Книга: Королеву играет свита



Королеву играет свита

Светлана УСПЕНСКАЯ

КОРОЛЕВУ ИГРАЕТ СВИТА

Любое сходство героев романа и его обстоятельств с реально существующими людьми и событиями является случайным.

* * *

Прибытие спецрейса из Луанги ожидалось в тринадцать тридцать.

Уже за полчаса до этого времени на летном поле наметилось некоторое оживление. Мелькали одинаковолицые неприметные личности в серых, шитых по единой мерке костюмах. У въезда на аэродром толпились машины со спецсигналом, невдалеке сверкал трубами военный оркестр. Червонное золото духовых инструментов приятно разнообразило серый денек.

Из башни аэропорта авиадиспетчеры расчищали трассу для самолета, готового совершить посадку. Механики грудились возле трапа, служители в серой униформе собирались раскатать ковровую дорожку, предназначенную для торжественных случаев. Судя по всему, во Внукове ожидали правительственную делегацию.

Спешащий к аэропорту вишневый лимузин, требовательно мигая фарами, выжимал с левой, скоростной, полосы попутные машины. Его номер, включавший буквы «ООО», так называемые «три Ольги», свидетельствовал о принадлежности автомобиля одному из сильных мира сего.

В салоне лимузина было тихо. Бронированное звуконепроницаемое стекло отделяло пассажиров от водителя, мешая тому слушать чужие разговоры.

На заднем сиденье пожилая женщина лет шестидесяти, с властным лицом и остро сверкающим взглядом что-то говорила холеной блондинке с равнодушной гримасой признанной красавицы. Внешнее сходство двух женщин — крупных черт лица, гладко зачесанных на затылке волос (пепельно-русых у младшей и седовато-русых у старшей) — позволяло предположить их близкое родство.

— Не понимаю, почему я обязана это делать? С какой стати? Я отложила поездку на фестиваль, оставила съемки… И все из-за… О Господи, когда же наконец меня оставят в покое! — В голосе говорившей бурлило раздражение.

Холеная блондинка пристально разглядывала свои полированные ногти безупречной формы. При виде отслоившегося на кончике мизинца розового лака светленькие брови озабоченно сошлись на переносице.

— Опять налетят журналисты, начнутся бесконечные вопросы… Опять станут плясать на моих костях. И на костях Вани тоже! — Заметив, что ее не слушают, женщина нервно повысила голос:

— Даша, ну что ты молчишь? Такое впечатление, что тебя все это не касается! Неужели тебя устраивает, когда газеты перетряхивают грязное белье нашей семьи?

Блондинка наконец оторвалась от созерцания собственного мизинца и меланхолично промурлыкала:

— Мам, ну что ты кричишь? Звонок из администрации президента так много для нас значит.

— Они рассчитывают меня запугать! — клокотал гневный голос матери. — Они думают, что я испугалась. Ну уж нет! Я еду потому, что мне самой любопытно — и все!

— Мам, ну что говорить, — почти простонала Дарья. Вместо тяжелого разговора она предпочла бы молча любоваться осенним пейзажем за окном. — Наверное, это просто наш долг…

— Долг! Я никому ничего не должна, — перебила ее мать. — Запомни!

Никому и ничего! И ты тоже! Мы — Тарабрины, и это кое-что значит. Это нам все должны! Это у них всех неоплатный долг перед памятью твоего отца, перед его загубленным гением!

Непонятно, кого «их всех» она имела в виду, и выяснить это не было времени — лимузин уже плавно подкатил к въезду на летное поле. По мановению невидимой руки шлагбаум беззвучно поднялся, машина выехала на простор аэродрома и остановилась возле группы одетых в серое людей.

К дверце автомобиля подскочил суетливый кучерявый тип лет пятидесяти. У него было обрюзгшее лицо и сальные, глубоко спрятанные в подушечках щек глазки.

— Прекраснейшая! Целую ручку! — с пришепетыванием просюсюкал он. — Ниночка свет Николаевна… Заждались… Не чаяли… Думали, не приедете уж. Что ж так поздно?

Из теплого сумрака лимузина показалась крепкая нога в ботинке, красиво облегавшем щиколотку, зашелестел душистый соболиный мех. Не отвечая на приветствие, появилась старшая Тарабрина. Ее глаза, полные холодного бешенства, глядели твердо и зло, ноздри гневно трепетали.

Несмотря на седьмой десяток, несмотря на неотвратимо надвигающуюся полноту и проволочную седину в волосах, она все еще была красива. Большие серые глаза, окруженные сеточкой морщин, взирали на мир со спокойным достоинством и привычной властностью, крупные черты лица были идеально правильны, а кожа, хоть и несколько увядшая, все еще светилась характерной прозрачной белизной, свойственной только северным женщинам. Правильной формы рот, несмотря на опущенные книзу углы губ и обмякший от возраста подбородок, вызывающе выделялся на лице ярким рубиновым пятном, полноватая фигура только подчеркивала несгибаемую осанку. Тарабриной было шестьдесят с лишком, и отсутствие в ее облике попыток спрятать, замаскировать свой возраст вызывало невольное уважение ее завистников и нескрываемое восхищение поклонников.

Репортеры с мощными фотоаппаратами и переносными кинокамерами сразу же направили любопытные объективы на ее осанистую фигуру.

На ходу запахивая легкомысленный норковый свингер, хорошенькая Дарья изящно выпорхнула из машины. Через секунду она уже смеялась над злыми шутками шепелявого толстячка.

— Уйди, Макс, надоел, — улыбнулась она, и ослепительная ледяная вспышка осветила красивое лицо, делая его еще красивее и еще холоднее.

— Цветочек небесный, — защебетал Макс, нарочито подсюсюкивая, — пичужка моя кроткая, ангельчик среброкрылый… Когда же, сладкая моя, ты станешь хоть чуточку менее прекрасной? Ослепляешь даже меня, старого дурака. И как земля такое совершенство носит, Господи?!

Небрежным жестом Дарья откинула назад длинные прямые волосы, бросила нелюбопытный взгляд в сторону шушукавшейся поодаль толпы, дежурно растянула губы при вспышке фотокамеры (способность улыбаться репортерам развилась в ней на уровне врожденных рефлексов).

— Брось, Макс! — оборвала она поток комплиментов и доверительно наклонилась к собеседнику. — Скажи, Ира приехала?

— Здесь. — Макс заговорщически кивнул и угодливо согнул руку калачиком.

— Со своим новым пошла в бар кофе пить. Сбежала от репортеров. Ты же знаешь, она этого не любит…

— Как она? — насторожилась блондинка.

— Ангельчик мой, здесь лужица, не наступи ботиночком… Дрянь, сучка эта Ирка, сволочь! Ну ты же знаешь, она всегда была на ее стороне.

— А что они про эту говорят? — Идеальной формы подбородок неопределенно дернулся по направлению к поднебесью, откуда должен был появиться прибывающий самолет.

— Что говорят… Президентша, мать ее! Почести — что твоей королеве.

Хоть и черномазая, а глава государства, против этого не попрешь. Вот и организуют императорские почести, суки. Ублюдки все, лизоблюды… Репортеры, гниды нераздавленные, поналезли, шепчут… Сейчас премьер-министр будет. А вот и он… Собака, с мигалками едет, гаденыш… Ангельчик мой, шубку-то поплотнее запахни, ветерком обдует. Носик перчаточкой прикрой, солнышко мое… Ну и холодно сегодня!.. О, волшебница!.. Я на минутку…

И, мелко поддавая задом, Макс поспешил по направлению к старшей Тарабриной — чтобы наушничать, сплетничать, непрерывно трещать комплименты и поливать грязью весь подлунный мир.

Ровный гул двигателей действовал усыпляюще. Если бы не этот высокий назойливый звук, если бы не круглые иллюминаторы по бокам, где клочьями грязной ваты проплывали набухшие дождем облака, уютный салон самолета походил бы скорее на комнату в старинном английском замке. Одна стена его представляла собой зеркальную дверь, зрительно увеличивавшую пространство, мягкая мебель персиковых тонов создавала атмосферу неги и комфорта, тускло светился кубик телевизора под потолком, на журнальном столике возвышалась откупоренная бутылка вина. Рубиновая жидкость чуть заметно подрагивала в полупустом бокале.

На диване, поджав ноги, сидела чернокожая девушка в белом английском костюме с темной меховой отделкой по воротнику. Курчавые смоляные волосы были собраны на затылке в аккуратный пучок, большие продолговатые глаза густого агатового цвета красиво поднимались к вискам, а высокие скулы с туго натянутой кожей цвета лучшего молочного шоколада скульптурно выделялись на лице. Контуры тела, подчеркнутые одеждой, были не по-европейски округлы и плавны, а сама поза сидящей отличалась своеобразной кошачьей грацией. На вид ей можно было дать и пятнадцать, и двадцать пять лет. На самом деле ей было двадцать.

Послышался легкий стук. В ответ хозяйка салона негромко произнесла на португальском:

— Войдите!

Зеркальная дверь салона бесшумно растворилась, в проеме появился чернокожий стюард в синей форменной одежде.

— Ваше превосходительство, самолет начинает снижение, — почтительно проговорил он, склонив в знак уважения голову. Эбонитового цвета блестящее лицо с расплющенным носом и толстыми припухшими губами, статная фигура выдавали в нем принадлежность к народности вачокве из восточных районов Нголы. — Пора пристегнуть ремни.

Смуглые кисти со светлыми ладонями щелкнули пряжкой ремня, и стюард беззвучно исчез.

Когда же завершится этот бесконечный перелет? Когда наконец прервется ровная пелена облаков под брюхом лайнера и в просветах туч покажется серо-коричневая осенняя земля, ее родная земля? При мысли о том, что через несколько минут она вновь увидит свою давно оставленную родину, невольно навернулись на глаза слезы.

Сейчас ноябрь, самое скверное время года в России. Желтые леса уже облетели, ковер влажной порыжелой листвы устилает землю. В воздухе носится прохладный упругий ветер, такой непохожий на раскаленный пряный дух саванны.

Пахнет прелью и горьковатым запахом костров — дворники жгут опавшую, листву. А может быть, уже выпал снег и землю покрывает блестящий ковер? Снежинки искрятся на солнце, как бриллианты, добытые в копях Катоки, в ее владениях.

В лицо повеяло ледяным зимним воздухом, легкий озноб защекотал кожу. В памяти невольно всплыл зимний день тринадцатилетней давности…

Декабрь. Сойдя с трапа самолета, она впервые увидела снег и удивилась.

Протянула руку и схватила целую горсть рассыпанных по земле чудесных алмазов — а они неожиданно растаяли, превратившись в ладошке в хлюпающую противную влагу.

— Это снег, — произнесла мама.

— Сне-ег, — удивилась она и тут же отдернула руку.

И вдруг стало невыносимо холодно. Ледяная искрящаяся синь окутала ее со всех сторон, морозный ветер гнал по асфальту сухую поземку. Они с мамой стояли в легких ситцевых шортах на летном поле, ежась от недоуменных взглядов служителей аэропорта, встречавших экстренный рейс из Нголы.

Что прошлое ворошить… Нельзя предаваться сантиментам в такой важный день. Сегодня ей предстоит сделать первый шаг на внешнеполитической арене. Ее ждет беседа с премьер-министром России и деловой обед с президентом. Она прибыла сюда не для того, чтобы предаваться ненужным воспоминаниям и переживать. Усилием воли нужно отбросить мучительные раздумья о прошлом. Ее ждут дела. Важные государственные дела. Президентские дела.

Она вдавила указательным пальцем кнопку вызова. В дверях возник Фернандо с блокнотом — ее правая рука, незаменимый советчик. И совсем недавно и недолго — любимый… Только он об этом так никогда и не узнал.

Фернандо был высоким стройным мужчиной с африканскими чертами лица и горделивой посадкой головы. Он происходил из семьи нгольской аристократии, владевшей приисками в алмазоносных районах. Богатство семьи помогло ему закончить Оксфорд, получить диплом инженера-геолога и позволило бы безбедно существовать дальше, если бы не гражданская война. Но, если бы не война, Ларе вовек не занять тот высокий пост, на который она сейчас вознесена волею случая.

Или чьей-то волей?

Фернандо был близким другом ее мужа, они вместе учились в Англии. Лара доверяла ему безоговорочно. Порой ей казалось, что он единственный, кому еще можно верить. Она слишком хорошо знала свою страну. Любой из тех, кто нынче склоняется перед ней в угодливых поклонах, может оказаться предателем, тайным шпионом повстанцев, иудой.

— Волнуешься? — участливо спросил Фернандо. Когда они оставались с глазу на глаз, он мог позволить себе неофициальный дружеский тон. — Боишься, что… — Он не договорил.

— Нет, не боюсь, — упрямо встряхнула головой Лара, окончательно отгоняя от себя обрывки докучливых мыслей. — Знаешь, мне в голову пришла важная идея…

Раскрыв блокнот, Фернандо приготовился записывать.

— Пока просто выслушай меня… Ты знаешь, что из-за международных санкций мы лишены возможности торговать алмазами на мировом рынке. А ведь нам так нужны автоматы, танки, самолеты для победы в войне!.. Я хочу предложить русским необработанные алмазы за четверть их истинной стоимости. Они продадут их картелю «Де Бирс» под видом собственных камней, а в обмен мы получим вооружение. Таким образом можно обойти международные санкции. Сделка будет строго конфиденциальной, никто о ней не узнает. Как ты думаешь, русские согласятся?

Фернандо чуть заметно покачал головой.

— Они-то согласятся, — печально усмехнулся он. — Разве что немного поторгуются из-за условий. А вот «Де Бирс» — не думаю!

— Почему? Ведь все будет сделано тайно. Наши алмазы разойдутся под видом русских камней, и никто не узнает о сделке. Правительственной армии так нужно оружие! Солдаты воюют проржавевшими автоматами, боеприпасов нет.

Последний раз оружие закупалось двенадцать лет назад.

— «Де Бирс» — мировой монополист в торговле алмазами. Во всем мире ни одна компания, ни одна страна не решится выступить против решений этого транснационального монстра. Без санкции «Де Бирс» ни один продавец не сможет сбыть свои камни — их просто никто не купит. Русские не захотят ссориться с концерном. Неужели ты думаешь, что специалисты не смогут отличить русские алмазы от нгольских? Русские камни меньше, мутнее, у них специфические особенности строения кристаллической решетки, особая цветовая гамма.

Специалисту, чтобы понять это, достаточно лишь взглянуть на партию камней одним глазком, и он тут же назовет тебе и месторождение, и год добычи, и прииск…

Лара расстроенно откинулась в кресле. Маленькая африканская страна, богатая природными ископаемыми, десятилетиями варится в котле междоусобной войны, томится в тисках международных санкций. Ей нужны зерно, продукты, медикаменты, учебные пособия. Ее дети умирают от болезней в глинобитных стенах душных домов, так и не узнав ни единой буквы, ее женщины уже в тридцать выглядят древними старухами, а мужчины погибают от пуль, от ран или от венерических болезней, не достигнув даже совершеннолетия. Да, стране нужны зерно, продукты, медикаменты, учебные пособия… Но в первую очередь ей нужно оружие, чтобы силой прекратить междоусобицу! Правительство слабое, войска дезорганизованы — в этих условиях только сильная личная власть способна сплотить страну. По курьезу судьбы эта власть досталась слабой женщине. Ей, Ларе…

Пол салона чуть заметно накренился, возникло обманчивое ощущение легкости, заложило уши — самолет пошел на снижение. В иллюминаторе точно разлили молоко — лайнер носом пробил плотную облачность, внизу показалась земля, окутанная туманной моросью. Коричневые поля, желтоватые перелески, низко нависшее над холмами дождливое небо — как она хотела увидеть этот пейзаж, как мечтала вернуться сюда!

Лара выпрямилась в кресле, возвращаясь к разговору.

— Я понимаю твои опасения, Фернандо, — кивнула она. — Но все же я думаю, что моя идея не так уж плоха. Ведь есть еще внутренние рынки, рынок граненых камней… Посмотрим, что можно сделать в этом направлении.

— Как вам будет угодно, госпожа президент. — Фернандо почтительно склонил черную голову, но в его церемонности ощущалась едва заметная дружеская насмешка.

Самолет тряхнуло, ускорение повлекло тела вперед — самолет коснулся посадочной полосы.

— Я обязательно что-нибудь придумаю, — задумчиво проговорила Лара.

«Я должна сделать все возможное и невозможное для своего народа», — подумала она, и сердце ее испуганно сжалось. Сможет ли она, сумеет ли? Ведь она у власти всего-то какие-нибудь два месяца. И ровно столько же — вдова. У нее нет ни образования, ни опыта. У нее есть только чувство долга и страстное желание сделать что-то полезное для своей разоренной страны.

Лара отстегнула ремень безопасности.

— Вставайте, госпожа президент, вас ждут великие дела! — проговорила она сама себе. Ей предстоит очень трудный день.

Едва «Ил-62» вынырнул из-за туч и, стремительно спускаясь, коснулся посадочной полосы, на поле показались три автомобиля — премьерский «мерседес» и два джипа охраны.

На флагштоке торжественно взметнулся в небо российский «бесик». Рядом трепетал на ветру нгольский красно-черный флаг, на котором был изображен нож-мачете для рубки сахарного тростника, до войны — основного экспортного продукта страны.



Посол Нголы в России, господин Гонсалвиш, седой массивный африканец, закованный в партикулярное серое пальто, заметно волновался. Про нынешнюю главу страны он слышал так много противоречивых мнений, что это внушало ему некоторые опасения. Посол был абсолютно доволен своей должностью и не желал от жизни ничего большего. За время службы в Москве он привык к снежной холодной России, привык к своему дому в уютной тиши Замоскворечья, к размеренной налаженной жизни, тихой и сытной. Ему совершенно не хотелось возвращаться на родину, где сейчас грохотала междоусобная война. Да и зачем ему было возвращаться? Нет, здесь, в России, куда лучше!

За девять лет жизни здесь Гонсалвиш выучился неплохо говорить по-русски, обрусел, полюбил местную кухню (русские блюда он обычно приправлял немыслимым количеством острого перца) и местных людей, внешне суетливых и озабоченных, но внутренне, по своей сути, столь же ленивых, как и африканцы.

Его дети учились в московских вузах, жена умело торговалась на рынке с азербайджанцами в мясных рядах, а сам он очень любил холодным зимним вечером нежиться в жарко натопленной комнате с газетой на коленях и рюмкой дорогого коньяка в руке…

Лайнер торжественно замер, подали трап. Встречающие выстроились вдоль ковровой дорожки. Духовой оркестр застыл в напряжении, готовясь грянуть государственный гимн.

— Божественная Ниночка Николаевна! — нарочито сладко лепетал Макс, мелким бесом подскакивая к предмету своего обожания. — Чудненько, чудненько выглядите, дайте ручку поцеловать… А я с вами обратно на вашем лимузинчике, а? Подбросите, а? Несравненная!

— Не мельтеши! — в сердцах бросила Нина Николаевна назойливому прилипале. Было видно, что она волнуется и старается это скрыть.

— Что знаю, что скажу! — заворковал Макс. — Ирочка-то, Ира…

— Что Ира? — нахмурилась царственная Нина Николаевна.

— Опять с этим… — хихикнул Макс. — Ну с тем, да вы помните… Бедная девочка… Просто котеночек! Мерзавка, опять спуталась… А вот и она!

Нина Николаевна мимоходом оглядела фигуры, спешащие по летному полю, и холодно отвернулась. Ее отношения с младшей дочерью оставляли желать лучшего.

Но все это потом, потом… Сейчас главное — отбыть официальное мероприятие, в которое ее втравили, угрожая именем президента.

Распорядитель, худощавый господин в крупных очках и с красноватым ринитным носом, приблизился, чтобы дать последние наставления.

— Нина Николаевна, все как договаривались… Сначала рукопожатие официальных лиц, потом идете вы… Легкие объятия, можно троекратный поцелуй — это очень по-родственному и очень по-русски. Несколько приветственных слов, улыбка… Далее госпожа Касабланка направляется на деловой обед с президентом, и вы свободны. Прессу мы организовали — только проверенные издания, подконтрольные правительству. Все будет подано без лишней шумихи, мы на всех этапах курируем освещение правительственных визитов.

— Хорошо, только не ждите, чтобы я кинулась ей на шею! — Нина Николаевна окатила распорядителя мрачным взглядом, будто ледяной водой. Но тому от подобных взглядов было ни тепло, ни холодно. Он таких взглядов перевидал на своем веку…

— Конечно нет! Это же не предусмотрено протоколом, — кивнул распорядитель и в ту же секунду незаметно растворился в толпе.

Тем временем хаотически клубящаяся группа людей на летном поле, повинуясь неведомым указаниям, вдруг организовалась нужным образом. Метрах в двадцати возле трапа возвышался премьер-министр с переводчиком, за ним маячила охрана. В спину охране дышал посол Гонсалвиш с супругой, а далее располагалось семейство. Тарабриных со свитой в образе навязчивого Макса. Арьергард встречающих составляли репортеры и операторы, выискивавшие нужный ракурс для съемок.

Тем временем чернокожий стюард на трапе вытянулся во фрунт. Из-за его спины показалась фигура в белом. Это была госпожа президент.

— Костюмчик у нее от Шарля Кастельбажака, не иначе! — Дарья жадно впилась в белую фигуру среди серых пиджаков свиты. — И пальтишко подбито шкурой барса! Наверняка натюрель!

— Не такая уж она и черная, мерзавка! — хихикнул ей на ушко Макс. — Она совсем не похожа на…

Он не договорил — старшая Тарабрина взглядом заткнула ему рот.

Макс еще раз мелко хихикнул и стушевался. Он влюбленно впился взором в лицо своей повелительницы и одними губами шепнул:

— Волнуется, божественная… Царица снов моих… Боится, гадина!

Трясется вся, аж губы под помадой побелели! А чего этой старухе бояться, кроме смерти?

По трапу с официальной торжественностью спустилась африканская делегация.

Премьер-министр, осанистый господин с физиономией профессионального бабника, любезно осклабился и сделал шаг навстречу.

— Приветствую вас на российской земле, — гулко произнес он, пожимая руку высокой гостье.

Переводчик за его спиной чуть слышно прошелестел перевод.

Гостья улыбнулась, обнажив великолепные белые зубы, и, отчаянно нарушая протокол, по которому независимо от лингвистической образованности дипломатов разговор между ними должен вестись исключительно при посредстве переводчиков, на чистом русском языке произнесла:

— Здравствуйте!

Оркестр грянул гимн. Защелкали затворы фотоаппаратов, засверкали вспышки, загорелся красный глазок кинокамеры. Историческое рукопожатие русского премьер-министра и главы республики Нгола зафиксировали все ведущие мировые и отечественные информационные агентства.

Официальное приветствие на этом было закончено.

— А сейчас у нас небольшой сюрприз, — неожиданно тепло улыбнулся премьер-министр. Его бархатный голос зазвучал интригующе. — Мы знаем, что вас, госпожа президент, связывают с Россией не только военные и политические связи, но и родственные…

Глаза собеседницы удивленно расширились, ресницы испуганно встрепенулись. Она поняла, кого он имел в виду, но была совершенно не готова к этому.

Распорядитель незаметно махнул рукой, толпа шевельнулась, чьи-то умелые руки вытолкнули вперед Нину Николаевну с опрокинутым лицом.

Возникла напряженная пауза, которую следовало немедленно прервать.

Распорядитель мягко поддел старшую Тарабрину под локоток, справедливо полагая, что именно она должна играть главную скрипку в семейном концерте.

Нина Николаевна с трудом взяла себя в руки. Кашлянула. Гордо вскинула голову. В приветливой улыбке приподняла брюзгливо опущенные углы губ. Сделала шаг навстречу. С отрепетированной сердечностью протянула руки вперед.

— Добро пожаловать, дорогая Лара, — произнесла она. Казалось, будто она играет сцену из роли, слова которой давно забыты, а записи утрачены. Она играла простую русскую женщину, приветствующую в родных пенатах путешественницу. Она играла саму себя, такую, какой ее знала вся страна, — величественную, великодушную, сердечную.

Гостья из далекой африканской страны приняла эту игру за чистую монету.

Неожиданно ее глаза влажно блеснули, а лицо, на смуглой коже которого проступила землистая бледность, осветилось сердечной улыбкой.

— Здравствуй, дорогая бабушка, — произнесла ее превосходительство госпожа Касабланка и прижалась губами к щеке пожилой женщины.

Наезд телевизионной камеры. Хаотические вспышки фотоаппаратов. Улыбка премьер-министра. Шепот распорядителя:

— Все, Нина Николаевна… Уходите, спасибо, все отлично…

Серые суконные фигуры умело оттеснили Тарабрину на задний план. Рядом послышался дребезжащий смешок вездесущего Макса, который чувствовал себя как рыба в воде в любой пикантной ситуации.

— Пожалте ручку, госпожа президент! Королева! Позвольте представиться, Макс Руденко, в некотором роде актер. Божественная!.. Просто царица! Какие глазки! Позвольте засвидетельствовать…

Охране стоило больших усилий оттереть назойливого ухажера за кулисы.

Итогом их дружных усилий для Макса стали несколько свежих синяков вдобавок к десятку старых, которыми его давеча одарили недоброжелатели.

Вскоре правительственный кортеж, воя сиренами и сверкая проблесковыми маячками, умчался по направлению к городу. С ними уехал и посол Гонсалвиш со своей супругой. Потрясенная семья Тарабриных погрузилась в вишневый лимузин, презент одного из поклонников матери, и тоже уехала.

Оркестранты нестроевым шагом двинулись к автобусу, грея замерзшие на ветру руки, красные, точно раковые клешни. Служители скатывали дорожку возле трапа.

На поле остался только один Макс. Потирая ушибленные бока, он изрыгал проклятия:

— Мерзавцы, гады! Черножопые обезьяны! Меня, русского человека, какие-то негры избили! Да я им яйца откушу и брошу на сковородку жариться! В зоопарк сдам в клетку с гориллами! Гниды, сволочи, уроды!

Обнаружив, что его оставили не только черные уроды, но и любимая покровительница, Макс окончательно расстроился. С мечтой добраться до города в тепле и неге комфортного автомобиля пришлось проститься. Макс отряхнулся, как мокрая собака, и жадно облизнулся. Глазки его угрожающе сверкнули.

— Ладно, мерзавка, так-то ты мое добро помнишь, — грозно просипел он, адресуясь к уехавшей пассажирке вишневого лимузина. — Еще пожалеешь, толстая старая климактеричка. Грымза коммунальная!

В аэропорту Макс нашел свободный таксофон и, обиженно шмыгая носом, прижал к уху трубку.

— Сладенький мой! — задушевно пропел он. — Прелесть моя! Узнал? Сон очей моих! Отарик, ты гений! Но ты мерзавец, как родному тебе говорю… Дрянь ты эдакая… Знаешь новости про нашу старую злобную дуру? Не знаешь? Денежек немного подбрось, тогда расскажу. Ты умрешь! Твои читатели сдохнут от восторга.

Редактор на рога встанет! Чессное слово, отдам! Представь, у этой твари объявилось черномазое отродье…

И Макс, воровато прикрывая ладонью рот с плохими зубами, принялся торопливо описывать события уходящего дня.


Часть первая


НИНА


Глава 1


Максу Руденко, актеру-неудачнику, было уже за пятьдесят. Когда-то он добровольно принял роль мальчика на побегушках при Нине Николаевне Тарабриной, играл ее больше тридцати лет и в конце концов полностью сжился с ней.

В молодости он начинал хорошо. Фигура у него была колоритная, лицо запоминающееся, а буйные кудри обещали ему лавры первейшего дамского любимца.

Однако всю его кинематографическую карьеру испортила одна крошечная роль в знаменитом фильме кинорежиссера Тарабрина «Волки здесь не ходят». Там он снялся в роли суетливого шепелявого идиота, брызжущего слюной. Роль ему, безусловно, удалась, идиот у него получился как живой, в ткань фильма Руденко вписался идеально, зрители его запомнили и даже как будто полюбили в этой роли. Именно это сгубило бедного Макса.

Как часто первая роль определяет всю дальнейшую судьбу молодого начинающего актера! Коль удалось сыграть красавца — все, отныне тебе пожизненно суждено играть сладких любовников с плотоядной ухмылкой. Если снялся в роли эксцентричного бездельника и картина понравилась — все подряд эксцентричные бездельники твои. Амплуа — великая и страшная вещь. Таким образом, после первой роли Максу было суждено играть исключительно пришепетывающих слюнявых идиотов.

Но где, скажите на милость, набрать столько шепелявых идиотов в нашем кинематографе, да еще чтобы на гонорары от них можно было существовать?

Итак, ролей не было. Однако сам Макс был! Макс хотел кушать, одеваться, нравиться девушкам. Он хотел блистать в кино. Его узнавали на улицах и даже порой просили автограф, но разве это была настоящая актерская слава, о которой он бредил душными ночами?

Макс зачастил в дом Тарабриных. Шел 1972 год. В то время Иван Тарабрин был еще жив, но режиссер уже пил запоем, все глубже погружаясь в пучину творческого кризиса. Жена его, Нина Николаевна, которой тогда было чуть за тридцать, разрывалась между детьми и мужем. Старшей Даше едва исполнилось пять, Ире — два. Дети требовали неусыпного внимания, но муж требовал еще большего участия, чем дети, — за мужем нужно было следить, чтобы он не ускользнул из дома и не напился. Нина Николаевна выгоняла из дома настырных собутыльников, обихаживала детей. Режиссер пребывал в таком состоянии, что бутылка водки могла запросто свалить коренастого сибиряка, некогда хваставшегося своим исполинским здоровьем.

Макс Руденко сочувственно предлагал свою помощь женщине, горевшей в чаду домашнего хозяйства, как в адском пламени. Радуясь добровольному помощнику, Нина Николаевна отправляла его в детскую возиться с детьми, а сама бросалась варить щи.

Макс проходил в комнату, сюсюкал с Дашей, играл с ней в прятки и, пока девочка, уже тогда не отличавшаяся излишними умственными способностями, с закрытыми глазами честно считала до десяти, незаметно прятал приготовленную водку под матрас младшей Ирочке.

Потом он ловил в коридоре озверевшего от затянувшейся трезвости Тарабрина и заискивающе выспрашивал у него:

— Иван Сергеич, когда следующий фильм снимать будете, ролишку мне дадите? Хоть маленькую ролишечку, а? Малепусенькую, сладкий вы мой, а?

— Пошел вон, болван, — злился невыносимо свирепый в трезвом виде Тарабрин. — Вот пристал!

— Ну, дайте, а, драгоценный? А ведь у меня для вас подарочек приготовлен, — интригующе подхихикивал Макс, обнимая за талию Тарабрина, голова которого едва доходила ему до плеч.

— Ну, дам, дам… — стонал режиссер. При мысли о «подарочке» его глаза начинали плотоядно блестеть, руки дрожали от нетерпения. — Где? Где подарочек-то?

— Ирочка ваша, ну прямо цветочек душистый, ангельчик прямо, — громко восхищался Макс и, наклонившись к уху своего заклятого благодетеля, шептал с интонацией змея-искусителя:

— В кроватке Ирочкиной подарочек-то мой. Только вы уж так, потихоньку, чтоб женушка не заметила.

Режиссер с трясущимися руками бежал в детскую за «подарочком», а Макс громко кричал его супруге:

— Ниночка свет Николаевна, солнышко мое! В магазинчик не надо ли прогуляться? Скажите только, я мигом.

Нина Николаевна, отрываясь от таза, где пузырилось намоченное со вчерашнего дня детское белье, устало соглашалась:

— Сходи, Макс, сходи… Ой, что бы я без тебя делала? Добровольный помощник отправлялся в магазин, а после его ухода Нина Николаевна обнаруживала мужа нализавшимся вдрызг и самолично била его своей могучей рукой.

— Ирод! — кричала она, не стесняясь соседей, посвященных в интимные тайны звездной семьи. — Опять наклюкался, бесстыжий! Сил моих больше нет!

Нина Николаевна плакала, грозилась уйти от мужа с детьми, однако никуда не уходила. Ну куда может уйти актриса от своего режиссера? Только к другому режиссеру. А где его взять, свободного-то? Вон сколько актрисулек мечтают хоть какого завалященького охомутать, в сторону Вани так и стригут глазами, так и стригут… Любая готова под знаменитого Тарабрина лечь, ничего не требуя взамен. Кроме роли, конечно. И стопарик нальют, и спать положат… А как же она? Куда она с детьми-то?

Приходил Макс с кефиром. Нина плакала у него на плече, жаловалась на мужа. Руденко сочувственно гладил ее круглое теплое плечо.

— Ниночка, солнышко мое, дайте ручку почеломкать. — Он прижимал к губам ее распаренные, красные от стирки руки. — Божественной формы ручки, и вся вы божественная… Как же мы нашего Иван Сергеича оставим, а? Пропадет же он без вас. И без меня тоже…

Режиссер Тарабрин уже почти тридцать лет как умер, а приставучий Макс Руденко все еще таскался в его дом и на правах старинного друга шептал комплименты, целовал ручки, наушничал, сплетничал. Он сообщал последние слухи, называл Нину Николаевну божественным солнышком, пресмыкался перед красивой, но не слишком умной Дашей, побаивался своенравную Иру и зарабатывал на хлеб тем, что подбирал крошки с чужого стола.

Даша относилась к нему так, как относятся к привычной мебели, — пренебрежительно, с бессознательным чувством собственности. Она как должное принимала цветистые комплименты Макса, беззастенчиво эксплуатировала его, посылая по собственным надобностям в магазин, и вообще манипулировала им как хотела. Казалось, она вообще видела в нем не человека, а лишь удобную привычную вещь.

Макс безропотно выполнял ее поручения, принимая при этом вид осчастливленного раба. Наверное, он загодя предвидел, что Дарья, девушка с необыкновенными внешними данными, далеко пойдет. Ведь Нина Николаевна, душечка наша, свет земли, все же не вечная-то, уйдет — после нее главой династии Дашка останется. А она к Максу привыкла, как к своему мизинчику. Ну куда она без него? И отдавать больно, и оставить жалко…

С младшей дочкой отношения у Макса не складывались. Еще с младенчества, с того времени, когда Макс прятал бутылку для отца в ее кроватке, Ира возненавидела его яростно и безотчетно. Едва только научившись связно выражать свои мысли, она вынесла определение «Макс — гадкий» и в дальнейшем не изменила своего мнения. Ира была не очень красива: невысокая, скуластая, с цепким взглядом. У нее были небольшие глаза неопределенного серо-зелено-коричневого цвета, того переменчивого оттенка, который принято называть «среднерусским». Характером она была в отца — решительная, жесткая, скрытная.



Стараясь приручить младшую девочку, Макс пытался распространить на нее щупальца своего навязчивого влияния, однако потерпел сокрушительное фиаско. В ответ на его сюсюканье Ира молча обжигала его насмешливым взглядом своих переменчивых глаз.

— Сладкая моя! — Руденко тянулся губами к ручке восьмилетней девочки, к некрасивой ручке в вечных цыпках, с обкусанными ногтями и воспаленными заусенцами.

Девочка вызывающе прятала руку за спину и, щуря непостижимые глаза, отвечала:

— Это у нас Дашка сладкая, дядя Макс. А я очень даже горькая, ты просто еще не распробовал.

Макс в отчаянии отступал и бессильно шептал про себя: «Дрянь, мерзавка, крысенок с грязной попкой, вшивое отродье…» Глаза его при этом смотрели умильно-ласково.

— Да брось ты ее! — измученно роняла Нина Николаевна, устав от вечных пикировок дочери с Руденко, единственным верным другом, оставшимся подле нее в трудную минуту.

После смерти Тарабрина, смерти неожиданной, нелепой, скоропостижной, когда семья внезапно оказалась без средств к существованию, когда родственники и верные друзья, что некогда клялись в любви до гроба, после поминок разбрелись в неизвестном направлении, когда знакомые оставили своим вниманием растерянную вдову, лишь один Макс сохранил верность семье режиссера.

Как и раньше, при жизни Тарабрина, он являл чудеса преданности. Он бегал в магазин за кефиром, пел дифирамбы красоте Нины Николаевны, целовал ручки «сладкой» Дашеньке и опасливо старался приручить звереныша Ирочку.

Нина Николаевна диву давалась. От Макса она никак не ожидала подобной верности, в глубине души считая его интерес к своей семье шкурным. «Роль высиживает», — всегда усмехалась она. Ну и пусть высиживает, ведь задаром в этом мире ничего не дается, так пусть хоть отслужит эту роль!

Но вот режиссер умер, ролей не стало, и, казалось бы, интерес Макса к семье своего «благодетеля» должен был угаснуть навек. Но не тут-то было!

Наоборот, своим бескорыстным дружеским участием Макс, казалось, старался компенсировать могильный холод, воцарившийся в небольшой квартирке Тарабриных после смерти хозяина.

Вдова была поражена. Пришлось признаться самой себе, что она была необъективна к Максу. Она даже однажды повинилась перед ним в этом, хлебнув лишнего на поминках.

Время шло к двенадцати ночи, девочки мирно посапывали в кроватках, а измученная дневной усталостью и острой вдовьей тоской Нина Николаевна сидела за столом, печально подперев пухлую щеку своим крепким крестьянским кулачком. Макс курил, из вежливости стараясь пускать дым в форточку.

— Прости, Макс, — внезапно вырвалось у Нины. — Я раньше так плохо думала о тебе. А ты этого, оказывается, совсем не заслуживаешь.

— А что именно вы обо мне думали, дражайшая? — спросил Руденко чуть погодя. В голосе его угадывалась тщательно ретушируемая насмешка.

Нина Николаевна протяжно, по-бабьи вздохнула. Искусанные от вдовьей боли губы неожиданно дрогнули.

— Я думала, что и ты тоже, как эти… — тоненько всхлипнула она. — Налетели, точно воронье, заклевали… А поняли, что ко мне не подступиться, все дружно снялись и улетели в один момент, оставили меня… Всю исклеванную…

Клубы сизого дыма сквозняком вытягивало в форточку. Макс не отвечал своей благодетельнице, однако слушал внимательно, стараясь не пропустить ни слова.

Между тем Нину Николаевну словно прорвало, и жалобы полились из нее, точно вода, обрушившая преграду:

— Плясали вокруг меня, обещали горы златые… Только чтобы я рукописи Ванины продала… А потом поняли, что не стану я памятью мужа торговать, — и всех точно корова языком слизнула! — Бурные рыдания вырвались из ее груди. — Когда Ваня еще жив был, из нашего дома не вылезали. Попойки, разговоры, ухаживания… Мне на ухо комплименты пели, наперебой сниматься предлагали…

«Ах, Ниночка, вы же у нас так талантливы, что же вы все дома да дома, с детишками!» — горько передразнила она. — С вашей-то красотой можно горы свернуть, весь мир затмить!.. Ты скажи, Макс, где они все теперь? А? Никого нету! А красота моя все та же. И таланта не убавилось. Почему же меня никуда не зовут?

— Завидуют, сволочи, — предположил Макс и добавил привычно:

— Подонки, гниды, педерасты!

— Никого теперь нету, — задумчиво пробормотала Нина Николаевна, вытирая обильные прозрачные слезы, окрасившие кожу неожиданным румянцем. — Никого теперь нет… Только ты один, Макс, остался. Зачем ты остался, а?

Притушив сигарету в пепельнице, Макс хмыкнул и привычно заныл (в голосе его невольно проскальзывала ирония, не замечаемая собеседницей):

— Да куда ж мне без вас, благодетельница моя, Нина свет Николаевна?

Солнышко вы наше ясное!

Подперев щеку кулаком, Нина Николаевна уставила прозрачный взгляд в стол, украшенный крошками и жирными пятнами после ужина, и виновато произнесла:

— А я ведь, грешным делом, думала, что ты первый станешь приставать ко мне насчет рукописей… Мол, продай, чтобы детишек было на что поднять, — озолотишься… А ты даже не заикнулся об этом.

Встревоженный взгляд Макса растерянно забегал по крошечной кухне.

— Как можно, благодетельница, — только и нашелся он. — Я ж понимаю, это святое… А те все — сволочи, гады. Им всем только одного надо… — Он растерянно замолчал.

Как близко! Ох как близко подобралась к нему Нина Николаевна! Он всегда считал ее простой и недалекой, обыкновенной бабой, доброй, сентиментальной и непрактичной. Но неужели он. Макс, ошибался в ней?

Нину Николаевну несло. Пьяная откровенность лезла наружу, как забродившее вино из мехов.

— Может, ты. Макс, потому возле меня крутишься, что на место Вани метишь? — прямо спросила Нина Николаевна и подняла на собеседника тяжелый осоловелый от водки взгляд.

Макс напряженно молчал, отвернувшись к окну. Ему сделалось как-то неуютно.

— А ведь я еще ничего, Макс, а? — с алкогольной откровенностью спросила Нина Николаевна. — Как женщина, а? Ну, что ты молчишь?

Макс машинально выдавил из себя по привычке:

— Божественная… Красавица…

— Ты, может, потому возле меня и топчешься, что о постели моей мечтаешь? — с вызовом произнесла она и, тяжело поднявшись, приблизилась к Руденко. — А? Только не молчи. Не молчи!

Но тот лишь обескураженно молчал. Крутая грудь волнообразно вздымалась подле него, влажная кожа под веками возбужденно поблескивала слезами, круглые глаза с короткими густыми ресницами напряженно ловили его взгляд, редко помаргивая. От Нины Николаевны пахло водкой и консервами и еще чем-то таким душным и пряным, отчего ее хотелось оттолкнуть в бешенстве или, наоборот, — прижать к себе изо всех сил.

Макс боялся пошевелиться. Внезапно полные красивые руки нежно обвились вокруг его шеи, а казавшиеся кровавыми искусанные губы ждуще приоткрылись.

Зрачки Макса испуганно метнулись в угол.

— Поздно уже, Нина Николаевна, — жалобно проговорил он, отступая, — пойду я уже. Пора…

Сильные руки огорченно ослабили цепкий захват и обмякли на плечах.

Круглые серые глаза сморгнули застрявшую в ресницах слезинку, высокая грудь опала, вздохнув, отодвинулась.

— Ой, ну куда ж ты пойдешь? — опомнилась Нина Николаевна, взглянув на часы. — Час ночи уже. Метро закрыто.

— Такси поймаю, — словно оправдываясь, с виноватым видом проговорил Руденко. — Или пешком.

Нина Николаевна заправила за ухо прядь густых пшеничных волос, перекинула через плечо тяжелую косу.

— И не выдумывай! — рассудительно проговорила она, принимаясь собирать посуду. — Куда тебе на ночь глядя идти? Еще хулиганы привяжутся. Оставайся-ка ты ночевать. Я постелю тебе в кабинете Вани. А завтра утром ты, будь другом, закинь Иру в садик, а Дашку в школу, ладно?

Руденко согласно кивнул и принялся молча перемывать тарелки, боясь поднять на «богиню и благодетельницу» смущенный взгляд.

В ту ночь Нина Николаевна долго не могла заснуть, ворочаясь на широкой супружеской постели. Нагретые простыни казались противно-горячими, одеяло душило ее, а подушка возле щеки омерзительно раскалилась, точно жаровня. И каждый миг ей казалось, что вот-вот скрипнет половица, обещающе зазвучат тяжелые мужские шаги, приближаясь к двери комнаты.

Как ей следует поступить в этом случае, она, честно говоря, не знала.

Прогнать Макса, получив удовольствие от одного только сознания того, что она на четвертом десятке еще может быть любимой и желанной? Или, может, сначала строго прикрикнуть на него, а затем все же открыть дверь и предстать перед ним точно русалка: с распущенными по плечам волосами, в кружевной сорочке, соблазнительно открывающей белые пухлые плечи, которые так любил целовать Ваня…

Ваня! Всплывшее из небытия имя обожгло ее, будто плеть. К горлу подступила душная волна рыданий. Нина забилась на постели, уткнув в подушку сморщенное лицо, заколотила кулаком по постели, прикусив губу, чтобы не разрыдаться в полный голос. За что ей такое наказание, за что? Чем она так согрешила в своей жизни, что в свои тридцать четыре, в самые сочные годы, осталась одна-одинешенька, с двумя детьми, одна как перст, а из былых друзей и поклонников — один Макс Руденко. За что ей все это?

Уж не за Катю ли? Не за нее ли?

Тень мужа, уставившего на нее колючий осуждающий взгляд из темноты, сменилась образом маленькой чернявой девочки с удивленными глазами. А потом и этот образ как-то отодвинулся, расплылся в темноте бесформенными молочными пятнами, потускнел, истончился — и Нина Николаевна наконец измаянно заснула сладким, без сновидений сном.

Макс Руденко в это время не спал. Правда, он не бил кулаком в подушку в бессильной борьбе с самим собой, не лежал, уставя в потолок полный бессонной муки взгляд. Закрыв дверь на задвижку и включив настольную лампу, он сидел в кабинете Ивана Сергеевича и бесшумно листал его рукописи.

До самого утра не гасла лампа, до самого утра шевелилась чудовищная тень на стене, напоминая нелепо раздувшийся призрак с гигантской головой. И лишь когда рассвет вызолотил стены дома и зевающий дворник во дворе принялся привычно шаркать метлой по асфальту, Макс выключил свет и, аккуратно сложив бумаги в коробку в том порядке, в каком он их там нашел, удовлетворенно прикорнул на узеньком диване.

Он был доволен собой. Молодец, что не поддался чарам этой бесноватой тетки! У нее сегодня милость до последней капли, донышка, а завтра — такая же безоглядная испепеляющая ненависть. Ей не угодишь. Сегодня на шею вешается, а завтра прогонит вон. Нет хуже, чем когда женщина лишь из одного только чувства благодарности, без любви ложится с мужчиной в постель. Потом этого мужчину она может только ненавидеть. А этого Максу не надо. Ни к чему ему это. У него другие виды на эту семейку. С этой семейкой расставаться он совеем не собирается!

Под утро, когда Макс еще только засыпал, Нина уже пробудилась в своей холодной вдовьей постели.

Она откинула одеяло, собрала волосы в большой узел на затылке, накинула на плечи халатик, распахнула окно. В душную, пропахшую перегаром и еще чем-то сладко-животным, не то тленом, не то пылью, спальню ворвался свежий воздух летнего утра. Небо обещающе голубело над городом. Меж деревьев с запыленной листвой торжественно подпирал облака шпиль университета.

Нина Николаевна навалилась животом на подоконник. Утренняя прохлада с удовольствием омывала ее пухлое, полное нерастраченных сил тело. Голова казалась тяжелой, во рту было гадко после вчерашнего. Ничего, после чашки крепкого кофе это пройдет… Нина Николаевна вспомнила вечер накануне и смущенно зарделась, О Господи, да как же она дошла до такого! Напилась, рассиропилась, стала вешаться на шею мужику. Да если бы мужику, а то Максу Руденко! Он и не мужик вовсе, а так, принеси-подай…

Нина с удовольствием потянулась. Как хорошо, что между ними ничего не было… Ничего! Иначе сегодня она и глаз не смогла бы поднять на Ванин портрет — стыдно. Не хватало еще броситься на шею слюнявому сосунку, который здорово младше ее! Хорошо, что ничего не было, ничего! Она справилась с собой, не пустила на супружеское ложе, освященное десятью годами брака, случайного попутчика.

За завтраком Макс выглядел хмурым. Нина Николаевна не испытывала никакого смущения от того, что давеча предлагала ему себя, как уличная девка.

Наоборот, она обращалась к нему насмешливо-покровительственно, точно знала о нем нечто стыдное, о чем неприлично говорить вслух. И с годами этот насмешливо-покровительственный оттенок в их отношениях укрепился, хотя его происхождение постепенно забылось.

Между тем Макс выглядел как побитая собака. Казалось, он чувствовал себя виноватым во вчерашнем инциденте. Своим поведением он позволил унизиться «богине и покровительнице», опуститься до себя, простого смертного. Словно он раз и навсегда твердо усвоил, что между ними дистанция огромного размера и на него возложена обязанность своим унизительно-подчиненным положением поддерживать установленную дистанцию.

По дороге Руденко забросил Иру в садик (та недовольно надулась, узнав, что сегодня ее отведет ненавистный Макс), отвел Дашу в школу, заботливо зашнуровал ей башмачки в раздевалке и подтянул спущенные на коленках колготки.

После этого он отоварился в магазине по списку, который ему сунула перед уходом Нина. Потом заскочил в квартиру Тарабриных, выгрузил продукты в холодильник и, мимоходом заглянув в кабинет, умчался по своим делам.

Макс спешил на студию. На душе у него было слегка неуютно от того, что он собирался сделать. Раздираемый внутренними противоречиями, он казался сегодня еще более скандальным, чем обычно.

— Гады, бездарности, завистники, — доносился из студийной курилки его характерный, чуть гнусавый голос. — Сгубили такой талант, и хоть бы кто бы вспомнил, что вчера исполнилось десять месяцев со дня смерти! И ведь ни одна сволочь…

Речь шла, конечно, о Тарабрине. Собеседники стыдливо опускали глаза и безоговорочно признавали правоту Макса. Руденко дрожал и пузырился от негодования. Особенно он упирал на страдания вдовы и печальную участь ее несовершеннолетних детей.

— Нина Николаевна мается без денег, без средств, — бушевал он, выразительно помаргивая выпуклыми библейскими глазами, — и всем плевать! Девкам теперь подолом мести ради куска хлеба…

— Ну, рано им еще подолом мести-то, — слабо возразил чей-то рассудительный голос.

Тогда помреж Синицын, известный своим добрым сердцем и неистребимой наивностью, отвел Макса за рукав в укромный уголок и, смущаясь, произнес, доставая из загашника мятую купюру:

— Вот передай ей… — Он стыдливо сунул в потную ладонь Руденко двадцать пять рублей.

— Ага! — Макс аккуратно положил смятую купюру в бумажник. — Нина Николаевна будет очень благодарна.

Вечером Руденко должен был появиться на дружеском ужине в честь прибытия из заграницы актера Марчукова. Приглашения на этот вечер он добивался почти неделю и до последней минуты не был уверен, что ему все же удастся туда проникнуть. Однако в восемь часов вечера в ресторане гостиницы «Тбилиси» он с удовольствием уплетал шашлык по-карски, запивая его пряным «Алазани». Его соседом справа оказался поляк. Этот представитель братской народности ввиду особенностей польской речи. пришепетывал, почти как сам Макс. По-русски он не говорил, но все понимал, как собака. Макс непрестанно бомбардировал собеседника слезливыми возгласами, жуя жилистое мясо (он уплетал уже четвертую порцию шашлыка):

— Богиня, необыкновенная женщина — и вынуждена перебиваться с хлеба на воду! — То же самое, но в разных вариациях говорилось им сегодня еще в пятидесяти местах.

— Пани Нина Тарабрин… — пытался поддержать разговор поляк, но собеседник его не слушал.

Наискосок от странной парочки седовласый представительный господин внимательно вслушивался в застольный разговор, сосредоточенно шевеля тараканьими усами. Кто это был. Макс очень хорошо знал.

Вытирая салфеткой губы, испачканные жиром, Руденко притянул за полу пиджака пробегавшего мимо Марчукова.

— Слушай, — сказал он, — твой поляк чего-то талдычит, никак не пойму.

— Он говорит, что после великого режиссера должно было остаться великое наследство, — объяснил тот. — Вдова может хорошо заработать продажей рукописей.

Тараканьи усики пожилого господина напротив взволнованно шевельнулись.

— Давай-ка, роднуля, выпьем водочки, — неожиданно умилился Макс и, обняв поляка, набулькал ему полный фужер. — Пей! А то ты там в Речи Посполитой озверел небось от своей «крулевской сливянки».

Через час Макс уже казался вдребезги пьяным. На лбу его блестели крупные капли пота, волосы влажно слиплись, на разгоряченном лице, как недозрелая слива, багровел картофельной формы нос. Однако глаза смотрели как у трезвого — холодно и рассудочно.

Господин с тараканьими усиками невзначай подсел к нему, ощупывая лицо актера пронзительным взглядом.

«Наконец-то!» — обрадованно екнуло у Руденко. Именно этого мгновения он ждал целый вечер. Именно ради него он явился сюда.

— Рад с вами познакомиться, — с иностранным акцентом проговорил тараканий господин и сердечно пожал руку Максу. Однако в его змеином проницательном взгляде не читалось и намека на сердечность. Это был известный коллекционер из Франции господин Бову, прибывший в Москву на книжную выставку.

Макс обрадованно вскочил и, явно переигрывая, припал к руке Бову, в воодушевлении облобызав ее. Он казался бесспорно и отвратительно пьяным.

— Наслышан… Счастлив… — Руденко влюбленно припал к груди коллекционера, громко икая.

Бову пожевал губами, брезгливо отодвинулся и произнес:

— Я слышал ваш разговор о вдове Тарабрина. Печально, печально… Талант его при жизни так и не был оценен по достоинству. Только потомки… Нужно хранить для потомков его талант.

— Гений был наш дорогой Ванечка, гений, — фамильярничал со слезой в голосе Макс, при жизни всегда называвший своего благодетеля не иначе, как по имени-отчеству. — Загубили, гады, шакалы, гиены…

— Я хотел бы посодействовать его вдове. Так сказать, помочь материально, — плотоядно шевельнул усиками коллекционер. — Имея некоторые средства, я хотел бы… Ну, хотя бы ознакомиться с его рукописями! Может быть, в будущем, когда встанет вопрос о покупке наследства Тарабрина, я сумел бы…

— Не продаст, — перебил его Макс, бурно замахав руками, — и не думайте даже, и даже не заикайтесь — не продаст! Поскольку — святыня! Для потомков надобно сохранить. А нищета такая! Дочки растут, как сорная трава при дороге.

Кто пройдет, тот и ущипнет. Дашенька — чистый ангельчик, светлая душа… Сердце кровью умывается…

— А точно не продаст? — перебил алчный коллекционер.

— И-и-и! — завыл Руденко, утирая пьяные слезы полой пиджака француза. — И не сумлевайтесь! Бову обескураженно пошевелил усами.

— Может быть, вы все же представите меня Нине Николаевне… Я хотел бы выразить ей свое сочувствие.

— Не принимает, — рыдая навзрыд, оборвал его Макс, — чтит память покойного и никого не принимает. Верите ли, даже к телефону не подходит, из дому не появляется, даже в магазин. Горе-то какое!..

Бову окончательно расстроился. Кажется, он мечтал по самый локоть запустить свою жирную буржуйскую лапу в наследие Тарабрина.

— Вот моя визитка, — вздохнул француз, протягивая картонный прямоугольник. — Я улетаю послезавтра вечером. Если Нина Николаевна все же надумает меня принять, я буду безмерно счастлив. Я мог бы предложить ей сотрудничество — например, содействие переизданию произведений ее мужа с выплатой гонорара в валюте.

Макс небрежно бросил визитку в карман, однако не забыл справиться, в какой именно гостинице остановился иностранец.

— К исходу второго дня, когда чемодан Бову, готовый к отправке в аэропорт, уже возвышался возле двери, а сам коллекционер расстроенно курил в ожидании такси, в полупустом номере гостиницы «Интурист» раздался телефонный звонок.

— Я говорил с ней… — театрально прошелестел в трубку умирающий голос.

Бову не надо было объяснять, кто звонит. Этого звонка он терпеливо ждал двое суток.

— Что же она?

— Не хочу, говорит, торговать памятью мужа, — на другом конце провода трубно высморкался Макс.

Француз вздохнул — напрасные надежды! Тараканьи усики печально обвисли.

— Вы упоминали о возможной материальной компенсации?

— Неоднократно! Она — ни в какую…

— Я благодарен за содействие, господин Руденко, — сдержанно произнес Бову, намереваясь положить трубку. — И вынужден…

— Но я уговорил ее в знак признательности передать вам кое-что незначительное, — перебил его собеседник.

— Что это? — Сердце Бову возбужденно забилось. Он уже предчувствовал миг удачи, тот священный для каждого коллекционера миг, когда ему предоставляется уникальная возможность купить бесценную вещь за сущие гроши.

— Это всего две странички, один из первых рассказов… «На воде», кажется.

Бову задохнулся от радости. Он знал этот рассказ. Это был один из первых, еще неуклюжих, по оценкам критиков, рассказов Тарабрина. Это была история о том, Как несколько заносчивых студентов поехали кататься на лодке в грозу и чуть не утонули. Их спас простой деревенский парень из тех простых людей, которых они всегда презирали. Сейчас, после смерти Тарабрина, черновик рассказа можно купить задешево, но лет через двадцать, когда его гений оценят по достоинству… Эта рукопись будет бесценна!

— Сколько? — Коллекционер затаил дыхание.

— Пятьсот, — скромно произнес Макс. Бову ошеломленно приоткрыл рот. Да, вдова Тарабрина знает цену наследию своего супруга! Пятьсот рублей за две странички, исписанные убористым неровным почерком! Однако стоит согласиться с расчетом на то, что позже она пустит его покопаться в сокровищнице своего мужа.

— Хорошо, — кротко произнес Бову. И добавил:

— Я заплачу эти деньги только потому, что мне известно, в каких стеснительных обстоятельствах находится мадам Тарабрина. Я считаю это безвозмездной материальной помощью семье погибшего гения. А рукопись возьму как священную память о великом человеке.

Они встретились внизу, у входа в гостиницу. В такси на заднем сиденье Макс передал иностранцу две густо исписанные странички, вложенные между листами пропагандистской брошюрки (что-то о руководящей роли КПСС в жизни социалистического общества). Взамен ему были вручены пятьсот рублей новенькими сторублевками.

— Все же объясните мадам Тарабриной, — настаивал Бову (металлический акцент в его голосе крепчал по мере приближения к Шереметьеву), — выгоду нашего взаимного сотрудничества. Я мог бы нанять профессиональных литературоведов для разборки его наследства, организовать переиздание. Это очень, очень много денег!

Слушая иностранца, Руденко согласно кивал. Он знал, что коллекционера интересуют рукописи и только рукописи, а вовсе не бедственное положение безутешной вдовы. И поэтому Максу выгодно было поддерживать несокращаемую дистанцию между обеими сторонами.

В аэропорту, в зале отлета пассажиров. Макс еще раз попытался облобызать иностранца. Брезгливый Бову еле-еле увернулся от мокрых мягких губ.

Он сдерживал себя только во имя будущего сотрудничества.

Вечером Макс как ни в чем не бывало явился в доме Тарабриных.

— Вы слышали, Ниночка Николаевна, западники, гнусные шакалы, собираются издать книги Ивана Сергеевича, — поведал он ей. — Вот гниды! Так и норовят надуть советского человека. Обещают золотые горы, а в конце концов опять ничего не заплатят.

— Правда хотят издавать? — обрадовалась Нина Николаевна и возбужденно сжала руки. — Ох, хоть бы издали! Ирочке нужно пальто на зиму, Даше ботинки, она так быстро растет! А денег совсем нет…

Макс медленно полез рукой во внутренний карман и нехотя выложил на стол новехонькую сторублевку.

— Вот, возьмите, — сконфуженно потупился он. — У меня сейчас деньги есть, так что отдадите когда сможете… Я гонорар получил. У Герасимова в фильме сыграл казака, который выглядывает из-за куста сирени. Говорят, неплохо получилось, талантливо.

— Макс, ты — мой единственный друг! — с чувством произнесла вдова, смущенно принимая сторублевку. — Если бы не ты…

Макс скромно опустил глаза. Отчего-то на сей раз он не стал бормотать комплименты и называть вдову благодетельницей, а лишь смущенно промямлил:

— Поздно уже, почти час ночи… На метро я уже опоздал.

— Конечно, Макс, милый, оставайся, — улыбнулась Нина Николаевна, угадав причину его смущения. — Я постелю тебе в кабинете Вани.

— Спасибо, — просиял Руденко. — Мне там очень, очень удобно!

И опять до утра горела розовая лампа, и опять по стене плыли, расплывались темные лохматые тени…


Глава 2


Широкой публике Иван Тарабрин был известен больше как режиссер и актер, чем как удачливый литератор. Сначала он запомнился зрителю, играя в фильмах простых, немудрящих людей с открытой и честной душой, затем приобрел известность в качестве режиссера замечательных лент о деревенской жизни и лишь в преклонные лета прославился как писатель. Натура одаренная и щедрая, он был таким же колючим, неуступчивым и неровным, как вся его жизнь. Характер у него был скрытный и ершистый, однако он легко сходился с людьми, если чувствовал в них простоту и естественность.

Иван родился в Сибири, в глухой деревне, рано потерял отца и рано начал работать. Он много скитался по стране, вкалывал на торфоразработках и на золотых приисках, трудился чернорабочим, грузчиком, матросил и даже учительствовал пару месяцев в глухой таежной деревне, пока наконец не понял, что его призвание — кино.

Это произошло в обшарпанном деревенском клубе на торфоразработках в Ленинградской области, где он вкалывал, чтобы послать деньги матери. Показывали «Большую судьбу маленького человека».

В зале пахло перегаром и кожаными сапогами, рабочие лузгали семечки, но Иван ничего этого не замечал. Он смотрел на экран, и по лицу градом катились слезы. Это были очистительные слезы, от которых на душе становилось легко и приятно. Ему казалось, что происходящее на белом полотне как будто было и в его собственной жизни. Для остальных зрителей в зале кино служило всего-навсего обычным субботним развлечением наряду с выпивкой и танцами.

«Интересная штука кино, — думал молодой торфоразработчик, выходя из душного клуба на воздух. — Оно заставляет людей плакать из-за других как будто из-за себя самого. А я ведь тоже знаю такую историю, от которой люди будут плакать. И я мог бы показать ее. И уж на моей картине в зале никто бы не лузгал семечки!»

На следующий день он взял расчет в конторе, купил билет в жесткий вагон и отправился поступать в институт кинематографии. Он мечтал снять историю, от которой обольются слезами даже грубые торфоразработчики.

Тарабрин появился в Москве летом пятьдесят пятого года. Он был одет по неписаной моде тех лет: прожженная папиросами телогрейка, из-под которой браво выглядывала тельняшка, на ногах — высокие сапоги, смазанные ваксой так густо, что издалека они казались хромовыми, брюки клеш, наследство морской биографии"

Он выглядел как зэк, выпущенный по амнистии, в то время их немало бродило по стране.

Явившись в приемную комиссию, Тарабрин наклонился к симпатичной девушке, сидевшей на приеме документов, и по-свойски подмигнул ей:

— Ну, красавица, где тут у вас записывают кино снимать?

«Красавица» испуганно вздохнула и пролепетала трогательно-розовыми, как у пупса, губками:

— Вам, наверное, в актеры нужно, это у другого стола.

Крестьянское происхождение и пролетарская биография Тарабрина пришлись ко двору, и вскоре его фамилия красовалась в списках абитуриентов.

Войдя на прослушивание, Иван расстегнул телогрейку (даже в жару он не расставался с ней, чтоб не сперли, — на торфоразработках, где было много бывших урок, это считалось обычным делом) и уселся на стул, самодовольно блестя начищенными сапогами.

— Ну что вы нам прочитаете? — спросил сухонький старичок профессорского вида, отчего-то показавшийся ему смутно знакомым.

— Я сюда пришел не читать, а кино снимать, — удивился Иван.

Комиссия заулыбалась.

— Вот как? — добродушно усмехнулся профессор и сделал карандашную пометку на бумаге. — Тогда вам нужно поступать не в актеры, а в режиссеры.

— А кто такие режиссеры?

— Режиссеры — это люди, которые снимают фильмы. — Да? — удивился Иван, поднимаясь. — А я думал, что просто собираются люди и договариваются, как будут снимать кино. Значит, не туда попал, извините. — И со смущенным полупоклоном он вышел за дверь.

Вскоре в приемной комиссии разразился скандал со стуками кулаком по столу и слезами. Кукольная девушка с розовыми губами плакала и божилась, что она сделала все как нужно, это абитуриент сам не знает, чего он хочет. Скандал замяли, документы настырного торфоразработчика переложили из одной папки в другую.

— А, это тот самый молодой человек, который хочет снимать кино, — улыбнулся председатель комиссии, увидев на стуле перед собой знакомую телогрейку. — Так о чем же будет ваш фильм?

Тарабрину почудилась в его словах насмешка, и он мрачно насупился.

— О людях, конечно. О чем еще можно снимать? Кому кино о коровах охота смотреть? Хотя, ежели рассудить, ведь можно и о корове так снять кино, что не оторвешься. Это ж как стихотворение. Можно про любовь написать так, что скулы от скуки сведет, а можно про корову так, что закачаешься. Как Есенин.

— Ну и как бы вы сняли фильм про корову? — полюбопытствовал старичок.

Тарабрин задумался, почесал небритую несколько дней щеку, хотел было от волнения высморкаться двумя пальцами в пол, но вовремя передумал. Он вспомнил, что платка у него нет, а об тельняшку пальцы вытирать — не так поймут. И начал негромким убедительным голосом:

— Вот представьте: раннее утро, корова в стойле ждет утренней дойки. На улице еще темно, морозно… А доярка не идет, она пьяная после вчерашнего… А коровушке тяжело, стонет она, зовет свою хозяйку, — вымя ведь у нее распирает, огнем палит. — Здесь будущий режиссер даже схватился за грудь, глаза его засветились неподдельной коровьей мукой.

Комиссия заулыбалась, подавляя спорадические смешки.

— А председатель комбикорма не дает, все налево частнику, своему куму, сплавляет, так что наша коровушка голодная. И вот смотрит она на стежку, заметенную снегом, над ней юный месяц висит, крупный, точно снегом начищенный, — и в глазах ее слеза, крупная, блестящая…

— Спасибо, спасибо, достаточно, — поспешно поблагодарил председатель комиссии, — а то мы сейчас расплачемся над вашей коровой. Вам бы, милый мой, в писатели идти, так вы нам проникновенно обо всем рассказываете, — посоветовал он.

— Я в режиссеры пришел наниматься, — обиженно надулся Тарабрин и с нарочитым равнодушием отвернулся к окну. Сердце его томительно билось.

Его приняли.

Вгиковская жизнь тех лет носила характерные признаки алкогольного угара. Все студенты пили и пили все, что горело. Считалось, что алкоголь так же необходим для творчества, как воздух для легких или еда для желудка. Чистую водку пили редко, на нее, как правило, не хватало денег, чаще употребляли дешевый портвейн или самодельную брагу из деревни. Пили вечером — чтобы захмелеть, утром — чтобы опохмелиться.

В общежитии было весело. По вечерам в тесной комнатушке собирались друзья, обсуждали последние события, между разговорами о Достоевском и Эйзенштейне завязывался легкий флирт, а между солеными груздями и стаканом «трех семерок» зарождалась вечная дружба. В комнатку набивалось множество народу. Сидели тесно, плечом к плечу, по двадцать человек на панцирной койке, по пять человек на табуретке, по десять — на подоконнике. Пели песни под гитару и без нее, читали стихи — свои и чужие, строили планы на жизнь. На этих посиделках можно было встретить не только кинематографистов, но и литераторов, и художников, и театральных актеров, и двоюродного брата с гостинцем из деревни, и бича, приехавшего тряхнуть мошной в столицу, и амнистированного зэка, который проездом направлялся к своей зазнобе в хлебное Запорожье.

Особенно веселые разгульные дни наступали, когда кто-нибудь из приятелей получал гонорар за съемку в массовке. Тогда гудели плотно, по несколько дней, пока комендант общежития, добродушный тип из военных, привыкший к отчаянному кутежу студентов, не терял последнее терпение и не начинал допекать начальство жалобами. После его кляуз в общежитии появлялся кто-нибудь из ответственных комсомольских работников с гневным укором на устах.

Комсомольскому энтузиасту наливали полный стакан, наваливали на тарелку гору домашней снеди, отдававшую тухлятиной еще в поезде.

После такого приема вместо сурового отпора пьяницам и дебоширам звучал мягкий братский укор.

Часто загул завершался блистательной дракой, когда из расквашенных носов лилась кровь, а победителя невозможно было определить, потому что соперники лежали рядом друг с другом, пьяно сопя в луже крови. Наутро никто не мог вспомнить, почему завязалось мордобитие, чем закончилось и что послужило ему причиной.

С энтузиазмом первокурсника Тарабрин погрузился в вольный студенческий разгул. Это была знакомая атмосфера, чем-то напоминающая мужское братство торфоразработчиков. После первого стакана огненной жидкости тесные стены комнатушки раздвигались, становилось легче дышать, ноющая язвенная боль в желудке отступала куда-то далеко, лица друзей, недавно выглядевшие хмурыми и недовольными, внезапно становились приветливыми, а в голову лезли черт знает какие умные мысли, которыми хотелось немедленно поделиться. На торфоразработках было то же самое — сначала задушевные разговоры, а потом пьяная драка и тяжелое похмелье с утра…

Неожиданно для себя Тарабрин стал старостой группы. В деканате рассудили, что человек, который бригадирствовал на Севере и мог справиться с командой отпетых бичей, наверняка совладает с толпой кинематографических студиозусов. Чуть ли не силком его заставили подать заявление в КПСС — чтобы староста всегда чувствовал за плечом отрезвляющее дыхание родной партии.

Примерно в то же время Тарабрин стал потихоньку кропать стихи. Стихи у него получались угловатые и неуклюжие, полные первобытной мужицкой силы. Они ему самому не слишком-то нравились. Они мучили его своей непохожестью на те прилизанные вирши, что обычно читались на студенческих вечеринках. Иван лютой завистью завидовал плавной гладкописи маститых поэтов, их стройному благозвучию, которое после прочтения оставляло в душе странный тревожащий осадок.

Кроме стихов Тарабрин писал рассказы о том, что ему было близко и дорого, — о деревне. Однажды он даже осмелился отнести их в журнал. Рассказы ему вернули через два месяца с дурацкой отговоркой. Было так обидно! Хотелось стукнуть по столу, грязно и виртуозно выругаться в лицо тихому очкастому еврейчику, вежливо отфутболившему его.

А потом у него случился роман с молодой поэтессой, которая считалась в поэтической среде жутко талантливой. Поэтессу друзья по-свойски звали Мышкой. У нее были длинные волосы цвета воронова крыла, загибавшиеся на щеках задорными кольцами. Слова она произносила нараспев, мягким, тонким голосом, удивленно взмахивая длинными ресницами. Глаза у нее были тоже удивленные, черные, выпуклые, бархатно-зовущие, а фигурка хрупкая, как у статуэтки. Ее хотелось оберегать от невзгод и носить на руках. Мышка знала, что вызывает в окружающих подобные чувства, и принимала их как должное.

Она была так не похожа на девиц, с которыми Иван имел дело раньше!

Обычно это были деревенские разбитные девахи, бесстыдно-развязные и в то же время конфузливые, или истосковавшиеся по мужской ласке, по красивой жизни с духами и чулками торфоразработчицы с мягким северным выговором, белобрысые, с картофельными бесцветными лицами и ждущими рыхлыми телами.

Мышка была совершенно другой. Она была интеллектуалкой, непредсказуемой, нервной, утонченной. В свою очередь Иван понравился ей своей нарочитой мужицкой грубостью, первобытной жадностью к женщине и еще тем, что считался талантливым. Мышке хотелось узнать, как это — спать с деревенским гением. После эфиров и зефиров ей хотелось чего-то грубого, соленого, земного.

Долгого романа между ними не вышло. Иван изводил возлюбленную ревностью и грубостью. Он бросался выполнять ее самые безумные желания, но вместе с тем мог ударить под горячую руку. За внешней агрессией скрывалась ранимая душа обожженного жизнью человека. Мышка была капризна, как настоящая звезда, и любила беспричинно плакать. При виде слез Тарабрин смущался, становился пугливым и ручным, точно бестолковый молодой пес.

Во время редких свиданий Мышка постоянно шептала стихи, предоставив своему любовнику роль слушателя.

— Послушай, что я сочинила только что, — говорила она нараспев тонким голосом и читала вслух:

— «Шипящий шепот кошенили на ветках оставляет крест. О вы, которые любили, зачем вы бродите окрест?»

В простоте душевной Тарабрин считал свою подругу гениальной и мучился рядом с ней от собственной бездарности.

Однажды он осмелился показать ей свои стихи.

Мышка пробежала глазами мятые листы, молча сложила их в папку и защебетала как ни в чем не бывало:

— Ты знаешь, я вчера шла домой… Листья падали и шуршали, как гигантские мыши… Мне показалось, что они меня зовут куда-то далеко!..

— Постой! — перебил ее Иван. — Ты ничего не сказала про это. — Его ладонь нервно теребила исчерканные страницы.

Мышка опустила глаза и нехотя улыбнулась:

— А, это… Понимаешь, твои стихи, конечно, хорошие, но… — Она смущенно потупилась, надеясь, что он все поймет сам.

— Значит, все это ерунда? — напрямик спросил он, комкая листы.

— Я бы не сказала, — промямлила Мышка. — Только как-то все…

Понимаешь, нельзя в грязной обуви входить в чистый храм поэзии.

— Ты права! — мрачно отрезал Иван. — С этим покончено!

Больше стихов он не писал.

Его рассказы Мышке понравились куда больше. Или она лишь делала вид, что они ей нравились? Ведь в области прозы ей не страшны были конкуренты.

— Чувствуется первобытная правда, — задумчиво Произнесла Мышка, машинально перелистывая страницы ученической тетради. — Скажи, Ваня, в рассказе «На воде» под именем Лилианы, студентки, которая презирала мужиков в грязных сапогах, ты вывел меня, да?

Тарабрин неожиданно смутился.

— Это собирательный образ, — нашелся он.

— Ну как же, — не отступала Мышка, — черная прядь колечком на щеке, влажные, зовущие глаза… Это же я!

Тарабрин только пожал плечами. Действительно, во время написания рассказа он думал о Мышке, томился ею, мечтал о ней.

— Выходит, ты ненавидишь меня, — неожиданно вывела Мышка. — Точнее, ненавидишь таких, как я, — тонких, интеллигентных, думающих. Мы все для тебя — классовые враги. Ты нас презираешь за то, что мы слишком умно рассуждаем об искусстве, да? Ты любишь только деревенских, а все остальные для тебя просто не люди — нелюди. И не спорь! — Она обидчиво повысила голос. — Ну, .подумай, разве я такая, как эта Лилиана? — Она прижалась жестким лакированным завитком к его худой, обметанной щетиной щеке.

— Нет, — фальшиво произнес он. — Ничего общего! Он сунул ноги в сапоги, снял с гвоздя гитару. И, держа углом рта потухшую беломорину, запел хрипловатым надтреснутым голосом незамысловатую песню:

А мы с товарищем работали на Северной Двине. Эх! А ни фига не причиталось ни товарищу, ни мне… Эх!

А мы с товарищем работали на Северных Путях. Эх! А ни фига не заработали, уехали в лаптях! Эх!

Мышка демонстративно ушла, хлопнув дверью, — обиделась. Она не выносила грубости.

После этого их отношения дали невидимую трещину. Роман стал гаснуть, чадить и вскоре вовсе сошел на нет, оставив в душе Ивана прочно укоренившееся чувство враждебности ко всем столичным, городским людям, к которым относилась утонченная Мышка.

В это время дела Тарабрина шли не блестяще. Его рассказы не печатали, а фильмы не выпускали на широкий экран. Он пил все больше и яростнее, пил и не пьянел, стараясь вызвать в себе привычное ощущение алкогольной легкости и добродушия, чтобы выплеснуть прочь то темное, злое, мучительное, что мешало жить. Однако теперь водка вызывала в нем только гневливую раздражительность.

Однажды дружная компания ужинала в ресторане. Вечер удался, на душе было легко и ясно. Иван был неожиданно тих и расслаблен. Удачный вечер хотелось продлить, но ресторан уже пустел перед закрытием.

— Еще бутылку водки! — Тарабрин вывалил на стол перед официанткой горстку смятых купюр.

— Водки нет, — отрезала усталая девушка в крахмальной наколке. Ей надоела шумная студенческая компания. Они мало ели и много пили, мешая выполнять план по дорогим закускам и своим безденежным видом губя надежду на щедрые чаевые.

— Ну тогда вина, — не отставал Иван.

— Вина тоже нет, — отрезала официантка, собирая посуду со столов, — и вообще мы скоро закрываемся…

Тут ее позвали к соседнему столику, где гуляла группа военных с большими звездами на погонах. Угодливо семеня, официантка вынесла из подсобки бутылку водки и поставила ее перед офицерами.

При виде такой наглости Тарабрин взбеленился.

— Мы не оплатим счет, пока нам не дадут водки/потребовал он. Глаза его хищно сузились, а на скулах от бешенства заходили желваки. — Мы видели, как вы подавали вон тем гражданам. Им можно, а нам нельзя?

— Товарищ, та бутылка водки, что вы видели, моя личная, — отрезала официантка.

— Значит, и нам принесите личной, — не отступал Иван.

Товарищи дергали его за рукав, просили не связываться, предлагали отправиться в общагу и по дороге затариться спиртным у таксистов. Но Тарабрина несло.

— Ресторан закрывается, — отрезала официантка и, поджав губы, надменно спросила:

— Вы собираетесь платить?

— Нет!

— Тогда я вызову администратора, — пригрозила девушка.

— Вызывайте!

— И милицию!

— Пожалуйста!

Прибежавший администратор, маленький фактурный толстячок с веревочными усиками, предложил молодому человеку пройти к нему в кабинет и даже стал тянуть его за рукав. Нетрезвый Иван уперся и в запальчивости саданул администратора локтем под дых. Тот испуганно завизжал и стал звать милицию. Пока ехала милиция, компания военных решила ему помочь. Завязалась драка. Студенты дрались против офицеров. К приезду наряда Тарабрин уже покоился на полу в осколках разбитой посуды. На плечах его сидел дюжий майор раза в два выше ростом и тщетно пытался угомонить своего противника.

На следующее утро в деканат пришла бумага из милиции, а вечером того же дня в вестибюле института был вывешен приказ об отчислении Тарабрина как инициатора драки. Остальные участники инцидента отделались выговором с занесением в личное дело.

И это в конце пятого курса, когда оставалась всего неделя до защиты диплома! В качестве дипломной работы Иван должен был предъявить фильм «Холодное лето, теплая зима», над которым самозабвенно работал весь последний год. Это было ужасно.

Тарабрин пошел с повинной головой к ректору. Гроза бушевала несколько минут. К друзьям он вернулся с лицом белым, как мел.

— Вопрос об отчислении отдан на рассмотрение комсомольской организации, — шевеля онемевшими губами, произнес он.

Ректор блестяще вышел из пикантной ситуации. Спустить дело на тормозах он не имел права, а вот переложить ответственность за судьбу дебошира на плечи его товарищей было удобно и безопасно. Расчет строился на том, что комсомольцы не захотят отчислить своего приятеля.

Членом бюро комсомольской организации института была Нина Колыванова с актерского отделения. Это была пухлая студентка с косой и с детским наивным взглядом. У нее были гладкое чистое лицо, высокая грудь и правильные, партийно-обоснованные взгляды на жизнь. Она училась на третьем курсе, была отличницей, активно вела общественную работу. Правда, злые языки утверждали, что в творческом плане способности ее были вовсе не столь бесспорны, как в общественном. Единственная из всего бюро она голосовала за немедленное отчисление Ивана.

— Тарабрин постоянно участвует в пьяных дебошах, хулиганит, развратничает в общежитии, — убежденно доказывала она. Ее белое гладкое лицо застенчиво краснело, а пшеничная коса подрагивала на спине. — Он не только пьет сам, но и спаивает других. Пора покончить с этими бесконечными попойками. Нужно отчислить его из института.

— Но, Нина, — пытался урезонить ее секретарь комсомольской ячейки, — всего неделя до защиты диплома… Ну, оступился человек, ошибся… Зачем ему жизнь портить, волчий билет выдавать?

— Когда мы видим на стенах домов плакаты «Пьянству — бой», мы думаем: мол, правильно написано! — язвительно проговорила Нина. — А вот когда нужно действительно дать бой, мы опускаем руки и притворяемся добренькими. Как же, ведь мы портим своему товарищу биографию! Это водка портит ему биографию, а не мы, комсомольская организация! А Тарабрин нам потом еще спасибо скажет за то, что мы его не жалели, а дали хорошего тумака и заставили задуматься!

Однако большинством голосов на бюро было принято решение дебошира из института не отчислять, ограничившись выговором.

Нина Колыванова была расстроена. Она всегда относилась к Тарабрину неприязненно. Своей показной не правильностью он шел вразрез с ее представлениями о пути в творчестве. Она училась на актрису, мечтала сыграть тургеневскую героиню, в гулянках принципиально не участвовала и считалась максималисткой.

Про Тарабрина на курсе ходили слухи, что в его шкафу в общежитии висит иконка, и, хотя никто не видел, как он на нее молится, уже один этот слух настораживал. Потом про него говорили, что он тайный антисоветчик, ругает советскую власть, что, мол, это она загубила деревню, целые крестьянские подворья вымерли от раскулачивания, от продразверстки и продналога, и что родная мать никогда не станет морить своих детей голодом, разве что мачеха…

А чего стоила его связь с этой поэтессой! Ни для кого не было секретом, что они частенько запирались в комнате, в то время как приятели Тарабрина ждали под дверью, когда у них это закончится. Разве такое поведение совместимо с правилами советского общежития? А теперь, говорят, у него какая-то новая фифа из одного толстого журнала. Наверное, через нее он проталкивает свои странные рассказики, в печать, а гонорары делит пополам с любовницей.

А чего стоит антисоветчина, которую он напевает, сидя на подоконнике общежития? Там даже есть неприличные слова! «Слева молот, справа серп — это наш советский герб. Хочешь жни, а хочешь — куй, все равно получишь…»

Защита диплома Тарабрина прошла ни шатко ни валко. фильм про раскулачивание зрителям показался скучным.

— Ты, Тарабрин, талдычишь все про своих мужиков, — раздраженно высказался один из педагогов. — Сейчас это не актуально. Неколхозное крестьянство, как известно, реакционная сила. Сейчас про рабочий класс нужно снимать.

Через несколько лет высоколобые критики разглядят в этой ученической работе некую тарабринскую изюминку, увидев за перипетиями мужицкой судьбы кафкианские метания маленького человека.

На личном фронте дела у Ивана в то время складывались удачно. У него был в разгаре роман с заведующей литературной частью одного из толстых журналов Олей Колокольниковой. Он был целиком погружен в перипетии их отношений и не видел никого вокруг.

Может быть, поэтому Нина Колыванова, пухлая девушка с высокой грудью, которая выступала против него на комсомольском бюро и в которой он тогда не узнал свою будущую жену, оставила его безучастным, не вызвав ни ненависти, ни раздражения?

— Дуреха, — лишь усмехнулся он, выслушав ее пылкие обличения.

Он знал, как безжалостно жизнь обламывает вот таких наивных простушек с яркими васильковыми глазами и косой толщиной в корабельный канат и что из них потом получается… А получаются из них прожженные циничные бабы, смолящие «Беломорканал», грубые, развязные, расхристанные.

Оля Колокольникова остро переживала неудачу Ивана. Ей нравился его дипломный фильм.

— Чувствуется, что ты неравнодушен к своему герою, — говорила она.

Густая челка падала на глаза, отбрасывая угольную тень. — И это неравнодушие искупает огрехи. Они, твои профессора, ничего не понимают! Они требуют от тебя выполнения кинематографических законов, которые сами же написали. А гениям, между прочим, законы не писаны!

— Дуракам тоже, — парировал Тарабрин, обнимая ее. — Ну, ты меня уже в гении записала.

Они жили в комнате в доме у Никитских ворот, в коммуналке, которая служила обиталищем полусотни Крикливых, скандальных жильцов. Там, среди чада коммунальной кухни и вечных препирательств по поводу ванной, они были счастливы.

Сидя с ногами на продавленном диване, Оля вязала что-то бесконечное, неопределимое. Иван, примостив на коленях доску, клал сверху тетрадь и писал в нее мелким бисерным почерком, экономя бумагу, очередной рассказ. Порой в тихую комнатушку, отгороженную от внешнего мира стеной семейного благополучия, заходили друзья.

И опять они пили, тесно усевшись за столом, пели песни, читали стихи, яростно спорили, строили планы…

Осенью Тарабрин повез Олю к себе на родину. Всю дорогу он нервно курил в тамбуре — опасался, что его будущая жена придется не по душе строгой неулыбчивой матери.

— Что-то она в очках ходит? — певуче спросила мать, нимало не стесняясь будущей невестки. — Что, глаза худые? А тощая-то такая, квелая… Килы нет у нее?

Перед отъездом мать спросила, со сдержанной любовью глядя в заросшее скуластое лицо сына:

— Водочкой-то сильно увлекаешься, Ванюша? — Глаза ее смотрели с суровой строгой нежностью.

— Нет, не очень, — соврал Иван, глядя в сторону. И тут же стал оправдываться:

— Понимаешь, у нас без этого никакие дела не делаются. С этим надо выпить, с тем… А потом ведь и друзья есть, их тоже нельзя обидеть.

После возвращения в Москву суматошная столичная жизнь закрутилась с новой силой. Тарабрину было уже за тридцать, а он еще числился в начинающих.

Это его угнетало. Снимать ему не давали. Сценарий фильма сначала надо было «пробить» в Министерстве культуры, получить финансирование, утвердить актеров — весь этот клубок проблем обозначался термином «выйти в производство» или «запуститься». Тарабрин горячился, ссорился с чиновниками, устраивал скандалы на студии и в короткое время нажил себе множество врагов.

Время вынужденного безделья нужно было как-то заполнять. Нужно было зарабатывать деньги, чтобы кормить молодую семью. Способ подсказали друзья. Он назывался «написание заявки на сценарий». Нужно было написать заявку с кратким изложением сюжета, пять-шесть страничек текста, получить за них аванс, потом месяц-два писать сценарий, и если даже он почему-то не проходит, аванс все равно оставался за автором. А это 1500 рублей! Это давало молодой семье кое-какие деньги. На оплату комнаты, на книги и на вино хватало. А больше — зачем?

Кроме того, режиссеры, соблазненные фактурной внешностью Ивана, стали приглашать его в качестве актера. Тарабрин пропадал на съемках, а не венчанная и не расписанная жена оставалась дома.

Он возвращался со съемок усталый, вымотанный, злой как черт, стараясь напускной грубостью прикрыть виноватость, неуловимо сквозившую во взглядах, в движениях, в походке. От него пахло чужим гостиничным духом, женскими цветочными духами — еле уловимым запахом запретной любви. Это означало одно: очередной съемочный роман расцвел и завял в располагающей к флирту атмосфере киноэкспедиции.

Оля мудро молчала. Если любит ее, то останется, а если не любит…

Включив ночник и положив на колени дощечку, Иван вновь что-то строчил в мятых ученических тетрадях всю ночь напролет. Без этого он не мыслил своего существования.


Глава 3


Между тем Нина Колыванова, пылкая комсомолка с толстой, толщиной с корабельный канат, косой находилась в самом начале своей кинематографической карьеры. Она обладала характерной русской внешностью в ее упрощенном понимании (коса до попы и грудь копной), и режиссеры наперебой звали сниматься в фильмах, где от нее не требовалось особого актерского мастерства — знай себе выпучивай глаза так, чтобы в них читался энтузиазм ударника первой пятилетки, или делай самоотверженную мину неукротимого борца с империализмом.

Летом 1960 года она прошла пробы в картине «Красный рассвет над Днепром», и ее утвердили на роль Настены. Фильм должен был сниматься неподалеку от Херсона. Режиссер был молодой, он мечтал быстро сделать себе имя на конъюнктурном кино, и потому сценарий им был выбран тоже вполне конъюнктурный. Нина должна была играть очередную комсомолку, которая, поверив в светлые идеалы революции, отдает свою жизнь во имя далекого будущего.

Для съемок было выбрано чрезвычайно живописное село километрах в пятидесяти от моря. Беленые хатки, прячась в тени вишневых садов, красиво стекали с холма в просторную долину. Через село катила прозрачные воды река, местная пацанва ласточкой ныряла с плотины в воду. А всего в часе езды в просторной чаше изъеденных ветром берегов плескалось ласковое Черное море.

Каждый вечер съемочная бригада дружно загружалась в экспедиционный автобус и отправлялась купаться. В корзинах гремели бутылки самогона с кукурузными початками вместо пробки, благоухало копченое сало, а мягкий деревенский хлеб в содружестве с домашней чесночной колбасой вызывал обильное слюнотечение. Все это были презенты местных жителей, осчастливленных возможностью участвовать в съемках.

Партнером Нины по фильму был некий Юра Сорокин, долговязый, нескладный парень с огромными карими глазами и добрым бесформенным ртом. В первый день, увидев Нину, он точно онемел и не смог вымолвить ни слова в ее присутствии. На первых порах он смущался, краснел и бестолково мычал при ней, но потом осмелел и даже стал потихоньку ухаживать. В фильме он играл изобретателя нелепых машин, эдакого деревенского Кулибина, соблазненного мечтой о светлом будущем. В конце фильма он геройски погибал от кулацкого обреза.

С первой же секунды Нина почувствовала между ними что-то будет. Юра был так не похож на прожженных киношников, которые лезли под юбку девушке еще прежде, чем узнавали ее имя. Его провинциальная галантность казалась обворожительно целомудренной. Он учился в Киевском театральном институте. Сама Нина была родом из Ленинграда. Она привыкла к северной сдержанности чувств и была просто сражена южной сердечной мягкостью своего ухажера.

Это был симпатичный летний роман, о котором потом так приятно вспоминать при взгляде на пожелтевшие фотографии и засушенный полевой цветок между страницами фотоальбома. Так бы он незаметно закончился вместе с титрами фильма, но судьба судила иначе.

Киношники квартировали в домах местных жителей. Нина жила в покосившейся развалюхе, крытой камышом. Хозяйкой дома была старуха, у которой, кроме коровы и жирного откормленного кота с дурными манерами, на свете никого не было.

Вместе с Колывановой жила ее сокурсница Лена Кутькова. Кутькова казалась чудаковатой, нелепой особой, которую неизвестно каким ветром занесло во ВГИК, — долговязая, с длинным унылым лицом, редкими волосами, жалко облеплявшими выпуклый череп. Зубы у нее торчали вперед по-лошадиному, кожа на лице выглядела землистой и нездоровой, как при плохом пищеварении. В довершение всего она была намного старше Нины, ведь целых пять лет, из года в год, с постоянством, достойным лучшего применения, Кутькова поступала в один и тот же вуз.

Все недостатки внешности частично искупила бы малейшая искра таланта.

Но таланта у Лены Кутьковой не было. Каким образом ей удалось проникнуть в число студентов, оставалось загадкой. Может быть, она доконала своим ежегодным упорством приемную комиссию, а может, в день приемных экзаменов на солнце образовалась вспышка и на членов комиссии нашло временное затмение. Так или иначе, Кутькова тоже собиралась вскоре стать дипломированной артисткой.

В картине она играла молчаливую простодушную крестьянку, с туповатым удивлением внимавшую пропаганде комсомольских вожаков. Забегая вперед, скажем, что это был первый и последний фильм в ее актерской судьбе.

На правах старшей Кутькова сразу же установила шефство над Ниной. Точно сестра, она опекала ее, заставляла вовремя кушать, накидывать шаль в прохладные вечера и вовремя ложиться спать.

В съемочной группе все, от режиссера до последнего осветителя, подшучивали над ней. Порой кто-нибудь из мужчин, вызывая гомерический хохот слушателей, принимался рассказывать, как однажды подвергся домогательствам этого страшилища и едва унес ноги.

В этих случаях Нина неизменно вступалась за подругу. Парни хохотали, а Кутькова после этого начинала еще преданнее и отчаяннее ей служить.

— Я ведь знаю, что мне ничего не светит, — призналась она. Глубокой ночью подруги не могли заснуть от тревожного месяца, любопытно заглядывающего в окна. — Ну, в смысле карьеры и все такое… Мне бы замуж удачно выйти.

Но и это ее желание осталось неосуществленным… Как сладко было просыпаться утром, когда солнце протягивает теплые ладони косых лучей через подслеповатое окошко! Мычат коровы, приветствуя друг друга. Стадо бредет на пастбище, пастух лениво щелкает бичом и нехотя покрикивает на рогатую ленивицу, застрявшую возле кустика придорожной травы.

Во дворе озабоченно квохчут куры, выискивая в пыли затерянное зерно, красавец петух расправляет крылья с изумрудным отливом и, довольный прекрасным утром, поет во все горло победную песню. В долине молочным пластом лежит туман, холодная роса обметывает траву, а в небе, стеклянно-голубом, высоком, еще виднеется полустаявший серп месяца.

Вставать не хочется. Хочется еще глубже залезть под одеяло и смежить липкие от приторной утренней дремы веки. На улице зябко, а под периной, толстой и душной, тепло, как в печке. В хате пахнет неизвестными травами, хлебом, запахом ушедшей ночи, а в двери уже входит, шаркая босыми ногами, баба Маня.

Тихо, чтобы не разбудить спящих, она ставит на стол крынку парного молока и уходит на цыпочках. С легким стуком открывается окно, чтобы впустить в комнату бодрящий утренний дух, отчего звуки просыпающегося мира делаются отчетливее и звонче.

Лениво потягиваясь, Нина выпрастывает руки из-под одеяла, привычно откидывает спутанную косу на спину, подходит к окну. Прохлада осторожно обнимает полные, пышущие сонным жаром плечи… А на подоконнике пламенеет букет из маков и васильков, неумело перевязанный сухой травинкой. Шевелятся кусты неподалеку. Нина улыбается: это Юрка, кто же еще!

Пока Кутькова спит, Нина бережно развязывает букет. Там записка:

«Доброе утро!» Она комкает листок, улыбается и ставит цветы в граненый стакан с толстым дном. И чувствует себя отчего-то счастливой…

Днем — работа, интересная, живая. Вечером — поездка к морю вместе с компанией, горланящей веселые песни, купание в волнах, теплых и мутных от взбаламученного ногами донного песка. А потом лежание на берегу, грубоватый, но такой соблазнительный запах шашлыка, смех, бряканье стаканов с самогонкой и домашним виноградным вином мутного цвета. И — восхищенный взгляд Юры, его долговязая преданная фигура.

Ночью языки костра лижут фиолетовое, опрокинутое над морем небо, фосфоресцирующая вода светится у берега зеленоватым светом. Они сидят на песке, тесно обнявшись. Мягкие губы Юры бестолково тычутся в шею где-то около уха, от этих неумелых прикосновений щекотно и смешно, и тогда Нина сама закидывает руки на плечи и целует его, улыбаясь от этого поцелуя.

А из моря доносится:

— Нина-а! Юрка-а! Идите купаться-а! Вода теплая-я!

— Мы не хотим! — отвечает Нина за них обоих и вновь подставляет свои теплые, солоноватые губы.

На следующий день с утра лупит прохладный несмолкаемый дождь. Съемки отменены, и влюбленные прячутся на сеновале, зарывшись по горло в душистое сено, целуются под шорох дождя по камышовой крыше. А кот Васька, забравшийся на стропила в надежде добраться до ласточкиного гнезда, смотрит на них сверху удивленными зеленовато-рыжими глазами…

Вскоре, осовелая от безрезультатных объятий, истомленная сдерживаемым желанием, Нина слабо шепчет, слабо отталкивая курчавую голову Юры:

— Юр, не надо, а… Нельзя же… Мы же еще не женаты…

— Поженимся, — шепчет Юра севшим голосом. Его дыхание опаляет кожу, вызывая чувство томительного бессилия…

А потом он лежит рядом с ней счастливый и опустошенный, а она, уткнувшись лицом в душное колючее сено, тихо всхлипывает. Он осторожно проводит ладонью по вздрагивающей спине и жалостливо шепчет:

— Ну что ты… Ну не надо… Мы же поженимся…

— Да-а, тебе хорошо, — всхлипывает Нина. — Ты мужик, тебе-то что, как с гуся вода. А про меня знаешь, что скажут?

— Не скажут, мы поженимся, — твердит Юра как заклинание.

А дождь усыпляюще барабанит по крыше, и кот Васька понимающе щурит глаза, обещая никому ничего не рассказывать…

Вскоре скрывать возникшую близость стало невозможно.

Заметив их роман, Кутькова еще больше посерела, сгорбилась, поникла.

Непонятно было, то ли она боялась потерять подругу, то ли сама имела виды на симпатичного Юрку. Она по-прежнему ходила за Ниной как тень, носила ей кофту прохладными вечерами, ждала, когда та вернется с ночного свидания.

За время съемок в дружной компании киношников, как на подбор молодых и жадных до жизни, образовалось несколько таких же временных пар, коротавших вместе теплые ночи. Но если у остальных все было как-то несерьезно, временно, то у Юры с Ниной было как раз наоборот.

Они решили пожениться осенью, когда будут получены деньги за съемки, — будет на что свадебку сыграть.

— Сначала съездим к моим, в Ленинград, а потом уж к твоим, в Киев, — распорядилась Нина. Она сразу же взялась играть первую скрипку в зарождавшейся семье, а Юра с радостью уступил ей эту роль.

Перед молодыми сразу же встал вопрос, где жить. Нина только-только закончила третий курс в Москве, а Юра учился в Киеве.

— Сам понимаешь, в столице возможностей больше, пробиться легче, — объясняла жениху Нина.

— А где мы будем жить? — спросил Юра. Нина вздохнула. Надежды на то, что молодоженам выделят комнату, были нулевые. Значит, нужно было снимать жилье, а это — деньги. Денег было не так много, а ведь предстояла свадьба, большие расходы…

— В Киеве можно жить у моей тетки, — заметил Юра. — Она с радостью нас примет. И Нина согласилась.

Жених дочери пришелся по душе Нининой маме. Только что это за профессия для мужчины — артист! Но зато не пьет, на собственной свадьбе рюмку вина целый вечер мусолил, аж перед гостями было стыдно. А уж как Нинку-то любит! Души не чает, опекает, точно фарфоровую статуэтку.

Матери Нины в жизни не досталось даже малого кусочка из того, что называется женским счастьем. Она по-хорошему позавидовала дочери и даже всплакнула на плече будущего зятя. Отец Нины погиб в войну, семья жила бедно, впятером в одной комнате, сумрачной и узкой, как гроб. Мать работала сначала уборщицей в конторе заготснаба, потом судомойкой в министерской столовой, ей некогда было устраивать личную жизнь.

На собственной свадьбе Нина казалась уверенной в своем будущем обязательном счастье. Она заливисто хохотала, привычным широким жестом откидывая на спину толстую косу, с удовольствием танцевала, от души вбивая каблуки в дощатый пол, и тщетно пыталась заглушить в душе тайный страх перед будущим.

Едва гости разошлись и молодых оставили наедине, она обхватила мужа руками и, краснея под тонким покровом пудры, прошептала, взволнованно морща пухлые губы:

— Ты знаешь, я хотела тебе сказать… — Раковину уха защекотало горячее дыхание. — У нас скоро будет… Угадай что!

Юра ожидающе округлил глаза. Нина умело, по-актерски тянула время — он должен сам догадаться, должен! Он должен без подсказки, с полуслова понять, что она хочет сообщить ему, ведь с сегодняшнего он не чужой человек, которому нужно все объяснять, — он ее муж!

— Ну, догадайся сам! — капризно протянула она. Какой же он невнимательный к ней. А еще муж называется… Ничего не замечает!

— Говори, не томи.

Она сказала… Бросила ему в лицо то, что так мучило ее в последнее время. Реакция Юры была неожиданной. Нина удивленно увидела блестевшие в его глазах тихие слезы.

— Ты что, дурачок! — растерянно пробормотала она. —Ты что?..

Она тормошила его, а он только стыдливо отворачивался, пряча лицо. А потом неохотно выдавил:

— Я так боюсь… За тебя и за него… — Он имел в виду их еще неродившегося ребенка. — Вдруг с тобой что-нибудь случится… И с ним тоже… Я боюсь!

— Дурачок! — натужно улыбнулась Нина, прижимаясь к нему. — Конечно, он будет счастлив! А как же иначе?

Внутри нее поднималось подсознательное раздражение. Вместо того чтобы самой насладиться ролью утешаемой, она утешает его. Наверное, именно тогда она впервые усомнилась в их будущем совместном счастье. Как еще у них все сложится?..

Через полгода, когда молодая семья наконец перебралась в теплый хлебосольный Киев, у Сорокиных родилась девочка, которую назвали Катей.

Молодожены поселились у родной тетки Юры, незамужней бухгалтерши. Тетя с утра до вечера пропадала на работе и была рада, что ее одинокое жилище скрашивало хоть чье-то живое присутствие.

Из-за беременности Нине пришлось отложить учебу на неопределенный срок.

Но ее это отчего-то не волновало. В последнее время на нее снизошло какое-то тупое, равнодушное состояние, с которым не было охоты бороться. Ее внешность в последнее время претерпела разительные изменения. По лицу пошли рыжие пятна, придававшие ей болезненный вид, коса поредела, а зубы во рту стали крошиться.

Тошноты, которую так ярко живописуют романы, не было, а вместо нее Нину охватило какое-то отвратительное студенистое спокойствие, редко нарушаемое внешними обстоятельствами. Лишь однажды эти обстоятельства пробились через известковый панцирь тотального равнодушия.

Фильм «Красный закат над Днепром», на который было потрачено целое лето, без сучка без задоринки прошел все высшие инстанции. Вскоре состоялась премьера в столичном кинотеатре «Октябрь». Нине очень хотелось попасть на премьеру, но из-за своего состояния поехать она не могла. Кутькова (она была на премьере) писала ей, что фильм вызвал единодушный восторг зрителей в зале. Что все артисты, исполнявшие главные роли, сразу же получили заманчивые предложения от лучших режиссеров, что Нину ждали в Москве, чтобы предложить ей что-то грандиозное. Что режиссер Партизанов, о котором критики наперебой выли, что он гений, ждал ее, Нину, для проб на главную роль в экранизации Достоевского, но потом был вынужден пригласить другую актрису. О своей судьбе Кутькова скромно умолчала.

Прочитав письмо, Нина вдруг бросилась собирать вещи. Юра застал ее, когда она тащила к двери тяжеленный чемодан.

— Ты куда? — оторопел он.

— В Москву, — поведала Нина, глотая внезапные слезы. — Меня Партизанов — сам Партизанов! — зовет пробоваться на роль. Я не могу упускать такой шанс. Я должна ехать!

— Куда ты в таком состоянии! С ума сошла! Юра отобрал у нее чемодан, запер входную дверь. Нина стояла перед ним жалкая, безобразно расползшаяся, с огромным животом, колыхавшимся из стороны в сторону, с порыжевшим некрасивым лицом и поредевшими блеклыми волосами, заправленными за уши.

— Я должна ехать, — упрямо повторила она. — Такой шанс бывает раз в жизни!

Юра попытался утешить жену, но та лишь с ненавистью оттолкнула его.

— Ты просто завидуешь мне! — зло бросила она ему в лицо. — Тебе-то ничего не предложили!

Она еще долго выкрикивала какие-то резкие, сердитые слова, но небывалый взрыв энергии в конце концов утомил ее. Она бессильно опустилась на стул. Муж сел рядом с ней и тихо гладил руку, шепча ласковые глупости.

— Ну и ладно, — неожиданно вымолвила Нина, склоняя голову на плечо мужа. — Ну не снимусь я у Партизанова в этом фильме, подумаешь…Главное, чтобы у нас с тобой было хорошо.

У Юры отлегло от сердца.

Но Нина кривила душой. Она сама не верила своим словам. Пройдет еще год-полгода — и про нее все забудут, никто не вспомнит удачливую дебютантку.

Надо было оставаться в Москве, с запоздалым раскаянием поняла она. Здесь, в провинциальном Киеве, снимается едва ли несколько фильмов в год, а удачных из них вообще единицы. Вот в Москве — там жизнь кипит. Там бы она не пропала из виду!

Жалеть было поздно.

Долгие зимние дни Нина проводила одна, тупо сидя перед окном. У Юры жизнь бурлила и кипела: какие-то театральные постановки, кинопробы, нужные встречи или просто дружеские посиделки то и дело отрывали его от молодой скучающей жены. Тетка целыми днями находилась на работе, а вечером шмыгала в свою комнатку тихо, как мышка, чтобы не дай бог не потревожить молодых.

Муж являлся домой далеко за полночь, как правило, чуть навеселе. Он стыдливо протискивался в комнату, сжимая в руке букетик желтых, как фурацилин, мелких хризантем. Он покупал всегда желтые, потому что среди цветочной скудости поздней осени, среди бордовых, зеленоватых и белых, пушистых, как болонка, хризантем, желтые цветы, предвещавшие по народному поверью разлуку, можно было сторговать очень дешево.

Нина не спала, ворочаясь в постели. Ей мешал живот. Он давил, мешал повернуться, не давал лечь вниз лицом, как она любила. Грудь распирала и ныла, оставляя на белье мокрые, жесткие после высыхания пятна. Ее все угнетало: чужой незнакомый город, чужая постель, чужая квартира, собственное тело, неожиданно предавшее ее и ставшее внезапно чужим, и особенно — муж, тоже казавшийся чужим и враждебным.

Глупо улыбаясь, Юра прокрадывался в полутьме, слабо разжижаемой проточным светом фонарей, и щекотал лицо жены купленным букетом. Нина неожиданно злилась, отшвыривала цветы.

— Спать мешаешь! — раздраженно говорила она, в голосе ее звенела, переливалась искренняя обида. — Заявился черт-те когда…

— Прости, Нинусик, — виновато шлепал губами Юра. — Сама понимаешь, Витька гонорар получил, ну, пригласил посидеть, отметили…

— Ты что-то празднуешь, а я целый день одна, — с ненавистью произносила Нина. — Случись со мной что, некому будет даже врача вызвать!

— Прости, Нинусик, — ласково лепетал Юра, пытаясь обнять округлые горячие плечи жены. — Ну, прости…

Нина зло отталкивала его голову с мокрыми мягкими губами и принималась демонстративно рыдать в подушку привычными слезами, не причинявшими ей ни душевных мук, ни раздражения.

Теперь Юра всегда был в роли виноватого, даже когда была виновата она сама.

— Ну что ты? — недовольно спрашивала Нина, если он приходил против ожидаемого рано. — Я ничего не успела сготовить.

— Ничего, — смущенно потирал руки Юра, — мне бы только хлебушка перехватить. Я ничего, я подожду…

А Нина все не находила себе места от странного томления. Ей казалось, что ее жизнь скомкали, как ненужный листок бумаги, свернули в упругий катышек и забросили далеко за шкаф. И вот этот катышек лежит там в пыли, ненужный, забытый, и не живет, не умирает — существует!

Однажды она случайно, от знакомой, узнала, что на киностудии Довженко запускается многосерийный фильм, где есть роль как раз для нее, роль пылкой партизанки, которая в последней серии ценой собственной жизни спасает эшелон с продовольствием. Она знала, что на эту роль еще никого не пригласили, искали нужный типаж.

Неумело закрасив рыжину на лице, взбив волосы и утянув по возможности живот, Нина помчалась на студию, чувствуя, что этот шанс она не может упустить.

Второй режиссер удивленно уставился на пожилую, как ему показалось, женщину, которая вошла, уточкой переваливаясь с ноги на ногу.

— Вы к кому? — испуганно спросил он, опасаясь, что это одна из безвременно оставленных режиссерских пассий, пришедшая качать права или возвращать неверного любовника — случай частый и вполне обыкновенный в актерской среде.

Но, к его удивлению, «тетка», тяжело дыша, произнесла:

— Я Нина Колыванова. Теперь Сорокина. Помните «Красный закат над Днепром»? Я там играла Настену. Я на пробы пришла. Мне сказали, что…

— Но у нас нет для вас ничего, — испуганно пробормотал второй режиссер.

— Мне сказали, что на роль партизанки Зоей у вас еще никого нет, — настаивала Нина. — Я бы могла… Я уже играла такие роли… Вы видели «Красный закат над Днепром»?

— Нет… Но не в этом дело. Вы нам не подходите, — мягко произнес режиссер. — Нам нужна молодая девушка с горящими глазами, а вы, простите…

Сколько вам лет? К тому же вы в положении…

— Ах, это, — досадливо махнула рукой Нина и указала пальцем на живот:

— Через месяц этого уже не будет. Когда начинаются съемки? Я успею.

Режиссер замялся и наконец сообразил, как отвязаться от настырной дамы.

Он участливо улыбнулся:

— Спасибо, мы уже утвердили актрису на эту роль.

Нина понимала, что ей врут в лицо, но поделать ничего не могла. В слезах она вернулась домой, без памяти рухнула на диван. В таком состоянии ее и обнаружил муж.

— Что случилось? — участливо склонился он над ней.

— Ненавижу! Ненавижу! — Она оборотила к нему залитое слезами лицо и сжала кулаки с такой силой, что костяшки пальцев побелели. — Тебя ненавижу, его ненавижу! — Она ткнула кулаком в живот, в ответ он заходил ходуном. — Вы мне всю жизнь испортили!

— Ну-ну, что ты! — ласково проговорил Юра, нежно гладя руку жены. Лицо его страдальчески сморщилось, на глазах выступили слезы. — Это пройдет!

— Нет, не пройдет! — зло выкрикнула Нина. — Не пройдет! Никогда не пройдет! Кому я теперь буду нужна, такая… Вся жизнь ушла ни за грош…

Уронив голову на подушку, она тягуче, протяжно зарыдала. Юра сочувствующе шептал какие-то утешительные бестолковые слова.

Нина провела ночь точно в бреду, а под утро неожиданно почувствовала себя совсем плохо. У нее болел живот, болело все внутри, болела душа. Хотелось выскользнуть из бренной оболочки неуклюжего тела и без оглядки бежать куда глаза глядят. Увы, это было невозможно! Боль разрасталась волнами, захлестывала ее, заставляя выгибаться дугой, метаться по комнате, стонать и посылать проклятия всему свету.

Проснувшаяся от ее стонов тетка Юры наконец догадалась вызвать врача, и под утро обессиленную рыдающую Нину, полную безотчетного ужаса перед происходящим, увезли в роддом.

Через неделю на студии Довженко, где царила привычная суматошная неразбериха, все еще искали актрису на роль Зоей. Второй режиссер сбился с ног.

Он уже замучился рассортировывать кандидаток в партизанки по гримерным, отыскивать им костюмы, раз за разом объяснять, что нужно делать. Он был совсем измочален, когда в коридоре нос к носу столкнулся с худой измученной девушкой.' Она показалась ему смутно знакомой.

Девушка выглядела смертельно бледной, однако глаза ее горели странным огнем. Вот этот горячечный взгляд и остановил режиссера.

— Где-то я вас уже видел, — смущенно пробормотал он. — Вы уже пробовались?

— Еще нет, — сказала Нина.

Как раз освободилась одна из гримерок.

— Переодевайтесь, — кивнул режиссер. Она сделала все чисто. Вошла в кадр, умело изобразила пылающий взгляд, зачитала слова о ненависти к оккупантам и любви к поруганной родине. Это была несложная роль.

— Кажется, то, что нужно, — удивленно пробормотал второй режиссер. Он еще не верил, что его мучения наконец закончились.

«Главный» тоже остался доволен.

— Годится, — кивнул он. — Только уж очень она какая-то бледная, худая, глаза запавшие какие-то… Как будто больна.

Но это ничего, подумал он, это даже хорошо. Круги под глазами как раз кстати. Будто бы они от конспектирования «Капитала» бессонными ночами.

— Мы сообщим, когда вас утвердят, — сказал он девушке, которая стояла перед ним, нервно комкая бахромчатый край платка. — Идите.

Она покорно кивнула и, нетвердо ступая, вышла, прикрыв за собой дверь.

Все стихло, а потом вдруг раздался грохот, словно упало что-то тяжелое.

Когда испуганные члены съемочной группы выскочили за дверь, то наткнулись на лежащее ничком тело.

Претендентка на роль Зоей находилась в глубоком обмороке.

Только тогда второй режиссер наконец узнал в ней ту самую «глубоко беременную тетку», что приходила на студию ровно неделю назад.

Когда Нина добралась домой, был уже поздний вечер. Она еле переставляла ноги от слабости, но вместе с тем была безмерно счастлива своим робким успехом.

Она отворила дверь и привидением застыла в дверях. Муж ходил по комнате с ребенком на руках и ласково баюкал дочь. В голосе его звучала нежность.

Оглянувшись на шум, он увидел жену. Потом осторожно вынул изо рта засыпавшего ребенка бутылочку и, перегнувшись через поручни, опустил крошечный сверток в кроватку.

— Где ты была?

— На пробах. Меня взяли, — шатаясь от слабости, проговорила Нина.

Бессильные пальцы распутывали узел платка, расстегивали пуговицы неожиданно ставшего слишком большим пальто.

— Ты с ума сошла, — прошипел Юра, стараясь кричать тихо, чтобы не разбудить дочь, — бросила ребенка одного и ушла. А если бы с ней что-то случилось? Если бы она умерла?

— Ничего же не случилось, — пожала плечами Нина. Юра пристально взглянул в ее бледное лицо, потом с силой тряхнул ее за плечи:

— Ты хоть понимаешь, что ты говоришь?! А? Ты же мать! Когда я пришел, она лежала вся мокрая, синяя от крика, голодная. Я думал, у нее судороги, вызвал врача…

(Дело было так: он в панике вызвал врача, пришла толстая необъятная тетка, быстро успокоила ребенка, брызнув в рот сладкой воды, и посмеялась над неопытным отцом:

— Ну и папаши теперь пошли! Не больная ваша девочка, а голодная.

Кормить ее надо! Где мать? Работает, что ли?

— Работает, — кивнул Юра, смущенно тупя глаза.)

— …Я думал, с тобой что-то случилось, а ты, оказывается, была на пробах!

Нина спокойно заправила за ухо непослушную прядь и проговорила с вызовом:

— Да, была! И меня, между прочим, взяли! А ты просто мне завидуешь и потому злишься!

Юра как-то странно посмотрел на нее, отвернулся и молча вышел из комнаты, плотно притворив дверь.

Нина бессильно опустилась на пол. У нее кружилась голова, от голода поташнивало, грудь распирало прибывшее молоко. Она чувствовала себя отвратительно, и физически и морально, стыдясь собственной несомненной не правоты. И в то же время она с обидой думала:

"Ну, подумаешь, вышла на минутку. Я же хотела быстро, я не знала, что все так затянется. Если бы не дурацкий обморок в студии, я бы успела вовремя…

А все-таки меня взяли, взяли, взяли!"

При этих словах она почувствовала себя по-настоящему счастливой — кажется, впервые после замужества.


Глава 4


Первые дни она плакала оттого, что ей было страшно. Привычная мягкая темнота вокруг нее, комфортная и уютная, которую она воспринимала как некий микрокосмос, полностью освоенный, изведанный, безопасный, — эта темнота внезапно кончилась, внезапно она взбунтовалась и исторгла ее из своих глубин.

Это было ужасно! Тревожные провозвестники грядущих перемен появились еще накануне. Тогда снаружи, за мягкой упругой перегородкой, послышались резкие крики. Удобное ложе содрогалось от темных аукающих звуков, которыми была полна тьма. Комфортный привычный мрак неожиданно стал враждебным. Он сдавливал ее в своих жестоких объятиях, будто перемалывал в глубине неизвестной машины, пытался исторгнуть вовне. А ей так не хотелось покидать мягкое, уютное ложе, где она бесконечно плавала в сладких, расцвеченных смутными ожиданиями снах!

Она плакала, не желая покидать полностью освоенное, привычное обиталище. Однако все свершилось против ее воли.

Первое, что поразило ее при входе в иной, враждебный и неизведанный мир, был агрессивный режущий свет, от которого она тихонько заскулила, расправляя слабые, еще не до конца сформировавшиеся легкие. А потом вместо ласковой теплоты материнского лона ее окружил проникавший в самую душу холод.

Холод — и одиночество. Даже не столько холод, сколько одиночество, доминирующее над всеми остальными знаками и красками Вселенной.

Она лежала на столе, захлебываясь от ужаса перед предстоящим ей холодным, светлым, неминуемым одиночеством. Она закрывала слабо оресниченные щелочки глаз, чтобы не впустить в себя эту жуткую, блестящую кафелем и металлическими инструментами пустоту, в которой ей отныне суждено было существовать. Как ей хотелось вернуться в только что покинутую уютную, нежно баюкавшую ее темноту… Увы, это было невозможно!

Потом со временем она поняла, что все не так уж плохо в этом новом мире. И здесь существует нечто ласковое, огромное, теплое, прислонившись к которому начинаешь чувствовать себя словно в те блаженные, дородовые времена.

Испытав это однажды, она требовала теперь — криком, постепенно переходящим в истерический сип, — чтобы ее больше не разлучали с этим теплым и большим, которое было, как она чувствовала, единственной ее защитой и утешением.

Успокаивалась она только тогда, когда вновь соединялась с этой животной человеческой теплотой.

(— Ищь пищит-то как, мамку чует, — улыбаясь, говорила седовласая нянечка, разнося детей для кормления. — Ну, иди, соси… — Шевеля губами, старушка сверялась с клеенчатой биркой на запястье младенца.)

Изо всех сил она тянула руки и сливалась в блаженном объятии с той, о которой мечтала в бесконечно долгие часы своего одиночества.

Постепенно, с появлением первого жизненного опыта, она стала немного спокойнее. Она решила мужественно терпеть в ожидании блаженного мига воссоединения и понапрасну не тратить силы на бесполезный крик. Хотя ей было довольно-таки страшно: а вдруг ее оставят в купели холодного светлого одиночества — навсегда? Однако подобные опасения никогда не оправдывались, ужасные предчувствия не находили подтверждения, страх проходил бесследно, по несколько раз в день она вновь приникала к желанной теплоте, пытаясь неумелыми гримасами продемонстрировать ей свою отчаянную любовь.

(— Смотри, она улыбается! — восторженно шептал Юра, склоняясь над кроваткой дочери. — Надо же, какая она красивая!

— Нашел красавицу, — устало замечала Нина, выпрастывая для кормления набухшую и ужасно большую грудь. — Чернявая вся, как и ты. И на меня совсем не похожа.)

Вскоре она уже воспринимала как должное все неприятности самостоятельной жизни — подлое поведение собственного кишечника, исторгавшего массу зловонной теплой жидкости, которая облепляла ягодицы неприятной коркой, странные, блуждающие боли в животе… Они заставляли ее резко пробуждаться ото сна и кричать от страха перед неминуемой, как казалось спросонья, гибелью. Она мужественно терпела и режущие кожу швы на белье, и удушающе влажную жару, неожиданно сменявшуюся просто-таки арктическим холодом, когда, предоставленная квартирным сквознякам, она лежала на столе, ожидая, чтобы ее снова запеленали в теплый кокон, отдаленно напоминающий ее старый уютный домик. Единственное, что она умела, это как можно быстрее перебирать руками и ногами, словно во время бега (хотя она еще не знала, что такое бег), стремясь этими движениями приблизиться к тому дружественному существу, которое обычно существовало подле нее.

Со временем она стала куда лучше разбираться в причинно-следственных связях мироздания. Кроме того существа, к которому она сохранила странную, не поддающуюся разуму приверженность, рядом обитало и другое существо. От него и пахло не сладковатым ароматом молока, мешавшимся с естественным тоном кожи, а резким, грубым запахом животного. Да и на ощупь оно тоже отличалось от привычной женственной мягкости.

(Юра брал дочку из кроватки и, прижимая к себе, ходил по комнате, со странным удовольствием вдыхая детский аромат, похожий на запах маленького дикого зверька.)

Это второе существо также струило на нее волны своей приязни. Она снисходительно позволяла ему любить себя и в качестве подарка неумело кривила в некоем подобии улыбки пунцовый, сжатый в комок рот. По ночам, когда она захлебывалась от страха перед будущей потерей, неизбежной потерей того искусственного благополучия, в котором она пребывала сейчас, это существо приближалось к ней, издавая какие-то странные, булькающие, не слишком приятные, но и не противные звуки, и начинало бережно колыхать ее вверх-вниз. Оно, казалось, инстинктивно понимало, что ей требуется в данный момент: ей нужно хотя бы на миг, очнувшись одной-одинешеньке посреди бескрайнего простора непознанной Вселенной, ощутить себя в том блаженном состоянии, которое она навсегда утратила не по собственной воле, — вверх-вниз, вверх-вниз…

(— Я не могу, она кричит все время, — роняя голову на грудь, шептала измученная от вечного недосыпания Нина.

— Ее нужно просто покачать, и она успокоится, — шептал Юра, с трудом разлепляя запаянные сладким сном глаза.

— Ну так покачай сам! Я целыми днями таскаю ее на руках, пока ты с приятелями шляешься по кабакам…

— Ладно-ладно, покачаю. Но потом твоя очередь…

— Хорошо… — Нина, не успевая договорить, засыпает, а Юра, судорожно зевая, курсирует по комнате и безбожно перевирает известную мелодию про кота…)

Когда ужасные первые месяцы самостоятельной жизни прошли, она почувствовала себя значительно увереннее. Да и тело ее постепенно стало более понятливым и послушным. Теперь она могла вертеть головой, чтобы глазами нащупать то теплое и мягкое существо, что придавало смысл ее жизни и, как ей казалось, именовалось мамой. Теперь она могла черными агатовыми глазами неотступно следить за ней и ловить миг, когда серые с темным ободком пятна посереди белого лунообразного лица обратятся к ней, чтобы заискивающе улыбнуться в ответ.

(— Ну, ну что смотришь? Небось опять надула, — укоряла дочку Нина и обреченно брела на кухню снимать с веревки еще влажные пеленки.

«Что за наказание такая жизнь», — вздыхала она про себя и валилась ничком на кровать, пряча выступившие горькие слезы.)

Теперь она чувствовала себя совсем уверенно, собственным опытом удостоверившись в верности поговорки, что не так страшен черт, как его малюют.

Теперь она осмеливалась криком требовать того, что ей полагалось по праву: еды, сухих пеленок, родительского внимания. Теперь в минуты самодовольной сытости, когда густая жидкость в желудке давала приятное чувство незыблемости миропорядка, она даже изредка осмеливалась считать, что мир и оба нужных ей существа были созданы специально для того, чтобы она могла безбедно и уверенно в нем существовать.

Она сидела в кроватке, крепко держась за прутья решетки, и наблюдала, как два существа, не глядя в ее сторону, шевелят губами, сначала мягко и осторожно/а потом все более и более распаляясь. Она силилась постигнуть их спор, но могла лишь отвлечь их своим назойливым ревом от ненужного и даже зловредного занятия.

(— Съемки начинаются в октябре, я еду! — твердит Нина.

— Ты с ума сошла, а как же ребенок?

— У ребенка, между прочим, есть отец!

— Прости, но я так и не научился кормить грудью.

— Есть молочные смеси!

— Молочные смеси вредны… Да и о чем мы говорим? Ты с ума сошла!

Ребенку еще нет и семи месяцев, а ты собираешься ее бросить!

— Я не собираюсь ее бросать, но у меня съемки. Кроме того, если моя обязанность сидеть дома на привязи, то тогда твоя обязанность приносить деньги.

А вот денег-то как раз у нас и нет!

— Хорошо, согласен. Я пойду на Сортировочную разгружать вагоны. Но учти, тогда ночью к Кате будешь вставать ты!

Нина ходит по комнате с насупившимся лицом, чувствуя, что разговор постепенно подходит к неудобному для нее компромиссу.

— Я тебя поставила в известность, — сообщает она холодно, как о решенном факте. — Двадцать пятого я уезжаю. Меня уже ждут.

Юра бессильно опускается на диван и сжимает пальцами виски. Он больше ничего не может возразить.

Нина фыркает, ей опять кажется, что он собирается плакать, а плачущих мужчин она презирает.)

А потом случилось нечто ужасное… Она поначалу даже не поняла, в чем дело. То первое, обожаемое ею существо внезапно исчезло, а второе теперь не могло компенсировать потери даже своей многократно усилившейся нежностью.

Отныне вместо огромной и мягкой груди, которую было так приятно перебирать пальчиками, точно играя на клавесине, ей тыкали в рот холодную, воняющую резиной соску. Она с гневом отворачивалась, рыдала, призывая мать, но понапрасну — мать не приходила. А то, другое существо только и могло бестолково гладить ее по головке и ронять горячие капли солоноватой, совершенно невкусной жидкости ей на лицо.

Первые дни разлуки были мучительны. Ей даже стало казаться, что то самое одиночество, от которого она бежала первые дни своей короткой жизни, наконец настигло ее и вскоре потопит ее в пучине безграничного отчаяния. Она плакала без слез, огорченно морща крошечное лицо, отчего оно становилось похожим на печеное яблоко.

Однако постепенно она свыклась со своим обедненным существованием, стараясь выкинуть из неожиданно длинной и привязчивой памяти предавшего ее человека, который доныне был центром ее микрокосмоса. Но забыть было нелегко.

Ведь ощущения, впечатанные еще до рождения в мозг неизвестным типографом, постоянно напоминали ей о случившемся. Во сне она то и дело просыпалась от собственного звучного чмоканья губ, а во время кормления, когда вонючая резина соски тыкалась в беззубые, покрасневшие в ожидании зубов десны, ее руки невольно начинали шарить в пространстве и, наткнувшись на жесткую, пропахшую табаком ткань отцовской рубашки, бессильно замирали.

Вскоре в ее жизни появился новый персонаж из театра теней. Это была странная, бесполая личность, со старым сморщенным лицом и теплыми равнодушными руками. Позже она узнала, что этот новый комплекс запахов и звуков, неумолимо вторгшихся в ее бытие, называется «приходящей няней». Поначалу она было обманулась и приняла Приходящую за возвратившуюся внезапно мать, но быстро разочаровалась в своих иллюзиях. Это была не мать. Все у нее было другое — запах кожи, одежды, волос, рук, мягкость прикосновений, тембр голоса, манера откликаться на ее призыв. И этот суррогат не мог быть основанием для продолжения прежней, радостной жизни. Поэтому она еще горше и отчаяннее заходилась рыданиями. Ей снились те блаженные времена сразу после рождения, которые теперь казались счастливейшими минутами ее бытия.

Этому бывшему с ней неотлучно существу, похожему на мать, по-видимому, была не по душе ее постоянная чувствительная истеричность.

(Матрена Георгиевна предпочитала спокойных, жизнерадостных детей, терпеливо дожидавшихся, когда, закончив болтовню с соседкой, она наконец удосужится сменить им пеленки.)

Постепенно в особо тяжелые дни, когда ее беспокоили набухшие десны, или неудобство в животе, или когда скверная погода за окном приводила ее в плаксивое нервическое состояние, эта особа приноровилась укрощать ее особым, только ей свойственным методом.

Грубоватые, совсем не ласковые руки раздраженно хватали ее тельце, сдирали распашонки, заскорузлые от пролитой молочной смеси, переворачивали на живот. Потом раздавалось мелодичное звяканье стекла, звук откупориваемой пробки, и в воздухе разливался резкий запах странной жидкости. Что-то холодное обжигало спину, и жесткие властные пальцы начинали методично втирать дурно пахнущую влагу в нежную кожу.

Сначала она кричала, протестуя против такого наглого и бесцеремонного обращения, но потом крик сменялся недовольным ворчаньем и она постепенно засыпала с пальцем во рту в ожидании сладких видений. Она спала долго, без пробуждений, пока за окном не темнело, и безжалостное существо, именуемое «приходящей няней», наконец не убиралось восвояси, и ей на замену не появлялся тот, кого она училась звать «папой».

Поздно вечером она неохотно просыпалась. Голова отчего-то была тяжелой и больной, тело не желало слушаться, а на душе было как-то томительно-грустно.

Она с трудом садилась в кровати, то и дело норовя опустить голову на подушку и закрыть веки, чтобы вновь уплыть в блаженное марево снов, где в материнском ласковом лоне ей суждено было вновь соединиться с уютной родительской пратемнотой.

(— Не пойму, что с ребенком творится, — жаловался Юра своей тетке-бухгалтерше. — Какая-то Катя странная, точно вареная. Я и Матрене Георгиевне об этом говорю, а она отвечает, мол, просто очень спокойный ребенок.

Тетя озабоченно качала головой, не зная, что посоветовать. А потом тактично спрашивала:

— А как тебе, Юра, эта Матрена Георгиевна? Мне кажется, она… Она, кажется, выпивает?

— Не замечал, — пожимал плечами Юра. — Но в комнате действительно пахнет водкой. Она говорит, что пользуется самогонкой для растирания ног при простуде. Вроде бы помогает.)

Тянулись долгие безрадостные дни, похожие один на другой. Вскоре ей удалось сделать первый шаг, произнести первые булькающие слова. Впрочем, пользоваться этими, только что обретенными умениями ей не очень-то хотелось.

Теперь она уже более по привычке, чем от укоренившегося отчаяния, ныла, ожидая, когда жесткие неласковые руки перевернут ее и резкий аромат вновь обожжет ноздри (в последнее время этот запах становился ей все более и более приятен), чтобы ощутить кожей холод скатившейся капли. А потом перевернуться и заснуть, нырнув в спасительный омут глубокого сна…

Но однажды случилось вот что. Она ждала окончания привычной процедуры, когда дверь неожиданно растворилась, ощутимо потянуло сквозняком и послышался знакомый голос отца. Он никогда еще не кричал так громко, а приходящая няня еще никогда не отвечала таким пронзительным фальцетом на его упреки. Потом Приходящая ушла.

Отец грубо схватил ее под мышки и поволок в ванную, где принялся ожесточенно тереть ее тельце холодной водой. Она жалобно хныкала. Ей хотелось вернуться в свою кроватку и заснуть. Отец выглядел ужасно сердитым. Его расширившиеся от гнева глаза смотрели на нее с болью, а подбородок с черными пупырышками щетины взволнованно дрожал.

(В тот день Юра вернулся раньше обычного. Дома были только Матрена Георгиевна с Катей. Он открыл дверь в комнату и непонимающе вздрогнул. В комнате резко пахло сивухой, на пеленальном столике стояла наполовину пустая бутылка с беловатым самогоном.

Его дочка, его годовалая Катька, блаженно засунув кулачок в рот, лежала на животе, а Матрена, склонившись над ней, втирала ей что-то в позвоночник.

— Что вы делаете? — удивленно спросил Юра, забыв поздороваться.

— А што? — Матрена Георгиевна как будто смутилась. Ее крошечные, точно булавочные головки, глазки неожиданно заметались, перескакивая с предмета на предмет, будто ее уличили в чем-то дурном. — Ничево таково. У нас в деревне всегда детям так делают, чтобы крепче спали. Что ж дите, орет и орет. Ему тоже тяжало.

— Что делают? — с побелевшим лицом прошептал Юра.

— А то… Позвоночник разик натрешь перед сном — и ничего, спит как миленькая, — уже более уверенно заявила Матрена Георгиевна.

— Да вы что? — чеканным голосом произнес Юра. — Вы что, с ума сошли?

Это же алкоголь! Она же так пьяницей станет!

— Ишь, пьяницей, — обиженно протянула старушка. — Меня саму так ростили, я ж не стала… А вы што думаете, — перешла она в наступление, — как ваше дите без матери выживет? Да оно орет кажные пять минут, а у меня ноги. Я к ней бегать не могу.

— Уходите! — Юра схватил на руки ежившуюся от холода дочь. Катя уже сонно терла кулачком глаза. — Уходите! Вон отсюда! Во-он! — неожиданно заорал он в полный голос.

Старуха попятилась к двери.

— Подумаешь, — заявила она. — Тоже мне, артисты, деревенские способы им не нравятся! Вот заявлю в милицию, что мамаша ваша ребенка кинула, и засудят вас, родительских прав лишат, — грозно заявила она.

— Во-он!

Старуха подхватила свою объемистую сумку и, забыв прихватить бутылку столь необходимого в воспитании детей средства, вымелась на лестницу, бубня под нос бессильные угрозы.

Юра бросился в ванную. В голове его пульсировала одна-единственная мысль. Если эта ведьма почти четыре месяца мазала Катьку самогоном, то что теперь стало с ребенком? То-то дочка в последнее время сделалась такая тихая да спокойная: днем она спит, потому что пьяная, а ночью хныкает, мучаясь от похмелья.

В подтверждение его ужасной догадки дочка заснула, блаженно улыбаясь в алкогольном сне.)

Приходящая няня исчезла так же неожиданно, как и появилась. Сначала ей казалось, что не хватает Приходящей, но, может, на самом деле ей не хватало того резкого, но приятного запаха, который всегда сопровождал няню? Она хныкала, мучилась, вертелась на постельке, желая и не умея заснуть без привычного допинга, тосковала по тем цветным приятным снам, которые ей дарила Приходящая.

А потом вернулась мать.

Мать вбежала в комнату, склонилась над кроваткой и что-то защебетала, неумело подлаживаясь под детскую речь. После схватила, с силой прижала к себе, завертела по комнате, прижалась к щеке своим ярко-красным, точно она только что ела клубнику, пачкающим ртом.

— Ты узнаешь меня, доченька? — смеялась мать, но Катя не хотела ее узнавать и только противно ныла, отталкивая руками ее голову от своего лица.

Конечно, она помнила ее, но помнила она как-то странно, точно во сне.

Ей казалось, что мать явилась перед ней в каком-то искаженном изуродованном виде, ведь в ее памяти она сохранилась совсем иной. А может быть, она просто не хотела больше ей верить, боясь нового предательства, боясь вновь Окунуться в пучину одиночества, с которым с таким трудом она свыклась в последнее время?..

— Нагулялась? — осведомился Юра, надменно скрестив руки натруди. Взгляд его невольно тянулся к жене, подмечая произошедшие с ней перемены. Какая-то она стала не такая, как раньше: более раскованная, более громкая, более уверенная в себе, что ли. И еще более красивая…

— Юр, ну ты что, а? Ты ведь тоже актер, ты должен меня понять… Съемки затянулись, это не моя вина… То декорации сгорели, пришлось заново отстраивать, то этот псих, Лешка Куземкин, он рабочего Путилина играл, упал по пьянке с лошади и сломал ногу. Пришлось из-за него все сцены с дублером переснимать.

Она опустила дочь в кроватку и приблизилась к мужу, ожидая, что он ее обнимет. Но тот так и не разомкнул скрещенных на груди рук.

— Юр, ну ты что? — обидчиво протянула Нина, — Я к тебе так спешила, летела, думала, вот вернусь домой и… Я ведь тебя больше всех на свете люблю!

Тебя и Катьку…

Юра отвернулся, жестко сжав губы. И с трудом произнес:

— Ты думаешь, я ничего не знаю?

— Что ты знаешь?

— Что у тебя с Лесовским на съемках было? Как вы с ним в кустах валялись. Об этом уже вся студия судачит!

— Юр, да что такое говоришь! — Нина отшатнулась, бледнея. — Да как ты мог в такое поверить? Ты что мне, своей жене. Не веришь? Да?

Ее глаза засверкали, сузившись от гнева. Вместо ответа, Юра отвел руку назад и неумело ударил жену по щеке. Голова с тяжелой гривой волос бессильно мотнулась в сторону, на щеке расплылось розовое горящее пятно.

Нина зажала ладонью щеку и отвернулась, низко опустив голову. Ее плечи ритмично вздрагивали от рыданий.

Было так тихо, что слышно было, как капала на кухне вода и кричали во дворе дети, катаясь с горки.

Юра неуверенно тронул плечо жены. Она гневно отбросила его руку.

— Если хочешь знать, эти слухи сам Лесовский распускает, — неожиданно произнесла она дрожащим голосом. — Он меня обхаживал, я ему от ворот поворот дала, вот он и обозлился. А я, между прочим, все время только о тебе и о Катьке думала… По ночам места себе не находила, в подушку плакала…

— Что-то не верится, — усмехнулся Юра.

— Ах, ты не веришь! Мне, своей жене! — вскипела Нина. — Выходит, я теперь тебе вовсе никакая не жена, если ты мне не веришь.

— Ну и? — Юра вновь высокомерно скрестил руки на груди.

— Тогда мне остается только… — Нина растерянно оглядела комнату. — Только забрать Катю и… уйти от тебя!

Она заметалась по комнате, нервно собирая распашонки, ползунки, шапочки и швыряя их в одну огромную кучу. Катя следила за ней удивленными глазами, засовывая в рот деревянную погремушку в виде рыжего клоуна с кольцом вместо живота.

— Я… Я не отдам тебе ребенка. — Юра вырвал у нее белье и швырнул его обратно на стул.

— Это почему же?

— Потому что ты ее первая бросила!

— Я ее не бросила! Я оставила ребенка с тобой, отцом, на время съемок.

А теперь ее забираю! — Нина демонстративно схватила пеленку.

— Катьку я тебе не отдам!

— Отдашь!

— Не отдам! — Юра изо всех сил дернул пеленку к себе. Хлипкая ткань оборвалась, и спорящие разлетелись в стороны, яростно сверкая глазами.

Юра опомнился первый. Он взял дочку на руки, крепко прижал к себе. Кате стало больно. Она недовольно захныкала, сопротивляясь навязчивой родительской нежности, стала выдираться.

Нина швырнула рваную пеленку в угол и оскорбление стала натягивать пальто. Она медлила, подсознательно ожидая, что муж начнет умолять ее остаться.

Но Юра глухо молчал, отвернувшись. Тогда Нина шагнула вперед, чтобы попрощаться с дочерью, и увидела перед собой его огромные печальные глаза, полные непролитых слез.

— Знаешь, как нам было без тебя трудно? — неожиданно произнес муж хриплым голосом. Слова выходили из него трудно, точно засохшая зубная паста из тюбика.

Катя глядела на мать настороженными черными глазенками, изо рта у нее текли слюни, пронзительно блестя в электрическом свете. В горле Нины застрял ком, мешая говорить.

— Ма-ма! — отчетливо произнесла Катя, глядя на нее. И замолчала.

Вместо ответа, Нина обхватила мужа одной рукой, прошептала пересохшими губами:

— Я… Я больше никогда не оставлю вас. Никогда! Как ей хотелось самой верить в это!


Глава 5


— Мам, я буду тебе деньги высылать, ты не сомневайся, — обещала Нина, стоя на платформе возле готового тронуться поезда. — На первое время хватит, а потом я еще вышлю, когда заработаю.

Горестно вздохнув, мать поправила платок на чернявой, обметанной буйными кудрями голове внучки.

— Ладно, проживем как-нибудь. — Она расстроенно шмыгнула носом и спросила с обидчивой дрожью в голосе:

— А Юрка-то что?

— Что Юрка?

— Он деньги на ребенка думает высылать? Его ж ребенок!

— Ой, мам, не знаю. — Нина нервно дернула плечом. — Я с ним даже не разговаривала. Вещи собрала, Катьку в охапку — и ну бежать, пока он не вернулся. Ну его! Опять начнет ныть, канючить… А то еще с кулаками бросится.

Так легче.

— Ну и оставила бы Катьку ему, — ворчливо проговорила мать. — Мы с твоей бабкой немолодые, чтобы дите поднимать, силы уже не те.

— Ты что, мам? — взвилась Нина. — Я уже оставляла ее… Приехала, а она грязная вся, чуть не во вшах ползает. А еще мать Юркина… Знаешь, как она его против меня настраивает?

— Вот пусть бы и нянчилась.

— Как же, будет она! Да она из своей Калиновки на один день приедет, молока вонючего деревенского привезет, меня попилит — и обратно. У нее, мол, в колхозе дел невпроворот. Не-ет, ей я ребенка ни за что не отдам!

— А может, нужно было официально оформить? — спросила мать. — Ну, алименты там, как полагается. По закону все, по справедливости.

— Да какие, мам, у него алименты, а? Копейки! Стипендия — слезы одни. Я уж лучше сама заработаю. Лучше по ночам полы мыть, чем с ним жить.

— Ну как знаешь, — устало выдохнула мать.

Нина быстро чмокнула дочь и ласково защебетала ей:

— Ты моя маленькая… Ты будешь за мамой скучать? Конечно будешь! Вот мама закончит институт и тебя заберет, обязательно заберет!

Мать громко всхлипнула и приложила концы белого, с узором из мелких красных роз платка к глазам.

— Ты уж, Нинка, того, — давя обильные слезы, проговорила она тонким плаксивым голосом. — Это…

— Что, мам, «того, это»?

— Ты с мужиками это… Поосторожнее.

— Да ты что, мам?

— Не мамкай мне! Слыхали мы про ваши съемки, свальный грех один… Ты себя блюди. Хватит нам уже одного, который алименты платить не хочет…

— Да ты что-о, мама? — возмущенно начала было Нина, но проводница, перекрикивая вокзальный гомон зычным, хорошо поставленным голосом, возвестила:

— Поезд отправляется! Пассажиры, займите свои места!

Нина прыгнула в вагон, дергавшийся и скрипевший, будто грозивший развалиться.

— Молока сырого ей не давай, — кричала она в открытую дверь вагона, — у нее от молока поно-ос! И конфетами больно не балу-уй!

Она еще долго кричала, пока поезд, постепенно набирая ход, не ускорился и голос ее не затерялся в железном лязге отбывающего состава.

— Да уж, — всхлипывая, проговорила мать, плача быстрыми стариковскими слезами. — Не дурнее некоторых… Троих детей вырастила, знаю, что делать… — Она, горестно вздыхая, опустила ребенка на землю и протяжно произнесла:

— Ну что, Катька, пошли домой?

Восстановившись в институте, Нина вновь поселилась в общежитии с верной Кутьковой, восторженно принявшей возвращение подруги. Лена упоенно трещала, взахлеб сообщая новости, сплетни и происшествия, которых Нина была лишена в течение полутора долгих и, как она считала, бесплодных лет.

— Тарковский, помнишь его? Сейчас собирается снимать «Андрея Рублева».

Говорят, шикарная вещь. Сценарий в «Искусстве кино» печатали. И ты знаешь, там есть роль Маруси, которая ходит по Руси и пишет иконы…

— И что?

— Эта роль прямо для тебя! Советую попробовать… А Тарабрин-то…

Помнишь этого скуластого? Уже вышел в производство, со своими сценариями. Сам и снимает. Женился на какой-то библиотекарше…

— Что он? Все пописывает свои дурацкие рассказики?

— Наверное.

— А Валя Лапин? А Ляля Козлова?.. У них был такой сумасшедший роман, кто бы мог подумать…

Они проболтали всю ночь напролет. Нине казалось, будто Она вырвалась из безвоздушного пространства, в котором обитала долгих два года, и вновь вернулась в родную стихию.

А дальше потекла знакомая, чертовски интересная жизнь. Кутькова, как и раньше, преданно служила своей подруге, готовила обед и следила за ней, как старшая сестра. А Нина купалась в веселой студенческой атмосфере. Она вновь превратилась из замужней женщины, матери двухлетнего ребенка, в бесшабашную девчонку с удивленно распахнутыми, серыми, как северное море, глазами. Точно не было этих ужасных двух лет!

При виде на улице хорошенькой девочки, похожей на дочь, сердце ее мучительно сжималось. Нина опускалась на корточки и со слезами на глазах говорила ребенку несколько ласковых слов, от которых у нее самой переворачивалось сердце. «Надо обязательно съездить в Ленинград, — думала она, — обязательно!» А потом вспоминала, что денег у нее нет и не предвидится, даже на билеты, что надо бы послать матери хоть несколько рублей, а потом опять все наваливалось — учеба, встречи с друзьями и суматошная, суетливая жизнь, не оставляющая ни секунды на раздумья… И щемящая волна бесследно отступала.

Зимой приехал Юра. Он казался худым и усталым, утомленное лицо было обметано трехдневной колючей щетиной. На нем было кургузое пальто неприятного коричневого цвета с цигейковым воротником и засаленная кроличья шапка на макушке. Нина смотрела на него и с удивлением думала о том, что этот человек, чужой и ненужный ей, все еще ее муж и даже может иметь на нее какие-то особые права.

— Ну ты как? — спросил Юра, пристально глядя на жену. — Учишься?

— Учусь, — буркнула в ответ Нина. Они помолчали.

— Катя как?

— Она у мамы, — ответила Нина и, словно оправдываясь, быстро заговорила:

— Ты не думай, ей там хорошо, все условия… Бабушка моя, хоть и старенькая, за ней хорошо смотрит.

— А что ж ты сбежала от меня? — упрекнул Юра. — И дочь увезла.

В глубине души Нина все время подсознательно ждала этого упрека. Она нервно дернула плечом и с вызовом заметила:

— Ты меня все равно не отпустил бы.

— Одну — отпустил бы, — возразил Юра. — На все четыре стороны. А ребенок тебе зачем? Я бы ее в деревню к матери отвез, все ж лучше, чем в городе. Молоко свое, фрукты, свежий воздух…

— А что ей там делать, в деревне? Коровам хвосты крутить? — насмешливо спросила Нина. И оборвала саму себя:

— Что сделано, то сделано. Ребенок должен быть возле матери. Отец, в сущности, ни к чему.

— Ну и где же она? — Юра даже огляделся в мнимом удивлении.

— Ну, не в общагу же Катьку тащить! — окрысилась Нина. — У моей мамы ей хорошо. К тому же это временно, пока я учусь.

Юра как-то странно хмыкнул, по-куриному окуная голову в шею, и ничего не ответил. Потом достал из кармана пачку засаленных купюр:

— Я денег привез. Для Кати.

— Ага, давай. — Нина рассеянно протянула руку. — Маме отвезу. Давно уже собиралась съездить.

Она не глядя сунула пачку в карман. Поправила пуховый платок на голове, глядя на примороженную, с праздничными еловыми узорами витрину. Улыбнулась, потому что, несмотря на деревенский теплый платок и пальто, перелицованное из бабушкиного салопа, отражение выглядело чрезвычайно привлекательно: яркие глаза, смеющиеся губы, красные щеки, которым даже двадцатиградусная стужа была не страшна…

Она видела, что Юра исподтишка наблюдает за ней восхищенным взглядом.

«Еще станет ныть, уговаривать начнет», — опасливо подумала она, вспомнив, как неприятны всегда были ей семейные сцены.

— Ну а потом что? — спросил Юра. Изо рта его вырывались спутанные клубочки пара.

— Что потом? — непонимающе усмехнулась Нина. — Ты о чем?

— О нас с тобой… Или у нас с тобой уже все? Она пожала плечами, поправила варежкой платок на голове. Задумчиво произнесла:

— Еще два года впереди. Посмотрим…

— Ты вернешься в Киев?

Нина ответила, как ей казалось, честно:

— Не знаю. — А потом, словно оправдываясь, сбивчиво заговорила:

— Понимаешь, в Москве у меня такие шансы. Зачем их упускать?

— Понятно. Ладно, прощай, — перебил ее Юра и, резко обернувшись, побрел восвояси, засунув руки в карманы пальто, — сгорбленный, скукоженный, жалкий, точно смолоду состарившийся.

У Нины точно огромный камень свалился с души, она вдруг почувствовала себя свободной и почти счастливой.

Нащупав в кармане деньги, она вошла в большую комиссионку на углу. Она давно приметила там заграничное, мало ношенное платье с узкой талией, красным пояском и с круглым отложным воротником. Сейчас она купит его, а со стипендии доложит деньги для Кати.

Платье было как раз впору. Нина прижала к разгоряченным щекам прохладные ладони. Какая она красавица в нем!

Жизнь казалась прекрасной и удивительной.

После того как Катю отвезли к бабушке в Ленинград, она почувствовала себя вновь никому не нужной. Чужая строгая старуха с мрачным морщинистым лицом внезапно получила право кричать на нее, пичкать манной кашей и громко упрекать ее в испорченной жизни дочери.

Однако приходилось терпеть. Катя преданно смотрела на бабушку и очень старалась ей понравиться, потому что та теперь могла полностью распоряжаться ее короткой, никому не нужной жизнью. Гораздо легче было со второй старухой, Старшей бабушкой, более древней и потому более близкой ребенку, чем мать ее матери, которую еще не смирила подступившая к горлу старость. Они гуляли с прабабкой в скверике, тихо сидели на скамейке плечом к плечу, точно два старика, прожившие бок о бок долгую жизнь, полную лишений и потерь.

«Поиграй, Катенька», — предлагала Старшая бабушка. Девочка послушно брала в руки умирающий кленовый лист и с неутоленным любопытством изучала его резные рдяные края. Потом, пронизываемые влажным северным ветром, они тихо брели по улице, и фонари расплывчато желтели сквозь туман, точно куски сливочного масла на сковородке.

В тесной квартире на шестом этаже дома, построенного на исходе XIX века для модных докторов и преуспевающих адвокатов, всегда, даже летом, было темно и прохладно. Окна комнаты, где жили старухи Колыванихи, выходили во двор-колодец, такой узкий и темный, что лучи солнца бесследно терялись в нем, точно в черном ящике. В конце марта после тягучей темной зимы косой солнечный луч впервые робко касался своей теплой ладонью подоконника на кухне. И зимой и летом старухи ходили дома в старых валенках с обрезанными голенищами и кутались в телогрейки без рукавов, кокетливо обшитые по краям цветной тесьмой. Хотя в комнате имелся заколоченный досками камин, оставшийся от буржуев, его никогда не топили, ведь дымоходы еще с блокады были забиты мусором.

Дни тянулись скучные, однообразные, как звенья нескончаемой ржавой цепи. В квартире жили еще пятеро семей, и у всех были дети. Целыми днями по коридору разносился топот босых детских ног, звенел обиженный плач, слышались звуки яростной драки и осуждающие окрики матерей.

Катя боялась выходить из своей комнаты. В коридоре ее поджидала оголтелая детская стая, главным законом которой была заповедь: «Бей чужака!»

Девочку подкарауливали в коридоре среди висящих для просушки простыней или на кухне, нападали в прихожей, где громоздились шкафы со столетним хламом, дребезжали старые велосипеды, а по ночам шуршали, пробираясь в норы, огромные жирные крысы с голыми хвостами. Она была еще слишком мала, чтобы дать отпор кому-либо, детям или крысам, и потому старалась не попадаться на глаза ни тем, ни другим.

Серые будни отступали, и праздник приходил тогда, когда приезжала мама.

О ее приезде становилось известно за несколько дней. Старухи Колыванихи торжественно прибирались в комнате, куховарили возле примусов, громогласно рассказывая соседям, что наконец-то дочка-артистка возвращается из Москвы.

Обитатели коммуналки, обычно относившиеся к старухам с привычным раздражением, слушали их уважительно и внимательно. Алкоголик дядя Паша, покуривая в форточку, внимал рассказам Младшей бабушки о ее дочери и благосклонно гладил по голове путающуюся на кухне Катьку. Его щербатый рот улыбался в алкогольном добродушии.

— Мамка-то небось заберет тебя к себе?

— Да, — слабым эхом откликалась Катя, удивленно взирая на соседа круглыми, как пуговицы, карими глазами.

И вот наступал торжественный день. Катю поднимали затемно, гладко причесывали с водой, чтобы чуть-чуть пригладить непослушные волосы. Потом ей надевали красивое голубое платье, любимое только потому, что на нем были нашиты ярко-алые деревянные вишенки, и они с Младшей бабушкой отправлялись на вокзал.

Мама приезжала веселая, яркая, очень красивая. Ни у кого в квартире, даже у смазливой холостячки Людки, работавшей на фабрике швеей-мотористкой, не было таких потрясающих платьев. Мама бесконечно, до протестующего писка тискала дочку, целовала ее, задаривала конфетами и шоколадками, тормошила, обещала повести в Парк культуры имени Кирова, забрать с собой в Москву, поехать с ней к папе, подарить котенка… Но она никогда не выполняла своих обещаний и дня через три, максимум через пять, внезапно уезжала, оставив после себя разор и щемящую грусть. Оставшиеся после нее мелочи (веревочку, которой был перевязан ее желтый чемодан, пустой патрончик помады, шпильку из ее пышных, собранных в упругий шар на затылке волос)

Катя собирала и хранила в заветном месте, как драгоценность.

В присутствии матери девочка совершенно преображалась. Она много, до истерического визга смеялась, бегала по квартире, как сумасшедшая, отчаянно ввязывалась в драки и первая задирала соседских детей. Смех неожиданно прерывался бурными рыданиями, Катя капризничала, требовала к себе внимания, отказывалась спать и есть, совершенно переставала слушаться бабушек и вообще походила на реку, вышедшую из берегов. Однако, как только мать уезжала, она вновь становилась молчаливым забитым ребенком, скользившим по комнате неслышно, как тень.

За те два с лишним года, что Катя прожила у бабушек, отца своего она видела только однажды, когда он проездом оказался в Ленинграде. Она смотрела на этого незнакомого, чернявого мужчину, чем-то похожего на алкоголика дядю Пашу (вторая комната по коридору налево), и испуганно жалась к ногам бабки. Она боялась, что этот человек вдруг схватит ее под мышку и увезет ее далеко-далеко, в пугающую грозную неизвестность.

Ей не хотелось перемен. Она боялась потерять то хрупкое неуверенное благополучие, к которому притерпелась в Ленинграде. Ей не хотелось вновь прилаживаться к чужим, взрослым людям, стараться угадать оттенки их переменчивого настроения, изображать из себя примерного ребенка для того только, чтобы получить кусок ласки из неприветливых жестких рук. Лишь на любовь одного-единственного человека в мире она могла рассчитывать при любых условиях — на любовь матери. Но мать была далеко.

А потом случилось странное и интересное событие. Старшая бабушка легла вечером спать и не проснулась. С рассветом, когда в коридоре загремели шаги соседей, собиравшихся на работу, зашипели плиты на кухне, загремела вода в туалете, Катя тайком пробралась к бабушке под одеяло, чтобы погреться возле нее перед тем, как вставать, и внезапно обнаружила, что под одеялом у Старшей бабушки так же холодно, как в выстывшей за ночь комнате. Она еще немного полежала в недоумении, а потом тихо, как мышка, перебралась обратно в свою постель.

А потом почему-то все забегали по коридору, захлопали дверьми, зазвенел телефон, чей-то нервный истерический голос проговорил с надрывом: «В одной квартире, нет уж позвольте!..» Потом пришли какие-то незнакомые люди и унесли Старшую бабушку. Кате сказали, что бабушку Боженька забрал на небо, потому что он соскучился по ней. Конечно, это были враки, ведь Катя собственными глазами видела, что никакой Боженька бабушку не забирал, а забрали ее два дяденьки и унесли на носилках. И пахло от этих дяденек, как от дяди Паши из второй комнаты по коридору налево, а вовсе не так, как пахнет в церкви, куда они тайком ходили со Старшей бабушкой на Пасху.

От взрослого сюсюкающего вранья стало неуютно и тревожно. В воздухе запахло переменами. Младшая бабушка то принималась плакать, то внезапно замолкала, дежурно прикладывая к углам глаз концы своего неизменного платка с аляповатыми розочками. Теперь она частенько забывала кормить Катю обедом, и та повадилась тихонько подворовывать хлеб у соседей, не смея своим обременительным существованием нарушить огромное торжественное горе, поселившееся в доме.

Долго ждали Катину маму, но та прислала телеграмму, чтобы бабушку хоронили без нее, у нее съемки. На кладбище Катю не взяли, оставили дома.

Взрослые отсутствовали добрых полдня, потом дружной толпой заявились домой. Они были озябшие и нетерпеливые в предвкушении поминок.

Потом взрослые пили водку и желали, чтобы земля была пухом, а Катька в это время сидела под столом и думала, каким образом земля может стать Старшей бабушке пухом. Ей представлялись перья из подушки, которые взмывают вверх от сквозняка и осыпают Старшую бабушку. Перья эти черные, потому что они — земля.

И тут Катя представляла себе, как седой суровый старик, по всей видимости Бог, сыплет эту землю ладошкой, и она летит плавно и красиво, точно пух, покрывая Старшую бабушку черным снегом. Такой снег лежит у фабричных зданий на Нарвской заставе, где они были в том году, когда ездили к знакомой портнихе за обрезками ткани для лоскутного одеяла.

А потом опять потянулись скучные одинаковые дни. Однажды бабушка долго кричала маме в трубку, что денег мало, теперь у нее только одна пенсия, пусть мама высылает, потому что им едва хватает на хлеб.

— Нам едва хватает на хлеб, — со взрослой грустью жаловалась Катя соседям, когда те возились на кухне с обедом, и ей неизменно совали в ладонь что-нибудь вкусное. И Катя съедала это вкусное тайком в коридоре, забившись в угол между ящиком с ношеной обувью и старой детской коляской без колес.

— Бедняжка, сиротинка, брошенная, — жалели ее соседи, и девочка запоминала новые для себя слова: «сиротинка», «брошенная», чтобы потом в бессознательном детском эгоизме вымогать у доверчивых взрослых лишний кусочек жалости.

Вскоре приехала мама. На этот раз она не привезла с собой конфет или шоколада, хотя была все такой же тормошливой и ласковой. И очень красивой!

— Выросла-то как! — Она порывисто прижала к себе дочь. Катя, как открытие, сообщила драгоценную новость:

— Я теперь «сиротинка» и «брошенная».

— Глупости! — оскорбленно фыркнула мать. — С чего это ты сиротинка при живой-то матери? Вот заберу тебя с собой, в Москву…

Но Катя ей не поверила. Она теперь не представляла себе жизни вне огромной коммуналки, без шкафа с рухлядью в коридоре, без Младшей бабушки, хотя и не очень-то ласковой, но в общем-то привычной и почти родной.

Бабушка о чем-то долго шушукалась с матерью. Катька в это время лежала под одеялом, приготовляясь спать. Напрасно она вслушивалась в полуночный шепот, в котором не разбирала ни слова.

— Когда две пенсии было, я разве чего говорила…

— Что ж мне, с ребенком в общежитие?..

— А Юрка?..

— Не хочу ему звонить, еще вообразит себе невесть что…

Под этот размеренный тягучий шепот Катя незаметно заснула. А утром мать объявила ей, как о деле решенном:

— Собирайся, едем с тобой в Москву. Будешь жить со мной.

Катя обрадованно вскинула длинные ресницы, но не очень-то поверила сказанному. Ехать ей никуда не хотелось, а особенно не хотелось ехать в Москву.

Она представила, как они поедут до вокзала в воняющем выхлопными газами автобусе, как ездили к Старшей бабушке на Волкове кладбище, когда ее укачало и стошнило на пальтишко. Она собрала в мешочек свои драгоценности, в числе которых была и мамина шпилька, и использованный патрончик помады, и даже разбитое красное стеклышко, найденное во дворе и мгновенно ставшее главным сокровищем коллекции.

— Что это? — спросила мать, увязывая чемодан с вещами. — А, мусор, — брезгливо произнесла она, и сокровища отправились прямиком в мусорное ведро.

Катя обиженно закусила губу, но ничего не сказала. В этот короткий миг ей почудилось, что вовсе не такой уж яркой и прекрасной будет отныне ее жизнь.

Тогда она неожиданно для себя расплакалась и уткнулась лицом в подол бабушки, которая сидела тут же, наблюдая за приготовлениями. Та произнесла суровым тоном без сантиментов, адресуясь дочери:

— Если будет трудно — привози, как-нибудь перебьемся. — Она немного помолчала (даже в молчании ее ощущалось невольное Осуждение) и вновь разомкнула мясного цвета губы:

— Еще неизвестно, каким этот твой новый окажется…

Поглядим еще!

Жизнь Тарабрина, внешне размеренная и благополучная, вскоре забуксовала. Внешне все было то же самое: выпивка, друзья, ночное шуршание пера по бумаге, тихие разговоры с женой, ее ангельское терпение… Но внутренне!

Семейная жизнь стала напоминать затхлое болотце с тухлой водой. Как-то все было слишком благополучно и пресно. Они стали все чаще ссориться, причем инициатором ссор, как правило, был Иван.

О его демонической неукротимой ревности, которой мог бы позавидовать даже хрестоматийный Отелло, ходили легенды. Однажды он спустил с лестницы своего закадычного друга лишь за то, что тот на прощанье галантно поцеловал руку жене. После этого их дружба, безоблачно просуществовавшая уже лет семь, закончилась навсегда.

Гуляя с Олей по улице, он, тихо закипая от гнева, подмечал беглые взгляды встречных мужчин.

— Ты на него смотрела! — уличающе торжествовал он. — Ты его знаешь!

— В первый раз вижу, — спокойно отвечала Оля, стараясь своим ровным поведением задушить назревавшую ссору.

— Жди меня здесь! — Клокоча от гнева, Тарабрин усаживал ее на скамейку и, засунув руки в карманы, уходил, пообещав вернуться через минуту. Мол, только за сигаретами заскочит в магазин.

Оля ждала на указанном месте час, два. Муж не появлялся. Она прохаживалась вдоль тротуара, ждуще выглядывая в потоке людей невысокую коренастую фигуру. Потом спрашивала у прохожих, который час, и, поняв, что муж не придет, в слезах возвращалась домой. Тарабрин заявлялся домой поздно ночью, пьяный. Он молча падал на пол и беспробудно засыпал. А утром повод ужасного вчерашнего загула забывался.

Его запои становились все чаще и отчаянней. Все чаще Тарабрин пропадал в веселых компаниях, где его ждали с распростертыми объятиями приятели. В ответ на упреки жены он мгновенно вскипал пьяной неукротимой ненавистью. У него появились случайные, нетребовательные женщины, готовые в любую минуту скрасить его жизнь. Деньги он зарабатывал тем, что снимался в фильмах у своих друзей, и сценариями. Постепенно он становился все более популярным. С увеличением популярности множилось количество приятелей, готовых с охотой поднести стакан.

Нелады Тарабрина с чиновниками, не дававшими ему снимать собственные фильмы, продолжались. Ему не хотелось произносить чужие, придуманные досужими сценаристами слова в надуманных историйках, разнарядка на которые спускалась сверху из ЦК. «Проходные» фильмы, за редким исключением, делались по одной схеме: в сюжете должны были быть положительные герои, которые горят желанием строить социализм, и отрицательные, которые тормозят темпы этого строительства своим отсталым мировоззрением. В финале моральная победа оставалась за первыми, а вторые должны были быть посрамлены или перевоспитаны положительным примером.

Положительные роли играли актеры геройской внешности с фанатичным блеском в глазах. Отрицательные персонажи обязаны были злобно хихикать, заискивающе-неприятно произносить реплики. Играть их должны были актеры с омерзительной черточкой в облике.

Целых два года он обивал пороги «Мосфильма», предлагая для съемок свой собственный сценарий про Пугачева, однако ему неизменно следовал отказ за отказом. Как тут не запить с горя?

Таяли, едва появившись в доме, деньги, скапливались в углу пустые бутылки, исчезали, затерявшись в сутолоке повседневной жизни, друзья. Жизнь катилась душным пыльным вагоном, который с адской скоростью мчится в неизвестном направлении, неумолимо отстукивая колесами уходящее время.

Ивану уже было далеко за тридцать, а он все еще ходил в подающих надежды дебютантах: начинающий литератор, опубликовавший несколько рассказов, начинающий режиссер, снявший два фильма, так и не пробившихся на широкий экран.

Вот только актерская судьба, которую он в глубине души считал для себя второстепенной, оказалась удачливой и яркой.

Незаметно подкралось, завалило столицу тополиным пухом лето 1964 года.

Всю весну Оля ходила бледная от авитаминоза, какая-то апатичная, точно у нее кончились силы, точно она выдохлась, сдулась как шарик. Она перестала вести борьбу с мужем и за мужа. Молчала, когда он приходил домой «на бровях», молчала в ответ на его раздраженные вопросы, во время стычек и споров, не проронив слова, уходила вон из комнаты.

Однажды Тарабрин поставил ее перед свершившимся фактом:

— Уезжаю на два месяца на съемки. В Крым. Оля промолчала. Оставаться в городе летом ей было тягостно, муж вполне мог запросто взять ее с собой, в солнечный, фруктово-ягодный Крым, к ласковому морю, которое лучше всяческих врачей лечит последствия затянувшейся зимы. Это могло означать только одно: разрыв.

— Хорошо. — Оля спокойно отвернулась к заляпанным обоям в блеклых сиреневых колокольчиках.

Иван молча собрал вещи. Нерешительно постоял возле дивана. Раздраженно заметил:

— Ты какая-то квелая стала в последнее время, ни рыба ни мясо.

— Я беременна, — произнесла жена после затянувшейся паузы.

— А, — обронил он удивленно.

И, задержавшись в дверях на долю секунды, вышел в коридор, плотно прикрыв за собой скрипучую рассохшуюся дверь.


Глава 6


Катя с мамой поселились в общежитии института на Лосином острове. Когда мама уходила на занятия, девочку отводили на вахту к коменданту со строгим наказом не шуметь или подкидывали кому-то из «детных» студентов, обещая забрать через пару часиков, или же запирали одну в комнате.

Вечером мама, надев красивое, с красным пояском, платье, начинала собираться на свидание. Она подвивала концы своих роскошных волос с необыкновенным пепельным оттенком, душилась польскими духами «Быть может», резкими и оттого внушавшими Кате ненависть, и уходила. Девочка оставалась на попечение неизменной Кутьковой. Тетя Лена с готовностью взяла на себя заботы о ребенке. Она играла с девочкой в куклы, кормила немудрящим ужином и даже порой водила в парк на карусели.

— Кутькова, милая Кутькова! — молила ее Катя. — Пойдем кататься?

— Не пойдем, Катюша, уже спать пора.

— Ну, Кутькова, миленькая… Ведь мама еще гуляет, значит, и нам можно?

— Мама твоя не гуляет, у нее важные дела, — назидательно говорила Кутькова.

— И у нас пусть будут дела, в парке, на качелях, — заговорщически предлагала девочка, хитро поблескивая темными глазами.

Порой в комнате собиралась дружная компания маминых друзей. Воняющие табаком мужчины и их крикливые женщины пили, ели, пели песни, порой играли с Катей, пока она не засыпала утомленно, прикорнув на краешке кровати. Сквозь сон она слышала, как мама жаловалась, что ей не на кого оставить ребенка. Видно, придется отправить девочку к отцу…

А потом приехал из Киева папа. Катя с ужасом рассматривала огромного, под потолок, дяденьку. Опустившись на корточки перед ней, дяденька ненатуральным голосом произнес:

— Поедем к бабушке… Там у нее знаешь как интересно! Гуси, куры, даже корова есть. И котята…

— Котята? — заинтересовалась Катя, колеблясь в душе.

— Очень маленькие котята, родились всего две недели назад, — пообещал дядя, которого почему-то нужно было звать папой.

Между тем Катя считала, что ни в каких папах она не нуждается. В ее концепции мироздания отец не предусматривался. С детворой своего возраста она общалась редко, мир взрослых с его важными проблемами был куда более знаком и близок ей, чем мир детей.

— А к какой бабушке мы поедем, к Старшей или Младшей? — деловито спросила она и тут же строго предупредила:

— Старшая бабушка умерла, и ее зарыли. Мы к ней поедем?

— Нет, — объяснил отец. — У тебя есть еще одна бабушка. Ты ее видела, только когда была совсем маленькой. Она очень добрая и позволит тебе играть с котятами.

— С котятами… — зачарованно повторила Катя и принялась послушно собирать вещи.

На вокзале длинный, в траурной драпировке сажи поезд внезапно напомнил о неумолимых разлуках, которыми было пронизано все ее детство. Горло больно перехватило спазмом, и девочка вдруг разрыдалась, сцепив руки на шее матери в неразрываемое кольцо.

Слезы ручьем текли из ее глаз, а губы сбивчиво лепетали:

— Мамочка, миленькая, не нужно котят… Я хочу с тобой… Я останусь с Кутьковой… Я буду сидеть тихо-тихо и никогда не буду баловаться, честное слово…

Нина почувствовала, как в носу что-то предательски защипало, к горлу подкатил горьковатый, не проглатываемый ком.

— Катюша, я приеду, — проговорила она торопливо, и виновато. — Обязательно приеду. Летом… Мы вместе поедем с тобой к морю. Оно такое огромное, синее…

— Летом? — с надеждой спросила Катя и уточнила:

— Это через две недели, да? — Две недели — это был единственный временной промежуток, доступный ее пониманию.

— Нет, сначала будет зима, потом весна, а потом лето. Лето было еще так не скоро, а нетерпеливо разводивший пары поезд готовился вот-вот тронуться с места…

— Кутъкова, миленькая Кутькова! — В ужасе перед неминуемой разлукой Катя бросилась с криком к няне. — Возьми меня к себе! Я буду себя хорошо вести, честное слово! И кашу буду всю доедать, до конца!

Судорожно прижимая к себе вздрагивающее тельце, Кутькова только кусала губы, чтобы не разрыдаться.

До отправления поезда оставались считанные минуты. Пассажиры занимали места в вагонах, Юра одну за другой нервно смолил в тамбуре сигареты.

— Отправляемся! — пробасил проводник, вскакивая на подножку.

Юра подхватил дочь на руки, сбивчиво лепеча на ходу какую-то ерунду про котят. Та вырывалась, пронзительно вереща, будто ее резали, бурные слезы заливали красное от крика, сморщенное лицо.

— Какой невоспитанный ребенок! — осуждающе заметила вальяжная дама в шляпке с вуалью и неодобрительно покачала головой.

Нина опрометью бросились с перрона, стараясь не оглядываться. Ее душили слезы. Кутькова на бегу вытирала влагу тыльной стороной ладони.

— Как… Как все это тяжело, — призналась Нина в трамвае, уже успокоившись. — И жалко Катю, и в то же время — ну не могу я ее оставить у себя! Садика нет, жить негде.

Кутькова сочувственно шмыгнула носом.

— А там все-таки свежий воздух, питание, фрукты… Вот только устроюсь, сразу же ее заберу, — неизвестно кому пообещала Нина, смаргивая повисшие на ресницах слезы. — И на море повезу летом. Обязательно!

А на нижней полке продуваемого сквозняками вагона, разметавшись в глубоком после слез сне, спала Катя.

Ее отец нервно курил в тамбуре, рассказывая случайному попутчику короткую, неуклюжую историю своей неудавшейся семейной жизни…

Обещанных котят у бабушки не оказалась. Их отчего-то съела кошка, верно убоявшись, что не сумеет их достойно воспитать. Другая бабушка оказалась непохожей на всех, кого Катя до сих пор встречала в своей короткой и богатой переменами жизни. Она работала бухгалтером в колхозе. Говорила она странно, с непривычным южным выговором, который поначалу казался Кате грубым и неестественным. Она жила в просторном доме, перед которым пламенел осенними красками фруктовый сад. За домом до самой дороги, обсаженной по краям пирамидальными тополями, простиралось распаханное поле.

В хлеву, вздыхая, терлась боками о стены рыжая корова Крася с белой звездочкой на лбу и одним обломанным рогом. По двору бродили шальные, мокрые от дождя куры, злобный крикливый петух нападал на всех чужаков, подозревая в поползновениях на целостность своего гарема.

Катю определили в садик при правлении колхоза. В старшей группе, кроме нее, было еще тридцать разновозрастных деревенских детей, бодрых, краснощеких и готовых к беспощадной борьбе с новенькой. Она говорила не по-местному и смотрелась чужой. Новенькую сразу стали травить — виртуозно, с фантазией. Ей не давали игрушки, мешали спать во время тихого часа, подсовывали в кашу помет хомячка из живого уголка, дразнили обидными прозвищами. Поначалу девочка терпела.

Особенно усердствовал в травле некий Вася. Его коронным номером было выставить жертву на посмешище, задрав короткое платьице и демонстрировав всем желающим цвет девчачьих трусиков. Однажды, когда Катя Возилась с куклами, Вася тихо подкрался сзади. Почувствовав странное шевеление за спиной. Катя резко обернулась. Хихикающая физиономия обидчика бросилась в глаза.

Месть последовала немедленно. Девочка схватила обидчика за коротко стриженные вихры и потащила его к столу, где дымились тарелки с недоеденной манной кашей. Она тыкала его лицом в размазню, пока на зов захлебывающейся криком жертвы не примчалась воспитательница.

Вася самозабвенно рыдал. Его лицо, волосы и его рубашка были вымазаны противной тягучей массой, куски Которой один за другим шлепались на пол с мерзким квакающим звуком.

После этого памятного случая дети стали относиться к Кате по-другому.

Уважение к ней, очевидно, подкреплялось нежеланием отведать каши. Вскоре она стала заводилой среди сверстников и ни одна каверза, ни одно происшествие не обходилось без нее.

Осень быстро сменилась слякотной, пуржливой, метелистой зимой, богатой оттепелями и резкими похолоданиями. Долгими зимними вечерами любимой темой разговоров Кати служила грядущая поездка на море.

— Мама мне обещала, ба! — Катя убеждала не то бабушку, не то саму себя.

Бабушка молчала, скептически поджав губы. Свою невестку она на дух не выносила, считая ее вертихвосткой, испортившей и жизнь, и артистическую карьеру сына. Иногда, не выдержав, она обрывала внучку:

— Летом у нас в Калиновке знаешь как хорошо. Катюша? Черешня поспеет, потом вишня… Будешь с ребятами на речке купаться, загорать…

Девочка вежливо соглашалась:

— Да, ба… Как только мы с мамой вернемся с моря. Часто приезжал отец.

Он привозил матери денег на содержание дочери и кое-какую одежду. Катя с нетерпением ждала его приезда, ведь он был единственным, кто слышал обещание мамы насчет моря:

— Пап, мы же поедем, да? Мама ведь обещала мне, да?

Юра переводил разговор на другое. Бред! Откуда у Нины деньги на море?

Опять же лето — самая благословенная пора для съемок кино, ей будет просто некогда!

Пришла быстрая бурная весна с воробьиным скандальным щебетом, с сырым тревожным ветром с юга, с оголтело светящим в лужах солнцем, быстро разъедавшим девственную белизну снега на черных проталинах.

А потом наступил июнь. В садике воспитательница торжественно сообщила детям, что долгожданное лето настало. Катя деловито нахмурилась, отошла в сторону и незаметно затихла возле живого уголка. Когда настало время обеда, хватились — ее нет. Кинулись во двор — нет и там. Бросились к ней домой — пусто.

Ее нашли на автобусной остановке с сумкой в руках, где лежали стоптанные чешки и сухая корка от завтрака. Она отправилась к матери.

— Что Нина с ней делает! — пожаловалась Вера Мироновна сыну. — Кто ее за язык тянул, зачем обещала? Юра лишь мрачно отмалчивался.

— Привези немедленно! — захлебывалась Нина в полупрозрачной кабине на переговорном пункте. — У меня с двадцатого съемки в Крыму!

— Что? Не слышу… Говори громче! — надрывалась в ответ телефонная трубка.

— Съем-ки в Кры-му, при-ве-зи Ка-тю!!!

Нина вышла с переговорного пункта красная от крика, как рак. Так все удачно получилось! Соблазнившись ее пышной косой и величавой, истинно русской внешностью, режиссер Курякин пригласил ее на роль жены подводника в фильм о войне. Съемки должны были состояться в Крыму и продлиться целых два месяца.

Роль у нее не главная, но интересная, график съемок был не очень напряженный, и потому она решилась взять с собой дочь. Да и верная Кутькова тоже едет с ними, будет на подхвате.

Море, солнце, горы, веселая киношная жизнь — будущее сливалось в сплошную сияющую полосу, полную многозначительных обещаний.

Нина на троллейбусе отправилась на «Мосфильм» забрать сценарий для изучения. Она вся лучилась предвкушением счастья, да и июньская Москва, украшенная свежей зеленью, отмытая грозовыми дождями, выглядела такой яркой и красивой!

— Кого утвердили на роль капитана лодки Желтухина? А в роли Краскова кто? А Милокарова? — забросала Нина вопросами помощника режиссера по работе с артистами, пожилую любезную даму с высоким коком над морщинистым лбом.

— Краскова будет играть Тарабрин, — неожиданно сообщила ей дама.

— Та-ра-брин! — ошеломленно протянула Нина. — Да вы что! Он же алкоголик! Да вы еще с ним наплачетесь! Мы все с ним наплачемся!

— Ну что вы, Ниночка, — улыбнулась собеседница, — он сейчас в завязке.

Мы делали пробы, Тарабрин очень органично вписывается в роль. Коме того, после «Новороссийской саги» он буквально нарасхват, все зовут его сниматься. Нам просто повезло, что он дал согласие!

— Повезло! — Нина захлебнулась от возмущения. — Он же пьяница, ему лечиться надо! Он же день без портвейна не начинает. Знаете, я была в бюро ВЛКСМ, когда он учился… Все от него просто стонали: постоянные драки, скандалы, неприличные песенки, девки какие-то в комнате…

Нина вышла с «Мосфильма» расстроенная.

По сценарию ее героиня состоит с Красковым в неприязненных отношениях.

Он — подлец, приспособленец, невольный виновник гибели ее мужа-подводника.

После войны они случайно встречаются, и героиня Нины обличает двуличную сущность предателя.

Что ж, тем лучше! Ей даже не придется играть свою роль, она просто будет выливать в камеру свою антипатию!

Утром Нина встречала на вокзале дочь.

Катя обрадованно повисла на шее матери, восторженно лепеча беззубым ртом с выпавшими молочными зубами:

— Мама, я так ждала! Никто не верил, только я верила!

А вечером они вдвоем спешили на поезд до Севастополя, увозивший киношников на съемки.

На перроне администратор сообщил, что билеты в СВ только у одного Тарабрина, как у восходящей звезды, а остальные артисты будут ютиться в обычном спальном вагоне. Нина усмехнулась. Конечно, в СВ удобнее пить — заперся с собеседником тет-а-тет и хлещи водку всю дорогу подряд! Подумаешь, звезда!

Ей с дочерью досталось место в купе вместе с веселой компанией операторов. Катя во все глаза глядела на незнакомых, беззаботных, громко балагуривших людей. Они закармливали ее конфетами и мороженым, подсаживали на верхнюю полку и изумлялись тем, как она поразительно не похожа на мать.

Вечером дружная компания киношников собралась отметить начало поездки.

Едва на газете появилась немудрящая закуска в виде соленых огурцов и прихваченной из дому курицы, а на узком столике купе возникла бутылка вина (еще добрый десяток ждал своей очереди под столом), из своего дипломатически-чиновничьего вагона неожиданно явился Тарабрин.

Компания встретила его одобрительным гулом. Тарабрин дружески поздоровался со всеми, тряхнул руку Нине и принялся весело балагурить, пересыпая вольные шутки острым соленым словцом. Нина нашла его сильно постаревшим и каким-то натужно-веселым. Он шутил изо всех сил, а между тем в его глазах стояла такая глубокая печаль, что ей внезапно стало его жалко.

Сначала все смеялись, рассказывали истории, а потом, захмелев, стали петь песни. Нина старательно, высоким пронзительным голосом, каким поют в деревнях, выводила грустную песню. Тарабрин вдруг взглянул на нее как-то по-особенному и начал подпевать проникновенным баритоном. Они пели вдвоем.

Пьяные голоса пытались было подтягивать, но потом отступили и затихли, не выдержав конкуренции с этим высоким и чистым дуэтом.

Лежа на верхней полке. Катя тихо слушала песню, пока наконец ее не сморил глубокий железнодорожный сон…

Она проснулась от тишины. В купе было тихо, поезд стоял на безымянном полустанке. Гости разбрелись по своим купе. Клубы табачного сизого дыма еще плавали под потолком, на столике звенели неубранные бутылки. Похрапывали операторы, натянув на плечи рваные простыни с синим штампом железной дороги. В блуждающем свете станционных фонарей Катя различила две фигуры, шептавшиеся в полумраке.

— Что ж ты, — услышала она какой-то особенно мягкий и нежный голос матери, — и жена, сам говоришь, тебя понимает, а ты все пьешь…

— Пойми, Нина, — отвечал баритон с характерным запоминающимся надрывом, — Вот и в кино наперебой зовут сниматься, а все чего-то не хватает. И денег полно, и друзей… А как подумаю, разве для этого я в мир родился, так и хочется забыться… Навсегда!

Катя вновь смежила глаза и провалилась в приятную зыбучую дрему. Мама была рядом — и этого было вполне достаточно для счастья.

Они проговорили до утра. Лишь с рассветом Тарабрин ушел в свое купе.

Этот ночной разговор неожиданно разбередил его. Ему казалось, что между ним и Ниной установилось какое-то драгоценное взаимопонимание без слов. Отныне в любой, самой шумной компании он сразу же выделял глазами эту полноватую женщину с деревенской косой и спокойным бирюзовым взглядом. И видел, что она тоже искала его в толпе.

В Алуште съемочную группу разместили на частных квартирах. Нина делила комнату с верной Кутьковой, которая взялась присматривать за Катей. Для девочки это было лучшее время в ее жизни. Днем они с Кутьковой шли на море купаться.

Иногда, когда штормило или погода хмурилась, вместо купания они отправлялись на прогулку по окрестностям. А потом приходила мама, и они шли в гости к кому-нибудь из киношников. Там Катя допоздна слушала взрослые разговоры, таскала со стола персики и виноград, зевала, прикрывая рот ладонью, пока тетя Лена, выполняя приказание матери, не уводила ее спать.

Ночью Катя частенько просыпалась будто бы для того, чтобы сходить в туалет. На самом деле она проверяла, вернулась ли мать. Но кровать была не расстелена, а в окне уже голубел, поднимаясь из-за горы, оранжевый, как протертая морковь, торжествующий рассвет.

К ним в дом частенько приходил тот дядя с пронзительными глазами, который пел с мамой в поезде. Он заигрывал с Катей, расспрашивал ее о друзьях, задаривал конфетами. Однако девочка с ревнивой наблюдательностью подмечала, что на самом деле она его совершенно не интересует, и, если бы матери не было здесь, он бы не заметил ее, как не замечают стул или занавеску. Это лицемерие больно задевало ее, возбуждая чувство опасности.

В присутствии Тарабрина Катя становилась капризной и нервной, назойливо требовала внимания к себе. Она не желала оставаться вдвоем с Кутьковой, цеплялась за мать и требовала брать ее с собой на съемку.

— Боже, ну какая ты… — устало замечала Нина, — невыносимая! Как тебя испортил отец! Когда ты жила с бабушкой в Ленинграде, ты была совершенно другой!

Катя замечала, что и маму тянет к этому неприятному дяде. Порой эти двое вели себя так, как будто никого посторонних возле них не было. Их взгляды были постоянно нацелены друг на друга, а руки все время тянулись друг к другу, желая соединиться.

Нина же разрывалась между дочерью и новой, неожиданно захлестнувшей ее любовью. Катя требовала внимания, Тарабрин тоже, а короткие дни, оставшиеся до окончания съемок, стремительно летели, тая на глазах. И значит, вскоре они должны были разлучиться, она и Иван…

При этом Тарабрина нельзя было оставить одного ни на минуту. Едва он под благовидным предлогом куда-то исчезал, можно было уверенно предсказать, что через полчаса он обнаружится навеселе, с хитро прищуренными, подернутыми алкогольной пленкой глазами.

В любой компании находились доброжелатели, готовые ему налить.

— Ну что же ты? — упрекала его Нина. — Опять?

— Да я только граммульку, для настроения, — виновато опускал взгляд Иван. Однако за первой граммулькой следовала вторая, третья и так далее…

Через несколько часов он уже превращался в пьяное быдло со слюнявыми губами.

С самоуверенностью молодости Нина решила, что только ее любовь сможет вырвать Тарабрина из лап зеленого змия. «Это он с другими пил, — твердила она себе, — а со мной не будет. Не дам!»

Нина отбила телеграмму мужу, чтобы он забрал дочь. Съемки заканчивались, пора было возвращаться в Москву. Честно говоря, она так устала от капризов девочки!

Последний день в Крыму Катя запомнила очень хорошо.

С утра они поехали в Ялту на экскурсию. Они были как настоящая семья: папа, мама и дочка. Тарабрин пребывал в хорошем настроении. Он галантно ухаживал за Ниной и веселил Катю. Он уморительно изображал корову: мычал, рыл ногой землю, вращал глазами. Катя хохотала.

Потом они катались на катере. Ветер с моря дул в лицо, пена шумела за кормой, а Тарабрин стоял возле поручней, обняв маму за плечи. В тот день Катя почему-то совершенно его не ревновала к матери.

Вечером, утомленные жарой и долгой поездкой, они вернулись в Алушту.

Еще на подходе к дому Нина заметила на веранде знакомую долговязую фигуру.

— Папа! — разморенная жарой, устало констатировала Катя.

Увидев своего соперника, Тарабрин внезапно ощетинился, как зверь. Скулы его напряглись, костистые кулаки угрожающе сжались. Нина растерянно застыла между мужчинами и с тревогой посматривала то на одного, то на другого. — Ваня, — наконец нашлась она. — Ты иди… Мне нужно Катьку собрать и вообще…

Тарабрин не уходил.

— Пойдем, Юрий, выпьем, — неожиданно предложил он, — нам нужно поговорить по-мужски.

— Никаких «выпьем»! — Нина повысила голос. — Ты обещал!

— Да погоди ты! — оборвал ее Тарабрин. — Тут такое дело…

Но Юра только взглянул на него с высоты своего роста и произнес, одной фразой прощаясь с огромным куском своей жизни:

— Что мне с тобой жену пропивать? — и добавил, обращаясь к Нине:

— Собирай Катьку, у меня билеты на вечерний поезд.

Окончились съемки. После приветливого солнечного Крыма, где тело и душа, точно лепестки степного мака, раскрывались навстречу солнцу, морю и соленому ветру, опять навалилась слякотная серая Москва. Вернувшись в столицу, Тарабрин внезапно без предупреждения исчез. Ходили слухи, что он уехал на родину, к матери.

Последний раз они разговаривали на перроне после прибытия поезда.

— Как же мы теперь? — мимоходом спросила Нина. Киношники в это время выгружали вещи из вагона.

— Посмотрим, — неохотно отозвался он.

Потом его окликнули, он отвлекся, заговорился и исчез на несколько недель.

Нина не знала, что думать. Неужели то, что было .между ними, — всего лишь мимолетный роман, какие частенько случаются в киноэкспедициях? Но как можно забыть проникновенные разговоры до утра, как забыть объятия в тесной комнатке, как забыть возникшее между ними взаимопонимание? Она вспоминала и его обещание наконец выбраться из алкогольного омута, и свои клятвы помочь ему в этом…

«Поматросил да и бросил», — с горечью думала Нина, находя странное наслаждение в самокопании. Нужна она ему! Вон сколько за ним баб бегает, любая с ним рада…

А она кто? Начинающая артистка, ни кола ни двора, одно ситцевое платье на все случаи жизни да туфли, купленные два года назад в комиссионке. Вон другие, более удачливые ее подруги уже и в десятке фильмов снялись, и романы крутили на всю Москву с летчиками да писателями… А у нее едва наклюнулся один хилый романчик, да тут же заглох, не успев расцвести.

Нина ходила сама не своя. Она забрала вещи из общежития и переехала к подруге, надеясь со временем подыскать себе отдельное жилье. Точно безжалостный голодный зверь, ее ежеминутно глодала мысль о том, что Тарабрин, наверное, сейчас вернулся к своей беременной жене, помирился с ней и лишь изредка вспоминает о приятном летнем приключении.

«Ну и пусть, ну и ладно, — шептала она по ночам, поглубже зарываясь в подушку. — Подумаешь, у меня еще и не такие будут… Алкоголик чертов! Как будто приворожил!»

Вернувшись от матери, Тарабрин действительно сначала отправился к жене.

Он только на минутку заглянул в пивную по дороге. Всего на минутку!

Оля выглядела похудевшей, почерневшей и какой-то очень спокойной. Про крымский роман мужа ей было известно все — сообщили доброжелатели.

— Тебе лучше уйти, — произнесла она, когда загремели знакомые шаги в коридоре и робко приотворилась дверь в комнату.

Тарабрин взглянул на запавшие глаза жены, на ее похудевшее лицо и припал к ее обтянутым коричневым платьем коленям.

— Оля, Оля, — заговорил он с пьяной надрывной слезливостью, — прости меня!

— Уходи, — произнесла она брезгливо. — Лучше уходи!

— Нет, Оля! — Он судорожно целовал ее руки с жалко торчащими костяшками. — Я с тобой останусь. Как же я без тебя, а?

Они прожили еще месяц, но потом Иван все равно ушел, не выдержав тоски существования с нелюбимой женщиной.

А в снятой задешево малогабаритной квартирке, вся расцветая от любви и предвкушения счастья, уже хлопотала Нина. Она обустраивала свое уютное домашнее гнездышко.

И вскоре по городам и весям разлетелась весть о том, что Тарабрин, знаменитый Тарабрин, снявшийся в добром десятке известнейших фильмов, женится на актрисе Колывановой. Помните, на такой хорошенькой простушке из телевизионной многосерийки «Красный рассвет над Днепром»?


Глава 7


Чем больше Катя взрослела, тем труднее с ней было справиться. Она умело манипулировала слабостями взрослых во имя своих куцых детских интересов и во имя утверждения собственного "я".

Весть о новом замужестве матери она восприняла спокойно, потому что на самом деле не понимала, что такое семья. Ей казалось, что люди живут поодиночке в разных городах и называются мужем и женой, только чтобы чем-то отличаться от окружающих. И это естественно, когда мама живет в одном городе, папа в другом, а ребенок вообще у бабушки в деревне. Когда однажды бабушкина знакомая спросила у нее, не собирается ли мать забрать ее к себе, Катя ничего не ответила, но возможность усвоила твердо.

Теперь во время ссор с бабушкой она могла заявить, картинно уставив руки в бок:

— Я вообще с тобой жить не буду, меня мама к себе заберет!

— Ну конечно, — с хладнокровной иронией отвечала бабушка, — заберут на пять минут, а потом вышлют обратно посылкой: нате вам обратно вашу капризулю.

Развод родителей прошел для нее незамеченным. Мать приехала из Москвы для .оформления документов. По дороге она заехала в Калиновку повидаться с дочерью, побыла там немного, ежась от пристальных осуждающих взглядов соседей, и вскоре засобиралась в дорогу.

— Вера Мироновна, у нас с Ваней нет пока квартиры, мечемся по съемным хатам, — смущаясь, сказала она бывшей свекрови, — да и дома бываем нечасто, вечно на съемках, мотаемся по всей стране… Можно пока оставить Катю у вас?

Ей, я вижу, у вас хорошо…

Свекровь осуждающе взглянула на невестку, но вслух ничего не сказала.

Она радовалась, что внучка останется с ней.

Нина не возражала, когда суд оставил девочку на воспитание отцу. Ей сейчас было не до Кати. У нее в жизни все было так неопределенно, так запутанно…

Она еще не знала, получится ли у ней с Ваней семейная жизнь. Их отношения были очень неровные, как будто ненастоящие. Словно не жизнь, а сплошные пробы на роль.

Они были вовсе не похожи на счастливых молодоженов. То жили несколько недель душа в душу, купаясь в счастье, а потом все летело в тартарары. Ваня срывался, запивал, исчезал из дома без предупреждения. Нина искала его по знакомым, по собутыльникам, звонила в морг и в милицию.

Она злилась, терзалась, ревновала и проклинала тот день, когда связалась с ним. Но ничего не могла с собой поделать. Стоило ему с виноватым видом поскрестись в дверь, как, чуя его возвращение, она со всех ног мчалась ему навстречу, моля Бога лишь об одном — о том, чтобы на этот раз он не оказался слишком пьяным.

Ее кинематографическая карьера резко пошла в гору. Благодаря громкому браку ее имя стало известно всей стране. Ей предлагали интересные роли, но Нина все чаще отказывалась от съемок. Вдруг она уедет сниматься, а Иван опять запьет или спьяну вздумает вернуться к своей бывшей жене? И что станется с ней тогда?

Быть брошенной она не привыкла. Эта роль ей определенно не нравилась.

Она держалась за него цепко, как клещ, не желая выпускать из рук завоеванную добычу. «Мы будем счастливы, обязательно будем счастливы!» — твердила она себе, точно воинский приказ, и не пожалела бы жизни для его выполнения. Только вот чьей жизни?

Вскоре Оля разродилась дочерью, и Нина вздохнула с облегчением. «Вот если бы сын, — пело все внутри нее, — тогда бы он вернулся к ней!» Дочь — это было что-то несерьезное, не всамделишное. Дочь — это не продолжение рода, это всего лишь боковая ненужная ветвь, которая со временем отделится от древа и сольется с чужим семейством, чтобы бесследно исчезнуть.

А вот она, Нина, родит ему сына. Родит во что бы то ни стало. И тогда он останется с ней. Навсегда!

— Бабушка, когда мама приедет за мной? — спрашивала Катя таким тоном, каким дети обычно спрашивают о тех вещах, о которых заранее известно, что они ни в коем случае не могут произойти.

Вера Мироновна предпочитала перевести разговор на другое. Ей было неприятно даже мимолетное напоминание о бывшей невестке.

А Катя мечтала о том, как летом они с мамой вновь отправятся к морю. В белом домике, утопающем в зелени, они будут жить вместе с Кутьковой и с тем веселым дядей, который, как ей недавно сообщили, теперь стал маминым мужем.

Зажмурившись что есть силы, она представляла себе, как им будет хорошо вместе.

Мама вновь наденет то красивое платье с красным пояском, Кате повяжут на голову огромный белый бант, и все встречные будут восхищаться их необыкновенной красотой.

Отец привозил ей игрушки и подарки, а она доводила его до белого каления своими вопросами:

— Па, ты когда отвезешь меня к маме? Летом, да? Отец раздраженно отмахивался от дочери:

— Твоей маме сейчас не до тебя, Катя. У нее съемки… И потом, у нее скоро должен родиться ребенок.

— Ребенок? — задумывалась Катя. — А кто, мальчик или девочка? Я хочу мальчика. Зачем нам девочки, у нас уже есть я… Ой, папа, отвези меня к маме, я хочу посмотреть как это, когда должен родиться ребенок…

Минуло лето, а от мамы не было никаких вестей. Осенью Кате предстояло отправиться в школу. Зная это, она считала себя ужасно взрослой. Конечно, она будет учиться лучше всех. Она уже теперь складывает буквы лучше всех приготовишек в садике. Может быть, ее даже примут в октябрята. На белый фартук приколют значок с кудрявым золотоволосым мальчиком, и тогда все вокруг увидят, какая она уже взрослая… И мама тоже увидит. Увидит ли?

И вот настал день, когда папа повел ее записываться в класс.

Учительница, полная женщина в английском синем костюме, голову которой оттягивал огромный шиньон из не подходящих по цвету волос, с любопытством взглянула на девочку, услышав знаменитую фамилию. В ее лице что-то неуловимо изменилось. Она заинтригованно понизила голос:

— А… Что-то я слышала об этом. Кажется, в «Советском экране» писали.

— Лицо ее озарилось нехорошим любопытством. — Значит, ваша жена сейчас в Москве с этим, как его, Тарабриным… А правда, что ее по суду лишили родительских прав? Скажите, она действительно устраивала пьяные дебоши вместе с…

Отец Кати побелел от бешенства.

— Это никого не касается, — перебил он ее. — Семейные дрязги здесь ни при чем.

Учительница оскорбленно сузила глаза.

— Речь, товарищ Сорокин, идет об условиях в семье, где девочка живет.

Наша советская школа, товарищ Сорокин, придает очень большое значение семейному воспитанию, воспитанию подрастающего поколения советских людей, которые… которое… — В запальчивости она забыла слова.

Глаза учительницы с хищным любопытством ощупывали лицо ребенка.

Педагогиня уже представляла себе, как будет рассказывать завучу о новой ученице и с праведным гневом обсуждать моральное разложение в артистической среде.

Катю не удивили эти цепкие взгляды. Она давно воспринимала как должное нездоровый интерес к своей семье. Ей было прекрасно известно, что стоит ненароком упомянуть фамилию матери, как множество любопытных глаз начинали буравить ее, а в голосе людей, доселе не обращавших внимания на ее скромную персону, проявлялось жадное внимание.

В детском садике воспитательницы частенько расспрашивали ее о новой семье матери, с трудом сдерживаясь от слишком интимных вопросов:

— Ну и какой он, Тарабрин?

— Какой? — солидно переспрашивала Катя, умелой паузой подогревая внимание к своей особе. — Такой веселый дяденька… Самогонку очень любит. А как напьется, все песни поет:

А мы с товарищем отправились на Беломорканал! Эх! В кармане, как вернулися, как будто кот наклал! Эх!

Оставил я товарища, отправился в Сибирь. Эх! Теперь меня в Сибири той имеют вдоль и вширь. Эх!

Товарищ мой отправился на речку Колыму. Эх! На речке той впендюрили огромный фиг ему. Эх!

Катя старательно топала ногами, кружилась на месте. Воспитательницы замирали, изумленно приоткрыв рот. Через эту черноглазую смышленую девочку они как будто приобщались к недосягаемому экранному миру и тому, что ему сопутствовало, — красивым нарядам, веселой ресторанной жизни, поездкам за границу…

— Мы жили в Алуште с дядей Тарабриным, — между тем продолжала Катя. — Однажды мама оставила меня с ним на время. Я сначала его немного боялась, потому что он очень громко храпел на кровати, и мне нельзя было шуметь. А потом…

— Что было потом, Катенька? — Воспитательницы замирали, склоняясь к рассказчице.

— Потом он проснулся, стал одеваться, а у него из кармана посыпались деньги. Много денег! Я никогда не видела так много. Они валялись прямо как листья в лесу. А потом он стал танцевать на них. Они прилипали к его подошвам, а он только смеялся и потешно шаркал ногами.

Воспитательницы изумлялись.

— Ну и денег у этих артистов! Куры не клюют! — Они восторженно сглатывали слюну и мечтательно щурили глаза. — Вот бы хоть на минуточку увидеть его… Хоть одним глазком!

— А я тоже петь и танцевать могу! — без всякой видимой связи с предыдущим внезапно сообщала Катя. — Когда вырасту, тоже артисткой стану. Вот смотрите…

И, кося внимательным взглядом на взрослых, она пускалась в пляс, жаждя всеобщего одобрения. Но женщины возбужденно шушукались, не замечая ее стараний…

В те времена, когда таблоидов и светских колонок в газетах не существовало, личная жизнь артистов становилась известна публике преимущественно в виде изустного предания. Сплетни относительно бытия народных любимцев передавались из уст в уста и были невероятно точны.

С детства обделенная вниманием. Катя сияла отраженным светом своей матери. При знакомстве с новыми людьми она первым делом выдавала заготовленный набор сведений из ее жизни и только потом, подстегнув любопытство взрослых, сообщала, что она тоже непременно будет играть в кино и выйдет замуж за известного артиста.

Однажды отец вернулся в Калиновку с посеревшим мрачным лицом. Они с бабушкой заперлись на кухне и стали о чем-то шептаться. Катя сразу же поняла, что речь пойдет о ней, и стала настойчиво царапаться в дверь, капризно утверждая, что ей хочется есть. Но потом она благоразумно затихла, села на порожек и стала подслушивать.

— Звонила несколько раз… — звучал тревожный бас отца. — Требует, чтобы я ее привез…

— Зачем она ей нужна? — Властный голос бабушки. — Ведь она же на сносях.

— Не знаю. Судом угрожает.

— Ну и пусть угрожает. Судов никаких не боюсь. По закону суд будет по месту жительства ребенка. А нас тут хорошо знают, Катька уже три года на глазах у всего села живет. И сколько раз за три года Нина свою дочь видела? Два раза.

Кто ее воспитывает? Ты да я… Как ты думаешь, кому суд ее оставит? Только не артистке-вертихвостке, у которой сегодня один муж, завтра другой, а послезавтра вообще ни одного нет!

Катя затаила дыхание. Сердце ее болезненно сжалось. Она не все понимала во взрослом разговоре, но чувствовала, что сейчас решается ее судьба, решается таинственным образом, неотвратимо и безоговорочно, решается без ее участия, и ей никак не удастся повлиять на это решение.

— А может, — с сомнением в голосе заметил отец, — может, все же отвезти к ней Катьку? Ты же понимаешь, мама, мы с Татьяной решили пожениться и… Я не знаю, как ребенок примет мачеху. Катя такая избалованная, капризная. Она привыкла постоянно быть в центре внимания.

Тревожная пауза повисла в воздухе. Какая еще Татьяна? Неужели это та кудрявая тетенька с густо намазанными ресницами, с которой папа приезжал две недели назад? Неужели папа решил пожениться на ней?

Катя обидчиво надула губы. Отец принадлежал только ей одной, и было бы ужасной несправедливостью отдавать его какой-то чужой тетеньке. Это же не мама, в конце концов, которая вольна поступать как ей заблагорассудится, это ее, личный, Катин отец!

— Никак в толк не возьму, — задумчиво проговорила бабушка, — зачем Катя понадобилась ей именно сейчас? Живут они, как я поняла, в какой-то халупе, ступить негде, да еще ребенок вот-вот должен родиться… Времени на воспитание дочки у нее как не было, так и не будет…

За дверью кухни послышались тяжелые шаги. Катя замерла на пороге с воровато бегающими глазами и трепыхавшимся, как воробушек, сердцем.

— Ты что здесь делаешь? — с деланной строгостью спросил отец.

— Я же сказала, что кушать хочу! — капризно протянула Катя и тут же не сдержалась:

— Папа, а правда ты меня к маме отвезешь в Москву? Правда, да?

Правда я стану жить с мамой? С мамой и Кутьковой, да? Папочка, любименький, отвези меня к маме, пожалуйста!

Отец ничего не ответил, только молча взял Катю за шиворот и выставил во двор. Чем закончилось историческое совещание на кухне, она так и не узнала.

Вскоре срочные телеграммы стали приходить одна за другой. Бабушка, получив бледно-зеленый листок с крупными буквами, только яростно поджимала узкие, обесцвеченные временем губы и комкала листок.

Однажды приехал папа и, мрачно гладя в сторону, произнес:

— Собирайся, едем в Москву.

Услышав об этом, Катя завизжала от радости, как поросенок, и помчалась собираться, а бабушка горестно осела на табуретку.

— Смотри, Юра, — покачала она головой, — как бы потом опять каяться не пришлось. Уже один раз отдавали… Она ее быстро с рук сбыла.

— Мама, — неожиданно произнес папа, настороженно оглядываясь на дверь, за которой с любопытством притихла дочка. — Не хотел тебе говорить, но… Таня в положении. Так что ты и меня пойми…

— О тебе речь не идет, — отрезала бабушка, — пусть Катя у меня остается. Тебя без отца вырастила и ее на ноги подыму, сил хватит.

— И что она здесь, в деревне, получит? Какое образование? Одна восьмилетка, да и в той половины учителей нет. А в Москве — возможностей масса… Столица!

— Ну, как знаешь, — тяжело вздохнула бабушка. — Только сердцем чувствую… Поиграет она ею и бросит. Не нужна ей дочь. Ну, сам посуди, за семь с лишним лет сколько времени девочка с матерью провела? Полгода, не больше. С новым мужем — новая жизнь, а Катька из другой, из старой…

Вечером следующего дня, попрощавшись на вокзале с тетей Таней, как всегда чрезмерно кудрявой и густоресничной, Катя с отцом погрузились в поезд.

Едва ступив в купе, девочка сразу же испуганно дернулась к выходу: там находились два чернокожих существа в белых брюках. Она никогда еще не встречала таких людей! На агатово-черном лице белоснежными полосами выделялись большие зубы, блестели синеватые белки глаз.

— Ну, что испугалась? — ласково улыбнулся отец, подталкивая дочь вперед.

— Я н-не испугалась, — пробормотала Катя. От страха у нее зуб на зуб не попадал.

Абсолютно черные, если не считать брюк, глаз и зубов, дяденьки дружно рассмеялись, видя ее испуг. Это были студенты из африканской страны, выбравшей социалистический путь развития. Они учились в киевском институте и сейчас направлялись домой на каникулы. На деле ужасные дяденьки оказались вовсе не такими уж страшными.

— Как тебя зовут? — спросил один из них, когда поезд тронулся.

Катя постепенно осмелела, чувствуя себя возле отца в полной безопасности. Она мелко хихикала, ерзала на сиденье, исподтишка разглядывая странных попутчиков, изумлялась их странному выговору, чем-то напоминающему сюсюкающий детский лепет, и старалась привлечь к себе внимание. Катя умела разговаривать со взрослыми. Стоит ей произнести несколько фраз — и эти черные люди тоже станут заинтересованно смотреть ей в рот и жадно выспрашивать подробности из жизни матери. Как и все взрослые.

— А моя мама знаете кто? — спросила она гордо, когда отец вышел из купе покурить. — Она снимается в кино, и муж ее называется Тарабрин.

Она ждала восхищенной реакции. Но ожидаемой реакции не последовало.

Чернокожий дяденька блеснул полоской зубов в широкой улыбке.

— Наверное, твоя мама такая же красивая, как ты, — предположил он.

Катя немного удивилась, но уверенно продолжала, стремясь перевести разговор в привычное русло:

— Мама вышла замуж за Тарабрина, и у нее скоро будет еще один ребеночек. Я теперь буду жить с ней. И тоже буду артисткой.

— А ты умеешь танцевать? — заинтересованно улыбнулся африканец.

Почему-то он не проявил особого интереса к сведениям о матери.

Вскоре вернувшись в купе, отец застал там необыкновенную картину.

Веселье было в полном разгаре. Два чернокожих попутчика ладонями отбивали барабанный ритм на столике, а Катя вдохновенно скакала в узком пространстве между полками. Лицо ее сияло восторгом. Потом она читала стихи и рассказывала о кошке Люсе, которая недавно опять окотилась и притащила на сеновал пять котят.

Потом они играли в «ехали-летели», и Катя заливисто хохотала, доверчиво кладя свои крошечные ладони на огромные светло-коричневые лапы чернокожего исполина.

А потом она прыгала с верхней полки, африканец ловко ловил ее в кольцо крепких черных рук и потом опять подбрасывал вверх.

Девочке так понравились веселые черные люди с ослепительными улыбками, что не хотелось с ними расставаться.

— Они такие хорошие, — доверчиво сообщила она отцу. — Они добрые.

Наверное, потому что черные.

Отец не ответил ей. Он хмурился и был чем-то озабочен.

. Москва встретила их затяжным мелким дождем. Небо низко клубилось над головой, утекая куда-то в сторону серых домов с иссеченными дождем слепыми стеклами.

Когда толпа встречающих рассосалась. Катя с отцом остались вдвоем на пустом перроне. Их никто не встречал. Отец еще более помрачнел и нервно одернул дочь, когда та капризно заныла, что хочет пить.

— Стой около вещей, — приказал он, — а я пойду позвоню.

Горестно вздыхая. Катя села на чемодан, подперла голову рукой и стала обидчиво размышлять, как было бы хорошо, если бы веселые черные дяденьки из поезда забрали ее с собой. Они стали бы ее папами, играли бы и веселились с ней целый день. А про злого папу, который хочет пожениться на этой противной курчавой тете Татьяне, напоминавшей плохо стриженного пуделя, она бы даже не вспоминала!

Тут вернулся отец, мокрый и какой-то взъерошенный.

— Поехали, — сказал он, не глядя на дочь. — Вещи сдадим в камеру хранения, и я тебя отвезу к матери.

Он торопился, ему не терпелось скорей закончить неприятную процедуру.

Катя молча поплелась за ним, низко опустив голову. Она задумчиво наблюдала, как через дырочки сандалий вливается и выливается дождевая вода.

Сначала они долго ехали куда-то на метро, так долго, что Катино платье стало подсыхать, а потом тащились на автобусе, неуверенно глядя в запотевшие слепые стекла.

Мать ждала их возле подъезда пятиэтажного кирпичного дома. Катя хотела было с радостным воплем кинуться ей на шею, но в нерешительности застыла на полдороге. Мама выглядела странной, как будто чужой. Она была толстая, расплывшаяся, с порыжевшим кукушечьим лицом и усталыми, не радостными глазами.

— Ну, пойдем! — Едва клюнув щеку холодными одеревеневшими губами, она крепко сжала руку дочери.

На прощанье слабо помахав отцу и стараясь не плакать, Катя побрела за этой незнакомой толстой женщиной, совсем не похожей на мать, какой она ее помнила. Катя привыкла видеть маму красивой, улыбчивой, как на обложке журнала «Советский экран». А в этой старообразной, сердитой тетке, тяжело переваливавшейся с ноги на ногу, точно утка у речки, с трудом угадывалась ее добрая мама в красивом платье с красным пояском, такая, как три года назад, в Крыму. Только тяжелая пшеничная коса, оттягивающая затылок, осталась прежней и напоминала девочке ту, навсегда ушедшую маму.

Они вошли в квартиру. Невысокий колючеглазый человек, от которого остро пахло водочно-одеколонной смесью, вышел навстречу в прихожую.

— А, приехала, — мимоходом бросил он и удалился на кухню.

— Иди в комнату! — приказала мать и, тяжело переваливаясь с ноги на ногу, поспешила за ним.

Ежась в сыром платье, Катя опасливо присела на диван и настороженно огляделась. Отчего-то было страшно, хотелось плакать. С кухни доносились приглушенные звуки спора.

— Ну и как ты собираешься…

— Ты же сам сказал, чтобы я ее забрала…

— В одной комнате вчетвером…. — Квартиру скорее дадут…

— О себе подумай, как ты будешь с двумя детьми…

Желудок сводило спазмами от голода.

Тогда Катя осмелилась встать и, оставляя мокрые следы на паркете, прокралась по коридору. Голоса стали громче и отчетливее.

— Ты же говорил…

— Ты тогда не могла забеременеть, и я думал…

— Ну что же теперь делать? Юрка вечером уезжает.

— Объясни ему, он нормальный мужик, должен понять… А через годик, когда мы по жизни с тобой определимся, заберем ее обязательно…

На звук скрипучей двери обернулись два красных, разгоряченных спором лица. Мать, видимо, плакала, а Тарабрин ее утешал.

— Чего тебе?

— Я хочу есть. — Катя неловко переступила с ноги на ногу в мокрых колготках, неприятно холодивших кожу.

— Сейчас… — Мать тяжело поднялась и побрела к плите.

Вскоре Катю усадили за стол и наложили полную тарелку комковатой манной каши. Девочка неохотно проглотила одну ложку и отодвинула тарелку, надув губы.

— Я такое не ем! — заявила она обидчиво. — Это невкусно.

Мать и Тарабрин переглянулись между собой, как заговорщики.

— Ну вот, а ты говоришь, — произнес он и безнадежно махнул рукой.

— Ешь, ешь, — торопливо проговорила мать, опять придвигая тарелку, — а то дядя Ваня рассердится. Он знаешь какой у нас строгий…

Тяжело, не по-детски вздыхая, Катя низко опустила голову. Из глаз покатились слезы. Они беззвучно капали в тарелку, оставляя на поверхности каши, затянутой пленкой, небольшие, полные прозрачной воды ямки.

А мать в коридоре, надрываясь, кричала в телефонную трубку:

— Киевский… Киевский поезд когда отходит? В восемь пятьдесят?

Вечером она принесла высушенные возле плиты колготки и протянула их дочери решительным жестом.

— Одевайся, поедем к папе, — сказала она, пряча взгляд.

Катя почему-то обрадовалась и кинулась одеваться. У матери ей не нравилось. Мрачный и неразговорчивый дядя Тарабрин спал на кровати лицом к стене, а девочке оставалось только лицезреть крошечную дырку на его носке, из которой выглядывала желтоватая, с толстой натоптанной кожей пятка.

Перрон вокзала клубился пассажирами и провожатыми. Мать сжимала Катину руку и, по-гусиному вытягивая шею, выглядывала отца.

— Где же он? — бормотала она сквозь зубы, бросаясь к каждому мужчине, издали смахивающему на ее бывшего мужа.

Отец появился на платформе за пять минут до отхода поезда, когда мать запаленно бегала от вагона к вагону, и нервно орала на дочь, чтобы та быстрее шевелила ногами. Ее живот крупно подпрыгивал, а выбившиеся из косы волосы неряшливо падали на лицо.

— Забирай! — с облегчением выдохнула она, вручая дочь. — Сейчас я не могу ее взять. Потом, потом…

Выяснять отношения было некогда. Девочку молча втолкнули в тамбур, и отец побежал в камеру хранения за вещами. Он запрыгнул в вагон, когда поезд уже набирал ход и жидкие перронные фонари катились назад, расплываясь бледными тревожными пятнами на задожденном стекле.

Катя сидела, вжавшись в стенку купе, и тихо радовалась при мысли о том, что завтра она встретится с бабушкой. Она изо всех сил прижмется к ней, вдыхая такой родной, такой добрый запах, и все у них пойдет по-старому: неторопливая жизнь, долгие вечера, привычные люди…


Глава 8


Однако все было совсем не так, как Катя себе представляла. Отец, посовещавшись с молодой беременной женой, теперь еще более похожей на пуделя, забрал дочь к себе. Ее определили в школу в соседнем дворе, выделили уголок в квартире, оставшейся по наследству от умершей тетки, и у нее началась абсолютно новая, незнакомая жизнь, к которой нужно было вновь мучительно, со скрипом привыкать.

Осенью папа сообщил, что у мамы родилась дочь, которую назвали Дашей, но Катя не проявила к этому особенного интереса. Гораздо больший интерес проявили соседи, которым девочка сообщила эту новость, потакая их неутолимому любопытству.

Но зато, когда холодным зимним утром папа привез из роддома побледневшую и похудевшую тетю Таню и с ней — жалобно мяукающий сверток, восторгу Кати не было предела. Словно специально для нее в дом принесли хорошенького бело-розового пупса с выпуклыми черными глазами, похожими на изюмины в сдобной булке. Катя возилась с новорожденным братом, ревнуя его к тете Тане и с удовольствием подмечая, как подросший Славик с восторгом обожания радуется приближению сводной сестры.

В школе она училась легко и без напряжения, о матери вспоминала мало и неохотно, стараясь поскорее забыть тот промозглый дождливый день, когда ее ненужным мячиком швыряли из рук в руки. Неприятно было вспоминать и тесную сырую квартирку где-то на окраине, и лежащего лицом к стене Тарабрина с дыркой на пятке, и его недобрый колючий взгляд, полный похмельной муки, и нервную плаксивость некрасивой толстой матери.

Правда, жизнь в отцовской семье тоже была не сахар. Тетя Таня, которая поначалу героически решила терпеть присутствие мужниной дочери, после прибавления семейства стала совсем дерганой, нервной. Измученная бессонными ночами, она частенько покрикивала на падчерицу; не разрешала ей приводить из школы друзей, не разрешала кормить с ложечки маленького Славу и вообще громоздила стены из сотни запретов.

В глубине души Катя считала, что ее настоящая семья — это она, папа и маленький Славик, а эта противная тетя Таня, которую папа почему-то требует звать «мамой», скоро сама по себе исчезнет из их жизни. Между прочим, они с папой были вместе еще тогда, когда никакой тети Тани и в помине не было. И как было бы здорово, если бы она побыстрее исчезла куда-нибудь, оставив их с папой и со Славиком. Вот тогда бы они славно зажили!

Катя приходила из школы и вызывающе громко швыряла в угол портфель, зная, что это бесит мачеху. А потом сваливала школьную форму безобразным комом на стуле и с молчаливым удовольствием наблюдала, как лицо папиной жены меняется прямо на глазах, становясь обозленным и растерянным. Редкими отдушинами в жизни девочки становились поездки в Калиновку.

Катя бросалась на шею бабушке, судорожно, изо всех сил сжимала ее в объятиях и шептала:

— Бабулечка, ты у меня самая лучшая! Я хочу жить только с тобой! Забери меня к себе, родненькая. Ну пожалуйста! Я буду тебе и по хозяйству помогать, и полы мыть, и посуду… Я уже умею!

Уезжая, она, демонстративно плакала, глотая огромные слезы, надрывая бабушкино сердце, а потом, вернувшись домой, подолгу ни с кем не разговаривала, изводя домашних своим необъявленным бойкотом.

Год прошел как в аду. Летом было решено: девочка будет жить у бабушки, так будет лучше. В который раз вещи Кати были сложены в чемодан и перевезены на новое место жительства.

Потом наступило долгожданное затишье. Катя училась в школе, блистала в художественной самодеятельности и совсем не тосковала ни по отцу, ни по матери.

Теперь ей казалось, что жизнь ее определилась раз и навсегда, что ее семья — это не мама и колючеглазый дядя Тарабрин, пахнущий самогоном, не папа и пуделиная тетя Таня с злобно поджатыми губами, ее настоящая семья — это бабушка и она, Катя. И больше ей никого не надо. Ей и так спокойно и хорошо без них всех. Ну их, этих взрослых, с их взрослыми проблемами.

Зимой папа частенько наведывался к ним. Он запирался с бабушкой в комнате, выглядел взволнованным и каким-то озабоченным.

— Она опять ее требует, — подслушала Катя однажды их разговор. — Звонит, угрожает судом.

— Пусть звонит! — заявила бабушка. — В прошлый раз ее даже на один день не хватило. Второй раз не дам дергать ребенка! Катя только-только в норму стала приходить от ваших дрязг.

— Он же теперь шишка, Тарабрин, — с тоской проговорил отец. — Всемирная известность. Напишет письмо в ЦК, устроят разбирательство…

— Пусть устраивает! У него своя правда, у нас — своя. Посмотрим, кто кого перетянет. Она ведь опять беременная, а они все еще ютятся втроем в крошечной квартирке. Многодетным семьям сейчас знаешь какие льготы? Небось думает при помощи Катьки себе квартиру пробить, а потом выбросить ее за ненадобностью…

Катя вспомнила тот свой единственный день в Москве и испугалась — вдруг ее опять повезут к матери.

— Бабулечка, — прижалась она к Вере Мироновне, ища у нее защиты. — Не отдавай меня, пожалуйста! Никому не отдавай, ладно?

— Не отдам, Катюша, никому не отдам, — обещала бабушка.

— Ни папе не отдашь, ни маме?

— Ни папе, ни маме.

— Честное слово? Ну, скажи «честное партийное»! Бабушка была членом КПСС, и «честное партийное» означало для нее нерушимую клятву.

— Честное партийное, — улыбнулась она с тяжелым сердцем.

Ей было тревожно. Уже тогда она чувствовала наступление тяжелой болезни и грозную неотвратимость ее исхода. Теперь она молила Бога, в которого доселе не верила, чтобы он продлил отпущенный ей на земле срок из-за внучки, которая без нее конечно же пропадет.

Катя ничего не знала о болезни бабушки. Она думала, что все старики, а бабушка, безусловно, принадлежала к этому дряхлому племени, должны ходить по врачам и время от времени ложиться в больницу.

— Что у тебя болит, бабулечка? — иногда любопытно спрашивала она.

— Ничего, Катюша, — с неизменной улыбкой отвечала бабушка. — Просто сердце иногда покалывает, когда ты тройку из школы принесешь.

И тогда Катя старалась учиться еще лучше.

Очередной суд, вновь присудивший девочку на воспитание отцу, прошел для нее совершенно не замеченным. Просто однажды бабушка уехала куда-то на один день, а потом вернулась и сказала, что Кате разрешили остаться с ней. Она не описывала девочке ни муторную процедуру, когда судья подсчитывала количество дней, проведенных ребенком отдельно с отцом и отдельно с матерью, не знала, с каким удовольствием в суде перетряхивалось грязное белье известной семьи. Ей ничего не позволили знать.

Она не знала, что мать приехала на суд с огромным животом, оставив годовалую Дашу на попечение верной Кутьковой, не видела, как плакала и унижалась, умоляя хотя бы показать ей дочь. Она не знала, что бабушка категорически воспротивилась свиданию Кати с матерью.

— Не дам травмировать ребенка! — заявила она. — Достаточно ей того, как быстро вы ее сплавили с рук в прошлый раз!

Бабушка была права, и судьи это тоже понимали. Изучив справки о зарплате и о жилищных условиях, в которых проживает семья Тарабриных, они решили: чем ютиться в одной комнате впятером, при неработающей матери и пробавлявшимся случайными заработками главе семейства, пусть даже он человек известный, девочке лучше остаться с бабушкой.

После прочтения решения суда Нина плакала навзрыд, ее огромный живот содрогался. Секретарь суда участливо подала ей воды и просила успокоиться.

— У вас же, скоро еще один ребенок будет. Зачем вам с тремя мучиться? — утешала она.

— Ну и что! — мучительно икая от рыданий, лепетала Нина. — Мне лучше знать, смогу ли я воспитывать ребенка или нет. Никто не смеет отнять дитя у матери!

— И потом, вон газеты пишут, что ваш муж… Ну, я имею в виду, новый муж, Тарабрин.,. Он ведь пьет!

— А кто сейчас не пьет? — возражала Нина. — Все мужики пьют, кто больше, кто меньше. Только одни это умеют скрывать, а другие нет. Вот и мой не умеет…

Катю все же привезли на свидание с матерью. Девочка боязливо жалась к отцу. Она боялась, что эта чужая толстая женщина с усталым, заплаканным лицом вновь заберет ее к себе, а потом вышвырнет при любом удобном случае, как надоевшего кутенка. Она знала, что только бабушка, только одна бабушка Вера Мироновна никогда не предаст и никогда не оставит ее. В этом Катя была уверена.

Ни в чем другом у нее уверенности не было.

Мать укатила в Москву, пообещав, что она это дело так не оставит, что бывшему мужу все-таки придется вернуть ребенка.

— Вы просто не знаете, с кем связались, — грозилась она, — вы не знаете, какие у моего мужа связи! Вы судью в районном суде подкупили и думаете, что победили. Но Верховный суд вам не победить! Так что еще посмотрим!

Борьба за ненужную, в сущности, обеим сторонам девочку отныне продолжалась в вялотекущей форме.

Вскоре Юре попалась статья в газете, где у его бывшей жены интересовались новыми творческими планами и поздравляли с рождением дочери Ирины.

— Это мой третий ребенок. — Нина поднимала на корреспондента полные слез глаза. — А старшую дочь у меня отняли.

— Кто отнял?

— Ее отец, мой бывший муж. Он всегда завидовал моей напряженной творческой жизни и решил отомстить. Ведь он бездарность! Однажды он выкрал дочь, увез ребенка в глухую деревню под Киевом и запер там ее у своей матери. И я ничего не могу с этим поделать. Ребенок находится там в ужасном состоянии, постоянно возится в навозе со свиньями, отстает в учебе. Пользуясь доверчивостью ребенка, бабка настраивает девочку против меня, говорит, что, поскольку у меня еще есть дети, она мне не нужна. Кто может представить чувства матери, у которой оторвали от сердца дитя? — вопрошала она, театральным жестом прижимая руку к сердцу. — Вот здесь болит, ноет и ночью и днем.

— Но ведь суд решил…

— Суд был настроен против меня. Они подкупили его, подкупили свидетелей! Но ведь есть и высший, Верховный суд! — Нина многозначительно поднимала палец вверх".

Интервью в «Советском экране» с интересом изучала вся страна. Это была редкая возможность разглядеть чужое грязное белье.

В ответ на интервью Нины появилась небольшая заметка в одной из центральных газет. Называлась она «О моральном облике некоторых советских артистов». В ней говорилось: "Ни для кого не секрет, что жизнь, которую ведут работники кино, что та любовь, которую им дарит советский зритель, зачастую самым пагубным образом сказывается на моральном облике человека. В отличие от буржуазного общества, у нас нет так называемых «звезд», ведь у нас все равны, ведь артисты — обычные граждане своей страны. Но порой киноактеры бездумно копируют поведение буржуазных знаменитостей, забывают о требованиях самокритики, начинают считать себя выше простых людей и думать, что им «все позволено». И вот такая, с позволения сказать, «звезда» уже строчит письма в Верховный суд, где, прикрываясь званиями и медалями, которыми наградил его народ, требует то, что ему не положено по праву. История известной артистки Тарабриной уже не раз обсуждалась в центральной печати. Суд определил ребенка, брошенного ею еще во младенчестве, под опеку отца. Но Тарабрина и ее муж кинорежиссер все еще продолжают кляузничать, интриговать, писать по инстанциям.

Новый суд, изучив материалы дела, вновь решил, что ребенку лучше расти без матери. Трудно представить, как нужно запятнать себя, чтобы суд отказал женщине, матери в праве воспитывать ребенка…"

Катя тоже прочитала интервью в журнале и заметку в газете. Прочитала и прижалась к бабушке, обняв ее изо всех своих цыплячьих сил.

— Бабушка, какие они все злые! Ты у меня лучше всех, бабулечка! Правда ты меня никогда никому не отдашь?

— Правда.

— Никогда и ни за что? — настаивала Катя.

— Никогда и ни за что! — печально отвечала бабушка.

— Честное партийное?

— Честное партийное.

Но и она обманула девочку. Обманула, как обманывали Катю все, всегда, всю жизнь. Она предала ее и оставила одну, бросив на произвол судьбы. Через четыре года бабушка умерла от рака.

Вот уже несколько лет Тарабрину не давала покоя идея снять фильм о Пугачеве. Он допоздна просиживал в Ленинке, изучая исторические труды о пугачевском восстании, выбирал из антологий народные песни, изучал обычаи XVIII века, ездил по пугачевским местам. Вскоре его заявка на литературный сценарий была принята на «Мосфильме». Тарабрин был захвачен этой идеей и ради нее забросил все другие дела. Он даже перестал сниматься в кино, хотя его часто звали на съемочную площадку известные режиссеры.

Однако высокое кинематографическое начальство внезапно изменило свои планы. Съемки фильма были заморожены. Доводы были следующие: сейчас нужнее картины о современности.

Приближалась пятидесятая годовщина советской власти. Новый сатирический сценарий Тарабрина был принят в штыки. Во время обсуждения его заявки на студии имени Горького было сказано:

— Картина представляется настолько неутешительной, что вряд ли она принесет много радости зрителям, желающим посмеяться над своими недостатками и трудностями в наступающем юбилейном году.

На эти жизненные неудачи Тарабрин ответил удесятеренной силы запоем. Он пил в течение трех недель, приводя домой собутыльников и случайных знакомых.

Нина разрывалась между годовалой дочкой и мужем. И она опять была беременна!

Семейные скандалы следовали один за другим. Нина кричала мужу, чтобы он или перестал пить, или убирался вон, а тот кидался на нее с кулаками. Нина закрывала лицо, отворачивалась, загораживая живот, и проклинала тот день, когда судьба свела их вместе.

— Ненавижу! — кричала она истерично. — Ненавижу! А Иван, вместо ответа, доставал бутылку водки и дрожащими руками шарил в шкафу в поисках стакана. Не найдя, пил из горлышка, вытирая мокрые губы рукавом рубашки.

Набушевавшись, он отправлялся спать. Во сне он становился тихим и спокойным. Лицо разглаживалась, жесткая линия губ мягчела, горькая складка между бровей исчезала бесследно.

Глотая слезы, Нина собирала разбросанные вещи, сметала битую посуду и шептала проклятия. А потом присаживалась на краешек кровати, глядя на мужа:

— Господи, и за что я люблю его так, проклятого? Избавь меня. Господи, от этой любви.

Всего-то через какие-нибудь пять лет ее мольбам суждено будет сбыться.

Порой Нина со вздохом просила старую подругу Кутькову:

— Лен, посиди с Дашкой, а? Мне нужно в магазин, а потом в женскую консультацию забежать.

Кутькова всегда служила для нее палочкой-выручалочкой. Безмолвная, она бесшумно появлялась в квартире Тарабриных и безропотно принималась за самую грязную, самую неблагодарную работу.

— Милая, что б я без тебя делала? — порой признавалась Нина.

Она действительно была очень благодарна подруге. Кутькова жила на противоположном конце Москвы, и поэтому, когда дела задерживали ее допоздна в шумном доме Тарабриных, ей стелили раскладушку на кухне. Утром она вставала раньше всех, чтобы приготовить горячий завтрак, помыть посуду, а потом незаметно исчезнуть до тех пор, пока ее помощь не понадобится вновь.

Тарабрин не замечал бессловесную подругу жены. Как ему было замечать ее, когда он ничего не видел вокруг себя, кроме бутылки? Кутькова для него была не женщина, а вообще какое-то инопланетное существо — некрасивая, с неприятно выпуклым лбом, с огромными залысинами, с серыми тусклыми волосами. Тихая, безгласная, бесцветная, как тень.

— Что мне делать, Лена? — жаловалась Нина. — Я думала, что хоть дети отвлекут его от бутылки, а он только хлеще пьет. У него же язва…

С подобным успехом можно было пожаловаться стенке или собственному отражению в зеркале. Кутькова лишь сочувственно качала головой и вздыхала, однако ничего путного посоветовать не могла.

Только однажды между подругами пробежала черная кошка. Это случилось уже после рождения Иришки. Малышке было два года, когда Нину впервые выпустили за границу на кинофестиваль.

Фестивальная комиссия при Госкино решила фильм «Цена лжи» отправить на кинофестиваль в Венецию. Фильм обещал сорвать там премию, кроме того, чиновники из «Совэкспортфильма» были не прочь прокатиться в Италию под эгидой кинофестиваля.

— Ты никуда не поедешь, — насупился Иван, когда Нина, сияя от восторга, сообщила ему о поездке. Ревность к фонарному столбу — это был его конек.

— Но, Ваня, такой шанс бывает только раз в жизни! — заплакала жена. — Я почти не снимаюсь, сижу с детьми, из дома ни ногой. Почему я не могу поехать?

— Потому что я так сказал! — отрезал Тарабрин и шваркнул дверью, уходя из дома.

Несколько дней он был трезв, как стеклышко, и потому пребывал в злом и раздражительном состоянии.

Все дело сварганил Макс Руденко. Вечером он притащил бутылку, будто бы у него случился день рождения. Даже Нина не возражала, когда муж налил себе рюмку. Ради поездки в Италию она была готова на все!

От водки Тарабрин быстро захмелел и рассиропился. Озорно шлепнул ладонью жену по заду, приласкал подбежавшую к нему дочку.

— Вань, — попросила Нина жалобно, — ведь ты уже был за границей, а я никогда. А вместо меня опять впихнут чиновничью жену. Я в фильме снималась, а она себе шмоток там накупит за мой счет!

Она знала любимую мозоль Тарабрина. Чиновники от кино и их жены привозили из фестивальных поездок барахло, которое невозможно было купить в советских магазинах, отдыхали за границей на полную катушку, тогда как режиссеры и артисты прозябали в Союзе на голодном пайке.

— Ну а дети как же, — сдаваясь, спросил он, — кто с ними останется?

— Кутькова! — просияла Нина. — Я договорюсь с ней! На следующий день Кутькова молча переселилась к ним. Поскольку квартира была крошечная, все семейство обитало в одной комнате, и ей опять пришлось довольствоваться кухней.

Две недели в Венеции — это было чудесно! Советская делегация жила в гостинице, окна которой выходили прямо на канал Гранде. Шуршала вода, размеренно билась в гранитные стены мутная волна, тихо скользили гондолы, разрезая спокойную гладь. Веселая компания киношников днем пропадала на просмотрах и пресс-конференциях, вечером гуляла по городу, кутила в уютных тратториях. Нина тихо млела: какие вокруг нее знаменитости! Сам Марчело Мастрояни пожал ей руку, а Софи Лорен сделала ей комплимент, сказав, что именно такой она представляла себе русскую красавицу.

За ней ухаживал один не очень старый чиновник из «Совэкспортфильма». Он шептал Нине на ухо любезности, осведомлялся насчет номера ее комнаты в отеле, обещая заглянуть вечером, но в общем был корректен и очень мил. Нине нравились его ухаживания. Почти четыре года она просидела взаперти, разрываясь между пьяным мужем и детьми, и уже стала постепенно забывать, что она все-таки женщина. И, заметьте, красивая женщина! И как приятно, когда интеллигентный, трезвый, приятно пахнущий дорогим одеколоном мужчина шепчет комплименты, щекоча мочку уха своими душистыми мягкими усиками… И еще — от него совсем не пахнет водкой!

На приставания Корзунова Нина отвечала отчаянным кокетством — и только!

Распустив волосы, она сидела на корме утлой гондолы, свесив руку за борт, и струи воды мягко ласкали пальцы. А над прекрасным старинным городом стояла высокая луна, яркая и крупная, совсем не похожая на тоскливое русское светило.

Любая сказка рано или поздно кончается. Кончился и кинофестиваль. Нина успела дать интервью итальянской газете «Унита», сфотографироваться на память с несколькими европейскими знаменитостями, побродить, бесплодно облизываясь, по окрестным магазинам, и отовариться подарками для своего семейства. Мужу она привезла роскошную черешневую трубку, как у старика Хэма (Хемингуэя), себе — кримпленовую кофточку, а Кутьковой — синтетический шарф с распродажи.

Самолет задержался с прилетом, и потому домой Нина прибыла далеко за полночь. Она не предупредила своих, почему-то посчитав, что радость от ее приезда будет тем больше, чем нечаянней.

Хлопнула дверца такси. Шофер выгрузил чемодан из багажника и, мелькнув зеленым огоньком, уехал. Нина задрала голову: окна родного дома были темны.

«Спят, наверное», — подумала она с улыбкой и, сгибаясь от тяжести чемодана, застучала каблуками вверх по лестнице. Она представила себе, как тихонько открывает дверь, пробирается в комнату, целует теплые лобики спящих детей, а потом прижимается к мужу, будя его нежным поцелуем. Только бы он не оказался очень пьяным!

Полоска света с лестничной площадки разрезала желтым ножом густую темень прихожей. Нина осторожно опустила чемодан, скинула туфли и с улыбкой шагнула вперед. Ей не удалось остаться незамеченной.

— Кто там? — послышался из комнаты тревожный женский голос.

— Лена, это я! — прошептала Нина, и улыбка постепенно сползла с ее лица.

— Ох, а мы тебя не ждали сегодня!

Кутькова спрыгнула с кровати и, сунув ноги в тапочки, заметалась по комнате. Она была в одной сорочке, застиранной старой сорочке с обтрепанными кружевами… Муж тяжело храпел, отвернувшись к стене.

Что это значит? До Нины медленно и верно стала доходить суть происходящего. Раскладушка на кухне даже не разложена… Кутькова только что встала с постели — с ее постели, с постели, где невинно храпит ее муж… Ее действительно не ждали!

Нина щелкнула выключателем, забыв о детях.

— Что здесь происходит?

Тарабрин сонно заворочался в постели, пьяно приоткрыл один глаз.

— А, это ты… — пробормотал он спросонья. — Приехала?

— Как ты мог! — закричала Нина, забыв, что дети спят и нужно сдерживать голос. — Как ты мог!.. С ней!

Кутькова быстро подхватила свои вещи и ретировалась на кухню. Через минуту щелкнула входная дверь она ушла.

Все еще не веря в происшедшее, Нина ошеломленно опустилась на стул.

Сонно захныкала Ирочка, потирая кулачком глаза.

— Что такое? — пробормотал Тарабрин. Его младенческая улыбка свидетельствовала, что он ни сном ни духом не ведает о своей вине. — Иди сюда… — Он приглашающе откинул одеяло.

Нина села на кухне и горестно зарыдала, уронив голову на руки.

Боже мой, он изменил ей! И с кем? С Кутьковой! С этой уродливой старой девой, на которую до сих пор не польстился ни один мужчина! И это после нее, Нины, признанной красавицы, которой сам Марчело Мастрояни целовал ручку, которую сама Софи Лорен называла идеалом русской женщины! Она — и Кутькова…

Кутькова — ее соперница!

Предательница… Безотказная, верная Кутькова… Как она могла?

После радости и счастья кинофестиваля — такой удар!

Ах, как тяжело после венецианской волшебной сказки возвращаться в семейную рутину, в безрадостные советские будни. Ей опять предстоит одно и то же — дом, дети, пьяный муж с запахом перегара и редкие роли в кино…

Нет, она не будет больше это терпеть! Она заберет детей и уйдет от него. Ее терпение истощилось, она больше не может быть безгласной рабыней талантливого алкоголика!

Рассвет коснулся розовым лучом ее волос. Нина спала, уронив голову на руки. Этот же луч разбудил и Тарабрина, который вышел по малой нужде в туалет.

Зевая, он удивленно произнес, увидев на кухне жену:

— Ты приехала? Когда? А почему здесь сидишь? Нина подняла заспанное лицо и не сразу вспомнила, что произошло. Прошедшая ночь вихрем пронеслась в ее памяти. Она холодно и рассудительно проговорила, оправившись:

— Все! Финита ля комедия! Между нами все кончено. Я ухожу.

— Куда? — нахмурился Тарабрин.

— Куда глаза глядят. Забираю детей и ухожу. Понял? Можешь жить дальше со своей Кутьковой.

Тарабрин качнулся, схватился рукой за притолоку.

— Так и знал! — произнес он, в бешенстве раздувая ноздри. — Нашла там себе кого-то… — «Там» — имелось в виду на кинофестивале, «кого-то» — любовника. — И кого же ты себе нашла?

— Я никого! А вот ты…

Дыша перегаром, он навис над ней горой переплетенных сухожилиями мышц.

— С кем спуталась? Говори!

Он был страшен. Колючие глаза угрожающе сверкали, руки тряслись бешеной дрожью, губы крупно прыгали.

— Говори! — Он схватил ее за ворот кофточки.

Ниной внезапно овладела ярость. Почему она должна оправдываться? Что за несправедливые упреки? Он сам виноват перед ней по горло…

Иван все сильнее сжимал ворот. Горло перехватило, Нина начала задыхаться. Извиваясь, она с силой толкнула его в грудь и попыталась освободиться.

Какие еще отношения возможны между ними? Разве можно дальше жить с этим пьянчужкой, алкоголиком?

— Гадина! — шипел Тарабрин, опаляя ее ноздри отвратительным запахом перегара. — С Корзуновым спуталась! Что он тебе пообещал? Роли? Шмотки? Что?!

Внезапно он швырнул ее на стул. Нина, хватая ртом воздух, перевела дух.

Муж подошел к буфету, налил полный стакан вина, залпом выпил. Потом швырнул стакан в ее сторону, все еще дрожа от гнева. Не долетев, стакан разбился об угол стола, брызнули в стороны осколки.

— Псих! — Нина брезгливо стряхнула стеклянные крошки с подола юбки. Она выглядела как-то слишком спокойно и уверенно, и это еще больше взбесило мужа.

Он замахнулся — и щека запылала от удара.

Нина вскочила со стула, выбежала к коридор. Что с ним разговаривать, с пьяным… Вчерашний хмель еще не выветрился из него.

— Ты куда?

— Ухожу!

— Нет, ты не уйдешь! Ты хочешь уйти к нему, да? К Корзунову? Чтобы миловаться с ним? Хочешь бросить детей, меня унизить?

Очередной удар отозвался колокольным звоном в голове.

Тарабрин с силой втолкнул жену обратно на кухню, больно сжал цепкими пальцами предплечье. Нина с силой извернулась и стукнула его ногой под коленку.

Падая, он увлек ее за собой.

Страшная ненависть ослепила разум, точно пронзительная вспышка света.

Эта мразь, этот человечишко, изменивший ей с ее же подругой, еще смеет ревновать, унижать, бить ее!

Он ударил ее кулаком в живот — там что-то мягко хрустнуло и заныло.

Извиваясь, она впилась ему зубами в щеку — он зашипел, но не отпустил ее. Тогда в удесятеренной ненависти она нащупала руками его горло и сжала его. Она была сильной женщиной. Иван захрипел, бешено вращая глазами.

— Ни-и-на-а… — Он испугался, испугался той ужасной силы, которая внезапно проснулась в ней.

Муж сипел и вырывался, а она все сжимала его горло, в блаженной ненависти наблюдая, как стали закатываться его глаза. Тарабрин предсмертно задергался и…

Послышался тонкий детский голосок в коридоре:

— Мама! Папа! Ира хочет писать…

Нина опомнилась. Разжав руку, подняла растрепанную голову.

Перед ней стояла Даша в одних трусиках и, надув губы, уже собиралась плакать.

Тарабрин с трудом поднялся с пола, растирая ладонью горло.

— Сумасшедшая, — просипел он, — чуть не задушила!

— Сейчас, Дашенька, иду… — захлопотала Нина, вставая.

Веселящий розовый газ бешенства понемногу начал улетучиваться из головы. Она поправила разорвавшуюся на груди кофточку, заправила за ухо растрепанные волосы.

— Нина, ну что ты! — Муж положил ладонь на плечо. — Что ж я тебе сделал такое? За что ты меня так ненавидишь?

— Уйди! — глухим, как будто не своим голосом проговорила Нина. — Лучше уйди!

Вскоре из комнаты донесся ее воркующий голос. Дети смеялись и щебетали, соскучившись по матери.

— А где Кутькова? — капризно ныла невыспавшаяся Даша. — Она обещала нас сегодня повести на качели!

— Пойдем, обязательно пойдем! — пообедала Нина. — А Кутьковой здесь больше никогда не будет…

Конечно же она осталась с мужем. Куда она могла уйти с двумя малолетними детьми? К кому?

Вечером окончательно протрезвевший и потому безмерно виноватый Иван валялся перед ней на коленях.

— Прости, Нина, прости… — твердил он. — Даже не знаю, как все получилось… Пьян был, понимаешь? — Он печально покачал головой и схватился руками за шею. — Ох, горло болит…

— Так тебе и надо, — уже без злости проговорила Нина и неожиданно прижалась к мужу. — Ох, как я соскучилась…

— А как же Корзунов? — осторожно спросил Иван, отстраняясь.

— Какой еще Корзунов? — рассмеялась Нина. — Это все твои пьяные бредни!

Ничего у меня с ним не было и быть не могло.

— Но мне же рассказывали!

— Кто рассказывал?

— Макс Руденко слышал, как на студии говорили, и вообще…

— Слушай его больше.

Так они помирились.

После этого случая Тарабрин, словно заглянув в глаза близкой смерти, зарекся пить.

Он держался несколько лет. Его внезапная трезвость пришлась не по душе его бывшим собутыльникам. Особенно она не понравилось Максу Руденко. Он потерял возможность манипулировать тем, перед кем так униженно и сладострастно пресмыкался.

А вероломную Кутькову Нина решительно и бесповоротно вычеркнула из своей жизни. До поры до времени…До смерти мужа.


Глава 9


Взросление, тяжелое и смутное, как болезнь, наступило внезапно. С Катей творилось что-то странное. Настроение было отвратительно плаксивым, ее охватывала странная слабость, ничем не хотелось заниматься, никуда не хотелось идти — а особенно в школу. Хотелось лечь на диван и, уткнувшись в книжку, погрузиться в выдуманный мир приключений, где женщины все как на подбор красавицы, а мужчины — рыцари без страха и упрека.

Себя Катя считала отъявленной уродкой, искренне жалея, что вообще народилась на свет. Чтобы не расстраиваться, она потихоньку унесла зеркало из своей комнаты, потому что оттуда на нее взирало лупоглазое, чернявое существо с нечистой кожей и сальными волосами (сколько их ни мой, они все равно становятся грязными уже на следующий день).

Порой Катя тайком доставала с полки, где хранились пожелтевшие газетные размытые вырезки и четкие журнальные оттиски, сложенный вчетверо портрет волоокой красавицы с пшеничной косой и бирюзовым взглядом. С ненавистью, более похожей на обожание, она пристально изучала это лицо. Жадный взор скользил по красиво очерченным бровям, отмечал удивительную правильность подрисованных карандашом глаз, кошачью мягкость ноздрей, нежный овал лица, бархатную гладкость безупречной кожи, многообещающую лукавость улыбчивых губ. Как она завидовала своей матери — и как ненавидела ее!

Ну почему, почему она такая уродка, почему она нисколько не похожа на мать? Катя казалась сама себе чернавкой. Мучительно было сознавать, что эта экранная красавица не какой-то недостижимый идеал, который редко встречается в жизни, а ее родная мать, самый близкий ей по крови человек.

Катя со вздохом прятала снимок в самый дальний угол и отправлялась на кухню. Она шарила по шкафам в поисках чего-нибудь сладкого, чтобы подсластить свое излишне горькое самомнение. Набив рот конфетами или, когда не было конфет, обыкновенным сахаром, она, протяжно вздыхая, валилась с книгой на диван и, сосредоточенно двигая челюстями, переносилась в страну грез, откуда так не хотелось возвращаться. Как результат чрезмерного потребления сладкого, на следующий день прыщей становилось еще больше, и настроение портилось еще сильнее.

С бабушкой отношения в последнее время тоже не ладились. Катя больше не прижималась к ней, не ласкалась, как котенок, называя своей милой бабулечкой, С наслаждением человека, получающего удовольствие и от чужой, и от своей собственной боли, она грубила ей, с мрачным удовлетворением сознавая свою несправедливость. Она врала про оценки в школе, про поздние прогулки с подругами, про свои отношения с мальчиком из параллельного класса, врала так много и разнообразно, что постепенно стала путаться в собственном вранье. Когда бабушка ловила ее на несоответствии, она с мстительным удовлетворением упрекала ее: «Вы все хотите от меня избавиться! Вот уеду от вас!» О матери теперь она никогда не упоминала, как будто ее не существовало.

Слезы бабушки, которая тихо и мучительно умирала у нее на глазах, доставляли ей чуть ли не садистическое удовольствие. Бабушка теперь редко бывала такой, как прежде — деятельной, сильной. В дом зачастили доктора из поселковой больницы, постоянно приезжала «скорая» с уколами, после которых метавшаяся на кровати Вера Мироновна измученно затихала, с облегчением опустив морщинистые желтые веки.

Однажды Катя спросила у доктора, что за болезнь у бабушки. Тот, отведя глаза в сторону, ответил, что у нее пневмония с осложнениями, и Катя на том успокоилась. Ей было прекрасно известно, что после изобретения антибиотиков от пневмонии больше никто не умирает. Кроме того, советская медицина, как известно, лучшая в мире, и потому за бабушку беспокоиться нечего. Ей и так доставляло уйму беспокойства ее взрослеющее тело и гипертрофированно важные проблемы. Ничего, уже сколько раз такое бывало. Бабушка полежит немного, покряхтит, а потом встанет и пойдет возиться по хозяйству. И вновь все потечет по-старому.

Однажды бабушка стонала всю ночь, громко кричала так, что даже разбудила соседей. Они вызвали «скорую», успокоили проснувшуюся Катю, уверяя ее, что ничего страшного нет, при пневмонии подобные приступы — обычное дело.

Их лица были печально-лживы, но Кате недосуг было заниматься выражением чужих лиц. Внутри нее клокотала такая бездна черноты, что борьба с ней отнимала все ее душевные и физические силы.

Приехала «скорая», фельдшер сделала укол, и бабушка на короткое время затихла на огромной кровати с никелированными шарами — маленькая, ссохшаяся, уставшая от затянувшейся борьбы за жизнь. Врач пошептался с соседями и сообщил Кате, что нужно отвезти бабушку в больницу. Девочка сосредоточенно кивнула. На душе у нее было тревожно и смутно. Как-то неуютно, неуверенно стало у нее на душе…

— Тебя скоро выпишут? — спросила она бабушку, хмуря лоб.

— Скоро. — Бабушка через силу растянула в улыбке посиневшие губы.

— Честное партийное?

— Честное партийное, — твердо ответила она.

Катя успокоилась. Она знала, что единственное, чему еще можно верить в этом мире, так это «честному партийному» слову бабушки. Их совместная жизнь казалась ей незыблемой и прочной — бабушка, дом в Калиновке, школа, ее собственное нравственное и наружное уродство.

Через три дня бабушки не стало.

Катя никогда не думала о возможности печального исхода ее болезни. Ей казалось, что раз бабушка обещала вернуться, значит, горевать не о чем, надо ждать. И, когда она не вернулась, девочка решила, что вообще никому в этом мире верить нельзя. Нельзя никого любить — все уйдут, обманут, сделают больно. Ведь даже бабушка ее обманула…

На кладбище она стояла без слез, глядя сухими темными глазами на неестественно желтый, восковой лоб бабушки. Отец плакал, тетя Таня тоже, а Катя крепко сжимала губы и с ненавистью смотрела на утопавшее в цветах родное лицо, испещренное морщинами затянувшегося страдания. Ей было бы легче, если бы она смогла заплакать. Но слез не было. Была лишь обида на человека, бросившего ее, как бросали не раз за ее бесконечно долгую четырнадцатилетнюю жизнь.

С кладбища родственники и соседи черной стаей потянулись в дом. Катя с облегчением скрылась в своей комнате, отказавшись участвовать в поминках.

Взрослые долго произносили траурные речи, звякали бутылками. Булькала водка, наполняя стаканы, а девочка неподвижно сидела, уставившись в темный угол между этажеркой и телевизором, на котором возвышалась аляповатая ваза с оранжевыми шариками физалиса.

«Буду жить одна, — размышляла она, закусив острыми зубами нижнюю губу, чтобы физической болью заглушить сердечную муку. — Ну и отлично, ну и здорово… Пусть только отец со своей Танькой поскорее уедут… Никто теперь за оценки пилить не будет. Ну и замечательно, ну и отлично… Мне же лучше! Никто мне не нужен! Лучше быть одной».

Она так и заснула в одежде, свернувшись клубочком на нерасстеленной кровати. И только во сне из плотно сомкнутых век тайно вырвалась на свободу предательская слезинка.

Наутро отец заявил ей, чтобы она собирала вещи. — Много не бери, только самое необходимое. Из книг — лишь учебники. Остальное привезу, когда машину найду.

— Я никуда не поеду! — Катя вскинула на отца тяжелые, опушенные густыми ресницами глаза. — Я остаюсь здесь.

Отец не обратил на ее слова особого внимания. Он был так растерян после смерти матери, что мысль о том, что у дочери может быть собственное мнение насчет своей будущей жизни, даже не пришла ему в голову. Ему было не до ее мнений и желаний.

Днем выяснилось, что Катя бесследно исчезла.

Ее нашли лишь на второй день в соседнем селе. Она скрывалась на чердаке у знакомого мальчика — наврала ему с три короба, будто отец с мачехой хотят сдать ее в детский дом. Девочку достали с чердака грязную, голодную, клокочущую гневом.

— Я не хочу жить с вами! — Катя решительно вырвала руку из ладони отца.

— Я хочу жить одна!

— Ты пока не можешь решать, с кем тебе жить, — устало заметил отец, измученный двухдневными утомительными поисками. — Ты еще несовершеннолетняя.

— Я останусь в Калиновке! — с вызовом крикнула дочь. — Вы мне не нужны, и я вам тоже! Я не буду с вами жить!

Ни мольбы, ни угрозы не помогали. Помогла сила. Через несколько часов Катя уже сидела рядом с мачехой в заплеванной семечками электричке, которая медленно тащилась к городу.

* * *

Макс никак не мог успокоиться. Он по-прежнему был верным другом Тарабрина, по-прежнему был у него на подхвате. По-прежнему без него не обходились ни один фильм режиссера, ни одна вечеринка — но былой уверенности в своей силе уже не было. По-прежнему он был главным действующим лицом режиссерской свиты, но чувствовал, что неудержимо теряет свое влияние на Тарабрина и теперь не может им манипулировать, управляя его тайной страстью — страстью к бутылке.

Кроме того, его настораживали слухи, время от время циркулировавшие в кинематографической среде: будто бы, кроме рассказов из деревенской жизни и сценариев, Тарабрин недавно принялся за мемуары.

— Он сам мне их показывал, — утверждал приятель Макса, сценарист Калимулин. — Даже зачитывал отрывки на вечере у режиссера Чуткевича. Ужасно ядовитая штучка. Он там камня на камне ни от кого не оставил. От тебя, кстати, тоже.

Эта новость неприятно поразила Макса. Интересно, что написал про него этот алкоголик? Вот бы почитать!

Он целыми днями вертелся у Тарабриных, мимоходом заглядывая в бумаги, которые пухлыми стопками громоздились на столе.

Порой Нина, заметив его любопытство, спрашивала ненароком:

— Ты что там ищешь. Макс? Потерял что-то?

— Нет, нет. — Отпрыгнув от стола, Макс смущался, будто его застали за чем-то неприличным.

А между тем слухи о дневнике Тарабрина все больше наводняли охочую до сплетен Москву.

— Там описана его любовная связь с Мышкой… Наша-то Мышка, такая чистая, романтичная, оказывается, в постели вела себя как последняя… — цинично усмехался рассказчик, оглядываясь по сторонам в поисках чужих ушей.

— Там о Мирзоянце целая глава. Все его антисоветские высказывания слово в слово записаны. Ты представляешь, что будет, если это дойдет до компетентных органов?

— Там говорится обо всех. И в таких словах! Про Баранкина черным по белому написано, что тот получил Государственную премию за чужой счет. Будто бы за него снимал фильм какой-то начинающий режиссер, жутко талантливый. А потом этого режиссера нашли в подворотне с отверткой в животе. Вроде бы шпана по пьянке зарезала. Собственными глазами читал!

— Там описывается, где он свою женушку откопал. И такие подробности!

Будто бы она сама к нему в постель лезла, а он ее поганой метлой гнал.

Правда-правда, я сама слышала, собственными ушами!

«Что же он написал про меня?» — мучился Макс. Ничего хорошего Тарабрин про него написать не мог. Впрочем, Руденко в артистической среде считался фигурой скромной и незначительной. Может, про него там вовсе ничего и нет?

Максу никак не удавалось всласть покопаться в архиве режиссера. Все кто-то мешал ему. В крошечной однокомнатной квартире обитало слишком много народа. То дети крутились под ногами, то Нина шныряла поблизости. А тетрадь с мемуарами, в этом он не сомневался, была запрятана в надежном месте. Если уж даже домашние, в число коих входил и сам Макс, не могли ее отыскать…

Тогда он воспользовался существованием мифической тетради, чтобы дать волю своему злому языку. Ему нравилось ссорить между собой людей, говорить им в лицо гадости. Однажды на партийно-кинематографической конференции, на которую Макс затесался совершенно волшебным образом, к нему подсел маститый партработник.

— Ну, что там наш Тарабрин пишет? — снисходительно осведомился чиновник. — Все свои рассказики кропает?

Макс был в тот день жутко зол — при распределении подарков участникам конференции его несправедливо обошли. Он немного опоздал к раздаче, и потому вместо дефицитного продуктового набора с салями, черной икрой и шпротами ему перепал набор второстепенной ценности с докторской колбасой, икрой минтая и килькой в томатном соусе. Кроме того, жутко модный и жутко дефицитный Фолкнер, продававшийся делегатам в книжном киоске, ему тоже не достался. По конференц-карточке продавщица попыталась впарить непопулярного деревенского писателя, каждая страница творений которого изобиловала малопонятными для Макса словами: силос, зябь, яровые, отел, компост…

Потому на безобидный вопрос партработника Руденко ответил неожиданно раздраженно:

— Нет, Ксаверий Феофилактыч, рассказики Иван больше не пишет. Теперь он больше на реальные события упирает.

— Как так?

— За мемуары взялся.

— И что он там… кропает? — насторожился партработник. Мемуары дозволялось писать лишь фронтовикам и партийным активистам, а текст требовалось сверять с идеологическим отделом ЦК.

— А все как есть… Вы же знаете, Тарабрин у нас великий правдолюб! — усмехнулся Макс. — Про вас там у него тоже кое-что имеется.

— Что же?

— А то!.. То, как вы свою любовницу на роль в картине протолкнули. Как вы все пробы с талантливыми артистками зарубили на комиссии, а ее, смазливую бездарность, пропихнули вперед.

Макс с удовольствием наблюдал, как заерзал на сиденье высокопоставленный партаппаратчик, доселе считавший себя абсолютно неуязвимым. ан нет, и его можно пребольно кольнуть в мягкое место!

Таким образом. Макс сорвал недовольство плохим продуктовым набором на невинном чиновнике и благополучно забыл об этом.

Однако о нем не забыли.

Однажды в его скромной холостяцкой квартирке на окраине, куда приходилось добираться с пересадкой на автобусе, раздался телефонный звонок.

Звонивший, обладатель уверенного голоса с красивыми баритональными фиоритурами, не представился, но заявил Максу, что им необходимо встретиться.

— Вот еще, — взвился Макс, — буду я еще встречаться! У меня нет времени!

— Для нас, — произнес выразительный голос, — у вас найдется время.

Он так весомо произнес это «для нас», что у Макса похолодело в животе.

Он сглотнул слюну и часто-часто задышал в трубку. «Для нас» — это означало организацию, чьи приказы были обязательны к исполнению рядовыми гражданами, независимо от пола, социального происхождения и занимаемой должности. Этой организацией был КГБ.

С неизвестным договорились встретиться на Арбате возле зоомагазина.

Макс пришел на место за полчаса до назначенного времени и теперь нервно выплясывал в тонких ботиночках на морозе, дрожа не то от холода, не то от дурных предчувствий. Выглядев в толпе чью-нибудь статную фигуру в серой шинели, он нервно вздрагивал и начинал испуганно шевелить губами.

«На чем они меня застукали?» — мучительно размышлял он. Ну, толкнул он пару раз югославские ботинки налево по двойной цене. Ну и что? Что ж, за это сразу в КГБ сажать? Тогда надо пол-Москвы пересажать.

Ну, пару раз прошелся ехидно по руководителям страны, пренебрежительно назвал Хрущева кукурузником, пел на Седьмое ноября частушки: «Я Хрущева не боюсь, я на Фурцевой женюсь, буду щупать сиськи я, самые марксистские!», а про нынешнего Генерального секретаря на Новый год выдал задорную песенку под аккомпанемент балалайки: «Это что за Бармалей вылез к нам на мавзолей? Брови черные, густые, речи длинные, пустые…» Так ведь то была милая артистическая шутка, исполненная, к сожалению, при свидетелях.

Холодея от ужаса. Макс уже воображал себя подсудимым на политическом процессе. Зал полон бывших знакомых, и строгая судья, старая грымза в роговых очках, впаривает ему за антисоветчину по полной программе…

«Сколько могут дать за стишки? — с тоской думал Макс. — Ну, за ботинки ясно, года три, если повезет, как за спекуляцию… А за стишки и больше можно схлопотать! Кабы один только раз, а то — целых два! Раньше, при Сталине, за такое десять лет без права переписки давали! Теперь уж, слава Богу, времена не те. Но все же…»

Какой-то невзрачный мужичонка в очках и кроличьей ушанке прошел мимо него, любопытно ощупав глазами. Поначалу Макс не обратил на него внимания.

Увидев майора милиции, шествовавшего под ручку с женой, он вытянулся в струнку и чуть было не отдал честь.

Тогда мужичонка в шапке приблизился и негромко произнес:

— Здравствуйте, Максим Газгольдович, очень рад, что вы все же выбрали время для нашей встречи. Очень рад! — И он протянул руку.

«Если руку пожимает, значит, арестовывать не будут. Или будут, но не сейчас. Но зачем я им сдался?» — крутились в голове обрывки испуганных мыслей.

— Пройдемся? — предложил товарищ в шапке.

Макс покорно согласился.

Сначала разговор шел о новом фильме, в котором Макса, как всегда, прокатили, о нравах в артистической среде, о том, как трудно пробиться талантливому человеку среди засилья откровенных бездарей. Причем под талантливым человеком Макс подозревал себя.

Комитетчик не возражал, утвердительно кивая.

— Да, талантам надо помогать, — согласился он, — бездарности, как известно, пробьются сами… Кстати, наша организация имеет очень большие возможности в этом плане. Мы всегда с удовольствием помогаем талантливым людям.

Мы и «народных» артистов даем, и «заслуженных», иногда и на Государственную премию выдвигаем.

О возможностях КГБ Макс имел весьма приблизительное, может быть, даже преувеличенное представление. Намек был ясен.

Руденко задрожал от радости.

— Что я должен делать? — спросил он напрямик. Комитетчик рассмеялся, довольный догадливостью пациента.

— Ничего… Пока ничего. Просто ходить, смотреть, слушать. Имеющий уши, да услышит… Где это, кстати, сказано? Вы — артист, должны это знать.

Макс замялся и на всякий случай промолчал.

— Но конечно, мы пригласим вас к себе, надо будет подписать кое-какие бумаги… Так, пустая формальность, просто для отчетности перед начальством.

Они ведь там, наверху, все формалисты. А мы вам и так, без бумаг, верим.

— Да-да, — пробормотал Макс ошеломленно.

Он не знал, радоваться или огорчаться тому, что на него упала властная тень всесильного КГБ. Теперь ему предстояло жить под сенью этой тени и с непременной оглядкой на нее.

Вечером, успокоившись и выпив чайку, отчего кровь по жилам заструилась веселей, он решил, что все не так уж плохо. В конце концов, это его патриотический долг помогать родному КГБ. Как гражданин Страны Советов, он обязан…

Теперь, уверенный в своей безнаказанности, он мог с усиленной мощью метать в сторону врагов ядовитые стрелы своего остроумия. В дружных компаниях, где собирались острые на язык вольнодумцы, потенциальные диссиденты, он неизменно был за своего. Макс смело ругал Брежнева, партию, систему, даже иной раз мог позволить себе лягнуть всесильного монстра, своих заказчиков с Лубянки.

Его даже стали уважать за эту отчаянную смелость.

А если бы вдруг его вызвал тот комитетчик в кроличьей шапке и притянул к ответу за сказанное. Макс сделал бы круглые глаза и с чистой совестью произнес: «Так я же наоборот… Чтобы этих свистунов заграничных на откровенность вызвать, чтобы своим среди них прослыть». И все бы ему было как с гуся вода.

Дивиденды от тайного сотрудничества с органами не заставили себя ждать.

Теперь режиссерам, этим упрямцам, было рекомендовано сверху брать Руденко на роли, пусть хотя бы второстепенные… Все же денежки потихонечку капали, и Макс чувствовал себя все более уверенно. Он уже и с Тарабриным теперь разговаривал как с равным, забыв про свое недавнее униженное пресмыкательство.

Весть о том, что Тарабрин «зашился», имела для самого режиссера благое воздействие. Ему внезапно дали зеленую улицу, позволив снимать фильмы, о которых он так долго мечтал. Его жена засияла в этих картинах своей притягательной русской красотой.

Жизнь завертелась с удвоенной быстротой. Съемки фильмов, монтаж, озвучка, поездки на фестивали… Шел семьдесят пятый год. Вот уже старшая дочка пошла в школу, а младшая в детский сад. Как Нине порой не хватало верной, преданной и неизменно исполнительной Кутьковой! Приходилось оставлять детей на случайных людей. Руденко, конечно, свой человек, никогда не откажет, но у него вечно дела…

А Макс был опять не в своей тарелке. После первой встречи с человеком в кроличьей шапке последовала вторая, потом третья… Во время этих свиданий Макс исправно докладывал, что видел и слышал, о чем трепались в его присутствии доверчивые, как дети, артисты.

Результаты этих нечастных встреч внешне не были слишком заметны. Ну, нашли у сценариста Свидеркина несколько самиздатовских рукописей, перетрясли всю квартиру, поволокли перепуганного писаку на Лубянку, взяли с него подписку, отпустили. Ну, закрыли балерине Лампионовой выезд за рубеж на гастроли — мол, неблагонадежна. Ну так что же? Она ведь и вправду неблагонадежна. Еще предаст свою советскую Родину в зарубежной поездке (командировочные в валюте и гостиница за счет государства). Она ведь насчет партии в выражениях не стеснялась!

Короче, совесть Макса была чиста. Или почти чиста. А потом комитетчик неожиданно вызвал его в неурочное время.

— Вы ведь с Тарабриным друзья, так? — осторожно осведомился он. — Вы, конечно, слышали про его мемуары? Макс молча кивнул.

— Мы бы хотели почитать… — намекнул комитетчик. — Есть мнение, что это антисоветское сочинение.

— Слышать-то все слышали, но видеть — не видел никто, — усмехнулся Макс. — И я в том числе.

— Значит, вы должны их увидеть, — мягко попросил шапко-кроликовый, — мы вас очень об этом просим. Но Макс заупрямился.

— Невозможно! — категорически отрезал он. — Я и сам бы хотел в них заглянуть, но… Невозможно! И потом, какой вам толк в этих мемуарах? И так все известно. А вот меня могут от дома отлучить.

— Вы должны найти эти мемуары, — настаивал комитетчик.

— Не буду! — совсем нагло заартачился Макс. — Вот еще!

— Поймите, Максим Газгольдович, — тактично внушал ему собеседник, — вы не можете отказаться от нашего предложения… А вам известно, сколько у нас материала на вас лично? Вы знаете, сколько у нас уже набралось ваших антисоветских высказываний? Любой суд с радостью выпишет вам на основании этих документов шестьдесят четвертую статью, измену Родине… А вы вообще где отдыхать любите?

— В Прибалтике, — пролепетал Макс. — Там как-то культурнее…

— А в Сибири не хотите?..

Делать нечего, пришлось соглашаться. Припертый к стенке Макс еще какое-то время сопротивлялся, пытаясь выторговывать себе поблажки или откупиться от шапко-кроликового мелкими услугами, однако все было напрасно.

— Нам нужен дневник, — твердо отмел все его соблазнительные предложения комитетчик. — И пожалуйста, не затягивайте. Мы ждем.

Что он надеялся найти в дневнике Тарабрина, было непонятно. Может, какую-то антисоветчину, благодаря которой режиссера можно будет держать на крючке? Но ведь он и так был лоялен советскому строю, в диссидентах никогда не ходил, советскую власть отстаивал как свою, с пеной на губах. Вот только фильмы его говорили о ней что-то совсем иное…

Макс пытался завести разговор о дневнике с самим Тарабриным.

— И ты веришь тому, что люди плетут? — легко рассмеялся тот. — Какой дневник, ты что! Тут хоть сценарий успеть бы дописать в срок.

«Врет, отмазывается, мозги пудрит, — решил Макс. — Знает, что опасно трепаться, вот и скрывает мемуары даже от меня!»

Ему даже стало как-то обидно. Друг семьи вроде бы — и от него прячут, как от врага! Какой человек это выдержит?

Раньше все было бы куда проще. Купил бы бутылку «огнетушителя», налил Тарабрину, и через полчаса тот выложил бы все до донышка! А теперь этот способ не пройдет. И какие это враги народа додумались ампулы под кожу вшивать, «эспераль» называется? Мерзавцы, гниды, сволочи!

Затеяв с Ниной осторожный разговор про мемуары, Макс опять натолкнулся на глухую стену непонимания.

— Ну, пишет он что-то, — легко рассмеялась Нина. — Да ты же его знаешь, он вечно что-то строчит. А я не вмешиваюсь, у меня хлопот по горло. Дневник, говоришь? А зачем ему дневник писать? По дневнику ведь фильм не снимешь.

— Ходят слухи, там и про тебя… В неприглядном виде, — осторожно намекнул Макс.

— Болтают люди! Чего только не придумают из зависти! — усмехнулась Нина и полетела на кухню — молодая, жизнерадостная, красивая.

Ей было уже за тридцать. Возраст отчетливо проступал на ее лице, однако это ничуть не портило его, наоборот, легкие морщинки придавали ей что-то обворожительное, мудрое, интригующее… В последнее время все в ее жизни катилось гладко: муж не пил, она снималась в фильмах, вот и теперь должна была поехать на кинофестиваль в шестнадцатую советскую республику, Болгарию, где ей прочили премию за последнюю роль.

Муж поехать с ней не мог — съемки нового фильма были в разгаре. С детьми оставалась мать, приехавшая из Ленинграда. Три года Тарабрины строили кооперативную квартиру на Ленинском проспекте и недавно наконец переселились в нее. После малометражки в Медведкове это были просто царские хоромы! Все складывалось так удачно!

Между тем Макс терзался неизвестностью. Назойливый комитетчик звонил каждую неделю, приставал с расспросами, как продвигается задание, намекал, угрожал, сулил горы златые… От этих звонков Макс нервничал, совершал ошибки.

Когда Тарабрин получил ордер на квартиру, Макс, конечно, на правах друга семьи стал помогать ему с переездом. И тут чуть было не попался.

Оставшись наедине со всяким барахлом, он потерял бдительность и бросился ожесточенно рыться в коробках в поисках дневника. Малолетняя Ира заметила это и побежала к бабушке жаловаться:

— Бабуль, а почему дядя Макс разбрасывает мои рисунки?

— Кольцо уронил, вот и ищу, — соврал Макс, бессильно отступая.

Проклятых мемуаров не было!

В новой квартире он громко суетился, помогал расставлять вещи, лицемерно предлагал Нине отнести черновики мужа на помойку и сжечь.

— Ты что! — пугалась Нина Николаевна. — Ваня знаешь что мне устроит, если хоть один листок пропадет! Пусть лежит, как есть. Он сам решит, что ему не нужно.

Руденко заметил, что Тарабрин никогда не расстается со своим видавшим виды портфелем. Этот портфель был его верным спутником на съемочной площадке.

Оттуда он доставал сценарные планы, там хранились черновики только что написанных рассказов.

«Там и дневник! — решил Макс, видя, как в недрах вожделенного портфеля показалась на минутку и тут же исчезла незнакомая ему зеленая клеенчатая тетрадь с загнутыми уголками. — Это он!»

Но как добыть эту тетрадь, как передать ее комитетчику, чтобы не вызвать гнева своего патрона и благодетеля? Вот ведь задача!

Чтобы иметь простор для маневра. Макс напросился вместе с Тарабриным на съемки, проходившие в богом забытой деревне под Ярославлем.

В снимаемом фильме Макс не участвовал. Это, конечно, была отдельная обида. Но до обид ли было сейчас, когда комитетчик звонит чуть ли не каждый вечер, требуя исполнения задания!

Нина Николаевна укатила в теплую Варну, на кинофестиваль.

В Ярославле Макс с тоской целый день наблюдал, как под дождем толпа мужиков из массовки покорно вытягивает ноги из непролазной грязи, специально раскатанной для фильма колхозным трактором. Он насквозь промок в своем тоненьком плаще и жалобно чихал, грея в ладонях свой пухлый картофельный нос.

— Мерзавцы, свиньи! — почти искренне шептал он, адресуясь не то к Богу, не то к всесильному КГБ, — Нет чтобы снимать в хорошую погоду, когда солнце…

Так ведь специально в дождь снимают, чтобы всю нашу советскую неприглядность в полном объеме показать. Антисоветчики, на Запад работают!

Он бросал алчный взгляд на желтый портфель из свиной кожи и еще больше наливался ядом. А с площадки слышался нервный голос Тарабрина, усиленный мегафоном-матюгальником:

— Еще один дубль!

— Зачем, Иван Сергеевич, и так хватит!

— На случай, если пленка опять бракованной окажется.

Окончательно продрогший Макс, чавкая по непролазной грязи импортными, купленными с переплатой ботинками, сбегал в деревню, приобрел в сельпо у смазливой, забавно окающей бабенки бутылку водки и спрятал ее в карман.

Он уже успел вернуться обратно, а с площадки все слышалось:

— Где свет? Не хватает света! Для съемки длиннофокусным объективом нужен свет, много света! — Тарабрин объяснял оператору, как ему видится эта сцена:

— Лица героев в кадре должны быть отчетливы, а все остальное вокруг как бы размыто водой.

— А зачем тогда массовке полдня бороды клеили, — огрызнулся оператор, — если мы их все равно в кадре «размоем»?

Вечером дружная киношная компания собрались в колхозной гостинице, где все обитали. За ужином шумели, пели, выпивали, как и положено людям, честно отработавшим тяжелый день. Тарабрин ничего не пил — мешала вшитая недавно под кожу ампулка. Однако он тоже как будто был навеселе: смеялся покрасневшим обветренным лицом, шутил, распевал казацкие песни.

А потом поднялся из-за стола, извиняюще развел руками:

— Вы уж, ребята, дальше без меня….Пойду попишу!

И скрылся в своем номере.

Больше в живых его никто не видел.

Никто?

Никто не обратил внимания, когда Макс незаметно выскользнул из-за стола и постучал согнутым пальцем в дверь режиссерского номера.

— Кто там? — послышался знакомый резкий голос. В нем звучало недовольство человека, которого отвлекли от важных дел.

— Это я, — тихо произнес Макс. — Пустите на минутку, Иван Сергеевич, разговор есть.

Дверь номера приоткрылась, пропуская его. На полу возле двери остался кусочек рыжей глины с ботинка. Эти ботинки недавно пересекали глинистый топкий яр возле деревни, направляясь в сельпо…

Утром, когда в гостинице все засуетились, готовясь к новому съемочному дню. Макс еще сладко спал. В номер постучали.

— Эй, Руденко, вставай!

— Зачем мне вставать, — огрызнулся невыспавшийся Макс. — Я не снимаюсь.

— Вставай, Тарабрин заперся в номере, не открывает. Боимся, не случилось ли чего? Сам знаешь, у него язва…

Макс вскочил как ошпаренный. Через минуту он уже находился в коридоре, где переминался с ноги на ногу администратор гостиницы. Он не решался взломать дверь.

Потом, после долгих препираний, дверь все же вскрыли запасным ключом.

Режиссер лежал на кровати полностью одетый. Неподвижная, ужасная в своей безжизненности рука свешивалась с постели.

— Ой, мамочки! — истерически взвизгнула женщина за спиной.

Эта застывшая рука яснее ясного показывала, что режиссер мертв. Только эта рука!

— Милицию, «скорую», быстро! — распорядился Макс. — Может быть, его еще можно спасти.

Когда все разбежались выполнять его приказания, он вошел в номер, притворив за собой дверь. Что-то схватил со стола, выбросил в окно.

Раму притворить не успел — появились милиция и врачи.

Первым делом милиционер понюхал содержимое стакана на столе, поморщился.

— Водка, — определил он. — Даже экспертиза не нужна.

— Как же водка? — удивился кто-то. — Он же был зашитый!

— Вот что, граждане, разойдитесь, не топчите следы, — распорядился милиционер.

Дверь номера закрылась. Зеваки остались в коридоре, недовольно ворча.

Врач «скорой» наклонилась над телом.

— Смерть наступила часов семь назад, — тихо произнесла она.

— Насильственная?

— Нет, не похоже. В коридоре зашумели.

— Его убили! Убили! — вскрикнул все тот же истеричный женский голос. — Палачи! Мало вам…

Но женщину уже увели под руки, успокаивая вполголоса.

Макс первым догадался снять шляпу. На него как на друга семьи обрушилась основная тяжесть случившегося. Он должен был сообщить трагическую весть жене, транспортировать тело в Москву. Он сделает для умершего друга все, что нужно. Все, что должен сделать! Ведь он был единственным настоящим другом Тарабрина.

Второй, пустой стакан он незаметно выкинул в кусты. Грязь с ботинок он стер еще ночью.

Нина получила тревожную телеграмму ночью, когда вернулась из экскурсионной поездки по городу. В ней было сказано: "Иван тяжело болен, срочно прилетай. Максим.

Домашний телефон отвечал длинными гудками. Нина заторопилась в аэропорт. В голове бродили тревожные мысли: "Опять, наверное, язва обострилась.

В больницу попал… Может, его оперировали? Странная фраза «тяжело болен»…"

В аэропорту ее встретил Макс, осторожно сообщил о случившемся. Охнув, она повалилась ему на руки, хрипя, как подстреленная утка.

— Ваня, Ваня, — шептала она побелевшими губами. — Не верю…

На похоронах Нина точно окаменела. Совсем не плакала, только бесконечно поправляла шапочки дочкам.

Спокойно поцеловала мужа в лоб, бросила горсть земли в яму.

Пронзительно голосила мать Тарабрина, плакала сестра. Мать кидалась на гроб, звала сына, а Нина лишь потрясенно поправляла шапочки детям — и все.

Макс поддерживал ее под руку, боясь, чтобы она не рухнула в обморок. Он был как никогда внимателен предупредителен, корректен. Он вел себя как настоящий друг в тяжелых обстоятельствах. И изредка смахивал ладонью скупую мужскую слезу.

Действительно, какое горе — потерять близкого друга!

Только через месяц после смерти мужа Нина наконец немного оттаяла, оживилась. Она наконец смогла плакать ночами, в ней пробудился мучительный болезненный интерес к смерти. Она не верила официальному заключению врачей — сердечная недостаточность, вызванная приемом алкоголя на фоне лечения дисульфирамом. И язва здесь была ни при чем…

Она усадила Макса перед собой с намерением все выспросить у него.

— Какой он был в последний день, скажи? Он был грустен? Весел? Он чувствовал приближение смерти?

— Нет, — пожал плечами Макс. — Не помню. Он сказал «пойду попишу» и ушел.

— А почему, почему он пил в тот вечер? Он же знал, что с «эспералью» ему ни в коем случае нельзя пить!

— Наверное, продрог под дождем, хотел согреться, — решил Макс.

— Но ведь если он хотел согреться, то лег бы в постель, принял бы горячую ванну, наконец… А его нашли полностью одетым, даже сапоги не снял.

— Не успел, наверное.

— А почему одни говорят, что на столе было два стакана, а другие — один… Я читала показания!

— Кто говорит, что два?

— Гримерша Салтыкова, которую пригласили понятой. Она сказала, что стаканов было два, а потом, после того как пришла милиция и врач, остался один.

Дисульфирам, или «эспераль» (в переводе с французского — «надежда») — препарат, который вживляется в виде ампулы в тело больного алкоголизмом на срок до пяти лет. Он задерживает в печени ферменты, разлагающие спирт на безопасные для организма составляющие. В результате чего после приема спиртного на фоне «эсперали» начинается прямая алкогольная токсикация, следствием которой может быть остановка сердца. При употреблении алкоголя «подшитый» задыхается, учащается пульс и в течение часа резко падает давление. При этом весьма велика вероятность паралича и смерти.

— А, Салтыкова… Так она же истеричка. Ее знаешь как валерьянкой отпаивали? Визжала, как поросенок! Ей еще не то могло померещиться.

— А почему в номере все было перерыто, бумаги разбросаны на полу? Что там искали?

— Милиция небось искала эти, как их там… Улики!

— Милиция появилась гораздо позже, беспорядок там уже был.

— Не помню я там никакого особого беспорядка… Ну, сама представь…

Сидел он за столом, почувствовал себя плохо, встал, хотел лечь на кровать, стал падать, наверное… Тут-то бумаги и рассыпались. Вот и беспорядок!

— Но кто же был вторым в тот вечер, кто? Ведь никто не признался? Макс, родненький, скажи мне, кто это быть?

Макс молча пожал плечами.

Вопросов было куда больше, чем ответов.

Дневник Тарабрина так и не нашли.


Часть вторая


КАТЯ


Глава 1


Новая жизнь навалилась, как душная перина, не давая глотнуть свежего воздуха. Отца и мачеху Катя считала для себя абсолютно чужими людьми. В семье доверительные отношения у нее сложились только с младшим братом. Славик смотрел в рот старшей сестре, безоговорочно выполнял все ее приказания и мужественно покрывал сестрины грехи перед родителями. Татьяне, юной мачехе (она была всего на двенадцать лет старше падчерицы), приходилось туго. Не отваживаясь на открытый бунт, Катя преследовала ее молчаливым настороженным взглядом — взглядом ненавидящего свою клетку волчонка.

Она хорошо училась, выполняла все обязанности по дому, никогда не хамила, но столько ненависти плескалось в ее темных глазах, что порой становилось жутко.

— Мне иногда кажется, что еще чуть-чуть — и она нас зарежет, — однажды всплакнула Татьяна на плече мужа.

— Ничего, — успокаивающе произнес тот. — Привыкнет. Ты пойми, у нее тяжелый характер, детство у нее было непростое.

Отец пытался наладить контакт с дочкой, но тщетно. На дружеские расспросы девочка мрачно усмехалась и отвечала ему таким тоном, каким разговаривают с хроническими недоумками.

Особых претензий у родителей к ней не было. Она прилежно училась, и школьные учителя прочили ей светлое будущее советского инженера. Было несколько девочек в классе, которые считались ее подругами, но на самом деле Катя держала их на безопасном расстоянии от себя, не позволяя приближаться вплотную.

Соседский мальчик из интеллигентной семьи робко ухаживал за нею, носил портфель из школы в надежде на взаимность. Но Катя упорно делала все, чтобы оттолкнуть его от себя. Он предложил ей дружбу, а она с надменным смешком ответила, фыркая:

— Вот еще, привыкай к тебе… А потом с мясом от. сердца отдирать?

Очень надо!

Теперь о матери она, кажется, никогда не вспоминала. Фильмы с ее участием не смотрела, подругам о ней не рассказывала, избегая любопытных расспросов. Однажды ей попалось фото сиятельной четы Тарабриных в «Комсомолке».

По традиции советских времен, газета была наклеена на уличном стенде для всеобщего прочтения. Оглянувшись, девочка быстрым движением содрала газету и разорвала фотографию в клочья. Какое право имеет мать быть счастливой, когда ее дочери так плохо? Какое право?

Но перед глазами все равно неотступно стояло смеющееся счастливое лицо со снимка. И тогда она сорвалась.

В ту зиму на Киев свалились двадцатиградусные морозы, улицы стали непривычно белыми от нетающего снега.

Тридцать первого декабря Катя внезапно исчезла. Через несколько часов должен был наступить Новый год, и семья Сорокиных готовилась к торжественной минуте, пыхтя над тазиком с «оливье».

— Она в Калиновку поехала, — предположил Славик.

И оказался прав.

Заколоченный бабушкин дом сиял единственным светлым окном, жарко гудела натопленная печь. Катя на корточках подбрасывала дрова в огонь. Она нисколько не удивилась, увидев отца в дверях, и лишь холодно пробормотала в ответ на его упрек:

— Я не мешаю вам жить, как вы хотите. Почему вы мне мешаете?

В город они возвращались в совершенно пустой электричке, сидя напротив друг друга, словно чужие. Глубоко засунув руки в карманы поношенного драпового пальто, Катя смотрела сквозь изукрашенные морозом окна и молчала. Она казалась такой маленькой, жалкой, одинокой… Юрию Васильевичу внезапно захотелось сделать ей что-нибудь приятное.

— А ты красивая у меня, Катька, — с внезапным удивлением заметил он, как будто впервые увидев дочь, — надо тебя приодеть, что ли…

Катя перевела на него изумленный взгляд и тут же быстро отвернулась. Ей почудилось, будто умный и ужасно хитрый враг слишком близко подобрался к ней, угрожая ее независимости. А своей независимостью она дорожила больше всего на свете. Это была ее неприступная цитадель.

Вскоре отец выполнил свое обещание.

В одной из поездок (артисты выступали с концертами в колхозах) ему удалось «оторвать» роскошную югославскую дубленку. Это было чудо! Даже у Катиной мачехи не было такой шикарной вещи! Дубленка тонко и завораживающе пахла кожей, по рукавам и по подолу серебрилась белая опушка, а по бортам красовалась изящная вышивка.

Ни у кого в классе не было такой шикарной вещи! Да что там в классе, во всей школе! В те времена дубленка стоила почти как самолет — восемьсот рублей.

Но и это было почти даром по сравнению с престижностью самой вещи. Обладатель дубленки автоматически переходил из класса рядовых обывателей в гораздо более высокий социальный ранг. Дубленку можно было достать лишь с огромной переплатой. Отцу Кати еле-еле удалось уговорить продавщицу районной потребкооперации продать ему эту вещь, ведь подобный дефицит предназначался только для обмена заготовителям коровьих рогов. Продавщица уступила, польщенная знакомством с артистом.

Увидев шикарную дубленку, мачеха Татьяна взвизгнула от восторга и с наслаждением погрузила возбужденно пылавшее лицо в ароматный щекочущий мех.

— Это Кате, — торопливо предупредил отец. — Понимаешь, твоего размера не было, ну я и решил…

Татьяна, побледнев, выпустила из рук меховое чудо и не проронила ни слова. А у Кати только ошеломленно дернулась бровь. Однако на ее лице не отразилось ни восторга, ни благодарности, ни удивления.

Из-за этой дубленки отец впервые крупно поссорился с женой. Дело чуть не дошло до развода.

— Да ты пойми, Катя уже совсем девушка, — убеждал отец, закрывшись с женой на кухне, — ее нужно одевать. Хватит ей ходить оборванкой.

— А меня что, уже не нужно одевать? — рыдала жена. — Что, я уже старуха, да? А мне, между прочим, всего двадцать семь…

Скандал с трудом удалось замять, однако через несколько дней обнаружилось, что Катя опять носит старое драповое пальто, а дубленка, точно старая надоевшая тряпка, неприкаянно висит в шкафу. На вопрос отца дочь с независимым видом ответила:

— Она мне не нравится. Не буду ее носить! Наконец-то ей удалось сделать отцу больно! Дубленка отправилась в комиссионку, где ее «оторвали», как говорится, с руками… Всю зиму Катя проходила в старом драповом пальто. Она чувствовала себя победительницей, поскольку ей удалось отстоять свою независимость. Она не хотела сделать шаг навстречу отцу. Она знала, как это больно, когда тебя предает любимый человек, и боялась подобного предательства больше всего на свете.

Наружно они производили впечатление дружной семьи, но на самом деле…

Все они были заложниками звериной Катиной ненависти!

Катя с нетерпением ждала своего шестнадцатилетия. После шестнадцати выдают паспорт, и как только она его получит, то ни на минуту не останется в отцовском доме — уйдет в большое плавание, в самостоятельную жизнь.

Паспорт она получила в середине десятого класса, когда десятиклассники уже начинали нервно подрагивать в преддверии выпускных экзаменов. Небрежно сунув в карман краснокожую паспортину, девушка демонстративно закурила на глазах у отца и поведала ему, что школу заканчивать не собирается, а собирается забрать документы и устроиться на работу в магазин. Жить с ними она больше не хочет, ведь ей наверняка дадут общежитие. И вообще, она теперь сама будет зарабатывать себе на жизнь!

Новая причуда дочери подкосила отца, и у него случился сердечный приступ. Врачи подозревали предынфарктное состояние. С трудом удалось уговорить девочку потерпеть еще полгода.

Вид отца, глотающего нитроглицерин, слегка выбил Катю из колеи, и она скрепя сердце пообещала все же закончить школу. Как потом она кляла себя за данное второпях обещание!

В школе она появлялась на пару часов, а все остальное время проводила с дворовой компанией. Собиравшиеся за гаражами подростки горланили под гитару блатные песни, курили, смачно матерились (особенно девушки) и пили из горлышка дешевый портвейн «Три семерки». В этой компании Катя пользовалась непререкаемым авторитетом. Это было совсем не то, что в школе, где любого человека мерили лишь по шкале пятибалльных оценок! Ей льстило, когда ребята, уже побывавшие в местах не столь отдаленных, уважительно предлагали ей закурить. Хвастаясь синими татуировками, они соблазняли подростков блатной романтикой зоны, дешевой поэзией отверженности.

Как-то весной Сорокин-старший решил наведаться в дом матери, в Калиновку. Стоял апрель, городские жители стадами выползали за город для подготовки к огородному сезону.

Вскрыв дом, простоявший заколоченным всю зиму, Юрий Васильевич насторожился. Казалось, там кто-то недавно побывал. В комнате обнаружились сваленные на полу вещи — все как на подбор новенькие, еще с фабричными ярлыками, будто только что из магазина.

Отец, испуганно оглядываясь, запер двери и помчался домой.

В ответ на прямой вопрос Катя лишь холодно улыбнулась.

— Это не мои вещи, ребята попросили подержать, — объяснила она, ничуть не смущаясь.

Тогда Юрий Васильевич вспомнил, как недавно во дворе обыватели обсуждали дерзкое ограбление промтоварного магазина на соседней улице.

Преступники ранили сторожа и подчистую выгребли содержимое лавки. Стало ясно, что это за вещи.

— Я иду в милицию, — сообщил он дочери. У Кати испуганно забегали глаза, но она только выдавила из себя пренебрежительное:

— Ну и иди… Подумаешь!

Едва отец сделал шаг за порогона тут же бросилась к телефону.

До милиции Юрий Васильевич так и не дошел. Трое подонков встретили его в подворотне, попросили прикурить, а потом молча пырнули ножом в живот…

Ранение, слава Богу, оказалось не слишком серьезным. Нож вошел в тело по косой, но если бы Юрий Васильевич инстинктивно не отпрянул в последний момент, все могло бы закончиться очень плачевно.

— И как на артиста рука только поднялась! — сокрушался медперсонал в больнице. — В лицо чуть ли не весь Киев знает.

Как прилежная дочь. Катя носила отцу в больницу тройной куриный бульон и свежую клубнику. Она подолгу сидела у его постели, развлекая отца чтением центральных газет, а Юрий Васильевич подробно рассказывал ей, как в больницу приходил следователь из милиции, спрашивал о троих незнакомцах из подворотни, обещал найти.

В конечном итоге, естественно, никого не нашли. Вскоре отец выписался из больницы. К тому времени краденые вещи незаметно исчезли из калиновского дома, Катя ходила тише воды, ниже травы и, казалось, порвала с подозрительной компанией.

В семье на короткое время воцарились мир и спокойствие. И только мачеха Татьяна смутно подозревала, что в нападении на мужа виновата именно падчерица.

Она так и сказала об этом следователю, но тот, что-то проверив, убедил ее в необоснованности страшных подозрений.

Стоял май, приближалась пора выпускных экзаменов. По утрам Катя выходила из дому в школьной форме с комсомольским значком на груди и портфелем в руках, будто бы направляясь в школу. В соседнем подъезде она снимала с себя форму, засовывала ее комом за батарею, туда же следовал портфель, и отправлялась гулять по городу, свободная, как птица.

На Крещатике, излюбленном месте прогулок горожан, было всегда интересно и многолюдно. Там можно было бесцельно бродить, глазея на витрины, задирать мальчишек, знакомиться с взрослыми кавалерами, называясь разными звучными, преимущественно иностранными, именами. Там под сенью знаменитых каштанов завязывались и развивались пылкие романы. Крещатик посещали иностранцы, у которых можно было выгодно Обменять значки с профилем Ленина на жвачку и яркие жестяные банки от кока-колы. Вдоль улицы двигалась стройная разряженная толпа приезжих изо всех городов Союза. Катя в своих вытертых индийских джинсах казалась сама себе органичной частью этой толпы.

Порой, когда ей надоедало в одиночку бродить по улицам, она шла в Лавру, входила в одну из церквей, отыскивала там темный угол и, опустившись на колени, начинала молиться. Ей нравилось здесь. Ей казалось, что она совершает что-то смелое и запретное, и от этого ощущения церковь становилась для нее невообразимо притягательной. Правда, ни одной молитвы она не знала, в Бога не верила, поскольку пионерия и комсомол планомерно вытравили из нее все зачатки веры, которые пыталась ей привить питерская прабабка, потому она молилась, находя для Бога какие-то свои, идущие прямо из сердца слова. И на шее матери она тоже однажды видела крестик…

Потом она бродила по полутемной церкви, разглядывая строгие лица икон, и ей становилось страшно от безбрежности и неопознанности жизни, которая ей предстояла.

Однажды, возвращаясь из Лавры в спокойно-возвышенном состоянии души, которое всегда нисходило на нее после молитвы. Катя вдруг различила в толпе белозубую улыбку на шоколадном лице и неожиданно для себя улыбнулась в ответ.

Она вспомнила, как давно, в далеком детстве, они ехали с папой в поезде и два смешных, абсолютно черных попутчика самозабвенно играли с ней в детские игры.

— Девуська, как васе имя? — восприняв ее просветленный взгляд как руководство к действию, обратился обладатель великолепной улыбки.

На этот раз Катя не стала придумывать себе чудные имена вроде Беатрис или Иоланты.

— Катя, — улыбнулась она.

— Катя… — морща лоб, чтобы лучше запомнить, произнес ее собеседник.

— А я — Поль.

Так они познакомились.

Поль стал ее первым мужчиной. Любимым мужчиной.

Он был родом из братской развивающейся страны, расположенной где-то в Центральной Африке (Катя плохо знала географию), и учился в Киевском институте по обмену.

Поль был красивый парень. Высокий, статный, с атлетическим разворотом плеч, длинными, свободно болтавшимися при ходьбе руками. Он совершенно не был похож на. предыдущих Катиных поклонников, прыщавых, с длинными волосами подростков, чей облик вызывал представление о ночной мастурбации и порнографических открытках под подушкой. Полю было двадцать три года. Известие о том, что его подруге едва исполнилось шестнадцать, не смутило его.

— Ты очень красивая, — сказал он честно, и Катя обрадованно зарделась от его слов.

— А ты знаешь, кто моя мать? — спросила она чуть погодя.

— Кто? — насторожился Поль.

— Актриса. Ее фамилия Тарабрина. Слышал, конечно? А у меня другая фамилия, потому что я живу с отцом.

— Нет, не слышал, — откровенно признался парень и, взяв ее за руку, восхищенно повторил:

— Ты такая красивая! Почему-то Катя быстро согласилась пойти в общежитие к Полю. Общежитие иностранных студентов охранялось почище, чем секретный завод, но разве существуют преграды, которые не смогли бы преодолеть влюбленные?

Поль прошел через центральный вход здания, небрежно махнув пропуском.

Через минуту он вдруг появился в окне первого этажа и бурно замахал Кате рукой.

Решетка на стекле оказалась съемной. Поль аккуратно вынул ее, отставил в сторону и галантно протянул девушке руку.

Катя перепрыгнула через подоконник и оказалась во влажной комнате с кафельными стенами. Под потолком витали клубы пара, шелестела вода. Комната оказалась мужской душевой.

Крадучись, парочка пробралась мимо милицейского поста на входе и вихрем взлетела на третий этаж, оставшись незамеченной.

— Мой друг сейчас уехал на родину, — объяснил Поль, открывая ключом дверь. — У его отца бизнес, он должен помогать ему.

Только когда ключ изнутри повернулся в замке, Катя наконец почувствовала себя в безопасности и огляделась. Уютная комната вместо обоев была до потолка оклеена яркими рекламными плакатами и этикетками от импортного пива.

Остаток дня они провели вдвоем: слушали иностранные пластинки, их у Поля было полно, курили «Пэлл Мэлл» и ели жареные бананы. Катю поразило, что страшно дефицитные бананы, которые, в Киеве можно было достать только с переплатой в зеленом виде и долго ждать их созревания в холодильнике, Поль жарил на сковородке, точно обыкновенную картошку.

Потом они рассматривали фотографии семьи Поля. Со снимков глядели неуловимо похожие друг на друга черные лица, дружески улыбавшиеся в камеру.

— Мой отец крупный чиновник, — поведал Поль. — Он работает в министерстве.

— А мама? — спросила Катя, разглядывая крутобедрую шоколадную женщину в европейском платье.

— Мама воспитывает братьев и сестер. У меня их пятеро.

— А как будет на суахили «здравствуйте»? — спросила Катя, перелистывая страницы альбома.

— «Джамбо», — ответил Поль.

— Научи меня еще каким-нибудь словам, — попросила Катя.

— Ну, самое простое… «Да» — это «ндийо», «нет» — «апана».

— А как будет «я тебя люблю»?

Вместо ответа, Поль придвинулся поближе к ней и осторожно прижался темными губами к ее ожидающе приоткрытому рту.

— Я тебя очень хочу, — смущенно признался он, когда бесконечный поцелуй, чуть ли не первый в Катиной жизни, наконец прервался. — Правда хочу, очень-очень. Натака куна… А ты? Да или нет?

Катя испуганно отодвинулась, но, когда его ласковая ладонь, гораздо более светлая с внутренней стороны, чем снаружи, мягко легла ей на бедро, неожиданно успокоилась. Осторожная рука легко продвигалась вверх по ноге, и постепенно ее охватило какое-то странное оцепенение.

«Лучше, если это будет он, чем кто-нибудь другой, — счастливо подумала Катя, закрыв глаза. — Лучше это будет здесь, чем где-нибудь в подъезде или на чердаке…»

— Ндийо, — беззвучно прошептала она пересохшим ртом. — Да…

Она улыбнулась про себя, когда он прижался к ней своим мускулистым черным, будто в гидрокостюме, телом. Она зажмурила глаза, когда он ласково припал жадным ртом к ее груди. Ей все-таки пришлось через силу разлепить губы, чтобы предупредить его, что может быть немного крови.

— Это не страшно, — влюбленно прошептал Поль и тут же заверил:

— Тебе не будет больно.

Было ли ей больно, она не помнила, ее сознание витало в счастливых грезах, а тело стало мягким и податливым, как пластилин.

Неожиданно ей стало холодно. Поль уже отодвинулся и лежал на спине, задумчиво глядя в потолок.

— У тебя уже были русские девушки? — спросила Катя, чтобы хоть что-нибудь сказать.

— Да, — ответил Поль просто. — Мне очень нравятся русские девушки. Они красивые и недорогие.

— Как это? — Катя даже приоткрыла рот от удивления.

— Ну, если нет времени ухаживать за девушкой, ее можно купить, это не очень дорого, — бесхитростно объяснил Поль. — Можно дать ей бутылку кока-колы или пачку «Мальборо». Наши ребята привозят с родины много колы и сигарет, специально для девушек.

Катя обескураженно молчала.

— А еще мне нравятся русские девушки, потому что они очень горячие, — продолжал откровенничать Поль.

— Горячие?

— Да, они любят секс, хотя никогда этого не признают. Такие уж у вас, русских, предрассудки…

— А девушки у тебя на родине?

— О, — разочарованно протянул Поль. — Это совсем другое. По обычаям моего народа, когда девочка становится девушкой, ей вырезают клитор, чтобы она стала хорошей женой и матерью. Поэтому девушки у меня на родине совсем-совсем не такие горячие. — Он сокрушенно покачал головой.

Катя хотела спросить его, что такое «клитор», но передумала. О собственной анатомии она имела весьма приблизительное представление.

Девушка вздохнула и вновь прижалась к раскаленному телу, блестевшему в полумраке точно черный, облитый маслом мрамор.

Когда пришло время возвращаться домой, Поль достал из чемодана целую горсть жвачек, банку пепси-колы и пачку «Мальборо».

— Возьми. — Широким жестом он протянул ей все это богатство.

Катя отпрянула, как будто ей вручили змею.

— Не надо, — мотнула головой она. Поль не стал настаивать.

— Завтра придешь? — спросил он.

— «Ндийо», — произнесла Катя неожиданно для себя, хотя сначала хотела сказать «апана».

— Ты очень, очень красивая, — обрадовался Поль и простодушно добавил:

— У меня еще никогда не было такой красивой девушки.

Так начался их роман, очень скоро ставший достоянием гласности.


Глава 2


Свидания влюбленных происходили почти каждый день.

Возвращаясь от Поля, Катя входила в подъезд, воровски оглядываясь по сторонам, доставала из-за батареи запыленную, мятую школьную форму и через пару минут как ни в чем не бывало, беззаботно помахивая портфелем, поднималась по лестнице. Ее губы еще хранили тепло страстных поцелуев Поля, а тело еще помнило прикосновения его ладоней. Она мечтательно улыбалась при мысли о своем друге.

Вот удивятся его отец, и мачеха, и даже мать в Москве, когда узнают, что она выходит замуж за иностранца и уезжает в теплую, ласковую, как руки любимого, Африку!

В середине семидесятых годов любой иностранец из самой бедной отсталой страны всем советским жителям, киснувшим за «железным занавесом», казался существом с иной планеты. Теоретически все знали (это доказывали изо дня в день радио, газеты, телевидение), что за границей жить ужасно плохо и что там люди гибнут пачками от капитализма. Но, несмотря на пропаганду, в телепередаче «Клуб кинопутешественников» дивные названия стран, в которых не суждено .побывать никогда, манили телезрителей пряным экзотическим ароматом.

Катя приходила домой, швыряла в угол портфель и продолжала улыбаться.

Они с Полем уедут — навсегда, навсегда! Уехать из Союза — это почти то же самое, что улететь на небо. И все будут жалеть о ней, переживать и даже, может быть, плакать. А мать узнает об этом и скажет, что… Что же она скажет? Может быть, подумает с грустью, что вот уже ее старшая дочка выросла, вышла замуж и скоро забудет ее, родную мать, навсегда? Может, она тайком всплакнет, украдкой вытирая слезы. Может, позвонит ей и скажет: не уезжай, я не хочу тебя терять…

Огромные угольно-черные глаза Кати в этот момент мстительно щурились, губы кривила иезуитская улыбка. На вопрос мачехи, что смешного она нашла в учебнике по химии, она елейным голоском отвечала: «Ничего».

Между тем Татьяна исподтишка наблюдала за падчерицей. В последнее время девочку словно подменили. Куда делись ее вечная ершистость, нарочитое сопротивление, протест? Куда делась наружная грубость и вызывающая независимость? Катя стала совсем на себя не похожа. Порой она даже казалась ласковой! Не дерзила, послушно выполняла свою часть домашней работы, с потусторонней улыбкой на губах корпела над учебниками, больше ни словом не поминая о своем желании работать в магазине. Она даже оставила свою подозрительную дворовую компанию. И такая женственная стала, словно светится изнутри… Настоящая невеста!

Татьяна поделилась своими наблюдениями с мужем. Тот лишь пожал плечами и предположил:

— Наверное, девочка просто повзрослела.

И они оба вздохнули с облегчением, надеясь, что их мучения с капризной отроковицей позади. На самом деле мучения только начинались.

Вечером раздался звонок классной руководительницы.

— Как здоровье Катюши? — участливо спросила Ираида Александровна, историчка. — Ее уже выписали из больницы? Воспаление легких такая коварная вещь, лучше подлечиться как следует…

— Воспаление легких? — оторопело прошептала Татьяна.

— Педсовету школы нужно знать, будет ли Катюша сдавать выпускные экзамены. Если вы принесете соответствующее медицинское заключение, ей могут вывести итоговые оценки по результатам четвертных работ. Конечно, общий балл аттестата в этом случае окажется ниже, чем мы ожидали, но…

Татьяна потрясенно опустила трубку на рычаг и обернулась к мужу. Тот, охнув, схватился за сердце…

В тот день Катя пришла домой как обычно, небрежно швырнула в угол портфель и тут же наткнулась на бешеный взгляд отца.

«Что-то будет!» — опасливо екнуло сердце. Однако она как ни в чем не бывало отправилась на кухню и там мучительно долго сидела над тарелкой с борщом, оттягивая минуту решительного объяснения.

— Где ты была? — не выдержал отец. Он стоял, скрестив руки на груди, брови грозно сошлись на переносице.

— В школе, — привычно соврала Катя, нервно ерзая на стуле.

— В школе ты не была уже месяц, — оборвал отец. — Где ты была?

Катя молчала, лихорадочно размышляя, что соврать. В голову ничего путного не шло. Тогда она решилась… Сейчас наступит ее звездный миг! Сейчас у них челюсти отвалятся от удивления!

— У своего мужа, — спокойно ответила она.

— К-какого еще м-мужа?

— У Поля… Я, папа, выхожу замуж!

С восторгом она наблюдала, как побледнело лицо отца, как изумленно вытянулась физиономия ненавистной мачехи.

— Мой муж Поль заканчивает учебу в институте. Он иностранец. Скоро мы распишемся и уедем к нему на родину, в Уганду. Его отец служит там в министерстве, он большая шишка. До приезда в Союз Поль хотел учиться в Сорбонне, но там очень дорого. И потом, в Киеве климат лучше.

— Уганда, Уганда… Он что, негр? — первой догадалась мачеха.

— Ну и что? — Катя досадливо нахмурилась. — Он очень, очень хороший, вы сами увидите…

Внезапно отец взвился со стула (его губы крупно дрожали), сгреб ладонью скатерть на столе и, беззвучно глотая воздух, как рыба на берегу, мешком повалился на пол.

Приехавшая «скорая» констатировала сердечный приступ. Катя наблюдала за происходящим с молчаливым удовлетворением. Она жалела только об одном: сердечный приступ отца помешал ему сообщить сногсшибательную новость матери в Москву. Вот бы она удивилась! Наверное, ее тоже кондрашка хватила бы!

Утром Катя проснулась и села на кровати. Потянулась, протяжно зевнула.

Вспомнила вчерашнее. Как хорошо! Теперь не надо скрываться и делать вид, что ходишь в школу. Теперь можно в открытую проводить у Поля дни напролет. Можно будет даже остаться у него на ночь. Катя сунула ноги в тапочки и прошлепала к двери. Дверная ручка не поддавалась, словно дверь была заперта.

— Эй! — возмущенно крикнула девушка. — Что за шутки, я хочу в туалет! — Она подумала, что, может быть, это козни ее сводного братца. Подобные каверзы в его репертуаре!

Издалека донесся невозмутимый голос мачехи:

— Катя, ты одевайся пока… Я сейчас сбегаю на работу, а потом отведу тебя в школу. Там около кровати ведро стоит… Для туалета.

Катя, задыхаясь, отпрянула от двери. Это еще что такое! Ее заперли на ключ! Мачеха собирается вести ее за ручку в школу! Какая еще школа, если она скоро выходит замуж? Они что, не поняли?

— Эй, выпустите меня! — Крепкие кулаки яростно забарабанили в дверь.

В ответ глухо щелкнул входной замок. Катя бросилась к окну. Шестой этаж — высоко, очень высоко! Сбежать не удастся. Она села на кровати, сосредоточенно кусая ноготь.

Татьяна вернулась через час. К этому времени Катя уже была одета в школьную форму. Повернулся ключ в двери комнаты. Девочка наскоро проглотила остывший завтрак и вопросительно уставилась на мачеху.

— Возьми портфель, пошли, — произнесла та, беря ее за руку, точно первоклассницу.

По лестнице Катя спускалась, сгорая от стыда. Ее, без пяти минут замужнюю женщину, без пяти минут иностранку, эта мерзкая Танька волочет за руку, как малолетку!

— Я пойду сама, — фыркнула Катя, — не надо меня провожать!

— Нет уж, — твердо возразила Татьяна, еще крепче сжимая ее руку, — одну я тебя не пущу. Хватит! Достаточно твоему отцу сердечных приступов.

Они вышли из подъезда. Дворовая компания, в которой Катя еще недавно считалась своей, с насмешливым удивлением засвистела ей вслед. Девочка шла, низко опустив голову, чтобы никого не видеть.

Мачеха втолкнула падчерицу в класс.

— Ираида Александровна, я зайду за Катей после уроков. Вы уж последите за ней.

Классная руководительница осуждающе поджала губы при виде блудной ученицы. Кто-то в классе насмешливо свистнул. Катя со злости стукнула нахала портфелем по голове и плюхнулась за парту.

На перемене ее обступили одноклассники. История Кати им уже была известна во всех пикантных подробностях.

— А он правда черный? — шепотом спрашивали девочку любопытные подруги.

— А у вас с ним как, серьезно, да? — Очень, — со взрослым вздохом ответила Катя. — Мы собираемся пожениться, но родители — ни в какую.

— Ой, Катька, как романтично! — восторженно взвизгнули девицы.

В их глазах Катя мгновенно приобрела возвышенный ореол пострадавшей от любви и возбудила бурное сочувствие.

— Девочки, проводите меня в туалет, — попросила Катя заговорщическим тоном.

Дружная стайка двинулась к выходу из класса.

— Вы куда? — насторожилась классная руководительница.

— Ой, Ираида Александровна, мы только в туалет сходим. Можно? Мы все вместе, ну пожалуйста!

Разрешение было получено, и дружная компания вывалилась из класса.

Катя вошла в женский туалет и рванула на себя засохшую с зимы пыльную раму. Сверху посыпались крошки отвалившейся краски и комки грязно-серой ваты.

— Катька, быстрей, уже звонок дали!

— Спасибо, девчата, — бросила Катя через плечо, протискиваясь в окно.

Первый этаж был очень высокий, поэтому при приземлении она слегка отбила себе ноги. Однако мигом вскочила, одернула платье и помчалась к автобусной остановке, так что пятки засверкали. Ей достался глоток свободы, может быть, последний, и его нужно было срочно использовать!

Задыхаясь, она прилетела к общежитию для иностранцев и условно засвистела под окном. Напрасно! Поля или не было дома, или он не слышал ее.

Катя стояла, мучительно кусая губы, не зная, что предпринять.

Ее заметил знакомый, соотечественник Поля, и нелегально переправил девушку внутрь знакомым путем через окно душевой.

Из комнаты Поля доносились ритмичные бухающие звуки. Юноша возлежал на койке и самозабвенно отбивал ладонью в такт музыке.

— А, Катя! — обрадовался он, приподнимаясь на постели. — Я уже думал, что ты сегодня не придешь. Слышишь, это новые записи «Битлз», приятель привез… Задыхаясь от возбуждения. Катя чуть не закричала:

— Поль! Они все знают! Все!

— Кто они? — спокойно удивился Поль.

— Отец, мачеха… Они выпускают меня из дома только под конвоем…

Поль! Слышишь, нам нужно срочно пожениться!

Шоколадное гибкое тело быстро скользнуло с койки, палец нажал кнопку магнитофона. Музыка смолкла.

— Ничего не понимаю. Что есть «пожениться»? — спросил он, внезапно переставая понимать русский язык.

— Ну, ты должен стать моим мужем, а я твоей женой, — нетерпеливо объяснила Катя, — понимаешь?

— А… — с облегчением улыбнулся Поль и смело притянул ее к себе, задирая платье. — Сейчас… Сейчас… Катя разгневанно оттолкнула его руку;

— Поль, ты не понимаешь! Мы должны зарегистрировать наши отношения, иначе… Иначе я не знаю, что будет! Иначе мы никогда больше не увидимся! А я без тебя не могу! Ну, мы должны пойти в твое посольство и в ЗАГС, чтобы нас признали мужем и женой. Срочно! Поль удивленно развел руками.

— Но, Катя, — сказал он, — мы не можем это сделать! Мне просто не дадут разрешение на брак. И мой отец будет против, и мое правительство. Ведь у меня на родине уже есть невеста.

— Как это, невеста? — ошеломленно пролепетала Катя. — А я как же? А мы с тобой… Как это? Ведь я… Я тебя так люблю!

— Я тоже тебя люблю! — улыбнулся Поль. — Нам никто не запретит любить друг друга. Иди сюда… Ты такая красивая! Ты очень красивая. Ты самая красивая. русская девушка, которая у меня была! Иди ко мне…

Катя сидела, онемев от горя. Она не понимала, что происходит. Если бы они пошли и быстренько поженились с Полем, то она на вполне законных основаниях могла бы остаться у него. А так… Неужели придется возвращаться домой? Одной!

А Поль уже бережно раздевал ее осторожными кошачьими прикосновениями.

Потом они лежали рядом друг с другом. Потихоньку канючил магнитофон, напевая английскую мелодию. Катя решилась на еще одну попытку.

— Поль, а что нужно, чтобы гражданин твоей страны женился на иностранке? — начала она издалека.

— Совсем мало нужно, — махнул рукой Поль. — Нужно, чтобы отец взял разрешение в министерстве семьи и брака.

— А твой отец сможет взять такое разрешение?

— Нет.

— Почему?

— Потому что у меня уже есть невеста. Мы знаем друг друга с детства, наши отцы договорились уже очень давно. Она дочь одного высокопоставленного чиновника.

— Она красивая? — ревниво спросила Катя.

— Не помню, — пожал плечами Поль, — я ее видел очень давно. Она учится в Сорбонне, будет юристом. Но она очень хорошая девушка.

— Она… И у нее тоже обрезан клитор?

— Да, иначе она бы не смогла стать моей невестой. Таков обычай.

— Ты ее не любишь! — воскликнула Катя.

— Нет, — согласился Поль, — сейчас нет. Но она будет мне хорошей женой.

Ее отец очень влиятельный человек.

— Как же ты женишься на ней, если ты ее не любишь?

— А зачем? Главное, чтобы она могла рожать детей. А люблю я тебя…

Очень люблю. — Поль вновь прижался к ней горячим, слишком горячим телом.

Катя гневно оттолкнула его, озабоченно хмурясь. Она совершенно не понимала, как можно жениться на одной девушке, любя при этом другую.

— А если я рожу тебе ребенка? — спросила она после долгой паузы. — Ты сможешь жениться на мне?

— Зачем? — наивно удивился Поль. — Все равно мне не дадут разрешение на брак, ведь у тебя нет влиятельного отца, как у нее. Кроме того, ты от меня не сможешь родить.

— Почему? — пришла очередь удивляться Кате.

— Потому что с тобой я всегда делаю так, чтобы мой дух не вошел в твое лоно, — деловито объяснил Поль. — Так у нас поступают всегда, когда совокупляются с чужой женщиной. Выпускают дух не в лоно, а на свободу. Тогда детей не бывает.

Катя наконец поняла, о чем он так пространно толкует.

Она решительно встала и принялась одеваться.

— Значит, ты меня не любишь, — обидчиво констатировала она. Соленые слезы невольно вспухли на глазах.

— Очень люблю, — печально возразил Поль, глядя на нее. — Почему ты уходишь? Тебе больше не нравится любить меня, да? Я тебе надоел? Ты придешь завтра, да? Не уходи, ты очень, очень красивая!

«Самая красивая девушка из тех, что были у тебя в России», — мрачно усмехнулась Катя. И ушла.

Она печально брела по мокрым и чистым после недавнего ливня улицам. Что теперь делать? Полю она не нужна, потому что у нее нет отца в угандийском министерстве финансов, родителям она не нужна, потому что с ней одни проблемы.

Матери… Ну уж матери-то она никогда не была нужна!

Катя проводила взглядом мчавшийся на бешеной скорости грузовик. Раз она никому не нужна, может, лучше разом покончить с этими мучениями? Броситься под колеса, и дело с концом…

Но тут она представила, как после грузовика будет выглядеть ее тело, которое Поль считал таким красивым, и решила, что лучше утопиться. Да, утопиться куда лучше! Она пойдет и бросится с моста в Днепр. И чайки отчаянными криками будут сопровождать первый в ее жизни и последний полет… В этом случае тело, может, вообще не найдут или найдут очень не скоро. В каком она будет тогда виде? Синяя, распухшая. Нет, снова не то… Лучше отравиться. Снотворным.

Она будет лежать в постели, мертвая, красивая, а они все будут стоять в изголовье и тихо плакать от горя.

Катя зашла в аптеку на углу и попросила пять пачек димедрола. У нее потребовали рецепт. Пришлось уйти несолоно хлебавши.

С отравлением тоже ничего не вышло. Противные слезы защипали кожу. Она расстроенно шмыгнула носом, стоя возле родного дома живая и невредимая.

Дворовые старухи проводили ее любопытными взглядами. Весть о ее романе быстро разнеслась среди соседей, на нее смотрели как на прокаженную.

Несовершеннолетняя связалась с иностранцем — людям, еще не забывшим суровые сталинские времена, это казалось жутким падением нравов!

Катя прошла в свою комнату и бессильно рухнула на кровать. Мачеха только безмолвно посторонилась, пропуская ее в дверях. Отец сидел на кухне и мял тонкие нервные пальцы.

В квартире воцарилось напряженное взрывоопасное молчание. Родители понимали, что давление и террор вызовут еще большее озлобление, а разумные речи и уговоры в этом случае не действуют. Уже сколько было речей и уговоров, л Внезапно натянутую, как тетива, тишину взорвала телефонная трель. Отец поднял трубку.

— Да, Москву заказывали, да… — бесконечно усталым, измученным голосом произнес он. — Нина, это я… Ничего не произошло, почти ничего…

Вскоре Татьяна осторожно стукнула в дверь.

— С тобой мать хочет поговорить. Катя неохотно поднялась с кровати и побрела к телефону.

— Не смей это делать! — без всяких вступительных слов и приветствий завизжал в трубке пронзительный женский голос. — Ты что-нибудь думаешь своей головой? Вы что, сговорились портить мне жизнь? Если все узнают, что ты выходишь замуж за иностранца, КГБ закроет мне выезд за рубеж. Навсегда! — клокотал высокий голос. — Выбрось эту дурь из головы, тебе еще учиться надо!

Катя молча положила трубку на рычаг и с каменным лицом вернулась в комнату. Ее жизнь, казалось, закончилась, так и не начавшись. Это было ужасно!

Ей действительно хотелось умереть.

Она беззвучно разрыдалась в подушку, давя предательские всхлипы.

Черное, простодушное лицо Поля встало перед ней, точно в тумане.

Поль просто не понимает, просто не может ее понять… Он воспитан по-другому, в другой стране, и ему кажется естественным, когда женятся на нелюбимой. А она. Катя, другая, совсем другая… И ей не объяснить ему, что творится у нее внутри. И никто не поймет этого, никто!

Мать!.. Катя с ненавистью сжала кулаки, вспомнив визгливый голос в трубке. Вот бы назло ей выйти замуж за Поля! Пусть КГБ запретит ей выезд за границу. Так ей и надо! Когда-нибудь, через несколько лет, она еще пожалеет, что оттолкнула свою дочь, пожалеет, что всю жизнь отталкивала ее… Катя заставит ее пожалеть об этом!

Допустим, она когда-нибудь тоже станет известной актрисой. Она будет знаменитой, у нее будет куча денег и муж-режиссер, и, когда ее пригласят на главную роль, мать узнает об этом, удивится и позавидует ей. Потому что ее-то уже никуда не пригласят, она уже старая. А отец увидит ее в кино и будет гордиться. И скажет: «Молодец, дочка!»

Отец… Она вспомнила, как он держался за сердце, сидя на кухне, и острая пронзительная жалость вдруг опалила ее. Ему только сорок, а он уже похож на старика. Правду говорят, артисты стареют слишком рано.

Неожиданно для себя Катя встала, вытерла слезы и вышла из комнаты. Отец сидел за столом, держась пальцами за виски с серебряными нитями ранней седины.

Он был такой старый и жалкий…

— Прости меня, папа, — сбивчиво прошептала Катя, стыдливо глотая слова.

— Я больше не буду. Я обязательно пойду на выпускные экзамены и хорошо их сдам.

Я обязательно буду поступать в институт легкой промышленности на технолога, как ты хочешь…

Она быстро клюнула отца в щеку и опрометью бросилась вон из комнаты.

Она боялась расплакаться. Она боялась, что он ее Пожалеет.

Жаркий июнь прошел как в бреду. С неожиданным прилежанием Катя корпела над учебниками, сдавала экзамены. Оценки, правда, у нее были не ахти, сказывались два месяца прогулов, но все же ей удалось получить весьма приличный аттестат.

Отец и мачеха с недоверчивым удивлением следили за ней. Девочка была тише воды, ниже травы. Вечера она проводила дома, в одиночестве, из дому выходила редко. Неужели образумилась?

После решительного объяснения в общежитии Катя ни разу не видела Поля и, казалось, больше не хотела его видеть. Любопытные подруги постоянно приставали к ней с расспросами.

— Кать, ну как там между вами сейчас, расскажи!

— Ну, не знаю, — с мнимым равнодушием отмахивалась девушка, — сложно это все, девчонки… Он хочет, чтобы немедленно поженились, но мой отец против него, да и учиться надо дальше. Кроме того, там, в Уганде, говорят, сейчас война или что-то в этом роде, лучше уж тут жить…

Девчонки протяжно вздыхали и с уважением смотрели на свою одноклассницу. По сравнению с ними, зелеными школьницами, она обладала громадным жизненным опытом (в том числе и сексуальным). Она была женщиной!

— А как у тебя это с ним… Ну, ты понимаешь? — смущаясь и краснея, спрашивали они.

— Обычно, — холодно отвечала Катя. — Ничего особенного. Хотя особенное-то как раз между ними было… Как часто по ночам ей вспоминались ласковые поцелуи Поля, чудились его объятия, как часто в темноте звучали его восхищенные слова! Сердце девушки сжималось оттого, что все это ушло в прошлое и больше никогда не повторится. Он уедет домой и женится на своей юридической невесте с обрезанным клитором, на живой машине для производства африканских одинаково-шоколадных детей. Интересно, а какие у них, Кати и Поля, были бы дети?

После выпускных экзаменов в школе отец самолично отнес ее документы в институт легкой промышленности. Катя вроде бы не возражала. Она была необыкновенно покорна и тиха, пока… Пока из Москвы не позвонила далекая мать.

— Ну что там у вас с этим африканцем? — спросила она у отца. — Скажи ей, чтобы она перестала дурить, а не то…

Что будет в случае, если дочь «дурить» не перестанет, она не уточнила.

Но Кате было достаточно и этих немногих слов. Ее показное смирение мгновенно улетучилось, и она вспыхнула как порох.

— А он очень черный, этот ее… этот жених? — продолжала расспросы мать. — Африканцы бывают не очень черные, почти светлые.

Внутри у Кати все бурлило и клокотало. Какое право она, эта чужая и враждебная женщина, имеет судить ее жизнь? Если бы она, Катя, внезапно сдохла, мать бы только вздохнула с облегчением. Как же, ведь дочь своей связью может запятнать ее звездные одежды. Ну хорошо же! Посмотрим, что она скажет потом!..

Катя тишком отправилась в институт легкой промышленности и забрала документы. И тут же отнесла их в институт театра и кино на актерское отделение.

Там учился ее отец, там его хорошо знают, там, может быть, у нее появится реальный шанс выдвинуться, думала она. Ей бы только прорваться в ряды студентов, а уж блистать она будет обязательно — в этом не было ни малейшего сомнения!

Честно говоря, артисткой ей становиться совершенно не хотелось. В глубине души она не любила стоять на сцене, ей не нравилось ощущать на себе жадные ощупывающие взгляды зрителей. Если вдруг ошибешься, У Кати потемнело в глазах. Она еле нашла в себе силы сдержаться.

— Пятьдесят, — предложила она, уже ни на что не надеясь.

— Взять, что ли, своей девчонке, — ехидно произнес Пыря, протягивая руку. — А то еще удерет от меня к негру. — А потом добавил по-хозяйски:

— Ладно, и двадцати пяти тебе хватит…

Через сутки Катя уже тряслась в общем вагоне московского поезда. Она надеялась, что ее жизнь теперь начнется набело, с чистого листа. Свое прошлое она ненавидела так же сильно, как себя саму или свою мать. Внутри нее все было мертво от этой испепеляющей ненависти.


Глава 3


Сомнений не было — только ВГИК, только кино! Никаких театров, никаких Щепок и Щук! В то, что Катя обязательно поступит, она не сомневалась. Недаром она дочь артистов, должна же в ней быть актерская жилка. Все способности заложены на генетическом уровне!

Отец с мачехой ничего не знали о ее планах — будет с них и записки, скупыми словами без сантиментов извещавшей об отъезде.

«Когда поступлю, тогда расскажу», — решила Катя. Зачем ей лишний раз выслушивать их упреки и нравоучения? Потом, уже в качестве триумфатора, она снисходительно примет родительские поздравления.

Толпа юношей и девушек, жаждавших стать артистами кино, нервно тряслась перед дверью, где заседала приемная комиссия.

— Такой седой, с усами — это Шахворонский, — шептали знающие люди из числа абитуриентов со стажем. — Он любит, чтобы абитуриент был с биографией, а не со школьной скамьи. А беленькая, крашеная блондинка — это Савостина. Она всех блондинок режет на вступительных.

Катя с облегчением подумала, что, слава Богу, она не блондинка, и тут же пожалела, что у нее нет «биографии».

— А это Заготник… Он, между прочим, вместе с самим Высоцким на Таганке играл. А тот старичок с лысиной, видишь? Это Машин-Карцев, это он сейчас курс набирает. Последнее слово за ним, как скажет, так и будет.

— А он каких любит?

— Некрасивых, — убедительно ответил очкастый знайка и подвел мощную доказательную базу под свои слова:

— Я уже пятый раз поступаю, я знаю.

Катя вздохнула: а вдруг она покажется Машину-Карцеву красивой? Тогда не видать ей студенческого билета как своих ушей! И ей впервые в жизни захотелось стать «характерной» дурнушкой, не претендующей на роли холодных красавиц.

Впрочем, до «холодной красавицы» ей было тоже далеко. Кто из нас в юности не кажется очаровательным?

Она смело шагнула вперед, когда выкрикнули ее фамилию.

— Екатерина Юрьевна Сорокина, из Киева, — задумчиво произнес мужчина лет сорока с зачатками бороды на обметанном красной сыпью подбородке. Лицо его показалось девушке смутно знакомым. Тоже, наверное, знаменитый артист. — Скажите, ваш отец — Юрий Сорокин с Довженко?

Катя насупила брови и вызывающе ответила:

— Нет, я сирота. Меня воспитывала бабушка.

— Ну хорошо, Екатерина Юрьевна, — пожал плечами бородатый. — Что вы нам приготовили?

— Лермонтов, «Мцыри».

Катя задрала подбородок, готовясь разразиться стихами. Она любила Лермонтова и отлично читала его. Отец ей всегда об этом твердил. Лермонтов казался ей похожим на нее саму: гордый, замкнутый внешне и ужасно обаятельный внутри, так и не понятый при жизни. Его тоже растила бабушка, его тоже рано оставила мать, отойдя в мир иной.

— «Я мало жил, я жил в плену, таких две жизни за одну, но только полную тревог, я променял бы, если б мог. Я знал одной лишь думы власть, одну, но пламенную страсть…» — Катя умело усилила напор звука. Ее трепещущий голос разнесся по аудитории, отдаваясь эхом в дальних углах.

Она тоже мало жила, она жила, словно в плену, и тоже променяла бы свою ужасную семнадцатилетнюю жизнь на жизнь, полную тревог. Она тоже знала лишь одну пламенную страсть — к Полю, и одна лишь дума владела ею теперь — стать актрисой и затмить своим сиянием имя матери.

— Спасибо, — оборвал ее тот самый старичок с лысиной из приемной комиссии, который славился нелюбовью к красавицам.

Направляясь к двери, Катя услышала приглушенный шепоток:

— Есть темперамент…

— Слишком надрывно…

В коридоре ее обступила возбужденная толпа.

— Ну что?

Девушка с видимым равнодушием пожала плечами и отправилась в курилку под лестницей. Там смолили сигареты два долговязых парня.

— На актерский поступаешь? — спросил у нее тот, что был с соломенными патлами, торчащими во все стороны.

— Конечно на актерский, — не дождавшись ответа, усмехнулся второй, южного типа, пухленький и смуглый, с сизыми от бритья щеками. — Все хорошенькие девушки стремятся на актерский, будто там медом намазано. А вот в сценаристы одни мужики идут… — демонстративно вздохнул он, кося на Катю страстным взглядом.

— У нас на режиссуре тоже не фонтан, — поддержал его приятель. — Если какая и прорвется, то она или чуть красивше атомной войны, или синий чулок, или вообще без чувства юмора. А у вас есть чувство юмора, девушка?

— Навалом, — усмехнулась Катя.

Знакомство состоялось. Тот, который был с соломенными патлами, назвался Игорем, а южанин солидно представился Ашотом.

— Можно просто Шотик, — разрешил он и тут же заверил Катю:

— Ты обязательно поступишь. У тебя лицо выразительное. Таких всегда берут.

Вечером дружная компания пировала в тесной комнатке общежития за столом, уставленным полупустыми бутылками. Кате казалось, что она уже лет сто знает своих новых друзей. Ей внезапно представилось, что она давным-давно поступила. Ей очень нравились новые знакомые. Они были такие интересные, такие остроумные, такие раскованные. Она даже забыла об экзаменах и теперь лишь жадно впитывала новые впечатления.

— Ты остаешься со мной или с Игорем? — деловито спросил Шотик, когда компания уже сильно расслабилась. — Оставайся со мной. Режиссеры меняют подруг каждый день, а проку от них мало. Пока запустится со своими картинами, уже состарится. А у меня недавно одну заявку на сценарий киностудии имени Горького приняли, я даже аванс получил.

Но Катя только рассмеялась и сняла его полную пухлую руку со своей талии.

А потом они поехали кататься на такси.

Полночи веселая компания на трех машинах колесила по улицам, а затем отправилась на Воробьевы горы встречать рассвет. Стоя на балюстраде, Шотик достал из карманов пачку красных десяток и стал спичками поджигать купюры одну за другой и бросать их вниз с обрыва. Он хотел произвести впечатление на Катю, она ему нравилась. Пылающие бумажки плавно опускались вниз в темноте, разгораясь от слабого теплого ветра, и это было очень красиво. Все захохотали, засмеялись, стали тоже доставать мятые рублевки, поджигать и бросать вниз, кто-то даже достал комсомольский билет, но он был толстый и плохо горел.

Потом на смотровой площадке пели матерные частушки и танцевали без музыки под пьяное «тарам-пам-пам», затем расселись по машинам и тронулись в обратный путь.

Катя оказалась в одном такси с Игорем. Юноша положил ей голову на плечо и пьяно икал, жалобно приговаривая:

— Высоцкий сидел в тюрьме, Шукшин сидел, я тоже сидел… Значит, я тоже как Шукшин и Высоцкий?

— Ты сидел? — удивилась Катя и сделал попытку опасливо отодвинуться.

— Сидел… Влезли в ларек, взяли пива, а тут милицейский патруль… — С пьяной рассудительностью Игорь продолжал:

— Шукшин пил, Высоцкий пьет — и я пью… Значит, я тоже как Шукшин и Высоцкий! — И, доказав себе неминуемое, как дважды два, собственное грядущее величие, он громко захрапел.

— А у меня мать знаешь кто? — Катя ткнула его локтем в бок, и ее спутник обиженно икнул, просыпаясь. Ей тоже хотелось быть своей в компании великих и подающих надежды. — Мать у меня — Тарабрина. — А… — Игорь пьяно обнял ее. От него пахло кислым запахом рвоты.

Рассвело. Машина остановилась возле здания института. Жиденькая кучка абитуриентов, взволнованно жужжа, прильнула к только что вывешенным спискам.

— Я на минуточку! — глухо хлопнула дверца такси. Катя нашла свою фамилию в списках и удовлетворенно усмехнулась. Иначе и не могло быть! Она не сомневалась в этом!

Внезапно ей в голову пришла блестящая идея. Проснувшийся город гудел поливальными машинами, шаркал метлами прилежных дворников. Сонные москвичи спешили на работу, не замечая радостного июльского утра и жемчужной облачной дымки над головой, которую наискось пронзали косые лучи опалового солнца.

— Сначала едем на вокзал, а потом еще в одно место, ладно? — предложила Катя Игорю. Тот обиженно захныкал:

— Спать хочется.

— Это ненадолго, — пообещала девушка.

На вокзале она купила огромную, жутко дорогую коробку конфет и букет цветов.

Вскоре таксист свернул во двор тихой улочки возле Ленинского проспекта.

Игорь остался сидеть в машине, а Катя поднялась по лестнице на четвертый этаж.

Адрес она затвердила наизусть еще дома, в Киеве.

На ее звонок долго никто не открывал, хотя за дверью слышались подозрительные шумы и шорохи — гудел кухонный кран, приглушенно шептало радио.

Катя еще раз требовательно позвонила, а потом развернулась и стала спускаться по лестнице. Коробка конфет в ее руках показалась такой глупой и ненужной…

Она со злости разломила ее о колено и швырнула на аккуратный половичок у двери.

Во дворе она обернулась на слепые окна безмолвного дома. На миг ей показалось, что на четвертом этаже пугливо шевельнулась занавеска, скрывая белое женское лицо.

— Ну, теперь в общагу, — сонно пробормотал Игорь, удобно укладывая голову ей на колени.

— Поехали! — согласилась Катя, отвернувшись к окну. Неприветливый дом высился точно грозная крепость.

Белое лицо в окне четвертого этажа уже исчезло. Контуры дома постепенно задрожали, расплываясь в тумане нечаянно выступивших слез.

Второй тур оказался катастрофически неудачным. Накануне всю ночь напролет дружная компания гуляла от души, усугубляя собственное веселье высоким градусом спиртного. Катя не отставала от новых знакомых. Она отчаянно глушила сосущую тоску от несостоявшегося свидания новыми впечатлениями и дешевым портвейном.

Сначала приятели голыми танцевали на крыше многоэтажки в Кунцеве, потом отправились на такси на Николину Гору купаться. Там с разбегу они плюхались в воду, будоража криками окрестные тихие дачки, пили вино из горлышка, чтобы согреться.

Катя пользовалась популярностью у своих новых знакомых, будущих гениальных режиссеров и талантливых сценаристов, а также операторов, актеров, киноведов. Уже все знали, что она дочь знаменитой Тарабриной, однако ее это нисколько не угнетало. Ей хотелось, чтобы ее мать хотя бы через третьи руки, через каких-то мифических общих знакомых, узнала, что она здесь и что она уже прошла первый тур конкурса… И чтобы она… Чтобы ей… Дальше желания Кати терялись в туманной мгле. Главное, чтобы она узнала!

Итак, на второй тур она заявилась совершенно невыспавшаяся. На ней было мятое платье и грязное белье, от нее ощутимо пахло потом и перегаром. Разве могла такая кандидатка в артистки понравиться приемной комиссии?

Добрячок с усами вежливо попросил ее спеть что-нибудь, а она невежливо буркнула в ответ, что пришла учиться не на певицу, а на актрису кино.

Добрячок сделал отметку в своих записях и мило поблагодарил ее. Это оказалось дурным знаком.

На следующий день в списках допущенных к третьему туру Катя не нашла своей фамилии. Она пять раз подряд пробежала вывешенные списки глазами, надеясь, что секретарша по рассеянности впечатала ее фамилию не по алфавиту.

Напрасно, Сорокиной в списках не было.

— Игорек, миленький, что мне делать? — расплакалась девушка на груди патлатого приятеля. Тот лишь пожал плечами и осведомился:

— А трешка у тебя есть? Так башка трещит, надо опохмелиться. Ну если нет трешки, то хотя бы рупь сорок на портвешок.

Шотик где-то пропадал с очередной девочкой и потому ничего дельного посоветовать не мог.

А вечером веселая компания забурилась к одному знакомому художнику в его мастерскую в Кадашевском переулке.

— Высоцкий будет, — шепнул кто-то по секрету. Катя обрадованно взвизгнула. Высоцкий в конце семидесятых имел сумасшедшую славу, которая, несмотря на противодействие официальных лиц, неудержимо распространялась по стране, как атомный гриб после взрыва. Увидеть самого Высоцкого — об этом можно было только мечтать! По Москве ходило великое множество самых невероятных слухов о нем. Все знали, что он крепко пьет, гоняет по столице на своем роскошном «мерседесе» с меховыми сиденьями, подаренном ему Мариной Влади, и имеет всех хорошеньких женщин, которые попадаются ему на пути (конечно, при условии отсутствия жены).

Мастерская художника размещалась в огромном подвале бывшего купеческого дома. Комната была захламлена старыми засохшими кистями, использованными тюбиками от красок, пустыми подрамниками и свернутыми в трубочку холстами. В углу возвышалась свалка пустых бутылок, рядом стояла тахта, покрытая грязноватым покрывалом в клеточку. Сам владелец этого великолепия, испитой, не первой молодости дядечка с несколько сумасшедшим выражением лица и большими навыкате глазами, испещренными склеротическими прожилками, оказался очень мил.

Он окинул Катю профессиональным взглядом и тут же предложил ей водки. Явно положил на нее глаз.

В ожидании Высоцкого все прибывавшая толпа оживленно разогревалась спиртным, хотя и так было жарко. Сложив руки за спиной, как в музее. Катя с любопытством рассматривала картины. Среди ее знакомых не было ни одного художника, и ей было жутко интересно. Она развернула картину, прислоненную лицом к стене, и увидела на ней зеленовато-желтое, как будто покрытое застарелыми синяками, женское тело с томно разбросанными ногами. Женщину обвивала чешуйчатая змея с хищно высунутым язычком.

— Нравится? — Автор подкрался сзади и неожиданно обнял ее за талию.

— Не знаю, — честно ответила Катя. Ей не хотелось обижать доброго дядечку, который с готовностью предоставил голодной студенческой братии приют и даже собирался угостить ее таким изысканным блюдом, как Владимир Высоцкий.

После ее слов хозяин, просивший называть себя просто Джеком, стал путано объяснять ей задачи современного искусства. Он утверждал, что обнаженное женское тело — это вовсе не обнаженное женское тело, каким оно может показаться на первый взгляд, а сосуд любви и божественного вдохновения, питающий разум гения своим священным молоком.

— Можно нарисовать доярку как Венеру, а можно Венеру как доярку, — туманно пояснил он и кивнул в угол. Висевшая там картина изображала, судя по названию, колхозный полдень. На ней женщина, очевидно та самая доярка с рублеными формами, тискалась с передовым трактористом на фоне комбайна «Нива».

В их глазах горел праведный социалистический энтузиазм.

— Кажется, он слегка не в себе, — шепнула Катя своей знакомой сценаристке Людочке.

Людочка была пухленькая простодушная девица с банальной внешностью и добрым характером. Ее фамилия и номер комнаты ходили по рукам всей общаги в качестве сексуальной «скорой помощи». Людочка никогда никому не отказывала и была готова удовлетворить любые запросы страждущего в любое время дня и ночи, причем совершенно бескорыстно. За это ее все очень любили и приглашали в интересные компании.

— Нет, он хороший, — заступилась за хозяина Людочка. — Он добрый и очень несчастный. И он очень хорошо платит «за натуру».

Денежный вопрос интересовал Катю очень сильно (уже несколько дней она существовала лишь за счет приятелей). Она собиралась выяснить подробности, но не успела. Внезапно в мастерской раздался восторженный женский визг: во двор дома въехал «мерседес» Высоцкого. Толпа хлынула в прихожую, откуда уже доносился веселый бас со знакомой, с ума сводящей хрипотцой.

Вскоре в комнату вошел невысокий невзрачный мужчина в модной вельветовой куртке и желтых кожаных ботинках, с помятым, припухлым лицом. Ему предложили выпить. Сначала он отказался, объяснив, что сейчас в завязке, но потом все же выпил и быстро захмелел.

Катя во все глаза смотрела на всеобщего кумира. Песни его ей нравились давно, но он сам… Такой непримечательный, совсем не красивый! Странно, что в этом жалком испитом мужчине могла найти такая шикарная женщина, как Марина Влади?

У Высоцкого в руках появилась гитара, и он сначала нехотя, как бы из чувства долга, а потом все более входя в раж, запел.

Вдруг на высокой ноте струны жалобно дрогнули и замолкли. Певец, подкашливая, попросил водки.

— Что-то горло тянет. — Он залпом опорожнил стакан и оглядел присутствующих. Его осоловелые глаза внезапно наткнулись на упорный испытующий взгляд Кати и остановились на ней. И больше не отпускали ее от себя.

Рвались струны, в гулкой комнате гремели аккорды, надрывно хрипел страстный бас, а настойчивые притягательные глаза все держали Катю в сладком плену. Мастерская точно отодвинулась куда-то далеко, люди исчезли, и они остались вдвоем, один на один. Он пел только для нее, для нее одной, никого не замечая вокруг!

— «Когда вода всемирного потопа вернулась вновь в границы берегов, из пены уходящего потока на берег тихо выбралась любовь…»

И Катя почувствовала, что если кого-то и можно любить в этом мире, то только этого человека, такого жалкого и вместе с тем сильного, такого некрасивого и вместе с тем притягательного. Она вспомнила Поля, свои отношения с Игорем, и ее чуть не вырвало от внезапных воспоминаний. Она почти плакала. За этим человеком она бы пошла куда угодно, хоть на край света. Только бы он поманил ее, только бы подал знак…

Но знака она так и не дождалась. Он не успел дать знак. Раздался требовательный звонок в дверь, гитара замолчала, истерически взвизгнув, рычащий голос смолк, а напряженный взгляд наконец отпустил Катю на волю.

Высоцкий длинно и виртуозно выматерился. Слушатели заметались по комнате, загалдели — все боялись, что это облава КГБ и сборище накроют, как имеющее все признаки диссидентского собрания.

Однако это были не комитетчики.

— Марина Влади! — шепнула всезнающая Людочка. — Откуда только она узнала, что он тут?

В прихожей послышался горловой требовательный голос. Высоцкий покорно встал и, повинуясь повелительным звукам, засобирался. Катя жадно ловила глазами его взгляд, надеясь, что напоследок он подарит ей надежду на будущую встречу — напрасно!

Во дворе еле слышно зарокотал мотор «мерседеса», мигнули красным светом стоп-сигналы и скрылись за поворотом.

Катя чуть не плакала. Каким мелким и ужасным показалось ей ее нынешнее бытие по сравнению с только что пережитым изумительным состоянием восторга!

Она очнулась оттого, что седовласый Джек вкрадчиво бормотал ей на ухо:

— Три рубля за сеанс… Во имя прекрасного искусства… Тон вашей кожи, несомненно, ренуаровский… Ваше имя будет обессмертено.

— Нет! — пронзительно выкрикнула Катя, пятясь, как будто ее собирались изнасиловать. — Нет! Нет! Нет!

Тело немело, по рукам и ногам бегали противные мурашки, спина отваливалась, в глазах все плыло. Она уже не чувствовала ни стыда, ни унижения, одна только огромная всепоглощающая усталость затопила ее. Каждый час Джек позволял ей немного отдохнуть и размяться. В мастерской было ужасно холодно. Он сажал ее на колени, обтянутые только скользкой шелковой тканью, и мягко, по-отечески упрекал:

— Вот ты не хочешь попробовать, а зря… Тебе было бы легче…

* * *

Он гладил ее бедра, мотивируя свои прикосновения тем, что визуальное чувство тона кожи ему нужно подкрепить тактильными ощущениями.

— На первый взгляд кажется, что твоя кожа сухая и горячая, а на самом деле она прохладная и немного влажная, совсем чуть-чуть… Я должен передать это ощущение на полотне. Понимаешь, искусство, оно…

На полотне Катина кожа расплывалась знакомыми сине-зелеными переливами, как застарелая гематома. Женщина на полотне производила впечатление разложившегося трупа, добрую неделю пролежавшего в воде.

— Я должен передать зрителю бархатистую мягкость соска… — Пальцы Джека осторожно касались груди, постепенно смелея. — Жестковатую пушистость прелестного холмика внизу живота… — Рука спускалась вниз с кошачьей опутывающей вкрадчивостью. — Влажную теплоту твоего девственного лона…

Катя пулей отлетала в противоположный угол комнаты и звенящим голосом требовала прекратить сеанс. Но Джек снова ловил ее и усаживал к себе на колени.

— Я только скромный исследователь плоти! — объяснял он и вскоре вновь принимался за свой излюбленный ритуал тактильного изучения. — Мне ничего не нужно. Я хочу только, чтобы тебе было хорошо.

Однажды он все же уговорил Катю принять какой-то белый порошок, объяснив ей, что это особое вещество, которое взбодрит ее, как кофе. Оно придумано специально, чтобы космонавты не засыпали на орбите. Девушка послушно втянула порошок в себя. Слизистую носа обожгло, на глазах выступили слезы.

— Ничего, моя маленькая, — проговорил Джек. Он принялся осторожно разминать ее затекшие плечи, ласкать ягодицы и вновь с наглой уверенностью вседозволенности пробираться в заповедные пределы ее тела. — Сейчас пройдет…

Недаром космонавты на орбите…

И правда, голова неожиданно стала светлой и ясной, усталость куда-то делась, розоватый флер опутал Катю, захотелось смеяться, кусаться и царапаться.

Странная беззаботность оплела ее нежным коконом. А Джек ласкал ее все смелее и смелее.

— Моя маленькая рыбка, — шептал он, царапая нежную кожу живота седой щетиной подбородка. — Художник должен быть влюблен в свою модель, иначе искусство не состоится. Пигмалион боготворил Галатею, Рембрандт обожал свою Саскию, Врубель —Надежду Забела, а я обожествляю тебя, моя драгоценная. Только обыватели видят в плотской любви одну пошлость, а в великом искусстве — грязь…

Завороженная великими именами Пигмалиона, Рембрандта и Врубеля, Катя только покорно выгибалась от его жадных прикосновений. Белый порошок туманил голову, а тело стало податливым и послушным…

После сеансов в общежитие она возвращалась совсем чумная и гордо рассказывала своим приятелям байки о том, что на самом деле тело — это орудие искусства и только ради искусства стоит жить на земле.

В последнее время в общежитие ее пускали со скандалом. Вахтерши требовали, чтобы она освободила комнату и забрала вещи, грозили милицией.

Вскоре Катя совсем переехала в мастерскую к Джеку. Тот больше не платил ей за сеансы мятыми рублевками. Он только кормил ее, пичкал белым порошком и позволял спать на просторной тахте, чьи вылезшие пружины больно впивались в спину по ночам. Оказалось, что он обитает не в мастерской, а у своей жены, а в мастерской он только работает и живет творческой жизнью.

Теперь Катя даже находила своеобразное мазохистское удовольствие и в своем позировании, и в убогих объятиях Джека.

Вскоре картина, над которой они работали, была закончена. На огромном полотне извивалось, противоестественно скручиваясь, какое-то зеленоватое чудовище, сохранившее со своим человеческим прототипом лишь отдаленное сходство.

А потом Катя однажды вернулась в мастерскую из магазина и еще в дверях услышала знакомое:

— Высокое искусство облагораживает земную пошлость. Как географ, я только исследую все впадины и складочки твоего тела, все его закуточки и щелочки. Расслабься… Рембрандт и Саския… Пигмалион и Галатея… Врубель и Забела…

На коленях Джека восседала огромная девица с пухлым белым задом и вислым животом.

Увидев это зрелище, Катя неожиданно всхлипнула, зажимая рот ладонью, а потом истерически расхохоталась, содрогаясь всем телом.

Джек торопливо запахнул халат и воровато столкнул с коленей новую музу.

— Нельзя ли потише? — недовольно пробормотал он. — Я работаю!

Тогда Катя молча собрала свои вещи, выгребла из карманов Джека все бумажные купюры и вызывающе хлопнула дверью.

Она стояла во дворе, задрав голову. В воздухе тихо кружились желтоватые, обожженные морозом листья, а небо было затянуто прозрачной паутиной облаков. Вдохнув полной грудью осеннюю горечь, девушка решительно зашагала вперед. Куда — она не знала. Вперед! Как можно дальше от всего грязного и мерзкого, что тянет к ней свои цепкие пальцы и не отпускает ее!


Глава 4


Возвращаться домой, в Киев, не было ни малейшего желания. Что она скажет отцу, как посмотрит ему в глаза? Оставаться в Москве было невозможно. У Кати не было прописки и, следовательно, работы. При этом ее пугал возможный срок за тунеядство. Дожидаться официального разбирательства не хотелось.

После Джека она вновь оказалась в общаге на правах родственницы из провинции. Приютила ее добросердечная Людочка.

— Ну что ты мучаешься? — мягко удивилась она, когда Катя поведала ей свои беды. — Хочешь на «Мосфильм» устроиться? Делать ничего не надо, следи только за костюмами. Ну, кое-где подшить, отутюжить. Паспорт, скажем, ты пока потеряла, а там видно будет…

В костюмерной Катя проработала всего неделю. Гнилое, местами расползшееся тряпье жутко пахло — застарелым потом, пылью, нафталином и мышиной отравой. Этот запах вызывал ужасную аллергию. Стоило девушке войти в комнату, где хранилась одежда для съемок, как она сразу же покрывалась красными пятнами, чихала и шмыгала носом.

Зато на «Мосфильме» она познакомилась с настоящим режиссером. Он был очень известен в узких кругах, но фамилии его Катя до этого не слышала. Ему было уже под сорок, он был южного, скорее семитского, чем кавказского типа, с нездоровой кожей, набрякшими под глазами мешками и толстыми, вечно мокрыми губами. Фамилия его была Карабанов, но почему-то все его звали между собой Гогой.

Катя поведала ему горестную историю своей неприкаянной жизни в Москве.

Гога невнимательно выслушал ее, а потом неожиданно предложил, блестя черными навыкате глазами:

— Мы на днях уезжаем в киноэкспедицию. Осень, Ташкент, арбузы, все такое… Теплынь! На роль тебя взять не могу — все пробы уже утверждены там! — Он выразительно поднял палец к небу. — Только если в массовке. Назначим пока помощником режиссера, чтобы оформить билеты.

— Что я должна делать? — с воодушевлением спросила Катя.

Гога окинул беглым взглядом ее девически стройную фигурку.

— Да ничего особенного, — быстро сказал он. — Сварить кофе, позвонить кое-куда, связаться кое с кем. Короче, организационная работа. Ну, только быстро решайся. Послезавтра улетаем.

— Конечно, я согласна! — Катя обрадованно запрыгала, как маленькая девочка.

Наконец-то сбылась ее мечта! Теперь она с полным правом вошла в замкнутый, кастовый мир кино. И вошла не какой-нибудь там задрипанной костюмершей, на которую орут все кому не лень, а правой рукой режиссера. Гога даст ей роль, пусть для начала крошечную. А потом, когда фильм выйдет на экран, все увидят ее и удивятся, как же она хороша и выразительна в этой роли. Отец, наверное, расплачется, Танька заскрипит зубами от удивления, а мать… Мать, заметив ее фамилию в титрах, поразится и тогда…

Что будет тогда, она придумать не успела, мысли ее быстро перекочевали в практическую плоскость. Хорошо, что съемки будут на юге, а не в слякотной осенней Москве. Теплой одежды у нее нет, вся осталась дома.

«Может быть, позвонить отцу? — подумала она. — Сказать, что я буду сниматься в кино?»

Но тут же оборвала себя: еще слишком рано. Долгожданный миг триумфа еще не наступил.

Ташкент, город хлебный и гостеприимный, принял киношников с распростертыми объятиями. Из ЦК партии Узбекистана поступило указание всячески содействовать процессу создания фильма и незамедлительно удовлетворять все киношные нужды. Съемочную группу поселили в одной из лучших гостиниц города, в крыле для иностранцев. Кате достался отдельный номер по соседству с Карабановым, тогда как остальные жили по трое в комнате.

Каждый вечер узбекские руководящие работники с узкими глазами приглашали режиссера «со товарищи» на небольшой семейный банкет с барашком, пловом и россыпями роскошных фруктов. Веселье бурлило от заката до рассвета, а к обеду киношники с заплывшими от неумеренного потребления алкоголя лицами, мечтая лишь о холодном пиве, нехотя выползали на работу. Снимали в день метров по сорок пленки, тогда как по утвержденному плану должны были использовать не менее восьмидесяти. Кроме того, из отснятого больше половины уходило в брак.

— Ничего, — флегматично утешался Гога, отхлебывая пиво, — недостающее восполним в Москве горными пейзажами из архива и павильонными съемками.

Катя принимала участие и в съемках, и в банкетах, и в выездах на натуру. Благодаря молодости и смазливому личику она всегда была в центре внимания и пользовалась бешеной популярностью у мужской половины группы. Чтобы избавиться от надоедливых приставаний самцов, обезумевших точно во время брачного гона, она искала защиты у Гоги.

Гога относился к ней хорошо. Роли ей он пока не давал, но твердо обещал, что вставит в кадр. В это время у него догорал роман с исполнительницей главной роли (она играла роль медсестры, попавшей в плен к басмачам), и хорошенькую нимфетку он приберегал на черный день.

Вскоре ему удалось капризную любовницу сплавить директору картины. Руки у него оказались развязаны.

— Ну, крошка! — Осоловелый Гога обнял Катю в баре гостиницы. — Теперь я стал немного посвободнее. Не закрывай на ночь дверь.

Катя чуть не подавилась виноградом, гроздь которого ощипывала, внимая веселым актерским байкам.

— Ты такая юная, такая хорошенькая, — заплетавшимся языком прошептал режиссер и запустил руки ей под юбку, не стесняясь приметливой актерской братии.

Девушка растерянно отбивалась. Она была так напугана!

Как и было обещано, Гога среди ночи постучался в номер своей «ассистентки». Дверь оказалась заперта. Режиссер не ожидал этого и был взбешен.

— Или откроешь немедленно, или завтра же вылетишь из съемочной группы!

— визжал он в коридоре, не смущаясь ночной тишины.

Парализованная страхом Катя замерла, скрючившись на кровати.

Гога еще немного поорал в коридоре, а потом затих. Было слышно, как хлопнула дверь соседнего номера. Катя с облегчением выдохнула и сладко смежила веки, собираясь заснуть.

Балкон был открыт, и легкий ночной ветерок шаловливо играл занавеской.

Ей приснился странный сон. Будто она шла по черному полю, вроде бы спешила на поезд, в небе светил молодой месяц, то и дело выскакивая из-за туч.

Вдруг месяц зашел за пушистую тучку, стало темно, и она остановилась, не зная, куда идти. И туча внезапно стала наползать на нее, разрастаться, душить ей горло, перекрывая доступ воздуха…

Катя заметалась на кровати. Во сне она пыталась бежать, но не могла пошевелиться. Руки и ноги не двигались. Хотела закричать — но рот был забит чем-то мокрым и скользким. Она застонала от ужаса, ей казалось, что она умирает, а внутри разрасталась толчками ужасная саднящая боль. Боль пульсировала, постепенно овладевая всем телом.

Девушка разлепила глаза. Внезапно боль стихла.

Гога, пьяный, с блестящим от пота лицом, лениво отлепился от нее и перевалился на бок. Потом он пьяно рыгнул и тут же захрапел.

Дрожа от ужаса, Катя села на кровати. Все происшедшее казалось бредом.

Откуда в ее номере взялся пьяный Гога? Почему она не сумела проснуться и прогнать его?

Утром в дверь постучали.

— Георгий Николаевич, товарищи из «Узбекфильма» наконец-то организовали нам табун верблюдов. Нужно срочно выезжать на натуру, — послышался гнусавый голос директора картины.

Морщась от головной боли, Гога спустил волосатые ноги с кровати.

— Сгоняй-ка вниз за кофе, а то башка раскалывается, — приказал он Кате, как будто ничего особенного между ними не произошло.

Девушка лежала неподвижно, как мумия, не открывая глаз. Щеки ее были мокры. Гога, кажется, осознал причину ее молчания.

— Ты это… — сказал он. В голосе его неожиданно послышалось смущение.

— Не обижайся на меня. Сама понимаешь, режиссура — процесс нервный, разрядка нужна… Тебя же для этого и пригласили сюда, а ты ломаешься. Ведь не девочка же…

— Я не знала, что меня только для этого пригласили, — глотая тихие слезы, прошептала она пересохшим ртом. — Я думала, вам действительно нужен помощник.

Гога хмыкнул и, не заходя в душ, принялся натягивать на себя грязную, пропахшую потом рубашку.

— Ну ладно, выяснили, — осклабился он, зевая, как утомленный лев. — Я чуть с восьмого этажа не звезданулся, когда через балкон к тебе перелезал, пьяный. Прямо как Ромео! — И он довольный расхохотался. — Ну что грустишь, Катюха! — Режиссер потрепал девушку по щеке и снисходительно пообещал:

— Да ладно тебе переживать! Готовься, сегодня тебя на съемочную площадку выпущу.

Катя обидчиво дернула головой. В глазах еще стояли непролитые слезы, но они мгновенно высохли под действием сказанных слов.

— А что, что я должна делать? — выдавила она из себя, когда Гога зашнуровывал ботинки.

В ее голосе потихоньку крепла надежда. — А, там посмотрим! — Режиссер беззаботно махнул рукой и, насвистывая веселую мелодию, вышел из номера.

У Карабанова было несколько отработанных приемов для удовлетворения чересчур требовательных любовниц, мечтавших попасть в кадр. Обычно он приводил кандидатку в актрисы на съемочную площадку, предварительно шепнув оператору, чтобы тот использовал заведомо бракованную пленку, которой было навалом. Потом он некоторое время гонял актрису по площадке, авторитетно крича в мегафон:

— Средний план! Наезд камеры… Плавно! Крупный план!

От этих приемов глупышка, мечтавшая о лаврах Фрейндлих или Тарабриной, млела. Она честно закатывала глаза, как того требовал режиссер, и думала о том, сколько ее крупных планов окажется в фильме и как это скажется на ее грядущей кинематографической карьере. Потом, когда весь лимитированный метраж был выбран, отснятая пленка внезапно оказывалась браком. Однако роман уже близился к своему естественному концу и скандалить было поздно.

С Катей происходило примерно то же самое. Ее ночное покорное молчание покупалось редкими минутами счастья на съемочной площадке. Она из кожи вон лезла, чтобы хорошо сыграть, а вся съемочная группа, выучив наизусть привычки своего режиссера, тихо посмеивалась. Многие женщины сами прошли через этот тренинг и теперь злорадно хихикали, глядя на потуги новой фаворитки. Они завидовали ее смазливой мордочке, ее молодости и ее неистребимым надеждам.

— Два шага вправо… Застыла! Смотришь на небо. Вот так! Мотор!

Хлопала хлопушка.

— Кадр девять дубль два! — пищал голос ассистентки.

О это волшебное слово «мотор!»… Это были самые счастливые минуты в жизни Кати. Будет премьера, ее маленькую роль непременно заметят, и вскоре какой-нибудь известный режиссер пригласит ее на главную роль… Жалко, что Тарабрин умер, — теперь он не сможет стать этим режиссером. Вот удивится мать, увидев в титрах фамилию дочери!

На самом деле целый день торчать на съемочной площадке по жаре было тяжело и противно — противно раз за разом выполнять одни и те же движения, делать вымученное лицо. Однако ради сладкого мига, мига триумфа, стоило пострадать.

Вместе с тем кое-что из жизни матери, тесно связанной с кинематографом, внезапно стало ей близко и понятно. Она увидела обратную сторону ремесла. И эта сторона ей активно не нравилась.

«Я теперь точно знаю, — мрачно думала Катя, — все актрисы спят с режиссерами. Вот и моя мать спала с Тарабриным, чтобы он ее снимал. Просто она более везучая, чем остальные, ей удалось заставить его жениться. Если бы отец мой был режиссером, то она любила бы его, а не Тарабрина. И миф о великой любви ее и Тарабрина — это только красивая легенда. С ее стороны это был элементарный расчет!»

Однажды она поведала Гоге, кто ее мать, но режиссер не поверил ей. Или не захотел поверить?

— Что ж твоя мать тебя не пристроит? — усмехнулся он недоверчиво. В его голосе звучало другое: если бы твоя мать действительно была так известна, как Тарабрина, ты бы не обслуживала меня по ночам…

— А я не хочу, чтобы меня пристраивали! — Катя гордо задрала подбородок. — Ненавижу блат! Я хочу в жизни пробиться сама, не прикрываясь ее именем!

— Ну, попробуй, попробуй, — усмехнулся Гога и, перевалившись на другой бок, немедленно захрапел.

Сорок съемочных дней пролетели быстро, как один миг.

Вернувшись в столицу, Катя получила в мосфильмовской кассе деньги и теперь деловито пересчитывала их, тщательно отделяя купюру от купюры. Для нее эти двести рублей были огромной суммой, целым состоянием. Это были ее первые заработанные деньги…

Первым делом она снимет комнату, хватит метаться по общежитиям, позвонит отцу, чтобы он не волновался. Потом предстоит долгий процесс озвучивания фильма, потом премьера… А потом (она была уверена в этом) предложения от режиссеров посыплются, как из рога изобилия. И скоро она забудет, как дурной сон, кто такой Гога и чего ей стоили те несколько кадров в фильме, за которые приходилось расплачиваться собственным телом.

Кстати, пора бы ей, наконец, приодеться, ведь, как говорится, встречают по одежке… Надо побродить по комиссионкам, там иногда можно задешево отыскать импортные вещи. А то ее неизменные джинсы «Рила» уже светятся на коленях и выглядят очень непрезентабельно. Правда, если перевязать волосы ленточкой с бусинками, то можно запросто сойти за хиппи… Но стиль «хиппи» — это совсем не то, что нужно актрисе на этапе стремительного взлета карьеры.

Катя спрятала деньги поглубже в карман и погрузилась в трамвай. Она собиралась отправиться на Банный переулок, где в те времена возле бюро квартирного обмена существовал огромный нелегальный центр по операциям с недвижимостью.

Толстая маклерша с пережженными пергидролем волосами показалась ей ласковой и очень доброй.

— Ты, наверное, девочка, хочешь квартиру снять? — с первого взгляда определила она.

— Мне бы комнату, — доверчиво улыбнулась Катя. — Желательно поближе к метро. Не дороже двадцати рублей.

— Тут такая схема, — объяснила маклерша. — Я тебе даю несколько адресов, каждый адрес — пятерка. Ты ездишь по ним и выбираешь, что тебе нужно.

Хозяева будут тебя ждать. Скажешь, что от Нателлы, они все поймут. Четыре адреса тебе за глаза хватит. Давай двадцатку.

— Спасибо! Большое вам спасибо, — поблагодарила Катя, получая бумажку с адресом. — Вы мне очень помогли!

Окрыленная, она поспешила к метро.

По первому адресу, в одном из арбатских переулков, никого не было дома.

«Ладно, вечером зайду», — решила Катя.

Второй адрес, на Сретенке, оказался мрачной коммуналкой, битком набитой орущими детьми и выжившими из ума старухами. Кате открыл какой-то мужик, по виду алкоголик, в голубой, рваной на груди майке.

— Я от Нателлы, — предупредила Катя, шагнув вперед.

— Какой Нателлы? — дохнул перегаром коммунальный абориген.

— Насчет комнаты.

— У нас все комнаты заняты.

— Вы не поняли, я хотела бы снять комнату.

— Сколько платишь? — заинтересовался алкоголик.

— Ну, не знаю, как договоримся.

— Давай сейчас полтинник и живи сколько хочешь. Хоть год.

— У вас отдельная комната? А большая? А душ есть?

Оказалось, ей было предложено жить в одной комнате с многодетной семьей алкаша. Катя пулей вылетела из подъезда.

Третий адрес был черт-те где, в Медведкове. От метро нужно было тащиться двадцать минут на автобусе.

Дверь открыла худая нервная женщина с бигуди на голове.

— Никакую Нателлу не знаю! — Она шваркнула дверью перед носом посетительницы. По подъезду пронеслось печальное эхо.

Катя чуть не расплакалась.

Она села на ступеньки, прислонилась лбом к перилам. Ей было ужасно плохо. Кружилась голова, есть не хотелось, но почему-то тошнило. Смутные сомнения, обуревавшие ее в последние дни, стали внезапно осязаемыми и плотными…

Последний адрес оказался тоже фальшивым. Комнату сдали еще два месяца назад студентам-молодоженам.

Катя опять потащилась на Арбат. Снова ей никто не открыл.

— Тебе чего, деточка? — спросила любопытная старуха, вперевалку поднимаясь по лестнице (лифт не работал).

— А кто здесь живет, не знаете? — спросила Катя.

— Никто не живет, — ответила старуха. — Здесь юридическая консультация, в понедельник приходи.

Ночевала Катя на вокзале, положив под голову сумку с вещами. В общежитие ее опять не пустили. Недавно там обворовали несколько комнат, и новый комендант принялся за укрепление дисциплины, ужесточив систему пропуска посетителей. Катя могла взять билет и уехать домой. Но была еще одна проблема, которую нужно было решить именно здесь…

— Понимаешь, у меня нет прописки, в поликлинике не хотят принимать! — стараясь не расплакаться, кричала Катя, держа телефонную трубку одеревеневшими от холода руками. — Кроме того, восемнадцать мне только через два месяца, могут быть проблемы… Не знаю, что делать!

— Мне неудобно сейчас разговаривать, позвони через час на студию, — буркнул Гога. Запищали короткие гудки.

Катя все сразу поняла. Едва она набрала номер, трубку подняла какая-то женщина, наверное жена Гоги — голос был молодой, интеллигентный. При ней, конечно, невозможно было обсуждать такую щекотливую проблему.

«Это его ребенок, пусть он и решает!» — обидчиво подумала Катя и тут же согнулась пополам возле телефонной будки. Ее мучила тошнота, хотя она не ела уже несколько часов.

Но это был и ее ребенок, и ей тоже нужно было что-то решать…

Через час она позвонила на студию.

— Гогу… Георгия Николаевича можно? — слабым голосом попросила она.

— А его нет и не будет, — ответил кто-то любезно. — Он уехал на кинофестиваль в Венецию.

— А когда вернется?

— Очень не скоро! После Венеции он едет в Штаты с премьерным показом, а потом в Монголию на форум кинематографистов социалистических стран. Вернется месяца через полтора… А у вас что-то срочное?

— Да, — прошептала Катя, обмирая.

— Если вы возьмете такси, то, может быть, еще успеете в Шереметьево…

— Спасибо, — прошептала Катя и повесила трубку.

Добрая Людочка, которой были понятны и знакомы Катины проблемы (она сама не раз испытывала их), сказала:

— Вот тебе адрес. Это будет стоить тридцать рублей.

— А это очень больно? — испуганно пролепетала Катя.

— Как тебе сказать. — Людочка вздохнула. — Я же вытерпела… Обычно он делает без наркоза, с наркозом в два раза дороже.

— А… А он хороший специалист? Людочка понимающе улыбнулась:

— Очень! Только смотри, чтобы он был трезвый. Вообще-то он когда-то работал в четвертом управлении Минздрава, делал аборты членам Политбюро и их дочерям. — Она двусмысленно хихикнула. — Его выперли оттуда за пьянку. Теперь он для отвода глаз работает дворником, чтобы не припаяли статью за тунеядство, и пишет стихи. Но стихи его не печатают, и потому он подрабатывает этим делом…

Катя не глядя сунула адрес в карман.

— Можно? — Девушка смахнула с воротника налипшие снежинки и шагнула в темную прихожую, точно в омут.

— Что вам нужно? — спросил неприветливый бородатый мужчина в свитере, с красноватым обветренным лицом, похожий на геолога. У него были огромные клешневатые руки, под ногтями украшенные траурной каемкой.

— Я к вам, — прошептала Катя, дрожа.

— Вы от кого пришли? Она сказала.

— Ага, — кивнул врач. — Вообще-то я этим уже не занимаюсь.

— Но мне очень, очень нужно! — Она молитвенно сжала руки на груди.

— Ладно, проходите. — Его голос прозвучал так, как будто он делал огромное одолжение.

— Мне, если можно, с наркозом, — проговорила Катя, доставая припасенные деньги.

— Можно и с наркозом, — легко согласился дворник-врач, собирая в комок газету с ошкурками обсосанной тараньки.

Он открыл холодильник и протянул Кате стакан с розовой густой жидкостью:

— Пей, — а сам тем временем выкатил из кладовки, под которую была отведена часть комнаты, огромное гинекологическое кресло и принялся вяло обмахивать с него пыль. — Выпила? — осведомился он. — Раздевайся.

Брякнула дверца серванта, и на свету холодно блеснули какие-то ужасные крючки, напоминавшие средневековые орудия пыток. Хозяин разложил их на газете, потом достал бутылку водки и начал ватой протирать инструмент.

— Но, — прошептала Катя, отступая. — Может быть, в другой раз, я… Вы мне назначите, и я…

— Девушка, — оборвал ее врач. — Пятнадцать минут — и вы свободны. Всего делов-то… С гулькин нос!

Точно во сне Катя медленно стянула с себя джинсы. Голова мутилась от выпитой жидкости, яркий свет люстры дробился фиолетовыми искорками, комната и огромное кресло качались и уплывали куда-то вдаль, унося ее на теплых обморочных волнах.

— Ложись, — произнес грубый голос.

Мелодично звякнули инструменты, запахло, спиртом, и сознание плавно провалилось в черное забытье, залитое алым светом от адской раздирающей боли.

Больше она ничего не помнила.

Она очнулась в переходе метро и поначалу не поняла, где находится.

Сумка с вещами стояла рядом, а по ногам ползло что-то липкое, теплое, щекочущее.

Над ней склонилось чье-то круглое участливое лицо, выплывая из небытия.

— Вам плохо? — спросило это лицо и вновь отодвинулось куда-то вдаль.

Катя хотела ответить, но вместо этого беззвучно повалилась на заплеванный пол в лужицу подтаявшего снега.


Глава 5


Киев встретил ее пургой, сильным южным ветром и крупным снегом, секущим лицо. Стоя на остановке автобуса, Катя дрожала в легкой курточке. Ей казалось, она вернулась из преисподней на землю.

Открыв своим ключом дверь, она вошла в притихшую квартиру. На кухне привычно капала из крана вода. Девушка улыбнулась и поставила сумку на пол.

Папа, как всегда, не может вызвать сантехника починить «елочку», а самому ему некогда — он же артист! Она так соскучилась! Как она, оказывается, любит их всех: и отца, и. брата Славика, и даже мачеху Таню, которую раньше искренне и отчаянно ненавидела.

Какой же глупой и противной девчонкой она еще была полгода назад! Как же она доводила родителей своими выходками! Теперь самой себе Катя казалась опытной женщиной, видавшей виды, познавшей на собственном горьком опыте, что такое жизнь. И эта самостоятельная жизнь, надо сказать, не слишком пришлась ей по душе…

— Приехала? — Неприязненный взгляд мачехи встретил ее вместо объятий и поцелуев. — Нагулялась?

…Очнувшись от быстрого и глубокого сна. Катя села на кровати, шевеля пальцами в толстых носках.

Татьяна сбросила пальто в прихожей и прошла на кухню, гневно гремя посудой. Видно, возвращение падчерицы ее совсем не радовало.

— Хоть бы два слова написала, хоть полстрочки — ничего! — ворчала она у плиты. — Отец в больницу загремел с сердцем, а ей хоть бы хны. Она, видите ли, была занята… Мы даже матери твоей звонили. Она сказала, что ничего о тебе не знает, только что приехала со съемок. Отец уж и в милицию заявлял, хотели в розыск оформлять. Ну и сволочь ты, Катька! Отец у тебя такой хороший, и бабушка была чудесная… Почему же ты такой бессердечной выросла?

Катя бесшумно, в одних носках приблизилась к мачехе сзади и неожиданно обняла ее за шею, сомкнув руки в кольцо.

— Прости меня, Танечка, — внезапно прошептала она, борясь с навернувшимися слезами. — Я действительно такой сволочью была… Но я вас так люблю! И тебя, и папу, и Славика…

От неожиданности мачеха выпустила из рук картошку, которую резала для супа. Картошка булькнула в горячую воду и удивленно застыла на дне кастрюли.

Татьяна сглотнула слюну и проговорила будничным голосом:

— Иди мой руки, ужинать будем.

Отец не стал ее упрекать, только взглянул на нее больными глазами.

— Прости, папа! — Она спрятала лицо в его ладонях, плечи ее крупно вздрагивали. Все же для нее даром не прошла актерская школа опытного Гоги. — Я уже повзрослела и все поняла.

Первые дни в семье прошли тихо и мирно. После пережитого Катя была светла и терпима. Ей хотелось всем делать добро, всех любить, и чтобы ее любили в ответ. После московской неприкаянной жизни, после трех недель в больнице, после вопросов следователя, который пытался выяснить адрес подпольного врача-коновала (он угрожал посадить ее за бродяжничество и успокоился только, когда она отдала ему все свои деньги), ей казалось, что она многое поняла и теперь начнет жить заново, с белого листа.

Она никому не рассказывала о пережитом за полгода скитаний. Просто не могла. Отец мимоходом спросил ее, встречалась ли она с матерью, а Катя легко соврала: «И не пыталась». Ей не хотелось воспоминаниями растравлять Рану, которая и без того заживала мучительно трудно.

Из московской больницы ее выписали в зимний метелистый день. Снег летел, как тополиный пух, запутываясь в сухих будыльях травы на газоне. Поземка свивалась на асфальте в клубок снежных змей, куртку продувало насквозь, будто ее не было вовсе. Катю шатало от ветра. Казалось, дунет порыв посильнее, закружит ее ослабевшее тело — и унесет ее в буранную даль, как снежинку.

Следователь по-дружески предупредил ее, чтобы она старалась как можно быстрее убраться из Москвы, а то ей грозят крупные неприятности.

Она спустилась в метро, с трудом волоча за собой сумку с вещами. Есть не хотелось, в желудке еще булькал больничный приторно-сладкий чай, переваривалась перловая каша. Просто хотелось лечь на пол, свернуться клубочком, закрыть глаза и, ощущая, как со всех сторон на нее наваливается подземное душное тепло, заснуть навсегда…

Катя пересилила себя. Она приблизилась к парню с мерзлыми гвоздиками в целлофане, скучавшему возле телефона-автомата, и попросила у него две копейки.

Номер, который она знала наизусть, отозвался длинными гудками. А потом прозвучал резкий, давно забытый голос:

— Алло. Алло, кто это?.. Ну что вы молчите?

— Мама, это я, — проговорила Катя. Ей казалось, что стоит только дозвониться, — все будет хорошо, очень хорошо… Трубка возмутилась:

— Кто это "я"? Кого вам нужно?

— Это я, Катя… Катя Сорокина. Молчание. Напряженное тяжелое молчание.

Осторожный вопрос:

— Да?

— Мама, я на «Октябрьской», только что выписали из больницы. — Настороженное молчание.

Захлебываясь словами, Катя стыдливо проговорила:

— Мне нужно ехать домой, а деньги кончились… Мне нужно двадцать рублей на билет. — А потом ее голос прорвался неожиданной просьбой:

— Можно я приеду?

Смущенный ответ на другом конце провода:

— Ох, у меня сейчас гости… И вообще собираюсь уходить… — Торопливо:

— Я сейчас приеду. Или пришлю кого-нибудь с деньгами…

Когда Катя повесила трубку, ее бил озноб, хотя в метро было тепло.

Скоро она увидит ее… Сколько лет они не виделись? Лет семь, кажется… В памяти возникла красивая, молодая мать, в том самом платье с красным пояском, что было на ней в их единственное крымское лето. Из темной московской толпы она вынырнет навстречу ей и скажет: «Ну, что с тобой, дочка?»

Или еще что-нибудь незначительное, ласковое. И тогда можно будет расслабиться и с облегчением заплакать. И тогда будет все хорошо, очень хорошо!..

Сев на сумку и привалившись плечом к облицованной мрамором колонне.

Катя закрыла глаза и погрузилась в больное обморочное полузабытье. Очнулась она оттого, что кто-то тряс ее за плечо.

— Катюша, это ты? Я тебя не сразу узнала. Уже минут пятнадцать выглядываю тебя…

Катя непонимающе открыла глаза. Незнакомая женщина в вязаной шапке и толстых роговых очках что-то говорила ей с ласковой улыбкой.

— Ты не узнала меня? Это я, тетя Лена Кутькова.

— Кутькова… — Из памяти всплыла знакомая фамилия, неразрывно связанная с образом матери. — Милая Кутькова!

Кутькова была все такой же. Она ничуть не постарела. В двадцать пять лет она выглядела на сорок, в сорок она выглядела как в двадцать пять — пористая неживая кожа на лице, редкие волосы, спрятанные под шапкой, сухощавая сутулая фигура. А теперь еще и очки.

— Мама не смогла приехать, — смущенно объяснила Кутькова. — Она передала тебе пятьдесят рублей, велела мне проводить тебя до поезда. Что с тобой, ты такая бледная?

— Ничего. — Катя смущенно потупила глаза. —Ничего, тетя Лена… А как там Даша и Ира?

— О. — Невыразительное лицо Кутьковой неожиданно посветлело и расцвело.

— Они совсем большие стали. Такие красавицы, все в мать! — Она словно поперхнулась и торопливо проговорила:

— Ты тоже стала очень красивой, Катюша. Я тебя так давно не видела! У тебя уже, наверное, и женихи есть…

— Да уж, — неопределенно пробормотала Катя и произнесла:

— Мне пора на вокзал.

От провожания Кутьковой она отказалась. У нее не было сил улыбаться и с наигранным энтузиазмом рассказывать о своих планах на жизнь, которая ей, честно говоря, в тот момент казалась конченой. Внутри все болело, а скомканный полтинник жег ладонь.

В поезде она с трудом взобралась на верхнюю полку, отвернулась лицом к стенке и забылась ужасным горячечным сном. В ту минуту ей казалось, что поезд-призрак мчится в небытие, унося ее с собой…

Через неделю воцарившейся семейной идиллии Татьяна тактично намекнула, что неплохо было бы падчерице устроиться на работу. У них на студии есть вакантное место помощника звукорежиссера. Специальность очень нужная и важная.

Катя посмотрела на мачеху таким потусторонним взглядом, что у той застряли слова в горле.

— На студию работать я не пойду, — отрезала Катя. — Ненавижу это гадючье кубло. Хватит уже, поработала!

Таня отступилась, но ненадолго. Через неделю она возобновила разговор, подключив к нему и отца.

— Если не хочешь учиться, иди работать, — поддержал жену Юрий Васильевич. — Пойми, не то чтобы нам было жалко денег на тебя, но пора тебе как-то устраиваться в жизни, приобретать специальность.

— Нет, работать я не пойду, — отрезала Катя. — Буду учиться.

— Где?

— Поеду летом поступать в Новосибирск. В институт культуры. Там, говорят, маленький конкурс. Или, может, в Питер, но там сложнее… Буду режиссером. Буду тебя, папка, снимать в своих фильмах!

Отец чуть не подавился жареной картошкой.

— Я думал, ты хочешь быть актрисой, как мать.

— Актрисой… — Катя выразительно фыркнула. — Не хочу быть подстилкой!

Быть актрисой — это значит спать с режиссером, это я точно знаю. Знаешь ли, насмотрелась… В кино только у режиссера настоящая сила! — И она мечтательно прищурила свои агатовые глаза.

Вот она — режиссер, снимает фильм, скажем, из заграничной жизни.

Съемки, например, в Париже. Все надеются на молодого перспективного режиссера, то есть на нее, Катю. Все ищут с ней знакомства, интересуются творческими планами. Самые известные киносценаристы наперебой подпихивают ей свои сценарии — только бы взяла!

Ей нужна актриса на роль, помреж предлагает посмотреть Тарабрину.

«Она ведь уже немолода!» — Катя пренебрежительно фыркает, но все же дает распоряжение пригласить мать на пробы.

На пробах она с прищуром смотрит на загримированную мать и неодобрительно качает головой: "Глаза не очень выразительные, подгримируйте! — Потом:

— Двигаетесь плохо, Нина Николаевна. Не знаю уж, как вас Тарабрин снимал, сколько он, наверное, с вами намучился…"

Мать краснеет, но молчит. Эта самоуверенная девица, которая так похожа на ее совсем уже взрослую дочь, все-таки режиссер, а актер обязан слушать режиссера, как Бога!

А потом она предлагает попробовать эпизод. Например, надо санинструктору проползти по полю боя за раненым. Мать ползет, тяжело отдуваясь.

А она комментирует: «Плохо, не активно. Еще один дубль!» А потом еще и еще…

А потом мать с покрасневшим от натуги лицом стоит перед ней и заискивающе ловит ее взгляд. Ей так хочется этой роли, ей так нужна эта роль!

Если бы перед ней был режиссер-мужчина, она знала бы, как поступить. Дорожка-то у всех одна — через постель. Но перед ней не мужчина, а сопливая, заносчивая девчонка, на которую ее изрядно подвявшая красота не производит никакого впечатления. А ведь после смерти Тарабрина ей так нужны деньги, так нужны роли!

"Вы мне вообще-то не подходите, Нина Николаевна, — неторопливо закуривая дефицитный «Кэмел», купленный у спекулянтов по семь рублей за пачку, произносит Катя, искусно затягивая слова. — Вы плохо двигаетесь, плохо говорите. Наконец, вы переигрываете. Вы же не в театре в самом деле! В кино нужно играть лицом, выражением глаз, а не ужимками и гримасами, как в театре.

Странно, что мне приходится вам это объяснять. Ваш муж Тарабрин разве вам этого не говорил? Однако, — здесь она делает выразительную паузу, щелкая зажигалкой, которую привезла, например, из Сингапура, — все-таки я беру вас на эту роль.

Потому что вы моя мать, Нина Николаевна".

И тут она видит ошеломленное лицо матери. Та протягивает к ней, своей неузнанной дочери, руки и…

Катя стряхивает с себя видения, как привязчивый сон, и потусторонним взглядом обводит комнату.

— Катя, сколько можно сидеть целыми днями дома? — удивляется Таня. Отец молча поддакивает. — Только книжки листаешь да куришь на кухне. Сколько можно?

— Пап, — неожиданно говорит Катя, очнувшись. — В магазине на Дарницкой я видела такой костюмчик… Всего сто пятьдесят рублей. Брючки, жакетик…

Болгария — но сделан очень хорошо. Он мне нужен позарез!

В этом костюмчике она будет смотреться очень элегантно по сравнению с пополневшей в зрелости, но еще такой красивой матерью…

Таня в бешенстве вскакивает со стула (стул с грохотом отлетает в сторону) и выбегает из комнаты. Вечером она рыдает на груди мужа:

— Ну почему, почему она такая? Она считает, что мы все ей чем-то обязаны! Она царственно принимает от нас услуги, а сама не желает и пальцем шевельнуть. Она нас ненавидит! Если бы она не зависела от нас, то на другой день вытерла бы о нас ноги и забыла, как зовут. Но почему, почему? Мне только двадцать девять, и я тоже хочу костюм за сто пятьдесят рэ, но не могу себе позволить это, хотя работаю как проклятая. А она не работает и считает, что мы должны ее обслуживать. Я три года коплю на кожаное пальто и неизвестно, когда накоплю, а она… Ты помнишь, как летом пропали мои рубиновые сережки, которые ты подарил мне на годовщину свадьбы? — спросила она. — Это она!

— Потерпи еще полгода, — просил отец. — Она скоро начнет самостоятельную жизнь, поумнеет. Просто она еще очень юная. Молодость эгоистична…

Весной, когда приветливое украинское солнце своим волшебным прикосновением оживило очнувшиеся от зимней спячки деревья, когда на голых ветках набухли трогательные почки, трава на газонах выметала вверх острые салатовые стрелки и больные от авитаминоза люди расцвели, подымая к солнцу бледные зимние лица, Кате внезапно тоже захотелось приукрасить себя. Ей захотелось красивых нарядов, туфелек на высоком каблуке, подчеркивающих изящный подъем ноги. Ей хотелось выйти на Крещатик во всем новом и ловить на себе влюбленные взгляды мужчин, небрежно отметая их докучливые приставания. Она с завистью смотрела на свою мачеху, которая, как ей казалось, одевалась куда лучше ее, хотя внешне ничего особенного из себя не представляла и к тому же была удручающе старой.

Собственно говоря, каких-то новых знакомств и романтических отношений ей вовсе не хотелось. Мужчинами она была сыта по горло. Она вспоминала гордившегося своей отсидкой Игоря, старого противного Джека, у которого из ушей росли седые волосы, и, конечно, Гогу, поступившего с ней так подло.

Единственный из гнусного мужского племени, кого она вспоминала без горечи, это был Поль. Она не обижалась на него. Разве можно обижаться на ребенка за то, что он не понимает, когда делает больно? Поль казался таким же наивным ребенком.

О Москве она старалась не думать. Она ненавидела этот город. Вспоминая свое неприкаянное существование в столице, она мгновенно вспыхивала отчаянной ненавистью. Все москвичи — сволочи, думала она. Никто ей не помог, все только ее обманывали, отнимали последние деньги и чуть не убили ее в конце концов — и Гога, и маклерша с нерусским именем Нателла, и коновал с грязью под ногтями, который выбросил ее на улицу подыхать.

А та женщина, что подобрала ее, умиравшую в переходе метро, между прочим, оказалась приезжей из Сыктывкара и опоздала на поезд, потому что дожидалась приезда «скорой».

«Вот и мать такой стала… Завертела, засосала ее Москва, перемолола в своей мясорубке, — с философской горечью размышляла Катя. — Может, она раньше и не была такой, а потом изменилась. Потому-то она меня и бросила, что захотела легкой столичной жизни и денег. Москва, она злая. Она слезам не верит, как известно».

Однажды, когда девушка шла мимо кинотеатра, ее блуждающий взгляд привлекла афиша, на которой красовалось восточное лицо на фоне одногорбого верблюда. «Жизнь, смерть, песок» — прочитала Катя затейливые буквы и ошеломление замерла. Оказывается, фильм, который снимался осенью в Ташкенте, наконец-то вышел на экраны, а она, занятая собственными переживаниями, об этом даже не знала.

Дрожащими руками девушка нащупала в кармане кошелек и бросилась в кассу. Через несколько минут она нетерпеливо бродила перед дверями кинотеатра в ожидании сеанса и нервно грызла ногти, ожидая своего приговора.

Возбужденно расширив глаза. Катя ждала своего появления на экране, но так и не дождалась его. В титрах ее фамилия не значилась. Только однажды где-то в гуще массовки, ей показалось, мелькнуло ее собственное лицо. Но она могла ошибаться. Катя вышла из зала и вновь направилась в кассу за билетом.

Три раза она смотрела фильм, и ей все же удалось разглядеть себя. Лицо в углу экрана держалось секунды полторы, не больше. Наверное, оно осталось в кадре лишь по недосмотру безжалостного Гоги.

Как ни странно, она не слишком огорчилась. Желание стать актрисой осталось в далеком прошлом, оно вытекло из нее вместе с кровавыми сгустками в хрущобе врача-коновала, который чуть ее не зарезал.

Фильм произвел на нее особенное впечатление. Странно было видеть, как реальность, которой она была свидетелем полгода назад, теперь предстала, искаженная чьим-то причудливым замыслом. Сюжет она не видела, она лишь вспоминала, как вот перед этой сценой Гога сильно орал на гримера за потекший на актрисе грим, а та злобно огрызалась, ругая его «дундуком и самодуром». В другой сцене упал и разбился огромный юпитер, так что во все стороны брызнули искры. Потом этот момент, конечно, вырезали.

А вот в сцене погони актер Китайцев упал с лошади, и пришлось ему вызывать врача. После этого он наотрез отказался садиться даже на смирную кобылу, пришлось снимать его только по пояс. Он садился на плечи дюжего осветителя, свесив ноги, и «скакун» бежал вперед, задыхаясь от надсады. А на экране — полная иллюзия того, что герой скачет во весь опор. Схема проста: общий план лошади, дублер со спины, пена капает с морды, развевается грива, у актера крупно подрагивают щеки, волосы развеваются от скачки, потом опять дублер на коне.

А в следующей сцене было тоже смешно… Нужно было снять эпизод на верблюдах. Китайцев верблюдов не боялся, не то что лошадей, — и совершенно напрасно. Погонщик-узбек резко щелкнул языком во время движения, верблюд встал как вкопанный, наклонил шею, и актер плавно перекувыркнулся вперед лицом в песок. Потом он долго матерился, вытряхивая из ушей песчинки. Все так смеялись… Это тоже вырезали.

На середине сеанса Катя резко встала и вышла из полупустого зала. Как хорошо, что это было когда-то. Как хорошо, что это больше с ней никогда не повторится!

Татьяна бредила новым кожаным пальто, таким, как у ее приятельницы Жариковой с киностудии. Это пальто, приталенное, элегантно-черное, с пояском, измученная фестивальными поездками актриса купила в самой Италии. Татьяне, конечно, Италия не светила. Но знакомые фарцовщики, ездившие в Одессу за товаром, обещали ей достать точно такое же. Пальто стоило очень дорого, целых полторы тысячи, денег вечно не хватало, приходилось на всем экономить. А тут еще Катька собралась ехать к черту на кулички, поступать в институт. В родном городе ей, шалаве эдакой, не сидится. Нужны деньги на дорогу, на пропитание, да и одежду теплую купить надо, не в отрепье же девочке ходить, все-таки Сибирь!

А она, эгоистка такая, видит, как отец с мачехой надрываются, так нет чтобы родным помочь, на бабушкином огороде в Калиновке картошку посадить, шляется целыми днями по городу неизвестно где и неизвестно с кем. Как бы опять в грязную историю не ввязалась…

Мечта о кожаном пальто давно превратилась для Тани в навязчивую идею.

Пальто снилось ей ночами, в полумраке ночных грез реяло обворожительным видением. Ей казалось, что будет у нее кожаное пальто — тогда все в ее жизни пойдет по-другому, без сучка без задоринки. Любящий муж понимал прихоть молодой жены и даже сочувствовал ей. А Катя, зная слабое место мачехи, не могла отказать себе в удовольствии лишний раз подколоть ее:

— Машка из пятнадцатой квартиры уже купила себе точно такое же.

— Машка! — Простодушная Таня огорченно всплескивала руками. — Она же в парикмахерской работает, сто восемьдесят в месяц — и купила?!

— А у нее «левых» знаешь сколько? По десять человек за вечер к ней на дом ходят. С каждого по тридцать копеек, по рублику, а женщинам за модельную стрижку с укладкой и по два… Так в день и набегает.

Таня горестно вздыхала. Какая-то парикмахерша могла себе позволить кожаное пальто, а она, жена известного актера, — нет. Отныне цель ее жизни приняла отчетливые очертания — черные, с кожаным отливом, с пояском под талию.

И если бы не Катькино сумасшедшее желание учиться в другом городе, ее мечта могла бы осуществиться уже очень скоро!

В это время Катя зло косилась на мачеху и размышляла. Повезло же этой Таньке! Ни рожи, ни кожи, какой-то помощник монтажера на студии, умом не — блещет, а надо же, как охмурила ее отца! Он любую прихоть жены выполняет, а ей, родной дочери, только бесконечно читает морали о том, что нужно учиться и работать… А она, между прочим, девушка, и некоторые считают, что очень красивая девушка! Ей нужно одеваться!

Катя знала, что деньги, предназначенные на покупку вожделенного пальто, Таня хранила на сберкнижке. Триста рублей, которые вскоре должны были последовать туда же, сейчас покоились на полочке в шкафу.

— И зачем ей это пальто? — размышляла Катя, лежа на диване в обнимку с романом Золя и болтая в воздухе ногой.

Она же старая, эта Танька. Ей уже целых тридцать лет. Ей пора одеваться скромно, как старушке. Зачем такую уймищу денег тратить на какое-то дурацкое пальто, тем более что буквально весь Киев в таких ходит. Она, Катя, накупила бы на эти деньги столько прелестных вещей!

Чемоданы были собраны и ждали у двери, последние напутствия вкупе с отцовским «моралите» и наказом мачехи вести себя прилично получены.

— Я сейчас. — Будто вспомнив о чем-то важном. Катя метнулась в комнату и застыла перед шкафом. Деньги жгли ладонь и вместе с тем притягивали ее магнитом. Если бы она их не взяла, то просто перестала бы себя уважать за проявленную слабость!

— До свидания. Катюша, пиши нам, звони. Питайся хорошо, помни, что сухомятка вредна желудку… — Честно говоря, Татьяна была рада, что падчерица уезжает. Те полгода, что своенравная девица обреталась в Москве и о ней не было ни слуху ни духу, были самыми спокойными в ее жизни.

— До свидания, Танечка, — защебетала Катя, целуя мачеху в обе щеки. Она уже представляла, какой поднимется кавардак, когда обнаружится пропажа денег, и в душе тайно злорадствовала. Танька станет красной как рак и конечно же разревется. А виновница этого переполоха уже будет далеко, в самолете!

В Новосибирский институт культуры на режиссерское отделение Катя поступила легко и непринужденно. Она вновь окунулась в веселую студенческую жизнь, по которой так соскучилась. Ей опять казалось, что в ее жизни все только начинается.

Сразу стало ясно, кто взял деньги.

— Зачем она сделала это? — рыдала бедная Татьяна, обнаружив пропажу. — Ведь мы и так дали ей двести рублей с собой. Попросила бы еще — еще бы дали. Но воровать у собственного отца, у своей семьи…

Отец неумело оправдывал дочь, но, если бы в эту минуту она оказалась перед ним, он, наверное, впервые в жизни выдрал бы ее как Сидорову козу. Ему было жалко жену — осуществление ее мечты опять откладывалось на неопределенный срок.

Катя позвонила лишь через месяц. К тому времени родительский гнев благополучно выветрился, а остатки недовольства погасила весть о благополучном окончании экзаменов.

— Катя, ты взяла деньги перед отъездом… — смущенно начал отец, но дочка легкомысленно перебила его:

— Ах да, три сотни… Я скоро верну. Заработаю и верну, чесс слово, па!

Действительно, через полгода она выслала почтовым переводом четыреста рублей, тем самым вызвав изумленный ступор у отца.

— Вот видишь, — сказал Юрий Васильевич жене, — а ты в нее не верила.

Татьяна удивленно констатировала:

— Наверное, самостоятельная жизнь наконец-то научила ее уму-разуму…

Надежды на это оказались преждевременными… Следующей весной Татьяна уже щеголяла по Крещатику в кожаном пальто под руку с мужем. Она была безмерно счастлива. Ее мечта осуществилась. Что еще нужно было для жизни? Сын рос послушным и любознательным мальчиком, падчерица была далеко и не слишком докучала родителям просьбами о деньгах. Ее определившаяся судьба теперь не тревожила родителей, и муж однажды даже высказался в таком духе, что Катя теперь «отрезанный ломоть». И сердечные приступы после отъезда дочери совсем перестали его мучить…

Таня сняла свое пальто и бережно повесила его в шкаф, сдув с рукава незаметную пушинку. Бывают в жизни счастливые минуты! Бывают.


Глава 6


Первый курс Катя закончила с трудом. Учиться в институте ей было неинтересно. Общие предметы, античка, история искусств, древняя история, не говоря уже про историю КПСС — мутотень! И зачем будущему режиссеру нужно отличать Сарданапала от Навуходоносора? Для этого и существуют сценаристы.

Да и веселая студенческая жизнь в Новосибирске оказалась на проверку не такой уж радостной. Катя вспоминала московское забубенное веселье, его залихватский купеческий размах, вспоминала, как они жгли деньги на Воробьевых горах, как катались всю ночь на такси, не глядя на счетчик, как слушали Высоцкого… На фоне московского буйного загула новосибирская богемная жизнь казалась тягучей и однообразной. Какое-то убогое, куцее веселье! Однокурсники как один горят любовью к великому искусству, допоздна сидят в библиотеке, регулярно посещают премьеры местных театров. Сдохнуть можно! И еще — постоянное безденежье, стипендия — сорок рэ. Даже занять не у кого, все такие же нищие, как она сама. И потом, в Новосибирске так холодно!

Нет, Кате здесь не нравилось. Память у нее была хорошая, для учебы ей нужно было совсем немного времени, и потому основным ее занятием стала светская жизнь.

«Режиссер должен хорошо знать людей», — говорила она и сама верила в то, что исследует жизнь.

Однажды после стипендии она решила шикануть и прокатиться на такси до общежития. Машина с зеленым огоньком притормозила на обочине, как только девушка махнула рукой. На переднем сиденье возвышался офицер в военной форме с погонами, кажется (Катя в этом не очень хорошо разбиралась), капитана.

По дороге выяснилось, что капитан этот служит на Колыме и в Новосибирске остановился проездом, чтобы осмотреть город. Завтра он улетает в Афганистан выполнять свой интернациональный долг и там, скорее всего, погибнет.

Не согласится ли приятная девушка показать ему напоследок столицу Сибири?

Катя была не против. Ей стало жалко капитана. Погибнуть во цвете лет в горах возле Кандагара — это так грустно!

Капитан галантно заплатил за нее по счетчику, проводил до дверей общежития и даже с гусарской обходительностью поцеловал руку, поддерживая замерзшую девчачью лапку своей татуированной до синевы клешней.

Договорились встретиться на следующий день. Несколько часов новые знакомые честно бродили по городу, пока Катя совсем не замерзла в своем тоненьком пальтишке, не предназначенном для сибирских морозов. Ее кавалер предложил погреться в ресторане.

В ресторане капитан Витя заказывал самые дорогие блюда, кормил Катю икрой с ложечки, обещал замолвить за нее словечко знакомому директору театра, которому позарез нужен был театральный режиссер на Колыме. Вскоре он совсем осоловел и стал на нее наваливаться плечом, предлагая свои руку и сердце.

Катя слабо выдиралась, твердя, что ей уже пора.

— Ну, сколько тебе нужно? — сипел капитан, опаляя ее тяжелым водочным запахом. — Мне для красивой женщины ничего не жалко!

Он подозвал официанта, заказал ему двадцать красных роз, по числу Катиных лет, и небрежно бросил на стол две желтоватые сотни.

— Красные розы? — изумился официант. — Где я их возьму? Сейчас декабрь.

И потом, мы через час закрываемся.

Тогда капитан Витя выложил сверху еще одну сотню с портретом Ленина и выразительно посмотрел на него.

Через полчаса тревожно-алые розы шевелились у Кати в руках, слабо дыша тонким морозным ароматом. Оказалось, что официант отправился на такси к знакомому армянину, торговцу цветами с Центрального рынка, и тот быстро организовал ему букет.

Капитан Витя заказал еще черной икры и опять принялся щупать под столом коленки девушки. Потом он предложил поехать к нему в гостиницу пить шампанское.

Катя испуганно отказывалась, размышляя, как бы ей половчей сбежать.

Потом капитан пообещал ей свою любовь, счастье и красивую натуральную шубу из мехового ателье. Катя думала, что это пьяный треп, и не верила. Однако обиженный ее сомнениями кавалер выудил из кармана пачку сотенных купюр, аккуратно перевязанную черной резинкой для волос, и тут же отсчитал две тысячи целковых прямо на колени девушке.

Чуть не плача от испуга. Катя отталкивала его руку и затравленно оглядывалась, ища помощи. Тогда капитан насильно сунул ей деньги в сумочку и силком потащил из ресторана. Катя упиралась, не шла, пыталась плакать, а официанты смотрели на нее насмешливо, свысока.

По дороге в гардероб капитан Витя поклялся своей офицерской честью, что в гостинице он ее и пальцем не тронет, и на коленях умолял не оставлять его одного. Отогнув полу шинели, он продемонстрировал девушке табельный пистолет и обещал непременно застрелиться, если она его покинет. Катя не видела способа отвязаться от назойливого ухажера и потому для вида согласилась на гостиницу.

Ей было прекрасно известно, что в такое позднее время швейцар ни за что не пустит посетительницу в номер, и надеялась, что этим все и закончится.

В гардеробе, галантно подав даме пальто, Витя натянул на себя длиннополую шинель с дырой в боку, обведенной черной каймой.

— А, это бандитский нож, — объяснил он, заметив Катин испуганный взгляд. — Женщину защищал от подонков.

В такси на заднем сиденье капитан Витя опять щупал ее стылые коленки своей татуированной пятерней.

Когда любезно скалившийся швейцар впустил их в гостиницу, даже не спрашивая, по какому такому поводу в столь позднее время здесь случилась барышня, только тогда Катя заволновалась по-настоящему. Дежурная по этажу тоже была на диво предупредительна и без звука выдала ключи от номера, лишь любопытно зыркнув в сторону Кати. Очевидно, она была хорошо осведомлена о нравах щедрого постояльца…

Капитан обитал в номере для иностранцев, окруженный невиданной роскошью, — там были цветной телевизор и мягкая мебель.

Запершись в ванной. Катя долго мыла руки, с тоской размышляя, как бы половчей сбежать, а за дверью в сексуальном нетерпении уже бился пылкий капитан.

Мысль о двух тысячах в сумочке не давала ей покоя. Это были гигантские деньги! За красивые глаза такие суммы никому не дают. За что он дал ей их? За одну ночь? Это слишком много, тем более что она и не собирается проводить с ним эту ночь. Капитан казался ей ужасно противным — наглым, приставучим, грубым. А вдруг он скоро одумается и отнимет у нее деньги?

— Иду, иду! — крикнула девушка нетерпеливому ухажеру и неохотно открыла дверь.

При виде ее капитан мгновенно забыл про офицерскую честь и про клятвы не трогать девушку без ее согласия и немедленно полез в блузку. Катя слабо отталкивала его руки, не зная, что предпринять. Швырнуть в лицо деньги и сбежать? Или стукнуть по голове бутылкой от шампанского?

— Ну что ты, а? — хмелея от девичьей сладкой близости, бормотал Витя. — Я же завтра в Афган лечу… Ну давай, ну?

Стук в дверь занятая диванной борьбой парочка поначалу не расслышала.

— Кто там? — досадливо крикнул капитан, убирая свои клешни, а Катя, слизывая с губ нечаянные слезы, тем временем пыталась застегнуть кофточку. У нее ничего не получалось — пуговицы были с мясом вырваны страстным поклонником.

— Шампанское из ресторана, как заказывали, — проговорил приветливый голос, а потом добавил уже менее приветливо:

— Открывайте!

Но капитан Витя отчего-то открывать не стал, а, наоборот, стал шарить руками по дивану в поисках кобуры.

Выбитая дверь с сухим треском рухнула на пол, и в номер ввалились люди с оружием наготове. Катя завизжала, закрыв глаза от ужаса. Через пять секунд, когда пыль рассеялась и грохот стих, капитан Витя оказался лежащим лицом вниз на полу с заломленными за спину руками.

В номер, аккуратно перешагнув через выбитую дверь, вошел невысокий человек в штатском. Он опустился на корточки возле капитана, приподнял его голову за волосы и широко осклабился.

— А, Корень! — довольно усмехнулся он. — Привет" Корень. Что ж на этот раз ты так далеко забрался, а?

Капитан молча выплюнул на пол обломок переднего зуба. А потом, кряхтя, пробормотал:

— Скажи своим, чтобы руки мне развязали, начальник.

— Ты ж начнешь ими махать, доказывать…

— Не начну. Сукой буду! Век воли не видать. Вскоре Корня подняли и повели куда-то, предварительно обыскав, а Катя все еще сидела на диване, испуганно стягивая на груди разорванную блузку.

— А вы что здесь делаете, девушка? — осведомился невысокий в штатском, как будто ему было непонятно, что здесь делает девушка в полуобнаженном виде.

Катя умела разговаривать с мужчинами… Она знала, какие приемчики на них действуют безотказно. Расширенные глаза испуганно захлопали, пухлые накусанные губки жалобно задрожали.

— Он… Он затащил меня сюда, я не хотела… Говорил, что он капитан Советской армии, едет в Афганистан. Обещал жениться, а потом начал приставать…

— А вы кто такая?

— Я? Я студентка института культуры, первый курс… Я не знала ничего!

— Вроде на шалаву не похожа, интеллигентная, — обратился к милиционеру в форме невысокий. — Что, отпустим ее?

— А зачем она нам?

На всякий случай милиционеры изучили ее студенческий билет, записали координаты общежития и посоветовали больше не знакомиться с мужчинами в такси и тем более не навещать их в гостинице. Капитан Советской армии Витя оказался рецидивистом со стажем, недавно бежавшим из мест заключения. По дороге с Колымы он выпустил кишки одному подпольному скупщику золота, который принимал у старателей нелегальный товар. У скупщика он взял сорок тысяч, а потом пырнул ножом настоящего капитана Советской армии и снял с убитого форму.

Катя вспомнила прорезь на шинели, которую демонстрировал Витя, и обмерла. Только теперь она поняла, как ей повезло. Ее приключение могло кончиться куда более печально.

Ее даже любезно подбросили до общежития на канареечного цвета «уазике» с ультрамариновыми полосами.

Только очутившись в своей комнате в безопасности, Катя вспомнила про две тысячи в сумочке. Это был подарок судьбы, неожиданно свалившийся с неба, награда за мучения сегодняшнего вечера. Одно смущало девушку: это были деньги, обагренные кровью подпольного скупщика золота. Правда, деньги, как утверждал еще император Веспасиан, не пахнут. Кому ж тогда верить, как не императору?

Следующим утром девушка отправилась на почту и с широкого плеча отправила родителям четыреста рублей. Потом приобрела себе у знакомой фарцовщицы красивую юбку с разрезом, лак для ногтей и импортные колготки.

У нее еще оставалось тысяча пятьсот сорок рублей. Это была гигантская сумма, но девушка знала, как ей распорядиться.

Творческий вечер актрисы Тарабриной во Владивостоке близился к завершению. Тесный клуб судостроительного завода был набит до отказа, люди стояли даже в проходах, жадно впитывая каждое слово, исходящее от женщины на сцене. А она, откинув за спину тяжелые льющиеся косы, рассказывала затаившим дыхание работягам о своем великом, безвременно погибшем супруге.

В конце вечера, прижимая к груди пышный букет цветов, за кулисы пыталась прорваться черноволосая, живоглазая, хорошо одетая девушка с уверенными манерами. Администратор вечера, маленький лысый еврей с одесским выговором, не пускал ее. Девушка настаивала.

— Я дочь Тарабриной! — От злости она чуть не топнула ногой. — Мне нужно срочно ее видеть!

Администратор усмехнулся. Он наизусть знал уловки, к которым прибегают экзальтированные поклонницы, чтобы проникнуть к своему кумиру.

— Ну и как вас зовут?

— Катя… Екатерина Сорокина…

Администратор сморщил кожу на выпуклом желтоватом лбу, что-то припоминая, с любопытством оглядел настырную девицу:

— А, ну да… Сейчас, одну минуту!

Мать появилась из-за кулис усталая и вместе с тем несколько испуганная, настороженная. Она натянуто улыбалась и даже с мнимой радостью попыталась обнять дочь. Однако волна отчуждения, исходящая от нее, показалась Кате почти вещественной.

— Что ты здесь делаешь? — спросила мать, с привычной небрежностью принимая букет цветов, на который Катя истратила свои последние сбережения.

— Отдыхаю с друзьями. Вот, была на Камчатке, слетала на Курилы. Теперь тут, во Владике, торчу, рейс на Новосибирск откладывается, нелетная погода.

Знаешь, я ведь учусь там в институте культуры на режиссерском.

— А, — понимающе кивнула мать и замолчала.

Больше им не о чем было говорить. Катя засуетилась, доставая из кармана заранее отложенную купюру:

— Я тут брала у тебя деньги два года назад… Теперь, думаю, надо отдать, раз такой случай представился.

— Ах да. — Мать не глядя сунула сотенную купюру в карман и отвела взгляд. — Ну, привет передай отцу… Я пойду, меня автобус ждет в гостиницу.

Катя вышла из Дома культуры, до боли сжав челюсти, чтобы не расплакаться. Опять… Опять она вела себя совершенно не правильно! Маска уверенной в себе удачливой девицы, без пяти минут режиссера, не удалась. Опять она превратилась в маленькую робкую девочку, жадно ловящую каждое слово матери.

Как это противно! Ну когда она уже выйдет из-под ее влияния, когда станет разговаривать с ней на равных?

Катя зло пнула ногой валявшийся на дороге камешек. Камешек отлетел, закружился юзом. Вот и ее опять пнули, как этот камень, а она сделала вид, что так и нужно! Но ничего, вот станет она кинорежиссером, тогда мать заговорит с ней по-другому!

Настроение было испорчено. И что за дурацкий порыв обуял ее, когда она увидела фамилию матери на афише? И зачем ей понадобилось тратить деньги на цветы, отдавать сто рублей вместо пятидесяти? Что за широкие жесты?

Надо же! Мать даже не посмотрела, сколько дочь вернула ей. Для нее это пустяки, а для Кати, между прочим, последние деньги! Последние деньги из тех, что свалились на нее с неба при посредничестве щедрого капитана Вити.

За два месяца летних каникул ей удалось наконец окончательно потратить всю сумму, что оставалась от дуриком полученных двух тысяч. За полгода беззаботной денежной жизни она уже привыкла не унижать себя мелочной экономией.

Сорок рублей стипендии разлетались в два дня, точно от порыва ветра. Еще пятьдесят ежемесячно присылал отец, их тоже хватало лишь «на шпильки». Кате нравилось хорошо одеваться, не думать о том, что она будет сегодня есть. И вот деньги закончились…

Последние семь сотен она потратила на путешествия. Ей так хотелось повидать мир! Она договорилась с друзьями, что приедет к ним в стройотряд на Камчатку, но на пути в самолете познакомилась с одним ужасно интересным человеком, океанологом. Он так ярко расписал ей Курилы, что ей немедленно захотелось их увидеть. После острова Итуруп неделю она провела в Петропавловске-Камчатском, ожидая друзей. Не дождалась и рванула от скуки во Владивосток.

Она торчала во Владике, пока не увидела афишу со знакомой фамилией. Вся взбудоражилась, стала на что-то надеяться, о чем-то мечтать… Вот дурочка!

Лучше бы не унижалась. Разве можно удивить букетом революционных гвоздик избалованную актрису?

В Новосибирск Катя вернулась злая и раздраженная. Ее угнетало безденежье, ее угнетала однообразная, никчемушная жизнь. Она позвонила отцу сообщить, что не сможет приехать домой — нет денег. О встрече с матерью благоразумно умолчала. Начнутся вопросы, как она попала во Владивосток, почему да зачем.

— А у нас все хорошо, — с улыбкой рассказывал отец по телефону. — Славик ходит на секцию самбо, у него уже разряд… Поет в школьном ВИА. Танечке наконец пальто купили. Ну, то самое, помнишь?

— Купили? — эхом отозвалась Катя.

— Купили! — засмеялся в трубку отец. — Ходит в нем, вся прямо изнутри светится… Когда ты к нам приедешь?

— Не знаю… — туманно ответила Катя и положила трубку.

Она расстроилась еще пуще. Ну надо же, дочка скоро начнет пухнуть с голоду в далекой холодной Сибири, а они там жируют, польты покупают. И зачем это пальто такой шмакодявке, как Танька? Ни фигуры, ни рожи, да и старая она.

То ли дело Катя… Мужики с ума сходят, когда видят на пляже ее тоненькую фигурку с высокой грудью и ртутные живые глаза.

Тот океанолог просто рехнулся от любви к ней, обещал жену бросить и сына, пусть только она даст ему надежду. Обещал зимой, после окончания сезона, приехать в Новосибирск, подарить ей песца на воротник. А Катя над ним лишь посмеялась и была такова. Разве ей нужно это? В любовь она уже давно не верит, а просто иметь отношения — зачем? Не хватало еще раз нарваться на неприятности вроде тех, московских, когда она чуть не погибла…

Нет уж, если она и влюбится в мужчину, то это будет только такой человек, как Высоцкий. Чтобы аж продирало по коже от его взгляда, чтобы хотелось пойти за ним на край света. Только где его такого найдешь? Вон говорят, что даже самой Марине Влади не удалось до конца привязать Высоцкого к себе, они вот-вот разойдутся. Может быть, тогда он вспомнит о ней, Кате, вспомнит тот вечер и их едва начавшийся, но так и не завершившийся роман?

Еще один год в Новосибирске Катя продержалась с трудом. Это было невыносимо! Морозы, жуткий холод, постоянно хочется есть, а еще дурацкая учеба… Тупые преподаватели талдычат о вечном искусстве, им вторят, раскрыв рты, студенты-энтузиасты с бараньими глазами. Скукота!

Теперь Катя реально оценивала, что ей светит после вуза. А светило ей всего-навсего распределение в поселковый Дом культуры, руководить театральным кружком — и все! Боже, это так тоскливо! И вообще, в последнее время она поняла, что режиссура, театр, условность искусства — это все не для нее. Ну, не может она притворяться, что престарелая актриса — это действительно Джульетта, как бы замечательно та ни играла. И сама она тоже не любит притворяться…

Весной Катя не выдержала. Едва в Новосибирске застучала весенняя капель, она бросила в сумку вещи и, ни с кем не попрощавшись, поспешила на поезд. Слова из письма о том, что на Крещатике уже зацветают каштаны и в воздухе разлита теплынь, разбередили ей душу.

В поезде Катя познакомилась с попутчицей, которая ехала из Барнаула в Киев навестить родителей. Девушку звали Полиной, она только что оставила годовалого ребенка и мужа и еще не надышалась пряным воздухом свободы.

— Не могу я жить в Сибири, — жаловалась она, — лето два месяца в году, фруктов мало. То ли дело на Украине! Ночь на поезде — и ты у моря. А здесь тащишься сутками — и только леса, леса, леса…

Полина была несказанно счастлива тем, что вырвалась на свободу от мужа, ребенка и придирчивой свекрови и теперь может поступать как заблагорассудится.

Кате хотелось точно того же. «Поедем на море!» — договорились подруги.

— У меня одноклассник есть в Новороссийске, служит помощником капитана на корабле. В загранку ходит. Поехали к нему? — предложила Поля.

— Поехали! — обрадовалась Катя. С подругой, так похожей на нее складом характера и жизненными устремлениями; она чувствовала себя, как будто они были сто лет знакомы.

Договорились, что в июне девушки рванут вдвоем на юг.

— Как же твой институт? — оторопело спросил отец, увидев на пороге дочь, обвешанную чемоданами.

— А… — беззаботно отмахнулась Катя. — Надоело мерзнуть и жить впроголодь. И кроме того, я не уверена, что действительно хочу заниматься режиссурой.

— А чем же ты хочешь заниматься? — спросил отец. Катя туманно посмотрела куда-то вдаль и ничего не ответила.

Ей нужно было перекантоваться всего только один месяц. Она с нетерпением ждала, когда наконец наступит июнь и они с Полиной отправятся на юг, к ее красивому холостому знакомому, который не вылезает из загранки и у которого много недорогих импортных шмоток. Кате хотелось срочно обновить свой гардероб. Правда, денег у нее не было.

А между тем противная мачеха Танька даже в нестерпимую весеннюю жару щеголяла в своем кошмарном кожаном пальто. При этом она сияла, как начищенный самовар, раздражая падчерицу своим счастливым видом. А ведь Кате так нужны были деньги для поездки на юг — на билеты, вещи и все такое… Она уже придумала, чем будет заниматься. У знакомого Полины она по дешевке возьмет дефицитные вещи, а в Киеве сдаст их с небольшой наценкой. На полученный навар она опять купит вещи и вновь прокрутится. Отцу она о своих планах не сообщала. Только представить, как он заорет: «Ты что, меня опозорить хочешь, фарцовщицей стать!»

Как будто быть фарцовщицей — это что-то ужасное! Неужели лучше, как он, — всю жизнь провести в ожидании ролей и ждать с замиранием сердца, когда доверят сыграть в эпизоде без слов чистящего револьвер красноармейца? По крайней мере, у нее будут шмотки. И деньги!

Катя представила, как она со временем развернется, и по ее лицу расплылась мечтательная улыбка. Фарца — они ведь все страсть какие богатые! Все в импортном шмотье, денег не считают. Те, кто утверждает, что этим стыдно заниматься, те просто завидуют. К тому же она ведь не будет стоять на улице и торговать жвачкой из-под полы. Она сдаст вещи в комиссионку или загонит их по знакомым и получит деньги…

Она представила себя в роли удачной фарцовщицы и мечтательно прищурилась. Она молода, красива, одета с иголочки, во все заграничное. У нее много знакомых работники торга, автомеханики, зубные врачи. И всем она позарез нужна, все мечтают с ней познакомиться. Ведь она может достать то, чего ни у кого нет.

И вот у нее уже много, очень много денег… Она покупает себе машину, голубую, как небо, «Волгу» с оплетенным кожей рулем (черная «Волга» — это слишком номенклатурно). Она отдыхает летом в санатории ЦК в Сочи или даже в Болгарии на Золотых Песках. Иногда ездит в Париж. По вечерам она выходит из дома в платье с открытыми плечами, на ней длинный, развевающийся за спиной шарф. Все восхищенно глазеют на нее. Она садится в машину и едет в ресторан, куда ее пригласил знакомый инженер-авиаконструктор… Нет, лучше дипломат. Они сидят за столиком, пьют шампанское и говорят о чем-то тонком и изящном, например о литературе. Или о театре. Он говорит…

Нет, с такими деньжищами незачем прозябать в Киеве. Киев — фи!

Провинция, в сущности, все говорят на "г", как в деревне. Допустим, она покупает кооперативную квартиру в Москве. По вечерам у нее собираются друзья из ВГИКа. Ее дом известен по всей столице, все хотят попасть к ней. И вот однажды кто-то из знакомых робко просит у нее разрешения: «Можно привести к вам Высоцкого? Он хочет спеть для вас».

И вот входит он… Она поднимается к нему навстречу в платье с открытой спиной и дружески протягивает унизанную кольцами руку. С ним Марина Влади, но Высоцкий не замечает жены. Он произносит своим хриплым, таким узнаваемым голосом: «Я так долго искал вас…»

А потом… Потом все будет очень, очень хорошо!..

— Папа, мне нужны деньги, — сказала Катя, выжидательно глядя на отца.

Если спросит зачем, она как-нибудь выкрутится, соврет. Например, скажет, что…

Отец понимающе кивнул и молча протянул ей сиреневый четвертак.

— Папа, мне нужно пятьсот рублей, — с мягким упреком произнесла Катя.

Впрочем, если он даст ей триста, она согласится и на эту сумму.

Отец удивленно захлопал глазами и приоткрыл рот в изумлении. Шмакодявка Танька даже взвилась над стулом, хотя ее вообще ни о чем не спрашивали.

— Нет, Юра, ты слышишь?! Она думает, что мы миллионеры! Она, она…

— Заткнись, — бросила ей Катя пренебрежительно, — с тобой вообще не разговаривают.

Мачеха осела на стул, возмущенно ловя губами воздух.

Отец севшим голосом, но очень отчетливо произнес:

— Катя, я не могу тебе дать столько. Мы с мамой работаем, но получаем не так много, как тебе кажется. Такие деньги еще нужно уметь заработать.

— А, подумаешь! — фыркнула Катя. — Деньги называется… У меня и больше в руках бывало! Я же взаймы прошу, а не просто так. Для дела, а не для развлечения.

— Для какого такого дела? — опять встряла Танька. Вот нахалка! Рот заткнуть ей нечем. Молчала бы, что ли…

— Что у тебя за дела такие? Уголовные? Такими суммами, как копейками, швыряешься!

— Мы не можем. Катя, — стараясь казаться спокойным, ответил отец. — У нас нет таких денег.

— Ну да, нет! — обидчиво вскинулась Катя. — Думаешь, я не видела сберкнижку, там как раз пятьсот рэ лежит.

— Это для другого, — спокойно произнес отец, — мы копим деньги на машину, чтобы было на чем ездить в Калиновку. Меня на работе поставили в очередь на «Запорожец».

— Кому нужен ваш ушастый «запор»? — обидчиво фыркнула Катя и вышла, нарочито громко шваркнув дверью.

И уже в коридоре она услышала противный писклявый голос шмакодявки Таньки:

— Юра, спрячь подальше мои сережки, а то они опять пропадут, как в тот раз…

Девушка зло сжала кулаки и хищно сузила глаза. Еще посмотрим кто кого!

Родители называются…


Глава 7


Пока мачеха была на работе, Катя достала из шкафа заботливо повешенное на плечики пальто, небрежно швырнула его в сумку. Сумка получилась большая и приметная.

Спускаясь по лестнице, Катя встретила соседку, тетю Глашу, пенсионерку с крашенными чернилами волосами, известную своим скандальным нравом.

— Никак на рынок? — спросила она, любопытно стрельнув глазами в сторону подозрительной сумки.

— Ага! — беззаботно ответила Катя и застучала каблуками вниз по лестнице.

В комиссионке за углом пальто у нее приняли без звука — вещь хорошая, качественная, совсем новая. Комиссионщик решил придержать ее, для себя и с радостью выдал клиентке пятьсот рублей.

Девушка деловито засунула деньги в вырез кофточки и выбежала из магазина. Ей нужно было торопиться, пока не вернулись с работы предки. Поезд на юг уходит в шесть часов. Слава Богу, что Славика сплавили на все лето в пионерлагерь, так что предательства сводного братца можно было не опасаться.

Собрать вещи было делом одной минуты. Катя злорадно посмеивалась, представляя, как противная «шмакодявка» будет орать и плакать, обнаружив пропажу своего любимого пальто. Ничего, впредь ей будет наука. Перестанет настраивать против нее отца!

Хохоча и обмениваясь последними новостями, подруги загрузились в вагон.

Они предусмотрительно взяли билеты в СВ, чтобы им не докучали попутчики. Что за радость ехать в вагоне вместе с торговками с рынка, пропахшими копченым салом, чесноком и запахом навоза? Культурные девушки должны ехать в культурной обстановке!

Вечер в вагоне-ресторане прошел чудесно. Там подруги познакомились с симпатичными парнями (они представились инженерами, но, судя по их заскорузлым промасленным рукам с невыводимыми пятнами, были всего-навсего бульдозеристами), которые ехали в санаторий по профсоюзной путевке. Катя назвалась Дианой, а Полина — Эльзой. Девушки сообщили, что обе они по профессии артистки, что в общем-то было недалеко от истины.

— О, мы вас где-то видели! — восхитились новые знакомые.

— В кино, конечно, — усмехнулась Катя, — я не раз снималась в художественных фильмах.

Новые знакомые угощали девушек вином «Черные глаза» и черствыми пирожными с белковым кремом, навязчиво предлагая продолжить так хорошо начавшийся вечер в купе. Однако вероломные подруги, воспользовавшись минутным замешательством бульдозеристов, бежали от докучливых ухажеров и заперлись в купе, громко хихикая.

Через минуту раздался громовой стук в дверь. Еще в самом начале вечера девушки по дурости рассказали своим поклонникам, в каком вагоне они едут. И вот теперь кавалеры настырно ломились в двери, требуя продолжения банкета. Девушки испуганно затихли, а дверь купе затрещала под напором мощных бульдозеристских тел.

Беглянок спас проводник. Он пригрозил пылким ухажерам, что вызовет милицию на станции, и вскоре все стихло.

Подруги лежали в темноте и тихо беседовали. Полина жаловалась, что в семье ее не понимают. Как это ужасно — семейная жизнь, особенно в таком городе, как Барнаул, где даже масло по талонам и совершенно не с кем обсудить последние культурные новости. И что если бы она могла начать новую жизнь, то она непременно уехала бы в такой город, как Москва или Ленинград.

— Москва — это ерунда, — авторитетно заметила Катя. — Там одни подлецы собрались. Представляешь, целых восемь миллионов человек — и ни одного нормального! Все или придурки, или подонки, или сволочи. Я уж там нахлебалась во как! Знаю…

— А у тебя там был с кем-нибудь роман? — Поля страсть как любила душещипательные любовные истории.

— Был… — туманно ответила Катя. — У меня в Москве был такой роман, что я после него до сих пор ни на одного мужика взглянуть не могу.

— И кто он был? Что за человек?

— Он… он необыкновенный! Он певец, артист, — проникновенно начала Катя дрожащим голосом, — он играет в Театре на Таганке, у него потрясающие песни. Когда поет — душа переворачивается.

— Как его зовут? — возбужденно расширила глаза Поля.

Катя сделала вид, что не расслышала вопроса. Ответ подразумевался сам собой. И конечно, Полина догадалась!

— Мы познакомились на вечере у друзей. Сначала он показался мне совсем неинтересным, но потом наши глаза встретились и…

— Что, искра, да?

— Да… А потом все так закрутилось. Но ведь ты знаешь, он женат, хотя жену совсем не любит…

— Марину Влади! — восхищенно прошептала Поля.

— Да… И нам пришлось расстаться. Я до сих пор не могу смотреть ни на кого, просто с души воротит. По сравнению с ним все кажутся такими мелкими, пресными.

— Да уж! — вздохнула подруга. — Я тебя понимаю. Помолчали. Мимо окна пробегали полустанки с блуждающими синеватыми фонарями, вплотную к железнодорожной насыпи подступали темные леса, а потом отбегали в степь, давая дорогу просторным полям с редкими огоньками безымянных деревень.

— Я после него никого не полюблю! — внезапно с жаром проговорила Катя.

Она сама верила в рассказанную ею историю.

Поля молча смотрела в потолок на тлеющую спираль неяркой лампочки.

— Да-а, — многозначительно вздохнула она и внезапно призналась:

— А мой муж — шофер на «КамАЗе». И свекровь в хозяйственном магазине работает. А я воспитательница в садике. А ты счастливая, Катька!

Ее собеседница глухо молчала.

Таня пришла с работы и с облегчением убедилась, что падчерицы нет дома.

«Умчалась на гулянку, наверное», — неприязненно подумала она. Ну и хорошо!

Значит, хоть один вечер обойдется без нервотрепки.

Вымыв руки, Татьяна сгрузила в холодильник бутылки с кефиром и мороженую камбалу и куснула ароматную булку, присыпанную сахаром. Наступил самый блаженный, самый сокровенный момент вечера. Она подошла к шкафу и чуть-чуть приоткрыла зеркальную дверцу.

Сейчас самым заветным ее желанием было провести ладонью по шелковистой глади любимого пальто, а потом втянуть носом, точно аромат чудесных духов, удивительный запах натуральной кожи. После этого тайного ритуала она чувствовала себя счастливой, настроение повышалось, хотелось петь и танцевать в комнате. Порой Таня, не удержавшись, доставала пальто и, несмотря на жару, примеряла его перед зеркалом, сияя восторгом. А потом аккуратно вешала его на плечики, бережно расправляя складки, и любовалась матовым мерцанием тонкой кожи.

Вот и сегодня она приоткрыла дверцу и втянула носом аромат, еще сохранившийся в шкафу, а потом протянула руку, жаждавшую шелковистого кожаного прикосновения.

Рука ткнулась в пустоту. Пальто не было.

Таня широко распахнула дверцы, включила зачем-то свет.

Его все равно не было!

Она метнулась в другую комнату, в прихожую — ничего!

Тогда она все поняла, бессильно опустилась на пол и заплакала, закрыв лицо руками.

Она плакала не долго, минут пятнадцать. Потом решительно встала, надела туфли, пригладила перед зеркалом волосы. Отыскала в стаканчике возле зеркала шариковую ручку. И вышла из дома.

В отделение милиции на Дарницкой улице она вошла совершенно спокойная, с сухо блестевшими, воспаленными глазами.

— Меня обокрали, — сказала она спокойно. — Что мне делать?

— Пишите заявление на имя начальника отделения, укажите обстоятельства кражи, что у вас похищено.

Таня села за стол, вынула ручку и, прилежно высунув кончик языка, принялась писать заявление.

— Круг подозреваемых укажите, если подозреваете кого-то, — посоветовал ей дежурный лейтенант. — С адресами.

— Круга нет, — ответила Таня. — Я знаю, кто это сделал. Это сделала Сорокина Екатерина Юрьевна. Так и писать?

— Так и пишите, — кивнул лейтенант.

Татьяна рыдала на груди мужа, по-детски вытирая слезы тыльной стороной ладони.

— Я, конечно, заберу заявление, — всхлипывала она, — но…

— Не надо, — прервал ее Юрий Васильевич. — Оставь.

Жена вскинула на него круглые, с потеками дешевой туши глаза.

— Как же… — проговорила она севшим голосом. — Как же это?..

— Должна же она хоть однажды задуматься над тем, что делает…

Он горестно сжал пальцами почти совсем седые виски.

.

В Новороссийске оказалось, что друга-одноклассника Полины нет дома, он в рейсе и вернется только через месяц.

— Ладно, снимем пока жилье и будем отдыхать, — решили подруги.

Они сняли комнату возле моря и стали отдыхать на полную катушку.

Бродили по городу, загорали и купались, катались на катере по заливу, любовались ночной работой порта, мерцанием фонарей на воде, ездили в Широкую Балку на пикник с пляжными знакомыми, объедались черешней и клубникой, предпочитая собирать ягоды на окрестных огородах, а не покупать. За две недели девушки покрылись золотистым загаром и похудели от постоянных купаний и пляжного волейбола.

У подруг было много ухажеров. Катя позволяла им водить себя в кафе и покупать вареные креветки в газетных кульках по двадцать копеек за стакан. Она представлялась своим воздыхателям то Изольдой, то Аглаей. То утверждала, что работает океанологом и живет на Курильских островах, то, загадочно улыбаясь, рассказывала, что обитает в секретном городе в тайге и занимается космическими разработками. Мужчинам при этом было глубоко все равно, кем она была на самом деле. Они млели от одного ее присутствия, от ее молодости и ее смазливой мордочки и были готовы на любые жертвы ради нее. Однако она никому не позволяла дотронуться до себя. Только одна Полина понимала почему. После объятий Владимира Высоцкого разве можно смотреть на других мужчин?

А потом Новороссийск им приелся, и подруги решили махнуть в Сочи. Там в преддверии Олимпиады недавно открылся завод по производству буржуазных напитков типа фанты и пепси-колы, и девушкам не терпелось вдоволь насладиться этим нектаром богов за тридцать копеек.

В Сочи было много молодых мужчин, и все они оказались большими любителями женской красоты. У девушек сразу же появились кавалеры. Местные пылкие мужчины с широкой кавказской душой возили их на «Волгах» в горы пить домашнее вино и есть настоящий шашлык. Им дарили цветы и свои сердца. Их катали на яхтах и звали замуж. Девушки только надменно смеялись в ответ.

А потом они переехали из частной квартиры в пансионат рядом с санаторием, где отдыхали актеры с «Мосфильма». Туда их задешево устроил один из поклонников.

Двадцать пятого июля, изнывая от адской жары, которую не облегчали ни тень кипарисов, ни морской бриз, подруги нежились в кроватях, когда в номере послышался тревожный стук.

— Девочки, вы слышали, — раздался, потрясенный голос знакомой дежурной по этажу, — Высоцкий умер!

— Как умер? — воскликнула Поля и испуганно взглянула в сторону подруги.

Катя смертельно побледнела.

— Не может быть!

— Из санатория актеров сейчас прибежали. Они там все в Москву рванули, да по случаю Олимпиады туда никого не пускают. Ой, горе-то какое! — вздохнула дежурная. — Говорят, он алкоголиком был…

Катя сидела ни жива ни мертва. Умер единственный человек, которого она любила. Единственный! И единственный, который любил ее…

Она вскочила и принялась торопливо собирать вещи.

— Ты куда?

— В Москву!

— Так не пускают же из-за Олимпиады! Катя горестно опустилась на кровать и понурила голову. Они больше никогда, никогда не встретятся, потому что его больше нет.

Теперь ее жизнь не имеет никакого смысла.

Вскоре девушкам надоело отдыхать и бездельничать, да и деньги стали заканчиваться. Поля позвонила в Новороссийск и выяснила, что ее приятель уже вернулся из рейса. Подруги засобирались в дорогу.

В Новороссийске Катя на всю оставшуюся сумму накупила у выжиги моряка какой-то ерунды по бешеным ценам (солнцезащитные очки, кургузые кофточки ядовитых цветов, заколки, жвачки, подпольные джинсы «Левис» из Анапы) и выехала домой. Она была в каком-то странном раздрызганном состоянии. Отдыхать больше не хотелось, а чем заниматься дальше, она еще не придумала.

На вокзале подруги сердечно расцеловалась и договорились созвониться через неделю, чтобы решить, чем заняться дальше.

— Ой, свекровь меня загрызет, — переживала Поля, — я же сказала, что уезжаю к родителям только на месяц, а уже третий идет к концу.

Катя, в свою очередь, тоже тяжело вздохнула. Она представила, что ждет ее дома за отнесенное в комиссионку пальто, и от этой мысли ей стало как-то неуютно.

Подруги распрощались, не зная, что им больше не суждено свидеться.

Еще на подходе к дому Татьяна заметила, что окно квартиры светится желтым. Муж сейчас в Калиновке, Славик в лагере… Кому же это быть, как не падчерице? Но она не стала подниматься домой, развернулась и через минуту вошла в отделение милиции. Ее трясло, точно в лихорадке.

Жалко, что с ней сейчас нет мужа. Ей нужна моральная санкция на то, что она собиралась сделать.

— Постановление уже готово, — кивнул лейтенант, — можно задерживать.

«Уазик» с зарешеченным задним окном остановился возле дома. Глухо хлопнули дверцы машины.

— Кто там? — послышался из-за двери сонный голос, разбуженный требовательной трелью дверного звонка.

— Открой, Катя, это я! — громко ответила Таня и отступила в темноту лестничной площадки.

Трое плечистых мужчин быстро прошли в дверь, отодвинув девушку в сторону. Один из них встал возле окна, другой блокировал дверь, перекрывая путь к отступлению, третий сел за стол и раскрыл клеенчатую папку бюрократического вида. Катя недоуменно щурилась узкими со сна глазами. Зевнула, поежилась от сквозняка. Едва она вернулась с вокзала, ее неожиданно сморил сон.

— Сорокина Екатерина Юрьевна? — спросил официально тот, что сидел за столом. — Вот санкция на ваш арест, читайте.

Катя непонимающе уставилась на слепой текст, отпечатанный на машинке со стершейся лентой.

— Все ясно? Одевайтесь, едем.

— Куда? — Девушка все еще не осознавала происходящее.

— В КПЗ, в предвариловку.

Но она все еще продолжала неподвижно стоять, переводя непонимающий взгляд с человека у стола на мачеху и обратно.

— За что? — наконец изумленно выдавила Катя.

— Вы же читали ордер. Там Сказано — за кражу кожаного пальто.

— Но я…

— Одевайтесь, пора ехать. Берите зубную щетку, расческу, что-нибудь переодеться.

Катя бестолково засуетилась по комнате, двигаясь как во сне. Она была в гипюровой кофточке и коротких кокетливых шортах.

— Что мне надеть?

Человек у стола молча пожал плечами.

Поколебавшись, мачеха вышла в соседнюю комнату, вынесла оттуда темные брюки, спортивную куртку, кроссовки. Собрала в пакетик мыло, пасту, расческу.

Робко спросила:

— Продукты можно?

— Позже в передаче передадите.

В странном отупении, точно сомнамбула. Катя принялась расстегивать кофточку и остановилась в нерешительности.

— Выйдите, пожалуйста, — обратилась она к мужчинам.

— Не имеем права — инструкция. Одевайтесь, мы не будем смотреть.

Девушка стала переодеваться. Адски болела голова из-за долгого, в неурочное время сна.

Она зашнуровала кроссовки, выпрямилась, сцепила руки замком за спиной, как видела в каком-то художественном фильме. Вопросительно обернулась.

— Идем, — кивнул тот, что стоял у двери.

Дверь с ужасным металлическим лязгом захлопнулась за ней, прогремев, точно выстрел в гулком подъезде.

В опустевшей квартире Татьяна опустилась на стул и беззвучно заплакала.


Глава 8


Руки оттягивал огромный матрас с желтыми пятнами, голову ломило от спертого подвального воздуха. Железная дверь камеры, крашенная мрачно-зеленой краской, с грохотом отворилась, а потом неумолимо захлопнулась за спиной.

Катя нерешительно остановилась возле двери, крепко прижимая к себе тяжелый комкастый матрас.

Несколько пар любопытных глаз уставились на нее.

— Здравствуйте, — пробормотала девушка, всматриваясь в разъедавший глаза плотный туман.

Из сизого дымчатого полумрака, разжижаемого только тусклой лампочкой под потолком, выступали двухэтажные кровати, заваленные тряпьем, железный стол, журчащий унитаз, ржавый бачок, покрытый испариной, крошечное оконце под самым потолком. От табачного дыма воздух казался густым и осязаемым.

— Здравствуй, красавица, — певуче ответил насмешливый голос откуда-то из смрадной глубины. — Проходи, не бойся.

Катя близоруко прищурилась. С ней говорила полуодетая простоволосая женщина, сидевшая на койке с поджатыми ногами. Кровать над ней, во втором ярусе, была свободна.

Девушка с трудом закинула тяжеленный матрас наверх.

— Эй! Что это ты здесь, как у себя дома, — нахмурила черненые брови певучая женщина. — Я не люблю, когда надо мной кто-то лежит!

Атмосфера еще больше сгустилась, стала настороженно-неприязненной. В сизом тумане камеры плавали, точно снулые рыбы в омуте, полуодетые женщины — молодые и старые, красивые и безобразные.

— А где же мне?.. — Катя вопросительно огляделась.

— А вон твое место, — насмешливо проговорила коротко стриженная тетка без передних зубов, указывая на пол возле унитаза, и вызывающе сплюнула новенькой под ноги.

Катя принялась было послушно стаскивать вниз матрас, как вдруг чья-то ладонь легла ей на плечо.

— Не слушай их, — прошелестел над ухом тихий голос, принадлежавшей женщине лет тридцати с лучистым взглядом больших, обведенных синими обморочными кругами глаз. — Залезай на шконку и устраивайся. Скоро вертухайки пойдут с обходом, будут камеры перед отбоем проверять. Тебе влетит, если копаться будешь.

Катя юркнула на верхнюю полку и испуганно свернулась комочком, вдыхая тухлый запах матраса, запах тления и гибели. Она все еще не могла поверить в случившееся. Ей казалось, что дурной сон, который начал ей сниться еще несколько часов назад, вот-вот благополучно завершится и она вновь окажется дома, среди родных любимых лиц…

В крошечном оконце под потолком тревожно синело ночное глубокое небо с хаотично рассыпанными блестками звезд. Робкая слезинка выкатилась из-под века и застыла на кончике носа, не решаясь спрыгнуть на трухлявую поверхность зловонного матраса. Лампочка не гасла, ядовитый тусклый свет проникал даже сквозь сомкнутые веки. Тихо всхлипнув. Катя затихла и вскоре провалилась в тяжелый дурманящий сон.

Проснулась она оттого, что сквозь дрему ощутила на себе чей-то пристальный взгляд. Она открыла глаза, растерянно огляделась вокруг, остановилась на бледном, картофельном лице. Дебелая рыхлая женщина с соседней койки пытливо рассматривала ее.

— Проснулась! — с надменным смешком констатировала она и повелительно произнесла:

— Вставай, твоя очередь камеру драить. У нас всегда это новенькие делают.

В ее небольших, вдавленных в череп глазках читался вызов и вместе с тем настороженность. Новенькую проверяли на вшивость.

— Не буду! — неожиданно для себя буркнула Катя. Может, через какие-нибудь полчаса недоразумение, по которому она попала сюда, разъяснится и ее выпустят. Чего ради она будет выполнять приказания этой наглой твари с подведенными веками?

— Ах, не будешь! — Соседка по-базарному уперла руки в боки и угрожающе шагнула вперед. — Ну, сейчас посмотрим, как ты запоешь!

— Оставь ее, Рая! — внезапно вступился знакомый ласковый голос. — Не видишь, девочка совсем напугана.

— Ничего я не напугана, — храбро фыркнула Катя, почувствовав искру сочувствия. — Просто я здесь ненадолго, меня скоро заберут отсюда. Это недоразумение, я не виновата, и…

— Ха! — хохотнула стриженая без зубов, та, которая накануне предлагала ей место возле параши. — Слышали эту песенку, и не раз!

Ласковая села снизу, расчесывая свои длинные гладкие волосы.

— За что тебя сюда? — участливо спросила она. Такому голосу хотелось поверить свою печаль, пожаловаться на несчастья и невзгоды.

— Не знаю, — честно ответила Катя.

— Ордер на арест читала? Какая там статья?

— Не помню. — Девушка нахмурилась, припоминая. При аресте что-то говорили про кожаное пальто мачехи… Какая чушь! Неужели из-за такой ерунды ее запихнули в вонючую душную камеру вместе с агрессивными, враждебно настроенными женщинами? За какие-то пустяки, за кожаное пальто? Ну и что, что она его взяла, ведь она все равно отдаст деньги Тане, когда реализует вещи, купленные у моряка!

— Я кожаное пальто мачехи в комиссионку отнесла, — проговорила она неуверенно.

— А, сто сорок четвертая, — проговорила стриженая и, ерничая, задорно пропела:

— Ах ты, милая тюрьма, лестница протертая, достала меня статья сто сорок четвертая!

Камера, как один человек, грохнула дружным раскатистым смехом.

— Нежели это мачеха на тебя заяву написала? — недоверчиво удивилась доселе молчавшая соседка с нижней полки.

— Да, а кто ж еще? — ответила Катя с мнимой беззаботностью. Ей почему-то был приятен интерес сокамерниц к своей персоне. — Она меня всегда терпеть не могла!

— Вот сука! — резюмировала стриженая и в знак негодования харкнула на пол.

Соседка с нижней полки осуждающе покачала головой и ничего не сказала.

Внезапно Катя почувствовала, что отношение к ней неуловимо изменилось. Незримая волна сочувствия прокатилась в воздухе.

В коридоре зазвучали шаги, послышался дальний грохот тележки.

— Завтрак!

Окошко в двери отворилось, и баландер, молоденький мальчишка с бритым сизым черепом, стал наполнять гнутые тарелки серой, липкой, дурно пахнущей массой. Это была каша, отчего-то называвшаяся «пионер». Возле «кормушки» сразу же выстроилась живая очередь.

Баландер работал ловко и умело, тарелки одна за другой влетали в «кормушку». Арестантки оглядывали парня через окошко, обмениваясь непристойными замечаниями.

— Ох и молоденький!

— Нецелованный небось!

— Эй, баландер, придешь ко мне на свиданку? Ох, я тебя крепко любить буду! — послышался чей-то задорный возглас. Парень слабо улыбнулся, смущенный навязчивым женским вниманием.

— Отвали, шалава! — Вертухайка, наблюдавшая за раздачей, оттолкнула чью-то особо настырную голову, пролезшую в «кормушку». — Неймется вам! — ворчливо добавила она.

— Конечно неймется! — отходя от двери, парировала веселая девушка с раскосыми бурятскими глазами, уже получившая свою порцию. — Ты небось каждый вечер с мужем в теплой кроватке лежишь, а мы здесь уже забыли, как мужик пахнет.

— Я тебе понюхаю! — беззлобно оборвала ее вертухайка, и «кормушка» с грохотом закрылась.

Тележка с едой загремела по коридору к другой камере.

Арестантки расселись за столом и принялись жадно поглощать еду. Кое-кто вместо каши ел свои запасы из передачи, присланной родичами.

Катя мрачно ковыряла серую, чуть теплую массу гнутой алюминиевой ложкой, липкой от застарелого сала.

— Что, невкусно? — проговорила стриженая и протянула к ней жадную руку.

— Если не хочешь, давай я съем.

— Отстань от нее! — оборвала ее ласковая. — А ты кушай, милая, кушай! — посоветовала она Кате. — Через силу кушай, а то ослабнешь быстро. Ничего, что невкусно — зато здорово. Скоро привыкнешь, и вкуснее домашних разносолов тебе наш «пионер» покажется.

Катя через силу впихнула в себя одну ложку. Ее чуть не вырвало.

После завтрака обитательницы камеры расслабленно разбрелись по шконкам, и ленивый разговор возобновился. Ласковая не отходила от Кати, как будто взяла над ней шефство.

— Мамка твоя что, померла, поди? — спросила она. Голос ее звучал тихо и ненавязчиво. Захотелось рассказать все, до донышка, выплакаться, открыть самые темные закоулки души.

— Нет, жива, — неохотно ответила Катя, заметив, что остальные тоже прислушиваются к их беседе.

— А как же, при живой матери-то? — удивилась ласковая.

— А так… Оставила она меня еще в детстве, я с отцом жила. А она замуж вышла, у нее другие дети, не до меня ей.

Ласковая осуждающе покачала головой.

— Как это мать свое дите отдала, не понимаю…

— Артистка она, — понизила голос Катя. — У артистов все не как у людей, шиворот-навыворот.

— Артистка? — любопытно подскочила раскосая девушка, которая задирала баландера. — А как ее фамилия? Скажи, ну скажи!

— Тарабрина, — выдавши сквозь зубы Катя.

— Ух ты, а не врешь? — изумилась раскосая. — Я ее видела в фильме… Не помню, как называется. Красивая баба!

— А ты на нее не похожа, — вступила в разговор та, с выбитыми зубами, которую звали Мухой. В глазах ее читалось недоверие.

— Я на отца похожа, — ответила Катя. — И на бабушку. Отец у меня тоже артист, он во многих фильмах снимался.

— Ух ты! — завистливо проговорила раскосая. — Мне бы одним глазком хоть взглянуть на настоящего артиста, хоть одну минутку за его х… подержаться!

Дружный хохот прокатился по камере.

— У тебя, Зинка, только одно на уме! — оборвала смеясь, Муха.

Раскосая Зинка тоже заливалась, довольная всеобщим вниманием.

— Ну не могу я без этого, девочки, — виновато проговорила она, — может, кто и может, а я — нет.

Стриженая, без зубов «многократка» (так назывались неоднократно осужденные) задорно выкрикнула, намекая на что-то темное, неприличное:

— А ты приходи ко мне вечерком на койку, я тебе такого мужика обеспечу!

Да так, что про настоящих мужиков враз навсегда забудешь.

Зинка задорно рассмеялась:

— Ты, Свиря, мне не нравишься. Я, может, в молоденького баландера втрескалась. Мне бабьей любви не надо, на дух это дело не переношу.

— Ничего, — многообещающе усмехнулась Свиря. — Попадешь на зону, быстро про мужиков забудешь, «коблы» тебя мигом в оборот возьмут. А к концу срока, может, и сама «коблом» станешь.

— А меня оправдают! — с горделивой уверенностью произнесла Зина. — Честное слово, оправдают! Вот вернусь я домой, а мужик мой меня обнимет так, что косточки затрещат…

Позже Катя узнала, что веселая Зинка с раскосыми глазами попала в тюрьму за то, что зарубила топором своего муженька, который мешал ей встречаться с любовником. О чьих именно объятиях она страстно мечтала в данный момент, было неясно.

В камере, куда помещали заключенных до суда, собрался самый разный народ. Основная масса сидела по той же статье, что и Катя, по сто сорок четвертой, но попадались и с более тяжелыми статьями, и «многоходы». По тюремным правилам, обвиняемых по «тяжелой» статье администрация должна была помещать отдельно от тех, кто шел по более легким статьям, «многократки» также должны были содержаться отдельно, в особых камерах, но на практике это соблюдалось редко. Камеры были переполнены, В тюрьме, как и во всей стране, царил традиционный бардак, и потому в 208-й камере, куда поместили Катю, собрались очень разные и очень интересные люди.

Стриженая «многократка» Свиря имела наиболее полный перечень статей: начиная от скупки краденого до «тяжких телесных», которые нанесла, уже будучи в тюрьме, своей товарке, поругавшись с ней из-за подобранного на прогулке сигаретного «бычка». За что сидела немногословная Муха, было неясно, однако явно за что-то серьезное. Вроде бы она руководила бандой, обиравшей автотуристов, ехавших в Крым на отдых. Муха считалась неофициальной главой камеры и как должное принимала уважение сокамерниц. Две цыганки, державшиеся особняком, обвинялись в мошенничестве и сдружились уже в тюрьме.

Забитая молчаливая девушка с сальными свалявшимися волосами и синяками по всему телу сидела тишком на самом неудобном месте около параши, сверкая затравленным взглядом. Ее обвиняли в убийстве собственного младенца. Своего ребенка она придушила сразу после рождения, накрыв подушкой, чтобы соседи в общежитии не услышали его писк. Ее постоянно обижали, третировали, а порой жестоко били — в женских тюрьмах относятся к детоубийцам так же, как в мужских к осужденным за изнасилование.

Ласковая женщина, которая звалась сестрой Марией, — обвинялась в бродяжничестве. Несколько лет она жила послушницей в монастыре, а потом, не выдержав домогательств священника (он служил службы в их обители), сбежала прочь от греха подальше. Беспаспортная, она долгое время скиталась по стране, пока ее не взяли на железнодорожном вокзале во время душеспасительной беседы с пассажирами. Эта беседа была расценена как религиозная пропаганда.

По несколько раз в день Мария уходила в угол камеры, доставала из-под одежды крошечную иконку, отпечатанную на обычной газетной бумаге, била поклоны, крестилась и поднимала глаза к окну, за которым сияло приветливое августовское солнце, посылая в темную камеру тонкий прозрачный лучик. Солнечный луч разрезал спертый воздух камеры, точно нож мягкое масло, ложился на пол ярким радостным пятном. К вечеру он переползал с пола на стену, становясь из желтого морковно-красным.

— Ох, на твоем месте я бы так закрутила с тем батюшкой, что аж чертям в аду жарко стало бы! — подначивала монашку раскосая Зинка и мечтательно вздыхала:

— Он, бедняжка, наверное, истосковался по бабам, раскочегарился, а она ему от ворот поворот… Вот дура!

Сестра Мария не отвечала ей. Она только скромно опускала глаза и начинала еще жарче шевелить губами — молилась.

На третий день пребывания Кати в тюрьме в неурочное время открылась «кормушка», и зычный голос дежурной выкрикнул в спертую темноту камеры:

— Сорокина, на выход!

— Артистка, тебя! — Товарки толкнули растерявшуюся Катю в бок. — Вставай!

Девушка покорно сцепила руки за спиной.

— Лицом к стене! — проговорила вертухайка, умело обшаривая ее тело.

— Куда меня?.. — начала было Катя, но тут же получила чувствительный тычок в спину:

— Иди!

Она шагала по бесконечным промозглым коридорам, и в голове, точно белка в колесе, вертелись обрывки взволнованных мыслей: «Может, выпускают? Наверное, Танька забрала заявление… Нет, тогда бы сказали „с вещами на выход“… Может, в суд? В суд тоже с вещами выводят… Куда тогда?»

Она шла точно в тумане. Навстречу попались двое заключенных с конвоем.

Жадным взглядом мужчины окинули ладную фигуру девушки и восторженно присвистнули.

— Хороша! — не выдержав, шепнул один из заключенных.

— Разговорчики! — властно оборвал его конвоир. Хлопали железные двери между этажами, лязгали ключи в замках, пропуская Катю вперед, и опять затворялись за спиной с безнадежным металлическим скрежетом.

Наконец Катю завели в небольшую комнату, где находился немолодой седовласый человек с усталым взглядом все понимающих глаз.

— Я ваш адвокат, — услышала девушка точно сквозь ватную пелену. — Меня назначили вас защищать. Вы обвиняетесь в…

— Я ни в чем не виновата! — с вызовом выкрикнула Катя.

— Вообще-то это меня не интересует, — глядя не на нее, а куда-то в бумаги, произнес адвокат. — Мы должны сообща выработать линию защиты на суде.

Кроме того, я должен сообщить вам, что при соответствующем поведении с вашей стороны не исключено, что ваша мачеха заберет свое заявление. Вчера я говорил с Татьяной Александровной и с вашим отцом. Они очень расстроены случившимся и готовы пойти вам навстречу, если с вашей стороны воспоследует раскаяние…

Катя плохо понимала говорливого старичка, виртуозно крутившего петли словесной вязи. Казалось, ему не было никакого дела до своей подзащитной, он больше интересовался бумагами на столе, чем ею, и мечтал поскорей завершить свой неприятный визит, выйти на теплую улицу, к веселым беззаботным — свободным! — людям.

«Раскаяние! Воспоследует!» — Катя гордо фыркнула и с вызовом произнесла:

— Вот еще, какое раскаяние? Я ни в чем не виновата, так и передайте им всем!

— Но вы понимаете, что подобная позиция не найдет должного отклика ни у заявительницы, ни у суда. Вы упускаете уникальный шанс…

— Я не виновата! — выкрикнула Катя обидчиво. — И мне не в чем раскаиваться! Они меня ненавидят и поэтому засадили в тюрьму. Пусть я сдохну здесь, но раскаиваться не буду! Так им и надо!

Адвокат удивленно приоткрыл рот, собираясь вновь разразиться нравоучительной тирадой, но Катя зло перебила его:

— Прикажите дежурному отвести меня обратно в камеру. Мне не нужен адвокат. Повторяю, я ни в чем не виновата!

Старичок недоуменно пожал плечами и принялся собирать бумаги со стола.

— Ну и дура! — резюмировала веселая Зинка, выслушав ее горделивый рассказ. — Адвокат — штука полезная. Если бы ты с ним получше обошлась, он бы мог передавать во время встреч сигареты, конфеты или еще чего потребуется. Так все делают.

— Он мне не нужен! — упрямо повторила Катя. — И вообще, я не курю!

— Зато мы курим! — усмехнулась Свиря. — Да и ты, голуба, без курева здесь долго не протянешь. Душу-то надо чем-то греть, особенно зимой. Чифирек да сигарета — без этого на зоне не проживешь, — со знанием дела заметила она.

Толстая, с отвисшей грудью и бегающими глазками Фиса внимательно вслушивалась в разговор, неприятно блестя маленькими глазками. Фису накануне перевели из соседней камеры, как обычно без объяснения причины. И сразу же среди арестанток пронесся слух, что новенькая — «куруха», то есть сексотка, специально подсаженная в камеру, чтобы передавать тюремному начальству разговоры заключенных, выведывать, нет ли у них запрещенных вещей, провоцировать узниц на склоки.

Вечером, после отбоя, когда Фиса тонко выводила носом сонную песню, Свиря негромко предложила товаркам, заговорщически мотнув головой в сторону стола:

— Ну что, чифирнем на сон грядущий? Я хорошую горелку сделала из сала и бинта.

Вскипятив воду, она высыпала в жестяную кружку пачку краснодарского чая и прикрыла ее газетой.

Чифир пили по кругу. Каждый делал по два глотка и передавал кружку по часовой стрелке из рук в руки. Старались разговаривать тихо, чтобы не привлекать внимание охраны. В «одинаре» пить чифир было не принято — неинтересно. Кружка была рассчитана на пять человек, так чтобы каждому досталось глотков по восемь. Считалось, что хоть чифир и горький, но полезный — в нем есть витамины и тонизирующие вещества.

— А я на волю не хочу, — тихо произнесла Свиря, сделав свой глоток. — На зоне хорошо!.. Курухи, конечно, там тоже есть, и ДПНК — сволочи, но в основном народ душевный. Найдешь себе подружку, прилепишься к ней, она в тебе души не чает — хорошо! И воля не нужна, и мужики к чертям собачьим! — Она уставилась долгим масленым взглядом на хорошенькую раскосую Зинку. Та смущенно хихикнула, услышав ее слова.

— Вот предъявят мне «объебон» (обвинительное заключение), отсижу свой законный трюльник, — начала было кудрявая тихая Молодайка (ее взяли за то, что выносила своей матери из магазина засохший хлеб для свиней), — потом подамся на север, там, говорят, платят хорошо… Заработаю себе на…

Они так и не узнали, на что заработает себе Молодайка, как вдруг «волчок» (глазок в двери камеры) предупреждающе дернулся, а потом дверь резко распахнулась и в камеру влетели дежурные.

Грозно покрикивая, женщин выгнали в специальный бокс. Начался «шмон», обыск в камере.

— Сейчас карты отберут, — с сожалением проговорила Зинка. — Только карты из газет сделали, хотели погадать вечерком… Это небось Фиса накурушничала!

— Я? — деланно удивилась толстая Фиса, ее темные глазки испуганно забегали. — Сама ты куруха, ментам записки передаешь, я видела!

— Я? Да я из камеры уже месяц не выхожу! — оскорбление взвилась Зинка.

— Тогда это она! — Толстый грязный палец Фисы неожиданно ткнулся в Катю. — Это она вчера на свиданку к адвокату бегала, а сегодня шмон на нас навела!

— Что-о? — возмутилась Катя.

Обвинение в курушничестве, то есть в стукачестве, — одно из самых тяжких в тюрьме. Стукачей тихо ненавидят и строят им пакости, а при случае могут даже убить.

После шмона заключенных завели обратно в камеру. Там все было перевернуто вверх дном, вещи сброшены на пол. Женщины, привычно матерясь, принялись собирать раскиданное добро.

— Вот гады! — беззлобно отозвалась Свиря. — Горелку мою свистнули. Там сала полно было, на неделю бы хватило…

Съежившись на шконке, тихо плакала сестра Мария: у нее отобрали единственную ее драгоценность, бумажную иконку.

Катя осмотрела свои пожитки — все было на месте. Отбирать у нее было нечего.

— Ой, мамочки, все письма мои забрали! — громко, напоказ переживала Фиса, стараясь, чтобы ее слышали все. — И еще сигареты, и чай! — Она неожиданно распрямилась, откинула с лица немытые седоватые волосы и ткнула жирным пальцем в сторону Кати:

— Это она, девки, вертухаям стукнула! Только у нее ничего из вещей не взяли. Она — куруха!

Катя ненавидяще уставилась на обидчицу.

— Она новенькая, с нее все и началось! — добавила Фиса. — Когда я сидела в другой камере, ничего такого не было!

Все знали, что она врет, но промолчали. Открыто выступать против курухи — себе дороже.

Странный розовый туман стал заползать в голову, мешая адекватно соображать. Катя шагнула вперед и угрожающе ощерилась, как бешеная кошка.

— Я видела, как она с дежурной разговаривала! — выкрикнула Фиса, испуганно пятясь. — Это она!

Тогда Катя молча вцепилась в редкие седоватые космы курухи и принялась их ожесточенно рвать. Фиса извивалась, сучила кулаками, шипела от боли, пытаясь освободиться.

Глава камеры Муха молча следила за развитием событий, равнодушно чистя ногти. Арестантки ждали одного ее знака, чтобы броситься разнимать дерущихся.

Но знака не было.

Вдруг толстая неуклюжая Фиса каким-то непостижимым змеиным образом извернулась и ударила Катю в лицо. Та взвизгнула, вонзила ногти в щеку обидчицы и рванула на себя дряблую плоть.

«Волчок» в двери заметно дернулся — дежурные услышали шум, но почему-то не спешили разнимать дерущихся. Очевидно, скандал среди заключенных входил в их тайные планы.

Наконец Мухе осточертели шум и визг, и она незаметно махнула рукой.

Сильные руки подхватили Катю и оттащили в сторону.

— Охолонь, Артистка, — произнесла Свиря своим низким голосом и примирительно шепнула на ухо:

— Все и так знают, что ты не куруха.

Она держала девушку за плечи, почти обнимая. Розовый бешеный туман мало-помалу рассеялся, в голове прояснело. Катя брезгливо освободилась из ее объятий и утерла ладонью кровившую губу.

— Я тебя еще достану, сука, — уже успокаиваясь, крикнула она и полезла на свою шконку зализывать раны.

Под глазом ее багровел, наливался кровью огромный сочный синяк.

— Руки коротки! — парировала Фиса, замывая в умывальнике царапины от острых ногтей.

В тот вечер Катя долго не могла заснуть и все думала о том, зачем нужно было Фисе натравливать на нее всю камеру. Порой курухи нарочно провоцировали заключенных на драку, чтобы разрушить возникшее единение арестанток. Ведь единство — это зародыш будущего бунта, начало массового противостояния тюремному начальству, куда более опасного, чем противостояние индивидуальное.

Размышляя над этим, девушка постепенно погрузилась в дурной, будоражащий сон, тяжелый и мучительный, как камень.

Следующий день выдался необычайно жарким для конца лета. В камере лениво колыхался душный застойный воздух, а теплая противная вода в умывальнике приносила лишь временное облегчение. Противоядие было найдено быстро: женщины разделись и, смочив простыни водой, торжественно облачились в них, точно в бане. Так было прохладнее.

Только одна сестра Мария осталась как была, в своем длинном черном платье из поддельной шерсти. Глаза ее выглядели заплаканными — она все еще тяжело переживала потерю любимой иконки. Она по-прежнему тихо несколько раз за день опускалась на колени и беззвучно шевелила губами — молилась. Только теперь она молилась не на иконку, а на «решку», крошечное окошко, в котором, бороздя ультрамариновый океан раскаленного неба, плыло невесомое туманное облачко. Кому она молилась — Богу или солнечному лучу, который заменял ей в тюрьме Бога, было неизвестно.

— На прогулку!

Арестантки обрадованно закопошились: хоть на минутку выйти из камеры, вдохнуть хоть глоточек свежего воздуха, хоть на секундочку увидеть над головой не влажный, в крупных каплях испарины потолок, а высокое бездонное небо. Вот бы иметь крылья, улететь бы в него на волю!

Коридоры, двери камер… Решетчатые двери между отсеками, лязг и грохот запираемых за спиной замков.

— Ну и красавица! — хихикнул один из арестантов, попавшийся по пути, насмешливо глядя на Катю. Девушка с багровым, налившимся синью синяком под глазом действительно производила впечатление отпетой уголовницы.

Катя отвернулась и тут же наткнулась на злобный царапающий взгляд курухи. Фиса быстро отвела глаза и сделала вид, что ее ничто не касается.

«Теперь она меня боится», — самонадеянно усмехнулась Катя. Однако взгляд курухи не предвещал ничего хорошего.

Заключенных вывели во дворик. Двор был совсем маленький, как пятачок.

Даже по кругу здесь нельзя было ходить, а можно было только стоять. На улице жара ощущалась не так сильно. Задрав голову и блаженно щурясь от солнца, Катя любовалась высоким небом. Слабый ветерок залетал в каменный мешок внутреннего двора, легко ерошил волосы, раскаленный воздух опалял кожу лица. В глубокой небесной синеве пролетел голубь и скрылся, быстро превратившись в точку.

Свиря, счастливо улыбаясь щербатым ртом, внезапно запела, глядя на птицу:

— К нам на каменную дачу прилетели гулюшки. Прилететь-то прилетели, улететь вот — фугушки!

В ответ послышались редкие смешки.

Катя чуть не расплакалась. Отныне не летать ей по свету вольной птичкой, куда захочется… Она навечно заперта в четырех стенах, нет ей пощады.

Предательская слезинка скатилась по щеке.

— Да брось ты, — сочувственно произнесла Свиря, угадав ее настроение. — Ничего, на зоне хорошо-о, вот сама увидишь! Максимум трешка тебе светит за твое пальто. А!.. Три года — еще не возраст, но уже срок.

— Целых три года!.. — Катя не договорила, боясь разрыдаться.

Несколько пар женских глаз неожиданно облили девушку молчаливым сочувствием. В глазах товарок она действительно выглядела невинно осужденной.

Подумаешь, пальто! Ведь дело-то семейное, родственное, можно было обойтись и без милиции. Катя казалась невинной жертвой своей злобной мачехи, и потому ей полагалась изрядная толика жалости.

Неожиданно Зинка задрала голову, указывая куда-то вверх:

— Ой, какой мальчик, мальчик-вертухайчик! Любопытные взоры обратились к фигуре охранника на стене. Он сверху рассматривал арестанток, и этот внимательный взгляд был приятен женщинам.

— Какой хорошенький! — восторженно воскликнула Зинка. — А жарко-то как!

Ох, ну и жарища, бабоньки!

Неожиданно она расстегнула кофточку. Высокая, задорно торчащая грудь призывно оголилась. Зинка медленно подняла руки, кокетливо взбила волосы и плавно повела бедрами, рисуясь перед солдатиком. Тот даже приоткрыл рот от неожиданности.

— Вот бесстыдница! Прикройся! — Сестра Мария отвела сконфуженный взгляд.

— А пусть смотрит! — усмехнулась Зинка и вызывающе дрогнула грудью, как будто танцевала цыганку:

— Эй, красавчик! Гляди, какие птички твоих пальчиков ждут!

Свиря захохотала, жадно посматривая на оголившуюся Зинку, а вертухай наверху лишь смущенно улыбался, любуясь арестанткой, ее странным танцем и блаженным смеющимся лицом.

Если бы о выходке Зинки стало известно надзирателям, провинившуюся ждало бы наказание — холодный карцер и черствый хлеб с водой. Но ей было все равно. Только минутная радость, такая редкая в тюрьме, заботила ее!

После прогулки стало еще тяжелее. В камере сгущалось и росло томительное напряжение, почти физически давившее на узниц. Катя настороженно поглядывала в сторону Фисы, ожидая от нее очередной подлости. Но Фиса вроде бы нашла себе новый объект для посягательств, безответный, забитый. Это была женщина, удавившая своего ребенка.

— Ты взяла мою помаду! — неожиданно вызверилась на нее Фиса и бросилась избивать тихоню. Было ясно, что помаду на самом деле никто не брал, но детоубийцу защищать не стали — это было просто не принято.

Даже сердобольная сестра Мария и та лишь безучастно отвернулась к «решке» и тихо зашевелила губами, сжимая руки в мучительной тоске Фиса била мать-убийцу сладострастно, с полным правом, а та только закрывала лицо руками и не смела плакать. В драку никто не вмешивался. Дежурные несколько раз заглядывали в «волчок», но в камеру не входили.

Потом курухе наконец надоело махать руками по жаре, и она, запыхавшись, опустилась на койку. На лице было написано чувство выполненного долга. В сторону Кати она старалась не смотреть. Это было неспроста.

«Еще раз она меня пальцем тронет — убью!» — подумала Катя с мрачной решимостью.

Легко сказать — убью… А чем защищаться, если в ее распоряжении только ногти и зубы? Правда, недавно она подсмотрела ночью, как Свиря прячет за унитазом ложку с остро заточенной рукояткой. Заточкой в камере пользовались как ножом, чтобы что-нибудь отрезать, ведь ножи были запрещены. Ее так и не нашли во время «шмона».

Еда не шла в горло, было тревожно. Катя чувствовала, что ночью что-то будет, но не знала, что именно. Она каждую секунду ожидала подвоха со стороны Фисы. На время она даже перестала думать о приближавшемся дне суда. Все ее существо занимало обострившееся противоборство с Фисой, которая с первого же взгляда увидела в ней врага. «Почему именно меня? — недоумевала Катя. — Что я ей сделала? За что?» Может, за то, что ее в камере уважали, а Фису ненавидели?

Или за то, что ее мать была известная артистка? «Опять мать, везде мать, во всех моих неприятностях — везде она!» — мрачно подумала Катя, забираясь на шконку.

Она решила всю ночь не спать, ожидая нападения. Еще во время ужина, когда все были заняты поглощением пищи, ей удалось незаметно выудить заточенную ложку из-за унитаза и сунуть ее под матрас. На всякий случай.

А Фиса, демонстративно потягиваясь, громко говорила своей соседке, как ей хочется спать…

После отбоя наступила беспокойная ночь, полная тревожных шорохов и вздохов. Тускло светилась лампочка под потолком. Во сне запаленно стонала Зинка, храпела на нижней шконке немногословная Муха, выводила носом мелодичные рулады Молодайка. Сестра Мария даже во сне тихо шевелила губами, будто молилась.

Внезапно кто-то тихо, по-кошачьи спрыгнул на пол и прошелся по камере.

Катя настороженно сгруппировалась под простыней. Сунула руку под подушку за заточкой и приготовилась к обороне.

Заскрипела соседняя койка, послышался тихий шепот:

— Зин, а Зин… — Низкий голос Свири звучал вкрадчиво и нежно. — Ты что-то все стонешь. Давай, я тебе спинку поглажу…

Зинка протестующе забормотала, но вскоре послушно затихла и размеренно засопела носом. Тихие шорохи, доносившиеся из угла, говорили о том, что ее истомленное воздержанием тело все же уступило ласковым домогательствам «много кратки».

— Ты моя хорошая… Красавица, — шептала Свиря, и ее слова отчетливо разносились в сонной тишине камеры. Смутные белые тени возились неподалеку от Кати, и, если бы не ее брезгливость, сцену соблазнения можно было лицезреть во всех подробностях.

Сквозь смеженные ресницы было видно, как разметавшаяся от жары Зинка томно закрыла глаза, стараясь не глядеть на сладострастно оскаленное лицо Свири. А та уже задрала ей футболку и щербатым отвратительным ртом приникла к высокой груди.

Катя с омерзением отвернулась к стене. Стонущие томительные звуки не давали покоя, будоражили, будили в ней что-то странное, запретное, животное…

Она закрыла глаза и твердо решила спать. Уже засыпая, она услышала сладострастный стон, который звучал как торжественный гимн любви, как песня победы над тюремной разрушительной безнадегой…

Это случилось уже под утро, когда возившиеся всю ночь Зинка и Свиря затихли на шконке, крепко обнявшись. Кате приснился странный, непонятный сон.

Будто она идет по пляжу, горячее солнце обливает ее тело жаром. Но вскоре солнце тускнеет и превращается в лицо Свири. Щербатый рот «многократки» жадно тянется к ней, плотоядно скалятся сизые, мясного цвета губы, сальные волосы падают на лицо. Затем Свиря постепенно отступает в тень, пронзительно хохоча. И вот уже угрожающе щерится Фиса, сжимая в руке холодно блестящий нож.

Этот нож надвигается на Катю, растет в размерах, становится все больше и больше. А Катя не может даже пошевелиться, скованная по рукам и ногам странным оцепенением.

Катя не видела, как по камере, освещенной негаснущей тусклой лампой в проволочном плафоне, скользнула зыбкая тень. Не видела, как тень прокралась к ее шконке и плеснула на матрас и простыни чем-то вонючим, химическим.

Сон дальше мучает и гнетет ее. Разморенное жаркое тело точно облили раскаленной лавой, жгут его, терзают плетью. Катя не может бежать и только покорно корчится на постели, сжигаемая адским пламенем.

— А-а-а! — стонет она, корчась спросонья, и все камера испуганно вздрагивает от ее крика.

Едкий черный дым стелется между коек, неохотно улетучиваясь в «решку».

Спросонья никто ничего не понимает. Почему ранним утром светло как днем? Почему второй ярус весь охвачен золотистым солнечным свечением? Пылает трухлявый матрас, пылают простыни, пылают черные волосы Кати, скручиваясь от жара в задорные колечки.

— А-а-а! — Тишину разрывает протяжный звериный крик.

Катя мечется в огненном кольце простыней, падает с койки, охваченная пламенем.

Кто-то догадывается накинуть на нее одеяло и прижать извивающееся тело к полу.

Темнеет «волчок», лязгает кормушка — это вертухайка пытается разглядеть, что происходит в камере.

Огонь погашен. Мерзко воняет горелым. В дверь влетают дежурные, ставят заключенных лицом к стене.

Сцепив зубы от палящей боли, Катя пытается подняться с пола.

— Сорокина, в чем дело? — кричит надзирательница, как будто она в чем-то виновата.

Адски ноет обожженная шея, клочья опаленных волос летят по камере, тихо кружась в спертом воздухе. Звучит команда: «По одному из камеры, руки за голову!»

Заключенные притихли, они напуганы случившимся. Только Муха насмешливо произносит, словно ничего особенного не произошло, выразительно глядя в сторону Фисы:

— Ну и навоняла ты, Анфиска! Паленой шерстью пахнет, дохнуть нечем.

— Это не я! — кричит Фиса. — Это Артистка курила ночью на шконке, я видела. Она нас всех чуть не спалила!

Только тогда Катя понимает, в чем дело. Превозмогая саднящую боль, она выхватывает из-под матраса свое заветное оружие. Ложка входит в жирный обвисший живот курухи, точно в масло.

Фиса тихонько ойкает и плавно, как в кино, оседает на пол. Вертухайки оттаскивают Катю, отбирают заточку, но поздно… Черные густые капли крови выползают из живота Фисы, как тараканы, и тяжело шлепаются на землю, расплываясь рваными пятнами.

Очертания камеры постепенно истончаются, точно гнилая ткань, и рассветный луч в окне медленно, медленно гаснет…


Глава 9


Ноздри раздирает резкий навязчивый запах. Он заползает в мозг, выталкивает сознание из теплой баюкающей тьмы, заставляя очнуться…

Сквозь смеженные ресницы Катя увидела кафельные стены, стеклянный шкаф, с лекарствами, белую фигуру врача, склонившегося в изголовье, и наконец поняла, что она попала в санчасть.

Звякнула ампула, игла мягко вошла под кожу. И сразу в голове прояснело, стало как-то равнодушно, весело, легко…

— Ожог второй степени, — распрямляясь, констатировал симпатичный черноусый врач и по-доброму оглядел ее. — Кто это тебя так?

Катя свесила ноги с кушетки и проговорила нарочито бодро:

— Куруху нам в камеру подсадили. Она чего-то вызверилась на меня, кровать подожгла.

— И ты за это ее зарезала? — усмехнулся врач.

— Зарезала? — испугалась Катя. Неужели она убила человека? Она никого не хотела убивать!

— Не волнуйся, только немного вспорола кожу. Я ей два шва наложил, через день будет бегать. А вот тебе могут еще один срок припаять, знаешь об этом?

— Но я не хотела! — Катя обидчиво вскинула большие темные глаза, один из которых заплыл багровой синевой. — Я ни в чем не виновата! Она сама…

Врач брякнул дверцей шкафа, загремел инструментами, собираясь обрабатывать рану;

— Тебе сколько лет? — спросил он дружески.

— Двадцать, — ответила Катя.

— А я думал, меньше.

Умелые пальцы осторожно прикоснулись к ране. Катя зашипела от боли.

Пока доктор обрабатывал рану, она исподтишка разглядывала его. У него были изящные усики, продолговатые библейские глаза, коренастая фигура в небрежно расстегнутом халате, из-под которого выглядывала яркая самопальная футболка с надписью «The love is life».

Кате он сразу понравился. Он был такой внимательный и чуткий…

Внезапно она почувствовала доверие к нему.

После обработки раны доктор насмешливо указал на кровоподтек под глазом:

— Ну и красавица!.. Ты хоть себя-то видела? Катя испуганно покосилась на стекло шкафа с лекарствами и увидела там свое отражение. Дикое помятое лицо, обгоревшие волосы на голове… Одежда вся в саже, местами тоже прогоревшая. И в довершение всего — огромный синяк под глазом. Эта мерзкая Фиса знает, куда бить!

— Тебя в больничку отправить или обратно в камеру пойдешь? — спросил врач. — Ничего такого страшного у тебя нет, надо только каждый день рану обрабатывать.

В больничку не советую — там сейчас твоя подруга-поджигательница отдыхает.

— Тогда в камеру, — решила Катя и добавила смущенно:

— Спасибо вам!

Но в камеру она не попала. Точнее, попала не сразу. Несколько дней ее продержали в карцере. Начальство решило перевести арестантку в другую камеру, но оказалось, что свободных мест нигде нет, и девушку вернули обратно, в родную двести восьмую.

В камеру она вошла точно в родной дом. Товарки встретили ее дружеским гулом. Только Свиря разобиженно ворчала:

— Ложку мою зачем взяла?.. Теперь опять новую точить. А вдруг заметят, отберут, мне же и попадет.

— Молодец, Артистка! — уважительно похвалила Муха. — Правильно ты эту куруху подрезала. Давно пора!

Кате была приятна неожиданная похвала камерной атаманши. Она села за стол и принялась оживленно рассказывать:

— В карцере, конечно, ужасно… Ни сесть, ни лечь целые сутки. Ноги адски отекают, желудок от сухого хлеба на части рвет… А доктор в больнице, девочки! Ой, мамочки, хорошенький!

— Расскажи-ка про него! — заинтересовалась Зинка, подсаживаясь поближе.

— У него усики, он такой добрый… Он сказал, что Фисе швы наложили, она сейчас в лазарете отлеживается.

— Он тебя раздевал, осматривал? Скажи! — не отставала Зинка.

— Фонендоскопом послушал, и все.

— —Ой, может, сказать, что у меня живот болит? мечтательно проговорила Зинка. — Пусть он меня тоже пощупает…

Камера грохнула дружным смехом. Только одна Свиря блеснула ревнивым взглядом на свою любовницу и насупилась.

— Пропишет он тебе влупидол с повторином по четыре дубинки в день, — мрачно пообещала она, и камера одобрительно захохотала.

Тем временем Муха взяла жестяную кружку и, подойдя к батарее, несколько раз стукнула ею по трубе. И сразу же откуда-то сверху послышался ответный звон.

Так начался разговор по тюремному телефону.

Для этого к батарее прижималась кружка вниз донышком, а к горлу кружки прикладывалось ухо. Собеседник в далекой камере делал то же самое. Сказанные в кружку слова разносились вверх по стояку, от камеры к камере, точно по внутреннему телефону.

— Это двести восьмая, — произнесла Муха в кружку. — У нас Фису-куруху одна первоходка, Артисткой прозывается, давеча порезала. Так что вы там поосторожнее с Фисой. Она скоро из больнички выйдет. Может, к вам посадят.

— Ничего, мы организуем ей теплый прием, — пообещал сверху гулкий голос.

Собеседники обменялись еще несколькими фразами, и связь прервалась.

Катя забралась на свою шконку и, коснувшись щекой подушки, блаженно улыбнулась. Наконец-то она дома!

Дни, оставшиеся до суда, прошли точно в бреду или в полусне. Отныне смыслом Катиной жизни стало не ожидание суда, не подготовка к нему или размышления о том, чем он закончится, не тревожное ожидание того, сколько ей добавят к сроку за нападение на Фису, и даже не раздумья, как дальше сложится ее жизнь. Теперь Катя ждала только одного — перевязки у доктора Родионова. Она летела к нему в кабинет, как на свидание.

Первой мыслью после пробуждения теперь было: «Перевязка!» Она просыпалась раньше всех, еще до принудительной трансляции гимна «Союз нерушимый» по радио в камере, еще до утренней проверки, шла умываться. При помощи расчески и воды она тщательно укладывала красиво подстриженные Зинкой (в прошлом она была парикмахершей) волосы и начинала, как говорится, наводить марафет.

Косметика в тюрьме не разрешалась, кроме помады, но женщины ухитрялись из подручных средств изготавливать самое необходимое. Из сухой палочки от чесночной головки после обгорания получался отличный карандаш для подводки глаз. Тушь для ресниц делали следующим образом: поджигались спички, а когда они сгорали дотла, их перемешивали с сахаром и крошками мыла, добавляли воду. Затем все это растирали, складывали в коробок — и получалась черная масса, почти неотличимая от настоящей «Ленинградской» туши. Тени для век делались из пропитанного синими чернилами зубного порошка, а побелка запросто шла вместо пудры. Румяна наводили свеклой, губы подкрашивали толченным с мылом карандашом.

Даже взгляд опытного косметолога не отличил бы на лице арестантки тюремный самопал от фирменной косметики.

На перевязку Катю собирали всей камерой. Подруги подвивали ей волосы, накручивая локоны на газетные листочки, одалживали свои лучшие вещи.

Припудривали известкой синяк, теперь отливавший болезненной желтизной. Надевали на шею — бусы, на запястья — браслеты, на пальцы — кольца, сплетенные из нанизанных на нитку яблочных семечек.

Бусы тоже делались руками тюремных умелиц. Сначала долго собирались семечки от яблок, сушились, потом нанизывались на суровую нитку. Получалась довольно красивая бисерная вязка, и даже в магазинах вряд ли можно было найти что-нибудь лучше этой тюремной бижутерии.

Первая половина дня, как кажется Кате, тянется бесконечно. Девушка ходит по камере, нервно обкусывая ноготь. Заслышав шаги дежурной по коридору, нетерпеливо бросается к двери — может, это за ней?

Зинка завистливо вздыхает, представляя, что ждет ее сокамерницу. Ей-то попасть на прием к обаятельному доктору никак не удается. Мешает ревнивая Свиря, мешает полное здоровье, мешают недоверчивые дежурные, отвечающие на ее жалобы равнодушным «перебьешься».

Долгие часы ожидания… Вот, наконец, приходит дежурная, беззлобно ворчит: «Намазалась, как шалава!» Видно, все знает и сочувствует узнице. Тоже женщина как-никак. Понимает, как в тюрьме тяжело без ласки, без любви…

Точно на крыльях Катя летит по узким коридорам, не замечая ни низких потолков, ни зарешеченных окон, ни дверей с замками.

Задыхаясь, она влетает в кабинет к доктору Родионову и останавливается на пороге, ожидающе опустив руки. Он поднимает голову от бумаг и улыбается ей:

— А, Катюша… Ты сегодня совсем красавица!

У доктора в кабинете очень хорошо. Кушетка застелена чистой простыней.

Тонко пахнет лекарствами и запахом мужского одеколона, а не женским потом и застарелой мочой, как в камере. Есть небольшой телевизор, печенье и настоящий чай!

Доктор обрабатывает ей ранку на шее, подернувшуюся уже молочной, нежной, как у младенца, кожицей, а потом начинает ее раздевать — осторожно и бережно, как настоящий, без дураков, врач. А потом, после всего, что происходит, они быстро одеваются, несмотря на то что в кабинет без разрешения хозяина никто войти не посмеет. Потом, влюбленные друг в друга, расслабленные и счастливые, они садятся пить чай с ломким и легким печеньем, таким вкусным, как на воле.

Сидя за столом напротив доктора Родионова, Катя блаженно щурится. Одно сознание того, что она находится не в душной и вонючей камере среди раздраженных, озлобленных баб, а в уютном кабинете рядом с красивым нежным мужчиной, доставляет удовольствие. Уютно светится телевизор, ветер, врываясь в зарешеченное окно, приносит запах осеннего горького увядания… И если на минутку зажмурить глаза, то покажется, что находишься не в тюрьме, а на свободе, и красивый мужчина, чью приятную тяжесть она только что ощущала всем своим изголодавшимся телом, — это ее возлюбленный, муж или… или Владимир Высоцкий!

Потом, когда истекают отведенные для счастья два часа, доктор вызывает дежурных, и Катю уводят — счастливую, оглушенную свалившимся на нее счастьем.

Как тяжело после двухчасового блаженства вновь возвращаться в спертую тесноту камеры, ловить на себе завистливые взгляды товарок!

На шконке Катя достает из-под матраса крошечное зеркальце и принимается расцарапывать совсем было затянувшуюся ранку.

Если перевязки закончатся и ее встречи с доктором Родионовым прекратятся, она этого не переживет! Она уже не хочет никакого суда, не торопит его. Совсем наоборот, ей хочется отсрочить решающий день, ей хочется или выйти на волю, чтобы там стать женой возлюбленного, или навсегда остаться в тюрьме и быть его вечной пациенткой и любовницей.

— Сколько тебе дадут? — спрашивает доктор, когда она, потихоньку выбравшись из-под его тяжелого мускулистого тела, вытягивается на покрытой белоснежной простыней кушетке.

— Не знаю, года три, — отвечает Катя одними губами. Это время после бурных содроганий — самое блаженное в их свидании. Хочется продлить его хоть на минуточку, украсть еще чуть-чуть не предназначенного ей, случайно свалившегося счастья. — Ты меня будешь ждать? — спрашивает она его счастливым голосом. Она не сомневается в ответе. Каким бы ни был этот ответ — разве может обмануть кого-нибудь этот сумасшедший блеск влюбленных в нее миндалевидных глаз, эта жадность, с которой он тянется к ее телу?

— Одевайся. — Он торопливо натягивает брюки, приглаживает ладонью растрепанные волосы. А Катя все еще нежится на кушетке, покрытая с ног до головы только золотистым черноморским загаром. Загар хоть и побледнел за последний месяц, но все еще красиво обрисовывает ее фигуру с бледным треугольником от купальника внизу впалого живота.

Она обожающе смотрит на своего возлюбленного и нехотя приподнимается на локте. Как не хочется одеваться! Именно с одевания и начинается вторая половина ее «перевязки» — тоже довольно приятная, но уже имеющая привкус неминуемого расставания.

А в камере опять то же самое — ленивые перебранки, которые порой заканчиваются ожесточенной дракой, споры, завистливые пересуды.

Катя лежит на своей шконке и смотрит в потолок — оглушенная, потрясенная, счастливая.

Лениво шаркая ногами, Свиря подходит к батарее, стучит кружкой. Ей скучно, хочется с кем-то поболтать. Сегодня она в ссоре с Зинкой. Ссора произошла оттого, что Зинка позволила лапать себя красивому вертухаю, который попался ей во время выезда на суд. Свире стало это известно по тюремному телефону, и сразу же начался семейный скандал с мордобоем.

Батарея отвечает глухим приветливым стуком.

— Что у вас новенького? — кричит Свиря в «трубку».

— У нас Фиса ночью упала со шконки и сильно ударилась, — гулко отвечает ей невидимый собеседник. — Теперь снова в больнице. Сотрясение мозга.

Свиря злорадно смеется, подмигивает Кате. А Кате сейчас не до какой-то там Фисы, ненужной и глупой. Единственное, что волнует ее сейчас, — доктор Родионов и предстоящая ей завтра перевязка.

— А у вас что новенького? — гудит батарея.

— А у нас Артистка закрутила роман с доктором, — сообщает Свиря. — Целыми днями у него пропадает.

— Ну и что, — отвечает тюремный телефон. — В нашей камере знаешь сколько с ним романов было? И Ленка к нему бегала, и Фируза…

Катя протестующе вскакивает на шконке. Она хочет возмутиться наглой ложью, но застывает, потрясенная услышанным:

— А Кисуля однажды даже забеременела от него… Слава Богу, удалось скинуть. А может, он сам ей помог скинуть, не знаю. Кисуля после приговора сейчас уже по этапу пошла, а то б сама рассказала…

— Это ложь! — кричит Катя. — Они врут, они мне завидуют!

Свиря мерзко усмехается и дает отбой.

У Кати лицо совсем опрокинутое. Она зарывается в подушку, плечи ее молча вздрагивают.

— Эх, Зинка! — Запамятовав про недавний скандал, Свиря обнимает подругу за талию. Та гневно сбрасывает ее руку и с ненавистью произносит:

— Что, довольна, да? Испортила девчонке всю радость — и довольна? Тебе что, ее счастье глаза застило? Не приходи ко мне ночью, слышишь! Больше никогда не приходи! Ненавижу!

Но Свиря все равно придет к ней ночью, и Зинка не прогонит ее, вопреки угрозам. И опять они сумасшедше будут ворочаться всю ночь напролет, скрипеть кроватью, г ч стонать и метаться, загнанно дыша. А утром вновь поругаются или подерутся.

Когда на следующий день дежурная приходит звать Сорокину на перевязку.

Катя неожиданно для всех говорит:

— Я не пойду, я уже здорова. Камера удивленно затихает. Десятки пар ожидающих глаз с сочувствием смотрят на девушку.

— Скорей бы суд, — вздыхает Катя. — Скорей бы уже!

— Сорокина, с вещами на выход! — раздается противный визгливый голос дежурной. Это может означать только одно — суд!

Катя вскакивает со шконки, торопливо прощается с камерой. Может быть, она больше никогда не увидит этих лиц, ставших ей почти родными за время совместного сидения…

Конвойные вместе с узницей проходят пропускной пункт, «автозак» приглашающе распахивает двери. Катю вталкивают в «стакан» — узкое пространство, обшитое железом, раскаленное от жары. Там внутри ни пошевелиться, ни присесть.

Туда сажают только преступников, склонных к агрессии. Администрация тюрьмы считает, что Сорокина тоже склонна к агрессии: недавно ранила сокамерницу заточкой.

В «стакане» душно, нечем дышать. В висках предобморочно пульсирует кровь. Слава Богу, ехать недалеко, и вскоре Катю выпускают — бледную, с отечными от жары ногами, с кругами под глазами.

Ее запирают в подвале в ожидании начала суда. Конвойная раздевает ее догола, ощупывает одежду. Катя покорно позволяет обыскать себя, о предстоящей процедуре ее предупредили «многократки».

В зал суда Катю вводят под конвоем, сажают за барьер. Конвоиры становятся рядом. Им скучно и неинтересно, они уже не в первый раз видели все это. И то, что на скамье подсудимых хорошенькая, совсем молоденькая девочка, не очень-то волнует их в такую жару.

Судья, противная грымза в толстых диоптрийных очках, настоящий сухарь в юбке, тоже взирает на подсудимую без всякого сочувствия.

Адвокат деловито-суетлив. Он о чем-то тихо переговаривается с мачехой и отцом. У Татьяны заплаканное лицо. Отец за какие-то два месяца из цветущего мужчины почти превратился в старика.

Арестантку проводят за барьер, рядом становится конвоир. Девушка вызывающе задирает нос, оглядывает ряды пустых кресел. В зале мало народу, только несколько праздных зевак.

Потом из дверей появляются народные заседатели, прокурор, секретарь.

Объявляют состав суда, устанавливают личность подсудимой — обычная бюрократическая процедура. Катю спрашивают, понятны ли ей ее права. «Конечно понятны!» — с вызовом отвечает она, хотя неясно, о каких правах идет речь.

Она старается выглядеть гордой и независимой. Все эти люди пришли сюда, чтобы заклеймить ее как преступницу, и ждут, когда она начнет рыдать, плакать и виниться. Однако напрасно: она примет приговор с гордо поднятой головой. Им не удастся поставить ее на колени!

Прокурор говорит что-то о безнравственности современной молодежи, о ее склонности к вещизму…

— Подсудимая, зачем вы взяли пальто Сорокиной, своей мачехи, и продали его? — спрашивает судья.

— Нужны были деньги.

— Зачем?

Катя рассказывает зачем.

— Значит, вы хотели заняться спекуляцией?

— Да!

Адвокат неодобрительно качает головой.

Встает Татьяна и, заливаясь слезами, принимается объяснять скучающей судье, что она любит падчерицу, хочет ей добра, что она собиралась забрать заявление из милиции и надеялась на раскаяние Кати. Но раскаяния не было. Может быть, оно будет сейчас?

Катя насмешливо смотрит на нее и отворачивается.

Потом встает отец и начинает прерывистым голосом рассказывать, какое трудное детство было у дочери и об отношениях ее с мачехой. Он, видно, с Таней заодно. На самом деле им обоим стыдно от того, что они сделали. Они хотели бы все замять, но слишком уж далеко все зашло.

Вызывают свидетельницу, соседку тетю Глашу. Она с готовностью рассказывает, как видела Катю с сумкой в тот самый день.

— Я очень удивилась, когда она сказала, что идет на рынок. Ведь за покупками у них всегда ходила Татьяна.

Потом вызывают приемщика комиссионки. Он зол на Катю — пальто конфисковали как вещдок, и его уже не вернуть. А значит, плакали его законные пятьсот рублей!

Эпизод с Фисой производит большое впечатление на судью. Фисы на суде нет, она все еще в больнице. Ее интересы представляет администрация тюрьмы — престарелый обтерханный лейтенант со сломанными погонами.

— Подсудимая, на какой почве у вас возникли неприязненные отношения с заключенной Анфисой Гойтовой? — спрашивает судья.

— Не знаю. Вот возникли, и все, — отвечает Катя.

— Почему она подожгла вашу постель?

— Потому что я назвала ее курухой, то есть стукачкой.

— Почему вы ее так назвали?

— Потому что она куруха и есть. Катя видит, как Таня с ужасом смотрит на нее. Только теперь мачеха начинает понимать, что падчерица, которую она воспитывала с восьми лет, ныне вычеркнута из списка добропорядочных, законопослушных людей. Одной ногой она уже ступила в иной мир, в жестокий мир зоны.

Прокурор просит подсудимой четыре года.

Речь адвоката скупа и незатейлива:

— Подсудимая еще очень молода. Сказываются изъяны семейного воспитания, она не отличает «teum» от «meum» («твое» от «мое»). Прошу суд о снисхождении.

Последнее слово подсудимой. Катя с вызовом поднимается. Ее голос предательски вздрагивает, но в нем нет раскаяния.

— Я ни в чем не виновата! Деньги я хотела вернуть. Если бы они не заявили на меня, я продала бы вещи и вернула бы деньги! Лучше уж сидеть в тюрьме, чем жить с вами! — обидчиво кричит она, обращаясь к мачехе и отцу. Те горестно опускают глаза.

Адвокат неодобрительно качает головой. Секретарь быстро стучит на машинке наманикюренными острыми пальчиками.

— Суд удаляется на совещание! Томительное ожидание. Что-то долго они не возвращаются…

— Встать, суд идет Наконец-то!

Очкастая грымза бубнит, глядя в листок:

— …Три года лишения свободы с отбыванием в колонии общего режима…

Катя надменно усмехается и делает вид, что ее это нисколечко не волнует. Подумаешь, три года… Еще не возраст, но уже срок!

— Три года! — хвастается она попутчикам в «воронке» и конвоирам.

— Три года! — объявляет она, войдя в камеру для осужденных, расположенную в другом корпусе тюрьмы.

Отныне к ней официально обращаются не «обвиняемая», а «осужденная».

Отныне в ее жизни появилась чаемая определенность.

— Три года! — говорит она, обращаясь к небу за окном и к мелькнувшей в нем птице.

— Три года! — отвечает ей эхом бездонное ночное небо, равнодушно подмигивая холодными искрами звезд.

— Три года! — Катя зарывается лицом в подушку и плачет.

' Три года! Три бесконечных, ужасных года! Ни за что!

А потом ее перевели в пересыльную тюрьму, так называемую «пересылку», откуда заключенных отправляли дальше по этапу отбывать наказание. Можно было, конечно, написать заявление с просьбой оставить «на рабочке», то есть отбывать наказание здесь же, в тюрьме, а не на зоне, убирать камеры и начальнические кабинеты. Статья у Кати была «легкая», и ей могли это разрешить. Но Свиря давно уже предупредила ее, что нравы «на рабочке» жутко сволочные. Там каждый перед начальством выслуживается, каждый товарища потопить мечтает. Чуть что — на зону загремишь, а кроме того… Начальство свежее мясо любит! А она. Катя, — очень, очень лакомый кусочек…

— Сорокина, с вещами!

Ее ведут в вонючий, битком набитый бокс. Там осужденные женщины курят, сидя на своих баулах, ожидая отправки. Узницам выдают мокрый черный хлеб и ржавую селедку, паек на этап.

— На пересылке хорошо! — замечает прокуренным голосом «многократка», с выбитыми зубами, землистой кожей и кругами под глазами.

— А что хорошего-то? — мрачно усмехается статная хохлушка с косой вокруг головы. По ее тону ясно, что в хорошее она уже не верит.

— Там любви много… Там «конь» между женскими и мужскими камерами бегает, «малявы» носит. Еще влюбишься по переписке, а может, даже и замуж выйдешь. Хорошо!

Пересыльная тюрьма удивляет Катю с первого взгляда. Здание шевелится, как живое, — снаружи по протянутым веревочкам скользят в кисетах записки заключенных.

Войдя в камеру, она даже зажмуривается от смрада: камера забита народом под завязку, матрасы лежат и под столами, и под шконками, и на полу. Вонь.

— А, Артистка! — улыбается Зинка у окна. Она уже здесь, ее суд тоже состоялся на днях. Зинка сдавленным шепотом шипит в сторону:

— Ой, не урони, осторожно!

Она нетерпеливо раскрывает кисет. В нем — присланные с мужского этажа сигареты, бутерброды и, конечно, записка!

Зинка читает письмецо и улыбается, ее лицо приятно розовеет.

— Ой, какой он! — Она бережно прячет листок на груди. — Нежный, умный… Вот бы встретиться с ним, хоть на часок, хоть на минуточку. — Она вздыхает и тут же предлагает Кате добрым, размягченным голосом:

— Сейчас мы о тебе, Артистка, нашим парням наверх сообщим. Может, и ты кого себе найдешь?

Она что-то пишет на листочке, от старательности высунув язык, потом незаметно целует его, прикрываясь плечом, сворачивает вчетверо и отправляет в кисете через окно наверх. Через некоторое время ответный сигнал от мужчин:

«Поехали!» — и девушка возле окна тянет веревочку обратно. Переписка длится всю ночь.

Под утро и у Кати образовался галантный кавалер. Зинка, мелко хихикая, передала ей записку от некого Михаила. Неизвестный корреспондент писал, что ему двадцать пять лет, он осужден по 206-й статье (хулиганство), что мужчина он положительный и постоянный и желал бы поближе познакомиться с Катей. «Говорят, что Вы артистка, — писал он. — Я тоже в свое время играл в самодеятельности, люблю театр. Мое тело вянет и тоскует, запертое в тюремных стенах, а душа вольная, как птица, и летит к Вам, Екатерина, на крыльях любви…»

Переписка в пересылке начиналась в десять часов вечера. К этому времени женщины приводили себя в порядок, будто собирались на свидание: красились, подкручивали волосы, одевались в самое лучшее.

Катя сначала не очень охотно отвечала на письма невидимого Михаила, но потом оживилась и вскоре втянулась в переписку.

«Меня никто никогда не любил, — писала она, — и я никого не любила, кроме одного человека, но он умер… А мне так хочется любви, сказки, праздника! Мне так хочется идти с любимым под руку и светиться счастьем, оттого, что мы вместе. Но где найти его, любимого?»

Неизвестный Михаил уверял ее, что лучшего кандидата в любимые, чем он, ей вовек не сыскать: «Мы с вами еще так молоды, Катя, у нас впереди вся жизнь, нужно надеяться. Любимого найти нелегко, это даже не иголка в стоге сена. Вот отбудем срок, Вы — свой, я — свой, встретимся и поедем отпраздновать наше освобождение в Сочи. Вечером мы пойдем в ресторан. Вы оденете красивое длинное платье — я обязательно куплю Вам такое, а я надену костюм с отливом, есть у меня такой, будем пить шампанское, смеяться и хохотать. А потом мы останемся вдвоем, и я обниму Вас так крепко, чтобы Ваше сердце громко затепалось в грудях…»

— Ой, как красиво! — завистливо вздохнула Зинка, прочитав записку. — А мой кавалер так не умеет. У него только одно на уме… Да еще картинки неприличные рисует. Повезло тебе, Артистка!

"Я видел тебя, когда везли на суд. Ты мне тогда очень понравилась.

Знаешь, ты такая красивая, точно закатное солнышко, теплое, ласковое и грустное. Твои глаза печальны. Но я поцелую их — и ты засмеешься. Я услышу твой серебряный смех и стану счастлив…"

Катя чуть не плакала над письмом Михаила. Ей внезапно подумалось: а вдруг? Вдруг они встретятся и действительно окажется, что они созданы друг для друга? Вдруг он — именно тот человек, которого ищешь всю жизнь? Сроки им присуждены небольшие. Они встретятся, оба — из числа отверженных, оба — много пережившие, и начнут новую жизнь. И непременно будут счастливы!

Барабанные перепонки режет визгливый крик дежурной:

— Сорокина, с вещами!

Ее ведут в отстойник. Это означает только одно — этап. И опять черный каменный хлеб и тухлая селедка. Опять прокуренные голоса и крепкий мат, от которого воздух вполне материально густеет. Кто-то плачет, кто-то отводит душу в ругани, кто-то весел и доволен: если зона — дом родной, то как не радоваться долгожданному свиданию?

Когда заключенных выводили по машинам, чтобы везти на вокзал, Катя предусмотрительно встала с краю женской колонны. Параллельно в «автозаки» грузили команду мужчин: серые лица, кургузая одежонка, цигарки и пренебрежительное сплевывание сквозь зубы. Одно слово — уголовники.

Сердце Кати тревожно забилось. Ее Миша — он не такой, как эти бандиты.

А вдруг ее милый тоже здесь, вдруг его тоже сегодня отправляют по этапу? Только бы на миг увидеть лицо своего драгоценного, запомнить его, впитать в себя его черты, чтобы три долгих года трепетно перебирать их в памяти, дожидаясь встречи…

— Пошевеливайся! — прикрикнул конвоир, видя, что девушка замешкалась при посадке, — Сейчас, родненький, секундочку, — взмолилась Катя и дрожащим от напряжения голосом выкрикнула в толпу:

— Миша! Миша из 421-й есть?

— Есть! — послышался густой мужской бас. Катя обомлела. Она не верила своим глазам.

— Ну чего тебе? — Седоватый старик с кирпично-красным лицом и багровым шрамом на подбородке выступил из толпы. На вид ему было лет шестьдесят, руки его синели от расплывшихся со временем татуировок. Он увидел удивленное личико Кати и довольно осклабился:

— А, Артистка…

Катя невольно попятилась назад. Нет, это не ее Михаил, не может быть!

Ее Михаил молодой, ему всего двадцать пять, а этот…

Она испуганно растворилась в гуще арестанток и, расталкивая толпу, заторопилась в «автозак».

Машина тронулась. Глаза девушки застилали слезы. Немолодая женщина, очевидно «многократка», сочувственно сказала ей:

— Ну что ты, дуреха! Надо ж понимать, когда по-настоящему пишут, а когда просто так. Самые те, кто хорошо пишут, — это рецидивисты со стажем, кому под шестьдесят. У них и опыт, и знание нашей бабской психологии. Они умеют так завернуть, чтоб всю душу наизнанку тебе вывернуть. Тем и промышляют. Ведь если б он написал про себя все как есть, разве стала бы ты ему слова нежные писать в ответ?

— Не стала бы, — честно призналась Катя.

— То-то и оно. Забудь о нем.

— Уже забыла.

Однако сказать было легче, чем сделать. Из головы все не шли нежные письма старого урки. Очередное разочарование вновь оставило глубокую зарубку в душе.

Этап погрузили в вагоны. Ехали долго, больше двух суток, и там, куда прибыл поезд, уже стояла глубокая зима: голубые сугробы выше человеческого роста, синие ели за забором, низко нависшее над головой неприветливое небо. И мороз, продирающий до костей, — злой, кусачий, шипучий…


Глава 10


Этап завели в небольшую комнатку, дежурные стали принимать заключенных.

Осматривали вещи, заставили раздеться, прощупали одежду вплоть до швов.

Повертели в руках письма коварного Михаила, заботливо обернутые грязной ленточкой, но отбирать не стали.

Начальница колонии Бекасова оказалась выпускницей философского факультета МГУ. Это была женщина лет сорока пяти, статная, довольно миловидная.

Как занесло дипломированного философа в далекие мордовские лагеря, было непонятно. Может быть, она нашла здесь вожделенный философский покой и вечную пищу для размышлений?

Заложив руки за спину, «гражданка начальница» прошлась по плацу перед строем. Снег жалобно поскрипывал под черными блестящими сапогами, снежинки весело искрились на погонах.

— Задачей нашего исправительно-трудового учреждения является перевоспитание заключенных, формирование из закоренелых преступников настоящих советских людей… Как говорил Владимир Ильич Ленин…

Она еще долго произносила какие-то округлые, гладкие, марксистски выверенные слова. Ее никто не слушал. Осужденные переглядывались, стараясь отыскать в строю былых подруг и знакомых по прежним отсидкам. Иногда находили, перемигивались, пересмеивались, вызывая грозные окрики дежурных, ДПНК.

И потянулись неотличимые друг от друга дни, похожие один на другой, как однояйцевые близнецы. Заключенные были одеты в одинаковые телогрейки с синими нашивками на груди с фамилией и номером отряда. Лица сливались в однородную покорную массу, послушно текущую в столовую, на работу, на проверку, спать…

Заключенную Сорокину назначили на фабрику резать ткань. Надо было вытащить из кладовой огромный, адски тяжелый куль ткани, размотать, сделать заготовки для простынь и пододеяльников. За время смены ноги опухали, а спину ломило от тяжелой работы.

Теперь Кате казалось, что отныне она — не отдельный человек со своим "я", со своими желаниями, своим лицом, телом и фигурой, а часть безликой массы, атом, лишенный воли, желаний и надежд… Она зависимое, бесправное существо, которое можно гнать куда угодно, делать с ним что угодно. Ей можно приказать, и она не имеет права отказаться, потому что за отказ ее могут отправить в ШИЗО (штрафной изолятор), а там… Оттуда, говорят, выходят калеками, без волос, с выбитыми зубами и распухшими от ледяной сырости суставами, с раздувшимися от непрерывного стояния венами на ногах.

Вскоре пришел Новый год. Новый год на зоне — тоже праздник, но праздник с привкусом тоски по оставленному дому.

Женщины нарядили елку в культкомнате, развесили самодельные игрушки, серпантин и елочные ветки с шишками — единственное новогоднее украшение, которого водилось на зоне в изобилии. Для праздника сшили из обрезков ткани красивые наряды. Кате досталось шикарное платье, сшитое из специальным образом раскроенных мужских кальсон. Из пуговиц сделали браслеты, кольца, серьги. На столе стоял торт, приготовленный из сливочного масла, печенья и джема. И конечно, чай. Это был настоящий пир!

Торжественную часть вечера открыла начальница колонии Бекасова.

Поздравительная речь ее сводилась к одной сакраментальной мысли — «на свободу с чистой совестью». Она поведала своим подопечным, что партия и правительство милосердно дают им шанс на исправление и надеются, что те в конце концов оправдают высокое доверие.

После политической части началась художественная. Тоненькая девушка на сцене, краснея, надрывно выводила писклявым, со слезой голосом:

Плохо я раньше свободу ценила, Плохо ценила домашний уют, Только теперь я вполне рассудила, Что не для всех даже птицы поют.

Плакала горестно мать моя милая, Дочку свою провожая в тюрьму. Мама, вернусь к тебе, если помилуют. Скоро вернусь — и тебя обниму!

Рядом в тишине затаившего дыхание зрительного зала послышались сдавленные всхлипы. Это плакала молоденькая Алевтина, Катина подруга. Она угодила за решетку за несколько папирос с анашой в сумочке. Катя стиснула руки и сама еле сдержала предательские слезы.

— Не плачь, Алевтина, — проговорила она севшим голосом и добавила раздраженно:

— Вообще терпеть не могу стихи!

А потом был концерт: песни, фокусы, декламация, драматические сцены.

После художественной части начались танцы. Девочки танцевали с девочками за неимением кавалеров противоположного пола. Роли в паре распределялись согласно внутренним предпочтениям.

Катя самозабвенно плясала, соскучившись по музыке, движениям. Ее приглашали часто, одна зэчка из «кавалеров» не отставала от нее весь вечер.

Фамилия ее была Русланова, Лиля Русланова, но все звали ее по-мужски, Русланом.

Она была одета под мальчика: ниже пояса некое подобие брюк, на голове — косынка, завязанная в виде пилотки.

Руслан была худощавой, безгрудой, коротко стриженной бабой. Она уже давно положила глаз на новенькую и теперь не подпускала к ней других претенденток.

При виде влюбленных парочек на зоне Катя всегда представляла отношения Зинки и Свири, и ей становилось противно. Но потом она вспоминала доктора Родионова и коварного Михаила, и ей делалось еще противней. «Разве мужская любовь лучше женской?» — не раз бессонными ночами размышляла она, и тут же из небытия, из прошлой, еще человеческой жизни всплывали полузабытые стершиеся образы: любитель женской натуры Джек, режиссер Гога, веселый смеющийся Поль…

И вечная боль, вечно сочащаяся сукровицей рана — Владимир Высоцкий.

После смерти Высоцкого неожиданно «разрешили». Теперь по радио частенько слышался хрипатый, незабываемый голос. Он говорил о небывалом и несбывшемся, бередил душу. Вот и теперь, на новогоднем празднике, крутили пластинки с его песнями. Начальница-философ брезгливо морщилась при звуках рычащего голоса, но ничего поделать не могла: это небольшое послабление «контингенту» было одобрено свыше. Раз уж по радио крутят Высоцкого — значит, можно.

После двенадцати праздник кончился, заключенные разошлись по баракам.

Укрывшись тоненьким байковым одеялом, Катя лежала на жесткой узкой постели из деревянных досок. Тревожно воющий в щелях ветер не давал заснуть. Казалось, что все это будет вечно — забор, несколько рядов «колючки», колония, серые робы, изнурительная работа на фабрике, девочки-мальчики и девочки-девочки… И она, отупевшая от такой жизни. Каждое утро до самой смерти, без передышки, ей суждено выходить на проверку, выкрикивать свою фамилию, имя, отчество, есть из старых алюминиевых мисок, каждый миг чувствовать на себе бдительные взгляды ДПНК.

— Катюша, подвинься, — внезапно послышался в темноте хрипловатый голос Руслана. — Такая холодина, ноги стынут.

— Чего тебе? — неприветливо отозвалась Катя. На самом деле она прекрасно знала, чего именно.

— Ну пусти хоть погреться. Ноги окоченели на полу стоять…

И вот Катя задумчиво смотрит на хищную мордочку Руслана с огромными умоляющими глазами и думает: что в этом дурного, если она откинет одеяло и хоть на секунду, хоть на миг ощутит подле себя тепло чужого, ждущего ее тела. Хоть бы на миг испытать любовь, пусть ненастоящую, пусть фальшивую, искусственную, но — любовь!

А потом она вспоминает ссоры, склоки среди «семейных пар», их измены, их рыдания, наблюдаемые ежедневно, их месть и нарочито грубым голосом произносит:

— Отвали! Спать хочется.

А потом до самого рассвета она тихо плачет в подушку от безысходности и беспросветности своего существования.

С той новогодней ночи Руслан мстит Кате незаметно и подло. Зачем она это делает — непонятно. У нее новая пассия, та самая стеснительная девочка, которая читала со сцены свои стихи. Зачем Руслану Катя, если у нее все в порядке с личной жизнью? Но нет! Руслан идет даже на курушничество, чтобы отомстить за свою отвергнутую любовь.

Кате то и дело влетает от начальства. То она не вовремя пошла в ларек, то слишком много времени провела на перекуре, то в ее тумбочке нашли запрещенные вещи — зажигалку, карты, таблетки. Катя знает, что вещи ей подкинули, но, сжав зубы, лишь насмешливо смотрит на Руслана. В глазах ее — вызов. От злости она кажется такой хорошенькой, что Руслан еще больше бесится и еще больше начинает вредить.

— А Сорокина пропустила политзанятия! — ябедничает она.

И Кате в двухсотый раз приходится объяснять, что от политзанятий она освобождена официально, поскольку имеет незаконченное высшее образование.

Но ее враг не унимается. На очередную отвергнутую попытку он готовит новый сокрушительный удар…

— Руслан не успокоится, — предупреждает верная подруга Алевтина, — смотри в оба. Может, устроим ей темную, чтоб наконец отвязалась? — предлагает она.

— Не надо, — улыбается Катя. — Вот еще, руки пачкать!

Потом ей показалось, что Руслан стала как-то поспокойнее в последнее время, и она расслабилась.

Внезапно нагрянула весна. В воздухе разлито душное изнурительное томление. Заключенные стали совсем чумные. Воздух пропитан любовью, ее аромат плавает в вечернем сумраке, смешиваясь с запахом клейких почек и пробивающейся к солнцу травы. Все думы — за забором, за колючкой. Неподалеку — мужская зона, и заключенных из нее иногда привозят сюда для работ. Женщины кокетливо подводят глаза, прихорашиваются. И Катя тоже прихорашивается. А вдруг она увидит сегодня того парня в мешковатой робе с зелеными, удивленно распахнутыми глазами?

Она знает, он тоже выделил ее из однолицей, серой толпы женщин. Его глаза то и дело ищут среди разных лиц, старых и молодых, безобразных и красивых, ее пылающее смущенной улыбкой лицо. Кате уже поведали, что зеленоглазого юношу зовут Сашей. В Сашу влюблена добрая половина всех женщин в колонии, включая старушку из Дагестана, виновную в присвоении колхозного барана. Но Саша обращает внимание только на нее, Катю.

Катя ходит счастливая, смеется. Она летает по фабрике и с утроенной силой ворочает тяжелые свертки ткани. Каждый день она подводит глаза и вырисовывает себе длинные ресницы.

Руслан о чем-то шушукается со своими приятельницами, зловеще усмехается, поглядывая на Катю.

О счастье! — влюбленным наконец удалось перекинуться парой слов. Саша шепчет Кате, что будет ждать ее после работы за штабелями дров, а та лишь согласно опускает ресницы — приду.

И вот их первое свидание. Они сидят на бревнах, в воздухе разлита майская теплынь, они говорят и не могут наговориться. Их сапоги видны каждому, кто проходит мимо дровницы. Саша осторожно обнимает Катю и целует ее — страстно и нетерпеливо, как в последний раз. Кто знает, будет ли еще одно свидание? Но Саша уверен — будет!

Они договариваются встретиться в бане на следующий день. Заведующей баней работает Алевтина, верная Катина приятельница. Аля пообещала закрыть их там на полчасика и посторожить от дежурных. В бане хорошо: чистые матрасы, чистое белье. Туда редко заходят ДПНК, и, может быть, влюбленным удастся хоть на секундочку побыть вдвоем.

Издалека доносится условный свист. Сашу уже ищут. Он торопливо прощается с девушкой и бежит по размокшей весенней грязи, чавкая сапогами. И вот он уже стоит навытяжку перед конвоиром, сочиняя что-то несуразное по поводу своего отсутствия.

Катя, окрыленная, бежит в отряд. Ее глаза сияют от счастья.

В узком проходе между бараками она неожиданно сталкивается с Русланом: руки вызывающе уперты в бока, к нижней губе приклеена цигарка, глаза хищно и азартно блестят.

— Стой!

— Чего тебе? — без опаски спрашивает Катя. Внутри нее — сплошное счастье. И ни капельки страха.

— Надо поговорить!

— О чем? Ну, я тебя слушаю!

— Не здесь, — Руслан бдительно оглядывается, — идем в сарай. Сейчас отряд с репетиции спортивного праздника пойдет.

Катя послушно идет за Русланом в сарай. Зачем? Она и сама того не знает. Она вся полна мыслями о Саше, она предвкушает свидание, которое сулит ей небывалое, недоступное в колонии счастье. Счастье, которого на воле не ценишь, которое там дается так просто и обыденно, как кусок хлеба. Здесь это счастье нужно завоевывать невероятными усилиями.

Руслан ступает осторожно, по-кошачьи. Она на секунду задерживается в дверях, тихо, как суслик, свистит и сильно толкает Катю в спину. Девушка летит вперед, не успевая сообразить, что происходит. Она только инстинктивно выставляет руки, чтобы сгруппироваться при падении. Кто-то подхватывает ее под мышки и с силой бросает оземь.

— Бей ее, суку! — слышен хриплый лай Руслана. Десятки кулаков набрасываются на нее, безжалостно валтузят под ребра, царапают острыми ногтями.

«Только не лицо!» — думает Катя и прикрывает лицо руками. Только бы не испортить внешность перед свиданием, только бы не это!

Но нападавшие, кажется, знают, о чем думает жертва. Ладони отдирают от лица, от умелого удара щекотная влажная струйка быстро-быстро сползает по щеке.

Во рту чувствуется сладко-соленый привкус крови. Что-то хрустит во рту под кулаком, наверное зубы…

— Вали ее, раздевай! — хрипит Руслан, и Катя с ужасом догадывается, что с ней собираются сделать.

Она брыкается, бьется, сучит ногами, но сильные руки разводят ее ноги в стороны, сдирают рейтузы, рвут платье, — Ого! — слышится чей-то стон. Наверное, она кому-то попала сапогом в чувствительное место. — Дерется, сука!

— Вот тебе, вот! — Жадные, безжалостные пальцы раздирают одежду. Грудь вырывается на волю из разорванного платья.

Силы для сопротивления на исходе, и какое-то странное безразличие, предвестие смерти, внезапно наваливается на нее.

— Где бутылка? — хрипит Руслан. — Щас мы ей покажем. Будет знать, как…

Что-то холодное вползает внутрь, разрывая живот. Черная пелена наваливается со всех сторон…

Слава Богу, сознание оставляет ее.

Покинув бесчувственную жертву, быстрые тени выскальзывают из сарая и, воровато оглядываясь, смешиваются с толпой заключенных, спешащих на ужин…

— Где Сорокина? Сорокина где?

Дежурные мечутся по отряду. Забегают в другие бараки, в столовку, в баню, в библиотеку, в корпус администрации. Конвойный на вышке пожимает плечами — никого не видел. Если побега нет, то где она?

— Где она? — Бекасова в папахе четко печатает шаг перед строем.

Никто не знает. А кто и знает, тот ничего не скажет.

Ее находят уже после отбоя, всю в крови. Везут в санчасть.

Заключенные взбудоражены, слухи передаются из отряда в отряд. Все знают, чьих рук это дело, но никто не скажет начальству. Куруху ждет такая же участь, как и растерзанную жертву.

Руслан ходит гоголем, свысока посматривая на свой гарем. Если кто будет высказывать пренебрежение, говорит ее взгляд, то сами видите, что будет.

На следующий день, как договорено, приезжает Саша. Он тщетно выглядывает в толпе знакомое лицо, уже успевшее стать родным и близким. Аля ему сочувственно шепчет, что Катя в больнице. В глазах у нее набухли испуганные слезы.

Руслан вертится поблизости от ошеломленного Саши и вызывающе сплевывает сквозь зубы:

— Будет еще наших баб портить!

Саша в колонии больше не появляется, его переводят куда-то в Удмуртию.

Значит, начальству все же стало известно кое-что о происшедшем, кто-то донес.

Все думают на Катю.

А Катя все еще в больнице. Перед самой ее выпиской Руслана и еще нескольких дружественных ей «коблов», особо агрессивных и особо опасных, вызывают к начальству. В отряд Руслан больше не возвращается.

Говорят, что ее тоже переводят в другую колонию.

— К мужикам бы ее! На мужской общак кинуть! — слышны возмущенные возгласы. Но громко протестовать все боятся. «Коблы» — страшная, безжалостная сила.

Руслан рыдает при отправке. Ей так нравится эта колония, здесь она оставляет свою любимую, ту самую краснеющую девочку, которая сочиняла стихи.

Здесь она в авторитете, здесь ее все боятся — значит, уважают.

— Сорокина — куруха! — зло выкрикивает Руслан своим подружкам, забираясь в машину. — Отомстите за меня!

«Автозак» трогается в путь. Слышны рыдания в толпе провожающих. Это в голос плачет та самая девочка, которая на Новый год так звонко и красиво читала свои жалостные стихи. Катя очнулась в санчасти и поразилась — как хорошо! Чисто, светло, тихо. И легкий запах лекарств. И покой, белый больничный покой.

Слабо, точно сцена из забытого фильма, вспоминается режущий свет бестеневых ламп, запах нашатыря, колющая боль, когда ее обкалывали новокаином и накладывали швы на промежность…

Ничего страшного, главное, что она еще жива!

— Сорокина! — В палату входит начальница Бекасова. Фуражка ее серебрится каплями — значит, на улице дождь, ласковый майский дождь. Он вымоет дочиста листву и траву, и мир станет еще краше.

— Здравствуйте, гражданка начальница! — Катя слабо улыбается, приподнимаясь на подушке. Ее лицо ужасно. Вместо него — сплошная багровая масса с синюшным отливом, заплывшие глаза, провал вместо передних зубов, черные запекшиеся губы.

Философ Бекасова мрачно качает головой, присаживаясь на край постели.

— Кто тебя так уделал, знаешь? Катя еле заметно качает головой.

— Нет, — отвечает она чуть слышно, — там было темно.

— Это Русланова. С ней еще были Бикмурзина, Храпко, Крутикова — нам все известно, — настаивает начальница, — да?

Ей нужно только подтверждение. Ничего больше.

— Не знаю, — отвечает Катя. — Было очень, очень темно.

Нет худа без добра. После больнички Кате запретили поднимать тяжести и перевели в ларек, заведовать продуктами. Работа легкая, приятная, выгодная. Ты — кому-нибудь из девочек апельсинчик, а они тебе — стакан молока, ты печенья припасешь — а библиотекарша тебе за это «Консуэло» почитать даст.

Алевтина часто заходит в ларек, завидует ее легкой работе. После случая с Катей она потеряла свое выгодное место заведующей баней и ее перевели на фабрику.

В ларьке не очень много работы. Товаров мало. И на воле, в магазинах не больно-то разживешься продуктами, откуда ж им здесь взяться? Ассортимент обычен: маринованные помидоры в трехлитровых банках, рыбные консервы. Иногда к празднику могут подбросить несколько килограммов зеленоватых апельсинов. И хотя зэчки не очень богаты (на счет набегает каждый день копеек тридцать, за вычетом еды, алиментов и отчислений в карман государства), за дорогими апельсинами выстраивается очередь. Витаминов-то всем хочется, даже если они дорогие, по два с полтиной.

Из непродовольственных товаров в ларьке имеются только сатиновые халаты в безобразных разлапистых розах да голубые панталоны с начесом пятьдесят шестого размера. Даже расческу или зубную щетку купить проблема, не говоря уже о душистом мыле «Огни Москвы» или о косметике.

А на улице хорошо — теплынь! Солнышко ласково заглядывает в окна, птички щебечут, как оголтелые. Толстый кот Мурзик вальяжно разлегся на солнцепеке, греется.

— Киса, киса, — гладит его Катя, присев на корточки.

Кот щурит на нее один глаз и улыбается в усы. Он все знает, все понимает.

— Сорокина, почему здесь животное?

Это не умная начальница-философ, а ее тупая заместительница Петра, сделавшая карьеру «давиловкой», неумеренными притеснениями заключенных. Петру все боятся.

Перечить ей опасно.

Катя вытягивается в струнку и говорит просительным тоном:

— Пусть он здесь побудет, а, Вера Григорьевна? Ну он же вреда не принесет.

— Неизвестно, чем вы здесь с ним занимаетесь, — бурчит Петра и, схватив животное наперевес, уносит. Кот протестующе орет, но куда там!

— Вот больная! — вздыхает Катя, обращаясь к вольняшке, вольнонаемной продавщице ларька. — И чем мы здесь с ним можем заниматься?

Вольняшка хорошо осведомлена как о нравах зоны, так и о заскоках здешнего начальства.

— Это старая история, — смеясь, объясняет она. — Петра как-то написала доклад в Москву об опасности содержания животных вместе с заключенными. Будто бы такое содержание ведет к зоофилии.

— Что-о? — изумляется Катя. — Она что, того? Мы же не мужики!

— Она утверждала, будто бы зэчки могут капать валерьянкой себе на тело, а коты их вылизывают и этим доставляют удовольствие.

Глаза у Кати от изумления вот-вот выскочат из орбит. Она выразительно крутит пальцем у виска, а потом обескураженно покачивает головой. Сколько ей еще маразма предстоит вытерпеть, сколько издевательств?

— Долго тебе еще сидеть? — сочувственно спрашивает вольняшка.

— Два с полтиной, — отвечает Катя. — Недолго, — констатирует та. — Скоро амнистия будет. Или сделают тебе условно-досрочное.

— Если бы… — Катя протяжно вздыхает. — Я бы домой поехала, в теплый Киев, начала бы новую жизнь. Влюбилась бы, замуж вышла… Ребеночка родила бы…

— А тебе разве можно, после этого-то? — Вольняшке известна приключившаяся с девушкой история.

— Не знаю, я об этом как-то не думала, — удивляется Катя. — Там видно будет…

Приходит покупательница, и Катя выносит из подсобки трехлитровую банку маринованных помидоров. Помидоры — традиционное лакомство зэчек. После однообразной пресной пищи в столовой они кажутся такими вкусными! Некоторые их так наедаются здесь, что потом, на воле, в рот их не могут взять. А здесь ничего, за милую душу.

— А у меня знаешь какой роман был, — после ухода покупательницы говорит вольняшка, подперев голову рукой и мечтательно глядя в окно. — Он был генерал из проверяющих, с инспекцией приезжал. Меня в Москву звал, обещал к себе в управление пристроить, я не поехала. Старым он мне тогда казался. А теперь думаю: и чего я растерялась? Я бы возле него себе молодого адъютанта нашла.

Чего кобенилась, дура!

— Это что, — подхватывает Катя. — А вот у меня роман был… Не поверишь с кем. С Владимиром Высоцким!

— Врешь, Артистка! — недоверчиво приоткрывает рот вольняшка.

— Очень надо врать! — обиженно хмыкает Катя.

И продолжает:

— Встретились мы с ним на одном вечере. Он был с Мариной Влади. А увидел меня — глаза не может отвести…

Из окна доносится грустная песня, которую подхватывает нестройный хор заключенных, бредущих с работы.

А Катя рассказывает, и глаза ее светятся надеждой на то, что все еще будет в ее жизни. Все еще будет…


Глава 11


Ее освободили через пять месяцев условно-досрочно. Страшно было в один прекрасный день очутиться на воле — исчезла успокоительная определенность в жизни, уверенность в завтрашнем дне. Что ждет ее за колючкой, как встретят ее отец и мачеха? Чем она станет заниматься после освобождения?..

И вот родной город, родимый дом…

Целый вечер мачеха хлопотала у плиты, стараясь повкуснее накормить падчерицу (видно, чувствовала перед ней свою неизбывную вину), отец неторопливо и обстоятельно рассказывал то, что не вмещалось в скупые строчки писем.

Катя сидела на краешке стула, как в гостях, сложив руки на коленях.

— А как мать? — внезапно перебила она отца, глядя в пол.

— Нормально, — растерялся тот. — Она тебе писала?

— Нет, — ответила Катя. — А она знала? Ну о том, что я…

Отец на секунду замялся.

— Да.

Он не стал рассказывать Кате о телефонном разговоре, состоявшемся сразу после суда. Нина Николаевна кричала в трубку так, что закладывало уши:

— Вы что там, с ума посходили, не могли ее отмазать? Теперь меня осаждают вопросами, как я довела свою дочь до тюрьмы! Не хватало мне еще такого позора! Надо же, дочь Тарабриной — зэчка!..

Катя, как чумная, ходила по запруженным народом улицам и не узнавала родного города. Все было как прежде — и все другое. Может, это она теперь была другая, смотрела на город и вечно спешащих людей чужими глазами?

Постепенно она чуть-чуть оттаяла. Пошла работать на студию, немного оживилась, порозовела, похорошела. Через несколько месяцев по ее лицу никто бы не угадал ее запутанную биографию. Жила она у отца, принимая непрерывно ощущаемую вину родителей как должное. За собой она никакой вины не чувствовала.

Перед ней был виновен весь мир.

С подругой они часто ходили гулять в центр города. Беспричинно смеялись, шушукались, высматривая в толпе красивых молодых людей.

Порой Катя знакомилась с парнями, кое-кто даже провожал ее домой. Своим ухажерам она неизменно сообщала, что только что освободилась из мест не столь отдаленных. Как правило, кавалеры сразу же пугливо растворялись в пространстве, услышав ее слова. А Катя лишь надменно усмехалась. Конечно, бывшая зэчка могла иметь дело только с такими же отверженными, как она сама, с теми, кто был исключен из числа добропорядочных граждан и кому кровью предстоит заработать право попасть обратно в их число.

В тот день было ужасно жарко… Кучевые облака клубились над головой, предвещая дождь. В воздухе сгущалась грозовая влажность, вдали погрохатывал гром, как будто на небесах кто-то передвигал тяжелую тележку. Вдали блеснула молния, и сразу же хлынул ливень.

Подруги мгновенно вымокли до нитки. С хохотом они вбежали под крышу летнего кафе и принялись выжимать мокрые волосы.

Внезапно Катя почувствовала за спиной чужое присутствие. Она оглянулась и заметила возле себя что-то черное, шевелящееся.

— Ой! — взвизгнула она, обмирая. Нечто черное и страшное расплылось в ответ белозубой улыбкой:

— Драстуте!

От сердца отлегло, подруги весело рассмеялись.

Это был красивый чернокожий парень, который тоже прятался от ливня под навесом.

Через минуту новые знакомые уже дружно хохотали над своим испугом.

Парня звали Нельсоном Жасинту, он оказался курсантом летной школы для иностранцев. Родом он был из Нголы — Катя имела весьма приблизительное понятие о том, где располагается эта африканская страна.

— Истребитель, Су-два-семь, — объяснил он. — В моей стране вот уже тридцать лет война, нужны летчики. Я выучусь, вернусь на родину и стану героем.

Было смешно, с какой уверенностью Нельсон говорил о своем будущем геройстве. Катя с удовольствием расхохоталась.

(Теперь она уже могла хохотать. Недавно отец договорился с протезистом, и ей вставили на место выбитого зуба золотую коронку. Теперь Катя сияла желтой лучезарной улыбкой, как цыганка или торговка с рынка. Но все же это было лучше, чем черный провал во рту.) Потом они все вместе бродили по городу. А потом подруга незаметно откололась от них, и молодые люди остались вдвоем. Катя с привычным вызовом, который служил ей броней, скрывавшей повышенную ранимость, не преминула сообщить о том, что недавно освободилась из тюрьмы.

Она думала, что глаза Нельсона тут же тревожно забегают и он растворится в голубой дали, как и те, другие кавалеры, что попадались ей в последнее время. Но этого почему-то не произошло.

— А я тоже сидел в тюрьме, — неожиданно сообщил Нельсон. — Мне тогда было тринадцать лет. Повстанцы захватили город и хотели меня казнить. Мой отец командовал отрядом правительственных войск, и потому меня, моих сестру и мать схватили, чтобы расстрелять. Мне удалось сбежать. Я разломал стенку хижины и обманул часового, а мою сестренку и мать забили до смерти палками.

Он рассказывал об этом без всякой боли, с легкой грустью, как о давно отболевшем.

До поздней ночи они бродили по влажным от дождя улицам и болтали обо всем на свете. А потом Катя неожиданно предложила:

— Пойдем ко мне, с родителями познакомлю. Через несколько минут, держась за руки, они вошли в квартиру, приветливо светившуюся розоватыми окнами.

— Это Нельсон, — заявила Катя отцу и выглянувшей на шум мачехе. — Мой будущий муж.

В ее голосе звучал вызов. Если бы кто-нибудь посмел возразить ей, она бы немедленно взвилась, защищая еще не свое счастье, но надежду на него, его хлипкую и неуверенную возможность.

— Проходите! — Татьяна беспомощно оглянулась на мужа. — Вы голодны?

Хотите борща?

— Хощу борея, — покладисто согласился Нельсон, доброжелательно улыбнувшись. — Я осень люблю борея.

Катя заливисто расхохоталась колокольчиковым смехом.

Как давно она не смеялась!

Нельсон снимал небольшую комнатку у бездетной четы пенсионеров на окраине города. Катя робко ступила в прохладный сумрак старого дома. Здесь было все как обычно: вытертые половички, рушники с петухами, семейные фото на стенах, в углу — икона с лампадкой.

Она не думала о том, что между ними будет. Точно щепка, которую сначала плавно и бережно несет широкая река, а потом неожиданно швыряет в водоворот и топит, она безвольно отдавалась течению.

Молодые люди сидели с ногами на низкой тахте и пили джин из баночек. У Кати быстро зашумело в голове. Она видела влюбленный, ласковый взгляд Нельсона, но ей не хотелось торопить события. Было так приятно чувствовать на себе мужское обожание и заботу, наслаждаться покоем в тихой комнатке. Она чувствовала себя, точно моряк судна, идущего в гавань для вечной стоянки.

— Расскажи мне про свою страну, — попросила она. — Там, наверное, очень жарко. И Нельсон стал рассказывать.

— Она очень красивая, моя страна, — начал он. Он описывал ей сумрачные дождевые леса, опутанные лианами, ровные, как стол, горные плато, просторные саванны с редкими кустиками акаций, ленивых львов после удачной охоты, тревожные стада быстроногих импал, за сутки покрывавшие расстояния в несколько сот километров. Он описывал заводи рек, их болотистые топкие берега, быстрину, на которой резвится серебристая рыба, омуты, где подстерегают неосторожного путешественника коварные крокодилы, стаи розовых фламинго на озерах, туши бегемотов в грязи, похожие на кучи земли. Он описывал нищие деревни, где живет его народ, бедный и гордый. И над всем этим — снежно-белая королевская шапка горы Моко.

Недра земель Нголы, говорил он, полны полезных ископаемых, которые могли бы превратить его страну в рукотворный рай, но их разведке и добыче мешает война. Вот уже тридцать лет продолжается кровопролитная бессмысленная бойня, которая привела к голоду и разрухе. Точно злое божество, она требует еще и еще человеческих жертв, беспощадно пожирая их с тупой жадностью неодушевленной машины.

Освободившись от колониального владычества Португалии, Нгола получила независимость и стала называть себя Народной Республикой. К власти в стране пришла просоветская ПОН — Партия освобождения Нголы — во главе со своим неизменным лидером и вождем Жозе Эдуарде Душ Картушем, некогда учившимся в СССР. Он же и стал первым президентом страны.

Но ПОН была не единственной партией, боровшейся за независимость страны. В джунглях орудовали молодчики оппозиционной правительству левоэкстремистской организации ОПЕН (Объединение партизан за единство Нголы), которую возглавлял Роберто Ченду по прозвищу Чен-Чен. Обе партии, оба лидера желали для себя полной власти. В республике вспыхнула гражданская война.

ОПЕН не желала разоружаться. Она финансировала свои войска незаконной продажей алмазов, добытых на подконтрольных ей территориях, и не собиралась расставаться с этим бизнесом. Права на разработку крупнейшего в мире месторождения Катока, запасы которого предварительно оценивались специалистами в 200 миллионов карат (15 миллиардов долларов), получила компания «Сосьедад Минерия де Катока». Однако месторождение находилось в руках повстанцев, и войска правительства с переменным успехом пытались отвоевать его у мятежников.

Сам Чен-Чен прятался в Байлунду, в буше на центральном горном плато, где в лагерях готовили солдат для участия в сопротивлении. Военное дело нгольцам преподавали инструкторы, которых некогда пламенный Че Гевара лично учил основам ведения партизанской «герильи».

— Мой отец работает в правительстве, — простодушно сообщил Нельсон. — Он личный советник Душ Картуша. А мой дед до сих пор командует отрядом, обороняя восточные рубежи.

— Твой отец, видно, большая шишка, — с грустью сказала Катя.

— Высокий пост отца Нельсона не предвещал ей ничего хорошего.

— Сиська? — наморщил свой гладкий, круто вылепленный лоб Нельсон. — Что это такое?

— Ну, большой начальник, важный человек…

— Очень, очень важный, — согласился Нельсон. — Может быть даже, со временем он станет главой страны. А может быть, его убьют войска ОПЕН, повстанцы. Они охотятся на тех, кто… как это говорится? «Сиська», да? И они очень хорошие охотники. В последнее время они захватили очень много земель, и родину моего отца, Лундо, тоже захватили и убили там всех, кто был за правительство. Моей стране нужны самолеты, чтобы бороться с мятежниками, а самолетам нужны пилоты. Вот поэтому я учусь здесь. Вообще-то я всегда хотел стать миссионером. — Нельсон простодушно улыбнулся— Раздавать молитвенники в деревнях, учить детей читать, устраивать школы и больницы. Но моей стране нужны воины, а потом, когда мы победим мятежников, понадобятся миссионеры.

Кате взгрустнулось. Раньше ей казалось, что есть на свете страны, где люди беззаботно живут в ладу с природой и с самими собой. Но видно, Нгола не из их числа. Там, наверное, тоже, как в Союзе, ложь о строительстве коммунизма сопровождается мелким воровством на благо своего кармана.

— У вас тоже там… — Катя замялась. — Как это… ну, социализм?

Однако Нельсон не рассмеялся в ответ на ее вопрос. Он заученно ответил, как будто она была экзаменатором на политзанятиях, а он примерным учеником:

— Наша страна — развивающаяся. Правительство ориентируется на сближение с СССР, а мятежников тайно поддерживают Соединенные Штаты Америки. Но это, конечно, не значит, что мы в точности скопируем вашу политическую систему. У Нголы особый путь развития.

Не дослушав его, Катя неожиданно прыснула в кулак. Ей стало смешно. Он — красивый мужчина, она — красивая женщина. А говорят они о чем? О политике! О социализме!!!

— Я сказал смешно? — растерянно спросил Нельсон.

— Нет, Нельсон, нет, — улыбнулась Катя. — Лучше иди сюда… Поцелуй меня! Вот так!

И она первая закинула ему руки на плечи.

— Катя, мне нужно с тобой поговорить! — Отец грозным призраком возник на пороге комнаты.

— Папочка, я очень устала… Сначала работала, потом мы гуляли с Нельсоном… Честное слово, я очень хочу спать!

— Но мне нужно поговорить с тобой! О тебе и Нельсоне!

Катя подскочила на кровати. Сна не было ни в одном глазу. Она насторожилась, сразу же стала ершистой и неприступной, как кактус, — того и гляди уколет.

— Что такое? — В ее голосе зазвучали металлические нотки. — Тебя не устраивают наши отношения?

— Понимаешь, Катя, — замялся отец, — Нельсон очень хороший парень, это видно сразу, но… Ты не можешь не понимать, что у вас с ним разные жизненные пути.

— Почему это вдруг?

— Вы выросли в разных странах, у вас разное мировоззрение, вы по-разному думаете. Какие уж тут могут быть отношения?

— В постели все думают одинаково! Об одном и том же! — резко произнесла Катя.

Отец смутился.

— Не хотел напоминать, но… Вспомни, как у тебя было с этим… С Полем, кажется! И чем это закончилось… Я боюсь, что с Нельсоном произойдет то же самое. И тебе опять будет больно. Пойми, белые девушки не должны выходить замуж за черных юношей.

— А кто говорит о браке? — фыркнула Катя, но все же задумалась.

Что-то здесь не то… Отец не стал бы с ней заводить разговор, скорее всего, он предпочел бы пустить все на самотек, если бы не…

— Не темни, папа. Выкладывай все как есть. Кто это тебе промыл мозги насчет Нельсона? Отец потупился.

— Ну?

— Ко мне на студии подходил один человек из органов, — смущенно начал он. — Он сказал, что твое поведение порочит высокое звание советского человека.

И что, если ваши отношения будут продолжаться, меня вызовут для разговора в партком. Ты знаешь, что это значит? Моя фамилия попадет в черный список. Меня просто не будут снимать, и я останусь без работы. Ты же знаешь, какие сейчас времена…

— Не знаю, — мрачно буркнула Катя.

А времена были тревожные. С высокой трибуны Генеральный секретарь Андропов декларировал всемерное усиление трудовой дисциплины. Милиция в штатском и дружинники прочесывали кинотеатры, парикмахерские и бани и вылавливали злостных прогульщиков. Многие с нетерпением ждали, когда возобновится старая добрая традиция расстреливать людей за пятиминутное опоздание на работу. Органы осмелели и стали яростно вытравлять из сознания отдельных граждан малейшие признаки диссидентства. На этом фоне связь с иностранцем, даже курсантом военной школы, даже из дружественной Союзу страны, казалась слишком вызывающей.

— Вы должны расстаться, — решительно произнес отец. — Так будет лучше и для него и для тебя.

— Нет, — ответила Катя решительным и твердым голосом. — Нет! — И добавила чуть тише:

— У нас будет ребенок.

— Ты с ума сошла? — бушевала мать по телефону. — Не хватало мне стать бабушкой маленького негритенка! Представляю ехидные вопросы журналистов об интернациональной дружбе! Сделай аборт и выкинь все из головы.

— Черта с два! — не своим голосом крикнула Катя и швырнула телефон.

Трубка печально запищала тревожными гудками.

— Ты видишь, все против вас! — констатировал отец. — Послушай мать. Она же не чужая тебе.

Катя сверкнула глазами и с размаху ткнула пальцем себе в живот.

— Вот кто мне не чужой! Только он! А вы все мне чужие! Слышите? Все! — Она выбежала из комнаты, глотая слезы от обиды.

Мачеха поддержала отца, хотя Катя давно отучила ее лезть в свои дела.

— Соседи на нас показывают пальцем, пересуды во дворе, глаза некуда спрятать. Все только и говорят про тебя и про Нельсона. Ты же понимаешь, что всем делаешь плохо, даже себе!

— Ах так! — крикнула Катя не своим голосом. — Тогда пусть будет теперь плохо только мне! Считайте, что вы меня вообще не знаете!

Она молча собрала вещи и вызвала такси по телефону. С семьей она даже не попрощалась. Она действительно считала их чужими для себя. и своего будущего ребенка.

Нельсон стоял на пороге комнаты, смущенно переминаясь с ноги на ногу.

Он был похож на провинившегося школьника, двухметрового школьника с борцовским разворотом плеч. Катя сидела в продавленном кресле — обрюзгшая, с отечным порыжевшим лицом, безобразно расползшаяся, безразличная ко всему окружающему.

— Мне не разрешают жениться, — виновато произнес Нельсон. — Я подал рапорт с просьбой о браке, а мне сказали, что послали сюда учиться летать, а не учиться делать детей.

Катя только бессильно закрыла глаза, чтобы предательски набухшие под веками слезы не вырвались на свободу. Еще одно препятствие, еще один удар…

Удар в самое больное место.

Нельсон опустился на пол подле ее ног. Катя тронула ладонью его жесткие как проволока, курчавые волосы.

— Ничего, — сказала она, — ничего. Мы будем так как-нибудь…

— Может, мне остаться после окончания училища здесь? — растерянно предложил Нельсон. — Попросить гражданство в Советском Союзе?

Катя представила, что значит быть белой женой черного человека в нашей стране. Это значит навсегда остаться диковинной птичкой в местном курятнике, быть женой черного эмигранта, которому не доверяют свои и которого опасаются чужие. В этом нет ничего хорошего. Это будет в первую очередь нестерпимо для самого Нельсона, он такой гордый и самолюбивый. И для их ребенка, который, скорее всего, родится черным. Быть всю жизнь белой вороной среди черных собратьев — ох как тяжело!

— Ничего, — утешающе шепнула Катя одними губами. — Как-нибудь все уладится.

Лишь теперь она по-настоящему испугалась за себя, свое будущее, за будущее ребенка. На долю секунды она даже пожалела, что не сделала аборт.

Пятнадцать минут мучений, зато потом — беззаботная жизнь.

Она судорожно обняла Нельсона и прижалась к его груди, вдыхая спасительный аромат его кожи. От него пахло не так, как от белых мужчин, совсем по-другому, точно от чистого благородного зверя. Раньше ей не нравился этот запах, а теперь почему-то от него становилось легче.

Она вновь устало закрыла глаза. Может быть, и она и ребенок умрут при родах. Так будет лучше для всех. Для отца — потому что КГБ наконец отстанет от него, для Тани — потому что она наконец освободится и от нее, Кати, и от своей непреходящей вины перед нею, для матери — потому что наконец-то ее позор безвозвратно исчезнет. И для Нельсона так тоже будет лучше. Он уедет в свою страну и станет там генералом.

А особенно это будет хорошо для нее. Кати. Ее мучения раз и навсегда закончатся, и она растворится в снежно-белом, без боли и печали небытии.

— Я напишу отцу, — пообещал Нельсон, целуя ее. Он без объяснений, точно преданный пес, всегда угадывал, когда ей тяжело. — Может, он даст нам разрешение на брак. Премьер-министр — его близкий друг.

Но Катя уже никому не верила. Она с затаенной надеждой ждала конца. Она верила, что конец непременно будет и непременно трагический.

Она проснулась среди ночи оттого, что ее затошнило. Противно и тянуще заболел живот. Она перевернулась на другой бок, но омерзительная боль все не отпускала ее. Нельсон спал, дыша ровно и глубоко, будить его не хотелось.

Эта боль, она такая странная… Она не похожа ни на что! Катя знала, какая боль бывает, когда порежешь палец, и была морально готова терпеть ее сколь угодно, даже в тридцать раз более сильную. Но эта боль!..

Обхватив руками огромный, опустившийся в предродовом ожидании живот, она металась по комнате и только кусала губы, сдерживая крик. Она боялась разбудить Нельсона. Завтра у него тренировочные полеты, он должен быть как огурчик.

Между тем боль разрасталась, не утихая ни на секунду. Точно коварный зверь, она все более и более завладевала ею, не выпуская из своих цепких когтистых объятий.

«Это не роды, — думала Катя, тихо постанывая. —Роды проходят не так, я читала… Должны быть схватки, а между схватками — перерывы, когда ничего не болит. В начале схватки должны быть через полчаса, а в конце — через десять минут. А у меня болит непрерывно, все сильнее и сильнее… Что же это? Может, я отравилась? Может, это аппендицит?»

К утру она, как загнанный зверь, металась по комнате, зажимая рот руками, чтобы не кричать. Нельсон проснулся и сел на постели.

— Что с тобой?

— Не знаю. Я… я умираю!

— Началось? — спросил он испуганно.

— Нет… Наверное, нет. Просто все так болит… Не могу терпеть.

Боль разрослась до невероятных размеров, корежа тело мучительными спазмами. Она то бросала ее на кровать, то опять поднимала и заставляла кружить по комнате, как смертельно раненную птицу. Хотелось вырвать, изгнать из себя это противное ноющее ощущение, хотелось спрятаться от него хоть на секунду.

Приехала «скорая».

— В роддом! — сказала врачиха, едва взглянув на Катю: Зато бросила любопытный взгляд на чернокожего отца младенца.

Нельсон бестолково метался по комнате, не зная, то ли. ехать в роддом, то ли отправляться на полеты. Он оказался совершенно не готов к предстоящему испытанию. Он был напуган, как ребенок, и только нежно поглаживал жене руку, провожая до машины.

— Нельсон, миленький, я умру, я обязательно умру! — утешала его Катя, вытирая со лба выступившую испарину. Боль мешала дышать, скручивала тело, обещая скорую и верную смерть.

Нельсон как-то вдруг перестал понимать русский язык и только бестолково и растерянно улыбался на Катины слова. Врачиха грозно прикрикнула на нее:

— Глупости говорите, женщина! Придумали тоже… В роддоме Катя никак не могла понять, почему ее не оставят наконец в покое и не дадут спокойно умереть.

Она ведь уже попрощалась с Нельсоном, единственным дорогим ей человеком, и одной ногой уже стояла по ту сторону бытия. Однако вместо того, чтобы положить ее в гроб и сунуть в руки свечку, ее гоняли на смотровое кресло, потом в душ, потом на бритье, потом делали клизму, выспрашивали какие-то ненужные и бестолковые сведения о дальних родственниках и вообще делали вид, что ничего такого особенного с ней не происходит.

А потом потянулись долгие часы страданий. Катя уже поняла, что просто так ей не дадут уйти на тот свет, что переход в мир иной потребует адовых мук и ей суждены долгие часы страданий, прежде чем измученная душа покинет бренное тело. Зачем? За что ей это? За что этот маленький человечек, что у нее внутри, так терзает ее? И внезапно вся ненависть к безжалостной изматывающей боли в ней обратилась на того, кто эту боль вызвал, — на ребенка в собственном чреве.

— Зачем, зачем ты меня так мучаешь? — шептала Катя, как будто он мог ее слышать. — Зачем? Лучше бы ты умер, лучше бы я умерла…

Она ненавидела и желала смерти тому, кто рвался сейчас на волю, раздирая ей внутренности, она ненавидела и желала ему смерти, как ненавидела себя и желала смерти самой себе.

— Нет, мамаша, вам еще рано, — констатировала акушерка, забегая на секундочку для осмотра. — Лежите пока.

— Я не могу! — Катя хотела закричать что есть силы, но, сорвав голос, теперь только сипела, как гусыня.

Порой она проваливалась в спасительный черный омут, обещавший неземное блаженство и успокоение от боли, но неизменно возвращалась оттуда к действительности, полной жутких спазмов. Боль превратила ее из нормального думающего человека в обозленное, измученное животное, которое молит о смерти, точно о величайшей милости.

Бессмысленность этих ужасных мук, их бесполезный итог — ребенок — теперь не нужны были ей. Зачем она решилась на это, ведь Нельсон все равно никогда не женится на ней? Она никому не нужна, все ей чужие, и ребенок этот, даже если он и родится в конце концов и останется жив, будет никому не нужен — ни ей, ни своему отцу, ни своим родным.

Она исторгла из себя сорванный истошный крик, призывая кого-нибудь на помощь, и потеряла сознание…

Очнулась она оттого, что кто-то совал ей под нос резко пахнущую ватку.

Напрасные надежды, боль никуда не делась. Она была тут как тут. Она только и ждала возвращения своей жертвы из бессознательности, чтобы с новыми силами наброситься на нее.

Где-то далеко, как будто за кадром, слышался разговор:

— Спайки на своде мешают прорезаться головке…

— Судя по карте, она же первородящая!

— В анамнезе травмы…

— Что, тогда режем?..

Потом звякнул инструмент, запахло спиртом. С этой секунды боль стала еще коварнее и злее. К ас-, сортименту своих пыток она добавила еще один хитрый прием — режущие ножевые удары, пронзительные и острые. Но Кате было уже все равно. Она опять провалилась в черную обморочную муть. А потом все кончилось…

— Негритяночка! — констатировала акушерка, вертя в руках что-то черное и склизкое. — Мамаша, смотрите, кто у вас?

Но «мамаша» только безразлично закрыла глаза. При виде куска черного сырого мяса в руках акушерки ее чуть не стошнило.

— Мамаша, кто у вас? Девочка или мальчик? — настаивала акушерка.

— Никого у меня нет, — прошептала Катя. — Уберите, он мне не нужен.

Ей стало легче, когда отвратительный кусок сырого мяса куда-то унесли и ее оставили в покое на каталке в коридоре. Она стучала зубами от холода под тонкой простыней. Хотелось поскорей забыться, но сон не шел — перед глазами всплывал черный, натужно пищащий комочек, который, как она знала, был ее ребенком.

«Не нужен он мне, — думала она, дрожа от холода, отчего зубы ее невольно клацали. — Никому он не нужен, и мне тоже».

Акушерка сообщила ей, что у нее девочка, но она отстраненно думала о ребенке «он», как о чем-то, не имеющем пола.

В палате Катя, скорчившись червячком на кровати, блаженно забылась зыбким, без видений сном.

Рано утром медсестра прикатила каталку, на которой лежали тонко попискивающие свертки. Матери обрадованно заворковали, высвобождая тяжелые, набухшие молоком груди. Катя лежала, безучастно отвернувшись к стене.

— Вот твоя, черненькая, ни с кем не спутаешь, добродушно усмехнулась нянечка, подавая ей рыхлый сверток.

— Не нужно, — произнесла она чужим голосом. Она не хотела, чтобы этот черный и склизкий кусок мяса прикасался к ней, приобретая тем самым особую власть над ней. — Он мне не нужен. Унесите.

— Как это так? — изумилась нянечка. — Ты что же такое говоришь?

Отказываешься от дочери?

— Отказываюсь! — подтвердила Катя, не шелохнувшись.

Ее надежды были разбиты — она осталась жива. А ведь она и ее ребенок — они оба должны были умереть из-за собственной ненужности.

— Сорокина — отказница? — услышала она где-то вдалеке удивленный голос врача. — Но она не собиралась писать отказ. И муж ее приходил, спрашивал о ребенке. Черный такой, его ни с кем не спутаешь…

— Отказываюсь, — упрямо подтвердила Катя — Он мне не нужен. Заберите его куда-нибудь.

— Ну, ты хоть покорми дочку, — настаивал врач, — хоть взгляни на нее!

— Не буду! — Катя отвернулась.

Позже, после обеда приходил юрист, разговаривал с ней, описывал возможные последствия отказа, брал сведения об отце ребенка и о ней самой, смотрел на нее с презрением, как на гниду или отвратительного червяка, поедающего дерьмо.

Так же на нее смотрели и соседки по палате, и медсестры, и няни.

А потом ее наконец оставили в покое. Катя лежала тихонько, как мышка.

Баюкала свое спокойствие, витая в блаженном забытьи.

Проснувшись вечером, она почувствовала, что ей нужно в туалет. Для этого необходимо было встать и дойти до уборной в конце коридора.

Отворачиваясь от назойливых взглядов. Катя с трудом поднялась с постели и тихонько побрела вдоль стенки, еле волоча за собой ноги.

Серые клетки линолеума, дремлющая сестра на посту, ведра с криво написанным краской номером отделения, белые палаты — все это кружилось и вращалось вокруг нее в беззвучном бешеном танце.

Вплотную к глазам придвинулась прозрачная стена детского инкубатора, где в кувезах, точно личинки, лежали одинаковые белые свертки. И только один из них выделялся черным сморщенным личиком на торжествующем снежном фоне.

Это она! — поняла Катя. Сердце ее отчего-то вдруг мучительно запрыгало в груди, колени задрожали. Она потянула на себя дверь. В инкубаторе было пусто, медсестра вышла.

Малышка лежала опустив длинные черные ресницы на светло-шоколадные щеки. Ее нижняя губа была обидчиво поджата, совсем как у Кати на детских снимках.

Это она, это ее дочка, ее кровинка, единственный родной ей человек…

Катя схватила сверток и с силой прижала его к себе.

Бежать, немедленно бежать отсюда… Но вместо того чтобы бежать, она в отчаянии опустилась на пол.

Она ни за что ее не отдаст, никому! Она, Катя, всю жизнь неприкаянно мечется, как перекати-поле. Неужели и ее кровиночку, ее дочку ждет та же участь?

Лучше бы она умерла при родах! Лучше ее дочери умереть сейчас! Надо просто сжать изо всех сил пальцы на тонкой шейке — и все будет кончено раз и навсегда… Без мучений, без забот…

Катя принялась отыскивать шею ребенка, бестолково раздирая пальцами туго спеленутые тряпки…

А потом, рыдая, опустилась рядом со свертком…

Так, на полу, ее и нашла медсестра. Девочка тихо спала, прижав губки к материнской груди.


Глава 12


Катю с дочкой выписали домой тихим мартовским деньком — серым, полным предчувствия дождя, полным сырого весеннего ветра, ворошившего ветки деревьев с припухшими почками. Нельсон был восторженно весел и возбужден до крайности. Он бестолково суетился вокруг Кати, точно молодой глупый щенок, то заглядывал под кружевную накидку ребенка, то бросился целовать нянечку вместо того, чтобы дать ей традиционную трешку.

Девочка спокойно сопела, не подозревая, какую бурю эмоций она вызывала у окружающих. Похудевшая на семнадцать килограммов, с синевой под глазами и желтым цветом лица. Катя выглядела узницей концлагеря. Все было так неопределенно, тревожно. Определенность была только в одном — она теперь не одна, у нее есть существо, которое она обязана защищать и оберегать, ради которого обязана жить.

Девочку назвали Ларой, в честь матери Нельсона, убитой повстанцами. Все знакомые Кати в один голос твердили, что не стоит называть дочку в честь умершего родственника, иначе мертвец будто бы может потянуть ребенка за собой на тот свет, но она решила, что это предрассудки. Нельсон же, наоборот, утверждал, что на его родине, где царит культ предков, младенец, названный в честь умершего родича, получает поддержку влиятельного мертвеца и ему переходят по наследству все его положительные качества.

Кроме того, назвать девочку в честь бабушки был еще один резон, политический. Ребенка сфотографировали, и снимок послали непреклонному нгольскому деду Жонасу Жасинту, который раз за разом отвечал категорическим отказом на просьбы сына о браке. Авось сердце старика размягчится при взгляде на младенца, и он даст свое согласие.

Первые месяцы прошли как в аду — бессонные ночи, детский крик плюс веселая беззаботность Нельсона, который подчас забывал, что высокое звание отца накладывает на него важные обязательства. Молодую мать постоянно клонило в сон, она стала совсем прозрачной, еле переставляла ноги. Тотальная непреходящая усталость сковывала мозг странным безразличием. Каждый день казался долгим, как месяц, а месяц казался годом.

В мае в газетах прошло сообщение о том, что режиссер Гераськин намерен снимать Нину Тарабрину в своем новом фильме. Съемки будут в Киеве. Кате эту новость сообщил отец.

Новоявленные дедушка с бабушкой конечно же не утерпели и явились к молодым сразу же после выписки из роддома.

— Ой, какая она хорошенькая! — немедленно умилилась Татьяна, разглядывая шоколадного пупса, который сучил ножками и ручками, как будто принимал участие в марафонском забеге.

Отец промолчал, по его размягченному лицу бродила улыбка. Надо же, он, такой интересный, импозантный мужчина, от которого сходили с ума все гримерши на студии, уже стал дедом!

— На кого же Лара похожа? — задумчиво протянул он.

— На тебя, папосська! — Нельсон улыбнулся счастливой простодушной улыбкой. — И на тебя, тесся! — обратился он к Тане.

Чуть позже, когда улеглась праздничная суматошная суета, отец отвел Катю в сторону и смущенно произнес:

— Катюша, мать приезжает…

— Ну и что? Я-то здесь при чем? — Катя настороженно насупилась.

— Наверное, ей захочется посмотреть на внучку, предположил отец. — Она ведь тоже стала бабушкой.

— Я ей не покажу Лару! Ни за что! — Катя воинственно сжала кулаки. — Недавно она требовала убить ее! Что она сейчас может сказать?

Она прижала к себе дочь, как будто ребенка хотели отнять. Как будто это не она неделю назад готовилась сжать онемевшие пальцы на шее собственной дочери. Может быть, это действительно была не она?

Им все же пришлось встретиться. Кате позвонил администратор съемочной группы и пригласил ее навестить мать в гостинице, где расположилась кинобригада. Приглашение было больше похоже на приказание, но Катя все же пошла, оставив Лару на попечение Татьяны.

Мать была именно такой, какой она всегда представляла себе, — сияющей (скорее сиятельной), уверенной в себе и в восхищении окружающих, прекрасной, несмотря на возраст и недавно присвоенное ей звание бабушки. Говорили, что ее роман с иностранным журналистом сейчас в разгаре. Катя по сравнению с ней выглядела чернавкой, как всегда.

Когда они виделись в последний раз, мать была подавлена скоропостижной смертью мужа и необходимостью по-новому налаживать жизнь без него. Теперь же…

Ее скорбь стала демонстративной, напоказ. Так скорбит королева, обреченная своим саном на пожизненное безбрачие, — величественно, гордо, с достоинством.

Теперь в разговоре матери появились странные повелительные нотки, которых раньше не было. Она точно чувствовала свое право на всеобщее уважение и уверенно пользовалась им. Она была вдовой великого Тарабрина. Его посмертные лавры засияли и над ее головой, без единого седого волоса на висках.

Катя стояла перед ней, как провинившаяся школьница. Почему-то она всегда ощущала себя перед ней ученицей, которую уличили в сокрытии двойки по математике и приперли к стенке.

— А, это ты! — протянула мать с улыбкой и милостиво подставила щеку для поцелуя. Так королева снисходительным жестом протягивает руку своему подданному. — Лена, ты узнаешь эту девочку? — обратилась она к Кутьковой, еще более постаревшей и полысевшей за последнее время.

Восковое лицо Кутьковой испещрили поперечные морщины, углы губ печально опустились. Она напоминала старую потрепанную куклу, которую безжалостные дети забросили на чердак.

— Катюша! — улыбнулась Кутькова и робко замолчала. При матери она всегда тушевалась и уходила в тень.

— Ты пришла одна? А где твой муж? Где твоя дочь? Катя не ответила. Она не знала, о чем говорить с этой красивой чужой женщиной. Ей захотелось развернуться и уйти. Голова противно закружилась, к горлу подкатил непроглатываемый ком.

Хотелось расплакаться. Катя изо всех сил сжала веки, чтобы не разнюниться, — перед матерью ей всегда хотелось выглядеть сильной.

— Вы должны немедленно расписаться! — приказным тоном произнесла Нина Николаевна, узнав, что Катя и Нельсон еще не состоят в законном браке. — Ты должна понять, что подобная ситуация бросает тень и на меня тоже.

Она, как всегда, в своем репертуаре… Ей наплевать и на нее, Катю, и на ее ребенка. Все ее мысли только о том, как она будет выглядеть в глазах окружающих.

— А он очень черный… этот, как его… Ну, твой муж? А твоя дочка тоже очень черная?

Она не сказала «моя внучка», отстраненно именуя Лару «твоя дочка». Катю кольнуло в сердце. Она им обеим чужая, совершенно чужая…

— Я пойду, — проговорила Катя, вставая, — мне скоро кормить.

Мать свела на переносице светлые, ровно выщипанные бровки и почувствовала, что сейчас она должна сказать что-то очень важное для них обеих, своеобразное материнское напутствие. И она наконец нашла эти важные, долгожданные слова.

— Грудь не застуди, — сказала она, провожая Катю до дверей. — При кормлении очень важно не застудить грудь.

Катя вышла в коридор и расхохоталась так, что было слышно в номере. Она смеялась только потому, что ей очень хотелось плакать.

Они поженились, когда Ларе исполнилось три года. К этому времени девочка превратилась в хорошенькую черную куколку с жгучими угольками широко распахнутых глаз, с пухлыми ручками и непокорной копной волос на голове. Она была всеобщей любимицей — живая, подвижная, любознательная. Она без умолку болтала с южнорусским мягким "т" и порой вставляла в речь португальские слова, которым ее учил отец.

Бабушка и дедушка души в ней не чаяли, а дядя Славик, сводный брат матери, был для нее главным авторитетом.

Подходила к концу учеба Нельсона в Киеве, а Катя все еще не знала, останутся ли они вместе или им придется разлучиться навсегда.

Упрямый дед Жонас все еще не давал разрешения на брак, надеясь, что сын вернется на родину и забудет свою русскую жену. Катя понимала, что, если Нельсон уедет, они больше никогда не увидятся.

— Я никуда не поеду без тебя и Лары, — утешал ее Нельсон. Катя старалась не плакать при мысли о скорой разлуке. Она любила мужа.

Наконец Нельсон предпринял крайние меры: написал решительное письмо отцу, где извещал его, что он решил остаться с женой и дочерью в СССР и уже даже подал заявление с просьбой о советском гражданстве. Он писал, что вынужден решиться на этот шаг, потому что не хочет расставаться с семьей и предпочитает разлуку с родиной разлуке с женой и дочерью.

Тогда его отец наконец сдался. Через месяц было получено разрешение, а еще через две недели молодые люди Сочетались законным браком. Вскоре они уже паковали чемоданы для отъезда. Шел тысяча девятьсот восемьдесят шестой, переломный для Союза год.

Луанга встретила их тридцатиградусным зноем и высоким, без единого облачка, небом. «Ил-62», везущий родственников посольских работников и дипломатическую почту, прокатился до конца взлетной полосы и застыл у рыжей кромки поля. В иллюминаторе виднелась выжженная поляна с редкими кустиками травы. На горизонте в дрожащем мареве расплылись от зноя узколистые акации.

Черный парень в коротких шортах и военной рубашке вразвалку приблизился к самолету. Его движения были плавны и грациозны, точно движения дикого зверя.

Было видно, что он никогда никуда не торопится.

Катя вышла из салона на трап, и раскаленный воздух расплавленной лавой влился в грудь, опаляя легкие. Она мгновенно вспотела, как будто ее опустили в горячую воду.

— Мамочка, смотри! — Лара во все глаза глядела на таких же чернокожих и кудрявых людей, как она сама и папа. Ей это было в диковинку, она привыкла, что вокруг нее только белые лица, белые люди.

— Они что, загорели? — спросила она удивленно.

— Да, — ответила Катя, — именно.

Дед Жонас не встретил их в аэропорту, однако прислал за ними машину.

Пузатый минивэн долго пробирался по узким улочкам, запруженным народом. Катя с восторгом глазела по сторонам. Сияющая, яркая, беспокойная жизнь бурлила вокруг, ослепляя яркими красками.

Глянцево-черные женщины с длинными шеями плавно шествовали по улице, торжественно неся на голове корзины экзотических фруктов, погонщики свистом бича и горловыми криками направляли повозки, в которых билась и переливалась на солнце океанская рыба. Автомобилей было много, но все они были очень старые, разномастные, мятые. Водители здесь были абсолютно уверены, что их шоферская обязанность состоит лишь в том, чтобы как можно чаще нажимать на клаксон, поэтому над улицей стоял жуткий вой. Машины ездили, как им заблагорассудится — и по левой стороне дороги, и по правой. Зато на центральной площади города возле бетонного куба банка стоял чернокожий полицейский в голубой рубашке и в фуражке с высоким околышем. На его груди болтался абсолютно бесполезный в городском гаме свисток. Руководить движением он даже не пытался. Повозки и автомобили, бешено сигналя, образовывали вокруг живой статуи бурный водоворот.

Курчавые тонконогие ребятишки играли в пыли на проезжей части, торговцы вывешивали свой немудреный товар прямо на улице. Седые старики, тощие как щепки, с мудрыми лицами и дистрофичными телами, дремали у входа в картонные лачуги.

— О Господи! — ужаснулась Катя, представив, что ей придется жить в одной из подобных развалюх.

— Мы будем жить в другом районе, — успокоил ее муж.

Вскоре машина свернула на боковую улицу, сшибла по пути несколько коробок, наваленных у входа в магазин, спугнула коричневых кур, которые, квохча, купались в горячей пыли, и вырвалась на просторную асфальтовую магистраль. Вдали раскинулся зеленый массив, .кое-где разреженный плоскими кровлями домов. Здесь было чисто и красиво. Аккуратные ограды вокруг белоснежных вилл не позволяли пышной растительности вылиться на улицу, лужайки с ровно подстриженной травой приглашали понежиться на мягком ложе.

— Как красиво! — воскликнула Катя.

— Вот наш дом. — Нельсон указал на бело-розовый особняк в колониальном стиле, прячущийся от жары под раскидистым деревом с огромными плоскими листьями и облупленным стволом.

Ажурные ворота виллы автоматически разъехались в стороны, автомобиль вкатился во двор и застыл перед домом.

— Мамочка, как здесь здорово! — восторженно запищала Лара и первой выпрыгнула из машины.

Из дома вышла пожилая негритянка со сморщенным, как печеная картофелина, лицом.

— Отнеси вещи в комнату, — повелительно бросил Нельсон шоферу и мимоходом поздоровался с женщиной:

— Здравствуй, Нтама. Это моя жена Катя, она теперь будет хозяйкой в моем доме.

Почтительно склонив голову, женщина изумленно уставилась на свою новую госпожу.

Катя не знала, как себя вести с этой Нтамой. Кто она вообще? Может, она родственница Нельсона и будет правильным по-родственному броситься ей на шею и расцеловать в обе щеки? На всякий случай она приветливо улыбнулась, но тут же смущенно прикрыла рот рукой — негритянка с неподдельным восторгом уставилась на золотой зуб во рту госпожи.

После тюрьмы Катя очень стеснялась своей улыбки. Она была уверена, что с золотым зубом смахивает на продавщицу с рынка, но ничего не могла поделать. В те годы в Союзе золотые зубы были верхом зубопротезного искусства, предметом вожделения многих, не слишком богатых граждан.

Дом оказался прохладным и просторным. Он был обставлен европейской мебелью — изящной и легкой. Жалюзи на окнах были спущены, противомоскитный полог над кроватью раздвинут. В такой жаре многие привезенные Катей вещи оказались просто лишними — шерстяные кофты, платья с длинными рукавами, свитера под горло, колготки… Лара первая поняла, в чем здесь нужно ходить. Как ненужную кожу, она мигом сбросила платье и теперь гонялась на лужайке за бабочкой в одних трусиках.

Поданный Нтамой обед включал в себя запеченное в листьях мясо буйвола, экзотические овощи, фрукты и жареные бананы, к которым Катя привыкла еще в Киеве.

— Послушай, Нельсон, — прошептала она смущенно. — Ты мне ничего не объяснил. Кто эта женщина? — Она тайком указала глазами на суетившуюся вокруг стола Нтаму.

— А, не волнуйся, — беззаботно заметил муж. — Нтама служит у моего отца уже больше двадцати лет. Она родом из той же деревни, что и мои предки. Наш прадед был там вождем и взял ее прислуживать в дом. Она меня знает вот с такого возраста. — Он опустил руку к полу.

Женщина, догадавшись, что речь о ней, беспокойно взглянула на говоривших. Весь ее вид говорил о том, что больше всего на свете она боится не угодить могущественной белой госпоже с золотым зубом.

Ближе к вечеру черный длинный автомобиль в сопровождении джипа, битком-набитого автоматчиками, подъехал к воротам виллы. Ощерившись автоматами Калашникова, солдаты в рубашках с закатанными рукавами высыпали из машины и образовали живой коридор к дому.

— Это отец! — произнес Нельсон, вставая.

Высокий статный мужчина с наметившимися серебряными прядями в курчавых волосах, в европейском костюме быстро прошел к дому.

Сразу после этого автоматчики погрузились в джип и умчались, бешено сигналя. Два статных охранника с оружием наперевес застыли у ворот виллы.

Нельсон приветствовал отца объятиями и дружеским похлопыванием по спине. Дед Жонас поднял Лару на руки, улыбнулся, а потом Опустил внучку на пол и восторженно зацокал языком. Кажется, ребенок ему понравился. Невестка удостоилась вежливой улыбки и приветственной фразы на ломаном английском.

Катя раздумывала, броситься ли свекру на шею с поцелуями или не стоит, но из осторожности решила пока повременить.

Между собой отец с сыном говорили на чудном языке, в котором было очень много гортанных, носовых звуков, отчего звучная речь переливалась и искрилась, как журчащая по камешкам речка.

Вечером Катя сонно клевала носом возле кроватки засыпавшей дочери.

Вдруг близкая автоматная очередь прошила тишину за окном. Ей вторили вдалеке хлопки одиночных выстрелов. Перестрелка продолжалась несколько минут, затем стихла так же неожиданно, как и началась.

Нельсон обнял дрожащую от страха жену.

— Ничего страшного, — успокоил он ее. — У нас такое часто бывает.

Повстанцы порой прорываются в город и устраивают провокации. Недавно было совершено покушение на моего отца, его хотели убить. Ты к этому скоро привыкнешь.

— Никогда не привыкну! — воскликнула Катя, все еще дрожа.

Она долго ворочалась без сна в кровати с противомоскитным пологом, вслушиваясь во враждебную гулкую тишину за окном. Оглушительно гремели цикады, хохотала птица в кроне дерева, резко вскрикивал неизвестный зверь в кустах.

Катя забылась тревожным зыбким сном лишь под утро, когда бархатное небо Африки, вольготно раскинувшееся над домом, уже начало предутренне сереть на востоке.

Жизнь в Луанге, полная жаркой лени и неги, текла плавно и неторопливо.

Для Кати ее новое бытие Оказалось простым и легким. Хозяйство в доме текло по раз и навсегда заведенному порядку, не требуя ее вмешательства. Стоило только знаками объяснить свою просьбу исполнительной Нтаме, как та со всех ног бросалась выполнять приказания белой госпожи. В эти минуты на ее лице читался почтительный ужас, а взгляд служанки восхищенно застывал на золотом зубе хозяйки.

Нельсон целыми днями находился в разъездах. То они с отцом осматривали только что купленные правительством вертолеты, то дни напролет проводили в резиденции премьер-министра, обсуждая план боевых действий против повстанцев.

Катя проводила целые дни в одиночестве. Конечно, она занималась с Ларой, учила ее читать, играла с ней на лужайке, дразнила обезьян фруктами, но целый день подобными занятиями заполнить было невозможно. Блаженное ничегонеделание быстро надоело.

Телевизор четырежды в день транслировал передачи местного телевидения на португальском языке. Эти передачи заключались в торжественной читке правительственных сообщений и гневном клеймении повстанцев. Некоторое облегчение приносили спутниковые европейские и южноафриканские каналы — английские, французские, голландские, но смотреть их мешала труднопреодолимая преграда — язык.

Отец Нельсона выделил невестке персональную машину и шофера, пока та не научится водить. Ездить на общественном транспорте было небезопасно для жизни: автобусы ходили редко, были всегда набиты битком, и в них можно было подцепить какое-нибудь редкое кожное заболевание или вшей. Водительские права Кати, новенькие, продублированные на португальском и английском языке, пылились в ожидании, когда они наконец потребуются своей хозяйке. Большую часть дня шофер беспробудно дрых в прохладном подвале и выползал наверх, когда его госпожа отправлялась за покупками.

Европейских магазинов в Луанге было мало, преимущественно они располагались в центре города, возле банка и почты. Из-за отсутствия покупателей вещи в них пылились годами, безнадежно отставая от моды, однако Кате, воспитанной на социалистическом аскетизме советских магазинов («Вхожу в советский магазин — теряю весь гемоглобин»), они казались роскошными. Крошечные лавчонки местных негоциантов торговали в основном сувенирами для туристов или необходимыми для туземцев предметами — одеялами, жестяной посудой, кастрюлями, простейшими лекарствами — и пользовались большой популярностью среди бедного населения.

Белых в городе было не очень много. Это были работники посольств, технический персонал из братских социалистических стран. На рынке часто можно было услышать русскую речь — в стране работали инженеры из Союза, переводчики, рыбаки, политработники, учившие социализму выдвиженцев правящей партии ПОН.

Кате хотелось завязать дружеские отношения с кем-нибудь из советских, но они держались обособленно, своей общиной, были заняты целыми днями и вовсе не стремились к контактам.

Но зато ей удалось подружиться с португалкой, сестрой католического священника Изабеллой Насименту. Падре Насименту жил в Нголе уже пятьдесят лет, еще с португальских колониальных времен, и все пятьдесят лет тщетно пытался втолковать местным туземцам, что такое Библия и зачем она нужна. Его сестра Изабелла была вдвое старше Кати (ей было уже за пятьдесят), но держалась просто, с теплой сердечностью. Сначала женщины объяснялись между собой знаками, а позже, когда Катя чуть-чуть освоилась, стали общаться на сложной смеси местного наречия, английских и португальских слов.

Изабелла жила со своим братом-священником в небольшом домике в самом сердце трущоб Луанги. Падре Насименту редко бывал дома, разъезжал по деревням, просвещая туземцев и помогая им, а Изабелла вела немудрящее хозяйство. Она помогала больным, перевязывала раны, отправляла к врачу особо нуждающихся, учила соседских ребятишек азбуке и молитвам, учила их мыть руки и верить в Бога.

Однажды падре Насименту предложил Кате оправиться вместе с ним и его сестрой в деревню Нгамонго, где их ждали с грузом гуманитарной помощи.

— Вам нужно поближе узнать страну, которая станет вашей второй родиной, — сказал он. Катя с восторгом согласилась.

Она купила себе просторную шляпу с вентиляционными дырочками и сеткой от москитов, шорты, удобную обувь на шнуровке, сафари-рубашку. Лару она решила оставить с Нтамой, поездка по жаре была бы слишком тяжелой для ребенка.

Нельсону она ничего не успела сообщить, поскольку он уже неделю пропадал на маневрах.

Миновав городские трущобы, джип с открытым верхом вырвался на бескрайний простор континента. До самого горизонта тянулась выжженная саванна.

По плоской рыжей равнине скользили темные стайки газелей, невдалеке паслись жирафы, объедая кусты реденьких, не дающих тени акаций. Ветерок на скорости ласково обвевал лицо, за машиной столбом вздымалась коричневая густая пыль.

То и дело дорогу пересекали антилопы гну с крючкообразными, загнутыми вверх рогами и бородатыми мордами. Громко фыркая, они лениво отбегали в сторону, нехотя пропуская машину вперед.

Внезапно огромная рыжеватая глыба преградила путь автомобилю.

— Ой, смотрите, львы! — завизжала от восторга Катя. Точно огромные сытые кошки, три льва развалились на дороге, безмятежно посапывая во сне. Падре смело свернул с дороги, вырулил через кусты и, не потревожив королей саванны, вновь помчался вперед.

Джип все время держал высокую скорость — проезжие дороги в этой местности могли быть заминированы, и высокая скорость помогала проскочить опасные места. То и дело попадались осыпавшиеся воронки от снарядов — Катя думала, что это норы диковинного зверя.

Вскоре окружающий ландшафт изменился. Появился густой лес, состоящий из пальм и акаций, воздух стал более влажным и вязким. Духота жаркой маской липла к лицу, забивалась в ноздри, мешая дышать. Треск и птичий щебет в вышине не смолкали ни на миг.

У обочины расположилась стая павианов-анубисов. При виде машины обезьяны дружно умчались в лес, и только вожак остался на месте, хищно скаля на проезжавших свои желтоватые огромные клыки.

Джип свернул с просторной дороги, пересек тенистый влажный перелесок, веером разбрызгал оставшиеся после недавнего дождя лужи и выкатился на просторную поляну, хаотично усеянную грибками глиняных домиков.

Это была деревня Нгамонго. Машину мигом окружили полуголые аборигены, украшенные разводами глины. Обвешанный бусами седой старик, чресла которого были небрежно обернуты грязной тряпкой, неторопливо приблизился к гостям и завел с падре светский разговор. Катя вышла из машины и с любопытством рассматривала туземцев.

Раньше она видела подобную экзотику только в «Клубе путешественников», а теперь может лицезреть все собственными глазами!

Деревня состояла из нескольких хижин с тростниковыми крышами и загона для скота, огороженного острыми кольями. Мужчины спокойно восседали на пороге домов. Их было мало, они были или очень старые, или калеки, с оторванными ступнями и пальцами. Те, кто был здоров, ушли на войну.

Чумазые, абсолютно голые дети, с надутыми, как барабан, животами и выступавшими ребрами, со всех сторон облепили гостей. Они протягивали на ладошках скромные сувениры — глиняные фигурки богов, зубы животных, яркие тропические цветы, засохших ящериц и дохлых жуков. Женщины с детьми, намертво присосавшимися к тощим отвисшим грудям, неотрывно смотрели на Катю, пораженные сиянием ее золотого зуба.

— Ты белая, да еще у тебя во рту блестит, — они думают, что ты очень богатая и что-нибудь купишь у них, — объяснила Изабелла, добродушно улыбаясь. — Ты видишь, некоторые женщины обряжены в голубые туники в цвет неба? Так они готовятся к родам, ведь, по местному поверью, голубой цвет отпугивает злых духов.

Вокруг деревни паслись коровы, меланхолически пережевывая сожженную безжалостным солнцем траву. Гости с разрешения вождя племени заглянули в хижину, где на глиняных лежанках в ворох? истлевшего тряпья лежали вповалку женщины и дети. Единственным украшением жилища служили деревянные фигурки предков — «навазейя».

Изабелла рассказала Кате, что каждая семья племени имеет свой дом.

Каркас этого дома представляет собой невысокий, в рост человека, остов из кольев и веток. Его обмазывают смесью глины и коровьего навоза, покрывают тростником — и жилище готово. В таком доме нет ни окон, ни дымохода, огонь разводится прямо на земляном полу, а дым уходит через дверь.

Солнце поднялось высоко, стало нестерпимо жарко. Вскоре на разгоряченное лицо села муха, привлеченная запахом пота, — Катя небрежно смахнула ее рукой. Потом появилась еще одна и еще… И вот уже целый рой лип к лицу черной шевелящейся массой. Напрасно Катя бешено размахивала руками, мухи от этого становились только злее.

Туземки, наблюдавшие за ней, громко рассмеялись. Одна из них, с ребенком на руках, лукаво посматривая на Катю, подошла к корове и тронула репицу ее хвоста. Обильная желтая струя полилась на землю. К животному со всех ног бросились дети и принялись подставлять свои черные как смоль головенки.

Женщина тоже искупала своего ребенка, затем зачерпнула горсть пыли под ногами и присыпала ею вместо талька хилое тельце младенца. В воздухе разнесся резкий аммиачный запах.

— Что она делает? — ужаснулась Катя.

— Ничего страшного! Коровья моча — отличный репеллент, — пояснила сестра священника. — Через минуту пыль на теле ребенка засохнет, превратится в корку, и насекомые, отпугнутые резким запахом, на несколько часов оставят его в покое.

Теперь Катя желала только одного — поскорее убраться отсюда. Она была сыта по горло экзотикой, и ей хотелось назад, в относительно чистую Луангу, в свой комфортный дом с душем, кондиционером и противомоскитной сеткой на окнах.

Внезапно к машине робко приблизилась молодая женщина в голубой тоге, ее тело походило на обтянутый кожей скелет. Она молча протянула белой гостье своего младенца и выразительно зашевелила пальцами, как будто считала деньги.

— Что вы хотите? — спросила Катя по-английски, боязливо отодвигаясь от нее.

— Компрар, пор фавор, — умоляла женщина. Она показывала два пальца. — Компрар!

— Она хочет продать тебе свою дочь, — пояснила Изабелла, ничуть не удивляясь. — Двести куанз.

— Зачем мне ее дочь? — изумилась Катя.

— Можешь ее съесть, она вкусная, — перевела Изабелла.

Катя отрицательно покачала головой, и женщина, печально понурившись, ушла.

«И моя Лара могла бы тоже так», — с ужасом думала она, глядя на визжащих, измазанных глиной детей. Они устроили возню в горячей пыли и с удовольствием швырялись свежими коровьими лепешками.

Между тем падре закончил свои дела с местным вождем. Тюки с одеялами, примусы, кастрюли, баллоны для воды были выгружены из машины и складированы в хижине, молитвенники розданы, лекарства вручены. Можно было ехать.

Падре посигналил на прощанье и лихо развернул джип на поляне. За машиной еще долго бежали ребятишки, громко улюлюкая и кидаясь вдогонку грязью.

К Луанге подъехали, когда уже стемнело. Освещения на улицах не было, и джип долго петлял по узким городским улицам, то и дело заезжая в тупики. Когда он наконец выбрался на широкую трассу, мимо пронеслись один за другим два грузовика с автоматчиками. За ними проследовала советская «БМП-2» с 30-миллиметровой автоматической пушкой.

— Неужели опять облава? — удивилась Изабелла. — В последнее время в городе было тихо.

Утомленная прогулкой Катя дремала, откинув голову на сиденье. Возле виллы Жасинту она с трудом очнулась от дурманного сна и выбралась из джипа. Она чуть было не забыла поблагодарить священника за интересную прогулку.

При виде ее охранник на воротах что-то гортанно крикнул и со всех ног бросился в дом. С чего бы это, удивилась Катя. Навстречу ей выбежала Нтама с сонной Ларой на руках. Она оживленно жестикулировала, тыча пальцем то в сторону улицы, то на Катю. Понять что-нибудь в ее тарабарщине было невозможно.

Катя только устало пожала плечами и отправилась в душ, чтобы наконец смыть с себя пыль и пот, липшие к телу не хуже патентованного туземного средства от насекомых.

Когда она вышла из душа, муж уже ждал ее в гостиной.

— Где ты была? — бурно жестикулируя, закричал он. — Мы думали, что тебя захватили повстанцы!

— Я ездила в деревню с падре Насименту и его сестрой, — удивилась Катя, не чувствуя за собой никакой вины.

— Из-за тебя объявлена тревога, правительственные войска выступили из города!

В подтверждение его слов вдалеке послышались тяжелые ухающие звуки орудийных разрывов.

Оказалось, обнаружив отсутствие Кати, отец Нельсона немедленно объявил облаву. Войска вывели из казарм и бросили на позиции повстанцев, завязался бой.

В заварушке были убиты несколько солдат. Но о них Нельсон, кажется, не очень жалел: война есть война.

Катя потрясенно молчала.

— Я не знала, — наконец пробормотала она. — Это была всего лишь загородная прогулка с друзьями…

— Ты больше не должна так делать! — Нельсон снял трубку телефона.

Заварушка, причиной которой была Катя, закончилась через неделю победой правительственных войск. Отец Нельсона не стал упрекать свою невестку. Он был доволен и даже сказал ей что-то приветливое. Ведь благодаря неожиданному нападению правительству удалось оттеснить повстанцев к востоку и даже закрепиться на подступах к важному алмазоносному району страны.

— Скоро мы выбьем мятежников из Катоки, — потирая руки, произнес отец Нельсона, — повстанцы ОПЕН не смогут вооружаться за счет нелегально добываемых алмазов, и война будет окончена.

Никто не был огорчен тем, что причина вооруженного столкновения оказалась пустяковой. Лес рубят — щепки летят.

Постепенно Катя начала понимать, в какой стране живет. Здесь, в Нголе, мирное благополучие и благословенная тишина в одну минуту могли смениться выстрелами, пороховым дымом и черными фигурами солдат в защитной форме с автоматами наперевес. И кто из солдат был на стороне правительства, а кто на стороне ОПЕН, было совершенно неясно — все одинаково черные, все в форме.

Отличить их можно было только по оружию. Правительственные солдаты были вооружены советскими «АКМ», а повстанцы — американскими «М-16».

Военное счастье оказывалось то на одной, то на другой стороне. То правительственные войска вытесняли повстанцев в леса на востоке страны, то мятежники стремительной океанской волной подкатывали к столице и оккупировали окраины города, чувствуя себя на улицах Луанги как дома. Несколько раз правительство объявляло перемирие. Во время перемирия повстанцы в открытую ходили по улицам, бряцая оружием. Они плотоядно косились на богатые виллы, мечтая в один прекрасный день, когда военное счастье будет на их стороне, всласть пограбить дома богатеев.

А потом из-за очередного пустяка обстановка опять обострялась, и тогда ружейные выстрелы звучали в городе не только ночью, но и среди бела дня. То и дело попадались неубранные трупы. То обнаружили в центре города заколотого солдата правительственных войск, то мятежники вырезали семью врача, который будто бы был на стороне правительства, и в назидание разложили тела убитых вдоль забора, то ребенок во время передислокации войск попал под грузовик.

До поры до времени семью Жасинту это не касалось. Она жила в тихом, отлично охраняемом районе. Лишь иногда, разъезжая на машине по улицам, Катя в мирной сумятице города натыкалась на тревожные признаки незатихавшей войны: потеки крови на стене дома после ночной перестрелки, труп старика, заколотого штыком во дворе .дома, пленных со связанными руками, которых куда-то вели солдаты. Война и с той и с другой стороны отличалась невероятной, первобытной жестокостью. У нее не было причины, не было правых и виноватых.

Мужа неделями не бывало дома. Он летал на восток бомбить позиции повстанцев, и Катя каждый день в вечерних новостях с тревогой ждала сообщения о сбитых самолетах. Если повстанцы захватят летчиков в плен, пощады не жди.

Она постоянно волновалась за мужа. Если с ним что-нибудь случится, исчезнет единственная ниточка, привязывающая ее к этой желтой, выжженной, такой жестокой и прекрасной земле. Она любила Нельсона, несмотря на то что они были очень разными людьми. И Нельсон любил ее. Он заботился о ней, как никто на свете, выполнял все ее прихоти, он гордился ее белой кожей и даже ее золотым зубом. Наконец, он был отцом ее ребенка.

Что будет с ней, с Катей, если с Нельсоном что-то случится? Что будет тогда с их дочкой, которая уже забыла свою холодную северную родину?

Шел 1990 год. Лара выросла, настала пора идти в школу. Девочку устроили в класс при советском посольстве, где, кроме традиционных предметов, детям преподавали русский, английский и португальский языки. Возить ребенка нужно было через весь город, в кварталы, где располагались дипломатические миссии.

Там же находилось и огромное красивое здание посольства Советского Союза, который скоро, очень скоро назовут «бывшим Союзом». Отказавшись от охраны и шофера, Катя сама возила дочку на занятия. Она не хотела привлекать внимание.

Теперь она уже не удивлялась, когда на улицах города к ней подбегал какой-нибудь черноголовый пацаненок и предлагал приобрести по сходной цене горсть алмазов, завернутых в грязную тряпицу. Здесь продавалось все, что имело хоть какую-нибудь ценность. Тот же мальчик мог без смущения предложить любому взрослому мужчине для увеселений собственную мать, или несовершеннолетнюю сестренку, или себя самого — в зависимости от желаний богатого господина.

Оружие здесь продавалось свободно и самое разнообразное, на любой вкус — от мин и ручных пулеметов до маленьких дамских пистолетов. Его никто не покупал — у местных жителей не было денег. Да и зачем покупать, если можно в ближайшей заварушке забрать автомат у убитого солдата?

При этом у нгольцев было очень обострено чувство справедливости.

Справедливость — это было главное, ради чего они были готовы жить и страдать.

Даже покупая апельсины у торговки на рынке, можно было сторговаться, используя призывы к справедливости. Нужно было только сказать:

— О женщина, твоя цена несправедлива! Ведь вчера я покупала апельсины за три куанзы, отчего же сегодня ты просишь за них четыре?

И тогда женщина из буша, плохо говорившая по-португальски, смущалась и снижала цену. Во имя справедливости.

Между тем в городе было неспокойно. На подступах к столице вспыхивали перестрелки. По вечерам улицы наводняли пьяные солдаты, готовые из-за любой мелочи ввязаться в кровопролитную драку. Военные патрули отсиживались в кабаках, не высовывая носа на улицу.

Умело лавируя по узким улицам, джип Кати огибал дребезжащие повозки с медлительными буйволами и неторопливых прохожих. Пешеходы в Луанге беззаботно пересекали проезжую часть во всех направлениях, несмотря на ежесекундную опасность быть сбитыми военным грузовиком.

К тридцати годам Катя превратилась в солидную даму, чей внешний вид выдавал материальное благополучие и ее принадлежность к местному высшему свету.

И хотя безжалостное африканское солнце уже лишило ее северную нежную кожу юношеской свежести, она все еще была довольно привлекательна. Она немного пополнела и теперь стала еще более представительной в глазах простодушных африканцев. Ведь в бедной стране только богатые могли быть толстыми. А если толстый человек был белым, да еще и имел золотой зуб во рту… В глазах бедняков он казался миллионером!

Лара же разительно отличалась от своих нгольских сверстников. Если в Киеве ее называли негритянкой, несмотря на текущую в ее жилах славянскую кровь, то в Нголе она считалась русской. Цвет кожи у нее был заметно светлее, чем у ее чистокровных товарищей.

Во время многочисленных приемов во дворце президента Эдуарде Душ Картуша чета Жасинту смотрелась очень красиво: высокий, статный Нельсон с горделивой осанкой в форме ВВС — настоящий потомок древних воинственных вождей, его изящная жена с золотистой, будто припудренной солнцем кожей и их дочь — шоколадно-смуглая, гибкая, подвижная. Они были очень красивой семьей! Без их участия не обходился ни один прием, ни одно светское мероприятие, ни один пикник на лоне природы.

Порой, когда Катя сидела на вечеринке в удобном плетеном кресле с бокалом ледяного коктейля в руках и, щурясь от солнца, смотрела на беседующие светские пары, ее охватывала внезапная гордость. Можно ли было несколько лет назад представить, что она, «з/к Сорокина», будет общаться с дипломатами и послами, бизнесменами и президентами международных корпораций, на равных беседовать с первейшими людьми государства? .Могла ли она поверить, что будет болтать о воспитании детей с бывшим генерал-губернатором португальской колонии Касабланкой?

В смутное время борьбы ПОН и ОПЕН, после революции в Португалии, генерал-губернатора Касабланку безжалостно свергли с высокого поста. Теперь он прозябал на должности рядового чиновника в почтовом ведомстве и вечно дрожал за свою жизнь, оказавшуюся разменной картой в борьбе двух сторон. Бывший «его сиятельство» почтительно разговаривал с бывшей «з/к Сорокиной» и даже мечтал завязать с ней дружеские отношения. Все же мадам Жасинту — родственница советника президента господина Жонаса Жасинту. Кроме того, она подданная великого Советского Союза, и ее содействие может пригодиться бывшему «его сиятельству», когда запахнет жареным. Ведь солдаты его страны обладают дурной привычкой: поднимать на колья отрезанные головы своих свергнутых главарей.

— У вас прелестная дочурка, — улыбался господин Касабланка, блестя белками глаз. — Мой сын Руль с ней одного возраста. Они могли бы подружиться…

— Было бы чудесно, — вежливо отвечала Катя. Лара в это время сломя голову носилась в стае черных, белых, смуглых сорванцов, отпрысков руководящей элиты страны.

Вот она лупит по спине тоненького черного мальчишку, верткого и гибкого, как змея. Тот дразнит ее, высунув розовый язык, и, выведя девчонку из себя, бросается со всех ног от града ударов. Это и есть отпрыск бывшего генерал-губернатора Рауль, несносный сорвиголова. Если бы история повернулась по-другому, сейчас он был бы сыном первого лица страны, возможно, будущим главой республики…

— Рауль — противный мальчишка! — со слезами на глазах подбегает к матери Лара. — Он говорит, что я белая, как червяк, и дразнит меня самкой бабуина. Говорит, что я воняю, как все белые.

— Мальчик шутит, — улыбается Катя. — Но, если хочешь, дай ему сдачи.

И девочка бросается вдогонку за обидчиком. Она настигает его, валит на траву и вцепляется в курчавые волосы. Детей с трудом разнимают.

Кто бы мог подумать, что ее дочь, дочь арестантки, будет лупить почем зря генерал-губернаторского отпрыска? Катя улыбается и качает головой. Да, пожалуй, никто…

Кто бы мог подумать, что ее малышка через десять лет станет женой этого черноголового пацаненка и первой леди страны? Да, пожалуй, никто…


Глава 13


Луанга тревожно бурлила в ожидании войны. Пороховой привкус гари явственно ощущался даже в богатых кварталах. Напряжение возрастало. Даже обеспеченные белые граждане не чувствовали себя в безопасности. Возле рыбного рынка изнасиловали и убили повариху португальского посольства, немолодую белую женщину, и, кто это сделал, было неизвестно. Потом обстреляли машину английского посла, убили шофера — неслыханный прецедент для страны, где белый человек всегда считался господином.

Средь бела дня на Авенида де Феверейро, центральной набережной, бегущей вдоль Атлантического океана, подростки нападали на пожилых людей и забрасывали их камнями до смерти. Детские банды наводили ужас на всю округу, некоторым из убийц было всего лет восемь-девять от роду. Случайные прохожие в их дела не вмешивались, полиция тоже. Полицейским уже несколько месяцев не платили зарплату, так же, как и военным, чиновникам, госслужащим. Некоторые из нихсобирались в шайки, чтобы разбоем добыть себе пропитание.

Богатые кварталы до поры до времени не знали перебоев с электричеством и водопроводной водой, но вскоре и они разделили общую участь горожан. Во время холодных зимних туманов, обычных на побережье, роскошные виллы погружались в непроницаемую темень.

Бешеная инфляция за короткое время сделала спринтерский рывок, кванза обесценилась в десять раз. Президент Душ Картуш ввел смертную казнь за торговлю валютой на черном рынке, но страх смерти никого не останавливал — ведь здесь ее запах носился в воздухе, как аромат цветущих тропических цветов, и был привычен, как глоток воды.

Падение уровня жизни повлекло за собой падение авторитета правительства и армейского командования у граждан. Армия глухо бурлила. Рядовые ненавидели высших офицеров, которые жили в роскоши, тогда как остальные прозябали на грани жизни и смерти. Командование обвиняли в ухудшении обстановки в стране, в коррупции, в семейственности. Теперь Катя ежесекундно боялась за жизнь мужа. Ей рассказали, как однажды часовой застрелил полковника, который замешкался, доставая свое удостоверение личности во время проверки документов в аэропорту.

Он получил 27 пуль: солдат разрядил в него весь магазин автомата «АК-47».

Каждую ночь в городе слышались звуки «тамборов». Монотонный барабанный бой провожал души покойных в загробный мир. Умирали, в основном, дети. Они умирали от дизентерии и от инфекционных заболеваний, которые никогда не считались опасными. Рокот «тамборов» тревожил душу даже больше привычных автоматных очередей.

Начались перебои с продуктами. По утрам возле дома можно было видеть стайку отощавших детей, которые с голодным блеском в глазах караулили, когда из дома вынесут отбросы. Они дрались из-за картофельных шкурок и протухшего маргарина и жадно вымазывали пальцем донышки пустых консервных банок.

Советских специалистов в городе совсем не осталось. Все они вернулись домой — в то время Россия стояла, опасно покачиваясь, на самом краю пропасти.

Однажды Катя с Ларой возвращалась домой из школы. Джип умело лавировал в потоке машин, широкополая шляпа закрывала лицо от палящего солнца, а Лара болтала о том, что произошло за день в школе. От ее голоса в ушах стоял непрерывный звон.

Может, именно это послужило причиной того, что Катя не заметила, как на дорогу откуда ни возьмись выпал абсолютно пьяный полицейский. В последнюю секунду перед столкновением джип успел затормозить, и полицейский лишь легонько стукнулся лбом о капот и рухнул под колеса. Разобиженный неуважением, оказанным представителю власти наглой белой особой в джипе, он неуверенно поднялся и, качаясь на ногах, выхватил из кобуры пистолет.

Выстрел прозвучал как удар хлопушки, у колес автомобиля взмыл крошечный фонтанчик пыли.

Визжащая толпа с корзинами бросилась врассыпную.

Второй выстрел пробил лобовое стекло, и на нем зазмеилась снежинка, такая непривычная для жаркого континента.

— Не стреляйте, я жена полковника Жасинту! — крикнула Катя, пригибая голову.

В ответ еще одна снежинка украсила стекло.

Тогда Катя выхватила дочку из салона и бросилась с ней на землю, в раскаленную пушистую пыль.

А полицейский все стрелял и стрелял.

Внезапно со стороны ближайших домов послышались ответные выстрелы, потом все стихло. Рядом зазвучали мужские голоса.

Вооруженные люди с нашивками повстанцев окружили машину. Испуганная Лара тихонько скулила, прижимаясь к матери.

На дороге в пыли лежало тело полицейского, из-под него осторожно пробиралась струйка черной крови.

Оказалось, жену полковника Жасинту спас патруль ОПЕН, чей штаб находился неподалеку. После недавнего перемирия повстанцы с апломбом будущих хозяев свободно перемещались по городу.

Кате и Ларе помогли подняться с земли, отвели в штаб, дали напиться. По счастью, там оказался телефон, и вскоре примчалась вызванная по звонку охрана.

После пережитого Катя весь вечер плакала. Именно в тот день она впервые заговорила об отъезде. Нельсон успокаивал жену, уверял ее, что опасаться нечего, правительственные войска нынче сильны как никогда, и случившееся — всего лишь случайность, обычная для военного времени.

Последовавший в 1991 году распад Советского Союза совершенно неожиданным образом сказался на судьбе их семьи, разрушив их хрупкое счастье.

По Договору о дружбе и сотрудничестве, подписанному в октябре 1976 года. Советский Союз оказывал Нголе экономическую и военную помощь. Но эта помощь была не столько экономической, сколько военной. Вооружение правительственных войск осуществлялось за счет старшего русского брата. За это Нгола исповедовала марксистские принципы, вызывая у американцев скрежет зубовный.

Однако после краха социалистического монстра пора было искать более влиятельных союзников, чем издыхающий северный гигант, и республика Нгола без труда изъяла из своего названия слово «народная». Осторожные американцы обещали много и щедро, но от официальных поставок оружия пока воздерживались. У мятежников ОПЕН проблем с оружием не было — доходы от нелегальной торговли алмазами помогали им чувствовать себя все более уверенно.

Постепенно правительственная армия, уступая повстанцам, стала сдавать партизанам завоеванные земли район за районом. За полтора месяца мятежники заняли 55 населенных пунктов. Вскоре уже столица была наводнена войсками враждующих сторон, то и дело вспыхивали перестрелки.

Когда Катя в очередной раз привезла дочку на занятия, к ней подошел второй секретарь посольства Костиков. Это был приятный мужчина в очках, и с его лица в последнее время не сходило выражение озабоченности.

— Екатерина Юрьевна, Советское правительство рекомендовало своим гражданам в целях безопасности временно покинуть страну, — сообщил он. — Вы можете отправиться в Москву вместе с семьями сотрудников посольства.

— Нет! — покачала головой Катя. — Куда я поеду? Здесь мой дом, здесь мой муж.

— Боюсь, что уже через неделю будет поздно, подумайте, — предупредил второй секретарь. — У вас дочь.

Но Катя только легкомысленно махнула рукой. На душе было тревожно, но возвращаться в Союз не хотелось. Это быдло не осмелится напасть на богатые кварталы! Пьяная солдатня может только громить лавки мелких торговцев и стрелять, перепившись в кабаках!

В таком напряженно-тревожном состоянии духа она вернулась домой. Мужа не было дома, деда Жонаса тоже. Нтама сообщила, что Нельсона вызвали в штаб ВВС, а его отец сейчас во дворце президента Душ Картуша на совещании.

До позднего вечера Катя просидела одна. Нельсон не возвращался, свекор тоже.

Ночь она провела без сна, дрожа от страха, вслушиваясь в далекие звуки ночного боя. То казалось, что разгорается на соседней улице перестрелка, выстрелы приближаются, становятся все громче, то они внезапно стихали вдалеке, и в доме воцарялось тревожно пульсирующее безмолвие.

Утром тишину притаившегося дома внезапно прорезал звонок. Звонили из посольства.

— Екатерина Юрьевна? Вы еще не решились? Мы только что отправили один борт, вечером пойдет еще один. И это будет, по всей видимости, последний рейс повстанцы теперь контролируют аэродром и согласны выпустить из страны только женщин и детей. Торопитесь!

— Нет, — прошептала Катя твердо, — я не могу уехать без мужа. Его сейчас нет дома, я не знаю, где он. Я не могу сбежать.

— Но подумайте о дочери!

— Нет, — категорически отрезала она.

Надо было во что бы то ни стало выяснить, где находится Нельсон. В штабе ВВС долго не брали трубку.

Наконец она дозвонилась. Бесконечно усталый голос сообщил ей, что вчера вечером самолет полковника Жасинту сбили повстанцы. Очевидно, экипаж погиб или захвачен в плен.

— Не может быть! Вы лжете! — закричала Катя по-русски, но в ответ послышались короткие гудки.

Тогда она попыталась дозвониться до рабочего кабинета отца Нельсона. Он должен спасти своего сына! Он должен поднять войска в городе и вырвать Нельсона из рук мятежников!

Бесполезно! Телефон не отвечал.

Напрасно она крутила ручку аппарата, вызывая телефонистку. Всеобщая неразбериха захватила и телефонную станцию.

Катя обессиленно опустилась в кресло. Может быть, в теленовостях сообщат что-нибудь о сбитом самолете, об экипаже, о Нельсоне?

Вспыхнул голубоватым светом экран телевизора.

На этот раз вместо привычной ведущей, приветливой мулатки с шоколадной кожей и почти европейскими чертами лица, на экране единолично властвовала черная каменная физиономия в военном берете набекрень. Это был один из генералов повстанческой армии Альтино Банго Сапалало по прозвищу Бок. Он говорил:

— С трех часов ночи власть в стране перешла к ОПЕН… Дворец Душ Картуша окружен, правительственные войска разоружены…

Это был конец! Еще час-другой — и мятежники ворвутся во дворец! Всем известно, как повстанцы расправляются с правительственными чиновниками…

Значит, отца Нельсона, защиту и опору их небольшой дружной семьи, ждет ужасная смерть…

Но может быть, генерал лжет? И та и другая сторона обожали приукрашивать действительность, до небес превознося собственные победы и преуменьшая таковые у противника. Может, все еще не так страшно и дед Жонас сумеет спасти своего сына?

Однако нельзя сидеть на месте, нужно что-то делать Катя вызвала Нтаму.

Сообщила, что должна уехать, но скоро вернется.

— Идите с Ларой в подвал, сидите тихо. Не выходите ни при каких условиях. Выйдете только, когда я вернусь. Про Нельсона она не сказала ни слова.

Мотор джипа завелся с пол-оборота. Куда ехать? В посольство? Там по горло заняты эвакуацией собственных семей и ничем не смогут ей помочь. До ее семейной трагедии там никому нет никакого дела, своих проблем по горло.

Надо ехать к падре Насименту! — решила она. И правительственные войска, и мятежники всегда с почтением относились к миссионерам. Миссионеры, Церковь — это была единственная нейтральная сторона в затянувшемся конфликте. Падре со своей сестрой Изабеллой с радостью приютят ее и Лару. В их миссии они будут в полной безопасности!

Джип притормозил возле знакомого беленого здания католической миссии.

Окна были распахнуты настежь, жалюзи подняты — и это настораживало. Кто в такую жару открывает окна нараспашку?

— Есть тут кто? — крикнула Катя, осторожно толкнув незапертую дверь.

Тихо, пусто… Валяются пустые бутылки, битая посуда, вещи, лекарства разбросаны на полу — случай небывалый для Изабеллы, которая всегда исповедовала культ чистоты и порядка.

Катя приоткрыла дверь в спальню.

Она шагнула через порог и застыла, не веря своим глазам: на крюке под потолком качались тела падре Насименту и его верной Изабеллы.

Мухи черной шевелящейся массой облепили глаза, ноздри и вывалившиеся изо ртов языки.

Зажимая рот. Катя опрометью бросилась из комнаты. Земля горела у нее под ногами.

— Мамочка! —Заплаканная дочь бросилась на шею. — Я думала, тебя убили!

Она сбивчиво рассказала о том, как они с Нтамой сидели в подвале, на улице стреляли, а потом в дом ворвались вооруженные люди. Они бегали по комнатам, чего-то искали, рылись в шкафах, но потом, ничего не найдя, убрались восвояси.

— А мы закрылись в подвале и сидели тихо-тихо, — сообщила Лара с гордостью. — Я ничего не боялась, правда!

Иного выхода не было — только отъезд. Катя бросилась собирать вещи, но потом махнула на них рукой и принялась звонить в посольство. Она хотела сказать, что согласна лететь.

Телефон посольства не отвечал. В трубке были слышны сухие щелчки и гудение — линия оказалась повреждена.

Бросив в сумку документы и деньги. Катя вновь включила телевизор.

Может, опасная заварушка уже закончилась и все улеглось? Может, правительственные войска уже разгромили повстанцев и уезжать нет необходимости?

Однако на экране все еще царила все та же самодовольная генеральская рожа.

Пора было решаться. Сквозь слезы Катя попрощалась с Нтамой, посадила дочь в машину, вырулила за ворота.

В зеркале заднего вида постепенно удалялся уютный белый особняк, в котором прошли долгие пять лет ее жизни. Возможно, лучшие пять лет…

Она увеличила скорость — надо было как можно быстрее проскочить опасные кварталы, где бродили обезумевшие от мародерства повстанческие войска. 'Если ее схватят, то не простят ей ни белой кожи, ни богатой одежды, ни дорогой машины.

Конец ее будет ужасным. Может, хотя бы ребенка они пожалеют?

Посольство встретило ее наглухо задраенными окнами. Напрасно Катя сигналила перед воротами — все было тихо. Наконец небольшое оконце в глинобитной стене отворилось, и чей-то голос встревоженно произнес:

— Вы хотите привлечь сюда побольше солдат? Что вам нужно?

— Я… Мы приехали на самолет, — запинаясь, произнесла Катя.

— Все уже в аэропорту. Езжайте, может, успеете.

Джип понесся по улицам, не разбирая дороги. Вслед ему слышались возмущенные крики пешеходов, пару раз кто-то выстрелил вдогонку.

Еще издалека виднелся на взлетной полосе знакомый силуэт серебристой «аннушки» с красным флагом на борту — слава Богу, успели!

Бросив автомобиль. Катя с дочерью метнулась к самолету. Черный охранник в берете преградил им дорогу, что-то лопоча и угрожая автоматом. Она оттолкнула его что есть силы и отчаянно бросилась вперед.

«Пусть стреляет в спину, — подумала она на бегу. — Пусть стреляет, мне уже все равно. Может, лучше умереть, чем возвращаться в Союз?»

Но солдат не стал стрелять и опустил автомат.

Катя подбежала к трапу. Посадкой распоряжался второй секретарь Костиков.

— А, это вы! — облизнул он сухие, спекшиеся губы. — Проходите в салон.

Сидячих мест больше нет, располагайтесь на полу.

И, немилосердно потея, он продолжал руководить погрузкой посольских документов в грузовой отсек.

В салоне был ад — спертый воздух, плач детей, стоны больных, истерические причитания женщин. Катя с Ларой еле-еле нашли местечко в проходе.

Теперь можно было немного передохнуть. Здесь они были в относительной безопасности. Они были со своими, они летели в безопасную, мирную Россию, где никто не стрелял, не врывался в дома, не вешал людей на деревьях…

Через несколько минут погрузка закончилась. Захлопнулся бортовой люк, и самолет после короткого разбега взмыл в кобальтовое бездонное небо.

Только тогда Катя вздохнула с облегчением. Впереди ее ждала холодная безразличная Москва.


Глава 14


Борт посадили во Внукове, а не в Шереметьеве, где собралась основная масса встречавших. Самолет приземлился на закате дня, учитывая перелет и разницу во времени.

Еще при подлете к аэропорту пассажиры стали рыться в багаже, выискивая теплые вещи. Катя запоздало вспомнила, что сейчас декабрь, в России, стало быть, зима, а на ней только шорты и рубашка с коротким рукавом, на Ларе — тоненькие туфельки и легкое платьице. И у них нет ничего теплого!

Самолет вздрогнул, прокатился по асфальтовой дорожке, заметенной серебристой пылью, и наконец замер. В иллюминаторе под тяжелым неприветливым небом сколько хватало взгляда расстилалась белая целина с настороженным ежиком коричнево-серого леса у горизонта.

Стюардессы предусмотрительно облачились в синие драповые пальто с крошечными самолетиками в петлицах. Морозный воздух вихрем ворвался в открытый люк.

— Пойдем, Лара. — Катя осторожно тронула сонную дочь.

— Холодно, мам, — поежилась девочка. — Почему так холодно?

— Хоть и холодно, зато не стреляют, — оптимистически заметила их соседка, пожилая женщина из торгпредства. Она достала из сумки шорты и принялась натягивать их для тепла прямо под шелковое струящееся платье.

На трапе ледяной ветер пронизал насквозь дрожащие, избалованные африканским теплом тела.

— Что это, мама? — Лара подняла на ладони пригоршню пушистой сверкающей крупы.

— Это снег, доченька, — объяснила Катя, — Он холодный.

Закрываясь боком от ветра, они побежали к зданию аэропорта. Жидкая кучка встречающих бросилась навстречу пассажирам злополучного рейса из Луанги.

Катя знала, что ее некому встречать.

Перемены, случившиеся со страной за последние пять лет, здесь, в аэропорту, ощущались особенно остро.

— Такси! Такси! — шипели бравые молодчики с красными мордами, позвякивавшие ключами. — Кому такси?

Здание аэропорта было оккупировано кургузыми некрасивыми палатками, полными самого безобразного, самого отвратительного барахла по самым высоким ценам. Было очень много нищих. Стойкий запах мочи витал под высоким потолком аэровокзала, перебиваемый ароматом жареных пирожков.

— Мама, хочу есть! — сообщила Лара, плотоядно глядя на тележку, где торговка с грязными руками, кокетливо украшенными чумазыми нарукавниками, выдавала страждущим аппетитно пахнущие пирожки.

— Подожди, Лара. Нам еще нужно обменять доллары.

Услышав магическое слово «доллары», из воздуха соткался молодой, недурно одетый человек вороватого вида и предложил свои услуги.

Катя достала из кошелька единственную купюру. В спешке она захватила с собой только нгольские деньги, совершенно бесполезные фантики в любой стране, кроме самой Нголы. По счастью, у нее оказалась одна американская двадцатка. Что такое курс рубля к доллару, Катя представляла плохо. Об инфляции она, конечно, знала, отец писал в письмах, но одно дело знать в теории и совсем другое — на практике.

Молодчик сунул ей в ладонь целую горсть бумаги. Катя с удивлением смотрела на пачку смятых сторублевок. До ее отъезда, еще пять лет назад, на эти деньги можно было припеваючи жить целый месяц. Поначалу вырученные деньги казались огромными.

Катя накупила целую гору пирожков, по которым, честно говоря, соскучилась за пять лет, вручила их Ларе и отправилась на почту отбивать отцу телеграмму. Что делать дальше, она не знала.

Она присела на скамейке, жуя пирожок, огляделась. Люди в собачьих дохах, кургузых драповых пальто и огромных меховых шапках изумленно оглядывались на нее и дочку, одетых, точнее, раздетых по июльской моде.

К ним приблизился милиционер, попросил документы. Катя достала нгольский паспорт, объяснила ситуацию. Тот сочувственно хмыкнул, взял под козырек.

— Где можно переночевать с дочерью? — спросила она.

— Здесь! — Милиционер с усмешкой обвел рукой грязные скамейки, где вповалку спали плохо одетые люди.

— А гостиница здесь есть? — брезгливо поморщилась Катя.

— Есть, но там нужно на лапу дать, чтобы устроили. Лучше в город ехать.

Что же делать? Катя ни на что не могла решиться. Еще утром, в Луанге, ей казалось, что Москва — это земля обетованная. А оказалось, здесь еще хуже, чем там. Не стреляют, нет… Но они здесь никому не нужны. И этот ужасный, пронизывающий насквозь холод!

— Мамочка, у меня болит живот, — внезапно бледнея, произнесла Лара. Ее шоколадная кожа посерела. Несмотря на холод, на лбу выступила испарина. — Мне плохо!

Внезапно она застонала, вздрогнула, и ее вырвало. Катя металась возле дочери, не зная, что делать. Ей казалось, что девочка умирает.

Кто-то из догадливых пассажиров сбегал за врачом, и вскоре Катя с дочкой оказались в медпункте.

— Пирожки! — безапелляционно произнесла врач, глядя на девочку, и упрекнула:

— Что ж вы, мамаша, такой гадостью ребенка кормите, кооперативными пирожками?

— Я… я не знала, что нельзя, — пролепетала Катя. — В мое время было можно.

— В ваше время, — усмехнулась врачиха. Она начала делать промывание желудка Ларе. — А теперь нельзя. И одеть надо ребенка потеплее, простудится же.

— Нам не во что, — объяснила Катя.

— Да вот в зале ожидания ларьков полно. Из-за границы прилетели, небось денег полно.

Но денег было очень, очень мало…

Все же, послушавшись совета врача. Катя прошлась вдоль анфилады приветливо сверкавших огоньками киосков. Среди коробок с презервативами, порножурналов, заколок для волос и вызывающей расцветки бюстгальтеров она присмотрела для Лары драповое ношеное пальтишко и потрепанную куртку для себя.

Потом она все же отважилась на то, о чем думала все время. С трудом нашла единственный работающий телефон-автомат, выстояла возле него длиннющую очередь, набрала номер, который помнила наизусть.

— Алло, — ответила трубка ленивым молодым, знающим себе цену голосом.

Это, наверное, была Даша. — Кто это?

— Это я, Катя…

— Какая еще Катя?

Пришлось долго объяснять, какая именно.

— Я сейчас позову маму, — недовольно проговорила Даша. Видно, ей не очень-то хотелось поддерживать родственные связи;

Наконец в трубке прозвучал знакомый грудной голос, который вспоминался ей бессонными ночами.

— Мне не хотелось беспокоить вас, но я в безвыходном положении. Мы в аэропорту, без денег, без одежды… Да еще Лара чем-то отравилась, ей плохо…

— Не знаю, как я могу помочь, — удивленно-холодно отозвалась мать. — У нас сейчас у самих очень трудное положение. Мы сами перебиваемся с хлеба на воду. А что отец? А ты не попробовала устроиться в гостиницу? У тебя, наверное, есть валюта?

Катя швырнула трубку и отошла от телефона. На что она надеялась, чего ждала, дура!

В это время Ира с удивлением прислушивалась к разговору матери.

— Мама, кто это?

— Это опять она! — с тяжелым вздохом проговорила Нина Николаевна. — Опять она приехала меня мучить.

— А где она? — спросила Ира. Между темных бровей образовывалась упрямая складка.

— В аэропорту… О Боже, я уже опаздываю на вечер в Кремлевском дворце!

Лена, одеваться мне, быстрее! крикнула она Кутьковой. И вновь тяжело вздохнула. — Не знаю, как я буду теперь выглядеть, меня так взволновал этот звонок. Надо же, сколько лет она обо мне не вспоминала, а теперь появляется в самый неподходящий момент, чтобы опять попросить денег. — Она обескураженно покачала головой. — Ирочка, ты куда, солнце мое?

— По делам! — бросила Ира, вылетая из дому в небрежно накинутой дубленке.

Нина Николаевна продолжала жаловаться, гневно сметая пылинку с отглаженного брючного костюма:

— Прямо сердце разрывается, как подумаю о ней… Все могло бы быть по-другому, если бы ее тогда у меня не отняли. И вот теперь… За что боролись, на то и напоролись! Пусть теперь сами расхлебывают!

Таксист заломил до Внукова огромную цену. Ире пришлось согласиться.

В аэропорту она тщетно выглядывала в толпе пассажиров высокую белую женщину с чернокожей девочкой лет десяти.

В медпункте сказали, что да, была у них такая Сорокина-Жасинту с больным ребенком, но с полчаса назад она забрала дочь и куда-то уехала.

— А куда, не знаете? — спросила Ира с надеждой.

— Конечно нет, — ответили ей.

В это время Катя с сонной Ларой на руках тряслась в переполненном автобусе по дороге в город. Автобус был битком набит, и потому там оказалось сравнительно тепло. В толпе не так бросалась в глаза странная парочка, одетая совсем не по сезону.

После неудачного звонка матери, сморгнув обиженные слезы, Катя принялась вновь листать записную книжку. Книжка была старая, потрепанная, хранила массу адресов давно не нужных и давно забытых людей. Затуманенный влагой взгляд внезапно наткнулся на написанный красной пастой номер и надпись с завитушками: «Аля, Москва».

— Алька! — вспомнила Катя. Это была та самая Алевтина, с которой они отбывали наказание в Мордовии. Она москвичка. Может, приютит старую приятельницу, подругу по несчастью?

Лишь тот, кто сам побывал в адских условиях зоны, может понять ее ужасное положение. Куда им, этим сытым самодовольным москвичам, зажравшимся дефицитом, погруженным в свои суетные дела…

— Алю можно?

— Аля здесь больше не живет, — удивленно задребезжал старческий голос.

— Простите! — Катя уже хотела повесить трубку. Слезы вновь защипали глаза, отчаяние накатывало волнами.

— …Алечка сейчас живет у мужа. Хотите, продиктую телефон?

— Конечно хочу!

Кажется, ей наконец-то начало везти!

— Артистка, ты? — закричала в трубку удивленная подруга. — Ты в Москве?

Откуда?

— Из Африки, — проговорила Катя, улыбаясь сквозь слезы.

— Давай дуй немедленно ко мне! Встретить у. метро тебя не могу, я с маленьким сижу, а муж на работе.

Заснеженный многоэтажный дом тепло, по-домашнему светился окнами. В подъезде нахлынули знакомые, полузабытые запахи. Она давно забыла, как пахнут дома в России — горелой капустой, кошачьей мочой, прелой картофельной шелухой и еще чем-то таким родным, узнаваемым даже через годы и расстояния.

Катя вдавила кнопку звонка. Дверь долго не открывали. В квартире слышалось приглушенное бульканье голосов, испуганно мигнул глазок, а потом створка гостеприимно распахнулась и… — на пришедших радостно уставилась бeлозубая чернокожая физиономия, приветливо сверкая голубоватыми белками глаз.

— Папа? — удивленно проговорила Лара, потирая кулачками сонные глаза.

— Здравствуйте, я Даниель! — Невысокий улыбчивый негр отступил в прихожую, приглашая войти.

— Что, удивилась? — рассмеялась Алевтина, выходя из комнаты. На ее руках капризно сопел чернокожий курчавый мальчик с плоским носом и пухлыми губами. — Это он мой муж, мой Даньельчик. Он из Нигерии.

Даниель оказался милейшим человеком и отличным парнем. Он был совсем не против, чтобы Катя переночевала у них, и вообще отнесся к ее положению с пониманием. Ведь он на собственной шкуре испытал, как тяжело чернокожим в России, а дочка Кати тоже была черной, как и его сын. Он даже предложил ей деньги на дорогу.

— Даниель очень, очень хорошо зарабатывает, — лучась счастьем, шепнула Аля подруге. — Представь, я теперь бабки не считаю. Не имею такой привычки!

Действительно, обстановка квартиры для скудного пост-перестроечного времени выглядела шикарно — югославский гарнитур, польская кухня… Стол ломился от яств, хотя в магазинах, как успела узнать Катя, — или полный голяк, или жуткая дороговизна.

— Спасибо тебе, Даниель, и тебе, Аля! — Катя чуть не расплакалась.

Наконец-то после кровавых ужасов Нголы, после холода и отчуждения аэропорта она чувствовала себя почти как дома. — Если бы не вы…

— Пустяки! — белозубо просиял Даниель. — Я всегда помогаю землякам. Ты мне тоже, может, когда-нибудь поможешь.

В далекой холодной Москве любой африканец считался земляком.

Весь вечер женщины проговорили на кухне, вспоминая былое. Ведь они не виделись столько лет! Лара тихо спала в кроватке, разметавшись во сне, сын Алевтины громко сопел рядом с ней.

Однако разговор у них получился немного тревожным. Постоянно кто-то приходил или звонил. Даниель отвлекался, убегал к телефону, прикрыв трубку рукой, что-то говорил на незнакомом наречии, иногда повышал голос. Порой раздавался условный звонок в дверь — и он вскакивал, клал что-то в карманы и выбегал на лестничную площадку.

— Чем он у тебя занимается? — наконец не выдержала Катя.

— А, так… — Аля беззаботно отмахнулась. — Учится в Университете Патриса Лумумбы, пытается свой бизнес организовать.

Больше они об этом не заговаривали.

Вечером следующего дня Катя с Ларой должны были уезжать. Во время прощания Даниель как бы между прочим спросил у гостьи:

— Ты ведь из Киева, да? Мой земляк тоже учится в Киеве. Ты не могла бы передать ему привет с родины? — И он протянул ей небольшой, тщательно упакованный пакет.

— Конечно! — Катя обрадовалась, что может хоть чем-то отблагодарить Даниеля за его отзывчивость.

— В Киеве тебя встретят. А если не встретят, то потом мой земляк сам тебя найдет. А о деньгах даже не думай! Что это за деньги… Сегодня это деньги, а завтра — пшик.

Катя от души расцеловала его.

Как хорошо, что на свете еще остались настоящие бескорыстные друзья, подумала она и чуть было не прослезилась.

В суматохе приезда Катя как-то запамятовала про пакет для земляка.

Отец, мачеха и Славик встречали их на вокзале. Рыдания, причитания, возгласы «Ах, как Ларочка выросла!» слились в бестолковый взволнованный гул. Казалось, теперь, за давностью прошедших лет, все разногласия, споры, ссоры были навсегда забыты и прощены друг другу — теперь они казались мелкими, ненужными, попросту глупыми.

— А как же Нельсон, что с ним? — опрашивал отец.

— Не знаю. — Катя с трудом добавила:

— Скорее всего, его уже нет в живых. Повстанцы безжалостно расправляются с теми, кто бомбит их позиции.

Она мужественно задушила готовые пролиться слезы. С этого мгновения ощущение того, что жизнь ее безвозвратно закончена, что личное, такое короткое счастье ушло и дальше ее ждет только унылое убогое существование, уже не покидало ее.

Из сумочки шлепнулся на пол пакет. «Земляк» Даниеля так и не встретил ее. Разминуться они не могли — не так-то уж много на киевском вокзале чернокожих. Может, в пакете есть адрес? Она могла бы заехать и отдать сама «гостинец с родины».

Аккуратно вскрыв сверток. Катя развернула обертку и обнаружила внутри упакованный в полиэтилен белый порошок. И ни адреса, ни фамилии, кому этот пакет предназначался… Она слегка побледнела. Не такая уж она дурочка, чтобы в тридцать с хвостиком лет не понять, какого рода посылочку просил передать Даниель для друга. Теперь понятно, почему он легко простил ей долг — она расплатилась с ним перевозкой порошка. И понятно теперь, откуда у Алевтины столько дорогих вещей, хорошая еда…

«Интересно, а она знает?» — сочувственно подумала Катя о подруге и принялась аккуратно запаковывать порошок в бумагу.

Через неделю раздался долгожданный телефонный звонок. Голос с акцентом в трубке сообщил, что будет ждать ее в кафе возле памятника Шевченко.

В условленное время Катя передала пакет чернокожему земляку Даниеля и благополучно забыла об этом на несколько лет.


Глава 15


Настали смутные, суровые времена.

В 1993 году Украина наконец обрела чаемую триста лет независимость от старшего брата. «Жовтоблакитные» были в восторге. Каждый день на площадях Киева вспыхивали стихийные митинги, где пламенные ораторы превозносили героев украинского народа Ивана Петлюру и Степана Бандеру. Наполовину русский, наполовину украинский Киев стал не столько украинизироваться, сколько политизироваться. Было объявлено, что преподавание в школах и вузах должно вестись только на украинском языке, спешно снимались с фасадов домов русские вывески. Парламентарии, плохо знавшие «ридну мову», пытались произносить политические речи, нещадно коверкая язык, который только что провозгласили государственным.

Началась эра предпринимательства, расцвет спекуляции. Десять лет назад на суде Катю клеймили позором, когда она призналась, что собиралась продавать вещи с наценкой, но теперь спекуляция считалась доблестью. Казалось, мир перевернулся с ног на голову!

Угрюмый, темный Киев, по которому бродили плохо одетые, злые люди, по малейшему поводу вступавшие в ожесточенный спор, мрачное золото церквей, пустое убожество магазинов, уличные барахолки — как это было не похоже на теплую солнечную Африку! Там тоже была грязь и нищета, но там бедность и внешнее убожество компенсировались щедрым солнцем, изобильной тропической зеленью, пышностью богатой природы.

О Африка! Как солнечный зайчик, скользнувший по стене, ты ушла в прошлое — неужели навсегда? Ах, Нельсон, ее единственная любовь, бесконечно добрый, бесконечно красивый муж! Единственный мужчина в Катиной жизни, за которым ей хотелось пойти на край света.

Катя с дочерью поселились у отца — им больше некуда было податься.

Теткина двухкомнатная квартира, еще недавно казавшаяся довольно просторной, теперь была переполненной. В одной комнате сводный брат Кати, начинающий рок-музыкант, целыми днями бренчал на гитаре, а в другой Лара, демонстративно заткнув уши, учила уроки.

Девочка пошла учиться в ближайшую школу. Со своим живым, подвижным умом она быстро там стала звездой класса, отличницей и всеобщей любимицей. Особенно она преуспевала в языках и уже через каких-нибудь три месяца бойко шпарила на украинской мове стихи Тараса Григорьевича Шевченко, вызывая у учителей слезы умиления и запоздалые сожаления о безвременно почившей интернациональной дружбе.

Однако здоровье ребенка не выдержало перемены климата — Лара часто болела. Местная пища, слишком жирная и углеводистая, оказалась непереносимой для ее желудка, привыкшего с детства к овощному и фруктовому изобилию.

Нужны были деньги — на оплату квартиры, на еду, на одежду. Катя устроилась лаборанткой в конструкторское бюро, но вскоре уволилась — там платили гроши. Семья еле перебивалась с хлеба на воду, совместно зарабатываемых средств едва хватало на питание. Всеобщее раздражение и недовольство выливались в кухонные склоки — ершистый характер Кати не изменили ни жизнь в Африке, ни рождение ребенка, ни невзгоды, что выпали на ее долю. Вскоре опять между ней и мачехой, уже больной, сильно располневшей и оттого с трудом переставлявшей ноги, пробежала черная кошка.

Катя считала себя хозяйкой в доме и командовала Татьяной Александровной, как еще недавно командовала Нтамой. Естественно, замашки падчерицы пришлись не по вкусу мачехе.

Атмосфера в доме постепенно накалялась. Только Лара, всеобщая любимица, служила хрупким мостиком между враждующими сторонами. Катя угрожала, что уйдет из дома и заберет с собой дочь, а дед с бабкой рыдали при одной мысли об этом.

— Уходи сама! — кричала Татьяна Александровна. — Ребенка мы тебе не отдадим, ты его угробишь!

Катя фыркала и, громко шваркнув дверью, шла бродить по улицам. Прогулки по городу были ее единственной отдушиной — в доме не было тихого уголка, где она могла бы насладиться одиночеством.

Каждое утро ни свет ни заря Катя спешила к почтовому ящику, надеясь найти там голубоватый конверт, испещренный многочисленными международными штемпелями. Напрасно — ни Нельсон, ни его отец не подавали никаких вестей. В почтовом ящике лежала только тоненькая «Правда Украины», которую по привычке выписывал отец.

Еще в подъезде Катя разворачивала газету, надеясь увидеть там какие-нибудь новости из Нголы. Но события в далекой африканской стране мало кого интересовали в Киеве, тем более что поблизости происходили куда более грандиозные вещи — разрушение могущественной державы, бешеное строительство капитализма, ввод купонов на Украине, потом замена купонов гривнами, потом экономический кризис…

Включив радио, Катя с трепетом вслушивалась в западные «голоса».

Иностранные радиостанции теперь были слышны отчетливо и ясно, их наконец-то перестали глушить в эфире. «Голоса» про Нголу говорили мало и как-то отрывками.

Ясно было только одно: там по-прежнему неразбериха. Сначала к власти вновь пришло правительство Душ Картуша и объявило себя единственной легитимной властью в стране, потом опять верх взяли повстанцы, утверждая на все лады, что только их правительство является истинно законным и народным.

Три года прошли как в чаду: в семейных дрязгах, в поисках работы, в заботах о вечно болеющей дочери, в борьбе за каждую копейку. Постепенно стали забываться и Нгола, и погибший муж. Только смуглая Лара мешала навсегда похоронить Нельсона в пепле памяти.

Вскоре с родителями стало оставаться нестерпимо. Квартиру купить было невозможно, снимать — не на что. Катя теперь мечтала лишь об одном — о комнатке, где она бы могла тихо поскучать в одиночестве.

После долгих хождений по инстанциям отец Кати наконец выхлопотал для нее угол в общежитии киностудии Довженко. Для этого ему даже пришлось пойти на подлог. Он фиктивно развелся с женой, выписался из квартиры и получил таким образом право на койку в общежитии. Однако вместо него там поселилась Катя.

Лара осталась с бабушкой и дедушкой, чтобы не менять школу, к которой привыкла.

Надежды на возвращение в Африку были давно исчерпаны. Надо было устраивать свое существование здесь. Впереди вырисовывалась лишь беспросветная жизнь, полная бесконечных трудов и бесконечных лишений.

Катя решила устроиться продавцом на рынок — там сулили хорошие деньги.

В общежитии киностудии на одном этаже с ней жил некий Амир, армянин. Он-то и предложил ей работу.

Амир был беженцем из глухого карабахского села. Еще несколько лет назад, приехав с семьей в Киев, он был гол как сокол и плохо говорил по-русски.

Теперь он бойко, хоть и с акцентом, болтал и по-русски, и по-украински, пересыпая свою речь цветистыми восточными шутками, и владел на рынке несколькими точками.

Он торговал разными хозяйственными мелочами — стиральным порошком, ершиками для унитаза, мыльницами — товаром копеечным, но нужным и важным.

Товар закупался в Польше по бросовым ценам и привозился на автобусе в Киев. Сначала на рынке стояла жена Амира, смуглая чернявая армянка, верхнюю губу которой украшали небольшие юношеские усики, но потом Амир отправил жену домой следить за детьми и поставил на ее место Катю.

— Расторгуешься, сама поймешь, что к чему! — Лазоревыми цветами, не жалея красок, расписывал Амир ее будущее. — Сама свою точку заведешь, хозяйкой сядешь, будешь деньги считать. А пока что давай работай…

Катя согласилась. А что было делать? Пусть работа на рынке тяжелая, целый день на холоде, к вечеру ноги затекают, а руки, красные, как клешни, не шевелятся, но все же твердый заработок, не такой уж маленький по нынешним скудным временам.

Рабочий день на рынке начинался в семь утра — значит, нужно было вставать в пять. Зевая, Катя поднималась с пружинной койки, брела в замызганный туалет, единственный на весь этаж, брызгала в лицо ледяной водой. О горячем душе мечтать даже не приходилось.

Потом она вяло жевала бутерброды, пила кофе (но чаще — чай, он дешевле). Наливала полный термос кипятку, чтобы греться целый день. Амир уже грузил товар в машину, и еще затемно они вместе отправлялись на рынок. Не важно, какая погода была на улице — зной, жара, палящий холод, пронизывающий ветер или дождь, — каждый день начинался одинаково. Каждый день, кроме понедельника, когда рынок не работал.

А потом начиналась привычная процедура установки палатки на торговом месте, раскладывание товара. Окрики Амира, злые перепалки с ним, его угрозы вычесть из ежедневной зарплаты за малейшую провинность… На поверку Амир оказался вовсе не таким уж теплым и пушистым, каким виделся вначале. Он требовал, чтобы Катя начинала работу раньше всех, а заканчивала позже всех, да еще чтобы во время работы не сидела — мол, покупателю неприятно видеть, когда продавец развалился на стуле. При приближении покупателя продавщица обязана была вскакивать по стойке «смирно» только для того, чтобы продать копеечную губку для мытья посуды! Отлучаться с рабочего места она не имела права и при этом должна была следить, чтобы мелкие воришки, тырившие на рынке все, что плохо лежит, не нанесли материального ущерба хозяину. Любую недостачу Амир восполнял из ее, Катиного, кармана.

— Ты у меня как у Бога за пазухой! — при этом восклицал он. — Другие хозяева знаешь как со своими продавщицами поступают? И под бандитов их подкладывают, и под хозяина рынка. А я тебя берегу, откупаюсь деньгами. Работай только!

Действительно, женщинам на рынке, особенно молоденьким девушкам, приходилось туго. Хозяева эксплуатировали их нещадно и на торговом месте, и в постели. Катю от необходимости оказывать подобные услуги, очевидно, спасало только то, что она была соседкой Амира и хорошо знала его жену.

Зарплату Амир платил ей каждый день, без всяких налоговых вычетов и отчислений. На рынок постоянно наезжала то налоговая полиция, то сотрудники УЭПа, то санэпидемстанция, то еще какие-то проверяющие. И всем им тоже надо было платить.

Еще три года отупляющей жизни прошли как один, бесконечно тяжелый день в аду. Единственным плюсом такого существования было то, что у Кати водились деньги, она могла худо-бедно содержать дочь, и то, что при такой работе у нее не оставалось времени для дурных мыслей.

За три года отчаянной экономии Катя все же скопила немного денег, чтобы открыть свою точку на рынке и уйти от Амира.

Она решила торговать привычным для себя товаром. Отпросилась на несколько дней у хозяина, съездила в шоп-тур в Польшу, накупила там всяких хозяйственных мелочей, забив ими свою комнату до отказа, и объявила Амиру, что теперь он может искать себе другую продавщицу.

— Ой, пожалеешь, Катерина, ой, пожалеешь! — не то пригрозил, не то пообещал Амир. — Что ж ты, а? Я ж тебя берег, как свою жену, не давал лишний раз пальцем шевельнуть! — горестно покачал он головой и тут же деловито осведомился:

— И где ты собираешься торговать? Чем?

Катя объяснила, что решила заняться хозтоварами. За три года на рынке она отлично выучила, что покупатели берут хорошо, а что не очень охотно, и теперь надеялась быстро преуспеть. Однако Амиру не нужна была конкурентка.

— Э, не! — погрозил он волосатым пальцем. — Здесь ты торговать не будешь. Ищи себе другое место.

— Вот еще! — гордо усмехнулась Катя. — Мне и здесь неплохо!

Она не сомневалась, что покупатель, привыкший брать товар у знакомого продавца, автоматически пойдет к ней. И тогда Амир останется с носом, лишится всей своей клиентуры.

Однако Амир понимал это не хуже ее.

Как только Катя устроилась в своей новой палатке на рынке, разложила товар и принялась ждать покупателей, два белобрысых юнца в растянутых на коленях спортивных штанах вразвалку приблизились к ней.

— Вали, тетка, отсюда! — произнес один, сплевывая через щель выбитых зубов.

— Черта с два! — огрызнулась Катя. — Сам вали, молокосос! У меня и квитанция есть на это место!

— Ладно, тетка! Сегодня стой, но завтра чтоб духу твоего здесь не было!

Катя только рассмеялась в ответ на угрозы. Она нисколечко не боялась.

Но на следующий день вместо двух хлипких юнцов, которых соплей можно было перешибить, явились три накачанных мордоворота. Они приблизились к прилавку и молча стали сбрасывать в осеннюю чавкающую грязь ее чистый и красивый товар.

— Что вы делаете? — крикнула Катя, бросаясь вперед. Один из парней молча толкнул ее в грудь, она упала на землю.

Разгромив все, что можно было разгромить, мордовороты неторопливо удалились восвояси, плюясь шелухой от семечек.

Катя плакала, народ возмущался, торговцы-соседи сочувственно качали головами и советовали жаловаться в милицию.

Делать было нечего. Пришлось искать себе новое место под солнцем, еще никем не занятое.

Это место нашлось только в новом районе. Добираться туда было далеко и неудобно. Теперь Кате приходилось вставать ни свет ни заря, грузить полные баулы с товаром на тележку и тащить их на своих двоих — машины ведь у нее не было.

В новом районе торговля шла как-то вяло. Место было еще необжитое, далекое, народ капризный, небогатый. Кате с трудом удавалось сводить концы с концами. О том, чтобы нанять продавщицу, а самой заняться лишь закупкой и доставкой товара, она даже не мечтала.

Чтобы легче вытерпеть ужасно длинный и тоскливый день на зимнем промозглом холоде, она приспособилась брать с собой маленький шкалик коньяка.

Пила понемногу, по пятьдесят граммов, просто чтобы глаза веселей глядели да ноги не так стыли, а потом уже не могла отказать себе в этом маленьком удовольствии. Но вскоре коньяк покупать стало слишком дорого, и она стала пробавляться обыкновенной водкой. Большое облегчение приносили сигареты, от их дыма становилось как-то теплее и уютнее. Из экономии Катя курила самые дешевые.

Через полгода дела потихоньку пошли на лад. Поблизости построили еще несколько домов, открыли автобусную остановку, народу заметно прибавилось, торговля пошла побойчей. Наконец-то пред Катей забрезжила надежда на будущее.

И вот, когда она в уме уже подсчитывала грядущие барыши, в один далеко не прекрасный день перед ней неожиданно явился заместитель директора рынка по кличке Паленый.

— Место 47-а! — окликнул он Катю. — Зайди-ка на минутку в администрацию.

Сердце Кати забилось от неприятного предчувствия.

Всем торговцам было известно, что недавно на рынке поменялась «крыша».

Новые бандиты установили новые порядки. Раньше рынок контролировала группировка, которая практически ни во что не вмешивалась. Сидели себе веселые ребята в кабинете рядом с директорским, играли в карты и принимали деньги от торговцев — и все!

Но потом произошел, как пишут в криминалистических отчетах, «передел сфер влияния», и рынок перешел под крыло к новой банде. Новые хозяева сразу дали понять, что без перемен здесь не обойдется — поменяли охрану, поставили на воротах своих ребят в камуфляже. На рынке постоянно дежурила так называемая «оперативная бригада». Она сидела рядом с кабинетом директора, в просторной, уютной комнате, которую торговцы называли между собой «крышевой». Там стоял телевизор, кожаный диван, в воздухе витал сизый табачный дым, шлепали о стол карты. На кожаном мягком диване бандиты вечерами развлекались с молоденькими хорошенькими продавщицами, которых выбирали, просто указывая пальцем на приглянувшееся личико.

Каждый день ближе к вечеру вдоль рядов начинали прохаживаться характерные типы в кожаных куртках и кепках-"бандитках", заломленных на затылке. Они приглядывали себе женщин для развлечений, и продавщицы дрожали, ожидая своей очереди. Отказаться и не пойти означало одно — вылететь с рынка навсегда, лишиться товара, места и, следовательно, заработка.

Потому, когда Паленый вызвал ее в «крышевую», Катя решила, что настала ее очередь. Было неприятно. Но что делать? Деваться некуда. Она не может сказать «нет». Ей нужно торговать, ей нужно зарабатывать на жизнь.

Может, обойдется как-нибудь, может быть, ее пожалеют?

— Догадываешься, зачем тебя пригласили? — спросил один из бандитов по имени Аслан, лет двадцати пяти, с сизым от бритья лицом.

— Еще бы, — хмуро ответила Катя и принялась расстегивать куртку.

Значит, все же не отвертеться ей от «трудовой повинности»…

— В общем, так, — деловито продолжал Аслан. — У тебя прилавок широкий, много места занимает. Значит, с тебя плата должна быть больше. Правильно рассуждаю?

— Ну!

— Значит, или плати каждый день за место двойную таксу, или давай сразу за полгода пять сотен. Что выбираешь?

— У меня… у меня нет таких денег, — растерялась Катя. Она никак не могла понять, о чем ей толкует этот молодчик с сизым лицом.

— Нет денег, есть деньги — все равно плати, — усмехнулся тот.

Теперь наконец все стало понятно…

С похоронным лицом Катя стянула с себя куртку, потом опустилась на стул, принялась молча снимать разбухшие от слякоти сапоги.

— Ты что это? — Лицо Аслана удивленно вытянулось. — Зачем?

— Я же сказала, у меня нет денег! Аслан все понял и внезапно расхохотался.

— Ты что, тетка? — заливаясь смехом, проговорил он. — Ты давно себя в зеркало видела? На рожу-то свою посмотри!..

Катя в недоумении остановилась.

Отсмеявшись, Аслан произнес окрепшим голосом:

— В общем, так. Сроку тебе — неделя. Или гони всю сумму — или убирайся с рынка. Ясно?

Катя пулей вылетела из «крышевой» комнаты. Лицо ее пылало.

Бывает ли большее унижение на свете! Она предложила себя мужчине, а он презрительно отверг, да еще и посмеялся над ней!

Вернувшись домой, она первым делом бросилась к зеркалу и точно впервые взглянула на себя со стороны. Как она изменилась за прошедшие шесть лет!

Одутловатое, обветренное лицо, поредевшие, тусклые от постоянного пребывания под шапкой волосы, фигура бесформенная от сотни одежек, надетых для тепла…

Действительно, такой женщине вряд ли удалось бы кого-нибудь соблазнить.

Катя опустилась на кровать и беззвучно, сухими глазами, зарыдала. Что с ней сотворила жизнь, что с ней сделал рынок, в кого она превратилась? Неужели это из-за нее мужчины теряли голову, швырялись деньгами, как тот капитан Витя из Новосибирска или океанолог с Курильских островов? Неужели это в нее когда-то, пусть на полсекунды, пусть на миг, был влюблен сам Высоцкий? Неужели это ее любил красивый и статный офицер ВВС Нельсон, неужели она, его жена, жила в роскошном особняке в тени развесистых пальм, имела служанку, ходила на приемы, где сверкала красотой среди сиятельного истеблишмента страны? Теперь в это невозможно было поверить. Катя откинула волосы, вытерла проступившие в углах глаз слезы. Что же, прошло ее время… Видно, ее жизнь и впрямь уже закончена. Но у нее еще есть дочь, ее кровиночка, ее Лара… Только бы она была счастлива, только бы ей было хорошо! Она готова отдать всю себя без остатка, только бы дочь не повторила ее ужасной судьбы!

Пришлось все свои накопления отдать бандитам за место и снова, сцепив зубы, выйти на рынок. Катя еще яростнее впряглась в работу. Во время шоп-туров в польский город Белосток, куда она ездила раз в две недели за товаром, она так ожесточенно кидала тяжелые сумки и передвигала ящики с товаром, что удивляла этим даже дюжих мужиков.

— Вот еще, платить за погрузку! — гордо фыркала она. — За погрузку плати, таможне плати, за место плати, «крыше» плати… А народ не больно-то спешит покупать, то и дело приходится розничную цену опускать. А мне что тогда останется? Какой навар?

Годы тяжелой работы не прошли для нее даром. Однажды в Белостоке она привычно рванула на себя огромный тюк и внезапно не смогла разогнуться от резкой боли в спине.

— Ой, мамочки, — только и смогла она прошипеть сквозь зубы.

Пришлось все же заплатить грузчикам за услуги. Всю ночь в автобусе Катя пролежала крючком, сцепив зубы от боли. Вернувшись домой, вместо работы она отправилась к врачу.

— Межпозвоночная грыжа, — констатировал он. — Кем работаете? А… — протянул он понимающе. — Вот что, работу вам придется бросить.

— Я не могу бросить работу! — воскликнула Катя, бледнея.

— Вам что дороже, здоровье или деньги? — Это был риторический вопрос. И на него не было ответа.

— А можно как-то вылечиться?

— Может, и можно, только не у нас. Нужна операция. Правда, у нас такие операции делают плохо, все равно останетесь инвалидом на всю жизнь, со спайками, швами и прочими прелестями существования. После операции вам светит третья группа инвалидности. Это значит, что пенсию вам платить не будут, потому что теоретически вы работоспособны, а вот практически… Практически на рынок вы уже не вернетесь. А вот в Москве… Там действительно могут помочь.

— Но там, наверное, лечат только за деньги. Ведь это теперь другая страна.

— Конечно за деньги, — согласился врач. — Зато нормально сделают. Там, в Москве, западные технологии, врачи мирового уровня… А я могу только купировать приступ. На время. Но сама проблема останется на всю жизнь.

Понурившись, Катя вышла из кабинета врача. Надо же! Только ее дела пошли на лад, только она стала подумывать о том, чтобы нанять себе работницу, а потом открыть маленький магазинчик, как вдруг… Новая неудача! На роду ей суждено маяться, что ли?

Катя в слезах поведала родителям о посещении врача.

— Решайся на операцию, — сказал отец, — ты еще молодая, а со здоровьем не шутят.

— Да, молодая, — мрачно усмехнулась Катя. — Сороковник скоро стукнет.

Почти вся жизнь прожита. Во всяком случае, лучшая ее половина.

Лара глядела на мать печальным, проникающим в душу взглядом. К пятнадцати годам из пухлого ребенка, эдакого пупсика с угольными глазами, она превратилась в тонкую длинноногую тростинку со смуглой, шоколадного цвета кожей и европейскими чертами лица. Только волосы у нее оставались типично африканскими — черными, непокорными, с крутыми блестящими завитками. Через несколько лет она обещала стать настоящей красавицей.

Кроме внешних данных, она еще была очень музыкальна, пластична, обладала своеобразной, свойственной только африканцам дикой грацией. Дядя Славик, все еще обретавшийся на поприще рок-музыки, обещал со временем пристроить ее в группу на подтанцовку. Для экзотики туда охотно брали чернокожих и мулатов.

После визита к врачу Катя ни о чем не могла думать, только о собственном здоровье. Она постоянно прислушивалась к своему организму, ловя в нем малейшие изменения, которые раньше оставляла вовсе без внимания. Теперь же они казались ей важными и значимыми.

В Московском медицинском центре ,по телефону сообщили, что операция ей, представительнице ближнего зарубежья, обойдется в три тысячи долларов. Это была неслыханно огромная сумма!

Ну, допустим, тысяча у нее сейчас в обороте, а где взять еще две?

У родственников? Родственники — отец, мачеха, сводный брат — бедны, как церковные мыши. У родной матери? Катя мрачно усмехнулась. Российские газеты пестрели сообщениями о том, что ее сестра Даша недавно вышла замуж за удачливого предпринимателя, нефтяного магната. Захлебываясь от восторга, журналисты описывали свадьбу в «Метрополе», медовый месяц в круизе вокруг Европы на личной яхте, рассказывали, что жених подарил своей невесте белый «мерседес», перевязанный шелковыми ленточками, точно коробка с тортом.

Итак, богатых родственников у нее не было, друзей тоже…

— Даниель! — пришла в голову спасительная мысль.

Даниель — вот кто ей поможет! Ведь сумма, которая для нее целое состояние, — по московским меркам это тьфу, ерунда. Для богатой Москвы сущие гроши. А она отработает, отслужит…

Катя сдала весь свой товар Амиру по оптовой цене, вернула вложенную в него тысячу долларов и купила билеты в Москву, никому не сказав, зачем она туда едет.

Уже отправляясь на вокзал с чемоданом, она задержалась возле почтового ящика. Там, в глубине, что-то смутно белело.

Ее словно что-то толкнуло в грудь. Какое-то странное предчувствие. Она остановилась, опустила сумку на пол и, шалея от нетерпения, выцарапала из ящика долгожданный голубоватый конверт. Он был надписан знакомым, родным и таким любимым почерком Нельсона…

Муж писал, что он жив и здоров, что несколько лет провел на базе повстанцев в плену, ремонтировал вертолеты ОПЕН. Что его освободили, когда правительству президента Душ Картуша удалось договориться с руководством мятежников о перемирии и об обмене пленными.

Он писал, что в стране произошли большие политические изменения и скоро все будет по-другому, с войной навеки покончено.

В 1997 году весной представители повстанцев официально вошли в правительство Нголы, а летом формально завершилось создание единой национальной армии. В марте 1998 года правительство Душ Картуша признало повстанцев в качестве политической партии. Это означало, что война из лесной и окопной теперь станет политической, бескровной, и у страны появился шанс завершить непрерывную двадцатипятилетнюю бойню.

Однако не все идет гладко, писал Нельсон. ОПЕН по-прежнему имеет по всей территории страны превосходно организованные, укомплектованные и оснащенные современной техникой компактные военные формирования в десять тысяч штыков. Порой случаются обострения ситуации из-за контроля над долиной реки Кубанго в провинции Северная Нгола, главном алмазодобывающем районе страны.

Отец Нельсона после недолгой эмиграции вновь занял крупный пост в коалиционном правительстве. Особняк семьи Жасинту, разрушенный во время военных действий, теперь восстанавливают наемные рабочие из Южной Африки.

Нельсон писал, что постоянно думает о своей жене и дочери, что он их любит и хочет увидеть. Он просил их вернуться. Теперь, когда настал мир, нечего бояться. Они с Катей будут жить еще лучше, чем раньше, а Лару дед Жонас отправит учиться в престижный европейский колледж — молодому государству нужны образованные люди, высококлассные специалисты. При связях его отца это будет несложно устроить…

Письмо взволнованно задрожало в Катиной руке. Неужели все это правда?

Неужели она вновь станет важной белой леди, перед которой трепещут слуги, которой с уважением пожимает руку сам президент? Неужели ее дочь будет учиться в Европе и со временем войдет в элиту страны?

Катя уронила письмо и недоверчиво покачала головой. Перед ее внутренним взором вновь встало мертвое лицо падре Насименту, облепленное мухами, с высунутым сизым языком… В ушах вновь звучали сухие щелчки выстрелов, вновь вгрызались в красноватую пыль пули из пистолета пьяного полицейского… Она вновь видела на перекрестке улиц труп застреленного пьяными солдатами ребенка — привычная для Луанги, набившая оскомину картина.

Нет, вряд ли она сможет вновь выдержать все это. В Нголе она была счастлива, только есть ли она теперь, эта Нгола? Может, это только миф, созданный ее воображением? Может, Нельсон на самом деле давно умер и его письмо — это клочок бумаги, написанный призраком?

У них с Ларой нет денег даже на билет до Луанги… Ей предстоит операция… В Нголе давным-давно перестреляли всех врачей. Что ей там делать со своей больной спиной?

Муж денег прислать ей не сможет — вывоз валюты из страны категорически запрещен. А кому в Киеве нужны нгольские куанзы, на которых от инфляции нули вырастают быстрее, чем трава весной?

В памяти Нельсона она, наверное, осталась такой, как пять лет назад, — грациозная женщина в широкополой шляпе, в легком платье с открытой спиной. А теперь она… Страшно взглянуть на себя в зеркало — совсем старуха в свои неполные сорок лет, испитая, прокуренная карга, одно слово — торговка с рынка!

А каким стал ее муж после долгого плена? Она вспомнила туземную деревню, в которой однажды побывала вместе с падре и его сестрой. В жутких условиях, под палящим солнцем люди стареют так быстро. Каким теперь стал Нельсон? Наверное, согнулся, поседел, растерял зубы? Сможет ли она вновь полюбить его такого?

Нет, она не поедет! Зачем, к чему? Ей нужно делать операцию, ей нужно позаботиться о своем здоровье.

Катя поднялась со ступеньки и, сунув письмо в карман, заспешила на вокзал. Ее ждала Москва.


Глава 16


Алевтина вовсе не обрадовалась неожиданному визиту подруги. Она выглядела постаревшей и измученной. Ее подросший сынишка зло посмотрел на гостью и ушел в комнату, демонстративно хлопнув дверью. Квартира, некогда такая красивая и уютная, теперь носила следы разрухи и запустения. Оторванные обои, ржавые потеки на потолке…

— Можно у тебя остановиться? — Катя удивленно огляделась по сторонам.

А где же Даниель, на которого она так рассчитывала?

Мужчиной в доме и не пахло.

— Можно, но только кормить я тебя не смогу, — шмыгнула простуженным носом Алевтина. — Сами перебиваемся с хлеба на воду.

— А где же твой муж?

— Объелся груш! — с неожиданной злостью выкрикнула подруга. — Бросил он нас, сволочь черномазая! — Она протяжно, тягуче зарыдала. — Говорили мне девчонки, не спеши за эту гориллу замуж выходить. Все они такие… Обезьяны чертовы! Даже на сына своего теперь смотреть не хочет.

— Что, совсем не помогает? — осторожно спросила Катя.

Видимо, еще одна ее мечта грозила рассыпаться в прах при столкновении с безжалостной действительностью…

— Иногда подкидывает пару долларов на еду. А так…

— Он все еще занимается своим бизнесом? — спросила Катя осторожно.

— Естественно! — зло проговорила Аля. — Чем еще он может заниматься?

Только дурью и способен торговать. Мне уж надоело милицейские наезды отбивать.

Несколько раз дверь вышибали, меня в кутузку таскали. Уже отсидел два года, недавно выпустили.

После этих слов Катя успокоилась. Значит, у Даниеля по-прежнему водятся деньги. Она попросит у него в долг, а если он потребует отработать — пожалуйста! Она пару раз скатается в Киев с пакетом для земляка Даниеля.

Особого труда это не представляет.

— Я поживу у тебя? — спросила Катя. — Мне нужно обследоваться в медицинском центре. Ты не бойся, я заплачу за постой.

— Живи, — пожала плечами Аля. — Какая там плата! Продукты покупай, и ладно…

Первым делом Катя направилась в медицинский центр. Выложила за консультацию доктора наук и необходимые анализы кругленькую сумму и убедилась — там действительно могут ей помочь.

Клиника выглядела роскошной и преуспевающей — евроремонт, деревья в кадках, дорогие машины около входа…

— В сущности, три тысячи долларов за подобную операцию вместе с предварительным обследованием — это не так уж и дорого, ведь речь идет о самом драгоценном, о здоровье! По нашей методике в мире работают еще только два центра — в Лос-Анджелесе и Лондоне. Эти операции требуют дорогостоящего импортного оборудования, поэтому и цена так высока. За границей подобная операция обходится в десять раз дороже.

Врач оценивающе оглядел пациентку. Потертая кожаная куртка и видавшие виды джинсы внушали сомнения в ее платежеспособности.

— Я достану деньги, — твердо произнесла женщина.

— Хорошо, тогда назначим день операции, — кивнул врач. — У меня очень, очень плотный график…

Полуподвальное помещение бара «Релакс» сверкало цветными мигающими огоньками. Катя нерешительно остановилась на пороге. Несколько пар глаз с любопытством уставились на нее. Понятно почему — ведь она была единственной белой в .этом помещении. Когда-то она чувствовала себя привычно среди черных.

Но не здесь. Почему-то не здесь.

Белая посетительница неуверенно приблизилась к стойке.

— Что-нибудь выпить, пожалуйста.

Оглянулась по сторонам: черные лица безразлично отвернулись, иностранная речь вновь зазвучала над столиками, загремела музыка. В полумраке бара отыскать среди десятка неотличимо схожих людей Даниеля казалось невозможным.

— Мне нужен Даниель, ты его знаешь? — спросила Катя бармена.

В голосе ее зазвучали повелительные нотки — таким тоном она обычно разговаривала в Луанге с торговцами на рынке и обслугой в магазинах. Тоном белой женщины, имеющей право на уважение уже только потому, что она белая…

Но бармену, видно, был чужд этот тон. В этой стране было столько белых, что светлый цвет кожи теперь не вызывал у него должного уважения. Он небрежно кивнул подбородком на столик неподалеку.

Отхлебнув мартини. Катя слезла с высокого стула возле стойки и близоруко прищурилась в темноту.

— Даниель? — спросила она неуверенно. Как ни странно, Даниель мгновенно узнал ее.

— А, Катя! — улыбнулся он. — Что ты здесь делаешь?

— Тебя ищу. У меня к тебе важное дело…

— Садись, я скоро освобожусь. — Даниель был как-то странно, не по-московски приветлив.

Вскоре они остались одни, и Катя, волнуясь, приступила к рассказу.

Однако жалостливая история про работу на рынке, сорванную спину и мужа, отыскавшегося наконец в Нголе, не произвела должного впечатления на ее собеседника.

— Знаешь, Катя, я ведь в долг никому не даю. Работа такая, — протяжно, совсем по-русски вздохнул он.

Катя понурилась. Она знала, она предчувствовала провал! Неудачи преследуют ее, точно разгневанные Эринии.

Они настигают ее, жалят, лишают последней надежды. Вот и сейчас…

— А если я отработаю? — осторожно спросила она. — Ты же знаешь, на меня можно положиться… Ведь тогда, шесть лет назад, я тебя не подвела.

Даниель горячо закивал.

— Да-да, я помню. Тогда ты сделала все хорошо. Но и работа, согласись, была нетрудной, да и сумма небольшой. Большая сумма требует большой работы, маленькая — соответственно, маленькой…

— Что я должна делать? — с готовностью отозвалась женщина.

Даниель расслабленно откинулся на стуле. Он сидел широко расставив колени, будто расползаясь по сиденью — типичная поза африканцев. Его рука со светлой ладонью опустилась в карман и выудила оттуда сотовый телефон.

— Бабо, это ты? — небрежно бросил он в трубку и залопотал что-то на чудном булькающем наречии.

Катя сидела ни жива ни мертва. Только бы он поверил ей, она готова на любое дело! Она сделает все, что он попросит!

Наконец Даниель сунул телефон в карман, довольно улыбаясь.

— У меня в Пакистане, в Исламабаде, есть один хороший друг, земляк, — начал он издалека. — Его зовут Бабо, «дедушка» по-нашему. Мой земляк бизнесмен, у него очень большое дело. Если бы ты согласилась привезти мне весточку от него, я был бы очень доволен и, конечно, помог бы тебе.

— Весточку? — Катя непонимающе нахмурилась.

— Весточка будет не очень большая, — объяснил Даниель. — Несколько килограммов.

— Я согласна.

Только выйдя из бара. Катя наконец в полной мере осознала, что ей предстоит. Ей предстоит через несколько границ провезти тысячи доз, тысячи человеческих смертей в обмен на несколько зеленоватых купюр. И она согласилась на эту смертельную опасность почти задаром. Пакистан — мусульманская страна, а мусульмане, как известно, за распространение наркотиков карают смертной казнью.

Женщина опустилась на заметенную снегом скамейку возле безымянной церквушки и беззвучно, как она научилась в последнее время, заплакала. Выбора у нее не было.

Вскоре добрый Даниель выдал ей тысячу долларов в счет гонорара и обещал еще две, когда она вернется с товаром. На руках у Кати образовалась огромная по украинским меркам сумма. С такими деньгами она сразу же почувствовала себя более уверенно.

В посольстве Республики Нгола в Москве ей сказали, что она с дочерью в любое время может выехать к мужу. Катя тут же приобрела два билета до Луанги на рейс голландской компании КЛМ через Амстердам с открытой датой вылета — для себя и для дочери.

Внутри нее все пело. Неожиданно она почувствовала себя легко и удивительно, будто только что родилась на свет. Казалось, нынче ей все по плечу, удача наконец осенила ее своим сияющим крылом. Временный приступ страха прошел, опасения рассеялись.

Какая ерунда! Она слетает в Пакистан и вернется оттуда с товаром. Да, это, конечно, немного опасно. Всегда есть небольшой риск, но, как известно, кто не рискует… Даниель сказал ей, что пакистанский канал у него хорошо отлажен.

Он, Даниель, и сам бы сгонял в Исламабад, да у него куча дел, некогда. Кроме того, как не дать заработать жене земляка, как не помочь бедной женщине, попавшей в беду…

У его друга Бабо в Пакистане очень, очень большие связи, значительно покачал головой Даниель. У него все куплено — и таможня, и посольство, и служащие в аэропорту. Это совершенно безопасно. Абсолютно! Это так же легко, как прокатиться из Киева в Москву — небольшая проверка на границе, где излишне ретивого таможенника можно надежно усмирить зеленой долларовой бумажкой. В конце концов, Пакистан — это не Иран, вот там действительно с наркотиками ожесточенно борются, бросая армию и полицейских на борьбу с распространителями дурманного зелья. Там попавшегося с товаром перевозчика могут осудить на смертную казнь, и даже дипломатические переговоры не смогут его спасти.

Приговор приводится в исполнение немедленно.

Пакистан — дело другое. Там, конечно, тоже ведут борьбу с наркотиками, но как-то лениво и неохотно. Гораздо больше правительство страны интересует создание ядерной бомбы и затяжной конфликт с Индией.

После этой лекции о международном положении Катя почувствовала себя совсем легко. Не так страшен черт, как его малюют! В ее голове уже зрели грандиозные планы на будущее. Она вернется из поездки и первым делом отправится на операцию. Недельки две, конечно, она проваляется в больнице, никуда не денешься, со здоровьем не шутят. А потом они сразу садятся в самолет с Ларой — и прости-прощай ужасная торгово-рыночная, рознично-закупочная, российско-украинская маета!

У них начнется новая жизнь. Конечно же они вновь будут счастливы!

Маршрут был разработан и продуман до мелочей. Вернувшись в Киев, Катя сразу же начала оформлять документы для поездки.

Первым пунктом ее долгого пути был некогда советский и некогда братский Таджикистан. Там, по сведениям Даниеля, было легче оформить выезд в Пакистан, чем на Украине или в России, где не очень-то приветствовались визиты граждан в малоразвитые и подозрительные страны.

Душанбе оставил у нее двойственное впечатление. С одной стороны, в нем еще оставалось что-то от столицы братской социалистической республики, а с другой — в городе уже сказывалось разрушительное азиатское запустение. Катя остановилась в небольшой гостинице в центре города. В номере не было горячей воды и света, по стенам ползали огромные усатые тараканы, а подозрительные люди в драных ватных халатах бродили по этажу и, жадным взглядом заглядывая в номер, предлагали «корабль» (спичечный коробок) анаши за смешные деньги.

— Кароший анаша, крепкий анаша, — шептали они с надеждой. — Кароший будешь, совсем дурной. Хочешь героин? Кароши, чистый!

Но Катя никому не открывала. Она боялась быть обворованной.

По широким, прямым как стрела пустынным проспектам бродили меланхолические коровы. Звякая бубенчиками, они рылись на помойках, ощипывали пыльную траву на обочинах. Потом приходили их хозяйки в платьях и шароварах и, покрикивая, доили своих кормилиц. Машин на улицах было мало, все они были ужасно старые — заслуженные пенсионеры советских времен.

Среди местных жителей владелец одного мешка муки считался богачом, владелец трех мешков — баем, миллионером. На рынке, по-восточному обильном и баснословно дешевом, по-русски говорили лишь старики и люди среднего возраста, еще помнящие времена, когда Таджикистан был экзотическим цветком в пышном соцветии советских республик. Молодежь в большинстве своем русского не знала и не хотела знать.

Как сообщили Кате, для получения пакистанской визы от нее требовалось рекомендательное письмо от украинского посольства, одна фотография и примерно тридцать долларов за визу. Для своих «ридных» дипломатов у Кати уже была заготовлена правдоподобная версия.

В посольстве Украины она показала письмо своего мужа на португальском языке, куда ею собственноручно было дописано и выделено красным заветное слово «Исламабад». Она утверждала, что муж ее, вернувшись из плена, выехал туда для работы и теперь зовет супругу к себе.

— Я не видела его семь лет! — плакала Катя. Впрочем, при воспоминании о Нельсоне она плакала вполне искренне.

В украинском посольстве ей выдали рекомендательное письмо, составленное с восточной сладкоречивой пышностью. Оно представляло собой лист бумаги с текстом на английском языке: "Украинское посольство в Душанбе шлет привет пакистанскому посольству в Душанбе и просит выдать пакистанскую визу гражданке Украины Сорокиной-Жасинту Е.Ю., номер паспорта такой-то… Примите наши уверения в любви к Пакистану вообще и к Вам в частности. Подпись. Печать.

Дата".

Для получения визы пришлось сфотографироваться в черном платке — пакистанцы не принимали фотографии простоволосых женщин. Смуглый мужчина с бородой, но в европейском костюме взял снимки, рекомендательное письмо и забрал деньги. За визой ей велели явиться через неделю, когда посольство проверит по своим каналам, не входит ли гражданка Сорокина-Жасинту в число опасных для Пакистана граждан.

Таким образом, дорога к грядущему счастью была открыта. Из Душанбе прямые рейсы в Исламабад не летали. Пришлось брать билет до Дели с посадкой в пакистанском Лахоре. Как объяснил Даниель, от Лахора до столицы страны Исламабада всего триста километров, поезд ходит несколько раз в день, и добраться нет проблем.

Так в теплый ноябрьский денек Катя вылетела навстречу своей новой судьбе.

В разрывах облаков внизу показались коричневые некрасивые горы с заснеженными вершинами. Заложило уши — самолет резко пошел на посадку, как будто падал.

На пропускном пункте пакистанский солдат в юбке, кокетливо надетой поверх брюк, небрежно пролистал паспорт, даже не взглянув на большую дорожную сумку, которую Катя опасливо прижимала к себе.

На стене небольшого магазинчика в аэропорту красовалась художественно выполненная надпись, похожая на предупреждение: «Love Pakistan or leave Pakistan» — «Люби Пакистан или оставь Пакистан».

При выходе из здания аэропорта Катю мгновенно облепила толпа местных жителей. Смуглая орда одинаковых бородатых лиц умоляюще предлагала ей «change money»', «hotel» или такси до города всего за двести рупий. Обменяв американские деньги на рупии с портретами безбородого Мухаммада Али Джинны, основателя Пакистана, Катя двинулась вперед, игнорируя приставания зазывал. Ее предупредили, что все предложения у них завышены в десять раз в расчете на то, что она иностранка и легко поддастся на уговоры. Ведь у европейцев не принято торговаться.

Несмотря на неприступный вид чужестранки, свора бородатых мужчин в грязно-белых или коричневых халатах и рваных сандалиях неотступно тащилась за ней, умоляюще воркуя:

— Леди, такси, плиз… Леди, такси… Чендж мани, хотел, леди…

Цены, сообщаемые местным жителям и ей, отличались минимум вдвое. За поездку до железнодорожного вокзала с нее потребовали пятьсот рупий.

— Are you crazy? — сердито осведомилась Катя. — С ума сошел?

— Yes, — ответил таксист в чалме, следуя по пятам назойливой бородатой тенью.

В конце концов они договорились на пятьдесят рупий, и по счастливому лицу шофера Катя поняла, что он все же ее крупно надул.

Четырехмиллионный Лахор встретил ее хаосом, толчеей, грязью, рыжеватой бензиновой копотью и назойливыми приставучими нищими, которые цеплялись за одежду, не давая пройти. Средневековые узкие улицы были запружены непрерывным потоком, напоминавшим движение фарша в мясорубке. Непрерывно гомоня и сигналя, медленно двигались телеги, кобылы, ослы, рикши, велосипедисты. Достижения современного технического прогресса были представлены авторухлядью из всех стран мира.

Над городом туманным облаком висел удушливый дым. Разукрашенные грузовики, извергая черные выхлопы (в Пакистане самый отвратительный бензин в мире), непрерывно сигналили, разгоняя неторопливых ослов, на спинах которых дремали смуглые мужчины с темными веками в чалмах или тюбетейках. То и дело встречались люди, отправлявшие естественные надобности в арык прямо по улице.

Гудели переполненные автобусы, пассажиры запрыгивали в них на ходу, гроздьями свешиваясь из открытых дверей. Некоторые особенно ловкие забирались на крышу и путешествовали там почти с европейским комфортом, другие висели, цепляясь за окна, грозя каждую секунду свалиться под колеса.

Траки-грузовики важно продвигались в автомобильном водовороте, солидно трубя, как слоны в стаде мелких животных. Они, как гробницы святых, светились фонариками от колес до крыши, мигали, звенели миллионами цепочек и бубенчиков.

Изображения Каабы были наклеены на стекле, как раньше в Союзе — портреты Сталина. В кузов трака обычно было наложено сверху до пяти метров груза, тюки и коробки подвешивались и к переднему бамперу, и сзади. Со стороны казалось, что по дороге неторопливо катится гора. Пассажиры смело путешествовали на крыше кабины и на подножках. Они не боялись попасть под колеса, ведь в Пакистане к машинам относятся как к живым существам: если автомобиль задавит человека, его немедленно сжигают (автомобиль, а не человека).

Вечерело, и Кате показалось рискованным отправляться в дальний путь ночью в незнакомой стране. Она решила переночевать в городе и утром двинуться дальше.

Шофер привез ее в «hotel». Он долго закатывал глаза, уверяя ее, что отель очень хороший и очень дешевый.

— Expensive hotel? — недоверчиво спрашивала пассажирка. — Дорогой отель?

— No, inexpensive!'(Нет, недорогой (англ.).) — клялся таксист и подымал глаза к небу, ища подтверждения своих слов у Аллаха.

В холле отеля возвышался печальный старик в шлепанцах и коричневом халате, с заплывшими гноем глазами. По-видимому, он был глух как тетерев, на английские вопросы не реагировал, продолжая мирно дремать.

— Инглиси самажта? — наконец спросила Катя, заглянув в разговорник.

— Инглиси най самажта! Урду, — оживился старик. Его слова означали, что в английском он не смыслит ни бельмеса, а знает только урду.

Наконец из внутренних покоев дома появился сам хозяин отеля.

Восторженно цокая, он повел гостью осматривать апартаменты. В комнате постоялице продемонстрировали кувшин с водой, тазик, ведро для туалета и постель, постланную прямо на полу. Хозяин взял с нее за услуги два с половиной доллара и, непрерывно кланяясь, убрался восвояси безмерно счастливый.

Сцепив зубы. Катя решила, что одну ночь в этой ночлежке она все же выдержит. Как говорится, не баре!

Спать еще было рано, и она решила побродить по городу. Хотелось есть и пить, а попросить у хозяина еды она не решалась.

Старик с гноящимися глазами даже не проснулся, когда она проскользнула мимо него.

Город оглушил ее гомоном, гудками машин, гортанными выкриками торговцев. Узкая улочка петляла, как горная речка, шумя на перекатах-перекрестках. В каждом доме на первом этаже находилась лавка-магазин, где продавалось практически все — бананы, таблетки от желтой лихорадки, сандалии, ношеные халаты, старые очки с проволокой вместо дужки. В потоке пешеходов неторопливо двигались торговцы, толкая впереди себя передвижные тележки и непрерывно расхваливая немудреный товар. Под ногами мягко курилась серая пыль — стояла сухая теплая погода. В дождь, очевидно, проезжая часть утопала в непролазной грязи.

Толпа на улицах состояла преимущественно из бородатых мужчин в тюбетейках, в грязно-белых халатах и шлепанцах. Они жевали сахарный тростник, сплевывая жвачку прямо себе под ноги. Мужчины бесцельно бродили, толкались, глазели, торговались, сообщали друг другу последние новости — на улице царили толчея и немолчный говор. Женщины попадались редко. С головы до ног они были укутаны в черные или коричневые покрывала, хиджабы, закрывавшие лицо до глаз.

Если женщина несла с собой сумку, под накидкой у нее образовывался горб. Если она шла с мужчиной, то обязательно отставала от него на два шага. Правда, частенько встречались и эмансипированные женщины — смуглые, чернобровые, с красивыми открытыми лицами, но обязательно с покрытыми головами. Порой они сидели за рулем дорогих машин и, непрерывно клаксоня, расчищали себе дорогу среди тягловых повозок.

В укромных местах, завернувшись в лохмотья, дремали нищие. Изобилие мелких лавок поражало воображение, ни один метр на улице не пропадал зря, просвета между домами не было. Над головой гремели от ветра выцветшие рекламные транспаранты. Надписи на них, кроме урду, были сделаны еще и на английском, и это позволяло как-то ориентироваться в городе. Повсюду была развешана реклама Пакистанских вооруженных сил, «Pakistan navy», и бодрые картинки наглядно демонстрировали, как здорово быть военным.

По улицам тарахтели моторикши — трехколесные закрытые мотоциклы, вмещающие водителя и двух пассажиров за его спиной. Повозки были украшены яркими блестками и катафотами. Они призывно гудели: такси, леди, такси! Обогнав Катю, моторикши разворачивались и вновь ехали ей навстречу в полной уверенности, что она идет пешком только потому, что еще не встретила такси.

Катя, как явная иностранка, вызывала у местных жителей неподдельный интерес. Стоило ей на миг задержаться возле витрины магазина, как вокруг собиралась толпа. Зеваки неотступно следовали за ней открыв рот, пока преследуемая жертва не ускоряла шаг, переходя на спортивную трусцу.

По сравнению с тощими, как сухая тарань, местными жителями Катя выглядела слегка полноватой. Ее принимали за богачку: нищие непрерывно клянчили мелочь, хозяева мелких заведений старались затащить ее в свой «отель», чайхану, обменный пункт или лавку, испытывая явное желание немилосердно обжулить клиентку при расчете.

— Хана, леди, хана! — За ней уже минут пять тащился низенький плюгавый мужичонка с рыжеватой бородой, росшей из самых глаз. Он умоляюще смотрел на нее и непрерывно облизывался.

Сначала Катя подумала, что это какой-то сумасшедший, раз он угрожает ей. Но все оказалось гораздо проще. На урду «кана», или «хана», — это всего-навсего «еда», а жест, обозначающий еду, — сложенные в щепоть пальцы, поднесенные ко рту.

Призывы зазывалы были так выразительны, что Катя отважилась зайти в чайхану. В посольстве ее предупреждали об опасности заразиться через продукты и воду желтой лихорадкой или холерой. И хотя она очень боялась местной заразы, но голод стал вовсе нестерпимым.

Наклонившись, чтобы не удариться головой о притолоку, она ступила в небольшое дымное помещение и неуверенно остановилась на пороге.

Перед ней в чайхану вошли несколько местных жителей. В комнате мужчины разулись, расселись кружком на грязной подстилке на полу, по очереди помыли руки, точнее, намочили их, поливая из большого металлического чайника, и жадно принялись за еду. Посередине подстилки высилась гора лепешек и огромная закопченная сковорода, полная дымящегося мяса. Посетители по очереди руками полезли в сковороду, выбирая куски пожирнее. Те, кто уже насытился, запивали обед водой, прикладываясь губами к носику неизменного чайника. Несмотря на протесты зазывалы, брезгливая Катя предпочла поскорее убраться восвояси.

В другой чайхане на рваной холстине мужчины лежа курили траву, некоторые, по пакистанскому обычаю, спали прямо на полу, завернувшись с головой в грязную ткань. Дверь, низкое прямоугольное отверстие в стене, никогда не закрывалась. И — нигде ни одной женщины.

Поняв, что пересилить брезгливость все же не удастся, Катя купила у уличного торговца лепешку за две рупии и жадно впилась в нее зубами. Лепешка оказалась большой и сытной.

На улице быстро темнело, пора было возвращаться обратно в гостиницу. Ей больше не хотелось увидеть знаменитые сады Шалимара, мавзолей Визир-хана или мечети Лахора. Ей хотелось поскорее убраться из этого жуткого города.

В «хотеле» света не было. На ее крик «Эй, кто там!» вышел хозяин со свечой в руке и объяснил на ломаном английском:

— Это свет не наш, мы этот свет украли.

После этого он вышел на улицу и длинной палкой постучал по фонарному столбу. Вспыхнула лампочка.

В номере Катя без сил повалилась на жесткую постель.

«Только бы добраться до Исламабада, только бы отыскать там Бабо», — молила она местного Аллаха. После этого все будет очень, очень хорошо.


Глава 17


В четыре часа утра печальный крик муэдзина, усиленный громкоговорителями, разнесся по окрестностям, сзывая правоверных мусульман на молитву. До рассвета Катя промучилась без сна на жесткой постели, потом кое-как умылась и поспешила на вокзал.

Из Лахора до Исламабада нужно было добираться на местной электричке.

Билет стоил недорого, всего несколько долларов.

Состав до Исламабада, короткий и чумазый, напоминал поезд времен Гражданской войны. Вагон представлял собой забитый донельзя плацкарт, грязный и жесткий. Двухъярусные полки были облеплены телами. Люди сидели на полу, на мешках, терпеливо стояли в проходах, дети мирно посапывали, лежа на полу между ног взрослых. Вместо окон в вагоне были решетки, что при наличии трехсот пассажиров было единственным спасением, так как обеспечивало приток свежего воздуха.

В вагоне Кате удалось занять место возле окна. Она сидела тихо, отвернув голову. Ей не хотелось привлекать внимания окружающих. В чисто мужской компании, которая собралась здесь, она чувствовала себя очень неуютно.

По вагону то и дело курсировали торговцы едой. Молодой человек в когда-то белом халате нес, прижимая к животу, огромное блюдо диаметром с колесо от телеги. На блюде были разложены кучками вареные бобы, помидоры, апельсины, овощи. Там же находилась стопка небрежно порванных газет и солонка со смесью перца и соли.

— До рупия, до рупия, — зычно кричал торговец.

Когда находился желающий перекусить, продавец брал обрывок газеты одной рукой, пальцами накладывал на бумагу немного бобов, апельсинов и овощей, затем обильно сыпал все солью и перцем, накрывал сверху вторым листком, тряс все это немилосердным образом и вручал своеобразный сэндвич покупателю. Покупатель бросал грязный банкнот стоимостью в две рупии поверх овощей прямо в салат, и довольный торговец отправлялся дальше. От подобной антисанитарии Катю чуть не стошнило.

Настало время намаза.

В битком набитом вагоне пассажиры расчистили от мешков и спящих тел один квадратный метр пола. Постелив простынь, верующие попарно совершали намаз, оборотясь лицом на запад, к Каабе. Первыми намазничали седобородые старики в белых халатах, за ними — более молодые. К старикам здесь было принято выказывать демонстративное уважение. Однако и старики, в свою очередь, требовали к себе уважения. Любой из них мог согнать с вагонной полки добрый десяток более молодых пассажиров, чтобы единолично улечься поспать. И никто не смел возмутиться.

Внезапно в дверях вагона появились контролеры. Катя протянула купленный билет, надеясь, что на этом ее контакт с представителем официальных органов будет исчерпан. Но контролер что-то гневно лопотал на непонятном языке и тянул ее из вагона.

— Най урду, най урду, — испуганно лепетала Катя единственную фразу, которую помнила на местном наречии.

Оказалось, что она просто села не туда, куда полагалось. Она должна была ехать в специальном вагоне для женщин, куда мужчины не допускались. То-то она думала всю дорогу, отчего на нее оглядываются, как на зачумленную?

В женском вагоне было чуть посвободнее, но там стоял оглушающий плач и вой грудных детей. Несколько часов до Исламабада прошли как в чаду. Беременную женщину в углу вагона одолел приступ дурноты, и ее тошнило прямо на пол. По вагону распространился кислый запах. Товарки в хиджабах равнодушно наблюдали за происходящим.

От духоты и острого запаха тел у Кати закружилась голова. Она уже думала, не заразилась ли желтой лихорадкой, отведав уличных лепешек, и на всякий случай выпила таблетку.

Город Исламабад оказался гораздо более цивилизованным, чем Лахор. По улицам неслись новые европейские машины. Отель, куда ее привезли, оказался вполне приличным. Там даже имелся душ и ватерклозет.

Исламабад строился в 60-х годах XX века взамен старой столицы Пакистана, Карачи, и был изначально ориентирован на цивилизованных европейцев.

С тех пор он всегда старался поддерживать марку столицы.

После Лахора, пропахшего запахом человеческих испражнений, копотью и перцем, столица Пакистана удивляла своей чистотой и опрятностью. Широкие улицы, зеленые парки и сады, никто не ходит по нужде на тротуар. Нищих в нем оказалось поразительно мало, но зато было много вежливых полицейских. Ровные европейские улицы, утопающие в зелени посольства, обнесенные высокими заборами с колючей проволокой, офисный центр из стекла и бетона — такой же, как во всех мировых столицах. Здесь ничего не осталось от средневековья, но все же город частично сохранил традиционный пакистанский колорит — одно-двухэтажные дома с плоской кровлей, орнамент, бесконечные купола… И над всем этим гордо вознесла голову к облакам, к Аллаху, самая большая в мире мечеть.

Из гостиницы Катя позвонила Бабо.

— О, землячка, как я рад! — обрадовался голос в трубке. — Зачем тебе жить в гостинице, приезжай ко мне!

Катя была рада приглашению. Хорошо, когда рядом есть человек, который понимает по-русски и которому можно доверять. Который не стремится ежесекундно надуть ее, как остальные пакистанцы!

Таксист высадил ее на тихой зеленой улочке, где в густой южной зелени утопали невысокие дома с плоской кровлей.

На пороге дома гостью встретил сам Бабо — нигериец, одетый в европейский костюм и официальный галстук.

— А, землячка! — Лоснящееся черное лицо просияло белозубой улыбкой. — Наконец-то!

На Востоке гость — лучший подарок хозяину дома, его слово — закон, его желание обязательно к выполнению. Наличие гостя — свидетельство мудрости и авторитета хозяина. Очевидно, Бабо прочно усвоил местные правила гостеприимства и твердо их придерживался.

Катю поселили в уютной комнате окнами в сад, с европейской комфортабельной обстановкой и кондиционером. Смыв с себя пыль и усталость долгого пути, она почувствовала себя как в раю.

Бабо разговаривал в холле с каким-то типом в чалме и грязном халате.

Увидев незнакомое лицо, человек зыркнул на нее темным внимательным взглядом и поспешил уйти.

— Он не пакистанец, — утвердительно сказала Катя. За двое суток на пакистанской земле, ей казалось, она выучила пакистанцев наизусть.

— Ты права, — кивнул хозяин. — Здесь много беженцев из Афганистана.

Люди бегут от войны. Талибы каждому мужчине измеряют бороду и, если она короче четырех пальцев, сажают в тюрьму. Там сжигают книги с картинками, бьют камеры, рвут фотографии и изображения людей. Талибы воюют сами с собой и однажды сами у себя захватили Кабул. Конечно, в Пакистане афганцев не любят: приехали, заполонили базары, навезли оружия, наркотиков… Но для моего бизнеса это самые нужные люди.

Он заговорщически подмигнул Кате. Она мигом все поняла. Очевидно, товар для Бабо доставляется из Афганистана. Путь через Пакистан более длинный, но он более безопасен, чем путь через захваченные талибами районы.

— Я сегодня был в банке, все нормально, — между тем продолжал Бабо. — Деньги из Москвы уже пришли. Как и договаривались, пятнадцать тысяч долларов за все…

Пять тысяч долларов за килограмм чистейшего, не разбавленного ни сахарной пудрой, ни известкой героина — это было практически даром, если учесть, что в Москве цена возрастала уже до ста тридцати тысяч за кило. И это по оптовой цене! А в розницу? Ну и навар делает себе Даниель! Катя даже пожалела, что не взяла с собой лишних денег. Можно было бы взять граммов двести для себя лично и по приезде озолотиться!

— Сегодня вечером товар упакуют и доставят мне. А завтра, если хочешь, можешь ехать, — сообщил Бабо. — А хочешь задержаться — пожалуйста, живи скользко хочешь. Можешь осмотреть город, погулять…

— Нет, я тороплюсь, — отнекивалась Катя. Было ясно, что слова Бабо просто дань гостеприимству, а вовсе не искреннее предложение. При мысли о предстоящей ей обратной дороге в вонючей электричке, полной оборванцев, она испытала ужас.

— Ладно, тогда поезжай завтра, — легко согласился Бабо. — Но лучше ехать на автобусе, так быстрее. Я скажу своему человеку, он встретит тебя в Лахоре, отвезет в аэропорт и посадит на самолет. — Он опять задорно подмигнул ей. — Это мой человек. Он выручит тебя в случае затруднения с таможней.

Еще одна удача! О, да тут дело поставлено серьезно, волноваться нечего.

Оставшуюся часть дня гостья из далекого Киева отсыпалась. Хозяин дома уехал куда-то по делам. Судя по его машине и по дому, он был человек обеспеченный.

Вечером доставили товар — три термоса в фабричной упаковке, только что с завода.

Катя придирчиво открыла коробки, развернула хрустящую бумагу. Все чин чинарем, комар носа не подточит! Лишь странная тяжесть термоса выдает его тайное назначение. Но никому и в голову не придет, какая там начинка. Тем более, что у Бабо на таможне все схвачено.

Утром, еще до восхода солнца, Бабо отвез гостью на машине к автобусу.

На словах он попросил передать привет земляку Даниелю и вновь игриво подмигнул:

— Ну что, землячка, когда встретимся в следующий раз?

Кажется, он рассчитывал, что в будущем Катя станет его постоянным курьером. Тем более, что первый раз — он всегда самый трудный. Но нет, черта с два! Она уедет в Нголу и будет там счастлива с Нельсоном и Ларои! Скорей бы!

Впечатление от обратной дороги осталось тяжелое: узкая двухполосная дорога (между прочим, лучшая в стране), взбирающаяся в гору, назойливые насекомые, безжалостное солнце… Автобус тащился по плато со скоростью пешехода, то и дело съезжая на обочину. Указателей на трассе не было, километровые столбы представляли собой кучу камней с выбитыми на них, полустершимися от ветра и дождей цифрами и названиями на урду. Вдали высились коричневые горы, покрытые желтой травой и камнями.

По дороге автобус, старый, богато изукрашенный раритет неизвестной породы, сломался. Пассажиры разбрелись по окружающей дорогу пустыне, как должное принимая вынужденную остановку. Одни совершали намаз, закрыв лицо ладонями и опустившись на колени, а другие отправляли естественные надобности сидя на корточках, благо одежда (длинные юбки, надетые поверх штанов) позволяла сделать это почти незаметно.

Катя нервничала. Она спросила у водителя по-английски, когда поедет автобус, но тот лишь непонимающе пожал плечами. По-видимому, триста лет английского господства бесследно прошли для Пакистана — по-английски здесь говорили редкие полиглоты.

Наконец автобус починили, и он вновь неторопливо тронулся в путь.

На автостанции Катю встретил горбоносый смуглый мужчина с тяжелыми темными веками, похожий на индуса. Он раздвинул рукой толпу таксистов, вожделенно облепивших белую женщину, как мухи мед, посадил ее в старый белый «пейкан» и, умело лавируя в уличном потоке, повез в аэропорт. Время поджимало.

До отлета оставалось совсем немного.

Катя влилась в поток спешащих на рейс пассажиров и тут только занервничала в ожидании таможенного досмотра. Ее молчаливый спутник сделал ей еле заметный знак и понимающе опустил темные веки.

Таможенник в форме болтал со своим напарником возле широкого стола для досмотра ручной клади. Рядом с ним, часто и мелко дыша, сидела печальная овчарка с широким розовым языком.

«Это конец! — испугалась начинающая контрабандистка. — Тренированная собака мигом учует наркотики!»

В воображении в один миг пронеслись жуткие видения: средневековые казематы пакистанской тюрьмы, суд приговаривает ее к смертной казни, ее расстреливают полицейские у арыка на улице, ее тело медленно тонет в коричневатой воде среди мусора и экскрементов…

Собака протяжно зевнула и устало положила голову на лапы. Таможенник окинул пассажирку беглым взглядом и возобновил разговор с приятелем.

Через несколько минут Катя уже сидела в самолете, небрежно закинув сумку на полку. Ей казалось, что самое тяжелое уже закончилось. Но самое тяжелое было еще впереди.

Ей предстояло пересечь еще три границы и пройти еще три таможни: в Душанбе, в киевском аэропорту, на границе с Россией… Пока везде ее пропускали без писка. Катя не знала, приписывать ли это собственному везению или всемогуществу Бабо. Скорее всего, первому. Ведь, кажется, в ее жизни сейчас светлая полоса. Скоро все будет хорошо, очень хорошо!..

Киев встретил ее по-зимнему сырой и слякотной погодой. Ноябрь в этом году выдался щедрым на осадки и очень холодным. А в Пакистане еще было лето — днем воздух прогревался до двадцати градусов тепла, зеленела трава там, где ее не спалило безжалостное летнее солнце.

Катя небрежно затолкала сумку под кровать в общежитии и отправилась к родителям. Несмотря на утомительное путешествие (шутка ли, шесть тысяч километров туда и обратно!), она чувствовала себя великолепно.

Лара обрадовалась ее приезду.

— Звонил папа! — восторженно сообщила она. — Он нас ждет!

— Мы поедем, дочка, скоро поедем! — Катя, ликуя, обняла дочь.

Юрий Васильевич с грустью наблюдал эту радостную сцену и печально, по-стариковски вздыхал. Он не очень-то верил в счастливое будущее своей дочери.

Ее образ жизни не нравился ему. То торговля на рынке, то подозрительные визиты в Москву, то поездка в Пакистан будто бы по делам. И вот опять — Нгола…

Надолго ли? Пока очередной кровавый вал войны не сметет их, вновь швырнув в объятия нелюбимой, неласковой, но все же относительно безопасной родины?

На сборы ушла целая неделя. Теплые вещи решено было не брать. Катя решила надеть на себя все самое старое, то, что не жалко выбросить в аэропорту при отлете в жаркую Африку.

— В Москве мы остановимся у тети Али, — сообщила она дочери. — Пока я буду лежать в больнице, ты будешь жить у нее. Не волнуйся, деньги у нас есть.

Мне должны в Москве вполне приличную сумму. В Пакистане я провернула отличную сделку!

Три термоса были сунуты в глубь вещей, чтобы не бросаться в глаза.

Предстояла русско-украинская таможня, самая легкая из всех.

Отец и мачеха традиционно плакали на перроне. Дождь лил как из ведра, иногда сменяясь жирным пушистым снегом.

А Катя счастливо смеялась, махая рукой в окне. Наконец-то ужасная мрачная полоса в ее жизни закончилась. Впереди ее ждут только яркие краски Африки, только радость, любовь, счастье…

А вот Ларе жалко было покидать родной Киев, жалко расставаться с бабушкой, дедушкой, дядей — единственными близкими ей людьми. Отца своего она помнила мало и плохо. Что ждет ее в далекой Нголе, запомнив шейся ей лишь отрывочно, как яркий, постепенно забывающийся сон?

В окне поплыли серые бетонные кубы города, мокрые улицы, грязные машины с зажженными фарами. Погромыхивая, поезд мало-помалу набирал ход.

Проводница предложила пассажирам чай. На ее настойчивые предложения они реагировали вяло. Давно уже прошла мода пить чай в поезде. Свой чай дешевле да и здоровее.

В купе, кроме Лары и Кати, ехала еще супружеская пара — малоразговорчивая, хмурая жена и навсегда испуганный муж.

Рано легли спать.

В два часа ночи поезд остановился и долго стоял где-то на запасном пути. Вдоль вагона ходили люди с фонарями, вяло переругиваясь.

— Таможня! — Проводница, зевая, выбралась из купе. В тамбуре забухали мужские голоса, кто-то быстро прошелся по вагону.

— Какое купе? — послышался совсем близко нутряной бас.

— Вот это…

Послышался осторожный стук в дверь.

— Предъявите документы и вещи для таможенного осмотра, — вежливо произнес голос.

В купе тлела под потолком тусклая лампа. Катя, зевая, спустила ноги с постели. Нашарила под подушкой сумку с документами.

В дверях возвышались два таможенника в российской форме.

— Покажите ваши вещи!

Катя молча достала из рундука чемоданы.

— Откройте!

Это еще могло оказаться простой формальностью… Таможенник откроет сумку, увидит там ношеное барахло и пойдет себе дальше, лениво откозыряв. А могло и…

— Вынимайте вещи! — последовал требовательный приказ.

— Зачем? — пыталась было протестовать Катя.

— Вынимайте!

И тут только она поняла, что таможенник, вообще говоря, мало походит на таможенника. Слишком уж он вежлив, у него слишком интеллигентное лицо, аккуратный костюм и правильный московский выговор…

Умелым движением мужчина выудил одну за другой коробки с термосами и выставил их на столик в купе.

— Что в коробках?

— Термосы.

— Зачем так много?

— Друзьям везу в подарок.

— Каким друзьям? — Да мало ли у меня в Москве друзей… — неопределенно ответила Катя.

Лара в это время лежала на верхней полке ни жива ни мертва.

— Где вы их приобрели?

— На рынке.

— На рынке, а не в магазине?

— На рынке. Я сама торговала там одно время. Вот, взяла по дешевке…

— У кого?

— Не знаю.

— Торговали и не знаете?

— Что я, весь Киев в лицо знаю? Забыла. «Таможенник» быстро взглянул на своего напарника и заявил:

— С вашего позволения мы эти коробки откроем.

— Это фабричные коробки, — забеспокоилась Катя. — Вы испортите мне подарок.

Но ее уже не слушали.

Это был конец! Катя низко опустила голову и прекратила последние попытки к сопротивлению.

Звякнула стеклянная колба, доставаемая из термоса.

Из жестяного каркаса выпали на вагонный столик запаянные полиэтиленовые пакеты с порошком.

Супружеская пара во все глаза смотрела на удивительное зрелище.

— Что здесь? — пытливо взглянул на Катю «таможенник».

— Не знаю, соль, наверное, — мрачно усмехнулась та. — Или сахарная пудра.

Тогда таможенник ножом аккуратно вскрыл один из пакетов, подцепил кончиком ножа порошок. Затем открыл специальный кофр, высыпал порошок в пробирку с реагентом, поболтал. Посмотрел на свет.

— Экспресс-тест показывает содержание героина в порошке, — сообщил он.

Из соседних купе выползли сонные недовольные пассажиры.

— Почему так долго стоим?

— Таможня… Кого-то с наркотой, говорят, поймали. Сейчас весь вагон трясти будут…

Но против ожидания вагон не стали трясти. Подписали протокол, пригласили гражданку Сорокину-Жасинту выйти с личными вещами.

— Хорошо, только дайте переодеться, — покорно согласилась она. А когда «таможенник» застыл в проеме двери, держа в поле зрения купе, она успела быстро шепнуть дочери:

— Езжай к отцу. Прямо с вокзала езжай в аэропорт. За меня не беспокойся, меня отмажут. Очень влиятельные люди мне помогут…

В окно Лара с ужасом видела, как ее мать, привычно по-тюремному сцепившую руки за спиной, ведут по перрону.

Ей хотелось выпрыгнуть из поезда вслед за ней. Она знала, что мать готова на все, только бы оградить свою дочь от неприятностей. Лишь саму себя она не могла оградить от горестей и бед.

Лара осталась в поезде, который, постепенно набирая ход, спешил навстречу рассвету.


Часть третья


ЛАРА


Глава 1


Нгoла встретила ее тропическим ливнем, парким воздухом и ароматом влажной земли. Солнце распласталось в небе нестерпимо сияющим диском с расплывчатыми краями. Стоял сезон дождей; земля не успевала впитывать пролитую влагу, в чашелистиках цветов дрожали от слабого .ветра прохладные бриллиантовые капли.

Липкая жара коконом охватила тело. Лара огляделась по сторонам. Да, этот пейзаж навеки впечатался в ее память: выжженная трава, силуэт дрожащих в раскаленном мареве акаций на горизонте, алюминиевый ангар аэропорта. И они с матерью — дрожащие, испуганные, бегущие прочь от собственной гибели…

Поодаль в тени серебристого лайнера важно чернел силуэт европейского автомобиля. Высокий мужчина с седыми висками поспешил ей навстречу.

— Папа! — Сердце мгновенно задохнулось от пронзительной боли.

Неужели это ее отец? Нет, этот человек больше похож на ее деда Жонаса.

Это у дедушки было такое изрезанное морщинами и шрамами лицо, курчавые волосы, пронизанные серебряными прядями.

— Лара! — Только ослепительная улыбка осталась прежней. Девушка бросилась на шею отцу и чуть не расплакалась. Что сделали с отцом годы плена, во что превратили самого прекрасного на свете человека?

Впрочем, для мамы они тоже не прошли бесследно…

От волнения они не могли разговаривать. Молча сели в автомобиль.

Молодой глянцево-черный шофер бросил через плечо любопытный взгляд на дочку шефа. Ох и хорошенькая она! Вот бы пригласить ее в бар на площади Эмбайо, где собираются солдаты президентской гвардии и их раскованные подружки! Он лично всегда считал, что мулатки куда интереснее черных женщин.

Лара молчала, отец тоже молчал, изредка посматривая на нее — прошло восемь лет, за это время они стали чужими друг другу. Смогут ли они опять стать близкими людьми? Все же роднее мамы никого нет.

— Так что случилось с Катей? — спросил отец по-русски, чтобы их беседу не понял шофер. Перед самым вылетом в Луангу Лара позвонила ему и предупредила, что едет одна. Больше она ничего не успела объяснить.

Запинаясь и борясь с наворачивающимися на глаза слезами, Лара поведала про ту страшную ночь в поезде, когда мать схватили таможенники и увели в ночную дождливую темень, рассеченную перронными фонарями на свет и тьму.

— Там действительно были наркотики? — нахмурился отец.

— Не знаю, — ответила Лара. — Я ничего не знаю… Она мне ничего никогда не говорила. Я в это не верю.

Автомобиль свернул на тихую улочку, утопавшую в зелени. За прошедшие восемь лет деревья безудержно разрослись. Некогда зеленые, ровные, подстриженные лужайки заросли сорняками и пожелтели без полива, давно не стриженные кусты вывалили свою буйную голову за ржавую ограду. Следы разрушения и запустения, царствовавшие повсюду, бросались в глаза.

Знакомый дом отчего-то оказался ниже и приземистей, чем она помнила.

Камни фасада были выщерблены пулями, роскошные баобабы возле ворот были стесаны с одной стороны до белой древесной мякоти.

Навстречу выбежала совсем седая и постаревшая Нтама. Она что-то восторженно залопотала, протягивая к Ларе морщинистые, в набухших веревках вен черные руки, потом смутилась и робко отступила назад.

Лара вошла в родной дом, точно в чужое жилище. От старой обстановки не осталось и следа. Мебель была разрозненной, случайной, ломаной.

— Здесь располагались казармы повстанцев, — поведал отец. — Солдаты развлекались стрельбой по обезьянам из окон. Здесь мало что осталось с прежних времен.

Вечером приехал дед Жонас. Он был почти такой же, как раньше, — величественный, знающий себе цену. В отличие от своего сына он изменился мало.

Только в глазах на самом дне затаилась какая-то необъяснимая тревога, голова стала снежно-белой, да и горбился он более обычного.

Дед обнял Лару, восхищенно цокая языком.

— Очень красивая стала, — произнес он. Лара совсем забыла язык своего детства и поняла смысл сказанного только по интонации.

За ужином дед и отец беседовали на смеси португальского, английского и русского языков, чтобы Ларе было понятно.

— К прошлому возврата нет! — четко рубил воздух светлой ладонью дед Жонас. — Отныне нашу страну ждет блестящее будущее. Катока, самое большое месторождение алмазов, теперь в руках правительства. И мы уже нашли консолидирующую фигуру, которая удовлетворит и требованиям правящей партии, и требованиям повстанцев…

Как поняла Лара из объяснений деда, мирный процесс в стране, начавшийся с того, что изнуренные войной правительственные войска и повстанцы решили примириться, опять зашел в тупик. Мятежники требовали всю полноту власти, правительство не. желало отдавать ее. Мятежники предлагали свою кандидатуру в президенты страны, а правительство настаивало на своей.

Противостояние вновь стало нарастать, в Луанге то и дело вспыхивали перестрелки. Тогда умными людьми найден был разумный компромисс. Главой нации должен был стать представитель нейтральной стороны, из интеллигенции или деловых кругов. Опять враждующие долго спорили, то и дело хватаясь за автоматы.

Днем глава правительства Душ Картуш и атаман мятежников Чен-Чен с улыбками пожимали руки перед объективами телекамер, а ночью в тиши своих штабов разрабатывали коварные планы по устранению противника.

Но все же нужная фигура в конце концов была выбрана. Ею оказался бывший генерал-губернатор страны, смещенный со своего поста почти четверть века назад и ныне служивший по почтовому ведомству.

Бывшего генерал-губернатора, а ныне почтальона Касабланку схватили, притащили во дворец, вымыли, обрядили в европейский костюм и приказали управлять страной, грозно предупредив, что, если одна из сторон во время его правления получит большие преимущества" чем другая, новой войны не миновать. И уже тогда генерал-губернатору больше не дадут спокойно разносить письма и газеты… Не сносить ему головы!

При президенте действовало коалиционное правительство из представителей противоборствующих сторон. Вот уже два года это правительство грызлось между собой, делило портфели, дралось за право добычи алмазов и за собственные привилегии. И вот наконец все утряслось. Всем сестрам было роздано по серьгам.

Настал этап экономического возрождения страны — самый трудный, Долгий, кропотливый. Для него требовались технические специалисты, экономисты, менеджеры. Прежняя интеллектуальная элита страны, интеллигенция и предприниматели, были или расстреляны во время смутных событий 1991 года, или в панике бежали за рубеж. Нужно было возвращать старых специалистов и выращивать новых. За образование новых нужно было платить алмазами. Пятьдесят молодых людей из лучших семей страны вскоре должны были отправиться в Европу для обучения.

— Это уникальный шанс, — многозначительно покачал головой дед Жонас. — Ты должна ехать, Лара. Вряд ли еще раз появится возможность получить такое престижное образование.

Лара печально понурила голову. Он был прав. Только все же зачем она приехала сюда, в Нголу? Кому она здесь нужна? Она думала, что будет жить в своей семье, с дедом и отцом, а ее гонят в холодную чужую Европу.

— Хорошо, — тяжело вздохнула она. — Я согласна.

— Отлично, — хлопнул в ладоши дед. — И у нас в семье будет своя яйцеголовая студентка! Когда-нибудь я сделаю тебя министром, — пообещал он.

Вскоре лайнер, летевший чартерным рейсом в Лондон, поднялся с аэродрома Луанги. На его борту среди пятидесяти отпрысков высокопоставленных государственных чиновников находилась и Лара.

«Я буду хорошо учиться, очень хорошо! — думала она, глядя на ровный зеленый ковер, расстилавшийся под брюхом самолета. — Я стану знаменитым юристом и приеду в Россию. Я докажу, что мама невиновна!»

Мечты, мечты…

— Семь лет общего режима, — произнес судья, полный седоватый мужчина с помятым геморроидальным лицом.

Подсудимая Сорокина-Жасинту не шелохнулась. Зал, битком набитый представителями прессы и праздными зеваками, разочарованно загудел. Во время процесса поговаривали о полном оправдании подсудимой, но этого не произошло.

Минимальный срок наказания по статье «хранение и распространение наркотиков» был семь лет. И Сорокина-Жасинту получила свои законные семь лет.

Во время судебного процесса в зале ходили слухи, что судью подкупили влиятельные родственники подсудимой, а точнее, ее мать, знаменитая актриса Тарабрина. Говорили, что судья скостит ей срок на основании действительно трудного материального положения подсудимой и ее проблем со здоровьем. Впрочем, эти слухи, как и большинство слухов, оказались неверными.

Адвокат пытался разжалобить суд тем, что его подзащитная нуждается в оперативном лечении. В своей речи он был просто великолепен.

— За этот случай нужно благодарить лишь нашу безжалостную систему, которая толкает таких отчаявшихся людей, как Екатерина Сорокина-Жасинту, на преступление. Люди, подобные ей, поставлены в невыносимое положение, они оказались на грани выживания…

Адвокату действительно хорошо заплатили. Но, несмотря на многочисленные слухи, видевшие в этом всемогущую руку Тарабриной, на самом деле деньги на адвоката раздобыл отец подсудимой. Семейный дом в Калиновке был задешево продан беженцам из Чечни. Вырученных денег едва хватило на оплату адвокатских услуг.

Напрасно кино— и фотокамеры недреманным оком оглядывали зал суда — знаменитых родственников в нем не наблюдалось. Только одна старенькая женщина в видавшем виды драповом пальто и линялой фетровой шляпе скромно жалась за спинами любопытной, ждущей скандала публики. У нее была жидкая косичка под мятой шляпой и огромный лоб с залысинами. При виде нее подсудимая сначала нахмурилась, но потом лицо ее просветлело.

— Кутькова, милая Кутькова! — шепнула она пересохшим ртом.

Среди свидетелей процесса находился и Колтаков, тот самый неумолимый «таможенник», так не похожий на прочих представителей этого жадноватого, но сговорчивого племени. Даниель, владелец партии дорогостоящего героина, на суде фигурировал тоже как свидетель. На вопрос судьи, для кого предназначался героин, он отвечал с сильным иностранным акцентом:

— Я русски не понимай. Я студент, учусь, скоро на родину уезжать… Она говорит: знаешь Бабо? Говорить, знаю. И все! Какой героин? Я бедный студент, плачу за учеб, за квартир плачу, как могу купиль столько? Не понимай!

— Но подсудимая утверждает, что это вы вручили ей деньги на дорогу в качестве задатка. И сами позвонили так называемому Бабо.

— Какие такие деньги? Она говорит: Даниель, ты — друг, дай деньги на операция. На, говорю, — лечиться… А она уехаль, деньги увез, не лечиться.

Бабо — мой земляк, ее муж — мой земляк, надо земляк земляка помогать.

Поняв, что от туземца путного не добиться, судья оставил Даниеля в покое.

В перерыве заседания Кате передали записку, что если она станет настаивать на том, что героин предназначался для Даниеля, то ее родственников или ее самое после освобождения заставят выплачивать полную стоимость порошка.

А это, на минуточку, — больше четырехсот тысяч долларов!

И Катя не стала настаивать. Ей было уже все равно.

После объявления приговора конвой увел подсудимую. Разморенная духотой толпа повалила в коридор. Засверкали блицы фотовспышек, зажужжали профессиональные камеры. Адвокат, сыпля направо и налево юридическими терминами, давал интервью. Жадное любопытство присутствующих уже начало мало-помалу остывать. Пищи для скандала не было. Мать подсудимой и ее ясновельможные сестры в суд не явились.

Кутькова тихо скользнула в квартиру и сняла у вешалки старенькие промокшие боты.

— Где ты была? — послышался из кухни недовольный голос с властными интонациями. — Телефон трезвонит постоянно, я все время дергаюсь. Ты же знаешь, перед съемками мне это вредно.

— Сейчас, сейчас, — проговорила Кутькова и торопливо бросилась к трубке. — Нет, Нина Николаевна не может подойти… Нет, она не дает интервью…

Оставьте свой номер, она перезвонит…

После этой традиционной фразы звонивший обычно в гневе швырял трубку, понимая, что от него хотят скорее отделаться.

Макс, развалившись в кресле, неторопливо затягивался сигаретой.

Нина Николаевна с бледным, сильно подурневшим и постаревшим лицом, в дымчатых очках, скрывавших усталые глаза, расхаживала по комнате, воинственно скрестив руки на груди. Макс следил за ее перемещениями преданным и внимательным взглядом.

— Это какой-то дурдом! — капризно пожаловалась Нина Николаевна. — Из дома не могу выйти! Репортеры облепляют, как пчелы, микрофоны в рот суют. Ни черные очки не помогают, ни шляпа. Проклятые папарацци!

Макс понимающе хмыкнул.

— Что же делать? — шумно вздохнула Нина Николаевна, ни к кому персонально не обращаясь.

— Я знаю, что делать! — Сизая струйка дыма, кудрявясь, потянулась к потолку. — Выход один — надо дать пресс-конференцию. Эти шелудивые псы не отстанут, пока не насытят свое любопытство. Вонючки, гады, гниды телевизорные…

— Ни за что! — испуганно взмахнула рукой Нина Николаевна. — Этого еще не хватало! Это же значит оповестить весь мир, что дочь Тарабриной торгует наркотиками. Еще и про меня наплетут, что я приторговываю героином.

— Значит, надо дать интервью верному человеку, — пожал плечами Макс. — Он напишет то, что надо. Поверьте, Ниночка свет Николаевна, это единственный выход.

Нина Николаевна набрала номер дочери.

— Даша? У тебя что?.. У меня то же самое! — вздохнула она. — Остается только потакать плебейским вкусам толпы. Тут Макс предлагает одно дельце… Я подумала и согласилась… Что еще остается, все равно не отстанут…

Вспыхнул в темноте голубоватым светом экран телевизора. В передаче «Вести с криминальных полей» мужчина с расплывчатым лицом (заретушированным для неузнаваемости) и измененным голосом произнес: «Сегодня сотрудниками подразделения по борьбе с наркотиками была задержана крупная партия героина из Пакистана в размере трех килограммов. Это была тщательно разработанная и спланированная операция. Задержанная наркокурьерша, гражданка Украины, по оперативным сведениям, связана с так называемой „черной мафией“, выходцами из Африки, торгующими героином в столице. Преступница задержана, дело передано в суд…»

За поимку опасной преступницы Сорокиной-Жасинту лейтенант Колтаков получил звание капитана и крупную денежную премию, а его непосредственный начальник ушел на повышение в министерство. Успешная работа отдела по борьбе с наркотиками была отмечена министром внутренних дел. Всем участникам задержания были выданы именные часы.

Вскоре темным зимним вечером в неприметном скверике на окраине столицы встретились две мужские фигуры. По заснеженной дорожке фигуры отправились в глубь парка. Одна из них, одетая неприметно и скромно, принадлежала тому самому «нетипичному таможеннику», а другой, в изысканной и добротной одежде, оказался чернокожий африканец в низко надвинутой на брови меховой шапке.

— Привет, Даниель!

— Привет, — хмуро отозвался африканец. Его, видно, не радовала поздняя встреча, ради которой пришлось оставить даже неотложные дела в баре «Релакс».

Мужчины немного прошлись по аллее.

— Что ж ты меня так подвел? — с мягкой укоризной произнес Колтаков.

— Как так подвел? Все как договаривались, — хмуро опустил глаза Даниель. — Одна поставка твоя, три — моих. Я тебе даю одну поставку, а ты мне разрешаешь три сделать под своим контролем. Все тип-топ, земляк!

— Какой я тебе земляк! — усмехнулся Колтаков. — Ты после того, как эту хохлушку с тремя «гирями» сдал, уже пять раз обернуться успел! Мои ребята тебя прикрывали, старались, а теперь они спрашивают меня: где бабки? Нет бабок! Что я им скажу? Ты килограммов пятьдесят товара провез, барышей чертову уйму наварил — нехорошо!

— Да какой пятьдесят килограмм, ты что? — замахал черными руками Даниель. — Да какую еще уйму? Никакой уйма я не провозиль. — В его речи вновь внезапно появился сердитый иноземный акцент.

— Ладно тебе придуриваться! А то я не знаю, — усмехнулся Колтаков. — Да и с этой хохлушкой ты меня тоже надул. Обещал, что пять «гирь» будет, не меньше, а было только три… Что мне эти три «гири»? На той неделе таможенники из Питера в трюме целых десять нашли, ордена получили. А я, как дурак, с жалкой «трешкой» валандался полгода…

Глаза Даниеля воровато забегали.

— Слушай, земляк… — начал он. — Деньги дам, много деньги! Сколько хочешь — назови свою цену.

— Деньги ты мне и так дашь, — ядовито усмехнулся Колтаков, — не в том суть… Ты мне дай крупную поставку раскрыть! Должен же я свою работу перед начальством оправдать? А то начнется промывание мозгов… Не, приятель, жалким трюльником ты от меня не отделаешься. Кроме того, что это за курьерша у тебя была? Ты знаешь, кем она оказалась? Кто у нее мать, знаешь?

— Нет. — Даниель слегка испугался. — Она мне про мать не рассказывала.

— Ну и ладно. Что тебе, обезьяне, толковать… Ты ведь кино не смотришь. Ладно еще, ее мать не стала в это дело лезть, чтобы не замараться, а то бы мне так по ушам надавали, небо с овчинку показалось бы… Так что теперь с тебя штрафная, «земляк», — добавил Колтаков насмешливо. — Да, и учти… Если товар опять тем же путем пойдет, с меня потребуют всю цепочку раскрыть. Тогда придется и тебя самого под нож пустить. А мне это, сам понимаешь, невыгодно.

— Понимаешь, — покорно кивнул Даниель.

— Так что давай думай, мозгой соображай. Да побыстрее! Если будешь долго размышлять, придется твоего лучшего курьера на нары тащить вместо случайной подставы.

— Ты погоди неделю-другую, — заюлил Даниель, — я подставу сам найду, отправлю его в Ташкент или в Душанбе. Может, тебе «верблюда» дать? У меня есть один на подходе. Хоть завтра его бери.

«Верблюдом» на жаргоне наркодельцов называется наркокурьер, который, провозит наркотик в естественных полостях своего тела.

— Зачем мне твой «верблюд»? — презрительно хмыкнул Колтаков. — Ну, выкачают из него максимум пол-"гирьки", что мне с того? Нет, ты мне крупную партию давай!

— Крупная дорого стоит, — заныл Даниель, — я на этом и так кучу лавэ теряю…

— Потеряешь еще больше, когда тебя депортируют на родину… Будешь там голый по пальмам лазать. Эй, зачем тебе на пальме деньги, а?

Желваки взбешенно заходили на скулах африканца.

— Ладно, — промолвил он мрачно. — Следующая поставка твоя. Я дам знать.

— Заметано! — кивнул Колтаков. И две занесенные снегом, одинаково белые фигуры резко разошлись в разные стороны.


Глава 2


Макс наслаждался сложившейся ситуацией. В эпицентре скандала он чувствовал себя как рыба в воде. Вчера ему уже звонили из глянцевого журнала «Женский взгляд» и просили, как старинного друга семьи, рассказать историю непростых взаимоотношений матери и дочери. Хотя эту историю он знал досконально, но от интервью все же отказался. Просто он набивал себе цену.

Потом звонили из «Негоцианта»:

— Максим Газгольдович, мы о вас помним… Знаем… Любим… Вы вхожи к Нине Николаевне. Может, замолвите словечко насчет интервью?

— Какое интервью? — возмущался Макс. — Вы хотите, чтобы мне отказали от дома? Моя подруга Нина никому не дает интервью!

Он знал, что «Негоциант» за посреднические услуги платит мало. Так ради чего же стараться?

Потом настал черед старорежимной «Искорки».

— Максим Газгольдович, — журчал в трубке вкрадчивый женский голос, — мы хотели бы сотрудничать с вами и потому…

«Искорке» тоже было отказано. «Искорка», некогда популярная и тороватая, теперь была сама на мели. Олигарх, который финансировал этот журнал, недавно попал в немилость и удрал за границу. А другого такого простачка искровцы еще не нашли.

Потом был хамоватый и наглый «Московский народоволец». Макс был сам хамоватый и наглый и потому «народовольцев», ядовитых и падких до скандала, откровенно недолюбливал.

— Конечно заплатим! — ответили «народовольцы» на его очень откровенный вопрос.

Заплатить-то они заплатят… Но дело в том, что эти волчары сначала заплатят, а потом громко раструбят о том, кому и сколько заплатили, да еще проделают это с гнуснейшими комментариями и мерзким похихикиванием в сторону Макса. А это Руденко не нужно. Он уже в годах, уважаемый артист. Зачем ему попадаться на мелком мошенничестве?

Поэтому Макс выбрал того, кто показался ему наиболее безобидным. Этот тип заплатит, сколько ему скажут. Да еще и будет благодарен Руденко по гроб жизни за его благодеяние. Как ни крути, эксклюзивный материал дорогого стоит!

Он напишет то, что ему скажут и как ему скажут. Уж он-то. Макс, ручается за это!

" — Каковы ваши творческие планы, Нина Николаевна? — Меня пригласил сниматься в своем фильме Роман Поланский, но я пока раздумываю. Та роль, которую он мне предлагает, не вписывается в мое привычное амплуа. Это роль старой уличной женщины, ушедшей на покой и внезапно обретшей веру. По ходу фильма она вспоминает случаи из своей жизни и начинает их оценивать по-новому, исходя из своего изменившегося внутреннего состояния.

— Наших читателей интересует история, которая произошла с вашей старшей дочерью. Я не имею в виду красавицу Дарью, ведущую новостей, перипетии ее личной жизни всем хорошо известны…

— Я поняла вас… Все мои близкие друзья, зная, как рвет мне сердце любое напоминание о ребенке, которого отняли у меня почти сорок лет назад, стараются не напоминать мне об этой истории. Они знают, что после разговора о Кате я опять не буду спать ночами, бесконечно терзаясь бесплодными воспоминаниями. Вот здесь, в груди, — так и щемит. Если бы ее не отняли у меня, может быть, она была бы совсем, совсем другой. Ведь я все еще люблю ту маленькую черненькую девочку, которую у меня отняли почти сорок лет назад, я плачу ночами, вспоминая о ней. Но отпетой уголовнице, торговке зельем в моем сердце места нет!

— Вашу дочь задержали на таможне с грузом наркотиков…

— Есть версия, что наркотики ей подсунули, чтобы замешать в это дело меня лично. Никто бы не обратил внимание на происшедшее, если бы здесь не прозвучало громкое имя, имя Тарабрина. Кому-то будет приятно, если имя великого режиссера и писателя будет втоптано в грязь. Тем, кто меня знает давно, известно, каким образом у меня отняли ребенка — путем подкупа, наговоров, интриг. И теперь всей стране видно, что сделали с этим ребенком. Две мои дочери, которых я вырастила одна, совсем не такие. Их любит вся страна, особенно Дарью, великолепную ведущую.

— Теперь и ваша старшая дочь известна на всю страну…

— Да, теперь и она… Знаете, она уже не маленькая девочка, и в ее поступках нет моей вины. Она сама себе такую жизнь построила и должна отвечать за нее. Теперь она расплачивается и за свои, и за чужие грехи, за грехи своего отца и бабки.

— Сколько раз вы встречались за всю вашу жизнь?

— Не знаю, не считала. Примерно раз в пять лет она сваливается мне как снег на голову и жалобно произносит в трубку: «Мама, у меня нет денег, помоги…» И я тут же мчусь ей на помощь…

— А что же ваша чернокожая внучка?

— Внучки у меня нет. Точнее… я никогда ее не видела. И вряд ли увижу!

Она сейчас, кажется, в Африке, у своего отца.

— Спасибо, Нина Николаевна. Желаем вам больших творческих успехов".

Кнопка диктофона нажата, Нина Николаевна расслабленно откинулась в кресле.

— Слава Богу, отмучилась, — утомленно улыбнулась она. — Хорошо, если бы эта история поскорее забылась. И чтобы мне больше не напоминали о ней.

Эта история через несколько лет вдруг сама напомнила ей о себе.

— Мама, они Алешу украли! — всхлипывая, пролепетала в трубку Даша.

— Как украли? Когда? Где? — схватилась за сердце Нина Николаевна.

— Игорь украл, — всхлипнула Даша на другом конце провода, — подъехал на машине, когда Марина Ивановна с Алешкой гуляли возле дома, посадил его в машину, оттолкнул няню и увез…

Нине Николаевне стало ясно, что это ее бывший зять, недовольный решением суда, оставившего ребенка матери, наконец отважился на крайний шаг и выкрал своего трехлетнего сына.

У нее слегка отлегло от сердца — все же ее внук не у чужого человека, родной отец не причинит ребенку вреда.

Голос ее сразу же стал решительным и твердым.

— В милицию заявила? Нет? Звони немедленно! И в прокуратуру! Поднимем общественность, прессу, в газеты дадим знать, на телевидение!.. Они нас думают своими деньгами задавить, а мы их с другого боку возьмем, публичным скандалом прижмем. Мы это дело так не оставим, слышишь? Я и до президента дойду! Я…

Война так война! Они хотят войны — они ее получат!..

— Макс! Нет, ты слышал? — закричала она, бросив трубку.

— Что, Ниночка свет Николаевна? — Продирая глаза, Руденко вышел из кабинета Ивана Сергеевича, где тихо почивал после обеда, наслаждаясь процессом пищеварения.

— Зови журналистов, репортеров, телевизионщиков! Всех зови! Я это дело так не оставлю! — Нина Николаевна, задыхаясь, рухнула в кресло. Сердце трепыхалось в груди, как пойманная пичужка.

— Ниночка Николаевна! Вот они, капельки, капельки ваши… Выпейте… И водички… Не оставим, да-да, не оставим, всех созовем, всех оповестим… Лена!

Кутькова! Да что ты там копаешься? Воду неси!

Прибежавшая с кухни Кутькова бросилась за водой и за тонометром, чтобы измерить давление Нине Николаевне — от переживаний оно у нее опасно зашкаливало.

Оставив задыхавшуюся благодетельницу. Макс снял телефонную трубку.

— Отарик, это ты? Есть новости! Что? Ах, ты об этом? Нет, об этом потом… Ну, как договоримся…

Через сутки все глянцевые журналы-сплетники, падкие до скандальных новостей из жизни истеблишмента, все бульварные листки и таблоиды разнесли весть о похищении ребенка.

Еще через сутки ощерившийся оружием ОМОН окружил со всех сторон трехэтажную дачу в престижной Жуковке.

Еще через два часа сонного ребенка вытащили из кроватки, кое-как одели и вручили матери.

Дарья схватила сына на руки и передала его нянечке Марине Ивановне, на попечении которой обычно находился мальчик.

Потом она приблизилась к мужу и насмешливо бросила ему в лицо:

— Ну что? Понял, что у тебя ничего не получится? Это мой ребенок, мой!

И ничей больше! А ты ему вообще чужой! Посмотри на него! Посмотри на него в последний раз, потому что больше ты его никогда не увидишь! Вот так! Я все-таки выиграла его у тебя!

Бывший муж стоял с опрокинутым лицом, его родители, бабушка и дедушка Алеши, молча глотали слезы. Мальчик сонно потирал кулачками глаза.

Макс Руденко на этой истории заработал кругленькую сумму. О, если бы такие истории у его друзей случались почаще, он бы уже, наверное, стал миллионером!

Серый клубящийся туман и холодная изморось в безветренном воздухе, аккуратные домики вдоль скоростной дороги, многоуровневые развилки, нескончаемый поток автомобилей, непривычно текущий по левой стороне дороги, — это Англия. Она так не похожа на Украину, Россию или Нголу… Все здесь такое чужое и чуждое, враждебное…

Колледж «Даунинг» — одно из самых престижных заведений Кембриджского университета. Он знаменит тем, что его заканчивали добрый десяток президентов и политических деятелей, три особы королевской крови, двенадцать премьер-министров и нескончаемое число всякой прочей мелочи — сенаторов, бизнесменов, членов парламента и просто глав международных корпораций. Обучение там дорогое и очень престижное. Выпускники колледжа остаются без работы только в том случае, если сами не желают трудиться.

Диплом Кембриджа — это визитная карточка, начало блистательной карьеры.

За выпускниками университета выстраивается очередь из самых престижных компаний мира. Зарплата окончивших Кембридж на порядок выше, чем у всех прочих людей.

Теперь в святая святых должна была вступить и Лара.

— Даунинг-колледж, пожалуйста, — произнесла девушка, садясь в такси.

Шофер уважительно покосился в ее сторону.

Кембридж казался тихим, вечно юным городом. По зеленым, идеально стриженным газонам расхаживали утки, с профессорской важностью переваливаясь с боку на бок, студенты рассекали лужи на велосипедах.

Сам колледж походил на средневековый замок. За каменной стеной располагался свой обособленный мир. Чужих сюда не пускали, посетители то и дело натыкались на таблички со строгой надписью «Private».

Чтобы поступить в университет, Ларе, как иностранной гражданке, сначала нужно было сдать экзамен английской средней школы «A-level». Достаточно было по трем основным предметам получить две пятерки и четверку и сдать тест на знание языка. После этого результаты экзаменов, заявка, финансовая декларация об оплате обучения и анкета высылались в приемную комиссию колледжа. Затем абитуриенту предстояло собеседование, где он должен был продемонстрировать свою разностороннюю развитость, обаяние и бьющий в глаза аристократизм — качества, обязательные для будущих студентов этого элитного заведения.

Когда прошел год обучения в школе для иностранцев и были успешно преодолены препятствия в виде экзаменов и собеседования, Лара поселилась в кампусе, общежитии колледжа. Там учились дети президентов из разных стран мира, отпрыски миллиардеров, чьи имена были на слуху. Но девяносто процентов студентов были англичанами.

Толстые двухметровые стены колледжа прятались в зарослях рододендронов, аккуратно подстриженные лужайки между деревьями ярко зеленели до поздней осени.

Вдали в низкое облачное небо упирался шпиль церкви Кинге Колледж Шапель.

Учиться было трудно, но так интересно! Преподаватели с мировым именем, чьи труды еще при жизни были признаны основополагающими… Поначалу она только восхищенно вслушивалась в их пространные речи, открыв рот.

Официально студентам можно было изучать всего один-два обязательных предмета и заниматься не более пяти часов в неделю. Воспитанникам с самого начала внушалась одна мысль: научить нельзя, нужно научиться. Поэтому в основном приходилось заниматься самостоятельно: корпеть над рефератами в библиотеке, ходить на лекции и консультироваться у научного руководителя, «тьютора».

До поздней ночи девушка сидела в библиотеке, по-средневековому холодной и темной, делала выписки из старинных книг, на титульных листах которых красовался герб Кембриджа с девизом: «Господи, просвети меня!»

Неподалеку от колледжа находился кабачок-паб, который с утра до вечера кишмя кишел студенческой братией. Веселье бурлило до поздней ночи. Фирменным напитком здесь считалось так называемое «Ревизорское пиво», «Audit ale», — когда-то в Кембридже пиво варили ко дню отчетности колледжа, чтобы ублажить строгих ревизоров.

Сначала Лара пыталась подружиться с кем-нибудь из России или Украины.

Все же приятно иной раз встретиться с соотечественниками — обсудить новости, поболтать по-русски. Но, в отличие от студентов других стран, русские в Кембридже предпочитали держаться обособленно, не слишком жалуя посторонних. Они вели себя по-разному: или прикидывались коренными англичанами, что у них получалось из рук вон плохо, или, наоборот, с презрением относились ко всему британскому, не слишком жалуя «инглишей». Как правило, это были дети высокопоставленных родителей — дипломатов, нефтяных королей, правительственных чиновников. Чем перед ними могла похвастаться Лара? Рассказать о своей матери, которая сидит в тюрьме?

В среде нгольских студентов Лара тоже оказалась чужой. Если для русских она была «черной», то у африканцев считалась «белой», русской.

Студенты часто навещали посольство, куда заходили выяснить насчет стипендии, оплаты обучения или писем с родины (почтовое ведомство функционировало из рук вон плохо, и письма предпочитали пересылать с дипломатической почтой). Однажды там Лара лицом к лицу столкнулась с незнакомым молодым человеком. Среди прочих он выделялся горделивой осанкой и высокомерным взглядом. Они нечаянно налетели друг на друга в дверях, и корреспонденция Лары рассыпалась прямо на мокрые от дождя ступени.

— Мерде! — сквозь зубы выругался парень и стал собирать письма. Он бегло прочитал имя адресата на конверте и поднял глаза на девушку. — Прошу прощения, — улыбнулся он с церемонной галантностью.

— Ничего страшного, — ответила Лара, складывая мокрые письма. Она уже собиралась уйти, но юноша преградил ей дорогу. Ослепительная, как у всех африканцев, улыбка сияла на его лице.

— А я вас знаю, — произнес он. — Мы с вами встречались.

— Возможно, — холодно ответила девушка. — Простите, я спешу.

— Помните, как я вас дразнил самкой бабуина и белым червяком, а вы били меня по спине палкой?

Лара удивленно вздернула брови.

— Я не представился… Хосе Лоуренсио Рауль де Касабланка.

— Рауль! — воскликнула Лара.

Это был ее друг детства, тот самый Рауль Касабланка, чей отец-почтальон недавно стал коалиционным правителем страны. И тот самый, который доводил ее до истерики, подкидывая мохноногих пауков за шиворот и швыряясь сухим обезьяньим дерьмом на детских праздниках.

— А… — растерянно произнесла Лара, не зная, что сказать, и только смущенно пробормотала:

— А вы не сильно изменились!

— Зато вы стали просто красавицей, — любезно ответил Рауль и тут же поежился:

— Здесь чертовски мокро. В этом проклятом климате никогда не знаешь, то ли небо льется на землю, то ли земля брызжет водой в небеса. Может быть, зайдем в паб, подсохнем немного?

Они побежали через дорогу в кафе, где в клубах сигаретного дыма плавали тусклые фигуры посетителей.

Оказалось, Рауль тоже учится в колледже. Его специализация — экономика.

— Не очень-то мне это по душе, — с тяжелым вздохом произнес он. —Я всю жизнь мечтал стать художником. Но ничего не попишешь, ведь кто-то должен управлять этой страной. И управлять хорошо.

Лара понимающе кивнула. Она тоже раньше хотела стать танцовщицей. Но Нголе не нужны танцовщицы. Ей нужны юристы, экономисты, врачи, геологи, инженеры. Только не художники и музыканты!

Постепенно старинные приятели обратились к воспоминаниям.

— А помнишь, как мы с мальчишками нашли огромного паука-птицеяда и бросили тебе за шиворот?

— Он был ужасно мерзким! — содрогнулась Лара.

— Как мы хохотали тогда с Фернандо! Помнишь Фернандо? Он тоже учится здесь, только в Бирмингеме. На Рождество он обещал приехать ко мне в гости, и вы обязательно встретитесь.

Лара помнила Фернандо, товарища ее детских игр, весьма смутно. В памяти вставал долговязый парнишка, доводивший ее до белого каления своими выходками.

Именно он, а не спокойный Рауль, был инициатором каверз, которые воплощала в жизнь ватага черных сорванцов…

— А потом, в девяносто первом году, вы куда-то исчезли, ты и твоя белая мать… — между тем вспомнил Рауль.

— Мы уехали в Россию, — объяснила Лара. — В Нголе началась война, моего отца взяли в плен повстанцы, мы больше не могли там оставаться.

— Да, жуткое было время, — кивнул Рауль. — В тот год мы с отцом бежали на север, хотели переправиться в соседнюю Замбию, а оттуда — в Европу. За отцом охотились, повстанцы грозили повесить его, хотя он совершенно был не виноват в том, что творилось в стране. Он был всего лишь скромным чиновником почтового ведомства, а за ним гонялась целая армия. И за мной тоже! — Рауль горделиво усмехнулся и продолжал:

— Мы уехали в долину Кубанго, надеялись затеряться в бескрайней саванне. Ехали в джипе вместе с немногочисленной охраной и вдруг наткнулись на отряд мятежников. Отца выволокли из машины и стали бить, охрану расстреляли. Потом нас заперли в хижине и оставили без воды и еды на двое суток. Они не знали, кто мы такие, и это нас спасло. Они подумали, что мы коммивояжеры из города, и решили нас выгодно продать богатым родичам. Нас спас местный крестьянин, помог бежать. Десять дней мы пробирались по саванне к границе. Днем отлеживались в густой траве, ночью шли, пугаясь львиного рыка. Мы все же дошли до Замбии и на границе наткнулись на гуманитарную миссию. Там отца подлечили и отправили в Европу. Мы прожили в Бельгии пять лет, пока Душ Картуш не договорился с Чен-Ченом о перемирии. И тут-то они вдруг решили, что без моего отца Нголе никак не прожить. Они вызвали его из Бельгии, обещали гарантии безопасности. Нас охраняли «голубые каски» ООН. Теперь каски ушли, а мир остался. Только надолго ли? Я слышал, на востоке Чен-Чен опять собирает войска…

Лара печально кивнула. Невеселая история, что и говорить. А разве ее личная история лучше?

— А ты чем занималась в России? — спросил Рауль, отвлекаясь от печальных воспоминаний.

— Училась в школе, танцевала в ансамбле. Потом отец позвонил нам, сказал, чтобы я приезжала, ведь война уже кончилась.

— А где твоя белая мать? Она была такая красивая! Лара замялась. Что скрывать, все равно правды не утаить.

— Она… она в тюрьме. Ее упрятали за решетку, обвинив в перевозке наркотиков.

— Обычное дело, — кивнул Рауль. — Такое встречается сплошь и рядом.

Наркотики — удобный повод, чтобы засадить людей в тюрьму. Моего отца тоже однажды пытались обвинить в перевозке наркотиков. Его выпустили только из-за угрозы дипломатического скандала. На самом деле это была тайная акция ОПЕН. Они не хотели примирения и таким образом пытались убрать моего отца с политической арены.

Рауль нисколько не осуждал ее мать — и это было приятно Ларе. Скажи она об этом кому-нибудь из англичан, они бы шарахнулись от нее, как черт от ладана.

Наркоделец для них — что-то вроде сатаны.

После этого вечера в кафе молодые люди стали часто встречаться. Вечером Рауль заходил за девушкой и они вместе отправлялись в бар. Им нравилось вечерами гулять по городу, молча стоять на древнем мосту над рекой Кэм, подолгу глядясь в неторопливую воду. Перила этого моста украшали четырнадцать каменных шаров, в одном из них, как в арбузе, была вырезана долька. Старая легенда гласила, что архитектору, который строил мост, недоплатили за работу. Тогда он решил отрезать у одного из шаров кусочек и тем самым показать, что работа не закончена. В колледже «Clare», около которого располагался мост, бытовало поверье: если просунуть руку в вырезанную дыру, то можно разом получить знания, накопленные университетом за века. Иногда веселые студенты выливали в прорезь шара бутылку кетчупа и развлекались от души, наблюдая за реакцией ничего не подозревавших туристов.

Зимой на Рождество приехал Фернандо. Лара увидела рослого, статного парня с гордо посаженной головой, и внутри у нее что-то вздрогнуло. А Фернандо лишь мимоходом кивнул ей, не дав себе труда припомнить, кто она такая. Все его внимание было приковано к спутнице, белой красавице с идеальной фигурой и правильными чертами безучастного лица. Девушку звали Кристиной, и она училась вместе с Фернандо в Бирмингеме. Даже невооруженным глазом было видно, что их роман в самом разгаре.

Сидя в баре, Лара наблюдала, как белая красавица льнет к черному гиганту, и странная иголка все не уходила из ее сердца.

— Когда крестины у тебя с Кристиной? — подшучивал над влюбленными Рауль.

— Стань сначала президентом, как твой папаша, — в ответ смеялся Фернандо, — тогда у тебя появится шанс стать крестным отцом.

Ларе было неприятно чувствовать непробиваемое равнодушие Фернандо.

Прикусив нижнюю губу, она внезапно поклялась, что рано или поздно заставит его обратить на нее внимание. К Раулю она обращалась с подчеркнутой нежностью, но думала при этом об одном Фернандо.

Вчетвером молодые люди ездили на уикенд в Лондон, раскинувшийся в шестидесяти милях от Кембриджа. Там они посещали театры, осматривали картинные галереи и исторические места. Рука Рауля покоилась на талии Лары, ее щека доверчиво прижималась к его Плечу — они напоминали сладкую парочку, которая ничего вокруг себя не видит. Однако в уме Лара бесконечно прокручивала одну и ту же мысль: замечает ли их идиллию Фернандо, обращает ли на это внимание или ему все равно. А тому действительно было все равно — белокожая, холодная как мумия Кристина поглощала все его мысли.

А Лара и Рауль между тем все больше сближались друг с другом. Вскоре, пресытившись суетой студенческого кампуса, они решили снять квартиру в городе.

Это было дороже, чем жизнь в общежитии, зато намного комфортнее и уютней.

В первую же ночь Рауль пришел в комнату Лары, и она его не прогнала.

Она нежилась под его поцелуями и думала о том, скоро ли вновь увидит Фернандо и будет ли он по-прежнему с этой выдергой Кристиной. Может быть, их роман уже закончен, и тогда…

На летние каникулы Лара собиралась отправиться в Россию, навестить мать, но отец не смог собрать ей денег на билеты. К сожалению, высокое положение деда не влекло за собой автоматически финансовое изобилие. С иностранной валютой в стране было туго. Горсть алмазов — это куда ни шло, а вот доллары…

Пришлось все лето проторчать в Луанге, плавясь от жары. С Раулем в то время она встречалась довольно редко. Нгола — это вам не либеральная Англия, где об их отношениях знали все и одновременно никто. Здесь каждый шаг нужно было делать с оглядкой, не изменит ли он внутреннее равновесие сил в стране.

Фернандо каникулы провел в Швеции, на родине Кристины. Лара не видела его целых три месяца.

Осенью она опять вернулась в Кембридж. И опять потекли размеренные серые дни, заполненные учебой, скромными развлечениями и несбыточными надеждами. Иногда приходили письма от матери. В них мать раз за разом повторяла, твердя одну навязчивую мысль: учись, дочка, и ни за что не возвращайся сюда, в бывший Союз. Здесь — гибель, смерть, забвение…

«Я вернусь, мама, — отвечала Лара на эти заклинания. — Я стану юристом и вернусь за тобой… И мы начнем новую жизнь сначала, с белого листа».

Через год в Луанге вновь обострилась обстановка. Борьба за алмазные копи, выливавшаяся в противостояние политических группировок, вновь переросла в вооруженный мятеж. Восточные провинции страны, осиное гнездо повстанцев, вновь спешно вооружались. Ополчение потрясало автоматами и требовало похода на столицу. Предлогом было то, что правительство будто бы не выполняет договоренностей по совместному использованию алмазных месторождений и дележу доходов.

Однажды Лара пришла с занятий и увидела на столе записку, оставленную Раулем: «Меня вызвали в посольство. Вечером позвоню».

Девушка вскрыла пакет с хлопьями, налила стакан молока и уселась с ногами на диван перед телевизором. Было тревожно. Она чувствовала: что-то случилось.

Вечерние новости были кратки. Картинка показывала карту Нголы со стилизованным язычком пламени на востоке страны. Во время рассказа диктора язычок расширялся, охватывал все большие пространства, точно лесной пожар.

Диктор говорил о том, что коалиционное правительство ведет переговоры с повстанцами. Президент Касабланка принял решение лететь на восток, в логово бунтовщиков, чтобы утихомирить мятежников.

Потом картинка сменилась, последовали новости из Ближнего Востока, Китая, Индии… Лара уже хотела выключить телевизор, но не успела.

— Срочное сообщение! — объявил диктор, холеный красавец с идеально правильными чертами лица и бесстрастными пустыми глазами. — Самолет президента Нголы Хосе Элоизио де Касабланки сбит над территорией, контролируемой ОПЕН.

Правительственные войска ведут поиски рухнувшего лайнера.

Сообщение подкреплялось картинкой из архива телекомпании: охваченные пламенем останки самолета, поломанные деревья в лесу. Вооруженные до зубов чернокожие солдаты радостно таращатся в камеру.

— По всей видимости, президент Касабланка и его сопровождающие погибли…

Лара вскочила с дивана, расплескав молоко. Нужно бежать, нужно что-то делать, нужно кого-то спасать… Погиб отец Рауля. Что теперь будет? Опять война? Опять выстрелы, кровь, трупы на улицах?

Что теперь будет с ее отцом, с дедом Жонасом, что будет с ней? Сможет ли она закончить учебу? Она приложила прохладные ладони к щекам, стараясь успокоиться.

Загремели шаги в коридоре, дверь квартиры распахнулась, на пороге возник Рауль с побледневшим, точнее, посеревшим решительным лицом. Лара бросилась навстречу. Она хотела утешить его, ободрить, помочь. Но он не нуждался в утешении.

— Я приехал за вещами, — отрывисто бросил он. — Я лечу домой, в Луангу, мое присутствие сейчас нужно там. Если опять начнется война, страна вновь окажется отброшенной на десять лет назад…

Внизу, под окном, тревожно посигналила машина.

— Ты уезжаешь. — Лара печально опустила голову. Уезжал единственный близкий ей человек, он помогал ей, опекал ее, сочувствовал. И может быть, даже немного любил… — А как же я?

Рауль остановился. Взглянул на нее тревожным, обеспокоенным взглядом.

Нахмурился.

— Поедем со мной, — неожиданно предложил он. — Ты мне нужна. Ты будешь моей женой.

Это было не предложение. Это был военный приказ. Лара от неожиданности застыла, не зная, что ответить..

— Кстати, не знаю, сообщили ли тебе… Твой дед Жонас… Он тоже был в том самолете…

Лара замерла, не смея поверить в случившееся. Дед-Жонас погиб, опора ее семьи в одночасье рухнула. Что же будет теперь с отцом и с ней самой? Только высокое положение деда до сих пор позволяло им безбедно существовать. Теперь деда не стало — и прощай благополучная, обеспеченная жизнь, прощай учеба в Кембридже и надежда на будущее?

— Так ты едешь? — нетерпеливо спросил Рауль, Машина требовательно сигналила под окном.

— Еду! — твердо произнесла Лара и бросилась одеваться.

Ее судьба была решена в одну минуту.


Глава 3


— Ваше превосходительство, позвольте представить вам господина посла Республики Танзания!

Наклон головы, милая улыбка, рукопожатие — все должно соответствовать раз и навсегда заведенному церемониалу.

— Ваше превосходительство, позвольте представить вам господина посла Республики Франция.

Улыбка, поворот головы, приветливые, ничего не значащие слова французскому поеду…

Лара думает, правильно ли она сделала, что согласилась стать женой Рауля. Их брак был таким скоропалительным. Сначала для всех он остался незамеченным до того ли было стране, грозившей взорваться от политического перенапряжения! .

А потом все так завертелось! Чен-Чен и Душ Картуш встретились в Катоке и быстро утвердили закон, по которому титул президента страны после его смерти переходит к ближайшему родственнику, как в старые добрые времена, когда никакой войны не было и вожди нгольцев еще не назывались иноземным словом «президент».

Этим ближайшим родственником оказался ее муж Рауль. Также главари по-новому распределили прибыли алмазодобывающей компании «Сосьедад Минерия де Катока».

Если бы не это решение, новой войны не миновать — стране нужен был новый лидер.

Лара улыбается послам, сидя по левую руку от президента республики Рауля Касабланки, своего супруга… Наверное, она не ошиблась. Теперь уже не дед Жонас будет поддерживать семью Жасинту, теперь забота о семье ложится на хрупкие плечи Лары. Теперь маме будет куда вернуться после тюрьмы. Она приедет сюда, и здесь ее окружат почетом и уважением, которого она достойна.

Лара беседует с послом Ватикана о планах развития католических школ в стране, но мысли ее далеко. Мысли ее в Киеве. Вот удивятся бабушка и дедушка, когда узнают, кем она стала теперь! В свои двадцать с хвостиком она — первая леди небольшой африканской страны. И в то, что ей, первой леди, живется совсем несладко, все равно никто не поверит. С какой радостью она бы сейчас вернулась вместе с Раулем в старую добрую Англию, к туманам, дождю и непогоде. К Фернандо…

Вечером муж устало развязывает галстук, расстегивает тесный ворот рубашки. Он доволен. Всего за две недели, что он на высоком посту, уже много сделано: продвижение войск повстанцев остановлено, начались переговоры с главарем мятежников Чен-Ченом, идет торговля за каждый карат алмазов и доходы от камней вскоре снова начнут поступать в карман государства. Конечно, кроме той их части, что остается у компании «Сосьедад Минерия де Катока», которая ведет добычу. Жаль, что ее контролирует ОПЕН.

Рауль озабоченно хмурит лоб и произносит, разговаривая сам с собой:

— Если нам удастся поставить во главе правления компании своего человека, все изменится. Мы наведем порядок. Добыча увеличится, а доля ОПЕН и лично Чен-Чена останется прежней — по соглашению она зафиксирована в каратах, а не в процентах. Таким образом, основная прибыль поступит в государственные закрома, а не в карман проходимца, который опять накупит оружия, чтобы начать новую войну за алмазы. Но где взять такого человека? Это должен быть блестящий организатор, отличный инженер, он должен досконально знать местные условия, быть преданным и смелым…

— Фернандо! — восклицает Лара, выслушав мужа. И торопливо отводит взгляд, чтобы он не заметил влюбленный блеск ее глаз.

— Действительно, Фернандо — подходящая фигура. — Рауль задумчиво меряет шагами комнату. — Но он в Англии.

— Так отзови его! Его долг — помочь своей стране в трудную минуту.

— Он согласится, — утвердительно кивает Рауль. Лара радуется, пытаясь скрыть свои чувства. Фернандо наконец-то бросит свою шведку и вернется в Нголу!

И он будет теперь рядом с ней!

Через неделю Фернандо уже беседует за дружеским ленчем с новым главой страны и его супругой. Он смущен и немного растерян. Он не знает, как вести себя со старым другом. Когда-то они вместе подкладывали червяков девчонкам за шиворот, а теперь он волей случая вознесен на недосягаемую высоту.

— А как же Кристина? — с притворным сочувствием спрашивает Лара.

— Очень жаль, что вам пришлось расстаться, — понимающе улыбается ее муж.

— Она не выносит жару, — смущенно отводит взгляд Фернандо.

Вряд ли он сильно расстроен разлукой с любимой. В конце концов, у них было мало шансов на продолжение отношений. Брак шведки с нгольцем удивителен и для Швеции, и для Нголы и нежелателен для руководителя главной компании страны «Сосьедад Минерия де Катока».

Рауль дружески хлопает по плечу Фернандо и начинает объяснять, что происходит сейчас на рудниках и что там нужно сделать.

Лара не вслушивается в их беседу. Она неотрывно смотрит на две фигуры, медленно разгуливающие по президентскому саду. Один из них — муж, а другой…

Этот другой даже не вспомнил бы о ее существовании, если бы ему не напомнили!

— Мы ждем вас к ужину, Фернандо, — церемонно говорит Лара, протягивая руку на прощанье.

В глазах всех, в том числе и Рауля, — это знак вежливости. Но для нее самой — это еще одна возможность увидеть любимого перед разлукой…

Длинный стол, сверкающий столовым серебром, накрыт на тридцать персон.

Бесшумные официанты скользят между гостями, разнося прохладительные напитки.

Но Фернандо за столом нет — и сразу сверкающий вечер гаснет, становится тоскливо и грустно.

Вечером Лара мимоходом спрашивает мужа:

— А почему же твой друг не пришел?

— Он сейчас уже в пути в Катоку, — отвечает Рауль. — На рудниках вновь мятеж, пришлось ввести войска. Рабочие требуют повышения заработной платы, но это только предлог. Заработная плата у них и так чуть ли не самая высокая в стране. Главное — они намерены ввести на прииске собственное управление.

Сердце Лары болезненно сжимается. А вдруг мятежники поднимут руку на Фернандо? Ему одному не справиться с оголтелой толпой! Это быдло привыкло воевать, как другие люди привыкли по утрам пить кофе. Они видят смысл жизни только в войне, иной жизни они не знают и не хотят. Какая им разница, сколько людей убьют в сражении? Ведь женщины рожают каждый год! Каждый год новые тринадцатилетние мальчишки берутся за оружие и становятся воинами.

Фернандо! — с этим именем на устах она засыпает.

В приемной ее ждет секретарь, хорошенькая, в обтягивающем платье негритянка с кукольным личиком. Она еще моложе своей хозяйки и ужасно ее боится.

— В двенадцать — поездка с представителем «Фонда против войн» в больницу, в тринадцать пятнадцать — визит в детский приют. В пятнадцать тридцать — обед с главой американской благотворительной организации. В семнадцать часов выступление на конгрессе учителей национальных школ.

Отпечатанный текст вашего выступления уже готов.

— Оставьте на столе, Линда, я посмотрю… О, эта нудная текучка, от которой не спрятаться! Лара каждую секунду словно позирует для газет: в больнице пожимает руки раненых, потом слушает урок в школе, за партами — черные головки детей… Свита, охрана, пресса, работники секретариата — все они ловят каждое ее слово, как будто она изрекает нечто особенное. И это только потому, что она — первая леди страны.

Звонит Рауль:

— Дорогая, ты не забыла, вечером у нас прием? Лара вздыхает. Сначала ей нравились эти приемы, где жирные господа надутыми индюками вышагивали под руку с дамами в платьях с длинными павлиньими хвостами, а теперь она с трудом выдерживает положенное время. Старается побольше молчать, стоит рядом с мужем, улыбаясь заученной улыбкой, и думает о чем-то своем.

Вот российский посол — лысоватый толстячок, сочащийся потом. Его жена, худая как щепка, с желтым высохшим лицом, чем-то серьезно больна. Посол всегда готов отправить с диппочтой ее письма в Россию и частенько привозит ей обратные конверты со штемпелем колонии в Вышнем Волочке. Он знает историю Лары и ее матери, но никогда не обсуждает ее из высоких дипломатических соображений.

Как там мама сейчас? Сердце болезненно сжимается, тогда как губы сохраняют очертания улыбки. Когда они свидятся вновь?

Вчера она обсуждала с Раулем поездку в Россию.

— Сейчас не до этого, — хмуро ответил муж. — Кресло подо мной шатается, точно его раскачивают изо всех сил. Кроме того, официальный визит на высшем уровне обычно устраивается в течение полугода;

— А если я одна поеду? — спросила Лара.

— Ты не имеешь права, ты теперь официальное лицо. Весь мир будет судачить о причинах твоей поездки. Подумают, что я тайно хочу договориться с русскими за спиной ООН. Не забудь, что теперь ты должна обдумывать каждый свой шаг!

А потом разговор перешел на положение в северных провинциях.

— Сегодня звонил Фернандо, — сообщил Рауль. Фернандо! Сердце сладко екнуло.

— Что он сказал?

— Обстановка на «Сосьедад Минерия» осложняется с каждым днем. Фернандо приходится перемещаться в сопровождении взвода автоматчиков — ему угрожают. Он сказал, что каждый день выходит из дома без уверенности, что вечером вернется обратно. — Рауль озабоченно вздохнул. — Видно, придется мне самому туда отправиться. Пора утихомирить рабочих. Я смогу это сделать!

— Я поеду с тобой! — воскликнула Лара.

— Нет, — покачал головой муж, — это слишком опасно.

— Ты же сам говорил, мы должны всегда быть вместе!

— Только не тогда, когда это грозит твоей безопасности.

Лара задумалась. Вспомнила картинку в новостях — пылающий в джунглях самолет, самодовольные лица солдат повстанцев. Автоматы наперевес, ноги в высоких ботинках расставлены…

Постепенно тревога за мужа пересилила все остальные соображения.

— Нет, ты не должен ехать, раз это слишком опасно!

— Сегодня состоялось совещание с Душ Картушем и Чен-Ченом. Чен-Чен говорит, что его авторитет уже не действует на рабочих. Они оба считают, что мое появление может успокоить мятежников. Я должен ехать. Мир в стране опять под угрозой.

Лара тревожно сжимает руки. Перед ее глазами — рухнувший в джунглях самолет.

— Не волнуйся, — произносит муж, ласково проводя рукой по ее щеке. — Ничего не случится. Меня будут сопровождать солдаты. Ни один волос не упадет с моей головы. Клянусь!

— Все-таки я должна ехать с тобой, — мучительно, через силу улыбается Лара. — Ведь мой долг быть с тобой и в радости и в печали.

— Нет, — улыбается он. — Со мной ничего не случится. Ничего!

Ей все же удалось вырвать у мужа обещание не лететь самолетом. Ведь повстанцам в джунглях все равно, во что стрелять — в обыкновенную этажерку, везущую оборудование для рудников, или в президентский аэроплан.

Рауль пообещал отправиться со всеми предосторожностями на машине.

Все утро Лара не отходила от телефона, с тревогой ожидая звонка. "Если бы что-нибудь случилось, уже сообщили бы, — успокаивала она себя. — «Плохие новости имеют резвые ноги», — вспомнила она нгольскую поговорку.

Наконец телефон взорвался требовательной трелью.

— Со мной все в порядке, — произнес Рауль на том конце провода. — Прибыли в Катоку без происшествий. Тебе привет от Фернандо.

Привет от Фернандо… Лара поймала себя на мысли о том, что сегодня ее совсем не взволновал переданный привет. Еще два дня назад она сомлела при одном звуке имени Фернандо, а теперь лишь досадливо нахмурилась. До приветов ли теперь, когда речь идет о жизни и смерти ее мужа?

— Пожалуйста, поосторожнее, Рауль, — попросила она. — Ради меня, пожалуйста!

— Хорошо! — легкомысленно пообещал муж. — Повода для волнений нет, мы в безопасности. Здесь все тихо. Завтра возвращаемся.

Когда с ежедневной томительной суетой было покончено, Лара отпустила секретаря и прислугу, прошла в спальню.

Душная томительная ночь навалилась на город, резкие вскрики обезьян слышались в густых кронах деревьев. Дворцовые садовники каждый год отстреливали этих крикливых тварей, пробавлявшихся набегами на президентские сады. После таких вылазок обезьяны на время исчезали, но потом появлялись вновь, еще более наглые и крикливые.

Не спалось. Лара ворочалась на постели. То ей было жарко, и она включала кондиционер, то становилось слишком холодно, и приходилось укрываться покрывалом, то, устав от томительной бессонницы, она щелкала клавишей ночника и принималась за чтение.

Тревожные мысли не оставляли ни на минуту. Перед глазами мелькали полузабытые видения. Внезапно вспомнилось, как когда-то они лежали с мамой в пыли на дороге, а вокруг щелкали пули, вздымая красноватые фонтанчики пыли.

Перед глазами пронеслись трупы пленных, прислоненные к стенам домов, точно они спали сидя.

Лара гнала эти гнетущие образы, но они овладевали ею вновь и вновь, не давая погрузиться в блаженное забытье освежающего сна.

Только под утро она начала задремывать. Сознание постепенно стало путаться, ей уже снилось что-то красочное и радостное, как вдруг быстрые шаги по коридору заставили девушку испуганно приподняться на постели.

— Кто там? — выкрикнула она в полумрак, прореженный неуверенными солнечными лучами.

— Это я, Лара, — послышался знакомый голос.

На пороге спальни стоял Фернандо.

Но Боже — в каком он был виде! Костюм местами порван, рубашка заляпана чем-то багрово-красным, черные волосы стали седыми от пыли.

— Фернандо? Что с тобой? — Лара бросилась к нему. — Ты ранен? — Спросонья она плохо соображала, что происходит. — А где Рауль? Вы вместе приехали?

Фернандо как-то странно замолчал, виновато опустив голову.

Точно огромная холодная лягушка легла на сердце.

— Где Рауль, отвечай! Что с ним?

Покачнувшись на ногах, Фернандо с трудом разлепил запекшиеся темные губы:

— Была перестрелка… Он пытался уговорить рабочих. Те начали стрелять.

Я просил его надеть бронежилет, но он отказался. Сказал, что должен выйти к своему народу с открытым сердцем, чтобы все видели, что он ничего не боится…

— Где он? — прошептала Лара. — Он ранен? Пожалуйста, скажи, что он только ранен!

— Он там… в машине…

— Убит! — вскрикнула Лара, немея от внутренней раздирающей боли.

Фернандо молчал. Но его молчание было красноречивее всяких слов.

Президент Хосе Лоуренсио Рауль де Касабланка был мертв.

Нельсон не отходил от дочери ни на минуту. Он был нежен, заботлив, бессловесно нежен. Он переживал ее горе как свое собственное. Это горе было и его горем, горем гражданина страны, чей вождь был убит.

За эти три дня они сроднились больше, чем за всю предыдущую жизнь.

Президенты самых крупных стран мира, в том числе и России, прислали вдове телеграммы соболезнования. —.Вот уже неделю полицейские войска проводили карательные операции на востоке страны, запихивая в тюрьмы всех, кто не успел сбежать в леса от их безжалостной длани.

* * *

К Ларе все время кто-то подходил, что-то спрашивал, требовал подписать какие-то бумаги. Она механически выполняла все, что от нее просили, но потом опять замыкалась в железных объятиях своего горя. Невозможно было свыкнуться с мыслью о том, что муж, ее милый, добрый Рауль, убит, и теперь она вдова.

Фернандо навещал ее каждый день. За последние дни он похудел, стал поджарым и жилистым, как старый опытный лев, между бровей застыла тревожная складка.

Хотя Лара ни в чем его не обвиняла, Фернандо чувствовал себя виноватым в смерти друга. Банальный бронежилет мог спасти его! Если бы он в тот день настоял на том, чтобы Рауль надел бронежилет, — все было бы по-другому. Ведь президент в полной мере не знал, насколько обострены отношения между администрацией «Сосьедад Минерия де Катока» и рабочими. Однажды вечером Лара спросила Фернандо:

— Ты… ты скоро возвращаешься на рудники?

— Пока нет, — покачал головой Фернандо. — Мне там нечего делать. Сейчас весь северо-восток охвачен войной. Мятежники протестуют против карательных операций полиции и вновь формируют повстанческие отряды. И кроме того, мне кажется, я больше нужен здесь, в Луанге. Нужен тебе.

— Я… я хочу уехать, — неожиданно произнесла Лара. —Я больше не могу здесь оставаться.

Фернандо чуть заметно изменился в лице.

— И куда ты поедешь?

— Не знаю… В Россию, к матери, или на Украину. Может быть, в Англию, доучиваться…

— Ты не можешь ухать из Нголы, — мягко произнес Фернандо.

— Почему?

— Потому что по закону в случае смерти президента страны власть переходит к его ближайшему родственнику, после чего главу государства утверждает коалиционный совет. Коалиционный совет сегодня утром вынес свое решение…

— Ну и что? — безразлично спросила Лара.

— Он утвердил тебя, — осторожно произнес Фернандо. — По истечении положенного траура должна состояться твоя инаугурация. Ты станешь президентом Нголы.

Лара ошеломленно замерла.

— Но… но я не хочу! — наконец воскликнула она. — Не хочу! Я не хочу жить в стране, где кругом насилие, где властвует смерть и люди молятся лишь одному богу — богу войны.

— Ты не можешь выбирать, — мягко возразил Фернандо. — Выбор сделан, и у тебя теперь нет собственной воли, есть только воля закона.

— Но я не хочу! — взмолилась Лара. — Я обыкновенный человек и не могу…

— Десять миллионов истерзанных войной людей ждут тебя, надеются, что ты сможешь помочь им. Подумай, десять миллионов! Неужели из-за собственного страха и трусости ты откажешь этим людям в праве на мирную жизнь?

— Но я ничего не умею! Я ничего не знаю, не понимаю в государственном управлении!

— Ты должна научиться, — настаивал Фернандо. — Это твой долг!

Лара безмолвно застыла в глубоком кресле. Даже теперь, после смерти Рауля, она не вольна в своих поступках. Она не может бежать отсюда, забыть случившееся, как кошмарный сон.

— Я любила Рауля, — с неожиданным удивлением произнесла она после долгой паузы. — Оказывается, я любила его…

— Никогда не сомневался в этом, — ответил Фернандо и осторожно осведомился:

— Так каким будет твой ответ?

— Ты же сам сказал, что у меня нет выбора, — устало произнесла Лара. — Это мой долг, я обязана его выполнить…

— Я передам, чтобы начинали подготовку к инаугурации, — кивнул Фернандо с видимым облегчением.

Он был счастлив. Стать правой рукой беспомощного и растерянного президента-женщины, то есть, фактически, главой страны, отодвинуть в тень старых дуралеев Душ Картуша и Чен-Чена — такой шанс дается человеку только раз в жизни. И он, Фернандо, ни за что не упустит этот шанс!

Он станет полновластным правителем! Лара не в счет.

Через сорок дней после смерти мужа Лара заняла высокий пост.

На ее инаугурации присутствовали послы дружественных стран, президенты соседних государств, представители всех держав мира. В основном приехавшие на празднество политики были мужчинами, и, как правило, мужчинами не слишком молодыми. Они с удивлением взирали на хрупкую девушку, которую судьба неожиданно вознесла на немыслимую высоту.

Первый официальный визит новоиспеченного президента Нголы состоялся, естественно, в Россию.

Деловой ужин был организован Администрацией Президента в ресторане «Царская охота» на Рублево-Успенском шоссе.

Русский президент был подтянут, молод, бодр. Два-три умело сказанных комплимента сразу же помогли установить непринужденные отношения между собеседниками. Интимность обстановки подчеркивало и то, что в переводчике не было нужды — гостья из далекой жаркой Африки превосходно говорила по-русски.

Когда повар внес в обеденный зал разварного осетра по-царски с соусом тартар, маслинами и зеленым лимоном, Лара, стараясь держаться естественно и с достоинством, произнесла:

— Знаете, господин президент, я не очень сильна в изысках дипломатического этикета и потому прямо спрошу вас о том, что меня интересует… Как вы оцениваете предложенную нами акцию «Алмазы — в обмен на вооружение»?

— Мне еще не приходилось встречать столь привлекательных покупательниц оружия, — галантно произнес русский президент и посерьезнел. — Не скрою, предложение очень интересное. Однако нам стало известно, что руководители мятежного ОПЕН тоже проводят аналогичную акцию, но только их партнером являются Соединенные Штаты. Нам бы не хотелось увеличивать количество оружия в столь взрывоопасном регионе, как Центральная Африка. Мы боимся, что конфликт выплеснется в соседние страны. Нголе пора отдохнуть от войны.

— Продажа Соединенными Штатами оружия повстанцам тем более оправдывает наши действия, — твердо произнесла госпожа президент.

— Возможно… Но официально Штаты ничего не продают ОПЕН, ведь, согласно недавнему постановлению ООН, такая торговля противоречит целям достижения мира в регионе. Именно ООН диктует правила игры.

— «Голубые каски» ООН сохраняют нейтралитет только по отношению к повстанцам. Они нейтральны, когда мятежники убивают женщин, детей, разоряют дома мирных жителей. Какой вообще может быть нейтралитет в центре военных действий?

За десертом разговор плавно перешел в личную плоскость.

— Я слышал, ваша программа пребывания в России включает посещение исправительных учреждений… — намекнул президент, прижимая к губам салфетку.

— Да, — ответила госпожа Касабланка и без всяких дипломатических уверток уточнила:

— Одного исправительного учреждения. Только того, в котором находится моя мать.

— Я слышал вашу историю. И очень вам сочувствую.

— Я хотела бы спросить вас, господин президент… Скажите, каковы перспективы досрочного освобождения моей матери? Она находится в заключении уже три года, и мне кажется, она и так уже понесла достаточное наказание. Есть мнение, оно высказывалось в том числе и в прессе, что ее преднамеренно спровоцировали.

— К сожалению… Точнее, к счастью, судопроизводство в России отделено от власти и совершенно самостоятельно, что, как известно, является признаком демократического государства, — туманно начал президент, пригубливая вино. — Процедура освобождения может быть запущена лишь в случае амнистии или в случае условно-досрочного освобождения, но никак не по указке сверху. Даже мое заступничество вряд ли повлияет .на администрацию колонии, где содержится ваша мать.

— Что ж… Я рада слышать, что процесс демократизации в России зашел так далеко, что даже президент отныне не может повлиять на судьбу частного человека, раздавленного судебной машиной, — иронически за-. метила гостья. — Нголе пока далеко до подобных юридических вершин. У нас у несправедливо обвиненного человека все же есть шанс выбраться на свободу хотя бы после высшего вмешательства…

Президент холодно улыбнулся и осведомился:

— Скажите, вам действительно понравилось «мясо пятнистого оленя под взваром с брусникой»? Не хотите ли попробовать «жаркое из прирученного зайца с горчичной подливой»? Оч-чень рекомендую! Знаете ли вы, что в русской кулинарии обязательно…

Лара его уже не слушала, забыв о тонкостях дипломатического этикета. В глазах ее стояли слезы.

Возвращаясь в свою резиденцию Горки-9, президент задумчиво произнес, адресуясь к помощнику:

— Если Нгола решится взять курс на сближение с США, мы потеряем удобный плацдарм в Центральной Африке, как потеряли все наши геополитические позиции за последние десять лет. Стоит ли этот факт небольшого послабления с нашей стороны? Я имею в виду ее мать…

— Наш посол в Нголе считает, что правительство, возглавляемое этой дамочкой, вряд ли долго протянет, — заметил помощник. — В стране растет недовольство госпожой Касабланкой, в ней видят руку Москвы. И вообще, в ее возрасте нужно бегать на свидания и рожать детей, а не управлять страной. Пока она здесь хлопочет об оружии, войска повстанцев окружили Луангу. Боюсь, наша гостья вскоре разделит участь своего бедного мужа…

— Жаль, — искренне огорчился президент.

— Очень жаль, — развел руками помощник.


Глава 4


Правительственный кортеж с развевающимся красно-черным флагом на капоте быстро покрыл расстояние в триста километров до Вышнего Волочка. Дорогу кортежу расчищали спецбатальоны ГАИ.

В ИТУ-28 последние три дня, сбиваясь к ног, готовились к визиту высокопоставленной гостьи — драили спальные комнаты, начищали до блеска столовую, посыпали песком дорожки во дворе, травили тараканов и крыс.

Заключенным, имевшим особенно потрепанный вид, выдали новенькие ватники и свежие белые косынки.

Особенно пугало то, что непонятно было, кто именно едет.

Прибытие машин с красными посольскими номерами произвело небольшой переполох в колонии. Часовой на вышке, забыв про все на свете, удивленно глазел на округлые контуры иномарок и чернолицего шофера за рулем. За забором заходились лаем злобные овчарки.

Гостей пригласили внутрь. Начальница колонии, четко тарабаня заученный текст, просвещала чернокожих посетителей относительно особенностей пенитенциарной системы страны. Гости слушали внимательно. Переводчик тихо бубнил за кадром.

— Труд заключенных женщин на заводе позволяет им заработать деньги, позволяющие им после освобождения начать новую жизнь, позволяющую им забыть о старой… — вещала начальница.

— Простите, — не дождавшись конца доклада, шепнул представитель из МИД, — наши гости очень довольны экскурсией. Они хотели бы встретиться с одной из заключенных. Сорокина-Жасинту Е.Ю. — есть у вас такая?

— Пятый отряд, — кивнула начальница и гаркнула через плечо так, что воронье испуганно взметнулось над березой:

— Ефрейтор Тиунова! Сорокину из пятого отряда… Быстро!

В отдалении послышался дружный топот ног. На бегу выговаривая что-то своей спутнице в ватнике, дежурная спешила к зданию администрации ИТУ.

Пять минут гости томились в дипломатически вежливом молчании.

Наконец хлопнула обитая дерматином дверь, робко скрипнули половицы в коридоре. — 3/к Сорокина-Жасинту прибыла, — проговорила запыхавшаяся женщина в телогрейке. Ее красные обветренные руки взволнованно мяли слетевшую во время бега косынку.

Это была коротко стриженная женщина с нездоровым одутловатым лицом и темными беспокойными глазами.

«Не могли получше найти, — с тоской подумала начальница колонии. — Вытащили эту тетеху!.. И телогрейку ей так и не заменили!»

И вдруг гражданка начальница оторопела. Изящная расфранченная дамочка, самая важная из гостей, внезапно вскочила со стула и бросилась на шею грязной «тетехе».

— Мама! — тонко вскрикнула она, прижимаясь лицом к прожженной сигаретным пеплом телогрейке. — Мамочка!

— Лара!

Гости тактично отвели глаза.

3/к Сорокина-Жасинту прижимала к себе расфуфыренную дамочку и тихо плакала быстрыми прозрачными слезами.

«Ну и дела! — ошеломленно подумала гражданка начальница и лихорадочно облизала губы. — Ни и дела, прости Господи!»

И тут же засуетилась:

— Пожалуйста, господа… Давайте пока осмотрим столярный цех и музей колонии…

И жидкая стайка африканцев побрела в музей ИТУ осматривать поделки заключенных — вышитый крестиком портрет президента Путина, настольную скульптуру из эпоксидной смолы «Ленин, разрывающий пасть гидре мирового империализма» и художественно оформленные стихи из цикла «На свободу — с чистой совестью».

Глава партии ПОН, президент Нголы с двадцатипятилетним стажем Эдуарде Душ Картуш был очень недоволен сложившейся политической ситуацией. Не то чтобы его сильно волновала война, которая велась в стране почти четверть века, затихая на год-два, чтобы потом вновь разгореться с новой силой. К войне он привык, как можно привыкнуть к жизни на вулкане. Куда больше его волновало поведение нового президента, неожиданно возомнившего себя самостоятельной и независимой фигурой.

Эта сопливая девчонка, которую он своими руками возвел на трон, неожиданно заартачилась и стала показывать характер! Решила отправиться в Россию, несмотря на его, Эдуарде, настойчивые рекомендации не делать этого.

И это тогда, когда он почти уже убедил госдепартамент США, что выгоднее поставлять оружие ему. Душ Картушу, чем делать ставку на проходимцев партизан!

Конечно, амбиции этой соплюшки ему понятны. Она родом из России, говорит на их языке… Где ей понять, этой глупышке, что нгольцам иностранцы давно уже как кость в горле. Что русские, что американцы, что португальцы — все едино!

Вот муж ее, покойный Рауль, был куда более умен. Умело балансировал между русскими и американцами, а сам выигрывал на их противоречиях. Но он тоже пытался играть самостоятельную игру, и это его сгубило. А ведь он. Душ Картуш, предупреждал его: не лезь на рожон, будет хуже! Пришлось его ликвидировать, а не то бы он действительно в конце концов установил полный контроль над «Сосьедад Минерия де Катока».

Что ж, пора кончать с этой сомнительной семейкой и вообще с принципом наследования власти — видимо, он безнадежно устарел. Лучшим среди всех оказался, как ни странно, Касабланка, скромный испуганный почтальон. Сидел себе тихо, безоговорочно выполнял все, что он, Эдуарде Душ Картуш, требовал от него.

И не вякал даже. А вот его сыночку вздумалось вести самостоятельную игру. И его жене тоже. Нет, молодым, видно, нельзя лезть в политику. Эта игра требует мудрости змеи, тигриной хитрости, шакальей осторожности. Только он, Эдуарде Душ Картуш, может в одиночку управлять этой страной.

Пожилой человек с темным, точно выжженным дочерна лицом, с белыми прядями в волосах и живыми умными глазами, быстрой походкой прошелся по комнате. Вызвал секретаря.

— Позвони в Байлунду, — произнес политик. В Байлунду располагался штаб его противника Чен-Чена.

Секретарь беззвучно исчез.

Через несколько минут бывшему президенту подали машину. Окруженный джипами с автоматчиками Душ Картуш отправился на окраину города. Луанга приветливо мигала огнями далеко внизу, возле океана.

Эскорт остановился возле неприметного домика, оплетенного зеленью до самой крыши. Автоматчики остались дежурить у самого входа. Душ Картуш проскользнул в дверь.

Вся Луанга была уверена, что в этом доме глава партии ПОН встречается со своей любовницей. На самом деле в уютной спаленке наверху, украшенной дешевыми картинками, его ждал духовный вождь и предводитель повстанцев, его кровный враг — Чен-Чен.

Это был чернокожий мужчина лет сорока с небольшим, с лицом испещренным шрамами и глубокими рытвинами.

Два могущественных человека тряхнули друг другу руки и опустились в кресла по разные стороны журнального столика.

— Она возвращается завтра, — сообщил Душ Картуш. — Придумал что-нибудь?

— Как всегда, — пожал плечами Чен-Чен. — Нападение по дороге, свите — каюк, президент убит, страна — в горе…

Душ Картуш поморщился:

— Очень уж банально!

— Попробуй сам придумать что-нибудь пооригинальнее, — съехидничал Чен-Чен. — Мои ребята действуют без фантазии, но зато у них не бывает осечек.

— Ладно, — вздохнул Душ Картуш. — Что ты за это хочешь?

— Шестьдесят процентов с Катоки и восточную провинцию.

— С пальмы упал? — недовольно отозвался Душ Картуш. — Провинцию забирай себе, не очень-то и жалко, а вот проценты тебе не дам.

— Тогда я сам возьму, — ощерился Чен-Чен. — Рудники и так мои, а прибылью я с тобой делюсь только по доброте душевной. Все же мы с тобой дружили с детства.

— Черта с два ты бы без меня продал добытые твоими головорезами алмазы, — вскипел Душ Картуш, — если бы моя дочь не была замужем за вице-президентом компании «Де Бирс». Кто бы у тебя взял эти стекляшки без его содействия? Только по цене алмазной крошки!

— А ты бы не удержался у власти так долго, если бы не эта война, — вспылил Чен-Чен. — Отдавай мне власть и иди торгуй камнями на пару со своей дочкой!

— Черта с два я отдам тебе власть! — сжал кулаки Душ Картуш. — «Сосьедад Минерия де Катока» моя! Рудники мои! И алмазы в них мои!

Мужчины в бешенстве стояли друг напротив друга, готовясь броситься в драку. Но на этот раз они все же сдержались.

Сели, перевели дыхание.

— Так, значит, завтра? — буднично спросил Чен-Чен.

— Да, завтра, — кивнул Душ Картуш. — Смотри не подведи! Эта девчонка очень нам мешает.

— Да, очень. Мои ребята тоже нервничают, видя, как она заигрывает с русскими. Лучше всего для нас был старый добрый почтальон Касабланка…

— Да, Касабланка устраивал всех, — вздохнул Душ Картуш. — И делал все, что ему велели. Если бы твои парни не сбили тогда его самолет, все было бы куда проще.

— Кто же знал, — усмехнулся Чен-Чен. — Они палят во все, что шевелится.

Они не умеют думать, когда нажимают на спусковой крючок.

Собеседники поднялись, протянули друг другу руки.

— До встречи!

— До встречи!

— Предупреждаю, — нахмурился Чен-Чен, — если мои ребята разгорячатся в бою, мне будет трудно сдержать их. Они могут пойти на дворец.

— Ладно, уже не раз бывало, знаем, — усмехнулся Душ Картуш. — Мои парни тоже не промах, как-нибудь отстреляемся.

Когда Душ Картуш спускался по лестнице, сзади него возникла гибкая фигура в красном обтягивающем платье. Это была хозяйка дома, Нуама.

Когда Душ Картуш садился в автомобиль, она замычала на пороге, прощально махая рукой. Говорить Нуама не могла, когда-то, лет десять назад, бандиты отрезали ей язык.

Она никому не могла рассказать, какого рода свидания проходили в тихом доме на окраине Луанги. Ведь писать она не умела.

Позади холодная Россия. Сойдя с трапа самолета, Лара села в автомобиль. Президентский кортеж тронулся по направлению к городу.

Сердце щемило, как будто его стискивала сильная безжалостная рука.

Перед глазами стояло постаревшее лицо матери. Ей осталось сидеть еще три года.

Выдержит ли она? Здоровье ее ухудшается с каждым днем, болит спина, живет она только на уколах, которые ей делают в тюремной санчасти. Разве она уже не достаточно наказана? Русский президент не пожелал даже пальцем шевельнуть, чтобы ей помочь. Или он что-то ждал от Лары в обмен на свободу матери?

Наверное, ждал, а она не поняла что. Ишь, защитник угнетенных и обиженных, демократ несчастный… Таким лицемерам они в школе устраивали темную. Но здесь, увы, не школа. Точнее, школа, но совсем другая.

По обочинам кусты вплотную подступали к проезжей части, дорога виляла, как лиса, уходя от погони. Автомобиль подбросило на колдобине. Челюсти лязгнули со всего размаху, Лара чуть было не прикусила язык.

— Почему мы не поехали по шоссе? — Лара тронула плечо шофера.

Тот обернул к ней черное улыбчивое лицо:

— Сезон дождей, госпожа президент. Центральную дорогу вчера размыло ливнем.

Лара покачала головой. Господи, что за страна! Ни дорог, ни промышленности, ни школ — только война, голод и нищета, которая отправляет на тот свет больше людей, чем военные действия.

Ну ничего, скоро она упорядочит добычу алмазов. В страну наконец пойдут деньги, инвестиции. Люди поймут, что лучше мирно трудиться, чем проливать кровь, и сложат оружие. Тогда она проложит в дремучих дождевых лесах широкие, просторные хайвеи, построит школы, музеи, откроет новые больницы, проведет обязательную вакцинацию всех детей и взрослых против тропических болезней.

Она…

Автоматная очередь прошила воздух над дорогой. Затрещали, ломаясь, кусты.

Лара испуганно вжала голову в плечи и инстинктивно пригнулась.

Вторая очередь прошлась по машине. На пуленепробиваемом стекле расплылись морозные пятна от пуль.

Водитель резко ткнулся головой в руль, автомобиль, вильнув, уперся бампером в дерево. Сверху полетели сбитые ветки и сучья.

Лара с ужасом смотрела, как черная жидкость капает на белые брюки шофера, расплываясь багровыми пятнами.

Ответная автоматная очередь затарахтела совсем близко.

Бежать, немедленно бежать! Она рванула на себя дверцу.

Чья-то сильная грубая рука за шиворот выволокла ее из салона.

«Партизаны!» — мелькнула в голове паническая мысль.

Это был Фернандо.

— Пригни голову, бежим! — прошипел он, согнувшись пополам.

Автоматные очереди приближались. Джип охраны стоял с печально спущенными шинами, возле него валялись тела в защитной униформе.

Испуганно оглядываясь, Лара побежала в лес. Каблуки проваливались в мягкую почву, лианы цеплялись за платье, мешая продвигаться вперед.

— Ложись! — Фернандо толкнул ее в спину, и она со всего маху полетела лицом в грязь.

Рядом послышались гортанные выкрики, затрещали кусты.

Лара лежала, сдерживая запаленное дыхание. Фернандо застыл рядом, внимательно вглядываясь в стрекочущую выстрелами чащу леса.

— Вставай, бежим! — скомандовал он, и они опять помчались вперед.

Постепенно выстрелы стали затихать где-то позади. Вскоре они совсем заглохли, уступив место испуганным обезьяньим вскрикам и пению птиц в кронах деревьев.

Лара села на поваленное дерево, обтерла рукавом грязное разгоряченное лицо.

— Что это было? — прошептала она.

— Засада, — проговорил Фернандо, опускаясь на дерн рядом с ней. — Наверное, повстанцы.

— Куда мы сейчас?

— Нужно добраться до города. Там спрячемся в миссии. Город наводнен беженцами из восточных провинций. Попробуем затеряться среди них и разведать обстановку.

До города они пробирались весь вечер и всю ночь. В Луанге их чуть было не задержал ночной патруль. Фернандо притворился подгулявшим парнем, которого сестренка транспортирует домой.

— Это твоя сестра? — с любопытством спросил патрульный.

— Да, — ответил Фернандо заплетающимся языком.

— А почему она такая белая? Почти как наша президент Касабланка, которую вчера убили.

Лара вздрогнула.

— Ее мать изнасиловал португалец двадцать лет назад, — соврал Фернандо.

— А что, эту, как ее… Касабланку действительно убили?

— Вчера, возле города, — равнодушно ответил патрульный. — Давно было пора это сделать! Она снюхалась с русскими.

— Оставь нам твою сестренку, а то нам скучно, — усмехнулся его приятель и сказал:

— Хочу попробовать, как это бывает с белой… Я тебе дам за это девять новых кванз. Или алмаз. Мы забрали его утром у одного беженца из восточной провинции.

— Мне не нужны куанзы. Мне нужно домой, — пьяно ворочая языком, отнекивался Фернандо.

— Парень, у тебя что, есть лишние куанзы?.. Они еле отвязались от навязчивого патруля. Лишь под утро им удалось в целости и сохранности добраться до казармы «голубых касок». Там они узнали последние новости:

— Дворец захвачен повстанцами, госпожа президент убита по дороге из аэропорта. Ее уже даже похоронили.

— Но я, — начала было Лара, Фернандо ее одернул:

«Молчи!»

Ларе стало не по себе. Наверное, бандиты убили ее секретаршу и быстро-быстро похоронили тело, чтобы никто не докопался до истины.

— А вы, ребята, откуда сами? — полюбопытствовал «голубой берет».

— Мы служили в канцелярии во дворце, — ответил Фернандо. — Услышали выстрелы, испугались, побежали.

— Вам повезло, — усмехнулся собеседник, — говорят, что ночью повстанцы сгоряча перестреляли всех, кто оказался там. Эту ночь уже прозвали «ночью горячих пуль». Сейчас Чен-Чена готовят к президентской присяге. Он уже выступил по телевизору, пообещал, что отныне в стране воцарится мир.

— А как же коалиционный совет? Где Эдуадо Душ Картуш? Почему бездействуют правительственные войска?

— Войска разбиты. Сражение за город продолжалось всю ночь. Душ Картуш бежал на юг, в горы. Говорят, там он будет готовить ополчение.

— А почему вы не помешали происходящему? — спросила Лара.

— У нас приказ: ни во что не вмешиваться, — пожал плечами лейтенант. — Мы тут только для наведения мира, а не для того, чтобы воевать… А вы, ребята, если хотите, можете помыться: у нас устроен временный душ в бараке. Ну и воняет от вас…

Днем по улицам Луанги открыто бродили шайки повстанцев, задирая местных жителей и беззастенчиво грабя лавки. Встречались солдаты со споротыми нашивками на рукавах — еще вчера они воевали за правительство, а сегодня искали, к кому примкнуть.

Лара и Фернандо нашли временный приют у друзей Фернандо.

— Что теперь делать? — обреченно проговорила Лара, опускаясь на постель. У нее больше не было сил бежать и скрываться. — Что делать?

Еще вчера она была первым лицом в стране, а теперь она никто. У нее нет ни имени, ни власти, ни дома. Ее уже даже успели похоронить.

Куда ей идти? Новая родина отвергла ее, еще не успев полюбить. Где отец? Может быть, он тоже убит во время сегодняшней «ночи горячих пуль»? Вряд ли бандиты пожалели офицера правительственных ВВС, который бросал им на голову бомбы.

Что делать? Куда возвращаться? На Украину, к бабушке и дедушке? Им и без нее трудно. В Россию, к матери? Мать в тюрьме, и выпустят ее только через три года. К другой бабушке, Тарабриной? К той вальяжной матроне в норковой шубе, что надменно позволила ей облобызать себя в аэропорту? Будет ли она все так же приветлива с ней, когда Лара явится к ней без гроша денег, без одежды…

— Что нам делать? — переспросил Фернандо. — Конечно бороться! Да, нужно бороться! У тебя законное право на власть, официально ты президент страны, хотя тебя и убили вчера вечером. Нужно пробираться на юг, к Душ Картушу. Это наш единственный шанс. Ты пойдешь со мной? — спросил он Лару прямо.

— Да, — ответила она. У нее опять не было выбора. Утром, собрав котомки с едой, они ушли из города, наводненного головорезами, и отправились на юг, где в прохладных горах, по слухам, собирались с силами разбитые правительственные войска.

— Я больше не могу идти! — Лара опустилась на землю, облизывая запекшиеся губы. Ее распухшее от укусов насекомых, сожженное солнцем лицо выглядело ужасно. Голова кружилась от разреженного воздуха высокогорья.

— Потерпи пять миль до деревни, — проговорил Фернандо, помогая ей удобнее устроиться в жидкой тени акации. — Как твоя спина?

— Спасибо, паршиво, — пробормотала Лара и задрала на боку грязную рубашку. Взору Фернандо открылась спина, усыпанная крупными, с садовую сливу, фурункулами.

Это были следы укусов тропической мухи. — Муха, прокусив кожу человека, откладывает туда личинку. Через некоторое время созревший фурункул вскрывается и из него появляется червяк. Лара поплатилась этим за свою любовь к чистоте. Ей вздумалось выкупаться в притоке Кубанго, и, пока она обсыхала на солнце, ее искусали мухи.

Фернандо молча раскалил на огне зажигалки нож и быстрым движением вскрыл один нарыв. Лара только зашипела от боли сквозь зубы. Затем он подцепил вылупившегося червяка и брезгливо отбросил его в сторону. Сорвал с куста зеленый лист, приложил к коже — целебный сок поможет ранке затянуться.

— Скоро заживет. Смотри, больше не снимай рубашку и не суши белье на воздухе. Обойдется…

Они вновь зашагали по выжженному солнцем горному плато.

В деревне им удалось раздобыть немного еды и смердящей навозом мутной жидкости, которую здесь считали водой. Неподалеку паслись несколько костлявых животных, похожих на экспонаты палеонтологического музея.

— Ну что, рискнем? — кивнул Фернандо в сторону .тощей коровы, которая мрачно щипала траву возле хижины. — Это наше единственное спасение.

Лара вздохнула и ничего не сказала.

Пришлось минут сорок ждать, когда животное вздумает опорожнить мочевой пузырь.

Лара, зажмурившись, отважно сунула руки под струю желтой жидкости и плеснула на обнаженные руки и ноги. Фернандо проделал то же самое. Острый запах вызвал приступ внезапной тошноты.

Пушистая пыль быстро схватилась коркой на влажной коже.

— Ну что, пойдем? — спросил Фернандо, вставая. — Еще три дня пути — и мы у цели. А еще через месяц ты забудешь о нашем путешествии, как о дурном сне, и вновь займешь свой пост, обещаю тебе!

— Не уверена, что мне так уж хочется его занять, — пробормотала Лара, с трудом поднимаясь.

Две фигуры вновь размеренно зашагали вперед в раскаленном мареве полуденного воздуха.

— Генерал, вас спрашивают какие-то люди! — доложил Душ Картушу адъютант.

Генерал поднял голову от бумаг. В это время он сочинял гневное письмо американскому президенту, в котором возмущался политикой Соединенных Штатов, направленной на поддержку антинародного режима Чен-Чена. Аналогичное письмо будет отправлено также русскому и португальскому президентам. И у всех троих Душ Картуш будет просить военной помощи. Кто-нибудь да даст.

— Кто такие? — недовольно спросил он.

— Мужчина и женщина. Женщина белая. Утверждает, что вы ее хорошо знаете. С ними еще несколько оборванцев из Луанги. Из тех, кого не смогли добить в «ночь горячих пуль».

— Белая женщина в буше? — поразился Душ Картуш. — Пригласи!

Едва изможденные фигуры показались в проеме двери, Душ Картуш с распростертыми объятиями бросился навстречу вошедшим. В усталой женщине с обугленным солнцем лицом он узнал бывшую госпожу Касабланку.

— Лара! — Он обнял ее и чуть-чуть прослезился. — Не верю своим глазам!

Неужели вы живы?

— Как видите, господин Душ Картуш, — проговорила женщина, буквально падая от усталости. — Слухи о моей смерти оказались несколько преувеличены.

— Какое счастье! — возопил бывший глава правительственных войск, вздевая руки к небу. — Теперь моих солдат не удержишь, они побегут в бой, когда узнают, что законная госпожа президент жива и она с ними! Как вам удалось спастись?

Фернандо вкратце рассказал, что произошло в тот памятный день, и описал, как три недели они с госпожой Касабланкой плутали в буше, пробираясь тайными тропами на юг в поисках правительственных войск.

В голове Душ Картуша сразу же сложился отличный план. Ему было на руку, что Лара осталась жива. Теперь, когда военное счастье изменило ему, в его руках внезапно оказался важный козырь! Касабланка жива, значит, Чен-Чен — незаконный президент! Значит, его борьба становится справедливой и получает новый импульс.

«Голубые каски» обязаны поддерживать законного президента, то есть Лару, и его, Душ Картуша. Америка встанет на его сторону, они обожают борцов за справедливость. И Россия тоже. К тому же эта девица наполовину русская… А у России хорошие автоматы… Еще бы танков прикупить… Чен-Чен через месяц-другой рухнет у подножия незаконно занятого трона!

Судьба явно заботится о нем, подкладывая в его колоду такие крупные козыри! Душ Картуш, старый опытный интриган, смахнул рукой сентиментальные слезы и торжественно произнес:

— Как хорошо, что мы вместе, друзья мои! — Он обнял за плечи молодых людей. — Вместе мы победим! Наше дело правое! Справедливость восторжествует!

Законная власть победит, и Нгола наконец станет великой державой! И в стране воцарится мир!

— Нам бы поесть, генерал, — робко попросила Лара.

— И помыться, — добавил Фернандо.

Им предстояли долгие, бесконечно долгие годы борьбы — безрезультатной и кровавой, как всякая политическая борьба… А пока они отправились в казарму, не думая о завтрашнем дне. Они были по горло сыты днем сегодняшним.


Глава 5


Мистер Бову на этот раз решил лично посетить Москву, не полагаясь на своих помощников и секретарей. Во-первых, ему было интересно собственными глазами увидеть последствия так называемой перестройки, о которой столько говорилось когда-то, а во-вторых, собственноручно проинспектировать состояние двух своих фирм, а в-третьих… В-третьих, его Занимало дело, которое было смыслом его жизни.

Макс ждал его в небольшом кафе на Тверской. Как и было условлено, он занял столик в углу, возле окна.

Господин Бову пораженно покачал головой: о Боже, что время делает с людьми! Молодого человека, с которым он начал сотрудничество больше двадцати пяти лет назад, было не узнать. Перед ним возвышался обрюзгший тип за пятьдесят с изрядно поредевшими на темени волосами и нездоровым лицом. Одет он был, кстати, прилично, с иголочки.

Впрочем, и сам господин Бову за прошедшие годы не стал моложе. Но все же он бодр и подтянут, как и в семьдесят шестом, когда они Встретились. А его партнер за это время превратился в расплывшуюся мерзкую размазню.

«Русские совсем не умеют достойно стареть, — резюмировал Бову. — Ни женщины, ни мужчины…» Он энергично встряхнул протянутую руку.

— Давненько у нас не были, — заметил Руденко.

— Да, давно, — согласился господин Бову и рассмеялся легким воздушным смехом:

— Вот, боялся, что умру, так и не повидав вашей перестройки. Мне ведь уже за семьдесят.

— Неужели? — холодно удивился Макс. — Ну и как вам Москва?

— О, это чудесно, город совсем не узнать. Иллюминация, освещение, фасады домов — выше всяких похвал. Но, увы… Улучшился город, но ухудшились люди. Лица москвичей стали злые, неприветливые, мрачные…

Они еще немного поболтали о пустяках, выпили кофе, и господин Бову наконец приступил к делу, ради которого пролетел две тысячи километров.

— Вот что. Макс… Ведь вы позволите себя так называть? Я все же намного старше вас, да и знакомы мы давно. Так вот, Макс, открою вам свой маленький секрет. Я получил хорошее наследство от своего дяди в Аргентине. И теперь хочу его истратить на свою маленькую прихоть. Вы о ней знаете…

— Конечно, — усмехнулся актер. — Еще бы!

— Однако на этот раз меня интересуют не художественные произведения Тарабрина, а, если можно так выразиться, документальные свидетельства его жизни. Я бы хотел купить его знаменитый дневник. Но! — Бову поднял палец, обрывая пытавшегося возразить Макса. — Но мне нужен весь дневник, целиком, полностью. Однако и сумма за него будет выплачена очень круглая и красивая.

— И какое же вы получили наследство? — усмехнулся Макс.

— Ну, скажем… сто тысяч долларов, — быстро произнес Бову, пристально глядя на собеседника — много или мало он сказал.

Ответной реакции не было.

— Сумма хорошая, что и говорить, — протянул Руденко, лениво разминая сигарету. — Но вся загвоздка в том, что никакого дневника не существует.

«Загвоздка» — это надо переводить или вы понимаете?

— Понимаю, — улыбнулся господин Бову. — Не существует? Для меня мало чего не существует на этом свете… Назовите вашу цену!

Русский собеседник внезапно стал проявлять некоторые признаки раздражения:

— Я же вам русским языком говорю! Дневник — это миф, легенда. Его нет на свете! Я сам думал, что он существует, искал его…

— Сто пятьдесят тысяч, — проговорил господин Бову. Теперь он забеспокоился. Если этот русский будет и дальше так торговаться с ним, то из-за его прихоти полученное наследство изрядно уменьшится в объеме.

— Но я же говорю вам! Я знаю точно! Нет, господин Бову не понимал.

Упрямый русский просто набивает себе цену. Как же, ведь он лично читал в парижском эмигрантском журнале отрывки из «Дневника» Тарабрина!

Черта с два этому русскому удастся выбить из него больше двухсот тысяч!

— Если вы все же надумаете, — произнес он, — позвоните мне в отель. Я остановился в «Редиссон-Славянской». Буду ждать вашего звонка.

И он вышел упругой, подпрыгивающей, совсем не старческой походкой.

Вечером Руденко позвонил в номер.

Бову ждал его звонка. От таких денег, конечно, не отказываются.

— Я могу достать рукописный вариант «Белой березы» с авторской правкой.

Хотите? — предложил Макс. — Возьму недорого. — Сто семьдесят — это очень хорошая цена, — произнес в ответ господин Бову.

— Но…

— Это последнее предложение, молодой человек! Молодой человек, которому было уже за пятьдесят, в ответ раздраженно бросил трубку.

Господин Бову только улыбнулся. Пусть этот неприятный тип еще подумает, пусть… Но не слишком долго. Иначе он, Бову, найдет другого продавца. И уж с ним-то он найдет способ договориться.

Нина Николаевна была немного удивлена и раздосадована. Она не могла понять, что же нужно этому настырному французу, который, шамкая, лопотал ей в трубку виртуозные комплименты. И каким образом он раздобыл ее телефон?

Пришлось согласиться на встречу. Все же иностранец, предприниматель…

— Прелестно! — сладко выдохнул старичок, прижимаясь старческими мясного цвета губами к руке Тарабриной. — Вы прекрасно выглядите. Максимум — сорок лет!

"Беру обратно свои слова насчет того, что русские не умеют стареть.

Умеют. Но очень немногие из них", — подумал француз.

Нине Николаевне было уже за шестьдесят. Она, конечно, любила комплименты, но не до такой степени, чтобы поверить в подобную лесть.

— Вы хотели меня видеть по делу? Или…

— По делу, по делу, — прошамкал старичок. — У меня к вам деловое предложение. Оно касается рукописей вашего мужа…

— Но я не торгую рукописями мужа, — резко заметила Нина Николаевна.

— Меня интересует его дневник…

— Дневник, — грустно усмехнулась вдова. — Дневника не существует и никогда не существовало. Об этом известно всем. Но если бы даже он у меня был, то я не продала бы его вам и за сто тысяч долларов.

«Знает!» — сладко екнуло сердце коллекционера. Значит, сто тысяч — это мало для нее.

— А за двести тысяч? — спросил он.

— И за триста, и за четыреста, и за пятьсот… И вообще бы ни за что не продала. Я не торгую памятью мужа! И его рукописями!

— Очень странно слышать от вас такие слова, — пожевал губами старичок.

— Ведь мы с вами сотрудничаем уже больше четверти века, и за это время вы выудили из меня кругленькую сумму.

— От вас? Сумму? Как это?

— Напомню… Через вашего верного друга Макса Руденко! Или он оставил в тайне мое имя, имя вашего партнера? У меня уже набралось более сотни рассказов вашего мужа, по нынешним временам это целое состояние. И стоимость его растет не по дням, а по часам… Так что же насчет дневника?

Лицо Нинц Николаевны неуловимо изменилось. Неверие, сомнение, ужас отразились на нем.

— Подите прочь, — произнесла она, опускаясь на стул. — Подите прочь…

Это… это невозможно, нет! .

Господин Бову еще что-то щебетал своим фарфоровым ртом, пытался приложиться мясными губами к ее руке…

Неужели то, что сказал он, чистая правда?

Она чувствовала, это действительно так.

Забрав в канцелярии справку об условно-досрочном освобождении. Катя сдала белье в каптерку, получила в кассе заработанную за время заключения сумму. Негусто! Едва хватит добраться до Киева.

Нелка, разбитная шустрая бабенка, отбывавшая срок за мошенничество и тоже освобожденная условно-досрочно, любопытно заглянула ей через плечо.

— Сколько у тебя накапало? О, много! У меня меньше.

— Надо было реже в ларек бегать, — съехидничала Катя, пряча деньги поглубже, во внутренний карман. — Мне, можно сказать, в другую страну нужно добираться. Вот и копила.

Когда позади остались железные «шлюзы» (ворота зоны) и охранники, вооруженные автоматами, Нелка радостно вскрикнула, широко раскинув руки:

— Ура, свобода!

Глухо каркнули в ответ вороны, слетая с заснеженных елей.

Женщины быстро зашагали по направлению к станции, ежась от пронизывающего ветра.

— Ты сейчас куда? — поинтересовалась Нелка. Она была молода и вышагивала легко и радостно, полной грудью вдыхая пьянящий воздух свободы.

Катя ступала тяжело и неуверенно. Она давно отвыкла от быстрой ходьбы и чувствовала, что задыхается. Противно ныла спина.

— Сначала в Москву, — ответила она, сдувая со лба выбившуюся из-под платка седоватую прядь. — Там возьму билет — и домой, к отцу, в Киев.

— Почему к отцу? А мать твоя, что ли, померла? — равнодушно спросила Нелка.

— Ага, — ответила Катя безразлично. — Давно уже. Они прошли снежное поле, проехали несколько остановок на дребезжащем престарелом «ЛиАЗе», потом долго пили чай в станционном буфете с шоколадом и сухими пирожными. Вскоре прибыл проходящий поезд до Москвы.

Билеты у них были в общем вагоне. Женщины устроились рядом друг с другом.

В вагоне было жарко, и Катя не заметила, как ее сморил сон.

Когда она проснулась, Нелки рядом не было.

— А где она? — спросила Катя у попутчиков, поправляя платок.

— Еще в Твери сошла.

Катя очень удивилась. Она твердо помнила пылкое желание Нелки ехать до Москвы вместе.

Инстинктивно она сунула руку за пазуху и обмерла.

— Что случилось? — заметили ее побледневшее лицо попутчики — старичок с сумками и женщина с мальчиком, укутанным в платок по самые глаза.

Женщина сочувственно вздохнула:

— В поезде моргать нельзя, сразу сопрут. А мы еще думали, какая у тебя хорошая подруга, заботливая… Укрывала платком, шарфик поправляла. А она вон как…

— Подруга… — горестно выдохнула Катя. — Какая она мне подруга. Так… вместе сидели.

В кармане вяло погромыхивала мелочь, оставшаяся после покупки чая и пирожных в буфете.

К вечеру поезд дотащился до Ленинградского вокзала.

Катя вышла из жаркого вагона на перрон и остановилась. Мягко падал снег, укутывая плечи сверкающей бриллиантовой пеленой.

— Где здесь можно позвонить? — подошла она к женщине-милиционеру.

— Там, — махнула она рукой.

Катя купила жетон и скрюченным пальцем набрала заветный номер, который застрял в ее памяти еще с давних времен.

— Алло, — сказала она, — алло…

Выпроводив французского визитера, Нина Николаевна тяжело засеменила к дверям кабинета.

Кряхтя, она взгромоздилась на стул, достала с полки коробку с рукописями мужа. Сверху лежали мелкие листы, исписанные характерным косым почерком Вани.

Где же очки? Она ничего без них не видит…

Этот старик лжет! Все на месте! Он просто хотел оклеветать Макса, ее вечного друга, который рядом с ней вот уже тридцать лет, ее верного безупречного слугу, безотказного помощника.

Он не мог это сделать! Макс, который помог ей пережить смерть Вани, который буквально не отходил ни на шаг от нее во время похорон и потом, после похорон, — не мог он… Это клевета!

Стукнула входная дверь, кто-то пришел…

Верхние страницы слетели, их подхватил и закружил по полу комнатный сквозняк. Под исписанными листками обнаружилась снежно-белая, девственно чистая бумага.

Что это? Откуда?..

Она даже маститым литературоведам не давала рыться в наследии мужа, даже девочкам запрещала касаться бумаг отца!

Протопали шаги в коридоре, Макс мимоходом заглянул в кабинет.

— Ах, вот вы где? — нарочито весело проговорил он, привычно скалясь. — Ниночка свет Николаевна, а я вам принес тортик. Безе, как просили. Что это у вас?..

Его лицо внезапно вытянулось, в глазах отразился предательский испуг.

Вовсе не слова коллекционера, а фальшивый тон Макса, растерянно глядевшего на рассыпанные по комнате листы, лучше всяких доводов убедил Нину Николаевну в правоте иностранца.

Она без сил опустилась на стул.

— Макс, скажи, ты… — начала она тихо. Очень тихо. — Зачем ты это сделал?

— Что, Ниночка свет Николаевна? Что именно?

— Зачем ты продал черновики Ивана?

Руденко усмехнулся. Прошелся по комнате в ботинках. Уселся на кожаном диване, свободно закинув ногу на ногу.

— А… Значит, французик к вам прибегал… Все выложил…

— Зачем, Макс? Ведь ты был самым… — ей было тяжело произносить эти слова, — самым близким другом Вани.

— Ага, близким… — нагло хмыкнул Макс. — И как он обращался со своим другом? Посылал в магазин за «мерзавчиком», как мальчика на побегушках, третировал, наступал на самолюбие, ничтожные роли давал — только бы унизить!

— Я… я и Иван… мы тебе так верили!

— А на что мне ваша вера? Вы мне хоть раз копейку предложили за мои услуги? Макс, подай, да принеси, да сбегай в магазин, — передразнил он. — А я ведь не какая-то там безответная Кутькова. Я, между прочим, артист! И не позволю об себя ноги вытирать вашим дочкам-соплюшкам!

— Ты… ты просто сволочь!

Макс картинно расшаркался, усмехнулся. — Да, представьте себе, эдакий Сальери при Моцарте. Даже поднес рюмку яда в нужный момент. Что уж теперь скрывать, теперь уж все равно… Да, поднес ему рюмку! Ну, тогда, в гостинице под Ярославлем. А он еще пить не хотел, упрямился! Я тогда ему, дурачку, в стакан валерьянки накапал. Мол, будто это противоядие от дисульфирама, будто мне знакомый врач дал. Ну он и не выдержал уговоров, жахнул…

— Значит, это ты… Ты!

— Я, я… Кто ж знал, что он после моего ухода скопытится? Я хотел только, чтобы он отключился на время, чтобы дневник его из портфеля забрать. Он же со своим портфелем не расставался ни на минуту. Никакого дневника там не оказалось…

Потрясенная Нина Николаевна сидела не в силах пошевелиться. Наконец ее рука медленно поползла к телефонной трубке.

— А, вы в милицию звонить… — усмехнулся Макс. — Ну, звоните, звоните;.. Интересно, что они там скажут. Посмеются! За давностью лет ничего не докажете. Уже небось и косточки Тарабрина давно сгнили.

Старческая рука бессильно замерла на полдороге.

— Ладно, — произнес, вставая, Макс. — Что было, то быльем поросло. Ну так что, чай будем пить, Ниночка свет Николаевна? Я ведь тортик купил ваш любимый, безе с орешками!

Неизвестно откуда взялись силы. Нина Николаевна встала, точно ее поднял неведомый вихрь, и протянула руку к двери:

— Во-он! Во-он отсюда!

— А, значит, не будем чай пить, — усмехнулся Макс. — Брезгуем с убийцей мужа. Ну ладно, тогда я пойду… А ведь дневника-то, оказывается, и вправду нет, вы тогда правильно говорили. А я не поверил. И зря. — Он поднялся с дивана. — А тортик я вам оставляю, попьете на досуге чаек. В одиночестве! — Он вышел, нарочито громко хлопнув дверью.

Нина Николаевна бессильно опустилась на колени, дрожащей рукой стала собирать с пола рассыпанные листы. Слезы капали на пожелтевшие страницы и расплывались на них прозрачными пятнами.

Господи! Как она посмотрит в глаза дочерям? Не сберегла наследие отца, допустила до него проходимца. А тот разграбил рукописи… Продал их за полушку… Всю жизнь их продал, дружбу продал — тридцать лет!

Нина Николаевна почувствовала, как тисками сжало .сердце. Она шумно вдохнула ртом воздух, не в силах пошевелиться. Спазматическая боль не отпускала, разрастаясь по всему телу.

.Даже лекарство в бокал накапать некому…

Она подняла трубку телефона, набрала номер Кутьковой.

— Лена? Ты? — капризно произнесла она в трубку внезапно севшим голосом.

Трубка сначала настороженно замолчала, а затем произнесла:

— Нина Николаевна, вы, наверное, не знаете… Тетя Лена умерла. Вчера в больнице.

— Как умерла?

— У нее же был рак. Она скрывала это до последнего. Я ее племянник.

Неужели вы не знали?

Нина Николаевна уронила трубку.

Все предали ее, все! Даже Кутькова предала ее, покинула ее в самый ответственный момент. Людям нельзя верить, они только стараются за свои интересы, на других им просто наплевать… Хорошо, что у нее есть дети. Ее милые девочки прибегут на помощь по первому зову.

— Даша? — спросила она в трубку. Спазм не отпускал ее, заставляя сердце бешено трепыхаться в груди.

Гудки. Она запоздало вспомнила, что Даша сейчас отдыхает в Италии. У Иры телефона нет, она всегда ненавидела телефоны.

— Помогите! — слабо прошептала Нина Николаевна, теряя последние силы.

Сердце внезапно разрослось в груди, стало огромным, заполонив собой всю грудную клетку, мешая дышать.

Ее слабый голос затих, даже не достигнув дальних уголков квартиры.

Все предатели! Все! Все! Все…

«Скорую», врачей?..

Зачем ей теперь врачи, зачем? Ей лучше умереть…

И тут, точно услышав ее мольбу о помощи, зазвонил, истерически подрагивая, телефон.

Протянув руку, Нина Николаевна из последних сил просипела в трубку одно последнее умоляющее слово:

— Приезжай!

Распаренная Катя вылетела из метро: платок сбился на сторону, старая, видавшая виды куртка расстегнута. Не обращая внимания на взгляды прохожих, она бежала, опасно скользя по раскатанному льду.

Она спешила к дому, где никогда до этого не бывала. Она бежала к дому, куда стремилась всю жизнь. И теперь для нее было главное — успеть. Она и так потеряла много времени. Ужасно много времени. Целую жизнь, всю жизнь без нее…

Может быть, она успеет.


на главную | моя полка | | Королеву играет свита |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 6
Средний рейтинг 4.0 из 5



Оцените эту книгу