогий фолк-клуб. Аплодировали ей довольно скупо – не считая Ви и отца, который хлопал, подняв над головой большие ладони. Карен села, пунцовая от смущения. Вышел на сцену ведущий, представил следующего – того самого пенсионера со скрипочкой, – и пришлось терпеть его тягучие, нудные джиги, пока не объявили перерыв. Когда зал опустел, отец сказал Карен: – Ей-богу, чуял я, что ты хорошо поешь, но это было что-то из ряда вон! Карен просияла. – Вам правда понравилось?! – Да. Есть в тебе что-то от Лоры Ниро[12]. Карен, покачав головой, метнула взгляд на Ви. – В первый раз о ней слышу. – Отыщи ее записи. Она была когда-то знаменитой, а у тебя голос чем-то похож. Только еще лучше. – Он встал, потянулся. – Папа… – Я дернул его за рукав. Отец не обратил на меня внимания. – Ты талантище, далеко пойдешь! Это я точно тебе говорю. Прозябать в какой-нибудь конторе – это не для тебя. – Ох, спасибо, Фрэн! – Папа… – снова позвал я. Отец наклонил голову: – Чего тебе? Не видишь, я разговариваю? У меня не шел из головы Кью-Си – красные кроссовки, настойчивый тон. Непонятно, чего мы ждем. – Ты с ним говорил? – Да, разобрались. – Он излучал уверенность. – Так можем мы сейчас ехать? – Ты мысли мои читаешь, – вмешалась, ненароком услышав нас, Ви. – Хватит с меня этой мутоты, наслушалась. Я глянул снизу вверх на отца. Он облизнул нижние зубы. – Завтра чуть свет выдвигаемся. – Что? – вскинулся я. – Но… нет… ты же говорил… Отец зажал мне ладонью рот: – Спокойно, Дэниэл. Знаю, что ты сейчас скажешь, даже слушать не хочу. Я чуть ли не почку Кью-Си пожертвовал, чтобы он завтра нас провел на съемки. Переночуем здесь. – Здесь? – Да, я снял для нас номер. – Но ты же говорил – как только он приедет! Ты же говорил! – Я почти сорвался на крик. – Помню. Я говорил – мы едем. Завтра. – Он глянул на Карен и закатил глаза, будто давно привык к моим капризам. И устремил на меня стальной взгляд. – Все решено. В одиннадцать тридцать, у входа в студию. Он дал мне слово. – В одиннадцать тридцать? – переспросил я. – Да, в одиннадцать тридцать, и ни на минуту позже. – Он приложил руку к сердцу. – Выспимся как следует, еще и позавтракать успеем. – Ладно, – сказал я; получилось у меня даже не слово, а вздох. – Завтра так завтра. – Решили тут задержаться? – спросила Ви, подступая поближе к отцу. – Она каждый раз меня заставляет из вежливости отсиживать второе отделение, но, может, я лучше сбегу, а потом внизу встретимся? – Будешь одна тут куковать? – нахмурилась Карен. – Ты и пить-то не пьешь. – Ну и что? Дэниэла, похоже, это устраивает. – Ви оказалась наблюдательней, чем я думал. – Может, какой-нибудь красавчик меня апельсиновым соком угостит. – Устала – поезжай домой. А я себе такси вызову, – сказала Карен. – Я не против. После перерыва мы подсели к ней за столик. Она устроилась на скамейке, на почтительном расстоянии от отца. Все второе отделение отвели гвоздю программы, аккордеонисту из Уитби. Звуки аккордеона были для меня непривычны, но поначалу интересно было смотреть, как тяжело вздыхает инструмент, как раздуваются и сдуваются меха, как щелкают клавиши под пальцами музыканта. Отец делал вид, что ему нравится, – ради Карен, настроенной на его волну. Но, как ни крути, сорок минут унылой русской балаганной музыки для кого угодно суровое испытание, и я заснул, привалившись к отцовскому плечу. Отец, должно быть, вскоре уложил меня на скамью, поскольку проснулся я от яркого света ртутных ламп над головой. Отец тормошил меня за плечо, будто бродягу, уснувшего на автобусной остановке. Карен обнимала его за талию, а на правом плече у него висела ее гитара. – Надо тебя уложить, малыш, – сказал отец. – Ты молодчина, так долго терпел весь этот скрежет. У меня хоть пиво было, нервы успокоить. – Да уж, правильно ты сделал – проспал всю эту тягомотину, – вставила Карен. Язык у нее чуть заплетался, веки припухли. – Я все ждала, когда же он наконец запоет, а он только губами шевелит и знай себе пилик-пилик-пилик. Целую вечность, будь он неладен. – Не пойму, почему тебе не дали спеть еще, – заметил отец. – Тебе впору здесь быть звездой. – Понимаю. Больше пары песен мне спеть не дают, жадюги. – Ну ладно, пойдем, вот ключ от номера. – Он достал из кармана джинсов ключ-“бабочку” на деревянном брелоке размером с солонку. – Не ахти, но одну ночь можно потерпеть. Номер в пабе оказался как раз из тех, где мама запретила нам ночевать. Две узкие кровати с покрывалами в цветочек, под цвет занавесок. Ванная, общая с другим номером, позеленевшие краны – их будто достали со дна канала. Телефона в номере нет, маме не пожалуешься. Пришлось смириться. Отец спросил, какая из кроватей мне больше нравится, и я выбрал ту, что стояла поближе к окну. Если встать на колени у изголовья, было видно автостоянку, освещенную фонарями: я неотрывно следил, как отец направляется по бетонной площадке к нашему “вольво”, как достает сумку и чемодан. Обратный путь занял у него вдвое больше времени. Вернувшись, он постучал в дверь, пять коротких ударов, – и я кинулся открывать. Он со стоном поставил поклажу у изножья своей кровати и, сунув руку под рубашку, достал из-за пояса что-то металлическое, с проводом в пластиковой оплетке. – Это тебе от Карен, – объяснил он. – Только не насовсем, а на время, имей в виду. Вот, держи. Это оказался дешевенький оранжевый плеер. – Спасибо! – Я открыл крышку – кассеты внутри не было. – Опа! Самое главное чуть не забыл! – Отец достал кассету из заднего кармана. – Я не знал толком, докуда ты дослушал, вот и принес третью из коробки. Надеюсь, сойдет. Проверь, не разрядились ли батарейки. Я нажал на кнопку, и ролики закрутились. Отец наклонился, вставил пленку, нацепил на меня наушники. – На случай, если вдруг не сможешь уснуть, – сказал он, но я больше не верил в его заботу. Я знал, это всего лишь уловка, чтобы улизнуть из номера, не расстроив меня. Теперь ничто не помешает ему вернуться вниз, в бар, к Карен. А я снова останусь один, в чужой комнате, где убогий торшер бросает желтый отсвет на лепнину; наедине с грустными мыслями под неумолчный звон бокалов в баре и гул голосов под окном; в ожидании новых разочарований и в страхе, что дома мама будет злиться, и все из-за отца. […] Он полюбил дни, когда они с Крик отправлялись на раскопки – высматривали на земле метки. Вдвоем прочесывали акр за акром, устремив взгляд в землю, и останавливались, стоило ему заметить что-то похожее на знак. Надписи от руки на аоксинском распознавать было трудно – много раз он принимал за буквы птичьи росчерки, отпечатки оленьих копыт или кроличьих лапок, – но вскоре поднаторел, и Крик была благодарна ему за помощь. Более сложные знаки не имели единого размера и формы. Однажды Крик склонилась над черточкой в грязи возле канавы – да так и подпрыгнула от радости. “Вот, видишь? Вот!” И указала на вдавленный в землю кружок размером с шестипенсовик. В другой раз она остановилась возле корня дерева с квадратной отметиной. “Это индограф – здесь, в лесу, они на каждом шагу, – объяснила она. – Этот предупреждает: внимание, оружие! Сможем здесь чем-нибудь разжиться”. Она научила его искать на земле простые отметки – к примеру, цепочка ромбиков, от большого к крохотному, означала, что внизу, в землянке, есть вытяжная труба. Обычно где-нибудь поблизости был камень, а на камне выбиты по-аоксински дата, имя заключенного, срок, глубина. “Две тысячи с лишним лет, – говорила Крик. – Нет смысла копать”. Или: “А этого всего на двенадцать лет посадили. Давай вскроем”. За каждой находкой следовало одно и то же: Крик, прижавшись ухом к земле, стучала кулаком и слушала эхо. “Хорошо, давай пометим”, – решала она, и он ставил на земле желтой краской крестик – метку, где копать. И, отступив на шаг, смотрел, как она, воткнув в землю топорик, снимает дерн. Вскоре из-под земли показывалась крышка люка. С собой в казематы она его не пускала. “Очень опасно – чего доброго, подцепишь паразитов или инфекцию, – объясняла она. – Да ты и не знаешь, что именно надо искать”. Она спускалась внутрь, а возвращалась, довольно улыбаясь, с полной сумкой трофеев. И он ждал, пока она отметит бывший каземат на карте. Координаты она определяла с помощью диковинного прибора – металлического овала с щелкой посредине, под названием “хав”; он висел на черном шнурке у нее на шее, и она, поднеся его к правому глазу и зажав, словно монокль, смотрела в щелку на звезды. В конце концов она разрешила Альберту светить ей. Он опускал в люк фонарь на веревке и освещал темные казематы, пока она искала трофеи. Она объяснила ему, как разбирать панели, за которыми находятся источники питания, как обрезать провода и вынимать из гнезда батарейку, не дав ей вытечь. Однажды они под нескончаемым дождем отводили с помощью трубы воду из хранилища в заброшенном каземате; день был самым тяжелым в его жизни, но трудились не зря – из тайника в стене достали электромагнит-кворх. Работает, заключила Крик и с гордостью показала Альберту пучок из потускневших деталей, вроде свечей зажигания от грузовика. “Похоже, этот каземат переоборудовали, – рассудила она. – Далеко не в каждом есть кворх такого типа. Это новейшая модель. Как видно, сидел здесь не простой узник. Вот отыщем еще с десяток таких – и скоро достроим кондьюсер или хотя бы опытный образец”. За все время, что он ходил по округе с Крик, их ни разу никто не увидел. Наверное, его тоже делает невидимкой аоксинская кровь, думал он. Но однажды, на пути через поле, ему почудилось, будто за рулем трактора встрепенулся фермер и уставился из-под руки вдаль, словно заметил чужака. Как-то раз в сумерках он вышел на проселок и, увидев на обочине полицейскую машину, был уверен, что констебль обернулся, разглядывает его, – но в погоню никто за ним не пустился. Судя по картам Крик, прошли они очень много, пересекли пять графств – и у каждого нового каземата разбивали лагерь. Аоксинское в нем перевешивало земное. Он никогда не уставал учиться, не знал ни скуки, ни страха, ни тоски. Сердце и ум его будто созрели, наполнились. Ни разу в жизни он не был так счастлив, как в те дни, рядом с Крик. Карен с отцом вернулись в номер заполночь. Я лежал неподвижно в наушниках, и они, должно быть, решили, что я не вижу, как падает на пол полоска света из коридора, как пляшут на ковре их тени, не слышу их громкого шепота: “Тсс, тише, разбудишь его”. – Прости! Но я все видел и слышал. Приоткрыв глаза, я смотрел, как они, пьяно шатаясь, ковыляют в ванную. Слышались робкие мольбы Карен: “Нет, нет, нет, погоди, а то увидит – не надо!” – а отец меж тем расстегнул молнию на ее замшевой юбке, потянул разок, и юбка жалкой тряпицей сползла к ее ногам. Зеркало в прихожей висело под углом, и я все видел. Зрелище было не для детских глаз, но будто какая-то сила меня тянула посмотреть, постичь. Карен пыталась прикрыть дверь, но та качнулась да так до конца и не захлопнулась. Вначале они двигались в тесной ванной, как раки в банке. Нежно обнимали друг друга, целовались. Но вскоре их ласки сделались жарче, яростней. Он вставил ей в рот большой палец, она прикусила, заулыбалась. Я видел, как он упал на колени, ткнулся носом в холмик меж ее ног, стянул с нее трусики, приподнял ее за бедра и усадил на бортик ванны, будто взгромоздил на носилки, а потом расстегнул ремень, спустил джинсы, извлек на свет сокровенный орган, о котором мама писала целые страницы, – набухший, ни капли не похожий ни на рисунки в учебнике биологии, ни на мое хозяйство. Он прикрыл ей ладонью рот, заглушив ее блаженные вздохи, но плечи ее шумно бились о тонкую перегородку при каждом движении отца. Он ухватил ее за горло, уперся большим пальцем в подбородок. “Ох, не надо, – услышал я ее голос. – Не надо! Это уже перебор. Хватит”. И она шлепнула его по руке. “Ладно, ладно”, – отозвался отец. Дышал он тяжело, будто ему больно. Потом они застыли величавой скульптурной группой, сплетясь в одно целое. Отдувались, прыскали со смеху. Я видел, как Карен соскочила на пол и, задыхаясь, стала шарить по линолеуму, отыскивая трусы. “Часто у тебя… не знаю… не знаю даже, как сказать… со мной никогда… то есть мне никогда в жизни ни с кем не было так хорошо – ни с кем”, – шептала она, а отец отстранился, подставил лицо и руки под скрежещущий кран. – Можно я тут у тебя посплю? – спросила она. – Уже поздно, и я… ну, ты понимаешь. – Как хочешь, – отозвался отец, – только когда он проснется, чтоб тебя здесь не было, нечего его смущать. Он и так на меня злится. – Тогда пойду на стоянку, возьму такси. – Дело твое. – Да… Пожалуй, так будет правильно. Не хочу, чтобы он обо мне плохо думал. – Ладно, как хочешь. Карен отыскала юбку и спросила: – Есть номер, по которому можно тебе позвонить? Хорошо бы нам как-нибудь снова встретиться. – Отец ей напомнил, что у нее, вообще-то, есть парень. – Да-да, – закивала Карен, – но если есть номер… И он записал свой телефон и оставил на ночном столике. Цифр было не разглядеть, но сомневаюсь, что они были правильные. – А как же твой плеер? – спохватился отец. – Попробую с него снять незаметно. Но Карен сказала, пусть остается, на память, – а он даже не поблагодарил. И она ушла, забрав гитару. Отец постоял еще немного в ногах моей кровати – без рубашки, с сигаретой, пуская в окно дым. Сквознячок холодил мне шею. Я знал, что он на меня смотрит, но прикинулся спящим, будто спрятался в сон. Считал вдохи-выдохи, пока он не улегся на вторую кровать, погасив торшер. И целую вечность я слушал, как он ворочается на постели, будто сражается во сне с кем-то невидимым. Сторона два Надежность Мы проскакивали под арками мостов, огибали круговые развязки, проносились мимо травянистых насыпей и опор электропередач, мчались мимо беленых домиков, ныряли под эстакады, оставляли позади луга и пастбища и очутились наконец в бетонном городе. Музыка играла на всю катушку, “Кокто Твинз”, – невнятный однообразный шум, заслонявший от меня отца. До Лидса мы добрались за шестнадцать минут. Всю дорогу я просидел не шелохнувшись, поджав под себя ладони. Город, издали смахивавший на гнездо, стал вдруг сплошной пестрой полосой домов. Грязно-бурые жилые дома шестидесятых, складские корпуса из красного кирпича, виадуки, прямоугольники деловых центров, многоэтажки из песчаника, новенькие зеркальные высотки, величественная колоннада городской ратуши, здание суда – закопченное, со шпилем, – лоскутное одеяло. Лидс представлялся мне таким же огромным и загадочным, как Лондон, но оказался меньше, невзрачней, провинциальней. И улицы не такие людные, и облака висят ниже, и солнце светит на тротуары тускло, будто сквозь папиросную бумагу. Не знаю, замечал ли все это отец, но и он притих, когда мы ползли через центр. Музыку он приглушил до шелеста и дал мне спокойно смотреть в окно – вспомнил, наверное, что я здесь впервые. Он сказал только: – Здесь никто никуда не спешит. Полюбуйся на них – ползут как черепахи. И никаких забот! – Я так и не понял, похвала это или осуждение. Меня раздражало тиканье приборов в тишине, отсчет непонятно чего. В ожидании утренних событий у меня отнялся язык, а во рту стоял вкус недоваренных сосисок, что мы ели на завтрак в “Белом дубе”. Мимо “Метрополя” мы не проезжали, но по пути через главную площадь обогнули гостиницу “Куинс”, с красным бархатным ковром на ступеньках и золочеными перилами. – Смотри, какая роскошь! – сказал отец, когда мы с ней поравнялись. – В следующий раз остановимся здесь, обещаю. Никаких больше подозрительных сосисок на завтрак, никакого черствого хлеба с вареньем. Будут с нами обращаться по-королевски. Мы же этого достойны, так? – Да, – кивнул я, но меня замутило при одной мысли. – Вот так-то. – Отец вздохнул, видя мое безразличие. И принялся как безумный переключать передачи и только на Киркстол-роуд убрал разбитую в кровь руку с рычага. – Будь другом, достань парацетамол, – попросил он. – Рука разболелась не на шутку. – И указал на бардачок. Я порылся внутри, нашарил желтую упаковку. – Есть там что-нибудь? – спросил он. – Несколько штук осталось, – ответил я. – Дай парочку, а? Я протянул на ладони пару таблеток, белых, как молочные зубы, и отец проглотил их не запивая. – Ну что, как настроение? Готов увидеть казематы? – Пожалуй, да. – Радости в твоем голосе не слышу. Всю дорогу твердил: Лидс, Лидс, Лидс, и вот мы на месте, а тебе хоть бы что. – Неправда. Просто… не знаю даже, устал. – Гм. – Отец был уверен, что я для него как открытая книга. – Да не волнуйся, с мамой я все улажу. Сердиться она не станет, я же ей все объясню. Головомойка светит мне, а не тебе. – Мама тут ни при чем, – возразил я, хотя ни на минуту не переставал о ней думать. – Так в чем же дело? Все утро киснешь. А я-то хотел тебя порадовать. Я не находил слов, чтобы выразить разочарование, лишь чувствовал его каждой клеточкой. Что-то перегорело во мне той ночью, оставив взамен пустоту. И как бы ни сложился у нас день – даже если бы нас встретила сама Мэксин Лэдлоу в костюме и в гриме, даже если бы режиссер предложил мне сняться в эпизоде, – досада моя на отца никуда бы не делась. Я мечтал об обещанной поездке. Мечтал, чтобы он хоть раз показал себя надежным человеком. А он что ни день исправлял ошибки дня предыдущего. Вскоре поток машин чуть поредел, мимо проплыла дымящая фабричная труба; жилые дома по обе стороны дороги сменились зданиями фирм с сияющими вывесками и логотипами. Отец козырнул, глядя в ветровое стекло. – Вот она, голубушка! – воскликнул он чересчур бодро. – Йоркширская телестудия! Здание смахивало на загородную больницу: приземистые бурые корпуса, неухоженный газон, узкие темные окна через равные промежутки. На дальнем краю крыши антенна-тарелка величиной с самолетное шасси. – Снаружи не впечатляет, а? Но подожди, пока нас не провели внутрь. Каких только чудес там нет! – Мы уже проехали! – спохватился я. – С этой стороны не заедешь, надо обогнуть. Еще несколько сот метров вдоль шоссе – и отец повернул; дорога шла в гору, в сторону жилого микрорайона. Потянулись вереницей домики-близнецы с табличками “Продается”, и наконец снова вынырнула телестудия. Корпуса с тыла казались шире и неприметней. На просторной стоянке за стальным забором выстроились на погрузку белые фуры. На перекрестке мы свернули направо. – Ну ты посмотри! – воскликнул отец, заметив что-то краем глаза. – Одиннадцать тридцать, тютелька в тютельку! – И уже у ворот тормознул перед двойной желтой полосой и указал на циферблат. – Эх ты, Фома неверующий! Фома ты. Неверующий. Я с надеждой глянул в зеркало заднего вида. Навстречу нам уже бежал Кью-Си. Ярко-красные кроссовки ни с чем не спутаешь, да и походка странная – вразвалку, руками на ходу почти не двигает, болтаются, как крабьи клешни. Он грузно, мешком плюхнулся в кресло. – Все хорошо, Фрэн? Раз в кои-то веки ты вовремя, – заметил он. – С добрым утречком, дружище. – С добрым, с добрым. Ох не нравится мне все это. – Да брось, я бы тоже тебе помог. Хватит кукситься. – Хочется верить, что тоже помог бы. – Кью-Си схватился за мой подголовник, сунул голову в щель между кресел и протянул мне свободную руку: – Папа твой говорит, ты настоящий фанат. – Ногти у него были до странности чистые, холеные. – Чуть позже устрою тебе небольшую викторину. Проверим, насколько ты фанат. – Не называй его так, ему не нравится, – вмешался отец. – Что? – Говорю, не называй его фанатом. – Ладно, а заодно простите, что я у вас тут дышу! – Кью-Си тяжело откинулся на сиденье. – Да я не обижаюсь, – сказал я. Отец кашлянул. – А, понял – двойная мораль? Ему можно, а мне нет. Кью-Си подал голос с заднего сиденья: – Скорей бы с этим развязаться, а? У нас тут все по графику – на случай, если вдруг ты забыл. Мы проехали еще метров сто, до самых ворот. Там стояли друг за другом автоматические шлагбаумы с переговорным устройством. Отец затормозил, опустил стекло, нажал на кнопку вызова и стал ждать. Шлагбаум не поднялся, но через миг из будки вышел охранник в белой форме. – Вот хорошо, что сегодня Фоз дежурит, значит, все будет тип-топ, дружище, – сказал с заднего сиденья Кью-Си. – Меня он не жалует, но я знаю, как его задобрить. – Тебе виднее. – Не забудь улыбнуться. – Кью-Си похлопал меня по плечу. От него пахнуло лосьоном после бритья, приторным, с восточной ноткой, и я чуть не задохнулся. Охранник зашел справа и уставился на отца: – Пропуск у вас есть? – У него спрашивайте, не у меня. – Отец махнул в сторону Кью-Си. Тот выудил из кармана джинсов бумажник, достал небольшую заламинированную карточку и протянул охраннику. – А-а, здравствуй. Я тебя там, сзади, и не приметил, – сказал тот. – Ничего, Фоз. Как дела? – Нормально, не жалуюсь. – Охранник бросил беглый взгляд на пропуск. – Барнаби, – усмехнулся он, – ну и имечко у тебя! – Шестидесятые. Все папаша мой виноват, – отозвался Кью-Си. – Сестре еще хуже досталось. – Как же ее назвали? – Офелия. – Тьфу ты! Бедняжка. – Охранник смеясь вернул карточку. – А двое с тобой – гости, да? – Таков наш план, – сказал отец. Охранник глянул на него почтительно, но без теплоты. – Значит, вы у меня в списке должны быть, – ответил он. Кью-Си спрятал пропуск обратно в бумажник. – Да, я их вчера записал. – Что ж, проверю на всякий случай. Здесь у нас строго. – Ох, и не говори. Охранник кивком указал на меня: – Как мальчика зовут? Кью-Си постучал по спинке моего сиденья, и я улыбнулся охраннику. Отец захлопал глазами. – Дэниэл, – сказал он. – Дэниэл… а фамилия? – Джаррет. Меня передернуло. А отец тараторил: – С двумя “р”, с одной “т”. – А вы? – Филип Джаррет. С одной “п”. – Ладно, обойдемся без урока правописания. – Папа, – вмешался я, – это же дедушка… – Тсс, все в порядке, сынок, с дедушкой успеем еще повидаться. – Он повернулся к охраннику: – Он переволновался чуток. Охранник, взявшись за ремень, поддернул брюки. – Схожу за папкой. – Пропусти нас, Фоз, ну что тебе стоит? – обратился к нему Кью-Си. – Меня-то ты знаешь. И нам к двенадцати нужно на съемки. – Моя бы воля, весь день бы в кресле прохлаждался. Но у меня тоже начальник есть, как у всех, он порядок в бумагах любит. – Что ж, справедливо, – сказал отец. – Надо – значит, надо, – согласился Кью-Си. Охранник зашагал прочь. Мы смотрели ему вслед, пока он не исчез в будке. Кью-Си выдохнул: – Придурок. – Вот ведь любитель поболтать, а? Боже… – сказал отец. – И давно он здесь работает? – С тех пор как Сид уволился. С ним хорошо перекурить, но как перерыв кончится – начинает выкобениваться. – Ну ничего. Это еще куда ни шло. Меня будто пригвоздили к креслу. – Зачем ты ему наврал? – спросил я. Никто не ответил. – Зачем ты наврал? – повторил я. Отец не спускал глаз со шлагбаума. – Я не врал. Кто тут врет? – Ты дедушкиным именем назвался. И сказал, что моя фамилия Джаррет. – Что ж, Джарретом ты скоро станешь, если будет по-маминому, так что пора привыкать помаленьку. – Он поскреб ногтями небритую щеку. – Вдобавок это не ложь, а спектакль – совсем другое дело. Это как поселиться в гостинице… как это называется? Инкогнито. – Он сверлил меня взглядом, поза дышала решимостью. – Так хочешь на съемки попасть или нет? – Хочу, но зачем нам за кого-то себя выдавать? – Сложный вопрос. Просто доверься мне, и все. – Вечно ты так говоришь. Кью-Си на заднем сиденье фыркнул. – И вот что еще, – продолжал я, – ты же здесь работаешь, так почему нам по твоему пропуску не пройти? – Потому что. – Почему – потому что? Кью-Си удивленно добавил: – Фрэн, дружище, это же бред! Объясни ему, в чем дело, ради всего святого! Тебе же спокойней будет. Отец не убирал руку с ручника. – Ты нам здорово помог, дядюшка Барнаби. Очень признателен. – Думаю, хватит с тебя на сегодня помощи. – Кью-Си хмыкнул. – Ты уж не взыщи, но в ближайшее время я ради тебя палец о палец не ударю. Мы с тобой квиты. Отец не спускал глаз с будки охранника. – Что он там так долго? – Хер его знает, – отозвался Кью-Си. – Следи за речью. – Прости. – Ты мне так и не сказал почему. – Я подался вперед, чтобы привлечь к себе внимание. – Папа! – Что “почему”? – Пропуск, – подсказал Кью-Си. – Это раз. Отец гневно сверкнул глазами – должно быть, поймал в зеркале усмешку Кью-Си. – Тебе, я вижу, смешно? – Может быть. Да. Самую малость. Ха-ха-ха! Добившись наконец объяснения, я был разочарован. – Карточка моя, если ты и вправду хочешь знать, сейчас не работает, – сказал отец. – Вот почему. – Как – не работает? – Я… не работает, и все тут. – Почему? – Вот что, Дэн, если это допрос, так и скажи. Доконал ты меня своими “почему”. – Он откинул с глаз челку. – Честно говоря, никакого криминала тут не вижу. Это как в тот раз на каникулах, когда нам не давали в прокате машину. Помнишь, как мы всюду автобусом ездили, потому что у мамы права были просрочены? Кажется, в Португалии. – Нет. – Да ты еще маленький был. Но и сейчас похожая история – пропуск у меня просрочен, и я понял это только вчера. А новый получать – та еще канитель. И Кью-Си нас проведет по своей карточке, так проще. Иначе пришлось бы отложить поездку. – Но так нельзя, – возмутился я. – Это нечестно. Сзади снова донесся смешок Кью-Си. – Не трусь. Я же здесь работаю – забыл? – напомнил отец. – Мы же не взломщики, просто слегка нарушаем правила. Между тем шлагбаум перед нами так и не поднялся, а охранник слишком долго сверялся со списком имен. В глубине души я надеялся, что он звонит моей маме. При мысли о том, как она места себе не находит, меня будто жгло огнем. Под коленками было мокро от пота. Отец невозмутимо сидел рядом, разглядывая больную руку, поглаживая сбитые костяшки. Грудь его, стиснутая ремнем безопасности, вздымалась и опадала. Он засвистел мотив из “Трибуны”. – Тише, – осадил его Кью-Си. – Довести меня хочешь? Ожидание казалось вечностью. Я подал голос: – Папа, думаю, не стоит больше ждать. Отец обжег меня сердитым взглядом. – Что? – Поехали домой, и все. Не пускают, и ладно. Мне, если честно, все равно. – Может быть, если бы я на этом остановился, он бы прислушался, повернул назад. – Говорила мне мама, этим может кончиться, так что ничего. Честное слово. Я даже не расстроился ни капельки. Кью-Си застонал. Отец будто не слышал. Прикрыл глаза, снова открыл. На автостоянке все точно замерло. Отец облизнул губы. Внизу под нами дрожал мотор. – А у меня только что было дежавю, – наконец вымолвил отец. – С тобой бывает? – Нет, да и не верю я в них, – отозвался Кью-Си. – Я не к тебе обращаюсь, приятель. – Голос у отца дрогнул. – Может, это и не дежавю, просто давно знакомое чувство меня посетило. Вспомнился мне один парень, Том Паско, на ферме у нас работал. – Ты уж не обижайся, Фрэн, не понимаю, к чему ты это рассказываешь. – Сделай одолжение, заткнись. Дай с сыном поговорить. – Отец продолжал, не глядя на меня: – Паско у нас батрачил, когда я был мальчишкой, – странноватый, родом из Ньюкасла. Пошли слухи, будто он двух ягнят на чьем-то лугу изувечил, но лично я в эти россказни никогда не верил. – То есть как изувечил? – Покалечил, ранил. – А-а. – Доказательств, учти, не было никаких, но на него свалили вину оттого лишь, что рылом не вышел. В детстве он побывал в борстале – так назывались исправительные дома для малолеток, твоих сверстников, – и когда эта история всплыла, ему перестали доверять. Я его, пожалуй, недолюбливал. Злющий он был, зато на ферме вкалывал как проклятый, особенно когда подходило время стрижки, и для моего отца он был как свет в оконце. Отец умолк, облизнулся. Теперь я понимаю, это была единственная правдивая история за всю нашу поездку, и в тот миг он боролся с собой, чтобы не приврать. – И вот в чем дело, – продолжал он, – такие обвинения бросают на человека тень. Все уверились, будто Паско виноват, – так и вышло, на него пала тень. А заодно и на отца, ведь Паско у нас работал. В тот год мы понесли большие убытки. А в таком случае надо что-то делать, ведь так? Надо решать, нельзя тянуть кота за хвост, и отец выгнал Паско. Вряд ли у него был выбор. Заплатил ему вперед за несколько месяцев, пристроил его на молочную ферму – кажется, где-то в Девоне, не помню точно. Но вот что я тебе скажу: никогда больше я не видел, чтобы мой старик так сокрушался. Скажем, когда я из дома уезжал, он ни слезинки не проронил, зато когда ушел Том Паско, несколько недель кряду убивался. – Отец, крепче стиснув руль, повернулся ко мне. Я знал, он ждет от меня вопроса, что сталось с Паско, – и спросил. – Не иначе как застрелился, – подал голос сзади Кью-Си. – Почти угадал… Оказалось, ягнят покалечил не он, а двое ребят с другой фермы баловались с арбалетом, стреляли от нечего делать. Заказали его по каталогу, представьте себе. И вздумалось им еще разок пострелять – тут-то они и попались. Пара идиотов. И мой отец, как узнал, сразу же позвонил приятелю на молочную ферму, хотел вернуть Паско, да поздно. Поезд ушел. Паско в тюрьме – вот так-то! Загремел на восемь лет. Ограбил почту через месяц после того, как ушел от нас, а нам никто и слова не сказал. Отец все никак в себя не мог прийти. От облегчения, черт подери! Вот что он думал: “Уф, легко отделались, а? Он был с самого начала с гнильцой, этот Паско. Скатертью дорожка!” Но я и тогда был не согласен, и до сих пор не согласен. Сзади нас пристроилась другая машина, тоже ждала с включенным мотором. – Видно, правда туда ему и дорога, – сказал Кью-Си. Отец повернулся к нему. – Где он там список свой проверяет – на Аляске? Я все раздумывал над его рассказом. – Но погоди, я не понял. Ведь Паско был плохой человек. Ягнят не трогал, зато почту ограбил – значит, плохой. – Дэн, сынок, и ты туда же?! Я-то думал, у тебя здравого смысла побольше. – Но тут и думать не о чем, – возразил я. – Что ж, я так не считаю. Тут как посмотреть. – Он стиснул разбитые пальцы. – Можно сказать, что он был с самого начала с гнильцой, а можно винить обстоятельства, так? Вот что я думаю. Папаша мой его подставил. По-крупному. Машина позади нас посигналила. Отец будто не слышал. – Не знаю. Может быть. Еще гудок. – Что за черт… – Он обернулся. – Слышали? – Ага. Но внимание! – Кью-Си кивком указал вперед. – Идет! Охранник шагал к нам, да не один, рядом шел другой, в темно-синем свитере, с переносной рацией. – Твою мать! – выругался отец. – Тот, второй, меня знает. – Спокойно. Сейчас увидим. Оба приблизились к машине и уставились на отца в ветровое стекло. – Ну что, разобрались? – сердито спросил отец. – За нами уже очередь. Первым заговорил охранник в свитере: – Простите, но нужны документы – ваши и мальчика. Кью-Си открыл окно: – Что не так, Фоз? Охранник постучал по блокноту: – Имена у меня в списке, как ты и сказал. Только документы осталось проверить, без них никак. – Не может быть. Я же здесь работаю, – напомнил Кью-Си. – Кого хочу, того и привожу. – Без документов нельзя, – покачал головой другой. – Не положено. Отец уставился на него снизу вверх. – Нет у меня с собой документов. Ни своих, ни ребенка. – Тогда придется вам подвинуться. А я пропущу машину, которая за вами. – Да нет же, нет, нет! С ума все посходили! Я здесь работаю! – взмолился Кью-Си. Охранник в белой рубашке оперся о крышу машины. – Нам без документов никого пускать не положено, вы уж простите. Может, есть у вас водительские права, или паспорт, или что-нибудь еще? – Папа, поехали, – вмешался я. – Я хочу домой. Но отец лишь волком уставился на охранников. – Кто вам сказал? Кто вам велел нас не пускать? – Правила такие, вот и все. – Ничего себе правила! Он здесь работает, мы его гости, и в списке мы есть – что же здесь не так? Охранников было ничем не пронять. – Вот что, если не посторонитесь, мы полицию вызовем. – Полицию? Только полиции тут не хватало! Господи, да что же это такое? – Спокойно, дружище, – попытался унять отца Кью-Си. – Папа, поехали. Давай уедем, и все. – При чем тут полиция? Это не их собачье дело! – Послушали бы лучше сына, – сказал охранник в свитере. – У парнишки голова на плечах есть. – Да? – Да. – Да, папа, поехали отсюда. – Понимаешь, это все она, – сказал отец, обращаясь к Кью-Си. – Она не угомонится, пока меня не опозорит. Я же тебе говорил, так? Разве не говорил? С меня хватит, это уже ни в какие ворота! – Фрэн, уймись. Я серьезно. – Кью-Си пристегивал ремень. – Из-за тебя и я вляпался. – В голове не укладывается. То есть безобразие форменное, правда? Охранник в свитере заглянул в окно и с каменным лицом обратился к отцу: – Послушайте, я здесь работаю уже давно и всех тут знаю, ясно? Вот и все, что я хочу сказать. Меня не проведешь. На лица у меня память хоть куда. Таким способом вам сюда не пробраться, вы поняли? – Да понял, понял, идиот! – Отец надавил на педаль сцепления, рванул рычаг. – Вы меня унизили при сыне. Спасибо вам большое! Чисто сработано! – Вы сами себя унизили. И чтоб я вас здесь больше не видел – или пеняйте на себя. – Папа… – окликнул я. – Разворачивайся, Фрэн. Или я окажусь по уши в дерьме. – Ты и так по уши в дерьме, приятель, – сказал отец. – Или ты совсем дурак, не понимаешь? – Не понимаю. – Все ты прекрасно понял. – Поехали давай. А то меня из-за тебя с работы выгонят. Отец шумно вздохнул. – Да. К черту! – И что есть силы дал газу. Машина позади нас посторонилась. Разворачиваясь, отец показал охранникам два сбитых пальца на левой руке, но те даже не оглянулись. Один говорил по рации, другой приглаживал рукава. Колеса взвизгнули на развороте. Кью-Си потянулся к двери, но отец успел ее заблокировать. – Ты проиграл, дружище. Я выхожу. – Кью-Си стал дергать ручку. Отец убрал ногу с педали газа. Мы по инерции покатили назад, и все будто замерло, точно земное притяжение утратило над нами власть. Отец снова включил переднюю передачу. В животе у меня заныло. Заскрежетали шины. Мы понеслись стрелой, над нами мелькали облака, а Кью-Си вжался в кресло. Отец что есть силы стиснул руль. Я чуть не заплакал, но сдержался из страха разозлить отца. Мы приближались к развязке, все набирая скорость. Зеленый погас, зажегся желтый, но отец, не заметив, повернул так круто, что Кью-Си бросило вбок. Тот забарабанил в стекло мясистым кулаком. – Да что с тобой, Фрэн, черт тебя дери?! Скорость сбавь, придурок! Это уже не смешно. Но отец не услышал. Мне уже не раз приходилось видеть отца в гневе, но несколько иного рода – дома, когда я за ним подглядывал через стойки перил. Он рыскал взад-вперед по коридору под градом маминых оскорблений: эгоист, ничтожество, бездельник, тупица, черствый, бессовестный, трус! Она извлекала на свет все его прошлые ошибки и грехи, швыряла ему в лицо имена других женщин, как нецензурную брань, повторяла, что вообще никогда его не любила, что он не в состоянии выполнить и самой простой ее просьбы, что все ее друзья его презирают, даже родной сын уважать перестал. Час-другой – и он срывался. Пробивал башмаком стенку серванта, разносил в щепки дверь нижнего этажа. Срывал со стен картины и топтал ногами. Позже, после его ухода, обломки заворачивали в газеты – собирала их мама, в отчаянии, стоя на коленях. “Дэниэл, достань, пожалуйста, пылесос. Молчи. Я все понимаю, ясно? Все понимаю”. Дети в несчастливых браках умело обращаются с пылесосами. Мы привыкаем их доставать по вечерам и убираем то, что не склеишь. Чистый ковер – источник покоя. Отец за все годы, пока жил с нами, ни разу не поднял руку на маму – во всяком случае, при мне, – но дверные рамы у нас в доме были многократно перекрашенные, шершавые, как шкурка авокадо, мебель латаная-перелатаная, семейные фотографии в рамках почти сплошь без стекол. Теперь мне стыдно, что когда-то я восхищался его выдержкой, – можно подумать, требовалась железная воля, чтобы не ударить маму. Честно признаюсь, я не понимал, из-за чего родители ссорились, кто из них затевал скандалы. Задним умом легче во всем винить отца, но это, пожалуй, упрощение. Ведь несмотря на его жестокость и на то, чем все закончилось, не мог он быть виновником всех семейных передряг. Знаю я лишь то, что сохранила память. Помню, как во время драк он стоял неподвижно, а мама наносила удар за ударом, будто он признавал за ней право нападать и терпел ее жалкие тычки, как дерево терпит пичужек. Видимо, он знал свою темную сторону и старался ее обуздать. Более достойный человек, думаю, сумел бы. Увидев, что впереди стоят машины, он резко вдавил педаль тормоза. Казалось, из-под нас выскальзывает подвеска. Шины заскрежетали, будто вот-вот лопнут. Ремень впился мне в шею. Я зажмурился – сейчас на нас обрушатся металл и осколки стекла, – но удара не последовало. Наступило невероятное затишье. Глянув в ветровое стекло, я увидел совсем близко задний бампер фургона. Из окна глупыми глазами таращился лабрадор, пыхтел, вывалив язык. Пахло паленой резиной. Лицо у отца пылало, он задыхался. – Ну же, вперед! Двигайте, мать вашу! – Обоими кулаками он надавил на сигнал. – Зеленый, идиоты! – Хватит сигналить, мать твою! – крикнул с заднего сиденья Кью-Си. – Куда им, по-твоему, ехать? – Куда угодно, лишь бы от меня подальше. Мне плевать. – Он вновь просигналил. И в тревожной тишине повернулся ко мне, а я в испуге размазывал рукавом слезы. – Перестань реветь, чтоб тебя! Я ни в чем не виноват, понял? Не смей тут у меня реветь! – Ты никогда ни в чем не виноват – так, Фрэн? – сказал Кью-Си. – Господи боже ты мой! Выпусти меня! Сейчас же! Отец будто не слышал. Он продвигался вперед, между тем поток машин начал понемногу редеть. Мы снова катили по Киркстол-роуд, но уже в обратную сторону. – Я тут пытаюсь разобраться, – сказал отец, – и выводы не радуют. – Я всхлипнул, но он и не думал меня жалеть. Посмотрел на меня со смутной неприязнью, как смотрел раньше только на чужих: – Да замолчишь ты или нет? Нельзя так нюни распускать. Я для тебя из кожи вон лез, ей-богу. Все перепробовал. Ну да, облажался. Знаю, знаю. Не смог тебя туда провести, как обещал. Но, говорю тебе, сейчас, черт возьми, весь мир против меня. Богом клянусь, так и есть. А мне с целым миром воевать не под силу. И никому не под силу. – Только и знаешь что языком трепать! – встрял Кью-Си. – Отстань от мальчишки. Ты его запугал вконец. Совсем двинулся? Ведешь себя как чокнутый. – Да неужели? Сколько у тебя детей, Барн? Ты в этом ни хрена не смыслишь. – Тормози, чтоб тебя! – А вот и не буду. – Тормози, Фрэн. Я выхожу из игры. Отец смотрел вперед. Сбавив скорость, мы плелись в хвосте у обычных водителей – я от души надеялся, что они сидят за рулем тихо-мирно, слушают радио, – но я чуял, как не терпится отцу рвануть вперед. Он метался с полосы на полосу, подбирался к машине перед нами, будто хотел на буксир прицепиться. Когда мы снова проезжали Йоркширскую телестудию, он и головы не повернул. Я смотрел, как уплывают назад корпуса за моим плечом. – Я бы на твоем месте не вякал, приятель, – крикнул отец Кью-Си, который потянулся вперед, пытаясь разблокировать дверь. – Все же ясно, это ты меня подставил. Чем больше думаю, тем больше убеждаюсь, что без тебя тут не обошлось. Кью-Си молчал, только тщетно дергал дверь. – Ты им сказал, что мы здесь, так? Не Фозу – тот ничего не знал. Я про второго. Видно, ты ему проговорился, как меня зовут. – Завязывай с паранойей! – взорвался Кью-Си. – Ты же только хуже делаешь. Я старался унять дрожь, чтоб хотя бы зубы не стучали. Веки налились свинцом, глаза щипало. Я мечтал услышать вой полицейской сирены, увидеть свет мигалок, но знал, что никакая полиция на выручку к нам не приедет. Тем временем безликие офисные здания, что мы миновали меньше часа назад, вновь мелькали за окном, такие далекие и чуждые в своей обыденности, что у меня засосало под ложечкой, во рту стало кисло. К этому вкусу я, увы, привык. – Ты этого не отрицаешь, – возразил отец. – Ты им сказал про нас, да? Говна ты кусок! – Эй, думай, что несешь! Я тебе только что помог – помнишь? – Да уж! Тоже мне помощь! – Не вали на меня. У тебя был план. И он не сработал. И точка. – Да, а все потому, что ты на меня настучал. Пошел к Палмеру и все ему выложил. – К Палмеру? К Палмеру?! Ох и занесло тебя, дружище! Спустись на землю. – Так ты не отрицаешь? – Это не я, не я, не я! Доволен? Этого ты от меня добивался? – Да. Хотя и не верю тебе нахер. – Тормози. – Нет. – Тормози! – Нет! Тут Кью-Си вскочил, уцепился за отцовский ремень безопасности, натянул его, как корабельный канат, а другой рукой схватил отца за горло. – Тормози, мать твою! Сейчас же! Я услышал будто со стороны свой робкий голос: “Не надо, Кью-Си! Пустите его!” – а сам словно прирос к сиденью. Скорей бы все кончилось. Пусть он сожмет чуточку сильней, пусть отец потеряет сознание, мы вылетим на встречную полосу, врежемся в барьер. И если повезет, я очнусь на больничной койке, а мама будет за мной ухаживать. Но тут мы сбавили скорость. Свернули на боковую дорогу, въехали на заброшенную стоянку рядом с бывшим салоном ковров. На окнах магазина недавно побелили рамы, стекла были в разводах. Отец почему-то заехал в нишу прямо у входа, примяв крапиву на обочине. Я поймал в витрине наши смутные отражения. – Если уберешь от меня свою лапу, Кью-Си, – прохрипел полузадушенный отец, – я тебя выпущу. – Только глупостей не наделай. – Например? – Даже не знаю. Просто не натвори ничего. – По правде, я вообще не знаю, что теперь делать. – Да уж. Кью-Си ослабил хватку. Отец выбрался наружу, постоял возле машины. Его лица было не видно, только фигуру да розовые кулаки, упертые в бока. – Эй, выпусти меня! Кью-Си забарабанил по стеклу. Я ждал, что он выскочит, едва откроется дверь, но он не двинулся с места. Замер, не спуская с меня глаз, и отец распахнул перед ним дверь по-шоферски. Сквозь стекла пробивались слабые лучи северного солнца. – А раньше он был хороший малый, твой отец. Он был хороший. – И, обреченно вздохнув, Кью-Си стал выбираться из машины. – Ты осторожней с ним, Дэн, а? Теперь и он меня бросит, подумал я. Его не удержать. Но едва его ноги в красных кроссовках коснулись бетона, Кью-Си обернулся: – Погоди, не нравится мне все это. Я должен знать, что ты собираешься делать, Фрэн. – Я думал, ты хочешь выйти, – сказал отец равнодушно. Кью-Си снова уселся. – Да, но сначала я должен узнать, куда ты собрался. – Я и сам не знаю пока. – Что ж, тогда, – ответил Кью-Си, – я не могу его с тобой оставить, какое-никакое созвание во мне есть. – Да неужели? – Фрэн Хардести расхохотался. – Это мой сын! Ты кто, соцработник, чтобы за ним присматривать? – Кто-то же должен о нем позаботиться. – А я, по-твоему, не забочусь? – Ты сейчас не в себе. – Повторяю – ты не соцработник. Силуэт отца колыхался в витрине. Из-за причудливой игры света он будто парил над землей. Чуть поодаль отражался недостроенный жилой дом, весь в лесах. Я мог бы до него добежать, если бы додумался выскочить из машины. Мог бы добраться до “Метрополя”. Но мне не пришло в голову спасаться бегством. Кью-Си сказал: – Это твоя война, Фрэн, а его не впутывай. – По-твоему, я сейчас с кем-то воюю? – Сейчас нет. Но я знаю, куда ты намылился. – И куда же? – К Хлое. – Вылазь из машины. Осточертел ты мне. – Не-а, я остаюсь. – Ну ладно, как хочешь. Но куда мы, туда и ты. – Идет. Отец скрежетнул дверцей. Плюхнулся на водительское кресло и повернул зеркало заднего вида, чтобы видеть Кью-Си. – Кстати, умник, – сказал он, – не созвание, а сознание. И дверь я опять заблокировал. – Трогай давай, – пробурчал Кью-Си. – Твои спектакли уже в печенках сидят. – Да-да. – Пристегиваться отец не стал. – И руки не прячь, чтоб я их видел. Когда он заводил машину, я спросил: – Кто такая Хлоя? Мой вопрос ему как будто понравился. – Хлоя – это та, из-за кого мы здесь застряли. – Он потянулся к бардачку. – Надоело здесь торчать, да, Дэн? Некоторые дома уязвимее прочих. Дом, что снимала Хлоя Каргилл, стоял на верхушке холма, откуда сбегала вниз улица. Одноквартирный дом, примыкающий к другому такому же, с большой остекленной верандой и двускатной крышей; смежный дом был похож на него как близнец, но опрятней – беленые стены, черные водосточные трубы, ухоженная живая изгородь из бирючины, а на Хлоиной половине облупленная бежевая штукатурка, шаткий водосток, запущенный газон. И дом этот, увы, стоял первым в ряду. Южная сторона выходила в переулок, а через дорогу тянулись в ряд типовые домики; их задние окна, забранные решетками, смотрели на дощатые сараи, вымощенные плитняком дворики, гаражи. Вдоль дороги росли деревья и буйные кусты. На перекрестке одиноко торчал фонарь, разбитый, без лампочки. Переулок утопал в сорняках, тут и там на гравии блестели лужи; вряд ли им пользовались, чтобы срезать путь, разве что мусоровозы подъезжали напрямик к бакам. В тот раз я, конечно, ничего этого не заметил, но потом рассматривал фотографии в газетах – и еще раз повторю: некоторые дома уязвимее прочих. Большинство людей при виде частного дома на тихой загородной улочке представляют, как поселились бы в нем, как расставили бы мебель, поменяли занавески, посадили цветы, перекрасили стены. А я, когда смотрю на дом, прикидываю, какие в нем есть уязвимые места и как ими можно воспользоваться, – иначе уже давно не могу. Теперь для меня всякий дом способен превратиться в дом Хлои. Когда мы туда приехали, небо хмурилось не по-летнему, на ветровом стекле блестели капли. Отец поставил машину прямо у ворот, на боковой дороге, тоже гравийной. Было не понять, есть ли кто-нибудь дома – бамбуковые шторы на веранде опущены, занавески на окнах задернуты. Но отец истолковал все по-своему. – Что ты собираешься делать? – спросил Кью-Си, когда замолчал мотор и наступила тишина. – А вдруг ее нет дома? – Дома она, – сказал отец. – Откуда ты знаешь? – Все шторы задернуты. Она их открывает только перед уходом. – Он рванул дверную ручку. – И ты сидишь в машине. Хотел поиграть в счастливую семью? Отлично. Теперь ты нянька. – И вылез, не успел Кью-Си и слова сказать. Мы смотрели, как он не спеша разворачивается, оглядывает дом. Стоя возле капота, он заправлял рубашку в вельветовые брюки. – Что за херь он задумал? – пробормотал Кью-Си. Я тоже чуял недоброе. Отец расхаживал взад-вперед, слегка пошатываясь. Потирал разбитые костяшки. Я услышал, как он буркнул: “Иисусе, мне нужно нормально курнуть”, и сухо сплюнул на землю. Он обошел машину с моей стороны, открыл багажник. Кью-Си встал коленями на сиденье, чтобы лучше его видеть, я тоже. Отец шарил в мусорных пакетах с одеждой. – Что ты там роешься? – спросил Кью-Си. – Куртку свою ищу, – ответил отец. – Если ты не против. Он вытаскивал из мусорного пакета одежду и бросал рядом. В багажнике выросла гора мятых джинсов, рубашек, свитеров. Кью-Си не унимался: – Зачем тебе куртка? Дождя почти нет. Отец продолжал искать. На дне мешка лежал рабочий комбинезон; отец задержал на нем взгляд и тоже бросил в кучу. – Мать твою, где же она? – Вот тут две куртки. – Я другую ищу. Ту, что она мне дала. – А-а. – Кью-Си оглянулся на дом, будто тот был живой и слушал. – Зачем? – Вернуть просила. – Но ведь ты ее надеть собираешься? – Да. – Зачем? – Пусть знает. – Отец разорвал другой пакет, вывалив очередную охапку одежды. – Нашел. – Он взял куртку – мятую, джинсовую, с воротником из овчины, – помахал ею в воздухе, будто мулетой, и захлопнул багажник. Обходя вокруг машины, остановился возле моего окна, натянул куртку. Я увидел, что у его ног лежит моя сумка. – Это же моя! – вырвалось у меня. Кью-Си высунулся в окно: – На что тебе сумка, Фрэн? Отец распахнул передо мной дверь. – Передумал, – сказал он. – Пойдем со мной. – Тогда выпусти меня, – потребовал Кью-Си. – Не ты, а он. – Отец взял меня за локоть, потянул. – Отстегни ремень. Живей. Хочу Хлою с тобой познакомить. Я высвободился из ремня. Но Кью-Си схватил меня за руку, потянул обратно в машину, я попытался вырваться. – Погоди, погоди, лучше не… – бормотал он. – А ты сиди тут, – велел ему отец. – Мы скоро, обещаю. А потом развезу вас по домам. Кью-Си, похоже, поверил его спокойному голосу и выпустил меня. Отец подобрал мою сумку и толкнул меня в спину, к калитке. Ноги мои послушались. Я отодвинул щеколду и вошел в палисадник. Ступеньки крыльца заросли одуванчиками. – Ну же, звони, – велел отец. Я нажал на кнопку, и раздался звонок – резко, не по-домашнему. Выходить никто не спешил, и отец, потеряв терпение, шагнул к двери, нажал на звонок и не отпускал. И тут в заднем кармане его вельветовых брюк я заметил что-то объемистое. Я мог бы сколько угодно утверждать, будто не знал, что он там прячет, пока он не достал эту штуку и не пустил в ход. Но я знал – догадался. Понял по очертаниям, откуда это взялось. Из ведерка в багажнике. Хлою пришлось ждать долго. Уже давно перевалило за полдень, а она вышла к нам нетвердой, шаркающей походкой, будто только что продрала глаза после пьяной ночи. Темные волосы были спутанные, тусклые. Она была в белой майке и комбинезоне, одна лямка сползла с плеча. Ноги босые, на лодыжке браслет из радужных бусин. Скудный дневной свет словно подкосил ее – она как-то съежилась, когда он хлынул ей в лицо. Увидев нас, она рассмеялась изумленно, хрипловатым “хо-хо-хо!”. – Никуда не деться! Никуда от тебя не деться! – сказала она резко. – Ты меня просто не слышишь – да, Фрэнсис? Но отца ее неприветливость не смутила, он лишь прижал меня к себе покрепче, голова моя уперлась ему куда-то под мышку. – Поздоровалась бы, хоть из вежливости, – сказал он. – Если учесть, сколько мы проехали, чтобы с тобой повидаться. Нет, не ради тебя одной, но ты меня поняла. Издалека приехали! Она мрачно оглядела меня, но промолчала. – Не смотри ты на него так, – сказал отец. – Он ни в чем не виноват. Тут она, видимо, поняла, что беседа принимает непредсказуемый оборот. Видно было, что она вдруг встревожилась, если не испугалась. Рука ее дернулась закрыть дверь. Она отступила на шаг. – Послушай, отвяжись от меня, ладно? Не о чем нам больше разговаривать. – Ну уж нет. Я считаю, ты должна извиниться перед моим сыном. – Перед кем? Отец потрепал меня по макушке: – Кстати, его зовут Дэниэл. Да ты и так знаешь. Хлоя меня словно не замечала. – Вот что, если ты не уберешься, мне придется… – Что? Да хватит, это Дэниэл хочет с тобой поговорить, а не я. – Отец шагнул вперед. – Он не понимает, в чем дело. Мы ждем и ждем, все наши планы рушатся. Видишь ли, мы сегодня на съемки не попали. Да и вчера, если на то пошло. А я ему наобещал с три короба. Вот я и подумал – может, ты ему объяснишь почему? Тишину нарушал лишь птичий щебет. Хлоя вытерла рот, оглянулась. Тут я заметил, какая она худая по сравнению с Карен, тем более с мамой, – грудь плоская, плечи выпирают из-под майки, как яичные скорлупки. Она явно соображала, что бы мне такое сказать. И тут ее, похоже, осенило – видно, поняла, что мое появление для нее благо, а то и спасение. Должно быть, решила, что раз я здесь, значит, бояться нечего. Оглядев меня сверху вниз, проговорила: – Не знаю, что и сказать тебе, Дэниэл. Твой отец таких дел натворил. – Все нормально. – И я кивнул. – А вот и ненормально. – Отец вытолкнул меня вперед. – Ничего нормального. Может, мы зайдем, поговорим? – Ты уж извини, только я вас не впущу. – И Хлоя попыталась захлопнуть дверь. Но отец был к этому готов – швырнул через порог мою сумку, та застряла в дверях, и не успела Хлоя ее отодвинуть, он сказал: – Хотя бы в туалет ему можно? – Не надо, папа, я не хочу, – вмешался я. – Тсс! Хлоя не против. Она задумчиво прищурилась: – А что потом? Вы уйдете потом? – Да. Обещаю. Хлоя не глядя забросила мою сумку вглубь коридора. – Пока не выйдете, сумки вам не видать, – сказала она. – Я вам ее скину в окно. – Не ярись. Просто захотелось, чтобы ты в глаза ему посмотрела, только и всего, – объяснил отец. – И тогда мне точно станет получше. Думаю, ты понимаешь, о чем я. – Он стоял, потирая щетинистый подбородок. – Да, и вот что еще. Это тебе. Ты просила вернуть. – Он снял джинсовую куртку и бросил плавным движением, Хлоя поймала куртку одной рукой. И сказала: – Для начала, я ее тебе не одалживала. – Верно, не одалживала, просто я нелегко расстаюсь с вещами, сама понимаешь. – Он чуть выждал. – Так можно в туалет? – Ему можно. – Хлоя кивком указала на меня. – А ты стой здесь. – Ну, беги, Дэнни. Я не двинулся с места. – Давай уже! – резко сказал он. Я переступил порог. – Он расстроился, до слез, – объяснил отец. – Сама видишь, глаза у него мокрые. Всю дорогу ревел. Хлоя не нашлась что ответить. Если бы не две чашки чая за завтраком, я бы еще потерпел, но Хлоя делала мне знаки – давала сигналы, как самолет после посадки, – и я поддался. Она не спускала глаз с отца, когда закрывала дверь. – Прямо по коридору, налево от кухни, – сказала она. – Ничего не трогай. Во всем доме не горела ни одна лампочка, только из кухни пробивался свет. Где-то в глубине играла музыка – рваный танцевальный ритм, завывания труб, что-то похожее на джаз, но не совсем. Деревянные панели в коридоре были выкрашены в серо-голубой цвет. Не знаю, кто делал в доме ремонт, но уж точно не отец – краска легла неровно, пятнами. В раковине высилась гора посуды, за окном валялись в густой траве пластмассовые стулья. На плите остывала гигантская сковорода. Представь, будто ты прямо с улицы зашел в дом к чужим людям, – примерно так я себя и чувствовал. В туалете висело старое зеркало из гримерки, обрамленное лампочками, ни одна не горела. И всюду были фотографии Хлои в гнутых рамках из оргстекла, где она, счастливая, позировала с другими девушками – подругами, решил я – на свадьбах, на солнечных заморских курортах, на горнолыжных трассах. Я разглядывал их, пока журчал в унитаз, и искал лицо отца. Но не нашел. Может быть, подумал я, он уже все уладил. И теперь отвезет меня домой. Я вымыл руки, вытер сырым оранжевым полотенцем. На обратном пути подумал: наверняка у Хлои есть телефон. В прихожей я его не видел – может, на кухне? Телефон висел на стене возле холодильника. Витой провод был до того растянут, что кольца не держали форму. Я набрал наш номер и стал ждать. Из гостиной еще лился нежный танцевальный мотив, в паузах вступал саксофон. Я сразу сник, услышав ровный мамин голос: “Здравствуйте, вы дозвонились до автоответчика Кэтлин Джаррет. Оставьте свое имя и номер, и я вам перезвоню. Оставьте сообщение после гудка. Спасибо большое!” Сколько раз я лежал в гостиной на ковре перед телевизором, пока мама у меня за спиной проверяла сообщения! Сколько раз хихикал, слушая сбивчивые коротенькие послания. Но когда понадобилось самому говорить с автоответчиком, я оробел и стал запинаться чуть ли не на каждом слове, как малыш, пересказывающий фильм. Я сказал: не волнуйся, я жив-здоров. Сказал: мы еще в Лидсе – знаешь Хлою, папину подругу? Мы у нее дома. Адреса не знаю, но где-то рядом крикетная площадка. Сказал, что на съемки, как было обещано, мы так и не попали. Рассказал про паб в Ротвелле. Объяснил, что не знаю, почему нас не пустили на съемки, но тут замешана Хлоя. Постарался все смягчить. Сказал, что мы, наверное, скоро будем дома. Обещал позвонить при первой возможности, только неизвестно, когда это будет. Сказал, что хочу остаток лета провести с ней в Литл-Миссендене, повидать дедушку. Сказал, что люблю ее и скучаю, и повесил трубку, чувствуя, что время вот-вот выйдет. И тут я вспомнил, что стою посреди чужой кухни. Когда я говорил с автоответчиком, то перенесся далеко-далеко. Я представлял наш дом, потертый подлокотник дивана, где, как на жердочке, устраивалась мама, когда слушала сообщения, – и вот я опять один. Мелодия стихла, лишь барабан тихонько потрескивал. Я вышел в коридор. Хлои нигде не было. Дверь нараспашку, а хозяйки нет ни в доме, ни на улице. В доме напротив вместо штор висели простыни. – Папа! – крикнул я. – Ты где? – И заглянул в гостиную, но там было пусто, лишь серая кушетка, застеленная одеялами, да на комоде конверт от пластинки “Бульвар Сен-Жермен”. – Эй! – позвал я. – Где все? Сумка моя лежала одним концом на пороге, другим – на ступеньке крыльца. Я поднял ее – она казалась легче, чем была. Я тогда решил, что они уехали, а про меня забыли, и на душе стало спокойней, будто обезболивающее принял. И я вышел наружу, надеясь, что никакого “вольво” не увижу. Но когда заметил ржавый синий капот, у меня ослабели коленки. Что-то переменилось, я сразу понял. На водительском сиденье – Кью-Си, руки застыли на руле. Я вышел из калитки, заглянул ему в глаза – и никакого ответа, ни кивка, ни движения губ, ни взгляда искоса. Сказать “застыл” – значит ничего не сказать. Он был как заспиртованный. На заднем сиденье сквозь мутное стекло я разглядел Хлою с отцом. Они тесно прижались друг к другу, даже чересчур тесно, подумалось мне. Открыв дверь, я рассмотрел их получше. Хлоя сидела прямо, голова упиралась в его левое плечо. Плотно сжатые губы казались прозрачными, ноздри расширялись – частые, отрывистые вздохи. Мне показалось, ее трясет. Отец тыкал кулаком ей в бок, под ребра. – А говорил, тебе не нужно в туалет, – обратился он ко мне. – Сколько же чаю ты выпил? Я не знал, что ответить. – Ну что же ты стоишь, Дэнни? Залезай. – А моя сумка? – пробормотал я. – Она… – Под ноги поставь. Места там полно. Я бросил сумку под ноги, пристегнулся. Кью-Си был уже пристегнут. Когда я устроился рядом, он наконец посмотрел на меня. Лицо каждой чертой своей будто просило у меня прощения. – Куда теперь? – спросил он. – Пусть Дэниэл решает. Хлоя дышала часто-часто. – Что-нибудь случилось? – спросил я, оборачиваясь. Отец, вздрогнув, оттащил ее назад. – Все отлично, лучше не бывает. Так, Хлоя? – Не услышав ответа, он еще сильней притянул ее к себе. – А? И Хлоя проронила сдавленно: – Да. Кью-Си завел мотор. – Не гони, – предупредил отец. – А то знаешь, что будет. Автомобиль дал задний ход, захрустел под колесами гравий. Перед нами лежал длинный крутой спуск. – Ну, решай, Дэниэл, – попросил Кью-Си. – Куда скажешь, туда и поедем. Я совсем растерялся. Ничего не приходило в голову. – Домой. – Ответ прозвучал нерешительно, как вопрос. Кью-Си метнул сердитый взгляд в зеркало заднего вида: – Слышал? – Да, слышал, – отозвался отец. Никогда прежде его голос не звучал так глухо. Он уже не прикидывался добрячком. В ту минуту он был мне чужой. – Итак? Какой у нас план? Зачем я вам здесь нужен? – спросил Кью-Си. – Домой мы пока не поедем. Спроси его еще раз. Эй, Дэнище… – Отец пихнул коленом спинку моего кресла. – Дэн… – Он пихнул еще раз, и я обернулся. В руке он держал обойный нож – протягивал мне, будто шоколадный батончик. – Видишь это? Видишь, во что меня впутали? – Хлоя закашлялась, попыталась отодвинуться от лезвия, замершего в полудюйме от ее щеки. Отец выронил нож, и он упал на сиденье рядом с Хлоей. – Прокатимся еще чуть-чуть на север, природой полюбуемся, – сказал он. – Ну как? Идет? У меня потекли слезы. – Папа! – взмолился я. – Папа, ты что?! А он ответил лишь: – Достань-ка атлас, сынок. Живей! Садись поудобнее, покажи Кью-Си, какой из тебя штурман. Словам, сказанным, когда на тебя наставлен нож, доверять, сам понимаешь, нельзя, и прежде чем передать то, что вынудили ее сказать в тот день, сразу оговорюсь: я представляю, как тщательно взвешивала она каждое слово – ради него и ради меня. И чем дальше мы ехали, чем настойчивей он тянул из нее признания, тем больше крепла во мне уверенность, что Хлоя сознательно преподносит мне усеченную версию событий, и по ней я смогу вычислить правду – не сейчас, так позже. Думаю, на это она и рассчитывала. А потому важно пересказать все то, что она говорила в машине, – чтобы ты понял, какая она была находчивая, какая храбрая. Хочу, чтобы ты знал все. Сначала мы ехали молча, лишь отец что-то насвистывал под нос да я подсказывал Кью-Си, куда свернуть, где обогнуть. Дорога вела в сторону Пеннинских гор. – Куда-то туда. Все равно куда, – сказал отец. Под судорожные вздохи Хлои мы выбрались наконец на трассу А660, я держал на ней палец, но не знал, до каких пор мне прокладывать маршрут. За окном мелькали ряды домов с пестрыми цветами в вазонах, кирпичные стены, автобусные остановки, магазинчики, салоны оптики, приземистые желтые ящики с песком для дорожных работ – все мирное, благопристойное. А здесь, в машине, – отец с обойным ножом. Кью-Си молчал до самого Илкли, потом заговорил. Думаю, он просто не выдержал. – Можно вопрос, Фрэн? Отец откашлялся, будто спросонья. – Это и был вопрос. – Вот что, скажи хотя бы, чего ты добиваешься. – Не знаю пока. – Не знаешь? – возмутился Кью-Си. – Отлично! Великолепно, мать твою! – Доказательства – вот что мне, думаю, нужно. Для начала, а? – Доказательства чего? – Того, что вселенная меня поимела, феерически. – И это все? Господи боже ты мой! Добро пожаловать в наши ряды! – Да что б ты в этом понимал! – Согласен, ничего не понимаю. – Где тебе понимать! В школах для богатеньких вроде твоей этому не учат. – Меня оттуда вышибли, ну да ладно. – Да, дружище, здорово ты натерпелся. – Жизнь была не сахар, ты уж мне поверь. Ну а мы куда – на пикник? Я знал, что эти подначки лишь сильнее распалят отца. Скорей бы Кью-Си замолчал! – Лучше пожалей девчонку, не лезь, – сказал отец. – Не для того я здесь, чтоб меня допрашивали, тем более ты. Кью-Си притих. Я вмешался: – Папа, объясни, зачем ты так делаешь? – Нечего тут объяснять. – Ты же на самом деле не такой! – Я уже и сам не верил в свои слова. – Не знаю, прав ли ты, сынок. Хлоя сквозь зубы втянула воздух – видно, отец почти вплотную приблизил лезвие. – Не понимаю, – твердил я. – Ничего не понимаю. – Ясное дело, не понимаешь. Вот одна из причин, почему я так поступаю, Дэн. – Сзади что-то прошуршало – это отец подтащил к себе Хлою, задев локтем спинку сиденья. Я оглянулся. Левой рукой он взял Хлою за подбородок, будто куклу, Хлоя не сопротивлялась. – Расскажи ему, – велел он ей, – расскажи, что ты мне сделала. – Невозможно говорить, когда тебя схватили за подбородок, – подал голос Кью-Си, глядя на них в зеркало заднего вида. – Тебя, Барни, не спрашивают. – Отпусти ее. – Заткни пасть! Хочешь, чтобы я сделал ей больно? Кью-Си снова притих. Я так и сидел, изогнув шею, глядя назад. Рука отца легла Хлое на плечо, и она вздохнула то ли с облегчением, то ли с омерзением. – Отвернись, – приказал мне отец, – смотри в карту. И я хочу, чтобы ты слушал, а не глазел на нее. Это самый важный разговор в твоей жизни, клянусь тебе, так что делай что велю. Ослушаться я побоялся. – Давай же, – поторопил он Хлою. – Да не забудь рассказать, как ты меня подставила. Спустя миг Хлоя заговорила: – Ладно, ладно. Я… – И осеклась. Голос будто иссох, губы тоже были сухие. – Не знаю… что ты от меня хочешь… услышать. – Для начала расскажи, как мы с тобой познакомились, а там само пойдет. – Это и я могу рассказать, – вставил Кью-Си. – Я же велел тебе заткнуться. – Нет, правда. – Хочу, чтобы он узнал из первых рук, идиот. Крути руль и молчи нахер. Хлоя все-таки собралась, сделала усилие и заговорила. В тот миг я восхищался ею. Было в ней что-то от моей мамы, некая глубинная стойкость. Вряд ли они были знакомы, мама и Хлоя, но я уверен – очутись они где-нибудь вдвоем, без отца, наверняка нашли бы общий язык. Люблю иногда представлять их разговоры. Мне больше по душе придумывать за нее слова, чем вспоминать те, что вытянул из нее отец. ОН: Расскажи, чем ты занималась на съемках. Давай. Будет с чего начать. ОНА: Гримом. Я: Папа, пожалуйста. Хватит! ОН: Ни к чему прибедняться, Хло, ты же художник! ОНА: Ассистент. ОН: Ассистент художника по гриму. Расскажи, кого ты гримируешь. ОНА: Всех. ОН: Ну же, не скромничай. ОНА: Мэксин. ОН: Она гримирует Мэксин Лэдлоу! Точнее, помогает. Рисуешь ей шрамы и прочее, да, Хло? ОНА: Да. И глаза. ОН: А руки? ОНА: И руки. ОН: Что скажешь, Дэн? Я: Здорово. ОН: Здорово? И это все? Я: Потрясающе. ОН: Вот именно, потрясающе! А теперь расскажи ему, как мы познакомились. Кто на кого глаз положил? ОНА: На съемках. Я тебя заметила. ОН: Где? ОНА: В очереди. За кофе. ОН: И кто еще с нами в очереди стоял? ОНА: Еще несколько человек. ОН: Не помнишь? ОНА: Нет. ОН: Деклан Палмер. ОНА: Да. Деклан Палмер. КЬЮ-СИ: Это один из продюсеров. Я: Знаю. ОН: Откуда? Я: Каждую неделю в титрах вижу. ОН: Поняла, Хлоя? Видишь, как мой сын увлечен? Ты думала, я преувеличиваю. Я: Папа, хватит! Хватит ее мучить! ОН: Тсс! Мы только во вкус вошли. Расскажи ему, что ты мне говорила в очереди за кофе. ОНА: Похвалила твою работу. ОН: А именно? ОНА: Тебя попросили что-то смастерить, срочно, ты и смастерил. ОН: Что именно? Что я смастерил? ОНА: Забыла. ОН: А вот и не забыла. ОНА:… КЬЮ-СИ: Ступеньку в землянке Крик. Чтобы Мэксин могла повыше забраться. ОН: Не перебивай, пусть она рассказывает. ОНА: Я ждала, пока осветители работали. ОН: Продолжай. Проще, чем ты думала, а? ОНА: Ты мне показался симпатичным. Уверенным в себе. ОН: Тут-то и правда наружу выходит. Так-то! ОНА: Ты был красавчик. ОН: Брось, я на комплименты не набиваюсь. Главное – правда. Кто за кем бегал? ОНА: Я за тобой. ОН: Важная подробность, Дэниэл. Это она за мной бегала. КЬЮ-СИ: Да, теперь давай про то, как ты ей изменил. ОН: Богом клянусь, еще слово… Я: Пожалуйста, папа. Хватит. Не надо. КЬЮ-СИ:… ОН: И долго мы после этого встречались, Хлоя? ОНА: Пять месяцев. ОН: Не-а. Еще одна попытка. ОНА: Мы никогда не… ОН: Что? Громче, чтобы все слышали. ОНА: Мы никогда не были вместе. ОН: Ого! Неожиданное признание. ОНА: Я считала, что мы пара, но ошибалась. ОН: Тебе хотелось чего-то более серьезного. ОНА: Да. ОН: А мне – нет. Я от тебя и не скрывал, ведь так? ОНА: Да. ОН: Значит, кем мы с тобой были – друзьями? ОНА: Не знаю. ОН: Все ты знаешь. ОНА: Я не могу при… ОН: Дэн взрослый парень. И ему нравится узнавать новое, верно, Дэн? Я:… ОНА: Мы спали вместе. ОН: Сколько раз? ОНА: Много. ОН: Восемь раз. Это, по-твоему, много? ОНА: Да. ОН: Ты серьезно? ОНА: Нет. ОН: Значит, ты бы не назвала нас парой? ОНА:… ОН: Не заставляй меня повторять. ОНА: Нет. Я же сказала. Не были мы парой. ОН: Ты и права не имела считать нас парой, так? Мы не были парой. ОНА: Не были. ОН: Так растолкуй Дэниэлу, почему мы не попали сегодня на съемки. ОНА:… КЬЮ-СИ: Не перескакивай с пятого на десятое, Фрэн. ОН: Заткнись. ОНА: Это не из-за меня, а из-за Палмера. Я… ОН: Отвернись, сынок. Смотри на карту. ОНА: Я совершила ошибку. ОН: Ты совершила ошибку. Что за ошибку? ОНА: Обвинила тебя кое в чем. ОН: Откуда ты знала, что я виноват? ОНА: Что? ОН: Простой вопрос. ОНА: Не знаю. Я же тебя видела, вот и все. ОН: Ты зрение давно проверяла? ОНА: Что? ОН: Когда ты меня увидела, ты подошла ко мне, спросила, в чем дело? Или побежала прямиком к Палмеру и все ему выложила? ОНА: Нет, нет. Я… ОН: Что? ОНА: Тебе я ничего не сказала. А пошла сразу к Палмеру. ОН: Да уж, трепло ты отменное. ОНА:… ОН: Хватит темнить. Выкладывай Дэниэлу, что я, по-твоему, сделал. Раз уж ты так уверена, то способна выложить все как есть. Описать в красках. ОНА:… ОН: А я, если хочешь, обрисую фон. Дело было в марте. В студии. ОНА: Да. Так. ОН: Зачем меня туда вызвали? ОНА: Не знаю. ОН: Достать со склада дом Блоров и заново собрать. ОНА: Да. Верно. ОН: Переснимали эпизод. Вызвали всех, кроме Мэксин. ОНА: Да. Правильно. В марте. Переснимали эпизод. ОН: Кью-Си, вот здесь бы тебе впору вмешаться. КЬЮ-СИ: Что я, по-твоему, должен сказать? ОН: Что ты тоже там был, со мной. КЬЮ-СИ: Я был там с ним. ОН: Весь день? КЬЮ-СИ: Весь день. ОН: Почему? КЬЮ-СИ: Разве это важно? ОН: Да. Еще как важно. КЬЮ-СИ: Куда-то подевалась основная часть дома. Пришлось нам строить заново – трубу делать, ставить камин. Но художники не могли отыскать камин – подробности опустим. На это ушел весь день – ждали, пока ассистенты раздобудут похожий, а декораторы перекрасят. Весь день тогда коту под хвост. Столько денег на ветер. Деклан Палмер рвал и метал. На телевидении это обычная история. ОН: И ты был со мной весь день? КЬЮ-СИ: Ну, в туалет я тебя не сопровождал. А так – да. Можно сказать, мы были вместе большую часть дня. Кажется, вечером ты меня до дома подбросил. ОН: Странно, если вдуматься. Ведь Хлоя только что сказала совсем другое, так? КЬЮ-СИ: Нет, дружище. ОНА:… Я:… ОН: Тогда скажи ему, что ты наговорила Деклану Палмеру. Валяй, пусть он узнает. ОНА: Я тебя видела с другой. ОН: С кем же это? Не пропускай, это важно. ОНА: С Евой Килтер. ОН: С той самой Евой Килтер, из фильма? ОНА: Да. ОН: Дэниэл, кого играет Ева Килтер? Я: Шарлотту. ОН: Трогательно, а? Всех помнит, даже второстепенных персонажей! ОНА: Да. Мило. Очень мило. ОН: А попробуй угадай, Дэн, сколько лет Шарлотте в фильме? Я: Не знаю. Она старшая из сестер. ОН: А ты догадайся. Я: Думаю, лет шестнадцать. ОН: Да. Близко к истине. Шестнадцать. Итак, продолжай, Хлоя. Это твой шанс. Расскажи ему, что я, по-твоему, с ней сделал. Расскажи ему, что тебе померещилось. ОНА: Мне-то не померещилось, я все видела. ОН: Ни хрена ты не видела. ОНА: Ты к ней под юбку залез. ОН: Полная и абсолютная ложь, Дэн, к слову. ОНА: Ева сидела на столе у себя в гримерке. И обнимала его ногами. ОН: Брехня. И дай мне сказать, как я… ОНА: Руки его были у нее под юбкой. И он целовал ее в шею, вот сюда. ОН: Сиди тихо! Я же сказал, не шевелись! ОНА:… Я:… КЬЮ-СИ:… ОН: Видишь, Дэн, что она навоображала себе. Скажи, может ли такое быть, и если да, остановим машину и разойдемся… Она думает, будто я заявился к Еве Килтер в гримерку – просто мимо проходил и стал ее лапать, средь бела дня, блядь, пока вся, блядь, съемочная группа без дела прохлаждалась. Вдобавок она все это видела по пути через забитый людьми, блядь, коридор. Мало того, что я зашел к девчонке в гримерную и залез ей в трусы, так я, дебил полный, еще и дверь оставил нараспашку, чтобы всякая любопытная гримерша, которая знает меня в лицо, могла бы увидеть. Вот что она навоображала себе. ОНА: Я не говорила “в трусы”. Я сказала “под юбку”. ОН: Один хрен. ОНА: Тебе виднее. ОН: Заткни пасть. Пусть он теперь говорит. Скажи, Дэн, могло ли такое быть? Я:… ОН: Дэниэл! ОНА:… Я: Ты ведь ничего такого не делал, папа? ОН: Спрашиваешь! Ясен хрен, ничего такого. Девчонке всего шестнадцать. Шестнадцать! Меня во многом можно обвинить, сынок, только не в этом. Я не из таких. Да за кого вы меня держите, а? Даже если ты ни одному моему слову больше в жизни не поверишь, знай: к Еве Килтер я и близко не подходил. Никогда. В жизни. И это чистая правда. Скажи ему, Кью-Си. Ты в тот день видел, чтобы я приближался к гримерным? КЬЮ-СИ: Да. Вообще-то, видел. ОН: Да. Видел. Потому что мы там были вместе. А был я в гримерной у Евы Килтер? КЬЮ-СИ: Да. Но ее там не было. ОН: Да. Потому что ее в тот день и на съемках-то не было. КЬЮ-СИ: Насколько я помню, не было. ОН: Неважно, помнишь или нет. Загляни в актерский лист – убедишься. КЬЮ-СИ: Да. Надо бы проверить. ОН: Тогда какого дьявола мы поперлись к ней в гримерную, если ее там не было? КЬЮ-СИ: Она тебе там встречу назначила. Она, то есть Хлоя. ОН: Ага! Хлоя мне встречу назначила! И ты пошел со мной. Важная подробность. Пусть Дэниэл знает. Повтори для него, растолкуй. КЬЮ-СИ: Да, я с ним пошел. Потому что… ОН: Дальше. Не задерживайся на мне. КЬЮ-СИ: Ты говорил, она на тебе прямо-таки помешалась, никак не отлипнет. Ты хотел расстаться с ней по-хорошему. Я с тобой пошел, чтобы… даже не знаю. Для моральной поддержки, что ли. ОН: Похоже на правду. А как по-твоему, Хлоя? ОНА:… ОН: Хлоя! ОНА: Да. ОН: А что случилось в гримерной, Кью-Си? Я при тебе что-нибудь выкинул этакое? КЬЮ-СИ: Нет. Ничего особенного. Она тебя зазывала в бар после съемок, а ты отбрыкивался. ОН: И когда я сказал “нет”, она от меня отстала? КЬЮ-СИ: Не совсем. Ушла недовольная. ОН: Ну вот видишь? А Ева Килтер где в это время была? КЬЮ-СИ: Без понятия. ОН: Без понятия он, блядь. Наверняка она была в школе. Я:… ОН: Ну а теперь скажи Дэну, что ты мне говорила за день до того. За день до нашей встречи в гримерке. ОНА:… ОН: Ты все поняла. ОНА:… КЬЮ-СИ: Не надо, Фрэн. Хватит. Она во всем призналась. Хватит уже. Сейчас не до… ОНА: Я говорила, что люблю тебя. ОН: Больше всех на свете. Так и сказала. Больше всех на свете. ОНА: Да. Больше всех на свете. ОН: Говорила, что у тебя все из рук валится. ОНА: Да, говорила. ОН: Ну а я? ОНА:… КЬЮ-СИ: Уймись, Фрэн, достаточно с нее. ОН: Достаточно? Да она и половины того, через что я прошел, не испытала. Я: Папа, ей страшно. Пожалуйста. ОН: Я всего лишь хотел, чтобы ты от нее все услышал, сынок. Скажи ему. ОНА:… ОН: Говори или ухо отрежу! ОНА: Ты сказал: а я – нет. ОН: Что именно – нет? ОНА: Не любишь меня. ОН: Я сказал, что ты для меня вообще никто. ОНА: Да. Так и сказал. ОН: Я сказал: хватит по мне страдать. Тебе надо жить дальше. ОНА: Да. ОН: И как ты поступила? ОНА: Стала жить дальше. ОН: Как бы не так. КЬЮ-СИ: Фрэн, Фрэн, угомонись. Остынь. ОН: Ты побежала к Палмеру и настучала на меня, так? ОНА: Да. ОН: Чтобы мне напакостить. ОНА: Да, да. Да. ОН: И так, чтобы я доказать ничего не мог. ОНА: Да. ОН: И кому из нас поверили? ОНА: Мне. ОН: Тебе. КЬЮ-СИ: Оставь ее в покое. Хватит. ОН: Видите, как все просто оказалось? И стоило тянуть несколько месяцев? Надо было это сделать при Палмере. Сиди тихо! Тихо, я сказал! Я: Я все понял, папа. Из-за нее тебя уволили. Ты ничего плохого не сделал. Я понял. ОН: Да, ты прав, ничего плохого я не сделал. Это она во всем виновата. Я тут ни при чем. Я: Зря ты мне раньше не рассказал. ОН: Я не мог. ОНА:… ОН: А теперь извинись. Перед сыном моим извинись! ОНА: Прости меня. ОН: Это ты кому? ОНА: Прости меня, Дэниэл. ОН: За то, что я все испортила. ОНА: За то, что я все испортила. Я: Ничего. ОН: Что? Я: Ты мог просто рассказать мне. ОН:… ОНА:… КЬЮ-СИ: И что же теперь, Фрэн? ОН: Остановишься. КЬЮ-СИ: Здесь? ОН: Нет. Где я скажу. КЬЮ-СИ: И ты ее выпустишь, да? ОН:… КЬЮ-СИ: Фрэн, ты ведь ее выпустишь, да? ОН: Замолчи. Я думаю. Дорога сделалась извилистой. Стали попадаться тракторы с боронами на прицепах – перегородят всю полосу, и другие машины обгоняют их по встречной. Кругом, куда ни посмотри, луга, утыканные овцами. Тут и там темнели островки леса, а домиков из серого кирпича и фермерских построек мы проехали столько, что когда добрались до Гиглсвика, я уже потерял им счет. Чуть в стороне от шоссе, не на самом виду, показалась железнодорожная станция. За рядом кустов мелькнули ржавые рельсы, и я стал следить за ними взглядом – как они тянутся посреди сочной зелени, теряются вдали. Когда впереди показался ярко-синий знак парковки, отец велел: – Сворачивай, остановимся здесь. Несколько сот метров – и вот она, полоска асфальта длиной с плавательный бассейн, а шириной с проход в универмаге. Кью-Си, сбавив скорость, завел машину на стоянку. Мы долго стояли на пустой площадке и чего-то ждали. По шоссе сновали автомобили, то на север, то на юг. – Здесь ее и высадим, – сказал отец. – До станции пусть сама топает. – Ладно. Хорошо, – сказал Кью-Си. – Хорошо. – У меня нет с собой денег, – возразила Хлоя. – Что? – Денег на билет. – Я ей дам, – сказал Кью-Си. И полез в карман джинсов. – Руки на руль! – прикрикнул отец. – Я за бумажником. – Обойдется она без твоих денег. – У меня есть немного! – выпалил я. – В ботинке. Двадцатка. Отец хмыкнул: – А-а, и давно? Эти деньги мама называла “подушкой безопасности” – небольшая подстраховка на черный день. Год назад она написала на конверте: “Валюта Аокси”, чтобы я их не тратил на сладости, и проверяла регулярно, на месте ли они. У меня так и не хватило духу ей рассказать, что единственная валюта на Аокси – рукопожатие. Она любила маленькие родительские хитрости – всякие способы незаметно подготовить меня к взрослой жизни. Думаю, денег она мне оставляла на менее серьезный повод – скажем, на такси до дома бабушки с дедушкой, если вдруг она задержится на работе. А я готов был истратить их на билет для женщины, которую взял в заложницы мой отец. – Давай сюда, – распорядился отец, – поглядим. Пришлось вытащить купюру из-под стельки. Когда я протянул отцу бумажку, он прищурился и долго-долго ее разглядывал, не прикасаясь. – Брось на коврик, – приказал он, и я швырнул купюру ему под ноги. – Для ребенка целое состояние, а ты молчал. – Он не спускал с бумажки глаз. – Могли бы с тобой истратить. – Он не спешил подобрать купюру. – Ладно, я передумал. Кью-Си, вылезай. – Что? – Оставь ключ в зажигании и выходи из машины. И топай через все поле вон до того дерева – видишь? – Кью-Си нагнулся, выглянул в мое окно. Там, где разбитая грунтовка уходила в низкие облака, рос дуб, а вокруг темнели валуны. – Как дойдешь, я ее выпущу. И жди ее там. Купишь ей билет на поезд, все равно куда. Когда она подойдет к тебе, делайте что хотите, но если попытаешься нарушить мое условие, то я ее изувечу, и виноват будешь ты. Понял? Кью-Си втянул воздух, глянул на меня обреченно. – Да. А он? – Поедет домой. Я прикинул, далеко ли до дуба. Метров пятьсот, примерно как от нашего палисадника до храма Святого Иоанна. Шесть минут ходу, три минуты, если бежать изо всех сил. – Знаешь, тебе тяжело теперь доверять, Фрэн, ей-богу, – сказал Кью-Си. – Откуда мне знать, сдержишь ли ты слово? – Сообразишь как-нибудь. Кью-Си затопал по коврику. – Нет уж, мне нужна уверенность. Дай мне нож. Я их здесь с тобой не оставлю, пока у тебя нож. – Я его отдам Дэниэлу. Выйди из машины, я передам нож Дэну, а ты шагай к дубу. Идет? Кью-Си подумал. – Ладно. Хлоя задергалась, пытаясь вырваться, ноздри ее раздувались. – Ш-ш-ш! – Отец чмокнул ее в макушку, а Хлоя все рвалась. – Ш-ш-ш, успокойся. – Если не знать, в чем дело, можно было бы решить, что это проявление нежности. – А то весь день провозимся, так? Кью-Си отстегнулся, ремень соскользнул с плеча. Он похлопал по рулевой колонке, оглядел меня и сказал: – Ну, прощай, парень, будь счастлив! – И, открыв дверцу, ступил на асфальт. Встал возле заднего окна, забарабанил в стекло. Отец отодвинул нож от Хлои, другой рукой схватил ее за горло. – Дэн, протяни руку, – велел он, и я смотрел, как обойный нож ложится в мою раскрытую ладонь, будто в замедленной съемке. Нож был горячий, увесистый, влажный от пота. Отец приложил к стеклу пустую ладонь, и Кью-Си двинулся прочь от машины. Вот он переступил через низкий железный барьер и вломился в высокие заросли чертополоха и ежевики. Помедлил перед колючей проволокой, огораживающей пастбище, перелез неуклюже и, быстро оглянувшись, стал продираться сквозь высокую траву к открытому участку. – А про блокировку он забыл, – спохватился отец. – Придется тебе нас выпустить. Дух в машине стоял тяжелый, просто не передать, пахло едким потом, испарениями. Мама, должно быть, уже проверила автоответчик. Почует ли она по моему грустному голосу, что я в беде? Мне всегда казалось, что у нее дар угадывать мои мысли раньше, чем те придут мне в голову, – может быть, она уже спешит сюда вместе с полицией. Отец еще сильней стиснул Хлое горло, та постанывала, тихонько и жутко. Хотелось ее успокоить, но как, я не знал. Я глянул на лезвие, нет ли на нем крови, – крови не было. Повернувшись к Хлое, я увидел, что белки ее глаз покраснели как от усталости. – Неважно, что вы натворили, – сказал я ей. Хотелось ее ободрить, а она только расплакалась. – Все будет хорошо. – Слишком далеко все зашло, – сказал отец. Я пропустил его слова мимо ушей. Кью-Си еще не дошел до дуба. – Обидней всего, что я эту работу любил. И был настоящим профи, мать твою, – продолжал отец. – Настоящим. А Палмер даже не соизволил со мной объясниться – сделал вид, будто меня нет, и все. “Он ведь даже не в штате? Тогда все просто, больше он здесь не работает”. Спорим, он и с Евой не говорил. Разыскал бы любого из нас двоих и сказал: “Дошел до меня слушок…” – и мы бы ему объяснили, что к чему. Занимался бы я и дальше любимым делом. Но кому из нас поверят – мне или ей? Взгляни на нее. Взгляни, какая она сейчас. Тише воды, ниже травы, а? Тихоня-гримерша, в чужие дела не суется. Да где там! Она совсем не такая, а мелочная, мстительная, она… – Он осекся – может быть, поймал свое отражение в стекле машины и, увидев себя со стороны, понял, насколько он нелеп – насильно удерживает в машине женщину и разглагольствует, до чего она мстительная; словом, я рад был, что он замолчал. Он зашел с другого конца: – Ты прав, ерунда все это. Надо было рассказать тебе начистоту, а там будь что будет. Но чем больше ударов на тебя сыплется ни за что ни про что, тем трудней их сносить. Боль накапливается. Я тебе уже говорил – бывает, весь мир будто против тебя, чинит тебе препятствия. Раз за разом. И с каждым разом все труднее встать, отряхнуться и идти дальше. Я не дурак – знаю, сам себе яму вырыл. Но теперь я поквитался – а на душе не полегчало. – Я не верю тебе, папа. – Ну что ж, – вздохнул отец. – Ни ты не веришь, ни весь мир не верит, так? К горлу подкатила знакомая тошнота. Отец смотрел в окно, на зеленые поля. – Не могу я ее сейчас выпустить, понимаешь? Если выпущу, она побежит прямиком в полицию, заявит на меня и меня сцапают. Тогда конец. Вот что, хватит с меня ударов. Не хочу быть как Паско – угодить за решетку лишь за то, что никто не удосужился взять и спросить: “Это и вправду твоих рук дело?” Я пойду до конца. До конца. Иначе нельзя. – Отпусти ее, папа! – взмолился я. – Нет. Не могу. – Ради меня! И ты можешь! Отец покачал головой: – Извини, не могу. Хлоя закусила губу, заставляя себя молчать. Наверняка ей было что сказать, но от безопасности ее отделяли всего лишь двадцать шагов Кью-Си. Девятнадцать, восемнадцать. Подбородок у нее дрожал. Я не сдавался: – Но, папа, так нельзя. Нельзя. Даже если она про тебя сказала неправду, нельзя так. Двенадцать, одиннадцать, десять. Отец влажно откашлялся, сглотнул. – Как только Кью-Си дойдет до дуба, вылезай из машины – и к нему. Понял, да? Выходи – и вперед. Не оглядываясь. Вряд ли он был совсем уж бесчувственным, где-то в потаенных уголках его души прятались боль, сострадание, печаль, но он так глубоко их загнал, что выдало их лишь мимолетное движение бровей, будто он надвинул повыше на нос очки. – Я ее здесь с тобой не оставлю. – Тогда за полминуты научись водить, – сказал отец, – ведь я ее не выпущу. Кью-Си дошел до дуба, развернулся и засигналил – замахал руками, но он был так далеко, что если не приглядываться, то и не заметишь, что он машет. Лучше бы он шел и шел, завис бы навеки между стартом и финишем. – Да видим мы тебя, Барнаби, видим, – сказал отец. – Столько денег на образование ухлопали, а дурак дураком. Я потянулся к рулю и просигналил – больше ничего не придумал. Вспорхнула из травы невидимая птичья стая. Я включил аварийку. – Ты что творишь, мать твою?! – взревел отец. Кью-Си перестал махать. Гудок все звучал у меня в ушах. – Выруби эти чертовы огни! Машины проносились мимо, не сбавляя хода. Кью-Си повернул обратно – с каждым шагом его крохотная фигурка чуть вырастала. Сзади что-то стукнуло по спинке кресла. Еще удар. Это била ногами Хлоя. Отец душил ее – левой рукой удерживал, а правой зажимал нос и рот. – Дэн, ты что, охренел?! – орал он. Я все давил на руль, Хлоя брыкалась. – Хочешь – беги, хочешь – пытайся меня остановить, но все едино, дохлый номер. Я выбрался из машины. – Кью-Си! – закричал я. – Кью-Си! Кью-Си уже бежал в нашу сторону, но будто и не приближался вовсе. Отец упирался затылком в стекло. Я рванул дверцу, и он чуть не выпал. Он выпрямился, Хлоя все брыкалась. – Пусти ее, – выдавил я. Мои слова он принял со знакомым безразличием. Точно так же не обращал он внимания, когда мама в пылу ссоры била его в грудь кулаками. Нож в моей руке он заметил, но не верил, что я способен причинить ему вред, даже бровью не повел. – Кью-Си! – вновь позвал я. Лицо у Хлои наливалось синевой. – Не успеть ему, Дэн. Бегун из него никакой. – Он надавил. Сильнее. Хлоя обмякла, как клочок бумаги под водой. – Если на то пошло, он всегда был слегка… Я полоснул его ножом – что еще оставалось? По руке, ближе к плечу. Все мне казалось постыдным, от начала до конца: и как легко вошло лезвие в плоть, вспороло ее, и как хлынула кровь (это тебе не стрелкой компаса оцарапаться!), и как он от боли даже не отпрянул, а вздрогнул. Вот уж не думал, что шерстяной свитер так быстро пропитывается кровью. – Ох, блядь! – Отец так и вскинулся. – Блядь, Дэн… ты меня порезал! Он схватился за руку, и Хлоя судорожно втянула в себя воздух. Ей почти удалось выбраться наружу, ладони коснулись обочины возле моих ног. Но отец, морщась от боли, втащил ее обратно, пачкая кровью. Хлоя потянулась к другой двери, нащупала ручку, но дверь не поддавалась. Машина ходила ходуном. – Кью-Си! – позвал я. Но он был еще далеко. Машины вихрем проносились мимо. Наших сигналов никто не замечал. Соберись я тогда с мыслями – выбежал бы на шоссе голосовать. Отец встал коленями на сиденье, стиснул бедрами плечи Хлои. Но Хлоя была сильная, колотила его так, что он шатался. Укусила его за ляжку, с внутренней стороны. И зубы, должно быть, вошли глубоко – он взвыл от боли, аж в ушах зазвенело. Боль придала ему ярости. Он вновь притиснул Хлою к спинке сиденья, сдавил ей горло. Из рукава у него сочилась кровь, капала с манжета. Я попытался запрыгнуть ему на спину. Лезвие пускать в ход больше не стал, ударил рукояткой. Удар пришелся куда-то в спину. Он откинул голову, пытаясь меня стряхнуть. Я снова ударил – а ему хоть бы что. – Кью-Си! – Тот был уже близко. – Скорей! Я ткнул рукояткой в открытую рану. Отец дернулся и повалился вбок. Пальцы мои были в его крови. Хлоя металась и дрыгала ногами. Отец приподнялся, стряхнул меня на асфальт. В кулаке он что-то держал. Глянул на меня, отдуваясь, и сильней сжал кулак. Хлоя привстала, он бросился на нее и ударил по голове – раз, другой, третий. Первый удар вышел глухой, от второго что-то хрустнуло, от последнего – хлюпнуло, точно швырнули мокрую тряпку. Хлоя дрогнула и обмякла, ноги ее дернулись. Я, наверное, кричал, но слов не помню. Ноги вдруг перестали меня держать, я осел на асфальт и растекся по нему, точно желе. Отец выскочил из машины, по-прежнему что-то сжимая в руке. Наконец я увидел, что это. Пепельница из “Поваренка”. Весь мокрый от пота и крови, он выключил аварийные огни. Ни одна машина так и не остановилась – на скорости шестьдесят миль в час чужой беды не разглядишь. Кью-Си был уже возле проволочной изгороди. Я слышал его крики: “Фрэн! Фрэн! Фрэн!” Надо было сразу к нему бежать, но вместо этого я запустил нож подальше, куда-то в чертополох. Отец фыркнул. Подошел к багажнику, поднял крышку. Слышно было, как он роется, ищет ведро. От него веяло холодом. Хлопнула крышка багажника, и отец появился с другим обойным ножом и мотком изоленты. Свитер он снял, а рану перевязал старой черной рубахой. Меня стошнило едкой слизью, прямо на футболку. Отец схватил меня за шкирку, тряхнул. Мы стояли спиной к шоссе, заслоненные от проезжающих машиной. Что чувствовал я тогда? Страх, который не передать словами. И еще стыд – будто и я был замешан в злодействе. Кью-Си продрался сквозь ежевичник, перемахнул через барьер. – Пусти его, Фрэн. Черт, что ты наделал?! – Увидев, как отец держит меня, он замер. Согнулся, пытаясь отдышаться. – Черт, ты что творишь?! Отец лишь молча выдвинул лезвие ножа, пощекотал меня легонько по уху. – Слушай меня и делай как я скажу, – произнес он, а земля содрогалась от проносящихся мимо машин. Сторона три Кэмпион-Гилл Хочешь узнать, когда это случилось? Сразу после того, как стрелка датчика топлива очутилась на красном поле. Мы неслись под уклон по А590, и я сказал: “Бензин кончается. Может, остановимся?” Отец молчал, и я подался вперед, насколько позволяла обмотанная вокруг пояса клейкая лента. Тут-то и настал перелом – в его взгляде я уловил безразличие. Полную отчужденность – от меня, от себя, от всего разумного. Он предстал передо мной совершенно иным – зверем, довольным собой зверем. И, услыхав его голос, такой спокойный, невозмутимый: “Не бензин, а дизель. У нас еще полно”, я понял, что он перестал быть мне отцом точно так же, как перестал когда-то быть мужем, театральным плотником, маляром-декоратором, коммунальщиком, рабочим, сборщиком помидоров, студентом, овчаром, сыном. От его спокойствия меня обдало холодом, мне вдруг стало ясно, что вот это в нем главное, в этом его естество – в полной свободе от всех, о ком нужно заботиться, от любых устойчивых связей, стремлений, крупных и мелких обязательств, которые и придают жизни смысл. Мы были на юге Озерного края – мчались на запад, а пейзажи за окном мелькали невиданные: пепельно-серые утесы, поросшие мхами и сосняком, истоптанные пастбища и сенокосы, купы рододендронов, заброшенные конюшни, ветхие амбары, далекие костры. Мирное сельское порубежье, где йоркширские долины сменяются блеклыми бурыми холмами Ланкашира и вливаются в Камбрию. В Ньюби-Бридж отец выхватил у меня атлас и швырнул за спинку кресла. – Дальше дорогу я знаю, не беспокойся. Мы въехали на мост, под ним блестела река. Меня била дрожь. – Говорю тебе, кончай трястись, – прорычал отец. – Что за жалкий вид у тебя! Заправка была в ближайшем городке (Гринодд – разве забудешь такое название?), но площадка оказалась занята (два “лендровера” и мотоцикл – надо же, и это я запомнил!), и отец не стал ждать, проскочил мимо. Дорога забирала в гору. Над нами нависали густые деревья, свет пробивался сквозь кроны то тут, то там, прыгал зайчиками по асфальту. Мы свернули на узкий проселок. Завиднелся ряд обветшалых домиков и скотный двор, где в траве, сбившись в кучки, лежали голштинские коровы. Небо было высокое, блеклое, холмы расчерчены бесчисленными стенами и рвами. И при иных обстоятельствах у меня от этой красоты захватило бы дух. Но никакие пейзажи не могли изгладить из памяти то, что он сотворил. Сзади, на полу, под ворохом тряпок, лежала мертвая Хлоя. Кью-Си скрючился на заднем сиденье без сознания, с кляпом во рту, руки-ноги связаны. Казалось, с тех пор как мы покинули придорожную стоянку, минули часы, но на самом деле времени прошло намного меньше, просто каждая секунда в машине тянулась мучительно долго. Отец не был ни сломлен, ни потрясен – даже не взволнован ничуть. То, что он сделал, не вывело его из равновесия. Не тревожило его и будущее – на него снизошла странная безмятежность. А ведь меньше часа назад он силой заставил своего спутника, якобы друга, сесть на заднее сиденье и обмотать себе скотчем лодыжки. И заблокировал дверцы. Сына он подвел к багажнику, угрожая ножом, приказал достать пластиковую бутылку без этикетки и смочить едким веществом тряпку. Затем велел своему спутнику приоткрыть окно, запихнуть в рот мокрый вонючий кляп, а сверху залепить скотчем – “нет, туже, еще туже!”. Смотрел, как тот едва не захлебнулся рвотой. Дождался, пока он потеряет сознание. Мальчика он затолкал на переднее сиденье и примотал к креслу скотчем – виток за витком, пока не кончился рулон. Затем отвязал доски от багажника на крыше и бросил на обочину. Багажным тросом скрутил другу руки за спиной и примотал к ногам. Труп женщины столкнул с сиденья на пол, завалил тряпьем в брызгах белой краски, ошметках обоев и шпатлевки. Сел за руль и, что удивительно, пристегнул сына. Завел мотор и сказал: – Не хочешь, чтобы я и тебе заткнул рот? Тогда ни слова, понял? Ни слова, чтоб тебя! Когда-нибудь ты наверняка побываешь в Озерном крае. Я был там всего однажды, но клянусь, эти места у меня навсегда в крови. Особенно запомнился мне один вид, и, к стыду своему, я воскрешаю его иногда в памяти, будто рассматриваю открытку, – как могу стараюсь вообразить его без предыстории. Это место за Алфой с ее родниками и речушками, где на узкой дороге через Сантон-Бридж деревья вдруг расступаются и впереди вырастает гряда гор, в их числе Скофелл-Пайк, самая высокая гора в Англии, на чьих склонах больше оттенков зелени, чем на небе звезд. Свет в этих горах особенный, нигде больше в мире я не встречал подобного. В голове не укладывается, что можно родиться в этих краях и вырасти с черной душой. Стоило мне увидеть горы сквозь пыльное ветровое стекло отцовской машины, я почувствовал себя близко к Богу как никогда. Лишь позже, на пути через вересковые пустоши по извилистой дороге, обнесенной с двух сторон каменными стенами, я осознал, что этот горный край сродни не только отцу, но и мне, – и мы оказались его недостойны. Мы оскверняли эту землю с каждым оборотом колес, делали ее повинной в беззаконии. Отец вел машину без карты. Глаза у него слипались, ослабевшие руки с трудом удерживали руль – было это на выезде из Нижнего Уэсдейла, где лесная дорога вилась по краю глубокого оврага. За стволами сосен темнели громады гор. Вдруг дорога пошла под уклон, и только тут я заметил, что овраг на самом деле не овраг, а озеро. Вода была сизая, неспокойная. Озеро тянулось вдоль горной гряды, на дальнем берегу чернела крутая осыпь – замшелые валуны, казалось, вот-вот скатятся в воду. Мы ехали краем озера. Слева по каменистому пастбищу бродили странные серые овцы – хердвики, таких разводил мой дедушка, но я тогда этого не знал. Тут уж было не до приятных бесед о здешней фауне. На сей раз отец не воспользовался случаем меня просветить – видно, счел все свои знания бесполезными. Я разглядывал его профиль, небритый кадык. От него несло растворителем, кожа лоснилась, казалась воспаленной. Если он и чувствовал, что вернулся домой, то ничем не выдавал. Как не проявлял и ни проблеска раскаяния. Из нас троих он один знал, куда мы едем, а карту держал в уме. Он словно хотел побыть в тишине – и я тоже молчал, ему в лад. Есть состояние души, когда глохнут все звуки. Может быть, тебе оно уже знакомо. Я не про медитацию – я имею в виду отчаяние, когда не слышишь даже стука собственного сердца. Когда мы выезжали из Гризбека, на заднем сиденье застонал Кью-Си, завозился, застучал ногами, но я отключился. Потому что ничем не мог ему помочь, даже рукой шевельнуть не мог. И сделал вид, будто не слышу. Вскоре навстречу нам стали попадаться люди. Вот расступилась перед нами кучка туристов. Я надеялся, что они увидят меня, разглядят, что за груз мы везем, но мы уже просвистели мимо. На траве рядом с незапаханным краем поля стояла легковушка, старушка в шортах и горных ботинках убирала остатки пикника, а рядом другая смотрела в бинокль на Скофелл-Пайк. На нас они и не взглянули. Дорога все шла краем озера, бак понемногу пустел, а горы становились все круче, нависали над нами. Мы катили вниз по склону, а навстречу с трудом поднимался велосипедист, усталый, разгоряченный, и когда он поравнялся с окном, где болтались ноги Кью-Си, я подумал, затаив дыхание: теперь или никогда. И взвыл так, что заныло в груди. Велосипедист ничего не понял, из-за усталости да из-за мимолетности нашей встречи. Отец нажал на кнопку – и взревела музыка, последние аккорды песни. “Кокто Твинз” звучали до того неуместно, так резали слух, что велосипедист, вильнув рулем, отшатнулся. Решил, должно быть, что это шутка – придурки малолетние балуются, – и рванул дальше, налегая на педали. Лишь когда озеро скрылось из глаз, отец выключил музыку. Притормозил перед решеткой у въезда на пастбище. – Еще раз пикнешь – отправишься на заднее сиденье, к ним, – пригрозил он. Последнее слово он произнес с нажимом, для острастки. Горы высились перед нами сплошной стеной. Невдалеке виднелся ряд машин, импровизированная стоянка на усыпанной гравием обочине, но людей поблизости не было. Мы свернули вправо, миновали железный мост через порожистую реку. Дорога терялась среди травы. Снова блеснуло озеро, волны лизали каменистый берег. Отец обогнул залив по грунтовке, где едва мог проехать автомобиль, – не дорога, а две длинные колеи в траве. Впереди, у подножия холма, показался фермерский дом, из трубы вился дымок. Дом на самом деле был не один, рядом лепились покосившиеся сараи с ржавыми сельскохозяйственными машинами, сеновал, набитый желтыми брикетами сена. Подъезжали мы медленно, чуть ли не ползком. Машину подбрасывало на грунтовой дороге, разбитой тракторами. Я услышал, как бьется на заднем сиденье Кью-Си, дышит хрипло. Отец свернул на подъездную дорожку; впереди на стойке ворот висела резная деревянная табличка “Кэмпион-Гилл”. – Хватит скулить, Барни, никто не услышит, – бросил отец. Дом выходил окнами на склон. Отец остановился, предусмотрительно выбрав место: с заднего крыльца видно было нас, но не видно, что за груз в машине. Я с трудом выговорил: “Где мы?” Я не спрашивал, зачем мы сюда приехали, лишь искал подтверждения своей догадке. Отец беспокойно покосился на меня: – Не спрашивай, если и так знаешь ответ. Не будь навязчивым. Он выдернул из замка ключ и вышел из машины. Сразу пахнуло свежестью и овечьим пометом. Где-то неподалеку брехали собаки. Отец обошел машину, распахнул мою дверцу. – Тихо, не шевелись, – велел он и, склонившись надо мной с обойным ножом, стал разрезать обмотку из скотча. Руки у меня сразу налились теплом. – Делай все как я скажу. – Он сорвал ленту, обрывки неряшливо повисли. – Поднимешь шум – мне же будет проще. Чтобы навредить твоему дедушке, мне повод не нужен. Все ясно? Я кивнул. – И не вздумай реветь. Ты такой же нюня, как и он. – Отец кивком указал на Кью-Си. Я вытер слезы, закусил губу. Когда я выбрался из машины, к нам неслась, прихрамывая и хрипло рыча, старая черная дворняга, за ней еще одна. Отец сложил пальцы буквой О и свистнул – неровной трелью, будто дунул в манок. Собаки притихли и, уставившись на него, сели. – Вот видишь, – сказал отец. – Бери с них пример – будешь цел. Через переднюю дверь заходить мы не стали. Отец повел меня к заднему крыльцу, где все окна были заколочены. Резиновому коврику у двери на вид было лет сто. Носком ботинка отец приподнял уголок – на том месте, где когда-то лежал ключ, остался лишь отпечаток. Отец толкнул на всякий случай дверь – заперта. – Не беда, что-нибудь придумаем, – сказал он. Собаки увязались за нами, нюхали мне пятки. Когда я их приласкал, отец меня одернул: – Я бы на твоем месте не стал. Вдруг его осенило. Он поднял кверху палец: вспомнил! Влез на искрошенный деревянный подоконник сбоку от крыльца, вынул из кровли плитку и спрыгнул на землю с ключом в руке. Ключ легко вошел в замок, повернулся. Отец толкнул дверь. – Заходи, я за тобой. Черным ходом, как видно, давно уже не пользовались. Я спотыкался о связки старых газет, о картонные коробки с пустыми жестянками, разобранные удочки, корзины. Дверь с другой стороны прихожей была открыта и вела в грязную кухоньку. Печь была натоплена, но свет горел только в коридоре. На столе лежала початая буханка хлеба, рядом банка соленых огурцов и головка твердого белого сыра. Тут же – переносной радиоприемник, начатый кроссворд и коробка “Винтерманс”. Собаки скреблись в заднюю дверь, поскуливали. Отец вошел следом за мной, окинул взглядом кухню. – Никуда не уходи. Никуда, я сказал. Он быстро пересек кухню и нырнул в чулан. Дернул шнур – и, моргнув пару раз, вспыхнула лампочка. Он поднял с пола большую жестяную миску и доверху насыпал в нее собачьего корма из пакета. С верхней полки достал бутылку рома и почти всю вылил в миску; сухие гранулы взбухли, напитавшись ромом. И в тишине – лишь собачий корм хрустел под ногами – отец прошагал мимо меня и, придержав ногой собак, поставил миску на крыльцо. – Ну как, нравится здесь? – спросил он, вернувшись. И, не дождавшись ответа, продолжил: – Спору нет, прежде здесь было куда приятней. Во всяком случае, чище. Он снова зашел в чулан, вытащил из-под полки деревянный табурет-стремянку и забрался на него. Сдвинув одну из потолочных досок, запустил руку в нишу и стал шарить, будто меж диванных подушек. И вскоре нашел то, что искал, – я понял по его лицу. Нет, он не улыбнулся, но губы чуть дернулись от радости. Послышался металлический стук, а показавшаяся из ниши рука сжимала узкий длинный чехол с ручками, как от бильярдного кия. – Ты откуда тут взялся, гаденыш? – услыхал я за спиной хриплый голос. – А ну катись отсюда, а не то шкуру спущу! Я обернулся – передо мной вырос старик в драном растянутом свитере, ворот в хлебных крошках. Старик надвигался на меня с кривой палкой наперевес. – Денег ты здесь не найдешь. Что ты с собаками сделал? Где они? – Ничего. Я просто… я… – Я пошатнулся и, если бы не стол позади, упал бы. – Ты чей – Эйдена? – Нет. – Эйдена, чей же еще? Я тебя здесь уже видел. Ты один из его приемышей. Ну-ка вали отсюда к дьяволу! Выглянул из чулана отец: – Отвяжись от него, старый ты дурень! Внука не признал? Это же Дэниэл! – На левом плече он держал чехол, как землекоп лопату, а с правого свисал холщовый ранец. – Где ты патроны теперь держишь? В ранце всего два осталось. Небось не раз куропаток стрелял, с тех пор как я уехал. – Фрэн! Я ведь чуял, что это ты. – Да неужели? – Да. Сижу за столом – и вдруг на меня пахнуло какой-то гадостью. – Эх, приятно вернуться домой! Старик вдруг пошатнулся, оперся обеими руками о палку. – Велел же, чтоб ноги твоей больше тут не было! Что с тобой говорить, что с овцами, все одно. – Да, но на этот раз я Дэниэла привез, чтоб тебя задобрить. – Отец положил ладонь мне на голову, дернул слегка за волосы. – Весь в нашу породу, в Хардести, не находишь? И бычится совсем как ты, только взгляни! Бедняжечка. Надеюсь, перерастет. – Он положил чехол на стол. – Поздоровайся же с внуком, заключи его в свои медвежьи объятия! Старик глянул на меня почти приветливо. – Здравствуй, внучек. – И обратился к отцу: – Нутром чую, ты во что-то влип. – Ничего-то от тебя не скроешь, папа. – Рука у тебя в хлам, и штуковину эту достал, не иначе как для дела – тут и думать нечего. Дедушка обернулся ко мне, лицо страдальчески искривлено. Раньше я его видел только на фотографии, была у нас дома одна-единственная, в подмоченном альбоме, – дедушка у камина, с моим отцом-подростком. Даже имени его – Пол Мартин Хардести – я не знал, пока не прочел в газете. Он очень изменился – высох, как-то сгорбился. Лицо сморщенное, скулы обветренные, на шее неровный загар – сразу видно, всю жизнь прожил в горах. – Что он затеял? – Его журчащий говорок чем-то напомнил отцовский. – Только не говори, Фрэн, что по мне соскучился. – У него вырвался презрительный смешок. – Мы ехали в Лидс, – сказал я. Отец гневно сверкнул на меня глазами. – Эй, что я тебе говорил в машине?! – А что там, в Лидсе? – спросил старик. – Для тебя – ничего интересного. – Я не тебя спрашиваю, а его. – Что за разговорчики – я тебе разрешал? Нет. Сядь. – Отец выдвинул из-за стола стул, толкнул по выложенному плиткой полу. – Папа, тебя ноги не держат. Колени отказывают? Старик долго смотрел на него. – Что тебе здесь надо, Фрэнсис? – Садись – или я тебя сам усажу. Выбирай. После секундного раздумья дедушка опустился на стул – нехотя, обиженно. Отец тем временем расстегивал чехол. – Так ты и не ответил, где патроны. Из чехла он вынул ружье – коричневое, блестящее, как конский каштан. Увидев его, я охнул, но дедушка и глазом не моргнул. – За вещами ты, папа, следишь, этого у тебя не отнять, – похвалил отец. И, полюбовавшись темным отполированным стволом, откинул его. Ствол переломился надвое. Отец достал из ранца два оранжевых патрона, вставил в ружье – с полным безразличием, будто батарейки в пульте менял, – и защелкнул ствол. И, целясь старику прямо в лоб, рявкнул: – Где патроны? – Хоть застрели меня, не скажу. – Дело твое. Старик задрал голову. Пошарив по столу, нащупал коробку сигар и зажигалку. Ногтем большого пальца откинул крышку – совсем как отец. Только отец никогда не прикрывал ладонью пламя зажигалки. Облачко дыма затуманило его лицо, в кухне запахло сбежавшим кофе. – Хочешь? – предложил старик. Отец опустил ружье, уперся прикладом в ботинок. Схватил коробку, прикарманил и, вытащив изо рта у старика сигару, затянулся. – Где патроны? – повторил он, выпуская дым. Старик посмотрел на меня с неподдельной жалостью. – Когда-нибудь, – сказал он, сползая на краешек стула, – когда-нибудь, надеюсь, мы с тобой познакомимся как следует. По опыту знаю, если твоего отца нет рядом, то и дышится легче. – Здесь я с тобой соглашусь, – поддакнул отец. – Говори, где патроны, а не то весь дом переверну! – Он снова вскинул ружье, держа в содранных пальцах сигару. Дуло почти касалось щеки старика. Я что-то забормотал, зашмыгал носом. – А на что они тебе? – спросил старик. – Двух тебе мало, я понял. Отец невозмутимо попыхивал сигарой. – Вот твое слабое место, Фрэн. Любую свою задумку ты считаешь удачной. – Да неужели? – Пожалуй, так. – Нашел время меня поучать! Как тебе на стуле сидится, удобно? – Не очень. – Что ж, придется привыкнуть. Старик повернулся ко мне с усмешкой: – Что у него с рукой? – Это он обойным ножом меня порезал, – сказал отец. – Что, серьезно? Я дернул плечом. – Видно, было за что, – заключил старик. – Ты, я вижу, не из тех, кто на людей с ножом без причины кидается. Знавал я подонков, ты совсем из другого теста. – Патроны! – рявкнул отец. – Живо. – Знаешь, когда ты родился, он нам ни словечка не сказал. Девять лет молчал. Девять лет! Бабушка твоя так до самой смерти и не узнала. Разве это по-людски? Отец подскочил к нему с ружьем: – Гони патроны, чтоб тебя! Пол Хардести не выдержал: – Откуда ты знаешь, может, они у меня кончились? – Ты бы такого не допустил. – Мне семьдесят четыре. Я столько всего забываю – тебе за всю жизнь не упомнить. – Да уж! Тут отец, должно быть, перехватил взгляд старика – и, опустив ружье, оглянулся на угловой кухонный шкафчик под потолком. – Что? Там они, да? Перепрятал? – Крепче сжав ружье, он влез на кухонную стойку, встал на колени, провел рукой по верху шкафчика. – Счастье, что немцы до тебя не добрались, а? Ты бы все государственные тайны им выложил через десять минут! – Слышно было, как он тряхнул коробку с патронами. – Должно хватить. – Он соскочил на пол, вывалил на стол целую гору патронов с медными капсюлями и стал горстями ссыпать их в ранец. – У тебя брюки в крови, – сказал мне дедушка. Я посмотрел на свои ноги. – Да, знаю. – И он тоже. – Знаю. – Все, хватит. – Отец схватил меня под руку. – Идем маме звонить. – Сердце у меня от радости так и подпрыгнуло. Отец подтолкнул старика локтем. – У тебя до сих пор тот древний аппарат в прихожей? – Нет, поставил беспроводной. – Надо же, в ногу с веком идешь! – Не скакать же мне день-деньской вверх-вниз по ступенькам! Эти горы меня доконали – тебе не понять. Отец подтолкнул меня вперед: – Сбегай принеси. Я поспешил прочь, но тут же остановился: – А где он? – В гостиной, малыш, – ответил Пол Хардести. – На лежанке. – Что такое лежанка? – Ты издеваешься? – Он у нас культурный! – Отец рассмеялся. – На диване! – И снова запрыгнул на кухонную стойку, так что ящики загремели. Пепел упал с сигары на пол серым червячком. Направив на старика ствол, отец сказал с нажимом: – Никакого самоуправства, Дэн. Запомнил? Я шагнул в прихожую, не понимая, куда идти. На буфете стояла лампа с прожженным абажуром, а выше, на драных оливковых обоях, висели пейзажи – виды озера, гор – в простеньких деревянных рамках и там же фотография брюнетки в квадратных очках – наверное, моей бабушки. Нос у нее был похож на отцовский. Увидев перед собой две двери, я вошел в правую и оказался в гостиной. В очаге теплился огонек. Маленький телевизор показывал плохо, звук был приглушен; на экране ветеринар в халате осматривал ежика на обитом тканью столе. Я взял с подлокотника дивана телефон и кинулся обратно. Отец так и сидел с ногами на кухонной стойке, лишь руку протянул за телефоном и велел мне садиться. Стул для меня он уже приготовил, рядом с дедушкиным. Когда он набирал номер, дедушка шепнул мне под гудки: – Серьезно он вляпался? Я показал все десять пальцев, и он хмуро кивнул. – Дозвонился, – сказал отец, прижимая к уху телефон. Дуло ружья смотрело куда-то между дедушкиным стулом и моим. – Кэт, это Фрэн, просто хотел сказать, что все в порядке. Не спеши на меня набрасываться, я… ох, с кем это я разговариваю? – Он сжал губы и слушал. – Вот что, для начала успокойся, Дженет, ладно? Ты ведь даже не знаешь, что я хочу сказа… Постой, ну что за безобразие? – Он рассмеялся. – Что ж ты так со мной? Спокойно, зайка, ты ведь меня даже не знаешь. Я всего лишь пытаюсь дозвониться до Кэтлин, а ты меня поносишь последними словами! Где она? Значит, мама нас ищет. От этой мысли я приободрился, но тут вспомнил, какое сообщение ей оставил. Ох и влетит мне за него от отца! – Нет, просто передай ей, Дженет, что я звонил, хорошо? Туда я звонить не буду, а то разорюсь. Перезвоню позже… Нет, мы здесь ненадолго. Незачем. Она, как всегда, слона из мухи делает. – В трубке что-то щелкнуло; отец отвел ее подальше от уха – ждал, пока Дженет накричится, а затем продолжал: – Так что ты говорила? Дэниэл здесь, со мной. Мы тут веселимся на славу. – Он сощурился, услышав ответ. – И давно? Понял. Времени уже много прошло. У тебя дети есть, Дженет? С ними порой тяжко бывает – настроение у них без конца меняется… – Он швырнул в раковину окурок, раздалось шипение. – Вот что, сейчас дам ему трубку, сама у него и спросишь. – И поманил меня. – Делай как он скажет, – посоветовал Пол Хардести. – Ничего не бойся. Я подошел. Отец спрыгнул на пол, поднес к моему левому уху телефон, а в правое зашептал сухими губами. От него несло терпким сигарным духом. Дженет с мамой дружила близко, но не так давно; иногда она заходила к нам по вечерам, около половины седьмого, с бутылкой красного и видеокассетой; прически были у нее затейливые, будто из сахарных волокон, а смех низкий, грудной; с детьми она привыкла разговаривать как с глухими или слабоумными, и отцу это оказалось на руку – направлять нашу беседу ему ничего не стоило. Врать по телефону он был мастер. Он нашептывал мне на ухо сценарий, а я ему следовал. ОН: Поздоровайся. Я: Здрасьте. ОНА: Дэн? Что-нибудь случилось? ОН: Все хорошо. А что? Я: Все хорошо. А что? ОНА: Мама твоя места себе не находит! Она так обрадуется, что ты позвонил! ОН: Скажи, пусть не волнуется, все хорошо. Я: Не волнуйтесь, все у меня хорошо. ОНА: Слишком долго думаешь, Дэн. Папа тоже здесь, слушает? Я: Нет, я один. ОН: Молодец. ОНА: Он тебе не подсказывает, что говорить, – честно? Я: Да, честно. ОНА: Клянешься маминой жизнью? Я:… ОН: Мама бы не одобрила. Я: Мама бы не одобрила. Это значит искушать судьбу. ОНА: Пожалуй, ты прав. Но мне нужно убедиться, что он не стоит у тебя над ухом. Я: Нет, Дженет, честное слово. С чего бы ему? ОНА: Звучит не слишком-то убедительно. ОН: Скажи ей, что все хорошо, но ты тут со мной заскучал. И хочешь домой. Я: На самом деле все у меня хорошо, только начинаю скучать понемногу. С папой бывает тяжело. Хочу домой. ОНА: Вот как? А что такое? ОН: Он только о себе думает. Я: Он только о себе думает. ОНА: Да, он тот еще эгоист! Это не новость. ОН: Он помешан на бильярде. А ты бильярд терпеть не можешь. Я: Он помешан на бильярде. А я терпеть не могу бильярд. ОНА: А где вы играли, Дэн? В пабе, да? ОН: Да. Я: Да. То есть не совсем – это вроде гостиницы. Там неплохо, музыкальный автомат хороший. ОН: Отлично. Так держать. ОНА: А где это? ОН: Где-то за городом. Точно не знаешь. Я: Где-то за городом. ОНА: Где именно за городом, Дэн? Скажу твоей маме, и она тебя заберет. ОН: Мы оттуда уже уехали. Я: Мы оттуда уже уехали. Это было вчера. ОНА: Так где вы сейчас? Ты откуда звонишь? ОН: Из гостей. Я: Из гостей. ОНА: Да? А у кого вы в гостях? ОН: У Мэксин Лэдлоу. Я:… ОН: Говори. Я: У Мэксин. У той самой, из сериала, – знаете? ОН: Молодец. ОНА: И что вы там делаете? ОН: Она пригласила всю съемочную группу. Посмотреть первый монтаж и отпраздновать. Я: Она пригласила нас посмотреть первый монтаж. И отпраздновать. ОНА: Посмотреть что? ОН: Сборку новой серии. Я: Сборку новой серии. ОНА: А-а… И где она живет? Я маме передам. ОН: Бервик-он-Твид. Я: Беррик-он-Твид. ОНА: Господи! Это же в Шотландии? ОН: Кажется, да. Я: Кажется, да. ОНА: Адрес знаешь? ОН: Нет. А зачем? Я: Нет. А зачем? ОНА: Затем, что у тебя что-то случилось, Дэн. Мама дала мне твое сообщение послушать. Я: А-а. Я просто… соскучился. ОНА: Мама, с тех пор как услышала, волосы на себе рвет. Помчалась в Лидс, взяла на всякий случай дедушкин мобильник. Я тебе дам номер, сможешь ей позвонить. О деньгах даже не думай, разберемся. ОН: Записывай номер. Я: Хорошо, только ручку возьму. ОН: Да. ОНА:… Я: Готов. Записываю. ОНА: 0958… 256… 457. Записал? Я: Да. 0958-256-457. ОНА: Я тут у вас на телефоне сидела, ждала твоего звонка, но теперь у тебя ее номер есть, звони ей когда угодно. У тебя точно все хорошо – честное слово? ОН: Скажи ей, что да. Я: Да. Все хорошо, Дженет, честно. Но скорей бы домой. ОНА: Ясно. Позвонишь маме на этот номер? Я: Да. Обещаю. ОНА: Ну хорошо. Передай папе трубку, я ему кое-что скажу. Я: Сейчас. До свидания, Дженет. ОН:… ОНА:… ОН: Да, Дженет. Ну что, разобрались?.. Да нет, не беспокойся… Вообще-то могу, но зачем?.. Да, но для чего это ей?.. Думаю, минут через десять… Просто паб. И всего на одну ночь… Вот что, завтра меня в Уэльсе ждут, на съемках. Все в последнюю минуту решилось, так что Дэна придется взять с собой, но если она хочет его забрать… Хм, даже не знаю, можно встретиться где-то на полпути. Давно она выехала? Если что, позвоню ей на мобильник. Какой номер? В начале он завалил меня поручениями. Из шкафчика под лестницей велел принести аптечку – деревянный ящик, на крышке нарисованный от руки красный крест, а внутри запас лекарств, бинтов и пластыря на десяток лет. Некоторые тюбики мази, с присохшими крышками, наверняка были старше отца. Он сполоснул руку под кухонным краном, по-прежнему целясь из ружья в дедушку, а потом велел мне наложить на рану салфетку с капелькой антисептической мази, сверху прикрыть двумя слоями марли, перевязать потуже и залепить огромным тканевым пластырем. Из сушильного шкафа я достал дедушкину шерстяную кофту и помог отцу надеть – сначала один рукав, потом другой, – а отец не выпускал ружья. Затем он приказал отключить телефон, и я послушался – побрел в гостиную, где по телевизору шел сюжет о производственных травмах, выдернул провод из базы и, в знак полной покорности, выключил из сети еще теплую вилку девятивольтового адаптера. Когда я вернулся, отец тыкал дедушке в висок ружейным дулом. Старик как мог уворачивался. Отец швырнул мне рулон скотча и велел примотать дедушкины ноги к ножкам стула, каждую по двадцать раз. Я бросил на дедушку полный раскаяния взгляд, а он в ответ понимающе подмигнул. Как только ноги у старика были привязаны, он заложил за спину руки, и мне было велено обмотать ему скотчем запястья. – Ты только не спорь с ним, Дэниэл, – посоветовал дедушка. – Я всегда чуял, что этим кончится. Мать его думала по-другому, но я-то знал. – Тут отец съездил ему в ухо дулом ружья. – Ох, чтоб тебя, Фрэнсис, ублюдок неблагодарный! Беру свои слова назад. Она вообще ни разу о тебе не вспомнила. – За это он получил прикладом в лицо. Голова его повисла. – Не надо, папа! Не бей его! Пожалуйста! – взмолился я. Когда дедушка выпрямился, рот у него был разбит в кровь. Он выплюнул выбитый зуб, и отец загнал его ногой под плинтус. – Из его рта никогда ничего путного не выходило, – бросил он. И, опустив ружье, придерживая его одной рукой чуть выше приклада, принялся обшаривать кухонные шкафчики. Под раковиной он нашел голубую пластиковую бельевую веревку. – Пожалуй, сойдет, – сказал он. Веревка была новая, еще в упаковке, с ценником. Отец разорвал упаковку зубами и привязал дедушку к стулу, обмотав туго, как мясник перетягивает бечевкой окорок. – Чье там сено в сарае? – спросил отец. – Только не говори, что в одиночку скосил и убрал. Пол Хардести гневно сверкнул глазами. – Считай, что мое, – ответил он. – Значит, никто не заявится за ним? – Насколько я знаю, нет. – Так ты овец продал, а сено – нет? – Когда я овец продавал, сена у меня еще не было. – Тогда зачем косил? – Надо было убрать. – Дедушка сплюнул кровью, поморщился, заерзал на стуле. – Не знал я, что ты такой дурак, – по-твоему, я сгноил бы хорошее сено? Это добавляет цену ферме. Ты не поверишь, сколько я получаю с арендаторов. Вдвое больше, чем… – Отец прикладом разбил ему нос. Старик утробно захрипел, взвыл от боли. – Ты сроду так много не болтал, – сказал отец. – Лучше было, когда ты молчал. Мы вышли во двор, переступили через собак, лежавших поперек тропинки. Отец велел мне пройти еще метра два, указал куда. Ружье в чехле он нес прижав к груди, словно охапку хвороста. Язычок молнии на чехле звякал при каждом шаге. На подъездной дорожке, где стоял “вольво” с запотевшими окнами, он велел мне остановиться. И носком ботинка провел по гравию черту. – Вот тебе отметка. Стой здесь, ни с места, – приказал он. – А я проведаю Барнаби. Он подкрался к машине, заглянул внутрь, прижавшись лицом к стеклу. Зашел с другой стороны, посмотрел на всякий случай в заднее окно – и как будто остался доволен. Зашагал назад по гравиевой дорожке. – За мной, – скомандовал он на ходу. Я не сразу двинулся следом, и он, обернувшись, смерил меня злобным взглядом. – Пошли. – И когда я его нагнал, он легонько подтолкнул меня в спину, и мы начали подниматься в гору. Он провел меня мимо двух больших каменных сараев, где ничего не было, только опилки на полу да пустые стойла с металлическими воротцами. Следующая постройка смахивала на ангар из рифленого листового железа, внутри техника: ржавые металлические валы, винтовые ножи, колесные прицепы, борона с кривыми зубьями. Мы прошли дальше, через островок поникшей травы, вверх по склону холма, к длинной каменной стене, вдоль которой росли цветы с розовыми венчиками. Земля под ногами была сухая, твердая, но грязь почему-то липла к носкам ботинок. – Шустрей, – подгонял отец, – дальше той стены не пойдем. Когда мы дошли, у меня ныли икры. Стена была почти вровень с моими глазами. Отец усадил меня у подножия, а сам плюхнулся рядом, положив на траву ружье. – Хочу тебе кое-что показать перед отъездом, – объяснил он. – Отвезешь меня домой? – встрепенулся я. Он промолчал, будто не заметив моего нетерпения. – Взгляни сперва на это. Он дотронулся до замшелого камня в стене, поскреб большим пальцем. Под слоем грязи проступил мазок красной краски, давно поблекшей. На соседних камнях тоже виднелись метки. – Ничего не понимаю, – сказал я. Он ответил: – Это твой девиз – “ничего не понимаю”? К чему он это сказал, я тоже не понял. Он привалился к стене, шумно вздохнул, достал из кармана джинсов коробку “Винтерманс”. Зажег сигару и задумчиво попыхивал, а ветер уносил дымок. – Когда я был маленький, бабушка твоя баловалась красками, – начал он. – Так, ничего серьезного, в художницы никогда не метила, но я любил смотреть, как она рисует. Далеко за вдохновением ходить ей было не надо – рисовала то, что за окном. Шла к озеру или к ручью какому-нибудь, с видом на Скофелл или на Грейт-Гейбл. Ничего другого ей и не нужно было. Собирала смолку – вон ту, розовую, – весь дом украшала букетами, но особенно любила наперстянку. – Он затянулся, со вздохом посмотрел вдаль. – Ну а мне всегда казалось, что я здесь чужой, сам не знаю почему. Знаешь, есть люди, которые будто в чужом теле родились – скажем, родился мужчиной, а чувствует себя женщиной, – ну а я всегда думал… как бы тебе объяснить… что я не в том месте живу, где должен. Всегда. И никуда от этого не деться – точно кто-то день-деньской зудит над ухом. Пытался отмахнуться, не обращать внимания – да где там. И что бы ни поручил мне твой дед, все я делал не так. Вечно все портил, путал, ломал. Знаешь, каково это? Врагу не пожелаю, честное слово. Потому что нет ничего на свете хуже. Начинаются у тебя… как бы это сказать… бзики. Что бы ты ни сделал – все криво. Все из рук валится. За овцами ходить я не умел, не мог согнать их в стадо, хоть ты меня режь. Даже в хлеву прибрать толком не умел. Как-то раз залил в стогомёт солярку, а он как рванет. Словом, надо мной будто проклятие висело. Я эти места ненавидел всей душой и, чуть что, бегал к матери жаловаться. А она, светлая ей память, нытье мое терпела только до поры до времени – то есть вскоре наверняка решила, будто это на нее я жалуюсь, что бы она для меня ни делала. Однажды пришел я к ней поплакаться – было время стрижки, отец в эти дни всегда лютовал, обозвал меня тогда то ли пустым местом, то ли как-то еще… Слова со временем забываются, только обида остается. И вот… – Он поднял палец – знак подождать, пока он смахнет с сигары пепел. – И вот прихожу я в тот раз, а мама здесь, рисует луг, – и ни слова в ответ, а молча протягивает тюбик масляной краски. Я и спрашиваю, на что он мне. И знаешь, что она ответила? Она и говорит: “Видишь вон ту стену? Это еще твой прадед построил – знаешь?” А я: знаю – хотя на самом деле не знал. И тут она мне говорит: “Вот о чем я тебя попрошу, Фрэн. Если еще раз подумаешь, будто ты здесь лишний, или захочешь удрать куда глаза глядят, то не беги ко мне жаловаться, а поднимись сюда, к стене, и оставь на камне красную метку. Это все равно что имя свое написать. И когда ты ко мне придешь за новым тюбиком, тогда и поговорим серьезно, посмотрим, что ты скажешь. Ну как, согласен?” – Отец затоптал и пнул окурок. – Так я и стал делать. Мама, наверное, думала, что если я территорию помечу, то буду хоть как-то связан с родными местами. И хочешь знать, надолго ли хватило мне тюбика? – Он указал на стену: – К следующей стрижке я здесь каждый камень пометил. Не веришь – проверь. Я встал, потому что не доверял его рассказу и своими глазами хотел убедиться. Но когда вгляделся внимательней, все сомнения улетучились. На каждом камне краснела отметина, поблекшая, но еще различимая. Были их тут сотни – нет, тысячи. Когда я добрел до середины луга, отец свистом позвал меня обратно. Я повернул назад; ружье в чехле он вскинул на плечо. Солнце окрасило багрянцем утесы за его спиной, и передо мной стоял прежний Фрэн Хардести. Когда я вернулся, он спросил: – Ну что, веришь? – Да, – ответил я, но в душе понимал, что мазки эти – очередная хитрость, игра на публику. Может быть, он до того привык врать самому себе, что перестал отличать ложь от правды. Отец зашагал с холма. – Вся беда в том, что мы с матерью так и не поговорили, как она обещала; так и не прижился я здесь. Но не в том дело. Главное, она мне помочь пыталась, чтобы я со здешним краем сроднился. Ей было не все равно. А отец на мои желания плевать хотел. Он и ферму продал, не спросив меня, – что ж, я не в обиде, я к этому был готов, привык получать по башке от мироздания – возможно, за дело. Вот так-то. – Он откашлялся. – Больше мне нечего тебе дать, сынок. Все. – Мне все равно, – сказал я. – Понял. Ну а мне – нет. Назад через поле мы шли молча. Я весь день ничего не ел, не считая скверного завтрака в “Белом дубе”, и меня мучили голод и стыд. Отец, должно быть, решил, что я сошел с тропы помочиться, и крикнул: – Эй, давай, пока есть где! Вон против той калитки. А я подожду. – Мне не хочется. – А мне виднее, – сказал он. Я уставился на него. – Давай. Это не просьба, это приказ. Он маячил за моей спиной минут пять, пока не увидел у меня под ногами мокрую дорожку, от которой шел пар. – Вот видишь. В баке пусто никогда не бывает. Я-то знаю. Мы обогнули сарай с машинами. Одна из собак бежала по тропинке прихрамывая, металась от сарая к сараю, словно муха с оторванным крылом. – Погоди, пойдем другой дорогой, – сказал отец, когда я свернул вправо. Мы пересекли двор, где на вертушке сушилась одежда старика, а на решетке у дверей были свалены горой резиновые сапоги. В окне гостиной мерцал телеэкран. Сбоку от дома был пристроен сеновал, к нему вела гравиевая дорожка. Отец ввел меня на сеновал через широкие распахнутые двери. То, что я расскажу тебе сейчас, я всегда держал в уме. Мою версию событий того дня знают немногие – пять-шесть полицейских, трое соцработников, десяток психиатров, друг и близкая мне женщина, с которой я могу обсуждать свое прошлое. Все они задавали один и тот же вопрос: не боялся ли я, что отец и меня там тоже убьет? У меня вошло в привычку отвечать “нет”. Я всегда объяснял: вздумай он меня убить, убил бы раньше, на стоянке, где он расправился с Хлоей. Знаю, почему я уцепился за этот ответ, – потому что инспектор полиции с самого начала остался им доволен, вот и все. Ни к чему лишний раз приоткрывать темные уголки души. Но если уж говорить правду, я и в самом деле думал, что отец убьет меня там, на сеновале. Нутром чуял – убьет. Когда он сказал: “Видишь транспортер – вон тот, на колесах, с лентой? Будь другом, включи”, я увидел ржавый стогомёт и решил: вот моя смерть. Представил, как отец взгромоздит меня на ленту и поеду я вверх, а потом рухну вниз, на бетонный пол, и так снова и снова, и под конец уже не встану. Все эти годы я никому не сознавался, чтобы не подумали: как могло такое прийти в голову мальчику из хорошей семьи в столь нежном возрасте? Надеюсь, ты меня поймешь. Раз я могу вообразить столь изощренную пытку, то неужели склонность к насилию у меня в крови? Подумай над этим обязательно, когда придет время. – Да не смотри на меня так, тебе работа досталась легкая, – сказал он. – Раньше его приходилось вручную заводить, как газонокосилку, а теперь там хороший мотор. – Он велел мне перенести пыльный, похожий на аркан провод поближе к розетке и вставить в сеть вилку. И ничего. – Так. Нажми вон на ту зеленую кнопку. Да уши заткни! Каждую ночь во сне я слышу гул и скрежет стогомёта. Случалось тебе стоять на стройке возле динамо-машины под низкий тягучий рокот? Или слышать на платформе, как останавливается поезд, скрежеща тормозами? Этот звук похож и на то и на другое. Я часто слышу в ночи этот далекий лязг. Дзага-дзага-вжик! Словно кто-то невидимый запускает машину. Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! На кухне сидел мой дедушка с поникшей головой, на свитере алела струйка крови, похожая на варенье. Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! – Дальше я один, Дэн. Надо кое-какие дела уладить. Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Фрэн Хардести, положив сильную руку мне на плечо, повел меня дальше, мимо раковины. – Захочешь в туалет – вон ведро. А еды на полках полно. Даже кока-кола есть, несколько банок, выдуй хоть все разом, почему бы и нет? Никто и не узнает. – Он втолкнул меня в чулан. Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! – Садись. – Он усадил меня на ящик с жестянками помидоров, отодвинул стремянку. – Я сейчас. – Потом дернул шнур, и свет погас. Он закрыл дверь. – Папа, ты куда? – спросил я. Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Он повернул ключ в замке, звонко щелкнул засов. Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Я остался почти в полной темноте. – Никто тебя там не тронет, дружок… Сиди тихо, – услышал я нетвердый дедушкин голос. Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! – А как же ты? – отозвался я. Дзага-дзага-вжик! – Обо мне не тревожься… я его не боюсь… и не такое видал. Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Я звал его, но он не отвечал. Погас последний лучик света – это в замок вставили ключ. Скрипнула и открылась дверь. Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Отец стоял на пороге в лучах заката, с моей сумкой в руках. Протянул мне ее торжественно, будто возложил на могилу венок. Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! – Свет включи, если хочешь, – усмехнулся он. – Вот он, шнур. Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Я прижал сумку к себе, точно лучшего друга. – Я думал, ты меня домой отвезешь. Он стоял потупившись. Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! – Здесь тебе будет лучше, сынок, поверь. – Так он и твердил, до самого конца: поверь, поверь, поверь, поверь. Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Он втянул носом воздух. – Прости, что так мало дал тебе, Дэн. Никогда не думал, что до этого дойдет. Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! И отступил назад, запер чулан. Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Сквозь щель под дверью я мог видеть его ноги, а потом и они исчезли. Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! – Здесь, в этой кухне, я родился. Дзага-дзага-вжик! – Мне ли не знать. Дзага-дзага-вжик! – Да так, вспомнилось. Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! – Скорей, раз уж решил. Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! – Чего же ты ждешь? Пристрели нас. Представь, будто я пес, – легче будет. Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! – Не так-то все просто оказалось, а? Как всегда. – Молчи. Я думаю, только и всего. Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! – Что смешного? Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! – Какого хрена… Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! – Я спрашиваю, что ты ржешь? Дзага-дзага-вжик! – Ничего. Ты просто… ох, даже не знаю, Фрэнсис. Тут уж нечего думать. Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! – Все-то у тебя криво выходит, даже это. Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! – Значит, так. Я уже все обдумал. И все выслушал. Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! – Спасибо тебе, папа, – только не за что тебя благодарить. Совершенно не за что. Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! – Открой рот. Говорю, открой рот! Куснешь за палец – будет хуже в десять раз. Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик! Дзага-дзага-вжик… Здешние жители привыкли к тому, что у дедушки летом то дребезжит стогомёт, то тарахтит трактор. Еще дедушка, по слухам, не терпел на своем участке лис – и постреливал иногда в воздух, чтобы их отпугнуть. Если на то пошло, в фермерском краю внезапные выстрелы обычное дело. Ягнят, охромевших от парши или копытной гнили, умерщвляют гуманным способом, фермеры в Уэсдейл-Хеде их чаще всего пристреливают (гораздо реже оглушают или усыпляют), для того и держат ружья. А потому выстрелы, убившие моего дедушку и Кью-Си, никого не испугали. Будто два камешка с горы скатились – и только. Обратил на них внимание я один, потому что ждал их, прижавшись ухом к двери чулана. А когда услышал, то будто издалека – два сухих щелчка, без эха, с разницей в десять секунд, под скрежет стогомёта, дзага-дзага-вжик! Помню, как я упал на колени. Случилось непоправимое: он их убил. Я думал, он застрелил обоих в упор, в лоб, сначала Кью-Си, потом дедушку. Представлял не само убийство, а лишь подготовку. Мерцают лампы дневного света, отец вскидывает ствол, дуло упирается в морщинистый лоб… палец на спуске – а дальше ничего, пустота. Потому что воображению моему не на что было опираться. Читал я разве что приключенческие романы для подростков. Не видел ни одного фильма “только для взрослых”. Не знал, что выстрел в упор сносит полголовы, не представлял, что черепные кости дробятся на множество неровных осколков – таких мелких, что их пришлось позже извлекать пинцетом из тюков сена в дальнем углу сеновала. Не знал, что от выстрела дедушку вместе со стулом отбросило на пять метров назад. Все эти подробности выяснятся позже и засядут в памяти. Разумеется, я пытался придумать, как сбежать, но это было не так-то просто. Чулан был полтора метра на полтора, с трех сторон полки: верхние – под самым потолком, нижние – вровень с моим носом. Под ними, на полу, – всевозможные припасы: бочонки с растительным маслом, ящики с вином, огромные бумажные мешки с сухим кормом и картошкой, апельсиновый сок в картонных упаковках, смородиновый ликер и солодовый уксус в гигантских пластиковых бутылках, соль и сахар в пакетах, рис, чечевица, ячмень, макароны, жбан топленого сала, фруктовые и овощные консервы, сетки красного лука. И всякая кухонная всячина: алюминиевая фольга и противни, ящик столовых приборов, миксеры, пластиковые судки, сухие завтраки неизвестной марки, банки маринованных огурцов, майонеза, овощей в острой заливке, груды тарелок и блюд, миски, вазы, корзины. Я колотил в дверную ручку жестянкой соленых помидоров, надеясь расшатать замок, но жестянка погнулась и лопнула, окатив меня рассолом. Я вставлял в замок нож для рыбы, шампур, ручку десертной ложки – стер руки до мозолей, но засов не сдвинулся ни на миллиметр. Все мои попытки добраться до люка в потолке ни к чему не привели. Стоя на полу, до крышки я дотянуться не мог, а когда влез на полку, та рухнула под моей тяжестью – я упал и разбил локоть о кафель. (Уже потом, в больнице, доктор объяснил, что у меня трещина локтевого отростка, и пока он рассказывал, я на время забыл о боли.) Долго-долго – казалось, несколько часов – я колотил ногами в дверь, пытаясь ее раскачать, сорвать с петель, пробить дыру, – но впустую. Я твердо решил продолжать, но уже выдохся. Бесконечные напрасные попытки истомили меня. И когда я откинулся на груду ящиков и коробок, чтобы перевести дух, то понял, что “дзага-дзага-вжик” наконец смолкло. Ни звука больше из-за двери, только и слышно, как урчит у меня в животе. Отец за мной уже не придет – в этом я был уверен, только не знал, что я, по его мнению, должен делать. Ждать, пока меня разыщут? Жить здесь, перебиваясь консервами и кока-колой? Если скрутит живот, облегчаться в ведро, – и надолго ли его хватит? Пожалуй, оставалось одно – выжидать. Выключив свет, я остался в кромешной тьме, ни лунного лучика из-под двери. Впервые в своей жизни я узнал, что такое полное одиночество, – не то привычное субботнее одиночество, когда рядом никого, кроме мамы да шустрых, задиристых соседских ребят. Нет, то была полная оторванность от мира, от любимых людей и дел. В чулане становилось все холоднее, от голода сосало под ложечкой. И я снова зажег свет, расстегнул сумку и стал искать свитер и сменные джинсы. Потянул за шерстяной рукав, и из сумки вывалился плеер Карен. Наушники были подключены, но застряли где-то глубоко. Коробку с кассетами я нащупал на самом дне, все четыре лежали вразнобой. И когда я ел из пакета слежавшиеся кукурузные хлопья – глотал горстями, запивая апельсиновым соком, – я понял, что Мэксин Лэдлоу – мое спасение: она поможет мне продержаться. Я прикинул, надолго ли хватит батареек и как выгодней слушать – в один присест или частями. Хлопья и сок утолили голод, но совсем расстроили желудок. Еще чуть-чуть – и понадобится ведро. Ныл ушибленный локоть. Мне не нравились ни тишина, ни яркий свет, ни темнота, ни холод, не хотелось думать об отце, о том, что он сделал, что делает сейчас. Кассеты, плеер, “Лучшие из лучших”, фотоаппарат без пленки, три книжки про Джо Дюранго да шесть штампованных пластмассовых солдатиков из приложений к журналу “Герои” – вот и все, что связывало меня с миром, с той жизнью, к которой я хотел вернуться. Я решил послушать главу и выключить, поберечь батарейки. Но едва я надел наушники и прибавил звук, как сразу очутился среди друзей и уже не в силах был с ними расстаться. […] Давненько они не были на поляне, где стоял кондьюсер, – с тех пор она заросла диким чесноком. Ночью Крик расчистила топориком проход среди кустов и боярышника, но со стороны его было не видно – казалось, ни цветка не примято между опушкой леса и поляной, где он встретил когда-то Крик. Работала она двенадцать часов без передышки. – Раз уж представился случай убраться из этого гиблого места, – сказала она, выходя из лагеря, – к чему тратить время на сон? Даже узнав ее хорошо, он с трудом понимал, устала она или нет, – любые нагрузки были ей нипочем. Лишь однажды он видел ее измученной – когда приготовил для нее, не промыв, какие-то листья, принял их за гоаду; через час-другой в животе у нее забурлило, а лицо сделалось белее молока. – Сдается мне, – сказала она, потирая живот, – это не гоада, а то, что здесь у вас зовется пролесник, – в больших дозах и лошадь убить может. Понимаю, можно его спутать с другой травой – скажем, с поточником, хоть и противным на вкус, зато безвредным. Но спутать его с гоадой! Ужасная ошибка. Мне кажется порой, что ты и не малаг вовсе. Утром перед отлетом она стояла напротив кондьюсера, приложив к глазу свой старый хав. И хмурилась, глядя в небо. Ему казалось, она просто настраивает стартовый контур. Но когда он приблизился, она заметила хмуро: – Что-то здесь не так, сбились настройки. Параксиалы работают ровно, все показания в норме, но кворхи неустойчивы. Видно, последние два не так стабильны, как я надеялась. Возможно, надо будет поискать еще. – Где искать? – Ему казалось, они уже полстраны облазили. Он с радостью ходил бы с нею еще, если нужно, но все меньше и меньше верил, что их находки помогут вернуть ее на Аокси. Если материалов, оставленных на Земле, не хватит, то Крик застрянет здесь навсегда, умрет в своей землянке, как узница, а он никогда не увидит Аокси, как она обещала. Разве отец согласится отпустить его на Аокси без Крик? Слишком много придется объяснять. Уж лучше навеки остаться в лесу. – Можем рискнуть и отправиться дальше на лодке, – обреченно сказала Крик. – Но это в крайнем случае. Слишком людно. Слишком много помех. Да и воду вашу морскую я не переношу. Вы, люди, даже океаны и те отравили! Океаны! – Она протянула ему хав и предложила самому проверить стартовый контур. – Не знаю, сумеешь ли ты затеряться в толпе. В последнее время, кажется, стала проглядывать твоя человеческая природа. Это будет меня тормозить. А у меня и без того забот хватает. Теперь и он встревожился. Нет, человеческого в нем не больше, чем всегда, – разве что гоаду он путает с поточником и пролесником. – Я малаг, – твердил он. – Ты же знаешь! – Ну что ж, давай еще раз проверим. На всякий случай. А о том, чтобы отправиться в порт, пока и думать не будем. – Я и эту проверку выдержу, – заявил он. – Запросто. – Надеюсь. Иначе придется оставить тебя здесь. – Но тогда… – Он поймал в видоискатель луч солнца, мысленно провел дугу, чтобы найти ориентир, как учила Крик: скопление размытых зеленых шестиугольников. – Как же я узнаю, что ты добралась до дома? – Я отправлю послание, тебе одному понятное. – Опершись на корпус кондьюсера, она разглядывала землю под ногами. – Не такой четкий, как вчера. Я про стартовый контур. – По-моему, ничего не изменилось. – У тебя глаз не наметанный. – Она забрала у него хав и спрятала в карман. – Ты и вправду держишь или делаешь то же, что всегда? – Что именно? – Стараешься мне угодить. – Нет. – Он повторил вслух свою мысль: если она его учила правильно, значит, стартовый контур работает четко. Она приободрилась. – Пожалуй, устроим еще одно испытание, – сказала она. – И, может быть, если обработать еще раз края болванок, то и результат будет лучше – мы их уже несколько недель не обрабатывали. Но если и это не поможет, выхода у нас не будет. Придется нам снова идти на раскопки, малыш. Этот контур долго не протянет. Всюду было лето, а в чулане колотун. Кафель будто вобрал в себя весь холод, и я промерз до костей. Пришлось выключить плеер и натянуть на себя все, что нашлось в сумке теплого. Под конец я смахивал на матрас, но не согрелся ни капельки. Я разобрал картонную коробку и разложил на полу для тепла. Даже пару глотков бренди выпить рискнул, вспомнив бабушкины слова, что им лечат кашель, и вопрос рождественской викторины о фляжках на ошейниках у сенбернаров. Но против холода ничего не помогало – слишком глубоко он в меня въелся, до самого нутра. Я влез на деревянный ящик и взял в ладони лампочку, чтобы напитаться сквозь кожу теплом; наверное, это и помогло мне продержаться. Тепло заструилось от кончиков пальцев прямиком к сердцу и привело меня в чувство, вернуло мне веру, что если потерпеть и чем-то себя занять, то меня обязательно найдут. Но я сошел бы с ума, если бы не “Кудесница”. Не будь у меня этих кассет и плеера, я утратил бы главное – память о том, кем я был прежде, до того как отец меня здесь бросил. […] Множительный кондьюсер работал бесшумно, но испускал ультразвук, на него-то и слетались по ночам летучие мыши. Крик называла их птицекрысами, и Альберта это всегда смешило. До самого отлета ему и в голову не приходило, что они вредители, а в тот вечер макушки деревьев так и кишели зверьками, они носились и хлопали крыльями прямо возле аппарата, Альберт даже испугался. Кондьюсер, хоть и был огромный, отзывался на звук его шагов – Крик говорила, что поступь у него очень тяжелая для ребенка, и во внутреннюю камеру пускала его только в специальных тапочках, на три размера больше, чем надо. В тот вечер она, конечно, помнила о “птицекрысах” в небе, но ей было не до них. Он зашел в камеру, а она уже там, сверяется со списком дел. Увидев в дверях Альберта, она поманила его. – Обувь, – напомнила Крик, и он надел тапочки. – Видела, что снаружи творится? – спросил он. – Пока они сидят на деревьях, на настройку они почти не влияют, – объяснила Крик. – Но надо за ними посматривать. Чем больше их слетится, тем больше мне беспокойства. – А вдруг влетят сюда? – Не влетят. – А если все-таки влетят? – Тогда все пропало. А теперь отойди, не мешай. Ничего великолепней кондьюсера, готового к работе, он в жизни не видел. Заряженные кворхи тепло лучились. Снаружи он был цвета морской волны, и всюду тянулись провода – от основания к корпусу, от башни к кабельным коробам и параксиальным стойкам. А стоило оказаться внутри, у Альберта захватывало дух – даже еще сильней, чем при виде собора Св. Павла; он ходил однажды туда с отцом и сестрами, и в тот самый миг, когда они посмотрели на шпиль, зазвонили утренние колокола. “Великолепно!” – восхитился тогда отец. “Чудо!” – вторили сестры, а потом, взяв Альберта под руки, повели его вверх по лестнице. Он будет по ним скучать на Аокси, но он оставит письмо, объяснит, почему улетел. Они за него порадуются, непременно. Крик отказалась от праздничного ужина, что приготовил для нее Альберт. Стол был уже накрыт в землянке, ее любимые блюда – гриш и фазаний суп с лепешками. – Я же тебе говорила – натощак. – В дороге нельзя голодать, а то заболеешь. – Это не дорога, Альберт, – возразила она, – не движение с места на место. – А что же? – Увидишь. – Она заглянула под крышку пульта на стене. – Так, – сказала она, – сейчас починим. – И протянула к пульту короткий кабель, который Альберт сразу узнал – они добыли его прошлой зимой, в каземате у пруда. Этот кабель – один из самых дорогих, сказала тогда Крик, найти его в обычной камере – настоящее чудо, добрый знак. А сейчас она смотрела под купол у них над головами. Пульсирующие кворхи скользили по металлической поверхности, будто стеклянные шарики в чаше. – Представь, что заснул с открытыми глазами, а просыпаешься с закрытыми, – объяснила она. – Вот чего надо ждать. Ничего он представить не смог. А шарики все скользили под потолком, но уже не плавно, а рывками, и Крик насторожилась. Вид у нее был удрученный. – Не нравятся мне показания на этом отрезке. Утечка энергии через корпус. – Можешь это исправить? – У нас только десять минут, а потом система откажет. В лучшем случае двенадцать. Ждать некогда. Пора отправляться. – Прямо сейчас? – переспросил Альберт. – Разумеется, сейчас. – Но как же… – Некогда. Просто делай как я тебя учила, – велела она. – Давай. Он даже тапочки не успел снять. Снаружи, в лесной чаще, кроны деревьев кишели летучими мышами, ночное небо рябило от них. На обратном пути в землянку он пригнулся, иначе угодил бы в самую гущу, – он отмахивался, чтобы мыши не запутались у него в волосах; две задели его за плечо, остальные хлопали крыльями над ухом, обдувая ветерком. Он старался не перейти на бег – а вдруг споткнется? Один неверный шаг – и все пропало. Раньше, когда они отрабатывали отлет, Крик шла за ним следом. Они тогда пересекли поле, достигли укромного уголка леса, где был разбит лагерь. Забрались на крышу землянки, встали каждый на свое место – туда, где Крик нарисовала труксолом крестики. Крик щелкала пальцами и приговаривала: “Фьюить! Готово! Раз – и улетим!” Но теперь, когда все было взаправду, их пробы казались жалкими. Посреди поля он вдруг понял, что Крик нет рядом. Где она? Упала? Вдруг ее сбили “птицекрысы”? Он припустил к лагерю. Чем дальше от кондьюсера, тем сильнее сгущалась тьма, да и колосья в поле мешали, хлестали по рукам. Но он добежал до опушки и ни разу не споткнулся, а дальше места были знакомые, хоть с закрытыми глазами иди. Вот блеснули сквозь чащу огни лагеря – можно перевести дух. Он скатился вниз по косогору к землянке. Но где же Крик? Вот желтый крестик, где она стояла, – чуть поодаль от его крестика. Стоя на своей метке, он ждал, надеялся. Десять минут, сказала она. Двенадцать от силы. Сколько уже прошло? Он смотрел на далекое зарево от кондьюсера, чуть выше деревьев, – увидеть его, по словам Крик, могут только настоящие аоксинцы. Как он гордился, что тоже видит! Он стал мечтать о том, что еще увидит в скором будущем. Его ждут инопланетные пейзажи, бесконечное разнообразие растений и животных. Красота по иным, неземным канонам. Ррррряяяядом во мррррааааа… […] Красота по иным, неземным канонам. Рядом во мраке зашуршали шаги. Он оглянулся – Крик стояла на своей метке. – Помни, – сказала она, – я сделала все, что могла. Если ошиблась, прости. Ты все понял? – Кажется, да, – отозвался он. – Смотри не забывай. Знания – это все. Помни, чему я тебя учила. – Оннннаааа шшшагггггнууууулаааа вввввлеееееееевоооооо… […] чему я тебя учила. – Она шагнула влево и что-то вложила ему в ладонь. – Он тебе еще пригодится. – Это был старый хав. – Береги. Когда-нибудь я его передам в наследство своему первенцу. – Хорошо. – Он крепко сжал хав. – Ну ладно. Взгляд вверх, руки по швам, – напомнила она. – Не забудь вовремя выдохнуть. Он не отрываясь смотрел на зарево кондьюсера. Через миг из-за дальних верхушек деревьев стала подниматься легкая голубая дымка. Замерцал огонек, послышался шум, будто птицы загомонили. Все ярче свет, все громче звуки. Луч фонарика заметался среди деревьев. Раздался свист, замелькали в чаще силуэты людей. А он так и стоял на труксоловой метке, никуда с Земли не улетел. – Что такое? – спросил он, обернувшись к Крик. – Сломался? Но на том пятачке ее уже не было, он увидел лишь, как она, пригнувшись, исчезает во тьме. Она бубнила под нос: “Посланцы, посланцы, посланцы, бежим!” В школе один мальчик научил меня тереть батарейки, если они начинают садиться. И когда речь Мэксин Лэдлоу замедлилась и заскрежетали помехи, я выключил плеер. Вытащил из гнезда батарейки, потер торцами о штаны. Вначале заряда хватило всего на пару секунд, и я уже подумывал внести имя того мальчика в черный список людей, недостойных доверия. Но тут я смекнул, что дело наверняка не в трении, а в температуре. И стал греть батарейки в ладони, пока не потеплели на ощупь (я проверял их губами). Грел я их долго, потому что собственного тепла мне не хватало, и мысли стали уноситься далеко, к людям, о которых думать не хотелось. Но тепло помогло. Мэксин Лэдлоу вновь заговорила обычным голосом, и батареек хватило до конца третьей части. Когда после бегства Крик в плеере что-то защелкало, мне пришлось выбирать. Если слушать последнюю кассету с самого начала, то наверняка не узнаю, чем кончилось. А если перемотаю вперед, на середину второй стороны, то услышу конец – но вдруг пропущу что-то важное? В моих обстоятельствах это был не пустяк – решалась моя судьба. Ведь чем больше удастся выжать из батареек, тем меньше я буду наедине со своими мыслями. Пока я слышу эти строки, меня согревает доброе слово, несет покой и нормальную жизнь. И я сумею сберечь свой мирок. А без них нахлынут воспоминания: придорожные стоянки и скрежет шин, проломленные черепа и кровь. Я стану гадать, куда мчит сейчас Фрэн Хардести, и буду задыхаться от беспомощности. И я достал из коробки последнюю кассету, мизинцем перемотал пленку. Вот что мне удалось услышать: […] ответить да, но когда доктор выложила на стол фотографию, голос у Альберта дрогнул. Он чувствовал себя в комнате будто в ловушке. – Нет, – силился он сказать. – Это не она. Вы перепутали. Ну и пусть женщина на снимке крупная и сутулится, как Крик. Ну и пусть глаза у нее водянистые, почти бесцветные. Ну и пусть шея короткая и толстая, ноздри широкие, а над верхней губой складка. Немало и отличий, а значит, сомнений. Скажем, у женщины на фотографии все зубы на месте. И волосы прямые, блестящие, собраны сзади. И скулы не так выступают. И губы пухлые, и мочки не отвисают. А главное, кожа – безупречно чистая. Ни шрамов на лбу, ни трещин, ни волдырей под носом. – Взгляни еще разок, – попросила доктор Уэнделл. – Здесь, на снимке, она моложе лет на двадцать. – Я и так понял. – Ты совершенно уверен, что это не она? Он решительно кивнул и стал смотреть в окно. Там садовники приводили в порядок отцовский газон и клумбы. Качались на ветру деревья в дальнем лесу. На горизонте виднелась макушка платана-великана, к которому они бегали с сестрами наперегонки. А где-то далеко, у подножия лесистого холмика, – первая землянка, что показала ему Крик, – единственная, куда ему разрешалось заходить. Ни за что не расскажет он про это место доктору Уэнделл и ее прихвостням в белых халатах – умрет, а не выдаст. – Хочешь узнать ее имя? – спросила доктор. Ему не нравилось, как она то и дело снимает очки в железной оправе и, поплевав на стекла, протирает рукавом, умолкая при этом на полуслове. Все будто напоказ, чтобы сойти за обычного человека. – Нет, спасибо. – Ну же, Альберт, – вмешался отец. Подбросив в очаг дров, он оперся о каминную полку. – Не упрямься. Доктор Уэнделл была недовольна, что ее перебили. – Всему свое время, – сказала она, внимательно глядя на Альберта. – Тяжело с этим смириться, верно? Эта женщина была твоим другом. Она спасла тебе жизнь, заботилась о тебе. Нелегко поверить, что она не та, за кого себя выдает. Понимаю, тебе хочется ее защитить. В улыбке докторши было больше фальши, чем он когда-либо чувствовал в Крик. Он так и не понял, кто она на самом деле, но если доктор Уэнделл тоже из посланцев, то умело маскируется. Даже если она всамделишный врач и желает ему добра, все равно ничего от него не добьется – никогда он не предаст Крик. – Это не она, – повторил Альберт. Доктор Уэнделл сжала руки. – Ладно. – Она перевернула фотографию лиииицооом ввввввниииииизззззз, ииииии… […] фотографию лицом вниз, и Альберт увидел пустую глянцевую изнанку, а в левом углу – машинописный ярлык: “МАРИОН ПЕЙТМЕН, 23 ЯНВАРЯ 1934, БЕТЛЕМСКАЯ КОРОЛЕВСКАЯ БОЛЬНИЦА”. – Давай я оставлю у тебя ее личное дело – посссмотришшшшшь иииии… […] посмотришь и скажешь, нет ли чего знакомого. Аааа тееееммммм врееееее… […] ведь Крик его предупреждала, что этим может кончиться. В тот дождливый день, несколько недель назад, когда они отводили из перестроенного каземата воду, ей не понравился один из кворхов, что нашли они тогда, – тот, что потяжелее. Почти весь вечер просидела она у костра, разбирая его и вновь собирая, и вздыхала озабоченно. – Сдается мне, это не наш, – сказала она. – Видишь отверстия для болтов? – Она потыкала в прибор кончиком шила. – Узковаты. А вот заглушки – видишь? В наших кворхах мы никогда их не используем – не выдерживают высокого давления. Этот кворх устроен немного иначе, вот я и насторожилась. – Прислонившись к старому пню, Крик спрятала шило меж корней. – Видно, этот каземат не зря затопили. – А кто затопил? – спросил Альберт. – Тот, кому нужно замести следы. – Арестант? – При мысли, что по округе рыщут беглые преступники, его пробрала дрожь. – Я к тому, что мы не единственные, кто облюбовал вашу планету. Она заронила ему в голову мысли о враждебных посланцах из иных миров, далеких от Аокси. Старшие в роду рассказывали ей о кочевниках с кораблей, что выслеживают в здешних краях аоксинцев, разоряют их бывшие убежища в поисках материалов и новых технологий. Когда он спросил, как выглядят посланцы, она ответила: – Это слухи, Альберт, только и всего. Точно не знаю. Но теперь надо быть настороже – больше не уходи без меня из лагеря, понял? Он пообещал быть осторожнее. – И для кондьюсера подходящее место подыщем. Поукромнее. Альберту пришло в голову, что инопланетные посланцы могут быть похожи на людей. Когда он поделился с Крик, ооонааааа… […] похожи на людей. Когда он поделился с Крик, она стиснула зубы и надолго задумалась. – Возможно. Надо быть начеку. Есть существа, способные принимать любой облик. Но если ты встретишь посланца, то ни с кем не спутаешь, я уверена. – Почему? – Он боялся, что не сумеет распознать посланца, когда будет нужно. – Чутье тебе подскажет. – Она залила угли костра водой из фляги. – Ты почуешь в них фальшь. Возможно, они начнут к тебе приставать с вопросами обо мне, вынюхивать, что я тут строю. – Не бойся, – заверил он. – Я ни за что не скажу. – Знаю, малыш. – Она похлопала его по плеееееечууууууууу… […] похлопала его по плечу. – Мы сссс тобооооой… […] ссссс тттттобооооооййййй зззааоддднооо… […] сссссс ттттттттобоооооооооййййййййй… ззз… ззз… зззааодд ддд ддднооо… о оо оо о Иногда по вечерам он задерживался так надолго, что мама совсем отчаивалась. Бросала свою вахту у подножия лестницы и шла спать, оставив ему свет в прихожей, а когда заглядывала проведать меня перед сном, подоткнуть одеяло, убрать волосы с лица, я спрашивал как ни в чем не бывало: “Сколько времени? Еще не пришел?” Хорошими вечерами она успокаивала меня: все в порядке, спи. В плохие ночи она ложилась со мной рядом, так что проминался матрас, и просила рассказать поподробнее, чем занимался отец перед уходом: во что был одет, поужинал ли, взял ли ключи, спрыснулся ли лосьоном после бритья, достал ли из комода деньги, отложенные для мойщика окон. И не давала мне уснуть, пока не отвечу на все вопросы. А потом я слышал, как она возится в ванной – звякает пузырьками, открывает на всю катушку краны, чтобы не было слышно, как она плачет, – и я лежал без сна, гадая, чем он занят без нас в большом мире. В те годы я еще не знал, каковы взрослые грехи. И воображал его в дымных пабах, в кругу собутыльников – вот он что-то рассказывает, а те слушают как зачарованные, изредка вставляя пару слов. Я представлял его всеобщим любимцем – наверняка его ценили за сложность натуры, за достоинства, неведомые маме. Думаю, я невольно приписывал ему свои желания. Мне нужно было оправдать его проступки, возвысить его в маминых глазах. И я представлял, как он мчит сквозь ночь к ювелиру забрать прекрасное ожерелье, что заказал для мамы. Или рвет на соседской клумбе тюльпаны, а потом оправдывается перед разъяренными хозяевами. Или стоит на стремянке, тайком реставрируя заброшенную усадьбу. Или у него спустило на темной дороге сразу два колеса. А может, он по пути домой увидел на улице человека без сознания – бродягу или эпилептика – и везет его в больницу. Или сбил кошку и сидит с ней в очереди к ветеринару. Или застрял в лифте. Или подрабатывает в ночную смену охранником в роскошном офисе, а от нас из гордости скрывает. Ни одна из моих фантазий даже отдаленно не походила на правду, по ним лишь можно судить, насколько плохо я его знал. Зато я так привык воображать его приключения, что почти не скучал, когда его не было рядом. Можно прожить не одну, а несколько жизней счастливее, чем жизнь реальную. Не во сне, не в бреду – можно в мыслях приукрашивать прошлое. Создавать другие версии минувших событий, если правда для нас невыносима. Есть сладкую мякоть, если темную твердую косточку не проглотить. Допустим, пятница, восемнадцатое августа, без четверти шесть или около того. Я в чулане, мочусь в ведро, пускаю едкую пенную струю. Это все апельсиновый сок. Батарейки в плеере сели окончательно, и я места себе не нахожу. Локоть по-прежнему нещадно ноет, боль стреляет в бок. Гляжу на люк в потолке. Полки моего веса не выдержат. Может, если взгромоздить друг на друга коробки и прочую ерунду, то сумею дотянуться. И всего-то десять секунд надо продержаться, двадцать от силы. И я сдвигаю в кучу коробки с консервами, бочки с маслом, деревянные ящики. И туда же – корзины, судки, чашу для миксера. А сверху – мешки с собачьим кормом, деревянный поднос, пластиковые бутылки, банки. Вышло более-менее прочно, но не помешает еще укрепить. На средней полке, за пачкой слежавшегося тростникового сахара, темнеет небольшой сверток. Почти квадратный, можно вставить между банками для прочности. Достаю его с полки, вытаскиваю на свет – что это там, на боку? Надпись серебряными чернилами. Мое имя. Отцовский почерк – прямой, небрежный. Дэниэлу Оуэну Хардести, ферма Кэмпион-Гилл, Уэсдейл-Хед, Камбрия, Англия. В углу – пять одинаковых марок: женщина в чепце гонит по лесной тропинке гусей. В небе над ее головой – одно-единственное слово: Ирландия. Смазанный почтовый штемпель: Дублин, 13 февраля 1993. Обертка никак не рвется. Надрываю край зубами. Коробочка для украшений. Квадратная, приплюснутая. Серый бархат. Вытертый золотой орнамент. Поднимаю крышку. Потускневший ключ. Подношу его к правому глазу, разглядываю при свете голой лампочки. Должен подойти. Вставляю в замок. Дверь чулана отворяется. Вечер, но другой, ясный. Отец жарит на плите яичницу с сосисками, две собаки вьются у ног. Он оборачивается, на лице непонятная смесь чувств. – Я думал, ты ни за что не догадаешься, – усмехается он. – Неси тарелку – почти готово. – Он указывает на стол, где для меня лежат приборы рядом с дедушкой, Кью-Си и Хлоей Каргилл. – Заночевать здесь не получится – значит, завтрак съедим на ужин. Я ведь дал слово, что буду обращаться с тобой по-королевски, да? Или представь, пятница, восемнадцатое августа, около половины седьмого. Он мчит на юг, один, опустошенный. Бак “вольво” полон. Дизельное топливо, все до капли, он слил из канистр в сарае с техникой. Над Нижним Уэсдейлом сумерки. На склонах гор оранжево-пурпурные отсветы. В зеркале заднего вида тает вдали озеро. Очередная сигара обожгла пальцы. В салоне курчавится белый дымок, пахнет сбежавшим кофе. Радио не ловит. Чтобы не уснуть, он включает погромче музыку. “Кокто Твинз”. Безладовый бас, синтезаторы, голоса словно из-под воды. Скорость он не превышает. Позади Эскдейл, Алфа, Гризбек. На атласе кровавые отпечатки пальцев. Готуэйт и Ловик-Грин, Спарк-Бридж и Пенни-Бридж. Вот уже и кольцевая развязка возле Гринодда. По А590 до самого Кендала, а там свернуть на М6. Он едет по личному делу. На юг. Она – тоже по личному делу, на север. Встретятся они на полпути – встречу назначили по телефону, связь без конца прерывалась. С тех пор прошел час. – Нет, Фрэн, – в Регби. – Она говорила по мобильному, сидя в машине. – Регби? Тебе еще далеко. – Он звонил ей с фермы, по радиотелефону. – Скажи точно, куда ты едешь. – На съемки, срочно вызвали. – Я спрашиваю не зачем, а куда. – Что? – Я спросила куда. В Уэльс – а если точно? – На юг. Близ Абергавенни. Смотри, тебе нужно свернуть с М1. – Без тебя знаю, Фрэн. – Выезжай на М6. – Хватит мне указывать, это ты кашу заварил, а не я. – В общем, тебе надо попасть на М6. Там есть заправка, в Сэндбеке, – знаешь? – Откуда же мне знать? – О господи… Не знаешь, так отыщи на карте. Это на полпути. Ничего сложного. – Ладно. – Есть у тебе хорошая карта? – Карта у меня есть. Насколько хорошая, не знаю. – Сойдет, я уверен. – Дай ему трубку, слышишь? – Говорю тебе, он спит. – Так пойди разбуди. – Чего ты от меня хочешь, чтоб я в окно кирпич бросил? Он в машине, а я в телефонной будке через дорогу. – Тогда вешай трубку. Разбуди его. И перезвони. – У меня мелочи больше нет. – Тогда я сама перезвоню. Какой там номер? – Понятия не имею. Здесь не написано. – Тьфу ты черт, Фрэн, что с тебя взять! – То есть как – что взять? – Об этом можно долго рассказывать! – Говорю тебе, у парня был лучший день в жизни, а ты – что с меня взять! Ты в своем репертуаре. – Хватит врать. – С чего бы мне врать? – Не знаю, только очень уж странно ты себя ведешь. Чую, что-то не то. – Говорю тебе, с Мэксин они здорово спелись! Ему надарили фотографий с автографами, сувениров со съемок. Целый мешок подарков. Приедет – увидишь. – Голос у него по телефону был невеселый. – Ну ты же знаешь Дэна! На него не угодишь! – Зла на тебя не хватает! О чем ты, черт подери, думал? – Уймись. Можно подумать, я его в тюрьму Скрабс[13] водил на экскурсию! – Сам понимаешь, не в том дело. Ты должен был позвонить. – Да. – Я хотела сказать – из Бервика! Ерунда какая-то! Мы же с тобой договаривались, Фрэн! А ты… – Да, ну и что тут такого? Планы иногда приходится менять, разве нет? Там у Мэксин домашний кинотеатр. Она его расписала в красках, Дэниэл и загорелся: поедем, и все. Ну и что мне было делать – ответить “нет”? Она здесь королева. – Что ты говоришь? Связь пропадает. – Да, связь совсем плохая. Говорю, выбора у меня не было. Дэн хотел поехать. – Плохо слышно. Что там у тебя гремит? – Грузовик подъехал. – Голос у тебя дребезжит. – Давай с тобой договоримся, а то… – Ты сказал, в Сэндбеке, на заправке. Во сколько? – Часов в девять. – В девять? – Да. – Хорошо, поняла. – Ну что ж, до встречи. – Пристегни его обязательно. – Да-да. В Ланкастер он въезжает уже в темноте. Лучи фар прорезают мглу. Неверный свет придорожных фонарей. В атласе, разложенном на пассажирском сиденье, ничего не разглядеть. Он зажигает в салоне свет, ведет пальцем вдоль М6. Который из перекрестков? Прорезается радио. Голоса чересчур бодрые, жизнерадостные. Не песни, а жвачка. Уж лучше тишина, песнь шин. Он вымотался. Крытые переходы неотличимы как близнецы. Который из перекрестков? Эстакады, пешеходные мосты. Глаза слипаются. Что там впереди, фары или кошачьи зрачки? То ли ограда, то ли дорожные конусы. Куда делась разметка? Где этот перекресток? Колеса скользят к крайней левой полосе, к обочине. Внезапный толчок – и дремоту как рукой сняло. Часы на приборной доске дернулись, цифр не видно. Ружье чуть не падает с заднего сиденья. Он снова включает радио. Ищет станцию. Ток-шоу. Опера. Регги. Дискотека. Реклама. Ток-шоу. Новости. Новости. Погода. Новости. Реклама. Реклама. Новости. Реклама. Классика. Новости. Хватит. Песнь шин. Он лезет в бардачок. Не поставить ли “Сокровище”? Ружье сейчас упадет. Он ищет кассету. Правая рука на руле. Он смотрит вперед. Дорога пуста. “Блю Белл Нолл” слушать неохота, “Громче бомб” тоже. “Венки” надоели сил нет. Сил нет. Надо было взять кассет побольше. Машина вновь сползает к обочине. Сил нет. Что за грохот? Сил нет. Хлопает крышка бардачка. Теперь ничего не поправишь. В глазах темно. Ни одной мысли о сеновале. И о чулане. Все мысли о себе. Машину заносит на вираже, переворачивает – будто вылетает из магнитофона кассета. Через три пустые полосы на центральную разделительную. Ружье ударяется о потолок, выстрел. Звон стекла. Ружье падает на пол, снова выстрел. Крыша всмятку. Он повисает на ремне безопасности, словно в паутине. Еще дышит. Дышит. Машины встали, ждут, когда все кончится. Или, к примеру, Сэндбек, заправка. Восемнадцатое августа, девятнадцать десять. Приют для неприкаянных – здесь надолго не задерживаются. Она подъезжает со стороны шоссе, ведущего на север, и с тревогой видит, что заправок здесь две, по обе стороны дороги. Он не уточнил, какую имел в виду – северную или южную. Бензоколонка “Эссо”, рядом приземистое кирпичное здание с вывеской: закусочная, туалет. Надземный переход точно поезд, заблудившийся посреди шоссе. А ведь был, наверное, задуман как новое слово в архитектуре. Дальше – стоянка машин. Для всех отведено место. Ближе – фуры с пестрыми тентами, автобусы, грузовики, фургоны. За ними легковушки и мотоциклы. Мест осталось мало. Она нарезает круги в поисках свободного пятачка. Замечает местечко у края стоянки, где мимо свистят машины, – сетка-рабица ходит ходуном, свет фар пробивается сквозь придорожные кусты. Она ставит машину между двумя фургонами – водопроводчика и мастера напольных покрытий. Она ступает на асфальт, закрывает машину. Пахнет чипсами и бензином. Прохладный летний вечер, дождь собирается. Людей на стоянке мало: под фонарем – водитель с газетой, возле крытой галереи – подростки, курят. Открывается дверь-вертушка. В туалете жужжат сушилки для рук. Еще несколько часов маяться в этом гиблом месте. Она идет купить чаю с лимоном, но с лимоном у них нет, только обычный, в одноразовых стаканчиках. Она устраивается с чаем в самом светлом углу зала, откуда удобно наблюдать за стоянкой. Кладет на столик отцовский мобильник, достает из сумочки книгу – “Снег на кедрах”. Сушилки гудят, не дают сосредоточиться. Тяжело собраться с мыслями. Она садится поудобнее. Прочитав пять глав, она ни слова не помнит. Чтобы успокоить нервы, выпивает три стакана невкусного чая. Идет в дамскую комнату раз, другой, разглядывает журналы в киоске. Без десяти девять, она в галерее, следит за стоянкой. В четверть десятого она уже на улице, под хлещущим дождем, ходит взад-вперед вдоль бордюра, руки скрещены на груди, обводит взглядом ряды машин: вдруг прозевала его? Двадцать минут десятого; она радуется, заметив синий “вольво”. Да только номер не тот. За рулем седая женщина, сзади собачки в переноске. Половина десятого, а его все нет. Должно быть, ошиблась стороной. Она смотрит на крытый пешеходный мост с рядом унылых окошек. Делать нечего, надо переходить. Металлические ступени усыпаны окурками. Непонятная вонь – пот? лисья моча? что-то другое? Не разберешь. В длинном желобе моста пусто. Внизу пролетают машины. Их шум как шум прибоя. Она ступает неслышно. Выходит с южной стороны. Здание здесь точно такое же – галерея из дымчатого стекла. Такая же вывеска “Закусочная”. Над крышей – щит “Эссо”. Но не слышно гула сушилок. Тишина. Даже дождь и тот перестал. И при взгляде на стоянку у нее подгибаются ноги. Еще чуть-чуть – и упала бы. Все места на парковке пусты, кроме одного. По краю площадки светят фонари. Старый синий “вольво”. Один на площадке. Номер она помнит наизусть. На этой стороне все закрыто. Двери-вертушки неподвижны. Ни души кругом. Она спешит к машине, высматривает их сквозь ветровое стекло. Не засада ли? Что-то не то с машиной – помыли? Сияет как новенькая, бамперы отполированы до блеска, ни следа ржавчины. А багажник на крыше – неужто новый? С каждым шагом подозрения крепнут. Машина пуста. Она заглядывает в правое окно. Никого. На серой обивке ни пятнышка. На пассажирском сиденье атлас автомобильных дорог Великобритании. Что-то не так. Машина чище, чем в день покупки. Она дергает за ручку, без всякой надежды, но дверь, щелкнув, открывается. Она садится в машину. Та пахнет как модель с выставки. Пробег обнулен. Ключ торчит в зажигании, на нем болтается брелок с эмблемой автосалона. Что происходит? Где они? Она сидит в машине, задумалась. Поглядывает в окно на пешеходный мост. Вслушивается в шум машин, похожий на шум прибоя. От запаха новой машины слезятся глаза – у нее аллергия на химикаты. Щиплет веки, тушь течет. Она поворачивает солнцезащитный козырек, но зеркальца с внутренней стороны нет, однако на бежевой обивке что-то нацарапано шариковой ручкой. Зеленые чернила, прямой почерк. “Дорогая Кэт, – читает она, – планы поменялись. Поезжай по карте на Викаридж-лейн. Ждем тебя”. И подпись: Фрэнсис, и три поцелуя. Атлас открывается в нужном месте – уголок страницы загнут. Маршрут намечен желтым: надо свернуть с шоссе и ехать в какой-то Одлем. Чешир. Что за ерунду он придумал? Оставив на северной стороне свою машину, она садится в “вольво” и мчит на юг по маршруту, который он ей начертил. На А500. На запад. Мимо Бартомли, мимо Чорлтона. Названия на карте диковинные, незнакомые: Хоу, Уолгертон, Хэнклоу. На счетчике пробега восемнадцать миль. Осталось еще пять-десять, она почти на месте. На перекрестке надо свернуть. Там они и ждут, в конце длинного проселка. Впереди три тропинки. На обочине – чугунный фонарь, лучится мягким теплым светом. На холме средневековая церковь Святого Иакова Старшего. Во дворе, в тени, англиканский крест. Слева и справа домики, магазины. Справа паб – не там ли? Слева, под окном, табличка с названием улицы: Викаридж-лейн. Она сворачивает туда. Мелькают дворики, заколоченные дома, увитые плющом заборы, сады. И – вот он, в свете фар. Фрэн Хардести. Верхом на дощатом заборе, в синей спецовке, курит. За его спиной на выгоне раскинут свадебный шатер – грязно-белый парусиновый купол, растяжек не видно. Отшвырнув сигару, он спрыгивает на землю, небрежно машет, жестом показывает: опусти стекло, Кэт. Затормозив с ним рядом, она открывает окно. И, не дав ему заглянуть в салон и сказать хоть слово, требует объяснений: – Ради чего я сюда ехала, Фрэнсис? Где он? Опершись обеими руками о крышу, он с улыбкой заглядывает внутрь машины. Волосы почти до самых плеч, перехвачены резинкой. Лицо его – словно загадка, ребус, но в темноте кажется моложе. Он больше похож на себя прежнего, в пору их знакомства. – Машину можешь поставить вон там, возле дома престарелых. – Даже голос у него будто помолодел – теплый, бархатный. Когда-то этот голос мог ее убедить в чем угодно. – Фрэн… – начинает она. – Что? – Сам знаешь. Он так и стоит улыбаясь. – Потерпи еще минуточку, скоро увидишь его. – Он пятится, прижав палец к губам. Таким он был когда-то, вот так он действовал на нее – вот чего ей не хватало все это время. Его тихой властности. Загадочности. Уверенности. – Оставь там машину, я тебя отведу. – Куда? Он кивком указывает на шатер. Странно, она на него почти не злится – давно такого не бывало. Подумаешь, несколько минут. Она проезжает еще метров десять, ставит машину на травянистом пятачке. Рядом старое кирпичное здание с решетками на окнах нижних этажей. Она выходит из машины. Воздух теплый, пьянящий. Совсем другая тут погода. Он машет ей, стоя у калитки под фонарем. Манит к себе. Она вприпрыжку бежит по тропинке. Руки он держит в карманах спецовки. Сегодня его не узнать, в хорошем смысле. Вернулась преданность, вернулась потерянная доброта – сквозит в позе, во взгляде, в легком наклоне головы. Южный Фрэнсис. Он выгодно отличается от северного. На лугу лучится янтарным сиянием шатер. Ночь дивная. Свет звезд чист и ясен. Как ему удалось? Игра света и тени. Издали все как настоящее. Он подает ей руку. – Без нас не начнут, – уверяет он. – Все путем, ты уж поверь. Сейчас такое увидишь – всю жизнь будешь помнить! Она берет его за руку, сжимает большой палец. Ошибки нет. Она послушно следует за ним. Он отворяет калитку – низкий, приятный скрип. Ведет ее за руку, словно ребенка, по колкой сухой траве. Чем ближе они, тем ярче светится шатер. Он распахивает полотняные створки. Она заходит внутрь, исполненная веры. Все разочарования позади. Услыхав за дверью женский голос, я встрепенулся: это она! – Дэниэл! Дэниэл, ты здесь, дружочек? Отзовись! Скрипнула дверная ручка. Мама, пришла наконец, принесла покой и ласку. И голос нежный, как всегда. В щелку под дверью пробивается тонкая полоска света и снова исчезает. Рука не гнется, живот свело. Зато она здесь, зовет меня. Мама. Такая же, как всегда. Я закричал: – Мама, мама! И услышал ликующий возглас – она крикнула кому-то на кухне: – Вот он! Нашла его! Он здесь! – И тут я понял: что-то не то. Говор незнакомый. – Подожди минутку, мой хороший. – Что-то щелкнуло, заверещало – радиопомехи. – Ты не ранен, Дэниэл? Все хорошо? – Я ведро уронил. Простите. – Пустяки, подотрем. – Я, кажется, руку сломал. – Идти можешь? – Да. Просто замерз. Дрожу, никак не могу перестать. – Сейчас мы тебя, дружок, отсюда вызволим. Ты там не задыхаешься? – Нет. Но здесь воняет, я ведро опрокинул. – Ничего, Дэниэл, не беда. – Снова заверещало радио. Она говорила вполголоса с кем-то еще, за дверью. – Слышишь меня, дружок? – спросила она совсем близко. – Да. – Я констебль Миллен, из полиции Камбрии. Все будет хорошо, Дэниэл, обещаю. Сейчас откроем дверь, посмотрим, что у тебя с рукой. Все будет хорошо, не бойся. Замок заскрежетал под напором чего-то железного. Дверь резко распахнулась, хлынули яркие солнечные лучи, заструились сквозь меня. И первой, кого я увидел, была констебль Миллен – бросилась ко мне с одеялом. Я сидел на размокшей картонной коробке; констебль Миллен укутала меня одеялом, сгребла в охапку. Я был весь в моче. Ее это не смутило. Я уткнулся в ее форменный китель, теплый и мягкий, и понял, что я в безопасности. Радио скрежетало над самым ухом. Она ни слова не говорила, несла меня молча. Я смотрел снизу вверх на ее лицо, на плотно сжатые губы. На лбу у нее, прямо под волосами, темнела родинка, как пятно от чая. Она излучала силу. Несла меня на руках, и с каждой секундой сила передавалась и мне. Хоть и не мама, все равно хорошо. Во двор меня не выпускали, пока не опечатали сеновал. Констебль Миллен усадила меня на нижнюю ступеньку лестницы, а сама ждала, опершись на стойку перил, и разглядывала бабушкины картины. – Сейчас придут врачи, осмотрят тебя, – сказала она. – Ищут, где встать “скорой”, слишком много там скопилось машин. Я кивнул. – Рука у тебя, скорее всего, не сломана. Жаль, что я насквозь не вижу, рентгеновские глаза не работают. А здорово было бы, правда? Видеть все насквозь! У меня в детстве были рентгеновские очки. А у тебя были когда-нибудь? Я мотнул головой. – В моем детстве у всех были. Их даже по почте заказывали, по каталогу. А на самом деле барахло – из бумаги и цветного пластика. Еще чуть-чуть, и я бы улыбнулся. – По-моему, если рука хоть немного шевелится, это хороший знак… Я однажды сломала ключицу, так несколько недель проходила в гипсе. С лошади упала – легко отделалась. С тех пор к лошадям и близко не подхожу… Я понимал, что болтает она не просто так, а ради меня. Делает вид, будто ничего не случилось, – и на том спасибо. Но я нуждался в другом. Когда я спросил, что с моей мамой, она крепче вцепилась в стойку перил. – Точно не знаю, дружок, мне ничего не сказали. Давай посидим еще минутку, подождем, хорошо? – Она втянула носом воздух, сглотнула. – Тебя отвезут в больницу, проверят, все ли в порядке. Даже сирену включат, если попросим. Я попробовал встать, но ноги не слушались. – Охохонюшки… осторожней. – Она подсела ко мне. – Давай подождем. Я не удержался: – Он поехал ее встречать. – Кто? – Папа. Его нашли? – Честно скажу тебе, Дэниэл, подробностей я не знаю. Идет следствие, вот и все, что я могу тебе сказать. Но я узнаю, хорошо? Спрошу у сержанта. – Он хотел ей позвонить на мобильник и договориться, где встретиться. – Тоже уточню у сержанта. – А можем мы ей позвонить, прямо отсюда? Номер я помню. Мне нужно знать, что у нее все хорошо. Нужно знать, что она… Констебль Миллен сжала мое колено. – Сейчас, дружок, лучше нам с тобой подождать, а полиция пускай работает. Положись пока что на нас. Ничего не сказали и врачи “скорой”. Измерили мне температуру, пульс, осмотрели руку, спросили, хватит ли у меня сил дойти до машины, – я ответил “нет”. Но от всех моих вопросов они отмахивались (“Солнышко, моя работа – руку тебе перевязать. Больше ничем помочь не могу, к сожалению”) и ссылались на полицию (“Полиция разберется, не волнуйся”). Меня усадили в кресло-каталку и повезли по коридору, а оттуда – во двор, по усыпанной гравием дорожке, мимо сараев. Собаки лежали во дворе мертвые, с вываленными языками, возле их ног белели номерные таблички размером с бумажник. Меня побыстрей провезли мимо. Полицейские в форме опечатывали овчарни. Другие, в синих комбинезонах, с огромными фотоаппаратами, шли к сеновалу. Бритые верзилы в форменных рубашках оглянулись на меня. Подъездная дорожка была пуста, но у ворот стояли в ряд машины с синими мигалками. За ними – “скорая”. – Побудь здесь с врачами, Дэнни, – сказала констебль Миллен. – А я за вами следом поеду, хорошо? Попробую что-нибудь для тебя разузнать, дружок. Постараюсь. – Она тронула меня за плечо и устремилась к другим людям в форме. Снова встретились мы через час, в больнице. Она зашла ко мне в одноместную палату следом за долговязым очкастым полицейским. Форменную куртку он нес через плечо, продев в петлицу палец, как школьник, оставленный после уроков. Он сел в ногах моей кровати и представился: инспектор Барбер, из сыскной полиции Камбрии. – Можешь звать меня просто Грэм. – Он улыбнулся. – А с констеблем Миллен ты уже знаком. – Он улыбнулся и ей. – Что ж ты не сядешь, Дэзи? Не люблю, когда над душой стоят. Она принесла себе стул, указала на мой гипс: – Сколько тебе его носить? – Шесть недель, – ответил я. – Не так уж и долго. – Она подмигнула: – Сможешь еще на лошади кататься! Барбер смотрел, как она устраивается на стуле. Потом скрестил длинные худые ноги, поддернул брючину. – Итак, – заговорил он, поймав мой взгляд. – Итак… – И тут уверенность будто покинула его. Он еле слышно откашлялся. – Начнем с того, что я старший следователь по делу твоего отца, – то есть мне поручили разгребать весь этот кавардак. Многое мы уже знаем, но неизвестного еще больше, и честно скажу, Дэниэл… как тебя лучше называть – Дэниэл или просто Дэн? Я пожал плечами. – Честно скажу тебе, Дэн, то, что мы успели узнать, очень печально и не укладывается в голове, но чтобы выяснить остальное, мне нужна твоя помощь. – Он отвел глаза – оглядывал палату, кровать, больничную мебель, лишь бы не смотреть на меня. – Я говорил с врачами. У тебя обезвоживание и трещина в локтевом суставе, но серьезных повреждений нет. Когда мы узнали, у всех у нас от сердца отлегло. О тебе многие беспокоятся. Твоя бабушка, по-моему, уже сюда едет. И мы ждем не дождемся, когда тебя отпустят домой. Но констебль Миллен считает… – Он умолк, глядя на ее туфли. В глазах у него стояли слезы. – Констебль Миллен говорит, ты спрашивал про маму, и я… – Он выдохнул, стал тереть глаза за стеклами очков. – Мне очень жаль, Дэн. Мы в полиции ко всему привыкли, но иногда бывает сложно держать чувства в узде, прости меня. Это самая тяжелая часть моей работы. – Он протер очки платком и вновь нацепил на нос. Констебль Миллен, глядя на него, качала головой, поджав губы. – Словом, я должен тебе сказать, что твоих маму с папой нашли вчера поздно вечером в Одлеме. Это к югу отсюда, в Чешире. Уборщик из дома престарелых позвонил по 999. Он увидел их в поле, услыхал шум. Около половины одиннадцатого. И когда подоспела местная полиция… там, в поле, нашли два тела. Очень горько все это тебе сообщать, Дэн, но твоих родителей больше нет. Их нашли мертвыми. Мне очень, очень жаль. – И он умолк, будто предлагая мне выплакаться, излить горе, но я онемел. Нет, я все сразу понял – понял, едва он сел на мою кровать. Наверное, мне хотелось замкнуть боль в себе, обособить, схоронить поглубже, чтобы не заразить ею других. Придушить ее, пока не разрослась. – Дэн, как ты, милый? – спросила констебль Миллен. – Ты понял, что произошло? Надо было выплеснуть горе тогда же, но я не смог. Польза от моего внимания к деталям была лишь в одном: я осознал, сколько в жизни необратимого. Одно время, в отрочестве, я был прямо-таки одержим расследованием, изучал стенограмму заседания суда, пытаясь найти в этом успокоение. Я затаил обиду на бабушку с дедом за то, что не пустили меня на суд, – меня будто обокрали, но чего именно меня лишили, я до конца не понимал. Пожалуй, определенности. Возможности услышать, как обличают отца – безжалостного негодяя. И я потребовал все доступные документы. Изучил материалы, собранные полицией (дело находилось в юрисдикции двух графств, но следствие велось в Камбрии, где нашли больше трупов). Проштудировал все показания, письменные и устные, в том числе мои собственные. Казалось, это не мои слова – изложенные официальным языком, они стали чужими, звучали по-взрослому; читать показания других свидетелей было ничуть не легче. У Деклана Палмера нашлось что сказать о “неофициальной” работе отца на съемках “Кудесницы” и о причинах увольнения, и многое из того, что он говорил, лишь запутало дело; Келли, официантка из “Поваренка”, подтвердила, что пепельницу мой отец украл у них; два охранника с Йоркширской телестудии объяснили странное поведение отца и почему был аннулирован его пропуск; подруга Хлои рассказала о “романе” Хлои с отцом; уборщик из дома престарелых – о выстрелах и криках, о странной машине, брошенной на Викаридж-лейн. Были и другие свидетели. Я думал, если разобраться, где, когда и как, то можно хотя бы отчасти понять почему. Но чем больше читал, тем больше убеждался: поступки человека не исчерпываются фактами. Скажем, тело моей матери обнаружили в 3,7 метра от тела отца. Угрожая ружьем, он вывел ее на середину поля, велел опуститься на колени и выстрелил ей в лоб (почему?). Затем отступил на несколько шагов (почему?), сам встал на колени и пустил себе пулю под подбородок. Расстояние достаточно близкое: судмедэксперты обнаружили осколки его скуловой кости в тканях ее лица. Опознали обоих не по фото, как происходит обычно. Маму опознали по зубам, отца – по отпечаткам пальцев. Полиция Западного Мидленда сличила их с отпечатками, взятыми у него в двадцать лет, когда его задержали за драку (почему?) в центре Ковентри в ноябре 1979-го, – единственный в его жизни арест. Такие подробности узнаешь во время расследования. И они не дают никакого утешения. Эти кадры с камеры наблюдения мне не забыть никогда. Мне их показали на четвертый день следствия. Ради этого инспектор Барбер четыре часа ехал в Браденхем, к моим бабушке с дедушкой. С собой он взял констебля Миллен, зная – даже рассчитывая, – что та меня успокоит, разговорит. В те дни я был так подавлен, что ни с кем не разговаривал, но особенной неприязнью проникся к координатору, прикрепленному к нашей семье, тихоне по фамилии Даджен, – за то, что одевался он небрежно, точь-в-точь как отец: вечные вельветовые джинсы, рубашка, свитер. Он дни напролет маячил в доме и не давал мне забыть. Бабушка проводила инспектора и констебля в гостиную, подала чай. После дежурных фраз о дедушкином здоровье все прихлебывали чай с бергамотом из чашек тонкого фарфора, закусывали печеньем, поданным в жестяной коробочке. Бабушка обмолвилась, что я не сказал и двух слов, с тех пор как приехал домой (со словом “дом” она обращалась как с ярлычком – куда захочешь, туда и переклеишь). Она уверяла, что ради меня старается не раскисать, но я уловил, как дрогнул ее голос. Вскоре инспектор встал и спросил, где телевизор и видеомагнитофон. Стоя возле комода, он объяснил, что мы увидим сейчас – кадры с камер видеонаблюдения на заправке в Сэндбеке, черно-белые, без звука. – Зрелище очень тяжелое. Простите меня. Но без этого не обойтись. – Он принялся настраивать аппаратуру. – Больше ничего говорить не стану, – добавил он, и за его спиной на экране задрожали первые кадры, – просто скажите, если вдруг я что-то упустил. – Если не выдержишь, Дэн, говори сразу, остановим, – пообещала констебль Миллен. Я кивнул. Началось видео. Серая полоса поперек экрана. Вначале я увидел лишь два ряда парковочных мест. Потом ближе к правому краю заметил “вольво” с багажником на крыше, задом к камере. В первые секунды – невыносимая тишина. Я смотрел, и сердце разрывалось от беспомощности. Еще несколько секунд. Царапина посреди экрана. И вот он. Зловещей серой тенью появляется из машины, опирается на багажник, ставит ногу на буксировочный крюк. С полминуты ждет, руки в карманах пиджака. Повязок как не бывало. Вся одежда другая. Его самоуверенность оскорбительна, на экране – тем более. Вскоре он замечает ее. Машет небрежно, будто ловит такси. Вплывает она, нечеткая фигурка в блузке и свободных брюках – так она всегда одевалась на работу. Бросается к нему и машет, машет. Он поднимает руку: тише, Кэтлин! Они стоят в метре друг от друга, спорят. Она кричит ему в лицо. Двое прохожих оборачиваются с любопытством. Она толкает его в грудь. Он даже не пошатнулся. Она заглядывает ему через плечо, в задние окна машины. Пинает его. Он по-прежнему не двигается. Она бьет его кулаком в грудь – раз, другой, еще, еще. Зеваки исчезают в правом верхнем углу экрана. Он пропускает ее вперед. Она обходит кругом пустую машину: где ребенок? И всплескивает руками: где он, Фрэн? Что ты с ним сделал? Он опирается на капот. Сигары кончились. Она выбивает у него из рук жестянку. Зеваки подбираются ближе. Может быть, кто-нибудь ее защитит? Он словно застыл. Что-то крикнув ему, она уходит. Впервые попадает в объектив ее лицо, отполированное светом фонарей, чужое. Куда же она? Исчезла на время из виду. Он ее не удерживает. Ждет. Ждет и ждет. Еще немного. Открывает и закрывает рот – черную дыру. Зовет ее. Появляются еще двое зевак – большие головы, безрукавки. Она бежит обратно и машет, машет. Что он ей сказал? Она совсем в другом настроении – напугана. И снова они в шаге друг от друга, его рука ложится ей на плечо. Она отмахивается. Он вновь берет ее за плечо. Она снова отмахивается. Они стоят лицом к лицу. Бегут секунды. Минута. И вдруг – движение: он запускает руку в карман. Что там – обойный нож? кляп с хлороформом? пепельница? Нет. А что же? В пальцах что-то крохотное, на вид безобидное, на экране почти не разобрать. Она выхватывает, подносит к глазам. Что это? Бумажка? При свете фонарей не видно. Она сжимает это в кулаке. И поникает. Все решено. Он протягивает ей ключи от машины. Она как будто сомневается – но почему? Он садится на пассажирское сиденье, постукивает по циферблату часов. Она забирается в машину с другой стороны, за руль. Все тихо-мирно. Зеваки разочарованы – смотреть больше не на что. Машина выезжает со стоянки, описав плавную дугу. Вспышка фар. Уезжают. Движутся к краю экрана, исчезают. Совсем. И ничего не осталось от них, кроме этих последних кадров, запечатленных на пленке. – Вот и все. Больше никаких записей у нас нет. – Барбер нажал на кнопку, со скрежетом выдвинулась кассета. Я молчал. Молчала бабушка. Молчал и дедушка, сидевший в кресле. – Мы ищем свидетелей, но никто пока не объявился. Это осложняет дело. – Инспектор со вздохом спрятал кассету в коробку. – Мы проверили все номера машин, стоявших там, поговорили с их владельцами. Никто ничего не видел. Он вернулся за стол, плеснул себе в чашку горячей воды из чайника. Ложечка противно звякнула о блюдце. Неужели инспектор лишь затем пришел, чтобы напомнить всем нам, что мамы больше нет? Наконец бабушка наклонилась к нему и проговорила: – Жалею, что вас послушалась, честное слово. – Я не хотел вам это показывать, уверяю вас, миссис Джаррет. Но, сами понимаете, я хочу, чтобы в деле все было убедительно, не подкопаешься. – Что мы, по-вашему, должны сказать? – Ничего. Ничего мы от вас не требуем. Просто в цепочке событий есть неувязка, и я надеялся, Дэниэл кое-что прояснит. – Инспектор сверлил меня взглядом. – То есть как это – неувязка? – нахмурилась бабушка. Барбер задумался, потирая лоб. – Что ж, вы сами убедились, в машину она села добровольно. Во всяком случае, со стороны так выглядит. Мы надеялись увидеть доказательства насилия – к примеру, оружие. Это бы согласовывалось с предыдущими… с тем, как он обошелся с остальными. – А какое это имеет значение? – Видите ли, суд будет учитывать эти кадры. И его действия вызовут вопросы. Бабушка содрогнулась от возмущения. – Вы хотите сказать, сейчас они вопросов не вызывают? – Прошу прощения, неудачно выразился. – Инспектор отставил чашку. – Я имел в виду намерения. Судя по этим кадрам, он ничего заранее не планировал. Понимаете? Злой умысел, вот что будет искать коронер. Хочу, чтобы не осталось и тени сомнения. Ради вашей дочери. – Ее… нет, – слабым голосом выговорил дедушка. – Не все ли… равно? – Трубку из носа он вытащил, в груди будто хрустел гравий. – Мне не все равно, мистер Джаррет. И коронеру тоже, уверяю вас. – В тюрьму… так и так… не посадят. Бабушка встрепенулась. – Филип, вставь трубки, дурень, еще мне не хватало и тебя хоронить! – Она подошла к дедушке и принялась возиться с кислородным баллоном. А потом обрушилась на инспектора: – Что ж вы меня не предупредили, что это окажется так тяжело? К чему это все ворошить? – Простите, миссис Джаррет, если мы причинили вам боль, – извинилась констебль Миллен. – Мы не хотели растравлять ваше горе. – Она глянула на меня, губы ниточкой. – Мы просто боялись что-то упустить, думали, Дэниэл нам поможет. – Что он ей дал, в самом конце? – спросил инспектор. – Вот что меня интересует. Что нам надо искать? Я не знал. В голове была пустота. Даже экран телевизора был не так пуст – там хоть бушевала серая метель из помех. – Нет, нет, хватит, – запротестовала бабушка, – вам лучше уйти, Дэниэлу и так досталось. Уходите, прошу вас. Мой муж совсем плох. И зря вы меня не предупредили, я бы ни за что не позволила. – Да, теперь я понял, это была ошибка. Прошу, простите меня, если я всем вам причинил боль. – Инспектор Барбер встал, смахнул с рубашки и галстука крошки. – Большое спасибо за чай, миссис Джаррет. Не будем вам мешать. – Он взял форменный пиджак и видеокассету. – Только, если можно, воспользуюсь вашим туалетом. – В конце коридора, – объяснила бабушка, и он вышел. Констебль Миллен так и сидела на краешке дивана. – Вы уж простите его. На него столько всего навалилось, и он… сами понимаете. – Она поднялась, одернула форму. – В прошлый раз похожее дело он провалил – упустил преступника, – и теперь… поверьте, для вас он из кожи вон лезет. – Она посмотрела на меня, во взгляде мелькнуло что-то похожее на сочувствие – но нет, я ошибся. – Если что-нибудь припомнишь, Дэниэл, позвони, хорошо? Телефон мой у тебя есть. Следующий день был напоен солнечным светом, медовым, манящим, он играл на занавесках совсем некстати, мешая мне отгородиться от мира. В дверь моей спальни заглянула бабушка, попыталась уговорить встать, перекусить с ней на террасе. – Хоть минуточку побудь на воздухе, на солнышке, Дэн, больше я ничего не прошу. Надо поесть. Из всех голосов я прислушивался только к ее голосу. Я знал, что она любит меня, заботится обо мне из последних сил, и терзался от того, что мне нечего дать в ответ. У меня не хватало сил даже поесть или умыться, хотелось одного – лежать в постели, с задернутыми шторами, нацепив наушники, под баюкающий голос Мэксин Лэдлоу. – Вот что, – сказала бабушка, входя в комнату, – я все для тебя приготовлю, хорошо? И одежду разложу. А ты оденешься и спустишься, вот и все. Слышно было, как она роется в комоде, шуршит новой одеждой, что купила для меня (старую, что хранилась в шкафах у меня дома, я даже видеть не мог). Бабушка заглянула в угловой шкаф, стала передвигать металлические плечики. – Куда мы дели твои башмаки, Дэн? Нигде их не найду. Если малы, давай купим другие. Я не знала, какие тебе нравятся, все кроссовки для меня на одно лицо, но я подумала, с “найк” не промахнешься. Но если не подходят, скажи. Мне ничего не стоит пойти и купить тебе дру… ой, ты встал! Вот и славно, Дэниэл! Как я рада! Впервые за долгое время я спустил ноги на пол. – Их забрали, – ответил я. – Полиция забрала. – Да ну, вряд ли. Наверняка они где-нибудь внизу, на полочке для обуви. – Я не про новые, я про старые. Они до сих пор в полиции. В больнице мне выдали халат и голубую пижаму. Всю мою грязную одежду по просьбе инспектора забрали как вещественные доказательства, и забрызганные кровью кроссовки тоже. Констебль Миллен перед уходом убрала все в пластиковые пакеты. И пообещала, что одежду я смогу забрать когда захочу, но я промолчал. Уж лучше бы она все сожгла там, на месте! Бабушка смотрела на меня с тревогой. Подошла, пощупала лоб. – Что ж, давай спросим у Даджена, нужны ли полиции твои кроссовки. – Нет, на кроссовки мне плевать. Ненавижу их. – А-а. Ну ладно. Тогда… – Мне нужно поговорить с констеблем Миллен. – Милый ты мой, не знаю, стоит ли. Может, сначала поешь? Я могу ей… Дэниэл? Я уже спрыгнул с кровати и выскочил к лестнице, где рядом с телефоном лежал блокнот, а в нем был записан рабочий номер констебля Миллен. Дозвонился я до нее не сразу. Голос ее, вначале недовольный, сразу потеплел, как только она меня узнала. – Да-да, я вся внимание, Дэн, – сказала она, – если ты что-то вспомнил, говори, а я передам кому нужно. Я рассказал, что под стелькой кроссовки у меня хранилась бумажка в двадцать фунтов, от мамы на черный день. Может быть, если посмотреть у отца в машине или прочесать еще раз поле, то она найдется. “Валюта Аокси”, – объяснил я. Наверняка это ее он показал маме на автостоянке. – Хорошо, а теперь повтори по буквам самый конец. Что там было написано, Эокси? – А-О-К-С-И… Это родина Крик. Из сериала. – Из папиного? Я притих. – Дэн… ты здесь? – Это не его сериал. Он там подрабатывал, и все. Молчание, в трубке слышалось только ее дыхание. – Да, ты прав, милый. Сама не знаю, почему так сказала. Не подумала. – Передадите Грэму? – Передам обязательно. Прямо сейчас и позвоню ему. Вышла на лестницу бабушка, набросила мне на плечи халат. – Мама знала, что я не сказал бы ему о деньгах, – продолжал я. – Только в самом крайнем случае. Потому она и села в машину. – То есть она боялась, что он мог причинить тебе вред? – Думаю, да. Может быть. Не знаю. Миллен задумалась. – На видео нет звука, вот что плохо. Мы знаем, он ей что-то сказал и она после его слов передумала, но что именно он ей сказал… Без звука ничего не докажешь. Шесть дней спустя, во время дознания, инспектор Барбер все-таки доказал. Он по-своему истолковал коронеру обстоятельства дела: она села в машину с Фрэнсисом Хардести и проехала с ним девятнадцать миль до Одлема лишь потому, что он пообещал ей встречу со мной. Она поехала ради меня, настаивал Барбер. Банкнота служила приманкой. План он продумал заранее, перед встречей. А ружье достал, лишь когда они выехали с автостоянки на темную дорогу, где можно угрожать без свидетелей. Поделюсь с тобой важным открытием: рассказывать о событиях и выяснять истину – совсем не одно и то же. Не бывает рассказа без умолчаний. Когда мы говорим, то непременно что-то упускаем. Иногда намеренно, ради самозащиты. А иногда невольно, по забывчивости, по недомыслию. Как ни крути, этого не избежать. Я пытался изложить тебе свою версию событий как можно полнее. Но наверняка, при всем моем старании, хоть что-нибудь важное да упустил. Потому, вспоминая следствие, тяжело винить Деклана Палмера и других свидетелей. Ведь как бы строго мы ни держались правды, без недомолвок не обходится. Рассказывать – значит искажать. Если бы я был на суде, то лишь я один мог бы указать на неточности в словах Деклана Палмера. То, о чем он умолчал, не повлияло на заключение суда (четыре умышленных убийства и самоубийство) – считай, было незначительным. Но его умолчания исказили облик моего отца, и меня до сих пор огорчает, что очевидно это лишь мне одному. Вот версия Палмера. “Нет, строго говоря, я его не увольнял. Он у нас работал неофициально, с почасовой оплатой. Я просто перестал ему платить. У нас уже был старший плотник, с неплохой ставкой, и трое временных, лучшим из них был Барни Седдон. Надо было перераспределить бюджет, и от одного я решил избавиться – от того, кто, на взгляд старшего, был слабым звеном, без кого можно обойтись, и им, увы, оказался Фрэн… Спору нет, он был недоволен. Закатил скандал у меня в кабинете… это, собственно, и не кабинет вовсе – вагончик на стоянке, где мы с режиссерами заседали… Опрокинул шкафчик для документов. Рвал и метал… Знаю я, по сути, немного. Слышал, что они с Хлоей встречались и как-то нехорошо расстались… Да, он вполне мог ревновать. Я слышал, у нее завелся другой, и если так… Честно говоря, в личную жизнь сотрудников я не вникаю. Мое дело – чтобы график съемок не срывали и из бюджета не выбивались, на то я и продюсер. Скажу одно: Хлоя была невероятно талантлива и все ее любили”. И в протоколе записано, что мой отец был неумелым плотником и из съемочной группы его выгнали за плохую работу. Я знаю, что это неправда, но доказать ничего не могу и сам себя ненавижу за то, что мне даже сейчас не все равно. За все время расследования имя Евы Килтер не всплыло ни разу. Ни слова о том, что случилось у нее в гримерной. Ни намека на сплетни о ней и отце. Никаких подтверждений обвинениям Хлои Каргилл. Вначале меня удивляло, почему эту часть показаний Палмера не проверили. Даже подруги Хлои ни о чем таком не упомянули, когда говорили о ее разрыве с моим отцом. Получается, не знали? А может, ничего и не было? Точно я знаю одно: просматривая свои показания, я не нашел в них ни слова о Еве Килтер. Я прослушал записи своих бесед с инспектором, надеясь, что это ошибка, но записи лишь подтверждали: это мое упущение. Я ничего о ней не рассказал, не изложил подробностей – то ли в голове помутилось от горя, то ли даже тогда я невольно пытался его выгородить. Вот видишь? Пробел. Одни пробелы порождают другие. Пробелы ведут к череде “может быть”. К примеру: может быть, Деклану Палмеру незачем было признаваться, за что он уволил моего отца, ведь в полиции ни разу и не спросили о Еве Килтер. Может быть, он действовал в интересах проекта. Или в своих личных интересах. Может быть, он щадил репутацию Евы. Может быть, он говорил правду. Может быть, за столько лет я забыл, что говорила в машине Хлоя. Может быть, по прихоти памяти в моей картине событий откуда-то взялась Ева Килтер. Может быть, мне больше не стоит полагаться на свою память. Может быть, и тебе не стоит ей доверять. Видишь? Потому я вынужден усомниться и во многом другом. Взять, к примеру, документы, переданные в суд. Дело о разводе, составленное маминым адвокатом за четыре месяца до нашей поездки. Предупреждения о выселении, найденные по последнему официальному адресу отца, с требованием заплатить за квартиру. Документы о передаче собственности на дедушкину ферму посторонним людям. Дедушкино завещание, откуда имя Фрэнсиса Хардести было вычеркнуто в 1990-м. Письмо врача, наблюдавшего моего отца: “Здоровье мистера Хардести было в полном порядке, но состояние духа угнетенное”. Все вместе они весьма убедительны. И указывают на его мотивы. И все же его натура не исчерпывается этими фактами, они не вяжутся с тем человеком, которого я знал, с его хладнокровием по пути на ферму, с его непоколебимым спокойствием на стоянке, когда он держал в руке обойный нож. Еще одна странность: когда судмедэксперты исследовали содержимое пластиковых бутылок, найденных у него в машине, в одной оказалась смесь хлорки с ацетоном – самодельный хлороформ; это его, по заключению токсикологов, вдыхали мой дедушка и Кью-Си. Когда именно решил он приготовить эту смесь? Когда мама подала на развод или еще раньше? Когда дедушка продал ферму? Когда мы ночевали в Ротвелле, в “Белом дубе”? В день, когда он заехал за мной? Или он всегда держал эту жидкость в машине в качестве растворителя? Если верить заключению коронера, на убийства отец пошел из мести, ревности, унижения. Разлука с женой и сыном, бесконечные долги, несбывшиеся надежды, разлад в отношениях толкнули его – цитирую – “к краю пропасти, а потом и за край”. Только я не верю, что его преступления порождены были накопившимся гневом и ударами судьбы. Думаю, его злодеяния родились вместе с ним. Полагаю, все неудачи служили ему лишь отговорками – разрешением на беззакония, которое он приберегал на будущее. Точно так же неверно думать, будто жизнь Хлои Каргилл сводится к газетной хронике. С тем же успехом могли бы напечатать ее резюме. Двадцать шесть лет, ассистент художника по гриму (работы: “Кудесница”, “Одиночки”, “Дембеля”, “Счастливчик”). Выпускница школы Падси-Грейнджфилд. Член клуба любителей бега. Рост метр шестьдесят, глаза голубые, волосы каштановые, группа крови четвертая. Если верить желтой прессе, у них с отцом была “роковая страсть”, “связь, державшаяся на сексе”, “бурный роман длиною в пять месяцев”. Неужели это все, что можно сказать о ней? Почему-то я ожидал большего от теленовостей. Две недели по всем каналам обсуждали преступления моего отца, все это время смаковали и Хлою – одно и то же, по кругу. Жизнь ее представала в виде графиков, пунктов. Показывали слайды, где она живая, счастливая; один снимок я узнал – видел на стене у нее в туалете. Иной раз репортер рассказывал о ней, сгущая краски, – стоял в полутьме на Викаридж-лейн, с микрофоном, с развевающимися на ветру волосами. Иногда имя ее мелькало в комментариях к нарезке кадров: трепещущая желтая лента – фасад ее дома – полицейские в штатском – придорожная стоянка – пепельница – въезд на ферму – поле в Одлеме, с палаткой коронера. Снова и снова крутили интервью с ее убитыми горем родителями на крыльце здания суда, после слушания. Устраивали в студии краткие беседы с криминалистами и другими экспертами, с безутешными друзьями и коллегами Хлои – гримершей из одного сериала, где они вместе работали; товарищем по беговому клубу; бывшей одноклассницей. Я только сейчас понял, что о жизни Хлои знаю ровно столько, сколько мне положено, а большего не заслуживаю. Те несколько часов, проведенные с нею в машине, принадлежат мне по праву и останутся со мной навсегда. Остальное – для ее близких. Маму мою к цифрам и фактам не сведешь. С ней я прожил двенадцать счастливых лет, на моих глазах расцветала ее жизнь. Я храню в памяти мелочи, которых никто, кроме меня, не замечал. Со мной ее любовь. Я помню каждую черточку ее лица, все его милые несовершенства – поры, морщинки, отметины, родинки. Попроси меня нарисовать по памяти ее улыбку, со всеми мелкими неправильностями, – я готов хоть сейчас. Я помню, как она хрустела яблоком – звонко, по-лошадиному. Могу описать, как краснела и шелушилась на солнце ее кожа, когда мы ходили на пляж. Помню, как она поджидала меня у школьных ворот – гордо выпрямившись, сцепив руки на животе, – и величавой осанкой выделялась в толпе. Могу перечислить все ее украшения – от опаловых брошей до перламутровых подвесок, от дешевых тяжелых бус, что она покупала в палатках на рынке, до фамильного золота, что хранилось под замком у нее в тумбочке. Могу описать, как прилипали к ее лбу завитки, когда она, стоя у плиты, варила спагетти. Могу рассказать, как срывался у нее голос, когда она злилась, как звучали в нем низкие нотки, когда я подозрительно быстро справлялся с уроками, как звенел он, когда она радовалась чему-то. Помню ее привычки, выводившие меня из себя, – как она слюнила большой палец, листая книгу; как снимала клипсы и опускала в грязные туфли, а сама плюхалась на диван перед телевизором; как, вытряхивая мешок от пылесоса, прощупывала, нет ли там монет. Знаю книги, которые она перечитывала дважды (“Дикие лебеди”, “Она же Грейс”, “Отель «У озера»”, “Доктор Живаго”) и те, что не осилила, но делала вид, будто дочитала до конца (“Костры амбиций”, “Любовница французского лейтенанта”, “Море, море”). Знаю, что в сумочке она всегда носила почтовую марку для заказного письма. Помню платья, что надевала на мой день рождения, когда мне исполнилось десять, одиннадцать, двенадцать (в цветочек, бледно-желтое, синее в полоску). Меня всегда поражало, сколько всего она умела: сшить занавески с рюшами из двух рулонов самой простой ткани, взять на гитаре аккорд ре-мажор, дефрагментировать жесткий диск, заделать дырку в надувном детском бассейне. Я всегда угадывал ее настроение по звуку шагов на лестнице, по звону посуды на кухне, когда она накрывала на стол к ужину. Мог прочитать ее мысли по рисункам, когда во время телефонных разговоров она машинально что-то царапала на листке: пирамидка с затененными гранями или квадрат означали скуку, глазастая мультяшная рожица – жажду поделиться новостями. Я помню про нее все, хорошее и плохое, драгоценное и неприятное. Одного не могу – выразить словами всю красоту и богатство ее души, никаких слов тут просто-напросто не хватит. Лишь спустя годы я смог примириться с тем, что никогда не узнаю, о чем они говорили. Где-то между Сэндбеком и Одлемом затерялись причины убийства, а их разговора мне уже не услышать. Те полчаса в машине – вакуум. В первые недели после маминой смерти я как мог пытался его заполнить, перенестись туда мыслями будто скрытой камерой. Но видел лишь белое пятно, а слышал отголоски былых споров: ничтожество идиот никчемный не обязан я перед тобой отчитываться что хочу то и делаю заткни свою поганую пасть вечно ты перекладываешь с больной головы на здоровую почему у тебя никогда нет планов на будущее где твое самоуважение ты всегда желала мне зла ты рада когда я падаю в грязь лицом разве нет тебя медом не корми дай меня унизить господи зачем мы с тобой встретились тебя никто не выносит вечно ты меня пилишь вечно ко мне цепляешься родители от тебя отказались даже родной сын тебя не уважает ни минуты больше не выдержу с тобой рядом все равно я тебя никогда не любила это уж точно ну и что же ты теперь собираешься делать э-э-э одни пустые слова! Со временем мне стало проще представить эту поездку. Непрошеные образы возникали в минуты безделья. Достаю из школьного рюкзака учебники – и вижу их. Умываюсь на ночь бактерицидным мылом – а они тут как тут. И в очереди в школьном буфете, и под дождем на автобусной остановке, и когда я с бабушкой чистил аквариум, и когда завязывал шнурки, и когда ждал хода противника за шахматной доской. Всплывали обрывки давних разговоров родителей – и я позволял их голосам заполнить пустоту внутри меня. Я слушал, как отец плачется ей про Паско: “В тот раз я, кажется, впервые в жизни видел моего папашу в слезах – в тот день, когда Паско ушел с фермы; но когда я ему сегодня напомнил, он велел не ворошить прошлое, мол, этого Паско вообще не стоило брать на работу, все-то он делал через пень-колоду, ну а я ему в ответ: отец, ради бога, ведь все это было при мне, я же помню, ты души в нем не чаял, меня не проведешь, я-то знаю, какой он был хороший работник, особенно в сенокос, – помнишь, как он нам стогомёт починил, когда тот чуть не взорвался? Взял и починил, без единого слова, так чего тебе еще надо? И со мной этот номер не пройдет, из меня не сделаешь еще одного Паско, я вам не дерьма кусок – наступил, вытер и дальше пошел; вот я ему и отплатил, черт подери, сполна, разве нет? Пустил пулю в лоб. И знаешь что? Было приятно. Такое, черт подери, облегчение!” Я слышал, как она пытается его отвлечь: “Вспомни наши с тобой выходные, поездки в фургоне. Мы же были когда-то счастливы, вот что я хочу сказать. Как мы отдыхали с палаткой – просто фантастика! «Бомжевали», как мой отец это называл, – помнишь? «Стоянка для фургонов в Корнуолле, Фил, – говорил ты ему, – если это, по-вашему, бомжевать, значит, вы отстали от жизни». Вспомни, какое он сделал лицо! Никто не смел с ним так фамильярничать, кроме тебя. А я в жизни так не веселилась! Первые месяцы после нашего знакомства – боже! Ты понимаешь, о чем я? Помнишь, как нам было хорошо? Я тогда тебя любила больше всех на свете. И это никуда не делось. То есть мы все можем исправить. Что бы ты ни натворил, все можно исправить”. Я слышал, как она клянется: “Скажи мне только, где он, Фрэн, скажи, умоляю, где он, и больше ничего. Бог свидетель, все тебе отдам, что попросишь. Все, что есть у меня. Все деньги со счета сниму. Все отдам. Дом. Машину. В тумбочке у меня бриллиантов на тысячи фунтов. Ты же знаешь. Забирай. Что хочешь забирай. Только умоляю, Фрэн, скажи, где он, а остальное – ерунда”. Я представлял, как он подзуживает: “Может, съездим прямо сейчас к директору той школы, а? Покажем себя с лучшей стороны. Я и ствол прихвачу. Посидим, поговорим за жизнь – а там, глядишь, он и закроет глаза на отметку по математике. Обсудим, какие патроны лучше. Наверняка он хоть раз в жизни охотился – аристократишка, мать его! Вот и потолкуем с ним про семьдесят шесть баллов – вдруг он передумает?” Я воображал, как она его подначивает: “Если ты и вправду решил меня убить, Фрэн, то ради бога, смени музыку, ладно? Я отказываюсь умирать под эту какофонию”. Я слышал, как она предлагает ему план побега: “Можешь высадить меня здесь и сесть на паром до Франции. Паспорт у тебя с собой, в багажнике, да? И все остальное тоже с собой. Я и слова никому не скажу. Погоня тебе не грозит. Времени у тебя будет достаточно. А оттуда – поезжай дальше. Куда хочешь. Найди работу. Делай что душа пожелает. Садись на поезд – и в Болгарию. У тебя же там друзья, так? Вот пусть тебя и выручают. Поезжай туда, найди работу – хоть на винограднике, хоть где. Я ни слова не скажу никому. Всяко лучше, чем твой нынешний план. Фрэн, послушай меня. Фрэн! Ты успеешь. Успеешь уйти”. Я слушал, как отец объясняет, почему привез ее именно сюда: “Маму мою крестили в церкви Святого Иакова – я тебе рассказывал? Да, здесь ей побрызгали на макушку водичкой и сказали, что она теперь спасена. Мне этот храм всегда представлялся большим, так она его расписывала. Но ты же знаешь, как бывает. Жизнь – сплошное разочарование”. / “Почему да почему! Смотрел в атлас, и взгляд упал на это место”. / “Да, понимаю, вид не ахти. Поле как поле. Была у меня мечта выкупить когда-нибудь этот участок, построить здесь дом, зажить хозяином. Но отец не давал денег, ни в какую, вот и заглохла эта затея. Я сюда наезжал время от времени – посмотреть, заполучил кто-нибудь участок или нет. И вот полюбуйся – как был лужок паршивый, так и остался. А жаль, такой кусок земли пропадает!” Разговоры эти повторяются, наслаиваются друг на друга. Начинаются, а конца им нет. Я так и не отучился их изобретать. Я столько лет пытался объяснить необъяснимое, что уже с трудом отличаю живые голоса от придуманных. И страшнее всего, что буйную фантазию я унаследовал от него. Отец мог сплести целую паутину лжи, не успеешь и глазом моргнуть, и, как ни печально, я весь в него – речи множатся в голове, стоит дать себе волю. Я с этим борюсь, стараюсь не запускать. Загружаю себя работой под завязку. На ночь глотаю снотворное – иногда мне нужно две таблетки вместо одной, чтобы заглушить “дзага-дзага-вжик!”. Я снимаю симптомы. Это временная мера, а средства, чтобы вылечить причину, я пока не нашел. Она повзрослела на шесть лет и остриглась “под мальчика” – зашла в ресторан с улицы после дождя, провела рукой по макушке, и волосы уже сухие. Нескладного подростка времен сериала не узнать – она уже не сутулилась, не придерживала рукой локоть, когда стояла. Теперь она ловила на себе чужие взгляды с деланым безразличием актрисы, и, пока официант вешал ее пальто, равнодушно осматривала ресторан. Я ждал ее в самом дальнем углу, почти пустом. Вокруг меня приводили в порядок столы, убирали салфетки, стряхивали крошки после посетителей, засидевшихся за обедом. Ее провели к моему столику. Весело поскрипывал паркет под ее резиновыми сабо, точно мы были в спортзале. Вышивка на блузке переливалась при каждом ее шаге. Заметив меня, она так резко сбавила темп, что официант даже оглянулся, не отстала ли. Я встал поздороваться, и первые слова ее были: – Боже, я решила, что вы… то есть вы так на него похожи, ведь правда? Я даже чуточку испугалась. – Должно быть, в моей улыбке она разглядела смущение. – Тьфу, я что-то не то сказала? Ну да, конечно! По лицу вашему вижу. Ну ладно, знаете что? Беру свои слова назад. Согласны? – Она через стол протянула мне руку: – Ева. Рада познакомиться. – Взаимно, – отозвался я. – Спасибо, что выкроили время. – Да что вы! Мне приятно куда-то выбраться, вздохнуть свободно. Нас сейчас держат на коротком поводке. Официант усадил ее. Она по-прежнему всматривалась в меня. – Вас даже пообедать не отпускают? – удивился я. Она взяла меню. – Отпускают, конечно, но когда доходит до генеральных репетиций, то лучше держаться в радиусе мили. В случае чего прискачет ассистент режиссера, на аркане тебя притащит. Одно плохо, здесь поблизости нет… – Что будете пить? – спросил официант. – Мне бы просто воды. В графине давно меняли? – Когда я пришел, он уже тут стоял, – сказал я. – Тогда лучше сменить, – попросила она официанта. – И можно пару ломтиков лимона? Ну, знаете, на блюдечке. Я имею в виду, что в графин их класть не надо. Официант, кивнув, удалился. – Надеюсь, вам здесь нравится, – сказал я. – Лондон я знаю плоховато. – А я как раз собиралась сказать, что место вы выбрали идеальное. В этих краях негде нормально поесть, но если мне некуда деться из Ватерлоо, то я обычно прихожу сюда. Из среднего пошиба заведений это лучшее. – Вот и хорошо. Отлично. Она с улыбкой взяла меню. – Будем обедать как следует или мне ограничиться кофе с большущим тирамису? – Мне все равно. Смотря сколько у вас времени. – Гм… насколько вы голодны? От волнения я не чувствовал, голоден или нет. – Пожалуй, голоден. – А если точно? На восемь баллов из десяти? Или на шесть? – Она пробежала глазами первую страницу меню и скривилась. – Лично я – этак на четверочку. У нас за кулисами ходила по кругу посудина с маленькими такими пончиками, и я штук сто, кажется, умяла. Когда волнуюсь, ем всякую дрянь, а перед этим спектаклем у меня мандраж жуткий. Обойдусь, наверное, одним капучино. Но вы на меня не смотрите, не стесняйтесь. – Хорошо. – Я решил заказать то же, что и она. Пусть она не чувствует ни малейшего неравенства между нами, да и не хотелось мне затягивать беседу дольше, чем ей хотелось бы. Вернулся официант с графином воды и нарезанным лимоном. Она попросила капучино покрепче и прибавила: – Сверху посыпьте его шоколадом. Взбивайте секунд двадцать. И еще, пожалуйста, тех маленьких итальянских печеньиц на блюдечке – ну, вы понимаете… – А вам, сэр? – Мне, пожалуйста, то же самое. – А поесть? – Он обиженно заморгал – можно подумать, меню он составлял лично. – Нет, прошу прощения, – отозвался я. Ева рассмеялась. – Ни к чему извиняться, вы ничего заказывать не обязаны. – Она проводила взглядом официанта, уносившего наши меню. – Если вы пришли на выставку, вас же никто не заставляет покупать Джакометти, так? Довольно с них и открытки. Так что пусть не играют на вашем чувстве вины. – И она, сощурившись, снова вгляделась в мое лицо. – Я в ваши годы тоже плохо знала Лондон. Когда в первый раз сюда приехала одна, то глянула на карту метро и со страху чуть не описалась. Со мной и сейчас так бывает иногда, хоть и живу здесь уже лет сто. Но с годами забываешь, до чего Лондон огромный. – Да. Я здесь бываю, конечно, но театральный район обхожу стороной. – В горле у меня вдруг пересохло. – Ясное дело, – кивнула она, – понимаю. – И долила воды из графина себе и мне. Я отпил глоток. – Если вас удивляет моя стрижка, это для роли. На самом деле мне хулиганский стиль не близок. – А по-моему, вам идет. – Спасибо на добром слове. Такой они придумали приемчик. Если пьеса слабая, сделай что-нибудь из ряда вон, так они мыслят. Посмотрим, сработает ли. – А роль интересная? Я имею в виду, ваша. – Не знаю. До сих пор пытаюсь понять свою героиню. – Я думал, до премьеры осталось всего ничего. – Да, с четверга закрытые прогоны. Понимаю, это мой просчет, но дело в том, что меня от пьесы с души воротит, честное слово. Сюжет избитый, так и тянет переписать все мои реплики. Героиня моя только что вышла из тюрьмы и не знает, как дальше жить. Местная шайка считает ее доносчицей, покоя ей не дают. Въезжают в ее квартиру, и никак от них не отвязаться, и она вынуждена себя продавать, чтобы от них избавиться. Как это называется? А, ну да – под прикрытием. Не стоит тратиться на билет, вы уж мне поверьте. Такую пьеску мог бы накропать какой-нибудь старый итонец, чтобы сойти за передового, за гуманиста. Поймите меня правильно, я рада, что мне работу предложили, мне она нужна как воздух. Мне сейчас все равно где играть, лишь бы главная роль. Вдобавок я давно ждала случая подстричься покороче. – Она неловко хохотнула, взяла ломтик лимона и принялась чистить. – Я вас совсем замучила своей трескотней? Простите, не знала, чего сегодня ожидать, и… Господи, как же вы все-таки на него похожи! Смотрю на вас и вижу… вы поняли. – Уронив в бокал ломтик лимона, она слизала с пальцев сок. – Даже жутковато. – Не надо ничего объяснять, – отозвался я. – Я благодарен за то, что вы пришли, и все. – Что ж, не стоит благодарности. Скажу вам честно, я о нем мало что помню. Наверное, старалась вычеркнуть его из памяти – думаю, как и все мы, да? Но попробую вам помочь. – Она сняла зубами шкурку со второго ломтика лимона, сплюнула. – И вы, надеюсь, перестанете заваливать письмами беднягу Ричарда, он к своей почте очень трепетно относится. Ричард – ее агент. За полтора года я отправил ему пятнадцать писем, все с одной и той же темой: “Для Евы Килтер”. Первое я набирал на едва ворочающемся компьютере в местной библиотеке; несколько недель корпел над черновиком, не зная, как упомянуть об отце и при этом все не испортить, – чего доброго, подумает, будто я одержим жаждой мести. В итоге решил написать просто и доверительно: “Я всего лишь хочу задать вам несколько вопросов о моем отце. Тяжело дальше жить в неведении, мне пригодилась бы любая информация о нем, даже самая незначительная”. Месяц прошел, а ответа все не было, и я отправил другое письмо, и третье. Текст я всякий раз менял, и чем дальше, тем настойчивей звучали в нем нотки извинения. Последнее письмо я отправил из интернет-кафе возле школы, где мальчишки из местного шахматного клуба рубились в “Халф-лайф”. Пока я стучал по клавиатуре, рядом со мной паренек мочил направо и налево американский десант из однозарядной винтовки. Дорогая Ева, надеюсь, Вы простите мою настойчивость. Я все еще верю, что когда-нибудь мы с Вами поговорим, но если Вы решили окончательно забыть о моем отце, я все пойму (я бы на Вашем месте так и поступил). Он так исковеркал мне жизнь, что я до сих пор не знаю, как стать счастливым вопреки всему. Чувствую, что разговор с Вами – даже минутный, по телефону, – мне бы очень помог. Прошу Вас, ответьте и сообщите, найдется ли у Вас немного свободного времени. Простите, что снова Вас побеспокоил. Всего доброго, Дэниэл Джаррет. Я уже не надеялся на ответ. Писать Еве Килтер вошло у меня в привычку. Пусть даже толку от этого не было, я писал для очистки совести, делал то же, что и моя бабушка на воскресных службах, – возносил молитвы в пустоту. Но однажды январским утром, когда я сидел дома один и готовился к пробному экзамену по физике, вдруг зазвонил телефон. Резковатый голос в трубке явно принадлежал американцу. “Ричард Бек, театральный агент”, – представился мой собеседник и спросил, не я ли Дэниэл Джаррет, который ему писал. – Упорства, мой друг, вам не занимать. Я никогда в жизни не пересылал столько писем. – Звонил он по просьбе Евы. – Видите ли, она велела с вами связаться, прощупать почву: а вдруг вы маньяк-рецидивист и обитаете в гараже? В интернете ведь полно придурков, жаждущих познакомиться с хорошенькой актрисой, так что лучше перестраховаться. Я ответил на все вопросы и сказал, что хочу поговорить с Евой о съемках в “Кудеснице”. – Вряд ли она откажет. Ей неловко, что она вам так долго не отвечала, так что я ей передам, хорошо? На другой день пришло от нее письмо с адреса на Yahoo, она предлагала встретиться и поговорить. У нее скоро премьера в театре “Янг Вик”[14], но она может “выкроить часок” в определенные дни, “где-нибудь в Ватерлоо”. Я почитал в интернете отзывы о тамошних ресторанах, и мы договорились о времени. И вот она сидит напротив меня за столиком, и мне осталось лишь задать вопрос так, чтобы ее не отпугнуть. Официант принес два капучино и печенье. Расставил все на столе, задумался, куда передвинуть сахарницу. Ева потерла пальцем лоб, будто соскребала пятно с ковра. – Все равно куда, – сказала она, – мне сахар не нужен. – Мне тоже, – сказал я. И он ушел, зажав под мышкой поднос. – Так о чем я говорила? – спохватилась Ева. – Вы сказали, что почти его не помните. – Верно, верно, не помню. – Она посмотрела на свою чашку, развернула ее другой стороной – оказалось, что она левша, как моя мама. – Пожалуй, самое яркое воспоминание – как тихо стало после всего на съемочной площадке. Съемки прервали – кажется, на неделю, – потом возобновили. Внимание, мотор! – а никто не готов. Всем съемки были в тягость. А особенно гримерам, понимаете? Очень они горевали, Хлоя им была как родная. Все просто отбывали номер, пытались не сорваться. Но сцен впереди много, а сосредоточиться трудно. Я уж и не помню, как досняли до конца. Все дубли испоганили, честное слово. Все сгубили. – Она положила обе ладони на скатерть и заглянула мне в глаза, словно собиралась прочесть в них мою судьбу. – Вот что, если вдруг вам покажется, будто я жалуюсь, киньте в меня чем-нибудь, ладно? Я не шучу. Знаю, все наши трудности – ничто в сравнении с вашими, я просто рассказываю, каково нам пришлось. Честно говоря, с той минуты, как мы узнали, сериал был обречен. Помню, самым большим ударом это было для Мэксин, в последних сериях она очень неровно играла, на нее больно было смотреть. Всю душу вложила в эту роль, создала шедевр – и утратила веру. Нет, не в фильм сам по себе. Просто у нее пропало желание сниматься. Ведь она много времени проводила с Хлоей, гримировалась у нее. И помню, как она мне сказала под конец съемок – своим фирменным голосом: “Лови момент, детка, продолжения не будет”. И, ясное дело, была права. Сама не захотела продолжения. Я ее, пожалуй, понимаю, но я тогда была еще девчонкой, на меня предложения не сыпались. А она сразу же снялась в фильме о лорде Лукане – видели? На мой взгляд, фигня. Но опять же, все мы были выбиты из колеи. Я с тех пор вообще завязала с телевидением, вы в курсе? Я помотал головой. – Ничего. Ну да ладно, хватит жалобных песен. Я о том, как на всех отразились те события. За разговором она прихлебывала кофе и то и дело умолкала, чтобы промокнуть молоко с губ, и я ждал, пока она снова заговорит. Нет, четкой стратегии у меня не было, я не выуживал у нее сведения, как инспектор Барбер, но линию поведения я все-таки продумал. Сначала дал ей немного освоиться. Она направляла беседу в нужное ей русло, а я при каждом удобном случае сворачивал на отца. Понимаю, это дурной тон, даже черствость. Можно сказать, актерство в духе самого Фрэна Хардести. Гордиться тут нечем, и сейчас я бы так вести себя не стал, но тогда, в восемнадцать, я все еще заново учился быть человеком. – Помните, за что его уволили? – спросил я, не глядя на нее. – Нет, – отозвалась она. – То есть… ходили слухи. – Да? Какие же? – Я со звоном поставил чашку, вздохнул. – Вам лечили когда-нибудь зубы? – Что? – Вам зубы когда-нибудь лечили? Пломбу ставили? Понимаете, о чем я? – Конечно. – И вначале делают укол, так? Обезболивают. – Новокаин? – Да, именно. – Я заглянул ей в глаза. – С тех пор как это случилось, мне точно новокаина вкололи. Что бы вы мне ни сказали, Ева, больно мне не будет. Я вообще ничего не почувствую. Она провела рукой по волосам. – Да, но я не знаю, правда ли это. Слышала, вот и все. За что купила, за то и продаю. – Понимаю. – Ну хорошо… – Она теребила ожерелье. – Кое-кто из съемочной группы – из тех, кто более-менее близко знал Барни Седдона, – намекал, будто бы кое-что от него слышал. – Что? – Рассказывают, Хлоя дважды была беременна от вашего отца. И он заставил ее сделать… даже говорить не хочу, ненавижу это слово. – Аборт? Она кивнула. – Точнее, два. Оба раза. Вот что я слышала. – Так, – сказал я, – для меня это новость. – Голос у меня даже не дрогнул. Совсем не то ожидал я услышать, но дал ей возможность рассказать в подробностях. – Но разве за это увольняют? – Я и сама удивилась. Но говорили – а я лишь повторяю, – говорили, Хлоя однажды плакала, когда снимала грим Мэксин, и та спросила, что случилось. И когда Мэксин узнала, то буквально места себе не находила. От ярости. Позвонила Деклану Палмеру и сказала: чтобы к вечеру духу его здесь не было! Вот и все. Палмер вызвал его к себе, и отец ваш так бушевал, просто ужас. Сама-то я не видела, меня в тот день не было на съемках, но рассказывали, он схватил стул и чуть не выбил окно. Все это время я следил за ее лицом. Заметил, как над верхней губой выступили капельки пота, как дрогнули веки, глаза забегали. Я думал, что с моим жизненным багажом наверняка сумею распознать явную ложь. Но Ева была хорошей актрисой, и я не мог прочитать ее мысли. И стал наседать – слишком уж поспешно, чересчур напористо. – Насколько близко вы с ним общались на съемках? – Да как вам сказать. – Она неуверенно улыбнулась. – Смотря что понимать под общением, мсье Пуаро. – Простите, глупость ляпнул. Вы не подумайте, что я… простите. – Пустяки, ей-богу. С этими ребятами поведешься, от них и наберешься, да? – Глаза б мои не смотрели на полицейских. – Это уж точно. – Я просто хотел узнать, часто ли вы его видели. Вот и все. Она помолчала. – В общем, не могу сказать, что каждый его шаг помню, но виделись мы часто. Мои эпизоды снимали по утрам, и он был тут как тут – что-нибудь из декораций для нас дорабатывал или к следующему дню готовил. И между дублями тоже маячил поблизости, вечно в уголке что-то по-быстрому налаживал – то стойку для оператора, то рампу, то его просили что-то убрать с дороги, тот же провод от микрофона, чтоб под ногами не путался. И надо признать, был он мастер. Именно ему всегда приходило в голову верное решение. Это… чуть не сказала “печально”, но на самом деле нет. Нисколько. – Она вдохнула полной грудью и шумно выдохнула. – Я к нему хорошо относилась, вот и не отвечала так долго на ваши письма. Нравился он мне, правда нравился. Смешил меня, бывало. И, что греха таить, я в него была чуточку влюблена. Заигрывала с ним. Поэтому наш разговор особенно… вы меня поняли. Мне очень неловко сейчас. – Она залпом допила кофе. – Мне было шестнадцать, ему – за тридцать. Нехорошо это. – Тридцать шесть, – уточнил я. – Да. – Я вас не осуждаю, ничего подобного, я только… простите, перебил. – Ничего. – Она заморгала, провела рукой по волосам. – Больше мне, наверное, и нечего сказать, Дэниэл. Я с ним заигрывала по-детски, я ведь и была еще ребенок. А сейчас даже вспомнить тошно, но… я ведь была не одна такая? Вы не подумайте, что я специально его расхваливаю, он и вправду был симпатяга. И не только я так считала – вокруг него и другие девушки вились. В том числе Хлоя, а она была красотка, могла бы заполучить любого… Эх, зря я ничего не заказала поесть. Живот сводит. – А он отвечал на заигрывания? – Что? – Я спрашиваю, он к вам приставал? На лице ее застыла обида – судя по всему, искренняя. – Нет, а что? Вам так сказали? – Мне много чего говорили. А теперь я спрашиваю вас. – А кто вам сказал? – Глаза ее смотрели на меня в упор. – А какая разница? – Никакой, но если кто-то пустил слух, то я хочу знать кто. Я понизил голос и постарался, чтобы он не дрогнул: – Я слышал от Хлои. – Боже, это… вы это серьезно? – От удивления она замерла, приоткрыв рот, и с изумлением я увидел на языке у нее пирсинг (вспомнились дедушкины слова: если у женщины проколото что-нибудь, кроме ушей, значит, она ищет внимания или наказывает себя). – Так и знайте, вранье. От первого до последнего слова вранье. И я поверил. Ни в позе ее, ни в жестах не было ничего подозрительного. Она потерла глаза кулаками. – Вот же хрень! Неужели вы думаете, потому он это все и сделал? Потому что она его ко мне приревновала? Хрень! Застигнутый врасплох, я испугался. Я назначил ей встречу, надеясь, что она поможет мне разобраться, заполнить пробелы в моей картине событий. А на самом деле я лишь переложил вину на чужие плечи, сделал больно другому человеку. Я мог бы рассказать ей тогда о многом – обо всем, что вытянул у Хлои отец, угрожая ей в машине ножом, – но не стал. Я сказал: – Не знаю, Ева, не знаю, что его заставило. Просто слышал об этом, и все. – Он, пожалуй, со мной заигрывал иногда. Но рук не распускал. Мне ведь было всего шестнадцать. – Да, знаю. И верю. – Надеюсь. Честное слово, надеюсь, потому что… видите ли, я и не думаю его защищать, но он был не такой. – Вы правы. – Да, не такой. – Она так резко отодвинула чашку, что ложечка упала под стол. Нагнувшись за ней, она сказала: – Возможно, зря я об этом, но я ее не очень любила. Хлою. Она порой странно вела себя со мной и со своими коллегами, другими девушками. Любила приврать. И прихвастнуть. Вечно расписывала, в какой она клуб ходила, да как напилась, да что ей нашептывал какой-нибудь тип на танцполе и тому подобное. Тоже мне способ произвести впечатление! Вы не подумайте, я не хочу о ней сказать ничего дурного, пусть покоится с миром, и то, что он с ней сотворил, просто ужасно. И гореть мне, наверное, теперь в аду за эти слова, но раз уж мы говорим начистоту, то скажу вам: и Хлоя была не подарок. Ну а кто из нас без греха? – Спасибо за прямоту, – сказал я. – Но ведь вы меня поняли, да? – Она пристально смотрела на меня, пытаясь угадать мои чувства. – У каждого свои недостатки. Не знаю, зачем Хлоя вам это сказала. Не было ничего такого. – Теперь я понимаю. – Ради этого вы меня и пригласили? И письма ради этого писали? Я пожал плечами: – Вопрос деликатный, мы ведь с вами друг друга совсем не знаем. Просто каким-то образом оказались связаны. – Да. И все же… Могли бы и не тратиться на билет до Лондона. – Она откинулась на спинку стула, жестом подозвала официанта. – Давайте я хотя бы за кофе заплачу. – Нет, не надо, прошу вас. Я, пожалуй, возьму что-нибудь поесть. Проголодался на семь из десяти, не меньше. Она улыбнулась. К тому времени в зале зажгли свет. Над белоснежными скатертями засияли люстры из фальшивого хрусталя. В баре играла тихая музыка – опера. Ева глянула на часы и сказала: времени в обрез – так врач выпроваживает назойливого пациента. – Если к четверти четвертого я не вернусь, решат, что мне пьеса не нравится. А впрочем, спрячусь-ка я здесь еще ненадолго. – Она поймала взгляд официанта: – Принесите, пожалуйста, молодому человеку снова меню, а мне еще один капучино. Мы посидели какое-то время; когда она уходила, я одолел половину спагетти. Разговор наш вернулся в первоначальное русло – заинтересованно-вежливое; пену с шоколадной крошкой она вычерпала ложечкой, а кофе не тронула. Я спросил, какие у нее планы после “Янг Вик”, и оказалось, что через несколько дней у нее вторая проба на роль в артхаусном фильме. – Первую я провалила, но режиссер надо мной сжалился. Ричард ему убедительно соврал, что у меня был гастроэнтерит, – на то нам и нужны агенты. Он для меня столько делает! – А когда отыграют последний спектакль, она устроит себе передышку, съездит в Сан-Франциско, к другу-актеру, который мечтает перебраться в Лос-Анджелес и ее за собой тянет. – Прощупаю почву. Мне все кажется, я почти созрела, но что-то меня удерживает. Наверное, страшно превратиться в карикатуру. Если из меня не выйдет актрисы, здесь я смогу, на худой конец, вернуться к родителям, устроюсь букмекером или кем-нибудь там еще. А в Штатах придется или в секту вступить, или в стриптизерши податься. Страшно стать неудачницей на американский манер. Если уж проваливаться, то попроще, поскромнее. – И, махнув в воздухе ложечкой, она спросила: – А что у вас? Какие планы на жизнь? Сторона четыре Отрицательный мир У меня на рабочем столе, в Манхэттене, стоит табличка, подарок жены, – на подставке из розового дерева, под цвет мебели в моем кабинете, с гравировкой: “Блаженны между смертных те, чья жизнь не знала зол”. Это цитата из Софокла, на нее я наткнулся лет двадцать назад, когда разбирал мамины книги. Эти строки были аккуратно подчеркнуты карандашом, а на полях маминым почерком написано: “Да!!!” Я когда-то мечтал сделать на руке такую татуировку. Обзванивал лучшие лондонские салоны, приценивался, даже записался на свой день рождения – мне исполнялось восемнадцать, – но в назначенный день струсил. Хоть я и вкладывал в татуировку особый смысл, но понимал, что мама бы огорчилась. Татуировки она считала безвкусицей, признаком скудоумия, и пусть ее уже нет рядом, ее мнения по-прежнему не утратили надо мной власти. Табличка оказалась самым верным решением. Девять месяцев спустя после нашего знакомства у нас с Элишей случилась близость, и с тех пор у меня вошло в привычку поглаживать татуировку на ее правом плече, простенькую и бессмысленную – крохотный пиковый туз. Она спросила, нравится ли мне. Я понимал, что татуировка эта для нее что-то значит, хоть она и отмахнулась – мол, сделала спьяну, по глупости, – и ответил: это часть тебя, а значит, она прекрасна. – Да уж, – нахмурилась она, – брось заливать. Вижу, тебе не нравится. И я ей рассказал про Софокла и про свою несбывшуюся мечту о татуировке. И Элиша ответила: – По мне, так стоило бы решиться, но раз не сделал – значит, есть на то причины. – И мы заговорили о другом. А через несколько месяцев я пришел однажды на работу и обнаружил нарядный сверток у себя в портфеле (хоть убей, не пойму, как ей удалось подобрать код к замку). Табличку сделали на заказ в салоне подарков недалеко от нашего дома. Вот такими сюрпризами радовала меня Элиша, радует и сейчас, после трех лет брака, – просто так, без повода, ничего не ожидая взамен. Теперь каждое утро я смотрю на табличку, и все вокруг обретает смысл. Это напоминание о моей нынешней жизни, спокойной и размеренной. Я смотрю на нее, когда сажусь по утрам за письменный стол, и вечером, когда собираюсь домой, полный решимости стать хоть немного лучше. Если “блаженны между смертных те, чья жизнь не знала зол”, то я надеюсь стать блаженнейшим из смертных. Я неплохо устроился в жизни, и это само по себе достижение. И все же мне хочется большего. Сам понимаешь, я не о деньгах – мне повезло, у меня квартира в Ист-Виллидж, а бабушка с дедом завещали мне такое состояние, что я не беспокоюсь о завтрашнем дне, как большинство людей. Спору нет, в этом отношении я счастливчик. Фирма, где я работаю, “Вайянт, Стэк и Киньяр”, щедро мне платит, да и работа отвечает моей потребности заполнять жизнь мелкими делами: я внушаю клиентам, что самое важное для меня – помочь им выгодно вложить средства, и в ВСК меня ценят, по ошибке принимая мою неутомимость за преданность делу. Разумеется, работа в финансовой сфере не дает мне раскрыться полностью, но я нашел отдушину – волонтерство. Два вечера в неделю я бесплатно преподаю бухучет при общественном центре в Куинсе, и там я встречал людей с прошлым пострашнее моего. Еще я бесплатно готовлю взрослых к школьному экзамену по математике, и мне радостно видеть, как люди, на которых все давно махнули рукой, постигают азы алгебры. В ближайшие годы я намерен сократить нагрузку в ВСК и больше времени посвящать преподаванию. Все слагаемые счастливой жизни у меня имеются, и день ото дня я стараюсь собрать из них хотя бы подобие счастья. Это и значит “хотеть большего”. Есть такой термин, “отрицательный мир”, это когда достигнуто очень мало ценой больших потерь. Я стремлюсь вернуть ту цельность, которую в детстве принимал как должное. Нельзя жить без планов на будущее. Я мечтаю однажды летом поехать с Элишей в Массачусетс, на побережье, и провести весь август в тихом домике с видом на океан, посвятив это время ей, нераздельно. Никаких воспоминаний о том, другом августе, никаких параллелей между нашей семьей и родительской, никаких грустных дат, которые необходимо перетерпеть стиснув зубы. Только мы вдвоем, под солнцем, без забот. Когда она станет просматривать на пляже местную газету, я спрошу: “Эй, Лиш, есть сегодня в кино что-нибудь интересное? Хорошо бы комедию, самую дурацкую. Поищешь?” Она заглянет в афишу, присмотрит какую-нибудь дрянь. “Семнадцатого, в полседьмого, – скажет она, – это ведь сегодня?” А я и не вспомню, что сегодня за день. Но пока что выбраться из города больше чем на полдня для меня мечта, не более, бодрящий ритм Нью-Йорка держит меня на плаву. Этот город для меня опора, вроде костыля. С тех пор как я перевелся в здешний филиал, я и отпуск не брал ни разу. Моя нога не ступала на пляж с тех пор, как мне стукнуло девять, – мама тогда возила меня в Брайтон к своим друзьям. Помню, я начерпал полные башмаки гальки и попросил маму посадить меня на плечи. “Кто я, по-твоему, – возмутилась она, – шерпа?” Еще не скоро я смогу видеть загородные пейзажи без дрожи в сердце. Водительских прав у меня до сих пор нет, а пассажиром ездить я тоже не хочу, в такси меня можно усадить разве что в стельку пьяного (Элиша говорит, что однажды весной мы возвращались домой на такси со свадьбы друзей и все деликатесы из морского ресторана очутились на сиденье). Я не могу уснуть без снотворного – меня, наверное, можно считать наркоманом. Сказать, что мой ежевечерний ритуал – не повод для беспокойства, было бы неправдой. Жена, разумеется, недовольна: “Милый, я тебе не предлагаю завязать. Я предлагаю вместо двух пить одну, как положено”. Но я боюсь, что стоит снизить дозу, как на меня обрушатся звуки, – не хватало слышать их сутки напролет. И если врач отказывается выписать мне рецепт, я ищу другого, который выпишет. Сегодня я еду к врачу электричкой в Уэстчестер, отдаленный пригород. Возможно, это знак, что не так уж и хорошо я справляюсь с трудностями. С тех пор как я стал взрослым, на психотерапевтов я насмотрелся больше, чем на облака, и каждый был по-своему, неповторимо бесполезен, и в итоге вера моя в психотерапию изрядно пошатнулась. Однако с недавних пор я хожу в группу поддержки для переживших горе, в полуподвале церкви на Десятой улице. Группу мне посоветовал один врач, взамен снотворного. Я заглянул туда однажды под вечер из любопытства – и был поражен, сразу почувствовав себя как дома. Ведет группу Деннис Альма, бывший полицейский психолог. Манерой держаться – прямодушием и теплотой – он напоминает моих любимых учителей, а молчание умеет заполнить трогательной историей, под стать опытному психиатру (истории из его жизни помогли мне лучше осознать свою с точки зрения вины и невиновности: Деннис, когда ему было пять лет, случайно застрелил родную сестру). Раз в две недели, по четвергам, я сижу на собраниях молча, как истукан, и он не вытягивает из меня признаний. Деннис не устает повторять, что наше настоящее не продолжение прошлого, а начало будущего. Понимаю, это всего лишь красивая фраза, а не рецепт от трудностей, но если на то пошло, то и строчка из Софокла – из той же оперы. Я уже почти готов признать правоту Денниса. С Элишей мы познакомились месяцев через восемь после моего переезда в Нью-Йорк – самого важного моего шага навстречу душевному спокойствию. Она училась на моих бухгалтерских курсах, когда я только начал преподавать, и первые два занятия пропустила. Помню, как она пришла на третье, таща за собой тяжелый металлический чемодан на колесах и не зная, куда его пристроить в пустом зале. – Поставьте его здесь, возле меня, – посоветовал я, – отсюда не стащат. Скоро и остальные подтянутся. Она состроила задумчивую гримаску. – Хм, не знаю. Далековато. Здесь, в чемодане, вся моя жизнь. – Я не понимал, шутит она или говорит серьезно, пока она не села за парту в последнем ряду, поставив чемодан перед собой и положив на него ноги. – Найдется в нем бумага и ручка? – спросил я. – Возможно, понадобится кое-что записать. – Не-а, но я все предусмотрела. – Из-под куртки она достала старенький диктофон, поднесла поближе к глазам, будто карманную Библию. – Вы не против, если я запишу? Всяко проще, чем разбирать потом свои каракули. Давненько я за партой не сидела – пожалуй, со школы. – Я-то не против, но спросите на всякий случай у остальных. – Не все ли им равно? – отозвалась она. – А если будут против, включу втихаря, вот и все. – Как ФБР, – усмехнулся я. – Именно. Если ФБР есть чему у вас поучиться… Я улыбнулся и продолжил раскладывать по столам фотокопии. Как я помню, на том занятии мы разбирали простейшие балансовые отчеты и денежные потоки. – Итак, в списке у меня несколько “мертвых душ” – пытаюсь вычислить, кто из них вы. Явно не Родольфо и не Клифф. Может быть, вы Маккензи – это ведь женское имя? Там, откуда я родом, это фамилия. – Я Элиша, – представилась она. – А-а. Ясно. Добро пожаловать. – Я отметил галочкой в списке ее имя. – Рада, что сюда попала. Можно для начала кое-что уточнить? – Конечно. – Это ведь бесплатно? То есть никаких скрытых поборов? – Нет. Курс полностью бесплатный, не волнуйтесь. – Вот и отлично. – Она сдула челку со лба. – А я сижу тут, думаю: боже, одни эти кашемировые брюки стоят как пол моей квартиры! Надеюсь, этот парень мне по карману. Я приехал сюда прямиком с работы, в синем костюме, сшитом на заказ. – Да, мне стоило бы переодеться во что-нибудь менее… – Уолл-стритовское? – Я хотел сказать, менее официальное, но вы правы. – Не стоило бы. Вы же нас учите грамотно обращаться с деньгами, так? – В целом – да. Но и не только. – Я вот о чем: чтобы к вашим советам прислушивались, вы и выглядеть должны презентабельно. Если кто-то меня учит распоряжаться деньгами, он и сам должен быть при деньгах. И я уверена, что большинство тут того же мнения. Ну, пожалуй, манжеты и галстук стоит ослабить, рукава закатать, а вот в спортивном костюме приходить ни к чему, вы ведь зарабатываете больше нас. Вот и не стесняйтесь. Вы же в этих делах спец, насколько я знаю. И вдобавок… – она поспешно отвела взгляд, посмотрела в окно, – вы симпатичный. Каждый вторник, до самого конца курса, я противился соблазну спросить ее лишний раз, почувствовать ее внимание. Я и рад бы сказать, что научить ее основам бухучета было для меня важнее, чем узнать ее поближе, но в те дни стоило ей появиться в классе с влажными, спутанными после душа волосами – и я мгновенно забывал о цифрах, лишь любовался веснушками у нее на шее и думал: что будет, если ее поцеловать? (“Э-э, а разве тут выходит сто шестьдесят четыре, Дэн? – спрашивал кто-то с заднего ряда. – Или у меня калькулятор барахлит?”) Я предполагал, что она примерно одних лет со мной, хотя по повадкам она мне казалась старше – была в ее речи прямота, связанная для меня со зрелостью, житейской опытностью (на самом деле Элиша на год меня моложе, но, опять же, есть в ней некая умудренность, до которой мне далеко). Каждый раз я ждал, что она остановит меня на выходе, позовет вместе с группой в бар, но группа подобралась недружная – да я и не старался их сплотить, – и приглашения так и не последовало. Я твердил себе, что сближаться со студентами – это неправильно, что нельзя смешивать преподавание и личную жизнь, и неважно, что студенты мои – люди взрослые, предприниматели, а я для них личный налоговый консультант. Я стал думать иначе, только когда она едва не пропустила последнее занятие. Глядя на ее пустой стул, я сокрушался, что никогда больше ее не увижу. Сорок минут с лишним вещал я студентам о равномерной амортизации и двойной бухгалтерии – и не знал, произнес ли за вечер хоть одно дельное слово. Когда время почти вышло, в коридоре послышались чьи-то шаги и заглянула Элиша. На лице отчаяние. Я поманил ее в класс. – Что у нас за тема – учет рабочего времени? – спросила она. – Мне бы ох как пригодилось! – Все засмеялись, заулюлюкали (сплотились-таки под конец! – подумал я), и она вошла, волоча по линолеуму металлический чемодан. – Кто-нибудь мне поможет? – попросила она. – Когда вылезала из автобуса, колесико потеряла. (Я тут же бросился на помощь.) Спасибо, – поблагодарила она. – Что я пропустила? – Все, – ответил Родольфо, пятидесятисемилетний хозяин автосервиса, с обычной для него мрачной ехидцей, за все девять недель курса он ни разу не улыбнулся. – Но я уверен, Дэн найдет время вас поднатаскать, – правда, Дэн? Все кругом заухмылялись. Впервые в жизни было чувство, что меня видят насквозь. В конце занятия я спросил, кто хочет со мной в бар, отметить окончание курса, и только Элиша подняла руку, остальные торопились по домам – у кого семья, кому завтра рано вставать, у кого ночная смена. – Не смогу, – отозвался Клифф. – Но мне понравилось, многому здесь научился. Не знаю, почему все отказались – то ли щадили меня, то ли остались недовольны курсом, – но никого уговаривать я не стал. – Куда бы мы ни пошли, придется эту бандуру тащить за собой, – предупредила Элиша. – Вы уж простите. – Возьмитесь за одну ручку, а я за другую. – Отлично. – Сейчас, только закрою аудиторию, а ключ отнесу директору. – Хорошо. Я подожду. В тот вечер мы впервые ужинали в кафе “Нептун”, куда ходим теперь каждый год, в один и тот же день – празднуем “нашу нью-йоркскую годовщину”, как называет ее Элиша. Мы шагали по бульвару Астория, между нами покачивался чемодан, и я спросил: – И все-таки, что у вас там? – Давайте-ка, – отозвалась она, – сначала познакомимся поближе, а там расскажу. Я даже фамилии вашей не знаю. – Фамилия моя Джаррет, – сказал я. – Ну вот. А я не знала. – Пришли бы ко мне на первое занятие – знали бы. – Верно. Ну а вдруг прослушала бы? От вашего голоса меня в сон немного клонит. Не хотела вас обидеть. – Такой уж у меня стиль преподавания. Ведь бухучет – это так весело, обхохочешься! Вот и приходится объяснять суховато, чтоб никто со смеху не умер. Она хихикнула. – И вам удается! Ваши лекции все чувства притупляют. – Наверное, у вас там фототехника? – Что? – В чемодане. – А-а. Я знал, что она фотограф. Она как-то обмолвилась на занятии, перед чередой острых вопросов о том, что такое юридическое лицо, – тему мы разобрали намного полнее, чем я планировал, потому лишь, что она проявила интерес. – Сколько же стоят эти фотоаппараты, если их сразу двое таскают? – С чего вы взяли, что там фотоаппараты? И, кстати… тсс! – Никто их из рук у нас не вырвет. – Это Куинс, детка! Не хочу рисковать. – Вы и вправду боитесь, что чемодан угонят? – Тише! – засмеялась она. – Чтоб я этого слова больше не слышала! – Что бы там ни было, – простонал я, – а тяжесть неподъемная. – Вот что, так уж и быть, расскажу. – Она развеселилась, даже походка стала пружинистей. – Мой папаша – местная знаменитость, “чистильщик”. Ну вы понимаете. Я расчленяла трупы и прятала в чемодан, а теперь мне нужен крепкий парень вроде вас – помочь сбросить его с моста, пока не завонял, ясно? Потом Элиша мне рассказывала, что я резко замедлил шаг и так дернул ручку чемодана, что она едва не выпустила свою. Рассказывала, что лицо у меня посерело, как у смертельно больного, и весь квартал, а то и два я молчал как рыба. Я верю, что все так и было. Те минуты начисто стерлись из памяти, помню только “дзага-дзага-вжик! дзага-дзага-вжик! дзага-дзага-вжик!”. – Господи, Дэн, я же пошутила! Все в порядке? – всполошилась она. – Дэн! Это я так, дурака валяю! Вернул меня к жизни вид станции экспресса. Поезд, пыхтя, подходил к платформе и заглушил те звуки. Если я знаю, откуда звук, то не боюсь, вот потому здесь, в Нью-Йорке, меня и тянет в подземку, как в свое время в Лондоне тянуло в метро. Я точно знаю, что звук там – не ТОТ САМЫЙ. – Фу ты черт! Простите! – смутился я. – Отключился ненадолго. Бывает иногда. Во взгляде ее промелькнуло сочувствие. – Может, никуда не пойдем? – Нет уж. Я голоден. – Вот и славно, – откликнулась она. – Я тоже. В “Нептуне” мы сели за столик (теперь – “наш столик”) у окна, чемодан поставили между нами, он упирался мне в колени. Элиша заказала блинчики и бекон, а я – омлет по-денверски, и пока мы потягивали пиво и ждали, когда принесут еду, Элиша еще раз извинилась за шутку про трупы. – Должно быть, я попала в больное место, не знаю, – сказала она. – Просто пыталась вас заинтриговать. – Не за что извиняться, – ответил я, – вы тут ни при чем. Она не стала допытываться. И постучала ногой по чемодану: – Ну а что там внутри, я пока не скажу. – Еще бокал-другой – и скажете. – Я поднял кружку. – А-а, после пары бокалов будет уже все равно. Надо немного снизить планку. – На меньшее, чем плутоний, я не согласен. – Я уже понял, как она на меня действует, – нигде и ни с кем не было мне так уютно, как с ней. При ней я давал волю самым дерзким мыслям – в другое время они даже не родились бы. – Ладно, раз ты уже поостыл, тогда карты на стол, – сказала она. – Вот что у меня там: передвижная фотолаборатория. Обошлась мне в девятьсот зеленых, так что без присмотра ее не оставляю. Я сейчас кочую с квартиры на квартиру, студией пока не обзавелась. Перерыв в работе не могу себе позволить, а эту штуку где угодно можно раскинуть, хоть на автостоянке, вот и таскаю за собой. В последние месяцы совсем заработалась. Много фотографий продала, много выручила за них, но и потратилась сильно. Видел бы ты мой баланс – разрыдался бы! – Могу помочь, это запросто. – Да ну тебя! – отмахнулась она. – Мне твоя помощь не по карману. – Знаешь ведь, что денег я с тебя не возьму. Мне это в радость. – Да что с тобой, Дэн? Ты всегда задаром работаешь? Как те ребята из благотворительных фондов, пачкаешь руки о простых смертных? – Вот же черт. – Я отхлебнул пива. – Неужто я и впрямь так выгляжу со стороны? – Нет, ничего подобного. Просто любопытно: что заставляет такого, как ты, возиться с такими, как я? – Если я начну рассказывать, ты, поверь, заснешь, – ответил я. – А ради таких, как ты, я этим и занимаюсь. На основной моей работе искреннего человека нечасто встретишь. – Ясно. – Она прищурилась: – Ну так расскажи мне о себе. Я имею в виду, чем зарабатываешь на жизнь? Ты ведь не в Куинсе живешь? – Куинс – неплохой район, я бы не прочь здесь поселиться. – Да брось ты! Куинс – дыра, это не обсуждается. Вот что… – Она подалась вперед, схватила меня за плечо: – Умнее тебя я, пожалуй, никого не встречала. Ты где учился? – Опять же, если бы ты не пропустила первое занятие… – Ну же! Выкладывай! Где? – В Лондонской школе экономики. – Вау! – А еще в Институте присяжных бухгалтеров. – А это уже не “вау”. – Согласен. Элиша устремила взгляд в окно. Мимо прошли старичок со старушкой, нырнули в провал подземного перехода. – Долго, наверное, пришлось учиться? Я за девять недель наелась цифрами по горло. Я выдержала всего семестр в Городском университете Нью-Йорка. Факультет искусств. Терпеть не могла. – Это на любителя, – вставил я. – Но мне всегда нравилось учиться, во все вникать. Люблю ставить цели. Они поглощают тебя без остатка, помогают забыться. – Поняла. Хорошо, хорошо. – Она зажала в зубах изящное ожерелье и тут же выпустила, и оно упало на грудь; все ее движения были естественны, каждое – будто отголосок ее текучих мыслей. В ту минуту я, думаю, в нее и влюбился – или понял, что вот-вот влюблюсь. – А сейчас я изучаю то, о чем ты на занятиях нам не рассказывал. Я пытался предвосхитить ее следующий вопрос, но лишь сбил ее с мысли. – Слышала о “Вайянт, Стэк и Киньяр”? Ее “нет” прозвучало так решительно, что зазвенели стекла. И подумать только, теперь она, когда подбирает с коврика утреннюю газету, сначала просматривает раздел “Финансы”, а уж потом – “Искусство”. – Какая-нибудь девчоночья группа восьмидесятых? – Хм. Ты спрашивала, на что я живу. Эта “девчоночья группа” меня и кормит. Отдел слияний и поглощений. Хочешь, дам визитку? Цвет сам подбирал. – И какой выбрал? – Брокколи – кажется, так он называется. – В “пантонах” такого цвета, насколько я знаю, нет. – Верно. Но вышло красиво. Вот, взгляни. – Я достал из кармана пиджака визитку и протянул ей. – И что же ты там сливаешь и поглощаешь? – Сам я – ничего. Консультирую тех, кто сливает и поглощает. – А-а, ты прямо как мой галерист: “Сейчас большой спрос на фотографии тротуаров. Принесите десяточек, тогда и поговорим”. – Нет, я говорю так: “Вот вам данные о тротуарах. Некоторые с виду неплохи, но могут провалиться под ногами”. – Ха-ха! Мне бы такого галериста! – Что ж, визитка у тебя есть. Знаешь, где меня найти. Принесли еду. Элиша обмакнула блинчик в сироп, а я набросился на странный сгусток цвета белесого плавленого сыра, что поставили передо мной. – Ясно. Ну и чем живет сейчас ваш отдел? Над чем работаешь? – спросила она. – Тебе и вправду интересно? – Да, интересно. – Не верю! – Ты мне в глаза посмотри, я серьезно. – Но это тягомотина жуткая. Ты меня возненавидишь! – Погоди, съешь-ка сначала бекончика, мне одной не осилить. И не успел я и слова сказать, как она перевалила мне на тарелку два ломтика – еще одна привычка Элиши, с которой я уже сжился, и сейчас она мне так же мила, как и в самом начале. За едой я рассказывал, как собираю инвестиционный портфель, чтобы привлечь инвесторов в авиационную индустрию. Говорил, что крупные коммерческие банки сдают позиции в отрасли, зато в нее вливаются денежные потоки от государственных проектов Китая и ОАЭ, что сюда лучше всего вкладывать крупные капиталы и что благодаря отраслевым договоренностям и третьей части Базельского соглашения этот рынок безопасен для пенсионных фондов и частных инвестиционных компаний. За все время она меня ни разу не перебила, не закатила глаз, не притворилась, будто падает в обморок. А, положив не глядя приборы на тарелку, сказала: – Значит, так: у меня на счете в банке пятьдесят три доллара четыре цента. Во что бы мне их такое вложить? Может, в оранжевую жилетку и меховые наушники? – Изучу этот вопрос. Элиша кивком указала на окно: – Ты ведь пока не уезжаешь? – Еще немного – и пора будет в метро поспешить. Она широко улыбнулась. – Нет, гений, я спрашиваю, не собираешься ли ты домой. То есть в Англию. Не забыл Англию? – Ох, прости. Я дурак, не сразу понял. – От ее вопроса у меня потеплело на душе. Ей интересны мои планы на будущее – значит, можно смело звать ее на второе свидание. – Думаю, зависит от обстоятельств. – От каких? – Виза, грин-карта – обычные дела. – Да. – Но если честно, есть много чего еще. Надо мне кое с чем разобраться, пока я здесь. Здесь я хотел начать новую жизнь, но до сих пор не уверен, правильный ли выбор сделал. Этот разговор мы продолжили в другой раз. В том же году, в августе, в душный воскресный полдень мы нарезали круги по парку Томпкинс-сквер, над деревьями синело пустое небо, солнце подсвечивало здания вдоль прямой, как стрела, авеню А. И я начал рассказывать ей все то же, что рассказываю тебе сейчас. – Может, еще по одной? Или ты торопишься? – Не тороплюсь, и этому рада, – отозвалась она. – По моим меркам время еще детское. Я только к ночи оживаю. – Она завернула рукав, будто хотела посмотреть на часы, но так и не взглянула на циферблат. Время шло своим чередом, и мы доверились его ходу. Скоро мне исполнится столько же, сколько было отцу в тот год, в августе. Мне понадобилось тридцать три года, чтобы нащупать свои границы, осталось докопаться до сердцевины моего Я. Что ни день я тоскую по маме, но я уже так долго прожил без нее, что она перестала служить мне примером, я привык смотреть на нее глазами ребенка, которого она обеспечивала всем: кормила, одевала, принимала за него все важные решения. Мне не дано знать, какой стала бы она к старости, как относилась бы ко мне взрослому. Возможно, мы отдалились бы друг от друга, стали чужими. А может, я не оправдал бы ее надежд, как в свое время отец. Или она вышла бы за другого и уехала жить в Кению, как мечтала в юности, судя по дневникам. И я не перестаю спрашивать себя, одобрила бы она мой переезд, работу, друзей, ведь в глубине души я знаю, что будь она жива, я не перебрался бы сюда, никогда бы не встретил Элишу, не почувствовал бы, что обрел здесь семью. Я остался бы в Англии, звонил бы маме исправно по вечерам, навещал по праздникам, как подобает воспитанному человеку. Думаю, все ждали, что я рано или поздно сорвусь, что вся неизреченная боль, все невысказанное горе дадут себя знать в поступках. Бабушка твердила: “Дэниэл, если тебе хочется высадить пару стекол в машине, никто тебя не осудит, только прошу, не делай вид, будто ничего не случилось. Для меня твое бесчувствие тяжелее гнева”. Ей удалось до меня донести, каким мечтала видеть меня мама, ее излюбленным воспитательным приемом было приписывать маме свои чаяния: “Представь, мой мальчик, что сказала бы мама. Это ее воля, не моя”. Вряд ли бабушка до конца сознавала, насколько мне помогла. Вместо скорби я с головой ушел в учебу, поскольку считал – и о чем мне неустанно напоминали, – что ничего другого мама для меня не желала. Долгие годы мне удавалось переключаться, сосредоточившись на подготовке к экзаменам, и когда я поступил в школу Чесхэм-Парк, то намного опережал одноклассников, а позже учителя поразились, сколь легко я сдал выпускные экзамены, – меня считали способным, но ждали, что я не сразу вернусь к “нормальной” жизни. Когда умер дедушка – без мучений, в тихой зеленой палате Чилтернской больницы, полной хризантем, – я уже понял, что имею право отгородиться от мира, с головой погрузившись в учебники. Я прикрывался убеждением, что не сдать выпускные экзамены лучше всех значило бы разочаровать маму; в последнем классе я общался лишь с теми из ребят, кого родители заставляли нажимать на учебу. В Лондонской школе экономики я прикрывался зубодробительными курсами (“Принципы микроэкономики”, “Количественные методы”), перебравшись в студенческое общежитие, дневал и ночевал в библиотеке, а ко второму курсу уже подрабатывал в двух местах. Я прикрывался трехлетним опытом работы в области финансовых услуг и аудита. Я прикрывался экзаменами на присяжного бухгалтера. Я прикрывался поиском работы, бегал по собеседованиям, пока не убедился, что делаю правильный выбор – тот, который одобрила бы она. А когда принял предложение работать в операционном отделе ВСК, в стеклянном здании на набережной, то прикрываться мне стало нечем, кроме как желанием оправдать надежды работодателей. С тех пор единственное мое прикрытие – ВСК. Эти важные для меня годы были одинокими, эпизоды искреннего общения можно сосчитать по пальцам. К примеру, как-то раз на семинаре я увидел в зале хорошенькую девушку и у меня дрогнуло сердце, но она вскоре перешла в другую группу; как-то под вечер другой такой же усталый стажер всего-навсего протянул мне степлер, и я едва не расплакался там же, возле ксерокса, уткнувшись ему в пиджак; однажды мы мило поболтали с доброй библиотекаршей, тоже поклонницей романов о Джо Дюранго; однажды практикантка, с которой мы переспали, назвала меня самым невнимательным из любовников, и я спросил, в лоб, над чем мне стоит поработать. Словом, все эти годы я был полностью оторван от жизни – не спеша исследовал пределы своего Я, при том что часть моего прошлого была просто-напросто вычеркнута. Работать не разгибаясь – по-иному справляться с трудностями я не умел, и я благодарен, что до сих пор этот способ меня выручал. Мне было двадцать четыре, когда умерла бабушка, и, сидя на скамье в первом ряду в ее родной браденхемской церкви, среди сотни других скорбящих, я думал о том, что родных у меня больше нет, некому учить меня, как жить, не на кого равняться. Отныне для меня существуют лишь одни требования – рабочие. Начальство ВСК заметит мое рвение и добросовестность, и если будут довольны они – значит, была бы довольна и мама. И я жил для ВСК. Вкалывал до седьмого пота, не ходил обедать. Обходился без светских любезностей, обычных для всех людей. Знакомых у меня не было, кроме сотрудников ВСК, но виделись мы только в коридорах и конференц-залах. Каждый вечер, вернувшись в свою кэмденскую квартирку, я включал ноутбук и заходил на сайт ВСК. Я отдал бы им свою кровь до последней капли, если бы у них вышел такой приказ. Мои старания не пропали зря – к двадцати шести годам меня сделали компаньоном в отделе слияний и поглощений, – но вскоре произошел давно назревавший взрыв. Коллеги-женщины стали смотреть на меня иначе. Не знаю, то ли их притягивала высокая должность, то ли с годами отцовские гены взяли свое, сделав меня привлекательным внешне. А может, во мне самом что-то изменилось, может, я тверже стоял на ногах, уверенности прибавилось. Словом, за это время я повидал столько лондонских спален, гостиничных потолков и кухонь, сколько не видел ни до ни после. Я спал с секретаршами, офис-менеджерами, кадровиками, младшими бухгалтерами, юрисконсультами, финдиректя поддерживать разговор при клиентах, в лифте, в вестибюле. Я всегда выбирал женщин из ВСК, но близко к себе не подпускал. Теперь об этом тошно даже вспомнить. Мне стыдно, что я так обходился с людьми – с коллегами, – а главное, меня гнетет мысль, что я подражал отцу. Точнее, хотел понять, насколько могу к нему приблизиться, если дам себе волю. Однажды вечером я очутился на двенадцатом этаже гостиницы “Рэдиссон” с юной практиканткой. Назовем ее, к примеру, Надин. Мы с ней разговорились в тот вечер в вестибюле, и она сказала, что учится на последнем курсе магистратуры (не помню, в каком университете), а у нас проходит преддипломную стажировку. Я пригласил ее на ужин – сказал, что голоден, да и ей, судя по всему, не мешало бы поесть настоящей еды, а не полуфабрикатов. Мы поужинали, выпили вина, пошли в гостиницу, поднялись в номер. Она села на кровать, скинула туфли. Устроилась поудобнее, поправила пуховое одеяло. Я подошел и поцеловал ее, и тело ее стало мягким, податливым. Она подняла руки, я задрал ей подол, увидел живот, перехваченный тугой резинкой колготок. – Стоп, стоп, стоп, – сказала она и перекатилась набок. – Подожди минутку. Мне нужно… Я сейчас, а ты пока нальешь нам выпить? – Она пошла в ванную, на ходу расстегивая платье. – Не застревай там надолго, – сказал я. Дверь за ней закрылась, в душе зажурчала вода. Я снял пиджак, ботинки, носки. Достал из мини-бара две бутылки пива, ополовинил одну, и вскоре мне надоело ждать. Стрекотал вентилятор. Дверь была не заперта, и я зашел. Она стояла голая у бортика ванны, возле ног валялось скомканное полотенце. Она не удивилась, но была недовольна, будто я вломился в разгар ее спора с самой собой. – Э-э, так нечестно, – ухмыльнулась она. – Теперь из нас двоих только я… И я не стал ждать, когда она договорит, – переступил порог, поцеловал ее, подвел к тумбочке. Она расстегнула на мне рубашку, стянула с плеч. Стала меня ласкать, чуть грубовато. Дышала мне в ухо, теребила языком мочку, прижимаясь ко мне все теснее. Помогла мне расстегнуть ремень. Не знаю, кому первому пришло в голову – то ли мне, то ли ей, то ли одновременно, – но она резко развернулась, нагнулась над пустой ванной, оперлась о мрамор с причудливым, словно в чернильных пятнах, узором. Когда у меня спрашивают, почему я уехал из Лондона, я никому об этом не рассказываю. Но от тебя ничего скрывать не стану – даже самых нечистых помыслов. Хочу, чтобы ты понял, в чем мы с ним схожи, а в чем – нет. Когда я вошел в нее и ее бледные ягодицы зашлепали по моим бедрам – ритмично, хлоп-хлоп-хлоп, – я и не думал прекращать. Она сдавленно постанывала от удовольствия, и было в этих стонах что-то не совсем обычное, но знакомое. Я испугался: неужели я был уже с этой девушкой и забыл? Я замер, уткнувшись губами ей в спину. – Что с тобой? – встрепенулась она. – Давай же. Я еще не скоро. Подняв взгляд, я увидел в запотевшем зеркале наши отражения. И не остановился. Она двигалась в такт со мной, прижав локти к груди, а голову опустив на тумбу раковины. Вздохи ее сделались чаще, громче. Я снова поднял голову, посмотрел на себя, на нас. И из зеркала на меня уставилось его смутное отражение – в упор, непреклонно, безжалостно. Я остановился так резко, что она разозлилась. – Нет, нет, нет, еще! Давай! Еще. Схватила меня за руки, положила их себе на грудь, но я от ужаса не мог продолжать. – Не могу, – сказал я. – Не могу. – Правда? Но ты… но мы… – Кажется, мне надо прилечь. Она уронила голову на мраморную столешницу – то ли от досады, то ли от смущения. – Хорошо, на кровати уж точно удобней, – сказала она. – Нет, я все. Прости. Меня мутит слегка. – Что-то съел? – Нет, просто накатило. – Ага, поняла. – И, глядя на меня, вздохнула: – Может, как-нибудь в другой раз. – Прости, – сказал я. – Ты тут ни при чем. Пока она снова плескалась в душе, я сидел у окна, разглядывая крытые рубероидом крыши соседних зданий. – Мне уйти? – спросила она, выглянув из ванной в хлопчатобумажном халатике. – Лучше составь мне компанию, – попросил я. – За номер заплачено, так давай переночуем. – Если можно опустошить холодильник, то я согласна. – Сколько угодно. – Тебе не полегчало? – спросила она. – Нет, но ничего страшного, бывает иногда. Она лежала на кровати, щелкая пультом, прихлебывала вино из четвертушки. Я строчил сообщения на телефоне. – Спать мне не в чем, – сказала она и, скинув халат, нырнула под одеяло. Вскоре нудная комедия и алкоголь ее усыпили, а я покончил с письмами. Ноутбук я оставил на работе. Я был наедине с девушкой, совсем молоденькой, она спала нагая возле меня, и блики от телеэкрана плясали на ее худеньком плече. Рядом лишь она – да эти разговоры, вечные спутники бессонницы. Ничтожество идиот никчемный не обязан я перед тобой отчитываться что хочу то и делаю заткни свою поганую пасть вечно ты перекладываешь с больной головы на здоровую почему у тебя никогда нет планов на будущее где твое самоуважение ты всегда желала мне зла ты рада когда я падаю в грязь лицом разве нет тебя медом не корми дай меня унизить господи зачем мы с тобой встретились тебя никто не выносит вечно ты меня пилишь вечно ко мне цепляешься родители от тебя отказались даже родной сын тебя не уважает ни минуты больше не выдержу с тобой рядом все равно я тебя никогда не любила это уж точно ну и что же ты теперь собираешься делать э-э-э одни пустые слова! Терпение у моей жены ангельское. Историю мою она знает во всех подробностях, поэтому мирится с моими беспричинными вспышками, не теряя ко мне уважения. Она умеет отличать мою мимолетную грусть от затяжной тоски, и у нее хватает чуткости понять, когда я хочу поговорить, а когда – помолчать. Она знает, почему в шкафчике в ванной хранится флакон духов “Подсолнухи”, а в верхнем ящике комода в прихожей спрятана под замком полная аудиоверсия “Кудесницы”. Как сумела она продержаться со мной так долго, разглядеть меня за всеми моими несовершенствами? Внешняя холодность, напускная черствость, присущие мне странности – она пробилась сквозь все мои защитные оболочки и полюбила то, что нашла под ними. И я ответил ей любовью до того неуклюжей и сумасшедшей, что она, должно быть, до сих пор гадает – как и я, – когда же я наконец пойму, что она не замена моей матери. Все прошлые мои романы сгубило прискорбное заблуждение, что я могу своей жизнью исправить несчастный брак родителей – шаг за шагом, поступок за поступком, близость за близостью. Элиша все понимает, разобралась в первый же месяц – и почему-то осталась со мной. Уму непостижимо, как она терпит все мои глупые слова и дурацкие выходки. К примеру, когда я ей говорю: “Знаю, когда-нибудь у тебя будут дети”, а на самом деле имею в виду: “Знаю, ты мечтаешь, чтобы у нас был ребенок”. Слишком долго я с этим тянул, рискуя потерять семью. Я тебе уже говорил, что буксую при каждом шаге навстречу кому-то. Где мне заботиться о маленьком человеке – мне с собой бы управиться. Этот настрой, считает Элиша, можно преодолеть с помощью специалиста, но я до сих пор отмахиваюсь от ее здравых советов, ведь ей не понять, что за бремя дурная кровь вроде моей, – мне стоит немалого труда скрывать, как мне тяжело. Эти споры затягивают нас незаметно. Идем мы, к примеру, по улице, с крыльца сбегает кошка – и начинается у нас разговор о кошках, и почему Элиша их не любит, и как однажды, когда ей было шесть лет, к ним в дом забралась свирепая бездомная кошка и прыгнула к брату в кроватку, и затем о ее племянницах, которым купили в коляску защитный полог от кошек, и, наконец, о том, как сестра спросила ее: когда же и вы заведете детей? Чем глубже наша близость с Элишей – а я уверен, что сильней, чем я ее люблю, любить невозможно, – тем больнее мне от сознания, что она посвятила себя такому, как я. Но я борюсь со своими слабостями, борюсь ради нас обоих. Полгода назад случилась у нас размолвка, самая серьезная за всю нашу семейную жизнь. Может быть, я невольно подталкивал ее к уходу – не потому что хотел расстаться, а чтобы разрыв не стал для меня неожиданностью. В тот день мы вполне мирно позавтракали, я сварил овсянку и, по обыкновению, передразнил, как она произносит: “афсянка”. Потом мы сидели на кухне с ноутбуком, смотрели фотографии студий в Среднем Манхэттене, выбирая, какая ей подойдет, включали просмотр улиц, чтобы оценить плюсы и минусы. Я сварил еще кофе, и мы вместе читали на диване субботние газеты. В одном из приложений попалась статья о том, как известная художница роет в аризонской пустыне огромный котлован, сам по себе произведение искусства, – и Элиша пришла в восторг от фотографий. – Мокрый коллодий, – сказала она, поднося страницу к свету. – Как увижу, что кто-то использует эту технику, так хочется бросить свой фотоаппарат с пожарной лестницы. Она пустилась объяснять суть этой затейливой старомодной техники – пластинку покрывают слоем нитрата серебра и засвечивают, пока не просохла, – но я вскоре потерял нить. И сказал: – Раз тебе так нравится, почему сама не попробуешь? – Время для меня слишком дорого. Очень уж долго придется учиться, на это годы уйдут. – Не годы, а пара недель, – поправил я. – Ты все на лету схватываешь. – Ах, Дэн, ну ты и подлиза, люблю тебя! – Она со смехом запустила в меня журналом. – Честно тебе скажу: я много лет училась, чтобы выйти на нынешний уровень, и до сих пор не знаю и половины того, что нужно. Вдобавок речь о работе с ядами, изо дня в день. Если мы с тобой начнем пробовать, то мне к ним и близко подходить нельзя, да и вообще о здоровье стоит задуматься. Те вещества, с которыми я сейчас работаю, тоже далеко не безобидны. – Ну вот, опять это слово, – придрался я, – “пробовать”. – Да хватит тебе! Я без всякой задней мысли сказала, только сейчас в голову пришло. – Верю тебе на слово, Лиш. – Выходит, для тебя это пустячок, недостойный внимания? Я, к стыду своему, ответил ей ледяным взглядом. – Сейчас для тебя это не препятствие. – Хм. – Она выпрямилась, отсела от меня подальше. – Ну ладно. Я стал складывать чашки в посудомойку. – Ей-богу, Дэн, я об этом вообще не думала. – Вот и хорошо. – Я принялся сосредоточенно отмывать кастрюлю из-под каши. А Элиша пыталась до меня докричаться сквозь шум воды: – А если бы и думала, что тогда? Имею право, ведь так? Даже если ты не желаешь это обсуждать. – Как будто ты через день не заводишь об этом разговоры! – Дэн, замолчи. Ты об этом, черт возьми, даже в шутку задуматься отказываешься! – Я об этом задумываюсь куда чаще, чем раньше. – Это как понимать? – Это значит отстань. Хватит на меня давить. – Боже, ты серьезно? Буду знать твое истинное мнение. Я пожал плечами, она покачала головой. Так и тянулось какое-то время. Я разобиделся совсем по-детски, придирался к каждому ее слову, и наконец она не выдержала: – Знаешь что, Дэн? Осточертело мне все это. Ты со своими страданиями не центр вселенной, понял? Я пошла. – Куда? – В студию. – А со мной в парк? – Про парк забудь. Не хочу тебя сегодня видеть ни минуты сверх необходимого. И ушла, хлопнув дверью. Больше в тот день я ее не видел. Праведный гнев подстегивал меня, я был полностью уверен в своей непогрешимости. Меня ждала работа, за нее я и взялся. Около пяти она позвонила, предупредила, что ночует в студии. Не для того чтобы меня помучить, уточнила она, просто “увязла по горло в левом проекте” с подругой. “Так, ерунда, трафаретная печать, зря я вообще в это влезла. Теперь скорей бы отделаться”. Слова ее повисли в воздухе. Весь наш разговор был напряженный, вымученный, она то и дело вздыхала, я молчал. Мне надоело сидеть в пустой квартире, я взял ноутбук и пошел на улицу Св. Марка. Есть там забегаловка, “У Вика”, одна из моих любимых – по меркам Ист-Виллидж скромная, без изысков, и кухня там самая простая. Окна на фасаде зарешечены, как в обувном магазинчике где-нибудь в Ковент-Гарден, и я люблю там посидеть после работы с ноутбуком и кружкой пива – проверяю таблицы своих помощников, правлю их сухие официальные тексты. В тот вечер я доделывал черновик отчета – сводку деловой активности азиатских арендодателей воздушных судов, если тебе интересны подробности. Я так увяз в мелочах и так щедро подливал в кружку пива из кувшина, что и не заметил, как вокруг собралась толпа. Публика с коктейлями заполонила весь зал. Все смотрели в дальний угол, словно ждали, что вот-вот выйдет оратор и произнесет речь. Я жался в своем закутке, еле выдвинул стул. Вдруг позади меня взревела труба, затрещал ей в такт малый барабан. И электрогитара с примочкой. Джаз, но не самый простой – для искушенного слушателя. Публика гикала и аплодировала. Я привстал на цыпочки, чтобы хоть что-нибудь разглядеть. В дальнем углу выступало трио. Трубач в длинной белой блузе и темных очках выводил визгливую мелодию. Ему аплодировали со всех сторон. Я закрыл ноутбук и стал искать глазами официанта. Труба все надсаживалась. Официант оказался далеко, и ему было не до меня. Оставлять деньги на столике не хотелось, и я стал пробираться сквозь толпу любителей джаза. “Разрешите… простите… разрешите… простите…” Нарастал глуховатый рокот барабана. И уже почти у кассы в меня врезался тип в тугой джинсовой рубашке, с двумя бокалами мартини. Содержимое бокалов выплеснулось на прическу его спутницы. Та обернулась ко мне, взбешенная и мокрая. Я, должно быть, извинился, но вряд ли она услышала. “Ты что, охренел?” – взвилась она, когда я протискивался мимо. Труба завывала как безумная. “Эй, чувак, с тебя два мартини!” – проорал тип. Я еще раз извинился. Скорей бы заплатить – и прочь отсюда. Добравшись до кассы, я сунул под бокал две купюры, убедился, что бармен заметил. Вдруг меня толкнули в спину: – Эй, мудила! Извинись хотя бы перед моей девушкой! Кажется, я кивнул. Кажется, что-то промямлил в ответ. Хотелось улизнуть без шума. Барабан чуть не лопался от натуги. Надрывно визжала труба. Когда я проталкивался к выходу, у меня вырвали ноутбук. Я обернулся – парень в джинсовой рубашке держал его над головой, как трофей. Пригвоздил меня взглядом – и хрясь его об пол! Треснул пластик, полетели осколки. Труба продолжала меня терзать. Я бросился вперед. Парень попятился. Я схватил его за ворот, тряхнул хорошенько. Он заскользил, упал. Я опустился на четвереньки и полез под стол за ноутбуком. Но едва стал подниматься, как парень был уже рядом. Двинул меня в лицо коленом, и я осел на пол. Знакомая острая боль пронзила щеку. Эта боль будто хотела до меня достучаться. Я прислушался. Боль нашептывала мне: скорей отсюда! Я кое-как поднялся на ноги, изо рта стекала струйка крови. Я утерся рукавом. Время действовать для меня не пришло – пока. Отец раздавил бы его как муху, а я только кивал да мямлил: “Ухожу, простите, ухожу”. Он опустил сжатые кулаки и отступил с гордым видом. Толпа глазела на меня. Трубач выжидал, прижав к груди инструмент. Барабанщик застыл с палочками в руках. – Ладно, дайте ему пройти. С дороги, пропустите его! Дайте пройти! Толпа расступилась передо мной. Я, пошатываясь, вышел за дверь. Следовало поехать в больницу, но я поплелся домой. В городе царило непривычное спокойствие. Челюсть ломило. Доковылял до перекрестка, дождался, пока на тусклом светофоре загорится зеленый. Передо мной на повороте притормозил блестящий внедорожник, в открытое окно высунулся человек: “Давай в травмпункт, приятель! Смотреть на тебя страшно!” И загоготал, да так заразительно, что прохожие рядом со мной подхватили. Я чуть не умер от стыда. Вспомнил про ноутбук, оставшийся на полу в кафе, – там вся моя сегодняшняя работа, нигде больше не сохраненная, там все мои фотографии, видео, документы. Когда я вернулся в бар, то своего обидчика не увидел – вход загораживала толпа, и в окно его тоже было не разглядеть. Кругом толклись люди, дергались под музыку, к стойке за выпивкой тянулась очередь. С подбородка у меня капала кровь, глаз начал заплывать. Дождусь, пока он выйдет, решил я. Главное – вернуть ноутбук. Я уселся на крыльцо соседнего здания, обшарпанной маникюрной студии – навес обсижен голубями, окна разрисованы розовым, – я смотрел, как люди входят в бар и выходят, и гнев мой разбухал все сильнее. Движение на Первой авеню не утихает и ночью, сквозь гул моторов было почти не слышно джаза. Просидел я там часа полтора, не меньше, губы от крови почти слиплись. Наконец он вышел – в мятой, взмокшей джинсовой рубашке, под руку с рыжей девицей. Они смеялись, перекрикивались с кем-то внутри, я расслышал конец анекдота. “Не парься, чувак!” – крикнул он, пятясь. “До вторника, Фредди!” – отозвался кто-то. “Вот, говорила же я, не придет он!” – хихикнула его подруга. И когда они сворачивали за угол, я увидел у него под мышкой свой ноутбук. Как так можно – избить человека и взять на память его вещь? И как можно это стерпеть? Эта мысль ошеломила меня, привела в ярость. Я бросился вдогонку. По прямой, будто вычерченной по линейке улице они выписывали загогулины, пьяные от коктейлей и друг от друга. Девушка запустила руку в задний карман его летних брюк. Я сбавил шаг, держась от них чуть поодаль, не зная, как быть дальше. Лицо ныло нестерпимо. Они шли мимо ресторанов, тату-салонов, миновали кошерный рынок. Я тащился следом по авеню А, через два перекрестка на север; наконец они нырнули под строительные леса на Двенадцатой Восточной, где гигантские опоры будущего многоквартирного дома были обшиты фанерой и обмотаны пленкой. Неживой свет ртутных ламп во временном переходе. С улицы не видно, что творится внутри. Впереди никого. Оглядываюсь – ни души. Я ускорил шаг. Нас разделяло лишь несколько метров. Под мышкой у него торчал ноутбук, что подогревало мой гнев. – Эй! – Я налетел на него. – Ты Фредди, да? Он растерянно оглянулся, и я схватил его за горло, да так, что он дернуться не мог. Щетина впивалась мне в ладонь, шея изгибалась под моей рукой, прочная и в то же время податливая. Я толкнул его, прижал к доскам, впился в него свирепым взглядом, ноутбук упал на бетон. Его подруга визжала, молотила меня по спине кулаками. Я не обращал внимания. – Пусти его, гад! Пусти, мать твою! Я полицию позову! Меня остановил особенный, затаенный страх в глубине его зрачков – он, конечно, меня узнал, понял, зачем я пришел, и чувствовал за собой вину; но, думаю, это еще не все. Наверняка он почуял, что будь моя воля, я бы его придушил. Я подался вперед, дыша ему в лицо: – Комп я забираю. Понял? Он лишь моргал. – Если не отдашь добром, будет хуже, Фредди. Это я тебе обещаю. Он что-то прохрипел. Я сильней стиснул горло: – Все ясно? – Да, пусти его, все он понял, – вмешалась его подруга. – Боже! Ты совсем трехнутый? – Она нагнулась, подняла ноутбук. – Вот, забирай. Пусти его! И я отпустил. Всю дорогу до дома у меня тряслись руки. Я долго стоял перед зеркалом в ванной, сплевывал кровь, промокал рану ватными шариками с антисептиком. Выпил две таблетки обезболивающего. Одна сторона лица распухла и сделалась сливово-синей, глаз заплыл. Я не узнавал себя в зеркале. Бросив окровавленную одежду в бельевую корзину, я вышел в прихожую, где у дверей рядом с ковриком лежал ноутбук, поднял и осмотрел его на кухне под лампой. На корпусе глубокие вмятины, динамики разбиты, но комп был жив. По очереди всплывали окна, что были открыты, когда я опустил крышку. Я включил его в сеть и, пока он тихонько гудел, загружаясь, заварил себе чаю, плеснул в чашку бренди на два наперстка. Когда я снова глянул на экран, открылось окно с видом студии в Среднем Манхэттене. Я долго смотрел на него без единой мысли, боль по-прежнему донимала. Таблетки не действовали. Я переставил курсор в строку поиска, подвигал туда-сюда мышкой. Положил руки на клавиатуру. Передо мной расстилались дороги. Дверь заблокирована. – Тут недалеко. – Никуда не сворачивай, скоро будет перекресток. – Если с ребенком что-то случилось, Фрэн, ей-богу, я… – Что? Что ты мне сделаешь, интересно знать? – Ты сильно пожалеешь. – По правде сказать, Кэт, верится с трудом. – Куда ты меня везешь? – Сама знаешь куда. – Только дай слово, что он там. Дай слово. – Я-то думал, моему слову грош цена. Или ты теперь другого мнения? – Скажи только, что он жив-здоров. – Скоро убедишься, ведь так? Ехать всего ничего. – Ему там страшно одному. – Кто сказал, что он там один? – Ты и сказал. – Да неужели? Не смеши меня! – Только, прошу… дай мне слово. – Ладно, даю. Ну вот, теперь веришь? – Нет. – Так я и думал. Да и какой прок от слов? Ты вперед смотри, на дорогу. – Ненавижу тебя, Фрэн! – Еще бы. Как не ненавидеть, если я на тебя ствол наставил? – Раньше ты был не такой. – Устал я, пожалуй, от себя прежнего. – Одумайся, пока не поздно. Не знаю, что ты там затеял, одумайся. – После церкви сверни налево. Дальше сама поймешь. – Он там? – Увидишь. Эй… стекло не опускай. – Просто хотела воздуху глотнуть. – Надышишься еще, поверь. Ты будешь расти в эпоху, когда можно посетить забытые закоулки из прошлого в один щелчок мыши. В Одлеме я ни разу не был, но знаю его лучше любого уголка на этой планете. И вижу я его лишь днем, при дневном свете. Маршрут я строю точно такой же, как у них: сначала вдоль М6, мимо заправки в Сэндбеке на юг, а оттуда, свернув с шоссе, – по А500, А531, В5071, А529. В небе висит серая дымка, но когда добираюсь до деревенской площади, то происходит чудо. Жму на крестик посреди дороги – он на одном и том же месте, под задним бампером “моррис минора”, который всегда сворачивает влево рядом с чугунным фонарем и трепещущими на ветру флагами, близ приходской церкви Святого Иакова Старшего, а рядом вечно маячит на тротуаре старичок в мешковатых брюках, и двое велосипедистов в ярких куртках прячутся под козырьком автобусной остановки, потому что вот-вот пойдет дождь. Но стоит щелкнуть мышкой, и небо словно по волшебству голубеет, выглядывает солнце, меняются и люди. Картинка явно из другого времени: рамы на окнах коттеджа выкрашены на тон темнее, чуть длиннее тени на бетонном тротуаре. Здесь на Гугл-картах накладка, временной сдвиг, изображение не обновлялось пять лет, тут вечный июнь 2011-го, стриженая девушка со сложенным зонтом шагает по влажному тротуару, и нет уже велосипедистов, вместо них на скамье пожилая пара, лица смазаны, как у преступников в новостях, – он застыл, глядя вверх, на крыши, она бесконечно роется в сумочке (наверное, ищет жвачку или сигареты). На углу, возле поворота на Викаридж-лейн, заброшенный магазинчик с тюлевыми занавесками, табличка “Продается”; но стоит чуть продвинуться по Стаффорд-стрит – и у того же магазина ухоженный светло-зеленый фасад, на окнах деревянные венецианские жалюзи. А развернешь изображение – и снова август 2016-го, улицы пусты, на автобусной остановке ни души. Где же они? Что с ними сталось? Мне по силам видеть лишь такой Одлем, деревушку на экране, застывшую в шаге от неизбежного. Если двигаться дальше по Викаридж-лейн, как моя мама ночью под дулом ружья, то увидишь, как взбирается на пригорок семейство – отец и мать везут в коляске двух дочек в одинаковых зеленых пальтишках. Лица, конечно, размыты, но они лучатся счастьем, нет нужды увеличивать картинку, все и так ясно. Кто они? Неужели не знают, что случилось когда-то на этой дороге? Так и тянет остановить их, сказать, но стоит приблизиться, как они исчезают. Как всегда, двигаюсь дальше, мимо садов с батутами, мимо дворика, где сушатся на веревке три простыни, мимо ворот с табличкой “Машины не ставить”, мимо заброшенного делового центра, у ворот которого стоит микроавтобус телефонной компании, а рядом рабочий в комбинезоне разговаривает по мобильнику. Здесь март 2009-го – деревья голые, земля сырая. На лугу, где они погибли, нет памятных знаков. Лишь фургон для лошадей да прицеп с брезентовым верхом. Трава примята. Тишь. Небольшой синий “комби” на грязной обочине, там же, где он заставил маму бросить машину, – там нет ни памятной таблички, ни букета цветов между прутьев ограды. Но если повернуть изображение, то увидишь, как мимо кирпичной стены дома престарелых проплывает серебристый “фольксваген” с откидным верхом, за рулем женщина без лица, рядом с ней на сиденье собачка. Пленники в кадре, на пути в никуда. Смотрю на них в который раз за эти годы. Они застряли навеки в Одлеме, а мне, чтобы оттуда выбраться, нужно всего лишь закрыть окно с картой. Я стремлюсь доказать Элише, что она не впустую тратит на меня силы, что с ней я счастлив, счастлив давно. Когда она увидела меня наутро дома – я спал, уронив голову на кухонный стол, наглотавшись снотворного, с окровавленным ртом, – она расстроилась, но не испугалась – видно, была к такому готова, когда за меня выходила. Помогла мне встать, обуться, зайти в лифт, посадила меня в такси и повезла в больницу Бельвью, сколько я ни отпирался. Выслушала, как я невнятно объяснял доктору, что со мной приключилось, а потом сидела со мной рядом в светлом коридоре рентгенологического отделения и ни о чем не спрашивала, разве что удобно ли мне сидеть и не принести ли воды из кулера. Наконец доктор вызвал нас снова. Перелома нет, только сильный ушиб тканей лица, придется неделю провести дома. Меня трясло, голова раскалывалась, зубы шатались, но до дома я дошел на своих двоих. На выходе из вращающихся дверей она сказала: “Мне все равно, сколько это займет времени и сколько еще будет драк в барах, но от таблеток мы тебя отучим – ты меня понял? Хватит себя разрушать”. И я обещал ей бросить, но так и не бросил. На ее глазах я каждую ночь перед сном глотаю таблетки, а по утрам она ворчит. Не стану перед тобой оправдываться, просто скажу: я над этим работаю. Она знает, что с недавних пор я с кем-то разговариваю, но не знает, что мой собеседник – ты. Я все уши ей прожужжал про Денниса Альму и его группу в церкви на Десятой улице, и она, наверное, ждет, что я скоро начну молиться перед едой, но старается не вмешиваться в лечение, что бы я ни делал. Не раз она заставала меня с записными книжками – решила, должно быть, что новый психиатр прописал мне лечебное упражнение, и это недалеко от истины. А это – мои визиты сюда и беседы с тобой – вовсе не тайна от нее, просто я еще не успел поделиться. Элиша отлично чувствует разницу. Все, о чем я тебе рассказываю, она уже знает. Как только я закончу и уложу последнюю кассету в коробку к остальным, то сразу пойду домой и все ей объясню. Но записи эти твои, и тебе решать, с кем делиться ими. Все это я затеял месяцев пять назад. С тех пор у меня появилась цель, сложился распорядок – мне будет его не хватать. По вечерам, если я не веду занятий в Куинсе или где-то еще, я иду встречать Элишу. За неимением лучшего, она с подругой снимает студию на углу Девятой и Двадцать первой, над магазинчиком красок и скобяных товаров, и я уже привык ездить туда на метро, а потом идти пешком – и в сумерки, и в дождь, и в снег. Звоню в дверь, Элиша впускает меня, и я поднимаюсь по лестнице к ней в студию, полную штативов, бумажных экранов и подержанной мебели, ложусь с блокнотом и механическим карандашом на продавленный диван и жду, когда она освободится. По четвергам я молча отсиживаю час с Деннисом и его группой, а потом иду в камеру хранения в нескольких кварталах от церкви, где арендую ячейку. Здесь я и наговариваю для тебя пленки. У меня громоздкий кассетник, микрофон, десять упаковок чистых кассет “Максвелл” (достать их оказалось проще, чем я думал), и за каких-нибудь 179 долларов 95 центов в месяц можно работать спокойно, никто не мешает. Обстановка самая нехитрая. Клетушка, обшитая алюминием, три квадратных метра, но для меня она значит очень много. Здесь можно спрятаться – может быть, это для меня главное. Я прихожу и ухожу когда вздумается – на вахте всегда кто-нибудь есть, – и устроил я убежище по своему вкусу: турецкий ковер, складной стол, кресло, настольная лампа. В металлическом сейфе – почти триста пар старинных очков, каждая в отдельном пакетике, завернута в папиросную бумагу. Не знаю, разделишь ли ты мое увлечение, обрадуешься ли такому наследству, но на эту коллекцию я тратил время не зря, она – мое спасение от ненужных мыслей. Если заглянуть в сейф, там целый склад видеокассет, все выпуски “Кудесницы” за 1994—1997-й, купленные на барахолках, на распродажах, в интернете. И тут же кассеты, которые я записал сам, когда мне было двенадцать, все в тех же потертых картонных коробочках, подписанных детским почерком. Есть и аудиокниги – я делаю копии, чтобы поберечь записи, что хранятся дома, и слушаю, надев дешевенькие наушники из магазинчика “Все за доллар”, потому что без них голос Мэксин Лэдлоу звучит не так. Прежде я приходил сюда, когда нуждался в утешении, теперь прихожу поговорить. Для меня, пожалуй, это уже шаг вперед. Маминых дневников, что вела она с одиннадцати до восемнадцати лет, в камере хранения нет – они у меня дома, в сейфе, там же, где ее драгоценности и другие вещи. Их нашли на чердаке у бабушки с дедушкой, когда освобождали их дом, – шесть пухлых тетрадок с мамиными мыслями, в стареньком рюкзаке, вместе с ее школьными папками. А здесь я храню фотокопии. Седьмого января 1983-го она писала: “Фрэнсис ворчит, дескать, слишком много времени я трачу на дневник, считает это ребячеством – ха-ха-ха! Говорит, это все равно что иметь воображаемого друга. Вечно ты, мол, ноешь, что ничего не успеваешь, а в книжице царапать ты время находишь! Я ему в ответ: глупо ревновать к дневнику, а он: глупо столько времени тратить на разговоры с собой, – вот и разругались мы с ним, как два дурака. Так и не помирились как следует. Я обещала писать поменьше, лишь бы он замолчал, но на самом деле не знаю”. Последняя запись – от одиннадцатого февраля того же года – сухой отчет о скучной рабочей пятнице и планы на выходные: очередная поездка в корнуолльский кемпинг, под дождем. На последних страницах ни слова ни о задержке, ни о беременности – записи обрываются. Но о причинах догадаться нетрудно – простая арифметика. Перечитав все ее дневники, я задумался о тебе. Прошлым летом, в июне, когда я брал на неделю больничный, соврав начальству, что играл в сквош и разбил лицо, на меня навалилась тоска. Как ни старалась Элиша меня поддержать, я был выбит из привычной колеи: не надо ходить на работу, не спрячешься под крылышко ВСК. К среде я уже места себе не находил от безделья, все мне было в тягость. Когда Элиша ушла в магазин, я достал из сейфа дневники. Хотелось вновь услышать мамин голос – память его искажает, а в дневниках он неизменен. Я успел подзабыть, какой была она в юности, все эти резкие тирады о родителях, сбивчивые размышления, как она без конца повторяет, что мой отец для нее – лишь легкое увлечение, “станция на пути туда, где лучше”. В дневниках она колючая, с гонором, еще незрелая. Но это она, всегда она. В этом дневнике передо мной как на ладони ее душа. Здесь запечатлен отрезок жизни, здесь живут ее мысли, я могу обратиться к ним когда захочу, и это для меня бесценно. И когда я перечитывал, меня осенило: пусть и у моего ребенка будет то же самое. Теперь тебе не придется гадать, что за человек я был до тебя. Все, что я о себе знаю, и хорошее и постыдное, выложил я перед тобой. Высказал вслух, и ты по голосу поймешь – все это правда. Пусть эти пленки тебе помогут предсказывать погоду. Надевай в темноте наушники и слушай. Знай, откуда ты родом. Быть может, придет время, когда солгать тебе станет для меня проще простого – проще, чем в зубах поковыряться, – есть у меня к этому склонность, и если это случится, ты, может, и не заметишь. Этими записями я застраховался от лжи. Кем бы ни стал я, сколько бы разочарований тебе ни принес, что бы ни случилось, всегда с тобой я нынешний. Надеюсь, другим я уже не стану. До знакомства с Элишей я о тебе и не помышлял, а теперь каждый новый день начинаю с мысли о тебе, и нет лучше повода отвлечься от дел. Каждое утро, когда на все письма я уже ответил, запись в дневнике сделана, а “Таймс” и “Уолл-стрит джорнел” прочитаны, у меня остается полчаса для себя одного, перед уходом на работу. Раньше в это время я блуждал по Сети, выискивал каждое упоминание о “Кудеснице”, открывал видеоролики и стоп-кадры, удалял ссылки со страниц Википедии, скупал остатки видеокассет, делал что мог, чтобы сериал забылся, – а с ним исчез и Фрэн Хардести. Теперь я занят более приятным делом. Я сижу в тишине и представляю тебя. С тобой утро обретает новые краски. Не знаю, когда ты появишься – может, через год-два, а может, и позже. Но я точно знаю, чего хочу. Хочу смотреть на тебя и чувствовать каждой клеточкой то, чего никогда не чувствовал ко мне отец, – неразрывную связь, извечное родство, глубинное, до самого дна. Хочу учить тебя всему, что знаю сам, и радоваться, как радовалась мама моим первым словам, моим умениям. Хочу научить тебя водить машину. Хочу знать твои мечты и видеть, как ты их воплощаешь. Хочу, чтобы Элиша знакомила тебя с закоулками Нью-Йорка. Хочу показать тебе Англию. Хочу поехать с тобой в Одлем, приникнуть к земле и встать. Хочу, чтобы ты рос, не зная ни горя, ни зла, ни крови. Примечания 1 “Блю Белл Нолл” (Blue Bell Knoll, 1988) и “Сокровище” (Treasure, 1984) – альбомы шотландской группы Cocteau Twins; “Громче бомб” (Louder than Bombs, 1987) – альбом английской группы The Smiths. – Здесь и далее примеч. перев. 2 Пьеса американского драматурга, нобелевского лауреата по литературе (1936) Юджина О’Нила (1888–1953). 3 Английская горная грубошерстная порода овец. 4 Алан Эйкборн (р. 1939) – популярный английский драматург, автор семидесяти двух пьес. 5 “О, Шенандо” – народная американская песня начала XIX века. Скорее всего, сочинил ее кто-то из путешественников или торговцев мехом, плававших по Миссури. К середине XIX века песня стала своей и для моряков. 6 Перевод С. Болотина. 7 Народная песня XIX века, происхождение которой туманно. Сейчас стала блюзовым стандартом, наиболее известным под названием “Атланта блюз”. 8 QC (Кью-Си) – аббревиатура выражения Quality control (контроль качества), так называют также инспекторов по качеству. 9 Историческое название Королевского национального театра, так он назывался до 1967 г. 10 “Трибуна” (Grandstand) – британская спортивная телевизионная программа (1958–2007), одно из самых долгоживущих спортивных шоу Би-би-си. 11 Ноэль Эдмондс (р. 1948) – английский телеведущий, актер, сценарист. 12 Лора Ниро (1947–1997) – американская певица, ее раскованный вокальный стиль оказал большое влияние на так называемый голубоглазый соул. 13 Уормвуд-Скрабс – мужская тюрьма в Западном Лондоне для заключенных, впервые отбывающих наказание. 14 “Янг Вик” – лондонский театр, специализируется на предоставлении возможностей молодым актерам и режиссерам; имя происходит от соседнего “Олд Вик”, одного из самых знаменитых театров Лондона. See more books in http://www.e-reading.life