Обходительный, с глубоким голосом, на свой бродяжий, медвежий манер красивый, мистер Даррил ван Хорн, недавно прибывший к нам с Манхэттена и являющийся теперь добропорядочным иствикским налогоплательщиком, приветствовал появление вашего корреспондента на своем острове. Да, на острове, ибо знаменитая усадьба Леноксов, которую купил новоприбывший, основана среди болот и во время высоких приливов бывает окружена сплошной водной гладью! Дом, сооруженный из кирпича в 1895 году в английском стиле, с симметричным фасадом и массивными дымоходами на обоих концах, новый владелец собирается перестроить в соответствии со своими разнообразными потребностями. Здесь будут лаборатория для его невероятных химических экспериментов и опытов с солнечной энергией, концертный зал с тремя как минимум роялями (на которых он прекрасно, поверьте мне, играет) и большая галерея, на стенах которой уже висят потрясающие работы таких современных мастеров, как Роберт Раушенберг, Клаус Олденберг, Боб Индиана и Джеймс ван Дайн. Продолжается сооружение тщательно продуманного солярия-оранжереи, японской бани с ванной из полированного тикового дерева и шикарной наружной сетью медных водопроводных труб, а также теннисного корта. Находящийся в частном владении остров постоянно оглашается стуком молотков и визжанием пил, так что прекрасные снежные цапли, традиционно гнездившиеся на защищенной домом заветренной стороне усадьбы, вынуждены искать себе временное убежище в других местах. За прогресс приходится платить! Будучи радушным хозяином, ван Хорн тем не менее весьма сдержанно рассказывает о своих многочисленных начинаниях и надеется в будущем наслаждаться уединением и возможностью в одиночестве предаваться размышлениям в своей новой резиденции. – Род-Айленд привлек меня, – ответил он на вопрос вашего корреспондента, – тем простором и красотой, какие редко встретишь на восточном побережье в наши тревожные и перенаселенные времена. Я уже чувствую себя здесь как дома. Это чертовски много значит! – добавил он неофициально, стоя с вашим корреспондентом на развалинах бывшего леноксовского дока и глядя на открывающийся оттуда вид: болота, горную гряду, канал, поросшую кустарником низину; со второго этажа дома на горизонте просматривается даже океан. В осенний день нашего визита в доме с полами, выстланными кленовым паркетом, и высокими потолками с лепными венчиками для люстровых гнезд, а также зубчатыми орнаменспондента заверили, что предстоящая зима ничуть не пугает изобретательного хозяина. Ван Хорн планирует вмонтировать множество солнечных панелей в черепицу огромной крыши, более того, он близок к завершению хранящегося пока в глубокой тайне открытия, которое в ближайшем будущем вообще сделает ненужным употребление допотопных видов топлива. Время, вперед! Земли, ныне заросшие сумахом, китайским ясенем, виргинской черемухой и прочими сорными деревьями, новый хозяин мыслит в будущем как полутропический рай, наполненный экзотическими растениями, которые на зиму будут переносить в солярий-оранжерею. Статуи, некогда на версальский манер украшавшие мол, увы, так пострадали от долгих лет непогоды, что у многих отвалились носы и руки. Честолюбивый владелец намерен реставрировать их и установить в доме, а величественный мол (который местные старожилы еще помнят во всем его былом великолепии) украсить стеклопластиковыми копиями знаменитых кариатид греческого Пантеона в Афинах. – Дорога, идущая по гребню плотины, – сказал ван Хорн с широким жестом, весьма характерным для него, – будет усовершенствована и в самых низких местах снабжена якорными алюминиевыми понтонами. – Много радости доставит причал, – по собственной воле, вероятно с юмором, сообщил он. – В катере на воздушной подушке можно будет гонять в Ньюпорт и даже в Провиденс. Свою обширную резиденцию ван Хорн делит всего лишь с одним помощником-дворецким, мистером Фиделем Малагуэром, и своей обожаемой пушистой ангорской кошкой, в шутку нареченной экстравагантным именем Тамбкин[26], потому что у животного на каждой лапке есть лишний большой пальчик. Ваш корреспондент приветствовал пришельца, человека со впечатляющим воображением и запальчивостью, в этом сказочном уголке Южного округа, уверенный, что выражает мнение многих земляков. Итак, усадьба Леноксов снова приковывает к себе взгляды! – Так ты ездила туда! – ревниво упрекнула Сьюки по телефону Александра, прочтя ее статью в «Слове». – Голубушка, это было мое задание. – А кому принадлежала идея такого задания? – Мне, – призналась Сьюки. – Клайд не был уверен, что это важная новость. К тому же бывали случаи, когда после статьи о том, какой чудесный дом и прочее имеет некое лицо, его через неделю грабили, а газете предъявляли иск. Клайд Гейбриел, усталый жилистый мужчина, женатый на противной филантропке, редактировал «Слово». Будто оправдываясь, Сьюки спросила: – Как тебе статья? – Ну что ж, душечка, живо, но немного затянуто, и, нужно честно сказать – только без обид, – ты должна следить за причастиями. Ими пестрит весь текст. – Если в статье меньше пяти абзацев, ее дают без подписи. К тому же он напоил меня. Сначала чай с ромом, потом ром без чая. Этот вкрадчивый латино все таскал и таскал его на своем необъятном серебряном подносе. В жизни не видела такого огромного подноса; он был размером со столешницу, весь то ли гравированный, то ли чеканный, не знаю. – А он? Как вел себя он? Даррил ван Хорн. – Должна заметить, он тараторил без умолку. Половину проведенного там времени я купалась в его слюне. Не знаю, насколько серьезно можно относиться к некоторым его высказываниям – о понтонах, например. Он сказал, что подушки, если это так называется, выкрасят в зеленый цвет и они будут сливаться с болотной травой. Теннисный корт тоже будет зеленым, даже ограждение. Его уже почти закончили, и ван Хорн хочет, чтобы мы приехали к нему поиграть, пока погода совсем не испортилась. – Мы – это кто? – Все мы: ты, я и Джейн. Мы его, похоже, очень интересуем, и я ему кое-что рассказала, ну, только то, что известно всем, – о наших разводах, о том, как мы нашли друг друга, и так далее. И о том, какое это для нас утешение, особенно ты. Джейн я в последнее время не считаю таким уж утешением, сдается мне, она у нас за спиной ищет мужа. При этом я вовсе не ужасного Неффа имею в виду. Господи, тебе дети не мешают? Я со своими постоянно веду тяжелые бои. Они жалуются, что меня никогда не бывает дома, а я пытаюсь объяснить гаденышам, что зарабатываю на жизнь. Но Александру не так-то просто было отвлечь от свидания, которое она хотела представить, – свидания Сьюки с ван Хорном. – Ты рассказала ему о нас что-нибудь грязное? – А разве есть что-то грязное? Честно сказать, Лекса, я просто не слушаю этих сплетен. Держу голову высоко и думаю: «Да пошли вы все!..» – вот так и хожу каждый день по Док-стрит. Нет, разумеется, ничего такого я ему не рассказывала. Я, как всегда, была предельно скрытна. Да он, судя по всему, не слишком и любопытен. Мне кажется, что по-настоящему нравишься ему ты. – Зато он мне не нравится. Ненавижу такие темные лица. И терпеть не могу нью-йоркской наглости. К тому же у него мимика не совпадает то ли с движением губ, то ли с голосом, то ли еще с чем-то. – А мне это показалось весьма привлекательным, – заметила Сьюки. – Его неуклюжесть. – И что же такого неуклюжего он сделал – пролил ром тебе на колени? – А потом слизал его языком? Нет. Мне просто симпатична его манера перескакивать с одной темы на другую. То он показывает мне свои безумные картины – там на стенах висит, должно быть, целое состояние, – то лабораторию, то на рояле поиграет, – кажется, это был «Каприз в тонах индиго», в шутку переделанный в ритме вальса. Потом начал бегать вокруг дома, пока один из работавших на заднем дворе бульдозеров чуть не столкнул его в яму, и все спрашивал, не хочу ли я взглянуть на окрестности с купола. – Надеюсь, ты не полезла с ним на купол! Во всяком случае, при первом свидании. – Детка, ты все время заставляешь меня повторять: это было не свидание, а задание. Нет, я сочла это лишним, к тому же была пьяна, но приличия соблюдала. Она помолчала. Прошлой ночью дул сильный ветер, и Александра видела сквозь кухонное окно: с берез и увитой виноградом арки слетело столько листьев, что свет снаружи стал совсем другим – голый, серый, недолговечный зимний свет, в котором четко проступает рельеф местности и видно, как близко расположены соседние дома. – Мне показалось, – продолжала Сьюки, – не уверена, конечно, но мне показалось, что он слишком жаждет публичности. Я хочу сказать, что наше «Слово» ведь всего лишь крохотная местная газетенка, а было такое впечатление, что… – Она запнулась. – Продолжай, – подстегнула ее Александра, прислонившись лбом к холодному оконному стеклу, будто хотела дать своим иссушенным жаждой мозгам испить свежего просторного света. – Просто мне интересно, действительно эти его опыты идут так успешно, или он только хорохорится? Если он и впрямь изобрел все эти чудеса, то не появится ли здесь вскоре завод? – Не понимаю, почему ты говоришь об этом так раздраженно. – Я тоже. То есть я говорю ничуть не раздраженно. – Я ведь вовсе не обязана все это тебе рассказывать. – Ты права. Я веду себя отвратительно. Пожалуйста, продолжай. – Александра не хотела, чтобы из-за ее дурного настроения окно во внешний мир, которое открывали ей сплетни Сьюки, захлопнулось. – Ну-у, – с мукой в голосе произнесла Сьюки, – о том, как нам уютно вместе. О том, что, как выяснилось, мы предпочитаем женское общество мужскому, ну и так далее. – Это его обидело? – Нет, он сказал, что тоже предпочитает женщин мужчинам. Они гораздо более совершенные механизмы. – Он так и сказал – «механизмы»? – Что-то в этом роде. Послушай, мой ангел, я должна бежать, честно. Мне нужно интервьюировать руководителей комитета по проведению праздника урожая. – В какой церкви? В наступившей паузе Александра закрыла глаза и увидела радужный зигзаг: будто бриллиант на чьей-то невидимой руке прорезал темноту электрической параллелью мечущимся мыслям Сьюки. – Представь, в униатской. Все остальные отказались туда идти, они считают ее слишком языческой. – Можно спросить: какие чувства ты испытываешь в последнее время к Эду Парсли? – О, такие же, как и всегда. Нежные, но отстраненные. Бренда такая невыносимая надоеда! – И чем же она так невыносимо ему надоедает, он не сказал? Между ведьмами было принято проявлять сдержанность в вопросах, касающихся конкретики сексуальных отношений, но Сьюки, чтобы смягчить наметившееся раздражение, нарушила запрет и пустилась в признания: – Лекса, она ничего для него не делает. А он, прежде чем поступить в духовное училище, немало покуролесил, поэтому точно знает, чего лишен. Он мечтает сбежать и присоединиться к движению. – Для этого он слишком стар. Ему же за тридцать. Движение его не примет. – Это он понимает. И презирает себя. Ну не могу я все время его отвергать, он такой жалкий! – запальчиво выкрикнула Сьюки. Врачевание было заложено в их природе, и если общество обвиняло их в том, что они становились между мужьями и женами, разрывали, казалось бы, нерушимые союзы, накидывали петельки, которые в недрах внешне благополучных семейных жизней, под сенью укромных крыш, за плотно задернутыми шторами затягивались в извращенные узелки импотенции и эмоциональной холодности, если оно не просто обвиняло их, но своим негодующим злоязычием жгло заживо, то это была цена, которую приходилось платить. Желание полечить, приложить целебную примочку нехотя сдающейся плоти к ране мужского вожделения, дать заточенному духу мужчины испытать восторг при виде освободившейся от одежд нагой ведьмы, скользящей по безвкусно обставленной комнате мотеля, было основополагающим и инстинктивным, чисто женским свойством. И Александра отпустила Сьюки без дальнейших упреков в том, что молодая подруга продолжает обихаживать Эда Парсли. В тишине дома, которому еще более двух часов предстояло отсутствие детей, Александра боролась с депрессией, дрейфуя под его гнетом, как снулая, уродливо деформированная рыба в придонных морских глубинах. Она задыхалась от собственной бесполезности и тягостной бесполезности этого деревенского дома середины девятнадцатого века с пропахшими плесенью и линолеумом комнатушками. Чтобы взбодриться, Александра решила поесть. Все, даже гигантские морские слизняки, питаются; смысл их существования и состоит в том, чтобы питаться. Зубы, копыта, крылья развились у живых тварей в результате маленьких кровавых битв, длящихся уже миллионы лет. Александра сделала себе сандвич из ломтика индюшачьей грудки и салата на кусочке диетического зернового хлеба, все это она приволокла нынче утром из «Сьюперетта» вместе с «Кометом», «Кэлгонитом» и сегодняшним номером «Слова». Ее поразило, сколько утомительных действий требует приготовление ленча: достать мясо из холодильника, отлепить скотч, которым склеена бумажная обертка, найти майонез на полке, где он прячется среди банок конфитюра и бутылок салатного масла, ногтями отодрать от кочана латука мнущуюся и слипающуюся упаковочную пленку, разложить все это на кухонной стойке, поставить тарелку, достать из ящика нож, чтобы намазать майонез, найти вилку, чтобы выудить длинный и тощий пикуль из широкой банки, где в зеленом рассоле плавают семена, потом сварить кофе, чтобы запить вкус индейки и пикуля. Каждый раз, когда Александра клала на место в ящик маленький пластмассовый измеритель уровня кофейной гущи в кофеварке, в его недоступных для очистки трещинках застревало еще несколько крупинок молотого кофе: если она будет жить вечно, этих крупинок накопится с гору размером в одну из темно-коричневых альпийских вершин. Все вокруг в этом доме неотвратимо покрывалось грязью: она скапливалась под кроватями, за рядами книг на полках, между секциями батарей. Александра убрала ингредиенты своего обеда и инструменты, потребовавшиеся для утоления голода. Кое-как навела порядок в доме. Ну почему нужно обязательно спать на кроватях, которые приходится застилать, есть с тарелок, которые приходится мыть? Разве инкским женщинами жилось хуже? Прав ван Хорн – она действительно чувствовала себя механизмом, роботом, жестоко обреченным осознавать каждое свое рутинное движение. Там, в высокогорном городке на западе, с его главной улицей, пыльной и широкой, как футбольное поле, с аптекой, скобяной лавкой, «Вулвортом»[27] и парикмахерской, разбросанными по ней, как ядовитые креозотные кусты, отравляющие землю вокруг себя, там Александра была нежно лелеемой дочерью. В ней сосредоточивалась вся жизнь семьи. Чудо удивительной грации в обрамлении скучных братьев – впряженных в дребезжащую повозку возмужания мальчишек, которым предстоит жизнь в команде, то в одной, то в другой. Отец, коммивояжер, торговавший джинсами «Ливайс», возвращаясь после поездок, смотрел на взрослеющую Александру, как на растение, вытягивающееся короткими рывками, и при каждой следующей встрече замечал новые лепестки и побеги. Год за годом маленькая Сэнди высасывала из увядающей матери здоровье и силу, как некогда – молоко из ее груди. Занимаясь верховой ездой, она порвала девственную плеву. Научилась ездить на длинных, имеющих форму седла мотоциклетных пассажирских сиденьях, так плотно прижимаясь к спинке мальчишеской куртки, что на щеке оставались отпечатки заклепок. Потом мама умерла, и отец отправил Александру в колледж на восток; ее куратор в старших классах настоял на некоем заведении с безопасно звучащим названием «Коннектикутский женский колледж». Там, в Новом Лондоне, она в качестве капитана команды по травяному хоккею и студентки, специализирующейся в области изящных искусств, в течение четырех по-восточному открыточно-красивых учебных сезонов сменила множество красочных костюмов и на предпоследнем курсе, в июне, оказалась вся в белом, а вслед за этим в ее гардеробе вяло вытянулись в ряд разнообразные униформы жены. С Озом Александра познакомилась на кем-то организованной парусной прогулке на Лонг-Айленде; твердой рукой поднося к губам один за другим хрупкие пластиковые стаканчики, он не выказывал симптомов ни опьянения, ни страха, в то время как она испытывала и то и другое, и это произвело на нее впечатление. Оззи тоже восхитили ее полная фигура и мужская походка, свойственная женщинам с запада. Ветер изменил направление, парус затрепетал, захлопал, яхта начала рыскать, на его опаленном солнцем и выпитым джином красном лице сверкнула ободряющая улыбка; он улыбался одним уголком рта, застенчиво, как ее отец. И Александра упала прямо ему в руки, смутно ожидая от подобного падения последующего жизненного взлета: сила к силе. Она взвалила на свои плечи тяготы материнства, членства в клубе садоводов, совместного пользования автомобилями и званых коктейлей. По утрам пила кофе с приходящей домработницей, а вечерами – коньяк с мужем, принимая пьяную похоть за семейное благополучие. Мир вокруг Александры разрастался – дети один за другим выскакивали у нее между ногами, пришлось надстраивать дом, Оз продвигался по службе в ногу с инфляцией, – и она продолжала как-то питать этот мир, но он больше не питал ее. У Александры участились депрессии. Врач прописал тофранил и визиты к психотерапевту и/или духовнику. Они с Озом жили тогда в Норидже, из их дома был слышен звон церковных колоколов, и в рано сгущающихся зимних сумерках, до того как школа возвращала ей детей, Александра, которую малейшее движение обессиливало и валило с ног, ложилась на кровать, ощущая себя бесформенной и дурно пахнущей массой – не то старой калошей, не то шкуркой белки, сбитой за несколько дней до того на шоссе. В детстве, в их невинном горном городке, она, бывало, нежилась в постели, взволнованная ощущением собственного тела – пришельца, явившегося ниоткуда, чтобы заключить в себя ее дух. Она разглядывала себя в зеркале, видела ямочку на подбородке и странную расщелинку на кончике носа, отступала назад, чтобы оценить широкие покатые плечи, тыковки грудей, живот, похожий на пустую перевернутую чашу, мерцающую над скромным треугольным кустиком, упругие овальные бедра, и решала дружить со своим телом; ведь могло достаться тело и похуже. Лежа на кровати, она могла в падающем из окна свете долго любоваться своей аккуратной щиколоткой, поворачивая ее туда-сюда, – перламутровым свечением костей и сухожилий, бледно-голубых вен, по которым осуществлялось магическое движение кислорода, – или гладить собственные руки, покрытые пушком, пухлые, сужающиеся к запястьям. Потом, в разгар замужней жизни, Александра испытала отвращение к своему телу, и супружеские поползновения Оззи казались ей жестокой насмешкой. Ее тело пребывало где-то вовне, за окнами, – засвеченная, как фотопленка, побитая дождем, обросшая листьями плоть иной ее сущности, к чьей красоте все еще жался мир; после развода она почувствовала себя так, словно выплыла-таки наружу через окно. Наутро после решения суда Александра встала в четыре часа, выдергивала в огороде засохшие стебли гороха и пела при лунном свете, при свете белой каменной громады печально склоненного бесполого лица, пела в присутствии луны и зари, занимающейся на сером, как дымчатый кот, востоке. У этого, другого ее тела тоже имелась душа. Теперь мир бесплодно проливался сквозь нее, утекая в водослив. «Женщина – это дыра», – однажды прочла Александра в воспоминаниях проститутки. На самом деле она не столько дыра, сколько губка, тяжелый хлюпающий предмет, лежащий на кровати и из воздуха впитывающий в себя всю тщету и муку, коими тот насыщен: войны, в которых не бывает победителей, болезни, распространившиеся настолько, что все мы можем умереть от рака. Ее дети – крикливая стая, неуклюжая, требовательная, нахальная, прилипчивая, вечно требующая пропитания, они видят перед собой не мать, а всего лишь испуганного толстого ребенка, уже не складного, не привлекательного для их отца, чей прах два года назад был развеян с самолета-опылителя над любимым горным лугом, куда, бывало, они всей семьей ездили собирать дикие цветы – альпийские флоксы и парашютики с пахнущими скунсом листьями, акониты, напоминающие монашеские клобуки, додекатеоны, похожие на падающие звезды, и ползучие лилии, растущие во влажных углублениях, оставшихся после таяния снегов. Отец всегда брал с собой ботанический справочник, маленькая Сандра приносила ему только что сорванные дары – нежные соцветия с робкими лепестками и стебельками, замерзшими, как ей казалось, оттого, что они провели всю ночь на горном холоде, и отец объяснял ей, как они называются. На ситцевых занавесках, которые Александра по совету Мейвис Джессап, декораторши, уволившейся из «Тявкающей лисы», повесила на окнах спальни, был крупный рисунок из произвольно разбросанных розовых и белых пионов. В колышущихся складках занавесок ей отчетливо почудилось клоунское лицо, злобная бело-розовая физиономия с маленькой щелочкой рта; чем дольше смотрела Александра, тем больше их там появлялось – целый сонм зловещих клоунских рож среди набивного рисунка из пионов. Это были дьяволы. Они поощряли ее депрессию. Александра вспомнила: «малышки» ждут, чтобы она своим колдовством высвободила их из глины и превратила в рукотворные фантазии – клёклые и аморфные. Стаканчик спиртного или таблетка могли бы поднять дух и взбодрить ее, но она знала, какую цену придется за это заплатить: через два часа ей станет еще хуже. Блуждающие мысли притягивали торжествующий грохот и синкопированный лязг механизмов, доносившийся в воображении Александры со старой усадьбы Леноксов, и ее обитатель, темный принц, забравший двух ее сестер, словно намеренно желал нанести ей оскорбление. Но даже в его оскорбительности и подлости было нечто, от чего можно оттолкнуться, чтобы обрести пищу для духовных упражнений. Она мечтала о дожде, о его утешительном шелесте в черноте над крышей, но, взглянув в окно, увидела, что в жестоко ослепительной погоде снаружи ничто не изменилось. Клен, росший напротив, накрывал оконные стекла золотом своих последних выживших листьев. Александра продолжала беспомощно лежать на кровати, придавленная бесконечной тщетой, царящей там, в мире. Почувствовав печаль хозяйки, пришел добрый Коул. Его длинное тело в свободной оболочке блестящей собачьей шкуры размашисто перепрыгнуло через овальный половик, сплетенный из лоскутов, и без малейшего усилия плюхнулось на покачнувшуюся кровать. Он стал тревожно облизывать ей лицо, руки, обнюхивать ее в том месте, где она для облегчения расстегнула свои затвердевшие от грязи «Ливайсы». Александра поддернула блузку, чтобы побольше обнажить молочно-белый живот, и пес нашел на расстоянии ладони от ее пупка не предусмотренное природой уплотнение, маленький розовый бутончик, появившийся несколько лет назад, доброкачественный, не канцерогенный, по заверениям дока Пета. Он предлагал удалить его, но Александра боялась ножа. Уплотнение было нечувствительно, однако мышцы вокруг него зудели, когда Коул обнюхивал и облизывал его, как сосок. От собачьего тела исходили тепло и слабый запах гнили, но Александра не видела в этом ничего оскорбительного. Принимает ведь земля в себя продукты разложения и экскременты. Напротив, это казалось ей по-своему прекрасным – плед разложения, ткущийся в недрах. Коул вдруг устал облизывать хозяйку и рухнул в изгиб, который образовало на постели ее отравленное наркотиком тоски тело. Во сне крупный пес храпел, издавая звуки, напоминавшие шелест дождя в стоге сена. Уставившись в потолок, Александра ждала, чтобы что-нибудь произошло. Веки внутри стали горячими и сухими, как кожица кактуса. Зрачки превратились в два черных шипа, обращенных внутрь. Принеся свою статью о празднике урожая («…униаты планируют благотворительный базар, игру в „клоуна-ныряльщика“ и т. п.») Клайду Гейбриелу в его узкий, как пенал, кабинет, Сьюки, к собственному смущению, обнаружила его навалившимся грудью на стол и обхватившим голову руками. Услышав шелест листков, опускаемых в корзинку для текущих материалов, Клайд приподнял голову. Веки у него были воспалены, но являлось ли это следствием слез, похмелья или бессонной ночи, Сьюки сказать не могла. Она слышала, что ее редактор был не только пьяницей, но еще имел телескоп и порой просиживал ночи напролет на заднем крыльце, разглядывая звезды. Его светло-шатеновые волосы, поредевшие на макушке, взъерошились, под глазами набухли синие мешки, лицо было серым, как газетная бумага. – Простите, – сказала Сьюки, – я думала, вы захотите глянуть на это. Не поднимая головы выше, Клайд скосил взгляд на ее бумаги. – Глянуть-млянуть, – пробормотал он, сконфуженный тем, что его застали в таком виде. – Этот предмет не заслуживает двухстрочного заголовка. Как насчет «Трепотни миротворца Парсона»? – Я говорила не с Эдом, это был один из членов его комитета. – О-опс, прошу прощения. Забыл, что вы считаете Парсона великим человеком. – Дело вовсе не в том, что считаю я, – сказала Сьюки, демонстративно выпрямив спину. Эти мужчины-неудачники, которых она имела несчастье притягивать, не гнушались тем, чтобы унизить человека, если он позволял им это, а не держал голову гордо поднятой. Несносную сардоническую манеру Клайда разговаривать с людьми, которая заставляла кое-кого из сотрудников ежиться от страха и портила ему репутацию в городе, Сьюки воспринимала как завуалированную самозащиту, вывернутую наизнанку мольбу о прощении. В молодости Клайд, должно быть, подавал большие надежды, но его красота – высокий квадратный лоб, широкий, предполагающий страстность рот и глаза цвета голубого льда с длинными ресницами, расходящимися звездными лучами, – потускнела. Он приобрел вид беспробудного пьяницы, изнуренного голодом. Клайду было чуть за пятьдесят. Позади стола, на доске с прикнопленными к ней образцами заголовков и взятыми в рамочки хвалебными отзывами о «Слове», выходившем при прежних руководствах, он прикрепил фотографии дочери и сына, но не жены, хотя разведен не был. Его дочь – тип хорошенькой невинной луноликой девушки – была не замужем и работала лаборантом-рентгенологом в чикагской больнице Майкла Риза, обещая стать тем, что Монти в шутку называл леди-доктор. Сын Гейбриела, исключенный из колледжа, интересовался театром, минувшим летом подвизался в какой-то сезонной коннектикутской труппе и обладал такими же, как у отца, бледно-голубыми глазами, пухлыми губами и классической фигурой древнегреческой статуи. Фелисия Гейбриел, давно сброшенная со счетов жена, некогда, вероятно, была бойкой веселой бабенкой, доставлявшей кучу хлопот, но с годами превратилась в болтающую без умолку сухонькую маленькую женщинку с заострившимся лицом. Все вокруг вызывало у нее злобу: правительство и движения протеста, война, наркотики, похабные песни, транслируемые местной радиостанцией, то, что «Плейбой» свободно продают в аптекарских магазинах, пребывающие в спячке власти города и толпы бездельников на улицах, отдыхающие обоих полов, одевающиеся и ведущие себя скандально, – словом, все было не так, как могло бы быть, имей она власть. – Только что звонила Фелисия, – счел нужным сообщить Клайд, словно оправдываясь за позу, в которой застала его Сьюки. – Рвет и мечет по поводу надругательства, которое ван Хорн учинил над правилами пользования заболоченными землями. Кроме того, она считает вашу статью о нем слишком апологетичной; говорит, что до нее дошли весьма нелестные слухи о его нью-йоркском житье-бытье. – От кого? – Так она вам и сказала! Свято хранит в тайне свои источники информации. Не исключено, что она получает сведения непосредственно от самого Эдгара Гувера. – Такая антисупружеская ирония придала немного живости его лицу, он часто отпускал шуточки насчет Фелисии. Что-то мертвенное таилось в глазах Клайда, затененных длинными ресницами. Сьюки всегда казалось, что и во взрослых детях, запечатленных на снимках у него за спиной, было нечто призрачное: круглое личико дочери напоминало совершенный, но пустой абрис, а у юноши с пухлыми губами, вьющимися волосами и чистым удлиненным лицом было дуновением, исходившим от его затылка. Сьюки никогда не спала с Клайдом, но испытывала к нему материнское чувство, полагая, что могла бы исцелить его. Ей казалось, что он тонет и судорожно хватается за свой обитый жестью стол, как за перевернутую гребную шлюпку. – У вас измученный вид, – сказала она, набравшись смелости. – Я действительно измучен, Сюзан. Фелисия весь вечер не отлипает от телефона – болтает о своих «важных» делах и оставляет меня один на один с бутылкой. Я слишком много пью. Раньше я отвлекался телескопом, но мне нужен магнит посильнее; в конце концов, в телескоп можно увидеть лишь кольца Сатурна. – Сводите ее в кино, – предложила Сьюки. – Водил. На какой-то безобидный фильм с Барброй Стрейзанд – господи, какой голос у этой женщины, пронзает, как нож! – так вот, она настолько рассвирепела из-за сцены насилия, показанной в рекламном ролике перед сеансом, что полфильма собачилась с администратором. Потом вернулась на свое место, посмотрела вторую половину картины и разозлилась, что там якобы слишком много сцен, где Стрейзанд в декольтированных платьях начала века наклоняется вперед и демонстрирует свои сиськи. Заметьте, это даже не был фильм «только для взрослых», на него допускались дети! Там пассажиры какого-то старого троллейбуса всего-навсего пели! Клайд попытался рассмеяться, но его губы утратили привычку, и гримаса получилась жалкой. Сьюки захотелось немедленно стянуть с себя коричневый шерстяной свитер, расстегнуть лифчик и дать умирающему мужчине пососать свою пухлую грудь; но в ее жизни уже был Эд Парсли, а одного интеллигента с кислой миной вполне достаточно. Каждый вечер она мысленно скукоживала Эда, чтобы, когда раздастся долгожданный звонок, иметь возможность со сравнительно легким сердцем отправиться через затопленное болото на остров Даррила ван Хорна. Вот где кипела жизнь! Не то что здесь, в городе, где в заливе вода с нефтяными разводами на поверхности плескалась о сваи и оставляла дрожащие отсветы на изможденных лицах иствикцев, волокущих на себе груз гражданского и христианского долга. Тем не менее соски Сьюки затвердели под свитером, мобилизованные ее исцеляющей силой и способностью быть для любого мужчины цветущим уголком, усаженным растениями-противоядиями и болеутоляющими. Кружки вокруг сосков стало покалывать, как раньше перед кормлением младенца или как тогда, когда они с Джейн и Александрой воздвигали над собой конус могущества. По костям, даже по фалангам пальцев рук и ног, словно от внезапного испуга, пробежала холодная дрожь, как будто ее кости стали тонкими трубками, по которым струилась ледяная вода. Клайд Гейбриел склонился над каким-то текстом; между длинными редеющими прядями светло-шатеновых волос трогательно просвечивал бесцветный скальп, под таким углом он себя никогда не видел. Покинув помещение «Слова», Сьюки, прямая и натянутая как струна, вышла на Док-стрит и отправилась обедать в закусочную «Немо», намереваясь по дороге поглазеть на прохожих и магазинные витрины. Лес напоминавших стройные лаковые деревья мачт, поднимавшихся над стоявшими на якорях за сваями яхтами, поредел. В южном конце улицы, на Лендинг-сквер, огромные старые березы, окружавшие гранитный мемориал жертв войны, образовали хрупкую крепостную стену, всю желтую, теряющую листья при каждом едва заметном дуновении ветра. Синий цвет воды в преддверии зимних холодов приобрел стальной оттенок, и на ее фоне светлая вагонка домов, расположившихся на обращенной к заливу стороне улицы, выглядела ослепительно-белой, а каждая шляпка гвоздя – живой. Какая красота, подумала Сьюки и тут же ощутила страх: ведь ее собственная красота и жизненная энергия не вечны и настанет день, когда они исчезнут, как причудливой формы фрагмент, выпавший из сердцевины мозаики и бесследно затерявшийся. Джейн Смарт репетировала Вторую сюиту ре-диез Баха для виолончели без сопровождения. Маленькие черные шестнадцатые нотки вступления подпрыгивали вверх и соскакивали вниз, потом снова подпрыгивали, повинуясь значкам диезов и бемолей, как чуть повышенный во время эмоциональной речи человеческий голос. Старина Бах! Его безотказный тоновый генератор тревоги был снова в действии. И Джейн вдруг стало обидно: какой он мрачный, какой по-мужски самоуверенный. При каждом новом скользящем транспонировании темы аппликатура становилась все сложнее, а ему было все равно, этому старому мертвому лютеранину с квадратным лицом, в парике, с его Богом, с гениальностью, с двумя женами и семнадцатью отпрысками. Ему было безразлично, что у Джейн болели подушечки пальцев и ее послушный дух от этих воинственных нот метался вперед-назад, вверх-вниз только для того, чтобы он мог обрести голос после смерти, – ради бессмертия грубияна. И она взбунтовалась, отложила смычок, налила себе немного сухого вермута и пошла к телефону. Сьюки должна уже вернуться с работы и наверняка на скорую руку нашлепывает на хлеб арахисовое масло и джем, варганя бутерброды для своих бедных детишек, чтобы побыстрее отправиться на эти идиотские вечерние общественные мероприятия. – Мы должны что-то сделать, чтобы заманить Александру к Даррилу. – Такова была сверхзадача звонка Джейн. – В среду к концу дня я заскочила к ней, несмотря на все ее протесты, потому что она явно страдает оттого, что наши четверги расстроились. Она стала слишком зависима от них и показалась мне совершенно упавшей духом. Александра болезненно ревнует, прежде всего ко мне, потом к Брамсу, потом к твоей статье, которая, должна тебе сказать, сделала свое дело; я не могла выудить у нее ни слова на тему о том, почему ее не пригашают, а навязываться сама не решилась. – Но, дорогая, ее приглашали, так же как тебя и меня. Демонстрируя мне для статьи свою коллекцию предметов искусства, он даже показал шикарный каталог парижской выставки этой Ники как-ее-там и сказал, что бережет его, чтобы показать Лексе. – Тем не менее она не пойдет туда, пока не получит официального приглашения, и это, должна тебе сказать, гложет бедняжку изнутри. Я подумала, может, ты замолвишь за нее словечко? – Голубушка, но почему я? Ты знаешь его лучше, ты со своей музыкой постоянно у него теперь пропадаешь. – Я была там всего два раза! – парировала Джейн, с присвистом налегая на слово «всего». – Это уж, скорее, твоя прерогатива, ты у нас мастер разговаривать с мужчинами. Я для этого чересчур прямолинейна. У меня может получиться так, будто это слишком много для нее значит. – Да я не уверена, что ему и статья-то понравилась, – возразила Сьюки. – Он даже не позвонил мне. – А почему, собственно, она не должна ему понравиться? Статья вполне благожелательна, и он предстает в ней как романтичный, эффектный и производящий глубокое впечатление человек. Мардж Перли вырезала, повесила ее у себя на доске объявлений и хвастается всем своим перспективным клиентам, что эту сделку устроила она. Со Сьюкиного конца провода до нее донесся детский плач: на фоне потрескивавшего, как статическое электричество, голоса Джейн девочка сквозь рыдания пыталась объяснить, что старший брат не дает ей посмотреть образовательную передачу про спаривание львов, потому что сам хочет смотреть повтор «Героев Хогана» и переключил телевизор на другой канал. Губы девочки были измазаны арахисовым маслом и джемом, нечесаные тонкие волосики сбились колтуном. Сьюки так и хотелось съездить по омерзительно грязному детскому лицу, чтобы в этих одурманенных телевизором глазах появился хоть какой-то смысл. Алчность – единственное, чему учит телевидение, оно превращает наши мозги в сплошную кашу. Даррил ван Хорн объяснил ей, что за все беспорядки и антивоенное движение ответственность несет именно оно; реклама, без конца вклинивающаяся в передачи, и постоянное перескакивание с канала на канал нарушают в юных мозгах конъюгацию хромосом, устанавливающую логические связи, поэтому лозунг «Занимайтесь любовью, а не войной!» кажется им актуальной идеей. – Я еще обдумаю это, – поспешно заключила Сьюки и повесила трубку. Ей нужно было идти на внеочередное заседание департамента дорог; неожиданные февральские метели сожрали весь годовой лимит денег, выделяемых бюджетом на снегоуборку и посыпание дорог солью, и председатель департамента Айк Арсенолт грозил подать в отставку. Сьюки надеялась уйти пораньше, чтобы отправиться на свидание с Эдом Парсли в Пойнт-Юдит. Но прежде нужно было уладить разногласия по поводу телевизионной «пещеры». Наверху у каждого из детей был свой телевизор, но они упорно предпочитали ее ящик, в результате чего в маленьком доме некуда было деться от шума. На матросском сундучке, приспособленном под кофейный столик, оставались круги от стаканов с молоком и кока-колой, а между подушками диванчика Сьюки находила заплесневевшие хлебные корки. Разъяренная, она бросилась на кухню и приказала несносным неряхам поставить грязные тарелки в мойку. – И смотрите мне, если не вымоете нож после арахисового масла, не прополощете и не вытрете его насухо, если вы просто сунете его под горячую воду, арахисовое масло спечется так, что его никогда уже не отчистишь. Прежде чем выйти, Сьюки вывалила в пластиковую собачью миску, на которой детская рука фломастером вывела печатными буквами имя «Хэнк», банку кроваво-красной конины «Элпо» для ненасытного обжоры-веймаранца. Себе в рот она закинула полпригоршни соленого испанского арахиса; коричневая шелуха налипла на ее роскошные губы. Сьюки отправилась наверх. Чтобы попасть в свою спальню, ей нужно было подняться по узкой лестнице, свернуть налево, в такой же узкий холл с грубым дощатым полом, потом направо – к сохранившейся с восемнадцатого века двери, украшенной узором в форме двойной буквы «X» из гвоздей с квадратными шляпками. Войдя, Сьюки закрыла за собой эту дверь и заперла на кованый железный крюк в виде звериной лапы с когтями. Комната была обклеена обоями со старомодным рисунком из виноградных лоз, растущих прямо вверх, как привязанные к жердям вьюнки бобов, потолок провис, как гамак, и затянулся паутиной. Самые широкие трещины были прикрыты фанерками, чтобы не осыпалась штукатурка, и скреплены скобами. Одинокая герань тихо угасала на подоконнике единственного маленького окошка. Сьюки спала на двуспальной, с расшатанной спинкой кровати, застеленной стареньким кисейным покрывалом, усыпанным ткаными горошинами. Она помнила, что на тумбочке возле кровати должен лежать экземпляр «Слова» за прошлую неделю; изогнутыми маникюрными ножницами она аккуратно вырезала свою статью о «Музыканте, изобретателе, поклоннике искусств», нежно подула на нее и стала всматриваться, напрягая близорукие глаза так, чтобы ни единая буковка, не касающаяся Даррила ван Хорна, не попала в поле зрения. После этого Сьюки обернула вырезкой, статьей внутрь, одну из обнаженных «малышек» Александры – статуэтку женщины с тяжелыми бедрами и крохотными ступнями, которую та подарила ей на тридцатилетие два года назад и которая – что должно было способствовать достижению магического эффекта – представляла фигуру самой создательницы. Особой бечевкой, хранившейся в узком шкафу рядом с утопленным в стене камином, лохматой бледно-зеленой джутовой бечевкой, какой садовники в прежние времена подвязывали растения и которая, по поверью, помимо всего прочего, обладала свойством ускорять их рост, Сьюки крепко обмотала пакет так, чтобы не было видно ни кусочка хрустящей, покрытой буковками бумаги, завязала бечевку на один узел, потом на второй и третий – в соответствии с требованиями колдовского ритуала – и ощутила в руке приятную тяжесть фетиша, фаллически продолговатого, напоминающего на ощупь плотное плетение корзинки. Не уверенная в том, какое именно заклинание следует произнести, Сьюки приложила куколку ко лбу, потом поочередно к каждой груди, к пупку – единственному звену, соединяющему всех женщин в непрерывную цепь, – и, наконец, подняв юбку, но не снимая трусиков, – к своему лону. На всякий случай еще и поцеловала фигурку. – Вы, двое, подарите друг другу радость! – воззвала она и, припомнив слово из школьного курса латыни, трижды добавила нараспев: – Copula, copula, copula[28]. Потом, опустившись на колени, положила мохнатый зеленый талисман под кровать, где заметила с дюжину запылившихся дохлых мышей и пару пропавших колготок, но доставать их оттуда было некогда. Ее соски затвердели в предвкушении свидания с Эдом Парсли, и Сьюки уже представляла его припаркованную темную машину, укоризненно шарящий луч Пойнт-Юдитского маяка, убогую сырую комнату в мотеле, за которую он заплатил восемнадцать долларов, и его бурный приступ раскаяния, который придется выдержать после того, как он будет сексуально удовлетворен. Александра решила, что в такой холодный день, под этим низко нависающим серебряным небом, на восточном берегу может быть слишком ветрено и сыро, поэтому остановила свой «субару» на съезде с шоссе неподалеку от дамбы Леноксов. Трава на здешнем обширном заболоченном пространстве поблекла и полегла кустиками под набегами приливов, так что Коулу было где побегать. Между двумя крапчатыми валунами, служившими дамбе мощным костяком, море навалило мертвых чаек и пустых крабьих панцирей, в которых обожал копаться пес, обнюхивая их. Здесь находилось также то, что представляло останки въездных ворот: два кирпичных столба с полными фруктов цементными вазами наверху и проржавевшими петлями, на которых когда-то крепились ныне исчезнувшие створки. Пока Александра стояла, глядя в направлении мерцающего вдали симметричного дома, его хозяин тихо подъехал сзади на своем «мерседесе» того оттенка белого цвета, который кажется грязным. Одно крыло автомобиля было смято, другое после починки выкрашено краской цвета слоновой кости и явно отличалось от остальной поверхности корпуса. Из-за ветра Александра повязала голову банданой и, обернувшись, увидела свое отражение в смеющихся темных глазах мужчины как тревожный овал, обрамленный красным, на фоне серебристых бликов моря. С покрытой головой она напоминала монашку. Стекло медленно опустилось. – Наконец-то вы приехали, – сказал он без того назойливо любопытного паясничанья, с каким вел себя на приеме после концерта, а скорее с видом делового человека, констатирующего факт. Его словно сшитое из лоскутов лицо улыбалось. Рядом с ним на переднем сиденье возвышалась конусообразная тень – колли, но не обычный, а один из тех немногих, у которых в тройном окрасе преобладает черный цвет. Это существо разразилось безжалостным лаем, когда дружелюбный Коул, примчавшись из своей дальней экспедиции по обнюхиванию падали, встал рядом с хозяйкой. Александра взяла пса за ошейник, чтобы успокоить и заставить молчать, – шерсть у того уже поднялась дыбом, – и, стараясь перекричать собачий лай, громко ответила: – Я просто остановилась здесь ненадолго, я вовсе не… – Голос прозвучал менее уверенно и более молодо, чем ее собственный; ее застигли врасплох. – Знаю-знаю, – нетерпеливо перебил ван Хорн. – Но в любом случае зайдите что-нибудь выпить. Вы ведь еще у меня не бывали. – Мне нужно возвращаться. Дети скоро придут из школы. – Даже произнося эти слова, Александра уже тянула к машине Коула, заподозрившего неладное и упиравшегося: он хотел сказать, что еще не набегался. – Лучше ныряйте в мой драндулет! – прокричал мужчина. – Прилив не за горами, вы же не хотите оказаться в западне. «Не хочу?» – усомнилась Александра, автоматически повинуясь и предательски запирая лучшего друга одного в «субару». Пес ожидал, что она тоже сядет в машину и они вместе поедут домой. Но Александра на дюйм приспустила переднее стекло, чтобы ему было чем дышать, и заперла все двери. Черная собачья морда сморщилась от такого неслыханного коварства. Его пушистые уши торчком вытянулись над головой настолько, насколько позволяли гофрированные внутренние складки кожи. Александра, сидя у камина, часто перебирала эти бархатистые розовые складки в поисках клещей. Она отвернулась. – Ну разве что на минутку, – пробормотала Александра и заковыляла к ван Хорну угловато, неуверенно, словно годы, придававшие уравновешенность и силу, свалились с ее плеч. Колли, не упомянутый в статье Сьюки, забыв всю свою свирепость, грациозно перебрался на заднее сиденье, как только Александра открыла дверцу «мерседеса». Салон машины был обит красной кожей; передние сиденья покрыты чехлами из овчины мехом наружу. Дверца захлопнулась с тихим щелчком, свойственным дорогим автомобилям. – Скажи «здрас-сте», Носатый, – обратился к собаке ван Хорн, поворачивая назад большую голову так неловко, будто ее обременял плохо пригнанный шлем. У собаки действительно был длинный заостренный нос, которым она ткнулась в протянутую ладонь Александры. Острый, влажный и твердый – как острие льдинки. Александра отдернула руку. – До прилива еще несколько часов, – сказала она, стараясь придать голосу былую глубину и женственность. Дамба была сухой и изобиловала рытвинами. Видимо, ее усовершенствования еще не коснулись. – Безобразник просто дурачит вас, – сказал ван Хорн, заметив ее реакцию на собаку. – Как вы, черт возьми, поживаете? Вы чем-то подавлены. – В самом деле? Откуда вам знать? – Уж я-то знаю. Некоторых людей угнетает осень, другие ненавидят весну. Сам я всегда был весноненавистником. Все начинает расти, и можно слышать, как стонет природа, старая сука; ей не хочется: «Нет, только не это, неужели опять…» Но приходится. Это же адская мука, будь оно проклято, все это цветение, рост, движение соков по древесным стволам, сорняки, насекомые, тужащиеся вылететь из коконов, семена, старающиеся вспомнить, как работает эта проклятая ДНК, вся эта борьба за глоток азота… Господи, какая жестокость! Может быть, я слишком чувствителен. Уверен, что вы-то всем этим наслаждаетесь. Женщины менее восприимчивы к таким вещам. Александра кивнула, загипнотизированная ухабистой дорогой, убывающей под колесами и вытягивающейся позади. Кирпичные столбы, близнецы тех, что стояли в начале дамбы, показались при въезде на остров, но на этих сохранились ворота. Их ажурные кованые створки много лет стояли распахнутыми, и проржавевшие железные завитки превратились в решетку для дикого винограда и ядовитого плюща, сквозь них проросли даже молодые деревца, болотные клены с мелкими листьями, уже приобретшими нежнейший красный, а лучше сказать, розовый оттенок. Ваза с фальшивыми фруктами на одном из столбов обвалилась. – Женщины зачастую перешагивают через боль одним махом, – продолжал ван Хорн. – Я же совершенно не переношу ее. Не могу заставить себя прихлопнуть даже муху. Бедолага и так умрет через пару дней. Александра пожала плечами, припомнив, как мухи во сне садятся на губы: их крохотные мохнатые лапки, электрический разряд от их прикосновения, как к оголенному проводу утюга. – Я люблю май, – запинаясь, призналась она. – Хотя с каждым годом, как вы справедливо заметили, требуется все больше сил. Во всяком случае, садам. К ее радости, зеленого грузовичка Джо Марино перед домом не оказалось. Тяжкий труд строительства теннисного корта, судя по всему, был завершен; вместо бульдозеров, описанных у Сьюки, теперь здесь работали лишь несколько обнаженных по пояс молодых людей, которые, не производя большого шума, крепили широкие щиты покрытого зеленым пластиком ограждения к вертикальным металлическим столбам вокруг того места, где раньше гнездились снежные цапли и которое с поворота к подъездной аллее, откуда она сейчас смотрела, казалось теперь похожим на большую игральную карту, окрашенную в два чистых цвета, имитирующих цвета травы и земли. Разметка из белых полос вырисовывалась с четкой определенностью, можно сказать – с навязчивой точностью магической диаграммы. Ван Хорн остановил машину, чтобы Александра смогла полюбоваться. – Я увидел рекламу этого покрытия по телевизору. Даже если оставить в стороне изначальные затраты на строительство, поддержание любого земляного сооружения в хорошем состоянии – вечная головная боль. А с этим пластиком единственное, что приходится делать, – время от времени сметать листья, так что, если повезет с погодой, впору играть до середины декабря. Еще дня два – и можно освящать. Думаю, мы с вами и двумя вашими подругами могли бы сыграть пара на пару. – Боже милостивый, неужели мы удостоимся такой чести? Признаться, я не в форме… – сказала Александра, имея в виду спортивную форму. Было время, когда они с Оззи часто играли с друзьями парные партии, но, хотя Сьюки раз-другой за лето и вытаскивала ее по субботам сыграть один на один на раздолбанных общественных кортах по дороге в Саутвик, в сущности, она почти не играла. – Тогда набирайте форму! – воскликнул ван Хорн, неправильно истолковав ее слова и брызжа слюной от восторга. – Побольше двигайтесь и избавьтесь от своего предрассудка; черт возьми, тридцать восемь – это еще молодость. «Он знает, сколько мне лет», – заметила Александра, скорее с облегчением, чем с обидой. Хорошо, когда мужчина уже тебя знает; неловкость возникает в процессе узнавания, когда приходится облекать в слова признание в том, что ты любишь выпить, а тела открывают свои тайные отметины и обвислости, разочаровывая, как неуместные рождественские подарки. Но если задуматься, гораздо большее наслаждение испытываешь не от партнера, а от собственного обнаженного тела, увиденного его глазами: от возбуждения, чувства легкого подъема, сбрасывания одежд, от того, что наконец становишься собой. С этим странным властным человеком Александра чувствовала себя так, будто он, в сущности, уже хорошо ее знал. А то, что он внушал трепет, в некотором роде даже играло на руку. Ван Хорн двинулся дальше, описал круг по шуршащей гравием под колесами подъездной аллее и остановился перед входом. Две ступеньки вели к выложенному мозаикой, обрамленному колоннами крытому крыльцу. В мозаичный рисунок из зеленого мрамора была вплетена буква «L». Дверь, свежевыкрашенная черной краской, была такой массивной, что, когда хозяин ее распахнул, Александра испугалась, как бы та не сорвалась с петель. В вестибюле ее встретил серный запах; ван Хорн, казалось, его не замечал – это была его стихия. Он пригласил ее пройти внутрь. Александра заметила полую слоновью ногу, набитую скомканными жестяными банками, посреди которых торчал зонт. Сегодня на хозяине был не мешковатый поношенный твидовый пиджак, а темный костюм-тройка, словно он возвращался с деловой встречи. Нервными, неуклюжими жестами он показывал направо, налево, потом его руки безжизненно опустились вдоль тела, как сломанные рычаги. – Лаборатории – там, идите сюда, мимо роялей, раньше здесь был бальный зал, там пока ничего нет, кроме тонны оборудования, упакованного в ящики. Мы еще не развернулись, но когда развернемся, ох, тогда и динамит покажется детской хлопушкой. Здесь, с другой стороны… давайте назовем это кабинетом, половина моих книг в ящиках там, в подвале, некоторые старинные издания я не хочу выставлять до тех пор, пока не будет оборудована система регулирования температуры и влажности воздуха. В этих старых книгах, знаете ли, даже нитки для сшивания страниц рассыпаются, как мумии при снятии крышки с саркофага… А вообще, уютная комнатка, правда? Здесь висели оленьи рога и головы. Сам я не охотник. Вставать в четыре часа утра, куда-то ехать и стрелять в какую-нибудь большеглазую самку, которая никому на свете не причинила никакого вреда… Безумие. Поверьте мне, люди очень жестоки. Здесь столовая. Стол – из красного дерева, на случай банкета раздвигается вшестеро, но я предпочитаю званые вечера с небольшим количеством гостей, четыре – шесть человек, чтобы каждый мог блеснуть и покрасоваться. Если зовешь много, верх одерживает психология толпы – несколько вожаков и стадо овец. У меня еще не распакованы суперканделябры, восемнадцатый век, я точно знаю, что они изготовлены в мастерских Робера Жозефа Огюста, хотя на них и нет клейм, французы никогда не были так щепетильны насчет клейм, как англичане. Вы не поверите, но имитация виноградных гроздьев на канделябрах такая ювелирная, что видны малейшие завитки усиков, есть даже пара маленьких жучков, на листьях можно разглядеть следы от укусов насекомых, все сделано в масштабе две трети от натуральных размеров. И не подумаю тащить их сюда, пока не оборудую надежную систему сигнализации от грабителей, хотя они, как правило, не любят забираться в такие места, как это. Здесь только один вход, он же выход, а им нужен запасной лаз, через который можно улизнуть. Но гарантии, конечно, дать нельзя, грабители наглеют, наркотики и общая утрата уважения к чему бы то ни было делают их безрассудными. Проклятие, я слышал, что людей грабили, когда они выходили из дома всего на полчаса. За вами наблюдают, изучают ваш распорядок, каждое ваше движение, да, детка, единственное, в чем можно быть уверенным в этом обществе, так это в том, что за тобой наблюдают. На это словоизвержение Александра отвечала ничего не значащими замечаниями вроде «несомненно» или просто междометиями, стараясь держаться на расстоянии из опасения, что здоровяк, шарахаясь и размахивая руками, нечаянно заденет ее. Было ощущение, что за его возбужденной темной внешностью и безудержным хвастовством кроется пронзительная нагота, олицетворенная в обветшалости пустых углов и исцарапанных, не покрытых коврами полах, в потолках с сеточкой трещин и заплатками, к которым десятилетиями никто не притрагивался, в деревянных панелях, некогда белая краска которых пожелтела и потрескалась, в элегантных, ручной работы обоях с панорамным рисунком, отставших по углам и вдоль пересохших стыков; об исчезнувших картинах и зеркалах напоминали лишь квадратные и овальные призраки менее выцветших пятен. Несмотря на все его рассказы о не распакованных пока богатствах, комнаты выглядели катастрофически пустынными; ван Хорн обладал мощным художественным инстинктом, но располагал, похоже, лишь половиной необходимых строительных материалов. Александре это показалось трогательным, она угадывала в нем что-то родственное своей монументальной фигуре, о таких говорят: есть что подержать в руках. – А теперь, – прогудел ван Хорн, словно стараясь заглушить в ее голове подобные мысли, – вот комната, которую я хотел показать вам особо. La chambre de resistance[29]. Это был длинный зал с удивительным камином, обрамленным колоннами, как фасад храма, – ионические колонны с лепными листьями наверху поддерживали каминную полку, над которой наклонно висело огромное зеркало, посылавшее обратно в комнату пятнистую версию ее барственного простора. Александра посмотрела на себя, сняла с головы бандану и тряхнула головой, отчего не убранные сегодня в косу, но хранящие следы плетения волосы рассыпались по плечам. Так же как недавно с ее испуганных губ сорвался голос, не соответствовавший возрасту, так сейчас, в этом старинном щадящем зеркале она увидела свое более молодое отражение. Зеркало немного льстило; Александра с удовлетворением отметила, что второй подбородок не просматривался. Дома в зеркале ванной комнаты она выглядела ужасно: карга с потрескавшимися губами, раздвоенным носом, испещренным синими прожилками вен. А когда по дороге сюда Александра мельком взглянула на себя в зеркало заднего вида, перед ней предстала еще более мерзкая картина: лицо серое, как у покойника, дикий взгляд и редкие реснички, торчащие вдоль нижнего века, как ножки насекомого. Девочкой Александра представляла, что за каждым зеркалом скрывается человек, другая душа, ждущая момента, чтобы выглянуть навстречу смотрящемуся в него. Как и многое из того, чего мы боимся в детстве, это оказалось до некоторой степени правдой. Вокруг камина ван Хорн поставил несколько приземистых современных мягких кресел и полукруглый четырехместный диван, вероятно прихваченные из нью-йоркской квартиры и весьма потертые. Но в основном комнату заполняли произведения искусства, некоторые стояли прямо посередине. Гигантский, вопиюще раскрашенный, полунадутый гамбургер из винила. Белая гипсовая женщина за настоящей гладильной доской со свернувшимся у ее ног чучелом настоящего кота. Стопка сигаретных блоков «Брилло», которые при ближайшем рассмотрении оказались не изящно склеенными картонными коробками, а шелковыми лоскутами, тщательно натянутыми на большие прямоугольные каркасы, сделанные из чего-то основательного, неподвижного. Неоновая радуга, не включенная и запылившаяся. Ван Хорн похлопал по особенно уродливой скульптурной композиции – обнаженная женщина, лежащая на спине с раздвинутыми ногами, – сооруженной из проволочной сетки, расплющенных пивных банок, старого фарфорового горшка, служившего животом, обрезков хромированного бампера и предметов белья, задубевших от лака и клея. Лицо, обращенное к небу, точнее, к потолку, было лицом пластмассовой куклы, с какими Александра играла в детстве: ярко-синие глаза, розовые, как у херувима, щеки и вырезанные из дерева, раскрашенные пастелью волосы. – Вот это главный гений среди тех, кто творит ради денег, – сказал ван Хорн, вытирая губы сложенными щепотью пальцами. – Кинхольц. Марисоль в мужской ипостаси. Посмотрите, какая фактура: никакого однообразия и заданности. Вот на что вы должны нацелиться. Изобилие, Vielfaltigkeit[30], двусмысленность, понимаете? Не обижайтесь, Лекса, мой друг, но вы заладили со своими куколками и долбите одно и то же. – Они не куколки, а скульптура груба, это выпад против женщин, – вяло возразила Александра, в унисон моменту чувствуя себя расширяющейся и расфокусированной, испытывая скользящее ощущение, словно то ли мир проходит сквозь нее, то ли она плывет сквозь мир, – космическое смещение восприятия, как бывает, когда поезд тихо отходит от платформы, а кажется, что платформа отъезжает назад. – Мои «малышки» не шутка, они сделаны с любовью. Рука Александры блуждала по скульптуре и находила в ней скрытую, но стойкую фактуру жизни. На стенах этого продолговатого зала раньше, наверное, красовались фамильные портреты Леноксов, написанные в восемнадцатом веке в Ньюпорте, теперь здесь висели, торчали, раскачивались безвкусные пародии на обыденность – гигантские телефонные автоматы под обвисшими покрывалами, бесконечно повторяющиеся изображения американских флагов, выполненные в технике густого наложения красок, несуразно огромные долларовые банкноты, воспроизведенные с бесстрастной достоверностью, пластмассовые очки, за стеклами которых вместо глаз виднелись разомкнутые губы, безжалостно увеличенные комиксы и логотипы, портреты кинозвезд и бутылочные пробки, наши привычные конфеты, газеты и дорожные знаки. Все, что мы используем и выбрасываем не глядя, здесь было раздуто и превознесено: нафабренный мусор. Ван Хорн восхищался, брызгал слюной и беспрестанно вытирал губы, водя Александру по своему музею: вдоль одной стены, потом обратно, вдоль другой; следовало признать, что в рамках этого пародийного искусства он приобретал лучшие образцы. У него были деньги, но ему требовалась женщина, которая помогла бы их тратить. Из кармана его жилетки свисала золотая цепь старинных часов; он был наследником, не умеющим распорядиться полученным наследством. Жена могла научить его этому. Подали чай с ромом, однако церемония чаепития оказалась более степенной, чем Александра ожидала по рассказам Сьюки. Фидель материализовался с незаметностью идеального слуги, маленький шрам у него под скулой выглядел так привлекательно, что казался специально наложенным на его кофейную кожу, – продуманное украшение к его мелким скошенным чертам. Длинношерстная кошка по имени Тамбкин с лишними пальчиками на лапках, о которой говорилось в «Слове», прыгнула Александре на колени как раз в тот момент, когда та поднесла чашку к губам; содержимое чашки почти не колыхнулось. Просматривавшийся с того места, где она сидела, через ренессансные окна морской горизонт тоже хранил неподвижность; ей пришло в голову, что отчасти мир являет собой незаметно перемешивающиеся жидкие горизонтали. Александра представила холодную морскую бездну, где в придонных глубинах движутся лишь безглазые гигантские слизняки, потом туман, облизывающий осеннюю поверхность лесного пруда, разреженные сферы, через которые наши астронавты пролетают, не продырявливая их, поэтому никуда и не утекает небесная синева. Вопреки ожиданиям ей было спокойно здесь, в этих комнатах, в сущности пустых, хотя и набитых предметами издевательского искусства, в комнатах, красноречиво свидетельствовавших о недостатках холостяцкой жизни. Хозяин тоже казался теперь более приятным. Манера поведения мужчины, который хочет с тобой переспать, бывает агрессивной, испытующей, предвещающей злость, но сегодня в поведении ван Хорна ничего похожего не было. Он выглядел усталым и притихшим в обшарпанном приземистом кресле, обитом рубчатым вельветом шампиньонного цвета. Александра предположила, что деловая встреча, ради которой он облачился в торжественную тройку, не дала желаемого результата: возможно, ему отказали в банковском кредите. Ван Хорну явно требовалось добавить в чай рома из бутылки «Маунт-Грей», которую дворецкий услужливо поставил рядом с ним на стол эпохи королевы Анны, напоминающий корочку пирога. – Кто вас надоумил приобрести такую обширную и замечательную коллекцию? – спросила Александра. Ответ ее разочаровал: – Мой советник по инвестициям. С финансовой точки зрения самое умное, что можно сделать, – если, конечно, вы не ожидаете открыть нефть у себя на заднем дворе, – это приобрести работу знаменитого мастера прежде, чем он станет знаменит. Вспомните тех двух русских, которые по дешевке скупили в Париже работы Пикассо и Матисса накануне войны, теперь эти картины висят в Ленинграде, где никто не может и одним глазком на них взглянуть. Вспомните тех удачливых простаков, которые покупали раннего Поллока непосредственно у него самого по цене равной стоимости бутылки скотча. Даже успехи и провалы в этой сфере можно сбалансировать выгоднее, чем на бирже ценных бумаг. Один Джаспер Джонс способен заменить огромное количество героина. Тем не менее я обожаю героин. – Догадываюсь, – сказала Александра, стараясь помочь ему. Как же ей заставить этого тяжеловесного разбросанного мужчину влюбиться в нее? Он напоминал ей дом со множеством комнат, в каждой из которых слишком много дверей. Резко наклонившись вперед, ван Хорн пролил чай. Видимо, это случалось с ним так часто, что он инстинктивно расставил ноги и коричневая жидкость выплеснулась на ковер. – Самое замечательное в ориенталистах, – продолжал он, – что они не демонстрируют своих грехов. – Подошвой маленькой остроносой туфли – ноги у него были почти неправдоподобно малы по сравнению с туловищем – он затер чайное пятно. – Я ненавидел весь этот абстрактный вздор, который они пытались всучить нам в пятидесятые годы, – сообщил он. – Господи, мне это все напоминало Эйзенхауэра – пустой треп. А я хочу, чтобы искусство мне нечто показало, помогло понять, где я, даже если это будет преисподняя, так ведь? – Думаю, да. Но я – сущая дилетантка, – призналась Александра, чувствуя себя гораздо менее уютно теперь, когда ван Хорн начал возбуждаться. Какое на ней белье? Когда она в последний раз принимала ванну? – Поэтому, когда появился Поп, я подумал: господи Исусе, вот то, что мне нужно. Знаете, он такой обалденно бодрящий – катится в пропасть, но с улыбкой. В некотором смысле он напоминает поздних римлян. Вы читали Петрония? Забавно. Забавно, черт возьми, смотреть на этого козла Раушенберга, высовывающегося из автомобильной покрышки и смеющегося с утра до вечера. Много лет я посещал галерею на Пятьдесят седьмой улице – вот куда вам следует пойти! Простите, что все время повторяю это, наверное, я вам уже надоел. Торговец картинами, гнусный педераст по имени Миша – они называли его Миша-шляпа, хотя он был очень знающим парнем, – показал мне там знаменитые две пивные банки Джонса – точнее, банки из-под эля «Баллентайн», – выполненные в бронзе, но раскрашенные так ярко, с такой фотографической точностью и при этом с неуловимой вольностью, что вообще свойственно манере Джонса. На одной банке там, где положено быть отверстию, красовался треугольник, вторая была девственно нетронута. Миша мне сказал: «Возьми ее в руки». – «Которую?» – спросил я. «Любую», – ответил он. Я взял девственную. Она была тяжелой. «Теперь возьми другую», – велел он. «Другую?» – удивился я. «Давай-давай, бери». Я взял. Она оказалась гораздо легче! Пиво из нее было выпито!!! В терминах искусства, как вы понимаете. Я чуть не кончил, таким это было потрясением – увидеть легкость. Ван Хорн понял, что гостья не имеет ничего против похабщины. Александра же вынуждена была признать, что ей это даже нравится, в этом была некая тайная сладость, как в запахе гнили, исходящем от шерсти Коула. Ей надо идти. Большое сердце пса разорвется в тесной закрытой машине. – Я спросил, сколько стоят эти пивные банки, Миша назвал цену. «Нет, это слишком», – ответил я. Существуют же какие-то пределы. Сколько наличности можно запихать в две паршивые пивные банки? Ох, Александра, кроме шуток, если бы я тогда рискнул, то сейчас бы получил за них в пять раз больше, а ведь это было не так уж давно. Те банки с превратимся в два скелета, лежащие в этих идиотских дорогущих ящиках, которые нас заставляют покупать, когда наши кости, волосы и ногти будут покоиться на всем этом дурацком шелке, на который нас выставляют жирные коты – хозяева ритуальных контор… Господи милосердный, куда это меня занесло? Не исключено, что они возьмут мое тело и просто выкинут на помойку – она прекрасно мне подойдет. Я ведь хотел всего-навсего сказать, что, когда мы с вами умрем, эти пивные банки, вернее, банки из-под эля станут нашей Моной Лизой. Вот мы говорили о Кинхольце; вы знаете, у него есть такая работа: распиленный на части «додж», в котором трахается парочка. Машина стоит на подстилке из искусственного дерна, а неподалеку он разместил еще одну небольшую циновку из этого астродерна, или что он там использовал, и на ней – одна-единственная пустая пивная бутылка! Чтобы показать, что они выпили пиво и выбросили ее. Чтобы передать уединенность любовников. Вот что значит гений. Крохотный лоскуток дерна, обособленность. Кто-нибудь другой поставил бы пивную бутылку на основную подстилку. Но именно то, что она стоит отдельно, и превращает композицию в искусство. Может быть, это и есть наша Мона Лиза, эта Кинхольцева пустота. Должен признаться, что, когда я в Лос-Анджелесе смотрел на этот распиленный «додж», у меня слезы наворачивались на глаза. Я не вру, Сэнди. Слезы! – И он поднес к глазам свои неестественно-белые, словно восковые, руки, будто желая вырвать из черепа эти водянистые покрасневшие сферы. – Вы много путешествуете, – заметила Александра. – Теперь меньше, чем прежде. Да оно и к лучшему. Хорошо ездить по разным местам, но ведь багаж приходится распаковывать самому. Все тот же багаж, все тот же ты сам. Вы, девочки, правильно поступили: нашли свой Нигде-город и обустроили себе собственное жизненное пространство. Впрочем, весь этот старый хлам – телевидение, мировая деревня и прочая-прочая – все равно тянется за вами. Ван Хорн плюхнулся в свое шампиньонное кресло, вконец опустошенный собственной речью. Носатый, топая, вбежал рысцой в комнату и свернулся клубком у ног хозяина, прикрыв хвостом свой длинный нос. – Кстати, о путешествиях, – сказала Александра. – Мне нужно бежать. Я заперла свою бедную собаку в машине, и дети, должно быть, уже вернулись из школы. Она поставила чашку, на которой красовалась монограмма «N», что было странно, поскольку не соответствовало ни одному из инициалов ван Хорна, – на поцарапанный, со щербатыми краями стеклянный столик и встала. На ней были парчовый алжирский жакет, надетый поверх серебристо-серого хлопчатобумажного свитера с воротом-хомутом, и обтягивающие брюки из саржи травянистого цвета. Ощущение послабления в районе талии напомнило о том, насколько тесны стали ей эти брюки. Александра поклялась себе сбросить вес, но зима – самое неподходящее для этого время: приходится постоянно что-нибудь жевать, чтобы не мерзнуть и не давать разгуляться черным мыслям. Впрочем, во взгляде здоровяка, явно восхищенного округлостями ее грудей, она не прочла пожелания уменьшить пышность форм. В моменты близости Джо называл ее своей коровушкой, своими полутора женщинами. Оззи, бывало, говорил, что ночью она греет лучше, чем два дополнительных одеяла. Сьюки и Джейн утверждали, что она выглядит грандиозно. Александра стряхнула с обтянутого саржей бедра несколько длинных белых волосков, оставленных кошкой Тамбкин, и взяла с подлокотника дивана свою огненно-красную бандану с искрой. – Но вы еще не видели лабораторию! – запротестовал ван Хорн. – И японскую баню, которую мы наконец закончили, – осталось провести лишь несколько недостающих труб. И верхние этажи. Все мои крупные литографии Раушенберга там, наверху. – Может быть, в другой раз, – произнесла Александра голосом, почти вернувшим себе женственно-контральтовое звучание. Она была рада, что уходит. Увидев, в каком он отчаянии, Александра снова поверила в свои силы. – Ну, по крайней мере вы должны посмотреть мою спальню, – взмолился ван Хорн, вскакивая и ударяясь при этом голенью об угол стеклянного столика так, что лицо перекосило от боли и пришлось сесть снова. – Она вся черная, даже простыни, – сообщил он. – Чертовски трудно купить хорошие черные простыни те, что обычно называют черными, на самом деле цвета морской волны. А в холле у меня висит несколько только что приобретенных чуть-чуть скабрезных масел новомодного художника Джона Уэстли. Он не самом деле изображают: трахающиеся белки и все такое прочее. – Звучит забавно, – сказала Александра и враскачку, широким шагом бывалого хоккеиста бодро направилась к выходу. Ван Хорну не удалось быстро выбраться из кресла и удержать ее, поэтому оставалось лишь, громко топая и отдуваясь, последовать за ней из зала с его уродливым искусством, через библиотеку и музыкальную комнату в вестибюль со слоновьей ногой, где запах тухлых яиц ощущался сильнее всего, но чувствовалось и дуновение свежего воздуха снаружи. Изнутри черная дверь сохранила свою естественную окраску двух оттенков. Из ниоткуда возник Фидель и положил руку на огромную медную задвижку. Александре показалось, что он смотрит мимо нее на хозяина: они хотят поймать ее в западню. Она мысленно начала считать до пяти и приготовилась кричать; но, должно быть, хозяин кивнул, потому что задвижка лязгнула на счете «три». Стоя у нее за спиной, ван Хорн сказал: – Я бы отвез вас обратно к дороге, но скоро начнется прилив. – Он говорил задыхаясь: вероятно, от эмфиземы, вызванной интенсивным курением или манхэттенскими выхлопными газами. Ему положительно требовалось женское попечение. – Но вы же говорили, что прилив еще не скоро! – Послушайте, откуда, черт побери, мне знать? Я ведь здесь еще больший новичок, чем вы. Давайте спустимся вниз и поглядим. Если подъездная аллея, изгибаясь, шла в обход, то заросший травой мол в обрамлении известняковых статуй, лишившихся рук и носов в результате погодных воздействий и стараниями вандалов, вел напрямик к тому месту, где дамба упиралась в границу острова. За увитыми диким виноградом воротами простирался берег, замусоренный сорняками – в основном морским золотарником со свалявшимися колючками и неряшливо торчащими листьями, – щебенкой и обломками старого асфальта. Растения трепетали на холодном ветру над затопленным болотом. Небо, похожее на бекон, только с серыми прожилками, нависало низко над головой. Единственным светлым пятном казалась большая цапля, не снежная, бредущая в направлении дороги, ее желтый клюв был почти того же цвета, что и брошенный «субару» Александры. Тут и там тускло мерцающая вода уже захлестывала дамбу. У Александры перехватило дыхание, и слезы подступили к глазам. – Как это могло случиться? Ведь мы пробыли в доме меньше часа! – Когда испытываешь удовольствие… – проворковал ван Хорн. – Не такое уж это было и удовольствие! Господи, неужели я не смогу вернуться?! – Послушайте, – произнес ван Хорн прямо ей в ухо, чуть придерживая ее за плечо, сквозь ткань она ощущала лишь слабое прикосновение. – Давайте вернемся, вы позвоните своим детям, а Фидель приготовит нам легкий ужин. Он делает потрясающий чили. – Дело не в детях, а в собаке! – выкрикнула она. – Коул сойдет с ума. Какая здесь глубина? – Не знаю. Наверное, фут; ближе к середине, может быть, два. Я могу попробовать проехать на машине, но, боюсь, тогда мне придется распрощаться с этим превосходным немецким механизмом. Машина, в тормозную систему и цилиндры которой попала соленая вода, никогда уже не будет работать как прежде. Это как откупоренная бутылка шампанского. – Я пойду вброд, – сказала Александра и попробовала стряхнуть его руку со своего плеча, но, будто прочитав ее мысли, он мгновением раньше изо всей силы сжал его. – Вы намочите брюки, – сказал он. – А вода в это время года зверски холодная. – Тогда я сниму брюки, – заявила она, опершись на него, чтобы стащить кроссовки и носки. То место, где ван Хорн прихватил ее, горело, однако – после того, как он был так по-мальчишески непосредствен и восторжен, даже разлил чай, после его признаний в любви к искусству – Александра не склонна была расценивать это как преднамеренное причинение боли. Но вообще-то, он был чудовищем. Галька впивалась в босые ноги. Если она действительно собиралась это сделать, медлить не следовало. – Ну, вперед, – произнесла она. – Не смотрите. Александра расстегнула молнию на боку, спустила брюки, и ее бедра тут же составили компанию цапле как еще одно светлое пятно на общем ржаво-сером фоне. Опасаясь упасть на неустойчивых камнях, она наклонилась, спустила блестящую зеленую саржу к розовым щиколоткам и ступням с синими прожилками и перешагнула через нее. Встревоженный воздух лизнул ее голые ноги. Связав в узелок кроссовки и брюки, Александра пошла прочь от ван Хорна по направлению к дамбе. Не оглядываясь, она спиной ощущала его взгляд на своих беспомощно уязвимых тяжелых покачивающихся бедрах. Можно было не сомневаться, что, когда она наклонялась, он наблюдал за ней утомленными горячими глазами. Александра не помнила, какие трусики надела сегодня утром, и испытала облегчение, увидев, что они оказались гладко-бежевыми, а не одними из тех, что приходится нынче покупать в магазинах: смехотворно цветастых и непристойно узких, предназначенных для стройных молодых хиппи или девушек-подростков, трусиков, обнажающих ползадницы и прикрывающих промежность лишь тонкой полоской ткани, не шире веревки. Голая кожа ощущала прикосновение студеного воздуха. Обычно Александре нравилась собственная нагота, особенно на открытом воздухе, когда после обеда она принимала солнечные ванны у себя на заднем дворе, лежа на одеяле в первые теплые дни апреля или мая, пока еще не проснулись букашки. Или ночью, при полной луне, когда, нагая ведьма, она собирала травы. Дамба, которой редко пользовались с тех пор, как Леноксы оставили свое имение, заросла травой; Александра ступала босыми ногами по травяной гриве, как по гребню мягкой широкой стены. Стебельки выцвели, и простиравшееся по обе стороны болото приобрело увядший вид. Там, где вода начала заливать сушу, в верхнем прозрачном ее слое тихо качались спутанные травы. Нарастающий прилив захлебывался и шипел. Сзади что-то кричал Даррил ван Хорн – то ли подбадривал, то ли предостерегал, то ли извинялся, но Александра была слишком ошеломлена первым погружением пальцев в воду, чтобы прислушиваться. Какой суровой и неистовой была студеность этой воды! Иная стихия, для которой ее кровь оказалась чужеродной. Коричневые голыши смотрели на нее со дна, преломляясь в воде, бессмысленно четкие, как буквы никому неведомого алфавита. Болотная трава превратилась в водоросли, вяло струящиеся по течению прибывающей воды. Ступни Александры выглядели крохотными и, так же как голыши, преломлялись водой. Нужно перейти затопленный участок побыстрее, пока ноги не окоченели. Теперь приливная волна покрывала ей щиколотки, а до сухой дороги было еще далеко, дальше, чем она могла бы забросить голыш. Еще десяток мучительных шагов – и вода дошла до колен, Александра чувствовала, как бездушно засасывает ее ноги боковое течение. Но самым леденящим было ощущение, что этот прилив не прекратит накатывать на дамбу, независимо от того, останется здесь она сама или нет. Эта вода плескалась тут до ее рождения и будет плескаться после ее смерти. Александра не думала, что прилив собьет ее с ног, но чувствовала, как невольно гнется, уступая его силе. Щиколотки вопили от боли, начиная неметь изнутри, боль была бы невыносимой, если бы не жизненная необходимость вынести ее. Теперь Александра уже не видела своих ступней, и кивающие верхушки травы больше не сопровождали ее в пути. Она попыталась бежать, разбрызгивая вокруг воду; плеск заглушил голос хозяина, все еще невнятно кричавшего что-то у нее за спиной. Напряженность взгляда укрупняла маячивший впереди «субару». Александра различила на водительском месте беспомощный силуэт Коула с ушами, предельно вытянутыми вверх: видимо, пес чувствовал, что близится спасение. Ледяная волна окатила ей бедра, замочив трусики. Глупо, как глупо, по-девчачьи безрассудно она повела себя, и поделом ей за то, что оставила единственного друга, истинного и бескорыстного. Собаки наделены почти человеческой способностью понимания, в их блестящих глазах светится страстное желание понять; для них что час, что минута – все едино, они живут в мире без времени, никого не судя и не оправдывая, потому что не способны предвидеть. Смертельная хватка воды доходила уже до промежности; из горла Александры вырвался крик, вспугнувший топтавшуюся поблизости цаплю; та неуверенно, как старик, нерешительно обхвативший пальцами подлокотники кресла и подтягивающийся, чтобы встать, покачалась на месте, ударила по воздуху крыльями, напоминающими перевернутую букву «W», и взлетела, волоча за собой черные палочки ног. Взлетела? Взлетел? Повернув голову со всклокоченными, словно после сна, волосами к пепельным дюнам пляжа, Александра увидела в противоположной стороне еще одно белое пятно на сером фоне дня, еще одну гигантскую цаплю, напарницу первой, хотя их разделяли акры земли, простиравшиеся под небом в грязных разводах. Со взлетом первой птицы мертвая хватка океана на ее бедрах чуть ослабела, вода по мере ее продвижения вперед стала медленно опускаться. Александра, задыхаясь и плача от потрясения и комичности происходящего, шла к машине по сухой оконечности дамбы. Ликующее бурление, наблюдавшееся в самом глубоком месте прилива, теперь почти улеглось. Александра дрожала, как собака, и смеялась над собственной глупостью: любви ей захотелось, вот и получай. Но дух нуждается в нелепых капризах так же, как тело – в пище; и теперь ей стало легче. То, что она уже прозревала мысленным взором: собственное утонувшее, подернутое тиной тело, скрюченное агонией, наподобие слившихся в объятиях женщин с причудливой картины Уинслоу Хомера «Отлив», – не состоялось. Подсыхающие ступни болели, словно искусанные сотней ос. Хорошие манеры требовали, чтобы она обернулась и победно, с насмешливым кокетством помахала ван Хорну. Тот – маленькое черное «Y» между осыпающимися кирпичными стойками ворот – помахал ей в ответ вытянутыми вверх руками. Он аплодировал, громко хлопая в ладоши, и звук доносился через разделявшую их водную гладь с секундным запозданием. Из того, что он прокричал, она разобрала лишь: «Вы можете летать!» Пока Александра обтирала красной банданой свои мокрые, покрывшиеся гусиной кожей ноги и втискивалась в узкие брюки, Коул лаял и отчаянно молотил хвостом по виниловой обшивке «субару». Радость его была заразительной. Александра улыбнулась, решая, кому в первую очередь позвонить, чтобы обо всем рассказать: Сьюки или Джейн. Наконец и она вступила в круг посвященных. В том месте, где ван Хорн схватил ее, плечо все еще горело. Маленькие деревца – молодые сахарные клены и юная поросль красных дубов, – ближе привязанные к земле, стали желтеть первыми, словно зеленый цвет означал прилив силы и слабение начиналось с самых маленьких. С наступлением октября, налившись ализарином, виргинские вьюнки у Александры на заднем дворе, там, где начиналось болото, вмиг превратились в растрепанную пурпурную стену; потом красно-оранжевым ковром покрылся свисавший параллельными нитями сумах. Постепенно, как медленно распространяющийся звук большого гонга, на деревья стала наползать желтизна: мертвенно-бледная, тронутая легким рыжеватым загаром у берез, пестро-золотистая у цикория, гладко-сливочная у американского лавра, чьи листья формой напоминали рукавички – какие с одним, какие с двумя пальчиками, а какие и вовсе без них. Александра не раз замечала, что листья растущих рядом деревьев одного вида, проклюнувшихся из семян, одновременно упавших в землю в один и тот же ветреный день, тем не менее по-разному меняют цвет: на одном дереве они отбеливаются, становясь все тусклее и тусклее, в то время как на другом каждый листочек словно раскрашивается неизвестным фовистом наползающими друг на друга зелеными и красными мазками. Увядающие у их подножий папоротники демонстрируют экстравагантное разнообразие форм, и каждый из них вопиет: я есть, я был! Так из однообразия летней зелени каждую осень заново происходит рождение самобытности. Размах явления – от прибрежных слив и восковниц, растущих вдоль пролива, отделяющего Блок-Айленд, до платанов и конских каштанов, обрамляющих почтенные улицы (Бенефит-стрит, Беневолент-стрит) на Колледж-Хилл в Провиденсе, – находил неосознанный нежный отклик внутри Александры, обладавшей способностью сливаться с природой: пассивно созерцая дерево, ощущать себя негнущимся стволом со множеством тянущихся вверх и несущих жизненные соки рук-ветвей, мысленно превращаться в продолговатое облако, странно одинокое в чистом небе, или в жабу, спрыгивающую с луговой тропинки во влажные травяные заросли, – покачивающийся пузырь на кожистых длинных ножках, под бородавчатым широким лбом которого блеснет искорка страха. Она была этой жабой и одновременно безжалостными щербатыми черными лопастями, приделанными к изрыгающему ядовитые выхлопы мотору. Александра воспаряла над панорамой хлорофиллового отлива от болот и холмов океанского штата, как струя дыма и око, с высоты зрящее географическую карту. Даже экзотические чужеземцы ньюпортского растительного изобилия – английский пекан, китайское дынное дерево – вовлекались в массовое движение капитуляции. Это была демонстрация закона природы, закона сброса. Чтобы выжить, нужно сделаться легче. Не следует цепляться. Спасение – в умалении, в том, чтобы стать отдельным и как можно более тонким, способным впустить в себя новизну. И только безрассудство позволяет сделать прыжок, сулящий продолжение жизни. Этот темный мужчина на своем острове давал такую возможность. Он был той новизной, обладал магнетизмом, и Александра снова и снова проживала их совместное неестественное чаепитие шаг за шагом, как геолог любовно, слой за слоем, крушит скалу. Статные молодые клены, освещенные солнцем, превратились в пылающие факелы, контуры из теней в ореоле сияния. Серость оголившихся ветвей начинала все больше преобладать в цветовой гамме выстроившегося вдоль дороги леса. Упрямые конусы вечнозеленых деревьев тщеславно возвышались на месте прочих, уже растворившихся сущностей. Октябрь продолжал свою губительную работу день за днем, пока не настал его последний, все еще ясный день, достаточно ясный для партии в теннис на открытом корте. Джейн Смарт в первозданно-белых одеждах подбросила мяч. В воздухе он превратился в летучую мышь, которая, несколько раз коротко взмахнув крыльями, вдруг распахнула их широко, будто зонт, и метнулась в сторону, на мгновение показав свою розовую слепую мордочку. Джейн вздрогнула, отшвырнула ракетку и крикнула через корт: – Вовсе не смешно! Две другие ведьмы расхохотались, а ван Хорн, их четвертый партнер, запоздало и без энтузиазма улыбнулся, давая понять, что оценил шутку. Удар у него был мощный и хорошо поставленный, но, похоже, здесь, на дальней оконечности своего острова, в косых лучах клонящегося к закату солнца, пробивающихся сквозь защитный ряд лиственниц, он плохо видел мяч; лиственницы роняли хвою, которую приходилось сметать с корта. У Джейн зрение было прекрасным, сверхъестественно острым. Мордочки летучих мышей всегда напоминали ей детские лица в миниатюре, прижавшиеся носами к витрине кондитерского магазина; и в озадаченном, с остекленевшим взглядом лице ван Хорна, который играл в неуместных баскетбольных кроссовках, майке с портретом Малкольма Икса на груди и брюках от старого темного костюма, ей померещилось что-то сродни детской жадности. Он жаждет их чрев, решила Джейн. Она приготовилась повторить подачу, но, взяв мяч в руку, ощутила его необычную тяжесть, словно он был заполнен жидкостью, и шершавость, будто был покрыт бородавками. Еще одно превращение. Театрально вздохнув, Джейн с показной терпимостью отошла к кроваво-красной каемке искусственного покрытия, окружавшей корт, посадила на него жабу и стала наблюдать, как та, расплющившись, выкарабкивается наружу. Придурковатый и кривошеий колли ван Хорна, по имени Носатый, помчался вдоль ограды, но потерял жабу среди беспорядочно наваленных куч земли, обломков камней и оставленных после землеройных работ бульдозеров. – Еще одна такая шутка – и я ухожу! – крикнула Джейн. Они с Александрой играли против Сьюки и хозяина. – Можете тогда втроем играть в американку, – пригрозила она. Впрочем, гримасничающее лицо в очках на груди ван Хорна создавало иллюзию присутствия на корте пятого человека. Следующий мяч претерпел в ее руке ряд стремительных фактурных превращений, сделавшись сначала слизистым, как внутренность глотки, потом колючим, как морской еж, но Джейн упорно не смотрела на него, не желая поступаться реальностью, и, когда мяч взлетел над ее головой, на фоне синего неба увидела обычный пушистый желтый «Уилсон», который, следуя вычитанным в теннисных учебниках инструкциям, представила циферблатом и замахнулась в направлении стрелки, застывшей на цифре два. Приведя струны ракетки в энергичное соприкосновение с этим фантомом, Джейн по четкой траектории его полета поняла, что подача удалась. Мяч летел прямо в горло Сьюки, и та, уже замахнувшись для приема слева, успела лишь неуклюже прикрыть грудь ракеткой, струны которой обмякли, как лапша, мяч шлепнулся ей под ноги и откатился за боковую линию. – Супер, – тихо похвалила ее Александра. Джейн знала, что подруга по-разному с эротической точки зрения любила обоих противников и их нынешнее партнерство, которое Сьюки явно подстроила посредством подозрительных манипуляций с ракеткой перед началом матча, вызывало у Александры болезненную ревность. Команда оппонентов производила гипнотизирующее воздействие: Сьюки с медной копной волос, стянутых в хвост на затылке, с изящными веснушчатыми ногами под короткой теннисной юбочкой и ван Хорн, двигающийся быстро, как автомат, и вдохновленный своим демоном, как при игре на рояле. Его эффективность на корте ограничивалась лишь моментами, когда из-за близорукости он терял координацию и вчистую пропускал мяч. Его демон был также склонен настраивать его на постоянное forte, вследствие чего некоторые мячи, будь они чуть-чуть подрезаны, наверняка победно приземлились бы навылет на неприкрытом участке противоположной половины корта, на самом деле вылетали за пределы площадки. Приготовившись подавать на ван Хорна, Джейн услышала веселый голос Сьюки: – Зашаг! Она посмотрела себе под ноги: не заступила ли действительно носком кроссовки за линию, и увидела, что эта самая линия, казалось бы нарисованная на земле, перекинута через ее ступню и крепко, как медвежий капкан, удерживает на месте. Стряхнув видение, Джейн все же подала на ван Хорна, тот резко отразил удар справа, она в свою очередь послала мяч Сьюки в ноги; та умудрилась вытащить его и дать свечу с очень низкого отскока, на которую Джейн, успев выбежать к сетке, тоже ответила свечой. Мечущий взглядом молнии ван Хорн приготовился погасить ее сокрушительным смешем, обычно сопровождающимся громким стоном игрока, и наверняка это бы у него получилось, если бы вдруг не поднялся маленький волшебный сверкающий ураган, который кое-где называют «пыльным дьяволом», и не заставил его, изрыгая проклятия, стремительно прижать правую руку к глазам. Ван Хорн был левшой и носил контактные линзы. Пока он моргал, пытаясь унять боль в глазу, мяч висел на уровне его талии, потом он ударил по нему справа с такой силой, что желтый шарик, подобно хамелеону, сменил свой естественный цвет на изумрудный и Джейн едва различала его теперь на общем зеленом фоне корта и ограждения. Она метнулась туда, где, как ей казалось, мяч должен был опуститься, и мягко отразила удар; Сьюки пришлось извернуться, чтобы достать его, ответ получился слабым, и Александра с лета так бешено вколотила мяч в пространство сразу за сеткой, что он подскочил на невиданную высоту – выше заходящего солнца. Но ван Хорн отбежал назад быстрее, чем краб под водой, и забросил свою металлическую ракетку, кружащуюся, серебристо сверкающую, прямо в стратосферу. Ракетка самостоятельно вернула мяч на землю, не сильно, но в пределах площадки, и розыгрыш продолжился. Игроки поочередно наносили удары, менялись местами то по часовой стрелке, то против, они словно танцевали под обворожительную музыку, которая звучала у Джейн Смарт в голове: полифония четырех тел, восьми глаз и шестнадцати мелькающих конечностей записывалась на красном нотоносце почти горизонтальных теперь закатных лучей, проникающих сквозь кроны лиственниц; шуршание осыпающейся хвои напоминало отдаленную овацию. Когда обмен ударами, а вместе с ним и матч, завершился, Сьюки пожаловалась: – Моя ракетка была совершенно мертвая. – А ты натягивай не нейлоновые струны, а жилы, – снисходительно посоветовала Александра, поскольку ее команда победила. – Она была будто свинцовая; каждый раз, поднимая ее, я чувствовала прострел в правой руке. Кому из вас, девочки, я этим обязана? Очень нечестно. Ван Хорн тоже старался оправдать их поражение. – Проклятые линзы! – восклицал он. – Стоит малейшей пылинке попасть под них – и глаза начинает резать как лезвием. – Мы чудесно поиграли, – подводя черту, миролюбиво заключила Джейн. На ее долю, как ей казалось, слишком часто выпадала роль эдакой примиряющей всех мамочки или бесстрастной тетушки – старой девы, хотя на самом деле страсти кипели у нее внутри. Декретное «летнее время» закончилось, и темнота наступила сразу же, как только они вступили на дорожку, ведущую к дому со множеством освещенных окон. Оказавшись в продолговатой, забитой произведениями искусства, однако казавшейся почему-то пустой гостиной ван Хорна, женщины рядком уселись на полукруглом диване, потягивая предложенные хозяином напитки. Он был мастером экзотических коктейлей, приготовленных путем алхимического смешивания текилы, гренадина, черносмородинного ликера, куантро, сельтерской воды, клюквенного сока, яблочного бренди и каких-то еще более колдовских добавок – все это хранилось у него в высоком голландском шкафу семнадцатого века, увенчанном головками двух испуганных ангелов, по чьим лицам, прямо через слепые глазницы, проходили щели растрескавшегося от старости дерева. Море, видневшееся сквозь ренессансные окна, приобрело винный цвет или цвет опадающих кизиловых листьев. Под массивной полкой обрамленного ионическими колоннами камина простирался керамический фриз, на котором были изображены фавны и нимфы – белые обнаженные фигуры на голубом фоне. Фидель принес закуски: пасты, соусы из моллюсков, блинчики с мясом, кальмары в собственном соку – все это было сметено с отвратительными воплями, пальцы у всех приобрели тот же цвет грязной сепии, что и кровь этих сочных головоногих младенцев. Время от времени одна из ведьм вспоминала о детях и восклицала, что нужно что-то делать: ехать домой готовить им ужин или, по крайней мере, позвонить и велеть старшей дочери позаботиться о младших. Впрочем, нынче вечером все равно обычный режим будет нарушен: наступала ночь Хеллоуина с традиционной игрой в «жизнь или кошелек»; некоторые дети скоро отправятся на вечеринки, другие – на промысел по кривым темным улицам центра Иствика. Нахальные ребячьи стайки будут рыскать в поисках добычи вдоль заборов и изгородей в костюмах маленьких пиратов и Золушек, в масках с навсегда застывшими на них гримасами, сквозь отверстия которых будут стрелять живые влажные глазки; призраки в маскарадных костюмах, похожие на гигантские подушки, потащат сумки, набитые тарахтящей добычей: «Эм-энд-эмс» и «Херши киссиз». Повсюду будут звенеть дверные колокольчики. Несколько дней назад Александра поехала в торговый центр со своей младшей, Линдой, они зашли в «Вулворт», и под впечатлением убийственно-яркого по сравнению с темнотой улицы освещения этого дешевого рая с уставшими за день тучными пожилыми продавцами, лениво слоняющимися посреди всей искусительной для детей мишуры, вдруг на миг испытала былую магию праздника. Широко открытыми глазами девятилетней девочки она увидела неотразимое волшебство уцененных фантомов и не подлежащую сомнению ценность «подарочных наборов»: пластиковых пакетов с надписью «Жизнь или кошелек», набитых масками и маскарадными костюмами, – все за три доллара девяносто восемь центов. Америка учит своих детей, что любое страстное желание может быть преобразовано в предмет покупки. На мгновение Александра поставила себя на место собственного ребенка, бродящего среди прилавков с чудесами, выставленными на продажу, маячащими прямо перед глазами и имеющими каждое собственную притягательную сущность – рисованную, резиновую или сахарную. Но с тех пор как она осознала себя великой и суровой полубогиней, что ставила выше любого другого своего предназначения, такие материнские чувства посещали ее все реже. Сидевшая рядом с ней Сьюки потянулась, выгнув спину, – при этом ее скудно малая теннисная юбочка поддернулась так, что стали видны белые трусики с оборочками, – и, зевая, сказала: – Мне действительно пора домой. Бедные малютки. Мой дом ведь находится в самом центре; должно быть, он уже в осаде. Лоснившийся от пота ван Хорн, сидевший напротив нее в вельветовом кресле, поверх трафаретного образа гримасничающего Малкольма Икса с торчащими вперед зубами надел ирландский вязаный свитер из натуральной шерсти с еще не выветрившимся вязким овечьим запахом. – Не уезжайте, мой друг, – попросил он. – Останьтесь и примите ванну. Именно это собираюсь сделать я сам. От меня воняет. – Ванну? – переспросила Сьюки. – Я могу принять ее и дома. – Но не в восьмифутовой тиковой бочке! – возразил ван Хорн, энергично вертя большой головой с таким откровенно озорным видом, что пушистая Тамбкин испуганно спрыгнула с его колен. – А пока мы все будем долго и с удовольствием отмокать, Фидель приготовит нам паэлью[31], или тамаль[32], или еще что-нибудь. – Тамаль, тамаль и только тамаль! – не в состоянии противиться искушению, воскликнула Джейн Смарт. Она сидела на краю дивана, за Сьюки, и казалась Александре сердитйн пылающим взглядом уставилась ей прямо в глаза. – Ты как, Лекса? Что ты по этому поводу думаешь? – Ну-у, – неопределенно протянула та, – я действительно чувствую себя грязной, и у меня все болит. Три сета для такой старухи, как я, многовато. – Вы почувствуете себя на миллион долларов после японской бани, – заверил ее ван Хорн. – А вам я вот что скажу. – Он повернулся к Сьюки. – Быстренько слетайте домой, проверьте свой выводок и как можно скорее возвращайтесь сюда. – Душенька, не можешь ли ты завернуть по дороге ко мне и взглянуть заодно на моих? – колокольчиком прозвенела Джейн Смарт. – Постараюсь, – ответила Сьюки, снова потягиваясь. Ее длинные веснушчатые ноги, обнаженные до изящных ступней в вязаных носках с кисточками, напоминали кроличьи лапки. – Не знаю, но, вероятно, я не вернусь. Клайд хотел, чтобы я написала о Хеллоуине, – нужно пройтись по центру, поговорить с ряжеными на Оук-стрит, узнать в полиции, не было ли случаев порчи имущества, может, повстречаться со старожилами, ошивающимися в «Немо». Наверное, они вспоминают там старые недобрые времена, когда, детьми, в этот день разрисовывали чужие окна мылом, переворачивали повозки и вообще всячески хулиганили. Ван Хорн взорвался: – Почему вы вечно нянчитесь с этой тухлой задницей Клайдом Гейбриелом? Он меня пугает. По-моему, парень болен. – Именно поэтому! – мгновенно выпалила Сьюки. Александра поняла, что связи Сьюки с Эдом Парсли, слава богу, приходит конец. Ван Хорн тоже, видно, кое о чем догадался и добавил: – Может, мне и его как-нибудь сюда пригласить? Сьюки встала и надменно откинула назад волосы. – Если из-за меня, то не нужно, – сказала она. – Я дни напролет общаюсь с ним на работе. По тому, как резко Сьюки встала, схватила ракетку и, накинув на спину, завязала рукавами на шее свитер, было совершенно ясно, что она не вернется. Они услышали, как завелась ее машина – светло-серый «корвейр» с откидным верхом, передним приводом и оставшимся от бывшего мужа престижным, сделанным по персональному заказу номерным знаком «Руж» на заднем бампере, – как она рванула с места и затарахтела по щебенке. Сегодня, в новолуние, отлив был низким настолько, что старинные якоря и проржавевшие ребра затонувших рыбачьих плоскодонок, каждый месяц выходившие на поверхность всего на несколько часов, тускло светились в звездном мерцании. После отъезда Сьюки трое оставшихся почувствовали себя свободнее, собственные далекие от совершенства оболочки их больше не стесняли. В пропахших потом теннисных костюмах, с пальцами, перемазанными чернильной жидкостью головоногих, с глотками и животами, взбудораженными острыми соусами Фиделевых тамалей и блинчиков, держа в руках стаканы, они перешли в музыкальную комнату, где двое музыкантов продемонстрировали Александре свои успехи в исполнении ми-минорной сонаты Брамса. Как колотили все десять пальцев ван Хорна по беззащитным клавишам! Словно он играл не своими, а некими сверхчеловеческими руками, более сильными и широкими, похожими на грабли. Его пальцы пожирали клавиши, но ни разу не запнулись, трели и арпеджио слагались под ними в безупречную гармонию. И только в более медленных пассажах ему недоставало выразительности, как будто в его органической системе отсутствовал уровень, необходимый для нежных прикосновений. Милая коротышка Джейн, сурово сведя брови, изо всех сил старалась не отставать, от изнуряющей сосредоточенности ее лицо становилось более бледным, было видно, как болит ее смычковая рука, другая же металась вверх-вниз, прижимая струны так, словно они были слишком горячими, чтобы можно было задержаться где-нибудь хоть на миг. Когда выступление, исполненное возбуждения и напряженности, окончилось, Александра сочла своим материнским долгом поаплодировать. – Конечно, это не мой инструмент, – смущенно оправдывалась Джейн, отдирая ото лба прилипшие волосы. – Да, это всего лишь подержанный Страдивари, как я всем вру, – пошутил ван Хорн, но, увидев, что Александра поверила ему – ибо в своем страдальческом от безнадежной любви состоянии она готова была поверить в любую небылицу, касающуюся его возможностей и имущества, – уточнил: – На самом деле это Черути. Он тоже жил в Кремоне, но позднее. Тем не менее был приличным мастером. – И вдруг заорал так громко, что зазвенели рояльные струны и жалобно задрожали тонкие оконные стекла. – Фидель! – разнеслось в пустоте безлюдного дома. – Неси «Маргариты»! Tres![33] Неси их в ванную комнату! Tr'aigalas al ba~no! – повторил он по-испански. – R'apidamente![34] Итак, приблизился момент раздевания. Чтобы подбодрить подругу, Александра встала и не раздумывая последовала за ван Хорном; впрочем, вероятно, Джейн после своих приватных музыкальных сеансов в этом доме и не нуждалась в ободрении. Двусмысленность отношений Александры с Джейн и Сьюки заключалась в том, что она была лидером, самой полноправной из трех ведьм, но в то же время самой медлительной, немного блуждающей в потемках и в некотором роде – да! – невинной. Две другие были моложе и поэтому чуть более современны, менее склонны безоглядно поклоняться природе с ее огромной терпимостью, безмерной заботливостью и царственной жестокостью, с извечным, все перемалывающим антропоцентрическим законом. Процессия из трех человек проследовала через длинный зал пыльного современного искусства, потом через маленькую комнату, беспорядочно заваленную садовой мебелью и нераспакованными картонными ящиками. Двойная дверь в конце комнаты, изнутри обитая черным стеганым винилом, не пропускала жар и сырость из помещений, пристроенных ван Хорном к тому, что прежде служило оранжереей, крытой медной крышей. Ванная комната была выстлана аспидным сланцем из Теннесси и освещалась светильниками, утопленными в потолке, сооруженном из какого-то неведомого пористого вещества. – Реостаты, – пояснил ван Хорн гулким скрипучим голосом, поворачивая блестящий набалдашник, расположенный между двойными дверьми. Свет этих перевернутых ребристых чашечек постепенно усилился до такой степени, что в помещении стало можно фотографировать, потом хозяин снова уменьшил освещение до полумрака фотолаборатории. Светильники располагались на потолке не в определенном порядке, а хаотично, как звезды на небе. Он оставил свет тусклым, вероятно из уважения к их морщинистой коже, пигментным пятнам и двойным соскам, предательски выдававшим в них ведьм. Там, где кончался полумрак, за стеной из зеркального стекла виднелась растительность, подсвеченная снизу потайными зелеными светильниками, а сверху – фиолетовыми фонарями, лившими свет на колючие экзотические кустики, привезенные из дальних стран и собранные здесь в качестве коллекции ядовитых растений. Ряд кабинок для переодевания и две душевые, сплошь черные, как ящики в скульптурах Невельсона, тянулись вдоль другой стены; доминировала над всем пространством сама ванна, напоминавшая огромное, пахнущее мускусом спящее животное: водяной круг, обрамленный отполированной до блеска тиковой кромкой, стихия, противоположная тому ледяному приливу, в который Александра отважилась вступить несколько недель назад. Эта вода была настолько горячей, что пар конденсировался в воздухе и капельками оседал на лице. В небольшой приземистой консоли с горящими глазками, расположенной у ближнего края ванны, находилась, судя по всему, панель управления. – Если вам кажется, что вы так грязны, примите сначала душ, – предложил ей ван Хорн, однако сам не сделал ни шагу в направлении кабинок. Он направился к другой стене, напоминавшей картину Мондриана[35], только лишенную красок, покопался за дверцами и панелями, каждая из которых наверняка таила какой-нибудь секрет, и достал белый предмет, оказавшийся продолговатым черепом то ли козла, то ли оленя с откидной серебряной крышкой. Из него ван Хорн извлек пакетик какой-то трухи, стопку старомодной сигаретной бумаги и принялся неуклюже возиться с ними, как медведь, терзающий кусок пчелиных сотов. Глаза Александры начали привыкать к полутьме. Пройдя в кабинку, она сбросила одежду с набившимся в нее песком и, обернувшись заботливо приготовленным сиреневым полотенцем, прошмыгнула в душ. Потная грязь, чувство вины перед детьми, неуместная робость новобрачной – все враз схлынуло с нее. Она подставила лицо под струи воды, словно хотела смыть его, данное человеку от рождения, как отпечатки пальцев или личный идентификационный номер социального обеспечения. По мере того как намокали волосы, голова становилась роскошно тяжелой. А сердце – легким, как маленький моторный глиссер, неотвратимо несущийся по алюминиевому треку навстречу странному, грубому хозяину дома. Вытираясь, Александра заметила, что монограмма, вышитая на ворсе полотенца, похожа на букву «М», но, вероятно, это было переплетение «V» и «H». Обмотавшись полотенцем, она вышла в тускло освещенное пространство ванной. Ступни ощутили мелкую рептилью шершавость пола. Ноздри, как ласковый пушистый зверек, защекотал едкий каустический запах марихуаны. Ван Хорн и Джейн Смарт уже сидели в ванне, по очереди затягиваясь самокруткой, их плечи тускло мерцали над водой. Александра подошла к краю ванны, увидела, что глубина воды в ней около четырех футов, отпустила полотенце и скользнула в воду. Горячую. Обжигающую. В былые времена, прежде чем сжечь привязанную к столбу ведьму, из ее тела раскаленными щипцами вырывали куски плоти; ощущение, которое она сейчас испытывала, позволяло заглянуть в это горнило адских мук. – Слишком горячо? – спросил ван Хорн. Его голос прозвучал еще более гулко и пародийно в этом замкнутом, наполненном паром акустическом пространстве. – Я притерплюсь, – решительно ответила Александра, видя, что Джейн это удалось. Похоже, Джейн бесило само присутствие Александры, тем более что та взбаламутила воду, однако она постаралась не выдать своего гнева, лишь плавно погрузилась еще глубже в нестерпимо горячую воду. Александра ощутила, как подпрыгнули и остались на плаву ее груди. Сидя в воде по шею, она не могла мокрыми руками взять косячок; ван Хорн поднес его к ее губам. Александра глубоко затянулась и задержала дым внутри. Погруженное в воду горло обожгло пламенем. Теперь, когда ее кожа разогрелась почти до температуры воды, глянув вниз, она увидела, как причудливо все сокращалось под водой: искаженное тело Джейн с клиньями волнообразно плавающих ног, пенис ван Хорна, дрейфующий наподобие бледной торпеды, необрезанный и на удивление гладкий, как один из тех бесцветных пластмассовых вибраторов, которые появились на прилавках городских аптечных магазинов теперь, когда революция достигла апогея и не осталось никаких ограничений – разве что небо. Александра потянулась назад, нащупала полотенце, брошенное возле ванны, и вытерла руки, чтобы можно было, когда настанет ее черед, принять косячок, хрупкий, как куколка бабочки. Она пробовала марихуану и прежде; ее бывший дружок Бен выращивал ее у них на заднем дворе, на грядке за помидорными кустами, которые та отдаленно напоминала. Но на своих четвергах они никогда ее не курили: для «улета» было вполне достаточно алкоголя, калорийных деликатесов и сплетен. После нескольких затяжек в наполненном паром помещении Александра ощутила в себе перемену: тело становилось невесомым в воде, в голове появилась приятная легкость. Вселенная казалась чем-то вроде вывернувшегося наизнанку во время стирки носка, в который быстро просовываешь руку, ухватываешь за кончик и вытягиваешь наружу, или обратной стороной ковра. Темное помещение с едва различимыми трубками и проводами тоже напоминало изнанку ковра, умиротворяющую оборотную сторону пронзительно солнечного полотна природы. Все заботы покинули Александру. А вот лицо Джейн все еще выражало тревогу, но ее мужские брови и отзвук напряженности в голосе больше не пугали Александру, потому что она видела теперь источник их происхождения: он таился в черном густом лобковом кустике, который колыхался под водой взад-вперед почти как пенис. – Здорово! – громко провозгласил ван Хорн. – Я бы хотел быть женщиной. – Господи, зачем? – благоразумно удивилась Джейн. – Вы только подумайте, сколько всего может делать женское тело – родить ребенка, а потом вскормить его молоком. – А вы вспомните о собственном теле, – заметила Джейн, – о том, как оно может превращать пищу в дерьмо. – Джейн! – укоризненно воскликнула Александра, шокированная такой аналогией, показавшейся ей неуместной, хотя дерьмо, если подумать, тоже было в своем роде чудом. Обращаясь к ван Хорну, она подтвердила: – Да, это и впрямь чудесно. В момент родов женщина начисто лишается собственного «я» и превращается всего лишь в русло для той силы, что идет извне. – Это должно быть фантастически возвышенно, – предположил он, затягиваясь. – В этот момент вас так накачивают обезболивающими, что вы ничего не чувствуете, – ехидно заметила другая женщина. – Джейн, это неправда. Со мной все было не так. Мы с Оззи предпочитали естественный процесс деторождения, он присутствовал при родах, давал мне пососать лед – я была жутко обезвожена – и помогал дышать. Последних двоих я рожала даже без врача, у нас была только повитуха. – А вы знаете, – произнес ван Хорн с педантичностью и серьезностью, которые интуитивно так нравились Александре, поскольку за ними она видела робкого неуклюжего мальчика, каким он, должно быть, когда-то был, – вы знаете, что все эти гонения на ведьм были попыткой мужчин – как выяснилось, удачной – отнять у повитух акушерский бизнес, поскольку с четырнадцатого века мужчины начинали доминировать в медицине? Ведь большинство сожженных ведьм и были повивальными бабками. Не имея понятия о стерильности, они, однако, использовали спорынью, атропин и, вероятно, опирались на множество здоровых человеческих инстинктов. Когда же дело перешло в руки мужчин, те работали вслепую, замотавшись чистыми простынями, и тем не менее передавали роженицам кучу болезней, принесенных от других пациентов. Бедные бабы мерли табунами. – Очень типично! – резко выпалила Джейн. Видимо, она решила, что вызывающее поведение позволит ей завладеть вниманием ван Хорна. – Если и есть что-то, что бесит меня больше, чем мужской шовинизм, – теперь она обращалась непосредственно к нему, – так это подонки, которые подхватывают феминистские идеи только для того, чтобы залезть женщине в трусики. Однако, по мере того как вода оказывала свое действие снаружи, а травка изнутри, ее речь, показалось Александре, становилась медленнее и мягче. – Но, детка, ты ведь не носишь никаких трусиков, – напомнила ей Александра, судя по интонации, вполне одобрительно. Свет в комнате стал прибывать, хотя никто не прикасался к регулятору. – Я не прикидываюсь, – искренне (близорукий мальчик все еще сидел в нем) заверил ван Хорн, стараясь убедить Джейн. Его лицо лежало на воде, будто на блюде, длинные, как у Иоанна Крестителя, волосы сплетались с выпрямившимися на плечах завитками. – Это идет из глубины души, поверьте, девочки. Я люблю женщин. Боже, моя мать была прелесть: умная и хорошенькая. Я часто наблюдал, как она надрывалась, день напролет работая по дому, а около половины седьмого являлся этот коротышка в деловом костюме – мой старик-отец, трудяга и зануда, – и я думал про себя: «Чего ради этот слизняк сюда приперся?» Скажите честно, что вы ощущаете, когда из вас изливается молоко? – А что вы ощущаете, – раздраженно огрызнулась Джейн, – когда у вас встает? – Эй, не будьте грубой. Александра увидела неподдельную тревогу в тяжелом, блестящем от пота лице ван Хорна; по какой-то причине тема эротического возбуждения была для него болезненной. – Не понимаю, что здесь грубого, – продолжала Джейн. – Вы хотели поговорить о физиологии, и я лишь упомянула физиологическое ощущение, недоступное женщине. То есть мы, конечно, тоже возбуждаемся, но иначе. Совершенно. Кстати, как вам нравится слово, которым определяют клитор: «гомологичный»? Александра, возвращаясь к теме кормления грудью, предложила свое толкование ощущения: – Это похоже на то, будто вы идете пописать, но не можете, а потом вдруг у вас получается. – Вот за что я люблю женщин, – заметил ван Хорн. – У них такие домашние сравнения. В вашем словаре нет грубых слов. Мужчины же, господи Исусе, они так чувствительны ко всему – к крови, паукам, ушибам. Вы знаете, что у многих видов животных сука, или свиноматка, или как там они еще называются, пожирает детское место? – Думаю, вы не отдаете себе отчета в том, как шовинистически это звучит, – сказала Джейн, с трудом сохраняя сухость тона. Однако сухость эта выглядела нелепой, потому что Джейн встала на цыпочки и ее серебристые груди выступили из воды, одна оказалась чуть выше и меньше, чем другая. Джейн сжала их ладонями и, обращаясь к некоей точке, расположенной между мужчиной и женщиной, как к невидимому свидетелю своей жизни, который всегда рядом, хотя мы почти никогда не разговариваем с ним вслух, сказала: – Я всегда хотела, чтобы мои груди были больше. Как у Лексы. У нее очаровательные большие пузыри. Покажи-ка их, душенька. – Джейн, умоляю тебя. Ты вгоняешь меня в краску. Не думаю, что для мужчины самое важное размер, самое важное… самое важное – сосок и соответствие фигуре. А также то, что ты сама о них думаешь. Если тебе они нравятся, понравятся и другим. Я не права? – обратилась она к ван Хорну. Но он не желал выступать в роли представителя мужчин. Так же как Джейн, поднявшись, он накрыл ковшиками волосатых кистей мужские рудименты сосков, крохотные бородавки, окруженные влажными черными змейками. – Вы только представьте весь этот процесс, – умоляюще произнес он. – Весь этот механизм женского тела с его проводящими путями, вырабатывающий пищу, соответствующую потребностям ребенка лучше, чем любая формула, выведенная в лаборатории. Представьте ощущение сексуального наслаждения. Интересно, головоногие его испытывают? А планктон? Правда, им-то думать не нужно, а мы… мы ведь думаем. Каких только уловок не приходится измышлять женщинам, чтобы не дать нам спасовать! Это почище, чем сконструировать один из тех самолетов-разведчиков, которые стоят налогоплательщикам тьму-тьмущую денег, пока их не собьют. Вообразите, что женщины оставили свои усилия: никто больше никого не трахает, и род человеческий застыл в неподвижности – все наслаждаются лишь созерцанием солнечных закатов и теоремой Пифагора. Александре нравился ход его мыслей, и было нетрудно следить за их развитием. – Я в восторге от вашей бани, – мечтательно объявила она. – Никогда не думала, что она мне так понравится. Все черное, кроме этой прелестной медной проводки, которую соорудил Джо. Он бывает очень мил, когда снимает свою шляпу. – Кто такой Джо? – спросил ван Хорн. – Разговор, с-сдается мне, с-спускаетс-ся на с-самый примитивный уровень, – прошипела Джейн, все «с» получились у нее слегка накаленными. – Я могу включить музыку, – засуетился ван Хорн, трогательно заботясь о том, чтобы они не скучали. – У меня здесь вмонтирована четырехдорожечная стереосистема. – Ш-ш… – Джейн приложила палец к губам. – Я слышу машину на подъездной аллее. – Это ряженые, – сказал ван Хорн. – Фидель угостит их резаными яблоками, которые мы насушили. – Может, это Сьюки вернулась? – предположила Александра. – Джейн, я тебя обожаю; у тебя такие прелестные уши. – И правда, разве не хороши? – согласилась Джейн. – У меня действительно симпатичные ушки, даже мой отец всегда это говорил. Взгляните! – Она отвела назад волосы и показала сначала одно, потом другое ухо. – Единственная беда, что правое расположено чуть выше левого, поэтому, какие бы очки я ни надела, они сидят на носу криво. – Они почти квадратные, – продолжала любоваться Александра. Восприняв это как комплимент, Джейн добавила: – Да, миленькие и плотно прилегают к голове. У Сьюки они торчат, как у обезьянки, ты никогда не замечала? – А как же, конечно замечала. – И глаза слишком близко посажены, и прикус ей следовало исправить в детстве. И нос… Какая-то пуговка. Честно говоря, ума не приложу, как все это вместе может выглядеть так хорошо, как оно выглядит. – Не думаю, что Сьюки вернется, – сказал ван Хорн. – Слишком уж она предана негодяям-неврастеникам, которые правят этим городом. – И да, и нет, – отозвался кто-то; Александра подумала, что это Джейн, но голос напоминал ее собственный. – Ну не славно ли здесь, и так уютно, – произнесла она, чтобы проверить свой голос. Он прозвучал низко, как мужской. – Наш дом вдали от дома, – отозвалась Джейн саркастично, как предположила Александра. Для нее не составляло ни малейшего труда настроиться на бесплотную гармонию с Джейн. Звук, который услышала Джейн, не имел отношения к Сьюки. Это был Фидель, он принес бокалы «Маргариты» на огромном чеканном серебряном подносе, о котором с таким восторгом рассказывала Александре Сьюки; кромку каждого из трех широких бокалов на тонкой ножке он предварительно обмакнул в толченую морскую соль. Александра уже так освоилась с наготой, что ей показалось странным, почему Фидель явился не голым, а в похожей на пижаму униформе цвета армейской спецовки. – А теперь оцените это, дамы, – произнес ван Хорн. Хвастливая интонация, равно как и вид белых ягодиц, представших во всей красе, когда он, выбравшись из ванны и перейдя к дальней черной стене, стал нажимать там какие-то кнопки, снова придали ему нечто мальчишеское. Раздался легкий шорох хорошо смазанных шарниров, и участок потолка над их головами, не пористый, а сделанный из тусклого гофрированного металла, из какого делают сараи для инструментов, отъехал, открыв чернильное небо с мелкой россыпью звезд. Александра разглядела зыбкую паутину Плеяд и гигантский красный Альдебаран. Эти опрокинутые далекие небесные миры, не по-осеннему теплый, но освежающий воздух, невельсоновские лабиринты углублений в черных стенах, сюрреалистические луковичные выпуклости собственного тела – все это идеально соответствовало ее чувственному восприятию, такому же осязаемому, как окутанная паром ванна и прохладная ножка бокала, зажатая между пальцами. У Александры было ощущение, будто она органически сращена со множеством неземных тел. Звездный туман, сгущаясь, превращался в жидкость, которая слезами оседала на ее горячих глазах. Невзначай она превратила ножку своего бокала в стебель пышной желтой розы и вдохнула аромат. Роза пахла лаймовым соком. Губы Александры, напоенные соляными кристаллами, тяжелыми, как капли росы, разомкнулись. Шип на розовом стебле проколол подушечку пальца, и она увидела, как в центре папиллярного завитка расцвела одинокая капелька крови. Даррил ван Хорн, наклонившись вперед, хлопотал над еще какими-то кнопками и рычажками, и его тускло светящиеся белые ягодицы казались единственной частью тела, не покрытой волосами и не представляющей обтянутый водонепроницаемой оболочкой костяк. Они являли свою подлинную суть, так у большинства людей за проявление их достоверной сущности мы принимаем голову. Александре захотелось поцеловать их – его блестящие невинные незрячие ягодицы. Джейн передала ей что-то обжигающе горячее, и она послушно поднесла это к губам. Пламень, опаливший горло Александры, смешался с огненной яростью устремленного на нее взгляда Джейн, между тем как похожая под водой на рыбу рука подруги пощипывала и поглаживала ее живот и плавающие на поверхности груди, которым, по ее собственным словам, та завидовала. – Эй, примите и меня, – взмолился ван Хорн и шумно плюхнулся обратно в воду, спугнув момент: маленькая ручка Джейн с мозолистыми подушечками, напоминавшими рыбьи зубки, покачиваясь, отплыла назад. Разговор возобновился, но слова дрейфовали, лишенные смысла, реплики напоминали легкие касания, и время ленивыми петлями протягивалось сквозь пустоты сознания Александры в ожидании возвращения Сьюки, которая должна была привезти обратно реальное время. Она ворвалась, неся с собой осень, заплутавшую в замшевой юбке с пояском из сыромятных косичек и застегнутом у талии твидовом жакете с расходящейся встречной складкой на спине, как у охотницы; теннисный костюм остался дома, в корзине для грязного белья. – Твои дети в полном порядке, – сообщила она Джейн Смарт. Судя по всему, Сьюки ничуть не смутило то, что они сидели в одной ванне. Казалось, она хорошо ориентировалась в этой комнате с выложенным особой плиткой полом, змеиными клубками блестящих трубок, частоколом подсвеченных зеленых джунглей за стеклом и холодным прямоугольником звездного неба посредине потолка. С обычной восхитительной деловитостью Сьюки быстро поставила свою кожаную сумку, огромную, как седельный вьюк, на прежде не замеченный Александрой стул – мебель, стулья и матрасы здесь были черными и растворялись во мраке – и начала раздеваться: скинула туфли на низком каблуке с квадратными мысами, потом охотничий жакет, затем стянула с бедер замшевую юбку с уже развязанным пояском, расстегнула бледно-бежевую шелковую блузку, спустила нижнюю юбку цвета чайной розы вместе с белыми трусиками и, наконец, расстегнув лифчик, наклонилась вперед, подставив руки: две освободившиеся от своего груза чашечки легко упали ей прямо в ладони, и вслед им вырвались на свободу груди. Они были достаточно маленькими, чтобы сохранять форму и без лифчика, однако отнюдь не торчали вперед агрессивно, как цветочные бутоны: закругленные конусы с верхушками, которые кто-то словно бы обмакнул в густую розовую краску. Ее тело представлялось Александре бледным белым пламенем; она наблюдала, как Сьюки спокойно наклонилась, подняла с пола белье, бросила его на материализовавшуюся тень стула, потом по-деловому порылась в своей огромной сумке с откидным верхом, нашла там несколько шпилек и стала подкалывать волосы. Они были того светлого, но яркого окраса, который называют рыжим, но он на самом деле представляет нечто среднее между абрикосом и багрянцем густого тисового леса. Такими были ее волосы повсюду, и когда она подняла руки, под мышками открылись два пучка, абсолютно одинаковых, как два мотылька, разлетающихся в разные стороны. Сьюки шагала в ногу с прогрессом, Александра и Джейн еще не порвали с патриархальным требованием брить подмышки, внушенным им в молодости, когда их учили быть женщинами. В библейской пустыне женщин заставляли выскребать подмышки острыми камнями; эти волосы возбуждали мужчин, и Сьюки, как младшая из ведьм, менее других чувствовала себя обязанной стричь и смирять свою естественную растительность. Ее стройное тело с руками и ногами, усеянными веснушками, было, однако, весьма пышным, и его выпуклости приятно колыхались, когда она направлялась к кругу ванны, выхваченному желтоватым светом ламп из искусственно созданного мрака, напоминающего интерьер звукозаписывающей студии. В тишине абрис ее обнаженной красоты мигал, как в кино, когда быстрая смена неподвижных кадров создает у зрителя впечатление прерывистого, перемежающегося движения, тревожного и призрачного. Приблизившись к ним, фигура Сьюки вновь обрела трехмерность, ее прелестно продолговатое обнаженное бедро немилосердно портили розовая бородавка и желтовато-серый синяк (память о пароксизме радикальной вины Эда Парсли?), веснушками были усеяны не только конечности, но и лоб, и переносица, отчетливое созвездие крапинок четко выделялось даже на подбородке – аккуратном треугольнике, сморщившемся от решимости, когда она, присев на край ванны, сделав глубокий вдох, выгнув спину и напрягая ягодицы, приготовилась осторожно погрузиться в дымящуюся целебную воду. – Пресвятая Дева! – воскликнула Сьюки. – Ты привыкнешь, – подбодрила ее Александра. – А когда приспособишься, увидишь: это – рай. – Девочки, вам горячо? – с чувством превосходства удивился Даррил ван Хорн. – Для себя лично я делаю воду на двадцать градусов горячее. Прекрасно помогает с похмелья. Все яды вмиг погибают. – И что они делают? – поинтересовалась Джейн Смарт. Ее голова и шея, казалось, съежились оттого, что взгляд Александры неотрывно и любовно наблюдал за Сьюки. – О, – ответила Сьюки, – то же, что и всегда: смотрят старые фильмы по пятьдесят шестому каналу и до тошноты объедаются конфетами, которые удалось настрелять. – А ко мне ты, случайно, не заворачивала? – спросила Александра, испытывая странную робость. Сьюки, такая обворожительная, сидела теперь в воде рядом с ней; поднятые ею волны омывали кожу Александры. – Детка, Марси уже семнадцать, – ответила Сьюки. – Она большая девочка и в состоянии со всем справиться сама. Проснись! Она протянула руку и шутливо толкнула Александру в плечо; в этот момент одна ее грудь с розовой головкой показалась над водой; Александре захотелось пососать ее даже больше, чем незадолго до того хотелось поцеловать попку ван Хорна. Мысленно она прозрела мучительную картину: ее лицо погружено в воду одной щекой, распущенные волосы струятся, заплывая в рот, губы округлены навстречу им буквой «О». Левая щека у нее горела, Сьюки своим зеленым взором читала ее мысли. Ауры трех ведьм – розовая, фиолетовая и рыжевато-коричневая – сплетались под льющимся сверху звездным светом с жесткой коричневой штуковиной, маячившей над головой ван Хорна вроде нелепого деревянного нимба, лучами обрамляющего голову святого в обнищавшей мексиканской церкви. Марси, девочка, о которой говорила Сьюки, родилась, когда Александре был двадцать один год и она бросила колледж, уступив мольбам Оззи выйти за него замуж. Александра вспоминала сейчас, как четверо ее детей один за другим появлялись на свет: мучительнее всего высасывало ее внутренности рождение девочек, а не мальчиков, те были в некотором роде мужчинами от рождения. Она ясно представила агрессивный вакуум, внезапную тянущую боль, силящиеся выбиться наружу продолговатые синюшные черепки с жутковато вздувшимися сморщенными мышцами над местом, где в свое время прорастут брови. Девочки были приятнее на вид, даже в первые дни: подающие столько надежд, жаждущие, голодные, сладко присасывающиеся к груди лапушки, обещающие превратиться в красавиц и рабынь. Дети: их милые, подогнутые колечками ножки, словно во сне они скачут на крохотных лошадках, прелестные развилочки, перепеленатые подгузниками, гибкие фиолетовые ступни, кожа, тонкая и гладкая по всему тельцу, как на пенисе, неподвижный серьезный взгляд синих глаз, завитки натужно воркующих ротиков. Ты качаешь их, прижав к левому боку, а они нежно, как виноградная лоза к стене, льнут к тому боку, где находится сердце. Аммиачный запах пеленок. Александра заплакала, вспомнив о своих потерянных младенцах, поглощенных детьми, в которых они превратились, младенцах, расчлененных на куски и скормленных времени: дням, годам… Теплые слезы выкатились у нее из глаз и прохладными по контрасту с разгоряченным лицом каплями стекали по складкам, утопающим в крыльях носа, оставляя соленый след в уголках губ, дальше они сползали по подбородку, образуя ручеек в его расщелине. Все это время Джейн не отнимала от нее рук; ее ласки стали настойчивее, она массировала затылок Александры, спускаясь по трапециевидной мышце к дельтовидной, потом – к грудным… О как облегчала печаль сильная рука Джейн, которая мяла ее тело то над, то под водой, порой ниже талии. Красные огоньки температурного контроля зорко следили за пространством вокруг ванны, несущие освобождение отравы «Маргариты» и марихуаны смешивались, образуя под кожей алчное, чувственное черное царство; бедные брошенные дети были принесены в жертву, чтобы она смогла обрести могущество, свое дурацкое могущество; это понимает только Джейн, Джейн и Сьюки. Сьюки, гибкая и молодая, сидит рядом, касается Александры, а та – ее, тело Сьюки извивается не от боли в мышцах, оно просто гнется, как ивовый прут, податливый, усеянный нежными крапинками; никогда не видящий солнца затылок под убранными сейчас в пучок волосами хранит девственную белизну – пластичный фрагмент алебастра, окаймленный янтарными локонами. То, что Джейн проделывала с Александрой, та проделывала со Сьюки – ласкала ее. Тело Сьюки казалось ей шелковистым, гладким, тяжелым плодом, Александра настолько растворилась в своей печально-торжественной любви, что не ощущала разницы между ласками, которые дарили ей, и теми, которые дарила она сама. Над водой возникали плечо, рука или грудь, три женщины смыкались все теснее, чтобы, наподобие граций с рисунка в книжке, образовать неделимый клубок, в то время как их волосатый смуглый хозяин, выбравшись из ванны, копался в своих черных ящиках. Сьюки странно практичным голосом, который, как казалось Александре, доносился сюда, в эту «звукозаписывающую студию», откуда-то издалека, обсуждала с этим мужчиной, с ван Хорном, какой диск поставить на его дорогостоящую паронепроницаемую стереосистему. Он оставался голым, и его болтающиеся мертвенно-бледные гениталии казались такими же милыми, как собачий хвост, колечком свернувшийся над безобидной пуговкой ануса. Этой зимой в Иствике будет о чем посудачить – потому что здесь, как в Вашингтоне или Сайгоне, существовало много каналов утечки информации; у Фиделя была в городе приятельница, официантка из «Немо», пронырливая чернокожая женщина с Антигуа, по имени Ребекка, – уж они-то порасскажут о мерзостях, которые творятся в старом поместье Леноксов. Александру поразило в первый вечер и поражало потом нескладное человеческое дружелюбие происходящего, определявшееся нескладным дружелюбием их страстного и немного чудаковатого хозяина. Он не только кормил их, предоставлял укрытие, возможность послушать музыку и понежиться на удобных темных матрасах, но также одарял благословением, без которого храбрость, доступная нашим временам, теряет силу и утекает в канавы, прорытые другими – всеми этими старыми священнослужителями, запретителями, поборниками героического воздержания, пославшими замечательную женщину Анну Хатчинсон, проповедовавшую среди женщин, в дикие джунгли. Они обрекли ее на то, чтобы с нее сняли скальп краснокожие, по-своему такие же фанатичные и неумолимые, как пуританские святые. Как все мужчины, ван Хорн требовал, чтобы женщины считали его королем, но его система взимания дани, по крайней мере, касалась имущества, которым они реально располагали, – собственных тел и жизненной силы, – а не духовных предписаний, навязанных несуществующими Небесами. Проявлением доброты со стороны ван Хорна было то, что он включал их любовь друг к другу в своего рода любовь к нему самому. В его любви к ним было нечто отвлеченное и, следовательно, формальное, а в их реверансах и услугах, которые они ему оказывали, – просто дань учтивости. Они носили предметы туалета, которые он им дарил: перчатки из кошачьей шерсти и зеленые кожаные подвязки, или связывали его красно-шерстяным монашеским поясом длиной в девять футов. Как в тот первый вечер, он зачастую стоял над ними и чуть позади, настраивая свое замысловатое (этим он все же кичился) невосприимчивое к влаге оборудование. Ван Хорн нажал кнопку, и гофрированная крыша сомкнулась, закрыв квадрат ночного неба. Потом поставил пластинку. Сначала это был голос радостного, вызывающего женского отчаяния – Джоплин, которая, исходя воплями и стенаниями, до хрипоты орала песни «Частичка моего сердца», «Возьми, пока можешь», «Летняя пора» и «На мне». Затем Тайни Тим, который, бродя на цыпочках среди тюльпанов, издавал такие волнующие гермафродитные трели, что ван Хорн снова и снова возвращал иглу на начало пластинки – никак не мог наслушаться, пока ведьмы шумно не потребовали опять поставить Джоплин. Акустическая система была устроена так, что музыка окружала их, лилась из всех четырех углов помещения. Они танцевали – четыре фигуры, окутанные лишь своими аурами и волосами, совершали несмелые, минимальные движения в ритме музыки, целиком отдаваясь во власть засасывающего, призрачно-титанического присутствия певцов. Когда Джоплин в рваном ритме выкаркивала слова «Летней поры», словно вспоминая их в промежутках между спазмами страсти или раз за разом поднимаясь с ковра после нокаута, полученного в боксерском поединке, происходившем в ее одурманенных наркотиками внутренностях, Сьюки и Александра раскачивались, держа друг друга в объятиях и не передвигая ног, пряди их распущенных, напоенных слезами волос сплетались, груди соприкасались, они обнюхивали и ощупывали друг друга, как во время вялой драки подушками, мокрыми от пота, бусинки которого блестели у них на груди, наподобие широких древнеегипетских ожерелий. А когда Джоплин во вступлении к «Я и Бобби Мак-Джи» обманчиво веселым голосом стала затягивать их в водоворот страсти, ван Хорн с покрасневшим пенисом, чудовищно восставшим благодаря манипуляциям, которые Джейн, встав на колени, производила над ним своими сверхъестественно преобразившимися руками – они казались затянутыми в белые резиновые перчатки с приделанными к ним париками, а пальцы были широкими на концах, как у древесной жабы или лемура, – пантомимически исполнил в темноте над ее склонившейся головой бурное соло вдохновенного пианиста из оркестра, во всю мочь наяривающего буги-вуги. Потом на обтянутом черным плюшем матрасе, принесенном хозяином, ведьмы предавались игре, пользуясь частями его тела как словарем, при помощи которого они изъяснялись друг с другом. Ван Хорн демонстрировал сверхъестественный самоконтроль, и когда семя все же изверглось, оно оказалось неправдоподобно холодным, как отметили впоследствии все три женщины. Одеваясь после полуночи, в первый час ноября, Александра чувствовала себя так, словно наполняла одежду – в теннис она играла в обтягивающих брюках, немного скрадывавших полноту ног, – невесомым газом, настолько разреженной от долгого погружения в воду и вдыхания отравы стала ее плоть. По дороге домой в своем пропахшем собакой «субару» она увидела в скошенном ветровом стекле пятнистый скорбный лик полной луны, и на мгновение ей представилась абсурдная картина: высадившиеся там астронавты в порыве царственной жестокости распылили зеленую краску по всей ее необозримой иссохшей поверхности.Изобретатель, музыкант, поклонник искусств обновляет старинную усадьбу Леноксов