Book: Воспоминания



Сахаров Андрей Дмитриевич

Воспоминания

Андрей Дмитриевич Сахаров

ВОСПОМИНАНИЯ

ПРЕДИСЛОВИЕ

Летом 1978 года по настоянию Люси, при некотором сопротивлении с моей стороны, ею преодоленном, я начал писать первые наброски воспоминаний. В ноябре 1978 года, т. е. еще до моей высылки в Горький, часть набросков была похищена при негласном обыске. В марте 1981 года сотрудники КГБ украли мою сумку с рабочими блокнотами, документами и дневниками, при этом опять пропала часть рукописей воспоминаний. В течение 1981-1982 годов я восстановил пропавшее и продолжил работу, написав большую часть текста. Сегодня книга перед вами. (Дополнение 1987 г. Эти слова были написаны мною в сентябре 1982 года, и я действительно думал, что книга скоро выйдет в свет. Но уже в октябре того же года КГБ украл 900 страниц готовой рукописи; потом был обыск у Люси в поезде с новыми изъятиями, ее инфаркт в апреле следующего года; в мае она - лежачая больная - вынуждена вопреки всем правилам медицины и самосохранения выйти ночью из дома (днем у двери дежурили милиционеры), чтобы передать для пересылки восстановленные мною с огромным трудом за полгода страницы; потом 2,5 года борьбы за ее поездку, суд над Люсей, операция на открытом сердце, Люся пишет "Постскриптум"; еще через полгода мы возвращаемся в Москву. И вот я опять повторяю: "Сегодня книга перед вами".)

Я считаю мемуарную литературу важной частью общечеловеческой памяти. Это одна из причин, заставивших меня взяться за эту книгу, так же как и многих раньше и, я думаю, после. Другая причина - при широком интересе к моей личности очень многое из того, что пишется обо мне, о моей жизни, ее обстоятельствах, о моих близких, часто бывает весьма неточно, я стремлюсь рассказать верней.

И, наконец, я исходил из того, что круг людей, которым могут быть интересны мои воспоминания, достаточно широк в силу необычных обстоятельств моей судьбы, в которой последовательно сменились столь различные периоды, как работа на военном заводе, научно-исследовательская работа по теоретической физике, 20 лет участия в разработке термоядерного оружия в секретном городе ("объекте"), участие в исследованиях в области управляемой термоядерной реакции, общественные выступления, участие в защите прав человека, преследования властями меня и моих близких, высылка в Горький и изоляция (и возвращение в Москву в период "перестройки" - добавление 1987 г.).

Я рассказываю о событиях и впечатлениях моей жизни, о близких мне людях и о других, чья роль в ней также была значительной в том или ином смысле, о повлиявших на меня идеях, о своей научной, изобретательской и общественной деятельности. Я оказался свидетелем или участником некоторых событий большого значения - я пытаюсь рассказать о них. При выборе материала и способа изложения я считал себя в большой степени свободным. Книга эта - не исповедь и не художественное произведение, это - именно свободные воспоминания о мире науки, о мире "объекта", о мире диссидентов и просто о жизни. По времени воспоминания охватывают мою жизнь начиная с детства и до настоящего времени.

В 1984-1986 годах подготовку к печати переданной на Запад частями рукописи этой книги проводили по моему поручению Ефрем, Эд Клайн, редактор английского издания Ашбель Грин, Люся во время своего пребывания в США. В условиях нашей горьковской изоляции они не имели возможности переслать мне рукопись для просмотра, не могли посоветоваться по телефону или письменно по поводу возникающих неясностей.

К концу 1986 года работа над рукописью, вместе с переводом книги на английский язык, была в основном завершена.

В декабре 1986 года мы с Люсей вернулись в Москву, и у меня возникла возможность самому принять участие в окончании работы над книгой. Я не мог от этого отказаться.

Впервые передо мной оказалась вся рукопись целиком - я ее просмотрел и внес авторскую правку, сделал некоторые изменения и дополнения, ставшие необходимыми после трех лет, прошедших с отсылки рукописи.

В 1987 году в Москве и в 1989 году в Вествуде и Ньютоне я написал более двухсот страниц, в которых отразил события, произошедшие после отсылки последней части рукописи весной 1984 года: 1984-1986 гг. в Горьком и, после возвращения в Москву, январь 1987 г. - июнь 1989 г.

Впоследствии я решил выделить их в отдельную книгу, названную мной "Горький, Москва, далее везде".

К сожалению, редакционная и переводческая работа над книгой "Воспоминания" в силу ряда причин, главным образом организационных, крайне затянулась. Некоторая доля вины тут ложится на автора. Но все на свете, даже плохое и нудное, имеет конец...

Я глубоко благодарен всем, принимавшим участие в подготовке книги к печати: Ефрему Янкелевичу, Эду Клайну, Ашбелю Грину, переводчикам Ричарду Лури и Тони Ротману, Вере Лашковой и Лизе Семеновой, Марине Бабенышевой и Лене Гессен, а также Бобу Бернстайну.

Моя жена проделала самую ценную для меня редакторскую работу в Горьком, в Москве и в США. Она приняла на свои плечи огромные трудности и опасности пересылки книги. Но главное - она была рядом со мной все эти годы.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА 1

Семья, детство

К сожалению, я многого очень важного не знаю о своих родителях и других родственниках. Расскажу, что помню; при этом возможны некоторые неточности1.

Моя мама Екатерина Алексеевна (до замужества Софиано) родилась в декабре 1893 года в Белгороде. Мой дедушка Алексей Семенович Софиано был профессиональным военным, артиллеристом.

Дворянское звание и первый офицерский чин он заслужил, оказав какую-то важную услугу Скобелеву в русско-турецкую войну. Кажется, он вывел под уздцы из болота под Плевной под огнем противника лошадь, на которой сидел сам генерал Скобелев. Среди его предков были обрусевшие греки - отсюда греческая фамилия Софиано.

Дед женился на бабушке Зинаиде Евграфовне вторым браком. От первого у него оставалось трое детей - Владимир, Константин, Анна; от второго брака было двое - моя мама и ее младшая сестра Татьяна (тетя Туся).

Дедушка командовал какой-то артиллерийской (или общеармейской) частью. Летом он вместе с семьей жил в лагере под Белгородом. С детских лет моя мама помнила солдатские и украинские песни, хорошо ездила верхом (сохранилась фотография). Она получила образование в Дворянском институте в Москве. Это было привилегированное, но не очень по тому времени современное и практичное учебное заведение - оно давало больше воспитания, чем образования или, тем более, специальность. Окончив его, мама несколько лет преподавала гимнастику в каком-то учебном заведении в Москве. Внешне, а также по характеру - настойчивому, самоотверженному, преданному семье и готовому на помощь близким, в то же время замкнутому, быть может даже в какой-то мере догматичному и нетерпимому - она была похожа на мать - мою бабушку Зинаиду Евграфовну. От мамы и бабушки я унаследовал свой внешний облик, что-то монгольское в разрезе глаз (вероятно, не случайно у моей бабушки была "восточная" девичья фамилия - Муханова) и, конечно, что-то в характере: я думаю, с одной стороны - определенную упорность, с другой неумение общаться с людьми, неконтактность, что было моей бедой большую часть жизни.

Мамины родители, по-видимому, вполне разделяли господствующее мировоззрение той военной, офицерской среды, к которой они принадлежали. Я помню, как у нас в доме в тридцатые годы, уже после смерти дедушки, зашел при бабушке разговор о русско-японской войне (я как раз читал "Цусиму" Новикова-Прибоя). Бабушка сказала, что поражения России были вызваны антипатриотическими действиями большевиков и других революционеров, она говорила об этом с большой горечью. Потом, уже без нее, папа заметил, что она повторила тут слова покойного мужа.

Дедушка Алексей Семенович после японской войны вышел в отставку со званием генерал-майора, потом вновь вернулся на действительную службу в 1914 году, просился на фронт (ему было тогда 69 лет). На фронт, однако, его не послали, направили работать в пожарную охрану Москвы на какую-то командную должность. Никогда не болея, он скоропостижно скончался в возрасте 84-х лет в 1929 году. Это была первая смерть родственника в моей жизни, но проблема смерти уже и до этого волновала меня - она казалась мне чудовищной несправедливостью природы.

Моя мама была верующей. Она учила меня молиться перед сном ("Отче наш...", "Богородице, Дево, радуйся..."), водила к исповеди и причастию.

Как многие дети, я иногда строго логически создавал себе довольно комичные построения. Вот одно из них, дожившее до вполне зрелого возраста. Слова церковной службы "Святый Боже, святый крепкий" я воспринимал как "святые греки" (отцы церкви). Лишь в 70-х годах Люся разъяснила мне мою ошибку.

Верующими были и большинство других моих родных. С папиной стороны, как я очень хорошо помню, была глубоко верующей бабушка, брат отца Иван и его жена тетя Женя, мать моей двоюродной сестры Ирины - тетя Валя. Мой папа, по-видимому, не был верующим, но я не помню, чтобы он говорил об этом. Лет в 13 я решил, что я неверующий - под воздействием общей атмосферы жизни и не без папиного воздействия, хотя и неявного. Я перестал молиться и в церкви бывал очень редко, уже как неверующий. Мама очень огорчалась, но не настаивала, я не помню никаких разговоров на эту тему.

Сейчас я не знаю, в глубине души, какова моя позиция на самом деле: я не верю ни в какие догматы, мне не нравятся официальные Церкви (особенно те, которые сильно сращены с государством или отличаются, главным образом, обрядовостью или фанатизмом и нетерпимостью). В то же время я не могу представить себе Вселенную и человеческую жизнь без какого-то осмысляющего их начала, без источника духовной "теплоты", лежащего вне материи и ее законов. Вероятно, такое чувство можно назвать религиозным.

В моей памяти живы воспоминания о посещениях церкви в детстве - церковное пение, возвышенное, чистое настроение молящихся, дрожащие огоньки свечей, темные лики святых. Я помню какое-то особенно радостное и светлое настроение моих родных - бабушки, мамы - при возвращении из церкви после причастия. И в то же время в памяти встают грязные лохмотья и мольбы профессиональных церковных нищих, какие-то полубезумные старухи, духота вся эта атмосфера византийской или допетровской Руси, того, от чего отталкивается воображение как от ужаса дикости, лжи и лицемерия прошлого, перенесенных в наше время. В течение жизни я много раз встречался с этими двумя сторонами религии, их контраст всегда меня поражал. Из впечатлений последних лет - торжественное пение суровых старух, их сверкающие глаза из-под темных платков, аскетические лица у гроба моего тестя Алексея Ивановича Вихирева; помню общение с адвентистами в Ташкенте у здания, где проходил суд над их пастырем В. А. Шелковым, умершим потом в лагере в возрасте 84-х лет, с людьми чистыми, искренними и одухотворенными; помню множество других подобных впечатлений от общения с православными, баптистами, католиками, мусульманами. И в то же время пришлось видеть много проявлений ханжества, лицемерия и спекуляции, какого-то удивительного бесчувствия к страданиям других людей, иногда даже собственных детей. Но в целом я питаю глубокое уважение к искренне верующим людям в нашей стране и за рубежом. Права религиозных диссидентов (особенно неконформистских Церквей) часто нарушаются и нуждаются в активной защите.

Семья отца во многом отличалась от маминой. Дед отца Николай Сахаров был священником в пригороде Арзамаса (село Выездное), и священниками же были его предки на протяжении нескольких поколений. Один из предков арзамасский протоиерей. Мой дед Иван Николаевич Сахаров был десятым ребенком в семье и единственным, получившим высшее (юридическое) образование. Дед уехал из Арзамаса учиться в Нижний (Нижний Новгород), в ста километрах от Арзамаса. (Моя высылка в Горький как бы замыкает семейный круг.) Иван Николаевич стал популярным адвокатом, присяжным поверенным, перебрался в Москву и в начале века снял ту квартиру, где позже прошло мое детство. Этот дом принадлежал семейству Гольденвейзеров, ставших впоследствии родственниками Сахаровых. Александр Борисович Гольденвейзер знаменитый пианист, в молодости был близок к Льву Николаевичу Толстому, толстовец, женат на Анне Алексеевне Софиано, сестре моей мамы; он стал моим крестным.

Мой дед И. Н. Сахаров был человеком либеральных (по тем временам и меркам) взглядов. Среди знакомых семьи были такие люди, как Владимир Галактионович Короленко, к которому все мои родные питали глубочайшее уважение (и сейчас, с дистанции многих десятилетий, я чувствую то же самое), популярный тогда адвокат Федор Никифорович Плевако, писатель Петр Дмитриевич Боборыкин. Сохранилось личное письмо Короленко моему деду. Знал моего деда и Викентий Викентьевич Вересаев, как это видно из одной его статьи; там, однако, заметно ироническое, неодобрительное отношение его к деду. В конце девяностых годов или в начале века дед вел нашумевшее дело о пароходной аварии на Волге, которое имело тогда определенное общественное значение. Речь моего деда на суде вошла в изданный уже при советской власти сборник "Избранные речи известных русских адвокатов". После революции 1905 года он был редактором большого коллективного издания, посвященного ставшей актуальной тогда в России проблеме отмены смертной казни. Тогда же Л. Н. Толстой опубликовал свою знаменитую статью "Не могу молчать" - она тоже включена в сборник и занимает в нем одно из центральных мест по силе мысли и чувства2).

Эта книга, которую я читал еще в детстве, произвела на меня глубокое впечатление. По существу, все аргументы против института смертной казни, которые я нашел в этой книге (восходящие к Беккариа, Гюго, Толстому, Короленко и другим выдающимся людям прошлого), кажутся мне не только убедительными, но и исчерпывающими и сейчас. Я думаю, что для моего деда участие в работе над этой книгой явилось исполнением внутреннего долга и в какой-то мере актом гражданской смелости.

В возрасте около 30 лет И. Н. Сахаров женился на 17-летней девушке, Марии Петровне Домуховской, моей будущей бабушке - "бабане", как ее звали внуки. Она была круглой сиротой, училась в пансионе около Смоленска, там она жила лето и зиму. Я помню ее рассказы о детстве, очень живые и бесхитростные. Вместе с ней училась дочь Мартынова - убившего на дуэли Лермонтова. Бабушка вспоминала, как при приезде Мартынова девочки с ужасом и любопытством подсматривали за ним через дверную щель. Это было уже в 70-х годах (прошлого, конечно, века). Говорили, что Мартынов всю жизнь тяжело переживал свою роль в трагической и не во всем ясной истории гибели Лермонтова 3).

Мария Петровна (1862-1941) была дочерью сильно обедневшего смоленского дворянина. Судя по фамилии, в ней была какая-то доля польской крови. Она была человеком совершенно исключительных душевных качеств: ума, доброты и отзывчивости, понимания сложностей и противоречий жизни, умения создать, направить и сохранить семью, воспитать своих детей образованными, отзывчивыми, вполне современными и жизнеспособными людьми, сумевшими найти свое место в очень сложной и переменчивой жизни первой половины бурного двадцатого века.

У бабушки и дедушки было шестеро детей: Татьяна (1883-1977), Сергей (1885-1956), Иван (1887-1943), Дмитрий (1889-1961), Николай (1891-1971), Юрий (1895-1920). Это была не маленькая семья, даже по тому времени. Бабушка была душой семьи, ее центром (насколько я понимаю, интересы дедушки в основном лежали вне дома). Эта ее роль сохранялась и потом, до самой ее смерти. И за пределами семьи до сих пор есть немало людей, которым душевно много дал сахаровский бабушкин дом.

Мой отец Дмитрий Иванович Сахаров был четвертым ребенком. Он родился 19 февраля (3 марта по новому стилю; поскольку день рождения праздновался 19 февраля по старому стилю, по новому в ХХ веке он приходился на 4 марта в невисокосные годы, условно также 4 марта в високосные) 1889 г. в деревне Будаево Смоленской области, где у бабушки и дедушки был дом, оставшийся от бабушкиных родителей. В раннем детстве Митя (так звали папу в семье) почти все время жил в Будаеве. Сохранилось в моей памяти несколько рассказов о том времени. Один из них.

Отец, уезжая в город (Москву?), спрашивал детей, кому какой подарок привезти. Митя сказал:

- Платочек.

- А зачем?

- Чтобы слезки вытирать.

Как я представляю себе, жили братья шумно и весело, но Митя был тихим мальчиком. Все лето бегали босиком, купались в пруду. Папа больше всего любил природу средней полосы, только она его не утомляла, хотя взрослым любил также туристские походы в горы (не альпинистские), был несколько раз в Крыму, очень много раз на Кавказе, два раза - на Кольском полуострове. В 1933 году прилетел с Кавказа на трехмоторном самолете "Юнкерс" - тогда это было внове, и он боялся рассказать об этом маме, чтобы не напугать ее задним числом. В туристском походе папа познакомился с И. Е. Таммом. Это впоследствии, наверное, сыграло свою роль в том, что я попал к И. Е. в аспирантуру. В возрасте 6-7 лет папа перенес тяжелую по тем временам операцию (под общим наркозом), какой-то гнойник, на спине и на боку у него на всю жизнь остался длинный шрам. В это же время его родители полностью перебрались в Москву. Папу отдали в одну из лучших в Москве частных гимназий, где-то около Арбатских ворот (он потом водил меня в этот дом с очень высокими потолками и прекрасными окнами). Директор предупредил всех гимназистов, что этого новичка нельзя толкать, т. к. у него может разойтись шов, и все мальчики это свято соблюдали (называли его "стеклянный мальчик", но без обидности). Гимназисты папиного приема уже не изучали греческий язык, но продолжали изучать латинский. Папа рассказывал много смешных историй про своих учителей и одноклассников. Латинист (он был, кажется, обрусевший немец) однажды задал перевести с русского на латинский "Седьмой легион Цезаря зашел в килючий-мелючий куст" (эта фраза стала ходячей в нашей семье как синоним тупикового положения). Папа на всю жизнь сохранил связь с некоторыми своими одноклассниками, но получилось все же, что жизнь на целые десятилетия разлучила его с ближайшими друзьями. Двое из них Рудановский и Леперовский - оказались в эмиграции. Леперовский, врач по образованию, стал во Франции православным священником, незадолго до папиной смерти приезжал в СССР с туристской группой. В последние годы жизни папа много общался со своим одноклассником Сергиевским.



ГЛАВА 2

Книги. Ученье домашнее и в школе. Университет до войны

Первые книги читала нам с Ириной бабушка. Но очень скоро мы стали читать сами. Этому способствовало то, что в каждой семье в квартире была библиотека - в основном книги дореволюционных изданий, семейное наследство. (Конечно, бабушка, мои папа и мама, Ирины родные направляли нас.)

Читать я научился самоучкой 4-х лет - по вывескам, названиям пароходов, потом мама помогла в этом усовершенствоваться. Расскажу, что я читал, свободно объединяя книги своих разных лет (само перечисление этих книг доставляет мне удовольствие): Пушкин "Сказка о царе Салтане", "Дубровский", "Капитанская дочка"; Дюма "Три мушкетера" ("Плечо Атоса, Перевязь Портоса, Платок Арамиса"...), "Без семьи" Мало, "Маленький оборвыш" Гринвуда (эту замечательную книгу как будто забыли на родине, в Англии, а у нас, кажется, благодаря К. И. Чуковскому, ее читали в мое время); Гюго "Отверженные". Но особенно я любил (отчасти под влиянием моего товарища Олега) Жюль Верна с его занимательностью и юмором, массой географических сведений - "Дети капитана Гранта", "Таинственный остров", великолепная книга о человеческом труде, о всесилии науки и техники, "80 тысяч верст под водой" - да что говорить, почти всего! Диккенс "Давид Копперфильд" ("Я удивлялся, почему птицы не клюют красные щеки моей няни..."), "Домби и сын" (лучшая, пронзительная книга Диккенса!), "Оливер Твист" ("Дайте мне, пожалуйста, еще одну порцию..."); ранний Гоголь (его очень любил папа и особенно дядя Ваня, который блистательно читал, изображая интонации и мимику героев "Игроков", "Женитьбы", украинских повестей); "Хижина дяди Тома" Бичер-Стоу; "Том Сойер", "Гекльберри Финн", "Принц и нищий" Марка Твена; "В тумане Лондона", "Серебряные коньки", "Ганс из долины игрушек"11); "Дюймовочка", "Снежная королева", "Девочка с серными спичками", "Стойкий оловянный солдатик", "Огниво" Андерсена (- Дидя Адя, ты любишь "Огниво"? - вопрос моей внучки из далекого Ньютона через 50 лет. - Да, люблю!); Майн Рид ("Ползуны по скалам", "Оцеола - вождь семинолов"); желчный и страстный автор "Гулливера" (эпитафия: "Здесь похоронен Свифт. Сердце его перестало разрываться от сострадания и возмущения"); Джек Лондон ("Мартин Иден", "Межзвездный скиталец", романы о собаках); Сетон-Томпсон; "Машина времени", "Люди как боги", "Война миров" Уэллса; немного поздней - почти весь Пушкин и Гоголь (стихи Пушкина я с легкостью запоминал наизусть) и (опять под влиянием Олега) - "Фауст" Г°те, "Гамлет" и "Отелло" Шекспира и - с обсуждением почти каждой страницы с бабушкой - "Детство. Отрочество. Юность" (Зеленая палочка), "Война и мир" Толстого - целый мир людей, которых мы "знаем лучше, чем своих друзей и соседей". С этим списком я перешел в юность... (Конечно, я многое тут не упомянул.)

Осенью 1927 года ко мне стала ходить заниматься учительница (чтение, чистописание, арифметика), после уроков она ходила со мной гулять к храму Христа Спасителя, где я бегал по парапету, и на прогулке рассказывала что-то из истории и Библии; вероятно, это была не всегда точная, но зато весьма интересная история. Звали ее Зинаида Павловна, фамилии ее, к сожалению, не помню, она жила по соседству. Это была совсем молодая женщина, очень неустроенная в жизни, верующая. Занималась она со мной до следующей весны. В последующие годы она изредка приходила к маме, выглядела все более испуганной и несчастной. Мама обычно давала ей деньги или продукты. Ее дальнейшая судьба трагична. Она не хотела жить в СССР (у нее главными мотивами были религиозные), пыталась перейти границу - как и многие тысячи, бежавшие в те годы от раскулачивания, голода, угрозы ареста. Но граница, как тогда гордо писали, была "на замке", и большинство попадали в лагеря. Зинаиду Павловну осудили на 10 лет. Об этом мы узнали из коротенькой открытки - вероятно, она была выброшена во время какого-нибудь этапа. Обратного адреса не было. Больше мы ничего о ней не знаем; видимо, она погибла.

По желанию родителей первые пять лет я учился не в школе, а дома, в домашней учебной группе, сначала вместе с Ириной и еще одним мальчиком, звали его Олег Кудрявцев. После 4-х лет Олег и Ирина вышли из группы и поступили в школу, а я еще один год учился дома один. Три года учился дома мой брат Юра. А дочь дяди Вани Катя вообще никогда не училась в школе, а занималась в большой домашней группе (10-12 человек). Я иногда присутствовал на их уроках по рисованию и сам пытался рисовать вместе с ними (мне это много дало, но, к сожалению, я потом рисованием не занимался). Одним из учащихся Катиной группы был Сережа Михалков, впоследствии детский писатель и секретарь Союза писателей.

Вероятно, первоначальным инициатором домашнего обучения был дядя Ваня; мои родители и тетя Валя пошли по его пути. Это довольно сложное и дорогое, трудное начинание, по-видимому, было вызвано их недоверием к советской школе тех времен (частично справедливым) и желанием дать детям более качественное образование. Конечно, для этого были свои основания. Действительно, более индивидуализированное обучение дает в принципе возможность двигаться гораздо быстрей, легче и глубже и в большей степени прививает самостоятельность и умение работать, вообще больше способствует (при некоторых условиях) интеллектуальному развитию. Но в психологическом и социальном плане своим решением родители поставили нас перед трудностями, вероятно не вполне это понимая. У меня, в частности, очень развилась свойственная мне неконтактность, от которой я страдал потом и в школе, и в университете, да и вообще почти всю жизнь. Не вполне оправдались надежды и на большой учебный эффект (за исключением полугодового периода в 6-м классе, это после). В общем, не мне тут судить.

Ирина, Олег и я брали уроки двух учителей - учительницы начальной школы Анны Павловны Беккер (одно время вместо нее была тетя Олега Агриппина Григорьевна) и учительницы немецкого языка Фаины Петровны Калугиной. Занятия продолжались около 3-х часов и происходили поочередно у Олега и у нас. Немецким языком я занимался и потом, но, к сожалению, как следует так и не овладел им (тут, видимо, виноваты мои посредственные способности к языкам). Все же я знаю до сих пор на память несколько десятков строчек классических стихотворений и, что важней, сумел прочитать несколько прекрасных и необходимых для меня научных книг. Как я думаю, главным преимуществом домашнего ученья для меня оказались экономия сил и возможность повседневного общения с Олегом, очень незаурядной личностью.

Отец Олега был профессором математики в Московском университете, преподавал на нематематических факультетах, автор учебника для них. Кудрявцевы, как и мы, занимали две комнаты в коммунальной квартире, но кабинет был большим, все стены обставлены шкафами с книгами (наверху на шкафах висели портреты знаменитых ученых - Декарта, Ньютона, Гаусса, Эйлера, Ампера и других). Среди прочих книг был энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона, я любил часами его листать. Вообще библиотека была замечательная! Отец Олега, Всеволод Александрович, был добрый, рассеянный, всегда очень занятый человек. Мама, Ольга Яковлевна - худая, нервная. Она часто страдала мигренями, но все же сумела вести дом в довольно трудные времена. Одним из памятных событий каждого года в этом доме (как и в нашем) была елка - к ней готовились заранее, делали очень хитрые игрушки-украшения, костюмы. На елку собиралось много детей и их родителей.

В доме Кудрявцевых я часто встречался с племянниками Ольги Яковлевны Глебом и Кирюшей. Глеб - рослый и сильный, с красивым, немного грубоватым открытым лицом, с уверенной манерой держаться и громким голосом. Кирюша тихий и застенчивый. Он был сирота. Когда мы на Пасху раскрашивали яйца (Ольга Яковлевна и Всеволод Александрович были верующие), Кирюша украсил каждое яйцо изображением могил с крестами. Пасха ассоциировалась для него с посещениями могилы мамы. Ольге Яковлевне была свойственна некоторая профессорская элитарность. Я помню ее негодование уже после войны, что Глеб на фронте женился на медсестре, которая ухаживала за ним в госпитале. Судьба Кирюши сложилась трагически. Он был танкистом, горел в танке и после госпиталя отказался вновь пойти в танковую часть, был отправлен в штрафбат и погиб. Как будто это про него: "ведь грустным солдатам нет смысла в живых оставаться..."

Олег с детства решил, что будет историком. Он читал необыкновенно много и все прочитанное - включая хронологию - безупречно запоминал. Увлекался древними, особенно античными, мифами, античной историей, произведениями Жюль Верна (и я - под его влиянием) и называл себя, полуиграя, "ученый секретарь ученого общества" (Жак Паганель из "Детей капитана Гранта").

Олег легко запоминал и любил стихи, именно он привил мне вкус к ним. Он наизусть декламировал огромные куски из "Илиады" и "Одиссеи" (тогда еще в русском переводе, потом он стал читать их в подлиннике), начало "Фауста" Пролог, разговор с духом Земли, появление Мефистофеля в виде пса на крестьянском празднике, Пушкина из "Полтавы" и "Бориса Годунова" очевидно, в силу исторической ориентации. Он был добродушен и рассеян, как его отец. Когда другие ребята дразнили его (очень глупо) "Князь Капуша кончил кушать", он неизменно говорил: "Я свирепею" - и этим все кончалось. Из-за болезни (ревматизм) он потерял несколько лет и по этой причине не попал в армию, окончил истфак уже во время войны. После войны я лишь несколько раз был у него и у его мамы на Моховой. Один раз он навестил нас с Клавой (моей женой) на какой-то снимавшейся нами квартире. В его манерах, в его вежливости было что-то старомодное и даже смешное, но очень располагающее. Он стал специалистом по истории античности, написал огромную диссертацию - в 600 страниц на машинке - о внешней политике Рима во втором веке нашей эры (он подарил мне оттиски некоторых своих статей, легших в основу диссертации, в 1953-1954 гг.).

В 1956 году в возрасте 35-ти лет Олег умер во время операции - у него оказался рак пищевода. Его маму я через несколько лет после этого видел как-то в театре, но не спросил адреса, а по старому она уже не живет. Недавно я встретил одного нашего общего знакомого, но он ничего мне не мог рассказать. Незадолго до смерти Олег женился на выпускнице истфака - они работали вместе в какой-то редакции. Ее звали Наташа.

Олег с его интересами, знаниями и всей своей личностью сильно повлиял на меня, внес большую "гуманитарность" в мое миропонимание, открыв целые отрасли знания и искусства, которые были мне неизвестны. И вообще он один из немногих, с кем я был близок. Мне очень горько, что я мало общался с ним в последующие годы - во многом это моя вина, непростительное проявление замкнутости на себя, на свои дела!12)

В 1932 году наша группа распалась. Я зимой 1932/33 года ходил заниматься к двум пожилым сестрам-преподавательницам, которые жили в том же доме, что мой крестный Александр Борисович Гольденвейзер, в Скатертном переулке, и я часто к нему заходил. На лестнице меня терроризировал мальчишка по имени Ростик, сын какого-то командарма или комбрига, который чувствовал себя высшей породой по сравнению с такими, как я; я с ужасом думаю о последующей судьбе его отца и всей семьи, которую ей нес 37-й год.

Затем я поступил в 5-й класс 110-й школы (на углу Мерзляковского и Медвежьего переулка), но так как я уже пять лет учился дома, не считая подготовительного класса, это было явной потерей года. 110-я школа была не совсем обычной. В ней училось много детей начальства, в том числе дочь Карла Радека. Она называлась "школа с химическим уклоном", имела хороший химический кабинет. Директора звали Иван Кузьмич Новиков, он пользовался определенной самостоятельностью. В один из первых дней я сразу попал на его беседу на тему о любви и дружбе, по тем временам не тривиальную. Новиков вел у нас раз в неделю специальный урок "Газета", ученики по очереди делали обзоры. Я помню, я рассказывал об автопробеге Москва - Кара-Кумы - Москва, о полете стратостата. Это тогда были очередные сенсации, те порции дурмана для народа, которые одурманивали и отвлекали его. Я, конечно, не знал тогда, что трасса автопробега охранялась на всем пути войсками. Затем последовали новые спектакли - челюскинцы, полеты на Северный полюс и т. п. И опять мы многого не знали; например, лишь через сорок лет из замечательной книги Конквеста "Большой террор" я узнал, что СССР отказался от американской помощи в спасении челюскинцев, т. к. рядом стоял транспорт, в трюмах которого погибали тысячи заключенных, и их никак нельзя было показать.

А во второй половине 30-х годов главным переживанием была Испания. Это было настоящее и трагическое событие, но у нас его подавали тоже как отвлекающий спектакль. Странно - прошло почти 45 лет, а волнения и горечь испанской войны все еще живут в нас, подростках тех лет. Тут была какая-то завораживающая сила, что-то настоящее - романтика, героизм, борьба (и, может быть, трагическое предчувствие того, что несет фашизм). Тогда мы очень возмущались позицией "невмешательства" западных стран. Теперь мы знаем, что и роль СССР, его тайных служб была не однозначной в событиях того времени. Лишь в 55 лет я прочитал "По ком звонит колокол", потом "Памяти Каталонии" Орвелла13), а совсем недавно - книгу К. Хенкина "Охотник вверх ногами".

Учиться мне было легко, но ни сойтись с кем-либо, ни, наоборот, войти в конфликт я не смог. Некоторые трудности и переживания у меня были на уроках труда. Почти только их я и помню. В 5-м классе это было столярное дело. Мне всегда было трудно что-либо сделать руками. Я тратил в несколько раз больше времени, чем более способные ребята. Во время одного из первых уроков труда два мальчика постарше решили испытать меня, не ябеда ли я, и, засунув мою руку под верстак, зажали там. Я вытерпел это испытание, скрывая слезы на глазах. На следующем уроке один из них предложил мне свою помощь в столярном деле, оказавшуюся мне очень полезной (я мучился над изготовлением табуретки).

С нового года мои родители, которые не могли примириться с тем, что я теряю год, взяли меня из школы и устроили ускоренное прохождение программы за пятый и шестой классы, чтобы я мог сдать экзамены. Это были напряженные и важные для меня в умственном отношении месяцы. Папа занимался со мной физикой и математикой, мы делали простейшие опыты, и он заставлял аккуратно их записывать и зарисовывать в тетрадку. Трудно поверить, но у меня были очень чистые тетрадки и хороший почерк, похожий на папин (у папы он таким остался до конца дней). Я, как мне кажется, понимал все с полуслова. Меня очень волновала возможность свести все разнообразие явлений природы к сравнительно простым законам взаимодействия атомов, описываемым математическими формулами.

Я еще не вполне понимал, что такое дифференциальные уравнения, но что-то уже угадывал и испытывал восторг перед их всесилием. Возможно, из этого волнения и родилось стремление стать физиком. Конечно, мне безмерно повезло иметь такого учителя, как мой отец. Домой приходили учительницы по химии, истории, географии и биологии. Учительница географии Аглаида Александровна Дометти стала близким другом нашей семьи. Для занятий русским языком и литературой мама возила меня к профессору Александру Александровичу Малиновскому, который занимался со мной в своем кабинете, все стены которого были уставлены книгами, вызывавшими у меня зависть и уважение. Кроме физики и математики из всех учебных предметов мне всегда легче всего давались и больше всего нравились биология и химия. Мне очень нравились эффектные химические опыты - причем не только внешне, а я что-то уже понимал. Было решено, что я должен поступить в ту же школу, где преподавала Аглаида Александровна. Эта школа считалась хорошей (тогда 3-я образцовая, на следующий год - школа 113).

Весной 1934 года я вместе со своими будущими одноклассниками держал экзамены за 6-й класс. После полугода домашних занятий это показалось мне легким делом (потом учителя рассказывали моим родителям, что их поразили не столько мои знания, сколько манера держаться - по-домашнему свободно и непринужденно). Я был зачислен в 7-й класс.

Папа хотел выигранный год использовать, чтобы я до вуза поработал лаборантом, но в 1938 году изменился призывной возраст14), а поступление в вуз стало очень трудным, и этот план отпал. В 7-м классе я учился ровно. Я пытался заниматься в литературно-творческом кружке, но из этого ничего не получилось. После первого неудачного опыта я решил, что писатель и журналист из меня не выйдет, и сбежал из кружка.

Первого декабря 1934 года был убит Киров. В школьном зале собрали учеников, и директор (старая большевичка), с трудом справляясь со слезами, объявила нам об этом. Папа увидел у соседа в трамвае в газете траурный портрет, ему показалось, что это Ворошилов, и он приехал очень испуганным (боялся повторения красного террора 1918 года). Но он успокоился, узнав, что это Киров. Эта фамилия ему ничего не говорила - это показывает, как далека была наша семья от партийных кругов и партийных дел (Киров был вторым человеком в партии)1. На другой день, однако, в газетах появился указ о порядке рассмотрения дел о терроре16) и большая фотография Сталина у гроба Кирова. На страну, только что перенесшую раскулачивание и голод, надвигался период тридцать седьмого года.



Эпоха тридцать седьмого года (1935-1938, 1937-й - максимум) - это только часть общего многомиллионного потока ГУЛага, но для жителей больших городов, для интеллигенции, административного, партийного и военного аппарата, кадровых рабочих - это был период наибольших жертв. Очень существенно: из жертв эпохи 37-го, к какому бы слою населения они ни принадлежали, меньше всего заключенных вернулись из лагерей и тюрем живыми. Именно тогда всего сильней работала организованная система массового уничтожения, смертных Колымских и других лагерей, именно тогда действовала формула "десять лет без права переписки". Беломорканал унес множество жертв, но все же тогда это еще не было всеобщей системой. Послевоенные лагеря были очень страшными, но цель их была уже другая - в значительной мере экономическая (рабовладельческая), и смертность в них (за некоторыми исключениями) - далеко не такая, как в лагерях 36-44-го годов. То же относится и к современным лагерям, при всей их бесчеловечности. Если говорить о духовной атмосфере страны, о всеобщем страхе, который охватил практически все население больших городов и тем самым наложил отпечаток на все остальное население и продолжает существовать подспудно и до сих пор, спустя почти два поколения, - то он порожден, в основном, именно этой эпохой. Наряду с массовостью и жестокостью репрессий, ужас вселяла их иррациональность, вот эта повседневность, когда невозможно понять, кого сажают и за что сажают.

ГЛАВА 3

Университет в первый военный год. Москва и Ашхабад

22 июня 1941 года я вместе с другими студентами нашей группы пришел на консультацию перед последним экзаменом 3-го курса. Неожиданно нас всех позвали в аудиторию. В 12 часов дня было передано сообщение о нападении Германии на Советский Союз. Выступал Молотов. Он окончил словами, которые 3 июля повторил Сталин:

"Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами!"

(В 1950 г. то же самое при других обстоятельствах повторил Ким Ир Сен.)

Начало войны, всегда ломающее всю жизнь, - всегда потрясение, всегда общенародная трагедия. Для нас же тогда прибавлялось еще одно - очень странное - чувство. Долгие годы все в нашей стране психологически ориентировались на возможную, верней неизбежную, войну с фашизмом. События в Испании воспринимались как прелюдия. Под этим знаком шла наша юность. Потом, однако, были годы альянса с Гитлером, мира и дружбы с фашизмом, ставившие в тупик. Новый резкий поворот как бы возвращал все на прежнее, привычное место, но ощущалось это еще тревожней, еще трагичней.

Что я, мои близкие, другие люди, с которыми я сталкивался в жизни, думали (тогда, в 1941 году, и после) о войне, о нашей стране? В двух словах не ответишь, я буду возвращаться к этому еще не раз.

Сейчас широко известно - только слепо-глухие этого не замечают или делают вид, что не замечают, - что сформировавшийся в стране режим, и в первую очередь сам Сталин и его ближайшие приближенные, - ответственны за чудовищные преступления, не имеющие равных в истории, за гибель миллионов людей, за пытки, за смертельный организованный голод в разоренной, обворованной деревне, за нелепую дезорганизацию обороны страны и уничтожение командного состава перед войной, за опаснейшее заигрывание с Гитлером ради передела мира (а не только ради отсрочки, о чем твердит советская пропаганда; отсрочка к тому же была очень плохо использована). Договор Сталина с Гитлером оказался спусковым механизмом войны, ее непосредственной причиной, вместе, конечно, с Мюнхенскими соглашениями, но и они отчасти были порождены недоверием Запада к преступному сталинскому режиму. Да и сам приход Гитлера к власти имел одной из своих причин сталинскую политику разрушения социал-демократии, а более глубоко - общую дестабилизацию в мире, вызванную политикой нашей страны. О секретных статьях советско-германского договора стало известно лишь много поздней. Но уже тогда мы были свидетелями раздела Польши между гитлеровской Германией и СССР, нападения на Финляндию, захвата Прибалтики и Бессарабии - все это явно стало возможным благодаря установившимся в 1939-1941 гг. "особым" отношениям с Гитлером. Мы читали в газетах выступления Молотова, которые и тогда, и сейчас не могли восприниматься иначе, чем образцы цинизма. Теперь ясно, что Сталин в 1939 году "поставил" на Гитлера, связал себя с ним и думал, что Гитлеру тоже с ним по пути, цеплялся за эту иллюзию до последней возможности - и просчитался (во всяком случае, это была основная линия политики; другие же "линии" были слишком плохо развиты).

Расплачиваться за это пришлось народу миллионами жизней.

Полностью все вышесказанное, наверное, тогда понимали очень немногие. Я понимал совсем мало. Сейчас я на многое смотрю иначе - и в этом, и в другом вопросах. И все же я и сейчас убежден, что поражение в войне с германским фашизмом было бы величайшей трагедией народа, большей, чем все, что досталось на его долю от собственных палачей. Выстоять, победить было необходимо. А тогда это было настолько само собой разумеющимся, что об этом и не надо было задумываться. Всю войну я не сомневался, что наша страна, вместе с союзниками, победит - это тоже понималось само собой, интуитивно. И так - я в этом убежден - чувствовало и думало подавляющее большинство людей в нашей стране. Так что слова "наше дело правое" - не были пустыми словами, кто бы их ни говорил. Странно, когда кто-то сейчас пытается доказать обратное.

Тогда, в июне 1941 года, все казалось трагически простым.

Во время одной из бомбежек я встретился в подъезде с тетей Валей (я писал выше, что ее муж был расстрелян). Она сказала:

- Впервые за много лет я чувствую себя русской.

Я хочу, однако, быть правильно понятым и в другом. Я не пишу здесь о РОА, о национальных антиимперских выступлениях, даже о целых частях, перешедших на сторону немцев или частично сотрудничавших с ними. Ни у одной из воевавших во вторую мировую войну стран не было такого числа перешедших к противнику солдат, как у нас. Это - самый суровый приговор преступлениям режима, не народу. А людей этих не будем осуждать, их выбор был очень трудным и неоднозначным, часто и выбора-то не было, или альтернативой была смерть. Иногда у них была надежда как-то суметь найти со временем достойную в том или ином смысле линию действий - и многие находили ее в боях за Прагу или в других местах; надежды большинства не оправдались; все они мучениями и смертью сполна заплатили за свой выбор, за свою ошибку, если такая была.

Война стала величайшей бедой для народа, ее раны не зарубцевались до сих пор, хотя прошло почти сорок лет с момента ее окончания и уже сменилось целое поколение. Выросшие дети тех времен помнят похоронки, помнят слезы своих матерей. Наверное, нет ни одной мысли, которая так бы владела всеми людьми, как стремление к миру - только бы не было войны. И в то же самое время воспоминание о войне для многих ее участников - самое глубокое, самое настоящее в жизни, что-то, дающее ощущение собственной нужности, человеческого достоинства, так подавляемого у рядового человека в повседневности - в тоталитарно-бюрократическом обществе больше, чем в каком-либо другом. В войну мы опять стали народом, о чем почти уже забыли до этого и вновь забываем сейчас. ("Народа нет ни за какие деньги", написал один из современных советских писателей18).)

Тогда людьми владела уверенность (или хотя бы у них была надежда), что после войны все будет хорошо, по-людски, не может быть иначе. Но победа только укрепила жестокий режим; и солдаты, вернувшиеся из плена, первыми почувствовали это на себе, но и все остальные тоже - иллюзия рассыпалась, а народ стал распадаться на атомы, таять.

Сильные, истинные чувства людей - ненависть к войне и гордость за то, что совершено на войне, - ныне часто эксплуатируются официальной пропагандой просто потому, что больше нечего эксплуатировать. Повторяю, тут много настоящего - и в искусстве, и просто в человеческих судьбах, воспоминаниях, глубоко волнующих нас, тех, кому сейчас 60 или около того. Но есть и манипуляция, культ Великой Отечественной войны на службе политических целей сегодняшнего дня, и это - отвратительно и опасно!

* * *

В начале июля часть студентов курса (только комсомольцы) были посланы на так называемое "спецзадание". Я не был комсомольцем (думаю, что просто по причине своей пассивности, не по идеологической - тогда - причине), и мне никто даже не сказал, что происходит. Когда со спецзадания вернулись девочки, стало известно, что это было рытье противотанковых рвов на предполагаемой линии обороны. Мальчиков прямо оттуда забрали в ополчение. Многие из них через несколько недель попали в окружение, многие погибли (среди них Коля Львов, о котором я писал выше, бывший рабочий автозавода), некоторые попали в плен, одного из моих однокурсников расстреляли, как я слышал, за невыполнение приказа командира.

Я хочу тут рассказать о моей позиции по отношению к армии, фронту (может, не совсем сознательной: словами я выразил это для себя позднее). В эти дни многие из моих сверстников оказались в армии. С нашего курса никого не призывали, но после ополчения многие были переведены в регулярные части (впрочем, потом часть из них была демобилизована). Некоторые, не подпавшие, как я, под призыв, в особенности девочки, - пошли в армию добровольцами (в эти дни добровольно пошла в армию Люся, моя будущая жена). Я не помню, чтобы я думал об этом. Я не был уверен в своей физической пригодности для фронта, но не это было главное. Я знал о том горе, которое моя возможная гибель принесла бы родным, но и тут я понимал, что так же у всех. Просто я не хотел торопить судьбу, хотел предоставить все естественному течению, не рваться вперед и не "ловчить", чтобы остаться в безопасности. Мне казалось это достойным (и сейчас кажется). Я могу честно сказать, что желания или попыток "ловчить" у меня никогда не было - ни с армией, ни с чем другим. Получилось так, что я никогда не был в армии, как большинство моего поколения, и остался жив, когда многие погибали. Так сложилась жизнь.

В первых числах июля всех мальчиков, имевших хорошую успеваемость, меня в том числе, вызвали на медкомиссию. Отбирали в Военно-Воздушную Академию. Медицинский отбор был очень строгий, и я не прошел. Я тогда был этим огорчен, мне казалось, что в Военной Академии я буду ближе к реальному участию в общей борьбе, но потом считал, что мне повезло, - курсанты почти всю войну проучились, а я два с половиной года работал на патронном заводе, принося пусть малую, но своевременную пользу. Среди тех, кого приняли, был Женя Забабахин, один из тех двух бывших рабочих автозавода.

В конце июня или начале июля я пошел работать в университетскую мастерскую, организованную профессором Пумпером для ремонта военной радиоаппаратуры, работал с большим напряжением, частично компенсировавшим мои слабые навыки. Потом, по предложению другого профессора, Михаила Васильевича Дехтяра19), перешел в руководимую им изобретательскую группу - мне было поручено выбрать схему и изготовить опытный образец магнитного щупа для нахождения стальных осколков в теле раненых лошадей (работа велась по заданию ветеринарного управления армии). Я выбрал схему магнитного моста, питаемого переменным током технической частоты. Прецизионное изготовление опытного образца (его главный узел - мост, сложенный из листов трансформаторного железа, вырезанных в форме буквы "Н"; на средней "палочке" помещалась измерительная катушка) потребовало от меня огромных усилий. Прибор получился не очень удачным и не пошел в "дело" - мне не удалось достичь требуемой чувствительности. Но приобретенные знания в области магнитной дефектоскопии и физики магнитных и ферромагнитных явлений оказались мне чрезвычайно полезны позже при работе на патронном заводе, а психологическое значение этой работы (практически первой самостоятельной научной работы) было существенно для моей дальнейшей научно-изобретательской работы. Тогда же я вступил в ряды ПВО при университете и при домоуправлении. В первые же воздушные налеты на Москву я участвовал в тушении зажигалок (одну из них, наполовину сгоревшую, я поставил на свой стол), в тушении пожаров. Начиная с конца июля почти каждую ночь я смотрел с крыш на тревожное московское небо с качающимися лучами прожекторов, трассирующими пулями, юнкерсами, пикирующими через дымовые кольца.

Как-то, дежуря в университете, я услышал грохот взрыва в районе Моховой. Освободившись от дежурства на рассвете, пошел туда и увидел дом Олега Кудрявцева, разрушенный авиабомбой. Кровать родителей Олега свисала с четвертого этажа, зацепившись ножками. В этом доме погибло много людей, но ни Олег, ни его родные не пострадали - их не было в городе. В убежище этого дома погибли все.

Папа тоже был в отряде ПВО при домоуправлении. Обычно после отбоя воздушной тревоги я звонил домой - родители успокаивались, услышав мой голос. Один раз, в день, свободный от дежурства, воздушная тревога застала меня в бане. Кончив мыться, я решил пренебречь всеми правилами и пошел домой по опустевшим улицам, глядя на пересеченное трассирующими пулями, освещенное отблесками пожаров небо. Вдруг меня по башмаку ударил осколок зенитного снаряда, рикошетом отлетевший от стены дома. Я получил лишь легкую царапину на ботинке.

Летом и осенью 41-го года студенты выходили на субботники, разгружали эшелоны с промышленными и военными грузами (на губах целыми днями был горький вкус от каких-то компонентов взрывчатых веществ), копали траншеи, противотанковые рвы. Помню, в один из таких дней, уже к вечеру, когда все порядком устали, одна из наших девушек обратилась к нам с небольшой речью, призывая поработать еще несколько часов и разгрузить оставшиеся вагоны. Это была Ирина Ракобольская; впоследствии она служила в женском авиационном полку, а теперь - жена моего однокурсника и мать молодого сотрудника Теоротдела Физического института Академии наук СССР (ФИАН), где я работаю (Андрея Линде).

16 октября я был свидетелем известной московской паники. По улицам, запруженным людьми с рюкзаками, грузовиками, повозками с вещами и детьми, ветер носил тучи черных хлопьев - во всех учреждениях жгли документы и архивы. Кое-как добрался до университета, там собрались студенты - мы жаждали делать что-то полезное. Но никто ничего нам не говорил и не поручал. Наконец мы (несколько человек) прошли в партком. Там за столом сидел секретарь парткома. Он посмотрел на нас безумными глазами и на наш вопрос, что нужно делать, закричал:

- Спасайся, кто как может!

Прошла суматошная неделя. По постановлению правительства была организована эвакуация университета. На вокзале меня провожали папа и мама. Пока ждали электричку, папа, я помню, рассказывал о появлении на фронте нового оружия ("Катюш" - реактивных минометов, но тогда никто толком этого не знал, и слово "Катюша" - народное - появилось позднее). Это было 23 октября 1941 года. Лишь через месяц я узнал, что в тот же день наш дом в Гранатном переулке был разрушен немецкой авиабомбой. Погибло несколько человек, мои родные не пострадали. Они и другие, оставшиеся в живых, со спасенной частью имущества разместились в пустующих яслях на соседней улице.

Студенты вместе с преподавателями с несколькими пересадками добрались до Мурома. Дорожная встреча со студентами какого-то инженерного вуза. Хорошо экипированные, умеющие постоять за себя, они казались нам другой породой: на "сильно интеллигентных" университетских смотрели с некоторым презрением. Потом, в жизни, роли часто менялись.

Часть пути до Мурома я ехал на платформе с разбитыми танками, которые в сопровождении танкистов везли на ремонтные заводы. Слушал первые фронтовые рассказы - война поворачивалась совсем не по-газетному: хаосом отступлений и окружений, особой жизнью, требовавшей жизнестойкости, сметливости и умения постоять за себя и свое дело перед разными начальниками.

В Муроме мы провели десять дней в ожидании эшелона. Эти дни оказались для меня почему-то очень плодотворными в научном смысле - читая книги Френкеля по квантовой ("волновой") механике и теории относительности, я как-то сразу очень много понял. Мы жили на постое у хозяйки - продавщицы местного гастронома, много таскавшей в дом продуктов, уже ставших остродефицитными ("кому война, а кому мать родная", - говорили тогда). Дочка хозяйки из ящика комода сыпала ладошкой в рот сахарный песок, а по ночам к хозяйке приходили мужчины в военной форме, каждый раз другой.

По ночам мы ходили хоть как-то утолить голод в железнодорожную столовую там давали картофельное пюре без карточек. Часа в два ночи к перрону подходил эшелон с ранеными. Их выгружали, и они на носилках лежали под открытым небом, ожидая дальнейшей отправки. Ходячие толпились тут же. Эшелоны с ранеными всегда приходили по ночам. Все об этом знали, и женщины сбегались к эшелону из города и окрестных деревень, спрашивали о своих близких, высматривали их среди раненых, приносили еду и махорку в узелках.

7 ноября мы слушали по радио парад на Красной площади и выступление Сталина. Я понимал, что это некий хорошо задуманный спектакль. И все же впечатление было очень сильное.

Наконец, мы тронулись в Ашхабад (туда, по постановлению правительства, эвакуировался университет). В каждой теплушке с двумя рядами двухъярусных нар и печкой посередине помещалось человек сорок. Дорога заняла целый месяц, и за это время в каждом вагоне сформировался свой эшелонный быт, со своими лидерами, болтунами и молчальниками, паникерами, доставалами, объедалами, лентяями и тружениками. Я был скорей всего молчальником, читал Френкеля, но прислушивался и присматривался к происходящему вокруг, внутри и за пределами вагона, к раненной войной жизни страны, через которую проходил наш путь. В ту же сторону, что и мы, шли эшелоны с эвакуированными и разбитой техникой, с ранеными. В другую сторону шли воинские эшелоны. Из проносившихся мимо теплушек выглядывали солдатские лица, казавшиеся все какими-то напряженными и чем-то похожими друг на друга. На Урале начались морозы, 30 градусов и холодней, и мы каждый день добывали уголь для печурки (воровали из куч для паровозов). Однажды в снегу около водокачки я увидел кем-то оброненный пряник (как примета другого мира) и тут же съел. В казахстанской степи на перегоне опрокинуло трубу, был мороз и буран. Один из студентов первого курса (Марков, он был сыном генерала) вылез в майке на ходу через оконце на крышу и поправил поломку. Весной его (как всех первокурсников) призвали в армию. Некоторые студенты очень преуспевали в обменах с выходящими к поездам людьми (предметы одежды на продукты питания), но у меня ничего не было.

В нашем вагоне была своя игра - остаповедение: викторина по "12 стульям" и "Золотому теленку" Ильфа и Петрова, вопросы типа: "Какие телеграммы получил Корейко?", "Кто был сыном лейтенанта Шмидта?". Чемпионом игры был аспирант Иосиф Шкловский, впоследствии известный астрофизик, а много потом он предупреждал меня о моей будущей жене (Люсе), что с ней лучше не связываться, - он считал, что она занята опасными диссидентскими делами и это может мне повредить. Это интересно!.. В своих (неопубликованных20)) воспоминаниях Шкловский рассказывает, что я брал у него в эшелоне книгу Гайтлера "Квантовая механика" и запросто одолел ее. К сожалению, эта история, по-моему, целиком плод богатого воображения Иосифа. Гайтлера я впервые прочитал уже будучи аспирантом - в 1945 или, верней, 1946 году.

Однажды я отстал от эшелона и догонял его часть пути на платформе с углем, распластываясь, чтобы не сбило, под мостами, а часть - в тамбуре салон-вагона самого Кафтанова (министра высшего образования21)). Его я не видел, но один из его спутников вышел покурить, и вдруг я узнал в нем дальнего знакомого отца (или это выяснилось из разговора). Именно от него я узнал о разрушении нашего дома в Москве.

В дороге мы много общались с девушками-студентками, часто ходили друг к другу в гости (они в наши, а мы в их вагоны). Одна из них проявила ко мне внимание, и меня поддразнивали, что я к ней неравнодушен. Эшелон оказался моим первым настоящим - очень поздним - выходом из дома, семейного круга и почти первым общением с товарищами и тем более - с девушками. По приезде в Ашхабад нас поселили далеко от девушек, и общение с ними стало редким.

6 декабря эшелон прибыл в Ашхабад. В эти же дни началось наше наступление под Москвой. Только когда я узнал об этом, я понял, какая тяжесть лежала на душе все последние месяцы. И в то же время, слушая длинное торжественное перечисление армий, дивизий и незнакомых мне еще фамилий генералов, застывал от мысли о тех бесчисленных живых и мертвых людях, которые скрывались за этими списками.

Эшелонная "пауза" кончилась. В эшелоне мы просто ехали и жили. Теперь надо было учиться и жить - что много трудней. Оглядываясь назад на это время, я вижу, что оно было трудным, проникнутым чувством тревоги за близких и за войну и чувством ответственности - и в то же время свободным и даже счастливым. Конечно, еще потому, что мы были молоды.

Мы должны были окончить обучение на год раньше, чем предполагалось, - т. е. за четыре года. Конечно, при этом программа, и без того не очень современная, была сильно скомкана. Это одна из причин, почему в моем образовании физика-теоретика остались на всю жизнь зияющие пробелы. И все же я думаю, что лучше четыре года серьезной учебы без отвлечений в сторону и потом ранний переход к самостоятельной работе, чем затяжка периода обучения в вузе на 7-8 лет. При этом неизбежны потеря темпа, "выход из графика" и в результате - большие потери в будущем. Конечно, в нашем случае определяющей была просто обстановка военного времени - желание быстрее выпустить специалистов для работы на производстве и в исследовательских институтах и еще проще - нехватка преподавателей.

Основной для меня курс квантовой механики читал профессор А. А. Власов несомненно, очень квалифицированный и талантливый физик-теоретик, бывший ученик И. Е. Тамма. Читал Анатолий Александрович обычно хорошо, иногда даже отлично, с блеском делая по ходу лекции нетривиальные замечания, открывавшие какие-то скрытые стороны предмета, создавая для нас возможности более глубокого понимания. Но иногда, наоборот, - сбивчиво, невнятно. При этом очень странной была и внешняя манера чтения - он закрывал лицо руками и так, ни на кого не глядя, монотонно произносил фразу за фразой. Конечно, все это были признаки болезни, о чем я тогда не догадывался. Уже после войны я слышал, как Леонтович говорил:

"Раньше, когда я был рядом, как только я видел, что Власов начинает сходить с катушек, я его как следует бил, и он приходил в норму. А без меня он окончательно свихнется".

Конечно, дело не только в битье. Я думаю, что дружба с такими людьми, как Леонтович, была очень важна для Власова.

Я тут отвлекусь немного в сторону и расскажу о некоторых относящихся сюда обстоятельствах, весьма существенных для всего дела высшего физического образования в СССР в те годы. Леонтович вместе с И. Е. Таммом и Л. И. Мандельштамом были вынуждены в конце 30-х годов уйти из университета в результате развязанной против них яростной травли22). Это было одно из проявлений тех отвратительных и разрушительных кампаний, которые потрясали тогда многие научные и учебные заведения (не только их, но и все в стране вообще). У физиков еще обошлось несколько легче, чем, скажем, у биологов или философов... В университете в качестве атакующей стороны выступали, к счастью, не такие пробивные люди, как Лысенко и его компания, да и физика была тогда еще не так на виду, не так понятна "наверху" (а когда стала на виду, Курчатов и вовсе сумел прикрыть всю эту плесень).

Теоретическим обвинением в адрес Мандельштама и его учеников была тогда, в частности, их приверженность к "антиматериалистической теории относительности" (что это еврейская выдумка, тогда в СССР не говорилось). Конечно, такое обвинение было гораздо менее доходчиво, чем "вейсманизм-морганизм". Одним из активных участников этих нападений был проф. Тимирязев, сын известного биолога (который, кажется, тоже не без греха - "боролся" с генетикой на ее заре, но, может, я ошибаюсь). Тимирязев был поразительно похож на своего отца и тем самым на его памятник, установленный у Никитских ворот. Мы, студенты, за глаза звали Тимирязева "сын памятника". Он читал на 3-м курсе добротные, но скучноватые лекции по "молекулярной теории газов" (содержание которых соответствовало этому старомодному названию). Тимирязева поддерживал декан проф. А. С. Предводителев и большинство старых профессоров и те молодые, которые надеялись таким образом помочь своей карьере. За пределами университета очень активен был профессор одного из технических вузов Миткевич23). Однажды на каком-то диспуте Игорь Евгеньевич, отвечая на некорректно поставленный вопрос, сказал, что он столь же бессмыслен, как вопрос о цвете меридиана - красный он или зеленый. Миткевич тут же вскочил и воскликнул:

- Я не знаю, как для профессора Тамма, но для любого истинно советского человека меридиан всегда красный.

В то время эта реплика звучала многозначительно. В эти годы один из лучших учеников Мандельштама Витт был арестован, так же как некоторые другие физики. Конечно, без "мандельштамовцев" общий уровень преподавания в университете резко упал.

Первые, очень интересные работы Власова были написаны совместно с Фурсовым, потом их плодотворное содружество распалось. Наиболее известны работы Власова по бесстолкновительной плазме; введенное им уравнение по праву носит его имя. Уже после войны Власов опубликовал (или пытался опубликовать) работу, в которой термодинамические понятия вводились для систем с малым числом степеней свободы. Многие тогда с огорчением говорили об этой работе как о доказательстве окончательного его упадка как ученого. Но, быть может, Власов был не так уж и не прав. При выполнении определенных условий "расхождения траекторий" система с малым числом степеней свободы может быть эргодической (не поясняя термина, скажу лишь, что отсюда следует возможность термодинамического рассмотрения). Пример, который я знаю из лекций проф. Синая: движение шарика по биллиардному полю, если стенки сделаны вогнутыми внутрь поля.

Власов был первым человеком (помимо папы), который предположил, что из меня может получиться физик-теоретик.

Среди других лекторов в Ашхабаде 1941-1942 гг. - проф. Спивак и проф. Фурсов, уже успевший побывать на фронте в отряде ополчения и демобилизованный. И это почти все! Но зато мы больше приучались работать с книгами - это на самом деле, вместе с общением между собой, важней всего не случайно известные ученые всегда выходят "пачками" из одного курса по несколько человек. Наш курс оказался "урожайным" - даже несмотря на войну.

Занятия проходили в пригороде Ашхабада Кеши. Там же были административные службы ("Правительство Кеши", как мы шутили, по созвучию с правительством Виши в оккупированной Франции). Жили же мы в центре города - сначала в помещении школы, потом в общежитии, в одноэтажных домиках с плоской, покрытой глиной крышей. Ходить на занятия часто приходилось пешком - с транспортом было плохо. Но главное - мы жили голодно. Я, в силу своих конституционных и психологических особенностей, переносил это еще сравнительно легко, но многим было очень плохо и трудно.

В Ашхабаде у меня установились близкие товарищеские отношения с двумя студентами - моим однокурсником Петей Куниным и Яшей Цейтлиным, который был моложе меня на один курс. Петины пути и после пересекались с моими. Яша же бесследно исчез из моей жизни - никто из моих товарищей по университету не мог мне объяснить, что с ним стало. Возможно, он был призван в армию в 1942 году, когда я уже был на заводе, или позднее и погиб? Родом он был с Украины и ничего не знал о своей семье, очень страдал от этого (на Украине тогда были немцы)24). Хотя конкретно еще ничего не было известно, но ощущение начавшейся еврейской трагедии уже существовало. Яша был своеобразным человеком, с большим чувством собственного достоинства, душевной ранимостью и обидчивостью, но и способностью быть самым преданным другом. Иногда в его разговорах проскальзывали какие-то детали мира его детства - полного традиций, очень бедного, скудного и замкнутого. Что больше всего привлекало меня в нем? Вероятно, то же, что и в Грише Уманском - какая-то внутренняя чистота и мечтательность и национальная, по-видимому, грустная древняя тактичность.

Из сильных впечатлений того времени. Я с весны перебрался спать из душной комнаты на плоскую крышу общежития, расстелив там свои несложные постельные принадлежности. По ночам надо мною было звездное южное небо, а на рассвете - удивительное зрелище освещенной первыми лучами солнца горной цепи Копет-Дага. Красноватые горы при этом казались как бы прозрачными!

На улицах Ашхабада росло много шелковицы (тутового дерева), и мы усиленно собирали сочные ягоды - это было серьезным подспорьем в нашем безвитаминном питании. Местные жители смотрели на нас с некоторым ужасом: они этих ягод не ели.

В Ашхабаде я впервые столкнулся с неприязненным отношением к интеллигенции со стороны некоторых рабочих-русских (как у нерусских - не знаю, думаю, что там все немного иначе: у всех неимперских народов обычно есть уважение к своей интеллигенции). Это были реплики вроде:

- Хотят легкой жизни, поработали бы вроде нас!

Иногда - проявления антисемитизма, ставшего явным (многократно усилившиеся в войну и сохранившиеся после). Меня иногда тогда и потом принимали за еврея, вероятно из-за моей фамильной "сахаровской" картавости, не знаю, откуда она взялась.

- Сколько время - два еврея, - кричали мальчишки мне и Боре Самойлову, к слову, такому же еврею, как я (это-то было безобидно...)

Наш курс выпускался со специальностью "Оборонное металловедение". Это название, в основном, было данью времени; по существу же металловедение мы знали очень мало и тем более - оборонное; непонятно, что это вообще такое. Все же доц. Дехтяр (тот самый, который привлек меня к изобретательской работе летом 1941 года) прочел нам небольшой курс, из которого я почерпнул такие понятия, как аустенит, текстура, дислокации и т. п. Потом я мог не смущаться, встречая эти термины в каких-либо книгах. В соответствии с этой специальностью мне была предложена и тема дипломной работы - поиски замены дефицитного серебра в контактах реле релейной защиты. Тема эта, конечно, была несколько надуманная - даже в военное время не надо экономить там, где существует риск многотысячных потерь. Но мне надо было выполнять диплом, а не рассуждать. Я решил, что серебро можно заменить в контактах нержавеющей сталью. Пошел на рынок, купил вилку из "нержавейки", отпилил "вязкие" зубья (это было трудней всего) и загнал их молотком в гнезда, откуда вытащил серебро. Это чудо техники я предъявил комиссии вместе с несколькими страницами теоретических обоснований.

В начале июля начались госэкзамены. По теоретической физике экзамены принимал Анатолий Александрович Власов. Из-за непереносимой жары он беседовал с экзаменуемыми в сквере около бассейна, в который после четырех часов дня подавали немного воды. Задав несколько вопросов, больше для формы, и вписав в ведомость крупную пятерку, Власов сказал:

- У меня серьезный разговор. Я хочу предложить вам остаться в аспирантуре на кафедре теоретической физики. Если вы согласитесь, я сегодня же подам на вас документы.

Я уже был готов к этому разговору, ждал его по каким-то причинам. Я поблагодарил Анатолия Александровича, но отказался. Мне казалось, что продолжать ученье во время войны, когда я уже чувствовал себя способным что-то делать (хотя и не знал - что), - было бы неправильно. Я сказал Анатолию Александровичу, что решил поехать на военный завод по распределению. (Комиссия по распределению была незадолго до этого, но, по-видимому, в случае моего согласия на предложение Власова было бы возможно "переиграть" ее решение.) Вскоре декан проф. А. С. Предводителев вручил мне диплом об окончании МГУ (с отличием), специальность - "Оборонное металловедение", с правом работать преподавателем физики в средней школе. Я получил направление на военный завод в город Ковров и выехал по назначению.

Мне кажется, что для каждого из нас - ашхабадских студентов - эти полгода с небольшим остались каким-то глубоким, незабываемым периодом жизни. Через несколько лет мы услышали о страшном землетрясении, уничтожившем большую часть Ашхабада, в том числе и те районы, где мы жили и учились. Очевидцы, прошедшие войну, говорили, что страшней они никогда ничего не видели. Точное число жертв никогда не было опубликовано, но оно очень велико (назывались цифры 80 тыс. человек и много больше).

Вновь я оказался в Ашхабаде в 1973 году. Мы приехали туда с Люсей и Алешей. На одной из площадей мы увидели нечто вроде высокого речного обрыва. Но никакой реки, конечно, не было, у подножия спешили по своим делам пешеходы, ехали машины - текла обычная городская жизнь и все выглядело почти что буднично. Это и был "разрыв", образовавшийся там, где в момент землетрясения прошла трещина.

ГЛАВА 4

На заводе в годы войны

Опять поездка через пораженную войной страну (на этот раз я один среди тысяч людей, вокруг ни одного знакомого лица). Несколько пересадок, переполненные вокзалы и поезда. Спал, лежа на чемодане между скамейками. Ночные санпропускники (в одном из них у меня украли ботинки, и я остался в старых летних туфлях). Всюду измученные, часто растерянные или озабоченные люди. И бесконечные рассказы, разговоры людей, которые не в силах молчать, должны поделиться тем ужасным, что их переполняет. В конце июля ночью я вышел из поезда на Ковровском вокзале. Доносились звуки отдаленной артиллерийской канонады, горизонт освещался вспышками выстрелов. (Как я потом понял, это шли испытания очередной партии орудий Ковровского орудийного завода.) Утром меня приняли в отделе кадров, поместили на постой (в семью работницы завода) и велели зайти к ним через несколько дней. Фактически я прожил в Коврове около десяти дней. За эти дни я познакомился с хозяевами и их друзьями, как-то почувствовал их напряженную и трудную жизнь, очень стесненную, чтобы не сказать - голодную; и в то же время - то, что на газетном языке называется рабочей гордостью, но это было правдой, какое-то чувство ответственности. Потом я имел возможность сравнить их с рабочими Ульяновска. "Рабочая гордость" - это было в полной мере и там. И в то же время бросались в глаза важные отличия - резкое разделение на "начальство" и "не начальство", большая придавленность последних, при которой вряд ли можно говорить об ответственности; большие связи с деревней и ее бедами; большая зависимость от своего огорода. Но, может, в Коврове я еще не все мог видеть и понять?

К концу моего пребывания в Коврове меня вызвал начальник отдела найма и увольнения, генерал. Он сначала очень любезно расспрашивал меня о каких-то мелочах, потом сказал:

- Мы можем предоставить вам работу в лаборатории, но без брони.

Я сказал, что это меня не волнует (я ответил в соответствии со своей позицией все предоставить в этом деле "самотеку", о которой я писал выше). Генерал, видимо, ждал другого ответа. Он думал, что я сам откажусь от назначения. Попросил зайти на другой день в отдел найма для окончательного решения. На другой же день мне выдали направление в Министерство Вооружения в Москве, в котором было написано, что завод такой-то не может предоставить мне работу по специальности. Шел август 1942 года.

В Москве я увидел, после десяти месяцев разлуки, своих родителей и брата. Папа работал на прежнем месте. Он говорил, что студентов очень мало, часть преподавателей - в эвакуации. Папа и мама выглядели усталыми, измученными. Жизнь явно была трудной и скудной. После освещенного, хотя и кое-как, Ашхабада непривычными были затемненные окна и темные улицы, синие лампочки в подъездах. В "яслях" было довольно холодно. Юра зимой ходил в школу, занимался в третьей смене (т. к. многие школы были заняты госпиталями), кончил 10-й класс. Ему предстоял призыв в армию.

В Министерстве Вооружения мне сразу же выписали направление на патронный завод в Ульяновск, и вскоре я уже ехал по назначению, вновь расставшись с родителями, на этот раз на два с половиной года.

Ранним утром 2 сентября я вышел на станции Ульяновск на правом берегу Волги. Завод был расположен на левом, но "трудовой" поезд, который мог доставить меня туда, только что ушел, и я решил воспользоваться паромом. Я зашел в станционную библиотеку и взял книгу (Стейнбек "Гроздья гнева"; я давно не имел возможности читать художественную литературу, и это была первая - и хорошая - книга после большого перерыва; к сожалению, я ее потерял и с большим трудом рассчитался с библиотекой). Перекинув на ремне свои чемоданы через плечо, я медленно пошел вдоль железнодорожного полотна по направлению к парому. На противоположной стороне реки были видны огромные фабричные корпуса, растянувшиеся на много километров, дымила труба заводской электростанции. Были также видны серые бараки рабочих общежитий (где мне предстояло жить), небольшой поселок многоэтажных домов и несколько рабочих поселков из домов деревенского типа. В одном из них жила со своими родителями моя будущая жена.

В отделе кадров мне дали направление в отдел главного механика, что было совершенной бессмыслицей - я совершенно не представлял себе патронного производства, штамповочных патронных станков никогда в глаза не видел и вообще очень плохо справляюсь с подобной техникой. Лишь много потом, фактически самому, мне удалось найти какое-то применение моим знаниям и способностям.

А сейчас главный механик, даже не взглянув на меня, видимо, понял, что я буду совершенно ему бесполезен, и нашел выход - меня от отдела направили на лесозаготовки. Вскоре я уже в составе небольшой бригады пилил лес недалеко от Мелекесса. Это была непривычная для меня и очень тяжелая работа. Мой напарник был моложе меня, но при этом гораздо сильней (и очень удивлялся этому; впрочем, мы жили дружно, не пытаясь переложить работу на другого, тяжело было обоим, а от недостаточного питания он страдал больше). К концу дня мы валились с ног. Мужики покрепче отправлялись в колхозное поле за картошкой (оставшейся после копки в земле), они собирали ее про запас на зиму. На общий ужин мы - более слабые - могли набрать, это было нам по силам, но не больше. Кое у кого была водка. Там, у вечернего костра, я впервые услышал прямое, открытое осуждение Сталина.

- Если бы он был русский, больше жалел бы народ, - это говорил человек (рабочий-"подвозчик"), у которого на фронте погиб сын. Он недавно получил это известие.

На постой нас поместили в деревенских домах. Мне навсегда запомнилась заброшенная в лесах деревенька, тревожная, трагическая атмосфера того времени, которая чувствовалась в каждой реплике, во взглядах встретившихся у колодца женщин, в необычно притихших детях. В деревне остались только женщины, старики и дети, образовавшие что-то вроде большой семьи.

На рассвете мою хозяйку (у которой была корова) будили соседки, умоляя дать кто стакан молока для ребенка, кто блюдечко муки. Керосин берегли, коптилку зажигали лишь на время ужина. Остальное время сидели в темноте. Жили в деревне скудно, и чувствовалось приближение еще более трудных времен. Но не это было главным, а то чудовищное, что происходило где-то на западе.

Через две недели я повредил себе руку, возникло нагноение, и я не смог больше работать. Я был вынужден вернуться в город (пешком - километров пятнадцать до железной дороги, оттуда - на попутном товарняке). В отделе кадров меня уже ждало новое назначение - младшим технологом в заготовительный цех. Это, конечно, опять было "не то", но все же с помощью старшего технолога (я забыл его фамилию, он был очень внимателен ко мне) я вспомнил школьные уроки черчения и смог что-то делать ему в подмогу. По ходу работы я бывал в большинстве цехов, ознакомился с производством и с условиями работы и, в какой-то мере, жизни рабочих. Это были очень сильные впечатления.

Работа на заводе (как и повсеместно по стране) производилась в две смены с 11-часовым рабочим днем без выходных. Формально выходной возникал при "пересменке", т. е. когда рабочие ночной смены переходили в дневную, и наоборот. Но администрация, гоня план, устраивала пересменки очень редко, раз в несколько месяцев. (Я тоже работал по 11 часов, но почти всегда днем. Работая же ночью, я изматывался ужасно и понял, насколько это тяжело.)

В основных (штамповочных) цехах работали женщины, мобилизованные в большинстве из деревень. В огромных полутемных цехах сидели они свою смену у грохочущих прессов-автоматов, согнувшись на табуреточках и поджав ноги в деревянных ботинках от холодного пола, по которому текли мутные потоки воды и смазочных жидкостей. Головы у всех завязаны платками, так что обычно не видно не только волос, но и лиц, а когда видно, то поражает выражение какой-то отупелой усталости. Время от времени то один, то другой станок останавливается, и женщины поспешно крючком оттаскивают из-под него ящик с продукцией, высыпают в "питатель" заготовки (вручную, конечно) и меняют сработавшийся инструмент; в трудных случаях громко кричат, зовут наладчика.

Еще хуже, чем в штамповочных, условия в "горячих" и химических цехах. В обеденный перерыв все рабочие получают так называемые стахановские обеды несколько ложек пшенной каши с американским яичным порошком. Ни тарелок, ни ложек часто не бывает (впрочем, в нашем цеху налажено собственное производство штампованных ложек, и мы снабжаем ими весь завод). Кашу раскладывают на листах бумаги и тут же съедают, запивая из жестяных кружек подобием чая.

У многих женщин в деревнях остались дети, и все мысли их - там. Но уволиться почти невозможно. Самовольный уход - 5 лет лагеря по Указу. Единственный способ - забеременеть. Каждое утро у приемной зам. директора по кадрам выстраивается очередь беременных, заполучивших справку из женской консультации и надеющихся на увольнение, на возвращение к детям. Очередь они занимают с ночи, но большинство уходит ни с чем: через 20-30 минут после прихода в свой кабинет начальник, от которого зависит их судьба, прекращает прием - ему якобы надо ехать в райком на очередное совещание. Начальнику подают дрожки, а они расходятся до следующего приемного дня, до следующей бессонной ночи.

В нашем цеху перед штамповочными операциями металлические полосы протравливают кислотой. Эту работу выполняют мужчины. Единственное оборудование - резиновые перчатки по локоть. Когда я по утрам встречаю травильщиков, идущих с ночной смены, мне страшно смотреть на их бледно-сине-желтые лица. На контрольно-смотровых операциях работают несовершеннолетние девочки - только их глаза справляются с этой работой и, конечно, постепенно портятся. Одна из самых больших проблем для большинства рабочих - как "отоварить" хлебные карточки (о крупе, масле, сахаре нет речи, талоны у рабочих пропадают почти каждый месяц; я не говорю тут о тех немногих, кто, подобно мне, отдает свои талоны в столовую - тогда крупяных талонов, наоборот, сильно не хватает и приходится, скрепя сердце, менять на рынке хлебные талоны на все остальные). Хлеб в хлебный магазин привозят нерегулярно, а когда он бывает - возникает очередь на много часов, рабочий с ночной смены занимает ее в 8 утра, и хорошо, если в середине дня получит свой паек; спать ему уже некогда, в 8 вечера опять на смену. И это не такая очередь, из которой можно выйти хотя бы на минуту. Усталые люди молча стоят плотно сжатой массой - тот, кто вышел, уже не втиснется. Конечно, семейным легче, да и одиночки объединяются по несколько человек. Еще лучше тем, у кого знакомая продавщица (у местных практически у всех).

Одинокие неместные рабочие живут в общежитии. Я тоже жил в таком общежитии с сентября 1942 по июль 1943 года. Это одноэтажные домики барачного типа, в каждой комнате - трехъярусные нары, всего на 6, 9 или 12 человек. Не шумно, люди слишком устали, но иногда появляются разговорчивые соседи; впрочем, в этих разговорах бывает и кое-что интересное и новое. Уборная во дворе, шагах в тридцати от двери; ночью многие не добредают до нее, поэтому около общежития всегда замерзшие лужи мочи. Вшивость - обычное явление. Холодная вода для мытья, горячая кипяченая в титане при мне была всегда. По утрам к общежитиям приходят женщины из деревень, они приносят топленое молоко (я покупаю четвертинку каждый день на завтрак), морковь, огурцы.

Одно из ужасных впечатлений - один из моих соседей по комнате пришел со смены, выпив там кружку (как он успел сказать) производственного метилового спирта. У него начался мучительный бред, он стал метаться по комнате. Через полчаса приехала вызванная нами скорая. Больше мы его не видели. Это был великан со светлыми волосами и голубыми наивными глазами, необычайно сильный.

Такова была заводская жизнь в Ульяновске. Потом я узнал, что в некоторых других местах было несколько лучше, но в некоторых, например на уральских заводах, - много хуже, тяжелей и голодней. О Ленинграде я не говорю. Всюду труднее всего было иногородним, эвакуированным и, конечно, подросткам-ремесленникам.

Я работал в заготовительном цеху до конца октября и ушел при довольно напряженных обстоятельствах.

Однажды, в отсутствие старшего технолога, начальник цеха поручил мне провести по технологической линии ящик с заготовками из только что полученной партии металла. Металл (полосы со специальным названием "штрипсы") был попросту ржавым, и его, конечно, нужно было отправить прямым ходом на переплавку или на какие-то другие цели. Но, видимо, никто не хотел принять на себя ответственность за такое неприятное решение.

Я принес несколько полос станочнице нашего цеха. Она посмотрела на меня с неудовольствием, но нарубила из них ящик "колпачков" (первая стадия производства гильз). Я взвалил ящик на плечо и отнес его в следующий цех. Уже после первой и, особенно, второй вытяжки (следующие операции гильзового производства) заготовки стали походить на решето и царапать инструмент. Надо было кончать комедию. Я отнес ящик мастеру участка и попросил никуда не выкидывать и в работу не пускать, в подкрепление вложил записку с моей подписью. Было уже около 8 вечера, и я решил, что самое время уйти домой (т. е. в общежитие). А на другой день разразилась буря. В цехе устроили собрание. Мастер (его фамилию я случайно запомнил - Врублевский) произнес речь примерно такого содержания:

"Товарищ Сталин отдал приказ - ни шагу назад. Советские воины самоотверженно выполняют его, бьются с врагом, не щадя жизни. А в это время технолог Сахаров ушел со своего боевого поста, не выполнив важного задания. На фронте дезертиров расстреливают. Мы не можем терпеть таких действий на нашем заводе."

Никто не возражал Врублевскому и не поддерживал его выступление. Рабочие и другие мастера молчали. Меня никто ничего не спрашивал, и я молчал. Однако дальше разноса на собрании дело не пошло. Вероятно, мой "ящик" уже попал в руки военных приемщиков и кому-то крепко влетело за всю эту авантюру. Эта история была последним толчком, заставившим меня искать другое место работы, где я был бы более полезен. Я отправился с этим в Центральную заводскую лабораторию. Ее заведующий Б. Вишневский (родственник, кажется племянник, известного хирурга-академика) обрадовался моему приходу и сказал: на днях главный инженер А. Н. Малов был в лаборатории и предложил нам заняться разработкой прибора контроля бронебойных сердечников на полноту закалки; этой темой уже занимаются в одном НИИ, но у них дело плохо идет; я предлагаю вам перейти в ЦЗЛ и взять эту тему. Я сказал, что согласен. Вишневский быстро оформил перевод, и 10-го ноября, сразу же после праздников, я приступил к работе на новом месте.

Моя тема заключалась в следующем. Бронебойные стальные сердечники пуль калибра 14,5 мм (для противотанковых ружей, рис. 1-а) подвергались закалке в соляных ваннах. Иногда (в основном, из-за технологических ошибок) закалка не охватывала всего объема и внутри сердечника оставалась непрокаленная сердцевина (рис. 1-б). Такие сердечники обладали пониженной бронебойной способностью. Для отбраковки непрокаленных партий из каждого ящика наугад брались пять сердечников и ломались (делали это девушки-контролерши; сердечник наполовину вставлялся в стальную плиту, затем на него надевалась стальная же труба и производился излом; работа не из легких, 1,5% готовых сердечников шла на переплавку). Моя задача была найти метод контроля без разрушения сердечника. Через месяц у меня уже было хорошее решение, и я начал первые контрольные опыты на опытной модели, сделанной мною собственноручно с помощью механика лаборатории. Схема прибора изложена на рис. 2. Сердечник вкладывается рукой в точке "А" и с легким трением плавно скользит внутри наклонной медной трубки через намагничивающую катушку "К1" и размагничивающую катушку "К2". Сердечник останавливается в точке "Б" напротив магнита "М", укрепленного на оси индикаторного прибора. Магнит жестко соединен со стрелкой и уравновешен пружиной. Число витков в катушках подобрано так, что полностью закаленный сердечник второй катушкой размагничивается, на магнит не действуют никакие силы. Если же в сердечнике имеется непрокаленная сердцевина, состоящая из стали с уменьшенной коэрцитивной силой, то размагничивающая катушка перемагничивает сердечник, в нем возникает магнитный момент противоположного знака по сравнению с созданным в катушке "К1". Обе катушки соединены последовательно с противоположным направлением витков и питаются от источника постоянного тока (я использовал купоросный выпрямитель). Малые колебания напряжения при этом не нарушают условий компенсации для закаленного сердечника. Магнитное поле от перемагниченного сердечника направлено вдоль его оси и создает вращающий момент, действующий на индикаторный магнитик. Отклонение стрелки удалось воспроизводимо проградуировать непосредственно в мм диаметра непрокаленной сердцевины. Испытанный сердечник через срез в трубке в точке "Б" вынимается рукой.

Рис. 1-а Рис. 1-б

Рис. 2

В декабре-начале января я испытывал модель прибора самостоятельно, проводя много часов в цеху, где проводились операция закалки сердечников и их проверка. Потом выделенный мне в помощь конструктор сделал чертежи "промышленного" варианта, и вскоре его испытывала специальная комиссия. Промышленный вариант, впрочем, был очень похож на лабораторный; даже медная трубка, которую я нашел на свалке около лаборатории, была точно такой же.

Прибор был разрешен комиссией к использованию в производстве и фактически использовался много лет; может быть, используется и сейчас. Я получил денежную премию 3000 рублей, это было не очень много, но приятно, а признание давало большую свободу действий. (Для сравнения - моя зарплата была 800 рублей; по теперешним деньгам премия, примерно, 300 рублей, зарплата - 80 рублей.) В 1945 году я получил авторское свидетельство об изобретении25). Через несколько лет я случайно увидел в учебнике "Патронное производство", написанном бывшим главным инженером А. Н. Маловым26), описание моего прибора.

10 ноября 1942 года, в первый день своей работы в Центральной заводской лаборатории, я впервые увидел свою будущую жену Клавдию Алексеевну Вихиреву (1919-1969) - Клаву. Много лет спустя мы отмечали (без гостей; у нас, к сожалению, не было традиций праздников) нашу серебряную свадьбу именно в этот день (так хотела Клава, и это, конечно, было хорошо), а не в годовщину нашей официальной регистрации в ЗАГСе (Запись Актов Гражданского Состояния) Заволжского района 10 июля.

Я числился при металлургическом отделе лаборатории, в котором, кроме меня, работало несколько приезжих молодых специалистов (впрочем, все - кроме меня - со специальным "патронным" образованием). Клава работала лаборанткой химического отдела, там все были молодые женщины, в основном - местные, кроме одной женщины постарше - ее звали Дуся Зайцева, она была эвакуирована из Ленинграда. Клава и Дуся любили вспоминать Ленинград, свою жизнь там. (Клава училась в Ленинграде.) Помню их радость, когда была прорвана блокада.

Мы - мальчики - часто заходили в химическую лабораторию, девушки "опекали" нас всех подряд, угощали домашней картошкой, которую они тут же пекли. Быстро образовывались дружеские отношения. Помню, что Дуся часто ставила меня в пример, какой я якобы усидчивый и настойчивый (а я как раз в это время начал и бросил заниматься английским языком, возобновив эти занятия лишь в аспирантуре). Зимой мы с Клавой несколько раз ходили в театр (в том числе в Московскую оперетту, приехавшую в Ульяновск), в кино на памятные фильмы тех лет (в их числе военные фильмы, хороший английский фильм "Леди Гамильтон" и др.). Весной 1943 года наши отношения неожиданно перешли в другую стадию.

На майские дни я пришел к Клаве домой, предложил свою помощь в копке огорода под картошку. Одновременно я вскопал небольшой участок для себя (на целине за заводской стеной, купив семенную картошку на рынке). Убирали эту картошку (очень немного, два мешка) мы уже вместе с Клавой, будучи мужем и женой. Алексей Иванович Вихирев (1890-1975), отец Клавы, однако, несколько раз вспоминал, много лет спустя, последний раз в 1971 году, "Андрюшину картошку". Я чувствовал, что ему это было приятно и почему-то важно. Он не каждый раз вспоминал при этом, что фактически в апреле-мае 1944 года семья осталась все же без картошки (мой лишний рот тут тоже играл роль) и пришлось выкапывать из земли перезимовавшие там неубранные клубни, полугнилые, и делать из них лепешки по довольно сложной технологии, издавна разработанной голодающими крестьянами.

В мае мы с Клавой два или три раза катались на лодке по Волге и по протокам; я был не очень ловок и уронил Клавину туфлю, но ее, кажется, удалось спасти. Клава нашла у своей родственницы (крестной) ботинки для меня (оставшиеся от покойного мужа), вместо тех, которые у меня украли в бане в октябре. Тогда мне пришлось по первому ледку возвращаться в общежитие в носочках, а потом ходить зимой в летних туфлях. Понемногу начиналась новая жизнь. 10-го июля мы расписались. Алексей Иванович благословил нас иконой, перекрестил, сказал какие-то напутственные слова. Потом мы, взявшись за руки, бежали через поле, на другой стороне которого были райсовет и ЗАГС. Мы прожили вместе 26 лет до смерти Клавы 8 марта 1969 года. У нас было трое детей - старшая дочь Таня (родилась 7 февраля 1945 года), дочь Люба (28 июля 1949 года), сын Дмитрий (14 августа 1957 года). Дети принесли нам много счастья (но, конечно, как все дети, и не только счастья). В нашей жизни были периоды счастья, иногда - целые годы, и я очень благодарен Клаве за них.

Клава после школы четыре года училась в Ленинграде в Институте местной и кооперативной промышленности на факультете стекольного производства. Ей нравилась ее специальность, но еще важнее для нее была та студенческая среда, в которой она впервые оказалась, - более свободная, с какими-то запросами и интересами; эти годы были для нее незабываемыми, счастливыми. Клава не успела кончить институт до войны, а после войны она уже не смогла это сделать.

По-видимому, уже тогда у нее не было душевных сил для тех усилий, которые были необходимы для завершения образования (с неизбежной потерей года, с отдачей нашей дочери Тани в детский сад - Таня болела, как все дети, а мы молодые родители - сильно это переоценивали), вообще для тех требований, которые предъявляла жизнь - не простая у нас, как у всех людей. Нам казалось также (ошибочно), что ее стекольная профессия не дает четкой перспективы работы по специальности в Москве, с которой я уже чувствовал себя твердо связанным.

ГЛАВА 5

Аспирантура в ФИАНе. Наука

Папа и мама встретили меня на вокзале. Меня поразило, как они изменились за прошедшие два с половиной года. Мы успели поговорить, пока не кончился комендантский час, открылось движение и нас выпустили с вокзала. Они жили на той же Спиридоньевской улице28), рядом с Гранатным переулком, но уже не в помещении яслей. Им предстоял суд с бывшими хозяевами предоставленной им комнаты, вернувшимися из эвакуации (что, конечно, было полной юридической нелепостью; более логично - бывшие хозяева могли бы судиться с Моссоветом и требовать от него переселить моих родителей куда-либо еще, но такого у нас не бывает). У бывших хозяев были две комнаты; одна отошла им, а другая моим родителям, и в этой комнате они прожили всю дальнейшую жизнь. Папа и мама после призыва Юры в армию жили вдвоем, теперь - до приезда Клавы - мы стали жить втроем.

На следующий день я уже входил в домашний кабинет Игоря Евгеньевича на улице Чкалова29) (в квартиру меня впустил кто-то из домашних). Игорь Евгеньевич встал мне навстречу. В комнате была та же обстановка, которую я потом видел на протяжении десятилетий; над всем главенствовал письменный стол, засыпанный десятками пронумерованных листов с непонятными мне вычислениями, над столом - большая фотография умершего в 1944 году Леонида Исааковича Мандельштама, которого Игорь Евгеньевич считал своим учителем в науке и жизни. (Это были, как я убежден, не просто слова, а нечто действительно очень важное для И. Е.) По стенам шкафы с книгами на трех языках - русском, английском и немецком - научные, справочники, немного художественных. Длинный ряд зеленых "физ-ревов"30). И (к сожалению, т. к. я антикурильщик) - густые клубы голубого дыма над письменным столом. И. Е. не мог работать без папиросы, хотя и страдал при этом от приступов кашля. На стене висела карта военных действий. Только что передали последнюю сводку, и И. Е. переставлял флажки - как все, что он делал, - с удивительной живостью и четкостью. Шло январское наступление - вероятно, самое крупное за всю войну. Игорь Евгеньевич спросил меня о папином здоровье и потом, почти сразу, начал спрашивать меня о науке. Он вел этот опрос тактично и спокойно, но с достаточно острым проникновением в тело моих знаний - весьма скромных, хотя твердых и, как мне кажется, не поверхностных. (Сам себя я оценивал, без излишней скромности, формулировкой военного билета: "Годен, не обучен".) К концу разговора И. Е. стал более требователен - по-моему, это означало, что он стал относиться ко мне всерьез. Он сказал, что принимает меня к себе в аспирантуру, на оформление уйдет несколько дней.

- Как у вас с языками?

Я сказал, что читаю по-немецки и совсем не знаю английского. Игорь Евгеньевич очень огорчился (возмутился) второй частью ответа.

- Вы должны немедленно освоить английский, сначала до уровня чтения "Physical Review" со словарем. Это надо сделать очень быстро, вне всяких формальных требований к аспирантам, независимо, без этого вы не сможете шагу ступить и вообще у вас ничего не получится. Но главные силы вы должны употребить на то, чтобы действительно глубоко изучить те книги, которые я вам дам. Это прекрасные книги. Они на немецком языке. К счастью, вы его знаете.

Это были книги Паули "Теория относительности", замечательный обзор, очень глубокий и с подробной прекрасной исторической и экспериментальной частью (действительно, лучшая книга по теории относительности, а написана она Паули в возрасте 19 лет!), и "Квантовая механика", тоже прекрасная книга. В дополнение к последней книге И. Е. дал мне рукопись статьи Мандельштама "К теории косвенных измерений"; тогда она еще не была опубликована, теперь с ней можно ознакомиться в собрании избранных трудов Леонида Исааковича по оптике, теории относительности, квантовой механике и электродинамике. Это была очень интересная статья об интерпретации квантовой механики, написанная с большой глубиной и блеском. Многие сейчас считают проблему интерпретации квантовой механики исчерпанной. Но не перевелись еще и такие, кто ищет "скрытые параметры" или нечто еще более несбыточное, считая, как великий Эйнштейн, что Бог не играет в кости. Истина, наверное, гораздо ближе к первой позиции. Но мне все же кажется, что интерпретация квантовой механики еще не достигла той завершенности и ясности, которая имеется в классической физике, включая теорию относительности (основной объект нападок целой армии ниспровергателей). Л. И. Мандельштам считал, что квантовая механика (как для "чистых", так и для "смешанных" состояний) должна интерпретироваться в терминах описания экспериментов со свободными частицами - их масс и времен жизни, полных и дифференциальных сечений и т. п. Все остальное должно считаться не более чем "математическим аппаратом" и некоей системой вторичных понятий, непосредственно не интерпретируемых. Как я считаю, такая точка зрения действительно возможна, она во всяком случае хорошо отражает важнейшую эпистемологическую идею о соотношении математического аппарата и его операционной интерпретации, первичных и вторичных понятий и т. п. Но эта интерпретация не полна, как я думаю. Неужели, например, уравнение состояния холодного ферми-газа или свойства сверхтекучего гелия надо сводить к экспериментам со свободными частицами? В учебнике Ландау и Лифшица говорится об интерпретации в терминах квазиклассических процессов - это, вероятно, ближе к истине. Хотелось бы окончательной ясности.

Идея, что непосредственным объектом теории должны быть только свободные частицы, получила особенную популярность в связи с трудностями теории элементарных частиц. Но, во-первых, нерелятивистская квантовая теория вполне замкнута, описывает целый мир фактов и должна иметь свою интерпретацию независимо от того, что выяснится в теории элементарных частиц. Во-вторых, развитие теории элементарных частиц вот уже более пятнадцати лет идет под знаком реабилитации локальной квантовой теории поля; оказалось, что казавшиеся непреодолимыми трудности исчезают в так называемых калибровочных gauge теориях, в особенности в их суперсимметричных вариантах. (Добавление 1987 г. Сейчас особые надежды возлагаются на так называемые "супер-струны". Это - нетривиальное развитие идей квантовой теории поля, без какого-либо пересмотра принципов квантовой механики.) На самом деле, сейчас приходится удивляться не трудностям, а успехам так называемой "стандартной модели". Но я забежал на четыре десятилетия вперед.

Книги Паули и статью Мандельштама я прочитал немногим более чем за три месяца. Мне кажется, что выбор И. Е. для меня именно этих книг был удивительно удачным, сразу дал правильное направление моему ученью и работе на многие последующие годы.

Я стал в те же дни регулярно ходить на теоретические семинары, которыми руководил Игорь Евгеньевич. Было два типа семинаров - общемосковский, который происходил по вторникам в конференц-зале, и внутренний, "треп", происходивший по пятницам в кабинете И. Е. Игорь Евгеньевич сам распределял доклады по этим семинарам. Отдел также работал коллективно над монографией о мезоне (обзор экспериментальных и теоретических работ) - о мю-мезоне, сказали мы бы сейчас. Но этот обзор, к сожалению, устарел в момент выхода в свет - после того, как Пауэлл, Латтэс и Окиалини открыли пи-мезон, а еще до этого выяснилось, что мю-мезон слабо взаимодействует с ядрами и очень медленно захватывается ими и поэтому не имеет отношения к ядерным силам.

Я вновь возобновил дружбу с Петей Куниным, а также у меня установились дружеские отношения с другими аспирантами Теоротдела и вне его. Среди них был новый товарищ Пети - Шура Таксар, приехавший откуда-то из Прибалтики. Когда приехала Клава, она тоже вошла в этот круг. Таксар жил в общежитии со своей женой Тамарой, и мы часто ходили к ним в гости. Шура чем-то напоминал мне моего исчезнувшего товарища Яшу (хотя внешне они были очень непохожи). ФИАН тогда был еще очень невелик, и в круг моих друзей естественно вошли некоторые молодые ребята из других отделов - в их числе Матвей Рабинович, которого я помнил еще по университету; он был старше меня на курс или два. Матвей (его все звали Муся) специализировался под руководством Владимира Иосифовича Векслера, изобретателя новых принципов ускорения элементарных частиц, в совершенно тогда новой области ускорителей. Он быстро достиг там крупных успехов, а впоследствии перешел на физику плазмы и магнитно-термоядерную тематику. Вчера (июнь 1982 г.) я узнал о смерти Матвея Самсоновича Рабиновича после года тяжелой и мучительной болезни.

Несколько раз я бывал у другого аспиранта - К. Владимирского; он с увлечением рассказывал мне о своей работе, он был не из нашего отдела.

Все они, за исключением Пети Кунина, после того как я в 1968 году оказался в "новом качестве", исчезли с моего горизонта (а некоторые, может, еще раньше, отчасти по моей вине); Таксар в середине 70-х годов получил разрешение на выезд, живет в ФРГ (сведения от Кунина).

Кроме Кунина и Таксара, аспирантами Теоротдела в 1945-1948 гг. были Гурген Саакян (сейчас он работает в Ереване, занимается астрофизикой, в частности - теорией строения звезд), Володя Чавчанидзе (стал руководителем Института кибернетики в Тбилиси), Джабага Такибаев (академик Казахской ССР, занимается процессами в космических лучах при сверхвысоких энергиях), Авакянц (я не помню, к сожалению, его имени и научной специализации), Павел Немировский - "Павочка" (он получил после окончания аспирантуры предложение работать в Институте атомной энергии; как я рассказываю дальше, аналогичное предложение получил и я, но я отказался; Немировский согласился и до сих пор работает в Институте; у него хорошие научные достижения в области теории атомного ядра; впоследствии мы стали его соседями, Клава была в хороших отношениях с его женой Шурочкой).

Ефим Фрадкин, как мы все его звали - Фима, появился в Теоротделе в конце 1947 года, после демобилизации. Вся его семья была уничтожена немцами, он был совсем одинок.

Фрадкин в возрасте 17 лет был призван в армию, участвовал в боях на Западном фронте и под Сталинградом, получил тяжелое ранение - сквозная рана из правой щеки в левую с перебитыми зубами, челюстью и пробитым языком. Фима говорил, что, когда в комнату теоретиков входит генерал (уполномоченный ЦК КПСС31) и Совета Министров генерал ГБ Ф. Малышев), у него непреодолимый солдатский рефлекс вскочить по стойке смирно. Из всей нашей компании Фрадкин единственный достиг того амплуа высокопрофессионального физика-теоретика "переднего края", о котором мы все мечтали. У него большие достижения почти во всех основных направлениях квантовой теории поля (метод функций Грина в теории перенормировок, функциональное интегрирование, калибровочные поля, единые теории сильного, слабого и электромагнитного взаимодействия, общая теория квантования систем со связями, супергравитация, теория струн и др.). Ему первому, независимо от Ландау и Померанчука, принадлежит открытие "Московского нуля" (я потом объясню, что это такое).

Многие из полученных Фрадкиным результатов являются классическими. В методических вопросах Фрадкин не имеет себе равных. В 60-х годах он стал членом-корреспондентом АН СССР, пользуется большой и заслуженной известностью во всем мире.

В связи с трудностями квантовой теории поля (в частности, воплощенными в "Московском нуле") в середине 50-х - начале 60-х годов возникло скептическое отношение к этой теории; к сожалению, этот скептицизм в какой-то мере распространился и на работы Фрадкина; некоторые из полученных им существенных результатов не были своевременно замечены и впоследствии переоткрывались другими авторами; в некоторых же важных вопросах и сам Фрадкин не проявил должной настойчивости. Может, наиболее драматический пример - исследование бета-функции Гелл-Мана - Лоу в неабелевых калибровочных теориях (я не буду тут расшифровывать эти специальные термины, скажу лишь, что в зависимости от знака бета-функции имеет место либо трудность "Московского нуля" - именно так было во всех исследовавшихся до сих пор теориях, либо гораздо более благоприятная ситуация, условно называемая "асимптотическая свобода"). У Фрадкина и его соавтора Игоря Тютина тут все было "в руках", но они не обратили внимания на знак бета-функции или не придали этому должного значения, поглощенные преодолением расчетных трудностей. Аналогичная беда постигла (еще до Фрадкина и Тютина, если я не ошибаюсь) сотрудника Института экспериментальной и теоретической физики Терентьева, которого не поддержал И. Я. Померанчук, тогда увлеченный "похоронами лагранжиана" (т. е. квантовой теории поля), и физика из Новосибирска И. Хрипловича. Асимптотическая свобода была потом открыта Вилчеком и Гроссом и одновременно Политцером, это открытие составило эпоху в теории элементарных частиц.

В феврале-апреле 1945 года я, почти не отрываясь, прорабатывал обе книги Паули, и они меняли мой мир. Но в то же время мне удалось сделать небольшую работу, доставившую мне удовольствие (хотя потом она и оказалась повторением уже опубликованных работ других авторов). На пятничный семинар пришел проф. Дмитрий Иванович Блохинцев (он тоже формально был сотрудником Теоротдела, но находился в сложных отношениях с И. Е. и с остальными и действовал часто на стороне). В руках у него была мензурка с водой. Блохинцев щелкнул по мензурке пальцами, все услышали чистый тонкий звук. Затем он взболтал мензурку, зажав ее ладонью, и раньше, чем пузырьки успели всплыть, постучал еще раз - звук был глухой! Блохинцев сказал: вот интересная и важная задача; после бури в морской воде очень много пузырьков, они приводят к исчезновению подводной слышимости; это очень важно для подводных лодок. В тот же вечер и в ближайшие дни я составил теорию явления. В поле переменного давления звуковой волны пузырьки испытывают радиальные колебания объема, при этом оказывается возможным резонанс, колебания большой амплитуды. Наличие в воде колеблющихся пузырьков меняет макроскопическую скорость звука, возникает звуковая "мутность". Я нашел также механизм поглощения звука. При сжатии и расширении воздуха в пузырьках происходят периодическое адиабатическое нагревание и охлаждение. Температура воды практически постоянна. На границе воды и воздуха возникают процессы теплообмена (тепловые волны), приводящие к диссипации. Игорь Евгеньевич посоветовал мне показать эти вычисления в Акустическом институте Академии наук. Я поехал туда; к сожалению, я не помню, с кем я говорил (кажется, одним из моих собеседников был Л. Бреховских, впоследствии академик). Мне быстро объяснили, что вездесущие немцы уже опередили меня. Но история на этом не совсем кончилась. Через тридцать лет мой зять Ефрем Янкелевич, работая на рыбо-научной станции32), получил задание по изучению подводных звуков, испускаемых рыбами (они это делают, приводя в колебание свой плавательный пузырь). Мне пришло в голову, что самое время вспомнить свои работы 30-летней давности (то, что колебания имеют не радиальный, а "квадрупольный" характер, не вызывает трудностей). В частности, возможен резонанс. К сожалению, эта работа не получила развития - Ефрем вскоре был уволен.

И. Я. Померанчук все то, что не является большой наукой, называл "пузырьками" (не обязательно это были реальные пузырьки, как в только что рассказанной истории). Я немало имел дело с такими несолидными вещами, по существу и то, чем я занимался с 1948 по 1968 год, было очень большим пузырем.

Все сотрудники Игоря Евгеньевича были обязаны по очереди выступать на семинарах с реферированием вновь поступающей научной литературы (тогда, в особенности, "физ-ревов"). Это распространялось и на молодых, как только они "вставали на ноги", и заставляло их "тянуться" изо всех сил. Подразумевалось, что это - почетная и одновременно приятная обязанность. Поначалу, конечно, было невероятно трудно. Но зато - докладывая, например, работу Швингера об аномальном магнитном моменте электрона, я чувствовал себя посланцем богов. Я до сих пор помню, как тогда после моего сообщения об этой работе к доске выскочил Померанчук и в страшном волнении, теребя волосы, произнес что-то вроде:

- Если это верно, это исключительно важно; если это неверно, это тоже исключительно важно...

Это было, кажется, уже в 1948 году. Я далеко не сразу достиг того уровня широты и понимания, который необходим для реферирования, а потом - после привлечения к военно-исследовательской тематике - почти мгновенно потерял с таким трудом достигнутую высоту. И более никогда уже не смог на нее вернуться. Это очень жаль. И все же я в своей последующей работе в значительной степени опирался на то понимание, которое приобрел в первые фиановские годы под руководством Игоря Евгеньевича. Еще одно его требование, столь же мудрое, было - обязательное преподавание. Я три семестра читал лекции в Московском Энергетическом институте, затем еще полгода - в вечерней рабочей школе при Курчатовском институте. Боюсь, что я был неважным преподавателем, хотя быстро учился на собственных ошибках преподавательскому опыту, в вечерней школе с ее другим контингентом пришлось учиться заново; возможно, если бы я продолжал преподавать - а я этого хотел, - то со временем из меня кое-что получилось бы.

В МЭИ заведующим кафедрой физики был проф. В. А. Фабрикант. Он очень опасался моей педагогической неопытности и давал мне разные полезные наставления. Его собственная научная судьба драматична. Примерно в те же годы, когда мы общались, он (вместе со своей сотрудницей Бутаевой) предложил принцип лазера и мазера (использование эффекта индуцированного излучения, на существование которого в 1919 году впервые указал Эйнштейн). Но радость осуществления этой замечательной идеи - и известность достались другим. Говорят, что какую-то роль сыграло то трудное положение, в котором оказались в годы "борьбы с космополитизмом" многие евреи. Впрочем, я не имею тут информации из первых рук. Может, просто сказалась общая трудность проведения научной работы в условиях вуза - перегрузка учебной и административной работой, крайняя бедность в отношении материалов и оборудования. Через 20 лет Фабриканту была присуждена премия имени Вавилова (я был в числе членов комиссии). Явилась ли эта запоздалая премия хоть каким-то утешением уже старому и больному человеку, стоявшему у истоков одного из самых удивительных открытий нашего времени?

В Энергетическом институте я успел прочитать три курса - ядерной физики, теории относительности, электричества. Потом - из-за каких-то кадровых проблем, возникших на кафедре, - вероятно, тоже в связи с борьбой против "космополитизма", пришлось уйти. Читал я один день в неделю, два часа. Подготовка к одной лекции занимала полностью один день или больше. Я не писал текста лекции, только конспект. После лекции чувствовал себя настолько усталым, что не мог уже ничем больше заниматься.

Из моих переживаний - прием экзаменов. Особенно я помню первый принятый мною экзамен - не меньше, чем первый сданный. Сначала я никак не мог "поймать" своих студентов, и у меня шли сплошные "пятерки". Лишь на последнем экзаменуемом я обрел "жесткость" - он не ответил на один из моих, на самом деле чуть-чуть выходящих за обязательные рамки, вопросов, и я поставил ему "четверку". Получилось постыдно, несправедливо; хуже всего, что мы оба это поняли. Я до сих пор чувствую вину перед этим молодым человеком, его фамилия - Марков, он был одним из лучших в группе.

Читая лекции, я "выучил" для себя ядерную физику (на том уровне, который был достигнут тогда, примерно в объеме известного обзора Ганса Бете в "Ревью оф Модерн физикс"), электродинамику и теорию относительности (в объеме учебников Ландау и Лифшица и монографии Паули). Я часто думаю, как было бы здорово, если бы я успел "пройтись" по всем теорфизическим дисциплинам. Мне кажется, если бы я в 50-х и 60-х годах прочитал курсы по квантовой механике и квантовой теории поля и элементарных частиц, включая теорию симметрии, по статистической физике (с теми новыми методами, которые перенесены в нее из теории поля), по газо- и гидродинамике, по астрофизике, то в моем образовании не было бы тех зияющих провалов, которые так мешали моей работе на протяжении десятилетий. Но моя жизнь сложилась иначе...

ГЛАВА 6

Атомное и термоядерное. Группа Тамма в ФИАНе

Об открытии явления деления ядер урана я впервые узнал еще до войны, кажется в 1940 году, от папы. Он был на каком-то докладе, не помню чьем, и рассказал мне услышанное. Через некоторое время я прочитал на ту же тему обзорную популярную статью в "Успехах физических наук" (папа выписывал этот журнал). К своему стыду, я не вполне оценил тогда важность открытия деления, хотя и в папином рассказе, и в обзорной статье упоминалась принципиальная возможность цепной реакции - кажется, без четкого разграничения управляемой цепной реакции (которая осуществляется теперь в ядерных реакторах) и взрывной цепной реакции (которая происходит при взрыве атомного оружия). В настоящее время физические процессы, существенные при управляемой реакции, подробно описаны в открытой литературе, кое-что (с рядом недомолвок и умышленных неточностей) опубликовано и о физике ядерного взрыва. В обоих случаях происходит цепная реакция. Сущность ее сводится к тому, что при захвате одного нейтрона ядром делящегося изотопа (смысл термина напоминаю ниже) оно "делится" на два "осколка" сравнимой массы, при этом выделяется энергия и образуются два или три новых нейтрона, которые могут в свою очередь вызвать новые акты деления. Особенность цепной реакции в том, что она вызывается электрически-нейтральными частицами - нейтронами, которые не отталкиваются от атомных ядер. Поэтому реакция деления может происходить при сколь угодно низкой температуре (например, при комнатной), что отличает ее от термоядерной реакции. Наибольшее значение имеют цепные реакции, происходящие в редком изотопе урана (в уране-235) и в плутонии-239. Напомню, что атомные ядра состоят из электрически заряженных протонов и нейтральных нейтронов. Число протонов в ядре, равное числу электронов в атомной оболочке, полностью определяет химические свойства атома (а также размеры атома, его оптические свойства и т. п.). Ядра с одним и тем же числом протонов и разным числом нейтронов принадлежат одному и тому же химическому элементу, это различные "изотопы" этого элемента, при этом от числа нейтронов зависит атомный вес - точнее, массовое число - и свойства в отношении ядерных реакций. Так, в природном уране содержится 99,3% ядер изотопа уран-238 (92 протона и 146 нейтронов в ядре) и 0,7% ядер изотопа уран-235 (92 протона и 143 нейтрона). Массовое число в обоих случаях есть сумма числа протонов и нейтронов (238 = 92 + 146, 235 = 92 + 143). При малой энергии нейтронов (меньше 1 Мэв) реакция деления происходит лишь в уране-235 и плутонии-239, поэтому эти изотопы называются кратко "делящимися". При больших энергиях первичных нейтронов делятся и ядра урана-238. Такие "быстрые" нейтроны не образуются при процессе деления, поэтому в уране-238 цепная реакция не поддерживается (однако возможна "вынужденная" реакция деления, если быстрые нейтроны поставляются каким-то источником, например термоядерной реакцией; энергия нейтронов, образующихся в реакции D + D, равна 2,5 Мэв, образующихся в реакции D + T равна 14 Мэв41)). В природной смеси изотопов цепная реакция оказалась возможной в специальных условиях, создаваемых в ядерных реакторах. Реакция эта управляемая, управление реакцией крайне облегчается тем, что часть нейтронов образуется при акте деления не мгновенно, а с некоторым запаздыванием. В 1939-1940 гг. даже из того, что я выше написал, многое еще не было известно. Последняя (и очень важная) довоенная публикация, в которой обсуждается возможность управляемой и (отчасти) взрывной цепной реакции, - статья Я. Б. Зельдовича и Ю. Б. Харитона. В это время за рубежом все публикации уже прекратились.

Как известно, исследования продолжались - и очень энергично - в секретном порядке. Что касается меня, то до 1945 года я просто забыл, что существует такая проблема. Лишь в феврале 1945 года я прочитал в ФИАНовской библиотеке в журнале "Британский союзник" (который издавался английским посольством в Москве для советских читателей) о героической операции английских и норвежских "коммандос" (впоследствии Черчилль назвал эту операцию подвигом исторического значения). Они уничтожили в Норвегии завод и запасы тяжелой воды, предназначенной немцами для производства "атомной бомбы" - взрывного устройства фантастической силы, использующего явление деления ядер урана. Это, по-моему, было первое упоминание об атомной бомбе в печати. История и истинная цель этой удивительной публикации мне неизвестны. Несомненно, это было "просачивание" секретной информации; я думаю, что намеренное. Может, с целью какого-то воздействия на немецкие программы, кто его знает. Как пишут в книгах о разведке, центры психологической войны всех государств вели тогда очень сложную и не всегда понятную простым смертным игру.

Я сразу вспомнил тогда все, что мне было известно о делении и цепной реакции. В эти же месяцы я слышал время от времени обрывки разговоров (не придавая им особого значения) о какой-то лаборатории 2 ("двойка"), которая якобы стала "центром физики". Речь шла, как я узнал потом, о большом научно-исследовательском институте под руководством И. В. Курчатова для работ в области атомной энергии.

Атомная проблема опять ушла из моего поля зрения, заслоненная интенсивным изучением всего широкого мира теоретической физики. В мае - незабываемое событие - Победа над фашизмом, окончание войны в Европе (хотя на востоке война продолжалась).

Наступил август 1945 года. Утром 7 августа я вышел из дома в булочную и остановился у вывешенной на стенде газеты. В глаза бросилось сообщение о заявлении Трумэна: на Хиросиму 6 августа 1945 года в 8 часов утра сброшена атомная бомба огромной разрушительной силы в 20 тысяч тонн тротила. У меня подкосились ноги. Я понял, что моя судьба и судьба очень многих, может всех, внезапно изменилась. В жизнь вошло что-то новое и страшное, и вошло со стороны самой большой науки - перед которой я внутренне преклонялся.

В ближайшие дни "Британский союзник" начал публикацию "Отчета Смита" - так назывался отчет об американских работах по созданию атомной бомбы - целый массив рассекреченной информации о разделении изотопов, ядерных реакторах, плутонии и уране-235 и кое-что об устройстве атомной бомбы (в самых общих чертах). Я с нетерпением хватал и изучал каждый вновь поступающий номер. Интерес у меня при этом был чисто научный. Но хотелось и изобретать конечно, я придумывал при этом либо давно (три года) известное (относительно реакторов, это был - блок-эффект), либо непрактичное (методы разделения изотопов, основанные на кнудсеновском течении в зазорах между фигурными роторами). Мой товарищ школьных и университетских лет Акива Яглом говорил тогда - у Андрея каждую неделю не меньше двух методов разделения изотопов.

Когда публикация в "Британском союзнике" завершилась, я остыл к этим вещам и два с половиной года почти не думал о них.

Между тем судьба продолжала делать свои заходы вокруг меня (я вспомнил ту сценку на крестьянском празднике в "Фаусте", которую читал когда-то Олег).

В конце 1946 года я получил странное письмо - меня просили прийти в определенное время в гостиницу "Пекин", номер 91. Там была и какая-то неправдоподобная аргументация, я ее не помню. Гостиница "Пекин" расположена на углу площади Маяковского42), недалеко от моих родителей, и я прямо от них зашел по указанному адресу. В номере оказалась обстановка, типичная для служебного кабинета: стол в виде буквы "Т", портрет Сталина на стене и т. п. Сидевший за столом человек встал навстречу мне, пригласил сесть, отрекомендовался "генерал Зверев" и сказал:

- Мы (он не уточнил, кто это - мы) давно следим за Вашими успехами в науке. Мы предлагаем Вам после окончания аспирантуры перейти работать в нашу систему для участия в выполнении важных правительственных заданий. У нас Вы будете иметь все возможности для научной работы - лучше, чем где-либо, лучшие библиотеки со всей мировой научной литературой, у нас - все большие ускорители. И лучшие материальные условия. Мы знаем - у Вас большие трудности с жильем. Если Вы сейчас дадите нам принципиальное согласие, Вам будет предоставлена квартира в Москве, которая будет забронирована за Вами, если Вас временно пошлют работать куда-либо в другое место.

Я подумал, что не для того я уехал с завода в последние месяцы войны в ФИАН к Игорю Евгеньевичу для научной работы на переднем крае теоретической физики, чтобы сейчас все это бросить. Я сказал коротко, что сейчас я хочу продолжить свою чисто теоретическую работу в отделе Тамма. Зверев выразил сожаление и надежду, что мое решение - не окончательное. Какова была бы моя судьба, если бы я согласился? Через несколько лет я встретился на "объекте" с сотрудником Н. Н. Боголюбова - Д. Н. Зубаревым, приехавшим туда с Н. Н. и уехавшим вместе с ним в 1953 году. Он рассказал мне, что примерно в то же время его вызвал тот же Зверев в ту же комнату; в отличие от меня, он согласился - у него тоже были квартирные трудности - и попал в научный центр на берегу Черного моря, где работали привезенные из Германии немецкие ученые. Начальство (А. П. Завенягин, о нем я пишу ниже) возлагало на них большие надежды, но не очень им доверяло. Поэтому почти никакой серьезной работы не велось, было очень скучно. Д. Н. Зубарев, используя свои отношения с Н. Н. Боголюбовым, добился перевода к нам (или это была инициатива самого Н. Н.; вернее всего, именно так).

В 1947 году я уже завершил свою диссертационную работу - меня пригласили рассказать ее "у Курчатова", т. е. в ЛИПАНе. Я сделал доклад в небольшом конференц-зале, присутствующие физики - и среди них Курчатов - задавали мне много вопросов. После доклада Курчатов предложил мне пройти к нему в кабинет. Это была очень большая комната, где можно было проводить большие совещания, с большим письменным столом с горой научных журналов и множеством телефонов всех цветов, по стенам - книжные полки со справочной и научной литературой. Курчатов сидел за письменным столом; разговаривая со мной, он изредка поглаживал свою густую черную бороду и поблескивал огромными, очень выразительными карими глазами. Напротив на стене висел большой, в полтора роста, портрет И. В. Сталина с трубкой, стоявшего на фоне Кремля, написанный маслом, несомненно - подлинник; не знаю, кого из придворных художников. Это был символ высокого положения хозяина кабинета в государственной иерархии (портрет висел некоторое время и после ХХ съезда). Курчатов предложил мне после окончания аспирантуры перейти в их Институт для занятий теоретической ядерной физикой. Я уже знал, что на таких условиях в ЛИПАНе и в другом аналогичном институте - рангом пониже - у Алиханова - работают физики-теоретики А. Б. Мигдал и И. Я. Померанчук, мои оппоненты по диссертации. Курчатов считал необходимым, используя возможности своего ведомства, всемерно поощрять фундаментальные научные исследования, при этом время от времени "перебрасывая" соответствующую производственную и научно-лабораторную базу и умы ученых для прикладных задач, - делал это всегда очень тактично, никого не обижая и не "насилуя". По его инициативе построен целый научный городок Дубна, в котором сооружены два больших ускорителя. По-видимому, Курчатову понравился мой доклад, или я сам, или еще раньше ему хорошо меня отрекомендовал Мигдал, и он решил меня "переманить" к себе - для пользы своего Института. Я отказался с той же аргументацией, как при разговоре со Зверевым. Вскоре Курчатов пригласил работать в свой Институт моего товарища по аспирантуре Павла Эммануиловича Немировского (я об этом уже писал).

Итак, в 1946 и 1947 гг. я дважды отказался от искушения покинуть ФИАН и теоретическую физику переднего края. В 1948 году меня уже никто не спрашивал.

В последних числах июня 1948 года Игорь Евгеньевич Тамм с таинственным видом попросил остаться после семинара меня и другого своего ученика, Семена Захаровича Беленького. Это был так называемый "пятницкий" семинар "для своих", который проходил в маленьком кабинете Игоря Евгеньевича (теперь бы теоретики ФИАНа там не поместились). Когда все вошли, он плотно закрыл дверь и сделал ошеломившее нас сообщение. В ФИАНе по постановлению Совета Министров и ЦК КПСС создается исследовательская группа. Он назначен руководителем группы, мы оба - ее члены. Задача группы - теоретические и расчетные работы с целью выяснения возможности создания водородной бомбы; конкретно - проверка и уточнение тех расчетов, которые ведутся в Институте химической физики в группе Зельдовича. (О Якове Борисовиче я буду много писать в этой книге.) Сейчас я думаю, что основная идея разрабатывавшегося в группе Зельдовича проекта была "цельнотянутой", т. е. основанной на разведывательной информации. Я, однако, никак не могу доказать это предположение. Оно пришло мне в голову совсем недавно, а тогда я об этом просто не задумывался. (Добавление, июль 1987 г. В статье Д. Холовея в "Интернейшнл Секьюрити" 1979/80, т. 4, 3, я прочитал: "Клаус Фукс информировал СССР о работах по термоядерной бомбе в Лос-Анджелесе до 1946 г... Эти сообщения были скорей дезориентирующими, чем полезными, так как ранние идеи потом оказались неработоспособными". Моя догадка получает таким образом подтверждение!44))

Через несколько дней, оправившись от шока, Семен Захарович меланхолически сказал:

- Итак, наша задача - лизать зад Зельдовича.

Беленький недавно защитил докторскую диссертацию - фундаментальное исследование в области теории электромагнитных ливневых процессов в космических лучах. Но во время войны он работал в ЦАГИ, плодотворно занимался процессами сверхзвуковых течений в связи с проблемами реактивной авиации. Вероятно, это и было причиной его включения в нашу группу - никто, кроме него, в ФИАНе не имел отношения к газодинамике. Что касается моей кандидатуры, то до меня дошел рассказ, что якобы директор ФИАНа академик С. И. Вавилов сказал:

- У Сахарова очень плохо с жильем. Надо его включить в группу, тогда мы сможем ему помочь.

Вероятно, кроме этого, играло роль и то, что я занимался конкретной ядерной физикой и теорией плазмы, имел предложение по мю-катализу. Кроме того, Вавилову могло быть известно, что в 1945 году я пытался предложить новые способы разделения изотопов. Но в 1945 году я был не только заинтересован, но и потрясен ужасом применения великого научного достижения для уничтожения людей! Основную же роль, как я думаю, в моем назначении сыграла высокая характеристика, которую дал мне Игорь Евгеньевич.

Вавилов сдержал свое обещание относительно нашей жилищной проблемы. В мае мне были предоставлены две комнаты на улице Двадцать пятого Октября45). Хотя этот дом находится в самом центре Москвы, он был не очень "фешенебельным" - с коридорной системой и дровяным отоплением. Одну из двух комнат в последний момент "увел" зам. директора по хозяйственной части для своей матери, симпатичной и очень старой женщины, с которой у Клавы установились прекрасные отношения. Наша комната имела площадь всего 14м2, обеденного стола у нас не было (некуда было поставить), мы обедали на табуретках или на подоконнике. В длинном коридоре жило около 10 семей и была одна небольшая кухня, уборная на лестничной площадке (одна на две квартиры), никакой ванной конечно. Но мы были безмерно счастливы. Наконец, у нас свое жилье, а не беспокойная гостиница или капризные хозяева, которые в любой момент могли нас выгнать. Так начался один из лучших, счастливых периодов нашей семейной жизни с Клавой (который длился три-четыре года). Это время в личном, семейном плане вспоминается светлым, даже радостным. Клавины отношения с моей мамой, так мучившие меня (а я - их обеих), в это время стали гораздо мягче, спокойней. Возникла какая-то близость с соседями по квартире и даче. Дочь Таня росла веселой и доброй девочкой. У нее появились "поклонники" (пока в кавычках) среди мальчиков нашей квартиры. Летом 1948 года я перевез Клаву с Таней на дачу. Мы сняли одну из двух комнат в деревенском доме в поселке Троицкое на берегу канала Москва Волга (вместе с нами в другой комнате в том же доме жила хозяйка тетя Феня, очень милая, овдовевшая в войну). Я каждое воскресенье ездил к ним с продовольственными сумками и проводил там день и одну-две ночи. Это лето памятно мне блеском воды, солнцем, свежей зеленью, скользящими по водохранилищу яхтами (меня, правда, мигом прогнали с яхты за неспособность). Подружились мы и с нашими соседями - Обуховыми, Рабиновичами, Шабатами. Рядом жил также сотрудник ФИАНа Моисей Александрович Марков с женой Любой и дочкой. С Любой у меня были свои отношения - легкого взаимного подкалывания. (А. М. Обухов - впоследствии академик, специалист по физике атмосферы и турбулентности. М. С. Рабинович - мой товарищ по аспирантуре, я уже писал о нем. Б. В.Шабат - математик. М. А. Марков - впоследствии академик, физик-теоретик.)

Не меньше пяти дней в неделю я проводил в ФИАНе, в комнате Теоротдела, ставшей теперь рабочей комнатой специальной группы. В нашу группу включили еще двоих - доктора физико-математических наук (теперь - академик) Виталия Лазаревича Гинзбурга, одного из самых талантливых и любимых учеников Игоря Евгеньевича, и молодого научного сотрудника, недавно принятого в Теоротдел, Юрия Александровича Романова. Гинзбург был принят, видимо, на каких-то условиях частичного участия; в дальнейшем, когда группу перевели на "объект", в отношении него этот вопрос не стоял. Несмотря на летнее время, мы все работали очень напряженно. Тот мир, в который мы погрузились, был странно-фантастическим, разительно контрастировавшим с повседневной городской и семейной жизнью за пределами нашей рабочей комнаты, с обычной научной работой.

Настало время сказать, как мы, я в том числе, относились к моральной, человеческой стороне того дела, в котором мы активно участвовали. Моя позиция (сформировавшаяся в какой-то мере под влиянием Игоря Евгеньевича, его позиции и других вокруг меня) со временем претерпела изменения, я еще буду к этому возвращаться. Здесь же я скажу, какой она была первые 7-8 лет - до термоядерного испытания 1955 года. Как видно из предыдущего рассказа, меня тогда, в 1948 году, никто не спрашивал, хочу ли я участвовать в работах такого рода. Но то напряжение, всепоглощенность и активность, которые я проявил, зависели уже от меня. Постараюсь объяснить это, в том числе самому себе, через 34 года. Одна из причин (не главная) - это была "хорошая физика" (выражение Ферми по поводу атомной бомбы; его многие считали циничным, но цинизм обычно предполагает неискренность, а я думаю, что Ферми был искренним; не исключено также, что в этой реплике было что-то от попытки уйти от волнующего его вопроса, - ведь он сказал: "Во всяком случае, это хорошая физика"; значит, подразумевалась и другая сторона вопроса). Физика атомного и термоядерного взрыва действительно "рай для теоретика". Чисто теоретическими методами, с помощью относительно простых расчетов можно было уверенно описывать, что может произойти при температурах в десятки миллионов градусов - т. е. при условиях, похожих на те, которые имеют место в центре звезд. Например, если уравнение состояния вещества при умеренных давлениях и температурах не может быть сколько-нибудь просто вычислено теоретически (пока такие вычисления недоступны даже для ЭВМ), то тут оно выражается простой формулой:

P = arT + bT4

(P - давление, r - плотность, T - абсолютная температура, a и b - легко вычисляемые коэффициенты. Первый член - давление идеального полностью ионизированного газа, второй член - давление излучения. Когда-то Лебедев измерял давление света в тончайших, по тому времени, экспериментах - тут оно было огромным и определяющим. При такой гигантской температуре упрощается также вычисление давления вещества - ионизация полная и можно пренебречь взаимодействиями частиц!). Столь же просты формулы для скорости термоядерной реакции: например, для реакции D + T ? n + He4 число актов реакции в единицу объема в единицу времени равно

N = (sJ)DTnDnT

(D - дейтон, T - тритон, n - нейтрон с энергией 14 Мэв, nD и nT - плотности ядер дейтерия и трития), (sJ)DT - среднее значение произведения эффективного сечения реакции на скорость относительного движения ядер). Величина (sJ)DT легко вычисляется элементарным интегрированием, если из опыта известно сечение реакции s в функции энергии Е сталкивающихся частиц. Именно с вычисления этих интегралов известным каждому студенту-физику и математику методом "перевала" я и начал свою работу в группе Тамма, написав за несколько дней свой первый секретный отчет по этой тематике С1 (Сахаров, первый). Термоядерная реакция - этот таинственный источник энергии звезд и Солнца в их числе, источник жизни на Земле и возможная причина ее гибели уже была в моей власти, происходила на моем письменном столе!

И все же, я говорю это с полной уверенностью, не это увлечение новой для меня и эффектной физикой, расчетами было главным. Я мог бы легко найти себе тогда - и в любое время - другое поле для теоретических забав (как и Ферми, да простится мне это нескромное сравнение). Главным для меня и, как я думаю, для Игоря Евгеньевича и других участников группы было внутреннее убеждение, что эта работа необходима.

Я не мог не сознавать, какими страшными, нечеловеческими делами мы занимались. Но только что окончилась война - тоже нечеловеческое дело. Я не был солдатом в той войне - но чувствовал себя солдатом этой, научно-технической. (Курчатов иногда говорил: мы солдаты - и это была не только фраза.) Со временем мы узнали или сами додумались до таких понятий, как стратегическое равновесие, взаимное термоядерное устрашение и т. п. Я и сейчас думаю, что в этих глобальных идеях действительно содержится некоторое (быть может, и не вполне удовлетворительное) интеллектуальное оправдание создания термоядерного оружия и нашего персонального участия в этом. Тогда мы ощущали все это скорей на эмоциональном уровне. Чудовищная разрушительная сила, огромные усилия, необходимые для разработки, средства, отнимаемые у нищей и голодной, разрушенной войной страны, человеческие жертвы на вредных производствах и в каторжных лагерях принудительного труда - все это эмоционально усиливало чувство трагизма, заставляло думать и работать так, чтобы все жертвы (подразумевавшиеся неизбежными) были не напрасными (это чувство еще обострилось на "объекте" - я об этом пишу ниже). Это действительно была психология войны.

Я читал, что Оппенгеймер заперся в своем кабинете 6 августа 1945 года, в то время как его молодые сотрудники бегали по коридору Лос-Аламосской лаборатории, испуская боевые индейские кличи, а потом плакал на приеме у Трумэна. Трагедия этого человека, который в своей работе, по-видимому, руководствовался идейными, высокими мотивами, глубоко волнует меня (конечно, еще больше волнует вся трагическая история Хиросимы и Нагасаки, отразившаяся в его душе). Сегодня термоядерное оружие ни разу не применялось против людей на войне. Моя самая страстная мечта (глубже чего-либо еще) - чтобы это никогда не произошло, чтобы термоядерное оружие сдерживало войну, но никогда не применялось.

ГЛАВА 7

Объект

Летом 1949 года мы снимали дачу под Москвой по Октябрьской железной дороге, полдачи на две семьи. Наша соседка, очень приятная еврейская бабушка, имела обыкновение ворчать на своих внуков Таниного возраста:

- Разве это дети? Это черти, а не дети!

В последних числах июня напротив дачи остановилась "эмка" (автомашина М-1) и вышедший из нее подтянутый офицер предложил мне немедленно ехать к Ванникову. Разговор с ним был коротким:

- Вы на самолете летаете?

- Да.

- А я не люблю. Мы должны с вами немедленно выехать в хозяйство Юлия Борисовича. Поезжайте (он назвал адрес), там вам все объяснят.

По указанному адресу я увидел вывеску "Овоще-плодовая база" и, спустившись в полуподвальное помещение, прошел мимо каких-то людей, по виду экспедиторов или "толкачей": кто-то дремал сидя, двое играли в домино. В следующей комнате за столом сидел бледный, нервный мужчина. Узнав, что я еду в "хозяйство" (оно тут называлось уже иначе) и никогда там не бывал, он выдал мне пропуск и объяснил, каким вагоном какого поезда я должен ехать.

В ближайшие годы я получал свой пропуск на объект каждый раз таким же образом, лично являясь на эту памятную "базу". Со временем я приобрел исключительное право сообщать о своих поездках по телефону. Но уже, например, мои сотрудники при поездках в Москву в отпуск или в командировку такого права не имели. (Очевидно, предполагалось, что по телефону может договориться о поездке кто-то "не наш", т. е. шпион!)

Вечером я приехал на вокзал и сел в указанный мне вагон, пройдя через окружавшую его цепь людей в штатском и в форме. Это был личный вагон Ванникова; кроме нас двоих, ехал еще ранее мне незнакомый Мещеряков, научный руководитель сооружения Дубненского ускорителя (один из учеников Курчатова, пользовавшийся, по-видимому, большим доверием руководства). Через несколько минут после отхода поезда от перрона Ванников пригласил нас (через проводника) к столу. Я с интересом прислушивался к разговору Мещерякова с Ванниковым, в котором упоминались совершенно мне неизвестные учреждения, дела и фамилии (впрочем, мне разъяснили, что Бородин - это Курчатов). Ночью в душном купе мне не спалось. Я помню, что думал не о волнующих событиях жизни и своих ошибках, как чаще при бессонице теперь, а о новой проблеме, которая возникла в эту ночь в моей голове, - об управляемой термоядерной реакции. Но ключевая идея магнитной термоизоляции возникла у меня (и была развита и поддержана Игорем Евгеньевичем Таммом) лишь через год.

На конечной станции мы пересели в ожидавшие нас автомашины и на бешеной скорости поехали в сторону объекта. Кажется, часть пути мы должны были проделать на самолете - с этим был связан вопрос Ванникова, но на аэродроме самолета не оказалось. Почти всю дорогу мы ехали по проселку, подскакивая то и дело на ухабах. Не сбавляя скорости, мы проезжали еще только просыпающиеся деревни. В бледном свете утренних сумерек бросались в глаза развалившиеся, плохо крытые избы: большинство - старой соломой или полусгнившей дранкой, какие-то рваные тряпки на веревках, худой еще (несмотря на лето) и грязный колхозный скот. Машина, которая шла перед нами, раздавила перебегавшую дорогу курицу. Мы промчались, не останавливаясь, дальше, через поля и чахлые рощицы. Вдруг машина резко затормозила. Впереди была "зона" - два ряда колючей проволоки на высоких столбах, между ними полоса вспаханной земли ("родная колючка", как говорили потом мы, подлетая или подъезжая к границе объекта). Машины остановились напротив запертых ворот, рядом с ними было здание, откуда вышли два офицера. В первой машине проверили пропуска, офицеры взяли под козырек, и она проехала. Но когда они подошли к нам, Ванников, получивший несколько шишек на ухабах и злой после плохо проведенной ночи, матерно выругался и сказал шоферу "Гони!". Офицеры отскочили от рванувшей машины. Вскоре я уже устраивался в гостинице для начальства, внизу была начальственная столовая, "генералка", как ее называли. Стены ее были разрисованы звездами. Позже я узнал, что рисовала их одна заключенная.

Я кое-как побрился (сильно порезавшись с непривычки опасной бритвой) и собрался уже спускаться вниз. Вдруг дверь напротив отворилась, и в коридорчик вышел Игорь Васильевич Курчатов в сопровождении своих "секретарей" - так назывались в нашей жизни офицеры личной охраны; в то время "секретари" были у Курчатова и Харитона, в 1954-1957 годах также у меня, какое-то очень короткое время - у Зельдовича. (Это были сотрудники специального отдела ГБ в довольно высоких званиях; И. В. обращался к ним на "ты" и часто давал различные поручения; они уважали его в высшей степени, может даже любили.) Игорь Васильевич приветствовал меня на ходу:

- А, москвич приехал, привет!

И со своей "свитой" прошел к поданному ему "ЗИСу". За мной вскоре подъехал Зельдович и повез меня в теоротдел, знакомиться с работами и сотрудниками. Но до этого он сказал мне несколько слов наедине. Приезд И. В. и другого начальства (вскоре я увидел их всех в "генералке") связан с предстоящим испытанием атомного "изделия" (так мы называли атомные и термоядерные заряды, экспериментальные и серийные).

- Будут важные совещания "старейших", вы не должны обижаться, что вас на них не пригласят. Меня тоже на многие совещания не приглашают, кроме тех, на которых нужно мое мнение. Вы должны выработать в себе правильное отношение к этим вопросам. Тут кругом навалом все секретно, и, чем меньше вы будете знать лишнего, тем спокойней будет для вас. Ю. Б. несет на себе эту ношу, но он - особенный человек. Сейчас у нас с вами будет много дела в теоротделе.

После слов Зельдовича о предстоящем испытании мне стали понятны смысл и напряженное значение реплик, которыми при встрече обменялся Ванников с начальником объекта:

- Он здесь?

- Да.

- Где?

- В хранилище.

(Далее колоритное название места, которое я опускаю.)

Речь в этих репликах шла о заряде из делящегося металла (плутония или урана-235), вероятно, недавно привезенного на объект с завода, на котором его сделали. Потом Зельдович мне сказал, что, глядя на эти заурядные на вид куски металла, он не может отделаться от ощущения, что в каждом грамме их "запрессованы" многие человеческие жизни (он имел в виду зеков заключенных урановых рудников и объектов - и будущие жертвы атомной войны).

В теоротделе все обступили нас, поглядывая на меня с явным любопытством. Зельдович представил мне своих немногочисленных тогда сотрудников: Давида Альбертовича Франка-Каменецкого, Виктора Юлиановича Гаврилова, Николая Александровича Дмитриева и Ревекку Израилевну Израилеву.

- А вот это, - сказал Зельдович, указывая на двух сидящих за одним столом молодых людей, деловито размечавших в большом альбоме какие-то графики, наши капитаны.

В одном из капитанов я с удивлением узнал своего однокурсника Женю Забабахина, с которым мы расстались в июле 1941 года на комиссии Военно-Воздушной Академии. Окончив ее, он защитил диссертацию, которая попала на отзыв к Зельдовичу; в результате он оказался на объекте и с большой изобретательностью применял свои познания в газодинамике. По окончании Академии ему было присвоено воинское звание капитана (поэтому Я. Б. употребил это слово). Второго капитана тоже звали Женя, его фамилия была Негин.

Самым старшим из сотрудников был Давид Альбертович - и он же самым увлекающимся. Его идеи часто были очень ценными - простыми и важными, а иногда - неверными, но Д. А. обычно быстро соглашался с критикой и тут же выдвигал новые идеи. Может, сильней, чем кто-либо, Д. А. вносил в работу и жизнь теоротдельцев дух товарищества, стремления к ясности в делах и жизни. Когда кончился "героический" период работы объекта, он "заскучал", вернулся к своим прежним увлечениям астрофизикой (тут я от него кое-что почерпнул), пытался (уже в Москве, куда он переехал в связи с ухудшением здоровья) заниматься управляемой термоядерной реакцией. Перевел с английского несколько книг. Последние годы жизни ему трудно было подниматься на 4-й этаж, он пытался подбить меня обратиться в Моссовет с предложением устроить лифт: мы жили в одном доме, он - этажом выше, но я, к сожалению, его не поддержал (правда, это было уже накануне его внезапной смерти).

Самым молодым был Коля (Николай Александрович) Дмитриев, необычайно талантливый; в то время он "с ходу" делал одну за другой блестящие работы, в которых проявлялся его математический талант. Зельдович говорил:

- У Коли - может, единственного среди нас - искра Божия. Можно подумать, что Коля такой тихий, скромный мальчик. Но на самом деле мы все трепещем перед ним, как перед высшим судией.

Способности Коли проявились очень рано, он был "вундеркиндом". С 15 лет при поддержке Колмогорова посещал университет, сдал все математические экзамены одновременно с окончанием школы, стал работать у Колмогорова по теории вероятностей - тот считал его работы многообещающими. В 1950 году, когда я уже был на объекте, в день моего рождения я зашел к Коле (в Москву меня не пустили, и я не знал, как провести время). Он только что женился, жену его звали Тамара, он ее называл Тамарка. Они начали с того, что стали учить меня пить спирт - до тех пор я ничего крепче водки, и то в количестве не более 50 г и очень редко, не пробовал. Потом мы слушали музыку, о чем-то весело разговаривали, кажется на очень важные общие темы - о смысле жизни, о будущем человечества. Коля с Тамарой подарили мне на день рождения прекрасную книгу "Математический калейдоскоп" Штейнгауза (потом я увидел ее у Алеши - во Второй математической школе она пользовалась популярностью). Зельдович сильно не любил Тамару, почти что ревновал к ней Колю. Он говорил, что она загрузила его домашними делами, сосками, пеленками и т. п. (говорил, что она слишком долго держит его в постели) и что она губит его как научного работника. В 1955 году Тамара выбросилась из окна пятого этажа через несколько дней после операции тиреоэктомии, оставив Колю с двумя детьми. Через несколько лет он женился вторично на сотруднице нашего мат. отдела. Коля долгое время был членом народной дружины, ходил по городу вылавливая пьяных. Очень сложной была научная судьба Коли. Я думаю, что вовсе не житейские и личные причины, а более глубокие привели к тому, что блестящее начало его научной работы в дальнейшем как-то потускнело. Объекту скоро перестали быть нужны красивые в математическом смысле работы (за небольшими исключениями - и тут Коля всегда был на должной высоте, но это были отдельные эпизоды, а в начале Колиной деятельности "красивые" работы образовывали некую систему). Объект превратился в фабрику. Чувство долга обязывало Колю стоять у станка, но по своей природе он был не станочником, а мастером-ювелиром. Зельдович пытался приобщить Колю к "большой" физике, но из этого ничего не получилось: Коля - не из тех, кто может сидеть на двух стульях. Все последующие годы он делал много больше большинства сотрудников мат. сектора, но все время остается чувство неудовлетворенности от мысли, что он мог бы в другой области сделать не много, а что-то качественно иное, исключительное. Коля всегда интересовался общими вопросами - философскими, социальными, политическими. В его позиции по этим вопросам ярко проявлялись абсолютная интеллектуальная честность, острый, парадоксальный ум. Коля был одним из немногих, не обменявших медаль лауреата Сталинской премии на медаль лауреата Государственной премии. Это было выражением стремления к историчности (как у поляков, не переименовавших Дворец Сталина в Варшаве). По убеждениям и постоянной позиции Коля - нонконформист, он в равной мере противостоит официальной идеологии и моей позиции. Он - единственный с объекта, кто открыто приходил ко мне после появления "Размышлений о прогрессе", потом "О стране и мире" (уже на улицу Чкалова) с просьбой дать их почитать и обсудить. Мои взгляды казались ему совершенно неправильными, но спорил он со мной по-деловому.

Очень мне нравился другой сотрудник - Виктор Юлианович Гаврилов (к слову, совершенно влюбленный в Колю). Судьба его очень не простая. Как я слышал, он сын какого-то немецкого то ли профессора, то ли промышленника, приезжавшего в Россию еще во время гражданской войны, и русской женщины, работавшей тогда в гостинице, которая одна воспитала его в трудных условиях. Мать была глубоко верующей, отношение В. Ю. к религии тоже не было однозначно-атеистическим, большего я не знаю. Гаврилов сумел окончить университет, работал у астрофизика Лебединского в Ленинграде, откуда Зельдович перетянул его на объект. Работал В. Ю. с немецкой педантичностью, но, как многие, любил потрепаться на общие темы. С Зельдовичем они не сработались, вскоре после моего приезда на объект он перешел на работу экспериментатором, руководил небольшим отделом. Через несколько лет в его отделе произошла авария на установке, носившей оригинальное название ФИКОБЫН (физический котел на быстрых нейтронах). Это была довольно своеобразная установка, состоявшая в основном из двух половинок атомного заряда, разделенных прокладками (дистанционными кольцами). Она служила для измерения ядерных свойств разных материалов. В центре заряда в специальной полости помещались нейтронный источник и исследуемое вещество. Подбирая толщину прокладок, можно было добиться значительного усиления в результате цепной реакции выходящего наружу нейтронного потока. Я рассказываю здесь об этом, так как не вижу в этих подробностях ничего секретного, и в то же время - в них яркий колорит нашей работы. В первую, "героическую" эпоху все манипуляции с прокладками производил немолодой уже сотрудник по фамилии Ширшов, пользуясь ручной лебедкой без какой бы то ни было автоматики, все обходилось при этом без каких-либо неприятностей. Но он любил приложиться к бутылке. Однажды большое начальство (кажется, Ванников) застало его за этим занятием около заряда; Ширшова тут же изгнали из отдела. Со временем ФИКОБЫН оброс инструкциями, аварийной автоматикой - в таком виде он и попал в руки Гаврилова.

Мерой подкритичности (отличия состояния системы от "нижнего" критического состояния, при переходе через которое возникает цепная реакция с участием запаздывающих нейтронов) является величина, обратно пропорциональная коэффициенту умножения нейтронов от источника в центре заряда.

Для единиц этой величины Д. А. Франк-Каменецкий, первый занимавшийся теорией ФИКОБЫНа, ввел забавное название "ширши" - в честь Ширшова. Гаврилов тоже активно участвовал в этих расчетах, теперь же он имел дело с ширшами в натуре ("подай прокладку в 5 ширшей" и т. п.). Авария произошла оттого, что один из сотрудников нарушил чередование прокладок и система перешла через нижнее критическое состояние. (Если бы было перейдено "верхнее", т. е. критическое без учета запаздывающих нейтронов, было бы много хуже, но такая опасность практически исключена.) Аналогичная авария описана в известной американской повести Декстера Мастерса49), в которой рассказывается о гибели от нейтронного облучения молодого сотрудника Лос-Аламосской лаборатории в 1945 году, произошедшей, по-видимому, при проверке подкритичности одного из первых американских ядерных зарядов (судя по повести, тогда в США действовали еще более отчаянно, чем у нас во времена Ширшова). У Гаврилова обошлось без человеческих жертв, но материальные потери и всеобщий испуг были велики. В. Ю. пришлось уйти с объекта в Министерство, я потом расскажу об этом периоде его жизни подробней. В конце 50-х годов он сделал новый резкий поворот - перешел на работу в области молекулярной биологии; в то время Курчатов организовал в своем Институте лабораторию, в противовес официальному лысенкоизму (только независимое положение Курчатова позволило ему сделать это). Работа Гаврилова и взаимоотношения с биологами на этом новом поприще складывались трудно. В это время я вновь сблизился с Виктором. Мы часто беседовали, когда я приезжал в Москву. Одной из излюбленных "общих" тем было будущее человечества (он говорил, что благодарит судьбу, что не родился в ХХI веке). Из этих разговоров, быть может, я в особенности включил в круг своих мыслей экологические, демографические и другие глобальные проблемы.

У него с женой не было детей, и в конце 50-х годов они усыновили 10-летнего мальчика Ваню. В трудные дни болезни и смерти Клавы Виктор Юлианович был одним из тех, кто оказал мне наибольшую поддержку. Сам он умер (от болезни сердца) в начале 70-х годов; я узнал об этом через несколько месяцев после его смерти, и мне до сих пор грустно, что я не был на его похоронах.

У единственной женщины в отделе, Ревекки Израилевой, кроме основной работы, была еще обязанность - переписывать набело отчеты-каракули мальчиков; перепечатка на машинке была в те годы запрещена - никакие машинистки из первых отделов не должны были видеть наши сверхсекретные отчеты.

Была при теоротделе и математическая группа (или отдел). Ее возглавлял Маттес Менделевич Агрест, инвалид Отечественной войны, очень деловой и своеобразный человек. У него была огромная семья, занимавшая целый коттедж, я несколько раз бывал у него. Отец М. М. был высокий картинный старик, напоминавший мне рембрандтовских евреев; он был глубоко верующим, как и М. М. Я потом слышал, что Зельдович жестоко ранил Агреста, заставляя его (может, по незнанию) работать по субботам. Зельдович отрицал правильность рассказа. Вскоре Агресту пришлось уехать с объекта - якобы у него обнаружились какие-то родственники в Израиле; тогда всем нам (и мне) это казалось вполне уважительной причиной для увольнения; единственное, что я для него мог сделать, - это пустить его с семьей в мою пустовавшую квартиру, пока он не нашел себе нового места работы. В последние годы у Агреста появилось новое увлечение - он подбирает из Библии и других древних источников материалы, свидетельствующие о том, что якобы Землю посетили в прошлом инопланетяне (я к этому отношусь более чем скептически).

Яков Борисович тут же рассказал мне об основных работах в области атомных зарядов, а впоследствии, когда я стал руководителем группы, я обычно доставлял себе удовольствие, рассказывая сам вновь прибывшим сотрудникам об устройстве атомных зарядов, с прибавкой о термоядерных, и наблюдая за их изумленными лицами.

В этот раз я со своей стороны рассказал о работах Таммовской группы, о предполагаемых характеристиках изделий, основанных на "1-й" и "2-й" идеях (конечно, это были очень предварительные, во многом неверные соображения). Я пробыл в этот первый приезд на объекте около недели, узнал много чрезвычайно для нас важного и неожиданного об атомных зарядах (за пределами объекта даже говорить тогда о таких вещах не полагалось - вне зависимости от степени допуска собеседника - отчеты не размножались и в Москву не высылались).

ГЛАВА 8

И. Е. Тамм, И. Я. Померанчук, Н. Н. Боголюбов, Я. Б. Зельдович

Судьба свела меня с четырьмя крупными учеными-теоретиками, они - в разной степени - оказали большое влияние на мои взгляды, на научную и изобретательскую работу. Здесь я хочу рассказать о них. Особенно велика в моей жизни роль Игоря Евгеньевича Тамма, а если говорить об общественных взглядах, вернее - принципах отношения к общественным явлениям, то из всех четырех - только его. Конечно, как всякие воспоминания, все нижеследующее не более чем штрихи, ни в коем случае не полная картина.

Игорь Евгеньевич работал на объекте с апреля 1950 года до августа 1953-го. Это было время моего самого тесного общения с ним, я узнал его с тех сторон, которые были мне недоступны ранее в Москве (а он, конечно, узнал меня). Мы теперь работали непрерывно вместе полный рабочий день, вместе завтракали и обедали в столовой, вместе ужинали и отдыхали по вечерам и в воскресенье.

В 1950 году Игорю Евгеньевичу было 55 лет - немногим меньше, чем мне сейчас. Я, конечно, хорошо знал его блистательную научную биографию (потом он сделал еще один важный вклад в нее своими работами по изобарным резонансам, затем последовала героическая эпопея нелокальной теории; сейчас этот путь кажется неправильным, но кто знает?). Знал я и то, что Игорь Евгеньевич очень поздно стал активно работать в науке - молодость была отдана политической борьбе, к которой его толкали социалистические убеждения и свойственная ему активность. В 1917 году он состоял в меньшевистской партии и на каком-то съезде единственный из меньшевиков голосовал за немедленное заключение мира, чем вызвал реплику Ленина:

- Браво, Тамм1.

В годы гражданской войны он выполнял многие очень опасные поручения, неоднократно переходил линию фронта, попадал в разные переделки. Наукой он стал заниматься лишь потом, огромную роль для него сыграли поддержка и пример Л. И. Мандельштама, с которым он впервые встретился в Одессе в последний период гражданской войны. Он рассказывал о своей жизни и о многом другом, когда мы оставались с глазу на глаз, наедине, в полутьме его гостиничного номера, или тихо прогуливались по луне вдвоем по пустынным лесным дорожкам (одна из них была известна под названием "Аллея Любви"). Касались мы и самых острых тем - репрессий, лагерей, антисемитизма, коллективизации, идеалов и действительного лица коммунизма. Я не случайно, говоря выше о влиянии на меня общественных взглядов Игоря Евгеньевича, поправился, что речь идет о принципах. Взгляды мои, особенно сейчас, вероятно, очень сильно расходятся с его. Я слышал, как Леонтович с дружеской усмешкой говорил: в И. Е. жив, несмотря ни на что, член Исполкома Елизаветградского Совета. Конечно, в этом только часть правды. Другая ее часть - И. Е. очень многое умел пересматривать и часто жестоко казнил себя за прошлые ошибки (об одном таком эпизоде, касавшемся догматической позиции Коминтерна по отношению к социал-демократии, рассказывает в своих прекрасных воспоминаниях наш общий друг, сотрудник Теоретического отдела ФИАНа Евгений Львович Фейнберг; Тамм спорил об этом в 30-х годах с Бором). Сейчас для меня представляются главными именно основные принципы, которые владели Игорем Евгеньевичем: абсолютная интеллектуальная честность и смелость, готовность пересмотреть свои взгляды ради истины, активная, бескомпромиссная позиция - дела, а не только фрондирование в узком кругу. Но тогда каждое его слово было для меня откровением - он уже ясно понимал многое из того, к чему я только приближался, и понимал глубже, острей, активней, чем большинство тех, с кем я мог бы быть столь же откровенен. Пришлось побывать Игорю Евгеньевичу и в подвалах деникинской контрразведки, и в подвалах ЧК (во время одного из таких сидений его сокамерник непрерывно декламировал малоприличные поэмы Баркова и тем самым сильно укрепил отвращение Игоря Евгеньевича к подобного рода литературе). Спасло его, кажется, попросту везение. Чекисты расстреливали тогда каждое утро 5-6 человек из числа сидевших, но до И. Е. очередь не дошла, его выпустили по приказу Дзержинского. Начальник ОблЧК, отпуская, с явным сожалением заметил: "А ведь ты все-таки белый шпион!" - "Почему?" Начальник показал отобранную при обыске школьную фотографию будущей жены И. Е. Натальи Васильевны, на обороте которой было написано от руки: "Мы все твои агенты". А в 30-е годы Игоря Евгеньевича спасло, кроме опять везения, то, что, выйдя в 1917 году из меньшевистской партии, он уже не вступил ни в какую, в том числе и в большевистскую (а также, возможно, большой уже тогда научный авторитет в СССР и за рубежом). Мы много говорили о репрессиях тех лет. Один из любимейших его учеников Шубин спорил с ним, кажется в 1937 году, повторяя стандартную фразу: "НКВД зря не арестовывает, вот я ничего антисоветского не делаю и меня не арестовывают". (Что было в этих, многими говорившихся тогда словах - слепота? лицемерие? стремление к самообману ради того, чтобы психически устоять в атмосфере всеобщего ужаса? искреннее заблуждение обреченных фанатиков?) Последний их спор происходил ночью, почти до рассвета, а на другой день Шубин был арестован и вскоре погиб в лагере. На запрос о причине смерти пришел (что не часто бывает) ответ: причина смерти - "охлаждение кожных покровов". Тогда же были арестованы и погибли многие другие талантливые физики, среди них Витт (я о нем уже писал), талантливый молодой физик-теоретик Матвей Бронштейн (его работы по квантованию слабых гравитационных волн, по стабильности фотона и др. сохранили свое значение; последняя работа является аргументом против неправильного объяснения космологического красного смещения "старением" фотонов).

В те годы, когда мы занимались изделием и сидели на объекте, в печати, в научных и культурных учреждениях, в преподавании бушевала инспирированная свыше кампания борьбы с "низкопоклонством перед Западом". Выискивались русские авторы каждого открытия или изобретения: "Россия - родина слонов" шутка тех лет. Трагедия не обходилась без курьезов: братьев Райт должен был вытеснить контр-адмирал Можайский с его "воздухоплавательным снарядом", но опубликованный тогда в спешке портрет Можайского и часть его биографии принадлежали его брату. Борьба с низкопоклонством смыкалась с борьбой с так называемым космополитизмом - по существу же это был попросту антисемитизм. Б. Л. Ванников, который сам был евреем, смешил своих чиновных собеседников такими анекдотами:

Стоит человек перед зеркалом и жжет свои космы. Кто он такой? Ответ: космополит.

И еще: чтоб не прослыть антисемитом, зови жида космополитом.

Тут у Игоря Евгеньевича было очень четкое мнение, и он неоднократно высказывал его с большой страстностью. Для него не было "советской" или тем более "русской", как, впрочем, "американской" или "французской" науки лишь общечеловеческая, представляющая собой не только важнейшую часть общемировой культуры и надежду человечества на лучшее будущее, но и самоцель, один из главных смыслов жизни. А по поводу антисемитизма он говорил: есть один безотказный способ определить, является ли человек русским интеллигентом, - истинный русский интеллигент никогда не антисемит; если же есть налет этой болезни, то это уже не интеллигент, а что-то другое, страшное и опасное.

Осенью 1956 года (уже после ухода И. Е. с объекта и после ХХ съезда) я спросил его, нравится ли ему Хрущев. Я прибавил, что мне - в высшей степени, ведь он так отличается от Сталина. Игорь Евгеньевич без тени улыбки на мою горячность ответил: да, Хрущев ему нравится и, конечно, он не Сталин, но лучше, если бы он отличался от Сталина еще больше. Вскоре произошли венгерские события, но наши встречи в то время стали реже, и я не помню, чтобы мы обсуждали их. В 1968 году, когда я выступил с "Размышлениями о прогрессе...", Игорь Евгеньевич, уже тяжело больной, отнесся к этой статье скептически, в особенности к идее конвергенции. Он считал, что в социально-экономическом плане только чистый, неискаженный социализм способен решить глобальные проблемы человечества, обеспечить счастье людей. В этом он остался верен идеалам своей молодости. От обсуждения того, как же решить в антагонистически разделенном мире проблему предотвращения всеобщей термоядерной или экологической гибели, он воздержался, но сказал, что я, конечно, ставлю острые вопросы. Наши разногласия никак не изменили того уважения и даже, как я решаюсь сказать, любви, которую мы питали друг к другу. Я с гордостью помню, что Игорь Евгеньевич именно мне доверил чтение так называемой Ломоносовской лекции. В 1968 году Академия наук присудила ему свою самую почетную научную награду медаль имени Ломоносова (одновременно медаль была присуждена английскому ученому Пауэллу, вместе с Латтэсом и Окиалини открывшему пи-мезон, я уже упоминал об этом). По традиции награда вручается Президентом Академии наук на Общем собрании, затем награжденный читает научную лекцию. В это время Игорь Евгеньевич уже не мог присутствовать на Собрании - он жил на аппарате искусственного дыхания. Но он написал свою лекцию, обсуждал ее со своими учениками, в том числе со мной. Характерно, что она была посвящена не прошлым заслугам, а тем научным идеям, которые увлекали его тогда. С большим волнением я читал ее с трибуны Общего собрания.

В августе того же 1968 года советские танки вошли в Прагу. Это событие потрясло тогда многих в СССР и за рубежом. Я не помню сейчас, кто именно пришел к Игорю Евгеньевичу с предложением подписать письмо с выражением протеста. Игорь Евгеньевич подписал. Но потом, по настоянию одного из своих сотрудников и любимых учеников, аргументировавшего необходимостью сохранения Теоретического отдела ФИАНа - дела жизни Игоря Евгеньевича, он снял свою подпись. Я очень сожалею об этом. Мне кажется, что подпись Игоря Евгеньевича имела бы огромное значение, а он сам получил бы чувство глубокого удовлетворения - это было бы еще одно славное дело в его прекрасной жизни. Опасения же относительно судьбы Теоротдела ФИАНа кажутся мне сильно преувеличенными - ничего бы не случилось. Но и сейчас люди в оправдание своего бездействия в острых общественных ситуациях выдвигают аналогичные мотивы.

Я уже писал о своем отношении (в 1948-1956 гг., для определенности) к работе над ядерным оружием. Я не могу с той же степенью уверенности писать о позиции Игоря Евгеньевича - я не помню развернутого и доходящего до конца, до глубины проблемы разговора об этом; тогда мне казалось, что его позиция - такая же, как моя. Однажды И. Е. рассказал мне об отказе одного из ведущих советских физиков академика Петра Леонидовича Капицы участвовать в работе над ядерным оружием (много потом - в 1970 году - об этом же самом эпизоде мне рассказывал сам Капица, я пишу об этом во второй части воспоминаний). По словам Игоря Евгеньевича, якобы Капица, когда ему позвонили из секретариата Берии с просьбой приехать, ответил, что он сейчас чрезвычайно занят научной работой и, если Лаврентию Павловичу необходимо с ним побеседовать, то он просит его приехать к нему в Институт. Я пытаюсь воссоздать в памяти свои ощущения от рассказа Игоря Евгеньевича. Я не помню, чтобы мне тогда показалось, что И. Е. восхищается смелостью Капицы. Игорь Евгеньевич, наоборот, сказал что-то вроде того, что "конечно, Л. П. на самом деле человек гораздо более занятой, чем Капица". Я, со своим тогдашним умонастроением, воспринял эти слова буквально как осуждение Капицы. Для меня Берия был частью государственной машины и, в этом качестве, участником того "самого важного" дела, которым мы занимались. Мне казалось само собой разумеющимся, что позиция Игоря Евгеньевича в точности такая же. Сейчас я думаю, что в словах И. Е. были некоторые ускользнувшие от меня нюансы, скрытая ирония, быть может он немного недооценивал мою неготовность воспринимать скрытый смысл его высказывания.

В те же годы Я. Б. Зельдович однажды заметил в разговоре со мной:

- Вы знаете, почему именно Игорь Евгеньевич оказался столь полезным для дела, а не Дау (Ландау)? - у И. Е. выше моральный уровень.

Моральный уровень тут означает готовность отдавать все силы "делу". О позиции Ландау я мало что знаю. Однажды в середине 50-х годов я приехал зачем-то в Институт физических проблем, где Ландау возглавлял Теоретический отдел и отдельную группу, занимавшуюся исследованиями и расчетами для "проблемы". Закончив деловой разговор, мы со Львом Давыдовичем вышли в институтский сад. Это был единственный раз, когда мы разговаривали без свидетелей, по душам. Л. Д. сказал:

- Сильно не нравится мне все это. (По контексту имелось в виду ядерное оружие вообще и его участие в этих работах в частности.)

- Почему? - несколько наивно спросил я.

- Слишком много шума.

Обычно Ландау много и охотно улыбался, обнажая свои крупные зубы. Но в этот раз он был грустен, даже печален.

В те объектовские годы говорили мы с Игорем Евгеньевичем, конечно, и о науке. И. Е. любил повторять, что его интересуют все науки, кроме философии и юриспруденции. Я вполне был согласен по второму пункту (увы, потом жизнь заставила меня войти и в эту смутную область, но я так и не смог внутренне принять ее как нечто "настоящее"); что же касается философии, то, мне кажется, Игорь Евгеньевич, в основном, имел в виду догматиков и тех, кто, по выражению Фейнмана, "мельтешит" возле науки. Роль же великих философов прошлого в истории культуры и роль философского, максимально обобщенного и тонкого мышления во всей современной культуре вряд ли он хотел отрицать. В то время он часто говорил о биологии. Я вполне разделял его мысли и чувства относительно лысенкоизма (также Лепешинской, Бошьяна, Быкова, о которых тогда много шумели); вероятно, он укрепил меня в моей позиции. Но к его тезису, что для объяснения явлений жизни необходимы какие-то совершенно новые принципы, быть может даже физические, столь же кардинальные, как квантовая механика, я относился настороженно. Я спорил с ним, говорил, что иерархически организованная стереохимия, действующая по принципу ключ замок, плюс электрохимия в качестве украшения - вполне достаточная база для осуществления процессов жизни (так же, как любой самый примитивный алфавит - вполне достаточная база для выражения самых сложных мыслей). Мне кажется, что развитие науки в последующие десятилетия (начиная с расшифровки ДНК) пока подтверждало мою точку зрения. Правда, сама структура этой организации оказалась неизмеримо сложней и разнообразней, более многоступенчатой, чем могли себе представить самые проницательные умы 30 лет назад. И пока еще далеко не все ясно, нет даже четкой постановки многих важнейших проблем, не говоря уже о конкретных деталях. Игорь Евгеньевич был убежден, что основное направление развития науки должно вскоре переместиться с физики, давшей в первой половине ХХ века самое фундаментальное продвижение, на науку о жизни. Тут я с ним был согласен: действительно, в то время доля интеллектуальных и материальных сил, направленных на весь комплекс наук о жизни (медицина и физиология, цитология, биохимия и биофизика, экология, конкретная зоология и ботаника, наука о поведении животных и человека, селекция и генетика и др.), была недопустимо мала и несопоставима с их практическим и принципиальным значением. С тех пор происходит постепенный рост доли усилий, направленных на биологические науки, но и так называемые точные науки не сдают свои позиции. Поток неожиданных открытий огромного принципиального и практического значения в них не иссякает, и, соответственно, никак не ослабляется к ним внимание. Молодежь, идущая в науку, должна сейчас, как и всегда, руководствоваться своими внутренними склонностями, своим чувством нового, таинственно возрождающимся в каждом поколении. Так будет лучше всего. А что будут делать планирующие организации, это вопрос особый, имеющий очень много аспектов, обсуждать его здесь не место.

Игорь Евгеньевич говорил, что если бы он сейчас (т. е. в 50-х годах) выбирал себе научную специальность, то выбрал бы биологию. Все же мне кажется, что это была метафора. Истинная его страсть, мучившая всю жизнь и дававшая его жизни высший смысл, - фундаментальная физика. Недаром он сказал за несколько лет до смерти, уже тяжело больной, что мечтает дожить до построения Новой (с большой буквы) теории элементарных частиц, отвечающей на "проклятые вопросы", и быть в состоянии понять ее... (Он не сказал, что надеется дожить до момента, когда будет понята тайна работы человеческого мозга, тайна эмбриональной клеточной организации, тайна эволюции и происхождения жизни.)

Е. Л. Фейнберг пишет, что, если бы Игорь Евгеньевич позволял себе отвлекаться от труднейших задач переднего края, он, при его эрудиции и профессионализме, феноменальной трудоспособности, безошибочности вычислений, с легкостью мог бы сделать очень много хороших, ценных работ. Это видно по его деятельности по теме МТР (см. следующую главу), по всей его прикладной деятельности, по тем работам, которые он делал в период "научной депрессии" (т. е. когда впадал в отчаяние от неудач на переднем крае). Но он почти никогда не позволял себе этого. Выражением той же страсти была его работа последних лет (попытка построения теории с искривленным импульсным пространством и развитие идей Снайдера), которую он продолжал с потрясающим духовным и физическим мужеством, будучи уже прикованным к дыхательной машине, т. е. в том положении, когда многие впадают в отчаяние, в апатию, "рассыпаются". Движущим стимулом этой его последней работы была убежденность, что теория перенормировок, которая казалась окончательным и исчерпывающим решением проблемы "ультрафиолетовых расходимостей", на самом деле представляет собою только временное и частичное средство или только феноменологическое при не очень больших энергиях. Такую точку зрения - особенно до открытия "Московского нуля" разделяли очень немногие (среди них - Дирак). Мне кажется, что Игорь Евгеньевич был прав в принципе и не прав в отношении перспективности теории искривленного импульсного пространства. Сейчас большие надежды возлагаются на калибровочные суперсимметричные теории и особенно на "струны". Но окончательной ясности нет ни у кого.

Вернусь к рассказу о нашей жизни в 50-е годы. Завтракали и обедали мы обычно втроем (И. Е., Романов и я). Игорь Евгеньевич обычно рассказывал новости, которые узнавал из передач иностранного радио (он регулярно слушал Би-Би-Си на английском и русском языках, тогда это было довольно необычно), - политические, спортивные, просто курьезные; от него мы узнали о первом восхождении на Эверест в 1953 году Хиллари и Тенцинга; я вспоминаю об этом сегодня, когда на Эверест поднялись участники советской экспедиции, возглавлявшейся его сыном Женей; тогда Игорь Евгеньевич говорил, что он часто клянет себя, что пристрастил сына к альпинизму - захватывающему, но очень опасному увлечению. Как и во всем, что рассказывал Игорь Евгеньевич, главное было даже не содержание, а его отношение - умного, страстного, необычайно широкого человека. Игорь Евгеньевич не давал нам, как говорится, закисать; будучи сам увлекающимся и общительным человеком, он и нас заставлял отдыхать активно и весело. Были в моде у нас вечерние игры в шахматы и их модификации (игра вчетвером, игра без знания фигур противника с секундантом и т. п.; И. Е. показал нам китайские игры "Го" и "выбирание камней"; последняя игра допускает алгоритмизацию, основанную на "золотом сечении", и мы ломали себе головы над этим). Были прогулки лыжные и пешие, а летом - выезд на купания (в последнем случае я был полностью посрамлен, но И. Е. тактично избавил меня от лишних огорчений). Вместе с нами на равных принимал участие и шофер отдельской машины Павлик Гурьянов. В том мире, который образовывался всюду вокруг Игоря Евгеньевича, это было абсолютно естественно и вообще не являлось чем-то особенным. Потом, имея дело с другим начальством, я увидел совсем другие отношения с подчиненными.

Я вспомнил тут, как Павлик однажды спас жизнь Игорю Евгеньевичу и мне. Из встречного потока навстречу нам неожиданно выскочил на огромной скорости военный грузовик (он пошел на обгон на узкой кривой улице, огибавшей церковь). Павлик с мгновенной реакцией бывшего танкиста сумел выскочить на тротуар между редкими, к счастью, прохожими и тем избежал неизбежного лобового столкновения. К сожалению, Павлик потом спился и был переведен на работу машиниста маневренного паровоза.

Большую часть жизни Игорь Евгеньевич очень нуждался в деньгах. Некий достаток возник, когда он получил Сталинскую премию. Но часть из нее он сразу же выделил на помощь нуждающимся талантливым людям; он попросил найти таких и связать его с ними - но эти люди не знали, откуда они получают деньги. Мне очень стыдно, что мне не пришло в голову то же самое или что-нибудь аналогичное (о поступке И. Е., вернее о нескольких таких поступках, я узнал лишь после его смерти).

Е. Л. Фейнберг пишет в своих уже упоминавшихся мною воспоминаниях (я полностью с ним согласен и просто цитирую):

"...Было (в России конца ХIХ века) нечто основное, самое важное и добротное - среднеобеспеченная трудовая интеллигенция с твердыми устоями духовного мира, из которой выходили и революционеры до мозга костей, и поэты, и практические инженеры, убежденные, что самое важное - это строить, делать полезное. Игорь Евгеньевич как личность происходит именно отсюда, и лучшие родовые черты этой интеллигенции стали лучшими его чертами, а ее недостатки - и его слабостями. Едва ли не главная была внутренняя духовная независимость - в большом и малом, в жизни и науке..."1

Человеком таких же высоких качеств была и жена И. Е., Наталья Васильевна, пережившая его ровно на 9 лет. Ей, вероятно, не всегда было легко и просто, жизнь вообще штука сложная...

Разговаривая как-то с Клавой и желая успокоить ее в тех сомнениях, которые ее мучили (совершенно необоснованно), Н. В. сказала: мужчины часто любят неровно, иногда у них любовь ослабевает, почти исчезает, но потом приходит вновь (я знаю об этом разговоре от Клавы; никто не решится утверждать, что Н. В. говорила о своих отношениях с мужем, конечно нет, но какой-то душевный опыт и мудрая доброта в этом были). На протяжении долгих лет их совместной жизни Наталья Васильевна поддерживала своего мужа и на подъеме, и в периоды депрессии, которые бывали у Игоря Евгеньевича, как у всех активных и сильно чувствующих людей.

Об Игоре Евгеньевиче много написано. Я хотел бы думать, что мне удалось прибавить какие-то штрихи к его портрету.

Вероятно, главные удачи моей юности и молодости - то, что я сформировался в Сахаровской семье, носившей те же "родовые черты" русской интеллигенции, о которых пишет Евгений Львович Фейнберг, а затем под влиянием Игоря Евгеньевича.

* * *

Совсем другим, но тоже на редкость обаятельным и ярким человеком был Исаак (Юзик по паспорту) Яковлевич Померанчук. Он был крайне расстроен тогда, летом 1950 года, своим пребыванием на объекте: мы оторвали его от большой науки - т. е. теории элементарных частиц и теории поля - и от молодой жены - он только что женился и был всецело во власти этих переживаний, это был не первый его брак, но, кажется, предыдущие (один или два) прерывались очень рано, жены почему-то уходили от него, но на этот раз, наоборот, он увел жену от мужа-генерала; ночи напролет простаивал И. Я. под ее окнами в надежде на случайный взгляд из-за занавески (все вышенаписанное основано на непроверенных слухах, но я не мог удержаться, чтобы их не повторить, слишком хорошо они "вписываются в образ").

Мне вспоминается, как Исаак Яковлевич вышагивал по дворику коттеджа, где его поселили, ероша свою иссиня-черную шевелюру, и напевал под нос что-нибудь вроде:

Я росла и расцветала до семнадцати годов,

А с семнадцати годов сушит девушку любовь...

(девушка - это был, видимо, он). Когда я обращался к нему с каким-либо вопросом, он восклицал:

- Вы знаете, я, наверно, старомодный человек, но для меня все еще самыми важными являются такие странные вещи, как любовь.

Несмотря на все эти переживания, он с большой скоростью и блеском решал те теорфизические задачи, которые мы с И. Е. могли ему предложить - т. е. выделить из общей массы волновавших нас проблем: теорфизическая техника у него была виртуозной и знал он многое, что мне было неизвестно. Но к этой своей деятельности он относился с величайшим (и совершенно искренним) презрением. Еще раньше я слышал о нем рассказ, как он "ловил за пуговицу" директора большого физического института и спрашивал его:

- Есть у вас ускоритель на 600 Мэв? Ах, нет! В таком случае, вы управдом, а не директор.

Все это было не позой, а существом его натуры, всепоглощающей страстью. Он выработал себе концепцию, что основные, самые фундаментальные законы природы в "обнаженной", не искаженной форме должны проявиться в физике предельно высоких энергий. Вопрос был только в том, чему равны эти энергии, и надо было провести опыты с частицами, обладающими ими. Развитие науки в последующие тридцать лет, по-видимому, подтверждает это предположение. К сожалению, Исаак Яковлевич прожил только половину этого срока и многого уже не увидел. А что-то - и, быть может, самое главное - не увидим и мы, ныне живущие. И. Я. томился на объекте, вероятно, два (или четыре) месяца. Потом начальство поняло, что все же лучше его отпустить. Он вернулся к своей работе и жене.

ГЛАВА 9

Магнитный термоядерный реактор. Магнитная кумуляция

К первым объектовским годам (1950-1951) относится наша совместная с Игорем Евгеньевичем Таммом работа по проблеме управляемой термоядерной реакции.

Я начал думать, как я уже писал, об этом круге вопросов еще в 1949 году, но без каких-либо разумных конкретных идей. Летом 1950 года на объект пришло присланное из секретариата Берии письмо с предложением молодого моряка Тихоокеанского флота Олега Лаврентьева. В вводной части автор писал о важности проблемы управляемой термоядерной реакции для энергетики будущего. Далее излагалось само предложение. Автор предлагал осуществить высокотемпературную дейтериевую плазму с помощью системы электростатической термоизоляции. Конкретно предлагалась система из двух (или трех) металлических сеток, окружающих реакторный объем. На сетки должна была подаваться разница потенциалов в несколько десятков Кэв, так чтобы задерживался вылет ионов дейтерия или (в случае трех сеток) в одном из зазоров задерживался вылет ионов, а в другом - электронов. В своем отзыве я написал, что выдвигаемая автором идея управляемой термоядерной реакции является очень важной. Автор поднял проблему колоссального значения, это свидетельствует о том, что он является очень инициативным и творческим человеком, заслуживающим всяческой поддержки и помощи. По существу конкретной схемы Лаврентьева я написал, что она представляется мне неосуществимой, так как в ней не исключен прямой контакт горячей плазмы с сетками и это неизбежно приведет к огромному отводу тепла и тем самым к невозможности осуществления таким способом температур, достаточных для протекания термоядерных реакций. Вероятно, следовало также написать, что, возможно, идея автора окажется плодотворной в сочетании с какими-то другими идеями, но у меня не было никаких мыслей по этому поводу, и я этой фразы не написал. Во время чтения письма и писания отзыва у меня возникли первые, неясные еще мысли о магнитной термоизоляции. Принципиальное отличие магнитного поля от электрического заключается в том, что его силовые линии могут быть замкнутыми (или образовывать замкнутые магнитные поверхности) вне материальных тел, тем самым может быть в принципе решена "проблема контакта". Замкнутые магнитные силовые линии возникают, в частности, во внутреннем объеме тороида при пропускании тока через тороидальную обмотку, расположенную на его поверхности (рис. 6). Именно такую систему я и решил рассмотреть.

Рис. 6

В начале августа 1950 года из Москвы вернулся Игорь Евгеньевич - кажется, ему был предоставлен кратковременный отпуск. Он с огромным интересом отнесся к моим размышлениям - все дальнейшее развитие идеи магнитной термоизоляции осуществлялось нами совместно. Вклад И. Е. был особенно велик во всех расчетах и оценках и в рассмотрении основных физических концепций магнитного дрейфа, магнитных поверхностей и некоторых других. Первоначально я предложил назвать нашу тему ТТР (тороидальный термоядерный реактор), но И. Е. придумал более общее и удачное название МТР (магнитный термоядерный реактор); это название привилось, оно применяется и к другим схемам с магнитной термоизоляцией.

Рис. 7

Первая (еще не самая серьезная) трудность, на которую мы обратили внимание, была проблема магнитного дрейфа. Общая картина движения заряженной частицы (иона или электрона) в сильном магнитном поле - спираль, "навитая" на магнитную силовую линию. Радиус витков спирали обратно пропорционален магнитному полю и называется "ларморовским радиусом". Таким образом, двигаясь вдоль силовой линии, частица не выходит из реакторного объема и не соприкасается со стенками, если сами силовые линии не выходят к стенкам. Это и есть принцип магнитной термоизоляции. Но приведенная картина справедлива лишь приближенно, с точностью до параметра, определяемого отношением ларморовского радиуса к радиусу кривизны магнитной силовой линии. Из-за неоднородности магнитного поля в общем случае возникает смещение центра ларморовской окружности, уводящее его с магнитной силовой линии ("магнитный дрейф"). Кроме того, возможен дрейф, вызванный электрическими полями ("электрический дрейф"). Происхождение явления дрейфа легко понять - см. рис. 7; на этом рисунке предположено, что магнитное поле перпендикулярно плоскости чертежа, а напряженность возрастает в направлении оси Х. Кривизна траектории движения заряженной частицы пропорциональна величине магнитного поля и больше в точке В, чем в точке А; в результате траектория частицы (точней, ее проекция на плоскость, перпендикулярную вектору магнитного поля) оказывается незамкнутой, что изображено на рисунке (дрейф в направлении оси Y). Аналогично действует направленное вдоль оси Х электрическое поле. Магнитное поле, созданное тороидальной обмоткой (в отсутствие плазмы) внутри тороида, совпадает с полем прямого тока, текущего вдоль оси вращения; его напряженность обратно пропорциональна расстоянию до оси вращения. В результате возникает дрейф (смещение) заряженных частиц в направлении, параллельном оси вращения, и они попадают на стенку тороидального объема.

Рис. 8

Выход из этой трудности - в рассмотрении систем, в которых, кроме поля, созданного тороидальной обмоткой, есть еще налагающееся на него поле, созданное циркулярным током, текущим внутри тороидального объема (рис. 8). В таких системах уже нет замкнутых магнитных силовых линий, но есть замкнутые магнитные силовые поверхности, охватывающие циркулярный ток. Магнитные силовые линии спирально навиваются на эти поверхности, опять никуда не выходя за пределы внутреннего объема. О магнитных поверхностях есть упоминание еще в курсе И. Е. "Основы теории электричества", написанном задолго до того, как они нам понадобились. В 1950-1951 гг. И. Е. развил эти идеи. Важный вклад (на этом этапе) внес также Н. Н. Боголюбов. В дальнейшем математическую проблему магнитных поверхностей продолжали разрабатывать другие ученые. Мы показали еще в 1950 г., что, хотя магнитный дрейф в таких системах и происходит, он уже не выводит частицы за пределы ограниченного объема. Игорь Евгеньевич сделал тогда еще одно наблюдение, на много лет опередившее развитие МТР. Он указал, что крайне опасно возникновение таких нарушений структуры (топологии) магнитных поверхностей, при которых некоторые магнитные силовые линии могут быть "стянуты в точку" внутри тороидального объема. Такая "бананная", как ее называют, структура может возникнуть, например, из-за неправильностей в изготовлении тороидальной обмотки или из-за плазменных неустойчивостей (см. далее) - и приводит к колоссальному увеличению теплоотвода. В наших первых предложениях мы рассматривали две возможности создания циркулярного тока - при помощи специального кольца с током, расположенного внутри реакторного объема, и при помощи индукционного тока, текущего непосредственно по плазме и созданного импульсными токами в расположенных вне тороидального объема дополнительных циркулярных обмотках. Эта последняя система наиболее близка к системе "Токамак", которая сейчас (1982 г.) представляется одной из наиболее перспективных во всей проблеме управляемой термоядерной реакции. Мы написали отчет-предложение и, что тогда было важнее, рассказали о наших идеях И. В. Курчатову.

В начале 1951 г. (или в конце 1950-го) на объект прибыла комиссия для рассмотрения наших предложений. В комиссию входили Лев Андреевич Арцимович и Михаил Александрович Леонтович, впоследствии возглавившие работы по МТР. Председателем был Арцимович. И. Е. и я сделали серию докладов, в которых, кроме вышеизложенного, осветили и другие вопросы - первые оценки эффективности системы, если "все получится"; при этом рассматривались системы как с чистым дейтерием, так и со смесью дейтерия с тритием (которые представляются более реальными), пристеночные эффекты и многое другое. Важное мое предложение об использовании нейтронов термоядерного реактора для целей бридинга - т. е. для производства при захвате нейтронов урана-233 из тория-232 и плутония-239 из природного урана-238 - вероятно, было сформулировано несколько позже приезда комиссии. Так как выделение энергии на один акт реакции при процессе деления гораздо больше, чем при процессе синтеза, экономические и технические возможности такого комбинированного двухступенчатого производства энергии оказываются выше, чем при получении энергии непосредственно в термоядерном реакторе. Делящиеся материалы производятся при этом в МТР и затем сжигаются в атомных реакторах сравнительно простой конструкции, более простых, чем реакторы на быстрых нейтронах, в которых к тому же накопление делящихся материалов происходит сравнительно медленно. Может быть, я упоминал об этом предложении, но оно не привлекло внимания. Главное внимание при обсуждении было посвящено вопросу о так называемых плазменных неустойчивостях (подробней о них ниже). Именно ими определяется принципиальная осуществимость МТР. Мы с И. Е. знали об этом кое-что и, конечно, опасались их влияния, но надеялись, что в достаточно больших системах и за достаточно малое время (например, в импульсных термоядерных реакторах) они не скажутся в той мере, чтобы сделать невозможным осуществление МТР. Существовавшие в то время теории турбулентной плазменной диффузии в магнитном поле давали очень большие значения коэффициента теплоотвода (хотя и меньше, чем в отсутствие магнитного поля). Если бы эти теории были справедливы и применимы к МТР, то МТР был бы практически невозможен или очень сложен и громоздок в осуществлении и не экономичен. Но мы не знали об этом летом 1950 года. А когда Арцимович рассказал нам про эти теории, то и мы, и он уже видели перед собой большие перспективы и не хотели отступать без борьбы. Повторилась почти точно (внешне) ситуация, отраженная в известной притче Эйнштейна - как совершаются изобретения. Сначала все специалисты говорят, что это невозможно, и приводят веские аргументы. Потом появляется невежда, который всего этого не знает, и он-то и делает изобретение. Не следует все же понимать эту притчу слишком буквально; "невежда" должен быть на уровне современных научных знаний и еще обладать рядом качеств - иначе ничего не получится; лучше же всего, если он знает о трудностях, но обладает интуицией, чтобы их не бояться даже и тогда, когда еще не может обосновать свою правоту строго логически. В какой-то мере у нас была именно эта ситуация. Но главная особенность истории разработки МТР была в том, что неустойчивости действительно чрезвычайно опасны и их очень много различных типов, о которых никто тогда не подозревал. Неустойчивости простейшего типа - так называемые гидродинамические, т. е. такие, в которых плазму можно трактовать макроскопически как непрерывную среду. Они же оказались самыми "вредными". Пример гидродинамической неустойчивости - образование "перетяжки" на плазменном шнуре, по которому течет ток. Ток создает вокруг шнура циркулярное магнитное поле, сжимающее шнур своим давлением p = H2/8p. Напряженность поля обратно пропорциональна радиусу, поэтому в точке "перетяжки" поле и его давление больше, что приводит к еще большему углублению перетяжки. Это и есть неустойчивость - случайно возникшая самая неглубокая перетяжка за короткое время углубляется настолько, что шнур в этом месте "рвется". Экспериментаторы ЛИПАНа наткнулись на это явление при самых драматических обстоятельствах. Они производили опыты с дейтериевой плазмой, создавая мощные импульсные разряды. Как и следовало ожидать, плазменный шнур сжимался магнитным полем. Предполагалось, что при этом сильно возрастают давление, плотность и температура внутри шнура. По оценкам в их экспериментах не должно было наблюдаться никаких нейтронов от ядерной реакции, но на всякий случай у них была аппаратура для их регистрации. И вдруг эта аппаратура показала образование некоторого (небольшого) количества нейтронов в момент импульса. Возникла ослепительная надежда, что почему-то температура и плотность плазмы оказываются выше, чем по расчетам, и происходит термоядерная реакция! Было от чего закружиться голове. К счастью, у Арцимовича, Леонтовича и большинства экспериментаторов и теоретиков ЛИПАНа головы не закружились. Арцимовичем была высказана гипотеза, впоследствии подтвердившаяся, что в этих опытах имеет место разрыв плазменного шнура в результате "перетяжечной" неустойчивости, а так как по шнуру течет электрический ток большой силы, в точке разрыва возникает электрическое поле (по существу это то же самое явление, которое "наблюдал" когда-то своими пальцами я, размыкая ток батарейки, текущий через обмотку игрушечного моторчика). Электрическое поле ускоряет ядра, находящиеся в точке разрыва, и они взаимодействуют с другими ядрами. Т. е. происходит то же, что в обычной ускорительной трубке. Ядерная реакция действительно имеет место, но это не термоядерная реакция! В дальнейших экспериментах пытались увеличить наблюдаемый эффект, применяя импульсные токи большей величины. Если бы мы имели дело с термоядерной реакцией, то можно было бы ожидать резкого увеличения выхода нейтронов. Но ничего подобного не наблюдается. Это была просто ускорительная трубка, причем плохая. Сенсация развеялась, но, конечно, само явление было очень интересным. История с "фальшивыми" нейтронами получила некоторое отражение в фильме режиссера Михаила Ромма "Девять дней одного года", вышедшем на экраны в 60-х годах; недавно его вновь показывали по телевизору. Игорь Евгеньевич рассказывал мне тогда некоторые подробности его предыстории. Первоначально Ромм обратился за материалами для будущего фильма к проф. Василию Семеновичу Емельянову, тогда начальнику Управления по мирному использованию атомной энергии. (Емельянов - старый большевик, автор нескольких книг воспоминаний; в 60-е годы он выступил в "Правде" с резкими нападками на писателя Виктора Некрасова за умаление роли рабочего класса, тоже в связи с кино.) Что Ромму рассказал Емельянов - мне неизвестно; он любит и умеет поговорить. Но он направил Ромма к И. Е. С Игорем Евгеньевичем Ромм разговаривал несколько раз. Тема была - история МТР. Герой фильма - Гусев - имеет имя и отчество, напоминающие мои - Дмитрий Андреевич, но он экспериментатор; отец его живет в деревне (воплощает народную мудрость). Ромм пытался в своем фильме показать изнутри жизнь научно-исследовательского ядерного института, пафос и психологию работы над мирной (и - за кулисами - немирной) термоядерной тематикой. Мне первоначально фильм скорее понравился; теперь мне кажется, что его портит слишком большая "условность" большинства ситуаций. Для самого Ромма фильм явился как бы переходной ступенью от "Ленина в Октябре" к замечательному и волнующему "Обыкновенному фашизму".

Центральный эпизод в фильме - переоблучение Гусева нейтронами от экспериментальной термоядерной установки.

На самом деле до такой опасности и до сих пор очень далеко!

В 1950 году мы надеялись осуществить МТР за 10, максимум - за 15 лет. (Я говорю о нас с Игорем Евгеньевичем и более горячих головах из числа ЛИПАНовцев; Арцимович и Леонтович были настроены осторожней.) Сейчас позади 32 года напряженной работы многих сотен талантливых людей во всех развитых странах мира. Проведены многочисленные эксперименты в самых разнообразных условиях, многочисленные, часто очень тонкие и глубокие теоретические исследования. И только сейчас, по-видимому, поведение плазмы в неоднородных магнитных полях и поведение систем типа Токамак изучены в той мере, которая дает обоснованную, а не интуитивную надежду на осуществимость этих систем. Но абсолютно достоверный ответ будет получен лишь в ходе демонстрационного эксперимента, надо надеяться - в этом десятилетии!

На основании доклада комиссии было принято постановление Совета Министров, согласно которому разработка проблемы МТР поручалась ЛИПАНу. Ответственный руководитель - Л. А. Арцимович. Руководитель теоретических работ - М. А. Леонтович. Авторы предложения Тамм и Сахаров привлекались в качестве постоянных консультантов. (Подразумевалось, что основной нашей задачей, за которую мы отвечаем, является по-прежнему разработка термоядерного заряда.) Во всех дальнейших работах роль Арцимовича и Леонтовича была очень большой. Арцимович уже имел опыт в плазменных явлениях, который он приобрел занимаясь электромагнитными методами разделения изотопов. Но гораздо важней был его высокий общефизический уровень, прекрасное владение экспериментальной техникой и теорией, острый, скептический и одновременно деловой ум. Очень существенна заслуга Арцимовича в выборе Токамака как основного направления исследований. Что касается Леонтовича, то лучшего руководителя теоретических работ найти было нельзя. Он мало верил в конечный успех, но делал максимум возможного для его приближения. Отношение его к сотрудникам было требовательным, отеческим и самоотверженным. Огромные успехи в теоретической физике плазмы в МТР без него были бы невозможны.

Через несколько недель после комиссии я был вызван к Берии. До этого один раз и много раз после я бывал в Кремле в кабинете Берии ? 13 в составе большой группы, возглавляемой "старшими" (Б. Л. Ванниковым и И. В. Курчатовым). Расскажу, как обычно это происходило.

Каждый раз, приехав в Москву, я должен был сидеть, как принято говорить, "на приколе", потом - иногда через неделю - поступал сигнал из Управления: "Зовут наверх". Я приезжал туда, и все вместе мы направлялись в Кремль; в бюро пропусков нам выдавались листочки-пропуска, затем надо было пройти несколько постов проверки, один офицер проверял придирчиво паспорт и пропуск, а другой бдительно смотрел прямо в лицо, нет ли на нем подозрительного выражения. Конечно, задавался вопрос, нет ли у вас с собой оружия (но обыска ни разу не было).

В этот раз я ехал один. В приемной Берии я увидел, однако, Олега Лаврентьева - его отозвали из флота. К Берии нас пригласили обоих. Берия, как всегда, сидел во главе стола, в пенсне и в накинутой на плечи светлой накидке, что-то вроде плаща. Рядом с ним сидел его постоянный референт Махнев, в прошлом начальник лагеря на Колыме. После устранения Берии Махнев перешел в наше Министерство в качестве начальника отдела информации; вообще тогда говорили, что МСМ - это "заповедник" для бывших сотрудников Берии.

Берия, даже с какой-то вкрадчивостью, спросил меня, что я думаю о предложении Лаврентьева. Я повторил свой отзыв. Берия задал несколько вопросов Лаврентьеву, потом отпустил его. Больше я его не видел. Знаю, что он поступил на физический факультет или в какой-то радиофизический институт на Украине и по окончании приехал в ЛИПАН. Однако после месяца пребывания там у него возникли большие разногласия со всеми сотрудниками. Он уехал обратно на Украину. В 70-х годах я получил от него письмо, в котором он сообщал, что работает старшим научным сотрудником в каком-то прикладном научно-исследовательском институте, и просил выслать документы, подтверждающие факт его предложения 1950 года и мой отзыв того времени. Он хотел оформить свидетельство об изобретении. У меня ничего на руках не было, я написал по памяти и выслал ему, заверив официально мое письмо в канцелярии ФИАНа. Мое первое письмо почему-то не дошло. По просьбе Лаврентьева я выслал ему письмо вторично. Больше я о нем ничего не знаю. Может быть, тогда, в середине 50-х годов, следовало выделить Лаврентьеву небольшую лабораторию и предоставить ему свободу действий. Но все ЛИПАНовцы были убеждены, что ничего, кроме неприятностей, в том числе для него, из этого бы не вышло.

После ухода Лаврентьева Берия обратился ко мне с вопросом, как идет работа по МТР у Курчатова. Я ответил. Он встал, давая понять, что разговор окончен, но вдруг сказал:

- Может, у вас есть какие-нибудь вопросы ко мне?

Я совершенно не был готов к такому общему вопросу. Спонтанно, без размышлений, я спросил:

- Почему наши новые разработки идут так медленно? Почему мы все время отстаем от США и других стран, проигрывая техническое соревнование?

Я не знаю, какого рода ответа я ждал. Через 20 лет в "Меморандуме" Сахарова, Турчина и Медведева задается этот же вопрос и дается ответ, что это отставание связано с неразвитостью демократических структур управления, недостатком информационного обмена, недостатком интеллектуальной свободы. Но вряд ли тогда я осознанно думал об этом. Берия ответил мне прагматически:

- Потому что у нас нет производственно-опытной базы. Все висит на одной "Электросиле". А у американцев сотни фирм с мощной базой.

(Такой ответ был мне, конечно, не интересен.) Он подал мне руку. Она была пухлая, чуть влажная и мертвенно-холодная. Только в этот момент я, кажется, осознал, что говорю с глазу на глаз со страшным человеком. До этого мне это не приходило в голову, и я держался совершенно свободно. Вечером этого дня я был у родителей и рассказал им о своей встрече с Берией. Их испуганная реакция усилила мои ощущения; быть может даже, сейчас это трудно восстановить, только тогда я осознал их.

ГЛАВА 10

Перед испытанием

Подготовка к испытанию первого термоядерного заряда была значительной частью всей работы объекта в 1950-1953 гг., так же как и других организаций и предприятий нашего управления и многих привлеченных организаций. Это была комплексная работа, включавшая, в частности, экспериментальные и теоретические исследования газодинамических процессов взрыва, ядерно-физические исследования, конструкторские работы в прямом смысле этого слова, разработку автоматики и электрических схем изделия, разработку уникальной аппаратуры и новых методик для регистрации физических процессов и определения мощности взрыва.

Громадных усилий с участием наибольшего числа людей и больших материальных затрат требовали производство входящих в изделие веществ, другие производственные и технологические работы.

Особую роль во всей подготовке к испытаниям первого термоядерного изделия (как и всех других изделий) играли теоретические группы. Их задачей был выбор основных направлений разработки изделий, оценки и общетеоретические работы, относящиеся к процессу взрыва, выбор вариантов изделий и курирование конкретных расчетов процесса взрыва в различных вариантах. Эти расчеты проводились численными методами, в те годы - в специальных математических секретных группах, созданных при некоторых московских научно-исследовательских институтах.

Необходимо было прежде всего разработать расчетные схемы, устойчивые к неизбежным малым погрешностям счета и достаточно точные при приемлемом объеме вычислительной работы. Сами расчеты были при этом "шаблонными", почти механическими, но необыкновенно трудоемкими. Первоначально они делались вручную (точней, на электрических арифмометрах) целыми бригадами вычислителей. Затем, после появления первых советских электронно-вычислительных машин (сначала на лампах, потом на транзисторах), наши расчеты были переведены на машины. Расчеты изделий сразу стали одним из самых важных применений ЭВМ. Наличие спроса со стороны могущественного и богатого потребителя, в свою очередь, стимулировало разработку новых ЭВМ, со все более высокими характеристиками быстродействия, "памяти", внешних устройств и логическими возможностями. Впрочем, в наших делах широкое использование ЭВМ относится к периоду уже после 1953 г. Другим "богатым" потребителем были ракетно-космические исследования.

Теоретические группы также играли важную роль в определении задач, анализе результатов, обсуждении и координации почти всех перечисленных направлений работ других подразделений объекта и привлеченных организаций.

В качестве примера коротко скажу о ядерно-физических исследованиях. Они четко распались на два направления. Во-первых, во многих группах на объекте, в Москве и в других городах велись измерения вероятностей ("сечений") элементарных ядерных процессов, которые после некоторых теоретических манипуляций использовались в расчетах. Например, сечения реакций дейтерия и дейтерия с тритием использовались для вычисления скорости термоядерных реакций при разных температурах. Во-вторых, в экспериментальных группах объекта проводились опыты интегрального характера, моделирующие ядерные процессы в геометрии, похожей на геометрию изделий (примером таких интегральных установок является упомянутый в одной из предыдущих глав ФИКОБЫН). Руководителем одной из групп этого второго направления был Юрий Аронович Зысин. У меня были с ним самые тесные деловые отношения. Обычно, раз в месяц или чаще, я приезжал по вечерам в его лабораторию. Это был особый мир - мир высоковольтной аппаратуры, мерцающих огоньков пересчетных схем, таинственно поблескивавшего фиолетовым отливом металла (урана), обозначавшегося тогда диковинным сочетанием букв и цифр.

Сотрудники Зысина работали посменно, но, зная о моем приезде, они все собирались, и мы не спеша, в очень дружеской и спокойной обстановке обсуждали результаты экспериментов. Уезжал я от них обычно часов в 9 вечера. (Среди молодых сотрудников был Саша Лбов; он недавно напомнил о себе, прислав мне в Горький ругательное письмо в связи с моим обращением к Пагуошской конференции.)

С самим Зысиным у меня возникли и чисто личные отношения. Наши коттеджи были расположены рядом, и мы дружили семьями - и взрослые, и дети. Старший сын Зысина был ровесником моей второй дочери Любы. Для Клавы, оказавшейся на объекте в некотором вакууме, это общение было в особенности важно. Мы часто вместе катались на лыжах. В марте и апреле Юра во время этих прогулок раздевался до пояса и скоро сильно загорал (сохранилась фотография, где мы все, старшие и младшие, только что приехали из леса; Клава и Ирина, жена Юры, со смехом набирают снег для снежков). Юрий Аронович иногда рассказывал о довоенных годах, о войне (он был ее участником) и о первых послевоенных годах в ЛИПАНе. Однажды он выступил на семинаре в ЛИПАНе с докладом, в котором обосновывался принцип "жесткой фокусировки" при конструировании ускорителей. К сожалению, специалисты в этой области тогда не оценили его предложения и "доказали", что такого не может быть, потому что не может быть. Сейчас, как известно, строительство больших ускорителей немыслимо без использования принципа жесткой фокусировки, во много раз уменьшающего сечение вакуумной камеры, а значит - вес магнита и стоимость (при нынешних масштабах речь идет о многих десятках миллионов рублей, если не много больше).

Я много имел дело также с экспериментаторами-газодинамиками, в какой-то мере - с конструкторами, но более тесное общение было еще впереди, о нем я пишу в главе "Третья идея".

Осенью 1952 года начальник отдела ядерных исследований на объекте Давиденко, Зысин и я поехали в командировку в Ленинград, где в одном из научно-исследовательских институтов велись большие работы по подготовке радиохимических измерений при предстоящем термоядерном взрыве. Я до тех пор никогда не бывал в Ленинграде (а в следующий раз попал в него уже вместе с Люсей в 1971 году). Но Ленинград всегда был окружен каким-то ореолом в моем воображении - через литературу, рассказы. При личном знакомстве это чувство только усилилось. В Ленинграде я встретил Протопопова (инженера, с которым мы работали на заводе в 1944 году). Он теперь работал в том же самом институте, куда мы приехали. Протопопов был очень болен. Вскоре он умер.

Осенью 1952 года я принял участие в попытке использовать радиохимические методы, чтобы что-то узнать об американских термоядерных зарядах. В ноябре США произвели мощный взрыв на атолле Эниветок (Eniwetok). Через несколько дней, когда, по нашему мнению, радиоактивные продукты с верховыми ветрами должны были достигнуть наших долгот, произошел сильный снегопад (первый в этом году). То ли Давиденко, то ли я предложили собрать этот снег и выделить из него радиоактивные осадки. Мы поехали на "газике" за город и набрали влажного свежевыпавшего снега в несколько больших картонных коробок. Затем начались операции по концентрированию. Мы рассчитывали найти элементы, специфические для тех или иных вариантов термоядерных зарядов (бериллий-7, уран-237 и другие). К несчастью, концентрат не дошел до физиков. Одна из научных сотрудников-радиохимиков машинально вылила концентрат в раковину (она, кажется, была в расстроенных чувствах по чисто личным причинам). Начальству эта история, по-видимому, осталась неизвестной.

Сегодня, когда я пишу (верней, восстанавливаю после кражи) свои воспоминания, с тех пор прошло уже 30 лет. Опять начало ноября, и опять выпал первый, влажный снег. Это то, что не изменилось.

По мере приближения испытания обстановка становилась все более напряженной.

Летом 1952 года (если мне не изменяет память) произошел такой эпизод.

Возникли задержки в производстве одного из основных входящих в изделие материалов. Ответственным по Первому Главному Управлению за производство этого материала был Н. И. Павлов, один из руководящих работников ПГУ, кажется в то время полковник ГБ (а может, уже генерал). Существовало в принципе два различных метода производства - назовем их "старый" и "новый". Старый метод использовал завод, ранее построенный для другой цели, впоследствии отпавшей. Новый метод использовал установку, специально построенную на основе оригинальных научно-технических разработок, и был гораздо более перспективным. Павлов, то ли из перестраховки, то ли желая как-то использовать уже существующий завод, решил скомбинировать оба метода; ничего хорошего из этого не получилось, план производства материала был сорван.

На совещании у Берии, на котором я присутствовал, кто-то поднял этот вопрос. Берия уже имел, видимо, свою информацию. Он встал и произнес примерно следующее:

"Мы, большевики, когда хотим что-то сделать, закрываем глаза на все остальное (говоря это, Берия зажмурился, и его лицо стало еще более страшным). Вы, Павлов, потеряли большевистскую остроту! Сейчас мы Вас не будем наказывать, мы надеемся, что Вы исправите ошибку. Но имейте в виду, у нас в турме места много!"

Берия говорил твердо "турма" вместо "тюрьма". Это звучало жутковато. Грозным признаком было и обращение на "вы". Павлов сидел молча, опустив голову, как, впрочем, и все остальные присутствующие. Во второй половине рабочего дня, когда мы вернулись в управление, он не вышел на работу. Все это приняли как должное. Конечно, Павлов полностью перестроился и вывел старый способ из участия в деле.

Николай Иванович Павлов был одной из самых значительных и активных фигур "во втором этаже власти" Первого Управления. Его биография такова. В 1938 или 1937 году его отозвали с последнего курса университета (кажется, с химфака) и направили работать следователем госбезопасности. В это время Берия менял сверху донизу аппарат, доставшийся ему от Ежова (большинство старых просто сажал, и они, как правило, погибали в лагерях вместе со своими недавними жертвами). Павлов оказался подходящим к своей новой роли, быстро пошел в гору (не буду гадать, благодаря каким способностям; сам он говорил, что никогда не применял физических мер воздействия - враги сами признавались во всех преступлениях при виде его черных глаз!). В 1942 году Павлов - начальник управления МГБ (или НКВД, не помню) Саратовской области (как раз тогда там в тюрьме погибал с голоду Н. И. Вавилов; Леонтович по этому поводу говорил: "Николай Иванович - т. е. Павлов - давно имеет отношение к науке..."), а осенью того же года Павлов уже начальник контрразведки Сталинградского фронта. Это был важнейший пост!

Через 20 лет мой знакомый Д. А. Фишман ехал вместе с Павловым в вагоне по этим местам, кажется на какие-то испытания. Павлов и Д. А. стояли у окна тамбура, курили. Павлов молча смотрел на проплывающую мимо бесконечную, унылую солончаковую степь с редкими отдельными чахлыми кустиками. Внезапно, видимо под действием нахлынувших воспоминаний, он начал говорить. Д. А. отказался (побоялся) сказать мне конкретно, что это были за воспоминания, сказал только, что это было неописуемо страшно.

В начале 1943 года Павлов по распоряжению Берии получает новое назначение уполномоченного ЦК КПСС и Совета Министров при Лаборатории 2. Научным руководителем тогда же там был назначен Курчатов. Павлов стал атомщиком. В этой области он вновь проявил свои незаурядные способности - как организационные и бюрократические, так и понимание научной и инженерной стороны дела. Я его застал уже в Первом Главном Управлении. Это был крепкий, сангвинического телосложения человек с иссиня-черными гладкими волосами и черными глазами на светлом красивом энергичном лице, невысокого роста, с быстрыми движениями, громким голосом и смехом. Он обладал неиссякаемой активностью и работоспособностью, всегда помнил детали бесчисленных дел, знал множество людей. Ко мне он относился подчеркнуто доброжелательно, с подчеркнутым пиететом (однажды он в большой компании в моем присутствии сказал: "Сахаров - наш золотой фонд").

Павлов сначала очень нравился Игорю Евгеньевичу - И. Е. любил и ценил способных людей. Однажды И. Е. просил его о помощи в устройстве к нам на работу молодых специалистов. Павлов сказал:

- Что же тут у вас все евреи! Вы нам русачков, русачков давайте.

После этого эпизода восхищение И. Е. Павловым заметно уменьшилось.

Павлову было присвоено звание генерала ГБ в возрасте 34 лет; не без гордости (и слегка - рисовки) он говорил, что вместе с Наполеоном они самые молодые генералы. После снятия Берии карьера Павлова получила сильный удар, но он оправился.

В середине 50-х годов, когда меня стали глубоко беспокоить проблемы биологических последствий испытаний, Павлов как-то сказал мне:

- Сейчас в мире идет борьба не на жизнь, а на смерть между силами империализма и коммунизма. От исхода этой борьбы зависит будущее человечества, судьба, счастье десятков миллиардов людей на протяжении столетий. Чтобы победить в этой борьбе, мы должны быть сильными. Если наша работа, наши испытания прибавляют силы в этой борьбе, а это в высшей степени так, то никакие жертвы испытаний, никакие жертвы вообще не могут иметь тут значения.

Была ли это безумная демагогия или Павлов был искренен? Мне кажется, что был элемент и демагогии, и искренности. Важней другое. Я убежден, что такая арифметика неправомерна принципиально. Мы слишком мало знаем о законах истории, будущее непредсказуемо, а мы - не боги. Мы, каждый из нас, в каждом деле, и в "малом", и в "большом", должны исходить из конкретных нравственных критериев, а не абстрактной арифметики истории. Нравственные же критерии категорически диктуют нам - не убий!

Последний раз я видел Павлова на открытии памятника Курчатову в 1971 году. В это время он был директором небольшого завода МСМ (правда, весьма важного по характеру продукции). Павлов подошел ко мне и сказал:

- Желаю вам успеха во всех ваших делах (он прекрасно знал, что за дела у меня были в это время - не бомбы). Что это его высказывание значило - не знаю.

На том же заседании у Берии, на котором произошел описанный инцидент, решался вопрос о направлении на объект "для усиления" академика М. А. Лаврентьева и члена-корреспондента А. А. Ильюшина. Когда была названа фамилия Ильюшина, Берия удовлетворенно кивнул - очевидно, она уже была ему известна. Как потом мне сказал К. И. Щелкин (заместитель Харитона, опытный в организационных делах человек), Лаврентьев и Ильюшин были направлены на объект в качестве "резервного руководства" - в случае неудачи испытания они должны были сменить нас немедленно, а в случае удачи - немного погодя и не всех... Лаврентьев старался держаться в тени и вскоре уехал. Что же касается Ильюшина, то он вел себя иначе. Он вызвал нескольких своих сотрудников (в отличие от сотрудников объекта - с докторскими степенями, это подчеркивалось) и организовал нечто вроде "бюро опасностей". На каждом заседании Ильюшин выступал с сообщением, из которого следовало, что обнаружена еще одна неувязка, допущенная руководством объекта, которая неизбежно приведет к провалу. Ильюшину нельзя было отказать в остроумии и квалификации, и все же, как правило, он делал из мухи слона (но в случае неудачи испытания укус каждой из этих мух был бы смертелен - он мог бы сослаться на то, что "предупреждал"). На одном заседании Ученого Совета, возмущенный его демагогией, я сказал, невольно несколько по-хамски:

- Ильюшин доказывает нам нечто. Но если подойти с умом, то все будет иначе.

Потом Зельдович любил говорить:

- Будем действовать по принципу Сахарова, т. е. с умом...

Ильюшин жил совсем один в предоставленном ему коттедже с огромной собакой. По вечерам он гулял с ней по безлюдным улицам нашего городка.

После снятия Берии звезда Ильюшина закатилась. Щелкин (и Харитон?) не простили ему пережитого за последний год. Он даже не был допущен к поездке на испытания, что для человека его ранга было большой дискриминацией.

ГЛАВА 11

1953 год

Для всех людей на земле это был год смерти Сталина и последовавших за ней важных событий, приведших к большим изменениям в нашей стране и во всем мире. Для нас на объекте это также был год завершения подготовки к первому термоядерному испытанию и самого испытания.

Последние месяцы жизни и власти Сталина были очень тревожными, зловещими. Одним из трагических событий того времени стало так называемое "дело врачей-убийц", сообщения о котором в начале 1953 года появились на страницах всех советских газет. Речь шла о группе врачей Кремлевской больницы - почти все они были евреями, - которые якобы совершили ряд хорошо замаскированных врачебных убийств партийных и государственных деятелей Щербакова, Жданова и других - и готовились к убийству Сталина. Дело якобы началось с письма врача Лидии Тимашук (конечно, сексотки). Фактически же все, имевшие за плечами опыт кампаний 30-х годов, понимали, что это широко задуманная антиеврейская провокация, развитие антисемитской и антизападной шовинистической "борьбы с космополитизмом", продолжение антиеврейских акций - убийства Михоэлса, расстрела Маркиша и др. Потом мы узнали, что в начале марта были подготовлены эшелоны для депортации евреев и напечатаны оправдывающие эту акцию пропагандистские материалы, в том числе номер "Правды" с передовой "Русский народ спасает еврейский народ" (автор якобы некто Чесноков, незадолго до смерти Сталина введенный им в расширенный состав Президиума ЦК КПСС, - Сталин тогда уже не доверял старому составу). По всей стране прошли митинги с осуждением "врачей-убийц" и их пособников; начались массовые увольнения врачей-евреев. (На объекте кампания увольнений была немного приглушена, но я знаю один случай увольнения доктора-глазника Кацнельсона, мужа моей одноклассницы Лены Фельдман; возможно, были и другие, о которых я не знаю.)

С каждым днем атмосфера накалялась все больше, и в недалеком будущем можно было опасаться погромов (говорят, они были запланированы). В это время в Москву приехал за получением Премии Мира французский общественный деятель Ив Фарж. Он выразил желание встретиться с подследственными врачами и, когда встреча состоялась, спросил, хорошо ли с ними обращаются. Они, естественно, ответили, что очень хорошо, но один из них незаметно оттянул рукав и молча показал Иву Фаржу следы истязаний. Тот, потрясенный, бросился к Сталину. По-видимому, Сталин отдал приказ не выпускать слишком любопытного из СССР. Во всяком случае, Ив Фарж вскоре погиб на Кавказе при очень подозрительных обстоятельствах. (Я не мог проверить достоверность этого, но не получил при этих попытках и опровержения - я рассказал через несколько лет эту историю в обществе начальства, включая Славского, и все промолчали.)

В январе или начале февраля я был свидетелем многозначительной сцены.

Я обедал за столиком в "генералке". Через проход от меня сидели Н. И. Павлов и Курчатов. По радио передали сообщение о том, что в Тель-Авиве неизвестные лица бросили бомбу в советское представительство. И тут я увидел, что красивое лицо Н. И. Павлова вдруг осветилось каким-то торжеством.

- Вот какие они - евреи! - воскликнул он. - И здесь, и там нам вредят. Но теперь мы им покажем.

Курчатов промолчал. Борода и усы полностью скрывали выражение его лица.

Некоторые считают, что дело врачей должно было стать также началом общего, широкого террора, подобного террору 1937 года, во всех звеньях государственной машины, включая высший партийный уровень, и что соратники Сталина почувствовали нависшую над ними опасность. В таком случае возможно, что смерть Сталина не была естественной - ему помогли. Эта версия развита в одной из книг Авторханова.

У меня нет своего собственного мнения о том, как умер Сталин. Тональность известного рассказа Хрущева скорей свидетельствует в пользу естественной смерти.

О смерти Сталина было объявлено 5 марта. Однако, по-видимому, общепризнанно, что смерть Сталина наступила раньше и скрывалась несколько дней. Это было потрясающее событие. Все понимали, что что-то вскоре изменится, но никто не знал - в какую сторону. Опасались худшего (хотя что могло быть хуже?..). Но люди, среди них многие, не имеющие никаких иллюзий относительно Сталина и строя, - боялись общего развала, междоусобицы, новой волны массовых репрессий, даже - гражданской войны. Игорь Евгеньевич приехал с женой на объект, считая, что в такое время лучше находиться подальше от Москвы. Известно, что в эти дни в Москве возникла стихийная давка. Сотни тысяч людей устремились в центр Москвы, чтобы увидеть тело Сталина, выставленное в Колонном зале. Власти, видимо, не предугадали масштаба этого человеческого потока и в обстановке непривычного отсутствия команд свыше не приняли вовремя необходимых мер безопасности. Погибли сотни людей, может тысячи. За несколько дней, однако, в верхних коридорах власти кое-что утряслось (как потом выяснилось - временно), и мы узнали, что теперь нашим Председателем Совета Министров будет Г. М. Маленков. Яков Борисович Зельдович сказал мне по этому поводу:

- Такие решения принимаются не на один год: лет на 30...

Он, конечно, ошибался.

По улицам ходили какие-то взволнованные, растерянные люди, все время играла траурная музыка. Меня в эти дни, что называется, "занесло". В письме Клаве (предназначенном, естественно, для нее одной) я писал:

"Я под впечатлением смерти великого человека. Думаю о его человечности".

За последнее слово не ручаюсь, но было что-то в этом роде. Очень скоро я стал вспоминать эти слова с краской на щеках. Как объяснить их появление? До конца я сейчас этого не понимаю. Ведь я уже много знал об ужасных преступлениях - арестах безвинных, пытках, голоде, насилии. Я не мог думать об их виновниках иначе, чем с негодованием и отвращением. Конечно, я знал далеко не все и не соединял в одну картину. Где-то в подсознании была также внушенная пропагандой мысль, что жестокости неизбежны при больших исторических событиях ("лес рубят - щепки летят"). Еще на меня, конечно, действовала общая траурная, похоронная обстановка - где-то на эмоциональном уровне ощущения всеобщей подвластности смерти. В общем, получается, что я был более внушаем, чем мне это хотелось бы о себе думать. И все же главное, как мне кажется, было не в этом. Я чувствовал себя причастным к тому же делу, которое, как мне казалось, делал также Сталин - создавал мощь страны, чтобы обеспечить для нее мир после ужасной войны. Именно потому, что я уже много отдал этому и многого достиг, я невольно, как всякий, вероятно, человек, создавал иллюзорный мир себе в оправдание (я, конечно, чуть-чуть утрирую, чтобы была ясней моя мысль). Очень скоро я изгнал из этого мира Сталина (возможно, я впустил его туда совсем ненадолго и не полностью, больше для красного словца, в те несколько эмоционально искаженные дни после его смерти). Но оставались государство, страна, коммунистические идеалы. Мне потребовались годы, чтобы понять и почувствовать, как много в этих понятиях подмены, спекуляции, обмана, несоответствия реальности. Сначала я считал, несмотря ни на что, вопреки тому, что видел в жизни, что советское государство - это прорыв в будущее, некий (хотя еще несовершенный) прообраз для всех стран (так сильно действует массовая идеология). Потом я уже рассматривал наше государство на равных с остальными: дескать, у всех есть недостатки - бюрократия, социальное неравенство, тайная полиция, преступность и ответная жестокость судов, полиции и тюремщиков, армии и военные стратеги, разведки и контрразведки, стремление к расширению сферы влияния под предлогом обеспечения безопасности, недоверие к действиям и намерениям других государств. Это то, что можно назвать теорией симметрии: все правительства и режимы в первом приближении плохи, все народы угнетены, всем угрожают общие опасности. Мне кажется, что это наиболее распространенная точка зрения. И, наконец, уже в свой диссидентский период я пришел к выводу, что теория симметрии тоже требует уточнения. Нельзя говорить о симметрии между раковой и нормальной клеткой. А наше государство подобно именно раковой клетке - с его мессианством и экспансионизмом, тоталитарным подавлением инакомыслия, авторитарным строем власти, при котором полностью отсутствует контроль общественности над принятием важнейших решений в области внутренней и внешней политики, государство закрытое - без информирования граждан о чем-либо существенном, закрытое для внешнего мира, без свободы передвижения и информационного обмена. Я все же не хочу, чтобы эти характеристики понимались догматически. Я отталкиваюсь от "теории симметрии". Но какая-то (и большая) доля истины есть и в ней. Истина всегда неоднозначна. Какие выводы из всего этого следуют? Что надо делать нам здесь (т. е. в СССР) или там (т. е. на Западе)? На такие вопросы нельзя ответить в двух словах, да и кто знает ответ?.. Надеюсь, что никто - пророки до добра не доводят. Но, не давая окончательного ответа, надо все же неотступно думать об этом и советовать другим, как подсказывают разум и совесть. И Бог вам судья сказали бы наши деды и бабушки.

В конце марта 1953 г. была объявлена широкая амнистия (ее называли неофициально "ворошиловская", так как под Указом стояла подпись Председателя Президиума Верховного Совета Ворошилова, но, конечно, решение о ней было принято коллективно). Амнистия имела огромное значение, так как уменьшала базу рабской системы принудительного труда. У нее были и отрицательные последствия - временное увеличение в некоторых местах преступности. Но главный ее недостаток был тот, что из нее были исключены политические статьи1. Миллионы безвинных, миллионы жертв сталинского террора продолжали оставаться за колючей проволокой бесчисленных каторжных лагерей, в тюрьмах, в ссылках и на бессрочном поселении. Лишь через несколько лет большинство из них - те, кто еще был жив, - вышли на свободу. Это стало возможным только в результате постепенного освобождения страны от пут сталинского кошмара, при оттеснении из высшего руководства многих трусливых, циничных и жестоких соучастников сталинских преступлений. Как известно, это в значительной мере заслуга Хрущева и его советников в 50-х годах (среди которых, говорят, важную роль играл Снегов - в прошлом тоже узник сталинских лагерей).

Примерно через неделю после объявления об амнистии произошло еще одно важное событие - прекращение дела врачей. Первым среди нас узнал об этом Игорь Евгеньевич - он всегда слушал по утрам иностранные радиопередачи на коротких волнах, чаще всего на английском языке. Я помню, как Игорь Евгеньевич, запыхавшись, прибежал в этот день в отдел и еще от порога крикнул:

- Врачей освободили!

Через несколько часов мы уже читали об этом в советских газетах:

"Всех обвиняемых освободить за отсутствием состава преступления. Виновных в нарушении социалистической законности, в применении строжайше запрещенных законом приемов следствия (читай: пыток, подлогов, фальсификаций. - А. С.) - привлечь к строгой ответственности."1

Игорь Евгеньевич был совершенно потрясен и счастлив и только и мог повторять:

- Неужели дожили? Неужели, наконец, дождались?

Казалось, начинается новая эра. Конечно, как это часто бывает, Игорь Евгеньевич (и все мы) не только радовались действительно великому событию, но и делали из него очень далеко идущие выводы, которые оправдались не полностью и - некоторые - далеко не сразу. И все же самое страшное было позади. В эти дни, наряду с официальным сообщением, мы также с восторгом читали передовые "Правды": "Нерушимость дружбы народов", "Социалистическая законность". Кажется, такое было в первый и последний раз. Очень счастлив был и Яков Борисович. Он мне тогда сказал:

- А ведь это наш Лаврентий Павлович разобрался!

Меня несколько покоробило, но я только заметил:

- Разобраться не так трудно, было бы желание.

Пора было составлять последний итоговый отчет - с ожидаемыми характеристиками и описанием изделия, представляемого на испытание.

Завенягин просил написать отчет так, чтобы его можно было показать не только специалистам, но и "архитектору", и "инженеру-электротехнику". Архитектором по образованию был Берия, а электротехником - Маленков. Но архитектору скоро стало не до наших отчетов.

В один из летних дней жители объекта увидели, что табличка с обозначением "улица Берии" снята, и на ее место повешена картонка с надписью "улица Круглова" (Круглов - тогда министр ВД; потом эта улица была переименована как-то еще). Через час мы услышали по радио сообщение о снятии, разоблачении и аресте Берии и его сообщников1. В деталях ход этих событий остался мне неизвестен. Но я слышал, что Берия был арестован в Кремле, на заседании Президиума ЦК КПСС. Офицеры одной из частей армии за час до приезда Берии сменили по приказу Жукова охрану в Кремле; они пропустили машину Берии и "отсекли" машину с охраной. В это же время в Москву вошли армейские части, блокировали здание ГБ и места дислокации частей ГБ и МВД. Берию арестовали Жуков и Москаленко, неожиданно для него вошедшие в зал заседаний Президиума. Его поместили под арест в подвале здания Министерства обороны2, где он находился вплоть до суда (под председательством маршала Конева) и расстрела. Я слышал, что Берия обращался в Президиум с просьбой о помиловании, писал, что честным трудом искупит свои ошибки, ссылался на большой опыт руководства хозяйством и новыми разработками, на заслуги во время войны. Берия был расстрелян вместе со своими основными помощниками, среди них были Меркулов, Деканозов, Кобулов, Мешик.

Через несколько дней (через две недели?) после ареста Берии меня пригласили в горком КПСС и дали для ознакомления Письмо ЦК КПСС по делу Берии. Письмо рассылалось по партийным организациям (я не знаю, по всем ли, и если нет, то по какому принципу делался выбор) и было предназначено для разъяснения причин ареста Берии. Хотя я не член КПСС, но мое положение было достаточно высоким, и, очевидно, поэтому решили ознакомить и меня с этим документом. В 1956 году в таком же порядке меня ознакомили с текстом секретного выступления Хрущева на ХХ съезде.

Письмо ЦК КПСС было в красной обложке, поэтому я мысленно называл его "Красной книгой". Здесь я тоже буду называть его этим словом, ассоциирующимся с цветом крови. Это очень интересный документ, я постараюсь вспомнить и изложить его содержание.

Письмо начиналось с утверждения, что Берия - буржуазный перерожденец, старый агент мусаватистской разведки, что он злоупотребил доверием народа и совершил тягчайшие преступления. Однако приводимые в письме потрясающие факты свидетельствовали не только о личных, действительно ужасных преступлениях Берии, но и о том, что он был одним из соучастников Сталина и, более того, - всей репрессивной системы в целом. При чем тут буржуазное перерождение - совершенно непонятно, а если оно имело место, то относилось оно не только к Берии. Начиналось письмо с описаний действий Берии и его сообщников в Грузии - массовых арестов и казней, чудовищных пыток. Несколько страниц было уделено делу Лакобы - председателя ЦИК Абхазской АССР - и его жены. Ее арестовали уже после гибели мужа в застенках НКВД и подвергли пыткам, чтобы добиться признания виновности мужа. Не добившись, схватили четырнадцатилетнего сына и стали мучить его на глазах у матери, а мать - на глазах у сына, вынуждая оговорить покойного. Но оба отказались и были убиты. Подробно описывалось также убийство лично Берией Первого секретаря ЦК КП(б) Армении Агаси Ханджяна и некоторые другие. Из дел, относящихся к московскому периоду деятельности Берии и его сообщников, запомнилась цитата из письма Эйхе, которого пытал "гражданин Мешик" - тот самый, который возглавлял секретный отдел в нашем Управлении и столь мирно играл в шахматы с некоторыми научными сотрудниками. У Эйхе был перелом позвонков еще при допросах в царской охранке, и, зная это, Мешик бил его палкой по этим чувствительным местам.

В 1941 году, как указывалось в документе, через несколько дней после начала войны Берия представил Сталину на подпись большой список политзаключенных на расстрел. Все эти люди ранее были приговорены к различным срокам заключения, среди них приблизительно 40 известных партийных и государственных деятелей, многие - герои революции и гражданской войны, содержавшиеся в секретных тюрьмах в Куйбышеве и под Москвой, а всего, если мне не изменяет память, около 400 человек. Сталин подписал этот список, и все перечисленные в нем были расстреляны. В то время упоминание Сталина в таком контексте было потрясающим (мне рассказывали, что при чтении документа на партийном собрании на одном большом заводе в этом месте по залу прошел какой-то общий вздох, похожий на стон). Теперь мы знаем, что таких "превентивных", абсолютно беззаконных массовых расстрелов было много в военные и предвоенные годы. Один из них - расстрел польских офицеров в Катыни.

Запомнился заместитель Берии Деканозов, посол в Германии, который любил ездить на машине по улицам Москвы, высматривая женщин, и тут же насиловал их прямо в своей огромной машине в присутствии охраны и шофера. Сам Берия был интеллигентней. Он любил ходить пешком около своего дома на углу Малой Никитской и Вспольного и указывал на женщин охране ("секретарям"), потом их приводили к нему, и он понуждал их к сожительству. После попытки самоубийства одной его четырнадцатилетней жертвы Берия провел всю ночь около ее постели (но девушка погибла).

Допросы политзаключенных часто проводились в его служебном кабинете. Он требовал, чтобы все присутствующие поочередно били допрашиваемого (гангстерский прием круговой поруки), и издевался над "теоретиком" Меркуловым, который отказывался от личного участия в избиениях (но зато в своих инструкциях теоретически обосновывал массовые репрессии и слежку систему "сит" и "сетей": я не помню деталей, но помню эти слова). После ареста Берии в его письменном столе (в той самой комнате 13, где несколько раз бывал и я) нашли две дубинки для избивания заключенных. В замечательной книге Евгения Гнедина1 рассказывается, как его профессионально избивал в присутствии Берии Кобулов (впоследствии осуществлявший по приказу Сталина Берии депортацию крымских татар и другие страшные акции), быть может этими самыми дубинками. У Берии в его ведомстве, согласно "Красной книге", была "лаборатория по проблеме откровенности" (вероятно, там занимались химическими средствами растормаживания психики, а может, и технологией пыток). Руководитель лаборатории, некий врач (фамилию забыл), по совместительству выполнял весьма деликатные поручения. У него была тайная явочная квартира в Ульяновске. Туда вызывались люди, которых Берии необходимо было тайно уничтожить, не прибегая к аресту. Врач наносил своим жертвам смертельный укол тросточкой, на конце которой была ампула с ядом. Таким образом он убил более 300 человек.

Слушая по радио недавно об убийствах при помощи тросточки политэмигрантов из Болгарии, я невольно вспомнил эту старую историю.

Далее в "Красной книге" рассказывалось об инсценированном Берией ложном покушении на Сталина, которое было Берии необходимо для поднятия собственной значимости. Берии ставились в вину некоторые его ошибки (например, одновременный вызов на какой-то конгресс в защиту мира сразу всех советских резидентов, что привело к целой серии провалов) и некоторые его действия, за которые он, вероятно, должен был отвечать вместе с другими.

После падения Берии у нас появился новый "шеф" - Вячеслав Александрович Малышев, назначенный на пост заместителя Председателя Совета Министров СССР и начальника Первого Главного Управления, вскоре (а быть может, и сразу - я не помню) переименованного в Министерство Среднего Машиностроения1; Малышев, кроме "наших", т. е. атомных, дел, осуществлял общее руководство и другими областями новой военной техники (ракетной и другими).

Во второй половине нашего коттеджа было общежитие девушек из вычислительного отдела. Но тут их всех спешно куда-то выселили и оборудовали там помещение для Малышева. От калитки до двери дома проложили настил, и вскоре я увидел, как по нему из подъехавшего ЗИСа быстро идет, почти бежит невысокий краснолицый мужчина, за которым еле поспевает объектовское начальство. Малышев был "человеком Маленкова". Он рассказал потом в более или менее узком кругу, что сам Маленков, уже будучи Председателем Совета Министров, до падения Берии ничего не знал о работах по термоядерному оружию - никакие сведения о них не выходили за рамки аппарата Берии. Я и раньше знал, что относящиеся к нашим делам "Постановления Совета Министров СССР и ЦК КПСС" фактически представляют собой решения Берии и его аппарата, но не предполагал, что они засекречены даже от Председателя Совета Министров. Биография Малышева, которую он сам рассказал при каком-то моем (кажется, с Ю. Б. Харитоном) визите к нему, очень примечательна. Он сын паровозного машиниста, учился в каком-то железнодорожно-инженерном вузе, по окончании в 1937 году был направлен работать на Коломенский паровозостроительный завод. Но оказалось, что на всем огромном заводе нет ни одного инженера - все они арестованы как "вредители". Прибывшего молодого человека назначают главным инженером. Он, как ни странно, справляется с этим. Во время войны Малышев занимает очень ответственные посты по руководству военной промышленностью, становится ближайшим помощником Маленкова. И наконец - в 1953 году вершина его карьеры. Я спросил Зельдовича:

- Интересно, сознает ли он высоту и исключительность своего положения?

- О да, в полной мере.

В июле 1953 года все работы по подготовке изделия были закончены, пора было ехать на испытания на полигон, расположенный в Казахстанской степи, недалеко от Семипалатинска. Мне запрещено лететь на самолете, я еду в вагоне Ю. Б. Харитона вместе с М. В. Келдышем, М. А. Лаврентьевым и В. А. Давиденко (несколько месяцев Давиденко жил в нашем доме; сейчас мы ехали с ним в одном купе, он все время мастерил свои удочки и спиннинги, не так из любви к рыбной ловле, как из привычки мастерить; Виктор Александрович несколько раз говорил мне, что наибольшее удовлетворение от работы он получал в молодости, когда был слесарем-универсалом на заводе и из его рук выходили реальные вещи). С Келдышем и Лаврентьевым мы встречались в салоне. Они даже в нашем присутствии говорили в основном между собой - часто о совсем мне непонятных академических и организационных делах, о предстоящих выборах, о неизвестных мне людях; гораздо более интересны были разговоры о возможностях электронно-вычислительных машин, о ракетной технике и ее будущем в военных и гражданских делах - тут я мог принимать участие в разговорах.

С Лаврентьевым у меня было мало общих дел - я его почти не знал. Что же касается Мстислава Всеволодовича Келдыша, то наши пути много раз пересекались.

Келдыш производил на меня сильное впечатление деловой хваткой и живостью ума, умением ясно сформулировать сложные научные, инженерные и организационные вопросы, мгновенно находить какие-то новые их аспекты, не замечаемые другими. Потом мне передавали, что и я произвел на него впечатление (еще при первой встрече в 1952 году), и он в разных кругах говорил обо мне в восторженном тоне, как о восходящей звезде на научно-техническом небосклоне. Келдыш возглавлял то специальное математическое отделение, которое занималось нашими расчетами, он очень много и по-деловому помогал нам. О моих отношениях с ним, когда я стал "по другую сторону черты", я рассказываю во второй части воспоминаний.

Ехали мы долго, дней пять-шесть. Несколько часов провели в Новосибирске, успели посмотреть этот сибирский город, в котором еще сохранилось много старых деревянных домов из толстых бревен, и искупаться в теплой, текущей с юга Оби. Дальше мы ехали по Турксибу, а последние 100-150 километров до полигона летели на присланном за нами маленьком самолетике Як-15. Летели мы на бреющем полете, поднимаясь на 20-30 метров только там, где путь пересекали линии электропередачи. Было очень интересно наблюдать сверху ровную казахстанскую степь - стада овец и коров, озерки с плавающими утками, которые с криком взлетали при нашем появлении.

Приехав на полигон, мы узнали о неожиданно возникшей очень сложной ситуации. Испытание было намечено в наземном варианте. Изделие в момент взрыва должно было находиться на специальной башне, построенной в центре испытательного поля. Было известно, что при наземных взрывах возникают явления радиоактивного "следа" (полосы выпадения радиоактивных осадков), но никто не подумал, что при очень мощном взрыве, который мы ожидали, этот "след" выйдет далеко за пределы полигона и создаст опасность для здоровья и жизни многих тысяч людей, не имеющих никакого отношения к нашим делам и не знающих о нависшей над ними угрозе.

Занятые кто подготовкой и расчетами самого изделия, кто организационными вопросами, все мы упустили все это из вида - лишний пример тому, что в самых важных вопросах недосмотры бывают не реже, а, пожалуй, даже чаще, чем в менее существенных! На опасность указал Виктор Юлианович Гаврилов, бывший сотрудник Зельдовича, о котором я писал. Теперь он работал в ПГУ, в Москве.

Начальство было очень встревожено. Малышев, в своей экспансивной манере, рассказывал:

"Мы были готовы к испытаниям, все шло отлично. И вдруг, как злой гений, явился Гаврилов, и все смешалось".

Мы не раз потом называли В. Ю. этим прозвищем, оно отражало что-то в его острокритической натуре.

Для прояснения ситуации было создано несколько групп. Мы работали параллельно (в номерах гостиницы, где нас поселили, конечно без отдыха, почти круглосуточно) и через пару дней с помощью американской книги о действии атомного оружия - "Черной книги", как мы ее называли не только по цвету обложки, - имели необходимые оценки применительно к нашим условиям: мощности взрыва, метеорологической обстановке, характеру почвы и высоте башни.

Несколько слов о "Черной книге". Она долго была у нас настольной во время испытаний и при обсуждении вопросов военного использования ядерного оружия и вопросов защиты. В конце 50-х годов появился русский перевод, но он не поступил в продажу, а распространялся для служебного пользования, так же как написанные потом аналогичные советские справочные издания. Одной из причин, конечно, являлся специальный характер предмета. Но мне кажется, что не менее важно другое. В книге много ужасного, такого, что может посеять в людях чувство безнадежности. А у нас оберегают народ от искушений слишком горького знания. Это, вероятно, входит в общую стратегию психологической мобилизации. (Не сообщают населению и многие другие неприятные вещи; по советскому телевидению не увидишь трупов жертв произошедших у нас катастроф или преступлений - только зарубежных.)

Механизм образования "следа" следующий. Наземный или низкий взрыв втягивает в огненное облако, содержащее радиоактивные продукты деления ядер урана и плутония, огромное количество пылинок почвы. Пылинки оплавляются с поверхности и при этом поглощают (растворяют) радиоактивные вещества. Атомное облако, имеющее более высокую температуру, чем окружающий воздух, всплывает вверх, перемешиваясь с ним и охлаждаясь благодаря расширению. Затем облако движется в ту или иную сторону под действием господствующих верховых (стратосферных) ветров. Пылинки же постепенно выпадают на землю сначала более крупные, потом все более и более мелкие. Образуется длинная радиоактивная полоса - "след", который по мере удаления от точки взрыва расширяется, хотя и довольно медленно.

ГЛАВА 12

"Третья идея"

Уже в первые месяцы нового, 1954-го, года, нам, теоретикам объекта, стало ясно, что мои предложения, легшие в основу докладной, не обещают ничего хорошего. Первоначально я возлагал особые надежды на некоторые "экзотические" (назовем их условно так) особенности предложенной конструкции. Но первые же оценки показали, что даже в завышающих предположениях эти особенности лишь очень немного увеличивают мощность. При этом они были крайне неудобны конструктивно и очень ограничивали возможности применения изделий этого типа. Мы приняли решение ликвидировать всю эту экзотику. После этой операции стало окончательно ясно, что изделие - малообещающее! Расчеты нескольких вариантов, проведенные в Москве по нашим заданиям, неизменно приводили к близким между собой и низким, по сравнению с желаемыми, значениям мощности.

Между тем, у нас возникла новая идея принципиального характера, назовем ее условно "третья идея" (имея в виду под первой и второй идеями высказанные мной и Гинзбургом в 1948 году). В некоторой форме, скорей в качестве пожелания, "третья идея" обсуждалась и раньше, но в 1954 году пожелания превратились в реальную возможность.

По-видимому, к "третьей идее" одновременно пришли несколько сотрудников наших теоретических отделов. Одним из них был и я. Мне кажется, что я уже на ранней стадии понимал основные физические и математические аспекты "третьей идеи". В силу этого, а также благодаря моему ранее приобретенному авторитету, моя роль в принятии и осуществлении "третьей идеи", возможно, была одной из решающих. Но также, несомненно, очень велика была роль Зельдовича, Трутнева и некоторых других, и, быть может, они понимали и предугадывали перспективы и трудности "третьей идеи" не меньше, чем я. В то время нам (мне, во всяком случае) некогда было думать о вопросах приоритета, тем более что это было бы "дележкой шкуры неубитого медведя", а задним числом восстановить все детали обсуждений невозможно, да и надо ли?..

Так или иначе, с весны 1954 года основное место в работе теоретических отделов - Зельдовича и (после отъезда Тамма) моего - заняла "третья идея". Работы же по "классическому" изделию велись с гораздо меньшей затратой сил и, особенно, интеллекта. Мы были убеждены в том, что в конце концов такая стратегия будет оправданна, хотя понимали, что вступаем в область, полную опасностей и неожиданностей. Вести работы по "классическому" изделию в полную силу и одновременно быстро двигаться в новом направлении было невозможно, силы наши были ограничены, да мы и не видели в старом направлении "точки приложения сил". Вскоре аналогичный крен возник и в других секторах объекта - у конструкторов, газодинамиков и некоторых других.

В это время, в частности, важную работу по нашему заданию выполнила со своими сотрудниками Феоктистова.

Юлий Борисович Харитон, доверяя теоретикам и уверовав сам в новое направление, принял на себя большую ответственность, санкционировав переориентацию работы объекта и ведущихся по его заданию расчетных работ в Москве. В курсе событий был также Курчатов.

Вскоре в министерстве поняли, что происходит. Формально то, что мы делали (хотя и не афишировали), было вопиющим самоуправством. Ведь постановление правительства обязывало нас делать классическое изделие и ничего более. На объект приехал Малышев. Положение его в особенности оказалось трудным ведь именно он, по моей докладной, был инициатором Постановления и главным ответственным лицом за его выполнение, так же как и за ракетное постановление.

Сразу по приезде, едва сойдя с самолета, Малышев созвал ученый совет объекта и потребовал доложить ему о ходе работ по классическому изделию. Он сразу, вспомнив поговорку о синице в руках и журавле в небе, заявил, что мы, конечно, вправе вести "поисковые" работы, какими бы фантастическими они ни были, но только - без какого-либо ущерба для классического изделия. Он сначала рассчитывал на мою поддержку, считая меня, так же как и себя самого, ответственным за Постановление, но я не оправдал его надежд и говорил то же самое, что Зельдович и Харитон: что перспективной является только "третья идея", что с нею связан огромный риск, но мы обязаны в первую очередь выяснить именно ее возможности, а классическое изделие следует иметь в виду в качестве запасного варианта, не тратя на него слишком много усилий. Малышев не мог с нами согласиться. Он произнес страстную речь, которую можно было бы назвать блестящей, если бы только мы не были правы по существу. При этом Малышев все больше и больше терял самообладание, начал кричать, что мы авантюристы, играем судьбой страны и т. п. Речь его была длинной - и совершенно безрезультатной. Мы все остались при своем мнении. Полностью запретить работы по "третьей идее" Малышев не мог и не хотел, а то, с каким энтузиазмом, или верней - его отсутствием, мы относимся к классическому изделию, было вне его контроля. Потом подобные совещания, растягивающиеся на полдня, повторялись еще несколько раз; они становились все более безрезультатными и утомительными.

На нашу сторону решительно встал Курчатов. Это особенно мешало Малышеву, связывало ему руки. Малышев, наконец, добился того, что Курчатову за антигосударственное поведение (не знаю точной формулировки) был вынесен строгий партийный выговор (снятый только через год, после отставки Малышева и удачного испытания "третьей идеи").

Я хочу подчеркнуть, что Малышев вовсе не был "консерватором", не принимающим нового. Наоборот, в большом числе случаев он очень активно и умно его поддерживал. В частности, приоритет ракетной техники в значительной степени в его активе. Преимущество "третьей идеи" он тоже вполне был способен понять, но в данном случае он оказался связанным по рукам и ногам, не без моего участия.

Вероятно, в конце концов конфликт получил бы свое разрешение, Малышев нашел бы путь примкнуть к нашему лагерю, во всяком случае после испытания "третьей идеи". Но в начале 1955 года произошли сдвиги в высшем руководстве страны. Маленков был снят с поста Председателя Совета Министров и заменен Булганиным. Падение Маленкова автоматически повлекло за собой падение Малышева, который был человеком из его "окружения".

Через год Вячеслав Александрович умер от острого белокровия1. Как и в случае моей болезни, нельзя, конечно, утверждать, что причиной была наша "прогулка" в 1953 году, но - как знать! Много лет спустя дочь Малышева рассказала мне при случайной встрече, что отставка была страшным ударом для ее отца, еще не старого, энергичного и честолюбивого человека.

На место Малышева, унаследовав все его посты, был назначен Завенягин.

Я присутствовал на заседании Президиума, на котором по докладу Завенягина было принято решение о проведении осенью 1955 года испытания опытного изделия для проверки принципов "третьей идеи". Классическое изделие тоже направлялось на полигон, но испытываться должно было только в качестве резервного при неудаче "третьей".

Заседание шло под председательством Булганина. Хрущев в каких-то синих брюках, вроде джинсов, засунув руки в карманы, возбужденно расхаживал вдоль окон. Маленков сидел на краю стола. Он сильно изменился с 1953 года, осунулся, почернел лицом. Малышева, конечно, в зале не было.

Формальной причиной отставки Малышева было недостаточное якобы внимание, которое он уделял (т. е. не уделял) организации "второго объекта" аналогичной нашему объекту организации с такими же основными задачами. Начальство предполагало, что наличие двух организаций, конкуренция между ними приведут к возникновению новых идей, к выдвижению новых руководителей, вообще к расширению фронта исследований. Малышев, кажется, считал, наоборот, организацию второго объекта распылением сил. Естественно, что Завенягин сразу начал энергично организовывать второй объект. Туда поехали работать (из числа людей, упоминавшихся мной выше) Забабахин, Зысин, Романов, Феоктистова.

Сложные взаимоотношения со вторым объектом во многом определили наш "быт" в последующие годы.

Я дальше рассказываю о трагедии двойного испытания 1962 года, о своей попытке ее предотвратить. Министерство (особенно при преемниках Завенягина) явно протежировало второму объекту. Вероятно, далеко не случайно там была гораздо меньшая еврейская прослойка в руководстве (а у нас Харитон, Зельдович, Альтшулер, Цукерман, я, грешный, хотя и не еврей, но, быть может, еще похуже, и многие другие). Министерские работники между собой называли второй объект "Египет", имея в виду, что наш - "Израиль", а нашу столовую для научных работников и начальства ("генералку") - синагогой.

Решения о сроке испытания только увеличили темп работы по "третьей идее", и без того очень напряженный. Я уже писал о тесном взаимодействии с конструкторами. Получилось так, что особенно многое тут выпало на мою долю. Я, не дожидаясь окончательных расчетов и вообще окончательной ясности, писал технические задания, разъяснял конструкторам то, что казалось мне особенно важным, писал "разрешения" на разумные послабления первоначально слишком жестких технических условий; в общем, очень много брал на себя, на свою ответственность, опираясь не только на расчеты, но и на интуицию. Я часто бывал в конструкторском секторе, завязал тесные, непосредственные деловые отношения с конструкторами, вполне оценил их нелегкий, кропотливый и требующий специфических знаний и способностей труд.

Но, конечно, особенно много все теоретики, и я в том числе, занимались расчетами. Еще на раннем этапе работы мне удалось найти некоторые приближенные описания существенных процессов, специфических для "третьей идеи" (по математической форме это были автомодельные решения уравнений в частных производных; замкнутую математическую форму им придал Коля Дмитриев; я до сих пор помню, что первоначально Зельдович не оценил моей правоты и только после работы Коли поверил; с ним такое редко случается, он очень острый человек).

Но, конечно, для расчета изделий, основанных на "третьей идее", недостаточно было анализа отдельных процессов в упрощающих предположениях нужны были новые методики сложных численных вычислений, пригодные для ЭВМ. Такие методики были разработаны математиками объекта и московских специальных математических групп. Особенно велика была роль группы, возглавлявшейся членом-корреспондентом АН Израилем Моисеевичем Гельфандом. Я много общался с ним и с его сотрудниками, составляя фактически совместно с ними задания на разработку основных программ. Это было очень хорошее общение, хотя и не всегда простое. Иногда Израиль Моисеевич выходил из себя, кричал на сотрудников, случалось - и на меня. После такой вспышки он несколько минут молча бегал взад и вперед по комнате, ероша свои волосы. Успокоившись, он продолжал работу, иногда даже извиняясь за резкость. На самом деле сотрудники, как мне кажется, любили Гельфанда, а он относился к ним вполне по-отечески. Гельфанд - крупный математик, много сделавший в важных областях современной математики. Его академическое продвижение застопорилось, однако, на "член-коррстве"; академиком он не стал - главным образом из-за специфических взаимоотношений и порядков в Математическом отделении Академии, а отчасти из-за того, что в 60-е годы он был причастен к письму в защиту математика А. С. Есенина-Вольпина (я об этом деле пишу во второй части). (Добавление 1987 г. Несколько лет назад эта несправедливость была все же исправлена - Гельфанда избрали академиком.)

Весной или летом 1955 года мы пришли к выводу, что в изделии, основанном на "третьей идее", целесообразно использовать некий новый вид материала. Обычно организация всякого нового производства занимает очень много времени. Я решил обратиться с просьбой о содействии к новому начальнику объекта Б. Г. Музрукову, сменившему на этом посту прежнего начальника А. С. Александрова. Александрова сняли якобы за роман с сотрудницей одного из посольств, якобы шпионкой. В действительности женщина, видимо, была двойным агентом, в основном работала на КГБ, и Александров это знал. Вероятно, снятие Александрова было просто заключительным актом борьбы между ним и прежним начальником объекта, а ныне - начальником Главка. Харитон пытался спасти Александрова, несколько руководящих работников объекта подписали соответствующее письмо, я в том числе, но все было безрезультатно.

Музруков был очень колоритной и значительной фигурой - одним из наиболее крупных организаторов промышленности, с которыми я сталкивался. Начало его карьеры, так же как и у Завенягина, кажется, было связано с Магниткой, затем - уже во время войны - он стал директором Уралмаша - в то время целого конгломерата из свердловских и эвакуированных заводов, дававшего значительную часть общего выпуска танков и другой военной продукции в масштабе всей страны. Условия жизни и работы голодающих эвакуированных и подростков были там ужасающими, много их умирало, а о з/к никто при этом вообще не думал. Эта работа требовала величайшей самоотдачи и огромных организаторских и технических талантов от руководителей. Музруков кончил войну с первой звездой Героя Социалистического Труда и без одного легкого. Затем он - начальник комбината заводов МСМ, что было не легче, и наконец, в 1955 году, приходит к нам на объект в самый, вероятно, драматический год в его истории.

Музруков принял меня в своем рабочем кабинете. Первые несколько минут он держался подчеркнуто официально. Но по мере того, как я говорил, лицо Бориса Глебовича менялось - холодная, почти высокомерная маска сменилась выражением почти детского азарта. Он достал из сейфа блокнот и попросил меня записать кратко обоснование моих требований и примерные технические условия. Я тут же написал несколько страниц, он их прочитал и, не говоря ни слова, набрал номер ВЧ. Обращаясь по имени-отчеству (и на "ты") к директору далекого от нас завода, он попросил его подготовить производственную линию для выполнения задания, суть которого он тут же изложил. На вопрос собеседника о плане он сказал:

- Постарайся уложиться. Не сумеешь - будем тебя выручать. В любом случае новая продукция пойдет в счет плана.

Я поблагодарил Музрукова. Дело было сделано.

Столь же оперативно решались тогда и другие вопросы подготовки к испытаниям.

Перед одним из заседаний Президиума, на которых я присутствовал в 1955 году, я стал свидетелем примечательного высказывания. Я расскажу здесь об этом, хотя это и не имеет отношения к теме данной главы. Нас, работников объекта и министерства, приглашенных на заседание Президиума, долго не впускали в зал заседаний. Вышел Горкин (кажется, это был он; тут я немного боюсь за свою память):

- У вас просят извинения за задержку. Заканчивается обсуждение сообщения Шепилова, который только что вернулся из поездки в Египет. Вопрос чрезвычайно важный. Обсуждается решительное изменение принципов нашей политики на Ближнем Востоке. Отныне мы будем поддерживать арабских националистов. Цель дальнего прицела - разрушение сложившихся отношений арабов с Европой и США, создание "нефтяного кризиса" - все это создаст в Европе трудности и поставит ее в зависимость от нас.

Пересказывая эти слова через четверть века, я могу неточно передать отдельные выражения. Но я ручаюсь за общий смысл того, что мне, тогда еще вполне "своему", довелось услышать.

Мне кажется, что это заявление - очень важное свидетельство о глубинных "нефтяных" корнях трагических событий на Ближнем Востоке с тех пор и до наших дней. Я уже не раз писал об этом заявлении Горкина (или другого высокопоставленного чиновника), но как будто комментаторы не обращали на него внимания. Сейчас, когда в Европе идут дебаты об ядерной энергетике, о строительстве газопровода, мне хотелось бы еще раз напомнить об этом.

ГЛАВА 13

Испытание 1955 года

В начале октября изделие "третьей идеи", страховочное классическое изделие и еще одно, тоже предназначенное к испытаниям, были собраны, погружены в эшелон и отправлены на восток. В середине октября я отправился на испытания опять поездом, на этот раз с "секретарями", которые были приставлены ко мне с лета 1954 года. Кроме них, в вагоне ехали еще два постоянных проводника (это был вагон Ю. Б. Харитона). Как я уже писал, фактически "секретари" это были офицеры личной охраны из специального отдела КГБ, их задача была оберегать мою жизнь, а также предупреждать нежелательные контакты (последнее не скрывалось). Мои "секретари" жили - и на объекте, и в Москве - в соседнем доме. Выходя на улицу, я был обязан вызывать их специальной кнопкой. Подразумевалось также, что я буду делать это при возникновении опасности. Один из "секретарей" - полковник КГБ, в свое время служивший в погранвойсках, затем в личной охране Сталина (в 1941 году подготавливал дома, в которых должны были жить Сталин и его аппарат при предполагавшейся, затем отмененной, эвакуации в Горький - опять Горький...), потом он работал, как он говорил, "на арестах" в Прибалтике, там это было опасной работой. Он был очень тактичен, даже, без назойливости, предупредителен. В это время, мне кажется, он уже всерьез подумывал о выходе на пенсию. Второй - лейтенант, очень старательный и предупредительный; иногда он пытался, без большого успеха, политически меня воспитывать; студент-заочник юридического факультета. В карманах "секретари" носили пистолеты системы Макарова, но лишь по моей просьбе показали мне их. Они умели стрелять не вынимая пистолетов из кармана, как они мне однажды сказали. Оба женаты. Жены жили постоянно на объекте, мы с Клавой иногда встречали их в кино. Часто, когда я уезжал в Москву, они провожали мужей на вокзале. У полковника была дочь. Клава очень нервничала от постоянного присутствия "секретарей", я относился к этому спокойней. "Секретари" были у меня с лета 1954 до ноября 1957 года. Их отменили одновременно мне и Зельдовичу в результате ходатайства Харитона перед Сусловым по просьбе Зельдовича. Зельдович ходил с "секретарями" менее года и очень этим тяготился. У Курчатова и Харитона "секретари" остались.

Уезжали мы с Ярославского вокзала. Наш вагон был прицеплен к экспрессу Москва - Пекин. На перроне собралось очень много сотрудников КГБ в форме и без нее. "Секретари" познакомили меня со своим начальником (начальником отдела личной охраны). Мы вошли в вагон, радио заиграло "Москва - Пекин, Москва - Пекин" (песня о советско-китайской дружбе с рефреном "Сталин и Мао слушают нас, слушают нас, слушают нас"), и поезд тронулся на восток.

На полигоне опять был сюрприз, хотя и не такой драматический, как два года назад. Тот же "злой гений" Гаврилов, оправдывая свое прозвище, вновь откопал проблему. На этот раз испытание было намечено в авиационном варианте: изделие сбрасывалось в виде авиабомбы и должно было взорваться на такой высоте, на которой не образуется радиоактивного следа (поднятые с земли пылинки не смешиваются с радиоактивным облаком). Так что с этой стороны проблемы не было. Но возникла другая. Гаврилов обратил внимание на то, что тепловое излучение, возникающее при мощном термоядерном взрыве, может вызвать столь сильный разогрев обшивки самолета, что он развалится (на самом деле авиационные специалисты знали об этой проблеме и даже приняли некоторые меры - самолет был окрашен ослепительно белой "отражающей" краской и без традиционных в авиации звезд - из опасения образования дыр; но они не знали предполагаемой нами мощности взрыва - их мер было недостаточно). Эффект поражения тепловым излучением зависит от расстояния, на котором в момент взрыва находятся друг от друга самолет-носитель и изделие (авиабомба). Расстояние было меньше необходимого, так как сброшенная авиабомба по инерции продолжает лететь по направлению полета самолета и лишь немного сносится сопротивлением воздуха назад. Было решено снабдить испытываемое изделие парашютом (для боевых изделий существуют и другие возможности решения проблемы - я о них не буду говорить). На полигон приехали специалисты из парашютного НИИ (есть, оказывается, и такой). Вместе мы выбрали подходящий грузовой парашют.

В одну из ночей на полигоне мне не спалось, и я рассчитал методом разностей траекторию нашей авиабомбы при сбрасывании на выбранном парашюте. Конечно, прямой необходимости в этом не было, но было, как всегда, приятно (употребим это слово) получить число своими руками (в данном случае - число калорий на 1 кв. см и нагрев обшивки самолета).

Как-то в эти дни я оказался в столовой за одним столиком с генералом авиации. Я попросил его разрешить мне лететь на самолете-носителе, с которого в день испытания будет сброшено изделие. Он сказал, что это исключено. Во-первых, на военном самолете вообще запрещено летать кому-либо, кроме экипажа. Кроме того, в боевом полете кабина разгерметизирована и экипаж летит в кислородных приборах - с непривычки мне будет очень трудно.

В начале ноября было проведено первое испытание этой сессии, не имевшее отношения к "третьей идее". Так же как "не главное" испытание в 1953 году, оно не оставило у меня каких-либо особых воспоминаний.

Городок, в котором мы расположились, стоял прямо на берегу Иртыша. В середине ноября я впервые увидел осенний ледоход. Это явление обычно для сибирских рек, текущих с юга на север, но для меня, проведшего всю жизнь в европейской части страны, оно было внове - величественное, удивительно красивое и завораживающее зрелище! Темная, бурая иртышская вода, покрытая тысячами воронок, несла на север голубовато-молочные льдины, кружила и с грохотом сталкивала их. Смотреть на это хотелось часами, до боли в глазах и головокружения. Природа показывала свою первичную мощь, перед которой все выходящее из рук человека кажется ничтожной подделкой.

Приближался день Д (т. е. день испытания, по принятому в штабных документах способу обозначения). В день Д-2 состоялась "генеральная репетиция" (ГР на том же языке). С самолета-носителя был сброшен на парашюте макет изделия того же веса, обводов, расположения центра тяжести. Было зарегистрировано срабатывание автоматики в расчетный момент в расчетной точке, а также была проверена работа всей очень сложной автоматики испытательного поля и многочисленных расположенных на нем приборов, предназначенных для измерения мощности взрыва и регистрации происходящих при этом процессов.

Испытание было намечено на 20 ноября. Самолет-носитель взлетел с аэродрома под Семипалатинском с изделием в бомбо-люке. Все участники испытания заранее заняли свои места. Однако за час до испытания неожиданно изменилась погода, небо затянуло низкими облаками. Бомбометание по оптическому прибору и, что особенно считалось важным, - все оптические измерения мощности и процессов взрыва оказались невозможными. Руководство приняло решение о переносе испытания. При этом возник вопрос о посадке самолета с термоядерным изделием на борту в непосредственной близости от Семипалатинска. Меня и Зельдовича позвали в командный пункт, и мы написали заключение, согласно которому при аварийной посадке нет оснований ожидать больших неприятностей. Окончательное решение о посадке должен был принять Курчатов. Потом он говорил:

- Еще одно такое испытание, как в 1953 и 1955 году, и я уже пойду на пенсию.

Вдобавок ко всему, за время, что самолет находился в воздухе, обледенела взлетно-посадочная полоса. По команде была поднята расположенная в Семипалатинске воинская часть; солдаты кое-как очистили полосу, все обошлось.

Испытание изделия, в котором впервые была применена "третья идея", состоялось 22 ноября 1955 года. Видимость в этот день была хорошая, но имело место инверсное распределение температуры воздуха (т. е. внизу был расположен более холодный воздух, а выше располагался более теплый, это приводит к "прижиманию" ударной волны к земле). Метеорологическая служба и служба прогноза действия взрыва дали согласие на проведение испытания.

Штаб испытания находился в здании одной из лабораторий на окраине того городка, в котором мы жили и работали. Большинство наблюдателей располагалось на так называемой "половинке" - на половине расстояния от центра испытательного поля до городка. В 1953 году я тоже наблюдал испытание оттуда, но в этот раз мне, Зельдовичу и еще нескольким сотрудникам объекта и институтов, которые могли понадобиться руководителям испытания, было предложено находиться поблизости от штаба. Во дворе лаборатории был устроен невысокий помост, и мы разместились на нем. Сразу за забором, окружавшим лабораторию, начиналась степь. Она была покрыта тонким слоем снега, сквозь который торчали кое-где сухие ковыльные стебли.

За час до момента взрыва я увидел самолет-носитель; он низко пролетал над городком, делая разворот. Самолет, видимо, только что взлетел и еще не успел набрать высоту. Ослепительно белая машина со скошенными назад крыльями и далеко вынесенным вперед хищным узким фюзеляжем, вся - движение и готовность к удару, производила зловещее впечатление. Невольно вспомнилось, что у многих народов белый цвет символизирует смерть (я как раз тогда прочитал об этом в прекрасной книге Проппа).

Час томительного ожидания. Затем из установленного около помоста репродуктора мы услышали слова диспетчера (как всегда, с какой-то торжественной интонацией, почти "левитановской"):

- Внимание! Самолет на боевом заходе. До сброса осталось 5 минут. 4. 3. 2. 1. 0. Бомба сброшена! Парашют! 1 минута! 30 секунд. 20, 10, 5, 4, 3, 2, 1, 0!

В этот раз я, по описанию проведения испытаний в американской "Черной книге", не надел черных очков (сняв их потом, уже ничего не видишь из-за ослепления, а в них видно плохо). Вместо этого я встал спиной к точке взрыва и резко повернулся, когда здания и горизонт осветились отблеском вспышки. Я увидел быстро расширяющийся над горизонтом ослепительный бело-желтый круг, в какие-то доли секунды он стал оранжевым, потом ярко-красным; коснувшись линии горизонта, круг сплющился снизу. Затем все заволокли поднявшиеся клубы пыли, из которых стало подниматься огромное клубящееся серо-белое облако, с багровыми огненными проблесками по всей его поверхности. Между облаком и клубящейся пылью стала образовываться ножка атомно-термоядерного гриба. Она была еще более толстой, чем при первом термоядерном испытании. Небо пересекли в нескольких направлениях линии ударных волн, из них возникли молочно-белые поверхности, вытянувшиеся в конуса, удивительным образом дополнившие картину гриба. Еще раньше я ощутил на своем лице тепло, как от распахнутой печки, - это на морозе, на расстоянии многих десятков километров от точки взрыва. Вся эта феерия развертывалась в полной тишине. Прошло несколько минут. Вдруг вдали на простиравшемся перед нами до горизонта поле показался след ударной волны. Волна шла на нас, быстро приближаясь, пригибая к земле ковыльные стебли. Я скомандовал:

- Прыгай! - и прыгнул с помоста сам. Большинство последовало моему примеру, кроме младшего из "секретарей" (он в этот день был дежурным и, видимо, постеснялся). Волна ударила нас по ушам, толкнула, но все, кроме "секретаря" на помосте, остались на ногах; он упал и получил какие-то, правда незначительные, ушибы. Волна ушла дальше, и до нас донесся треск, грохот и звон разбиваемых стекол. Зельдович подбежал ко мне с криком:

- Вышло! Вышло! Все получилось! - и стал обнимать.

Все мы были немного не в себе. Через несколько минут из здания штаба вышли руководители - военный руководитель испытания маршал М. И. Неделин, командующий ракетными войсками СССР1, Курчатов, Завенягин, научный руководитель объекта Харитон, военное, административное и партийное начальство (в том числе начальник оборонного отдела ЦК Сербин), руководители служб испытания. Завенягин растирал рукой огромную шишку на лысой голове. От ударной волны в штабе треснул потолок и обрушилась штукатурка. Завенягин выглядел возбужденным, как все, и счастливым. Хотя он этого и не знал еще, это был апогей его карьеры - через полтора-два года (примерно) он умер2. Разойдясь с женой, Завенягин жил совсем один. Когда у него случился сердечный приступ, "скорая" приехала с опозданием - он был уже мертв.

Испытание было завершением многолетних усилий, триумфом, открывавшим пути к разработке целой гаммы изделий с разнообразными высокими характеристиками (хотя при этом встретятся еще не раз неожиданные трудности). Через несколько часов выяснилось, что ударная волна натворила гораздо больше бед, чем разрушенный потолок в штабе и шишка на голове министра. На "половинке" наши ребята лежали на земле, согласно инструкции, и никто из них не пострадал (правда, один из них, потеряв, вероятно, контроль над собой, побежал от взрыва, и его как следует стукнуло о землю). Но рядом с ними взвод солдат был размещен в траншее, траншею завалило взрывом, и один солдат, молодой парень первого года службы, погиб. Другая страшная беда произошла в поселке за пределами полигона (где, по всем расчетам, вообще было безопасно). Жители там по приказу находились в несколько примитивном, вероятно, бомбоубежище. Когда вспышка осветила небо, все решили, что уже можно выйти на поверхность. В бомбоубежище осталась только двухлетняя девочка, игравшая какими-то кубиками. Ударная волна обрушила бомбоубежище, и девочка погибла. Ее мать, как мне сказали, одинокая, незамужняя немка, одна из тех, кого насильно вывезли в Казахстан в начале войны. В другом поселке в сельской больнице обрушился потолок в женской палате. Несколько человек (кажется, шесть) получили серьезные повреждения, у нескольких пожилых женщин был перелом позвоночника. По приезде в Москву я позвонил заместителю министра здравоохранения Аветику Игнатьевичу Бурназяну и попросил его принять меры по оказанию специальной помощи этим женщинам, включая предоставление им пенсии по фондам МСМ. Он сказал, что примет меры. К сожалению, я не проверил, что было реально сделано; быть может, и ничего.

Менее трагические события: в нашем поселке побито огромное количество стекла, в Семипалатинске (150 км от точки взрыва) оконное стекло обрушилось на мясокомбинате в заготовленный фарш. Совсем далеко - в Усть-Каменогорске - печная сажа пугала людей, вылетая из печей в дома. Подобные фокусы ударных волн встречаются довольно часто. Если бы мы были более опытны, мы должны были именно температурную инверсию считать достаточным поводом для переноса срока испытания. Скорость ударной волны возрастает с ростом температуры; поэтому, если температура по мере удаления с поверхности Земли возрастает, то ударная волна как бы "пригибается" к ней и, соответственно, меньше ослабляется с расстоянием. Но вообще предсказания тут затруднены. За год до испытания 1955 года на армейских маневрах гораздо меньший - атомный - взрыв тоже привел к трагическим последствиям. Там волна прошла неожиданно далеко вдоль какого-то овражка. В деревне, расположенной около конца овражка, дети прильнули к окнам, увидев яркую вспышку, осветившую небо. Ударная волна выбила стекло и повредила глаза многим детям. В то же время у расположившихся гораздо ближе от точки взрыва генералов ударная волна только посбивала их генеральские фуражки, вызвав неудержимый смех Малышева (не знаю, как у Жукова), - я основываюсь на рассказах очевидцев. Те же очевидцы добавили, что между Жуковым и Малышевым была сильная вражда; не знаю, в чем была ее причина. Однажды, как рассказывал В. Ю. Гаврилов, он был свидетелем бурной стычки между ними на каком-то совещании: был не только мат, но и взаимные угрозы расстрела. Подчиненные двух больших начальников сидели при этом ни живы, ни мертвы.

20 ноября инверсии не было. Вполне возможно, если бы испытание не было перенесено, оно обошлось бы без жертв.

Опять, как и в 1953 году, мы ездили на поле, на этот раз с более разумными целями - вместе с командой, снимавшей пленки и показания приборов, прошлись мимо разрушенных и искореженных зданий (специально построенных на поле, на них проверялось действие ударной волны и теплового излучения на сооружения). Во многих местах полыхали пожары, из-под земли били струи воды из разорвавшихся под землей водопроводных труб, под ногами скрипели стекла из выбитых окон, остро напоминая о годах войны. Еще несколько дней горела подожженная тепловым излучением взрыва нефть в разрушенном нефтехранилище, и густой черный дым стелился вдоль горизонта. Специальные команды вывозили с поля подопытных животных - собак, коз, кроликов - смотреть на их мучения было тяжело даже в кино.

Через несколько часов после испытания Зельдович сказал мне:

- Изделие (он вместо этого слова назвал кодовый номер. - А. С.) - г...о!

Я. Б. имел в виду, что измеренное значение одного из параметров процесса взрыва - о нем только что нам сообщили - разительно разошлось с расчетным значением; это могло означать, что мы не учитываем чего-то важного, а учтя - можем существенно улучшить характеристики. В какой-то мере Я. Б. оказался прав, хотя его правота первоначально вышла всем нам боком. Меня тогда слова Я. Б. покоробили - они показались мне бравадой, вызовом судьбе - почти кощунством.

Конечно, мы все понимали огромное военно-техническое значение проведенного испытания. По существу, им была решена задача создания термоядерного оружия с высокими характеристиками. Мы были уверены, что испытанное изделие станет прототипом для термоядерных зарядов различных мощностей, веса и назначения. Мы были очень возбуждены. Но это было не просто радостное возбуждение от ощущения выполненного долга. Нами - мною во всяком случае - владела уже тогда целая гамма противоречивых чувств, и, пожалуй, главным среди них был страх, что высвобожденная сила может выйти из-под контроля, приведя к неисчислимым бедствиям. Сообщения о несчастных случаях, особенно о гибели девочки и солдата, усиливали это трагическое ощущение. Конкретно я не чувствовал себя виновным в этих смертях, но и избавиться полностью от сопричастности к ним не мог.

Вечером 22 ноября военный руководитель испытаний М. И. Неделин пригласил руководящих работников обоих объектов, министерства, полигона, вооруженных сил к себе на банкет в узком кругу по случаю удачного испытания.

(Неделин был главнокомандующим ракетными войсками СССР, во время войны командовал артиллерией многих фронтов, возможно какое-то время был главнокомандующим артиллерией. Это был плотный коренастый человек с обычно негромким голосом, но с уверенными, не терпящими возражений интонациями. Производил впечатление человека очень неглупого, энергичного и знающего. Говорили, что в войну он был хорошим командиром, имел большие заслуги.

На полигоне Неделин вел себя активно, часто созывал совещания - был значительно активнее своего предшественника Василевского. Я иногда бывал на этих совещаниях. Один раз после совещания Неделин пригласил к себе в коттедж человек 10, в том числе и меня. Он жил с ординарцем, исполнявшим функции киномеханика. Смотреть на дому кинофильмы было любимым времяпрепровождением маршала. В тот раз мы смотрели интересный французский фильм "Тереза Ракэн" и видовой фильм об Индонезии.)

В одной из небольших комнат домика Неделина был накрыт парадный стол. Пока гости рассаживались, Неделин разговаривал с начальником полигона генералом Б. Он сказал ему:

- Ты должен выступить на похоронах (погибшего солдата. - А. С.). Подпиши письмо родителям солдата. Там должно быть написано, что их сын погиб при выполнении боевого задания. Позаботься о пенсии.

Наконец, все уселись. Коньяк разлит по бокалам. "Секретари" Курчатова, Харитона и мои стояли вдоль одной из стен. Неделин кивнул в мою сторону, приглашая произнести первый тост. Я взял бокал, встал и сказал примерно следующее:

- Я предлагаю выпить за то, чтобы наши изделия взрывались так же успешно, как сегодня, над полигонами и никогда - над городами.

За столом наступило молчание, как будто я произнес нечто неприличное. Все замерли. Неделин усмехнулся и, тоже поднявшись с бокалом в руке, сказал:

- Разрешите рассказать одну притчу. Старик перед иконой с лампадкой, в одной рубахе, молится: "Направь и укрепи, направь и укрепи". А старуха лежит на печке и подает оттуда голос: "Ты, старый, молись только об укреплении, направить я и сама сумею!" Давайте выпьем за укрепление.

Я весь сжался, как мне кажется - побледнел (обычно я краснею). Несколько секунд все в комнате молчали, затем заговорили неестественно громко. Я же молча выпил свой коньяк и до конца вечера не открыл рта. Прошло много лет, а до сих пор у меня ощущение, как от удара хлыстом. Это не было чувство обиды или оскорбления. Меня вообще нелегко обидеть, шуткой - тем более. Но маршальская притча не была шуткой. Неделин счел необходимым дать отпор моему неприемлемому пацифистскому уклону, поставить на место меня и всех других, кому может прийти в голову нечто подобное. Смысл его рассказика (полунеприличного, полубогохульного, что тоже было неприятно) был ясен мне, ясен и всем присутствующим. Мы - изобретатели, ученые, инженеры, рабочие сделали страшное оружие, самое страшное в истории человечества. Но использование его целиком будет вне нашего контроля. Решать ("направлять", словами притчи) будут они - те, кто на вершине власти, партийной и военной иерархии. Конечно, понимать я понимал это и раньше. Не настолько я был наивен. Но одно дело - понимать, и другое - ощущать всем своим существом как реальность жизни и смерти. Мысли и ощущения, которые формировались тогда и не ослабевают с тех пор, вместе со многим другим, что принесла жизнь, в последующие годы привели к изменению всей моей позиции. Об этом я расскажу в следующих главах.

Примерно через год после испытания 1955 года, точней - в сентябре-октябре, вышло Постановление Совета Министров о награждении участников разработки, изготовления и испытания "третьей идеи". Зельдович и Харитон были награждены третьей медалью Героя Социалистического Труда (Курчатов, кажется, тоже, если он не был награжден ранее), я был награжден второй медалью, ордена получили очень многие теоретики объекта; одновременно нескольким участникам (мне в том числе) была присуждена Ленинская премия, только что восстановленная (Сталин в свое время ввел премии своего имени и Ленинские премии перестали присуждаться). Ордена, медали и значки лауреатов вручал на специальном заседании Георгадзе. В ожидании начала церемонии он разговаривал с нами о последних событиях - тогда как раз началось венгерское восстание и война 1956 года на Ближнем Востоке. Георгадзе сказал:

- Ну, в Венгрии мы, конечно, вдарим. Надо бы и на Ближнем Востоке вдарить как следует, но далеко. А жаль!

31 декабря я был приглашен с женой в Кремль на новогодний вечер-прием. На лестнице мы встретили Неделина. Он не узнал меня и не ответил на приветствие - может, случайно (верней всего), а может, и потому, что я уже был для него "не наш человек". О Неделине есть книга в серии "Жизнь замечательных людей". Там, однако, очень глухо говорится об обстоятельствах его гибели. Я расскажу об этом здесь, хотя это и не имеет прямого отношения к теме этой главы (мой источник - устный рассказ одного из очевидцев).

Неделин погиб при испытаниях новой межконтинентальной баллистической ракеты. Хотя к этому времени (насколько я помню, это был 1960 год) у СССР уже была межконтинентальная ракета, новая ракета обладала многими технико-тактическими преимуществами, и ей придавалось большое значение. Неделин был руководителем испытаний (кажется, председателем Государственной комиссии). Ракета была установлена на стартовом столе. В это время в Тихом океане уже был объявлен запретный район, куда должна была попасть ракета (ее головная часть); множество военных кораблей патрулировали участок по периметру, специальные суда с телеметрической аппаратурой заняли свои позиции. При проверке автоматики ракеты на пульт управления поступил сигнал, свидетельствовавший о возможной неисправности схемы. Руководители бригад, работавших по подготовке автоматики, доложили Неделину, что в сложившейся ситуации все работы следует прекратить до обнаружения неисправности и ее исправления. Неделин сказал:

- Мы не можем нарушить правительственные сроки.

И приказал продолжать работы по подготовке ракеты к старту.

По приказу маршала его стул и рабочий столик были поставлены на стартовой плите непосредственно под соплами. Бригады наладчиков возобновили свою работу на балкончиках на различных ярусах стоящей вертикально ракеты. Неожиданно заработали основные двигатели. Вырвавшиеся из сопел струи раскаленного газа ударили по стартовой плите и взмыли вверх, охватив огнем балкончики, на которых находились люди. Неделин, вероятно, погиб в первые же секунды. Одновременно с двигателями включились автоматические кинокамеры, запечатлевшие эту ужасную трагедию. Люди на балкончиках метались в огне и дыме, многие прыгали вниз и исчезали в пламени. Кому-то одному удалось выбежать из огня, он добежал до окружающей стартовую позицию колючей проволоки и повис на ней. В следующую минуту пламя поглотило и его.

Всего погибло около 190 человек.

ГЛАВА 14

Непороговые биологические эффекты

В годы, последовавшие за испытанием принципов "третьей идеи" в 1955 году, как нашим, так и вторым объектом были разработаны многочисленные термоядерные изделия разных весов и мощностей, предназначенные для различных носителей. Это было развитие нашего успеха, потребовавшее, однако, вновь больших усилий, а также многих испытаний.

Тогда же меня все больше стали волновать биологические последствия испытаний. Меня натолкнула на эту проблему сама жизнь, личное участие в ядерных испытаниях и подготовке к ним. Большую психологическую роль при этом (и в дальнейшем) играла некая отвлеченность моего мышления и особенности эмоциональной сферы. Я говорю здесь об этом без самовосхваления и без самоосуждения - просто констатирую факт. Особенность отдаленных биологических последствий ядерных взрывов (в особенности при воздушных взрывах, когда радиоактивные продукты разносятся по всей Земле или, точней, по всему полушарию) в том, что их можно вычислить, определить более или менее точно общее число жертв, но практически невозможно указать, кто персонально эти жертвы, найти их в человеческом море. И наоборот, видя умершего человека, скажем от рака, или видя ребенка, родившегося с врожденными дефектами развития, мы никогда практически не можем утверждать, что данная смерть или уродство есть последствие ядерных испытаний. Эта анонимность или статистичность трагических последствий ядерных и термоядерных испытаний создает своеобразную психологическую ситуацию, в которой разные люди чувствуют себя по-разному. Я, однако, никогда не мог понять тех, для кого проблемы просто не существует.

Отдаленные биологические последствия ядерных взрывов в основном связаны с так называемыми непороговыми эффектами. Ниже я поясню, что под этим подразумевается.

Одним из таких эффектов являются генетические повреждения. В связи с проблемой ядерных испытаний я вновь вспомнил о своем юношеском интересе к генетике. В этой науке тогда как раз происходили драматические события. Уотсон и Крик расшифровали строение молекулы ДНК в виде двойной спирали и утвердили ее решающую роль в механизме наследственности. В научно-популярном американском журнале "Сайентифик Америкэн" я прочел блестящую статью Гамова, в которой рассказывалось об открытии Уотсона и Крика и излагались собственные идеи Гамова о генетическом коде (в основном оказавшиеся правильными).

Действие радиации на наследственность экспериментально изучалось уже давно. Даже самая малая доза облучения может вызвать повреждение наследственного механизма (как теперь стало ясно - молекулы ДНК), привести к наследственной болезни или смерти. Не существует никакого "порога", т. е. такого минимального значения дозы облучения, что при меньшей дозе уже никогда, ни в каком случае не произойдет поражения. Генетическое поражение носит вероятностный характер. Это значит, что от дозы облучения зависит вероятность (относительная частота) поражения, но, в известных пределах, не зависит характер поражения. Говоря несколько схематически, если возникшая при облучении активная молекула (например, перекиси водорода) поразит один участок ДНК, то произойдет некоторое вполне определенное поражение, если не поразит - не произойдет ничего.

Вероятность поражения пропорциональна дозе облучения (опять же при достаточно малой дозе). Таким образом, при стремлении к нулю дозы облучения к нулю же стремится и число пораженных людей, но не степень поражения у тех, кому "не повезло". Можно сказать и иначе. Число случаев поражения определяется произведением дозы облучения на число подвергшихся этому облучению людей. Если уменьшить дозу облучения в сто раз, но одновременно увеличить в сто раз число облученных, число пострадавших не изменится. Это и есть ситуация непорогового эффекта - при генетических поражениях и аналогично и в других случаях. Непороговые биологические эффекты ставят нас перед нетривиальной моральной проблемой. Как я уже отмечал, они полностью "анонимны". При этом все произошедшие за последние десятилетия испытательные взрывы дают малую относительную добавку к смертности и болезням от других причин. Но так как людей на Земле очень много, а через некоторое время, в течение периода распада радиоактивных веществ, их станет еще больше, то абсолютные цифры ожидаемого числа поражений и гибели крайне велики, чудовищны (речь идет, конечно, о взрывах в воздухе, на поверхности земли, о подводных взрывах, но не о подземных).

(Добавление 1987 г. Необходимо, однако, иметь в виду, что действие непороговых биологических эффектов радиации при малых дозах облучения, сравнимых с естественным фоном, не изучено экспериментально с должной степенью достоверности. Очень велики трудности, связанные с гетерогенностью изучаемого ансамбля и невозможностью контрольного эксперимента, необходима непомерно большая статистика. Нельзя исключить того, что при малых дозах действуют репарационные (исправляющие дефекты) механизмы и по этой и другим причинам имеет место существенная нелинейность эффекта. Нельзя также полностью исключить существования положительного эффекта малых доз радиации. Поэтому ко всем приведенным в этой главе соображениям и оценкам следует относиться с известной степенью осторожности.)

После этого общего введения отвлекусь немного от последствий ядерных испытаний и расскажу о некоторых других занимавших меня тогда делах, начав с вопросов генетики. Мой интерес к ним был трояким - в связи с большой ролью генетических эффектов в общей картине биологического действия ядерного оружия, общефилософский и связанный с той драмой, которую переживала тогда советская биология в результате действий лысенковской мафии. Случилось так, что я уже не раз соприкасался с этой последней проблемой и довольно хорошо знал ситуацию (от друзей и знакомых, в частности от Игоря Евгеньевича и по Академии).

В 1956 году (кажется) Я. Б. Зельдович повел меня к Н. П. Дубинину, который был тогда одним из опальных вождей опальной генетики. Мы пришли к нему на квартиру, которая была тогда его экспериментальной базой (в институте, где он формально числился, генетика была под запретом). Н. П. показал нам колонии дрозофил, с которыми он работал, а потом рассказал - в сжатой и яркой форме, со многими деталями и примерами, которые я сейчас забыл - об огромных научных и практических достижениях генетики за рубежом и о нашем отставании, о многомиллиардных перспективах использования этих достижений в сельском хозяйстве и медицине. Произвел он на меня тогда впечатление умного и делового, с хваткой человека. Наш визит к Дубинину был не просто экскурсией. В это время Курчатов собирался организовать в своем институте в порядке меценатства некое прибежище для опальных генетиков, и ему нужно было иметь рядом беспристрастных людей, с которыми он мог бы посоветоваться. Вскоре после визита к Дубинину я позвонил А. Н. Несмеянову, тогдашнему (после смерти С. И. Вавилова) президенту Академии, и спросил его, как он терпит все выходки Лысенко, которые наносят такой огромный вред. Несмеянов ответил, что, по его мнению, Лысенко ведет сейчас арьергардные бои, постепенно сдавая позиции, а честные биологи не сидят сложа руки, скоро будет письмо в ЦК, которое должно изменить положение. Конечно, Несмеянов приукрашивал ситуацию. Письмо биологов (с 300-ми подписями) действительно было отправлено, но вызвало только негативную реакцию как беспринципная "коллективка". У кого-то были неприятности. А Лысенко выступил в "Правде" с новой "теоретической" и "проблемной" статьей на целую страницу. Я часто спрашивал себя, что дает возможность Лысенко и его мафии удерживать позиции в хрущевскую эпоху, когда уже нельзя было столь успешно применять методы доносов и лжефилософии, на которых был основан его успех в тридцатых-сороковых годах. Я думаю, что тут две причины.

Во-первых, у Лысенко всегда была наготове "идея", обещающая гигантский практический успех в сельском хозяйстве немедленно и почти что даром. Никита Сергеевич часто не мог противостоять такому соблазну. А когда все проваливалось, у Лысенко была наготове новая идея, столь же обещающая. Но главное было не в этом. Весь аппарат партийного руководства сельским хозяйством был пронизан сверху донизу ставленниками лысенковской мафии. Эти люди давно, еще при Сталине, связали себя с лысенковской демагогией и с лысенковцами. Им уже поздно было "менять кожу". Именно они и поддерживали новые лысенковские авантюры и яростно боролись с настоящей биологией, победа которой угрожала их положению. Потребовалась "вторая октябрьская революция" - снятие Хрущева в октябре 1964 года, чтобы вся эта компания одновременно изменила ориентацию. Зарубежным советологам и кремленологам следует призадуматься над этой историей. Она, по-моему, многое раскрывает в механизме управления нашего государства. Борьба за научную биологию еще появится на страницах этой автобиографии.

В те годы было еще несколько общественных начинаний, в которые меня тогда вовлек Зельдович, а мое участие было относительно пассивным. Одно из этих выступлений было связано с кампанией в прессе против незадолго перед этим опубликованной пьесы Зорина "Гости". Я не помню, в чем там было дело, но пьеса, написанная на гребне "оттепели", задевала новую советскую партийную бюрократию, ее высокомерие, жадность и тупой эгоизм и противопоставляла ей "народ" и "истинных" ленинцев, в том числе реабилитированных "старичков". Зельдович подбил меня написать письмо Хрущеву (а сам оставался в тени!). Конечно, мне не следовало так начинать свою эпистолярную деятельность, это было "не постановочно", я просто поддался на "подначку". Но, с другой стороны, как-то надо было начинать. А принципиально - выступить против "нового класса" (по терминологии Джиласа) - не так уж и плохо. Это было мое первое письмо Хрущеву и вообще первое выступление вне специальности. Я плохо помню, чем кончилось это дело. Кажется, из какого-то отдела ЦК пришла формальная отписка.

Другое начинание было связано с проблемой спецшкол, а именно - школ с физико-математическим уклоном. Тогда только еще обсуждалось, нужны ли они и не противоречит ли это каким-либо социальным или педагогическим принципам. Зельдович и я вместе написали и отдали в "Известия" заметку, где защищалась идея таких школ (мы привели довольно очевидные аргументы "за" и уклонились от дискуссии с оппонентами, оставив все возможные возражения без ответа)1. Наша заметка вызвала оживленную полемику, в том числе остроумный и ядовитый фельетон Носова (автора "Незнайки") в сатирическом журнале "Крокодил".

Вернусь теперь к главной теме этой главы - к проблеме последствий ядерных испытаний и к тому, как я постепенно начал все более активно действовать в этом направлении.

В 1957 году я написал, а в 1958-м - опубликовал (в журнале "Атомная энергия" за июль 1958 года) статью "Радиоактивный углерод ядерных взрывов и непороговые биологические эффекты"1. Работа над ней явилась важным этапом в формировании моих взглядов на моральные проблемы ядерных испытаний. Я не могу сейчас с полной уверенностью восстановить всю предысторию статьи постараюсь изложить то, что вспомнил.

В начале 1957 года И. В. Курчатов предложил мне написать статью о радиоактивных последствиях взрывов так называемой "чистой" бомбы (возможно, я в какой-то форме "напросился" на это задание). Предложение было связано с появившимися в иностранной печати сообщениями о разработке в США чисто термоядерной ("чистой") бомбы, в которой не используются делящиеся материалы и поэтому нет радиоактивных осадков; утверждалось, что это оружие допускает более массовое применение, чем "обычное" термоядерное, без опасения нанести ущерб за пределами зоны разрушений ударной волной, и что поэтому оно более приемлемо в моральном и военно-политическом смысле. Я должен был объяснить, что это на самом деле не так. Таким образом, первоначальная цель статьи была - осудить новую американскую разработку, не затрагивая "обычного" термоядерного оружия. Т. е. цель была откровенно политической, и поэтому присутствовал неблаговидный элемент некоторой односторонности. Но в ходе работы над статьей и после ознакомления с обширной гуманистической, политической и научной литературой я существенно вышел за первоначально запланированные рамки. Среди научных источников статьи упомяну работы Овсея Лейпунского (брата одного из авторов советских реакторов-бридеров на быстрых нейтронах), Либби, Адашникова и Шапиро. Из литературы, носившей "философско-гуманистическую" ориентацию, назову выступления Альберта Швейцера, произведшие на меня большое впечатление (почти через 20 лет я вспомню об этом, составляя текст выступления на Нобелевской церемонии). Мне кажется, я ушел от первоначальной односторонности. Приведу две цитаты из статьи:

"Количество жертв дополнительной радиации

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30

XML error: XML_ERR_NAME_REQUIRED at line 30


home | my bookshelf | | Воспоминания |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 6
Средний рейтинг 5.0 из 5



Оцените эту книгу