Книга: Моя жизнь как фальшивка



Моя жизнь как фальшивка

Питер Кэри

МОЯ ЖИЗНЬ КАК ФАЛЬШИВКА

Нашим сыновьям Сэму и Чарли

Я увидел бедолагу — жалкое чудище, сотворенное мной.

Он приподнял полог кровати; глаза его,

если можно назвать их глазами,

не отрывались от меня.

Мэри Шелли. «Франкенштейн, или Современный Прометей», 1818 г.

1

Старое аббатство, Торнтон, Беркшир, август 1985 г.

ДЖОНА СЛЕЙТЕРА Я ЗНАЮ ВСЮ ЖИЗНЬ. Его публичная свара с Диланом Томасом[1] еще не изгладились, наверное, из памяти, а кое у кого из читателей хранится на полке знаменитый томик «непристойных» стихов. В американском издании на внутренней стороне обложки вы найдете фотографию приятного на вид светловолосого юноши в белом спортивном костюме. «Песнь росы» была опубликована в 1930, когда автору едва сравнялось двадцать лет. Юный гений, так сказать.

В тот самый год появилась на свет я — Сара Элизабет Джейн, дочь красивой и дерзкой австралийки и не менее красивого и к тому же лощеного англичанина, лорда Уильяма Вуд-Дугласса, известного под кличкой «Бычок».

Слейтер безукоризненным происхождением похвастать не мог, однако моя матушка — вообще-то сноб страшный — в данном случае оказалась не столь разборчива: Слейтера она относила к высшему классу и спускала ему проделки, совершенно недопустимые, с ее точки зрения, для выпускника Честерской средней школы, каковым он был на самом деле.

Слейтер голыми руками, без ножа, распотрошил именинный торт на тридцатилетии моего отца; он въехал на коне в кухню, он привел к нам на ужин Юнити Мидфорд[2], в ту пору, когда она воровала канцелярские принадлежности из Букингемского дворца и носила с собой в сумочке мерзкого маленького хорька.

Признаться, я не догадывалась, какую роль он играет при моих родителях, и лишь когда мама покончила с собой — на редкость ужасным и живописным способом, — я заподозрила неладное. В последние минуты маминой жизни Джон Слейтер обеими руками обнял ее, и тут наконец я поняла — или возомнила, будто понимаю.

С того момента все мне стало в нем ненавистно: его эгоцентризм и агрессивно смазливая внешность, но более всего — эти ярко-синие глаза, которые запечатлелись в моем воображение как воплощение лжи.

После маминой смерти бедный Бычок на куски развалился. Он пил, плакал, выл, падал с лестницы, и после второго падения отправил меня в паршивый приют «Сент-Мэри» посреди Беркшира. Я сбежала, меня привезли обратно в почтовом фургоне, я воевала с учительницей и назло ей писала левой рукой — пусть помучается, разбирая загогулины. Столько сил уходило на подобные затеи, что наставницы даже не замечали моей одаренности. Двойки по английскому, однако, не помешали мне разгадать, что хваленая поэзия Слейтера — всего лишь будуар, обустроенный самцом ради секса. Имелись у меня и другие прозрения, о которых я отнюдь не постеснялась известить Великого Мужа. Где-нибудь в его архиве и по сей день хранятся свидетельства того, с каким вниманием я изучала его «Восточный Ориент»: мои дерзкие замечания и поправки, советы не нагромождать анжабеманы[3], и прочее, что, как я имела наглость писать, «могло помочь ему в работе».

В общем, кошмарная девица, из молодых да ранняя — неудивительно, что дружба у нас не сложилась. Но Лондон есть Лондон: живя в городе, я порой натыкалась на Слейтера, а поскольку он продолжал писать стихи, а я стала редактировать «Современное обозрение», у нас появилось множество знакомых, и мы с поэтом не раз сиживали за одним столом.

Правда, со временем наши отношения не упрощались. Хуже того — чем старше я становилась, тем острее действовало на меня присутствие Слейтера. Нельзя назвать это манией, но когда мы оказывались вместе в чьей-то столовой или гостиной, я почти не сводила с него глаз — что-то меня и притягивало, и отталкивало одновременно. Сколько бы Великих и Знаменитых ни собралось за ужином, беззастенчивый нарциссист, громко выражавший свои пристрастия и бесстрашно ниспровергавший авторитеты, всегда управлял беседой, словно бард на пиру. А я, глядя на него, конечно же, вспоминала бедную, несчастную маму.

Хотя мы оказались так тесно связаны с самого начала, потребовалось еще тридцать лет, чтобы мы со Слейтером вступили в настоящий разговор, а не просто обменялись любезностями. Слейтеру уже стукнуло шестьдесят два, и хотя ему более широкую известность принесли романы — «Амершемский сатирикон» и вовсе стал бестселлером, — обычно о нем упоминали как о «поэте Джоне Слейтере». И выглядел он соответственно: обветренный, загорелый, словно только что совершил поход по болотам или прошел вслед за Басе вплоть до Огаки[4].

Слейтер никогда не забывал о социальной стороне литературного ремесла, и вряд ли в Британии сыскался бы поэт или прозаик, которого бы Слейтер не имел права назвать своим приятелем, кому бы не оказал в тот или иной момент любезность. В особенности он крутился среди «фаберовской»[5] братии, и как раз на их ужине — у Чарльза Монтейта[6] — мы наконец-то разговорились. Помимо нашей неожиданной беседы мне мало что запомнилось из того мероприятия, разве что почетный гость вечера, Роберт Лоуэлл[7], прокололся: он явно не знал Слейтера. Вероятно, подумала я тогда, потому-то Слейтер в растерянности обернулся ко мне, заговорил настойчиво, причем назвал меня «Микс» — это было семейное прозвище невозвратного детства, времен Алленхерста и Хай-Уикома.

Ничего личного он не сказал, кроме детского прозвища, но в голосе Слейтера (вероятно, оттого что прославленный американец с таким пренебрежением отнесся к его заслугам) прозвучали задушевные, печальные ноты, и я была тронута. Впервые за много лет я присмотрелась к Джону внимательнее: лицо его отекло, приобрело нездоровый серый оттенок. Когда он упомянул о намерении съездить в Малайзию — страну, где были написаны многие стихотворения из «Песни росы» и те, что пришли им вслед, — подумалось даже: это — прощание.

— Поедем вместе! — сказал он вдруг.

Я звонко расхохоталась. Слейтер ухватил меня за руку, приковал к месту взглядом этих чертовых синих глаз. Знаменитый Соблазнитель — от смущения я не знала, куда податься.

— Мы должны поехать вместе, — настаивал он. — Ведь так?

Боже, что означало это «должны», да и «мы», если на то пошло?

— Мы должны поговорить, — гнул он свое. — Ужасно, что мы так ни разу и не поговорили.

Это внезапное сближение казалось и насущным, и пугающим.

— У меня денег нет, — возразила я.

— У меня их более чем достаточно.

Я налила себе еще вина. Он пристально следил за каждым моим движением.

— У тебя что, парень ревнивый? — спросил он.

— Кошка у меня ревнивая.

— Обожаю кошек, — заявил он. — Я с ней объяснюсь.

Тут за ним подъехало такси — Слейтер спешил на другую вечеринку, самую что ни на есть гламурную, там ждали Джона Леннона. Он встал из-за стола, все бурно принялись прощаться с ним, и я подумала, что наш разговор — пустое, надо же было Слейтеру как-то рассеять обиду, нанесенную невзначай Робертом Лоуэллом.

Однако на следующий же день в восемь утра он позвонил мне домой, на Олд-Черч-стрит, и выяснилось, что путешествие в Малайзию — не сиюминутный каприз.

Британский совет уже обещал оплатить дорогу для одного человека, а две тысячи слов для «Нова»[8] окупали второй билет. Все мои дорожные расходы Джон с готовностью брал на себя.

За год до того умер отец; мы были в ссоре — вернее, я давно дулась и не хотела общаться с ним, а потому не столь уж нелепой казалась мысль, будто Слейтер приглашает меня в Малайзию для особого разговора, хочет что-то объяснить, рассказать о моем злосчастном семействе. Разумеется, ни о чем подобном он не упоминал, и даже теперь, спустя много лет, я не вполне уверена, каковы были его первоначальные планы. Во всяком случае, о сексуальном интересе и речи быть не могло. Позвольте мне сразу объясниться и покончим с этим: давным-давно всем известно, что секс не по моей части.

— Джон, — сказала я. — Я — не турист. Не имею ни малейшего желания бродить по чертовым джунглям с биноклем. Я — редактор и больше ничего. Читаю книги. Из этого и состоит моя жизнь.

— Ты и поесть любишь, — заметил он. — Я видел, как ты уплетала карри.

— Карри было вкусное.

— Куала-Лумпур покажется тебе раем. Дорогая, К. Л. я знаю почти так же давно, как тебя.

Меня-то он вовсе не знал.

— Чего ты, собственно, боишься? Что я стану к тебе приставать? Бога ради, Микс, всего одна неделя! Не так уж далек тот момент, когда все мы будем гнить в земле. Поехали, а?

Этим он меня добил — мыслью насчет «гнить в земле». После завтрака я залезла в сейф и забрала остатки журнальных денег. На Кингс-роуд купила себе сандалии и легкую юбку и сорок пять фунтов обменяла на дорожные аккредитивы. Снарядившись таким образом, я вошла в лабиринт, из которого и посейчас, тринадцать лет спустя, не могу выбраться.

В ту пору перелет от Лондона до Куалы-Лумпур занимал тридцать четыре часа, и нас еще задержали в Тегеране, потому что над аэродромом в Дубай висел туман, и в Сингапуре тоже пришлось ждать. Казалось бы, за сорок два часа мы по крайней мере могли завязать разговор, но Слейтер, как выяснилось, в самолете предпочитал спать, и так накушался фенобарбитала с виски, что в Сингапуре стюардесса приняла его за покойника.

Через малайский паспортный контроль Слейтера пришлось везти в кресле на колесиках, так что мое знакомство с городом началось в мучительных попытках запихнуть толстого и грузного старика в такси и доставить его в фантастически аляповатый вестибюль отеля «Мерлин». Там, слава богу, о Слейтере были наслышаны.

Кроме жуткого золотого орнамента, которым пестрел «Мерлин», первые впечатления от иноземной столицы сводились к жаре, запахам — сточные воды, неведомые цветы, гниющие плоды — и всепроникающей сырости, которая впитывалась в тело и наполняла большой и почти пустой номер, где рядом с унитазом кто-то успел бледным карандашом написать: «Трахни утю».

На следующий день Слейтер не подходил к телефону, и я испугалась, не отдал ли он в самом деле богу душу. На всякий случай я позвонила портье и выяснила, что Джон покинул отель с вещами, не оставив никакого сообщения. Исчез — и дело с концом.

Бывает же такое: обольстили, отымели и бросили. Не слишком-то приятное ощущение, и во мне опять зашевелилась прежняя неприязнь к Слейтеру. Я так обозлилась, что не могла читать, беспокойство мешало уснуть, и в результате я отправилась осматривать индийские галантерейные лавки на Бату-роуд. Я люблю пестрые ткани, но здесь ничто не привлекало внимания. Батик был простоват, подогнан под западный вкус, совсем не похож на тонкую индонезийскую работу. Тем не менее, как все путешественники, я приобрела отрез и пошла дальше, заглядывая в витрины и все отвергая, покуда на забрела на шумную улицу с китайскими магазинчиками. Именовалась она, как ни странно, Джалан-Кэмпбелл. Здесь мне тоже не понравилось, но спасибо хоть за сплошной навес, под которым можно было укрыться от жары. Если бы еще торговцы не устраивались прямо под ногами у прохожих со своими стульчиками, молотками и пластиковыми ведрами.

И вот, заглянув нехотя в очередную лавчонку, я разглядела в сумраке среди кучи велосипедов китаянку, которая раскладывала в пластиковые пакеты ярко-красных рыбин, и немолодого белого мужчину в грязном саронге. Брови его были скошены, волосы острижены так коротко, что он походил то ли на заключенного, то ли на монаха. Более всего меня поразили алые язвы на мускулистых ногах. Мужчина сидел на сломанном пластмассовом стуле, рассеяно озирая улицу, и хотя я остановилась прямо перед ним, на лице его не промелькнуло и признака «расовой солидарности».

Я подивилась мимоходом: как этот человек попал сюда, почему никто не лечит его? Но стояла такая жара, я вся вспотела, мне до смерти надоел азиатский запах рыбного фарша, и раздражение не давало ни о чем особо задуматься. Перебравшись на другой берег мутной реки Кланг, я вскоре возвратилась в затхлый, хоть и оснащенный кондиционерами «Мерлин» и занялась в меру талантливыми английскими поэтами. Я по-прежнему читала, когда в восемь вечера наконец-то позвонил Слейтер.

— Микс! — завопил он в трубку. — Великолепный город, а?

Не могла же я сказать, что целый день сижу и его дожидаюсь. Это прозвучало бы как-то жалобно, по-детски.

— Что ты успела сегодня? Расскажи все.

— Немного погуляла, — ответила я.

— Отлично, отлично, превосходно. Вот что, дорогая, — продолжал он, — я собирался поужинать с тобой во вторник, но малость подзастрял тут. У тебя найдется время для меня в среду вечером?

— Сегодня понедельник, Джон.

— Да-да. Понимаешь, я сейчас в Куале-Кангсар. Только что приехал. Форпост, знаешь ли.

— Куала — как?

— Я же говорил, что поеду в Куалу-Кангсар.

Можете мне поверить — он об этом и словом не обмолвился. Я и название этого «форпоста» слышала впервые. Тогда, как и сейчас, я была уверена: Слейтер повиновался некоему зову — и отнюдь не разума. Безответственность и гедонизм вскормили многообещающий гений Слейтера — и сгубили его на корню. Если б он больше времени проводил за письменным столом и поменьше блудил и пил, Лоуэлл, наверное, его бы узнал.

— В общем, — сказал он, — в среду к ужину я точно вернусь. Поброди вдоволь по К. Л. Знаешь, я тебе завидую: ты впервые видишь все это.

И дело с концом. Ни извинений, ни вопросов, как я там одна. Вот когда я посочувствовала бедной Лиззи, его второй жене, которую в итоге увезли в «Сент-Барт» с алкогольным отравлением.

Вся беда в том, говорила мне бедная Лиззи, красавица с несчастной судьбой, вся беда в том, что лапочка Джонно, дорогуша, всегда делает только то, что ему вздумается, черт бы его побрал.

Как я уже упоминала, турист из меня никакой, однако в тот вечер я так обозлилась, что не могла усидеть в дурацком отеле. На уличном рынке в малайском квартале Кампонг-Бару поблизости от «Мерлина» я с трудом впихнула себе в горло сатэ[9].

И на следующий день я потащилась осматривать пещеры Бату, мавританский вокзал, вонючие китайские рынки на воде. Более всего меня измучили запахи, и не только вонь рыбных рынков, но и вся окружавшая меня чужеродная смесь дыма и специй, сточных вод, мотоциклетных выхлопов, сладковатый аромат плесени, которым тянуло от тропической листвы. Приятней было пройтись спозаранку, по утренней прохладе, когда банковские охранники-сикхи ели прямо на улице сладкий барфи[10], запивая его своим любимым напитком — коровьим молоком. Изящные дождевые деревья свешивали над Джалан-Тричер тяжелые зеленые листья и желтые цветы. Лишь увидев паренька, который срезал банановые грозди острым мачете, я вспомнила, как всего три года назад миляги из Кампонг-Бару резали своих соседей-китайцев. Те глубокие сточные канавы, мимо которых я теперь шла, тогда текли кровью.

Ко мне почти не приставали. 1972 год, как никак — разве что на восточном побережье туземцы пришли бы в возбуждение от короткой юбки или голого плечика.

С «колониальным прошлым» еще не вполне покончили: стоило свернуть с Бату-роуд и заглянуть в «Колизей», чтобы на каждом столике с белой скатертью обнаружить вустерский соус. Достопримечательностей хватало, но, как я и сказала Слейтеру, главное для меня — работа, и вся моя жизнь сводилась тогда к «Современному обозрению». Чем бродить по городу, я предпочитала сидеть в номере и читать — не только стихи, присланные в редакцию, но и «Потерянный рай», который, вопреки мистеру Ливису[11], всегда напоминал мне о деле, которому я себя всецело посвятила. И после обеда я продолжала служить искусству: написала три длинных письма трем членам издательского совета — лорду Антриму, Уистану Одену[12] и чудесной миссис Маккей, бывшей жене одного манчестерского промышленника, чья щедрость не раз спасала наш журнал. В каждом письме я, ни на что особо не рассчитывая, упоминала неоплаченный счет из типографии. Все трое неоднократно выручали меня и, похоже, начали уже разочаровываться в журнале, так и не оправдавшем наших общих надежд.

Слейтер вернулся в четверг — возник ниоткуда и нагнал меня, на мосту, когда я шла к Джалан-Кэмпбелл в очередной раз полюбоваться пьяными краснорожими плантаторами и послушать, как они будут хамить, воображая себя раджами.

Слейтер, в походных шортах и крепких ботинках, выглядел таким жизнерадостным и нераскаявшимся, что мне вновь показалось: он давно забыл наш разговор на «фаберовском» обеде. Может, он и в самом деле думал, что мне нравится бродить в одиночку по душному азиатскому городу.

— Микс, — заговорил он. — Я хотел тебе сказать…

Я было встрепенулась, но вместо извинений он пустился в подробное описание путешествия по джунглям в компании китайского поэта-англофила. Интересно, думала я, с какой стати он полез в джунгли, нацепив короткие штаны, рискуя ободрать себе всю кожу? Лишь бы продемонстрировать свои прекрасные ноги?



— Ты заметила? — перебил он сам себя. — Нет? Это же «Сонеты к Орфею»[13], 1923 года, издательство «Инзель-Ферлаг». Ей цена минимум сто фунтов.

— Она продается?

— Вот дурочка! Там, в той жуткой лавчонке, мимо которой мы прошли. Давай вернемся. Сама посмотришь.

Не хотелось во всем подчиняться Джону Слейтеру, но его здоровенная лапа уже сжала мой локоть и волей-неволей пришлось вновь заглянуть в ту веломастерскую, хозяева которой так заинтересовали меня в понедельник. Белый мужчина с язвами на ногах сидел все на том же сломанном пластиковом стуле под голой лампочкой и действительно читал «Сонеты к Орфею».

— Видишь, — сказал Слейтер.

Услышав это, мужчина поднял кроткий взор, с минуту присматривался к Слейтеру, а потом неторопливо приподнял руку, приветствуя нас.

— Господи… — пробормотал Слейтер.

И, крепко сжимая мою руку, силой поволок меня дальше.

— Вы его знаете?

Слейтер обернулся, играя желваками, словно пытаясь прожевать что-то очень невкусное.

— Его? — сердито переспросил он. — Откуда?

Сразу было видно, что Слейтер солгал, и с этой лжи все и началось.

2

ХОТЯ РЕДАКТОРЫ ХУДОЖЕСТВЕННЫХ журналов предпочитают сравнивать себя с миссионерами, путешествуют они скорее как разъездные торговцы и всегда пакуют вместе с носками и нижним бельем образцы щеток; ничего экстравагантного, что и я прихватила с собой в Малайзию несколько экземпляров «Современного обозрения». В одном из номеров имелся прекрасный перевод Стефана Георге[14], который, по моему разумению, мог заинтересовать любителя Рильке, и потому на следующее утро, примерно в половине седьмого, я обернула журнал в нарядную бумагу и отправилась обратно на Джалан-Кэмпбелл. Не могла же я предположить, что прогулка длиной в полумилю изменит всю мою жизнь. Если б с утра я понежилась в постели, не попала бы в паутину тайн, из которой, похоже, не выпутаюсь уже никогда.

Но я выступила в путь, и ничто не могло меня спасти от меня самой. Та одержимость, которая помогла мне стать хорошим редактором, теперь обратилась на заброшенного белого человека. Не будет мне покоя, если я не узнаю, кто он, и не в праздном любопытстве дело, ведь я уже решила, что он — «заблудшая овца», и мечтала помочь ему, утолив тем самым собственный комплекс вины.

Лавку я нашла без труда и довольно далеко углубилась в пропахшее маслом помещение, прежде чем поняла, что мой белый человек куда-то отлучился. Вместо него я увидела китаянку, которая в прошлый раз паковала рыбу в целлофановые пакеты. Теперь я рассмотрела ее вблизи: маленькая, с плоским и круглым свирепым лицом, изуродованным двумя зигзагообразными шрамами.

Я приветствовала ее, как предписывал разговорник:

— Селамат паги, — но она сверялась с другим словарем:

— Чиво нада?

Я не нашла ничего лучше, как предъявить свой драгоценный журнал.

— Это чиво?

— Английская поэзия, — пояснила я. — Для мужчины. Для оранг. Он читает по-английски?

Губы ее искривила агрессивная неприязнь — к поэзии, к Англии, к потеющей белой женщине, кто разберет?

— Поэзия?

— Будьте добры, передайте ему.

— Нет щас тута, — сказала она, откладывая мой подарок в сторону с таким видом, будто собиралась при случае подтереть им задницу.

— Селамат тингал, — попрощалась я и ушла из магазина, чувствуя себя полной дурой. Возвращаясь в гостиницу с поджатым хвостом, я жалела, что полезла в не свое, не имперское дело. Да и журнал зря отдала.

Если бы колесо не скрипело так пронзительно, цепляясь за раму, я бы не заметила поклонника Рильке. В уличной сумятице, среди машин, грузовиков, мотоциклов, я не сразу разобрала, кто там толкает по обочине сломанный велосипед. Воздух на улице был влажен и скрипуч; белый человек казался еще одной фигуркой, согнувшейся под бременем набухшего неба. Поскольку беседа в лавке исчерпала мои ресурсы общительности, я бы не собралась с духом окликнуть моего незнакомца, однако он сам остановился.

— Это был Джон Слейтер? — спросил он.

По гнусавому акценту я сразу же узнала австралийца.

— Вчера, — напомнил он. — Тотматт сале с фотоаппаратом?

— Да, — подтвердила я.

Он высоко вздернул жидкие черные брови, но больше ничего не сказал.

— Вы его знаете? — спросила я.

Пока он обдумывал ответ, я всматривалась в его лицо: резко разошедшиеся под углом брови, намек на улыбку в складках печального рта. Кости и мускулы. Немного меланхоличен, привык держаться в тени.

— Не очень-ла[15].

— Вы сами — поэт?

Он вроде бы удивился.

— Так и думал, что Слейтер, — сказал он, смаргивая. — Поразительно, до чего же некоторые люди не меняются, а? Лицо все одно-ла.

— Передать ему привет от вас?

— А-а, он меня и не признает, — ответил мой незнакомец и, кивнув на прощанье, двинулся дальше, толкая скрипящий велосипед по ненадежному краю сточной канавы.

Разговор закончен, и я побрела в гостиницу, гадая, какие невероятные события могли привести образованного австралийца в ремонтную мастерскую на улице Джалан-Кэмпбелл.

3

В ХИТРОУ ДЖОН СЛЕЙТЕР СУЛИЛ МНЕ КРАБА С ЧИЛИ И карри на банановых листьях, но Слейтера никак не назовешь человеком слова. Он бросил меня в одиночестве, и в поисках местных деликатесов я забрела на пыльные улочки Кампонг-Бару, где нашелся небольшой рынок — не на самой улице, а на парковке под сенью гигантских манговых деревьев. Возвращалась я уже в темноте. Дождя не было, хотя, насколько я могла понять, именно этот сезон мой отец, отслуживший в Индии, именовал «манговыми ливнями». В желтых гало карбидных ламп, висевших над ларьками и тележками уличных торговцев, влага была наглядно видна, ее аромат смешивался с запахами сандала и сатэ и с едва уловимым, неизбежным привкусом гниения. Натриевые фонари торчали в стороне, а из жидкой темноты, разливавшейся под манговыми деревьями, лишь трусовато поблескивали глаза малайских мужчин и мальчишек. Они пялились на высокую белую женщину и видели разорванную одежду и раздвинутые ноги огромных кинематографических американок. Ты откуда?

Никакой угрозы, только навязчивость, но в конце концов мне стало не по себе.

Где твой муж?

Выходя из гостиницы, я злилась на Слейтера, но мне стало намного легче, когда я разглядела его за столиком под манго.

Завидев меня, он поднялся на ноги, высоко вскинул длинные руки, словно много часов сидел тут, дожидаясь. Без ложной скромности должна сказать: выглядела я, словно чучело, — старомодная хлопчатобумажная юбка, ни шляпы, ни косметики, да и стриглась я самостоятельно при помощи двух зеркал и маникюрных ножниц. Много лет назад, в «Сент-Мэри», я выработала этот стиль.

Белая Богиня[16], да и только.

Глупо, да? Но ладонь, сжавшая мою руку, ободряла. Не знаю, почему — оттого ли, что руки у Слейтера были такие большие, теплые, словно нагретая солнцем речная галька. Я до смешного обрадовалась ему.

Джон, как всегда, засуетился, галантно пододвинул мне стул, заказал пива, с видом знатока растолковал, как есть с бананового листа.

— Я прямо завидую тебе, Микс, ты все это видишь впервые. Ты должна вести дневник. Знаешь, как говорил Лафкадио Хирн[17]? «Не упускайте первые впечатления, записывайте их поскорее». Почти карлик, этот Хирн, странный такой на вид. «Впечатления испаряются, они к вам не вернутся вновь».

Быть может, Слейтер выучил никчемные цитаты только что и с единственной целью: произвести на меня впечатление. Вполне в его духе вообще-то. Но когда он крепко сжал мою руку, я безусловно поверила в его искренность и даже в то, что, оставив меня одну в чужом городе, Джон преподнес мне изысканный и щедрый дар, который я по малодушию не сумела оценить. Гнев улетучился без следа, и я тут же пустилась рассказывать о встрече с австралийцем.

— Он сказал, что знаком с вами.

— Еще что?

— Что вы его не признаете.

Слейтер глянул куда-то через плечо — не слишком вежливо.

— Я вам наскучила, Джон?

— Я прекрасно его помню, — ответил он, но глаза его омрачились и потускнели.

— И что же?

Пожав плечами, Джон закурил сигарету.

— Да бога ради, Джон, что из вас все клещами тащить приходится?

Он иронически изогнул бровь:

— Полегче, Микс!

— Куда уж легче, на хрен! Я тут сижу одна четыре дня, на хрен!

— Это Кристофер Чабб.

— И что, я должна его знать?

Слейтер умело запустил пальцы в рис и карри.

— Неужели? Разве он тебе не попадался на карандаш?

Я молча отхлебнула водянистого пива со льдом.

— В самом деле, — настаивал он. — Неужели его стихи так и не легли на твой редакторский стол? Ригорист, мастер вилланели и двойной секстины[18]… Трудно придумать форму жестче, а?

— Джон, мне известно, что такое двойная секстина.

Он усмехнулся:

— Так вот, наш золотушный приятель как раз таков: австралиец, «рожденный в полуварварской стране, не в срок, средь желудей он лилии искал»[19]. Очень серьезный, провинциальный, академический поэт, обреченный терпеть поражения и завидовать другим.

— Выходит, вы его все-таки знаете?

Вместо ответа он легонько похлопал меня по запястью.

— Ты ходила на выставку Бруно Хэта, Микс? Хотя нет, тогда ты была еще девочкой. Художник. Майло написал о выставке восторженную статью.

— Где это было? В Лондоне?

— Ш-ш. Слушай. Я видел эти с позволения сказать картины. — И он кончиком пальца сбил горячий столбик пепла с сигареты. — Не в моем вкусе, поналеплено пробок, обрывков шерсти, обломков каких-то, но половина Челси толпилась там, заглатывая кипрский херес. В уголке сидел какой-то малый — в инвалидной коляске, все лицо обмотано, словно еще и зубы разболелись. В разговор он не вступал, и нам сказали, что это и есть Бруно Хэт, а разговаривать с ним без толку — он поляк и по-английски ни бельмеса. Тем не менее все восторгались его искусством — не только Майло, но и прочие; а в самый разгар презентации «Бруно Хэт» преспокойно объявил, что на самом деле его зовут Брайан Ховард.

— И по-английски он говорит не хуже нас.

— Шутку сыграл. Кое-кто пошел красными пятнами, но умереть никто не умер, и даже Майло, который так умилялся поляку, стал потом сэром Майло Уилсоном, а сегодня никто уже не вспоминает, как он попал впросак. Не дергайся, Микс. Суть в том, что розыгрыш есть розыгрыш, и «Бруно Хэт» не ставил себе задачу ниспровергнуть английскую культуру нам на головы. А вот в таких местах, как Австралия, все еще не устоялось, все очень хрупко, и там-то этому чудиле с язвами — скверно они выглядят, а? — там Чаббу вздумалось затеять примерно такую же историю. Слыхала ты о Мистификации Маккоркла? Нет? Так вот, Кристофер Чабб тут главный виновник.

— То есть — мистификатор?

— Последнего разбора: ханжа, он один прав. Дело было в 1946 году. Ты представь — прошло двадцать четыре года после публикации «Бесплодной земли»[20]. Казалось бы, уже все войны кончены и убитые похоронены, но сородичи твоей матери не такие, как все…

Сердце у меня захолонуло, когда он упомянуть маму. Слейтер это заметил. То есть — думаю, что заметил. Глаза его засверкали, опытный рассказчик снизил темп.

— Не забывай, это страна утконосов, — фыркнул он. — В изоляции от мира жизнь развивается по весьма своеобразным законам.

Сейчас он заговорит о маме, думала я. Но я ошиблась.

— Вот почему, Микс, свирепая и кровавая битва все еще шла в 1946, когда наш друг в саронге был красивым застенчивым юношей, покорял девиц, наяривая джаз на пианино. Рожа у него тогда была покруглее, и когда он не пил, он был вполне приятен и уступчив, сразу и не догадаешься, что он только ищет повод для драки.

— Совсем как мама.

Слейтер смолк, и мне показалось, что он готов отречься от знакомства с ней.

— Нет, милая, — вздохнул он наконец, — твоя мама в драку не рвалась. Она, знаешь ли, с Северного берега, аристократия. А бедняга Чабб родом из серого мещанского предместья. По-моему, он ненавидел свои корни.

— Вот именно! — подхватила я. — Мама терпеть не могла австралийцев.

Слейтер посмотрел мне в глаза так прямо, что я смутилась.

«Ты убил ее, подонок!» — мысленно восклицала я.

— Во всяком случае, — как ни в чем не бывало продолжал он, — мистер Чабб страдал фантомной беременностью. То есть он породил фантом поэта, некоего «Боба Маккоркла», которого, разумеется, никогда в природе не существовало, но ему этот жалкий, озлобленный кенгуру приписал неистово современные стихи. Выдумал его жизнь, выдумал смерть, создал целую биографию, даже — ты не поверишь — состряпал свидетельство о рождении. И все это (за исключением метрики, до нее дело дошло позже) послал в журнал с довольно претенциозным названием «Личины». Вполне убедительно вышло, надо признать. Выставил редактора ослом, а сам прославился. Ты отдала ему номер «Современного обозрения»?

— С какой стати?

— Ты же редактор, Микс. Конечно, отдала. Какой именно?

— С переводом Георге.

— Ему не понравится! — злорадно объявил Слейтер. — Заплюет всю дорогу отсюда до Улу-Кланга.

Интересно, как бы ему пришлось по вкусу, будь у него свой журнал, а я бы сказала, что его журнал кому-то не понравится? Вместо этого я спросила о судьбе того редактора.

— Покончил с собой, насколько мне известно.

— Какой кошмар, Джон!

Он допил пиво, разгрыз кубик льда.

— Длинная история. Подробностей уже не припомнить. Вот и сатэ. Может, и с паразитами, но уж очень вкусно. Надо бы еще заказать эти индийские штучки, как их бишь… Память слаба стала.

Индийские «штучки» назывались «муртаба». Слейтер ринулся их заказывать, а я осталась сидеть, чувствуя, как угасает во мне последняя искра сочувствия к бедному «заблудшему» старику. Чабб злоупотребил лучшим и самым уязвимым качеством настоящего редактора — оптимизмом, надеждой, что из груды мусора, которую приходится перелопачивать каждый день, однажды, пока ты еще не умер, просияет великий неведомый гений.

К черту, решила я. Надеюсь, перевод Георге его не порадует. Надеюсь, его мелкие антиподные мозги задымятся.

4

НА СЛЕДУЮЩЕЕ УТРО Слейтер позвонил и выразил столь непривычную заботу о моем здоровье, что я тут же спросила, не заболел ли он сам.

— Ну да, вообще-то, — признался он. — А ты как?

— Не слишком.

Снова пауза.

— Желудок?

— Наверное, это сатэ, — предположила я.

— Нет, — сказал он, — это лед, чтоб ему пусто было. Как я мог допустить, чтобы мне в пиво сунули лед, они же его в канаве моют. Что с дураками поделаешь! Покупают задорого чистый лед, потом пачкают его и полощут в грязи. Ты не прихватила с собой «энтеровиоформ»?

— Осталось два.

— Микс?

— Да?

— Это так унизительно… не могу отойти от горшка…

Пусть сперва попросит, чтобы я сама принесла ему свой «энтеровиоформ». Мало кто из моих знакомых отважился бы, и далеко не каждому из них я бы пошла навстречу. Тем не менее я начала одеваться.

Телефон зазвонил снова, и я злобно схватила трубку.

— Джон! — рявкнула я. — Я, конечно, счастлива буду поделиться с вами лекарством, но не забывайте, что мне и самой погано.

— Да, алло, — откликнулся странный бумажный голос. Остальное заглушил металлический рев несильного мотора.

— Кто это?

— Чабб! — прокричал он. — Это Чабб. Это мисс Вуд-Дугласс?

— Как вы меня нашли?

— Имя в журнале, — пояснил он. — Я загляну к вам. Можно-неможно?

Потом я обнаружила, что это выражение «можно-неможно» считается вполне приличным в малайском варианте английского языка, но впервые услышав его из уст Чабба, да еще с австралийским акцентом, я насторожилась, сочтя его безграмотным и претенциозным.

— Я приболела, — сказала я.

— У меня есть лекарство.

Меня нисколько не интересовало, какой диагноз он поставит заочно, и я не стала его поощрять.

— Сара Вуд-Дугласс. Вы работали в лондонской «Таймс»?

— Недолго.

— Нужно встретиться, — настаивал он. — Я могу прийти в отель.

Именно этого я, конечно, и добивалась, оставляя журнал в велосипедной мастерской, но тогда я не знала предыстории.

— Не пугайтесь, я не в саронге, — настаивал он. — Я надену костюм. Очень вас прошу. Совсем ненадолго.

— Мистер Чабб, это по поводу Георге?

— Это еще кто?

— Поэт Стефан Георге.

— К сожалению…

— Я подумала, вы хотите высказать свое мнение по поводу перевода.

— Извините, мисс Вуд-Дугласс. Не было времени.

И тут в мой номер кто-то заколотил со всей силы. Я открыла, мертвенно-бледный Слейтер проскочил мимо меня, и дверь ванной захлопнулась за ним. Я успела только разглядеть зеленую ящерку — она удрала в угол, где постепенно из зеленой сделалась серой. Некуда было деться от выразительных звуков расстроенного желудка.

— Мистер Чабб?

— Да?

— Прошу прошения, мы не сможем встретиться.

— Мем, я вам покажу нечто небывалое. Уникальное. Единственное в своем роде-ла.



— Стихи, вероятно? Кристофера Чабба?

— Нет, нет, не мои.

— Так чьи же?

— Пожалуйста, разрешите мне их вам принести. Можно-неможно? Не пожалеете.

К собственному удивлению, я согласилась встретиться с ним внизу, у «Горного ручья», несущего свои затхлые воды от задней стены «Паба» под деревянный мостик, а оттуда — в канаву у сувенирной лавки.

5

БЕЗ ЧЕТВЕРТИ ДВА дождь перешел в тропический ливень. Поскольку желудок так и не успокоился, ливень меня даже порадовал: теперь австралиец не отважится выйти на улицу. Через пятнадцать минут я убедилась в своей ошибке — он возник передо мной, когда я прихлебывала жидкий зеленый чай.

Саронг исчез. Чабб облачился в двубортный твидовый костюм — из другой эпохи, для другого климата и, похоже, сшитого на человека посолиднее. В пиджаке с лацканами и набивными плечами он как-то усох, словно старый орех, уже не заполняющий скорлупу. Посмотришь на него и сразу представишь, как он приехал в Куалу-Лумпур в конце сороковых годов, когда коротко стриженные волосы еще были черными и подчеркивали изящную лепку черепа, а складки в углах губ еще таили меланхолическую улыбку. Он сдержал слово и постарался придать себе благопристойный облик — надел белую рубашку и широкий галстук, вроде офицерского, — но воротничок был потрепан, отставал от шеи, и я с еще большей остротой, чем в первый раз, в веломастерской, посочувствовала его нищете и заброшенности.

Следует добавить, что Кристофер Чабб явился без зонтика, но был совершенно сух, словно его только что вытащили из сундука с нафталином.

Я предложила ему чаю, он почти высокомерно отказался: не за тем пришел, чтобы угощаться за ваш счет.

Я подвинулась, освобождая место на канапе, но гость предпочел усесться напротив и тут же вытащил два конверта. Он выложил их на кофейный столик, потом достал небольшой металлический футляр и извлек из него старомодные очки в роговой оправе. Все это он проделал с чрезвычайной важностью. Не глядя на меня, проверил содержимое сначала одного конверта, потом другого, и, наконец, решился протянуть один конверт мне. Чем-то он походил на монаха. Я с беспокойством припомнила, что из этих рук другой редактор некогда получил поддельные стихи, сгубившие его жизнь.

— Что это? — спросила я, заглянув в казавшиеся невинными глаза, где мерцал все еще изворотливый ум.

— Самое то, что вам нужно.

В конверте лежали две грубо слепленные коричневые пилюли. Я бы не удивилась, скажи он мне, что изваяли их навозные жуки.

— Pour les maladies des tropiques[21], — с кошмарным акцентом произнес он. — Я не собираюсь отравить вас, мем. Примите, очень прошу. Слово даю, это поможет.

Пилюля выглядела так же подозрительно, как и сам гость. Я бы в рот ее не взяла, но как раз в тот момент желудок свело жестоким спазмом.

Он улыбнулся, когда я проглотила коричневую таблетку.

— Я заинтересован в том, чтобы вам помогло.

Меня смутило столь откровенное признание в своекорыстном «интересе».

Чабб потупил глаза — не скромно и не кокетливо, скорее — с каким-то тайным самодовольством.

— Я же не хочу, чтобы вы ушли, — пояснил он. — Мне так нужно поговорить с вами!

И он выложил второй конверт — больше первого, заклеенный широкой черной лентой, явно позаимствованной из велосипедной мастерской. Суетливыми движениями он сорвал ленту и вытащил лист бумаги, завернутый в тонкую прозрачную пленку.

Бог знает почему я возомнила, что он собирается предложить мне чей-то автограф, и впервые кольнуло сочувствие к поэту-изгнаннику, столько лет ждавшему случая продать свою коллекцию. Чем он отличался от мальчишек, болтавшихся у входа в «Мерлин» с рулонами батика, высматривая американцев?

Очень осторожно Чабб снял прозрачный чехол и принялся так старательно складывать его, что я поневоле следила за каждым его движением, не замечая появившегося на свет сокровища, пока владелец не придвинул его ко мне.

Это было стихотворение или отрывок, написанный ритмичным почерком с резкими вертикальными штрихами, которые в скором времени сделаются для меня — к сожалению, совсем ненадолго — такими узнаваемыми.

— Можно взять в руки?

— В тропиках бумага хранится плохо.

Действительно, лист пострадал от воды и от плесени, сделался настолько хрупким, что в любой момент мог сломаться надвое или вовсе рассыпаться. Судя по всему, его выдернули из тетради.

— Читайте, мем, читайте.

Я повиновалась. Едва ли нужно говорить, что при этом я ни на минуту не забывала, какой человек сидит передо мной. Я приступила к чтению этих двадцати строк с подозрением, доходившим до враждебности. На миг мне показалось, что мой гость попался: отрывок немного смахивал на ориентального Тристана Тцару[22], но гораздо свободнее, без его сложной внутренней рифмы; к тому же, в отличие от Тцары, в этом тексте не было ни капли фальши или умышленной старомодности. Чуждые и вместе с тем неуловимо знакомые строки кромсали и пронзали бумажный лист. А вдруг, подумала я, это нечто банальное, сувенирный Элиот, но банальность замаскирована туземным наречием, вкраплениями малайского, урду. Но нет — голос поэта подделать невозможно. В тот миг подозрения и растерянности я чувствовала одно: как учащенно бьется сердце. Я перечитала отрывок еще раз и ощутила то волнение крови, которому настоящий редактор обязан доверять.

— Кто это написал? — спросила я. Я хмурилась, стараясь напустить на себя суровый вид, а сама так и трепетала. — Где остальное?

Чабб снял очки, устало потер глаза и вздохнул. Черт, подумала я, ну конечно же. Он сам и написал, кто же еще?

— Это вы?

— Нет, нет, не я.

— Что, имя автора — тайна?

— Все равно не поверите.

— Предпочитаю услышать, — сказала я.

— Его звали Маккоркл.

Хорошо, я человек вспыльчивый. Все мои близкие испытали мой характер на себе. И наверное, я умру в одиночестве, потому что распугаю всех, кто хотел бы мне помочь. Правда и то, что мне приходилось неоднократно писать записки с извинениями, в том числе — льстивое послание Сайрилу Коннолли[23], которое, вместе с другими его бумагами, теперь, очевидно, в архиве Британского музея. Но тут любой бы рассердился, ведь мне только что посулили редкую находку, и тут же выясняется, что автор — подставная фигура.

— Боюсь, репутация мистера Маккоркла подмочена, — заметила я.

— Да, — сказал Чабб, — вы про него слышали. — Меня удивило, как уверенно, даже настойчиво он себя ведет. — Еще бы, вы точно про него слышали.

— Точно или верно?

Он, не отвечая, вложил лист обратно в целлофановую упаковку.

— Сомневаюсь, чтобы текст имел коммерческую ценность, — уколола его я.

— Вы решили, я пришел торговаться? — резко спросил он.

А зачем же еще? Но я покачала головой.

— Так что же вы думаете-ла? — Он уставился на меня все еще мутноватым, но уже несколько задиристым взглядом.

— Нет уж, — сказала я. — Вы предложили встретиться, а не я.

— Чайку бы, — попросил он, моргая, и тут я вновь увидела, какое это странное, бессильное и хрупкое существо, жалкое, и вместе с тем исполненное гордыни и чванства.

Пока я наливала ему чай, он возился с изолентой, упорно добиваясь, чтобы она послужила еще раз.

— Вы ездили в пещеры Бату? — спросил он. Сокровище уже было запечатано, но руки, подносившие чашку к губам, все еще дрожали.

— Какой из меня турист…

— Понятно, — кивнул он. — Я тоже не люблю чужие места. И все же на кавади[24] стоит посмотреть. Зрителям это нравится, бамбуковые копья впиваются в тела. — Он сделал паузу, присматриваясь ко мне. — Значит, Слейтер рассказал вам, какая история вышла с Маккорклом?

— Да.

— И про смерть Вайсса?

— Это редактор?

Он кивнул и отхлебнул глоток чая. Руки затряслись сильней.

— Как это ужасно — для вас.

— Более чем, — гнусавым, бумажным голосом откликнулся он.

Сперва меня поразила красота этого человека, но теперь проступило отталкивающее: приниженность вместо померещившейся было силы духа, и трясущиеся, покрытые старческими пятнами руки, и неприятная чувственность влажных от чая губ.

— Я бы хотел рассказать вам. Вы готовы?

Я оглянулась через плечо на Джалан-Тричер, притаившуюся за узловатой, скомканной пряжей дождя.

— Полагаю, больше мне заняться нечем, — проворчала я. Жизнь Чабба нисколько не интересовала меня, но раз я хотела перечитать тот отрывок — и Чабб это прекрасно понимал, — пришлось слушать его повесть.

6

— ТЕРПЕТЬ НЕ МОГУ ЛОЖЬ, — так, блестя глазами, начал он. — Вы бы это сразу поняли, если б читали мои стихи-ла. В них нет ничего бесполезного, вычурного — все равно как в крепком столе или там стуле. Вот почему так ужасно, что в памяти я останусь фальшивкой. Дым, зеркала, фокус — вот и все. Он помолчал, чуть не с гневом взирая на меня.

— В Австралии были когда-нибудь? — спросил он внезапно. — Нет уж, где вам-ла.

— Вообще-то моя мать родом из Австралии, — ответила я.

— Так вот, больше всего на свете мы боимся отстать от моды.

— Мама не любила вспоминать Австралию. Ей там было не по душе.

— Да, настоящая австралийка. Ей нужно знать, о чем говорят во Франции и что носят в Лондоне. Вот что ей важно, так? — Шершавый голос зазвучал громче. Чабб не замечал, что привлекает к себе внимание. — Ждать мы не можем! — выкрикнул он, хлопая себя по колену. — Не можем и денек потерпеть, скорей бы узнать, но ждать-ла приходится. Теперь это называется «тирания расстояния»… В девятнадцатом веке, — продолжал он, энергично размешивая в чашке сахар, — жительницы Сиднея собирались на Круглой набережной посмотреть, как одеты сходившие с кораблей английские леди. Уах, только погляди! Срочно заказать такую же обнову. Что ни подметят, через недельку все напялят на себя. И теперь то же самое, верьте слову. Любую моду завозят к нам на пароходе. Осберт Ситуэлл, Эдит Ситуэлл[25] — завтра у нас на улицах будут читать точно такие же стихи. И вот одним из таких собирателей мод в гавани был молодой человек по имени Дэвид Вайсс.

— Редактор?

— Еврей. Очень красивый. Родители занимались бизнесом, цацками. Он считал себя начитанным молодым человеком, а был совсем мальчик. Родители очень культурные, как это у них часто водится. До знакомства с Вайссом я не бывал в еврейском доме. Не видывал ничего подобного. Дома у меня — шаром покати, ни единой книжки, в холодильнике тарелки с засохшими объедками. А тут вдруг — книжные полки от пола до потолка, турецкие ковры, современные картины, де Кирико, Леже[26]. Потрясение-ла для меня. Нечестно, что некоторым так везет с детства… Мы с Вайссом вместе учились на Форт-стрит — в школе для одаренных. Сейчас-то, когда я в такую дворнягу превратился, по мне и не скажешь. Я выиграл конкурс по греческому и получил специальный приз за эссе о влиянии Хокусая на Ренуара[27] — и то, и другое я видел, ясное дело, только в репродукциях. Но благодаря Давиду Вайссу — а он, подумать только, был на три года моложе — я узнал Рильке и Малларме[28]. Он дал мне почитать «Маленькое обозрение»[29]. Мы стали друзьями, многим делились, и все-таки он оставался для меня чужим человеком. Вы же знаете эту нацию — ни сдержанности, ни скромности. Так и лезут, всегда их не устраивает столик, за который усадили, подай им другой. Мы съедим суп, какой принесут, а они потребуют подогреть. Не сочтите меня за антисемита, хоть я веду такие речи.

Именно такие речи он и вел.

— Ну да, я завидовал Вайссу, не буду отрицать. Все мы были начинающие поэты, пробовали свой голос, пытались пробиться, опубликоваться в захудалых журнальчиках на темной оберточной бумаге. Шла война, цивилизация рушилась, что к чему? Мне было двадцать четыре года, я служил рядовым на Новой Гвинее. Вайссу нашли непыльную работенку в министерстве обороны. Просиживал задницу в Мельбурне. Меня подстрелили японские гады, потом тащили шестьдесят миль на носилках, бросили — чуть было не под огнем. Чхе! И так без конца. Доставили в больницу в Рабаул, перевели в Таунсвиль, и тут на глаза мне попался журнал поэзии «Личины». Никакой вам коричневой бумаги-ла. Лучшего качества, все высший класс, цветная обложка. А внутри — новомоднейшее искусство и поэзия. Кто редактор? Давид Вайсс. Что я тут почувствовал? Зависть. А как иначе? Он был на три года моложе. На фронте не бывал и вон уже где. Но когда я прочел подборку стихов, я почувствовал уже не зависть, а… жалкое зрелище, мем. Фальшивка, рохля. Ни то ни сё. Просто непереносимо. Знаете, на что это было похоже? Так же меня тянуло блевать, когда мать молилась в англиканской церкви в Харберфилде. Тот же аромат фальши. Ханжество, фарисейство. Она громче всех выкрикивала «аминь», выставляла себя напоказ. Сама-сама, одно и то же — фальшь есть фальшь, где бы вы с ней ни столкнулись… В Австралии меня считают завзятым консерватором. Слушайте, я прочел куда больше Элиота и Паунда, чем Вайсс. Я сумел это доказать. Даже у великих поэтов есть свои заскоки. Ленивого читателя приемчиками обмануть нетрудно. Вайсс знал каких-то авторов, о которых я понятия не имел, но глубоко не заглядывал. Пошли ему стихи со словами «Слушай, мой Анофелес», и он примет это за классическую аллюзию и в жизни не признается, что понятия не имеет, кто такой Анофелес. Заглянет в энциклопедию, но если не найдет — так и оставит. Пропустит мимо ушей. Смошенничает… Так вот, мем, «анофелес» — это комар, и при виде этого журнала я решил ужалить его в то самое место, где кожа голая. Кстати, я обещал не угощаться за ваш счет…

— Бога ради, — сказала я. — Чего пожелаете.

Он заказал сэндвич с огурцом — самое дешевое, что имелось в меню.

— Но вы сочинили целую биографию своему поэту, — напомнила я. — Правда ли, что вы даже сделали свидетельство о рождении?

Он уставился на меня:

— Это Слейтер сказал вам, да? Что лаги?

— Больше ничего.

— Вайсс был либералом, — заговорил он сердито. — Я бы из Маккоркла шахтера сочинил, но кинулись бы искать профсоюзную карточку. Пришлось породить механика из веломастерской, который писал ученые стихи с классическими аллюзиями — это потная обезьяна-ла. Подите, истолкуйте. Как поверить, будто недоучка созидает великое искусство? Чушь собачья.

— Выходит, вы сумели убедить, — сказала я.

— В нос било. Так и воняло паленым-ла.

Принесли сэндвич, Чабб умолк, взял сэндвич в руки, повертел, словно много лет ничего подобного не видел.

— Воняло, — повторил он, — но я знал: настоящего шноззла у юного Вайсса никогда и не было. Ему так хотелось найти свою жемчужину в свином навозе, так хотелось, чтобы гений оказался еще и механиком, что он ни за что перепроверять бы не стал. Для верности я состряпал письмо — от «сестры Маккоркла».

Чабб положил сэндвич, и его лицо преобразилось — щеки запали, сумрачный рот сжался, точно кошелек скупой вдовицы. Пугающее превращение, и вовсе не по себе мне стало, когда я догадалась, что он изображает «сестру».

— Беатрис Маккоркл, — возвестил он гнусавым жеманным голосом необразованной женщины, более всего хлопочущей о соблюдении приличий. — «Глубокоуважаемый сэр, разбирая вещи покойного брата, я обнаружила написанные им стихи».

Это представление напомнило мне жутковатый спиритический сеанс, на котором я как-то раз побывала в Пимлико: старуха из Уэльса внезапно заговорила, словно молодой щеголь. Та перемена была достаточно страшной, но спектакль, что разыгрывался перед моими глазами на тартанных берегах «Горного ручья», затмил ее. Передо мной сидел все тот же Кристофер Чабб — в одежде не по размеру, с большими, веснушчатыми руками, — но голос исходил из другого тела и другой эпохи. Его речь полностью избавилась от местных словечек — подобную метаморфозу мне еще не раз предстояло наблюдать. Портрет «сестры Маккоркла» вышел так глубок и точен, что я заподозрила, не матушка ли Чабба стала ненавистным прототипом.

— «Сама я в поэзии не разбираюсь, — продолжал голос Беатрис, — но друг, которому я показала эти стихи, считает их очень хорошими и уговаривает опубликовать. По его совету посылаю их на ваш суд… Было бы весьма любезно с вашей стороны, если б вы меня известили, годятся ли они для журнала. Поскольку сама я не имею отношения к словесности, не стану делать вид, будто понимаю творчество брата, однако я считаю своим долгом как-то им распорядиться. Мой брат Боб последние годы держался особняком и ничего не говорил насчет стихов. Перед смертью, последовавшей в июле, он несколько месяцев тяжко хворал, и это могло отразиться на его суждениях… Прилагаю марку на 2 1/2 пенса для ответа, и вы меня весьма обяжете. Искренне ваша, Беатрис Маккоркл».

В эту минуту Чабб, уписывающий сэндвич с огурцом, казался чудовищем — антисемит, затеявший опасную провокацию: и кого он пытается обмануть «любовью к истине и красоте»? Темперамент Вуд-Дуглассов закипал во мне, только пар не шел из ушей. Я бы как следует его припечатала, если б не вмешался швейцар-сикх — тот же, что встречал нас в злосчастную ночь прибытия.

— Ваш друг, — возвестил он. — Мистер Слейтер! Он очень болен. Вам надо идти к нему.

7

СЛЕЙТЕР ЖДАЛ МЕНЯ В ДВЕРЯХ. Лицо зеленое. Из сумрачной комнаты за его спиной неприятно веяло плохо проветренной уборной.

— Ты уж прости, — сказал он, забирая последний мой «энтеровиоформ». — Я — эгоистичная тварь, признаю.

Стоя на пороге, он проглотил таблетку и даже не стал запивать.

— Хоть бы не амебная дизентерия, — продолжал он. — Один раз у меня была амебная. За неделю два стоуна[30] в весе потерял. Тогда уж точно понадобится врач, а они тут с тебя шкуру живьем сдерут, как узнают, что ты англичанин. Китайцы — и те лучше.

Он отступил в комнату, и я, не веря собственным глазам, заметила на столе остатки двух завтраков. Слейтер перехватил мой взгляд.

— Да, да, — забормотал он, поспешно прикрывая поднос салфеткой. — Знаю, знаю.

— У вас был гость? — Подумать только!

— Деточка, я — мерзавец. Конечно, мерзавец. Но я думал, массаж пойдет мне на пользу.

Завтрак с массажисткой?

— У меня тоже гость, — сообщила я.

Это слегка его заинтересовало. Слейтер подтянул выше пояс халата, излишне, на мой вкус, обнажив при этом ноги.

— Ах ты черт, — сказал он.

— Не он. Кристофер Чабб.

— Чабб? Не может быть.

— Он ждет внизу.

Слейтер тяжело опустился на кровать.

— А теперь послушай меня, крошка Микс! — сказал он. — Гони его в шею.

— И не подумаю.

— Это скверный человек.

— Зато интересный.

— Куда уж интереснее… — проворчал Слейтер и, пыхтя, протянул руку к телефону. — Позвони, на хрен, портье! Тот здоровенный сикх его выгонит.

Я взяла у него из рук трубку и вернула ее на место.

— Чабб — мой гость.

— Твой гость — псих ненормальный. Что он тебе хочет впарить?

— Ничего. Начал рассказывать мне про Мистификацию Маккоркла, когда вы позвонили.

— Господи, Сара, ты — издатель уважаемого во всем мире поэтического журнала. Не ввязывайся в это дело! Стихи показывал?

— Нет.

— Точно нет?

— Разумеется.

— Словом, держись от Чабба подальше. Не надо было вообще тебе показывать эту пиявку. Денег просил?

— Только сэндвич с огурцом.

— На том и остановимся. У него с головой не в порядке. Почему он здесь, как ты думаешь? С какой стати образованный человек станет просиживать в паршивой лавке? А эти болячки на ногах?

— По-моему, это тропические язвы, — заметила я.

— Он попал сюда, Микс, потому что спятил.

Обычно Слейтер остерегался ругать собратьев-поэтов — тем более вслух. Если не считать свары с Диланом Томасом, как правило, он проявлял крайнюю щепетильность. Хотя бы поэтому я не могла не прислушаться к его словам, но доверяла я исключительно своему вкусу или — пусть это банально — сердцу. По биению пульса всегда можно судить, с кем и с чем имеешь дело.

— Что-то он слишком убедителен для психа, — возразила я. — И почему вы не сказали мне, что близко с ним знакомы?

— Вовсе я с ним не знаком! Провели вместе один вечер в Сиднее ближе к концу войны. Он ко мне приставал!

— То есть как — сексуально?

— Еще чего, на хрен! Отвратительный тип. Непременно ему надо втащить человека в свои галлюцинации. Во что угодно заставит поверить.

— Теперь мне стало еще интереснее.

— Хорошо, это на моей ответственности, и я не позволю тебе общаться с этим человеком.

Слейтер хотел что-то добавить, но тут его скрутил кишечный спазм. Согнувшись пополам, он устремился в туалет. Пока он делал свое дело, я настежь распахнула дверь номера, подперев ее телефонным справочником, и открыла окно, хотя дождь никак не унимался. Ковер быстро намок, но, по крайней мере, воздух в комнате стал свежее.

Слейтер вернулся, тяжело рухнул на кровать и накрылся простыней.

— Прогони его, и точка, — повторил он. — Поверь мне на слово, Сара.

Это был ультиматум, и в фойе гостиницы я вернулась с твердым намерением избавиться от Чабба.

— Говорили со Слейтером? — тут же спросил он.

— Говорила.

— Он сказал вам, что я сумасшедший?

— Конечно же, нет! — ответила я, заметив, что страница в целлофане вновь выложена на стол.

— Уах! В ту ночь, когда мы познакомились, он здорово перепугался.

— С чего бы ему пугаться, мистер Чабб?

Чабб посмотрел на меня пристально, с подозрением, прикидывая, знаю ли я уже эту историю.

— Я вам объясню, — пообещал он, — но сперва расскажу, чем кончилось дело с тем евреем. Вижу, Слейтер настроил вас против меня.

— Да нет же. Ничего подобного.

Он покосился на меня со звериной подозрительностью, но, разумеется, продолжил рассказ — ведь ради этого он и пришел, — лишь изредка прерываясь, чтобы отщипнуть кусочек сэндвича. И эта его манера тоже напоминала повадки бродячих собак и кошек, никогда не забывающих об осторожности: лакомство может оказаться приманкой в капкане.

8

— МОЖЕТ, Я И ЗАВИДОВАЛ, — продолжал Чабб. — Но я посылал в «Личины» свои стихи, и Вайсс, потянув с полгода, отверг их. А стоило ему получить первые две фальшивки «Боба Маккоркла», и уже через неделю ответ пришел в абонентский ящик почтового отделения Таунсвиля, который я арендовал специально для такого случая. Вайсс из кожи вон лез, точь-в-точь рак перед линькой. От волнения у него аж руки дрожали, почерк не разобрать. «Полагаю, стихи вашего брата имеют огромное значение для нашей литературы. Я был бы счастлив, если бы вы выслали мне все сохранившиеся плоды его музы». «Плоды музы», господи помилуй. Это он Беатрис пишет: «плоды музы»! Вот жидяра.

— Что ж, вы расставили ловушку специально для Вайсса. Разве он виноват, что так легко попался? — сказала я.

— Да, виноват-ла. Поначалу я только его и винил во всем.

— Вы пытались его уничтожить.

— Нет! — с неожиданной яростью выкрикнул Чабб, и голос его разорвал тишину фойе, словно клич разносчика, так что из-за стойки регистратуры выступил китайский джентльмен с непроницаемым лицом, в свободного покроя костюме и встал, наблюдая за нами, сцепив руки где-то возле паха. — Нет! — Водянистые глазки вдруг сделались льдисто-голубыми. — Прошу вас, не надо.

— Мистер Чабб…

— Нет! — повторил он. — Вы совершенно не правы. Я не хотел причинить ему зло. И не помышлял.

— Но он же умер! — сердито настаивала я.

Чабб так посмотрел на меня, что я почти испугалась — в радужке его глаз проступили белые прожилки, словно трещинки во льду.

— Я любил Вайсса, — попытался он объяснить. — Я хотел ему только добра. Ему всего-то был двадцать один год. Он так отчаянно гонялся за модой. Но — неужели вы не понимаете, мем? Мальчишка писал чушь, издавал чушь. Разве так можно? Выходит, истина была мне дороже дружбы.

Он поглядел на меня, словно ожидая поддержки. Я промолчала.

— Думайте, что хотите. Я отстаивал истину. Эти люди гонялись за последней модой. Не видели сути — лишь бы скорей, скорей. Истина погибала, если еще не умерла. Смысл из поэзии ушел, мастерство разлагалось.

— «Эти люди» — то есть, евреи? — уточнила я.

Чабб запнулся, и по его замершему взгляду я не смогла угадать, попало мое замечание точно в цель или я дала маху и напрасно обидела его.

— Вы читали стихи Маккоркла? — спросил он наконец. — Нет? — Подавшись вперед, Чабб положил мне на руку ладонь. Она была неприятно влажной. Я замерла, пока он ее не убрал.

— «Болота, — насмешливо загнусавил он, — канавы и лужи, застойные воды, рассадник…» Вот они, гениальные строки юного Боба Маккоркла. Как вам?

Естественно, я промолчала.

— «Застойные воды, рассадник». Знаете, откуда он это взял?

Я покачала головой.

— Из армейской инструкции по борьбе с москитами. Как видите, ничего это не значит-ла. А второе стихотворение, которое я послал Вайссу, «Разговор с Джоном Китсом», начинается так: «Я злился на тебя, мой брат…» Явный плагиат. Любой образованный человек сразу догадается, откуда украдено.

Меня раздражал этот менторский тон.

— Паунд, — сказала я. — «С тобою заключаю мир, Уолт Уитмен, тебя достаточно я ненавидел».[31]

— Вот именно, — подхватил он, — а послушайте, что пишет Маккоркл Китсу: «Я злился на тебя, мой брат, Припоминая, что Ленин говорил, Когда уж смертный мрак ложился на чело: "Эмоции работать не умеют"». Разумеется, подобной чуши Ленин не говорил.

Брови заломаны, обтрепанный воротник далеко отстает от горла — сумасшедший, да и только. «Пусти, седобородый шут!»[32]

— Никак не могу согласиться, — заявила я. — Цитата из Ленина вполне остроумна. И первая строка вовсе не совпадает с Паундом.

Конечно, тем самым я — отнюдь того не желая — сделала комплимент Чаббу. Так легко забывалось, что на самом деле автор стихов — он. Мой промах отнюдь не ускользнул от Чабба — на миг по лицу старика скользнула усмешка, и он сделался похож на хитрых бродяг, являвшихся к черному ходу усадьбы Хай-Уиком с просьбой выслушать историю «великой трагедии, постигшей меня, мисс».

Но к чему разыгрывать цинизм? Я жаждала выслушать историю великой трагедии, и Чабб это отлично понимал.

— Если б те первые стихи Маккоркла я подсунул вам, вы бы сразу почуяли неладное, точно вам говорю, — польстил он.

— Мистер Чабб, вы не имеете ни малейшего представления о моих критериях отбора.

— Аийя! Я видел ваш журнал.

— У вас не было времени просмотреть его — вы сами так сказали.

И вновь, не зная что ответить, он молча уставился на меня.

— В общем, — выговорил он наконец, — Вайсс отписал крошке Беатрис, и та, — Чабб вновь пустил в ход жуткий провинциальный выговор, — «была как нельзя более счастлива предоставить всю информацию о брате, какая вам может понадобиться». Лучше бы она не вступала в переписку, но обратного пути не было. Боб Маккоркл во что бы то ни стало желал появиться на свет. «Я не сумела остановить Боба, когда в четырнадцать лет он решил бросить школу, — писала Беатрис, — и после этого он непременно хотел работать. Мне всегда казалось очень глупым, что он так и не получил аттестат»… Вот так она писала редактору-ла. Очень вежливо. С глубочайшим уважением. Разрешите понести за вами шляпу, как говорят в наших краях… «Я так рада, что стихи показались вам пригодными для публикации. Я и подумать не смела, что они интересны заморским читателям».

По словам Чабба, сочинять эти письма было даже увлекательней, чем сами стихи. От писем так и разило пригородом. Кошачьей мочой в загородках из бирючины, протечками газа, всей застоявшейся вонью мещанского быта.

— Беатрис, кажется, немного похожа на вашу мать? — спросила я.

Кроме чая, мой собеседник ничего не пил, но сейчас он вспыхнул гневом мгновенно и безудержно, словно пьяный.

— Слишком умная-ла! — прошипел он.

Я вспомнила предостережения Слейтера, поспешно подписала счет и взяла в руки сумочку.

— Релекс, — настойчиво попросил Чабб. — Пожалуйста. Я плохо себя вел, я понимаю. Честное слово, больше не буду.

— Спасибо, мистер Чабб, мне было очень интересно.

— Так вы — та самая Сара Вуд-Дугласс? Вы писали для «Таймс» об убийствах Кристи[33]? Это же вы? И какой у меня был шанс, что однажды вы пройдете джалан-джалан мимо меня? Да еще с Джоном Слейтером? И чтобы я в этот момент читал Рильке? Один шанс на миллион, но поверьте мне, мем, я сидел тут и ждал вас последние одиннадцать лет.

Не в последний раз этому человеку удалось приковать меня к месту. Я так и замерла, держа в руках сумочку, я не могла уйти ни от его умоляющего взгляда, ни от соблазнительного свертка, все еще лежавшего на столе.

— Я ведь не только о поэзии вам расскажу, — сказал он. — Тут дело похуже-ла. Сядьте.

9

ЭТО МНЕ ОН ВЕЛЕЛ «СЯДЬТЕ», но вместе со мной команду исполнил и Джон Слейтер, только что возникший из ниоткуда: плюхнулся возле меня, покровительственно обнял за плечи своей длиннющей рукой, вытянул под столом длинные голые ноги. Чабб поспешно убрал свою приманку в целлофане.

Вертикальные морщины над переносицей, словно капля уксуса, не давали Слейтеру выглядеть сладеньким красавчиком. Благодаря этим складкам отчетливее проступали ясные, очень живые глаза, и казалось — лоб наморщен праведным негодованием. Иной раз эти извилины и борозды придавали его лицу свирепость, да и сама по себе крупная фигура Слейтера могла устрашить Чабба. Очевидно, Джон явился именно с целью прогнать его.

Но для начала ему, разумеется, потребовалось выпить и закусить.

Официантке он сказал:

— Сату лаги пива, еще «Тайгер» и как насчет маленьких сушеных рыбок, икан кетчил, забыл, как они называются.

— Хотите жареной рыбы, туан?

— Нет-нет. Маленькую рыбку. Закуску.

Я злобно хмурилась.

— Кристофер, объясни, пожалуйста, официантке, что мне нужно.

— Икан билис.

Девушка словно не слышала Чабба, однако минуту спустя она принесла тарелку с сушеной рыбкой — мелкими, неприятными на вид существами размером с листья жасмина. Чабб поблагодарил, и тут я поняла, что девушка старается не замечать его. Мне еще предстояло узнать, почему туземцы так относятся к Чаббу.

Слейтер наклонился на тарелкой, попробовал рыбу и оттолкнул тарелку.

— Не хотелось бы показаться недружелюбным, — заговорил он, обращаясь к Чаббу, — но если ты за капустой явился, Кристофер, ты попал не по адресу.

Я ушам своим не верила: с британскими поэтами Слейтер так бы не посмел. Но Чабба это не смутило — он молча опустил прозрачные веки и усмехнулся.

— На нее, — Слейтер хмуро на меня покосился, — тебе не стоит и силы тратить. Из хорошего рода, это верно, однако семья бегала в заклад не одно столетие, а если что и осталось, давным-давно ушло на славные вечеринки. Что касается меня, я довольствуюсь ролью поэта на борту «Королевы Елизаветы II».

Это враки.

— Так что, кроме этой кружки пива, ничего из нас не выжмешь.

— Ага, — промолвил Чабб.

Странный ответ, в пустоту — и Слейтер, в чьем романе встречались порой такие же сбивающие с толку реплики, не нашелся с ответом.

— Ага, — повторил Чабб, — решили доказать, что Оден насчет вас прав?

Красивая физиономия Слейтера передернулась, как от пощечины.

— Не будь такой сволочью, старина, — выдавил он.

Но Чабб подался вперед, с трудом разлепив губы, склеенные тонкой слюной — такой ниточкой моллюск крепится к раковине.

— Как бишь Оден-ла сказал? Напомните? «Полная неспособность автора к бескорыстию», да?

В затянувшемся молчании я успела подумать: давненько никто не осмеливался задеть Джона Слейтера. В Британии он приобрел статус «всеобщего любимца», и ни один поэт, даже если про себя считал его творчество сентиментальным или вообще порнографией, вслух не сказал бы про него дурного слова. Я ждала бурной сцены, я видела, как Джон яростным движением отбрасывает с высокого, красивого лба массу седых волос, но заговорил он почти шепотом.

— Извини, — сказал он.

Чабб промолчал, только сморгнул.

— Уистан — замечательный человек, — продолжал Слейтер, — но и жестокостью превосходит многих и сам не всегда соблюдает те принципы, какие применяет к другим. Но дело здесь не в этом, — заключил Слейтер, печально следя за официанткой, наливающей пиво. Он зачерпнул пригоршню сухих рыбешек и тут же высыпал их обратно в миску. — Я вел себя как мудак. Ты дал сдачи. Справедливо.

Чабб пожал плечами.

— Я — мошенник. Кто со мной считается?

— Да ладно тебе. Кто теперь помнит дело Маккоркла? Все давно забыто. Вон Микс никогда о тебе не слыхала. Редактор «Современного обозрения» ничего не знала ни о тебе, ни о Бобе Маккоркле.

— Спасибо за ложь.

— Это правда, сам же знаешь.

— Так любезно с твоей стороны. — Совсем не по-австралийски Чабб склонил голову, и я не расслышала в его речи нотки сухого, убийственного сарказма. — Чтобы такой прославленный поэт…

Слейтер буквально раздулся от комплимента; я припомнила Гарольда Уилсона[34].

— Ты мне льстишь, — проворковал он.

— Разве я сказал — хороший поэт?

— Touche[35], — кивнул Слейтер.

Наблюдать за их перепалкой было занятно, однако вовсе не хотелось увидеть, как Слейтер сцепится с Чаббом, а от этого момента нас отделяло не более двух кружек пива. Пока что он старался доказать, как несправедливо отозвался о нем Оден. Принялся навязывать Чаббу деньги, что меня огорчило, но отнюдь не удивило.

— Взаймы, разумеется, — твердил он. — Я дам тебе пятьдесят фунтов. Прямо сейчас.

Он вытащил пачку мятых малазийских долларов.

Чабб на миг вроде бы впился в них глазами, но тут же отодвинулся, даже пересел подальше на канапе и покачал головой.

— Я же не говорю, что ты за деньгами явился. Просто одолжу тебе пятьдесят хрустов. Уважь, старина! А то обижусь.

Разговор утки с цыпленком.

— Ну, что?

— Не хочу твоих денег-ла!

— А чего тебе надо?

Чабб ответил не сразу.

— Может, эта леди запишет мою историю.

— Милый мой, ты бы еще попросил Фанджио[36] мопед припарковать. Знаешь, кто она такая? Это тебе не какой-нибудь наемный писака — редактор большого журнала. Да и кому интересна твоя история. «В „событий череду“ не вовлечен, Он канул в Лету памяти людской в l'an trentuniesme»[37]. Пока ты тут отсиживался, война закончилась. Вылезай из укрытия. Сдавайся. Возвращайся домой.

— Хватит уже лебех, — спокойно ответил Чабб. — Теперь мой дом здесь.

— Двадцать шесть, на хрен, лет! — гнул свое Слейтер. — Все давно сдохли. Ох ты ж! — осекся он. — Черт, извини. Правда, извини!

— Ana? — кротко переспросил Чабб.

— Нет-нет, правда, извини. Я совсем забыл про того несчастного мальчишку-редактора.

Обычно я ношу с собой блокнот, все пометки в котором сводятся к записям долгов и планов, как бы эти долги возвратить. Но стоило мне вытащить записную книжку, и Кристофер Чабб с жадностью впился в нее глазами, как я и рассчитывала.

Слейтер тоже заметил блокнот.

— Господи, Микс, — проворчал он. — Это же, на хрен, извращение.

Но ведь он не держал в руках тронутый плесенью лист рукописи. Он и вообразить себе не мог шедевр, какого ему никогда не сотворить.

— Я ведь так и не узнала, что стряслось с Дэвидом Вайссом, — напомнила я.

— Сказано тебе: повесился, бедняга.

— Он не повесился, — возразил Чабб.

— Не морочь ей голову, Чабб! Два раза одну шутку не разыграешь.

Чабб не слушал, полностью сосредоточившись на мне.

— Удача, потрясающая удача, — промолвил он. — Наконец-то я встретил человека, способного постичь эту историю. — Он даже улыбнулся. — Из этого что-то хорошее выйдет. Что-то важное.

— Он к тебе подкатывается, — предостерег Слейтер.

— Не подкатываюсь, — сказал Чабб. — Не льщу и не лгу. Только мне одному известно, как убили того молодого человека. Я могу рассказать вам эту историю, а могу и не рассказывать. Или вы не хотите знать?

10

ЛИЧНО Я НЕ ПИТАЮ ПРЕДУБЕЖДЕНИЯ против немолодых людей — кажется, я только с ними и вожу компанию, но иногда, в такие вот моменты, с ними стыда не оберешься. Чабб и Слейтер схватились, словно два кобеля — оба как оглохли, глаза кровью налились, окрика не слышат. Экипаж компании «Суиссэр», расположившийся было неподалеку от нас, перебрался в фальшивый паб, подальше от громогласного Слейтера. Проходя мимо, красивая молодая стюардесса повела бровью, словно подсказывая: дурочка, избавься от них поскорее. Со стороны мы, должно быть, выглядели комично: пара стариканов наперебой пытается привлечь к себе благосклонность весьма не элегантной уроженки Альбиона. И все же я выложила записную книжку на стол. Кто бы знал, куда заведет всех нас этот дешевый блокнотик на спирали.

Слейтер, против обыкновения, не заметил проплывавших мимо красоток.

— С тем розыгрышем ты, мягко говоря, переборщил, — сказал он.

И потянулся, закинув руки за голову, выставляя напоказ свое холеное тело: мол, ничего не боится, никто его не тронет. Чаббу доверчивость была чужда. Он держался как старый солдат или головорез: наклонился вперед, упираясь локтями в стертые, лоснящиеся коленки.

— Он прав, — негромко признал Чабб. — Я перестарался. Я хотел кое-что доказать — немногим избранным. Сколько человек в Австралии читало стихи? Полсотни? Из них разве что десяток заслуживал уважения. Когда Вайсс объявил мои фальшивки творением гения, мне захотелось, чтобы эти десять человек узнали правду. Вот как оно было, мем. Я не помышлял о желтой прессе. Кто бы мог подумать, что мельбурнский «Аргус» вдруг проявит интерес к поэзии? Совершенно это не его дело, но бедняга Вайсс получил публичную головомойку, хорошенькую трепку-ла он получил. Откуда мне было знать, чем дело обернется?

— Уточним, старина, — одернул его Слейтер, — ты виноват в том, что Вайсс получил две совершенно разные «трепки».

— Чхе! — воскликнул Чабб. — Знаю, знаю. Но ведь я не планировал — ни ту, ни другую. Поверьте мне, мем!

— Понимаете, мем, — мягко поддразнил меня Слейтер, — бедняга попал под суд за публикацию непристойностей.

— Кристофер? — переспросила я. — С какой стати?

— Не Кристофер. Дэвид Вайсс.

— Как я мог это предвидеть? — взмолился Чабб. — Такая ерунда. Бо-до. Невозможно себе представить.

— Ну, старина, стихи-то, как-никак, твои, на хрен.

— Да-да, я постарался сделать их напыщенными и глупыми, но чтобы непристойными? Ты же знаешь, Джон! Скажи ей правду. Пожалуйста, мем, позвольте я прочту вам вслух, совсем немного. Честное слово, я вас в краску не вгоню.

И он продекламировал шепотом, торопливо, без аффектации, почти как прозу:

Лишь частью я в тебе восторжествую

(Я — не Перикл, я тлен)

Хоть шелк очей твоих целую

Касаюсь девственных колен

Всего лишь часть моя в тебя вошла, словно Засов

А остальное канет в ночь, не слыша зов.

— Всего-то? — удивилась я. — Вошла, словно засов?

— С большой буквы, — усмехнулся Чабб. — Имя слуги сводника из «Перикла»[38]. Каламбур. Нелепый повод для обвинения. На самом-то деле судили Вайсса не за непристойные стихи.

— Так, а за что же?

— Его судили, — сумрачно продолжал Чабб, — за то, что он еврей.

— Ты это слышишь, Микс? Что ты громоздишь, старина? Лишь бы самому не отвечать.

Чабб снова сморгнул.

— Да-да, послушайте. Факт остается фактом — Вайсс был еврей. Если б еще он был уродом, куда ни шло, но Вайсс был красивый, стройный. Высокий лоб, густые кудри. Немного тщеславен — ничего, что я так говорю? Ох, как он разбивал сердца свежих девушек из Мельбурнского университета, этих простушек с пляжей Портси и Фрэнкстона! Англосакс понимал бы, что за такой успех нужно извиняться, но Дэвид — Дэвид был слишком жиденыш, не умел вести себя посмирнее, не хотел раболепствовать.

— Не забывай, Микс, — вмешался Слейтер, — это говорит его враг.

— Нет-нет, — сказал Чабб, — я не был ему врагом. Худшим врагом Вайсса был он сам. Да еще верховный судья Виктории. А нажил он себе в нем врага необычным путем: влюбил в себя судейскую дочь-первокурсницу, а потом бросил. Уах, какой жестокий! Этого ты не знал, нет? Ты много чего не знаешь, Джон Слейтер. Сколько времени ты провел в Мельбурне? Неделю? А в Сиднее? Год? Верховный судья состоял членом Мельбурнского клуба. Слыхал про такой? Я тебе три факта назову. Первый: встань посреди Литтл-Коллинз-стрит и глянь вверх, на высокую кирпичную стену — по ту сторону увидишь самую верхушку высоченной пальмы, что растет посреди большого сада. Второй: тебя никогда не пригласят вовнутрь. Третий: у тебя в тысячу раз больше шансов попасть туда, чем у богатейшего жида в Тураке… Уж не знаю, всех ли евреев невзлюбил сэр Дэвид Гиббонc или он винил в распятии Христа лично Дэвида Вайсса. В чужую голову не загляняшь-ла. Но он был членом Мельбурнского клуба и пустил все свое влияние в ход, чтобы раздавить бывшего дружка своей дочери, еврея.

Слейтер с делано скучающим видом помахал официанткам. Стемнело, из дискотеки позади паба доносился грохот ударных, словно какое-то чудище било плоским хвостом по земле. Чабб не обращал внимания. Наклонившись над столом, подавшись вперед, он продолжал говорить, и все отчетливее проступали в нем черты серьезного юноши из Хаберфилда, который вымечтал себе изощренную столицу, где поэты беседуют исключительно о Благом и Высоком.

— Зато хорошо известно, как Вайсса известили о его нелепом злосчастье, — сказал он мне. — Рассказать вам? Вы не против?

Я кивнула.

— «Личины» помещались над русским ресторанчиком на Экленд-стрит. Там собиралась богемная публика, теософы, приверженцы свободной любви, все поголовно в вельветовых штанах. Но когда явились копы — богему как ветром сдуло. Один только Вайсс сидел в конторе, на нем был шетландский свитер, униформа истого англосакса, в зубах — трубка с огромной чашей. Но будь он хоть в британской, на хрен, короне, это бы не спасло его от этих господ. Один был в мундире, но гораздо страшней оказался другой, в штатском.

— Я — детектив Фогельзанг и прочее, а это — мой коллега, сержант Баркер.

Уах! Вайсс, как тот несчастливец у Кафки, понятия не имел, в чем он провинился. Стихи Маккоркла? Он же уплатил штраф. Он платил и платил, как редактор, как человек, без конца.

— Вы — редактор издания под названием «Личины»? — уточнил Фогельзанг.

— Я видел потом этого малого, — добавил Чабб. — Здоровенный блондин. Воинственный подбородок, обветренное лицо, обозленный на всех солдафон на поселении. Носил шляпу-пирожок, точно спешил на бега, финансы поправить.

Вайсс вел себя умно. Пританцовывал, уклоняясь от удара, словно Кассиус Клей[39]. Сказал: да, он редактор. Сказал — нет, он не главный редактор. Сказал, что «Личины» выпускает редколлегия, которая выше главного редактора. Открыл журнал и продемонстрировал Фогельзангу титульный лист. Добился одного: этот экземпляр также был конфискован низкорослым расторопным Баркером.

— Значит, за стихи отвечаете вы и члены редколлегии? — уточнил Фогельзанг.

Баркер тем временем пролистал только что вышедший из-под пресса номер, облизнул кончик карандаша и начал подчеркивать какие-то слова в тексте.

— Эй! — остановил его Вайсс. — Вы не имеет права.

Баркер имел полное право, не извольте сомневаться.

— Насчет этого парня, Маккоркла, — продолжал Фогельзанг. — Кто принял решение публиковать?

— Хотите, чтобы я сказал, будто решение принял я?

— Я вас ничего не прошу говорить, сэр.

— К черту! — сказал Вайсс. — Ну, я — и что?

— Это вы написали предисловие к его стихам, не так ли?

— Вы же знаете, что я, черт побери!

— Вы способствовали изданию этих стихов?

— О чем речь, наконец?

— Речь о журнале «Личины».

— Что вы хотите знать?

— Вы — человек, отвечающий за издание и распространение этого журнала?

Тут Вайсс сказал:

— Знаете, я не уверен, должен ли я отвечать на ваши вопросы.

А Фогельзанг ответил:

— Это уж как вам угодно, но мы получили указание провести расследование согласно предписанию полицейской инструкции относительно аморальных и непристойных публикаций.

— Два газетных заголовка врезались мне в память, — продолжал Чабб. — Первый: ВОЙНА С ГЕРМАНИЕЙ. Второй, семь лет спустя: БОБ МАККОРКЛ ПОД СУДОМ ЗА ПОРНОГРАФИЮ. Я по-прежнему валялся в военном госпитале Таунсвилля. На соседней койке лейтенант читал «Таунсвилльский адвокат». Поэзия — на первой странице. Вообразите! Я узнал фотографию — сам ее изготовил, составил из кусков от трех человек. Мое творение. Рост — за шесть футов. Фантастическая голова, большой, мощный нос, сильные скулы, широкий лоб, как у Шекспира — помните бюст? Мне помогала подружка, Тесс Макмэхон. Я разрезал фотографии на кусочки и склеил портрет. Забыл, чья была голова, грудь мы взяли у героя австралийского футбола Кита Гиннейна. Настоящие трупокрады-ла. Тесс наложила на это изображение растр шестьдесят пять точек на дюйм, и пересняла, а газетам пришлось снова переснимать его через такой же растр. После этого шрамы исчезли… Парень на соседней койке долго не уступал мне «Адвокат», но, завладев газетой, я выяснил, что теперь за «непристойность» собираются наказать Вайсса. И тут я понял, что моя шутка мертва, — прошептал Чабб, — раздавлена, как нарядная древесная змея на Ипо-роуд.

Я оглянулась на Слейтера, но тот уже смылся — болтал с официантками, подпирая стенку. Девушкам было чуть больше двадцати, ему — шестьдесят два. Они этого будто и не замечали.

— Вы же помните, — продолжал Чабб, — как трудно было после войны звонить в другую страну. Мы называли это «звонки дальнего следования». Адои! Мука смертная. Очень дорого. Каждые три минуты оператор предупреждает: «Три минуты истекли, будете продолжать?» И снова бросаешь два фунта и два шиллинга. Столько стоил трехминутный разговор. Два фунта и два шиллинга я выложил. Можно подумать, мне спасибо сказали.

— Ах ты дерьмо, — вот что сказал мне Вайсс. — Хватает же наглости.

Я попросил прощения. У него были все основания сердиться.

— Еще бы!

— Я спросил, могу я помочь-ла?

— Трахни себя в зад!

— Выступить свидетелем на суде?

— Чего?

Я сказал, что судить должны меня. Это мне следует класть голову на плаху. А он ответил:

— Хочешь урвать долю славы?

Типично, мем. Такой уж это был человек. Я расхохотался.

И тогда он сказал, что эти стихи — не чета моим. Вот что он сказал. Невероятно. Сказал, что я не смог бы написать то, что я написал. Вот наглость-ла, с ума сойти! Я попытался напомнить, что я создал Маккоркла — не только его стихи, но и самого Боба, вырезал ему из бумаги голову, ноги, тело. Своими руками склеил.

— Ну и что? — возразил Вайсс. — Зато я опубликовал стихи.

— Три минуты истекли, продолжите разговор?

— Не поэзия, а чушь собачья, Дэвид!

— Неужели, Крис? Ты так думаешь?

Ах, какие мы саркастичные — но я головы не терял. Сказал Вайссу, что его преследуют незаслуженно. Ужасная, ужасная страна. Была скверной, скверной и осталась. Бабочку непременно раздавят колесом. Но разве он слушал?

— Да, — ответил он, — я опубликовал первого великого поэта этой «ужасной страны», а ты — маленькое завистливое дерьмо. Реакционер.

— Три минуты истекли, кончайте разговор.

— «Маленькое дерьмо»! Да я на два дюйма выше!

— «Поторопитесь, время»[40], — сказал Вайсс. Он цитировал Элиота, вы понимаете, но оператор разъединил нас.

Весь этот рассказ сохранился в моем блокноте. Отель «Мерлин», Куала-Лумпур, суббота, 10 августа 1972 года. Тринадцать лет спустя страницы все еще воняют той рыбкой, икан билис.

11

ЧАББ УТВЕРЖДАЛ, ЧТО ПОЕХАЛ в Мельбурн вовсе не затем, чтобы присутствовать на суде. Ему, дескать, предложили работу рекламщика у Дж. Уолтера Томпсона. Однако от Таунсвилля до Мельбурна две тысячи миль, и пока Чабб добирался — последний отрезок пути он летел в списанном бомбардировщике «Гудзон», сидя на ледяном металлическом полу — его приятель, начальник рекламного отдела, дал в морду творческому директору, и в результате Чабб остался без связей, как тысячи других солдат, пытавшихся влиться в мирную жизнь. Начались унылые хлопоты насчет работы, однако диплом бакалавра искусств да осколок японской шрапнели поблизости от позвоночника — не лучшая рекомендация. В рекламных агентствах ему ехидно отвечали: «Стихи здесь ни к чему». Пытался писать книжные рецензии, но заинтересовать сумел только «Аргус», поскольку в этой газете знали о его причастности к делу Маккоркла. Редактор литературного отдела дал ему поручение: внештатно вести репортаж о процессе Вайсса. Деньги нужны были позарез, но Чабб не чувствовал себя вправе зарабатывать на несчастье Вайсса. И все же в итоге оказался среди пестрого сброда, который каждое утро собирался под дверьми Верховного суда штата Виктория. С виду эти люди походили на читателей, примерно в тот же час ожидавших открытия Мельбурнской библиотеки: большинство — книжные черви, среди них — что-то бормочущие себе под нос безумцы, которые, если речь идет о библиотеке, тут же устремляются в читальный зал и засыпают там мертвым сном. Присутствовали и родители Вайсса, элегантные, седовласые. Чабб обходил их стороной. Имелись тут и педантично, хотя отнюдь не по моде одетые представители «Католического действия»[41], и какие-то пугала в плащах с растянутыми карманами — явно репортеры желтой прессы.

С тех пор я побывала в Мельбурне и сама убедилась, насколько безотраден там месяц май. Сумрачный и печальный свет, в проливе Басса набухает холодная вода, и даже когда солнце пригревает, сердце от такого света сжимается и леденеет. Чабб стоял, прислонившись к железной ограде, покуривая, дрожа в шинели АИВС[42], дожидаясь начала дня.

Интерьер Верховного суда выглядит неожиданно теплым — много кедровых панелей, красивая резьба, замечательные потолки высотой в двадцать футов. Но в Австралии всегда скупятся на отопление, тем более — в казенных зданиях, и, наверное, поэтому в зале номер четыре царил жестокий холод. Кедровая скамья показалась Чаббу невыносимо, насквозь ледяной, словно ее ковали из железа. Это еще можно было перенести, но мучительно раздражал запах черствого хлеба, сыра и апельсиновых корок. Внутри Верховного суда штата Виктория пахло как в сарае на школьном дворе, в том темном, беспощадном мире, где Чабб всегда был нежеланным гостем.

Здесь аппарат государства должен был решить, соответствуют ли стихи, написанные Чаббом ради розыгрыша, строгим правилам, которые судья Кокберн установил в 1868 году, дабы определять, «способствует ли текст, подозреваемый в непристойности, извращению умов людей, податливых на подобное аморальное влияние, ежели в их руки попадет издание такого сорта».

Заседание суда смахивало на богослужение, сама процедура напоминала Чаббу церковь в Хаберфилде: с шарканьем входит священник, взмывает ввысь гул органа, с отчетливым стуком ставят на место песенники.

На это христианское священнодействие ежедневно доставляли Дэвида Вайсса, и он давал показания либо стоя, либо сидя на скамье подсудимых рядом со своим длинношеим и клювастым адвокатом. Первый день суда оказался особенно тяжким испытанием — не только потому, что обвиняемый выглядел таким красивым и хрупким на фоне массивного судьи и деревянного чурбана Фогельзанга, но и потому, что Вайсс вздумал — кто его знает, почему — нарядиться в длинный пиджак тисненого бархата с черной шелковой бабочкой. Пожалуй, хватило бы и недели в Мельбурне, чтобы понять: здесь так одеваться не стоит, но Вайсс пожелал предстать перед своими обвинителями эстетом и чужаком. Чабб прав: он не умел раболепствовать.

Когда его приводили к присяге, Вайсс заявил, что клясться не может. В причинах отказа сперва не разобрались, судья счел, что дело в иудейском вероисповедании, однако Вайсс уточнил: он вообще не верит в Бога. Все эти подробности имеются в протоколе судебного заседания. У меня есть копия, с которой я время от времени сверяюсь.

Более всего потрясла Чабба даже не эта нелепость — судить человека за изысканно-культурный каламбур с засовом-Засовом. Его ужаснуло, с какой беспощадной мощью власть обрушилась на желторотого юнца.

Вел заседание не сэр Дэвид Гиббонс, а Альфред Казинс — крестный отец отвергнутой Вайссом девушки. Крепкий, здоровый, с накачанными плечами пловца, крупными кистями, широким и невыразительным ртом. Главный свидетель обвинения Фогельзанг также был спортсменом и прославился главным образом своей игрой в анархичную и яростную, можно сказать, кельтскую разновидность местного футбола. Даже у прокурора, краснорожего, совершенно утратившего спортивную форму, было разбитое лицо боксера, на котором — ни капли сочувствия или хотя бы любопытства.

Суд начался с показаний Фогельзанга, описавшего свой визит к Вайссу на Экленд-стрит.

Полагаю, когда массивный детектив гнусаво и монотонно читал записи из своего блокнота, это выглядело довольно мрачно, однако годы спустя в фойе отеля «Мерлин» Чабб разыгрывал диалог Вайсс — Фогельзанг скорее комически. Лишь намного позднее, читая протокол, я смогла оценить точность воспроизведения: гротескная пародия на суд отпечаталась в его мозгу, словно выжженная огнем.

Дет. Фогельзанг: Вам известны стихотворения Боба Маккоркла?

Вайсс: Да.

Дет. Фогельзанг: Среди них находится стихотворение «Засов — Марине». Что вы думаете об этом произведении?

Вайсс: Я не могу рассуждать за автора. Вам бы следовало спросить у него, что означают его стихи.

Дет. Фогельзанг: А как по-вашему, что они означают?

Вайсс: Спросите автора. Я не собираюсь выражать личное мнение.

Дет. Фогельзанг: То есть у вас есть свое мнение, но вы не желаете его высказывать?

Вайсс: Я должен подумать над стихотворением два или три часа, прежде чем оценить его.

Дет. Фогельзанг: В нем содержатся непристойные намеки?

Вайсс: Что вы знаете о классических персонажах?

Дет. Фогельзанг: Я не это хочу узнать. Я хочу знать смысл стихотворения.

Вайсс: Перикл и Засов — оба классические персонажи.

Дет. Фогельзанг: В этом стихотворении содержатся непристойные намеки?

Вайсс: Не более, чем у Шекспира или Чосера.

Дет. Фогельзанг: Следовательно, вы признаете наличие непристойных намеков в стихотворении?

Вайсс: Нет, не признаю.

Дет. Фогельзанг: Что, в таком случае, означают слова: «Часть вошла, словно Засов?»

Вайсс: Уверен, есть люди, способные найти непристойный смысл в чем угодно.

Эта реплика вызвала смех на галерке, и судья строго напомнил: зал заседаний — не варьете. Чаббу напоминания не требовались — система правосудия и так наводила на него страх, и чем сильнее сам он дрожал, тем больше уважал Вайсса, который не склонился перед тупой и грозной махиной.

Он также видел, что из всех присутствовавших в зале только жертва его розыгрыша понимала, насколько этот розыгрыш профессионален. Прочие актеры, не исключая и адвоката, под дулом пистолета не сумели бы прочесть стихи. Неких «достопочтенных» психологов из Мельбурнского Технического университета призвали засвидетельствовать, что стихи представляют собой произведение искусства. Их оценка, по словам Чабба, выеденного яйца не стоила, зато Вайсс изящно парировал все нападки, выявляя отсылки к «Периклу» и «Буре»[43], пародии на Элиота и Рида[44], и становилось ясно, что мистификация — сердцевина этой поэзии, ключ к ее тайне.

Порой Вайссу удавалось взять верх, однако он был в невыгодном положении: поэзия Маккоркла практически не поддавалась истолкованию, а потому со стороны могло показаться, будто Вайсс попросту напускает туман, как способный, но ленивый абитуриент.

Румяноликий прокурор предложил Вайссу прочесть вслух строфу из «Египетского списка» и объяснить суду ее значение.

Вайсс: Стихотворение начинается с того, что некий человек исследует тело.

Прокурор: Какой человек?

Вайсс: Лирический герой стихотворения.

Прокурор: С чего вы это взяли — исследует тело? Я ничего подобного здесь не вижу.

Вайсс: Все, чего он касается, напоминает ему о загадке человеческой жизни…

Прокурор: Где тут сказано о загадке человеческой жизни?

ЗАСЕДАНИЕ ПРЕРВАНО

Почему было прервано заседание? Протокол не уточняет, но Чабб запомнил каждую мелочь и мог реконструировать для меня эту бредовую сцену.

— Тупица! — выкрикнул хриплый, некультурный голос.

Вайсс вздрогнул.

— Тишина в зале! — потребовал судья.

— Отвечайте на вопрос! — настаивал прокурор.

Но Вайсс не мог оторвать глаз от человека, подавшего «реплику с места». Лицо у него сделалось, точно вареная требуха.

— Продолжайте, мистер Вайсс.

Запинаясь, Вайсс пробормотал, что самая суть стихотворения «в его неуловимости и неизъяснимое». В переднем ряду яростно заскрипел стул, и это сбило Вайсса с мысли. Он попытался еще добавить, что упомянутый в шестой строке позвоночник «на самом деле составляет часть мозга», что автор связывает его с той «проницательной и любознательной частью мозга», которая пытается проникнуть в «тайну бытия».

Прокурор: Какая еще проницательная и любознательная часть? Где вы это видите?

ЗАСЕДАНИЕ ПРЕРВАНО

В протоколе ни слова ни сказано о нарушителе спокойствия с хриплым, некультурным голосом.

— Спросите автора, на хрен! — восклицал он. — Спросите автора, фарисеи блядские!

И о судебных приставах здесь не упомянуто. Они с шумом ворвались в зал. Какая-то женщина вскрикнула, об пол хрястнул стул. Из общей свалки вновь вынырнули приставы, повисли на крупном мужчине с диковатыми темными глазами, с черными волосами до плеч.

— Ура культуре! — ревел дикарь. — Зиг хайль!

Он обернулся к суду и поднял руку — не в нацистском приветствии, какого можно было ожидать после этого вопля, но словно благословляя. А потом, тряхнув плечами, словно освобождаясь от чересчур теплого пальто, сбросил с себя приставов и с неожиданной грацией, легко ступая на носки, распрямив спину и плечи, вышел из притихшего судебного зала.

Затем произошло нечто, на взгляд Чабба, еще более дикое: прокурор, словно ничего не желая замечать, спокойно продолжил допрос:

Прокурор: Не думаете ли вы, что любой нормальный человек заподозрит здесь в слове «указатель» намек на половой член в состоянии эрекции?

ЗАСЕДАНИЕ ПРЕРВАНО

И тут Вайсс агрессивно ткнул пальцем в сторону Чабба, поникшего на кедровой скамейке.

— Я не стану отвечать, — заявил подсудимый, — пока этот человек не уйдет отсюда.

Совершенно растерянный, опечаленный, пристыженный Кристофер Чабб вышел на Уильям-стрит. Больше он в суде не бывал.

12

ВО ВРЕМЯ РАССКАЗА Слейтер отлучился, но теперь, к моему неудовольствию, вернулся с полным кубком красного вина.

Если не считать жалоб на отсутствие хорошего вина — причем на помощь были призваны две официантки и спорили они долго, — Слейтер поначалу держался прилично. Лишь когда я попросила Чабба пояснить, почему Вайсс так повел себя в суде, Слейтер закатил глаза и покрутил пальцем у виска.

— Хотите знать, почему? — рявкнул Чабб. — Да? Нет? Ну же!

Слейтер нисколько не смутился, когда его поймали.

— Разумеется, разумеется. Всегда хотел узнать.

Чабб подался вперед, обращаясь непосредственно к моей записной книжке: этот реквизит мне пригодился гораздо больше, чем я думала.

— Я вернулся, — произнес он с нажимом, — к Гордону Фезерстоуну на Коллинс-стрит.

— Гостеприимный малый, этот Гордон, — заметил Слейтер.

— Вы спросили, почему Вайсс так вел себя в суде? Или сами все знаете?

Я злобно покосилась на Слейтера, однако тот не унимался.

— Квартирка Гордона располагалась, как тогда шутили, в Парижском конце Коллинс-стрит. По тем временам — роскошное местечко, Микс, однако после войны у Гордона ошивалась всякая сволочь. А еще та потрясающая красотка. — Он обернулся к Чаббу. — Как ее звали, а?

— Я не знаю.

— Знаешь-знаешь!

— Полагаю, речь идет о Нуссетте.

— Что с ней потом сталось? Боже, до чего она была хороша! Хоть женись. Чили-пади, так ведь называют этот тип? Горячая, словно чили. — Слейтер поцеловал себе кончики пальцев.

— Чхе! Много болтаете!

— Ведь Нуссетта была сперва подружкой Вайсса, а потом перешла к Гордону, так?

— Вы о ней совершенно ничего не знаете, приятель!

— Приятель? — Слейтер скрестил руки на груди и блаженно улыбнулся. — Мем! Приятель!

— Вайсс влез по пожарной лестнице, — продолжил рассказ Чабб. — Вошел прямо в спальню Гордона через окно. Пьяный-ла. Как говорится, в сосиску. Шуму наделал. Я все проспал. Проснулся, когда меня кто-то потряс за плечо.

По словам Чабба, Вайсс был педантично аккуратен. Дважды в день менял рубашку, носил в кармане зубную щетку. Но когда он разбудил мистификатора, его дыхание отдавало отнюдь не зубной пастой, а ядовитыми испарениями красного вина и чеснока.

— Зачем ты меня топишь? — спросил Вайсс, хватая Чабба за плечи и вновь опрокидывая его на кровать.

В тот момент Чабб согласился бы на почти любую кару. Он втянул Вайсса в этот кошмар, а потому не защищался, не протестовал, когда Вайсс взгромоздился на кровать рядом с ним, выложив ноги в грязных ботинках на подушку. Более того: Чабб еще раз предложил взять на себя ответственность за так называемые «непристойности».

Но Вайсс был настоящим редактором, вот в чем беда. Он прикипел душой к этим стихам. Готов был пожертвовать ради них жизнью. С одной стороны, он не мог признать, что стихи написал Чабб — чересчур они хороши для него; с другой — упрекал былого друга, который унизил его перед всеми. От обиды голос Вайсса звенел все пронзительнее.

— Зачем? — И он грязным ботинком ткнул Чабба в висок. — Зачем ты это сделал, Кристофер?

— Чтобы доказать всем, — ответил Чабб.

— Просто из зависти, — сказал Вайсс. — Я умнее тебя. Выгляжу лучше. Меня люди знают. Ладно, позавидовал, но ведь ты уже добился своего, меня по судам таскают! Зачем же раны солью натирать? Ты — больной, Кристофер. Настоящий садист.

— Господи, Дэвид, о чем ты говоришь?

— О той отвратительной комедии, которую ты сегодня разыграл. Небось, этот жалкий фигляр с тебя еще и деньги взял? Зря: он и пенса не заслужил.

— Какой фигляр?

— Какой? Тот громила, черт бы его побрал! Который торчал в первом ряду. «Автора, автора»! Меня и так уж осмеяли дальше некуда, а тебе все мало? Нанял это чудовище, чтобы поиздеваться? и

— Какое чудовище?

— «Спросите автора, на хрен!» Двухметровые верзилы хорошими актерами не бывают, а этот уж и вовсе из рук вон. Подобрал придурка, похожего на фотографию Маккоркла, да? Очень умно, Кристофер, и очень подло. Твоя подлость — вот что меня добивает. Ты бывал в нашем доме. Ты праздновал Седер за нашим столом. В голове не укладывается!

Только теперь Чабб сообразил, что того чудака в суде Вайсс принял за нанятого им злодея, хотя подобное существо могло появиться в зале и без всякой интриги. Эта часть города кишит пьяницами и бродягами, которые ищут приют в штабе Армии Спасения на Виктория-авеню. Они отсиживаются, например, в городской библиотеке; в свое время Чабб ежедневно подкармливал одного такого булочкой с маслом, но не имел никакого отношения к длинноволосому гиганту. Хуже другое: Вайсс видел в его поступках лишь зависть, он так и не понял, с какой целью Чабб устроил свою мистификацию, он воспринимал ее ad hominem[45]. Вот с этим Чабб смириться не мог. Он поднялся с постели, кое-как уговорил Вайсса перебраться в кухню, откопал бутылку двухшиллингового красного вина от «Джимми Уотсона». Вино разлили по баночкам из-под варенья, они оба уселись друг напротив друга за стол, и Чабб заговорил о том, что не давало ему покоя: о распаде смысла. Все равно что разговор утки с цыпленком, — так отозвался он об этой беседе годы спустя в Куале-Лумпур, когда его речь пропиталась поговорками Кампонг-Бару.

Вайсс ничего не слушал. Чабб смог убедить его только в одном: сумасшедший в суде был просто сумасшедшим. При этом Чабб всячески льстил старому другу: мол, на суде он бьется как лев. Посрамил всех.

Вайсс отблагодарил его по-своему: сказал, что собственные стихи Чабба — второй сорт. Если потомство его вспомнит, то лишь благодаря «Бобу Маккорклу».

— Я не стал спорить, — сказал Чабб. — Хорошенько отделав меня, Вайсс приободрился и, когда уходил из квартиры Гордона, был в отличном настроении, готов к следующему раунду. Мы спустились по узким ступенькам, я открыл дверь, и Вайсс вышел на улицу как раз когда первый трамвай выехал из-за угла, минуя здание казначейства. «Увидимся в суде», — вот что сказал мне Вайсс на прощанье, мем. Разве так скажет человек, надумавший прийти домой и повеситься?

13

— ЧТО Ж, — сказал Слейтер, — нам всем пора спать.

Я только диву далась: внезапно превратившись в какой-то вихрь бешеной активности, Слейтер, требуя счет, замахал руками официанткам, которые толпились под рыцарскими доспехами у литого пластикового камина.

— Джон!

Он подался вперед и взял меня за руку.

— Ложись в постель, — посоветовал он, улыбаясь, но больно сжимая мои пальцы. — Ложись, девочка. Ты еще нездорова.

Я попыталась отодрать его крупные, сильные пальцы, но Джон потянул меня и заставил встать.

— Джон, право же, мне гораздо лучше!

— Врача надо слушаться! — сказал он, глядя на меня в упор.

Я была в ярости, но сумела сдержаться, и то лишь потому, что боялась еще более унизить Чабба. Иначе я бы, пожалуй, съездила Джону по физиономии — но вместо этого зевнула и слегка потянулась. Дослушаем в следующий раз.

— Да, — подтвердил Чабб, не встречаясь, однако, со мной взглядом и пряча драгоценный документ в карман. Слейтер, видимо, этого не заметил — ведь любой клочок бумаги всегда пробуждал в нем любопытство. Но сейчас он торопился прогнать нежеланного посетителя.

— Рад был повидать тебя снова, — сказал он Чаббу. — Вспомнить славного старину Гордона.

Чабб сразу же повернул к выходу. Метнув на Слейтера злобный взгляд, я поспешила нагнать гостя и пошла рядом с ним, глядя себе под ноги на немыслимую клетчатую дорожку. Этот человек пробуждал во мне сложные чувства — помимо алчности, которую он раздразнил обрывком чужой рукописи. Что-то в нем было трогательное. Импульсивно я просунула руку ему под локоть и не отпускала, пока мы не окунулись вместе в похлебку ночи. Слейтер тащился позади, наблюдая за нами бдительнее интуристовского гида.

— Могли бы продолжить завтра, — предложила я. Чабб посмотрел на меня в упор.

— Спасибо, — сказал он, а потом резко повернулся и захромал по узкой бетонной дорожке мимо такси.

Вернувшись в наш вульгарный холл, я заметила в золотых блестящих колоннах преследовавшую меня тень Слейтера, и устремилась к лифту.

— Сара! — У дверей он нагнал меня.

— Дерьмо! — сказала я.

— Выслушай меня, Сара.

— Нет. Дерьмо и есть дерьмо.

Он нажал кнопку моего этажа, а я — его, но мой этаж был ниже, и Слейтер вышел вместе со мной.

— Я не хочу разговаривать с тобой, Джон. Не входи.

Он запросто мог ворваться силой, а потому, не вынимая распиравшего мой кошелек ключа, я вернулась к лифту. Так, вместе, мы опять спустились в фойе, и тут Слейтер имел наглость снова схватить меня за руку.

Швейцар-сикх поглядывал в нашу сторону, однако мне уже было наплевать: сцена так сцена.

— Отпусти меня, Джон, а то сильно пожалеешь!

Он давно знал меня и тут же подчинился.

— Неужели ты веришь этому человеку, Сара? — спросил он.

— Сама не знаю. Ты помешал мне разобраться.

— Он же чокнутый. Разве по глазам не видно? А кожа? Склизкая, словно у священника.

— И что? Он — бесполый? Евнух? При чем тут его кожа?

— Микс, мне о нем известно гораздо больше, чем тебе. Объяснить тебе, чем этот человек опасен?

— Не стоит.

— Нет?

— Нет.

— Как угодно, — произнес Слейтер и, к моему огромному облегчению, пошел прочь. Лишь много времени спустя я узнала, куда он направился, едва за мной закрылась дверь лифта: на Джалан-Тричер, в пользовавшееся дурной славой кабаре «Восточный Ориент», у которого он много лет назад позаимствовал название для своей популярнейшей эротической поэмы.

14

В ТУ НОЧЬ МНЕ СНИЛОСЬ, будто я умерла. Тело мое должно было упокоиться на кладбище посреди болот Эссекса; все содержимое редакции на Шарлотт-стрит валялось вокруг меня в мерзостной трясине. Могильщик, обернувшись старьевщиком, принялся разбирать бренные останки моей жизни. Жадно схватил уродливую стаффордширскую фигурку, подаренную мне братом, но мои аккуратные папки отбросил в сторону. Разозлившись на то, что мое наследие попало в столь некультурные руки, я свирепо набросилась на старьевщика, расцарапала ему лицо — и тут увидела, что это лорд Антрим, поняла смысл сна и заплакала.

Я проснулась под шум дождя и позвонила портье спросить напрокат зонтик. Мне заявили, что зонтиков нет. Тогда я распорядилась принести завтрак в номер, чтобы не сталкиваться со Слейтером. Миска с овсяными хлопьями и орхидея в стакане прибыли на большой тележке. Официант, вероятно, одаренный чувством юмора — вот бы уж не подумала, — подвез мой завтрак к окну с видом на низвергающийся с небес водопад. На крутом холме вдали смутно виднелись очертания деревьев, внизу словно призрачные рыбы проплывали легковые автомобили и грузовики.

Я снова позвонила портье. На этот раз мне посулили, что дождь вот-вот закончится, и я уселась ждать чуда. Взялась было за Мильтона, но от волнения не смогла сосредоточиться. Ливень менял цвет от зеленого до изжелта-белого. Иногда в просвет можно было разглядеть улицу под окном, иногда все заволакивало сплошь. Мне померещилось, будто на разбитой пешеходной дорожке валяется черный мусорный пакет. Когда я выглянула вновь, пакет вроде немного переместился.

Вскоре после девяти я оторвалась от книги и заметила, что пакет продвинулся будто сам по себе — недалеко, примерно на ярд. Какой ужас, подумала я, там живет какой-то человек, словно рак-отшельник в своем панцире. Я подождала, но пакет больше не шевелился. Приняв душ, я оделась и спустилась в сувенирную лавку «Балморал», где приобрела довольно скверный зонт вдвое дороже, чем заплатила бы в «Эспри», но до отъезда из Куалы-Лумпур оставались считаные дни, а я твердо решила добраться до загадочной рукописи.

Швейцар, само собой, порывался усадить меня в такси, и тут я сообразила, что за деньги, потраченные на зонтик, могла бы десять раз съездить туда и обратно, однако, зная, что финансы на исходе, я угрюмо вышла под струи муссона. За минуту ноги промокли насквозь, а проезжавший грузовик окатил меня водой.

Хлюпая по лужам, я перебралась на тротуар и двинулась вперед, стараясь не наступать на большие желтые цветы, сорванные ураганом с деревьев. Из-за дурацкого зонтика я ничего перед собой не видела и столкнулась с тем самым мусорным пакетом. Из имперского далека гостиничного номера жилище бездомного казалось нелепым, однако на улице было уже не до смеха. Я попыталась обойти его, но пакет не пропускал. Из-под складок целлофана сверкал угрюмый, одержимый взгляд.

Изнутри пакета послышалось мое имя. Ливень грохотал вовсю, вода с ревом неслась по сточным канавам, и эта ситуация — внезапно заговоривший со мной мусорный пакет — казалась такой же нереальной, нездешней, как если бы мы общались в клубе Ронни Скотта[46]. Тем не менее я узнала мокрые твидовые брюки, торчавшие из-под пластика.

— Мистер Чабб?

— Мисс Вуд-Дугласс.

Пришлось перекрикиваться: я разобрала, что сикх не впускает Чабба в отель.

— Позвонили бы мне.

— Я пытался. Вы сказали оператору не соединять.

Разумеется, подобных распоряжений я не делала. Это мог подстроить только Слейтер, и я впервые осознала, насколько невыносима его неугомонность.

Я повела своего странного спутника обратно по Джалан-Тричер к блистающему подъезду отеля. Под бдительным взором швейцара в тюрбане я отряхнула зонтик и выждала, пока Кристофер Чабб аккуратно снимал с себя пакет и тщательно сворачивал его на обратный путь — примерно также, как накануне складывал пленку, в которую был завернут отрывок рукописи. Несмотря на все его усилия, ветхий костюм успел промокнуть.

Швейцар перехватил нас:

— Мемсахиб, — произнес он, — мне очень жаль, но этому человеку нельзя входить в отель.

— Это мой гость, — сказала я.

— Да-да, мне жаль. Запрещено.

Я в курсе, что сикхи — бесстрашные воины, однако я — англичанка, и воинскую доблесть англичан тоже преуменьшать не стоит.

— Отойдите с дороги, будьте любезны, — попросила я.

Если бы пришлось, я вмазала бы ему зонтиком по яйцам, и мои намерения, очевидно, отразились на лице: как говаривал отец, оно у меня — что светофор.

— Запрещено, — повторил сикх, но отступил перед ненавистной оккупанткой с наглой козьей мордой и пропустил нас.

Проходя через холл, мы с Чаббом наткнулись еще на троих работников отеля, но каждый под моим гневным взглядом спешил ретироваться. И так я, торжествуя, препроводила гостя на шестой этаж, к себе в номер.

Едва я закрыла за собой дверь, зазвонил телефон.

— Не дури, — сказал Джон Слейтер.

Я повесила трубку, но он тут же перезвонил.

— Неужели ты не хочешь выслушать меня, Микс?

— Нет.

— Дорогуша, но ведь ты же рассчитываешь, что я заплачу за твой номер.

От таких слов я обозлилась не на шутку и мгновенно вознеслась на ту кручу, сорвавшись с которой, учинила бы очередное великолепное безумье, о котором впоследствии могла пожалеть. Но с тех пор как я дала отцу пощечину в «Кафе Ройяль», я кое-чему научилась.

— Встретимся в «Пабе» в пять часов, Джон, — предложила я.

После чего отключила телефон, заперла дверь на два оборота и накинула цепочку. Вот теперь можно заняться моим злосчастным гостем, отшельником в скверно побитом костюме.

— Как я рада, что вы пришли, — сказала я, провожая его к окну, к двум стульям возле тележки, на которой привезли завтрак; но, произнося эти слова, я почуяла запах. Капуста, сыр, абрикосовый джем и еще что-то неуловимое, но явно туземное. Тут уж не до любезности — под действием влаги драгоценный костюм испускал омерзительную вонь. Меня бы спас «Викс», хотя на самом деле я не нуждалась в ментоловых препаратах, просто чужеродные запахи вызывали у меня легкую истерию.

— Досталось вашему костюму, — посочувствовала я.

— Бывало и хуже, мем.

Я припомнила батик, купленный на Бату-роуд. Вообще-то он предназначался в подарок моей Аннабель, но пока что мог послужить Кристоферу Чаббу.

— Снимайте костюм, — велела я.

Он попятился, отмахиваясь обеими руками.

— Нет, нет, слишком стар.

Боюсь, я поморщилась. Наверное, открыла окно. Так или иначе, к стыду моему, я дала Чаббу понять.

— Мне очень жаль, — пробормотал он.

Как я ни сочувствовала ему, костюм следовало отправить в чистку.

— Он плохо пахнет, да?

— Жаль, что батик не слишком красивый, — сказала я, заполняя квитанцию.

— Мой костюм воняет, — настаивал он. — В этом все дело?

— Что делать — промок, — ответила я, — однако надо сдать его в чистку до десяти, и тогда вам вернут его перед уходом.

Горестно кивая, он удалился в ванную с батиком и мешком для грязного белья.

15

Он сел, скукожившись, перед тележкой с завтраком и молча предъявил рукопись — как я тогда подумала, полный свод «Маккоркла». Словно пожитки бедняка, рукопись была упакована в два пластиковых пакета, внутри синий, снаружи белый, и обклеена тремя широкими полосами изоленты. Чабб поморгал:

— Слейтер считает меня опасным?

— Нет, — ответила я.

Я хотела попросить разрешения прочесть стихи, но когда Чабб кокетливо отодвинул сверток, я передумала: раскрыла записную книжку и стала расспрашивать, как и отчего погиб молодой редактор.

— Спросите его друзей, — резко возразил Чабб. — Они утверждают, будто Вайсс повесился. Никто не сомневается. Спросите полицию — вам скажут, что он свалился с табурета. — Он выдержал паузу. — Ручка у Вас при себе?

И лишь когда я сняла колпачок, он пустился рассказывать о том, как угрюмым дождливым днем стоял на похоронах Вайсса. Он не мог уклониться: хотя, вполне вероятно, его ждали оскорбления, а может, и рукоприкладство, не прийти на похороны — значило сделаться парией навсегда.

Трудно сказать, почему его это так беспокоило? Как я убедилась, уже побывав в Австралии, Чабб никогда не пользовался популярностью. В переписке членов Общества современного искусства его неоднократно называют фашистом. Это не подразумевало конкретной политической позиции — точнее всего было бы назвать его либертарианцем, — но означало только, что Чабб был в ссоре с сюрреалистами, имажистами[47], анархистами и коммунистами, которые шли за гробом Вайсса.

На центральном кладбище Мельбурна родители усопшего приняли его соболезнования с достоинством, но другие плакальщики не воздержались от угроз. Самые любезные старались не замечать Чабба.

Поскольку набожностью семья не отличалась, Вайсса похоронили неподалеку от усыпальницы бильярдиста по имени Линдси Вальцер. В Мельбурне игрок на бильярде всегда превыше поэта, а потому теперь, разыскивая могилу Вайсса, лучше всего сослаться на этот ориентир. Если проследить взглядом за линией, заданной мраморным кием на вечном бильярдном столе Вальцера, вы упретесь в черное мраморное надгробье с надписью:

А также запиши:

Я ритм искал, метафоры и метр,

Познал расщелины, в какие входят стопы,

Преткнувшись, падал,

Но тихий голос мудрость обретает

И, охватив пределы мирозданья,

Прослеживает неизбежную кривую.

Эти строки из «Малого завещания»[48] Боба Маккоркла родители Вайсса, трогательно подчеркивая ударения, читали на похоронах. Так ли высоко ценили они поэзию вообще или же хотели указать на могиле, что стало причиной гибели сына? Кто знает.

Чаббу казалось, что эти слова, часть жестокого и остроумного розыгрыша, высечены в граните вечным укором ему, как преступление надзирателя из «Исправительной колонии» Кафки было вытатуировано на его теле.

Простой сосновый гроб опустили в могилу, провожающие вернулись в «Латинское кафе» читать стихи, плакать, а там и драться во славу покойного друга. Какая-то часть души влекла Чабба за ними — принять кару и покончить с этим, но для этого требовалась кожа потолще, чем у него, а потому он побрел вглубь кладбища.

С утра шел дождь, воздух пропах грязью и дымом, поднимавшимся из каминов Карлтона; Чабб споро шагал в северный конец кладбища, к так называемому «детскому участку», возникшему после эпидемии «испанки» в 1921 году. Позднее, когда сам он стал отцом, это место приводило его в ужас, но тогда лишь здесь он мог привести мысли в порядок.

Шаги он услышал прежде, чем увидел преследователя. Знакомый звук — башмаки, экономии ради подбитые металлическими подковками, примета мещанства, ненавистная Чаббу и привычная его матушке. Звук приближался, Чабб понял, что ускользнуть сумеет, лишь обратившись в бегство, а с него уже хватало унижений. Он свернул на поперечную дорожку и остановился; обернулся, готовый принять свою кару, какой бы она ни была.

Когда преследователь показался из-за угла кипарисовой изгороди, Чабб узнал безумца, который устроил сцену в суде. Может, и не великан, но почти семи футов ростом. В тот раз Чабб услышал сильный австралийский акцент и решил, что парень — трудяга, не из интеллигенции, а потому хороший черный костюм его удивил. Длинные, струящиеся волосы оттеняли мраком бледную кожу и резкие черты лица, на котором каждая деталь выделялась размером и формой: сильный подбородок, резко выдающийся вперед нос, выступающие скулы, высокий лоб, густая грива откинута назад. Мощное лицо — мужественное, полное ума и гнева.

Незнакомец протянул руку — приветливо, как сперва показалось Чаббу, — но вместо рукопожатия крепко ухватил его за правую ладонь и потянул за собой. Вырваться Чабб не мог, сколько ни бился, так что едва незнакомец поволок его по асфальтовой дорожке, ему оставалось разве что звать на помощь.

— Чего вам надо? — спросил он.

— Я тут других засранцев от тебя не отличаю, — сказал ему чужак, — поскольку ты один — ублюдок, вроде меня.

С этими словами он грубо дернул Чабба за руку. Спотыкаясь на ухабах дорожки, он продолжал говорить:

— Поганый детектив, мать его! Ненавижу! Фогельзанг! Черт, подходящее имечко для ненавистника стихов — «птичья песенка» по-немецки. Надеюсь, хоть это тебе известно? Птица! Если этот урод — птица, то коршун, не иначе. Печенку вырвет у человека живьем! Я этого терпеть не стал.

— И мне это не понравилось! — подхватил Чабб. Великан на миг запнулся и сморгнул, но не прервал монолог.

— После того как меня вывели из этого, с позволения сказать, суда, — продолжал он, — я еще покрутился на Уильям-стрит, повысматривал, куда двинется мистер Птичья Песенка, потому что решил покарать его судом Искусства. Выследить его было нетрудно — с его-то квадратной головой и утиной походкой. Он спустился под горку к Суонстон-стрит, прошел мимо этих гомиков, что газетами торгуют. Они вопили: «"Геральд", "Геральд", покупайте "Геральд", все о непристойных стихах!» Если бы полисмен ехал на своей машине или взял такси, выследить его было бы не так легко, но, как любая дешевая сявка, он сел в трамвай, 15-й номер, и с этой минуты я не упускал его из виду. Птичья Песенка себе купил билет до Глен-Айрис, протиснулся в центральную открытую часть вагона и стоял себе среди мужиков, яйца почесывал. Я тоже взял билет до Глен-Айрис и сел в застекленном отсеке вместе с женщинами. Квочки не обрадовались моему вторжению в курятник, но сколько б эти дуры ни пыхтели, ни ворчали, я с места не подымался. Терпеть их не могу — губы гузкой, ручки крепко сжимают ридикюль.

— В тот момент все мои планы сводились к тому, чтобы избавить моего издателя от новых унижений. Я твердо решил: на следующий день такое не должно повториться.

Тут Чабб спросил: неужели он — Маккоркл, и в ответ получил орлий непостижимый взор и яростный клекот:

— Он и есть!

К тому времени Маккоркл успел довольно далеко увести Чабба к северу, и кладбище, которое казалось поначалу надежным убежищем, теперь таило угрозу. Чабб не на шутку встревожился, и его опасения заметно усилились, когда безумец почти бегом увлек Чабба с асфальтовой дорожки на болотистую, хлюпавшую под ногами лужайку и разразился страстной речью:

— Вы когда-нибудь читали статью «издатель» в Оксфордском словаре? Прочтите — вы будете поражены. «Человек, чья профессия заключается в выпуске книг… Кто берется за печатанье и создание копий подобных произведений и распространение их среди книготорговцев и других продавцов или среди общественности». Кто посмел написать подобную чушь? — прогремел великан, и голос его эхом разнесся среди гробниц. Кипарисовая ограда заслоняла от глаз пожелтевшие небеса… — Можно подумать, никто из этих оксфордцев в глаза не видал издателя, мать их! — продолжал безумец. — Вот вы — знаете, кто такой издатель? Очень надеюсь, что знаете!

— То был не простой вопрос, — сказал мне Чабб. За неправильный ответ безумец мог, того гляди, удавить его.

— Друг? — осторожно предположил он. — Защитник творчества?

— Вот именно, друг! Защитник. А этот топтун хотел засадить его в тюрьму. Разве мы такое потерпим? Будем стоять и смотреть, как вершится злодеяние? Разве французы смирились бы с подобным? — возопил Маккоркл, пролагая себе путь по влажной земле среди старых, ушедших в землю могил и ржавых оград, давно заросших чертополохом. — Разве в цивилизованной стране за это судят? Я готов возненавидеть свою родину! Я хотел возвысить голос, а эти фашисты выволокли меня из зала. Теперь я прятался от него в трамвае, сидел, словно старый варан среди квочек. Фогельзанг стоял посреди вагона и всю дорогу до конечной станции читал в «Геральде» отчет о собственных подвигах.

Он вышел; я последовал за ним. Вы-то не знаете, кем слывет Фогельзанг в районе Сент-Кильда — работящие девушки называют его «Убивцем», но я-то нисколько не боялся, так и шел по пятам в трех ярдах, пока детектив не остановился у садовой калитки. Отворив калитку, он повернулся и поглядел мне прямо в глаза.

Он думал, что с меня и этого хватит, но он прежде не связывался с поэтами. Фогельзанг и не догадывался, что его ждет.

Я зашагал дальше, нашел кафешку, где работал невеликий собой мигрант в грязной фуфайке. Заказал сэндвич с курицей и салатом, шоколадно-молочный коктейль. Когда начало темнеть, я вернулся к гнезду Птичьей Песенки. Сломал забор сбоку и прошел мимо лимонного дерева. Став посреди клумбы с ирисами, я увидел в окно подсудимого. Его ужин состоял из бутылки «Виктория биттер» и мясного пирога. Я и сам живу по-холостяцки и знаю эти одинокие вечерние часы, и я бы хотел иметь жену и малыша, и чтобы в котелке булькала подливка. Но опять же, разве культурный человек станет ужинать один и без книги? Ан нет, детективу Птичье Дерьмо книги без надобности. Он сидел за столом пустым, надраенным, что твой памятник павшим героям.

Мне скоро надоело смотреть на это жалкое прозябание, я легонько постучал в окно монеткой, и детектив быстренько вышел во двор. В темноте он не мог меня как следует разглядеть, но он уже видел меня днем у калитки. Он сказал: если я сию же минуту не уберусь с клумбы, он меня вздует. Я ответил — пусть попробует.

Он ринулся в дом и выбежал снова уже с наручниками. Ему прямо-таки не терпелось примерить их на меня. Мы хорошенько потоптались по его цветочкам, Фогельзанг взбесился, и я без особого труда сшиб его.

— Ирисы мои не трогай! — вопил он. Я отволок его в жалкую тесную кухоньку. Ирисы — только о них он и думал, пока я не усадил его на стул и не уведомил придурка официально, что он не имел ни малейшего права трогать издателя.

Если б он согласился уехать из Мельбурна или хоть отпуск взять, все бы обошлось. Ему и так несладко пришлось — на морде грязь, ошметки его любимых ирисов присохли. Ясно же, что на этом я не остановлюсь, но где ему понять, какой властью наделен поэт! Фогельзанг сказал мне, что все напрасно: в любом случае Дэвида Вайсса ждет обвинительный приговор.

И тут я малость перестарался. Зря, конечно, но и вы перестарались, мистер Чабб, так что должны мне посочувствовать. В ящике стола нашелся разделочный нож — старый такой, с желтой рукоятью. Я гонял Фогельзанга вокруг стола, пока не зажал голову под мышкой, и срезал у него с черепушки кусок скальпа, небольшой, пару квадратных дюймов, не смертельно, хотя на голове много сосудов, кровь так и хлынула ему на лоб и в глаза. Наверное, он бы здорово перепугался, если б сумел разглядеть свое отражение в зеркале.

Вот теперь он готов был послушать, теперь он с готовностью поклялся, что не станет больше выступать в суде против моего издателя. Он тоже перестарался: советовал вломиться в дом прокурора, поджечь его машину. Я сказал придурку: речь идет о его жизни, и если он не сдержит слово, я вернусь ночью и сверну ему шею во сне. Все это я делал не только ради Дэвида Вайсса, но и ради искусства, ради нашей страны, где разучились драться за что-нибудь серьезнее, чем решение крикетного арбитра. Мой поступок может показаться зверством лишь тем, кто ничего не смыслит в искусстве. Во имя поэзии я готов содрать кожу и волосы хоть с тысячи голов.

— Это аллюзия на «Помрачившуюся эклиптику»? — спросил его Чабб.

— Мне дороги любые стихи, — отвечал Маккоркл. — Даже ваши.

Что он хотел этим сказать? «Помрачившуюся эклиптику» Боба Маккоркла написал Чабб.

— Я же не бросил Фогельзанга истекать кровью, — продолжал Маккоркл. — Я прижег рану меркурохромом, порвал наволочку на бинты. Как все забияки, мистер Птичье Дерьмо сделался теперь кротким и беспрекословно улегся в постель, когда я ему велел… На эту возню ушло слишком много времени, — продолжало чудовище, подводя Чабба к лужайке, где прошлогодние сорняки слежались темно-бурой подстилкой. — Трамваи уже не ходили, то есть было за полночь. Я проторчал в Глен-Айрис пять часов. Пришлось топать в город на своих двоих, но я к ходьбе привычен, потому-то и подковал носки и пятки — так башмаки дольше служат. В день я в среднем по тридцать миль отмахиваю.

Я решил навестить Дэвида Вайсса, сообщить ему добрую весть, что с обвинением покончено. Сначала я завернул к миссис О'Брайен на Грэттан-стрит и купил с черного хода бутылку шипучего «бургундского». Сами понимаете, я сильно волновался: Дэвид Вайсс стал для меня все равно что матерью, он породил меня на свет, дал мне жизнь, бился за меня против всех врагов. Они называли меня фальшивкой, а он не усомнился во мне.

Но — странное дело — мы ни разу не встречались. Он знал меня только по письмам самозванной «сестры». Нет у меня никаких сестер, но кто-то написал эти письма, да еще так, словно я уже помер. Кое-что он сообщил верно: раньше я ремонтировал велосипеды, а сейчас работаю в «Масс Мьючуал»[49] и считаюсь весьма перспективным агентом. И я вовсе не помер — автор этих писем врет как сивый мерин.

— Тут он как зыркнет на меня! — содрогнулся Чабб. — Чой! Боже спаси, ну и взгляд у него был!

Кристофер Чабб — не в Мельбурне, а рядом со мной в Куале-Лумпур — поднялся на ноги и в десятый раз оправил на себе желто-коричневый саронг.

— Конечно, — продолжал он, — этим лжецом был я, но я же не знал, что известно Бобу Маккорклу. На кого он сердится? На меня? Пока я видел только одно — этот человек спятил. И я не пытался спорить с ним, прикусил язык. Сарунг тебуан джанган диджолок, маши кена кетубунг, как тут говорится. Не лезь в гнездо к осам, не то зажалят до смерти.

Но Чабб, словно телок в загоне, не мог сбежать ни от рассказчика, ни от его повести.

— Первое разочарование, — неуклонно продолжал его мучитель. — Вайсса я дома не застал. Пришлось часами бродить между «Латинским кафе» и «Молиной», пока я не обнаружил его — он как раз прощался с вами на Коллинс-стрит. Дело шло к рассвету, но бутылка вина так и лежала нетронутая у меня в кармане — и вот он, наконец, мой издатель! Никого на свете я так не любил.

Я понимал: наша встреча потрясет Вайсса. Он же считает меня покойником. Чтобы не застать его врасплох на улице, я решил пойти к нему домой. Дэвид жил на Флиндерс-лейн, неподалеку от Коллинса.

— Вы-то, само собой, получше разбираетесь в жизни, чем я, — сказал безумец Чаббу, провожая его к рядам детских могил, откуда поверх высокой ограды кладбища они могли разглядеть одинокую Попрыгунью[50] на фоне иссиня-черного неба. — Кое-кто называет меня гением. — Он произнес это без малейшего намека на иронию. — Наверное, потому-то я так мало знаю об этом мире. Люди вроде вас и не догадываются, что я знаю и чего не знаю. Вы слишком хорошо понимаете мир и совсем не понимаете меня.

Повисла пауза. Чабб сообразил, что надвигается кризис, и огляделся по сторонам в поисках камня или палки.

— Что? Наскучила моя история? — оскалился Маккоркл.

— Нет-нет, отнюдь. Мне бы хотелось лучше знать вас.

— Ну так вот что я вам скажу, — после минутного раздумья произнес Маккоркл. — Я прекрасно разбираюсь в устройстве двигателя внутреннего сгорания, но простейшее словосочетание вроде «шелковые чулки» сбивает меня с толку. Вы можете мне это растолковать?

Поскольку Чабб не знал, что творится в больной голове, он предпочел воздержаться от прямого ответа. Пробормотал только, что не понял, о чем речь.

— Да вот о чем, — с неожиданной простотой сказал великан. — Глупо я поступил: сломал дверь, когда Вайсс не открыл мне.

— Вы сломали дверь?

Ярость, бушевавшая в гиганте, на мгновение затихла. Плечи его обмякли, он выпустил из цепких пальцев запястье Чабба, закрыл лицо большими ладонями.

— Увы — пробормотал он. — Я напугал его. — Я назвался, как же иначе? Боб Маккоркл — так и сказал. Он же видел мою фотографию. Сам ее опубликовал. Вы тоже видели, надо полагать.

Он же знает, что я сам сделал эту фотографию, подумал Чабб. Он дразнит меня, но зачем?

— «Я Боб Маккоркл», — сказал я ему, — повторил великан. — «Ваш автор, мистер Вайсс». Но он заорал на меня: «Убирайтесь!» В голос заорал. На меня! Стоял передо мной в рубашке и трусах. Мой издатель. Я любил его. Я снял с себя плащ и протянул ему, чтобы он прикрылся, а он оттолкнул мою руку и крикнул: «Чудовище!»

Я постарался не обижаться. Я переступил тот порог, потому что думал только о Вайссе, хотел ему добра, пришел сказать, что с неприятностями, которые он нажил из-за меня, покончено. Я поднял с пола отвергнутый плащ, смотрю — а бутылка-то, которую я думал распить с ним вместе, разбилась. Одежда пропиталась вином, в кармане — одни осколки. Но разве я мог обидеться на Вайсса? «Я — Боб Маккоркл», — повторил я. И начал читать ему стихи в доказательство.

И вновь, на Главном кладбище Мельбурна, в шесть часов зимнего вечера, гигант, расставив тяжелые мощные ноги и ухватив Чабба за руку, разразился нелепой и страстной декламацией:

Пленник мутного, тяжкого воздуха…

Разумеется, стихи были Чаббу знакомы, но он не был готов к такому исполнению — к исступленному взмаху свободной руки, к подергиванию головы, к закатившимся глазам, будто слепец играет джаз на рояле. И звук — вместо усредненного дикторского английского, который слышался автору, когда он писал эти строки, зазвучал голос гнусавый и яростный, осипший от горечи. Чабб слушал однажды запись Элиота, и авторское чтение показалось ему скучнее проповеди, но этот человек неистовствовал, как пойманный хищник, как запертый в клетку дикарь.

Пленник мутного, тяжкого воздуха

Я неживые ресницы смыкал, чтоб привыкнуть к нему,

И видел цветные высокие башни,

Пестрые крыши, высокие снежные шапки вдали, —

Отраженье в стоячей воде:

Не зная, что это — видение Дюрера.

И снова я — скупщик краденого,

Грабящий сны мертвецов,

Я прочел в книге: искусство — великий труд,

Но кто бы не сказал, что невежда твердит

Чужую мысль, и — все тот же

Черный лебедь чуждых мне вод.

То были стихи, написанные Чаббом, но — совсем другие стихи. Он задумывал пародию, каждая строка здесь была ключом к выстроенной им сложной загадке, но безумец, не меняя ни слова, переиначил весь текст. Подделка стала правдой, гимном самоучки, провинциала, безумного, больного антипода.

— Боже мой! — вырвалось у Чабба. — Что сказал Вайсс, когда услышал это?

— Назвал меня фальшивкой.

— И вы тогда…? — с ужасом спросил Чабб. Он понимал, что сейчас последует признание, а за ним, скорее всего, — расправа.

— Я показал ему кусок скальпа, который срезал с головы Фогельзанга.

— И?

— Он попытался убежать от меня, — устало сказал Маккоркл. — Я пошел за ним, словно за котенком, который удрал из корзинки. Он пытался вылезти в слуховое окно. Я крикнул вслед, что ничего плохого не сделаю, но он стал просить меня, чтобы я больше его не мучил, он и так страдает, как ни один человек на свете, когда же его оставят в покое? И про вас тоже. Он назвал ваше имя, сказал — вы меня создали, сложили по частям. Он выкрикивал все это, протискиваясь в окно. Клянусь, я и близко к нему не подходил. Зачем-то он полез через верхнюю фрамугу, но табурет под ним покачнулся, упал, Вайсс рухнул вместе с ним и со всего маху ударился головой о стенку. Так он погиб.

— Да, это я убил его, — завершил свою повесть Маккоркл и, опустошенный, выронил руку Чабба.

В отеле «Мерлин», в номере 604, Кристофер Чабб повернулся ко мне и тоже развел ладони с въевшимся в линии судьбы и любви машинным маслом.

— Он отпустил меня, — повторил Чабб. — Я кинулся в ночь, точно кролик. Упал, покатился, вскочил и побежал дальше… Наутро я очнулся с вывихнутой лодыжкой и синяками на лице, но твердо решил уехать. Собрал свой мешок, дотащился до Спенсер-стрит и выложил три фунта за билет второго класса до Сиднея.

16

В тот грозовой день в Куале-Лумпур я не еще не догадывалась, какой талант обнаружу в рукописи Маккоркла. Пока я видела только фантастическую ауру, не проникла дальше панциря, то есть — узнала историю текста. И этот панцирь, и содержимое до крайности заинтересовали меня, однако, учитывая склонность Чабба к мистификациям, я держалась настороженно. Таким образом, я сама превратилась в фальшивку, я притворялась, будто пишу его историю — знать бы тогда, что тринадцать лет спустя, в сторожке усадьбы Антрима, я сяду записывать его рассказ и многое сверх того.

Тогда я еще не понимала, с чем играю, не могла и подозревать, что по следам рассказанной Чаббом истории поеду в Сингапур, Сидней и Мельбурн в тщетной попытке узнать, кем же на самом деле был гигант, который, как я думала, явился на свет из потаенных уголков болезненной фантазии Чабба.

Через три года я возвращусь в Австралию, проеду шестьсот тягостных миль от Мельбурна до Сиднея, а в результате не узнаю ничего нового — разве что увижу, как далеко Чабб бежал от порожденного им призрака.

Прежде Чабба признавали в сиднейских литературных кругах, уважали не только за глубокую начитанность и стойкость в спорах, но и за взыскательный, жесткий вкус. Паренек из Хаберфилда славился тем, что на свою полку допускал лишь немногих поэтов: Донна, Шекспира, Рильке, Малларме. Он вырос во второразрядной — по его понятиям — культуре, и эта аскетическая подборка книг свидетельствовала о той движущей силе, которая в итоге породила Боба Маккоркла, — о страхе польститься на низший сорт, на что-то поверхностное, вторичное, провинциальное.

Об этом стеллаже я потом наслушалась немало, но чаще былые друзья Чабба вспоминали про его любовь к Джелли Ролл Мортону[51], про долгие пьяные ночи, когда он играл негритянскую музыку, к нижней губе прилип окурок, рот кривился в легкой, почти незаметной улыбке. Женщины так и липли к нему, не забывали упомянуть друзья. Он ничего для этого не делал, просто играл на пианино, а они гладили стриженую монашескую голову.

Но вернувшись в Сидней после смерти Вайсса, Чабб не разыскивал старых друзей. Мне он это объяснил так:

— Я знал, что я — убийца. Я потерял лицо. Я сгорал от стыда, мем.

Вот почему он за милю обходил Пэддингтон, Дарлинг-херст и Кингз-Кросс — все места, где он рисковал наткнуться на собратьев-поэтов и художников.

Вскоре Чабб нашел работу в рекламном агентстве, писал буклеты для кутюрье. Кто бы стал искать ценителя Высокого Искусства в таком месте? Он купил себе первый из множества костюмов, белую рубашку, серую фетровую шляпу — в ту пору Сидней заполонили серые фетровые шляпы. Потом снял плохонькую квартирку в Четсвуде — мещанском районе, где прежде он бы задохнулся и не смог жить. Здесь никому дела не было до поэзии и до судьбы Дэвида Вайсса.

— Там это и было написано, мем. — Он не уточнил: «Написано Маккорклом», а я не переспрашивала. Было ясно: сейчас он отдаст мне рукопись. В горле у меня вдруг пересохло, я подлила в стакан холодного чая и выпила, пока Чабб, как всегда, очень бережно, снимал черную изоленту с упаковки. Один целлофановый пакет, другой — и вот, наконец, толстая пачка бумаг, перетянутая красной резинкой. Та лопнула, когда Чабб попытался ее снять.

Он вручил мне рукопись, и я помедлила, скрывая нетерпение.

— Читайте, мем, — предложил он.

На ощупь страницы оказались сухими и пыльными, они были отпечатаны на желтой, крошащейся бумаге, какую раньше использовали в мимеографах.

— Читайте, не торопитесь.

Но как далеко было этому тексту до той единственной страницы, о которой я неотступно мечтала.

— Это Боб Маккоркл? — спросила я, словно о реальном человеке.

— Вы прочтите.

Значит, нет.

Я прочла все сорок три стихотворения, скрывая свое раздражение от автора, который сидел так близко, что я слышала, как бурчит у него в животе. Когда чепуха приходит по почте, не беда — графомана несложно отвергнуть в письме, но тяжело читать стихи под мученическим взглядом автора. И хотя я умела отвергать авторов, сейчас я напрасно подбирала слова утешения.

Если то были его «настоящие» стихи, подайте мне фальшивку. Да, здесь не было избыточной сложности, в какую порой впадал Маккоркл, не было и его жизненной силы, его ярости, неистовой гнусавости, веры в поэзию, которая важнее всего на свете. От пожелтевших страниц несло ханжеством, самооправданием, снобизмом. Поэт здесь стремился к высотам искусства и знания, боролся с Филистерами и Троллями, то и дело в этих стихах мелькал странный узкоплечий человечек с худыми волосатыми запястьями и блестящим яйцеобразным черепом, с которого на плечи сыпалась перхоть. Это был Шпион, Судья или Палач. Пытаясь скрыть разочарование от занудных катренов, я горячо заговорила об этих грозных призраках, расхвалила их плотность, реальность.

Чабб все прекрасно понял. Сложил рукопись и, не глядя на меня, схоронил ее в пластиковый пакет.

— Раз уж вам так понравились эти персонажи, не стану скрывать: они списаны со старины Блэкхолла.

Разумеется, я понятия не имела, кто такой Блэкхолл.

— Хозяин. Шпион. Вы готовы слушать? Не хотелось бы наскучить вам еще больше.

— Бога ради, — сказала я. — Я слушаю. — И снова взялась за ручку, хотя предпочла бы зашвырнуть ее в угол.

Мистер Блэкхолл был не только хозяином того дома в Четсвуде, где жил Чабб, но и начальником железнодорожной станции. Более того, если верить Чаббу, он был шпионом по вдохновению и призванию. Каждый вечер он оставлял на кухне записку: «Мистер Чабб, у вас кран подтекает». «Мистер Чабб, протрите пол в ванной».

— Что я мог поделать, мем? По крайней мере, за квартиру он брал гроши. Но когда я убедился, что Блэкхолл роется в моих бумагах, я не очень-ла радовался.

Тем не менее Чабб явно взбодрился, описывая хитроумные ловушки, которые расставлял своему хозяину. На губах заиграла лукавая улыбка, появился отточенный жест — он складывал большой с указательным пальцы щепотью, излагая стратагемы.

— Просто дар божий, — заметил он. — Целый год самыми интимными человеческими отношениями для меня была игра с соглядатаем.

Было ли ему одиноко, спросила я. Нет, он был доволен жизнью. Нетрудная работа, хорошая зарплата. И к тому же, добавил Чабб, если б я не занялся рекламой, я бы не повстречал вновь Нуссетту.

— Подружку Вайсса?

Вероятно, такой вопрос задавать не следовало. Только Чабб ободрился, а теперь рассердился не на шутку. Нахмурившись, он оправил на себе саронг:

— Почему вы это сказали?

— Но ведь это о ней упоминал Джон?

Опять невпопад.

Чабб посмотрел на меня в упор.

— Слейтер издевался надо мной — так или нет?

— Вы о чем?

— Когда сказал, что мечтал переспать с ней.

— Каким образом это вас задевает?

Как всегда, Чабб ушел от прямого ответа.

— Все хотят, чтобы пара была схожей, нет? Чтобы люди были сама-сама, он и она — одинаково привлекательны. Так вот, Нуссетта была гораздо красивей меня. Никакого спора-ла.

17

— Без Нуссетты не вышло бы всей истории, — предупредил меня Чабб. — Если б не она, я бы не сидел сейчас тут, это уж точно. Я был бы свободен.

Разве он не свободен? Пока он ничего не объяснял.

— Нуссетте, — продолжал он, — было всего двадцать четыре года, но как она рисовала. У нее уже была репутация-ла, можете мне поверить.

И в самом деле, позднее, побывав в Национальной галерее Австралии, я убедилась, что Чабб отнюдь не преувеличивал. Хотя со временем творчество Нуссетты сделалось непереносимо вторичным, ранние работы были намного крепче: небольшие, совершенно абстрактные рисунки, немного напоминающие британских и русских конструктивистов. Работы в Галерее были подписаны Нуссеттой Марксон, русской австралийкой, хотя на Коллинс-стрит она считалась польской еврейкой. Возможно, прав историк Джон Финч, утверждавший в недавней работе, что на самом деле ее звали Мэри Моррис и она родилась в Вангаратте, однако в пору знакомства с Чаббом Нуссетту считали европейкой. По-английски она говорила с акцентом, вставляя французские словечки и обороты, и однажды получила приз в двадцать фунтов, целиком прочитав наизусть «Цветы зла».

Такие женщины окружают себя поклонниками из самых отчаянных и дерзких и не устают подталкивать их на все новые глупости. Нуссетта Марксон подбила Альберта Такера залезть на крышу Парламента штата, но для начала проделала это сама. По словам Чабба, она славилась также привычкой пользоваться мужской уборной в отеле «Австралия», и отнюдь не в те часы, когда уборная пустовала. У нее были романы со многими известными критиками и художниками, в том числе — с Гордоном Фезерстоуном и Дэвидом Вайссом.

В годы войны Нуссетта была марксисткой, а потому Чабб с удивлением прочел ее имя на доске объявлений, где вывешивались задания внештатникам его рекламного агентства: «Фотограф: Нуссетта Марксон».

— Уах! Я глазам своим не поверил, — сказал он. — Просто невероятно.

Любопытство привело его в студию на Кент-стрит — в закопченный промышленный район, сплошь застроенный красильнями и складами шерсти. В белостенной мансарде четырехэтажного дома он обнаружил былую марксистку, которая профессионально готовила снимки для журнала «Вог».

Всего два месяца назад, в Мельбурне, эта красотка с тонкой талией и длинными каштановыми волосами носила широкие крестьянские юбки, оборки раздувались, играли на ходу. У нее были необыкновенно длинные ноги, и если в студии она порой надевала тапочки, в город Нуссетта выходила только на шпильках. В Сиднее она предстала перед Чаббом с наголо стриженной головой, словно девица, которую поймали на связи с врагом — а с точки зрения ее политических убеждений, так оно и было. Юбка исчезла, сменившись брюками и длинной, приятной на ощупь блузой. Только расцветка напоминала о прежней Нуссетте: все оттенки, вплоть до единственной черной пуговки у горла, она заимствовала из своей палитры.

На Чабба эта перемена образа произвела сильное впечатление. Может показаться странным, что человек, столь дороживший истиной, безумно увлекся женщиной, которой до истины и дела не было. Но Чабб оказался заложником собственного сюжета и не мог не позавидовать человеку, сбросившему с себя прошлое, как старую кожу.

Как удалось Нуссетте изменить все — не только гардероб, но и профессию? Ясного ответа он так и не получил. При первой встрече в Сиднее Чабба восхитила уверенность, с какой Нуссетта распоряжалась освещением, требовала сменить объектив «Хасселблада», а главное — как она очаровала модель. В художественной школе с натурщиками обращаются совсем по-другому. Решительно и жестко Нуссетта командовала всеми, и только с девицей-моделью нянчилась, поглаживала ее по голове, сюсюкала.

Чабба она словно не замечала. Двигалась, словно балерина, плечи развернуты, спина прямая, и хотя в брюках попка Нуссетты оказалась объемнее, чем казалось в Мельбурне, силы и грации это не убавляло. Нуссетта неутомимо перемещалась от камеры к модели и обратно, и к концу сессии девица ловила ее указания на лету. Нуссетта что-то шептала ей, модель смеялась, и за пределами этого магического круга остались все остальные — зачарованные представитель рекламного агентства, арт-директор, два ассистента и, уж конечно, Чабб.

Гримерки здесь не было, спрятаться негде — разве что в крошечной уборной с унитазом в разводах грязи. Модель переодевалась у всех на глазах — нескромность, привычная для тех, кто бывал за кулисами модельного бизнеса, но Чабб испугался и вместе с тем возбудился, когда девушка сбросила костюм и осталась перед камерой в нижнем белье. Тут-то он сообразил, что ему здесь делать нечего — и уж вовсе это стало ясно, когда Нуссетта обхватила рукой тонкую шею модели и притянула ее лицо к своим губам. Они целовались на глазах у всех.

В современном Лондоне такое поведение нормально, но то был послевоенный Сидней. Агентство представляла крепкая, затянутая в корсет женщина лет пятидесяти; арт-директором была застенчивая хрупкая девчушка, которой едва сравнялось двадцать. На редкость несхожая пара, но обе одинаково склонили головы набок, натужно улыбаясь, чтобы скрыть шок.

Чабб попятился, однако Нуссетта, конечно же, давно его заметила. Она бегом ринулась к гостю, обняла, поцеловала, представила модели и всем прочим как великого поэта и самого умного мужчину, какого она только знала. В Мельбурне Чабб подобного приема не удостаивался. Там он был недостаточно дерзок, недостаточно буен для нее, недостаточно красив, его вызов обществу сводился к буги-вуги и сигаретам «Крейвен А». Возможно, подумалось ему, Нуссетта изменилась потому, что дело Маккоркла привлекло всеобщее внимание? Как бы то ни было, Нуссетта прижималась к нему всем телом, и это было приятно. Он чувствовал едковатый запах ее пота.

Нуссетта потребовала, чтобы Чабб оставил ей свой рабочий телефон и пообещал позвонить ей. Не прошло и двух часов, как она сама набрала его номер.

— Кристофер, дорогой, не вздумай рассказывать кому-нибудь, что на самом деле я — художник. Обещай мне, дорогой!

— Нуссетта, меня взяли на работу, потому что я — поэт. Они только обрадуются, что ты — художник.

— Нет, им этого знать не следует. Концы с концами не сойдутся. Я им совсем другое говорила.

— Что именно?

— Ну, насчет фотографии. Я могу на тебя положиться, Кристофер? Конечно, могу. Ты же и сам — фальшивка.

Эти слова его задели, разумеется. Как она посмела такое сказать?

— Дорогой, но ведь эта история с Маккорклом…

— И поэтому я — фальшивка? Скорей уж Вайсс. Не обижайся, но это он — абсолютная подделка.

— А кто же тогда ты, дорогой?

— Я — разоблачитель.

— Кристофер, мон шер, послушай меня! Ты бы лучше никому этого не повторял. Боюсь, тебя не поймут.

— А ты понимаешь?

— Ну конечно. Дэвид — фальшивка во всех отношениях.

— Многие думают, что я убил его.

— Он сам себя убил, — сказала Нуссетта. — Он принял неверное решение. Далеко не в первый раз.

— Чхе! — воскликнул Чабб, глядя на пар, поднимавшийся от Джалан-Тричер. — Не следует ступке так отзываться о пестике. Это могло бы отвратить меня от нее — если б не одна загвоздка-ла.

— Догадываюсь, какая.

— Гадайте. Гадайте на здоровье, мем. Вам все равно не понять.

— Вы хотели ее трахнуть.

Старый обманщик с внезапной яростью глянул на меня, потом скошенные брови опустились, и он усмехнулся — не без обаяния.

— Наши тела едва соприкоснулись, — вздохнул он, — но я уже знал, что смогу ее оседлать.

Оседлать?

— Это дивное существо — в моей власти. Огромные черные глаза, а фигура — я вам уже говорил.

— И она дала вам индульгенцию?

— Гораздо лаги.

Лаги?

— Гораздо, гораздо больше. — Чабб прикрыл глаза. — Поймите, я был для нее идеальным мужчиной. Специально создан для нее. Я был единственным. Я сразу это понял, когда она позвонила мне в тот день.

И Чабб пустился рассказывать — довольно туманно, как всегда, если дело касалось этого предмета, — о своей матери. Из всех его недомолвок и уточнений ясно проступали две мысли. Во-первых, мамаша отличалась сильным характером, а потому Чабба привлекали такие женщины, как Нуссетта. Во-вторых — хотя, вероятно, это продолжение первой мысли — он полагал, что неуязвим для нее.

— Понимаете, я ведь не бо-до идиот, вроде Гордона Фезерстоуна, — пояснил он. — Его она заставляла лазать по крышам. Меня бы нипочем не заставила. Вот почему у нас с ней все бы сложилось, понимаете?

— Не понимаю.

— Из меня она не могла сделать своего песика.

— Судя по всему, вы ее побаивались.

— Побаивался? Нет. Она хотела жить на всю катушку-ла. Слейтер прав: она была чили-пади. Все готова перепробовать. Кем вздумает стать — тем и станет. Чего захочет, то и получит. Жизнь с Нуссеттой — приключение. Не только ступка и пестик, а всё. Вверх-вниз. С работой — то же самое. Снимает черт-те как, продукт не в фокусе. Зато в обществе — неизменный успех.

— И вы стали ее любовником…

— О, у нее и другие были, — уточнил Чабб. — Она любого козла доводила до макан. Если б я влюбился, она бы и меня с ума свела. Но я ей недостаточно доверял, чтобы еще и влюбиться.

— Можно подумать, вы заслуживали доверия, мистер Чабб!

— Вы о сексе? Чаще всего по ночам я писал. — Он с улыбкой похлопал рукопись. — «Поэтому любите одиночество и встречайте боль, которую оно Вам причиняет, звучной и красивой жалобой»[52].

Я прекрасно помнила слова Рильке, но из уст Чабба они звучали непривычно и тревожно.

— А как проводила ночи Нуссетта? — спросила я.

— Кто знает? Телефона-ла не было. Если она хотела поговорить со мной, ей приходилось брать такси… Однажды влетела ко мне:

— Скорее, скорее, меня парень ждет в баре.

Два часа ночи! Я обозлился, но она подняла шум, а Блэкхолл, небось, подслушивал, приложив к стене стакан. Я надел башмаки. По шоссе, через Сиднейский мост, мимо Вулумулу до Кингз-Кросс. Уах! Паршивая забегаловка. Один человек за столом. Совершенно лысый. Темные пронзительные глазки. Подбородок, лоб, нос — все огромное.

— Узнаешь товарища детских игр? — спросила Нуссетта.

Это был тот безумец, мем. Он обрил голову.

— Это мой друг Боб Маккоркл, — сказала Нуссетта. Ей пока было невдомек, какую глупость она учинила, но сейчас она была шалуньей. — Вот видишь, дорогой, ты вовсе не фальшивка.

Я готов был развернуться и уйти, но побоялся их обидеть. В другой обстановке я бы проявил большую решимость, но на Кингз-Кросс в три часа ночи? Сплошь девки и урки — тут что угодно может с человеком произойти. Я присел за стол и выпил стаканчик паленого бренди. Нуссетта болтала все лаги. Она, мол, использовала этого безумца как модель, и клиент чуть не чокнулся от злости, увидев контрольки: «За что я тебе плачу? — орал он. — Двести фунтов, а ты одела этого… этого убийцу в мой лучший сюртук!»

Нуссетта понимала, что все это нам неинтересно, однако продолжала болтать, а безумец тем временем перегнулся через жирный пластмассовый столик и ухватил цепкими пальцами мое запястье, как тогда, на кладбище.

— У вас осталась одна моя вещь, — сказал он.

— Понятия не имею, о чем вы.

— Три месяца назад, — продолжал он, — я попытался оформить паспорт. У меня потребовали свидетельство о рождении.

Глаза его полыхнули такой яростью, что и храбрейшее сердце сжалось бы.

У меня нет вашего свидетельства о рождении, Щан.

Он сжал руку сильнее, и я вскрикнул от боли. Очень тихим, но оттого еще более страшным голосом он продекламировал три строки «Потерянного рая»:

«Просил ли я, чтоб ты меня, Господь, из персти человеком сотворил? Молил я разве, чтоб меня из тьмы извлек?»[53]. Отдайте мне это проклятое свидетельство о рождении, — добавил он.

— И это все, что тебе нужно? — вмешалась Нуссетта. — Свидетельство о рождении?

— Все? — воскликнул он. — Да ты понимаешь, что это значит — не иметь свидетельства о рождении?

— Да, — ответила Нуссетта. — Мы это проходили.

— Лжешь!

— Да нет же, лапонька! Я не лгу, а если и лгу — не твоя беда. — Теперь она заговорила резко и весело. — Хочешь свидетельство о рождении? Получишь — отвяжешься?

— Да.

— Да ты просто младенец.

— Зря ты со мной так.

— Приходи в понедельник сюда, в это же время. И не опаздывай, всю ночь никто ждать не будет.

Чудище внезапно сделалось кротким, словно агнец.

— Вы принесете мне свидетельство о рождении?

— А теперь иди, — распорядилась Нуссетта. — Мы сами заплатим за выпивку.

Потрясающая женщина. Что правда, то правда. Кто еще совладал бы с ним? Безумец встал, пожал нам обоим руки, нахлобучил шляпу и вышел особой своей, чеканной походкой в ливень и мрак.

Чабб снова глянул в окно и покачал головой.

— Я думал, она соизволит извиниться передо мной, но нет. Она себя виноватой не чувствовала.

— Он хочет быть Бобом Маккорклом, — сказала она, — пусть же будет им.

Я возразил: этот человек опасен.

— Дорогой, — сказала она, — ему нужно только свидетельство о рождении.

— Где я его возьму?

— Что ж ты такой никчемный, Кристофер? Все такие дела проворачивают. Я добуду ему свидетельство. Это не так сложно.

— Как ты это сделаешь?

— Пока не знаю, — ответила она. — Найду кого-нибудь.

— И нашла Джона Слейтера, мем, и хорошенько его обработала. Так мы с ним и познакомились. Я не рассказывал ему эту предысторию.

18

НА СЛЕДУЮЩУЮ НОЧЬ ЧАББ ИМЕЛ «ВИДЕНИЕ». Он не был пьян — выпил всего стаканчик бургундского «Маквильямс». Не был он и чересчур изнурен: это произошло около девяти часов вечера, весной. Вымыв тарелку, вилку и нож, он перенес раскладной стул с кухни к рабочему столу — грубо сбитым армейским козлам в эркере гостиной. Днем он видел за окном джакаранды — они в его стихах ни разу не возникали, — которые роняли тяжелые лепестки на светящийся лиловый ковер проспекта. Сейчас, когда стемнело, в окне Чабб мог разглядеть только свое отражение. Ни звука в затихшей комнате, лишь поскрипывает перьевая ручка, позаимствованная на почте.

Снаружи донесся шорох листьев, но Чабб работал над своей излюбленной двойной сестиной, где последние слова каждой строфы повторяются вновь и вновь, в другом порядке. Непростая задача, и с каждой строфой трудности возрастали, так что ему было не до шуршащих листьев.

Потом кто-то громко постучал в окно, и Чабб немедленно обозлился.

— Чхе! Я решил, этот мелкий гнус Блэкхолл напоминает, чтобы я закрыл калитку.

Он сердито распахнул рамы. Блэкхолла снаружи не оказалось.

Мальчишки, решил он. Мальчишки с ободранными коленками, с дурью в башке и первой эрекцией в штанах. Он вернулся к работе, к самому началу строчки, подобно священным паукам Малларме, когда их кружево повредит корова. За десять минут он успел изрядно продвинуться, и когда вновь поднял взгляд, восьмая строфа складывалась на бумаге, и последний кусок мозаики ждал своего часа на окраине мозга.

И тогда Чабб увидел.

— Только не смейтесь, — предупредил он. Я обещала не смеяться.

— Это был дикий кошмар, — замогильным голосом произнес он, следя за мной из-под опущенных век.

У меня самой волосы на голове зашевелились.

— Мальчишки?

— Нет, нет. Омерзительный, липкий эпидермис прилип к стеклу, будто кальмар с человеческим лицом смотрел на меня из аквариума. Никогда не забуду: усики на верхней губе, красный зев широко разинут. Вы все-таки смеетесь?

— Маккоркл целовал вас сквозь стекло?

— Не смешно. И откуда он узнал мой адрес?

— От Нуссетты?

— Ни в коем случае. — Чабб примолк. — Не так все, — сказал он, смахивая кончиком пальца присохшую в уголке рта слюну. — Я понял, наконец. — Голос его упал до шепота. — Это я вызвал его к жизни.

— Вообразили его?

— Я вызвал его.

— Откуда?

— Чхой! Почем знать, откуда? Из преисподней, полагаю. Как я могу ответить, откуда он явился? Я вообразил себе кого-то — и он воплотился.

Я не сдержала улыбку, и Чабб тут же ощетинился.

— Мистер Чабб, — поспешно заговорила я, — к великим поэтам часто липнут такого рода безумцы.

Он саркастически приподнял бровь, и я пожалела об эпитете «великие».

— Одно время, в молодости, я работала секретарем у Одена, — продолжала я.

— В самом деле? У Одена?

— Вы даже не представляете, что люди ему посылали: карты с адресом, подробные исповеди, любовные письма, фотографии. Один юнец пытался повеситься на дереве возле его дома.

Кристофер Чабб сложил шершавые руки и пронзил меня взглядом бледных глаз.

— Весьма интересно, — заметил он. Я не сразу поняла: его все это нисколько не волнует, и ему не нравится, когда перебивают.

— Что же дальше? — напомнила я.

— Угроза, — ответил Чабб. — Вот как я это воспринял.

— В чем заключалась угроза?

— Он показал мне, что сделает, если не получит свою метрику.

— Разве он так и сказал?

— Конечно же, нет. Ублюдок прятался в темноте.

И без помощи Чабба я могла припомнить, как безумец точно так же следил в окно за Фогельзангом, выжидая, пока тот закончит ужин, а потом срезал с головы крепкого и сильного полисмена клок волос вместе со скальпом. Там, в Четсвуде, Чабб выключил свет и потихоньку переставил стул в середину пустой гостиной. Однако он не собирался прятаться в доме, как трус. Преодолев отупляющий страх — такой страх охватывал его перед боем, — Чабб надел пиджак и шляпу и вышел во двор.

Лунная ночь, буйный западный ветер гнал по безлюдной улице лепестки джакаранды. Держась середины улицы, Чабб продвигался по авеню Виктория к длинной дороге по утесам — Тихоокеанскому шоссе. Здесь ветер дул еще сильнее, над верандами молочных баров и газетными киосками к ночному небу взметались обрывки газет, упаковочной бумаги, всяческий мусор — эти клочья были похожи на чаек, кружащих среди пилонов Сиднейского моста.

Идти было некуда, но Чабб не желал забиваться в свой дом, «словно кролик в нору», и потому со шляпой в руках двинулся по Тихоокеанскому шоссе к мосту.

Здесь, в Куале-Лумпур, послышался громкий стук в дверь. Слейтер! — подумала я и воинственно двинулась ему навстречу, но, резко распахнув дверь, обнаружила всего лишь изящную девушку-малайку. На вытянутых руках она держала костюм Чабба. У нее были припухлые губы, темные ягодки глаз — такое сочетание, как мне всегда казалось, свойственно страстным натурам.

— Очень извините.

— Не за что, — ответила я. В конце концов, не так уж много времени она потратила на реанимацию заношенного твидового костюма — и это в гостинице, где приходится полчаса дожидаться чашки кофе. Я хотела забрать костюм у нее из рук, но горничная во что бы то ни стало хотела лично внести его в номер.

Она вошла, и Чабб неуверенно заговорил с ней по-малайски. Она отвечала резковато, на мой слух, не оборачиваясь к нему. Выложив костюм на кровать, девушка тонкими пальчиками отвернула край целлофановой упаковки.

— Очень много старый, — пояснила она. — Видите?

Пока я разглядела только, что елочка твида вместо иссера-черной сделалась зеленовато-белесой. Что я могла сказать? В красивых глазах молодой женщины проступили укоризна и гнев. Знакомое разочарование охватило меня: я не умею ладить со слугами, не научилась даже когда их у нас была целая дюжина, а от матери ко мне перешел страх как-то задеть прислугу и дать ей повод уволиться «ни с того, ни с сего». По просьбе горничной я стала присматриваться внимательнее, и при этом тревожно шарила в кошельке. И в чаевых я ничего не смыслю. На Рождество еще ничего, поскольку отец давно установил суммы праздничной премии для каждого, это стало традицией в противовес американской манере превращать слуг в попрошаек.

— Видите! — повторила горничная.

Я протянула ей синюю бумажку и поняла, что обидела девушку.

Чабб подошел ближе. Я спросила его, сколько следует заплатить.

Не отвечая, он склонился над костюмом, и только теперь, когда старик попытался разгладить лацканы, я осознала: ветхая ткань так пострадала от чистки, что разошлась по всем складкам и швам, крошилась под рукой, словно крыло мертвой бабочки.

— Совсем старый был, — пробормотал он, перебрасывая пиджак через руку. — Извините. — Голос его прервался, и я поневоле заглянула в набухшие слезами глаза. Чабб удалился вместе с костюмом в ванную — странное, жалкое существо в старой рубашке, с язвами на ногах, закутанное в переливчатый женский саронг. Горничная, как и я, не знала, куда глаза девать.

— Ваш отец?

Я покачала головой и снова протянула ей синюю бумажку. Девушка тоже покачала головой, осторожно взяла мою руку и сжала мои пальцы на банкноте. Она вовсе не сердилась на меня.

— Мы не виноваты, — сказала она. — Вы же видите, мемсахиб? Костюм совсем старый.

— Да, понимаю.

Она ушла. Я присела у окна. Не столько судьба ветхого костюма расстроила меня, сколько горе Чабба. Нынче плаксивые мужчины вошли в моду, но, по правде сказать, мне от мужских слез всегда было не по себе. Я не знала, как утешить Чабба, если он разрыдается. Дверь ванной распахнулась, и я увидела, что Кристофер Чабб мужественно собрал нервы в натянутые жилы. Он вынул костюм из упаковки и, сощурив глаза, предъявил мне.

— Это ужасно, — признала я. — Мне так жаль.

— Это не случайность, — угрюмо заявил Чабб. Пострадали не только лацканы, но и рукава — один живописно сквозил, словно одеяние нищего в «Сэдлерс-Уэллс»[54].

— Они это сделали нарочно.

— Да нет же. — Я хотела дотронуться до Чабба рукой, успокоить его, но он отшатнулся.

— Не хотят пускать меня в гостиницу. Вы что, не понимаете, женщина? Без костюма вход запрещен. Сперва этот вонючий сикх с головой-креветкой пытался меня остановить, а когда не вышло, они уничтожили мой костюм.

Я не решалась возражать, но, как мне часто говорили, лицо мое секретов хранить не умеет.

— Думаете, я не прав? Так и скажите. Я вас врать не заставляю.

Теперь он злился на меня, а мне уже надоел его бред.

— Извините, я немного устала.

Он склонил голову, как официант.

— Надеюсь, моя история не слишком скучна.

— Вовсе нет, — отозвалась я, но не удерживала его, поскольку Чабб все же решил переодеться, а когда он вернулся из ванной, не попыталась утешить его раненую гордость и молча следила за тем, как он забирает рукопись. Когда он сунул сверток под мышку, я убедилась, что костюм погублен безнадежно: насквозь протерт на коленях и обшлагах, на отворотах пиджака проступила белая подкладка.

— Всего доброго, мисс Вуд-Дугласс.

— Всего доброго, мистер Чабб.

Можете думать, что мне следовало принять хотя бы одно его стихотворение, но вы не правы. Можете сказать даже, что не повредило бы симулировать восхищение, раз уж я так хотела добраться до Маккоркла. Пусть так, но я ничего не могла поделать, лишь стояла и смотрела, как он уходит. Мне, правда, было жаль Чабба, но он бы все равно не поверил.

Я присела у окна. Улица сверкала в промытых дождем солнечных лучах. Вскоре Чабб, хромая, прошел вдоль Джалан-Тричер. Рукопись он торжественно нес перед собой, как пудинг на серебряном подносе.

19

Когда отцу шло к семидесяти, он вбил себе в голову, будто Барбара — полагаю, точнее всего будет назвать эту женщину его любовницей — собирается выставить его за дверь, и явился ко мне на Шарлотт-стрит в редакцию «Современного обозревателя» спросить, во что обойдется аренда комнаты в каком-нибудь пабе на Оркнейских островах.

Бычок всегда отличался романтичностью, но этот его закидон вышел таким нелепым и вместе с тем жалким, и, в конце концов, он же был моим отцом, как бы гадко себя ни вел в прошлом. В общем, я пообещала разузнать.

Я тут же подключила всех: мою кузину Дженет, моего надутого братца и еще некоторых родственников, которые как-то еще терпели папочку, — и совместными усилиями мы наскребли на первый взнос за квартиру в Бэйсуотере, предполагая, что после его смерти продадим квартиру и деньги вернем. Сподвигнуть народ на такое предприятие было нелегко, поскольку каждого из нас он в свое время предал или подвел; к тому же все мы, за исключением моего братца, отнюдь не богаты.

И вот, заручившись согласием всех участников дела, я пригласила отца на ланч у «Симпсона» и представила ему этот план. По-моему, я не говорила свысока и не слишком наслаждалась ролью благодетельницы. Бычок спокойно слушал, попивая бургундское, кивал, а выслушав до конца, сдержанно поблагодарил и спросил: ничего, если он со мной свяжется? Спустя неделю он позвонил и сообщил, что Барбара вовсе не гонит его прочь, это ему померещилось.

Переговоры с родней дались нелегко. Я затеяла все из любви к отцу, и эта любовь была, как я теперь понимаю, весьма инфантильной. Она казалась мне бескорыстной, но не тут-то было: когда отец отверг помощь и даже не поблагодарил, я молча, но решительно и гневно умыла руки.

После этого мы, наверное, еще раз или два встречались, но в памяти ничего не сохранилось, пустые, беглые разговоры. Когда отец умер, я была с Аннабель в Португалии, и о смерти его узнала с таким опозданием, что даже на похороны не успела.

Я не горевала, но на душе было паршиво: я оказалась хуже, чем хотела быть. Сейчас, при виде растерянного старика, бредущего вдоль Джалан-Тричер, на душе опять заскребли кошки.

Весь день я провела в унынии, а под вечер решила прогуляться. Подумывала даже отправиться на Джалан-Кэмпбелл, но как только я вышла в фойе, меня окликнул Слейтер, карауливший в засаде на другой стороне «Горного ручья». Я прошла по мостику к Слейтеру, устроившемуся среди книг и блокнотов, с таким видом, словно бар превратился в его личный кабинет. Красотки-официантки, его задушевные подруги, сбежались узнать, чего нужно этой нелепой белой женщине.

— Итак? — спросил он, как только я опустилась рядом с ним.

— Что — итак?

Глаза Слейтера сверкали на загорелом лице. Захватив пригоршню все тех же мерзких рыбешек, он сжевал парочку. Вид у него был лукавый, словно и впрямь это по его наущению костюм бедолаги Чабба до дыр протерли пемзой.

— Совсем спятил! Видел я его. А уж злился как!

— Неужели вам его не жаль?

— Ты дашь мне, наконец, сказать то, чего ты не дослушала?

— По какому вопросу?

— По какому вопросу? Ты заговорила, как австралийский полисмен. — Слейтер передохнул. — Он тебе рассказывал о Нуссетте, правда?

— Он ведь был ее любовником?

Слейтер приподнял брови:

— Да неужто? Он и на это претендует?

— Именно.

— Вот как? — Слейтера, похоже, эта новость ошеломила. — Любовники, а? Впрочем, даже если так, это ничего не меняет.

20

К тому времени, когда Слейтера перевели с Малайи в Сидней, обеспечивать связь «Эм-ай-5»[55] с австралийской службой безопасности, война успела закончиться. Он тут же попал в светскую хронику, и его должность отнюдь не хранилась в секрете, однако местные журналисты не в состоянии были уразуметь, что этот британский джазолюб (как и его прославленный злопыхатель Дилан Томас) был достаточно влиятельной и неоднозначной фигурой.

Однако Нуссетта сообразила вовремя и позвонила Триш Лоусон в австралийское издание «Вог», замурлыкала на «европейский лад» — сплошь шер и мерд. С поэзией у «Вога» отношения были двоюродные, но когда Нуссетта предъявила старую фотографию вдохновенного молодого человека в белом костюме крикетиста, редакторша согласилась на съемки. Разумеется, Слейтер уже не был тем прекрасным двадцатилетнем юношей, но и на четвертом десятке сохранил яркую голубизну глаз, ямочку на подбородке и пышные волосы цвета спелой пшеницы.

Он с явным удовольствием согласился позировать, тем более — для молодой женщины, восторгавшейся «Песнью росы». Когда Слейтер отправился в студию на Кент-стрит, он предусмотрительно оставил весь вечер свободным.

Нуссетта избрала сложный путь, чтобы добыть фальшивую метрику, но интрига, видимо, ее увлекла. Плевать на трудности, главное — доказать, что ей и не такое под силу.

Она отворила широкую дверь мансарды на западной стороне студии и аккуратно установила шаткий венский стул в четырех этажах над гаванью. Над рекой Парра-матта громоздились густые серые облака, предвечерний свет был неустойчив: то замутится и померкнет, а то вдруг серо-стальная вода внизу просверкнет алмазными гранями. Однако искусственное освещение в студии оказалось чересчур жестким, невыигрышным.

— Сядьте здесь, — велела фотограф знаменитому поэту.

Слейтер, уже обрадованный, что внешность Нуссетты вполне соответствует хрипловатому голосу в телефонной трубке, по собственному признанию, еще больше возбудился, когда она «малость раскомандовалась».

— На стул! — сказала она.

И Слейтер, отнюдь не дилетант, охотно повиновался. Ассистент начал замерять освещенность лица.

— Можешь идти, Норман!

Худой, высокомерный мальчишка с тонким носом и заносчивыми манерами пожал узкими плечиками и усмехнулся, глядя, как начальница, присев на корточки перед Слейтером, без тени улыбки поворачивает красивое лицо своей модели то вправо, то влево.

Ни разу в жизни женщина не «бралась» за него подобным образом. Хотя Слейтер, конечно, давно знал о своей привлекательности, такое обращение было ему в новинку. В темных глазах фотографа он не мог разглядеть ничего, кроме собственного отражения. Нуссетта не отвечала на его шутки, и оставалось лишь полностью предать себя чужой, решительной воле.

Норман еще помедлил, наблюдая за работой Нуссетты, иронически приподнимая брови.

— Свет, — напомнил он.

Она поменяла апертуру на «Хасселбладе».

— Хотите, я замерю?

— Ступай. Запри дверь с улицы.

Норман положил экспонометр на табурет у выхода — там прибор и оставался до конца сеанса.

Нуссетта успела отснять лишь одну пленку, и тут поднялся ветер, растрепал Слейтеру волосы.

— Ну вот, — сказала она.

Слейтер щурился против света, глаза начали болеть, а Нуссетта удовлетворенно мурлыкала.

— Вам нужен был ветер? — переспросил он.

Она вновь взяла его за подбородок, заставила откинуть голову, так что свет ударил прямо в глаза, а тень легла в сердитые морщины, в эти две гневные складки над переносицей. Нуссетта стояла к нему вплотную, и Слейтер, как до него Чабб, уловил немного душный, густой запах ее тела. Уголки ее рта слегка, намеком, приподнялись. Учуяв этот запах, уловив это легкое движение, Слейтер отчетливо представил себе лицо Нуссетты в тот момент, когда он ее трахнет.

Он еще час сидел на стуле, терпеливо подставляя себя цепкому взгляду фотографа в надежде на лестный снимок. Портрет, разумеется, вышел ужасный, зато вечер сложился, как оба того хотели, и к четырем часам утра фотограф вместе с моделью спали в объятиях друг друга на Креморн-Пойнт.

Перед рассветом Слейтер проснулся оттого, что его новая возлюбленная яростным движением сдернула с постели простыню. На улице было совсем темно, дождь молотил в металлическую крышу, словно забивая шестидюймовые гвозди, но этот шум перекрывался неистовым стуком в дверь.

— Что такое?

Нуссетта, обмотавшись простыней, выбежала из комнаты.

Первое, что подумал Слейтер: «Муж!» Нащупав выключатель, он принялся поспешно одеваться, но пока нашел носки, успел натянуть ботинки, а потому сунул носки в карман и стал ждать, как все обернется. Из кухни доносился воспаленный мужской голос.

— Наконец, — сказал мне Слейтер, — я решил выйти и покончить с этим.

В необставленной кухне, залитой неоновым светом, Слейтер обнаружил страшно возбужденного и насквозь промокшего юнца, который, к его радости, оказался на несколько дюймов ниже и на добрый десяток фунтов легче. Почему-то Слейтер обратил внимание на короткие, как у янки, волосы, и трижды упомянул их по ходу повествования.

Ночной гость накинул на плечи полотенце, другим промокал обвисшие брюки, и только что не плакал с досады.

На глазах у Слейтера Нуссетта достала третье полотенце и принялась вытирать бритую макушку с такой нежностью, что Слейтер — типично для него — принял паренька за «извращенца».

С появлением Слейтера разговор прервался. Нуссетта ничего не объясняла, не стала их даже знакомить. Не пора ли уходить? — прикидывал Слейтер.

На кухонном столе, рядом с мокрым пятном, расползавшимся из-под шляпы «акубра»[56], лежал сигнальный экземпляр новой книги Слейтера — тот читал свои стихи фотографу и вроде бы произвел на нее впечатление. Оставь он книгу в покое, он бы избежал многих неприятностей, но Слейтер вытащил томик из лужи, и тем самым привлек внимание гостя.

— Ваша книга? — спросил его Кристофер Чабб.

— То есть, — без особой надобности пояснил мне Слейтер, — он имел в виду: «Вы ее владелец?»

— Да.

— Как она вам?

— Неплохо, — сказал Слейтер. — Очень даже неплохо, по правде сказать.

— Вам нравится? — Чабб взял полотенце из рук Нуссетты, с силой провел по лицу, но так и не стер следы огорчения и швырнул полотенце в коридор. Этот жест Слейтер истолковал как способ пометить свою территорию: «Словно фокстерьер, задравший лапу на забор». Из растерянного юнца Чабб в мгновение ока преобразился в типичного австралийского задиру.

— Знаешь этот тип — ему бы только драку затеять. Из-за женщины, из-за картины или там из-за учения Фрейда — все равно. Наверное, тут и акцент замешался. С таким прононсом о поэзии не рассуждают.

— Как называется его первая книга? — спросил Чабб.

— «Песнь росы».

— Ах да, «Песнь росы». Чушь собачья, перезрелый Дилан Томас, если такое бывает. — Он посмотрел на мою новую книгу и скривился. — Что-то такое там было насчет «язвительного воздуха», — продолжал он. — Господи помилуй.

Слейтер был крепок и силен, и хотя он всегда старался избегать «кабачных свар», вполне мог запугать того, кто помельче.

— Я — Джон Слейтер, — объявил он. — Автор этой книги. А ты, черт возьми, кто такой?

— Я — человек, который не понимает, что за зверь такой — «язвительный воздух».

— Ну так читайте побольше стихов.

— Может, «язвящий»? Но опять же, в каком смысле?

— Дайте-ка я угадаю. Вы — школьный учитель.

В прищуренных глазках Чабба зажглась, по словам Слейтера, «самая отъявленная ирландская злоба», а также «пошлая самоуверенность всезнайки».

— Дайте-ка и я угадаю, — отбрил Чабб. — Вы — самозванец.

— Много себе позволял, — сказал Слейтер, сидя в пабе «Мерлина». — Этот человек — теперь-то мы знаем — назначил себя констеблем Плодом[57] при современной поэзии. Я бы тут же ему и всыпал, однако Нуссетта схватила его за руку и уволокла — сперва под душ, а потом в постель.

Если б не дождь, я бы давно ушел, а так я вышел на веранду — в Сиднее строят большие крытые террасы — и устроился в гамаке. Когда забрезжил рассвет, Нуссетта вышла ко мне с огромным стаканом неочищенного австралийского виски. Мы легли рядышком и стали смотреть, как гроза во всем своем великолепии проносится над гаванью. Странный, нелепо начатый день, но, право же, Микс, то была одна из лучших ночей в моей жизни. И к изумлению официанток, он громогласно продекламировал строки Эзры Паунда:

Она играет со мной, снявши блузку,

Мы создадим множество «Илиад».

Что бы ни сделала она, ни сказала,

Из ничего ткется великое полотно[58].

21

УЖ НЕ ЗНАЮ, КАКОВЫ БЫЛИ ЕЕ ОТНОШЕНИЯ С Чаббом, — продолжал Слейтер, — однако она была очень привязана к этому злобному коротышке. Но любовники — вот уж не верится. Иначе она не стала бы делать то, что мы делали на веранде.

— А именно?

— Конечно, у него было своего рода магическое обаяние, — признал Слейтер, — но все равно это был самоуверенный, агрессивный сопляк. Великодушие не в его природе. Ты же слышала, как он бросил мне в лицо ту гадость Уистана — тот, кстати, имел в виду нечто весьма личное. И до чего же сосредоточен на себе! Костюм сносился — значит, весь мир в заговоре против него!

— Не весь мир, Джон.

Мохнатые брови Слейтера взметнулись.

— Он что — меня винит? Быть не может.

— Он думает, вы подстроили это. Право, успокойтесь. Он и впрямь малость не в себе, вы сами так сказали, когда признались, наконец, что знакомы с ним.

— Да, но ты подумай: какому человеку может вообще в голову прийти, будто чертов костюм испортили нарочно. Хренову классицисту! Ему это мерещится, потому что сам он только на такие грязные проделки и способен. Вроде той мистификации. Такая подлость. Такая мелочность. Я говорил тебе, что знал Дэвида Вайсса? Да-да, припоминаю. Совсем еще мальчик, умный, благородный мальчик, и вот — погиб из-за пакости, подстроенной Чаббом. И не «малость не в себе», а до галлюцинаций. Вот о чем я пытался тебя предупредить. Он верил, что Боб Маккоркл воплотился и пытался убить своего создателя. Нуссетта рассказала мне об этом, тогда, в гамаке. Вот из-за чего шум поднялся. Он бродил по Сиднею, так напугался, что не мог лечь в собственную постель. И того пуще разыгралась фантазия: вбил себе в голову, будто чудовище испарится, если получит свою метрику. Наверное, в этом безумии есть логика, однако не для меня!

Слейтер отхлебнул глоток пива и оттолкнул от себя стакан.

— Она была очень, очень красива, — мечтательно произнес он. — Совершенно восхитительна. И образованна к тому же.

— Она знала, что вы работали в «Эм-ай-5»?

— Мне кажется, это ее не интересовало. Для Нуссетты было важно другое: я — поэт. Она восхищалась моим творчеством. Впрочем, об этом я уже говорил.

Вот дурак, — подумала я. — Как же, в тебя просто нельзя не влюбиться. Даже тут, в баре, сидишь и пыжишься перед официантками. Я не злилась на Слейтера, но уж очень он меня раздражал.

— У нее была моя книга! — продолжал он. — В те времена в Сиднее ее не так-то просто было достать.

— Хорошо, но ты раздобыл для нее подложное свидетельство о рождении? На имя Боба Маккоркла?

Он замялся:

— На что ты намекаешь?

Я приподняла брови.

— Ты что-то знаешь?

— По-моему, она использовала тебя.

— Нет!

— По-моему, да, Джон.

Глаза его ядовито сверкнули. Джон насупился.

— Шлюха чертова, — произнес он наконец. — Ты уверена? — Но он уже улыбался. — Боже, выходит, она любила этого ханжу. Вот странно.

За нашей спиной рассаживался джаз-банд — трое напомаженных парней в куртках с блестками. Заслышав первые звуки, Слейтер принялся торопливо упаковывать ярко-красную портативную «Оливетти», чересчур стильную для человека его возраста.

— Надо же, какое великодушие, — продолжал он. По губам его блуждала та растерянная улыбка, какую я уже видела за «фаберовским» ужином. Гордыне Слейтера был нанесен тяжкий удар.

— Это вы про гамак?

— Без пошлостей, Микс, тебе не идет. Такая роскошная женщина — и на все готова, лишь бы успокоить этого неврастеника, добыть ему чертову метрику. Она и впрямь любила это ничтожество.

Слейтера подставили, его использовали, и я не без злорадства наблюдала, как проступают печальные складки на его лбу.

— Мать его, — решил он в тот самый момент, когда ударник треснул в рабочий барабан. — Знаешь, что я надумал? — Он лукаво прищурился. — Куплю-ка я ему новый костюм.

— С какой стати?

Слейтер усмехнулся:

— Чтобы он сел и подумал хорошенько, какой зловещий и подлый умысел я вынашиваю против него.

Спаси нас Господи от стариканов! — подумала я.

— И кстати, — добавил он, — к интриге с метрикой это отношения не имеет. Думай что хочешь, но я был рад помочь ей, да и теперь об этом не жалею.

— Не думаю, что он примет подарок, — сказала я. Слейтер сильно обозлился:

— Почему нет, Христа ради? Ну, пускай. Ладно, сама отдай костюм этому трепачу. Скажи, это подарок от тебя.

— Нет уж, я в ваши игры не играю, Джон.

— Микс, я пытаюсь одеть этого глупого старого хрена в приличный костюм. Что здесь плохого?

Я посмотрела на Джона в упор: верхняя губа у него задергалась.

— Скучно, Сара! Право, надоело!

Оркестр — кто в лес, кто по дрова — попытался сыграть битловскую «Люби меня», Слейтер, распаковав свою стильную машинку, уже вставлял в каретку бланк отеля «Мерлин». Никогда прежде я не видела Джона за работой и залюбовалась тем, как легко крупные пальцы скользили по клавишам. Минута — и он вырвал лист из каретки, подписал и перебросил мне через стол.

— Читай! — крикнул он.

Уважаемый мистер Чабб!

Мы в отеле «Мерлин» с прискорбием узнали о том ущербе, который наша прачечная причинила вашему костюму. Горничной следовало предупредить вас, что одежда всех наших гостей застрахована от подобных несчастных случаев, и потому мы имеем возможность компенсировать вам покупку нового костюма на сумму до 500 малазийских долларов.

Искренне ваш

Рашид Абуд,

Управляющий

— Кто такой Рашид Абуд?

— Какая разница? Костюм есть, верно? Теперь ты довольна? Это достаточно гуманно?

Я видела, что Джон чем-то до крайности расстроен, и мне стало его жаль.

— Хотите, я отнесу письмо на Джалан-Кэмпбелл?

Я потянулась за подложным письмом, но Джон перехватил мою руку и крепко сжал.

— Ты считаешь меня мерзким отребьем, дорогая. Ты думаешь, я убил ее, да?

В помрачении мне померещилось, будто речь идет о Нуссетте.

— Твою маму, — шепотом пояснил он, и в глазах его блеснули слезы. — Вот почему ты язвишь меня. Ты сердишься на меня. Ты всегда меня ненавидела. Винишь меня во всем.

Наконец мы добрались до того разговора, ради которого я сюда приехала, но грудь сдавило, и я не могла вздохнуть.

— Отнесу письмо! — еле выговорила я и выбежала на улицу, забыв зонтик.

22

КОГДА ВО ТЬМЕ РАСЦВЕЛИ ТУХЛЫЕ ЗАПАХИ СТОЧНЫХ ВОД и спелого дуриана — то есть в первые мгновения тропической ночи, — я наткнулась на промасленную, оборванную фигуру на низеньком стульчике у распахнутой двери велосипедной мастерской. Старый Мореход собственной персоной воевал с какой-то железякой, зажатой в черных тисках. Каково было назначение этой штуковины, я по сей день не ведаю, но ловкость, с которой он ее обрабатывал, легко и ритмично постукивая молотком, предполагала немалый навык. И не удивительно: творец Маккоркла вот уже более десяти лет чинил велосипеды в Куале-Лумпур, на улице Джалан-Кэмпбелл.

Маленькая сердитая китаянка сидела позади загроможденного прилавка, отсчитывая резиновые ленты и раскладывая их по целлофановым пакетикам. При виде меня она резко окликнула Чабба. Я подумала — велит ему заняться клиенткой. На самом деле она запретила Чаббу разговаривать со мной.

Так или иначе, он притворился, будто не сразу признал меня. Сначала он аккуратно положил молоток на цементный пол, потом промыл свои большие руки в бензине и вытер грязной тряпкой, как последний нищий. Я не понимала тогда его сложной системы сопротивления и решила, что Чабб стыдится своей бедности.

Я протянула ему письмо Слейтера и поневоле уперлась взглядом в гноящиеся язвы на крепких мужицких ногах — казалось, свищи доходят до костей. Чабб перехватил мой взгляд, и мне вновь показалось, будто ему стало неловко. Хитроумный розыгрыш, придуманный Слейтером, Чабба не заинтересовал. Он играл в более опасные игры.

— Не могу сейчас говорить, мем. Клиенты недовольны, — сказал он. — И не только клиенты-ла. — Кивком он указал на женщину, которую я приняла за его жену. — Такая угрюмая! — Чабб рассеянно повертел в руках конверт.

— Прошу вас, хотя бы прочтите

Мы вышли наружу, в колоннаду шириной ровно пять футов, как все крытые торговые ряды К. Л. — предписание великого Стэмфорда Раффлза[59], которому, похоже, и в голову не пришло, что представителям белой расы придется страдать в этих торговых рядах от клаустрофобии. Я съежилась, словно огромная белогрудая птица, а толпа неуклонно продолжала свое движение, обтекая меня и велосипедных дел мастера, сжимавшего в руках мятый конверт.

Я хотела видеть его лицо в тот момент, когда он осознает, какое счастье свалилось ему на голову. Хотела разделить его радость. Вышло не по-моему.

— В чем дело?

— Здесь написано, — заявил он, злобно заглядывая внутрь конверта, — что мне причитаются деньги. А денег-ла и нет, мем. Украли.

В язвительном замысле Слейтера обнаружились изъяны. Я поспешила заткнуть прорехи.

— Страховая компания вернет деньги мне, — сказала я.

— Какое отношение вы имеете к моему костюму?

— На квитанции указан номер моей комнаты. Главное — у вас снова будет костюм.

— Пусть так. — Он вернулся к нагромождению масляного железа и поманил меня за собой в лабиринт сломанных двухколесников. — Но костюм стоит намного меньше.

Пришлось врать что-то насчет минимальных страховых выплат. Чабб иронически приподнял бровь. Потом я догадалась, что означал этот жест: он, как и Боб Маккоркл, работал в страховой компании. Пока что, ничего не подозревая, я последовала за Чаббом к верстаку с мелкими деталями, разложенными, как в «игре Кима»[60].

Все еще держа в правой руке письмо, левой он просеивал эту мелочь.

— Откуда они взяли цену-ла? Вы им сказали?

— Да, — беспомощно подтвердила я. — Я сказала, что костюм был совсем старый.

Склонив голову набок, он посмотрел на меня. Черт бы побрал этого негодяя. Он смеялся.

— Вы очень добры, — сказал он. — Очень, очень добры.

Я почувствовала, как кровь прихлынула к голове.

— Завтра понедельник, — сказал он. — Приходите пораньше. Пойдем вместе к портному-ла. Может, я взамен дам вам стихи.

Я обрадовалась — так обрадовалась, что поцеловала его дряблую чумазую щеку.

Разумеется, со Слейтером я своими редакторскими амбициями не делилась. Тот к восьми часам вечера завладел большим угловым столом, за которым прежде располагались летчики со стюардессами. Раскрыл свою «Оливетти Валентини», с важностью обложился бумагами, погрузившись, по всей вероятности, в трескучую статью для «Новы». Вот павлин. Так-то он разменял свой талант.

— Хорошо, — сказал он, услышав, что в понедельник мы идем к портному. — Рад за беднягу.

Его великодушие могло бы насторожить меня, учитывая, как он был сперва враждебен.

— Просто нищий, — продолжал он, будто с самого начала не имел в виду ничего, кроме чистой благотворительности. — Жалкая жизнь, а, Микс?

С минуту мы помолчали. Слейтер упорно размышлял о чем-то, и я никак не могла догадаться, о чем, пока он не спросил — довольно резко, — что у меня запланировано на вечер.

Тут меня осенило: он все-таки собирается поговорить о моей матери.

— Поужинаем вместе? — предложил он.

— Если хотите.

— Я загляну через полчаса?

Хотя я добивалась именно этого разговора, сейчас от страха у меня подкашивались ноги. Я считала: этот мудак убил мою маму. Я поднялась в комнату и ждала, прикидывая, какие еще мерзкие тайны мне предстоит узнать.

Но и Слейтер, похоже, волновался не меньше. Во всяком случае, он так и не позвонил, и в тот вечер я легла спать голодной и все же с облегчением.

В понедельник спозаранку Кристофер Чабб поджидал меня. Когда я вошла в мастерскую, он поднял руки и смущенно скривился. Просторная рубашка-хаки и лоснящиеся черные брюки явно достались ему от человека покрупнее. Хоть я и славлюсь полной бестолковостью по части моды, я бы и то постеснялась такое надеть.

К счастью, по дороге я заприметила два китайских ателье, одно — всего через два дома. Как можно быстрее я повела Чабба туда. Он толком и не понял, что я делаю.

Портной был ростом примерно с Чабба, худой, веснушчатый, с маленькими ушами и сморщенным лицом былого жокея. Он вежливо улыбнулся мне, однако стоило ему глянуть мне через плечо, приветливость с лица как ветром сдуло.

— Чхе! Чего надо?

Я попросила показать образцы ткани. Он словно и не слышал.

— Не открыто, — нахмурился он. — Закрыто сегодня. Очень занят.

И на этом разговор оборвался — Чабб попятился, я тоже оказалась на улице, портной уже запирал лавочку.

— Очень занят, — рявкнул он. — Очень жаль.

Опешив от такой наглости, я даже не сразу поняла, как сильно меня оскорбили.

— Приду попозже, — сказала я.

— Не приходить, — отрезал он, опуская жалюзи и задвигая засов. — Очень долго занят.

Я обернулась к Чаббу — тот стоял на щербатом тротуаре, безмятежно сложив руки на груди.

— Эти портные-ла плохие, — произнес он. — Дорогие. Обманут нас. На Бату-роуд гораздо лучше.

Я подумала, что нас выгнали из-за странного наряда Чабба. Во втором ателье, в двух шагах от первого, я с порога изложила дело:

— Хороший костюм моего друга испорчен. Нам нужен другой, как можно скорее.

Этот мастер выглядел вполне вменяемым: в прекрасно пошитом темном костюме, в голубой рубашке с белым итонским воротничком и чуть ли не с галстуком частной школы. Но едва он сообразил, что я заказываю костюм для его соседа — тот в нерешительности маячил в дверях, — как тут же показал себя страшным снобом, вздохнул, понурился.

Я по-женски начала было обсуждать материал, но портной устоял перед моим напором.

Прищемив большим и указательным пальцем переносицу, он выждал, пока я закончу.

— Миссус, можно задать вопрос? Вы знакомы с этим человеком?

— Он — знаменитый поэт.

— Нет. Это не так.

— Он — мой друг.

— Вы покупаете ему костюм?

— Да.

— Мадам, вы, пожалуйста, оставьте его.

— Что вы хотите этим сказать?

— Он не ваш друг. Он не человек.

— Он — поэт.

— Мадам, доктор видел его, когда он появился на Джалан-Кэмпбелл. Поздно ночью, прямо посреди улицы. Без ног-ла.

Я оглянулась на Чабба, но тот скрылся.

— Вот видите, — сказал портной. — Он ушел. Испугался, когда я сказал вам про него.

— Что значит «без ног»? Пьяный?

— Не пьяный. Он появился на улице посреди ночи. Не человек, миссус. Без ног, понимаете?

Так что же, Кристофер Чабб парил ночью в воздухе над Кэмпбелл-стрит, будто на картине Шагала? Портной — звали его, между прочим, Артур Фэтт — казался вполне цивилизованным и даже просвещенным человеком.

Такие призраки, сообщил мне мистер Фэтт, похожи на пиявок: они сосут кровь, а человек хиреет и умирает. Понятно?

Я поняла одно: Кристофер Чабб ухитрился восстановить против себя всех соседей. Когда он вновь возник на пороге ателье, с ним обошлись, словно с бродячим псом.

— Пошел! — крикнул Фэтт. — Мы не говорим с тобой. Иди, иди!

И этот грубый возглас поразил меня меньше, чем явный испуг Чабба. Бочком пробираясь к своей мастерской в уродливо болтавшейся одежде, он был похож на какую-то жалкую, замученную тварь.

— Спросите миссис Лим, — посоветовал мне Фэтт, энергично вращая рулон бледно-голубого полотна. — Он пьет кровь.

— Ничего не понимаю.

— Чхой! Не понимаете? Спросите у него. Миска для супа — знаете? Нальет кровь в миску и пьет.

— Нет.

— Нет? Не хочу спорить. Всегда рад вам, мадам, но без него.

И этот портной тоже запер свою лавку, а я отыскала Чабба на задворках веломастерской. Он угрюмо трудился над перевернутым вверх колесами велосипедом и даже не обернулся, когда я подошла. Сняв цепь, он аккуратно намотал ее на трясущуюся руку.

— Не стоит вам вмешиваться в это, — устало сказал он.

— Мне так жаль.

— Я знаю этих людей. Вы не знаете-ла.

Я думала, Чабб что-то добавит, но он упорно отворачивался. Китаянка спустилась по лестнице и встала внизу, в полумраке, выжидающе глядя на меня.

Потом обернулась к Чаббу и заговорила с ним — сердито, как мне показалось.

Старик взял разводной ключ и попытался открутить гайку с оси, но руки у него так дрожали, что он опустил инструмент.

— Видите, во что я превратился, мем, — сказал он. Я не знала, что ответить на это. Словно грешник в аду, словно каторжник, вращающий кабестан на тонущем судне, он был навеки прикован к существу, которое сам породил.

23

Однако жалость тут же сменилась отвращением, таким сильным, что я содрогнулась. Помимо прочего, я считала себя виноватой, ибо, зная тяжелое положение Чабба, все-таки придумывала способы выманить у него стихи Маккоркла. Уж можете мне поверить — я бы пустила в ход любую, самую подлую наживку, лишь бы вырвать эту рукопись. Симпатичного мало, но для меня ничего нового: в первый же год учебы в Сент-Мэри я поняла, что я за дрянь.

Вернувшись в холодный и все-таки затхлый гостиничный номер, я еще с час нервничала и терзалась, а затем принялась корнать волосы. Сперва отстригла противный хохолок — в точности как у попугая, — а потом, как всегда, не смогла остановиться. Аннабель прикрикнула бы на меня, но Аннабель оставалась дома, в топи уныния, пила джин с тоником, обкусывая прелестные ноготки. Никто не мешал мне работать ножницами, пока я не превратила себя в чучело. Я покрыла новую прическу «Брилкримом», надеясь, что получится вольный художник или нечто вроде того. Льняные брюки с пиджаком срочно требовалось погладить, но другой одежды под рукой не было, так что я надела мятый костюм и спустилась в «Паб». Слейтер, естественно, уже заседал там, но мне было так скверно, что и Джон не мог бы помещать мне выпить двойной скотч.

— Итак? — спросил он, отодвигая бумаги, чтобы мой стакан не оставил на них влажного пятна. — Обыватель из Порлока[61] отправился на Савил-Роу[62]?

Я не могла пересказать ему, что случилось тем утром на Джалан-Кэмпбелл — о том, как оборванец обрабатывал железяку, и тем более о том, как — тягостное воспоминание — он пробирался, таясь, в тени пятифутового навеса. К счастью, внимание Слейтера тут же переключилось на мои волосы.

— Сядь рядом, Микс.

— Ужасно выгляжу, а? — Я опустилась на банкетку, подставляя голову для осмотра.

— Милая девочка моя, ты так красива, что не сумеешь изуродовать себя, как бы ни старалась. Помню, как ты вернулась из Уэльса после того, как тебя выперли из «Леди-Маргарет-Холл»[63]. Словно дикий зверек, пахла козами, репей в волосах — и все равно ты не выглядела ужасно.

Когда Слейтер произносил комплименты, он уже не мог остановиться, но я посмотрела на него в упор и заставила опустить взгляд.

— Но все-таки, малышка, завтра в Лондоне тебе стоит заглянуть в «Сэссун». Молли всегда ходит туда. Она сможет записать тебя вне очереди.

— Завтра?

— Завтра тринадцатое. Завтра мы уезжаем, четырнадцатого будем в Лондоне.

— Но мы так и не поговорили, — пролепетала я и неожиданно для себя разрыдалась. — Вы все время прячетесь от меня. Бросили тут одну. Я вас не понимаю. И вообще, я не поеду. Не могу. Нужно закончить дела в Куале-Лумпур.

— Какие дела, дорогая?

Если б я призналась, с ним бы приключилась истерика. Я лишь покачала головой.

— Какие дела? — Слейтер потянулся к моей руке, я не отнимала ее, но слезы не унимались. — Микс! — сказал он. — Я был занят. Ты уж извини.

— Чем занят, Джон?

Он причмокнул губами, и я сообразила: быть Слейтером отнимает много времени.

— Только не пишите об этом в «Нове», — предупредила я. — Кому охота знать подробности?

— Полно, Сара, не плачь. Какая тебе разница, что я делал? Ты же меня терпеть не можешь. Издавна.

— Я не обязана любить вас, черт побери!

В груди скопилась скорбь — черная, густая, омерзительная даже для меня.

— Ты обещал поговорить, — повторила я. — За этим я и поехала.

Слейтер осторожно обнял меня, помог мне встать.

— Хорошо, — сказал он. — Пойдем?

— Нет, нет! Мы должны поговорить, Джон.

— Да, — согласился он.

Оставив на столе машинку с бумагами, он повел меня прочь и не убирал руки с моего плеча, пока мы не сели в такси.

Теперь я знаю, что он повез меня на Джалан-Петалинг, а тогда видела лишь какой-то ночной рынок, где было многолюдно и шумно, я не разбирала его слов, и в итоге Слейтер завел меня в убогий ресторанчик с мокрым цементным полом, где посетители мыли руки под струей из шланга.

Он заказал пива, нам подали огромное блюдо хрустких креветок. Слейтер съел парочку, но больше смотрел, как ела я.

— Кажется, я знаю, о чем ты хотела поговорить, — начал он. — Ты ведь понимаешь: я и сам хочу.

Рот у меня был забит креветками. Я не могла остановиться, разжевывала головы и хвосты, давилась, когда в горле застревали мелкие клювы.

— Какой вопрос интересует тебя в первую очередь?

Я на миг прервала безумный пир.

— Порой я воображала, что вы — мой отец, — сказала я.

Слейтер рассмеялся.

— Но у меня глаза Бычка.

— И волосы тоже его, очень даже красивые, я бы сказал, густые, пышные. Не надо их так уродовать.

— Я не знаю, почему она это сделала.

Слейтер напряженно слушал. Взгляд его был внимателен и требователен, глаза, средоточие его сексуальной привлекательности, четче выделялись благодаря складкам на лбу.

— Ты ее бросил, — продолжала я. — Так или не так?

— Микс, милочка, как я мог ее бросить? У нас с ней ничего не было.

Но ведь он имел стольких женщин, даже сейчас, этим и славился. Он поимел мою мать, вогнал член по самые яйца, этот образ преследовал меня всю жизнь.

— Неправда, Джон! Вы сами знаете: неправда. Даже тогда, в девять лет, я прекрасно видела, что между вами происходит.

— И что же?

— Разве дети слепы? Я видела, как она тебя целовала. Вы думали, ребенок не обращает внимания на такие вещи? Стоит папе отойти, и мама целует чужого дядю с такой жадностью, словно хочет скушать его на завтрак. Она целовала вас прилюдно, перед всеми. Вам обоим насрать было — пусть все смотрят.

— Господи боже, — вздохнул он. — Бедная малышка.

— Та малышка давно умерла, Джон.

— Сколько раз твоя мама целовалась со мной, по-твоему?

— И думать об этом не хочу. Мне при одной мысли дурно делается. Терпеть не могу секс. Неудивительно, правда?

— Ты помнишь, как она целовала меня?

— Да.

— Это случилось один раз.

— Не смешно.

— Один раз. Ты запомнила этот единственный поцелуй. Твои родители устроили прием в саду в честь Хэммондов. Ты помнишь это, да? Много собралось людей, всех я даже по именам не знал. Бычок тогда ввязался в съемки фильма. Деньги дал Скотс — «эдинбургский разночинец», как выражалась твоя мать.

— Вряд ли я могла забыть, а? В тот день мама покончила с собой.

— Твой отец повел молодого актера — как его бишь, Тревора Робертса — в конюшни, посмотреть лошадей.

— Я все помню, Джон.

— Значит, ты помнишь, что папаша плохо себя вел, и мама очень огорчилась.

— Что ты хочешь этим сказать?

Джон помолчал.

— Подумай сама, — предложил он.

Я подумала: боже, да Слейтер ни шиша не понимает! Каждая подробность того дня отпечаталась в моей памяти: прелестный денек, ясное английское небо подернуто влажной дымкой, галлюциногенные мамины клумбы. Последнее предвоенное лето. Ласточки недавно вернулись, восстанавливали гнезда под карнизами «Коттеджа садовника» — так мы называли этот флигель, пустовавший уже много лет.

Собрались еще не все гости. Небольшая группа, с полдюжины человек, любовалась прудом. Приземистый широкоплечий шотландец в дорогом пиджаке — насколько я понимаю, это и был наш инвестор — швырял в пруд гальку. Один плоский камешек подпрыгнул десять раз. Я следила в восторге, как взрослый дядя нарушает строгие мамочкины правила. Оглянулась, проверяя, как мамочка восприняла это безобразие, и увидела: мама перед садовой беседкой мусолит Джона Слейтера — засосала его губы в свой рот.

— Выходит, папочка плохо себя вел? — в ярости переспросила я, доев последнюю креветку.

Слейтер взмахнул рукой, и толстуха в фартуке подошла к столику прибрать тарелку. Джон затеял с ней разговор, как он обычно делал — не поймешь, о чем.

Мне и дела не было. Я повторила: бессмысленно разубеждать меня в том, что я видела собственными глазами.

— Право, дорогая, не стоит детям заглядывать в родительскую спальню, как ты считаешь? Надо ли тебе все знать?

— У нас и лошадей-то не было. Что папа собирался показывать этому актеру в конюшне?

— Это «да» или «нет»?

Я не на шутку разнервничалась, но отступать не собиралась.

— Только не лгите, — попросила я. — Я выдержу, если буду уверена, что все — правда. Поклянитесь.

— Торжественно клянусь: я скажу тебе правду — если ты действительно этого хочешь.

— Хочу.

— Хорошо, дорогая. Дело в том, что твой отец отличался довольно-таки всесторонними вкусами.

— Что это значит?

— То и значит — никакой разборчивости. Всем известно, как он увлекался женщинами, однако и юнцов не обходил вниманием. Твоей маме это было известно. Она подозревала, что у нас с ним связь.

Вроде бы эта новость меня вовсе не огорчила, хотя, признаться, ничего подобного я не ожидала. Справедливо ли было это подозрение, спросила я.

— Это не по моей части, но твой отец меня любил, и она это знала. Когда он повел Робертса «посмотреть на лошадей», ей, видимо, померещилось, будто все догадываются, в чем дело. Такое унижение для нее. Вот почему она поцеловала меня, понимаешь? Я подвел твою маму — я растерялся. А нужно было ответить на поцелуй, поддержать ее — вот что с тех самых пор не дает мне покоя. Но я отвел ее руки, и она впала в неистовство.

— Ничего подобного.

— Так все и было, дорогая моя девочка. Можешь мне поверить — все эти годы я простить себе не могу. Знаешь, что она сказала мне напоследок? «Ублюдок ты, Джеко, мудак поганый!»

— Моя мама никогда так не говорила.

— В тот день сказала, Микс.

24

— Мы все изрядно выпили, — продолжал он, — а потому сначала никто не всполошился. Только отчетливо помню: меня удивило, когда заработал двигатель «армстронг-сиддли». Здоровенная, капризная зверюга, дергает на ходу, мотор глохнет средь бела дня. Но в пруду мотор знай себе ревел, пуская огромные жирные пузыри из выхлопной трубы, и, похоже, выключаться не собирался.

Я видел твою маму в узкое заднее стекло. Она сидела за рулем и даже головы не повернула. О чем она думала — кто знает? Она опустила стекла, открыла люк в крыше, чтобы утонуть побыстрее, но машина была построена на совесть и даже с глохнущим мотором плыла, черт бы ее побрал. На первый взгляд — забавное зрелище: огромный, как танк, автомобиль дрейфует в красивом пруду, и мы все при параде, с бокалами шампанского в руках. Наконец мотор заглох, и царственная тварь накренилась. Тут я наконец понял: дело плохо. Но даже прыгая в воду, я больше тревожился за свои новые брюки-гольф. Я подплыл к машине и хотел вытащить твою маму, но вода с такой силой давила на дверцу, что я не мог ее открыть.

А она все цеплялась за руль, глядя мимо меня. Я попытался влезть в окно, но под моим весом автомобиль накренился еще сильнее. Я переполз через радиатор на капот, подбираясь к люку, увидел, что по ее лицу текут слезы, и понял, до чего она себя довела. Забравшись на крышу, я вытащил ее — боюсь, довольно грубо — через люк. Она крепко на меня злилась — но по крайней мере больше не повторяла тех ужасных слов.

А Бычок обходил стойла со своим дружком, посмотрел с холма вниз, и увидел свой любимый «армстронг-сиддли» посреди пруда. Он быстренько закончил свое дело и помчался к нам. В руке у него, помнится, был хлыстик, он эдак развязно им помахивал. Он еще не знал, что твоя мать сидит в машине.

— Тут что-то не сходится, Джон, — прервала я.

— Тебя там не было, Микс. Ты сразу же убежала.

— Но ведь ты ее не вытащил. Мама утонула.

Он помедлил.

— Ты разве не помнишь, где была в это время?

— Я была в доме, но я знаю, что она утонула. Как я могу не знать — это же моя мама.

— Дорогая, пруд у вас был мелковат. Вода поднялась только до ручек на дверцах. Ты же видела машину на следующий день?

Правда, видела. Приехали цыгане, стоявшие табором за Оксфорд-роуд, вытащили машину проржавевшим трактором «Фергюсон». Содрали кучу денег, оставили глубокие борозды на любимой маминой лужайке. Мама распорядилась бы в тот же день все заровнять и высадить новый газон, но она лежала в похоронном бюро, и в доме без нее стало пусто и жутко. Не знаю, чем занимались слуги, но цветы в холле забыли сменить. Я еще удивлялась — как быстро они умерли.

— Куда ты пошла, когда убежала в дом?

— Наверное, к себе в комнату.

— Ты сидела под столом на кухне, — поправил меня Слейтер.

— Этого я совсем не помню.

— Бедная малышка, — сказал он. — Ты вся дрожала. Должно быть, ты долго просидела под столом, пока я вытащил твою маму через люк и вынес на лужайку. Пруд с виду казался таким красивым, однако на дне скопился добрый фут ила и ряски, они облепили нас с ног до головы. Что она переживала в ту минуту? Она была страшно унижена. Выпрямилась, развернула красивые плечи, но одежда на ней промокла, просвечивало нижнее белье, к ногам прилипли водоросли. Туфли остались на дне, в грязи. Она прошла мимо гостей босиком, с жуткой улыбкой на губах. Бычок до смерти напугался, но попробовал, как умел, ободрить жену… «Дорогая!» — позвал он ее. Предложил руку, чтобы проводить домой. На мгновение твоя мама остановилась, что-то обдумывая, а потом оттолкнула мужа с такой силой, что он чуть не упал, и бросилась в дом. Бычок поплелся за ней, но твоя мама укрылась в кухне — ему бы и в голову не пришло искать ее там. Там она и сделала это, Микс. Там, а не в пруду.

— Как?

— Не надо, Микс! Зачем ты меня вынуждаешь?

— Как?

— Ножом, увы.

— Куда?

— В горло.

— Она перерезала себе горло?

— Прости, Микс.

— Почему же все мне лгали? Почему говорили, что она утонула в машине? Это же моя мать, черт побери!

— Кто, по-твоему, сказал тебе это?

— Все говорили! — крикнула я. Я злилась все больше. Стукнула стаканом так громко, что все едоки в этом убогом ресторанчике обернулись.

— Дорогая, не устраивай сцену. Очень тебя прошу. Хочешь — пойдем, прогуляемся.

— Я не имею ни малейшего желания прогуливаться.

— Кто тебе рассказал, Микс? Бедный старина Бычок?

— Не помню, кто. Я всегда это знала.

— Подумай, малышка Микс: с какой стати люди стали бы тебе лгать?

— Напротив, это очень похоже на моего жалкого папочку. Смерть так пугала его.

— Нет, дорогая, его нельзя назвать трусом, хотя он, в самом деле, слабоват был на похоронах.

— У него духу не хватило сказать мне правду.

— Микс, он же думал, что ты знаешь правду. Он застал тебя возле матери. Она упала около стола, ты выползла и схватила ее за руку, весь подол твоего белого кружевного платьица был в крови. Ужас. Вполне естественно, что ты все забыла. А я даже стихи об этом написал: «Кровавый мак».

Я поверила Слейтеру — не из-за стихов про кровавый мак, а потому что смутные очертания той сцены проступили в памяти, как детский кошмар. Жуткое до обморока ощущение.

Слейтер следил за мной; обычно яркие глаза омрачились печалью.

— Не надо было тебе рассказывать, — произнес он.

Но я могла думать только об одном: как несправедлива была моя ненависть к Слейтеру! Когда я поднялась с места, шумный ресторан затих. Мне было все равно.

Присев на корточки перед великим соблазнителем, я взяла его руку и поднесла к губам.

— Простите, — сказала я. — Я была к вам несправедлива.

И прижалась щекой к его ладони.

— Перестань, Микс! — попросил он. — Все смотрят.

— Мне насрать.

— А мне — нет.

Не помню, как он расплатился — хотя, разумеется, нам принесли счет. Не помню, где мы бродили — где-то у реки, там еще стояла величественная старая мечеть. Потом мы миновали поле для игры в крикет и знаменитый клуб, который англичане прозвали «Пятнистая собака», поскольку в числе первых членов были и цветные, например, султан Абдул-Салад[64].

По улице Джалан-раджа, где стояла «Пятнистая собака», мы шли теперь как добрые товарищи, объединенные страшным воспоминанием, которое так глубоко проникло в душу, что горечь его никогда не рассеется.

— Знаешь, Микс, годами я лелеял довольно-таки жалкую иллюзию, будто Малайзия — мой дом. Я даже распорядился в завещании рассеять мой прах в Южно-Китайском море у берегов Кота-Бару. На самом-то деле я тут ни души не знаю. Стоило поглядеть на старого безумца Чабба, и я понял, как это глупо. Пусть меня похоронят на Хайгейте[65], мне там будет очень даже хорошо. Правда, женщины здесь очень красивы, не правда ли? Хотелось бы мне влюбиться еще разок напоследок. По этой части я, пожалуй, был не так уж плох. Жить я не умел.

— Наверное, это и есть жизнь.

— Нет, это не жизнь.

Мы свернули на Бату-роуд, прошли по Джалан-Кэмпбелл, мимо вывесок, которые теперь, тринадцать лет спустя, сделались такими знакомыми: приемная врача с фотографиями геморроидальных шишек, копи кедай[66], два ателье и, конечно же, ремонт велосипедов. Здесь Слейтер остановился и достал из кармана пухлый конверт, а затем и ручку.

— Деньги на костюм, — пояснил он. — Жаль, мы уедем и не увидим, как принарядится старый ханжа. Боюсь, в хорошем костюме он совсем психом покажется.

Осуществлению плана помешали глухие жалюзи на двери: не было даже щели, чтобы просунуть конверт.

— Можно послать чек, — предложила я.

Не отвечая, Слейтер схватил меня за руку и увлек в переулок, а оттуда — в тупик со стоячей водой и подозрительными запахами.

— Давай поручим это кому-нибудь в отеле?

— Ни в коем случае. — Он уверенно пробирался в лабиринте проулков, а потом остановился и придержал меня за плечо. Мы стояли в проходе шириной каких-нибудь три фута. Слейтер выбрал освещенное окно.

— Вон там.

— Как вы определили?

Этажом выше загорелось еще одно окно, и в нем, словно высвеченная прожектором на сцене, предстала молодая женщина лет двадцати. Не китаянка и не малайка — ее можно было бы принять за индианку, но не с юга: кожа очень светлая. Огромные глаза, пухлые губы — она была поразительно, до боли прекрасна.

Слейтер сильно сжал мне плечо — чересчур сильно.

— Это она, — сказал он.

— Кто?

— Она, — повторил он. — Черт побери! Девушка изучала свое отражение в стекле.

— Это Нуссетта! — прошептал Слейтер.

Я почти не прислушивалась. Мне стало невыносимо грустно еще и потому, что я поняла: утром я уеду, так и не увидев заветные стихи.

— Ее дочь, — пояснил Слейтер. — Ты только погляди на нее, Микс. Значит, был ребенок?

— Это дочь Нуссетты?

— Ш-ш! Смотри! Господи, это она. Вылитая.

Девушка села расчесываться, а мы оба, стоя бок о бок в грязном узком проулке, любовались ею, пока она не задернула шторы, оставив нас в темноте.

На Джалан-Кэмпбелл мы сели в такси. Ехали молча. Про деньги Слейтер, видимо, забыл. Он был бледен, измучен, сражен наповал. Мы распрощались в фойе — условились, что в шесть утра встречаемся на завтраке, а часом позже едем в аэропорт.

25

Перед сном я попыталась осмыслить услышанное: выходит, я неверно представляла себе начало собственной жизни, я была крещена в крови, воспитана в тайнах и недомолвках, вот почему я стала тем, кто я есть.

Но белое детское платьице, залитое материнской кровью, по правде сказать, пугало не больше, чем выдуманные мною самой ужасы. Как бы ни повлияло на мою жизнь неверное представление о Джоне Слейтере, результат меня устраивал. Я бродила по разным кривым дорожкам, но в итоге набрела на «Бесплодную землю», все равно — и я увидела, как рушатся все законы, и в головокружительных разрывах, в ослепительных зияниях проступает неведомая мне дивная и страшная гармония. Этой поэзией я жила, над ней ломала голову, вглядывалась в эту загадку, сдирала с поверхности струпья, чтобы разглядеть коралловый риф. Само собой, стихи мне и прежде читать доводилось, но к такому я не была готова, и как бы я, ненавидя Джона Слейтера, ни старалась разоблачить претенциозность его поэзии, добравшись до «Бесплодной земли», я распознала истину и тайну. И теперь у меня не было желания что-то изменить в прошлом.

Пожалуй, более всего в тот вечер меня поразило разоблачение сексуальных пристрастий моего отца. Вот что меня разбудило посреди ночи. Не зря Слейтер предостерегал — напрасно я полезла в родительскую спальню. Даже после трех больших порций скотча тревожные картины кружились в голове. Час за часом, постепенно свыкаясь, я соединяла Бычка с мужчинами из числа наших знакомых. Я подбирала ему пару. Бычок и Сквайр — что из этого получится? А вот он слился в объятиях с садовником — папины усы с одной стороны, щетинистый подбородок Уилки — с другой. Впрочем, теперь уже я не узнаю всей правды. Интересно, Бычок молился в церкви, чтобы Господь его простил? Закончив акт, считал ли его животным, грязным? Нет, такого я ему не желала. Пусть себе подымается на холм с блондинистым мальчиком-актером, как в рассказе Слейтера. Пусть вместе гладят лошадку, и лорд Вуд-Дугласс просунет руку, только что гладившую конский бок, между ног своего юного спутника.

Когда задним числом желаешь счастья покойнику, в глубине души печешься вовсе не о нем. У меня, как и у папочки, есть свой секрет.

Я обмолвилась, что избегаю секса. Если громко заявить об этом, да еще по возможности изуродовать себя, люди поверят. Однако — к счастью или несчастью — это не вся правда. Прежде мои склонности казались мне уникальными и, пожалуй, извращенными, но теперь я поняла, что и в этом я — дочь своего отца.

Нет, я отнюдь не распутница. Живу я, словно монах в келье, посреди беспорядка: рукописи, кошачий корм, наполнитель для кошачьего туалета, газ в плите, шиллинг в счетчике. Но я вовсе не кроткая овечка — кроткой меня никто бы не назвал.

Я предупредила Слейтера насчет ревнивой кошки, однако на самом деле тайной моей жизни — вот уже более четверти века — была Аннабель. Мы познакомились в гнусной закрытой школе, куда меня услали, когда Бычок слетел с катушек. Годами, пока там не появилась Аннабель, я неистовствовала в неукротимой ярости. Училки со мной не справлялись. Не будь я достопочтенной Сарой Вуд-Дугласс, меня бы давно отчислили, поскольку я с самого начала вела себя скверно, а когда в школу поступила Аннабель, считалась уже безнадежной. Ей было пятнадцать, когда мы впервые встретились, и уже тогда ослепительна: очень бледная кожа, а волосы — волнистые и совсем черные, широкий рот, миндалевидные темные, лукавые глаза. Я влюбилась в первую же неделю нового семестра, увидев, как Аннабель играет в теннис. Маленькая, субтильная, но в ней было столько изящества и столько огня, она негромко вскрикивала каждый раз, ударяя по мячу. Господи боже. Разумеется, она и не думала завести меня. Она-то не была дурной девчонкой, а потому мне пришлось нелегко, пока я сумела привлечь ее внимание и пока Аннабель поняла, как сильно я нравлюсь ей. Вообще-то я терпением не отличаюсь, но Аннабель не оставила мне выбора. С того дня, как я потеряла от нее голову, и до первого поцелуя прошел целый год — прекрасный год мучительного томления и почти незаметных побед.

Летом рассеянная мать позволила Аннабель погостить в Алленхерсте, и долгие дни, пока Бычок болтался в Лондоне — других дел, кроме как пообедать в столице, у него не имелось, — моя умница, моя крошка целиком принадлежала мне. Порой я повергала ее в шок, но еще чаще — доводила до восторга, пока не проникла в самые заветные ее уголки.

Теперь Аннабель живет неподалеку от Кью, там она пользуется завидной репутацией, но за покупками ездит в Кенсингтон, раз или два в месяц — как повезет. Об этой стороне моей жизни не знает никто. Мы с почтенной домохозяйкой обедаем вместе, она жалуется мне на детей, я — на журнальные дела. Ходим вместе по магазинам. А потом, во второй половине дня, возвращаемся на Олд-Черч-стрит.

Мы обе такие благовоспитанные. Даже в моей квартире, за плотно закрытой дверью, разрешаем себе разве что поцелуй. Не стану отрицать, живу я в свинарнике, и Аннабель с этим смириться не может. Она принимается за уборку, я упиваюсь ею. Аннабель легко и изящно движется по моему дому, как некогда — по теннисному корту, и тут уж у меня только секс на уме. Я лежу на диване и молча наблюдаю за ней. Аннабель нравится, что я такая высокая, такая длинная, и я простираюсь во всю длину — носки вытянуты, руки за головой, — отдыхаю от напряжения, от постоянного желания съежиться.

Аннабель улыбается, но наш миг не наступит, пока она не поведет меня мыть голову, а потом будет сушить ее, наложит мне косметику на лицо, объясняя, как хорошо оно вылеплено, какой точеный носик, и все это — для нее одной. Она подносит мне зеркало, и я вижу, что это — правда. Я хороша собой, но только для нее, только с ней, и это — моя тайная жизнь.

В понедельник ночью, в Малайзии, я вертелась и крутилась в постели часов до четырех. Потом утешила себя сама и наконец уснула.

26

Очевидно, Слейтер всегда с легкостью лгал женщинам, и все же очередной его выверт меня потряс.

— Спи себе, — сказал он, позвонив в шесть утра. — Самолет сломался, рейс отменили.

Лишь через пять лет, когда наша дружба окрепла, он признался: не авиакомпания, а он лично отменил наш вылет.

Своей немыслимой ложью он, конечно же, напрочь вырвал меня из сна. С одной стороны, новость хорошая — появился шанс завладеть рукописью. С другой стороны, на завтра, четырнадцатое, намечался совет директоров. Пятнадцатого лорд Антрим отбывал в Италию. В его отсутствие миссис Маккей не соизволит приехать из Манчестера, а без ее чековой книжки, грубо говоря, и совет собирать ни к чему.

— Позвони им, милочка, — посоветовал Слейтер. — Говори с Лондоном хоть весь день напролет, если тебе нужно.

Конечно, в такую рань я позвонить не могла. Полдня я дергалась и переживала, пока, по моим подсчетам, лорд Антрим не закончил завтрак.

Разумеется, от волнения я просчиталась. Без предисловий я попросила Антрима отложить поездку в Италию.

— Ты еще попроси меня перенести Рождество, Сара.

— Что могло бы заставить вас задержаться на неделю в Лондоне?

— Ничто.

— Смерть?

— Разве что моя собственная, и то вряд ли.

— Берти, — сказала я, — помнишь ту ночь в Челтнеме, когда ты довел меня до слез?

— Перестань, Сара. Этот звонок разорит фирму.

— Ты сказал, что за пятнадцать лет я не опубликовала ни одного шедевра.

Молчание.

— Берти, я понимаю, как тебе важно вовремя попасть в Италию, но если б ты подождал всего пять дней, я бы привезла тебе очень приятный сюрприз.

Чтобы сдержать слово, я должна была вылететь восемнадцатого и явиться на собрание прямиком из Хитроу.

— Если мы прочтем эту рукопись без тебя, ты всю жизнь будешь нам завидовать, — пригрозила я.

Снова молчание, но уже не такое холодное. Я беззастенчиво воспользовалась той самой приманкой, которая все эти годы заставляла Антрима посещать наши собрания: вопреки всему он надеялся увидеть когда-нибудь на страницах журнала новую «Бесплодную землю». Я слышала, как гудит подводный телефонный кабель.

— Сара! — сказал он наконец. — Может, ты занялась контрабандой ганджи?

— Ты прекрасно слышал, что я сказала.

— Не могла же ты найти шедевр в Малайе.

А вот теперь — моя очередь промолчать.

— В Малайе? — совсем другим голосом.

Я поняла: он отложит отъезд. Мне стало не по себе.

— Не у всякого духу на это хватит, — намекнула я. Тут уж он приободрился. Антрим такой проказник, так скучает в обыденной жизни. Вот что мне в нем нравилось.

— Запустим лису в курятник?

— Берти, над Блумсбери[67] перья так и полетят, — пообещала я.

Я положила трубку, заручившись его согласием, — а у меня и лимерика на руках не было.

27

ПОКА Я МЕРИЛА ШАГАМИ КОМНАТУ, ГОТОВЯСЬ К ЭТОМУ безрассудному звонку, Слейтер объявился отнюдь не в офисе авиакомпании, куда он якобы отправился «разобраться с этой ерундой», а на Джалан-Кэмпбелл. Его потянуло к той девочке, хотя природу этой «тяги» он не сумел бы объяснить даже, я полагаю, себе самому. Он реагировал спонтанно, как на приглашение в Куалу-Кангсар, как на ласки Нуссетты в гамаке, когда над гаванью Сиднея сверкали зарницы.

В помятом, но чистом льняном костюме он выглядел настоящим английским поэтом-романтиком, пусть и немолодым.

В мастерской Чабб, сидя на бетонном полу, искал разрыв в поврежденной камере.

— Сейчас не могу говорить! — пробурчал он.

Не столь упрямый человек сдался бы и ушел, но Слейтер, нисколько не считавшийся с Чаббом, преспокойно опустился на металлический стул у двери, словно пресвитерианский кот с аккуратно поджатыми лапками.

Вскоре к ним спустилась китаянка и, усевшись за прилавок, продолжала сортировать резинки.

Когда Слейтер приподнял шляпу, она улыбнулась — он понятия не имел, сколь необычна подобная приветливость. Слейтер вел себя как дома. Распорядился принести ему копи сусу[68] из кедай на углу. Выкурил сигарету с гвоздикой. Размышляя о Нуссетте, погрузившись в прелестные и давно умершие воспоминания, он, похоже, напрочь забыл про костюм, но Чабб, чья рабочая одежда состояла из грязных лохмотьев, только о костюме и помышлял. Он сам признался мне в этом на следующий день.

— Зачем Слейтер пришел ко мне в мастерскую, мем? Зачем он пришел? Что он, любит меня? Нет, подумал я, он тоже замешан в эту проделку и хочет купить мне костюм. А потом я подумал: ему-то какая разница, есть у меня костюм или нет? Что ему до меня? Ха! Бессмыслица-ла! Но вот сидит, пьет свой кофе, словно махараджа, пережидает жару, пока туземцы вокруг суетятся… Казалось бы, я мог спросить его: «Что ты затеял, старина?» Но я придержал язык. Зачистил камеру наждаком и наложил заплатку. Миссис Лим спустилась и начала свою глупую возню с резинками. Не иначе, в них — наше богатство. Я накачал камеру, проверил ее в воде, спустил воздух, засунул ее в шину, снова накачал, поставил колесо и сменил цепь. За эту работу нам платят жалкие шекели, спаси нас господи! Вы скажете, я вел себя, будто нищий, но у меня не было денег на другой костюм, не было и не будет, и я подумал: без костюма я застряну здесь навсегда, до самой смерти. Словно К. в «Процессе», — так и буду сидеть на пороге. Но дверь откроется передо мной. У меня будет костюм. Я решил ничего не говорить Слейтеру, но потом не выдержал. Подошел к нему вплотную и спросил:

— Зачем ты пришел? Из-за костюма?

Он даже вздрогнул.

— Ну да, — сказал он, — разумеется.

— Почему так и не сказал?

— Не спеши, не спеши.

Мне стало не по себе. Почему вдруг он решил мне помочь? — подумал я. Лучше сразу во всем разобраться. Если это какой-то жестокий розыгрыш, скорее бы с ним покончить.

— Один миг, — сказал я и оделся в тряпки, оставшиеся от прежнего хозяина. Ненавижу его тряпье! Мурашки по коже.

— Пошли! — сказал я Слейтеру. — Пошли сейчас же.

— Что за спешка, старина? — удивился он. — Весь день наш.

Вижу, словил его на горячем.

— Нет, — сказал я, — пошли немедленно. Эта бой-баба видела меня в костюме своего покойничка. Ты себе не представляешь, что это за бестия, до чего зла. Пошли, — повторил я. И вышел первым, а ему пришлось пойти следом. Как и вы, он собирался затащить меня к тем китайским подонкам, но я, не останавливаясь, дошел до Бату-роуд. Там работает индиец-мусульманин, Хаджи Рамеш, мой клиент. Порядочный человек.

Этот портной устроил мастерскую в проходе между двумя пестрыми универмагами и закрепил рулоны с тканями на такой высоте, что за образцами приходилось посылать наверх двух босоногих мальчишек — они карабкались, точно обезьянки. Наконец выбрали хорошую серую шерсть, Чабб встал на деревянный ящик, и портной торжественно снял мерку, выкликая каждый результат, чтобы старший сын мог занести его в кожаный гроссбух.

— Я все пытался сообразить, какой фокус готовит мне Слейтер. Стыдно признаться, как я мечтал об этом костюме. И вот, когда я стоял на ящике, Слейтер принялся задавать мне вопросы.

— Сколько вас всего, старина, в вашем маленьком семействе?

Зачем лгать? Я сказал ему: нас трое.

— Замечательные у твоей жены глаза.

— Не жена она мне, — ответил я. И с чего Слейтер вздумал отвешивать комплименты? Глаза у нее безумные. Вы видели? От такого взгляда свинец плавится.

— Значит, у нее есть дочь?

— У меня есть дочь, — уточнил я.

— И где же она? Почему я с ней не знаком? Вроде как промежду прочим, мем.

— Познакомь нас, — говорит.

И тут я понял, ради чего он пришел. Не ради костюма, а чтобы я продал ему дочь.

— Нет, — сказал я, — они обе этого не любят.

— О чем ты, старина?

— Они не знакомятся.

Я и близко не мог подпустить его к дочери, но не оставаться же без костюма — вот я и просил мастера сшить побыстрее. Он обещал вторую примерку — считай, готовый костюм — в тот же день. Я думал, я все предусмотрел, мем. Назначил примерку как раз на то время, когда дочка приходит из колледжа. Но, как назло, это был вторник, а я совсем забыл, что по вторникам занятия кончаются рано.

Она чуть помедлила на пороге. Свет бил из-за спины — она казалась ангелом с крыльями. Слейтер поднялся навстречу. Он казался совсем стариком, мем, но страшно властным, сильным — не знаю, как объяснить. И она — в расцвете красоты, юная кожа, ясные глаза. Слейтер смотрел прямо на нее и видел ее мать — как иначе? Те же глаза, скулы, рот, да и походка.

Дочка увидела его, но откуда ей было знать, кто он такой? Она подобных людей в жизни не видывала. Вот она и ответила на его улыбку. И тут он поклонился, да так вычурно, мем.

— Полагаю, мы были знакомы с вашей матерью, — сказал он.

Дочка повернулась и убежала наверх. Я возился с ремонтом в мастерской — но не мог же я оставить Слейтера наедине с его паскудными фантазиями.

— Ты помнишь-ла ее? — окликнул я Слейтера. — Мать? Ты говорил о ней раньше. О Нуссетте.

— Ну да, — ответил он. Так нагло, мем. Завзятый Дон Жуан. А что он мог о ней знать? Такой вот он самоуверенный.

— Один день, одна ночка, — напомнил я ему. — Немного успел узнать, а?

Я был зол, и он это видел, однако подошел ко мне, лавируя между велосипедами.

— Послушай, старина, — заговорил он. — Я должен за что-то попросить прощения?

— За что-то! Чхе! Еще бы, ты спал с ней. Думаешь, я не знаю? Она была дурной женщиной.

— Всего одну ночь, старина.

Но я не это имел в виду, когда назвал ее дурной женщиной. Чего ради она переспала с ним, мем? Слейтер — романтик, тщеславный дурак. Он понятия не имеет, как его использовали. Я решил: пора ему узнать, что это была за женщина.

С этими словами Чабб извлек очередной сверток и, неуклюже размотав его, предъявил мне пластиковую папку с пожелтевшей газетой. На первой странице — фотография молодого Кристофера Чабба в тогда еще новом костюме.

— Вы это показали Слейтеру?

Он покачал головой:

— К чему? Вы переверните.

На обратной стороне я сквозь пластиковую упаковку разглядела заголовок: «"Санди Телеграф", 4 июля 1952 г. ОТЕЦ "ПРОПАВШЕЙ МАЛЮТКИ" ОБВИНЯЕТСЯ В УБИЙСТВЕ».

— Черт! — пробормотала я

— Вот именно, мем. Не знаешь, как жизнь обернется.

28

Я вроде бы уже упоминала вторую свою поездку в Австралию, в 1975 году, когда я приложила все усилия, чтобы отыскать Роберта Маккоркла в «Реестре рождений, смертей и браков». Трижды мне казалось, будто я напала на след. Но — увы. Не легче было найти и Нуссетту Марксон. Она знала, что я разыскиваю ее, но я получила лишь уведомление от ее адвоката, задиры с Кингз-Кросс по имени Боб Гамильтон: если я попытаюсь «рыться в прошлом» мисс Марксон, меня ждет расправа — судебная или попросту физическая, он не уточнил. Мисс Марксон, как он выразился, — общественная фигура, друг и доверенное лицо известных политиков и художников. Еще я выяснила, что ей принадлежал модный ресторан «Нуссетта», но за год до моего приезда в страну она его продала. Вот и вся информация. Псевдонаивные автопортреты владелицы все еще висели на стенах ресторана, сквозь корку бог знает скольких лет проступали огромные глаза и щедрый рот — мне претила откровенность, с какой эта женщина подчеркивала свою желанность.

Другая женщина в жизни Чабба, его мать, умерла в апреле 1960-го. Больше ничего о ней разузнать не удалось, так что через эту историю она пройдет, как давно угасший пожар, оставивший лишь следы на стволах обожженных деревьев.

Она вышвырнула мужа из дому — почему она так поступила, даже ее сын не знал. Миссис Чабб работала в перчаточном отделе «Дэвида Джонса»[69], и умерла, имея десять фунтов и пять шиллингов на банковском счете. Много лет спустя, в Куале-Лумпур, сын все еще кипел негодованием, вспоминая ее крохоборство, мисочки с остатками пищи в холодильнике на керосиновом движке. Он словно не замечал, как въелись в него самого ненавистные привычки: когда он живописал свое аскетическое прозябание в Четсвуде, единственный стул, единственный набор столовых приборов, дух захватывало — до какой же степени человек не осознает себя.

Нуссетта была ослепительно, потрясающе другой — экзотическая, беззаботная, бесстрашная, расточительная. Сколько бы Чабб ни твердил, что не был влюблен, он, конечно же, восхищался ею и теми ее опрометчивыми поступками, которые осудил бы в любом другом человеке. Нуссетта всегда лгала о себе, перекраивала прошлое по собственной прихоти. С 1945 года по 1952-й она пять раз меняла профессию и дважды — национальность. Обзаведясь рестораном, она заодно сделалась француженкой. Готовить она не умела, однако наняла повара-маори Биби и подавала гостям улиток, луковый суп и говядину au poivre[70].

Чабб тем временем сочинял буклеты в своем затхлом рекламном агентстве. К 1952 году он перешел на полставки — двух вечеров работы в неделю, решил он, достаточно, чтобы обеспечить его потребности. Зато каждое утро он писал стихи. Придвигал стул к доске на козлах и творил сестины и вилланелли.

Нескладная пара — и все же, обнаружив свою беременность, Нуссетта поехала в скромный пригородный Четсвуд и положила руку Чабба на свой очаровательный животик. Означало ли это, что поэт был отцом ребенка? Наступит время, когда этот вопрос станет для него важнее всех прочих, но в ту пору Чабб трогательно уверил себя, что это не его дело.

Он явно не собирался воспитывать ребенка или помогать деньгами, да Нуссетта этого, похоже, и не требовала. К будущему материнству она готовилась с обычной веселой предприимчивостью. Убедившись, что в самом деле беременна, Нуссетта принялась обустраивать в своем коттедже детскую, намалевала на стенах автопортреты, изготовила вращающиеся фигурки-мобили и подвесила их к потолку. Заполнила шкафы и комоды пеленками и распашонками, подыскивала няню и попивала шампанское, празднуя очередную удачу.

Сидней — беспутный город, но шел всего лишь 1952 год, и даже завсегдатаи «Нуссетты» были ошеломлены, когда красавица-хозяйка превратила свою беременность (якобы без участия отца) в публичное мероприятие. По словам Чабба, каждому гостю дозволялось притронуться к животу, почувствовать, как шевелится малыш. Когда отошли воды, это было почти шоу. Весь ресторан аплодировал вслед машине, увозившей Нуссетту в больницу.

Однако, явившись с визитом, Чабб увидел, что Нуссетта мрачна и подавлена. Понадобилось кесарево сечение, идеальный животик был изуродован шрамом. Роженица утомилась, у нее все болело, а малышка выглядела сущим заморышем — шести фунтов весом, беспокойная, все время сучила ножками и никак не могла присосаться к набухшей материнской груди. Голодает, подумал Чабб. Ему стало страшно: померещилось, будто младенец судорожно, отчаянно бьется за жизнь.

А Нуссетта, всегда легкая и живая, сделалась жесткой, недоброй. Она вовсе не хотела ребенка, понял Чабб, и впервые рассердился на нее.

Однако днем позже атмосфера прояснилась: в палате толпились люди, открыли шампанское, Нуссетта вновь была щедра и беззаботна. Когда все ушли, Чабб еще посидел, глядя, как Нуссетта кормит ребенка. Видимо, шампанское сняло напряжение, она даже прижалась лицом к темноволосой головке — а потом Чабб пешком прошел девять миль из Пэддингтона обратно в Четсвуд, и ласковый северо-восточный ветерок дул ему в лицо.

На следующий день ветер задул с юга, но хотя в женском отделении дрожали стекла, сама палата была залита солнцем и заставлена цветами. Малышка спала в палате новорожденных. Молодую мать навестил Джо Кэхилл, премьер Нового Южного Уэльса, и принес еще шампанского, на подоконнике и ночном столике стояли пластиковые стаканы. Прибирая их, Чабб наткнулся на какие-то бумаги — больничные счета, подумал он, и сунул их в карман. Чуть позже, когда автобус до Варунги пролагал себе путь на север через мост, Чабб достал документы и прочел, что новорожденная дочь Нуссетты Марксон и неизвестного отца отдается приемным родителям.

Он вышел на ближайшей остановке и взял такси до Пэддингтона. Нуссетта выслушала его упреки равнодушно и неуступчиво.

— Не стоило рыться в моих бумагах, Кристофер, — только и сказала она.

— Я не рылся. Я думал, это квитанция.

— Даже если это квитанция, это мое дело. Верни мне бумаги.

Чабб впал в неистовство:

— Не смей ее отдавать!

— Дорогой, не могу же я сама ее воспитывать.

— Зачем же ты няню искала?

— Няня — не мать. Разве можно допустить, чтобы ребенка растила прислуга?

И тут, по словам Чабба, произошло нечто странное.

— Я вдруг возненавидел ее, и не спрашивайте, почему-ла. Я сказал ей, что возьму ребенка себе.

Любая женщина знает, как страшен становится в гневе такой вот крупный, всегда уравновешенный мужчина, а Чабб, широкоплечий, с крепкими ногами, в молодости, наверное, был достаточно грозен. Однако не в характере Нуссетты обнаруживать свой страх — она попросту расхохоталась.

— Кристофер, милый, каким образом ты собираешься воспитывать ребенка? Ты и себе-то на жизнь не зарабатываешь.

— Не знаю, как, — упрямо возразил он, — но я это сделаю.

— Ты думаешь, она от тебя, да?

— Мне плевать, кто ее отец.

— Ты же не знаешь, как кормить ребенка.

— Ну так выучусь, черт побери.

Наверное, в тот момент, запутавшись в чувствах, которые он не сумел бы ни признать, ни сформулировать, Чабб втайне от себя надеялся, что Нуссетта разделит с ним попечение о ребенке. Он еще не понимал, что его путь внезапно привел на край обрыва, и теперь остается только — с кручи вниз головой.

С этой минуты Нуссетта охладела к Чаббу, и его незаменимость, прежде неотразимая для нее, перестала возбуждать ее пыл. Нуссетта действовала быстро. За неделю до того, как усыновление официально вступило в силу, она уже принимала таблетки, чтобы избавиться от молока. Хотя Нуссетта заранее пригласила няню и могла хотя бы на неделю или две предоставить ее в распоряжение Чабба, она не предлагала ему помощь, как не стала делиться пеленками, распашонками, книгами с полезными советами. Через три дня после того, как он обнаружил в больнице бланки для усыновления, Чабб оказался в своем коттедже в Четсвуде с капризной малышкой на руках — и совершенно один.

Жизнь отнюдь не подготовила его к такой ситуации. У Чабба не было младших братьев или сестер, ни родных, ни двоюродных, не имелось даже головастика, а теперь он пытался накормить крикливого, своевольного младенца, который неистово запрокидывал голову, чуть не вырываясь из рук.

— Дикарка, мем, настоящая дикарка, — вздохнул Чабб. — Через какие мучения они проходят — это ужас, — продолжал он.

Странное он выбрал слово — «ужас». Конечно, такое чувство пробуждало в нем страдание, искажавшее маленькое личико, и вместе с тем воля малышки, ее энергичный протест, ее отчаяние покорили сердце Чабба. Беря ее на руки, он словно бы принимал на себя ответственность за саму Жизнь, и в холодные зимние ночи просыпался, прислушиваясь — дышит ли. Один вздох, второй, третий, и еще один. Он лишал себя сна, волей своей удерживая ее на этом свете.

Конечно, опыта ему недоставало, но у кого есть опыт обращения с первенцем? Из страха перед простудой он парил младенца в одеялах и включал обогреватель. У девочки высыпала потница, опрела попка, начались колики — каждый день ровно в четыре часа ее сводило и не отпускало до девяти.

Он кое-как справлялся, не понимая, как жить дальше. Каждое утро звонил в агентство и отговаривался плохим самочувствием — бессонные ночи, ежечасное кормление, срыгивание, купание, долгие прогулки по темным улицам, покуда не уймется колика, — все это изнуряло до смерти. Представьте себе, как перешептывались обитатели тихого квартала при виде чудаковатого, небритого и коротко стриженного холостяка, который таскал младенца по магазинам, разыскивая порошковое молоко. Ни коляски, ни рюкзачка в наличии не имелось, и он носил ребенка на руках, завернув в двуспальное одеяло, край которого свисал до земли и волочился следом.

Мистер Блэкхолл присмотрелся к своему жильцу с вечно красными глазами и, осудив втихомолку, все-таки пожалел. Как-то раз он помог Чаббу занести домой покупки и убедился, что его отродье спит в картонном ящике, словно щенок или котенок. Он сбегал к себе и принес нормальные пеленки.

— Так у вас есть дети, мистер Блэкхолл?

— Выросли давно. У самих уже дети.

— Как вы только не рехнулись, — пробормотал Чабб.

— Ха-ха, мистер Чабб, — откликнулся Блэкхолл, но потом ему пришлось вспомнить слова, которые загнанный поэт произнес на пороге своего жилья:

— Честно говоря, мистер Блэкхолл, не знаю, сколько я еще выдержу.

29

Чабб был молод и крепок. Он запросто мог отшагать тридцать миль бушем[71] до Говеттс-Лип, причем полпути — по бездорожью, но эта крохотная девчушка с материнскими огромными глазами и цепкими розовыми ноготочками одолела его. С первого дня жизни у нее были прелестные, удивительно четко очерченные губки и маленький нежный подбородок. Когда она спала, Чабб порой садился рядом и молча любовался девочкой. Но чаще он попросту валился с ног и спал, словно солдат в окопе — всегда слишком мало, не проваливаясь глубоко в сон, вскакивая при первом же звуке из картонной коробки.

Однако слух у него был выборочный, и когда заднюю дверь дома кто-то вышиб с неистовой силой — как потом выяснилось, оба косяка треснули по всей длине, — Чабб не проснулся, и лишь когда этот кто-то заговорил с ним, Чабб приподнял голову и всмотрелся в темноту.

— Нуссетта? — спросил он радостно, вообразив, что она смягчилась, наконец. — Это ты?

— Подонок! — отозвался жесткий, обвиняющий голос, который он впервые услышал в мельбурнском суде и надеялся не слышать более никогда. — Мудак законченный, — продолжал так называемый Боб Маккоркл стоя у изножья кровати. — Вставай! — потребовал незваный гость и щелкнул старым бакелитовым выключателем. При свете голой стоваттной лампочки Чабб увидел свою малышку на руках у монстра. Маккоркл прижимал ее к груди, желтое одеяло свисало ниже колен чудовища.

— Отдай ребенка, — потребовал Чабб. — Ее пора кормить. — Лучше он ничего не придумал.

— Неси молоко, — распорядилось существо. Он снова заметно изменился, но висячие усы и старомодный крахмальный воротничок не скрывали резко выступающих скул, широкого нахмуренного лба, огромного носа и подбородка. По пятам за Чаббом, который неодетым вылез из постели, Маккоркл прошел на кухню.

— Бери молоко! — скомандовал он. — Налей в ту штуку. — Он защелкал толстыми пальцами. — И эту надень. Эту. Как ее. Эту.

— Что именно?

— Эту штуку, черт! — заорало чудовище, указывая на резиновую соску, плававшую в стерилизаторе. — Сиську.

— Соску?

— Я — поэт, которому неведомы названия вещей, а кто виноват? Сиська, соска, сушка, сучка. Курам на смех! Фи-фу-фе-фа.

Этот разговор Чабб в деталях припомнил позднее, а тогда весь его немалый интеллект изыскивал возможность спасти ребенка.

— Погоди минутку, — сказал он. Он уверенно прошел по кухне, как был, нагишом, приготовил молочную смесь, налил в бутылочку. — Подвинься! — попросил он, включая газ. Вскипятил воду, согрел в единственной кастрюльке молоко. Думал он об одном: надо спасти ребенка, — но мучитель его ростом достигал семи футов, да и как нанести удар, не задев малютку, которая мирно спала на груди у похитителя? Согрев смесь, Чабб волей-неволей передал бутылку врагу. Хотя девочка поела час назад, она вновь принялась жадно сосать. Существо смотрело на малютку с яростью:

— Ты лишил меня детства, — сказал он. Чабб поспешно натянул штаны.

— Ты хоть понимаешь, каково это: появиться на свет в двадцать четыре года?

Чабб не испытывал ни малейшего желания вступать в заведомо проигрышный спор со здоровенным злобным безумцем.

— Ты хоть понимаешь, как это жестоко? Отвечай же!

— Наверное, и впрямь нелегко, — признал Чабб.

— Ты создал меня шутки ради.

Не в последний раз чудовище вынудило Чабба заглянуть в бездну и с трепетом допустить кощунственную мысль, что он, Чабб, и впрямь сотворил своим пером и плоть, и кровь, и это бьющееся сердце.

— Клянусь вам, мистер Маккоркл, — заговорил он, — я сожалею о той минуте, когда впервые написал ваше имя.

— Ты еще и не так пожалеешь об этом. Извинениями не обойдешься, дело серьезное. Имеются последствия. Я требую воздаяния. Я давно уже думал об этом.

— И где вы об этом думали?

— Где? Так я тебе и сказал!

— Как хотите. Неважно.

— Думаешь, я скажу тебе, где я живу, и ты напустишь на меня легавых? Я полиции не боюсь — забыл, что ли? Там, где я живу, дражайший мой папаша, — последнее слово он выговорил с такой ненавистью, что у Чабба волосы зашевелились от страха, — там, где я живу, надо мной не смеются. Там я — не шутка, не фальшивка. Я — Господь Бог. Я чужестранец, и никого не удивляет, что я не знаю имен разных вещей. Они и сами не все знают. Там, где я живу, я сплю с пауками и змеями и многих я нарек впервые. Syzygium McCorklus, — произнес он со смаком, а когда Чабб переспросил, с удовольствием произнес латинский термин по буквам. — Дерево такое, — пояснил он, и Чабб подметил в его усмешке гордость собой, а в глазах — вызов: мол, этого у меня никто не отнимет.

Чабб вдруг заподозрил, что безумец избрал для себя биографию какого-нибудь эксцентричного ботаника эдвардианской эпохи.

— Вы переселились в Африку, — предположил он.

— Где бы я ни был, я ушел из-под твоей власти. Я стал полноценным человеком. Почти полноценным. Только сейчас, когда я держу в руках ребенка, я понимаю, как много ты украл у меня. Этого я не ожидал, но теперь я знаю, что мне от тебя нужно.

— Что же?

— Вот это — детство, — сказал монстр.

— Это — дитя, — поправил его Чабб. — Неделя от роду.

— Его мозг уже растет. Когда он трогает меня за палец, он учится чему-то.

— Она, — поправил Чабб, оцепенело следя за тем, как белая ручка малышки обхватывает указательный палец существа.

— Верните ее мне, мистер Маккоркл.

— Разумеется, — ответил безумец, — но сперва я должен показать ей звезды.

— Она еще не умеет смотреть.

Тварь понадежнее укутала девочку в одеяло. Движения его были почти нежными. Он даже сделал нечто вроде капюшона из складки покрывала.

— Все равно, — повторил он, — я назову ей имена звезд.

Что мог Чабб поделать? Не говоря уж о страхе причинить вред малышке, он все равно бы не одолел гиганта в поединке.

— На улице холодно, — сказал он.

— Не холодно, — ответил безумец.

Придержав рукой дверь, Чабб шагнул за порог вслед за Маккорклом. Он помедлил всего мгновение, проверяя сломанный замок, но когда добрался до калитки, то увидел, что гигант уже несется бесшумными шагами посреди улицы, а одеяльце развевается за ним, как наполовину сброшенная кожа. Чабб припустился бегом. Похититель скрылся под тенью джакаранды, и ночная тьма поглотила его.

30

Мистер Блэкхолл еще не опаздывал на работу. Согласно протоколу суда, он стоял в коридоре, на принадлежавшем Чаббу стуле и проверял показания счетчика — и тут жилец внезапно ворвался в дом и сбил его с ног вместе со стулом. Последние дни Кристофер Чабб выглядел скверно, а когда он ухватил испуганного домохозяина за костлявые плечики, показался и вовсе безумным.

— Мистер Блэкхолл, у меня украдили ребенка! — Так Блэкхолл впоследствии передавал его слова. — Мою малютку украдили.

— Дайте мне шиллинг!

Чабб выгреб из карманов пригоршню медяков. Блэкхолл побежал на другую сторону улицы к телефону-автомату и позвонил в полицейский участок. Сержант Боб Феннесси принял звонок и велел Блэкхоллу не отходить от папаши. Тот повиновался.

Блэкхолла я никогда в глаза не видела, но представляю себе эдакую мышь в униформе железнодорожника: фуражка с козырьком, синие саржевые брюки, в нагрудном кармашке — часы, презентованные Железной дорогой Нового Южного Уэльса. Он следует по пятам за Чаббом, который нервозно расхаживает по коридору, выходит на улицу, идет вдоль веранды, сворачивает за угол дома, к синим гортензиям. Пять минут спустя чистенький черный «шевроле» 1939 года притормозил у обочины; из машины вышел высокий человек с острым носиком, глубоко сидящими серыми глазами и телосложением лесоруба.

При виде сержанта Феннесси мистер Блэкхолл отступил в сторону, как человек, нечаянно заслонивший произведение искусства.

— Его ребенка похитили! — сообщил он.

Полисмен отметил, как Чабб шарахнулся от него и затряс головой, точно телка, что отказывается входить в грузовой вагон. Он также отметил, что Чабб забыл надеть башмаки, а желтые носки на нем протерты до дыр.

Мистер Блэкхолл провел сержанта в дом — чрезвычайно запущенный, как обнаружил полисмен, у которого сразу же зародилось «нехорошее предчувствие».

Табуретки на кухне отсутствовали. Сержант извлек блокнот.

— Хозяйка ушла от вас, — предположил он. Отец молчал.

— Кто забрал ребенка, мистер Чабб? Его мать? Чабб раскрыл рот, но ответ затерялся где-то, словно птица, влетевшая в дом.

— Мужчина, — выдавил он наконец.

— Он вам знаком?

— Можно мне присесть?

Сверившись с часами, мистер Блэкхолл сбегал и принес стул. Чабб рухнул на сиденье.

— Она совсем маленькая, — простонал он. — Ей всего неделя!

— Вы пытались догнать негодяя, не так ли?

— Он меня обманул.

— Он вам известен?

И вновь полицейский отметил подозрительную паузу.

— Я видел его раньше, — признал наконец Чабб, — но я не знаю, кто он.

— Попытайтесь описать его внешность.

С этим Чабб справился на «отлично». Он бы еще добавил подробностей, но тут мистер Блэкхолл, потихоньку отступивший в гостиную, поманил детектива к себе:

— На одно слово, сержант!

Дождавшись полицейского в гостиной, Блэкхолл правой рукой протянул ему пачку пожелтевших газет, выразительно прижимая палец левой к губам. Вернувшись в кухню, сержант Феннесси уже знал, как себя вести, и совершенно позабыл о сочувствии к пострадавшему.

— У вас уже были неприятности с полицией, Кристофер?

— Разве сейчас у меня «неприятности с полицией»?

— Не умничайте, Кристофер!

— Не было.

— В штате Виктория?

— И там тоже нет.

Сержант выложил на стол номер «Аргуса» от 7 мая 1946 года.

— А это что?

— Вы копались в моих вещах? — завелся Чабб — и увидел в дверях мистер Блэкхолла. — Ах ты, хрен вонючий! — вскричал он. — Не было у меня неприятностей с полицией! Судили не меня, а Вайсса!

— Забудьте о нем, Кристофер! — предупредил сержант. — Смотрите на меня — и бойтесь меня. Вы когда-нибудь устраивали подлог, Кристофер? Полагаю, вам известно, что такое подлог?

— Разумеется.

— Вымысел с целью обмануть или подставить другого человека. Верное определение, Кристофер? Вам известен Боб Маккоркл? Это и был подлог, я полагаю?

Чабб принял газету из рук полицейского и уставился на коллаж, который он давным-давно состряпал так беспечно. Только теперь он понял в какие «неприятности» угодил: признайся он, что вдохнул жизнь в этот образ, и его сочтут сумасшедшим, а значит — преступником. Они сидят на кухне и зря теряют время, а тварь уходит все дальше, унося его дитя. Сейчас, в эту минуту, где-то в закоулках Сиднея голодная малышка плачет, а похититель не знает даже названий тех вещей, которые необходимы ребенку. Если не рассказать полицейскому правду, девочка живой не вернется.

Он сидел на кухне и не мог пошевелиться. Слова не шли с языка.

31

Совсем недавно австралийский суд обвинил некую миссис Чемберлен в убийстве ее новорожденного ребенка — на том лишь основании, что она не заплакала во время телеинтервью. По-видимому, ее преступление заключалось в отказе вести себя как «нормальная женщина», а Кристофер Чабб, выходит, не умел держаться как «нормальный мужчина». Разве нормальный холостяк усыновит ребенка? Бульварные газетки предполагали единственную цель, ради которой мужчина мог усыновить ребенка: убийство.

Чабба в итоге оправдали, но жизнь его была загублена. Он лишился ребенка, любовницы, работы, крыши над головой, немногих друзей. По крайней мере, его не осудили, как впоследствии на основании не более веских улик осудили миссис Чемберлен. Можно сказать, повезло. И пусть многие поговаривали, будто Чабб сам вывез ребенка из страны, чтобы досадить Нуссетте, из-за этой сплетни он утратил репутацию, но хоть не свободу.

Тем не менее оправдание принесло Чаббу не облегчение, а внезапную, ошеломительную пустоту. Ухаживая за малышкой, он вымотался в первую же неделю, отчего же теперь ее личико мерещилось ему в каждой коляске? С женщинами он был холоден и далек, а теперь мог разрыдаться от столь слащаво-сентиментального зрелища, как вязаная пинетка, забытая на грязном полу трамвая. Все живое, даже осыпанная пыльцой совка в горсти, напоминало Чаббу о его ребенке, о биении жизни, чьи веления непреклонны.

Казалось бы, страдание плодотворно для поэта, но в эту пору искусство показалось ему бессмысленным, а больше он ни во что в жизни не верил.

Публичный скандал закрыл ему доступ в рекламные агентства, и, поработав в нескольких случайных местах за гроши, Чабб выбрал наконец занятие, которым прежде наделил Маккоркла: стал продавать страховки. Он обходил дом за домом, скромный коммивояжер, в шестом адском круге своего розыгрыша, и все ждал: сейчас он нажмет на звонок, откроется дверь, и он увидит свое дитя. Каждый раз, когда он садился в автобус или поднимался на перрон, Чабб высматривал высокую темную фигуру, знакомую, упругую походку. Он даже надеялся, что тварь не насытилась возмездием, а потому, переехав из отдельного дома в квартиру, а оттуда — в меблированные комнаты, оставлял на старом месте новый адрес, чтобы мучитель не сбился со следа.

Постепенное падение — от коттеджа до меблированных комнат — заняло около четырех лет. Все это время Чабб не мог ни писать, ни даже читать. Наконец, весной 1956 года он получил досланную бандероль от случайного знакомца, австралийского художника Доналда Дефо. Художник за это время успел переселиться в Индонезию, там как раз происходили пертурбации, и о неприятностях Чабба он ничего не знал. Это был очень приятный, внимательный к людям человек; в начале своего послания он извинялся за то, что отнимает у Чабба время, но он, дескать, счел, что ему «любопытно будет послушать историю о замечательном безумце, который заглянул ко мне нынче. Это — призрак того неистового авангардиста, которого вы изобрели в 46-м году…»

Гость, навестивший Дефо, путешествовал в компании четырехлетней девочки. Они бежали на Бали из Йогьякарты, где «так называемый Маккоркл» учил местное наречие, но так и не справился с ним «из-за своей поистине трагической картавости». Художник наткнулся на эту парочку, бродившую по улице в дни рамадана, и увел к себе, пока их не зацапала религиозная полиция. В первый же вечер «Маккоркл весьма выразительно декламировал "Помрачившуюся эклиптику"».

Мужчина и девочка оставались у художника две недели. Под конец, напившись араку, Маккоркл провозгласил себя гением, а своего хозяина — посредственностью, но этот демарш не омрачил его отношений с Дефо. Признавая его «законченным безумцем», художник, однако, восхищался присущим «Маккорклу» избытком энергии и неутолимой любознательностью, и сожалел, когда тот вместе с малышкой перебрался на север острова, в Сингараджу. В письмо, по словам Чабба, был вложен рисунок углем, маленький, шесть дюймов на четыре, но Чабба эта картина потрясла: огромная, неуклюжая глыба, а на коленях — хрупкая девчушка.

Эпоха ксерокса еще не наступила. Чабб сфотографировал письмо и рисунок и послал копии Нуссетте. «Ты знаешь, кто это», — приписал он и попросил денег на дорогу — он хотел поехать в Индонезию и забрать девочку. Быть может, Нуссетта и узнала похитителя, но в ответе Чаббу никак этого не обнаружила.

«Дорогой К.», — написала она, и эта буква вместо имени подсказала Кристоферу, с каким трудом дался Нуссетте ответ.

Как жестоко с твоей стороны послать мне работу Дефо. Сердце мое разбито вновь. Я вправе ненавидеть тебя, но вместо ненависти лишь глубоко жалею. Теперь ты знаешь, как и я, каково это, когда у тебя отнимают ребенка. Ты нанес мне страшную рану, и я желала тебе всякого зла, но теперь я вижу, как сложилась твоя жизнь, и понимаю, что ты наконец пострадал больше всех нас, кому ты столь легкомысленно причинял боль. Видно, есть в мире справедливость.

Она оставила письмо без подписи, но вложила чек на изрядную сумму. Чабб смог купить билет до Бали, и с этого началось долгое, бесплодное странствие к северному берегу, а оттуда — на Яву и в Йогьякарту, где ему наконец отчасти повезло: он нашел отель «Агам», в котором «мистер Боб» проживал целый год, терпеливо пытаясь изучить яванский диалект. Владелец отеля припомнил странного постояльца и с готовностью предложил его номер Чаббу.

— Незачем было оставаться. Некуда было дальше ехать. Я выжидал.

В ту пору в Индонезии действовали законы военного времени, разогнавшие туристов, но даже в этот особенно напряженный год немногочисленные иностранцы добирались вдоль вулканического хребта Явы до Йогьякарты и селились в отеле «Агам». В 1956 году каждому путешественнику предъявлялся набросок, сделанный Доналдом Дефо. Один из гостей, немецкий ботаник Карл Буркхардт, узнал мужчину и девочку: они жили в домике на озере Тоба на Суматре. Девочка болела дизентерией, но Буркхардт поднял ее на ноги с помощью рисового отвара.

— Он плохо смотрит за ней! — возмущенно вскричал Чабб.

— Напротив, — возразил немец, — трогательно видеть, как он расчесывает девочке волосы, велит чистить зубы.

Чабб поспешно извинился, сбегал в свою комнату, вернулся в вестибюль и потребовал счет. Велорикша отвез его на вокзал, а семь часов спустя, в час ночи, он уже садился в битком набитый поезд до Джакарты. Долгая, трудная дорога: на пути вспыхивали местные мятежи, солдаты задерживали подозрительного путешественника, допрашивали его. Но Чабб не сворачивал, и наступил день, когда его повезли на весельной лодке по призрачно-гладкой поверхности озера Тоба, и высадили на острове Самосир, где, по словам немецкого ботаника, находился дом.

Разумеется, он не нашел там ничего — хуже, чем ничего. Опустевший дом, а под низкими застрехами — гербарий, грубо приклеенные к коричневым страницам листья и цветы. Неужели его дочь собирала эту коллекцию вместе с похитителем? Мучительная мысль.

И вновь Чабб впал в депрессию, схожую по природе, но не по силе с той, которую он перенес в Сиднее и Йогьякарте.

Слейтер уверял, что озеро Тоба невероятно красиво, и люди там тоже славятся красотой и нежными голосами, но Чаббу запомнилась лишь мрачная вода и бесконечные ночи, костры из коровьих лепешек и как он лежал в темноте с головной болью.

— Что вы там делали? — спросила я.

— Тоску мыкал.

— И как долго?

Он пожал плечами. Запомнилось одно: в сезон дождей маленький мальчик приплыл на моторке и привез письмо. Марки Малайзии, штемпель Пенанга, адрес собственноручно надписан тем выродком: «Мистеру Чаббу, Самосир, Суматра».

— И послушайте, мем, какую записку он мне прислал: «Дорогой Чабб, девочка умерла. Схватила лихорадку. Все произошло очень быстро».

— Ужасно!

— Нет уж, мем! Меня это приободрило. Вот в чем суть-ла. Он хотел поразить меня в самое сердце, а с меня как с гуся вода. Я понял одно: девочка жива, и настала его очередь бояться меня.

32

Все жаркое утро напролет, рассказывая свою историю, Чабб кокетничал и прихорашивался, приглаживал короткие волосы, то застегивал, то расстегивал пуговицы нового пиджака, поддергивал брюки, чтобы складка не натягивалась на выпирающих коленях. Поначалу костюм был трогательной обновкой, благодаря которой Чабба впустили в отель, но скоро костюм этот стал меня раздражать, поскольку Чабб то и дело прерывал рассказ, прикидывая мотивы своего благодетеля. Времени и так оставалось мало. Наступило четырнадцатое; на девятнадцатое назначили редколлегию.

Я пригласила Чабба на ланч у бассейна, однако даже угощение не отвлекло его от тревог, вызванных щедростью Джона.

— Может, Слейтер думает, я сержусь на него за то, что он переспал с Нуссеттой? Так он ошибается.

— Не о чем волноваться.

— Он мог бы и приберечь свои денежки, мем. Я не ревнив.

— Но ведь вы возревновали, когда… — Я запнулась, не зная, как именовать похитителя, если таковой действительно существовал, — когда «Маккоркл» украл вашу дочь.

— Это не ревность, мем. Ревность — пустое. Ребенок пробыл со мной всего неделю, одну ужасную неделю, но это была — жизнь.

Чересчур большие, подозрительно блестящие глаза требовали сочувствия.

— Я сбил вас с толку, — пробормотал он наконец.

— Вовсе нет.

— Надо служить жизни, понимаете?

Но, конечно, он и смущал, и раздражал меня. Вынудил записывать эту путаную историю, а мне требовалось одно — стихи.

— Мистер Чабб! — заговорила я. — Помните, в первый раз, когда вы приходили в отель, вы приносили с собой рукопись Маккоркла.

— Я вижу вас насквозь! — заявил он с внезапным, бессмысленным восторгом. — Вам бы скорее пудинг съесть. Смотрите-ка — покраснела. Думаете, я не знаю, что вам надо? Разве стали бы вы слушать мои россказни, если б не почитали Маккоркла? Э, да у вас чернила кончаются. Возьмите мою ручку. — И он продолжал — издевательски, как мне показалось: — С Суматры я прямиком направился в Малайю.

Выхода не было.

«Суматра, Малайя», — записала я.

— Ехал на пароходе, — преспокойно продолжал он, — с севера Суматры до Пенанга. Жуть. «Лорд Джим»[72] или еще похуже — малайцы, скучившиеся на нижней палубе, в грязи, темноте и вонище. Деревенский люд, они были ко мне добры, хотя я все время нервничал и совал каждому под нос этот рисунок углем. Сперва они не понимали, о чем я говорю, но когда мне удавалось объяснить, они очень сочувствовали мне. Когда мы причалили у Свиттенхэм-пирса, все пришли попрощаться — все пятьдесят человек пожелали мне удачи. Но как только я увидел Пенанг, тут-то и понял, каковы мои шансы. Иголка в стоге сена. Безнадега. В конце концов я оказался в отеле — симпатичная колониальная постройка, позади волны разбиваются о мол. Высокие пальмы, официанты — китайцы в накрахмаленных белых куртках, каждому пол-тыщи лет, прославленный Альберт Йео[73] играет «Мисти»[74] в баре «Якорь». В такое местечко водят смазливых баб, но моя любовь не была взрослой, и в разлуке с ней я не знал покоя. Я писал стихи за чугунным столиком в саду. Мучительно, словно вырезал каждое слово на собственном сердце, но по крайней мере вспомнил, что я — поэт! — Проработав столько лет в редакции, я прекрасно знала, как обманчивы голос и внешность поэтов, но трудно было устоять перед Кристофером Чаббом, когда он разгонялся вот так, во всю прыть.

— Дадите почитать эти стихи? — попросила я.

— Ха! — Он резко вздернул голову. — Вы их уже читали.

— Нет, другие, — те, что вы написали в Пенанге.

— Вы видели их.

От его кривоватой усмешки меня передернуло.

— Так значит, вы — Маккоркл! — сказала я. — Вы и меня провели!

Странный, придушенный вопль сорвался с его губ; он обеими руками сжал голову, пригибая ее, словно пытаясь втиснуть в грудную клетку.

— Вы совсем не слушали!

Я попыталась возразить, но он грубо перебил меня:

— Если б я мог написать такие стихи, как Маккоркл, неужели я бы отрекся от них? Нет уж, слушайте до конца. Вы что, думаете, эта боль мной придумана? — Он несколько раз ударил себя кулаком в грудь. — Кто, кто хотел бы оказаться на моем месте?

— Извините, долгий разговор — я, наверное, что-то пропустила.

— Так поймите же! — яростно кривя рот, настаивал он. — Я — Чабб. Маккоркл — это он!

— Какая-то загадка.

— Нет тут никакой загадки, на хрен! Никогда, никогда не создать мне таких стихов. Вы хоть понимаете, каково признаться в этом?

— Но когда же я могла прочесть стихи, написанные вами в Пенанге?

Он с ухмылкой достал из внутреннего кармана записку и выложил ее на стол. Даже сидя напротив, я без труда узнала свой почерк.

— Вы отвергли их в 1959 году. Наверное, стихи Маккоркла тоже отвергнете, а?

— Мне бы хотелось сперва их все-таки прочесть, — ответила я.

— Сначала запишите мой рассказ, мисс. Потом посмотрим.

Что я могла поделать? Пришлось снять колпачок с его отвратной миниатюрной ручки.

И как раз этот момент Джон Слейтер выбрал для того, чтобы спуститься к нам из бара у бассейна. Огибая бортик, он размахивал билетами на самолет.

Убирайся! — мысленно заклинала я. Он не знал, какой разговор прерывает. Подошел и бросил билеты мне на колени.

— Все в порядке. Восемнадцатого.

Он выполнил мою просьбу, но я не стала благодарить. Мне одно требовалось: сплавить его поскорее. Я сказала Слейтеру: оказывается, мне уже доводилось читать поэзию Чабба. Таким образом я хотела показать, что разговор между нами — сугубо частный. Слейтер преспокойно отодвинул от стола ротанговое кресло и уселся между нами.

— Она оценила твое творчество, старина? О, мисс Вуд-Дугласс из молодых да ранних. — Он похлопал меня по коленке. Я сбросила его руку и злобно зыркнула на него. Слейтер заказал сингапурский слинг на всех.

— Микс, дорогая, как звали твою ядовитую подружку? Аннет?

— Отстаньте, Джон!

— Заметь, Кристофер, эти две девчонки в зрелом четырнадцатилетнем возрасте начали поправлять старших.

— Что вы за свинья!

У него даже румянец на щеках заиграл, когда он дразнил меня. Все так же ухмыляясь, Слейтер взял со стола конную фигурку ангела, повертел ее в руках.

— Свинья, дорогуша? Скорее уж соня. Они разукрасили мои стихи красным карандашом. Представляешь, Кристофер? Соплюшки, от земли не видать. Они вырывали страницы из сборника и посылали их мне — с примечаниями и исправлениями.

— Всего один раз, Джон!

— Десять раз, по крайней мере. Конечно, я прощал тебе, Микс, на то причин хватает. Но я боялся тебя.

Он ухватил меня за руку, и к моей досаде прибавился ужас, когда в его глазах я разглядела слезы.

Чабб, вероятно, тоже их увидел и поспешил откланяться. Я взяла Джона за руку, вернее — вложила свою ладонь в его. Старый козел был так добр ко мне — сами по себе меня его сантименты нисколько не смущали, но переговоры с Чаббом за его спиной показались вдруг обманом, грубой уловкой.

— Джон, мне так и не удалось опубликовать великие стихи.

Джон сморгнул:

— Ты с чего вдруг?

— Ни с чего. Я все время думаю об этом.

— Что ж, дорогая! А я так и не написал великие стихи.

Вспоминая ту минуту, я жалею, что не нашла в себе силы возразить. Я лишь поцеловала ему руку. Ужасно предлагать одно сочувствие.

33

ПОСЛЕ ЛАНЧА КАК-ТО САМО СОБОЙ ВЫЯСНИЛОСЬ, ЧТО симпатичная гостиница в Пенанге, где жил Чабб, была «Восточно-ориентальным отелем». С чего вдруг нищий поэт поселился в «В. О.», «Все Отдай», как шутили в ту пору? Тогда мне еще не довелось побывать в Пенанге, однако «В. О.» был также знаменит, как сингапурский «Раффлз», местечко для «настоящих сахибов», где останавливались резиденты, раджи и те жуткие «туикнемские герцогини»[75], что собирались в пятницу вечером на лужайке громко жаловаться на прислугу. Хотя в подобные заведения порой допускают гостей без фрака — например, богатых рудокопов, которые проезжают на муле сотни миль через джунгли, чтобы съесть второй завтрак в главном зале, — такой оборванец, как Чабб, не мог их не смутить. Я спросила, как его приняли.

— У меня были австралийские фунты, — резко ответил он. — Обменный курс так и скакал.

Что это подразумевало, я так и не поняла. Денег у него оставалось мало, поселившись в «В. О.», он сам себя обрекал на скорое разорение. Может, хотел скорее остаться без денег и прекратить на этом поиски? Я высказала это предположение: ему, дескать, приходилось выбирать из двух зол.

— Нечего тунжук! — рявкнул он. — Знайте слушайте!

На утро его проводили к столику возле старой войлочной ширмы, которая вовсе не приглушала неумолчный скрип и хлопки кухонной двери. За тем же столиком сидел темнокожий тамил и неистово возмущался своим завтраком.

— Что поделать, мем, это Сибирь, — продолжал Чабб. — Мне было уже наплевать, но индиец впал в ярость. С ним, дескать, не считаются. А он был культурный человек, умный, с хорошо подвешенным языком. Гонял официантов. Потребовал к себе метрдотеля, шотландца с густыми рыжими бровями. Хорошенько пропесочил и его: яйца, мол, несвежие, точно в Итоне. Шотландец убить его был готов. Схватил тарелку со стола, еда полетела на пол.

— В самом деле? — спросил я тамильца.

— Что еще «в самом деле»?

— Вы учились в Итоне, туан?

Вопрос напрашивался, но вы бы видели его гримасу. Чхе! Что еще за идиот? Конечно, нет, он сикгу, школьный учитель. Преподает химию и физику.

— А вы? — спросил он и насмерть заскучал, не дожидаясь ответа.

Я сказал, что ищу украденную дочь.

Метрдотель принес очередную порцию яиц — того же урожая, что и предыдущие, — однако настроение моего тамила заметно изменилось. Он оттолкнул тарелку и повернулся ко мне: один глаз на горшок, другой на дымоход, как говорится. Здоровый глаз — или больной, кто знает? — был устремлен на меня.

— Стекло разбилось о камень, — произнес он. — Как вы страдаете, должно быть.

На мою долю выпало немало сочувствия, но асимметричная красота индийца потрясла меня — этот человек знал, что такое страдание. С первого взгляда я всей душой привязался к нему.

Я выложил на стол портрет чудовища и моего ребенка. Индиец уставился на него, нахмурившись, ноздри его раздувались. Легкой ладонью он коснулся моего запястья.

— Рикши вам помогут, — сказал он — очень ласково. — Поговорите с ними. Все, что надо — небольшой бакшиш.

Бакшиш?

— Пару долларов, мелочь на чай.

Одет он был, как положено школьному преподавателю: наглухо застегнутый пиджак с серебряными пуговицами, в кармане — ручки и карандаши, но меня насторожили огромные золотые часы, свободно болтавшиеся на левой руке. Кто его знает, что этот человек сочтет мелочью? Я сказал:

— Моя дочь, возможно, уже мертва.

Он перекрестился. Нельзя так говорить! Он отвечал мне решительно, бескомпромиссно, как человек, привыкший отдавать приказы или как упертый малый с навязчивыми идеями. Выхватив из кармана ручку, он постучал ей по носу Боба Маккоркла.

— Рикши знают всех белых в лицо, — сказал он. — Где они живут, где пьют. Они найдут этого малого, и мы вернем вашу дочь. Ручаюсь вам.

— Мем, я был спасен. Не верил в свое счастье. Откуда взялся этот человек с черной, как уголь, кожей, с косыми глазами? Мать сказала бы, что он мечен богом, что в нем таится что-то похуже косоглазия. Меня бы она еще строже осудила. Я сотворил человека. Кощунство!

Тамил подлил себе чаю и, тщательно выжимая в чашку лимон, пригласил меня к себе жить. Губы у него были очень розовые, грешные. Тпру, Доббин, это не для меня! — подумал я. Но когда я — в один голос с матерью — ответил отказом, на красивом лице проступила такая обида, что мне стало стыдно.

— Бесплатное жилье, — сказал он. — Школа предоставляет. Я здесь только на одну ночь, пока чинят крышу.

Я сообразил, что он не собирается трахнуть меня в зад.

— Выпьем за новую крышу! — сказал он.

Я не сразу отреагировал, и он покосился на меня хищным глазом, точно кукабурра на червяка.

— Цинковая крыша!

Вам не понять, мем, что такое для австралийца крыша из цинка. Все детство я жил под такой крышей. Шум дождя по ночам, мир и покой, родной дом. К тому же, хоть я и рассчитывал на скорое пополнение средств, деньги у меня заканчивались.

Я попросила Чабба уточнить насчет «пополнения средств», и Чабб признался, что из «В. О.» послал Нуссетте открытку, передал ужасное сообщение Маккоркла и повторил, что, по его убеждению, девочка жива. Еще пятьсот фунтов — вот что ему требовалось.

— Платить я не смогу, — предупредил Чабб тамила.

— Мое имя — Канагаратнам Чомли, но вы можете звать меня просто Мулаха или Кей-Джи, как вам угодно. Пойдемте со мной, посмотрите дом, а по дороге поговорим с рикшами. Вы сообщили о преступлении ВП?

— Кому?

— Военной полиции.

— Нет.

— Вот и хорошо, — похвалил он, но не объяснил, почему.

Чабб все еще не знал, можно ли доверять этому человеку, но из гостиницы они выписались вместе: малютка Кей-Джи Чомли, чистенький, накрахмаленный и отутюженный, и неопрятный Чабб, в сандалиях с носками, в рубашке с коротким рукавом и в коричневых штанах с защипами, пошитых в Варранамбуле, штат Виктория.

— Сеперти дуриан денган ментимум, — прокомментировал Чабб. Странная парочка, дуриан с огурцом.

На Фаркхар-стрит они застали обычную толпу рикш, шумных и вздорных, словно чайки в межсезонье. Эти ориентальные сцены всегда внушали Чаббу страх, и сейчас он замахал руками, разгоняя желтую орду.

Кей-Джи Чомли с удовольствием погрузился в потную, прокуренную массу и заговорил на ломаном хакка[76] с двумя стариками в белых куртках и чернильно-синих шортах. Деньги перешли из рук в руки. Чабб наблюдал с ужасом: сколько же он теперь должен?

— Не волнуйтесь, — сказал ему Чомли. — Я вас трачу. Только на чай.

— Я не понял, что это значит, мем. Он все берет на себя или я должен деньги вернуть?

— Они видели этого человека, — сказал Чомли.

У Чабба забилось сердце.

— И вашу дочь тоже, — продолжал тамил, ухватив растерянного австралийца за рукав и оттаскивая его в сторону, из-под колес синего автобуса компании «Хин», а затем поволок его на другую сторону улицы, к представительству компании «Моррис», и там остановился, засовывая «Крейвен А» в длинный мундштук из слоновой кости.

— Так что же, прошу вас?

— Они жили в Бату-Ферринджи, а теперь перебрались в джунгли.

— Почему в джунгли?

Тамил пожал плечами.

— Может, они — коммунисты?

— Мы едем туда? В джунгли?

— Нет, мы едем смотреть мою новую крышу.

— Умоляю, мистер Чомли, не смейтесь надо мной.

Тамил снова прикоснулся неприятно женственной ручкой к волосатому запястью Чабба.

— Называй меня Мулаха, — попросил он. — Гораздо дружественней.

— И ты меня — Кристофер.

— Кристофер! — Мулаха почти выкрикнул его имя и ухватился обеими руками за руль ярко-красной «Веспы» которую Чабб счел было собственностью компании «Моррис». — Кристофер! — повторил он, прыжком нажимая педаль стартера. — Кристофер! — во всю мочь своих легких завопил он, крепко сжимая в безукоризненно белых зубах мундштук. — Сегодня суббота. Никаких дел. Утром в понедельник мы пошлем ему посылку HР. — Он повернул рукоять газа. — Садись. Сейчас мы кабут.

— Кабут, мем, значит «смываемся», но я не тронулся с места, размышляя: что еще за посылка HP, как она поможет мне найти дочь? Я хотел спросить, но тут меня рывком усадили на единственную, надо полагать, «Веспу» в Пенанге. Чертова машина взлетела с тротуара и с грохотом приземлилась. Катастрофа неминуема.

Однако, по словам Чабба, Мулаха был в своей стихии. Он помахал рикшам, покачнулся в седле, переключил на вторую передачу и совершенно определенно кабут в сторону Норт-Бича — в уверенности, что пассажир крепко обвивает обеими руками его талию. Много лет спустя Чабб вспоминал ароматный воздух, овевавший потную кожу, рыбные запахи, костры уличных торговцев, жасмин, соляные лужи, оставшиеся после отлива, и кораллово-голубое море справа от дороги. В 1956 году Пенанг казался раем. Редкие бунгало, пыльные казуарины и пьянящий запах еще не отравленного моря. «Веспа» пролетела по мосту над Сунгай-Баби — «Свиной рекой» — и неслась дальше, мимо китайских огородов, в мерзких испарениях человеческого кала. Затем — малайская деревня. Проехав последнюю хибару с ржавой крышей, Мулаха притормозил у подножья глыбастого холма Букит-Замруд и, не слезая с мотороллера, неторопливо направил его в заросли высокой пожелтевшей травы.

— Тут его и спрячем, — пояснил он Чаббу. — Наш маленький секрет.

— Что за посылка HP? Ты сказал, она поможет найти мою дочь.

— Нестандартного размера, — пояснил Мулаха, расправляя траву, чтобы полностью укрыть мотороллер. — Такая большая, что ее невозможно доставить на дом, — добавил он, застегивая серебряные пуговицы на пиджаке и аккуратно распределяя ручки в ряд внутри кармана. — Пошли, — позвал он, — про «Веспу» ни звука-ла.

— И чем эта HP мне поможет?

— Сегодня у меня выходной.

Они побрели по пыльной дороге — вверх с прибрежной равнины, вокруг подножья Букит-Замруд. Снизу казалось, будто гора сплошь заросла джунглями.

Довольно скоро они добрались до затейливых чугунных ворот с эмалированной табличкой: «Английская школа Букит-Замруд».

— Паршивое место, — сообщил Мулаха, отпирая висячий замок и снимая толстую цепь. — «Бесплатная школа» гораздо лучше, а еще лучше — «Ксавье», и там, и там образование бесплатное. Но нам же надо обдурить принцев из Таиланда и Бирмы, и всех титулованных юнцов, какие только найдутся между Джорджтауном и Куалой-Кангсар.

Игровая площадка была вырезана в неровном ландшафте клином, словно сэндвич с огурцом. Высоко на узловатом холме стояло красивое трехэтажное здание колониального типа: сводчатые окна, зеленые деревянные ставни.

— Нравится, Кристофер?

— Да.

— Видимость одна, приятель! Школьный совет гоняется за сыновьями раджей, директор предоставляет им безумные скидки, в результате набрал целый класс аристократов, и мы не в состоянии платить четтиарам[77], только это между нами. Скоро мы обанкротимся, так что наслаждайся этим зрелищем, пока можешь.

Дорога сменилась двойной колеей и продолжала виться вокруг горы, пока море не исчезло из виду. На этом склоне Букит-Замруда ветра не чувствовалось, джунгли замерли. Пальмы, виноградник, огромные деревья на высоких корнях с такой силой напирали на десятифутовую ограду из колючей проволоки, что бетонные столбы кренились внутрь.

— Нет худа без добра, — прокомментировал Мулаха. — Не хватает денег на кровельщиков. Вот и хорошо, понимаешь. Я заимел крышу из железа. Намного дешевле чертовой аттапы[78].

Колея перешла в грязноватую тропинку, мужчины пошли гуськом, за обшлага брюк цеплялась трава. Впереди в узком проеме между высоким откосом и надвинувшейся стеной джунглей проступил ослепительный серебристый прямоугольник — новая крыша Чомли.

— Мы вошли, — вспоминал Чабб, — и я подумал: влип! Парадная комната — Чхе! Точно духовка. Все окна и двери плотно закрыты, потолка нет, прямо над головой — голая раскаленная крыша, смердевшая керосином.

— Я — современный человек, — похвастался Мулаха.

Диван завален обломками аттапы. Казалось бы, современному человеку беспорядок не по нутру, а этот словно ничего не замечал.

— Смотри, — сказал он. — Так гораздо современнее. Пойдем, покажу тебе комнату.

— И я пошел с ним, мем. Что делать-ла? В комнате тоже душно, будто в печке, но уходить от него мне было не по карману.

34

Едва они пришли, Мулаха скрылся в дальней комнате, а Чабба оставил дожидаться. В комнате он задыхался, и потому вернулся в гостиную и попытался открыть окно, однако столкнулся с неукротимой волей сморщенного «боя»-китайца, который ходил за ним по пятам, закрывая все, что он открывал. Чабб включил вентилятор под потолком, бой его выключил. Чабб хотел вступить в переговоры, но китаец не разумел по-английски. Чабб опустился на чистый краешек дивана. Ни книг, ни еды, ни воды не видно.

— Стоило ли оставаться?

— Кого волновало, не изжарюсь ли я заживо? — возразил неисправимый спорщик. — Было намечено: рикши, почтальоны. И эта HP — я еще не понял, в чем тут суть. Нужно было подождать. Мулаха так ангажировался. Жара, конечно, меня доконала, мем, но я был счастлив, точно пес о двух хвостах. И пусть с раскаленного Железа сочился керосин, душевное равновесие оставалось неколебимым.

Душевное равновесие — можно ли придумать более неточное выражение? Представляю, как у ног Чабба ползали муравьи и светлячки, изгнанные из прежней пальмовой крыши, а он сидел там, мысленно подсчитывая свои финансы. Хватит ли двадцати долларов на бакшиш? Что бы он ни говорил, для измученной души приливы и отливы надежды — страшнее убийственной жары.

В доме имелось две спальни и еще одна комната — она выделялась мощным стальным засовом, с которого свисал медный замок. В этой таинственной комнате скрылся Мулаха, и Чабб наконец пошел за ним — попросить разрешения открыть хотя бы одно окно. Однако бой схватил ведро, заткнул промеж ног саронг и, ринувшись навстречу Чаббу, будто на перехват опасного мяча, принялся яростно плескать водой в его сторону. Чабб удалился на сравнительно безопасную веранду, присел по-туземному на корточки, прислонившись спиной к дощатой стене. Издали доносились удары биты по кожаному мячу — первая примета этой довольно своеобразной «английской школы». Глядя вниз, в плотную тень тропического леса, он припомнил Новую Гвинею, и невольно вздрогнул, когда густая растительность зашевелилась и перед ним предстал высокий мужчина в австралийской широкополой шляпе. Рядом бежал скотч-терьер. Чабб поднялся на ноги и помахал рукой, но пес удрал к хозяину, испуганно тявкая.

Мужчина медленно переступал с одной чешуйки света или тени на другую, похлопывая себя поводком по ноге. Когда он вступил в ослепительно яркий солнечный луч, в его руке блеснул очень большой револьвер.

— Оружие не напугало меня, — сказал Чабб. — Меня больше заинтересовал его огромный шнобель, австралийский, мем, намазанный белым кремом, будто на парад начищенный. Меня домой потянуло, так это было знакомо и мило.

— Приветик, — поздоровался мужчина.

— И вам привет, — откликнулся Чабб.

— Я — Дэвид Грэйнджер.

— Кристофер Чабб.

— Да, но в смысле, я — директор.

Мне бы следовало насторожиться, мем, но ведь это был австралиец. Я так обрадовался его акценту, что даже хотел пошутить напоследок:

— Кроликов ходили стрелять?

Шуточка брякнулась, точно коровья лепешка, как у нас говорят. Он и бровью не повел. Поднялся по ступенькам.

— Коммунисты только что убили миссионера «Христианских братьев» на Пенанг-Хилл, — сообщил он таким тоном, словно лишь последний мерзавец мог шутить в такое время. — Ворвались в школу, изрубили его в капусту.

— Где-то неподалеку?

Он не удостоил меня ответом.

— Оружие есть?

— Нет.

Он вошел в дом и заговорил с боем по-малайски. Не слишком дружелюбно. Директор что-то говорил, бой нехотя отвечал. Судя по прононсу, местный диалект Грэйнджер учил в Балларэте.

С Мулахой он так и не пообщался. Видимо, не посмел войти в закрытую комнату и нарушить его уединение. С тем большим рвением взялся за меня. Известно ли мне, что страна — на военном положении? Кем я прихожусь сикгу Чомли?

— Только что познакомились в «В. О.», — признался я — Похоже, зря сказал.

Брови директора чуть ли не взлетели на самое темечко.

— Не может быть! — воскликнул он, хлопая себя большой веснушчатой рукой по голове.

Я попытался обратить это в шутку: мол, яйца там тухлые, возвращаться туда неохота. Грэйнджер пронзил меня взглядом.

— Вы удивитесь, насколько мал Джорджтаун, — сказал он. — Плохую услугу вы оказали мистеру Чомли, приведя его в «В. О.». Так и репутации недолго лишиться.

Лишь спустя какое-то время я выяснил, что тамилы никогда не ходят в «В. О.», и наша встреча действительно была чем-то немыслимым.

Директор спросил, где я окончил университет.

— В Сиднее, — ответил я.

— Бакалавр искусств?

Я уже ненавидел его. Кн'уа куан бо кнуйя кайр. Это значит, мем: смотрит вверх, под ноги не глядит. Сноб. Доктор литературы, сказал я ему. Немного не дотянул до истины — один год.

— Крикет?

— Разряд, — ответил я, подразумевая свою команду любителей, мем. Тут я опять же солгал.

Грэйнджер осмотрел меня с головы до пят, словно лошадь, которую собирался купить, когда цена упадет.

— Прекрасно, — сказал он. — Предупредите, пожалуйста, мистера Чомли, чтобы он был настороже. Полиция отменила поезда на Пенанг-Хилл.

Он свистнул, подзывая своего терьера, достал из кармана жирную баранью косточку и бросил ее в траву. Пес сорвался с места, хозяин зашагал следом.

Минуту спустя появился Мулаха — уже не в костюме, а в белой рубашке и белом дхоти. Ноги у него изрядно заросли черной шерстью.

— Директор Грэйнджер, — подмигнул он. — Кличка — Кровавый Коврик.

— Он что-то говорил насчет коммунистов.

— Да-да, конечно. Зря ты сказал насчет «В. О.»

— Извини.

— Не беда, однако не стоит пускать в дом этого пса. Никаких претензий, старина, но впредь держи дверь на замке.

— Я тоже не терплю, когда животные бегают по дому.

— Дело вот в чем: а вдруг он сдохнет? Моя работа столько не стоит.

— С чего это он вдруг сдохнет?

Мулаха смерил меня взглядом.

— Уж поверь. То и дело дохнут.

Меня это чуточку насторожило, мем. Не кладите ручку. Впереди кое-что поинтереснее.

35

ДО этого момента в рассказе мы добрались к вечеру среды. Через четыре дня мне следовало вылететь в Лондон, прихватив с собой сокровище. Всю вторую половину дня мы просидели у «Бассейна Мерлина», там и поужинали и за полночь вернулись к «Горному ручью», а я все записывала, уже не надеясь когда-нибудь услышать конец этой истории. Чабб повествовал со всеми подробностями, порой кружил и топтался на месте, возвращался вспять, чтобы исправить какую-то мнимую неточность.

В Пенанге тоже имеется улица Кэмпбелл, сообщил он. По-китайски Син-Кей, Новая улица, однако на диалекте хакка это может означать также «новые шлюхи». Мулаха раза четыре повторил это, здоровый глаз у него так и блестел, и, прежде чем я распознал аромат одеколона поверх керосиновой вони, мог бы и догадаться о его намерениях. Этот хрупкий малыш был кушу эмбун, жучком, не пропускавшим ни одной воскресной ночи. Любимый спорт — девочки по выходным. А я в жизни не ходил по борделям. Или нет, один раз, в Таунсвилле. Меня не девки отвратили, а пациенты, с которыми я лежал в одной палате на реабилитации. У иных рук-ног не хватало, и все же они регулярно ползли в город, а потом их притаскивали в палату, и они хвастали, если им удавалось схватить трипак. Никакого достоинства, мем, по утрам они выли от боли, когда писали, и сравнивали симптомы.

— Пошли, пошли! — звал Мулаха Чомли. — Пора танцевать.

— Спасибо, не надо. Я не пойду на Син-Кей.

— Син-Кей? Война уничтожила Син-Кей. Мы пойдем в другое место. Мужчине в твоем положении это нужно, ведь так?

Он обратил ко мне мертвый глаз — жуткий, ни искры живого чувства. Этот мрачный орган не мог ничего видеть или означать, но я домыслил нечто ужасное, и меня прошиб пот.

Какого дьявола он хочет этим сказать, спросил я.

— Спокойнее, друг! — посоветовал Мулаха. — Релекс.

Но мне припомнились рассказы сержанта, служившего в Египте. Он клялся, что мужчины там занимаются сексом с детьми.

— Она ведь не там?

— Кто?

— Моя дочь! Моя дочь — не в борделе?

Он мог бы и посмеяться над моей истерикой, но смеяться не стал. Говорят, малазийцы избегают физического контакта, однако Мулаха даже ухватил меня за рукав.

— Релекс, — повторил он, и я принял его доброту как должное. Тогда я не знал, мем, насколько страшнее его мука. Как я мог догадаться, что видит его слепой глаз, когда он проносится на «Веспе» через Пенанг? Горящее тело тамильского купца, распрямленное жаром. Мухи, ползущие по немытой руке капитана Судзуки. Отрубленная, все еще моргающая веками голова. Кровь, фонтаном бьющая из перерезанной шеи, до крыши кофейни и отеля «Хонг Аун». Потом, потом, мем, я все объясню в свое время.

В неведении своем я был хозяином всей боли на свете. Придерживая за рукав, Мулаха помог мне спуститься по шатким ступенькам, по грязной дорожке. Темнело, свет школьных окон едва достигал края джунглей и причудливых склонов горы. Я был слишком глуп и потому не чувствовал страха.

Миновав ворота, мы помчались вниз по дороге — густой шлейф сизого дыма за спиной. Малайская Деревня, Вонючий Навозный Огород, Китайское Кладбище, Плантация Нефелиумов и вывеска, которую я не разглядел при свете дня: «Верный попугай», зеленый неоновый свет над верхушками нефелиумов.

— Всего лишь кабаре, — пояснил Мулаха.

Беспардонное вранье, но бог с ним. Мы пронеслись по проселку, пробрались сквозь лабиринт припаркованных машин и китайских грузовиков, прошли мимо высоченного сикха — таких великанов я в жизни не видел, — перешли через Сунгай-Баби по качкому мостику. Здесь, как и полагается, пахло красотой и развратом, соленым морем и гнилой речной водой. Женщина пела «Венеру»[79], ей аккомпанировали изящные синкопы фортепиано.

И вдруг, неожиданно, мы оказались на краю танцплощадки. Крыши не было, всего лишь гладкая бетонная площадка над шумящим морем. Огромная, желтая, как горчица, луна. Бас-гитара, барабаны, пианино, красаица евразийка поет «Венера, Венера, если тебе угодно…»

— Пошли, — позвал Мулаха. — Я тебя трачу.

Я подумал, он собирается угостить меня выпивкой, но, вернувшись, он сунул мне в руку какой-то рулончик.

— Билеты на такси-гёрлз, — сказал он. — Я тебя трачу.

И я увидел этих «такси-гёрлз» — они сидели рядком вдоль задней стены, у каждой на коленях картонка с номером. Каждый билет давал право на один танец — таковы были правила в «Верном попугае». Наверху были обустроены комнаты, как в «Чусане» и других ночных клубах.

— Девочки из Ипо, — сказал Мулаха. — Туда-сюда, а?

— По слухам, все эти девочки приезжали из Ипо, мем. Сквозь разрезы длинных юбок они показывали нам свои красивые ноги.

— Не могу, — сказал я.

— Как «не могу»? — Ответа он не дослушал — уже высмотрел здоровым глазом высокую девушку, которая с готовностью поднялась ему навстречу. Примесь малайской крови, прелестный миндалевидный разрез глаз, на голову выше моего черного, точно сажа, приятеля, но и тот был по-своему хорош. Танцевал замечательно. И я бы с охотой пустил в ход свои билеты, но от себя не уйдешь. Сидел и пил — что еще делать-ла?

Сказать по правде, у скромняг есть свои приемчики — сложные, точно молекула гемоглобина. Когда оркестр сделал паузу, я уселся за пианино и оторвал «В настроении»[80], лихо пробежался по клавишам, а потом запустил буги тоном пониже. Застенчивый там или не застенчивый, что тут сказать — показал себя. Повторил лейтмотив — без проигрыша, заставляя всех с напряжением ждать.

— Первыми ко мне подошли Мулаха со своей такси-гёрл, — рассказывал Чабб. Он подстелил на крышку пианино до хруста накрахмаленный платок, сверху поставил стакан с виски. Говорят, на этом самом пианино сыграл разок Берти Лимуко, но к тому времени оно уже не заслуживало столь трепетного отношения. Вытянув тонкую левую руку, на запястье которой болтался «Ролекс», Мулаха подобрал несколько нот.

Девочки столпились вокруг, требуя «бизнес-ла». Я на них смотреть не стал, наяривал все быстрее. Мулаха решил позабавиться — стал повторять последние ноты из-за такта. Пахло пудрой и парфюмом, пахли разгоряченные иноземные тела. Здоровый глаз Мулахи горел огнем. Две девочки танцевали с китайским гангстером в свободном белом костюме.

Тут уж я заработал обеими руками. Красавица в узорном кимоно — тысяча фунтов по нынешним временам — поднесла к моим губам стакан джин-тоника. Я играл и всасывал в себя смесь спиртного с хинином. Говорят, помогает от малярии.

Я бы мог продолжать, мем, да нет нужды. Вы и сами повидали свет. Я писал музыкой виньетки, пока не вернулся оркестр, а потом расписывал другие узоры на узкой больничной койке в отдельной комнатке наверху. Посреди беспросветного несчастья — блаженный вечер. Все билеты ушли. Впервые за долгие, долгие годы я был счастлив.

Мы отвезли девочек обратно на Армениан-стрит, все вчетвером уместились на «Веспе». Так пьяны, что не падали. Я совсем забыл про мое дитя. Но слушайте дальше: я все потерял в этом мире, мем, но я еще не понимал всей глубины моей отверженности, пока не ощутил касание кожей.

36

В ЧЕТЫРЕ УТРА Я ТО ЛИ ИЗ БЕСПРИНЦИПНОСТИ, ТО ЛИ ИЗ любопытства продолжала у себя в комнате записывать бесконечное, неустанное повествование Чабба.

Примерно в такой же поздний час, много лет назад, красная «Веспа» безнадежно застряла в глубокой канаве посреди Пенанга, и оба «жучка», по возможности замаскировав мотороллер тяжелыми бетонными плитами, какие во множестве усеивают пейзаж Малайзии, двинулись пешком к «Английской школе Букит-Замруд». Оба пьяные в стельку.

Неподалеку от «В. О.» Мулаха вдруг резко свернул и вцепился в увитую колючей проволокой ограду «Школы Св. Ксавье», в которой, как он уверял, он был первым учеником выпуска 1938 года.

— Пошли, покажу тебе фотографии на стене. Увидишь, какого бледнолицего они из меня сделали. За дополнительную плату, можешь быть уверен.

С ржавой щеколдой они справились быстро, но с дверью повозились, зажигая спичку за спичкой и бросая их во влажную траву.

Тут-то и вынырнул из темноты пес.

Обычная дворняга, мем. Их и в Куале-Лумпур хватает: все в гное, соски до земли, безобидные твари, в общем-то. Но мой тамил — уах!

— Получай! — крикнул он, суя руку в мятый карман. Я подумал: у него тоже при себе пистолет.

Так, держа руку в кармане, он подошел чуть ли не вплотную к собаке, а пес заворчал, выставляя желтые зубы, и попятился, укрывшись под низкими ветками цезальпинии.

— Релекс, — посоветовал я. — Вдруг у него бешенство-ла?

Тамил глянул на меня мертвым глазом и достал из кармана — не револьвер, слава тебе господи, а что-то белое. Он махнул рукой, словно бросая кольцо — ловко так. Пес шарахнулся, потом вернулся понюхать — я думал, Мулаха бросил в него камнем, но пес проглотил эту штуку, не разжевывая.

— Смотри, туан! — крикнул Мулаха. Эдакий чеширский кот, черт бы его побрал, только зубы и видны при свете луны. — Будь любезен, мой друг! — повторил он, запихивая обе руки в карманы и радостно улыбаясь. — Наблюдай, что сейчас произойдет.

Поведение пса изменилось. Он уже не лаял. Насторожил уши, голову склонил набок.

— Наблюдай, друг мой!

И вот, мем, эта чертова дворняга рухнула замертво. Словно подстреленный голубь с небес.

— Господи боже! — вымолвил я.

— Сядь! — велел он — не собаке, разумеется, а мне, — и похлопал по деревянной скамейке, на которой днем кантонские няньки дожидались своих питомцев.

— Сдохла? — спросил я. Мне это пришлось не по нутру. — Ты убил собаку?

— Ты будешь жить в моем доме, так? Я помогу тебе спасти дочь, так? Садись!

Несколько минут мы сидели рядом, а несчастный пес валялся в тени в каких-нибудь пяти футах от нас.

— У тебя есть враг, — сказал наконец Мулаха.

Я не сразу понял — думал, он говорит про собаку.

— Проклятый ханту[81],который украл твоего ребенка. Маккоркл? Да или нет?

— Да.

— Он наглый?

— Я тебе говорил.

— Очень сильный, умный? Семь футов ростом, ты сказал?

— Я сказал — почти.

— И жестокий.

— Да.

— Что же ты сделаешь? Ты должен отомстить, туан. Разве убить дворнягу — это месть?

Я ничего не видел — только мертвый глаз.

— Мулаха, — сказал я ему, — ты пьян.

— Нет, нет, послушай! Это наш первый день. Ты еще не понял своей удачи. Я для тебя самый подходящий человек. Я расскажу тебе, что делать.

— Ты мне уже сказал. Мы пойдем к рикшам. Потом отправим посылку.

— Это еще не все, друг. Что ты будешь делать потом?

— Отправлю посылку HP, как ты посоветовал.

— Да, да, ему придется самому прийти за ней на почту, и тогда что? Что произойдет, когда ты увидишь этого ублюдка?

Я пожал плечами.

— Ты слишком рохля. Слушай меня. Я знаю.

— Ладно.

— Забудь про чертова пса.

— Хорошо.

— Послушай мою маленькую повесть о войне.

— Прямо сейчас?

— Прямо, черт побери, сейчас. Почему меня прозвали «Дато»[82].

— Идет.

— Знаешь, кто такой «дато»?

— Нет.

— Вроде сэра, лорда или там кавалера ордена Британской империи. В этом духе.

— Что именно?

— Все равно. Плевать. На самом деле я не дато. Мне дали паршивую медаль — панглиму— Пустышка! Знаешь, сколько лет мне было, когда пришли японцы? Я скажу тебе, Кристофер, — двадцать один. У меня было два хороших глаза — не то что сейчас. Оба прямо вперед, словно фары на «хамбере» моего отца. У меня была милая и умная жена, Расатхи — милая, сочная, с тонкой талией, не из Джафны родом, а с Кинг-стрит в Пенанге. Такие браки называли лауо. Ты даже представить себе не можешь, какой редкостью были перед войной браки по любви. Ее родители все ворчали насчет моей темной кожи. Теща была светлокожей тамилкой из Джафны, как и мой отец, и хвасталась своим цветом лица, пудрилась, чтобы казаться еще белее. К тому же они были индуистами, а я — из «рисовых христиан»: дедушка еще в Джафне обратился, чтобы получить хорошее образование. Выходило так, будто ее семья стоит выше моей, хотя они торговали пряностями в лавчонке на Кинг-стрит, а мой отец закончил юридический факультет Оксфорда. И у нас был особняк на самой Куин-стрит, две аптеки и большая каучуковая плантация в Сегари.

Первые японские бомбардировщики налетели на Джорджтаун в десять часов утра. Моя красавица Расатхи вместе со служанкой паковала чемоданы: мы уезжали в Дублин, мне предстояло изучать право в колледже Троицы. Две минуты — и контору моего отца разнесло вдребезги, секретарь погиб, билеты на пароход превратились в конфетти. Отец выскочил на улицу и увидел, как наши спасители и защитники, австралийцы с британцами, разбегаются во все стороны, точно перепуганные цыплята. Дым, огонь, мародеры по всему Джорджтауну. Они ворвались в наш чудесный дом, эти китайские бандиты. «С бою взятое» — под такой маркой они продавали награбленное.

Мой отец был человек скрытный и всегда ждал худшего. Он заранее скупал велосипеды. Через два часа после бомбардировки он с помощью моего младшего брата доставил четыре драгоценные машины к лавке пряностей, которая принадлежала моим теще с тестем. Он посоветовал им не мешкая отправляться в Сегари. До нашей плантации было сто двадцать миль.

При этом разговоре я не присутствовал, но вскоре родители жены ворвались в дом на Куин-стрит, и все мы принялись обматывать вокруг тела драгоценности и совать купюры в обувь. Собрались мы быстро, но теще непременно потребовалось сходить в храм Шри-Мариамман, на другую сторону улицы. Она поговорила с неким жрецом, приверженцем Индийской национальной армии, и принесла своему супругу брошюру:

ДРУЗЬЯ, СТОНУЩИЕ ПОД ИГОМ БЕЛЫХ ТИРАНОВ! НАСТАЛ ЧАС ВАШЕЙ СВОБОДЫ! ПРИШЛИ ВАШИ ИЗБАВИТЕЛИ!

— Так зачем же, — спрашивала она, — бежать в глухую провинцию? Какая нужда? Японцы нас любят.

И через три дня, когда новые избавители вошли в Пенанг, мы все еще торчали в городе. К полудню полетели головы. Потом японцы стали отнимать часы и велосипеды. Насиловать женщин в узких проулках Кинг-стрит. Тут моей теще приспичило ехать в Сегари, и после трех часов дня мы тронулись в путь, в самый разгар ливня. Жена подвязала нашу малютку-дочь к груди.

Дождь укрыл нас. К вечеру мы без помех добрались до берега, сампан с мотором перевез нас на другую сторону, в Баттеруорт. К десяти часам мы проехали еще двадцать миль до Букит-Тамбуна, где клиент моего отца, некий мистер Хан, держал фирму грузовых перевозок. Кончилась фирма! Японцы конфисковали все грузовики заодно с мистером Ханом. Семья плачет. Бедолаги. Они пустили нас переночевать в гараж.

Теще путешествие оказалось не под силу. Драгоценности натерли кожу, легкие отказывали. На следующий день мы проехали всего час, не могли слушать ее стоны. Остановились в Пантай-Бару — что-то вроде Чайнатауна, однако там жили и торговцы из Индии. Они построили деревянные дома на сваях вдоль реки, впадавшей в Малаккский пролив. В этом шумном местечке наш родственник держал аптеку. Он предложил оставить женщин с ним, а мы с тестем решили пробиться в Сегари и привести оттуда «лендровер».

На следующее утро я уезжал, довольный собой: мою милую жену я оставил в постели с дочуркой у груди.

Я думал, что спас родных, но в тот же день коммунисты напали из засады на японский патруль и убили пятерых солдат. Казалось бы, чем плохо? Хуже не бывает. В ту же ночь японцы пришли в Пантай-Бару. Заперли всех в деревянных домах и подожгли. Если кто-то выскакивал из огня, в него стреляли. Все, больше говорить не могу.

И Мулаха сплюнул на траву.

— Извини, туан!

Он встал и пошел к дороге. Я поднялся, но он рукой указал мне на скамейку. Я повернулся к нему спиной и посмотрел на мертвого пса, валявшегося в свете луны.

Когда Мулаха сел рядом, он заговорил совсем тихо:

— Не стоило бы рассказывать больше, но вот что: я решил отомстить, понимаешь? В этом все дело. Отомстить — дожить и отомстить. Убить подонков и выжить самому.

Теперь он повернулся ко мне. Я видел глубокую морщину на лбу и мертвый глаз.

— Видишь? — Он показал рукой на мертвую собаку. — А ты думал, я — тамильский раб.

— Ничего подобного! — возразил я.

— Тогда я скажу: я — Дато Шри Тунку, Отравитель. Я послан тебе небом, друг. Я — тот, кто тебе нужен.

37

Они сгорели заживо, как я тебе сказал. Айх, волны у берега Пантай-Бару, обугленное дерево, тела — все плыло. Вот тогда-то мой левый глаз ушел вкось — тогда, не раньше. Правый глаз плакал, как младенец, левый ослеп и высох от ненависти.

Я ехал в отцовском «лендровере». Меня вытащили из машины, побили бамбуковой палкой. Я пошел на север по лесным тропам. Не мог сплюнуть слюну. Влага выходила из меня слезами.

У братьев остались велосипеды — не спортивные, какие японцы отбирали, другие, слишком высокие для этих убийц. В Букит-Тамбуне братья нагнали меня. Я отказался возвращаться с ними в Сегари. Они повязали черной тряпкой мой раненый глаз, но я сорвал повязку. Не хотел скрывать ненависть. Это все, что уцелело от любви.

Перейдя мост у Баттеруорта, Мулаха узнал, как низко придется кланяться оккупантам, но ему было все равно — во всяком случае, так он утверждал спустя много лет, ведя — Чабба под луной вдоль Норт-Бича.

— Я приполз в Джорджтаун, словно одноглазый червь, — сказал он Кристоферу Чаббу. — Словно песчаная блоха, которая вопьется им в ноги.

Городские мусорщики не выходили на работу, отбросы копились на улицах, появились крупные москиты. Дом на Куйн-стрит разграбили, но Мулаха отыскал чистую одежду в серванте отца и направился в «В. О.».

— Там японцы размещали офицеров, — сказал он. — Где же еще-ла?

По канавам вдоль Пенанг-роуд текла черная густая жижа.

На Фаркхар-стрит он остановился прямо напротив запретной двери. Его окружили рикши.

— Мулаха, — шептали они, — Мулаха, скорее уходи. Не смотри на них этим глазом. Они тебя убьют-ла.

— Но мое имя означает «гнев». Я говорил тебе это, Кристофер?

— Нет.

— Как же, говорил. У отца было такое же прозвище. И я был в гневе, можешь мне поверить. А потом рикши умолкли, и я сразу понял, почему. Явился палач. И уже смотрел на меня с порога, распахнув дверь «Восточно-ориентального отеля» — того самого, где мы с тобой встретились, куда у меня вроде бы нет больше права ходить, где моя мать — настоящая тамильская красавица — танцевала некогда с мистером Саркисом, а тот балансировал бутылкой виски на голове.

— Палач — это солдат?

— Капитан японской армии. У него была клочковатая, растрепанная борода. Длинные немытые волосы. Левая рука сплошь в часах — штук десять, по крайней мере. Сабля была не такой уж длинной, но его ноги — еще короче, ножны цеплялись за тротуар, когда он шел ко мне. Я склонился в поклоне, упал на гудрон. Словно дохлая рыба. Сабля проскрежетала возле моего уха — хуже, чем когда ногтем проведут по школьной доске. Я почуял его запах, туан, и понял, кто он есть. От него пахло. Воняло, как от последнего нищего. Я услышал, как сабля выходит из ножен, и гнев умер во мне. Я обмочил штаны.

— Кепара потоп? — спросил он.

Он плохо выговаривал слова, но я понял. «Кепала потоп», — вот что он хотел сказать. Отрубить голову. Хочу ли я, чтобы мне отрубили голову.

— Нет, туан!

Острием сабли он коснулся моей руки, «ролекс» омыла тонкая струйка крови. Не дожидаясь приказа, я снял часы и протянул ему. Поднять глаза я не осмеливался, но знал, что он внимательно рассматривает корпус: он прочел вслух имя и адрес, которые мой отец велел выгравировать на часах. Отец говаривал, что я бы и голову где-нибудь оставил, не будь она крепко привинчена.

— Говорить по-английски?

— Немного, туан.

— Это твой дом, Ролекс-сан? Куин-стрит?

— Да, туан.

— Очень хорошо. Чоп-чоп. Пошли. Сейчас. Кристофер, вокруг него вились мухи, ползали по нему, купались в облаке вони. Потом я слышал разные истории: мол, он был королевской крови и дал обет не мыться и не стричь волосы до победы, — не знаю, что тут правда, знаю одно: ему нравилось рубить головы.

Он подозвал рикшу и уселся, пристроив обнаженную саблю на коленях. Мне он велел бежать впереди и показывать дорогу. Когда я отворил дверь дома на Куин-стрит, он отобрал у меня ключ и заперся внутри. Я не сразу сообразил, что он завладел моим домом. Я-то думал, он только грабить явился, подонок. Я готов был содрать с него кожу, сварить, как цыпленка в горшке.

— Не кипятись, — сказал Чабб.

— Нет, никогда! Релекс — ни за что. Ни тогда, ни потом. Я видел, что творили выродки. Я знаю, как с ними надо. Мы допустили, чтобы Тацуки Судзуки убивал наших жен и детей.

— Так его звали?

— Мы дали этому человеку, Кристофер, — человеку, который захватил дом моей семьи, — рубить головы нашим близким. Где тогда были англичане? Ушли. Австралийцы? Драпанули. А мы — допустили. Мы видели, как он обтирал саблю листом белой бумаги. Вот кого надо было убить, грязную свинью, залезшую в мою постель, точно паразит в кишки. Но как убить — вот о чем я все думал.

На Куин-стрит жила старая китаянка, Кристофер. У китайцев слишком много детей, девочки им не нужны. Эту удочерили индусы, и она делала апом — индусский завтрак, рисовая мука, кокос, сахар, очень вкусно. Она готовила в отту када, лепившемся к задней стене, точно ракушка к скале. До того дня, как у меня отняли дом, мы с ней ни разу не говорили. Но теперь китаянка пустила меня к себе, Кристофер. Я спал рядом с ней в крохотном сарае на полу. Оттуда я следил за дверью собственного дома. Я видел, как демон входит и выходит, придумывал способы уничтожить его.

Вскоре у него появился красный «эм-джи» — наверное, отнял у какого-то баба с Норт-Бича. По другую сторону дома стоял лоток с папайей и бананами. Хозяина звали Сундралингам — красивый черноусый парень. Как-то поутру он нечаянно зацепил «эм-джи» своей тележкой. Вот невезение. Напугался до смерти и сразу во всем признался, как только капитан Судзуки показался на пороге моего дома. Да, это он, никто другой, он во всем виноват. Пусть туан отнимет у него жизнь, лишь бы никто больше не пострадал. Я видел, как Судзуки сжал пальцы на рукояти сабли, но пока что ее не вынимал.

— Хочешь кепара потоп?

— Нет, туан!

— Тогда добудь мне мускусную дыню.

— Что это?

— Не обезьянью еду. Не вот это. — Одним движением он смел папайи с лотка. — Добудь мне мускусную дыню. Сейчас сезон.

Сундралингам знал, что его ждет кепара потоп, ведь такой заказ он не смог бы выполнить даже перед войной.

— Хорошо, туан. Завтра, туан.

На следующий день Сундралингам исчез. Убежал, умер — почем знать? К лотку никто не притрагивался. Бананы почернели и сгнили. Папайи испускали вонь, мухи вились над ними, точно над Судзуки. Много, много часов я лежал в отту када, вдыхая тяжкую вонь и думая, как напрасно было полагаться на чужеземцев. Нет, они нас не спасли. Нужно было довериться Малайе. Наша страна стоила миллиона британских солдат. Она — словно огромная ядовитая рыба, туан, которая позволяет маленьким рыбкам заплывать в свои жабры. Мы — такая рыба, туан, мы будем в безопасности там, где японец найдет свою смерть. Повсюду в природе есть тайные средства, чтобы избавить страну от этих чудищ. Черепаха, лягушка, жаба — все превращается в оружие. Смерть спрятана в червяке и в кузнечике. Вон там растет бамбук — прямо перед тобой, Кристофер. Попробуй. Нежные волосики, точно у женщины промеж ног, но я могу сделать из него яд и ты упадешь мабок, словно этот пес.

— Я не хочу никого травить, — сказал Чабб.

— И вот я подумал о мускусной дыне. Всякий бы сказал, это невозможно, ни единого шанса. Все по карточкам, по гунтангу риса на человека, больше ничего. Но в аэропорту приземлялись большегрузные японские самолеты, деньги переходили из рук в руки, я был знаком с китайским гангстером Йео Хуан Чу, он же Картошка. Денег он запросил немеряно, но я одолжил английские фунты и через три недели заполучил три прекрасные мускусные дыни. Триста фунтов они стоили, целое состояние, но не так уж дорого за невозможное.

Наутро, когда Судзуки вышел из моего дома, он первым делом покосился на лоток Сундралингама. Все прибрано, вычищено, так и сияет, и — три мускусные дыни на серебряном блюде. Глаза у него чуть не выскочили.

— Не мог же он ничего не заподозрить, Мулаха?

— Разумеется. Если б он ничего не заподозрил, я бы только время зря терял. Юн украл у меня дом. Я ненавидел его. За мускусными дынями он послал не меня, а Сундралингама, но Сундралингам сбежал, или погиб, или угодил в тюрьму. Так или иначе, Судзуки получил три прекрасные мускусные дыни. Он погрозил мне пальцем, как бы предостерегая. Я заглянул в его черные глаза и испугался.

— Мы поделимся, — решил он наконец. — Мы съедим дыню пополам, Ролекс-сан.

Руки у меня тряслись. Я предложил ему дыню, но он выбрал другую, с зеленым пятнышком. Я взял нож, разрезал дыню пополам, протянул половину ему. Он окликнул урода-сержанта и послал его в мой дом за двумя ложками — лучшими серебряными ложками из сервиза моей матери. Мы ели, сидя плечом к плечу на низких металлических табуретах, выставленных на Куин-стрит. Ножны концом упирались в землю. Вонючее чудовище, скорпион с волочащимся по земле жалом.

— Очень хорошо, — сказал он. Но я видел: он еще не успокоился. — Завтра я вернусь, Ролекс-сан. Мы снова будем есть вместе.

И он сел в «эм-джи» и уехал.

На следующее утро сержант нашел его в постели моих родителей. Судзуки расцвел за ночь, словно хризантема, — лепестки крови проступили сквозь кожу.

При лунном свете Чабб увидел, как ярко и возбужденно сверкает здоровый глаз его друга. Этот человек для меня чересчур опасен, подумал он.

— Мулаха, я хочу только вернуть свою дочь.

— Да, тебе повезло: она жива.

— Я не хочу никого убивать.

— И не хочешь знать, как он умер?

— Наверное, ты впрыснул яд в его половину дыни.

— В дыню, которую он выбрал? Или во все три? А что помешало бы яду растечься по всему плоду? Нет, понимаешь — я вспомнил малайский обычай. Я подготовил нож. Я покажу тебе, как это делается. Сумеешь?

Я ничего не хотел знать об этом.

— Я тебе покажу. За это дело и еще пятьдесят шесть таких же на службе моему народу губернатор Пенанга вручил мне дурацкую панглиму. Дом наш захватили четтиары — это длинная история… И я стал сигку — еще одним бедным учителем-тамилом, как мой дед.

Они добрались до ворот школы и в молчании прошли вдоль плотной, темной стены леса к дому Мулахи. Хозяин сразу же отпер тяжелый висячий замок — то был момент странной, извращенной близости, словно в запертой комнате дожидалась какая-то зловещая тайна, словно там они надумали совершить преступление или переспать друг с другом.

— Входи, — сказал Мулаха.

38

Сухие пучки растений свисали с потолка, лежали по углам. У окна стоял серый металлический стол, заваленный книгами, листами бумаги, ножами, весами, туземной глиняной утварью. Вдоль стен тянулись полки со стеклянными банками, где прежде хранили мед или арахисовое масло, а теперь на них виднелись белые лабораторные наклейки единого размера. Пахло сильно — будто забродившим чаем.

— Мое хобби, Кристофер.

Кое-какие этикетки Чабб сумел припомнить: «Желчный пузырь сома», «Игла ската», «Жук денданг», «Кузнечик песан».

— Сотни банок, мем, можете вы себе такое представить? Муравьи, лягушки, засохшая рыбья слизь. Сперва я принял это за шарлатанство, но я был не прав. В К. Л. я почитал кое-какие брошюры и выяснил: от этой гадости и впрямь можно умереть или по крайней мере тяжело заболеть. Хуже всего порошки — истолченная многоножка, к примеру. Один вдох — и ты покойник. Вот почему он запрещал открывать окна. Чхе! Что он за безумец? Готов уморить человека во имя добра.

Он решил за меня — я должен прикончить Маккоркла. Моего мнения никто не спрашивал. Благодарность не требовалась. Мулаха любезно обещал научить меня, как это правильно обтяпать. Он все твердил, какое для меня счастье — встреча с ним, — но в пять часов утра особого счастья я не ощущал. Мулаха порывался отыскать пса и на нем показать действие яда.

— Устал, — пожаловался я.

К черту собаку. Он только покажет мне, как был убит Судзуки. Я вовсе не хотел этого знать — ни тогда, ни после. Мулаха протянул мне тот самый нож, которым разрезал мускусную дыню. Значит, так: сперва он смочил нож мочой, чтобы яд лучше прилип к нему. Потом смешал какой-то порошок с растительным маслом и покрыл ровным слоем одну сторону лезвия. В этом весь секрет, понимаете: яд остался только на одной стороне. Здоровый глаз, больной глаз. Добрая сторона, злая сторона. Злую сторону он смазал четырьмя ядами. В комнате стоял сильный запах, во рту появился какой-то привкус, и думал я только об одном: как бы уйти отсюда.

Следующее утро: Бешеные псы и англичане. Я пошел пешком в Джорджтаун и там — ой-ой-ой! — меня дожидалось длинное гневное письмо от Нуссетты. Страница номер один: я — пиявка, и она мне больше ничего никогда не даст. Вторая страница: я — лжец. По ее словам, я сам вызвал Маккоркла. Страница третья еще того хлеще: Маккоркл — выдумка, существует лишь в моем воображении, а если я попытаюсь утверждать, будто она встречалась с ним на Кингз-Кросс, она подаст на меня в суд.

Что я мог ответить? Я застрял в «Английской школе Букит-Замруд», и когда директор, выждав, нанес удар, я не мог торговаться и принял нищенское жалованье. Математика и физика, двести пятьдесят долларов в месяц за вычетом питания.

Чабб, сидя рядом со мной, внимательно посмотрел на свои сухие ладони.

— С «Верным попугаем» было покончено — разве что изредка. По ночам я зубрил математику на завтра.

Почти три месяца, до конца муссона, Чабб продержался в доме с ядами. Дважды его тревожили известия о Маккоркле и девочке, но оба раза нить обрывалась, и вскоре он отчаялся. Но Мулаха не сдавался: он дал слово, и на карту была поставлена его честь.

— Он заставил меня собрать чертову посылку нестандартного размера, хотя рикши ничего больше не сообщали. Вот так я должен буду убить Маккоркла — или нет, лучше вот эдак. Каждый раз он пробовал очередной яд на какой-нибудь дворняге или курах и заставлял меня смотреть, как животные издыхают. Мне тяжело было видеть их страдания. Несколько раз Мулаха травился сам, по ночам его сводило судорогами или рвало. И не понять, ошибся он или нарочно. Трижды, когда надо было ехать с крикетной командой в Куалу-Кангсар — он принимался блевать в шесть утра, и мне приходилось ехать вместо него. Директор, Дэвид Грэйнджер из Баллана, брал меня в плен, сажал рядом и не давал читать — я был обязан слушать его дурацкую болтовню. Излюбленная тема — «характер малайцев».

Намажет весь свой дурацкий нос цинковым кремом, мем, точно чертов обгорелый страус. О Малайе он понятия не имел, но страшно боялся амока. И в этот раз все болтал, пока автобус не затормозил посреди дороги. Тут он перепугался: террористы!

— Ничего особенного, — успокаивал я. — У кого-то машина сломалась.

Но Грэйнджер уже вышел в проход и уткнулся ярко-белым носом в плечо водителю.

Поперек дороги стоял большой серебристый автомобиль, а вокруг — толпа малайцев в разноцветных одеждах.

— Ничего, дружище? Ничего? Это же оранг-кайя-кайя.

— Оранг-кайя-кайя, — поспешил объяснить мне Чабб, — хоть и не царской крови, но почти так же важен. Этот титул означает богатство. Грэйнджер принялся орать на водителя. Шофера звали Ки Гуат Инг, но Грейнджер называл его А Ки, будто пса:

— А Ки, открыть дверь!

И выпрыгнул из автобуса на дорогу, точно стервятник, обнаруживший аппетитную дохлятину.

Толпа раздвинулась, словно лепестки гигантского мака, и в самом центре Чабб увидел высокого светлокожего человека с седыми волосами и белыми усами, которые отнюдь не скрывали его надменность. Клетчатая куртка переливалась множеством варварских цветов, свободные белые штаны из шелка были многократно обмотаны у талии алым кушаком. С этим нарядом изумительно сочетались небесно-голубые матерчатые туфли.

Перед этой блистательной фигурой Грэйнджер — сам цвета овчины — разве что на колени не пал. Кайя-кайя удостоил его нескольких слов, а потом отвернулся к своей свите. Директор постоял в недоумении: упорствовать или удалиться? Наконец, поклонившись спине кайя-кайя, он вернулся в автобус. Чабб со вздохом отложил книгу.

— Я предложил подвезти его, — сказал директор, — и знаете, что он мне ответил? «У меня есть свой механист». Ха-ха! Неплохо, а? «Механист». Вы подумайте, сколько у него денег. Разъезжает с собственным «механистом». Вон он, полюбуйтесь.

Автобус медленно пробивался сквозь толпу, и когда он объезжал машину, из-под «остина-ширлайна» неторопливо вылезла крупная, сутулая фигура, и белое лицо, моргая, повернулось к Чаббу.

— Господи! — вскрикнул Грэйнджер. — Проклятый англичанин!

Это был Боб Маккоркл. При виде него Чабб позабыл и о крикетной команде, и о Дэвиде Грэйнджере. Он вскочил с места и кинулся к водителю.

— Останови автобус! — потребовал он.

— Ты сидеть, — ответил Ки Гуат Инг. — Мы уже поздно.

— Гостан, пожалуйста. — То есть: сдай назад.

Грейнджер сжал его плечо.

— Полно, старина, что за паника? Садитесь!

Чабб не любил насилия, но автобус набирал скорость, и никто не собирался гостан по его просьбе. Он оттолкнул директора в тот момент, когда Ки Гуат Инг поддал газу, и Грэйнджер, повинуясь физическому закону из программы первого класса (М = m*x*v) попятился через весь проход, высоко задрав руки с гримасой тревоги на веснушчатом лице.

— Простите! — воскликнул Чабб.

Ему показалось, директор так и пойдет вприпляску до заднего сиденья, но тот вдруг тяжело приземлился на копчик.

— Останови автобус! — заорал Чабб.

— Держите его, мальчики! — завопил директор. — Держите мерзавца!

Оба приказа были исполнены. Автобус замер, а четырнадцать волооких принцев, пропахших мылом и чесноком, набросились на своего учителя математики. Они били его по голове, царапали ему лицо и руки, толкались костлявыми коленками и локтями. Чабб не мог в ответ ударить мальчишку, а потому его схватили и подтащили к директору.

— Вставайте!

Чабб помнил одно: ему нужно выбраться из автобуса.

— На место! — скомандовал Дэвид Грэйнджер.

— Мне нужно выйти.

— Сядьте, сэр!

И тут — великолепная уловка, которой он гордился многие годы спустя — Чабб согнулся и начал рыгать.

— Откройте дверь! — возопил директор.

Одним прыжком Чабб выскочил из автобуса и кинулся бежать по пыльной Ипо-роуд. И наплевать ему было на исписанную стихами тетрадь, три рубашки, две пары брюк и томик Малларме, остававшиеся в коттедже Мулахи.

Они успели отъехать всего на милю, от силы две от «остина-ширлайна», однако дорога, размытая дождями, вела в гору, и Чабб вскоре перешел с галопа на хромую рысь, а когда добрался туда, где еще недавно лежал под машиной Маккоркл, нашел там лишь черное масляное пятно в грязи. Другой бы человек пожалел о своей опрометчивости, но Чабб прикинул: вся толпа в «остин» поместиться не могла, а поскольку на дороге никого не видать, значит, где-то неподалеку деревня. Рядом протекала большая река, и он предположил, что резиденция кайя-кайя стоит на берегу. Разумеется, не было гарантий, что там он застанет и Боба Маккоркла, однако вряд ли «механиста», измазанного в машинном масле, усадили в роскошный автомобиль.

Он нашел тропу, поначалу довольно ровную, но вскоре в ней появились глубокие рытвины, залитые водой и грязью, — что неудивительно, поскольку дорогу для собственного удобства протоптали слоны.

С утра Чабб отправился в путь в белой крикетной форме. Шесть часов спустя, к вечеру, он вышел из джунглей, весь в красной глине и зудящих укусах. И все же, сам удивляясь своей радости, оглядывал широкую, спокойную реку, различая издали на берегах, под навесом листвы, дома, сады и рисовые поля. Это было красиво — и алая полоса неба вдали, за последней грядой живописных гор, придавала зрелищу еще большее очарование. В низине виднелись свайные постройки, крытые пальмовыми листьями, а в стороне красовался ярко-желтый дворец с высокими крутыми крышами и перекрестными штрихами балок — эдакий пряничный домик. В тени возле резиденции стоял «остин-ширлайн».

Я закрыла блокнот, и мой странный гость поглядел на меня с недоумением.

— Это еще не конец, — предупредил он. — Еще многое нужно рассказать.

— Мистер Чабб, вы говорили весь день и добрых полночи. Мне нужно передохнуть.

— Разумеется, — кивнул он. — Я вернусь в полдень.

Не дожидаясь его ухода, я скрылась в ванной и попыталась отмыть чернильные пятна со сведенных от напряжения пальцев.

39

И много лет спустя девочка помнила тот день, когда Чабб явился во дворец. Сначала кайя-кайя увидел бер-ханту, столб красного огня в вечернем небе, но тогда он не слег и дождался еще одного дурного знамения: в распахнутую дверь влетела огромная птица. Одно из самых ярких ее воспоминаний: увидев птицу, седовласый кайя-кайя ничком упал на огромную кровать из тика, а его домашние рассеялись, словно перепуганные цыплята.

До того момента он по обыкновению вел себя вполне учтиво. Сидел с ее бапа в машине, бапа показывал ему сломанную деталь и объяснял, как ее починить. Потом девочку с мужчиной пригласили во дворец, но в тот вечер ей перепал всего лишь глоток сладкого красного напитка, и вдруг в воздухе что-то зашуршало и в комнату с жалобным воплем влетело существо с огромной рогатой головой и тяжелыми темными крыльями. Мгновение и оно унеслось в сумерки, скрылось под перистыми листьями пальм. Все опрометью разбежались, бросив кайя-кайя в одиночестве на постели. Он даже голубые туфли не снял.

Потом люди робко потянулись обратно в большой дом, бапа о чем-то их спрашивал, но они так испугались, что перестали его понимать. В дом вошла старуха, одетая по-мужски в куртку с короткими рукавами, брюки и саронг — она, оказалось, была паванг. Расставила на полу вокруг кровати сосуды с какой-то жидкостью и свечи. Вскоре явилось пять женщин с барабанами, а бапа с девочкой устроились у открытой двери. Женщины отошли в дальний угол и начали негромко играть на барабанах — они поглаживали их изящными длинными пальцами, бледными и красивыми с внутренней стороны, словно перламутр. Паванг закрыла лицо куском желтого шелка и затянула странную песню.

— Что она делает, бапа?

— Полагаю, изгоняет из него беса.

Девочке очень хотелось посмотреть на злого духа. Интересно, думала она, ящерица ли это, потому что однажды, в другом месте, она почти что видела такого беса. Там жила ведьма, которая насылала заклятья и убивала младенцев. Ее схватили, связали руки-ноги и бросили в реку, и держали голову под водой длинной раздвоенной палкой. Когда ведьма умерла, из носа у нее выскочила ящерица, но женщины ее поймали и убили, положили в бутылку, а бутылку закопали под бананами, чтобы ведьма не могла больше творить зло. В тот раз ей не позволили смотреть. Теперь у нее было место в первом ряду.

Но потом им велели уйти — даже не разрешили взять с собой красный напиток, — и бапа увел ее в банановую рощу. Они сидели на корточках на голой красной земле и смотрели, как спускается в воду солнечный шар, окрашивая реку в золотисто-оранжевый цвет, в тон шелковому платку на лице паванг.

В Куале-Лумпур эта девочка, уже далеко не малышка, рассказывала мне, как жаловалась бапе на то, что осталась без красного напитка. Она — это было заметно — как правило, получала то, чего хотела, а потому страшно удивилась, когда бапа вдруг зажал ей рот огромной рукой, пропахшей машинным маслом.

— Вон он, — шепнул он ей на ухо, его дыхание отдавало апельсинами и мятой. — Смотри, вон ханту. Его выманили.

Точно, вот он — несется вниз под гору, гонимый неумолчной песнью паванг. Большой, неуклюжий ханту споткнулся и покатился с крутого обрыва позади дома.

— Черт! — яростно крикнул он. Он был весь белый, как привидение, а чтобы замаскироваться, вымазался в грязи. Напрасно я высматривала его, подумала девочка, теперь он постарается сделать мне плохо. Бапа обнял ее, прижал лицом к своему плечу, чтобы ханту ее не увидел. Так безопаснее, но кто знает, на что способен ханту?

Ханту бродил вокруг дома и громко и хрипло вопил, пока трое сыновей кайя-кайя не сбежали вниз по ступенькам. Двое размахивали крисами[83], у третьего в руках было здоровенное ружье; они набросились на ханту и связали его. Тот кричал и стонал, просил отпустить, но сыновья кайя-кайя поволокли его к машине и крепко привязали к рулю, чтобы и не надеялся сбежать.

Тут ханту увидел девочку и страшно закричал — он молил ее подойти ближе, но сыновья кайя-кайя начали бить его, и били, пока не умолк.

Когда стемнело, девочка вместе с бапой пошла вслед за всеми к реке, вскоре к ним вышел кайя-кайя, они устроили пир в плавучем доме со стенами из бамбука, и все были счастливы. Девочка гадала, как поступят с ханту, — она боялась, что он придет за ней ночью, а потому бапа взял горящую ветку и они вместе пошли посмотреть и убедились, что ханту надежно привязан длинной ротанговой веревкой.

Бапа заговорил с ним прямо.

— Они знают, кто ты есть, — сказал он.

— Ты украл ребенка, — ответил ханту. — Я тебя поймаю. Ты сядешь за это в тюрьму.

Девочка испугалась до смерти — всю ночь она жалась к бапа, но утром он показал ей: бояться уже нечего. Ханту посадили на плот, в самую середку, мужчины в лодках направили плот по течению и громко закричали, когда плот понесло к морю, где ханту, конечно же, погибнет и никогда не вернется тревожить кайя-кайя и маленьких девочек. Бапа подхватил малышку, высоко поднял ее, она заглянула в широкое, сильное лицо и на нее снизошел тот блаженный покой, что бывает лишь в детстве, когда тебя любят всей душой и надежно защищают от всего мира; ей стало все равно, что будет с ханту, река несет его в такое место, где из уродского носа во все стороны прыснут ящерицы, которые тоже не спасутся.

40

В четверг Чабб явился гораздо раньше условленного времени, и я не принимала его до ланча.

В запасе оставалось всего три дня, а потому такое поведение было нелепо и непонятно даже мне самой. Должно быть, не хотелось признавать, до какой степени меня поглотила его история, и мне самой было странно, что я так подробно все записываю и все чаще дотошно переспрашиваю Чабба. Он превратил меня в свою сотрудницу, и в этой роли мне было, мягко говоря, неуютно.

Зато силы Чабба возрастали, и на этот раз, дождавшись меня в вестибюле, он предъявил большую замасленную карту Малайи времен японской оккупации. Мы расстелили ее на столе в китайском ресторане отеля, и, сидя за этим столом, я представляла себе экстренный выпуск «Современного обозрения» вдвое толще обычного — с повестью Чабба и стихами Маккоркла.

Я была вполне убеждена, что заполучу их не позднее пяти; видимо, чай бросился мне в голову, и я отбила Антриму телеграмму за подписью «Элгин»[84]: «Великое сокровище захвачено на Востоке».

Слейтер на глаза не попадался. Если бы мне сказали, что он в эту самую минуту грабит банк или пользует мальчиков, я бы и бровью не повела. Я уже видела впереди финишную ленточку.

Свечерело, и Чабб пригласил меня прогуляться в густых испарениях до Джалан-Кэмпбелл. Я тащила с собой блокнот, на ходу уточняя сыпавшиеся из Чабба имена и выражения. Малайзия, прежде совершенно чужая мне, становилась все более знакомой.

Вскоре мы добрались до велосипедной мастерской. За витриной с яростно сбитым в клубок содержимым сидела миссис Лим, держа на коленях большую коробку шоколадных конфет. Рядом пристроился китайчонок, которого я прежде здесь не видела. Чабб заговорил с ними на ломаном малайском. Миссис Лим тем временем разворачивала конфету. Чабб не сразу понял, что именно она ест, а когда разглядел эту роскошь, почему-то обозлился.

Когда Чабб бросился к ней за прилавок, миссис Лим явно удивилась — и еще более удивилась, когда Чабб вырвал у нее коробку, перевернул и яростно затряс, разбрасывая шоколад ей на колени и на бетонный пол.

Он произнес всего одно слово. Китаянка с вызовом поджала губы. Мальчик принялся подбирать шоколад.

Чабб снова заговорил, резче прежнего, и женщина остановила мальчика. Возможно, костюм вернул Чаббу авторитет в ее глазах, а может, она подчинялась всегда.

Чабб рявкнул какой-то вопрос, китаянка повела взглядом в глубину лавки.

— Идем — приказал он мне, и мы пробрались сквозь джунгли старых велосипедов в закуток с краном, раковиной и зловещего вида железной кроватью, под которой я разглядела английское издание «Дуинских элегий»[85].

— Не здесь, — сказал он и повел меня дальше — за угол и вверх по гулкой деревянной лестнице. На втором этаже мы попали в комнату, совершенно не похожую на помещения первого этажа. Чистая, незахламленная, с высоким потолком и широкими вощеными половицами. Вдоль всех стен полки с книгами — то были не романы, не стихи и не мемуары, а толстые тома размером с телефонный справочник, с арабскими буквами на корешках.

У окна сидел Джон Слейтер — точь-в-точь Сомерсет Моэм в искусно сплетенном ротанговом кресле, а у его ног пристроилась девушка, которую мы оба видели в ночь с понедельника на вторник через окно. Я знала, что ей уже двадцать, но рядом со Слейтером она казалась немыслимо юной, почти ребенком.

— Привет, старина! — Слейтер и девушка смотрели какую-то книгу, но он — как-то слишком поспешно — встал и поднес эту книгу мне, словно в доказательство, что не был занят ничем дурным.

— Привет, Сара! — К каждой страницы были приклеены цветы и листья — все густо подписаны. Потом я еще пожалею, что так и не разглядела эту очень своеобразную красоту, но в тот момент меня волновало одно: Слейтер нас облапошил. Я не просто злилась — на душе стало муторно от того, как он обхаживает ребенка — сам старый, желтый, складки кожи наползают на воротник.

— Она говорит, это сделал ее отец, — пояснил Слейтер.

Но вместо книги я видела только вялый, чувственный рот и жуликоватые глазки. Мне было так обидно: Слейтер испортил только что зародившуюся дружбу. В эти три дня он успел и спасти, и предать меня.

— Тут еще пятьдесят таких, — продолжал он.

— Подонок, — сказала я. — Таких по морде бьют.

Он ухватил меня под руку, точно красотку, приглянувшуюся ему на вечеринке, отвел в сторону.

— Извини, пожалуйста, Микс, — шепнул он. — Сейчас ты все поймешь.

— И так все ясно.

— Тш-ш! Ты и понятия не имеешь, где мы находимся, Микс. Вся эта комната — храм, святилище Маккоркла, на хрен! — Он подмигнул — но больше по привычке иронизировать: уверена, он вовсе не хотел сбавить цену сказанному и, судя по голосу, был на редкость возбужден. — Смотри, — прошептал он.

Только тут я заметила причудливый небольшой алтарь. Тонкая струйка ароматного дыма поднималась от бледно-розовой палочки. Рядом стояли три маленькие глиняные фигурки — полагаю, их следует назвать идолами — и в яркой рамке газетная фотография красивого, сурового белого мужчины, с длинными черными волосами над высоким лбом.

— Это он?

Я взяла фотографию в руки и впервые заглянула в глаза Боба Маккоркла. Он смотрел на меня из-под вуали с разрешением пятьдесят пять точек на дюйм.

— Будьте добры, не шепчитесь, — одернул нас создатель фотографии.

— Я сказал Саре, что это — отец Тины.

— Это не ее отец! — возразил Чабб.

— «Бапа», как нам обоим хорошо известно, значит «отец», — напомнил Слейтер.

Чабб оглянулся на девушку — та, уже расположившись в большом ротанговом кресле, самодовольно ухмыльнулась в ответ. Ее лицо, даже перекошенное, оставалось замечательно красивым — прозрачные карие глаза, чистая оливковая кожа. Невозможно было определить, к какой расе она принадлежит.

Чабб вырвал фотографию у меня из рук, и девушка замерла.

— Это не твой отец, — повторил он. — И ты это прекрасно знаешь!

— Может, ты ее отец, старина?

Чабб застыл; правая его рука скользнула в карман пиджака.

— Будь я ее отцом, — произнес он наконец, — я бы не позволил тебе сидеть возле нее и пускать слюни, будто потасканная старая жаба с гравюры Бердсли[86].

— Ты полегче!

— Это ты — полегче-ла. В авиакомпанию, значит, поехал? Ты ее не получишь, даже если она сама захочет. Думаешь, купил нас? Костюм, шоколад что еще ты оплатил? Ада гула, ада семут. Где сахар, там и муравьи. Очередной белый старикашка приехал в Азию купить секс.

— Сара! — воззвал Слейтер ко мне.

Но как я могла заступиться, когда знала прекрасно, что и жизнь его, и творчество построены на соблазнении?

— Ты ему веришь? — обернулся Чабб к девушке. Та ответила непреклонным взором.

Чабб махнул рукой.

— Как я устал! — вздохнул он. — До смерти устал от этой собачьей бо-до жизни!

Девушка снова усмехнулась. Скверная девчонка, сразу видно, но пойди пойми, знала ли она, о чем речь?

— Ты хоть понимаешь, как я работаю, да или нет? Видишь, как я вожусь с дурацкими велосипедами? Я ученый человек, знаешь? Диплом с отличием. С отличием! Что я тут делаю? Ради кого? Ради чего? Думаешь, я Чуа Чен Бок? Куплю тебе особняк на эти велосипеды?

— Послушай, старина!

Чабб резко обернулся:

— Ты на ее стороне, Слейтер?

— Вот именно.

— Так купи ее, — грубо сказал Чабб. — Цена сходная.

Что бы ни творилось с ним, смотреть на это было жутко: человек разваливался у меня на глазах.

— Всё забирай! — визжал он. — Одна цена-ла. Дешево, очень дешево. Жернов на моей шее — женщины, велосипеды, вулканизатор — забирай!

Он дико озирался, словно бы в поисках того, что можно ударить, уничтожить. Он был не так уж стар, едва за пятьдесят; проворно развернулся и схватил том с полки за спиной.

Я угадала, что это. — Когда я увидела серую, сморщенную, будто древесная кора, обложку, по телу пробежал трепет. В следующую секунду я услышала яростный вопль девушки и заметила торжествующую гримасу на лице Чабба.

И тут в хаосе появился очередной фактор: на лестнице возникла изуродованная шрамами китаянка — пригнувшись, со ржавым мачете в руках.

— Господи… — пробормотала я.

Чабб обернулся, и девушка бросилась вперед, чтобы вырвать у него книгу, но шуршащие тапочки выдали ее, и Чабб безжалостно отшвырнул девушку в сторону. С лязгом упал серебряный крис.

— Ну и ну… — пробормотал Слейтер.

Девушка вновь схватилась за оружие, но Чабб ногой выбил кинжал из ее руки. Тина вскрикнула, крис хоккейной шайбой пролетел через всю комнату и зацокал по ступенькам. И в ту же минуту маленькая скрюченная воительница ворвалась в комнату, размахивая своим ржавым оружием.

Я струсила окончательно, но Джон Слейтер, к чести для него, твердо преградил путь китаянке.

— Отдайте мне это, бабуся. Будьте умницей.

Лезвие, словно лопасть пропеллера, со свистом рассекало воздух, а Слейтер преспокойно протягивал руку.

Китаянка замерла, глаза ее опасно горели. Поклясться готова, в ту минуту она прикидывала, не лучше ли будет убить нас всех.

— Ну же, бабуся? — ворковал Слейтер.

Она опустила мачете, но Слейтеру его не отдала и бдительности не ослабила. И Джон не сводил глаз с китаянки, хотя заговорил с Чаббом — тот прижимал книгу к груди, словно молитвенник.

— Верни ей книгу, Кристофер.

— Не лезь не в свое дело, Слейтер.

— Положи на место. Делай, что говорят.

— Они же ни слова из нее прочесть не могут, — сказал Чабб. — Ни та, ни другая. — Он выставил круглый подбородок, как упрямый мальчишка. — Попробуй, почитай им свои стихи. Желаю удачи.

— Положи на место, Крис.

Чабб метнул на меня быстрый взгляд — смотри, мол, какая толстая книга! Сколько в ней стихов! Он то ли радовался, то ли дразнил меня.

— Оставить ее тут гнить? — Теперь уже он обращался ко мне прямо.

Я не решилась ответить.

Очевидно было, что Чабб побаивается китаянки, но, вероятно, и у нее храбрости поубавилось: когда Чабб прошмыгнул мимо, он ушел невредим.

Если бы даже эту книгу, одну-единственную, не отстаивали свирепый крис и мачете, ее ценность выдал мне торжествующий взгляд Чабба. Когда он сбегал по лестнице, я подумала: твою мать, какой получится выпуск! Ведь я понимала, что Чабб унес собрание сочинений человека, носившего имя Боба Маккоркла, хотя по мне пусть бы его звали хоть Румпельштильцхен.

— Он ее сожжет к чертям собачьим!

Девочка впервые заговорила, и я с изумлением услышала от непорочной на вид красавицы грубый австралийский прононс.

— Подонок! — вопила она. — Мы тебя пришьем! — И она опрометью кинулась к лестнице, но Слейтер, рада отметить, ее перехватил.

— Ну-ну, милая, — сказал он, похлопывая хрупкое плечико. — Мистер Чабб — человек культурный. Он и стиха не сожжет, честное слово. Наша добрая Сара об этом позаботится.

— Он уже убил моего бапа.

Слейтер обернулся ко мне; глаза его возбужденно горели.

— Ты понимаешь, о чем речь, или нет?

— Конечно. Боб Маккоркл.

Услышав это имя, девочка наконец взглянула на меня в упор.

— Вы знали мистера Боба, мем?

За ее спиной Слейтер подавал мне какие-то отчаянные знаки, смысла которых я не разумела.

— Я читала кое-какие его стихи, — ответила я девочке, — и хотела бы прочесть больше. Надо издать всю книгу.

— Да, — решительно сказала она. — Этого мы хотим. Он — гений.

Отлично, подумала я. На такой успех, судя по крисам и мачете, я не смела рассчитывать.

— Пожалуйста, покажи мисс Вуд-Дугласс дневники, — поспешно вставил Слейтер. — Ты должна это видеть, Сара, что-то невероятное. Вот что я тут делал, а ты меня заподозрила.

— Он был гений! — повторила Тина, словно бросая мне вызов.

— Да-да, но я хочу догнать мистера Чабба.

— Темно, — сказала девушка. — Как вы его найдете? Он куда угодно мог пойти.

— Он может быть только в одном месте, — возразила я. — Сейчас я пойду туда и поговорю с ним.

Восемь часов вечера, четверг. Мне вдруг показалось, будто времени у меня больше чем достаточно.

41

Толстая, мясистая, битком набитая стихами книга, кое-где продолженная голубыми закладками. Украденный том дожидался меня, словно приманка, на кофейном столике в вестибюле «Мерлина» — читатель, конечно, предвидел это. Но когда Чабб приподнял салфетку, выставляя сокровище напоказ, я поняла, что книга не перейдет ко мне в руки, пока я не запишу его трижды проклятый рассказ до конца, причем во всех деталях.

— Поэт и его стихи — не одно и то же, — начал он, проводя рукой по морщинистой, переливчатой обложке. — Кто скажет, что он был за существо? Я не знаю, мем. Я создал его шутки ради, а шутка не может любить своего создателя. Когда я попался ему в руки, он не пощадил меня. Он убедил кайя-кайя, что я — ханшу.

Я послушно сняла с ручки колпачок.

Кайя-кайя был вполне себе добряком, продолжал Чабб, но Маккоркл влил яд ему в уши. «Свяжите его, замрите!» Меня сунули в подпол тростниковой хижины, где хранили и корзины с цыплятами. Корзины подвешивали, чтобы удавы не подобрались к ним в темноте. Обо мне так не заботились — привязали к свае. Москиты. Песчаные мухи. И это еще не самое страшное. После войны я начал бояться ночных джунглей.

Вчера я царапал мелом по доске в Пенанге. Сегодня, к стыду своему, проснулся в луже собственной мочи. Избитый, изувеченный, покрытый красной глиной, распухший от укусов. Деревенские жители явились за мной во главе с этим негодяем в комбинезоне «механиста». Он всем заправлял. Я говорил, что он снова обрил голову? Твердый, сверкающий череп, мем, словно кость. Если этот человек — плод моего воображения, ничего более поганого я не выдумал.

Меня усадили в большой ланчут — такой ящик, где промывают руду, — и привязали меня к нему ротангом. Аламак! Я решил, меня утопят в реке, как ведьму. Я заклинал его — собрата по искусству, земляка-австралийца, христианина. Он был глух.

Мое ненаглядное дитя стояло рядом с ним. Это была моя дочь, мем, в сером сумрачном свете я разглядел наконец доказательство, не ее красоту — она ей досталась от Нуссетты, — а две крошечные веснушки над верхней губой, здесь и здесь. Видите, у меня такие же. У моей матери тоже были.

Я попытался объяснить ей, что она — моя кровь и плоть. Но когда я ткнул себя пальцем в губу, девочка испугалась, прижалась к Маккорклу, обхватила руками его волосатую, толстую, как тумба, ногу. Я просил его отпустить девочку. Эта просьба его насмешила.

Малайцы очень талантливо обращаются с ротангом — эти парни на совесть привязали меня к ланчут, а потом перевернули, и я остался висеть. Они просунули в петли два длинных бамбуковых шеста и потащили меня к реке, словно визжащую, обделавшуюся свинью. Тут-то я и увидел, что меня ждет: «плотом» эту кучу веток можно было назвать только из любезности. Плавучий мусор! И в нем, конечно же, кишели водяные змеи, крысы, голодные огненные муравьи, которых согнал с насиженных мест муссон. Ротанговой веревкой эту груду плавника принайтовили к ящику с наживкой, а теперь протащили меня по отмели и привязали мой ящик сверху на этот «плот», после чего столкнули вниз по реке, без прощания и напутствия, без суда, приговора или проклятия. Двое юношей шли обок моего судна, пока его не закружило течение.

Я вывернул шею, высматривая ублюдка.

— Бога ради, помоги мне! — крикнул я.

Даже мускул не дрогнул на красивом, жестоком лице урода.

У моих ног шуршала ветками маленькая чи-чук. Когда река подхватила рывком нас обоих, ящерку и меня, юноши развернулись и двинулись обратно, в милую деревушку, а дочь моя уже давно повернулась ко мне спиной. Меня кружило, будто лист. Туман лег на воду — до самого края леса. Красивое было зрелище, только я вот погибал. Как говорится, телур ди худжунг тандук, яйцо качается на острие рога. Я понятия не имел, далеко ли до океана, да и какая разница: плот все равно разваливался.

Едва мы отплыли, одна длинная палка отломилась. Трон мой раскачивался. Я не храбрец, мем, но в тот момент я думал не о себе, а о моей драгоценной девочке. Как он обойдется с нею теперь, когда я умру и меня уже невозможно будет мучить?

Я любил ее — без надежды, без взаимности.

Как там у Одена? «Нет уж, если поровну любить нельзя, тем, кто любит больше, пусть буду я».[87]

Кристофер Чабб закашлялся — возможно, чтобы скрыть неловкость.

Я спросила, не чувствовал ли он порой хоть капельку ненависти к девочке.

Вместо ответа он предпочел рассказать о том, что было, когда туман растаял и припекло солнце, — сущая пытка. Он не сомневался, что умрет.

— Я пытался раскачать ящик, — сказал он. — Если б я мог броситься в реку и утонуть. Желтая, прохладная вода — даже думать о ней было отрадно. Терзать меня прилетела пчела. Не черно-желтая, как в Англии, а в бледно-голубую полоску. Прекрасная и жестокая, да? Описала два круга, села на лицо и стала пить пот. Пчела была маленькая, а мое тело выделяло пота вдоволь. С чего ей улетать? Руки у меня были связаны. Что я мог сделать? Только хлопать ресницами и фыркать в ее сторону, а ей-то что? Если б я ей мешал, она бы рассердилась, ужалила меня, только и всего.

Не стану докучать вам нытьем, мем. Вскоре после полудня я лишился чувств.

Очнулся я с жуткой болью в голове и увидел, что река несется с немыслимой скоростью.

Надвигались сумерки, солнце уже не палило, впрочем, это было неважно — жар остался в моем теле. Берега поросли казуаринами, мангровыми рощами, пальмами нипа и другими пальмами — не помню названия — выше прочих. Птицы верещали — шум, словно посреди базарной площади, а за ним я различал рокот моря, где меня ждал конец.

Чайки пикировали вниз полюбоваться на меня, и я боялся, как бы глаза не выклевали, но они оставили меня в покое. Плот осел, в ботинках хлюпала вода. Меня развернуло задом наперед, и я не видел, сколько еще осталось, как вдруг резкий толчок остановил плот — видимо, я наткнулся на изгородь.

42

Все это происходило за год до того, как Малайзия обрела независимость, — пояснил Чабб. — Современная эпоха. Кто бы поверил в такие феодальные распри? Как же они собачились-ла. Как раз эти междоусобицы и спасли меня. Раджа Кесил Бонгсу перегородил фарватер крепкими бамбуковыми шестами, чтобы сдирать пошлину с коммунистов, контрабандистов и всех прочих, кто по своим делам пользовался рекой. Из плавучих бревен он построил шлюзы и приставил к ним своих людей. Не знаю, с какой стати раджа Кесил Бонгсу поселился в захолустье — султану не угодил или здешний пейзаж ему приглянулся. Откуда мне знать? Так или иначе, он выстроил крепость в болотистой низине промеж двух рек и поселил молодых солдат в форте, где стены были восьми футов в высоту и шесть — в толщину. В серебристых кушаках они таскали острые крисы. Не с кого брать налоги? Не беда, можно драться друг с другом. Они спали по верху стен, впритык друг к другу, потому что в прилив пол уходил под воду на два фута.

Построили они и наблюдательную вышку, но лестница сгорела и потому вышкой перестали пользоваться.

Не знаю, сколько я бился о шлюз, пока меня заприметили. Уже на закате целая толпа с криками и воплями пришлепала по воде. Им насрать было на мою мигрень и солнечные ожоги — знай себе тянули и тащили, а когда увидели, что я не вылезаю из ящика, выхватили крисы и перерубили веревку. Не из доброты, мем, — они думали взять с меня пошлину.

Итак, белый человек приплыл к ним на груде хвороста. Кто-нибудь поинтересовался, как я сюда попал? Никто и вопроса не задал — потащили меня по болоту в деревню, и после того, как меня вывернуло наизнанку, представили радже Кесил Бонсгу, который весело приветствовал меня с высоты своего селанга. Вы знаете, что такое «се-ланг»? Это помост, который соединяет две части дома — довольно скромное было жилье, ничего общего с дворцом кайя-кайя. Раджа был молодой человек. Очень изящный, с длинными ресницами и влажными глазами, и по-малайски говорил так томно, что я счел бы его неженкой, если б не видел, как он управляется с людьми. Со мной он заговорил холодно, на изысканном английском. Позднее я узнал, что он закончил Кембридж с отличием.

— Откуда вы?

— Я австралиец.

— Откуда приплыли в мою реку?

— Я был школьным учителем в Пенанге, сбежал со службы и попал в плен в неизвестной мне деревушке. — Единственной приметой послужил «остин-ширлайн».

Брови молодого раджи подскочили, он склонил голову набок и разразился пронзительным смехом.

— «Остин-ширлайн»?

— Именно так.

— И что ты сделал этому человеку из «остин-ширлайна»?

Этот человек был как ртуть, мем, — то смеялся, словно мальчишка, то грозно щурился, будто задумал перерезать мне глотку, так что я величал его туаном, можете не сомневаться.

— Туан, — сказал я. — Я ничего не сделал человеку из «остин-ширлайна». Эти люди похитили мою дочь, туан, и я пытался ее спасти.

— Он похитил твою дочь? Не может быть! — Раджа хлопнул себя рукой по бедру и снова расхохотался, пронзительней прежнего. — Глупец! — воскликнул он. — Какой глупец! Все равно что пират, и проживет не дольше пирата. Извини, я смеюсь не над твоей горестной утратой, а над этим жалким обреченным оранг-кайя-кайя. Иди сюда. Тебе не место там, среди черни.

Он отдал своим людям команду, и вновь его манера переменилась: сохраняя властность, Кесил Бонгсу сделался изысканно любезен.

— Тебя проводят в дом.

Смазливые юные бандиты вложили кинжалы в ножны. Их повадки тоже изменились, и как! «Пожалуйста, сюда, туан!» Они провели меня под домом, между высокими тонкими сваями, и доставили на переднее крыльцо, где раджа Кесил Бонгсу в присутствии своей семьи и армии официально предложил мне свое покровительство. Такой речи и архиепископ Кентерберийский не постыдился бы.

Я устал и вывозился в грязи, словно бродячий пес, но кое-как проковылял по ступенькам, и раджа проводил меня в комнату.

— Ты будешь спать здесь, — сказал он. Я не знал, что мне отвели рума ибу. Вам это слово ничего не говорит. Это главная комната — спальня, гостиная и часовня, все вместе. Поскольку меня поселили в рума ибу, раджа вместе с родными вынужден был спать на веранде.

— Очень мило, — поблагодарил я, — а как насчет стакана воды? — Я понятия не имел, что меня уже одарили по-царски.

Воды? Не вопрос-ла! Тут же послали древнюю старуху-тамилку, и она принесла не только стакан с кувшином и большую миску теплой воды для умывания, но и масленку с какой-то мазью для моих ран. Снадобье пахло гнилой рыбой и манго, но я намазался им, как было велено.

Грязную одежду забрали, и к ужину в маленькую столовую я вышел в саронге и белой рубашке, которыми снабдила меня старшая жена раджи.

Местная пища не пришлась мне по нутру, и тогда раджа позвал младшую жену. «Принеси этому человеку печеных бобов», — что-то в таком роде. После ужина мы расположились на веранде. Стульев, разумеется, не было. Сидишь, скрестив ноги, задницу отсиживаешь. Пошел перечень: все прегрешения владельца «остина». Этот оранг-кайя-кайя — дурной человек, совсем испорченный, глупый, лживый и вороватый.

Я уже помирал, ясное дело, но вынужден был слушать летопись преступлений нашего общего врага.

— Кайя-кайя, — сказал мне раджа, — содержит наложницу.

— Какой ужас, — содрогнулся я.

— Это бы еще ничего, но он публично отдает ей предпочтение перед женой.

Я сокрушенно прищелкнул языком.

— Нет, и это, в принципе, допустимо, но супруга — королевской крови, ее нельзя унижать безнаказанно. Знатному человеку нелегко утратить доверие народа. Но этот постарался на славу. Родные дети перестали его уважать, они ходят, подогнув пальцы ног, передразнивая утиную походку папаши… Вы же понимаете, — продолжал раджа, — люди всегда готовы подчиняться тем, кто выше их. Мои воины будут стоять на страже всю ночь, повинуясь приказу, но они знают, что я не посрамлю их имени. А этот тип — завзятый лжец, и его людям это известно. Берет в долг и не платит. «Остин-ширлайн» он заприметил на выставке в Джорджтауне. И — вот мерзавец! — сказал, будто хочет прокатиться, испытать машину, а сам удрал и не вернулся. Ограбил китайца. Китаец подал в суд. Как раз в то время я приехал в Куалу-Кангсар сыграть в поло и решил посмотреть, на какие уловки пустится кайя-кайя, чтобы оправдаться. Это оказалось еще смехотворней, чем я мог ожидать, мистер Чабб! Нет, говорил он судье, ничего не было. Китайца он в глаза не видел. «Остина» не брал. Он даже не знает, что такое «остин». Британский лорд? Нет? Машина? Машины он терпеть не может, если хочет куда-то добраться, его несут. И так далее. К сожалению, против раджи дело выиграть невозможно: судья-малаец, естественно, вынес приговор не в пользу китайца. Но есть на свете справедливость, мистер Чабб: вскоре «остин» сломался, а оранг-кайя-кайя не мог обратиться ни к одному механику — и уж конечно не к китайцу. Весь сезон дождей машина стояла у реки, гнила и ржавела, под конец вся обросла ротангом. Она бы в землю ушла, не появись черт знает откуда белый механик. Этот белый человек еще не знал, что его ждет, но теперь у него не больше шансов вернуть себе свободу, чем у краба, польстившегося на приманку.

Тут Кристофер Чабб и сообщил радже, что как раз этот механик украл его дочь. По словам Чабба, он рассказал все откровенно, не тая подробностей, и раджа, как он и надеялся, воспылал праведным гневом, хлопнул себя по ноге и заявил, что девочку надо вернуть во что бы то ни стало. Вопрос чести. А для кайя-кайя — бесчестье, поскольку его преступления будут тем самым разоблачены перед власть предержащими.

Незнание языка и затянувшаяся болезнь мешали общаться с туземцами, а потому Чабб понятия не имел, какое впечатление произвела его история в деревне. Внешне люди это никак не выражали, но в глубине души все сочувствовали его беде. Правда, на следующий день в реку пришел косяк какой-то рыбы, похожей на кефаль, и все жители, включая женщин и детей, сперва собирали урожай, а затем раскладывали добычу на солнцепеке для просушки.

Лишь через пару дней — к тому времени морской бриз занес вонь сохнущей рыбешки даже в рума ибу — выздоравливающий австралиец решился встать на ноги и спуститься вниз, к топям. На его глазах два челнока отплыли вверх по течению. Ему, конечно, и в голову не пришло, что экспедиция может иметь какое-то отношение к его делу, и вечером Чабб с удивлением услышал, что среди гребцов был сам раджа. Спустя два дня Кесил Бонгсу возвратился в деревню с известием: похититель обнаружен — он живет в глухом лесу примерно в миле по реке от дворца своего покрытого бесчестием покровителя. Сперва подумали, что механик сбежал, но ошиблись. Девочка при нем, а также — китаянка с Суматры, чей муж был убит амбонскими пиратами, как только супруги прибыли в Перак. Женщина прилипла к белому человеку, будто пиявка. Гребцы видели, как она карабкалась на деревья. Словно обезьяна. Женщины не лазают по деревьям, это всем известно, а потому гребцы здорово развлеклись, отпуская грубые шутки насчет женских бедер, плотно сжимающих гладкую кору, и тому подобное. Когда женщина спустилась с дерева и вместо плодов принесла цветы, их веселью и вовсе не было конца. Даже те, кто живет выше или ниже по течению и никогда не видел механика и его спутниц, теперь слыхали про женщину-обезьяну.

Но, судя по всему, когда раджа Кесил Бонгсу упоенно рассказывал про свой поход, его супруги взирали на чужеземца неблагосклонно. Малаец не согласился бы занять рума ибу, даже если сам хозяин ему предложил, вежливость требовала отказаться. Чабб понятия не имел о своем промахе и лишь годы спустя сообразил, как злились на него женщины, которым главная комната принадлежала в обычную пору.

— Может, — сказал он мне, — потому-то мужчины и поспешили за моей дочерью — чтобы поскорее от меня избавиться? Кто знает, мем.

На седьмой день Чабба разбудил истошный визг. Обезьяны, подумал он, не вникая особо. Одевшись, он открыл банку «Спама» и, за неимением столовых приборов, съел содержимое руками. Вопли продолжались, и пока Чабб мыл руки после еды. Свинья? Но его хозяева — мусульмане, быть такого не может. Наконец он решил выйти на песчаную площадку у дома, которая, к его удивлению, оказалась совершенно пуста. Теперь эти вопли показались ему зловещими. Чабб поспешил к реке, откуда они доносились, и там застал все население деревни: люди стояли в низине, прилив доходил им до щиколоток. Вообразив, что там творится некое религиозное действо, Чабб из деликатности остановился с краю, но, едва заметив его, туземцы расступились, и он увидел большую тростниковую корзину, на ее дне тонким слоем плескалась вода. В таких корзинах, только поменьше, не столь прочных, оранг-кайя-кайя подвешивал под домом цыплят.

Читатель уже угадал, какой породы было это животное, но Кристофер Чабб был искренне потрясен, когда тварью, дико вопящей в клетке, оказалось его любимое дитя.

Он не мог вынести ее ужаса и на полусогнутых ногах, осторожно побрел к ней по грязи.

— Ну-ну! — сказал он. — Все в порядке.

Но, разумеется, все было отнюдь не в порядке. Едва ханту протянул к ней руки, девочка замерла, а тот, сочтя молчание знаком согласия, просунул руку между прутьями и хотел погладить девочку по волосам.

Люди видели, как рука проникла внутрь клетки, потом услышали вопль, и рука отдернулась. Девочка заорала громче прежнего, корзина подскакивала в грязи, словно морское животное, выброшенное на берег. Все стояли неподвижно, будто окаменев. Только раджа едва заметно шевельнулся, и у Чабба кровь застыла в жилах, когда он увидел, как тот приглаживает тоненькие усики.

Раджа что-то коротко сказал, ни к кому в особенности не обращаясь. Затем, не удостоив гостя даже взглядом, вместе со свитой удалился в деревню.

Когда повелитель ушел, никто больше не глянул в сторону Чабба, но общий гнев был так же явственно осязаем, как липкая жара. Кто бы не рассердился на их месте? А уж малайцы, такие нежные с детьми, сразу поняли, кто настоящий похититель.

Они горестно следили за тем, как юноши осторожно продевают бамбуковые шесты в петли корзины и поднимают на плечи белую девочку. Чабб шел вслед, будто за гробом, а малышка кричала в бессильном отчаянии.

В доме раджи ее сначала понесли в рума ибу, однако жены запротестовали, и клетку переместили на веранду. Выпустить пленницу не решились, но принесли ей мисочку черного рисового пудинга и два банана.

Чабб наблюдал все это со стороны и остро чувствовал женское неодобрение, однако, не владея языком, не мог оправдаться. Он видел, как женщины приближались к клетке, одна из них протягивала пудинг на пластмассовой ложке и негромко ворковала, пока грязная маленькая ручка, просунувшись между прутьями, не хватала угощение.

— Так скверно было на душе, — поведал мне Чабб, — что я сперва даже не заметил раджу.

— Я потерял лицо из-за этого идиота кайя-кайя, — мягко пришепетывая, заговорил его благодетель, и нужно было заглянуть ему в глаза, чтобы понять, как он взбешен.

— Мне очень жаль.

— Ты отвезешь ее обратно.

— Нет.

— Вместо ответа, мем, он со всего размаха ударил меня по лицу. Я посмотрел на этого человека, который поначалу казался мне таким изнеженным, и понял, что он вполне способен убить. У меня маловато мужества, но выхода не было. Я сказал, что никому не отдам мое дитя. Эту ночь я провел беспокойно.

43

К УТРУ ВОПРОС О СУДЬБЕ РЕБЕНКА БЫЛ РЕШЕН, ПОСКОЛЬКУ в деревню самолично прибыл Маккоркл, окруженный толпой взбудораженных таможенников. Его они сопровождали не угрюмо и подозрительно, как Чабба, а с восторгом зрителей, обступивших гладиатора: толкались локтями, чтобы пробиться поближе к своему герою и женщине-обезьяне. Боб и китаянка несли на головах большие холщовые мешки.

Молодые люди подвели гиганта к порогу дома раджи Кесил Бонгсу, и здесь Боб сбросил ношу наземь.

— Тина! — крикнул он. Так впервые Чабб услышал имя своей дочери.

Девочка пила сусу, но тут же отозвалась и выбежала на веранду, все еще сжимая банку в обеих руках. Жены раджи одели девочку, как маленькую принцессу — в пурпурный саронг с серебряной вышивкой, — расчесали спутанные волосы, смазали их маслом и стянули в косичку, открыв прелестные ушки. На верхней ступеньке Тина помедлила, улыбаясь, но когда бросилась вниз по ступенькам, ее уже била дрожь, и она рухнула, уткнувшись лицом в массивное плечо Маккоркла и зарыдала, а он обхватил руками маленькие трясущиеся лопатки.

Отец, точно злодей в деревенской мелодраме, наблюдал сцену воссоединения с веранды, в щелочку жалюзи. Это было немыслимо, непереносимо. До сих пор его поддерживала решимость спасти свое дитя, но теперь он признал поражение, уголки губ опали, и рот сделался узким, как лезвие криса.

Его выволокли наружу и поставили перед врагом. Тот глянул на него в упор сквозь прищуренные веки.

— Если я встречу тебя снова, — сказал Боб Маккоркл, — я тебя уничтожу.

— Ты и так уничтожил меня.

Он улыбнулся, мем, улыбнулся, довольный. О, в тот момент я готов был вырвать сердце у него из груди. Я видел это — моя рука проникает в его грудь, сжимает в кулаке органы, словно теплую грязь.

— Я дал тебе жизнь. — напомнил я. — Не боишься, что я ее отниму?

Вместо ответа он толстой ногой сделал подсечку, и я упал. Попытался встать, но он пнул меня в зад, и я вновь распростерся в грязи. Все хохотали, даже моя девочка.

Я лежал в грязи и визжал, точно загнанная свинья. За это я должен его убить, твердил себе я. Я убью его. Я еще увижу, как он издыхает, словно цыпленок или пес, волочащий ноги во тьму.

Чабб вдруг погладил книгу, которая последние три часа лежала на столе между нами. Переплет был коряв и красив, как береста, но уродлив и жарок, словно фиговое дерево в Мортон-Бей. Весь в пятнах и бороздах, и когда Чабб опустил на истрепанную временем обложку квадратные ладони с потрескавшимися ногтями и старческими пятнами, книга и руки показались мне органами одного и того же существа.

Я записывала за ним столь поспешно, что сводило пальцы, и теперь с радостью отложила тонкую ручку. В тот же момент Чабб слегка подвинул книгу ко мне — кокетливо, словно женщина, расстегивающая блузку. Он двигал книгу взад и вперед, то ли поддразнивая, то ли не в силах принять решение, и книга попала в лужицу чая.

— Осторожнее, — попросила я. — Чай.

— О, — улыбнулся он. — Она и не в таких переделках бывала.

Я никак не могла прийти к окончательному выводу и в тот миг вновь заподозрила в Чаббе автора этих стихов, но когда он бережно поднял книгу со стола, я вполне в этом уверилась.

— Вам понравилось то, что вы успели прочесть? — спросил он.

Говорит как автор, отметила я.

Теперь он положил книгу прямо передо мной, и я искренне ответила, что прочитанное не идет у меня из головы.

— Зацепило, а?

— Ну да.

— Сразу-то не поймешь, что это шедевр, а, мем? Вы же знаете, о чем говорю. Что за невнятица? Ни то ни сё. Чего хорошего-ла? Но зацепит — не выпустит.

Внезапно он подтолкнул книгу, и она оказалась прямо передо мной. Сердце у меня сильно забилось.

— Пусть у вас будет, — сказал Чабб.

Том оказался гораздо тяжелее, чем я думала, и какой-то странный на ощупь — необычная бумага, местами чуть маслянистая, а порой чешуйчатая.

— Я могу вам доверять, нет? — Чабб не скрывал своих чувств.

— Да, — подтвердила я. — Можете мне доверять.

— Значит, встретимся здесь утром.

Я заставила себя сидеть спокойно, пока сикх почтительно открывал Чаббу дверь, и лишь когда старик завернул за угол, я прижала к груди стихи Боба Маккоркла.

Я открыла книгу не в начале, а посередине, наугад. Удивительно старомодный почерк, очень красивый, строгие вертикальные штрихи и неожиданно вычурные С и Г.

Она горит, росяная медва…

Вот и все, что я успела прочесть, прежде чем Слейтер плюхнулся рядом со мной и тут же по-свойски протянул руку вдоль спинки дивана, обхватив мои плечи.

— А, Микс!

Я гневно захлопнула книгу.

— Микс, дорогая, да ты краснеешь! — Он испытующе поглядел на меня, затем обшарил взглядом пустой холл, отыскивая официантов. Хорошо хоть книгу не заметил — так я подумала.

— Как бы там ни было, тебе удалось вернуть ее книгу. Вот и умница!

Он взял том, и, должна признаться, все во мне перевернулось, когда сокровище оказалось в чужих руках.

— Джон, мы же не знаем, чья это книга.

— Старина Чабби утверждает, будто стихи — его?

— Нет, но это наверняка он написал. Он и ведет себя как автор.

Слейтер тем временем подманил официантку и начал подробно обсуждать свой заказ. Я все дожидалась, когда же он отдаст книгу, но его пальцы надежно сомкнулись на корешке.

— Ты это читал, Джон?

— Помнишь фотографию в святилище? Я тебе показывал. Это Боб Маккоркл.

— Ты так считаешь?

— Конечно.

— Тебе не померещилось?

Слейтер слегка обозлился:

— Ладно, скажем так: человек на фотографии — отец Тины.

— Джон, этого не может быть.

— Во-первых, он — ее отец, а во-вторых, девочка была с ним, когда он писал эти чертовы стихи. Не морщись, Микс: эта книга принадлежит ей, как бы ты ни спорила. Не тебе и не мне. Мы обязаны вернуть ее, даже если тебе очень этого не хочется. Ты помнишь, что ты сказала Тине, уходя?

— Что найду Чабба.

— Тебе известно, как она поняла твои слова: она верит, что ты спасешь книгу.

— Джон, не мучай меня, прошу! — Я потянулась за книгой, но Слейтер отодвинул ее подальше.

— Сара, ты, похоже, вознамерилась опубликовать эти стихи. Ты писала Антриму?

— Откуда ты знаешь?

— Итак, ты хочешь опубликовать эти стихи — все или часть. Придется иметь дело с наследниками, верно?

— С Тиной?

— Да, с ней.

— Она позволит мне?

— Позволит ли? Чушь, дорогая моя. Разумеется, позволит! Ты же видела: обе они без ума от мистера Боба.

— Кто бы он ни был.

— Вот именно.

— Почему они раньше не занялись его стихами?

— Обе женщины — едва ли интеллектуалки. Не знали, как за это взяться.

— Прямо как «сестра Маккоркла»?

— О чем ты?

Раскрыв блокнот, я процитировала подлинные слова Беатрис Маккоркл: «Поскольку сама я не имею отношения к словесности, не стану притворяться, будто понимаю творчество брата, однако я считаю своим долгом как-то им распорядиться». Вот что писала Беатрис Маккоркл Вайссу.

— Что из этого следует? Стихи — фальшивка и хозяина у них нет? В любом случае тебе придется получить разрешение, Сара. Ты не можешь взять и украсть эту книгу для вящей славы империи.

— Ты прочел телеграмму?

— Плевать мне на твои телеграммы. Соблюдай этикет, вступи с женщинами в переговоры.

— Сперва мне надо прочесть.

Я потянулась за книгой, но Слейтер не выпускал ее из рук.

— Послушай меня, Микс. Это бедные женщины, у них нет ничего, кроме жалкой ремонтной мастерской. Нельзя с ними так.

— Ладно, — сдалась я и встала. — Пошли.

— Куда?

— Делать дело.

— Сейчас? Они уже заперлись на ночь.

— Придется постучаться, — сказала я.

Слейтер наконец позволил мне завладеть книгой, и мы вместе вышли в ночь.

44

РАЗУМЕЕТСЯ, Я ШЛА НАДЖАЛАН-КЭМПБЕЛЛ С твердой решимостью оставить стихи у себя. Я еще не придумала, как это сделать, знала одно: я — редактор, и стихи обязаны достаться мне. Войдя под мавританский портик с западного конца, я увидела, что велосипедная мастерская отнюдь не заперта — дверь нараспашку, яркий неоновый свет заливает дорожку возле дома, и у порога сидят и хлебают суп Тина с безумной миссис Лим.

Мне до сих пор неловко называть девушку Тиной, поскольку такая фамильярность предполагает близкое знакомство, которое так и не состоялось, или добрые чувства, которых я отнюдь не испытывала. Но никакого другого имени я не знаю и посейчас.

Я вежливо протянула руку, но девушка передала свою миску китаянке и резко, ни слова не говоря, вырвала у меня том.

— Боже! — вскрикнула я.

Слейтер положил мне руку на плечо, успокаивая, а когда я обернулась к нему за помощью, он только идиотски ухмыльнулся.

Неумолимая похитительница — она была одета все в те же белую блузку с серой юбкой и выглядела сущим ребенком — положила свою добычу на пыльное стекло прилавка и тщательно проверила страницу за страницей. Что она искала? Пятна варенья?

Я спросила ее, все ли на месте.

Она держалась официально.

— Ваш друг оранг путе… — начала она.

— Кто-кто?

— Чабб, старушка. Она говорит о «белом человеке».

— Да, — подтвердила она. — ваш друг мистер Чабб на прошлой неделе украл одну страницу.

Она раскрыла книгу и показала мне корешок вырванного листа — вероятно, того самого «образца», который Чабб приносил в отель.

— Вы делаете бизнис со мной, — продолжала девушка. — Не с ним.

Уже легче. Я выдавила улыбку, хотя такие ужимки мне плохо даются. Наверное, я выглядела, словно какая-нибудь тетка де Кунинга[88].

— Я — редактор поэтического журнала, — сказала я.

— Да. — Темные глаза не мигали. — Но сперва я закрою дверь. Пожалуйста, тихо-ла. Пусть старик спит. А то он сердится.

Мы со Слейтером ждали в хаосе сломанных велосипедов, пока женщины опускали дверь и задвигали засов. Прежде чем я успела хотя бы шепотом воззвать к Слейтеру, они погасили длинную неоновую вывеску и повели нас вглубь мастерской. Я услышала хрипловатое дыхание и поняла, что Кристофер Чабб заснул на своей жесткой постели. Здесь даже воздух пропитался машинным маслом и бензином, однако на лестнице, по которой несколько часов назад пронеслась миссис Лим с мачете в руках, запахи начали меняться. В святилище пахло сосной и сандалом, и к ароматам примешивался другой, отрадный для меня, запах усадебной библиотеки, тысячи девственных томов, неразрезанных, плотно прижатых друг к другу страниц.

Мы со Слейтером остановились в этой чужеродной тьме, а женщины опустили за нами тяжелую крышку люка. Меня охватила паника, страх замкнутого пространства. Куда они спрятали мачете? Но вот свет включили, миссис Лим принесла два складных металлических стула и поставила их друг за другом, точно сиденья в автобусе.

— Садитесь.

Я уселась позади Слейтера, а Тина встала перед нами, прижимая к груди книгу. Чуть в стороне стояла миссис Лим — без оружия.

— Теперь у нас будет бизнис, — сказала девушка, и это прозвучало как угроза.

Слейтер обернулся ко мне и подмигнул, словно озорной школьник.

— Бизнис, — передразнил он.

Тина показала на уставленные книгами стеллажи.

— Это наша семья, — пояснила она.

Господи, мысленно взмолилась я. Только не это. Ненавижу идолопоклонство.

— Наш предок, — дополнила миссис Лим.

Только теперь я начала догадываться, насколько сложными будут переговоры. Мне тоже хотелось кому-нибудь подмигнуть, но Тина не спускала с меня глаз.

— У Боба Маккоркла украли родину, — сказала она. — Когда он приехал сюда, не знал слов, ничего не знал. Мы собрали для него все имена.

— Все имена, — повторил Слейтер. — Поразительно. Неужели вы действительно сделали это, Тина? Уму непостижимо.

Он забавлялся, пытаясь развеселить меня, но заодно и льстил обладательнице книги.

— Боб Маккоркл — дерево, — продолжала она. — Мы — корни. Стихи — цветы. Понимаете, что я говорю? Этот старик украл книгу, он сорвал цветок с дерева. Понимаете?

Я бы обошлась без метафор, но с большим интересом отметила, что, судя по ее словам, Чабб не участвовал в работе. Слейтер тоже не упустил это из виду.

— Значит, теперь стихи ваши? — уточнил он. — Вы можете продать их или оставить себе.

— Мы никогда не продадим книгу, — ощетинилась девушка. — Лучше умереть.

Я утратила дар речи, буквально. Как вести переговоры с упрямой и невежественной девчонкой?

— Конечно, — сказал Слейтер, — но вы же уступите право опубликовать слова из этой книги?

Вместо ответа она обернулась ко мне.

— Мемсахиб, вы принесли сюда свой журнал. «Современное обозрение», да? Когда миссис Лим отдала его мне, она сказала, что леди хочет иметь со мной бизнис. А потом вы начали бизнис со стариком. Может, думали купить дешевле? Чхе! Это не его книга, чтобы продавать!

— Сначала мне нужно прочесть стихи. Я не могу обсуждать их, пока не прочту.

— Боб Маккоркл — гений, так и знайте.

— Может, это мне решать?

— Нет, не вам, но вы скоро сможете прочесть. Миссис Лим и я видели ваш журнал. Но вот чего мы не знаем: сколько денег вы заплатите?

Я рассмеялась:

— Боюсь, Тина, что ни поэты, ни редакторы больших денег не зарабатывают.

— Хорошо. — Она усмехнулась с досадой. — Но Боб Маккоркл — гений, правда?

— Даже гении зарабатывают мало.

Она сердито покосилась на Джона Слейтера.

— А вот вы — богач.

— О нет, вовсе нет!

— Я видела отель. Вы купили костюм, шоколад, наряды для меня.

Наряды?

— Видишь ли, дорогая, я зарабатывал деньги романами. Боб презирал бы меня за это.

— За гения должны платить больше! — Она чуть не плакала.

— Тина, пожалуйста! — вмешалась я. — Не надо горячиться. Дайте мне сначала прочесть.

— Нет, не пожалуйста! Вы ничего не понимаете. Пожалуйста, мистер Слейтер, — попросила она, — пожалуйста, отвернитесь. Закройте глаза.

Слейтер повернулся ко мне. Лицо его стало серьезным, он даже слегка побледнел.

— Что она делает? — шепнул он.

Я думала, девушка просит отвернуться и не мешать ей плакать, но, к моему изумлению, тихо зашуршал хлопок, и девушка, ничего не объясняя и не извиняясь более, сорвала с себя блузу и юбку. Великолепное, идеальное тело, подумала было я, крепкое, но изящное, узкая талия, широкие бедра, никакой слабости. Но тут я увидела, что не лобок она мне предъявляет, а свою кожу — с глубокими грубыми шрамами, будто на коре каучукового дерева. Зрелище отнюдь не отталкивающее, но странное — настолько странное, что оно раз и навсегда запечатлелось в моем мозгу, и впоследствии я немало времени провела над книгами по тропической дерматологии, изучая омерзительные снимки потницы, стригущего лишая и аллергических заболеваний, которым славятся леса Малайского полуострова. Обычно эти недуги проявляются красными, сырыми, ужасными язвами, а у Тины кожа загрубела так, что местами напоминала мозоли на подошве. На внутренней стороне бедер вилось серое кружево, чужеродное и прекрасное, как будто фантастическая воля поэта наложила свой отпечаток не только на душу, но и на тело девушки.

Слейтер смотрел через мое плечо, и я сообразила, что он разглядывает ее отражение в окне.

— Прекрати, — сказала я.

Но Тина уже одевалась, продолжая говорить:

— Мы помогали ему делать стихи. Мы отдали все. Теперь мы должны получить деньги.

Разве я могла не растрогаться при виде ее кожи, не возмутиться тем, как ее покровитель использовал и терзал это тело?

— Дайте мне стихи, — попросила я. — Я должна решить сама.

— Вы не будете разочарованы.

— Пока не прочту, о деньгах говорить не стану.

Она все смотрела на меня — не сердито, но упрямо.

— Нате! — сказала она вдруг и сунула книгу мне в руки.

И вновь я почувствовала под ладонями пугающую растительную податливость переплета.

— Теперь можете читать! — сказала девушка.

— Теперь?

— Здесь. В этой комнате.

— Я не могу читать, когда на меня смотрят. Так и собаки не едят.

— Видите? — сказала Тина.

Когда я читаю, внимание мерцает и гаснет, и чтобы сосредоточиться, мне требуются не только тишина и уединение, но также ручка — она помогает мне приковать скользящий ум к очередной странице. А теперь, когда я надеялась прочесть главную в своей жизни книгу, Тина расхаживала рядом, поминутно отвлекая меня, в уши и волосы лезла мошка, я пробивалась сквозь извивы прихотливого, запутанного почерка и все это время боялась, что другого случая оценить рукопись у меня не будет. Все равно что читать, стоя на подоконнике над шумной нью-йоркской улицей: ветер воет, страницы шуршат.

Но даже в этих чудовищных условиях я не могла не увидеть, как этот текст раздвигает границы поэтики и вкуса. Кем бы ни был и кем бы ни сделался Боб Маккоркл, гений его очевиден. Он разорвал историю на клочья и вновь собрал ее кишками наружу — влажная, зеленая суть вещей просвечивала и блестела на швах.

То была кровавая битва, личины поэта неистовствовали, подобно многорукому герою индийского эпоса, он был то Богом, то Шутом. «Не знал ни слова он, двадцать четыре года миновало». Банально говорить, что поэт пытался сотворить собственный мир, но Маккоркл сделал именно это — с такой глубиной, с такой всеохватностью, что читателя отбрасывало в Вавилонскую библиотеку, как при чтении Паунда, в пучину истории, богословия, этимологии, в Хобсон-Джобсоновскую сокровищницу с ее «джамбу», «джумбу», «лак» и «кайф»[89]. Это было невероятно, намного более того, что я обещала Антриму. Ради такого стоило родиться на свет — ради единственного головокружительного взгляда на те высоты, где я услышала, как в ушах поет кровь.

С огромным сожалением я возвратила книгу ее стражам, которые потребовали от меня не только точной финансовой оценки этого труда, но и внимания. Теперь мне следовало их выслушать. Они хотели опровергнуть домыслы. Меня оторвали от великой книги и возвратили к кайя-кайя, в джунгли Перака. Снова благоразумие потребовало снять с ручки колпачок.

45

Мистер Лим, как известно, был убит пиратами. После рассказа Чабба я сочла, что зубчатые шрамы на щеке и шее миссис Лим появились тогда же, но в тот вечер на Джалан-Кэмпбелл я узнала истину.

Муж погиб страшной смертью. Когда его крики наконец затихли, миссис Лим выползла из купальни, где пряталась от амбонийцев, и обнаружила, что от тела отрубили и голову, и все члены. Другие, еще более кошмарные подробности, я, с вашего разрешения, опускаю.

Молодожены добывали олово в верховьях реки Перак. Говорили они только на хакка и потому с малайцами почти не общались. После гибели мужа вдова, которую поначалу заподозрили в убийстве, почти два года жила одна в шалашах: научилась плести основные части жилища из ветвей пальмы нипа и ротанга — достаточно легких, чтобы можно было переносить дом с места на место. Местные жители, как правило, обходились с ней по-доброму, но женщина пряталась от людей. Например, близ имения оранг-кайя-кайя она выходила и ждала на краю джунглей, пока люди не посылали к ней мальчишку с завернутым в банановый лист рисом или другой едой.

Затем появились мистер Боб с Тиной — они сразу же устремились в джунгли собирать листья и цветы, срезали волокнистую кору, чтобы сделать бумагу для своих дневников.

Они довольно часто натыкались на шалаши миссис Лим, и мистер Боб всегда оставлял ей еду. Как долго это продолжалось, не знаю. Несколько недель, надо полагать.

Миссис Лим тоже внимательно следила за странным белым человеком. Она не знала, зачем он ищет несъедобные растения, однако желала отблагодарить его за доброту, а потому добыла гигантскую орхидею и оставила ему посреди тропы. Лепестки орхидеи были тускло-лиловыми с красными прожилками, но гораздо страннее выглядел толстый корень, которым растение цеплялось за ствол дерева: орхидея казалась змеей с головой-цветком. Скверный запах цветка не отвратил поэта.

В тот вечер, когда вонючий цветок уже лежал под прессом, оранг-кайя-кайя и его мулла назвали Бобу и Тине четыре имени, под которыми было известно это растение. Мусульманский священник, изрядно разбиравшийся в ботанике, узнал орхидею только по ее знаменитому аромату, поскольку она растет на самой верхушке дерева, чуть ли не в двухстах футах над землей. Так миссис Лим впервые обнаружила необычный талант карабкаться по деревьям, хотя речь идет не столько о «таланте», сколько о поразительной силе воле.

Можно представить себе, как эти двое постепенно сближались, пока не стали, как это ни удивительно, парой. И до того, как ее столь жестоко изуродовали, миссис Лим красотой не отличалась — низенькая, крепко сбитая, с сильными, полными ногами, почти без талии, нижние зубы кривые. Мистера Боба мы уже знаем в лицо — высокий и красивый, хотя несколько свирепого и дикого облика. Кажется немыслимым, чтобы столь несхожие люди полюбили друг друга, но это произошло.

Сначала девочка, наверное, ревновала, но к тому времени, как пришлось вызволять ее из дома раджи, миссис Лим и малышка успели неистово привязаться друг к другу. Как это вышло, мне тоже неизвестно.

Хотя необычная троица часто получала еду и приют у местных жителей, годами все они жили в джунглях и говорили на собственном наречии, сотканном из английского, хакка и бахаса мелаю[90]. В пору странствий они научились изготовлять бумагу для тех дневников, которые я видела на полках затхлого святилища на Джалан-Кэмпбелл.

Судя по единственной книге, которую мне довелось подержать в руках в тот вечер — всего таких томов было пятьдесят, — масштабы этого труда далеко превосходили всякие «Натурфилософские заметки» прежних поэтов. Это собрание затмевало отчеты Раффлза и даже Уоллеса[91], составленные в XIX веке. Миссис Лим и Тина стали участниками величайшей попытки описать природу Малайзии.

Пролистывая великолепный том с засушенными листьями и цветами, с изящными и точными рисунками Тины — их становилось все больше по мере того, как продвигалась совместная работа, — я стала понимать, что жажда Маккоркла узнать имена вещей развилась в настоящую манию, хотя, вероятно, ненасытную любознательность нельзя считать болезнью.

Трудно поверить, что эти книги путешествовали по влажным, грибковым джунглям Малайи, которые безжалостно обесцвечивают и губят и бумагу, и кожу человека. Однако на этих томах не осталось и следа невероятного путешествия из Куалы-Тренггану на севере до Борнео на юге. На них не оставили шрамов колючки, острые шпоры казуарин, накожные болезни и драма, изуродовавшая лицо миссис Лим.

Последнее событие, насколько я поняла, произошло в ноябре 1960 года, когда Малайя уже обрела независимость. Чин Пенг[92] с товарищами, однако, еще сражался за свою революцию, а потому никто не совался в поросшие лесом лощины на тайской границе. Только странное маленькое семейство явилось сюда в поисках цветов с дерева касатта и кустарника с уродливым названием «хусст» и столь же уродливой, похожей на проволоку корой. Как раз наступил сезон цветения обоих растений. В полумиле от лагеря протекала река, но ее берега так заросли ротангом и лианами, что исследователям пока не удалось добраться до касатты.

Однажды утром, когда речной туман еще висел над лесом, на росчисть вышел худой китаец с вытянутым лицом и предложил на продажу курицу. Странный человек — неужели он продирался сквозь заросли только затем, чтобы торговать курами? На много миль вокруг не было и признака человеческого жилья.

Китаец вел себя воинственно, тряс курицей перед носом у мистера Боба так, словно терпеть не мог эту живность.

Мистер Боб вежливо поблагодарил продавца, но от сделки отказался. Китаец не на шутку обозлился. Он швырнул курицу на землю и присел рядом, зарылся длинными пальцами ног в мягкую грязь. Вскоре к нему подтянулись еще два китайца и трое малайцев — все гораздо моложе его, но тоже в армейской форме, с мачете и пустыми патронташами.

Затаившись вместе с женщинами в маленьком шалаше, мистер Боб точил мачете.

Шестеро мужчин ничего не предпринимали. Сидели тихо на краю росчисти. Один из молодых малайцев то и дело кашлял.

— Ладно, — сказал мистер Боб и, зевая и потягиваясь, вышел на пятнистый свет с мачете в руках. — Апа'нарк? — спросил он. То есть: что вам нужно?

Длиннолицый усмехнулся и выставил напоказ курицу. Минта оранг матт сале. Хочу избавиться от чужаков. Как только он сказал это, его спутники поднялись на ноги, миссис Лим взметнулась, словно коршун от уворованного яйца, и прыгнула на своего покровителя сзади в ту секунду, когда мачете уже опускались. Росту в ней было всего пять футов, но она толкнула его так сильно, что оба вместе рухнули наземь.

— Слазь к черту! — заорал мистер Боб, судорожно извиваясь, но китаянка прикрыла своим маленьким телом его голову и шею.

Нападавших это обозлило пуще прежнего, хотя, казалось, они и так в ярости. Они орали, пинали ее и били мачете по рукам, по спине, по лицу. Потом длиннолицый приказал всем отойти, а сам высоко занес оружие над головой, чтобы добить женщину.

Тут голову китаянки, подавшей пример, накрыла собой девочка, и все трое, вопя, сбились в одну кучу, а убийцы заспорили, стоит ли убивать ребенка, но в разгар дискуссии мистер Боб со страшным ревом поднялся и, грубо стряхнув с себя приемную дочь и возлюбленную, сбил с ног первого противника. Мачете он при этом выронил, но тут же схватил чужое и, воспользовавшись неожиданностью, перерезал глотку длиннолицему. Затем Маккоркл взревел снова и рассек грудь другому убийце. Остальные мальчишки застыли, в изумлении созерцая зеленые внутренности своего товарища, заблестевшие вдруг на солнце.

— А теперь, — сказал мистер Боб, — проваливайте.

Двое подобрали длиннолицего, вторая пара подхватила раненого товарища. И еще какое-то время из джунглей доносился его жуткий вой.

Мистер Боб и Тина нисколько не жалели юнца, потому что их гораздо больше тревожили раны миссис Лим. Китаянка уже провалилась в ту сумеречную слабость, которая вызывается обильной потерей крови. Воды, чтобы промыть раны, не хватало, поэтому мистер Боб снял с китаянки саронг, а Тина помогла ему замазать разрезы грязью. Миссис Лим даже не вздрогнула. Она лежала голая на животе, косясь в сторону широко открытым, безжизненным глазом.

В почве джунглей живут споры бесчисленных грибов, сотни страшных болезней только ждут своего часа проникнуть в кровоток, но что еще можно было сделать? Маккоркл поспешно соорудил бамбуковые носилки для голой, облепленной грязью женщины. Она была невелика, но плотна, как бульдог, и всем весом давила ему на плечи. Через пять часов Маккоркл и восьмилетняя девочка, всхлипывающая от усталости, вышли из джунг-лей на дорогу в Ипо. К вечеру миссис Лим была уже в военном госпитале Тайпиня. Жизнь ее удалось спасти, но раны залатали небрежно, и на лице остались бледные зазубрины, подчас розовевшие от гнева.

Эту и многие другие истории женщины поведали нам с Джоном Слейтером в долгую ночь с четверга на пятницу в мастерской на Джалан-Кэмпбелл.

46

В пятницу я проспала и в холл спустилась ближе к полудню, голодная, с головной болью. Встреча с Кристофером Чаббом, который, по-видимому, все утро околачивался возле лифта, меня отнюдь не обрадовала.

— Какая глупость! — укорил он меня. Он уже знал, что книга вернулась на место. — Я добыл вам проклятую книгу, — орал он, пробиваясь сквозь семейство сингапурских китайцев — бабушка, дедушка, малышня. — Невероятно! — орал он. — Как вы могли ее вернуть? — Он сбил с ног одного китайчонка и даже не заметил, как не замечал удивленных взглядов, своей размашистой, неровной походки, болтающихся рук, не замечал, как много места он занимает. — Вы хоть понимаете, чем рисковали? — продолжал он. — Старая ведьма могла вам руку оттяпать.

— Позвольте мне для начала выпить чаю.

Он заткнулся на минуту, но последовал за мной по пятам в столовую, плюхнулся на банкетку и злобно воззрился на меня. Подобострастие слетело с него, Чабб взбесился, как пес или пьяный дворецкий.

— Вы не знаете этих людей, — твердил он.

Ох, заткни пасть, мысленно отвечала я.

— Это жестокие люди. — Он перегнулся ко мне через стол, и я поняла: он будет ныть, и свербить, и долбить, пока я не дрогну, не перейду на его сторону. — Вы понятия не имеете, что это за люди, мем.

Я подумала: сам ты не знаешь, с кем говоришь. Ни малейшего представления не имеешь обо мне.

— Они навсегда стали рабами этого чудовища, — продолжал он. — Великий эгоцентрик Боб Маккоркл! Все ради искусства. Гнал их сквозь трехдюймовые колючки, острые, как бритвы. Я не преувеличиваю. Все тело в порезах, в мозолях. Моя дочь едва не умерла, когда ее потрепал кабан. Обе они чуть не умерли. Ублюдок выкручивал на свой лад. Они служили ему и продолжают служить даже сейчас, когда он давно в земле. Каждую ночь жгут благовония и вытирают пыль с его памяток. Книга для них — главное достояние. Они знать не знают, что за сокровище стерегут, но ценят его очень высоко.

— Отлично, я сделаю им деловое предложение.

— Они плюнут вам в лицо.

— Разумнее было бы спросить меня о цене.

— Ваша цена хорошо известна. Двадцать гиней, не так ли?

— Мистер Чабб, я ни словом не обмолвилась насчет двадцати гиней.

— Но ведь рукопись была уже у вас в руках, черт побери! Видите, что вы натворили? Вы получили ее даром — и вернули!

Конечно, я держалась с Чаббом высокомерно и неприступно, но чувствовала себя законченной дурой. Книга упущена по моей вине. Как я могла послушаться Слейтера?

— Понимаете, они глаз не спускают с книги. — Он теперь заговорил мягче. — Вы понимаете, мем: чтобы получить ее, понадобятся долгие переговоры. Мы будем торговаться бесконечно. Попробуйте вести дело с миссис Лим и увидите, что это такое.

— В воскресенье утром я уезжаю.

— Тогда все пропало. Просто и ясно. Мы все в проигрыше.

— Назовите сумму, — предложила я. — За какие деньги они бы согласились продать?

— Например, за двадцать тысяч фунтов.

Разумеется, цифра была немыслимая, но когда я попыталась возразить, мои же слова показались мне вздором. Какая цена чересчур высока, если речь идет о поэзии? Я могла заплатить Слейтеру двадцать фунтов, если б меня устроили его труды, но в какую сумму я бы оценила сонет Шекспира? Стихи Мильтона, Донна, Колриджа, Йейтса? Почему богатый меценат, вроде Антрима, тратит время на скромный журнальчик, откладывает отпуск в Италии, обедает с жалкими снобами, пытаясь выудить у них деньги на издание, названия которого они никогда не слышали? Потому что Антрим — культурный человек, а для культурного человека поэзия превыше драгоценных камней, и покуда мы раз в три месяца выпускаем свой журнальчик, остается надежда обрести это сокровище. По моим расчетам, сейчас, когда мы беседовали с Чаббом, в Лондоне шло к десяти часам вечера. Антрим отнюдь не полуночник, но в этот час еще прилично позвонить ему.

— Закажите пока что-нибудь, — предложила я Чаббу.

Оставив его без дальнейших объяснений, я подошла к стойке регистрации и там промучилась две бесконечно долгие минуты, пока клерк-индиец соизволил обратить на меня внимание. Наконец я назвала ему лондонский номер и отступать было поздно. Я добуду двадцать тысяч фунтов. Мосты сожжены. Я была довольна собой. Телефонная будка располагалась позади «Паба», здесь все провоняло табачным дымом и виски. Когда я подошла к аппарату, он уже звонил.

С самого начала проницательный читатель мог предсказать последствия моей опрометчивости. На самом деле все обернулось еще хуже: я неправильно рассчитала разницу во времени.

И это еще не все. Антрим — педант. Если желаешь о чем-то с ним договориться, нужно четко знать, чего ты хочешь и по какой причине. Он доверял моему суждению, но терпеть не мог нерешительности — «мямлей» вообще, как он выражался. Взяв трубку, я почувствовала, насколько беззащитна — ничего внятного, кроме возбуждения и тревоги.

— Ты в порядке? — сразу же спросил он.

— Берти, я тебя разбудила?

— Сара, пожалуйста, скажи: с тобой все в порядке?

— Который час?

— Еще не рассвело.

— Ой, Берти, я…

— В чем дело, Сара? Ты в больнице?

— Берти, я нашла кое-что замечательное. Настоящий, подлинный шедевр. Когда ты прочтешь эти стихи, ты меня простишь.

Он заговорил намного холоднее.

— Я читал твои забавные телеграммы, Сара.

Кто-то кашлянул. Боже, у него там любовник!

— Ты не думаешь, что это можно было бы обсудить позднее?

— Берти, ты же знаешь: я бы не стала тебя будить без крайней необходимости.

И я пустилась в экзегезу творчества Маккоркла, все более осознавая, как плохо подготовилась к разговору. Я прочла книгу всего один раз и в весьма некомфортных условия. Теперь я путалась, подлизывалась, а под конец не осмелилась даже назвать точную сумму. Намекнула лишь насчет «больших денег», а «двадцать тысяч фунтов» не сошло с языка.

Антрим позволил мне закончить, а когда я умолкла, выдержал краткую паузу.

— Очень рад за тебя, — вот и все, что он сказал.

— Да, — подхватила я. — Нужно начинать переговоры.

— Что ж, замечательно интересная будет редколлегия. Жаль, что я пропущу.

— Нет, нет, все идет по плану. Я вернусь в Лондон в понедельник, как мы и договорились.

— Видишь ли, Сара, я очень устал. Собрание превосходно обойдется без меня.

— Но ты придешь. Я приеду вовремя.

— Извини, Микс, в самом деле.

Настаивать было бессмысленно. Я вторглась в его частную жизнь, ворвалась в спальню — и получила по заслугам.

— Бога ради, извини. Не стоило звонить.

— Глупости. Бычок был моим другом, я глубоко привязан к тебе и работа с тобой мне всегда нравилась.

Значит, он подает в отставку. Прощаясь, я чуть было не зарыдала и, хотя сумела сдержать слезы, к столу возвращалась опустошенной. Мне казалось, я потеряла все: Антрима, стихи Маккоркла, «Современное обозрение».

А передо мной маячил еще один мужчина средних лет, то ли ангел, то ли паук — с заправленной за воротник салфеткой: приготовился есть сэндвич с огурцом.

При виде меня он проворно отодвинул тарелку и, протянув руку через стол, сжал мою ладонь. Так он никогда прежде себя не вел.

— Я добуду вам книгу, мем! Украду ее, черт возьми, если придется.

— В краже я участвовать не стану.

— Чхе! Хотите, чтобы она тут и сгнила? Вы же себе этого не простите! Представьте: книга погибает на Джалан-Кэмпбелл, и никто в К. Л., а тем более в Лондоне, знать о ней не знает.

Лицо Чабба казалось суровым и одержимым, и на миг я задумалась: почему он так страстно предан своему погубителю? Но главным образом я думала о себе — ведь если бы Кристофер Чабб добыл стихи, я бы выпустила сенсационный номер, и все проблемы остались бы позади. Его удивительная повесть — та, которую видит сейчас перед собой читатель, — стала бы частью публикации. Что касается поэзии, я дала себе слово ничего не портить, не приглаживать, не вступать в спор, не приводить в порядок мучительно разрозненные части.

— Когда вы это сделаете? — спросила я.

— Скоро. Почем знать?

— Сегодня днем?

— Нет, позднее. Сперва я должен рассказать вам худшее.

— Что — худшее?

— Свою историю. До чего я докатился.

47

Через три дня после того как раджа изгнал меня, я добрался до Кей-Джи Чомли — в два часа ночи, весь в ранах и синяках, в грязи, сломленный, мозг кипел жаждой крови. Тварь отняла у меня естественную любовь дочери. За такое преступление я мог отобрать у него жизнь с той же легкостью, с какой даровал. Стоило послать ему посылку Н.Р. на адрес оранг-кайя-кайя и заманить на почту Джорджтауна, а уж там я низвергну его в геенну огненную.

Мулаха сконструировал мое оружие. С виду — самый обычный, невинный ящик, мем, с клеймом плантации города Стэнторпа, штат Квинсленд. Даже когда Мулаха показал мне устройство, я не понял, как оно действует. Я не хотел и притрагиваться к нему, но он подтолкнул ящик ближе, и я почувствовал, как что-то впивается в руку — секретное оружие, торчащий из доски гвоздь. У меня лишь царапина-ла осталась, но потом Мулаха обработал гвоздь мочой, порошком сороконожки, мышьяком, дурманом, а сверху покрыл слоем кокосового масла. Той же смесью намазал нож и уколол им курицу. Поверхностный укол, даже не до крови, но птица мгновенно сдохла.

— Он — крупный мужчина, — предупредил я. — Почти семи футов ростом. Намного больше чертовой цыпы.

— Кристофер, этот маленький гвоздь свалит и слона.

Теперь нам оставалось только ждать. Директор счел меня троппо и уволил, не дождавшись моего возвращения, так что в школе я появляться не смел и целыми днями отсиживался в запертой комнате. Делать было нечего — только вспоминать лицо выродка в ту минуту, когда он унизил меня перед моей девочкой. Он капал, капал, капал яд ей в ухо. Каждый день понемногу сманивал ее от меня. Еще бы, он — гений! Казалось бы, он должен быть благодарен мне, своему, черт побери, создателю. Да только тут у нас одностороннее движение. Он ее научил только ненавидеть меня.

Я хотел непременно убить его, но боялся, что яда на кончике гвоздя окажется недостаточно, а потому втайне готовил другой кинжал, тонкий, как шляпная булавка. Ножен у него не было, и я засунул его в кусок шланга и заткнул шланг с обоих концов, чтобы класть оружие в карман.

Я дергался, как необъезженная лошадь на Дарвинских скачках. Наступило заветное утро, я чуть не свалился вместе с набитым фруктами ящиком, когда влезал в автобус. В ту пору на Лайт-стрит открыли временное почтовое отделение, и я пристроился внутри на скамейке, сидел целый день, вглядывался во все лица. Кто бы предугадал, что я дойду до такого — я, отличник школы на Форт-стрит.

На второй день с утра шел дождь, и я боялся, как бы с гвоздя не смыло яд, но именно в этот день он пришел своей пружинящей походкой, с розовой квитанцией в руке. Я пристроился у него за спиной и, когда он подошел к стойке, воткнул гвоздь ему в бедро.

Вскрикнув, он обернулся. И даже тогда облил меня презреньем. Схватил за левую руку, вывернул ее. Против него я был бессилен, как ребенок. Ящик сломался, фрукты посыпались на пол. Кинжал выпал из шланга, Маккоркл толкнул меня, и я упал почти на клинок. Выходит, он сам помог мне: я дотянулся до кинжала и вонзил острие ему в ягодицу.

Тут меня оттащили, поволокли в участок на Карнарвон-стрит, где меня в скором времени навестил идиот Грэйнджер в сопровождении английского доктора. Эскулап задавал мне дурацкие вопросы — все допытывался, не сошел ли я с ума. Мне было все равно. Хуже было другое: тварь так и не издохла. Это сочли очередным признаком безумия: я, дескать, считал возможным уничтожить человека ударом в задницу.

Снова меня судили, мем, и депортировали в Австралию. Я ожидал, что меня отвезут в психушку, но в порту никто меня не встречал, и я преспокойно ушел сам.

Жители Сиднея всё похваляются, какой у них красивый город, однако живописные кварталы предназначены не для меня. Нашлась квартирка на раскаленной, пустынной улочке Рэндвика и работа — в транспортном отделе рекламного агентства. Каждый день — бесконечные разъезды на автобусе. Отвратительная работа — упрашивать и ныть, подгонять и угрожать, точно регулировщик на парковке: мы их называли «бурыми бомбилами». Умные, высокомерные копирайтеры со мной не считались. Их я ненавидел, а больше вообще ничего ни к кому не чувствовал. Девочку я утратил навсегда, никакого общения, кроме как на этой паршивой работенке. Каждый вечер я опрокидывал в баре пару пива и шел домой, чтобы догнаться виски. Еще, еще — сату лаги, как здесь говорят.

Вы скажете — наконец-то я был свободен. Мог спать спокойно, не боясь, что чудовище проникнет в мою комнату. Однако он поистине сделался частью меня. Изменил мою жизнь, украл мое сердце, свел судорогой пальцы, превратил в бездомного бродягу, а я-то думал всю жизнь прожить на одном месте.

Я мог не переживать — ровно через год его письмо догнало меня в рекламном агентстве. Выходит, и ты соскучился, отметил я: таким людям непременно хочется оставить за собой последнее слово в споре. Киасу, — так о них говорят. Боятся потерять свое. Считается, это малайская болезнь. Раскуражился на десять страниц: чего он достиг, как одолел меня. Я бросил его в мир невеждой, а теперь он говорит на шести языках, пять из которых мне даже по имени неведомы. Такой стал ученый. Прочел священные книги Будды и Магомета. Знал названия всего, что живет и растет на земле Малайзии. Он — величайший поэт. Утомительная похвальба, этим он всегда отличался, ничего нового по сравнению с монологом, который на Бали пришлось выслушать Доналду Дефо. И пока я читал его письмо, я понятия не имел, что меня ждет под конец. Лишь на последней странице я узнал, что его гложет.

«По твоей вине, — писал он, — меня постигла участь, которую ты мне уготовил: я умираю от болезни Грейвза, оставляя своих близких одинокими и нищими. Когда ты воткнул кинжал мне в задницу, я чуть было не пожалел тебя. Ты казался таким никчемным. Но теперь ты наконец обнаружил свою власть. Как же ты ненавидишь мою девочку — ты решился отнять у нее отца! Говорят, ты по-прежнему работаешь в рекламе. Надеюсь, ты в полной мере насладишься своим неправедным богатством, когда ребенок, которого ты осиротил, будет голодать!»

Разумеется, я не хотел, чтобы девочка осиротела. Ни за что. Болезнь Грейвза — это, конечно же, была шутка, каламбур, болезнь Роберта Грейвза и Т. С. Элиота, всех этих заумных гениев. «Чеснок и сапфиры в грязи»[93] — что это значит, бога ради? Но я все-таки заглянул в словарь и прочел: «Болезнь с типичными симптомами: увеличение щитовидной железы, ускоренный пульс и метаболизм из-за избытка гормона щитовидной железы».

Я обратился к врачу: мол, друг заболел и так далее. Врач меня утешил: болезнь Грейвза легко поддается излечению. Однако, хотя он охотно выписывал мне успокоительные, на это лекарство он рецепта не дал. Не беда, в Сиднее всегда найдутся окольные пути. Я возобновил старые связи.

Видите, как все сложилось, мем? Я еще думал: ехать ли самому в Малайзию? Добыть чистый новенький паспорт без отметки о депортации. А вдруг у них есть черные списки? Все-таки рискованно. Потом я переговорил с одним типом, он дрессировал борзых. Да, приятель, лекарство добыть — не вопрос. Но он предупредил, что бутылки нельзя просто отправить почтой. Нужно аккуратно упаковать, обложить сухим льдом. Ха, это же замечательно! Выхода не оставалось — я повезу лекарство сам.

Жизнь в Сиднее — скучнее некуда. Вы и представления не имеете, как она проходит, утекает, точно вода из капающего крана. Понедельник — пятница, суббота — воскресенье, вся роскошь — выпивка и сон. Так жила моя мать. Работа, еда, бутылочка хереса, сон.

Но тут я ожил. Сжег мосты, бросил работу, отказался от квартиры. О чем жалеть? Спасу подонка на глазах у моей дочери. После этого она перестанет считать меня врагом.

Чабб умолк, словно ждал поощрения, а я, глядя в его серые глаза, недоумевала: как же он устроен, как сумел мгновенно перейти от жажды мести к нежнейшей заботе? И только сейчас, уже под конец рассказа, я впервые подумала: а не псих ли он?

48

КАК ТОЛЬКО НА ДЖАЛАН-КЭМПБЕЛЛ ДОСТАВИЛИ мою телеграмму, Тина с миссис Лим пробежались по всей улице сверху донизу. Ханту приезжает, ханту приезжает. Вы видели эту парочку, мем, можете себе представить их ярость, их жестокость. Вскоре все придурки на этой улице ждали появления призрака. Чхе! Выглядывали из-за своих жалюзи, точно старые бабы… Болезнь Грейвза лечится пропилтиурацилом. — Чабб добросовестно произнес название по буквам. — Я провез снадобье через таможню, никто и глазом не моргнул, — добавил он. — Шлепнули визу и печать. Езжай, куда хочешь. Все шло как по маслу, пока такси не остановилось перед мастерской. Я протолкнул чертов ящик в раздвижную дверь — уах! Пары углекислого газа от сухого льда вдруг окутали меня — не человек, а завод ходячий, пивоварня. Эффектный выход, мем, не спорю, но пустяки по сравнению с тем, что якобы видели соседи: существо без тела, кишки сияют голубым светом.

Я вошел и сразу увидел мою дочку. Вымахала — пять футов шесть дюймов, по крайней мере, красотой вся в мать. Но у нее были две мои крошечные веснушки на верхней губе, и она светилась нелепой любовью к этой твари. Да, светилась, язвила мне сердце.

Разумеется, девочка испугалась. Не только в ящике дело — она считала меня бесом.

— Где пациент? — спросил я.

— Атас. — И она повела меня наверх, под босыми стопами чуть поскрипывал гладкий тик. Разве не этот звук на всю жизнь врезается в память мужчины — шорох женских ног на деревянном полу?

Я шел за ней, сухой лед дымил в темноте. Наверху горели лампы — не электрические, разумеется. Комната выглядела тогда иначе, мем. В ней царило еще живое существо, распростершееся на огромной кровати из тика. Я увидел бедолагу — жалкое чудище, сотворенное мной. Он приподнял полог кровати; глаза его — уах! какие глаза — не отрывались от меня. В тусклом свете он лежал, завернутый в москитную сетку, словно гусеница в коконе. Повсюду вокруг — на полу, у стен — разложены дневники, которые склеили его рабыни.

Он возлежал в темноте, точно раджа. Рядом с ним я смутно различал фигуру его оруженосца-китаянки. Вы ее видели. Страшно смотреть на эти шрамы-ла. Когда она увидела меня, плоское лицо искривилось, но я был создателем ее господина, и она отдернула сетку.

— Туан Боб! — возвестила она.

Он лежал и поблескивал в темноте, — тварь, вызванная мной к жизни, примитивный гений. Потные веки втянулись, глаза таращились с блестящего лица. Он сделался омерзителен — истощенный, костлявый, ребра того гляди прорвут мокрую, скользкую кожу. Старый врач в Рэндуике предупредил меня, что глазные яблоки могут судорожно подергиваться, но не говорил, что болезнь может свалить с ног даже великана.

При виде меня тиран придушенно фыркнул. Засмеялся, быть может? А в чем шутка-ла? Что он был необходим мне, что я жил им? Чем подлее он себя вел, тем больше меня это устраивало. «Воззри, Господи, и посмотри, как я унижен!»[94] Пусть моя дочь увидит наконец, что я за человек.

Я спросил, кто его врач. Хотел передать ему лекарство.

— Нет врача, — ответил он. — Эту болезнь ты для меня придумал. Она ждала меня с самого начала. Теперь лечи, если знаешь, как.

Я и сам готов был поверить, что болезнь — мой вымысел. И тут же принялся за дело, мем. Шутка не вышла, надо исправлять. На полу стоял таз с мыльной водой, большая часть расплескалась. Я нашел сухое место, распаковал свой груз, достал бутылку и пипетку. Пропилтиурацил — это микстура. Моя дочь принесла воду, чтобы развести снадобье, и, хотя боялась, посмотрела мне прямо в глаза, и в ее взоре я увидел отвагу — иначе не скажешь. Про себя она молилась, чтобы я не причинил ему боли — о нем она тревожилась куда больше, нежели обо мне, когда меня топтали ногами в грязи.

Я приготовил лекарство и налил его в фарфоровую чашечку, а женщины попытались приподнять моего гения. Они шептали ему бапа, туан, но сдвинуть с места не могли. Наконец он дал понять, что мне одному назначено прикоснуться к его телу, просунуть руку под скользкие от пота лопатки и приподнять его, чтобы он выпил микстуру в моих объятиях, словно обреченный любовник, словно умирающий Христос на католических фресках.

Его кожа странно пахла — металлом, медью. А дыхание, мем, отдавало пылью и чесноком. Но острее всего я ощущал ненависть, он задыхался от ярости даже в эту минуту, когда я ухаживал за ним.

Едва он проглотил лекарство, началась рвота: тухлая блевотина потекла по его груди на волосатый живот, а моя дочь судорожно зарыдала.

— Ты подымай! — рявкнула миссис Лим. Да-мем-нет-мем! Она решила — я ее кули. — Сейчас подымай! — крикнула она, и я подхватил ее великого туана, а китаянка пронеслась по комнате, словно жук-солдат, взметнулись в воздух чистые простыни, легли на место взбитые подушки.

Тина смотрела и всхлипывала. Бог знает, что творилось в ее голове.

Я держал на руках ее бапа, чувствуя на щеке его зловонное дыхание. Подобная близость с Бобом Маккорклом была страшна, отвратительна и противоестественна, словно у меня в ладонях — мои же кишки. Его бритая голова запрокинулась, я чуть подался назад, но он хищно следил за мной. Это болезнь, говорил я себе: нервозность, раздражительность, эмоциональная лабильность — все как в учебнике. Я держал его на руках, пока не вскипел двухгаллоный чайник, и лишь когда ванна была готова, я смог избавиться от этой ноши.

Одно дело — прислуживать больному другу, мем, но паразиту, столько лет сосавшему из тебя соки? Моя дочь понимала это. Не могла не понимать. Я превратился в его сиделку, прислугу, врача. Так прошло несколько недель. Я спал на голом полу у его кровати. Я не пытался хоть как-то облегчить свои страдания.

Женщины не желали общаться со мной. Они давали мне суп и лапшу, но ел я в одиночестве, сидя на корточках возле огромного темного ложа, и одна из них всегда следила за мной.

— Я так полагался на лекарство, — продолжал Чабб, — так был уверен в успехе, что далеко не сразу заметил, как пациент теряет в весе. Разум его все больше путался. А глаза — уах! Медуза, готовая лопнуть. Чем слабее, тем вежливее он становился. Как-то раз улыбнулся, иногда говорил спасибо. Он умирал и понял это задолго до меня. Понимаете, он беспокоился о женщине и девочке. То, что ему теперь от меня потребовалось, он не мог ни украсть, ни вырвать угрозами. Он хотел расположить меня или добиться сочувствия, чтобы я пообещал заботиться о его близких.

Вроде бы и я хотел того же, так что, думаете, я поспешил успокоить больного? Как-никак мы были знакомы пятнадцать с лишним лет, из-за него я лишился своей жизни. Хватало причин остерегаться его коварства. И хотя у меня сердце разрывалось от его мук, я все по-прежнему не смягчался.

— Скажи мне «да» или «нет»! — кричал он.

Но я молчал, а он не мог более терпеть мое упорство, у него начался припадок, он метался по кровати, извивался так, словно хотел разорвать себя в клочья. И ревел в голос. Страшно было смотреть на эти огромные глаза — они уже не помещались в черепе. Он свалился с кровати, ударился головой о пол. Даже тогда я устоял, но больной становился все беспокойнее, и женщины так измучились, что в итоге я дал себе волю и предложил ему то, о чем сам мечтал.

Я дал ему слово позаботиться о моей дочери — и о той, другой, тоже.

Приняв мою клятву, он откинулся на подушку. Все части сильного, красивого лица запали, кроме одних только глаз. Уах! Они стали такие большие, что я отчетливо видел в них свое перевернутое отражение, когда говорил с Бобом.

— Подойди! — попросил он, похлопав рукой по одеялу.

Чего мне было бояться? Он взял меня за руку, его пальцы были теплыми и слабыми, бескостными, словно у призрака.

— Теперь я спокоен, — вздохнул он. — Мы с тобой одно, ты и я.

Чудное утро сухого сезона, мем. Теперь, когда их пациент успокоился, женщины разошлись по делам: миссис Лим на «Чоу Кит»[95], а Тина — за миской горячей шоу ту фа, единственной пищи, которую еще принимал его желудок.

Мы остались наедине. Лучи утреннего солнца били в окно, на шелковице за домом пели майны. С улицы доносился надтреснутый голос, упрашивающий сдавать старые газеты: Папер лама, папер лама!

— Что ж так все погано кончается, Кристофер?

Я сказал:

— Смерть приходит к каждому из нас.

— Я не о том. Всю жизнь я работал, пытался что-то создать. А теперь, когда наступил конец, некому отдать мою работу, кроме тебя, заклятого врага.

Он извернулся всем телом, а когда снова оборотился ко мне, я увидел в его руках тот самый том, который вы держали вчера. Тогда я понятия не имел, что это такое. Переплет был горячий и скользкий на ощупь, словно кожа моего больного.

— Что это?

— Поклянись, что не уничтожишь книгу.

На первой странице я прочел название, свирепую насмешку: «Моя жизнь как фальшивка».

— Поклянись, что не бросишь в огонь.

— Что это?

— Душа человека, — ответил он.

Я подумал, он издевается над самим собой. Чего я мог ожидать? Не поэзии, это уж точно.

— Клянусь, — сказал я. — Никакого вреда я ей не нанесу.

Я был искренен. Я считал себя обязанным сохранить книгу, даже наполненную бредом параноика, — а ничего другого я в тот момент не надеялся в ней увидеть.

— Отдай, — потребовал он. — Прочтешь, когда меня не станет. — Тут он стал вдруг ласковым, погладил меня по лицу, словно любящий дядюшка. — Молодец, старина! — похвалил он. — Я знаю, ты присмотришь за книгой.

Тогда я поверил, что его ненависть угасла, и лишь недавно сообразил, что даже в этот миг, когда он казался таким кротким, Боб тайно тешился мыслью превратить меня в веломеханика. Это в его духе. Заманить меня в мой же вымысел, а? Засунуть в яму с бензином и машинным маслом. Хотел ли он, чтобы я унаследовал его судьбу? По крайней мере, он сумел скрыть свои чувства, пока моя дочь не вернулась с миской тоу ту фа.

Испустил дух он только на следующий день, но смерть его, в отличие от жизни, была мирной, и до самого конца он прижимал к груди свою книгу.

49

Вы, должно быть, уже догадались. Я лечил его не от того недуга — не болезнь Грейвза его доконала, а редкая форма лейкемии, миелопролиферативное расстройство. Лейкоциты скопились возле глаз, отчего те и превратились в медуз.

Боб умер от рака.

Коронер-индиец был в ярости. Я-де разыгрывал из себя врача. Провез контрабандой лекарство. Повесить бы меня, сказал он, вот только семейству от этого пользы никакой.

В свидетельстве о смерти стоял диагноз «лейкемия», но китаянка с девочкой поняли это по-своему и донесли соседям, что из мистера Боба высосал кровь ханшу.

Трудно поверить, мем, что чудовище могло внушить такую любовь, но о нем рыдала вся Джалан-Кэмпбелл. Они видели, как он сюсюкает с малышкой. Кто здесь понимал, что он пожирал девочку, отнял у нее жизнь, чтобы напитать собственное эго? И не только Тину он сожрал — каждый ребенок с той улицы служил топливом для его печи. Вор, манипулятор, а о нем все плакали! Мне же отводилась роль причины смерти.

И все же я думал, что остался победителем. Вернул себе дочку. Она меня не любила, но я был уверен, что научится. И пока она подхлестывает меня, жизнь моя — не пустыня. Еще меня поддерживала дивная и страшная книга, «Моя жизнь как фальшивка». Что за мучительный упрек! Только я мог прочесть эту книгу, и мне она была завещана, но женщинам не угодно было, чтобы я к ней прикасался. Я читал ее втайне, торопливо взбегал наверх, когда оставался дома один. Я возвращался к ней словно за очередным крепким, горьким глотком к припрятанной бутылке арака. Сашу лаги. Еще чуть-чуть.

Конечно, мем, я сделался изворотлив, как все алкоголики, и только через несколько месяцев им удалось застичь меня врасплох. Уах! Свет не видал подобной ярости. Они расцарапали мне руки ногтями — пустяки! Главное — запретили трогать книгу. Карлица со шрамом доходчиво объяснила, какова будет расплата за очередной проступок: острый нож в ночи.

Моя дочь ухмыльнулась.

С тех пор мое сердце отвратилось от нее.

Он использовал ее, пил ее кровь, вырастил невежественной и жестокой. Мне бы следовало пожалеть девочку, а я вдруг возненавидел ее. Так возненавидел, будто она предала меня, обманула, всю жизнь лгала, играла, своекорыстно злоупотребляла всем хорошим во мне. Она была не виновата, и все же я возненавидел ее.

Но вы сами видели — я продолжал служить этому существу и после его смерти, ведь если б я и решился бросить женщин, то не мог покинуть на произвол судьбы его творение.

Я был терпелив, мем, я выжидал, надеясь, что однажды появитесь вы или кто-то похожий на вас. Какой риск-ла! Много ли шансов было, что вы застанете меня за чтением Рильке? Жизнь пропала почти зря, мем, но теперь я принесу вам книгу.

Он поднялся. Я увидела, как он дрожит, и предложила пойти вместе.

— Нет-нет, не надо. В семь часов они вместе идут на вокзал получать детали из Сингапура. Я остаюсь сторожить лавку.

— Хорошо, — согласилась я. — Значит, к семи вы придете?

— В семь пятнадцать, — с улыбкой посулил он, — книга будет у вас.

В этот момент меня, похоже, отвлекли. Подписать счет, наверное. Я не заметила, как Чабб ушел.

50

Теперь оставалось прожить мучительные три часа до его возвращения. Я складывала чемодан и вновь его разбирала — зубная щетка, нестиранное белье, бесплатная открытка с видом надоевшего «Мерлина». Съела кошмарное гостиничное печенье, против чар которого мне до тех пор удавалось устоять, запила стаканом затхлой воды. Дальше что? Еще несколько веков ждать той минуты, когда книга в грубом и скользком переплете окажется у меня в руках. А потом — еще одна вечность до Шарлотт-стрит, и начнется наконец пиршество: я раскрою книгу, и на ее экзотической рифленой коже заиграет водянистое лондонское солнце. В том отдаленном счастливом будущем я перепишу весь текст, стих за стихом, не только сохранности ради — хотя и о ней я постоянно тревожилась, — а чтобы проникнуть в поэзию изнутри. Таким способом я в пятнадцать лет впервые прочла Мильтона и постигла то, что укрылось от моей занудной учительницы-лесбиянки: симпатии поэта были на стороне Сатаны. Когда я вернусь в Лондон, мой карандаш станет орудием культа, и с его помощью я сумею проследить по измятой, разорванной карте мысль Боба Маккоркла.

Но как же тянулось время в убогом гостиничном номере. Уже стемнело, а мне оставалось терпеть еще семьдесят пять минут. Мерещился бессмысленный кошмар: Куала-Лумпур, этот мокрый осьминог, рыбьей пастью засасывает книгу.

Я спустилась в бар. Клиентов нет, как говорится. Я ограничилась сэндвичем с яйцом и карри и пивом «Тайгер», но едва первые пузырьки защекотали мне горло, как напротив меня уселся Слейтер. Его чело было сурово и морщинисто, как старая потрескавшаяся скала.

— Оставь это! — скомандовал он.

Я изумилась: неужели Слейтер запрещает мне пить пиво? Что-то на него не похоже.

— Держись подальше от этих баб! — продолжал он. — Что бы ни делала.

— Знаешь, Джон, как раз это я хотела посоветовать тебе. Особенно остерегись той, что помоложе.

— Микс, прошу тебя. Не лезь.

— Разве ты не пытался ее соблазнить?

Слейтер даже не слушал.

— Что ты замышляешь? — спросил он. — Я сидел тут и наблюдал за тобой. Ты вся как на иголках, лучше признавайся, что происходит. Боюсь, ты сама не понимаешь, во что вляпалась.

— Смешно слушать!

— Ты послала старого дурака Чабби за книгой? Украсть ее во второй раз? Так или не так?

Я бы все отрицала, но не устояла перед его яростным взглядом.

— Отзови его, — приказал Слейтер. — Эти женщины — адские суки!

— Да. Но сейчас суки отлучились на вокзал.

— Они тебя раскусили, Микс, можешь мне поверить. Рукописи тебе не видать.

— Уверен?

— Говорю же: они тебя раскусили!

Откуда он мог знать? Немыслимо! Но в одном Слейтер преуспел: убедил меня, что сокровище, того гляди, уплывет из рук, а с этим я смириться не могла. Поднявшись, я выбежала из отеля в душную ночь. Понадеялась было, что Джон промешкает, оплачивая счет, но едва такси отъехало с битком забитой стоянки, я заметила, как Слейтер садится в следующую машину, и поняла: мы уподобляемся героям дешевого боевика. Чтобы сбить преследователя с толку, я попросила отвезти меня к Колизею — оттуда до мастерской было рукой подать. Выскочив из машины, я растворилась в толпе. Слейтер, как я думала, отстал.

Я перешла на другую сторону и свернула на весьма сомнительную улочку. В подворотнях, высвеченные светом собственных карманных фонариков, стояли женщины в коротких юбочках — я уже знала, что на самом деле это мужчины. Кто-то меня окликнул, я быстрее зашлепала по лужам. На Бату-роуд я выскочила, слегка сбившись с курса, и, хотя продолжала энергично прокладывать себе путь через толпу, в выбранном маршруте сомневалась.

Как я обрадовалась, увидев знакомый полицейский участок на Джалан-Кэмпбелл, а напротив — велосипедную мастерскую. Дверь раздвинута до конца. В туманную ночь струился яркий белый свет. За дверью — никого. Значит, женщины ушли на вокзал, как и предсказывал Чабб. Я прошла сквозь нагромождение велосипедов и, подойдя к лестнице, крикнула: «Эй?» В ответ послышался стук. Чабб, подумала я.

Освещения наверху как раз хватило, чтобы разглядеть на полу миссис Лим и девочку на коленях возле нее. Тина обернулась ко мне, и при свете горевшей за окном неоновой вывески я увидела, что ее чувственная верхняя губа разорвана, похожа на лопнувшую сосиску, и по зубам течет черная, словно сок бетеля, кровь.

Не помню, какие слова я бормотала. Еще не разобравшись толком, что произошло, я знала: во всем виновата я.

Миссис Лим попыталась сесть, но снова со стоном откинулась на спину. Она тоже была ранена, блуза потемнела от крови. Пол был залит черным, влажно блестел.

Что натворил Чабб? За какой ужас мне предстоит ответить? Но никто не отвечал мне. Женщины смотрели на меня прищурившись, как на врага.

Я повторила вопрос. Не помню, как он прозвучал, но девушка заговорила с тем грубым австралийским говором, который переняла у Маккоркла.

— Тот гад-ла. Убежал.

— Вас ранил мистер Чабб?

Миссис Лим, всхлипнув, протянула руку к окну.

Окно было зарешечено. Через него нападавший не смог бы убежать.

Она все показывала в ту сторону, и я наконец заметила у окна какую-то груду. Брошенная одежда, обувь — так мне показалось.

— Они убить его, — пояснила миссис Лим. — Мы их не остановить. Они нас тоже убить.

Разум тщетно пытался осмыслить то, что видели глаза. Мозг соглашался на все, кроме истины. Из переулка все еще доносился голос старьевщика: папер лана, папер лана, — и я подошла к окну. На полу — одежда. В голубоватом свете ботинки Чабба казались почти лиловыми. И еще что-то лежало: собака, подумала я. Не знаю, что мне померещилось. Я протянула руку и нащупала кусок сырого мяса, точно в лавке мясника на «Чоу Кит». Потом я разглядела мягкую щетину этой красивой монашеской головы и поняла наконец: Sparagmos. Этим ужасом заканчивалась великая поэма. Человек, с которым я беседовала несколько часов назад, был разрублен на куски, его теплая кровь испачкала мне руки, густым медом струилась на пол.

Я рухнула на колени, откуда-то взялся Слейтер, подхватил меня под руки, заставил подняться.

— Пошли, — сказал он. — Надо идти.

Я подумала: он боится возвращения убийцы. Пока он тащил меня к лестнице, я твердила: пусть женщины идут с нами. Они не тронулись с места, и тогда мне пришло в голову, что они самоотверженно охраняют книгу.

— Идемте! — позвала я. — Возьмите книгу с собой.

— Нет книга, — откликнулась миссис Лим. — Украли книга.

Каменное, квадратное лицо китаянки лоснилось непонятным мне торжеством.

— Идем, — сказал Слейтер. — Микс, дорогая, тут оставаться нельзя.

Какое странное лицо у этой китаянки. Даже я теперь догадалась: она вовсе не желает мне добра.

— Делай, что я тебе говорю, Микс! Идем!

Словно пьяница, смутно догадывающийся, что в чем-то виноват, я позволила отвести меня вниз по ступенькам, на Джалан-Кэмпбелл, до участка — хорошо, когда полиция под рукой.

К нам отнеслись с отменной серьезностью, тут же проводили в какой-то зал, а потом в отдельный кабинет, поменьше. Выдали таз с полотенцем, и только тут я заметила кровь у себя на лице и руках. Умываясь, я все думала о женщинах, которые остались в доме одни, беззащитные. Дальше я мало что помню — меня колотила дрожь, полицейские дали одеяло и записали мои показания. Таз с водой так и не вынесли. Когда дверь открывалась или захлопывалась, красная жидкость в нем дрожала. Это Чабб, это субстанция его жизни, кровь, еще недавно омывавшая его сердце.

Потом сказали, что я могу идти; Джон Слейтер ждал у входа. Вернув одеяло полицейским, он набросил мне на плечи свой пиджак. Все мои надежды ушли безвозвратно, пропали, погибли.

Фойе «Мерлина» заполонили свадебные гости. Хотелось выпить, но Слейтер силой запихал меня в лифт. Еще трое мужчин поднимались вместе с нами — японцы, наверное.

Слейтер привел меня к себе в номер, который, как выяснилось, снабжался гораздо лучше моего. Налил мне виски, но даже знакомый аромат торфа не скрыл запаха крови.

Присев на постель напротив меня, Слейтер негромко заговорил:

— Микс, дорогая, ты хоть понимаешь, что произошло?

— Беднягу Кристофера убили. Книгу украли.

— Ты понимаешь, что женщины солгали?

— Нет, я видела. Он мертв.

— Конечно, но ты же видела безумное торжество в их глазах?

— Это шок, — возразила я. — На них тоже напали.

— Они лгут, дорогая моя. От первого слова до последнего. Ты разве не заметила книгу? Она стоит на полке, на обычном месте.

Взяв кольдкрем и салфетку, Джон, не спрашивая у меня разрешения, начал вытирать мне лицо. Я и представления не имела, как выгляжу, кровь засохла на скулах, на ушах. Бог знает, во что я вляпалась.

— Откуда у тебя кольдкрем, Джон?

— Ш-ш.

Он протер мне шею и руки, потом принялся чистить ватой ногти, под которыми тоже засохла кровь. Сколько лет прошло, пока я узнала: при всех своих недостатках, Джон Слейтер — очень добрый человек.

— Я был уверен, что ты заметишь книгу, — продолжал он. — Твое счастье, что ты не заметила.

— В чем тут счастье?

— Дорогая, ты так и не сообразила? Они его убили.

— А кто же напал на них?

— Они сами.

Я взвыла в голос, и милый Джон обнял меня и сделал все, чтобы я успокоилась.

И хотя в тот момент я, кажется, сообразила наконец, что произошло, еще немало времени понадобилось мне, чтобы до конца осознать кошмар, совершившийся в святилище на Джалан-Кэмпбелл, — и даже в Лондоне я не все еще понимала, в том числе и потому, что я так и не смогла себе объяснить, что такое Боб Маккоркл.

В итоге, как и следовало ожидать, рана не заживала, сколько бы я ни старалась ее залечить — а я исступленно старалась, пока даже Аннабель не обозвала меня занудой. Я изгнала ее за откровенность — и плевать. Эти мелкие горести и ушибы стали мне безразличны, ибо я превратилась в одного из «скорбных друзей Истины», которых Мильтон описывает в «Ареопагитике»: «Они все ищут горестно, подобно Исиде, искавшей члены рассеченного Осириса». Тело истины рассечено, вот что Мильтон имел в виду, и части разметаны — sparagmos по-гречески.

С этого начались мои одержимые поиски «членов» этой страшной загадки. Странствия эти погнали меня в Австралию, хотя в ту пору я с трудом наскребла бы денег на автобусный билет до Олд-Черч-стрит, а награда за все несоразмерные траты и усилия — единственный достоверный «факт»: Маккоркл был реальным человеком, и они с Чаббом — два разных лица.

Смириться с таким открытием я не могла и продолжала свой безумный труд с упрямством козы. Писала настойчивые послания, выпрашивала деньги на дорогу, разорила «Современное обозрение» и все глубже увязала в этом болоте, пока однажды, темным зимним днем посреди Оксфорд-стрит, меня не настиг «нервный срыв» — так это именуется из любезности.

Разумеется, не Джон Слейтер посоветовал мне возвращаться в К. Л., но когда врачи сочли поездку необходимой для выздоровления, этот человек еще раз доказал, что он мой настоящий друг, и на сей раз даже не отлучался в Куалу-Кангсар. Ни один человек — и уж во всяком случае не гениальные психиатры из клиники «Тависток» — не мог предположить, что обе убийцы все еще живут в том же месте, и встреча с ними подействует отнюдь не терапевтически. К 1985 году Джалан-Кэмпбелл переименовали в Джалан-Данг-Ванги, но в том здании по-прежнему ремонтировали велосипеды, как и тринадцать лет назад, и старые черные тиски все еще стояли там, где оставил их Чабб, — на полу за дверью. При виде этого уродливого орудия сердце сжалось в груди. Что бы я ни отдала, лишь бы вернуть к жизни бедного старого пуританина с его трогательной скупой улыбкой, высокомерным снобизмом и отчаянным желанием поведать историю своей печальной и невероятной жизни.

Надо полагать, рукопись Маккоркла так и хранится в святилище наверху, хотя теперь она столь же противна мне, как та омерзительная гигантская орхидея, которой миссис Лим некогда завлекла поэта.

Тине было уже тридцать лет. Она, похоже, не узнала каких-то туристов, прошедших мимо ее двери, но мы без труда опознали ее по шрамам. Задержались мы всего на мгновение, пока от счетов не подняла голову китаянка. Джон вежливо притронулся к шляпе, и она вздернула верхнюю губу, обнажив хищные острия белых, мелких, кривых зубов.

ПРИМЕЧАНИЕ АВТОРА

Австралийские читатели не могут не заметить определенного сходства между Бобом Маккорклом и Эрном Мэлли. Ранние стихи Маккоркла дословно воспроизводят «Помрачившуюся эклиптику» Мэлли, опубликованную в литературном журнале «Сердитые пингвины» в 1944 году.

Разумеется, поэзия и биография Мэлли представляет собой мистификацию, созданную двумя талантливыми антимодернистами — Гарольдом Стюартом и Джеймсом Маколеем. Эти консерваторы написали не только стихотворение, позаимствованное мной для Боба Маккоркла, но и замечательные письма, якобы принадлежавшие перу столь же мифической сестры Мэлли, которые также (со значительными сокращениями) использованы в этой книге.

Редактор «Сердитых пингвинов» Макс Харрис был не только унижен, но и подвергнут суду по тому же обвинению, которое предъявляется моему вымышленному Вайссу.

Я воспользовался протоколами этого нелепого процесса.

«Я все еще верю в Эрна Мэлли, — писал Харрис годы спустя. — Верю не в каком-то заумном смысле, а в самом простом. Я знаю, что стал жертвой мистификации, что Эрн Мэлли был не реальной личностью, а личиной. Мне подсунули не только стихи мифического Эрна Мэлли, но и его жизнь и идеи, его любовь, болезнь и смерть… Большинство из вас, наверное, не задумывались над биографией Эрна Мэлли. Мистификация лопнула, и вместе с ней исчезла его жизнь. Маловероятно, чтобы посреди катаклизмов дознания и суда, битвы смысла с бессмыслицей вы закрыли глаза и представили себе такого человека, как мифический Эрн Мэлли… автомеханика, страдающего болезнью Грейвза, представили себе одинокую открытку с "Иннсбруком» Дюрера на стене его комнаты. Человека, знающего, что он обречен умереть молодым, брошенного в мир войны и смерти, видящего улицы, детей глазами мертвеца.

Ничего себе фантазия. Возможно, для вас — бессмысленная. Но я верил в Эрна Мэлли. Я искренне и наивно поверил в существование этого человека и жил в этой вере, пока газетные заголовки не обрушились на меня. Для меня Эрн Мэлли — воплощение истинной скорби и драмы нашего времени. В каждом городе где-то живет такой Эрн Мэлли… одиночка, вне литературных братии, отлученный от печатного станка, умирающий, отрезанный от человечества и все же не чуждый ему.

Я наделял Эрна Мэлли теплым и ярким блеском Франца Кафки, добавлял что-то от мучительного одиночества Рильке, от гневного фатализма Уилфреда Оуэна. И я верю, что он проходил не раз по мельбурнской Принсесс-стрит…

Я и сейчас закрываю глаза и вижу перед собой этого человека на улицах нашего города. Совсем молодого. Беззащитного, ибо он не имеет опыта жизни в этом мире. Человека извне».

БЛАГОДАРНОСТИ

СРЕДИ ЛЮДЕЙ, КОТОРЫХ Я ХОТЕЛ БЫ ПОБЛАГОДАРИТЬ, четверо — достаточно известные поэты, а еще один, сэр Фрэнк Светтенхэм, был колониальным чиновником и теперь не пользуется хорошей репутацией. Множество родных и друзей, людей, настолько близких, что уже и не скажешь, родные это или друзья, проявили трогательную заботу в те три года, что я писал эту книгу: Мария Эйкен, Кэрол Дэвидсон, Питер Бест, Гэри Фискетджон, Майкл Хейуорд, Пол Кейн, Алек Марш, Патрик Макграт, Люси Нив, Шэрон Олдс, Роберт Полито, Джон Райли, Дебора Роджерс, Мона Симпсон, Бетси Сасслер, Бинки Урбан и, разумеется, Элисон Саммерс. Двое талантливых малазийских писателей, Реман Рашид и Ки Туан Чье, проявили редкое бескорыстие, помогая в работе явившемуся к ним чужаку. Если в этой книге обнаружатся географические или исторические ошибки, вина всецело на мне, чужаке. Еще один малазийский писатель, д-р М. Шанмугалингам, не только предложил мне свою дружбу и консультации, но и позволил прочесть в рукописи свою автобиографию, оказавшуюся бесценной для понимания тамилов, играющих заметную роль в малазийском обществе. В Куале-Лумпур Виктор Чин провел интенсивный курс ознакомления с культурой местных лавочек. Кху Салма Насусьон, автор книги «Улицы Джорджтауна, Пенанг», оказалась неиссякаемым источником энергии. В третий мой визит на этот почти идеальный остров она снабдила меня пожизненным запасом местных впечатлений и воспоминаний, которые, отчасти в зашифрованном, чаще — в преобразованном виде, проникли в этот роман. Наконец, я должен выразить благодарность Джону Доту, бывшему главе австралийской дипломатической миссии в Малайзии, которого я рад теперь назвать своим другом, а также Саймону Меррифилду, нынешнему советнику того же посольства — это он организовал достопамятный обед, на котором, едва прилетев из Нью-Йорка, я имел возможность встретиться с лучшими умами Малайзии. Роман, где так часто упоминается имя Эзры Паунда, уместно будет завершить последними строками его перевода «Писем изгнанника» Рихаку:

Что толку говорить, а толкам нет конца,

Всего, что в сердце, нам не исчерпать.

Я мальчика зову,

Велю присесть и ждать

Кладу печать

И посылаю вдаль с моим раздумьем.

Примечания

1

Дилан Томас (1914–1953) — английский поэт. — Здесь и далее прим. переводчика.

2

Юнити Мидфорд (1914–1948) — скандально известная английская аристократка, возлюбленная Гитлера.

3

Анжабеман — перенос части слова или словосочетания из строки в строку.

4

Басе (Мацуо Мунефуса, 1644–1694) — японский поэт, описавший свое путешествие вместе с учениками из Эдо в Огаки.

5

«Фабер» — английское издательство.

6

Чарльз Монтейт (1921–1996) — английский издатель.

7

Роберт Лоуэлл (1917–1977) — американский поэт.

8

«Нова» — журнал, издававшийся в Англии с 1965 г.

9

Сатэ — индонезийский шашлык.

10

Барфи — сливочная паста с орехами.

11

Фрэнк Ливис (1895–1978) — английский критик, отрицательно оценивавший поэму Мильтона.

12

Уистан Хью Оден (1907–1973) — английский поэт, большую часть жизни провел в США.

13

«Сонеты к Орфею» принадлежат перу австрийского поэта Райнера Марии Рильке (1876–1926).

14

Стефан Георге (1868–1933) — немецкий поэт.

15

Ла — частица, добавляемая к значимым словам в пиджин-инглише.

16

В книге «Белая богиня» (1948) английский поэт и мифограф Роберт Грейвз (1895–1985) сформулировал концепцию, согласно которой первое и верховное божество у любого народа — женского пола: Царица, Праматерь, которой приносили в жертву мужчин. Белая Богиня сделалась одним из ключевых архетипов современной феминистической и эзотерической мифологии.

17

Лафкадио Хирн (1850–1904) — английский писатель, поклонник Востока.

18

Вилланель («сельская песня») — популярная форма в поэзии трубадуров, состоит из пяти трехстиший и завершающего четверостишия. В каждом трехстишии, начиная со второго, повторяется то первая, то третья строка первой строфы, а затем все они рекомбинируются в коде. Сестина (секстина) — также популярная в провансальской поэзии форма: шесть строф с повторяющимися по определенным правилам словами-рифмами. Двойная сестина, любимая Данте и почти невоспроизводимая в современной поэзии, требует многократного повтора слов-рифм внутри каждой строфы, пока не будут исчерпаны все возможные комбинации.

19

Цитата из стихотворения американского поэта Эзры Паунда (1885–1972) «Хью Селвин Моберли».

20

Поэма английского поэта Томаса Стирнза Элиота (1888–1965) «Бесплодная земля» была опубликована в 1922 г.

21

Для тропических болезней (фр.).

22

Тристан Тцара (1896–1963) — румынский и французский поэт-авангардист.

23

Сайрил Коннолли (1903–1974) — английский критик.

24

Кавади — ритуальный танец с бамбуковыми копьями.

25

Осберт Ситуэлл (1892–1969) и Эдит Ситуэлл (1887–1964) — брат и сестра, английские поэты-аристократы, новаторы как в искусстве, так и в моде и в морали.

26

Джорджоде Кирико (1888–1978) — итальянский художник, глава «метафизической школы». Фернан Леже (1881–1953) — французский художник.

27

Какусика Хокусай (1760–1849) — японский художник. Пьер Огюст Ренуар (1841–1919) — французский художник.

28

Стефан Малларме (1842–1898) — французский поэт-символист.

29

«Маленькое обозрение» — передовой американский журнал по литературе и искусству, подвергавшийся цензурным гонениям.

30

12,7 кг.

31

Из стихотворения «Договор» пер. Р. Пищалова.

32

Цитата из «Баллады о старом мореходе» английского поэта Сэмюэла Тэйлора Колриджа (1772–1834), пер. В. Левина.

33

Джон Реджинальд Кристи был повешен в 1953 г. за убийство семи женщин. Тела большинства жертв он хранил в тайнике за стеной своей кухни.

34

Гарольд Уилсон (1916–1995) — премьер-министр Великобритании в 1964–1970 и 1974–1976 г.

35

Задел (фр.).

36

Хуан Мануэль Фанджио (1911–1995) — гонщик «Формулы один».

37

Цитата из стихотворения Эзры Паунда «Ode pour Election de son Sepulcre» («Ода при выборе надгробного памятника», фр.). пер. С. Квиткина. L'an trentuniesme — тридцать первый год (фр.).

38

«Перикл» — пьеса Уильяма Шекспира, опубликованная в 1609 году. В оригинале слугу зовут Boult, в пер. Т. Гнедич — Засов.

39

Кассиус Клей (Мохаммед Али, р. 1942) — американский боксер.

40

Из поэмы Т. С. Элиота «Бесплодная земля».

41

«Католическое действие» — всемирная ассоциация католиков-мирян.

42

АИВС — Австралийские имперские вооруженные силы, добровольческая армия, созданная для службы за границей во время Первой мировой войны.

43

«Буря» — пьеса Шекспира, впервые опубликована в 1623 г.

44

Сэр Герберт Рид (1893–1968) — английский поэт.

45

Применительно к человеку, лично (лат.).

46

Лондонский джазовый клуб Ронни Скотта существует с 1959 г.

47

Имажизм — течение англоязычной поэзии, зародившееся в 1910-е гг. Автором термина считается Э. Паунд.

48

«Малое завещание» — шуточная поэма Франсуа Вийона (1431/1432– после 1463).

49

Крупная страховая компания.

50

«Попрыгунья» — неоновая реклама одноименной марки уксуса.

51

Джелли Ролл Мортон (Фердинанд Джозеф Ламот, 1890–1941) — американский джазовый пианист.

52

Р.M. Рильке. «Письма к молодому поэту», 4

53

Джон Мильтон. «Потерянный рай», X, 743 ел. Пер. Арк. Штейнберга. Эти же строки использовала эпиграфом к первому изданию «Франкенштейна» Мэри Шелли.

54

Английская балетная школа и труппа балета.

55

Служба безопасности британской разведки, контрразведка.

56

«Акубра» — марка австралийской «шляпы старателя».

57

Констебль Плод (констебль Тупица) — персонаж анекдотов, «тупой мент», пекущийся о соблюдении каждого пункта инструкции и в особенности о правилах морали.

58

Из цикла «Приношение Сексту Проперцию».

59

Томас Стэмфорд Раффлз (1781–1826) — губернатор Явы, основатель Сингапура.

60

В «Игре Кима» требуется запомнить разложенные предметы и угадать, какие были убраны. Названа в честь заглавного героя романа Киплинга, который таким образом тренировал внимание, и применяется в обучении скаутов.

61

«Обыватель из Порлока» нарушил сон Колриджа, изложенный в поэме «Кубла Хан», — человек, чуждый поэзии.

62

Савил-Роу — улица в Лондоне, где расположены ателье дорогих мужских портных.

63

«Леди-Маргарет-Холл» — оксфордский колледж.

64

Абдул-Салад (ум. 1898) — султан Селангора (Малайзия).

65

Хайгейт — кладбище в Лондоне.

66

«Копи кедай» или просто «кедай» — кафе, «копи» — кофе (мал.).

67

Блумсбери — лондонский квартал, где традиционно селится творческая интеллигенция.

68

Кофе с молоком (мал.).

69

«Дэвид Джонс» — сеть универмагов.

70

С перцем (фр.).

71

Буш — австралийский кустарниковый лес.

72

«Лорд Джим» — роман (1900) английского писателя Джозефа Конрада (1857–1924).

73

Альберт и Нэнси Йео — супружеский дуэт пианиста и певицы, много лет выступавший в барах Пенанга.

74

«Мисти» — джазовая композиция пианиста Эррола Гарнера (1921–1977).

75

Туикнем (Англия) — королевская резиденция под Лондоном, в XIX и XX вв. здесь жили представители низвергнутых иностранных монархий, главным образом — претенденты на французский престол и их приближенные. К мисс Вуд-Дугласс этот образ, скорее всего, пришел из Пруста, чей персонаж Сван получал приглашения в Туикнем (Твикенгем), к герцогу Орлеанскому.

76

Хакка — диалект китайского языка.

77

Четтиары — индийцы, расселившиеся в странах Юго-Восточной Азии.

78

Аттап — пальмовое дерево.

79

«Венера» — песня Фрэнки Авалона и Эда Маршалла.

80

«В настроении» — джазовая пьеса Гленна Миллера.

81

Призрак (мал.).

82

Дато — кавалер малазийского ордена. Малазийские ордена, как и британские, разделяются на несколько степеней. У наиболее уважаемых орденов высшая степень называется «шри», а «панглима» — вторая или третья. «Панглима» может также означать высшую степень менее значительных орденов.

83

Крис — стальной кинжал со змеевидным лезвием у народов Малайзии и Индонезии.

84

Томас Брюс, граф Элгин, в 1803 г. приобрел у турецкого правительства право вывезти в Англию античные греческие статуи, в том Числе — фризы Парфенона.

85

«Дуинские элегии» — сборник стихотворений Р.M. Рильке, названный в честь замка на Адриатике, где поэт жил в 1911–1912 гг.

86

Обри Бердсли (1872–1898) — английский художник-иллюстратор.

87

Перевод Дм. Кузьмина.

88

Биллем де Кунинг (1904–1972) — американский художник, автор серии «фигуративных абстракций» под названием «Женщины».

89

«Хобсон — Джобсон» — англо-индийский словарь, впервые изданный в 1903 г. Jumboo и jamboo — варианты названия «розового яблока», или гуавы; lac — слизь, выделяемая некоторыми насекомыми на коре деревьев, из которой делались лаки; kyfe — «кайф».

90

Язык Малайзии.

91

Альфред Рассел Уоллес (1823–1883) — английский ученый, составивший описание малазийской фауны.

92

Чин Пенг (р. 1924) — глава Коммунистической партии Малайзии, во время Второй мировой войны сотрудничал с британскими властями в борьбе против оккупантов, развернул партизанские действия, после войны предпринял попытку коммунистической революции с большим количеством жертв среди мирного населения.

93

Т. С. Элиот. «Четыре квартета».

94

Плач Иеремии, 1:11.

95

Чоу Кит — ночной рынок в Куале-Лумпур.


на главную | моя полка | | Моя жизнь как фальшивка |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 4
Средний рейтинг 3.5 из 5



Оцените эту книгу