на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



Продолжение переписки

Милый Гафиз, как хорошо жить!

Ваша Лери

Второе письмо Ларисы сохранилось целиком.

«Милый Гафиз, это письмо не сентиментально, но мне сегодня так больно, так бесконечно больно. Я никогда не видела летучих мышей, но знаю, что, если даже у них выколоты глаза, они летают и ни на что не натыкаются. Я сегодня как раз такая бедная мышь, и всюду кругом меня эти нитки, натянутые из угла в угол, которых надо бояться.

Милый Гафиз, много одна, каждый день тону в стихах, в чужом творчестве, чужом опьянении. И никогда еще не хотелось мне так, как теперь, найти, наконец, свое собственное. Говорят, что Бог дает каждому в жизни крест такой длины, какой равняется длина нитки, обмотанной вокруг человеческого сердца. Если бы мое сердце померили вот сейчас, сию минуту, то Господу пришлось бы разориться на крест вроде Гаргантюа, величественный, тяжелейший…

Ах, привезите с собой в следующий раз поэму, сонет, что хотите, о янычарах, о семиголовом цербере, о чем угодно, милый друг, но пусть опять ложь и фантазия украсятся всеми оттенками павлиньего пера и станут моим Мадагаскаром, экватором, эвкалиптовыми и бамбуковыми чащами, в которых человек якобы обретает простоту души и счастие бытия. О, если бы мне сейчас – стиль и слог убежденного Меланхолика, каким был Лозинский, и романтический чердак, и действительно верного и до смерти влюбленного друга. Человеку надо так немного, чтобы обмануть себя.

Ну, будьте здоровы, моя тоска прошла. Жду Вас.

Ваша Лери».

Вот и вспомнился Алексей Лозина-Лозинский. Он только что, в ноябре 1916 года, ушел из жизни, а к Ларисе пришла революция любви, о которой он ее предупреждал.

Лариса с ноября 1916 года стала работать в журнале «Летопись» Максима Горького. В ноябрьском номере вышла ее рецензия на роман Шарля де Костера «Тиль Уленшпигель», в двенадцатом номере сразу три рецензии: на «Томление духа» Вл. Нелединского, на «Агонию городов» Жоржа Роденбаха, на рассказы Юрия Слезкина «Господин в цилиндре». Конечно, можно утонуть в чужом творчестве. Еще год назад Александр Блок писал Анастасии Чеботаревской, что журнал Горького «не производит на меня гадкого впечатления. Я склонен относиться к нему очень серьезно… вовсе не все там мне враждебно, а то, что враждебно, – стоящее и сильное».

«Милый Гафиз» познакомил Ларису со своим другом Михаилом Лозинским и его женой Татьяной. Лариса стала у них бывать, помогала Михаилу Леонидовичу искать лыжи для Николая Степановича, подружилась с ними, доверяя им свою искренность. Один общий интерес у них точно был – пристрастие к Черной речке. В 1914 году Лозинские отдыхали в Ваммельсуу, откуда Михаил Леонидович писал другу: «С изумлением беспримерным, дорогой Николай Степанович, получил я сейчас твое письмо из Териок. Приди оно хоть несколькими днями раньше, это изумление было бы и приятнейшим. И я, конечно, немедленно на коне или на корабле отправился бы в Териоки, чтобы похитить тебя из этого скверного посада в очаровательное Vammelsuu. Но, увы! Теперь поздно… Сегодня Таня и я переселяемся в Петербург – она до конца месяца, а я совсем: только в августе буду наезжать сюда по субботам… 10–23 июля 1914 года».

Целый месяц Лариса не получала писем от Гафиза. Писали друзья, ушедшие на фронт. Кто стал прототипом стихотворения Ларисы Рейснер «Письмо», написанного зимой 1916/17 года и напечатанного в «Новой жизни» М. Горького 30 апреля 1917 года, можно только гадать.

Мне подали письмо в горящий бред траншеи.

Я не прочел его, – и это так понятно:

Уже десятый день, не разгибая шеи,

Я превращал людей в гноящиеся пятна.

Потом, оставив дно оледенелой ямы,

Захвачен шествием необозримой тучи,

Я нес ослепший гнев, бессмысленно упрямый,

На белый серп огней и на плетень колючий.

Ученый и поэт, любивший песни Тассо,

Я, отвергавший жизнь во имя райской лени,

Учился потрошить измученное мясо,

Калечить черепа и разбивать колени.

Твое письмо со мной. Нетронуты печати.

Я не прочел его. И это так понятно.

Я только мертвый штык ожесточенной рати,

И речь любви твоей не смоет крови пятна.

Скорее всего стихотворение появилось в период долгого отсутствия писем от Гафиза.

Следующее письмо от него приходит 8 декабря 1916 года:

«Лери моя, приехав в полк, я нашел оба Ваши письма. Какая Вы милая в них. Читая их, я вдруг остро понял, что Вы мне однажды сказали, – что я слишком мало беру от Вас.

Действительно, это непростительное мальчишество с моей стороны разбирать с Вами проклятые вопросы. Я даже не хочу обращать Вас (подчеркнуто мной. —Г. П.). Вы годитесь на бесконечно лучшее.

И в моей голове уже складывается план книги, которую я мысленно напишу только для Вас. Ее заглавие будет огромными красными, как зимнее солнце, буквами: «Лери и любовь».

А главы будут такие: «Лери и снег», «Лери и персидская лирика», «Лери и мой детский сон об орле».

На все, что я знаю и люблю, я хочу посмотреть, как сквозь цветное стекло, через Вашу душу, потому что она действительно имеет свой особый цвет, еще не воспринимаемый людьми (как древними не был воспринимаем синий цвет).

И я томлюсь, как автор, которому мешают приступить к уже обдуманному произведению. Я помню все Ваши слова, все интонации, все движения, но мне мало, мало, мало, мне хочется еще. Я не очень верю в переселенье душ, но мне кажется, что в прежних своих переживаниях Вы всегда были похищаемой, Еленой Спартанской, Анжеликой из Неистового Роланда и т. д. Так мне хочется Вас увезти.

Я написал Вам сумасшедшее письмо, это оттого, что я Вас люблю.

Вспомните, Вы мне обещали прислать Вашу карточку. Не знаю только, дождусь ли я ее, пожалуй, прежде удеру в город пересчитывать столбы на решетке Летнего сада.

Пишите мне, целующему Ваши милые, милые руки.

Ваш Гафиз».

В конце декабря 1916 года Николай Гумилёв приехал в Петербург. На несколько дней. Съездил с Ахматовой в Бежецк навестить мать, сына, сестру, тетушек, а брат Дмитрий тоже был на фронте. Пока добираться туда было еще относительно легко. После революции Гумилёв говорил Ирине Одоевцевой, что легче в Африку съездить, чем в Бежецк, рассказывая о своей поездке туда:

«Вы ведь на Званку ездите и знаете, какая теснота, мерзость и давка в поезде. В купе набилось тринадцать человек – дышать нечем. До тошноты. К тому же я терпеть не могу числа тринадцать. Да еще под Рождество, в Сочельник…

Левушка читает «Всадника без головы» и водит гулять Леночку, как взрослый, оберегает ее и держит ее за ручку. Смешно на них смотреть, такие милые и оба мои дети. Левушка весь в меня. Не только лицом, но такой же смелый, самолюбивый, как я в детстве. Всегда хочет быть правым и чтобы ему завидовали… Леночка, та нравом пошла в Аню и очень капризна. Но уже понимает, с кем и когда можно капризничать».

Эта поездка состоялась в 1920 году, когда Гумилёв был женат вторым браком на Анне Энгельгардт. После гибели Николая Степановича в 1922 году Леночка на какое-то время осталась без присмотра. Анна Энгельгардт была совершенно беспомощной в жизненных испытаниях. Вот тогда-то мать Ларисы написала дочери в Афганистан, спрашивая, не взять ли девочку к себе. Лариса горячо согласится. Судьба рассудит иначе.

И третье сохранившееся письмо Ларисы, как и второе, кажется черновиком, дневниковыми записями. Если это так, тогда понятно, почему письма сохранились в архиве Ларисы.

«Я не знаю, поэт, почему лунные и холодные ночи так бездонно глубоки над нашим городом. Откуда это все более бледнеющее небо и ясный, торжественный профиль старых подъездов на тихих улицах, где не ходит трамвай и нет кинематографов… Милые ночи, такие долгие, такие бессонные. Кстати о снах. Помните, Гафиз, Ваши нападки на бабушкин сон с „щепкой“, которым чрезвычайно было уязвлено мое самолюбие. Оказывается, бывает хуже. Представьте себе мечтателя, самого настоящего и убежденного. Он засыпает, побежденный своей возвышенной меланхолией, а также скучным сочинением какого-нибудь славного, давно усопшего любомудра. И ему снится райская музыка, да, смейтесь сколько угодно. Он наслаждается неистово, может быть плачет, вообще возносится душой. Счастлив, как во сне. Отлично. Утром мечтатель первым делом восстанавливает в своей памяти райские мелодии, только что оставившие его, вспоминает долго, озлобленно, с болью и отчаянием. И оказывается, что это было нечто более, чем тривиальное, чижик-пыжик, какой-нибудь дурной и навязчивый мотивчик, я это называю – кларнет-о-пистон. О, посрамление! Ангелы в раю, очень музыкальные от природы, смеются, как галки на заборе, и не могут успокоиться. Гафиз, это очень печальное происшествие. Пожалейте обо мне, надо мной посмеялись. Лери.

P. S. Ваш угодник очень разорителен, всегда в нескольких видах и еще складной, с цветами и большим полотенцем».

Свечи о здравии Николая Степановича она, судя по приписке, ставит все в той же церкви на Каменном острове, о которой она писала в первом письме.

Через две недели после встречи в конце декабря придет письмо Гафиза от 15 января 1915 года:

«Леричка моя, Вы, конечно, браните меня, я пишу Вам первый раз после отъезда, а от Вас получил уже два прелестных письма. Но в первый же день приезда я очутился в окопах, стрелял в немцев из пулемета, они стреляли в меня, и так прошли две недели. Из окопов писать может только графоман, настолько все там не напоминает окопа: стульев нет, с потолка течет, на столе сидит несколько огромных крыс, которые сердито ворчат, если к ним подходишь. И я целые дни валялся в снегу, смотрел на звезды и, мысленно проводя между нами линию, рисовал себе Ваше лицо, смотрящее на меня с небес. Это восхитительное занятие, Вы как-нибудь попробуйте. Теперь я временно в полуприличной обстановке и хожу на аршин от земли. Дело в том, что заказанная Вами пьеса (о Кортесе и Мексике) с каждым часом вырисовывается передо мной ясней и ясней. Сквозь „магический кристалл“ (помните у Пушкина) я вижу до мучительности яркие картины, слышу запахи, голоса. Иногда я даже вскакиваю, как собака, увидевшая взволновавший ее сон. Она была бы чудесна, моя пьеса, если бы я был более искусным техником. Как я жалею теперь о бесплодно потраченных годах, когда, подчиняясь внушенью невежественных критиков, я искал в поэзии какой-то задушевности и теплоты, а не упражнялся в писаньях рондо, рондолей, лэ, вирелэ и пр. Искусство Теодора де Банвиля и то оказалось бы малым для моей задачи. Придется действовать по-кавалерийски, дерзкой удалью и верить, как на войне, в свое гусарское счастье. И, все-таки, я счастлив, потому что к радости творчества у меня примешивается сознание, что без моей любви к Вам я и отдаленно не мог бы надеяться написать такую вещь.

Теперь, Леричка, просьбы и просьбы: от нашего эскадрона приехал в город на два дня солдат, если у Вас уже есть русский Прескотт, – пришлите мне. Кроме того, я прошу Михаила Леонидовича купить мне лыжи и как на специалиста по лыжным делам указываю на Вас. Он Вам, наверное, позвонит, помогите ему. Письмо ко мне и миниатюру Чехонина (если она готова) можно послать с тем же солдатом. А где найти солдата, Вы узнаете, позвонив Мих. Леонид.

Целую без конца Ваши милые, милые ручки.

Ваш Гафиз».

Руки у обоих были похожими – узкие аристократические ладони с длинными красивыми пальцами. Они видны и на их портретах, гумилёвские руки написал художник М. Фармаковский в 1908-м, рейснеровские – художник В. Шухаев.

Известны три миниатюры Ларисы Рейснер Сергея Чехонина, указанные в каталоге выставки Русского музея, 1994 года. Две из них написаны акварелью, с подписью: Сергей Чехонин, 1922. Задумчивая Лариса изображена в кресле на берегу озера, в дворянской усадьбе, и напоминает тургеневскую девушку. Второй портрет – в той же блузке – поступил от художника в Третьяковскую галерею в 1928 году. Третий портрет нарисован карандашом и акварелью, поступил в Музей изобразительных искусств от И. С. Зильберштейна в 1986 году. Судя по размерам (15x9), именно он был воспроизведен в «Красной газете» в годовщину смерти Ларисы Михайловны, 9 февраля. Возможно, третья миниатюра (без даты) и была отослана Николаю Гумилёву.

Трагедия о Кортесе и Мексике заказана была Гумилёву через Ларису Максимом Горьким. Он прочел «Гондлу», которая ему очень понравилась. «Вот какой из вас вырос талантище», – сказал он Гумилёву и заказал новую трагедию. Написана она не была.

«Мой Гафиз, – смотрите, как все глупо вышло. Вы не писали целую вечность, я рассердилась – и не подготовила Вашу книгу. Солдат уезжает завтра утром, а мне М. Л. позвонил только сегодня вечером, часов в восемь; значит, и завтра я ничего не успею сделать. Но все равно, этого Прескотта я так или иначе разыщу и Вам отправлю. Теперь – лыжи. Таких, как Вы хотите, нигде нет. Их можно, пожалуй, выписать из Финляндии, и недели через две они бы пришли. Но не знаю, насколько это Вас устраивает?

Миниатюра еще не готова – но, наверно, будет готова в первых числах. Что сказать Вам еще? Да, о Вашей работе.

Помните, мы как-то говорили, что в России должно начаться Возрождение? Я в последнее время много думала об этих странных людях, которые после утонченного, прозрачного, мудрого кватроченто – вдруг просто, одним движением сделались родоначальниками совсем нового века. Ведь подумайте, Микель Анджело жил почти рядом с Содомой, после Леонардо, после женщин, не способных держать даже Лебедя. И вдруг – эти тела, эти тяжести и сновидения.

Смотрите, Гафиз, у нас было и прошло кватроченто. Брюсов, учившийся искусству, как Мазаччио перспективе. Ведь его женщины даже похожи на этих боевых, тяжелых коней, которые занимали всю середину фрески своими нелепо поднятыми ногами, крупами, необычайными телодвижениями. Потом Белый, полный музыки и аллегорий наполовину Боттичелли, Иванов – чудесный график, ученый, как Болонец, точный и образованный, как правоверный римлянин.

А простые и тонкие Бальмонт и его школа – это наша отошедшая готика, наши цветные стекла, бледные, святые, больше пение, чем поэзия.

Я очень жду Вашей пьесы. Вы как ее скажете? Вероятно, форма будет чудесна, Вы это сами знаете. Но помните, милый Гафиз, Сикстинская капелла еще не кончена – там нет Бога, нет пророков, нет Сивилл, нет Адама и Евы. А главное – нет сна и пробуждения; нет героев; ни одного жеста победы – ни одного полного обладания, ни одной совершенной красоты, холодной, каменной, отвлеченной красоты, которой не боялись люди того века и которую смели чтить, как равную. Ну прощайте. Пишите Вашу драму, и возвращайтесь, ради Бога».

Приписка на полях – «Гафиз, милый! Я жду Вас к первому. Пожалуйста, постарайтесь быть, а?»

Своих писем Лариса Рейснер, видимо, никогда не датировала. Подразумевается – к 1 февраля 1917 года.

Понял ли Гафиз, что подразумевается под холодной, каменной, отвлеченной красотой? Символом какого из иных миров она является? Свою статью «Краткий обзор нашей современной поэзии (акмеизма)», написанную скорее всего в декабре 1916 года для «Летописи» и, видимо, отвергнутую М. Горьким, Лариса начинает так:

«Искусство тем прекрасней,

Чем взятый материал

Бесстрастней:

Стих, мрамор и металл.

Этим четверостишием начинается знаменитый поэтический манифест Теофиля Готье, ставший художественной программой французских парнасцев, объединивший у нас в России молодую эстетическую школу под общим названием «Акмеизм»… Что же такое этот «Акмеизм», так неожиданно появившийся и представленный тремя крупными именами Н. Гумилёва, Анны Ахматовой и О. Мандельштама? Критика единодушно навязывает нам одно надоедливое определение: «Они – форма, прежде всего форма, ничего кроме формы»… Разве вообще допустимо вульгарное деление красоты на форму и содержание, ремесленное тело и мистическую душу? В голосе музы нельзя прощупать механизма «органчика», слово чудесно соединило музыку с идеей, звук, пропорцию, колебание – и отвлеченное, идеальное понятие. Единство – первый признак совершенного, первое правило гармонии…» (Статья была опубликована в альманахе, посвященном 100-летию А. Ахматовой, «День поэзии». Л., 1989.)

Книга, которую просил прислать Гафиз, – «Завоевание Мексики» Уильяма Прескотта (1796–1859), американского историка.

Гафиз ответил уже через неделю, 22 января 1917 года: «Леричка моя, какая Вы золотая прелесть, и Ваш Прескотт, и Ваше письмо, и главное, Вы. Это прямо чудо, что во всем, что Вы делаете, что пишете, так живо чувствуется особое Ваше очарование… Я уже совсем собрался вести разведку по ту сторону Двины, как вдруг был отправлен закупать сено для дивизии. Так что я теперь в такой же безопасности, как и Вы. Жаль только, что приходится менять план пьесы. Прескотт убедил меня в моем невежестве относительно мексиканских дел. Но план вздор, пьеса все-таки будет, и я не знаю, почему Вы решили, что она будет миниатюрной, она трагедия в пяти актах, синтез Шекспира и Расина!

Лери, Лери, Вы не верите в меня. К первому приехать мне не удастся, но в начале февраля, наверное. Кроме того, пример Кортеса меня взволновал. И я начал сильно подумывать о Персии. Почему бы на самом деле не заняться усмирением бахтиаров? Переведусь в Кавказскую армию, закажу себе малиновую черкеску, стану резидентом при дворе какого-нибудь беспокойного хана и к концу войны, кроме славы, у меня будет еще дивная коллекция персидских миниатюр. А ведь Вы знаете, что моя главная слабость – экзотическая живопись.

Я прочел статью Жирмунского. Не знаю, почему на нее так ополчились. По-моему, она лучшая статья об акмеизме, написанная сторонним наблюдателем, в ней много неожиданного и меткого. Обо мне тоже очень хорошо, по крайней мере, так хорошо обо мне еще не писали. Может быть, если читать между строк, и есть что-нибудь ядовитое, но Вы знаете, что при такой манере чтения и в Мессиаде можно увидеть роман Поль де Кока.

Почему Вы мне не пишете, – получили ли Вы программу чтения от Лозинского и следуете ли ей. Хотя Вам, кажется, не столько надо прочесть, сколько забыть. Напишите мне, что больше на меня не сердитесь. Если опять от меня долго не будет писем, смотрите на плакаты «Холодно в окопах». Правду сказать, не холодней, чем в других местах, но неудобно очень.

Лери, я Вас люблю.

Ваш Гафиз.

Вот хотел прислать Вам первую сцену Трагедии и не хватило места».

В рекомендованный М. Л. Лозинским список входят книги современных русских поэтов, писателей, а также философов: Л. Шестова, М. Гершензона, Н. Бердяева, В. Розанова, П. Флоренского, Д. Мережковского; из европейских: Р. М. Рильке, Ст. Георге, Ф. Ницше, М. Даутендея, Ш. Бодлера, Леконта де Лиля, Вердена, Рембо, Корбьера, Лафорга, Роллана, Ф. Жамма, П. Клоделя, Вьеле-Гриффена, романы А. Франса, Гюисманса, А. Ренье и статьи Гурмона.

Статья В. М. Жирмунского опубликована в двенадцатом номере «Русской мысли» за 1916 год.

Следующее письмо Ларисы (опять набросок, черновик?):

«Застанет ли Вас это письмо, мой Гафиз? Надеюсь, что нет: смотрите, не сегодня-завтра начнется февраль, по Неве разгуливает теплый ветер с моря, – значит, кончается год (я всегда год считаю от зимы до зимы) – мой первый год, не похожий на все прежние: какой он большой, глупый, длинный, – как-то слишком сильно и сразу выросший. Я даже вижу – на носу масса веснушек и невообразимо длинные руки.

Милый Гафиз, как хорошо жить! Это, собственно, главное, что я хотела Вам написать.

Что я делаю? Во-первых, обрела тихую пристань. Как пьяница, который долго ищет «свой» любимейший кабачок, я все искала место строгое, уединенное и теплое для моих занятий. В Публичной библиотеке мне разонравилось. Много знакомых, из окна не видно набережной, книги выдаются с видом глубокого недоумения. Вам Блока? А-а…»

Любовь Ларисы, как и любовь Леры к Гондле, смогла подняться на своем ковре-самолете. По свободному морю любви к общей лебединой отчизне. «К неведомой мете».


На Мадагаскаре | Лариса Рейснер | Глава 19 РАССТАВАНИЕ С ГУМИЛЁВЫМ