на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



Глава I

Репнёв Иван Алексеевич, 1932 Москва, русский, б/п, МГИМО, испанским-французским; нет, не привлекался, не имеется…

Человеку с такими манерами приличествует исправно являться в дипломатическую высотку на Смоленской либо в престижное здание бывшего страхового общества «Россия». А ежели дописать на манжетах «Колчаку не служил», «в басмачах не значился», «в плену не был», то такому не грех потрудиться и в странах с твёрдой валютой.

Однако к печальному гробовому моменту всеуспешный по всем пунктам Иван Алексеевич, взяв неловко в пример Ивана Сергеевича, нигде не служил, чёрте чем занимался без поместья и Виардо. То есть денежно бедствовал и, не строя валютных видов, сочинял повесть «Алиса в Стране Советов»… Нонсенс, естественно! И чтоб опасную тень на прочих выпускников института Международных отношений не бросить, остаётся разве признать Ивана лазутчиком или человеком случайным, хотя, конечно, в спланированной стране случайностей быть не должно. Они раздражают. Требуют объяснений. И мы их покорно дадим.

Не вызови сборная айсоров Москвы на смертельный, можно сказать, поединок непобедимую среди артелей команду «Сармак», Иван никогда бы не просочился в ампирное здание бывшего царского лицея. О каком-то МГИМО он и думать не думал. Как человек ходовой, он безусловно слышал, что где-то на Крымской набережной будто бы обучают держать вилку в левой, нож в правой и не чавкать, когда за столом дамы и господа из враждебных стран. Но поскольку сам он прекрасно владел, что с правой, что с левой, клееным кием и «пушечным», как говорится, ударом с обеих ног по воротам, так и считал дополнительное образование пустым, петрушечным.

В шестнадцать лет он уже имел два паспорта — действительный и досрочный, по которому с четырнадцати значился взрослым «карликом» и благополучно играл за денежную и тщеславную артель сомнительных инвалидов.

То была не отмеченная истпартом пора послевоенного инвалидного нэпа — иголки, кепки-букле, утиль, гуталин, плиссе-гофре, пуговицы, уйди-уйди, пластинки «на рёбрах», бенгальские огни, утиль и резинка для лифчиков, фильдеперса и трусов «ночь шахтёра».

Смейтесь, если охота, но вся эта чепуховина оборачивалась для мнимых карликов, зрячих слепцов и ложных глухонемых самоварным золотом, чернобурками, кузнецовским фарфором, голубыми, княжеского происхождения камнями и подлинниками Айвазовского. И всё же главным увлечением, криком души для них оставался футбол. И когда королям утиля, их команде «Сармак» был брошен наглый вызов айсоров, взволновалась вся деловая Москва.

Матч был назначен на первый понедельник апреля, в три часа пополудни. Уже с утра в этот день не работала и не отдыхала ни одна артель. Опустели бильярдные столы в парке Горького. Осиротели кабинеты в Сандунах. А к обеду остановилось движение трамваев в узкой кишке Самарского переулка. Сюда, на всеизвестный своей женской хоккейной командой стадион «Буря» устремились такси, внавалку набитые шумными артельщиками, кокотками, телохранителями и казачками с туесками — подать «карликам» для согрева звёздного коньячку, ну, и рыбца соответственно, окраплённого благородно лимоном. Пожаловали на сабантуй и представители вольных, довольно пёстрых профессий — трамвайный щипач[4] Пианист, знаменитый брючник Пифа (Пифагор), всеизвестный стукач Шура-Семиглазка. И вообще, насколько матч будоражил цвет общества, можно было уже по тому судить, что отменили свои дневные сеансы самолюбивая куртизанка Марго — четыреста за приём, гомеопат Клеинский — пятьсот, и блистательный адвокат Буре, чей дневной гонорар, право же, был просто неприличен.

К трём часам северные скамейки «Бури» сполна заняли ратиновые пальто, шапки-пыжики, чернобурки, каракуль.

Чисто мужские южные ответили кожаными регланами, мерлушкой, криками «Карлики — мусор! Утиль — сырьё!» — и выкинули плакатец: «Айсоры — это бразильцы сегодня!!».

И в этой раскалённой обстановке (опять же забава случая), на поле потужились замахнуться законные арендаторы — команды МГИМО и Внешторга, возомнившие сдуру, что публика ради них собралась. Конечно же, никакие кивки на «наше время» международникам не помогли. Их попросту освистали, а выскочившие на бровку болельщики из артели глухонемых ещё и жестами, к обоюдному удовольствию трибун, показали, чьё сейчас время и кто верхушку держит.

Изгнание общего врага сблизило юг и север. Стороны на миг примирились. И ровно в три на отвоёванное, с редким пушком травинок поле, вышли задиристые, как карликам и положено, довольно крепенькие игроки «Сармака» в красном и несколько фиолетовые от холода, шмыгающие богатыми носами айсоры в сиреневых майках и устрашающих трусах до колен.

Имея за собой Пушкаря-Ивана, карлики всё же храбрились умеренно. А волосатенькие, заносчивые, как пальмы без фиников, новобразильцы старались выпятить впалые груди и приговаривали «ну щас, щас-щас!», хотя уповали в душе тоже на своего наймита — играющего тренера Копыто, дважды сидевшего и крайне авторитетного.


Судья второй категории Кутайцев, взявший дань с обеих сторон и потому о ничьей мечтавший, дал протяжный свисток, и началось — толчки, подножки, падения и мат. В глинистом, чвокавшем по-весеннему поле мяч завязал, как калоша в свежем асфальте, и игроки устраивали возле него нечто похожее на замес цемента женской бригадой строителей Днепрогэса.

Футбол помаленечку переходил в регби, и через какое-то время стало ясно, что если матч и получится, то сведётся к поединку профессионалов — Пушкаря и Копыто. Повидавший в мастерах виды хавбек Копыто свою кличку вполне оправдывал. Большеголовый, коротконогий, как пони, и как лошадь выносливый, он от Ивана не отлипал и при малейшей опасности скрытно, почти без замаха бил по ногам, сносил грубым подкатом. Южане поощрительно улюлюкали, кричали «Так его, так!». Северные орали «Судью — на мыло! Айсоров — на гуталин!» Кутайцев, жулик, беззвучно надувал щёки и разводил руками, дескать, свисток заклинило, не обессудьте.

Когда Ивана совсем уже безобразно и в тридцати с чем-то метрах от ворот снесли, плут Кутайцев посчитал расстояние безопасным и штрафной-таки назначил. Указательно в глину ткнул, а ершистых айсоров ухмылкою успокоил: мол, полно, граждане, дело отнюдь не угрозное, а я на службе всё-таки как-никак.

«Хитёр, гадёныш, — оценил ухмылку Иван, мяч на бугорок устанавливая, — но у нас тоже на вас кое-что с винтом найдётся!» — и без разбега, с подрезом, мимо сиреневой «стенки» уложил мяч в сетку айсоров.

Северные воспрянули, взревели «Сармак» — тра-та-та, «Сармак» — тра-та-та!». Но «гадёныш» гол не засчитал: «Удар до свистка, бог свидетель!» — И велел повторить.

— Пушку! Пушку!! — бастильскими голосами затребовали взъярённые северяне, глядя на то, как айсоры всей командой выстраивают против Ивана сплошной заслон и судорожно прикрывают сцеплёнными руками своё мужское достоинство. — Пушку, Ванечка!

Иван зло разбежался и действительно «пушкой» мимо дрогнувшей стенки пробил в девятку. Мяч затрепыхался в сетке, как недовольный карп, и плюхнулся наземь позади не успевшего рта открыть вратаря.

На северной черте что началось: «виват!», чмокания-поздравления кокоток, «Сармак! Сармак!!», суетня казачков, выхлопы пробок. И под этот шум к всезнающему Буре бочком пристроился тренер МГИМО, он же завкафедрой спорта Ерёмкин. Прельщённый экзотикой сборища, он на стадионе подзадержался и с Ивана глаз не спускал, прицеливался.

— Простите, вы случайно не знаете, кто этот Пушкарь? — осведомился он располагающим на доверие голосом у Буре. — На «карлика» он совсем не похож, мне кажется, а?

— Ну, это с какой стороны посмотреть, — сказал величественный Буре. — Советский карлик всегда на голову выше… Условия! By компреву?

— Угу, я из МГИМО, — сказал Ерёмкин. — И всё-таки?

— Мда-с, — пожевал губами Буре, — обратитесь, сударь, вон к тем, в пыжиках. Татары с Трубной — лучшие консультанты, мда-с.

Ерёмкин было обиделся, но вспомнил, что в домоуправлениях висят плакаты «Дворник — правая рука милиционера» и кинулся к «пыжикам» со всех ног.

А на футбольном поле тем временем началась буза. Айсоры выясняли отношения с Кутайцевым. Наивные выходцы из библейского Вавилона гортанно доказывали предателю, что прибыли в страну равноправия вовсе не для того, чтобы их придавили развалины новой Башни. То есть требовали пенальти, для чего нарочно и без мяча в чужой штрафной падали, вздымая руки к советскому небу.

Кутайцев понимал, что мзду надо искупить. Но, опасаясь мести «карликов», медлил, выжидал чего-то хоть малость правдоподобного. А тут, как назло, шустрый Иван «купил» на встречном движении Копыто, рванул по краю и с треском, что называется на хлоп-стопе, влупил царапнувший штангу мяч в нижний угол. Не успели айсоры опомниться, а трибуны стихнуть, как Пушкарь размотал финтами защитников, выскочил один на один с вратарём, замахнулся и… наглым перекидоном его объегорил, заставил шмякнуться в ноги, когда мяч уже опускался в сетку.

— Инфант террибль! — оценил Ивана эстет Буре, но резюме его в рёве трибун вряд ли было услышано.

Из слов, выкрикнутых в тот момент айсорами, правопечатными были, пожалуй, лишь «сука!», «оф-сайт!» и «судью с поля!». К последнему пожеланию жох Кутайцев отнёсся с обострённым вниманием и несколько суетливо дал до срока свисток к окончанию тайма. А в перерыве, пока Копыто айсорам накачку делал и те бубнили «щас-щас», он наскоро уложил вещи в сумку, накинул пальтишко и улизнул на Курский вокзал, откуда первой же электричкой бежал в Петушки к неженатому брату.

Тем и закончился понаделавший столько шуму в Москве исторический матч.

Признать себя побеждёнными айсоры отказывались и назло Москве объявили трёхдневный траур. На зашторенных будках повисли замки, негде было купить шнурки, надраить обувь и заложить привычно часы, если прижгло похмелиться. Избегавшиеся в поисках кредита и разнесли слушок, что плакатец «Айсоры — это бразильцы сегодня!» — резанул всевидящий глаз товарища Сталина, чей взор простирался от Шипки до Кушки, включая и Самарский переулок, естественно, где государевыми очами были гляделки Шуры-Семиглазки. Ответная народная инициатива «Айсоров — на гуталин!» — Иосифу Виссарионовичу вроде бы поглянулась. Но воплощение идеи, после прорухи сварить натуральный каучук из коксогыза, пришлось всё-таки отложить и пустить в ход удачно проверенное. На Каланчёвке будто бы собрали ночью пятьсот-весёлый на сорок телятников и погнали «новобразильцев» на испытание в Туркмению, где ни шнурков, ни башмаков, одни калоши — и в пир, и в мир, и в добры люди.

Ужасный слух разнёсся стремительно. Но ещё прытче, едва солнце над Москвою взошло, выпрыгнули из нор, замельтешили щётками целёхонькие-живёхонькие айсоры. Конечно, качество чистки было не то — дрожали руки. Однако Иосиф Виссарионович такую понятную слабость, да и самих айсоров — мирное время всё-таки — простил, чем заново укрепился в звании Большого Друга малых народов.

Что же до социально близких товарищу Сталину «карликов», то их триумф был незамедлителен.

В ту уютную пору Москва замыкалась в пределах Садово-Бульварного кольца, взяв себе в угловые жильцы разве что Марьину Рощу. И через четверть часа после матча артельная верхушка, ведомая Буре и Клеинским, переместилась на Петровские линии в чопорный ресторан «Аврора», славный своими непреклонными швейцарами, мужской прислугой, джазом и поваром Тимофеем.

Случайности, как известно, имеют обыкновение наслаиваться. И к повару Тимофею в тот день прямо с вокзала пожаловал иконописный от истощения родич Данила в опорках и зипуне, накинутом на исподний мешок-рубище с дыркой для головы и прорехами для свободы рук. Дойдя до крайности, как потом выяснилось, Данила вымолил в сельсовете справку-пропуск, потом по хлябям перекладными дополз до чугунки, дождался беспризорного поезда с пьяной в дым бригадой проводников и схоронился на третьей полке. Затем он ехал боязливо и долго, а в Первопрестольной так же долго, по стеночкам, чтобы милицию обойти, проходными дворами крался к Петровским линиям. Данила стыдился, что приехал в Москву безбилетно, обманул государство, и попутно страшился, что справку ему написали не так, с подвохом, и это станет препоной, не даст разжиться солью и отрубями, которых в столице, по слухам, вдоволь — по паспортам сколько хочешь дают.

Чёрный ход «Авроры» оглушил его чистотою убранства и позабытыми за давностью лет запахами баранины и подгоравшего лука.

«Боже мой, да не сон ли это?» — подумал он, дрюпнувшись на осклизлый кухонный табурет, Тимофеем подставленный, и вдыхая недоверчиво пары из котлов. Но очертания сна увеличивались. На плитах, гудевших, как паровозная топка, шкворчала, постреливала свежатина. Хищные мясорубки с чвоком втягивали в себя потрошёных кур. В обливных горшочках стонала и пузырилась, желудок томя, пахучая и загадочная вкуснятина. В малюсеньких, совсем уже непонятных кастрюльках прели грибы — это точно — и шустрые, как бесы в новолунье, мальцы-поварята крошили туда безжалостно сыр, индюшатину, сухие коренья и заливали адскую смесь сметаной напополам с неснятым молоком.

А посреди этого невыносимого великолепия генералом высился Тимофей в незастиранном, в каком аппендицит режут, а в натурально белом, незахватанном колпаке и в накрахмаленном — что уже полный разврат — фартуке.

Этот сдобренный пищевым продуктом фартук Данилу просто ушиб. Но ещё больше из всего прочего, непостижимого, его поразили картофельные очистки, толстой стружкой летевшие в дырчатое ведро — то есть не в прозапас, а в отход!.. И лишним тому доказательством служил Тимофей. Отставив по-городскому мизинец, он пил отдувчиво пенное пиво, покрикивал «Кочегары, шуруй!» — и вынос питательной кожуры на задний двор его ничуть не гневил, не заботил.

«Чудно, — подумал Данила. — Неужто в Москву пришло, состоялось?».

— Ну что, очумел маленько, свояк? — напенил ему стакан Тимофей и кратко распорядился: — Селёдку под шубой! Солянку!

Данила медленными глотками опорожнил стакан, и в животе образовалось тепло, тут же побежавшее в голову. Данила сладко вспотел, обмяк. Где-то за стенкой слышался свадебный гул, изнеженно, будто сбросившая икру лягуха, квакала с потягом труба, и чей-то ласковый с хрипотцой голос приятно публику уговаривал:

Так лучше веселиться, чем работать,

Так лучше водку пить, чем воевать…

Без сомнений, ноты певцу подложили «карлики», подкупившие втихаря оркестр. И, конечно же, зря Буре и Клеинский оказали протекцию триумфаторам, протащили гопников в рококо-зал. Ведь обычно под вечерним с прелестными купидонами небом «Авроры» собиралась и в итальянских зеркалах отражалась штучная, непростая публика. «Карлики» здесь, мягко говоря, смотрелись как собака на заборе. Да и сами они туда на рожон не лезли особенно, потому как на парапете амфитеатра там завсегда помещался за одиночным столиком индифферентный, но вспышками остроглазый, спортивного склада человек-нарзанщик. Человек хохлился над холодной яичницей, налегал исключительно на минералку и с Шуриком-Семиглазкой, когда тот появлялся, никогда не здоровался.

Шурик в «Аврору» был вхож, допускаем. А прочим случайным залётчикам в свитерах и затрапезным командировочным в бурках — здесь был решительный отказ, даже если столы пустовали. Что же касательно милых дам, рвущихся в расхожих туфлях потанцевать дружка с дружкой после работы, попрыгать в очаровательных видах, то их вообще ближе дверной ручки не допускали, вежливо отсылали на «плешку»[5]:

— Ватен отсель, гражданочки! Здесь ваша не пляшет!

Да-с, только в «лодочках» на каблучке, в нежёванном платье и под руку с кавалером, которому надлежало быть непременно при галстуке, собственном куреве и носовом платке. Нет-нет, насчёт курева вы угадали — чтоб по столам не шастал, а платок вовсе не для наведения блеска на башмаках в туалете. Отнюдь! Блеск наводили унтер-швейцары, перед которыми не умели ещё тогда ужом извиваться и по-собачьи в глаза заглядывать. Такого в заводе не было. И демаршировать, с трезва, спьяна ли, обнимушечки с официантами, гнуть, перед ними спину — жаме! кель орор! тьфу… Да и какие на то резоны?! Только изысканные манеры рождают в прислуге подобное же. И строгий, бонтонного кроя клиент, пусть даже спрямлённый радикулитом, был всегда в гарантии, что ему споро, бесшумно подадут фирменный де-воляй «Аврора» на подогретой тарелке, яблочный пай («Националь»), соломушку фрит в мельхиоровой каске («Гранд-отель»), а в укромный притенённый кабинет «Центрального» принесут оживляющий поутру квас на льду с тёртым хреном. Официантов чрезвычайно струнят шарм, элегантность. И когда, скажем, вечерняя дама не скидывает под столом жмучие туфли, а на оголённых плечах её мушка — нет, не муха с кухни, а мушка, господа современники! — пикантная му… Впрочем, пардон, тысячу извинений за ностальгию, госпо… виноват, товарищи! Не пришивайте мне наскоро суровьём статью. Я за демос, братки, за достояние миллионов, кореши, за поступательное движение… но почему обязательно в квашенных уличной солью сапогах и непременно по паркету «Авроры»? Возможно, это и есть кратчайший путь в лучезарное Будущее. Но зачем же с налёту макать лежалую корку в горчицу и требовать:

— Фёдор, водяры!.. Потом, потом дашь зажрать что-нибудь…

«Что-нибудь», «как-нибудь» — совершенно для поступи не годятся, братки! Умоляю и заверяю: квас со льда не может охладить интерес к коммунизму. Это распространимо и на галстук, и на умение распорядиться горчицей, и на всё, что урчит, шкворчит, пенится на кухне у Тимофея и на виду у Данилы.

… Так лучше быть богатым, но здоровым,

И девушек роскошных целовать…

«Ай, славно, до чего славно! — разнежился Данила, измученный песней «и как один умрём» с попутным призывом чего-то сдать, отдать, подписаться. — Это не передых, не леформа, а подымай выше, если, конешно, не сплю». Пиво несколько подразмыло его робость, и ему страсть как захотелось глазком глянуть на богатых, роскошных людей, заступивших за межу, за грань тутошнего и тамошнего.

Ближе всего к кухне располагался сдвоенный столик «карликов». Им нарочно тёмный угол отдали, зная их стойкость к запахам и шумливость. «Карлик» не элитарен, каких бы высот он ни достиг. Увы, замурлыкай ему «богатым, но здоровым», из него тотчас полезет босяк, щёлкающий цветными подтяжками, и ни один Айвазовский не в силах выветрить из его квартиры запах селёдки с луком, даже если она там и не ночевала.

Данила на полскулы в зал высунулся, но на большее не отважился. Возле стола топтался швейцар с подносом, на коем была вместо пищи бумажка с секретом. Однако пирующие тянулись с бокалами к молодому, прекрасно одетому, но скучавшему как-то отрешённо блондину, выкрикивали «За царь-пушку!» — и посланца не замечали.

— Вам, Иван Лексеич! — выждал затишье швейцар и подал поднос блондину, с которого и Ванятки, по разумению Данилы, хватило бы.

— Что!? Эт-то ещё что такое? — сграбастал бумажку с подноса повелительный, с двойным подбородком дядя и презрительным голосом зачитал: «Я без галстука, а для Вас есть возможность поступить в МГИМО. Жду вас! Доцент Ерёмкин…».

— Ждёт? — переспросил дядя.

— Точно так, — подтвердил швейцар. — В гардеропе.

Блондин усмехнулся, а дядя побагровел и посмотрел вопросительно на седовласого барина в золотых очках.

— Зачем же ты посторонних впускаешь, Базилио? — претенциозно приподнял очки Буре.

— Здесь всё-таки не «Верёвка»…[6]

— В шею? — деловито осведомился «Базилио».

— Ах, как ты неделикатен! — вмешался неискренним голосом весёлый живчик приятной наружности — это Клеинский был. — Ах-ах! — и угнездил на поднос шипучий бокал: — Скажи «неприёмный день» и предложи посошок для декора.

— Вас понял, Семён Ильич! — осклабился Василий. — Оформим!

И пошёл декор оформлять.

Буре и Клеинский совершенно Данилу пленили. Всё решительно: и то, как они неспеша расправлялись с неописуемой нежно-розовой рыбой, и как умственно, сложив губы трубочкой, потягивали с ленцой крепчатину из мизерных рюмочек, и как без жмотства накладывали они в тарелки всячину красивым, плотным, готовым хоть каждый год полновесков рожать женщинам, — всё решительно склоняло Данилу к уже раскочегаренной мысли: «Свершилось! Москва достигла, а дальше оно и в деревню пойдёт, достигнет самых запятошных».

И запьяневшему натощак Даниле стало вдруг мучительно стыдно, что он, безбилетник, к тому же и недостаточно порадел общему делу, чтобы приблизить это жданное и заветное: дважды не выходил на работу (хотя бригадир Арсений и стучал ему палкой в окно), а весной сорок седьмого накопал ночью на картофельном поле полведра зародышей… Покаяться, поделиться этой страшной тайной — вот что удумал голову потерявший Данила и, как был в мешке, вывалился из простенка к столу, приближённому к кухне…

Не заточилось ещё перо, способное описать изумление «карликов» и сметение рококо-зала. Но если бы, отдадим должное, ресторан заполняла только штучная, типа Клеинского и Буре публика, ничего бы особенного не приключилось. Штучные бы вида не подали, вилкой не дрогнули, а подвижные не хуже тореадоров официанты «Авроры» тотчас накрыли бы шатуна Данилу какой-нибудь крахмальной мулетой и удалили неприметно с арены — алле ап! Но повылезавшие из чёрных низов «карлики» были не таковы, чтобы приключение упустить. Двойной подбородок тотчас согнал с места какого-то прихлебателя и усадил Данилу рядом с собой капризно и грубо, будто любимую куклу детства. Оркестр подавился и смолк. Буре уронил очки в оливье. За соседними столами послышались «шу-шу-шу», однако не заглушившие «ик-ик-ик» Клеинского, задергавшегося, как автомат «винчестер» на утиной охоте. Однако двойной подбородок не растерялся. Перво-наперво он показал оркестру правую пятерню, а левой присоединил к ней убедительный ноль. Хрипатый певец ожил и спохватчиво под воспрянувший в айн момент оркестр продолжил:

Эх, бутылочка вина!

Да не болит голова,

А болит у того, кто не пьёт ничего…

Под развесёлую музыку Данилу угостили колючим «Абрау Дюрсо», после чего его будто током вдарило, и он смутно, с обрывами, как в клубном кино, соображал, что вокруг происходит: чего-то склизкое ел, потом холодное, сладкое, а стол шумел, качался, и какой-то суетной голос жадничал: «Не давайте! Я вам как врач говорю…».

Этот голос и накаркал, наверно. Данила почуял, как в животе его стали драться, царапаться кошки, но не так, как после толченой коры, а не в пример серьёзнее. Острая боль надломила Данилу и свалила со стула.

«Ай, как срамно… и людям беспокойство», — затосковал Данила, в то время, как жёсткие руки Ванятки поднимали его непослушное тело, и кто-то резко распоряжался: «К Склифософскому! Какая к чёрту «скорая»? В машину ко мне, идиоты! Я же говорил, предупреждал…».

Потом запахло бензином, и кто-то мрачно, с осуждением сказал: «Ехали цыгане не догонишь. Дохлое дело, господа!».

Затем хлопнула дверца, Данилу понесли на руках и положили на что-то холодное, приятное. «Погреб», — сообразил он и глаза разлепил.

То был не погреб, а ослепительная, вся в электричестве комната. Данила лежал на клеёнке и не в мешке, а в настоящем, какое не снилось и заготовителю Ковтуну, исподнем, а над ним стоял белый врач, за спиной коего различались очкастый барин, встревоженный Тимофей и крепыш Ванятка с напряжёнными от натуги глазами.

«Он, зараза, меня дотащил, наверно, — подумал Данила. — Стойкий юноша, дерётся, наверно, как чёрт на пасху!».

И тут его свели страшные судороги, жар в животе сменился на пустоту, и зазвенели в ушах печальные колокола церкви Скорбящей Богородицы.

«Да как же без причастия, без отпущения грехов?» — заволновался Данила, ища последним усилием глаз икону.

Иконы в электрической комнате не было. Но затухавшему взору Данилы открылась замена. На голой стенке он углядел портрет святоносного Отца всех народов. Чуток курносый, на диво обрусевший Отец ласкал на фоне берез пионерчика и вглядывался в те самые очертания Будущего, в котором жить-поживать поколению людей, и которое сам Данила увидел воочию, соприкоснулся, глотнул напоследок маленько, да и лежал на одре чисто, прибрано, в дармовом городском белье. И слёзы немой благодарности свежей росой навернулись на угасающие глаза Данилы. Последним усилием он приподнял себя, и трудно, по-черепашьи вытянул иссечённую шею, чтобы слова его были слышнее для Отца и Благовершителя.

— Да… да святится имя твое… — прошептал он страстно и отпал, закончив мирские труды.

В палате повисла чёрная пауза. И первым её нарушил Иван:

— На вот, возьми, — протянул он мрачному Тимофею пять сотенных — свой приз за айсоров. — Да не топчись, они так… шальные.

Непослушными пальцами Буре извлёк из бумажника вдвое и тоже на обряд отчинил:

— Ты не скупись, Тимофей, «карлики» доприложат. — Ох-хо-хо, грехи наши, — и Данилу перекрестил: — Получил-таки бедняга землю в вечное пользование… Аминь!

Клеинский уехал встречать жену на вокзал, и домой потратчики возвращались пешком. Иван жил на Трубной, Буре — на Сретенке, так что им было по пути.

На дворе непогодило. С неба валила запоздалая снежная крупа, и перебравший изрядно Буре двигался с остановками, шумно отпырхивался и задирал голову, подставляя лицо холодным колючкам. Оба молчали.

На углу Сретенки и Колхозной, где над зданием универмага на синем жернове соблазнительным ятаганом поблёскивала в сиянии букв бесстыжая осетрина: «Вкусно, питательно, купите обязательно!», Ивана наконец прорвало:

— Н-ну карлики… сволочи… шутя угробили человека! — Буре скептически усмехнулся, покачал больной головой:

— Ипсо факто, юноша, Данилы умерли далеко в позадавешнем…

— То есть??

— То есть когда обманулись, пошли за теми, для кого земля просто шар, мировая окружность на потребу эксперимента, друг мой, — в миноре, усугублённом выпитым, проговорил Буре. — И на обломках самовластья, взамен пленительного счастья, — обломки собственной сохи.

— Вы бы того, потише, — предупредил Иван.

— О да! Тсс, тсс… Электрификация плюс конфискация, — неловко пошатнулся Буре. — П-подай-те мне эл-лектрический стул!

— Ну вы уж совсем, Каллистрат Аркадьевич…

— До основанья! — неприязненно отмахнулся перчаткой от электрической осетрины Буре. — Что наша жизнь? Икра… «Шато-и-кем». Тот станет всем… До основанья! А что затем?

— Баиньки, Каллистрат Аркадьевич, вам пора баиньки, — сказал Иван. — Вам ли на жизнь жаловаться?!

— О чём вы, сударь?! — стал на дыбки Буре. — Да, по недоразумению, я… эм, простой советский Кочубей и на мне… эм, брюки от Пифагора. Но это же парс про тото и, пардон, непременно подмоченные. И в заседании, и в «Авроре», и в баиньках-баиньках. Поймите, друг мой, враги, уклоны, вредители — кончились. Исчерпались. И я задержался, как последняя курица на обнищалом дворе — вот-вот зарежут…

— За что? — неуверенно усомнился Иван. — Не понимаю, чего вы конкретно боитесь?

— При чём тут «конкретность», — сбавил шаг Буре. — Страх в нашем любезном отечестве — это не реакция на живую опасность, а состояние души. И обоснованное. Один мой клиент на людях обозвал «городскую» булку первоимённо — французской, и бон вояж — загремел в космополиты… Сухари ему теперь «булочка».

— В космополиты вас не возьмут, — успокоительно заверил Иван. — Вы же на процессах защищаете исключительно бытовиков.

Буре зарделся и даже несколько протрезвел:

— А что взамен предложите, сударь? Веру Засулич? Так к ним ни до, ни перед пиф-паф никого не пускают. Да, я адвокатирую «карликов». Но перед кем? Перед зверской машиной, готовой сожрать даже резинку, на коей собственные «ночь шахтёра» держатся. О да, «карлики» несомненно ловчат! Так ведь нынешний нэпишко — это часы с некогда сломанным механизмом, где стрелки теперь надо крутить вручную, подмазывая попутно сломщиков: этому дала… этому дала… Они и хваты и меценаты невольные.

— Сегодня ресторан показал, чем их «меценатство» кончается, — сказал Иван несговорчиво.

— К чёрту! Мне надоело быть их заводной куклой.

— А призовые? А горячо любимый вами миндаль «Метрополь»? А брюки от Пифы? — съязвил Буре. — Куда от этого денетесь?

— В зависимости от расположения звезды Сириус, — привычной формулировкой отговорился Иван.

— Че-пу-ха! — произнёс Буре. — Вы неостановимый игрок, Ванечка. Будь то футбол, биллиард, бега — вы ловец удачи, успеха, замешанного на риске. И знаете почему?

— Покамест нет, — сказал Иван.

Буре взял Ивана за локоть и пониженным голосом проговорил:

— Да потому, сударь, что интуитивно догадываетесь, что обитаете в мёртвой зоне, где нет ни разумных следствий, ни ясных причин.

— Ну, вы прямо до срока меня на кладбище, — усмехнулся Иван.

— А хоть бы и так! — упёрся с пьяным упрямством Буре. — Его ведь именно и нельзя «улучшить». Можно лишь расцветить, украсить наглухо мрамором а-ля метро и золотыми скрижалями замогильных истин. Но они-то как раз вам не светят. Нет! И, отвергая их, вы, как игрок, надеетесь на вспышку мифической звезды Сириус. Мечетесь. Ждёте случая. И чего доброго, впрямь в институт подадитесь.

— А почему бы и нет? — защитился Иван. — Чем плох, в смысле Сириуса, международный?

— Чур! Чур!! — загородился руками Буре. — Это же прямой путь в шпионы…

— Здрасте, Каллистрат Аркадьевич!..

— Да нет, скорее до свидания, Иван Алексеевич!.. Разве вам неизвестно, чем кончается у нас связь с иностранцами? Моя свояченица, дура, губы бантиком, сподобилась с иноземцем в Большой на «Лебединое», да так с «Лебединого» и отправилась в декольте в Салехард. Ипсо факто, и не за что больше! Ни слова кроме «бонжур» и «капут» ни знала. А при вашей дерзости, да ещё изучение языков… Нет, в наше смутное время Бог даровал вам ноги. Вот и бегите от неприятностей. Гоняйте мяч!

— Всю жизнь или до раннего склероза? — осведомился сухо Иван.

— У спортсменов не бывает склероза, — наставляюще отклонил Буре. — Только они, ну и, конечно же, гепеушники пышут у нас неподдельным здоровьем. В силу особенности устройства голова у них никогда не болит.

— Спасибо за комплимент, — сказал Иван. — Может, ещё какие советы будут?

— А как же! — раздухарился Буре. — Соблаговолите взять меня под руку. О Господи, я ж зарекался не керандюми — не смешивать Салхино с Крюшоном… Так вот, не смейте больше брать у злодея Клеинского ни Мережковского, ни Бердяева. Ему-то что, он нужен наркомам, за ним придут в последнюю очередь. Ограничьтесь себе во благо «Молодой гвардией», мда-с. Из фильмов рекомендую «Свинарку и пастуха», из пиез — «Русский вопрос», из музыки — гимн, разумеется. Неограниченно — цирк, балет, уголок Дурова… что там у нас еще духовного? Церко… нет, туда ни для каких очищений духа и тела! Для этого есть Сандуны и еще что там…

— Английская соль и санпропускник на Курском, — подсказал Иван, ошибочно воспринимая слова Буре за игру. — И ещё, не знаю, верно ли, планетарий, говорят, возвышает.

— В планетарии душно. А вот в биллиардной Бейлиса, в пивной Орлова… Кхм, к слову, там у вас на Трубной по-прежнему сырыми опилками полы протирают три раза на дню?

— Да, но вам будет достаточно, — покосился Иван на Буре.

— А сёмужка со слезой? Килечки и анчоусы всё так же под пивко хороши, а? И в кредит чистой публике по-старому отпускают?

— Не заводитесь, вы сами уже «хороши», — стоял на своём Иван. — Лицом не хуже сёмужки розовы.

— Ага, значит, дают. И без знания иностранного, без предъявления диплома… Так и не лезьте в политику, Ванечка! Срывайте эти остатние лепестки бытия, — закольцевал начатое Буре. — И пусть из всех вопросов вас заглавно тревожит, как бы не застудить в парадном предстату в пору зимней любви… Ну-с, вот и притопали…

Попутчики остановились возле тёмного переулка, где на готическом доме Буре рубцом багровел чудо-рак с неоновой кружкой в клешне.

— Не желаете? — кивнул на рака Буре. — Москворецкий омар чрезвычайно бодрит, если не пересолен.

— Вы же знаете, — отказно сказал Иван. — Завтра игра на выезде.

— Ну да, ограниченный человек, вам мало одного «режима», — проговорил с закидоном Буре. — А я, знаете, никак не могу пройти мимо родных пятен капитализма. Да-с, родных, а не родимых, как их глупцы называют. Прощайте, инфант террибль! Берегите ваши бесценные ноги, а головой подумайте: стоят ли наши Сорбонны того, чтобы потом «прослойкой» сделаться между свинаркой и пастухом?

Спьяну советы умного человека заведомо благожелательны уже в силу состояния души. Но смолоду наши уши предрасположены к сквознякам. И потому любезные наставления Каллистрата Аркадьевича лишь раздразнили в Иване дух противоречия. А чёрт на скорых копытцах только того и ждал, дежурил пакостно у порога.

Пока Буре витийствовал, консультанты с Трубной — те самые, в пыжиках — навели липучку Ерёмкина на знаменитый «Титаник» — спаренный аркой дом-коммуналку, где бесподобный Иван сам-третий на четырёх квадратных метрах ютился в многосемейном — двадцать три квартиранта на пять комнатух — несговорчивом коллективе и бесполезно точил зубы на отдельную тёмную конуру, нейтральную территорию после смерти ничьей домработницы Стеши.

Дипломатические разговоры с Ерёмкиным, естественно, состоялись на парадном трапе «Титаника», сохранившем остатки цветных стекол, причудливо отражавших «высокие стороны», и при молчаливом участии театрального гобоиста Сушкина, прикорнувшего сладким от портвейна калачиком возле нетопленой батареи.

Впоследствии Сушкин всячески утверждал, что именно он придал делу успех. И в этом была доля правды. Значительная. Пока Ерёмкин векселя раздавал: «Корпоративность… гуманитарное эгалите в рамках фратерните… мы вас испанцем сделаем… А пожелаете — так и французом…» — Сушкин ни звука не издавал, не мешал слушать. А вот когда Ерёмкин грудным голосом вскользь ввинтил: «МГИМО всё-таки вуз политический», — Сушкин головой о железо ударился, взвыл, и Иван тонкий намёк на толстые обстоятельства пролопоушил, проспал.

Так ко всем приключившимся за день случайностям добавился ещё и зевок — опасный и в далях не предсказуемый, даже если ты Колчаку не служил.


Часть первая НЕ НАШ ЧЕЛОВЕК | Алиса в Стране Советов | Глава II