на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



Владимир Гандельсман

или

«Я этим текстом выйду на угол…»

Стихи Владимира Гандельсмана узнаются почти мгновенно, он говорит словно бы шепотом, обращаясь если не к себе самому, то к кому-то очень близкому, то есть предельно близко расположенному в пространстве, чтобы расслышать шепот. При этом слова как будто бы сопровождаются легким кивком, рассчитанным на понимание не всех, но посвященных, стоящих рядом, видящих то же, что и сам стихотворец. Что же видит он и как видит? Укрупненные в полумраке предметы – как в детстве, когда после упорных попыток удается, наконец, забраться в какой-нибудь недоступный чердак заброшенного дома. Или – тоже в нежном возрасте – когда вдруг выключат освещение и посреди электрического искусственного дня вдруг наступает ночь – настоящая, та, что царит за окнами. Предметы увеличиваются в размере, между ними пропадают зазоры, и наоборот, возникают пустоты в том, что при дневном свете кажется монолитным и плотным. И еще – со всех сторон обступает особенная темная тишина, так что, кроме шепота, любое говорение кажется громким и даже опасным, способным разрушить хрупкую (и – увы! – временную) зоркость.

Я более люблю

всего, когда врасплох

из ничего ловлю

сознания всполох.

Оттуда, где привык

не быть из ничего, –

краеугольный сдвиг

в земное существо, –

я более люблю

вещественную весть

его, чем жизнь саму.

он лучшее, что есть.

А ночи не страшись

и утра не проси,

рукою дотянись

и лампу погаси.

«Сознания всполох», момент прозрения (состояние, названное в Джойсовом «Портрете художника» эпифанией) – для Гандельсмана важнее, чем само «содержание» наблюдения, конкретная окраска эмоции. Мгновенное озарение возможно по любому, даже самому незначительному поводу, Гандельсман его лелеет и пестует, недаром в одной из его опубликованных записных книжек содержится наблюдение о том, что «поэзия Мандельштама освоила речь, опережающую разум». Оставляя в стороне параллели, отметим, что уж к самому Гандельсману этот принцип имеет прямое отношение. Чтобы очередной раз впасть в состояние инсайта, необходимо избавиться от избытка сознания, изжить какое бы то ни было умение логически рассуждать и задаваться вопросами о подлинных пропорциях вещей за пределами круга, очерченного сладостным визионерским заблуждением.

В георгина лепестки уставясь,

шелк китайский на краю газона,

слабоумия столбняк и завязь,

выпадение из жизни звона,

это вроде западанья клавиш,

музыки обрыв, когда педалью

звук нажатый замирает, вкладыш

в книгу безуханного с печалью,

дребезги стекла с периферии

зрения бутылочного, трепет

лески или марли малярия –

бабочки внутри лимонный лепет,

вдоль каникул нытиком скитайся,

вдруг цветком забудься нежно-тускло,

как воспоминанья шелк китайский

узко ускользая, ольза, уско

Что же в сознании поэта располагается до разума, «опереженного» речью? Чаще всего – состояние эмпатии, слияния с природой как таковой и отдельными предметами – в частности. Слишком уж «речь опережает разум», остается только

Расширяясь теченьем реки, точно криком каким,

точно криком утратив себя до реки, испещренной стволами,

я письмом становлюсь, растворяясь своей вопреки

оболочке, еще говорящей стихами.

Уходя шебуршаньем в пески, точно рыба, виски

зарывая в песчаное дно, замирающим слухом…

Как лишиться мне смысла и стать только телом реки,

только телом, просвеченным – в силу безмыслия – духом…

Доминирует в таких стихах безграничное чувство восторга, интонация гимна и оды (о, как я привязан к Земле, как печально привязан!..)[1], которая странно выглядит в соседстве с «безмыслием». Упоение совершенной сложностью мира то и дело переходит в самоупоение, в наслаждение собственным даром в простом видеть усложненное (а зачастую – придуманное). При этом как капли воды похожими становятся десятки стихотворений: «На что мой взгляд ни упадет, / то станет в мир впечатлено…». Да и какая, в конце концов, разница, чем спровоцирован очередной инсайт – полетом птицы или разворачиванием завтрака? Вот эпифания о полете птицы, вполне удачная:

Птица копится и цельно

вдруг летит собой полна

крыльями членораздельно

чертит на небе она

облаков немые светни

поднимающийся зной

тело ясности соседней

пролетает надо мной

в нежном воздухе доверья

в голубом его цеху

в птицу слепленные перья

держат взгляд мой наверху

А вот – инсайт на тему завтрака, гораздо более прихотливый («Разворачивание завтрака»):

Я завтрак разверну

между вторым и третьим

в метафору, задев струну,

от парты тянущуюся к соцветьям

на подоконнике, пахнет

паштетом шпротным

иль докторской (я вспомню гнет

учебы с ужасом животным:

куриный почерк и нажим,

перо раздваивается, и капля

сбегает в пропись – недвижим,

сидишь, – не так ли

и ты корпел, и ручку грыз,

и в горле комкалась обида,

товарищ капсюлей и гильз

и друг карбида?)…

Чем отвлеченней ситуация наблюдения за речью поперед мысли, тем интенсивнее упоение, доходящее до пика в случае уже почти пародийной рифмовки момента философского наблюдения не за птицей либо за разворачиванием завтрака, но – за бытием вещи как таковой, любой, вещи вообще:

Обступим вещь как инобытие.

Кто ты, недышащая?

Твое темье,

твое темье, меня колышущее…

Здесь обаятельная укрупненность наивного созерцания вещей в детском одиноком полусумраке оборачивается надуманными беседами с самим собою: тут уж как ни старайся оказаться поближе – магического шепота кудесника не расслышишь! Порою эта преизбыточная мелочность доморощенного философствования самим же поэтом признается как путь в тупик, не в направлении к реальности, но прочь от нее:

Разве поверхность почище, но тот же подбой,

та же истерика поезда, я не слепой,

лучше не быть совершенно, чем быть не с тобой.

Жизнь – это крах философии. Самой. Любой.

Тема школьного завтрака возникла в наших рассуждениях вовсе не случайно: «остраненное» видение полнее всего присутствует именно в детском сознании, еще не ведающем «взрослых» вопросов. Стартовое усилие во многих стихотворениях Гандельсмана часто эквивалентно именно припоминанию о «детском» состоянии сознания – даже в тех случаях, когда прямо ни о каком воспоминании не говорится. Впрочем, есть у поэта цикл «Школьный вальс», содержащий именно такие подростковые воспоминания о ярких событиях «среднего и старшего школьного возраста».

Подобные «школьные» стихотворения, написанные с точки зрения повзрослевшего человека, – вовсе не новость, они имеются у очень разных поэтов: Тарковского, Бродского, Павловой. В цикле Гандельсмана немало отрадных частных наблюдений, но очень уж часто они связаны с пубертатными открытиями («С девочками двумя пойдем / за гаражи и снимем / трусики: с тоненьким петушком / я постою на синем», или «Зажатие в углу Беловой, дыханье рыбное ее…», или «О, Юдина полуобнятость, / уйдешь, тебя недораздев», или «Сношений первых воплощенный / друг-Рябинкова / так прыгает на неученый, / небестолкова…»). Дело тут не в настойчивости темы, а в том, что, по большому счету, безоговорочное преобладание самого состояния прозрения-озарения над каким бы то ни было внятным его осмыслением, содержательным наполнением нередко грозит обернуться прямой инфантильностью, тщательно взращенной искусственной экзальтацией. И тогда станет вдруг понятно, чего же до боли не хватает в этих, внешне мастеровитых, стихах. Ведь прямо же говорится в гандельсмановской «Косноязычной балладе»:

Я этим текстом выйду на угол,

потом пойду вдали по улице, –

так я отвечу на тоски укол,

но ничего не отразится на моем лице.

Все-таки очень бы хотелось, чтобы такая сложная и сама по себе небессмысленная словесная конструкция, как «выход текстом» на угол улицы, не была лишь самодостаточным риторическим приемом. И сопровождалась бы хоть каким-нибудь жестом, необщим выражением лица.


Библиография | Сто поэтов начала столетия | Библиография