home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



4

По первоначальному обязательству Достоевский должен был представить Каткову значительную часть романа уже в июне 1870 г. с тем, чтобы с осени этого года уже можно было начать его печатать. В дальнейшем сроки, связанные с завершением работы над романом, постепенно отодвигаются. В письме к С. А. Ивановой от 2 (14) июля 1870 г. Достоевский предполагает закончить и выслать первую часть „Бесов“ в конце августа — сентябре 1870 г.; вторую — к декабрю этого же года и третью — в феврале 1871 г. Начало публикации романа теперь уже переносится на январь 1871 г.

Однако в процессе работы Достоевский ощущал все более и более возраставшие трудности, на которые он неоднократно жаловался друзьям в письмах второй половины 1870 г. По собственному признанию писателя, никогда никакая вещь не стоила ему большего труда. Особенно тяжело давалась первая часть романа, которую Достоевский много раз переделывал вплоть до осени 1870 г. „Весь год я только рвал и переиначивал, — сообщает он H. H. Страхову 2 (14) декабря 1870 г. — Я исписал такие груды бумаги, что потерял даже систему для справок с записанным. Не менее 10 раз я изменял весь план и писал всю первую часть снова.[340] Два-три месяца назад я был в отчаянии. Наконец всё создалось разом и уже не может быть изменено, но будет 30 или 35 листов“ (XXIX1, 151).

Из писем Достоевского выясняются время и сущность перелома, наступившего в творческой истории „Бесов“ летом 1870 г. и приведшего к коренной переделке романа.

В письме к племяннице С. А. Ивановой от 17 (29) августа 1870 г вопрос этот освещен следующим образом: „Роман, который я писал, был большой, очень оригинальный, но мысль несколько нового для меня разряда, нужно было очень много самонадеянности, чтоб с ней справиться. Но я не справился и лопнул. Работа шла вяло, я чувствовал, что есть капитальный недостаток в целом, но какой именно — не мог угадать. В июле <…> я заболел целым рядом припадков падучей (каждую неделю). Они до того меня расстроили, что уже и думать о работе я не мог целый месяц, да и опасно было. И вот две недели назад, принявшись опять за работу, я вдруг разом увидал, в чем у меня хромало и в чем у меня ошибка, при этом сам собою, по вдохновению, представился в полной стройности новый план романа. Всё надо было изменить радикально; не думая нимало, я перечеркнул всё написанное (листов до 15 вообще говоря) и принялся вновь с 1-й страницы. Вся работа всего года уничтожена“ (XXIX1, 136).

Через месяц, 19 сентября (1 октября) 1870 г., Достоевский пишет M. H. Каткову: „Я работал всё лето из всех сил и опять, оказывается, обманул Вас, то есть не прислал до сих пор ничего. Но мне всё не удавалось. У меня до 15 печатных листов было написано, но я два раза переменял план (не мысль, а план) и два раза садился за перекройку и переделку сначала. Но теперь всё установилось. Для меня этот роман слишком многое составляет. Он будет в 30 листов и в трех больших частях. Через две недели по получении этого письма редакция «Русского вестника» получит два первые эпизода 1-й части, то есть половину ее, а к 15 ноября и всю 1-ю часть (от 10 до 12 листов). Затем уже доставка не замедлит. Из написанных 15 листов наверно двенадцать войдут в новую редакцию романа. <…> Таким образом, ранее января будущего года нельзя начать печатать“ (XXIX1, 139–140).

Дополнительные сведения о переломе в творческой истории „Бесов“ содержит письмо к Каткову от 8 (20) октября 1870 г. Писатель разъясняет здесь замысел „Бесов“ и сообщает, что „одним из числа крупнейших происшествий“ романа является „известное в Москве убийство Нечаевым Иванова“, хотя „ни Нечаева, ни Иванова, ни обстоятельств того убийства“ он не знает, „кроме как из газет“. Далее Достоевский предостерегает от попыток отождествлять Петра Верховенского с реальным Нечаевым, „…мой Петр Верховенский, — замечает писатель, — может нисколько не походить на Нечаева; но мне кажется, что в пораженном уме моем создалось воображением то лицо, тот тип, который соответствует этому злодейству". Чрезвычайно интересна в этом письме авторская характеристика образов Петра Верховенского и Ставрогина, дающая ключ к пониманию сущности совершившейся летом 1870 г. переработки романа. Достоевский объясняет, почему Петр Верховенский не стал главным героем романа. „Без сомнения, — замечает он, — небесполезно выставить такого человека; но он один не соблазнил бы меня. По-моему, эти жалкие уродства не стоят литературы. К собственному моему удивлению, это лицо наполовину выходит у меня лицом комическим. И потому, несмотря на то, что все это происшествие занимает один из первых планов романа, оно, тем не менее, — только аксессуар и обстановка действий другого лица, которое действительно могло бы назваться главным лицом романа. Это другое лицо (Николай Ставрогин) — тоже мрачное лицо, тоже злодей. Но мне кажется, что это лицо — трагическое, хотя многие наверно скажут по прочтении: «Что это такое?» Я сел за поэму об этом лице потому, что слишком давно уже хочу изобразить его. По моему мнению, это и русское и типическое лицо. Мне очень, очень будет грустно, если оно у меня не удастся. Еще грустнее будет, если услышу приговор, что лицо ходульное. Я из сердца взял его. Конечно, это характер, редко являющийся во всей своей типичности, но это характер русский (известного слоя общества). <…> Что-то говорит мне, что я с этим характером справлюсь. <…> Замечу одно: весь этот характер записан у меня сценами, действием, а не рассуждениями; стало быть, есть надежда, что выйдет лицо. <…> Но не всё будут мрачные лица; будут и светлые. Вообще боюсь, что многое не по моим силам. В первый раз, например, хочу прикоснуться к одному разряду лиц, еще мало тронутых литературой. Идеалом такого лица беру Тихона Задонского. Это тоже Святитель, живущий на спокое в монастыре. С ним сопоставляю и свожу на время героя романа“ (XXIX1, 141–142).

В письме к H. H. Страхову от 9 (21) октября 1870 г. Достоевский уже прямо связывает коренную переработку романа с изменившейся ролью Ставрогина. „Потом летом опять перемена: выступило еще новое лицо, с претензией на настоящего героя романа, так что прежний герой (лицо любопытное, но действительно не стоящее имени героя) стал на второй план. Новый герой до того пленил меня, что я опять принялся за переделку. И вот теперь, как уже отправил в редакцию «Р<усского> вестника» начало начала, — я вдруг испугался: боюсь, что не по силам взял тему <…> А между тем я ведь ввел героя не с бух-да-барах. Я предварительно записал всю его роль в программе романа (у меня программа в несколько печатных листов), и вся записалась одними сценами, то есть действием, а не рассуждениями. И потому думаю, что выйдет лицо и даже, может быть, новое; надеюсь, но боюсь“ (ХХ1Х1 148–149).

Итак, приблизительно в начале августа 1870 г. после припадков, продолжавшихся почти весь июль, когда Достоевский не мог работать, он отказался от первоначального плана романа, по которому уже было написано около 15 печ. листов связного текста[341] и пришел к намерению радикально“ переделать роман в соответствии с „новой идеей“ Это решение вероятно, совпало с тем моментом, когда Достоевский в связи с затянувшейся работой над „Бесами“ был вынужден отказаться от мечты осуществить в ближайшее время эпопею „Житие великого грешника“ (ср. августовское письмо к В. В. Кашпиреву 1870 г.). Очевидно, именно теперь Достоевский решил перенести в „Бесы“ некоторые образы, ситуации, религиозно-нравственные идеи „Жития“ и тем самым придать роману большую философскую глубину. Из „Жития великого грешника“ в „Бесы“ переходят образы архиерея Тихона и Хромоножки (разумеется, в творчески преображенном варианте), призванных свершить над героем, оторвавшимся от национальной почвы, суд высшей, народной этики, неотделимой, по мнению писателя, от религиозных представлений о добре и зле. Очевидно, летом 1870 г. Достоевский окончательно решает ввести в роман главу о неудавшемся покаянии Ставрогина у Тихона, сделав ее сюжетно-композиционным и идейно-философским центром романа.[342] Так можно понять слова писателя о новом плане (композиции) романа, представившемся ему после июльских припадков „в полной ясности“ (см. цитировавшееся выше письмо к С. А. Ивановой от 17 (29) августа 1870 г.).

В связи с окончательно определившимся творческим замыслом изобразить предельное нравственное падение героя и его мучительную попытку найти в себе силы к духовному возрождению („падение“ и восстание") образ Ставрогина усложняется и обогащается чертами противоречивого психологического облика Великого грешника.

В представлении Достоевского Ставрогин одновременно трагический герой и типическое русское лицо, характерное для „известного слоя общества“, т. е. той части русской интеллигенции, которая утратила связи с народной религиозно-нравственной традицией.

Очевидно, что предпосылки нового этапа творческой истории романа „Бесы“, окончательно определившегося в начале августа 1870 г., следует искать в июньских записях к роману, так как в июле Достоевский, по собственному признанию, почти не работал из-за эпилептических припадков. Характерно, что именно в июньских набросках Ставрогин (Князь) действительно „записан сценами“, изображающими его диалоги с Шатовым и Тихоном.

Князь предстает здесь как идеолог своеобразной концепции русского народа —„богоносца“, призванного нравственно обновить больное европейское человечество. Наиболее законченное обоснование религиозно-нравственные идеи Князя получили в „Фантастических страницах“, непосредственно ведущих к таким основополагающим для понимания идейно-философской проблематики „Бесов“ главам второй части романа, как „Ночь“ и „Ночь, продолжение“, где впервые раскрывается сокровенная сущность духовного мира Ставрогина с его предельной раздвоенностью и равновеликим тяготением к вере и безверию, к добру и злу.

В наброске, озаглавленном „Фантастическая страница (Для 2-й и 3-й части)" и помеченном 23 июня 1870 г., дана следующая характеристика Князя, как бы предваряющая и поясняющая его дальнейшие религиозно-философские диалоги с Шатовым: „Князь ищет подвига, дела действительного, заявления русской силы о себе миру. Идея его — православие настоящее, деятельное (ибо кто нынче верует). Нравственная сила прежде экономической. (NB. Не верит в бога и имеет в уме подвиг у Тихона) “ „ВООБЩЕ ИМЕТЬ В ВИДУ, что Князь обворожителен, как демон, и ужасные страсти борются с подвигом. При этом неверие и мука — от веры. Подвиг осиливает, вера берет верх, но и бесы веруют и трепещут. «Поздно», — говорит Князь и бежит в Ури, а потом повесился“ (XI, 173–175).

„ГЛАВНАЯ МЫСЛЬ КНЯЗЯ, КОТОРОЮ БЫЛ ПОРАЖЕН ШАТОВ И ВПОЛНЕ СТРАСТНО УСВОИЛ ЕЕ, — СЛЕДУЮЩАЯ: ДЕЛО НЕ В ПРОМЫШЛЕННОСТИ, А В НРАВСТВЕННОСТИ, не в экономическом, а в нравственном возрождении России“. „Нравственность и вера одно…“. Православие, сохранившее христианство в его чистом, неискаженном виде, „заключает в себе разрешение всех вопросов, нравственных и социальных“ („Если б представить, что все Христы, то мог ли быть пауперизм?“). Итак, „главная сущность вопроса: христианство спасет мир и одно только может спасти <…> Далее: христианство только в России есть, в форме православия <…> Итак, Россия спасет и обновит мир православием <…> Если будет веровать“ (XI, 196, 188, 180, 182, 185)

Таким образом, согласно концепции Князя, русский народ силен православием. Это та „русская идея“ нравственного возрождения и обновления человечества, которую Россия несет миру. Если с дальнейшим развитием цивилизации народ не сумеет сохранить веру, стало быть, его сила временная, и Россия со временем духовно начнёт разлагался подобно Западу. Главный вопрос для России: „можно ли веровать, быв цивилизованным, т. е. европейцем'“ „В этом всё, весь узел жизни для русского народа и все его назначение впереди“ (XI, 178, 179).

В идее нравственного обновления мира „русской мыслью“, отражающей важную сторону общественно-философских взглядов самого Достоевского (см. „Дневник писателя“ за 1876, 1877, 1880 и 1881 гг.), сказалась мечта писателя о наступлении на земле „золотого века“, царства истинного человеческого братства, справедливости и любви. В православии, исповедующем, по мнению писателя, в отличие от римской церкви „неискаженного“, „истинного“ Христа, т. е. Христа нравственно свободного, не прельстившегося земной властью и могуществом, Достоевский видит воплощение высшей общечеловеческой этики добра и правды, а в самом Христе — идеал эстетически и нравственно совершенной личности, сознательно и бескорыстно отдавшей свою жизнь на служение людям.[343] Подобное же содержание, как известно, вкладывали в образ Христа уже некоторые петрашевцы,[344] позднее — и народники, а в романе — Кириллов.

Путь к достижению гармонического общества Достоевский видел в нравственном обновлении и возрождении людей в духе высоких христианских идей — мысль, получившая художественное обоснование уже в „Идиоте“.

Спор между Князем и Шатовым вращается вокруг вопроса о том, может ли основываться высокая, подлинно человечная нравственность на каких-либо иных принципах, помимо христианских, в том числе научных.

Если доказать, что возможна высокая внехристианская нравственность, то тем самым в значительной степени обесценивается „русская идея“ духовного обновления Запада православием. На доказательство невозможности и несостоятельности „научной“ нравственности направлена вся аргументация Князя. Князь не верит в способность науки выработать строгие нравственные основания и критерии („…все нравственные начала в человеке, оставленном на одни свои силы, условны“ — см. XI, 181).[345] В доказательство „условности“ нравственных принципов, выдвигаемых наукой, князь ссылается на теорию реакционного буржуазного экономиста Т. Р. Мальтуса (1766–1834), автора „Опыта о народонаселении“. Князь указывает, что, следуя по пути Мальтуса, при росте населения и недостатке пищи наука может дойти до „сожжения младенцев“.[346] Доказав таким образом „нравственную несостоятельность“ науки, Князь и Шатов приходят к выводу, что православие заключает в себе разрешение социальных и нравственных вопросов.

В результате спора обнаруживается, что сам Князь, создатель концепции „народа-богоносца“, истинность которой он так страстно доказывал Шатову, в бога не верует в силу своей предельной духовной раздвоенности, полной утраты им нравственных принципов и критериев, смешению добра и зла, что явилось, по мысли писателя, следствием разрыва этого европействующего „барича“ с русской народной этической „правдой“.

Причины духовной гибели Ставрогина Достоевский осмысливает при помощи апокалиптического текста „И Ангелу Лаодикийской церкви напиши…“. Трагедия Ставрогина состоит в том, что он „не холоден“ и „не горяч“, а только „тепл“, а потому не имеет достаточной воли к духовному возрождению, которое по существу не закрыто для него. В разъяснении Тихона (см. главу „У Тихона“) „совершенный атеист“, т. е. „холодный“, „стоит на предпоследней, верхней ступени до совершеннейшей веры (там перешагнет ли ее, нет ли), а равнодушный никакой веры не имеет, кроме дурного страха“ (XI, 10). Важны для понимания Ставрогина и последующие строки из приведенного выше апокалиптического текста: „Ибо ты говоришь: «я богат, разбогател и ни в чем не имею нужды»; а не знаешь, что ты несчастен, и жалок, и нищ, и слеп, и наг“,[347] подчеркивающий идею духовного бессилия Ставрогина при его кажущемся всесилии.

Среди печатных и устных источников, которые широко использует Достоевский при изображении идейно-философских диалогов Ставрогина и Шатова (см. заметки, озаглавленные „Фантастические страницы“), следует назвать „Былое и думы“ Герцена, книгу Н. Я. Данилевского „Россия и Европа“ (о ней подробнее см. на с. 752), сочинения упоминавшегося выше философа-самоучки К. Е. Голубова, Евангелие и Апокалипсис, писатель припоминает также свои давние споры 40-х гг. с Белинским и в кругу петрашевцев. Все эти разнородные материалы в горниле мысли Ставрогина преобразуются в единый мощный сплав.

Упоминание имени Герцена как идеолога построения справедливого общества на научных началах[348] позволяет связать „Фантастические страницы“ с полемикой В. С. Печерина и Герцена начала 1850-х годов, на которую Достоевский откликнулся уже ранее в „Идиоте“.

В. С. Печерин (1807–1885) — человек яркой индивидуальности и драматической судьбы. В середине 1830-х гг. этот прогрессивно настроенный преподаватель Московского университета, не вынеся гнетущей обстановки николаевской реакции, уезжает в Европу, где после недолгого увлечения теориями утопического социализма становится католическим монахом.

В 1853 г. Печерина навещает Герцен в монастыре в Клапаме близ Лондона, и между ними завязываются знакомство и переписка, о которых Герцен позднее расскажет в „Былом и думах“ (см. гл. 6, ч. VII, „Pater V. Petcherine“).[349]

В переписке Печерина и Герцена нашел отражение их спор о роли „материальной цивилизации“ и науки в деле переустройства русского общества.

„Невежество, одно невежество — причина пауперизма и рабства, — замечает Герцен. — Массы были оставлены своими воспитателями в животном состоянии. Наука, одна наука может теперь поправить это и дать им кусок хлеба и кров. Не пропагандой, а химией, а механикой, технологией, железными дорогами она может поправить мозг, который веками сжимали физически и нравственно“.[350]

В ответном письме Печерин рисует мрачные перспективы „тиранства материальной цивилизации“, от которого некуда будет спрятаться людям „молчания и молитвы“. Только религия, по мнению Печерина, способна нравственно обновить человечество.[351]

„Наука не есть учение или доктрина, и потому она не может сделаться ни правительством, ни указом, ни гонением, — возражает Герцен своему оппоненту— <…> И чего же бояться? Неужели шума колес, подвозящих хлеб насущный толпе голодной и полуодетой? Не запрещают же у нас, для того чтоб не беспокоить лирическую негу, молотить хлеб“.[352]

Полемический отклик в „Идиоте“ на основную проблему спора Печерина с Герценом получает дальнейшее обоснование и развитие в записях к „Бесам“ и в самом тексте романа (см. ч. II, гл. 1). Тема полемики Печерина с Герценом ассоциируется у Степана Трофимовича Верховенского с неприемлемой для него антитезой „материальная цивилизация“ —„духовная культура“. Мысль Герцена о „телегах, подвозящих хлеб человечеству“, в высказывании Степана Трофимовича намеренно пародийно соединяется с утилитарным нигилистическим отрицанием искусства („Эти телеги или как там: «стук телег, подвозящих хлеб человечеству», полезнее Сикстинской Мадонны, или как у них там…“ — см. с. 206), хотя Герцен, как известно, был высоким его ценителем и знатоком.

Сомнения автора „Бесов“ в способности одной науки обосновать новую нравственность и перестроить общество на новых началах, восходящие еще к 1840-м годам,[353] получат сложное религиозно-философское преломление в „Дневнике писателя“, в „Подростке“ и „Братьях Карамазовых“. На эту тему будут беседовать Версилов и Аркадий в „Подростке“, она отразится в поэме о Великом инквизиторе (мысль „обратить камни в хлебы“, т. е. накормить людей).[354]

Летом и осенью 1870 г. Достоевский принимается за новую редакцию первой части романа, частично используя материалы забракованной первоначальной редакции. Наряду с созданием новых подготовительных набросков (планы сюжета, характеристики, диалоги и др.,) идет оформление связного текста глав первой части „Бесов“. В это время в общих чертах уже определилась композиция романа и его объем.

Если июньские записи посвящены в основном разработке нового образа Князя и его философских диалогов с Шатовым, то начиная с августа творческие усилия Достоевского поглощены главным образом сюжетными планами глав первой части романа („Чужие грехи“, „Хромоножка“, „Премудрый змий“).

Большое количество действующих лиц, запутанные сюжетные интриги и ситуации, т. е. все то, что, по замыслу писателя, должно было увеличить занимательность романа („…а занимательность я, до того дошел, что ставлю выше художественности“ — XXIX1, 143), — чрезвычайно затруднило работу Достоевского над первой частью „Бесов“.

В августовских планах много раз варьируется тема неудавшейся помолвки Степана Трофимовича с последовавшими за ней событиями и интригами (см. записи от 12–16, 18, 19, 21 и 22 августа 1870 г.). Долго не могут определиться взаимоотношения между Князем, Шатовым и Красавицей, Воспитанницей. В августовских планах появляется мотив тайного брака Князя с Хромоножкой, что придает сюжету еще большую запутанность и усложняет взаимоотношения главных персонажей. Неоднократно разрабатывается сцена встречи Варвары Петровны с Хромоножкой в соборе и последующего знакомства. Введение в роман Хромоножки усиливает трагическую тональность романа с его финальными убийствами и самоубийствами.

Существенное внимание уделяет писатель сатирическому изображению жизни губернского города с его руководителями и обывателями (см. записи „Большие идеи“ от 12 сентября 1870 г.). В это время уже определяются в общих чертах образы фон Лембке и его либеральничающей супруги: „…лицо Губернаторши. Губернаторша принадлежит к злокачественному разряду партии «Вести». Консерваторша, принцип крупного землевладения. Из тех именно консерваторов, которые не прочь связаться с нигилистами, чтоб произвести бурду. <…> Настраивает на подобные же действия мужа. <…> Губернатор фон Лембке глуп, как бабий пуп. Нечаев сходится с Губернаторшей и с ее идеями, Губернаторша рада, что он ей поддакивает, и пропускает ему нигилизм сознательно, а в другое из его нигилизма и сама верит. Некоторые, например Липутин, думают, что Нечаев притворяется из политики, поддакивая Губернаторше. Но, к удивлению Липутина и всех (Князь угадал это заране и наблюдал), Нечаев искренно сочувствует консерваторам именно по принципу за их цинический нигилизм ко всему, что доселе считалось прекрасным и доблестным, т. е. за их презрение к общему интересу, народу, отечеству и ко всему, что не касается прямо их барских выгод" (XI, 234–235). В некоторых набросках Достоевский характеризует „развлечения“ представителей губернского общества („Поездка к Тихону н оскорбление его. Поездка к Ивану Яковлевичу“ — XI, 234).

Очевидно, летом 1870 г. Достоевский вводит в роман Инженера (Кириллов). Осенью определяется „РОЛЬ ИНЖЕНЕРА ФАКТИЧЕСКАЯ“ („ИНЖЕНЕР вызвался себя застрелить для общего дела“ — XI, 241), хотя среди набросков мы не находим характеристик этого идейного самоубийцы.

В летних и осенних характеристиках Ставрогина неизменно повторяются три взаимосвязанных мотива: преступление над девочкой, неудавшееся раскаяние у Тихона и самоубийство Ставрогина. В ряде набросков разрабатывается сцена свидания Ставрогина с Тихоном.

В одной из августовских записей читаем:

„Итог. Ставрогин как характер: все благородные порывы до чудовищной крайности (Тихон) и все страсти (при скуке непременно). Бросается и на Воспитанницу, и на Красавицу. Объясняет Воспитаннице секрет, но до самого крайнего момента, даже в письме со станции, не говорит о девочке. <…> Требует Воспитанницу к себе с эгоизмом, презирая и не веруя в помощь человека. Наслаждается глумлением над Красавицей, Ст<епаном> Т<рофимови>чем, братом Хромоножки, над матерью и даже над Тихоном. Красавицу он действительно не любил и презирал, но когда она отдалась, вспыхнул страстью вдруг (обманчивой и минутной, но бесконечной) и совершил преступление. Потом разочаровался. Он улизнул от наказания, но сам повесился. <…> В письме со станции не зовет Воспитанницу, а только объясняет про Ури. <…> Гордость его в том, что не побоюсь, например, объявления о Хромоножке, и боится. Сознает, что не готов для подвига и что никогда не будет готов“ (XI, 208–209).

Обобщающую характеристику Ставрогина Достоевский набрасывает 1 ноября 1870 г.: „Приехал же Nicolas действительно в ужасном и загадочном состоянии духа. В нем боролись две идеи: 1) Лиза — овладеть ею — идея жестокая и хищная. 2) Подвиг, восстание на зло, великодушная идея победить. Он потому сходится сначала с Шатовым, потом с Тихоном. Хочет и исповедовать себя перед всеми, и наказать себя стыдом Хромоножки. <…> Обновление и воскресение для него заперто единственно потому, что он оторван от почвы, следственно не верует и не признает народной нравственности. Подвиги веры, например, для него ложь. Отвлеченное же понятие об общечеловеческой, гуманной совести на деле несостоятельно. Это выставить. Он вдруг падает, хотя, например, распоряжение насчет Ури уже сделано…“ (XI, 239).

7 (19) октября 1870 г. Достоевский высылает в Москву начало первой части романа. В сопроводительном письме в редакцию „Русского вестника“ он сообщает: „Здесь, в высылаемом, заключается половина первой части. Всех частей — три. Каждая часть имеет четыре деления (которые обозначены у меня римскими цифрами и заголовком). Каждое деление дробится далее на главы. (Всего высылаю теперь 62 полулистка почтовой бумаги малого формата.) III и IV отделы первой части будут высланы мною в редакцию «Русского вестника» в ноябре нынешнего 1870 г “ (XXIX2, 140).

Отправив начало „Бесов“ в редакцию, Достоевский с октября по декабрь работает над последними главами первой части. Очень долго не может окончательно определиться сюжетный план пятой главы („Премудрый змий“). В декабре Достоевский еще предполагал закончить первую часть „Бесов“ сценой именин и ареста Степана Трофимовича, о чем свидетельствуют записи: „ПЕРВАЯ ЧАСТЬ КОНЧАЕТСЯ АРЕСТОМ СТ<ЕПАНА> ТРОФИМОВИЧА. 25 декабря (1870)“ и „27 декабря (1870). <…> Не кончить ли после стихов арестом 1-ю часть? NB. ДЕРЖАТЬСЯ ЗДЕСЬ, НЕ УНИЧТОЖИТЬ ЛИ СОВСЕМ АРЕСТ?“ (XI, 258, 260) Известные трудности вызывает у Достоевского избранная им форма повествования. „Главное — особый тон рассказа, и все спасено, — записывает он 27 декабря 1870 г — <…> Нечаев начинает с сплетен и обыденностей, a Князь раскрывается постепенно в действии и без всяких объяснений. Про одного Степана Трофимовича всегда с объяснениями, точно он герой» (XI, 261).


предыдущая глава | Том 7. Бесы | cледующая глава