Андрей Макаревич Рассказы. Старые и новые © А. В. Макаревич, 2020 © Оформление. ООО «Издательство АСТ», 2020 Зов У приемника было имя – «Филипс». И имя, и внешность выдавали в нем инопланетянина. Я уже видел у товарища чудо рижской радиотехники – «Спидолу», она и задачу свою выполняла почти так же, и звучала почти так же, но вид отекшей мыльницы, родовая печать социализма, не давал ей шансов. «Филипс» был нарисован совсем иначе – какая разница, казалось бы? Я даже не смог бы объяснить, сколь огромное это имело для меня значение. И не потому что я собирался форсить с ним перед друзьями – из дома «Филипс» выносить было нельзя. Нет, лично для меня. Как добиться элегантности от простого прямоугольного пластмассового ящичка? Наверно, надо много-много лет каждый день рассматривать, держать в руках и рисовать предметы исключительной красоты. И только их. В стране победившего социализма это было невозможно по определению. Оставшись в комнате один, закрывал дверь, брал его в руки бережно, в который раз рассматривал, не включая. Пропорции не совсем обычные – чуть больше чем полтора квадрата, книзу чуть-чуть увеличивается в толщине – ровно настолько, чтобы увидеть это не глазами, а ощущением, всё на чуть-чуть! Задняя его половина из ярко-красного материала, по периметру примыкает хромированная антенна формы буквы «П» – откидывается вверх одним движением. Фасад белый, по верхней части проходит ослепительная шкала – окно в мир. Наша часть этого мира еще не знает слово «металлик», но сейчас могу сообщить, что цветом шкалы являлся именно светло-голубой металлик. Шкала не подсвечивается, да это и не надо – она и так горит огнем. Слева от нее выступает из корпуса колесико, это громкость и одновременно включение. Щелк – и рядом загорается невозможно оранжевым цветом крохотный кругленький глазок. Цвет такой яркий, что кажется, что это лампочка. Ночью в комнате видно – нет там никакой лампочки, просто цвет такой. Справа от шкалы – такое же колесико, оно плавно гоняет влево-вправо тонкую бордовую вертикальную стрелочку – это настройка. Дома у нас стоит пузатая лакированная радиола «Эстония» – она скорее мебель, чем прибор. На черной стеклянной шкале ее изображены косо расположенные прямоугольнички, под ними надписи: Копенгаген, Рига, Ливерпуль, Осло, Рейкьявик… Это красивая художественно-политическая фантазия времен оттепели – никакого отношения хрипы и обрывки иностранных фраз, вылетавшие из «Эстонии», к этим городам не имели. На моем «Филипсе» на шкале – только цифры. 31, 39, 42, 49 – короткие волны. И всё совпадает! За гудением глушилок прячутся вражеские голоса. «Программа «События и размышления». У микрофона Виктор Французов». Мне плевать и на события и на размышления – у Битлов вышел новый альбом, они же не могут об этом не рассказать! Ведь это и есть настоящее событие! В субботу вечером вся семья на даче в Валентиновке. Вечером пьем чай на терраске. Стемнело. Видимо, глушилки не добивают до нашего дачного поселка – папа крутит «Филипс», внезапно отчетливо раздается «This is the voice of America from Washington, Jazz Hour» – невероятный баритон Луиса Канновера. «Сделай тише, соседи кругом!» – строго командует бабушка. Бабушка знает, о чем говорит. Но мой космический зов, мой далекий очаг неизвестных науке вибраций – это «Radio Luxemburg 208». Двести восемь – это их частота, средние волны, это совершенно аполитичная радиостанция, которая двадцать четыре часа в сутки крутит свежую музыку. Никто их не глушит, просто они, видимо, не такие мощные, да и средние волны до нас еле долетают. Они приходят ко мне с другой планеты. Во всех отношениях. Они пробиваются из последних сил. Поэтому каждый долетевший звук бесконечно ценен и заряжает меня неведомой мне энергией. Я это чувствую каждой своей клеткой и больше всего хочу, чтобы это никогда не кончалось. Через пару часов глаза начинают закрываться, звуки визуализируются, я вижу этот волшебный мерцающий свет на самом краю вселенной, мне кажется, я даже могу разглядеть богоподобных людей с длинными волосами и невероятными электрогитарами – у меня никогда не будет такой, я вижу, как их пульсирующая, небесная музыка продирается ко мне сквозь радиопомехи – они похожи на дырявые колючие облака, они тут и там, но музыка сильнее – какое это счастье! Спросите, кого я там слушал? Всех, кого передавали. Иногда узнавал Monkees, Dave Clark 5, Hollies, Kinks – и радовался им как старым знакомым. Кажется, они мне тоже. Сегодня я часто думаю – а что было бы, если бы эта станция звучала в те годы из каждой радиоточки вместо «Радио Маяк»»? Всех последствий предсказать не берусь. Но тоультате просто хорошая музыка, пробиваясь через дырявый занавес, превращалась в несокрушимый заряд света и любви. И если угодно, бесстрашия. Знаете, от чего рухнул совок? От страха. Он всегда рушится от страха. Честь Рано утром мне позвонил Лева Гущин. Служил он тогда главным редактором «МК» (тогда еще, кажется, «Московского Комсомольца»), был моим старшим товарищем и периодически получал по голове за только что появившиеся в газете хит-парады, это была новая игрушка в нашей стране, и музыканты и фаны музыкантов ждали их выхода с нетерпением и трепетом. «Машина времени» там соседствовала с Валерием Леонтьевым и группой «Аквариум». Престарелая советская власть не любила всех трех одинаково – смешно, правда? Вот Лева и получал. Голос у Левы был встревоженный. Он сказал, что в «Комсомольской правде» вышла скверная статья и надо думать, что делать. Я побежал на улицу за газетой. Ах да! Дорогие юные читатели! Интернета, как и компьютеров, его транслирующих, в природе еще не наблюдалось, и новости распространялись через радиоточку (FM тоже еще не родился), три, кажется, канала телевидения и главное – через газеты. «Советская печать – не только коллективный вдохновитель и агитатор, но и организатор». – Ленин сказал. Не хухры-мухры. В этой связи вишневого цвета киоски Союзпечати располагались в городе повсеместно. Утром к ним выстраивались очереди. Статья оказалась мерзкой – надергали невпопад строчек из песен (половину из «Воскресенья»), снабдили положенными эпитетами («опасные инъекции сомнительных идей», «ноют о придуманной жизни» – это примерно как сегодня «русофобы» и «пятая колонна», привели в пример «страстные монологи Высоцкого», которого они сами гнобили два года назад и довели до могилы. Подписала этот донос группа никому не известных деятелей культуры, но возглавлял ее тяжеловес – Виктор Астафьев, писатель, книги которого я очень любил. Вот те и раз. На следующий день в Росконцерте, где мы уже работали, срочно созвали худсовет с представителями министерства культуры – на такой сигнал следовало реагировать немедленно, ЦК ВЛКСМ это почти ЦК КПСС, там шутить не любят. Ах да! Дорогие юные читатели! Это сегодня, прочитав в Сети «ты козел», можешь немедленно ответить «сам козел», и оба получите удовольствие. А в давние времена полагалось не огрызаться, а, наоборот, тотчас принимать меры в соответствии с указаниями. Это называлось «сигнал был услышан». И согласно уровню и тону сигнала указанный ансамбль следовало в срочном порядке расформировать и об исполнении доложить. И расформировали бы, не сомневайтесь – и не таких разгоняли. Нас сняли с маршрута, отменили дальнейшие гастроли, выдали белые рубахи для расстрела. Наутро обещали священника. Но – случилось чудо. В редакцию «Комсомольской правды» повалили письма. Сотни тысяч писем. От отдельных людей, школьных классов, научных лабораторий и целых воинских частей. Возмущенные письма с требованием восстановить справедливость. Эти письма складывали в мешки, жгли во дворе редакции, но количество их не уменьшалось. И оплот идеологии дрогнул. Ах да! Дорогие юные читатели! Это сегодня ваше письмо власть не заметит. А если их будет много, скорее всего решит, что это происки Госдепа. А в те давние времена письма трудящихся приходилось замечать. И даже как-то на них реагировать. Поэтому расстрел заменили на бессрочный отпуск за свой счет. А газета уже через две недели выдала целую страницу игривой полемики – дескать, вот какие разные у нас, оказывается, читатели, кто-то, конечно, согласен со статьей, а кто-то и нет, их, разумеется, меньше, но хотите – почитайте их письма сами. Давайте спорить. Мы не могли поверить – на наших глазах происходило чудо, и это чудо никак не вписывалось в правила советской жизни: уж если за кого брались, то добивали. Примеров было достаточно. Одно письмо написал двадцатишестилетний экономист Анатолий Чубайс. Оно сохранилось, он подарил мне его не так давно. Написал не в газету, а прямо Виктору Астафьеву, где на четырех страницах, приводя строки из наших песен, доказывал, в чем неправы и где откровенно врут авторы статьи. И Астафьев ему ответил! Ответ меня поразил. Цитирую фрагмент: «Наверное, мне не стоило подписывать письмо против этих машин, сидящих в виде моли на пиджаках чужого покроя, украшенных орнаментами с берегов мертвого озера…» О как. На самом деле не слышал, конечно, Астафьев ни наших песен, ни о «Машине времени» вообще – нашептали ему комсомольцы о еврейчиках, поющих с чужого голоса – он и подписал. О чем жалел впоследствии. И даже рекомендовал мои стихи в один литературный журнал – я и не просил. Теперь о чести. Вы думаете, это я про то, как с помощью сотен тысяч поклонников «Машина» смогла отстоять свою честь? Нет. Я про честь каждого, написавшего письмо в нашу защиту. Ибо именно честь не позволяет человеку стоять в стороне, если кого-то бьют не по делу. Честь вообще неудобная вещь. Сродни совести. С честью долго не живут. Сравните – Молотов, Каганович. А с другой стороны – Пушкин, Лермонтов. Всего-то отсутствие или наличие этого странного качества. Интересно бы было в сегодняшней школе задать сочинение на тему «Честь – что это такое». Боюсь, не ответят. Не поднимут тему. Зато легко объяснят, что означает выражение «Ничего личного». Даже я могу объяснить. Это означает – ты мне настолько безразличен, что мне и в голову не приходило тебя оскорбить или унизить – просто обманул и всё. Или ограбил. Или убил. Чисто бизнес. Недавно листал удивительную книгу – «Дуэльный кодекс», издание 1912 года (не первое – четвертое! Притом что дуэли запрещены), по толщине приближается к уголовному кодексу России. Серьезнейший свод законов и правил – степень нанесенного оскорбления (их, если интересно, три), степень ответственности в зависимости от тяжести этого оскорбления – что можно разрешить извинением, что – нет, правила вызова на дуэль, выбор оружия, условия проведения дуэли… Всё ради спасения чести. Опасное, дорогое удовольствие – честь. Многие думают – случилась у Пушкина дуэль, его на ней и убили. А было у Пушкина за его молодую жизнь двадцать шесть дуэлей – нормально? На последней не повезло. И всё личное. Ничего личного, говорите? Сигары В самом начале девяностых мы с друзьями неожиданно рванули на Кубу – впервые в жизни. Божественное, дивное время открытия мира! Вдруг стало можно. Нет, ребята, вам сегодня этого не понять, и не пытайтесь. Поездка получилась короткая, безумная и невероятно яркая. Синий океан, обглоданная, как после атомной войны, и потому необыкновенно живописная Гавана, умопомрачительные кубинки – что я вам буду рассказывать? Ром, мохито и, конечно, сигары. Здесь они были не экзотикой на грани выпендрежа, а совершенно естественной частью жизни. Нет, нельзя сказать, что мы увидели их впервые. В табачных ларьках и магазинах Страны Советов именно кубинские сигары были представлены весьма широко – это было то немногое, чем Куба расплачивалась за щедрую политическую, экономическую и военную помощь. Ящички и коробочки из ароматного дерева, оклеенные марками и картинками, колониальную стилистику которых революционные кубинцы так и не поменяли. «Монтекристо», «Ромео и Джульетта», «Партагас», «Коиба», «Панч» – это звучало как музыка. И стоили они, насколько я помню, копейки – во всяком случае, значительно дешевле, чем во всём остальном мире. Ящички и коробочки пылились на полках – никто их не покупал. Во-первых, образ сигары был сильно скомпрометирован политической карикатурой – империалист рисовался толстым, безобразным, в цилиндре и непременно с огромной сигарой в зубах. Во-вторых, никто толком не знал, как с ними обращаться – надо ли обрезать кончик, например, и если да, то чем. О хьюмидорах тоже никто не слышал, поэтому все сигары были безнадежно пересушены, и крошились от первого прикосновения. В общем, представьте себе, что вам предложили попробовать устриц, но не объяснили, что надо сначала раскрыть створки раковины. Помню, отечественная промышленность предприняла робкую попытку догнать своих кубинских друзей – выпустила сигары «Погар» (по названию города, где располагалась табачная фабрика). Пять продолговатых коричневых предметов в серой картонной коробочке. Будучи извлеченными, они действительно метров с трех напоминали сигары. При ближайшем рассмотрении иллюзия рассеивалась. В общем, знакомство с культурой сигары на Кубе состоялось. Хотя любовь пришла позже. Помню, как я на следующий день после возвращения сижу в каком-то баре в окружении восхищенных мальчиков и девочек – впечатления и свежие знания так и прут из меня, я страшно важничаю. Я дымлю привезенной сигарой и обучаю неофитов азам. Очень, например, неплохо опустить кончик сигары в хороший виски или коньяк – это придаст ее аромату дополнительные оттенки. Я погружаю сигару в стакан с вискарем и начисто забываю про нее. Через пару минут ее конец распухает и распускается, как розовый бутон. Конфуз. Если говорить об истинной любви к сигаре, то это, как и всякая любовь, многотрудное и ответственное дело. Сделана каждая сигара вручную (если это не дешевая игрушка), она хранит магию рук создателя и тепло его души. Нет двух одинаковых сигар – даже если они лежат в одном ящике. Недавно я был на фабрике «Партагас» в Гаване. Старинное здание, огромный зал с высоченными окнами, длинными рядами плотно стоят столы, за ними сидят работники и работницы – немолодые уже люди. Перед каждым маленький деревянный верстачок – видно, что верстачкам этим очень много лет, сейчас таких уже не делают. Не суетясь, размеренными движениями ладоней эти мастера скручивают из табачных листьев ровные колбаски – и при этом почти у каждого во рту дымится сигара! В этой картине было такое торжество духа, что я чуть не заплакал – так хотелось это дело заснять. Снимать было запрещено – таинства не снимают. Содержание сигар в домашних условиях – серьезное и хлопотное занятие: примерно как держать аквариум с рыбками. Вам предстоит многое узнать, причем ценой исключительно собственного опыта. Например, что такое хьюмидор, и зачем он нужен. И почему самый дорогой далеко не всегда самый лучший. И как убедиться в его качестве в момент покупки – потом будет поздно. И как оживить уже лишенную жизни сигару, эту уснувшую в высохшем аквариуме рыбку? Курение сигары – процесс, требующий погружения и самоотдачи. И если вы не окончательный валенок, вам не придет в голову закуривать сигару на бегу от метро к месту службы. Выкурить сигару – это поступок (хотя те же кубинцы начисто лишены этого пиетета, курят где угодно и когда угодно и запросто затягиваются сигарным дымом, презрев вот это снобистское «пропускать исключительно через нос». И я с ними в этом солидарен). А как же получить от сигары долгожданное удовольствие? Урок номер один. Вам понадобится круизная яхта. Необязательно огромная, как у Абрамовича – метров тридцати вполне достаточно. Важно, чтобы она располагалась в тропическом море и чтобы вы находились на борту. И чтобы на море был штиль, погода ясная, а время в районе шести часов вечера, в это время солнце в тропиках садится, хорошо, если оно опускается прямо в море. Очень важно, чтобы на палубе был бассейн – вам предстоит присесть в шезлонг около него: не у самой воды, а в некотором отдалении. Музыка пусть звучит совсем негромко – она должна быть плавной, но пусть в ней читаются латиноамериканские нотки. Метрах в десяти от вас должны танцевать девушки в бикини – штук пять, и делать это они должны лениво, как бы нехотя, тихонько переговариваясь. Важно не смотреть на них в упор – они занимают периферийную часть картины. В левой руке у вас тяжелый стакан с хорошим виски – не вздумайте портить его льдом: лучше добавьте несколько капель обыкновенной воды. В правой руке – только что раскуренная «Коиба робуста», ровненькая шапочка пепла говорит о том, что сигара скручена идеально. Теперь сделайте маленький медленный глоток, дайте напитку продемонстрировать вам все свои вошебные грани, и не спеша затянитесь. Неглубоко. Ладно, не надо яхты. Тропики – тоже необязательное условие. Черт с ними, с девушками – только отвлекают. Но виски-то у вас есть? Колея Проходите сюда, пожалуйста. Встаньте полукругом – так всем будет видно. Итак – перед вами первая рабочая модель отечественного колеепрокладчика АТ-70-1К. Центральный научно-исследовательский институт дорог и дорожного покрытия работал над этим чудом более двадцати лет. Задача перед учеными стояла непростая. Все мы знаем, что одна из вечных проблем России – дороги. Годами лучшие умы страны бились над решением этой проблемы с оглядкой на деятельность наших западных партнеров, не понимая, что идут по ложному и тупиковому пути. Помните, как в свое время американская военщина пыталась навязать Советскому Союзу соревнование в создании космического оружия – так называемые «звездные войны» – имея единственной целью обескровить нашу экономику? И надо сказать, им это почти удалось – к счастью, мыльный пузырь лопнул. Вот и сегодня – кое-кто пытается (к счастью, безуспешно) воссоздать на нашей почве современное западное дорожное покрытие, забывая, что это, во-первых, непомерно дорого, соответственно ведет к растратам и, прямо скажем, воровству, а во-вторых – совсем не так безобидно, как может показаться. Гладкое дорожное покрытие дает водителю ненужную степень свободы (это вообще свойственно странам с подгнившей демократией), усыпляет его внимание, провоцирует увеличение скорости, что неизбежно ведет к катастрофе. Кроме всего прочего, не следует забывать, что ровная гладкая дорога – открытые ворота врагу. Наши разработчики предлагают решить все эти проблемы кардинально – раз и навсегда. Вместо так называемой европейской дороги мы прокладываем колею. Колея не требует предварительной подготовки грунта, к тому же мы получаем на выходе невиданную экономию – вот цифры. Хищениям на дорожном строительстве будет положен конец. Колея дисциплинирует водителя, повышает его мастерство и совершенно безопасна в эксплуатации. Наш колеепрокладчик собран на базе легкого танка «Т-70», что делает его неприхотливым в эксплуатации и устойчивым к нашим климатическим условиям. В военное время он легко превращается в грозную боевую машину. Его рабочая часть, изготовленная с применением нанотехнологий, предусматривает прокладку колеи для легкового, грузового либо общественного транспорта. С учетом, так сказать приоритетов данного направления. Мы хотели назвать нашего первенца «Юрий Гагарин», но государственная комиссия рекомендовала нам не приземлять имя великого покорителя космоса, и мы дали нашей машине имя «Добрыня». В настоящее время, прямо в эти дни, идет прокладка первой опытной колеи в направлении Тамбов – Малоярославец. Результаты впечатляют. Если вопросов нет – предлагаю пройти в следующий зал – там нас ждет новейший поворачиватель рек «Гвидон». Вначале был звук Каждый из нас когда-то слышал, что восемьдесят процентов информации поступает человеку через глаза. Не знаю, кто автор этой сентенции. И каким образом производились подсчеты. И вообще, что имеется в виду под информацией. Если исключительно содержащаяся в тексте – тогда да, конечно. Восемьдесят процентов – через глаза. А оставшиеся двадцать – через уши, по радио. Но мне кажется, что понятие «информация» – гораздо более широкое. И шум дождя сообщает тебе о том, что идет дождь, ничуть не хуже, чем круги на лужах, видимые глазами. А теперь представьте себе железнодорожную катастрофу, которую вы наблюдаете с небольшого расстояния. Представили? А теперь разделите изображение и звук. Разделили? А теперь прокрутите перед своим внутренним взором сначала картинку, а потом ее звуковое сопровождение. И ручаюсь вам: картинка без звука оставит вас вполне равнодушным, а звук без картинки приведет в ужас. И если это так, то что тогда главнее? Все мы знаем, как может напугать нас неожиданный громкий звук. Даже самый простой, вроде лопнувшего шарика над ухом. Что-то я не могу представить себе какую-либо неожиданную картину, способную нас напугать – если она лишена звуковой поддержки. Даже привидения в фильмах-страшилках режиссеры заставляют выть. Хотя настоящие привидения выть, наверно, не умеют. Ночью мы спим. И глаза наши спят. А уши – нет. И будит нас звук. Странно, правда? Если мы не хотим что-то видеть, мы закрываем глаза. Не руками, нет – у нас есть веки. А на ушах век нет, и руками затыкать их весьма неудобно. То есть природа разрешает нам иногда оставаться без зрения и не разрешает без слуха. Значит, что с точки зрения природы важнее? Возможность видеть мы получаем, появляясь из утробы на свет, да и то первые месяцы наблюдаем картину вверх ногами. А звуки начинаем слышать значительно раньше – на девять месяцев. Мой сын вел себя в животе у матери очень беспокойно, но неизменно затихал, как только начинала играть громкая хорошая музыка. И вообще – если вначале было Слово, то Слово это было произнесено, а, скажем, не написано: не на чем еще было. Звук? Звук. А восемьдесят, значит, через глаза? Ошибочка, граждане! Если убедил – пошли дальше. Звуки детства Пытаюсь нарисовать картину из звуков своего детства, роюсь в памяти. Радиоточка. Или трансляция. В общем, радио. Эта пластмассовая коробочка стояла в каждой квартире, в каждой столовой, в любой парикмахерской. Коробочка всегда была желтая или розовая – веселенького цвета. На фасадной ее стороне располагалось окошко для динамика, затянутое веселенькой же тряпочкой и одна ручка – включение, она же громкость. Сзади – картонная крышка с круглыми отверстиями и провод. Провод вставлялся в специальную розетку – как для электричества, но поменьше, чтобы не перепутать. Всё. Сколько помню, коробочка всегда и у всех находилась во включенном состоянии. Могло быть тише или громче. Коробочка вещала. Текстовая составляющая проходила мимо меня, не оставляя следов (в три-то года!). Разве что застревало в голове какое-нибудь непонятное слово («Телефон: Миусы Д-1…» Какие такие миусы? До сих пор мучаюсь.). В десять утра сажали слушать детскую передачу. Заставочка: на пианино, наверху, незатейливо – «Мы едем-едем-едем в далекие края…» И сразу, фальшиво-добрым старческим голоском: «Здравствуй, мой маленький дружок! Сегодня я расскажу тебе сказку…» Не нравилось: дядька кривлялся. Всё равно слушал. Выбора не было. Иногда в передаче появлялось двое детей – кажется, Мишенька и Машенька. Я понимал, что это ненастоящие дети, а две взрослые тетки – одна, с голосом потолще и, наверно, сама поздоровее – за Мишу, а вторая, совсем писклявая – за Машу. От них было еще противней. Иногда приходил Захар Загадкин, пел песенку, загадывал детям загадки. В 11.00 – «Доброе утро, товарищи! Начинаем производственную гимнастику! Первое упражнение – потягивание. Встаньте прямо, ноги на ширине плеч – и (под пианинку) раз, и два…» Бедные мы, бедные. В воскресенье, правда, было повеселее (может быть, потому что родители были дома – уже праздник!). Воскресная передача «С добрым утром!» Песня: «Друзья! Тревоги и заботы сегодня сбросьте с плеч долой – чем тяжелей была работа, тем краше день твой выходной! Воскресенье, день веселья, песни слышатся кругом – с добрым утром, с добрым утром и с хорошим днем!». Пелась задушевным, почти человеческим голосом. Ну да, выходной был один – в воскресенье. А живые, человеческие голоса звучали из трансляции очень редко. Дикторы говорили не как живые люди – медленно, торжественно и с какой-то совершенно особенной интонацией, которую ни описать, ни воспроизвести не берусь. (Кончилось это, кстати, совсем недавно – с появлением FM. Нет, раньше: Виктор Татарский с опальной передачей «Запишите на ваши магнитофоны». Он уже говорил по-другому. Но до этого еще двадцать лет.) В трансляции иногда пели: мужчины – патриотические и военно-патриотические песни, женщины – русские народные. Мужчины пели грозно и утробно, женщины – как бы веселясь, специальными русско-народными голосами, с завитушками в конце фраз. Пытаюсь понять: почему мне, маленькому, не нравилось. Так вот: клянусь, я чувствовал, что они притворяются, поют не так, как хотят, а как надо. Дети ведь очень здорово чувствуют фальшь. Лучше взрослых. Неудивительно, что когда вдруг появлялась песня с человеческой мелодией и спетая человеческим голосом – она сразу становилась народной – на таком-то фоне. «Ландыши», «Я люблю тебя, жизнь», «Подмосковные вечера»… У всех этих песен была непростая судьба – советско-партийное руководство сопротивлялось, искало пошлость, не пускало в эфир – кожей чуяли человеческое, собаки. Слово «сексуальность» применительно к артистке было просто немыслимо – даже «женственность» не очень приветствовалась – не время, товарищи! Поэтому певицы в лучшем случае изображали таких дурочек с бессмысленной улыбкой и легким покачиванием головой – остальные детали тела должны были оставаться неподвижными. Мужским певцам полагалась поза а-ля Кобзон – ноги на ширине плеч, руки по швам. Когда (двадцать лет спустя!) появился молодой Валерий Леонтьев, который просто не мог стоять на месте, его на экране до пояса закрывали какой-нибудь декорацией – картонным кубом, например, чтобы не было видно, как он вертит попой. С добрым утром, товарищ Лапин! Об этом можно написать отдельную книжку. Сейчас перечитал и ужаснулся: вроде как жил маленький мальчик в глухой ненависти к окружающей звуковой среде. Нет, конечно, – какие-то вещи завораживали: голос молодой Эдиты Пьехи в сопровождении ансамбля «Дружба», вокальный квартет «Аккорд», волшебное пение грузинского ансамбля «Орэра». Еще кое-что, о чем ниже. Просто они все были в меньшинстве, вываливались из общего фона. Приходил с работы отец, садился за пианино. Пианино называется «Красный Октябрь», оно одето в серый льняной чехол. Отец приподнимает чехол, открывает ему пасть, полную белых и черных зубов, пробегает по ним руками. Здорово. Я хочу играть как отец, но понимаю, что это невозможно – руки у меня в два раза меньше, и я еле-еле достаю до клавиатуры носом. Единственная пьеса, которую я могу исполнять, – «Гроза». Для этого надо положить много книжек на стул – для высоты, потом на них забраться, открыть тяжеленную черную крышку. Пьеса «Гроза» – импровизационная, я придумал ее сам. Клавиши справа от меня – самые высокие – изображают молнию, клавиши слева – низкие – гром. Всё, что посередине, между ними, – это, видимо, дождь и вообще течение жизни. Я недоволен своим исполнительским мастерством, поэтому играю пьесу «Гроза» сам для себя, днем, когда никого нет дома и никто не слышит (няня не в счет, ей неинтересно). Приходила подружка со двора – Оля. Оля старше меня года на два, няня ругается, говорит, что она шалашовка. Не знаю такого слова, проникаюсь уважением. Оля показывает мне, как играть на пианино собачий вальс. Мне не нравится – там всё время по черным, противно. И вообще отец играет лучше. Собачий вальс не пошел. На пианино стоит телевизор, он называется КВН. Маленький серый его экранчик прикрыт выпуклой линзой, в которую налита вода. Страшно интересно! Линзу можно выдвигать вперед, и тогда экранчик кажется больше и больше, пока края его не начинают совсем расплываться. Вечером начинается передача – программа пока одна, но говорят, что скоро сделают вторую. На экране крутится телебашня – ее показывают изнутри, снизу вверх, она вся прозрачная и сделанная из палочек, хор поет непонятную белиберду: «Москва ты самая какая-то красавица, бесконечная родимая земля, и неба синего нарядного красавица звезды алые Московского Кремля!» Сложение большого количества мужских и женских голосов звучит удивительно нехорошо. Долго после этого не любил хор вообще, пока уже лет в пятнадцать не услышал, как он на самом деле должен звучать: на пластинке Гордона Дженкинса. (Оказывается, нехорошо – это когда все поголовно мужчины и женщины поют с партийной интонацией и при этом не очень чисто.) Все остальные звуки, которые издавал КВН, были гораздо приятнее: песенка перед детской передачей («Начинаем, начинаем, начинаем передачу для ребят, в это время все ребята, все ребята к телевизорам спешат. Вы слышите, друзья, часы стучат, не будем больше ждать – начинаем передачу для ребят!»). Передача идет каждый вечер, мне ее включают в обязательном порядке. Там тетя Валя и два кукольных мальчика: Шустрик и Мямлик. Песенка нравится больше, чем сама передача – они говорят какую-то ерунду. Еще перед футболом духовой оркестр играет восхитительный футбольный марш (до сих пор хочу узнать имя автора – действительно отличный марш!). А еще по телевизору всё время перерывы (естественно, почти все программы идут в живой трансляции, и надо перетащить камеру из одной студии в другую). В этот момент на экране появляется мультяшный человечек, его зовут Тритатушкин, у него в руках ведро краски и кисть, он пишет на экране слово «Перерыв» и при этом поет песню: «Тритатушкин, тритата, перерывчик, тритата!» Не помните? То-то! А пластинки? Волшебные черные переливающиеся диски. Они в конвертах из оберточной бумаги, друг на друга без конвертов их класть нельзя: царапаются. Посередине – круглая наклейка голубого цвета, написано: «Мелодия» и цифры – 33 и 1/3. Я уже знаю, что это – скорость вращения пластинки, это пластинки новые, потому что у нас еще есть старые – толстые, тяжелые, и на них написано – 78 об. мин. Там на стороне только одна песня, а на новых – четыре или даже шесть! На проигрывателе специальный переключатель скорости: 78 – 45 – 33 2/3 (сорок пять – это вообще непонятно зачем, у нас в стране и пластинок таких нет, только за границей). Очень смешно получается, если взять старую пластину – на ней записан фокстрот «Марина» – и завести на 33. Дядька поет очень тягуче и нечеловеческим басом. А если наоборот – какую-нибудь новую на 78 – еще смешнее: ансамбль буратин. Отец не разрешает, говорит, что от этого пластинки портятся. Я, в общем, к ним и не прикасаюсь – отец их заводит сам, если только не играет на пианино (так что звуки радио – это долгий день с момента ухода родителей на работу до их возвращения). Отец ставит печальную тягучую музыку, я знаю, что это называется «Рахманинов», или сборник «Вокруг света» – у нас их много, там песни на иностранных языках. Мне нравится на польском и английском. На польском смешно, а на английском как-то всё по-особенному звучит: там есть что-то неуловимое, и вот оно как раз нравится, и хочется покачиваться в такт. Есть еще пластиночка бразильского квартета «Фарроупилья» (был в Рио-де-Жанейро пару лет назад в самом большом пластиночном магазине – не нашел! Даже не слышали про такое. Годы, годы…). Советский Союз, наверно, тогда дружил с братским народом Бразилии, иначе с чего бы эту «Фарроупилью» у нас напечатали. Вся страна пела вслед за ними: «Ма-ма-йо кера! Ма-ма-йо кера!» Но любимая моя была не эта. Она называлась «Самба должна иметь пандейру». Я не знал, что такое «самба», тем более – что такое «пандейра», и каким образом первая собирается иметь вторую. Но красота названия завораживала. Вообще бразильская фонетика очень близка к русской, и в текстах «Фарроупильи» мне тут и там слышались обрывки русских фраз, совершенно лишенные смысла и тем особенно привлекательные. Так вот, «Самба должна иметь пандейру» просто подбрасывала. Я готов был слушать ее бесконечно. (Невероятно – эта пластинка у меня сохранилась, правда за треском и шипом музыки уже почти не осталось. Зато есть целых две того же года и почти непиленые – одну нашел мне критик Петр Шепотинник, другую принесла добрая пожилая женщина-учительница, когда я по радио рассказал о своей мечте – вернуть самому себе любимую песню спустя пятьдесят лет. Ребята! Это не тот случай, когда в детстве влюбился в какую-то ерунду – это действительно убойный номер. Сейчас самбу так уже не играют и не поют.) Прошел на экранах страны совершенно потрясающий «Последний дюйм». Нет, бывали проколы у Совка – не уследили (мало того – еще и премий надавали. Оттепель еще не кончилась, видимо). Во-первых, по рассказу буржуазного писателя Джеймса Олдриджа. Во-вторых, про не нашу жизнь и снят как-то не по-нашему (тогда просто чувствовалось, а сейчас очень заметно, видимо, режиссер Вульфович был большим стилягой, или, по словам А. Козлова, «штатником»). Сам Кусто подарил режиссеру свои документальные съемки акул, рвущих мясо. И музыка в фильме была какая-то не наша, другая – всё время играет в голове, а хочешь напеть – не получается. Не «Ландыши». В фильме звучали две песни: про маленького тюленя и «Тяжелым басом гремит фугас…» «Маленький тюлень» особенно не зацепил, зато вторая засела в голове клином. Пелась она трагическим баритоном, и мальчик из последних сил тащил израненного акулами отца к самолету по раскаленному песку, и морские волны тяжело разбивались о берег в такт. Слова у песни были тоже трагические и непонятные – какой такой Боб Кеннеди (я сперва думал – Бобкин Нэди) пустился в пляс? И вообще – «Какое мне дело до всех до вас, а вам – до меня» – слова, в советской песне тех лет в принципе невозможные. Боюсь, сейчас это уже непонятно. Мы сели с отцом подбирать песню про Бобкина Нэди – не получилось: чуть-чуть, а непохоже. Тогда отец пошел в нотный магазин и в сборнике «Песни радио и кино» нашел ноты этой песни (интересно, кстати, сейчас такое есть?). Нот мы с отцом не знали, поэтому усадили за пианино маму, которая до войны окончила музыкальную школу, и она, чертыхаясь и запинаясь, кое-как нам эту песню сыграла. Песня оказалась в сложной тональности – до минор. Целых три бемоля! До сих пор моя любимая тональность. Смешно, правда? В эти же годы ко мне привели учительницу музыки – Сару Семёновну (в музыкальную школу было рано по годам). Сара Семёновна не понравилась: у нее были какие-то злые треугольные серьги из черного блестящего камня и темно-малиновые ногти, загнутые внутрь, как у хищной птицы. Мы не полюбили друг друга. К тому же я возненавидел ноты. Насколько живыми казались звуки – настолько мертвым выглядело их письменное воплощение – бездушные черные букашки, посланцы чужих миров. Не нравилось всё: почему это в скрипичном ключе «до» на одной линейке, а в басовом совсем на другой – это же неудобно! И как это возможно читать глазами две строчки нотного стана – для правой и левой руки – одновременно? (Это, кстати, до сих пор не понимаю: вы же, читая книгу, не можете читать сразу две строки? Вот и я не могу. Ленин, говорят, мог читать сразу страницу – по диагонали. Так я не Ленин. Да и врут, скорее всего, ничего он не мог.) Обладая хорошей музыкальной памятью, я насобачился обманывать Сару Семёновну: просил ее сыграть для меня пьесу пару раз «с выраженьем», как она сама говорила, и ухитрялся выучить ее от начала до конца. После чего играл пьесу по памяти, с лживым вниманием глядя в ноты. Скоро Сара Семёновна меня раскусила: я не мог запомнить, в каком месте надо переворачивать нотную страницу (на это памяти уже не хватало), и на этом попался. Вместо того, чтобы похвалить ребенка за прекрасную музыкальную память, Сара Семёновна устроила скандал с привлечением родителей, и мы расстались. Как я был счастлив! Счастье продлилось недолго – меня определили в музыкальную школу. Помню, мне там сразу не понравилось. То есть не нравилось уже заранее – я предчувствовал, что заставят вернуться к ненавистным нотам. Предметов оказалось сразу несколько: инструмент, сольфеджио, хор… Сейчас я понимаю, что интерес к предмету целиком определялся тем, насколько мне нравился преподаватель (в обычной школе, кстати, было то же самое). Класс фортепиано преподавала мне Елена Валентиновна, и никаких следов в душе моей она не оставила – она сама была какая-то никакая: ни злая, ни добрая. Учительницу сольфеджио не помню вообще, хотя само слово «сольфеджио» очень нравилось – как из сказки. Да и предмет был не лишен интереса – надо было угадывать расстояния между двумя нотами (они назывались «интервалы»). У кого-то получалось, у кого-то – нет. А вот преподаватель хора Юрий Ефимович понравился сразу – он же по совместительству был директором школы. На первом занятии он сказал нам: «Наверно, каждый из вас перед сном в голове слышит небывалую музыку? («Да, да!» – закричали мы.) Так вот, кто сумеет ее записать на ноты, тот и композитор!» – «Как просто!» – подумал я. Поди запиши. Впрочем, я и не собирался становиться композитором. И вообще никто не планировал делать из меня музыканта. Слух у меня оказался неабсолютный, а мизинцы на обеих руках были тонкими и гнулись во все стороны вопреки анатомическим знаниям о строении человеческой руки, поэтому взять таким мизинцем какую-нибудь громкую отрывистую ноту (иначе говоря, «форте стаккато») было просто невозможно. Помню, Елена Валентиновна даже демонстрировала мои руки другим преподавателям – дескать, ну как с таким материалом работать! Я злорадно чувствовал, что пребывание мое в музыкальной школе будет недолгим. Однако потребовалось еще два с половиной года на то, чтобы сломить сопротивление моих родителей (в основном мамы). Ничему меня в этой школе не научили. Классе в шестом потянуло на гитару. Я не знаю почему. В доме у нас никто на гитаре не играл. И вообще, примеров, вдохновляющих на подражание, вокруг не наблюдалось. Ну да, отец переписал на наш маленький магнитофон «Филипс» (чудо света!) у соседей по даче Окуджаву вперемешку с какими-то полублатными весельчаками. Окуджава понравился, в отличие от весельчаков, но не настолько, чтобы сразу хвататься за гитару. Нет, просто что-то носилось в воздухе. Да и гитары у меня нет. Гитара висит на стене в доме нашего дачного хозяина (мы снимали дачу в Валентиновке). Хозяина зовут Александр Исидорович, он играет с отцом в шахматы, задумчиво шипит, выпуская воздух – «ш-ш-ш…» Гитара принадлежит его сыну Игорю, Игорь плавает на научно-исследовательском судне «Витязь», и мы его никогда не видели. Я захожу в комнату, прошу разрешения посмотреть гитару. Ее давно никто не брал в руки, с торца она покрыта пылью. На головке грифа, как полагается, розовый шелковый бант. Гитара завораживает своей фантастической формой, запахом дерева и лака, самим своим названием – «ги-та-ра», само слово уже звучит как музыка. Струны находятся на расстоянии сантиметра от грифа и играть на ней невозможно. Да я и не умею – просто видел, что что-то там на грифе надо зажимать. Я пытаюсь зажать – не получается. Тогда я просто тихонько бренькаю по струнам – то по трем сразу, то по каждой в отдельности, и гитара отзывается волшебным звуком. Я почти играю! Заниматься этим можно до бесконечности. В седьмом классе мы едем в настоящую биологическую экспедицию! В Хоперский заповедник, в Воронежскую область (я еще не оставил надежды стать биологом). Нас человек двадцать из двух школ, и мы будем целый месяц жить на дикой природе и изучать повадки зверей и птиц! Веселый парень Андрюша Асташкевич очень лихо играет на гитаре «восьмерочкой» и еще каким-то особо озорным боем. У него, как и положено, семиструнка (о других мы тогда и не слышали), он поет песню про перекаты, которые надо послать по адресу (я еще не знаю, что это Городницкий), и какие-то куплеты, в которых Гамлет и доктор Фауст действуют в современных предлагаемых обстоятельствах – эдакое веселое вольнодумство шестидесятых. «Вот и ходит Гамлет с пистолетом и шпагой и хочет когой-то убить, и стоит вопрос перед Гамлетом: быть или не быть». Слово «Гамлет» произносится с ударением на второй слог. Очень, типа, смешно. Куплеты нравятся не особо, а вот играет Андрюша здорово. Еще очень нравится, как на него смотрят девушки, когда он играет, что-то в их глазах меняется. Хочу научиться как он, но стесняюсь – я на год младше, а гитара всё время на людях, Андрюша играет не переставая. Мы знаем весь его репертуар и иногда поем хором. Впрочем, при всём моем стеснении мне удается пару раз отвлечь Андрюшу от девушек, и он показывает мне аккорды: «малую звездочку», «большую звездочку» и «переходняк» из малой в большую. Была еще «обратная лесенка», но по причине ее чудовищной сложности я изучение этого аккорда временно отложил. Главное же: мне показывают, как играется «восьмерочкой» – и у меня получается! Я не смогу вам сейчас объяснить, что такое «восьмерочка» и что значила она в иерархии общих ценностей. Те, кто помнят, знают, что я имею в виду. В общем, это ритм, отдаленно напоминающий самбу, извлекаемый из гитары особым чередованием ударов по струнам большим и средним пальцами в очень быстром темпе. Нет, это бесполезно – его надо слышать. Этим ритмом исполнялись на семиструнной гитаре все дворовые, блатные, пионерские блатные, а потом и бардовские песни. Человек, владевший «восьмерочкой», автоматически становился королем. Если же она тебе не далась – не стоило и брать гитару в руки во дворе, выучи ты хоть всего Баха. Я вернулся из экспедиции сильно воодушевленный и выпросил у своего школьного товарища Славы Мотовилова гитару для занятий. Он тоже знал три аккорда (аккорды Высоцкого!), но «восьмерочкой» не умел и поэтому не особенно горел к гитаре. Гитара у него была маленькая и слегка продавленная, но играть на ней можно было вполне. Отчего она так притягивает меня? От гитарного звука – особенно если ты сам его издал – по спине пробегают мурашки. Я не выпускаю ее из рук, без конца повторяя три заветных аккорда. «Солдат всегда здоров, солдат на всё готов, и пыль, как из ковров, мы выбиваем из дорог…» На пальцах левой руки у меня мозоли, на пальцах правой – волдыри. Ночью я кладу гитару рядом с кроватью, перед сном три раза тихонько провожу пальцем по струнам снизу вверх – гитара отзывается божественным мажором. Скоро отдавать инструмент хозяину – как же жить-то дальше? Скоро у меня появилась своя. Мне просто повезло. Вы думаете, можно было прийти в магазин и вот так запросто, как сегодня, купить гитару? «Вам какую завернуть?» В Совок бы вас, товарищ. Недельки на две. Чтобы не пели больше песен о счастливом советском прошлом. Гитара не входила в список предметов первой жизненной необходимости, а мода на нее уже пошла – нет, пока не от Битлов: от Окуджавы, Галича, Визбора, Кима. Поэтому раз в квартал на прилавки выбрасывали свежесрубленный товар, и за ним выстраивалась чудовищная очередь. «Вас тут не стояло!», «Не больше одной гитары в одни руки!», «Касса, за гитары не пробивать – заканчиваются!» Сметали всё часа за два. А я прогуливал школу и зачем-то решил зайти в «Детский мир». Дают! Только привезли! Я успел занять очередь, съездить на метро домой, взять деньги (семь рублей пятьдесят копеек!), вернуться и стать счастливым обладателем семиструнной гитары производства фабрики муз. инстр. им. Луначарского, г. Ленинград. Вырвался из толпы, держа гитару высоко над головой, стоял на улице мокрый, растерзанный и счастливый. Ехал в метро, обнимая гитару за талию, нежно прижимая к себе, не в силах согнать идиотскую улыбку с лица. Мне казалось, все пассажиры поглядывают на меня с завистью. Может, так оно и было. Люди завидуют чужому счастью. Гитара оказалась куда лучше той, мотовиловской. Она была больше, звучала громче и басовитей. Она была невероятно красивого светло-желтого цвета и восхитительно пахла свежим деревом и мебельным лаком. Параллельно было сделано важное открытие – железная пимпочка, расположенная в основании грифа, служит для регулирования высоты струн над грифом – это, оказывается, головка винта, и нужен всего-то специальный ключик, вроде как от детских заводных игрушек. Не надо больше было запихивать карандаш между грифом и декой. Дивное время открытий! Я часто думаю: в какой степени наше гитарное остервенение было вызвано всеми этими трудностями на пути к цели? Что бы произошло, если бы современные магазины музыкальных инструментов со всем их сегодняшним ассортиментом чудом переместились в советский шестьдесят девятый? Ну понятно – несколько инфарктов и буйных помешательств у особо впечатлительных. А потом? Не пропал бы интерес, по причине доступности? Или, наоборот, не образовался бы такой непреодолимый разрыв в уровне мастерства наших и ихних рок-н-ролльных артистов – до сих пор не догоняем, и не догоним уже, видимо, никогда? Еще через месяц у нас ансамбль. Никакой это, конечно, пока не ансамбль: просто мы вдвоем с моим одноклассником Мишкой Яшиным бренькаем на двух семиструнках (у него тоже есть!) и напеваем какие-то бардовские песни: Мишка их знает, я – нет, но поскольку разнообразия аккордов в них не наблюдается, я справляюсь. Очень красиво, когда одна гитара играет ритм, а вторая по этим же аккордам перебором – ансамбль, блин! Даже выступили на классном вечере. Про внезапное вторжение Битлов в мою жизнь я уже рассказывал в книжке «Всё очень просто», и повторяться не хочется. К тому же все мои сверстники и так помнят, что это было, всем же прочим пытаться рассказать об этом словами – бессмысленное и неблагодарное дело. Ибо слова не всесильны. Представьте себе, что всю жизнь вы пили сильно разбавленный технический спирт, подкрашенный жженой резиной и карамелькой, и это называлось «коньяк». И вы даже не знаете о существовании другого напитка под этим же названием, научились отличать три звездочки от пяти и ходите с этим друг к другу в гости. И в один прекрасный момент у вас забирают из рук мутный граненый стакан с пойлом и вкладывают туда бокал с пятидесятилетним «Камю». Нет, даже этот пример слаб и примитивен – всё было гораздо ярче. Не будем о необъяснимом. В общем, через тридцать минут после прослушивания пластинки «Hard day’s Night» я отчетливо понял, что не стану ни биологом, ни архитектором, ни художником. Я вообще никем не стану, потому что быть Битлом в Стране Советов в принципе невозможно. Впрочем, будущее меня на тот момент абсолютно не интересовало. Всё заслонила собой абсолютно животная потребность: постоянно слушать этот волшебный звук либо самому начать издавать такой же. Это было состояние безнадежного наркомана, и я не знаю наркотика, на который можно было бы подсесть так молниеносно и так бесповоротно. Чудовищное разочарование постигло, когда вдруг выяснилось, что Битлы играют на совсем других гитарах: я кинулся подбирать, и всё получалось вроде похоже – и что-то всё время чуть-чуть не так. У них, оказывается, шестиструнки! Это, оказывается, совсем разные инструменты – семиструнка цыганская, а шестиструнка испанская! И настраиваются они совершенно по-разному, и аккорды на шестиструнке совсем другие! Сколько сил и времени было потрачено зря! Шестиструнка обломала сложностью аккордов и еще тем, что если провести рукой по открытым струнам, то в отличие от правильной мажорной семиструнки тут звучала какая-то гадость. Зато первый правильно взятый аккорд подтвердил: вот теперь всё как должно быть, по-битловски. К тому же шестиструнные аккорды оказались устроены таким образом, что звучали сразу все шесть струн и можно было лупить по ним по всем медиатором, не боясь ненароком зацепить какую-нибудь ненужную (на семиструнке это происходило постоянно). Покупать шестиструнку не пришлось: гитара просто перестраивалась, а самая толстая седьмая струна, ставшая ненужной, выносилась за пределы грифа и фиксировалась спичкой. А потом была первая самодельная электрогитара (сделали вместе с отцом: я руководил, он пилил), а потом другая самодельная, купленная на музыкальном толчке на Неглинке (наша с отцом совсем не играла), а потом первая настоящая – советская, а потом болгарская, а потом – производства ГДР, а потом – чешская, а потом, наконец – японская, а потом… Я уже никогда не сосчитаю, сколько через меня прошло гитар. Каждая из них казалась воплощением совершенства, поэтому обменивалась на предыдущую с доплатой, и через некоторое время эта иллюзия неизбежно рушилась. Не важно, сколько у меня было гитар. Я любил каждую, всем им спасибо. К этому моменту мы уже были «Машина времени» и жили, отгородясь от окружающего мира непробиваемой стеной любимых звуков. Спросите, как нам это удавалось? Очень просто: мы любили их больше жизни и самой жизни без них не мыслили. Кончились звуки детства. Пришли Битлы. И снова про Битлов Вижу, как кривят морду тридцати-сорокалетние: «Ну сколько можно? И вообще «АББА» и «Бони-М» лучше!» Друзья мои, успокойтесь. Я не про то, что лучше. Для каждого из нас лучше то, с чем он вырос, под чью музыку впервые поцеловал девушку и проснулся наутро рядом с ней. Музыка – лишь часть общей картины счастья. Целое поколение успешных и образованных людей сегодня неистово отплясывает под чудовищный «Ласковый май» и «Мираж» – они в общаге на первом курсе под это плясали, это теперь навсегда с ними. Музыка тут только помогает им вспомнить самих себя – молодых и неотразимых. Качество самой музыки при этом не имеет, увы, значения. Я про другое. Четыре совсем юных, не шибко красивых и, в общем, необразованных парня перевернули мир. Причем совершенно не ставя перед собой такой задачи. Они просто хотели играть рок-н-ролл как все. Ну, допустим, лучше всех – кто не хочет? История человечества еще не знала примеров (и, видимо, уже не узнает), когда молодые люди всей планеты как по команде побросали всё, чем они увлекались – спорт, науку, рисование, кино, книги, театр, собирание марок, кошек, собак, аквариумных рыбок, – и схватились за электрогитары. Даже девушки отошли на второй план – хотя на электрогитару они слетались как мухи на мед. Достаточно было пройти по Тверской с чехлом от гитары (без самой гитары чехол был гораздо легче), чтобы в этом убедиться. Все вдруг захотели стать как Битлы. Какая могучая цепная реакция сработала? Ведь Битлы ничего не открыли. Не они придумали рок-н-ролл и биг-бит – это сделали до них другие музыканты. И они в своей жуткой провинциальной портовой дыре (а Ливерпуль и сейчас порядочная дыра) торчали на Элвисе Пресли и Чаке Берри и мечтали о приличных гитарах и нормальных усилителях. (Поразительно, что они не просто из одного города – они еще практически из одного квартала. Ничем, кроме узкого луча, пролившего божий свет на небольшое пространство, я это совпадение объяснить не могу.) И в клубе «Каверн» они были не на лучшем счету – им приходилось играть днем, в обеденный перерыв, для людей, зашедших перекусить в рабочий полдень. И менеджер их Брайан Эпстайн целый год бегал по студиям, где профессионалы шоу-бизнеса мягко ему объясняли, что группа – это вообще сегодня не модно, пусть возьмут себе солиста, а сами аккомпанируют. Что же случилось потом? А потом масса обстоятельств, незначительных сами по себе, слились воедино и детонатор сработал. Битлы ворвались в каждый дом, в каждую душу живущих на планете молодых людей, легко преодолевая языковые барьеры и шутя ломая железные занавесы. Что это было? Тут и невероятная битловская музыкальность, и юношеское обаяние, и судьбоносная встреча с гениальным Джорджем Мартином, и тот факт, что широкие слои человечества дозрели наконец до рок-н-ролла, и он перестал быть достоянием стиляг, и еще много-много всего. Хотите, я перечислю вам все ингредиенты божественного супа, можете сложить их в кастрюлю, залить водой и поставить на огонь – супа у вас не получится. Тут что-то еще – мантру над кастрюлей читать, например. Потому-то я и не считаю историю наукой: легко объяснять уже произошедшее – только вот будущее на основе этих объяснений не моделируется. Итак, смею предположить, что помимо всего перечисленного, магия сокрыта в самом битловском звуке. Рискую утверждать, что гитары «Рикенбекер» и «Грейч», будучи включенными в ламповый усилитель «ВОКС АС-30», производили эффект, наукой не объясненный. Конечно, это всего лишь один из факторов, но вытащи из нашего супа маленькую луковку – и всё, не получилось. Лично у меня этот звук до сих пор вызывает легкое движение мурашек по спине, поэтому дома у меня стоит вышеозначенный усилитель с включенной в него вышеуказанной гитарой (в данном случае – «Рикенбекер») и я периодически прибегаю к этого рода звуковой терапии. Скажете, я псих? Звук ранних битловских песен – упруго-резиновый, сметающий всё на своем пути, при этом кристально прозрачный и бесконечно глубокий, звук, созданный сэром Джорджем Мартином в студии № 2 на Эбби Роуд, уникален. Он не стареет. Фантастические нагромождения психоделики семидесятых, казавшиеся нам тогда волшебными замками из будущего, рассыпались в прах за каких-то десять лет, и сейчас их претенциозные руины выглядят жалко и смешно, а пластинка «Hard Day’s Night» звучит так, как будто записана сегодня. Или завтра. А что сделал сэр Джордж? Просто записал живьем поющих и играющих гениальных ребят, продублировал кое-где гитару и голос (это называется «дабл-трек», а других-то ухищрений тогда и не было!) и пропустил готовую запись через компрессор, причем сильно разогнанный. (Я не хотел лезть в науку, и всё-таки полез. Компрессор, грубо говоря, – прибор, выравнивающий и уплотняющий общую картину звучания. В те времена он, как и всё остальное, был ламповым.) Элементарное, казалось бы, решение, а Мартин с битловским звуком занял эту нишу навсегда. И попробуй кто сейчас этот приемчик применить – тут же со всех сторон сочувственные улыбки: «Под Битлов косят…» Да нет, используют этот прибор постоянно и сейчас (а сколько новых появилось!), но аккуратненько, с оглядкой. А там было дерзко, на грани хулиганства. Сохранились, кстати, записи битловской игры и пения без участия Мартина – с концертов, радио, телевидения (вот время было – везде живьем пели! Вернется ли когда-нибудь?). Всё то – а не то. Эта компрессия стала очень важной составляющей битловского звука. А как юноши пели! Музыкально, профессионально – ничего не сказать (хотя отнюдь не типично – заря биг-бита была эпохой дилетантов). Невероятная молодая энергия перла из них, как росток из зерна, как хрен из штанов. Они ничего из себя не изображали. Они не кривлялись – даже когда кривлялись. Они были божественно естественны. А сами голоса! Идеально сливающиеся в унисоне и в аккорде и такие волшебно разные по отдельности: слегка гнусавый и смешной от своей серьезности голос Ринго, какой-то замкнутый, словно глядящий сам в себя тембр Харрисона. Голос Пола – прикосновение мягкой беличьей кисточки. Леннон – бритвой по коже: еще не больно, а кровь уже выступила. Каждым своим звуком, каждым мгновением своего существования Битлы кричали: «Какой же ерундой вы все занимаетесь! Делайте, как мы!» И мир рухнул. Случай из жизни. Глухая, когда-то староверская деревня Кимжа Мезенского района Архангельской области. Молодой механизатор Леха, вернувшись домой, застает свою бабку Аглаю за невероятным занятием: она непрерывно перематывает назад песню «Yesterday» на Лехином магнитофоне, слушает ее снова и снова и беззвучно рыдает. Леха, оторопев: «Бабушка, ты чего?» Бабка Аглая: «Так ить ангел поет!» Мы не можем даже приблизительно представить себе, каким был бы мир сегодня, если бы сорок пять лет назад он не услышал Битлов. Но поверьте мне, он был бы совсем другим. И эта мощнейшая индустрия, называющая себя популярной музыкой, эта отлаженная, делающая миллиарды машина – какой была бы она сегодня? И была бы вообще? Когда я осознал, что мы действительно едем записываться на Эбби Роуд в студию № 2, я изо всех сил старался успокоиться. Знаю-знаю – «как пострелять из пистолета Дзержинского», смешно. И сто лет я уже никакой не фанат, а, наоборот, взрослый человек, трезво смотрящий на вещи. И всё-таки. Мы едем в студию, в которой совершалось чудо. Чудо, перевернувшее мир. Со времени, когда во Второй студии работали Битлы, в ней ни разу не производили ремонта. Не перестилали паркет, не красили стен, не вбили ни одного гвоздя. Потому что звук – это не только пение и игра на инструментах, не только микрофоны, уши и руки звукорежиссера – это и стены, и пол. И атмосфера, только этой студии присущая. На вид это типичная студия шестидесятых – очень похоже на Государственный дом радиовещания и звукозаписи на улице Щепкина, – если там сейчас ничего не намодернизировали. В этой студии какой-то особенный запах: едва уловимый, чуть-чуть погреб, чуть-чуть музей, хотя вентиляция там идеальная. Это отнюдь не музей: студия расписана на год вперед, стоит очень дорого и лучшие музыканты мира занимают туда очередь. В мире масса суперсовременных студий – почему туда? Не подражать же Битлам – это смешно. Может быть, просто чтобы получить на выходе гарантированно качественный продукт – из ста лучших альбомов мировой поп-музыки семьдесят записаны на Эбби Роуд. А может быть, в глубине души надеются, что неразгаданное битловское волшебство, творившееся здесь когда-то и впитавшееся в эти стены, слабым отраженным лучиком упадет на них? Ждут чуда? Но ведь музыка – это и есть чудо. Что такое музыка А вы никогда не задавали себе этот вопрос? А ну-ка попробуйте на него ответить. Я затруднился и полез в словари. Оказалось, страшно интересно: они дают на этот простой вопрос довольно разные ответы. Начнем по старшинству – с Даля: «Музыка (мусикия) – искусство стройного и согласного сочетания звуков, как последовательных (мелодия, напев, голос), так и совместных (гармония, соглас, созвучие), равно искусство это в действии». Ладно. Толковый словарь русского языка под редакцией проф. Ушакова: «Искусство, в котором переживания, настроения, идеи выражаются в сочетаниях ритмически организованных звуков и тонов». Большой энциклопедический словарь: «Музыка – вид искусства, в котором средством воплощения художественных образов служат определенным образом организованные музыкальные звуки». (А музыкальные звуки – это, видимо, то, из чего состоит музыка? Браво! Когда-то давным-давно, еще в советские времена я читал старинную кулинарную книгу Елены Молоховец и мучился вопросом – что такое каперсы, они мелькали на страницах тут и там, их следовало добавлять в различные блюда. Советским гражданам это слово было незнакомо – каперсы не входили в их рацион. В конце концов я полез в вышеуказанный словарь и прочитал: «Каперсы – плоды растения семейства каперсовых». Сразу всё понял.) А странно, правда? Сложнее всего дать определение самому обыденному и привычному, тому, с чем мы имеем дело каждый день. Что такое воздух? Да то, чем мы дышим! В общем, попробовал сам. Получилось примерно вот что: «Музыка – это действие человека, направленное на создание либо воспроизведение совокупности звуков, являющее из себя конечную цель». Немного коряво, но понятно, да? То есть стук в дверь или сигнал автомобиля музыкой не будет – задачи другие: это чтобы дверь открыли и с дороги ушли. А музыка – извлечение звуков с целью самого их извлечения. Можно, конечно, возразить, что цель – услаждение наших с вами ушей. Но это вечный вопрос: художник написал полотно для Бога или чтобы загнать подороже? (И почему, кстати, одно непременно противоречит другому?) Мой друг поэт Михаил Генделев убежден, что стихи пишутся вообще не для людей. Нет, если хотите – читайте, пожалуйста. А можете не читать – они от этого хуже не станут. У индейцев была скрипка, она состояла из грифа со струной и смычка. Конец грифа зажимался зубами, и голова музыканта становилась резонатором, музыка звучала только внутри ее. Шаман может работать с бубном один, ему не нужны зрители. Можете, конечно, сказать, что это не музыка – это он стучится в двери другого мира. Товарищ Жданов, подписывая приговор Шостаковичу, утверждал, что музыка – это то, что можно напеть. Сегодня это понятие куда шире – пойди напой Пендерецкого. И всё-таки, что-то в словах этого урода есть. И мы вернемся к этому позже. То, о чем я хочу рассказать, пришло мне в голову не вчера. Я уже касался этого в книжке «Сам овца». И я убежден, что тема эта ждет настоящего научного исследования. Я же не ученый. Но, будучи музыкантом и работая с музыкантами, я вижу, как часто люди пытаются делать музыку, опираясь только на свой вкус и интуицию, совершенно не понимая, чем они занимаются. Ибо вкус небезупречен, а интуиция подводит. Так что такое музыка? Полусумасшедший-полугений Андрей Белый написал в 1917 году книжку под названием «Глоссолалия: поэма о звуке». (Вот ведь! На дворе семнадцатый год, мир летит в тартарары, а он пишет поэму о звуке. Фантастика!) Книжка эта напечатана была в Берлине в 1922 году, насколько мне известно, не переиздавалась, и найти ее сегодня довольно сложно. Вот что он пишет: «Глубокие тайны лежат в языке: в громе говоров – смыслы огромного слова; но громы говоров и мгновенные молнии смыслов укрыты метафорным облаком, проливающим из себя в волны времени линии неизливных понятий; и как несхожи нам ливень, грома, облака, так несхожи и смыслы звучаний, и образы слова; отличен от них сухой плоский понятийный смысл. Что такое земля? Она – лава; лишь корост кристаллов (камней) сковал пламень; рокоты лавы бьются в жерла вулканов; и верхний пласт – земля – так тонок; покрыт он травой. Так и слово, которое – буря расплавленных ритмов звучащего смысла; толщею кремнистых корней эти ритмы окованы; пылкий смысл утаен; верхний пласт – слово-образ (метафора); его звук, как гласит нам история языка, только склейка разъеденных, разъедаемых звуков; а образ – процесс разрушения звука; и смыслы обычного слова – трава! – начинают расти из него». Тяжеловато читать Белого? Отвыкли от настоящего русского языка? Хорошо, переведу на современный. Андрей Белый говорит о том, что в самих звуках, из которых складывается слово, скрыты эмоции, настроения, и каждый звук несет в себе только ему присущее состояние. Далее поэт разбирает каждую букву русского алфавита, препарируя звуки и извлекая спрятанные в них ощущения, цвета, а иногда – позы и движения, этим ощущениям соответствующие. Теория его во многом объясняет чудо поэзии. Ведь поэзия – это не просто зарифмованные истории, правда? Чем тогда стихи Бродского отличаются от стихов обычного графомана? Только качеством рифмы? Не задумывались, кстати, почему поэты зачастую так странно читают свои стихи? Вот он разговаривает как обычный человек, отвечает на вопросы, а попросили почитать – прикрыл глаза, помолчал, и вдруг – совсем другим голосом, протяжно, подвывая. Зачем он так? А его распирают смыслы, спрятанные в каждом звуке каждого слова, которые он, как архитектор, собрал вместе и скрепил в единственно верной последовательности. Это в нем звучит мелодия, еще не обросшая словами, та самая, которая заставила его написать этот стих. И слышит он там больше, чем слышим мы: архитектор знает построенный им храм до последней стяжки, до последней капли раствора. А потом, не дай бог, пришел дурак-композитор, положил стих поэта на свою музычку – и вдруг всё умерло и засмердело. Ибо стих самодостаточен, и спрятано в нем ровно столько музыки, сколько поэт посчитал нужным, а стих требовал, и добавление в сливочное масло масла машинного ни к чему хорошему не приведет. Музыка стиха и музыка музыки убьют друг друга. Знаю редчайшие примеры, когда всё чудом обошлось – и поэт хороший, и композитор, и песня получилась. Хороших поэтов так же мало, как и хороших композиторов, хороших композиторов, слышащих музыку стиха, – еще меньше, вероятность их встречи почти равна нулю. Да и не станет хороший композитор, слышащий музыку стиха, уродовать этот стих своей хорошей, но ненужной этому стиху мелодией – он попросит поэта написать ему ТЕКСТ. А текст – это отнюдь не стихи второго сорта: это составляющая часть песни, и цельным произведением уже будет песня – удивительный гибрид слова и мелодии, и будучи из этой песни вынутым и представленным в виде стихотворения, текст в отрыве от своей мелодии будет выглядеть несовершенным. Поэтому меня раздражают тексты песен (даже самых лучших!), изданные в виде стихов. Создание песни – отдельная тема, и если хотите, мы к ней еще вернемся. А пока – на чем мы остановились? Так вот. Андрей Белый был поэт, и интересовала его лишь музыка фонетическая, спрятанная в звуках, нами произносимых. Меня же всегда волновала тайна мелодии. Что это такое? Почему сочетание звуков разной частоты вызывает у нас сопереживание? Причем, заметьте, наши сопереживания будут схожими! А ведь мелодия абстрактна, верно? Абстрактное полотно – если это живопись – способно вызывать у каждого человека индивидуальные ощущения и ассоциации. С мелодией не так – мы всегда скажем, например, грустная она или веселая. Откуда мы знаем? Ну хорошо, мы, взрослые, помним, что песни с грустными словами поются обычно на минорный лад – поэтому и мелодия грустная. Но дети – каким образом малые дети безошибочно отличают мажор от минора? Не верите – убедитесь сами – на своих. Теперь, внимание. Мы живем в век рационализма, когда любое открытие обязано приносить пользу. Я не столь рационален и убежден, что бывают и другие открытия – просто открытия. И они от этого не менее ценны. И еще: я не Сальери и не собираюсь алгеброй проверить гармонию. И прекрасно знаю, что настоящее искусство – это присутствие Ангела в человеческом изделии, будь то стих, мелодия или картина. Я не об этом. Как отличаем грустную мелодию от веселой? Насколько мне известно, никто пока ответа на этот вопрос не дал. А ответ лежит на поверхности. Слова и ноты Есть такой прибор – гониометр. Или спектроанализатор. И на сегодняшний день – масса компьютерных программ, позволяющих записать любой звук и отразить его на экране в виде кривой, показывающей изменения его частотных характеристик. Очень сложно? Извините. Выше звук – кривая пошла вверх (да еще и увидим, на сколько герц), ниже звук – поползла вниз. Так вот. Давайте запишем на такой прибор обычную человеческую речь. Мы увидим, что человек, разговаривая, не долдонит на одной ноте, как дьяк на клиросе (хотя бывает – и именно дьяк, и именно на клиросе), а речь его взлетает вверх и опускается вниз, то есть являет из себя мелодию. Никогда не замечали – слышны голоса соседей за стеной, и слов не разобрать, но отлично понятно, ругаются они, веселятся или кого похоронили. Смею утверждать, что каждому определенному настроению говорящего человека (а оно, естественно, зависит от информации, содержащейся в его речи) соответствуют определенные музыкальные интервалы, в его речи звучащие. Мы не просто говорим – мы в этом смысле всё время поем. Мы не думаем об этом и не контролируем это наше качество – если, конечно, мы не на театральной сцене и не хотим искусственно усилить интонацию. Но и в этом случае актеру не придет в голову строить свою интонацию согласно музыкальным интервалам – она сама построится. Вот еще за что хочу извиниться – конечно, не все обязаны знать, а тем более слышать музыкальные интервалы – секунду, терцию, кварту, квинту. В принципе это первый класс музыкальной школы, азы. Ну да, не все ходили в музыкальную школу. Ну так и грамотность на планете не поголовная, что ж теперь, и книжек не писать? Попробую привести самые простые примеры. Разговор на одной ноте с редкими включениями малой и большой секунды: состояние полного погружения в себя, сосредоточения на чем-то высоком и недоступном. Тот же дьяк: «Господи, помилуй, Господи, помилуй, Господи, поми-и-луй!» Любое другое сообщение с этой интонацией покажется ненормальным. Короткая фраза, содержащая малую секунду, – кокетливость, манерность: «Да, я такая!» Фразы, содержащие большую секунду (и вверх и вниз), – спокойные, разговорные интонации, не окрашенные эмоционально: «Не знаю. Я ничего не заметил». Сочетание квинты и малой терции – грусть, безысходность. «Я так устал!» «Дайте уснуть». Интересно, что при появлении раздражения в голосе малая терция превращается в квинту: «Дайте уснуть!» Но ни во что другое. Кварта – призыв, пафос: «Вставай, пойдем!» Обратите внимание – талантливо написанные «Вставай, страна огромная», «Вставай, проклятьем заклейменный», да и гимн нашего государства начинаются именно с кварты. И правда хочется встать. Квинта, если она звучит коротко, содержит в себе вопрос: «Куда ты?» Чуть длиннее – возбуждение, повышенные эмоции: «Смотри! Ни фига себе!» Сочетание большой терции и кварты – позитив, радость: «В цирке смешно было!» Примеров таких вы сами можете отыскать множество – и более точных. Я взял то, что лежало на поверхности. Ибо нет у меня задачи составить Полный музыкально-фонетическо-фразеологический словарь. Это всё к тому, чтобы подвести вас к основной мысли: МЕЛОДИЯ – ЭТО РАССКАЗ, ПОСТРОЕННЫЙ НА ИНТОНАЦИЯХ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ РЕЧИ, НО, В ОТЛИЧИЕ ОТ РЕЧИ, НЕ НЕСУЩИЙ КОНКРЕТНОЙ ИНФОРМАЦИИ. Она только постоянно напоминает нам – это о грустном, а здесь возник вопрос и появилась надежда. На что надежда? Да у каждого своя! А появилась – у всех. В пользу моей теории говорит еще вот что: насколько восточные, так называемые тональные языки отличны от европейских, настолько и восточная музыка отлична от привычной нам: и интервалы в ней другие, и ритмы, и размер. Это та же калька – просто с совершенно другого языка. Зачем нам всё это? Не знаю – мне было интересно понять, что древняя музыка несет нам интонации речи давно умерших людей, а русская классика отголоски языка Гоголя, Бунина, Чехова, Толстого. О чем они нам рассказывают? Прекрасные разговоры за стеной. Еще стало возможным объяснить, почему эта песня плохая. Раньше просто чувствовал – плохая, а теперь могу объяснить. Вот что интересно: почему хорошая или тем более гениальная – не объяснить. Невозможно объяснить присутствие Ангела. Так что эта теория – не руководство для стахановского метода создания хороших песен. И всё-таки. Как написать песню Смешное название, правда? Это я специально – всем же интересно, как написать песню, которую завтра запоет вся страна, а он, наверно, знает. Я не знаю, как написать песню, которую завтра запоет вся страна. Честно. Страна сама решает, что ей завтра запеть, и выбор ее всё более непредсказуем. Так что если вы поставили перед собой такую задачу – лучше сразу смените профессию. Амбиция в этом деле плохой помощник. Может быть, я просто помогу вам уберечься от самых грубых ошибок на уровне ремесла. И тут моя теория вам не помешает. Иными словами, никто и никогда вас не научит, как написать хорошую песню. Или хорошую картину. Можно попытаться научить отличать хорошую картину от плохой – в детстве, когда мы еще способны что-то воспринимать и не считаем себя умнее других. Это совсем не значит, что из ребенка вырастет художник. Это называется воспитание вкуса. Страна между тем (любая страна) в это время распевает хором, как правило, что-то ужасное (слава богу, недолго: новое ужасное приходит на смену), ибо общественный вкус – вещь не сильно изысканная, и так было и так будет. Крайне редко возникает ситуация, при которой объектом всенародной любви становились действительно великие песни: так было с Битлами (применительно ко всему человечеству), так было с некоторыми песнями Великой Отечественной войны или с песнями Высоцкого (применительно к нашей стране). А песня вообще-то – искусство массовое. Я не верю человеку, который говорит, что пишет песни исключительно для себя и ему плевать, что о них думают другие. Песня – это чтобы пели. Каждый день я получаю по почте, от знакомых своих знакомых, на концертах диски с записями начинающих авторов. С просьбами дать оценку или помочь с продвижением. Песни эти чаще всего очень нехороши. Чем песня хуже, тем настойчивее автор требует помощи. Я не знаю, как им помочь. Некоторые считают, что я могу взять за руку и отвести в место, из которого песни становятся знаменитыми. Нет такого места. Если же мне не удается избежать прямого диалога, то выглядит он примерно так: «Скажите, а что изменится, если я послушаю ваши песни? Независимо от того, понравятся они мне или нет?» – «Я хочу, чтобы вы сказали мне, продолжать мне писать или нет». – «Не пишите». – «А почему вы так сразу?» – «Потому что, если вы сомневаетесь, заниматься ли вам этим, и решение зависит от чьего-то мнения – лучше не надо». Ко мне приходит Саша Кутиков (или Женя Маргулис) и говорит: «Слушай, я написал офигенную песню». После чего напевает мотив под гитару. Это еще не песня. Это красивая мелодия, которая может стать песней. Если понять, про что эта мелодия. Если не понять – можно сочинять какие угодно строчки, выпиливать какие угодно рифмы – ничего не выйдет, песня будет запорота. Сколько хороших мелодий угробили бездарными словами! Я забираю мелодию, учу ее наизусть, хожу с ней днем и ночью, и она непрерывно играет в моей голове. Я прислушиваюсь к разговору за стенкой. О чем это? Я же слышу интонации! Иногда, чтобы расслышать хотя бы одну фразу из-за стенки, требуется пара дней. Иногда – год. Иногда так и не удается ничего разобрать, и тогда мне кажется, что мои друзья на меня обижаются. Если расслышал – вся остальная работа делается быстро, это уже дело техники. Вечный спор на тему, что в песне главнее – музыка или слова, есть дискуссия о том, что важнее – ноги или крылья. Хвост, едрена мать. Первое поколение российских рокеров росло и училось, старательно переигрывая и перепевая песни наших старших западных товарищей. Кое-как научились играть. И даже петь по-английски, не понимая ни одного слова. Когда возникло желание петь на родном языке, начались проблемы. Ну да, игру на инструментах можно было срисовать, а примеров русскоязычного пения такой музыки – не было. Ой, сколько всего смешного происходило! Чуть позже на эстраде появились ВИА – вокально-инструментальные ансамбли, наш ответ Битлам. Пожалуй, самое чудовищное совковое явление на эстраде. (Не обижайтесь, не обижайтесь – я знаю, что вы по ним двадцать лет назад с ума сходили, а сейчас еще ностальгия накатила – любите, пожалуйста, дай вам бог здоровья!) Музыканты, лабавшие на репетициях Джимми Хендрикса и «Лед Зеппелин», надевали по команде одинаковые пиджаки с вышитой на лацкане лирой, вставали на сцене по стойке «смирно» и слегка кастрированными голосами (такой специальный вокально-инструментальный голос – полумужской-полуженский) выводили песенки про то, как веселей, ребята, выпало нам строить путь железный, а короче – БАМ, про то, как не надо печалиться – вся жизнь впереди, и иногда про несчастную любовь. Я не верю, что им нравилось то, что они делали. Всё понимаю – не разрешалось иначе, «время такое было, сынок», – но никто же не загонял туда палкой! Недавно мне показали закрытую (!) инструкцию тех лет, предназначавшуюся звукорежиссерам фирмы «Мелодия» (а другой-то и не было!) для записи вокально-инструментальных ансамблей. Вот что там сказано дословно: «При записи инструментов избегать резких тембров, добиваться мягкого, приглушенного звучания. При записи электрогитары не использовать исказители типа «фу» и «квак». Хороший рок-н-ролл. Ну ладно, стихи Совку не нравились, но уж тембры-то, звук! Кожей свободу чуяли, собаки, даже в звуке. Ай, молодца. Извините, отвлекся. Столько лет уже прошло, а всё никак не могу успокоиться. У меня ощущение, что хороших композиторов всё-таки больше, чем хороших поэтов-песенников (звучит-то как противно – «поэт-песенник»! Дает тебе человек такую визитку – и сразу хочется убежать). Потому что, как правило, композитор изначален – сиди себе да сочиняй мелодии! Сочинил – и идет к поэту: напиши слова. А поэт не может – не привык сочинять стихи на чей-то непривычный размер, или чувствует, что чего-то не слышит – не работал с музыкой, или просто не хочет: он занимается высоким искусством, а тут – песня, эстрада, ширпотреб. Говно, в общем. А композитор, в свою очередь, очень хочет подарить свою песню человечеству. Или продать за деньги. Он-то убежден, что у него в руках уже готовый шедевр. Ну, почти готовый – подумаешь, слова срифмовать! Не все композиторы слышат музыку слова, вы уж мне поверьте. В результате получается то, что получается. Можно я не буду приводить примеры, хорошо? В одной стране живем, один воздух нюхаем. Давайте я вам лучше покажу, как работают самые элементарные принципы соединения музыки и слова – на примере очень хороших песен. Уверен совершенно, что при создании этих строк авторы никакими такими принципами не пользовались: поэт такие вещи просто слышит и по-другому сделать не может, если он поэт. Вроде бы проще не придумаешь: ударный слог в слове, положенном на мелодию, должен звучать выше, чем остальные. Мы ведь, делая ударение в слове, произносим ударный слог не громче, а выше – никогда не замечали? Вот вам великая русская народная песня «Шумел камыш» (уж тут-то неизвестный автор точно ни к каким правилам не прибегал – вы что, смеетесь?). «Шумел камыш, деревья гнулись, и ночка темная была». Смотрите, как всё совпадает. Может вызвать вопрос слово «камыш», но после него идет пауза, и эта пауза работает на ударение не хуже. Слова и мелодия срослись. Или еще: «Прощай, любимый город, уходим завтра в море». Всё идеально, а секундные понижения в словах «любимый» и «завтра» – это же просто спрятанный всхлип, когда ком стоит в горле и голос дрожит! А вот загадка: великая песня «Темная ночь». Смотрите, в каждой первой строчке куплета правило нарушено! «Темная ночь…», «Ты меня ждешь…», «Верю в тебя…». Ударный слог не совпадает с построением мелодии. А дальше – всё как положено! Случайно ли? Не верю – в шедеврах случайностей не бывает. Что-то заставило автора первые – самые главные – строчки каждого куплета построить чуть-чуть иррационально, заставить наш подсознательный слух сработать, что-то не гладко! И еще – когда мы говорим шепотом, мы не используем ударение (а еще и ровно половину согласных – не замечали?). Не поэтому ли? Знаете, какая самая популярная песня в мире? Чаще всего звучащая, чаще всего исполняемая? Она называется «Бесаме мучо». То, что она номер один, установлено доподлинно: она собрала самое большое количество авторских отчислений, применительно к миру эта статистика не врет. Песню эту написала совсем молодая девочка. «Бесаме мучо» в переводе с португальского означает «целуй меня крепко». Вот интересно: насколько я помню, русскоязычной версии этой песни не существовало, хотя была она у нас так же популярна, как и везде, а в подобных случаях всегда находился ушлый мастер, лепивший русский перевод – как правило, отчаянно плохой. Помните, голос за стенкой? Мелодия этой песни настолько точно воссоздает интонацию грустного и страстного признания в любви, что слова уже не нужны – они сами возникнут у вас в голове, вызванные из подсознания интонацией. И пусть они у каждого будут немного разные – смысл признания в любви от этого ведь не меняется. И как хорошо, что непонятный напевный иностранный язык не мешает нам это слышать! Бразильский португальский язык вообще очень похож на русский по звучанию, то есть фонетически. Так и мелодии у них невероятно похожи на наши – и только ритмы самбы, на которые эти мелодии нанизаны, вбивают пограничные колья. Ритм – это уже вопрос крови. То же самое происходило с песнями Битлов: тексты их звучали как мантры и работали как мантры, и слышали мы за ними гораздо больше, чем в них было написано. Какой магией окутала нас песня «Girl», чудом попавшая в 1968 году на советскую сборную пластинку «Музыкальный калейдоскоп»! А потом нашелся тугой на ухо человек, родивший перевод: «Я хочу вам рассказать, как я любил когда-то…». Валерий Ободзинский спел. Обоих хотелось застрелить. А ведь помимо мелодии существует еще гармония и ритм. О ритме позже. А гармония – чтобы не устраивать тут музыкальный ликбез – это, образно говоря, система дорожных знаков, ориентируясь на которые движется мелодия. Логические последовательности аккордов называются секвенциями и бессовестно кочуют из шлягера в шлягер. И вот что интересно: английские, ирландские, шотландские, американские народные песни базируются в основном на мажорных секвенциях, соответственно и мелодии у них мажорные. Русские, цыганские, еврейские (я имею в виду европейских евреев) – соответственно русский романс, вся блатная лирика и советская эстрада – на минорных секвенциях и минорных мелодиях. У нас в разговоре больше грустных интонаций? Как живем, так и поем? (Интересно, что в последнее время западная эстрада заинтересовалась минорными структурами, стала обминориваться на глазах. Им просто мажорные краски надоели или жить стали хуже?) И знаете еще что? Таких вопросов и ответов на них можно найти множество, и невидимые параллели станут видимыми, но у меня нет задачи написать диссертацию и утомить вас окончательно. Во-первых, я указал направление, и, если вам интересно, можете продолжить поиски сами. Во-вторых, знание всех законов мира, включая доныне нераскрытые, не делает вас талантливее. А талант – это то самое качество, которое вдруг велит тебе сделать всё наоборот, всё неправильно, и убаюканный привычной гармонией мир взрывается. Гораздо чаще не взрывается. Таланту не хватило. Нет, ребята, ничему я вас не научу. Потому что в искусстве всегда будет элемент необъяснимого, казалось бы, нелогичного, заставляющего мурашки бежать по спине и делающего ремесло как раз искусством. Как бы искусствоведы ни тужились. Про инструменты Я безумно люблю музыкальные инструменты. Это не связано напрямую с тем, как они звучат, тут как раз есть более и менее любимые. Я люблю их как безупречные произведения искусства, где каждый изгиб формы отшлифован веками. Некрасивых инструментов нет – будь то бубен якутского шамана, виола да гамба или сверкающий золотом саксофон. Если вы сомневаетесь в собственном вкусе при выборе картины для интерьера – повесьте на стену скрипку. Дома у меня живет огромное количество самых разных музыкальных инструментов. Я отнюдь не владею каждым из них в совершенстве, но в состоянии разбудить голос каждого. И процесс этот доставляет мне великое наслаждение. А какая благородная возложена на них задача – не долбить стены, не убивать живое, а звуча, вызывать ангелов и делать людей лучше – пусть ненадолго. Я большой нелюбитель модных ныне оккультных словечек типа «аура», «энергетика», но в хороших инструментах остается что-то от хороших музыкантов, на них игравших, вы уж мне поверьте. Изготовить настоящий инструмент без любви невозможно, одного мастерства будет мало, и играть на нем настоящий музыкант без любви тоже не сможет. Коллеги не дадут соврать, когда к тебе в руки попадает долгожданный новый инструмент, ты с удивлением замечаешь, что твои исполнительские возможности вдруг несколько выросли (увы, ненадолго. Примерно, как с женщинами). Многие хорошие песни были написаны в результате первых контактов с какой-нибудь новой замечательной гитарой. Что такое вдохновение, черт его разберет. Дальнейшие главки не имеют никакой практической, а тем более научной ценности – сплошные эмоции. Так что если вы открыли эту книжку исключительно в поисках полезной информации, можете смело их пропустить. Барабаны Вообще-то, это самый первый, самый древний музыкальный инструмент. В тот момент, когда прачеловек испытал потребность произвести звук с целью создания звука, он ударил палкой по пустому внутри дереву. И очень долгое время музыка барабанов служила отнюдь не для удовольствия, с помощью барабанов общались с богами и духами (значительно позже с ними шли в бой, уже забыв о том, что призывают ими в этот момент богов и духов в помощь, просто маршировать легче). Буддисты и шаманы используют барабаны и бубны по назначению до сих пор. До сих пор мы говорили о музыке только как о мелодии. А ведь есть еще ритм. И что пришло к человеку раньше? Мир, в котором мы живем, пронизан ритмами. Солнце всходит и заходит, зима сменяет осень, чтобы вслед за ней пришла весна, волны накатывают на берег – всё это ритмы. Внутри каждого из нас стучит и не умолкает самый главный ударный инструмент – сердце, и мы живы, пока слышим его удары. Переплетение ритмов разной частоты создает сложнейшую паутину, в которой мы существуем, сами того не осознавая и не ощущая, вернее, не давая оценку своим ощущениям. Мне кажется, что воздействие звуковых частот на человека изучено больше, чем воздействие ритмов. Хотя, строго говоря, частота – это тоже ритм: количество герц – количество колебаний в секунду. Известно, что частота 8 герц способна вызвать у человека чувство безотчетного страха, а усиленные 6 герц чуть ли не смертельны. А вот композиторам известно, что темп 120 (то есть сто двадцать ударов в минуту) – коронный темп музыки в стиле «диско» – залог успеха будущего шлягера. Почему? Знаете, что такое резонанс? Это когда колебания (или ритмы) разных носителей совпадают и от этого многократно усиливаются и раскачивают друг друга. Поэтому взводу солдат, марширующему по мосту, приказывают сбить ногу – колебания моста могут войти в резонанс с маршем и мост развалится – такие случаи бывали. Люди, занимающиеся спортом, знают: какой у них пульс после пробежки? Правильно, 120. А после получаса скакания на дискотеке? Правильно. И что происходит? Нет, мы, конечно, не разваливаемся – мы не мост. Но резонируем хорошо. А у черных еще интереснее. Установлено, что под воздействием ритма в их организмах вырабатывается меланин – вещество, влияющее на пигментацию и одновременно стимулирующее практически все процессы в организме. Негры могут танцевать сутками, питаясь ритмом, слыша кожей. Может, они поэтому такие черные? И танцуют они получше нас. Русские народные песни, особенно северные, с точки зрения современной музыки неритмичны. Строчка тянется, насколько хватает дыхания. (Дыхание наше, заметьте, тоже основано на ритме, просто он значительно более свободный.) Поэтому лично меня коробили старания «Песняров» впихнуть белорусские напевы в жесткую сетку электрогитарного биг-бита. Американские и английские народные песни ложились туда без труда – они изначально были пронизаны этими ритмами. Почему музыкальный этнос одного народа весь основан на ритмах, а другого нет – вопрос необычайно интересный, и не думаю, что сегодня на него есть ответ. Он требует тщательного сравнительного изучения древней истории, культур и обычаев. Общая тенденция: чем южнее живет народ, тем большую роль играет ритмика. Как я хотел быть барабанщиком! Сидеть на возвышении за горой гулких, звонких, сверкающих барабанов, горящих золотом тарелок, и повелевать божественным ритмом, на который нанизывают звуки своих инструментов музыканты, стоящие внизу! Ты – Бог, ты даришь музыке свой пульс, ты вкладываешь в каждый удар биение своего сердца, ты – мотор машины, называемой группой, и музыканту, не попадающему с тобой в такт, не место на корабле! И они сверяют свой пульс с твоим, как сверяем мы свои часы с сигналами точного времени. Полжизни за барабаны! В середине шестидесятых в одном из сборников «Вокруг света» фирмы «Мелодия» оказалась песня «16 тонн». Думаю, исключительно благодаря тому, что это песня шахтера, угнетенного капитализмом. Мне потребовалось почти тридцать лет, чтобы выяснить, кто это пел – ансамбль «Platters». Песня состояла из двух аккордов, невероятного баса солиста, еле слышных голосов на подпеве, размытых пространством студии, контрабаса и фантастического барабана, отбивающего слабую долю с монотонностью парового молота. (Простите мне маленький ликбез. С одной стороны, любой человек, когда-либо имевший отношение к музыке, знает, что такое слабая доля, с другой – не все имели к ней отношение. Так вот, если такт музыкального произведения состоит из четырех четвертей, то сильными долями будет первая и третья (РАЗ – два – ТРИ – четыре), а слабыми, соответственно – вторая и четвертая (раз – ДВА – три – ЧЕТЫРЕ). Джаз, блюз и рок-н-ролл основываются на акцентировании слабой доли. Наш народ, воспитанный на маршах, генетически акцентирует сильную долю. Заставить наш зал хлопать на слабую долю практически невозможно. Поэтому я с большим недоверием отношусь к словосочетанию «русский рок».) Эта бешеная слабая доля делала со слушателем чудеса – если человек был не абсолютно глухой, он тут же начинал притопывать и покачиваться в такт. Песня звучала из открытых окон, ее заводили на танцплощадках, народ сочинил изумительно наивные русские слова – про то, что в каждой бомбе 16 тонн – в общем, она стала всенародным шлягером. Я слушал ее не переставая. Быть барабанщиком хотелось еще больше. Барабанов не было. И стоимость ударной установки в магазине «Лейпциг» на Ленинском проспекте не позволяла надеяться на то, что барабаны у нас когда-нибудь будут. Строго говоря, один барабан был – пионерский, из «Детского мира», нагло-красный, с нечистой кожей неизвестного животного и болтающейся внизу хилой пружинкой для дребезга. В нем было что-то очень скверное, он не являлся музыкальным инструментом. Он был сделан без любви. Наверно, маршировать на плацу и кое-как расстреливать под него еще было можно, но в битловскую музыку он не вставлялся никак. Выбора не было. Ранец звучал лучше. Ранец был твердый, достаточно ободранный, изрисованный Битлами и исписанный битловскими молитвами. Он имел два хромированных замка-защелки, которые чуть-чуть блындали в своих гнездах, очень украшая палитру звука. Ранец всегда был полупустой – если доверху набить его учебниками, он не звучал, и я контролировал количество содержимого исходя именно из этого обстоятельства. Ранец клался на парту и по нему тихонько барабанилось руками. В голове при этом проигрывался альбом «Please, please Me». Звучал ранец божественно. Ведению урока это не мешало. Почти. Я безумно хотел быть барабанщиком в группе, но все обстоятельства были против меня – некому было играть на гитаре, петь и показывать бас-гитаристу, какую струну где надо зажать в этот момент. Я понимал, что, сидя за барабанами, всё это делать я не смогу. Да и отсутствие барабанов, как таковых, в этом смысле подсознательно утешало. Через год случилось чудо, и барабаны появились древние, побитые, но самые настоящие барабаны. Тут же оказалось, что по сравнению со звуками, которые издают они, мы звучим тихо и противно. Мы тянулись за ними как могли. За барабаны сел Юрка Борзов, барабанщик он был примерно такой же, как мы гитаристы, и это было совершенно не важно – Битлов мы любили одинаково безумной любовью. И эта любовь заменяла всё – умение петь, играть на инструментах, наличие самих инструментов и аппаратуры. Сейчас меня часто спрашивают: мечтали ли мы о славе, пришедшей много лет спустя. Нет, конечно, – вы что, с ума сошли? Слава – возможный результат процесса, мы же мечтали о самом процессе. Мы мечтали об аппаратуре: нам снились усилители, все разговоры были только о динамиках, микрофонах, лампах, дающих мощность в ваттах, сейчас представить себе это невозможно. Так вот, барабаны появились у нас чуть раньше, чем всё остальное. Летом шестьдесят девятого я отрывался. Я удовлетворял свою ненасытную любовь к барабанам каждый день. Наступили каникулы, ребята разъехались, стояла страшная жара, и родители жили на даче. Я перевез ударную установку домой (в комнате она казалась нечеловечески огромной). Я подстелил под нее всё мягкое, что было в доме, установил ее лицом к открытой двери балкона, чтобы хоть часть звука уходила на волю, подоткнул двумя спичками проводок от моего магнитофона к радиоле «Эстония», врубил на полную мощность Битлов и сел за барабаны. Я самозабвенно грохотал в унисон с Ринго Старром по пять часов в день. Никто не объяснял мне, как держать палочки и какой рукой следует играть по хай-хэту (я даже не знал, что он так называется, до этого он назывался «чарльстон»). В дневное время все жители дома № 25 по Комсомольскому проспекту находились на работе, а пенсионеры, видимо, на дачах – думаю, что именно поэтому меня не убили и никто не сошел с ума. До сих пор помню многие барабанные партии Битлов, что называется, один к одному. Мне так и не удалось побыть барабанщиком в группе – не всем мечтам дано осуществиться. Но любовь к барабанам осталась. Она вылилась в собирательство: из своих путешествий я привозил домой этнические ударные инструменты. Никакая это, конечно, не коллекция, коллекция предполагает определенную систему и обязательно конечную цель: например, собрать все типы барабанов Африканского континента. Мне же просто нравится слушать их голоса, иногда использовать в записи в качестве тонкой приправы, почти незаметной, но очень характерной краски. Самые любимые – индейские и якутские ритуальные бубны. Они обладают потрясающими голосами, и каждый день голоса эти звучат по-разному – конечно, это зависит от влажности воздуха, от температуры в доме, всё понимаю. И всё-таки от чего-то еще. Вместе с моим другом – знаменитым врачом-наркологом и психотерапевтом Марком Гарбером мы проводили удивительные эксперименты по заглядыванию в смежные миры с помощью унисонной игры на этих бубнах, и нам есть что рассказать специалистам, вам это будет неинтересно. Могу только вас заверить: шаман не просто так бьет в бубен, не для красоты. Недавно в Москву приезжал японский ансамбль барабанщиков, в общем, эстрадно-танцевальный коллектив. Но на барабанах они играли на настоящих – на древних, огромных. Самый большой был выше человеческого роста, около двух метров в диаметре и больше всего напоминал сталеплавильный ковш. Я не удержался и после выступления пошел смотреть барабаны. Меня познакомили со специальным японцем, который был к ним приставлен и ухаживал за ними, как ассистент дрессировщика за слонами. Я с удивлением заметил, что на этих огромных барабанах отсутствуют приспособления, позволяющие их настраивать – кожа была закреплена на корпусе намертво. «А зачем их настраивать? – в свою очередь удивился японец. – Они сами знают, как им звучать!» Сами знают. Искусство имитации сегодня семимильными шагами идет по планете. Человечество легко поддалось этой заразе: нам сегодня уже объясняют, что искусственный ароматизатор «Запах клубники» гораздо лучше самой клубники – и мы привыкаем. Ко всему человек, подлец, привыкает. Со звуками дело пошло значительно дальше – кулинария вообще самый консервативный жанр, а музыка всё время замахивается на революцию. И из всех видов имитации звучания живых инструментов на первом месте по качеству (и, соответственно, употреблению) – имитация барабанов. Называется это – «бескорыстный барабанщик». Сами звуки барабанов уже давно не синтезируются, семплеры хранят в своей электронной памяти сотни настоящих ударов по лучшим барабанам, и удары эти произведены лучшими барабанщиками мира. И звучит всё очень похоже, вот только эта сволочь играет безукоризненно ровно. Нечеловечески ровно. И какая-либо эмоция в этой игре отсутствует. Барабанщик всю жизнь учится играть ровно. Неровный, неритмичный барабанщик – беда для команды. И если удары у него непроизвольно отличаются по силе, а значит, по звучанию, пусть лучше меняет профессию. И всё равно в игре каждого хорошего барабанщика присутствует свой штрих, своя интонация, что-то живое внутри этого ровного. Господа! Сердце тоже должно биться ровно, иначе доктор скажет, что у вас аритмия, и при всём при этом оно никогда не будет биться как метроном, правда? У меня нет доказательств, но я знаю, что употребление человечеством музыки, нанизанной на бездушную механическую долбилку, добром для него не кончится. Мы впускаем внутрь себя неживой, нечеловеческий ритм, и живой ритм нашего организма вступает с ним в резонанс. Нельзя всё время есть консервированный заменитель мяса, какими бы приправами его ни посыпали. Мы мутируем незаметно для себя самих, но очень быстро. И не воспринимайте это как причитания и брюзжание старого пердуна, который боится электричества. Я абсолютно спокоен. И не хуже вас знаю, что прогресс не остановить. Только большой войной на небольшое время. И мне страшно интересно, во что превратится человечество в результате всего происходящего. В какие такие флешки на ножках. Про бас С басом было совсем смешно. Я в принципе и в юные годы понимал, что то, что бухает внизу оркестра – это контрабас. Бас-гитара, появившаяся на горизонте неожиданно, в руках у Пола Маккартни, являла из себя загадку. Я видел ее на картинке и знал, что у нее в отличие от обычной электрогитары не шесть струн, а четыре, сосчитал по колкам. Было даже видно, что это не самые тонкие струны. Что эта гитара делает и как она звучит, я не знал. С помощью моего крохотного речевого магнитофона «Филипс» узнать это было и невозможно: динамик его величиной с крышечку от кефира низких частот не воспроизводил вообще. Бас-гитара в звучании моих Битлов отсутствовала напрочь (поэтому, кстати, и в первой моей группе «The Kids» барабаны и гитары были, а бас-гитары – нет). Я долго думал, зачем она Полу нужна, и решил, что он играет на ней всякие низкие сольные партии, скажем, в песне «Day Tripper», непонятно только было, зачем стоять на сцене с инструментом, который звучит так редко, в одной-двух песнях из всего альбома. По счастью, в шестьдесят девятом году в школу приехала выступить на новогоднем вечере группа «Атланты», я услышал бас-гитару и прозрел. Святое время наивных открытий! Бас-гитара потребовалась немедленно. Стало ясно, что это главный инструмент – после барабанов, разумеется. Настоящая бас-гитара была недостижима так же, как и настоящие барабаны. Выход был один – снять с обычной гитары струны и поставить на нее бас-гитарные. Проблема состояла в том, что бас-гитарные струны являлись еще большим дефицитом, чем сами бас-гитары. То есть чешские и немецкие (производства ГДР) басы раз в полгода выбрасывались на прилавки магазина «Музыкальные инструменты» на Неглинке и универмага «Лейпциг» на Ленинском проспекте, и струны на них стояли. Запасных струн в продажу не поступало. Инструменты в течение получаса сметались с прилавков бравыми фарцовщиками, чтобы на следующий день осесть в руках счастливых музыкантов по двойной, а то и тройной цене. Новый хозяин понимал, что гитару ему небо послало со струнами, и новых не будет. Поэтому примерно через полгода игры струны аккуратно снимались, сворачивались бубликом, укладывались в кастрюльку, заливались кипятком с добавлением соды и варились минут пятнадцать. После чего извлекались из кипятка, просушивались и аккуратно ставились на гитару опять. Считалось, что эта процедура продлевает им жизнь. Не знаю. Теперь уже не знаю. В общем, я придумал ставить на обычную электрогитару четыре виолончельных струны. Они были чуть толще гитарных и звучали гораздо мягче. Они и сами были гораздо мягче и очень быстро продавливались на ладах и переставали звучать совсем, но их хотя бы можно было купить в магазине. Проблема бас-гитары была временно решена. (Поразительное дело! Сам Маккартни рассказывал, что он в этом же возрасте и в такой же ситуации тайком выдирал басовые струны из школьного пианино. А мы-то думали, что только мы такие бедные были. Нет, рок-н-ролл во всём мире начинался примерно одинаково, на пустом месте.) С появлением бас-гитары возникла новая проблема: ее надо было во что-то включать. Причем включать ее в транзисторный приемник «Спидола», магнитофон «Айдас» или проигрыватель «Юность», куда включались обычные гитары, было бессмысленно и даже опасно для вышеперечисленных приборов – маленькие хилые их динамики пукали, трещали, пока проводочки наконец не отлетали от диффузора, и прибор замолкал навсегда. Человек с паяльником был самой необходимой составляющей любой группы – гитаристов много, а он один. Для бас-гитары требовался отдельный усилитель со специальным низкочастотным динамиком. Советская промышленность выпускала такой динамик, но купить его в магазине, конечно, было нельзя. Назывался он «2-А-9», размерами и весом приближался к крышке канализационного люка и располагался в кинотеатрах и домах культуры за экраном. Оттуда его обычно и тырили – либо сами музыканты, либо работники кинотеатра с целью загнать тем же самым музыкантам. А зрители в кинотеатре потом еще долго недоумевали: что-то звук у фильма сделался какой-то комариный – тихий и писклявый. Какую замечательную выставку можно было бы сделать, если бы доплыли до нас по морю времени невероятные рукотворные усилители и колонки – пиленые и рубленые ящики в человеческий рост, обклеенные дерматином или крашенные тушью, украшенные чемоданными уголками, затянутые веселеньким ситчиком или капроном, с неподъемными динамиками ленинградского завода «ЛОМО» внутри! Каким неистовым желанием извлекать звук из электрогитар надо было обладать, чтобы на свет появились эти чудовища! И потрясенные зрители бродили бы среди этих боевых дредноутов семидесятых, смотрели и не верили. Время, время… Играть на бас-гитаре оказалось проще, чем ее озвучить. Надо было просто представлять себе, какой аккорд в этот момент берется на обычной гитаре (или просто следить за левой рукой гитариста) и зажимать самую толстую струну на том же ладу. Если при этом ты еще умудрялся брать эту ноту одновременно с большим барабаном, ты был очень хороший бас-гитарист. Самому мне первые годы на басу поиграть не удавалось – гитара была всё-таки важнее, и я применял эту разработанную мной методу к новообращенным Битлам, соглашавшимся попробовать себя в роли бас-гитаристов. Работало безотказно. Распутывать клубочек времени можно и дальше – и как появилась первая настоящая бас-гитара, и насколько беспомощным сразу оказался агрегат с виолончельными струнами, так любовно мною изготовленный, как мы мотались по городам и весям (чаще – по весям), когда до столицы доползал слух, что где-то в Новочеркасске живет безумный изобретатель, построивший по собственному проекту динамик невиданной силы, и сколько было радости и разочарований. Конечно, очень здорово, что сегодня любой может зайти в магазин и выбрать себе инструмент или усилитель по вкусу и возможностям – были бы деньги и желание. Я не то что не верил в такое будущее – это просто невозможно было себе представить по определению. Единственное, что мы потеряли, – это возможность испытать нечеловеческое счастье, когда после всех мытарств и неудач ты наконец становился обладателем долгожданной гитары или ящика с японским динамиком внутри. Ну да бог с ним, со счастьем. С контрабасом связаны совсем другие ощущения. Контрабас не являлся битловским инструментом, поэтому любовь к нему возникла значительно позже: когда, уже объевшись разнообразным рок-н-роллом, я стал замечать, что звучит иногда вокруг и другая музыка. Ходить далеко было не надо. Отец очень любил джаз и слушал его дома постоянно – к этому моменту у нас уже появилась радиола «Эстония», довольно прилично по тем временам воспроизводившая низкие частоты, так что контрабас был слышен. Контрабас нравился со всех сторон: внешним видом, то есть размерами, и звуком. Размеры потрясали – такая огромная скрипка! В этом было что-то сюрреалистическое. Человек, несущий по улице контрабас, вызывал острую смесь сочувствия и уважения. Что же касается звучания – контрабас оказался гораздо более эмоциональным инструментом, чем бас-гитара – он практически разговаривал. Гриф, лишенный ладов, давал музыканту гораздо больше возможностей выражать свои эмоции. Он же по той же причине был значительно более строгим, требовал более точной игры. В общем, по всем параметрам контрабас получался более серьезным инструментом. Очень хотелось попробовать самому извлечь из него звук, но ни контрабаса, ни контрабасистов в достижимом радиусе не появлялось – в московском рок-н-ролле контрабас не использовался, а джазисты ходили своими дорожками, считая рокеров музыкальными недоносками и не подавая им руки. Поэтому первый контакт произошел не так уж давно – лет десять назад, когда я в поисках новых красок решил записать пластинку с группой «Папоротник». Это была такая развеселая, почти уличная команда, и в составе у них были скрипка, аккордеон, ударные и контрабас. Гитара как раз отсутствовала, что меня и привлекло, хотелось немножко от нее убежать, к тому же моей собственной было вполне достаточно. Наличие же контрабаса сыграло главную роль – я уже влюбился в этот огромный нелепый инструмент. Контрабасист в «Папоротнике» оказался, прямо скажем, не очень. Но, во-первых, выбирать было не из кого, а во-вторых, мне на первых порах хватало самого контрабасного звука – партии можно было играть самые простые. Сочетание низкой бархатной ноты контрабаса с аккордом моей акустической гитары вызывало у меня трепет – особенно если удавалось взять и то и другое одновременно. В искусстве имитации звучания живых инструментов электроника продвинулась далеко, но успехи по всем фронтам разные. Весьма похоже могут звучать барабаны, бас-гитара. Похоже звучит струнный оркестр. С роялем немного хуже. С духовыми хуже. А вот с контрабасом беда – звук его настолько живой, настолько богатый обертонами и настолько разный в зависимости от нюансов игры, что ни в какие электронные консервы он не помещается – обман сразу слышен. Правда, играть на контрабасе должен мастер. Вообще на любом инструменте должен играть мастер, но при игре на контрабасе нехватка мастерства особенно заметна. Когда я это понял, в команде появился великолепный контрабасист, а еще – потрясающий пианист, а еще фантастический барабанщик, а еще отличный трубач, и называться команда стала «Оркестр Креольского Танго». Но это уже совсем другая история. И еще раз про гитару Казалось бы, хватит уже, сколько можно. Не могу, снова и снова возвращаюсь к великой загадке гитары. Сколько музыкальных инструментов придумало человечество, а именно гитара стала самым любимым и самым народным. Почему? Думаете, из-за Битлов, из-за рок-н-ролла? А не наоборот? Не рок-н-ролл ли появился благодаря гитаре? Не гитара ли увела твист и буги от элитарного джаза в народ? Не народная ли любовь заставила умельцев тридцатых годов подарить гитаре электрический голос? А до этого был блюз – и он тоже родился благодаря гитаре. А еще гитара была оружием бардов по всему миру. А еще она пела в руках цыган по всему свету. А еще… Во-первых, гитара – какой-то очень соразмерный человеку инструмент. В соотношении размеров человека и гитары спрятано золотое сечение (не промерял, но убежден – глаз не обманывает). На Гавайских островах играют на маленьких гитарках. Такая гитарка называется «уклел» или «укулеле», она меньше обычной в два, а то и в три раза и звучит гораздо выше (это, кстати, и есть настоящая гавайская гитара, а не то, что мы привыкли ей считать. То, что мы привыкли, называется «steel guitar» и выглядит и звучит совсем иначе). Так вот, это очень забавный инструмент, но всерьез полюбить его на всю жизнь невозможно, хочется сдать в кукольный театр. Как нас при Совке заставляли полюбить русские народные инструменты – балалайку, например. Или украинскую домру. Гитара, напротив, не поощрялась – она считалась символом мещанства. Не получилось – не заиграли барды на балалайках. Диапазон гитары совпадает с диапазоном человеческого голоса – это свойственно совсем не каждому инструменту. Поэтому очень часто в песнях – «Поговори же ты со мной, подруга семиструнная…» – у гитары человеческий голос, с ней можно говорить дуэтом. Мне кажется, это важное качество. Далее. Овладеть гитарой просто. Поймите меня правильно. Я говорю не о вершинах исполнительского мастерства. Я говорю о том минимуме, который позволит вам задушевно напевать в компании десяток любимых песен. В общем, три аккорда. Вы освоите их за неделю. Применительно к скрипке этого времени не хватит даже на то, чтобы научиться ее правильно держать. Рояль испугает вас количеством черных и белых клавиш, да и таскать его с собой сложно. Баян… в общем, баян не пошел. А гитара пошла. Я берусь за неделю обучить трем аккордам медведя. Если ему постричь когти. И если он проявит хоть малейшее желание. Исключения крайне редки. Никогда не забуду своего школьного учителя физкультуры Игоря Палыча. Он обожал песни Высоцкого, а я ненавидел физкультуру, поэтому соглашение родилось само собой – я научу его играть на гитаре, а он закроет глаза на мои нерегулярные посещения его предмета. Игорь Палыч действительно освоил необходимые три аккорда крайне быстро. Он даже запомнил, в какой последовательности их следует зажимать, чтоб получился Высоцкий. Дальше происходило невообразимое: Игорь Палыч брал первый аккорд и начинал осторожно петь. Причем темп его пения чуть-чуть либо отставал, либо опережал темп его игры. И если в первом куплете это еще можно было терпеть, стиснув зубы, то к середине второго песня неумолимо разъезжалась в разные стороны. Я пробовал повторить это чудо полиритмии – у меня даже близко не получалось. Недавно мы с Сашей Розенбаумом и маленькой компанией друзей путешествовали на лодке по реке Парагвай – это юг Бразилии. Места вокруг простирались дикие, мы днями не встречали ни одного человека. А на пятый день наткнулись на крохотную деревушку – школа и домик учителя. В эту школу свозили индейских детей со всей округи. Их там училось восемь человек разного возраста. Школа представляла собой соломенную хижину – три стены и крыша. И на одной стене висело восемь гитар – по количеству учеников. Это была не музыкальная школа. Обычная. Здорово, да? Человечество глохнет Человечество глохнет. То есть оно и слепнет, и глупеет, но это темы для другого исследования. Среда, окружающая нас, с каждым днем становится насыщенней и агрессивней, и у нашего организма один выход – спасать себя. А значит – защищаться. В естественной, природной среде каждый звук ценен, потому что он несет тебе конкретную и важную информацию. Зашумело в ветвях – значит, начинается ветер, застучали капли по листьям – пошел дождь, хрустнула ветка – кто-то идет, не к тебе ли? Жизнь в городе наполнена несметным количеством совершенно бесполезных для тебя звуков: несутся машины под окном, пролетел самолет, грузчики матерятся во дворе, разгружают трубы и эти трубы жутко гремят, в телевизоре кто-то хохочет или рыдает. Сосед-сволочь второй день сверлит стену – и что тебе от этого знания? Учимся не замечать. И вот мы начинаем бояться тишины. Чувствуем себя дискомфортно. Придя домой, сразу включаем телевизор – не смотреть, нет, он вообще в другой комнате – просто чтоб кто-то разговаривал. Я знаю девушек, которые элементарно не могут общаться, если в качестве фона не играет какая-нибудь музыка – всё равно какая. А музыка – это, вообще-то, чтобы слушать. О каком, к черту, качестве звука мы говорим? Один мой товарищ рассказал мне об очень интересной теории – теории ухудшающей конкуренции. Представьте себе компанию, выпускающую музыкальные комбайны – бытовую музыкальную технику. Их техника являет собой эталон стабильного среднего качества – хороший ширпотреб. Эта компания завладела рынком, и что должна сделать конкурирующая компания, чтобы ее подвинуть? Самый простой способ – выбросить на рынок аналогичный продукт за меньшую цену. При этом и качество его несколько понизится, это неизбежно, но об этом мы кричать не будем, а вот о том, что на рупь дешевле – обязательно. Сработало, и вот уже продукция победившей компании заполоняет рынок, и ее чуть пониженное качество назавтра становится эталоном. Что должны сделать следующие конкуренты? Правильно! Это несколько упрощенная схема, но в целом понятно, правда? Когда мы записывались на студии «Эбби Роуд» (мы поехали туда не за пафосом и не из желания быть, как Битлы, клянусь. Мы поехали за Звуком), я пел в микрофон «Пато Маркони», изготовленный в одна тысяча девятьсот сорок восьмом году. В этот же микрофон в свое время пели Элла Фитцжеральд, Фред Астер, Джон Леннон. Микрофонов этой модели на студии «Эбби Роуд» семь (а самой студии, на минуточку, семьдесят шесть лет!), их там берегут как зеницу ока – не потому что в них пели великие, это студия, а не музей – просто они звучат так, как никакие другие микрофоны в мире не звучат. Самые современные не звучат. Странно, правда? Вроде и наука идет вперед, и технологии не стоят на месте. МР-3 – очень удобный формат. Скачал две тысячи песен в спичечный коробок и ходишь себе, слушаешь. Звучит, конечно, чуть хуже, чем CD, но ведь это только чуть-чуть – зато две тысячи! А разницу в качестве звука ты через час уже и замечать перестанешь. А завтра и сидишки канут в прошлое – как устаревший носитель. И неуемное человечество придумает новый – какой-нибудь МР-6, и можно будет уже десять тысяч песен мгновенно скачать себе под ноготь или в специальное дупло зуба, а то, что звучит это дело чуть хуже, чем МР-3, – ерунда, привыкнем. Есть еще в мире обеспеченные безумцы, приобретающие себе за огромные деньги суперхайэндовскую студийную акустику, ламповые усилители, вертушки на мраморных столах и провода с платиновыми контактами, чтобы всё это соединить. Это не из желания расстаться с деньгами – это ради настоящего Звука. Динозавр последний раз бьет хвостом. В мире даже наблюдается возрастающий интерес к винилу (боюсь, увы, ненадолго), и на нем переиздаются старые альбомы и кое у кого выходят новые. А винил отличается от CD на столько же, насколько CD от МР-3, и словами это описать невозможно – это надо услышать. Если пока еще есть чем. Совсем недавно изобрели электронную музыку. (Я имею в виду не электрогитару, где живой звук инструмента усиливается и, если надо, трансформируется. Я говорю о синтезированных звуках.) Человечество ахнуло – какая красота! Да это новое рождение музыки! Да здравствует прогресс! Прошло несколько лет – наигрались. Новорожденное чудо оказалось пустышкой, годной разве для озвучивания низкобюджетных фантастических фильмов. Ибо жизнь в мертвые звуки не вдыхалась. Всё там было – кроме живых обертонов, делающих неживой голос живым. То есть того, что отличает живые инструменты. Человек слышит за время жизни, наверное, сотни тысяч голосов, а голос своей любимой узнает даже через телефонные помехи мгновенно. Какие мы, оказывается, разборчивые! Тогда электроника кинулась имитировать живые инструменты. В самом деле – что проще: возить с собой симфонический оркестр или небольшой клавишный инструмент, этот оркестр практически заменяющий? Практически. Это слово в русском языке выполняет довольно странную функцию, а мы и не задумываемся. «Я практически не опоздал» – это значит всё-таки опоздал. «Я практически попал в цель» – значит не попал! Практически заменяющий – не заменяющий. Либо заменяющий, согласно теории ухудшающей конкуренции. И соответственно – нашей растущей глухоте. Стремясь уйти от электронного звука, придумали мелотрон. Это и не электронный инструмент – на кольца пленки записаны ноты, сыгранные на живых скрипках, виолончелях, духовых. Ноты, сыгранные хорошими музыкантами. Нажимая на клавиши, ты включаешь звучание этих записанных нот. В основе всё живое, правда? Попробуйте записать на любой звуконоситель сто слов, произнесенных лучшими чтецами, а потом составить из этих слов рассказ. Вам станет страшновато – люди так не говорят. Это вы сегодня еще заметите. Пока. А разве со скрипками не то же самое? Отличите, нет? Сегодня мелотрон уже стоит в музее. Кольца магнитофонной пленки заменили на микрочипы, несущие цифровую информацию. И что изменилось? Хороший биг-бенд – это когда роскошные щеголеватые ребята хором рассказывают тебе веселую и слегка интимную историю. Держат тебя за своего. Партия этого же биг-бенда, сыгранная нота в ноту на электронном заменителе, может, и вызовет в твоем воображении сверкание дудок и белые пиджаки музыкантов, а лиц ты уже не увидишь, и никакой сопричастности не ощутишь, и из истории уйдет весь шарм и вся соль. Анекдот без последней фразы. Ну, натуральная кожа и кожзаменитель – так понятно? С двух метров – один к одному, а на ощупь – не то, и пахнет дерьмом, и вся спина вспотела. И вот еще что. Никогда в истории человечества музыка не вела себя по отношению к человеку так агрессивно. Она всего каких-то сто лет назад стала достоянием, как сказал бы Ленин, широких масс. Одновременно с изобретением звукозаписи. А до этого светская музыка была привилегией человеческой верхушки (это, дай бог, одна тысячная часть населения), церковная музыка жила в храмах и соборах, а народ развлекал себя сам, правда, это тоже была музыка. Три этих направления не пересекались, и музыка не гонялась за человеком и не набрасывалась на него. Любое исполнение музыкального произведения – даже в крепостном театре – было единственным и уникальным, и нельзя было поворотом ручки убрать громкость или нажать на «стоп», если, конечно, барин не выходил из себя. С изобретением радио музыка хлынула в наши уши, а звукозапись сослужила двойную службу: с одной стороны, у каждого появилась возможность услышать великих музыкантов и великие произведения, с другой стороны, оказавшись на пластиночке, музыка девальвировалась до «чего изволите?». «Сними Паваротти, поставь Моцарта, сделай потише и пусть несут горячее!» Сегодня музыка несется на нас отовсюду, только электроутюг еще не поет, но это ненадолго. Причем это не та музыка, которую мы хотели бы слышать. Вы хоть помните, чего вы хотели? Или вам так и не дали понять? Смиряемся, выбираем из того, что есть, переключаем диапазоны радиостанций – одна другой лучше. Жуем кожзаменитель. Друзья мои. Шесть с половиной миллиардов людей, населяющих нашу планету, плывут в неизвестное будущее бескрайней рекой, и мы с вами – песчинки в этом потоке. И если вы думаете, что вы волей своей и действиями способны изменить это течение, умерьте гордыню. Мы думаем, что мы делаем, а на самом деле с нами происходит (это, кажется, Гурджиев). Но… Нам с вами посчастливилось родиться и жить на удивительном повороте этой реки, в эпоху Великой Музыкальной Революции, и мы свидетели уникальных музыкальных событий и явлений, и чудо нашего момента состоит в том, что еще помнят и чтят Великих Позавчерашних, еще любят Великих Вчерашних, и пока есть возможность услышать Великих Сегодняшних. Будут ли Завтрашние? Бог даст, будут. Конечно будут. Просто Река бежит быстрее и быстрее, а за поворотом – понесет, и не будет уже ни Позавчерашних, ни Вчерашних, их место займут редкие Сегодняшние и то вряд ли: не такие уж они и великие, а память человеческая стремительно укорачивается обратно пропорционально скорости течения. Вы еще не поняли, что нет ничего Вечного? Так вот, мы с вами сегодня на удивительном повороте. И у нас еще есть возможность услышать грозные библейские пророчества Баха, светлые и грустные повести Рахманинова, милые женские рассказы Шопена, безумные саги Майлса Девиса – истории без слов. Есть еще возможность пропустить через себя электричество Битлов, языческие пляски Джаггера, восхититься полетом голоса Эллы Фитцджеральд, с удивлением ощутить улыбку на лице, слушая трубу Армстронга. Мы еще не потеряли способность вдруг заплакать от сочетания нескольких божественных звуков – как нас ни глушат. Не упускайте свой шанс, друзья мои. Жизнь коротка. Что за жвачку вы там жуете? Выплюньте немедленно! Москва – Кабо-Верде, 2008 Чудеса В шестидесятые годы – я как раз заканчивал школу – необыкновенной популярностью у нас, да и в мире пользовалась научная фантастика. В девяти случаях из десяти действие происходило на космическом межпланетном фоне. (Интересно, как этот фон из сегодняшней фантастики ушел – совсем. Теперь – мистика на фоне быта.) Одной из главных тем была победа умных машин, сделанных людьми, над самими людьми, размякшими от хорошей жизни. Полгода назад американцы подарили человечеству новую игрушку – айпад. Я, надо сказать, ко всем этим новинкам абсолютно равнодушен и компьютер воспринимаю исключительно как пишущую машинку со встроенным почтовым отделением. Мой товарищ в этом смысле – полная мне противоположность. Он так умолял меня купить ему эту фиговину (а я как раз ехал в Штаты), как будто от этого зависела вся его дальнейшая жизнь. В назначенный день – первый день продаж – я стоял у магазина «Эппл». Очередь по длине и возбужденности напоминала очередь за пивом году в семьдесят пятом, когда его наконец подвезли. Удивляясь тому, что и в Нью-Йорке бывают очереди, я отстоял минут тридцать и получил запакованную коробочку. Это у нас компьютеры распечатывают, смотрят, всё ли на месте, включают – а вдруг не работает! А тут – никакой заботы о человеке. Как пачку соли продали. Товарищ был счастлив. Он бегал по городу, неся машинку гордо, как знамя, не выключая ни на минуту и стараясь поймать восхищенные взгляды друзей, знакомых и случайных прохожих. Эйфория угасла недели через три, когда у окружающих стали появляться такие же. А я пытался вспомнить нашу жизнь без мобильников – это ведь было совсем недавно. И жили, и назначали встречи, и были, между прочим, гораздо ответственнее: отстоишь очередь к автомату, прорвешься через бесконечное «занято» (у нее в коммуналке три семьи, а телефон один), договоришься о встрече – послезавтра в семь ноль-ноль на Пушке – и всё, железно. Если не пришла – что-то очень серьезное случилось. Я такого даже не помню. А теперь – сто раз перезвонишь, три эсэмэски отправишь – про то, что в пробке застрял, потом она поменяет место встречи, а потом окажется, что она вообще сегодня не может – она просто забыла, у нее дела. Зыбко живем. Попробуйте представить себе день жизни на планете без всей этой электронной бодяги – ладно, уличные телефоны-автоматы оставим (хотя звонить-то уже некуда – по-моему, домашние аппараты доживают последние дни). Мы превратимся в глухих и слепых беспомощных амеб. Мы понаделали себе множество опасных костылей и разучились без них ходить. Роботы нас давно победили. Привет вам, мистер Айзек Азимов! Как в воду глядели. А знаете, что самое смешное? То, что вот эти строки я сейчас пишу на этом самом айпаде. Своем. Удобный, собака. Архитектурному Любите ли вы архитектурный? Нет, любите ли вы архитектурный, как люблю его я? Этот волшебный ветер свободы творчества и свободы Духа, который так опьянил меня в семидесятом, и не ушел, и пьянит меня до сих пор? Как он ошеломил меня тогда, после обрыдшей школы! Мы – взрослые! Нам – всё можно! Но главное – мы художники! (Мы ведь поступили!) А станем – гениальными художниками! Нас научат! Но до этого – подготовительные курсы по рисунку. В церкви! Конечно, в церкви, ибо рисование – священнодействие. Магическая тишина, которая едва нарушается шорохом грифеля по бумаге. И – неслышные шаги учителя за спиной, и вдруг – прямо тебе в ухо – шепотом (можно ведь было и вслух! – нет, шепотом!): «Проверьте вот тут и тут…» И – две-три легкие линии поверх твоих мучений. И – елки-палки! Как же я сам не видел! И почему мы все рисуем не голову Дорифора, а, оказывается, самих себя? Утренние лекции в Красном зале. Любопытство и жажда знаний, борющиеся со сном (с переменным успехом, надо сказать). И не потому что неинтересно, а потому что – кто же спит ночью? И вот – спасительный звонок, двенадцать ноль-ноль. И – бегом вниз по лестнице в столовую по странному коридорчику с наклонным полом (а в буфете, между прочим, продается пиво, и совсем не считается грехом перед следующей парой выпить стаканчик дивного «жигулевского» напитка – мы же взрослые! А по причине высокого оказанного доверия никто и не перебирал). И потом сразу – курить на Фонтан! Фонтан – это алтарь, и, прикоснувшись к его теплому камню даже задницей, светлеешь и очищаешься! Любимые часы – рисунок, живопись, проект. Нелюбимые – математика, сопромат, а особенно – история КПСС. «Макаревич, вы спите! Встаньте и выйдите!» Конечно, сплю. Наверно, были такие, кто любил сопромат и транспорт больше, чем рисунок и проект. Надеюсь, из них вышли хорошие инженеры. А потом, после занятий, можно было пойти замечательной компанией на Полторы или на Пушку. И совершенно спокойно преподаватель любимого предмета мог оказаться в этой компании, и было в этом нечто избранно-лицейское, и пиво пилось возвышенно и в чрезвычайной степени духовно. А диплом? Шесть безумных месяцев, когда ночи и дни перемешались и поменялись местами, с раскладушечкой в загоне из подрамников в номерах бывшего дома свиданий мадам Петуховой? Невозможный запах весны и кухни ресторана «Узбекистан» ломится в наши открытые окна. На кухне «Узбекистана» нас любили, и всё, что мы ни просили навалить в кастрюльку, стоило – рубль. Обед в полночь, потом выгнать всех из закутка, помыть кастрюльку, покурить, и – отдохнувшим взглядом – на подрамники. «Нет, всё надо по-другому!» Средняя площадь рукотворного диплома была 16 кв. м – шестнадцать метровых подрамников. (У меня было, кажется, двадцать три! И, ей-богу, это было красиво!) Как выглядят дипломы сейчас? Я, увы, не знаю. Кто-то мне тут посетовал недавно, что, мол, зря нас учили отмывать, чертить вручную и вообще делать «подачу» – не нужно теперь всё это. Как не нужно? А как бы еще тебя научили отличать красоту от некрасоты в сделанном твоими руками? На экране монитора? Или, может быть, тебя так и не научили? Меня научили. Говорю об этом без всякой ложной скромности и горжусь этим, хотя последний раз занимался профессией двадцать лет назад. Нет, неправда – я занимаюсь ею постоянно, ибо что такое архитектура, как не организация хаоса в божественный порядок? А колонны это, ноты или строки стиха – дело десятое. Законы Ритма, Пропорции и матери их Гармонии – едины. Низко кланяюсь всем, с чьей помощью я эти законы постигал. Всем своим Учителям. Даже командиру военной кафедры Петру Макаровичу Холодному, ради которого я бинтовал свою голову два раза в неделю – не стричься же было, в самом деле. А еще – всем своим сокурсникам. Мы были вместе, и нам было прекрасно. А еще – стенам родного МАРХИ: простояли столько лет и, бог даст, простоят еще столько же и сохранят внутри себя этот удивительный дух Искусства. Дай бог. Благородство Хотите историю про благородство? Пожалуйста! Я тогда еще был совсем маленьким – кажется, только пошел в школу. Потом мои родственники забрали меня к себе на дачу в Купавну. За фанерным дачным поселком тянулись бесконечные искусственные пруды – рыбхоз. В них разводили карпов. Охранял пруды сторож дядя Володя – сухой седой дед, похожий на писателя Сергея Сергеевича Смирнова, и его овчарка Дези. (Интересно, кстати: в годы моего детства каждую вторую овчарку звали Дези. Сейчас и имени-то такого нет.) Я дружил и с дядей Володей, и с его овчаркой. Однажды вечером они вдвоем зашли к нам на дачу, и дядя Володя между делом сказал, что на рассвете он собирается на охоту – на куликов. Я просто весь задрожал – так мне хотелось попасть на настоящую охоту. Видя мои страдания, дядя Володя сказал, что запросто может взять меня с собой – пройдет мимо нашей дачи, тихонько стукнет мне в окно, и мы отправимся вместе. На охоту! Не надо говорить, что всю ночь я не сомкнул глаз. Я боялся, что задремлю, дядя Володя стукнет тихонько, как обещал, а я не услышу, и он уйдет один. Светать начало часа в четыре. В пять было уже светло, а дядя Володя всё не шел. Потом утро стало превращаться в день, подул ветерок, начали просыпаться дачники в соседних домиках, и было понятно, что время охоты прошло, а я всё ждал. В десять часов я не выдержал и отправился в сторожку к дяде Володе. Дверь была открыта, дядя Володя тяжело спал на топчане прямо в одежде, Дези спала на полу у его ног. Видно было, что вчера они сильно выпили. Дези учуяла меня, проснулась, застучала хвостом по полу, дядя Володя тоже проснулся, увидел мое горе и всё понял. И тогда он сказал: ничего, проспали, конечно, но раз собирались – на охоту всё равно пойдем. И снял со стены двустволку. Мы вышли втроем из сторожки. Стоял жаркий летний день, кулики, если они вообще здесь водились, давно улетели на свои болота. Метрах в пятнадцати от нас в дорожной пыли возились воробьи. Дядя Володя замер, тихо шепнул мне: «Давай!» – и протянул огромное тяжелое ружье. Я прицелился и оглушительно бабахнул. Меня чуть не убило отдачей, я временно потерял слух. А дядя Володя нагнулся и собрал на ладонь пять насмерть убитых воробьев. «Отличный выстрел, – произнес он, – в два часа жду тебя на шурпу». К двум часам слух ко мне частично вернулся, и я пришел к дяде Володе на шурпу. Стол был накрыт скромно и с достоинством, в шурпе плавали все пять добытых птиц, и лучшей шурпы я не едал. И мы сидели втроем за столом, не спеша пировали и говорили о всяких важных охотничьих делах. Вот скажите – это мне так повезло с дядей Володей или раньше люди вообще были почутче? Или и то и другое? Владивосток Владивосток – замечательный город. Правда, очень далекий. Но он настолько замечательный, что с этим можно мириться. И я обожаю туда приезжать. А в тот раз мы еще ехали в самый сезон – конец сентября, бабье лето. В общем, мечта. Во Владивостоке светило солнце, шел кинофестиваль, по улицам гуляли красивые девушки, в океане стоял полный штиль. Мы отыграли клубный концерт, завтра должно было состояться выступление на городской площади – в честь закрытия кинофестиваля. На следующий день погода испортилась, с океана дунул ледяной ветер, «северняк», как говорят местные, океан из голубого сделался серым, по нему поползли барашки. Вдобавок ко всему с неба посыпался мерзкий осенний дождь. Сцена для нас уже была построена, и звук настроен, но даже если бы ожидалось выступление сэра Пола Маккартни, я бы вряд ли оказался среди зрителей в такую погоду. К вечеру ветер усилился, звуковой пульт залило водой, и его пришлось срочно менять, одежда сцены трещала по швам, а шатер, в котором должна была находиться наша гримерка, просто сдуло ветром – как домик девочки Элли в «Волшебнике Изумрудного города». Нас там, к счастью, в этот момент не было – мы подъехали чуть позже, нам устроили гримерку в автобусе, мы пили горячий чай с водкой и меняли концертные майки на свитера. Психология зрителя имеет забавную особенность: его не интересует, что на сцене была температура восемь градусов, или что кто-то из артистов плохо себя чувствовал, или устроители концерта обманули и поставили не тот аппарат, который обещали, а гораздо хуже, из-за чего звук плохой, – виноваты во всем всё равно будут артисты. Поэтому если уж ты вышел на сцену – все скидки отменяются. Я, честно говоря, не ожидал увидеть большое количество зрителей на площади – очень уж не концертная была погода. Тем не менее их оказалось много – самых отчаянных фанатов «Машины», готовых слушать любимую группу в любых условиях. Но самое удивительное было не это: огромное пространство от сцены почти до середины площади было отгорожено барьерами, на нем сиротливо топтались два милиционера – им явно было неуютно в такой пустоте, а наши зрители жались по ту сторону барьеров, и было до них метров семьдесят. Если бы их пустили в отгороженное пространство – они бы заняли его наполовину, не более. Что я и предложил сделать немедленно. Заботясь, кстати, не только о них: нет ничего противнее, чем петь и играть в пустоту. Ко мне прибежали возбужденные организаторы концерта и милицейский начальник и закричали наперебой, что это совершенно невозможно – это ВИП-пространство, и сейчас сюда приедет губернатор. Мои доводы насчет того, что ни один нормальный губернатор в такую погоду сюда не приедет и что он уже слушал нас вчера (а он и правда вчера приходил), не имели успеха. Мне в ответ кричали, что это вообще не в их компетенции, и при этом всё время показывали пальцем в небо – как будто распоряжение дал Всевышний. Люди на площади мерзли, надо было начинать. И мы вышли и отыграли концерт. Хороший. И народу набежало много, и все радовались и пели «За тех, кто в море», как будто нас не разделяла полоса отчуждения, и даже дождик прекратился, и, конечно, никакой губернатор не приехал. А потом мы тряслись в автобусе по дороге в гостиницу, и я думал, что мы станем полноценными гражданами полноценной страны не когда «Лада Калина» обгонит «Мерседес» по боевым качествам и не когда наши станут чемпионами мира по всем видам спорта, а когда внутри нас самих умрет наконец это позорное рабско-барское средневековье. Если, конечно, когда-нибудь умрет. А тогда и «Лада Калина» поедет, и на спортивных полях нам не будет равных. Вот увидите! Маленький гимн метро Еду в машине, стиснув зубы, слушаю очередной рекламный шедевр – какой-то хлюст приторно-элитным голосом вещает про экстрамодные очки стоимостью с автомобиль: «Наш адрес – «Суперхаус» в Барвихе!». И – с издевочкой: «Метро там, к сожалению, нет». Дескать – не для вас, чумазых. Убил бы хама. В детстве я обожал метро – настоящее подземное царство! И там еще ездят поезда! Стоишь у края платформы, а из черной пещеры тоннеля сначала дует теплый ветер, потом загораются в глубине два глаза, они несутся на тебя, и вот – с восхитительным звуком – поезд! Шипит, останавливается. Поезда немножко похожи на игрушечные, потому что чуть меньше настоящих – скучных и зеленых. Изнутри они такого волшебного желто-блестящего цвета (да еще с какими-то елочками!), что кажется, их покрасили гоголь-моголем и он еще не застыл – хочется лизнуть. Два ряда хромированных стоек: возьмешься рукой, отпустишь, и, как на зеркале, медленно тает матовый след. А можно прислониться лбом к дверному стеклу (хотя на нем как раз написано «Не прислоняться!») и смотреть в пролетающую темноту – там, оказывается, не совсем черно, а видны стены тоннеля, то плоские, то покатые, и бесконечные кабели, а то вдруг откроется второй путь и по нему пронесется встречный сверкающий поезд – так быстро и близко, что твой вагон качнет упругим вихрем. А еще иногда видны совсем уже загадочные уходящие во тьму пространства – лесенки, дверцы с непонятными надписями, и ясно, что за ними живут какие-то таинственные секретные люди. Это же с ума сойти! А чтобы попасть в это подземное царство, надо было купить в кассе с полукруглым окошечком билет – один или целую книжечку. Билет стоит пять копеек, а книжечка – пятьдесят. Билет на тонкой хрустящей желтой бумаге, на нем мелким черным шрифтом какие-то глупости и цифры, посередине – большая красная буква «М» и внизу – красная сеточка с надписью «Контроль». Этот контроль при входе отрывает тетенька в кителе и красном берете – прямо как в кино! Интересно, сохранился у кого-нибудь такой билетик – хоть один? Уже потом, когда я учился в школе, в метро поставили чудо техники – автоматы, все в полированном дереве, как серванты. Проход стоил пятачок. А выменять их можно было в другом автомате – железном и сером, он висел на стене. Бросаешь гривенник – с грохотом вылетают два пятачка. Мы почти в космосе! Сколько раз я спускался в метро? Десять тысяч раз? Или двадцать? И как же давно это было! Недавно я ехал на съемку и страшно опаздывал. Москва безнадежно стояла. И тогда я бросил машину практически посреди Таганской площади и кинулся в метро. Входя в стеклянные двери, заробел – даже не знаю, сколько сегодня стоит вход и как платить! Вроде как решил неожиданно зайти к человеку, которого не видел сто лет, – вспомнит ли, узнаю ли? Ничего – подсмотрел, разобрался. Внизу ничего не изменилось. Ну, почти. Очень боялся, что на меня набросятся с автографами – ничего подобного: видимо, мой образ не проецировался на образ пассажира метро – не узнавали. Только вдруг подошел уже в вагоне один знакомый (бизнесмен, между прочим!) и, совершенно не удивившись, продолжил беседу, которую мы с ним вчера прервали по телефону. Ни фига себе! Доехал за десять минут. А вы? «Метро там, к сожалению, нет…» Ну и плохо, что нет! Джаз Я хочу рассказать вам про джаз только из желания поделиться счастьем. А счастье вызвано тем, что джаз пускает меня к себе – он, как Мона Лиза, сам решает, кому нравиться и кому позволять себя любить. И если вы считаете, что джаз – это занудная какофония для интеллектуалов и снобов, не расстраивайтесь. Слушайте Стаса Михайлова. Так вот. Джаз – это искусство искусств. Это вершина музыкального творчества, потому что он и есть творчество в самом своем чистом виде. Джаз – это только здесь и сейчас, он рождается при вас под пальцами музыкантов, и второй раз эта пьеса не прозвучит так никогда. И музыкант в джазе – именно творец, и не с десяти до шести за рабочим столом, а вот прямо тут, на этой клубной сценке, перед вами, и вы свидетель ежесекундного рождения музыки. Поэтому джаз нельзя играть вполноги, он забирает тебя целиком, всего, и именно поэтому многие великие джазмены уходили молодыми, до смерти загнав себя алкоголем и наркотиками, – в какие бездны они погружались! Именно поэтому многие великие джазмены доживали до рекордных лет – в какие светлые выси они воспаряли! Умение импровизировать – высочайший дар, и в этом смысле джазовые музыканты стоят на вершине Олимпа – отсюда нищета и величие: они к вам не спустятся, а вы – поднимайтесь. Если сможете. Азбука джаза – стандарты. Это популярные пьесы и песни, написанные пятьдесят-сто лет назад. Вы не поверите – был в истории человечества такой отрезок, когда мода требовала сочинять красивые, иногда непростые мелодии и создавать изумительные оркестровые аранжировки. И они становились популярными, то есть любимыми народом. Невероятно, правда? И звучат они в джазе до сих пор – в бесчисленном количестве вариантов. Стандарт – свидетельство проверки музыки на качество, а значит, на долгую жизнь. Средний джазовый музыкант знает сегодня около ста стандартов, и знает – значит, играет. Как вы думаете, станет ли джазовым стандартом хоть одна мелодия из нашего продвинутого сегодня – лет, скажем, через десять? Ну да, мне тоже смешно. А джем-сейшен? Люди, незнакомые друг с другом, никогда не игравшие вместе, а иногда и ненавидящие друг друга, выходят на одну сцену и творят музыку вместе, уступая друг другу дорогу, прислушиваясь друг к другу, перекликаясь, соревнуясь, споря, сливаясь в общий хор, и нет между ними барьеров – ни возрастных, ни языковых, ни социальных. Где еще возможно такое? Пульс джаза, его магия – свинг. Его нельзя записать на ноты, его можно только или чувствовать, или нет. Свинг – это то, что заставляет сердце неровно биться, когда вдруг понимаешь, что смертельно влюблен или стоишь на краю обрыва. И человек, ощутивший однажды вкус свинга, уже никогда не испытает былого восхищения от ровненько расфасованных пастилочек попсы или рок-н-ролла, ибо всё познается в сравнении. И еще – джаз можно только полюбить. Разлюбить его невозможно. Ну что – идем вечером на джаз? Звонок телефона в осеннем лесу История эта случилась много лет назад. Неожиданно в самом конце сентября на исходе сезона вдруг пошли опята. Люди несли мимо моего дома полные корзины, и я не выдержал. Я разгреб дела, освободил полдня и пошел в лес, благо лес был через дорогу. Со мной отправилась моя знакомая девушка – кажется, это я ее уговорил. Я обожаю ходить в лес. Не только в лес – мне необходима дикая природа. И если на протяжении полугода я до нее не добрался – я болею. В лесу, на воде, под водой со мной что-то происходит на биологическом уровне – я заряжаюсь, как батарейка, а голова начинает работать сама по себе, не отвлекаясь на окружающие глупости и звуки, и слышит только то, что ей надо слышать. Поэтому девушка в данном контексте была совершенно необязательна – просто так уж получилось. Стояла пасмурная безветренная погода. Было прохладно и так тихо, как бывает тихо лишь в осеннем лесу: птицы уже не поют, комары не зудят, и шаги твои по опавшей листве звучат неестественно громко, а от звука падающего желудя вздрагиваешь, как от выстрела. Опят оказалось не так много, как я предполагал, и ушли мы довольно далеко. Девушка на поверку оказалась совсем не лесной породы, грибы собирать не умела, боялась заблудиться и при этом всё время исчезала куда-то из поля зрения. В конце концов она потеряла свой дорогой красивый мобильник и очень расстроилась. Выходило, по ее предположениям, что случилось это далеко отсюда, когда она склонилась над каким-то мухомором. Надежды вернуться и найти именно это место не было никакой. И тогда я достал свой телефон и набрал ее номер. И где-то на самом краю земли, еле прорываясь сквозь вселенскую тишину осеннего леса, защебетал веселенький звоночек. Он доносился из таких далей, что поначалу направление определить было почти невозможно. Пришлось разделить окружающее нас пространство пополам, а потом еще пополам. Я шел на звук и молил бога, чтобы в звонящем телефоне не сдохла батарейка. Минут через пятнадцать я вышел прямо на него: он лежал, зарывшись в бурые листья, и из последних сил мигал зелененьким. Вот удивительно: и дома, в котором я жил, уже давно нет, и девушка та бог знает где, а я до сих пор вспоминаю эту картину – еле слышный далекий звонок телефона в осеннем лесу. В зимнее время года Я понял наконец, за что я так не люблю зиму. Просто я сам себе зимой не нравлюсь. Вернее, нравлюсь еще меньше, чем в теплое время года. Я начинаю отвратительно себя вести. Масса вещей вдруг становятся – необязательными, что ли? Например, подарил друг-музыкант свою новую пластинку. И музыкант хороший, и пластинку хвалят, и летом я бы ее завел тут же весь в нетерпении, а вот лежит она у меня вторую неделю нераспечатанная. Возьму в руки и положу обратно на стол: не хочу. Да и стол рабочий давно надо бы разгрести: банки с краской, бумага, мусор какой-то – работать не сядешь. Не хочу. Постоишь над ним, вздохнешь – и пошел на кухню. Ничего не хочу. Отчасти дело, видимо, в коротком дне. Мало того что он короткий, – он еще и сокращается, и это особенно противно. Обычный дневной замах не умещается в это шестичасовое относительно светлое время суток, называемое по привычке днем. Только разогнался – а уже стемнело. Всё – садись, пей. Чукчи думают, что человек произошел от медведя. У меня в предках явно был медведь. Может быть, шатун. Потому что впасть в полноценную спячку всё-таки не получается – среда не отпускает и не до конца позволяет физиология. Давняя неосуществленная мечта: выяснив у секретных метеослужб предполагаемую дату первого снега, накануне погрузиться в самолет с минимальным набором необходимого и улететь туда, где люди всю жизнь ходят в майках и шортах и снег этот видели только в американском фильме ужасов «Послезавтра». А домой можно вернуться в конце апреля, когда этот самый снег уже сошел, вокруг вовсю орут птицы и весна просто висит в воздухе. Как-нибудь обязательно попробую. И вдруг! Какого-нибудь двадцать шестого декабря (еще и Новый год не наступил!) ты вдруг понимаешь, что день стал на минуту длиннее! Минута – пустяк, но завтра добавится еще одна! А послезавтра – еще! Делишки-то идут к весне! И всё, оказывается, такой ерунды вполне достаточно. Раскопал на столе пластинку, распечатал, послушал – отличная пластинка! Разгреб стол, сел рисовать. Хорошо! А потом Новый год просвистит молниеносно, числа третьего выйдешь на улицу – а все разъехались, каникулы. Дороги пустые. Сел в машину, едешь себе. Не важно куда. Просто хорошо. Едешь и думаешь: «Делишки идут к весне!» Думаете, психика, да? И снова о пьянстве Вообще мне кажется, что эпоха эпического, былинного пьянства в нашей стране уходит в прошлое. Возможно, я ошибаюсь. Возможно, сужу только по тому, что вижу (хотя вижу немало). Возможно. В тысяча девятьсот семьдесят третьем году в Пскове (мы, студенты архитектурного, проходили там практику по живописи) я видел незабываемую картину: город был поголовно пьян. Причем пьян не в смысле «выпимши», а в стельку – на грани физического падения. Пьяны были мужчины, женщины, старики и старухи. Детей в поле зрения не наблюдалось. Это был день получки. При всём при этом никакой радости от выпитого в атмосфере не ощущалось – в воздухе висела тяжелая тупая агрессия. Я чудом добрался до нашей общаги: раза три меня по дороге натурально могли убить – просто за то, что трезвый. В эти же годы случилась со мной история, заставившая впоследствии задуматься о мистической составляющей присутствия водки в нашей жизни. Летом мы небольшой компанией ходили в путешествие по Карелии – до Петрозаводска на поезде, там на «Ракете» до Великой Губы, а дальше – своим ходом. Места там были потрясающие – нехоженые леса, озера с темной прозрачной водой, брошенные и вымершие сразу после революции деревни с огромными резными избами и деревянными церквами. Не думаю, что вся эта кра Мы приехали на вокзал загодя – минут за тридцать до отхода поезда. Затащили в плацкартный вагон рюкзаки, палатки и лодку, и тут я, леденея, понял, что сумка с шестью бутылками водки осталась дома – я прямо увидел, как она стоит на полу в прихожей. Не подумайте только, что мы ходили в Карелию, исключительно чтобы жрать там водку – в ходе путешествия мы должны были остановиться у местного пастуха Женьки, а он без водки терял всякую способность к человеческому общению. Как поступил в этой ситуации я? Я, развив максимальную скорость, выбежал на площадь трех вокзалов, вскочил в такси (нынешние пробки нам тогда, по счастью, и не снились), доехал до своего дома на Комсомольском проспекте, влетел на седьмой этаж, обнаружил, что ключи от квартиры остались в рюкзаке, поцеловал замок, скатился вниз, впрыгнул в то же такси, доехал до вокзала и умудрился вскочить в поезд в тот самый момент, когда он тронулся. Спустя мгновение я, еще не отдышавшись, вспомнил, что седьмую – последнюю! – бутылку водки я собственноручно засунул в мешок с резиновой лодкой. Я потянул за мешок, лежавший на третьей полке, бутылка выскользнула, пролетела мимо моего лица, ударилась об пол и разбилась с характерным звуком. Не буду описывать взгляды и реплики моих товарищей – я сейчас о другом: как в этой ситуации требовала поступить логика? Ну забыли сумку – бывает. Ну нашли бы в Петрозаводске магазин, ну отстояли бы часовую очередь, ну купили бы водки (мы так и сделали, деньги были). Да и забытая дома водка не прокисла бы (а она и не прокисла). Что же сподвигло на такой нелогичный и даже рискованный поступок? Боюсь, что там, где дело касается водки, логика отступает, включаются какие-то иные законы. Говорю как человек, испытавший это на себе. Несколько лет назад (на самом деле уже довольно давно) мои друзья ходили на байдарках по речке Сухоне – речка эта протекает недалеко от Вологды и уходит в совершенную глухомань. Там она становится довольно неприветливой – берега ее обрывистые, глинистые и вязкие, глубина приличная и течение достаточно сильное. По берегам встречаются нищие деревни с сильно пьющим населением. Иногда в этих местах мои друзья делали привал. Одна такая деревня показалась им странной – они даже вначале не поняли, в чем дело. Потом сообразили: в деревне, довольно большой, не было мужиков. Совсем. Были бабы, бабки, молодухи и даже дети. А мужиков не было. Ребята спросили хозяйку, у которой остановились, – что здесь произошло? И вот что они услышали. В самом конце зимы в деревенский магазин везли на санях продукты по льду через речку. В числе продуктов находилась пара ящиков водки. Сани попали на промоину, провалились под лед со всем товаром, ящики ушли на дно. С тех пор деревенские мужики, выпив и не допив, шли нырять в речку – искать водку. Они утонули. Все до одного. В течение года. Красиво, правда? Кстати, по поводу зависти. Я вообще очень независтливый человек – как-то некому и нечему было завидовать. Но однажды я точно испытал острое чувство зависти. Шел семьдесят девятый год, я только-только познакомился с Леней Ярмольником, и он позвал меня в гости. Жил он по тем временам весьма шикарно – у него был японский телевизор из «Березки», всякие модные штуки и главное – бар. В мебельной стенке откидывалась дверца, там была подсвеченная лампочками ниша с зеркалом сзади, стояли разные заграничные бутылки и бокалы. И самое главное и невероятное – приходили гости, пили из этого бара, уходили, а в баре оставались напитки! Представляете? У меня это не укладывалось в голове. Ко мне тоже часто приходили гости, но никто не уходил, пока на дне хоть одной бутылки оставалась хоть капля – неважно чего. Бар меня потряс. Дома я освободил часть полки от книг – полка была с дверцами, и бар оказался почти готов. Я наполнил его чем мог, долго передвигал внутри бутылки и стаканы – для красоты. В первый же приход друзей с баром было покончено. Я и не ждал чуда – пошел, закупил что смог, и восстановил красоту. Бар прожил еще два дня – до прихода друзей-музыкантов. Я не сдавался и наполнял его снова – не считаясь с расходами. Как говорил мой друг Миша Генделев – надо приглашать в дом приличных людей, а не всякую гопоту. Шли годы. Сейчас у меня давно уже не то что бар – буфет. И гости уходят, а напитки остаются. Вот только былой радости нет. Вернее, радость есть – былой нет. К Бабе-яге Надо сказать, из всех мифических народных персонажей меня в детстве более всего занимала Баба-яга. Может быть, потому что играл Бабу-ягу в киносказках артист Милляр. Артист был дяденькой, и это казалось забавным, хотя играл он очень достоверно. Однако шли годы, и в этой мужской имитации женского стало мне видеться нечто большее. Личность Бабы-яги окутана мраком. Живет в лесу совершенным особняком, в избушке, способной поворачиваться к гостю передом, к лесу задом, летает в ступе, поколдовывает, периодически грозится и даже пытается съесть народного героя Иванушку, но так ни разу у нее ничего и не выходит, из чего мы заключаем, что персонаж она скорее диковинный, но не страшный – не Змей Горыныч. А то еще поможет путнику – то травки колдовской даст, то дорогу укажет. арение с первого слога на второй – получаем «баба», что на хинди означает «святой» (вспомните – Саи Баба, Баба Вире Синх и т. д. Это высокое звание давали в Индии просветленным и чародеям. И вот перед нами Баба Йог, неизвестно какими путями попавший из знойной Индии в таежную заснеженную Россию. Вспомним внешний облик бабушки: смуглая кожа, исключительная худоба, скажем так, неславянский профиль, густые длинные космы. Бабушка ли? В святых местах Индии видел я таких бабушек сотни, только были они дедушки. И артист Милляр изобразил бы любого без усилий. Желание кутаться в лохмотья тоже вполне объяснимо – не Бомбей, холодно. В наших-то лесах. Теперь – ступа. Вы давно видели ступу? Летать в ней крайне неудобно – еще более неудобно, чем на метле. Но метла – это европейская история, и сейчас мы ее касаться не будем. Рабочее отверстие в ступе очень узкое, туда с трудом можно попытаться засунуть одну ногу – даже очень худую. Вспомним, однако, что слово «ступа» имеет еще одно значение – это культовое буддийское сооружение, каменный купол, в основание которого заложена крохотная часть тела Будды – скажем, волос или ноготь. Служит для вознесения молитв и медитации. Не знаю, как вы, а я легко представляю себе Бабу Йога, поселившегося подальше от духовно неблизкой ему русской жизни, построившего ступу и левитировавшего над ней. У аборигенов должен он был вызывать ужас, смешанный с уважением. А также легкую иронию – потому как истинный йог ни на какое зло не способен. Всё про Бабу-ягу, правда? Осталось представить себе, как наш йог залетел на бескрайние российские просторы. Вариантов тут масса – начиная от модели «арап Петра Великого» и заканчивая способностью продвинутого йога перемещаться в наших грубых материальных пространствах. Я допускаю оба варианта. Немного о сострадании Концерты «Машины времени» планируются задолго – за несколько месяцев. За пять дней до концерта в Москве – землетрясение в Японии, цунами, разрушен реактор, тысячи жертв. Решаем посвятить наш концерт пострадавшим в трагедии, отдать свои гонорары, собрать пожертвования в зале – обычная история, всё понятно. Времени на какую-то специальную подготовку уже нет, спешно проводим пресс-конференцию – не для того, чтобы рассказать, какие мы хорошие, а чтобы попытаться подать пример – мы же не одни такие, в конце концов. Собранные средства хотим передать посольству Японии – напрямую. В день концерта ставим в центре зала большую коробку с перебинтованным японским флагом – подходите, бросайте кому сколько не жалко. Перед началом концерта – куча журналистов. Наших и японских. Японцы благодарят, одна девушка задает вопросы, плачет и смеется одновременно – никогда не забуду. Наши (все на подбор – юные красавицы) начинают беседу с одного вопроса. Угадайте, с какого. Спорим, не угадаете – вы же нормальные люди, я уверен. А вопрос звучит так: «Скажите, а почему вы помогаете Японии?» Первой нимфе я с удивлением объясняю, что если кому-то рядом вдруг стало плохо, а ты в состоянии помочь – надо помочь, правда? Это же нормально – по-человечески, по-христиански, в конце концов. Особого понимания в глазах не вижу. Второй птице мне на этот вопрос отвечать уже труднее – чувствую себя в плену у марсиан. На четвертой не удержался – камера в одну сторону, микрофончик в другую, слезы, крик, милиция… Шучу. Удержался. Но очень хотелось. Для пробуждения нормальных человеческих чувств. А на концерте всё было хорошо – и на минуте молчания никто не проронил ни звука, и деньги в нашу коробку несли и кидали – мне со сцены всё видно. И приехал лично посол и сказал теплые слова, и мы ему передали всё собранное. Рано утром на следующий день улетаем на гастроли, поспать удалось часа три. Поднимаюсь по трапу – звонок: «Андрей Вадимович, я из «Доказательств и правды», нам очень нужно ваше интервью!» По голосу – такая же птичка, щебечет. Ладно, давай по телефону. «В последнее время Боно и Юрий Шевчук проявляют политическую активность. Почему вы не проявляете?» Девушка, идите в жопу. Отключился. Неудобно, грубо. Нельзя так всё-таки с девушками. Звонок. «Андрей Вадимович, не сердитесь, пожалуйста, – работа у нас такая!» Смотри-ка, не обиделась. «Только один вопрос, пожалуйста! Почему вы помогаете Японии?» Нет, всё-таки в жопу. Лю-ди!!! Я очень не любил Советский Союз. Но там нас в детстве учили правильным вещам – упавшему надо помочь подняться. А потом в телевизоре появились очень дорого снятые игры, где упавшего надо было добить. Сообща. За миллион рублей. Но вот странно: мы эти игры срисовали с западных (не сами же придумали, в конце концов) – а сострадание в этих западных странах не умерло и не умирает. В чем дело? Есть одно утешение – скоро исключительно идиоты будут брать интервью у идиотов для идиотов – и гармония восторжествует. Хоть так. Нечаянная радость Или, скажем, так: ты уже знаешь, что там, куда ты летишь, будет тепло и солнечно, и даже зимнюю куртку оставил в машине в Шереметьеве, и всё равно – выходя на трап, задыхаешься от того, насколько тепло и солнечно, и как пахнет морем, потому что вот оно, море, и от того, какое над всем этим синее небо. Над Москвой никогда не бывает такого синего неба, даже когда оно синее, мы смотрим в Москве на небо через мутный слой выхлопных газов и еще всем этим дышим, и думаем, что вот оно, синее небо, а оно на самом деле совсем не такое! Не знаю, как на вас, а на меня наличие или отсутствие солнца над головой влияет со страшной силой. По-моему, серое дождливое утро – уже повод начать войну. А от солнца люди делаются лучше и добрее. И сразу хочется гулять. Я очень люблю гулять по городу. Без определенной цели, никуда не торопясь. Украдкой разглядывать прохожих, заходить в магазины, если вдруг увидел в витрине что-то диковинное, останавливаться в уютных кафешках, чтобы махнуть рюмочку – чуть-чуть. Я люблю это делать и на родине – особенно в мае, когда листья распускаются, асфальт сухой и девушки скинули лишнюю одежду, скрывающую красоту: как бабочки вылупились из куколок. А только на родине по понятным причинам я этого удовольствия практически лишен. Пожалуй, только поэтому я люблю бывать за границей. Поверьте, я не кокетничаю. Когда-то, в юные годы, на самой заре известности, мне очень даже нравилось, что меня узнают: идешь по стриту, а девушки провожают тебя такими особенными взглядами. А вот сегодня от этого очень портится настроение. И даже не оттого, что теперь это в основном не девушки, – просто беспардонное вторжение в твое личное пространство раздражает. Двух-трех человек я еще выдерживаю, а потом праздник бесповоротно заканчивается. С москвичами, кстати, последние пару лет стало легче: узнают, конечно, но не бросаются на тебя с дикими криками и фотоаппаратом наперевес. То ли уровень культуры вырос (хотя с чего бы?), то ли уровень общего пафоса: подумаешь, артист, у нас тут все артисты. Меня, в принципе, устраивает и то и другое. К несчастью, в Москве масса приезжих. Узнавание в разных местах проявляется по-разному. В Одессе, как правило, деликатно – неслышный подход сзади, негромко на ухо: «Или я ошибся?» Гражданин средней полосы России, не искалеченный цивилизацией, ведет себя необъяснимо одинаково: он догоняет тебя, забегает вперед, останавливается в нескольких метрах, чтобы ты не мог достать его ни рукой, ни ногой, и, указуя на тебя перстом, как можно громче произносит: «Макаревич!» Причину такого поведения я объяснить не могу. Возможно, он хочет поделиться нежданным счастьем с человечеством. Здесь очень важно не сбиться с шага и не позволить дрогнуть ни одному мускулу лица. Тогда он может подумать, что обознался. В противном случае придется останавливаться, расписываться ему на сторублевке, потом фотографироваться, причем просить, чтобы он не клал руку тебе на плечо – мы не настолько знакомы, – а за это время набегут еще четверо таких же. Жена моя удивляется – почему у меня такая быстрая походка? А вот поэтому. Причем наши люди остаются нашими людьми везде. Артист Укупник рассказывал, как однажды он решил прогуляться по Брайтон-Бич. Неожиданно кто-то сзади плотно взял его голову двумя руками и резко развернул на сто восемьдесят градусов, чуть не свернув шею. Одновременно Аркадий услышал крик: «Изя, снимай скорее, пока я его держу!» А вчера в аэропорту одна очень красивая девушка просто взяла и улыбнулась чудесной улыбкой. Всего-то навсего. Господи, как хорошо! Оборотень История эта, абсолютно подлинная, произошла пятнадцать лет назад и уже была описана ее участником режиссером Александром Стефановичем в одной из его книг. Но, будучи человеком, не лишенным способности к художественному вымыслу, он несколько видоизменил ход событий. Я же предоставляю вам возможность ознакомиться с тем, как всё происходило на самом деле. Мне кажется, события эти не нуждаются в приукрашивании. Итак, двадцать лет назад мне позвонил мой приятель Саша Стефанович и предложил поехать на дачу к его приятелю, захватив с собой шашлыка и девушек. Был выходной день, стояла дивная ранняя весна, в воздухе пахло набухшими почками и разными приятными внезапностями, и затея выглядела вполне уместной. Со Стефановичем мы тогда участвовали в создании фильма «Начни сначала» – он как режиссер, а я как исполнитель главной роли, и общались мы практически ежедневно. На вызов подруги оставалось немного времени, я на том отрезке жизни находился в состоянии абсолютно свободного полета, погода за окном требовала смены флагов и новизны ощущений, и я позвонил девушке, которую видел лишь однажды в компании своего знакомого – я знал только ее номер телефона, то, что она работает переводчицей, имеет яркую нестандартную внешность и что зовут ее, допустим, Ира. Ира легко согласилась, через час на своих «Жигулях» за мной заехал Стефанович с подругой Аллой, мы подобрали по дороге Иру, заехали в шашлычную, купили мяса и вина и двинулись за город. Погода, как я уже говорил, стояла великолепная – снег сошел, асфальт наконец высох, в редких лужах отражалось безоблачное небо, орали птицы. Девушки на заднем сиденье мило щебетали – меня всегда поражала эта вот способность незнакомых между собой девушек моментально находить общий язык и темы и уже через минуту болтать так, как будто дружат они с рожденья – у мужиков так не бывает. Город быстро кончился, мы катились по каким-то плоским дачным пространствам – везде намечалось возвращение к жизни, – потом миновали большое поле и остановились у одинокого дома, стоящего у перекрестка двух дорог. Во все стороны от небольшого участка уходили поля, покрытые едва выбивающейся травкой и вызывающие в сознании полузабытое слово «зяби», деревьев ни на участке, ни вокруг не наблюдалось – как, впрочем, и других дачных строений. Я еще никогда не видел так одиноко и открыто стоящей дачи – было ощущение, что человек просто отхватил кусочек поля и построил посреди него дом. Останавливаюсь я на этом так подробно только потому, что для дальнейшего хода событий это имело большое значение. Дача оказалась большой, но несколько недостроенной – из всех помещений только гостиная и спальня хозяина находились в жилом состоянии, что, кстати, исключало возможность интимной части продолжения банкета. Нас это тем не менее не особенно огорчило: мы нюхали весну, радовались солнцу, разожгли мангал, расположив его среди остатков строительства, попивали легкое сухое, говорили о ерунде – в общем, чувствовали себя превосходно. Хозяин дачи оказался милейшим человеком. Скоро стало темнеть, потянуло прохладой, на небо выкатилась огромная светлая луна, и мы перебрались в дом. Хозяин растопил камин – невиданная по тем временам роскошь! – и мы расселись перед ним, глядя в огонь и негромко беседуя. Через некоторое время я заметил в поведении Иры некоторую странность: несмотря на то что она практически не пила, состояние ее стало меняться – то она вдруг приходила в крайнее возбуждение и начинала ни с того ни с сего, захлебываясь, рассказывать о деталях женитьбы принца Чарльза, то вдруг, не договорив, впадала в какой-то ступор. Она не вписывалась в плавное течение нашей беседы. Прошло еще какое-то время, и мы не сразу заметили, что Иры в комнате нет. Не оказалось ее и в спальне, и в туалете – это мы обнаружили получасом позже, когда все возможные мотивы краткосрочной отлучки человека из компании отпали сами собой, и мы решили ее поискать. На дворе было уже по-настоящему холодно, изо рта шел пар, и я пытался понять, что может так долго делать девушка в легком платье на улице. Впрочем, на улице ее тоже не было. Не было ее ни на дороге, ни в полях – луна ярко освещала пространство, и движения в нем не наблюдалось. Еще полчаса мы кричали в пустоту, понимая полную бессмысленность наших действий – видно вокруг было дальше, чем слышно, – и даже с помощью фонаря осмотрели яму, которую хозяин вырыл на участке для устройства над ней дачного сортира: никого. Скоро мы окончательно замерзли и вернулись в дом, совершенно ошарашенные – трагедию бить было еще рано, но разум отказывался давать хоть какое-то объяснение происходящему. Сумочка Иры и ее болоньевая куртка лежали на кресле, поэтому версия, согласно которой она вдруг, не попрощавшись, уехала домой, отпадала – да и уехать-то отсюда было не на чем. Я стоял спиной к окну и пытался рассуждать вслух на эту тему, когда вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд – сквозь стекло на меня смотрела очень большая немецкая овчарка. Она опиралась передними лапами на подоконник и стояла совершенно неподвижно. Я сказал «немецкая овчарка», потому что мы находились в цивилизованной дачной местности, и слово «волк» просто не могло прийти в голову. Все повернулись к окну, немая сцена продолжалась еще несколько секунд, потом животное беззвучно оттолкнулось от подоконника и исчезло. Мы вывалили на двор, но зверь как будто провалился сквозь землю. Хозяин дома растерянно повторял, что никогда таких, да и других собак он тут не видел. Поскольку было совершенно непонятно, что делать – ждать, уезжать, вызывать милицию, – решили попить чаю. Еще через пару минут дверь отворилась и вошла Ира – радостная и спокойная. Она выглядела так, как будто на эти пару минут выходила покурить, и, когда мы на нее набросились, ничего не могла понять. Она утверждала, что вышла подышать ненадолго, гуляла по участку и никаких криков не слышала. Нас отпустило (жива, и слава богу!) и, как это часто бывает после нервного напряжения, потянуло на шутки. «А собака?» – коварно спросил я. «Какая собака?» – сощурилась Ира. Она не видела никакой собаки и упорно отказывалась шутить на эту тему. Но нас было уже не остановить. Когда все версии превращения девочки в собаку и наоборот были озвучены, я вдруг заметил, что Ира сильно побледнела, закусила губу и еле себя сдерживает. Чтобы сменить тему и снять напряжение, я сказал: «Ну ладно, если ты говоришь, что всё это чепуха, – перекрестись на икону, и дело с концом!» У хозяина действительно висело на стене несколько икон. «Да пожалуйста!» – ответила Ира, быстро подошла к иконам и резким движением перекрестилась. Левая рука у нее при этом находилась в кармане. Не знаю, что меня дернуло схватить эту руку и вырвать ее из кармана. Пальцы были сложены в кукиш. Дальше происходило следующее. Ира отвернулась лицом к стене и совершенно чужим голосом потребовала немедленно отвезти ее в город. Шутки кончились. Мы имели дело с чем-то нам неведомым и неподвластным. Мы наспех попрощались с хозяином, всю дорогу Ира смотрела в окно, закрыв от нас лицо, не проронила ни слова (да и обращаться к ней было страшновато), на Окружной попросила остановиться и выскочила, хлопнув дверью. Больше я ее не видел. Подушкино, 2001 Они и мы Представьте себе: много лет подряд вы дважды в день пробегали мимо старинного покосившегося особнячка с темными немытыми окнами и заколоченным входом. И вдруг – чудо: особнячок поправили, отремонтировали, отмыли, окна его чисто сияют, а табличка у входа говорит о том, что отныне домик этот принадлежит некой частной компании или, не дай бог, частному лицу, и стоит он теперь на вашей улице красавец красавцем. И вот тут вы чувствуете, как в глубине души у вас поднимается волна праведного гнева: как же так? Пересмотреть результаты грабительской приватизации! Послушайте. Этот дом не стал вашим и не был вашим (вы же никогда не воспринимали буквально слова песни «И всё вокруг советское, и всё вокруг мое!» – вы же не совсем идиот, верно?). Так вот: единственное, что изменилось для вас, – он из развалюхи превратился в украшение города и сейчас радует вам глаз. Недовольны? Хорошо – если он вам так нужен, вы в принципе можете сегодня его купить. Если новый хозяин не против, цена реальна, а у вас есть деньги. Опять плохо? Разруха-то в головах. Ладно, другая ситуация. Вот вы едете по трассе в полном соответствии с установленным законом скоростным режимом, и вдруг, сдувая вас с дороги, мимо с космической скоростью пролетает лихач и уносится за горизонт – навстречу неизбежному. Ваши действия? Предупредите дорожно-патрульную службу? Да вы что, с ума сошли? Это же называется «настучать»! А знаете почему? Потому что в силу специфических особенностей истории нашей страны население четко делит себя на две категории: это «мы» (ну, то есть все мы) и «они» – то есть государство с подвластными ему силовыми структурами. И «они» вполне могут посадить «нас». Любого. Мы «их» – нет. Так что это же кто-то из «нас» проехал. А чего, молодец, не бздит. Как же можно своих-то сдавать? Ну а если это был кто-то из «них» – так им можно. Знаете, ни в одной стране мира я не наблюдал такого забавно расщепленного сознания. Нет, там тоже есть «мы» и «они». Мы – это законопослушные граждане, а они – это преступники, нарушающие закон. И не важно, чем человек при этом занимается. Нет, важно: если он полицейский и он нарушил закон, которому призван служить, – он будет наказан строже. У нас наоборот, верно? Всё понимаю. Ни у одной страны нет таких ярких лагерных традиций. И всё это было вчера. Да и кончилось ли? Поинтересуйтесь процентом оправдательных приговоров – ахнете: он окажется ниже, чем в тридцатые годы. Наш министр внутренних дел, выступая с высокой трибуны в День милиции, сообщил, что эта самая милиция сегодня еще тверже стоит на страже российской государственности. И прозвучала эта фраза в его исполнении по всем телевизионным каналам. «Вот тебе и раз, – подумал я, – а я-то полагал, что милиция стоит на страже нашей с вами безопасности – моя милиция меня бережет. Разве не так?» А никто и не заметил. Дня не проходит, чтобы нам не сообщили о новом милицейском преступлении – тут застрелили, там забили насмерть… И знаете что? Мы привыкли! Ну да, можно понять – жил в стрессовой ситуации, на две семьи… Вот и убил человека. Он не хотел. Мне страшно. За своего сына, например. Они, двадцатилетние, очень хорошо знают – не окажется при себе паспорта, заберут в участок. А там могут убить – случайно. Что со всем этим делать? Да, а домик-то надо бы вернуть. Обратно государству. Непорядок. Позитив Мне позвонили из редакции журнала и сказали, что хорошо бы написать что-нибудь позитивное. И я сел за стол и стал настраивать себя на позитивный лад. Оказалось, что это совсем не так сложно, как я предполагал. У меня почти получилось. Осталось исправить какие-то мелочи. Даже стыдно говорить. Во-первых, хочется нормальную весну. Ровную. Раннюю или не очень – не важно. Весну с человеческим лицом. Чтобы не было сегодня плюс пять, а завтра – минус двадцать. Стабильности хочется, одним словом. Без наводнений и новых народных бедствий. Еще хочется, чтобы мы все немного успокоились. Перестали пулять друг в друга из травматики по всякому поводу и без повода вообще. Мы не так безнадежно плохо живем. Я помню времена, когда мы жили значительно хуже. Причем все. Видимо, поэтому было не так заметно. Мне тут одна молодая проводница в поезде жаловалась на жизнь – вынуждена ездить на «Ладе Калине»! Представляете? «Тебя бы в год эдак семьдесят восьмой, – думал я, – поездила бы». Еще очень хочется, чтобы что-то произошло с нашими пробками. А я знаю, что для этого нужно. Бросьте, вы тоже знаете. Правильно: чтобы при проезде первых лиц государства наш город, включая МКАД, останавливали бы не на полдня, а хотя бы минут на пять. Так, как это делают во всём мире. Нет, я всё понимаю – пусть едут. Но зачем на полдня? И еще: почему на волне «Радио-джаз» (а это одна из очень немногих станций, которым позволено вещать у меня в машине) такая волшебная, такая великая музыка каждые десять минут перебивается такими чудовищными, пошлейшими фразами? Про то, что жить хорошо, а красиво жить – еще лучше; про то, что джаз – скромное обаяние буржуазии? Ну почему? И я каждый раз хватаюсь за ручку громкости и пытаюсь увернуть хоть хвост этой мерзости, потому что меня рвет, – и не успеваю: он уже сказал! Как за шиворот плюнул. Я не знаю, кто там главный на этой станции, если кто с ним знаком, скажите ему – ну нельзя так! Вдруг послушает. В целом почти все. Есть, конечно, еще вопросы, но начать можно с этого. Вот исправить эту ерунду – и я вам такой позитив выдам! Закачаетесь. Я где-то недавно прочитал современное определение счастья: «Счастье – это когда тебе все завидуют, а сделать ничего не могут». Смешно. Но я счастье вижу совсем иначе: это когда тебе так хорошо, что другим от этого тоже делается лучше. Потому что согласно волновой теории счастье – это тоже род волн. А волны распространяются. Я видел такое, поверьте. Неоднократно. Улыбнитесь, черти! Весна на дворе! Про обиду Даже странно, что среди заповедей Господних отсутствует «Не обижай». Ибо правильно, профессионально обиженный человек может наломать ой каких дров. Обида в каком-то смысле опасней оскорбления: тут всё явно, снаружи, а обида – вещь внутренняя, с ней сложнее. Давайте для начала отбросим обиды, нанесенные друг другу непредвзято. Нас много, все мы дерганые, все тремся друг о друга, иногда бывает больно. Ну извините его. Он не хотел. Далее – обиды, нанесенные действием. Он изменил, она обманула, он не позвонил, она разбила, он толкнул – понятно, да? Остановимся на обидах, нанесенных словом. Вербально, так сказать. Причем сознательно. И вот тут начинается самое интересное. Ибо обиды эти весьма различаются по половому признаку. Короче. Если мужчина хочет обидеть женщину, он говорит ей, что она: – Дура. – Толстая. – Совершенно лишена вкуса. – Только тряпки на уме. – Болтает где попало о чем не надо. И т. д. и т. п. Любопытно, что многие из этих обвинений могут вполне соответствовать действительности. (Интересно, что сильнее обижает – правда или неправда?) Если женщина хочет обидеть мужчину, она сообщает ему одну-единственную вещь – что он, скажем так, не слишком хорош в постели. И всё. Ну или что-то совсем вокруг этого («Ты ничтожество! Ты даже в постели…»). Мужчина потрясен. Ему никто такого раньше не говорил. Самому в голову не приходило. Даже наоборот – ему-то казалось, что есть чем гордиться. И вот тебе раз. И когда первый шок от услышанного пройдет, ему непременно захочется сверить свою самооценку с реалиями сегодняшнего дня. В мировом масштабе, так сказать. И вот тут-то он столкнется с интереснейшим обстоятельством. Оказывается, сам себя он оценить не может – это каким таким образом? Оценить его (а оцениваем мы, сравнивая) может только женщина. А она, собака, никогда не скажет правду. Ибо если она хочет заслужить его благосклонность или просто сделать приятное – она назовет его лучшим мужчиной на свете, а если хочет унизить – далее по списку. И в том, и в другом случае это будет преувеличение. Но это нам с вами понятно – сейчас. А впечатлительный мужчина, обнаруживший, что ему никогда не узнать правды, теряет сон, аппетит, остатки волос, былую удаль, на женщин смотрит с отвращением, болеет, меняет ориентацию, вешается. В стране демографическая катастрофа. И вот что еще любопытно – мужчине, как правило, даже при сильном желании обидеть, не придет в голову обвинить женщину в сексуальном несовершенстве. А если и придет – это не произведет на нее должного впечатления. Во всяком случае, такого сокрушительного. Странно, правда? Может, попробуем друг друга не обижать? Хотя бы сознательно. Хотя бы вербально. Таймс-сквер Площадь Таймс-сквер расположена в самом центре Сан-Франциско. «Сквер» по-английски – это не сквер, а как раз площадь. Хотя скверик там тоже есть – в самом центре, который приподнят, как постамент, ступеньками. На ступеньках сидят люди – загорают, пьют кофе, уткнулись в компьютеры. Площадь квадратная, окружена неширокими, в четыре ряда, улицами. Никаких пробок – утром приехали люди, расставили машины по паркингам, которых вокруг великое множество, и пошли работать. Нам недавно один государственный дядя объяснил, что пробки в Москве – это хорошо: они свидетельствуют о высокой деловой активности города. Ну конечно – какая деловая активность в Сан-Франциско? Деревня. Одну сторону площади украшает пафосный фасад гостиницы «Вестин». Гостиница старинная, гигантская, занимает целый блок – по-нашему квартал. Построена она в конце позапрошлого века – заря прогресса, золотая и каучуковая лихорадка, наивный триумф человечества. Каждая колонна, каждая бронзовая ручка дышит этим триумфом. Центральный холл размерами и сводами купола напоминает Казанский вокзал. Купол хотели расписать под итальянское Возрождение – если вглядываться в детали, получилось не очень, но в целом производит впечатление. По первому этажу идут галереи с магазинчиками на все четыре стороны квартала, с непривычки можно заблудиться. В конце одной из галерей – большая ниша со сводом, как придел у церкви. Утром, проходя по этой галерее, я издалека услышал пение. Без всякого аккомпанемента и очень украшенное акустикой помещения. Пение доносилось из ниши. Я пошел на звук. В нише располагалось старинное кресло для чистки обуви, больше похожее на трон. У подножия сидел чистильщик – черный дядька лет пятидесяти. Глаза его были мечтательно закрыты. Он пел и иногда прищелкивал в такт пальцами. Он пел восхитительно. И дело было не в вокальном мастерстве или особой красоте голоса – просто ему было хорошо. Я не выдержал и зааплодировал. Он открыл глаза, улыбнулся и поклонился – с достоинством. После чего снова закрыл глаза и запел. Три дня я жил в отеле, и три дня я слышал его пение – Рэй Чарльз, Нэт Кинг Коул, Пресли, «Битлз». Замолкал он только в те редкие моменты, когда в кресло к нему забирался клиент, – а вдруг его раздражает? Но это происходило нечасто – по-моему, никто не хотел его отвлекать. Я бы забыл эту историю, если бы неделю спустя стюардесса американской авиакомпании после дежурного объявления (леди и джентльмены, наш самолет совершил посадку в аэропорту и т. д.) вдруг не пропела в микрофон гимн своей авиакомпании. Гимн достаточно идиотский, похожий на «Трансаэро, Трансаэро…». Но спела с таким вдохновением и верой, что салон взорвался овацией. И все улыбнулись. Тенденция, что ли? Улыбка А давайте, господа, поговорим о природе улыбки. Вообще. Врачи утверждают, что улыбка – наиболее естественное состояние мышц нашего лица. По-моему, ерунда. Иначе мы бы все спали и умирали с улыбкой на лице. И вообще – иногда, чтобы улыбнуться, приходится затрачивать очень большие усилия. Особенно у нас. Вот американцев учат улыбаться с детства. Даже, наверное, не очень-то и учат – они просто среди этого живут и по-другому уже не могут. Вообще здорово, но у нашего человека недели через две по этому поводу могут начаться приступы немотивированного бешенства. Чего они, в самом деле? В нашем понимании для улыбки должна быть как минимум причина. Кстати, могу вас утешить – последние годы американцы улыбаются значительно реже и уже не так широко – жизнь стала тяжелее. Немного. Один мой знакомый киллер предостерегал меня по поводу улыбок. Улыбка располагает к себе и обезоруживает, и этим часто пользуются. Человек улыбается, а через секунду может всадить тебе пулю в лоб – когда ты этого совсем не ждешь. Наверно, с профессиональной точки зрения киллер прав, хотя, мне кажется, в такой ситуации уже не очень важно – ждешь ты или нет, результат всё равно один. В нищей, голодной, болеющей всеми болезнями Индии люди улыбаются постоянно. Причем это не формальная американская улыбка, не знак вежливости. Индусы улыбаются не тебе или, во всяком случае, не только тебе – вообще миру. Видно, что это их способ отношения к жизни, и само ее качество не имеет тут никакого значения. В Африке не совсем так. Там улыбка – реальный показатель настроения человека: значит, ему действительно сейчас хорошо или весело. Отношение к жизни у африканцев гораздо более детское, чем у нас, я им даже завидую. Во многом это связано с верой, представляющей собой восхитительную смесь из вуду, прочего древнего язычества и завезенного европейцами христианства, причем последнее явно проигрывает, сколько бы храмов им ни строили. Еще совсем недавно в Мозамбике полицейский имел все основания арестовать человека, несущего лошадиную ногу (уже хорошо, правда?), так как лошадиная нога необходима для в общем-то простого дела – вызова с того света покойного (обычно в таких случаях обращаются к умершему родственнику), а он, в свою очередь, нужен для того, чтобы кому-то отомстить или кого-то наказать – а это не по закону. Сам тот свет находится не на небе, не под землей, а на самой Земле, где-то за рекой или за лесом (интересно – в русском язычестве та же картина!), и существование его для жителя Африки так же реально, как существование мира живых. Поэтому, кстати, переход человека из одного мира в другой никакой печали у африканца не вызывает – абсолютно ясно, что усопший просто сменил место жительства и что ему сейчас гораздо лучше, чем нам, оставшимся, – на том свете живут, конечно, лучше. И провожают покойного, как на новую квартиру – без страданий, слез и даже с некоторой завистью. Из этих веселых негритянских похорон в Новом Орлеане в свое время родился диксиленд – дедушка сегодняшнего джаза. Что-то в этом есть, да? И вообще – белозубая улыбка на шоколадном лице – это просто красиво. Даже без передних зубов. Своим путем Я радуюсь, когда кто-то кому-то начинает при мне доказывать, что у России свой путь и никто ей не указ. Конечно, свой, какой же еще! У нас другим не получается. При всём желании. Я коллекционирую истории, произошедшие со мной на просторах Родины в разное время, в разных местах. Объединяет их одно – они непереводимы на иностранные языки. То есть перевести можно, и даже дословно, но смысл от иностранца ускользнет, как ни бейся. Ну например. Летел я несколько лет назад из Нью-Йорка в Москву. Летел «Аэрофлотом», в бизнес-классе – не хухры-мухры. Самолет причалил к Шереметьеву, я прошел по коридору метров сто и понял, что оставил в салоне на сиденье фотоаппарат. Большой и дорогой. Я кинулся обратно – путь был уже перекрыт. Аппарат я купил совсем недавно, и было его исключительно жалко. Его и фоток, в нем хранившихся. И я побежал искать начальника смены – есть такая должность в аэропорту, решает все вопросы. Я нашел его – довольно быстро! – и рассказал о своем горе. Он нахмурился и (внимание!) спросил меня: «Сколько прошло времени?» – «Минут пятнадцать», – ответил я. «Боюсь, что уже поздно», – сказал начальник смены. Какие там иностранцы – даже я сперва не понял смысла услышанного. Как это поздно, там же сейчас, наверно, убирают! «Вот именно», – с тоской произнес начальник. Нет, я, конечно, не успокоился, мы дозвонились до команды уборщиков, и они поклялись, что никаких фотоаппаратов в салоне обнаружено не было. Ну естественно – поздновато задергался: пятнадцать минут! Прав был начальник. Скажите – вы можете себе представить такую ситуацию в любом аэропорту цивилизованного мира (ладно, Сомали не берем!). И будет ли эта команда уборщиков работать завтра? У нас – будет. Других нет. А нам ведь даже не очень удивительно, правда? Или вот. Звонят мне с нашей большой и известной радиостанции. «Здравствуйте, – говорят. – С национального радио беспокоят. Поздравляем вас! Ваша песня из последнего альбома лидирует в хитах и по итогам года тянет на премию «Золотой магнитофон»! Так что пожалте такого-то декабря в Кремлевский дворец на торжественное вручение!» Я обрадовался. Не так-то уж часто подобное происходит, приятно. «Спасибо огромное, – говорю, – вот только именно этого декабря мы на гастролях. Но это же не страшно, правда?» В трубке – мучительное молчание. «А-а! – догадываюсь я. – Вы, наверное, даете премии только тем, кто приходит на вручение, да?» «Ну вы понимаете, – бормочут на том конце. – Это же всё-таки шоу…» Понимаю. Будет другая песня лидировать – того, кто приедет. Хрен с ней, с премией, переживем. Странно только, что в Каннах или в Голливуде такая система не практикуется – «Оскаров» бы сэкономили. Не доехал, скажем, Кэмерон до Лос-Анджелеса – куку ему с маком, а не «Оскара»! А надо приезжать. У нас тут шоу! Так нет – корячатся, унижаются, через продюсеров высокую награду передают – дураки, ей-богу. Так каким, говорите, Россия путем пойдет? Своим, только своим. Долго идти будем. Сегодня самый лучший день Сегодня, без сомнения, ожидался очень необычный день. Может быть, даже великий день – день явления человечеству нового суперсмартфона же-пять апельсинового цвета. Всему миру. Ровно в полдень. С учетом часовых поясов, разумеется. Егор проснулся оттого, что жена вертелась перед зеркалом. Она уже два дня назад через каких-то всесильных знакомых завладела волшебным предметом (Егор подозревал, что не вполне настоящим – серые поставки, китайское изготовление, кустарная прошивка). Же-пять в нем не функционировало, но так как никто не мог объяснить, что такое же-пять и чем оно отличается от же-четыре, которое тоже не работало, – большого значения это не имело. Зато он был заветного апельсинового цвета и к нему прилагалось множество статусных аксессуаров: оранжевый пояс, летние туфельки, браслетик, а также пристежечка к сумке, прищелочка к карману и прилипочка к торпеде автомобиля, – всё оранжевое. Жена вздыхала перед зеркалом, и было совершенно ясно, что страдания ее вызваны невозможностью немедленного ввода в эксплуатацию всего набора единовременно. Егор с неожиданной тоской подумал, что они живут вместе уже шесть лет, а он ее, оказывается, почти не знает. Вчера он честно пытался у нее выяснить, чем отличается новая игрушка от предыдущей – же-четыре лазоревого цвета, презентация которой с помпой прокатилась по планете ровно полгода назад. Разговора не получилось. По радио вовсю шло обсуждение нового события – ведущий беседовал с представителем всемирной торговой компании, ненатурально ахал, выказывая восхищение, и вообще было очень слышно, кто тут главный и кто кому платит. В подхохатываньях известного ведущего и барской снисходительности гостя было что-то неизъяснимо тошнотворное. Егора замутило. Он одним глотком допил кофе и вышел на улицу. Ярко светило оранжевое солнце. Весь фасад дома напротив покрывало гигантское полотно – зачарованная блондинка прижимала к ушку размером с автомобиль предмет своего счастья – новый оранжевый суперсмартфон же-пять, а чуть ниже горела надпись: «Твой восторг превратил его в чудо». Егор остановился и внимательно прочитал надпись еще раз. Ничего не изменилось. Он попробовал представить себе могучую группу копирайтеров высшего сословия, общими усилиями высекающих этот словесный шедевр, – и не смог. Мир утекал между пальцев, смеялся над ним. Прямо под плакатом, у входа в магазин «Мир смартфонов» выстроилась огромная очередь. До мирового старта, до шага человечества в новое прекрасное оставалось еще минут сорок. За порядком в очереди следили работники магазина в оранжевых рубашках и работницы в оранжевых косыночках – впрочем, очередь, сознавая историческую значимость момента, вела себя неожиданно достойно. Откуда-то сверху – возможно, с неба – негромко лилась старая милая детская песенка: «Оранжевое небо, оранжевое море…» Вдоль очереди перемещались оранжевые чудовища – поролоновые смартфоны в человеческий рост. Еле торчащими из боков лапками они раздавали желающим оранжевые буклеты. Егор вспомнил, что с момента, когда он впервые увидел подобное существо на улице, его преследовал вопрос: кто там внутри? Бомж-неудачник или, наоборот, очень ничего себе девушка? И какое у них сейчас выражение лица? И чем они там дышат? И вообще – как им там? Он всмотрелся в надвигающегося на него монстра, и тут что-то небольно клюнуло его в затылок, и глаза его на мгновение закрылись, а когда открылись вновь – вокруг был мрак. Нет, не совсем мрак – совсем рядом с глазами, чуть левее, располагалась амбразура вроде танковой, заклеенная снаружи густой черной сеткой, и мир за ней был черно-бел и беззвучен. Беззвучно топталась очередь, с неба еле светило бледное неживое солнце. Егор попробовал пошевелиться и обнаружил некоторые признаки свободы только в ногах ниже колен и пальцах рук – всё остальное было намертво схвачено темным, мягким и жарким. Он хотел закричать – и крик не вышел из него, увяз в густой черноте у самого лица. По виску, как муха, не спеша сползала капелька пота, и нечем было остановить ее. И тогда Егор осторожно вдохнул, выдохнул и медленно двинулся вдоль бесконечной очереди. Новогоднее А правда, что это мы его так любим? При всей любви наших трудящихся к праздникам вообще Новый год всё-таки стоит на особом месте. Ну, понятно, традиция. Хотя во многом – советская традиция. Нет, конечно, праздновали его и раньше, но он мерк в свете Рождества Христова. Советской властью было решено оттянуть внимание от религиозного Рождества к вполне себе нейтральному Новому году. И вот мы забываем уже, что звезда на елке – не кремлевская, а Вифлеемская, да и сама елка – рождественское дерево. И что подарки наши новогодние – это подарки волхвов к рождеству младенца Христа. Да и сам Дед Мороз – переодетый волхв или, в крайнем случае, Санта-Клаус. В Америке, кстати, еще смешнее. Там, правда, празднуют всё-таки Рождество, Новый год его догоняет. Толпы народа в магазинах, от Санта-Клаусов не продохнуть, всё светится, крутится, подмигивает. Люди бредут, увешанные подарками, как елки на ножках. Прикидываюсь дурачком и обращаюсь к нагруженной коробками бабушке – фиолетовые букли, модные очки: – А что это за праздник у вас такой? – Как, сэр, вы не знаете? – изумляется бабушка. – Кристмас! – А что это за кристмас? – продолжаю юродствовать я. – Как, сэр? Это такой праздник, когда все дарят друг другу подарки! И пошла. О как! Тоже не очень помнит. А ведь интересно – не такая это старая традиция – советский Новый год, а прижилась! И еще как! Вот новые праздники (я их даже запомнить не могу – День России, День независимости – как там?). Какие-то искусственные. Направленные на рихтовку нашей национальной гордости. А Новый год – это письмо из детства. Причем каждому из нас – лично. Это единственный неполитический праздник в нашей стране и поэтому человеческий. Теплый. И гордость наша национальная – это салат оливье с докторской колбасой и килограммом майонеза, сельдь под шубой, заливная рыба, шампанское в холодильнике и прочие милые домашние радости. И бой курантов по телевизору – чтобы не пропустить! И поздравлять друг друга. И желать счастья. Удобная форма заклинания – пусть все наши беды и проблемы останутся в прошлом году! Действительно, пусть. Может, и работает. Если веришь – наверняка работает. И вообще – когда одновременно очень большое количество людей, глядя друг другу в глаза, желает счастья и добра, да еще выпивает за это – это очень мощный энергетический всплеск. Земля должна вздрогнуть. Она и вздрагивает – вы просто не обращали внимания. И жизнь становится чуть-чуть лучше. Может, благодаря этому мы всё еще живы? А кто знает? Нет, можно, конечно, не возиться дома, а пойти в модный дорогущий ресторан – а только какой же это Новый год? А куранты? А «Огонек» по Первому – смотреть и ругать? Да что вы, в конце концов, в ресторанах не бывали? А я лежу в маленькой комнате под одеялом, и прямо передо мной – восхитительно душистая елка в шарах, бусах и лампочках. Под елкой – вата, и среди ваты – бумажноватный Дед Мороз, строгий и кривоватый. Ему очень много лет, он еще довоенный. А мне уже шесть, и я слушаю, как стихают в соседней комнате голоса. Гости расходятся, становится слышно, как елка потрескивает и как падают с нее иголки. Сейчас все уйдут, а потом мама и папа принесут мне под елку подарок – его же там сейчас нет, а утром точно будет! И я в который раз решаю ни за что не заснуть, чтобы увидеть, как это произойдет – ну не Дед Мороз же, в самом деле! И – засыпаю. Так ни разу и не подсмотрел. Теперь уже не подсмотрю. Жалко. А вас – с Новым годом! И поздравьте всех-всех, и посмотрите в глаза, и улыбнитесь! Сделайте этот мир добрее – хотя бы ненадолго. Живые истории В. Любарову Если бы мы умели объяснять Искусство, мы бы давно поставили его производство на конвейер. Невозможно объяснить присутствие Ангела. Довольно легко заметить его отсутствие, и тогда сразу можно объяснить всё, что угодно – только к Искусству наш объект уже относиться не будет, разве что к чему-то около. Любой искусствовед растолкует вам, чем отличается стилистика и цветовая гамма Боттичелли от Модильяни, и никто никогда не объяснит, почему к ним приходил один и тот же Ангел. Легко рассказать, во что была одета певица, – ты попробуй рассказать, как она поет. Один мой товарищ – тоже, кстати, художник – однажды поведал мне свою теорию оживления картины. Согласно этой теории, надо было в какой-то части холста уйти в беспредельное уменьшение. То есть, например, если это пейзаж, то пусть вдалеке за лесом будет маленькая избушка, а в ней – совсем уже маленькое окно, а в окне – стол, а на столе – чугунок с картошкой и краюха хлеба, а рядом – таракан. И если в силу своего мастерства достигнешь беспредельности уменьшения, то случится чудо и завтра увидишь, что таракан взял и переполз чуть-чуть в другое место. А там и всё остальное заживет. Володя Любаров этим приемом практически не пользуется, хотя, безусловно, секретом таким владеет. Иначе откуда эти крохотные деревеньки под ногами у главных героев, а там еще заборчик, а за ним – собака, и глядишь – накакала. Когда успела? Еще вчера было чисто. Я сказал – «главные герои»? Вообще-то это литературный термин. Он предполагает сюжет. А я терпеть не могу сюжет в изобразительном искусстве. «Скажите, что вы рисуете?» Да не «что», а «как», дура. Настроение я рисую. А Любаров – загадка. Конечно настроение. Причем всегда – светлое. Даже если на холсте два выпивших перемиловских мужика бьют друг другу морды. Но еще – всегда история (язык не поворачивается назвать эти истории вяленым словом «сюжет»). По его картинам дети в школах могли бы писать дивные изложения. И истории эти на его картинах не зафиксированы, а происходят. Живут. Это невероятно, но факт. Я, например, точно знаю, что если повесить в гостиной портрет под названием «Коля не любит приезжих», то Коля и будет тебе с утра до ночи талдычить, как и почему он этих приезжих не любит. И замучишься с ним спорить. У меня дома висят три работы Любарова. На одной Яша, не вынимая бычка из бороды, привычным движением лепит халу, на второй – толстая еврейская девочка в очках всё еще думает, что она – Жизель, на третьей – тихое доброе провинциальное наводнение, и Ангел (ну а кто он еще?), посадивший себе на плечо спасенного дядьку в исподнем, одет, как полагается председателю сельсовета, – в пиджак и шляпу. Я выхожу каждое утро в гостиную, и Яша, и Жизель, и дядька на плече здороваются со мной и продолжают каждый заниматься своим делом, и на душе у меня становится спокойней и светлей. А вы спрашиваете – что такое искусство. По-моему, Любаров – очень хороший человек. Этим хоть что-то можно объяснить. К тому же к плохим Ангелы не прилетают. А на «Наводнении» вода – глядишь – чуть-чуть отступила. Хорошие песни Т. Лазаревой Подарил мне тут знакомый книгу. Какого-то совершенно неизвестного издательства. Смотрю на автора – Леонард Коэн. Проза. «Вот тебе раз, – думаю, – а мы его за певца держим». Прочитал, не отрываясь. Сильнейшая литература! А если бы не приятель – так и слушал бы «I’m Your Man», и всё. Великий Юрий Никулин очень хотел играть трагические роли, а его не звали. Почти. Потому что все знали: Никулин – клоун. Балбес. Ну зачем ломать стереотипы? Таня Лазарева? А, это которая по телевизору шутит. С Шацем. Верно? Верно. Только не совсем. Потому что это не вся Таня Лазарева. Довольно небольшая ее часть. Мне очень повезло – мы с Таней дружим, и давно. И я знаю много такого, чего не знаете вы. Знаю, например, что она великолепная актриса. От Бога. Просто нереализованная. Надеюсь, пока. Знаю, что она божественно поет. Не использую тут слово «певица», потому что оно какое-то убитое. Представляете себе визитку – «Андрей Макаревич. Певец». Ужас, правда? Нет, Таня поет. Поет она по-настоящему. Друзья-музыканты знают, не дадут соврать. А умение петь, между прочим, – это редкий и мистический дар. Некоторые думают, что уметь петь – это попадать в ритм и чисто брать ноты. Так думают певцы. Ну, отчасти они правы – это тоже важно, и у Лазаревой, кстати, с этим тоже всё в порядке. А только секрет умения петь не в этом. А знаете в чем? Это когда тебе спели песню, а ты вдруг заплакал. Сидел за столом, веселился, ни о чем плохом не думал, а тут раз – и заплакал. Почему, из-за чего – объяснить не можешь. Вот это и есть искусство. Остальное: ноты, ритм – ремесло. Этому можно научить. Или научиться. А самому главному – научить невозможно, и не тратьте время. Или есть, или нет. Я очень давно подбивал Татьяну записать пластинку – как-то она не рвалась: то некогда, то – где взять музыкантов, то еще что-нибудь. Это мне так казалось. А сейчас понимаю – дозревала, и думала всё время об этом, и мучилась, наверно. Потому что то, что мы с вами сегодня держим в руках, с кондачка не делается. Это уж я вам как музыкант говорю. Таня мне рассказала, что записала песни, которые пели ее родители. Или у нее феноменальная память, или я не знаю, где она их раскопала – при затянувшейся моде на всё советское мы год за годом всем скопом топчемся по десятку шлягеров сороковых-шестидесятых. Ну, «Темная ночь», ну, «Слушай, Ленинград, я тебе спою…», ну, «Зачем вы, девушки, красивых любите?». Заканчиваем, как правило, «Призрачно всё в этом мире бушующем…». Не волнуйтесь, это всё Таня тоже знает. И не взяла из них ни одной. Многого из того, что она записала, нет нигде – даже в Интернете. А там, говорят, всё есть. Пытал я ее, пытал – не колется. Татьяна выбрала для записи отличных музыкантов – из «Хоронько оркестра». Она добилась от них всего, чего хотела. Она, наверно, перфекционист. Я раньше думал, что время – самый справедливый судья: поют песню сто лет – значит, она того достойна, забыли – ну, стало быть, не заслужила долголетия. Недостаточно хороша. Это не так. Время очень часто бывает несправедливо. И эта пластинка – лучшее тому подтверждение. Называется она – «Хорошие песни». Конечно, хорошее – у каждого свое. Кому и «Белые розы» хорошая песня. И не поспоришь. Ну, нравится ему. Но на этой пластинке – правда хорошие песни. Так считает Татьяна. И так думаю я. Нас уже двое. Вы нам верите? Я поздравляю сотрудников «Огонька» – у вас прекрасный вкус, спасибо! Я поздравляю Татьяну – это великолепная работа, ею можно гордиться! И я поздравляю нас с вами – у нас в руках чудесный подарок от Тани Лазаревой и от журнала, и вас ждет радость! И еще знаете что? Как только сядете в машину – сразу выключите эту радиолабуду, которая включается у вас одновременно с зажиганием, – только сразу. И поставьте пластинку. Увидите, что будет. Умище не скроешь По танцору совершенно невозможно определить – идиот он или нет. По тому, как он танцует, естественно, а не по опыту личного общения. И то не совсем так. Кое-что увидеть можно. Правда, смотреть надо внимательно и долго. Потому что в первую очередь мы оцениваем танцора по его мастерству. По высоте прыжка, пластике движения, отточенности пируэтов. Для большинства из нас оценка на этом и заканчивается. И только продравшись сквозь всё это, начинаешь замечать юмор или его отсутствие, самоиронию или самолюбование. Трагедию или ее изображение. Очень тонкие вещи. Это всё ведь имеет отношение к уму, правда? Когда танцует Барышников, я понимаю, что идиот так танцевать не сможет. И дело не в мастерстве. Там что-то еще. Огромное, между прочим. С музыкантом уже проще. Нет, с исполнителем классики – примерно так же, как с танцором, а, скажем, с джазовым музыкантом, который импровизирует в команде, – уже проще. Он тоже прикрывается техникой, наработанными фразами, и всё-таки по тому, как он ведет себя в компании: как перекликается, отвечает, уступает дорогу, слышит остальных или, наоборот, тупо тянет одеяло на себя, всё ясно, всё видно. Может быть, не всем и не сразу. Многие режиссеры не любят умных артистов. Сейчас мне ясно – умный артист автоматически становится сорежиссером своей роли. А вдруг видение не совпадает? А если он, не дай бог, умнее режиссера (думаете, не бывает?). В общем, неудобно с ним. Не все режиссеры нуждаются в соавторстве. А я никогда не понимал (да и сейчас не очень понимаю) – как может не блещущий умом талантливый артист сыграть гения? Говорят, животная органика. Это что такое? Это ему режиссер так хорошо объяснил, что делать? Но ведь всего же не объяснишь! Ну да, рисунок роли задан, а дальше-то, в мелочах – он сам! И смотришь, и веришь, и не можешь понять – как это? Как может неумный человек сыграть умного? Они что, правда перевоплощаются? Бесовская профессия. Или всё-таки не такие они дураки? И вот только с певцами всё ясно. Сразу. И бесповоротно. Причем вот что интересно – даже не важно, на каком языке он поет, – ты можешь не понимать ни слова, но про исполнителя поймешь всё. Пение удивительным образом раздевает. И тут же всё как на рентгене: и насколько он влюблен в себя, и вообще видит ли себя со стороны, и какой юмор ему ближе – Петросяна или Жванецкого, и даже уровень его интеллекта в цифровом обозначении. Не надо длинных тестов при приеме на ответственную работу – попросите товарища спеть! И еще раз – дело ведь не в содержании слов, которые он в данный момент пропевает. Хотя умный певец совсем уже бредятину петь не станет – но отбросим этот показатель. Иной политический человек час говорит, не останавливаясь – и без бумажки! – и слушаешь и не можешь понять: умный, нет? Пусть что-нибудь споет. То, что ему нравится. Почему мы такие злые Я был на Олимпиаде в Ванкувере. Почему сейчас вспоминаю? Я ведь, в общем, не болельщик. Совсем. Помню, в первый же день мы вышли из гостиницы, разодетые в яркие костюмы нашей сборной от «Боско». К нам бросились два огромных местных полицейских, увешанных, как в кино, дубинками, наручниками, рациями и револьверами. «Регистрацию проверить хотят», – смекнул я. Нет, они бежали поприветствовать гостей из России. Атмосфера доброжелательности была разлита в воздухе, ощущалась просто физически. Мы ее чувствуем гораздо острее других – мы от нее отвыкли. Вернее, привыкли к ее отсутствию. Почему мы такие злые? Ой, я знаю, мне сейчас объяснят: это потому, что у нас такая жизнь. «Это не мы, мамаша, такие – это жизнь такая!» – ключевая фраза из фильма «Бумер». А ведь всё ровно наоборот, мальчики, – это не жизнь такая, это мы такие. Потому что мы эту жизнь делаем. Каждый день, каждую секунду. Нам, правда, помогают. Помогают найти виноватого. А это ведь кто угодно, кроме нас с вами, правда? Вариант для первого уровня умственного развития: это всё американский заговор (или жидомасонский – какая разница?). Это они сделали так, что нам плохо. Вот суки. Вариант номер два: да что вы, какие американцы! Это – наши! (Дальше по списку: Ленин, Сталин, Горбачев, Ельцин, Путин, а во главе всех – Чубайс. Странно, Брежнева не ругают – добрый был дедушка.) Ребята, а это не мы сами, а? Вы можете себе представить какого-нибудь Сталина во главе Америки? Да не пытайтесь. Там у людей другое чувство собственного достоинства и личной свободы. Не лягут под такого. А мы легли. Что, страшно было вякнуть? Конечно! А только ведь страх не спасал – всё равно и сажали, и расстреливали. А мы – ничего: радовались и на демонстрации ходили. А чего? Хозяин был. Твердая рука. А с нами так и надо – построже. А невиновных у нас «не содют». А теперь вдруг – обозлились. На всех и на всё. Отношение к нам милиционеров сравнимо с отношением солдат вермахта к жителям оккупированных территорий. Я не преувеличиваю – это у вас глаза замылились. А ведь они – это мы, это наши сограждане. Что с вами, ребята? Заболели? Когда один журналист поддержал идею беспощадно отстреливать бездомных собак (тех самых, которых мы с вами вчера сделали бездомными, выкинув их на улицу) – я уже знал: завтра придет очередь бомжей и беспризорных детей – от них тоже одно воровство и зараза. Я почти дождался – другой журналист предложил дать матерям право лишать жизни детей, родившихся с психическими отклонениями (ему повезло – когда родился он сам, такого никому в голову прийти не могло. Его бы точно усыпили). А ведь этот «гуманист» – это тоже мы. Не с Марса же он прилетел. И церквей, казалось бы, понастроили, понаоткрывали. И ведь ходим. Особенно по праздникам. Для красоты. И знаете что? Если мы сами – прямо сейчас – не сделаем себя добрее, нам ничто не поможет. Ни Путин, ни патриарх, ни Господь Бог. И конец наш будет ужасен, поверьте. Мы ведь на планете одни такие остались. Только сами. Похоже на проповедь, правда? Студенческое Недавно совершенно случайно проходил по улице Жданова мимо родного архитектурного. Улица Жданова теперь не Жданова, а Рождественка – вернули историческое название. Не могу привыкнуть. Смешно – кто-то когда-то не мог привыкнуть к тому, что она – Жданова. За оградой на фонтане точно так же, как тридцать лет назад, сидели студентики и студенточки, курили. Волосатые ребята тащили подрамники. Страшно вдруг захотелось зайти внутрь и посмотреть – как там сейчас? Как было у нас или всё по-другому? И – не смог зайти, испугался: а вдруг всё не так? Если тебе посчастливилось быть студентом – до последних дней ты будешь вспоминать свое студенчество как лучшее время жизни. Если посчастливилось. А на что же ты потратил эти волшебные годы? На армию и флот? У нас было так. Не знаю, как сейчас. К десятому классу школа уже трещит по швам. Ты вырос из нее – из школьной формы, из постылых школьных правил: сели-встали, учебники на край стола, Макаревич, дайте дневник. Последние месяцы невыносимы. И – вот она, свобода! Нет больше никаких дневников! Некуда писать замечания родителям! Не в зачетку же. Ты – взрослый! Во всяком случае, преподаватели делают вид, что относятся к тебе именно таким образом. Как же ты, оказывается, ждал этого отношения! После убогой школьной тюрьмы духа и тела пространство, в которое ты попадаешь, кажется ярким и бесконечным. Не знаю, как сейчас. У нас было так. И весь мир – у твоих ног. Ты – молодой красивый орел, уже догадывающийся, что не будешь жить вечно, но совершенно еще не думающий о том, сколько это будет продолжаться. Твой возраст заточен под счастье. Фабрика твоих гормонов работает в бешеном режиме. Тестостерон, адреналин и серотонин прут из тебя, как квашня из кадушки. Твой порох сух, заряды забиты, курки взведены. Конечно, бузить. Студенческая буза – это не школьное шалопайство. Мы хотим изменить мир. Здесь и сейчас. Мы не очень хорошо знаем как, зато отлично видим – что. Да практически все. Мы не спим. Вообще. Ну, разве что на лекции. Всё остальное время отдано изменению мира. От КВН до студенческих революций. Наша юная правда дороже нам всех истин человечества. Как же это наивно и как прекрасно! У нас было так. Как сейчас – ей-богу, не знаю. Да, наверно, так же. А наши девушки? Да нет, это отдельный разговор! И – вот еще что. Ты, оказывается, не совсем взрослый – у тебя еще осталась детская потребность собираться в стаю, гуртоваться. Скоро это пройдет – навсегда. А пока – мы не можем друг без друга: талантливые с талантливыми, бездарь с бездарями, художники с художниками, технари с технарями. Эта дружба, это лицейское братство оставит след в твоей душе на всю жизнь. По нему мы узнаем друг друга. У нас было так. Про красоту Моему отцу Отец одно время преподавал на первом курсе Московского архитектурного. Первый курс назывался ФОП – факультет общей подготовки. Он выходил к этим юным, победившим в жестоком конкурсе, прошедшим суровые вступительные экзамены без пяти минут гениям, ставил мелом на доске две точки – на расстоянии чуть больше метра друг от друга – и стремительно соединял их идеальной прямой. Потом предлагал студентам проделать то же самое. Ни у кого не получалось. Даже близко. «Вот за этим, – говорил отец, – вы сюда и поступили». И за этим тоже. Идеальный художник – это идеальный глаз плюс идеальная рука. И работают они в жесткой сцепке, как единый организм. Так было всегда, когда художник рисовал. До недавнего времени. Пока не появился концепт. Он как бы не отрицает ни глаза, ни руки, но делает их не главными, не обязательными. Главное – идея. А прямая линия – вообще чушь: компьютер дает такую линию, что прямее не бывает. Что такое красота? У Даля нет ответа: «Красота, краса, украса, услада». В историко-этимологическом словаре современного русского языка – «то, что доставляет эстетическое наслаждение». Спасибо, объяснили. В Большом энциклопедическом словаре вообще бред: «Красота – квантовое число, характеризующее адроны». Я подумал, я с ума сошел. Толковый словарь русского языка Ушакова – нет объяснения! Словари кончились. По-моему, красота – это когда через наше корявое, рукотворное, бытовое вдруг проступает божественное совершенство. Оно бесконечно далеко от нас, но оно есть, вот оно, и это для меня одно из бесспорных доказательств существования Всевышнего. И ты не можешь объяснить, почему эта линия заставляет твое сердце чаще биться, почему это лицо на холсте светится тихим светом и слезы наворачиваются у тебя на глаза. Чувствуешь, а объяснить не можешь. Вот в словарях и пусто. Гоните к черту тех, кто будет вам объяснять, что красота – понятие субъективное, у каждой эпохи, у каждого этноса свое представление о красоте. Это они так маскируют свое убожество. Они путают конфету и фантик. Фантики меняются, это правда. Меняются моды, направления, стили. А божественный свет – непреходящ. Он проступает из древних наскальных изображений и из фресок Феофана Грека, из холстов Боттичелли и Модильяни, из «Пьеты» Микеланджело и трактирных вывесок Пиросмани. Или не проступает. Из «Черного квадрата» ничего не проступает. Черный квадрат – и всё. Ломать – не строить. Мне семь лет, и я смотрю, как отец рисует. У нас с ним одна комнатка на двоих, у стены – мой раздвижной диванчик, у окна – его рабочий стол. Отец берет новый лист, несколько секунд смотрит на него, сощурясь, и вдруг стремительно проходит по нему толстой кистью, движения его резки и непредсказуемы, и через пару минут я, затаив дыхание, вижу, как разрозненные линии и пятна соединяются в портрет женщины необыкновенной красоты. Образы этих женщин рождались у отца в голове – почему, как, откуда? Еще минута – и работа ложится сохнуть на пол рядом с двумя другими. Отец берет новый лист. Он будет рисовать, пока на полу не останется места. Я наблюдаю почти каждый день, как рождается Красота под рукой безупречного художника. Я готов наблюдать за этим бесконечно. Как же мне повезло! Анатомия памяти Время недоступно нашему пониманию. Потому что оно необратимо. И оно делает необратимым всё, к чему оно прикасается. Фильм можно прокрутить туда и обратно десять раз, и мы там как живые, но – пленка поцарапалась и осыпалась. А завтра выцветет вовсе. По любой дороге можно пройти туда и обратно, но – пролетел день, и ты уже не тот, и дорога не та. Время – дорога в одну сторону. Как это – голос звучит, и ты слушаешь и плачешь, а человека этого уже давным-давно нет? Фотокамера сегодня превратилась в приложение к телефону, фотографирование – в милую домашнюю забаву. А сто лет назад это было чудо, священнодействие. И человек шел к фотокамере, как на исповедь. Поэтому в отражении глаз этих людей можно разглядеть всё: как они любили, как страдали и радовались, как текла их непохожая на нашу жизнь. Разглядеть – если захочешь. Время – дорога в одну сторону. И всё-таки, думаю я. Если законы природы едины – может, мы просто чего-то не знаем? Ведь можно заставить ток бежать в другую сторону – надо только поменять полярность. Стрелкам, в сущности, всё равно, в какую сторону вращаться. Герои рок-н-ролла К выставке «30 лет питерскому року» Они были совсем не такие, как мы. То есть нет, конечно, они были точно такие же, как мы: битлы в сердцах и в головах, и джинсы – больше, чем джинсы, и хаер – больше, чем хаер. И мы, и они были модниками на грани идеологического скандала. И всё-таки. Сейчас попробую объяснить. Мы, как герои «Властелина колец», шли, таясь, ночами к одной нам ведомой цели. А они – они плыли в одной лодке. С прекрасным и безумным Колей Васиным на мостике. Я сейчас говорю далеко не о всех красавцах с этих фоток – многие питерские (и те, кого принято считать питерскими) – Гаркуша, Цой, Кинчев, Борзыкин, Шевчук – были тогда еще маленькими. А мы – «Машина», «Аквариум», «Зоопарк», «Мифы» – мы были просто невероятно молодыми. Я про семьдесят шестой год. В семьдесят шестом году мы познакомились с БГ и «Аквариумом» на фестивале в Таллине (можно я буду писать по-старому? Тогда писалось именно так). А до семьдесят шестого года никаких фестивалей подобной музыки в стране и не случалось – и не могли мы нигде познакомиться, Интернета, пардон, еще и в планах человечества не стояло, так что всё произошло очень вовремя. И уже спустя несколько недель мы ехали в Питер по приглашению Борис Борисыча. Они встречали нас на вокзале хлебом-солью и, кажется, портвейном – прекрасные волосатые парни и девки. Они хохотали и пели «Yellow Submarine». Два последующих года пролетели, как один сумасшедший сейшен. Мы совершали наши вылазки практически раз в неделю. Мы сводили с ума питерских фанов, сидели ночами в странных огромных облупленных комнатах питерских коммуналок, пили всё, что льется, курили всё, что исторгает дым, и говорили обо всём на свете. Хотя – какое обо всём? О музыке, конечно. Питерцы копали вглубь. Помню, меня поразило тогда, что и Боря и Майк великолепно знают рок-н-ролльную поэзию – Боба Дилана, Донована. Я владел английским не хуже их, но мне почему-то не приходило в голову нырять в это море настолько глубоко – мне вполне хватало музыкального драйва. И вообще я с самого начала чувствовал, что они какие-то по-хорошему другие – а в чем именно, понять не мог. Если мы были добрые и непрактичные фанатики, то они были совсем добрые и отчаянно непрактичные. С ними было тепло. Еще тогда казалось, что в Питере посвободней, что ли. Они нам казались посвободней. За два года нас там так ни разу и не повязали. Хотя пытались. Ну да, можно анализировать: столица, близость к Кремлю и всему, что в нем сидит, со всеми вытекающими, с другой стороны – сыновья и дочки разного рода дипломатических работников, пропадающих за границей, заморские чудеса: акустика, диски, гитары. Вот гитары у нас были получше. У них был Питер – в те годы серый, обветренный, вдруг невероятно просторный, когда выходишь к Неве, строгий, грустный и прекрасный город. Ничего от того Питера не осталось. Я выхожу из поезда на Московском вокзале, иду вниз по Невскому – как тогда – ни черта не узнаю. Впрочем, от той Москвы осталось еще меньше. Как же мы давно живем! И как хорошо, что мы такие разные! Еще раз про любовь Несколько лет назад меня пригласили участвовать в благотворительной акции – «Раскрась корову». В мире такие акции проводят довольно часто, но в нашей стране это случилось впервые. Разным художникам раздали белоснежных пластиковых коров в натуральную величину, каждый расписал свою как мог, а потом их продали на аукционе. Я быстро придумал для своей коровы довольно смешную концепцию, сделал всё за пару дней, и, помню, работа моя очень хорошо продалась; было приятно – не зря старался. С тех пор меня не покидало ощущение, что я не до конца высказался в этом жанре. Я решил продолжить – уже для себя. Оставалось найти собственно корову. Я вспомнил, что в прошлом году что-то похожее видел в магазине «Твой дом». В магазине мне сказали, что да, была у них такая корова, но никто ее так и не купил, и теперь она стоит на складе. Я поехал на склад в какую-то глухомань, и веселые толстые дядьки выволокли из лабиринта коробок и контейнеров и поставили передо мной роскошную корову – белую в черных пятнах и с большими грустными стеклянными глазами. Корова томилась на складе давно, была вся в пыли, на ней имелись утраты, и мне продали ее за полцены. Мой пес Гек, бернский пастух, человек добрейший и мечтательный, увидев корову, жутко перепугался. Он спрятался за кустом и оттуда наблюдал, трепеща, как два грузчика затаскивают в гараж непонятное чудовище. Заставить его подойти и познакомиться с коровой было невозможно. Наутро я приступил к работе. Я решил сделать корову черно-золотой. Такое черненое золото можно увидеть на древних японских украшениях и эфесах самурайских мечей, сочетание невероятно благородное. Первым делом я покрыл всю корову матовой черной краской из аэрозольного баллончика. Гек поборол страх, пришел в гараж и завороженно наблюдал, как животное на глазах меняет цвет. Потом настало время золочения. Дело это кропотливое и нудное – надо намазать небольшой участок коровы клеем, потом плотно прижать к нему кусок пленки с золотой амальгамой и, когда клей застынет, резко сорвать пленку – позолота останется на поверхности. Постепенно корова покрывалась золотой патиной – получалось даже красивее, чем я ожидал. И случилось невероятное – Гек влюбился. Он лежал у ног медленно золотеющей коровы и, улыбаясь, смотрел на нее блаженными глазами идиота. Таких глаз я не видел у него никогда – ни во время любовных игр со всякими, извините, суками, ни в дни, когда он, прыгая, встречал меня у ворот после долгой разлуки. Нет, это было что-то совсем иное. Он забыл про еду, питье и отказывался покидать гараж. Утром я заставал его у ног возлюбленной в той же позе, что и вчера. Три дня ушло у меня на процесс золочения, и три дня Гек не покидал свой пост. По-моему, он даже не отлучался пописать. На четвертый день с золотом было покончено, оставалось покрыть корову лаком. Лак жутко пах, я чуть не терял сознание, Гек морщился, но оставался неподвижным. Это была вахта безнадежно влюбленного раба у ног недоступной королевы. Еще день корова сохла, а потом настало время искать ей место. Вещь немаленькая, в комнату не поставишь. К тому же мне хотелось поднять ее высоко, как знамя. И два мужика за бутылку помогли мне затащить ее на второй этаж и выставить на единственный балкончик – она чудом вошла во все двери и вот теперь скромно сияла золотыми боками прямо над входом в дом. Туда Геку уже было не добраться, а он и не рвался – он знал, что несчастная его любовь обречена. Теперь он сидел у порога дома, задрав голову, и неотрывно смотрел ввысь. К вечеру ветер стихал, и тогда было слышно, что он тихонько поет. Я даже хотел написать сказку про неразделенное чувство сторожевого пса и золотой коровы, но вспомнил, что всё это уже давным-давно сделал Андерсен. В.П. Аксенову Все эти долгие месяцы, пока Василий Павлович лежал в больнице, я понимал, что надежды практически нет. И всё-таки верил в чудо. 1968 год. Я возвращаюсь из школы. Отец дома – ходит по квартире, читает вслух журнал «Юность» – сам себе. Восхищенно: «Нет, но как пропустили?» «Затоваренная бочкотара». Слышу унылый голос юного эстета из наших дней: «Ну что там было запрещать? Милая такая проза, романтическая, позитивная. С юморком». Эх, ребята… Я не знаю другого писателя, текст которого дышал бы такой свободой. Он учил нас, затюканных совком, дышать свободой – каждой своей строкой. И вот это было – нельзя. Вся судьба его – большое чудо. В любой момент могло повернуться гораздо хуже. А мы сидели с засаленным до прозрачности «посевовским» «Островом Крым» и до утра сочиняли – вот если бы снять такой фильм (да, конечно, никто и никогда!) – кто бы кого играл? Скажем, Андрея Лучникова? Получалось, что Янковский. Вот и Олега нет. И литература вроде не кончилась. Напротив – развивается в полном соответствии со временем. Сейчас такие прозаики есть – головы кошкам откусывают. А вот так свободно не дышат. Не могут. Свобода – это ведь не то, какая погода стоит на дворе и кто там у нас царь. Свобода – это то, из чего ты сделан внутри. Или не сделан. Сейчас таких не делают. Календарь и даты условны. Я вдруг понял, что вот сейчас закончился двадцатый век – с его революциями, Великой Победой, репрессиями, оттепелью, холодной войной, джазом, Битлами и Василием Аксеновым. Земля вам пухом, Василий Павлович. Манхэттен Я безумно люблю Манхэттен. Если кто-то из моих друзей оказался в Нью-Йорке впервые, я веду его на Манхэттен, и переживаю его радость и изумление вместе с ним, и вообще чувствую себя так, как будто я имею к созданию этого самого Манхэттена какое-то отношение. С чего бы это? Я раньше думал – люблю за архитектуру. Эти великие небоскребы, рожденные небывалым полетом инженерной и художественной мысли, из зданий будущего на наших глазах превратились в милое ретро – как же летит время! И город приобрел новое обаяние: нигде в мире больше нет такого ансамбля ретронебоскребов (наши сталинские высотки, одиноко торчащие из коровьей лепешки старой Москвы, считать не будем). Вот интересно, строят на Манхэттене новые, современные высотные здания – земля-то на вес золота! – а они уже из другой эстетики. Такие сейчас строят везде – и в Китае, и в Сингапуре, и все они какие-то инкубаторские, хотя и разные, – дух изменился, мир изменился. А старый Манхэттен стоит. Теперь понял – конечно, за архитектуру тоже, но главное – за другое: на Манхэттене как нигде чувствуется пространство личной свободы каждого человека, по нему идущего. Независимо от плотности потока. Мало того, ты вдруг понимаешь, что и ты окружен таким же собственным пространством. Надо же, а в Москве ничего похожего не ощущалось! Пространство – это не мало и не велико и имеет четкие границы, как кокон, и находиться внутри него – очень непривычное и совершенно божественное ощущение. Поэтому обязательная поголовная рациональная вежливость. (Помню, любили у нас сетовать на то, что американцы же неискренне улыбаются. Конечно, неискренне – это форма общения. И лучше формальная улыбка, чем искренняя злобная харя.) Поэтому ты можешь выйти на Бродвей в розовых колготках и с ведром на голове – никто на тебя не посмотрит. До тех пор, пока твой демарш не начнет задевать пространства личной свободы других граждан – тут тебе быстро объяснят, где ты неправ. Поэтому – калейдоскоп наций, оттенков кожи, акцентов – и все равны, даже бродяга, с достоинством стреляющий мелочь у прохожих. Лозунг «Америка для белых» умер где-то полвека назад. Примерно на столько мы от них и отстаем. Поэтому энергия города очень схожа с московской, и градус ее столь же высок, но при этом она совершенно лишена негатива и агрессии, висящих над москвичами черной тучей. Да нет, конечно, хватает и тут проблем, в том числе и этнических, и любой американец будет рассказывать вам о них до утра – я говорю об ощущении человека, приехавшего издалека и вышедшего на Манхэттен. Манхэттен, спускаясь к океану, делится на несколько маленьких миров – Гринвич-Виллидж, Чайна-таун, Сохо. Они разные, как планеты, по которым путешествовал Маленький Принц, и надо просто перейти улицу, чтобы попасть из одного в другой. Каждый со своей историей, культурой, архитектурой, населением. Гулять по этим мирам – наслаждение. А дальше за мостом еще Бруклин, Брайтон-Бич… Да, вот еще откуда ощущение там свободы. Поразительно отношение американцев к закону. Закон – это то, что избавляет тебя от необходимости думать по данному поводу. Закон – это чтобы исполнять. Нашего человека такое отношение бесит. Потому что для нас закон – это препятствие в достижении собственной цели, следовательно, закон – это чтобы обходить (ну, или нарушать – кто что любит), и поэтому думать тут как раз необходимо. Аэропорт в Чикаго, бар, группа наших соотечественников, людей среднего возраста. Заказывают выпить. Чернокожая милая девушка за стойкой бара: «Ваши АйДи, пожалуйста». АйДи – это любое удостоверение личности, где указана дата рождения. Соотечественники в шоке – зачем?! Девушка должна убедиться, что каждому исполнился двадцать один год. Мужикам где-то под сорок, и с ними случается истерика: «Да ты на нас посмотри, дочка! Глаза разуй!» На чистом английском, разумеется. И не могут мужики взять в толк, что не надо ей на них смотреть – закон освобождает ее от необходимости определять на глаз возраст каждого посетителя бара. Да выгляди ты хоть на семнадцать, хоть на шестьдесят! Ты показал, она проверила. И всё! Ей удобно, тебе нетрудно. И ошибки исключены. Нет, мы не можем. Потому что для американцев закон – это нечто упрощающее твое существование. У нас – осложняющее. Они думают, как его соблюсти, мы – как обойти. Я сейчас не о качестве законов – это второй вопрос. Я об отношении к нему как к обстоятельству жизни. Сам факт существования закона у нас вызывает раздражение. Независимо от качества. И вот ведь забавно – у них уважение к закону и при этом ощущение свободы. У нас – ни того, ни другого. Или это потому, что у нас законы не для всех? Система Система непобедима. Она воспроизводит саму себя. Система представляет собой цепочку элементов, взаимосвязанных по одному принципу. Казалось бы, замени любой кирпичик на инородный, и система рухнет. Но именно поэтому ничего инородного система внутрь себя не допускает. Ни под каким видом. Скучно? Сейчас объясню. Вот режиссер заказал композитору музыку для фильма. Композитор – халтурщик и записал всю музыку на дешевой корейской электронной клавишной игрушке. На такой «пукалке» даже корейские пионеры к музицированию не допускаются. А он записал всё – рояль, скрипки, трубы, барабаны. Нет, конечно, платили бы серьезные деньги – он бы позвал на запись государственный оркестр кинематографии с дирижером Скрипкой. А тут – на какие шиши? В общем, звучит чудовищно. А режиссер эту музыку покупает. И вставляет в фильм. Ну, во-первых, у него что-то с ушами. А во-вторых, бюджет и правда позорный; он и этот-то еле выбил, а надо еще на актеров, на производство, на павильоны, на натуру… Ну, и себя не обидеть. И не думает он о том, что такая музыка – уже волчий билет на любой международный фестиваль: не возьмут там такое. Он на эти международные фестивали не очень-то и рвется. Подумаешь! У нас свои есть. «Кинотавр». Чем не Канны? А актеры тоже не очень-то рвались в этом кино сниматься. Потому что все понимают. А с другой стороны, окончили ВГИК, подавали надежды, год, два – не звонит Скорсезе! И Сокуров не звонит. А кушать надо. А на театральную зарплату не покушаешь. Да и там, у них, между нами говоря, не Петер Штайн ставит. Некоторые, у кого психика покрепче, снимаются в рекламе прокладок. И в сериале «Счастливы вместе-12». Но не у всех же актеров такая крепкая психика. Она обычно расшатана профессией. Вот и пошли с надеждой – а вдруг что получится! Бывают же чудеса. Всё-таки кино. Полный метр. Не получится. Потому что сценарист на фильме был как раз очень известный. И в силу этого исключительно востребованный. И именно на этом отрезке времени он интенсивно работал сразу над двумя сериалами. Ну, так получилось. Он, конечно, к этим сериалам относился с должной иронией и даже некоторым презрением. А киносценарий писал для искусства. Для вечности. Но вот на эту самую вечность всё время не хватало то сил, то времени. Нет, задумано было неплохо. Но – недотянул. По объективным причинам. Он и не думал, что режиссер этот сценарий возьмет. А ему что-то там вдруг понравилось. Он, правда, просил кое-что переделать и дописать, но когда? Не жизнь, а сплошной цейтнот! Ой, я забыл про оператора. Оператор как раз мечтал на этом фильме поработать. Потому что всю жизнь снимал телевизионные программы. В основном кулинарные. И они у него очень хорошо получались. И на телевидении его хвалили. Но хотелось в искусство. Пленка, полный метр. Он правда очень старался. Но у него не очень получалось не кастрюли снимать. Оказывается, разучился, сбил планку. Да и не очень-то умел, видимо. А режиссер сначала думал пригласить вместо него великого, а тот занят. С Германом снимает. Уже двенадцать лет. А зритель постоял-постоял перед афишей, да и не пошел на фильм. Во-первых, вон в соседнем зале «Аватар против чужих» дают. А во-вторых, если всё-таки кто-то из знакомых посмотрит и окажется, что можно смотреть, посмотрим дома. На пиратском диске. Приятного просмотра! А.Я. Розенбауму Очень легко писать о каком-нибудь неизвестном талантливом человеке. Такое ощущение, что открываешь глаза человечеству. И все вокруг восклицают: «Как? Кто это? А мы не знали!» Об очевидном писать чудовищно сложно. Ну что неожиданного можно рассказать про Сашу Розенбаума? Тем паче что он постоянно рассказывает о себе сам – своими песнями. От чьего бы лица он их ни писал. Лет десять назад он вдруг позвонил мне ночью – а мы, между прочим, еще не были так сильно знакомы. И с ходу предложил отправиться на Амазонку. Да нет, я и сам с детства мечтал пройти по Бразилии маршрутом полковника Фосетта: выпьешь, бывало, с друзьями и мечтаешь – на Амазонку бы! И никуда не едешь – дела. А тут были не мечтания, а серьезное мужское предложение. Я страшно удивился. И мы поехали. В джунгли. В дикую глушь. В мечту нашего детства. Лучше попутчика я не встречал. А ведь если бы не он – я бы так и не собрался. Так бы до сих пор и грезил. Нет, вы не понимаете. Я сам обожаю путешествия и вообще очень легкий на подъем человек. И больше всего люблю связку «придумал – сделал». Но тут Саша оказался главней меня. Потом мы с ним путешествовали по самым разным местам, но это уже потом. Недавно за столом в хорошей компании я спел несколько Сашиных одесских песен (не удивляйтесь, это со мной бывает). Сидевший рядом со мной режиссер Павел Лунгин сказал, что по каждой из них он может хоть сейчас снять маленькое кино. Потому что это идеальные готовые раскадровки. Вплоть до чередования планов – общий, средний, крупный. И всё уже придумано, всё нарисовано. Думаете, это Саша так специально старался? Или просто по-другому не умеет? А еще кто-нибудь так умеет? На этом же, кстати, вечере один товарищ с пеной у рта доказывал мне, что эти самые песни написал вовсе не Розенбаум – на самом деле они очень старые и народные. Ну-ну. Разве это не высшая похвала для музыканта и поэта? 12.12.12 А признайтесь-ка, господа, не надоел ли вам постоянный трындеж про конец света? Вот этот, ежедневный и еженощный? Безграмотный и назойливый? Бессмысленный и беспощадный? Мне лично надоел смертельно. Я читал интервью с женщиной, посвятившей жизнь изучению культуры древних народов Латинской Америки. Это интервью с бесконечно усталым человеком, который вынужден по десять раз на дню повторять, что пингвины не нападают на людей. И календарь этот пресловутый вовсе не майя, а ацтеков, и никакого конца света он не сулит – просто заканчивается определенный цикл, по их индейским представлениям. Раньше у нас были страшно популярны отрывные настенные календарики – в день по листочку. Они заканчивались первым января следующего года – что, тоже конец света? Всё бесполезно. Люди не хотят слышать. Они жаждут историй про кровожадных пингвинов. А раз жаждут – их и кормят. Зачем они это делают? А для ужаса. Ужас, оказывается, хороший товар. Его покупают. Так что кормят-то не просто так, а за деньги. И какое-то в последнее время сильное перепроизводство этого товара, вам не кажется? Каждая утренняя новость у нас начинается с того, что очередной пьяный идиот за рулем во что-то врезался, а потом – все остальные новости человечества. Конечно, ужасно, но уж один-то пьяный идиот за сутки в такой большой стране непременно, увы, найдется. И при советской власти врезались, просто об этом не сообщали по радио на всю страну. Начинали с Брежнева. Тоже ужас, конечно, но всё-таки другого порядка. А ведь правда, вспомните: вот едем-едем, и вдруг раз – пробка. Машины поползли со скоростью пешеходов. А это впереди авария. Она, правда, произошла два часа назад, и разбитые машины уже оттащили к обочине, проезду они не мешают. Откуда же пробка? А это мы все смотрим. Проезжаем и притормаживаем посмотреть – как это там они грохнулись, чего разбили, может, погиб кто? Интересно же. Ну да, живет в людях такой интерес. В силу их природы. Но в людях вообще много чего живет. Приятно, например, ковырять в носу. Но это считается неприличным. Вот и не ковыряем на людях. Пока. Тут недавно питерские депутаты, устав от ужаса, предложили эту болтовню о конце света в средствах массовой информации как-то ограничить – ну сколько можно. Некоторые интернет-сайты отозвались с молодежным задором: а мы специально вам в пику устраиваем Неделю конца света! Баба-яга против. Ай, молодца! Друзья мои. Я не хочу повторять навязшую в зубах пошлятину вроде того, что мысль материальна. И всё же массовое сознание влияет на реальность, никакой мистики тут нет. Искалеченное массовое сознание влияет на реальность нехорошо. Нас обкормили ужасом. Давайте сменим тему. Нам ведь тут жить. И давайте двадцать второго декабря, когда последние кликуши наконец успокоятся, попробуем сообща подумать о чем-нибудь хорошем. Может, поговорить об этом. Надо же когда-то начинать. Новый год всё-таки. Рекомендации лучших стоматологов На протяжении моих детских лет отец несколько раз выезжал по работе за границу – он проектировал наши советские выставки за рубежом. Возвращение его напоминало возвращение астронавта из космоса – он привозил с собой «невероятные данные и неизвестные науке предметы». Всё, что он видел на орбите, он фиксировал на домашнюю любительскую кинокамеру 2 на 8 (кто помнит – знает: производство ГДР, черно-белая пленка, звук отсутствует). Однажды он минут десять просто снимал телевизор, переключая телевизионные программы (у нас в стране тогда их было всего две). Так вот, на экране беззвучно сражался какой-то Джеймс Бонд, и вдруг картинка исчезла, поплыли улыбающиеся тетки вперемежку с флаконами духов. «Что это?» – изумился я. «Это реклама, – объяснил отец, – она идет каждые пятнадцать минут». Я, помню, страшно испугался, что пока будет тянуться эта самая реклама, Джеймс Бонд еще кого-нибудь убьет или, наоборот, погибнет, а я не увижу. Я ее уже тогда не полюбил. Знаете, почему Лондон сегодня – один из самых красивых городов мира! А там нет наружной рекламы, так называемой «наружки». Поэтому видим мы старую благородную архитектуру, а не бордельных девок в лифчиках и с дрелями в руках. Да, кто-то там, в Лондоне, серьезно недополучает. У нас этот номер не проходит. Девка должна быть максимально раздета независимо от того, что она в данный момент рекламирует – нижнее белье или строительные материалы. В Питере наконец сняли с Невского растяжки (спасибо Саше Розенбауму) – боже, как хорошо стало! В Каннах ежегодно проходит фестиваль видеорекламы «Каннские львы». И призы получают необыкновенно остроумные, блестяще снятые работы. Только у меня ощущение, что к повседневной рекламе, которой фаршируют наши головы, эти работы имеют такое же отношение, как произведения высокой моды к повседневной одежде – очень красиво, но видим мы это только на подиуме. А в жизни – вот что. Я представляю, как клиент заказывает производителю рекламу: она должна быть точно такая же, как у конкурента (потому что она у него, у собаки, работает!), только лучше. Задача ясна? И вот бесконечным потоком льется слегка замедленно в кружку пенное пиво на красивом контровом свете – только названия меняй! Думаете, это пиво льется? Это подкрашенный глицерин с шампунем. Реклама вся соткана из вранья. Геббельс говорил – ложь должна быть огромна, иначе ей не поверят. «Рекомендации лучших стоматологов!» Каких стоматологов, кто их видел? И кто сказал, что они лучшие? И где эти самые рекомендации? «Черная карта» – будешь счастливой! В самом деле? Только девочки? «Якобс Монарх» – сближает! Да неужто? А остальные сорта кофе, видимо, разделяют? Или сближают, но не так активно? Там что, виагра? «Самая вкусная защита от кариеса!» Неужели правда защищает? И при этом самая вкусная? Чтобы вранье приобрело видимость правды, в рекламу необходимо вставить цифры – любые, они на нас, дебилов, действуют. На 15 процентов сильнее! В 3 раза дольше! В течение 24 часов! Прощайте навсегда, восемь признаков старения! Кто их считал?! А когда врать уже нечего и даже цифру стыдно употребить, на помощь приходят слова: «Автомобиль «Волга» – впечатляющая динамика разгона!» Действительно, впечатляет. Вроде бы запрещено в рекламе использовать детей и животных – они не умеют врать и поэтому обезоруживают. Ну это где нельзя, а где и можно – и чудно врут и кривляются в этой жвачке и дети, и собачки, и кошечки. И ничего. Одно утешает – как вспомню недавние партийные дебаты – понимаю, что всё на свете относительно. Нет предела совершенству. Ко Дню святого Валентина Наша тяга к праздникам необъяснима и безгранична. Если бы где-нибудь в Новой Гвинее существовал День людоеда, мы бы его всенародно отмечали, не сомневаюсь. Наряжались бы, ходили, щелкали зубами. А че, прикольно. Но я сейчас не о святом Валентине, мир его праху. Я о любви. Бывает ли взаимная влюбленность? Ну да, у Шекспира. Кстати, помните, чем кончилось? В жизни в девяноста девяти случаях из ста влюбленность – чувство одностороннее. Неразделенная влюбленность – это ад. Единственный ее плюс – то, что рано или поздно она проходит. В то же время благосклонно принимать эту самую влюбленность, не испытывая ответных чувств, как-то, простите, подло. Хотя довольно часто из этого вырастают вполне благополучные семейные истории. И чаще всего держатся они на привычке, сцементированной годами. Замена счастию она. Любовь к детям, в общем, взаимна. Если забыть, как часто мы мучаем друг друга. Они нас – своей детской жестокостью, мы их – своим непониманием. Лет в четырнадцать, когда нашим детям начинает казаться, что они уже всё могут сами, родительская любовь превращается в чудовищную обузу – надень шарф, съешь хоть что-нибудь, прекрати курить, обязательно позвони, а кто эта девушка? Иногда спасает воспитание. Дорогие мои старики, дайте я вас сейчас расцелую. Давай заходи, сними ботинки, целуй. И беги. Летом увидимся. Любовь к Всевышнему. Возлюби Господа своего. Не знаю, правда, как любовь может совмещаться с «прости» и «помилуй». И еще с «побойся Бога». Ибо боящийся несовершенен в любви. С трудом представляю себе любовь раба к своему хозяину, если мы говорим о Любви. Остается надеяться, что Всевышний любит нас. Хотя, судя по тому, что происходит… Любовь к Родине. Тут надо разделить любовь к партии, правительству и лично товарищу Сталину и любовь к березкам. Если говорить о первой части, то уж тут-то про взаимность следует забыть. Раз и навсегда. И не тешить себя иллюзиями. Как бы государство ни лезло к нам со своей любовью – с мылом или без. Любовь к березкам – явление глубоко мистическое и заслуживающее отдельного серьезного изучения. А по поводу взаимности – вы правда верите, что березки, те, которые еще остались, любят нас? С чего бы? Осталась любовь к нашим братьям меньшим – кошкам и собакам. И тут их любви к нам можно поучиться. Хотя бесполезно – не научимся. А наша любовь к ним не мешает нам выбрасывать их на улицу, а молодым недоноскам, именующим себя красивым словом «догхантеры», – стрелять по ним из разного вида оружия. И, заметьте, при всей своей святой любви ни кошки, ни собаки не отмечают День любви к хозяину. Как-то без показухи. В общем, с Днем святого Валентина вас, ребята. Наливай. Однажды в Америке Меня бесило, когда Задорнов называл американцев тупыми. Конечно, они не тупые. Они – правильные. Их правильность для них настолько же естественна, как для нас наша извечная неправильность. Это противоречие и создает порой непонимание в сфере жизненно важных вопросов. Хотя… Дело происходило в Нью-Йорке лет пятнадцать назад. Подчеркиваю, это важно. Америка, может, и стала с тех пор поцеломудренней, но уж найти выпить на Манхэттене среди ночи сегодня не проблема. Так было не всегда. Я задержался в городе на неделю – уже не помню, по какой причине. На то, чтобы повидать друзей, хватило двух дней, еще два ушли на шатание по музеям и мюзиклам. А потом я заскучал. И вечером шестого дня совершенно случайно встретил прямо посреди Бродвея свою старую знакомую. Пропала лет пять назад, а сама, оказывается, вот где! Мы обрадовались встрече, пошли в какой-то ресторанчик, хорошо выпили и говорили, говорили, пока нас деликатно не попросили вон по той причине, что настала ночь и ресторанчик закрывался. Мы категорически не наговорились, на улице было холодно. Подруга предложила поехать к ней (жила она в Бруклине) с целью продолжить общение. Мы сели в ее машину, и она вспомнила, что дома у нее совершенно нечего выпить. А наш уровень общения к тому моменту никак не допускал снижения градуса. И я сказал: «Давай остановимся, и я что-нибудь достану». Она посмотрела на меня с сожалением, как на больного ребенка, и объяснила, что в час ночи на Манхэттене достать ничего нельзя. Closed. Illegal. Как это нельзя? А вот так. Здесь вам не совок. Но я вошел в раж. Вопрос начал принимать принципиальный характер. По моему настоянию мы затормозили у открытого бара – уже у самого Бруклинского моста. В баре толпился народ, за стойкой возвышалась средних лет блондинка выдающихся форм – wholesome lady по-американски. Я включил всё свое обаяние и рассказал ей историю нашей дружбы, расставания и нечаянной встречи. Будущее наше счастье оказывалось в руках блондинки и имело форму бутылки водки. Когда я окончил речь, вокруг было тихо, многие плакали. Но блондинка посмотрела на меня с уже знакомым сожалением и произнесла: – It’s illegal. Никогда еще мой мозг не работал с такой лихорадочной скоростью. – Позвольте, – сказал я, – мы ведь можем выпить водки у вас? – Да, сэр, – с достоинством ответила королева. – И целую бутылку? – Да, сэр. – Ну так давайте ее сюда! – No, it’s illegal. Что теперь? Оказывается, она должна разлить бутылку на порции – получилось двенадцать с половиной стопариков по сорок граммов, точно отмерила, собака. Но я уже понял, что делать. – Вы знаете, у нас в России не принято пить водку из этих наперстков. Мы ведь можем все это перелить в два больших стакана? – Да, сэр, – сказала барменша, ничуть не удивившись, и дала мне два высоких стакана для колы. – А вот теперь смотрите, – сказал я, закончив процедуру переливания и рассчитавшись, – вот сейчас я возьму в руки эти два стакана и быстро побегу с ними в сторону двери. Ваши действия? В глазах блондинки отобразилась работа мысли, это продолжалось несколько секунд. Потом она взглянула мне прямо в душу и сказала: – Двадцать долларов. Возможно, это была стоимость двух пустых стаканов. Мы ехали через Бруклинский мост, я бережно держал в руках два заветных стакана, налитых с поверхностным натяжением. Подруга потрясенно молчала. А вы говорите – illegal. Legal! Еще раз про евреев Про евреев уже написано столько, что касаться этой темы – моветон. И всё-таки – что такого особенного в этой нации, заставляющего разные части человечества то и дело поворачивать удивленные и раздраженные головы в их сторону? В чем секрет этого болезненного интереса? Отношение к евреям мне напоминает отношение шестиклассника, неосознанно и безнадежно влюбленного в красивую отличницу, – он бьет ее портфелем и дергает за косы. Что заставило молодого художника Шикльгрубера настолько возненавидеть проходящего по улице еврея, что он чуть было не лишил мир этой нации? Они что, вырезали его семью? Да нет, они вообще к тому времени человеческой истории никого не завоевывали (да и сегодня отбиваются). Мирно ушли из Египта. Попросившись неоднократно. Рассеялись по миру? Так их гнали. Итальянцы тоже рассеялись по миру (а было дело – этот мир и завоевывали). И чего? Конечно, фашисты уничтожали и русских, и белорусов, и кавказцев, но только евреев уничтожали за то, что они евреи. Ну да, видели Бога. Сами. И Бог говорил с ними. И передал Скрижали – из рук в руки. Это, конечно, обидно. Но с другой стороны, древние греки со своими богами вообще жили запанибрата – и ссорились и обнимались – и ничего! (Правда, греки – со своими, а евреи – с нашим, с Единым. Действительно обидно.) Что еще? Нашего Христа продали? Ну, во-первых, не без помощи Рима, а во-вторых, это, грубо говоря, их внутренние разборки. Может, их не любят за их исключительную талантливость? Перестаньте. Очень распространенный тип еврея – громогласный бездарный идиот, все встречали. И скрипачи есть китайские, и ученые русские, и битлы английские. Нет, не в этом дело. Может, дело в семейственности, во взаимопомощи? Да нет, на Кавказе да на Востоке это дело посильнее будет, а у тех же итальянцев вообще семья знаете как называется? Мафия! Может, секрет в спасительной самоиронии? Нет, этим чувством вполне наделены и грузины, и англичане, и французы – вспомните кино. Наша Великая Сакральная Русская Народная Кабацкая Эстрада – от Вяльцевой и Паниной через Дмитриевича к Бабкиной, Ротару, Шуфутинскому и Сукачеву – на самом деле, по точному определению Троицкого, «еврейско-цыганская калинушка». Я о музыкальных корнях. Наш любимый народом и теперь уже почти государственный блатной язык наполовину состоит из слов еврейских – нет, не одних скрипачей родит нация! (Три примера, с ходу пришедших на ум: «шмон» – это на иврите «восемь». В восемь часов на зоне шмонали. «Халява» – это молоко. Его бесплатно раздавали в синагоге бедным в шабат. А «шабат» – это время шабашить. Достаточно?) А ведь я, кажется, знаю, что отличает их (простите, нас) на самом деле. Вы когда-нибудь видели, как еврей относится к своей маме? «Видели» – тут плохое слово. Чувствовали? Это любовь, которая не поддается описанию. Поэтому она не афишируется, ее не выносят на флаг. Это любовь до самой смерти. Не маминой, нет. Твоей собственной. Может, в этом главный секрет? О природе смешного Юмор – одно из самых необъяснимых явлений природы. Юмор иррационален. Человечество бьется над загадкой юмора столетия. Результат – ноль. Вот вам пример: вы видите, как человек ударил палкой другого человека. Вам неприятно и даже страшно – вы прямо физически ощущаете, как эта палка опускается вам на голову. Теперь представьте себе, как один клоун бьет другого в провинциальном шапито – совсем не страшно, но и не смешно. Скучно. А теперь вспомните, как это происходит у Чарли Чаплина. В чем секрет? Чувство юмора живет в нас само по себе (если, конечно, живет). Оно неконтролируемо, как эрекция. Смех сдержать труднее, чем слезы. Смех, правда, бывает еще от щекотки. Я о юморе. Человек – единственное существо в мире, которого Бог наградил этим чувством. Животным оно не присуще. Вы когда-нибудь видели хохочущую корову? Шутящего льва? Я видел улыбающихся собак, но это было скорее от радости. Это другое. Развить в себе чувство юмора невозможно. Можно накачать мышцы, изучить историю искусств и высшую математику, овладеть мастерством игры на мандолине. С юмором бесполезно. Он, как лысина, – или есть, или нет. В годы моей юности очень популярна была книжка Джозефа Хеллера «Уловка-22» – такой американский вариант бравого солдата Швейка. Существовало два советских издания этой книжки с разными переводами. Переводы были очень похожи, местами практически идентичны: только один был невероятно смешной, а второй – несмешной совершенно. Я открывал обе книжки на одном и том же месте, сравнивал тексты и недоумевал – ну почему? Где эта самая смешинка? Нет ничего страшнее, чем несмешной юморист. Это кара божья. Просто плохую книжку ты равнодушно закроешь, а от несмешного юмора тебе сделается тошно. А если этот юморист еще шутит с эстрады – я, например, испытываю мучительное чувство стыда. Объяснить не могу. У Даля: «Юмор – веселая, острая, шутливая складка ума, умеющая подмечать и резко, но безобидно выставлять странности нравов или обычаев». Ну да, всё верно, но секрет не раскрыт. Словарь Ушакова: «Незлобивая насмешка, добродушный смех». И всё? А вот у Фасмера действительно интересно: «Юмор – от англ. humour, то же, что и лат. humor – влажность. Развитие значения становится ясным на основании учения средневековой медицины о соках тела, которые определяют темперамент человека, сравните выражение – «сухой человек». Может, правда дело в соках? Я боюсь людей, лишенных чувства юмора. Хотя понимаю, что среди них масса положительных, добропорядочных и иногда исключительно начитанных граждан. Меня не покидает ощущение, что все беды человечества – от них. Ну, большая часть. И я всегда вспоминаю Горина – «Улыбайтесь, господа! Серьезное выражение лица – еще не признак ума!». А вот улыбаться научиться можно. Попробуйте. Увидите – будет лучше! Лас-Вегас Я абсолютно лишен склонности к азартным играм. Только если родина прикажет. Видимо, потому, что радость от выигрыша меркнет перед расстройством от поражения. Поэтому сквозь бескрайние игровые пространства Лас-Вегаса я проходил совершенно спокойно, не отвлекаясь. Притом что миновать их физически невозможно – любой маршрут откуда угодно и куда угодно проложен через стандартный игровой зал размером с футбольное поле. Притом что открыты эти залы двадцать четыре часа в сутки, и, например, в бар, расположенный тут же, за перилами, с ребенком войти нельзя, а в игровой зал – ради бога. Поражает другое: когда наконец иссякают ряды поющих каждый на свой голос игровых автоматов (зря, кстати, упразднили металлические жетоны, их теперь нет, всё на бумажках, а как они, бывало, зазывно звенели, когда кому-то улыбалась удача!), тебе открываются неожиданные и уходящие в бесконечность пространства. Неожиданные – потому что я архитектор и, находясь внутри здания, всегда автоматически представляю себе, как это выглядит снаружи. Так вот, здесь этот номер не проходит. И ты идешь по широкой улице (иначе и не назовешь, только улица эта крытая, никаких окон нигде нет, а для некой достоверности над тобой нарисовано и подсвечено небо), а слева и справа – сплошные магазины, кафе и рестораны, поэтому и нет никаких окон. Ты ждешь, что она вот-вот кончится – должна же она когда-то кончиться! – а она вдруг выходит на круглую площадь, и в центре ее римский фонтан, и от площади уходят под неожиданными углами уже три улицы, а небо всё нарисовано и нарисовано, и кафе и магазины не повторяются. А там – театры, снова игровой зал – над тобой уже другой отель, и скоро ты уже теряешь всякую ориентацию, не испытывая при этом никакого дискомфорта. Можно пройти пол-Лас-Вегаса, не выходя на воздух. Всё – игра, всё чуть-чуть ненастоящее, и сделано это не от бедности (вот уж!), а совершенно сознательно, и ты сам не замечаешь, как включаешься в эту игру. Перед моей гостиницей Эйфелева башня – совсем как в Париже, только где-то в треть размера, а дальше египетская пирамида в таком же масштабе, а потом какой-то дикий замок из диснеевского мультфильма – сочетание этой вампуки и безупречного современного дизайна интерьеров и архитектуры отелей почему-то совершенно не раздражает. Нам внушали, что Лас-Вегас – игрушка для зажравшихся миллионеров. Чушь: здесь всё рассчитано на людей самого разного достатка. И людей на вид совсем небогатых множество – со всего мира. Кризис, говорите? Цирк «Дю Солей» – отдельная песня Вегаса. Лучшие спектакли можно увидеть только там, возить их не позволяет технология. И поставить их могут только там, потому что, родись у нас самый талантливый режиссер в мире и собери он лучших художников и артистов – не найдет он сто миллионов долларов на постановку. А найдет – не вложит: вы что, с ума сошли? А вложит – никогда не вернет: это же надо, чтобы шоу шло десять лет, да по два раза в день в пятитысячном зале, и аншлаги! Кто же к нам поедет это смотреть? И еще что противно – солнце. С утра до вечера. Каждый день. Это если ты всё-таки вырвался на воздух. Ну почему? В общем, стоит. Один раз в жизни. Пройти по этому чуду снаружи и внутри. Постоять у гигантских светящихся фонтанов. Посмотреть спектакль «О» – один из самых старых и лучших представлений цирка «Дю Солей». И еще десять других. Да, вот еще – ни в коем случае не садитесь играть! Зачем вам эти глупости? О патриотизме МАРХИ, институт, который я заканчивал, мой любимый архитектурный, признан неэффективным. Институт, который 150 лет учил студентов постигать Гармонию. Маяковский, Бурлюк, Данелия, Вознесенский, Ирина Архипова, Алексей Козлов – это «побочная» продукция, я намеренно не называю архитекторов. В семидесятом году, когда я поступал, конкурс был, кажется, восемь человек на место. Бывало и побольше. Я примерно представляю себе, как определить эффективность консервного завода. Как определить эффективность вуза – не понимаю, убейте меня. Или стране больше не нужны архитекторы? Будем Фостера по любому поводу приглашать? Впрочем, я не об этом. Хотя и об этом тоже. Сейчас много говорят о патриотизме. О том, что его нет и надо, стало быть, его поднимать. Машут хоругвями, наряжаются казаками, кричат по поводу и без повода о нашей великой истории, к которой мы не имеем никакого отношения. Ну да, слава нашим отцам, дедам и прадедам, но мы-то тут при чем? Очень трудно поднять то, чего нет. Патриотизм – это любовь к Родине. Невозможно полюбить по приказу или в результате наглядной агитации. Можно прикинуться влюбленным, что многие с успехом исполняют. Их патриотизм не мешает им хранить наворованные миллионы в офшорах и учить детей в Лондоне. Количество вранья в атмосфере превысило все допустимые санитарные нормы. А ведь я знаю, как воспитать патриотов. И это очень просто. Нужно просто взять очень много денег и вложить их в образование. Не в самую дорогую в мире Олимпиаду (одной десятой части хватило бы), не в показушные форумы, не в ракеты, которые завтра будут запущены в нашу сторону теми, кому сегодня мы их продаем, – в школы, колледжи, детские спортивные лагеря, стадионы. Сделать как было при советской власти, только лучше. Сделать всё образование бесплатным. Скажете, дорого? Ни фига не дорого, Советский Союз справлялся. А если и дорого, то вот как раз на этом экономить не надо. Не надо экономить на собственных детях. Поднять зарплату учителям в пять раз, чтобы перестали они в борьбе с нищетой пахать на две ставки и еще добивать репетиторством. Полицейским же подняли – и ничего, не разорилась страна. Не думаю, что учителей у нас больше. Понятное дело, демонстрации разгонять – важная работа. А учить наших детей? И если бы наш президент решился на такое (а ведь, кроме решимости, ничего и не надо, всё остальное – вопрос техники), это был бы Поступок. И мир взглянул бы на нас с удивлением и завистью. И не надо было бы переименовывать Волгоград в Сталинград, а потом обратно и устраивать прочую клоунаду – через десять лет выросло бы поколение россиян, любящих свою Родину. Потому что любовь к Родине – с детства. Нелюбовь – тоже. А наши дети – это мы завтра. Кто-то умный сказал: если сегодня мы не потратим деньги на образование, завтра мы потратим их на тюрьмы. Уже тратим. Пока не разорились. Любовь и нелюбовь Общеизвестно, что в мире никто никого не любит – в международном, так сказать, масштабе. Во-первых – исторические территориальные претензии, конфликт религий, обычаев, во-вторых, не любят вообще: с чего бы? И всё-таки кого-то почти любят. Например, кубинцев: веселые, сальсу танцуют, сигары, мохито, Че Гевара у них красавец. То, что Че Гевара – обычный преступник, никто не помнит. С Бразилией почти такая же история – ну прям все ужасно благородные обаятельные бандиты, чисто Бандерасы. Знаете, что оказывается? Отношение к народу – это стереотип массового сознания, сложившийся в результате подачи происходивших событий (а вовсе не сути событий, а иногда, всё чаще и чаще – и вовсе не происходивших) силами и средствами культурной экспансии – музыки, кино, литературы. Стереотипы эти четкие до карикатурности и иногда весьма далеки от оригинала. Американец: одинокий честный парень, который в нужный момент достает «кольт» и наводит порядок и справедливость в несправедливом мире. Хошь – в Аризоне, хошь – в космосе. Всех спас и медленно ускакал вдаль на фоне заходящего солнца. Немец: педантичен, невероятно дисциплинирован, сентиментален, туповат в смысле юмора. Француз: неизменно весел, носат, любит вино и не пропускает ни одной юбки. Юбки в восторге. Ребята, это не из фильмов? А откуда тогда? И тут становится понятно, что литература, кино, музыка – это не просто удовольствие для масс – это, если угодно, портрет нации на фоне других народов. Особенно сегодня, когда мир делается всё меньше и прозрачнее и мы всё больше верим громким крикам в Интернете, чем фактам. Вот японцы. Культура в себе – до сих пор. А каких-то сто лет назад они вообще не пускали к себе иностранцев. За сто лет что-то просочилось. И как мы их представляем себе? Жестокие и честные самураи в красивых костюмах (кино!), Фудзияма в облаках (акварели!), хокку и танка (литература!). Ну, еще муравьиная работоспособность – об этом с изумлением рассказывают те, кто там побывал. Все. Вообще японцы, как мне кажется, совершенно не озабочены своим международным имиджем. Да думайте что хотите. Мы – озабочены. Результат – либо нулевой, либо обратный. Ибо: все наши культурные вехи, впечатлившие мир, – литература, музыка – остались в девятнадцатом веке. Ну да, кто-то помнит еще русское слово «интеллигент» (нет в других языках этого слова): страдает, копается в своей загадочной русской душе, всё никак не накопается. А только память человечества становится короче с каждым днем, и на старом багаже уже не уедешь – да и какое отношение имеют эти великие писатели и композиторы к нам сегодняшним? Были еще всплески – в начале 60-х. Америка восхищенно аплодировала Евтушенко – да кто ж помнит? В годы перестройки мир радостно распахнул объятия нашим художникам и музыкантам – и через пару лет изумленно спрятал руки за спину: пища пошла обратно. Неудобно получилось. Можно сколько угодно ругать американское кино или музыку, но весь мир сегодня смотрит и слушает именно это. Они что, насильно нас заставляют? Или просто очень качественно работают? Какие-то наши имена, конечно, известны. Скажем, Виктор Ерофеев, «Русская красавица». Книжка мощная, но как портретик нации – так себе. То есть портретик как раз достоверный, но к любви не располагает. Совсем. И вот эти огромные пустые пространства мы успешно заполняем кипучей деятельностью – раз уж с искусством не задалось. Законом Димы Яковлева, например. Чудо фотографии Я не люблю постановочную фотографию. При наличии таланта, терпения и хорошей техники рано или поздно всё равно всё поставишь как надо. Есть другие фотографии – остановившие мгновение. В них помимо мастерства (а мастерство зачастую заключается в быстроте реакции – успел поймать момент) всегда присутствует что-то неуловимое, не поддающееся объяснению. Смотришь, скажем, на фотографию Тверской в перспективе, и детали настолько мелкие, что невозможно разглядеть, во что люди одеты, какие у них прически и что за машины едут по тротуару, а сразу понятно – шестидесятые. И ошибиться невозможно. Как, почему? Фотография схватила воздух, пахнущий твоим детством, и ты можешь, глядя в нее как в открытое окно, вдохнуть его снова. Как бабочка в янтаре – летела, летела – и застыла. Выставка «Иконы 90-х» оказалась огромной – я даже не ожидал. В каждой фотографии замерло Время – это ощущается просто физически. Странно – мне казалось, что я больше запомнил конец восьмидесятых – время розовых надежд, ощущение внезапно свершившегося чуда. А тут нахлынуло. Конечно, девяностые были жестче. Но мы уже хлебнули воздуха свободы и могли ради него вынести что угодно – и бандитов в «адидасе» на открытии кинофестиваля, и танки у Белого дома, и водку у таксистов по тройной цене, и всё, что угодно. Свобода была нам важнее. Мне кажется, она была нам важнее, чем вам, сегодняшним. Или просто привыкли? К хорошему ведь быстро привыкаешь! Это мы еще не всегда могли поверить, что теперь можно говорить то, что думаешь, и ехать туда, куда хочешь. В девяностые было трудно и весело. Они нас здорово закалили. А еще – воистину большое видится на расстоянии. И со многих икон осыпалась мишура и позолота и – боже мой, на кого мы смотрели, раскрыв рот, кого слушали, что носили?! Зато лица некоторых героев стали только прекраснее – жаль, что многих уже нет. Очень многих. А еще – как же хороша молодость и как коротка наша жизнь! На этюды С Нателлой я познакомился в пионерском лагере. Познакомился – это не совсем верно: я в те поры был застенчивым меланхолическим юношей, не склонным к массовому веселью, она же являла собой полную противоположность, и всё вокруг нее пело и хохотало, а я тихо наблюдал за ней со стороны. С некоторым восхищением. А потом мы вдруг встретились в Гурзуфе. Оба только что поступили в институты – она в художественный, я в архитектурный, оба приехали к морю уже без родителей – такие настоящие взрослые молодые художники. Гурзуф в советские времена выполнял для советских же художников, как я сейчас понимаю, функции Италии – древний городок, кипарисы, море, солнце, и располагался там Дом творчества Худфонда имени Коровина, и деятелей искусства вокруг наблюдалось как собак. Искусство было практически растворено в воздухе. И совершенно неудивительно, что Нателла предложила мне завтра утром пойти с ней на этюды. Утром мы встретились в самом начале набережной у железных тюремных ворот международного молодежного лагеря «Спутник» (она – с деревянным этюдником, я – с папкой бумаги и пастелью) и двинулись в сторону города. Солнце стояло низко, справа еле плюхало еще не проснувшееся море, первые курортники, волоча за собой детей, спотыкаясь и дыша вчерашним, брели занимать шезлонги. От первой бочки с рислингом нас отделяло метров тридцать. Бочки эти (стандарт тех лет – в них еще могло содержаться пиво или квас) на двух грузовых колесах и со станиной, как у пушки, являлись самым типичным элементом летнего городского пейзажа тех лет. Выкрашены они были в нежный фисташковый цвет, в торце располагался кран, алюминиевый фонтанчик для мойки кружек и тетка в нечистом белом халате, отпускавшая продукт трудящимся. В нашем конкретном случае это был рислинг. Кислейшее белое сухое вино ялтинского розлива. Я не знаю, почему тетка вышла на службу так рано. В этой истории вообще много загадочного. Невинным детским голоском Нателла предложила освежиться по маленькой. Маленькая кружка вмещала в себя двести пятьдесят граммов (были еще большие по пятьсот). Пятнадцать копеек, по-моему. Лично я при всей своей толерантности не стал бы настаивать на приеме четверти литра гадкого сухого в это раннее время суток, к тому же имея впереди высокую цель, но даме отказать не мог. Да и сопляком выглядеть не хотелось. Ледяной рислинг огнем прошел по желудку и бросился в голову, идти стало веселее. Во вторую бочку мы уткнулись минуты через полторы. Не подумайте, что мы ее искали – она просто преграждала нам путь, и обойти ее было невозможно. Как и игнорировать факт ее существования. В общем, всего на пути нам их встретилось четыре (они весьма равномерно размещались по набережной, и обижать какую-то из них было уже нельзя). Потом набережная кончилась, мы свернули прочь от моря и по истертым древним ступеням вскарабкались в городок. Страшно хотелось рисовать. Мы выбрали узенькую кривую улочку, опустились прямо посередине на теплые пыльные камни мостовой и ушли в искусство. Огромные автобусы с трудом втискивались между домами, удивленно сигналили, свернуть им было некуда, и они, кажется, проезжали прямо над нами – нас это совершенно не волновало. А потом вдруг настал вечер, и всё вокруг сделалось розовым, и мы, преодолев какие-то заборы и колючие кусты, забрались на невысокую скалу – она росла прямо из конца улицы – и оказались над Гурзуфом, и над морем, и над уходящим в него солнцем. И мы сидели молча посреди этого великолепия, а потом взяли из моей папки чистый лист, оставили на нем Послание Потомкам в две руки, свернули его в трубочку и, как мэр Собянин в Триумфальную арку, вложили в расщелину в скале. Лет двадцать спустя оказался я в Гурзуфе, выпил, растрогался, полез искать Послание – ободрался об колючки, ни черта не нашел. А Нателла теперь известная художница. Встречаемся раз в год, случайно. Зовет на свои выставки. Всё время собираюсь – очень хочу. Никак не дойду. Научный подход Слава Ученому, раздвигающему денно и нощно занавес мрака Неизвестности во имя торжества света Истины! Честь и хвала вечному Солдату Науки, презревшему ради этого света убогие радости нашего серого быта и жалкие условности существования! Слава несущему в своих ладонях крупицы Знания нам, недалеким и нищим духом, и без сожаления бросающему их к нашим ногам! Настоящих ученых я в жизни практически не наблюдал. Хотя мама занималась научной работой. Я помню, как вечера напролет (мне было лет шесть) они с отцом перепечатывали и перечитывали ее диссертацию и как отец всё время спотыкался на латинских названиях атипичных микобактерий туберкулеза (М. scorfulaceum, М. cansassi). В остальном в нашей семейной жизни мама качеств, присущих ученому, не проявляла и таковой не воспринималась. Настоящие ученые жили в книжках – от «Детей капитана Гранта» до «Тайны двух океанов». Ученые рисовались добрыми рассеянными чудаками со взглядом, устремленным в неведомое. Помню также две маленькие книжечки карикатур какого-то, кажется польского, художника – «Похождения профессора Филютека». Профессор был худ, лыс, яйцеголов, имел усики и бородку. Носил черный старомодный костюм и зонтик, и с ним всё время приключались смешные глупости. А вот с истинно научным подходом к жизни я однажды столкнулся. Было это на третьем курсе института. Жили мы тогда потрясающе весело, бедно и бесшабашно. Всякий рубль тут же шел в дело, и я не помню ни одного раза, чтобы это было не вместе. Приближался день рождения нашего товарища (назовем его Боря), и для места празднования была выбрана квартира наших одногруппников Игоря и Гали – они только что поженились и жили в отдельной квартире (чудо невозможное). Нас не остановил даже тот факт, что накануне у них рванула тридцатилитровая бутыль, в которой настаивалась бражка – для последующего перегона либо непосредственного употребления. Бражка равномерным слоем растеклась по квартире, ее собирали полотенцами и тряпками и выжимали в таз – качеств своих для перегона она не утратила. Дом восхитительно и возбуждающе пах. Выпивку мы, интеллигентные люди, несли с собой, стол девочки накрывали в складчину. Кто-то принес в подарок Боре диковину: шесть чешских небьющихся стаканов из толстого стекла. В подтверждение невозможного стакан был торжественно уронен на пол, подскочил и – остался цел! Даритель ликовал, а Боря, напротив, вдруг глубоко задумался. Он забыл про гостей, отошел в угол и снова и снова ронял стакан на пол. Что-то не сходилось в его картине жизни. Мы не заметили, как он с коробкой стаканов тихо исчез. Вернулся Боря, когда веселье было уже в самом разгаре, – минут через пятнадцать. Он вышел к нам из кухни, и глаза его светились счастьем. «Бьются!» – радостно сообщил он. В руке его был молоток. Мой друг художник Л.Ю. Белле Он совершенно не похож на художника. Он вообще не вызывает ассоциации с какой-либо профессией. Если его позвать в телепрограмму «Интуиция» и поставить на подиум – хрен кто догадается, чем он в жизни занят. Художник: рассеян, застенчив, бородат, неопрятен. Вытянутый на локтях черный свитер, склонность к крепким напиткам и философии негативного толка. Ничего общего. Или – из актуального искусства: истерическая одежда, адские темные очки, загадочная сексуальная ориентация, набор никому не известных имен на языке, один концепт да спонсоры на уме. Еще дальше. Нет, я правда не знаю, на кого он похож. Мы познакомились сто лет назад, и я даже не мог предположить, что вообще-то он художник. В те былинные времена он добровольно служил директором группы «Аквариум». Просто ему очень нравилась группа «Аквариум». И вот БГ рассказал мне, подводному охотнику, что у них в команде работает директор, который стреляет в Неве огромных рыб. Я не поверил, настоял на немедленном знакомстве. Знакомство состоялось, и через несколько дней мы уже лезли в ледяную Неву с ружьями и фонарями. Ивановские пороги, ночь, конец октября. Кто понимает – оценит, остальным объяснять бесполезно. В общем, мероприятие за гранью экстрима. Пока я кувыркался, борясь с диким течением на десятиметровой глубине в обстановке, несовместимой с жизнью, он уже деловито выполз на берег со здоровенным лососем на гарпуне. Я был раздавлен – я-то до этого момента считал себя неплохим охотником. Потом оказалось, что он в превосходной степени умеет делать всё, что он любит. А любит он огромное количество совершенно разных вещей. Но любить – одно (я тоже люблю), уметь – совсем другое. Он может починить радиоприемник, остановить сердечный приступ, вырастить цветок лотоса в условиях Русского Севера, обезвредить бомбу. Может, кстати, и взорвать – если надо будет. Он профессионально вобьет гвоздь (я останусь без пальца), сложит сруб (откуда?), покрасит стену, предварительно загрунтовав (причем знает, собака, чем именно и в какой последовательности!), и вообще построит дом – что он и сделал. Своими руками. Дом этот наполнен невероятным количеством удивительных и совершенно бесполезных, с точки зрения нормального человека, штуковин. Он обожает игрушки со страстью приютского ребенка, лишенного детства. Лучший способ отвлечь его от всех проблем мира – сунуть в руки новую модель телефона или фотоаппарата. И через два дня он будет этим аппаратом делать снимки, которые вызовут острую профессиональную зависть людей, посвятивших свою жизнь фотографии. Я не преувеличиваю. Он обожает водить машину, которую он ощущает, как продолжение себя, и, когда я сажусь к нему в эту машину, я всю дорогу молюсь. Не потому что плохо, а потому что очень быстро. Впрочем, все пока целы. Он обожает путешествия (как и я), и иногда мы оказываемся с ним в весьма отдаленных диких местах планеты в весьма сложных условиях. В походе он собран, неприхотлив и поражает запасом практических знаний, необходимых именно в данной ситуации. Нет, это всё чепуха. Вот вам совершенно правдивая история про этого человека – я был ее участником и отвечаю за каждое слово. Мы возвращались из похода по югу Кубы в Гавану – это километров пятьсот по местам, практически лишенным признаков цивилизации. Дорога, впрочем, всё же была. Раз в два часа по ней проезжали попутки – грузовики, идущие на север. Мы тормозили грузовик, закидывали в кузов нашу поклажу, забирались сами и продвигались в нужном нам направлении. Когда до Гаваны оставалось километров семьдесят, наступила ночь. Утром улетал наш самолет, и я начал нервничать. Но нам повезло: очередной грузовик остановился, мы вскарабкались в кузов в полной темноте и наконец доехали до нашего посольства. Где и обнаружилось, что мой друг потерял темные очки. Не просто очки – чей-то подарок. Чуть не Билли Джоэла. Что сделал бы в этой ситуации нормальный человек? Вздохнул бы, плюнул, выпил рюмку и забыл. Что сделал бы я? Проныл бы и просокрушался остаток ночи. Что делает наш герой? Он выпрашивает у посольского парня машину и едет на место нашей последней пересадки – он уже проанализировал весь ход событий и убежден, что очки он выронил именно там. Отговаривать его бесполезно. Ребята, пригородная дорога на Кубе – это вам не Садовое кольцо: фонарей нет, а тропическая ночь не дает возможности разглядеть пальцы на руке. Найти в таких условиях место, где ты остановился два часа назад в этой же темноте, невозможно. Вы уж мне поверьте. Он вернулся через два часа. С очками. Правда, к этому моменту по ним уже проехало несколько грузовиков, но это было не важно. Он нашел. Вставил стекла и носит до сих пор. Таких историй я мог бы рассказать множество. Я не знаю, как это у него получается. Это, кстати, не от жадности – ах, очки! Это от нежелания подчиняться обстоятельствам. Хорошее качество для художника – нежелание подчиняться обстоятельствам. Вообще нежелание подчиняться. На Байкале наш катер был готов к отплытию – уходили на неделю на противоположный берег. Распаковал рюкзак, схватил фотоаппарат, прыгнул в машину, исчез. «Сейчас вернусь». Ждали четыре часа. Оказывается, он, проезжая по Иркутску, углядел на старых покосившихся деревянных домах восхитительные съеденные временем двери и ставни – из окна машины на ходу. Вернулся, отснял, сделал великолепную выставку. А я по Иркутску гулял много раз. И конечно, видел эти двери и ставни. И даже восхищался. Повосхищался – внутри себя – и пошел. И всё. Однажды мы затеяли с ним совместную работу – на основе старинных фотографий, которые мы оба любим (мы вообще почти все любим совместно). Рисование (во всяком случае, для меня) – это вещь очень интимная, это не на пианино в четыре руки. Я, даже будучи студентом, не мог терпеть, когда преподаватель принимался править своей рукой поверх моего рисунка – куда он лезет? И ждал я начала этого процесса с некоторым страхом – вдруг не пойдет? Мы работали лихорадочно быстро, вообще не разговаривая – обмен информацией происходил на энергетическом уровне. Мы сделали удивительную серию под названием «Анатомия памяти». Смело могу хвалить, потому что это не мое, а наше. Человечество просто еще не разглядело плод нашего труда. У него пока не было возможности. Вот мы умрем – и мир ахнет. А по поводу картин моего друга – не знаю, как о них писать, это дело искусствоведов. На картины надо смотреть. Я смотрю на них каждый день – у меня ими увешан дом. И мне делается лучше. А расхваливать очевидное – зачем? Имеющий глаза да увидит. Жизнь в раю Вы слышали про такое место на карте – Палау? Я вам помогу: найдите Филиппины и двигайтесь по глади Тихого океана направо – уткнетесь в группу крохотных островков. Население страны – 16 000 человек (так что их президент, по нашим меркам, – председатель ЖЭКа), язык – аутентичный, островной, температура воздуха – 32 градуса, воды – 30, солнце восходит ровно в шесть утра и заходит в шесть вечера, и так круглый год – экватор. Дальше – сложнее: как мне описать вам невероятный, нечеловечески лазурный цвет океана, гладкого, как стекло? В океан, насколько хватает глаз, посажены острова, островки и островочки. Отличаются они только размерами, форма у всех одинаковая, больше всего это похоже на грибок – высокая круглая шляпка, сплошь покрытая темно-изумрудными непроходимыми зарослями, и короткая скалистая ножка – приливы и отливы подточили основания островков равномерно со всех сторон. Вот интересно – приливы и отливы есть везде, а островков такой формы я не встречал нигде в мире. Всё это залито тропическим солнцем, и от картины исходит ощущение удивительного покоя и гармонии. Представляете себе? Ни черта вы не представляете! Мой знакомый родился в израильском кибуце, к концу семидесятых имел кое-какой бизнес, в начале восьмидесятых продал всё, купил маленькую парусную яхту и вдвоем с женой отправился в плавание в поисках рая на земле. Они путешествовали четыре с половиной года. Они побывали на Галапагосах и острове Кокос, в Австралии и на Соломоновых островах, на Сейшелах и Мадагаскаре, в Новой Гвинее и на Багамах. Они объехали весь свет. И бросили якорь в Палау. И знаете что? Я бывал практически во всех местах, которые они посетили. И я понимаю их выбор – такой позитивной энергетики я не ощущал нигде. Она исходит от воды, земли и местных жителей, которые веселы и застенчивы. И еще от неба – нигде я не видел таких закатов. Сегодня мой приятель – владелец крупнейшего дайв-центра и большого дома на горе. Налог на бизнес в государстве Палау – четыре процента (независимо от того, как он у тебя идет). За спутниковый интернет, правда, приходится платить под три тысячи долларов в месяц – стекловолокно туда не протянули. Если бы не бизнес – на хрена этот интернет там был бы нужен? В океане – потрясающая рыбалка и очень красивый дайвинг, особенно в часы приливов и отливов – на сильном течении. Во всех мировых подводных заповедниках за последние десять лет количество всего живого катастрофически сократилось. Настолько, что не хочется туда возвращаться. В Палау этого не произошло – не пускают они к себе китайских браконьеров, и всё тут. Так что страна маленькая, но гордая. Гражданином ее, кстати, ты можешь стать только в том случае, если в тебе течет кровь аборигена. Даже если ты в ней родился – это ничего не значит. Ранним утром мы идем на катере – нырять. На одном из островков вижу деревню – шесть домиков, крытых пальмовым листом, лодки, у берега плещутся дети. «Интересно, – думаю я, – а они знают, что живут в раю?» Последняя рыбалка Не замечали ли вы, господа, одной любопытной жизненной закономерности? Получение удовольствия состоит из собственно процесса и сопутствующих предметов (для рыбалки – снасти, для охоты – ружья и т. д.). Так вот, чем больше у тебя становится сопутствующих предметов и чем лучше их качество, тем реже ты обращаешься к процессу получения данного удовольствия. Не замечали? Первая моя удочка была из бамбукового прутика и стоила 50 копеек. Я забрасывал ее в каждую лужу и находил там рыбу. Было мне лет шесть-семь, наверное. Вторая удочка, уже взрослая, тоже, правда, бамбуковая, но составная, трехколенная, стоила уже четыре тридцать (деньги!), была, конечно, несравненно больше и лучше, но – на рыбалке я оказывался уже не так часто. Не каждый день. Потом пошли спиннинги, катушки, телескопы, японские лески… А на рыбалку я выбирался реже и реже. И всё же был для меня один святой день в году – в районе девятого мая. Это время, когда плотва собирается на нерест и клюет как бешеная. И было любимое место – река Шоша по Ленинградке, километров сто десять от Москвы. Там трасса вдруг вырывается на длиннющую дамбу, слева и справа – бескрайняя водная гладь, Шоша сливается с Волгой, и всегда у меня от этого вида захватывало дух. Я оставлял свой «жигуль» на обочине (тогда еще было можно, не было никаких отбойников), надевал рыболовные сапоги, забирался в прибрежную траву насколько мог и весь день ловил восхитительную серебряно-черно-красную шершавую плотву. Годы шли, но традиция жила. И вот я купил себе восхитительную надувную лодку. Маленькую, одноместную, удобную. Снастей к этому моменту у меня уже было невероятное количество, а на рыбалку я выбирался практически раз в год – как раз на Шошу. Какой-то противный голос из глубин подсознания нашептывал мне, что этой покупкой я вбиваю последний гвоздь в крышку гроба своего юношеского увлечения, но соблазн оторваться от берега и выгрести на водное зеркало к дальним островкам осоки был так велик! Я еле дождался мая. Накануне я даже не ложился – собирал снасти. Да и ночи-то в это время года практически нет – только стемнело, и вот уже светает. Выехал часа в четыре утра. Путь, надо сказать, неблизкий – почти половина Окружной, потом подмосковная Ленинградка, потом город Клин, который никак не объехать, и только потом – финишная прямая. Добрался до места, встал на обочине, надул лодку и понял, что весла остались дома. Даже отчетливо вспомнил где – у ворот гаража. Лодка без весел – машина без колес. Знаете, что я сделал? Стиснул зубы, выпустил из лодки воздух, убрал ее в багажник, развернулся и поехал домой за веслами. Вернулся я на Шошу уже в начале одиннадцатого. Всё равно, плевать. Я снова надул лодку, сложил в нее чертовы весла и снасти и поволок ее по травяному склону к воде. И уже у самой воды услышал страшный звук: лодка шипела. Громко. Она наделась боком на единственную в округе арматурину, торчавшую из земли. Это был приговор. Законы устройства мира оказались сильнее меня. И тогда я медленно свернул уже бесполезную лодку, разобрал удочки, сложил всё в багажник и поехал домой – никуда не торопясь. Думаете, в лодке дело? О раздражении Я так и не научился следовать совету Славы Полунина. Он сохраняет хорошее настроение таким образом: с утра изучает список предстоящих дел и, если существует хоть малейшая возможность какое-то из них не делать, – не делает. Я честно пытался – не получается. И вот каждое утро я сажусь в машину и еду эти дела делать – независимо от степени важности предстоящего. Я двигаюсь в плотной толпе машин. Нет, это давно уже не поток – это толпа. Причем толпа исключительно сильно раздраженная. Все ненавидят всех. Толкаются. Бессмысленно прыгают из ряда в ряд. Причем степень права на приоритет определяется стоимостью автомобиля – зависимость линейная. «Газели» не в счет – они вне конкуренции. О таком простом приспособлении, как сигнал поворота, уже давно никто не вспоминает. Нет, неправда – еще недавно вспоминали. Хотя бы через раз. Теперь уже нет. Потому что явление прогрессирует. Это особенно заметно, когда возвращаешься из-за границы. В Америке есть такое выражение – «chinese driver» – «китайский водитель». Это идиоматическое выражение означает – ну очень плохой водитель. Недавно я был в Китае, провел там десять дней. Ребята, я не видел за десять дней ни одной аварии, клянусь! Ну да, они странно ездят, могут, например, вдруг начать разворачиваться из правого ряда. Им посигналят, конечно, но – пропустят! В Москве, если я не видел в течение дня трех аварий, мне уже чего-то не хватает. Какое-то облако общего озверения висит над городом. Надеюсь, пока не над страной – еще не всех накрыло. Хотя… А ведь знаете – в Китае живут не лучше, чем у нас. Объективно хуже. И, наверно, поводов для раздражения у них должно быть, во всяком случае, не меньше. Я вам больше скажу: и мы сами еще совсем недавно жили хуже – в коммуналках, в очередях за кефиром и колбасой и в баню ходили раз в неделю по субботам. Может, не так было обидно, потому что практически все? Кроме ответственных работников за забором, но из-за забора было не видно, поэтому не раздражало? Помягче были, подобрее. Тоже, конечно, хамили иногда друг другу, но в трамвае – к авариям это не приводило. Ну да, я понимаю – орут по телевизору, так сейчас положено. Особенно в общественно-политических программах. И просто в общественных. Называют, скажем, передачу «Пусть говорят», а они там орут. Причем все одновременно. Брызгают слюнями. Ну ладно, тут хоть повод есть – мама ребеночка в стиральной машине утопила. А в политических-то чего? Ребята, успокойтесь, с вас ваши избиратели пример берут! И как вы микрофонами об пол швыряетесь, мы уже сто раз видели, и кто президент у нас будет, нам уже давно сказали – чего вы психуете? Хватит играть в сумасшедший дом! И вот если бы спрыгнул ко мне с елки желтый ангел, я бы сказал ему: «Послушай, если можешь, сделай так, чтобы мы все остыли. Выдохнули, что ли. Улыбнулись друг другу. Одновременно. Купили подарки любимым и детям. И не торопясь, пропуская вперед женщин и тех, кто старше, пошли друг к другу в гости – сидеть за столом, говорить только приятное, шутить необидно, радоваться жизни». О несбыточном Я очень хорошо знаю, как он выглядит. Я знаю, какая у него машина. Это дешевый корейский джип. Когда-то он был серебряный, но сейчас серый от покрывающей его пыли. На заднем затемненном стекле расположена какая-нибудь пошлейшая надпись типа «Спасибо деду за победу!». На крыше багажник, на торпеде освежитель воздуха в виде золотой короны в натуральную величину, пара иконок, в салоне надрывается «Радио Шансон». Он тормозит на обочине, там, где лес подходит прямо к дороге, и вылезает из машины. Он еще достаточно молод, но склонен к полноте, волосы ежиком, под глазами мешки, выражение лица сонное и крайне не располагающее к общению. На нем сильно не новая майка из Антальи, плотно облегающая его свиные бока, пестренькие шорты и шлепанцы. В углу рта прилип окурок. Он не спеша обходит машину, открывает багажник и выволакивает оттуда два пластиковых мешка с мусором. Один из них надорван, оттуда лезут мятые пивные банки и прочая дрянь, но его это совершенно не смущает. Он бухает мешки на обочину (от этого тот, что надорванный, лопается совсем) и поворачивается, чтобы вернуться в джип. В этот момент раздается тихий щелчок, что-то больно обхватывает ногу в районе щиколотки, и через долю секунды неведомая сила швыряет его ввысь, прямо в крону огромной ели, стоящей рядом, и вот он уже висит вниз головой, медленно вращаясь вокруг собственной оси, слегка задевая мохнатые колючие ветви. Он похож на большую нелепую елочную игрушку, впрочем, снизу, из-за веток, он практически не виден, да и любоваться им некому – машины тут не останавливаются. Он пытается кричать, но оказывается, вися вниз головой, кричать не получается – желудок, по меткому выражению Жванецкого, давит на глаза. Скосив глаза влево, он видит еще одного подвешенного. Этот, похоже, висит тут уже несколько дней и выглядит совсем нехорошо. На него присаживается ворона, оценивающе смотрит на новенького круглым блестящим глазом. Знаете, сколько времени может провисеть вниз головой толстый человек, сохраняя сознание? Совсем недолго. Попробуйте. Примерно столько же простоит на обочине открытая машина с включенным двигателем – не стройте себе иллюзий. Вот с мусором хуже. Ночью бездомные собаки разорвут мешки в клочья и растащат мусор по обочине. Убирать его не будет никто, ленинские субботники ушли в прошлое, поэтому новая помойка будет радовать нам глаз долго-долго, до зимы. А потом весной. Бумага и картон разложатся года за два, алюминий – лет за сто. Стекло и полиэтилен не разложатся никогда – смешно, правда? Так что всё-таки однажды придется найти время, собраться и навести порядок. А вот с теми, кто на дереве, ничего делать не надо. Природа всё сделает сама. И очень быстро. Скажете, не бывает такое? Бывает-бывает. Еще как бывает. Вот ведь штука Вот ведь штука. Ну да, я понимаю, что живем мы все в эпоху патриархата (а другой-то, по моему ощущению, и не было – сказки это всё про амазонок) – и тем не менее. Пьяного мужика мы прощаем. Все. И мужчины, и, между прочим, женщины. Ну, выпил мужик. С кем не бывает. «С кем не бывает» подразумевает только мужскую часть населения планеты. Пьяную женщину не прощает никто. Не будем сейчас обсуждать, кто в этом состоянии противней – не в этом дело. Всё равно несправедливо, правда? А вот интересно, почему? Может быть, потому, что пьяный (ну ладно, выпивший) раскрывается? Ничего плохого в этом нет, просто мужчина никогда не позиционировал себя в этом мире как загадку. Ну раскрылся, и чего такого мы узнали? А вот женщина – загадка. Во всяком случае, так принято считать. И вдруг – на тебе: выпила, раскрылась, и – никакой загадки, сами себе мы всё напридумывали. Ничего там нет, одно дно. Знавал я женщин, умевших пить. То есть выпивать, не пьянея. Интересное дело: становились они моими товарищами, даже близкими друзьями, но из категории Женщин мое сознание (или подсознание?) их вычеркивало. Сидим и пьем. И всё. Есть, правда, одна тонкость. «Пьяный» и «выпивший» – не одно и то же. Даже у мужиков. Хотя близко. У женщин – дистанция несравнимо ощутимей. Выпившая – слегка – женщина может быть очаровательной. Мало того, она может, слегка выпив, вдруг СТАТЬ очаровательной – совершенно неожиданно для отвернувшихся было от нее мужчин. И вот уже они бегут обратно, на ходу сбрасывая пальто и возвращая обаяние на лица. Что это? Зацвела сирень, побежало по проводам электричество, зайцы запрыгали, самолеты залетали. Каких-то пятьдесят граммов! Милые женщины. Выпивайте, прошу вас. По чуть-чуть. И мир будет вращаться вокруг вас. И дары его упадут к ногам вашим. Только не перебирайте, умоляю. Нам – можно. Вам – нет. О прекрасных внезапностях Никогда заранее не знаешь, что именно будет тебе вспоминаться из длинного увлекательного путешествия годы спустя – события сами решают, кому из них приходить на память. Мы возвращались с новогодних каникул, проведенных в Лас-Вегасе, большой компанией. Компания сложилась довольно разнородная, и у каждого в этом городе были свои интересы: кто-то прилетел на выставку электроники (выставок там в это время множество), кто-то – походить по магазинам, кто-то – поиграть. Лично я планировал посмотреть новые представления цирка «Дю Солей» и задачу свою выполнил. Вечерами собирались вместе на ужин, и тут случались накладки. Лас-Вегас и в лучшие годы не блистал изысканной кухней, а тут еще кризис. Товарищи мои, люди в массе своей небедные, но в ресторанных тонкостях не сильно искушенные, выбирали ресторан по принципу «дороже – значит, лучше», и мои деликатные предупреждения по поводу того, что данная система, как правило, не работает, никто не слышал. В результате официанты танцевали вокруг нас балеты, сомелье чмокал губами и закатывал глаза, тарелки и бокалы меняли по десять раз без всякой нужды, торжественно вносились четырехзначные счета, а вот с едой было не очень. В какой-то день мой товарищ Валера Кефт, замечательный клоун из моего любимого спектакля «О» (он, будучи местным жителем, просто не мог на это смотреть), выкрал меня с моей сестрой из компании и отвез туда, где надо есть. На окраине Лас-Вегаса оказался маленький Чайна-таун. Туристы – добровольные заключенные отелей и казино – о нем и не подозревают. Там живут артисты и прочий рабочий люд города. Во вьетнамском ресторанчике были накрытые клеенкой столы, дешевые пластмассовые стулья – советская столовая 70-х. Из еды подавали огромную миску супа – лапша, овощи, а дальше хошь – креветки, хошь – курица, хошь – говядина. Стоило это чудо пять долларов. Вкуснее супа я не ел в жизни. Улетали все в разное время и из разных мест. Мы с моим другом Мишей оказались на пересадке в аэропорту города Хьюстона. Аэропорт был никакой, мы покорно брели к нашим воротам, посадку уже объявили, и вдруг в нос мне ударил фантастический запах – за стойкой маленького бара жарились сосиски, хот-доги. Помоечная, в общем-то, еда. Я не знаю, что со мной произошло. Меня просто притянуло к прилавку. «Мэм, ду ю хэв водка?» – спросил я, затаив дыхание. Огромная роскошная барменша африканских кровей, настоящая Опра Уинфри, посмотрела на меня сверху вниз и с достоинством объявила: «Смирнофф, сэр!» – «Два хот-дога и два шота, плиз!» – выпалил я, готовясь привычно объяснять, что лед в водку класть ни в коем случае не надо. Но чернокожая королева сощурилась и спросила: «Два двойных, я полагаю?» Мудрейшая! Через минуту мы с Мишей уже сидели в самолете, переживая только что рухнувшее на нас счастье. Но Миша был не готов расстаться с ним так быстро – он, ликуя, продемонстрировал мне пакет, где лежали еще два горячих хот-дога. Когда он успел? Стюардесса, очаровательная японочка, краснея, сообщила нам, что по правилам авиакомпании до взлета разрешено только шампанское, а все остальные напитки – потом. Видя нашу трагедию, она пообещала организовать взлет как можно быстрее. Мы укутали наши хот-доги всем чем возможно, как замерзающих детей. Тепло уходило из них каждую секунду. Я упал в свое кресло (мы сидели в разных рядах) и горько задремал. Как легко испортить праздник! Я очнулся от легкого прикосновения. Самолет уже вовсю набирал высоту. Надо мной стояла японочка, лицо ее светилось. «Вас приглашают в третий ряд, сэр!» – торжественно произнесла она. P.S. К моменту, когда вы будете читать эти строки, наверняка еще один идиот устроит в самолете пьяный дебош, наша стремительная Дума примет очередной закон и спиртное в самолетах запретят. Из-за десятерых ненормальных десятки тысяч нормальных будут лишены маленькой радости – всё, как мы любим. Придется летать иностранными компаниями. А возвращаться и так уже не очень хочется. Песни про любовь Примерно год назад отчаянные ребята из арт-группы «Война» молниеносно и слаженно нарисовали тридцатиметровый х#р на половине питерского моста непосредственно перед его разведением, то есть поднятием. После чего мост развели, х#р медленно и торжественно восстал. Было много смеха и шума, ребятам присудили высшую художественную награду. А что, я бы тоже дал. За храбрость. Прежде чем говорить о чем-либо, следует определиться в понятиях. Что такое искусство? И я полез в словари. Начал, как обычно, с Даля. И знаете, что? Не поверите. Нет в словаре Даля слова «искусство»! Ни фига себе! И у Фасмера я это слово не нашел – стоит ссылка, я так и не понял куда. Прочие словари, имеющиеся в моей библиотеке – Ушаков, БСЭ, – дают примерно одинаковые ответы: искусство – творческая художественная деятельность, художественное творчество в целом. Подходит это определение под то, что сегодня принято называть актуальным искусством? Ну, в общем – да. Есть, правда, тут же второе значение слова «искусство» – это владение предметом в совершенстве, высшая степень мастерства. С этим сложнее. В начале прошлого века Казимир Малевич нарисовал черный квадрат. И родился концепт. Он этих квадратов, собака, как выяснилось, штук восемь нарисовал. Как чувствовал. Концепт не требует мастерства. Он освобождает художника от этой химеры. Роди идею – и самовыражайся, херачь. Станешь великим художником, как Леонардо. И не важно, что ты не можешь рисовать, как он, не важно, что ты вообще не умеешь рисовать. Зачем? Он уже всё нарисовал! Кстати, кто это? У меня на книжной полке лежит несколько открыток времен Первой мировой. Боже, какой у людей был почерк! И это не художник – какой-то поручик пишет с фронта своей любимой. Я уверен, сегодня так уже никто не напишет. Через пару лет многие страны перестанут учить детей держать в руках ручку. Зачем? Вот она, клава, давай стучи. На фига тебе мастерство выведения букв? Потому что это красиво, идиоты. Футуристы сбросили Пушкина с корабля современности – даешь новое пролетарское искусство! Дыр бул, гыл щур. Не вышло – не утоп Пушкин у футуристов, кишка у них тонковата оказалась. На тот исторический момент. Возвращаясь к определениям, рискну дать свое. Примерно так: искусство есть стрельба в неведомое, где степень точности попадания соответствует степени приближения человека к Богу. Фи, как старомодно, правда? А ведь Бог есть любовь. Поэтому и Мадонна с младенцем – это любовь, и рождение Весны – это любовь, и портрет неизвестной – любовь, и девочка на шаре, и… Актуальное искусство бежит от любви, как черт от ладана. А знаете почему? Потому что когда поешь песню о Любви – нельзя сфальшивить: сразу будет слышно. Шилов получится. Вот всё остальное можно замечательно уместить в концепт: стеб, еще стеб, разрушение, смерть, многозначительность и еще немного стеба. Мне кажется, чтобы заниматься актуальным искусством, надо иметь внутри себя очень большой запас нелюбви. Что произошло с миром? Может быть, в ноосфере, во вселенской кладовой прекрасного запас Любви вдруг иссяк? А может быть, человечество просто перестало слышать песню Любви, радостно оглушенное какой-нибудь новой электронной «пукалкой»? И вот еще что – о названии: актуальное искусство. Клянусь вам – я не старый пердун, не воинствующий ортодокс и на данный момент отнюдь не лишен чувства юмора. Просто хочу разобраться. Во-первых – «актуальное». Это значит – востребованное сегодня. Кем? Критиками, которые кормятся на этом деле, как мухи на повидле? Кем еще? Это вроде как самих себя назвать героями или патриотами, тем самым отказывая другим в этом праве. Теперь – «искусство». На протяжении веков у человечества как-то не возникало проблем с тем, чтобы отличить искусство от неискусства, и помогало второе значение этого слова – мастерство. То, что в актуальном искусстве не является критерием, чаще всего вообще не существует. Дивный анекдот для тех, кто хочет разбираться в современном арте: если накакал под дверью, позвонил и убежал – это инсталляция. Если сначала позвонил, а потом накакал – это уже перформанс. От себя добавлю: если всё это снимал на телефон – это видеоарт. У меня предложение. Смотрите: «Мерседес» – это автомобиль. И «Форд» – это автомобиль. И даже «Лада Калина» – автомобиль, как ни верти. А вот табуретка – не автомобиль. И не кричите, что табурет – это актуальный автомобиль. Не дурите людей. Давайте придумаем более точное название тому, чем вы занимаетесь. Концептуальное самовыражение, например. Или современный прикол. Только не искусство. Жалко искусства. А ведь не примут мое предложение. Знаете почему? Потому что именно слово «искусство» позволяет торговцам этим делом приписать к цене на продукт еще один нолик. А то и два, и три. И богатые дураки во всём мире, боясь признаться вслух, что король-то голый, ведутся за милую душу – не фуфло какое-нибудь покупаем, искусство. Вон критики хвалят. Что? Говорите, это всё не ради денег и славы, всё за чистую идею? Врете, собаки. Плох тот солдат, который не метит в генералы. Разве что х#р на мосту. Правда, смешно. Художник – такой же человек, как и мы. Просто он слышит, видит, чувствует сильнее, чем мы, убогие. И он не может об этом не рассказывать. Чтобы рассказать, нужно владеть языком. Это – второе значение слова «искусство» – мастерство. Мастер – высокий ремесленник. Он знает, как провести линию. Но, как правило, не испытывает внутренней необходимости ее проводить. Художник может болеть, голодать, умирать – он всё равно не может не работать – он ДОЛЖЕН. Должен небу. Ремесленник берется за кисть после получения аванса. Иногда художник не владеет ремеслом, чаще он сознательно отказывается от общепринятых приемов – так рождается новое направление. Ремесленник никогда не создаст нового направления – он будет достойно двигаться в русле, удовлетворяя общественный спрос. Поэтому всегда будет Рембрандт и – школа Рембрандта. Да нет, тоже хорошо. В гостиной отлично смотрится. По поводу совести «У тебя совесть есть?!» – очень яркий окрик из детства. Ничего хорошего не предвещающий. Между прочим, слова, которыми мы пользуемся чаще всего, обычно с трудом поддаются расшифровке. Ну-ка, что такое совесть? Как всегда, полез в словари. Первый сюрприз: у Даля в словаре слово «совесть» отсутствует. Вот те на. Такое русское понятие. Казалось бы. В остальных – примерно одинаково: происходит от старославянского, а старославянское – от греческого, означает понятие морального сознания, внутреннюю убежденность в том, что является добром и злом (чепуха, кстати: внутренние убеждения по этому поводу могут быть очень разными), чувство нравственной ответственности за поведение. Отдельная песня в «Философском словаре», издательство политической литературы, 1981 год. Это надо прослушать целиком, стоя. «Совесть – этическая категория, выражающая высшую форму способности личности к моральному самоконтролю, сторону ее самосознания. В отличие от мотива (чувство долга). С. включает и самооценку уже совершенных действий на основе понимания человеком своей ответственности перед об-вом. С. обязует человека своими действиями не просто заслужить уважение к себе (не унижать себя), как, скажем, чувство чести и личного достоинства, но полностью отдавать себя служению об-ву, передовому классу, человечеству. С., кроме того, предполагает способность индивида критически относиться равно к своим и чужим мнениям в соответствии с объективными потребностями об-ва, а также ответственность человека не только за собственные действия, но и за всё то, что происходит вокруг него. С. – общественно-воспитуемая способность человека. Она определяется мерой его исторического развития, а также его социальной позицией в тех объективных условиях, в к-рые он поставлен. Как активная ответная реакция человека на требования об-ва и его прогрессивного развития С. является не только внутренним двигателем нравственного самосовершенствования личности, но и стимулом ее деятельно-практического отношения к действительности. С. может проявляться как в рациональной форме сознания нравственного значения своих действий, так и в комплексе эмоциональных переживаний («угрызения С.») Воспитание в каждом человеке С. – одна из важных сторон формирования коммунистической нравственности». Господи, как мы во всем этом жили? Вот повезло молодым! А по мне, совесть – это присутствие Бога в человеке. Только-то и всего. И она, совесть, как и благородство, заставляет человека поступать вопреки собственной выгоде – во всяком случае, очень часто. И придумал это не я – я эту мысль вычитал у Толстого, давным-давно, названия работы сейчас так и не вспомнил. Он и само слово расшифровывает соответственно: «-весть» (читай – благая) и «со-» – то, что с тобой. В словарях такого нет. Человек без совести – человек без Бога в душе. Сплошь и рядом. Один американский солдат сказал: «Бог соткан из веры. Больше веры – больше Бога. Нет веры – нет Бога». Всё правильно. Только веры настоящей, а не призванной на временную службу государством. Можно сколько угодно кричать о защите чувств верующих, размахивая кадилом, – Бога в нас больше не станет. Боюсь, наоборот. И еще боюсь – им это совершенно не важно. Вот и всё. Извините за несколько излишнюю серьезность. А Толстого церковь уже тогда долбала. Может, не так уж всё и изменилось? В режиме Солнце только что село, но еще светло. Свет совершенно необычный, он идет отовсюду, тени исчезают. У кинооператоров это время суток называется «режим». Снять удачно эпизод в режиме – показатель высшего мастерства. Это очень сложно, потому что освещение меняется каждую минуту. Вот сейчас дорога вдруг посветлела и почти сравнялась по яркости с небом. Лес, наоборот, стал темным и непрозрачным, глубина потерялась. Оказывается, у художников есть специальные кисточки, чтобы писать листву деревьев: они совсем расплющенные, и щетинки их развернуты веером – знай тыкай, и получится множество маленьких листочков. Помню, когда узнал – расстроился: очень уж как-то ремесленно. Надо же! За лесом – уже далеко – полоса большой воды. Это проще: белила цинковые, немного берлинской лазури, чуть-чуть умбры, было еще чуть-чуть розового, но розовое уже ушло, перемешиваем, но не до конца, потом плоская жесткая кисть и – раз! – проводим одну широкую полосу: похоже. Небо того же цвета, но краски в нем совершенно размыты, поэтому добавляем масла, растворителя, закрываем его «по-мокрому». Между небом и водой на том берегу опять лес, он совсем далеко, он темен, и деревьев в нем уже не различить. В кино это была бы длинная медленная панорама слева направо, за кадром тихо звучит Рахманинов. Вариант Тарковского – панорама еще в два раза медленнее, никакой музыки, только вдруг налетел ветер, смял воду, заволновались деревья, зашумела листва. Сейчас всё замерло – ни ветерка, поэтому сходство с театральной декорацией необычайно. А вот и дорога темнеет, и только застывшая вода продолжает по яркости спорить с небом. Маленьким силуэтом по воде идет моторка, оставляя за собой длинную пунктирную линию. В моторке (не вижу, но знаю) сидит деревенский мужик в брезентовом балахоне, и балахон его уделан мазутом и прилипшей рыбьей чешуей. Зовут мужика скорее всего Лехой. Леха курит, держа сигаретку в кулаке, и всё равно встречный поток воздуха выдувает из нее искорки, они летят ему в глаза, он щурится. Леха неподвижен, думает о чем-то своем грустном, бессмысленно-удалом. Вот моторка скрылась за лесом, а след на воде еще остался, он выглядит нарисованным и всё не исчезает. И вода уже потемнела, теперь самое светлое пятно – небо, но и это ненадолго. И свет фар становится видным на дороге, да и в воздухе – в нем яркими точками вспыхивают вечерние мошки и редкие капли дождя. Вот тебе и раз – дождик. Холодный электрический свет вносит в картину дисгармонию, хочется, чтобы это скорее прекратилось – пусть уж стемнеет совсем, не с чем будет спорить. Да вот уже и стемнело. Разошлись кто куда. На глазах опустела дорога. Небо тихо спустилось на землю бесцветным дождем. Нам осталось немного. Мы плохо учились у Бога. Небо, дождь и дорога. Дорога. И мы под дождем. В детстве Я В детстве я безумно хотел маленький «Мессершмитт». Нам было лет по шесть, мы великолепно знали военную технику Отечественной войны – и нашу, и немецкую. Мне больше нравились немецкие самолеты – у них были какие-то другие лица. Поэтому за них и приходилось воевать. Модельки вырезались бритвой из пластилина, предварительно замороженного в холодильнике. Они были очень похожи на настоящие, а горели совсем как настоящие – с дымом и копотью, но жили, увы, недолго: пластилин нагревался, плавился, и самолет надо было срочно сбивать. Перед сном я просил бога (у меня в детстве с богом были довольно доверительные отношения), чтобы у меня появился настоящий маленький «мессер» – серо-синего металлического цвета, с заклепочками. Из чего-нибудь, что не плавится на солнце. Я хотел его до дрожи, до мурашек на спине. Он появился. Маленький, темно-синий, с заклепочками. Это произошло лет через десять, когда мы с отцом начали собирать модели самолетов – их надо было склеивать из огромного количества деталей. Отец привез из загранкомандировки «Мессершмитт 109», и я поразился, насколько он похож на мою детскую мечту. И еще тому, что никакого трепета я уже, увы, не испытал. Я получил письмо из далекого детства, и оно сильно запоздало. Потом такое происходило много раз. Объектом вожделения мог быть пистолет, чтоб совсем как настоящий, железный и тяжелый, но стреляющий чем-нибудь несмертельным – какими-нибудь шариками, например. Он грезился мне в эпоху ужасных пластмассовых и жестяных игрушек из «Детского мира» – эти жалобно щелкающие поделки оскорбляли само понятие «пистолет» – изделие грозное и изящное. Прошло несколько лет и такой пистолет появился. Да нет, я порадовался, конечно. Но уже не сошел с ума от счастья. До сих пор где-то валяется. Последней в этой цепи была электрогитара «Рикенбекер», как у Битлов. Есть у меня такая гитара, и стоит она вместе с другими моими гитарами, и пользуюсь я ей довольно редко. А приди она ко мне в шестьдесят девятом году! Может быть, обрел бы способность к полету. Или мгновенно умер бы счастливым. Когда такая история происходила в очередной раз, у меня всегда возникало ощущение, что кто-то сверху пытается объяснить мне что-то очень простое и важное, а я всё никак не пойму сути. «Как, опять не понял? – удивлялись наверху. – Ладно, давай попробуем еще раз. Может, дойдет». Дошло. Совсем недавно. Мне терпеливо втолковывали, что все эти вещи, все эти предметы обожания, не имеют никакого значения. И вообще ни один предмет обожания не имеет того значения, которое мы ему придаем в момент этого самого обожания. Ибо пройдет момент, а с ним и обожание, и самолетик окажется ненужным, гитара не самой звучной, путешествие не таким уж и интересным, а красавица – либо дурой, либо стервой. Понял и поразился: как просто. И почти овладел собой. И почти успокоился относительно всего. Есть, правда, одна деталь: для чистоты эксперимента надо было, чтобы хоть один раз я получил желаемое прямо в руки не годы спустя, а немедленно – там и тогда. Кто знает, может, и обрел бы способность к полету? От счастья. Гаврилыч Мы всё-таки до последней минуты остаемся внутри себя маленькими – примерно в том возрасте, в котором каждый из нас ощутил себя полноценным человеком. Этот возраст у всех немножко разный, но всё равно он – детский. Наверно, некоторые люди с возрастом выдавливают из себя ребенка, обычно они становятся работниками руководящего аппарата. Я, помню, никак не мог представить себе Брежнева маленьким (Путина, кстати, могу). Но таких навсегда лишенных детства людей всё-таки гораздо меньше. Наверно, поэтому нам страшно умирать. Не потому, что дальше будет неизвестно что и будет ли вообще, а потому что – как же так? Я же еще маленький! И всё только-только началось! И уже – всё? Не могу привыкнуть к уходу близких людей. И ведь давно приучил себя к мысли, что это естественный ход событий и по-другому не бывает, и что пятьдесят с лишком – это не двадцать, и что снаряды со временем будут ложиться ближе и ближе, пока наконец не накроет и тебя, и это тоже нормально – всё равно до конца не могу. Детское ощущение сильней. Терпеть не могу похороны, особенно наши, российские – тяжелый, весь пропитанный суевериями обряд. Хорошо, что перестали нанимать плакальщиц. Мы прощаемся не с человеком, а с его телом. А его там давно уже нет. А сам он – я это физически чувствую – находится в этот момент где-то совсем рядом с нами, смотрит на всё это дело и очень не одобряет наших страданий, ужасных речей и общего мрачного пафоса происходящего. Иногда даже смеется. «Прощайтесь легко, вспоминайте весело!» – говорит он. Не можем, не умеем. Не привыкли. Я пытаюсь вспомнить, как выглядел Гаврилыч два последних месяца болезни – и не могу. Не помню. Это был какой-то плохой грим. Мне кажется, на том свете каждый человек выглядит так, каким он был в самые лучшие годы своей жизни. А по-другому ведь и быть не может, правда? Я вижу, как он склоняется надо мной (он всегда склонялся надо мной, а как еще, когда на полторы головы выше?) и тихо спрашивает: «Ну что, Макарушка?» И глаза у него веселые и хитрые. И это значит, сейчас будет какой-то необыкновенный праздник, и он без нас не начнется, поэтому надо мчаться, а там уже все собрались и зажарили целого быка, или вдруг сразу в самолет, невзирая на время суток и отсутствие билетов, и – в Питер, или в Астрахань, или бог знает куда, и вокруг будут прекрасные люди, самые близкие друзья, и настоящее веселье и ощущенье небывалой любви, и отказываться бесполезно, потому что он всё равно тебя не отпустит, и вообще не может нормальный человек противостоять этому урагану, и плюешь на свои жалкие и скучные личные планы и летишь. У него по-другому не бывало. У меня и моих друзей список телефонов начинается с Гаврилыча – «Александр Абдулов». Очень удобно, не приходится искать. Нажал на телефоне список номеров – он первый выскочил. Как будто сам тебе позвонил. …И спасает свобода закрытых глаз, И лишь вздрогнешь, порвав канитель постоянства В миг, когда от людей, уходящих от нас, Остаются пустые-пустые пространства. Догнать и перегнать Америку Не успел я, прилетев в Нью-Йорк, разбросать вещи по номеру, как ко мне ворвались мои старинные друзья – очаровательная семейная пара – и выяснилось, что мы немедленно едем к ним в гости, так как месяц назад они наконец купили дом в пригороде. Отпираться было бессмысленно. Сколько раз я проходил это – и всегда заново поражался контрасту: вот ты ползешь на машине по Манхэттену, как по дну гигантского мраморно-зеркального ущелья, торчишь на светофоре на каждом перекрестке, потом вдруг ныряешь в туннель под Гудзоном и выныриваешь совсем в другом мире – бескрайнее открытое пространство, редкие низкие строения, перелески. Домик моих друзей оказался под Принстоном – по американским меркам недалеко, миль сорок. Через полчаса мы свернули с трассы, поехали медленнее. Пейзаж вокруг нас очень напоминал подмосковный – ели, дубовые рощицы, зеленые холмы. Чего-то только мучительно не хватало – нет, не березок. И даже не мусора. Чего-то еще. Мы незаметно въехали в поселок. Незаметно, потому что не было никакого въезда. Просто на лужайках появились домики. Не большие и не маленькие. И стояли они друг от друга не очень далеко и не слишком близко. С яркими детскими площадками, надувными бассейнами, беседками и мангалами. По лужайкам бродили ленивые толстые белки. А вот заборов не было. Вообще. Как же непривычно было на это смотреть! Как будто ходил всю жизнь с соринкой в глазу, и она уже вросла туда и не болела – просто немного (казалось!) портила картину, а тут ее взяли и вынули. Ребята! Отсутствие забора – это не просто красиво. Это очень серьезно. Это значит, что тебе нечего прятать и скрывать. И людям вокруг тебя – тоже. И что никто не полезет через забор за твоим добром. Всего-то навсего, да? Как же быстро летит время! Уже ушли в прошлое и стали достоянием истории мировой архитектуры первые строения новых русских – чудовища из красного кирпича с рахитичными окошечками-бойницами, рожденная подсознанием причудливая смесь кремлевских палат и Бутырской тюрьмы. И уже кто-то начал понимать, что если затеял строить себе хоромы в четыре этажа, то никак не могут эти хоромы стоять на двенадцати сотках, упираясь всеми окнами в соседний дворец. И что коттедж, оказывается, может быть красивым, и для этого нужно просто заткнуть фонтан самовыражения и пригласить хорошего архитектора и доверять ему. И всё это уже происходит. Только мы этого не увидим – это всё за глухим каменным забором. Два раза в день я проезжаю мимо крепостной стены высотой в три этажа. Она сложена из темного гранита, видимо очень дорогая. Прямо за ней стоит дом – тоже из темного гранита, тоже в три этажа, торчит только крыша. От окон этого дома до стены – метра два-три. Я пытаюсь представить себе – кто эти люди, как им живется в такой красоте? Чему они радуются, какие у них дети? И главное – чего они так боятся? Прокуратуры? Киллеров? Так ни от тех, ни от других стены, как выяснилось, не спасают. Боятся, что завтра всё отберут? Так отберут вместе со стенами! А от деревенских воришек восемь метров скальной породы, согласитесь, многовато. Тут танком надо. И знаете, о чем я подумал, стоя на лужайке у домика своих американских друзей? Мы можем сколько угодно кричать о нашем российском величии и мировом могуществе, но догоним и перегоним Америку только в тот день, когда обнаружим, что научились жить без заборов. Вы способны представить себе Россию без заборов? Вот и я нет. Еще совсем недавно я думал Еще совсем недавно я думал, что в продолжительности человеческой жизни заложена какая-то ошибка. Я полагал, что трагизм бытия состоит в несоответствии возраста души и тела. Только-только душа твоя набралась опыта, мудрости и обрела вкус к жизни, а телу уже пора на свалку: срок вышел. И казалось мне, что сроки жизни, упомянутые в Библии, гораздо разумнее и справедливее. А хорошо бы, думал я, как какой-нибудь Дункан Мак’лауд, вообще жить вечно. Сколько всего интересного увидишь! Не получится. Дело в том, что мир меняется. И гораздо быстрее, чем мы. И вот уже снова эстетика всего окружающего вдруг поменялась полярно. А ты рос, мужал, постигал, что такое хорошо и что такое плохо, и шел с такими же, как ты, дружным несметным отрядом под общим флагом куда-то к свету. И вдруг замечаешь, что торчишь на плацу один-одинешенек, флаг твой изрядно вылинял, бойцов разнесло кого куда, а окружающие тебя совершенно незнакомые люди едят тараканов. Наслаждаются, горячо обсуждают их хрусткость и косятся на тебя: у тебя что, морковка из кармана торчит? Отстой! А вокруг гремит раздражающая тебя непонятная музыка, литературой теперь называют блоги, и вообще человечество поделилось на две группы – продвинутые ломятся на вернисаж, где художник какает на свою картину, а остальные вперились в «Дом-2». И это ведь эстетика. Черт с ним, с искусством. А как быть с этикой? Как быть с тем, что вчера казалось тебе недопустимым, пошлым, безнравственным – и на твоих глазах возводится в норму, а то и в эталон? Заметьте: я не про то, что морковка – хорошо, а тараканы – плохо. Сейчас изучают их питательность, может, и пополезней моркови будут. Докажут. Со временем обязательно докажут. Хорошо или плохо – тема для совершенно другого и вполне бессмысленного разговора. Просто всё не так, как ты любишь. Яду мне, яду… Перечитывал недавно записки Раневской. Это записки очень обиженного на судьбу человека. Так ли обидела судьба народную артистку СССР, всеобщую любимицу, человека невероятной популярности? И когда она костит новый театр и новых артистов, думаешь: про кого это? Про Евгения Леонова, Олега Янковского, Табакова, Ефремова, Смоктуновского, Евстигнеева? Про Любимова, Захарова? Да вы что, Фаина Георгиевна? Просто мир вокруг взял да и изменился. Артисты стали по-другому играть. Режиссеры – ставить. Ну да, не МХАТ. Не Грибов, не Жаров. По-другому. Выхода, видимо, два. Запереться среди любимых книжек, пожелтевших фотографий и засушенных цветов своей юности и ворчать в пустоту. Так себе. Делом своим доказать самому себе и тем, кто вокруг, что можно и иначе. Как ты любишь. И пусть удивятся, что, оказывается, можно и так. Это ведь необязательно, как вчера. Ты тоже менялся, взрослел, даже если тебе этого не хотелось, и в ту же реку второй раз всё равно не войдешь. Ты просто не танцуешь, как они. Третий путь – затанцевать, как они, кажется мне неприемлемым. Обман будет замечен сразу с двух сторон – и молодыми, и теми, кто их не любит. Не надо ни под кого косить, особенно взрослым под маленьких. «Заигрывая с молодежью, ты заигрываешь со своими могильщиками». Это Кундера. Просто делай, как любишь. Жук Случилась эта история около полугода назад, в ноябре. Мы с «Оркестром Креольского Танго» собирались в Лондон – записывать новый альбом, и меня преследовала идея: записав его, тут же выпустить, сделать человечеству такой предновогодний подарок. Поэтому всё, что можно было сделать заранее, делалось заранее. Уже готова была обложка, и мы решили в довершение ко всему снять клип. Клип на еще незаписанную песню – это было лихо. Мы нашли деньги, договорились с отличным режиссером, придумали очень простой сценарий: по белому пространству ползет жук, но как только он достигает края, человек накрывает его стаканом и возвращает на место. Всё это повторяется снова и снова. История вызывала всякие ассоциации, и я был доволен. Назначили день (вернее, ночь) съемок, заказали технику, нашли актеров. Проблема оказалась одна: в жуке. Выяснилось, что в ноябре в Москве жука найти невозможно. Есть всё: тигры, крокодилы, змеи и слоны. Есть сверчки и тараканы. Жуков нет. Ночь съемок приближалась, павильон и техника были оплачены, мы прошерстили весь Интернет и дежурили на Птичьем рынке. Я сходил с ума. Наконец, накануне съемок случилось чудо, и жук был найден. Единственный в Москве. Он был очень похож на майского, хотя назывался каким-то африканским копром и стоил кучу денег. Жука посадили в баночку с мятой бумагой, несколько раз он начинал дремать, нам казалось, что он умер, и я снова сходил с ума. Наступила долгожданная ночь, и мы решили сначала отснять всё с артистами, чтобы не мучить их ночной работой. Я завернул баночку с жуком в шарф и поставил поближе к батарее, чтоб, не дай бог, не замерз. Режиссер установил потрясающий свет, посреди огромного павильона была выстроена декорация – изогнутое белое пространство, началась съемка, всё получалось очень красиво, и я совершенно успокоился и воспрял. Часа через четыре всё, что можно было снять без жука, было снято, над столом установили специально заказанную уникальную камеру, чтобы снимать жука во весь кадр и смотреть на всё жучьими глазами. На съемки собрались журналисты музыкальных изданий – мы очень давно не снимали никаких клипов. Они ходили за мной, уговаривали рассказать сюжет, а я важничал и делал загадочное лицо. Жук, вопреки моим опасениям, у батареи отогрелся и развеселился страшно. Когда я появился в павильоне с баночкой и заявил, что главным героем кино будет жук, журналисты ахнули. Перед тем как пустить его в кадр, меня уговорили сфотографироваться с ним на ладони. Я посадил жука на ладонь, вспышки засверкали, жук расправил крылья, взлетел и скрылся во мраке. Когда столбняк прошел, я понял, что мы погибли. Павильон имел 60 метров в длину, 30 в ширину и 15 в высоту, был по краям завален всякой дрянью и найти в нем двухсантиметрового жука было сложнее, чем иголку во всём сене мира. Еще два часа монтировщики, актеры, журналисты и я, потерявший голову от горя, занимались совершенно бессмысленным делом: прошаривали павильон сантиметр за сантиметром. Мы нашли его. Он влетел в раскаленный осветительный прибор и погиб, как Икар. Он лежал на полу, очень похожий на живого, но не шевелился. Искусственное дыхание результатов не дало. Всё было кончено. Да нет, конечно, мы уехали в Лондон, режиссер через неделю нашел еще одного жука – похожего, снял его у себя в кабинете на столе обычной камерой, и всё равно всё получилось очень красиво, и клип был готов в срок и никто его в результате толком не видел. К чему я это рассказываю? К тому, что всё на свете предусмотреть невозможно. Хотя стремиться к этому надо, верно? К Деду Морозу Не могу сказать, что в детстве мое отношение к Деду Морозу было однозначным. Кажется, вопрос: существует ли он на самом деле, как-то не стоял. Дед Мороз устраивал меня как абстрактная субстанция. Достаточно было того, что в Новый год я получал от него, точнее от его имени, подарки – они обнаруживались утром под елкой. Помню, я всегда ужасно хотел подсмотреть, кто же их туда кладет – не нереальный же дед с ватной бородой, в самом деле! Я даже подозревал родителей и пытался прикинуться спящим, чтобы увидеть, как это происходит. И всегда засыпал. Поэтому, когда вдруг однажды вечером приперся настоящий Дед Мороз с бородой и мешком, я впал в ступор. Нет, я видел таких на уличных гуляньях и детских елках, но там это, скорее всего, были переодетые артисты. А тут – прямо в нашу комнату! (Мы жили тогда еще в коммуналке.) Нос у него был нечеловечески красный, голос строгий и грубый. Он поинтересовался, как я вел себя в уходящем году (я что-то пролепетал), и велел тащить из мешка подарок. Я так хотел, чтобы он скорее ушел, что выхватил оттуда что-то самое первое, не глядя. Радости не было. Когда потом мне рассказали, что это был мой отец, я не поверил. Я не верю до сих пор. Наверно, этот всё-таки был настоящий. У моего товарища в семье другая традиция. Дочка (ей лет восемь) пишет письмо Деду Морозу с заветной просьбой и вешает его на елку. В новогоднюю ночь Дед Мороз читает послание и утром под елкой дочку ждет заказанный подарок. Не знаю, что думает девочка по поводу механизма прочтения Дедом Морозом ее письма и пыталась ли она подловить старика за этим занятием. Но в прошлом году у них произошла восхитительная история. Девочка (назовем ее Машей) написала письмо Деду Морозу за несколько дней – в этом году ей очень хотелось маленький розовый мобильный телефон. Накануне Нового года они всей семьей поехали на машине за покупками, застряли в пробке, стукнулись с кем-то. Родители расстроились, потому что ремонт ожидался недешевый и вообще как-то очень не вовремя. Вечером бабушка сообщила по секрету родителям, что Маша, вернувшись домой, долго ходила вокруг елки, маялась, потом сняла свое письмо, порвала его и выбросила в помойное ведро. Она посчитала, что Деда Мороза в лице ее родителей будет нехорошо нагружать помимо ремонта машины еще и ее телефоном. Что было дальше? Конечно, папа полез в помойку, нашел разорванное письмо, сложил обрывки и утром маленький розовый телефон лежал под елкой. Нет, но какая красивая история! К русской кухне Или вот еще интересно: почему русская кухня не сделалась общечеловеческим достоянием? Раньше я наивно полагал, что кухня распространяется по миру, потому что она вкусная. Это чепуха. Во-первых, я никак не могу назвать русскую кухню невкусной. Соленья, варенья, щи, жаркое, расстегаи и кулебяки – да вы что? А уха по-царски? А поросенок с гречневой кашей? А черная икра, наконец, царствие ей небесное? Во-вторых, невкусных кухонь вообще не бывает – бывают плохие повара (исключение, наверно, составит праздничный стол эскимосов, и то это весьма субъективно). Грузинскую кухню я считаю одной из самых изысканных в мире, а грузинских ресторанов по планете что-то не видно. Потом я понял, что кухни чаще всего проникали в страну вместе с эмиграцией. Возникали районы, землячества, они открывали рестораны сначала для себя, и постепенно кухня ассимилировалась вместе с эмигрантами. Так, наверно, произошло с итальянскими ресторанами. Или с китайскими. А вот с французскими уже непонятно. Я что-то не припомню массовой эмиграции из Франции. Что, действительно французская кухня самая тонкая в мире, или это удачный двухсотлетний пиар – примерно как у них с вином вышло? И уж совсем меня ставит в тупик триумфальное шествие японской кухни по миру. С чего? В Москве японских ресторанов больше, чем в Нью-Йорке, и в сто раз больше, чем русских. Это притом что вся эта сырая океанская рыба – вещь весьма специфическая, и к национальным кухням тех народов, которые сегодня по миру эту рыбу с удовольствием пожирают, не имеет никакого отношения. Я бы еще понял, если бы у нас размножились китайские заведения – и географически, и исторически. Нет, победили японцы, а мы с ними, между прочим, до сих пор формально находимся в состоянии войны. Что за черт? В любом городе Европы и Америки вы найдете множество итальянских, японских, французских и китайских ресторанов. Поискав, отыщете индийский и греческий. Редко – еврейский. Русские рестораны за границей находятся исключительно на территории русских поселений. Успешных исключений я знаю два – «Максим» в Париже и «Самовар» на Манхэттене. В первом пел Алеша Дмитриевич и существует он сто лет. В числе создателей второго – Иосиф Бродский и Михаил Барышников. А ведь мощнейшая волна русской эмиграции хлынула в Европу и Америку в годы революции, причем ехали не последние люди. И что? Принесли они с собой русскую кухню? Если и принесли, то не прижилась. Почему? Два возможных ответа. Первый. Русская эмиграция сама не ассимилировалась – не наше это. Так и жила (и живет) своим углом. А за годы советской изоляции (да и последующие – за исключением короткой горбачевской эпохи) в иностранном общественном сознании сложился такой неприятный образ России, что за стол к ним как-то не хочется. Второй. Всё-таки действует что-то еще. Какая-то, может быть, цепь случайных событий. Которые рождают моду, а она – традиции. Хотелось бы верить во второй вариант. Он дает нам шанс. Как я украл праздник Было это в давние восьмидесятые – «Машина времени» в веселой компании разнообразных артистов разъезжала по огромной стране. Кажется, город назывался Алма-Ата. Кто-то из девчонок из ансамбля танца «Сувенир» притащил на площадку потрясающих раков – огромных, оранжевых, правильно сваренных. Раков продавал какой-то дедушка на отдаленном рынке. Раки – моя слабость. И я решил угостить всю нашу команду. На следующий день рано утром, чтобы не опоздать, я выехал из гостиницы на такси. Мы довольно долго петляли по еще нежаркому городу в розовых утренних сумерках и где-то на самой окраине уткнулись в огромный рынок. Торговый день только начинался, продавцы раскладывали на прилавках зелень и помидоры, пахло прибитой росой пылью и вчерашней дыней. Через полчаса хождения я набрел на дедушку. Дедушка был маленький и старенький, в ватном халате, тюбетейке и с козлиной бородкой. Он сидел прямо на земле и выкладывал раков по одному на расстеленную газету из огромного рюкзака. «Почем раки, дедушка?» – спросил я сверху вниз. «Пятдесят копеек штук», – ответил он, не поднимая головы и продолжая свое занятие. Цена была немаленькая, но я от радости, что нашел то, что искал, решил не торговаться. «Ну, давай их сюда». – «Сколько?» «Всех». – «Как всех?» – изумился дедушка и посмотрел на меня впервые. «Вот так, всех. Давай считать», – весело ответил я. Дедушка начал почему-то неохотно складывать раков в кучку, шепотом приговаривая: «Один, два, три…» Радости в его действиях не наблюдалось. Куча росла, я полез в карман за деньгами. На цифре «двадцать шесть» дедушка вдруг остановил счет и замер. «Что такое?» – не понял я. «Всё», – угрюмо сообщил дедушка. В рюкзаке оставалось больше половины. «Как всё? Вон еще сколько!» – «Большой остался. По рупь штук». Это было уже совершенное свинство – оставшиеся раки ничем не отличались от уже сосчитанных, но я пошел на принцип – не знаю почему. «Хорошо, давай по рублю». Дедушка и тут не обрадовался, вопреки моим ожиданиям, а посмотрел на меня с неприкрытой ненавистью. Масла в огонь подлили два молодых казаха, наблюдавших за сценой. «Да ладно, дед, отдай артисту подешевле, он поет хорошо!» Действие это произвело прямо обратное – дед совсем нахохлился, опустил голову и забормотал что-то по-своему. Я ничего не понимал. На дне рюкзака оставалось еще не меньше десятка раков, когда старикан вдруг затянул тесемки и даже спрятал рюкзак за спину. «Всё! Не продается больше! Уходи!» В голосе его было столько решимости и горя, что я совсем растерялся. Уговаривать было бесполезно. Я рассчитался, сложил раков в два больших целлофановых пакета и поехал в гостиницу, недоумевая. Вместо благодарности за то, что я помог ему разом выполнить свой рабочий план, этот непонятный дед практически прогнал меня. Что такое? Прозрение пришло лет десять спустя. Я ведь, сам того не ведая, испортил дедушке главное удовольствие – целый день торговли, занятия мужского и достойного. День, который он собирался провести не спеша и с наслаждением, среди таких же как он, солидных и уважаемых людей. Я попрал святыни. Я украл у него праздник. И мне стало стыдно. Поделикатней надо быть, что ли. Почутче. Калькулятор гармонии Мне в жизни невероятно повезло – мой отец обладал способностью видеть красоту. Для этого, кстати, необязательно быть художником (хотя отец именно им и был). Я не знаю, каким образом он передал эту способность мне – никаких специальных занятий, насколько помню, не проводилось. Но уверен, что дело тут не только в генах. Я смотрю вокруг и думаю: как славно было бы создать прибор, измеряющий количество гармонии в мире. Или в отдельно взятом явлении. Если не количество, то хотя бы ее наличие. Или отсутствие. Две лампочки – красная и зеленая. Ведь человечество разучилось считать столбиком, и появился калькулятор. Правда, если быть точным, то тут как раз всё наоборот: человечество быстро разучилось считать столбиком именно благодаря появлению калькулятора. С другой стороны, мы настолько хорошо разучились чувствовать гармонию, что появление прибора просто неминуемо. Осталось изобрести и обязать к применению. Иначе мы уже никогда не поймем, что анекдот, рассказанный по радио или напечатанный в газете, в тот же момент перестает быть анекдотом навсегда. Превращается из хорошего анекдота в плохую юмореску. И что соленая шутка с матюгом, лихо сымпровизированная на сцене кабаре, становится несмешной на экране телевизора и совершенно непереносимой в кино. И что сленг, звучащий естественно в молодежной компании, омерзительно фальшиво выглядит на билбордах в рекламе газировки или пива. Ибо гармония есть соответствие друг другу массы аспектов – жанра, места, времени, пространства, ритма, цвета, мелодии и слова, а пошлость – результат несоблюдения этих соответствий. Понимаете? Не понимаете? Вам совершенно необходим прибор в карманном исполнении. А еще хорошо бы специальную службу по охране гармонии от посягательств. Федеральную. Небесно-голубая форма, эмблема – какая-нибудь лира с крылышками. Прибор большой, откалиброванный, крепится на спине в виде рюкзака. «Нарушаем, граждане!» И свод административных взысканий – от штрафа до лишения прав участвовать в творческом процессе. Да я не о цензуре, дураки вы. Я о прекрасном. Как научить слышать камертон, по которому строится гармония? Осязать эту тончайшую ниточку от Творца к человеку? Вообще-то научить можно. Только в очень раннем возрасте – пока не заполнилась черт знает чем та самая полочка в голове, которая отвечает за то, что такое хорошо и что такое плохо. В школе это делать уже поздно. Так что это задача родителей – пока их ребенку от двух до пяти. Успеешь посеять правильные семена – дальше будет расти само. Всё хорошо – с родителями беда: их самих никто в свое время не научил. Любят анекдоты по радио и сериал «Счастливы вместе». А в учебном заведении, даже самом продвинутом, учить уже поздно – полочка заполнилась, дверца закрылась. Программа, отвечающая за способность видеть прекрасное, убита вирусом навсегда. И всё – словами не объяснишь, линейкой не измеришь. Вот гениальный Леонардо открыл золотое сечение – основу гармонии пропорций. Так это только пропорции. Говорят, жизнь скрипачей с абсолютным слухом мучительна: в каждом звуке они слышат малейшую фальшь, которую мы, обычные люди, даже не замечаем. А ведь мир меняется с каждым днем, и завтра может случиться так, что вообще никто не поймет, о чем я. И вообще хаос – самая стабильная форма существования. И будет им всем хорошо. Человек, рассчитывающий свой продукт на идиотов, либо сам идиот, либо сволочь. Уродливые телепрограммы, кошмарные диджеи, разбавляющие болтовней бездарные песни. Хозяева этого зоопарка похлопывают меня по плечу и снисходительно объясняют, что это всё не для меня. Понимаю. А можно что-нибудь для меня? Для меня и моих друзей. И для друзей моих друзей – нас не так уж мало, и мы тоже живем здесь. Можно даже за деньги – бог с ним, я заплачу. Или вы уже разучились? Маски Из Африки привез я домой маски. Маски продавались тут и там вдоль бесконечных дорог из оранжевой глины – иногда под длинными деревянными навесами, иногда – просто на обочине. Маски были деревянные, стоили сущую ерунду, а главное – были начисто лишены той лаковой сувенирности, от которой нормального человека тошнит (вы замечали, что в любой сувенирной лавке мира ощущение такое, как будто все эти сувениры сделаны на одной провинциальной фабрике – будь то Эйфелева башня, статуя Свободы или храм Василия Блаженного?). В общем, маски я купил, хотя мои попутчики меня не одобряли («А вот один знакомый рассказывал: семья путешествовала по Африке и купили они маски демонов, а им говорили – не надо, а они всё равно купили и привезли в Москву, а потом все заболели и умерли неизвестно от чего»). Маски и правда были недружелюбными – морды каких-то африканских духов, видимо, злых. На мой вопрос: зачем такое держать в доме, африканцы отвечали, что изображение злого духа его же как раз и отпугивает своим видом. Очень возможно – собор Парижской Богоматери тоже украшен химерами: поди пойми, то ли они охраняют его, то ли разбегаются от света Христова. Я как раз переезжал в новый дом и уже представлял себе, где мои маски будут висеть – любой предмет, будучи повешенным на белую стену, сразу начинает претендовать на истинное произведение искусства, а тут настоящие этнические вещи. Спустя некоторое время решил я новый дом освятить: маски уже висели на задуманном месте среди прочих любопытных штук. Нет, ничего плохого в смысле мистики в новом доме не происходило – просто в доме предыдущем, в котором я прожил десять лет, водилась какая-то мелкая чертовщинка – то ли домовой излишне шалил, то ли духи гуляли. Пугать это меня не пугало, но беспокойство иногда доставляло изрядное, и я не хотел, чтобы вся эта ерунда переехала вслед за мной в новое жилье. В общем, я пригласил в гости знакомого батюшку. Я съездил за батюшкой в Москву, мы приехали ко мне, попили чай с медом и вареньем, потом батюшка достал свои причиндалы, святую воду и приступил к делу. Он обошел весь дом, читая молитву и окропляя стены святой водой. Маски батюшке сразу не понравились, я это почувствовал. Никаких вопросов насчет них он мне не задавал, но когда я отворачивался, глядел на них недобро и брызгал на них водой даже с некоторым остервенением. В завершение он нарисовал над моей дверью маленький крестик, я поблагодарил его и отвез в Москву. На следующий день я случайно подошел к маскам близко и увидел невероятное – все они были покрыты длинными и глубокими вертикальными трещинами. Трещины были очень узкими, но рассекали дерево практически насквозь сверху донизу, так что было непонятно, как эти маски еще не развалились. В некоторые трещины легко входил нож. Я провез эти маски через полмира и готов поклясться, что еще вчера никаких трещин на них не было и в помине. Я дождался вечера и, потрясенный, побежал к моему соседу Лене Ярмольнику делиться чудом. Леня видел мне: я даже принес лупу. Как будто открылись двери, что-то вышло наружу, и двери закрылись. Леня посмотрел на меня с сожалением, посоветовал не увлекаться спиртным, чаще бывать на свежем воздухе, и ушел. Что это было? Не знаю. Мы переезжаем Мы переезжаем в новый дом. И уже так скоро, что от старого дома это невозможно скрыть. С домом истерика. За две недели сломалось всё, что могло сломаться. Горят выключатели, лопаются трубы. Ночью хлопают двери, кто-то вздыхает, падают картинки со стен. Дом не хочет нас отпускать. Я ощущаю это физически. Я мучаюсь так же, как он, и не могу его утешить. Все знают, что бывает, если за рулем машины вдруг начать рассказывать приятелю, что скоро собираешься ее менять. Если не знаете, попробуйте. Впрочем, пробовать как раз категорически не советую: или что-нибудь тут же выйдет из строя, или во что-нибудь въедете. И случаи такие числом своим сильно спорят с теорией вероятности. Я не мистик, вы уж мне поверьте. А как обижаются гитары, когда в их компании появляется новая, и ты, что естественно, уделяешь ей больше внимания! Треснувшая дека – самый банальный вариант. Одна моя гитара в этой ситуации натурально попыталась совершить самоубийство – бросилась плашмя на пол на глазах у всех. Ее спасли, склеили, но она всё равно осталась инвалидом на всю жизнь. У меня в ящике стола лежит продолговатая жестяная коробочка. На крышке – сюжет басни Крылова «Ворона и лисица». Картинка давно облупилась, но силуэты еще можно прочесть. Крышка продавлена, закрывается плохо. Эту коробочку я купил в отделе школьно-письменных принадлежностей магазина «Детский мир» в тысяча девятьсот шестьдесят девятом году, когда пошел на подготовительные курсы рисунка в Московский архитектурный институт. Я носил в ней остро отточенные карандаши, лезвие и ластик – она еще замечательно гремела. С ней я поступил в институт, с ней его окончил. Уже много лет она лежит в ящике стола без дела. Я не могу ее выбросить – она меня очень любит. Дом наполняется предметами, с практической точки зрения не имеющими никакого смысла. Один мой товарищ считает, что всё это – якоря, мешающие плыть дальше. Наверно, если безжалостно отсекать всё, что связывает тебя с твоим прошлым, и начинать каждый день с чистого листа. «Стирай свое прошлое!» – учил Кастанеду дон Хуан. Я не могу. За что ж его так? Просто в мире не может быть односторонних связей. Это противоречит и физике, и гармонии, и элементарной логике. Если Солнце посылает свет на Землю, то Земля возвращает отраженный свет Солнцу. Любовь рождает любовь. И делить в этой ситуации предметы на одушевленные и неодушевленные по меньшей мере самонадеянно. Что мы знаем о душах вообще и о душах вещей в частности? Что мы вообще об этом знаем? И если ты видишь свое отражение в зеркале, почему ты отказываешь ему в праве видеть тебя? И если ты скучаешь по старой потерянной трубке, по вещице, пропитанной твоей любовью, – как же она может не тосковать по тебе? И я иногда чувствую, что в этих двусторонних связях спрятано что-то очень близкое к тому, что мы бы назвали смыслом жизни – во всяком случае, к организации связей всего сущего: природы, вещей, людей. Просто наше несовершенство не позволяет нам увидеть происходящее с противоположной стороны. Мы как полупроводники – только слева направо. А увидь мы всю картину целиком – мы бы поразились ее простоте. И гармонии. И поняли бы, как важно эту гармонию хранить и не разрушать. И еще мне кажется, что в последнюю секунду жизни каждому из нас эту картину обязательно покажут. Как двоечнику – ответ в конце задачника. Не получается У человечества не получается. У человечества в целом. Поэтому бесконечные споры о преимуществах социалистической системы над капиталистической или, скажем, наоборот, не имеют никакого смысла. Вообще у человечества не получается. Социалистически ориентированная часть человечества надувает щеки, врет себе и другим, под видом братской помощи подминает под себя маленьких соседей, отстает во всём, кроме производства танков, ворует сама у себя, погружается в застой, система трещит по швам, лопается. Капиталистическая часть лучезарно улыбается, перепроизводит всё, что можно перепроизвести, под видом экспорта демократии подминает под себя маленьких соседей, успешно соревнуется с социалистами в производстве танков, надувает банковские мыльные пузыри – кризис, большая беда. Маленькие соседи изо всех сил крутятся межу теми и другими, юлят, заигрывают и скандалят, что в конечном счете абсолютно бессмысленно: всё равно покроют, не те так эти. Если кто заметил – это картинка из недавнего прошлого, когда мы еще были оплотом социализма. Ну и что изменилось? Как ни странно, при этом существует масса аспектов, в которых человечество совершенно едино. Все мы дружно уничтожаем всё живое вокруг себя, вырубаем леса, убиваем землю, отравляем воздух и воду. Мы нарушаем законы и придумываем новые, чтобы окончательно опустошить моря и океаны – с лесами уже почти покончили. Наша медицина, называющаяся почему-то традиционной, безнадежно проигрывает соревнование с мутирующими бактериями и вирусами и при этом травит нас химией. Сегодня модно не любить американцев. Весь мир не любит американцев! Скажите, а кто кого любит? Грузины армян? Или армяне азербайджанцев? Или французы немцев? Или украинцы русских? Мы сами себя-то любить никак не научимся, и истерические крики «Россия, вперед!» пока не сильно помогают. Мы застроили и заселили Москву так, что она вот-вот встанет, задохнется, раздавит сама себя как кит, выброшенный на мель. А что – в Нью-Йорке или Париже по-другому? Ну, чуть-чуть. Мы сегодня, они завтра. А представьте себе, что какой-нибудь чудо-Ломоносов открыл и несет в подарок человечеству новый вид сверхэнергии или волшебное лекарство от всех болезней сразу. Ну-ка угадайте – донесет или грохнут его по дороге продавцы нефти и таблеток? При всем при этом все мы любим своих детей и ближних, кошек и собак, не хотим воевать и болеть, читаем хорошие книжки, иногда совершаем прекрасные поступки, помогаем друг другу и вообще мечтаем жить долго и счастливо и умереть в один день. Не получается. И знаете, на кого одна надежда? На Всевышнего. Да и он нам ничего хорошего не обещал. В этой жизни. Озеро Комо А я и не знал, что есть в Италии такое озеро – Комо. Пока меня не позвал туда мой приятель. Комо находится на севере Италии, совсем рядом за перевалом – Швейцария, Сент-Мориц. Дорога перетекала из одного городка в другой, справа зеленела вода, слева тянулись невысокие горы, покрытые пиниями. Каждый объект в отдельности не поражал воображения – ну, горы, ну сосны, ну черепичные крыши и колокольни – видали. Но, соединяясь в единую картину, всё это давало ощущение какой-то удивительной соразмерности человеку, гармонии и покоя. Такие вещи не всегда поддаются анализу разума – тут работает что-то другое. Городки совсем крохотные, но это города, каждый со своим названием и историей. В каждом – традиционная площадь с ратушей, костелом, ресторанчиками. Дома на вид просты и рациональны. Откладываются в сознании как «старые» и не сразу понимаешь, что им по 200–300–400 лет. Самому старому – тысяча, и он ничем не отличается от трехсотлетних, и в нем точно так же живут люди. Горожане – приветливы и незатейливы, они не важничают и не заигрывают с тобой – удивительное сочетание общительности, юмора и чувства собственного достоинства. Джузеппе (очень похож на Георгия Данелию) – успешный риелтор, строитель и владелец нескольких вилл – ездит на простецком мотороллере. Говорит, что, во-первых, нравится, а во-вторых, по узким улочкам удобнее. («Эге, – подумал я, – что, узкие улочки – это основание не купить “шестисотый” и не ездить как все?») Но я не про это. В зеленоватой прозрачной воде озера Комо (не цветет, собака, – целлюлозного комбината на них нет!) лениво плавали рыбы. Рыбины! Последний раз я видел такое в Африке, но посреди совершенно дикой саванны. Рыбины очень напоминали нашу озерную форель. Они грелись у самой поверхности. Посетители ресторанчика, нависавшего над водой, крошили им булки. Рыбы, не спеша с достоинством пробовали. («Ну, всё понятно, – смекнул я, – заповедник. Нельзя ловить. Хотя, что же, заповедник – это основание, чтобы не ловить?» – тут же вспомнил я родину.) «Да нет, – сказал Джузеппе, – никакой это не заповедник, пожалуйста, ловите». «А что же не ловят?» – изумился я. «А они сейчас не очень вкусные – не сезон». Я попытался представить себе озеро, окруженное городками (ладно, деревнями) в глубине нашей страны, и чтобы по нему так же плавали непуганые рыбы – и не смог. При всём богатстве своего воображения. Нет, озеро с городком могу, скажем, Переславль-Залесский. А с рыбами – нет. Переловят, перетравят, перебьют за полгода. И даже не потому, что жрать нечего (хотя и это тоже), а просто – чего они? Потому что человек преобразует окружающую его среду в соответствии со своими представлениями о прекрасном. Поэтому немыслима у нас в глубинке неразбитая автобусная остановка, или свежевыкрашенный забор без слова «х#й», или свободно плавающие в речке рыбы. Раздражают. Не вписываются. Господи, сделай что-нибудь с нами со всеми. Если сможешь. Опрокинутый мир Давайте я вам расскажу про свою жизнь. Вообще-то я музыкант. Если точнее, автор-исполнитель. То есть я сам пишу песни и сам исполняю их со сцены. В этом я вижу свое основное предназначение, этим же объясняю интерес к себе со стороны окружающих. Я работаю над песнями постоянно. Это интереснейшее и мучительное занятие. Примерно раз в два года я замечаю, что песен набралось достаточно для записи альбома. Тогда я иду к своим музыкантам, показываю, что у меня получилось, мы вместе думаем, как эти песни сыграть и спеть. Когда всё решено и отрепетировано, я ищу студию, и мы записываем альбом. Потом мы вместе с художником придумываем оформление, заключаем договор с выпускающей компанией и альбом готов. Альбом, как ни верти, завершение какого-то жизненного этапа. Не так-то этих этапов в жизни и много. Итак, альбом готов, и осталось подарить его человечеству. Для этого необходимо, чтобы человечество как минимум узнало, что ты записал новый альбом. И я иду на телевидение. С альбомом в зубах. «Ух ты, – говорят, – какая пластинка! Поздравляем. А мы как раз хотим предложить вам сняться в новой программе. В прайм-тайм. Только там надо на коньках». «Но я не конькобежец!» – изумляюсь я. «Так в этом-то всё и дело! – говорят мне. – Это-то самое интересное! Видите – все артисты уже снимаются». – «А может, лучше приличный музыкант, чем плохой фигурист?» – «Нет-нет. Ну не хотите на коньках – давайте под куполом цирка». – «А может, всё-таки лучше музыку?» – «Нет-нет, это никому не интересно. У нас тут рейтинг». – «Вот удивительно, – думаю я. – На концерте интересно, а по телевизору – нет». Ладно. Дарю пластинку, ухожу. На радио. Рассматривают пластинку, восхищаются. Я: «А?..» Они: «Андрей Вадимович, ну вы же знаете – это не наш формат. Наш слушатель это слушать не будет». Интересно: мой – будет, а ваш – нет. А какое тогда радио мой слушатель слушает? Или вообще никакое? Дарю пластинку, ухожу. Звонок. «Здравствуйте! С вами говорит корреспондент газеты “Солнечная правда”». «Вот славно! – говорю я. – Как кстати! Я как раз пластинку записал». «Нет-нет, – говорят. – Вы нам расскажите, как вы отдыхали». «Да не отдыхал я! Я альбом записывал!» – «Нет-нет, у нас тема номера – “Звезды отдыхают”» – «А следующего?» – «А следующего – как они катаются на коньках. Вы знаете что? Вы съездите куда-нибудь, отдохните, а потом возвращайтесь и всё нам расскажете. А хотите – с вами прямо на отдых поедет наш корреспондент и будет вас снимать на фотографическую камеру». Не хочу. Потому что мой отдых, даже если он будет – это только для меня. А мои песни – не только для меня. Мне кажется, это ясно, как дважды два. Нет. Мир перевернулся. Мимо проходит мама с дочкой лет восьми. Дочка, с восхищением показывая на меня пальцем: «Мама, мама! Повар пошел!» Мама: «Люсенька, это не повар, а известный певец». Дочка с удивлением: «А разве он поет?» Мама еще помнит. Пока еще. Снова звонок. «Извините, это опять из “Солнечной правды”. Может, хотя бы рецепт? Специально для нашей газеты!» Хорошо. Вот вам рецепт. Возьмите курицу. Намажьте ее маслом. И засуньте себе – знаете куда? Памяти Миши Генделева Поэзия есть музыка слов. И точнее не скажешь. И если мы не очень хорошо понимаем, что такое музыка, то с музыкой слов еще сложнее. Те, кто полагает, что стихи – это слова, уложенные в рифму и размер, сильно ошибаются. Рифмованные заголовки «Комсомольской правды» и рекламные слоганы имеют к стихам такое же отношение, как вибратор к космической ракете – в общем похожа форма. Мой друг Миша Генделев однажды сказал, что стихи пишутся вообще не для людей. Нет, не возбраняется, конечно, читать, если кому интересно. Подозреваю, что он прав. Поэзия – абсолютная вещь в себе. Я не помню, чтобы настоящий поэт даже попытался написать стихи на чью-то музыку – никто не имеет права задавать твоему сердцу ритм. (Бывало, что хорошие стихи пытались положить на музыку – это другое. Тоже, кстати, получается черт знает что.) Поэты слышат музыку внутри своего стиха, она и делает стих стихом, выстраивая единственно возможные слова в единственно возможный порядок. Поэтому поэты всегда так странно читают свои стихи – совсем не так, как разговаривают. Первомузыка стиха распирает их изнутри, они слышат ее и подсознательно пытаются дать услышать нам. Миша писал очень непростые стихи (случались, правда, и простые, позитивненькие: «Да здравствует мыло душистое и веревка пушистая!»). Я, впервые столкнувшись с ними много лет назад, не сразу сумел войти в его пространство, густо заполненное скрытыми созвучиями, казалось бы, случайными ритмами и их неровными отзвуками, неожиданными ассоциациями. В случайности обнаружился железный порядок – единственно возможный. Миша выкладывал свои стихи на бумагу в виде бабочек – я ни у кого не видел подобной строфы. И уже не увижу – это будет пародия на Генделева. Ловил их в одному ему ведомом саду, расправлял им крылья, осторожно сажал на лист. Каждую эту бабочку можно при желании утрамбовать в общепринятый брикетик четверостишия – ни одно слово не вывалится. Казалось бы. Нет, ребята, – не получится – музыка стиха не позволит. Не полетит. И не почувствуем мы запаха пустыни и раскаленной на солнце брони, и черно-белого, в мокром снегу, Ленинграда пятидесятых, и не скривимся от вкуса железных апельсинов в садах Аллаха. Когда Миша чуть-чуть обижался, он всегда говорил: «Я тоже к тебе на похороны не приду!» Уже не придет. Лежит Миша на кладбище Гиват Шауль близ Иерусалима, и с его террасы открывается невероятный вид на Святую землю – холмы и долины, долины и холмы до горизонта, и пейзаж этот не тронут ни тысячелетиями, ни цивилизацией. Я даже позавидовал. У нас принято вспоминать ушедших два раза в году – в день рождения и день смерти. А я вспоминаю Мишу каждый день – смотрит он на меня из рамочки со стены, выпить зовет. Пойдите в магазин, купите книжку стихов Миши Генделева. Хотя, боюсь, вряд ли найдете – не женский детектив. Стихи ведь пишутся не для людей. Для неба. Письмо Леониду Филатову Дорогой Леня! С тех пор, как ты оставил нас, мир сказочно поглупел. Ты даже не поверишь – как быстро, катастрофически и бесповоротно. Недавно ходил на премьеру фильма по твоей сказке – про Федота-стрельца. Сам я к этому фильму отношения не имею, но позвали – пошел. Во-первых, потому что очень люблю твою сказку. Во-вторых, до сих пор наивно полагаю, что зовут, потому что хотят сделать приятное. Премьеры, Леня, теперь совсем не похожи на те, которые ты помнишь, в Доме кино. Помнишь, у входа давились зрители, все спрашивали лишний билетик – бесполезно! А еще была пресса – та самая, советская, которую мы не любили и знали ей цену. Но вот интересно – эта самая пресса наутро сообщала читателю, что на экраны вышел фильм режиссера такого-то по такому-то сценарию, и играют такие-то актеры, и кто сыграл особенно хорошо, и вообще – получилось или нет. То есть то, что мне, не попавшему на премьеру, хотелось бы знать. Сегодня зритель на премьеру не ломится. Зачем? Билет в кино – дорого. За эти деньги на Горбушке можно будет через месяц купить лицензионную дивидишку, а пиратскую – прямо сейчас, и в три раза дешевле (эту Горбушку, Леня, все страшно ругают, но, по-моему, только для вида, поэтому живет она не тужит и даже обзавелась огромным крытым павильоном, чтобы удобнее было торговать ворованным). На звезд зрителю тоже смотреть неинтересно – они в разных телевизионных забавах уже глаза намозолили. Звезды нужны журналистам. Поэтому и тех, и других зовут на премьеру в огромном количестве. И вот не успел я снять пальто, подлетает первая журналисточка. Такая молоденькая-хорошенькая с микрофончиком: «Будьте добры, несколько слов для нашего канала по поводу фильма!» «Так я его еще не видел!» – удивляюсь я. «Ну и что? А вы сказку Леонида Филатова читали?» – «Конечно читал». – «И кто у вас там любимый персонаж?» Ну, я набираюсь добра и объясняю этой крошке, что вообще-то не склонен расчленять произведение искусства на любимых и нелюбимых персонажей, на положительных и отрицательных героев – я не в четвертом классе и мне завтра изложение не писать. Вижу – не понимает, но тут, слава богу, какой-то известный фигурист вошел, она на него кинулась. Не успел шаг сделать – вторая, такая же: «А что же вы без маленьких детей?» «А разве это для маленьких детей?» «Так мультик же!» – удивляется. «Друг мой!» – говорю я ей. «Ты сказку-то читала?» «Нет», – говорит, – всё как-то на работе… А вы, наверно, читали?» «Читал». «И кто у вас там любимый персонаж?» Собрал силы, объяснил ей про персонажа. «Спасибо! А еще скажите своим голосом: “Вы слушаете Радио Ха-Ха”! И еще поздравьте наших слушателей с Новым годом! А заодно – с Восьмым марта и Днем независимости». «Господи, – думаю – чтоб два раза не вставать». Развернулся, сделал шаг – подскакивает третья. Точно такая же. С микрофончиком: «Здравствуйте! Несколько слов по поводу фильма! Скажите, кто у вас там любимый персонаж?» И тут, Леня, я ее послал. Знаю, нехорошо так с девушками. Но запас прочности иссяк. Обиделась. Огляделся я вокруг и понял, что происходившее со мной – небольшая составляющая происходящего вокруг. И звезды вокруг меня, улыбаясь, рассказывают журналисточкам, кто у них любимый персонаж. У кого – Федот, у кого – Баба-яга, у кого – генерал. И ничего, морд не корчат. «Машенька, тебе кто больше нравится – Хрюша или Степашка?» Может, я урод? Но не удержался и всё-таки спросил у одной известной артистки, почему эти журналисточки такие дуры. «Да что же вы хотите! – ответила она, ничуть не удивившись. – Вы посмотрите, что они читают, что смотрят!» То есть читают они и смотрят примерно то же, что сами потом и пишут. Такой самовоспроизводящийся навоз. Знаешь, интересно: когда берешь в руки старинные очки (да какие там старинные – пятидесятых годов!), выясняется, что кончики дужек не достают до ушей. А котелок или цилиндр большого размера найти практически невозможно. То есть за такой короткий срок головы у людей ощутимо выросли. Головы-то выросли… А фильм, кстати, Леня, милый. С забавными картинками. И озвучен хорошо. Особенно если не видел, как ты сам свою сказку читаешь. Остаюсь вечно твой – А. Макаревич. Плохой ученик Мой друг непереносим. Я живу в Москве, он – в Питере, и видимся мы не так уж часто. Я скучаю по нему, но стоит нам провести пару дней вместе – и я начинаю лезть на стену, и бешенство мое рвется наружу. Я умею владеть собой, но умения моего не хватает. Я стискиваю зубы, стыжу себя за несдержанность – и ничего не могу поделать. Он невероятно жизнедеятелен и при этом невероятно эгоцентричен. Весь мир должен вращаться вокруг него и по-другому быть не может. Если ему хорошо – всем веселиться. Он будет по пятому разу рассказывать тебе историю, ничуть не заботясь тем, что ты не только знаешь ее наизусть, но был ее непосредственным участником. При этом говорить он будет очень громко и возбужденно и ему никогда не придет в голову, что в соседней комнате кто-то спит. Если ему плохо – всем плакать. Шутки неуместны, а ваше хорошее настроение – практически плевок ему в лицо. Если у него что-то болит, он будет кряхтеть и охать до тех пор, пока последнее живое существо в радиусе ста метров не поинтересуется, что с ним такое. О всех его бедах и неприятностях знают все его друзья и знакомые – каждый по секрету, разумеется. Любая его фраза начинается со слова «Я» – независимо от количества людей в компании и предмета обсуждаемого вопроса. Он не может перенести, если общее – принятое решение расходится с его представлением о том, как это должно быть. И если не получится переубедить с наскока, он будет зудеть и нудить, пока каждый не поймет, что жизнь стала невыносимой и легче, ей-богу, согласиться. Но и после этого он будет некоторое время продолжать – про то, как он был прав, а мы все неправы. Прав он, кстати, бывает всегда – совершенно независимо от реальных обстоятельств и конечного результата. Он уперт до невозможности. Однажды тропической ночью в семидесяти километрах от Гаваны он обронил на дороге темные очки. Доехав до города, обнаружил пропажу, переполошился, несмотря на всю бредовость ситуации и наши уговоры, сел в машину, вернулся на место – за семьдесят километров, в кромешную тьму. Нашел. По ним, правда, к тому времени проехал грузовик, но это было не важно. Он вернулся домой и вставил в них новые стекла. Он хорошо зарабатывает, но у него никогда нет денег – по крайней мере он постоянно сообщает об этом человечеству. Если денег оказывается много, он тут же покупает себе что-то дорогое и бестолковое, скажем, третий по счету снегоход, чтобы опять говорить, что денег нет. Он громко ссорится с женой, и весь город обсуждает их ссору. Потом они истерически мирятся, забрасывая друг друга любовными эсэмэсками двадцать четыре часа в сутки. Вот и сейчас мы куда-то едем, и он в пятый раз рассказывает мне историю про то, как он снайперски застрелил кабана, и кричит прямо над ухом, и я давно знаю эту историю наизусть и всерьез думаю, как бы его убить. А вообще он – очень хороший человек. Верите? И я его очень люблю. Правда. И еще он умеет делать руками всё на свете – то, чем я никогда не отличался. И еще он очень верный и надежный друг. И еще прекрасный художник. И всё это я вижу, знаю, восхищаюсь и даже иногда пользуюсь. Откуда такая ненависть? Копаюсь в себе, пытаюсь понять причины этой несовместимости. Одно время даже думал, что так бешусь, потому что передо мной зеркало. Самцов некоторых животных можно довести до исступления, ставя перед ними зеркало. Действительно, никакие недостатки не раздражают так, как свои собственные (лучший, кстати, способ от них избавиться, правда, довольно мучительный). Стал анализировать себя – нет, непохоже. То есть я тоже не подарок, но совсем в другом. И только совсем недавно осенило – это ведь Господь учит меня терпимости! Только и всего. А я – плохой ученик. Предновогоднее Наступаешь на стоячий эскалатор или сходишь с него – обязательно споткнешься. Удивительное дело! Я уже и в метро не езжу лет двадцать, и на эскалаторах кататься негде, и подходишь к такому стоячему и говоришь себе: это просто обычная лестница. Бесполезно! Наступаешь и спотыкаешься. Память тела, оставшаяся с детства, сильнее. К чему это я? А к Новому году. Ну взрослые же люди – чего хорошего? На улице – слякоть, на дорогах – дикие пробки, в магазинах – давка. Последние декабрьские дни тянутся медленно и мучительно. Закончить это, сдать то, не забыть поздравить этих и этих. И подарки, подарки! Так уже, видимо, и не научимся дарить подарки к Рождеству – спасибо дедушке Сталину – всё к Новому году! Никого не забыть – составить список, а то точно забудешь! – и ведь еще каждому свое, особенное! Потому что у нее в доме конфет не едят, а этому мы это в прошлом году дарили, а у этих еще дети! Ну не пытка? И носишься в последний рабочий день – не по домам же развозить! – а там уже пьют, и обязательно торт, и от стаканов на неубранных бумагах мокрые круглые следы, и хохочут, и усаживают тебя на полстула, и суют в руку чашку со следами губной помады, а ты за рулем и вообще жутко торопишься – надо еще в три места успеть, а Москва совершенно не едет. «Ну, по чуть-чуть!» Ну ладно, только по чуть-чуть. С наступающим! У артистов еще одна предновогодняя радость – корпоративные вечера. Очень плотный недельный поток одного и того же. Одна и та же обойма исполнителей – из зала в зал, с вечера на вечер. В залах – та же жара, плотный дух банкета, нехорошо танцующая масса нетрезвых людей. Ну да, платят. Грех жаловаться. А в последний день – муки выбора. Где гуляем? У этих или у этих? Да эти вроде не звали! Ничего, позвоним, поздравим – позовут! Или в ресторане? Что, все к нам собрались? А еще теперь модно ездить с места на место. Ни разу не видел, чтобы гаишник остановил кого-то в новогоднюю ночь и велел дыхнуть, хотя останавливай любого. Это уже будет какой-то совсем нечеловеческий поступок. Есть всё-таки какие-то вещи. А чего ездить-то? Как будто медом намазано! Везде будет одно и то же – примерно одинаковый стол и напитки (всё-таки мы традиционалисты), а часа через два – примерно одинаковые лица. И обязательный «Огонек» по телевизору, или как он там теперь называется. И все сядут, будут смотреть и ругать. Это тоже новогодняя традиция – смотреть и ругать. И что хорошего? Нет-нет, говорит тебе голос из далекого детства. Будет настоящий праздник, и будет чудо. И ты встретишься с самыми близкими друзьями, и тебе будут рады, и все будут красивые-красивые, и вы встанете и поднимете бокалы за уходящий год, и чтобы всё беды ушли вместе с ним, а потом – за Новый, и чтобы все у нас с завтрашнего дня стало чуть-чуть по-другому – лучше, и чтобы у каждого сбылось в этом Новом году всё, о чем он мечтает. И ведь сбудется! Не может не сбыться, когда столько замечательных людей пьют за это одновременно! И веришь! И сам уже седой дядька, и Дед Мороз умер лет сорок назад, а веришь! Память тела. Или души? Да еще – с первого января в измученной предновогодней давкой Москве наступят две восхитительные недели – без пробок. Потому что ЭТИ с мигалками уедут отдыхать. А тут еще Рождество, а потом старый Новый год! Ну где еще, в какой другой стране? С наступающим! Про бедных и богатых И опять всё оказалось враньем. Картина мира складывается у нас в головах из того, что такое хорошо и что такое плохо. Эти понятия нам вбили в голову в детстве. И сейчас что-то там поменять невероятно сложно. Помните, как выглядел капиталист, он же буржуй (на картинках, разумеется, где мы тогда живых видели?). Жирный, злобный старикашка, на тоненьких скрюченных ножках, в скрюченных пальчиках с когтями зажат мешок с надписью «1 000 000 000». Рабочий: красного цвета, жилист, мускулист, строг, справедлив, и ставит этого буржуя на место. Давайте откроем глаза и поглядим вокруг. Капиталист: молод (или средних лет), строен, спортивен, следит за собой, злоба в глазах не читается. Рабочий: черен, субтилен, плохо говорит по-русски, таджик. Если наш (уходящая натура) – немолод, красный цвет остался только на лице, склонен к пьянству, полноте и гипертонии. Любит Родину. Буржуев ненавидит – это качество сохранилось нетронутым с семнадцатого года. Горюет по советской власти. Ненавидит Горбачева за то, что он развалил страну, Ельцина – за то, что он ее распродал. Буржуев – за то, что они украли его деньги. Он уже не помнит, что при советской власти не было у него ни денег, ни возможности их заработать. Украсть у него могли только его рабство, которое его, видимо, очень устраивало. Погодите, пройдет еще совсем немного лет, умрет последний человек, который помнит, что такое советская власть в деле, и она опять станет таким розовым притягательным мифом, что удержаться будет невозможно. Как в семнадцатом. Что там рабочий! Один мой товарищ, научный работник, умница, бывший в семидесятые чуть ли не диссидентом, в середине девяностых вдруг жутко по совку затосковал. «Понимаешь, – говорил он, – сидели мы в своем КБ на зарплате 130 рэ, ни черта не делали, на портвейн и колбасу всегда хватало, вот мы сидели, пили, читали запрещенные книжки и ругали советскую власть. Клево было! А теперь?» Потом, правда, всё-таки поднялся с дивана, нашел хорошую работу – прошла тоска. Бедность свою наш человек оправдывает собственной честностью. Всерьез думает: чтобы разбогатеть, достаточно стать прохвостом. Не желает видеть, что прохвостов вокруг пруд пруди, а богатых негусто. Не желает понять, чтобы разбогатеть, нужен талант, знания, железная воля и работоспособность, умение держать удар. Не желает знать, что налоги, которые платят богатые люди, составляют большую часть государственного бюджета. Нашего с вами бюджета. Не желает слышать о том, что богатые люди спонсируют учебные заведения, клиники, поддерживают театры, кино, финансируют восстановление храмов, монастырей и памятников архитектуры. Впрочем, откуда ему слышать? У нас это как-то не афишируется. Во всём мире афишируется, у нас – нет. Портит образ капиталиста. Вот вернулся Абрамович губернатором на Чукотку. И местное население этому очень радо. «Нет, как же так? – заходится наш очередной телеумник. – Что-то тут не то! Какой-то у него свой грязный неведомый нам пока интерес! Интересно, какой?» А знаете, что самое противное? Это ведь не партия и правительство эту говорящую голову на борьбу с капиталом направило, и не руководство канала классово сориентировало – это он сам. От души. Кровиночка наша. А правительство смотрит на всё это дело и вроде не одобряет. Но вроде и не препятствует. Потому что плох тот правитель, который не слышит голоса своего народа. Как жить-то будем? Про время, людей, предметы и клуб «Индра» Самолет сильно задержался, и в гостиницу города Гамбурга мы приехали поздно вечером. Погода за окном стояла отвратительная, я раскидал вещи по номеру и уже собирался прилечь и включить телевизор, как вдруг ко мне ворвался мой товарищ Володя – сильно возбужденный – и объявил, что мы немедленно едем на Риппербан – поклониться местам, в которых играли юные Битлы. «Сейчас или никогда!» – кричал он. Не знаю, почему я согласился. Совсем молодая и еще никому не известная группа «Битлз» приезжала в Гамбург трижды – в шестидесятом, шестьдесят первом и шестьдесят втором году. В шестидесятом их вытурили из Германии, потому что Харрисону еще, оказывается, не исполнилось восемнадцати, а работали они в ночных клубах. Играли по 4–5 часов в день, точнее – в ночь, спали за экраном кинотеатра, в общем, всё как надо. Риппербан – вообще веселое местечко: в шестидесятые годы все бордели и прочие ночные заведения располагались именно там. Мы довольно долго перлись под холодным дождем по уже пустому Риппербану, отыскивая заветный поворот направо. Там, в переулочке, располагалось наиболее известное пристанище Битлов – «Стар клуб». Осталось от него только название – внутри гремела дискотека, толпились немецкие дети, и Битлами не пахло. Только мемориальная табличка сообщала о том, что именно здесь, столько-то лет назад… «Ну и ладно», – подумал я. А совсем рядом, чуть глубже в переулок, находилось другое, значительно менее известное заведение – клуб «Индра». Никакой толпы не наблюдалось, двери были открыты. Внутри клуб оказался маленьким и как-то странно неуютным. Непохоже, чтобы его ремонтировали за истекшие сорок лет. Попахивало сортиром. На крохотной и очень низкой сцене стояло древнее ободранное пианино – явно чудом сохранившееся после английских бомбежек сорок пятого. На стенах висели фотографии скачущих по этой самой сцене Битлов – любительские, сильно увеличенные и оттого особенно достоверные. Время, несущееся черт знает куда, почему-то застыло внутри этих стен. В клубе никого не было. Почти никого. По ту сторону бара возвышался сильно немолодой, волосатый и бородатый бармен – живой монумент семидесятым. За стойкой сидела некрасивая белокурая деваха, уткнувшись в кружку пива. Бармен поприветствовал нас кивком головы, деваха даже не заметила. Здесь было как-то по-настоящему. Мы с приятелем выпили за Битлов и сразу еще раз за Битлов. Потом приятель пошел целовать стены, а я присел у барной стойки и стал думать о том, что предметы, как правило, живут дольше людей и явлений. Ладно каменные стены – бывает, какая-нибудь записная книжка в ящике стола переживет человека вдвое, а начнешь листать – внутри трамвайный билетик, и совсем как новый – где та улица, где тот трамвай? И вот уже никаких Битлов сто лет как нет, а запах их остался. Что-то такое восторженное я и произнес вслух, даже не обращаясь к девице, сидевшей от меня слева. На что она вдруг ответила, что это нам, туристам, тут в радость, а она всю жизнь живет этажом выше, и музыка грохочет ночами и мешает спать, и мы с нашими восторгами ей изрядно надоели. «Битлы, Битлы, – ворчала она, – подумаешь! Этот самый Джон Леннон однажды ночевал у моей матери!» «Ну и что?» – спросил я, замирая, понимая весь идиотизм вопроса. «Да ничего, – ответила девица, – напился пьяным и всю ночь читал ей стихи!» Это было настолько обыденно и не по законам жанра, что я поверил ей сразу. Заведение закрывалось. Вернулся, весь в паломническом экстазе, мой приятель, мы еще раз выпили за Битлов и, подняв воротники, вышли под проливной дождь. Про злых и добрых Меня страшно интересует: деление всего живого на добрых и злых – это прерогатива всех детей в мире или всё-таки в первую очередь наших, постсоветских? Если наших – тогда это отголоски нашей жуткой отечественной истории (красные – хорошие, белые – плохие, рабочие – добрые, буржуи – злые), если всех – то это следствие взрослых попыток привить детям представление о том, что есть добро и зло. А откуда еще? Ну а как же? Ужалила ребенка пчела: «Ах, она, пчела, злая-нехорошая!» Заурчала киска на коленках: «Кошечка хорошая, добрая!» А кошечка, прыг – и сожрала мышку. Мы-то сами как насчет добра и зла? Разбираемся? Ну, насчет самих себя – безусловно. Помогают нам хорошие, а жить мешают плохие. Это ежу понятно. А в целом? Как спрашивал Петька: «В мировом масштабе?» Ну, в общем, разбираемся. В рамках морали. Христианской. Не делай другому, чего не хочешь себе. Ну и еще заповеди – то, что помним: не убей, не укради, не возжелай… что там еще? А в Древней Греции каких-то две с небольшим тысячи лет назад считалось абсолютно нормальным слабого новорожденного ребенка сбросить со скалы всем на благо – и ему, и родителям, и отечеству. Другая мораль. Вбитое в нас в детстве представление о добрых и злых мы легко переносим на окружающую природу. Действительно – очень просто: олени добрые – волки злые. Злая акула жрет людей, а добрый дельфин их спасает. А лебедь еще и верный, слыхали песню про лебединую верность? Детское мифотворчество. Природа не знает добра и зла. И морали – в нашем, человеческом понимании. И акула и дельфин – хищники. Это не хорошо и не плохо. Просто у дельфина морда посимпатичнее. И когда он, играя с тонущим человеком, как с мячиком, случайно толкал его к берегу, мы записывали его в спасатели. А когда толкал от берега (пятьдесят на пятьдесят) – не записывали. В убийцы он всё равно не попадал – морда добрая. А ведь кровожадная убийца-косатка – всего лишь большой дельфин. Егеря расскажут вам, что прекрасный белый лебедь – самая поганая (опять-таки с точки зрения человеческой морали!) птица на водоеме: в радиусе двухсот метров от своего гнезда разоряет и уничтожает гнезда всех прочих птиц; согнанная с гнезда, никогда не возвращается к своему будущему потомству (чего о других птицах не скажешь) и в пресловутой верности тоже замечена не была. Еще раз: лебедь не добрый и не злой. Он живет по законам Природы. Интересно: навязывая животным нашу мораль, мы при этом отказывали им в наличии разума. А вот разум, как выясняется, есть – во всяком случае, оперативная способность мозга многих животных оказалась сильно неизученной и недооцененной. И вот еще интересно: зачем соловей поет? Жрать хочет? Самочку зовет – да нет, яйца уже в гнезде. Охраняет территорию – от кого? Кого напугаешь такой песней? Только привлечешь. Песня соловья иррациональна. При этом он совершенствует ее, перенимает у соседа новые коленца, старается всю ночь. Может, славит Всевышнего? Это ведь Он создал и соловья, и всё сущее? И если Бог создал природу, то, может, она знает о Боге чуть больше, чем мы? Может быть, поэтому она не уничтожает саму себя так, как мы – и себя, и ее? А мы все – «добрые, злые…». Про память и ее отсутствие Человеческая память не вечна. Потому что ничто не вечно. И когда мне восторженно шепчут, что, скажем, музыка Битлов или Баха останется навсегда – меня корежит. Что-то проживет пятьдесят лет, что-то – пятьсот. Нет, конечно, останутся носители, но я имею в виду именно человеческую память, а не архивы узких специалистов. Мы совсем не знаем музыки Древней Греции, а я не могу поверить, что при общем высочайшем развитии культуры и искусств музыка древних греков была примитивна – просто время ее до нас не донесло. А по поводу того, что время до нас донесло, я иногда мучаюсь вопросом – это действительно лучшее из того, что было создано в эту эпоху, или выбор истории был во многом случаен, либо обусловлен обстоятельствами, к искусству отношения не имевшими – случилась война и сгорела библиотека императора? Ну хорошо, мы можем во многом восстановить картину того, что творилось сто лет назад. А тысячу? В 1913 году в России издавалась масса граммофонных пластинок. Была на них не только музыка – были и анекдоты, юморески, короткие рассказы. Так вот, было издано более ста произведений некоего Дротова и одно – Чехова. Кто такой Дротов? Я раскопал – совершенно бездарный юморист, невероятно популярный в те годы. Так всё-таки время выбирает безошибочно? А ведь и Чехова забудут. Забудут-забудут. Увы. У наших родителей культовыми писателями были Ильф и Петров. Говорили цитатами из «Стульев» и «Теленка», по ним, как по паролю, узнавали своих. Читают их сейчас? Всплесками – в момент появления очередной неудачной экранизации. А еще был такой хороший писатель Каверин. Вся страна читала. Помните? Энди Уорхол пятьдесят лет назад произнес: «В двадцать первом веке каждый сможет стать знаменитым». И добавил: «На пятнадцать минут». Как же он угадал, собака! Никогда еще человечество не пыталось выживать в таком плотном и агрессивном поле информации, им же созданном. Всё, что давит на наше сознание и подсознание – радио, телевидение, реклама, – появилось совсем недавно, в историческом масштабе, только что. Мы просто генетически не готовы от этого защищаться. Весь этот поток орет нам про новое. «Покупай новое!» – кричит реклама. «Читай сегодняшнее!», «Смотри сегодняшнее!» Читаем, смотрим. И знаете, что происходит? Наша память становится короче. Может быть, это самозащита мозга. Потому что в каждую его клетку нам молоточками ежедневно вбивают что-то или кого-то, кого там хранить совершенно необязательно. А он и не сохранится – завтра перебьют. Я сижу и беседую с девушкой лет двадцати трех (с девушками более молодыми я потерял способность вести беседу несколько лет назад – резко и навсегда. По причине отсутствия общих тем. А трындеть ни о чем я так и не научился). Девушка образованная, закончила гуманитарный институт, работает гидом. Разговор заходит о памяти. Случайно я назвал фамилию Смоктуновского и увидел непонимающие глаза. Я навскидку называю имена: Галич? Тишина. Окуджава? Что-то слышала. Бродский? Трифонов? Катаев? Шкловский? Тишина. Аксенов? Что-то слышала. Бог ты мой. А ведь память – это любовь. Потому что помним мы тех, кого любим. Нет памяти – нет любви. И когда человечество, проснувшись утром, не сможет вспомнить, что было вчера, наверно, и наступит конец света. Кстати, память – это не только любовь. Это еще и ненависть. Народом, не помнящим, что с ним творили вчера, очень легко управлять. Ему можно каждый день придумывать новую историю. Только кончается это очень плохо. Помните? Ах, уже не помните? Про предметы и людей Еще недавно, создавая какой-нибудь предмет, будь то электробритва или автомобиль, человечество не заботилось сроком его жизни. Просто старались сделать как можно лучше и долговечней – с учетом тогдашних технологий. Сегодня выясняется, что самый лучший в мире студийный микрофон – «Пато-Маркони», изготовленный в конце сороковых годов прошлого века, и студии бьются за них. А их осталось-то целых всего несколько штук. Вот ведь странно – ракеты полетели в космос, нанотехнологии осваиваем, а лучше микрофона с тех пор никто не сделал. По Кубе и сегодня разъезжают американские машины сборки начала пятидесятых – не какой-нибудь элитной ручной сборки – обычные, с конвейера. Это с их-то кубинским климатом – ливни, влажность, океанская соль! Ничего, ездят. Сегодня японские (да и не только) конструкторы, создавая новую машину, с точностью до дня рассчитывают срок ее жизни. Надо предельно точно знать, когда она развалится и человек придет в магазин за такой же новой. Однажды у меня была подержанная «Хонда». В день, когда ей исполнилось десять лет, она просто рассыпалась на составные части. Думаю, что разработки эти не афишируются – кому охота знать, что в купленный тобой автомобиль уже заложен день его кончины. А без этого невозможно планировать современное производство, а главное – его расширение. Закон рынка. «Покупай новое!» – кричит реклама. Как помочь человеку купить новое? Сломать старое! В голову лезет сценарий убойного голливудского триллера. Как мы его назовем? Скажем, «Затмение». Главный герой – красавец в годах, какой-нибудь бывший Брюс Уиллис, в прошлом боец секретного спецподразделения, откуда десять лет назад ушел со скандалом, но пару верных друзей сохранил. Борец за правду, проблемы с женой и детьми. И вот он замечает что-то странное. Скажем, у него умирает мать. Мать, конечно, немолодая, но умирает от пустяковой болячки – от насморка. Врачи разводят руками и прячут глаза. Выведенный из состояния покоя герой оглядывается вокруг и видит, что то тут, то там люди пенсионного возраста отправляются на тот свет без видимых причин. С помощью своего старого боевого товарища, заядлого компьютерщика, он взламывает секретный код Министерства здравоохранения и выясняет, что всем клиникам и домам престарелых в обязательном порядке рекомендован новый поливитамин, разработанный специально для людей пенсионного возраста. С помощью подруги-журналистки (никакого секса – это только чтобы подчеркнуть скандал с женой!) они выходят на загадочную корпорацию. Называется как-нибудь «Солнце жизни», красивый логотип, гигантский зловещий небоскреб в центре Манхэттена, почему-то всё засекречено, внутрь их не пускают. Подруга-журналистка с риском для жизни выясняет, что корпорация плотно связана с секретными службами и правительством и дело там очень нечисто. Время действовать. Герой зовет двух своих боевых товарищей. Один отказывается идти против своей страны. Другой идет (в бою, естественно, погибает, спасая главного героя). Ночное проникновение в небоскреб через гараж, по трубам вентиляции или через крышу – как вам больше нравится, карате, перестрелки, охранники в одинаковых черных комбинезонах красиво падают, друг убит, наш герой легко ранен, и вот наконец он врывается в главный кабинет – верхний этаж, стеклянные стены, панорама Нью-Йорка – и застает там главного негодяя, который под дулом пистолета рассказывает ему, что правительством запущена секретная программа по сокращению количества пенсионеров в стране – толку от них всё равно никакого, государственных денег они жрут немерено, а тут еще перенаселение и кризис. Финальная драка на фоне восходящего солнца, главный негодяй вылетает в окно, разбивая собой стекло в рапиде, окровавленный Брюс Уиллис спускается вниз и медленно выходит из здания, освещенный косыми рассветными лучами, навстречу целящимся в него полицейским и толпе журналистов. В кулаке у него зажата флешка со всеми секретными данными, которую он в последний момент вырвал у негодяя изо рта. Навстречу ему бросается рыдающая жена с детьми. Старики спасены. Музыка, песня, титры. Это в кино. Про рай и ад Мой товарищ писатель Юз Алешковский однажды сказал: «Ад – это жизнь на Земле при полном отсутствии Бога». Степень присутствия Бога отнюдь не определяется количеством понатыканных вокруг новодельных церквей. Ад вползает в нашу жизнь медленно, незаметно и прочно. Вползает в виде хаоса. А хаос маскируется под что угодно. Например, под долгожданную свободу. Под новомодные веяния в искусстве. Хаос – это не что-то одно отдельно взятое. Это чудовищное несоответствие одного элемента другому в рамках целого. Полная противоположность гармонии. Я понятно объясняю? Впервые я заметил, что что-то происходит, когда несколько лет назад во всех барах, парикмахерских, спортивных залах и магазинах почти одновременно возникло странное явление: работает телевизор, на экране музыкальный канал, пляшут, поют и кривляются разнообразные артисты, а звука нет. Вернее, он есть, но исходит он не из телевизора, а из какого-то совсем другого прибора – и звучит музыка! Только не та, под которую в данный момент пляшут, открывают рот и кривляются артисты на экране. И это не какая-нибудь принципиально другая музыка – не Вивальди, в общем. Та же самая попса, просто не имеющая никакого отношения к изображению. Никогда не замечали? Говорите, вас это вообще не интересует? То есть смотрите и не замечаете? Вы уже больны. А меня очень интересует. Я и в чистом-то виде музыкальный канал – с родным звуком – не могу назвать образцом гармонии. При всём своем либерализме. А тут черт знает что такое. И знаете, что самое интересное – ни один бармен, ни один администратор не смог мне объяснить, зачем они это делают. А ведь это непросто – надо проделать массу телодвижений: включить телевизор, найти подходящий музыкальный канал, вырубить звук, потом включить проигрыватель, подобрать сидишку с похожей лабудой, поставить, врубить звук, и будет хаос. Они не знают, зачем это делают. Но делают. Всё. Может, это модно? Или это всё-таки болезнь? Я – счастливый человек: мне некогда смотреть телевизор. Возвращаясь домой вечером, я предпочитаю ужин в компании друзей или в крайнем случае хорошую книжку или фильм. А тут недавно находясь на гастролях, оказался в номере гостиницы с телевизором один на один. В дневное время. В этой ситуации телевизор побеждает. Потому что человек, которому нечего делать, не может его не включить. Прыгая с канала на канал, я с изумлением обнаружил, что везде идут детективы. (Кроме ТНТ, конечно, там – «Дом-2».) С ментами и бандитами. Примерно одного качества. Примерно с одними и теми же актерами, сюжетами и количеством трупов и крови. Если детектив вдруг заканчивался, его сменяла «Дежурная часть», или «Хроника происшествий», или «Петровка, 38», или «Преступление и наказание», где настоящих трупов и крови было значительно больше. А потом опять начинался какой-нибудь детективный сериал. В полном соответствии с законом о рекламе каждые пятнадцать минут вся эта трупоедина перебивалась розовыми счастливыми малышами посреди чудес страны молочной, гламурными красотками с чашечкой кофе и простыми милыми девушками с прокладками в руках. Ненадолго – минут на пять. А потом опять четверть часа трупов, извращенцев и ментов, которые сурово шутят и пьют водку и пиво на рабочем месте. Контраст не поддавался описанию. Присутствие хаоса ощущалось физически. Ребята! Вы совсем с ума сошли? Мне шепчут, что для того, чтобы почувствовать себя хорошо, человек должен увидеть, как кому-то плохо. Хуже, чем ему. Это правда? А я всю жизнь начинал чувствовать себя лучше, когда видел, как кому-то хорошо. А когда видел, что кому-то плохо – мне тоже делалось хуже. Это, кажется, называется «сострадание», да? Может быть, я мутант? У моего сына нет телевизора. Я хотел подарить – не надо, говорит, с ума сошел? И у его друзей тоже нет. У них иметь телевизор считается дурным тоном. Если бы хаос полз только оттуда! А еще мне шепчут, что хаос – это на самом деле одна из самых устойчивых систем. С точки зрения физики. Беда-то какая. С нами что-то происходит С нами со всеми что-то происходит. Что-то очень плохое. Настолько плохое, что мне иногда хочется, чтобы получилось, как в американском фильме. Когда совсем уже плохое всё-таки произошло, те, кто выжили, наконец-то вдруг прозрели и стали жить как надо. Сразу после этого, как правило, идут титры. Он всё время выезжает на перекресток. Пробка и без того жуткая, и видно, что впереди всё равно все замерло – нет, он выезжает на середину перекрестка на желтый свет, и встает, и наглухо перекрывает движение слева направо, и знаете, какое у него при этом выражение лица? «Да пошли вы все. Вы что, не видите, что я еду?» Впрочем, вы наблюдали. Скажите, что его вылечит? Я не верю в чудо. При этом я знаю, что чудеса иногда происходят. Забавно, правда? Представьте себе, что завтра всерьез затопит Лондон или Амстердам. Ну не такие же мы идиоты, чтобы предположить, что мировые магнаты тормознут свой промышленный бизнес из-за какого-то парникового эффекта. Так вот – затопит. И конечно, найдется энное количество людей, которые будут совершенно искренне переживать и даже соберут денег на постройку бесполезной дамбы и спасение сохранившихся шедевров мировой культуры. А все остальные – и их будет в сто раз больше – вздохнут с облегчением. Во-первых, Лондон, а не родной Урюпинск. А во-вторых: Амстердам – гнездилище разврата (есть такое слово «гнездилище»? Сюда очень подходит). А Лондон – вообще: чего они там о себе возомнили? Ну и правильно, что затопило. Ребята, я не сгущаю краски. Сегодня уже известно, что каждому живому существу, будь то крыса или человек, необходимо минимальное индивидуальное пространство вокруг себя самого, в которое без спроса не вторгается другое живое существо. Буквально несколько десятков сантиметров вокруг себя самого – капсула такая или аура, как хочешь назови. И если в нее насильно вторгаются – в любой давке, например, – то существо впадает в стресс, болеет и вообще делается неадекватным. Может, из-за этого? Новый президент Эквадора первым делом снял статус заповедника с Галапагосских островов. Это был один из последних заповедников в мире, хранивших жизнь Океана. Да нет, конечно не спас бы он эту жизнь в любом случае, вы что, с ума сошли? Так, продлил бы лет на пятнадцать-двадцать. А теперь китайские браконьеры (нет-нет – теперь уже законные рыбаки!) уничтожат всё живое, и в первую очередь акул – самых древних и самых красивых обитателей океана – года за два. Насовсем. Два года или пятнадцать – велика ли разница? Я написал письмо этому президенту. Написал и отправил, чувствуя себя полным идиотом. Даже не Дон Кихотом, бьющимся с мельницей, а блохой, пытающейся укусить самолет. Ребята, я совсем не романтик. Я очень трезвый и практически мыслящий человек. И всё-таки. Может, что-то произойдет? Какое-нибудь чудо? Форс-минор Форс-мажор – это обстоятельства непреодолимой силы, позволяющие партнеру отказаться от обязательств, указанных в договоре. Я, типа, отказываюсь от соблюдения своих обязательств, потому что у нас тут землетрясение. Или упал метеорит. Или нас всех косит чума. Давайте-ка я вам лучше расскажу про форс-минор. Некоторое время назад у меня на пальце ноги выросла маленькая шишечка. Вещь совершенно безвредная – если ходить босиком. А вот ботинок создает затруднение. Потому что ботинки на нее не рассчитаны. В результате я исстрадался и позвонил знакомому доктору. Знакомый доктор позвонил знакомому хирургу, и тот согласился меня принять. Оказался очень приятным парнем, к тому же поклонником «Машины времени». Мигом уложил меня на стол и болячку отрезал. Категорически отказался от вознаграждения. Растроганный и счастливый, я уехал домой. Через пару месяцев шишечка выросла снова. На том же месте. Уже знакомый хирург очень удивился, велел мне приехать и проделал операцию еще раз. Даром. Прошло еще три месяца, и шишечка была на прежнем месте. Хирург удивился еще больше и сказал, что тогда мы эту штуку возьмем лазером. По последнему слову техники. Мы пошли на другой этаж больницы, и строгая тетенька лазером, похожим на детский прибор для выжигания, эту штуку выжгла. Лазер гудел, лампочки мигали, пахло шашлыком. Через пару месяцев всё вернулось на свои места. И тогда я плюнул, купил билет и полетел в Израиль. Пришел в клинику, заплатил две тысячи долларов. В кассу. После чего израильский хирург проделал надо мной уже до боли (шутка) знакомую операцию. Ножичком. Безо всяких лазеров. В процессе этой операции я спросил его: почему у его российских коллег ничего не получалось? Он удивленно посмотрел на меня, пожал плечами и сказал: «А они просто не до конца вырезали». «Ну погоди, – думал я, – утру тебе нос. Вот заявлюсь через пару месяцев в прежнем виде, хромая – что тогда скажешь? Небось опять две тысячи сдерут?» А больше ничего не выросло. Как отрезало. Два мира, два детства. Совсем недавно я был уверен, что отечественное кино неспособно родить настоящий боевик или триллер как в Голливуде. Не из-за того, что нет денег, а в принципе. Очень уж аккуратненько и беспомощно бились в наших фильмах машины, погони выглядели смешно, драки российских артистов без слез смотреть было невозможно. Пропасть казалась непреодолимой. «Ну да, – понимал я, – это просто не наш жанр. Ну не дано нам. Зато у нас бездна психологизма и душевности. Омут естества». А прошло несколько лет и оказалось – всё нам дано. И взрывы, и драки, и погони, и всё, что угодно. Это не означает, что хороших фильмов стало больше – просто данный жанр освоили. На мировом уровне. То есть где-то получается. Я к тому, что форс-минор – это в принципе обстоятельства преодолимой силы. Если, конечно, постараться. Я боюсь хамства Я боюсь хамства. Потому что, если тебя обхамили, ты в любом случае в проигрыше. Не ответил хаму – значит, утерся, а ответил – опустился до его скотского уровня. Ситуация безвыходная. Хотя, если хамит человек, выход всё-таки есть. Дать в морду, например. А если хамит окружающая среда? В восемьдесят шестом году я впервые в жизни с какой-то делегацией выехал в капстрану – Грецию. У нас тогда еще понятия не имели о наружной рекламе (как и о любой другой) и художественное оформление столицы состояло из лозунгов «Слава КПСС!», «Коммунизм неизбежен!» и, на худой конец, «Мир, труд, май!». В Афинах я впервые в жизни увидел буйство наружной рекламы. Я ходил, зачарованный – как красиво! «Никогда, – думал я, – никогда у нас не будет такого!» Как я ошибался! И ведь воистину – ко всему человек, подлец, привыкает. И быстро-то как! Ходим и уже не замечаем, что там для нас написали и нарисовали, истратив на это бешеные деньги. Устали. Защищаемся. А дети, например, нет. Я недавно с изумлением слушал, как трое пятилетних общались между собой, используя исключительно слоганы телерекламы. Эту беспомощно-хамскую пародию на молодежный сленг – врубайся по-быстрому, оторвись по-черному… Дивное русское слово – «Сникерсни»! Люди! Конечно, язык – живая вещь. Конечно, он постоянно меняется – хотим мы этого или нет. Конечно, глупо требовать, чтобы мы говорили, как сто лет назад и галоши называли мокроступами. Но зачем же его настолько сознательно уродовать? Причем благодаря количеству ежедневных повторений вся эта помойка входит в детские головы как гвоздь в масло. А у нас на ушах нарастает бегемотья шкура – спасаться. Мне очень хочется поговорить с этими хорошо одетыми молодыми людьми, за большие деньги придумывающими для нас этот нечеловеческий язык. Спросить: «За что?» В глаза посмотреть, на худой конец. А вы не заметили, с какого момента реклама перестала обращаться к вам на «вы» и начала беспардонно тыкать? Недавно. «Как?! Ты еще там? Они уже здесь!» Так, видимо, доверительней. Вижу у дороги большой рекламный щит какой-то стоматологической клиники (они у нас все в один день вдруг стали называться американскими, французскими, немецкими) и читаю: «Немцы предельно внимательны». «Стоп, – говорю я себе, – это же привет от доктора Геббельса!» То есть немцы предельно внимательны. А французы, наоборот, нет. А русские еще и туповаты. Ребята, вы что, с ума сошли? А как вам сеть ресторанов восточной кухни под общим названием «Япошка»? На очереди армянские рестораны «Армяшка» и ресторан кошерной кухни «Жиденок». Что с вами, господа? Ничего, ходим. Не вникаем. Хаваем. А мне, дураку, казалось, что оскорбление нации – подсудное дело. А как трогательны провинциальные попытки соответствовать духу времени! Вы не увидите в маленьком городе магазин с вывеской, скажем, «Электроника». Нет! Это непременно будет «Мир электроники». Так сейчас надо. «Планета колготок», «Вселенная лифчиков»! И под этим – замурзанный ларек. Ну и напоследок – шедевр: «Секонд-хенд – новая коллекция». Весь день ходил счастливый. Про дом Лет двадцать назад, помню, одна журналисточка спросила у меня, почему в песнях «Машины» так часто звучит слово «дом». Я удивился – не обращал внимания – стал считать. Оказалось, и вправду очень часто попадается. Что-то я там такое имел в виду. Если говорить о буквальном значении слова «дом» – не думаю, что то, что являлось домом в моей юной жизни, могло вдохновить меня на песню или хотя бы на поэтический образ. Довольно долго мы жили в коммуналке в самом центре Москвы, и это было отнюдь не поэтическое место, какие бы старые песни о главном нам сейчас ни пели. Помню в основном богатое смешение запахов – от социально-общественных до глубоко личных. Социально-общественным пахла (нет, всё-таки воняла) рыжая мастика, которой жильцы по очереди согласно расписанию натирали пол – паркет из трех пород дерева, русский классицизм, оставшийся от хозяев-графьев, и его строгий рисунок проступал сквозь рыжую гадость, как лик иконы сквозь копоть. Социально-общественным пахло на кухне, где на четырех плитах одновременно булькала, испуская пар, нехорошая еда. Тут же сушилось на веревке кое-какое бельишко – предмет постоянных скандалов. Сейчас с придыханием говорят, что решили наконец вернуться к нормативам, по которым в те светлые времена делали для трудящихся еду – колбасу, сыр, пельмени и прочие радости. Ну-ну. Нет, нормативы наверняка были, но какое же отношение они имели к тому, что время от времени выбрасывали в магазины? Ничего – лет через десять умрет последний человек, который помнит, что это было на самом деле, и врать можно будет уже без оглядки. Про личные запахи умолчу – скажу только что палитра была богатая. Утлая общая раковина-ванна с постоянно забитым сливом возможности помыться не давала, в баню полагалось ходить раз в неделю (это полагалось!), дезодорантов советская власть еще не ведала, а одеколон «Шипр» и духи «Красная Москва» картину скорее обогащали. В общем, вряд ли всё вышеописанное вдохновило бы автора на создание произведения, воспевающего дом. Впрочем, автор в те годы был крайне молод и никаких песен еще не писал. Потом мы с семьей переехали в отдельную квартиру на Комсомольском проспекте. (Чудо! Стих Маяковского про ванную помните?) Комсомольский проспект представлял из себя длинную, до Фрунзенского вала череду строящихся и только намеченных к стройке домов вперемежку с остатками бараков, и всё это было очень далеко от центра Москвы – окраина! Потом я женился, и мы с женой переехали на площадь Гагарина – от любимых, но слишком заботливых родителей. Это уже был дом. Почти. Потом я развелся и уехал в подмосковную Валентиновку в дом, рожденный фантазией безумного художника дяди Паши, пожарника по профессии. В свое время я написал про это сооружение и его гостей целую книжку, которая так и называется – «Дом», и нет смысла повторяться. Давайте-ка я расскажу про дом сегодняшний. Все мои друзья четко делятся на две категории. Одни живут в центре Москвы и не имеют ни малейшего желания перебираться за город, другие, напротив, живут за городом и не представляют своей жизни в Москве. Я из второй категории. Какая бы у тебя ни была квартира, постоянное ощущение того, что за тонкими перегородочками слева, справа, над тобой, под тобой не имеющие к тебе отношения люди спят, веселятся, плачут или готовят преступление, делает твою жизнь невыносимой. В детстве мама взяла меня с собой в виварий – стена одинаковых клеточек до потолка, в каждой клеточке – морские свинки. Они уже обречены, просто не знают об этом. Запомнил на всю жизнь. Дом, в котором я сегодня живу, отличается от предыдущих тем, что внутри (да и снаружи) я его придумал сам – раздербанил предлагаемый план, убрал половину стен. Раньше мне приходилось мириться с тем, что придумали и построили другие. По молодости это меня веселило, сейчас раздражает. Я сам знаю, как мне надо. И что очень для меня важно – дом должен быть соразмерен масштабу человека (я имею в виду не его общественное положение, а его физические размеры). И крохотный, и огромный дом, не отвечающие этому правилу, незаметно калечат психику. А теперь о сакральном. Дом (как и машина, и музыкальный инструмент – всё, что создано для постоянного контакта с человеком) – живое существо. И если вы оставите его, заперев за собой дверь, – он вскорости умрет, а потом начнет разваливаться, и никакое включенное отопление, увлажнители и даже работающее радио на кухне не спасут ситуации. И вернуть такой дом к жизни будет очень непросто – кто проходил, знает. Кроме этого, дом мой заполнен огромным количеством живых существ – это картины моих друзей-художников, гитары, авторские куклы (вообще особая статья), масса старых и старинных, как вам покажется, безделушек. Но это вам только покажется. На самом деле – каждая тихонько рассказывает мне свою историю, и я могу слушать их часами. Вам они ни хрена не расскажут. Они вас стесняются. Что касается количества всех этих предметов – люди, державшие аквариумных рыбок, знают: вот вы купили аквариум, промыли его, промыли песок, уложили его на дно, добавили камней, ракушек, налили воду, посадили водоросли. Казалось бы, всё готово – пускай рыбок. Нет. Вода еще не живая. А завтра она может зацвести. Или вовсе протухнуть. Опытный человек увидит, когда она успокоится и заживет, и с этого момента ее уже не надо будет менять – только подливай. А песка, камней, ракушек и водорослей (а впоследствии и рыб) для этого должно быть ровно столько, сколько надо – не больше и не меньше. Я понятно объяснил? А замечали ли вы, господа, такую странность – если, конечно, у вас в доме висят на стенах картинки и фотографии в рамках? Вот вы вернулись после трехдневного отсутствия, а все ваши картинки чуть сдвинулись со своих осей – висят кривовато. И ведь пыль за это время никто с них не стирал, и землетрясения вроде не было. Это что такое? А это они разговаривали. А ночью! Я часто работаю ночью. И когда ты уже устал, можно выключить музыку, которая помогала тебе рисовать, и замереть. Сколько жизней проистекает вокруг! Еле слышно, коротко перешептываются старые деревенские иконы – так хрустнет сухой лист под ногой в лесу в конце ноября перед самым снегом. Скрипнула ступенька – поднимается ко мне в мастерскую кто-то из домовых. У меня их несколько – милые безобидные твари. Внизу хором бормочут куклы – раньше они замолкали, когда я спускался, теперь почти не обращают на меня внимания. А вот вспомнила что-то во сне гитара – сама коснулась струны. Дом живет, и это делает меня счастливым. Да, я забыл сказать – я живу один. Вернее, вдвоем с домом. Я обожаю гостей и принимаю их часто, но если близкий друг или очаровательная женщина задержатся у меня пожить – ну, дня три я продержусь. Даже буду рад. А потом начну беспричинно звереть. Реакция на вторжение в личное пространство не поддается логическому объяснению, но поделать с собой я ничего не могу. Пусть меня простят. И вот еще что. Я всю жизнь настолько любил путешествия, что считал дни до отъезда. А вот возвращаться домой не любил. Прощай, волшебный праздник, здравствуй всё как вчера. Так вот, недавно я заметил, что люблю возвращаться домой. Это ведь что-то значит, да? Водка, без сомнения Самый главный напиток среди напитков. По моему разумению, во всяком случае. Знаете почему? Потому что она абсолютно рациональна. Водка направлена на решение одной-единственной вашей задачи – сделаться пьяным (в какой степени – уже ваше дело). Все остальные напитки, созданные человечеством, стыдливо прикрываются фиговым листочком вкусовых достоинств. Водка сама по себе – невкусная (давайте не будем врать себе). Вкусная водка – это водка наименее противная. И по-настоящему она вкусна только в сочетании с правильной закуской. Однажды в Америке хозяева, видимо, хотели продемонстрировать нам на приеме духовную близость и пили с этой целью водку, навалив в нее льду, отхлебывая маленькими глоточками и похваливая. Мне стало дурно от одного этого зрелища, хотя, согласитесь, выдержка их заслуживала всяческих похвал. Жизнь российского человека вне водки немыслима. Это глубинная связь, замешанная и на физиологии, и на мистике. Можете себе представить зимнее сибирское застолье с пельменями и бутылочкой шардонне? Древнюю, доводочную Русь я себе рисую крайне смутно. Что, например, заменяло боевые сто грамм? Медовуха, что ли? Прекратите. Мы просто многого не знаем. И всё же наше поколение вышло на водку не сразу. Юные хипповые годы прошли под флагом портвейна, и это отдельная история. Попробовать водку впервые довелось в седьмом классе (нынешние-то молодые небось поразвитее будут). Я пришел к своему однокласснику Мишке Яшину, а у родителей его собрались какие-то гости, и нас усадили за стол. Папа Мишки был поэт, и компания его, видимо, отличалась свободой взглядов. Во всяком случае, нам предложили водки. Мне было тринадцать лет, и в этом возрасте я больше всего боялся показаться неловким, поэтому я сделал вид, что всё нормально – водки так водки. Помню, что было очень невкусно и потом немножко туманно. В общем, повторить эксперимент желания не возникало. (Удивительное дело! Несколько раз в жизни приходилось по разным причинам прекращать выпивать – на время. Если срок превышал недели две, то первая выпитая рюмка водки вызывала в точности те же детские ощущения. Правда, проходили они быстро.) В общем, водка не пошла. Да и примеров у меня перед глазами не было – дома практически не пили, мать – вообще, а отец – по советским праздникам с гостями и очень немного – для веселья. Бабушка, помню, в сухое вино сыпала сахар и размешивала – любила сладенькое. Так что алкогольного воспитания в семье я не получил. В девятом классе папин товарищ по работе взял меня на зимнюю рыбалку. Я грезил рыбалкой, а ездить было не с кем – отец мой совсем был к этому делу равнодушен, хотя рвение мое уважал. Мы встретились ночью на Савеловском вокзале – поезд шел на Углич. Оказалось, что компания довольно большая. Мужики в зипунах, с ящиками, неповоротливые, как космонавты, с грохотом загрузились в темный плацкартный вагон и скинулись по рублю – проводнику. Билетов никто не брал. Поезд тронулся, мужики стали кучковаться по трое, у меня спросили: «Будешь?» Я даже не понял, что они имеют в виду, но не мог же я сказать «Нет» – я же был настоящий рыбак! Пришлось выдать еще рубль, и стало ясно, что сейчас будем пить водку – на троих. Я сильно заробел, на троих – это вам не рюмочка в гостях за столом, но скорее откусил бы себе язык, чем признался этим огромным дядькам, что я, скажем, не готов или мне не очень хочется. Достали водку, стаканы, домашние бутерброды, плавленый сырок «Дружба», порубили колбасу прямо на ящике. Мне протянули стакан – почти полный! Омертвев от ужаса, я выпил его не отрываясь и понял, что жую сырок пополам с фольгой. Этап употребления прошел, слава богу, достойно, но я со страхом ждал последствий – должно было развезти. Дальше получилось смешное – развезло всех, кроме меня. Заплетающимися языками, не очень слушая друг друга, они шумно травили в пространство обычную рыбацкую небывальщину, а я тихо сидел, смотрел на них и удивлялся, что сделалось за пятнадцать минут с этими крепкими мужиками; что касается меня, то мне стало очень тепло, но с головой ничего не случилось – видимо, от страха. Сила духа победила. Я не очень помню ощущения перехода с портвейна на водку, хотя предполагаю, когда это произошло: году в семьдесят девятом, когда мы вдруг попали из московского подполья в гастрольную жизнь – поезда, гостиницы, дворцы спорта, огромное количество новых знакомых и друзей-артистов. В этой среде господствовали водка и коньяк, и мы радостно с головой ушли в новые ощущения. Хотя помню – гораздо раньше, семьдесят третий, третий курс архитектурного, ноябрьская слякоть, пять остановок на метро – «Парк культуры», «Кропоткинская», «Библиотека имени Ленина», «Проспект Маркса», «Дзержинская» – в вагоне битком, спишь стоя, держась рукой за поручень, «Осторожно, двери закрываются», насквозь бегом через «Детский мир» вверх по улице Жданова, звонок уже прозвенел, в вестибюле пусто, слава богу, первая пара – история искусств, э хочется спать, некуда положить голову и всё-таки спишь, и римлянинца нет никакой возможности, и тут рядом оказывается Борька Соловьев, он большой и добрый, и говорит тихим басом: «Может, под полпервого?» – и в жизни сразу появляется небольшая, но совершенно ясная цель, и мы выбегаем из института в осеннюю мерзость, но это уже ничего, бежать недалеко – метров сто вниз по Жданова, а там на углу – кафе «Сардинка», а почти напротив – винный, и Борька уже взял чекушку, и мы спускаемся в «Сардинку» – она в полуподвале, и там ровно столько народу, сколько надо – не много и не мало, за столиками сидят, а очереди – никакой, и мы берем по полпорции первого – солянки мясной, она в мисочке из нержавейки, горячая, ярко-оранжевого цвета, и в ней плавает долька лимона, и два стакана (знаете, сколько граней на граненом стакане? Двадцать шесть!), и садимся за пластиковый столик и разливаем чекушку пополам, и это ровно столько, сколько надо, и восхитительно выпиваем, и заедаем невероятно вкусной солянкой, и мир обретает гармонию. Про некоторую хитрость Интересно – с детских лет при слове «художник» возникала в моем воображении совершенно определенная картина. Художник на ней пребывал в недлинной, но окладистой бородке и широкополой шляпе. В левой руке на отлете располагалась палитра. Художник стоял перед мольбертом посреди идиллического пейзажа и, сощурясь, оценивающим взглядом изучал свое произведение. Это притом что вырос я в семье художника, и запах красок был мне знаком с детства, и видел я отца за работой каждый день – а рисовал он исключительно дома, на этюды не выезжал, а вот не приходило мне в голову, что это как раз художник и есть. Нет, художник – это с бородой, в шляпе, на далеком пленэре… Странно, правда? По мере того как я поступил в институт и сам занялся этим ремеслом, количество художников среди моих друзей стало расти. Обнаружились и общие их черты. Борода оказалась совсем необязательной. Обязательным был старый, уже кое-где распущенный и совершенно безразмерный свитер, слегка испачканный красками – в нем художник любил работать. Еще – каждая мастерская (если, конечно, у художника была мастерская) оказывалась наполненной одним и тем же набором старинных и просто старых предметов – деревенские прялки, пара почерневших икон, медные чайники и ковшики, лошадиные подковы, бутыли и бутылки столетней давности. Впрочем, те, из которых пили вчера, тоже вполне вписывались в интерьер. В мастерских было пыльно, уютно и страшно интересно. Я, помню, думал – почему таких разных художников притягивают одни и те же финтифлюшки? Как правило, они были не из антикварного салона, а из лавки старьевщика, и материальной ценности не представляли. Но художники их упорно любили, с наслаждением разглядывали и могли рассказывать о каждой из них часами. В довершение скажу, что я не являю из себя исключение, и моя мастерская наполнена точно таким же любимым хламом. В перестроечные годы художники выползли из подвалов на улицы – зарабатывать. На Арбате получился натуральный Монмартр. Художников было много – хороших и разных. Хорошие скоро исчезли – среднестатистический прохожий их не понимал и картин их не покупал. Остались разные, которые очень быстро сделались совершенно одинаковыми – незатейливый вкус этого самого прохожего вычислен был с точностью до миллиметра. Это касается, кстати, всех монмартров мира – не могу отделаться от ощущения, что все эти шедевры выходят из-под одной руки. Потом перестройка кончилась, и власти стали художников гонять, и, в общем, разогнали. Я переживал – ну зачем? Кому это мешает? Дураки, ей-богу. Его я часто видел на одном и том же месте – не самом, кстати, проходном, и запомнился он мне тем, что вызвал в моем подсознании тот самый позабытый образ Художника: шляпа, бородка, палитра в левой руке. Он прикасался кисточкой к холсту и отступал назад, щурясь – всё делал как надо. Однажды я решил посмотреть, над чем он так вдохновенно работает. На холсте художник изобразил окно, за которым льет дождь. На подоконнике, повернувшись к нам спиной и слегка прикрывшись занавеской, сидела обнаженная женщина с длинными распущенными волосами. В общем, настоящий коврик с лебедями, только без лебедей. Работал художник медленно и вдумчиво, это вызывало уважение. Через несколько дней я увидел его на том же месте за тем же занятием. Погода была серая и прохладная, дул ветер, с неба капало. Мне стало его жалко. Взглянув на холст, я с изумлением отметил, что работает он над тем же самым полотном – на мой невзыскательный вкус, оно было закончено. «Что, не покупают?» – спросил я, чтобы что-то спросить. Художник повернул ко мне удивленное лицо. «Почему не покупают? – сказал он несколько даже обиженно. – Покупают! Сегодня уже две ушли!» Под мольбертом у него стояла сумка, из которой выглядывали аккуратно свернутые в рулончики холсты с совершенно одинаковыми обнаженными на подоконниках. А вы говорите – искусство. Про радио А ведь я еще помню, когда радио говорило нечеловеческим голосом. И было это совсем недавно. Транслятор из веселенькой пластмассы включался в специальную радиорозетку и назывался радиоточкой. Он присутствовал в любой коммуналке, в любой парикмахерской или конторе и, сколько помню, всегда работал. Он имел в диапазоне три программы вещания, но, как правило, у всех стоял на первой кнопке. Впрочем, в особо важные для страны моменты программы синхронизировались. Так вот по поводу голоса – я не смогу его сымитировать или достоверно описать. Примерно так говорит сегодня Сири – хотя у нее получается не так равнодушно-торжественно и более человечно. Были, правда, исключения – в детской передаче или в «Пионерской зорьке» пожилые тетеньки с театральным прошлым ненатурально изображали мальчиков и девочек, а в воскресной программе «С добрым утром» в голосах ведущих появлялась сладкая фальшивая задушевность. Потом вдруг оказалось, что существует ФМ-диапазон, и на нем зазвучали, запели, заговорили первые станции. Заговорили своими, человеческими голосами! Я помню, как страна, оторопев, слушала Ксению Стриж – как вату из ушей вынули. А потом количество станций стало расти, и через несколько лет ты уже не мог по трем секундам эфира угадать станцию. Конечно, три разных станции сделать проще, чем тридцать разных. Конечно, хорошо, когда много всего растет – плохо, когда растет одинаково. То есть это хорошо, но в питомнике. На колхозной грядке. Одинаковые жизнерадостные болваны, разбавляющие своим трепом одинаковую безликую музыку, заполнили большую часть эфира. И как же отчетливо на этом фоне слышны голоса тех станций, ведущие которых сохранили способность мыслить, рассуждать, спорить – да просто иметь собственное мнение! Да, их мало – но ведь хорошего должно быть мало, верно? Я ощущаю их своими собеседниками, часто – единомышленниками. Мне с ними интересно. И я благодарен им за это. А музыку я заведу себе сам. Ту, которую люблю. Про сеть Хотите послушать про сеть? Ладно, расскажу. Я знаю, что многие мои друзья с большой опаской, а то и с некоторым ужасом относятся к одному из любимых моих занятий – подводной охоте. Чувства их основаны на незнании предмета, поэтому я стараюсь не беседовать с профанами на эту тему: рассказ летчика про то, как он чудом выровнял и посадил машину при сильном боковом ветре, будет нам, скорее всего, малопонятен и потому неинтересен. При этом его коллеги станут слушать его затая дыхание, восклицая и вспоминая похожие случаи из своей жизни. Но раз уж я решил рассказать про сеть, придется сначала попытаться объяснить вам, что такое подводная охота – и что это для меня. Формально это – спортивная охота на рыбу в водах морей, океанов, а также рек и озер. При этом охотник использует пневматическое либо резинового боя ружье с гарпуном и не использует акваланг либо прочее устройство для дыхания под водой – в его распоряжении маска и трубка длиной 30 сантиметров, над поверхностью воды она возвышается сантиметров на 10, не более. Через нее мы и дышим. Также можно набрать воздуха в легкие и нырнуть на задержке дыхания, если рыба находится на глубине. Ласты на ногах, гидрокостюм (подводная охота – занятие круглогодичное, и теплый летний сезон – отнюдь не самый для нее лучший.) Свинцовые грузы на поясе, чтобы добиться нулевой плавучести – гидрокостюм держит тебя на поверхности, без грузов ты не нырнешь. Кукан для добычи на том же поясе, нож в ножнах на аварийный случай – вот, собственно, и всё, что нужно. Еще добавлю, что из всех охот эта охота – самая справедливая: если ты, находясь в чужой среде и имея в запасе единственный выстрел из оружия, напоминающего древний арбалет, и бьющего всего-то на пару метров, сумеешь добыть рыбу – ты охотник. Обычно для этого тебе необходимо самому перевоплотиться в рыбу. В общем, я поехал на охоту к своим друзьям в Белоруссию – там есть совершенно дивные места. Мы приехали на берег озера уже к вечеру и поставили лагерь. Был самый разгар бабьего лета, вечер выдался тишайший, и я решил пойти в ночь – меня вообще в такие моменты охватывает детское нетерпение. Ночная охота отличается тем, что в руке у тебя фонарь. Поскольку во второй руке у тебя ружье, а третьей руки природой не предусмотрено, это делает ночную охоту несколько более сложной, но и более интересной. Я быстро оделся, мой минский товарищ дал мне свой фонарь – большой, тяжелый и, как я понимаю, дорогущий, – и я ушел в воду. Это любимый момент охоты – занавес поднимается, и дальше в любую секунду возможно всё. Ночь была темной и абсолютно безветренной – тишина, черная поверхность озера как стекло, и только иногда плюхнет где-то невидимая рыба. Я, стараясь не шуметь, продрался сквозь камыш к открытой воде – дальше начиналась глубина – включил фонарь и тихо поплыл вдоль кромки. Мелкая рыба ночью, как правило, спит – окуньки и щурята развешаны в зарослях водорослей, как елочные игрушки, – крупная охотится. Я тоже крупная рыба, я вышел на тропу. Вперед! Минут через сорок я чуть не влетел в браконьерскую сеть – она стояла перпендикулярно кромке камыша и уходила в темноту. Меня спасло то, что плыл я очень медленно. Сеть была из тоненькой прозрачной лески – еле поблескивала в луче света, и заметить ее было трудно. Поблагодарив Всевышнего и сделав в голове отметку – тут вот у нас сеть, – я обогнул ее большим полукругом и двинулся дальше. Еще минут через пятнадцать я подбил большого угря – килограмма на два: он проплывал прямо подо мной, я выстрелил наудачу и попал. Те, кто помнит, как выглядит угорь – длинная и довольно тонкая тварь, – понимают, что это был удачный выстрел. Следующие пятнадцать минут я отчаянно пытался переместить угря с гарпуна на кукан и понял, что это невозможно – невероятно сильная и скользкая гадина крутилась на гарпуне, кусалась, и я боялся упустить ее и остаться без добычи. В общем, я решил плыть обратно, держа фонарь, ружье и гарпун с угрем в руках. К тому же вода оказалась холоднее, чем я предполагал, и я начал подмерзать. Я развернулся и поплыл обратно – уже быстро. И через некоторое время, повторяя про себя: «Где-то тут должна быть сеть», я въехал в нее на полном ходу. Невидимая, но на редкость прочная леска облепила меня, как паутина муху, и любое мое движение только усугубляло ситуацию – это я понял сразу. Угорь, решив, что это его последний шанс, забился с новой силой, запутывая меня окончательно. Я вспомнил рассказ Астафьева «Царь-рыба», и на минуту мне стало смешно. Потом смех прошел. Нож у охотника располагается в ножнах на левой голени, но ни подтянуть ногу к руке, ни дотянуться рукой до ноги я не мог – не хватало каких-то сантиметров. Видимо, тех же сантиметров не хватало для того, чтобы ноги хотя бы кончиками ласт уперлись в дно – я болтался в сети, и вытягивать голову вверх, чтобы глотнуть воздуха через трубку, с каждым разом становилось труднее. В этот момент я совершил непростительную ошибку – я расстегнул пояс с грузами, надеясь от него освободиться – и восемь килограммов свинца повисли у меня на ногах. Через минуту я понял, что начал прихлебывать воду. Это очень плохо – когда с каждым вдохом начинаешь прихлебывать воду. Больше и больше. Интересно, что голова всё это время работала спокойно и приоритеты в ней были расставлены четко: бросить фонарь? Нельзя – чужой и очень дорогой. Бросить ружье с угрем? Да вы с ума сошли – любимое ружье и такая добыча! Сам я со своей еще достаточно молодой жизнью располагался в этой иерархии на третьем месте – и никаких вопросов на тот момент это не вызывало. В общем, еще минут через тридцать мне удалось непостижимым образом стряхнуть ласт с левой ноги, после чего я подтянул вверх колено, достал наконец нож и изрубил чертову сеть в клочья. После чего, отдышавшись и даже не пытаясь найти утонувший ласт, я двинулся в сторону дома, прижимая к груди притихшего угря, любимое ружье и чужой дорогой фонарь. Вы когда-нибудь пробовали плыть по прямой в полной темноте и с одним ластом на правой ноге? Это практически невозможно. Обратная дорога заняла, наверно, часа два. Ну что вам еще сказать? На берегу мы много смеялись: что подумает браконьер, найдя в остатках сети ласту Макаревича, – ушел? Из угря сделали шашлык (это безумно вкусно, потом расскажу, как это готовится) и употребили его с водкой. А потом рассвело, и мы пошли на охоту. Вот такая история. Ах, вы не про эту сеть? Вы про Всемирную? Моя старая Москва Когда начинаешь думать о своем восприятии Москвы – мысль неизбежно скатывается к воспоминаниям о Москве. Нет – к вспоминаниям Москвы. И чем глубже ты ныряешь в прошлое, тем они ярче. Это свойство возраста, или просто дело в том, что раньше ты ходил по ней, бежал в школу а потом в институт, спускался в метро, трясся в троллейбусе, ловил такси… Да чего там – жил в Москве, в самом центре, вдыхал ее запахи. Уже много лет я живу за городом, а по Москве передвигаюсь на машине – от одного дела к другому. Вечером друзья покажут очередной новый ресторан – отличный! Открывают и открывают. Москва очень изменилась. И запахи ее стали другие. И она мне по-прежнему очень нравится. Только вот вряд ли я буду эту Москву вспоминать. Потому что она – здесь, независимо от того, где я. А той – уже нет. Недавно приезжал мой товарищ-архитектор, живет в Америке уже четверть века и в Москву вернулся за это время впервые. Я бросился ему показывать (местами – с гордостью!), как всё изменилось, а он расстроился оттого, что почти ничего не узнает. И здесь ведь дело не в том, какая Москва лучше, правда? Вы помните старые московские окна? Деревянная, когда-то белая, скорее всего, еще дореволюционная рама в трещинках и шелухе краски. Очень грязное стекло (мыли два раза в год, а чаще один – весной). Закрашенные этой же краской и потому застывшие намертво шпингалеты: хочешь открыть – постучи молотком. Между рамами лежит валик из ваты, можно украсить звездочками из фольги – Новый год. Эта красота лежала у всех зиму напролет – может, заодно для тепла? А изнутри и первая, и вторая рама – вернее, щели в ней – заклеивались полосками бумаги на крахмальном клейстере. Оставалась только форточка – как люк в подводной лодке. Обычно она плохо закрывалась, и из нее дуло. На широком подоконнике – банки: огурцы, варенье, лечо. На лечо – страшное заклинание: «Имам Баялды». Какие такие баялды? Подоконник – холодное место. За окном – Волхонка, звенит, дребезжа, трамвай (банки отзываются дрожью), курит, поеживаясь, у дверей старый парикмахер Абрамсон, меня водят к нему стричься – вам польку или полубокс? Пятнадцать копеек, пожалуйста! На кухне идет большая стирка с кипячением, доносится запах пара и тряпок, переругиваются соседки. В радиотрансляции – «Театр у микрофона». «Кремлевские куранты». Это было вчера. А вот сейчас я очень спешу – дорога рассчитана до минуты, но накануне мы репетировали до поздней ночи, а потом еще пили портвейн под загадочным номером 33 и до умопомрачения спорили, сколько голосов звучит в битловской «When I Get Home»: три или четыре? Сережке Кавагое вечно мерещатся несуществующие голоса, и он страшный спорщик. В общем, поспать удалось часа два, и сейчас надо быстро перебежать Комсомольский проспект (ночью выпал снег, и машины уже превратили его в кашу цвета кофе с молоком), скатиться бегом по эскалатору метро «Фрунзенская», втиснуться в поезд (интервал между поездами полторы минуты. Интересно, как сейчас?), продремать двенадцать минут до «Дзержинской» (ты так плотно зажат гражданами, что упасть не получится, спи – не спи), теперь вверх по эскалатору (бегом!), сразу направо в «Детский мир» – через него короче, прямо насквозь, в это время в нем еще нет толпы… выскакиваешь, утыкаешься в двери ЦДРИ, налево, направо – и ты уже на улице Жданова, перебегаешь Кузнецкий Мост, еще сто метров – и вот слева за оградой твой родной Архитектурный, фасад с изразцами, немножко пряник. Интересно, когда знаешь, что всё равно опоздал – зачем бежишь? Никогда не мог себе этого объяснить. Прямо перед входом – круглый фонтанчик. Ни разу не видел, чтобы он работал. На фонтанчике сидят друзья – Игорь Орса, Оля Зачетова, Витя Штеллер. Они разумнее меня и никуда не спешат. Они курят. И я сразу успокаиваюсь. Мы не пойдем на лекцию. Раз мы опоздали. Мы пойдем в «Полгоры». Для этого надо (теперь уже совершенно спокойно) выйти из ворот (напротив через дорогу – наша любимая пирожковая: как же долго она просуществовала! Она пережила Брежнева, Андропова, Черненко, Горбачева, Ельцина – со своими жуткими жареными пирожками из автомата и сладким липким кофе со сгущенкой из бака «Титан». Закрылась недавно.), потом повернуть налево, пройти мимо церкви, где у нас расположена кафедра рисунка, теперь опять налево и круто вниз к Неглинке. Не помню название переулка, но ровно посреди него (отсюда и прозвание «Полгоры») на правой его стороне – наша конечная цель. Шесть ступенек вниз – как это называлось на самом деле? Кажется, «Столовая самообслуживания». Важно не название, а то, что в это время там всегда были места и почти всегда было пиво – «Жигулевское», тридцать две копейки бутылка. А потом пустую бутылку у тебя здесь же принимали за двенадцать копеек и – сколько оставалось добавить? А с учетом того, что на столе лежал бесплатный серый хлеб и тут же стояли соль, перец и горчица – праздник уже висел в воздухе. Из перечисленных пищевых компонентов делалось блюдо под названием «адский бутербродик», которого в силу остроты хватало на любое количество пива. О чем мы тогда говорили? Старая Москва при полном отсутствии генерального архитектурного плана и наивного разностилья сооружений обладала удивительным обаянием – вся она была чуть-чуть кривовата, состояла из поворотиков, закуточков и уголков. Дом строили, естественно, стараясь сделать его прямым, потом он проседал, и попробуй выправи – в следующий раз штукатурили поверху, как есть. Посмотрите на эти карнизы, на линию окон (кое-где еще остались дома, не искалеченные реставрацией) – это не дома, это скульптуры. И скульптор тут – Время. Таким когда-то был старый Арбат. Его выровняли, выгладили, раскрасили веселенькими красками, понатыкали чудовищных фонарей – и он превратился в декорацию театра юного зрителя города Мухосранска. Из него ушло дыхание. Конечно, совсем скоро никакой старой Москвы не будет. Да ее уже нет – ибо отдельно стоящие отрафинированные памятники архитектуры не дают никакого ощущения живого старого города. Хотите ощущения – езжайте в Торжок. Пока там всё не развалилось. И ничего тут не поделаешь – нельзя жилой город взять и превратить в музей. «Дом – машина для жилья», – говорил Корбюзье. И город – машина для жилья. И эту машину будут непрерывно обновлять и реконструировать, пока люди тут живут. А вот в памяти моей старая Москва всё отчетливей и живее. Одно только не могу вспомнить – о чем мы тогда разговаривали? Первая победа Один мой товарищ, склонный к математическим исследованиям по любому поводу, подсчитал, что родители мои зачали меня аккурат в день кончины Вождя и Учителя всех народов – или прямо где-то около того. Подозреваю, что не от горя – от горя такими вещами не занимаются. Мамы и папы давно нет, и пролить окончательную ясность на это событие я уже не смогу. Может быть, конечно, и совпадение. Может быть. В пять лет я был низкорослым и дохлым ребенком. Ненавидел еду. «Жизнерадостный рахит», – звала меня мама. Будучи зацикленной на моем слабом здоровье, она – медицинский работник – постоянно таскала меня по своим знакомым – тоже медицинским работникам. Здоровья моего это не укрепляло. Большую часть года меня нещадно кутали. Как сейчас помню: лифчик с резинками и толстыми чулками, шерстяные рейтузы, байковые шаровары, шерстяные носки, валенки с галошами, сверху майка, байковая рубашка, вязаный свитер, на голову сначала платок, как на шоколаде «Аленка» (предмет особенной ненависти), потом меховая шапка-ушанка, шубка из непонятного зверя мехом наружу, варежки на резиночке через рукава. Поверх всего плотно наматывался шарф, окончательно останавливавший дыхание. В этом скафандре меня выводили в наш дворик на Волхонке и пускали на снег. Стоять и кое-как передвигаться я еще мог. Но если падал – подняться без посторонней помощи было уже практически невозможно. А дворик наш был довольно шпанским – как и все московские дворики того времени. В каждой второй семье кто-то сидел – или недавно вышел по амнистии. Приблатненность боготворилась и была объектом для подражания. К тому же дворовые мои друзья были на год-два старше меня и куда здоровей и крепче. Меня уже тогда интуитивно не тянуло в сторону блатной романтики, и иногда я получал по шее – слегка, не со зла. Смешно же перевернуть на спину майского жука и смотреть, как он будет корячиться. А глаза у меня в детстве, надо сказать, постоянно были на мокром месте. Зареванный, я приходил домой. Бабушка моя (настоящая аидише бабушка, судебно-медицинский эксперт по убойным делам на Петровке, 38, безусловный командир в нашей семье) садилась напротив меня, строго глядя в глаза, и у нас происходил такой диалог: – Ну, если к тебе еще кто-то пристанет, ты что будешь делать? – Плакать… – А ты в следующий раз подойди к нему, дай как следует сдачи! Понял? – Понял… – Так что ты будешь делать, если к тебе еще раз кто-то пристанет? – Плакать… А дальше случилось вот что. На мое пятилетие бабушка подарила мне двенадцатитомное собрание сочинений Жюля Верна. В темно-серых коленкоровых переплетах, с тиснеными корешками, эти книги потрясающе пахли. Бабушка купила мне книги на вырост (она всё мне покупала на вырост – кальсоны, носки, всё исключительно полезное.) С книжками, однако, на вырост не получилось – читать я научился рано и проглотил их довольно быстро. Особенно очаровал меня роман «20 000 лье под водой». Уже само название: лье – это сколько? Капитан Немо, профессор Аронакс, канадец-китобой Нед Лэнд, невероятный «Наутилус» (удивительно, с тех пор не перечитывал – всё помню!). Похоже, меня уже тогда тянуло под воду. На титульном листе – черно-белая иллюстрация под фотографию: капитан Немо на мостике со свирепо-вдохновенным лицом на фоне грозового неба. Капитан похож на артиста Дворжецкого, которого я увижу лет через тридцать. Как же мне хотелось к ним в путешествие! В общем, сидя во дворе на лавочке, я вдруг принялся пересказывать пацанам содержание романа. Нет, «пересказывать содержание» – это на уроке литературы. А тут роман просто пер из меня. Я как бы писал его заново – сам. Повествование произвело эффект разорвавшейся бомбы. Парни слушали не дыша, только иногда кто-то шепотом восклицал: «Врешь!» На него шикали, и я продолжал. На дворе стемнело, и мама увела меня домой, не дав закончить. С этого момента отношение ко мне волшебным образом изменилось. Каждый день пацаны стучали в окно нашей коммунальной кухни и требовали меня во двор – рассказывать про капитана Немо. Они готовы были слушать эту историю бесконечно, но я не мог повторяться, и роман обрастал новыми и новыми подробностями. Авторитет мой взлетел на невиданную высоту. И чтобы с тех пор меня кто-то толкнул – да вы что? Затоптали бы. А ведь если разобраться, это и была победа, правда? Про одиночество Никогда не забуду ощущения того бешеного, невероятного восторга, когда я понимал, что родители сейчас уйдут на работу, няни почему-то нет и я остаюсь дома один! О, как я скрывал это чувство! Нет, я обожал своих родителей, с нетерпением ждал их возвращения домой, но ведь это совсем другое! Целый день! Один! Если, конечно, ненавистная няня не придет. Мы живем в коммуналке на Волхонке, мне почти пять лет, и в моем распоряжении целых две наших комнаты, наполненных интереснейшими вещами. Можно поставить стул на кровать и добраться до огромных папиных книг по искусству – они стоят на верхних полках специально, чтобы я туда не лазил. Книги тяжеленные, с цветными иллюстрациями на всю страницу и совершенно особенным запахом. Какие-то вельможи, толстые голые тетки вперемежку с рогатыми козлоногими мужиками, строгие лица святых. Листать это можно было бесконечно. А ящички! Чего только не было в ящичках комода! Настоящие шприцы в хромированных коробочках, стетоскоп, лекарства, куча старых фотографий, папин орден… Я забывал всё на свете. Было ли это первым опытом одиночества? По большому счету, конечно, нет. Скорее первый опыт вседозволенности. Мама, кстати, с ее невероятной интуицией, всегда замечала ящик, в котором я рылся, и мне влетало. Это по поводу вседозволенности. А вот в 16 лет я уже вовсю писал песни про одиночество. Ужасные, надо сказать. А кто не писал? Бурное завершение полового созревания, отягощенное чем-нибудь безответным (нет, ну а как?), первые размышления о вечности, смерти и бренности мира, навеянные, скажем, Леонидом Андреевым. В одиночестве было нечто высокое, бесконечно печальное и приятно щекочущее сердце. Это правда было одиночество? Нет. Это были банальные песни про одиночество. Слава Богу, никто не помнит. А ведь я и потом очень любил ощутить себя в одиночестве. Я отправлялся на рыбалку на два-три дня. Чаще, правда, с парой друзей, и это тоже было здорово, но один – это совсем другое чувство. Я уезжал ночью с Савеловского вокзала за Калязин – Красное, Высокое, там и станций-то никаких не было, просто стоянка поезда три минуты. Огромная Волга, бескрайний залив, неухоженные луга, леса на горизонте – ни души. Я заряжался от этого пространства, от земли и воды как аккумулятор. Я слышал голоса зверей и птиц, беседовал с камнями и рыбами, и даже походка делалась у меня совершенно другая – это мне сообщила моя первая жена, я однажды взял ее с собой. Это было уже совершенно осознанное и необходимое мне одиночество, и я возвращался в Москву другим человеком – мне казалось, в новой коже. Всё это легко объяснимо – во-первых, отпадает необходимость надевать на себя какие-то состояния, маленькие условные необходимости – а это в социуме делают все, как бы они ни уверяли себя в собственной естественности. Во-вторых, моя работа предполагает постоянный контакт (ненавижу слово «общение») с большим, иногда огромным количеством людей. Каждый из них, хочет он этого или нет, отъедает от тебя по кусочку – в той или иной степени. Многие при этом дают взамен свое, но тебя-то от этого больше не делается. Восстанавливаются все по-разному. Я – на дикой природе. Всемирная организация PADI (кто не знает – самая многочисленная дайверская организация) несколько лет назад (не знаю, как сейчас) предлагала профессиональным инструкторам такой вид работы – тебя высаживали на какой-нибудь маленький восхитительный необитаемый остров – в Карибском бассейне или в Океании. Тебе полагался запас провизии, медикаменты, радиосвязь с миром, подводное снаряжение – всё необходимое. В задачу твою входило обследование подводной части острова, с тем чтобы найти наиболее красивые и интересные места (это называется «дайв-сайты») и иметь возможность сводить туда желающих, если вдруг кто приплывет. Обычно никто не приплывал – ты просто составлял описание подводной местности. За работу эту не платили. И оставался ты там один, скажем, полгода. Или год. Я много раз собирался. Не смог отпустить себя на такой срок. У всех видов одиночества, описанных выше, есть одно приятное качество – управляемость. Это одиночество, которое ты устраиваешь себе сам. Пока тебе надо. Но есть совсем другое одиночество – оно может наброситься на тебя из-за угла, как собака, и нет от него спасения. Однажды я оказался на Манхэттене – не в первый и не в пятый раз. Мы снимали цикл программ про путешествия, и я почему-то приехал туда за несколько дней до съемочной группы. Я обожаю Манхэттен, у меня там масса друзей. И первых два дня я был совершенно счастлив. А потом вдруг оказалось, что я повидал всех, и им надо работать и вообще жить своей американской жизнью, а мне, в отличие от них, совершенно нечего делать, и я не хочу ощущать себя обузой. Я бродил по городу в полном одиночестве, и мой любимый город на глазах менялся – он становился мрачным, чужим и равнодушным. И даже веселье его – а вечером Манхэттен веселится, – даже веселье его показалось чужим и неприятным. Это было совершенно новое и очень сильное чувство – чувство неуправляемого одиночества. Казалось бы – сходи в кино, сходи в театр. Сходил. Сходи в музей. Был во всех интересующих меня музеях, причем неоднократно, не хочу. Пойди выпей! Не пьется. А ведь каких-то три дня! И как же я обрадовался, когда подъехали наконец мои съемочные негодяи, и я понял, что на глазах возвращаюсь в свое обычное состояние работы – от которой очень устаю и которую очень люблю. И Манхэттен снова улыбнулся мне. А если говорить о настоящем одиночестве – вот как я это вижу: мы все – много-много, человек же, в сущности, стадное животное – плаваем по поверхности жизни. Мило беседуем, собираемся в стайки, шутим, плещемся даже. Мы, как правило, не замечаем, когда кто-то начинает медленно тонуть. Он пока не жалуется – он еще даже не понимает, что с ним происходит. А мы, как правило, не замечаем – он же не кричит, не зовет на помощь. Твиттер, Фейсбук и прочий Интернет очень помогают не замечать. А он уходит всё глубже. Можно спасти? Можно. Но тут мало быть просто внимательным – он будет отбиваться и еще быстрее пойдет ко дну – может, именно вы ему опротивели. Только одно поможет – надо обязательно его любить. Тогда есть реальный шанс вытащить. Вы его любите? Заграница Заграница. А ведь нет такого слова в русском языке. Сегодня. На данном, скажем, этапе исторического развития. Пока. Но было, было – вы уж мне поверьте. И по моим ощущениям, было это совсем недавно, во времена моей юности. Во времена Советского Союза. «Заграница» – это был весь мир за пределами этого самого Советского Союза, лучшей страны на планете. И была эта заграница неизведанна и недостижима, как Марс. Вернее, делилась заграница на две части – лагерь соцстран, друзей нашей державы, и на капстраны. Капстраны являлись потенциальными врагами. И если на протяжении твоей жизни посетить какую-либо страну из первого списка возможность теоретически присутствовала – при условии твоего безупречного поведения, то про список второй думать вообще не следовало. Да нет, ездили великие советские режиссеры и писатели на международные фестивали, балет Большого театра и цирк покоряли мир, всевозможные партийные делегации представляли страну за рубежом – но ты-то кто такой? В кинотеатрах перед сеансами иногда показывали журнал «Иностранная кинохроника». В странах победившего социализма под радостную музыку строились заводы и фабрики, возводились жилые массивы. Потом музыка менялась на тревожную и даже страшную – в капстранах происходили сплошные беды: землетрясения, пожары, забастовки. Было непонятно, как они вообще еще живы. Если же на тебя вдруг обрушилось нечаянное счастье, и замаячила перед тобой перспектива посетить заграницу, то предстояло тебе следующее: сначала, собрав неимоверное количество бумаг с подписями и печатями, получить в ОВИРе загранпаспорт – ох, не у всех, не у всех был! Потом наступал момент проставления визы – не въездной, нет, – выездной. Тебе следовало получить одобрение комсомольской и партийной организации с места твоей работы – не возражаем, дескать, против поездки товарища такого-то: политически грамотен, морально устойчив, нареканий не имеет. И вот со всем этим ты шел на заседание выездной комиссии райкома партии. Там принималось окончательное решение – достоин или нет (конечно, все твои документы проходили еще через отдел ГБ, где их рассматривали сквозь особую лупу, но это делалось без твоего участия.) Так вот, выездная комиссия – это было самое страшное. Они могли задать тебе любой вопрос из области истории – скажем, в каком году состоялся семнадцатый съезд Коммунистической партии? И если ты терялся, тебе мягко говорили: ну как же так? Вот поедете вы за границу, выйдете на улицу, а к вам подойдет кто-нибудь и спросит – в каком году был семнадцатый съезд партии? А вы не знаете. Это же позор! Нет, вы не готовы, идите. И рубили через одного. А счастливцы, проскочившие эту экзекуцию, бежали в специальное место менять рубли на иностранную валюту в размере суточных – мизерную сумму, но, правда, по волшебному курсу – и, еще не веря своему счастью, ехали, скажем, в Болгарию. Интересно – как ставилась заграничная виза в паспорт, я вообще не помню. Помню, что как-то без твоего участия. Еще помню, как я, мокрый от ужаса и безысходности, стоял, вытянувшись, перед этой выездной комиссией. В голове проносились вереницы дат, фамилий партийных деятелей и цитат Брежнева. Конечно, уже за одну прическу меня выпускать никуда не следовало, и члены комиссии это отлично понимали. Особенно свирепствовала неприятно молодая тетка в очках – на дужках очков располагался наглый зайчик, эмблема «Плейбоя». Я уже решил, что если меня зарубят, я публично опозорю тетку перед комиссией – открою им глаза на то, какие у их сотрудницы идеологически невыдержанные очки: ни она, ни они даже не представляли себе, что это за зайчик. Я ответил на все вопросы. Непостижимым образом. И поехал в Польшу. Тетка осталась жить. СССР, год тысяча девятьсот семьдесят восьмой. Сегодня подрастает уже второе поколение, которое не только не нюхало этой вони – они даже не поймут, о чем я тут пишу. Огромное количество молодых людей, в сознании которых путешествие в любую точку планеты изначально возможно – были бы деньги. Они не знают слова «заграница». А я всю свою жизнь считал, что наивысшее счастье – это свобода. Свобода самому решать. Говорить. Делать. И передвигаться по миру – как и куда тебе хочется. И половину своей жизни я этой свободы был лишен. Да и от второй половины не ждал ничего нового. Спасибо Михаилу Сергеевичу. И сейчас я, наверно, больше всего хочу, чтобы эти миллионы молодых людей так и не узнали слова «заграница». Не надо. Чужие Боже, какое отвратительное слово «Чужой»! «Ч» и «Ж», почти не разделенные еле слышным «У», скрежещут друг о друга как ржавые консервные банки. И где-то вдалеке – эхом горя и безысходности – «Ой…». Чувство древнее, первобытное, однако – удивительно! – неискоренимое. Вот наше гордое племя. И наши отцы, и наши деды жили здесь. Но мы окружены чужими. Они охотятся в наших лесах, ловят нашу рыбу, портят наших жен! Да и морды у них раскрашены не по-нашему! Только война! А эти самые чужие толкуют между собой примерно так – мы живем в этих краях сотни лет. А эти чужаки заняли самую лучшую поляну в самом лучшем лесу на самой рыбной реке, и баб у них в два раза больше, чем у нас, и нос до потолка, а сами даже морды себе разрисовать толком не умеют! Придется поучить… И что тут скажешь? Бросьте копья и идите вы направо, вы налево? Как же, послушают… В детские годы (назовем их годами развития) всё так или иначе проходят эту древнюю фазу. Мы – точно проходили. В нашем дворе на Волхонке мы все были свои. Независимо от возраста и умственного уровня. Вплоть до последнего чмо. Его нельзя было давать в обиду – чужим. Сами-то мы могли обижать его сколько угодно – надо же кого-то обижать? Но мы сами – это совсем другое дело. Это не считается. Очень сильное, стадное чувство. Сидели кружком, планировали, как пойдем бить чужих из соседнего двора. При этом краешком головы каждый понимал, что это скорее приятные фантазии – никуда мы не пойдем, в соседнем дворе и пацанов побольше, и постарше они и поздоровее. Я в свои пять лет уже догадывался, что мы зацикливаемся не на лучшем решении вопроса, но молчал – очень не хотелось считаться трусом. Внутри двора играли в войну. Надо было разделить своих на бойцов Красной армии и немцев – то есть на своих и чужих. Тянули жребий. Мой друг Вовка Деготь запросто мог зарыдать, если ему доставалось исполнять немца. Немцы в кино были все как один крючконосые, очень некрасивые и глупые. И конечно, в конце игры их всех надо было победить. Вовку убеждали, что всё это понарошку, и он шел, утирая сопли. Тот же двор, Санькина бабушка тихонько внучку на ушко: «Ты с Борькой-то поосторожней – они явреи!» В одна тысяча девятьсот шестьдесят девятом году «Машина времени» дала первый выездной концерт – в школе номер четыре. Концерт прошел на ура, мы шли, возбужденные и счастливые, через темный пустырь, таща на себе усилители и гитары. Мы вели себя очень неосторожно. Из темноты вкрадчиво поинтересовались, с какого мы района. Когда выяснилось, что мы не с их района, пацаны вдруг нарисовались вокруг нас и я тут же огреб здоровенной доской по голове – да так, что временно лишился рассудка. Остальным тоже досталось. Интересно, что на наши гитары и прочую музыкальную утварь никто не покусился – важно было просто навалять чужим. В чистом виде. В Нью-Йорке негры поселились в Гарлеме (были они в те годы еще самыми настоящими неграми, а никакими не афроамериканцами). Им построили дармовые муниципальные дома, но чуда не произошло – подарки, упавшие с неба, не ценятся. Черные ребята принялись гадить под себя и вокруг, бить стекла, размалевывать стены и вообще развлекаться по своему разумению. Случайно заехавший на территорию автомобиль разбирался за десять минут – независимо от того, отошел хозяин куда-то или оставался внутри. А совсем недалеко – прямо за Централ-парком – располагались чужие. Не, ну а как – во-первых, белые, во-вторых, живут хорошо. Кто же они еще? То, что хорошая жизнь требует приложения некоторых усилий, в голову не приходило. Пусть дураки работают. Сейчас, конечно, многое изменилось. Теперь это просто небогатый и не очень чистый район Манхэттена. И сюда уже можно спокойно заехать без риска для собственной жизни – например, послушать воскресный спиричуэлс в церкви. Или зайти вечером в джазовый клуб. Что произошло – массовое сознание выросло или просто время всё сглаживает и лечит? Ничто меня не переубедит в том, что парадигма «наши – чужие» стойко существует либо в детском сознании (и то не во всяком), либо в сознании дегенератов. Ладно, без хамства – в сознании недоразвитом. В таком сознании, особенно если оно еще массовое, эта идея прочно пускает корни – только кинь горсточку семян, и уже неважно, кто там чужие – фашисты, жидобандеровцы, кавказцы, либералы – вождю видней. Мочи их! И мы тут все будем свои. А ведь Всевышний создал нас не своими и чужими, правда? Просто немножко разными – так у него получилось. И что теперь? Вот по лесу третьи сутки идет инопланетянин. Как у Валерия Попова – марсианец. Он три дня назад потерял свой корабль, от еловых шишек у него изжога, а ни одной бабочки он так и не поймал. Он очень испуган, замерз и хочет есть. Он ведь чужой по определению? Или как? Все войны на планете начинались с того, что ловкие негодяи объявляли соседей чужими. А кто же без этой веры пойдет их убивать? Своих соседей-то? И похоже, конца этому не видно. На компьютерах тыкать кнопочки научились, а вот с сознанием беда. Что делать-то будем? Про мечту Вообще, я совершенно не мечтательный человек. И вопрос журналистки: «Скажите, о чем вы мечтаете?» – вызывает у меня приступ легкого бешенства. Я не мечтаю, ангел мой, – я строю планы. Осуществимые. И потом занимаюсь их осуществлением. Вот когда потеряю всякую способность что-либо делать – тогда лягу на диван и стану мечтать. В самом призыве помечтать есть что-то провинциально-девичье, правда? Ну ей-богу, не мужское занятие. Но это у меня так сейчас. Интересно, сколько уже лет – двадцать, тридцать? А раньше? А совсем давно? Так-таки никогда ни о чем не мечтал? Да нет, мечтал, конечно. Роюсь в памяти, пытаюсь вызвать картинки детства. Что там такое было? Ну, естественно, первыми объектами мечтаний были разные вожделенные предметы – то, что у кого-то есть, а у тебя нет. Скажем, самодельный самокат: две дощечки, соединенные дверной петлей, два подшипника вместо колес, планочка поперек – руль. Как же он восхитительно гремит, когда несется под уклон по неверному асфальту! Такие самокаты у пацанов в каждом дворе. В нашем дворе счастливый обладатель один, он добрый малый и дает всем покататься, за самокатом выстраивается очередь, я – самый маленький и всегда оказываюсь в конце. Я хочу самокат до боли в сжатых кулачках. Свой. Чтобы не унижаться и не выстаивать эту ежедневную бесконечную очередь. Я извел отца, и он сделал мне самокат. Счастье было ослепительным, но, как ни странно, недолгим: я довольно быстро накатался всласть, удовольствие от очереди, которая теперь уже стояла ко мне, оказалось не таким уж и удовольствием. Я даже не помню, куда этот самокат в конце концов делся – кажется, я его кому-то подарил или сменял на свинчатку. Потом – уже позже – были ковбойские револьверы: «кольт», «смит-вессон». Не могу сейчас понять, откуда взялось такое помешательство – фильм «Деловые люди» появился, кажется, чуть позже. Ах, ну конечно – «Великолепная семерка»! Детям туда было нельзя, но мама надела широкий сарафан, и, проходя мимо контролера, я залез под него – под сарафан, разумеется, – даже нагибаться не пришлось. Револьверы замаячили в воздухе еще до их появления на экране – в музыке, в особом оранжево-коричневом тоне картинки на экране – она была цвета прерий. Это выглядело очень непохоже на серо-зеленоватый цвет советского кино, снятого на пленке «Свема» Шосткинского завода. Первый «кольт», кстати, появился в кадре практически сразу после титров. Отец ехал в командировку, и я тщательно рисовал ему, как должен выглядеть настоящий ковбойский револьвер – чтобы барабан крутился и чтобы на рукоятке обязательно была оттиснута голова лошади или индейца (откуда я всё это знал?). Через месяц отец возвращался, я, дрожа от нетерпения, нырял в чемодан, откапывал там сверкающее чудо, в восторге носился с ним по квартире, палил во всё и вся, безуспешно пытался крутить на пальце. Ковбойское умопомрачение длилось года три – сколько мне отец перевозил этих игрушек? Где они теперь? А потом всё мое внутреннее пространство в одночасье заняли Битлы, и объекты мечтаний резко сменились: теперь это были электрогитары, струны, усилители и динамики. Когда я сейчас понимаю, что отец все свои суточные (то есть всю валюту, которая у него была в поездке) тратил на мои рок-н-ролльные прихоти – а ведь еще были мама, младшая сестра, родственники, – я не знаю, как описать то, что я чувствую. Себе отец тоже ничего не покупал, а кормился консервами из чемодана и заваривал чай с помощью кипятильничка, как, впрочем, и все советские командированные. Хотите обратно в совок? Ничего, уже скоро. Удивительно, что при всём религиозном фанатизме в отношении битловских пластинок я так ни разу и не попросил привезти хоть одну: то, с помощью чего извлекают звуки, было важнее. Однако всё это были мечты, скажем так, сбыточные. Параллельно сознание мое рисовало совершенно нереальные картины: вот мы с Жак-Ивом Кусто надели серебряные гидрокостюмы и готовимся к погружению в Красное море – под нами в синей глубине носятся сотни акул. Кусто дает мне последние наставления и смотрит на меня одобрительно, по-отечески. Или вот я в компании полковника Перси Фосетта и двух его сыновей продираюсь сквозь лианы дождевого леса Амазонии: мы сбились с маршрута, уже пятый день экономим провиант – по одной сардине и куску сахара на брата в сутки, а по нашему следу, кажется, идут индейцы. Нас нещадно кусают москиты, и колючки впиваются в нашу одежду. Еще было невероятно сладостно представлять себя одним из Битлов – Джорджем Харрисоном. Именно им, потому что барабанщиком я себя не видел, следовательно, Ринго отпадал, а с Ленноном и Маккартни хотелось пообщаться в равной степени. Может быть, что-нибудь сочинить вместе. Побыть немножко младшим товарищем. Хотя бы один день. И знаете, что интересно: ведь практически всё сбылось. Почти. И я плавал в обнимку с акулами, правда, что поделаешь – без Кусто, и ходил по джунглям Амазонки – увы, без полковника Фосетта, и записывался на Эбби Роуд, в той самой битловской студии – правда, уже без Битлов. Я, наверно, очень счастливый человек. И я уже давно не мечтаю. Я строю планы. И у меня их множество. Впрочем, нет – мечтаю, конечно. О том, чтобы все мои планы однажды осуществились. Ну, хотя бы большая часть. Кино Довольно рано кино сделалось одним из важнейших видов искусств в моей жизни. Каковым оно являлось и применительно ко всему советскому народу – тут Владимир Ильич всё точно подметил. Не, ну а куда ходить? Не в театр же! Безуспешно роюсь в своей памяти, пытаюсь вспомнить – когда я впервые оказался в кино и что это был за фильм? Дома на Волхонке у нас на серванте стоял телевизор КВН с экраном величиной с записную книжку и двумя программами – а больше и не было. По телевизору иногда показывали фильмы, но, конечно, никакое это было не кино. А вот через дорогу находился Дом культуры и техники, и там показывали самое настоящее кино – утренний сеанс 10 копеек, остальные по 30. Там я посмотрел потрясающий фильм «Последний дюйм» десять раз за шесть дней. Если бы мама узнала – она бы отвела меня к врачу. Но это было не первое посещение кино в моей жизни. А может быть, это было на юге, в Гурзуфе? Летний открытый кинотеатр, назывался, кажется, «Слава». Дают «Великолепную семерку», с детьми на нее, конечно, нельзя, но у мамы широкий пестрый сарафан, и когда мы подходим к тетке, отрывающей контроль на билетиках (они напечатаны на синей промокашке), – я прячусь под мамин подол. Я был небольшой ребенок. Интересно, «Великолепная семерка» запомнилась прежде всего цветовой гаммой – рыже-терракотового цвета, цвета прерий. Советские фильмы, снятые большей частью на пленке «Свема» Шосткинского завода, были все мертвенно-зеленоватые. Стоп – значит, я до этого уже был в кино. А может, это был фильм Жак-Ива Кусто «В мире безмолвия»? Кусто впервые взял камеру с цветной пленкой под воду в Красном море и снял документальный фильм. И этот фильм взорвал человечество. Это было равносильно репортажу с Марса. Фильм крутили в кинотеатрах всего мира как художественное кино, и он бил все рекорды. Как славно, что Кусто оказался другом Советского Союза – я ведь мог его фильм и не увидеть тогда, и мои жизненные приоритеты выстроились бы иначе! А Московский кинофестиваль? Нет, я не смогу сейчас объяснить, что это было такое. Раз в два года ты получал возможность заглянуть за железный забор, увидеть лучшие фильмы мира! И эта возможность была единственной – всё остальное время в кино шли фильмы отечественные (крайне редко – французские и польские, еще реже итальянские и американские. Это я не к тому, что наши фильмы были плохие – случались и отличные. Просто я всегда мечтал увидеть мир. Сейчас это невозможно себе представить. Пока.). Я сказал – получал возможность? Ни черта ты не получал – просто она существовала гипотетически. Я не знаю, где и как распределялись книжечки с билетами на фестивальные фильмы – две книжечки на две недели в какой-нибудь один кинотеатр, но все их где-то как-то доставали. Причем за сеанс показывали два фильма – скажем, один венгерский и один английский. У кинотеатров стояли толпы. Отдельно кучковались мутные ребята с оттопыренными карманами – книжечки! В разные кинотеатры! Это была настоящая биржа – шел активный обмен билетами, причем купить было гораздо сложнее, чем обменять – например, «Ударник» на «Октябрь». Еще никто ничего не видел, но все уже обсуждали – что смотреть обязательно, а что можно и пропустить. Я, помню, однажды посмотрел шесть фильмов в течение дня. А Дом кино? Попасть в ресторан Дома кино было куда круче, чем в ЦДРИ, не говоря уже о ЦДЛ – если у тебя нет красной книжечки члена Союза кинематографистов, и ты не Смоктуновский и не Ефремов. А ведь они все там! Сидят! А если нет – значит, вот-вот придут! А вон – обязательный кожаный пиджак, шерстяная водолазочка – режиссер! Небожители! Сводил девушку в Дом кино – твоя. Не обсуждается. Удивительно, как с тех пор угас ореол богоизбранности вокруг людей, делающих кино. А меня к ним всегда тянуло – страшно хотелось увидеть кино с обратной стороны – как это делается? И может быть, поучаствовать в силу способностей. Причем изображать из себя артиста в кадре как раз желания не возникало (хотя пару раз уговорили). Нет, просто хотелось делать это удивительное дело в компании интересных людей, владеющих в совершенстве каждый своей профессией, вместе придумывать мир, который завтра все увидят на экране. Что ж, многое осуществилось. И несмотря на некоторые неизбежные разочарования (а жизнь – вообще последовательная цепь разочарований), я кино так и не разлюбил. Сегодня то, что мы считали кино, почти исчезло с экранов. А то, что снимается за сотни миллионов в Голливуде, больше напоминает рекламу компьютерных игр и прочих сопутствующих товаров. А хорошее кино постепенно перебирается в сериалы. Не во все. Не всегда. Это не хорошо и не плохо – просто так обстоят дела. Так что это не нытье в духе «А вот в наше время…» – просто мир меняется, хотим мы этого или нет. Но ведь этим он и интересен, верно? Зеркало Вот удивительно – воспоминания о фильмах Тарковского у меня намертво связаны с временем, когда эти фильмы появились. Когда я их увидел. Про другое кино я это сказать не могу, хотя Тарковский – не единственное сильное киновпечатление юности. Хотя вообще любой художник – это прежде всего время. Художник говорит о вечном, но говорит языком своего времени – забавно, правда? «Иваново детство» прошло мимо меня – я тогда учился во втором классе и главным моим фильмом был «Последний дюйм». А вот «Андрея Рублева» уже помню отлично – кинотеатр «Мир», ажиотаж – как, вы еще не смотрели?! И потом – разговоры, разговоры за бутылкой. Слухи, небылицы. «Там знаешь сколько всего вырезали? Там целое стадо живых горящих коров было – всё вырезали! Ты вообще понял, что он хотел сказать?» Андрей Тарковский был не самым любимым режиссером у советской власти (хотя – с боями, со скрипом, но снимал, на государственные деньги, и прокат был, между прочим – какой-никакой, а был, чудны дела твои, Господи). Что им так не нравилось? Вот «Рублев» – историческое кино, вполне даже патриотичное. Ну ладно – недостаточно ярко показан героизм русского народа в борьбе с татаро-монгольским игом. И про бога многовато. И иконы в конце. Ну и что? Про художника же. Нет, не нравилось другое: талантливый, яркий человек, а транслирует не наши идеи, а свои собственные. Все вон транслируют что положено, а он – свои. Самый умный, что ли? Всем нельзя, а ему можно? Но «Рублев» еще ладно – он всё-таки вписывался в каноны. А вот «Зеркало» – это была настоящая бомба. Во всяком случае, в моем сознании она тогда взорвалась. Да, мы все были неподготовленными. А где нам было готовиться? Кинотеатр «Иллюзион», кинолекторий раз в месяц, киновед Марк Аронович, страшные черно-белые копии иностранных фильмов – видимо, для служебного пользования, и ты еще в этот кинолекторий попади! Конечно, никакого «другого кино» мы не видели. Помните, в прологе – заикающийся мальчик, гипноз, и вдруг – «Могу свободно говорить!». Вся ткань «Зеркала» – неровный и абсолютно свободный разговор о самых главных вещах. О бесконечности жизни. И неизбежности смерти. И о родителях, давших тебе эту жизнь. И о войне. И о печали, вечной спутнице бытия. И о первых ничего не значащих картинках жизни, врезавшихся в детскую память и почему-то оставшихся в ней навсегда. Магнетическая, красивая какой-то неземной красотой Терехова. Ветер, увиденный глазами оператора Рерберга, – никто ничего подобного с тех пор не снял. Стихи Тарковского-старшего, огромного поэта, я тоже впервые услышал в «Зеркале». Ничего тебе в «Зеркале» Тарковский не рассказывает. Он вспоминает – казалось бы, обрывочно, бессистемно, вроде бы сам для себя. Садись, подключайся. Фильм шел пятыми экранами на каких-то окраинах и задворках. Народ сперва ломанулся. К концу фильма зал был полупустой – советские зрители расходились, недовольные, пожимая плечами. Я их ненавидел. Я сидел завороженный. Я посмотрел «Зеркало» два или три раза, но помню его наизусть (а стихи впечатались в память с первого раза – так не бывает). Поздние фильмы – «Ностальгия», «Жертвоприношение» – произвели на меня меньшее впечатление (хотя проход Янковского с горящей свечой, снятый одним бесконечным планом, заслуживает какой-то отдельной кинопремии – а может, и дали?) И дело, мне кажется, не в том, что что-то лучше, а что-то хуже – просто ниша моего сознания, предназначенная для кино Тарковского, оказалась заполненной «Зеркалом» полностью. Да и времена изменились – у кого-то в его нише, возможно, лежит другой его фильм. Тарковского можно любить, восхищаться, быть к нему равнодушным, сильно не любить, наконец. Вот что нельзя делать точно – это пытаться ему подражать. Выглядит это всегда жалко. Помню, в начале восьмидесятых я где-то с диким трудом раздобыл видеокассету, на которой Андрей Тарковский читает лекцию о кино – в Риме или в Париже, не помню. Дрожа от нетерпения, прибежал домой, вставил в плеер – ждал откровений. Оказалось, скучнейшее повествование. Сейчас самому смешно. Легко рассказать, как строится кадр и что такое ритм монтажа. Рассказать, как делается искусство, – невозможно. Месть Я совершенно не мстительный человек. Наверно, унаследовал это от своих родителей: обида быстро забывается, а человек, сделавший гадость, просто становится мне неинтересен и удаляется из поля моего зрения. Тратить время, силы и эмоции на то, чтобы кому-то чем-то за что-то отплатить – на мой взгляд, глупо и непродуктивно. Так что «Графа Монте-Кристо» я даже не читал. Тем не менее одна история, случившаяся со мной, не вполне вписывается в эту модель поведения. Случилось это давно – в начале восьмидесятых. «Машина времени», уже вполне легально выступавшая по стадионам и дворцам спорта нашей необъятной тогда советской родины, имела приписку к организации Росконцерт, и по всем правилам ей полагался директор – человек, отвечавший за бухгалтерию и за наше поведение перед вышеозначенным «Росконцертом». На том отрезке жизни нашего директора звали, допустим, Виталий Витальевич (или попросту Витальич). Если попытаться охарактеризовать его одним словом, точнее всего подойдет слово «ушлый». Он был старше нас совсем ненамного, но прошел яркую и суровую школу жизни, начиная с мест не столь отдаленных и заканчивая директорствованием чуть ли не у Аллы Пугачевой. Как же быстро летит время! Как стремительно меняются горизонты, пейзажи и звуки! Никто уже и не помнит, что такое «сборный концерт». А между тем по законам того времени других концертов во дворцах спорта не полагалось. Поэтому первое отделение включало не менее двух конферансье (тоже ушедшая профессия), какого-нибудь шутника-юмориста, эстрадную певицу или певца среднего достоинства, двух тряпичных кукол в человечий рост – внутри сидели специальные дядьки, фокусника и коллектив молодежного танца, после этого праздника жизни объявлялся антракт, во время которого мы выволакивали на сцену наши барабаны и колонки, и второе отделение принадлежало «Машине времени». Сборный концерт призван был удовлетворить вкус советского трудящегося во всем его диапазоне. Он, в общем, и удовлетворял – зритель был неизбалованный, и я не помню, чтобы кого-то плохо принимали. Артисты из первого отделения оказывались людьми, как правило, забавными, а иногда совершенно замечательными, и вот таким табором, выпивая и травя байки, мы путешествовали по городам и весям родной страны. В основном по весям. Работа в сборном концерте перемежалась с постоянным ожиданием. В день их происходило два (иногда в выходные – три), поэтому мы приходили за час до начала первого концерта, расставляли и проверяли аппаратуру, потом снова разбирали и утаскивали за сцену, потом звенели звонки, зал заполнялся людьми, потом шло развеселое первое отделение, которое мы пережидали в гримерке, потом в антракте лихорадочно расставлялись, работали свое отделение, потом ждали, пока зритель разойдется, опять освобождали сцену от своих усилителей и снова уходили коротать первую часть концерта. В трейлере с аппаратурой я возил небольшую раскладушку. В одной из своих прошлых жизней наш Витальич профессионально играл в карты с целью личного обогащения, иначе говоря, «катал», и скоро уже вся «Машина» неистово резалась в деберц – игру каторжанскую, но необыкновенно динамичную и привлекательную. Витальич в этой ситуации вел себя достойно, как играющий тренер, на крупные суммы своих не разводил, выигрывал по мелочи, и игра служила исключительно задаче скоротать время. Событие, о котором я взялся рассказать, случилось на гастролях в городе Волгограде. Поздно ночью, отбарабанив два концерта, поужинав чем было и слегка выпив, мы сидели в номере Витальича. Мы играли в карты, и мне чудовищно не перло. Он то и дело покупал красивые комбинации, а я – семерки и прочий мусор. Те, кто играл, знают это состояние – вера в справедливый миропорядок или хотя бы в теорию вероятности заставляет тебя думать, что такое не может продолжаться вечно, что сейчас всё обернется, а на деле ничего подобного не происходит. В общем, часа через два, окончательно разуверившись в своей звезде и сильно расстроившись, я молча рассчитался и ушел в свой номер. Все дальнейшее я помню до мелочей – готов поклясться, что моей воли в происходившем не было, я как бы превратился в стороннего зрителя. Я вошел в свой номер и зажег свет. На столе у меня лежала гора вяленой рыбы – огромные лещи, подарок местных фанатов. Не спеша я выбрал самого большого леща, крепко взял за хвост на манер теннисной ракетки, прикинул в руке – лещ был твердый и тяжелый как полено. Затем я вернулся и постучал в номер Витальича. Витальич отпер дверь – он уже успел надеть красивый шелковый халат – и я, размахнувшись, страшно ударил его лещом по голове. Ни разу в жизни – ни до ни после – я не видел на лице этого прожженного, тертого жизнью человека такого детского изумления. «Макар, ты охренел?» – произнес он потрясенно. Нет, он сказал не «охренел» – он использовал другое, созвучное слово, куда больше подходящее к моменту. И тут я оценил картину – себя с грозным и трагическим лицом и лещом в руке, Витальича в халате с отвисшей челюстью, и душа моя вернулась в мое тело и меня разобрал чудовищный, оскорбительный смех. Я хохотал и не мог остановиться – настолько всё происходящее не вписывалось в привычную картину мира. Сейчас, спустя тридцать с лишним лет, я пытаюсь дать ответ на вопрос – что это было? Месть? И если не месть, то что? А Витальич меня простил. И даже потом смеялся вместе со мной. Правда, всё-таки не так, как я. Цирк А ведь цирк, господа, уходит в прошлое. Как это ни грустно. На наших глазах. Потому что «Цирк дю Солей» – это всё-таки не цирк. Какой-то новый синтетический жанр. Многие еще недавно обязательные составляющие цирка уже в прошлом. Например, французская борьба. Человек-гора – Черная маска – против Ивана Поддубного! Ваши ставки, господа! И всё-таки цирк консервативен. И он хранит традиции. И арена будет круглая, и диаметр ее будет двенадцать с половиной метров – другой не бывает. И засыпана она будет опилками, и пахнуть обязательно будет этими самыми опилками и еще немножко зверями. Потому что во втором отделении обязательно будут огромные, страшные и интересные звери – львы, тигры, слоны. Ну где еще такое увидишь? Очень возможно, что скоро зоозащитники победят и дрессированных животных в цирке не станет. И спорить-то с ними трудно – дикие звери должны жить на воле, нечего над ними издеваться. Заодно закроют зоопарки, и наши дети будут узнавать этих самых зверей по картинкам в Интернете. Мой товарищ Юра Дуров – правнук того самого легендарного дедушки Дурова, который придумал добрую дрессуру – без наказаний. Юра – прямой продолжатель этой школы. Он выходил на арену с пяти лет. Я не знаю более доброго человека. Единственный раз в жизни он ударил гепарда и не может себе простить этого до сих пор. Его звери воспринимали работу на арене как игру. Однажды я зашел к нему за кулисы сразу после представления – он только что отработал со слонами. Юра разрезал батон белого хлеба вдоль, полил патокой и уложил на каждую половину по полкило рафинада – это было угощение для слонов. Слониха Машка, увидев хозяина, разулыбалась, заплясала, закачала головой. Я дал ей полбатона, который тут же исчез в ее пасти, стал гладить ее хобот. Вдруг Дуров что-то еле слышно шепнул ей, хобот с необыкновенной легкостью и силой обвил меня вокруг пояса, и через мгновенье я взлетел ввысь и оказался у слонихи на спине. Вас никогда не забрасывали одним движеньем на крышу двухэтажного автобуса? Шкура слонихи была шершавой и горячей, из нее торчали редкие волосы толщиной с карандаш. Наверно, я испугался. Во всяком случае, дар речи на время был утрачен. Дуров и слониха хохотали. Когда способность изъясняться вернулась, я униженно принялся просить Машку спустить меня на землю. Но она еще покачала меня на спине, потанцевала на месте, кося на меня хитрым и мудрым глазом, потом вздохнула и аккуратно поставила на место. Благодаря Юре я несколько раз попадал в мир, где живут цирковые (ни в коем случае не говорите «циркачи!» Обижаются). Однажды в Новосибирске я завис в цирковой общаге на несколько суток. Молодые мы были и, соответственно, веселые. Помню, случилась какая-то бесконечная цепь дней рождения. Когда в общаге живет сто человек – у кого-нибудь обязательно день рождения. В среднем раз в три дня. Я сказал «мир цирковых», потому что это именно мир, существующий параллельно совсем рядом с нашим, большим миром, где живем мы, все остальные. Эти миры даже слегка соприкасаются – когда мы приходим в цирк посмотреть на выступление артистов. Прочих соприкосновений практически нет. И – всё другое: правила, обычаи, анекдоты, а с ними и чувство юмора – кажется, сам воздух вокруг них чуть-чуть другой. Потому что в цирке нельзя работать с девяти до шести. Цирк – это жизнь, и на другую жизнь, у тех, кто родился в этом мире (а в цирке, как правило, рождаются), не остается ни времени, ни, кстати, особого интереса. Тысяча девятьсот восемьдесят первый год, «Машина времени» приезжает в Калининград. Работаем почему-то в помещении цирка. Прямо с самолета едем на площадку настраивать звук, заходим в цирк через служебный вход, попадаем во внутренний дворик. Пространство заставлено фургончиками, какими-то ящиками, разобранными клетками. Неподалеку рыкает невидимый лев, и я понимаю, что мощность нашей аппаратуры весьма относительна. Посреди двора стоит мальчик лет семи. В руках у него хлыст – шамбольер. Перед мальчиком на столике пять свечей. Он зажигает их, отступает назад на несколько метров и пятью ударами шамбольера гасит их по очереди. Каждый удар сопровождается оглушительным щелчком. Потом мальчик подходит к столику, зажигает свечи и всё повторяется. Движенья его спокойны и размеренны. Нас он просто не видит – мы не из его жизни. Мы полюбовались на маленького артиста (я всё ждал, что он промахнется – хотя бы один раз. Фигушки!), прошли внутрь, отстроили звук, потратив на это часа полтора, вышли во дворик (мальчик продолжал свое занятие), доехали до гостиницы, пообедали, повалялись по номерам – часа два, и вернулись в цирк к началу концерта. Мальчик был на месте. И я отчетливо ощутил собственное несовершенство. Всё очень просто, говорит мальчик. Нет предела нашим возможностям. Просто надо тренироваться. Репетировать. О времени Чем дольше я живу, тем меньше понимаю природу времени. Хотя всё лучше чувствую ее. Что такое само время – очень красиво сказано у Даля (и многие словари его беззастенчиво цитируют): время – длительность бытия. Пространство в бытии. Последовательность существования, продолжение случаев и событий. Дни за днями, века за веками. Умел изложить. Я про другое. Я про главное его свойство – необратимость. «Обратимо, обратимо!» – кричат математики. «Научно это доказуемо! Вот если полететь в очень далекий космос, да со скоростью, превышающей скорость света…» Ну да. Теоретически. Если человечество возьмет верх над временем, мы станем богами. Мы сможем изменять прошлое. Хотя, мне кажется, даже Бог не в силах изменить прошлое. Всемогущий? Выходит, время сильнее. Выходит, время и есть Бог. Вот ты ведешь пером по бумаге. Справа она еще безупречно чиста – пиши что хочешь. Рисуй. Ставь кляксу. Но. Переписать, перерисовать уже не получится. Можно только продолжать. До поры. Кляксы пытаются соскоблить бритвой, замазать белым – всегда видно. А дальше – твою бумажку унесет ветер, или она сгорит в огне с тысячью таких же, или ее положат в архив и будет она там желтеть и пылиться сто лет, и никому она не окажется нужна. А может быть – вставят в рамку, повесят на стену и будут любоваться – как красиво! Долго-долго. Это уж никому не известно. Ставлю на граммофон пластинку, кручу ручку. Слышу голос человека, которого давно нет. Как нет? Вот же он дышит! Часы – бессовестный механизм, с помощью которого мы убеждаем себя, что можем измерять время. «Перезвони мне через тридцать минут!» Хорошо. Взял линейку, отмерил по берегу реки тридцать сантиметров. Перезвонил. Меряем время по плоскости. В двух измерениях. А глубина? Да и с течением времени большие вопросы. Я долго не мог понять – почему в детстве каждый день был длиною в год, а сейчас год пролетает как день? И самые точные швейцарские часы ничего с этим поделать не могут? А один человек мне замечательно это объяснил. Он сказал: часами мерить нашу жизнь бесполезно. Ее можно мерить только самой жизнью – отношением части к целому. Тебе пять лет – твой год это одна пятая всей твоей жизни, огромный срок. Тебе шестьдесят – твой год это одна шестидесятая часть. Пшик. По-моему, очень верно. Я никогда в жизни не пользовался будильником. При своей болезненной пунктуальности. Будильники в доме были – круглый синий железный с хромированной шапочкой звонка, как на велосипеде, потом – прямоугольный пластмассовый со слегка покатыми боками и золотыми палочками вместо цифр – часовой завод «Слава». У этого тарахтелка была уже спрятана внутри, наверх выходила только розовая кнопка. Заботливая мама ставила мне его на тумбочку, чтобы я, не дай Бог, не проспал в школу. Мне настолько была неприятна мысль о том, что сейчас какая-то сволочь ворвется в твой сон своим дребезгом, что я просыпался за две минуты до звонка, с ненавистью смотрел на ползущую стрелку и – затыкал мерзавца в последнее мгновенье. Ежеутренняя маленькая победа над драконом. В какой-то момент я задумался над этим свойством своего организма. Получается, внутри у тебя спрятаны часы – поточнее будильника завода «Слава»? Летом мы поехали на дачу, и я продолжил эксперименты. Недалеко от дачи находился пруд с мутной водой и маленькими карасями. На пруду ежедневно рыбачил дедушка-пенсионер, похожий на Черчилля. Мы быстро подружились на почве ловли маленьких карасей и встречались каждое утро на рассвете. Я дошел в своих опытах до невероятного – например, заказывал себе проснуться завтра без семи минут пять. А послезавтра – в пять ноль девять. Получалось это всегда и с точностью до секунды. Как это всё устроено? Ни черта мы не знаем. Время проходит и превращается в память. С одним, правда, существенным различием: память необъективна и избирательна. Дорисовывает закорючки и вензеля, стирает целые страницы. А время объективно. Потому что оно – было. Иногда время-память выкидывает удивительные штуки. Мы отдыхали в Гурзуфе, сыну моему Ивану было, кажется, два года. Особой разговорчивостью он в этом возрасте не отличался. Мы сидели на диком пляже, солнце садилось прямо в море. Метрах в тридцати от берега из воды поднимался большой плоский камень. Я подумал, что сидя на нем будет здорово смотреть на закат. Посадил сына на шею, мы быстро доплыли до камня. Солнце скрылось в воде, небо окрасилось розовым, становилось прохладно. «Ну что, поплыли обратно?» – предложил я. «Погоди, давай еще посидим», – ответил Иван. Что-то меня насторожило в его интонации – она была не детская. Прямо по низкому горизонту мимо нас двигался пароходик – кажется, рыболовный траулер. «А я на таком работал», – задумчиво сказал Иван. И добавил: «Ну, это еще до войны было». Я окаменел. Голосом моего сына говорил незнакомый взрослый человек. На этом монолог про работу до войны закончился. Иван проводил взглядом уходящий пароходик и снова стал двухлетним ребенком. Я взял его на руки и мы вернулись на берег. Придя в себя, я осторожно попытался выяснить у него – что это было? Он не смог объяснить. Похоже, он не помнил. А я до сих пор убежден, что его тогда коснулось Время – бездонное и бескрайнее. Не то, которое в часах, – то, которое Бог. Такое бывает. Дилетант Служители любого цеха испытывают крайнее недовольство, когда в их творческое пространство вторгается представитель другого цеха. С точки зрения логики объяснить это трудно. Это что-то древнее, на уровне генов. Охрана своей территории. На себе я это испытывал несколько раз. (Кстати, поразительно! Я ведь и сам себя ловил на том, что совершенно немотивированно раздражаюсь – оттого, например, что драматический артист А. вдруг решил заявить о себе как об эстрадном певце. Неудовольствие свое я объяснял себе тем, что у артиста А. это не слишком хорошо получается. Но это же чепуха – а что, у всех остальных на эстраде хорошо получается? Но тем не менее…) Так вот. Двадцать с небольшим лет назад я придумал программу «Смак». До этого я если и посещал телевидение, то исключительно в качестве гостя-музыканта. А тут – авторская программа. И вдруг многие друзья-телевизионщики, восхищавшиеся «Машиной времени», стали морщиться. «Ну зачем он, это же для профессионалов…» Не в лицо, разумеется. И не все. Некоторые поддержали. Костя Эрнст – первый (он еще не был генеральным директором – просто делал авторскую программу). Спасибо ему. А мы создали свою маленькую компанию, и скоро многие «профессионалы» остались позади. И мы еще много чего сделали помимо «Смака», и скоро все привыкли, что я еще делаю телевизионные программы. Это была маленькая победа. А потом я написал книжку. И всё повторилось – только уже на другой поляне. «Эдак скоро каждый шоумен возомнит себя писателем…» Не в лицо, разумеется. В разговорах с другими людьми. Да не возомнил я себя никем, не волнуйтесь. Просто возникла потребность изложить свои мысли и переживания на бумаге. Не более того. Кстати, некоторые поддержали – а мне это было важно. Михаил Веллер, Василий Аксенов. Спасибо им. А потом я написал вторую книжку. А потом третью. А потом пошли предложения от издательств, и я написал четвертую, пятую и шестую. А потом всех перестало удивлять, что я иногда пишу книжки. И это тоже была маленькая победа. А несколько лет назад меня потащило в сторону джаза. То есть любил я его всегда, но играть сам не планировал. Джаз – весьма снобистская штука, в отличие от демократичного рок-н-ролла, и я сильно робел. Да и не было рядом проводника в этот мир – одни герои российского рока. А потом появился Женя Борец, и он оказался именно тем самым проводником и, несмотря на некоторое мое сопротивление, увлек меня по этой дороге. Спасибо ему. Подозреваю, что некоторые апологеты отечественного джаза до сих пор кривят морду. Да бог с ними. Одна из причин, по которой меня так утянуло, – во всяком случае, я так думаю, – состоит в следующем: за последние десятилетия музыка очень сильно обэлектронилась, и рок и поп намертво посадили на бездушный ритм компьютерного метронома. Даже этника не уцелела. А джаз уцелел. Потому и остается для меня самой живой музыкой. Свинг – это пульс музыканта, и пока человек дышит, пульс его останется живым. А метроном хорош на кладбище. Я возвращаюсь домой поздно вечером, захожу в мастерскую, и мои гитары бегут ко мне как собаки. Они очень разные и очень ревнивые, и никого нельзя обидеть. Вот битловский «Рикенбекер», такой когда-то был у Джорджа Харрисона, и надо обязательно взять на нем несколько битловских аккордов – он, как выяснилось, для этого и создан. А вот немолодая хищная птица – Би Би Кинг звал ее сестру женским именем Люсилл, и поет она блюзовым голосом, и играть на ней надо совсем другие аккорды. А вот огромная, толстая, торжественная, как рояль, «Гибсон Л 5», самая главная джазовая гитара, вся в ручечках и рюшечках. Она – бабушка, и играть на ней следует, конечно, старый джаз. Я могу сидеть с ними до утра. Артем Троицкий однажды сказал, что вся советская эстрада – это еврейско-цыганская «Калинушка». Это очень точное определение, и ничего обидного в нем нет: именно из этих трех этнических составляющих, из трех мелосов эта самая эстрада и склеена. За редким исключением. Столько же еврейского в старом американском джазе – только там это наложилось не на «Калинушку», а на черный блюз. Так вышло исторически – в обоих случаях. А еще – если бы я был, скажем, испанцем, я бы, наверно, записал пластинку «Испанский джаз». А так… Ребята, этим песням за семьдесят лет. Некоторым – далеко за семьдесят. И ведь сколько всего за эти годы человечество напридумывало и наизобретало, а слушаешь их и понимаешь, что в самой своей сердцевинке человек совсем не изменился и те же сочетания звуков заставляют его улыбаться и плакать. Иногда одновременно. Разве это не прекрасно? Грядущее Задание подумать на эту тему застало меня в самый разгар гастролей по Америке с программой «LOVE – песни про любовь». Жизнь на гастролях сильно упрощается: главная задача – отыграть концерт (это я люблю), переехать из города в город (это я не люблю), а всё остальное – это твое свободное время, которым в Москве я не располагаю. Поздно вечером, безуспешно борясь с разницей в одиннадцать часов и пытаясь заснуть, листаю телевизионные программы – их штук пятьдесят. В Америке грядут выборы (Ага! Вот оно, словечко-то!), и я постоянно вижу то Трампа, то Хиллари. Они встречаются с избирателями, отвечают на едкие вопросы журналистов. Избирателям интересно! И кому-то нравится Хиллари, а кому-то, наоборот, Трамп, и совершенно непонятно, кто победит в этой гонке. Потому что будут вы-бо-ры. Как можно жить в такой неопределенности? Как дети, ей-богу. Вообще жизнь в Америке – не такая уж сладкая повидла, много чего творится то тут, то там: вон по штату Теннесси движется торнадо, а в Нью-Йорке неделю назад навалило снегу, а в Лос-Анджелесе прошел ливень с сильным ветром и деревья попадали на дорогу – пробка на полдня. А еще какой-то безумный мальчик, наигравшись в компьютерные стрелялки, пришел в школу с пистолетом и ранил двоих. Но вот что интересно – никто ни разу не обвинил в этих бедах ни Россию, ни лично президента Путина. Странно, правда? И главное – за две недели ни на одном канале ни слова о ценах на нефть! Как это? У нас ведь сначала цены на нефть, а потом уже прогноз погоды. А у них про погоду постоянно, а про нефть – ни слова! Как они с этим живут? Ну ладно. О грядущем. Мне не нравится слово «грядущее» – своим пошлым пафосом. Если грядет – то непременно что-то значительное и неотвратимое. Вот выборы – грядут. Утро, например, ни фига не грядет – оно просто наступает. И мне это как-то ближе. К тому же существует это слово только в настоящем времени, хотя сообщает тебе о будущем – мы еще здесь, в настоящем, а что-то там уже грядет. А что делать с прошедшим временем? «Вот и отгряли выборы»? Что же касается неотвратимости, которой так и лязгает слово «грядущее», то меня с детских лет необычайно занимает вариабельность будущего, то есть этого самого грядущего. Я завороженно смотрю, как будущее, заправленное в безостановочно стучащую швейную машинку времени, выходит из-под иглы уже застывшим прошлым – всё, по-другому уже не будет. А за секунду до этого можно было что-то сделать иначе – взять другую ноту, не наступить на шкурку от банана, сказать не «нет», а «да»? И прошлое стало бы другим! Или, как мне объяснял один физик, прямая времени простирается в обе стороны, и все наши поступки уже записаны в Книге Жизни? И когда тебя подмывает иногда взорвать привычный ход событий – одеться в лимонное трико, вбежать в поликлинику и запеть что-то громкое итальянское – не обольщайся, и это уже было записано как единственно возможное, и время не обмануть? Или ты так и не побежал? Значит, этот вариант был записан! Я не знаю, как это устроено. Была у Макса Фриша замечательная пьеса – не понимаю, почему ее у нас никто не поставил. Пожилой профессор, после получения очередной награды, сидит в одиночестве дома и сетует на то, что всё у него было бы великолепно, не встреть он двадцать пять лет назад эту женщину – она сломала ему жизнь. Возникает некто в сером, именующий себя Регистратором, и предлагает профессору переиграть любой эпизод его прошлого. «Отлично! – восклицает профессор. – Я знаю, где и когда была совершена ошибка! Мне не следовало знакомиться с ней на том вечере!» И – тут же оказывается на этом самом вечере еще молодым человеком и уходит от знакомства. Ничего не получается – они знакомятся на следующий день при других обстоятельствах. «Ладно, – не унимается профессор, – но зачем я на ней женился?» Опять прыжок в прошлое, свадьба отменена, но не тут-то было: она происходит через месяц. Так, шаг за шагом, Регистратор доказывает несчастному профессору, что даже с помощью волшебства ничего в Книге твоей жизни изменить нельзя – не поддается переписке. Потому и грядущее – неотвратимо. Грузины противопоставляют этой безнадеге простой и мудрый тост. «Вот мы сейчас сидим за столом с друзьями, и знаем, что завтра этот момент станет прекрасным воспоминанием, – говорят они. – Так выпьем за наше будущее, чтобы оно, становясь настоящим, оставляло нам в прошлом только прекрасные воспоминания!» Каково? Я закрываю глаза и иду на чердак – для этого совсем не обязательно карабкаться по лестнице. Старые горнолыжные ботинки, гастрольные чемоданы, рюкзак, спиннинговые катушки – сколько им лет? Какими желанными они были для меня в моем будущем! И какое прекрасное у нас с ними было настоящее! Как же я могу с ними расстаться? Вообще, размышлять о событиях, на ход которых ты не можешь повлиять, довольно противно. Так что хрен с ним, с грядущим. Просто слово «Будущее» мне нравится больше. Оно как-то теплее. И довольно об этом. Вон утро уже наступает. Или грядет? Эйфория А я всю жизнь считал, что отлично знаю, что такое эйфория. Эйфория – это такая бешеная радость, только чуть-чуть больше. В общем, волна абсолютного счастья. Большая советская энциклопедия меня, однако, сильно озадачила: всё не так. Эйфория – это, оказывается, повышенное, радостное настроение, чувство довольства, благополучия, не соответствующее объективным обстоятельствам. Мало того, присуща эта эйфория зачастую лицам с тяжелыми поражениями головного мозга и даже умственно отсталым. Вот тебе и раз. Как всё хорошо начиналось. А ведь меня неоднократно посещало это самое чувство. Причем это была именно эйфория – не какая-нибудь нежданная радость или преходящее ликование. Помню, как у меня пятнадцатилетнего, уже безнадежно отравленного битловскими звуками, вдруг оказалась в руках настоящая японская электрогитара – предмет в Стране Советов конца шестидесятых совершенно невозможный. Черно-желтая, сверкающая лаком и хромом, с четырьмя звукоснимателями и вибратором, она лежала в футляре, по форме как фараон в саркофаге. И мне оставили это чудо до утра! И я бренькал на ней до поздней ночи, потом положил с собой в постель и – не уснул до рассвета: смотрел на нее сквозь тьму, гладил, нюхал (как она пахла!), боролся с желанием поцеловать или хотя бы лизнуть. И это была самая настоящая эйфория, клянусь. Со всеми на то основаниями, между прочим. В начале перестройки – как только разрешили выезжать – я оказался в Хургаде. К этому моменту я уже обожал подводное плавание и исправно нырял в реки, озера, Черное море и даже один раз в океан во Владивостоке. Но главной мечтой на протяжении четверти века (с того момента, как я посмотрел «Последний дюйм» и «В мире безмолвия» Жак-Ива Кусто) оставалось увидеть под водой акулу – причем мечтой абсолютно несбыточной: акулы в Советском Союзе не водились, да и путешествие в акульи моря могло привидеться разве что во сне. Кто же знал, что я доживу до таких перемен? Первое в жизни погружение в тропическое Красное море, конечно, произвело впечатление, но без акул картина оставалась неполной. Я совершенно замучил местного инструктора, и в конце концов он нехотя сообщил, что, в принципе, у рифа Кэрлесс, примерно час ходу, живет одна акула, но единственный шанс ее увидеть – прийти туда рано-рано, пока нет других лодок с дайверами, потому что она очень пугливая и сразу уплывает. И опять я всю ночь не спал. Мы вышли в шесть утра, на рассвете. Я, как идиот, заранее нацепил на себя всё снаряжение, сидел с баллоном за спиной, считал минуты (они тянулись невероятно медленно), причем считал шепотом – как будто я мог спугнуть акулу. Наконец мы пришли на место, зацепили катер за буек, я вслед за инструктором плюхнулся в воду, мы упали на дно, двинулись вдоль коралловой стенки – и вдруг я увидел акулу. Это была маленькая рифовая акула, но это была самая настоящая акула, и от мгновенного осознания того, что так чудесно сбылась мечта, мучившая меня двадцать пять лет, я заорал. От счастья. Нет, от эйфории. Крик под водой звучит не так убедительно, как на воздухе, но тем не менее силы его было достаточно, чтобы потрясенная акула дала свечку и унеслась из этой акватории навсегда. Больше ее там не встречали, я спрашивал. Эйфория? Да, конечно, что же еще. Еще помню, как в восьмидесятом году «Машина» отыграла свой сет на фестивале в Тбилиси и зал устроил бешеную овацию и не хотел нас отпускать, а мы стояли за кулисами, мокрые и счастливые, и понимали, что нельзя выходить на бис – это не наш сольный концерт, а фестиваль, и следующая группа готовится к выходу, а зал всё не унимался, и продолжалось это бесконечно. И это тоже была эйфория. Но это всё события прошлого. А сегодня? Да пожалуйста. Я приглашаю в дом самых близких друзей. Человек шесть-восемь. В основном мужчин. Заранее я еду на рынок и тщательно выбираю всё необходимое. (Это надо делать самому. Успех действа зависит от массы составляющих, и одна недотянутая струна: опоздавший или вовсе не приехавший гость или, наоборот, припершийся нежданный, пусть и очень хороший человек, нехрустящий соленый огурец, несвежая зелень, дряблая селедка, негармонично придуманный стол – и оркестр не зазвучит.) Упаси бог выбирать для встречи какой-то специальный повод – унесет в сторону. Наша встреча и есть повод. И вот все в сборе. Давняя дружба и прекрасное знание друг друга позволяют обойтись без постылых формальностей и ненужных словоизлияний. И можно сразу сесть за стол, пожелать самим себе доброго вечера, индивидуально разобраться с закуской, налить по рюмке хорошей (не замороженной – охлажденной!) водки и выпить – просто глядя друг другу в глаза. Вы спросите: при чем тут эйфория? Эйфория наступит в промежутке между второй и третьей при условии, что соблюден временной фактор между первой и второй и на этом отрезке не возникло ни лишних разговоров, ни длинного пошлого тоста. Впрочем, в своих друзьях я уверен, как в себе. Расстояние между второй и третьей, в общем, невелико и задано природой, но за это время вы почувствуете всем существом, что мир вовсе не так плох и, как прежде, тяготеет к гармонии, и успеете ощутить кожей и сердцем величие и бесконечность этой гармонии и на мгновение увидеть, сколько еще чудесных моментов готовит тебе и твоим друзьям жизнь. И это будет эйфория. Хотите попробовать? Ну-ну. Космос Я очень хорошо помню, что такое космос. Тысяча девятьсот семьдесят пятый год. Август, Гурзуф, ночь. Темнота такая, какая бывает в Гурзуфе в августе ночью. Мы лежим на теплой гальке, раскинув руки, совсем рядом тихонько плюхает невидимое море. Внутри нас отчаянно ликует «Донское игристое красное». Если неотрывно смотреть в черное небо, переполненное звездами, можно увидеть спутник – еле заметную светящуюся точку, ползущую среди неподвижных светил. Андрюшка Григорьев, смешной хиппи с научным уклоном, объясняет: все спутники в мире запускаются для придания им большего ускорения против вращения Земли – то есть движутся с востока на запад. Следовательно, если мы видим тело, летящее в другом направлении, – это тело неземного происхождения, корабль пришельцев, летающая тарелка. Таких тел над нами довольно много, и мы заворожены величием и бесконечностью непознанного. Сам Андрюшка однажды семь ночей кряду просидел на московской крыше, силясь узреть летающую тарелку, но кроме нежданной совы, прилетевшей к нему поболтать, так ничего и не узрел. Чудный Андрюшка, царствие ему небесное. Когда, в какой момент космос потерял для нас свою романтическую магию? Я помню радостное безумие, охватившее мир в пятьдесят седьмом – Советский Союз запустил первый спутник. Если быть точным, мира в свои четыре года не наблюдал, а что у нас творилось, помню – надо же, обогнали Америку! И сразу вдогонку первому спутнику – второй, а потом третий! Вот они, звезды! Рукой подать! Помню мельхиоровый подстаканник: на нем выдавлен земной шар – как полагается, весь в параллелях и меридианах, российской стороной к нам и с улыбающейся мордой. Москва отображена звездочкой, и из нее в небо направляются три дуги: на конце одной – первый спутник, шарик с четырьмя антеннками, на второй – спутник номер два, из него торчит собачья голова в шлеме – Лайка! На третьей – третий спутник, совсем уже похожий на фантастический звездолет. Да космос уже наш! Помню, как по Большому Каменному мосту торжественно едет серая открытая «Чайка» в эскорте мотоциклистов. Она завалена цветами, как могила, в них по пояс сидят Никита Сергеевич Хрущев и Юрий Гагарин – первый космонавт на планете! Толпа по обе стороны моста кричит, машет чем попало, вдруг откуда-то выдергивается тетка в сарафане и кидается к машине – целовать Гагарина. И ничего, никто не бьет ее дубинками и не крутит руки. Представляете себе – я застал время, когда никаких дубинок у милиции не было в помине! Верите? Страшно хотелось в космос. Я вполне трезво рассматривал эту перспективу. Я перечитал, кажется, всех советских фантастов, талантливых и бездарных – все тогда писали о космосе. А тем временем на орбиту отправился еще один космонавт, а потом еще, а потом сразу трое, а потом случилась катастрофа, а потом мы все как-то попривыкли – и к космическим полетам, и к катастрофам. Последний всплеск эйфории случился в шестьдесят девятом – человек на Луне! Опять на миг показалось, что завтра на Марс, а оттуда – к Альфе Центавра. Но вместо этого вскоре вдруг оказалось, что полеты в космос перестали быть главным способом утверждения политического превосходства, а стали, наконец, тем, чем они были – очень дорогими и небезопасными научными экспериментами с не всегда объяснимыми целями. И со слова «космонавт» слетел волшебный флер, и оказалось что это – тяжелая, не всем доступная, опасная и не слишком хорошо оплачиваемая профессия. И всё. Помните, в «Солярисе»? «Человеку не нужен космос. Человеку нужен человек». Не стал я космонавтом. Есть, правда, еще один Космос. Он – внутри каждого из нас. Он бесконечен, и наполнен ангелами и демонами. И иногда нам только кажется, что мы имеем над ними власть. А между тем сегодня из нас выпускают демонов – методично и осознанно. Сталкивая нас лбами, ссоря «патриотов» и «либералов», «русских» и «нерусских», приезжих и местных, брызгая на нас слюнями с экранов, где одно общественно-политическое шоу сменяет другое, топая ногами в защиту якобы православной веры. Власть, кажется, забыла, что выпустить демонов куда проще, чем загнать их обратно. И вот когда процесс примет окончательно неуправляемый характер – будет вам космос. Мода и мода Сложнее всего дать определение самым обыденным словам из нашего обихода. Ну-ка, что такое мода? Коротко и емко! Ладно, не мучайтесь. Вот как определяют это понятие словари. Даль: «Ходящий обычай, временная, изменчивая прихоть в житейском быту, в обществе, в покрое одежды и нарядах». (Хорошо сказано, а?) «Историко-этимологический словарь современного русского языка» под редакцией П. Я. Черных: «Совокупность привычек и вкусов в отношении одежды, предметов быта и пр., считающихся в данный момент в определенной общественной среде образцовыми». Фасмер, «Этимологический словарь русского языка»: «Мода – впервые у Петра Первого, также у Фонвизина. Через нем. Mode или из франц. mode от лат. modus – мера (предмета); правило, предписание; образ, способ» (ну понятно – у немца всё из Германии пошло. А вот латынь – интересно: мода – мера. По-моему, как раз наоборот!). Вот малоизвестный энциклопедический словарь Ф. Павленкова, 1899 год: «Господство в данное время каких-либо вкусов, направлений и т. п., отражающееся в любой области народной жизни». Коротко и ясно. Ну и наконец Большой энциклопедический словарь, 2000 год. «Непродолжит. господство определ. вкуса в к.-л. сфере жизни или культуры. В отличие от стиля, М. отражает более кратковр. и поверхностные изменения внеш. форм бытовых предметов и худ. произведений. В узком смысле – смена форм образцов одежды. 2 – непрочная, быстропроходящая популярность». Ну, в общем разобрались. Сегодня я считаю себя скорее антимодным человеком. Потому что сегодня мода вместе с рекламой гамбургеров, прокладок, новых марок автомобилей и мороженого вколачивается в наши головы отбойным молотком. Собственно, всё перечисленное и есть составляющие моды. Поэтому сегодня быть модным – это быть как все (ибо кто же не хочет быть модным?). Я не хочу. «В этом сезоне модно пить фанту!» Да идите вы в жопу. Ну а что касается одежды – вся она сегодня придумывается для молодых, худющих, толерантно настроенных в смысле унисекса. А мне, извините, не двадцать лет, не хочется выглядеть смешным. Хотя слабые попытки производились. Я сильно переживал по поводу модных сверхнизких поясов у джинсов – мне казалось, что достаточно нечаянного движения, и они сползут – чего там сползать-то? К тому же то, что нависало над этим поясом спереди и с боков, сильно не радовало. А покупал по двум причинам – во-первых, других и не продавали: был пояс низкий и невозможно низкий. Во-вторых, меня пытался подсадить на них сын: артист, значит, будь модным. На нем, двадцатипятилетнем, они сидели как надо – непонятно на чем держались. Я даже попробовал их сдернуть с него неожиданно сзади – не получилось! В общем, мода не пошла. Однако! Я вспоминаю нас двадцатилетних, я копаюсь в потрескавшихся черно-белых московских и питерских фотографиях – «Машина», «Аквариум», «Удачное приобретение»… Мы были жуткие модники! Но наша мода была – наоборот: МЫ НЕ КАК ВСЕ! А в условиях советской действительности наши наряды граничили с идеологическим вызовом. Да это и был вызов – эй, вы, серенькие, мешковатые, одинаковые, с кислыми лицами – просыпайтесь! Битлы и Роллинги идут! Лав, пипл! Мы шили невероятные клеши из бархата, занавесок и матрасной ткани. Ширина превосходила все допустимые пределы. Мы затягивали наши бока (тогда, к счастью, худые) в батники на два размера меньше, и всё решала прочность ниток, державших пуговицы. Мы стучали по асфальту неимоверными сабо: платформа десять сантиметров! И суровые осуждающие взгляды строителей несостоявшегося коммунизма нас только заводили. Конечно, мы не листали модные журналы от-кутюр (да их и не было – за исключением журнала «Польская мода»!) – мы срисовывали себя с Джимми Хендрикса. Думаете, он со своими цыганскими рубахами, цветами и перьями у «Дольче Габбана» одевался? Да прекратите. Такой же сумасшедший, как мы. По общечеловеческой моде одевался Энгельберт Хампердинк – чуть расклешенные благообразные однотонные брючки, короткий приталенный пиджачок, причесочка. Модненький такой гусь. Конечно, это во многом диктовалось философией хиппи – не будь как все! Даже среди своих! Поэтому фантазия не знала границ, а крайняя ограниченность в материалах и подручных средствах заставляла пускаться в удивительные ухищрения. Помню девочек, аккуратно завернутых в тюль от занавески, – там, где надо, – просвечивает. Чуть-чуть. Золотая бахрома на рукавах моей концертной рубахи была срезана с какого-то красного знамени. Эх… Сегодня мир невероятно унифицировался. И напрасно мальчики в расшнурованных кроссовочках и шапочках на глаза думают, что все они выглядят по-разному. Нет, все они выглядят одинаково. Мода больше ни с кем не воюет. А может, они и не думают? О музыке Нет-нет, господа, поверьте мне: если уж мы говорим об искусстве, то музыка – искусство искусств, высшая его ступень. Музыка необъяснима и иррациональна. Желаете пояснений? Извольте. В любом из искусств помимо «как» (что и составляет тайну искусства) непременно есть еще и «про что». Про что там у тебя книжка – про любовь, про войну или про дружбу? Ромео и Джульетта умерли от любви, и мы печалимся, Чапаев опять не доплыл до берега – горе, бурлаки тянут баржу, им тяжело и жарко, и мы сопереживаем. Даже балет, по сути набор живых картинок к музыке, имеет содержание – про что там «Лебединое озеро»? А тут дядька склонил голову, провел конским волосом смычка по струнам скрипки – и ты вдруг заплакал. Что с тобой, дружок? Про что это ты плачешь? Теория, как водится, очень хорошо объясняет, как та или иная музыка сделана, но никогда не объяснит, как ее сделать. Краски, положенные на холст, даже в полном соответствии с инструкцией, еще не есть картина. Музыка нанизана на ритм, как всё живое на нашей планете (а индейцы считали, что живое на планете – всё, считая саму Мать-Землю, и я с ними согласен). Всё вокруг подчинено ритму: день и ночь, зима и лето, приливы и отливы, фазы солнечной активности, смена глобальных потеплений и ледниковых периодов. Порывы ветра хаотичны, а волны ударяют в берег, создавая мощный ритм – как это? Внутри каждого из нас ритмично бьется сердце. Там, где остановился ритм, – закончилась жизнь. Ритм задан нам Богом. Мы многое знаем о тайнах ритмов, и не знаем ничего. Сейчас с помощью ритмов (инфразвук) лечат болезни – опять. Раньше это делали шаманы. Ударяя в бубен, шаман стучался в двери к богам. И двери открывались, поверьте, – если ты знал правильный ритм. А мелодия? Почему мелодия, лишенная содержания, заставляет нас переживать? Всех, включая детей? Я в свое время посвятил этому целое исследование, но не боюсь повторяться. Товарищ Жданов, надзиратель над советской культурой, топтавший Шостаковича, утверждал: музыка – это то, что можно напеть. Он был почти прав, сволочь. Просто собственный музыкальный уровень не позволял ему напеть Шостаковича. Рылом не вышел. А мелодия повторяет интонации нашей речи. И справедливо это для всех народов мира – английские мелодии перекликаются с английскими интонациями, индийские – с индийскими. Мы никогда не говорим на одной ноте – мы говорим музыкальными интервалами. И чем мы более взволнованны, тем отчетливее звучат эти интервалы. И говорим мы то в миноре, то в мажоре – в зависимости от того, о чем говорим. Как просто, да? Казалось бы. Так про что там эта мелодия? Ребята. Музыка – это язык Бога. Мы слышим его через проводников – композиторов, музыкантов. А вот они – они слышат его сами. Не все. Не всегда. Но это ни с чем не сравнимое чувство. Завидно? Вам нравится, как поют в церкви? Независимо от того, кто поет – профессиональный хор или пять деревенских бабушек? Мне тоже нравится. Причем пение бабушек нравится больше: они слышат Бога, и Бог слышит их. В XX веке человечество получило сразу много опасных игрушек: атомную бомбу, радио и телевидение, Интернет. Звукозапись. Конечно, впервые в истории музыка стала достоянием миллионов. Хорошо, да? Только не музыка, увы – звуки музыки. Не все ее составляющие, похоже, фиксируются записью. Та самая ниточка, которая связывает музыканта с Небом в момент исполнения, – не записывается. Только ее бледный след. Каждый обрел возможность сколько угодно слушать любимые произведения – в консервах. И как ими научились торговать! Но в консервах Бога нет. Да и ротация никогда еще никому и ничему не шла на пользу. Человечество, само того не ведая, превратило музыку из принцессы в Золушку. Сегодня девяносто процентов музыки, которую мы слышим (хотим или не хотим), – это фон. В лифте, в баре, в супермаркете, в телевизионных программах, за рулем машины. А мы разговариваем, спорим о чем-то, думаем о другом. Прикрутили потише, чтоб не мешала, и делаем свои дела. Какой, к черту, Бог? Мы просто стали бояться тишины. Мы, оглушенные децибелами городских улиц, хамской рекламой, болтовней идиотов-радиоведущих, разучились слушать тишину. И голос Бога в музыке для нас уже почти неразличим. А слесари-штамповщики студийного цеха, кующие новый бессмертный хит для певицы Сюси, юные безграмотные диджеи, складывающие свои шедевры из лупов и сэмплов – специальных музыкальных консервиков, для них заготовленных, – все они только думают, что делают музыку. Нет, ребята, вы делаете глушилки. И они хорошо работают. Вскоре после того, как планету впервые в истории накрыл пластиночный бум, случилась Вторая мировая война, унесшая рекордное, невероятное количество жизней. Не видите связи? А я вижу. Человечество, которое не слышит Бога, – долго ли проживет? О риске Я устал повторять, что не люблю риск. В этот момент очередной журналист выпучивает глаза и восклицает: «Ну как же, Андрей Вадимович, – вы же занимаетесь такими экстремальными видами спорта – дайвингом, например», – и я в сотый раз объясняю этому недотепе, что дайвинг, вопреки его представлению, не экстрим и даже не спорт, а удовольствие, и что хожу я под воду не за адреналином, а за неземной красотой. А занятие чем-либо с целью получения адреналина кажется мне, извините, родом наркомании. И не надо с этой целью прыгать с крошечным парашютом с недостроенного небоскреба в ночное время – можно просто побегать туда-сюда через скоростную трассу вдали от перехода: в смысле адреналина будет не хуже. Не хочу обидеть экстремалов. Риск я понимаю как неизбежный фактор в ситуации, когда от твоего, иногда моментально принятого решения, зависит что-то очень серьезное – спасение чьей-то жизни, например. Да хоть своей собственной. Тогда ты взвешиваешь все обстоятельства и принимаешь решение, дающее тебе максимальный шанс. Не вижу здесь ничего, что могло бы доставить удовольствие, включая неизбежный выброс адреналина. И казалось мне, что риск – понятие, применимое исключительно к человеку, так как связано оно с мыслительным процессом. Так мне казалось. Несколько лет назад мы с небольшой компанией друзей путешествовали по Пантаналу. Пантанал – огромная территория на юге Бразилии, сплошь пронизанная реками, покрытая озерами и болотами. Со всего мира сюда едут фотографы живой природы и орнитологи – здесь обитает великое множество водяных тропических птиц. Территория считается национальным парком, и охотиться на ней всем, кроме аборигенов-индейцев, запрещено. Мы приближались к Пантаналу с севера на древнем раздолбанном джипе, до места назначения и пересадки на лодку оставалось еще миль двести. Места вдоль дороги тянулись исключительно ровные, зеленые, с редкими деревьями. В сезон дождей земля тут может быть полностью покрыта водой, которая с окончанием дождей довольно быстро уходит. Иногда дорога пересекала очередную речку, и я всякий раз зажмуривался – мосты в Бразилии принято ремонтировать уже после того, как они обрушатся, и проезжали мы по гнилым, наполовину обвалившимся бревнам совершенно непонятно каким образом. Под мостами у темной воды вповалку лежали кайманы. Они даже не лежали – они валялись. Они подпускали нас метра на три и неохотно сползали в воду. Скоро нам надоело их фотографировать, и мы перестали обращать на них внимание. Когда на дороге нам попался первый дохлый кайман, я не поверил своим глазам. Издали он напоминал небольшое бревно, жаркое солнце уже превратило его в мумию, ярко белели зубы. Через пару минут мы проехали мимо еще одного, потом еще и еще. Я не мог понять, почему они оказались на дороге и отчего умерли – я бы еще предположил, что их задавила машина, а только машина в эти края заезжала крайне редко. И тогда наш проводник, негодяй по имени дон Винсенто, рассказал следующее. В сезон большой воды кайманы покидают реки и озера и в поисках добычи разбредаются по огромной территории. Дожди заканчиваются, вода начинает быстро уходить, и часть кайманов оказываются застигнутыми врасплох. Они остаются сидеть в озерцах, которые с каждым днем мелеют и превращаются в лужи, а затем в лужицы. А дальше происходит вот что: какие-то кайманы принимают решение (по-другому сказать не могу) и отправляются на поиски водоема. Обойтись без воды кайман может недолго: солнце высушивает его кожу, он перегревается и умирает. Так что некоторые достигают цели, а некоторые гибнут в пути – иногда прямо на дороге. А вот те, которые решили не рисковать (а как еще скажешь?), – те гибнут однозначно и поголовно: лужи высыхают до основания. Через несколько миль мы увидели такую лужу на обочине дороги. Длиной она была метра четыре, не более. В луже сидел кайман – над поверхностью воды цвета кофе с молоком торчали бугорки глаз. Этот кайман явно относился ко второй категории – он не собирался покидать лужу ни под каким видом. При нашем приближении он сделал попытку нырнуть, и не смог – глубина лужи этого уже не позволяла. Воды в ней оставалось дня на два. Мы срубили рогатину, поймали каймана (мы, кстати, рисковали: кайман был небольшой, метра полтора, но, учитывая его силу и полное наше отсутствие опыта в ловле кайманов, предприятие было не вполне безопасным), связали ему пасть веревкой, завернули в брезент, довезли до ближайшей речки (она оказалась совсем недалеко, он бы дошел, если б решился), развязали пасть и отпустили с богом. И вот я до сих пор думаю: мозг у каймана более чем примитивный, и размерами и количеством извилин он напоминает куриный. Чем он думает? Как оценивает ситуацию? Почему решает или не решает рисковать? Это ведь и есть самый настоящий риск, верно? Про то, как умерла Новогодняя сказка Вы, может быть, и не знаете, но сказки обязательно появляются на свет под самый Новый год. Нет, конечно, никто им не запрещает появляться на свет в любые другие дни года, но уж под Новый год – это просто обязательно, это такая святая и древняя традиция, что она даже не обсуждается. И вот под самый Новый год, как положено, родилась новая сказка. Точнее, она почти родилась. Чтобы окончательно родиться, сказке надо обрасти словами. Тогда она, подобно бабочке, вылупившейся из куколки, обретает способность взлететь, и становится видна и слышна всем, кто хочет ее увидеть и услышать. И вот уже мамы шепотом рассказывают ее детям перед сном, и дети, улыбаясь, засыпают счастливые, или какой-нибудь пожилой мудрец читает ее молодым веселым балбесам, и балбесам на миг становится грустно и светло. А пока сказка еще не обрела своих слов, поэтому была не слышна и не видна. Почти никому. Кроме тех немногих людей, которые умеют рассказывать сказки, – поэтому-то сказки в поиске слов к этим самым людям и стремятся. В общем, сказка неслышно вошла в комнату к одному такому человеку и тихонько присела на край стола. «А, это ты? Привет, – буркнул человек. Похоже, у него было не очень хорошее настроение. – А тут как раз для тебя слова принесли. Из журнала. Они говорят, это были самые главные слова в уходящем году. Значит, если сшить тебе из них одежду, то ты станешь Самой Главной Сказкой Уходящего Года. Неплохо, да? Ну, слушай». И он взял в руки какой-то листок и стал размеренно и скорбно читать, при этом глядя прямо на сказку. Это трудно себе представить, тем не менее дело обстояло именно так. «Америка сосет. Бойкот. Виагра Путина. Похороны науки. Митболы. Оральный секс. Пугачевский бунт. Сердца геев». «Что это?» – в ужасе хотела спросить сказка, но не смогла – у нее ведь еще не было слов! А человек продолжал: «Внутренности врагов. Если не мы, то нас. Мизулинка. Пыдер. Багаж стилистических разногласий…» Сказка почувствовала, как неведомая сила сжимает, расплющивает ее, и так маленькую и бессловесную, сметает пылинкой со стола и уносит в черную декабрьскую ночь. А человек, даже не заметив, что ее уже нет, всё продолжал: «Пiдрахуй. Уроки Лимонова. Воля Аллаха. Диктант Рубиной. Курс на параллельное развитие экономического строительства и строительства ядерных сил…» Господи, помнишь ли ты, что мы еще здесь? По поводу тайны Не знаю, как вы к этому отнесетесь, но я совсем не одобряю поступка господина Сноудена. Странно, правда? Я считаю, что пока на планете существует такое понятие, как государство, будет существовать и понятие государственной тайны. И человек, которому эту тайну доверили, а он взял и раструбил ее на весь свет, – государственный преступник. Это нашему президенту, бывшему разведчику, должно быть особенно хорошо понятно. Так что когда он этого самого Сноудена приголубил – выглядело это, на мой взгляд, несколько странно. Приятно, конечно, уесть Америку, но не любым же способом. А профессиональная солидарность, корпоративная этика? Что он нам там раскрыл, кого и как американцы прослушивали – это другой вопрос. У меня при слове «тайна» всплывает в памяти раннее-раннее детство. Помните, что такое «секретик»? Что-то как тайный объект (вот интересно – совершенно не важно при этом – что! Всё, что угодно! Хоть фантик от «Мишки на севере»! Главное – тайна!) клалось в коробочку, коробочка опускалась в специально вырытую в укромном месте ямку, сверху – обязательно стеклышко, чтобы коробочка лежала в уютной пустоте, сверху – земля и всякая маскировка. Секретик надо непременно зарывать вдвоем, одному хранить тайну неинтересно, и обсудить не с кем. От секретиков у всех моих друзей черные ногти, все ходят переполненные важностью хранения тайны. Вообще, советский мир был пропитан тайнами. Я помню, мой папа хотел сфотографировать Музей изобразительных искусств имени Пушкина на Волхонке (мы жили напротив) и его чуть не арестовали – нельзя фотографировать! Да почему? Тайна! Пытали злые буржуины храброго Мальчиша-Кибальчиша – так и не выдал он им Главной Военной Тайны. А была? Сдается мне, не знал он никакой военной тайны – начитался листовок, наслушался агитаторов-горланов-главарей. Хорошо еще, телевизора не было. Наслушался – и ослепила его ненависть к мировой несправедливости. Его и друзей-мальчишей. Устроили гражданскую войну, порубали, постреляли, выгнали из страны да пересажали миллионов десять – сразу всё стало справедливо. Справедливее не придумаешь. А мы взрослели – и тайны раскрывались одна за одной. Потому что «Тайное всегда становится явным» – талдычили нам взрослые. Изумрудный город оказался сложенным из стекляшек – только сними зеленые очки. Золотой ключик отпер дверку за старым холстом – и вот она, Волшебная страна. И никакой тайны. А там – что такое портвейн, и как правильно курить, и зачем мальчики отличаются от девочек… Сколько тайн раскрыто! У меня такое ощущение, что в современном мире тайн не осталось. Взрыв коммуникационных (да и прочих) технологий сделал его маленьким и абсолютно прозрачным. Я имею в виду настоящие, планетарные тайны – например, поймали американцы инопланетян и прячут, никому не показывают. А? Если бы. Нет у них ни черта. А всевозможные военные тайны – сколько там у кого каких ракет и пороха – на самом деле давно уже не тайны. Так, секретики. Под стеклышком. А тут еще Сноуден. На полпути к небу Ну-ка, что вы знаете про Бутан? Ну да, королевство. Исповедуют буддизм. Все? Практически все. Вот и мои познания заканчивались примерно на этом же уровне. И потому решили мы с друзьями пойти в Бутан. Наша небольшая компания раз в год пускается в дальнее путешествие, иногда довольно авантюрное. Первое и главное условие – мы не туристы! Поэтому проложенные маршруты, унылые массовые экскурсии, автобусы, потные толпы с детьми и фотоаппаратами – это без нас. Как правило, мы составляем индивидуальный маршрут, проходящий по действительно диким местам. Там же, где наш маршрут неизбежно пересекается с местной цивилизацией, мы стараемся оказаться в двух ее точках – на самом верху и в самом низу. Например, завтра мы ночуем в лучшем отеле (заодно и помоемся), а послезавтра обедаем в рабочей столовой на рынке в крохотной деревеньке, где и белого человека-то не видели. Примерно так. Составить такой маршрут и, главное, обеспечить осуществление задуманного – дело непростое и довольно дорогое, но я еще ни разу ни о чем не пожалел. Вообще, Бутан еще несколько лет назад был полностью закрыт для посещения иностранцами. Сейчас открыли, но ты должен платить за это приличную сумму. Не помню точно, но что-то около двухсот долларов в сутки. За что, куда? А на содержание Бутана. Не нравится – езжайте в Турцию. Бутан – страна, где ежегодно официально измеряется уровень счастья населения. Не знаю, с помощью каких механизмов. Но по их данным выходит, что уровень счастья у них один из самых высоких в мире. Если не самый высокий. Возможно, так и есть – за две недели я ни разу не слышал, чтобы кто-то из местных в разговоре хоть чуть-чуть повысил голос, и спокойные улыбки не покидали их лиц. Это были улыбки не для нас – гостей-иностранцев – это они так смотрят на мир. (Маленькая зарисовка. Мы остановились на горной дороге у водопада сделать несколько фотографий. Спустя пару часов, уже в гостинице, мой товарищ обнаружил, что потерял мобильник – и скорее всего у того самого водопада. Еще через час в гостинице раздался звонок – не терял ли кто из постояльцев у водопада мобильный телефон. Постояльцев кроме нас в гостинице не было. А еще через два часа, проехав сто с лишним километров на какой-то невероятной развалюхе, местный житель, улыбаясь, привез телефон. Отдал и отказался от денег.) Почти всё мужское население – монахи либо послушники, женщины выращивают рис. Правит Бутаном действительно король – молодой и красивый, а жена его (кажется, она была фотомоделью) – просто красавица. Начал король с того, что посадил своего ближайшего родственника-коррупционера и пообещал в ближайшие годы соединить все деревни страны дорогами. После этого он стал народным любимцем. Не знаю, правда, как пойдет дело с дорогами – деревни часто стоят на вершинах гор, горы покрыты совершенно непроходимыми доисторическими лесами. Проложить туда дорогу – сложнее, чем превратить Сочи в столицу Олимпиады. Нет, кое-какие дороги есть. Построены они давно, и с тех пор человеческая рука их не касалась. Мы ехали по такой пару дней. Справа – ничем не огороженный обрыв, метрах в восьмистах внизу шумит река. Слева – стена, покрытая растениями из фильма «Парк Юрского периода». Над головами нависают глыбы величиной со средний дом, некоторые из них уже обрушились на дорогу, завалив ее на три четверти, и ты всё время ловишь себя на мысли – это случилось двадцать лет назад или только что? Ни человека, ни машины, ни указателя, ни дорожного знака. Часа через четыре впереди замаячила табличка. Пока мы приближались, я гадал – что на ней может быть написано? «Камнепад»? «Снизьте скорость»? «Опасный участок дороги»? Я не угадал. Сквозь слой ржавчины на железном листе проступали слова: «ENJOY THE BEAUTY OF NATURE». А? Монастыри расположены тут и там: их достаточно в долине, и архитектура их весьма своеобразна и отличается от того, что мы видели, скажем, в Индии или Мьянме. При всей буддийской пряничной праздничности их отличает строгость и даже некоторая суровость форм – стены слегка наклонены внутрь, что искусственно усиливает масштаб, а маленькие редкие окна дополняют картину, и в общем не очень большое здание кажется огромным. Но масса монастырей построена в таких недоступных местах, на таких горных обрывах, что непонятно не то, как его там построили, а то, как туда вообще забрались люди. Забрались, тащили вверх по бесконечному, иногда отвесному склону огромные камни, вырубали в скале площадку. Как, почему здесь? Будда явился и велел. Вообще, одна из загадок, которую я безуспешно пытался разгадать, выглядит так: представьте себе довольно крутое ущелье глубиной километра полтора – это если строго по вертикали. По дну ущелья бежит река, по узким ее берегам – убогие плантации риса. На самый верх ведет тропка, которую я бы и тропкой назвать поостерегся – так, направление. Наверху расположена деревня. Каждое утро женщины, навьючив на спины немыслимые корзины, легко бегут вниз по осыпающемуся скользкому склону – как раз они этот рис и выращивают. К вечеру – обратно, легко, как козочки, причем корзины их набиты черт знает чем. На ногах у них драные вьетнамки – не самая удобная обувь для хождения по горам, но это их совершенно не смущает. Вопрос – а почему не построить деревню внизу, у воды – встречал полное непонимание и даже сочувствие: там жили наши деды и прадеды, там монастырь. Да почему там? Ближе к Солнцу, ближе к небу. В одну из таких деревень нас и вознамерился повести наш проводник Еши (мы для удобства звали его Ежиком) – он клялся, что подъем будет некрутым и займет часа два, от силы два с половиной. (Потом мы поняли, что он не врал – у местных этот маршрут столько бы времени и занял.) Причины похода именно в эту деревню у Ежика были веские – там жили его родители, он ушел из дома несколько лет назад, дослужился в монастыре до некоего сана и собирался вернуться на коне – монахом да еще с уважаемыми белыми гостями. По случаю нашего с ним появления в деревне планировалась специальная служба и огненная пуджа – обряд, оказавшийся невероятно похожим на нашу Масленицу с сжиганием чучела зимы. За месяц до нашего путешествия мне прооперировали колено, и я всерьез опасался, что буду тормозить нашу маленькую группу. Ежик успокоил меня – он найдет для меня ослика. Выступили мы рано утром. Со склона горы стекал густой туман, вершина скрывалась в облаках, накрапывал мелкий дождь. Меня действительно ждал ослик с милым и печальным лицом. Я довольно дерзко вскочил на него, почувствовав себя полководцем, и колонна из шести бойцов тронулась в путь. Через некоторое время обнаружилась весьма неприятная особенность местного седла: седла как такового не было. Его заменяло сложенное вчетверо байковое одеяльце, подвязанное к брюху ослика веревочкой. Еще две веревочки с петельками на концах изображали стремена. Поэтому пока ослик нес меня по горизонтальной тропинке, сидеть на нем, хоть и с трудом, было можно. Но скоро тропинка пошла в гору, скакун поддал ходу, и я благополучно съехал с его спины назад и грохнулся на камни. В течение следующих пяти минут я проделал этот трюк четырежды и понял, что ослик как транспортное средство себя изжил. И я пошел пешком – как все. Что вам сказать? Подъем занял семь с половиной часов. От дождя тропинка стала скользкой, как мыло, ноги постоянно срывались, и от долгого падения спасали только корни деревьев, густо росших по бокам. Я полностью использовал свое второе дыхание. Потом третье и четвертое. Использование вышеперечисленных дыханий осложнялось еще и тем, что мы находились где-то на трех тысячах метров над уровнем моря, и воздух был весьма разрежен. Я проклял погоду, горы, Ежика, идиотский обычай селиться на вершинах и себя самого, нескладного и невыносливого. Самый страшный момент ждал нас почти у вершины, когда вдруг показались черные дома деревни и мы ввалились в первый и без сил упали на дощатый пол. Мы не могли даже разговаривать друг с другом. Через три минуты Ежик, виновато покашляв, сообщил нам, что это еще не его деревня – до его деревни еще метров шестьсот вверх. И нас там очень ждут – мы припозднились. В этот момент я понял, что убить человека, в принципе, наверно, совсем несложно. Но мы не убили Ежика – у нас не было на это сил. Мы встали и пошли. Перед деревней выстроились все жители в праздничных одеждах. Они пели и танцевали. Стоя под мелким дождем, мы выдержали и это. Потом резко стемнело, нас отвели в дом, где мы снова рухнули на доски пола, не раздеваясь, и застыли. Нам несли какие-то матрасы, принесли горшок с супом – мы не могли пошевелиться. Ночью я узнал две вещи: во-первых, блохи, оказывается, кусают не всех. Во-вторых, непрерывная ночная буддийская служба с пением, тарелочками, барабанами и невероятно громкими и страшными тибетскими трубами – таким звуком архангел провозгласит когда-нибудь конец света – вот эта служба, накладываясь на полуобморочное состояние измученного организма, рождает в подсознании невероятные картины. Служба шла в нашем же доме за занавесочкой, и ничего изменить было невозможно. Это был потрясающий опыт – духовный и физический. А утром мы выползли из дома на обрыв – от вчерашнего дождя не осталось и следа – и поняли, почему местные жители много веков живут на вершине. Но чтобы ощутить эту красоту, там надо оказаться – фотографии бессильны. В последний день нашей экспедиции меня уговорили сварить борщ. Я не страдаю пищевой ностальгией и легко употребляю то же, что и местное население, но с едой в Бутане непросто – она крайне скудна и служит исключительно для поддержания жизни. Это плохой рис, кое-какие тушеные овощи и среди них обязательные зеленые стручковые жгучие перцы, острота которых не поддается описанию. Всё остальное напоминает скорее птичий корм. Не знаю, почему остановились на борще – видимо, я забылся и вкусно про него рассказал. Не хочу хвастать, но в борще я кое-что понимаю. В общем (дело происходило уже в гостинице), мне достали все ингредиенты – свеклу, капусту, морковку, фасоль, лук, зелень. Даже каперсы. Черный перец. Некоторые проблемы возникли с мясом – мяса бутанцы не едят, поэтому в Бутане его и нет. (Рыбу, кстати, едят, но, увы, чисто теоретически, так как ловить ее в реках Бутана запрещено.) Мясо обещали привезти утром из Индии – она располагалась совсем неподалеку. Тут бы мне насторожиться – я знаю отношение индусов к коровам (а мне-то нужна была именно говядина), но я не подумал об этом. А зря. Впрочем, выбора не было. Утром действительно привезли мороженое мясо в целлофане. Выглядело оно вполне приемлемо. Ребята отправились в очередной монастырь, а я пошел на кухню. Было в моем распоряжении часов пять. Я поставил большой бак с водой на огонь (борща должно быть много) и опустил туда мясо. Оно быстро оттаяло, и чудовищный запах пополз по помещению. Мясо было совсем нехорошим. Если это действительно была говядина, то индусы наверняка дождались, пока священная корова умрет своей смертью. Причем сколько она потом пролежала на жаре в пыли на дороге – никому не известно. Если же это был як – данный зверь сам по себе обладает весьма специфическим запахом, независимо от того, умер он уже или еще нет. Я покрылся холодным потом – у меня не было путей к отступлению. Я слил воду, покрывшуюся коричневой пеной, тщательно промыл мясо, налил свежей воды и снова поставил на огонь. Через полчаса вода закипела, и я понял – лучше не стало. Оставалась последняя надежда. Я снова слил испорченную воду и стал перебирать мясо, к этому моменту распавшееся на куски. Куски оказались разными! Удача! Тщательно обнюхивая каждый, я определил, что испорченных где-то чуть больше половины. Трупные части я бросал в открытое окно, где уже давно, совершенно неподвижно и даже не дыша, сидели бездомные собаки – они такого праздничного запаха отродясь не слышали. Мясо не долетало до земли. Оставшийся продукт я опять сложил в бак, в третий раз залил водой, и – всё наконец пошло по накатанным рельсам. А наваристость борщу, кстати, дает не мясо. А – вы удивитесь – фасоль. Мои бойцы были счастливы, бутанцы пробовали, удивлялись и требовали добавки, водка лилась рекой, а я никому не рассказал о том, что я пережил. Мы прошли и проехали полстраны. Мы видели удивительные монастыри, часами сидели на службах. Мы привезли фильм и массу фотографий – они не дают никакого представления об этой стране – что-то самое главное не записывается на матрицу, не укладывается в пиксели. Иногда ночью, когда за окном стучит дождь, я сквозь полусон слышу спрятанную в этом дожде бесконечную и монотонную буддийскую мантру. И сразу становится очень спокойно – они поют. О безумии За всю свою жизнь я, пожалуй, единственный раз встречал по-настоящему безумного человека – не считая нескольких посещений дурдомов. Дело было в Восточной Африке, был он капитаном шхуны и звали его Йохан. Но – по порядку. Пятнадцать лет назад я снимал для телевидения фильмы про подводную жизнь. Особенно меня интересовали акулы – я обожал их с детства, всяческое вранье про их кровожадность воспринимал как личное оскорбление и в фильмах своих стремился доказать, что уж для человека с аквалангом акулы не представляют никакой опасности. С этими съемками мы мотались по всему свету и иногда попадали в совершенно удивительные места. Остров Бассас да Индиа расположен в Мозамбикском проливе аккурат между Мозамбиком и Мадагаскаром. Островом его можно назвать с большой натяжкой – это риф, образованный жерлом древнего вулкана диаметром около трех миль. В моменты отлива его поверхность возвышается над гладью океана сантиметров на пятьдесят, не более, во время прилива он полностью скрывается под водой. До открытия судоходства по Суэцкому каналу, то есть до 1869 года, морские пути лежали вокруг Африки, и на этом рифе закончили свой путь сотни кораблей. Когда океан отступает, видно, что поверхность его украшает множество старинных и совсем древних якорей – всё, что осталось от разбившихся фрегатов, шхун и каравелл – дерево в тропических водах сохраняется совсем недолго. Я знал, что место это совсем дикое, дайверов там не бывает, и акулы должны быть непуганые – явление сегодня уже редкое. Так вот, капитана шхуны, которую мы арендовали для нашей экспедиции, звали Йохан, он был из Южной Африки. Когда я увидел его посудину, я сперва подумал, что это реплика для ублажения туристов – и ошибся. Это была настоящая древняя двухмачтовая шхуна – прямо из «Детей капитана Гранта» и примерно того же возраста, причем, похоже, в доке за это время она не бывала ни разу. Правда, имелся в наличии кое-какой мотор. Команда оказалась малочисленной, странной и неприветливой. Она состояла из моториста – он однажды показал свою чумазую рожу и навсегда скрылся в трюме, юного черного паренька, который лопотал по-своему, ни черта не понимал по-английски и был прозван Максимкой, и здоровенного мужика в бакенбардах, который по утрам сидел на палубе и чистил железяки, очень напоминавшие детали ручного пулемета. Впоследствии мой товарищ Марк всё же разговорил его, и он оказался настоящим солдатом удачи, провоевавшим в Мозамбике десять лет за деньги. Еще имелись в наличии две одинаковые тайские девушки, которые появлялись, когда нас надо было кормить – всё остальное время они, похоже, содержались взаперти в капитанской каюте. Кормление являло из себя пытку – обеденный стол был прикручен на корме намертво, как и две длинные лавки вдоль него. Лавки отстояли от стола сантиметров на семьдесят, и дотянуться до тарелки было практически невозможно. К тому же шхуна очень плохо держала волну, тарелки то и дело летели на палубу, и тайки с каменными улыбками несли новые. За сутки мы дошли до острова, встали на якорь с подветренной стороны – болтать наконец перестало – и занялись работой. Капитан поглядывал на нас, как на малых неразумных детей – он не понимал, чем мы занимаемся и зачем нам акулы. На вторые сутки я узнал, чем занимается он. Капитан Йохан искал сокровища. Он составил карту острова, изучил все немногочисленные архивы – свидетельства кораблекрушений. И тут возникло совершенно неожиданное препятствие: оказалось, что Французское государство (а остров находится под юрисдикцией Франции) тоже в курсе возможного наличия сокровищ на морском дне и не собирается никого допускать к этим поискам. Йохан пришел туда на катере – военный патруль прогнал его на следующий день, чуть не арестовав. Йохан арендовал гидросамолет – французы пообещали его сбить. Но не так-то прост был капитан Йохан – он выяснил, в каком случае морской кодекс позволяет тебе бросать якорь невзирая на запреты: исключительно если ты находишься на парусном судне, и оно терпит бедствие либо требует починки. И тогда Йохан купил «Миеко» – разваливающуюся двухмачтовую шхуну начала XX века. Он подходил к острову и объявлял, что шхуна сломалась и необходим срочный ремонт – и французы ничего не могли с ним сделать – по крайней мере несколько дней. А Йохан надевал акваланг и с утра до ночи шарил по дну. Останки кораблей в тропических морях быстро зарастают кораллами, так что нашел Йохан немного – ящик английского фарфора XVIII века и пару корабельных пушек, но это его не обескуражило – когда он начинал говорить о сокровищах, глаза у него загорались нездешним лиловым светом. Если бы я знал всё это на берегу, я бы ни в коем случае не вписался в эту авантюру. Но было поздно. Ветер с каждым днем крепчал, и на четвертый день стало ясно, что надо уходить – впрочем, материала мы наснимали достаточно. Мы подняли якорь, и как только вышли из-за острова в открытый океан, поняли, что дело плохо – в океане бушевал пятибалльный шторм, и прогноз обещал усиление ветра. Шхуну клало с борта на борт с амплитудой сто двадцать градусов. Абсолютно спокойный капитан Йохан посоветовал нам разойтись по каютам и сообщил, что его «Миеко» обладает такой плавучестью и балансом, что даже если нас перевернет – достаточно будет всем прилечь на один борт – и шхуна перевернется обратно. После этого он заперся с тайками в своей каюте. Быстро стемнело. Мы с Марком, обливаясь потом, лежали вдвоем на моей полке, потому что только она была снабжена специальной сеткой, которая туго пристегивала тебя к койке на случай шторма. Сетка не помогала – то я валился на Марка, то он покрывал меня всей своей сотней килограммов. Где-то через час этой средневековой пытки неверная шахтерская лампочка над нашими головами мигнула и погасла. Еще через мгновенье остановился двигатель. «Вот теперь п…дец», – очень спокойно сказал Марк. Волны били по бортам нашей посудины с такой силой, что каждый удар казался предпоследним. Трещали мачты, хлестали по бортам оторванные ураганом снасти, с грохотом пролетела мимо иллюминатора наша единственная шлюпка. Забавно – в этот момент страха уже не было. Я как бы отделился от себя и наблюдал за происходящим с печальным интересом. Я не помню, сколько это продолжалось. Мы не утонули. Взошло солнце, шторм утих, и мы сошли на берег. «Миеко» затонула через две недели – капитан Йохан, наскоро подлатав шхуну, опять отправился за сокровищами и опять попал в шторм. Говорят, все спаслись. У таких безумцев, как капитан Йохан, как правило, очень крепкие ангелы-хранители. Они держат. Про Олимпиаду Никогда я, надо вам сказать, не был спортивным болельщиком – стадные инстинкты меня пугали и отталкивали. Хотя отец очень любил посмотреть хороший футбол или хоккей – через маленькое черно-белое окошечко телевизора. А вот на Олимпиаде в Калгари (восемьдесят восьмой год, если кто не помнит), на финальной хоккейной игре, когда наши окончательно разделали всех, я сидел у самого бортика, практически с запасными игроками, и когда метрах в двух от меня кого-то по ходу игры приложили к борту, и раздался грохот, и борт задрожал, я вдруг понял, что хоккей – это совсем не то, что мы видим по телевизору, – это битва, это бой гладиаторов. Нет, болельщиком в сакральном смысле я так и не стал. А вот на Олимпиадах бывал часто. Посчитал и даже удивился – Калгари, Турин, Ванкувер, Лондон… Москву восьмидесятого даже не считаю – ее неожиданная пустота, внезапные напитки, иностранные сигареты и индивидуально расфасованный финский сервелат произвели сильное впечатление, не скрою, но неприезд американской сборной сделал Олимпиаду какой-то не совсем настоящей, а потом вдруг умер Высоцкий, и очередь к театру на Таганке перекрыла все очереди на стадионы, и даже улетающий с закрытия игр мишка (хотя трогательно было придумано) отошел на второй план. В Калгари (заря перестройки!) я приехал с небольшой группой артистов поддерживать боевой дух наших спортсменов. В силу этой самой зари перестройки всё было по-новому и весьма наивно. Наверно не вспомню весь состав – певица Катя Семенова (замечательная, смешная), певец Мартынов (царствие небесное), артист театра Маяковского Фатюшин (царствие небесное), фокусник Данилин, я, кто-то еще. Жили мы в странном лесном пионерлагере километрах в тридцати от города – Олимпиада шла совсем рядом, но практически мимо нас. Предполагалось поднимать боевой дух спортсменов нашими концертами перед их выступлениями на играх. Идея, по-моему, дурная – спортсмены были целиком сосредоточены на выполнении своей задачи, мы своими песенками их только отвлекали. Помню, как какие-то комсомольские шишечки бегали втихаря продавать прямо перед стадионом билеты на соревнования – билеты им выдавались совсем не для этого, и мне было стыдно – за страну, за них. Еще на всю жизнь запомнил, как мы летели домой спецрейсом с нашей сборной по хоккею (а какой составчик был!), и финал отыграли только вчера, и они (мы!) увозили из Канады золотые медали, и Тихонов (они говорили – Тиша) не то чтобы разрешил, а – не возразил по поводу того, чтобы ребята немного выпили – и как же мы восхитительно выпили! И пели песни, и Макаров собственноручно написал мне в записную книжку текст поразившего меня дворового шедевра – «я б назвал такую королевой, что у нас давно запрещено…». На прощание в Калгари нашей команде подарили белые ковбойские шляпы – так же естественно для Канады, как у нас подарить матрешки. Мы приземлились поздно вечером, мела метель, на поле играл оркестр. Ребята машинально надели шляпы (а куда их было девать?) и потянулись к выходу. Вдруг ворвался, забегал какой-то мелкий гэбэшник, крысеныш, – немедленно снять американские шляпы! И наши бойцы, герои, испуганно и послушно сняли. И мне опять стало стыдно. Даже не знаю, за кого. В Турин меня привезли в качестве факелоносца. Я пытался отказаться – надо же красиво бежать и нести! – но меня уверили в том, что главное – участие. Да и компания собралась хорошая. В общем, полетел. Генеральным спонсором Олимпиады был тогда, кажется, «Самсунг», и всем заправляли корейцы. Это были очень подробные и внимательные люди. Они проинструктировали нашу команду (вместе и по отдельности) раз пять. Каждому для несения факела полагался участок в триста метров. Я в принципе смирился со своей участью и просил только об одном: весь Турин состоит из весьма крутых горок, а поскольку мне месяц назад прооперировали колено – поставьте меня, пожалуйста, господа, где-нибудь под горку. Иначе общая красота может быть непоправимо нарушена. Конечно, сказали корейцы, даже не сомневайтесь, у нас всё записано. Подготовка к процессу напоминала подготовку к террористической акции. Нас погрузили в тесный минивэн, подвезли к какой-то переполненной народом кофейне, где мы должны были переодеться в олимпийские костюмы (по очереди, в сортире, вызывая изумление посетителей!), после чего на этом же вэне отвезли на трассу и расставили по местам. По обочинам уже ликовал и бесновался народ, сверкали фотовспышки. Я взглянул на уготованный мне участок и окаменел – это была самая крутая горка в окрестностях Турина. Протяженностью (да и высотой) как раз метров триста. Вэн уехал, что-либо менять было поздно. Я стоял один, красивый, посреди совершенно пустой мостовой, в руке у меня располагался факел (тяжелый, собака!), и ко мне неумолимо приближалась процессия – открытый грузовичок с телекамерами, факелоносец с горящим символом Олимпиады, специальный спортсмен, бежавший справа от него. Была придумана такая подстраховка – мало ли что, вдруг споткнется, уронит. Или из толпы какой-нибудь безумец выскочит. Процессия приближалась, ее сопровождала нарастающая волна криков и аплодисментов. И вот они рядом со мной (волнение, между прочим, жуткое!), вот я поджигаю свой факел от факела (горит!) и начинаю бежать в нужном направлении. Я рассчитываю свои силы до последнего вдоха, до последнего удара пульса. Весь мир сейчас смотрит на меня. Спортсмен-охранник пристраивается справа. Он настоящий спортсмен, ему эта горка – семечки, это для него вообще не бег, ему скучно. И он затевает со мной неспешный разговор – кто я, откуда, чем занимаюсь? И я понимаю, что это мой конец: бежать и еще разговаривать с этим негодяем выше моих возможностей, а не отвечать просто невежливо. Тем не менее я пытаюсь (еще улыбаясь в камеру, которая едет передо мной!) хоть как-то имитировать бег и поддерживать беседу, метров через сто плюю на всё и перехожу на шаг. Горделиво. И не отвлекаясь больше на идиотские вопросы. Я дошел. Ребята! Сегодня у нас Олимпиада в Сочи. Я знаю, что я рискую навлечь на свою голову, и тем не менее: давайте хотя бы на это время отделим мух от котлет. Да, опять наворовали немерено, и как с гусей вода. Да, даже факелы нормально горящими сделать не получается. Но. Это единственный и, по-моему, последний в мире праздник такого масштаба, и он призван не ссорить, а объединять людей всей планеты. И это сегодня необыкновенно важно. И наши спортсмены будут очень-очень стараться победить. А мы будем их поддерживать и за них болеть. Вы будете? Я буду. А с воровством будем разбираться потом. Или не будем – как обычно. Монголы не едят рыбу Юрта ставится очень быстро – меньше чем за час. Каркас стен представляет собой гармошку из реек – эта штука раздвигается и сворачивается в круг. Центр крыши – деревянное колесо с отверстиями по торцу – в них вставляются шесты, несущие крышу. Другими концами они упираются в уже стоящий каркас из реек. Конструкция накрывается «пирогом» из войлока и ткани вроде тонкого белого брезента. Чтобы юрту не унесло ветром, делается простая система растяжек-противовесов из каната и трех приличных камней – один свисает внутри по центру почти до пола, два других прижимают юрту снаружи. С их же помощью можно задернуть верхнее окно-колесо, если дождь или снег. Или открыть – если горит огонь или жара. Если совсем жарко – напротив входа от земли поднимается часть покрытия – кондиционер готов. Ветры, кстати, здесь совсем не такие, к каким мы привыкли: у нас дунет и перестанет, и опять дунет, как будто кто-то набирает воздух, чтобы дуть. Здесь ветер может часами и днями давить в тебя со страшной силой, не успокаиваясь ни на секунду, не меняя ни скорости, ни направления. В этом есть что-то нечеловеческое. Просто невозможно представить себе, какие чудовищные массы воздуха с таким упорством двигаются над землей – зачем? И вдруг раз – как выключили. Ни дуновения. Я просыпаюсь в четвертом часу ночи оттого, что печка-буржуйка в центре нашей юрты почти прогорела: сквозь отверстия в дверце видно, что угольки еле тлеют. Нельзя упустить момент: погаснут – потом разжечь будет куда труднее. В былые времена посреди юрты просто разводили костер – теперь ставят маленькую буржуйку. Несколько минут борюсь с нежеланием выползать из-под двух одеял – холодно. Днем у нас тут плюс тридцать, ночью – восемь. Потом надеваю на лоб маленький фонарик (очень полезная вещь – профессор Штильман, мой сосед по юрте, отправился вчера ночью на двор, пренебрег фонариком и наступил на спящего яка), задерживаю дыхание, как перед прыжком в воду, выкатываюсь из-под одеял, открываю печку (успел!), закладываю туда несколько лепешек кизяка. Если кто не знает, кизяк – это высохшие на солнце верблюжьи, лошадиные, коровьи какашки. Некоторые особо брезгливые люди полагают, что кизяк пахнет. Чушь собачья – ничем он не пахнет, трава и трава. Горит жарко, но, увы, довольно быстро. Следующее пробуждение уже утром: солнце встает поздно, около семи (это в начале августа – я думаю, какая-то нескладуха с часовыми поясами), быстро начинает теплеть. Я слышу, как снаружи хрупает травой лошадь. Это не значит, что она прямо за дверьми – скорее всего до нее метров сто. Просто тут такая тишина, какой я не слышал нигде и никогда. Тишина и пространство. Окрестности озера Ховсгол (да и само озеро) напоминают Байкал. Озеро, кстати, соединяется с Байкалом рекой. И ведь на Байкале тоже пространства – ого-го, а ощущение пространства совсем другое. Оно не связано с тем, что видишь, например, на горизонте что-то, порожденное цивилизацией. Нет, отошел далеко, ничего не видишь, но чувствуешь, что вон там по берегу за горизонтом – Листвянка, а за ней Иркутск. А в монгольской степи это ощущение покидает тебя начисто. Не знаю почему. Тоже ведь где-то Улан-Батор. Монголия расположена высоко – мы мотаемся между семьюстами и тысячью с лишним метров над уровнем моря. Поэтому такие перепады в температурах. Поэтому разреженный воздух. Я это чувствую. Помню, в советские времена посылали космонавтов в горнолыжный лагерь на Домбай как раз на высоту 1200 метров – то ли для реабилитации, то ли считалось, что им полезно. Не знаю. Лично я, устроившись на сиденье джипа, начинаю то и дело впадать – даже не в полусон, нет: это какое-то очень детское и забытое состояние, когда ты не спишь, но чудесные видения совсем рядом, касаются тебя самым краешком. Я понятно объясняю? Река Делгерморон – быстрая, прозрачная и холодная. Сплав. Вторая-третья категория. Не страшно. Может быть, потому что на плоту с нами профессионал, который в критические моменты берет на себя командование, да и основную работу. За камнями стоят здоровенные таймени. Монголы не едят рыбу – вообще. К тому же река относится к национальному парку. Можешь поймать тайменя – но выпусти. Никогда не понимал этого иезуитства. Еда в Монголии, как и природа, за тысячи лет не изменилась. Никаких изысков. Никаких специй. Еда – это чтобы жить. Вареное мясо, вареные потроха. Рецепт: возьмите небольшую козу, убейте ее, снимите шкуру, выньте потроха, разрезав тушку минимально сзади. Разведите большой костер и обожгите (не скажу – обжарьте) тушку снаружи. Нагрейте в костре десяток камней размером с кулак и засуньте их длинными железными щипцами внутрь козы. И накройте это дело на часик чем-нибудь теплым. Это праздничное блюдо. Вкусно, между прочим. Пустыня Гоби оказалась совсем не такой, как я ожидал, – я думал, песчаные дюны, белое солнце пустыни. Нет – бескрайняя равнина, тут и там видны невысокие серые – скалы, горы? Нет, за миллионы лет ветер и вода превратили их в причудливые фигуры, и не верится иногда, что человек не приложил к этому руки. Впрочем, приложил – многие из них покрыты древними рисунками и знаками. Тут и там встречаются захоронения – мы научились их видеть довольно скоро. Кто были эти люди? Чему они радовались? Как растили детей? Как захватили полмира? Земля под ногами не совсем безжизненна – верблюжья колючка (как верблюд срывает ее такими мягкими губами?) и сплошь до горизонта – кустики невысокой, сантиметров в десять, зеленой травы. Оказалось, дикий лук. По вкусу практически неотличимый от домашнего. Пустыня Гоби покрыта диким луком. Поэтому мой верблюд периодически рыгает луковым духом. Больше он (в отличие от лошади) ровно ничем не пахнет. Держусь за передний горб – абсолютно старый бабушкин ковер над диваном. Можно бесконечно смотреть, как верблюд переступает своими копытами – их и копытами-то не назовешь: они мягкие, снизу как будто подбиты замшей, и похоже, что внутри работает какая-то гидравлика. С верблюда не соскочишь, как с лошади – чтобы тебя ссадить, он складывается в три приема, медленно и с достоинством: раз – опустился на передние колени, два – на задние, три – прилег на брюхо. Пожалуйста. Выход слева. А лошади в Монголии маленькие, но это не нарушает их пропорций. И вот еще что: когда монгол скачет по степи – он поет. Скачет по бескрайней степи и поет. Я завидую ему в этот момент. Икона Патриарх наш, помнится, сказал – самое убедительное для него доказательство существования Господнего – это то, что люди в Него до сих пор верят. Ну, не знаю. Почему слово «вера» сразу тянет за собой – «в Бога»? Верят же не только в Бога. В победу коммунизма, например. Или в конечное торжество мировой справедливости. А она есть? Интересно – самых главных, базовых слов словари избегают. А в Большом энциклопедическом написано: «ВЕРА – состояние души верующего». Гениально. Мне бы и в голову не пришло. Нет, видимо, вера – это всё-таки в Бога. В победу коммунизма – это не вера, а убеждение. Беспочвенное. Много лет назад случайно повстречался в Америке с давним-давним приятелем – еще по подпольным рок-н-ролльным делам. Он, оказывается, уехал в Штаты и стал священником. Сидели, выпивали, беседовали о доказательствах существования Бога. Приятель мой говорил, что в зависимости от склада характера человек выбирает для себя как наиболее убедительное то или иное доказательство – кто космологическое, кто экзистенциальное… Это практически тест – как у тебя голова и душа устроены. На меня, например, наибольшее впечатление произвело доказательство нравственное: в самом деле, что-то же заставляет нас поступать вопреки собственной выгоде? А вообще доказывать существование Бога, на мой взгляд, совершенно ни к чему – представьте себе, доказали вдруг стопроцентно, и вера тут же умерла: она превратилась в знание. А Знание и Вера – очень разные вещи. Давайте я вам лучше расскажу историю про северную икону. Само слово «икона», сама музыка этого слова – удивительна: там смирение и тихая печаль, запах воска и Времени, уложенного в столетия. Есть в русском языке такие точно звучащие слова. Никогда я не считал себя ни знатоком, ни коллекционером икон. Всегда, как казалось мне, разделял: икона как произведение искусства, написанное художником, и икона как предмет поклонения, нечто сакральное. Первое интересовало меня больше. Середина восьмидесятых. Мы небольшой компанией путешествуем по северу – Архангельская область, Мезенский уезд, деревня Кимжа. Огромные, как дредноуты, дома из черных необхватных бревен, из оставшихся жителей – бабки, правнучки сбежавших сюда староверов. Здесь никогда не было крепостного права. Бабки суровы, и восхитительный их северный юмор под этой суровостью разглядишь не сразу – сначала тебя должны принять. Или не принять. И вера у этих бабок особенная – не кремлевско-показательная, а тихая и бесконечно глубокая. Это ощущается просто физически, и не надо с ними об этом разговаривать – а они и не будут. В деревне сохранилась старая бревенчатаяая церковь, она закрыта, но это, кажется, бабушек не печалит: Бог – с ними, с каждой в отдельности, у каждой в душе. В нашей компании мой товарищ, человек ушлый, имеющий к иконам явный интерес, причем отнюдь не альтруистический. Мы пьем чай в доме бабки Матрены. Бабка Матрена жалуется на здоровье, говорит, что осенью собирается в дом престарелых в Архангельск – зимой одной совсем тяжело. В красном углу у Матрены висит очень необычный Георгий Победоносец – старый, ковчежный, квадратной формы. Мой товарищ не сводит с него глаз, и глаза его горят. Весь вечер потом он уговаривает меня побеседовать с Матреной насчет продажи – сам что-то робеет. Никогда с ним такого не бывало. «Нет уж, друг мой», – говорю я, – тебе надо, ты и проси. Зайди и сам попроси. И учти – продать не продаст, а просто отдать может». Я этих северных жителей знаю лучше, чем он. Утром следующего дня я иду на рыбалку, а мой товарищ направляется к бабке Матрене. Я вижу, как он доходит до ее калитки и – останавливается. Я возвращаюсь с реки через пару часов и с изумлением застаю его, стоящего на том же месте в той же позе. Он не узнает себя. Он так и не смог войти. И не попросил. Язык не повернулся. Притом, что опыт в этой области имел большой. Так что где кончается икона-картина и начинается икона-чудо – большой-большой вопрос. О чуде Чудо – это, строго говоря, всего лишь явление, выходящее за рамки нашего понимания. Так сказать, за пределы системы координат. Поскольку человечество, несмотря на спонтанные вспышки гордости и самолюбования, только еще движется по пути познания мира – мы буквально окружены чудесами. Например, электричество: как оно работает, мы знаем, а что это вообще такое – нет. Какие электроны? Какое направленное движение? Кто их видел? Или, скажем, гены. Мой сын очень похож на меня (а я – на своего отца), мы говорим – гены. Но почему он в точности, как и я, не вешает одежду перед сном на вешалку или на стул, а аккуратно раскладывает на полу перед кроватью (причем подсмотреть у меня он никак не мог!) – это вот что? Тоже гены? Не понимаю, как гигантские железные машины, весящие десятки и сотни тонн, летают по воздуху и плавают по воде. И не надо мне про Архимеда и Ньютона – железо плавать не может. Чудо. Чудо, когда негромкие звуки, которые человек извлекает из странного деревянного предмета с натянутыми на нем жилками и проволочками, заставляют других людей плакать. Чудо, когда элементарное влечение к существу противоположного пола толкает человека на немыслимые по безрассудству и красоте поступки. Еще чудо, когда человек вдруг поступает вопреки собственной выгоде. Это называется «благородство». И вообще большое чудо, что человечество, невзирая на свою воинственность, безответственность и недальновидность, до сих пор живо. И даже численно растет – еще как. Лет пятнадцать назад мы с Борей Гребенщиковым поехали в Непал. Я отправился туда впервые, а Боря бывал там часто и уже хорошо ориентировался, поэтому маршруты наши большей частью не пересекались с общетуристическими. Мы поселились в маленькой почти бесплатной монастырской гостинице, окна мои выходили на небольшую и совершенно круглую площадь. Посреди площади возвышалась ступа. Утром стоял густой туман, где-то пел невидимый колокольчик, и монахи в оранжевых одеждах неторопливо двигались вокруг ступы по часовой стрелке в сплошном хороводе, бормоча мантры. Худые бездомные собаки шествовали вместе с ними, сохраняя темп и направление движения. Выглядело это очень странно – и в то же время совершенно органично. Мы забирались в горы, посещали тихие, невероятной красоты монастыри, слушали пение монахов, поднимались на ступы. Боря беседовал с настоятелями – римпоче ламами, я ограничивался созерцанием, мне нечего было у них спросить. В буддизм я погружен не был и приехал не за знанием, а за впечатлением – увидеть, услышать, вдохнуть. Я чувствовал, что Боря (а еще больше его жена Ирина) хочет, чтобы душа моя, соприкоснувшись с аурой здешних святых мест, вздрогнула и просветлилась, но религиозный экстаз меня, увы, не посещал. Впрочем, художественного впечатления, как мне казалось, вполне хватало. В один из последних дней путешествия по дороге в очередной монастырь Боря настоял, чтобы мы зашли в пещеру, где, по преданию, останавливался отдохнуть Будда. Святынь таких в округе располагалось множество, особого желания я не испытывал, но нам всё равно было по дороге. К пещере вела довольно узкая горная тропка, да и сама пещера оказалась узкой, метра два-три, высокой и глубокой щелью в скале. Внутри горело несколько свечей – плошечек с фитилями, сидели, прислонившись спинами к стене, три бабушки с какими-то корзинами. Они негромко беседовали и не обратили на нас никакого внимания. В общем, всё выглядело более чем буднично и никакими чудесами не пахло. Я по совету Бори присел на землю недалеко от бабушек, прислонился спиной к стене пещеры и закрыл глаза. А дальше произошло вот что. Горячий электрический ток (или свет?) возник у меня в самом низу позвоночника, медленно поднялся, разгораясь, к голове, и в ней взорвался солнечный шар. Тело потеряло вес. Я открыл глаза. Слева совсем рядом от меня располагался выход из пещеры, далеко внизу до горизонта ступеньками лежали чайные поля, за ними синели горы, но я видел, что за этими горами высятся другие, а за ними еще, а потом долины, реки и леса, и всё это покрывает голубой купол небес, и во всей этой картине мира было разлито такое море спокойствия и гармонии, и невиданного доселе света, что время остановилось, и я понял, что плачу. Я не знаю, сколько это продолжалось. Думаю, недолго – несколько минут. Потом свет стал угасать и постепенно вернулся к обычному, дневному. Нет, что-то осталось – в воздухе, в спине, в голове? Я поднялся и вышел из пещеры. Наверно, по виду моему нетрудно было понять, что со мной произошло – Ирина просто молча обняла меня. А потом я вернулся в Москву, и след того волшебного ощущения мгновенного полета над миром постепенно таял, таял, и за пару месяцев растаял совсем. Поведение мое за это время оставалось совершенно обычным, кроме, пожалуй, одной мелочи: я вдруг обнаружил, что совершенно не расстраиваюсь, если проигрываю на бильярде, – а раньше переживал страшно. Теперь расстраиваюсь, как и прежде. Хотя – если я до сих пор помню это посетившее меня чувство и даже пытаюсь об этом рассказать – может, не совсем всё прошло? Может, что-то осталось? Про любовь и влюбленность Да, замахнулись на тему. Если следующей темой будет «Бог», я не удивлюсь. Совсем близко подобрались. Потому что сентенция «Бог есть любовь» мне очень близка. Я всегда поражался, с какой легкостью и бесстыдством мастера песенного жанра советских времен (да и нынешних) украшают свои тексты словом «любовь». Не упоминай имени Господа всуе. Я лично боялся к этому слову прикасаться, и в песнях «Машины времени» вы его вряд ли встретите – хотя половина наших песен именно про это. Ну смотрите: Всевышний создал из хаоса гармонию. Он и есть сама гармония. И любовь – сама гармония. Не надо только путать любовь и влюбленность: несмотря на то что слова однокорневые, значение их чуть ли не противоположно. Влюбленность – чаще всего как раз дисгармония. Ибо влюбленность крайне редко бывает взаимной (Ромео и Джульетту выносим за скобки). Объекту влюбленности эта самая влюбленность либо льстит, либо вызывает раздражение. Второе значительно чаще. И если человек любящий (и, соответственно, любимый) душевно здоров, то влюбленный – тяжело болен. Эта болезнь то и дело толкает его на безумные поступки, не улучшающие его положения. Пораженный влюбленностью страдает, чахнет, теряет способность адекватно мыслить и радоваться жизни. Картина мира его искажена. У окружающих он обычно вызывает сочувствие, но ему от этого не легче. По счастью, болезнь эта крайне редко приводит к летальному исходу. Чаще всего проходит – внезапно и бесследно. Просыпаешься утром и думаешь – что это такое было? Так что, когда советский киногерой, стоя у плетня и тиская в руках папаху, говорит своему товарищу: «Люблю ее, Пашка. Люблю больше жизни. А открыться боюсь» – не любовь это, Пашка, не верь ему, дураку. Банальная влюбленность. Фитонциды, феромоны. Пройдет. Может быть, даже до конца фильма. Хотя… А вот любовь – любовь всегда взаимна. Это, правда, не значит, что она не проходит. Тоже бывает. И тем не менее. Причем совершенно не важно, любовь это к человеку, к животному, к предмету или к произведению искусства. Удивительно всеобъемлющее понятие – любовь. И законы ее едины. Смогу ли перечислить всех и всё, что я люблю? Нет, конечно. Но хотя бы попробую. На порядок не обращайте внимания, прошу вас. Итак. Я люблю: солнечную погоду. Весенний лес. Летний и осенний тоже люблю. Маму. Папу. Сестру. Своих детей. Друзей, а некоторых особенно. Подводный мир. Чистую прозрачную воду. Почти всех на свете животных. Женщин, а некоторых особенно. Настоящую музыку. Музыкальные инструменты – все на свете, а некоторые особенно. Очень люблю путешествия. Краски, холсты, кисти, карандаши, бумагу – всё, из чего потом получается картина. Хорошее вино – и простое, деревенское, и коллекционное, выдержанное. Водку под соленые рыжики и сало с луком. Еще люблю приготовить своими руками какую-нибудь проверенную столетиями еду, и чтобы друзья собрались за столом, выпивали, закусывали, говорили прекрасные слова и улыбались. Еще люблю Битлов, Роллингов, Рахманинова, Вертинского, Данелию, Шопена, Окуджаву, Галича, Высоцкого, Боттичелли, Модильяни, Аксенова, Бродского, Боба Фосса, Тарковского (особенно старшего), группу «Ундервуд», Эллу Фитцджеральд, «Лед Зеппелин», Рембрандта, Олега Янковского, Жоржа де Латура… Хватит? Друзья мои. Любовь – это миллионы невидимых нитей, пронизывающих наш мир. Они пытаются удержать этот мир в состоянии гармонии – иногда из последних сил. И человек, который придет разрушить мир и разорвать эти нити, – этот человек никогда не знал, что такое любовь. И не узнает. Что бы он вам ни плел. Увы. Надежда Раньше в таких ситуациях начинал с того, что лез в словари – чтобы определиться с понятием или не согласиться с определением. Ну-ка, быстро, с ходу – что такое надежда, а? То-то. А там люди думали, анализировали, копались в анналах. Вот не полезу. Замечу сразу – надежда иррациональна. Потому что если надежда опирается на информацию, которую ты вольно или невольно изучил, – это уже на надежда: это расчет. Прогноз. «Я тщательно обследовал остров, узником которого невольно оказался, и у меня появилась надежда…» Чушь собачья, какая же это надежда. Это логический вывод на основе полученных данных. Ну-ка, что это за три сестры такие – Вера, Надежда, Любовь? Все три (не как сестры – как понятия) имеют самое непосредственное отношение к Богу. Любовь – это присутствие Бога в человеке. Ладно, мы сейчас не про любовь. Вера – во что? Во Всевышнего? Или в то, что Всевышний тебя никогда не оставит? Тогда это уже Надежда, правда? Не очень я верю в историческую подлинность мифа о Вере, Надежде, Любови и матери их Софье. То есть в тот факт, что злой император Адриан насмерть замучил трех маленьких девочек (Вере – двенадцать, Надежде десять, Любови – вообще девять) за то, что они отказались поклониться римской богине Артемиде, а, наоборот, упорно проповедовали христианство. И страстные проповеди в девять лет представляю с трудом, и самого Адриана в этой ситуации – вот уж делать ему, императору половины мира, больше нечего было. Нет же – пытал немыслимо, замучил и казнил. Но дело не в том, было или не было. В конце концов и религия, и культура, и история – всё растет из мифов. Я вот о чем: вещая фраза «Надежда умирает последней» – это, как мы привыкли думать, о том, что надежда сильнее чем вера и любовь? Или мы слишком глубоко копаем, и это всего лишь констатация хронологии событий – сначала убили Веру и Любовь, а потом Надежду? А если бы, скажем, это произошло в другом порядке, говорили бы – «Вера умирает последней». Или – «Любовь умирает последней». Тоже красиво. И тоже поспорить трудно, правда? Искал-искал подтверждения (или опровержения) своей догадки – не удержался, полез всё-таки в анналы – ничего не нашел. Не докопался. Вот что я вам скажу. Надежда – это голос жизненной силы в человеке. Голос этот не имеет никакого отношения к разуму. Поэтому надежда возникает независимо от обстоятельств. Поэтому и умирает последней – как ни банально это звучит. Одновременно с человеком. И вот ты бултыхаешься и бултыхаешься, задыхаясь, в этом белом и жирном, и разум твой уже в который раз говорит тебе – хватит, остановись, это совершенно бесполезно, края скользкие и до них не дотянуться, и товарищей твоих уже не слышно – они достойно и смиренно ушли на дно, а ты всё бьешься и бьешься, и это уже не второе – это какое-то двадцать второе дыхание, и откуда оно только взялось, и время давно остановилось, и вот еще один гребок, и еще один, а потом еще, и вот тебя оставили и силы, и разум – да ты уже и не живой, только крохотный огонек надежды всё мигает и мигает на самой кромке твоего гаснущего мира – и вдруг твои ноги коснулись чего-то твердого: это сливки наконец превратились в масло. О балерине Однажды, в старинные хипповые времена, одна дама вознамерилась погадать мне по китайской Книге Перемен. Я не люблю всякого рода гаданий, но отступать было некуда. Книга Перемен (Ай-Чинг), древнее сакральное произведение, была очень популярна в те годы среди прочей эзотерики. С ее помощью можно было вычислить всё, касающееся твоей судьбы, а также твоих прошлых и будущих жизней. Если, конечно, уметь ею пользоваться. Йоко Оно, говорят, постоянно высчитывала, куда и когда Леннону ходить и куда не ходить. Это его, правда, не спасло. И тем не менее. В общем, я решил узнать, какова была моя прежняя жизнь. Девушка довольно долго вертела книгу туда-сюда, шевеля губами, и в конце концов сообщила, что, во-первых, нынешняя моя жизнь уже седьмая и скорее всего последняя, то есть душа уже набралась опыта и вернется на Землю вряд ли. А во-вторых, в прошлой жизни я был женщиной, являл собой особу при дворе короля, занимался искусством и дело происходило в Испании, кажется в XVI веке. Каким же видом искусства могла заниматься эта женщина? Конечно, танцами! В Испании-то. (Интересно, что именно профессию душа моя по наследству не получила. Этому сопутствовали еще два обстоятельства: во-первых, мы в молодости постоянно играли на танцах, и я всё время видел, как танцевать не надо. Как надо, я не видел ни разу. Во-вторых, наш барабанщик Сережа Кавагое однажды сообщил мне, что все люди делятся на обычных и корявых, и я, без сомнения, отношусь ко второй категории. Это произвело сильное впечатление.) Ребята, можете считать меня сексистом. Я часами могу смотреть, как работает Барышников. И тем не менее считаю, что сфера приложения труда у женщины по сравнению с мужчиной сильно ограничена. Это продиктовано самой природой или, если угодно, Всевышним, и нечего тут кричать о равноправии. Ну не люблю я шпалоукладчиц. И водительниц-дальнобойщиц. То есть так люблю, а кушать – нет. Попробуем разобраться. Первая мысль – женщине неорганично заниматься чем-либо, связанным с тяжелым физическим трудом, – в корне неверна. Ибо балет – это в том числе адский физический труд, а что может быть органичнее балерины? Видимо, дело в другом – женщина, носитель Божественной красоты, лучше всего реализуется в профессии, которая заставляет эту красоту максимально раскрываться и работать. Танец, музыка, актерский труд. Очень потом – поэзия, литература, живопись (это уже сублимация). Потом всё остальное. Очень важная и незаменимая работа – мама. Людмила Прокофьевна в «Служебном романе» была мымрой. Боялись ее, не любили, хотя руководила отделом, видимо, хорошо. Потом приподнатужилась, обновила внешность и стала очень ничего себе. Это она не для работы – для Новосельцева. Отделом своим она после этого будет руководить лучше или хуже? Или вообще уйдет к чертовой матери? Кино на этот вопрос ответа не дает. В конце одна тысяча девятьсот семьдесят девятого года (господи, как давно!) «Машина времени» получила статус профессионального ансамбля в стенах государственной концертной организации «Росконцерт», и нас выпустили на бескрайние просторы страны. На просторах тут и там располагались типовые дворцы спорта. Поскольку сольный концерт во дворце спорта, особенно для таких орлов, как мы, был вещью в те времена в принципе немыслимой, нам полагалась нагрузка – первое отделение. Состоять оно могло из чего угодно – эстрадный оркестр, певцы и певицы, пантомима, обязательный конферансье, шутки, репризы, смех. Нам невероятно повезло – к нам определили ансамбль эстрадного танца «Сувенир» под управлением Тамары Сергеевны Головановой. До этого момента меня совершенно не интересовала хореография – ни классическая, ни современная: Битлы без подтанцовок выступали. К балету я был глубоко равнодушен – не мое, и всё. Ансамблей эстрадного танца (эстрадного, а не народного, заметьте – народных было как грязи) на тот год существовало, по-моему, два – «Сувенир» и «Ритмы планеты» Санкина. И было это по тем временам весьма новомодной штукой. Я не знаю, что со мной произошло. Мы с «Сувениром» работали по два концерта в день (в выходные – иногда по три), и я, вместо того чтобы отдыхать, ходил смотреть их первое отделение – бесчисленное количество раз. Я знал его наизусть. Если это и было окрашено какими-то личными переживаниями (мы все тогда повлюблялись друг в друга), то лишь очень отчасти. Я был совершенно заворожен гармонией, возникавшей из звуков музыки и пластики женского тела (ребята там тоже здорово работали, но при чем тут это?). Я вдруг увидел, что танец – одно из божественных предназначений женщины. Я слышал мнение, что профессиональное занятие танцем уродует фигуру женщины. Сами вы уроды. Профессиональное занятие танцем доводит ее до совершенства. Как вы полагаете, господа, что в этой самой фигуре женщины самое главное – если так вообще можно ставить вопрос? Ноги? Задница? Талия? Грудь? Вы ошибаетесь, господа, поверьте мне. Вышеперечисленные детали, конечно, имеют значение, но красота женщины спрятана в ее шее – насколько она длинна, как посажена на ней голова. В этом залог осанки, а в осанке читается отношение к миру. Так что женщина с божественными формами, ангельским лицом, но с короткой шеей – досадное недоразумение, не более того. И ее никогда не возьмут в танцовщицы. Балерина может отдыхать, согнувшись в три погибели и развернув ступни под сто двадцать градусов в немыслимую позицию – и она всё равно божественна. «Сувенировцы» пахали, как звери. Мы все тогда пахали, как звери, но нам всё-таки было легче. Представьте себе: после двух концертов мы все вместе собирались в гостиничном номере, варили супчик из пакетных концентратов (это называлось «суп-письмо», буфет в гостинице закрывался как раз к нашему возвращению), пили водку, травили байки из рок-н-ролльной и танцевальной жизни и хохотали как безумные. Часа в четыре утра мы расползались по номерам, совершенно счастливые, и вот тут «Машина времени» могла себе позволить забыться сном. А бойцов «Сувенира» Тамара Сергеевна Голованова в восемь утра строила на балетный класс – чтобы служба медом не казалась. Знаете, что такое балетный класс? А дальше – опять два концерта и опять посиделки до утра – гастроли в среднем городе тогда длились неделю-полторы. В Питере – три. И ребята, и девчонки из «Сувенира» очень любили свою работу – как бы ни ругали ее. И они потрясающе работали – абы кого в команде не держали. Песенка «Заполнен зал, в котором было пусто…» – это про них. А с Майей Михайловной Плисецкой я и знаком-то не был и ни разу не встречался – откуда? О постели Давным-давно кто-то вычислил, что примерно треть жизни человек проводит во сне. То есть в постели. Я знаю людей, проводящих там гораздо большую часть своей жизни, но вернемся к средним величинам. Итак: треть жизни – это двадцать с чем-то лет. А ведь ни за каким другим занятием, ни с каким приспособлением этот самый человек столько времени не проводит – ни за обеденным, ни за праздничным, ни за рабочим столом, ни за рулем, ни с музыкальным инструментом, ни с лопатой. В постели. Забавно, правда? Когда я был еще относительно молод и романтичен, и мы с «Машиной» постоянно мотались с гастролями из города в город, из гостиницы в гостиницу, я с восхищением думал – сколько же всего помнят гостиничные кровати! Сколько тайн они хранят! А сейчас понимаю – ни черта они не помнят, да и тайн-то никаких нет – одни и те же, в общем, телодвижения, пьяный лепет. Или одинокая свинцовая усталость. Тоже не без запаха перегара. Вот и все тайны. Впрочем, гостиницы я люблю до сих пор, как и гостиничные постели (как же они изменились с советских времен – и те, и другие!). Нет, они всё-таки насмотрелись. Мне нравится их молчаливое никчемное знание. Я гораздо лучше высыпаюсь в гостиничной кровати, чем дома. Хотя казалось бы – уж дома-то сооруди себе постель какую только хочешь, не жалей денег на предмет номер один! Нет, не в деньгах дело. Просто с гостиничной постелью ты не настолько близок, чтобы она без спросу вступала с тобой в диалоги – ничего личного, приехал – уехал. А домашняя, видимо, в той же степени считает тебя своей собственностью, в какой считаешь ты ее, да и помнит она меньше, следовательно, лучше, и лезет со своими воспоминаниями, когда ты меньше всего этого хочешь. А еще – я ненавижу убирать постель. Какие-то маленькие похороны неизвестно чего. А в гостинице разметал одеяла и подушки, а еще и полотенец на пол набросал – для красоты жизни. Ушел, вернулся к ночи – всё свежее, всё на местах. Спи с чистого листа. Представим себе историю человеческой жизни как историю постелей этого человека. В таком, скажем, ракурсе. Я, например, не смог вспомнить свою первую кровать – хотя память моя проснулась очень рано – мне не было еще и года, и коляску свою я помню, например, очень хорошо – с белым откидным клеенчатым верхом на хромированной рамке, с небесно-голубыми овальными пластмассовыми боковинами. Подо мной между высокими колесами на белом резиновом ходу была натянута сетка – чтобы класть туда всякую всячину, граждане тогда без хозяйственных сумок и авосек в город не выходили, время такое было. Еще авоську можно было повесить на боковой (хромированный же!) крючочек – их было два, они располагались там, где рамка откидной крыши моего кабриолета крепилась к корпусу. В общем, крутая у меня была по тем временам коляска. Она же и служила мне первой постелью, как я выяснил с помощью своей тети Гали (дай ей Бог здоровья), потому что потом прямо из коляски я перебрался в тети-Галину кровать – она уже была не детская, а вполне себе подростковая – тетя Галя к этому моменту давно из нее выросла и спала тут же на раскладушке, а кровать не выбрасывали, держали мне на вырост. Прямо за моей головой стояла настоящая низкая и очень широкая (как мне тогда казалось) двуспальная кровать – там спали папа и мама. Происходило это всё в одной весьма небольшой комнате коммунальной квартиры (хотите посмотреть? Угол Волхонки и Колымажного, Музей Изобразительных Искусств, желтый двухэтажный домик «Собрание частных коллекций», угловой полукруглый выступ с окошечком – вот это как раз окошечко нашей спальни. Внутри, правда, уже ничего общего – всё поломали к чертовой матери). Кровать была для меня необыкновенно просторна – и вширь, и вдаль. Первые годы левый борт ее затягивали сеткой – чтобы я с нее не гукался. Борт правый примыкал к стене. Во всю эту стену папа соорудил книжные полки – до потолка. Папа строил полки сам, я помню мерзкий запах морилки. Мама очень боялась, что полки не выдержат веса книг и эти книги меня накроют. Но этого так и не произошло. Скоро, встав в кровати на цыпочки, я мог дотянуться до нижней полки – с учетом этого там и стояли мои книжки – Чуковский, «Чудо-дерево», рисунки Конашевича, «Приключения Буратино», рисунки Каневского, «Дядя Степа – милиционер» Сергея Михалкова, «Руслан и Людмила» (большая, цветные картинки, не помню чьи – чуть не Билибина), «Приключения Чиполлино» (большая, темно-синяя), «Джельсомино в стране лжецов», «Приключения Незнайки и его друзей» Носова, серый двухтомник Агнии Барто, чуть позже – двенадцать томов Жюля Верна. Они были коленкоровые, цвета военного корабля, на тисненом корешке синяя полосочка и на ней золотом – «Жюль Верн». Я обожал их нюхать. До второй полки я не допрыгивал, как меня ни подбрасывало панцирное нутро кровати, – а там располагались великолепные фолианты – «История гражданской войны», «Польский плакат», «История искусств» Гнедича, «Старинная русская икона» издательства ЮНЕСКО… Папины книги. Их можно было рассматривать только с ним. Однако мы отвлеклись. Панцирная сетка – это хитрое переплетение стальных пружин внутри чугунной рамы. Рама синего цвета. Конструкция довольно упругая – раскачаться в ней можно было ого-го как. При этом она издавала дивные звуки. На поролоновом матрасе так хрен раскачаешься. А поверх пружинного плетения лежал обыкновенный советско-солдатский ватный матрасик (помните детскую загадку тех лет – «уссатый-полосатый»?). Действительно, бледно-голубые полосы украшали его вдоль. Простеган матрас был серыми ватными пумпочками и в целом являл собой амортизатор между бешенством стальных пружин и моим хлипким телом – а был я и вправду хлипок до чрезвычайности и кровать-то помню так близко из-за того, что всё время в ней болел. А когда валяешься в кровати и делать абсолютно нечего – лучше всего запоминаешь ее спинку: нарисовать могу хоть сейчас, а словами описать непросто – в общем, весьма торжественная конструкция из хромированных и крашенных под рыжий мрамор (представляете себе?) стальных трубок и деталей. С двумя хромированными обязательными шарами по верхним углам. И за моей головой – точно такая же! Горделивая вещь, привет неоклассицизму. Одеяло у меня было страшно колючее, в тревожных красно-белых разводах, изображавших каких-то жутких белок на ветвях, и когда оно вырывалось из пододеяльника в ночи – возникало ощущение, что ты укрыт наждаком. Спал я в этом чуде довольно долго – до третьего класса. Помню, в конце нашей совместной жизни моя кровать уже совсем не казалась мне просторной. И мы переехали в отдельную квартиру – на Комсомольский проспект. Я получил (невероятно!) почти отдельную комнату. Почти – потому что у окна стоял папин рабочий стол с большой чертежной доской – папа за ним работал и рисовал. Скоро стол у нас стал общим. Новая же кровать моя являла собой модный по тем временам диванчик с прямоугольным поролоновым местом для сидения и лежания и двумя прямоугольными же подушками, образующими спинку. Так как в длину диванчик был невелик, для полноценного превращения его в кровать из торца выдвигалась полочка-продолжение, и на нее укладывалась одна из подушек. При этом выдвинутая полочка перекрывала собой часть двери в мою комнату, и комната становилась недоступна снаружи. Преимущество этого факта я оценил чуть позже. А еще позже, когда вдруг оказалось, что диванчик может служить не только для спанья в одиночку, это его качество сделалось просто незаменимым, и мама безуспешно пыталась заглянуть в дверную щелочку, чтобы увидеть, кто это там у меня в гостях – ширина щелочки этого просто элементарно не позволяла. В конце концов мама, оставив на столе в кухне разгромную записку, убегала на работу, и я выпускал узницу из плена. А потом я женился, и мы переехали с женой в маленькую, но свою квартиру на Ленинский проспект (вот это было да!). Я к этому моменту уже неплохо зарабатывал как артист Росконцерта, и по этому случаю была самостоятельно куплена настоящая взрослая двуспальная – пусть не самая широкая в мире, но двуспальная – кровать венгерского производства. Это были принципиально новые отношения с жизнью. Как же это было замечательно! Какое-то время. Почему всё кончается? Потом были другие жены, другие кровати, другие дома… Сейчас на женской половине моей кровати лежат гитара и постоянно раскрытый гастрольный чемоданчик. Они всегда наготове. А кровать – кровать меня терпит. Так мне кажется. Интересно: «умер в своей постели» – это хорошо? О страсти Необъяснима и загадочна природа страсти. Страсть – соединение божественного и земного, даже животного. Божественная составляющая необъяснима, как необъяснимо божественное вообще, а животная – да много ли мы на самом деле знаем о животных? Или человека создал Бог, а животных – Дарвин? Проявляется страсть в разных родах человеческой деятельности, но всё это – сублимация той самой, основной страсти, и давайте не будем себя обманывать. Готов рассуждать о проявлениях страсти мужской, так как при всем богатстве воображения не могу ощутить себя в теле женщины. Соответственно оказаться внутри ее головы. К тому же в устройстве органов, имеющих к страсти самое непосредственное отношение, обнаруживается принципиальное различие, и оно не только в строении – оно в возможностях. Совсем грубо говоря, мужчина не сможет овладеть женщиной, к которой он не испытывает страсти, как бы этого ни требовали обстоятельства – этот самый его орган откажется участвовать в процессе: он сам решает, к кому испытывать страсть. Женщина же (вы уж меня простите) может теоретически осчастливить в течение ночи трех мужчин, да еще каждому внушить, что именно он лучший на свете. И ведь верили! По большому счету страсть питается собственной неудовлетворенностью. И препятствиями, неизбежно возникающими на пути ее удовлетворения. Страсть удовлетворенная перестает быть страстью по определению. Финал, музыка, титры. Я видел внезапные вспышки взаимной страсти (редко, но бывает). В этом случае (если сюжет писал не Шекспир, плюс она не замужем, он не женат и живут они в не враждующих странах) препятствий на пути значительно меньше. И вот они преодолены, и влюбленные бросаются в объятья друг друга. Иногда (тоже достаточно редко) из этого получается образцовая семья, и живут они долго и счастливо – но при чем тут страсть? А в девяноста девяти случаях страсть, увы, односторонняя – и опять же могу говорить только о мужчинах, хотя доводилось наблюдать проявления односторонней женской страсти в воспаленном состоянии – было это непредсказуемо и ужасно. Итак, мужчина охвачен страстью. Заболевание это возникает внезапно и, как правило, сразу в самой острой стадии – вчера был здоров, а сегодня уже практически безнадежен. Объект же его страсти испытывает к нему равнодушие, пусть и окрашенное легким дружеским позитивом. Что делает в этой ситуации, скажем так, нестандартная женщина? Она мягко пытается объяснить больному, что не готова разделить с ним его порыв. В общем, не любит она его. Кушать любит, а так – нет. Разумеется, мужчина в состоянии измененного сознания ей не поверит. Он сейчас ничему не верит и целиком сосредоточен на собственном внутреннем пожаре. Что сделает женщина нормальная, коих большинство? В ней сработает древний инстинкт. Начнется игра «Рыбак и рыбка», только рыбаком будет она. Знаете, в какие моменты рыбак испытывает наибольший кайф? В момент вываживания рыбы. Добыча уже на крючке, но еще не в руках – длинная и тонкая леска может порваться, и вообще здесь необходимо хладнокровие в сочетании с опытом. Пойманную рыбу, кстати, измученную и обессиленную, по нынешним правилам следует отпустить. Поцеловав на прощанье. Но вот – передержали. Или просто прошло какое-то время. Времени свойственно проходить. И мужчина изумленно глядит на объект, являвший причину его вчерашнего безумия, и не может понять – что это было? Вот тут рыбак, чувствуя, что рыба уходит, делает движение вслед. Нет, никто ни за кем не бросается – достаточно неожиданного телефонного звонка или даже просто особенного взгляда. Ваши варианты? Некоторые разворачиваются и летят навстречу, очертя голову – вдруг болезнь еще не совсем прошла? Да нет, прошла окончательно и рецидивов не будет. Возвращаться на место, где вчера полыхал костер страсти, пытаться раздуть остывшие головешки – бессмысленно. И не верьте переменам, в ней якобы произошедшим, – это сработал инстинкт собственника: добыча уходит! А как было приятно водить на леске! Есть мужчины самолюбивые и мстительные – они попытаются оттоптаться на предмете вчерашнего своего обожания за все унижения, ими испытанные. Не стоит этого делать. Это непродуктивно и просто некрасиво. Постарайтесь остаться друзьями – вам сейчас лучше, чем ей. Потому что теперь она нет-нет, да и подумает – а не дура ли была? А вы – вы вновь совершенно здоровы. И в грядущей жизни вам предстоит пережить это состояние еще несколько раз, вы уж мне поверьте. Ведь вы так молоды! Я так и не провел это лето Я так и не провел это лето. Это оно провело меня – как и всех вас. Первые два месяца оно убеждало нас, что вообще никакого лета не будет, морозило, било градом, пугало ураганами, потом, когда мы окончательно смирились, вдруг решило начаться, но как-то истерически, вне всякой уверенности в завтрашнем дне… Казалось бы – взял чемодан и через три часа ты уже там, где лето как у всех нормальных людей, – нет. Настоящее лето, это когда дома, на даче, на терраске. Я, извиняюсь, за городом живу. Слово «дача» не имеет аналогов в английском, так и будет – dacha. Это же не просто так. И всё равно. Заведенного миропорядка никто не отменял. Сначала с участка исчезает снег. Это всегда происходит резко и заметно – вчера был, сегодня нет. От черной мокрой земли поднимается пар и сумасшедший запах, запах жизни, собаки носятся грязные и счастливые. Через несколько дней земля подсохнет, появится первая травка. Еще два-три дня – и деревья покроются нежнейшими полупрозрачными зелеными облаками: уже не почки, еще не листья. Это безумно красиво и очень ненадолго, поверьте. И вот тут самое время готовиться к главному весенне-летнему празднику – Дню полета майских жуков. Не слышали о таком? Первым делом потребуется тихий ясный вечер. Здесь и сейчас. И он придет, не сомневайтесь. Он даже в этом году случился – один. А больше и не надо. Соответственно вечеру подбирается компания друзей. Друзья должны быть самыми лучшими, поэтому компания будет не очень большой и шумной. Исходя из размеров и преференций компании определяется стол. Стол должен быть не слишком изысканным и обильным – вы в конце концов не пожрать собрались. Хотя праздник есть праздник, и принижать его тоже не следует. В общем, у меня в этот раз было так: последние соленые рыжички (крепенькие, ровненькие, шляпки проходят в горло бутылки), слабосоленая тихоокеанская сельдь с красным сладким луком под деревенским подсолнечным маслом с безумным запахом семечек, а к ней в маленьком чугунке совсем молодая картошка в тоненькой еще, почти прозрачной шкурке, умащенная сливочным маслом, укропом и толченым чесноком, большое блюдо с зеленью – только-только появившаяся черемша (даже не думайте обойтись без черемши!), кинза, цицмата, зеленый лук, редис, спелые южные помидоры, тут же деревенский сыр из Грузии или Осетии. В довершение – баранья корейка, печется в тандыре минут пятнадцать, не более того, не пересушите. Напитки к такому демократичному столу могут быть разные, но «Шато Латур» я бы не рекомендовал – давайте не будем выпендриваться. Да, вот еще что важно – стол, за которым вы будете сидеть, непременно должен располагаться под открытым небом – на террасе или в саду, и чтобы полоса этого открытого неба над вами была значительной. Хорошо, если где-то неподалеку растут березы. Садиться за стол предлагаю не раньше восьми – в конце мая темнеет уже поздно, и если пересидеть, то есть опасность, что к моменту наступления главного события гости потеряют чуткость и внимание их рассеется. Хорошо, если застольная беседа будет доброй, легкой и позитивной – разговоры на темы «дожили, блин» и «нет, с этим надо что-то делать!» на данном празднике неуместны. Постарайтесь настроиться на созерцание. И не заводите разговор о майских жуках раньше времени. К девяти солнце скроется за деревьями, ветер окончательно стихнет, ваш сад станет похожим на декорацию из старого мхатовского спектакля. Если ни один листок на деревьях не шевелится и небо темнеет с каждой минутой, уходя из розового в лиловое, можно сообщить гостям о главной цели вашей встречи. Гости к этому моменту уже выпили, закусили, кто-то закурил, кто-то увлекся беседой, и, скорее всего, они вам не очень поверят – какие майские жуки? Майские жуки – это в детстве, в добрые советские времена! Не старайтесь их переубедить. Ждите. Майский жук, как и вальдшнеп, совершает полет в поздних сумерках – почти в темноте. И вот – слышите? Первый! Он летит прямо над столом. Он летит и гудит, как маленькие большие трансформаторы. Он только что вылупился и летит пока неуверенно – его можно сбить ладонью, только зачем? А вот навстречу ему еще один, и на несколько минут в гаснущем небе их становится много, очень много, и гости ваши замолчали, устыдившись своего неверия и потрясенные величием картины, и только как дети тыкают пальчиками – вон еще! И вон! И вон! И вот тут надо поздравить друг друга с наступлением еще одного лета, и налить каждому, и выпить. За любовь, например. Моя революция С юных лет я не любил всё революционное. На эстетическом уровне. Исключение составляли, пожалуй, буденовки – красиво нарисованы, я еще не знал, что Васнецов придумал их вовсе не для красных кавалеристов. Не нравились советские плакаты к празднику Октября – циклопические матросы, рабочие и крестьяне с мускулистыми шеями толще голов и яростно-возвышенными лицами. При всей любви к русскому авангарду не нравились революционные плакаты Маяковского: грубый и условный красный пролетарий красным молотом вбивает в землю шарообразного черного буржуя – первобытной ненавистью веяло от этих подмалевков. Не нравилось. Моя бабушка Лидия Антоновна, учитель биологии и покровительница юннатов, привила мне любовь ко всему живому – от муравьев и мошек. Я мог часами лежать в траве и не дыша наблюдать за каким-нибудь жуком или лягушонком. Так вот – природа не знает революций. В природе рождаются, живут, продолжают род, умирают. Да, едят друг друга. Но строго следуя мудрым законам мироздания – никто никого не убивает ради убийства. Будь быстрым, ловким, и тебя не съедят. Совершенствуйся. И антилопам не приходит в голову свергнуть львов. Да, в стае могут состязаться и даже биться – не насмерть, за место вожака. Это называется естественный отбор. Но в целом жизнь природы подчинена единой великой гармонии. Мы, люди, быстро исправили этот непорядок. Революции возникли практически одновременно с человеческой общиной. Потому что оказалось, что тех, кто наверху, меньше, а пирожных у них больше. Да они у них все! И они сами решают, кому раздавать объедки! И вот возникает некто пассионарный. Да какого хрена, думает он, почему они, почему не я? Он встает на камень (бочку, броневик) и возглашает: идите, люди, за мной. Я знаю, как надо. Через четыре года здесь будет город-сад! Со всей своей пассионарностью. И население, собравшееся вокруг, раззявив рты, превращается в революционные массы. Не все, конечно, – а всех-то и не надо! Знаете, сколько было в России большевиков на момент революции? Одиннадцать сотых процента! Ничего, хватило. И их, и дураков вокруг. Здесь очень важны сочувствующие – пусть втайне, пусть в душе. Почему весь мир обожает фильмы про благородных бандитов и равнодушен к фильмам про героев труда? Потому что человек, поднявшийся против системы, – это так романтично! Тем более что система эта заскорузла и каждого однажды да обидела. Девушки шепчутся с восхищением – он такой крутой. А ты, который был героем только во сне, завидуешь глубоко внутри. И желание хоть как-то, безопасно, приблизиться заставляет помогать. Кто денег дал втихаря, кто в своем подвале спрятал от полицейской облавы… Ты спрятал гиену, идиот! Они же тебя через пару лет повесят! Куда там… И вот, представьте, получилось. Десять человек, рвавшихся к власти, скинули сотню в эту власть вцепившихся. А нечего было ослаблять хватку. Скинули, поубивали, посажали, провозгласили. Какова задача номер два? Правильно – эту самую власть удержать. Чтобы не было, как с только что убитыми и посаженными. Тем более что с обещанным городом-садом как-то не получается. На скаку рубить – пожалуйста, экспроприировать – ради бога, лапшу на уши вешать – умеем, а вот с городом-садом – не очень. Не идет созидание. Поэтому народ следует приструнить и напугать. Всё, наскакались. К тому же народ этот из революционных масс сам на глазах превращается обратно в население, и, поняв, что с садом, да и с городом его бессовестно наебали, начинает тревожно озираться вокруг. Поэтому любая революция тут же оборачивается диктатурой. Полетели головы, посыпались погоны. А где-то на самом краю этой несчастной территории уже родился новый пассионарий. И растет на глазах, сволочь. И вот почему я должен всё это любить? Мне четырнадцать лет, я в девятом классе, и обо всех этих глупостях еще не думаю. Я сижу на задней парте, тихонько барабаню по ранцу, расписанному Битлами в разных позах, электрогитарами и названиями битловских песен. Я изрисовал его так, что натуральный рыжий цвет его почти не читается. Я барабаню и думаю о первом аккорде с пластинки Hard Day’s Night – как же он берется? Мы делаем группу! Элемент битловской волосатости в иерархии духовного следования кумирам – архиважная вещь. Лучше всего обстоят дела у нашего барабанщика Юрки Борзова – у него роскошная русая челка по самые глаза: чисто Брайан Джонс. У басиста Мазая не так похоже, зато усы – как на «Сержанте»! Я сплю ночами в розовой резиновой шапочке для плаванья, предварительно густо натерев голову мылом – кудрявость битловской эстетикой не предусмотрена, а как выглядит Хендрикс, я еще не знаю. До вечера челка не расклеивается, держится кое-как. Учителя не разделяют наши взгляды на красоту и требуют привести себя в порядок – строже и строже. Наконец наступает взрыв – прямо посреди урока в класс врывается директриса по прозвищу Тыква, поднимает нас троих и выпроваживает из школы с условием, что возвращаемся мы только в приличном виде – как все. Как все, блин. Мы бредем вверх по Пятницкой – вокруг гремит апрель, горланят птицы, синеет небо, а в наших душах ночь. Мы мрачно курим и вполголоса обсуждаем дальнейшие действия – ну ее, эту школу, или всё-таки что-то придумаем, не позволим себя унизить? И мы находим решение. Парикмахерская через два дома. В это время там никого нет. Мы садимся в кресла одновременно. Мы кладем головы на гильотину. Мы стрижемся наголо. Под ноль. Душевные муки оказываются сильней, чем я предполагал. Отрежьте павлину хвост, слону – хобот, бабочке – крылья, жирафу – шею и в процессе смотрите им в глаза. Гора волос на полу – уже не мои, я поднимаю веки и гляжу в зеркало – кто это? Мы выходим на улицу, ветерок очень непривычно холодит затылок. Это через двадцать пять лет приблатненные сопляки начнут косить под откинувшихся и в моду войдет короткий ежик, но у нас даже не ежик – и новобранцев-то так не рихтуют. Мы похожи на марсиан. Неожиданно делается смешно и легко. В школе мы проскальзываем в сортир на второй этаж – идут уроки, и нас никто не видит. Мы закуриваем. В сортир заглядывает физрук Игорь Павлович по прозвищу Фитиль, смотрит на нас, удивленно говорит: «Здравствуйте», и выходит, не пописав. Мы понимаем, что он нас не узнал. В кабинет к Тыкве мы идем уже уверенно и, по-моему, заходим без стука – я сейчас это так вижу. Тыква сидит за столом и что-то пишет. Она поднимает голову, выражение сползает у нее с лица, а новое так и не приходит на смену. «Ну… лучше», – выдавливает она из себя. И мы идем на урок. Топоча. А в классе нам устраивают овацию. Имеет ли эта история хоть какое-то отношение к революции? Мы ведь бились только за себя. Мы не хотели переделать мир. Хотя – хотели, конечно. Мечты, мечты… Валюта Очень, очень мне не нравилось в юные годы слово «валюта». Не наше слово, зловещее. Что-то в нем запрятано лютое, нечто, что валит. Валюта – то, что нельзя. Валютчиков сажали, а то и расстреливали. Нет, я понимал, что доллар в Стране Советов официально стоит восемьдесят с чем-то копеек, а на самом-то деле – один к шести, но все эти коммерческие несоответствия располагались бесконечно далеко от круга моих интересов. Ибо кроме электрогитар и битловских аккордов меня тогда не интересовало вообще ничего. Первый тактильный контакт с валютой случился, правда, чуть раньше, в седьмом классе. Мы снимали издевательско-шпионский фильм «Враг не пройдет» на папину узкопленочную камеру АКВ-8. Я был автором сценария, режиссером и оператором, но по ходу дела пришлось сыграть эпизодическую роль изменника Родины. По сюжету главный шпион подкупал меня именно валютой за столом в ресторане. Ресторан снимался в пельменной напротив нашего дома, папа только что вернулся из командировки, я спросил, нет ли у него иностранных денег для съемок эпизода. Папа выдал мне 60 долларов – 20, 20 и 20 – и убедительно просил особенно ими не размахивать. Съемка прошла успешно – я сидел за столом с врагом, он что-то тихо говорил мне (кино было немое), на лице моем отражалось тягостное сомнение, на столе появлялись 20 долларов, потом их становилось 40, потом 60 – и я ломался – продавал Родину. Съемка проходила в один дубль (очень берегли пленку), и повязать нас не успели. Поскольку мне было необходимо возвращаться на место оператора, изменника Родины пришлось в следующем эпизоде убить. Поделом. Папе в командировке (как и всем советским иностраннокомандировочным) выплачивались суточные в валюте страны пребывания. Были они смехотворными, но и их наши граждане на еду не тратили – вы что, с ума сошли? Надо же было привезти подарки с другой планеты: мне струны (если на гитару не хватит – а откуда там на гитару?), маме – кофту, сестре – сапожки. В чемодан плотно укладывались сухие супы в пакетиках, консервы, чай, кипятильник. За месяц командировки суточных набегало на подарки – еще оставалось на пару винилов Эллингтона или Эрролла Гарнера. Следующий полет на Марс ожидался через два года. Зарплата же такому командировочному выплачивалась уже по возвращении – в сертификатах (удивительное изобретение советской власти). По сути, это были талоны на приобретение иностранных товаров в сети специализированных магазинов «Березка», но в силу покупательной способности талоны эти считались почти валютой. Делились они на три сорта – а с ними на три сорта делились их обладатели. Сертификаты с синей полосой – для трудившихся в странах соцлагеря. Ничего такого особенного на синеполосые купить было нельзя – венгерская обувь, польский костюм, но по сравнению с советским универмагом это всё равно было о-го-го. Дальше по рангу шли сертификаты с желтой полосой – я так и не понял, кому и за что они доставались, но ценность их была несколько выше, а ассортимент предлагаемых товаров – разнообразнее. И на вершине пирамиды – бесполосые сертификаты, открывавшие двери в любой отдел «Березки», – двухкассетные магнитофоны, джинсы, сигареты «Мальборо» и «Кент», виски и джин… Америка! Господи, кто-нибудь понимал тогда, как всё это унизительно? А сейчас, вспоминая Страну Советов, понимает? Я не помню, в каком году наличие у советского гражданина иностранной валюты перестало быть преступлением. По-моему, тогда же, когда для нас открылись границы, – где-то в конце восьмидесятых. Открытие границ произвело на меня гораздо большее впечатление – всю первую половину жизни я мечтал о дальних путешествиях и не предполагал, что мечты мои осуществятся. А валюта – что валюта? В момент как грибы повылезали ларьки, пооткрывались окошечки – пункты обмена валюты. Для меня это была еще одна перемена в череде невероятных перемен – как отдельный факт не потрясло. А вот с вывозом (и, по-моему, с ввозом) пресловутой валюты устаканивалось долго – я прямо физически ощущал, как не нравятся строгим представителям нашей строгой власти, стоящим на страже ворот, с которых только-только сняли поржавевший уже замок, эти новые вольности – это еще что такое? Правила всё время менялись – я их уже и не упомню. Одно время можно было вывозить ровно столько, сколько ты ввез, деньги считали, выдавали такие противные зеленые бумажки, заполненные от руки, с печатью. Потом их стали при обмене выдавать банки. Я всё время боялся попасть под какое-то новое правило – а незнание-то не освобождает! И вот поездка моя чудесным образом накрылась, самолет улетел, а меня с руками за спиной ведут по темному секретному коридору. Однажды я нарушил закон. Мне нужно было в Нью-Йорк по какому-то срочному музыкальному делу, и всего-то на одну встречу – в общем, я пересекал границу с махонькой сумочкой на тоненьком ремешке – называлась она тогда «борсетка», а чуть позже – «педерастка». Сумочка состояла из множества карманов и кармашков, и в один из них, самый неприметный, я засунул двести долларов. Никаких разрешений на вывоз валюты у меня на тот момент не оказалось, но лететь на встречу без копейки я не мог. Я приближался к границе, и ноги не слушались меня. Молодой красивый лейтенант таможенной службы повертел в руках мою борсетку и попросил расстегнуть молнию именно на этом кармашке. Негнущимися пальцами я открыл кармашек, протянул сумочку лейтенанту и окаменел. Прожитая жизнь оказалась короткой и совершенно бессмысленной. Ну всё, вот же они лежат! Лейтенант заглянул в кармашек, потом строго посмотрел мне в глаза, сунул в мои деревянные руки борсетку и сказал: «Проходите». Спасибо тебе, далекий незнакомый друг. Про шанс Дед мой Григорий верил в теорию скачка. Заключалась она в том, что каждому человеку в течение жизни однажды дается возможность проявить свои способности в полной мере – со всеми последующими результатами. Просто длина этого волшебного отрезка у всех будет разной: у гения, например, он может составить почти всю жизнь, а у кого-то уложится в несколько месяцев, а может, и дней. И самое главное тут – не просмотреть, не упустить этот момент. Ибо это и есть шанс. Многие мужики, насколько я замечал, очень любят вспоминать какие-то моменты своей биографии, связанные с упущенными, как им кажется, шансами. И сладко горевать по этому поводу. Подозреваю, что у женщин то же самое, просто это случается в женской компании. Если в реальной жизни таких историй не произошло или они были недостаточно яркими, их, как правило, дописывают или придумывают целиком. На самом деле это чудесное оправдание собственной неисключительности, и огромному количеству людей, страдающих комплексами, это оправдание – мед на душу. «А ведь я Литературный закончил!» – привычно сокрушается мой товарищ, комментатор-пропагандист. «Мог бы Толстым стать! Достоевским! А тут вдруг жена, дети – и всё!» Здесь всё сочувственно покачивают головами и выпивают – за его нерастраченный талант. Да нет, дорогой мой, в который раз думаю я, не стал бы ты Толстым. И Достоевским бы не стал. Ровно потому, что не стал. Ни тем ни другим. И живешь вполне довольным своей профессией. И женой, кстати. И дети вон какие замечательные. Беседовал я тут с одним священником по поводу божьего промысла, иначе говоря, судьбы и возможного участия человека в этом процессе. Очень этот вопрос меня с детства волновал. Фатализм там, всякое такое. Ну правда – если путь твой заранее предначертан, значит, выбора никакого и нет? И можно успокоиться, и вообще не совершать телодвижений? Но ведь каждую секунду дорога перед тобой раздваивается, и ты выбираешь одну из двух – так, нет? И вот что этот мудрый человек мне ответил. Представь себе, сказал он, чтоб тебе было понятнее – вот режиссер снимает фильм. Сценарий его утвержден и изменениям не подлежит. Роли тоже прописаны. Но от актера зависит, каким будет его герой – обаятельным или неприятным, смешным, трогательным или трагичным. Он может менять слова в написанном для него тексте – на фабулу и сюжет картины это не повлияет – разве что на качество. Вот и весь твой люфт. Не думайте, кстати, что это ерунда – для актера это очень важно: роль была такая серая, такая безликая, и диалоги говно, а он вывернулся наизнанку – и вон что из нее вытащил! Но то, что действует его персонаж по плану, который не обсуждается, – это само собой. Вот примерно так. Да нет, мечталось иногда и мне, маячили призраки на горизонте. Ух как мечталось! При этом краешком головы я отлично понимал, что никуда не поеду – просто эта история не из моего сценария жизни. А бывало, что бросался всё же за каким-нибудь ослепительным, как казалось, шансом, и вскорости понимал – не надо было. Много лет я мечтал об удаве. Я с детства любил змей и жили у меня постоянно всякие полозы и веретеницы. Но удав – это же совсем другое дело! И вот однажды некая язвительная девочка прервала мой постылый монолог и сказала: а что тебе мешает? Или тебе просто нравится ныть по этому поводу? Я страшно удивился – правда, ничего не мешало. Кроме того, что это была история не из моего сценария. Но я это понял потом. Я заказал огромный дорогой террариум – в полкомнаты. Молоденького удава мне подарил мой друг Юра Дуров. Радости не было границ. Потом начались проблемы. Сначала надо было найти поставщика живых крысок – удавы ими питаются. Это оказалось непросто. Потом вдруг обнаружилось, что змея, террариум и практически вся комната покрыта ровным слоем крохотных клещей – видимо, пара их приехала в дом на удаве, и они размножились с невероятной скоростью и размахом. Я лечил бедную змейку и проводил дезинфекцию. Но не это главное. Удав оказался девочкой. В юном возрасте пол у них определить практически невозможно. Так вот, мальчики растут в среднем до двух метров, девочки – до семи-восьми. Девочка моя (я назвал ее Брунгильдой) ела крысок и росла как на дрожжах. Скоро она уже с трудом умещалась в террариуме и лежала там в три слоя, занимая всё пространство. Поднять ее я уже не мог. Было понятно, что скоро она попросит отдать ей всю комнату. Пришлось отвезти Брунгильду в замечательный океанариум города Воронежа – она живет там в огромном застекленном вольере, и говорят, уже не скучает. Всё собираюсь навестить. В другой раз я поддался искушению в Камбодже, когда наша веселая дайверская компания вдруг решила взять напрокат скутеры и поехать смотреть заброшенные буддийские храмы. Такой шанс – это же наверняка раз в жизни! Скутеры были старые, битые-перебитые, резина напоминала самолетное шасси. «Не садись, – устало шептал мне мой хранитель, – навернешься». (Он использовал другое слово, похожее, но более точное.) И я уже почти отказался, но моя тогдашняя жена посмотрела на меня с таким презрением, что я плюнул и поехал. Разумеется, навернулся. На ровном месте. Порвал связки на ноге. В общем, я полагаю, что все эти шансы – красивые заманухи, не более того. Скорее всего, навернешься, да еще и сладко жалеть впоследствии будет не о чем. Предлагаю вместо этого предельно внимательно слушать своего ангела-хранителя – он знает, куда поворачивать. Только имейте в виду – у него очень тихий голос. Шаг Долгое время я думал, что вот эта способность шагать и отличает человека от прочих животных. Шагают на двух ногах. Крокодил шагать не может. Лошадь может даже идти шагом, но всё-таки не шагать. Совсем недавно понял, что помимо человека на двух ногах отлично шагают птицы. Только они, сволочи, еще и летают. в них работал, ко всем, кому приходилось в них останавливаться. Забылся неповторимый запах смеси дуста и горелого масла из кухни ресторана, забылись удивительные дизайнерские решения – телефон и телевизор в гостиной, ванна в прихожей, а кровать почему-то в спальне. Огромный невыключаемый, гудящий, совершенно пустой холодильник, из которого тяжело пахнет покойником. Тюлевые прозрачные занавесочки в городе, где полгода не заходит солнце. Забудьте! Мы семимильными шагами идем в будущее! Умный дом – слышали? Я вхожу в номер и вставляю карточку в волшебный паз. Раздается тихое жужжание – и шторы плавно расползаются, открывая взору панораму бескрайней незаконченной стройки. Погодите-погодите, я не этого хотел! Молчи. Умный дом лучше знает, что тебе надо. Минут десять ты ищешь возможность привести в прежнее положение занавески и исправить освещение, которое цветными переливами напоминает тебе то ли тайский СПА, то ли бордель 90-х. Душа взывает к обыкновенному выключателю, но это осталось в другой жизни. Наконец ты находишь в укромном месте панель управления – это деталь из сериала Star Trek, только значительно современнее. Сила, последовательность и продолжительность прикосновений к светящимся кружочкам и квадратикам приводят к изумительным по разнообразию и совершенно непредсказуемым результатам, но добиться того, что тебе нужно – зажечь настольную лампу и погасить всё остальное, – невозможно по определению. Позвать горничную стыдно, я же всё-таки не обезьяна из джунглей. Через полчаса создаю более-менее приемлемую картину, еще полчаса ищу кнопочки для задвигания штор (рукой не получается) – они, оказывается, спрятались по углам стен и этими самыми раскрывшимися шторами замаскированы навеки. И измученный иду в туалет. На месте унитаза сверкает и подмигивает цветными лампочками огромное белое яйцо – чудо японской техники. Рядом с ним табличка – «инструкция к унитазу» с двусмысленными картинками и загадочными подписями – «обдув теплый средний». Очень осторожно присаживаюсь, зажмурив глаза от страха. Унитаз начинает тихо урчать, как разбуженная собака. Господи, пронеси. Проносит. Обреченно жму кнопочку «ON». Машина еще некоторое время рычит, потом громко щелкает и умирает. Ура, не работает! Боже, они даже обычный слив забыли убрать! Победа!!! Завтрак в гостинице для меня – вещь абсолютно функциональная. Ты уже распланировал свой день, рассчитал время и забегаешь туда ровно на десять минут, чтобы проглотить яичницу и выпить кофе. Но у нас тут ресторан. Официанты, измученные воспитанием, плавают неспешно, как корабли, и поймать их взгляд совершенно невозможно. Спасительный шведский стол отсутствует. Через десять минут один из небожителей швартуется рядом со мной и томно интересуется, что мне подать. Мой ответ «яичница и кофе» его оскорбляет – желаете омлет, скрембл, пашот, глазунью? Бекон, свиные либо куриные сосиски, помидоры, сыр, фасоль, грибы, зелень? С диким трудом, глядя на часы, я его останавливаю. Он делает понимающий вид и уходит. Через три минуты вижу его, идущего ко мне. Неужели? Нет, он несет салфетку и набор вилок и ложек – штук восемь. И тут же уходит, чтобы принести мне стакан воды. Вам со льдом? Я не просил! Он очень старается, правда. Просто они тут живут на какой-то другой планете. Как им кажется. И тогда я встаю и делаю шаг. И еще один шаг, и еще. И выхожу на улицу, и перебегаю дорогу, прямо к двери, из-за которой так хорошо пахнет жареными булочками и кофейными зернами. Часы Посвящается С. Руссу Да нет, господа, даже не пытайтесь меня убедить, что эти дешевые пластмассовые электронные игрушки вы всерьез называете часами – не разочаровывайте меня. Ну хорошо, в пространствах и помещениях, созданных для унижения людей – вокзалах, больницах, моргах, школах, кабинетах следователей, – они, пожалуй, смотрятся уместно и даже органично – не куранты же там вешать. Но предмет, которому вы доверили свой пульс, график своего дня и всей своей жизни, обязан быть только настоящим. Никогда не пристегивайте к перевязи картонную шпагу. Удивительно – не могу вспомнить свои первые часы. Помню, о каких мечталось: дело было не в самих часах, а в ремешке. Коричневый, кожаный, он расширялся под часами, и они лежали в нем, как картина в раме. К тому же сверху и снизу от часов на этом ремешке располагались две маленькие полусферы из оргстекла: в одной крохотный компас, в другой – портрет Юрия Гагарина. Шпана носила эту конструкцию на внутренней стороне запястья – на случай драки. В ящике тумбочки лежат часы, в которых папа вернулся с войны, – маленькие, прямоугольные, продолговатые, ремешок совсем истлел, железо корпуса потемнело, но циферблат по-прежнему очень красивого оранжево-коричневого цвета. Называются Lanco. Я достаю их, машинально кручу головку завода – и они идут! Спустя семьдесят два года – идут! Разве это не чудо? Какое время они показывают? Сегодняшнее или то, послевоенное? Тогда ведь тоже днем было 14.05! На тумбочке в спальне у родителей стоит будильник. Его зовут «Слава», это написано на циферблате. Белый пластмассовый параллелепипед со слегка выпуклыми верхом и низом, злые тонкие палочки вместо цифр, прямые бездушные стрелки. Дизайн эпохи «догнать и перегнать Америку». Без четверти семь «Слава» отвратительно тарахтит, возвещая приход серого утра буднего дня. Я отношусь к «Славе» как к участковому врачу – побаиваюсь и не люблю. Вид механизма часов меня завораживает – тончайшая, свернутая изящной спиралью пружина, прямо с чертежа Леонардо да Винчи, передающая свое напряжение плотно уложенным в единственно возможном порядке шестерням, – и каждая опирается осью на маленький розовый рубин, и всё это умещается в крохотном круглом корпусе, и всё это живет и двигается, и восхитительно тикает, и честно сообщает нам ту часть информации о времени, которую мы в состоянии воспринимать. Мне кажется, эти ювелирные кишочки часов очень хрупкие, я боюсь даже дышать на них. Мой друг часовщик Славка уверяет меня, что это иллюзия – на самом деле там всё очень прочно, иначе бы не ходили они по семьдесят лет. И смело лезет внутрь какой-то железной иголкой. Я не могу отделаться от ощущения, что лезут в мой собственный глаз, и отворачиваюсь. Я собираю наручные часы Omega. Началось это случайно – я гулял по антикварному художественному салону и увидел их на витрине – это было произведение искусства в стиле ар-нуво – моей любимой эпохи. Я полюбовался на них, заставил себя уйти, некоторое время бессмысленно бродил кругами, потом решил вернуться и спросить цену. Цена ожидаемо огорчила, я отошел снова, и вдруг просто почувствовал, что вот прямо сейчас к прилавку подойдет неприятный, возможно, толстый, человек, равнодушно купит мою «Омегу», не разглядывая и не торгуясь, нацепит на волосатую руку и исчезнет с ней навсегда. Нет, это была определенно любовь с первого взгляда. Так было положено начало коллекции. Я собираю не всю «Омегу» – только мужские и заканчивая началом семидесятых, – часы позднего Джеймса Бонда и американских космонавтов меня уже не интересуют. К тому же во мне нет одержимости истинного коллекционера – я не буду мыкаться по аукционам в поисках единственной редкой модели – меня интересует застывшее в этих маленьких машинках время. Не то, которое им приходилось показывать, а то, которое навсегда осталось в формах их корпусов, стрелок, в изгибах или стройной сухости цифр. Согласитесь, господа, мы почти не знаем случаев, когда предмет, служащий утилитарной задаче, еще обладает признаками произведения искусства. Представьте себе стетоскоп в стиле ар-нуво. Да и очки в те годы еще не поняли про себя, что могут не только помогать людям видеть, но и быть красивыми. А часы сразу стали показателем вкуса, да и благосостояния их обладателя. И еще – эстетическим знаком эпохи. А эпохи сменяли друг друга очень быстро. И вот что еще – часы умудряются переводить непостижимое, многомерное, неровное, как океан, Время, которое, скорее всего, и есть Бог, в ровно поделенную на секунды, минуты, часы и дни линеечку. Часы сняли с поверхности океана Времени узенькую полосочку, выровняли и заморозили ее, и мы едем по ней на роликах в сторону кладбища. Они с самого начала договорились между собой о том, что людям этого достаточно. И даже если мы чувствуем, что на самом деле Время за нашей спиной ведет себя иначе, – мы не оборачиваемся. Мы верим нашим часам. Часы – наши маленькие механические сердца, преданно ведущие нас по жизни в одном направлении. Я смотрю на такие разные циферблаты – двадцатые, тридцатые, сороковые… Сколько раз в минуты своей жизни (а может, и смерти) смотрели на них хозяева, сколько взглядов отпечаталось на этих самых циферблатах, цифрах, стрелках… В окопе под Гельсингфорсом, в лениво гуляющей Одессе, за рулем эмки или «Победы»… Вы правда думаете, что всё исчезло, испарилось без следа? А потом я осторожно снимаю с полки каждую машинку – по очереди – и завожу ее. Это необходимо делать хотя бы раз в месяц, чтобы смазка в механизмах не застывала. И часы оживают в моих руках. И когда работа закончена и все часы уложены на места, я прикрываю дверку шкафа и прикладываю к ней ухо. Какой же замечательный, еле слышный разговор идет там, внутри! Сколько рассказов звучит одновременно! Разобрать бы. Чемодан Чемоданы бывают разные: Элегантные, безобразные, Дорогие, недорогие, Чисто дамские и другие, Из фанеры, брезента, из кожи и Вообще ни на что не похожие, Заменимые, незаменимые… А бывают – твои любимые! Это посвящение я написал одному из своих последних чемоданов. Прямо на его же крышке. Толстым белым маркером. Вообще-то, конечно, чтобы его не спутать с чужими, – в век унификации много одинаковых, а мой на ленте сразу видно – вон он едет, родной. Но не только для этого. По-моему, ему было приятно. Кто-нибудь помнит свой первый чемодан? По своим чемоданам я могу восстановить историю собственной жизни. В пионерлагерь я поехал со своим первым чемоданом – кажется, его для этого и купили: из серо-белой рябой клеенки, на молнии, с черной пластмассовой ручкой – последний писк! Рядом с ручкой наклеили бумажку – «А. Макаревич, ст. гр.». Пара предыдущих семейных чемоданов были еще, видимо, бабушкиными-дедушкиными – фибровые, непонятного цвета, с двумя металлическими неработающими замками и оклеенные изнутри черт знает чем. В общем, они уже тогда казались старинными. Роскошный чемодан был у папы – он с ним раз в два года выезжал в загранкомандировки: он был большой, картонный, наглого оранжевого цвета, с хромированными уголками и весь облепленный яркими липучками с эмблемами иностранных отелей. Думаю, липучки эти лежали прямо в холлах этих отелей – мода была такая. Папа уверял, что он заклеивает ими царапины на чемодане, но я-то знал, что это не так: папа награждал чемодан орденами и медалями за отличную службу. Сколько лет он ездил в командировки, и все с этим чемоданом, другого я не помню. А вы говорите – картон. Собирая папу в дорогу, мама укладывала в чемодан тушенку, бычки в томате, чай, кипятильник, эмалированную кружку – из денег советским работникам полагались только суточные, а надо же было всем купить подарки! Однажды в Америке или в Канаде кипятильник у папы коротнул, и во всем Хилтоне погас свет. Изумленные иностранные монтеры так и не поняли, что произошло, – папа успел спрятать советский прибор. Во жизнь была! Довольно скоро школа закончилась, учась в институте, я не так уж много и ездил, а если и путешествовал – то с зеленым брезентовым рюкзаком. А с 1979 года «Машину времени» вдруг пустили на гастроли – и вопрос функционального, надежного и приятного во всех отношениях чемодана встал ребром. Время шагнуло вперед – я купил (на свои деньги!) невероятно модный чемодан из черного сверкающего пластика, зализанной космической формы, с роскошной скобой матового металла по всему периметру и утопленными в эту скобу замками. Отечественный, между прочим! Слушайте, я недавно был в музее Джимми Хендрикса в Сиэтле – он ездил с таким же, только, наверно, американским! Нет, ну получалось у наших иногда! нием, а тогда заселялись в среднем на неделю – это четырнадцать концертов, а потом еще на шесть в соседний город. Гостиницы отличались крайним недружелюбием по отношению к тем, кто в них останавливался, о каких-то услугах типа стирки или заказа перекусить в номер еще и слыхом не слыхивали. В одиннадцать часов, когда мы возвращались в гостиницу после двух концертов, возбужденные, голодные и готовые на всё, в ней как раз окончательно замирала жизнь – буфет и ресторан закрыты, и только дежурная на этаже строго следит за уровнем шума и наличием посторонних дам в вашей камере. Как же мы весело жили в этих приближенных к боевым условиях! Так вот. Чемодан становился для тебя частью далекого дома, и от того, как он сложен и что в нем лежит, напрямую зависели две недели твоей жизни. Я дошел до совершенства. Сегодня я точно знаю, сколько и чего мне понадобится на предполагаемый отрезок жизни, и главное – что мне не понадобится. Чемодан – квинтэссенция необходимого и достаточного. Предмет моей особой любви – маленькие дезодоранты, одеколончики, пена для бритья и прочие косметические радости – каждый сантиметр в чемодане имеет значение. Есть у меня пара друзей, чемоданы которым собирают жены, – я сознательно обхожу в разговорах с ними эту тему, так как не хочу их потерять. Но вообще, это, конечно, черт знает что такое: укладка чемодана – интимнейший процесс, какие жены? Я приземлился в Дублине под вечер – мы с клубом Михаила Кожухова затеяли маленькое путешествие по Ирландии. Свой любимый четырехдневный чемодан (у меня в парке чемоданы 1–4, 5–10, 11–20, далее специальные) – так вот, любимый крохотный полосатый чемоданчик я почему-то в этот раз сдал в багаж – очень уж много напридумывали правил безопасности, обязательно придерутся к какому-нибудь флакончику или баллончику, и придется унижаться, доказывать, а то и расстаться с предметом. В Москве уже началось лето, я прилетел в маечке, теплые вещи лежали в чемодане. Я даже не понял сначала, что произошло, когда опустевшая лента транспортера остановилась. Мой верный чемоданчик не прилетел. Он потерялся. Мне трудно описать, какая печаль и беспокойство на меня вдруг нахлынули. Я напрасно убеждал себя, что мы не в пустыне, и сейчас в ближайшем дешевом магазине я за десять минут куплю всё необходимое, и что двенадцать градусов – не такой уж смертельный холод, чтобы не добежать до машины, и что моя привычка слишком уж одушевлять любимые предметы выглядит глупо, а чемоданчик завтра найдется, – ничего не помогало: я ждал близкого друга, а с ним что-то случилось. Что с ним, где он сейчас? А ведь я летел через Париж! Ну конечно, он потерялся в Париже! Неужели он сейчас один в огромном бестолковом ангаре аэропорта Шарль-де-Голль? Конечно, сила воли и логика взяли верх. Мы заехали в копеечный магазин Penny’s, где я за восемь евро купил отличную куртку, зубную щетку и бритву. А мой чемоданчик на следующее утро торжественно привезли в отель на отдельном лимузине, как важную персону. И всё-таки слезы счастья выступили у меня на глазах, и мы пошли с ним в бар, и я выпил за его здоровье. Скажете, я псих? Корабли Если строго по-русски – кораблем называется исключительно военная посудина: крейсер, линкор, торпедоносец. Даже тральщик. А вот сухогруз или мирный круизный теплоход следует называть судном. Ударение на первом слоге. Я всегда вздрагиваю – не дай бог ошибешься с этим ударением – и сразу получится черт знает что такое. В молодые годы я очень любил уезжать на рыбалку один. На пару дней. На дворе тихо стояли семидесятые годы прошлого века, и конца советской власти еще ничего не предвещало. Я собирал свой зеленый брезентовый военно-пионерский рюкзак (других мы тогда не видали) – вермишель, банку тушенки, котелок, чайничек, кружку, буханку черного, бутылку водки, свитер, накидку от дождя, блесны, запаренный геркулес для леща и плотвы, спиннинг и удочки. Палатку и спальный мешок я не брал – мои ватные штаны, усиленные многократным вытиранием об них рук после снятия пойманной рыбы, не пропускали ни воды, ни холода, и поскольку плотность их напоминала шкуру ящера, они звались «зауроподы». Однажды я ночевал в них прямо на снегу. Потом я направлялся в районе часа ночи на Савеловский вокзал. Страшен и темен он был в эту ночную пору. Впрочем, и днем в те годы он глаз не радовал. Я шел к плацкартному вагону, давал проводнице рубль – билетов никто не покупал – и, огибая редких и уже пьющих рыбаков и каких-то звероподобных личностей, забирался на вторую полку, клал рюкзак под голову и чутко спал до Калязина – к этому моменту уже светало, я выглядывал в окно – поезд, казалось, стоял прямо посреди бескрайней воды, из которой одиноко и несколько криво торчала колокольня – всё прочее накрыло водохранилищем. Пейзаж был грустный и всегда нереально красивый – в любую погоду. Потом поезд начинал ползти в обратном направлении – менял ветку. Еще через час я сходил на станции под названием Высокое. Не сходил – спрыгивал со ступеньки вагона в ковыль, доходивший мне до подбородка, перрона там отродясь не было. И станции, собственно, не было – стоял высокий почерневший сруб из трех стен и крыши – прятаться от дождя. Кассы, разумеется, там тоже никакой не было, и я всё время думал – где местные жители покупают билет, когда, скажем, едут в Калязин или Углич за покупками? Тоже дают рубль проводнику? Стены сруба изнутри были сплошь украшены надписями – обычные, приличествующие таким местам слова из трех-пяти букв, иногда в сочетании с женскими именами, но попадались довольно пронзительные вещи: «4 октября 1971 года. Уезжаю в армию. Меня никто не провожал», и особенно (я оторопел, прочитав): «Что есть наша судьба, как не проявление воли и рассудка среди инертной массы обстоятельств, которые предоставляет нам жизнь?» Вот за что я люблю нашу страну. Я шел по шпалам километра три до маленького железнодорожного моста – справа, почти на горизонте, виднелась широченная Волга, от нее начинался большой залив, через который мост и был перекинут. Слева от моста залив расширялся и превращался в огромное озеро, окруженное давно не паханными лугами. Дальше темнел сосновый бор, богатый белыми грибами. Ни души, ни признака жилья до горизонта. У меня было любимое место по правому берегу – он тут был сухой, довольно высокий, и прямо от кромки шла глубина: отличное место для леща. Я садился на край бережка, не спеша распаковывал рюкзак, разматывал снасти. Покой и благость, в которые я погружался, я нигде и никогда больше не испытывал (имея привычку делиться радостью, несколько раз брал с собой друзей и даже подруг – напрасно: мешали). Леща следовало прикормить, брать он начинал не сразу. В тот раз погода стояла какая-то особенно тихо-дремотная – ни звука, ни ветерка. Лещ не клевал, и я не заметил, как заснул. Пробуждение мое было ужасным: странные звуки вернули меня в сознание, я испуганно обернулся: весь луг позади меня был заполнен коровами, а самая главная стояла от меня на расстоянии вытянутой руки и, грустно глядя мне прямо в глаза, ела своей огромной мордой, роняя слюни, черный хлеб прямо из моего рюкзака – вместе с целлофановым пакетом. Я заорал, корова нехотя ускакала вдаль с остатками моего хлеба в зубах. Приковылял маленький лукавый мужичок – пастух. Мы познакомились. Пастуха звали дядя Леша. Мы поговорили о рыбалке – о том, что второй день не клюет, потому что давление, и рыба от этого ушла на самое дно, а вот третьего дня – да, клевало, и сам дядя Леша натаскал отличных лещей («Лящ – шо лопата! Его тащишь, а он глазами крутит, как дезертир!»). В процессе беседы дядя Леша поглядывал на бутылку, торчавшую из моего разоренного коровой рюкзака, и в конце концов позвал меня к себе ночевать. Деревня стояла неожиданно недалеко – просто с берега ее не было видно. Деревня оказалась маленькой, древней и почти брошенной – я пришел туда уже в темноте. И избушка у дяди Леши была крохотная, ушедшая одним боком в землю. Кринки на заборе, пара совсем черных икон в углу, фотографии родителей в рамке, немыслимый коврик с оленями на стене, русская печка, занимавшая половину всего пространства, – дядя Леша и его бабка Матрена на ней спали. Мы как-то сразу подружились, и останавливался я у них потом много раз. Дядя Леша, выпив, делался озорным и начинал божественно врать про свою жизнь. Утверждал, например, что он старый рабочий-путиловец, отчаянный революционер. По возрасту не очень сходилось, но это еще ладно. А вот тот факт, что он лично присутствовал на съезде, на котором Ленин провозгласил Советскую власть, уже совсем ни в какие ворота не лез. У дяди Леши, правда, было неопровержимое доказательство – вырванная из журнала «Огонек» репродукция картины Серова, на которой Ленин как раз провозглашает эту самую Советскую власть. Дядя Леша тыкал коричневым пальцем в затылок какого-то большевика на переднем плане и кричал: «Вот! Смотри! Я!» Аргумент обычно сражал собеседника наповал. В тот первый вечер мы прекрасно выпили водки под вареную картошку с малосольными огурчиками, поговорили про рыбалку, про восстание путиловцев. Потом бабка Матрена постелила мне на лавке, дядя Леша, кряхтя, полез на печку, а хозяйка задула керосиновую лампу и замерла у окна. Сделалось темно, в окошке видна была Волга, горели огоньки бакенов, и мимо них беззвучно шли баржи и пассажирские теплоходы, палубы и окна их светились. «Волга-то вся в огнях», – проговорила бабка Матрена, чудесно окая. И, помолчав, добавила: «Вот чего не могу понять: как это такая тяжесть – и на воде держится?» «Эх, дура баба…» – огорчился дядя Леша с печки и замолчал. Похоже, у него не было ответа. Я прямо чувствовал в темноте, как он смотрит на меня с надеждой. Я отвернулся к стене и притворился спящим. Я тоже не имею ни малейшего понятия, как такая тяжесть держится на воде. Дорога Давайте, господа, сразу договоримся – какую именно дорогу мы с вами будем иметь в виду. Если в сакрально-мистическом смысле – «дорога познания», «путь воина» – тогда без меня, я этой повидлы нанюхался в ранней юности. Нет, я о дороге как таковой – о творении рук человеческих. В седьмом классе я освоил три главных аккорда на семиструнной гитаре, и меня поглотили дворовые песни. Это был бездонный океан черт знает чего – настоящий народный блатняк, беспомощные пионерские поделки, опусы каких-то шутников, считавших смешным переложения сюжетов «Гамлета» и «Фауста» на те же три аккорда в походно-блатной стилистике, творения бардов – Кима, Городницкого, Визбора, молодого еще Высоцкого, Окуджавы. Иногда они были безжалостно подрихтованы под упрощенно-народное понимание. Помню, у меня в сознании засела одна походная песня – в последнем куплете пелось: «Счастлив, кому знакомо щемящее чувство дороги, ветер рвет горизонты и раздувает рассвет». Не знаю, чем тронула мою юную душу эта романтическая вампука (ставшая, кстати, прототипом для блестящей «Снежинки» Кортнева) – может, необычным рваным ритмом, может, этим самым «щемящим чувством дороги» – я мечтал о путешествиях, хотя доступны мне тогда были только походы, ограниченные просторами родной страны, и ранним рассветным утром, направляясь по пустынной Москве на вокзал с рюкзаком, я это щемящее чувство с удовольствием испытывал. Так вот, дороги, господа. Фраза типа «дорога в неведомое» – восторженная чушь шестидесятых. Дороги никогда не строили просто куда-нибудь – в неведомое: слишком дорогое удовольствие. Дорога всегда идет известно куда – и известно откуда. Дорога всегда предельно рациональна и служит сугубо практической цели – коммуникации селения с селением, города с городом, страны со страной. Знаете, как прокладывали пешеходные дорожки по газонам в одной из стран Европы полвека назад? Сначала просто засевали газон травой – никаких дорожек. В конце концов люди начинали ходить через этот газон – там, где им было максимально удобно. Через год натоптанную тропинку асфальтировали или укладывали плиткой. Это всегда оказывался самый разумный путь. Дороги возникали точно так же. Мы сейчас уже не думаем о том, что большинство дорог Европы проложены еще римскими легионерами – у них была мощная мотивация: они завоевывали мир. Дороги – безжалостное орудие человеческой экспансии. Они прокладываются по живому и убивают всё живое вокруг себя. Это шрамы на теле земли, господа. И вот удивительно – когда я пытаюсь мысленно наполнить дорогу людьми и событиями, картины выходят грустные. Ну смотрите: наступали на войне по-разному – по полям, лесам, форсируя реки, а вот отступали всегда по дороге – и побитая армия, и гражданские – изможденные люди, голодные дети, телеги со скарбом. Я хорошо вижу, как гонят каторжников по Владимирке, но не могу себе представить, как они весело возвращаются с каторги той же дорогой, обнявшись и распевая песни. Я не могу нарисовать себе картину, как гордая и счастливая роженица идет по дороге с младенцем на руках, зато отлично вижу, как унылая процессия провожает кого-то по этой дороге в последний путь. Почему так? В семьдесят третьем, кажется, году мы набрели с друзьями на сказочное место. Мы случайно прочитали о нем в старом номере журнала «Наука и жизнь», но, собираясь в поход, до конца не верили написанному – уж больно это всё выглядело невероятно – брошенные старинные деревни, бревенчатые храмы, звери, выходящие к костру. Так не бывает. Да и журналу этому к тому времени было уже лет десять. Но – пошли. Следовало доехать поездом до Петрозаводска, оттуда – «Ракетой» до Великой Губы. (Ага, уже не знаете, что такое «Ракета»? Стремительное пассажирское плавсредство на подводных крыльях! Всё, кончились «Ракеты». Далее пешком через лес до Яндомозера. Недалеко, несколько километров. Поразительно – всё оказалось чистой правдой, как будто и не прошло десяти лет с написания этой статьи. Время тут текло по другим законам. Сойдя с теплохода и быстро миновав Великую Губу – несколько двухэтажных, почти черных деревянных бараков, мы уперлись в лес. Лес был невысок, но необыкновенно густ и стоял непреодолимой стеной. Ели переплелись ветвями, из земли, покрытой мхом и осыпавшейся хвоей, тут и там вылезали огромные скользкие валуны. В лес не было входа. Мы даже несколько растерялись. С трудом найдя еле заметную тропку, втиснулись в чащу. Тропка быстро исчезла, дальше прорубались топором – по компасу. Каждый метр давался с диким трудом. Я потом только однажды видел столь же непроходимую чащу – на Амазонке. Лес не хотел нас пропускать. Мы ползли часов шесть и вымотались совершенно. Мы победили. Лес закончился так же резко, как и начинался, и мы очутились на берегу бескрайнего, невероятно синего озера. На далеком противоположном берегу виднелась чуть покосившаяся деревянная колокольня, темнели силуэты домов. Я уже подробно описывал это заколдованное место в книжке «Сам овца», повторяться нет смысла, и я сейчас не про это. Мы подружились с пастухом Женькой, единственным жителем этих давно заброшенных мест, и ездили туда почти каждый год. Лес нас уже не пугал. Мы ездили не за рыбой, не за иконами, которых в храмах и бог весть когда оставленных домах еще хватало – мы ездили, чтобы вновь и вновь физически ощутить время, которое не идет. Это нельзя описать, это можно только почувствовать. В один из приездов (он оказался последним) мы подошли к родному уже лесу и застыли, увидев невероятное. Прямо от нас в лес уходила… просека? Дорога? Нет, нет в русском языке слова для обозначения того, что открылось перед нами. Помните фильм «Аватар» – главный герой просыпается оттого, что сквозь лес движется огромная чудовищная машина, круша и выкорчевывая всё живое? В общем, мы увидели глубочайшую и широченную колею, земля была совсем свежая. По бокам вповалку лежали вырванные, сломанные и спиленные деревья. Потрясенные, мы двинулись по колее и через тридцать минут уперлись в берег озера – как же недалеко оно оказалось! Мы стояли на берегу и понимали, что отныне всё пойдет не так. И всё пошло не так. Умер пастух Женька. Старинные двух– и трехэтажные срубы быстро растащили на дрова хлынувшие в портал туристы, а может, и местные. И время расколдовали, оно вздохнуло и потекло как положено. Кому же понадобилась эта варварская дорога между двумя мирами? Объяснение всего, что в России не получилось, начинается со слова «хотели». «А что это за болото у вас за поселком?» «Да хотели пруд сделать…» В общем, мне рассказывали, что руководство, впечатленное чистотой и размерами озера, решило разводить там ценные породы рыб. С этой целью прорубило просеку и первым делом потравило всё, что в озере обитало: щуку, окуня, синца, плотву… в общем, неценные породы. А потом выяснилось, что в силу объективных обстоятельств ценные породы рыб в этом озере жить не смогут. Вот и всё. За что купил, за то продал. Давно дело было. Ну ничего. Там, говорят, теперь по берегам дачи местного начальства и состоятельных людей. «Счастлив, кому знакомо Щемящее чувство дороги…» Памятник Как вы полагаете – кому человечество давно должно поставить памятник? В первую очередь? Нет, ни Богу, ни царю, ни полководцу, ни писателю, ни художнику, хотя каждый из них, безусловно, заслуживает памяти. Это будет памятник обыкновенному пожилому человеку. «В возрасте дожития», как это чудесно называет наша медицина. В определенный момент этот человек замечает, что его родное, единственное и еще вчера такое послушное тело больше не такое послушное. Человек понимает, какое счастье было его не замечать, и еще понимает, что счастье это покинуло его навсегда. Отныне он внутри машины, которая с каждым днем всё настойчивее требует капремонта, на ближайших станциях техобслуживания очереди, причем бессмысленные, так как запчастей нет и не будет, да и мастера подразбежались. За кордоном есть и мастера, и некоторые детали, но цены такие, что в случае с машиной вы бы уже плюнули и купили новую. С телом это, увы, не проходит. Вы читаете про революцию в науке, про выращенные из стволовых клеток органы, суставы и целые конечности и отчетливо сознаете, что эти чудо-технологии станут достоянием широких масс аккурат на следующий день после ваших поминок. Загибающийся автомобиль сообщает вам о своих проблемах стуками, хрипами, мигающими лампочками. Тело беседует с вами с помощью боли. Оно становится в этом плане таким изобретательным и разнообразным, что порой вызывает искреннее восхищение. И вы с этой сволочью один на один. Жаловаться бессмысленно – у детей вы будете вызывать раздражение: они просто не поймут, о чем вы, у них сейчас совсем другие проблемы. Если вы поддерживаете детей деньгами, раздражение они постараются спрятать. На время. Не все это умеют. Жаловаться товарищу своего возраста тоже глупо – у него-то как раз те же проблемы, и вы в одинаковом положении. К тому же товарищей этих вокруг вас становится меньше и меньше. И не дай бог пожаловаться человеку старше тебя: он тут же намекнет на разницу в возрасте и мягко объяснит, что по сравнению с ним вы еще в самом начале этого интересного пути. Можно жаловаться врачам, но мы выяснили, что это как минимум дорого. А голова? Этот твой домик, внутри которого ты, как тебе казалось, не стареешь и привычно командуешь телом? Долгое время действительно так и было, и вот кончилось: ты по привычке приказываешь себе легко выпорхнуть из машины (она у тебя всё еще молодежная, спортивная), а тело нескладно выкарабкивается, медленно перенося вес на ногу, которая, естественно, болит. И это еще не основные сюрпризы: то, что ты стал хуже видеть, еще бог с ним: ты купил красивые очки, и они тебе даже идут. Со слухом сложнее: красивых, как очки, слуховых аппаратов почему-то нет, и тебе кажется, что все окружающие с брезгливым любопытством заглядывают тебе в уши, которые заткнуты чем-то вроде кусочков пластилина. А без этих затычек ты либо просишь повторить каждую обращенную к тебе фразу дважды, либо сидишь в компании, глупо улыбаясь и делая вид, что слушаешь собеседника, пока не замечаешь, что он уже давно задает тебе какой-то вопрос, а ты продолжаешь благожелательно кивать. Память начинает вытворять чудеса, услужливо вынимая из прошлого совершенно ненужные тебе фрагменты (причем украшенные микроскопическими деталями), она наотрез отказывается работать в коротком бытовом диапазоне, и скоро твой ежедневный выход из дома разбивается на несколько фаз: вышел – вернулся за очками – вышел – вернулся за телефоном – искал телефон, пока он не зазвонил – вышел – вернулся за ключами от машины. Самое ужасное то, что ты начинаешь к этому привыкать. Человек быстро привыкает к хорошему. Ты перестаешь наряжаться. Потому что дизайнеры всего мира шьют для молодых. И на молодых. И ты понимаешь (хорошо, если понимаешь), что узенькие джинсики с нечеловечески низким поясом будут отлично сидеть вот на том длинном, худом, молодом настолько, что он еще и с ориентацией-то не до конца определился, а твое брюшко повисает над этими джинсиками на манер второго подбородка, с которым у тебя, кстати, тоже проблемы. Можно, конечно, поискать одежду более взрослую, но она подаст тебя именно тем, кем ты стал так недавно – пожилым, слегка склонным к полноте человеком, и тебе отчаянно не захочется выглядеть самим собой. Результаты этих мучений известны: либо плюем на всё, донашиваем старое (если влезаем), либо последний отчаянный рывок в мир иллюзий – подкрашенные волосы, совершенно бессмысленные походы в спортзал, диеты, начинающиеся каждое утро и заканчивающиеся каждый вечер, посильное втягивание живота при приближении объекта женского пола (памяти и тут хватает минуты на полторы – потом следует неконтролируемый выдох). В общем, жизнь ваша наполняется совершенно новыми смыслами. И если вы держите эту безостановочную серию ударов, отлично понимая, что победы не будет и задача в том, чтобы красиво проиграть, если вы не потеряли способности улыбаться, шутить и иногда даже нравиться женщинам – вы настоящий герой. И заслуживаете поклонения и памятника. Вы думаете, я это всё о себе? Да прям. Я только приближаюсь к старту. И иногда наряжаюсь. Как идиот. Дар – Товарищ замполит, рядовой Сидоров по вашему приказанию явился. – Вольно, Сидоров. Заходи. Ну что, придумал? – Дык никак нет, товарищ замполит. – Так, Сидоров, кончай ваньку валять. Ну не бывает на свете такого человека, который вообще ничего не умеет, понимаешь? Не бы-ва-ет! Ты хоть знаешь, какой у нас нынче год? Год солдатских талантов! Как пить дать, приедет комиссия – меня же с говном съедят! Всё, поехали сначала. Откуда родом? – Дык с-под Архангельска… – Ну вот! Архангельская область! Это же кладезь народных песен, хороводов, танцев! Ну хоть что-нибудь в калгане твоем дурном осталось? – Ну, это… батя на стакане играл… – На стакане? – Ну да. Любую песню простучать мог, как выпьет. – Батя ладно. А ты? – Я – нет. – А может, что-нибудь народно-экзотическое? Один, помню, на пиле умел… – Не умею. – Так, ясно. Поехали дальше. В школе чего-нибудь было? – Ну как… в хоре пел… – Ну вот! А говоришь! – Так то – в хоре! Стоишь и разеваешь рот – как все. – А без хора? – Без хора – никак. – Может, в группе играл? Все играли! – Просился – не взяли. Ритма нет. – О боже! Может, в каком виде спорта наблюдаются задатки? Хотя какой там спорт… Шахматы, шашки? – Никак нет. – Ну всё. Кончились мои силы. Стихи будешь читать вместе со всеми придурками! Пушкина, нах! «Травка зеленеет, солнышко блестит!» Марш учить наизусть! Пошел вон! Сидоров выкатился за дверь, а замполит еще долго сидел за столом, обхватив руками свою большую лысую голову. Нет, лучше в атаку, ей-богу. Вон у десантников – и народный танец «Казачок» танцуют, и «Не думай о секундах свысока» поют, и даже солдатский камеди-клаб организовали – АКМ-2018 называется! А у нас? Чурбан на чурбане! И что с ними прикажете делать? И почему именно я? Рядовой Сидоров спустился по ступенькам, вдохнул прозрачный мартовский воздух и закурил. Был он мал, тщедушен, рыжеволос, веснушчат и лопоух. На человека искусств он и вправду не походил – его еще можно было бы кое-как вписать в роль солдата Чонкина, но пьесу эту руководство части вряд ли одобрило бы. «И чего этот прыщ до меня докопался? – тяжело думал солдатик, понуро двигаясь вдоль ряда красивых автомобильных покрышек, выкрашенных в цвета российского флага. – Что из него всякая блажь лезет? То петь, то рисовать!» Зайдя за угол казармы и убедившись, что никто за ним не идет, рядовой Сидоров выбросил бычок, оттолкнулся левым сапогом от земли и легко взмыл в синее весеннее небо. Компромисс Все без исключения мужчины (о женщинах судить не берусь) полагают себя абсолютно бескомпромиссными созданиями. Это льстит их самолюбию: бескомпромиссность – это твердость характера, мужественность, верность идеалам. Человек, склонный к компромиссам, – бесхребетный конформист. Между тем картина эта бесконечно далека от реальности. Вот что я скажу вам, милостивые государи: в жизни любого человека имеют место только два бескомпромиссных поступка – его рождение и его смерть. Нельзя наполовину родиться или немножко умереть: вот ты пришел и вот ушел. Всё же остальное, расположенное между двумя этими событиями, – один нескончаемый компромисс сосущес Утром вас вырывает из сна будильник. В принципе он будит вас как раз к тому моменту, когда можно не спеша встать, принять душ, позавтракать и отправиться по делам, всё давно посчитано. Но страшно не хочется выбираться из постели, за окном дождь. И вы решаете поваляться еще минут восемь – сэкономим время на всем остальном. Ну ладно, шесть. Пять. Что это, по-вашему? На завтрак полагается йогурт и овсянка – доктор настоятельно рекомендовал, у вас хронический гастрит, но вдруг очень захотелось глазунью. С помидорами. И бекончиком. Ну ладно – не три яйца, два. И выберем те, что помельче. И масла совсем чуть-чуть. И без хлеба. Ну ладно, корочку. И только сегодня. А? На службе вам предстоит разговор с шефом. Причем малоприятный. И нужно это вам, а не ему. И вам сложно будет его убедить в вашей правоте – аргументы типа «а ведь я предупреждал» в беседе с начальством недопустимы в принципе. И вы отлично понимаете, что оттягивать этот разговор убийственно – дальше будет толь ко хуже. Но вы стоите в пробке, и этот мерзкий дождь, и от этого всё предстоящее вам противно вдвойне… Может, всё-таки завтра? А может, вообще попробовать по телефону? Любопытно, что вся эта нескончаемая канитель конформизма опутывает мужчин только на той территории, где они что-то должны. Пространства, где они что-то хотят, подчинены совсем другим, прямо противоположным законам. Почти все мои друзья после пятидесяти, не сговариваясь, что-нибудь себе сломали – кто руку, кто ногу. Кто на лыжах, кто играя в футбол. Многие неоднократно. Нежелание смириться с тем, что тело твое и кости уже не такие, какими были двадцать лет назад, приводит к абсурдным и опасным решениям. И я напрасно твержу седеющему дяденьке: не соревнуйся с собой тридцатилетним, сойди с дорожки: тебе его не догнать, былые твои зрители давно покинули стадион, а те немногочисленные, что пришли им на смену, любят тебя за другое. Какое там! На меня смотрят с сожалением, как на слизняка. Никаких компромиссов! За окном 1981 год. Я понуро сижу в кабинете главного литературного редактора «Мосфильма». Главного редактора зовут Нина Николаевна, у нее грустный мудрый взгляд и тихий голос. Андрюшенька, говорит она, вы же сами всё прекрасно понимаете. Картина и так висит на волоске, это вообще удивительно, что вашу «Машину времени» утвердили. А сейчас от нас с вами требуют мелочь – исправить три слова в текстах. Смотрите, вот тут надо заменить слово «бог», вот тут – слово «тюрьма» и вот тут – «то, что слева, и то, что справа». И всё! Вы же прекрасно пишете, вы это сделаете так, что и смысл не уйдет, и хуже не станет. Вы, конечно, вправе упереться – картину положат на полку, вы подведете режиссера, сценариста, артистов, съемочную группу, всех, кто потратил год своей жизни на этот фильм. И всё из-за трех слов. Решайте. Мне невероятно, непередаваемо плохо. Моему ребенку требуют отрезать здоровый палец и изготовить протез, который должен быть не хуже. А так не бывает. Но я действительно не могу подвести Сашу Стефановича, Володю Климова, Мишу Боярского, Софию Михайловну, Ролана Быкова и всех-всех. Это только так говорится, что выбор есть всегда. Не всегда. И я иду править тексты. Удивительное дело – прошло тридцать семь лет, и фильм-то уже никто не помнит, и много раз после этого мне приходилось бодаться с редакторами, а этот эпизод помню, как будто всё было вчера. И мне опять становится нехорошо. И ничего не могу с собой поделать. Про пенсию Вот уж о чем никогда в жизни не вспоминал, так это о пенсии. Не подумайте только, что я агитирую за пенсионную реформу – просто сужу по себе: по кому же еще судить? И связано это не с беззаботностью, а с элементарными особенностями психологии – нежеланием думать про неизбежное. Ну в самом деле – пока ты молод, ты вообще не рассуждаешь на тему, что будет потом, когда эта твоя молодость вдруг кончится. И вообще, нет ощущения, что она кончится, и занят ты совершенно другими проблемами. Потом, когда она всё-таки кончается (это почему-то называют «кризис среднего возраста» – почему «кризис», почему не «апофеоз»?), ты еще довольно долгое время не желаешь это признавать, и сперва это даже удается – тут все мысли, напоминающие о грядущей старости, особенно неуместны. Какая, к черту, пенсия? Этот дуб еще пошумит! Но дни летят быстрее и быстрее, и неизбежное приближается. Твои потуги косить под молодого становятся всё более наивными и нелепыми, и это замечают уже не только все окружающие, но и ты сам. И вот не так давно мне принесли нарядный пакетик, где лежала социальная карта москвича, пенсионное удостоверение, а также книжечка «Ветеран труда» (я ахнул), сулящая мне небывалые блага на закате жизни. Появилась и пенсия – поскольку я продолжаю много работать, я не ощутил ее в плане серьезного улучшения моего жизненного уровня. Про новые привилегии я тоже постоянно забываю – что можно, например, теперь бесплатно ходить в музей. Я хотел рассказать совсем про другое. Пятьдесят лет назад мне навсегда снесло крышу новой, небывалой музыкой. Этой самой музыкой я занимался всю жизнь. Мне и моим товарищам страшно повезло – мы не просто застали день, когда рок-н-ролл взорвал планету, – мы еще оказались в юном, самом уязвимом для последствий этого взрыва возрасте. И люди, творившие чудо на электрогитарах, и миллионы, внимавшие им, раскрыв рты, – все они были невероятно, оскорбительно молоды и прекрасны. Эти тонкие длинноволосые парни в клешах, со сверкающими гитарами в руках были не артистами эстрады – они были пророками. Как их любили, как им верили! Знаете, почему? Потому что они не врали. Вообще. Они видели, что с миром что-то не так, и хотели его изменить. И знаете – им это удалось. Отчасти. Наверно, сегодня это трудно объяснить. А тогда – сравните обращение американского президента к народу, речь генерального секретаря ЦК КПСС на съезде партии и третий «Лед Зеппелин». Что честнее? Я смотрю старинную черно-белую съемку. 1965 год, совсем молоденький улыбающийся Мик Джаггер. Журналист спрашивает его: сколько проживут «Роллинг Стоунз»? «Два года», – отвечает он, не задумываясь. Если бы ему сказали тогда, что он будет так же носиться по сцене спустя пятьдесят лет, он бы, наверно, расхохотался. Во всяком случае нам, глядя оттуда, такая картина представилась бы очень смешной. Рок-н-ролл – музыка молодых! Не верь никому старше тридцати! Лав, пипл! Да, нам повезло. Мы застали это чудо длиной в одно поколение. Нет – длиной в одну человеческую жизнь. Это была и наша жизнь тоже. Посмотрите, сколько ребят в возрасте слегка за семьдесят плывут на этой старинной, сказочно красивой посудине с пацификом на флаге! Они по-прежнему выходят на сцену, и зал взрывается, и никому сегодня это не кажется странным. Пол, Мик, Кейт, Эрик, еще десятка полтора великих – последние столпы эпохи. Недавно в каком-то интервью кто-то из «Дип Перпл» – кажется, Гиллан, сказал: «Меня иногда попрекают тем, что я себя как-то не так веду. Скажите, с кого мне брать пример, если всё, чем мы занимаемся, с нас началось и на нас закончится?» Ребята, это была достойнейшая эпоха. Она уходит с честью. Интересно, а у Джаггера есть пенсия? А какая? Снег – Вы что, правда никогда в жизни не видела снега? Сколько тебе лет? – Девятнадцать. И думаю, что и не увижу. Я не собираюсь в вашу Сибирь. Я круглый год в шортах. Ну ладно, расскажи – он какой? – Снег? Он… ну, вообще он сделан из замерзшей воды. – Как лед в баре? – Да нет… Смотри: лед в стакане твердый и прозрачный. Это вода, которая замерзает на земле, этот лед покрывает собой реки, озера… А снег – вода, которая замерзла на небе, на облаках, и в день прихода зимы она опускается оттуда медленно, легко и беззвучно, как лебяжий пух, и вот этим пухом укрыта вся земля, а ты в эту ночь особенно глубоко спишь, и тебе обязательно снится добрый и хороший сон, и утром открываешь глаза, и еще не выглянул в окно, а уже знаешь – снег. В окне другой свет. – Он у вас светится, что ли? – Да нет, не светится, конечно, но он такой невероятно белый, что собирает и отражает свет со всего пространства, и мир делается светлей и чище. – То есть в барах всего мира из воды получается один и тот же лед, а у вас в небесах из той же воды что-то совсем другое? Знаешь, я однажды в жизни летела в самолете, и там вокруг были облака, а в стакане принесли тот же долбаный лед. Ты не гонишь? – Да послушай! Когда ты видишь этот воздушный, нетоптаный, невозможно белый ковер, с тобой случается радость, и ты улыбаешься. А дети бегут на улицу играть в снежки. – В снежки? Snowies? – Нет, это скорее будет snowballs. В общем, дети лепят из снега такие мячики… – Лепят? Он что, липкий, как глина? Ты только что говорил, что он легкий и пушистый! – Ну да, он… в общем, пока он лежит, он легкий и пушистый, но если взять его в руки и сжать, он превратится в довольно плотный снежный мячик, и им можно кидаться! – Кидаться? Зачем? – Для радости! – А летом вы, видимо, просто водой брызгаетесь? – Нет, почему? – Ну, если вы испытываете радость от кидания друг в друга мерзлой водой в зимнее время… – Да ты просто не понимаешь, как это весело! А еще можно слепить снежную бабу! – Бабу? Ну-ка, ну-ка… – Сначала ты кладешь снежок на снег и начинаешь его осторожно катить. И он обрастает снегом и становится больше, больше, пока не превращается в огромный шар. Потом делаешь второй шар, поменьше, и ставишь его на первый, а сверху – третий, самый маленький, – это голова. На голову – ведро, вместо глаз – угольки, вместо носа – морковка! Вот и баба! – Значит, три шара, один на другом, ведро на голове и морковь, изображающая нос? Хорошие у вас бабы! Все такие? И не одна не подала в суд? – Да прекрати! Это же смешная вещь! А знаешь, сколько оттенков снега видит эскимос? Сто! Сто оттенков белого! Я не эскимос, но тоже вижу, как снег меняет свой цвет – под ярким солнцем он голубой, на закате – розовый и даже фиолетовый, к концу зимы становится серым, а в нашем городе бывает еще желтым от химического комбината! А знаешь, что когда поднимается мороз (хотя правильнее было бы сказать «мороз падает» – ведь температура опускается!), снежные поля сверкают россыпями хрусталя под солнцем, и даже в воздухе рассеяна еле заметная бриллиантовая пыль? А снег в такую погоду скрипит под ногами, как новое кожаное седло? – Послушай, ты явно что-то куришь. Я бы напросилась попробовать, но это что-то слишком забористое. Я думала, мы разговариваем серьезно. Спасибо за мохито. Девочки, побежали к морю! Соблазн – Тонкая кость. У нее удивительно тонкие запястья. И щиколотки. Хотя ничего немощного в этом нет. Порода. Причем запястья тонкие, а кисть руки нормальная, пальцы длинные. Мизинец чуть-чуть искривлен внутрь – грузины утверждают, что это признак голубых кровей. Господи, сегодня даже «голубая кровь» звучит как-то двусмысленно. А вообще, видно, что в ней много намешано – там даже не Грузия, там, скорее, какой-то Восток. И главное, этот Восток настолько глубоко спрятан, что смотришь и не можешь понять, в чем он именно проглядывает, – просто чувствуется. Она не красит ногти – может, каким-то бесцветным лаком, но они всегда потрясающе ухожены. Женщинам с обкусанными ногтями и остатками маникюра я бы сразу отрубал палец. Но самое удивительное – шея. – Шея? – Знаешь, иногда слушаю мужиков и поражаюсь – о чем они вообще? Талия, жопа, сиськи… Идиоты. Смотрят и не видят. А между тем если у женщины короткая шея, все эти погремушки не спасут. Шея и посадка головы. Осанка. Грудь у нее, кстати, небольшая. Интересно – она никогда не носит ничего обтягивающего, всё свободно болтается, и как раз из-за этого видно, какая она там внутри тонкая и замечательно сложенная. Между картиной и рамой должен быть зазор, свободное пространство. Называется паспарту. – Кстати, о картинах. Краситься любит? – Она вообще, по-моему, очень мало использует всяких красителей. Полное ощущение, что на лице ничего нет. Хотя, скорее всего, просто незаметно. Тоже искусство. А волосы у нее темные, жесткие и очень густые – всё время хочется запустить в них руку и ухватить сзади за холку. Грива такая. Давай возьмем еще два по сто. – А она длинная? – Смотришь, как идет, – кажется длинной. А подходит – нет, скорее, невысокая, чуть ниже меня. Пропорции. Размер ноги – тридцать шесть. – О! Ты уже дарил ей туфли? – Нет пока. Я просто сразу вижу женский размер. И, между прочим, ни разу не ошибался. А еще, когда я был совсем молодой, я мог посмотреть на девушку и сказать, в каком месяце она родилась. И тоже не ошибался. Причем все эти знаки зодиака, гороскопы меня совершенно не интересовали – я их и не знал. Просто смотришь – и сразу видно – середина мая. – Так она майская? – Нет, она как раз зимняя. Конец декабря. И она не из Москвы, это точно. Хотя никакого акцента – даже московского. Знаешь, интересно – я заметил: уральский акцент, например, всегда отлично слышен, а дальше – Новосибирск, Красноярск – абсолютно чистая речь. Неужели это из-за ссыльных? Вот, может, она откуда-то оттуда. А самая красивая речь, кстати, – во Пскове. Ты слышал, как говорят во Пскове? – Не части, я записываю. Твое здоровье. Ну ладно, а голос? – Как ты словами опишешь голос? Высокий, низкий… Ну, скорее, низкий. Чуть-чуть хрипловатый. Смех звучит очень неожиданно. Но совсем не противно. У меня была одна подруга, ее смех был похож на крик чайки. Пришлось расстаться. Вообще, человек может запомнить тысячи голосов – для всех нюансов даже нет названия. Ты с ней не разговаривал пять лет, а потом она сказала в трубку «але» – и тут же узнал! Вот как это? – Не умничай, пей давай. А чем она занимается? – Будешь смеяться – не знаю. Она не любит говорить о себе. Я не знаю даже, сколько ей лет. Где-то вокруг тридцати. А иногда вдруг улыбнется – какие там тридцать? Вообще ребенок! Я не знаю, была ли она замужем. Если была, то очень недолго. Но сейчас не замужем, это точно. Хотя… Это такой человек, что всё возможно. Всегда есть какая-то тайна. Можешь провести с ней всю жизнь, и тайны этой не узнаешь. – Ну ладно. За здоровье твоей красотки. Как ее зовут, кстати? – Откуда я знаю? Я ее ни разу в жизни не видел! Воля Время совсем остановилось. Потому что нечем было мерить его движение. Ложку, которой он делал отметины на стене, считая дни, давно отобрали, а окна в его камере не было. Периодически (он подозревал – дважды в сутки) дверь открывалась, молчаливый охранник приносил миску с бурдой и воду, но ночь и день вполне могли поменяться местами. Иногда заходил начальник тюрьмы – человек с серым лицом и обвислыми уса-ми, и, глядя в сторону, заученно бубнил, что если услышит, где спрятано золото, то лично обещает немедленно отпустить его на волю. Ответа он, похоже не ждал – договаривал фразу, тут же уходил и долго гремел ключами за дверью. Оставалось бродить по камере (четыре шага вдоль стены, пять – по диагонали) или лежать, скрючившись, на узкой лавке. Время от времени он засыпал, но сны тоже давно прекратились, и он пришел к выводу, что сон – это кривое зеркало реальности: откуда взяться снам, если в реальности ничего не происходит? Единственным его развлечением были беседы со старой тюремной мышью. Ее, вернее его, звали Никанор, он был образован, воспитан и обладал приятным баритоном. Никанор возникал неизвестно откуда прямо посреди камеры, и они могли говорить часами. Он любил рассказы Никанора про волю – этот проныра знал все щели и дыры в стенах тюрьмы и шастал ту-да-сюда беспрепятственно. Особенно интересно это было потому, что настоящих воспоминаний о воле в голове уже не оста-лось – они выцвели и осыпались. Причиной тому была всё та же невозможность считать время, эти ступеньки лестницы жизни: без ступенек остаются одни перила – и что с ними делать? А там, на воле, по словам Никанора, время текло горделиво и спокойно, дни сменялись ночами, зимы – вёснами, солнце и луна поочередно плыли по небосводу, трава то зеленела, то желтела, и землю покрывал снег. Слушать про это можно было бесконечно. Однажды он заметил, что жизнь в его теле стала убывать, истончаться. Она как будто вытекала из него невидимым ручей-ком, и он довольно равнодушно подумал, что скоро она вытечет вся, и тогда от него останется в камере тонкая пустая шкурка. Когда он рассказал о своих ощущениях Никанору, тот заметил, что если такое произойдет, все знания по поводу того, где там и что припрятано, станут для него совершенно бесполезны. Как, собственно, и то, что припрятано. Как и всё остальное. Слова Никанора показались ему разумными, поэтому когда в следующий раз начальник тюрьмы пришел в камеру и завел свою привычную песню, он, не дав ему закончить, спокойным и ровным голосом рассказал всё. Рассказал и удивился – всё уложилось в семь слов. Из-за семи слов он провел в камере всю жизнь. Начальник быстро совладал с собой, выскочил за дверь и тут же вернулся с листом бумаги и чернильницей. Пришлось написать эти семь слов на бумаге и поставить свою подпись. Начальник тюрьмы упорхнул, прижимая лист к груди, а потом дверь снова открылась, и надзиратель повел его по длинному коридору, потом через ещё одну дверь по другому коридору, а по-том распахнулась ещё одна дверь – и за ней была воля. Воля имела прямоугольную форму и была такая большая, что дальняя её стена с вышками выглядела маленьким забор-чиком. Над головой его простиралось бескрайнее влажное небо, по нему бежали серые живые облака. Под ногами прямо из земли росла редкая невысокая трава. Набежал ветерок, и он почувствовал его детское дыхание. Сверху спикировали две ла-сточки, и одна чуть не задела его острым крылом. Он упал на колени, и слезы счастья хлынули из его глаз. See more books in http://www.e-reading.life