на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



4. Младенец Христос

Первое Рождество после маминой смерти я впервые в жизни провел не в Сойере. Бабушка сказала тете Марте и дяде Алфреду, что, если наша семья соберется в полном составе, мы слишком остро будем чувствовать мамино отсутствие. Если я с Дэном и бабушкой останусь в Грейвсенде, уверяла она, а Истмэны — в Сойере, мы все будем скучать друг по другу — а значит, будем меньше тосковать по маме. В то Рождество 1953 года я понял, каким адом может стать этот святой праздник для семьи, потерявшей кого-то из близких или где есть иная беда; так называемый дух дарения порой так же ненасытен, как и дух стяжательства, — в Рождество мы отчетливее всего осознаем, чего лишены и кого с нами нет.

Все время каникул я проводил попеременно то в бабушкином доме на Центральной улице, то в покинутой мною общежитской квартире Дэна, благодаря чему впервые увидел, как Грейвсендская академия выглядит в Рождество, когда все ученики, живущие в общежитии, разъезжаются по домам. Унылый камень и кирпич, запорошенный снегом плющ, наглухо закрытые и потому казарменно-однообразные окна спальных и учебных корпусов — все это придавало учебному заведению сходство с тюрьмой, охваченной массовой голодовкой. По дорожкам четырехугольного двора не спешили, как обычно, школьники, и одинокие голые березы цвета кости выделялись на фоне снега, словно рисунки углем или скелеты былых выпускников.

Колокола капеллы, как и звонок, возвещающий о начале очередного урока, временно безмолвствовали, и мамино отсутствие как бы подчеркивалось отсутствием обычной для Грейвсенда музыки — я к ней так привык, что почти перестал замечать, пока она вдруг не умолкла. Осталось только торжественно-мрачное «бом», отмеряющее часы на колокольне церкви Херда. В льдистые дни того декабря, разносясь над старым снегом, оттаявшим и смерзшимся снова, тускло отсвечивающим истертым оловом, бой часового колокола церкви Херда напоминал погребальный звон.

В то Рождество веселиться было не с чего, хотя наш славный Дэн Нидэм и старался изо всех сил. Он слишком много пил и потом скрипучим голосом распевал рождественские гимны, гулким эхом отдававшиеся во всех уголках пустого корпуса. Его манера исполнения этих гимнов мучительно-резко отличалась от маминой. А когда к Дэну присоединялся Оуэн, чтобы спеть строфу из «Да пошлет Господь вам радость» или — еще хуже — «И озарилась светом ночь», старые каменные лестничные колодцы общежития наполнялись и вовсе надрывной музыкой, нисколько не похожей на рождественскую, а, напротив, совершенно отчетливо похоронной; казалось, это поют призраки учеников Академии, которые когда-то не смогли уехать домой на Рождество и теперь взывают к своим далеким семьям.

Спальные корпуса Грейвсендской академии носили имена давно умерших преподавателей и директоров: Аббот, Амен, Бэнкрофт, Данбар, Гилман, Горам, Куинси, Лэмберт, Перкинс, Портер, Скотт, Хупер. Дэн Нидэм жил в корпусе под названием Уотерхаус-Холл, названном в честь некоего покойного латиниста-зануды по имени Эймос Уотерхаус, — но даже его переложение рождественских гимнов на латынь, я уверен, звучало бы куда веселее, чем эта заунывная несуразица в исполнении Дэна с Оуэном Мини.

Словно в отместку за то, что теперь Рождество будет проходить без моей мамы, бабушка отказалась участвовать в праздничном оформлении дома 80 по Центральной улице; в результате венки оказались прикреплены на дверях слишком низко, а нижние ветки рождественской елки были явно перегружены мишурой и игрушками — не страдающей изысканным художественным вкусом Лидии удалось сотворить это лишь на высоте инвалидной коляски.

— Все-таки лучше было бы нам всем поехать в Сойер, — заявил Дэн Нидэм слегка заплетающимся языком.

Оуэн тяжело вздохнул.

— ПО-МОЕМУ, Я УЖЕ НИКОГДА НЕ ПОБЫВАЮ В СОЙЕРЕ, — угрюмо сказал он.

Вместо Сойера мы с Оуэном отправились по комнатам ребят, которые на Рождество разъехались из Уотерхаус-Холла по домам. У Дэна Нидэма имелся универсальный ключ, отпиравший замки всех комнат. Почти каждый день Дэн уходил репетировать со своими актерами сценическое переложение «Рождественской песни»[13] — ее ставили у нас каждый год и успели отчаянно затрепать; чтобы хоть как-то освежить игру, Дэн заставлял актеров меняться ролями от одного Рождества к другому. Так, мистер Фиш, который в позапрошлом году играл Призрака Марли, в прошлом — Святочного Духа Прошлых Лет, теперь был самим Скруджем. Несколько лет подряд Дэн приглашал на роль Малютки Тима прелестных детишек, но те вечно путали слова, и Дэн стал уговаривать Оуэна. На что Оуэн сказал, что все лопнут со смеху — если не при первом же его появлении, то уж когда он откроет рот — точно. И кроме того, мать Малютки Тима играла миссис Ходдл — при одной мысли об этом, заявил Оуэн, у него ВНУТРИ ВСЕ ПЕРЕВОРАЧИВАЕТСЯ.

Хватит того, сказал он, что его до сих пор каждый год выставляют на всеобщее посмешище на рождественском утреннике в церкви Христа. «ВОТ УВИДИШЬ, — мрачно говорил он мне. — БОЛЬШЕ У ВИГГИНОВ ЭТОТ НОМЕР НЕ ПРОЙДЕТ — ДЕЛАТЬ ИЗ МЕНЯ СВОЕГО ДУРАЦКОГО АНГЕЛА!»

Мне впервые предстояло участвовать в рождественском утреннике, — все прежние годы я в последнее воскресенье перед Рождеством был уже в Сойере. Однако Оуэн не раз жаловался мне, что ему всегда приходится играть ангела-благовестника — роль, которую на него возложили преподобный командир Виггин с женой стюардессой Розой; та уверяла, что другого «такого славненького, как Оуэн», не сыскать на роль сходящего с небес в «столпе света» ангела (при содействии массивного механизма, напоминающего подъемный кран, к которому Оуэна, словно марионетку, подвешивали на тросах). Оуэн должен был возвестить о чуде — божественном Младенце, лежащем в яслях в Вифлееме; при этом он то и дело хлопал руками, чтобы привлечь внимание к исполинским крыльям, приклеенным к его балахону, и заодно приглушить смешки, то и дело раздающиеся среди прихожан.

Каждый год у алтарных перил собирались толпой «пастухи» один другого угрюмее и наперебой изображали трепет при виде Святого Посланника Господа. Разношерстная куча статистов, «пастухи» вечно наступали на полы своих халатов, а крючковатыми посохами норовили сбить друг у друга с голов тюрбаны и оторвать приклеенные бороды. Розе Виггин с большим трудом удавалось собрать всех их вместе в «столпе света», который в то же время должен был освещать и Сошедшего С Небес Ангела, то бишь Оуэна Мини.

Викарий зачитывал из Евангелия от Луки: «В той стране были на поле пастухи, которые содержали ночную стражу у стада своего. Вдруг предстал им Ангел Господень, и слава Господня осияла их; и убоялись страхом великим». Затем мистер Виггин делал небольшую паузу, чтобы все могли убедиться в раболепном страхе, охватившем пастухов при виде Оуэна, изо всех сил пытающегося достать ногами до пола, — Роза Виггин, управляя скрипучей машиной, опускала Оуэна на землю в опасной близости от зажженных свечей, изображавших костер, вокруг которого пастухи сторожат свое стадо.

— «НЕ БОЙТЕСЬ, — обращался к ним Оуэн, отчаянно барахтаясь в воздухе, — Я ВОЗВЕЩАЮ ВАМ ВЕЛИКУЮ РАДОСТЬ, КОТОРАЯ БУДЕТ ВСЕМ ЛЮДЯМ: ИБО НЫНЕ РОДИЛСЯ ВАМ В ГОРОДЕ ДАВИДОВОМ СПАСИТЕЛЬ, КОТОРЫЙ ЕСТЬ ХРИСТОС ГОСПОДЬ; И ВОТ ВАМ ЗНАК ВЫ НАЙДЕТЕ МЛАДЕНЦА В ПЕЛЕНАХ, ЛЕЖАЩЕГО В ЯСЛЯХ». После этого вспыхивал ослепительный, хотя и прерывистый, словно молния, «столп света» (возможно, в церкви Христа просто были какие-то неполадки в электропроводке), и Оуэна поднимали — иногда буквально вздергивали — куда-то вверх, в темноту; а как-то раз его дернули так стремительно, что одно крыло оторвалось от спины и шлепнулось в толпу обалдевших пастухов.

Самое неприятное заключалось в том, что Оуэну потом приходилось болтаться в воздухе до конца праздника — конструкция аппарата не позволяла опустить ангела где-нибудь в стороне от освещенного пятачка перед алтарем. Так что бедняга висел на тросах и с высоты обозревал все происходящее — младенца, лежащего в яслях, неуклюжих осликов, у которых головы качались из стороны в сторону, спотыкающихся пастухов и волхвов, пошатывающихся под тяжестью своих корон.

А еще Оуэна злило, что, кто бы ни играл Иосифа, он почему-то всегда глупо ухмылялся — как будто Иосифу было над чем ухмыляться. «ПРИ ЧЕМ ЗДЕСЬ ВООБЩЕ ИОСИФ? — сердито недоумевал Оуэн. — ПУСТЬ СЕБЕ СТОИТ СПОКОЙНО У ЯСЛЕЙ, НО ЗАЧЕМ ОН УХМЫЛЯЕТСЯ?» А на роль Марии всегда подбирали самую красивую девочку. «ПРИ ЧЕМ ЗДЕСЬ КРАСОТА? — вопрошал Оуэн. — КТО СКАЗАЛ, ЧТО МАРИЯ БЫЛА КРАСИВОЙ?»

Некоторые штрихи, которые Виггины норовили привнести в представление, доводили Оуэна до белого каления — к таким «штрихам», например, относились маленькие детишки, переодетые голубями. Их костюмы выглядели до того нелепо, что невозможно было догадаться, кого изображают эти малыши. Они напоминали каких-то фантастических духов, диковинных живых существ из другой Галактики, словно Виггины решили, будто за Святым Рождеством непременно наблюдали (или, по крайней мере, должны были наблюдать) обитатели с отдаленных планет.

— НИКТО ЖЕ НЕ ПОНИМАЕТ, ЧТО ЭТО ЗА ДУРАЦКИЕ ГОЛУБИ И ЗАЧЕМ ОНИ! — возмущался Оуэн.

Что касается самого Младенца Христа, то тут Оуэн был просто-таки оскорблен. Виггины были уверены, что маленький Иисус не должен уронить ни слезинки, и в погоне за этим из года в год упорно собирали за кулисами пару десятков грудных детей. Выбор имелся настолько большой, что маленького Иисуса могли убрать из хлева при первом же неподобающем хныке или гуканье — и тут же заменить беззвучным младенцем, или по крайней мере временно оцепеневшим. Для того чтобы очередной тихий младенец всегда был под рукой, выстраивалась порядочная очередь из зловещего вида взрослых, уходящая в темноту за кафедрой проповедника и дальше — за малиново-лиловые занавеси под распятием. Эти здоровенные люди, умело и уверенно обращающиеся с младенцами (по крайней мере, достаточно уверенно, чтобы не уронить расшалившегося Младенца Христа), выглядели до странного неуместно на рождественском действе. Может, это волхвы или пастухи? Но почему тогда они настолько больше остальных волхвов и пастухов, что кажутся неестественно огромными? Костюмы на них были детские, а бороды у многих — настоящими, сами они казались проникнутыми не столько духом Рождества, сколько решимостью выполнить поставленную задачу, — словно добровольцы на пожаре, передающие по цепочке ведра с водой.

Матери переживали за кулисами: конкурс на самого благовоспитанного Младенца — дело нешуточное! Так благодаря затее Виггинов на каждое Рождество, вдобавок к новорожденному Иисусу, на свет во множестве появлялись новые члены самого чудовищного женского клуба — актерские мамаши. Я посоветовал Оуэну быть «выше» всей этой мелочной суеты, но он намекнул, что я вместе с другими ребятами из воскресной школы по крайней мере отчасти виноват в этих его унизительных вознесениях — не мы ли первыми придумали поднимать его в воздух? И не миссис ли Ходдл, подозревал Оуэн, надоумила Розу Виггин использовать Оуэна в роли ангела небесного?

Почему-то Оуэн не вдохновился предложением Дэна сыграть Малютку Тима.

— КОГДА Я ГОВОРЮ: «НЕ БОЙТЕСЬ; Я ВОЗВЕЩАЮ ВАМ ВЕЛИКУЮ РАДОСТЬ», ВСЕ ДЕТИ НАЧИНАЮТ РЕВЕТЬ, А ВСЕ ВЗРОСЛЫЕ ПОКАТЫВАЮТСЯ СО СМЕХУ. КАК ТЫ ДУМАЕШЬ, ЧТО БУДЕТ, КОГДА Я СКАЖУ: «ДА ОСЕНИТ НАС ГОСПОДЬ СВОЕЮ МИЛОСТЬЮ!»?

Да, все дело, конечно, в его голосе. Он мог бы сказать: «НАСТУПАЕТ КОНЕЦ СВЕТА!» — и даже тогда все кругом схватились бы за животики. Для Оуэна это было сущей пыткой: ему недоставало чувства юмора — сохраняя полнейшую серьезность, он заставлял публику умирать от смеха.

Неудивительно, что он начал волноваться из-за рождественского утренника еще в конце ноября: в церковном бюллетене, приуроченном к последнему воскресенью по Пятидесятнице, было помещено объявление под заголовком: «Вниманию желающих принять участие в рождественском утреннике». Первую репетицию назначили сразу после ежегодного приходского собрания и выборов в церковный совет, почти в самом начале наших рождественских каникул. «Кем бы вы хотели быть? — спрашивалось в этом дурацком бюллетене. — Нам нужны волхвы, ангелы, пастухи, ослики, голуби, Мария, Иосиф, младенцы — и многие другие!»

— «ОТЧЕ! ПРОСТИ ИМ, ИБО НЕ ЗНАЮТ, ЧТО ДЕЛАЮТ», — сказал тогда Оуэн.


Бабушка ворчала, когда мы играли в доме 80 на Центральной улице; поэтому неудивительно, что мы с Оуэном искали любой удобный случай уединиться в Уотерхаус-Холле. Поскольку Дэн днем уходил на репетиции, все здание, можно сказать, оставалось в нашем с Оуэном полном распоряжении. Мальчишечьи комнаты располагались на четырех этажах; на каждом — общий душ, писсуары и кабинки с унитазами, а в конце коридора — преподавательские квартиры. Дэн жил на третьем этаже. Обитатель такой же квартиры на втором этаже, сам похожий на школьника, уехал на Рождество домой; это был молодой, совсем еще неопытный учитель математики мистер Пибоди, холостяк без перспектив изменить свой статус, — из тех, кого мама называла «мимозами». Обидчивого и застенчивого, его с удовольствием дразнили мальчишки, жившие на втором этаже. В те ночи, когда он дежурил по корпусу, в Уотерхаус-Холле происходил форменный путч. Это в его дежурство одного школьника-первогодка, держа за ноги, опустили вниз головой в желоб для белья на четвертом этаже; приглушенные вопли несчастной жертвы эхом разносились по всему общежитию, и мистер Пибоди, открыв люк на втором этаже, сам перепугался до полусмерти, увидев двумя этажами выше глядящую на него перекошенную от страха орущую физиономию.

Мистер Пибоди реагировал в стиле миссис Ходдл. «Ван Арсдейл! — крикнул он вверх. — А ну, вылезай сейчас же из желоба! Приведи себя в порядок, я кому сказал! Встань на ноги как положено!»

Бедняга мистер Пибоди, ему, конечно, в жизни было не догадаться, что Вана Арсдейла крепко держат за ноги два бугая из футбольной сборной Грейвсенда — они измывались над Ваном Арсдейлом каждый божий день.

Стало быть, мистер Пибоди уехал домой к родителям, так что второй этаж остался без преподавательского присмотра. Фанатик-физкультурник с четвертого этажа, тренер по легкой атлетике мистер Тубулари, — и тот уехал на Рождество. Мистер Тубулари тоже был холостяк. Он специально выпросил себе жилье на четвертом этаже — для укрепления здоровья, уверяя, что любит взбегать вверх по лестнице. К нему в гости часто ходили женщины; мальчишки с удовольствием наблюдали снизу, как они в платье или юбке поднимаются и спускаются по ступенькам. В те ночи, когда выпадало его дежурство по Уотерхаус-Холлу, мальчишки вели себя тише воды ниже травы. Мистер Тубулари славился тем, что мог беззвучно и молниеносно накрыть нарушителей на месте любого преступления, как то: перестрелка кремом из тюбиков, курение в комнатах и занятие онанизмом. На каждом этаже имелась специально отведенная для курильщиков комната отдыха, которую все называли просто «курилкой», а вот в жилых комнатах курение запрещалось, как, впрочем, и секс в любом виде, спиртное в любом виде, а также лекарства, кроме тех, что прописал школьный врач. Мистер Тубулари возражал даже против аспирина. Дэн сказал, что мистер Тубулари уехал на какие-то изнурительные рождественские соревнования, — что-то вроде пятиборья по самым тяжелым зимним видам спорта. Сам мистер Тубулари в шутку называл это «зимарафоном». Дэн Нидэм терпеть не мог подобных слов-уродов и задавался риторическим вопросом — в каких-таких видах спорта состязается мистер Тубулари; дело в том, что этот фанатик уехал не то на Аляску, не то в Миннесоту.

Дэн развлекал нас с Оуэном, в красках расписывая пятиборье мистера Тубулари, этот его «зимарафон».

— Первым видом должно быть что-нибудь капитальное, — рассуждал Дэн Нидэм, — например, колка дров на время. За поломку топора — штрафные очки. Затем — бег по глубокому снегу: десять миль в сапогах или сорок в снегоступах. После этого — пробиваешь в озере лунку и, держа топор, плывешь подо льдом, а на том берегу пробиваешь другую лунку и вылезаешь. Затем строишь иглу — чтобы согреться. Следующий вид — езда на собачьих упряжках: нужно проехать в санках от Анкориджа до Чикаго. Затем строишь еще одно иглу — чтобы отдохнуть.

— ЭТО УЖЕ ШЕСТЬ ЭТАПОВ, — заметил Оуэн. — В ПЯТИБОРЬЕ ДОЛЖНО БЫТЬ ТОЛЬКО ПЯТЬ.

— Ну ладно, тогда выбросим второе иглу, — не стал спорить Дэн.

— ИНТЕРЕСНО, ЧТО МИСТЕР ТУБУЛАРИ ДЕЛАЕТ В НОВОГДНИЙ ВЕЧЕР? — сказал Оуэн.

— Морковный сок, — ответил Дэн, наливая себе очередную порцию виски. — Мистер Тубулари сам себе готовит морковный сок.

Как бы то ни было, мистер Тубулари уехал из общежития; и когда Дэн уходил на свои репетиции, полновластными хозяевами трех верхних этажей Уотерхаус-Холла становились мы с Оуэном. Что касается первого этажа, то там нашими конкурентами оставались только Бринкер-Смиты; но если вести себя достаточно тихо, то их можно было не принимать в расчет. Молодая супружеская пара из Англии, Бринкер-Смиты не так давно произвели на свет двойню и все свое время всецело — и по большей части не без удовольствия — посвящали выживанию с двойней. Мистер Бринкер-Смит, вообще-то биолог по специальности, ударился в изобретательство; он смастерил высокий стульчик с двумя сиденьями, коляску с двумя сиденьями, качели с двумя сиденьями — они висели в дверном проеме, и двойняшки могли качаться на них, как мартышки на лиане, достаточно близко один от другого, чтобы дергать друг друга за волосы. Сидя на высоком стульчике, они могли бросаться друг в друга кашей, и потому спустя некоторое время мистер Бринкер-Смит соорудил между ними перегородку — достаточно высокую, чтобы нельзя было перебросить кашу через верх. Тогда они стали перестукиваться, чтобы убедиться, что другой на месте; а еще они размазывали по ней кашу, так что получалось похоже на пещерную живопись — так сказать, до-письменная стадия коммуникации внутри этого сообщества. А мистер Бринкер-Смит с восторгом наблюдал, как очередное изобретение преодолевается «близнецовым методом»: для истинного ученого отрицательный результат эксперимента представляет почти такой же интерес, как и положительный, — и его инженерная мысль, подстегиваемая сообразительностью детей, не знала покоя ни днем ни ночью.

Миссис Бринкер-Смит, это, напротив, несколько утомляло. Хорошенькая от природы, она не выглядела совсем уж изможденной; ее усталость от малышей — и от изобретений мистера Бринкер-Смита, призванных облегчить ей жизнь, — проявлялась лишь в приступах такой глубокой рассеянности, что мы с Оуэном и Дэном подозревали, что она засыпает на ходу. Она не замечала нас в буквальном смысле. Звали ее Джинджер-Рыжулька — за пикантные веснушки и рыжеватые волосы; она была предметом похотливых фантазий многих мальчишек из Грейвсендской академии — и тех, что учились до меня, и тех, что после; а если учесть, что грейвсендские мальчишки (как и любые другие) не могут не предаваться похотливым фантазиям, Джинджер Бринкер-Смит, думаю, вызывала у них вожделение, даже когда была беременна своими двойняшками. Но нас с Оуэном в то Рождество пятьдесят третьего ее внешность не слишком привлекала; наряды Джинджер выглядели так, будто она спит, не снимая их, и я уверен: так оно и было. А ее пресловутые округлости, которые отпечатаются у меня в памяти не менее прочно, чем у любого другого ученика Академии, тогда совершенно терялись под мешковатыми блузами — такая одежда, разумеется, удобнее для кормящей матери: не надо долго возиться, чтобы расстегнуть специальный лифчик. По европейской традиции, пышно разросшейся на нью-хэмпширской почве, миссис Бринкер-Смит, кажется, намеревалась кормить своих двойняшек грудью чуть ли не до школьного возраста.

Бринкер-Смиты вообще были страстными поборниками грудного вскармливания, если судить по тому, что мистер Бринкер-Смит даже использовал жену в качестве наглядного пособия на своих уроках биологии. Любимый учениками и осуждаемый коллегами-занудами за излишнюю либеральность, мистер Бринкер-Смит искал любую возможность, чтобы, как он выражался, «оживить» урок. Это подразумевало и потрясающее зрелище, как Джинджер Бринкер-Смит на глазах у всего класса кормит грудью своих двойняшек. Увы, этот опыт был растрачен на юных грейвсендских биологов задолго до того, как мы с Оуэном доросли до учебы в Академии.

В общем, мы с Оуэном не боялись, что Бринкер-Смиты помешают нам обследовать комнаты мальчишек на первом этаже Уотерхаус-Холла. Наоборот, мы жалели, что так мало видели их в то Рождество — мы-то рассчитывали хоть краешком глаза посмотреть, как Джинджер кормит грудью. Мы даже замешкались на первом этаже с затаенной надеждой — вдруг мистер Бринкер-Смит выглянет из квартиры, увидит, что мы с Оуэном слоняемся без всякой образовательной пользы, и тотчас пригласит нас к себе — продемонстрировать, как его жена кормит двойняшек. Увы, он так и не вышел.

Как-то в один из морозных дней мы с Оуэном сопровождали миссис Бринкер-Смит на рынок, по очереди толкая перед собой двойную коляску, в которой сидели плотно укутанные карапузы, — мы даже занесли продукты в квартиру к Бринкер-Смитам. Поход в такую ненастную погоду совершенно свободно можно считать частью пятиборья мистера Тубулари — и вы думаете, после всего этого миссис Бринкер-Смит вынула свои груди и предложила посмотреть, как она кормит двойняшек? Увы, нет.

И нам с Оуэном оставалось изучать, что же хранят в своих комнатах ученики привилегированных школ, когда разъезжаются по домам на Рождество. Мы взяли универсальный ключ Дэна Нидэма, висевший на крючке рядом с консервным ножом, и начали свой обход с комнат четвертого этажа. Работа детектива невероятно захватила Оуэна; он входил в каждую комнату так, будто ее обитатель вовсе даже не уехал домой на Рождество, а спрятался с топором под кроватью или в шкафу. О том, чтобы Оуэн поторопился — хотя бы в самых заурядных комнатах, — не могло быть и речи. Он заглядывал в каждый ящик, исследовал каждый предмет одежды, присаживался на каждый стул, ложился на каждую кровать. На кровати он устраивался всегда в последнюю очередь: ляжет, закроет глаза, глубоко вздохнет и задержит дыхание. И только потом, как следует отдышавшись, провозгласит свое мнение об обитателе этой комнаты — нравится тому в Академии или нет, а может, он тревожится о своем далеком доме или парня беспокоят события далекого прошлого. Оуэн всегда честно признавался, когда жилец оставался для него загадкой.

— ЭТОТ ПАРЕНЬ — СУЩАЯ ЗАГАДКА, — говорил Оуэн. — ДВЕНАДЦАТЬ ПАР НОСКОВ, БЕЛЬЯ НЕТ СОВСЕМ, ДЕСЯТЬ РУБАШЕК, ДВОЕ ШТАНОВ, ОДНА СПОРТИВНАЯ КУРТКА, ОДИН ГАЛСТУК, ДВЕ РАКЕТКИ ДЛЯ ЛАКРОССА, НИ ОДНОГО МЯЧА, НИ ОДНОЙ ФОТОГРАФИИ ДЕВУШКИ ИЛИ РОДИТЕЛЕЙ И НИ ОДНОГО БОТИНКА.

— Ну, ботинки-то, наверное, на нем, — сказал я.

— ТОЛЬКО ОДНА ПАРА, — заметил Оуэн.

— Может, он сдал много вещей в химчистку как раз перед тем, как уехать на каникулы, — предположил я.

— БОТИНКИ И СЕМЕЙНЫЕ ФОТОГРАФИИ В ХИМЧИСТКУ НЕ СДАЮТ, — сказал Оуэн. — ДА, СУЩАЯ ЗАГАДКА.

Мы узнали, где нужно искать порнографические журналы и всякие похабные открытки: между матрасом и панцирной сеткой. От некоторых таких картинок у Оуэна ВНУТРИ ЧТО-ТО ПЕРЕВОРАЧИВАЛОСЬ. В то время подобные фотографии огорчали своей нечеткостью; а некоторые разочаровывали целомудренностью — например, календари с девушками в купальниках. Более волнующие карточки были такого качества, как если бы ребенок снимал на ходу из окна машины; а сами женщины выглядели так, будто их застали врасплох за чем-то, что им самим противно. Да и сюжет снимка трудно было понять, — к примеру, на одном фото женщина непонятно зачем склонилась над мужчиной, может собираясь надругаться над беспомощным трупом. И еще: половые органы женщин часто оказывались скрыты лобковыми волосами — у некоторых такой густоты, какой мы с Оуэном даже вообразить себе не могли, а соски были закрыты черными цензурными штрихами. Сперва мы даже приняли эти штрихи за какие-то изощренные орудия пыток — они поразили нас своим угрожающим видом даже больше, чем сама обнаженная натура. Голое тело тоже казалось нам угрожающим — в немалой степени потому, что девушки не отличались красотой, а по их серьезным встревоженным лицам можно было подумать, что они сурово осуждают собственную наготу.

Многие открытки и журналы местами испортились: ведь мальчишки месяцами вдавливали их всем своим весом в металлические пружины, покрытые ржавчиной. Женские тела кое-где были изукрашены спиралевидными татуировками, словно старые пружины символически отпечатали на женской плоти темный знак водоворота, увлекающего в пучину похоти.

Понятное дело, присутствие порнографии омрачало впечатление Оуэна обо всех обитателях комнаты. Полежав какое-то время на кровати с закрытыми глазами и затаенным дыханием, он в конце концов выдыхал воздух и выдавал свое заключение:

— ОН НЕСЧАСТНЫЙ. ИНАЧЕ РАЗВЕ СТАНЕШЬ ПРИРИСОВЫВАТЬ СВОЕЙ МАМЕ УСЫ И МЕТАТЬ ДРОТИКИ В ПАПИН ПОРТРЕТ? И РАЗВЕ ИНАЧЕ БУДЕШЬ ПРЕДСТАВЛЯТЬ В КРОВАТИ, КАК ЭТО ДЕЛАЮТ С НЕМЕЦКОЙ ОВЧАРКОЙ? И ЗАЧЕМ НУЖЕН ПОВОДОК ДЛЯ СОБАКИ В ШКАФУ? А БЛОШИНЫЙ ОШЕЙНИК В ЯЩИКЕ СТОЛА? ВЕДЬ В ОБЩЕЖИТИИ НЕЛЬЗЯ ДЕРЖАТЬ ЖИВОТНЫХ, ВЕРНО?

— Может, его собака погибла летом, — сказал я. — И он оставил поводок и ошейник на память.

— НУ ДА, — отозвался Оуэн. — А ЗАДАВИЛ СОБАКУ, НАВЕРНО, ЕГО ОТЕЦ, ДА? ЗА ТО, ЧТО МАМА С НЕЙ ДЕЛАЛА ЭТО, ДА?

— Это же просто вещи, — сказал я. — Нет, правда, что можно сказать о парне, что здесь живет?

— ОН НЕСЧАСТНЫЙ, — упрямо повторил Оуэн.

За целый день мы успели исследовать комнаты только на четвертом этаже. Оуэн в своих поисках проявлял такую последовательность, он так тщательно укладывал каждую вещь точно на то место, откуда взял, будто мальчишки из Академии хоть отдаленно напоминают его самого, будто в их комнатах царила хоть десятая доля того порядка, что был в музее, который Оуэн сделал из собственной комнаты. То были разыскания святого в античном храме, пытающегося провидеть некие праведные намерения древних.

Счастливыми Оуэн назвал очень немногих жильцов. К этим немногим, по его мнению, следовало отнести тех, у кого в рамках трюмо торчали семейные портреты и фотографии настоящих подружек (впрочем, это запросто могли быть фотографии сестер). Обладатель календаря с девушками в купальниках в принципе мог быть счастливым или условно счастливым. Тот, кто вырезал из каталога Сирса[14] фотомоделей, рекламирующих бюстгальтеры, трусики и корсеты, оказывался, по Оуэну, скорее несчастным, — для того же, кто прятал фотографии полностью обнаженных женщин, приговор Оуэна был короток и однозначен. Чем волосатее женщина, тем несчастнее парень; чем основательнее цензорские штрихи на сосках, тем более жалким виделся Оуэну обитатель комнаты.

— КАК МОЖНО БЫТЬ СЧАСТЛИВЫМ, ЕСЛИ ВСЕ ВРЕМЯ ТОЛЬКО И ДУМАЕШЬ, ЧТО ОБ ЭТОМ? — спрашивал Оуэн.

Я предпочитал думать, что в комнатах, которые мы обследовали, было больше случайного и гораздо меньше разоблачительного, чем представлял себе Оуэн, — в конце концов, это не более чем монастырские кельи для приезжих школяров, нечто среднее между берлогой и гостиничным номером, а не жилье в привычном понимании. Что же мы там обнаружили? Полный беспорядок и угнетающее однообразие. Даже фотографии спортивных кумиров и кинозвезд были одни и те же; они словно кочевали из одной комнаты в другую, точно так же, как в комнате за комнатой повторялись элементы того, по чему скучают вдали от дома: фотография машины с гордо восседающим за рулем мальчишкой (ученикам, живущим в общежитии, запрещалось не только водить машину, но и вообще ездить в ней); фотография идеально ровной лужайки на заднем дворе или даже снимок настолько личного свойства — какой-нибудь невнятный силуэт уходящего прочь человека, — что суть изображения оставалась наглухо заперта в памяти его обладателя. Впечатление от этих келий, с поселившейся в них до жути одинаковой тоской по дому и походным беспорядком, — вот что подразумевал Оуэн, заявив как-то маме: в общежитии ЖИТЬ ВРЕДНО.

После ее смерти он дал мне понять, что главной силы, толкающей его в Грейвсендскую академию, — маминой настойчивости — больше нет. Экскурсия по пустующим комнатам дала нам представление о том, что ждет впереди нас самих — пусть мы и не собирались поселиться в общежитии (ведь я и дальше мог жить то с Дэном, то с бабушкой, а Оуэн — у себя дома), нам совсем скоро предстояло скрывать те же секреты, те же едва сдерживаемые низкие устремления, ту же похоть, наконец, что скрывали бедные обитатели Уотерхаус-Холла. Не куда-нибудь, а в собственное ближайшее будущее заглядывали мы, когда обыскивали чужие спальни; и потому следует отдать должное проницательности Оуэна — не зря мы потратили на это столько времени.

Презервативы Оуэн откопал в одной из комнат третьего этажа. Во всем мире презервативы зовут «резинками», но в Грейвсенде, штат Нью-Хэмпшир, для них имелось еще и особое название — «кишочки». Откуда оно пошло и кто первый его придумал, я не знаю. Строго говоря, «кишочка» — это использованный презерватив; если быть уж совсем точным, то это презерватив, который обнаруживаешь на автостоянке или на пляже, выброшенный, или тот, что плавает в писсуаре кинотеатра для автомобилистов под открытым небом. На мой взгляд, только это и есть настоящие «кишочки»: старые и как следует использованные презервативы, на которые натыкаешься в общественных местах.

Так вот, в комнате на третьем этаже, где жил выпускник по имени Поттер (кстати, подопечный Дэна Нидэма), Оуэн и нашел штук шесть или семь презервативов в упаковках из фольги, не слишком старательно спрятанных в комоде, в ящике для носков.

— КИШОЧКИ! — вскрикнул Оуэн, уронив их на пол; мы слегка попятились. Неиспользованные «резинки» в аптечной упаковке мы видели впервые в жизни.

— Ты уверен?

— ЭТО НОВЫЕ КИШОЧКИ, — пояснил мне Оуэн. — КАТОЛИКИ ЗАПРЕЩАЮТ ИХ, — добавил он. — КАТОЛИКИ ВООБЩЕ ПРОТИВ ТОГО, ЧТОБЫ КОНТРОЛИРОВАТЬ РОЖДАЕМОСТЬ.

— Почему? — спросил я.

— ДА ЭТО НЕ ВАЖНО, — сказал Оуэн. — Я БОЛЬШЕ НЕ ИМЕЮ ОТНОШЕНИЯ К КАТОЛИКАМ.

— Ну и правильно, — сказал я.

Мы прикидывали, вспомнит ли потом Поттер, сколько точно «кишочек» лежало у него в ящике с носками — заметит или нет, если мы разорвем одну обертку из фольги и примерим «кишочку» на себя. На место-то ее уже нельзя будет положить — придется выбросить. Заметит Поттер пропажу или нет — вот в чем вопрос. Оуэн утверждал: если мы сможем определить, насколько аккуратный жилец этот Поттер, то получим ответ на свой вопрос. Лежит ли его белье в отдельном ящике, сложены ли футболки, стоит ли обувь рядком на полу шкафа, висят ли пиджаки, рубашки и брюки отдельно друг от друга, смотрят ли все плечики в одну сторону, хранятся ли ручки и карандаши отдельно или вперемешку, лежат ли скрепки для бумаги в специальной коробочке, имеется ли у него больше одного начатого тюбика зубной пасты, надежно ли упакованы бритвенные лезвия, есть ли у него специальная вешалка для галстуков, или они болтаются где попало? И пользуется ли он «кишочками» по назначению или только ими хвастает?

В шкафу Поттера мы нашли поллитровую бутылку «Джек Дэниелс № 7» с черной этикеткой, спрятанную в походном ботинке 44-го размера. Оуэн решил, если этот Поттер не боится хранить в комнате бутылку виски, то «кишочки» у него явно не для показухи. И если Поттер часто ими пользуется, заключили мы, то пропажи одной-единственной уж точно не заметит.

Испытание «кишочки» проходило в весьма торжественной обстановке. Презерватив был без смазки (я не уверен, выпускали ли вообще «резинки» со смазкой в те времена, когда нам с Оуэном было по одиннадцать лет), и мы не без труда и боли по очереди надели эту штуку на свои крохотные члены. Эту сторону жизни нашего недалекого будущего нам особенно трудно было себе представить; но сегодня я понимаю, что обряд, совершенный нами в комнате этого дерзкого Поттера, кроме всего прочего, имел для Оуэна Мини смысл некоего религиозного бунта — это был еще один выпад против католиков, от которых он, по его собственным словам, СБЕЖАЛ.


Увы, он не смог сбежать от преподобного Дадли Виггина с его рождественским утренником. Первая репетиция проходила в нефе церкви Христа во второе воскресенье Адвента, после того как отслужили евхаристию. Обсуждение ролей задержалось, потому что перед нами еще слушался доклад Женской ассоциации. Женщины желали сообщить, что день Тихой молитвы, приуроченный ими к началу Адвента, прошел успешно — мысли, высказанные присутствующими, и наступившая затем тишина для размышлений об услышанном были всеми хорошо восприняты. Миссис Ходдл, чье членство в церковном совете скоро истекало — отчего она еще больше злобствовала в воскресной школе, — пожаловалась, что на вечерних библейских курсах для взрослых посещаемость падает день ото дня.

— Ну, знаете, перед Рождеством все так заняты, — сказала Роза Виггин. Ей не терпелось поскорее начать распределение ролей для утренника — она не хотела заставлять нас, будущих «осликов» и «голубей», долго ждать. Я буквально ощущал, как Оуэн уже заранее начинает на нее злиться.

Совершенно не замечая его враждебности, Роза Виггин начала с ангела-благовестника — разумеется, после того, как наконец началось само это святое мероприятие.

— Так, в общем, все мы знаем, кто у нас будет ангелом… — начала было Роза Виггин.

— ТОЛЬКО НЕ Я, — тут же заявил Оуэн.

— В чем дело, Оуэн? Почему? — удивилась Роза Виггин.

— ПОДВЕШИВАЙТЕ В ВОЗДУХЕ КОГО-НИБУДЬ ДРУГОГО, — сказал Оуэн. — НАВЕРНО, ПАСТУХИ МОГУТ ПРОСТО СМОТРЕТЬ НА «СТОЛП СВЕТА» — В БИБЛИИ ГОВОРИТСЯ, ЧТО АНГЕЛ ГОСПОДЕНЬ ЯВИЛСЯ ПАСТУХАМ, А НЕ ЦЕЛОЙ ТОЛПЕ НАРОДУ. И ВОЗЬМИТЕ КОГО-НИБУДЬ, НАД ЧЬИМ ГОЛОСОМ НЕ БУДУТ СМЕЯТЬСЯ, — добавил он после того, как все кругом засмеялись.

— Но, Оуэн… — попыталась возразить Роза Виггин.

— Нет-нет, Розмари, — прервал ее мистер Виггин. — Если Оуэн устал быть ангелом, нам нужно уважать его желание. У нас же, как-никак, демократия, — неуверенно добавил он. Бывшая бортпроводница одарила бывшего летчика многозначительным взглядом: словно сказать и даже подумать подобное можно только при кислородном голодании.

— И КРОМЕ ТОГО, — заметил Оуэн, — ИОСИФ НЕ ДОЛЖЕН УХМЫЛЯТЬСЯ.

— Конечно не должен! — искренне возмутился викарий. — Я понятия не имел, что все эти годы Иосиф портил нам представление своими ухмылками.

— Ну и кто, по-твоему, может быть хорошим Иосифом, Оуэн? — спросила Роза Виггин, утратив последние остатки профессиональной приветливости.

Оуэн указал на меня. И оттого что сделал он это столь безмолвно, со своей обычной безапелляционностью, волосы у меня на затылке встали дыбом — потом, спустя годы, я пойму, что меня-то ведь избрал Избранный. Но тогда, во второе воскресенье Адвента, когда мы собрались в нефе церкви Христа, я разозлился на Оуэна донельзя — как только волосы у меня на затылке легли на место. До чего же нудная роль! Быть Иосифом, этим незадачливым ухажером, этим «дублером», парнем на подхвате.

Обычно мы сперва выбираем Марию, — напомнила Роза Виггин. — А потом даем Марии самой выбрать себе Иосифа.

— Ах вон что, — сказал преподобный Дадли Виггин. — Ну а в этом году давай разрешим Иосифу выбрать свою Марию. Не надо бояться перемен! — воскликнул он с жаром.

Однако жена пропустила его слова мимо ушей.

Обычно мы начинаем с ангела, — заметила Роза Виггин. — У нас до сих пор нет ангела. Подумать только: мы еще не нашли Марию, но у нас уже есть Иосиф, а ангела до сих пор нет, — сказала она.

Бортпроводницы очень любят порядок; им гораздо спокойнее, когда все идет по накатанной колее.

— Так, ну ладно, кто хочет в этом году немножко повисеть в воздухе? — спросил викарий. — Расскажи им, Оуэн, какой оттуда вид открывается.

— ИНОГДА ЭТА ШТУКОВИНА, НА КОТОРОЙ ТЫ ВИСИШЬ, РАЗВОРАЧИВАЕТ ТЕБЯ НЕ В ТУ СТОРОНУ, — предупредил Оуэн кандидатов на роль ангела. — А ИНОГДА ЛЯМКИ БОЛЬНО ВПИВАЮТСЯ В ТЕЛО.

— Уверен, это все поправимо, Оуэн, — сказал викарий.

— А КОГДА ТЫ ПОДНИМАЕШЬСЯ ВВЕРХ И ВЫХОДИШЬ ИЗ «СТОЛПА СВЕТА», ТАМ ОЧЕНЬ, ОЧЕНЬ ТЕМНО, — продолжал Оуэн. Желающих стать ангелом пока что не наблюдалось. — А ЕЩЕ НАДО ЗАПОМНИТЬ ДОВОЛЬНО ДЛИННЫЙ ТЕКСТ, — добавил Оуэн. — НУ, ВЫ ЗНАЕТЕ: «НЕ БОЙТЕСЬ; Я ВОЗВЕЩАЮ ВАМ ВЕЛИКУЮ РАДОСТЬ… ИБО НЫНЕ РОДИЛСЯ ВАМ… СПАСИТЕЛЬ, КОТОРЫЙ ЕСТЬ ХРИСТОС ГОСПОДЬ…»

— Мы знаем, Оуэн, мы все это знаем, — нетерпеливо прервала его Роза Виггин.

— ЭТО НЕ ТАК-ТО ПРОСТО, — не унимался Оуэн.

— Может, нам все-таки лучше выбрать Марию, а затем вернуться к ангелу? — спросил преподобный мистер Виггин.

Роза Виггин заломила руки.

Но если они думали, что я — такой болван, который выберет себе Марию, то должны были подумать и о том, в какое безвыходное положение меня ставят. В самом деле, что потом скажут обо мне и о той девчонке, которую я выберу? И что обо мне подумают другие девчонки — которых я не выберу?

— МАРИЯ БЕТ БЭЙРД ЕЩЕ НИ РАЗУ НЕ ИГРАЛА МАРИЮ, — снова подал голос Оуэн. — К ТОМУ ЖЕ ТАК МАРИЕЙ БЫЛА БЫ НАСТОЯЩАЯ МАРИЯ.

— Марию выбирает Иосиф! — возразила Роза Виггин.

— Я ЖЕ ПРОСТО ПРЕДЛАГАЮ, — сказал Оуэн

Но как теперь отказать Марии Бет Бэйрд — после того как он ее предложил на эту роль? Мария Бет Бэйрд была цветущая розовощекая дурочка — застенчивая и неуклюжая.

— Я три раза была голубем, — промямлила она.

— НУ И ЧТО, — заявил Оуэн. — ВСЕ РАВНО НИКТО НЕ ПОНИМАЕТ, ЧТО ЭТО ГОЛУБИ.

— Ну-ка погодите, — вмешался Дадли Виггин. — Давайте по порядку.

— В общем, так: Иосиф, выбирай себе Марию! — взялась за дело Роза Виггин.

— По-моему, Мария Бет Бэйрд подойдет, — сказал я.

— Вот и хорошо. Значит, Марией у нас будет Мария! — сказал мистер Виггин.

Мария Бет Бэйрд отвернулась и закрыла лицо руками. Роза Виггин тоже отвернулась.

— Так, ну а теперь что там насчет голубей, Оуэн? — спросил викарий.

— Подожди ты с голубями! — оборвала его Роза Виггин. — Мне нужен ангел!

Бывшие волхвы и пастухи сидели и молчали; бывшие ослики тоже не высовывались. Ослики делились на две группы; тем, кто играл заднюю часть, не суждено было увидеть утренник. Но даже среди бывших исполнителей задних частей никто не рвался на роль ангела. Да и среди бывших голубей желающих тоже не нашлось.

— Ангел — это такая важная фигура, — сказал викарий. — Чтобы поднимать и опускать его, нужен особый механизм. К тому же вы на некоторое время попадете в «столп света». Только вы, и никто больше. Все кругом смотрят только на вас, представляете?!

Но детей Церкви Христа, судя по всему, это вовсе не соблазняло. В задней части нефа, почти невидимый в соседстве с гигантской картиной «Призвание Двенадцати», сидел коротышка Харолд Кросби. Рядом с изображением Иисуса Христа, выбирающего себе учеников, Харолд Кросби казался еще меньше. Взгляды присутствующих устремлялись на него очень редко. Толстый, хотя и не до такой степени, чтобы его дразнили или хотя бы замечали, Харолд Кросби был таким тюфяком, что его не принимали во внимание, даже случайно заметив. А потому Харолд Кросби предпочитал держаться в тени. Садился он всегда в задние ряды, стоял за спинами других, говорил, только когда к нему обращались. Он хотел одного — чтобы его не трогали, и чаще всего так и было. Вот уже несколько лет подряд он превосходно играл заднюю часть осла; уверен, только эта роль и была ему по душе. Я заметил, как он весь сжался от страха, когда в ответ на предложение преподобного мистера Виггина повисла тишина. Возможно, соседство с гигантскими изображениями апостолов заставило Харолда Кросби почувствовать собственную ничтожность, а может, он испугался, что при отсутствии добровольцев викарий нарочно станет выбирать ангела среди трусов, и если — упаси Господи! — мистер Виггин выберет его, Харолда Кросби, что тогда?

Он вжался в спинку стула и закрыл глаза — либо он, подобно страусу, так прятался от опасности, либо просто решил, что если его примут за спящего, то никто не спросит с него больше, чем роль задней части ослика.

— Кому-то придется быть ангелом! — угрожающе произнесла Роза Виггин.

И тут Харолд Кросби опрокинулся назад вместе со стулом; мало того, пытаясь удержать равновесие, он уцепился было за раму огромной картины с «Призванием Двенадцати», но в последний момент испугался, что Христос вместе со своими апостолами рухнет ему на голову и раздавит в лепешку, и решил падать в одиночестве. Как почти во всем, что происходило с Харолдом Кросби, самым впечатляющим в этом падении была его неуклюжесть. Тем не менее лишь викарий оказался настолько нечутким, что принял неловкость Харолда Кросби за решимость добровольца.

— Молодец, Харолд! — воскликнул викарий. — Храбрый мальчик!

— Что? — переспросил Харолд Кросби.

— Итак, теперь у нас есть ангел, — бодро произнес мистер Виггин. — Что там дальше?

— Я боюсь высоты, — промямлил Харолд Кросби.

— Тем более смело с твоей стороны! — откликнулся викарий. — Когда еще представится такой случай бросить вызов своим страхам.

— Но ведь подъемник… — сказала Роза Виггин мужу. — М-м, этот механизм… — начала она снова, но викарий остановил ее, предостерегающе подняв руку. Не хочешь же ты в самом деле заставить бедного ребенка стесняться своей полноты, говорил его красноречивый взгляд, брошенный в сторону жены; разумеется, тросы и ремни достаточно прочны. В ответ Роза Виггин лишь сердито зыркнула на мужа.

— НАСЧЕТ ГОЛУБЕЙ… — снова заговорил Оуэн, и Роза Виггин закрыла глаза. Она, правда, не стала откидываться на спинку стула, но вцепилась в сиденье обеими руками.

— Ах да, Оуэн, что там насчет голубей? — спросил преподобный Дадли Виггин.

— ОНИ БОЛЬШЕ ПОХОЖИ НА ИНОПЛАНЕТЯН, — сказал Оуэн. — НИКТО НЕ ПОНИМАЕТ, КТО ЭТО ТАКИЕ.

— Это голуби! — сказала Роза Виггин. — Все прекрасно знают, что такое голуби!

— ЭТО КАКИЕ-ТО ГИГАНТСКИЕ ГОЛУБИ, — говорил Оуэн. — ОНИ РАЗМЕРОМ С ПОЛ-ОСЛА. ЧТО ЭТО ЗА ПТИЦА ТАКАЯ? ОТКУДА ОНА ПРИЛЕТЕЛА — С МАРСА, ЧТО ЛИ? НА НЕЕ ЖЕ ПРОСТО СТРАШНО СМОТРЕТЬ!

— Не все могут быть волхвами, пастухами или осликами, Оуэн, — попытался возразить викарий.

— НО ЗАТО ВСЕ СЛИШКОМ БОЛЬШИЕ, ЧТОБЫ БЫТЬ ГОЛУБЯМИ, — сказал Оуэн. — И НИКТО НЕ ПОНИМАЕТ, ЧТО ЭТО ЗА БУМАЖНЫЕ ПОЛОСКИ У НИХ ТОРЧАТ ВО ВСЕ СТОРОНЫ.

— Это же перья! — крикнула Роза Виггин.

— ЭТИ ГОЛУБИ ПОХОЖИ НА ЧУДИЩ, — не унимался Оуэн. — ИХ КАК БУДТО ТОЛЬКО ЧТО ТОКОМ СТУКНУЛО.

— Ну ладно, я думаю, в хлеву могли быть еще какие-то животные, — сдался викарий.

— А кто костюмы будет делать? Ты, что ли? — взвилась Роза Виггин.

— Тише, тише, — сказал мистер Виггин.

— РЯДОМ С ОСЛИКАМИ ХОРОШО СМОТРЕЛИСЬ БЫ ВОЛЫ, — предложил Оуэн.

— Волы? — переспросил викарий. — Так-так

— Кто будет шить костюмы волов? — снова спросила Роза Виггин.

— Я могу, — отозвалась Мария Бет Бэйрд. До сего дня она еще ни разу сама не вызывалась что-нибудь сделать. Очевидно, избрание Девой Марией до того воодушевило ее, что она поверила, будто способна творить чудеса, по крайней мере — костюмы для волов.

— Молодец, Мария! — воскликнул викарий.

Но Роза Виггин и Харолд Кросби закрыли глаза. Харолд, судя по всему, чувствовал себя неважно, — казалось, он еле сдерживает рвоту; его лицо приобрело тот же нежно-зеленый оттенок, что и трава у ног апостолов, нависавших над ним.

— И ЕЩЕ КОЕ-ЧТО, — снова заговорил Оуэн Мини. Мы все обернулись к нему и замерли. — МЛАДЕНЕЦ ХРИСТОС, — сказал он, и мы утвердительно закивали головами.

— А что не так с Младенцем Христом? — недоуменно спросила Роза Виггин.

— ВСЕ ЭТИ ГРУДНЫЕ ДЕТИ, — пояснил Оуэн. — НЕУЖЕЛИ НАМ НУЖНО СТОЛЬКО ГРУДНЫХ ДЕТЕЙ ТОЛЬКО ДЛЯ ТОГО, ЧТОБЫ МЛАДЕНЕЦ НЕ ПЛАКАЛ?

— Но ведь так поется, Оуэн, — напомнил ему викарий. — «Но мальчик не плачет, что темен загон».

— ДА-ДА, Я ПОМНЮ, — нетерпеливо сказал Оуэн. — НО ВСЕ ЭТИ ДЕТИ — ОНИ ВЕДЬ ОРУТ НАПЕРЕБОЙ, И ВСЕМ ЭТО СЛЫШНО. ЭТО СЛЫШНО, ДАЖЕ КОГДА ОНИ ЗА КУЛИСАМИ. А ЭТИ ВЗРОСЛЫЕ! — продолжал он. — ВСЕ ЭТИ БОЛЬШИЕ ДЯДЬКИ И ТЕТКИ, ЧТО ТАСКАЮТ ДЕТЕЙ ТУДА-СЮДА. ОНИ ЖЕ ТАКИЕ БОЛЬШИЕ, ЧТО ЭТО ВЫГЛЯДИТ СМЕХОТВОРНО. И ИЗ-ЗА НИХ МЫ ВСЕ ТОЖЕ ВЫГЛЯДИМ СМЕХОТВОРНО.

— Ты знаешь младенца, который не будет плакать, Оуэн? — спросила его Роза Виггин и, едва заговорив, поняла, в какую ловушку он ее поймал.

— Я ЗНАЮ ТОГО, КТО ПОМЕСТИТСЯ В ЛЮЛЬКУ, — сказал Оуэн. — КТО ДОСТАТОЧНО МАЛЕНЬКИЙ, ЧТОБЫ ВЫГЛЯДЕТЬ КАК МЛАДЕНЕЦ. И ДОСТАТОЧНО ВЗРОСЛЫЙ, ЧТОБЫ НЕ ПЛАКАТЬ.

Тут уж Мария Бет Бэйрд не смогла сдержаться.

— Оуэн! Оуэн может быть Младенцем Христом! — в восторге завопила она.

Оуэн Мини усмехнулся и пожал плечами.

— Я ВПОЛНЕ ПОМЕЩУСЬ В ЛЮЛЬКЕ, — скромно сказал он.

Харолд Кросби тоже больше не смог сдерживаться, и его вырвало. Его часто рвало, так что почти никто этого не заметил — к тому же сейчас нашим вниманием безраздельно владел Оуэн.

— Мы же теперь сможем брать его на руки! — взволнованно сказала Мария Бет Бэйрд.

— У нас никто никогда не брал Младенца Христа на руки! — заметила Роза Виггин.

— Ну, в смысле, если понадобится. Если вдруг нам захочется, — сказала Мария Бет.

— В ОБЩЕМ, ЕСЛИ ВЫ ВСЕ ХОТИТЕ, ЧТОБЫ Я БЫЛ ХРИСТОМ, МНЕ КАЖЕТСЯ, Я БЫ СМОГ, — сказал Оуэн.

— Да! Да! — закричали волхвы и пастухи.

— Пусть Оуэн будет Младенцем Христом! — загомонили ослики и волы — бывшие голуби.

Решение было принято вполне демократическим путем, однако Роза Виггин одарила Оуэна таким взглядом, будто пересмотрела свое прежнее мнение, что он «славненький». Викарий же разглядывал Оуэна с недоумением, совершенно не свойственным бывшему летчику. В глазах преподобного мистера Виггина, такого многоопытного по части рождественских утренников, читалось глубокое уважение — словно он, повидав на своем веку не один десяток Младенцев Христов, лишь сейчас встретил маленького Иисуса, который подходит для этой роли идеально.


Уже на второй репетиции рождественского представления Оуэн решил, что без колыбельки — где он и вправду умещался, хоть и с трудом, — будет лучше и правильней. Ведь Дадли Виггин трактовал поведение Младенца Христа, исходя из двух строф рождественского гимна «Спит в хлеве пастушьем».

Именно этот текст убедил преподобного мистера Виггина, что новорожденный Иисус не должен плакать.

Мычанье животных

Встревожило сон,

Но мальчик не плачет,

Что тёмен загон.

 Но раз мистер Виггин так дословно следует второму куплету, возразил Оуэн, то пусть придерживается и того, что говорится в первом:

Спит в хлеве пастушьем

В объятьях грез

Не в зыбке, а в яслях

Младенец Христос.

— ЕСЛИ ТАМ ГОВОРИТСЯ «НЕ В ЗЫБКЕ», ТО НАМ ОНА ЗАЧЕМ? — спросил Оуэн. Ясное дело, в люльке ему было тесновато. — «ЗВЕЗДА ВИФЛЕЕМА НЕСЕТ КАРАУЛ. МЛАДЕНЕЦ НА СЕНЕ ВНОВЬ СЛАДКО ЗАСНУЛ», — пропел Оуэн.

Таким образом, Оуэн снова добился своего: «на сене» — вот где ему должно покоиться. Он потом без устали поправлял сено в яслях, устраивая себе ложе и помягче, и повыше, и под таким углом к публике, чтобы Младенец был виден каждому.

— А КСТАТИ, — напомнил нам Оуэн. — В ХОРАЛЕ, МЕЖДУ ПРОЧИМ, ПОЕТСЯ: «МЫЧАНЬЕ ЖИВОТНЫХ ВСТРЕВОЖИЛО СОН…» ПРАВИЛЬНО, ЧТО У НАС ВОЛЫ. ГОЛУБИ НЕ ОЧЕНЬ-ТО УМЕЮТ МЫЧАТЬ.

Волы у нас, правда, вышли такие, что узнать их было не легче, чем прежних голубей. Вполне возможно, Мария Бет Бэйрд творила воловьи костюмы, окрыленная своим новым статусом Девы Марии, однако, вероятно, Матерь Божья отказала ей в своей божественной помощи и даже в маломальском мастерстве. Похоже, в воображении Марии Бет перепутались все образы, сколько-нибудь связанные с Рождеством; рога у ее волов ветвились так, что им бы позавидовал и северный олень, — видимо, это его образ все время присутствовал в ее сознании. Но что еще хуже, Мария Бет сделала их из чего-то мягкого, так что рога все время падали волам на морды, сужая их и без того небольшое поле зрения и тем добавляя в хлеву неразберихи: волы наступали друг другу на ноги, сталкивались с осликами и сбивали с ног волхвов и пастухов.

— Волы, если их можно так назвать, — сказала Роза Виггин, — должны с самого начала занять свои места и не двигаться. Совсем не двигаться, понятно? Мы же не хотим, чтобы они затоптали Младенца Христа, верно? — Судя по сверкнувшему в глазах Розы Виггин бесноватому огоньку, она допускала, что подобное происшествие вполне можно было бы рассматривать как проявление божественной справедливости. Однако Оуэн, который все время боялся, как бы на него не наступили — особенно сейчас, когда он, спеленатый и совершенно беспомощный, лежал на своем сене, — тут же поддержал Розу Виггин.

— ВЫ, ВОЛЫ, ЗАПОМНИТЕ ХОРОШЕНЬКО: ВАШЕ ДЕЛО МЫЧАТЬ, А НЕ БРОДИТЬ ТУДА-СЮДА

— Я хочу, чтобы волы не мычали и не ходили туда-сюда, — тут же отрезала Роза Виггин. — Я хочу, чтобы всем было хорошо слышно пение и слова из Библии. Не нужно мне никакого мычания.

— В ПРОШЛОМ ГОДУ ГОЛУБИ У ВАС ВОРКОВАЛИ — И НИЧЕГО, — напомнил ей Оуэн.

— Сейчас, по-моему, не прошлый год, — ответила Роза Виггин.

— Тише, тише, — сказал викарий.

— В ПЕСНЕ ГОВОРИТСЯ: «МЫЧАНЬЕ ЖИВОТНЫХ», — настаивал Оуэн.

— Может, ты хочешь еще, чтобы ослы у нас заревели? — снова не сдержалась Роза Виггин.

— В ПЕСНЕ ПРО ОСЛОВ НИЧЕГО НЕ ГОВОРИТСЯ, — заметил Оуэн.

— Мы, пожалуй, слишком уж буквально придерживаемся этой песни, — вмешался мистер Виггин.

Но я-то знал, что для Оуэна Мини с его ортодоксальностью ничто не может быть «слишком буквальным».

Однако в этот раз Оуэн не стал отстаивать «мычание животных». Он понимал: гораздо важнее изменить порядок музыкальных номеров, который он всегда считал неправильным. Глупо, уверял Оуэн, начинать с «Мы, восточные волхвы», в то время как все взгляды обращены к ангелу Господню, сходящему с небес в «столпе света»; в конце концов, ангел-то явился пастухам, а не волхвам. Лучше начать со «Спит спокойно Вифлеем», а тем временем ангел спокойно спустится с небес и как раз объявит им о рождении Младенца Христа между вторым и третьим куплетом. А уж потом, когда «столп света» уйдет от ангела — или, вернее, ангела поднимут в темноту, в сторону от «столпа света», — мы все увидим волхвов. Они появятся неожиданно и присоединятся к ошеломленным пастухам. И вот тут-то пусть и грянет «Мы, восточные волхвы», да погромче!

Харолд Кросби, еще не летавший на ангелоподъемном аппарате и от того неубедительный, вдруг пожелал узнать, какие волхвы точные, а какие — неточные.

Никто не понял, чего ему надо.

— «Мы вас, точные волхвы…» — сказал Харолд. — Точные волхвы — это какие?

— «МЫ, ВОСТОЧНЫЕ ВОЛХВЫ», — поправил его Оуэн. — ТЫ ЧТО, ЧИТАТЬ НЕ УМЕЕШЬ?

Однако Харолд сейчас мог думать только о том, что он не умеет летать. Он готов был задавать любые вопросы, создавать любые препятствия, задерживать репетицию любыми мыслимыми и немыслимыми способами, лишь бы хоть ненадолго оттянуть тот момент, когда Роза Виггин запустит его в первый полет.

Мне — Иосифу — было нечего делать, нечего говорить и нечего учить. Мария Бет Бэйрд предложила, чтобы я, как заботливый муж, помогал ей баюкать Оуэна Мини — если и не брать его на руки, против чего так яростно возражала Роза Виггин, то хотя бы поправлять ему пеленки, или щекотать, или гладить по голове.

— НЕТ! НИКАКОЙ ЩЕКОТКИ! - заявил Оуэн.

— И вообще ничего! — отрезала Роза Виггин. — Чтобы никто не притрагивался к Младенцу Иисусу, понятно или нет?

— Но мы же его родители, — воскликнула Мария Бет, великодушно причисляя сюда и беднягу Иосифа.

— Мария Бет, — процедила Роза Виггин. — Если ты хоть раз дотронешься до Младенца Иисуса, тут же переодеваешься в вола, ясно?

Вот так и получилось, что Дева Мария обиделась на всех до конца репетиции — несчастной матери отказали в удовольствии приласкать собственного малыша! Зато Оуэна, соорудившего себе в стогу сена огромное гнездо, буквально окружал ореол подлинной неприступности божества, с которым нельзя не считаться, или пророка, не ведающего сомнений.

Кое-какие технические неполадки с подъемным механизмом слегка отсрочили первые впечатления Харолда Кросби от ангельского полета. Оказалось, что от страха высоты он забывает слова своего важнейшего воззвания — а может, просто не выучил как следует роль, во всяком случае, Харолд ни разу не смог прочитать свое «Не бойтесь; я возвещаю вам великую радость» без запинок и ляпов.

Волхвам и пастухам, что следовали за «столпом света» перед алтарем к тому месту, где в окружении животных и Марии с Иосифом на куче сена возлежал Младенец Христос, никак не удавалось проделать это достаточно медленно. Как они ни старались, но оказывались у яслей слишком рано, до того, как завершится пятая строфа «Восточных волхвов». Им приходилось стоять и ждать конца песни, а потом изображать изумление при виде Младенца, когда хор тут же, без остановки, переходил к «Спит в хлеве пастушьем».

Преподобный Дадли Виггин предложил просто взять да и выбросить пятую строфу «Восточных волхвов», но Оуэн тут же воспротивился отступлению от канона. Остановиться на четвертой строфе или завершить хорал «аллилуйями», звучащими в пятой, — разница огромная. Оуэн попросил нас обратить особое внимание на слова четвертой строфы — мы ведь не хотим встретить Младенца Христа подобными словами.

Он выразительно продекламировал нам:

— «ГОРЕ, СКОРБИ И ПЕЧАЛИ, И МОГИЛЬНЫЙ МРАК..»

— Но потом ведь еще идет припев! — воскликнула Роза Виггин. — «Но чудесная звезда озарила мрак ночной!» — пропела она. Однако Оуэн остался непреклонен.

Викарий принялся уверять Оуэна, что уходящая в далекое прошлое церковная традиция знает огромное множество примеров, когда из гимнов или песен убирались строфы; но Оуэн сумел убедить нас, что, как бы далеко в прошлое ни уходила традиция, в ее основе лежит писаное слово. Раз напечатано пять строф, — значит, и петь нужно все пять.

— «…И МОГИЛЬНЫЙ МРАК»! — повторил он. — ОЧЕНЬ ПО-РОЖДЕСТВЕНСКИ ЗВУЧИТ, НЕЧЕГО СКАЗАТЬ.

Мария Бет Бэйрд предложила во всеуслышание: все как раз уладилось бы, если бы ей хоть ненадолго позволили излить свою любовь на Младенца; но, кажется, негласное соглашение между Розой Виггин и Оуэном основывалось на двух непреложных условиях: во-первых, Марии Бет не дадут терзать Младенца Христа, а во-вторых, волы будут стоять на месте.

В конце концов решили, что все собираются вокруг Младенца под окончание четвертой строфы «Восточных волхвов»; затем хор запевает «Спит в хлеве пастушьем», покуда мы без зазрения совести истово поклоняемся Оуэну Мини.

Пожалуй, «пеленки» тоже стоило бы отменить. Оуэн не разрешил заматывать себя до самого подбородка; он хотел оставить свободными руки — вдруг придется отгонять какого-нибудь заблудшего вола или осла. Итак, ему запеленали туловище до подмышек, крест-накрест перемотали грудь и плечи, а затем укутали и шею — Роза Виггин особенно тщательно старалась скрыть от глаз публики шею Оуэна: кадык, сказала она, выглядит «как-то по-взрослому». Кадык и вправду торчал порядочно, особенно когда Оуэн лежал на спине; но, если на то пошло, глаза его тоже глядели «как-то по-взрослому»: слегка навыкате, они иногда казались даже чуточку безумными. Черты лица его, мелкие, но резкие, нисколько не походили на черты новорожденного, особенно в безжалостном сиянии «столпа света». Под глазами залегли темные круги, а острый нос и выступающие скулы выдавали его окончательно. Почему мы не завернули его просто-напросто в одеяло — не знаю. Больше всего эти «пеленки» напоминали бинты, а сам Оуэн смахивал на обгоревшую жертву пожара, от которого тело съежилось до невероятных размеров, и лишь руки и лицо уцелели; а «столп света» и наши склоненные позы создавали полное впечатление, будто Оуэн лежит в операционной в окружении хирургов и медсестер и должен подвергнуться некоему ритуальному разбинтовыванию.

По окончании гимна «Спит в хлеве пастушьем» мистер Виггин снова читал из Евангелия от Луки:

— «Когда Ангелы отошли от них на небо, пастухи сказали друг другу: пойдем в Вифлеем и посмотрим, что там случилось, о чем возвестил нам Господь. И поспешивши пришли, и нашли Марию и Иосифа, и Младенца, лежащего в яслях. Увидевши же рассказали о том, что было возвещено им о Младенце Сем. И все слышавшие дивились тому, что рассказывали им пастухи. А Мария сохраняла все слова сии, слагая в сердце Своем».

Пока викарий читал, волхвы кланялись новорожденному Иисусу и приносили ему искусно изукрашенные шкатулки, жестяные вазочки и блестящие безделушки — плохо различимые издалека, они вполне сходили за царские дары. Пастухи подносили смиренные, безыскусные подарки; один из них положил рядом с Младенцем Христом птичье гнездо.

— НУ И ЧТО Я БУДУ ДЕЛАТЬ С ЭТИМ ГНЕЗДОМ? — недовольно спросил Оуэн.

— Это на счастье, — ответил викарий.

— ТАК ГОВОРИТСЯ В БИБЛИИ? — удивился Оуэн.

Кто-то заметил, что издалека гнездо выглядит как пучок чахлой прошлогодней травы; другой сказал, что оно похоже на коровью лепешку.

— Тише, тише! — сказал Дадли Виггин.

— Совершенно не важно, на что это похоже! — с заметным нажимом в голосе произнесла Роза Виггин. — Дары — это же просто символ!

Мария Бет Бэйрд углядела неувязку посерьезнее. Поскольку отрывок из Евангелия от Луки завершается тем, что «Мария сохраняла все слова сии, слагая в сердце Своем», — притом что слова, которые Мария «сохраняла» и «слагала», конечно же, куда значимей всех этих заурядных подарков, — так вот, спросила Мария Бет, может быть, ей сделать что-нибудь такое, чтобы зрители видели, какое это испытание для ее бедного сердца — «сохранять» и «слагать» в нем все то, что говорится?

— Чего-чего? — не поняла Роза Виггин.

— ОНА ПРЕДЛАГАЕТ ПОКАЗАТЬ, КАК ЧЕЛОВЕК «СЛАГАЕТ» В СВОЕМ СЕРДЦЕ ЧТО-ТО ОЧЕНЬ ВАЖНОЕ, — пояснил Оуэн.

Марию Бет охватила такая благодарность к Оуэну, сумевшему растолковать всем ее беспокойство, что, казалось, еще секунда — и она кинется ему на шею с поцелуями; однако Роза Виггин тут же встала между ними, оставив без присмотра рычаги управления «столпом света»; и жуткий слепящий луч сам собой прошелся по нам, словно выискивая Божью Матерь.

Повисла почтительная тишина: мы размышляли, что же такое может проделать Мария Бет, чтобы изобразить напряженную работу своей души; большинство из нас понимало, что она мечтает выразить свое преклонение перед Младенцем Христом физически.

— Я могла бы поцеловать его, — тихо сказала Мария Бет. — Просто наклониться и поцеловать — в лоб, конечно.

— Ну ладно, попробуй, Мария Бет, — осторожно согласился викарий.

— Посмотрим, как это выглядит со стороны, — с сомнением сказала Роза Виггин.

— НЕТ, — заявил Оуэн. — НИКАКИХ ПОЦЕЛУЕВ.

— Почему, Оуэн? — игриво спросила Роза Виггин. Ей показалось, что возможность подразнить Оуэна сама плывет в руки, и бывшая стюардесса не замедлила ухватиться за нее.

— ЭТО СВЯТОЙ МИГ, — медленно произнес Оуэн.

— Да, верно, — подтвердил викарий.

— СВЯТОЙ, — повторил Оуэн. — БОЖЕСТВЕННЫЙ, — добавил он.

— Но ведь только в лоб, — сказала Мария Бет.

— Давайте посмотрим, как это выглядит со стороны. Только попробуем, Оуэн, — уговаривала его Роза Виггин.

— НЕТ, — отрезал Оуэн. — ЕСЛИ ГОВОРИТСЯ, ЧТО МАРИЯ СОХРАНЯЕТ СЛОВА — «В СЕРДЦЕ СВОЕМ» — О ТОМ, ЧТО Я ЕСТЬ ХРИСТОС ГОСПОДЬ, ПОДЛИННЫЙ СЫН БОЖИЙ… СПАСИТЕЛЬ, ПОМНИТЕ, ДА?.. ВЫ ЧТО, ДУМАЕТЕ, ОНА СТАНЕТ ЦЕЛОВАТЬ МЕНЯ, КАК КАКАЯ-НИБУДЬ ОБЫЧНАЯ МАТЬ ЦЕЛУЕТ СВОЕГО ОБЫЧНОГО РЕБЕНКА? ЭТО ВЕДЬ НЕ ЕДИНСТВЕННЫЙ РАЗ, КОГДА МАРИЯ СОХРАНЯЕТ СЛОВА, СЛАГАЯ ИХ В СЕРДЦЕ СВОЕМ. ВЫ РАЗВЕ НЕ ПОМНИТЕ, КОГДА ОНИ ИДУТ В ИЕРУСАЛИМ НА ПРАЗДНИК ПАСХИ И ИИСУС ОСТАЕТСЯ В ХРАМЕ И РАЗГОВАРИВАЕТ С УЧИТЕЛЯМИ, А ИОСИФ И МАРИЯ ВОЛНУЮТСЯ, ПОТОМУ ЧТО НЕ МОГУТ ЕГО НАЙТИ — ОНИ ВЕДЬ ИСКАЛИ ЕГО ПОВСЮДУ, — А КОГДА НАШЛИ, ОН ИМ ГОВОРИТ: ЧТО ВЫ ВОЛНУЕТЕСЬ, «ЗАЧЕМ БЫЛО ВАМ ИСКАТЬ МЕНЯ? ИЛИ ВЫ НЕ ЗНАЛИ, ЧТО МНЕ ДОЛЖНО БЫТЬ В ТОМ, ЧТО ПРИНАДЛЕЖИТ ОТЦУ МОЕМУ?» ОН ИМЕЕТ В ВИДУ ХРАМ. ПОМНИТЕ? НУ ТАК ВЕДЬ МАРИЯ ВСЕ ЭТО ТОЖЕ СОХРАНЯЛА В СЕРДЦЕ СВОЕМ.

— Но, может быть, мне нужно что-то делать при этом, а, Оуэн? — спросила Мария Бет. — Что мне нужно делать?

— ТЫ СОХРАНЯЕШЬ ВСЕ В СВОЕМ СЕРДЦЕ! — сказал Оуэн.

— То есть ей вообще ничего не нужно делать? — переспросил Оуэна преподобный мистер Виггин. Подобно тем учителям в храме, викарий казался немало удивленным. Ведь именно так изображаются учителя в храме, слушавшие Отрока Иисуса: «Все слушавшие Его дивились разуму и ответам Его».

— Ты имеешь в виду, что ей ничего не нужно делать, Оуэн? — повторил викарий. — Или она должна сделать что-то большее, чем просто поцеловать? Или, может, наоборот?

— БОЛЬШЕЕ, — сказал Оуэн.

Мария Бет Бэйрд задрожала; она готова была сделать все, что бы он ни потребовал.

— ПОПРОБУЙ ПОКЛОНИТЬСЯ, — предложил Оуэн.

— Поклониться? — недовольно скривилась Роза Виггин.

Не раздумывая ни секунды, неуклюжая Мария Бет Бэйрд хлопнулась на колени, опустила голову — и тут же повалилась, потеряв равновесие. Понадобилось несколько неудачных попыток, пока Мария Бет не нашла наконец более-менее устойчивое положение: стоя на коленях, опустив лоб на стог сена и упершись темечком в бедро Оуэна.

Оуэн воздел над Марией Бет руку, благословляя ее; с крайне отрешенным видом он слегка коснулся волос Девы Марии, затем рука некоторое время парила в воздухе, словно заслоняя глаза Марии Бет от слепящего «столпа света». Может быть, ради одного этого жеста он и хотел оставить руки свободными.

Волхвы и пастухи замерли как вкопанные, пораженные тем, как Мария сохраняет слова, слагая их в сердце Своем; волы словно остолбенели. Даже задние части осликов, которые при всем желании не могли видеть, как Матерь Божья склонилась перед Младенцем — как, впрочем, и всего остального, — даже они, похоже, почувствовали торжественность момента: задние ноги перестали топтаться, а хвосты повисли без движения. Роза Виггин затаила дыхание и раскрыла рот, а на лице викария застыло безумно-благоговейное выражение. А я, Иосиф, не делал ничего — я ведь просто свидетель. Бог знает, как долго Мария Бет простояла бы на коленках, уткнувшись в сено, в восторге от того, что макушкой касается бедра самого Младенца Христа. Немая сцена, наверное, длилась целую вечность; наверное, впервые в истории рождественских утренников репетиция замерла из-за того, что каждый из нас проникся тем самым волшебным чувством, которое мы стремились передать, — чувством вечного чуда Рождества.

И только руководитель хора, чье зрение ослабело с возрастом, подумал, что пропустил сигнал к началу заключительного гимна. Он поспешно взмахнул руками, и хор запел с необыкновенным воодушевлением:

Вести ангельской внемли: Царь родился всей земли!

Людям милость он дарит, грешных с Богом примирит.

Все народы, веселитесь, с небесами единитесь!

Пусть гремит со всех сторон — Иисус Господь рожден!

Вести ангельской внемли: Царь родился всей земли!

При первых же словах гимна голова Марии Бет дернулась вверх. Волосы у нее растрепались, в них торчали засохшие травинки. Она вскочила на ноги, словно новорожденный Сын Божий выгнал ее вон из своего гнезда. Ослы снова принялись переминаться с ноги на ногу, задвигались и волы со свисающими на глаза рогами, а волхвы и пастухи возвратились к прежнему состоянию общей бестолковости. Викарий, которого, судя по его физиономии, только что грубо вернули с небес на землю, обнаружил, что снова может разговаривать.

— Отлично, мне кажется, — сказал он. — Просто превосходно, честное слово.

— Может, пройти эту сцену еще разок? — спросила Роза Виггин, пока хор продолжал возвещать о рождении «Господа отныне и во веки веков».

— НЕТ, — ответил Сын Божий. — ПО-МОЕМУ, ВСЕ БЫЛО ПРАВИЛЬНО.


Будние дни в Торонто: 8.00 — утренняя молитва, 17.15 — вечерняя; каждый вторник, среду и пятницу — святое причастие. Я предпочитаю эти службы воскресным. В будни церковь Благодати Господней на Холме почти полностью в моем распоряжении, мне ничто не мешает. К тому же никаких проповедей. Оуэн никогда не любил их слушать, хотя, думаю, с удовольствием прочитал бы парочку сам.

Другое преимущество службы в будний день — никто не приходит сюда против своей воли. В воскресенье совсем не так, и это здорово отвлекает. Кого не раздражал вид семейства в полном сборе на скамейке впереди — воюющие друг с другом дети, зажатые, словно в сэндвиче, между папой и мамой, которые каждый раз насильно тащат их в церковь? От наспех натянутой на детей одежды так и веет очередным домашним скандалом. «Это единственное утро, когда я могла бы выспаться!» — говорит свитер девочки, весь облепленный какими-то пушинками и ниточками. «Какая тут скучища!» — вторит завернувшийся внутрь воротник мальчишки. Оказавшись в заточении между родителями, дети, естественно, без конца возятся на скамейке; они просто обезумели от жалости к самим себе и того и гляди разревутся.

Сурового вида папаша расположился с краю, у прохода; на его сосредоточенное лицо временами наплывает тупое, отсутствующее выражение; все вместе это настолько красноречиво, что становится понятно, зачем он ходит в церковь: только из-за детей, — как иные мужчины с такими же пустыми лицами идут под венец. Когда дети подрастут и сами смогут решать, ходить им в церковь или нет, этот тип по воскресеньям и носа из дому не высунет.

Издерганная мамаша — верхний, более тонкий кусок хлеба в этом семейном сэндвиче — сидит под самой кафедрой и видит прямо над собой обрюзгший подбородок проповедника — не самый выгодный ракурс! Мамаша из последних сил сдерживается, чтобы в очередной раз не одернуть юбку на дочери; обе прекрасно понимают, что тогда-то уж девчонка точно расплачется.

Мальчик достает из кармана пиджака красный грузовичок; отец тут же отбирает у сына игрушку, едва не сломав ему при этом пальцы. «Еще одна выходка, — угрожающе шипит папаша, — и останешься дома до вечера».

«До вечера?!» — не верит своим ушам сынишка. Он сознает, что просто невозможно продержаться хотя бы часть дня без выходки, — и к тюремной замкнутости церковного пространства добавляется тоскливое предчувствие домашнего заточения.

Тут девчонка заливается слезами.

«Чего она хнычет? — спрашивает сын у отца. Тот не отвечает. Мальчишка поворачивается к сестре: — У тебя что, месячные, что ли?» Мать семейства наклоняется через колени дочери и со злостью щиплет сына за бедро — медленно, с вывертом. Теперь ревет и мальчишка. Время молиться! Подушечки для колен шлепаются на пол, следом за ними шлепается на пол все семейство. Пацан проделывает старый трюк с молитвенником: он тайком подвигает его вдоль скамейки туда, где сядет его сестра, когда закончит молиться.

«Только попробуй», — цедит сквозь зубы отец и продолжает молитву.

Но как можно молиться и одновременно думать о месячных этой девчонки? С виду она достаточно взрослая, чтобы у нее уже настали месячные, но достаточно юная, чтобы это случилось впервые. Может, взять самому и убрать молитвенник со скамейки, пока девочка не закончила молиться и не плюхнулась на него? Или, может, лучше взять да и двинуть как следует этим самым молитвенником мальчишке по уху? Однако кому и вправду хочется двинуть, так это папаше; да в придачу хорошо бы ущипнуть за задницу мамашу, как она только что ущипнула сына. Разве тут помолишься?

Тянет поехидничать насчет сутаны каноника Мэки — она у него цвета горохового супа. Тянет поехидничать насчет бородавки церковного старосты Хардинга. А заместитель старосты Холт — расист; он постоянно жалуется, что «эти аборигены с Карибских островов захватили уже всю Батерст-стрит», или рассказывает душераздирающую историю о том, как ему пришлось стоять в очереди на ксерокс — двое черных парней копировали порнографический журнал от корки до корки. За такие безобразия, считает Холт, юнцов надо бы арестовать. Как тут можно молиться?

Службы в будние дни почти никто не посещает — кругом тихо, спокойно. Мерное жужжание медленно вращающегося под потолком вентилятора помогает лучше сосредоточиться; а если сидеть в четвертом или пятом ряду, можно почувствовать, как воздух волнами овевает лицо. В канадском климате вентилятор, пожалуй, нужен скорее для того, чтобы гнать вниз поднимающийся кверху теплый воздух и согревать озябших прихожан. Но при желании можно вообразить, будто ты в миссионерской церкви где-нибудь в тропиках.

Иногда говорят, в церкви Благодати Господней слишком яркое освещение. Потемневшие деревянные колонны по контрасту с белой штукатуркой высокого сводчатого потолка еще больше подчеркивают, как хорошо освещена церковь; несмотря на преобладание серого камня и витражного стекла, в этом здании нет ни уголка, погруженного в темноту или сумрак. Некоторые недовольны, что свет этот слишком искусственный, слишком современный для такого старого здания. Но ведь и вентилятор под потолком тоже современный; и его тоже отнюдь не назовешь творением матушки-природы — однако он возражения почему-то не вызывает.

Сами колонны очень изысканные, они обшиты панелями благородного дерева, и места стыков панелей хорошо видны, хотя и находятся довольно высоко, — вот какое тут яркое освещение. Харолду Кросби, как, впрочем, и любому другому ангелу-благовестнику, ни за что бы не спрятаться между этими колоннами. Любой ангелоподъемник сразу бросился бы в глаза. Чудо Рождества показалось бы здесь куда менее чудесным — хотя, разумеется, я ни разу не видел рождественский утренник в Церкви Благодати Господней. Я ведь однажды уже сподобился этого чуда; одного раза вполне достаточно. В Рождество пятьдесят третьего я получил все, что мне нужно было от Рождества.


В те предрождественские дни вечера тянулись подолгу; ужин — будь то с Дэном или с бабушкой — проходил медленно и торжественно. О тех вечерах память сохранила, как скрипит инвалидная коляска Лидии и как Дэн с непривычной горечью в голосе сокрушается: его труппа наверняка запорет «Рождественскую песнь». И даже частые визиты нашего соседа и одного из самых испытанных его актеров — мистера Фиша — не могли поднять Дэну настроения.

— Я так мечтаю играть Скруджа, — говорил мистер Фиш, останавливаясь после ужина у дома 80 на Центральной улице всякий раз, когда видел автомобиль Дэна на нашей подъездной аллее, причем всякий раз придумывая себе для этого новый предлог. Например, что ему надо согласовать с бабушкой общую позицию насчет муниципального законопроекта о выгуле собак; они с бабушкой полностью сходились во мнении, что собак нужно выгуливать только на поводке. Причем на лице мистера Фиша не отражалось ни малейшего смущения — а ведь старина Сагамор перевернулся бы в могиле, услышав, как его бывший хозяин выступает за ограничения собачьих прав; сам Сагамор бегал совершенно свободно до последнего вздоха.

Но, конечно же, не законопроект о выгуле собак волновал мистера Фиша, а Скрудж — эту ключевую роль, по мнению мистера Фиша, безнадежно портили неубедительные Духи.

— Духи — это еще полбеды, — вздыхал Дэн. — В конце пьесы зрители чуть ли не желают, чтобы Малютка Тим умер, — кто-нибудь того и гляди рванется на сцену и прибьет беднягу его же собственным костылем.

Дэн по-прежнему огорчался, что не сумел соблазнить Оуэна ролью этого маленького неунывающего калеки, но Младенец Христос не поддавался ни на какие уговоры.

— Это не Духи, а наказание! — ныл мистер Фиш.

Первого духа, Призрака Марли, совершенно бездарно играл преподаватель Академии с кафедры английского языка, мистер Эрли. Какую бы роль ни давал ему Дэн, тот всякий раз словно играл короля Лира — каждое его движение было пронизано трагическим безумием, и он буквально исходил неистовым унынием, что выражалось в отвратительных ужимках и гримасах.

— «Я прибыл сюда этой ночью, дабы возвестить тебе, — завывает, например, мистер Эрли, обращаясь к мистеру Фишу, — что для тебя еще не все потеряно. Ты еще можешь избежать моей участи…»[15] — и беспрестанно разматывает повязку, которой мертвецам подвязывают нижнюю челюсть, чтобы не отваливалась.

— «Ты всегда был мне другом», — отвечает мистер Фиш мистеру Эрли, но мистер Эрли, продолжая разматывать свою повязку, так запутывается в ней, что забывает слова.

— «Тебя посетят еще… четыре Духа», — выдает мистер Эрли. Мистер Фиш зажмуривается.

— Три, а не четыре! — кричит Дэн.

— А я разве не четвертый? — спрашивает мистер Эрли.

— Вы первый! — втолковывает ему мистер Фиш.

— Но есть же еще три! — недоумевает мистер Эрли.

— О Господи! — вздыхает Дэн.

Но Призрак Марли все же был не так плох, как Святочный Дух Прошлых Лет — дерганая молодая женщина, член попечительского совета городской библиотеки, которая носила мужскую одежду и курила как паровоз. В свою очередь, она была не так плоха, как Дух Нынешних Святок — мистер Кенмор, мясник нашего местного супермаркета «Эй-Пи». По словам мистера Фиша, от мистера Кенмора постоянно разило свежезарезанной курицей, а еще он закрывал глаза, стоило мистеру Фишу заговорить, — мяснику требовалось столько усилий, чтобы сосредоточиться на своей роли, что присутствие Скруджа его отвлекало. И все же ни один из этих трех не был так плох, как Дух Будущих Святок — мистер Моррисон, наш почтальон, который, казалось бы, просто идеально подходил для подобной роли. Это был длинный, тощий и мрачный тип; недовольство, исходившее от него, похоже, чуяли даже собаки — они не просто избегали кусать его, а спешили поскорее улизнуть при его появлении, должно быть подозревая, что он может оказаться ядовитым, как жаба. В нем присутствовала та зловещая отрешенность, которая, как представлял себе Дэн, лучше всего подойдет для последнего, самого безжалостного из трех привидений, явившихся к Скруджу. Однако, когда мистер Моррисон обнаружил, что роль у него без слов, что Дух Будущих Святок ничего не говорит, он тут же проникся к своему персонажу глубочайшим презрением. Он сначала пригрозил уйти, но потом все-таки остался и словно в отместку фыркал и едко ухмылялся в ответ на вопросы несчастного Скруджа, бросая в публику косые взгляды и всячески пытаясь отвлечь зрительское внимание от мистера Фиша, будто хотел выставить Дэна вкупе с Диккенсом безмозглыми идиотами за то, что лишили этого самого важного из Духов дара речи.

Никто сроду не помнил, чтобы мистер Моррисон что-то говорил, доставляя почту, — но, став вестником рока, бедняга, по-видимому, почувствовал, что ему есть что сказать. И все же худшим было то, что ни один из Духов по-настоящему не вселял ужаса. «Как я могу играть Скруджа, если мне совсем не страшно?» — не давал покоя Дэну мистер Фиш.

— Вы ведь актер, вы должны уметь перевоплощаться, — отвечал ему Дэн.

По моему же мнению, которое я оставил при себе, ноги миссис Ходдл — на этот раз она играла маму Малютки Тима — снова не нашли достойного применения.

Бедный мистер Фиш. Я никогда не знал, чем он зарабатывает себе на жизнь. Он был хозяином Сагамора; он был хорошим парнем в «Улице Ангела» — в конце пьесы он брал мою маму под руку, — он был неверным мужем в «Верной жене», он был Скруджем. Но чем он занимался? Я никогда этого не знал. Я мог бы спросить Дэна; кстати, это можно сделать хоть сейчас. Я знаю только, что мистер Фиш был олицетворением соседа; он вмещал в себе всех соседей на свете — всех владельцев собак, все приветливые лица за знакомой с детства живой изгородью и все руки на моих плечах, когда хоронили маму. Я не помню, был ли он женат. Я даже толком не помню, как он выглядел, но помню, что он всем своим видом выражал суетливую сосредоточенность человека, готового тут же поднять упавший с дерева листок. Он воплощал в себе все грабли всех лужаек, все скребки для снега на всех дорожках. И хотя то Рождество он встретил в обличье не убоявшегося призраков Скруджа, мне довелось увидеть мистера Фиша, когда ему было страшно.

Мне также довелось видеть его молодым и беззаботным — именно таким он казался мне незадолго до гибели Сагамора. Я помню чудный сентябрьский полдень. Клены на Центральной улице уже потихоньку желтели и краснели; казалось, будто эти краснеющие клены, нависшие над чистенькими, обшитыми деревом и крытыми шифером домами, вытягивают из земли кровь. У мистера Фиша не было детей, но он сам с удовольствием гонял продолговатый мяч для американского футбола, любил пинать и бросать его и частенько в те ясные осенние дни уговаривал нас с Оуэном поиграть с ним. Нас с Оуэном футбол не очень-то увлекал — за исключением тех случаев, когда в игре участвовал Сагамор. Как истинный ретривер, он был готов таскать хозяину все — в том числе и мяч. Больше всего нам нравилось, как Сагамор пытался ухватить мяч зубами: он накрывал его передними лапами, прижимал грудью к земле, но даже у лабрадора пасть не настолько большая, чтобы в ней поместился футбольный мяч. Тот весь покрывался слюной, после чего ловить и передавать его становилось гораздо труднее — и это портило всю красоту игры, ее эстетику, выражаясь словами мистера Фиша. Правда, мы с Оуэном все равно не сумели бы сделать игру красивой; мне не удавались крученые передачи, а у Оуэна рука была настолько маленькой, что он даже и не пытался сделать ею пас, а отбивал мяч исключительно ногами. Яростные попытки Сагамора удержать мяч в зубах и наши не менее яростные усилия не дать ему этого сделать — вот что мы с Оуэном находили самым увлекательным в этой игре. Но мистер Фиш относился к искусству красиво отдать пас и поймать мяч со всей серьезностью.

— Вам, ребята, будет гораздо интереснее, когда вы немного подрастете, — говаривал он, если мяч закатывался под кусты бирючины или, переваливаясь с боку на бок, запрыгивал в клумбу с бабушкиными розами, а мы с Оуэном нарочно бросали его перед Сагамором — посмотреть, как пес срывается с места, роняя слюни.

Бедный мистер Фиш. Мы с Оуэном упустили столько классных пасов. Оуэн любил бежать с мячом, пока Сагамор не настигнет его, а потом пнуть мяч куда попало. Это был не футбол, а какой-то собакобол; и все же мистер Фиш никогда не унывал и верил, что мы с Оуэном вырастем в один прекрасный день, словно по волшебству, и станем перепасовывать мяч как положено.

Несколькими домами дальше по Центральной улице жила молодая супружеская парочка с грудным ребенком. Вообще на Центральной обитало не очень-то много молодых супружеских парочек, а уж грудной ребенок здесь был вообще один. Эти новоиспеченные родители фланировали по округе с таким видом, будто представляли собой совершенно новую породу людей — будто они первые во всем Нью-Хэмпшире произвели на свет дитя. Когда мы играли в футбол с мистером Фишем, Оуэн орал так громко, что нередко объявлялся кто-нибудь из этой парочки, высовывался над кустами нашей живой изгороди и раздраженно осведомлялся, не можем ли мы играть потише — у них, видите ли, ребенок спит.

За годы участия в любительском театре Грейвсенда мистер Фиш научился закатывать глаза довольно убедительно; и когда молодой папаша или мамаша удалялись, чтобы продолжить нести вахту над своим драгоценным карапузом, мистер Фиш принимался усердно закатывать глаза.

— БЕСТОЛКОВЫЙ РЕБЕНОК, — сокрушался Оуэн. — С КАКИХ ЭТО ПОР НЕЛЬЗЯ ШУМЕТЬ НА УЛИЦЕ, ПОТОМУ ЧТО В ДОМЕ, ВИДИТЕ ЛИ, СПИТ РЕБЕНОК?!

Такое случалось уже, наверное, раз сто: Оуэн ухитрился, подбросив мяч руками, пнуть его, да так, что тот улетел за пределы двора — и бабушкиного, и мистера Фиша. Пролетев над крышей нашего гаража, мяч стукнулся о землю и покатился, подпрыгивая, по подъездной аллее прямо на Центральную улицу, а мы с Оуэном и Сагамором бросились его догонять. Мистер Фиш стоял подбоченясь и удивленно вздыхал. Он не бегал за мячом после ударов или пасов, сделанных наобум, — такие недостатки в нашей игре он все время старался исправить. Но на этот раз удар Оуэна Мини, кажется, впечатлил мистера Фиша — если не точностью, то своей необычной силой.

— У тебя иногда стало здорово получаться, Оуэн! — крикнул мистер Фиш. Тут мяч выкатился на дорогу, и Сагамор уже почти догнал его, когда вдруг раздался длинный и пронзительный звонок, похожий на треск детской погремушки, — стремительно несущийся грузовик с пеленками из местной службы быта сигналил вплоть до того самого мгновения, когда его кабина и голова несчастного Сагамора сошлись в одной точке.

Бедный мистер Фиш! Оуэн побежал назад, чтобы перехватить его, но тот услышал визг шин по асфальту и последовавший затем глухой удар, и, когда Оуэн встретился с ним, он был уже на середине подъездной аллеи.

— ПО-МОЕМУ, ВАМ ЛУЧШЕ ТУДА НЕ СМОТРЕТЬ, — сказал ему Оуэн. — МОЖЕТ БЫТЬ, ЛУЧШЕ ПОЙДИТЕ ПОСИДИТЕ, А МЫ ТУТ КАК-НИБУДЬ САМИ УПРАВИМСЯ?

Мистер Фиш вернулся к себе на веранду, когда у нас появилась та самая молодая парочка с другого конца Центральной улицы, чтобы в очередной раз пожаловаться на шум, а может, выяснить, почему задерживается грузовик с пеленками: он ведь оказался на нашей улице исключительно из-за их ребенка.

Водитель грузовика сидел на подножке кабины и вполголоса ругался. От машины волнами расходился запах детской мочи. Моей бабушке обычно доставляли щепки для растопки в холщовых мешках, и мама помогла мне освободить один из них, а я помог Оуэну положить в этот мешок Сагамора. Футбольный мяч, все еще покрытый собачьими слюнями и облепленный песком и обертками от конфет, неприкаянно лежал у бровки.

В конце сентября в Грейвсенде погода может колебаться от вполне августовской до ноябрьской. Пока мы с Оуэном перекладывали Сагамора в мешок и тащили его во двор к мистеру Фишу, на солнце набежали облака, клены тут же потеряли былую яркость красок, а ветер, гонявший по лужайке пожухлые листья, сделался ледяным. Мистер Фиш сказал маме, что намерен пожертвовать труп Сагамора в пользу бабушкиных розовых кустов. Он пояснил, что среди истинных садоводов мертвая собака котируется очень высоко. Бабушка тоже пожелала поучаствовать в обсуждении, и скоро было решено, какие именно кусты можно временно выкопать и пересадить, после чего мистер Фиш взялся за лопату. На клумбе земля была гораздо мягче, чем во дворе у мистера Фиша. Новоиспеченные родители почувствовали внутреннюю потребность присутствовать на похоронах вместе со своим грудным ребенком; их примеру последовала стайка ребятишек с Центральной улицы, и даже бабушка попросила, чтобы ее позвали, когда яма будет готова, а мама — несмотря на то что на улице заметно похолодало — даже не пошла в дом за пальто. На ней были темно-серые широкие фланелевые брюки и черный свитер с треугольным вырезом; она обхватила плечи руками и переминалась с ноги на ногу, пока Оуэн собирал довольно странные предметы, которые, по его мнению, непременно должны сопровождать Сагамора на том свете. После того как мистер Фиш, копая яму, убедил Оуэна, что, несмотря ни на что, футбол еще принесет нам немало удовольствия, когда мы «немного подрастем», Оуэн передумал класть в мешок футбольный мяч. Он нашел несколько пожеванных теннисных мячей, миску, из которой ел Сагамор, и его подстилку для езды в автомобиле; все это он положил в холщовый мешок, добавив туда затем еще букетик самых ярких кленовых листьев и недоеденную баранью отбивную, которую Лидия оставила для Сагамора после вчерашнего ужина.

Когда мистер Фиш закончил копать могилу, в некоторых домах уже зажегся свет, и Оуэн решил, что присутствующие на похоронах должны держать в руках свечки. Лидия возражала и принесла их только по маминому настоянию. Затем позвали бабушку.

— ЭТО БЫЛ ХОРОШИЙ ПЕС, — сказал Оуэн, и стоявшие вокруг одобрительно забормотали.

— У меня никогда не будет другого, — отозвался мистер Фиш.

— Я вам напомню эти слова, — заметила бабушка. Должно быть, она уловила иронию судьбы в том, что ее розовые кусты, долгие годы подвергавшиеся наскокам Сагамора, теперь словно получили возмещение за это в виде его бренных останков.

С тротуара Центральной улицы этот ритуал при свечах, верно, выглядел довольно впечатляюще; неудивительно, что он привлек в наш двор преподобного мистера Меррила и его жену. Только мы почувствовали, что нам не хватает каких-то важных слов, как вдруг откуда ни возьмись у нас в розовом саду появился преподобный мистер Меррил — уже бледный, словно сама зима. Его жена, с покрасневшим от первого осеннего насморка носом, была одета в зимнее пальто и вообще выглядела так, словно преждевременно впала в глубокую зимнюю депрессию. Совершая ежевечерний легкий моцион, Меррилы почуяли, что здесь совершается некий религиозный обряд.

Мама поежилась, словно появление Меррилов ее здорово напугало.

— На вас холодно смотреть, Табби, — сказала миссис Меррил, а мистер Меррил тревожно переводил взгляд с одного лица на другое, будто пересчитывая всех, кто живет в этом квартале, чтобы определить, чье же бедное тело покоится в холщовом мешке.

— Спасибо, что пришли, пастор, — нашелся мистер Фиш, прирожденный актер-любитель. — Вы, наверное, смогли бы сказать несколько слов по случаю кончины лучшего друга человека?

Но лицо мистера Меррила по-прежнему выражало полное смятение и недоумение. Он посмотрел на маму, потом на меня; снова уставился на мешок, потом заглянул в яму на клумбе с розами — так, словно это была его собственная могила и словно совсем не случайно его короткая прогулка с женой кончилась именно здесь.

Бабушка, увидев, как ее любимый пастор нервничает и заикается, взяла его под руку и шепнула на ухо:

— Это же собака, просто собака. Скажите что-нибудь для детей.

Но, едва начав говорить, мистер Меррил стал заикаться; чем больше дрожала мама, тем больше в ответ дрожал преподобный мистер Меррил и тем сильнее тряслись его губы. Он не смог произнесли простейшей молитвы — не сумел выговорить ни одной фразы. Мистер Фиш, который никогда не был завсегдатаем ни одной из церквей в городе, поднял мешок и сбросил Сагамора в преисподнюю.

Зато Оуэн Мини нашел подходящие слова:

— «ИИСУС СКАЗАЛ… Я ЕСМЬ ВОСКРЕСЕНИЕ И ЖИЗНЬ; ВЕРУЮЩИЙ В МЕНЯ, ЕСЛИ И УМРЕТ, ОЖИВЕТ. И ВСЯКИЙ, ЖИВУЩИЙ И ВЕРУЮЩИЙ В МЕНЯ, НЕ УМРЕТ ВОВЕК».

Кажется, для собаки это было чересчур, и преподобный мистер Меррил, перестав заикаться, словно вовсе онемел.

— «…НЕ УМРЕТ ВОВЕК», — повторил Оуэн. Мама протянула ему руку, и порыв ветра тут же растрепал ей волосы, закрыв лицо.

За всеми церемониями, всеми ритуалами — за отправлением любой требы стоял Оуэн Мини.


В то Рождество 1953-го я лишь смутно осознавал, что Оуэн дирижирует вообще всем оркестром событий — будь то репетиция рождественского утренника или испытание презерватива в комнате Поттера на третьем этаже Уотерхаус-Холла. И уж никак не мог я предвидеть, что все его дирижирование ведет к одному-единственному заключительному аккорду. Даже находясь в странной комнате Оуэна, я не чувствовал этого достаточно отчетливо, хотя любой на моем месте не мог бы отделаться от ощущения, что здесь сооружается, по меньшей мере, будущий алтарь.

Трудно понять, отмечали в доме Мини Рождество или нет. Связка сосновых веток, собранная наспех, была прибита к парадной двери огромной уродливой скобой — такими заряжают тяжелые промышленные скобозабивные пистолеты. Скоба выглядела до того внушительно, что, казалось, ею можно скрепить между собой куски гранита — или пригвоздить Христа к кресту. Однако в расположении веток не угадывалось никакой мысли — они никоим образом не напоминали рождественский венок; это бесформенное нагромождение походило скорее на гнездо какого-то животного, которое начало было его строить, а потом в панике покинуло. Внутри плотно закрытого дома не было ни елки, ни рождественских украшений; не было даже свечей на подоконниках или престарелого Санта-Клауса, склонившегося у настольной лампы.

На полке камина, в котором огонь всегда еле теплился — то ли поленья там всегда лежали отсыревшие, то ли угли часами никто не ворошил, — стоял рождественский вертеп с аляповато раскрашенными деревянными фигурками. Трехногий вол, почти такого же сомнительного вида, как и те, что получились у Марии Бет Бэйрд, опирался на жутковатого цыпленка размером чуть ли не с половину этого вола; своими пропорциями цыпленок здорово смахивал на голубей Розы Виггин. Скол на лице Девы Марии, выкрашенном в телесный цвет, сделал ее совершенно слепой и такой страшной, что кто-то из домашних заботливо отвернул ее от колыбельки Младенца Христа — да-да, колыбель там имелась! У Иосифа не хватало руки — он, верно, отрубил ее себе в припадке ревности, потому что в выражении его лица читалась затаенная ярость, словно дым из камина, покрывший полку слоем копоти, омрачил заодно и дух Иосифа. У одного ангела была сломана арфа, а оскал другого рождал в воображении скорее плач над покойником, чем сладкоголосое пение.

Но самым зловещим в этой рождественской идиллии было отсутствие самого новорожденного Иисуса. Его колыбель стояла пустой — вот почему Дева Мария отвернула в сторону свое изуродованное лицо, вот почему один из ангелов разломал свою арфу, а другой отчаянно вопил, вот почему Иосиф лишился руки, а вол — ноги. Младенец Христос исчез — то ли его похитили, то ли он сам сбежал. В традиционной композиции отсутствовал сам объект поклонения.

В комнате Оуэна было опрятнее, даже чувствовалось некоторое присутствие божественного порядка; и все-таки даже здесь ничего не напоминало о грядущем празднике Рождества — разве что красное, как листья пуансеттии, платье, надетое на мамин манекен. Но я-то знал, что другого наряда у манекена просто нет.

Манекен располагался в изголовье кровати Оуэна — ближе, чем мама обычно ставила его у своей кровати. Для того, как я понял, чтобы Оуэн мог лежа дотронуться до знакомой фигуры.

— НЕ СМОТРИ ТАК ДОЛГО НА МАНЕКЕН, — предостерег меня Оуэн. — ТЕБЕ ЭТО ВРЕДНО.

Самому Оуэну, видимо, это было полезно — манекен стоял прямо над его изголовьем.

С бейсбольными карточками, некогда лежавшими на самом видном месте, я уверен, Оуэн не расстался; однако теперь он их куда-то запрятал. О бейсболе здесь вообще ничего не напоминало — хотя я не сомневался, что тот смертоносный мяч тоже хранится в этой комнате. И когти моего броненосца, конечно, были где-то тут, хотя тоже не на виду. И новорожденный Иисус, которого умыкнули из колыбельки… Да, я не сомневался, что Младенец Христос находится где-то в комнате Оуэна, возможно, в одной компании с презервативом Поттера — Оуэн ведь тогда унес его домой. И куда-то спрятал — как и когти броненосца, похищенного Сына Божьего, и так называемое орудие убийства моей мамы.

Сама эта комната не располагала к тому, чтобы в ней засиживались. Мы заходили в дом Мини совсем ненадолго, иногда только затем, чтобы Оуэн переоделся, — ведь у меня он ночевал чаще, чем дома, особенно в те рождественские каникулы.

Миссис Мини никогда не заговаривала со мной; она вообще не обращала на меня внимания, когда я заходил к ним в дом. Не помню, чтоб Оуэн хотя бы сообщал матери о моем присутствии — да, если уж на то пошло, и о своем тоже. А вот мистер Мини обычно встречал меня учтиво. Не то чтобы он выказывал восторг или даже просто радость при виде меня; да и поболтать не пытался — но всякий раз приветствовал одной и той же осторожной шуткой. «Это надо же — Джонни Уилрайт!» — говорил он, будто удивляясь, как я вообще оказался у них в доме или будто не видел меня лет сто. Возможно, таким неуклюжим способом он объявлял обо мне миссис Мини, но его жена на это никак не реагировала — она по-прежнему оставалась сидеть боком и к нам и к окну. Иногда она для разнообразия переводила пристальный взгляд на камин; однако зрелище тлеющего огня ни разу не побудило ее поправить поленья или помешать угли. Возможно, дым ей больше нравился.

Однажды, видимо почувствовав какую-то особую потребность пообщаться, мистер Мини сказал:

— Это надо же — Джонни Уилрайт! Ну и как ваши рождественские репетиции?

— Оуэн у нас теперь звезда всего представления, — сказал я и тут же почувствовал, как мне в спину больно ткнулись костяшки его крошечного кулачка.

— Да? А ты никогда не говорил, что стал звездой, — обратился мистер Мини к Оуэну.

— Он у нас играет Младенца Христа! — пояснил я. — А я всего лишь Иосиф.

— Младенца Христа? — переспросил мистер Мини. — А я думал, ты играешь ангела, Оуэн.

— В ЭТОМ ГОДУ — НЕТ, — ответил Оуэн. — ПОШЛИ, НАМ ПОРА, — сказал он, потянув меня сзади за рубашку.

— Так ты — Младенец Христос? — еще раз спросил его отец.

— Я ЕДИНСТВЕННЫЙ, КТО МОЖЕТ УМЕСТИТЬСЯ В ЛЮЛЬКЕ, — сказал Оуэн.

— Но теперь мы уже решили обойтись без люльки, — продолжал объяснять я. — Оуэн рулит всем утренником — он у нас не только главный артист, а еще и режиссер.

Оуэн так сильно дернул меня за рубашку, что она вылезла из штанов.

— Режиссер, угу, — вяло повторил мистер Мини.

Тогда-то я и почувствовал холод, словно в дом каким-то противоестественным способом — вниз через каминный дымоход, навстречу теплому воздуху — проник сквозняк. Но то был не сквозняк — то была миссис Мини. Я заметил, что она слегка изменила позу и во все глаза смотрит на Оуэна. На ее лице отобразилось смятение, на нем смешались ужас и благоговейный трепет, на нем читалось потрясение и вместе с тем очень знакомое выражение обиды. Я только тогда понял, насколько Оуэну легче видеть свою мать в профиль.

Когда мы оказались на промозглом ветру, что дул со стороны Скуамскотта, я спросил Оуэна, не сболтнул ли я чего-нибудь лишнего.

— Я ДУМАЮ, ИМ БОЛЬШЕ НРАВИТСЯ, КОГДА Я ИГРАЮ АНГЕЛА — сказал он.

Снег, кажется, никогда не задерживался на Мейден-Хилле, он никак не хотел налипать на огромные, торчащие из земли гранитные плиты, которыми размечали границы карьеров. В самих ямах снег лежал грязный, вперемешку с песком; по нему тянулись цепочки птичьих и беличьих следов — для собак стенки карьеров были слишком крутыми. Вокруг гранитных карьеров всегда полно песку — он каким-то образом оказывается поверх снега; а возле дома Оуэна всегда гуляет такой ветер, что песок этот больно впивается в лицо, как на пляже зимой.

Только заметив, что Оуэн опустил уши своей охотничьей кепки в красно-черную клетку, я сообразил, что свою шапку оставил у него на кровати. Мы уже наполовину спустились с Мейден-Хилла; Дэн пообещал встретить нас на машине у эллинга на Суэйзи-Парквей.

— Погоди минутку, — сказал я Оуэну. — Я забыл у тебя шапку.

Я побежал обратно в дом, а он остался стоять, рассеянно пиная кусок породы, вмерзшей в борозду фунтовой дороги.

Я не стал стучаться — все равно на том месте, куда удобнее всего стучать, висела связка сосновых веток. Мистер Мини стоял у каминной полки и смотрел то ли на рождественский вертеп, то ли на огонь.

— Я шапку забыл, — пояснил я, увидев, что он поднял на меня глаза.

В комнату Оуэна я тоже стучаться не стал. Сперва мне показалось, что портновский манекен сдвинулся с места — ухитрился каким-то образом согнуться в поясе и сесть к Оуэну на кровать. Потом я сообразил, что это миссис Мини сидит на кровати. Она пристально глядела на двойника моей мамы и не пошевельнулась даже тогда, когда я вошел в комнату.

— Я шапку забыл, — повторил я. Не знаю, услышала она меня или нет.

Я надел шапку и уже выходил из комнаты, стараясь прикрыть за собой дверь как можно тише, и тут вдруг она произнесла:

— Мне очень жаль твою бедную матушку.

То был первый раз, когда она заговорила со мной. Я снова заглянул в комнату. Миссис Мини не пошевельнулась; она все так же сидела, слегка склонив голову, и смотрела на манекен, словно ждала от него каких-то указаний.

Ровно в полдень мы с Оуэном проходили под железнодорожным мостом, что в нескольких сотнях метров от гранитного карьера Мини, — в этом месте начинается подъем на Мейден-Хилл-роуд. Спустя много лет Баззи Тэрстон, успешно избежавший призыва, найдет у одной из опор этого моста свою смерть. Но тогда, под Рождество пятьдесят третьего, мы впервые в жизни оказались под мостом как раз в ту минуту, когда по нему мчался «Летучий янки» — экспресс, покрывающий расстояние между Бостоном и Портлендом всего за два часа. Каждый день ровно в полдень он с грохотом и гудками проносился через Грейвсенд, и хотя мы с Оуэном не раз наблюдали, как он на полной скорости выныривает из-под крыши городского вокзала, и не раз клали на рельсы монетки, чтобы посмотреть, как «Летучий янки» расплющит их, но ни разу в жизни еще не случалось нам оказаться под железнодорожным мостом так, чтобы поезд пролетел прямо над нами.

Я все еще размышлял о смиренной позе миссис Мини перед маминым манекеном, когда все конструкции моста вдруг мелко задребезжали. В промежутки между шпалами и опорами на нас посыпался крупный песок; задрожали даже бетонные опоры, и мы, задрав головы и заслонив глаза руками от струящегося на нас песка, смотрели, как над нами проносится гигантское черное днище поезда, а в просветах между вагонами мелькает свинцовое зимнее небо.

— ЭТО «ЛЕТУЧИЙ ЯНКИ», — ухитрился проорать сквозь грохот Оуэн. Все поезда вызывали в нем особое чувство: он ведь ни разу еще не ездил на поезде. Но, видимо, «Летучий янки» с его дикой скоростью и нежеланием останавливаться в Грейвсенде представлялся Оуэну высшим воплощением путешествия. Ему, тогда еще нигде не бывавшему, путешествия рисовались в явно романтическом свете.

— Надо же, какое совпадение! — удивился я, когда «Летучий янки» наконец унесся прочь. Я имел в виду, что нам здорово повезло — оказаться под железнодорожным мостом точно в полдень, но Оуэн ответил усмешкой, так раздражавшей меня своей смесью легкой жалости и легкого презрения. Ну да, теперь-то я, конечно, знаю, что в совпадения он не верил. Оуэн Мини считал, что слово «совпадение» — это не что иное, как глупое и поверхностное прибежище для глупых и поверхностных людей, не способных признать, что события их жизни подчинены некоему колоссальному, внушающему ужас и трепет замыслу — гораздо более могущественному и неотвратимому, чем какой-то там «Летучий янки».


Горничную, что ухаживала за моей бабушкой — она заменила Лидию, после того как той ампутировали ногу, — звали Этель. Ей часто приходилось выслушивать замечания, которые бабушка с Лидией исподволь делали насчет ее расторопности. Я говорю «исподволь» только потому, что бабушка с Лидией высказывали свои замечания, не обращаясь к Этель напрямую, — однако в ее присутствии бабушка, например, говорила:

— Помнишь, Лидия, как ты, бывало, приносила банки с джемами и вареньями, что стоят на полках в потайном подвале, — они там так пылятся! — а потом выстраивала их на кухне в том порядке, в каком консервировала?

— Да, помню, — отвечала Лидия.

— Я могла осмотреть их одну за другой и сказать: «Так, вот эти банки нужно выбросить, — кажется, здесь это никто не ест, и они стоят уже два года». Помнишь? — спрашивала бабушка.

— Да. Однажды мы так выбросили всю айву, — отвечала Лидия.

— Так приятно было всегда знать, что у нас хранится в подвальчике, — замечала бабушка.

— А я всегда говорю: нельзя становиться рабом вещей, — изрекала Лидия.

Естественно, на следующее утро бедная Этель — получив подробные, хотя и косвенные распоряжения — вытаскивала на свет божий все джемы и варенья, отирала их от пыли и выставляла для осмотра.

Этель была невысокая, плотно сбитая женщина с неиссякающим запасом грубоватой силы. Правда, последняя часто сводилась на нет из-за недостатка сообразительности и страшной неуверенности. Когда она делала что-нибудь в доме, например убирала, то широко и энергично размахивала крепкими узловатыми руками, однако решительные движения рук сопровождались или даже опережались страшно неловкими, неуклюжими шагами коротких ног с толстыми лодыжками и широкими ступнями. Она вечно спотыкалась и задевала за все углы. Оуэн говорил, что Этель слишком медленно соображает, чтобы ее можно было как следует напугать, а потому мы редко докучали ей, даже когда имели возможность — например, в том же потайном подвале. Так что и в этом отношении Этель уступала Лидии — пока у той не отняли ногу, пугать ее было сущее удовольствие.

Горничная, нанятая для ухода за Лидией, была, как говорят у нас в Грейвсенде, «совсем из другой команды». Ее звали Джермейн; Этель с Лидией постоянно третировали ее, а бабушка старалась не замечать. От этих высокомерных женщин бедняжку Джермейн отличал существенный недостаток: она была молодая и почти хорошенькая — эдакая робкая «мышка». Ей была присуща неуклюжесть, свойственная людям, старающимся скрыть свою застенчивость. Джермейн против своей воли притягивала к себе внимание, словно возникающее вокруг нее электрическое поле нервозности заряжало все окружающее пространство.

Открытые окна вдруг ни с того ни с сего с шумом захлопывались, а двери сами открывались, когда Джермейн только пыталась проскользнуть мимо них. Дорогие вазы начинали покачиваться при ее приближении; а стоило ей выставить руку, чтобы придержать их, они тут же разбивались вдребезги. В инвалидной коляске Лидии обязательно что-нибудь заедало, стоило Джермейн протянуть к рычагам свои дрожащие руки. Лампочка в холодильнике перегорала точно в ту секунду, как Джермейн открывала дверцу. А когда свет в гараже оставался включенным всю ночь, на следующее утро в ходе бабушкиного дознания выяснялось, что последней спать ложилась опять-таки Джермейн.

— Кто последний ложится спать, тот везде выключает свет, — по обыкновению монотонно наставляла ее Лидия.

— Когда Джермейн ложилась, я не просто была в постели, а уже спала, — объявляла Этель. — Я точно знаю, что уже спала, потому что она разбудила меня.

— Простите, — шепотом отвечала Джермейн.

Бабушка вздыхала и качала головой так, будто несколько комнат в этом огромном доме за ночь спалил пожар и теперь уже все равно ничего не спасешь, так что и говорить не о чем.

Но я-то знаю, почему бабушка старалась не замечать Джермейн. Как-то раз, движимая соображениями присущей янки бережливости, она подарила Джермейн всю одежду, что осталась от мамы. Джермейн эти вещи оказались немного велики, хотя таких красивых платьев, юбок и кофточек у нее в жизни не было, — и она с радостью и некоторым почтением стала носить их, не понимая, что бабушке неприятно видеть ее в этом мучительно знакомом облачении. Делая этот подарок, бабушка, верно, и сама не подозревала, как расстроится, увидев на Джермейн мамины вещи. Но гордость не позволяла ей признать свою ошибку, и теперь бабушке ничего не оставалось, кроме как отводить глаза. А что одежда на Джермейн болтается — так девушка сама виновата.

— Тебе нужно побольше есть, Джермейн, — говорила бабушка, не глядя на нее и совершенно не обращая внимания, что и сколько ест Джермейн; она заметила только, что мамина одежда висит на Джермейн как на вешалке. Но съедай она хоть в десять раз больше, все равно ее грудь никогда не сравнилась бы с маминой.

— Джон? — шептала Джермейн, входя в потайной подвал. Единственной лампочки в самом низу винтовой лестницы явно не хватало, чтобы как следует освещать спуск. — Оуэн? — осторожно спрашивала она. — Вы здесь? Не пугайте меня, пожалуйста.

И мы с Оуэном ждали, пока она не повернет за угол, в проход между длинными пыльными полками на уровне плеч, — там по потолку, затянутому паутиной, зигзагами разбегались тени от банок с джемами и вареньями; а над ними кривились и пучились, словно гигантские натёки лавы, еще более причудливые тени от банок побольше, где хранились закуски из помидоров со сладким перцем и сливовый джем.

— «НЕ БОЙТЕСЬ…» — тут-то и раздавался в темноте шепот Оуэна. Как-то раз — это случилось в те самые рождественские каникулы — Джермейн испугалась так, что расплакалась и убежала. — ПРОСТИ, ПОЖАЛУЙСТА! — крикнул ей вслед Оуэн. — ЭТО ВЕДЬ Я!

Вот уж кого Джермейн особенно боялась, так это Оуэна. Эта девушка верила в сверхъестественное, в то, что она всегда называла «знамениями», — к примеру, когда один из наших уличных котов замучил и съел малиновку, то это довольно рядовое происшествие было расценено ею как «верное знамение»: тому, кто видел эту сцену своими глазами, скоро, по ее мнению, предстояло подвергнуться еще большему насилию. Оуэн сам по себе казался бедняжке Джермейн «знамением»; его маленький рост внушал ей мысль, что Оуэн вполне способен внедряться в тело и душу другого человека и потом заставлять его поступать противно собственной природе.

Как-то раз за обедом зашел разговор об оуэновом голосе, и тут мне открылась точка зрения Джермейн на это его и вправду не совсем обычное свойство. Бабушка тогда спросила, пытался ли Оуэн или его родители хотя бы навести справки, нельзя ли что-нибудь «сделать» с его голосом, — «Я имею в виду, медицинскими средствами», — добавила бабушка; Лидия в ответ так усердно закивала, что я удивился, как ее шпильки не попадали в тарелку.

Я знал, что мама как-то сказала Оуэну, мол, ее старый знакомый, учитель пения, наверное, мог бы дать ему кое-какие полезные советы — а может, даже предложить вокальные упражнения, чтобы Оуэн научился говорить более ну, привычно, что ли. При одном упоминании об учителе пения бабушка с Лидией обменялись своими обычными многозначительными взглядами. Я пояснил им, что мама даже выписала на листок бумаги адрес и номер телефона этой таинственной личности и отдала его Оуэну. Звонить Оуэн, я уверен, никуда не стал.

— А почему? — недоуменно спросила бабушка. «В самом деле, почему?» — казалось, сейчас спросит Лидия, беспрестанно кивавшая головой. Ее кивание служило самым наглядным проявлением того, как она в своем старении опережает бабушку, — во всяком случае, именно бабушка как-то обратила на это мое внимание, когда мы были одни. Она с чрезвычайным, если не сказать болезненным интересом наблюдала, как стареет Лидия, — ее поведение служило бабушке барометром, предсказывающим, чего ей ожидать от себя самой в ближайшем будущем.

Этель убирала со стола, по обыкновению причудливо сочетая напористость с неповоротливостью. Она набирала слишком много тарелок в один прием, но при этом так долго возилась у стола, что можно было не сомневаться: часть из них она поставит обратно. Сейчас мне кажется, что она таким образом просто собиралась с мыслями, стараясь понять, куда ей нести тарелки. Джермейн тоже убирала — так во время пикника какой-нибудь ослабевший воробушек подлетает к вашей тарелке, чтобы стащить крошку хлеба. Джермейн уносила с собой слишком мало посуды — одну ложку, например, причем почти всегда не ту, — или салатную вилку, прежде чем вы успеете положить себе салат. Но если вмешательство Джермейн в ваш обед, казалось бы, проходило почти незаметно и нечувствительно, на самом деле именно оно было чревато последствиями. Когда на вас надвигалась Этель, вы опасались, что вам на колени обрушится стопка тарелок, — но этого не случилось ни разу. Когда же приближалась Джермейн, приходилось быть начеку чтобы с вашей тарелки не схватили чего-нибудь пока еще нужного или не опрокинули стакан с водой при неожиданном молниеносном нападении — и такое случалось довольно часто.

И в этот тревожный момент, когда убирали со стола и мы сидели как на иголках, я и объявил бабушке с Лидией, почему Оуэн Мини не стал обращаться за советом к маминому учителю пения.

— Оуэн не считает, что это правильно — пытаться исправить голос, — сказал я.

Этель, покачиваясь под тяжестью двух сервировочных блюд, салатницы и всех наших обеденных тарелок вместе с приборами, заковыляла прочь, стараясь держать равновесие. Бабушка же, словно уловив вибрацию, исходящую от Джермейн, крепче сжала в одной руке стакан с водой, а в другой — бокал с вином.

— Но почему, почему, скажи на милость, он так не считает?! — спросила она, а Джермейн тем временем, непонятно зачем, убрала со стола перцемолку, оставив на месте солонку.

— Он считает, что у него такой голос неспроста, что это — предназначение, — сказал я.

— Что за предназначение? — вопросила бабушка.

Этель направилась к кухонной двери, но потом остановилась и, поправляя огромную стопку тарелок, словно бы задумалась, не отнести ли их в гостиную. Джермейн переместилась за спину Лидии, отчего та сразу же напряглась.

— Оуэн считает, что такой голос у него от Бога, — тихо сказал я; Джермейн тем временем потянулась за чистой десертной ложкой Лидии и уронила перцемолку в ее стакан с водой.

— Силы небесные! — воскликнула Лидия. Это была коронная бабушкина фраза, и, услыхав ее от Лидии, бабушка посмотрела на нее так, будто подобное мелкое воровство ее любимых выражений в очередной раз подтверждает, что Лидия опережает ее в старении.

Тут, ко всеобщему изумлению, заговорила Джермейн:

— А мне кажется, этот голос у него от самого Дьявола.

— Чепуха! — отрезала бабушка. — От Бога, от Дьявола — чепуха, да и только. От гранита у него такой голос, вот от чего! Он надышался этой гадостью, когда был грудным ребенком! Оттого и голос у него теперь такой чудной, и оттого он не растет совсем.

Лидия, снова кивнув головой, не дала Джермейн вытащить перцемолку из своего стакана и, от греха подальше, сделала это сама. Этель, с грохотом налетев на кухонную дверь, широко распахнула ее, и Джермейн упорхнула из столовой — с совершенно пустыми руками.

Бабушка глубоко вздохнула, и тут же в ответ на бабушкин вздох Лидия кивнула — правда, не так явно.

— От Бога, — с презрением повторила бабушка. Помолчав немного, она спросила: — Адрес и телефон этого учителя пения… ммм… Ведь твой маленький друг, наверное, не собирался хранить этот листок — ну, в смысле, если он с самого начала знал, что не будет звонить?

После этого тонкого вопроса бабушка с Лидией снова обменялись своими обычными взглядами; но я-то отнесся к вопросу со всей осторожностью — мне сразу стало очевидно, сколько в нем скрыто потайных смыслов. Я знал, что бабушке этот адрес и телефон неизвестен — так вот, значит, до чего ей хочется его узнать! Я был уверен, что Оуэн никогда в жизни не выбросил бы этот листок. Пусть он и не собирался им воспользоваться — это не имело совершенно никакого значения. Оуэн вообще редко выбрасывал что бы то ни было; а уж то, что ему дала моя мама, он не то что не выбросит, а будет хранить как святыню.

Я многим обязан бабушке — благодаря ей я, среди прочего, научился распознавать такие вот тонкие вопросы.

— А зачем бы Оуэн стал хранить его? — с самым невинным видом спросил я.

Бабушка снова вздохнула, а Лидия снова кивнула.

— В самом деле, зачем? — уныло повторила Лидия.

Теперь настала бабушкина очередь кивать. Они обе стареют и слабеют, мимоходом заметил я про себя, но меня сейчас больше занимала мысль, почему я решил умолчать, что Оуэн, скорее всего, сохранил адрес и номер телефона этого учителя пения. Зачем мне это нужно, я не знал — по крайней мере, тогда. Зато теперь я точно знаю: Оуэн Мини тут же заявил бы, что это НЕ ПРОСТО СОВПАДЕНИЕ.

А что бы он сказал насчет нашего открытия — оказывается, не одни мы нашли в каникулы применение пустым комнатам Уотерхаус-Холла? Посчитал бы он НЕ ПРОСТО СОВПАДЕНИЕМ то, что в один из дней, когда мы, по своему обыкновению обследуя комнату на втором этаже, услышали, как в замке поворачивается другой универсальный ключ? Я едва успел заскочить в шкаф, с ужасом подумав, что произойдет, если пустые металлические плечики все еще будут звякать друг об друга, когда в комнату войдет этот новый незваный гость. Оуэн тем временем юркнул под кровать и лежал там теперь на спине со скрещенными на груди руками, как солдат в наспех сооруженной могиле. Сперва мы подумали, что нас застукал Дэн, — но ведь Дэн должен был репетировать со своим любительским театром, если только он с отчаяния не уволил половину актеров и не отменил постановку. Кроме него это мог быть только мистер Бринкер-Смит, учитель биологии — но ведь он живет на первом этаже, а мы с Оуэном вели себя так тихо, что с первого этажа нас никак нельзя было услышать.

— Тихий час! — услышали мы голос мистера Бринкер-Смита; в ответ хихикнула его жена.

Нам с Оуэном тут же стало совершенно ясно, что Джинджер Бринкер-Смит привела своего мужа в эту пустую комнату вовсе не затем, чтобы покормить его грудью: двойняшек-то они с собой не взяли — у них был свой «тихий час». Я по сей день не перестаю поражаться той удивительной находчивости, замечательно изощренному вкусу к мелким шалостям, которым Бринкер-Смитов наделила природа, — а как еще могли они получать одно из главных удовольствий супружеской жизни, не тревожа своих капризных двойняшек? Тогда мы с Оуэном, естественно, решили, что Бринкер-Смиты страдают опасной сексуальной одержимостью. Использовать общежитские кровати таким неприличным образом, да еще, как мы потом узнали, делать это по очереди во всех комнатах Уотерхаус-Холла, — м-да, думали мы, нормальные взрослые люди, у которых есть собственные дети, так себя не ведут. День за днем, «тихий час» за «тихим часом», кровать за кроватью — Бринкер-Смиты методично продвигались с первого этажа на четвертый. А поскольку мы с Оуэном шли в противоположном направлении, то, пожалуй, вправду неизбежно — тут Оуэн прав, это НЕ ПРОСТО СОВПАДЕНИЕ — мы должны были пересечься с ними в одной из комнат на втором этаже.

Через закрытую дверь шкафа я, разумеется, ничего не видел, но зато много чего слышал. (Маму с Дэном, должен заметить, я не слышал ни разу в жизни.) Оуэну Мини, как обычно, привелось воспринимать эту страстную сцену ближе и явственнее, чем мне: бринкер-смитовская одежда упала по обе стороны от Оуэна, а легендарный бюстгальтер для кормления приземлился вообще в дюйме от лица Оуэна. Он мне потом сказал, что еле успел повернуть голову набок, чтобы спастись от просевшей кроватной сетки, которая почти сразу же неистово закачалась и успела-таки задеть Оуэна по носу. Но, даже отвернув в сторону лицо, он не мог чувствовать себя в полной безопасности: сетка временами прогибалась до того сильно, что несколько раз царапнула его по щеке.

— ХУЖЕ ВСЕГО ЭТОТ ГРОХОТ, — чуть не плача жаловался он мне после того, как Бринкер-Смиты наконец вернулись к своим двойняшкам. — КАЖЕТСЯ, БУДТО ЛЕЖИШЬ НА РЕЛЬСАХ ПОД «ЛЕТУЧИМ ЯНКИ»!

То, что Бринкер-Смиты нашли Уотерхаус-Холлу гораздо более творческое и оригинальное применение, чем мы с Оуэном, самым решительным образом повлияло на остаток наших рождественских каникул. Обалдевший и слегка потрепанный, Оуэн предложил вернуться к привычным и не таким рискованным исследованиям дома 80 на Центральной.

— Твердеет! Твердеет! — стонала Джинджер Бринкер-Смит.

— Влажнеет! Влажнеет! — вторил ей мистер Бринкер-Смит. И — звяк! звяк! звяк! звяк! — Оуэну по голове.

— «ТВЕРДЕЕТ», «ВЛАЖНЕЕТ» — ЧТО ЗА ИДИОТИЗМ! — ворчал потом Оуэн. — СЕКС СВОДИТ ЛЮДЕЙ С УМА

Я подумал о Хестер и согласился.

Итак, после первого столь близкого знакомства с актом любви мы с Оуэном оказались в доме 80 на Центральной улице — просто слонялись там без дела — в тот день, когда наш почтальон, мистер Моррисон, объявил, что слагает с себя роль Духа Будущих Святок

— Почему вы говорите это мне? — удивилась бабушка. — Я же не режиссер.

— Дэн не на моем участке, — мрачно заметил почтальон.

— Я не передаю сообщений подобного рода — даже Дэну, — втолковывала бабушка мистеру Моррисону. — Вам лучше прийти на следующую репетицию и самому все сказать Дэну.

Бабушка держала приоткрытой наружную застекленную дверь, и морозным декабрьским воздухом, должно быть, здорово тянуло ей по ногам; у нас-то с Оуэном, во всяком случае, сразу застучали зубы, и мы отступили подальше в прихожую, за бабушкину спину, — а ведь на нас были штаны из шерстяной фланели. Мы чувствовали, как холод исходит и от самого мистера Моррисона, сжимавшего рукой в варежке небольшую стопку бабушкиной почты. Казалось, он не отдаст ее, пока бабушка не согласится передать его слова Дэну.

— А я не собираюсь больше ходить на ихние репетиции, — сказал мистер Моррисон, пошаркивая сапогами и поддергивая свою тяжелую кожаную сумку.

— Если бы вы захотели уволиться с почты, вы стали бы просить кого-то, чтобы он передал это вашему начальнику? — спросила его бабушка.

Мистер Моррисон призадумался; его длинное лицо местами посинело, а местами покраснело от холода.

— Это не такая роль, как я сперва подумал, — сказал он бабушке.

— Скажите Дэну сами, — ответила бабушка. — Я-то в этом не разбираюсь.

— Я РАЗБИРАЮСЬ, — сказал Оуэн Мини. Бабушка с сомнением поглядела на него и, прежде чем пустить на свое место у открытой двери, высунулась наружу и выхватила свою почту из неуверенных рук мистера Моррисона.

— Ты-то что в этом понимаешь? — спросил почтальон у Оуэна.

— ЭТО ОЧЕНЬ ВАЖНАЯ РОЛЬ, — сказал Оуэн. — ВЫ — ПОСЛЕДНИЙ ИЗ ПРИЗРАКОВ, КОТОРЫЕ ЯВЛЯЮТСЯ СКРУДЖУ. ВЫ ПРИЗРАК БУДУЩЕГО — САМЫЙ СТРАШНЫЙ ПРИЗРАК ИЗ ВСЕХ!

— Но он ничего не говорит! — скривился мистер Моррисон. — Это же роль без слов, или как там у них это зовется!

— ХОРОШЕМУ АКТЕРУ НЕ ОБЯЗАТЕЛЬНО РАЗГОВАРИВАТЬ, — заметил Оуэн.

— Я должен надевать этот большой черный балахон с капюшонам! — не унимался мистер Моррисон. — Никто не видит мое лицо.

— Все-таки есть на свете хоть какая-то справедливость, — шепнула бабушка мне на ухо.

— ХОРОШЕМУ АКТЕРУ НЕ ОБЯЗАТЕЛЬНО ПОКАЗЫВАТЬ ЛИЦО, — сказал Оуэн.

— Но должен же актер хотя бы чего-то делать! — выкрикнул почтальон.

— ВЫ ПОКАЗЫВАЕТЕ СКРУДЖУ, ЧТО ЕГО ЖДЕТ, ЕСЛИ ОН НЕ ПОВЕРИТ В РОЖДЕСТВО! — Тут уже и Оуэн перешел на крик — ВЫ ПОКАЗЫВАЕТЕ ЧЕЛОВЕКУ ЕГО СОБСТВЕННУЮ МОГИЛУ! ЧТО МОЖЕТ БЫТЬ СТРАШНЕЕ?

— Но я ведь только показываю, и все, — продолжал ныть мистер Моррисон. — Никто бы нипочем не догадался, на что я показываю, если бы старый Скрудж не разговаривал сам с собой всю дорогу: «Если есть в этом городе хоть одна душа, которую эта смерть не оставит равнодушной, покажи мне ее, Дух, молю тебя!» Вот какие разговоры старый Скрудж ведет сам с собой! — распалялся все больше мистер Моррисон. — «Покажи мне другие, более добрые чувства, Дух, которые пробудила в людях смерть», и все такое прочее, — горько заметил почтальон. — А я только знай показывай! Мне ничего нельзя сказать, а все, что от меня видно, — это один палец! — вскрикнул мистер Моррисон, после чего снял варежку и ткнул своим длинным тощим пальцем в сторону Оуэна Мини. Тот отшатнулся от костлявой почтальонской руки.

— ЭТО БОЛЬШАЯ РОЛЬ ДЛЯ БОЛЬШОГО АКТЕРА, — упрямо утверждал он. — ВЫ ДОЛЖНЫ ОДНИМ СВОИМ ВИДОМ ВЫЗЫВАТЬ УЖАС! НИЧТО ТАК НЕ ПУГАЕТ ЧЕЛОВЕКА, КАК БУДУЩЕЕ!

В прихожей, за спиной Оуэна, уже собралась небольшая встревоженная толпа: Лидия в своем инвалидном кресле, Этель, натиравшая до блеска старый подсвечник, Джермейн, уверенная, что Оуэн с самим дьяволом на короткой ноге, — все сгрудились за спиной бабушки, которая уже достаточно пожила на свете, чтобы принять мысль Оуэна близко к сердцу. Она-то знала — ничто так не пугает человека, как будущее, — страшнее может быть только тот, кто знает это будущее.

Тут Оуэн так внезапно вскинул вверх руки, что женщины испугались и отпрянули назад.

— ВЫ ЗНАЕТЕ ВСЕ, ЧТО ДОЛЖНО ПРОИЗОЙТИ! — закричал он на разобиженного почтальона. — ДА ЕСЛИ ВЫ ХОТЬ НА МИНУТУ КАК СЛЕДУЕТ ПРЕДСТАВИТЕ СЕБЕ, ЧТО ЗНАЕТЕ БУДУЩЕЕ — ВСЕ ДО КОНЦА, ПОНИМАЕТЕ? — ТО СМОЖЕТЕ НАПУТАТЬ ВСЕХ ТАК, ЧТО ОНИ ОБОСРУТСЯ СО СТРАХУ!

Мистер Моррисон слегка призадумался; у него во взгляде вроде бы даже промелькнул проблеск понимания, как если бы ему вдруг открылись — хотя всего лишь на мгновение — ужасающие возможности, которые таит в себе эта роль. В следующий миг глаза его заволокло паром от дыхания.

— Передайте Дэну, что я не буду играть, и все, — сказал почтальон, после чего развернулся и ушел — «без всякой театральности», как сказала потом моя бабушка. В ту минуту она, кажется, была чуть ли не очарована Оуэном Мини, хотя вообще-то не любила грубых выражений.

— Отойди-ка от двери, Оуэн, — сказала она. — Ты уделил этому болвану гораздо больше внимания, чем он заслуживает. Не хватало еще, чтобы ты простудился и умер.

— Я ПОШЕЛ ЗВОНИТЬ ДЭНУ, ПРЯМО СЕЙЧАС, — деловито заявил Оуэн, после чего направился к телефону и набрал номер. Никто из нас не ушел из прихожей, хотя, думаю, мы тогда еще не отдавали себе отчета, что уже стали зрителями Оуэна.

— АЛЛО, ДЭН? — проговорил он в трубку. — ДЭН? ЭТО ОУЭН! (Как будто его можно было с кем-нибудь спутать!) ДЭН, У МЕНЯ СРОЧНОЕ ДЕЛО! ОТ ТЕБЯ УШЕЛ ДУХ БУДУЩИХ СВЯТОК ДА, ВЕРНО, Я ИМЕЮ В ВИДУ ЭТОГО ТРУСЛИВОГО ПОЧТАРЯ, МОРРИСОНА!

— Трусливого почтаря! — восхищенно повторила бабушка.

— ДА-ДА, Я ЗНАЮ, ЧТО НЕВЕЛИКА ПОТЕРЯ, — сказал Оуэн Дэну. — НО ТЫ ЖЕ НЕ ХОЧЕШЬ ЗАСТРЯТЬ С ПЬЕСОЙ ИЗ-ЗА ТОГО, ЧТО У ТЕБЯ ПРОПАЛ ПРИЗРАК БУДУЩЕГО?

Вот тут-то я и увидел, как оно наступает, это Будущее, — или, по крайней мере, заглянул в него одним глазком. Оуэну не удалось уговорить мистера Моррисона остаться в роли Призрака Будущего, но он убедил себя, что это важная роль — и гораздо более интересная, чем роль Малютки Тима, бесцветного паиньки. Более того, Призрак Будущего, как выяснилось, по ходу действия ничего не говорит, стало быть, Оуэну не нужно будет стесняться своего голоса — и Младенец Христос, и Дух Будущих Святок в этом смысле оказались для него сущей находкой.

— НО ТЫ НЕ ПЕРЕЖИВАЙ, ДЭН, — продолжал Оуэн. — Я ЗНАЮ КОЕ-КОГО, КТО ИДЕАЛЬНО ПОДОЙДЕТ ДЛЯ ЭТОЙ РОЛИ — НУ, ЕСЛИ НЕ ИДЕАЛЬНО, ТО, ПО КРАЙНЕЙ МЕРЕ, ПО-ИНОМУ.

При этих словах — ПО-ИНОМУ — бабушка вздрогнула. Впервые в жизни в ее взгляде на Оуэна промелькнуло что-то отдаленно напоминающее уважение.

Ну вот, подумал я; вот опять маленький Сын Божий берет все в свои руки. Я посмотрел на Джермейн — она закусила нижнюю губу; я знал, о чем она сейчас думает. Лидия покачивалась в своей коляске; этот телефонный разговор, казалось, погрузил ее в оцепенение, даром что она, как и все мы, слышала только половину реплик Этель держала подсвечник наперевес, словно дубинку.

— А РОЛЬ ТРЕБУЕТ ДОСТОВЕРНОСТИ, — сообщил Оуэн Дэну. — ВСЕ ДОЛЖНЫ ПОЧУВСТВОВАТЬ, ЧТО ПРИЗРАК И ВПРАВДУ ЗНАЕТ БУДУЩЕЕ. КАК НИ СТРАННО, НО ДРУГАЯ РОЛЬ, КОТОРУЮ Я ИГРАЮ В ЭТО РОЖДЕСТВО… ДА-ДА, Я ИМЕЮ В ВИДУ ЭТОТ ДУРАЦКИЙ РОЖДЕСТВЕНСКИЙ УТРЕННИК — ТАК ВОТ, КАК НИ СТРАННО, НО ОНА ПОДГОТОВИЛА МЕНЯ К РОЛИ ДУХА. Я ХОЧУ СКАЗАТЬ, ОБЕ ЭТИ РОЛИ ТРЕБУЮТ УМЕНИЯ УПРАВЛЯТЬ СОБЫТИЯМИ БЕЗ СЛОВ… НУ ДА, КОНЕЧНО, Я ИМЕЮ В ВИДУ СЕБЯ! — Тут наступила одна из редких пауз, когда Оуэн слушал, что говорит ему Дэн. — А КТО СКАЗАЛ, ЧТО ДУХ БУДУЩИХ СВЯТОК ДОЛЖЕН БЫТЬ БОЛЬШИМ? — возмущенно воскликнул Оуэн. — НУ ЕСТЕСТВЕННО, Я ПОМНЮ, КАКОГО РОСТА МИСТЕР ФИШ! ДЭН, ТЕБЕ НЕ ХВАТАЕТ ВООБРАЖЕНИЯ. — Снова наступила короткая пауза, после чего Оуэн сказал: — ЕСТЬ ПРОСТОЙ СПОСОБ ПРОВЕРИТЬ. ДАЙ МНЕ ПОПРОБОВАТЬ СЫГРАТЬ НА РЕПЕТИЦИИ. ЕСЛИ ВСЕ ЗАСМЕЮТСЯ — Я СДАЮСЬ. ЕСЛИ ВСЕ ИСПУГАЮТСЯ — Я ПОЛУЧАЮ РОЛЬ… ДА, ЕСТЕСТВЕННО, И МИСТЕР ФИШ ТОЖЕ. ЗАСМЕЕТСЯ — Я УХОЖУ, ИСПУГАЕТСЯ — Я ИГРАЮ.

Я мог не ждать, чем закончится подобная проба. Достаточно было посмотреть на встревоженное лицо бабушки и на позы окруживших ее женщин: застывший взгляд Лидии, побелевшие костяшки пальцев Этель, сжимавших подсвечник, дрожащая губа Джермейн — все это красноречивее любых слов говорило о том, какой ужас на них навел Оуэн Мини. Может, кто-то и мог сомневаться до ближайшей репетиции, но я и так прекрасно знал, какое впечатление Оуэн может произвести, особенно если дело касается будущего.

В тот же вечер за ужином Дэн рассказывал о победе, одержанной Оуэном: вся труппа стояла, не в силах шелохнуться, и не могла понять, что это за карлик в черном балахоне с капюшоном. И дело не в том, что они не слышали его голос или не могли разглядеть лицо; даже мистер Фиш не знал, кто скрывается в облике этого жуткого привидения.

Точно по Диккенсу: «О Смерть, Смерть, холодная, жестокая, неумолимая Смерть! Воздвигни здесь свой престол и окружи его всеми ужасами, коими ты повелеваешь, ибо здесь твои владения!»

Оуэн каким-то образом ухитрялся бесшумно, словно скользя, красться по сцене, и мистер Фиш несколько раз вздрагивал, успев потерять его из виду. Когда Оуэн показывал на что-то пальцем, это происходило внезапно для всех — его крошечная белая рука резко, с судорожной дрожью выныривала из складок развевающегося черного балахона. Он то медленно и плавно скользил, как фигурист по льду, то молниеносно переносился с места на место с беззвучным и отталкивающим проворством нетопыря.

Остановившись у могилы Скруджа, мистер Фиш сказал:

— «Прежде чем я ступлю последний шаг к этой могильной плите, на которую ты указуешь, ответь мне на один вопрос, Дух. Предстали ли мне тени того, что будет, или тени того, что может быть?»

Похоже, никогда прежде этот вопрос не привлекал такого внимания всей труппы; даже мистер Фиш, казалось, готов был полжизни отдать, чтобы получить ответ. Однако миниатюрный Дух Будущих Святок оставался неумолим; холодная бесстрастность, с какой крошечное привидение отнеслось к мольбе Скруджа, заставила поежиться даже Дэна Нидэма.

Именно тут мистер Фиш приблизился к надгробию настолько близко, что прочитал на ней свое имя.

— Эбинизер Скрудж… Так это был я?! — возопил мистер Фиш, падая на колени и цепляясь за подол призрака. И вот с этой-то точки — его голова только слегка возвышалась над головой Оуэна Мини — он впервые как следует увидел отвернувшееся от него лицо под капюшоном. Мистер Фиш не засмеялся; он закричал.

По сценарию он должен был заговорить: «Нет, нет, Дух! О нет! Дух, выслушай меня! Я уже не тот человек, каким был…» — и так далее. Но мистер Фиш смог только вскрикнуть. Он так резко отдернул руки от черного одеяния Оуэна, что с головы призрака свалился капюшон, открыв его лицо остальным актерам, — и кое-кто тоже не удержался от крика; ни один и не подумал засмеяться.

— Как вспомню об этом, так сразу волосы дыбом! — признался нам Дэн за ужином.

— Ничего удивительного, — заметила бабушка.

После ужина к нам зашел несколько подавленный мистер Фиш.

— Ну вот, теперь у нас есть по крайней мере один хороший призрак, — сказал мистер Фиш. — Это здорово облегчает мне работу, — рассуждал он. — Мальчуган очень впечатляет, очень. Было бы интересно посмотреть, как его воспримут зрители.

— Мы это уже сегодня видели, — напомнил ему Дэн.

— Ну да, конечно, — поспешно согласился мистер Фиш. Казалось, он чем-то встревожен.

— Мне кто-то говорил, что дочка мистера Эрли описалась, — поделился с нами Дэн.

— Ничего удивительного, — отозвалась бабушка.

Джермейн, которая уже чуть ли не полчаса уносила из столовой одну-единственную чайную ложку, казалось, тоже вот-вот описается.

— Может быть, вам бы стоило попридержать его слегка, а? — предложил Дэну мистер Фиш.

— Попридержать? — не понял Дэн.

— Ну, как-нибудь подсказать, чтобы он не так сильно старался… делать то, что он делает, — пояснил мистер Фиш.

— Я не совсем уверен, что понимаю, что именно он делает, — сказал Дэн.

— Вот и я тоже, — пожал плечами мистер Фиш. — Просто все это как-то так… тревожно.

— Наверное, те, кто сидит немножко подальше — в зрительном зале, я имею в виду, — наверное, они не будут так сильно… расстраиваться, — предположил Дэн.

— Вы так считаете? — спросил мистер Фиш.

— По правде сказать, нет, — признался Дэн.

— А что, если бы мы показали его лицо — в самом начале? — предложил мистер Фиш.

— Если вы не стащите с него капюшон, мы вовсе не станем показывать его лица, — заметил ему Дэн. — Я думаю, так будет лучше.

— Да, гораздо лучше, — согласился мистер Фиш.

Мистер Мини высадил Оуэна у дома 80 на Центральной и отпустил его ночевать к нам. Мистер Мини знал, что бабушка терпеть не может, когда его грузовик грохочет по нашей подъездной аллее, и потому мы даже не слышали, как он подъехал, — Оуэн вылез из кабины еще на улице.

Это здорово смахивало на волшебство — так точно все совпало по времени. Мистер Фиш уже пожелал нам спокойной ночи и открыл дверь, чтобы уйти, а Оуэн тем временем тянулся рукой к дверному звонку. Бабушка в эту самую секунду включила лампочку на крыльце, и Оуэн сощурился от яркого света; его маленькое лицо с острыми чертами в упор уставилось на мистера Фиша из-под охотничьей кепки в красно-черную клетку — он сейчас чем-то смахивал на опоссума, выхваченного из темноты лучом карманного фонарика. На его щеке, пострадавшей от бринкер-смитовской прыгучей кровати, красовался желтоватый, с отливом в тусклое серебро синяк, напоминающий трупное пятно. Мистер Фиш тут же отскочил назад, в прихожую.

— Легок на помине, — улыбнулся Дэн.

Оуэн улыбнулся в ответ и обвел всех нас радостным взглядом.

— ДУМАЮ, ВЫ УЖЕ ЗНАЕТЕ — Я ПОЛУЧИЛ РОЛЬ! — объявил он мне и бабушке.

— Ничего удивительного, Оуэн, — ответила бабушка. — Заходи.

Она придержала для Оуэна дверь, а потом даже удостоила его изящным реверансом — несколько дурашливым, но благодаря природной царственности Харриет Уилрайт любой ее неподобающий жест неизменно выглядел уместным и полным особого смысла: в данном случае — шаловливости и сарказма.

От Оуэна Мини не укрылась ирония в бабушкином голосе; и все же он расплылся в улыбке и ответил на ее реверанс исполненным достоинства поклоном, слегка приподняв свою охотничью кепку в красно-черную клетку. Оуэн знал, что для него настала минута торжества. Знала это и моя бабушка. Да-да, даже Харриет Уилрайт, со всем ее «мэйфлауэровским» пренебрежением ко всем Мини на свете, — даже моя бабушка знала: в этой Гранитной Мыши есть что-то такое, что невидимо простому глазу.

Мистер Фиш — возможно, чтобы успокоиться — стал мурлыкать мелодию всем известного рождественского гимна. Слова его знал даже Дэн Нидэм. Оуэн отряхнул с сапог снег — Младенец Христос вошел в наш дом, — а Дэн то ли напевал, то ли просто бормотал себе под нос припев, который мы все так хорошо знали: «Вести ангельской внемли: Царь родился всей земли!»


3. Ангел | Молитва об Оуэне Мини | 5. Призрак Будущего