home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



ГЛАВА I

ВАНДАЛЫ И ИКОНОБОРЦЫ

Человеческая натура соткана из противоречий: эта истина находит подтверждение в истории всех времен, и эти противоречия и являются именно одним из симптомов того коллективного невроза, который, главным образом, обнаруживается в моменты народных смут. Сообразно этому и в революционной трагедии бывали самые резкие переходы: утром народ стремился смотреть, как летят головы под ножом гильотины, а вечером искал других зрелищ и переполнял сады и театры. В самый разгар террора все увеселительные заведения делали полные сборы. То же противоречие замечается и во всем остальном. Искусство во всех его видах прославлялось и поощрялось более, чем когда либо, а наряду с этим не менее немилосердно истреблялось все, что составляет лучшее украшение и драгоценнейшее достояние всякого цивилизованного общества. Не будучи в состоянии бороться с таким течением по причинам, не имеющим ничего общего с задачами чистого искусства, республика была вынуждена это терпеть и допускать. Еще раз подтверждалась истина, что добро и зло неразлучны, причем последнее берет обыкновенно верх над первым. Может быть, причиной этого была присущая вообще демагогическому режиму по самому его существу враждебность ко всему, что противоречит его упрощенным и односторонним взглядам? Во всяком случае не подлежит сомнению, что победоносный народ не отличается особой деликатностью своих приемов и, как дикий зверь, вырвавшийся на волю, бросается на все довольно безрассудно.

Как велика поэтому должна быть ответственность тех, кто сперва так долго держит его на помочах и потом внезапно бросает его на произвол природных инстинктов! Напрасно было бы установлять эту ответственность и искать виновных. Тот, кто берется за такую задачу, упускает (а может быть даже вовсе не признает) того фактора, существенность коего все более возрастает в наших глазах с тех пор, как мы производим настоящее исследование. Мы говорим именно о факторе патологическом. Не безразлично ли, например, на весь ли Конвент или лишь на одну из его групп падает ответственность за враждебное отношение республики к памятникам искусства, за указы, изгоняющие все, что чем-нибудь напоминало ненавистное прошлое? Конвент, — да не покажется это положение парадоксом, — мечтал, напротив, о возрождении искусств; грандиозные празднества, которые он задавал, доказывают, что он далеко не был чужд эстетического чувства. Он делал всякие усилия, чтобы из исключительной привилегии богачей сделать роскошь доступной для всего народа, чтобы те удовольствия, которые в былые времена были для него недосягаемы, стали отныне всеобщим достоянием. Но он упускал лишь при этом, что для этого надо прежде образовать и воспитать народ. Послужило ли бы, выражаясь научным языком, это воспитание достаточным профилактическим средством? Принесло ли бы оно больше уважения к дивным памятникам презираемого прошлого? Мы затрудняемся ответить на это утвердительно, и именно потому, что в периоды общественных переворотов нарождается совершенно особое, только и присущее этим периодам мировоззрение: «Homo homini — lupus est». Никогда не оправдывается так это изречение Плавта,[157] как именно в эпохи революций. Действительно, в подобные моменты развивается какая-то особенная жажда ненависти, какой-то особый голод гонения против всех и вся, начиная с людей и кончая неодушевленными предметами.[158] Все народы всегда стремились олицетворять свои политические или религиозные верования в символах. Пока существует вера, люди уважают эти символы, даже поклоняются им; но как только вера начинает ослабевать или исчезает окончательно, она как бы сама обращается против своих символов и при том с тем большей яростью, чем дольше им поклонялась. Идолопоклонство выворачивается, так сказать, наизнанку, это его специфическое свойство. Самые рьяные иконопочитатели под влиянием какого-нибудь импульса становились обыкновенно самыми безжалостными иконоборцами.

Горячечное состояние овладевает массами совершенно так же, как лихорадка начинает трясти отдельных людей: перемежающимися вспышками и пароксизмами. Это вступительный — продромальный период будущей серьезной болезни. Благоприятная почва, так сказать, питательная среда для предстоящей разводки болезнетворного микроба готовится исподволь, иногда очень заблаговременно. Весь вопрос лишь в том, взвешивает ли все последствия тот, кто обсеменяет подобную почву, кто предпринимает в этой готовой питательной среде культуру зловредной бактерии?

Чем считать декрет Конвента, коим было предписано разрушение по всей Франции последних остатков королевских памятников, гробниц и усыпальниц, как не ударом в набат, призывавшим грубую и безвольную толпу к взрыву кипевшей в нем и искавшей какого-нибудь выхода ненависти? Не являлся ли он явным кличем на грабеж, разбой и погром, пробуждавшим самые низменные побуждения черни?

Первым подстрекателем народного вандализма был С.-Денисский городской муниципалитет. В протоколе его заседании от 1-го мая 1792 г. значится: «Одним из гласных заявлено, что в церкви бывшего аббатства (Св. Дениса) доныне имеются явные остатки феодального строя, представляющие, якобы, части королевских гробниц, а посему предложено подвергнуть таковые осмотру через следующих людей, на тот предмет, дабы убедиться, не принадлежат ли оные к памятникам искусства, для чего и войти в сношение с местным Окружным управлением».

1 августа того же года Конвент уже законодательным порядком разрешил это представление С.-Денисской думы в утвердительном смысле.

«Комитет, — заявляет в Конвенте Барер, — признал, что для достойного ознаменования дня 10 августа, в который пала королевская власть, надлежит в его годовщину стереть с лица земли пышные гробницы в С.-Дени».

«Во времена монархического режима даже и посмертные жилища предназначались для прославления земных владык. Величие и гордость королей не смирялись и после их смерти. Скипетроносцы, принесшие столько зла родине и человечеству, продолжают кичиться своим улетучившимся величием даже в могилах.

Властная десница республики должна немилосердно стереть с лица земли их высокопарные эпитафии и снести мавзолеи, являющиеся хранителями останков печальной памяти монархов».

Было предписано разбить гробницы и, переплавив свинец и бронзу, представить металл в национальные оружейные мастерские на отливку орудий, потребных для защиты отечества.

Первой была разрушена гробница короля Дагобера, ближайшая к алтарю. За ней чудный мавзолей Генриха II, принадлежавший резцам Жермена Пилона и Филиберта Делорма, был раздроблен в мелкие куски, для вывоза коих потребовался десяток подвод. Мраморные статуи, колоны, цоколя и барельефы погибли под киркой и лопатой: народ наперерыв рвался нанести удар изображению тиранов. Пощажен был только памятник Тюрена, не принадлежавшего к царскому роду, что, однако, не спасло от разрушения гробницы Дюгесклена…

Когда толпа наколотила досыта рук, ног, голов и носов, она бросилась на сами гробницы, но, вместо ожидавшихся в них богатств, лишь в одной гробнице короля Пепина нашлось несколько золотой канители, которая при рассмотрении оказалась, однако, мишурной. Народное раздражение против мирно почивавших в своих могилах былых деспотов этим не удовлетворилось; было мало уничтожить их изображения, надо было осквернить и самые их останки. Справедливость требует упомянуть, что Конвент постановил лишь извлечь из гробниц королевские тела, предав их затем погребению. «Я требую, — заявил в Конвенте гражданин Лекинио, — чтобы эти иссохшие остатки деспотизма были преданы земле». Толпа исполнителей набросилась прежде всего на могилу Тюрена. Она вскрыла гроб и нашла в нем засохшую мумию с сохранившимися чертами покойного маршала. Когда ее укладывали в дубовый ящик, один из ревностных поклонников полководца отделил у трупа один палец — на память. Это был не более и не менее как сам народный трибун и кумир Камил Демулен!

Около восьми месяцев останки Тюрена показывались стекавшейся в огромном числе публике за деньги. Сторож, не довольствуясь доходами, вырвал один за другим все зубы из челюсти покойника и пустил их в распродажу между коллекционерами; еще немного спустя тело Тюрена было перевезено уже в какой-то простой зоологический музей и помещено «между скелетами слона и носорога».

15-го термидора IV года (2 августа 1796 г.) в Совете пятисот[159] на это было обращено, наконец, внимание. Директория распорядилась перенести останки народного героя в музей памятников, и из редкости зоологической они стали, таким образом, редкостью исторической. Только Наполеон отменил, наконец, все эти неприличные распоряжения и повелел торжественно перенести Тюрена вместе с его сохранившимся С.-Денисским мавзолеем в церковь Инвалидного дома, где они и находятся поныне вместе с сердцем Вобана и прахом самого Великого императора.

Осквернители королевских святынь, ограничившиеся при первом погроме усыпальницами королей первой и частью второй династии, скоро исправили свой промах; нашлись люди, которые позаботились навести их и на дальнейшие подвиги. Говорят, что нападение на могильный склеп Бурбонов последовало по подстрекательству самого Робеспьера. Доступ в склеп через существующую лестницу был узок и затруднителен; пришлось пробить новую брешь в стене. Первым был открыт гроб Генриха IV. Его прислонили стоймя к одной из колон, поддерживавших своды, и каждый мог иметь сюда доступ. Публика буквально давила друг друга, чтобы увидеть поближе и прикоснуться к останкам великого народного любимца, но и здесь толпа выказала себя, по обыкновению, грубой и жестокой.

Какая-то женщина ударила мертвое тело по лицу, ребенок утащил два королевских зуба и оторвал у трупа усы; а какой-то солдат отрезал длинный клок волос от его бороды на «счастье» себе и на «страх» врагам.

25 октября 1793 года откапывание мертвых тел закончилось. Обломки могил, перенесенные к фасаду церкви, пошли на фундамент статуи Свободы. В этом был, по мнению современников, «символизм чистый и могучий».[160]

Победители 10 августа хотели целиком пожать плоды своей победы. Разрушая могилы в Сен-Дени, они валили мимоходом и повсюду королевские статуи.[161] 12 августа 1792 года под их усилиями пала статуя Генриха IV. Остались только четыре бронзовых пленника, прикованных к углам монумента, кусок ноги коня, да одна рука и сапог всадника. Надо признаться, что этих пленных, служащих подножием монарху-победителю было вполне достаточно, чтобы задеть щепетильность защитников «прав человека». Впрочем избегли разрушения не только фигуры, окружавшие памятник Генриха IV, но и статуи, окружавшие памятник Людовика XIV на площади Побед, и которые теперь украшают фасад Инвалидного дома.[162] На шею конной статуи Людовика XIV накинули веревку, и она свалилась при громких рукоплесканиях черни. Когда очередь дошла до коня, то несколько человек осмелились предложить оставить его на месте, без узды, «как эмблему свободы». Но подобное предложение отзывалось почему-то аристократизмом, и авторам его пришлось возможно скорее улизнуть, чтобы самим в свою очередь не испытать веревки и фонарного столба. Большая часть бронзы, была отослана в Крезо на отливку пушек, послуживших вскоре затем для отражения иноземного нашествия. Статуя великого короля нашла себе, таким образом, по крайней мере, благородное применение.

Некоторые высказывали, что при подобном отношении к столь популярным и великим королям, как Генрих IV и Людовик XIV, тот, который в течение всей своей жизни не вызывал ничего, кроме возмущения, своей распущенностью и расточительностью, избежал такой же участи. Это положительно неверно. Людовик XV тоже не был пощажен, но при обстоятельствах доныне еще мало известных истории.

Под влиянием своего лейб-медика Людовик XV учредил в Париже Медико-хирургическую академию, которой затем и не переставал покровительствовать во все время своего царствования, поддерживая ее щедрыми пожертвованиями. Не удивительно, что благодарные хирурги воздвигли ему целых две статуи: одну мраморную, в зале «искусств», на месте, где ранее долго стояла статуя Аполлона Бельведерского, а другую бронзовую, которую патриоты сразу же отослали в переливку на артиллерийские орудия. Вопрос об участи первого изображения, т. е. мраморной статуи, разбирался в заседании Академии, на котором было внесено три предложения: или доложить о деле Министру внутренних дел, или потребовать распоряжений Муниципалитета, или же, наконец, немедленно донести Конвенту.

После довольно бурного совещания остановились, наконец, на том, что Бюро академии обратится за указаниями к Министру внутренних дел и согласно сему директором оной было написано следующее письмо:

«Гражданин-министр, Хирургическая академия поручила мне известить вас, что в ее помещении имеется мраморная пешая статуя Людовика XV и несколько картин и орнаментов, относящихся к феодальной эпохе. Академия не осмелилась принять по этому поводу окончательного решения, не снесясь предварительно с Министром внутренних дел, от которого и будет зависеть принять подсказываемое ему его благоразумием решение». (Подписал) Сабатье, директор. По неизвестным причинам ответа на это от министра не последовало.

Между тем приближался день годового публичного акта, а никакого решения все еще принято не было. Тогда Академия вышла из затруднения довольно остроумно; в ее официальном протоколе от 21 марта 1790 г. содержится следующее постановление: Академия, не получив от Министра внутренних дел ответа на представление, которое по ее поручению было сделано ее директором, и находя, что оставление мраморной статуи Людовика XV на виду у публики в предстоящий четверг 11 апреля, день публичного торжественного заседания Академии, — непристойно (sic), постановила обшить сию статую досками, в ожидании дальнейших распоряжений министра. В таком положении дело и оставалось до июля месяца 1793 г., когда ворвавшаяся в Академию толпа санкюлотов разрушила дощатый чехол, прикрывавший монумент и разбила статую вдребезги. Этот упрощенный способ разрешения академических сомнений, о котором протрубили все газеты, не мог не произвести в Академии некоторого переполоха. Период колебаний ученой коллегии живо окончился, и в доказательство своего гражданского усердия на благо отечества, а главное, чтобы не быть, Боже сохрани, заподозренной в оппозиции, Академия поспешила назначить от себя трех комиссаров с неограниченным полномочием уничтожить все предметы, которые могли считаться монархическими эмблемами.[163]

Бесполезно входить в дальнейшее описание разрушений и безобразий, в коих виновны вандалы революции. Но, во избежание общих и неопределенных жалоб, мы считаем нужным установить против них главные обвинительные пункты. Мы не опустим при этом и смягчающих вину обстоятельств, так как наш труд вовсе не посвящен укорам против революции и представляет скорее защитительное ей слово, чем обвинительный акт. Точность здесь тем более необходима, потому что не было, кажется, вопроса, который вызывал бы более ожесточенных споров, и к тому же при самом пристрастном освещении с обеих точек зрения. Нашим путеводителем будет при этом, если и не очевидец тех событий, о коих он сообщает, то по крайней мере их современник, который не может быть заподозрен в каком-либо пристрастии или приверженности к монархическому режиму, а именно конституционный епископ Грегуар. Мы имеем перед собой его четыре доклада на тему о вандализме, из которых последний оставался доныне почти неизвестным.

Первый доклад епископа Грегуара помечен 14 фруктидором II года «Республики, единой и неделимой» (т. е. 31 августа 1794 г.). Это весьма откровенное признание: «Национальная движимость, — по словам доклада, — пострадала от страшных расхищений. Самые значительные из них совершены в области искусства. Не сочтите преувеличением, если я скажу, что одно перечисление всех похищенных, уничтоженных и испорченных вещей составило бы несколько томов. Не проходит дня, чтобы до нас не доходило печальное известие о каком-либо новом разрушении». Доклад[164] изобилует массой фактов, из которых мы выбираем лишь самые знаменательные и любопытные.

Начнем с книг. Невозможно сосчитать, сколько продано за бесценок самых замечательных как по редкости, так и по роскоши издания, книг. Довольно сказать, что требник Капетинской часовни в Версале едва ли не ушел бы на ружейные патроны, если бы Национальная библиотека, вовремя не завладела этой редкостью, которой материал, работа, виньетки и заставки представляют замечательный памятник искусства.[165] В объяснение такой «книгофобии» приводят иногда дурное состояние переплетов, по коим нельзя было судить о редкости издания. Но, как справедливо замечает епископ Грегуар, нередко даже какие-нибудь незначительные миниатюры, виньетки, ребячески исполненные чертежи и самые безобразные по виду рисунки служат для освещения исторических фактов, устанавливая их даты, восстанавливая фигуры несуществующих музыкальных инструментов, разных военных машин и орудий, одежд и пр., о которых по дошедшим описаниям можно судить лишь очень неполно и неясно. Для фанатиков все это соображения второстепенной важности, а когда подозрительная книга трактует о богословии или благочестии, тогда ее участь решена беспощадно и безапелляционно.

Замок Ссо, перешедший от герцогини Мэн к Бурбонам-Пантиэврам, обладал немалым количеством произведений подобного рода. Какой-то букинист, пронюхав, что 5 жерминаля IV г. движимость из замка Ссо будет перевозиться в здание арсенала,[166] отправляется туда, входит в сделку с перевозчиком книг, и все они вместо арсенала попадают к нему. Он не замедлил переправить их в Англию, где выручил за них громадные суммы. Следует, впрочем, сказать, что в обмен он сдал извозчикам не одну стопу макулатуры, несомненно, столь же пригодной на патроны, для изделия коих предназначались бурбонские редкости.[167] Пергаменты монастырских архивов,[168] манускрипты, иллюминованные искусной рукой рисовальщиков-миниатюристов средних веков, папские буллы, требники и другие драгоценнейшие книжные редкости ушли попросту на картузы для пушечных снарядов.[169] В артиллерийский парк в Фэре попало особенно много редких рукописей на пергаменте и на старинной веленевой бумаге. Из них немногое удалось спасти.[170] Но случалось еще и иное; мы возвращаемся к словам собственного доклада Грегуара: «Пока вандейские злодеи разрушали памятники в Партенее, Анжере, Семхоре и Шиноне, Ганрио задумал возобновить подвиги калифа Омара в Александрии.[171] Он предлагал не более и не менее как сжечь Национальную библиотеку, и такое предложение повторилось также и в Марсели».[172] За неимением публичной библиотеки, здесь ограничились уничтожением дворянских документов, хранившихся в общественных архивах.[173] И кто же предложил эту меру, следствием коей должно было быть уничтожение стольких важных исторических материалов? Это был ученый философ, — автор «Картин прогресса человеческого ума», маркиз Карита де Кондорсэ!

Было бы, впрочем, большим заблуждением предполагать, что все революционные вандалы были из черного, необразованного народа. Не знаменитый ли ученый, член упраздненной революцией Французской академии, потребовал уничтожения королевских гербов на переплетах Национальной библиотеки? И когда ему заметили, что подобная операция обойдется не менее 4-x миллионов, то Лагарп, — так как это был именно он, с легким сердцем отвечал: «Можно ли говорить о каких-то 4-х миллионах, когда речь идет об истинно республиканском деле?»

Не пример ли это тоже воздействия страха, который овладевает в эти моменты самыми здравыми и самыми уравновешенными при других обстоятельствах умами; не тот же ли Лагарп комментировал трагедии Расина с фригийским колпаком на голове?

Тем, кто предполагает, что изложенное выше предложение Лагарпа осталось лишь платоническим, мы рекомендуем вникнуть в следующий документ, извлеченный из архивов и заслуживающий особого внимания, так как доныне он или просто был неизвестен или, может быть, умышленно не замечался историками революции.[174]

«Принимая во внимание, что декрет об уничтожении феодальных следов во всей республике должен быть приведен в исполнение самым строгим образом, а между тем уничтожение сих ненавистных всякому доброму республиканцу знаков на книгах невозможно без повреждения таковых и что, с другой стороны, книги, являясь источниками света и человеческих знаний, памятниками науки, истории и искусств, не заслуживали бы подобной участи, Комиссия по охранению памятников считает своим долгом пригласить всех художников и в частности переплетчиков к изысканию самого верного способа для уничтожения: 1-ое, гербов, оттиснутых либо на корешке, либо на самих переплетах без повреждения таковых;[175] и 2-ое, находящихся в самих книгах штампов их прежних, на веки сверженных обладателей. Комиссия уверена, что таковой труд может быть предпринят с усердием только истинными республиканцами, заинтересованными одновременно как в уничтожении всех следов королевской власти, так и в сохранении образцовых произведений человеческого ума и творений великих людей…

(Подписано): Сержан, депутат, председатель».

Фабриканты бумаги и типографщики были обязаны на всех их изделиях заменить монархические знаки эмблемами свободы.

С этих пор и появились «патриотические и революционные переплеты», на корешках коих красовались девизы в таком роде: «Жить свободным — или умереть», «Свобода», «Равенство», или «Единение, Сила и Свобода».

Эмблема свободы прилагалась не только к переплетам, но и к денежным ассигнациям и к гербовой бумаге.

Немало «аристократов» из опасения домашних обысков заменили гербы на переплетах своих книг патриотическими изображениями или просто заклеивали их революционными эмблемами. Мы имеем такой образец, представляющий сочинение, озаглавленное: «Общественный театр 1768 года»; на его переплете наклеен овальный кусок красного сафьяна, украшенный в центре ликторской связкой, лежащей на двух скрещенных пиках. Снимая осторожно эту наклейку, искусный переплетчик Грюэль обнаружил под ним хорошо сохранившуюся позолоту, изображающую полный герб Анны Маргариты де Бово-Карон, герцогини Мирпоаской.[176]

В музее Карнавалэ находится интересная коллекция переплетов и золотильных штампов революционной эпохи.[177]

Вероятно, в ответ на приведенное выше воззвание Комиссии по монументам, в делах последней находится и следующее небезынтересное прошение: «Граждане! Так как ныне поднят вопрос об отыскании средства для уничтожения следов феодализма, имеющихся в большом количестве в Национальной библиотеке, то гражданин Дюран, состоящий переплетчиком этой библиотеки уже 28 лет и знающий превосходно свое искусство, предлагает вам свои услуги. Он в свое время оттискивал на книжных переплетах гербы и сумеет ныне снять таковые обратно, не повреждая драгоценных произведений славного книгохранилища. Он имеет мастерскую в самой библиотеке и таковая операция может быть им произведена на месте, без всяких издержек по перевозке. Он готов выполнить подобное поручение, если таковое будет ему дано и ревностно послужить Республике в настоящем деле, которое передается в их роду от отца к сыну, в течение уже 80 лет, состоящих переплетчиками библиотеки. Граждане-хранители Национальной библиотеки могут засвидетельствовать, что гражданин Дюран обладает в этом деле всеми необходимыми способностями и познаниями и предлагаемый им ныне способ вполне безопасен для самых ценных книг. При сем проситель представляет образец своей работы, ходатайствуя о его подробном рассмотрении».

К сожалению, дальнейших сведений об участи, постигшей ревностное усердие гражданина Дюрана, не имеется.

Гербы на каретных дверцах, окруженные нередко великолепной живописью известных художников, пришлось по большей части, попросту выскоблить. Некоторые скрывали их, заклеивая серебряной бумагой или затягивая их материей.

Какой-то герцог, не веривший, вероятно, в жизненность республики, изобразил поверх своего герба туманное пятно с следующим девизом: «Сие облако — преходяще». На дверках другой кареты вместо эмалированного герба работы Мартена появился вдруг череп на двух человеческих костях. Последовало распоряжение срубать через полицию с фронтонов всех дворцов и отелей гербы, если их владельцы замедляли почему-либо это делать сами. Офицерам и нижним чинам было воспрещено являться на службу и вообще повсюду в обмундировании или в снаряжении с эмблемами королевской власти.[178]

Ненависть к несчастному Людовику XVI достигла до такой степени, что распространилась даже на гербы его коронационных карет. В протоколах Комитета народного образования содержится следующее: «Комитет препровождает к Давиду извлечение из протокола Конвента, которым приказано „разнести на куски“ (?) карету, известную под наименованием „коронационной“».

«В заседании 3 прериаля Комитет, заслушав донесение Давида и Букье, избранных комиссарами для исследования живописи на гербах коронационных карет тирана Людовика XVI и других экипажей, служивших прежнему двору, постановил, что во исполнение декрета от (в протоколе, — пробел) украшенные гербами дверки названных карет должны быть сожжены».

1793 год был золотой порой для любителей книг и автографов, при непременном, однако, условии скрываться, притворяться санкюлотами и закидывать свои сети под покровом глубочайшей тайны. Так как страсть к автографам была «в сильном подозрении», то ее не приходилось выставлять напоказ, и попади подобная профессия в чей-нибудь паспорт, она привела бы его обладателя ко многим неприятностям.

Домашние обыски были в то время очень часты, и для несчастного библиофила, сколь бы он ни был сам по себе безобиден, было все же опасно держать у себя в библиотеке книги в переплетах с королевскими гербами или автографы разных Людовиков. Во время обыска у Дюпланиля, переводчика «Домашней медицины» Бухана, один из комиссаров заметил на полке папки и связки бумаг. Он стряхнул с них пыль и выронил несколько писем Людовика XIV, Тюреня и некоторых знаменитых писателей. Он сурово обратился к трепещущему Дюпланилю: «Ты утверждаешь, что ты не аристократ, а между тем ведешь переписку с тираном и с подозрительными людьми?». Дюпланиль выбивается из сил, чтобы доказать, что авторы этих писем все давно перемерли, но взбешенный комиссар не обращает на это никакого внимания. «Все равно, — кричит он, — если ты осмелился получать от них письма и еще сохранять их, тебе не миновать эшафота!..»[179]

Этот эпизод, среди сотен других подтверждает уже сказанное выше о необузданном фанатическом невежестве тех, кого вместо того, чтобы сдерживать, — напротив, подстрекали на подвиги вандализма. Но тогда «фанатиками» называли наоборот тех, кто возвышал голос против этих злоупотреблений.

«У всех и всюду, — пишет Грегуар в своих мемуарах,[180] — отбирались книги, картины и скульптурные произведения, словом, все, что носило хоть какой-нибудь отпечаток религии, феодализма или королевского достоинства. Потери такого рода положительно неисчислимы. Когда я в первый раз предложил остановить эти опустошения, я удостоился лишь прозвища „фанатика“, желающего под предлогом „любви к искусству“ сохранить трофеи и суеверия. Однако эти излишества вскоре приняли такие размеры, что, наконец, и в Комитете признали возможным дать мне высказаться, и мне было разрешено представить Конвенту мой доклад против вандализма. Я изобрел это слово, чтобы остановить злодеяние, которое оно означает; я „словом убил факт“».

Самый доклад Грегуара, к сожалению, служит доказательством, насколько увлекался его автор, рассчитывая «убить факт». Ему приходится самому сознаваться, что, невзирая на «множество законов и предписаний, изданных тремя национальными собраниями с целью охранения литературных сокровищ», книги и картины продолжали расхищаться, продаваться или же, что было не лучше, валялись брошенными на добычу червей, пыли, дождя и сырости!

Перейдем теперь к разрушениям другого рода, еще более ужасным, чем предыдущие, так как большинство из них было непоправимо. На башенных часах Парижского парламента разбили статую Благоразумия и Справедливости резца Германа Пилона, а гербы, бывшие на них, почему-то оставили.[181] В церкви св. Павла разрушили монумент, воздвигнутый знаменитому архитектору Мансару; в церкви св. Николая Шардонетского разбили великолепную плащаницу работы Путье по рисункам Лебрена; в церкви св. Сульпиция изуродовали скульптуры Бушардона; в Сорбонне изрезали прелестную копию Шампаня, изображавшую кардинала Ришелье. В Марли, в Дижоне, в Нанси… но к чему продолжать этот бесконечный список?[182] Остановимся лучше на одном только факте, рисующем всю бессмысленность вандалов во всем ее блеске.[183] «В Анэ, посреди пруда, стоял великолепный бронзовый фонтан, изображавший оленя. Его вздумали уничтожить по той причине, что охота есть институт времен феодализма. Удалось, однако, сохранить это изваяние, доказав, что бронзовые олени не подходят под закон об уничтожении следов королевской власти».[184] Известен анекдот о стенных часах тестя Камиля Дэмулена, которые были конфискованы лишь потому, что стрелки часов оканчивались трилистником, а трилистник похож на лилию!

Все, что напоминало королевское достоинство, должно было быть стерто отовсюду, даже со старинных часов, на которых часовщики старого режима, носившие титул придворных часовых дел мастеров, ставили свои клейма с обозначением этого достоинства.[185]

В Муссо опечатали даже теплицы и оранжереи и если бы не удалось добиться вскоре снятия печатей, то все растения погибли бы.

В департаменте Эндры решили продать с аукциона сто двадцать четыре апельсинных дерева, из которых многие имели до восемнадцати футов вышины, по цене от 6 до 18 ливров за штуку, вместе с кадками, под единственным предлогом, что республиканцам нужны не апельсины, а яблоки! К счастью эту продажу удалось тоже своевременно отменить. По словам Грегуара, перечисляющего эти геркулесовы столпы глупости, «нужно было обладать большой дозой снисходительности, чтобы объяснить их одним невежеством; но если невежество и не всегда преступление, то его панегиристы должны были бы по крайней мере сознавать, что оно всегда великое зло, тем более, что им почти всегда прикрывается недоброжелательство».

Чем другим, как не злобным невежеством, можно объяснить уничтожение картин Корреджио, «изображавших религиозные темы», картин Лесюёра, «на которых были изображены монахи картезианцы» и даже статуй античных богов, причисленных тоже к «памятникам времен феодализма»?!

Пароль был отдан ясно и точно: ничто, напоминающее феодализм,[186] не должно существовать; от него не должно остаться в настоящем ни малейшего следа. Все, что вызывало воспоминания о прошлом, даже на табакерках, бонбоньерках, медалях, пуговицах и т. д., - все было обречено на уничтожение.

В Шлестадте ревностные патриоты порицают древний обычай употребления муниципальных кубков и серьезно упрекают городскую администрацию за то, что она их сохранила: «Они продают священные сосуды, но тщательно сохраняют и гордо пользуются на своих пирах и городских приемах пятнадцатью чисто светскими серебряными кубками». Если так начали говорить уже с 1789 года, то можно смело быть уверенным, что об этих кубках после 1792 г. не было и помина. Там же, в Эльзасе, у местных помещиков в Рибовилье была дюжина серебряных приборов с черенками, украшенными статуэтками двенадцати апостолов. На эти несчастные приборы обрушиваются революционные страсти: фигурки отсекаются от ложек, ножей и вилок по их «политической неблагонадежности».[187]

В городе Морван двое командированных революционных агентов замечают у колодца решетку, украшенную лилиями; они немедленно заявляют муниципалитету о своем удивлении и негодовании, видя «знаки, могущие вызвать воспоминание о старом режиме», и требуют, чтобы решетка была немедленно сломана и предана сожжению под «деревом свободы».[188]

В Ниевре проезд члена Конвента Фуше, будущего Наполеоновского министра полиции, был ознаменован комичным инцидентом. В качестве комиссара Конвента Фуше отдал распоряжение, чтобы каждая община для заседания своего муниципалитета избрала изолированное, обсаженное деревьями место, среди которого должна была возвышаться статуя «Сна» (?).

24 октября тот же Фуше предписал разрушить все церковные колокольни, все замковые башни и даже голубятни, так как они оскорбляли принцип равенства, возвышаясь над другими зданиями. Известно, что позже его смиренное стремление к равенству нисколько не было смущено полученным им от Наполеона титулом герцога Отрантского!

Бронза с колоколов стала рудником для изготовления медной разменной монеты.[189] Что же касается колоколен, то они продавались с аукциона, на снос, а если возникали сомнения относительно того, представляло ли то или другое здание колокольню, то вопрос решался просто: разрушали всякую башню, на которой висели колокола, и на крыше которой имелась стрелка.

Чтобы добыть железа и стали для пик, были уничтожены в несколько дней все шедевры слесарных изделий XVI и XVII веков и все монументальные ограды[190] вокруг храмов. Гробницы и свинцовые кровли аббатств были перелиты в пули. Большая часть драгоценностей, чудеса ювелирного искусства, изделия резчиков эпохи Возрождения — все пошло в горнило; священные сосуды переплавлялись,[191] а ценные кружева просто швырялись в огонь.[192]

С августа 1789 года по всей Франции вспыхнули костры: среди пляски и диких воплей опьяненной черни сжигались тысячи предметов неоцененной стоимости: мраморные столы, камины, зеркала, витрины, цветные стекла, статуи, резные церковные кресла и пр.[193]

«Осветители» замков не щадили даже вековые деревья, которые срубались и сжигались тут же.[194]

Иконоборцы набрасывались не только на все изображения «бывших» ангелов, «бывших» Христов, «бывших» святых, но также и на балдахины, хоругви, подсвечники, светильники, чаши, сосуды, блюда и все украшения обихода, так называемого, «бывшего» католического культа. Местные рабочие привлекались насильно к «делу», их заставляли бросать свою работу, чтобы идти на разгромы церковных и господских владений.[195]

Картины, украшавшие церкви, должны были быть также «удалены с глаз республиканцев, которых возмущал вид апостолов лжи, „сих смехотворных“ фигур, напоминающих о веках рабства и невежества». Однако «картины, признанные художниками за истинные произведения искусства — „шедевры“, должны были доставляться в местные департаментские национальные библиотеки или отправляться в Париж, во Французский музей; что касается остальных, то они подлежали или сожжению, или замазыванию густым слоем краски так, чтобы все следы жреческого лицемерия были уничтожены на них окончательно».[196]

Вероятно, применительно к последнему указанию довольно неожиданно икона Николая чудотворца, покровителя девиц, «жаждущих брака», в гор. Св. Николая Шенского, близ Байи, превратилась в изображение бога Свободы. Эта веселенькая метаморфоза совершилась очень просто: оказалось достаточным заменить на нем митру — фригийским колпаком, а посох — ликторской секирой.

В Жюай-Миндайе избранный мэром общины бывший монах, надумал для спасения иконы Богоматери приписать ей водяными красками красный колпак и таким образом превратить ее в весьма презентабельную богиню Разума, чем и спас образ от рук иконоборцев. По миновании террора революционный головной убор исчез с помощью мокрой губки, и на свет снова появились белокурые кудри Пресвятой Девы.

В Баллеройском замке на одном портрете, изображающем Людовика XIV в детстве, королевский скипетр уступил место республиканскому копью, а маршальский жезл великого Кондэ был заменен попросту мужицкой дубиной.

Столица не отставала от провинции: в Париже, как и в самом глухом местечке, «мания преследования» так же обратилась на неодушевленные предметы.

Гобеленовская ковровая мануфактура давно уже возбуждала громы Марата, который писал в своем «Друге Народа», что «все такие фабрики годны только для обогащения мошенников и интриганов».

Год спустя специальная комиссия, в составе которой находился артист Прюдон, занялась проверкой магазинов мануфактуры, очищая их от антиреспубликанских и монархических моделей. Одновременно Конвент запретил изображение на коврах человеческих лиц, находя «возмутительным, чтобы человеческое изображение попиралось ногами при правительстве, стоящем на страже человеческого достоинства».[197]

Мы, может быть, слишком задержались на излишествах революционного вандализма. Быть может, излишне подчеркнули варварски бессмысленное ожесточение иконоборцев, которые, разрушая немых и безобидных свидетелей минувшего, мечтали одним взмахом топора, кирки или лопаты вычеркнуть из истории целые века? Но ум и чувство слишком возмущаются таким невежественным надругательством злобной и завистливой черни надо всем, что веками труда, усердия и таланта настойчиво созидал человеческий гений.

История, уделяя так много места людям, увлеченным революционной бурей, как нам кажется, доныне слишком недостаточно обращает внимания на громаду обломков искусства и науки, которыми этот вихрь усеял бывшую под ней почву. А между тем, мы как-то все привыкли к мысли, что исчезают с лица земли только люди, когда их миссия здесь закончена, а памятники искусств, кажется, должны оставаться и для нас, и для будущих поколений вечными свидетелями идеальных стремлений человечества к прекрасному и к совершенному…

Трагический конец героев общественных движений не представляется нам поэтому чем либо непредвиденным или неожиданным, но слава прошлого в его немых памятниках нам всегда кажется имеющей неоспоримое право на уважение и на пощаду от рук человеческих.

В своем стремлении сбросить всякое иго, порвать всякую связь с прошлым к чему было революции накидываться на мертвые камни? Эти руины, которые она нагромоздила за собой, останутся для нее вечным укором, от которого ей будет, может быть, труднее освободиться, чем от всего прочего.[198]

Нельзя не согласиться, что истребление произведений литературы и искусства оставило по себе даже более глубокое впечатление, чем все потоки крови, пролитые в гражданской войне. Это чувство было живее и болезненнее не только потому, что камень, глина и полотно были, так сказать, безоружны и неповинны в партийных раздорах, и не потому даже, что было прямо безбожно уничтожать в одну минуту то, что стоило стольких веков труда и усилий.

Основа его лежит глубже и заключается в сознании, что все, что носит на себе отпечаток духовной жизни, не может и не должно погибать без того, чтобы человечество не чувствовало себя глубоко задетым и оскорбленным в какой-либо области своей интеллигентно-духовной жизни: религиозно-правовой, ученой или художественной.

Эти издевательства над человеческой культурой непростительны и не могут быть ничем оправданы, но находят, однако, себе некоторое объяснение в обстоятельствах, при которых они совершались. Умеренными и беспристрастными людьми всех партий давно признано, что исключительным виновником этих событий нельзя назвать никого. Не только какое-либо отдельное лицо, но даже и какую-нибудь политическую фракцию. Виновны в них все вместе, и никто в отдельности.

Душная, тяжелая атмосфера вызывает бурю, шторм, целый катаклизм, который проносится по поверхности земли и безжалостно уносит и уничтожает все на своем пути. Революция создала подобное же явление: страшное, возбуждающее, фанатизирующее человека разрушение ради разрушения; азартную игру, скачку, которой нельзя было остановить, раз только она[199] началась. Иные возлагали ответственность за эти опустошения то на Питта,[200] то на Робеспьера, то на патриотов, то на иноземцев; на самом же деле эта ответственность вернее всего падает на всех и каждого по равной части.

Павший 9-го термидора диктатор не более самого Конвента виновен в этом заговоре во славу мракобесия. Герой пышных празднеств, организатором и божком которых он являлся, Робеспьер, очевидно, не мог быть явным врагом искусств и роскоши и открытым сторонником осквернения и разграбления церквей. Точно так же и Народное собрание, совершившее столько великих дел,[201] осуществившее столько полезных изобретений, создавшее столько прочных учреждений, в данном случае, могло быть само только жертвой бурных народных страстей, которых оно не было в силах сдержать и обуздать.[202]

«Граждане, — восклицал в Конвенте Ляканаль 6 июня 1798 года, — художественные памятники, украшающие большинство наших национальных сооружений, ежедневно подвергаются осквернению со стороны аристократии; неоценимые художественные произведения разбиваются и обезображиваются; искусство несет непоправимые потери. Пора Конвенту остановить эти злобные излишества. Строгие меры уже приняты для сохранение драгоценных произведений скульптуры, украшающих Тюльери, ныне Комитет народного просвещения предлагает вам расширить этот декрет и распространить его на все общественные имущества, и тем защитить искусство от новых потерь, которые ему угрожают». Вследствие такого предложения Комитетом был издан декрет, коим было постановлено за уничтожение или повреждение художественных памятников, составляющих народную собственность, наказание десятью годами каторжных работ. Четыре месяца спустя (в заседании 26 октября 1793 года) Ромм высказал в Конвенте следующее:

«Граждане, вы издали несколько указов, касающихся уничтожения повсюду всего, что напоминает о королевском феодальном строе. Эти распоряжения повсюду исполнялись и исполняются, но злоумышленные люди и враги порядка и свободы начали при этом явно злоупотреблять. Под предлогом уничтожения королевских лилий, они, например, похищают драгоценные монеты, великолепные картины и т. д.».[203]

«Все произведения науки и искусства, по их мнению, носят без исключения, какие-нибудь следы былого деспотизма. Ужас, который таким способом распространяется среди владельцев и торговцев подобными редкостями, играет прямо в руку врагам республики. Английские аристократы, — эти гнусные притеснители своего народа, пользуются случаем, чтобы уничтожить или забрать у нас все наши народные памятники, свидетельствующие о превосходстве нашего искусства и нашего гения над британским, они стремятся этим путем погрузить нас опять в мрак варварства и невежества, и победить, уничтожить нас еще раз на этой почве». Конвент поспешно издал указ, строго воспрещавший под предлогом преследования феодализма и монархизма похищать, разрушать, обезображивать или видоизменять печатные произведения или рукописи, гравюры, рисунки, картины, барельефы, статуи, монеты, вазы, географические карты, планы, модели, инструменты и всякие другие предметы, относящиеся к искусству, истории или просвещению и находящиеся в библиотеках, коллекциях, кабинетах, публичных или частных музеях, в мастерских художников и ремесленников и у книгопродавцев или купцов.[204] Временная художественная комиссия, в которой заседали такие люди, как Томас, Линде, Вилар, Купе и наш собрат Вик д'Азир, восставала с неменьшей энергией против граждан, «чуждых искусству, не понимающих ни ценности, ни происхождения его памятников, которые дерзают их уничтожать и разрушать, под тем, якобы, предлогом, что таковые служат остатками суеверия, деспотизма и феодализма». Сознавая, что его аргументы не могут быть довольно убедительны для тех, к кому они обращены, докладчик пустился даже на лесть: «Когда вооруженный народ, мстя за свои обиды и защищая свои естественные права, восстал, порвал свои цепи и раздавил своих притеснителей, он в своем справедливом гневе мог все уничтожить и разнести. Но теперь, когда он уже доверил заботу о своем благосостоянии и своей дальнейшей мести законодателям и судьям, облеченным его полным доверием, разве ему не достаточно ныне лишь контролировать своих просвещенных ставленников и разве не следует ему по крайней мере их выслушать раньше, чем принимать какое-либо свое окончательное решение? Ведь все эти дома, эти дворцы, на которые он все еще смотрит с возмущением, не принадлежат уже более его врагам, а принадлежат ему самому». «Французский народ, — взывает далее доклад, — ты защитник всего прекрасного и полезного, объяви себя врагом всех противников наук; стань могучим защитником искусства и охранителем его произведений, чтобы иметь когда-нибудь право сказать, как Димитрий Полиоркет: „Я жестоко боролся с тиранами, но искусство, наука и словесность никогда не взывали напрасно ко мне о защите“».[205]

Почему же не вняли такому призыву?[206]

Почему благонамеренные граждане не следили сами за исполнением этих разумных мер? Почему декреты, строго карающие виновников злоупотреблений и беспорядков, оставались мертвой буквой? Ответ на это один: потому что бурное, действующее меньшинство всегда одерживает верх над большинством умеренным и боязливым, и если некоторые, рискуя даже жизнью, сохраняют в революционные эпохи любовь к прекрасному, они все же должны уступать более сильным, чем они, коноводам народных масс.

Все великие народные волнения находили и находят в самих себе источник существования и тщетно было бы ставить им какие-либо искусственные преграды. Мы снова повторяем, что такое зло можно только предупреждать, а не бороться с ним, когда уже бывает слишком поздно.

Возможно ли бороться с бурным, вырвавшимся из берегов потоком, с взрывающейся паровой машиной, со вспыхнувшим с разных концов пожаром! Вандализм похож на эти стихийные явления, перед которыми ум человеческий бессилен. Вандализм определяют профанацией культа прошлого во имя торжества частного или общественного благосостояния.[207] Едва ли такое определение подходит к той безумной страсти к разрушению, вспыхивающей во времена революций. Оно может относится разве к вандализму, так сказать, мирному, который существовал и существует во все времена,[208] обладая, пожалуй, не меньшей разрушительной силой. Если припомнить все подвиги этого мирного вандализма, если начать перечислять все бессмысленно произведенные им разрушения с первых лет истории, то мы можем убедиться, что и мирные и революционные вандалы стоят друг друга и не остаются одни перед другими в долгу.

Надо отдать справедливость редкой умеренности и прямоте того автора, который писал:[209] «Несомненно, что средние века относились равнодушнее к памятникам прошлого, чем эпоха Возрождения; а последняя, в свою очередь, беззаботнее расточала их, чем века новые. Во все эти времена[210] одинаково, и даже доныне без малейших угрызений совести и без всякого сожаления старинные чудеса архитектуры заменяются новыми постройками самого сомнительного стиля, старинные священные ларцы, вековые золотые и серебряные изделия и драгоценности сменяются модными и современными; чудные памятники старинного ювелирного искусства переплавлялись и продаются на слом и на вес ради удовлетворения самых некультурных, пошлых капризов и самых ненужных потребностей.

В разгар волнений, когда толпа охвачена „бредом безумия“, такие варварские поступки еще, пожалуй, понятны; но им, конечно, нет никакого извинения и снисхождения, когда они совершаются хладнокровно людьми, самодовольно считающими себя просвещенными, но на деле каждый день доказывающими все свое невежество и всю свою пошлую посредственность.[211]


ГЛАВА V ЖЕНЩИНЫ ПЕРЕД ЭШАФОТОМ | Революционный невроз | ГЛАВА II ПЕРЕИМЕНОВАНИЕ УЛИЦ И СЕЛЕНИЙ