на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



3

На следующий день, в два часа дня, Сергей Павлович долго стучал в дверь библиотеки Журнального отдела Московской Патриархии. Никто не отвечал. Тогда, воровато оглянувшись, он повернул ручку. Дверь скрипнула, отворилась, и он вошел. Пуста была библиотека; читающий народ не гнул спины над книгами; не видно было и служащих.

– Отец Викентий! – негромко позвал доктор Боголюбов. – Ваше высокопреподобие! – кстати вспомнил он обращение, приличествующее сану и заслугам ученого монаха.

Но безответным остался его зов. Он позвал громче, потом даже крикнул – и тогда из-за книжных полок в самом конце зала, у окна (именно там со сказочной быстротой была выпита принесенная другом Макарцевым бутылка), показалась фигура длинная, тощая, со всклокоченной черной бородой и почти лысой головой и, зевая, спросила:

– Чего орешь, чадо? Кого кличешь, как путник запоздалый, но без малютки на груди? Кого зовешь вброзе предстать пред твоими очьми? В библиотеке санитарный день, о чем надлежащим образом в надлежащем месте вывешено объявление.

– К вам я пришел, отец Викентий. Посоветоваться.

– А-а-а, – припоминая, протянул ученый инок. – Да ты ж навещал мою келлию вместе с худейшим Виктором, иже придоша не как ангел, бо человеку зла не творят, но благое ему всегда мыслят, но аки бес, каковый, завидяща человека Богом почтенна, трудами утомленна, жаждой томима, имеет дерзновение приносить ему едину поллитру токмо на растраву и разжигание алчущей плоти.

– У меня большая, – предъявил доктор Боголюбов бутылку «Кубанской» объемом 0,75 л с этикеткой, на которой изображен был скачущий во весь опор всадник в бурке, отчего в обиходе «Кубанская» именовалась «Казачком». – И закуска кое-какая.

Отец Викентий расцвел.

– Чадо! Светоносная любы небесная да пребудет с тобой вовек. И лик твой нынче светел, – продолжал он, увлекая Сергея Павловича в глубину зала, где за одной из полок скрывалась неприметная дверь, в которую о. Викентий вошел, пригнув голову, и то же самое заботливо посоветовал совершить гостю. – Ко мне, как в кувуклий, – объявил он. – С преклоненной главой. Да ведомо ли тебе, что есть кувуклий?

Сергей Павлович признался, что неведомо.

– Кувуклий есть Гроб Господен, обретающийся в одноименном Храме во святом граде Иерусалиме, куда честным инокам путь заказан и где бесчестные майоры под видом священников жируют в свое удовольствие.

Сергей Павлович огляделся. Крошечная это была комната со скошенной стеной, маленьким оконцем в ней, узкой койкой, покрытой серым солдатским одеялом и подушкой, еще хранившей след головы только что почивавшего о. Викентия. У кровати стоял заваленный бумагами и книгами стол с пишущей машинкой. Между кроватью и столом умещался стул, на который хозяин и указал доктору, сам же, кряхтя и охая, снова прилег и теперь снизу вверх рассматривал Сергея Павловича черными глазами с перебегающими в них огоньками то ли постоянного смеха, то ли веселого сумасшествия. Муж светлоликий явился, подтвердил он результаты своих наблюдений и закинул руки за голову, предварительно с ожесточением почесав оставшиеся на темени черные, с проседью волосы. Светильник предобрый. Ужели в сем мире, погрязшем в грехах и мерзостях и, как пес шелудивый, пожирающем собственную блевотину, осталось место для чистой радости? Сергей Павлович подтвердил: осталось. И… это… она? И снова кивнул Сергей Павлович, не в силах сдержать счастливую улыбку.

Ему вдруг ужасно захотелось рассказать этому странному человеку, монаху, не познавшему любви, об Ане. На губах у него горели ночные ее поцелуи. Мог ли он до минувшей ночи догадываться, что милая его подруга, возлюбленная его жена в обворожительной, тайной цельности сочетала в себе страстность с благопристойностью, стыдливость с пылкостью, трезвость с безрассудством… Две Ани отныне были у него – одна дневная, ясная, сдержанная и разумная, и другая ночная, тайная, умирающая в его объятиях и льнущая к нему вновь и вновь.

Но рассказывать не пришлось. Теперь бороду звучно поскреб о. Викентий и рек, поскребши, что хотя бы и сотвориша брак велик и преславен зело, однако многу печаль вижу в сердце твоем ради пленившей тебя Евы. Оле, чадо мое! Тебе жить. Ты не скопец – ни из чрева матерна, ни от человек, ни сам себя исказиши Царства ради Небесного. А посему прими на рамена крест супружества, терпи и прелюбы не твори. Какие прелюбы! Их с Аней, еще, правда, не освященные венчанием и не оформленные гражданской процедурой, но истинно супружеские отношения исключают всякую возможность осквернения ложа любви и зачатия. В прежней жизни с этой женщиной… ах, Боже мой, имя ее вылетело из памяти, хотя взрослую дочь имею от нее… не утаю, преступал заповедь… седьмую? или восьмую, не упоминаю, но именно ту, где написано: не прелюбодействуй. Как ни странно, при этом напрочь отсутствовало сознание греховности поступка – скорее всего, потому, что неведома была полнота греха с его непредсказуемыми и губительными последствиями.

Высказал ли все это Сергей Павлович человеку, который в мятом черном подряснике лежал перед ним на узкой койке?

Скорее подумал, чем преосуществил мысленное в словесное.

Но обозначил ли с необходимой ясностью свое непоколебимое намерение хранить супружескую верность, блюсти чистоту и бежать от насылаемой нам врагом похоти?

Да, обозначил: возмущенным покачиванием головы и невнятным бормотанием:

– Никогда… вы что… жена моя – христианка, и я, смею надеяться…

Наконец: изъяснил ли ученому монаху главную цель своего посещения?

Пытался, и даже несколько раз приступал, начиная с деда, Петра Ивановича, и его гибели в чекистских застенках в тридцать седьмом году. Однако о. Викентий прерывал его, сначала потребовав показать дар, с коим явился к нему гость, а затем, удовлетворенный созерцанием сосуда с жестяной завинчивающейся крышечкой, промурлыкал: «С винтом! Добрая зело», но велел до поры бутылку убрать. Отчего? Объяснил: сугубое воздержание и строгую трезвость блюду до известного часа, каковый приступает яко тать в нощи – скоро, незапно и люто. Напрасно мыслишь, что у священноинока при виде вина тотчас возгорается утроба, и он простирает к нему дрожащую десницу. Клевета. Сказать bona fide,[4] вино – всего лишь одно из средств, коим рассеивается нападающее на мыслящего человека отвращение ко всякому созданию, будь оно пола мужеска или женска, или цветок лазоревый, или гад лесной, или – что мерзее всякого гада – почтенный архипастырь, изукрашенный серебристыми власами, но с невидимой слепому миру черной отметиной в сердце. Бытие есть вечное искушение для разума, взыскующего непреложной опоры, но временами колеблющегося, как тростник. Поведоша ти, чадо, еще есть средство, первее первого, – коленопреклоненная молитва о примирении со всеми и о прощении всех. В молитве сей аз даже епископу глаголю: Бог с тобой, коли тебе веры и разума не достает бежать от власти, как некогда всеми силами сторонился ее Григорий Богослов, един из трех великих каппадокийцев. И еще, чадо, имею средство в виде назидания от меня нынешнему и будущему роду людскому, назидания, запечатленного выстраданным словом.

– Вот! – он приподнялся и схватил со стола папку, на серой обложке которой Сергей Павлович прочел крупно выведенное черным фломастером всего лишь одно, но страшное слово: Антихрист.

– Вы, стало быть, об этом… о нем… – отчего-то робея, указал доктор на папку, – написали?

– Да! – в изнеможении упал на подушку о. Викентий. – Три года… Ночи без сна. Монблан книг – и каких! Ты, чадо, о них и понятия не имеешь…

– Конечно, – вежливо кивнул Сергей Павлович. – Откуда.

– И ты вообразить не можешь, – о. Викентий снова сел и вперил черные, вдруг застывшие и отяжелевшие глаза прямо в лицо Сергея Павловича, отчего тот, сидючи на стуле, вытянулся в струну и, словно примерный школьник, положил руки на колени, – как он, – и о. Викентий в свою очередь длинным перстом с траурной каймой под ногтем указал на папку, между обложками которой покоился его манускрипт, – мне мешал… Архиерей будто с цепи сорвался: одну ему справку на стол, другую… послесловие, предисловие, статью в «Богословские труды» о христологических спорах во времена первых соборов… Понимает он в этом, как свинья в апельсинах! – презрительно скривил губы о. Викентий. – Он даже Болотова не читал, а туда же… Святейшему доклад… Его краля дебелая меня звонками извела: готов? не готов? Вы что-то, – тоненьким голосочком передразнил он приближенную к Патриарху особу, – не очень торопитесь… Вы, может быть, желаете спокойной жизни? У нас спокойная жизнь в провинции. Намек, значит. Сошлем-де на приход, в какую-нибудь Тмутаракань – и живи там на иждивении трех нищих старух. Ох, как он мне мешал! – страдальчески воскликнул о. Викентий. – Еще бы: я всю его подноготную… Всех его блюдолизов… Ладно, – прервал он себя. – У меня третий экземпляр есть. Будешь читать?

Сергей Павлович кивнул, игумен извлек из-под книг на столе точно такую же серую папку с точно такой же устрашающей надписью черным фломастером и вручил ее доктору Боголюбову с грозными словами: и всем прореки по завершению – он уже здесь! Доктор поежился, но послушно положил «Антихриста» в портфель и вопросительно глянул сначала на просиявшую рядом с серой папкой бутылку «Казачка», а затем и на ученого монаха. Не здесь и не сейчас, твердо ответствовал тот. Едем крестить одного человека… твоего, чадо, коллегу, медика… Профессора. Сергей Павлович опешил: он-то здесь с какого боку припека? Чадо! Сам Бог тебя послал споспешествовать доброму делу. А что в сем падшем мире может быть важней, чем еще одна заблудшая душа, приведенная ко Христу? Елице во Христа креститися… – так напевая, о. Викентий поднялся с койки, снял с себя наперсный крест, подрясник, и оказался человеком худым, с волосатыми ногами и округлым животиком, в белой застиранной майке и черных сатиновых трусах почти до колен. Во Христа облекитеся… – он облачился в костюм, подрясник вместе с крестом уложил в сумку, перекрестился перед висящей в углу иконой с темным ликом святителя Николая и легонько толкнул доктора в плечо:

– В путь!

– А далеко? – с тоской спросил Сергей Павлович, озабоченный необходимостью не позднее восьми вечера явиться к Ане и по всем правилам хорошего тона попросить у Аниной мамы Нины Гавриловны руки ее дочери. При этом он был Аней строго-настрого предупрежден, что в девять начинается программа «Время», от которой ради будущего семейного мира отвлекать маму ни в коем случае нельзя.

– У черта, прости Господи, на куличках – в Отрадном.

Сергей Павлович тихо простонал.

– Не стони! Стонать будешь на кресте, ежели удостоишься такой чести. Ответствуй: почто явился ко мне, дитя смуты, внук мученика и сам почти мученик – как, впрочем, и многие, коим суждено без спроса родиться и с вопросом умереть? Каковы суть словеси твоя, глаголи ко мне, чадо, и аз, недостойный, яко на духу, тебе по силам моим все открою.

Пока ловили машину, пока через раскаленную июньской жарой и заметенную тополиным пухом Москву ехали по Большой Пироговской, где по левую руку, в сквере, сидел удрученный наследственными притязаниями Софьи Андреевны граф Лев Николаевич Толстой, потом через центр и Сретенку на проспект Мира, в сторону памятника покорителям космоса, более известного под именем «мечта импотента», и далее, в направлении рабочего с молотом и колхозницы с серпом, вотще призывающих граждан нашего Отечества к трудовой доблести, пока в поисках улицы и дома крутили по безликим серым кварталам, Сергей Павлович посвящал о. Викентия в открывшиеся перед ним возможности. В архиве КГБ ему дано право знакомиться со следственными делами священнослужителей. Само собой, о. Викентий тотчас выкатил на него черные глаза и задал закономерный для советского человека, будь он трижды монах, вопрос, а каким же таким образом простой доктор вдруг обретет право, для всех прочих по сей день практически недоступное? какую услугу оказал ты, чадо, этой власти, что она решилась снять перед тобой свои, может быть, самые сокровенные покровы? обнажила свой нечеловеческий лик? открыла перед тобой двери в тайное тайных? пустила туда, где на каждом шагу ты встретишь кровавые следы пожравшего Россию зверя? Чем ты ей сумел угодить – преданностью без лести, доносом на вольнодумца, захватом агента 007, своевременным клистиром одному из вождей?

– Клистир, если угодно.

– Дивны дела твои, Господи! – вскричал тут о. Викентий и столь громогласно, что водитель, отвлекшись, едва не проскочил на красный свет.

– Были бы тут всем нам дивные дела, – пробормотал он, провожая задумчивым взглядом прогрохотавший наперерез им КамАЗ.

– И тебе выписали пропуск в это хранилище скорби и сказали: иди и читай?

– Именно так.

– Боже милостивый! И если ты, к примеру, попросишь у них дело Патриарха, они тебе его дадут?

Сергей Павлович пожал плечами. Скорее всего.

– А митрополита Кирилла? Митрополита Петра? Митрополита Вениамина? И Сергия Страгородского? Боже милостивый! Чадо! Вся история церкви-мученицы откроется тебе. – Отец Викентий вдруг замолчал, нахмурился и отрывисто спросил: – А зачем?

– А затем, – придвинувшись у нему, быстро зашептал Сергей Павлович, – что мне нужно… не то слово: нужно!.. долг мой святой узнать, как они моего деда убили, священника Петра Боголюбова… И где могила его… И еще есть причина, о которой я вам как-нибудь после… У нас справка от них официальная, еще папа получал: умер от воспаления легких… А есть через людей переданное его письмо: завтра меня расстреляют. Да я вам еще тогда рассказывал, – с досадой промолвил Сергей Павлович. – Забыли?

Отец Викентий возмутился и в свою очередь принялся шептать в ухо Сергею Павловичу, горячо дыша и щекоча ему шею бородой, что к счастью или к несчастью, но свойство его памяти не дает ему облегчающей радости забвения. Спроси меня, чадо, о чем ты беседовал со мной в первую нашу встречу? И я отвечу: искушал себя и ничего не смыслящего Виктора неподобающими сравнениями страданий своего деда с искупительной жертвой, которую за всех нас принес Христос. Чем более уязвлено человеческое сердце собственной болью или болью кровных своих, тем чаще задается оно лукавым вопросом: а Спасителю нашему довелось ли пережить нечто подобное? Здесь – зачаток всех ересей, корень неверия и непозволительное стремление встать вровень с Богом. Ибо кто ты в скорбях твоих? Кто ты, осажденный бедами? Кто ты, ропщущий на тяготы бытия? Имя тебе – тварь. А имя Того, Кого ты хочешь привлечь к неправомочному в своей ничтожности суду – Творец. «Ты хочешь ниспровергнуть суд Мой, обвинить Меня, чтобы оправдать себя? Такая ли у тебя мышца, как у Бога? И можешь ли возгреметь голосом, как Он?» Так отвечал Господь Иову, и так говорю тебе я, горевший в пламени сомнений, бежавший от Бога, словно узник, проломивший стену, бежит из тюрьмы, испытавший отчаяние одиночества – одиночества путника, оказавшегося в пустыне и не знающего, в какую сторону ему идти.

Не без усилия о. Викентий прервал себя, пояснив, что отвлекся исключительно ради того, чтобы всем и каждому свидетельствовать свойства собственной памяти. Помню! помню! – как вскричал один литературный герой, а каково его имя и кто автор произведения – увы, в данном случае мы сталкиваемся с редчайшим, надо сказать, случаем, когда моя память молчит. В наступившую затем минуту затишья, когда о. Викентий прикрыл глаза и, оглаживая бороду, предался размышлениям…

…сказать почести, его размышления на сей раз не касались отношений Творца и твари: он думал о троице, но сугубо земной и состоящей из священника, совершающего крещение, коим будет он сам, крещаемого профессора и доктора Боголюбова в качестве чтеца и алтарщика. Всех троих по завершении святого таинства ждала всего одна бутылка, пусть даже в три четверти литра, что чревато последующим удручением плоти и унынием духа. Правда, профессор обещал достойно отметить великое событие его жизни, но под словом «достойно» он вполне мог понимать пару бутылок шампанского, чай и торт, при мысли о котором у о. Викентия тотчас начинали болеть зубы…

…Сергей Павлович взял слово. Перед этим он бросил взгляд на часы. Половину пятого показывали стрелки. Он вздрогнул при мысли, что явится к Ане и ее маме как раз в разгар программы «Время» и своей настоятельной просьбой аниной руки в обмен на свою руку и сердце грубо вторгнется в новости промышленности, сельского хозяйства и международного положения.

И сказал, что, как в хлебе насущном, нуждается в совете мудрого человека. (Несколько польстил, однако его высокопреподобие если и протестовал, то лишь слабым движением бровей и невнятным бормотанием.) За тем, собственно, и пришел. Короче: каким образом в самые сжатые сроки – именно в самые сжатые, пока моего благодетеля не выперли из кабинета со множеством телефонов, по одному из которых – белому с золотым гербом – он как раз и договорился, что Сергею Павловичу ни в чем не будет отказа… о. Викентий с недоверчивым изумлением покачал головой… я сам этому разговору был свидетель, обиделся Сергей Павлович, и сам слышал, как его спросили: «Ни в чем?» и как он подтвердил: «Ни в чем». И добавил: «Пора, пора нам помаленьку открываться. А тут и повод благородный – внук желает узнать о судьбе незаконно репрессированного деда». …словом, судьба отвела мне для великого дела ничтожные сроки: месяц-два – самое большое, на что я могу рассчитывать…

…вопрос: существует ли наикратчайший путь, держась которого можно отыскать в аду, куда доктору Боголюбову дозволено спуститься, дорогую ему тень?

Но что нам известно о Via Dolorosa Петра Ивановича Боголюбова? Не сказать что много, но вместе с тем не так уж и мало.

Взят, скорее всего, в Сотникове, откуда вскоре переправлен в Москву, где был заключен в Бутырскую тюрьму.

Затем последовали Соловки. Здесь по прошествии некоего срока его настиг новый приговор: три года тюрьмы (где-то на Урале) и ссылка.

И последнее. Сергей Павлович прочел напамять: «Когда ты получишь эту весточку, меня уже не будет в живых». Год тридцать седьмой, Петра Ивановича расстреляли.

– И это – все? – после недолгого молчания спросил о. Викентий.

Сергей Павлович, поколебавшись, кивнул:

– Все.

Тут о. Викентий несколько отвлекся для созерцания городского пейзажа и горестно молвил, что они оказались в стране серой тоски.

– Как просили, – процедил водитель. – Отрадное скоро.

Страшно представить, снова придвинувшись к Сергею Павловичу, с дрожью в голосе зашептал ученый монах, какой жизнью живут здесь люди… В подобной среде в каждом человеческом существе с младенчества развивается человек из подполья, терзаемый мучительной злобой к миру. Именно из таких домов выходят чудовищные убийцы, для которых имеет абсолютное значение лишь само убийство, предсмертный хрип жертвы, ее тщетная мольба, ее невинная кровь и застывший на мертвом лице вопрос: «За что?!» – «А потому, что я так захотел», – отвечает убийца, в эти мгновения ощущая себя едва ли не вровень с Богом. Ты создал – я убил; Ты дал жизнь – я ее отнял; Ты сотворил – я разрушил. Отец Викентий крепко сжал руку Сергея Павловича. В убийстве – сатанинское искушение ложного равенства с Творцом.

Доктор Боголюбов пожал плечами.

– Вы, должно быть, библиотеку редко покидаете. Но вы не ответили на мой вопрос.

Его собеседник устремил взгляд в даль, в ту сторону, куда мчала их машина, и где между серыми коробками домов видна была зелень подступавшего к окружной дороге леса. Бесценное отдохновение, столь щедро даруемое нам матерью-природой, которую мы унижаем, оскорбляем и топчем, как родную мать. Не правда ли?

– Я, – в гневе сказал доктор, – мою маму не оскорблял, не унижал и не топтал хотя бы потому, что она умерла, когда я был лет шести или семи. Не помню точно. Но я жду.

– А я, – горестно ответствовал ученый монах, – был для мамы сущим наказанием… Сейчас молюсь, дабы она меня простила и наша с ней грядущая встреча не вызвала в ней желания вспомнить старые обиды. – В его голосе послышалась неподдельная скорбь.

Должно быть, в юности своей он был гуляка из гуляк и стиляга из стиляг, покуда из пламени жизни не кинулся в ледяную воду монашества. Бедная его мамочка.

И моя. Горькое чувство вдруг охватило Сергея Павловича. О Боже, сколько раз я вопил к Тебе: вели ей прийти ко мне во сне, вели сказать, как она меня любит и как неутихающая даже на Небе тоска сушит ее сердце от несправедливой разлуки со мной. Или она разлюбила меня в муках болезни и смерти?

– Что же касается наикратчайшего пути… – о. Викентий порылся у себя в сумке и раскопал в ней пару облепленных сором леденцов. – Будешь? Нет? Тогда я, – и он ловко метнул их в открывшийся между бородой и усами рот и, посасывая и почмокивая, продолжал: – …то ты, чадо, напрасно ждешь от меня волшебного словечка, взятого напрокат из «Тысячи и одной ночи». Но поскольку у нас страна Советов, один тебе дам: практический, наиболее простой и самый естественный – начни со следственного дела иерея Петра Боголюбова.

– Нет у них такого дела! – вскричал Сергей Павлович. – Если бы оно было… Я уже спрашивал… я думал… я к вам пришел и с вами поехал в Отрадное, чтобы…

Отец Викентий предостерегающе приложил палец к губам:

– Silentium.

– Ладно, ладно, пусть будет silentium. Но, ради Бога, ведь вы историк церкви, вы должны…

Ученый монах углубленно сосал леденцы.

– Вы поймите, – в отчаянии махнув рукой на папин запрет, горячо зашептал ему в заросшее черными волосами ухо Сергей Павлович, – я не только про деда Петра Ивановича хочу узнать… Я вам скажу, но только вы никому… Ни единому человеку, я вас умоляю! Я священнику на исповеди сказал, и с тех пор места себе не нахожу…

– Исповедь, чадо, есть тайна, ведомая одному лишь Богу.

– Да, да… У меня дядя… то есть он не дядя мне вовсе, он двоюродный мне дед, родной брат Петра Ивановича, но Иуда, всех предавший, от семьи и церкви отрекшийся и сейчас… он сейчас генерал-лейтенант гебе, всю жизнь церковь душил и сейчас душит… Он не Боголюбов, он фамилию сменил, он Ямщиков, он за мной, как мой папа говорит – а папа советскую жизнь насквозь знает, он газетчик и со всеми знаком – велел следить на тот случай, если я вдруг найду…

– Ямщи-ико-ов? – переменившись в лице, протянул о. Викентий и даже – или так показалось Сергею Павловичу – чуть отодвинулся от своего спутника. – Он сатана, этот Ямщиков. И твой дядя.

– Да какой он мне дядя! – Сергей Павлович сморщился, словно от зубной боли. – Петр Иванович мне дед родной, а Ямщиков…

– Крапивного, значит, семени? – прервал его о. Викентий.

Сергей Павлович не понял.

– Из попов, говорю?

– Боголюбовы все священники были. Он один был дьякон, а стал чекист.

– Вот-вот. У всякой гадины в родословии есть свой поп с кадилом.

– У него… – Сергей Павлович замялся, боясь причинить ученому монаху незаслуженную обиду.

– Что – у него? – почмокал истаивающими во рту леденцами о. Викентий.

– У него священнослужители – не все, конечно, – стеснительно уточнил он, – но многие – вот где, – и доктор показал собеседнику крепко сжатый кулак.

– А! – махнул рукой о. Викентий, как о деле, само собой разумеющемся. – У нас в отделе каждый второй с ними связан. Сервилизм есть родимое пятно русского православия, в советские времена переродившееся в раковую опухоль. У меня об этом, – он указал на портфель Сергея Павловича, где рядом с бутылкой «Казачка» покоилась папка с устрашающим названием, – кое-что сказано… Его работа. Но прошу заметить и запомнить, – предостерег он Сергея Павловича, – я исключение из этого прискорбного правила. Однажды получив подобное предложение, отказался от него раз и навсегда. Ибо, хоть и грешен, но Господа моего боюсь и Ему Одному служу.

Аминь.

Слава Богу, выдохнул Сергей Павлович. Независимость чувствуется и вызывает доверие. Что же касается его знакомства с Ямщиковым, то родственные чувства не играли тут никакой роли. Какие чувства? Иуда. Однако не имея о нем ни малейшего представления и несмотря на предостережения многоопытного папы, отправился к нему с наивной надеждой, что тот замолвит, где нужно, словечко, и деда Петра реабилитируют. А там вдруг всплывут какие-нибудь подробности. Тут всякая мелочь сердце и ранит, и греет. А он плевать хотел на брата своего родного. Ему одно важно… Поколебавшись, Сергей Павлович обхватил рукой голову о. Викентия и чуть ли не силой притянул ее к своим губам.

– Завещание Патриарха, которого Петр Иванович Боголюбов был хранителем, – едва слышно прошептал он.

Отец Викентий едва не поперхнулся остатками леденцов. Откашлявшись с помощью доктора Боголюбова, дважды приложившегося ладонью к его спине, он утер слезы и пробормотал:

– Оно, значит, существует…

– Существует, – кивнул Сергей Павлович. – Петр Иванович об этом определенно пишет. «Требовали, – наизусть прочел он строку из последнего письма о. Петра, – чтобы я открыл им Завещание Патриарха, и за это сулили сохранить мне жизнь». И Ямщиков меня все пытал, уж не за тем ли мне дело Петра Ивановича, что я Завещание хочу найти? Тебе, говорит, может, кто денег посулил? Скотина.

Ученый монах тяжело дышал рядом.

– Одного в толк не возьму – что в нем сегодня опасного, в этом Завещании? Столько лет прошло… А Ямщиков будто мины его боится.

Теперь уже его высокопреподобие, благополучно покончив с леденцами, вплотную придвинулся к Сергею Павловичу и продышал ему в ухо, что по своей святой наивности чадо даже вообразить не может заложенной в Завещании ядерной мощи. Если оно то самое, о котором заговорили сразу после кончины Патриарха и о котором с тех пор шепчется церковный народ… Тогда все! Отец Викентий беспощадно рубанул воздух ладонью. Zu Ende. Finita. Конец. Карфаген разрушен, Московской Патриархии не существует. В глазах у него вспыхнули погребальные факелы, а лицо приобрело сумрачно-восторженное выражение. Ибо там со всеми подобающими сему случаю ссылками на Правила Святых Вселенских Соборов указано, что епископ или клирик, возведенный на кафедру или получивший сан благодаря услужению богоборческой власти да будет извержен до конца своих дней, а все решения, суждения, постановления и рукоположения, совершенные с участием этого архиерея и – тем паче – в совокупности с другими, ему в сем страшном грехе подобными епископами считать, аки не бывшими. Что сие означает? Отвечаем: поскольку ныне в епископате пребывают люди, состоящие на службе или сотрудничающие с властью в лице, скажем, твоего дяди…

– Двоюродный дед! – бурно запротестовал Сергей Павлович.

…постольку этим Завещанием в роковой для них день его появления на свет они тотчас низводятся в заурядных мирян – равно как и рукоположенные ими священники и постриженные монахи. Среди отцов, братьев и владык подымутся, конечно, вопли о подделке, о том, что у патриарха было только одно Завещание – но предъявленный миру подлинник все крики прихлопнет. Как газеткой по мухам – р-раз! – и нету. Удар один, но смертельный. Огнем небесным поражена вавилонская блудница. Брошена с высоты на земь, как Иезавель, и брызнула кровь ее на стену и на коней, и растоптали ее. Простая мысль пришла в голову доктора. А судьба самого о. Викентия – разве она не будет столь же плачевной? А судьбы честных, богобоязненных священников – разве не печалится сердце об их внезапном и незаслуженном крушении? Ученый монах пожал плечами. Господь усмотрит, что делать и куда податься. Аз, недостойный, вижу несколько путей. Можно уйти под омофор Константинополя; можно поискать достойного во всех отношениях архиерея среди стариков-епископов доживающей последние дни подпольной церкви; можно и собор созвать в России из незапятнанных священнослужителей и деятельных мирян… Господь направит.

– А тебе, чадо, я списочек составлю – в каких, по моему разумению, делах сможешь ты отыскать след мученика Петра и…

– Вот он, Высоковольтный проезд, будь он проклят, – подал голос водитель. – На кривой козе не доедешь. И дом ваш… третий?.. вот он. Приехали.


предыдущая глава | Там, где престол сатаны. Том 2 | cледующая глава