18
Разгар французского лета, цветочная пыльца дымкой покрыла поверхность реки, в камышах плещутся утки. Река называется Эсон. Ганнибал по-прежнему не говорит, но во сне его больше не посещают кошмары, и аппетит у него нормальный, как у всякого тринадцатилетнего подростка, который быстро растет.
Роберт Лектер, дядя Ганнибала, оказался более теплым и менее сдержанным человеком, чем был его отец. В нем с юности жила какая-то артистическая беспечность, которая лишь возрастала с годами и теперь соединилась с беспечностью пожилых лет.
На крыше замка была галерея, где они могли прогуливаться. Цветочная пыльца собралась в небольшие сугробы в ложбинках крыши, позолотила мох, а пауки на летучих паутинках проплывали мимо них, несомые легким ветром. Внизу, между деревьями, им были видны излучины Эсона.
Граф был высок и худощав, похож на большую птицу. На крыше, в ярком свете солнца, кожа его казалась серовато-бледной. Руки на перилах галереи были очень худыми, но очень похожими на руки отца Ганнибала.
– Наша семья, Ганнибал, – сказал Роберт Лектер, – это не совсем обычные люди. Мы рано начинаем это понимать. Думаю, ты уже и сам это понял. С течением времени ты к этому привыкнешь, если сейчас тебя это беспокоит. Ты потерял родителей, у тебя отняли дом, но у тебя есть я, и у тебя есть Сава. Ну разве она не восхитительна? Ее отец привел ее на мою выставку в музей Метрополитен в Токио двадцать лет тому назад. Я в жизни не видел такой прелестной девочки. Через пятнадцать лет, когда он стал японским послом во Франции, она приехала с ним. Я просто не поверил своему счастью, тотчас же явился в посольство и объявил о своем намерении принять синтоизм. Он сказал, что забота о моей вере не входит в число его приоритетов. Он не особенно меня любил, но ему нравились мои картины. Ах да, картины! Пойдем-ка. Вот моя мастерская.
Это была большая беленая комната на верхнем этаже замка. Полотна, над которыми художник работал, стояли на мольбертах, другие – их было гораздо больше – были прислонены к стенам. На низкой платформе Ганнибал увидел кушетку-шезлонг, рядом с платформой на стоячей вешалке висело кимоно. Перед платформой, на мольберте, стояла укрытая тканью картина.
Они прошли в смежную комнату, где находился большой мольберт с пачкой чистой газетной бумаги на нем, лежал угольный карандаш и несколько тюбиков с красками.
– Я тут освободил для тебя место, это теперь твоя собственная мастерская, – сказал граф. – Здесь ты сможешь снимать напряжение, Ганнибал. Когда ты почувствуешь, что вот-вот взорвешься, – рисуй! Пиши красками! Широкие движения руки, много краски, много цвета. Не пытайся ставить себе цель, не добивайся утонченности, когда рисуешь. Хватит и той утонченности, что дает тебе Сава. – Он взглянул в окно, за деревья – на реку. – Увидимся за ленчем. Попроси мадам Бриджит найти тебе шляпу. Попозже днем, когда закончишь уроки, пойдем на веслах.
Граф оставил его одного, но Ганнибал не сразу подошел к своему мольберту; он побродил по мастерской, разглядывая те картины графа, над которыми он еще работал. Он положил ладонь на кушетку, коснулся висевшего на вешалке кимоно. Остановился перед занавешенной картиной и поднял ткань. Граф писал леди Мурасаки обнаженной, на кушетке. Широко раскрытые глаза мальчика вобрали в себя портрет, в зрачках Ганнибала кружились искорки света, во тьме его ночи зажглись светлячки.