Book: Дети погибели



Дети погибели

Сергей Арбенин

Дети погибели

Многие события, описанные в романе, могут показаться невероятными. Но автор в основном строго придерживался фактов, зафиксированных в документальной и исторической литературе.

В исключительных случаях, когда этого требовали этические или творческие соображения, автор изменил фамилии или должности действующих лиц.

Когда Я был с ними в мире, Я соблюдал их во имя Твоё; тех, которых Ты дал Мне,

Я сохранил, и никто из них не погиб, кроме сына погибели.

ИОАНН. 17:12.

Конец этой войны увидят только мертвые.

Приписывается ПЛАТОНУ.

ПРОЩЁНОЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ.

СУДНЫЙ ДЕНЬ

(Эпилог вместо пролога)


ПЕТЕРБУРГ.

1 марта 1881 года.

На улицах – толчея. Извозчики в синих кафтанах, с белыми номерами на спинах, были отменно вежливы, и готовы не только выслушивать и прощать чужие грехи, но и охотно каяться в собственных. Торговки несли связки бубликов с маком, валдайских баранок. И улыбались приветливо.

Даже в дымных кабаках, за столами с самоварами, с плошками, доверху наполненными мелко наколотым сахаром, не слышалось грубой брани.

На Марсовом поле с утра собрался народ поглазеть на невиданное зрелище: американских лихих пастухов. Заморские пастухи были в кожаных штанах, в сапожках со шпорами и в громадных шляпах, надетых, ввиду морозца, прямо на войлочные шапки. От лошадей шёл пар, американские пастухи мёрзли и с остервенением крутили над головами арканы, которые назывались тоже диковинно – лассо.

Были смех, оживление, но не слышалось ни единого бранного слова.

Даже проститутки – и те выглядели нарядно и скромно. Правда, если верить Ломброзо, их можно было узнать даже в приличном обществе по слегка выдвинутой вперёд нижней челюсти. Но в этот день казалось, что у гулявших, глазевших по сторонам питерцев не было ломброзианских челюстей. И все, как и должно было быть, просили прощения за грехи, большие, малые, и совсем маленькие. Друг у друга просили, но как бы одновременно – и у Бога.

В церквах с утра было столпотворение, и к кладбищенским воротам стояли вереницы извозчиков.

И все друг друга простили, даже мёртвые живых, и живые – мёртвых. И больше того: казалось, что наконец-то и живые простили живых…


* * *


И вдруг – всё опрокинулось.

Опрокинулись лошади. Упал, сбитый с козел, ординарец. Раскинув руки, опрокидывался с ломавшей ноги лошади конвойный казак. И ещё – какой-то разносчик с корзиной. Корзина перевернулась, из неё поползли окровавленные куски мяса…

Белый дым.

Протяжно и страшно ржали лошади. Это ржание пробивалось даже сквозь вату, которая, казалось Рысакову, намертво забила ему уши. Он стоял, пошатываясь и поводя вокруг себя невидящими глазами. Он видел раскрытый, кричащий рот кучера, но не слышал крика и думал, что кучер – просто немой, только об этом Рысакову не сказала «Блондинка», Соня Перовская. Это тот самый лейб-кучер, лейб-гвардии кучер… Как бишь его? Фрол. Фрол Сергеев. А рядом с кучером, согнувшись, сидел ординарец, и почему-то закрывал лицо красными мокрыми руками, и тоже кричал – сквозь пальцы.

Потом Рысаков увидел снег и снова подумал о вате, забившей уши. Вата была такой же серой, мокрой и рыхлой. И, наверное, с такими же пятнами крови, пропитавшими снег.

Дым рассеивался, качаясь. И сам Рысаков качался, не понимая ещё, что это качают его люди, насевшие сзади, облепившие с боков. И голоса, наконец, стали пробиваться сквозь вату всё отчетливее, всё злее.

Сначала что-то несуразное: «Якин! Якин!» Потом разобралось. Голос, привыкший к повелительным интонациям, голос, знакомый половине России, на этот раз дрожал:

– Кулебякин! Ты цел? Кулебякин!..

«Кулебякин, – вспомнил Рысаков, – командир конвоя, лейб-гвардии Терского казачьего эскадрона».

И, наконец, – многоголосое:

– Царя убили! Царя! Вот этот и убил, с узелком. Я и думаю, куды это господин с узелком-то? Неужто на канал, в прачечную?

– А кто такой?

– Да вот этот!

– Гляди, гляди, как бы не убёг…

– А в узелке у него, говорю, она самая и есть.

– Бонба?

– Ну!

– Скубент, наверное… А вот я ему сейчас…

И сейчас же сердитый, но какой-то плаксивый голос вмешался:

– Отставить! Держать крепче! Вон Государь!

«А, тот самый капитан Кох! – догадался Рысаков. – Это он полтора года назад спас императора от пуль Соловьёва».

Тёмная фигура государя в долгополой шинели вышла из разбитой, осевшей назад кареты, появилась сквозь оседающий дым. Фигура тоже качалась. И казалась она Рысакову не просто высокой, – невероятно высокой, до самого неба.

Какой-то человек в порванном мундире бросился к государю. И, пригнутый к земле беспощадным кулаком, бившим его в шею, Рысаков расслышал что-то вроде:

– Государь! Вы не ранены? Слава Богу!..

И опять:

– Государь! Благоволите сесть в мои санки!..

«А! Государь!» – подумал Рысаков и приподнял голову, вывернул шею, чтобы увидеть его – того «злобного старикашку», о котором ему столько рассказывали, того самого, которого он, Рысаков, почему-то должен был казнить. И тут же понял, что снова может слышать, – и с удивлением услышал сплошной дикий рёв, в котором смешались ржание, стоны раненых, крики сбегавшейся отовсюду толпы.

– Я-то не ранен… – хриплый, слегка дрожащий голос («А! Государь!»). – А вот он…

Император указывал на кого-то, кого Рысаков не мог видеть. Но мог слышать. Невероятно, но сквозь адский рёв, перекрывавший все звуки, Рысаков услыхал тонкое, жалобное поскуливание. И, невероятным усилием справившись с десятком державших его рук, колотивших по шее, по плечам, по спине, глянул одним глазом из-под мокрых волос. Силился увидеть: кого же он, Рысаков, убил? Дуру-прачку, не вовремя вышедшую полоскать бельё с барок-прачечных? Конвойного в черкеске, лежавшего, корчась, ближе к «канаве», как называли Екатерининский канал? И что там за мясо ползёт, извиваясь? Ожившее мясо из опрокинутой корзины?..

– Государь… Благоволите немедленно… во дворец…

– Подожди… Надо взглянуть… Там раненые… И он – может быть, ещё жив?

«Кто? Кто этот «он »? – мучительно подумал Рысаков. И, выкрикнув «хэк!», страшным усилием повернул зажатую многими руками, пригнутую к земле голову.

И, наконец, увидел его.

Это – тот мальчик, который ещё две минуты назад был жив и здоров: мальчик из мясной лавки: он с какой-то корзиной перебегал дорогу перед вынесшимся из-за угла царским кортежем.

«Так вот кого я казнил!» – поразился вдруг Рысаков, и почему-то почувствовал облегчение и, сразу успокоившись, покорился неистово тормошившим, рвавшим его рукам.

– Это ты? Ты бросил бомбу? – хриплый дрожащий голос государя над головой.

– Да. Я, – сказал Рысаков, – я бросил, да. Я это сделал.

– Кто таков? – сумрачно, но с каким-то странным интересом спросил государь.

– Я… мещанин… мещанин Глазов! Вятской губернии… – Рысаков выплюнул что-то, мешавшее ему говорить, – оказалось, сгусток крови, – и вспомнил, что хотел назваться студентом.

– Хо-рош… – сказал государь.

Постоял, слегка покачиваясь на нетвёрдых ногах, отмахнулся от настойчивого полковничьего «Государь! Благоволите…» и сказал:

– Чего же ты хотел от меня, безбожник?

Не дождался ответа, и только тогда позволил себя повернуть. Полковник (Рысаков догадался – полицмейстер Дворжицкий) неловко тянул государя за рукав шинели, а государь бессознательно её поправлял, – одёргивал лацканы обеими руками.

– Слава Богу! Всё обошлось! Слава Богу!.. – торопился полковник.

Государь снова дёрнул себя за воротник, а потом, повернувшись, как-то неожиданно и странно погрозил Рысакову пальцем. Словно нашкодившему гимназисту. И Рысакову внезапно стало больно в груди. Он с трудом сделал глубокий вдох. Боль прошла, будто комок в горле.

И тогда Рысаков стал совсем спокоен. Далёким угловым зрением он уже видел Котика-Гриневицкого: Котик должен был бросать вторым. Котик подбирался боком, перебежками, на ходу вынимая из-за спины что-то, чего ещё никто вокруг не видел. Какой-то жандарм стоял к Котику спиной; обернись он, – и Котика схватят. Но жандарм вытягивался во фрунт, выкатив глаза на государя.

И все глядели.

И повисла на единое мгновение мёртвая тишина.

– Значит, слава Богу? – усмехнулся углом разбитого рта Рысаков, глядя в спину государя. – А слава ли ещё Богу-то?..

Царь повернулся было к нему… И в ту же минуту всё понял. Он, может быть, единственный, кроме Рысакова, увидел подбиравшуюся от набережной крадущуюся фигуру. Лицо Гриневицкого было белым, но спокойным, как лицо мраморного микельанджеловского Давида. Котик не боялся, нет. Ничья смерть не сможет его остановить – ни смерть Бога, ни даже его собственная.

Они мельком взглянули друг на друга – Гриневицкий и Рысаков; полковник раскрыл было рот, но язык его не послушался, и побелевшие губы вымолвили всё то же: «Благоволите…»

Слава Богу. Мёртвому Богу.

Он, Рысаков, сделал это. Он сделал главное, чего не смогли бы сделать ни Гриневицкий, ни Михайлов, ни даже Желябов; никто из их «Великого Комитета».

Он Бога убил. Бога-мальчика. Маленького Бога России.

И он знал: теперь ни государя, ни Россию уже ничто не спасёт.

Внезапно перед заплывшими глазами стоявшего на коленях Рысакова появилась страшная окровавленная рожа. И она выкрикнула, дёргая половинкой лица:

– А, так вот ты, сицилист, интеллигент проклятый! Ты! Ну, я тебя чичас приложу…

Он размахнулся кулаком в рукавице, – и словно свинец ударил Рысакова в ухо. Рысаков внезапно поплыл, но не вперёд, не вбок, не назад, – вниз. Всё ниже и ниже, в белую ледяную вату, в какую-то бездну, в которой не было ни единого огонька, а только чёрное небо и обжигающий ветер.

Навсегда.


* * *


Между царём, застывшим в оцепенении, и Гриневицкий оставалось несколько шагов, и никого вокруг, и никого – между ними. Никого, кроме раненых и убитых. И ещё – опрокинутой корзины мяса, словно приготовленного для заклания.

– А вы? Вы не ранены?.. – успел спросить государь у своего убийцы.

Но Котик не ответил. Он швырнул свёрток к ногам императора.

Второй взрыв грохнул так сильно, что покатились над Екатерининским раскаты, и с уродливых голых крон Михайловского сада поднялись стаи ворон. Но их неистового карканья не было слышно: словно вороны вдруг онемели.

И всё. Кромешная тьма.

Хотя нет: тьма была белой: это качался дым, которым заволокло на этот раз всё вокруг. И множество людей корчились на лазаретного цвета снегу, пытаясь вернуться туда, в прошлое, каким бы оно ни было. Но вокруг было только будущее: сгущающаяся тьма.

Маленький Бог, совсем недавно родившийся Бог России – умер. И погиб весь созданный для него мир.


* * *


Государь сидел, откинувшись на руки. На нём почти полностью сгорела шинель, – казалось, только воротник и остался, который он одёргивал на себе секунду назад. Вместо ног – кровавая каша; пульсирующие фонтанчики крови. Почерневшие клочья мундира, белые кости раздробленной ноги. И громадная чёрная яма, вырытая взрывом в мёрзлом снегу; яма, доставшая рельсы не используемой зимою конки.

Как заворожённый, государь смотрел на свою полуоторванную изуродованную ногу, будто пытаясь осознать, почему же она не повинуется ему, почему она стала внезапно чужой, не принадлежащей ему частью тела.

Но и это был ещё не конец.


* * *


Полицмейстер Дворжицкий склонился над царём, бестолково тормоша его и силясь помочь, хотя помочь было невозможно.

Вопили раненые – кого-то посекло стеклом разбитого газового фонаря, кого-то – осколками булыжника.

Нелепо и неуместно торчал из чёрной ямы завитый кольцом рельс.

Государь вдруг поднял голову и посмотрел мимо полковника Дворжицкого. И снова всё понял, уже во второй раз. Полковник, перепачканный собственной кровью и кровью императора, что-то закричал.

Крик упал в вату и заглох.

– Помоги… – внезапно, тихо и явственно произнёс государь.

Дворжицкий зачем-то подал ему платок.

– Холодно… – прошептал государь. – Очень холодно…

В дыму появилась третья фигура. Согнувшись, к государю подбирался ещё один метальщик. Он тоже двигался боком, скрываясь позади тех, кто оставался в живых, кого не смяло, а лишь контузило взрывом. Это был Тимофей Михайлов. В руке он держал портфель и на ходу вытаскивал из него что-то…

Рысаков, на секунду приподнявшись из тьмы и льда, тоже увидел его. Когда до поверженного Государя оставалось несколько шагов, Михайлов побежал…

Но больше Рысаков ничего не увидел. Снова здоровенный кулак в рукавице припечатал его в разбитое лицо, и голос, полный жуткой ненависти, прошипел в окровавленное ухо:

– На царя, значить, замахнулся, а? Крамолу, значить, замыслил, а?.. Ах ты, мать-перемать!..

И снова в лицо, и снова…

– Я… не… – силился, выплевывая сгустки крови и осколки зубов, выговорить Рысаков, но ему не давали.

– Ты, ты, жидовин проклятый, иродюга!

А Рысаков, которому вдруг стало холодно и страшно, хотел лишь вымолвить, что он не того убил, кого требовалось, и ещё – хотел в последний свой миг покаяться в грехе своём нечеловеческом.

Прощёное воскресенье… Судный день.


* * *


– Слыхали? Говорят, на Малой Садовой царя убили!

– Да нет! Не на Малой! На Итальянской!

– На Инженерной, – верно говорю!..

Серый прохожий – в сером сюртуке, с жидкими, пегими, почти серыми волосами, – приостановился. Он хотел, но не мог возразить. Не на Малой Садовой, хотя в подкопе под нею и лежат пуды динамита, и не под Каменным мостом, под которым на дне в гуттаперчевых подушках преют ещё семь пудов… А впрочем…

– Они простят нас, добрые люди, – вполголоса сказал он мальчику, которого держал за руку, – голую, без рукавички.

– А Бог? Бог простит? – так же тихо спросил его маленький спутник.

Проводник его не ответил; лишь ещё больше ссутулился и нахмурил гигантский мраморный лоб.

– Мне холодно, – прошептал мальчик. – Очень пальчики озябли. Больно!..

Спутник только крепче сжал его ручку.

– Потерпи. Ведь мы сейчас идём на праздник. На праздник к самому Христу.

– А долго еще идти?

– Нет. Совсем недолго.


* * *


А на тротуаре орали:

– Кого? Кого убили?

– Царя, тебе говорят! Да куды ты прёшь со своей бочкой?

Возчик-водовоз (белая бочка – вода из Невы; у этого бочка зелёная, – с водой из Фонтанки, значит) почесал голову, сказал недоверчиво:

– Не… Царя вить так просто не можно убить. Уж сколь раз покушались, злодии! И обратно Бог милует.

Человек в сером едва заметно покачал головой, взглянул на мальчика, который семенил рядом. Ещё крепче сжал его холодную, – нет, ледяную, мёртвую – ручку.

Нет, теперь Бог никого не помилует. Да теперь и миловать-то некому.

И просить прощения за свои и чужие грехи – действительно, у кого?


* * *


«Из лиц, смертельно раненных:

крестьянин Николай Максимов Захаров, 14 лет, мальчик из мясной лавки. Доставлен в бессознательном состоянии, с прободающею раною черепа в левой височной области, с повреждением средней мозговой артерии и ткани мозга; разорванные ранки пальцев правой ручной кисти и кровоподтёки левого предплечья и нижних конечностей. В продолжение 40 часов раненый находился в полном бессознательном состоянии, по временам появлялись судороги верхних конечностей. Умер 3 марта 1881 г. в 12 часов пополудни».

(«Дневник событий с 1 марта по 1 сентября 1881 г.» – СПб, 1882).



Книга первая

ДЕТИ ПОГИБЕЛИ

ШАРЛОТТА

(Записки из подполья)


МОСКВА, КРЕМЛЬ.

Сентябрь 1934 года.

(Эхо 30-х годов ХХ века).

Сталин смотрел, слегка прищурившись, склонив голову набок. Перед ним сидел Морозов, который, несмотря на свои восемьдесят лет, вовсе не казался дряхлым стариком. Бывший член Исполкома «Народной воли», сторонник террора, «шлиссельбургский сиделец» с 23-летним стажем, а ныне – уважаемый учёный, народный академик вошёл в кабинет суетливой походкой, слегка поклонился, покраснел и сел на самый дальний от вождя стул.

Морозов лишь изредка осмеливался бросать на Сталина косые взгляды. Он всё ещё не мог опомниться от стремительности событий: вечерний звонок домой, в бывшее фамильное имение Морозовых, а теперь научный центр Борок; присланный из Москвы автомобиль; бешеная езда по ночным пустынным дорогам; Москва, Красная площадь, и – святая святых: Кремль. Громадные гулкие коридоры, часовые, застывшие истуканами, и совсем незнакомый проводник: человечек в затрапезном костюме, лысоватый, в очках…

Человечек шёл быстро, так быстро, что Морозов не успевал оглядеться. Перед ним вдруг открылись, словно сами собой, громадные двери; внутри, в большом кабинете, за столом сидел он, вождь мирового пролетариата, чьё имя известно всей планете.

Морозов сел за длинный стол, в торце, на пружинный стул. Ошалело огляделся: да, почти всё так, как он себе представлял. И вот он, совсем близкий, и в то же время недосягаемый, Иосиф Виссарионович Сталин. Стояла глухая тишина, хотя было уже утро и огромный город за портьерами окон, за зубчатыми стенами Кремля, медленно просыпался.

Наконец Иосиф Виссарионович прервал паузу и спросил ровным голосом:

– Как ваше здоровье, Николай Александрович?

Морозов нервно кашлянул.

– Спасибо, Иосиф Виссарионович… В мои годы, сами понимаете, – грех жаловаться…

Сталин улыбнулся, взял трубку и постучал по идеально чистой пепельнице. И внезапно, без перехода, всё тем же ровным голосом спросил:

– Что вам известно о лигерах, Николай Александрович?

Морозов по-юношески привскочил от неожиданности, покраснел и тут же снова сел.

Сталин продолжал спокойно смотреть на него.

– О лигерах… – Морозов сглотнул, собираясь с мыслями и не зная, как обратиться к Сталину: по имени-отчеству, или просто на «вы». Наконец справился с этой нелегкой задачей, а заодно и с волнением. – О лигерах? Так называли, если мне не изменяет память, членов бутафорской «Тайной антисоциалистической лиги», ТАСЛ, организованной осенью 1880 года…

Сталин молчал, ждал продолжения.

– В эту лигу морганатическая супруга Александра Второго наспех собрала близких друзей, чтобы противостоять народовольцам… В лигу вошли сенаторы, министры и совсем посторонние люди… Писатель Салтыков-Щедрин сказал…

– Я знаю, Николай Александрович, – мягко перебил Сталин. – Щедрин назвал их «взволнованными лоботрясами»… Но так ли это было на самом деле?

Морозов внезапно вспотел, почувствовал головокружение и сделал над собой усилие, чтобы не выдать волнение.

– Отчасти так. Лигеры, насколько мне известно, ничего не сделали, чтобы остановить террор. Да и не могли сделать. А затем лига исчезла, и вместо неё появилась «Священная лига», которая уже при императоре Александре Третьем пыталась договориться с «Народной волей» об условиях прекращения террора.

Сталин кивнул.

– Это нам тоже известно. Но вы лично, – что вы знаете об этой организации?

Морозов пожал плечами:

– Извините, Иосиф Виссарионович… – и внезапно для себя выпалил: – Видимо, я не знаю ничего!

Сталин поднялся из-за стола, подошёл к Морозову и положил перед ним несколько листков бумаги.

– Почитайте вот это.

Морозов перевёл обескураженный взгляд с вождя, стоявшего в полуметре от него, на бумаги. А когда снова поднял глаза, – Сталина в кабинете уже не было.

Николай Александрович украдкой оглянулся. Ему стало не по себе. Но потом он увидел портьеры позади рабочего стола Сталина и догадался, что за ними скрывается дверь.

Он ещё раз покосился по сторонам и уткнулся в бумаги, подслеповато приподнимая очки, чтобы лучше разобрать машинописный текст.


* * *


Сталин появился так же неожиданно, как и исчез. Неслышно по мягкому ковру приблизился к Морозову. Тот вздрогнул, вскочил.

– Прочли, Николай Александрович? – спросил Сталин.

– Да, товарищ Сталин.

– И каково же ваше мнение об этом?

Морозов помедлил немного, справляясь с сумбуром в голове. И твёрдо, насколько мог, произнёс:

– По-моему, это фальшивка, товарищ Сталин.

Вождь пытливо взглянул в глаза Морозова. Молча отошёл, возвращаясь к своему рабочему столу.

Морозов счёл необходимым пояснить свою мысль:

– Я никогда не слышал, чтобы в число лигеров входили такие известные лица. И не слышал, чтобы лига хотя бы раз провела какую-то тайную операцию против «Народной воли ».

Сталин пососал нераскуренную трубку.

– Вы могли быть не в курсе, – сказал он спокойно, хотя грузинский акцент в голосе слегка усилился. – А вот Кравчинский, думаю, знал больше.

Морозов заволновался; почудилось, что заскрипели старческие суставы.

– Я встречался с Сергеем Кравчинским в Женеве, во время своей первой эмиграции. Мы были с ним очень откровенны. Он рассказал бы мне…

Морозов замолк. Он вспомнил, что Кравчинский тогда, в Женеве, действительно вёл себя как-то странно. Сталин вздохнул и сказал:

– Прошло больше пятидесяти лет. Разве вы не могли что-то запамятовать? – снова пососал трубку и сам себе ответил: – Конечно, могли. Этот документ обнаружен слючайно работниками НКВД, на квартире, при обыске…

Он снова пытливо посмотрел на седого, как лунь, человека, стоявшего перед ним навытяжку, отсидевшего четверть века в царских застенках, входившего в пятёрку самых влиятельных членов Исполкома «Народной воли ». Усмехнулся в усы.

– Хорошо, – сказал он. – Я попрошу вас, Николай Александрович, изложить своё мнение об этих документах письменно. И максимально коротко. Пройдите в приёмную, вам дадут бумагу.

Морозов понял, что встреча закончена. Судорожно поклонился.

– Спасибо, товарищ Сталин, – сказал он зачем-то, и снова залился мальчишеским румянцем. – То есть, извините, я хотел сказать, до свиданья…

– Всего хорошего, – кивнул Сталин, не глядя на Морозова.

Морозов вышел из кабинета на негнущихся ногах.


* * *


ЛЕНИНГРАД. СМОЛЬНЫЙ. Кабинет Кирова.

Сентябрь 1934 года.

– Ну что, нашли что-нибудь? – Сергей Миронович Киров, глава ленинградской парторганизации, глядел на начальника ленинградского НКВД Медведя. Филипп Медведь покашливал в огромный кулак, но даже сквозь кулак Киров ощущал кислый запах перегара.

– Нет, Сергей Миронович, не нашли пока, – сипло ответил Медведь. – Все архивы перекопали, где ещё искать? Да и знать бы, что именно…

– Бумаги, – пожал плечами Киров. – Бумаги тайного архива лигеров.

Медведь прокашлялся, прикрывая рот ладонью.

– Я про таких и не слыхивал.

Киров вздохнул. Он сам не понимал, почему вдруг в Кремле вспомнили о лигерах.

– Была такая организация, – пояснил он. – Когда народовольцы решили царя убить, царские прихвостни свой «интернационал» организовали. Чтобы народовольцам помешать.

Медведь удивлённо открыл глаза:

– Так это же когда было!

– Давно, – согласился Киров, постукивая карандашом по папке с докладами НКВД.

– Да они все уже в могилках лежат, – сказал Медведь.

– А может, и не все: вон, народовольцы-то, живут себе! Фигнер, Морозов, Фроленко, другие… По двадцать лет в царских казематах просидели, – и хоть бы что! Может, и лигеры до сих пор живы… Кто знает?

Киров наклонился ближе к Медведю, через стол:

– А только оттуда, – он со значением показал кивком головы вверх, – требуют: разыскать архив этой самой лиги во что бы то ни стало. Дело нешуточное, видать.

Медведь помолчал, соображая. Соображал он, после вчерашнего, явно туго. А может, ещё и сегодня к рюмке успел приложиться.

– Вот товарищ Запорожец, – сказал Медведь, – предлагает все особняки, по списку этих самых лигеров, проверить. От чердаков до подвалов. Там в списке-то всего тринадцать человек, что ли.

– Твой заместитель дело говорит, – заметил Киров. – Хотя эти лигеры вряд ли свои тайны у себя дома хранили. Я думаю, что все бумаги они с собой за границу вывезли. Те, которых в восемнадцатом году недостреляли. Кстати, о недострелянных. Почему до сих пор не провели работу среди потенциальных врагов? Недобитых воронцовых-дашковых и их потомков? Почему старую интеллигенцию не перетрясли? – Киров перевёл дух. Пристукнул кулаком по столу: – Короче: найди мне хоть одного лигера, понятно? Трёх дней хватит?

Медведь неуверенно кивнул. Глаза его при этом стали смотреть в разные стороны.

Киров втянул носом воздух, поморщился. И внезапно грохнул кулаком по столу.

– От тебя за версту разит! Ты хотя бы к первому секретарю на приём можешь трезвым прийти?

Медведь сильно закашлялся. Начал было что-то про именины у тёщи говорить, сбился, замолчал. Съёжился.

Киров сказал ещё строже:

– А то гляди у меня. Распустились, вижу. Сами стали как лигеры: закопались, законопатились, и не поймёшь, чем заняты. То ли троцкистов отслеживаете, то ли первых попавшихся в камеры суёте. А там, понятно, любой мать родную оговорит. Нет?

Киров грозно смотрел на Медведя. Тот молчал.

– Молчишь? Ну, посмотрим, как заговоришь, как нагрянет к нам товарищ Ягода.

Медведь встрепенулся:

– А что? Есть сведения, что товарищ Ягода приезжает?

Киров усмехнулся, помолчал.

– Иди уж. Потрясите старичков, которые этих лигеров знали. Детей, прислугу – всех!

– Трясём… Бестолочь одна. Одни из ума выжили, другие давно по этапу ушли.

– Значит, в лагеря отправляйте людей: мне вас, что ли, учить?! – повысил голос Киров. – Мне с вашими литерами валандаться некогда, своих забот хватает. И учти, Филипп, в последний раз предупреждаю. Питер в Кремле всегда на особом контроле. Колыбель революции! – Киров, словно что-то вспомнив, понизил голос: – Впрочем, и контрреволюции тоже… Всё!

Медведь тут же поднялся.

Глядя ему в спину, Киров спросил:

– А ты с каких пор курьеров женского пола ко мне стал присылать? Или мужики за мной не так хорошо доглядывают?

Медведь живо обернулся:

– А что? Лидочка-то… Лидия Никаноровна… Не понравилась?

Киров нахмурился было – и вдруг рассмеялся.

– Да у меня в обкоме своих Лидочек хватает! Понял? И покосился на личного секретаря Зинаиду, работницу не только видимого, но и невидимого фронта.

Зинаида, умница, сделала вид, что не расслышала.


* * *


Запорожец, расстегнув толстовку, грёб вёслами, Медведь сидел впереди, на носу маленького прогулочного ялика. После рабочего дня, в неформальной обстановке спецдачи Ленинградского УНКВД, решили покататься на ялике; катались нечасто, только в случае, если нужно было уединиться. Охрана возилась на берегу с костром, варила уху; голоса охранников доносились до лодки.

Запорожец свернул в протоку, проплыл ещё немного и ткнул лодку в нависшие над водой кусты.

– Распоясался, я гляжу, Мироныч-то наш, – оглянувшись, тихо сказал Запорожец.

Медведь шумно вздохнул.

– Ну… – ответил хмуро. – Ещё один любимчик партии. После съезда-то, гляди, как воспарил! Как же! Будто бы за него голосов было подано больше, чем за товарища Сталина!..

Запорожец задумчиво глядел на Медведя.

– Лигера требует найти… – добавил Медведь и выругался.

Запорожец криво усмехнулся:

– Так-таки и «требует»? Н-да… Вот оно как теперь стало. О-ох, грехи наши тяжкие… Было ГПУ – и вдруг не стало. Влили нас в июле в состав НКВД, как водку в пиво…

Медведь покосился на Запорожца.

Запорожец понял взгляд, вытянул из-под ног ящик с бутылками пива. Вынул две бутылки, приставил горлышками друг к другу и лихо – фокусник! – открыл разом обе. Только пробки в разные стороны полетели.

Медведь взял бутылку, проворчал:

– Мастак ты пробки выбивать.

Запорожец подмигнул, приложился. Вытер ладонью пену с подбородка. Проговорил:

– И не только пробки, товарищ начальник управления безопасности!..

Медведь выдул бутылку, швырнул её в кусты. Обернулся к Запорожцу, довольно отрыгнул.

– А что? Лигера, что ли, нашёл?

– А вот и нашёл!

Медведь потянулся за второй бутылкой. Пробку сдёрнул зубами, снова приложился. Оторвавшись на секунду, сказал:

– Врёшь!

– Не вру.

Медведь допил вторую бутылку, швырнул в кусты, вздохнул с облегчением. Глаза его засияли, лицо приняло обычное человеческое выражение.

– Тогда покажи!

– Лигера?

– Лигера.

Запорожец тоже допил бутылку, и вдруг расхохотался.

– А вот и не покажу! Узнаешь – спать перестанешь!

Медведь сплюнул в воду:

– Да я и так с июля не сплю.

Оба замолчали.

– Наш Ягода-Иегуда приезжает… – наконец сказал Медведь.

Запорожец хитро сощурился:

– Откуда знаешь государственный секрет?

– Мироныч выдал.

– Ми-ро-ныч? – деланно удивился Запорожец. – Ну, совсем распоясался.

Медведь без улыбки ответил:

– Это точно… Даже Лидку мою прогнал.

Запорожец хлопнул себя ладонями по коленям:

– Неужто не понравилась?

Медведь только вяло отмахнулся.

– Ладно. Вот приедет наш нарком, он с ними разберётся…

– С кем? – Медведь, полоскавший руку в воде, поднял голову.

Запорожец помолчал.

– Ну, думаю, затевается что-то покруче «промпартии»…


* * *


БОРОК. Научный центр Академии наук СССР.

Сентябрь 1934 года.

Морозов добрался до дома лишь к обеду. Дорогу размыло утренним проливным дождём, машина застряла в грязи. Пришлось повозиться: Морозов сел за руль, шофёр и хмурый сопровождающий из НКВД толкали «эмку» сзади.

«Наука и техника всё совершенствуются, – думал мельком Морозов, – а дороги…»

Едва стащив грязные ботинки и сунув ноги в домашние тёплые тапочки, Морозов кинулся в мезонин, служивший ему и рабочим кабинетом, и местом для размышлений. Нынче мезонин с большими окнами к радужным мыслям не располагал. День был хмурым, в мезонине стоял густой полумрак.

Морозов начал ходить вокруг стола и, по привычке, ходьба постепенно превращалась в лёгкий бег.

«Да, наука и техника всё совершенствуются… И средства связи тоже… А вот весточку послать – нельзя!»

Николай Александрович прогнал кухарку, сунувшуюся в мезонин с самоваром, схватился за седую шевелюру. И всё бегал и бегал вокруг стола. Как сообщить о том, что произошло? Никак! Хоть голубя почтового посылай, хоть сам беги. Но и то и другое исключено: голубь не долетит, а если и долетит – так не туда; самому идти – остановят ещё на выезде из Борка. Дескать, куда собрались, да не нужно ли охрану вперёд послать?

Обложили. Почти как тогда, пятьдесят лет назад…

Тут Николай Александрович вздрогнул, воровато оглянулся по сторонам, словно кто-то мог подсмотреть его крамольные мысли. Нет! Сейчас другое время, и люди другие. Совсем другие люди! Светлое время, светлые люди. Всё бурлит, науки, искусства… да…

Морозов наконец (и очень некстати) вспомнил эту горестную фразу Руссо: «Науки и искусства всё совершенствуются, а человек становится всё хуже и хуже». Чёрт! С такими мыслями запросто куда не следует вляпаешься!

Тут же пришла на ум ещё одна крылатая фраза – на этот раз изречение Иосифа Виссарионовича по поводу «Народной воли». Конечно, сказал он как-то, народовольцы – герои, «но если мы будем воспитывать на их примере молодёжь, мы воспитаем не революционеров, а террористов!».

Морозов тут же вспомнил сумрачный гигантский кабинет в Кремле, запах прокуренных рук и усов, странный, непонятный взгляд чёрных непроницаемых глаз… Взгляд василиска…

Николай Александрович вздрогнул, остановился и почти упал в кресло. Надо что-то придумать. Но что?

Он искоса посмотрел на телефон.

Н-да. Средства связи совершенствуются, но чем совершенней они становятся, тем больше возможностей их контролировать…

Лигерам, этим почти забытым персонажам, то ли друзьям, то ли врагам, снова грозит опасность. И об этом надо предупредить… Подсказать… Намекнуть…

Но как? Как, чёрт возьми?!

Николай Александрович уставился в пространство и замер.

Выхода не было.

Да, другого выхода не было.

Он в молодости часто упускал возможности, которые подбрасывала ему судьба. Потом, выйдя из крепости уже почти стариком, Морозов с жадностью хватался за всё новое, пытался наверстать упущенное. Он даже на аэроплане летал, когда ещё не знали слова «авиация»! Одним из первых в России, ещё в той, императорской, царской России.

Правда, в качестве пассажира… И было ему в ту пору… Ох! Почти шестьдесят лет!.. Быстро же годы бегут. И как быстро одна эпоха сменяет другую…

Морозов снова вздрогнул и непроизвольно вздохнул. Он – вечный пассажир. Был пассажиром в «Народной воле», остаётся пассажиром и теперь, в Академии наук. «Настоящие» академики посмеиваются за его спиной над его званием – «народный академик». Ну и пусть посмеиваются! Трофим Лысенко, создатель ветвистой пшеницы, тоже народный академик. А Мичурин?.. Э-э, нет, голубчики, научные открытия вовсе необязательно совершаются в учёных кабинетах! Часто эти открытия делают поэты, алхимики, астрологи, самоучки! Пифагор, например! Мистик, нумеролог! А сейчас о нём знают только как о математике! Великом, нужно заметить, математике! Ведь открытие – это озарение. Огонь! А если в душе нет огня, учись в академиях хоть сто лет, толстенные фолианты напиши, – их всё равно читать никто не будет…



Нету выхода. Здесь, в Борке, хуже, чем в царской крепости: следят за каждым шагом.

Морозов тоскливым взглядом обвёл стены, уставленные книжными шкафами… И внезапно замер.

Да, пожалуй… Ведь это самое обычное дело! Академики любят дарить народу свои библиотеки… И в Борке есть по крайней мере два человека, которые знавали ещё его отца. Верные люди. Хотя… нынче никому верить нельзя…


* * *


СМОЛЬНЫЙ. Кабинет Кирова.

Ноябрь 1934 года.

Человечек, сидевший перед Сергеем Мироновичем, производил впечатление какого-то древнего старичка-лесовичка. Длинная белая борода, огромная белая шевелюра, шустрые глазки за линзами очков.

– Лукавин, – сказал лесовичок.

– Что? – не понял Киров.

– Это фамилия моя, Сергей Миронович… Многие, знаете, смысл фамилии по инерции на личность переводят… Но в данном случае, уверяю вас, это совсем не так.

– Хорошо. Я не буду делать выводы из вашей фамилии, – уголком губ усмехнулся Киров. – Мне доложили, что вы… (Киров заглянул в бумагу) служили в архиве при Наркомпросе, а потом по возрасту попросились в библиотеку…

– Да-с, именно. Архивы у нас, знаете ли, вместилища тайн… – Лукавин бросил быстрый говорящий взгляд на Кирова. – Разных тайн. А мне ведь карьера не нужна, и тайнами я, извините, сыт по горло: служил архивариусом еще до революции. Ну, вот и попросился в самую что ни есть заурядную библиотеку. Однако…

Он развёл руками, оглянулся на секретаршу и понизил голос:

– Оказывается, и в библиотеках стало небезопасно…

– Что вы имеете в виду? – сурово спросил Киров. – Чистки вредных книг, изъятие троцкистской и прочей макулатуры?

– Это, конечно, тоже… Но вот недавно, буквально месяц назад… Сергей Миронович! – Лукавин тоже принял строгий вид и прижал руки к впалой груди. – Могу ли я попросить э-э… вашего сотрудника… оставить нас на минуту наедине?

Киров поглядел на секретаршу. Фыркнул:

– Сотрудница Зинаида Ивановна! Видите, человек волнуется. А может быть, у него действительно есть что сказать мне наедине, по-мужски…

Он подмигнул Зинаиде Ивановне. Та мгновенно поднялась, собрав какие-то бумаги, и вышла с каменным лицом.

«Всё равно донесёт!» – с тоской подумал Лукавин, проводив взглядом божественную фигуру «сотрудника»; фигуру не портили даже гимнастёрка и унылая тёмная юбка.

«Да… – подумал Киров, тоже машинально проводив секретаршу взглядом. – С Зининой жопой можно далеко-о пойти…»

– Я, видите ли, работаю в библиотеке в районе Сенной. До недавних пор в библиотеке – хотя она и небольшая – работали три человека. Но однажды за ними пришли.

Лукавин грустно посмотрел на Кирова. Вздохнул:

– Теперь я работаю один.

– И что же? – Киров слегка развалился в кресле. – Вам нужны новые работники? Так вы не по адресу обратились, товарищ… э-э… Лукавин.

– Нет… Пришёл-то я по адресу, и, кстати, долго добивался встречи с вами. То, что людей забрали, – не знаю, что с ними стало, – не главное. А главное, что в нашу совершенно ничтожную, скажу я вам, библиотеку несколько дней назад привезли вдруг подарок, да какой! От самого народного академика Николая Морозова. Больше двух тысяч книг, вы подумайте! Сгрузили с грузовика и уехали!

Киров, не показывая вида, что заинтересовался, молча ждал продолжения.

– Ну, книги, как положено, в связках, в ящиках. Особо востребованную литературу – труды Маркса, Энгельса, Ленина, товарища Сталина – я, конечно же, сразу выставил на полки. Потом там были научно-популярные труды, – их я тоже выставил: люди у нас очень наукой интересуются. Ну, и художественная литература, конечно…

– Постойте-ка, – Киров понизил голос. – Вы мне про Горького тоже будете рассказывать?

– Нет! Кроме Горького, классиков советской и русской литературы, в ящиках лежали и другие бумаги. Я, как старый архивариус, не утерпел: заглянул. Знаете, о чём в них написано?

Лукавин поднялся, обошёл стол и, приблизившись к самому уху Сергея Мироновича, что-то прошептал. Лицо Кирова внезапно изменилось.

– Где эти ящики сейчас? – тихо спросил он.

Лукавин прошептал:

– В подвале. В мои годы, сами понимаете, нелегко переносить такие тяжести… Так я понемножку, частями. Перетаскал, ящики поставил там же. Подвал недавно был осушен, так что всё должно сохраниться. Несколько лет, я думаю, точно.

Киров молча смотрел на «лесовика». Лукавин отвечал ему тем же неморгающим взглядом.

– Кто ещё об этом знает? – спросил Киров.

– Никто. Говорю же, таскал в одиночку, вечерами, а то и по ночам… У меня, знаете, комнатка в этом же доме. В коммунальной квартире…

Киров внезапно встал.

– Так… – он подумал, прошёлся по кабинету. – Надо выставить охрану у подвала. Другой выход из него есть?

– Есть, но он основательно завален всяким хламом. И потом, Сергей Миронович… Извините меня, ради Бога, но я бы не стал привлекать ко всему этому внимания. Дарственная на библиотеку у меня есть, акт сдачи-приёма тоже: книги привезли из Борка сотрудники НКВД… Правда, сотрудник-то был один, – внезапно оборвал себя Лукавин. – И дарственную он сунул как-то так, походя. А акт – копия, там и почерка не разобрать… Разгружали машину этот товарищ из НКВД и водитель. Ну, и я, по мере сил…

– Почему? Почему вы всё это мне рассказываете? – не понимая, спросил Киров.

Лукавин тяжело вздохнул. Воровато оглянулся, достал из кармана жилетки в несколько раз сложенную бумажку. И сунул Кирову прямо под нос.

Киров прочёл. Привстал. Снова прочёл.

Перевёл глаза на Лукавина.

– Дорогой товарищ, – вкрадчиво спросил. – А вы не провокатор, а? Вот посадят вас в одно тесное холодное место, да и расшифруют, кто вы и откуда. «Архивариус»!

– Так я и думал, – не поверите, – вздохнул Лукавин. – Я и сам, знаете, долго верить не хотел… Сомневался… Но бумажка эта покоя не давала. Она, между прочим, оказалась в первом же ящике, с книгами классиков. У стенки, книгами заложена…

Киров опустился в кресло и внимательно посмотрел на Лукавина.

– Да, я понимаю. Вас проверяли перед тем как сюда впустить. И бумагу вашу про собственноручную записку Ленина вы хорошо придумали… Вот что. Всё это – важнейшая государственная тайна. Думаю, вас не трогают потому, что пока не знают, какие вы секреты у себя в библиотеке спрятали. Поэтому в ваших же интересах – молчать. Если вдруг спросят о подвале – вы знать ничего не знаете. А ящики лучше… ликвидировать.

– Попробую, – Лукавин насупился.

Киров черкнул на бумажке-пропуске.

– На выходе из Смольного вас не остановят. А уж дальше… Дальше – извернитесь как-нибудь… В коридоре меня поймайте, что ли. Да, Зинаиду я предупрежу. И – молчок! Всем, кто бы ни спрашивал, хотя бы сам товарищ Ягода!

Лукавин вздохнул, опустил плечи и вышел. Киров подождал мгновение и поднял телефонную трубку:

– Товарища Сталина, пожалуйста.


* * *


МОСКВА. КРЕМЛЬ. КАБИНЕТ СТАЛИНА.

Ноябрь 1934 года.

Нарком Ягода и его заместитель Ежов стояли перед Сталиным по-солдатски, навытяжку.

– Ну, нашли вы так называемые архивы этих таинственных лигеров? – медленно, растягивая слова, спросил Сталин.

За его неторопливостью почти всегда следовала гроза.

– Ищем, товарищ Сталин, – ответил Ягода.

– Где ищете?

– Везде. Начали с архивов, сейчас работаем со спецконтингентом.

Сталин помолчал.

– Тот человек… Вышеградский, у которого нашли эти бумаги… Где он?

– Здесь, на Лубянке.

– Где протоколы допросов?

Ягода ринулся вперёд и развернул перед вождём папочку с грифом НКВД.

Сталин кивнул, бегло пробежал глазами несколько страниц. Взглянул на Ягоду.

– А ведь он не враг, товарищ Ягода.

Ягода открыл было рот и тут же закрыл.

– Вижу, вам нечего ответить. Вы только и умеете, что спрашивать. На допросах. А кто же у вас проводит беседы?

– Беседы? – изумился Ягода.

– Именно. Простые человеческие беседы… С такими людьми, как этот Вышеградский, нужно говорить иначе. Ведь ещё в точности не известно, кто такие лигеры…

Сталин поднял голову.

– Есть сведения, что они существовали со времён Александра I. Они и предупреждали его об опасности возможного бунта будущих декабристов. А спустя десятилетия они пытались бороться с террористами из «Народной воли». Что это значит?

Сталин поднял прокуренный палец.

– Можно подумать, что они защищали только царей.

Пауза затянулась, и Ягода робко спросил:

– А кого же ещё?

– Русский народ, – угрюмо бросил вождь. И поднялся: – Возможно, что и архива как такового нет. Бумаги уничтожались или хранились у каждого лигера в отдельности… Пока Александр III не начал с ними беспощадную борьбу… А теперь ответьте мне, товарищ Ягода: эти лигеры – или как они там себя называют, – они враги Советской власти?

Ягода беззвучно раскрывал рот. Ежов внезапно выгнул грудь и выпалил:

– Их можно использовать на благо Советской власти. И на этом этапе, считаю, товарищ Сталин, они могут быть полезными!

Он так взмок, что на плечах гимнастёрки появились тёмные пятна.

– Хорошо, – удовлетворённо ответил вождь, внимательно посмотрев на Ежова. – Задействуйте всю разведывательную сеть за границей. Кто-то из тех, прежних лигеров должен остаться в живых. Но военной разведке об этом пока знать не обязательно.

Он отвернулся, потом как-то боком, искоса, поглядел на Ягоду:

– И поосторожнее с вашими допросами, товарищ Ягода. Поручите лучше это тонкое дело товарищу Артузову. Он сможет, я думаю. Да, и архив – этот мифический архив – больше не нужно искать.

Когда они вышли, Сталин задумчиво потеребил усы.

– Если архив нам понадобится, мы его рано или поздно найдём. Если же нет – пусть лежит там, где лежит… Могила – вещь молчаливая!

Усмехнулся в усы и поднял телефонную трубку:

– Поправки к уголовному кодексу уже готовы? А наш всероссийский дедушка успел их подписать? Да-да, те, об ускоренном производстве дел о террористах… Зачем мне их смотреть? Вы думаете, я их не видел?.. Кстати, насчёт Ягоды…

Нет, Сталин вовсе не собирался «вычистить» из органов заодно и Ягоду. Зачем же так сурово? Старый партиец товарищ Ягода будет назначен Генеральным секретарём госбезопасности! Пусть полетает ещё птичка, пусть почирикает. А вот потом…

И Сталин сжал кулаки.


* * *


СМОЛЬНЫЙ.

1 декабря 1934 года.

Уже подъезжая к Смольному, Киров решил: «архивариус» не тот, за кого себя выдаёт. Пора обрадовать Ягоду и местных мастеров сыска – Медведя и Запорожца. Некстати вспомнив Запорожца, Киров нахмурился. Заместитель Медведя как раз уехал отдыхать в санаторий НКВД. Нервишки подлечить. Или… Спрятаться? Уж на это они мастера…

Киров вышел из машины, прошёл мимо вставшей навытяжку охраны, поднялся по лестнице и двинулся по коридору. Охранник следовал за ним. Кстати, запоздало подумал Киров – охранник, кажется, из новеньких. Как его фамилия? Сергеев, что ли?

Киров повернул к двери своей приёмной: оттуда уже доносились голоса, Кирова дожидались посетители. И вдруг, вместо размеренных шагов охранника, Сергей Миронович услышал за спиной суетливый топот.

Он хотел оглянуться. Но не успел. Страшно, раскатисто грохнул выстрел. И в момент выстрела Киров, ещё остававшийся в сознании долю секунды, внезапно всё понял.

– Так во-от в чём дело… – протянул Киров, дёрнулся всем телом, и замер, вытянувшись на полу. Из-под затылка быстро натекала алая кровь.

Нет, «архивариус» был тут ни при чём. И жаль, что он попадёт в лапы Медведя… Потом Киров расслышал хлопок второго выстрела и умер до того, как сбежались люди.


* * *


– Я дам тебе по морде! – Сталин уже отвык от таких слов, и выговорил их не слишком умело. Но эти слова, как и следовало ожидать, произвели эффект.

Медведь, докладывавший об убийстве по телефону, на том конце провода судорожно вздохнул и залепетал:

– Убийца уже схвачен, товарищ Сталин! Это некто Николаев, безработный… Судя по всему, психически ненормальный! Он выслеживал товарища Кирова…

– А это не вы выслеживали товарища Кирова? – оборвав Медведя, спросил чей-то новый голос.

Медведь потерял дар речи. Он узнал голос Ягоды, который, видимо, стоял у параллельного аппарата вождя.


* * *


Едва Сталин вышел из вагона личного поезда, доставившего его со свитой в Ленинград, взгляд его упёрся в представительную фигуру Медведя. Вождь сделал шаг к нему и молча, с размаху, влепил пощёчину. Медведь покачнулся, закрыл лицо ладонью, и даже промямлил что-то совсем несуразное, вроде: «Харя-то не казенная!» Хотя харя была именно казённой.

Только что вернувшийся из Кисловодска Запорожец спрятался за спину Медведя. Ягода, скрывая ухмылку, стоял чуть позади Сталина.

Сталин тяжёлым взглядом окинул собравшихся, одёрнул шинель и двинулся к поджидавшему кортежу правительственных машин.


* * *


Спустя несколько недель Медведь и Запорожец, отстраненные от дел, уносились в поезде всё дальше от Питера.

– Да ты не горюй, Филипп, – говорил Запорожец, размешивая ложечкой чай. – Могло ведь обернуться и хуже. Могли не просто отстранить, понизить, перевести, или, скажем, посадить… Могли… Ну, как обычно…

Он не договорил: поёжился. «Как обычно » могло быть и как обычно – пуля в затылок. И не так, как обычно: бесконечные допросы, пытки. Месяц, два, три, шесть… И только потом – пуля. Или совсем не обычно: допросы, суд, Колыма, и – пуля, которую ждёшь, как избавления от адской жизни.

– Могло, – проворчал Медведь, подливая в чай водку из припасённой четвертушки. – И будет.

– Да когда ещё что будет! Перевод, понижение, – это ещё не всё! Нас же, считай, наградили! Год-два – это тебе не «десятка» без права переписки…

Медведь сумрачно поглядел на него.

– То-то и оно, что не «десятка», – непонятно буркнул он.

– Попадём в «Лензолото» – а это, брат Филя, такая контора, что если как следует развернуться, обогатиться можно! – продолжал Запорожец, сделав вид, что не заметил реплики Медведева.

– Можно, – повторил Медведь и, морщась, глотнул дышащего паром чая.

Запорожец крякнул, покосился на дверь, за которой прохаживался часовой, и начал глядеть в окно. За окном было всё то же: тянулись белые равнины, проскакивали заметённые снегом жидкие перелески.

Медведь снова глотнул чаю и угрюмо сказал:

– Обманули тебя, Ваня. Мы с тобой в этом поезде только до Москвы и доедем, а дальше, может, обычный этапный телятник повезёт…

– Что? – встрепенулся Запорожец.

– То самое… Не «Лензолото» тебе светит, а «Дальстрой». А мне – Беломорканал.

И замолчал надолго.

«Ничего, Филя, ты и на канале хорошо устроишься, – подумал Запорожец. – Там Раппопорт тебе непыльную работёнку найдёт. А я и в «Дальстрое» не пропаду… Ого, да я такое знаю! Нет, я ИМ нужен. И буду нужен!»

Записочка, переданная Кирову накануне убийства безвестным лигером-библиотекарем, не была подшита к делу. Запорожец позаботился, чтобы она сохранилась в целости и сохранности. Кто знает, может быть, эта записочка ещё пригодится… Запорожец слегка улыбнулся. Что ж, у вождя мирового пролетариата есть чему поучиться. Например, сохранять копии документов, даже если эти документы в данный момент кажутся неважными. Впрочем, что касается записочки… О! Это козырь. Козырь против всех них! И, может быть, именно ему, Запорожцу, удастся вывести скрытых троцкистов на чистую воду и обелить своё запятнанное имя. Хотя бы в глазах потомков…

«Потомков… До них еще жить да жить…»

С этой неутешительной мыслью он разделся до тёплых офицерских кальсон и лёг на постель, кутаясь в жидкое казённое одеяло.

Он задремал под перестук колёс. Ему снилось что-то страшное: доктора со шприцами и скальпелями склонялись над ним, а неподалёку, на кушетке, лежал прикрытый окровавленной простынёй бездыханный Филипп Медведь.


* * *


Но действительность была страшнее сна. В этот самый момент Иосиф Виссарионович внимательно читал и перечитывал ту самую записку, найденную у Кирова. В записке было написано: «Вас хотят убить. Покушение произойдёт в ближайшее время». И подпись: «Лигер Торо».

До Запорожца копию с записки – примитивно, под копирку, – успела снять вездесущая красавица и секретный агент Зинаида Ивановна.

Перечитав записку в очередной раз, вождь взял трубку, пососал мундштук. Глядя куда-то в пространство за задёрнутыми портьерами окнами, он вдруг усмехнулся.

– Всякому овощу своё врэмя!.. – подумал он вслух и добавил: – Хорошие пословицы есть в русском языке…

Открыл стол, достал папку безо всяких надписей, вложил в неё записку. Взял ручку со стола и написал печатными буквами, крупно: «Лига». Потом спрятал папку в стол. И задумался над богатством идиом русского языка.

И еще он думал о том, что от этой бумажки лет через сто, может быть, будут зависеть судьбы целых народов.


* * *


ЛЕНИНГРАД.

Декабрь 1934 года.

Теперь Лукавину не оставалось ничего другого, как бежать. Это он понимал и сам, без дополнительных указаний.

Лукавин стоял у ободранного зеркала над рукомойником. Срезал ножницами бороду, лохмы. Натёр лицо мылом и принялся сбривать остаток бороды и усов, вполголоса чертыхаясь про себя: ругал тупые советские бритвенные лезвия «Балтика». Впрочем, голоса можно было не понижать: у соседей снова был скандал, пока ещё в первой стадии, – плакали дети, кричала жена Серафима. Муж молчал. Вскоре начнётся второй этап. А потом и третий: муж начнёт учить Серафиму уму-разуму. Лупил он жену молча, и она сама при этом тоже почему-то молчала. Так что на третьем этапе ругаться Лукавину приходилось про себя.

К ночи он, переодетый, бритый наголо, одетый в толстовку, белые войлочные унты и полушубок, мог спокойно выйти на ленинградские улицы. Правда, была опасность наткнуться на патруль – патрули ввели после убийства Кирова, – ну, да Бог даст… Да и идти тут недалече.

Дождался, пока жильцы утихомирятся. Наконец соседи захрапели, закончив баталию по всем правилам. В конце Серафима или убегала с детьми ночевать к соседям, или била мужа чугунной сковородой по голове. От этой процедуры он мгновенно успокаивался, падал и погружался в богатырский сон до утра. С утра ничего не помнил и уходил на работу, мрачно почёсывая очередную шишку на голове.

Лукавин выглянул на лестницу. В конце коридора горел свет. Всё было тихо.

«Опять эта Варвара Семёновна свет не выключила!» – по привычке подумал Лукавин.

Он отпер дверь в подъезд и внезапно ощутил, как прелая противная овчина закрыла ему рот. Кто-то схватил его за руки, согнув в три погибели, и молча потащил вниз по лестнице. Краем глаза Лукавин заметил, что нападавшие были в форме НКВД. Только форма-то была поддельной, – Лукавин в этих тонкостях хорошо разбирался.

Вышли из подъезда, во вьюжную ночь.

Миновали пару проходных дворов, завели в третий. Отвели в самый конец, в тупик, заваленный тряпьём и мусором. Один за другим прогремели два выстрела.

Лукавин повалился лицом в мусор.

Потом его тело завалили тем же мусором.

– А всё же лучше было подальше отвести, – сказал один.

– Найдут – не сразу узнают, – ответил второй. – А узнают – так всё равно не поймут ничего…


* * *


Сталин лично прочитал допросы Николаева, его близких, друзей, – короче, сеть НКВД была мелкоячеистой, и в неё попали люди, даже никогда не видевшие Николаева, а только слышавшие его фамилию.

В списке посетителей Кирова Николаев значился. Этот список тоже перетрясли. Нескольких посетителей так и не нашли.

А некоторых, по личному указанию Сталина, и не искали.

Остальные, попавшие в сеть – общим счётом 116 человек, – тоже исчезли. Но уже согласно судебному решению. Ибо, как шутил в кругу своих приближённых великий советский прокурор Вышинский, перефразируя латинскую мудрость, закон у нас не столько «лекс», сколько «дура».

Кстати, в число расстрелянных попала и Зинаида Ивановна, чьи роскошные формы, вопреки мнению Кирова, увели её совсем недалеко: до расстрельной стенки в подвале ленинградского УНКВД.

Часть первая

ГОРОД БЕСОВ

Глава 1

ПЕТЕРБУРГ.

9 января 1879 года.

Из крепости Леона Мирского везли в закрытой карете. Поняв, что поглазеть на уличную толчею не удастся, Мирский прикрыл глаза и откинулся на сиденье. Жандармский офицер (в знаках различия Мирский, к стыду своему, разбирался слабо) сидел рядом, – строгий, подтянутый, очень красивый в своей голубой шинели. Куда везут? Два рядовых жандарма, сидевшие напротив, глядели прямо перед собой истуканами. Офицер загадочно молчал. Обещали выпустить. А ну как увезут подальше, за Охту, – да и расстреляют?..

Мирский улыбнулся этой шальной мысли, которая, однако, его вскоре начала беспокоить. Расстрелять – не расстреляют, но, может быть, у ЭТИХ изменились планы?

Мирский слегка поёрзал, вслушиваясь. Он пытался определить, в каком направлении движется карета. И не смог. Пока не услышал звонка конки и зычные разноголосые крики: «А вот баранки валдайские! А вот шинель почти новая!» Значит, не на Гороховую. А куда же?..

Карета вскоре свернула, крики затихли.

«Так, – подумал Мирский. – Тут как раз дорога к Цепному мосту».

И опять усмехнулся: наверное, сейчас-то и начнется главное: разговор об условии. Ведь Мирского освобождали «с условием»! Неужто агентом назначат? И жалованье дадут. Тридцать рублей в год, плюс за каждую голову нигилиста – по червонцу. Или заставят доносы безграмотных филёров переписывать?..

Мирский не успел додумать эту интересную мысль. Обостренным слухом уловил: карета простучала по мосту. Ну, значит, приехали? Мирский завозился и хотел вопросительно посмотреть на офицера, но не успел. Вместо того чтобы притормозить, кучер погнал дальше. Ещё полчаса стремительной езды, несколько поворотов, и карета, прогромыхав по булыжнику, остановилась. Офицер открыл дверцу, выскочил первым. Глаза резануло белым: карета проехала под аркой и оказалась в обычном петербургском дворике. Квадрат хмурого неба вверху, карнизы с белыми полосками снега, бесконечно высокие глухие стены, – штукатурка местами облупилась. И весь двор засыпан свежим снегом. Снег был рыхлым, – он ещё падал крупными хлопьями.

Мирский спрыгнул в снег, похожий на вату. И в недоумении стал озираться.

Офицер между тем шагнул к двери чёрного хода, открыл её ключом и сказал:

– Пожалуйте сюда.

Мирский поправил очки, шапку. Вошел в двери и стал подниматься по узкой лестнице. На площадке офицер его догнал.

– Позвольте, – предупредительно сказал он, открывая еще одну дверь.

В полутьме Мирский разглядел узкий проход с лежанкой: проход был перегорожен обыкновенной ситцевой занавеской. За занавеской слабо сияло белое окно.

– Прошу, – жандарм действовал как заведённый, снова слегка подтолкнул Мирского.

Мирский шагнул за занавеску и оказался в неуютной, плохо меблированной комнате. У самого окна, за большим тумбовым письменным столом сидел какой-то немолодой человек. Лицо его трудно было разглядеть, – мешал контровой свет из окна.

– Что ж, господин Мирский, прошу садиться.

Сидевший у окна кивнул жандарму; тот сразу же удалился: негромко скрипнула дверь.

– Ну, поговорим об условии?

– О каком условии? – озираясь, машинально спросил Мирский.

– Да о том самом, голубчик. Или вы полагаете, вас за ясный взор и красивые кудри освободить решили? – мягко и прочувствованно проговорил незнакомец. – Что-то вы расстроились, я вижу. Даже вот стула никак найти не можете…

Мирский тут же обнаружил возле себя стул и, вспыхнув, сел.

Он видел тёмный силуэт человека в штатском, кажется, лысоватого, с великолепными бакенбардами. Окно затянуто льдом, и света совсем мало. Голос… Да, этот голос Мирский уже слышал. Там, в крепости. Только тогда голос был жёстким, командирским.

– Завтра вы выходите на свободу, – сказал незнакомец. – Что вы сделаете прежде всего? Видимо, пойдёте к старым знакомым.

– Это к кому же? – с некоторым вызовом спросил Мирский.

– Да к вашим революционным социалистам-подпольщикам. К господину Михайлову, например, или господину Тихомирову… Они тут, все тут, в Петербурге, не беспокойтесь.

Мирский молчал. Он чувствовал растерянность, и еще – тоску, и предчувствие чего-то плохого. Как тогда, на юге, перед арестом…

Незнакомец медленно положил на стол револьвер. Мирский едва со стула не свалился от неожиданности. В голове мелькнуло: уж не сон ли это? Пригляделся. Револьвер хороший, «смит-вессон». Такие сейчас в «Центральном депо оружия», что на Невском, продают.

– Что это? – выдавил, наконец, Мирский, не выдержав затянувшейся паузы.

– Револьвер, как видите, – тихо проговорил незнакомец. В темноте не видно было – улыбается ли он, шутит ли?

– Зачем?

– Как зачем? Из него стреляют-с, – совсем вкрадчиво сообщил незнакомец и вдруг шумно выдохнул: даже пыль взметнулась со стола.

– И кто же… и в кого будет стрелять? – спросил Мирский, приходя в себя, и понимая, что сейчас многое, очень многое решится. Не только в его ближайшем, – но, возможно, и в самом далёком будущем.

– Вы, – кратко ответил незнакомец. Мирский сглотнул.

– Да в кого же? Или это, так сказать, государственный секрет?

– Никаких секретов от вас, голубчик, у нас нет, – в голосе почувствовалась ядовитая усмешка. – Стрелять надо в самого главного врага революционеров – командира Отдельного корпуса жандармов и начальника Третьего Отделения Собственной Его Величества канцелярии. То есть, в генерал-адъютанта Александра Романовича Дрентельна.

Мирский мигнул. Глаза у него стали размером почти с очковые линзы. Он забылся настолько, что потянулся было к револьверу, но, тут же опомнившись, отдёрнул руку.

– Но это ведь невозможно. После убийства шефа жандармского корпуса Мезенцева… Да меня жандармы разорвут на части!

– А уж это наша забота. Не разорвут, не беспокойтесь. Вы человек с головой, и, насколько я понял, решительный. Сделаете дело, – и исчезнете. Паспорт ваши друзья из подполья вам сделают, а наших жандармов и не в меру ретивых полицейских мы поначалу попридержим.

Мирский раскрыл рот, помотал головой, отчего давно не мытые кудри растрепались, приоткрыв высокий лоб. Потом выдавил:

– Нет. Невозможно.

– Очень-таки возможно, как любят выражаться в Одессе. Кстати, в Одессе, насколько мне известно, у вас тоже друзья «по общему делу» имеются… Так вот. Не только возможно покуситься на Дрентельна, но даже необходимо. Это подтолкнёт Государя к мысли, что корпус жандармов не способен защитить не только Его Величество, но и своего собственного командира. И далее последует то, что нужно: роспуск корпуса, закрытие Третьего Отделения.

– Не понимаю. Зачем это нужно? Кому?

– Да и понимать не надо. Главное – чувствовать выгоду. А выгода у вас прямая. Вы – на свободе, да ещё и с планом нового решительного удара по ненавистным эксплуататорам. Или как бишь их… План покушения предельно прост и, на мой взгляд, легко выполним. Вы верхом догоняете карету Дрентельна на ходу, стреляете, убиваете главного жандарма через заднее окошко, и, воспользовавшись суматохой, скачете к Лиговскому. Там бросаете коня и быстро растворяетесь в толпе. Время выбрано подходящее, – народу на Лиговском будет много.

– Время… народу… – тупо повторил Мирский. Потом встрепенулся: – А конь? Вы мне дадите коня?

– Не-ет… – Тут в голосе явно почувствовалась улыбка. – Коня вы достанете сами. И знаете, где? В городском общественном татерсале. Да-да, в том самом, где проживал ваш «революционный рысак» Варвар. Вы будете учиться кататься верхом, как почтенный гражданин; для этого обычно позволяются верховые прогулки по городским паркам. Вот во время одной из таких прогулок и произойдёт покушение.

Мирский хотел было возразить, но незнакомец его прервал довольно бесцеремонно:

– Бросьте. Ваши товарищи вам прекрасно поверят. И даже посочувствуют, когда вы, выйдя из крепости, расскажете, как жестоко обращался с вами шеф жандармов. Они вас поддержат, может быть даже, револьвер будут давать. Но вы не возьмёте. Скажете вашим, так сказать, комбатантам, что револьвер у вас уже есть. Револьвер, кстати, чист, недавно куплен в Нижнем. Так вот. Вы скажете, что купили оружие почти сразу же после выхода из крепости. Потому что ещё во время сиденья в так называемых «застенках» непременно решили убить главного жандарма Российской империи. Только запомните: показать револьвер можно, а вот в руки кому-то давать – ни-ни! Особенно вашему главному знатоку оружия господину Морозову. Хорошенько запомните это, прошу вас. Это важно. Револьвер пристрелян, снаряжен, готов к действию. Скажете, что уже стреляли из него, тренировались, ну, хоть на Чёрной речке, или за Никольской мануфактурой.

– Глупости, – сказал Мирский дрогнувшим голосом. – Мне не поверят. Они не дураки вовсе. Да и откуда у меня деньги на револьвер?

– А что же-с? – ехидно, по-чиновничьи, спросил незнакомец. – Неужто у вас и денег нет-с?

Мирский сглотнул, промолчал. Деньги у него были: их еще в декабре передал ему караульный в пачке табаку, сказав, что, мол, это – «привет от невесты, с воли».

– А потом? – спросил Мирский. – Потом что?

– Когда – потом? – насторожился незнакомец.

– Ну, когда я уеду из столицы, скроюсь в Киеве или Одессе… Что потом?

– Вот уж не знаю, голубчик. Бегите куда-нибудь ещё дальше, хоть за границу, за Чёрное море, с контрабандистами. А вот уже потом, – он сделал особое ударение на последнем слове, – потом-то поберегитесь. Полиция и жандармы на вас настоящую охоту начнут.

– А моя невеста? Что будет с нею?

Незнакомец шумно вздохнул:

– Вы же прекрасно знаете, сударь: ваша невеста вне подозрений. Скроетесь в Швейцарии, – выпишете туда же невесту. Эту самую мадмуазель Кестельман. Или Шатобриан, как иногда она предпочитает себя именовать.

Мирский долгим взглядом посмотрел на тускло сиявший в ледяном свете револьвер.

– А что если я… откажусь? Снова крепость?

Незнакомец медленно покачал головой. И кратко ответил:

– Нет-с. Убивец.

Он помолчал.

– Кстати, Убивец вам и знак подаст, на улице, во время верховой прогулки. Как знак подаст, – значит, нужно стрелять.

– Так его… выпустили, значит? – прошептал Мирский, втягивая голову в плечи.

– Н-нет… Пока. Но в нужный час выпустят. Вы его сразу увидите, не беспокойтесь. Такую личность трудненько будет не приметить…

Он качнул головой:

– Да и зачем вам отказываться, сударь? Мы вас не доносы писать просим, не тайны ваши выдавать… Например, о том, где ваша подпольная типография расположена, или давно ли господа революционеры с динамитом опыты начали делать…

Мирский вздрогнул: об «опытах с динамитом» он знал только понаслышке.

– Мы вам настоящее, героическое дело предлагаем! Вот так-с!

И незнакомец улыбнулся так широко, что бакенбарды разъехались в стороны.

Мирский понял, что свидание окончено. Он сгорбился, начал подниматься со стула, и не выдержал, почти выкрикнул:

– Да почему же непременно я должен это сделать?..

Бакенбарды ответили почти сердито:

– Не беспокойтесь. Дойдёт очередь и до других.

Незнакомец ещё хотел что-то добавить, но передумал.

Мирский положил револьвер в карман. Пальто тяжело обвисло, и Мирскому стало страшно. Очень страшно.

Из-за занавески показался офицер, легонько тронул Мирского за рукав.

– Прошу за мной.

Мирский машинально двинулся следом за жандармом, забыв попрощаться с таинственным незнакомцем.


* * *


ПЕТЕРБУРГ.

Ноябрь 1878 года (за два месяца до описываемых событий).

СПб жандармское управление.

(Набережная Фонтанки, 16).

– За что мучаете, кровопивцы?! – страшный голос прокатился по всем коридорам обширного здания Петербургского жандармского управления; эхо достигло камер арестованных, отозвалось на лестницах и заглохло, увязло в мягких обивках приемных департаментов. А потом стало тихо: только звякали ножные кандалы. Звякали, приближаясь. Да ещё слышались сдавленные выкрики жандармов:

– Упирается, сволочь… Подмогни-ка!..

Начальник управления полковник Комаров ждал. Он нарочно велел привести к нему этого человека, и вот теперь свидание должно было состояться.


* * *


На днях в квартал Тверской части из ночлежки на Сенной привезли странного типа. Задержали во время облавы, – уж больно подозрительной показалась личность. Чёрная борода лопатой, волосы копной, сто лет немытые. И – в очочках. Маленьких, кругленьких, интеллигентских. Никаких документов. На вопрос – как зовут? – ответил:

– Убивцем!

Помощник квартального даже подскочил:

– Как-как?

– Убивец я, – так же спокойно и твёрдо ответил лохматый детина.

– И кого же ты убил?

– А много разного народишку порешил…

Помощник взглянул на его руки – громадные, красные, как варёные раки, и слегка поёжился.

– И сейчас тоже кого-то хочешь убить?

– Знамо, – кивнул Убивец.

– Кого же, если не секрет?

– А царя.

Тут началось замешательство. Приехал товарищ прокурора Терентьев – молодой, хваткий, делавший стремительную карьеру. Заперся с Убивцем наедине. Стал спрашивать.

– Так за что же ты хочешь Государя убить?

– А за всё.

– За что же именно? Что он тебе плохого сделал?

– Что сделал? – Убивец как бы в недоумении расставлял свои красные клешни. Думал. Потом с поразительной убедительностью отвечал:

– Он царь? Царь. Вот за это, значит, и того.

Больше от Убивца ни Терентьев, ни другие чины ничего добиться не могли. Отправили, было, беднягу на Фонтанку, а он там набросился на кошку: ногой её, проходя коридором, поддел (а руки связаны были!), зубами хвать, – и придушил! Кошка повизжала, поцарапалась, но недолго. Убивец ее выпустил, стал аккуратно шерсть выплевывать. А на морде – набухающие кровью следы кошачьих когтей… Тогда и отправили его сначала в лечебницу, а потом в крепость, в одиночку. Заковали в кандалы, да ещё и на цепь посадили. Между прочим, в лечебнице доктор его спросил: зачем он, дескать, кошку-то невинную растерзал? И получил спокойный ответ:

– Так зима же. Холодно. Уши мёрзнут. А у меня шапки нет…

Когда Комаров это выслушал, он лишь кивнул: «Что ж, это по крайней мере логично…» – и распорядился выдать арестанту тёплую каторжанскую шапку. А потом захотел познакомиться с ним поближе.

Дня через два Комарову донесли: Убивец, доктора говорят, полностью невменяем. Сумасшествием страдает врождённым. Нашли и родителей его – в Чернигове. Отец – спившийся мелкопоместный дворянчик по фамилии Старушкин, мамаша неизвестного роду, кажется, из бывших крепостных. При опросе мамаша плакала и уверяла, что сынок её, Илья, «сызмальства умоврежен». Еще в приходской школе отличился: сорвал с груди учителя Закона Божьего образок и стал топтать его ногами. При этом кричал, что Бога «малевать нельзя, что он невидим. А образа рисуют пьяные дьячки-богомазы, и дают пьяным же мужикам. А мужики их продают на торгу ».

Из дому Илья сбежал, едва ему стукнуло четырнадцать. А братик его, близнец, Петруша, в ту же ночь тоже убёг, перед тем лампадку загасив. И с тех пор оба дома не появляются. Слухи доносились – бродили по Руси, босячили, а потом и вовсе попали в острог. Тем опрос и закончился.

Узнав о Петруше, Комаров тотчас распорядился искать его по городским ночлежкам и притонам.

Однако самое поразительное донесение поступило позже. По ночам Убивец, которого, как уже сказано было, посадили в одиночку и приковали цепями к стене, оглашает крепость страшным рыком:

– Передайте царю – мол, Убивец к нему идет! Да скорее скажите, мучители!..

Этого рыка боялись не только стражники, но и заключённые. Иные выдумали греметь чашками и кружками в двери, чтобы заглушить страшный голос.


* * *


СПб ЖАНДАРМСКОЕ УПРАВЛЕНИЕ.

Январь 1879 года.

И вот Убивец пришёл.

Его держали двое здоровенных жандармов за цепи, прикованные к рукам. К ногам Убивца тоже были прикованы две чугунные гири, – и босые ноги казались такого же цвета, как и чугун. Позади Убивца наготове стояли ещё два жандарма.

Убивец поднял на Комарова остекленевшие глаза, тряхнул сизым чубом.

– Так это ты, значит, царя хочешь убить? – спросил Комаров.

Убивец долго не отвечал, потом расплылся в дикой улыбке, оскалив белые, крепкие зубы. И внятно ответил:

– Я. А то кто же?

Комаров подал знак жандармам; они ослабили цепи; руки Убивца опустились. Он снова взглянул на Комарова. На этот раз во взгляде появился какой-то интерес.

– Садись, Илья, – ласково сказал Комаров.

– Это на что?

– На стул, – недопоняв, ответил Комаров.

– Не… этого нам без надобностей. Мы и постоять завсегда могём. На что мне, спрашиваю, садиться? Рази токмо беседы для?

Комаров нахмурился. Витиеватый язык выдавал в Убивце вовсе не такого уж простачка. По крайности, простачок был явно начитан. А может быть, и нарочно хитрил. С такого станется…

– Нет уж, садись, Илья, – сказал Комаров и усмехнулся. – А то вдруг разговор у нас и вправду выйдет долгим…

Илья сел. Комаров сам подал ему стакан чаю с наколотым сахаром и будничным голосом спросил:

– А что, Илюша, братец твой, Петруша, тоже в городе?

– А где ж ему быть, – отозвался Убивец, наливая чай в блюдце и шумно прихлёбывая. Кусок сахару он совал в чай и откусывал, блаженно жмурясь.

– А позвать ты его можешь?

– Позвать-то завсегда могём. Только зачем?

– А вот поговорим сейчас, и поймёшь – зачем.

Илюша разгрыз сахар и сказал:

– Ежели позвать Петрушу надоть – тогда вели мне в каморе фортку отпереть.

– Зачем? – удивился Комаров.

– А я в фортку свистну – Петруша и прибежит…


* * *


Разговор и впрямь вышел долгим. Сначала – при жандармах. Потом недоумевающих жандармов удалили из кабинета. И наедине разговор продолжался так долго, что караульные за дверью забеспокоились. Начали заглядывать. Увидели: Убивец мирно сидит, закинув обе ноги на стол, вместе с гирями. А Комаров расхаживает у окна, покуривая папироску.

Комаров сказал:

– Ну что, хорошо поговорили, Илюша?

– Хорошо, Ляксандр Владимирыч!

– Ну и ладно. Возвращайся в крепость и жди теперь. Насчет этой «фортки» я распоряжусь. Понял? – И Комаров позвал жандармов.

Убивца вернули в крепость, в одиночку с решётчатой дверью. И мимо этой страшной камеры по очереди, как будто невзначай, то и дело водили арестованных. Особенно часто – Леона Мирского.


* * *

ЭХО

(Записки из подполья)


ПАВЛОВСК.

13 марта 1857 года.

(за 22 года до описываемых событий).

– Я не дурак, совсем не дурак! Я правильно всё делаю, а только папенька меня ещё не может на войну брать!

Эти слова раздались из комнаты, где играли великие князья и княгини.

Гувернантки, бонны и гувернёры не сразу догадались узнать, что случилось: мальчики ведь всегда так дерзки и самоуверенны в их возрастах.

Взрослые вошли в комнату. Увидели такую сцену. Вокруг наследника, Николеньки, бегают младшие, разгорячённые, злые; показывают на Николеньку пальцами и кричат:

– Он дурак! Смотрите, – какой он дурак!

И младший, Александр, кричал особенно зло:

– Дурак! Дурак… Совсем дурак!

Цесаревич Николенька оглядел всех невидящими, полными слёз глазами. И выбежал из дверей на улицу, в яркий сине-белый мартовский сад.

Стали разбираться – и вот что выяснилось.


* * *


Мальчики всегда играют в войну и в государей. Во время одной из таких игр (семья гостила в Павловске у бабушки, «старшей» императрицы, вдовы Николая I) цесаревич Николенька, старший сын августейшего монарха Александра II, возьми да и заяви:

– Папке сейчас трудно! Очень трудно. Ему там, на войне в Крыму, вот как трудно: и из ружей стреляют, и из пушек!

Восточная война уже закончилась; но вся страна жила свежими воспоминаниями о её позорном исходе.

– А ты бы взял, да и помог бы папке! – сказал средний великий князь, Александр, подшучивая.

– Да, я помог бы! Только разве меня, такого маленького, на войну возьмут?

– А ты прикажи приказ – и возьмут! – подначивал Александр. – Ты же цесаревич!

Хотя цесаревичу исполнилось только четырнадцать, его будущее предназначение было всем известно; и детей воспитывали в духе избранности Николеньки. Вот и теперь Николенька приосанился:

– А вот возьму – и прикажу!

– Да как же тебя, дурака такого, на войну-то возьмут! – злобно расхохотался Александр. – Ты же у нас старшенький, по престолонаследию! А старших на войну не берут! Берегут их!

– И вообсе, – глубокомысленно заметила младшая, любимица императора, Мария, сидевшая на полу, – сталсый долзен дома сидеть, на тлоне.

– И вообще, – подхватил Александр, – по престолонаследию на случай войны царь у нас не царь! – Александр уперевшись руками в бока, громко захохотал.

И, видя, наконец, что достиг цели, закричал:

– Разыграли дурака на четыре кулака!.. Ну, не дурак ли?

И даже начал показывать пальцем.


* * *


После этого случая почти всех бонн и гувернанток в течение короткого времени сменили. В августейшей семье, узнав о происшествии, решили свернуть всё к обычной детской шалости, хотя и довольно злобной. Сам император во время семейного чая поманил Александра-младшего к себе, посадил на колено и, указывая на Николеньку, смотревшего букой, строго спросил:

– Кто он?

– Брат мой, – буркнул, ёрзая, Александр.

– А ещё кто? – спросил Александр Николаевич.

– Цесаревич! Наследник престола!

– А ещё? – требовательно продолжил император, не обращая внимания на протестующие жесты августейшей супруги Марии Александровны.

– Повелитель своих подданных! – почти выкрикнул Саша, соскакивая с колена; в глазах его стояли слёзы.

– Вот именно, – спокойно подытожил Александр Николаевич. – Повелитель. И твой, Саша – тоже!


* * *


Николенька родился в октябре 1843 г. И рос образованным, добрым – настоящим будущим правителем России. Но приблизительно в восемнадцать лет внезапно начал болеть, хиреть. Доктора обследовали его; поставили диагноз – скоротечный туберкулез позвоночника. Императрица с ума сходила от горя: боялась, что Николенька, гордость семьи, вырастет горбуном… Но Николенька не вырос. Он внезапно скончался летом 1865 г. во Франции, куда семья приехала на коронацию Луи-Бонапарта, не дожив и до двадцати двух лет.

Откуда взялась эта болезнь и почему так странно вдруг себя проявила – доктора расходились во мнении. Но соглашались, что болезнь могла начаться после сильного ушиба позвоночника. Например, во время гимнастических упражнений или падения с коня…

И эту загадку несостоявшийся император так и унёс с собой во французскую землю.


* * *


ПЕТЕРБУРГ.

Март 1879 года.

Лев Саввич Маков, министр внутренних дел, ощущая привычную робость, ожидал государя. Государь скоро должен был выйти из малой домовой церкви, где он молился ежевечерне. Флигель-адъютант, уже сообщивший государю о чрезвычайном происшествии, шепнул:

– Сердит.

Наконец государь вышел. От него пахло бы ладаном, если бы лицо не выражало что-то злобное и презрительное, – это было то самое выражение, которое всё чаще появлялось у него при неприятных известиях.

– Государь… Только что на Лебяжьем канале на генерала Дрентельна совершено покушение… – проговорил Лев Саввич.

Голубые, от природы навыкат, глаза императора взглянули куда-то поверх головы Макова. Потом, казалось, выкатились еще больше, взглянули прямо, дико и грозно. И внезапно этот страшный взгляд погас.

– Что? – глуховатым голосом переспросил он. – Александр Романович? Ранен? Убит?

– Жив, и даже ни единой царапины, слава Богу, – ответил Лев Саввич.

Ему внезапно захотелось пить: в горле стало шершаво.

Император истово перекрестился.

– Как это произошло?

– Стреляли в окно кареты, на ходу. Преступник догнал экипаж верхом на коне…

– Что?.. – голос стал грозным и громким. – Опять этот ваш «революционный рысак»?.. До каких пор?..

Он оглянулся на адъютанта, на кавалеров свиты, которые выходили из церкви, перешёптываясь. Потом кивнул Макову:

– В кабинет, – и зашагал первым: высокий, прямой, с гордо поднятой головой.

В кабинете государь расположился в своем любимом кожаном кресле. Но разговор не был продолжен: вмешался Дрентельн, который буквально ворвался в дверь, преодолев не очень активное сопротивление флигель-офицеров.

– Государь!

Маков машинально отступил в сторону, бросил взгляд на государя, и сейчас же понял, что лучше бы этого не делал. На лице императора было такое выражение, с каким, вероятно, его предок Пётр Первый собственноручно рубил головы бунташных стрельцов.

– Государь! – повторил Дрентельн; он был красен и ничуть не испуган. Скорее, разозлён до предела. – Наша полиция – это просто банда дураков!

Его Величество, Александр Николаевич, помедлил, – и вдруг расхохотался неестественным раздельным смехом. Маков, побагровев, метнул на Дрентельна ненавидящий взгляд.

– Я видел, кто стрелял! – продолжал Дрентельн, оттесняя Макова. – Я узнал его! Это тот самый Леон Мирский, против которого полиция не нашла-де веских улик! И выпустила из-под ареста! Я же сам его допрашивал! Да у него на лице написано: не-го-дяй!

«Да уж, это однозначно улика!» – подумал Маков, отступая ещё дальше в тень. Полиция – ведь это его, Макова, банда. Банда дураков, как, в общем-то, верно заметил Дрентельн. Маков невольно втянул голову в плечи. Но, господа, если быть до конца справедливым, то сама Охранка вкупе с жандармским управлением – это банда заговорщиков, шпионов и подлецов!.. Маков не додумал. Дрентельн уже грохотал на весь кабинет:

– И тут, изволите видеть, недавно выпущенный из централа Мирский преспокойно гарцует в центре столицы и, дождавшись моей кареты, бросает коня вдогонку в галоп!

Государь качал головой. Взгляд его снова туманился, в глазах читалась отрешённость.

– Догоняет! Вытаскивает огромный револьвер – и начинает палить! Стекло, конечно, вдребезги. Кони на дыбы! Мирский, однако, удерживается в седле и, поняв, что замысел не удался, мчится в противоположную сторону!

Дрентельн перевел дух.

– Мало того, что негодяя выпустили, – его выпустили тому два месяца назад, 10 января! И после освобождения Мирский, естественно, тут же бесследно «пропал». Хотя я не удивлюсь, если вскоре выяснится, что он недели две учился управлять верхом, делал выезды в город… Это просто какой-то абсюрд!

«Я тоже не удивлюсь… Не удивлюсь, если окажется, что Мирский стрелял холостыми патронами, набитыми какой-нибудь дрянью», – подумал мрачно Маков. Но тут он заметил, что взгляды присутствующих обратились на него. Лев Саввич кашлянул.

– Виноват, – сказал он, глядя куда-то вбок. – Я крепостями не заведую. Как и петербургской полицией. И выпустить арестанта из крепости – это скорее уж в вашей компетенции, Александр Романович.

Дрентельн стремительно развернулся к Макову.

– Не беспокойтесь, Лев Саввич. Вы его не выпускали. Вы только улик не нашли.

– А вы нашли? – спросил Маков.

Государь укоризненно покачал головой:

– Господа, я в курсе ваших давних разногласий. И, как вы знаете, была проведена некоторая реформа по разделению полномочий полиции и жандармского корпуса… Но сейчас разговор о другом. Кто выпустил этого Мирского? Градоначальник Зуров? Или, по причине введённого в столице военного положения, временный генерал-губернатор?

Дрентельн пожал плечами и ответил:

– Допрашивать, – да, я его допрашивал. Но приказа выпустить не отдавал. Таких, как этот недоучившийся студент, не выпускать надо, – пороть и высылать за Уральские горы, как совершенно верно отметил в своей записке князь Оболенский.

Император дико посмотрел на Дрентельна. Со словом «пороть» у него были слишком неприятные ассоциации: Трепов, выпоротый арестант Боголюбов, эта полусумасшедшая баба Засулич…

– Так кто же выпустил? – грозно повторил он. – Если в городе объявлено военное положение, – понятно, кто крепостью заведует. Или непонятно?

Генералы молчали.

Государь внезапно взмахнул рукой:

– Господа, попрошу вас, не ломайте передо мною комедию…

Генералы переглянулись.

– Однако, Ваше Величество, это ещё не конец истории! – внезапно вскричал Дрентельн. – Я, не растерявшись, тут же велел своему кучеру догнать мерзавца! Мы промчались до угла Лиговского, – и что же? Дикая картина. Стоит городовой и держит под уздцы этого самого скакуна. А Мирского и след простыл! Я выскакиваю из кареты. Городовому: где он? И этот идиот, представьте, браво докладывает: «Не извольте беспокоиться! Конь ихний поскользнулся, а господин не ушиблись даже!» Тут уж я не стерпел – кричу: «Где он?!» И городовой спокойно отвечает: «Попросили посторожить коня, а сами пошли в ближайший кабак поправить здоровье…» А? А?

Дрентельн стремительно повернулся на каблуках, словно только что заметил Макова.

– Лев Саввич! Я к вам обращаюсь. Когда вы научите городовых отличать нигилистическую мразь от господ??

Лицо Макова снова пошло красными пятнами. Он повернулся вполоборота к Государю и выдавил:

– Тогда же, когда вы, Александр Романович, научите тому же самому своих агентов! – выпалил он. И, взглянув на государя, добавил: – Виноват, Ваше Величество. Но излишне говорить, что положение сейчас между разными полицейскими службами таково, что правая рука не ведает, что творит левая…

Государь побледнел.

– Александр Романович, – тихо сказал он, – вы же знаете, что городская полиция – в ведении градоначальника Зурова. Лев Саввич! Однако ваши циркуляры и для городовых пишутся!

Стремительно поднялся, – казалось, вот-вот головой достанет потолок, – и неожиданно спокойно произнес:

– Немедленно приступайте к своим обязанностям. Вечером, после чая, жду вас для доклада.

«Надо бы отыскать этого городового и допросить…» – подумал Маков. Вслух ответил:

– Я уже распорядился. Вокзалы и пристани перекрыты. Карточка Мирского имеется у младших чинов полиции… О розыске лиц, могущих способствовать задержанию преступника, приказ отдан.

– Со своей стороны… – начал было Дрентельн.

– Бог вас сегодня оборонил, Александр Романович. – Государь вяло взмахнул рукой. – Надеюсь, жандармы также проявят усердие в поимке преступника.

– Можете не сомневаться, Ваше Величество, – железным голосом отчеканил Дрентельн. Поклонился и, окатив Макова ледяным взглядом, вышел из кабинета первым, громко стуча каблуками.


* * *


На лестнице Дрентельн догнал Макова. Спокойным, мирным голосом, словно бы и не было между ними никакой перепалки, сказал:

– А ведь я знаю, кто Мирского выпустил, Лев Саввич. Генерал Гурко самолично, наш генерал-губернатор. Но – доносить на него Государю? На героя войны, прозванного солдатами, как писала пресса, «Генералом „Вперёд!”»?.. Нет уж, увольте… Пусть сами разбираются.

Дрентельн неожиданно подмигнул Макову и шепнул, чтобы не слышали адъютанты:

– Не обижайтесь на меня, Лев Саввич. Войдите в положение: только что из-под обстрела, сгоряча сказал лишнего…

Маков снял с головы уже надетую было фуражку, платочком промокнул лоб. Буркнул:

– Понимаю. Бывает.

А про себя подумал: «Вот врёт!»


* * *


Всё вышло так, как и предсказывал незнакомец на конспиративной полицейской квартире. Предложение Мирского совершить покушение на шефа жандармов было встречено сочувственно, а Морозовым и Михайловым – даже восторженно. Ему предложили оружие, но он отказался, заявив, что уже купил себе револьвер.

– Однако вы даром времени не теряли, – удивлённо проговорил Михайлов.

А Морозов, считавший себя лучшим среди народовольцев знатоком оружия, сказал:

– Не покажете ли мне ваш револьвер?

– Зачем? – хмуро отозвался Мирский. При этом голос его не дрогнул.

– Ну, я бы взглянул… Возможно, у него есть дефект, или патроны нужны особые…

– Я купил с патронами, – соврал Мирский. И, чтобы перевести разговор, обратился к Михайлову: – А вот что мне сейчас действительно необходимо, Саша, так это – чистый паспорт.

Михайлов кивнул.

– Понимаю. Наша «небесная канцелярия» завтра же изготовит.

– Запишусь в татерсал, – сказал Мирский. – Надо подучиться верховой езде…

И он изложил товарищам-«комбатантам» свой план покушения.

– Рискованно! Но лихо! – воскликнул Михайлов. – Главное, совершенно неожиданно!

– Н-да… – согласился Морозов, поправляя очки на мальчишески юном лице. – Пожалуй, наша жандармерия такой наглости от нас не ожидает…


Спустя несколько дней Мирский записался в общественный татерсал, начал обучаться верховой езде, выезжал в окрестности Петербурга. Помнится, встретил группу курсисток, которые возвращались с пикника: они с таким восторгом глядели на него! А потом, всего через несколько дней, во время одной из прогулок по набережной Фонтанки, увидел в толпе страшное тёмное лицо в очочках, борода – лопатой.

Убивец!

Убивец кивнул Мирскому, улыбнулся. И внезапно выкрикнул, рванув на груди грязную рубаху:

– Кровопийца на Лебяжьем канале катается! Ох, нынче кровушка прольётся на Лебяжьем-то!

Народ от него шарахнулся; кто-то расхохотался, кто-то засвистел. А Мирский, похолодев, понял: это и есть тот самый знак, сигнал, означавший, что пора действовать.

Глава 2


ЭХО

(Записки из подполья)


ПЕТЕРБУРГ.

1879 год.

Я – лигер Эхо. Теперь я могу сознаться в этом, потому что события, в которых я участвовал и которые перевернули Россию, уже стали преданием. Я, Эхо, теперь могу рассказать о времени, когда предательство стало службой, убийство – идеалом, насилие – смыслом жизни. И, как бы ни тяжела показалась потомкам эта правда, – они должны её знать. Хотя… Правда шершавая, – сказал однажды Лев Толстой, – ершом. В горло не лезет…

Если жива ещё Россия, если только она ещё жива. Залитая кровью страна раз и навсегда победившего терроризма.

Я – лигер Эхо. Под этим именем меня знали лишь четверо, и все они, скорее всего, давным-давно спят вечным сном, и даже могил их уже никто не найдёт. И никто во Вселенной, кроме меня, не знает, откуда взялось мое имя, что означает, и кого за собою скрывает.

Никто не выдаст меня потомкам.

Я сделаю это сам.


* * *


Я стал лигером в студёную декабрьскую ночь 1876 года, в канун новогоднего праздника, когда весь город сиял новогодней иллюминацией, а в богатых домах дети водили хороводы вокруг ёлочек.

В ту ночь, возвращаясь от знакомых, во дворе одного из домов Московской части, за поленницей я увидел скрюченного мальчика, покрытого инеем. У него не было ни шапки, ни рукавиц, на ножках – какие-то дырявые старые башмачки. Он прижал лицо к коленкам, руки спрятал на груди… – и остался таким навсегда. Тогда-то я и подумал, что он попал к Христу на ёлку.

Но это – слабое утешение. Взрослые гибнут – жалко. А уж дети…

Дети – вообще странный народ. Они нам снятся и мерещатся…

Когда-то давно, в той, другой, довоенной жизни, в Приморском парке на берегу Финского залива, императрица Мария Александровна гуляла с шестилетним Сашей.

Саша вдруг спросил:

– Мама, а ведь правда, я был хорошим малышом?

– Что означает «был»? – удивленно сказала государыня. – Ты и сейчас хороший малыш. Очень-очень хороший!

– Нет. Папенька сказали, что я теперь уже не малыш.

Он приостановился, подумал, и добавил очень серьезно:

– Маменька, не называйте меня больше малышом. Да, это правда: я был когда-то малышом. Но теперь больше никогда им не буду.


* * *


Вот это «больше никогда им не буду» и резануло меня, когда я слушал рассказ, переданный будто бы Елене Штакеншнейдер Екатериной Долгоруковой-Юрьевской, тогда еще не венчанной женой государя.

Государь, мне показалось, словно провидел своё будущее. Он знал, что детство заканчивается навсегда.

Я, лигер Эхо, тоже ведь был когда-то малышом. И больше никогда, никогда им не буду.


* * *


Я вынес замёрзшего мальчика из-за поленницы, пошёл через двор. У ворот остановился и начал колотить в них ногой. Мальчик был холодным, как снег, который падал ему на лицо. И чтобы снег не попадал на него, я повернул его боком – затвердевшее, каменное тельце.

Прибежал дворник. Он сослепу думал, что лезут воры, и давал свисток.

С той стороны ворот подскочил городовой.

Были шум, вопросы, возгласы. Потом городовой подогнал извозчика и велел увезти мальчика. И я сел с ним, и держал его головку у себя на коленях.

Потом был заспанный человек с бритым лицом, в мятом белом халате, и два других – тоже в халатах, но с мясницкими клеёнчатыми фартуками.

Мальчика велели, не раздевая, отнести в покойницкую. Я никому его не отдал, я сам понёс его между больничными бараками, следом за сторожем, за его фонарём, скудно освещавшим дорожку и чёрные ветки, торчавшие из сугробов. Я внёс его в подвал, в котором на жестяных, со стоками, столах лежали мёртвые. Уложил мальчика на свободный стол, а чтобы он не увидел этого ужасного места, не испугался, – я пальцами и своим дыханием оттаял ему веки и навсегда закрыл ему глаза.

Потом я вышел, подождал, пока сторож, ворча, закрывал покойницкую на громадный ржавый замок, позёвывая и ругая позёмку.

Потом я пошёл за сторожем назад по переметённой тропинке, а когда вышел из больничных ворот, – понял, что другого пути у меня нет.


* * *


ПЕТЕРБУРГ.

Март 1879 года.

КОНСПИРАТИВНАЯ КВАРТИРА Исполкома «Народной воли».

(Троицкий пер., 11).

– Ну, рассказывай! – глаза Дворника сияли, и сам он так и лучился, как будто бы Мирский действительно совершил невероятный подвиг.

Мирский отхлебнул чаю и пожал плечами.

– Да что ж тут рассказывать… Провалил я дело.

Дворник (он же – Александр Михайлов) неожиданно прихлопнул ладонью по столу и рассмеялся:

– Э, нет! Не провалил! Конечно, тот факт, что Дрентельн остался живёхонек – это минус! Зато какой конфуз всей империи! В шефа жандармов, охранителя государственных устоев, стреляют прямо на улице и спокойно уходят от погони! Представляешь, что сейчас творится в Зимнем?

Мирский снова пожал плечами. Ничего там особенного не творится. Государь либо чаёвничает с детьми, либо удалился в «секретные» покои Катьки Долгорукой. А вот в здании у Цепного моста… Или – ещё точнее – в Аничковой дворце, где проживает семья цесаревича Александра…

Мирский вздрогнул и как-то уныло, нехотя ответил:

– Представляю.

Михайлов ничего не заметил. Он потирал руки от удовольствия.

– Надо немедленно выпустить прокламацию. Привлечём Морозова, – у него хороший слог, и опыт есть.

Мирский поднял на Дворника глаза, слегка усмехнулся:

– Зачем же Морозова? Он опять про «метод Вильгельма Телля» напишет. Ни один простой человек его не поймёт.

– А кого же тогда? Тигрыча сейчас нет, придётся Морозову. Да мы отредактируем!

– Ага, – сказал Мирский устало и процитировал, скривив губы: – «Кинжал правосудия, по методу Шарлотты Корде и Вильгельма Телля, на этот раз прошёл в считанных миллиметрах от тела главного царского сатрапа Дрентельна…»

Михайлов, как бы очнувшись, отодвинул подстаканник и внимательно посмотрел на собеседника.

– Ты просто устал, Леон. Я понимаю. Тебе нужно отдохнуть.

Мирский нехотя кивнул.

– Ляжешь здесь, на кушетке, а я пойду к Морозову. Надо всех наших оповестить. А завтра соберёмся здесь и подумаем, как тебе из Питера уехать. Думаю, заграничный вариант был бы лучше всего, но сейчас мы слишком ограничены в средствах. Наши «народники» после каждого террористического акта поднимают вопрос об общей кассе партии… А переход через границу в Германию, сам понимаешь, дороговато обходится… Но ты не волнуйся. Отдыхай. Завтра всё решим.

– Хорошо, – согласился Мирский и неожиданно для себя самого зевнул.

Михайлов поднялся из-за стола.

– Ты ведь захочешь перед отъездом встретиться с невестой? – полувопросительно сказал он.

Мирский подумал – и кивнул. Он действительно устал. Устал играть в эту странную игру. Убивец. Бакенбарды. Звон разбитого стекла…

– Ну, это мы устроим, – по-мальчишески улыбнулся Дворник. – Кстати, ты, должно быть, не слышал, пока на карантине сидел… В Москве убит некто Рейнштейн, рабочий.

Мирский непонимающе моргнул.

– Только работал этот «рабочий» на Охранку. Дело сделано чисто. Наши договорились встретиться с ним в нумере гостиницы «Мильгрен». Он ждал; предполагалось, что речь будет идти о ближайших наших планах… И дождался! Тело провокатора нашли только через неделю, когда уже смердеть стало… А на груди у Рейнштейна – записка: «Смерть иудам-предателям!»

Михайлов даже засветился от удовольствия.

– Представляешь? Московский обер-полицмейстер Арапов сейчас же арестовал двух поляков, один из них – владелец гостиницы. Допрашивает теперь… А наших-то, Попко со Шмеманом, в Москве давно уже нет!

Михайлов сиял, потирал руки и, волнуясь, ходил по комнате. А Мирский с трудом подавлял в себе тошноту и отвращение.

– И как же узнали, что этот Рейнштейн – провокатор? – спросил он.

– А так и узнали, – загадочно ухмыльнулся Михайлов. – Проследили, как он со своими шефами встречался, ещё здесь, в Петербурге. А потом подтверждение пришло… У нас ведь и в Охранке сочувствующие имеются.

Мирского передёрнуло. Он уже всё понял. Рейнштейна им просто отдали, пожертвовали им. И даже пальцем на него указали: вот он, иуда, господа социалисты-революционеры!

Михайлов заметил, спросил встревожено:

– Да ты в порядке ли? Побледнел как…

– Д-да… Нехорошо мне что-то…

Михайлов заторопился:

– Прости, заболтал я тебя. Отдыхай. Ты молодец, – с этой мыслью и спи!

Когда Михайлов ушёл, Мирский упал на кушетку.

Дураки! Они ничего не понимают! Ведь вовсе не они «дело делают»! Их руками «дело» это самое делают, – только те, другие. И они пострашнее нелегалов, играющих в героев и воображающих, что борются с Охранкой и самодержавием, освобождают русский народ. А о нас, – подумал Мирский, – что будут говорить потомки о нас? «Люди с кристальной душой, чистые сердцем, готовые на самопожертвование»…

Ну да, чистые сердцем. Только руки-то – в крови. И в невинной крови! В крови тех, кто нечаянно попался под руку: солдат, жандармов, свитских… Да мало ли постороннего народу погибает во время перестрелок! В прошлом году отстреливались при аресте Ковальский, Коленкина. Дубровин открыл пальбу, когда к нему пришли обыск делать. Нынче в Киеве на конспиративной квартире отстреливались братья Ивичевичи… Теперь вот жандармы и полиция хватают всех подряд, гребут мелкоячеистым неводом. Невинных людей сажают, высылают, определяют под надзор. А сколько юных душ, поверивших во вселенскую справедливость, загублено по одиночкам, каторгам и ссылкам?

Мирского внезапно вырвало. Он свесил голову с кушетки вниз. Отплёвывался на ковёр. Сил встать не было. Он вытирал губы обшлагом рукава и смаргивал слёзы. Нет, надо бежать из этого города. Города бесов. Бежать как можно скорее и как можно дальше…


* * *


ПЕТЕРБУРГ. МИНИСТЕРСТВО ВНУТРЕННИХ ДЕЛ.

14 марта 1879 года.

Лев Саввич сидел за своим необъятным письменным столом и размышлял. Вошёл адъютант по почтово-телеграфному ведомству, что-то доложил, – Маков его не слышал. Адъютант оставил на столе новую кипу бумаг и неслышно удалился, тихо прикрыв двери. Потом заглянул правитель канцелярии. И тоже выложил на стол изрядную кипу бумаг. Потом кто-то из ветеринарного управления. Потом – из статистического…

Большая часть бумаг – Маков знал, – гроша ломаного не стоит. Без них не просто можно было бы обойтись, наоборот: их отсутствие отразилось бы на работе министерства только положительным образом! Нет, это просто «Министерство внутренних и чрезвычайных реформ»! И ведь действительно. «Крестьянский вопрос», то есть реформа, – проводит МВД. Подавление бунтов после «решения вопроса» – тоже.

Министерство внутренних дел давно превратилось во что-то вроде «пожарной команды» в масштабах всего государства. Чума в Ветлянке Астраханской губернии, – МВД организует карантин, проводит врачебное обследование, изолирует больных и как бы заодно уж подавляет мятежные поползновения запуганных «чёрной смертью» крестьян. Массовый падёж скота в Вологодской губернии – и снова МВД высылает команды, вводит карантин, изолирует и подавляет. За порядок в империи – опять с МВД спрашивают, хотя МВД – это только большая канцелярия с разнородными отделами. Если здесь что-то и движется – так только бумаги. У министра МВД три товарища! Ни у одного министра в империи стольких заместителей нет! Да ещё «Совет Министерства», который может хоть дни и ночи напролёт заседать, – результатом станет только очередная филькина грамота и головная боль…

Реформировать МВД пытались много раз, и каждый раз реформа заканчивалась очередной несуразицей: в состав министерства добавлялись совершенно лишние управления, департаменты, отделы, что только увеличивало (додумались – статистику сюда же) хаос. Зато при градоначальнике, при полицейских департаментах и канцеляриях возникали новые сыскные отделы и тайные отделения.

И пусть. Пусть хаос. Но только внутри. А снаружи чтобы всё выглядело дельно, быстро, эффективно. И, конечно, министр должен быть доверенным лицом Государя. Иначе долго на своём обширном поприще не усидит…

Но сейчас главным было другое. Что-то затевалось, что-то происходило вокруг. Словно плелась невидимая паутина. Крепкая, – не разорвать. И кто её плетёт, – вот вопрос. Списочек-то больно уж обширным получается…

Лев Саввич знал многое, очень многое. Но не всё. И то, чего он не знал, его начинало пугать.


* * *


Городового, упустившего террориста, стрелявшего в шефа жандармов, нашли в тот же день. Он явился в министерство под вечер, ещё румяный после уличного дежурства. Браво вошёл, браво доложился.

– Как? – не поняв, переспросил Маков.

– Кадило, – повторил городовой, тараща глаза. Пояснил смущенно: – Фамилие, значит, у нас такое.

– Ну, хорошо, что хоть не Паникадило, – пошутил Маков.

Взглянул на городового и понял: этот никаких шуток не понимает.

– Из духовного звания, что ли? – уточнил он.

– Никак нет. Из крестьян мы, Грязовецкого уезда Вологодской губернии…

– A-a… То-то ты на «о» нажимаешь… Давно служишь?

– Городовым? Уже третьи месяц как. А до того…

Маков взмахом руки остановил его.

– Садись, Кадило. И учти: рассказывай только правду. А после того как выйдешь из этого кабинета – сразу же всё забудь. Понял?

– Дык… Ваше высокопревосходительство… Об чем рассказывать-то?

– О том, как ты нигилиста, стрелявшего в генерала Дрентельна, в кабак отпустил. Поправить здоровье…

Кадило неслышно присел на краешек кресла, словно ноги, наконец, не удержали.

– Дык… Меня в околотке уже спрашивали. Всё записали.

Городовой покраснел, как мальчишка, – вот-вот слёзы брызнут из выкаченных голубых глаз. Маков поморщился:

– Да читал я, читал твой рапорт…

– Рапорт не мой, дозвольте доложить. Я рассказывал, – писарь писал.

– Хорошо, – устало сказал Маков. – Теперь расскажи мне сам всё, снова, и не так, как рассказывал для писаря.

– Как же-с? – ещё более выкатил глаза Кадило.

– Ну… – Маков пошевелил в воздухе пальцами. – Скажем, так, как будто ты рассказываешь об этом своему товарищу-городовому.

И городовой, волнуясь и подбирая слова, рассказал. Почти слово в слово то, что было написано в рапорте.

Лев Саввич вздохнул. Действительно, чего ещё было ждать от этого малограмотного парня, который, наверное, всё ещё посылает часть жалованья в родную деревню.

– Коня этого куда дели? – спросил Маков.

– Коня? – переспросил Кадило. – Это на котором преступник прискакал? Известно-с. Отвели, как положено, в татерсал. Конь оттудова оказался, даже номерок с адресом – хозяин оченно обрадовался.

– А преступника ты хорошо рассмотрел?

– А как же! Одет не как нигилист. А как господин, справно, – барышни на него оглядывались. Придержи, – говорят мне, подскакавши, – коня. А то конь взбрыкнул, говорят, так они в седле не удержались. Пойду, говорит, здоровье поправлю. И ушли-с.

– Куда? – спросил Маков, хотя этот вопрос городовому уже задавали, наверное, раз десять.

– Не могу знать. А только они сразу же за угол свернули, и я их больше не видел.

Маков достал из стола карточку, показал городовому.

– Посмотри. Этот ли?

Городовой, прижав шапку к животу, привстал и согнулся, чтобы рассмотреть получше.

– Похож… Только одёжа другая.

– «Похож»! – фыркнул Лев Саввич. – Да они для тебя, я думаю, все на одно лицо!

– Как же-с… – взволновался Кадило. – Нет-с, мы нигилистов всегда отличить можем. Нас учили.

– Знаю-знаю… – отмахнулся Лев Саввич. – «Учили». По газетным карикатурам. Если девка стриженая – значит, нигилистка. Если господин в штанах, заправленных в сапоги, – значит, тоже нигилист… Пальто непромокаемое – опять «нигилист»…

Городовой не понял, но переспросить побоялся.

– Ладно, – сказал Маков. – Можешь идти…

И тут же вспомнил то, что крутилось у него в голове, но никак не давалось. Карета!

– Постой-ка! – негромко позвал он.

Кадило, успевший только надеть шапку и отдать честь, замер.

– Сядь. Вот ещё что… Да сними ты шапку!

Кадило сорвал шапку с кокардой, начал мять её в руках. Присел на краешек: наверное, совсем сробел – побледнел даже.

– Вот что. Когда генерал Дрентельн… Ты его знаешь?

– Нет-с. Только нынче познакомились.

Маков невольно улыбнулся. Хорошее знакомство! Но тут же продолжал сурово:

– Дрентельн, догонявший преступника, сразу к тебе подъехал?

– Точно так. Сразу же, как госпо… то есть, извиняюсь, террорист, ушли-с.

– В карете подъехал? – как-то странно уточнил Маков.

– Так точно. В той самой, стало быть. Дырку я ещё хорошо разглядел и стёклышки: окошко, должно, выстрелами разнесло.

Маков привстал, пристально глядя на городового.

– Ты её, карету эту, хорошо разглядел?

Кадило раскрыл рот, усиленно вытаращил глаза, – вспоминал, что ли.

– Ну, ладно, – сказал Маков. – Спрошу по-другому: ты эту карету сможешь узнать, если опять увидишь?

– Как же не узнать! – обрадовано сказал городовой и привскочил. – Карету я завсегда узнаю! Стеклышки выбиты, одно колесо порченое…

Маков спросил с интересом:

– Это как – порченое?

– А скоро менять, значит, придётся. Ободок там отстал, и ступица…

– Ишь ты… – Маков удивился. – Так ты в каретах разбираешься, значит?

– Как же не так! – взволновался городовой. – Я ж у папаши моего сызмальства подручным был! А он в каретной мастерской работал!

– Вот как. Прекрасно. Значит, ты по одному колесу карету узнать сможешь? Даже если стеклышки новые вставят? И сиденья сменят? А то и карету перекрасят?

– Да как же не узнать! Узнаю! По ступице, по осям!.. – радостно подтвердил городовой.

Маков улыбнулся про себя, пряча усмешку в усах.

– Хорошо. Подожди пока за дверью. Тебе скажут, что делать.

Когда Кадило вышел, Маков вызвал чиновника по особым поручениям Филиппова. Это был, пожалуй, единственный человек во всём министерстве, которому Маков полностью доверял.

Филиппов пришёл, и Маков сразу приступил к делу.

– Ну, Филиппов, будет у тебя нынче работёнка.

– Слушаю, Лев Саввич.

– И хорошо, брат, слушай. Там за дверью ожидает городовой Кадило, который сегодня днём террориста упустил.

– Наслышан-с. Пристав Второй Московской части Надеждин характеризует его просто: дурак, но очень исполнительный. И околоточный Никифоров приблизительно так же выразился.

Лев Саввич кивнул.

– Дурак-то дурак, но в каретах хорошо разбирается. Понимаешь?

– Не совсем, Лев Саввич, – слегка пожал плечами Филиппов. – Каретником, что ли, раньше работал?

– Мне нет нужды знать, кем он работал, – повысил голос Маков, но тут же вернулся к прежнему доверительному тону. – Мне нужно отыскать карету Дрентельна, в которой наш геройский генерал сегодня выезжал. И не только отыскать эту карету, но и внимательнейшим образом осмотреть. Негласно!

Лев Саввич поднял указательный палец.

Филиппов закатил глаза к потолку.

– Трудненько будет, если негласно… Ведь нужно предлог придумать. Делом-то сыскной департамент Отделения занимается…

– И что? – усмехнулся Маков. – Думаешь, они про эту карету когда-нибудь вспомнят?

Филиппов кашлянул:

– Пожалуй, не вспомнят. Другими делами заняты по горло. Террориста ловят.

Маков подумал: «А вот в этом-то я как раз и сильно сомневаюсь», – но вслух сказал:

– Видимо, так. Ты вот что, Филиппов… Бери этого Кадило, и приступай. Как найдёте карету – сообщишь. Я сам хочу её осмотреть.

Филиппов опять кашлянул:

– Позволю себе заметить, Лев Саввич… Найти-то её мы, может быть, и найдём… Но вот вам показать, – подозрительно уж очень. Не лучше ли официально, через канцелярию Отделения, запросить?

Маков вздохнул. Сказал совсем просто:

– Конечно, так было бы лучше. – Подумал, опять вздохнул. – Но так – нельзя.

Он вспомнил взгляд Дрентельна в кабинете у государя. В этом взгляде, кроме презрения, было ещё что-то. Насмешка. И не просто насмешка, а как бы выражение: «А я кое-что знаю, чего тебе, Маков, никогда не узнать!»

– А что, если карета его собственная? – уже дойдя до дверей, спросил Филиппов.

Маков поразмыслил. Крякнул.

– Ну, не мне тебя учить, как…

И замолчал, не продолжил: чуть не сорвалось с языка «…как в чужой дом проникать», – да вовремя вспомнил, что и такое уже бывало.


* * *


МИНИСТЕРСТВО ВНУТРЕННИХ ДЕЛ.

15 марта 1879 года.

Маков поднял усталые, красные, с набрякшими веками, глаза: Филиппов, как всегда, вошёл без стука и почти неслышно. Не вошёл, – а словно просочился в кабинет.

– Добрый день, Лев Саввич, – сказал он.

– Добрый, Николай Игнатьевич, – сказал Маков, жестом приглашая садиться. – Ну? Не тяни ты, ради Бога.

– Карета исчезла, Лев Саввич, – доложил Филиппов, усевшись.

Маков онемел на секунду.

– Как? – не понял он.

– Мне удалось побывать в каретном дворе жандармского управления, – туда её отправили якобы для починки. Так вот, во дворе её нет. Я был с нашим знатным каретником, Кадилой. Между прочим, напрасно пристав Надеждин его в дураки записал. Малый оказался очень даже смышлёным.

– Смышлёным, – механически повторил Маков. И почувствовал раздражение. – При чем тут Кадило? О деле говори.

– Я и говорю: карета исчезла со двора. Я поспрашивал сторожей – кто-то слышал, что карету на продажу отправили. А куда – неизвестно. Знакомый жандарм подтвердил: карету, ввиду сложности ремонта и несчастливой судьбы, Дрентельн лично распорядился продать.

– Вот, значит, как… – Маков потёр глаза обеими руками. – Важнейшую улику – и продать. М-да…

Он не стал договаривать вслух, додумал про себя: «Быстро, быстро работают».

Рассеянно полистал рапорт. Пристав Московской части сообщал, что полицейская засада у дома девицы Кестельман, невесты Мирского, была снята по приказу Кириллова, начальника сыскной полиции при III Отделении. Кестельман значилась в списках агентов тайной полиции и, судя по всему, перестаралась, разыгрывая томную романтичную особу, любительницу французских романов и поклонницу Шарлотты Корде. Скорее всего, жандармы сами расставили свои ловушки – и ждут не дождутся, когда Мирский, как последний болван, побежит к своей мнимой невесте поплакать на её бледной, с запахом уксуса, груди.

Гм! Но что же с каретой?

Маков строго посмотрел на Филиппова, который сидел, не шевелясь. Это Филиппов умел – быть незаметным, и при этом – незаменимым.

– Вот что, Николай Игнатьевич. Бери-ка снова нашего смышлёного Кадилу и пройдись по всем каретным дворам и мастерским. Ну, Кадило, скорее всего, в курсе, как за это дело приняться. Поищи карету. Может, ещё не продали, и сиденья заменить не успели.

– Сиденья? – переспросил Филиппов удивлённо.

– Ну да, сиденья, – снова раздражаясь, повторил Маков. – Преступник стрелял в карету сквозь заднее окно, но в Дрентельна не попал. Должны же были остаться следы от пуль внутри кареты?

– Ах, во-от в чём вопрос, – протянул загадочно Филиппов. – Так я прямо сейчас и займусь?

– Прямо сейчас. Да, переоденьтесь, хоть в мелкого чиновника какого-нибудь, что ли. А Кадилу – ну, скажем, в мастерового или фабричного. И чтоб ни одно «гороховое пальто» вас не вычислило… Ясно вам теперь?

– Ясно, – кивнул Филиппов, поднимаясь. – Только каретных дворов-то в Питере…

– Господи, да вы начните поиски с ближайших дворов к жандармскому управлению! – раздражённо прервал Маков.

Филиппов слегка покраснел: мог бы и сам догадаться. «Ясно, по крайней мере, что именно теперь искать надо! » – подумал Филиппов, выходя.


* * *


Маков засиделся допоздна. Накинув шинель, вышел в приёмную, кивнул дежурному адъютанту и пошёл вниз. Спросил на ходу:

– Как погода?

– Премерзкая, ваше высокопревосходительство; снег с дождём.

У самого выхода адъютант заметил:

– Вас какой-то мастеровой видеть хотел.

– Что за мастеровой? – удивился Маков, оглядывая вестибюль.

– Да он там, на улице… Часа три как дожидается.

– Впусти.

Вошёл действительно мастеровой. Одежда на нём обледенела и стояла колом, и шапка, которую он мял в руках, хрустела и позванивала падавшими на гранитный пол ледышками.

Маков вгляделся. И поразился: перед ним стоял Кадило. Но до чего же, однако, одежда меняет человека!

– Ты что, Кадило? – спросил Маков.

Кадило переступил с ноги на ногу, вытащил из кармана чёрный комочек, протянул.

– Вот, ваше высокопревосходительство… Внутри каретного сиденья нашёл.

Маков взял, разглядел. Это был туго свитый обгоревший тряпичный пыж.

Лев Саввич оглянулся на адъютанта, спрятал пыж в карман шинели.

– Где же нашёл?

– Сиденья токмо и остались; в каретной мастерской на Обводном. А карету уже продали-с.

– Так, – Маков всё силился что-то понять, и не мог. Наконец вспомнил:

– Где же Филиппов?

– Их высокоблагородие со мной были в мастерской. Хозяина отвлекали, покуда я сиденья рассматривал. А потом, как мы вышли, вдруг – карета к нам подскочила. И какие-то знакомцы его высокоблагородия их в карету-то и позвали.

– Постой, постой, – нахмурился Маков.

Посмотрел на адъютанта, перешёптывавшегося с начальником караула, на швейцара, и вдруг решил:

– Пойдём-ка со мной. Да не сюда – на улицу.

На улице действительно было скверно: лил дождь и мгновенно превращался в лёд. Прохожих почти не было, и только тускло сияли газовые фонари.

Карета Макова дожидалась у подъезда. Ротмистр из отдельного жандармского эскадрона распахнул дверцу. Маков влез в карету, выглянул:

– Кадило! Садись.

Кадило неуверенно потоптался, и под удивлённый взгляд ротмистра заскочил внутрь.

– Домой! – скомандовал Маков.

Дверца захлопнулась, ротмистр сел на облучок рядом с кучером; поехали.

– Так что же, – вполголоса спросил Маков, – Филиппова увезли?

– Увезли-с, – тихо ответил Кадило. Он съежился на противоположном сиденье, в самом углу. – Крикнули что-то, влезай, мол: по имени-отчеству назвали. Он и влез. А карета возьми и поскачи. А уже темнело. И грязь там, возле каретной, каша изо льда. Так я один и остался. А Филиппов, перед тем как в карету-то сесть, успел мне шепнуть: беги, мол, в министерство, дождись Льва Саввича, и передай, что нашёл.

Маков помолчал. Карета плавно покачивалась на рессорах, в мутных окошках проплывали светлячки фонарей.

– Ты где живешь? – спросил Лев Саввич.

– На Васильевском, ваше высокопревосходительство. У чухонки Мяге комнату снимаю.

Голос Кадило стал смущённым.

Маков кивнул.

– Я тебя высажу у Николаевского моста. Утром придёшь прямо ко мне.


* * *


Но утром Макову было уже не до Кадило. Из Московской полицейской части сообщили: найдено тело убитого и ограбленного человека. Тело лежало на пустынном берегу Обводного канала, в кустарнике. Прибывшие на место прокурор судебной палаты и судебный следователь опознали в убитом чиновника при департаменте полиции МВД Филиппова.

Глава 3

ПЕТЕРБУРГ. СМОЛЕНСКОЕ КЛАДБИЩЕ.

Март 1879 года.

Во время панихиды, когда Маков, чувствовавший себя неуютно среди нескольких сослуживцев Филиппова, вышел из церкви подышать свежим воздухом, кто-то тронул его сзади за локоть. Лев Саввич обернулся. Перед ним стоял невысокий, с большой лысиной человек, одетый в чёрное пальто, с чёрной шляпой в руке, – и оттого похожий на гробовщика.

– Лев Саввич! – голос был глухим, замогильным, – Маков даже слегка вздрогнул. – Прошу прощения, Бога ради… Но другого случая увидеть вас наедине у меня, скорее всего, не будет…

– Кто вы такой, милостивый сдарь? – почти сердито спросил Маков.

– Я работаю… работал с господином Филипповым. Иногда выполнял его поручения.

– Поручения? Какого рода?

– Всякого. Чаще всего довольно деликатного-с.

Маков молча смотрел на лысого господина, пытаясь припомнить: не встречалось ли ему это желтоватое бритое лицо раньше.

– Я, видите ли, телеграфист. При Главном жандармском Управлении…

Маков насторожился. Даже слегка покосился по сторонам: не видит ли кто. Но вокруг было пусто, в церкви еще пели покойный тропарь. Чуть поодаль начиналось кладбище, торчали потемневшие кресты среди тёмных хилых сосенок, на оградках, утопавших в рыхлом снегу, висели чёрные высохшие венки с выцветшими лентами.

– Пойдёмте, – кратко сказал Маков и зашагал, не оборачиваясь, по первой попавшейся дорожке между могил и склепов.

Странный телеграфист торопливо шёл следом. Говорил глухим голосом в спину Макова:

– Я служил еще при Николае Павловиче. Знаком с телеграфными аппаратами Якоби, Морзе, Юза… Почти сорок лет беспорочно… Имею два ордена… В Турецкую войну состоял при генерале Дрентельне в тыловом штабе по снабжению…

Тропка закончилась. Маков оказался в тупике, где снег уже никто не чистил. Остановился перед старым полуобвалившимся склепом, повернулся.

– Так вы, сударь, выходит, многое знаете, – сказал Маков.

– О! Действительно, много. Я даже записи веду. Ко мне на службе-с хорошо относятся. К начальству вхож, разговоры слышу…

– Что же вы слышали?

Незнакомец надел наконец шляпу на посиневшую, озябшую лысину и произнёс совсем просто:

– Покушение на генерал-адъютанта Дрентельна было инсценировано.

Маков молчал. Незнакомец понял его молчание по-своему, заторопился:

– Вот, я нарочно взял сегодня с собой некоторые документы… Тут копии донесений, телеграмм, мои личные записи о беседах с разными чинами Третьего отделения. Мне кажется, это как раз то, что вы ищете…

Он совсем смешался и начал совать в руку Макова туго перевязанный бечёвкой свёрток.

Маков посмотрел на свёрток, но не взял. Сделал полшага к телеграфисту и прошипел ему в самое лицо:

– А откуда вам известно, сударь, что именно я ищу?

Телеграфист попятился.

– Господина Филиппова убили… – пролепетал он. – И я знаю, кто убил. И знаю, за что… И кто отдал команду убить – тоже знаю.

Телеграфист быстро огляделся по сторонам, снова повернулся к Макову.

Лев Саввич пристально поглядел ему в глаза.

– Фамилия?

– Моя-с? – телеграфист чуть не подпрыгнул от неожиданности. – Акинфиев. Иван Петров. Из дворян-с.

– И с генералом Дрентельном, значит, вы давно знакомы?

– Точно так-с. Только раньше, осмелюсь сказать, шапочно, когда они ещё Измайловским полком командовали.

– Измайловским, значит… Ну, так вот что я вам скажу, любезный: подите прочь.

Телеграфист на секунду онемел. Потом отшатнулся, выговорил побелевшими губами:

– Да-да, я понимаю-с… Время такое… Никому верить нельзя…

– Вы – провокатор, – перебил его Маков. – Ни с каким Акинфиевым Филиппов не работал. А с кем он работал – я вам не скажу. Понятно вам?

– Понятно… – прошептал Акинфиев. Съежился, начал неловко и торопливо засовывать свёрток в карман пальто. Свёрток почему-то никак не хотел умещаться в кармане. – Простите, Бога ради… Я ведь от чистого сердца… Душа болит от всего, что замышляют эти.

Он потоптался, развернулся, и сделал несколько неровных шагов, – сапоги утопали в снегу выше щиколотки. И вдруг обернулся.

– Господин Филиппов, земля ему пухом, работал с Петенькой.

Он как-то жалко улыбнулся и неровной, подпрыгивающей походкой устремился между оградок к тропинке. Маков негромко сказал:

– Постойте.

Телеграфист замер.

– Петенька – это вы?

– Я-с… Сынок у меня был – Петенька. Погиб на Кавказе, в стычке с горцами. Подпоручика только, по выходе из Инженерного училища, успел получить…

– Хорошо, – проговорил Маков, всё еще сомневаясь. – Дайте мне эти ваши бумаги. И учтите: я шуток не люблю.


* * *


Бумаги Петеньки, которые Маков просмотрел вечером в своём домашнем кабинете, оказались такими, что, будь в них правды даже только десятая часть – и этой части хватило бы, чтобы взорвать всю Россию. И куда могли повести ниточки дальше? Страшно подумать.

И ещё одна мысль не давала покоя: почему эти бумаги Петенька не передал Филиппову? Господи, – Маков перекрестился. Вот времечко: никому нельзя верить. Ни-ко-му.

А потом похолодел от другой мысли: ведь Филиппова сначала допросили перед тем, как убить. Что именно они успели выпытать у Филиппова? Знал ли он, что везут его убивать? Если знал, – то, конечно, мог рассказать о многом…

Маков долго не мог уснуть в эту ночь.


* * *


Утром Макова ждала еще одна неприятная новость: в МВД поступила записка из жандармского СПб Управления с уведомлением о том, что дело об убийстве Филиппова должно быть передано из ведения судебного следствия в Третье отделение «ввиду явно политического характера преступления». Бумага была подписана полковником Комаровым и завизирована Дрентельном. Никаких обоснований того, что убийство совершено по политическим мотивам, не указывалось.

Маков, читая записку, багровел.

«Политические мотивы! Именно политические! Рыльце, видно, сильно в пушку! Ну да мы еще посмотрим…»

Маков приказал составить подробное изложение мотивов, опровергающих политический характер убийства и доказывающих, что Филиппов был убит грабителями.

Начальник департамента полиции Извеков стоял навытяжку, а Маков, расхаживая по кабинету, говорил:

– Копии протоколов свидетельских показаний. Копию первичного досмотра. Всех свидетелей перечислите поимённо, с указанием адресов. Опись украденного у Филиппова имущества. Характер ранения, – он ведь ножом зарезан, как мне сказали? Обычным ножом, с каким на Обводном каждый второй бродяга ходит. Всё это приложите к записке. Снеситесь с полицией при градоначальнике, затребуйте все сведения об убийстве. А также с судебным следователем. И, сделайте одолжение, Иван Иванович, – составьте записку как можно скорее.

– На высочайшее имя?

– Да. С копией для министерства юстиции, графу Палену – лично.

Извеков удивлённо приподнял брови, но промолчал.

– Вероятно, Лев Саввич, раньше сегодняшнего вечера не успеем… А то и до утра…

– До утра? Утром уже поздно будет! – повысил голос Маков. – Если сегодня в полиции появятся жандармские ищейки, – они вытащат все бумаги, – и потом их уже не разыщешь!

– Немедленно распоряжусь, ваше высокопревосходительство! – официально ответил Извеков.

Глядя ему в спину, Маков подумал: «Нет, этот не выдаст… Разве что… купят?»

Дежурный адъютант доложил: в приемной дожидается городовой по фамилии Кадило.

– Ах, да!.. Совсем из памяти выпало… Пусть войдёт.

Маков ещё не решил, что делать с этим каретником. Но, едва вспомнив это слово – «каретник», – тут же и понял, что нужно сделать.

Кадило был свеж, румян и бодр, как и положено петербургскому городовому.

– Ну, как служба, Кадило? – спросил Маков.

– Служу царю и Отечеству!

– Молодец!

– Рад стараться! – гаркнул Кадило так, что стакан на подносе звякнул о графин.

Маков показал ему жестом: садись, мол. Кадило снова присел на самый краешек кресла, да так осторожно, словно боялся провалиться в мягкую бездонную обивку.

– Значит, вот что… Опиши-ка мне ещё раз ту карету, в которой Филиппова увезли.

– Каретка, значит, так себе, видно, что нанятая. Дверка ободрана… – Кадило замолчал, морща лоб. – Темно было, ваше высокопревосходительство. Да я и не очень смотрел: слышу, вроде знакомцы господина Филиппова, приглашают к ним в карету присесть.

– Та-ак… – Маков встал, опершись руками о стол. – Значит, эту карету ты уже отличить не сможешь?

Кадило помялся.

– Должно быть, не смогу. Обычная городская, чиновники для выезда нанимают…

– Чиновники-то – те с кучером нанимают. А тут что за кучер был?

Лицо Кадило внезапно просветлело:

– А ведь и правда! Кучером-то был не простой извозчик! Я их, извозчиков, навидался! Сидят на облучке – кулём, руки между колен. Когда седока ждут – завсегда так сидят. Так, извиняюсь, легше нижнему, значит, месту, и спина не затекает. А тот сидел прямо, даже не смотрел, кого в карету сажают. Должно, из военных…

– Из военных. А не из жандармов?

Маков снова сел, побарабанил пальцами по столу.

– М-да… – сказал. – Значит, в этом деле ты мне не помощник…

Кадило стоял прямо, – подскочил ещё одновременно с Маковым, извиняющимся голосом пролепетал:

– Ну… Разве ещё что… В карете женщина была. Духами дамскими больно уж несло.

Маков внимательно посмотрел на Кадило, думая уже о чём-то другом. Снова поднялся:

– Женщина, говоришь? Не из панельных ли девиц?

– Не могу знать! А только духи не простые, не те…

– Вот как. А! Ты же проституток, как и извозчиков, много перевидал… Ладно, Кадило, ступай на службу. Квартальному скажешь: вызывали в министерство показания сверять. Пропуск у дежурного подпишешь, – покажешь квартальному. И вот что… О том, что было здесь… – Маков взглянул в лицо Кадило, – …и когда вы с Филипповым по каретным дворам ходили – никому ни слова. Понял? Это государственная тайна. Даже своей вдовушке… Чухонке, как бишь её… Ни гу-гу. Понял ли?

– Понял, ни гу-гу! – зардевшись, но браво ответил Кадило. – Не извольте беспокоиться, а дальше меня не выйдет.

Маков обошёл вокруг стола, подал серый канцелярский конверт.

– Это – за службу. Купишь новую шинель, сапоги… Конфект чухонке своей…

– Рад стараться! – ещё громче гаркнул Кадило, и ловко спрятал конверт – Маков даже не заметил куда.


* * *


Пока бумаги будут ходить в Зимний и обратно, Маков должен был сделать ещё одно необходимое дело.

Он вызвал правителя канцелярии, но получил известие, что правитель прихворнул. Пришлось иметь дело с его заместителем Зайцевым.

– Необходимо произвести выемку всех бумаг господина Филиппова, – сказал Лев Саввич Зайцеву.

Зайцев, смуглый от природы, с лицом, словно высеченным из древнего камня, молча кивнул.

– Выемку произвести по всей форме, в присутствии прокурора судебной палаты.

Зайцев снова кивнул. В руках у него была планшетка с карандашом, но он ничего не записывал.

– Прокурор… Лучше, если это будет Воробьёв. Я напишу записку сенатору Евреинову, попрошу об одолжении. А пока вот что. У Филиппова был свой несгораемый шкап…

Споткнувшись на слове «был», Маков хмуро взглянул на Зайцева. Зайцев в ответ слегка поклонился, при этом лицо его выражало нечто, отдалённо напоминающее административный восторг. Однако, учитывая резкость черт, восторг был скорее похож на отвращение.

«Гм! – подумал Маков. – Вот странный тип. То ли из мордвы, то ли из черемисов… А дослужился до статского. Молчалив, как Будда. Тем и ценен…»

Зайцев между тем разогнулся и, так сказать, разомкнул свои каменные уста.

– Ключ от шкапа господин Филиппов всегда носил при себе.

– Я знаю. А второй экземпляр?

– А второй… – Зайцев как бы нарочито обиделся: – А где второй?.. Об этом, боюсь, никто не знал. Возможно, только ваше высокопревосходительство.

«Дерзит! – вспыхнул Маков и угрюмо посмотрел на Зайцева. – Однако и хитрец же человек был Филиппов…» Вслух сказал, пересилив гнев:

– Да, я знаю. Возможно, сейчас этот ключ уже у судебного следователя… Если не в Охранке. Приобщён к уликам; но у меня есть слепок ключа. Потрудитесь, Иван Сергеевич, до этого шкапа пока никого не допускать. Даже если прискачет сам Дрентельн или градоначальник Зуров со своими горцами.

– Потружусь, ваше высокопревосходительство, – ответил Зайцев. – Вот только…

Маков поднял на него глаза.

– Вот только сюда уже приходили, – сказал Зайцев.

– Кто? – насторожился Маков.

– Подполковник Кириллов. Из столичной жандармской сыскной полиции. Показал запрос прокурора Особого присутствия и попросил, чтобы его провели к столу Филиппова.

– Что же вы мне сразу не сказали? – побагровел Маков. – Когда это было?

– Как раз когда вы на похороны Филиппова уехали… А Кириллов ничего не трогал. Только конторку осмотрел, шкапы и стол. Я наблюдал.

– Он взял что-нибудь?

– Нет.

В голосе Зайцева Лев Саввич уловил неуверенность.

– Взял?!

– Не могу знать! – выпрямился Зайцев, выпячивая грудь: вспомнил, видно, старорежимные порядки.

– Как это «не можете знать»?

– Кириллов только посмотрел бумаги, лежавшие на столе. Сказал, что это непорядок: бумаги государственной важности, а лежат в открытую, на виду…

Маков секунду смотрел в бесстрастное тёмное лицо Зайцева.

– Как вас прикажете понимать? Так взял он что-то или нет?

– Если и взял, то я… – с каменным лицом проговорил Зайцев. – Я не видел… С Кирилловым ещё жандармский офицер был, адъютант. Он Кириллова загораживал…

Маков приподнялся, сверля Зайцева взглядом.

– Ступайте, – проговорил ледяным тоном.

Зайцев помедлил. Потом развернулся, как солдат на плацу, и вышел деловой походкой.

«Странный тип, однако! И подозрительный, – подумал Маков. – И почему я его раньше не замечал?»

Затем он вызвал Павла Севастьянова. Это был главный, а может быть, и единственный доверенный помощник Филиппова. Но с Севастьяновым была ещё большая странность: Маков даже не помнил его в лицо.

Когда Севастьянов тихо вошёл… Нет, просочился в кабинет; Маков даже вздрогнул: именно такую манеру входить имел и Филиппов.

Севастьянов был молодой, почти юный человек с нежным ангельским лицом. Волосы у него были светлые, почти белые, и слегка завивались на концах. Пожалуй, не на ангела он был похож, – а на лубочного героя-простачка, любимого простонародьем Иванушку-дурачка.

Глаза у Севастьянова были прозрачными, ледянисто голубыми. Усики – почти незаметными на глаз. А румянец… Ну, прямо как у деревенской девушки.

– Садитесь, Павел… э-э…

– Александрович, – подсказал Севастьянов. И присел не в кресло для гостей, – а за стол для заседаний, вполоборота к Макову.

«Ну, уж нет, голубчик! Фокусов я твоих не потерплю», – подумал Маков и резковато сказал:

– Нет, не сюда садитесь, Павел Александрович. Вот сюда.

Севастьянов тут же пересел и добавил совсем простодушно:

– Называйте меня просто Пашей, ваше высокопревосходительство.

– Хорошо… Паша. К сожалению, взаимной любезностью ответить вам не могу, – ответил Маков довольно ядовито. – Так вот. Расскажите мне обо всём, что вы выполняли в последнее время по заданиям Николая Игнатьевича Филиппова. Только о том, чего нет в официальных рапортах Филиппова.

– Всё рассказать? – задумчиво проговорил Севастьянов. – Так долго же, ваше высокопревосходительство, рассказывать придётся…

– Это ничего. Я потерплю, – мрачно ответил Маков.


* * *


ПЕТЕРБУРГ. ПЕТРОПАВЛОВСКАЯ КРЕПОСТЬ, АЛЕКСЕЕВСКИЙ РАВЕЛИН.

Март 1879 года.

«Секретный государственный узник нумер 5» сидел на кровати, оперевшись о край руками. Дверь камеры была распахнута, а в дверях на табуреточке приютился солдат из крепостной охранной команды с гармошкой в руках.

– Хорошо! Молодец! А «Камаринского» можешь?

– Рад стараться! – ответил страж, оправил седые, вразлёт, усы и начал играть. Играл он, действительно, лихо. Пятый нумер даже в ладоши захлопал.

– Хватит, хватит… А то услышат ещё, влетит тебе.

– Никак нет, не влетит! В этот час у нас полное увольнение. Начальник караула, – «музыкант» понизил голос и оглянулся в мрачный сводчатый коридор, – в дежурной части в штосе играет.

– С кем? – удивился узник.

– А с барышнями, – просто ответил солдат.

Узник опять расхохотался, потом погрозил пальцем:

– Ох, распустил я вас! Дойдет до Ганецкого, а то и до генерала Гурко, – он тут наведёт порядки!

– Небось, не наведёт, – солдат вдруг насторожился: вдали раздался окрик часового и загремел замок.

Гармонист быстро поднялся, подхватил под мышку гармонь, другой рукой взял табуреточку и выбежал. Поставив табурет, сказал:

– Должно, и вправду, накликал…

И стал торопливо закрывать дверь.

Только щёлкнул замок, – раздался зычный голос:

– Что здесь такое? Что, чёрт возьми, у тебя в руках?

– Гармония, изволите видеть…

– Изволю! Ты что же это, государственных преступников игрой на гармони развлекаешь, а? Фамилия!

– Гудков!

– Так… Марш к начальнику караула. Скажи: Комаров приказал взять тебя под стражу до особого распоряжения. Понял?

– Так точно, ваше высокоблагородь!

– Да табуретку, дурак, прихвати!.. Распустили вас, скотов…

Дверь снова открылась. Полковник Комаров, одетый в статское – дорогое пальто, белое кашне, цилиндр в руке, – стоял в проходе, глядя на узника. Тот сидел в прежней позе, только взгляд стал другим – горящим, как у волка.

– Ну что, Нечаев, скучаете? – сказал Комаров, входя.

Он закрыл за собой дверь, прошёл к столу, сел на привинченный к полу стул.

– Нет, не скучаю, – каким-то неестественно весёлым голосом ответил Нечаев. – Видите, – мне тут «Камаринского» играют.

– Ну-ну. А почему «Камаринского»?

– А так… сердце-вещун. Вещует.

Комаров хмыкнул. Шумно вздохнул.

– Ну-с, а у нас есть новости.

– Так что же вы про «Камаринского» спрашиваете? – подскочил узник.

– Сидите, Нечаев! – довольно строго прикрикнул Комаров. – Новости есть, но не настолько важные, чтобы вскакивать… Из Вольского уезда Саратовской губернии секретное донесение поступило. Некто Соколов, живший в нигилистической «коммуне» под видом то ли мастерового, то ли офени, выехал в Петербург. И будто бы, согласно агентурным данным, собирается покушаться на жизнь Его Величества.

Нечаев сжал бледные узкие кулаки.

– Давно бы так… И когда?

– Про это бы и хотелось узнать. Да вы его, Соколова-то, знаете?

– Нет. Это кличка. Но я узнаю.

– Узнайте, сделайте одолжение. Да поскорей.

– Поскорей! – повторил Нечаев. – Это вам надо торопиться, а не мне! Мне-то здесь торопиться некуда!

– Ну, знаете что…

– Что?

Комаров натужно кашлянул.

– Соколов этот в наши планы никак не входит. Он тут такого может наворотить – вообще все планы рухнут.

Нечаев как-то весело пристукнул ладонями:

– А вы ему динамиту подбросьте! Это такая идея… Хотите – даже кусочек могу лично вам одолжить… Ну, немного – фунтов пять…

Комаров взопрел в своем пальто:

– И откуда же у вас тут, Нечаев, динамит? В крепости-то, а?

– А я из-за границы привёз, – просто ответил Нечаев. – Я ведь там с серьёзными людьми встречался, и учился даже! Вся Европа только бомбами с динамитом тогда и бредила! А уж после Орсиниевых взрывов…

Комаров сердито побарабанил пальцами:

– Покажите!

Нечаев деловито – будто только того и ждал – вынул из-под матраца тряпочку с глинистым на вид составом.

– Что это? – буркнул Комаров. – Глина какая-то…

Нечаев неожиданно поднёс к лицу Комарова тряпочку:

– Да эта тряпка экспресс с рельсов собьёт! Да вы на войне-то бывали?

Нечаев остановился в видимом волнении.

– И вы, видимо, бывали, – не удержавшись, съязвил Комаров, не сводя глаз с куска динамита.

– Не бывал, – согласился Нечаева. – Но видел, как в Швейцарии тоннели в скалах делают! Всунут в дырочку горсточку вот такого же динамита, вставят запал – и бац! Скала в клочья!

– Ладно-с, – Комаров поднялся. – Идею вашу о динамите я подброшу. Только уж туннели тут, в крепости, не устраивайте.

– Постараюсь, – без улыбки сказал Нечаев. – И вы уж постарайтесь, чтобы ваши делом занялись.

– Нечаев! – грозно окрикнул Комаров, поднимаясь.

– Что-с? – издевательски привстал Нечаев.

Комаров побагровел:

– Не забывайтесь!

Нечаев тихо засмеялся. Махнул рукой.

– Дайте-ка мне лучше бумаги и карандаш. Вы же принесли?

Комаров насупился.

– Сами найдёте. У вас тут, я вижу, целый эскадрон помощников.

– Ладно, найду, – легко согласился Нечаев. – Напишу записку Дворнику, спрошу об этом Соколове…

– Хорошо.

Комаров повернулся и пошёл к выходу. Уже открыл дверь, когда Нечаев его окликнул:

– Ваше высокоблагородь!

Комаров неохотно повернул голову. Смотрел бирюком.

– Смерть царским сатрапам! – вдруг выкрикнул громко Нечаев, так, что в соседних камерах услышали: задвигались, завозились; кто-то восторженно стукнул кулаком в стену.


* * *


Комаров, выйдя во двор, остановился. Смотритель равелина, жандармский подполковник Филимонов ожидал его, кинулся навстречу.

Комаров взглянул на Филимонова загадочно и строго.

– Послушайте, подполковник… Под любым предлогом на некоторое время удалите Нечаева из его камеры. И произведите там тщательнейший обыск.

Он остановился, как бы задумавшись.

– На предмет? – спросил Филимонов.

– На предмет ди-на-ми-та, – отчётливо, по слогам выговорил Комаров.

Филимонов отшатнулся.

– Что-с? – выговорил он запрыгавшими от волнения губами.

– Именно это! – Комаров со значением поднял палец. – Надо проверить и другие камеры. Но так, чтобы ни заключённые, ни охранная команда об этом не знали. Устройте санитарные мероприятия, что ли… Да! Санитарный день для уничтожения вшей, тараканов и крыс!.. И проверьте каждую щель, даже в нужники загляните! Вы знаете, как выглядит динамит? Я пришлю штабс-капитана Суходеева, он знаком с динамитом. Кстати, он приведёт и поисковую команду. Потому что искать придётся не только в камерах…

Филимонов окончательно растерялся.

– Что-с? – едва слышно повторил он.

– А то-с! – рявкнул Комаров. – Вы что, плохо слышите? Надо обследовать весь равелин и остров. Что такое минные галереи, вы тоже не знаете?..

Филимонов, трясясь, словно в ознобе, спросил:

– Прикажете землю-с вскопать?..

Комаров внимательно посмотрел на него. Сухо ответил:

– Суходеев сам всё сделает. Вам копать не придётся. И, само собою: чтобы никто больше, ни один человек об этом не знал. В особенности нечаевские прислужники, а также комендант Ганецкий. Вам ясно?

Филимонов дико глядел на Комарова, разводил руками:

– Да как же это прикажете всё сделать-то? И обыск, и обследовать, и чтоб без крепостной команды?..

– Команда будет жандармская, так что в помощниках у вас нужды не будет. А когда это сделать?.. – Комаров подумал. – Ночью. Да, думаю, ночью будет лучше всего.

Глава 4

ПЕТЕРБУРГ.

Март 1879 года.

Околоточный Никифоров, глядя в зеркальце, подщипывал свои усики специальными щипчиками. Взглянув мельком на вошедшего дежурного, сказал:

– Чего тебе?

– Городовой Кадило согласно вашему приказанию явился! – объявил дежурный.

Никифоров крякнул. Промолчал и продолжал своё занятие. Он недавно увидел в модном французском журнале фотографические снимки: оказывается, в Европе давно уже стали входить в моду «гусарские усики» времён 40-х годов. Никифорову понравилось; он начал выщипывать и подвивать усы. Это увлекательное занятие стало его hobby: в каждую свободную минуту он доставал складное зеркальце и щипчики и принимался за усики, добиваясь полного сходства с теми, которые были изображены в журнале.

– Ладно, – буркнул он. – Пусть войдёт.

Кадило вошёл, отдал честь и замер посреди комнаты. Истукан истуканом. Выпученные глаза, круглые щёки.

Никифоров спросил:

– Как идёт служба, Кадило?

– Рад стараться! – гаркнул Кадило, тараща глаза.

Никифоров ещё раз критически оглядел свои усики, спрятал зеркальце и повернулся к городовому.

– Вижу, что рад стараться!

Околоточный поднялся, вышел из-за стола. Обошёл вокруг Кадило, остановился прямо перед ним и сказал:

– Экая же, брат, скотская у тебя рожа!

Кадило ещё больше вытаращил глаза и промолчал.

– Заважничал? – спросил Никифоров, бесцеремонно оглядывая румяные щёки и нелепые, торчавшие щёточкой рыжеватые усы городового. Кадило между тем, не отрываясь, глядел на усики Никифорова. Усики казались искусственными, словно бы наклеенными или нарисованными дамской тушью.

– Заважничал, – подытожил околоточный, закончив осмотр. – Экая скотина!

Никифоров вздохнул, вернулся за стол. Сел, поправил посеребрённые гомбочки, свисавшие с плеча на оранжевых витых снурках.

– А ведь тебя, Кадило, опять вызывают.

Кадило ещё больше выкатил грудь вперёд.

– А знаешь, куда? – спросил Никифоров.

– Не могу знать!

– Естественно, не можешь, – хмыкнул околоточный. – Где ж тебе знать, что твою идиотскую физиономию уже не только в министерстве хотят лицезреть, но и в жандармском управлении… Полюбоваться, так сказать.

Никифоров ногтем мизинца почесал набриллиантиненый пробор на голове.

– Н-да. Интересно, и чем же ты так всем вдруг приглянулся? А, Кадило?

– Чего изволите? – заученно гаркнул городовой.

– Скоти-ина… – почти ласково заметил Никифоров и отчего-то вздохнул. Хотя ясно – отчего: ведь не его, Никифорова, чуть не ежедневно вызывают к начальству. Да ещё к какому начальству! Говорят, однажды даже сам министр довёз этого идиота до его квартиры на Васильевском. Никифоров потом специально справлялся: ехать было далеко, в чухонский квартал, зимой утопавший в снегу, а летом – в грязи. Не странно ли, однако?

Никифоров пригладил усики и снова вздохнул.

– Ладно, Кадило. Где Санкт-Петербургское жандармское управление – знаешь? Или тебе провожатого дать?

– Знаю, ваше высокоблагородие! – неожиданно ответил Кадило.

«Во как! – удивился про себя Никифоров. – Однако…»

Нахмурился. Вслух сказал:

– Ну, так марш туда бегом! Велели: срочно. Доложишься дежурному: мол, вызывали. А там, верно, тебя проводят, куда надо.

Кадило молча развернулся и вышел, чеканя шаг.

«Од-на-ко! – снова подумал Никифоров и нахмурился. – Зря я его скотиной назвал… Ещё нажалуется, сволочь! Эх, служба!..»

Но через секунду он уже забыл об этом, доставая из стола свои любимые щипчики и зеркальце.


* * *


На заседании кабинета министров, которое вёл цесаревич Александр Александрович, Маков был невнимателен. Изучал лица министров, думал о своём. Не с кем, не с кем посоветоваться. Не на кого опереться… Даже Валуев – председатель кабинета – «с ними»: не может Валуев не знать, что в действительности происходит. Значит, уже никому верить нельзя. Валуев хитрая и умная лиса, старый служака. Человек иногда дельный, а иной раз просто…

Маков вздохнул, перевёл взгляд.

Цесаревич, плотно сбитый, осанистый, глядел исподлобья. Заседание было обычным, по текущим вопросам. Великий князь Константин Николаевич неделикатно зевал, прикрывая рот таким жестом, словно делал присутствующим одолжение. Либерал, строитель нового российского флота, – а попробуй подступись… Разве анонимное письмо написать? Маков стал обдумывать, как воспримет великий князь Константин Николаевич подобное послание. Потом внезапно понял: никак не воспримет. Потому что и читать не станет. Брезглив не в меру… А даже если и прочитают ему? Умоет ручки. Как Пилат Понтийский. Хотя речь-то – о жизни брата идёт. Родная кровь всё же. Про Константина говорили ещё – завидует брату. Сам, дескать, метил на престол… Но Маков этим разговорам не очень-то верил. При дворе, известно, людям делать нечего – одними сплетнями и развлекаются.

Маков взглянул на бывшего министра просвещения, а ныне – обер-прокурора Синода графа Толстого. Толстой, едва возвышавшийся над столом своей огромной головой – будто карлик – с превеликим вниманием слушал Валуева. Валуев, видимо, ему истины какие-то несказанные открывал… Нет, Толстой если в чём и замечен, – так только в христопродавстве. Ему впору лавку открывать. С вывеской: «Продам Спасителя по сходной цене». Он ведь единственный из всего высшего света, кто Кате Долгоруковой ручку целует и на свои вечера приглашает. И это при живой императрице! Газеты писали: пока Толстой заведовал просвещением в империи, несколько тысяч гимназистов покончили с собой… И когда Государь, наконец, с видимой неохотой перевёл Толстого в обер-прокуроры, по России пошла гулять крылатая фраза: «Александр Второй освободил страну дважды: от крепостного права и от министра просвещения Толстого…»

Да-с. Министры у нас – как на подбор. Вот Милютин. Либерал. Из шайки Константина. Абаза – оттуда же. Ишь, перешёптываются: опять либеральный заговор готовят. Реформы очередные. Скажем, об отмене смертной казни… И того не понимают, что каждая их реформа – палка о двух концах. А Россию торопить нельзя, никак нельзя. Это вам не орловский рысак. Это мерин невероятной силы, но и неповоротливый донельзя.

Маков с трудом высидел заседание, вернулся в министерство и велел секретарю принести святая святых – картотеку. Картотека представляла собой несколько томов: сразу же по вступлении в должность Маков приказал обобщить все агентурные сведения о самых крупных фигурах в среде «нигилистов», как их тогда еще по инерции называли. Всех сведений оказалось многовато, и Маков распорядился составить краткий перечень с указанием фамилий (если они были известны), кличек, причастности к противогосударственным преступлениям, возможных мест пребывания. Потом из этого свода лично отобрал наиболее, как ему показалось, значительных преступников. Этот-то свод и стал именоваться «картотекой». Картотека постоянно пополнялась, – между прочим, и за счет сведений из тайной сыскной полиции. Эти сведения добывались разными путями, редко – официальными: ни Зуров, ни Дрентельн, ни их предшественники не спешили делиться с министерством своими тайнами. Знали об этой картотеке Макова многие, но доступ к ней был закрыт, и только с личного разрешения министра в особых случаях картотекой могли пользоваться высшие чины полиции.

Маков просидел над картотекой до глубокой ночи.


* * *


С Акинфиевым, как и было условлено, встретились на том же Смоленском кладбище. Место спокойное, малолюдное. И выглядит всё естественно. В предпасхальные дни двое петербуржцев пришли на чью-то могилку. Подумать о вечном.

Оба, конечно, были в статском.

Встретившись у могилы Филиппова, они неторопливо удалились в дальний конец кладбища, где их уже никто не мог видеть.

– Я прочёл ваши бумаги, – сказал Маков. – То, что вы описываете, – это невозможно. Нет никаких прямых доказательств, – только записи бесед, копии рапортов и телеграфных сообщений. К примеру, то, что дело Засулич было политическим, – это же понятно каждому. И телеграмму от одесского полицмейстера о том, что она – старая террористка, – изъяли из уголовного дела по известным причинам. Правительство желало, чтобы Засулич непременно осудили присяжные, а в их лице – всё наше так называемое «общество». Дело не должно было быть политическим, чтобы не пошло в Особое совещание. Потому и изъяли из него всю «политику»… И скрыли то, что Засулич загодя готовила покушение, совместно с подругой, Коленкиной. Коленкина в тот же день должна была стрелять в прокурора Желеховского, но прокурор её не принял. Скрыли даже то, что эта «дочь капитана Засулича» была не юной романтической девой, а перезрелой бабой, десять лет занимавшейся противуправительственной работой… Другие же ваши… э-э… предположения… Просто чудовищны.

Акинфиев был бледнее обычного. Он выглядел больным и уставшим.

– Прошу простить, ваше высокопревосходительство… Наверное, моя чрезмерная подозрительность действительно сыграла со мною злую шутку… Но согласитесь – такая цепь случайностей…

Маков помолчал.

– Согласен. Цепь случайностей настораживает… Но пойти с вашими бумагами… ну, хоть бы и к самому Государю, – это невозможно. Государь живёт в собственном мире, и следят за ним, между прочим, не террористы. Офицеры Охранки! Во все глаза следят!

– Это мы понимаем-с, – уныло ответил Акинфиев. – Но я должен был что-то сделать… Попытаться остановить их.

Маков резко повернулся к нему. Спросил пытливо:

– Вы могли бы сделать большее: добыть улики и доказательства.

– Каким же-с образом? – опешил Акинфиев.

– Если согласитесь рискнуть, – а риск, действительно, очень велик; Филиппов и погиб, пытаясь найти улики, – я скажу вам, что нужно сделать. И помогу.

Акинфиев покашлял.

– У меня жена больна чахоткой… Почти с постели не встаёт. Трое детей. Дочь на выданье, мальчики – гимназисты…

Маков глубоко вздохнул.

– Ну конечно. Я понимаю. Но доверить такое дело кому-то ещё… Знаете английскую поговорку? Что известно двоим, известно и свинье. А нас уже двое.

Акинфиев помолчал, как-то странно посмотрел на Макова.

– Я соглашусь. Соглашусь, если ваше высокопревосходительство изволит дать слово, что, если со мной что-то случится, моя семья не будет брошена на произвол судьбы…

Маков поднял брови. Рассердился даже: как? Какой-то ничтожный коллежский асессор – условия ставит, прямо сказать, – ультиматум? Но тут же остыл.

– Хорошо, – сказал, как отрезал. Потом добавил мягче: – Даю вам слово, что я позабочусь о вашей семье.

Акинфиев снял шляпу, перекрестился и выдохнул:

– В таком случае распоряжайтесь мною, ваше высокопревосходительство…

Макову внезапно стало жаль этого полубольного человека, который решился до конца исполнить свой гражданский и человеческий долг.

Со вздохом подумал: много в России людей, а вот порядочных, честных – почти нет. Да что «почти» – совсем нет. Как там сказано у господина Гоголя? «Во всем городе один честный человек – прокурор; да и тот порядочная свинья». Кажется, так… Почти сорок лет назад написано – а до сих пор на злобу дня…

Напоследок, проинструктировав Акинфиева, Маков добавил:

– И вот ещё что. На всякий срочный случай – давайте условимся. Если к вам придёт человек и передаст привет… ну, скажем, от Саввы Львовича, знайте: это мой посланец. И с ним вы можете быть совершенно откровенным.


* * *


ПЕТЕРБУРГСКАЯ СТОРОНА.

КОНСПИРАТИВНАЯ КВАРТИРА «Народной воли».

Коля Морозов, как всегда запыхавшийся, вбежал и несколько секунд не мог отдышаться. Он всегда так: не ходит, а бегает, да ещё и вприпрыжку. Может через весь город пробежать, из конца в конец, и не по одному разу за день. Конок, извозчиков не признаёт. Михайлов ждал, пока Морозов, тяжело дыша, торопясь, протирает запотевшие с улицы очки. Вспомнил прошлогодний случай: зимой Морозов бежал на конспиративную квартиру к Кравчинскому, который сидел на карантине перед покушением на Мезенцева. Морозов за пазухой и в карманах нес два револьвера и несколько кинжалов, – Кравчинский готовился к покушению несколько месяцев, каждый шаг обдумывал, оружие долго выбирал. Кравчинский жил на Петербургской стороне, Морозову надо было пересечь Неву. Но по мостам он не ходил – мог нарваться на полицию. Через Неву можно было перейти по особым зимним переправам: тропкам. Тропки эти обозначались ёлочками, воткнутыми в снег. От моста до моста расстояния большие, не набегаешься. Вот и прокладывали каждую зиму по льду по приказу градоначальника такие «ёлочные переправы». Для удобства обывателей.

Морозов был одет в пальто, которое придерживал на груди, – чтобы, не ровён час, не выронить кинжал или револьвер. И – вот же, нетерпеливый! – чтоб было побыстрей, побежал к ближайшей переправе прямо через Летний сад. Бежал, не глядя по сторонам, низко надвинув на лоб фуражку чиновника министерства земледелия. И вдруг – налетел головой на прохожего, почти в живот угодил. Поднял глаза – и обмер: перед ним стоял гигантского роста генерал. Усы, эполеты. И глаза – огромные, навыкат, страшные.

Морозов попятился, торопливо бормоча извинения, и еще крепче прижимая под пальто свой арсенал одной рукой, а другой пытаясь поднять слетевшую фуражку. А генерал молчал, и смотрел так строго, так ужасно… Морозов продолжал бормотать извинения, как вдруг из боковых аллей начали появляться жандармские офицеры. Всё, – подумал Морозов, – конец. Сейчас схватят, паспорт потребуют, – тут-то арсенал и обнаружится.

Но генерал вдруг громко, раскатисто рассмеялся. И как только он рассмеялся, а потом и рукой махнул, – жандармы остановились и снова скрылись за деревьями. Морозов надел фуражку и припустил к Неве что было духу.

Перебежал через Неву, мигом доскочил до квартиры Кравчинского. Выложил оружие, торопливо, ловя ртом воздух, начал рассказывать о происшествии. Кравчинский лежал на диване, читал, слушал вполуха. А потом вдруг заинтересовался, отложил книгу, сел.

Когда Морозов закончил рассказ, Кравчинский странно посмотрел на него:

– Коля, а ты знаешь, кому головой своей садовой в живот угодил?

– Кому? – с испугом спросил Морозов.

И тут же, сам догадавшись, упал на стул без сил.

Господи! Да ведь он на гулявшего царя налетел!..

Потом переживал: такой случай… Такой случай был! Разом самый страшный удар империи нанести! Сразу покончить с главным тираном, с самодержавием! Эх!..

Морозов после того случая долго ходил задумчивым. Наконец однажды сказал Михайлову:

– А знаешь, Саша, я тогда, даже если бы и догадался сразу, что передо мной император, – всё равно выстрелить бы в него не смог. К такому акту готовиться нужно. Это ведь не таракана прихлопнуть, а?

Михайлов засмеялся:

– Уж это точно!..


* * *


Вот и сегодня, еще не отдышавшись толком, Морозов начал рассказывать какую-то почти невероятную историю: будто бы пришёл к нему неизвестный человек лет под пятьдесят, седой, лысоватый, представился телеграфистом Акинфиевым. И заявил, что хочет «работать на общее дело». Это что-то вроде пароля было – «работать на общее дело». И в доказательство показал бумаги… Да какие!

Морозов торопливо вытащил из кармана свернутые в трубку листки.

– Саша, ты погляди только! Ты погляди! Это же сокровище!

Михайлов тут же начал читать, – и онемел. Агентурные сведения из секретного отдела Департамента полиции, из сыскного отдела жандармского управления, донесения, приказы… Да много чего!

– Слушай… – пробормотал Дворник. – Ведь этим бумагам цены нет. Уж не из той ли они таинственной министерской картотеки? Помнишь, Клеточников о ней говорил?.. Ну, давай рассказывай, – что за человек, где он?

– Да он за дверью!

– Так ты его сюда привёл? – удивился и одновременно рассердился Михайлов.

– Ну да, – простодушно ответил Морозов. – А куда ж мне было его вести?.. Да ты сам с ним поговори. Вот увидишь!.. Таких людей отталкивать нельзя!

– А если он, Коля, прямо отсюда пойдет к своему начальству? А? Ты об этом подумал?

– Десять раз подумал! Десять раз! – с жаром ответил Морозов. – Ты же знаешь, при малейшем подозрении я бы от него сразу же избавился!

– Ну да, избавился… «По методу Вильгельма Телля и Шарлотты Корде»… – съязвил Михайлов. – Ну ладно, пусть он ещё подождёт. А бумаги я позже прогляжу поосновательней.

Морозов сказал:

– Говорит, искал нас, да робел, да и точных сведений, к кому обратиться, не имел.

– А теперь, следственно, имеет?

Морозов покраснел, как девушка.

– Ты почитай, – буркнул вполголоса. – Там и про нас с тобой есть…

– Да? И что же там про нас с тобой? Нас ведь официально-то нету. Мы исчезли! У нас другие фамилии!

– Как же, «исчезли»… А вот и не исчезли, оказывается. Ты почитай, почитай!

– Ладно, почитаю… – посерьёзнел Михайлов. – Надо бы твоего телеграфиста в деле проверить. Но сейчас другой вопрос важнее. Я ведь тоже сюрприз тебе приготовил. В соседней комнате…

Морозов поднял голову. В обрамлении портьер стоял светловолосый юноша с бледным лицом.

– Саша! – воскликнул Морозов и сорвался с места: обнимать товарища.

Это был Александр Соловьёв.

– Какими судьбами? Откуда?

– Из Саратова, – ответил Соловьёв. – Из нашей Вольской коммуны.

– У него, брат, здесь важное дело есть, – заметил, усмехнувшись, Михайлов.

– Да? – удивился ребячливо Морозов. – И какое же дело, Саша?

Соловьёв застенчиво улыбнулся, но промолчал. А Михайлов сказал как-то до странности просто:

– Саша решил царя застрелить.

Морозов отступил от Соловьёва, оглядывая его с головы до ног, будто увидел впервые.

– Саша… Да ведь ты – герой!

Соловьёв присел к столу, налил себе чаю, отхлебнул и сказал, криво усмехнувшись:

– Невеликое геройство – в безоружного старика стрелять… и убить.

Повисло недолгое молчание. Потом Михайлов, натянуто улыбаясь, хлопнул Соловьёва по плечу:

– Ладно, Саша. Если уж решился… Да и что, вооружить нам его, императора, сперва, что ли?.. Только вот что: сейчас в Петербурге партийное большинство – за Плеханова. Наши всё больше по тюрьмам да в бегах. А без решения общего собрания «Земли и воли» стрелять тебе никто не позволит.

Соловьёв помолчал.

– А зачем мне их позволение? – наконец выговорил задумчиво и даже как-то отрешённо. – Мне бы револьвер хороший достать да яду.

Михайлов переглянулся с Морозовым.

– Ну, револьвер – это понятно. А яду-то зачем?

– В скорлупку спрячу, от орешка, во рту буду держать. Если поймают, скорлупку раскушу. Живым не дамся…

Морозов побледнел, отставил стакан.

– Яду я могу достать… А револьвер…

И снова Михайлов всё сразу расставил по местам:

– И револьвер достанем – через доктора Веймара. Если партия решит. А пока…

Он открыто посмотрел на Морозова, подмигнул:

– Не побеседовать ли нам с твоим телеграфистом?

Морозов испугался:

– Так он же Сашу узнает?

– Тебя он уже узнал. И меня узнает, – спокойно ответил Михайлов. – Ну и что? Мы же про Сашины планы говорить при нём не будем.


* * *


ПЕТЕРБУРГ. НЕВСКИЙ ПРОСПЕКТ.

Конец марта 1879 года.

Сырым зябким утром Михайлов, Морозов и Соловьёв остановились на Невском перед громадным магазином с вывеской поверху: «Центральное депо оружия». Прохожие торопливо пробегали мимо, ругая погоду и конки.

Соловьёв в недоумении обернулся на своих спутников:

– Мы купим револьвер прямо здесь, в магазине?

– Не совсем, – усмехнулся Дворник и позвонил в парадное. Пока ждали ответа, пояснил: – Магазин занимает первый этаж, а дом принадлежит мадам Веймар. А её сын…

Дверь открылась, на них глянул суровый спросонья швейцар.

– К доктору Веймару, – кратко сказал Дворник.

Швейцар без слов провёл их наверх. Там была еще одна дверь с позолоченной табличкой: «Ортопедический доктор Веймар».

Вошли в хорошо обставленную приёмную и остались одни. Через некоторое время из-за портьер вышел невысокий молодой человек с холёной бородкой, в щегольской пижамной куртке с кистями. Он поздоровался с Михайловым за руку, поклонился Морозову и Соловьёву.

– Вы за револьверами, вероятно? – просто спросил он.

– Да, – тем же тоном просто ответил Михайлов.

– Какими, позвольте узнать? Сейчас все предпочитают систему Сэмюэля Кольта.

– Велите принести, пожалуйста, разных.

Доктор позвонил, черкнул записку, передал вошедшему слуге. Пригласил присесть в кресла, но Михайлов отказался.

– Понимаю, – сказал доктор. – Время дорого.

Буквально через минуту вошёл магазинный посыльный, держа в руках огромный короб, наполненный револьверами.

Доктор и Морозов одновременно кинулись к коробу. Оба, в отличие от Михайлова, знали толк в оружии, и, когда они погрузили руки в короб, лица их стали похожими на морды хищников, предвкушающих добычу… Михайлов улыбнулся Соловьёву, пожал плечами.

– Вот! – вскричал радостно Морозов, разглядывая револьвер. – Настоящий, для лошадей.

– На лошадей, однако, не охотятся… – в недоумении сказал доктор Веймар.

– Я хочу сказать, – пояснил Морозов, подставляя бумажку к стволу и разглядывая его на свет изнутри, – что обыкновенной пулей лошадь убить трудно… Даже насквозь её прошибёшь – она ещё несколько километров пробежать может. А из этого револьвера, пожалуй, лошадь сразу свалишь, наповал.

Веймар пожал плечами:

– Вообще-то такое оружие употребляют в Америке для защиты от серых медведей, гризли…

– Именно такой нам и нужен, – решительно сказал Морозов, оборачиваясь к Михайлову и Соловьёву и подмигивая им. – На медведя мы и собрались.

– …Ну, вот и всё! – весело сказал Михайлов, когда они снова оказались на многолюдном Невском. – Видишь, Саша, как всё просто. Доктор – давний наш друг.

«Хорош друг… – подумал Соловьёв с некоторым пессимизмом, сжимая в кармане обёрточную бумагу, сквозь которую чувствовалась беспощадная тяжесть оружия. – Хорош ортопедический доктор! Вместо костылей да протезов – револьверы!»


* * *


АЛЕКСЕЕВСКИЙ РАВЕЛИН.

Замок загремел, когда Нечаев, поджав ноги, сидел на кровати, привалясь спиной к стене. Закрыв глаза, он слегка покачивал головой, словно погружённый в какое-то гипнотическое состояние.

– Нечаев! – раздался знакомый голос.

Тишина.

– Что это с ним… Спит, что ли?

«Секретный государственный узник нумер 5» открыл глаза. Глаза были полны света, – далёкого, неземного света. Но вот они остановились на фигуре вошедшего, и свет начал исчезать. Лицо Нечаева приняло осмысленное и усталое выражение.

– A-a, это вы, ваше высокоблагородие…

Он кивнул на привинченный к полу стул. Сказал не без язвы в голосе:

– Прошу вас.

Комаров проглотил колкость, сел, подобрав повыше полы пальто: боялся ненароком запачкаться. Или подхватить какую-нибудь заразу.

Нечаев глядел на него со скрытой усмешкой. Молчал. Комаров покряхтел; покраснев, выдавил:

– Нуте-с…

Нечаев деланно зевнул.

– Вы о чём, полковник?

Комаров как-то странно замычал. Лицо его приобрело кирпичный оттенок. Он прошипел:

– Хватит шутить, господин Нечаев. Иначе вас снова прикуют к стене.

– Да что вы? А я думал – поджарят на сковороде. Как Кальвин поджарил Мигуэля Сервета, открывшего систему кровообращения…

Глаза Нечаева всё смеялись, хотя говорил он почти отстранённым глуховатым голосом.

Комаров неожиданно хватил кулаком по столу: подпрыгнула жестяная кружка, расплескалась вода.

– Нечаев… – почти шёпотом проговорил Комаров. – Перестаньте паясничать. Иначе могу пообещать, что вы испытаете нечто большее, чем жар сковороды…

Нечаев кивнул. Опустил ноги на пол.

– Ладно, полковник, не будем о грустном. Так вот. Ваш Соколов – давний народник; ходил в народ, проживал в Вольской коммуне. Настоящая его фамилия – Соловьёв. Он из порядочной семьи, отец служил при дворе по лекарской части. По отзыву Михайлова – чист и невинен, аки агнец. Простодушен, наивен, свято верит в Идею. Что ещё? Ах, да, самое главное: стреляет он плохо. По крайней мере, в актах террора ещё не участвовал.

Комаров прикрыл глаза, глубоко вздохнул.

– Хорош агнец… В Государя императора собрался палить… Кстати, револьвер у него есть?

– Ещё какой! – улыбнулся Нечаев. – Не револьвер – чистая Царь-пушка. Наповал медведя свалить может. Оружие куплено легально. Американского производства, для охотников.

Комаров взглянул Нечаеву прямо в глаза.

– Значит, Соловьёв может только всё испортить.

– Да… Наверное… – Нечаев снова деланно зевнул. Потом подался вперёд. Сказал необычно просительным голосом:

– Слушайте, ваше высокоблагородие… А устройте-ка вы мне с ним встречу, а?

Комаров подумал, что ослышался.

– Что? Да вы в своём уме?

– Я-то в своём… – Нечаев подмигнул. – А вот вы…

Глаза Комарова побелели. Он судорожно поднялся.

– Прощайте. Лёгкой вам смерти.

Нечаев вздохнул:

– Здесь, в этих камнях, все смерти нелёгкие… Послушайте, ваше высокоблагородие… даже если у Соловьёва ничего не выйдет – это же ваш шанс усилить репрессии!

Комаров стоял – бледный, слегка осунувшийся.

Нечаев тоже поднялся – босые ступни шлёпнули о каменный пол, звякнули кандалы, – заговорил громко и страстно:

– Усилить репрессии – это и значит поджечь фитиль террора! Сейчас террористы ещё медлят. Но дайте им в руки козырные карты. Казните, всех, кто сейчас сидит под следствием о терроре, о сопротивлении при арестах! Подсуньте революционерам идею динамита – не пройдёт и года, как Правосудие свершится!

Комаров слегка пожал плечами. Нечаев начинал его пугать.

– Суд уже приговорил к расстрелянию Осинского, Брандтнера и Свириденко, арестованных в Киеве за покушение на помощника прокурора Котляревского, – проговорил Комаров. – Не сегодня – завтра будет приведён в исполнение приговор в отношении подпоручика Дубровина…

– Дубровин… Постойте. Что-то я не слыхал о таком.

– Арестован в Старой Руссе. Во время обыска набросился на жандармов. При обыске у него обнаружили прокламации, запрещённые издания, бумаги с печатями партии «Земля и воля ».

Нечаев кивнул.

– А ещё что обнаружили?

– Ещё? – удивлённо переспросил Комаров. – Ну… Журналы. Накануне ареста Дубровин читал новый роман господина Достоевского. Кстати, Достоевский тоже имеет дом в Старой Руссе и несколько месяцев в году проводит там.

Он выжидательно посмотрел на Нечаева.

– Достоевский? – Нечаев наморщил лоб. – Это кто? А… Знаю. Читал. Давно уже. Больно пишет. Очень больно.

– Он ведь и про вас написал, – сказал Комаров. – В романе под названием «Бесы»… Именно вас и вывел в главном герое.

– Да? Не читал… Но это хорошо, что написал обо мне. Хорошо… И послушайте, Комаров. Не называйте меня больше «Нечаев».

– Это почему же?

– Потому, что я узник нумер пять, безымянный. И никому знать не положено, кто я такой. А здесь и у стен есть уши.

– Ну-ну… Кому надо – давно уже знают, – усмехнулся Комаров. – Так вы ничего не скажете о Дубровине?

– Не знаю. Никогда не слышал.

Комаров вздохнул, сделал вид, что собирается уходить, и словно что-то вспомнил.

– Да, ещё о динамите… Вы давеча показывали мне его.

Нечаев бросил на него острый взгляд и тут же отвёл глаза.

– Не дадите ли вы мне ваш динамит? – продолжал Комаров.

– Это ещё зачем? – насторожился Нечаев.

– У нас есть достоверные сведения, что у террористов тоже появился динамит. Хотелось бы определить, не в их ли мастерской и ваш кусочек изготовлен.

– Зачем? – подскочил Нечаев. Глаза его горели нехорошим огнём.

– Чего вы подскакиваете? Вам-то для чего здесь динамит? – спросил Комаров. – Всё равно стену не взорвёте – маловат заряд. А вот сами поранитесь…

Нечаев нахмурился. Потом внезапно закатился почти припадочным смехом:

– А нету у меня динамиту! Нету! Хоть всю камеру обыщите!

Комаров покачал головой:

– Ну-с, значит, вы опять в розыгрыши пустились. Ведь вы мне не динамит – кусок глины показывали…

– A-a… – глаза Нечаева сузились. – Так вот куда мой динамит девался. Это вы его выкрасть приказали? То-то я думаю: чего ради среди ночи из камер повыводили?..

Он усмехнулся.

– А в свой «динамит», кстати, вместо нитроглицерина я… Говнеца подмешал. Ваши-то эксперты что на это сказали, а?..

Он засмеялся тонким смехом.

Комаров вздрогнул, на лице его отразилось отвращение. Он сделал шаг назад.

Но настроение секретного узника вдруг круто изменилось. Нечаев грохнул кандалами и закричал, словно продолжая прерванный разговор:

– А я говорю – усилить! Усилить репрессии! Хватать всех подряд, вешать, стрелять, судить скорым судом! Чем больше будет трупов – тем лучше! Понимаете вы это, жандармская задница?!

Комаров вздрогнул. Молча развернулся и зашагал к двери.

– Нечаев! – внезапно прокричал издалека, из-за каменных стен чей-то голос. – Предатель, иуда! Я убью вас, Нечаев!!

И вдалеке загрохотала железная дверь.

– Вы знаете, кто это стучит? – громко, чтобы Комаров расслышал, выкрикнул Нечаев.

– Будьте покойны, – твёрдо проговорил Комаров, выходя и кивая надзирателю.

Комаров уходил из равелина под грохот ударов в дверь и продолжавшиеся вопли Дубровина, сидевшего в дальней камере:

– Я убью вас, Нечаев! Убью!..

«Совершенно безумен», – подумал Комаров то ли о Нечаеве, то ли о Дубровине.

«Совершенно!» – мысленно подтвердил Нечаев и тихо засмеялся, словно ребёнок, – колокольчиком.


* * *


В последние дни перед Пасхой дел навалилось – невпроворот. Маков работал до глубокой ночи. Да дела-то всё были дежурные, неважные, и о другом забота грызла. А тут еще очередной полицейский конфуз выяснился.

Сначала из Старой Руссы исправник полковник Готский прислал рапорт: к нему обратилась жена некоего домовладельца Достоевского с просьбой выяснить, осуществляется ли в настоящее время негласный надзор за её мужем.

«Домовладелец Достоевский» – Маков фыркнул. Писатель, который нынче в такой чести, что Победоносцев с ним на дружеской ноге, и даже цесаревич (через Победоносцева же, своего наставника) этого «домовладельца» в Аничков дворец приглашал. Слушал отрывки из нового произведения. Маков за творчеством Достоевского не следил, но знал, за что писатель на каторгу попал. И, между прочим, хоть теперь Достоевский и с Катковым дружит, и с Победоносцевым, и даже вот с цесаревичем общается, а впечатление от его романов… Ну, если прямо сказать: прочитаешь – и непременно захочется революции.

Но негласный надзор за писателем заинтересовал. Во-первых, напомнил о Филиппове, который о произведениях Достоевского отзывался с полным восторгом. Во-вторых, надзор… Неужели до сих пор не снят? Конфуз, глупость, «абсюрд», как изволит выражаться генерал Дрентельн. Н-да, наша бюрократия полицейская – что каток: разок зацепит, и уж не сойдет, пока в землю не вкатает.

Маков поинтересовался, какой степени надзор, – и вовсе руками развел. Выяснилось следующее: надзор был снят ещё четыре года назад! Причём – тут Маков не мог не улыбнуться – одновременно с Достоевским из числа поднадзорных тем же решением был исключен и «титулярный советник Александр Сергеевич Пушкин». Боже мой! Вот она, российская государственная машина! За покойником сорок лет надзирала. И в случае с Достоевским опять забуксовала, так что до Старой Руссы указание 1875 года всё ещё не дошло. И вся переписка супругов Достоевских до сих пор перлюстрируется. И задерживается, естественно. Вот супруга господина Достоевского и пришла к исправнику: письма от мужа что-то запаздывают, уж не надзор ли виноват? Конечно, надзор! Уже почти четверть века! Сам полковник Готский и вскрывает почту, и читает, и копии приказывает сделать, и в папочку их складывает.

Дураки. Вот уж точно – дураки!

Маков немедленно вызвал Готского в столицу, и тот, бедняга, перепугавшись, явился в тот же день – поздно вечером. Не иначе, впереди поезда бежал.

– Ну, голубчик, что там у вас за история с женой домовладельца Достоевского произошла? – спросил Маков почти добродушно, хотя вид у Готского был, – как говорится, краше в гроб кладут.

– Так дамочка эта пришла спросить, отчего их переписка с мужем задерживается. Я удивился и пояснил, что её супруг, подпоручик Достоевский, как политический преступник, находится под секретным надзором…

Маков нахмурился. И вправду, что ли, дурак? Или уж добряк, каких свет не видывал.

– А вы, полковник, случайно… гм… «дамочке» этой ничего не показывали?

Готский густо, до синевы, покраснел. Даже слёзы на глазах выступили.

Ч-чёрт, жалко человека. Впрочем, Готский, со своей стороны, в меру сил и разумения пытался исправлять ошибки ржавого бюрократического механизма.

Маков махнул рукой. Понятно: значит, показывал журнал, в котором фиксируются даты приёма писем господ поднадзорных.

– А вы знаете ли, кто этот Достоевский?

– Наслышан-с, – просипел натужно Готский.

– Домовладелец? – ядовито спросил Маков.

– Да, купил дом в Старой Руссе ещё лет десять назад… – Готский подумал, глянул искоса: – Романы пишет.

Маков оживился:

– А вы их читали?

– Как же! – Готский тоже оживился. – Про господина Раскольникова очень даже в душу запало. Ведь господин Достоевский вон ещё когда про нынешних-то «наполеонов» уже знал! Тех, которые нынче только себя людьми считают, людьми, «право имеющими»… Казнить или миловать…

Маков взглянул на полковника с изумлением. Уловил его мысль и продолжил:

– То есть, в романе «Преступление и наказание» Алёна Ивановна, которую Раскольников укокошил… это вроде… генерала Мезенцева? Раскольников – террорист, который «право имеет», а Мезенцев, получается, – «тварь дрожащая»? Вроде Алёны Ивановны или сестры её Лизаветы? Прихлопнуть такую «тварь» – что муху. Одна только польза обществу…

Готский молчал.

Макова внезапно осенило. Он ближе наклонился к сидевшему прямо, как доска, Готскому:

– А вы по делу Дубровина…

Готский насторожился, тоже слегка подался вперёд.

– По делу этого нашего подпоручика с домовладельцем Достоевским… случайно… не беседовали?

Готский смущённо прокашлялся.

– Сознаюсь… Неофициально, так сказать… Беседовал, и неоднократно.

– Вот даже как! – Маков откинулся в кресле, покрутил рукой мраморное пресс-папье. – Однако, вы дельный человек, господин полковник. И что же вам Достоевский сообщил?

– Сообщил, что лично с Дубровиным знаком, но шапочно. В гости, так-сать, не ходили-с.

– Ага, ага… А с чего же вы вообще взяли, что Достоевский мог иметь отношение к революционным делам Дубровина?

Готский снова прокашлялся. Не без усилия выдавил:

– Каторжанин же, ваше высокопревосходительство. Господин Достоевский, я имею в виду. А у нас в полиции поговорка есть: «с каторги никогда не выходят»; каторга – это на всю жизнь. До смерти не отпустит… Городок у нас, изволите видеть, небольшой. Так что господин Достоевский не мог Дубровина не знать. Вот я и составил с ним разговор.

– Неоднократно?

– Точно так. Дважды. Первый раз после того, как Дубровина арестовали со стрельбой, я к ним, Достоевским, сам зашёл. А второй раз случайно вышло: на улице встретились. Господин Достоевский на почту шли, по личным делам-с. И сам о Дубровине спросили: дескать, что с ним теперь будет? Я ответил, что решает военно-окружной суд, а только за стрельбу по представителям власти по головке не погладят.

Маков невольно улыбнулся.

– Занятно… А потом, значит, и явилась супруга господина литератора?

– Да-с. По делу о надзоре…

Маков что-то решал про себя, стучал согнутым пальцем по столу. Потом, решив, сказал официальным тоном:

– Хорошо. К делу сие не относится. Будьте любезны, полковник, впредь таких панибратских отношений с поднадзорными не иметь. О снятии надзора я снесусь с Третьим Отделением. Может быть, у них на сей счёт есть какие-то иные соображения…


* * *


ПЕТЕРБУРГ. ЗИМНИЙ ДВОРЕЦ.

1 апреля 1879 года.

Государь вечером хотел зайти к Катеньке, но уже явно не успевал: после чаю принесли две докладные записки – от Дрентельна и Макова. Оба требовали одного и того же: поручить именно их ведомствам расследование дела об убийстве статского советника Филиппова.

Государь прочитал оба доклада, положил их рядом и задумался. Дрентельна он знал давно. Александр Романович был решительным и преданным человеком, военной косточки. И хотя доводы его о политическом характере преступления были не слишком убедительными, но Дрентельн политику за версту чуял. А Маков? Что ж, исполнительный служака, не очень энергичный, малозаметный, да и при дворе бывает редко. Фрейлина Александра Стрельцова называла его не иначе, как «нашим почтмейстером». Ввиду того, что почтовое ведомство Российской империи входило в состав МВД. Впрочем, Стрельцова – известная в придворных кругах язва…

Государь вздохнул. Филиппов был одним из ближайших сотрудников Макова. Был… Правая рука, и – прирезан разбойниками на Обводном!.. А вот Дрентельн своих людей не теряет! – внезапно подумал он. И додумал некстати: «А убийство агента в Москве?.. Да и сам давеча ведь чуть голову не потерял!» Тут же вспомнилось и убийство Мезенцева: тогда злодей заколол предшественника Дрентельна кинжалом. И скрылся!

Государь перекрестился, вздохнул. Пододвинул к себе докладную записку Дрентельна, обмакнул перо в чернильницу и размашисто написал: «Не возражаю. Возможно убийство по политическим мотивам. Но ввиду того, что убит чиновник МВД, подключить к делу сыскную полицию при канцелярии градоначальника СПб». А на докладе Макова черкнул короче: «Дело не столь очевидно. Отказать».

Взглянул на часы: половина первого ночи. Пожалуй, Катя ещё ждёт. Государь постоял в раздумье. Вспомнился вдруг гадкий разговор, подслушанный нечаянно: камер-фрау императрицы Кутузова, дура известная, басила юной фрейлине Асташевой: «Сраму-то, сраму! В одной комнате – законная жена, в другой – не венчанная! Вот они, современные-то нравы! Вот откуда весь нынешний нигилистический разврат-то и идёт! Да разве при батюшке Николае Павловиче могло быть такое?»

Тьфу ты, ч-чёрт. Язык бы старой ведьме отрезать… Да при батюшке, если уж правду сказать, во дворце такое творилось!.. Конечно, Кутузова – дура знаменитая, о ней во дворце каждый день новый анекдот ходит. Но, кроме неё, есть и другие. Те хуже: молчат. Молчат…

На днях Дрентельн приставил к императору очередного шпиона из III отделения.

– Первый раз во дворце? – увидев новое лицо, спросил государь мимоходом.

– Никак нет, Ваше Императорское Величество! Служу пятый год! И в Зимнем службу приходилось нести!

– Молодец…

– Рад стараться!

Государь чуть не плюнул в сердцах, – сдержался. Только сказал:

– А что-то я раньше тебя здесь не видел.

Шпион в красном парадном мундире (видимо, чтобы казаться незаметней, – ядовито подумал государь), и глазом не моргнул:

– У нас служба такая, Ваше Императорское Величество! Нас видеть не обязательно-с. Это нам всё примечать должно!

– Ну-ну, – только и сказал государь. – Примечай.

И сам себя выругал за то, что вообще начал разговор.

Шпионы… Кругом шпионы. А ведь случись беда, – ни один на помощь не придёт… Да, дворцовый быт. Это не окопы под Плевной. Здесь не сразу поймёшь, где друг, где – враг.

Взять хотя бы Дрентельна с Маковым… Государь, по обыкновению, вновь начал сомневаться в уже принятом решении. В задумчивости вышел из кабинета. Красный мундир истуканом торчал возле двери.

Государь молча, не глядя на него, прошёл мимо. Прямо в тайные покои Екатерины Михайловны. Впрочем, какие ж тут тайны… Внебрачные дети растут у всех на глазах.


* * *


В пасхальную ночь обслюнявили всего. Так уж было заведено ещё отцом, Николаем Палычем: в эту ночь с государем мог христосоваться всякий, допущенный ко двору. Подходили, лобызали троекратно, иные и к руке прикладывались. У императора уже в глазах потемнело, лиц не различал: то ли член Государственного Совета, то ли гвардейский офицер, то ли мастеровой из дворцовых рабочих.

Что интересно: год от году количество жаждавших похристосоваться с августейшими особами увеличивалось. Министр двора Адлерберг докладывал: количество придворных за семь сотен перевалило. Необходимость, конечно: императорская семья увеличивается, требуются новые фрау, фрейлины, адъютанты, гувернантки… Да еще камердинеры, мундшенки, кофешенки, кондитеры, официанты, тафельдеккеры… А над этими – камер-фурьеры и гоф-фурьеры.

И все целоваться лезут! Да ещё и приближённые из высшего общества. Да ещё родственники – седьмая вода на киселе…

Четыре часа еле выстоял. Слава Богу, хоть государыню на этот раз чаша сия миновала: отказалась идти, сославшись на недомогание. А в прошлые годы и ей доставалось: ручки зацеловывали до того, что потом дня три распухшими пальцами шевельнуть не могла. Однажды при христосовании в обморок упала…

Государь вспомнил, лобызаясь с очередным гвардейцем: однажды фрейлина государыни Анна Тютчева, девица на язык острая, после такого приёма – а дело в Москве происходило – заметила: «Однако же и дамы московские… Физиономии с того света и туалеты такие же». Верно, но…

Государь страдальчески сморщился, не в силах уже выносить крепкие, от души, поцелуи. Когда людской поток, наконец, иссяк, поскорее в сопровождении кавалеров свиты удалился в собственные покои, на перерыв. Оставшись в одиночестве, глянул на себя в зеркало: Бог мой! Лицо с одного боку распухло, щека свесилась и почернела. Что ж они, усов своих никогда не моют, что ли?

Умылся, вымыл почерневшие руки.

Причесал щёточкой баки, – еще бы припудрить щёку, да нельзя: заметно будет, да и вдруг кто опять целоваться полезет?

Иуды, – в сердцах подумал государь, но тут же опомнился. Не нами такой порядок заведён, не нам и нарушать. Государь перекрестился истово, вздохнул. И ещё подумал: не годится в такой день Сына Погибели поминать…


* * *


Маков не стал стоять Всенощную во дворце: уехал, выстояв часа полтора для приличия. Устал, да и чувствовал себя неважно: в голове туман, перед глазами круги. Может, простуду лёгкую подхватил, а может, и от недосыпания…

Флигель-адъютант, едва Маков вошёл в прихожую и снял пальто, подал запечатанный сургучом пакет.

– Это ещё что? – хмуро спросил Маков.

– Из жандармского управления, – доложил флигель-адъютант.

Маков промолчал. Взял конверт, пошёл в кабинет. По пути, в коридоре, буркнул курьеру:

– Подожди: возможно, понадобишься для ответа.

Вошёл, расстегнул мундир и, бросившись на диван, разорвал конверт.

В конверте были три бумаги, исписанные чётким каллиграфическим почерком, – скопированные секретные документы.

Первый – донесение из Вольского уезда Саратовской губернии:

«По агентурным данным, некто Соколов (он же Помидоров, Осинов), живший среди крестьян Саратовской губернии и пропагандировавший противуправительственные идеи, в начале марта объявил товарищам, что собрался ехать на «великое дело». На вопрос, заданный ему: «Куда? », ответил: «В столицу, куда же ещё?»

Второй – справка из СПб жандармского управления: «Усиленные проверки на вокзале Московско-Курской железной дороги, а также на ближайших к столице станциях, так как лица, нелегально прибывающие в столицу, имеют обыкновение сходить не на станции назначения, а ранее, дабы обмануть бдительность жандармов, – результатов не дали. Возможно, Соколов-Осинов, из конспиративных соображений, ввёл товарищей в заблуждение относительно направления своей поездки. Во всяком случае, по нашим сведениям, в Санкт-Петербург Соколов-Осинов в начале марта не прибывал».

Третий – совсем краткий. Депеша из Саратова: «Полковнику Комарову лично. Самозванец будет в столице не позднее середины марта». Без подписи.

Маков перебирал листки. Он понял, что послал их Акинфиев. Пошёл на риск, задействовав официальную курьерскую службу. Конечно, ввиду важности сообщений. Только вот что они, эти сообщения, означали?.. Кто такой этот «Соколов»? Что за «великое дело» он затеял? Уж не покушение ли на высших чинов империи?

Маков задумался. Он чувствовал, что «великое дело» значило нечто большее, чем покушение на какого-нибудь прокурора. Из-за прокурора Акинфиев не стал бы так рисковать…

Ладно. Надо отдохнуть, выспаться. Завтра с утра затребовать все материалы по этому Соколову и разослать описания преступника в части…

Маков аккуратно сложил бумаги в новую папку, и запер её в ящик большого двухтумбового стола.

Позвонил, велел позвать курьера. Спросил:

– Кто приказал вам доставить мне это письмо?

– Столоначальник Дрёмов, ваше высокопревосходительство! – ответил юнец.

– А! Дрёмов, значит…

Он помолчал. Всё это было несколько странно. Неужели и этот Дрёмов, которого Маков совершенно не знал, на Петеньку работает? Или Петенька умудрился схитрить, сунул конверт в стопку отправлений для курьеров?..

– Ступай, – приказал Маков курьеру, расписываясь на стандартной бумажке в получении послания.

Когда курьер ушёл, снова позвонил. Спросил:

– Жена в столовой?

– Никак нет. Ещё со Всенощной не возвращались, – ответил дворецкий.

– Ладно. Подавай завтрак.

А сам, придвинув чистый лист бумаги, быстро написал записку. Вложил в конверт, запечатал, надписал: «Министру двора гр. Адлербергу. Срочно». В записке он просил о немедленной аудиенции с государем.

Глава 4

ПЕТЕРБУРГ.

1 апреля 1879 года.

Соловьёв долго бродил по городу, вспоминая всё, что услышал в предыдущие два дня. Собрание партии «Земля и Воля» происходило почти легально, под самым носом у жандармов и полиции, – в библиотеке на Невском. На собрании выяснилось, что не один Соловьёв задумал стрелять в императора. Вызвались еще двое. Фамилий никто не объявлял, но когда они поднялись из рядов, зал загудел: многие их знали.

Соловьёв впервые присутствовал при таком обсуждении: на собрание явилось человек сорок, из которых он знал лишь немногих. Но быстро понял: большинство, которое называло себя «народниками», было настроено решительно против покушения. Один, особенно говорливый, которого называли Жоржем, вообще сказал, что убийство императора – дело бессмысленное.

«Чего вы добьётесь? Вместо двух палочек после имени „Александр” будет стоять три – вот и всё!»

Соловьёву это понравилось. Красиво сказал, и доходчиво. Он спросил у Морозова:

– Кто это?

Морозов со значением поднял палец:

– Жорж Плеханов! Главный их теоретик, и революционер со стажем.

Потом поднялся Михайлов и стал доказывать обратное: главное – начать, и тогда пойдёт волна, поднимется народ…

Жорж в ответ закричал:

– Это самоубийственный акт для всей партии!

– Новое покушение приведет к новым арестам! – поддержали Жоржа из зала.

– Значит, всем нелегалам нужно загодя покинуть столицу, – сказал солидный плотный мужчина (Морозов шепнул Соловьеву: «Это – „Тигрыч”, Лев Тихомиров. Из наших»).

– Ага! – вскинулся Жорж. – Стало быть, дело уже решённое, и нас сюда позвали только затем, чтобы предупредить: давайте-ка, мол, убирайтесь из Питера, пока всех вас в кутузку не замели!

Зашумели, повскакали с мест, и казалось, дело вот-вот дойдёт до потасовки.

И тут кто-то из народников закричал, что «приехавшего покушаться на цареубийство необходимо немедленно связать и выслать из Питера, как опасного сумасшедшего!».

«Опасного сумасшедшего!». Вот как, значит, живут здесь, в столицах… Привыкли к тишине и покойной жизни. К мирному соседству с угнетателями и врагами народа…


* * *


Соловьёв снова оказался на Невском: не заметил, как круг сделал. Сияли яркие газовые фонари, толпа катила какая-то праздничная, говорливая.

«А! – вспомнил Соловьёв. – Пасха ведь. Разговелись…»

И снова погрузился в воспоминания, которые его, впрочем, мало трогали. Он ощущал в кармане тяжесть заряженного «медвежатника», вспомнил, как при испытании пули, ударяясь о чугунную тумбу, отскакивали с огненными брызгами. Морозов, хорошо стрелявший из револьверов (с детства в американских ковбоев играл), наставлял: «Отдача у этого револьвера очень сильная. Поэтому, чтобы попасть наверняка, целиться нужно не в голову, а в ноги».

Это он – про царя. Значит, в сапоги надо стрелять. А то и ниже… Но это завтра, завтра…

Соловьёв почему-то вздохнул.


* * *


После собрания Михайлов, Квятковский, Гольденберг, кто-то ещё и Соловьёв отправились в трактир. Закрылись в отдельном кабинете.

– Я всё равно пойду, – сказал Соловьёв. – Мне партия не указ. Я сам всё решил – сам всё и сделаю. Только мне бы пролётку запряжённую, чтоб на Дворцовой ждала. С кучером, чтобы ускакать сразу.

Михайлов переглянулся с Квятковским и Морозовым.

– А вот пролётку-то, Саша, мы тебе дать и не можем… Конечно, можно из партийной кассы денег взять, а кучером… ну, хоть я сяду. Но, видишь ли…

– Да всё я вижу, – хмуро отозвался Соловьев. – Боятся они.

– Конечно, боятся, – сказал Гольденберг, еще один «претендент», которого Соловьёв теперь знал. Гольденберг говорил пренебрежительным тоном. Уж он-то, после того, как убил харьковского губернатора князя Кропоткина, конечно, ничего не боялся.

– И, между прочим, я первым высказал идею стрелять в царя, – добавил Гольденберг и гордо оглядел присутствующих.

– Если Гольденберг будет стрелять, – сказал Квятковский, словно Гольденберга здесь и не было, – то скажут: во всём виноваты жиды. Начнутся еврейские погромы, аресты, высылки.

– А если я? – спросил третий «претендент», Людвиг Кобылянский. И сам себе ответил: – Ах да, конечно: виноватыми окажутся поляки. Они и так во многом виноваты…

– Логично, – сказал Михайлов. – Следовательно, стрелять может только великоросс.

Он искоса взглянул на Соловьёва. Тот сидел бледный, как полотно. Потом вскинул глаза и ровным голосом сказал:

– Не надо мне вашей помощи. И обсуждений никаких больше не надо. Спасибо, сам справлюсь…

Поднялся и вышел.


* * *


Соловьёв внезапно почувствовал, что сильно устал и проголодался. Увидев вывеску трактира, зашёл. Занял столик в углу; ел, не понимая, что ест. Только когда расплачивался, удивился: оказывается, он и водки выпил! Странно. И не заметил даже… И снова стал вспоминать события последних дней.

Собрание было в среду. А в пятницу Соловьёв приехал к родителям, жившим на Лиговском. Поужинали все вместе. После ужина Соловьёв засобирался.

– Куда ты? – всполошилась мать.

– Прости, мама. Дело у меня. Очень важное.

– Знаем мы твои дела, – желчно заметил отец. – Тебе полный курс гимназии дали окончить, за казённый кошт. Спасибо великой княгине Елене Павловне, вечная ей память… В университет поступил – опять же, благодаря ей. Брат твой, вон, в Сенате служит!

«Ну, завёл свою шарманку… – раздражённо подумал Соловьёв. – „В Сенате”! По хозяйственной части…» Он с детства только и слышал, что должен быть благодарен Елене Павловне и её деньгам. Когда-то отец даже заставлял маленького Сашу ежевечерне под лампадой поклоны бить, поминая добрым словом великую княгиню.

– Не ей благодаря, а её деньгам, – поморщился Соловьев: ругаться ему совсем не хотелось. – Да и деньги эти не её, – народные они.

Отец закрыл ладонями уши, взвизгнул:

– Не желаю слушать эту нигилятину!.. Вот она, нынешняя-то молодёжь! И это вместо благодарности. Совсем особачились! И эти девки стриженые… И живут друг с другом, не стесняясь, во грехе! Тьфу!

Мать замахала на отца руками:

– Костя, Костя! Ну, что ты опять? Саша так редко заходит, а ты всё про то же…

– А про что же ещё? – ответил отец, доказывая тем самым, что и с закрытыми ушами всё прекрасно слышит. – Против власти пошли! Против власти, Богом данной! Газету страшно раскрыть: что ни неделя – убийство, стрельба, покушения… Что творится такое? Или все разом с ума посходили? Я тридцать лет при дворе честью и правдой служил, и скажу честно: Елена Павловна – золотой была человек! И братья её, и племянники! Государь Николай Павлович, помню, на каждую годовщину восшествия на престол подарки вручал. Лично! Даже мною, помощником лекаря, не гнушался!.. Э-эх… На кого замахнулись? На кого руку подняли? А?

Он уже кричал, брызжа слюной.

Соловьёв махнул рукой, обнял мать, отвёл от стола подальше, шепнул:

– Прости, мама. Я сейчас уйду… Исчезну… Но это не надолго. Скоро весточку о себе подам… Скоро ты обо мне услышишь…

Мать заплакала; он поцеловал её в морщинистую мокрую щёку, вытерпел её ответный троекратный поцелуй. Всхлипывая, мать проводила его до дверей, перекрестила на прощанье.

– Сашенька! – сказала напоследок. – Ты же у нас старший, надежда наша. Гляди уж, держись в стороне от этих своих… И здоровье своё береги! Вот, возьми, – я тебе шарф связала.

Соловьёв молча взял шарф, чмокнул мать прямо в чепец – и выскочил из квартиры.

На улице отдышался, и – разрыдался. Вытирался шарфом, не обращая внимания на изумлённых прохожих. По тропке через Неву люди шли гуськом, боясь ступить на лёд, поскользнуться; многие с санками; барышни с детьми на руках; мужик с вязанкой березовых дров на спине…

Соловьёв, вынужденно уступая дорогу, злился.

Так и шёл до Невского проспекта. Только там успокоился. Посмотрел на шарф, помял его в руках, – тёплый, пуховый… Расстегнул верхние пуговицы пальто, обмотал шарфом шею. Шарф был мокрым от слёз, и Соловьеву внезапно стало холодно. Так холодно, что затрясло, зубы заклацали – едва их удерживал.


* * *


И вот – всё узнал, всё готово.

А покоя на душе – нет. И страха нет, но точит что-то сердце…

Он вышел из трактира. Постоял, глядя на Невский, на извозчиков с белыми нумерами на спинах, на оживлённую толпу.

Отдохнуть бы где, поспать хоть немного: три последние ночи почти не спал.

– Господин, – раздался сбоку чей-то голос, и лёгкая рука тронула его за рукав. – Не желаете?..

Соловьёв обернулся. Перед ним стояла барышня лет семнадцати, нарумяненная, с насурьмленными бровями, в бархатной шубке и щегольской котиковой шапочке.

Глаза – чёрные, смотрят.

– Чего вам? – грубовато спросил Соловьёв.

Девушка опустила глаза и повторила дрогнувшим голосом:

– Не желаете?..

И только тут Соловьёв понял. И ещё вдруг понял: желает! Ведь это его последняя ночь. Его ночь. И что будет завтра – Бог весть! А ведь у него ещё ни разу с женщиной ничего не было…

– Желаю, – внезапно охрипшим голосом сказал он.

Из трактира, толкнув слегка Соловьёва, вывалилась группа подвыпивших василеостровских немцев. Один из них, кивком указав на Соловьёва, весело засмеялся:

– Hoch! Der russische Held!

Соловьёв даже не обернулся. Ну вот, «ура русскому герою!». Откуда знают? О чём они? О Турецкой войне?..

Так, случайность…

Надо идти отсюда. Он не знал, куда идти и что делать, и ещё – почему-то боялся этой странной, с огромными глазами, женщины.

Помог случай. Возле них возник городовой – румянец во всю щёку, глаза навыкат. Покосился на Соловьёва и буркнул барышне:

– Шляетесь везде… Проходите, нечего тут стоять! Развелось вас, шельмов…

Барышня тут же схватила Соловьёва под руку.

– Нельзя стоять… Пойдёмте…

– Куда? – машинально спросил Соловьёв.

– А вы не хотите угостить даму? – спросила она заученно и, опустив глаза, повела его к Фонтанке.


* * *


Она привела его к большим, распахнутым настежь, расписным воротам. В ворота цепочкой входили люди. Пройдя через двор и поднявшись на крыльцо, Соловьёв наконец понял, куда привела его «барышня». Это было увеселительное заведение, известное как «Малый Эльдорадо». Двухъярусный зал, столики, снующие между ними официанты. Посередине – сцена. На ней отплясывал местный кордебалет под лихую польку, которую играл небольшой оркестр.

Соловьёв шагнул в зал, остановился. Барышня чуть не налетела на него.

– Ну, что же вы встали? – спросила она.

– Не хочу я здесь, – мрачно ответил Соловьёв.

– А где же вы хотите? – в голосе барышни послышалось раздражение. – В настоящий «Эльдорадо» таких, как я, не пускают-с.

– Отчего же? – сказал Соловьёв. – Я там видел девиц… Извините, впрочем.

– Ничего… – ответила она.

Их немилосердно толкали люди, проходившие в залы и выходившие на улицу.

– Так и будем стоять? – сказала она.

– Нет, не будем. Идёмте!

Соловьёв быстро вышел из прокуренного, пропахшего алкоголем и человеческим потом помещения, глубоко вдохнул сырого свежего воздуха.

Барышня семенила за ним.

Соловьёв вышел на набережную Фонтанки, вернулся на Невский, остановился у витрины. Освещенные газом, в витрине ярко сверкали разноцветные бутылки, заботливо уложенные в мох.

– Подождите меня минутку, – сказал Соловьёв. – Что вы будете пить?

У женщины был недоумевающий и растерянный вид. Она проговорила:

– Что прикажете…

Соловьёв скоро вернулся, держа сверток с двумя бутылками.

Он повеселел. Всё это приключение стало казаться ему забавным.

– Говорите, куда надо идти, – сказал он. – И, кстати, как вас зовут?

– Настей зовут. Это уличное имя-с… А пойти можно в нумера…

– На улице – Настей, а дома? – спросил Соловьёв.

Барышня промолчала.

Соловьёв сказал:

– Не хочу я в ваши нумера. Там клопы и тараканы, и блевотиной, небось, воняет.

– Ну-с, тогда… я не знаю… А вы на всю ночь желаете, или как?

– На всю ночь. Гулять – так гулять.

– Хорошо-с. Ступайте за мной.

И Настя, не оборачиваясь, быстро засеменила в сторону Садовой.


* * *


Они подошли к большому доходному дому. На лестнице Настя обернулась, шепнула:

– Дом считается приличным, так что, если хозяйка или хозяин, не ровён час, встретятся, – сделайте, ради Бога, вид, что мы незнакомы.

Соловьёв удивился, молча кивнул.

Когда они оказались в маленькой каморке с окошком во двор, с довольно жалкой, неуютной обстановкой, Настя быстро сняла шубку и шапочку. Выпив залпом стакан вина, стала раздеваться.

Соловьёв, сидя за столом, крутил свой стакан по грязноватой скатерти. На неё не глядел, пока она не сказала:

– Что, так и будете сидеть? Помогите, что ли, корсет развязать…

Соловьёв украдкой посмотрел на Настю. Она стояла к нему спиной у кровати, ждала. Соловьёв выпил вино и сказал:

– Знаете, Настя… Я ведь первый раз…

Она помедлила. Подошла, присела, положив обнажённую руку на стол. Глядела на Соловьёва большими чёрными глазами.

Потом молча налила себе вина и выпила.

Соловьёв тоже выпил. Опьянения он не чувствовал. Но на душе отчего-то становилось темнее и тяжелей.

– Настя… Пусть не настоящее имя. А всё равно вам идёт.

Настя отодвинулась, сказала сердито:

– Слушайте, господин хороший… Я вашего имени не спрашиваю, да и знать его не хочу. А только ежели вы на всю ночь девушку заказываете, то платить надо вперёд…

Соловьёв смутился, вынул из кармана деньги, положил на стол.

– Этого хватит?

Настя удивлённо посмотрела на ассигнацию.

– Да вы, наверное, сынок какого-нибудь миллионера.

– Угу. У меня папаша – акционер железнодорожного общества.

Настя выпила еще и охмелела. Сказала:

– Не верю. Не похожи вы на миллионщика, и всё. Ежели бы ваш папаша был миллионер, к вам бы приличные барышни сами липли, как мухи… А кто вы, если правда?

Соловьёв пожал плечами.

– L'homme, qui pleure…

Настя подняла голову, посмотрела на него прищурясь:

– «Человек, который плачет»? А чего же вы плачете?

Соловьёв помолчал. Потом спросил:

– Откуда вы знаете французский? Вы учились?..

– Училась! – она допила третий стакан, со стуком поставила его на стол. – Вам-то что? Вы зачем сюда пришли – по-французски разговаривать?

Соловьёв помолчал, вздохнул, тоже выпил.

– Я, Настя, хочу человека убить.

Она вздрогнула, приподнялась. Дотянулась до кровати, стянула с неё шаль, закутала голые плечи.

– Вы… вот что. Не нужно мне этих денег ваших… Вы уходите лучше.

Соловьёв подумал. Открыл вторую бутылку, налил себе, выпил.

– Не бойтесь, – сказал, мрачнея. – Вас убивать мне ни к чему… Да и не убийца я.

– То-то я и гляжу… – язвительно ответила Настя, но шаль на груди сжала крепче.

Соловьёв, наконец, почувствовал опьянение. Ему стало муторно, и вино показалось противным, скверным. Он сказал тихо:

– Полюбите меня… Я утром уйду, обещаю…

Настя поколебалась. Наконец поднялась, пошла к постели.

– Ну, тогда не сидите, как истукан какой…


* * *


Флигель-адъютант из Зимнего вернулся, когда Маков, прилегший только вздремнуть на диван, успел уснуть крепчайшим сном. Но подскочил, услышав о курьере, сбросил плед, приказал дворецкому:

– Зови.

Схватил пакет, вскрыл. Граф Адлерберг писал: «Лев Саввич, сегодня аудиенция никак не возможна. Если дело действительно не терпит отлагательств, соблаговолите выразиться яснее. Я буду вас ждать».

Маков вполголоса ругнулся и крикнул дворецкому:

– Скорее умыться! Придётся срочно ехать…


* * *


Адлерберг его ждал: Макова провели прямо к нему в кабинет. Вид у министра двора был неважный: мешки под глазами, лицо бледное, утомлённое до предела, и седые волосы, борода, усы, обычно браво расправленные, как-то поникли вниз.

– Садитесь, Лев Саввич, – сказал он, потирая лоб. – Я вас слушаю. Только, пожалуйста, покороче, если можно…

Маков сел.

– Видите ли, Александр Владимирович… Сказать совсем коротко: на государя готовится покушение.

Адлерберг, сделав усилие, подался вперёд: твердый подворотничок врезался в заросшее собачьей шерстью горло.

– Что? – спросил сдавленным и каким-то неестественным голосом.

– Мною получены агентурные, достаточно надёжные сведения. Жандармы проморгали появление в Петербурге человека, известного под фамилиями Соколова и Осинова.

– Кто это? – спросил Адлерберг, с напряжением глядя на Макова.

– Террорист. Уезжая из Саратовской губернии, где проживал «в народе», он сообщил ближайшим товарищам, что собирается покуситься на жизнь Его Императорского Величества.

Адлерберг втянул голову в плечи. И снова стал почти обычным: а обычно он бывал похожим на барбоса.

– Откуда у вас эти сведения?

– От верного человека, – уклонился Маков. – Он давно был связан с моим помощником Филипповым, царство ему небесное, а теперь самые важные сведения передаёт мне.

– А он-то откуда узнал? – почти закричал граф, и выглядело это дико, грубо, и даже, пожалуй, страшновато.

Маков нахмурился.

– Александр Владимирович, – сказал негромко. – Я попросил бы вас на меня никогда не кричать.

Адлерберг, выпучив глаза, долго смотрел на Макова. Наконец буркнул:

– Прошу прощения, Лев Саввич. Но… И почему же, объяснитесь, вся эта срочность?

– Сегодня утром я получил известие, что Соколов готовится совершить покушение сразу после Пасхи.

– Завтра? – приподнялся граф.

– Возможно, что и завтра, – сказал Маков. – Вероятность очень высока. И я просил бы, чтобы вы немедленно передали это Его Императорскому Величеству. Со своей стороны, я усиленно порекомендовал бы отменить завтра и в последующие дни ежедневные прогулки государя…

– Что-с? – снова повысил голос Адлерберг. – Как это возможно?

Маков удивился. Он вспотел, разговор становился всё более длинным и всё менее понятным. Вытерев лоб платком, Маков поднялся:

– Со своей стороны… простите… я тоже приму меры к усиленному патрулированию площадей и улиц, прилегающих к Зимнему дворцу. Думаю, что и генерал-адъютант Дрентельн поступит так же.

– Он… знает? – странным голосом спросил Адлерберг, уже стоя на ногах и упираясь кулаками в стол.

– Я с ним ещё не говорил. И думаю, будет лучше и скорее, если вы просто передадите ему наш разговор, иначе наши ведомства опять вступят в длительную и бессмысленную переписку…

Адлерберг выпрямился, сделал несколько шагов. Теперь он выглядел совершенно бодрым. И подбородок его был гордо приподнят, по примеру императора.

– Да. Хорошо, – отрывисто сказал он. – Вы желаете присутствовать при моём разговоре с Дрентельном?

– Не уверен, – мягко отозвался Маков.

– Понимаю, – кивнул Адлерберг. – Кстати, еще четверть часа назад он был в Зимнем…

– В таком случае позвольте мне удалиться и приступить к моим служебным обязанностям.

– Удалиться? – удивленно переспросил Адлерберг, потом, что-то вспомнив, сказал: – А, да. Конечно. Но постойте…

Он приблизился к Макову почти вплотную.

– Лев Саввич, вы же понимаете, что такими сведениями вот так… запросто… не разбрасываются…

– Понимаю! – вспыхнул Маков. – И у меня не было никакого желания, уверяю вас, возвращаться в Зимний после стояния в церкви за спинами кавалеров свиты, которые развлекались, рассказывая друг другу пошлейшие анекдоты!

Адлерберг крякнул, секунду глядел на Макова, потом кивнул и процедил:

– Не хотите назвать имя вашего агента – не называйте. Но Государь, вы же понимаете, обязательно спросит об этом.

Он вернулся к столу:

– Не смею задерживать.


* * *


Маков поехал в министерство, хотя день был неприсутственным. Часовой у входа сонно вытаращил на него глаза. Двери долго не отпирали.

– Чёрт знает что! – выругался Маков, стремительно ворвавшись в вестибюль, мимо ошарашенных дежурных чинов. Один из них торопливо застёгивал китель, другой, метнувшись к гардеробной, что-то прятал за стойкой.

Поднявшись в приёмную, Маков увидел адъютанта: сняв сапоги, он сладко спал, растянувшись на мягком кожаном диване.

– Господин полковник! – сердито крикнул Маков.

Полковник подскочил, залепетал, путаясь спросонья:

– Ваше высокобла… высокопре…

– Молчать! – рявкнул Маков. – Немедленно отправьте курьеров к Зурову, Дворжицкому, Косаговскому! Я напишу им записки сию же минуту. И чтобы курьеры уже ждали у дверей!

Потом, оставшись в одиночестве в большом неуютном кабинете, Маков рухнул в кресло и подумал, что успеет сделать хоть что-то. Расставить вокруг Зимнего людей в статском, усилить посты на набережной, у Дворцового моста, у входа под арку Главного штаба. Всё, что от него зависит. А дальше – уж как Бог даст…


* * *


Настя сделала всё, что нужно. Но Соловьёв не почувствовал ни радости, ни облегчения. Скорее – что-то отвратительное, мерзкое, грязное…

Потом это прошло. Когда она вдруг погладила его по щеке и сказала:

– Такой деликатный молодой человек. И кого же вы убить-то хотите?..

Соловьёв промолчал – ему не хотелось отвечать грубо. И тут на секунду он почувствовал, как у него потемнело в глазах. На него внезапно словно что-то накатило: ему стало жарко, и Настя, совершенно обнаженная, чуть прикрытая сползшим одеялом, показалась ему прекрасной, как древнегреческая богиня с картины Эттли. Соловьёв повернул голову, посмотрел почти украдкой. В лунном свете, заливавшим голубым огнём всю комнату, тело Насти светилось, словно мраморное. У Соловьёва перехватило дыхание.

И он, подчиняясь чему-то, что было сильнее всего на свете, внезапно начал целовать, мять её груди, и, холодея от невероятной сладости, водить рукой между её ногами.

– Что вы! – пискнула тонко Настя. – Так с нами нельзя-с!..

Соловьёв застонал, рывком перевернулся и принялся за дело. Это грязно – и сладко! Омерзительно – и до ужаса сладко!

Настя сначала тихо ойкала, потом замолкла, стала помогать ему. Но ему уже не требовалось никакой помощи. Он весь горел новым, никогда еще не испытанным, огнём.

Это было наваждение. Нет, чудо. Это было открытие мира, о существовании которого он никогда не подозревал.

– Настя! Настя! – вскрикнул он, и с блаженным долгим вздохом замер, став невесомым…

Ему показалось, что он взлетел. На самом деле он просто легко перескочил через Настю, лежавшую с краю, налил в темноте вина и выпил залпом – так дика и невероятна была его жажда.

– Хотите вина? – спросил он.

– Да… Пожалуй…

Голос у Насти стал каким-то странным, – новым. В нём послышались нотки простой доверчивой девушки, из хорошей семьи, может быть даже – имевшей понятие о красоте…

Повинуясь внезапному порыву, он легко перевернулся в воздухе и сделал стойку на руках.

Настя села на постели, натягивая на себя одеяло:

– Господи Исусе! Что вы такое делаете?

– Rien! Je suis l'oiseau… Non, – l'aigle! – Соловьёв засмеялся, перевернулся и ловко встал на ноги. Повторил по-русски: – Я просто птица! Орёл!

Настя прошептала:

– Vous etes le petit poulet…

И тихо прыснула, прикрыв рот ладошкой.

– Ах, так?? Маленький цыплёнок?

Соловьёв снова бросился на неё, повалил. А потом, когда всё закончилось, задыхаясь, выговорил:

– Настя, вы не простая дама с камелиями. Вы где-нибудь учились?

– Нет-с, – все так же тихо сказала Настя. – Но я быстро учусь.

Соловьёв не сразу понял, а когда понял – снова поднялся и ещё выпил вина.

– Оставьте и мне, – попросила она.

Он подал ей стакан, потом лёг. В голове его было ясно, легко, и пусто, как в чистом безоблачном небе. И сердце билось спокойно и ровно.

Внезапно за перегородкой что-то стукнуло, и донёсся противный шепелявый голос:

– Цо то ест? Панна знает, ктора годзина? Это пжизвойты… пжиличный дом! Панна то ведае?

Голос был – не понять – мужским или женским, но до крайности противным, с нарочитым польским акцентом.

– Молчи, дурак! Нэ вьем! – весело отозвалась Настя, и сказала Соловьеву:

– Стукните им в стену.

– Зачем?

– Порядок такой, – снова прыснула Настя.

Соловьёв легонько стукнул.

– Пан знает, который час? – тотчас же, словно ждал сигнала, раздался тот же противный голос.

– Нэ вьем! – отозвался весело Соловьёв и спросил шёпотом:

– А кто там?

– Сумасшедший. Какой-то отставной военный, пьяница. Считает себя героем польского восстания… А когда встретит меня на лестнице – так и липнет, так всю взглядом и обслюнит…

Она ещё что-то шептала, щекоча ему ухо дыханием и губами, даже посмеивалась.

Он её не слышал. Впервые за несколько недель он уснул сном младенца.


* * *


ПЕТЕРБУРГ.

2 апреля 1879 года.

В окно вползал серый, унылый рассвет. Стучал дождь по жестяной крыше, которая, казалось, была совсем рядом – над головой.

Соловьёв сладко потянулся, ощущая во всём теле всё ту же приятную лёгкость, потёр глаз, повернулся… И замер.

Прямо на него глядело дуло револьвера.

Револьвер был его собственный, – тот самый «медвежатник», купленный у доктора Веймара. А держала его Настя, – обеими руками.

Лицо её было серьезным. Она стояла полуодетая, босая и ёжилась, потирая одну озябшую ногу о другую.

Соловьёв начал медленно привставать… В горле внезапно пересохло. Но не от страха. Он вдруг ясно представил себе, что сегодня всё решится. Да. Сегодня он будет стрелять из этого самого револьвера в одного из тех людей, которые правят миром. И которые считают себя, вероятно, бессмертными.

– Настя! – тихо позвал он.

Она едва заметно вздрогнула, медленно опустила револьвер. Потом, словно увидев его впервые, отбросила – к нему, Соловьёву, на постель.

Потом села к столу, подперла щёку рукой, а другой, перевернув бутылку, принялась вытряхивать в стакан последние капли вина.

Соловьёв тем временем взял револьвер, и так, с револьвером в руке, поднялся боком. Стыдясь своей наготы и всего, что было вчера (он даже залился краской от воспоминания), – начал неловко одеваться.

Настя сидела в прежней позе.

Когда он оделся, спрятал револьвер и принялся застегивать сорочку, Настя подняла голову:

– Так вы меня, выходит, не обманывали?

Соловьёв промолчал, только собираться начал быстрее: револьвер оттягивал карман пальто и уже не мешал ему.

– Револьвер-то заряжен, – тем же тоном продолжала Настя.

Соловьев зло проворчал:

– Откуда вам это, барышне, знать?

– А оттуда, – сказала она и кивнула головой куда-то в сторону.

Соловьёв непонимающе посмотрел на неё. Впрочем, какая теперь разница…

Он сел на кровать и принялся натягивать сапоги.

– Убьют вас, – сказала вдруг Настя.

Соловьёв взглянул исподлобья. Помолчал, процедил:

– Это мы ещё посмотрим, кто кого…

– И смотреть нечего, – Настя со вздохом допила вино, облизнулась. – Вас и убьют. Или нет: повесят. Государь теперь велит вешать всех нигилистов.

– Ты и про это знаешь? – усмехнулся Соловьёв. Лицо его стало неприятным. – А знаешь что? Я для начала сейчас тебя убью.

Настя тихо покачала головой:

– Струсите. За стенкой люди… Да и на что это вам? Вы же идейный борец, правда? А я – так: среда заела. Жертва я. Значит, и убивать меня не за что. Наоборот: за меня убить надо.

Соловьёв посмотрел на неё расширенными глазами. Потом нахлобучил чиновничью фуражку. И сказал почти с ненавистью:

– Да! И за тебя! И за таких, как ты, хоть вы и служите им. Это они тебя развратили… растоптали душу твою! Они!

Он одним прыжком оказался рядом с нею. Так внезапно, что она вскрикнула от испуга.

– За сколько тебя купили? – прошипел он ей в лицо.

Она потемнела, отшатнулась.

Потом встала со стула. Сказала как-то странно, усталым голосом:

– Ладно уж. Ступайте, делайте дело своё, коли в нём ваша справедливость.

– Что? Не нравится моя справедливость?

– Нет, не нравится. Кровавая она. Справедливость такой быть не может…

– A-a… «Тот, кто только справедлив, – не может быть добрым», – процитировал Соловьёв заученное ещё в гимназии. – Вот ты куда поворачиваешь, значит. Значит, им вешать – можно, а нам стрелять – нельзя?

– Нельзя-с, – коротко ответила Настя.

Потом подумала, теребя тёмный завиток волос над ухом, добавила:

– И им нельзя. И вам нельзя. Никому нельзя. Нечеловеческое это дело. Есть то, что выше справедливости.

Соловьёв понял: если он промедлит ещё минуту, – он или действительно придушит её, эту грязную, развратную полуодетую девку, или… Сойдёт с ума и расплачется, как ребёнок. Усилием воли он заставил себя успокоиться. Глубоко вздохнул.

Нет. Всё решено. Ведь она говорит с чужих слов. Поповские бредни…

Соловьёв помедлил мгновение. Потом решительно повернулся к двери, открыл её. И уж на пороге услышал:

– Не купили они меня. Они меня из тюрьмы… из Литовского замка освободили.

Он остановился, ожидая продолжения, но Настя молчала. Соловьёв невольно обернулся: оказывается, Настя беззвучно плакала.

– Почему же ты… если на НИХ работаешь, в полицию меня не отвела? – тихо спросил Соловьёв. – Или не застрелила?

Настя подняла заплаканное лицо:

– Чего вы такое говорите? Господь с вами. У меня ребёночек… На Васильевском, у чухонки. Если бы не ребёночек, – я бы лучше уж в Литовском замке осталась, чем согласилась шпионить…

На мгновение у него замерло сердце и стало невозможно вдохнуть. Страшным усилием он заставил себя отвернуться.

Поздно. Теперь ничего не вернёшь.

Он захлопнул дверь и побежал вниз по темной лестнице.

Часть вторая

КРОВЬ НАДВИГАЕТСЯ

Выше Закона может быть только Любовь, выше Права – лишь Милость, выше Справедливости – лишь Прощение.

Серафим Саровский.

Глава 5

ПЕТЕРБУРГ.

2 апреля 1879 года.

На крыше арки Главного штаба на корточках сидел человек в статском и глядел в бинокль вниз, на Дворцовую площадь.

– Не видно пока, – сказал он.

Второй выглянул из-за колесницы Победы, влекомой, по воле скульпторов Пименова и Демут-Малиновского, шестёркой коней. Этот второй тоже был в статском, но на пальто набросил овчинный тулуп, – здесь, наверху, ветер казался ледяным. Он тоже был вооружен морским биноклем и тоже время от времени оглядывал площадь.

– «Случайный элемент», – задумчиво проговорил он. – А знаете, барон, случайный элемент чаще попадает в цель, чем направленный. Таков, как говорится, неизъяснимый закон природы…

– А вот случайности-то нам и ни к чему, – буркнул первый. – Поэтому на природу мы уповать не будем.

Некоторое время они молчали. Аллегорическая фигура Славы, управлявшая колесницей, возвышалась над ними. А еще выше с клёкотом летал огромный чёрный коршун: его гнездо находилось где-то внутри повозки.

– Что, зябко, господин Жандарм? – спросил, наконец, второй.

– Да уж… – Жандарм не без зависти взглянул на собеседника снизу вверх. – А позвольте спросить, господин Литератор: где это вы такой славный тулупчик приобрели?

Литератор улыбнулся самодовольно:

– А вот представьте: у собственного дворника позаимствовал!

– Это как же?

– Спустился в дворницкую, гляжу – дворника нету, а тулупчик вот он, на гвоздике висит. Я его хвать – да к чёрному ходу, да дворами, и на Апраксин выскочил. Оттуда на Фонтанку, извозчика взял, вокруг квартала объехал. Остановился на Гороховой, где мой собственный извозчик ждал. Пересел… И, как говорится, – ищите ветра в поле-с!

Жандарм сказал сурово:

– Значит, тулупчик вы попросту сперли.

– Именно-с. Натуральным образом! – Литератор расхохотался сладким смехом.

– Н-да… – проворчал Жандарм, подняв воротник и туже натягивая на уши пуховую шляпу. – Петербургский воздух не весьма полезен для здоровья…

– А иной раз даже и смертельно опасен, – подхватил Литератор. – Особливо же вредны прогулки по петербургским площадям…

Он отнял от глаз бинокль, переглянулся с Жандармом.

– Уж это верно, – согласился тот. – Известно, чем закончилась зимняя прогулка покойного Николая Палыча… А уж на что крепкого здоровья был человек!

Литератор слез с колеса, присел рядом с Жандармом.

– Да и таганрогский воздух оказался не особенно здоров…

Жандарм, глядевший в бинокль, оторвался от окуляров.

– Э, батенька! И Александра Павловича вспомнили?.. Да вы опасный человек! А ведь статейки добрые пишете, о примирении… под псевдонимцем, правда…

– Это не я опасен. Это воздух в России опасен, – отозвался Литератор. – Особенно для самодержцев…

Тут они снова переглянулись, – и оба натянуто рассмеялись.

– Погодите-ка! – внезапно сказал Жандарм, приподнимаясь над парапетом. – Вон Государь!

Литератор подскочил, с жадным вниманием припал к окулярам.

– Ну, с Богом… Или не с ним?.. – Литератор криво усмехнулся.


* * *


По другую сторону колесницы Победы, под самым колесом, на овчинном полушубке лежал кудлатый, как пёс, мрачный человек. Он держал в руках винтовку Бердана и, расслышав последние слова Жандарма, приподнялся над парапетом.

Площадь лежала перед ним как на ладони. Разглядев высокую фигуру Государя, стрелок лёг, раскинув ноги, положил винтовку на скатанную шинель и прицелился.


* * *


Только самые близкие люди знали, что ежедневные прогулки государя – это не только дань этикету, и даже не забота о поддержании здоровья. Прогулки – это всё, что оставалось у императора в его единоличном распоряжении. Только во время прогулок он оставался наедине с самим собой и чувствовал себя внутренне свободным. Но только внутренне, не внешне: он знал, что охрана где-то поблизости, знал, что любопытствующая публика глазеет на него. Значит, и во время прогулки требовалось соблюдать протокольный вид. А именно: плечи расправлены, голова приподнята, шаг уверенный, чёткий. Маска. Броня.

Но думал он не о шаге, не о выправке, не о маске. Сейчас ему вспомнился почему-то эпизод из раннего детства. Эпизод этот вспоминался редко, но, вспомнившись, долго не шёл из головы…


* * *


АНИЧКОВ ДВОРЕЦ.

1821 год.

Гости прибыли, по меркам высшего света, не поздно, полуночи не было – самое время для балов. Цесаревич Николай Павлович услыхал, как Александра Федоровна гостей встретила – выпускниц-институток, а в их числе графиню Медем, особу важную и небесполезную для дома в обычных околодворцовых интригах.

Красивая, молодая Александра Федоровна представила гостей цесаревичу, девицы вели себя смело, но не дерзко, говорили по-французски. Вот эта графиня Николаю Павловичу особо и глянулась. Скромна, умна, предпочитает русский французскому, хотя свободно владеет и английским, – нарочно проверил. И, как обычно, когда гостям был рад, решил похвастаться наследником, первенцем. Повернулся к жене, спросил по-домашнему:

– Что Сашка? Спит?

– Спит, – ответила Александра Федоровна кратко. Не любила этих сцен, и хвастовства не любила. Мальчик как мальчик. Фанфары, рукоплескания – всё это ещё впереди. И интриги, и подглядывания, и нашёптывания: вся эта тайная дворцовая жизнь, неведомая остальной России.

– Спит – это не беда! – громогласно сказал Николай Павлович. И дальше сказал в любимом жанре – афоризмом: – Солдат должен быть готов к службе во всякую минуту!

Распахнул двери в детскую, отодвинул ширму, приказал зажечь свечи.

– Николя… Ты хоть барабан-то не трогай, – поморщилась Александра Федоровна. Ей и мальчика было жаль, и перед юными гостьями неудобно.

– Пустяки! Наш долг, романовский, таков – всегда, во всякую минуту…

Не договорил, полез к мальчику.

Александра Федоровна возражала, запрещала – Николай Павлович уже вытащил ребёнка из постели, фыркал: солдат, а кутают, как хилую барышню!

Поставил на пол.

– Ну что, Сашка! Ты солдатом хочешь стать?

– Хочу, – промямлил мальчик, обеими руками протирая глаза, и перебирая ногами – зябко было.

– А тогда, коли хочешь, – маршируй!

И Николай Павлович ударил в большой полковой барабан.

Мальчик заученно стал маршировать, путаясь в длинной рубашонке.

– Веселей, веселей гляди! Не браво получается!

Александра Федоровна переглянулась с графиней. Графиня сделала вид, что с удовольствием участвует в этой сцене, даже неловко в ладоши стала прихлопывать.

– Солдатом будет! Настоящим солдатом! – искренне радовался Николай Павлович, и колотил в барабан, пока не упрел. Тогда только позволил няньке и матери снова уложить ребенка.

– Он в Саше души не чает, – говорила после Александра Федоровна графине. – Но считает, что воспитание должно быть строгим, неанглийским.


* * *


Да, детство его закончилось раньше, чем он мог, в своих счастливых забавах и блаженном неведении, предполагать. А именно – в шесть лет. Именно тогда детство его осталось позади, и началась многолетняя каторга под надзором бдительных наставников. Из которых самым бдительным оказался – никто, кроме Сашеньки, этого не понимал – романтический пиит Василий Андреевич Жуковский. Романтик, поражённый идеалистической слепотой, – кто может быть страшнее такого воспитателя?.. Да, Василий Андреевич из самых лучших побуждений составил программу обучения наследника. Собственноручно расписал его занятия по часам на десять лет вперёд. Еженедельно – 46 часов уроков. Добрейшей души человек, Жуковский, сам того не понимая, превратился в иезуита.

Вот как выглядел обычный день маленького Саши. Подъём в 6.00. С 7.00 до 12.00 – занятия (с одним часовым перерывом). С 12.00 до 14.00 – прогулка. С 14.00 до 15.00 – обед. С 15.00 до 17.00 – снова занятия. Затем два часа «свободного времени», затем час гимнастики и «подвижных игр». В 22.00 – отход ко сну.

Прибавить к этому распорядку постоянные, вне плана, нравоучительные беседы Василия Андреевича, его нотации. И ежедневное напоминание: «На том месте, которое вы со временем займёте, вы должны будете представлять собой ОБРАЗЕЦ всего, что может быть великого в человеке!»

Александр Николаевич уже не мог бегать к маменьке или папа, – побаловаться, пожаловаться на строгость учителей… Нет, он мог только представлять собой ОБРАЗЕЦ. Что означало, в переводе с романтического языка на человеческий, – надо быть всегда настороже, ни в чём не ошибиться, не сделать ни одного неловкого движения, не обронить неосторожного словца. Иначе последует выговор. А то и натуральный разнос. И это в присутствии ещё двух соучеников – Паткуля и Виельгорского! Кстати, маленький Саша поначалу смертельно завидовал Иосифу Виельгорскому: этот тщедушный малыш схватывал всё на лету, ученье, казалось, он считал великим счастьем. Он всегда был ОБРАЗЦОМ для Саши.

«Вот, Александр, – строго выговаривал ему преподаватель географии Арсеньев. – Посмотрите на господина Виельгорского! Уж он без запинки перечислит все губернии России! А вы?..»

Саше было стыдно. Правда, Саша Паткуль учился ещё хуже. Но это не облегчало страданий наследника.

А несколько лет спустя блестящий ученик, «благородный, умный, всегда весёлый мальчик», как отзывался о Виельгорском Жуковский, внезапно заболел и умер от туберкулёза. Ему было в ту пору лишь двадцать четыре года…

И снова Саше – к тому времени уже Александру Николаевичу – было стыдно. Для чего завидовал? Для чего из детской мстительности желал товарищу несчастий?.. Услышали, видно, небеса глупые детские молитвы…

Для поэта Жуковского Саша был машиной, куклой, с которой можно экспериментировать, как угодно. Или ещё того проще: завести её ключиком – она и зашагает в правильном направлении. И остановится там, где необходимо.

Нет, Саша был куском глины, из которого пиит ваял, лепил «совершенную личность». Только много позднее Александр Николаевич понял: в мечтателях (а Жуковский был именно мечтателем) почти всегда скрыт человеконенавистник. Ведь живые люди живут, действуют, говорят совсем не так, как мечтателям хотелось бы. Живые люди – они некультурны, вульгарны, ведут нездоровый, а то и, прямо скажем, скотский образ жизни. Они вообще недостойны высокого звания Человека.

Саша постарался не огорчить своего главного наставника, и Василий Андреевич умер в полном убеждении, что ему удалось воспитать идеального человека… Впрочем, император Александр II давно уже всех простил. И Василия Андреевича – в первую очередь.

Но нынешние-то романтики, мечтатели-идеалисты, – у них под рукой нет наследника престола! Тренироваться, воспитывая будущую гармоническую личность, им не на ком. Поэтому они решили переделать всё человечество разом. И для начала – устранить к тому препятствия. А кто препятствует? Да он, Александр-Освободитель! Значит, – прикончить его!

Ещё восемнадцать лет назад некоей организацией под выспренне-самодовольным названием «Молодая Россия» было провозглашено: для всеобщего счастья народного требуется искоренить всю царскую фамилию и ближайшее окружение. Даже подсчитали, что всего-то и нужно перебить сущий пустяк: около двухсот пятидесяти человек…

А десять лет назад некто Худяков, учёный и революционер, сосланный в Сибирь, признался в беседе с полицейским «кротом»: цель «Молодая Россия» ставила политическую – уничтожить всех возможных претендентов на престол. Во избежание попыток реставрации старого режима. И вот тогда-то, конечно, сами собою наступят и счастие, и благоденствие, и процветание всех и каждого, и даже Вселенская Справедливость.

Да, умно заметил этот хитрый французский лис Тьер: «Знаем мы этих романтиков! Сегодня он романтик, а завтра – революционер!»

Александр Николаевич, внешне сохраняя протокольный вид, глубоко задумался. Он никого не видел, не замечал. Он, наконец, погрузился в свои собственные, тайные, любимые мечты. Покинуть престол, уединиться с Катей и детьми где-нибудь в Ливадии, а ещё лучше – в Ницце… Стать, наконец, самим собой. Снять доспехи. Освободить на этот раз не народ, – освободить себя от непосильной ноши. От этого бремени, наложенного на него Жуковским, а также и папенькой: всегда, каждую минуту, быть и оставаться не только монархом-самодержцем, но и ОБРАЗЦОМ, идеалом.


* * *


Соловьёв вышел из-под арки Главного штаба. И сразу же увидел на другой стороне площади гулявшего с высоко поднятой головой Государя. Крепко сжимая в кармане пальто револьвер, Соловьёв двинулся вперёд. У него на пути стоял городовой. Румяный здоровяк с выпученными глазами. Знакомая рожа. Где он его видел? Ба! Вчера, на Невском, когда с Настей знакомился.

Надвинув фуражку на глаза, Соловьёв замедлил шаг. В голове стучало: узнает? Догадается? А может, лучше отложить ДЕЛО? Ведь ещё не поздно.

Револьвер в кармане внезапно показался ему неимоверно тяжёлым. Придерживай его, не придерживай, – всё равно такую дуру трудно в кармане спрятать. Еле умещается. И если этот румяный, глазастый городовой цепанёт взглядом за оттопыренный карман, – всё, пиши пропало.

Соловьёв пошёл еще медленнее, стараясь не глядеть на городового.

Да, пожалуй, лучше отложить… Так, прогуляться вокруг колонны – да и на Адмиралтейский. Там в любой час и день множество праздного народу фланирует.

Городовой внезапно сделал шаг в сторону, как бы давая Соловьёву пройти. Соловьёв глянул на него искоса. Городовой смотрел в ответ не мигая, безо всякого выражения. И мелькнуло что-то очень знакомое в чертах его лица. Высоко поднятая голова, выпуклые глаза, грудь вперёд…

Тьфу ты, чёрт, наваждение какое-то…

Нет, теперь-то всё. Решено.

Соловьёв пошёл быстрее, мимо Александровской колонны; потом ещё быстрее, ещё… Мельком, на ходу, увидел знакомое лицо: среди прогуливавшихся был Дворник-Михайлов. Он стоял неподалёку от стилобата колонны и странно смотрел на Соловьёва. То ли подбадривал, то ли хотел остановить.

Но было уже поздно.

Вытаскивая на ходу револьвер и взводя курок, Соловьёв побежал. До императора оставалось всего несколько шагов. Соловьёв нажал на спусковой крючок, позабыв от волнения, что целиться нужно не в спину, а в ноги…


* * *


Что-то оглушительно лопнуло позади Александра Николаевича. Громовой раскат покатился по Дворцовой площади, потом по Разводной, докатился до Александровского сада. С верхушек деревьев поднялась чёрная громадная стая воронья – и заорала пронзительно и страшно. Над площадью мгновенно потемнело. Гроза, что ли, надвинулась?..

Александр Николаевич обернулся и, ещё не осознав до конца, что происходит, машинально отскочил в сторону. Новый грохот; из-под ног брызнула крошка брусчатки. И тогда, подобрав полы шинели, государь побежал, уклоняясь то влево, то вправо. А за ним бежал по площади светловолосый, с искажённым лицом, человек и, что-то выкрикивая на ходу, беспрерывно стрелял из громадного револьвера.

Государь бежал, не думая. Ноги сами знали, что делать, и несли его к ближайшему спасительному подъезду дворца.

И в то же самое время – вот странность! – государь вспомнил лобовые атаки русских войск под Плевной, атаки бессмысленные и кровавые. И тот поразивший его случай, когда солдат в очередной раз погнали на штурм, выталкивая из траншей. Отделенный, выпрыгивая из траншеи, толкнул, поторапливая, выскочившего перед ним на бруствер солдата и крикнул:

– Чего встал? Давай-давай, вперёд!..

Но солдат вдруг отчётливо произнёс:

– Я убит.

И – упал, опрокинувшись на спину. Отделенный нагнулся, и глаза у него полезли на лоб. Солдат действительно был убит. Османская пуля пробила ему сердце.

Но как же тогда он успел сказать «Я убит»? – всё думал Александр Николаевич, когда ему доложили об этом случае. И однажды ночью – не спалось, в те дни вообще спалось ему редко, – наконец, догадался: ведь солдат просто исполнил свой солдатский долг. В ответ на приказ командира сверхчеловеческим усилием воли продлил свою жизнь на секундочку. Всего на одну. Чтобы доложить, как положено: не могу, мол, исполнить приказание, вашбродь. Не могу, потому что убит.

Это фантастическое чувство солдатского долга заставило его сначала доложиться – и только потом уже умереть со спокойной душой. Вот он какой, настоящий-то героизм. А не такой, как нынче: с револьвером на площадь выскочить, да в безоружного палить…

И еще государь успел подумать: не этот ли долг так мучает его, заставляя делать то, чего он решительно не хочет, – заниматься, так сказать, монаршим ремеслом. С шести лет и до сего дня, словно раз и навсегда заведённый механизм, как немецкая говорящая кукла… И ведь вот что выходит: каждая новая реформа, каждый новый шаг к прогрессу вызывает не ликование толпы, а порицание, и даже ненависть. Даже освобождение крепостных недолго ставили императору в заслугу. Наоборот: и тут нашли множество недостатков…

«А ведь я тоже солдат, – не без горчинки, но и с гордостью подумал Александр Николаевич. – И буду служить Отечеству до последнего вздоха».

Но, может быть, и сбудется давняя мечта: провести конституциональную реформу, создать совещательный выборный орган. Пусть покричат, в «парламенте», цивилизованно, по-европейски, выпустят пар. И всё. После этого можно со спокойной душой отречься, уйти, уехать с Катей и детьми в Ниццу… Хотя нет: в Ницце всё будет напоминать о первенце, о Николеньке. О его нелепой и непонятной смерти…


* * *


Потом всё закончилось. Так же внезапно, как и началось.

Выстрелы прекратились, и сквозь вату в ушах государь расслышал крики. Он остановился и повернулся.

С бешено колотящимся сердцем, нетвёрдым шагом двинулся к распластанному на брусчатке светловолосому человеку. Над ним стоял, тяжело дыша, жандармский офицер Кох из охранного эскадрона: он-то и сбил преступника с ног, догнав и ударив его по спине плашмя ножнами сабли.

Преступник, казалось, был чуть жив. Закатывал глаза. Из угла рта показалась пена…

Со всех сторон набегали люди, некоторые хотели ударить террориста, пнуть, плюнуть, – так что подоспевшей страже пришлось удерживать не столько преступника, сколько напиравшую толпу.

Александр Николаевич внезапно ощутил слабость в ногах; снял фуражку, вытер трясущейся рукой пот со лба.

– Кто он? – спросил едва слышно.

Но Кох расслышал, обернулся:

– Молчит, Ваше Величество! Дёргается чего-то. Болен он, что ли…

Государь наклонился. Соловьёв открыл безумные глаза, обвёл ими толпу. Увидел государя, тяжело вздохнул, и потерял сознание.

– Ваше Величество! Вы ранены?

Александр Николаевич, словно только сейчас вспомнив что-то, начал осматривать себя, похлопывать по бокам, животу… В шинели обнаружились две дыры с обожжёнными краями.

Бог оборонил, значит. И на этот раз оборонил…


* * *


– Бог оборонил, значит, – со вздохом сказал Литератор, подымаясь с колен и засовывая бинокль в специальный футляр.

– М-да… – задумчиво ответил Жандарм. – Вот вам и «случайный элемент»… Говорил же я, что этого Соколова надо было, как только обнаружилось его логово, разом брать, – и в крепость. Нет, понадеялись на счастливый случай, на «случайный элемент»… Дескать, это уже третья попытка, а Бог Троицу любит… И что теперь? Теперь всё сызнова надо начинать.

– А старик-то наш, глядите, какой прыткий! От убийцы с револьвером убежал, а?

Жандарм хмуро ответил:

– В том-то и дело… Знаете, революционеры однажды на собрании решали, как лучше с Государем покончить. Было три предложения: заколоть кинжалом, подорвать бомбой или застрелить. Вы не поверите – голосовали по каждому, так сказать, «пункту»! Выбрали – «застрелить»… Тьфу ты, пропасть!..

Последнее замечание относилось уже к птичьему помёту, в который Жандарм нечаянно угодил сапогом.

– Это какие же тут птицы здесь летают? Лошади, что ли?

Литератор пожал плечами:

– Может, финские коршуны? Видели, один в колеснице гнездо свил? Здоровенные такие. Кстати, такого коршуна покойный Николай Палыч видел за своим окном незадолго до своей кончины. Плохая примета…

– Да? – Жандарм отчаялся стряхнуть с подошвы помёт. – Интересно… Это надо запомнить. Пригодится…

Литератор глянул лукаво, присвистнул:

– Психолог, психолог вы, господин Жандарм! Да ещё какой! Далеко заглядываете. Вам бы, батенька мой, не в корпусе служить, а у Чезаре Ломброзо в учениках! Ей-богу, карьеру бы сделали!


* * *


Человек, лежавший за колесом, собрал гильзы, сунул в карман. Завернулся в полушубок. Лежал, глядя в небо, где всё ещё кружили стаи ворон.

«Много его, воронья-то, у нас развелось. Оно и понятно: где лошади, там и навоз… Воробьи вот тоже…» – он зевнул. Поплотнее завернулся в полушубок, поджал ноги. Надо было переждать, пока уляжется суматоха. Да и то, шутка ли? В самом центре Северной Пальмиры в императора из револьвера палят!..

Засыпая, подумал: «А шибко бежал царь. Больно уж шибко… Эх, незадача!»

Через несколько часов, когда шум на площади утих и в свете газовых фонарей стали видны лишь фигуры солдат оцепления вокруг дворца, стрелок проснулся. Потянулся с хрустом, зевнул. Оглядел площадь, приподняв голову над парапетом. Перекрестил рот и сказал:

– Затаились таперича, значит… Эх, мази-ила!..

Кого он назвал мазилой, оставалось только догадываться: то ли револьверщика на площади, то ли себя самого.

Он поднялся, накинул на плечи полушубок. Погладил винтовку чёрными руками и не без сожаления сунул её, забравшись на колесо, в колесницу Победы. Туда же бросил и гильзы, и скатанную шинель. И, пригибаясь, на четвереньках пополз по крыше к слуховому окну.


* * *


ПРУССКАЯ ГРАНИЦА.

Апрель 1879 года.

В Петербурге еще царила зима, а здесь, неподалёку от Вержболова, в приграничном польско-еврейском местечке, уже раскисли дороги, снег лежал только в овражцах, а на солнечной стороне холмов пробивалась молодая зелень.

Морозов, Саблин и Зунделевич сидели за столом, а хозяин, старый Мойша, угощал их контрабандной немецкой водкой.

Морозов после долгих уговоров попробовал водку, сказал:

– Да, хороша! Хотя я водку не люблю, она горло жжёт.

Саблин засмеялся.

– Ах ты, неженка, Коля! Какой же русский от водки нос воротит?

Морозов выпил две рюмки и окосел.

– Мойша! – прикрикнул он. – Давай, веди. Нам в Германию пора…

Мойша сидел с гостями, а его дочери прислуживали: обносили закусками, убирали грязные тарелки. Встрепенувшись, Мойша начал объяснять:

– Я вас просто так вести-таки не могу, господа социалисты. Обходчик сегодня не мой, а Абрамкин: Абрамка ему платит, значит, и ночь сегодняшняя – Абрамкина.

– А что, обходчиков много на границе? – спросил Саблин.

– О! – Мойша поднял вверх кривой палец. – Этого добра тут много. Так и шныряют туда-сюда. У каждого свой участок, но они и на соседние заглядывают. Так им велено. Которые обходчики, а которые и объездчики: они-таки за обходчиками приглядывают.

Мойша подумал, и свернул на любимую тему:

– Если бы я платил всем обходчикам, господа социалисты, мы-таки здесь бы сейчас не сидели. А сидели бы в Вильно, в крепости, за решёткой. Так я говорю?

Он взглянул на Зунделевича, с которым был давно и хорошо знаком.

– Всё так, Мойша.

– Значит, завтра пойдём. Мой обходчик завтра.

– А если объездчик попадётся?

Мойша задумался, пробормотал, загибая пальцы:

– Один, три, пять мужчин… Да, это много. Это сразу паспорта спросят…

– А у н-нас паспортов н-нету! – пьяно выкрикнул Морозов.

– Про это мы знаем, – кивнул Мойша. – Надо придумать-таки что-нибудь…

Он наклонился к Зунделевичу и они заговорили на местном диалектном идише, в котором были намешаны польские и литовские слова.

Саблин поставил перед Морозовым стакан крепчайшего чаю:

– Пей. Скорее отрезвеешь.

– А зачем? – искренне удивился Морозов. – Мне сейчас очень хорошо!

Саблин опять расхохотался:

– Коля, да ты запойный, что ли? Я и не знал!

Морозов помотал головой, углядел на столе недопитую рюмку, схватил и осушил одним глотком.

– М-м-м! – замычал восторженно. – Ароматная! Умеют же немцы…

– Ну, перестань, Коля, – сказал Саблин. – Стошнит тебя, возись потом с тобой… Лучше подумай, какое сегодня число?

– Чис-ло? – удивился Морозов. – По российскому календарю выходит… четвёртое?

– Именно. А что, если наш друг уже сделал ДЕЛО?

Морозов почти сразу же протрезвел, хотя глаза неестественно блестели за стёклышками очков.

– Думаешь, здесь бы ещё не знали?

– Думаю, наши газетные правительственные писаки хорошо, если через неделю после ДЕЛА разродятся…

Мойша между тем отвлёкся от разговора с Зунделевичем, услыхав Саблина:

– Вы-таки хотите знать, что у Питербурхе случилось?

– А вы знаете? – насторожились Саблин и Морозов.

– Как не знать! Здесь у каждой семьи родня за границей. В гости чуть не каждый день ходят. Хилечка! – крикнул он в соседнюю комнату. – Принеси сюда газету!

Дочь Мойши тут же выскочила из соседней комнаты, положила на стол изрядно помятую толстую немецкую газету. Мойша взял её, нацепил очки и прочёл:

– Russische Tzar Alexander…

– Дайте мне! – сказал Саблин, выхватывая газету. Бегло просмотрел заметку на первой полосе с пометкой «срочное известие». – Коля! Тут написано, что некто «Оссинов» покушался на жизнь императора в центре русской столицы. Выпустил в него все пять зарядов, но ни один заряд не достиг цели. Преступник схвачен, но говорить не в состоянии. По заключению военно-медицинского эксперта доктора Траппа, он проглотил цианистый калий, однако в недостаточном количестве; через два-три дня можно будет вести допрос. Яд преступник держал во рту, в заклеенной ореховой скорлупке. Государь же счастливо избегнул злодейских пуль, применив маневрирование…

Морозов сидел с каменным лицом, почему-то красный, как рак: то ли от водки, то ли от волнения.

– «Маневрирование» – это как? – спросил он.

– А это, брат, означает, что государь, как человек военный, убегал зигзагами, не давая Сашке вести прицельный огонь… Эх!.. Русские новости из немецкой газеты узнаём…

Он отшвырнул газету.

Морозов спросил:

– Что ещё пишут? Аресты, обыски?

– Ничего не пишут. Военное положение, пишут, вводится теперь на территории всей империи, а не только в двух южных губерниях и в Питере…


* * *


Морозов открыл глаза: над ним с лампой в руке стоял Мойша, говорил ворчливо:

– Если не хотите идти, так-таки и скажите!

Морозов подскочил:

– А который час?

– Без четверти четыре утра. Одевайтесь, мы вас ждём.

Когда Морозов появился в гостиной, Саблин уже допивал чай. Подвинул стакан в подстаканнике Морозову и сказал:

– Знаешь, что эти хитрые жиды придумали? Ни за что не догадаешься!

– Ах, оставь ты свои шуточки… – буркнул Морозов, наливая себе чаю.

– Что, голова болит со вчерашнего?

– Н-нет… – сквозь зубы ответил Морозов.

– А… Переживаешь, – понимающе кивнул Саблин. – Не переживай. Оставь на потом. Сейчас главное – чтобы все наши из Питера уехать успели. Там нынче облавы, хватают, кого ни попадя, загребают частой сетью.

Из соседней комнаты вышел Мойша. Он нёс чёрные сюртуки, круглые шляпы и ещё что-то, похожее на парики.

– Что это? – в недоумении спросил Морозов.

– Это будет переезд в гости через границу одной еврейской семьи, – пояснил Мойша ворчливо. – Нам это разрешается.

Саблин прыснул, не удержавшись от смеха. Морозов посмотрел на него непонимающе.

– Мы переоденемся жидами! – объяснил Саблин, от избытка чувств хлопнув Морозова по плечу.

Теперь пришла очередь поперхнуться Морозову.

– И что это за семья из пяти мужчин? – насторожённо спросил он, прокашлявшись.

– Не пять мужчин, – возразил Мойша. – Четыре мужчины. Вернее, три: я-то как кучер поеду. Три мужчины и молоденькая прехорошенькая райзгефертхен, дзевчинка…

– И кто же эта «райзгефертхен»? – спросил Морозов, вытаращив глаза.

– Вы, – кратко ответил Мойша.

И начал прилаживать парик на голову Саблина. Через минуту Саблин стал похож на солидного местечкового лавочника. Саблин подошел к зеркалу над рукомойником, рассмеялся.

– Вылитый жид! Пейсы-то, пейсы!..

Морозов вздохнул и молча подставил голову. Ему Мойша тоже приладил пейсы, но на голову накинул тёмный платок, поводил огрызком красного карандаша по щекам, наводя румянец, поскоблил бритвой пушок на верхней губе.

Морозов не сопротивлялся. Саблин, увидев его, так и покатился со смеху.

– Однако, господа социалисты, нам-таки пора, – строго сказал Мойша. – Поедете в повозке. Мужчины – с одной стороны, девушка – с другой. Если чужой обходчик попадётся, и что-то спросит, – качайте головами: не понимаем, мол. А девушка может вообще не отвечать на любые расспросы. Ей не положено с посторонними мужчинами говорить, а положено даже лицо прикрывать.


* * *


Через несколько минут колымага, оставив позади грязные кривые улочки местечка, покатила на запад. В колымаге чинно сидели трое евреев, а в сторонке от них – чья-то молодая жена или дочь…

Ночь уходила на запад. Позади повозки над горизонтом показался краешек солнца. И тень от повозки внезапно вытянулась на запад до самого края земли…

Не отпускает Россия, – думал Морозов, глядя на эту гигантскую тень. Как рука барона фон Берлихингена… Везде найдёт, дотянется… Всюду достанет…


* * *


ПЕТЕРБУРГ. ЗИМНИЙ ДВОРЕЦ.

2 апреля 1879 года.

Императрица Мария Александровна, увидев государя, порывисто привстала с постели. Две камер-фрау, сидевшие возле неё, вскочили и выбежали. Прикрыли дверь за собою и остановились. Одна выглянула в коридор, шепнула:

– Никого…

Вторая, пригнувшись, приникла ухом к двери.

– Слышно? – спросила первая, нервно поглядывая в коридор.

Первая отмахнулась:

– Т-с-с!..

– Сашенька! Ну что же это, а? Как ты? – Мария Александровна, приподнявшись с постели, обняла нагнувшегося к ней Александра Николаевича. – Да тебя трясёт всего…

– Ничего, ничего… Я в полном порядке. Господь уберёг.

Мария Александровна перекрестилась на висевший против кровати образ.

– Этот злодей – совсем мальчишка, – сказал государь, присаживаясь боком на постель. – Выскочил неожиданно, сзади. Я и не понял сначала, отчего это вороны взвились…

Мария Александровна молча вытерла слёзы, снова перекрестилась.

– Стрелять толком не умеет, – продолжал Александр Николаевич. – На войне не был, пороха не нюхал. Молокосос…

– Что ты говоришь, Саша? – голос Марии Александровны дрогнул. – А если бы он стрелять умел?

– Тогда, верно, мне бы и святые угодники не помогли. Револьвер у него был американский, «медвежатник». Пятизарядный…

Он вдруг осёкся. Подумал: кажется, выстрелов было шесть, если не семь… Или уж ему почудилось с испугу?

– Да о чём ты? – спросила императрица. – Ты лучше о себе подумай! Ведь чудом, чудом спасся!

Государь погладил супругу по мокрой щеке.

– Ну, будет. Это, верно, опять сумасшедший был. Много их развелось что-то нынче…

Мария Александровна откинулась на подушки.

– Опять ты не о том… Да разве сумасшедший револьвер достанет?

– Достанет. Как раз сумасшедший-то и достанет. Это умному трудно, а дурак – украдёт, а достанет.

Он внезапно прервал сам себя. Подумал: «Нет, „медвежатник” достать и сумасшедшему не под силу. Надо узнать, кто ими торгует».

Вслух сказал:

– Преступник в беспамятстве сейчас: яду наглотался. У него во рту орех был с ядом…

– Боже! – простонала Мария Александровна. – Да ведь он всё продумал. А ты говоришь – «сумасшедший»…

Государь промолчал. Императрица, как всегда, сумела ухватить самый корень проблемы, самую суть. Только вопрос: преступник сам всё продумал, или ему подсказали?

– А кто он, этот… – спросила Мария Александровна. – Из каких?

Государь вздохнул:

– Говорю же – в беспамятстве. Доктора Кошлаков и Трапп им занимаются. Когда в сознание придёт – всё узнаем.

– А с виду-то каков?

Александр Николаевич подумал:

– Да нынче они переодеваются так, что можно и за барина принять, и за чиновника. Фуражка чиновничья. Шарфик вязаный. А пальто… Да, пальтишко-то ветром подбито. И как он в таком пальтишке револьвер по городу тащил? Револьвер-то тяжеловат…

Мария Александровна закрыла глаза и вдруг сказала:

– Я знаю. Я помню. Когда Юм приезжал, духов вызывал. Духи сказали: кровь надвигается…

– Ах, оставь, пожалуйста! Сто лет уж прошло, и в столы вертячие давно уже никто не верит.

– А как же предсказание о Константинополе? – спросила Мария Александровна.

Александр Николаевич вздрогнул. Вот ведь… Больна, смертельно больна. А всё помнит. Разум чист…

Еще в 1858 году, когда Россия только начала приходить в себя после позора Крымской войны, на сеансе столоверчения в Зимнем духи предсказали странную вещь о «Константинопольском вопросе»: разрешится он-де лишь при внуке царствующего императора. А до того будет большая война, в которой победа будет на стороне России. Но русские дойдут до Константинополя, и у его врат глупейшим образом остановятся. Именно так и надиктовали! И так и случилось не далее как пять месяцев тому назад: генерал Скобелев с передовым отрядом был в двадцати верстах от Константинополя, шпили минаретов видел! И получил приказ: остановиться. И приказ этот отдал он сам, Александр Николаевич. Ввиду угроз европейских держав. Напрасно, напрасно он тогда в эти грозные дипломатические демарши поверил. Вошёл бы в Константинополь – и ничего бы державы не сделали. Смирились бы… Но… Не посмел. Ближайший союзник – Вильгельм – и тот посоветовал ему тогда с Европой не ссориться. То есть, с Англией в первую голову. С королевой Викторией.

Александр Николаевич вспомнил их мимолётный роман, когда они, оба молодые наследники, едва встретившись взглядами, сразу поняли всё наперёд: либо любовь до гробовой доски, либо… Либо ненависть. Кстати, к ненависти причин было предостаточно. Александр Николаевич уже тогда прекрасно знал, что его дед, император Павел I, был убит в результате заговора, который щедро профинансировало английское правительство.

В итоге любви не получилось. Уже даны были авансы Дармштадтскому герцогу. И папенька зорко следил за поездкой сына – через соглядатаев. Куда же без них?..

Вот и осталась у российского императора и английской королевы одна только ненависть. Обоюдная. Беспощадная. Навсегда.

– Тебе, Сашенька, я вижу, не до меня… – прошептала Мария Александровна. – Ну, Господь с тобой. Вечером ещё свидимся. Ступай. Ступай уж…

Александр Николаевич, однако, ещё посидел. Ему почудилось в этом «ступай уж» продолжение: ступай уж, мол, к этой своей бесстыжей Катьке…

Он вспомнил Катю, вспыхнул. Сказал, резко поднявшись:

– Да. Надо срочно созвать кабинет, сенаторов. С этой неслыханной бесовщиной пора кончать. Я не могу допустить…

Он замолчал, гневно сжал кулаки. Тут же вспомнил крепко сжатый кулак умиравшего папеньки, и слова его – «Держи всё… всё…». Не договорил папенька, не успел. Но все, кто стоял у постели Николая Павловича, поняли: «Держи всё ВОТ ТАК!».

Александр Николаевич поцеловал Марию Александровну в бледный, покрытый испариной лоб. Тихо выговорил:

– Прости…

И пошёл к дверям.

– Бог простит, – чуть слышно отозвалась она; потом внезапно приподнялась, сказала умоляющим тоном: – Сашенька! Уезжай. Уезжай ради Бога! В Крым, в Ливадию. Там ОНИ не достанут.

«И там достанут, ежели захотят», – подумал государь и вздрогнул. Нет, всё же там, в Крыму, действительно, безопаснее…

Мария Александровна закрыла лицо руками; сквозь почти прозрачные пальцы пробивались горошинки слёз.

– Вот как тебе свой день рождения приходится встречать, – проговорила она сквозь всхлипывания. – Ведь тебя нынче… в центре столицы… как зайца травили! Как зайца…

Государь сделал вид, что недослышал.


* * *


Камер-фрау, подхватив кринолины, уже уносились к своим покоям. А в коридоре возник флигель-адъютант с пакетом.

– Что это? – на ходу спросил государь.

– Список приглашённых на экстренное совещание. От графа Адлерберга.

– Когда совещание?

– Сегодня в одиннадцать.

Государь приостановился, подумал. Отрицательно качнул головой:

– Нет. Приедут не все, впопыхах. Что они смогут решить? Лучше завтра. Да, завтра. С утра, в десять часов. И чтоб каждый имел предложения. Каждый! И… Постой. Вот что. Ты выстрелы слышал?

– Никак нет. Только вороны кричали…

Государь хмуро посмотрел на адъютанта, вспомнил то самое, важное:

– Послушай-ка… Приведи сюда жандармского офицера, который преступника остановил. Это начальник конвойного эскадрона Кох. Немедленно отыщи и приведи!

И зашагал к лестнице, которая вела к покоям Екатерины Юрьевской-Долгорукой.


* * *


ПЕТЕРБУРГ. УГОЛ КУЗНЕЧНОГО И ЯМСКОЙ.

Апрель 1879 года.

Поздно вечером – дети уже спали – появился гость.

Анна Григорьевна Достоевская, всегда стоявшая на страже покоя мужа, не пускала:

– Фёдор Михайлович не очень здоров. Спать почти перестал…

Достоевский услышал, вышел из кабинета, спросил обычным глуховатым голосом:

– Кто там, Аня?

– Не всё ли равно? – довольно раздражённо ответила Анна Григорьевна. – Незнакомец какой-то.

И дальше – тише:

– Кто вы такой, сударь?

– Бывший студент… Медик.

– А по какому делу?

– Поговорить мне нужно. О деле поговорить.

Достоевский расслышал. Уловил в слове «дело» подспудный смысл, попросил:

– Аня, пусть войдёт, – и вернулся в кабинет.

Сел на диван, опустил плечи, обхватил руками колено. Потом спохватился – пересел к письменному столу.

Вошёл молодой человек в очочках, с рыжеватыми кудрями.

Достоевскому его вид не понравился. Нахмурился:

– Если вы о моих романах поговорить пришли, то, извините, не ко времени. Да и охоты особой у меня сейчас нет спорить…

– А почему вы решили, что я пришёл непременно спорить? – слегка задыхаясь от волнения, спросил бывший студент. – Нет-с. Я пришёл к вам потому, что мне не к кому больше идти.

Достоевский сначала чуть было не вспыхнул: издёвка послышалась. «Не к кому больше идти», «Некуда больше идти», – слова Мармеладова из «Преступления и наказания». Однако сдержался.

Сказал, набивая папиросу табаком с помощью специальной машинки:

– Сейчас многим не к кому больше идти… Но почему нужно идти непременно ко мне? Повторяю: у меня сегодня нет настроения.

– Не из-за казни ли Дубровина? – тихо спросил молодой человек.

Достоевский бросил папиросу. Всё же это наглость, однако.

– Да! И из-за казни! А вам что за дело?

– А мне есть дело. Прямое дело…

Незнакомец сделал шаг вперёд и прошептал:

– Это я стрелял в генерала Дрентельна.

Достоевский в изумлении оглядел «студента».

– Вы, кажется, сумасшедший. Или какой-то шутник, только я не понимаю ваших шуток…

– Ни то, ни другое. А только я действительно тот, кто в Дрентельна стрелял.

Достоевский ещё раз окинул его взором – колючим, недобрым. Кашлянул:

– Ну, так идите в полицию.

И вздрогнул, услышав в ответ:

– А я уже был в полиции. Вернее, у жандармов…

Достоевский молча поднялся, вышел из-за стола – маленький, сутулый. Глянул исподлобья:

– Что вам угодно?

– Чтобы вы выслушали меня.

– Вы шпион? Провокатор?

– Нет… Хотя, наверное, могу показаться таким.

Достоевский постоял, на лице отражалось сомнение.

– Но я-то тут при чём? – наконец спросил он полушёпотом и почему-то оглянулся на дверь; дверь была плотно закрыта.

– Фёдор Михайлович! Выслушайте только… Я могу вам и имя своё настоящее назвать. Паспорт-то у меня выписан на чужое имя, и вскоре, видимо, жандармы примутся меня искать. Они мне немного сроку дали – сбежать из Питера, скрыться. А после искать обещали…

Достоевский понуро опустил плечи, вздохнул, вернулся за стол. Пригласил ворчливо:

– Садитесь вот на стул. Для посетителей. Говорите. Но, Бога ради, покороче. И яснее: для чего вы ко мне-то явились?

Мирский сел, придвинув стул к столу. Теперь его бледное красивое лицо с юношеской бородкой попадало в круг света настольной, под зелёным абажуром, лампы.

– Ну, так слушайте же…


* * *


Достоевский выслушал молча. Поднял на Мирского выцветшие глаза, набил новую папиросу.

– Я вам верю… Но если вы читали то, что я пишу… То должны знать моё отношение к нигилятине… и в особенности к бесам, которые готовы кровь пролить…

– Да, – криво усмехнулся Мирский. – Читал кое-что. Роман «Бесы». Здорово написано. Да только не вся правда в нём. И бесы-то, они не такие. Убийцы? Ах, если бы так просто!.. Впрочем, для вас я, наверное, один из этих бесов. Только если я бес, то не совсем настоящий…

Мирский замолчал.

Достоевский курил, пил остывший крепкий чай.

– И вот ещё что, – сказал, снова взглянув в бледное лицо Мирского. – Вы ведь и меня под удар подставляете…

Мирский сразу понял:

– Не беспокойтесь, Фёдор Михайлович. Я тёртый нелегал: никто не видел, как я сюда шёл; вошёл с чёрного хода, и на лестнице, кроме кухарки, не встретил никого. Она на меня и не глянула: дом большой, комнаты сдаются…

Достоевский докурил папиросу, тут же начал набивать следующую.

– Всё, что вы мне рассказали, необходимо записать. Словам у нас верят мало, а вот с бумагой со времён царя Петра обращаются почтительно.

Мирский подумал.

– Что ж, если нужно… Об одном лишь прошу: фамилию мою либо изменить, либо не упоминать вовсе. У меня мама…

Федор Михайлович закашлялся, вскочил, пробежался по кабинету.

– «Мама!» – повторил он дрогнувшим голосом. – А вы о ней думали, когда в бесы-то подались? Нет! Вы о счастии народном думали. И додумались, что для этого счастья необходимо кровь пролить… Да вы понимаете ли, что это значит: кровь пролить?

Мирский тоже поднялся. Молчал.

– Кровь себе разрешить – это всё; порог, за которым – бездна. И одна кровь другую притягивает! Чуть не каждую неделю в России взрывают, стреляют, режут кинжалами… Во имя чего? Во имя голой идеи! Потому, что народа-то, за счастие которого вы будто бы сражаетесь, вы не знаете, и знать не можете! Это просто умственный вывих какой-то…

Он посмотрел на Мирского и продолжал:

– А аресты? Сколько людей после каждого вашего «дела» в кутузку попадают? И сколько среди них совершенно ни в чём не повинных?.. Сколько?

Мирский дрогнул, поправил очки. Достоевский передохнул, снова сел.

– Вот вы о маме сказали… А надо ещё о детях вспомнить. Она-то, мама, что о вас, своём дитяти, думает? Террористы героями себя считают, но ведь после каждого их выстрела – кровавые следы и слёзы. За вами сироты на свете остаются. Дети вам вослед смотрят, – и не тревожат они совесть-то вашу? Не снятся вам в кошмарах?.. Или умственная идея позволяет и через детей переступить?..

Мирский, по-прежнему стоя, тихо ответил:

– Фёдор Михайлович! Зачем вы мне всё это говорите? Если бы я не понял, в какой клоаке оказался, к вам бы не пришёл. Я решил уже: на каторгу пойду, только бы в этом заговоре больше не участвовать. Но ведь не допустят они, чтоб я в живых-то остался… Застрелят при аресте, как братьев Ивичевичей в Киеве, на Жилянской улице…

– Вот видите… – Достоевский покосился на Мирского. – Одна кровь другую притянула. А заговор… Да существует ли он? Только из ваших слов это следует. Доказательств никаких. Что ж, по-вашему, мне цесаревичу написать? Дескать, вашего батюшку убить хотят… То-то будет новость для него!

Мирский внезапно склонился к столу, опершись о край столешницы обеими руками с такой силой, что побелели костяшки пальцев.

– А вот цесаревичу-то как раз писать и не надо…

– То есть? – вскинул глаза Достоевский.

Мирский внятно прошептал:

– А вот то и есть…

У Достоевского внезапно искривилось лицо, задёргалась щека.

– Что вы такое говорите?

– Я знаю… Я долго думал. Не может быть, чтобы Дрентельн действовал сам по себе. Слишком многие люди замешаны. И не мелочь, не агенты, – эти что, они приказы выполняют. А приказы-то отдаёт кто-то. И Дрентельну – тоже…

И, внезапно:

– Простите, Фёдор Михайлович, час поздний. Патрули на улицах. Проводите меня до дверей, пожалуйста, чтобы слуг не будить…

Достоевский поднялся, обошёл вокруг стола.

– Куда же вы теперь?

– Поеду на юг. В Киев, Одессу… Там друзья. Спрячут покуда… А уж дальше – как Бог даст.

Фёдор Михайлович накинул пальто, отомкнул дверь чёрного хода, спустился вниз и открыл дверь на улицу. Тронул Мирского за рукав:

– Вы вот что… Вы револьвер-то лучше мне отдайте. Вам спокойнее будет…

На лицо Мирского падал жёлтый свет фонаря; лицо его внезапно исказилось; он отшатнулся, прошептал почти в ужасе:

– Как же… как же вы про револьвер-то догадались?

Достоевский зябко повёл плечами, – с улицы тянул сквозняк, – кашлянул:

– Да я и не догадывался. Предположил только. Ведь револьвер этот – единственная улика. Она и спасти вас может, и погубить. Не могли же вы так просто от него избавиться, выбросить в прорубь, например… Вот я и предположил, что вы его с собою носите.

Мирский расстегнул пальто, надорвал подклад, вытащил револьвер, аккуратно завёрнутый в какую-то тряпку, перевязанную верёвочкой.

– Вот. Но ведь я без него…

– Нет, – покачал головой Фёдор Михайлович. – С ним-то вас скорее убьют, чем без него.

Он взял револьвер, сказал:

– Прощайте.

– Прощайте, Фёдор Михайлович…

Глава 6

ПЕТЕРБУРГ.

Апрель 1879 года.

В кабинет не вошёл, а почти вбежал невысокий, сухонький человек с большим лбом и нервным, бледным лицом. Маков поднялся ему навстречу.

– Прошу прощения, что побеспокоил, Фёдор Михайлович, – сказал Лев Саввич и указал на кресло. – Садитесь, пожалуйста.

Достоевский сел. Выжидательно смотрел на Макова, и чувствовалось: напряжён, как пружина.

– Я только хотел извиниться перед вами, – сказал Лев Саввич, тоже усаживаясь, но не за стол, а в кресло напротив. – За нерасторопность полиции, за неслаженность в действиях нашего департамента и Третьего Отделения…

– Это вы по поводу надзора? – спросил Достоевский.

– Конечно, – ответил Маков. – Неловко получилось. Несколько лет бумага ходила… Надзор с вас был снят ещё четыре года назад, но, как у нас водится, это решение где-то скиталось между канцеляриями. Так что почта ваша задерживалась совершенно безосновательно. Прошу простить и за это…

– За то, что полковник Готский мои письма читал, – улыбнулся Фёдор Михайлович. – Но я не в претензии. Тем более что полковник оказался милейшим человеком, и собеседником интереснейшим.

– Вот как? – удивился Маков. – А на меня он произвёл несколько иное впечатление.

И тоже улыбнулся.

– Папиросу? Кофе? Коньяку?

– Благодарю. Кофе пил недавно, коньяк не люблю – он клопами припахивает, – а вот от папиросы, ежели табак турецкий, не откажусь.

– Есть и турецкий, есть и виргинский… Сам-то я не курю, но для важных посетителей всегда держу под рукой…

Маков поднялся, пошел за папиросницей, а Достоевский возразил:

– Ну, какой же я «важный»… Впрочем, мне действительно п-приятно…

Споткнувшись на слове «приятно», Фёдор Михайлович почувствовал лёгкий стыд, смешанный с раздражением. Выдавать своё волнение он крайне не любил – и от этого, конечно, волновался ещё больше. Только закурив, почувствовал, что начал успокаиваться: привычное занятие всегда отвлекало.

– Раз уж речь зашла о Готском… – осторожно начал Маков. – Вы, видимо, беседовали с полковником и о подпоручике Дубровине?

– Да, пришлось, – коротко ответил Фёдор Михайлович.

– А лично с Дубровиным вы знакомы? Простите ради Бога – интересуюсь отнюдь не по долгу службы. Дело Дубровина закрыто окончательно.

Достоевский слегка вздрогнул, вскинул напряженные глаза:

– Что, Дубровин уже расстрелян?

– Да… А если точнее… По высочайшему повелению расстреляние заменено повешением, но распоряжение из Ливадии, как мне сказали, запоздало. Генерал Гурко своей властью приказал расстрелять.

Маков вздохнул, покосился на свой рабочий стол: как раз сверху лежали бумаги, относящиеся к делу подпоручика Дубровина.


* * *

ЭХО

(Записки из подполья)


На службе Дубровин отличался знаниями и дисциплинированностью. Командир полка о нем отзывался очень хорошо, не подозревая, что в этом правофланговом красавце-офицере давно уже зреют не просто крамольные – преступные мысли. Дубровин был одним из первых, горячо поддержавших идею террора.

Подпоручик организовал в Старой Руссе подпольную организацию, в которую вошли солдаты полка, крестьяне уезда, горожане и несколько офицеров. Программа кружка предусматривала вооруженную борьбу с самодержавием. Стержнем программы являлось прямое уничтожение особ Романовской династии. Дубровин много читал. И, как ни странно, настольной книгой подпоручика был труд ярого противника террора К. Маркса «Капитал».

В результате доноса в полицию 16 декабря 1878 г. Дубровин был арестован на квартире по Лебедеву переулку вместе со своим товарищем Лобойко, который пытался бежать. При аресте Дубровин оказал вооруженное сопротивление и ранил двух жандармов. Только после неравной борьбы его, связанного, вывели в переулок. Перед собравшейся толпой Дубровин крикнул: «Люди! Вам самим надо строить новое государство без царей, а этих царей и императоров надо уничтожать!» Когда же его привезли на вокзал для отправки в Петербург, то и здесь он, окруженный жандармами, громко выкрикивал идеи террора против царизма.

17 декабря 1878 г. В. Дубровина заключили в Петербургскую тюрьму при III (жандармском) управлении. 22 февраля 1879 г. он был переведен в Трубецкой бастион Петропавловской крепости.

13 апреля 1879 г. Дубровина судил Петербургский военно-окружной суд. По поводу замены повешения на расстрел император сказал, что генерал Гурко, распорядившийся этой заменой, «находился под влиянием либералов и баб».

Это был первый политический процесс после каракозовского, который закончился смертным приговором.


* * *


Фёдор Михайлович покачал головой:

– Заблудшая душа этот Дубровин. Увлёкся идеями о счастье народном… Мне кажется, он был слегка не в себе…

– Так вы его знали?

– Да что ж, трудно было не знать: Старая Русса городок небольшой; так ли, иначе, а все друг друга знают. Дубровин, помнится, жил по Лебедеву переулку, снимал квартиру у вдовы священника. Внешне приятный великорусский тип: вьющиеся белокурые волосы, крепкий, высокий…

– А Дубровин с вами о политике говорил?

– Да он почти исключительно о политике и говорил… Хотя я с ним знаком, можно сказать, шапочно…

– Что ж… – сказал Маков. – Теперь, когда казнь свершилась, я могу рассказать вам, Фёдор Михайлович, как наш «герой» Дубровин вёл себя на следствии и в суде. Во время предварительного следствия пел и пытался выкрикивать антиправительственные речи в форточку. Затем, в крепости, пытался покончить с собой, вскрыв себе вены. Но испугался и позвал на помощь. А на суде… На суде этот человек и вовсе всем доказал, что он решительно болен. Войдя в зал военного суда, повернулся спиной к председательствующему и начал разглядывать публику. Когда же ему сделали замечание – кинулся к судейскому столу с кулаками… А ведь его, по тяжести преступления, могли присудить только к каторге. Выходит, сам смерти желал…

Маков подошёл к столу, взял бумагу, прочитал вслух:

– «Приказ по войскам гвардии и Петербургского военного округа, 20 апреля 1879 г. Отставной подпоручик Дубровин, состоя в рядах 86-го пехотного Вильманстрандского эрцгерцога австрийского Альбрехта полка и прикрываясь почётным званием офицера, осмелился принадлежать в то же время к революционной горсти злоумышленников, стремящейся к ниспровержению основных начал государственного и общественного быта. Внезапный обыск и расследование открыли связь эту, а при произведенном вслед за тем аресте Дубровин, сопротивляясь власти, ранил двух жандармских унтер-офицеров и даже покусился на жизнь начальника их, штабс-капитана Романовского. Признанный Петербургским военно-окружным судом виновным в этих преступлениях, Дубровин сего числа в Петербурге подвергнут смертной казни».

Достоевский слушал с напряжённым вниманием. Потом повторил:

– «Сам смерти желал». Вот видите, ваше высокопревосходительство, что получается. Конечно, многое можно списать на болезнь… Но ведь не один Дубровин – теперь многие смерти желают. Во искупление, так сказать. Вокруг русского террора вообще ореол особой славы создан. После выстрела Засулич и её оправдания молодые люди напрочь голову потеряли. Всем захотелось вдруг героями стать.

Маков представил себе, как именно и о чём могли говорить этот немолодой уже писатель, и офицер, бросавшийся во время ареста на жандармов с кинжалом. На кинжале, между прочим, была выгравирована нестандартная надпись «Трудись, как сталь, и защищайся». Но об этом Маков рассказывать не стал. Во-первых, вполне возможно, что о подробностях ареста там, в Старой Руссе, не знает только глухой. Во-вторых, есть вещи, о которых никому знать не нужно. Ведь Филиппов, судя по всему, через своего доверенного человека, предупредил Дубровина об обыске… Ну, обыск и обыск: дело уже почти обыденное. Могли бы и не найти ничего, и всё закончилось бы благополучно. Но бравый подпоручик всё испортил…

Маков вздохнул. Какая жалость, что Филиппов почти все тайны унёс с собой. В бумагах, изъятых Маковым собственноручно из несгораемого шкапа Филиппова, никаких имён не значилось. Иногда – инициалы, иногда – клички. А то и вовсе две буковки, например: «ПД послано предупреждение». «ПД» – это, скорее всего, и означает «подпоручик Дубровин».

Ох, осторожный человек был Филиппов. Чересчур осторожный. И, может быть, так желал быть незаменимым, что добился-таки своего…

Маков взглянул на собеседника.

– Н-да… Процесс с присяжными по делу Засулич был большой ошибкой со стороны правительства, – проговорил Лев Саввич ровным голосом. – Но больше подобной ошибки не повторится.

– Зато другие ошибки делаются! – нервно заметил Достоевский. – Прессе почти запретили что-либо писать о террористах. Даже о злодейском покушении этого «Осинова» написали как бы сквозь зубы.

Маков слегка крякнул. С этим правительственным сообщением о покушении Соколова-Осинова вышла неувязка. Первый вариант сообщения, подготовленный в канцелярии МВД, был таким, что господа либералы долго могли бы повторять с издёвкой: «Государь изволил быстро свернуть за угол». Хотя на самом деле государь бежал зигзагами от догонявшего его террориста. Бежал, как заяц! Коронованный шестидесятилетний «заяц» в центре своей величественной столицы бежит, подобрав длинные полы шинели… Но, к счастью, первое правительственное сообщение было вовремя отозвано, хотя наборщики уже набрали его. Пришлось переписывать, переделывать. Имея в виду указание о том, что никаких подробностей о покушениях публике более давать нельзя. Поскольку, описывая вид оружия, способ покушения, и прочее, пресса как бы даёт уроки будущим террористам…

Ах, пресса… Да разве в прессе дело? Гниёт само правительство, – и гниёт не просто изнутри. Сверху! Но где он, этот верх? Вот в чём вопрос…

Маков машинально вздохнул.

– Прессе теперь даны особые указания, – заметил он. – Военное положение. Генерал Гурко, получив чрезвычайные полномочия, с прессы и начал. И, мне кажется, это вполне закономерно. А то ведь наши либералы такую свободу слова себе взяли, какой нигде в целом мире нет…

Достоевский закашлялся. Возражать ему явно не хотелось: либералов он недолюбливал. Однако профессиональная солидарность взяла-таки верх.

– Отчасти согласен с вами, – сказал он своим глуховатым голосом. – Но, знаете, я, в бытность свою редактором журнала, посидел на гауптвахте за невиннейшую статью князя Мещерского, которого трудно заподозрить в либерализме…

– Да-да, я читал ваше «дело о поднадзорном»… Это была совершеннейшая глупость, – сразу же отозвался Маков. – Мы бросаемся из одной крайности в другую лишь потому, что нет твёрдо выработанных общественных устоев…

Разговор становился ни о чём. Маков поднялся.

– Прошу меня извинить, – сказал он.

– И меня также, – ответил, сделав полупоклон, Достоевский.

– Сердечно рад был знакомству. Ваше имя сейчас у всех на устах…

Достоевский вяло взмахнул рукой.

– Что вы, зачем же вы так… Многие ненавидят меня, не понимая толком, о чём я пишу. Клеймят как обскуранта, ренегата…

– А некоторые, видимо, и любят, не понимая, – сказал вдруг Маков.

Оба стояли, глядя друг другу в глаза.

Фёдор Михайлович слегка побледнел, потом кашлянул.

– Толпа любит кумиров, но редко понимает их, – проговорил Достоевский. – Думаю, что и некоторые представители власти испытывают на себе подобную «любовь». Что же нам остаётся? Только трудиться. Трудиться, как сталь, и… защищаться.

Теперь внезапно побледнел Маков. Он отчего-то оглянулся на дверь и тихо произнёс:

– Так вы… Latet…

Достоевский тоже оглянулся на дверь.

– Anguis in herba… – И, переведя дыхание, спросил: – А вы, Лев Саввич?..

– Тружусь, как сталь, и защищаюсь, – почти механически ответил Маков.

И оба, не сговариваясь, одновременно опустились в кресла.

– Лев Саввич, – сказал Достоевский, нахмурившись и доставая из кармана сложенный листок бумаги. – Вы, конечно же, знаете о покушении на Дрентельна.

Маков молча кивнул.

– И, может быть, думаете, что знаете больше меня…

– Вероятно, – пожал плечами Маков, насторожившись.

– В таком случае прошу уделить мне еще несколько минут. Вот, прочтите, пожалуйста, это. Записано со слов террориста, который и совершил покушение.

И Фёдор Михайлович протянул Макову бумагу.

– Вами записано? – спросил Маков.

– Да. Террорист приходил ко мне… на днях. Мне показалось – в искреннем раскаянии. Рассказ записан с его согласия.

Лев Саввич взял бумагу, начал читать. Брови его поползли вверх. Он бросил взгляд на Достоевского, который молча закуривал вторую папироску. Снова стал читать. И снова бросил взгляд на Достоевского…


* * *


Дочитав и сложив бумагу, Лев Саввич передал её Фёдору Михайловичу. Кашлянул и сказал:

– Вы знаете, что револьвер этого господина был заряжен холостыми зарядами?

– Догадываюсь.

– Вот как?

– Да, – Достоевский закашлялся, выпил воды из стакана, предложенного Маковым. Поднял на министра больные, усталые глаза.

– Да, – повторил он. – Скажу даже более: этот револьвер теперь у меня.

Маков неожиданно прихлопнул ладонями о подлокотники кресла, поднялся, прошёлся по кабинету.

– Моего ближайшего сотрудника Филиппова убили, когда он, по моему заданию, разыскивал карету Дрентельна. Мы хотели проверить, остались ли в карете пробоины от пуль… Ах, всё это опасно… Чрезвычайно опасно!

Достоевский молчал.

– Ну, да не мне вас учить. Пусть револьвер покуда останется у вас, если это кажется вам безопасным. Или, если желаете, я выпишу вам бумагу на разрешение иметь револьвер. Или даже дарственную…

Достоевский слегка улыбнулся:

– Пожалуй, подарок от самого министра ни у кого не вызовет подозрений. Даже у моей супруги Анны Григорьевны, а она, знаете ли, очень наблюдательна. Я бы даже сказал, у неё есть некий талант: обо всём догадываться, всё знать… Так что не нужно никакой дарственной, и разрешения не нужно.

– Но ведь супруга, вы говорите, догадлива… Если случайно наткнётся на револьвер…

– Не беспокойтесь, не наткнётся. Да она сейчас уже в Руссе, с детьми. Я тоже скоро туда отбуду.

Маков кивнул. Вспомнил:

– Касательно Дубровина…

– Простите великодушно, – перебил Достоевский. – Но мне кажется, господин Дубровин только разыгрывал сумасшедшего. Возможно, надеялся своим поведением продлить расследование… И вывести следствие на настоящих преступников.

– Похоже на правду. Дубровина дважды обследовала медицинская комиссия, и оба раза признала психически здоровым.

Маков помолчал.

– Генерал Гурко, – продолжал он, – лично подписал смертный приговор Дубровину и настоял на быстрейшем его исполнении.

– Ну, это, допустим, понятно. После выстрелов-то этого Соловьёва…

– Как вы сказали? Так фамилия этого террориста Соловьёв?

– Да разве вы еще не знаете? – удивился Достоевский. – Я лечусь у доктора Кошлакова, – добрейшей души человек. Так вот он и рассказал мне о Соловьёве, о его первых показаниях. Преступник, поверите ли, очень переживал, что ему придётся стрелять в безоружного, старого и уже не очень здорового человека…

Маков криво усмехнулся:

– Кошлаков лечил преступника, давал ему противоядие… Но делом о покушении занимается Особое присутствие, а также жандармское управление. Стало быть, они не нашли нужным сообщить мне истинную фамилию этого Соловьёва. Даже доктор Трапп, который служит во вверенном мне министерстве, о многом мне не договаривает… – Маков помолчал. – Так вот, генерал Гурко, как теперь я точно выяснил, распорядился выпустить господина Мирского из заключения. Еще в январе; Гурко состоял тогда в должности помощника командующего военным округом.

Достоевский насторожился:

– Значит, вы думаете, что Гурко тоже…

– Нет. Во всяком случае, пока. Мне не верится, чтобы Иосиф Владимирович мог поступить против своей совести. Скорее всего, Мирский просто попался ему под руку: сидит человек, обвинений ему не предъявлено, – несправедливость! И генерал выпускает его под свою личную ответственность…

Достоевский поднялся. Первым протянул руку для рукопожатия.

– Что ж. Желаю вам успехов.

– И я вам, Фёдор Михайлович… Уж простите, о романах ваших говорить недосуг. Да и не читал я их, откровенно признаться… Всё некогда: служба. Вот Филиппов – тот не просто читал – зачитывался… – Маков пожал маленькую, но крепкую руку. – Прошу вас, будьте внимательны. И если вам понадобится помощь…

– Ваша помощь может, увы, не поспеть, – мрачно пошутил Достоевский.

Маков ничего не ответил.


* * *


Помощник военного прокурора Хаткевич второй день опрашивал свидетелей, в день покушения находившихся на Дворцовой площади или поблизости от неё. Первым из свидетелей был, конечно, герой дня – жандармский ротмистр Кох. Главным вопросом было: сколько выстрелов произвёл преступник?

Кох, сообщив, что уже сделал подробный доклад государю в присутствии генералов Дрентельна, Зурова и Адлерберга, сказал, что точное количество выстрелов назвать не может.

– После первого выстрела поднялось вороньё, – сказал Кох. – Раскаркалось, такой шум подняло, что последующих выстрелов было почти не слышно. Я хорошо слышал два последних. Почему-то они показались мне отдалёнными, как будто стреляли через подушку. Я думаю, что выстрелов было пять. Но Государь возразил мне, что насчитал семь. Признаться, сам я, в пылу погони за преступником, выстрелов не считал. Но в тот же день, после отчёта у Государя, опросил своих подчинённых. Они называли разные цифры. Пять, шесть, семь…

Кох помолчал; добавил, как бы извиняясь:

– Ворон уж очень много в городе… Известно, где лошади да навоз – там и вороньё…

После Коха один за другим перед Хаткевичем появлялись жандармы, городовые, полицейские агенты. И почти все сходились на том, что выстрелов, всё же, было произведено пять. Хаткевич думал: «Да откуда же взялись эти семь? В этом револьвере было только пять зарядов!»

Опрошенные гражданские лица и вовсе называли фантастические цифры. Можно было подумать, что у преступника был не револьвер, а новое американское изобретение – «стреляющая машина» Гатлинга.

Придворный из прислуги – младший камердинер – видел всю сцену покушения в окно. Количество выстрелов его не волновало.

– Так сколько же было выстрелов? – допытывался Хаткевич. – Пять?

– Вроде, и пять…

– Или семь?

– Да, похоже, что и все семь, – пожимал плечами камердинер.

– А может быть, девять? – спросил, потеряв терпение, Хаткевич.

Придворный почесал огромную сократовскую лысину и философски ответил:

– А и девять могло быть! Кто ж там выстрелы-то считал?

Потом, подумав секунду, добавил:

– Главное-то вот что. Вижу: злодей целится и стреляет, целится и стреляет!.. А Государь император заметил злодея – и милостиво изволит уклоняться!..

После этого Хаткевич, кусая губы, милостиво изволил камердинеру удалиться. Старик ушёл обиженный, качая головой и бормоча: «Чего спрашивают – сами не знают… Пустяки какие-то!» Так и ушёл, уверенный, что его самого главного свидетельства Хаткевич так и не сумел оценить.

Некий питерский мещанин на дознании рассказывал:

– По случаю воскресенья вышли мы с женой и дитёй погулять. Зашли на Дворцовую площадь. Видим, а там повалили кого-то на землю – и бьют! Я поставил жену и дитю к панели, засучил рукава, влез в толпу и – жаль, только двоим и успел порядком дать по шее. Торопиться надо было к жене и дитю – одни ведь остались!

– Да кого же и за что же ты ударил? – устало спросил Хаткевич.

– Да кто их знает, кого! А только как же, помилуйте, – вдруг вижу, все одного бьют: не стоять же сложа руки? Ну, дал раза два, кто подвернулся, тоись потешил себя, и – к супруге с дитём…

– Ну, а выстрелы-то перед этим ты слышал?

– Выстрелы? Ах, так там и стреляли ещё? Ну, это уж борони Господь. Хорошо, выходит, что я раньше не пришёл.

– Так слышал или нет? – грозно повторил Хаткевич.

– Нет-с. Выстрелов не слыхал. А только, говорю, когда драка началась, так сердце не стерпело…

Хаткевич развеселился, и когда мещанин ушёл, в полном недоумении разводя руками (и зачем звали?) – хохотал, сидя в кабинете в одиночестве, если не считать писаря. А писарь тоже посмеивался, – но осторожно, прикрывая рот рукавом.


* * *


Теперь сообщения для Макова Петенька оставлял на надгробии святой Анфисы Петропавловской. Записки он бросал за образ, который стоял в маленькой нише склепа. Перед иконой лежало множество свёрнутых в трубочку бумажек, оставленных верующими, а каменный приступок перед образом был отполирован до блеска поцелуями.

Анфиса прославилась ещё в царствование Николая Павловича; была замужем за отставным генерал-майором Неклюдовым; овдовев, дом свой на Среднем проспекте продала, а деньги раздала нищим. Сама питалась Христа ради, жила на улице; даже в жестокий мороз спала на снегу на берегу Кронверкского пролива, при этом одета была и летом и зимою в подобие хламиды, подпоясанной верёвочкой. Ходила по улицам и рынкам, собирая милостыню, которую вечером раздавала в ночлежках; бывало, что бросала копеечку в открытую карету какого-нибудь вельможи. Отказаться от милостыни, поданной Анфисой, было нельзя: известно, что её предсказания почти всегда сбывались, и всякий, получивший подарок Анфисы, должен был поблагодарить Господа и поклониться блаженной.

Наконец ее поместили в сумасшедший дом. Но однажды ночью она исчезла оттуда; путы были нетронуты, и железная дверь оставалась запертой, – а Анфиса на следующий день снова появилась у стен Петропавловской крепости. Больше её уж не трогали.

Когда она скончалась, на груди у неё обнаружили образ в тяжелом окладе; образ висел на цепи толщиной в палец. Этот-то образ и установили на могиле Анфисы.

Каждый день, особенно по воскресеньям, сюда приходили люди поклониться блаженной; целовали приступок, оставляли бумажки с заветными пожеланиями. Считалось, между прочим, что дважды приходить с одной и той же просьбой к Анфисе нельзя.

Но Петенька приходил. Обычно он выбирал время, когда возле могилы никого не было. А если и стоял кто – Петенька тоже делал вид, что молится, а после, улучив момент, бросал свою бумажку, свёрнутую в трубочку. Но бумажка оказывалась не перед образом, а за ним. Впрочем, иногда туда случайно попадали и другие бумажки.

Кто и как забирал его послания, Петенька не знал. Но однажды, задержавшись на кладбище, увидел сутулого белокурого молодого человека, который стоял у могилы Анфисы и что-то уж подозрительно долго держал руку в нише. После Петенька узнал: это был ближайший помощник Филиппова, Павел Севастьянов, – и успокоился.


* * *


Соня прошла чёрным ходом, стукнула в двери условным кодом: три короткие дроби с перерывами; потом еще две дроби.

Дверь открыла Баска. Всплеснула руками:

– Ах, боже мой, Соня, что же так долго?

Соня прошла в гостиную, срывая с головы чёрный платок.

– Садись скорее к печке! Снимай ботинки! Ах, боже мой…

Из-за занавески в соседнюю комнату выглянули две молоденькие курсистки – Оля и Саша. Они только неделю назад сняли эту квартиру, так что квартира пока была «чистой».

– Да вы же замёрзли совсем! – чуть не хором воскликнули девушки и бросились ставить самовар.

Соня села к печи боком, прикладывая посиневшие руки к горячим изразцам. Баска подставила низенькую табуреточку, присела рядом. Заглядывала Соне в глаза.

– Ну, что там? Как?

– Видела… – просипела Соня простуженным голосом. – Всё видела. И Акинфиева, как он трубочку свою бросал. И того, второго, альбиноса: он пришёл часа через два после Петечки, темнело уже. Возле могилы блаженной Анфиски…

– Так вот, значит, где они почтовый ящик устроили! – всплеснула руками Баска; лицо её вспыхнуло.

– Да, – кивнула Соня, вынимая шпильки и освобождая толстую косу, уложенную змейкой на затылке; коса тяжело обвалилась, легла на спину. Соня уже согрелась немного; зубы больше не стучали; к белым щекам прихлынула кровь. – Долго кружил наш Петечка, пока до Смоленского кладбища добирался. Один раз даже на извозчике проехал, соскочил почти на ходу. Шёл переулками да дворами.

– А ты? – в волнении спросила Баска.

– И я… Извозчика не брала… Так бежала. Хорошо, что недолго бежать пришлось. А там, на кладбище, уже легче было. Богомолки какие-то пришли из деревни; ну, и я с ними. Они не только к Анфиске, – они по всему кладбищу ходили. Я отставала, за склепами да деревьями таилась.

Она перевела дыхание, с благодарностью кивнула Саше, которая сунула ей в руки стакан горячего чаю.

– Он тоже по кладбищу покружил, Петенька-то наш. Потом, смотрю – к Анфиске в очередь встал. Помолился, и быстро так – еле успела заметить – сунул бумажку за образок. Постоял, побормотал что-то и ушёл. А я осталась ждать.

– Ах, бедная! – вырвалось у Баски.

Соня перевела на неё мрачный взгляд.

– Аня! Он же всех нас продаёт! Потому и аресты такие пошли, словно неводом!..

– Так аресты… – растерянным голосом ответила Баска. – Это ведь всегда так, после акта. А теперь, после соловьёвских-то выстрелов…

Соня промолчала. Она уже согрелась, но всё сидела у печи, прижимаясь к ней боком; на лбу выступили бисеринки пота.

– На этой квартире нам долго задерживаться нельзя, – сказала она. – Теперь нигде задерживаться нельзя…

Баска закусила губы.

– Соня… Ты ещё не знаешь. Доктора Веймара арестовали!

Соня отшвырнула стакан так, что он покатился под стол; остатки чая брызнули во все стороны, даже на обои попало.

– Значит, пора кончать с Петенькой! – сказал она, как отрезала.


* * *


Михайлов временно обосновался в одноместном нумере гостиницы «Москва» на Невском проспекте. Место было надёжным: жандармам и в голову не могло прийти, чтобы революционеры отважились по подложным паспортам в самом центре столицы, в одной из лучших гостиниц проживать.

Одно было не очень хорошо: принимать здесь гостей Михайлов не мог. Поэтому платил двум знакомым швейцарам; когда возникала необходимость, швейцары передавали ему записки.

Вот и на этот раз принесли записку; видно, случай был экстраординарный. Швейцар послал в нумер не лакея, а своего сынишку, который помогал старику.

Михайлов отдал мальчишке пятиалтынный; конечно, при нынешней дороговизне за подобную услугу маловато. Но мальчишка и этим был счастлив: накупит себе сладостей, на неделю хватит…

Оставшись в одиночестве, Михайлов развернул клочок бумаги.

«Нужно срочно встретиться», – было написано рукой Софьи Перовской.

Михайлов выглянул из окна. Моросил дождь, прохожих было мало. А вон, на углу, стоят две барышни, под навесом у Милютиных лавок. Одеты как иностранки.

«Они бы ещё панельными девками нарядились», – усмехнулся Михайлов. Подхватил под руку пальто, надел шляпу, взял зонт и вышел из нумера.


* * *


Своих «иностранок» Михайлов снова мельком увидел на перроне Финляндского вокзала: они садились в тот же пригородный поезд, что и сам Михайлов.

В Озерках народу сошло немного: извозчиков разобрали не всех. Извозчики переругались, и несколько так и остались стоять на площадке, в грязи. Понуро опустив головы, лошади терпеливо переносили дождь и холод.

Михайлов прошёл мимо них, хотя извозчики окликали его:

– Барин! Недорого возьму! Хоть до Остермановых дач, а, барин? Куды ж ты в такой-то дождь?..

Подняв воротник пальто, Михайлов быстро пошёл по дороге. Здесь было холодней, чем в городе; под кустами и деревьями лежал рыхлый тёмный снег, а дорога оказалась совершенно непролазной, вся – из каши, грязь пополам со снегом.

Идти было километра два, и Михайлов, уверенный, что его барышни следуют за ним, пожалел их: промокнут в своих легкомысленных нарядах, и парижские зонтики не помогут!

Дача Крейца, где жила Соня Перовская – напросилась к ним, пока хозяева в городе, пожить на правах дальней родственницы, отдохнуть, так сказать, на лоне природы, – стояла в стороне. К ней вёл отдельный просёлок, через глухой бор. Казалось, день внезапно превратился в поздний вечер. Тёмное небо низко прилегло к вершинам чёрных сосен. Дождь словно превратился в живое существо; среди сосен слышались вздохи, неясные шорохи, шелест.

Промочив ноги, в набрякшем от воды пальто, Михайлов добрался до дачи – добротного двухэтажного дома с пристройкой для прислуги. Калитка была отперта; Михайлов пробежал по аллее, взбежал на крыльцо; в окне теплился огонёк. Двери тут же открылись: на пороге стояла Соня.


* * *


От пальто, развешенного на спинках лёгких венских стульев, шёл пар. В камине весело потрескивали берёзовые дрова.

– Постой-ка… А кто же тогда те барышни? – удивился Михайлов, увидев за столом и Аню Якимову; ему казалось, что иностранками вырядились именно они с Соней.

– Барышни? – переспросила Соня. – Ах, да… Это, верно, Ольга с Сашей… Я же велела им домой вернуться. Записку передать – и вернуться!

– Ну, значит, скоро прибудут… Если не заблудятся. – Михайлов налил себе чаю из ещё тёплого самовара. – Ну, что случилось?

– Петенька – агент Охранки! – выпалила Баска.

Михайлов так удивился, что замер с открытым ртом, остановив поднятую руку со стаканом.

– Чуяло моё сердце! – наконец выговорил он, отставляя чай. – Ещё когда Морозов привёл его… И где он этого Акинфиева откопал только?.. Ладно, рассказывайте.


* * *


– Значит, вот как… – выслушав, Михайлов задумался. – Надо бы ещё выяснить, кто этот альбинос, на кого он работает. Эх, людей у нас совсем не осталось, Тигрыч да Квятковский, хоть Баранникова зови, хоть из Киева кого…

– Ради такого дела можно и позвать, – сухо заметила Соня.

Михайлов кивнул:

– Можно. Слышали, Веймара взяли? А что в Вольском уезде творится – тоже слышали? Наши-то все уехали, сразу же, как только о покушении Соловьёва узнали. Так похватали оставшихся, полсотни человек, всех, кто какое-либо касательство имел к коммуне. Гимназистов, офицеров, крестьян даже… Теперь жди новых арестов. Цепочкой так всё и потянется…

– Может быть, всё же Баранникова вызвать? – спросила Баска, до этого не вмешивавшаяся в разговор.

Михайлов подумал:

– Да, Саша ближе других… Но его подставлять нельзя. Да и не годится он для такого дела. Тут нужен человек совсем новый, никому не известный. И рука у него должна быть крепкая… Не просто крепкая – мужская рука…

Соня внезапно протянула свою, ладонью вверх:

– Эта подойдёт?

Михайлов сначала не понял, – потом отшатнулся:

– Что ты, Соня… Ни ты, ни Аня для такого дела не годитесь. У вас другое задание: всё, что можно, об этом альбиносе узнать. Может быть, он лишь почтальон, а может, и кто похуже… А для акта… Для акта я знаю человека. Самый тот человек. Который Рейнштейна прикончил. Но согласится ли он? Вот вопрос.

– Родионыч? Нет, не согласится. Он же в «народниках» остался. А Гуляков арестован… Разве вот Ширяев ещё… Риск велик, – ровным голосом сказала Соня; лишь грудь у неё тяжело вздымалась, выдавая волнение и обиду. Слабость она презирала. И в себе самой. Но в особенности – в других. А Михайлов сейчас слабость показывал: колебался.

В окно внезапно стукнули. Михайлов подскочил, прикрутил фитиль лампы. В комнате внезапно стало темно, лишь тёмно-алые угли жарко светились в камине.

– Бог мой! Да это же Саша с Ольгой!.. Мокрые-то все – батюшки! – закричала Баска, приподняв оконную занавеску.

Барышни ввалились – но на кого они были похожи! Наряды промокли насквозь, прилипли к телу. Зонтики поломались; и обе, с ног до головы, были заляпаны густой грязью. Даже на юных, белых от холода мордашках, виднелись пятнышки грязи.

– Да где же вы шли? – вскричал Михайлов. – Заблудились, что ли??

– Н-нет… – выбивая зубами дробь, начали подружки. – Мы от станции пешком пошли, да извозчик один привязался. И до того настырный! Еле убежали от него. А потом, думаем, по дороге нельзя идти, – и пошли в обход… Между чьих-то дач шли. В темноте. Один раз собака набросилась… Потом Саша в лужу упала…

– Ужас! – перебила их Соня. – Немедленно ступайте переодеваться. Я сейчас Катерину позову, она здесь и экономка, и прислуга. Найдёт, во что вам переодеться, да, может, и ванну приготовит… Саша! – обернулась она к Михайлову. – Извини… Не надо, чтобы Катерина тебя видела.

Михайлов поднялся. Вид у него был обескураженный и смущённый.

– Куда же прикажете? В город – по такой погоде?

– Здесь, боюсь, тебя не спрятать. Не в беседке же тебе ночевать! Так что придётся идти… Ничего, не размокнешь!..

Михайлов похлопал глазами, ещё более смутился и начал натягивать пальто.

– В город, – бормотал он. – Конечно, в город. Надо еще Родионыча отыскать…

Когда Михайлов ушёл, с трудом натянув ещё не просохшее пальто, Соня долго и молча глядела в угасающий камин. Баска на веранде помогала Катерине готовить ванну; девушки, переодетые, отогревшиеся и умытые, сидели за спиной Сони за столом. Пили чай, уплетали за обе щеки маковые сдобы, вполголоса оживлённо о чем-то переговаривались.

Баска вошла в комнату:

– Ванна сейчас будет готова.

– Не надо ванны, – вдруг сказала Соня.

Баска удивилась, девушки примолкли. Наконец, Саша подала голос:

– И действительно, зачем нам ванна? Мы уже дождём умылись, высохли…

Соня посмотрела на них через плечо. Вздохнула. Переставила стул к столу. Наливая себе чаю, сказала:

– Всё, хватит в революцию играть.

Все молча ожидали продолжения. Соня взглянула на Баску:

– Анька, сейчас в Питере наших осталось не больше десятка. Остальные либо в бегах, либо в централе. А иуда действует. Акинфиев, телеграфист наш… И не сегодня-завтра на нас полицейских ищеек натравит…

Она помолчала.

– Не бабье это дело, конечно… Но, видно, так судьба распорядилась. Если не мы – то кто же?..


* * *


– Н-да… Не бабье это дело…

Из мокрых кустов показались патлатая голова, чёрная бородища.

Человек протёр рукавом очочки, отполз от дачи. Свернул цигарку, прикрывая её широченными ладонями от дождя, разжёг не без труда. При свете цигарки достал обрывок бумажки, огрызок карандашика, записал:

«Дача Крейца. Четыре бабы. Один мужик. Ушёл». Свернул записку трубочкой, закатал в промасленную бумажку, сунул в пустой винтовочный патрон. Спрятал под шапку.

И задом пополз к дороге.


* * *


Севастьянов вернулся поздно – уже темнело. Бесшумно проскользнул в кабинет; не садясь, подал Макову бумажку, свёрнутую трубочкой.

Маков взял, развернул. Прочитал – нахмурился. Передал Севастьянову.

– Присядь, Паша… Нашему Петеньке, кажется, помощь требуется…

Записка была короткой: «Обнаружил, что за мной наблюдают, и уже, кажется, давно. Прошу срочной помощи. П.».

Глава 7

ПЕТЕРБУРГ.

Апрель 1879 года.

– Здравствуйте, Петенька, – сказал Севастьянов. – Вам привет от Саввы Львовича.

Акинфиев испуганно присел, во все глаза глядя на Пашу. Обернулся в комнаты, откуда падал свет на крыльцо.

– Кто вы? – тихо спросил он. – И как вы меня нашли?

– Я помогал господину Филиппову. Служу в министерстве. А найти вас, Иван Петрович, нетрудно: адресок ваш домашний в паспортном столе имеется, да и в служебной картотеке.

Акинфиев подслеповато прищурился. Вздрогнул:

– Ну, что же мы тут, на крыльце… Пожалуйте в дом.

Дом Акинфиева был с мансардой, и туда-то, в мансарду, он и повёл Севастьянова. Но сначала познакомил с семьёй. Супруга сидела в гостиной, кутаясь в шаль. Она была в ночном чепце, раскладывала пасьянс. Увидев Севастьянова, поднялась, подала руку.

– Здравствуйте! Ах, к нам так редко гости приходят! Иван Петрович такой нелюдим, а мы всегда гостям рады. Сейчас самовар поставят!

– Не затрудняйтесь, – сказал Севастьянов. – Я к Ивану Петровичу по делу…

Из комнаты вышла худая бледная девица, лицом похожая на мать.

– Это моя Верочка, – сообщил Акинфиев. – Говорит по-французски, прекрасно музицирует. Это, Верочка, мой товарищ по работе.

Акинфиев на секунду смешался, вопросительно взглянул на Севастьянова.

– Павел…

– Павел Александрович, – помог ему Севастьянов.

– Очень приятно, – сказала Верочка, робко взглянула на Севастьянова и покраснела.

– Не робей, Верочка. А лучше сыграй нам что-нибудь из Глинки.

– Отчего же не из Годара? – спросила Верочка.

Севастьянов поклонился:

– Простите великодушно, но это, если можно, позже…

– Как хотите, – погрустневшим голосом проговорил Акинфиев. – А вот мои пострелята, Антоша и Викуша…

Перед Севастьяновым возникли два мальчика-погодка. Один был посветлей – в мать, другой потемнее – в отца.

– Добрый вечер! – чуть не хором сказали мальчики.

– Умницы… – заученно пробормотал Петенька. – Уроки уже приготовили? Ну, ступайте, играйте…

Акинфиев обернулся к Паше.

– Ну-с, прошу в мой, так сказать, одинокий приют…

И он пошел к лестнице.

В мансарде было, вопреки ожиданию, неуютно. На старом диване валялся скомканный старый плед, на письменном столе лежал громадный рыжий кот: он сощурился, когда Акинфиев, потушив свечу, зажёг лампу под грязным, усиженным мухами, абажуром.

– Прошу! – повторил Акинфиев, указывая на старое, видавшее виды кресло, стоявшее сбоку от стола.

Севастьянов сел. Сейчас же к нему на колени прыгнул кот и замурлыкал. Кот оказался довольно увесистым. Он мурлыкал, тёрся о руки Севастьянова, а потом начал играть коготками, запуская их, и довольно больно, в колени…

Защёлкало что-то вверху. Севастьянов поднял голову: в углу, в клетке, подвешенной очень высоко, суетилась птица с уродливо изогнутым клювом.

– Это клёст. Таёжная птичка, – пояснил Иван Петрович. – Очень ласковая птичка. Когда я её выпускаю из клетки – она мне волосы клювиком завивает… Стёпа! Стёпочка!

Клёст защёлкал с удвоенной страстью. Кот оставил в покое колени Севастьянова, поднял морду и хмуро поглядел на Стёпу.

– Вот-с, – сказал Акинфиев грустно, усевшись на диван. – Так я и живу. В полной, можно сказать, духовной изоляции. Боже мой, вы даже не представляете себе, насколько я одинок!

Снизу донёсся голос супруги:

– Ванюша! Самовар готов!

– Вот видите? То есть, слышите? – понизил голос Акинфиев. – Нигде не спрятаться. Один в толпе, как перст!

Севастьянов промолчал. С его точки зрения, при таком изобилии жильцов в этой квартире о какой-либо изоляции не могло идти и речи. Сам Севастьянов терпеть не мог птиц в клетках, – жалел их; и котов, – чихал от их шерсти.

Он тут же чихнул.

– Извините. Кошачья шерсть на меня так действует.

– А! Понимаю. Супруга тоже кашлять начинает, когда Мурлыка ей на колени ложится… Сейчас, не беспокойтесь…

Иван Петрович весьма неделикатно схватил кота за загривок и вышвырнул на лестницу. Кот злобно фыркнул за дверью.

Севастьянов перевёл дух.

– Итак, Иван Петрович… Я понял, что за вами следят.

– Да-с! Следят! – встрепенулся Акинфиев. – Я уже несколько дней примечаю. Когда на кладбище иду – всегда одного и того же городового встречаю. Причём, заметьте, в разных местах! Я уж пробовал ходить другой дорогой. И всё равно он – тут как тут.

– Ну-у… Городовой, – он, может быть, только вас охраняет, – сказал Севастьянов. Правда, не очень уверенно. О городовом Лев Саввич ни разу не упоминал.

– А зачем же ему меня охранять?

– Так вы же сами сказали: следят.

– Да. Следят. Третьего дни двух дам приметил. И вспомнил, что одна из них мне уже встречалась. Вечером, когда я со службы шёл. Увидела меня – отвернулась. Я бы и не вспомнил, но тут гляжу – стоит она самая, и другая с ней. По виду – барышни, на курсисток похожи. Только одна постарше. И, наконец, вот, взгляните…

Акинфиев подскочил, сунул руку под валик дивана и вынул скомканную бумажку:

– Извольте прочесть. Камень в неё был завёрнут – и мне в форточку, вот прямо сюда, в мансарду, влетел.

Севастьянов прочёл. На бумажке было написано лишь одно слово: «Иуда ».

Почерк был женским, – Паша понял это сразу. И задумался.

– Курсистки, говорите? Две?.. – спросил он.

– А этого мало? – нервно ответил вопросом на вопрос Акинфиев. – Вам, что ли, три нужны?

Севастьянов не ответил. Он поднялся, подошёл к окну. И вдруг взмахнул рукой, властно приказал:

– Погасите свет!

Акинфиев метнулся к столу, свет погас. По тёмному переулку, пригибаясь, убегала какая-то фигура. Судя по платью и походке, – женщина.

– Что там? – в ужасе спросил Акинфиев, опасливо выглядывая в окно через плечо Севастьянова.

– М-да… Дамы-то, я вижу, серьёзные… Одна из них только что здесь, под окном стояла, у палисада.

– Вот видите!

Акинфиев побледнел и отшатнулся от окна.

– Зажгите свет и сядьте, – сказал ему Севастьянов. – Давайте подумаем, что всё это означает…

Акинфиев сел на заскрипевший диван. Прошептал:

– Что же это может означать… Я с двумя дамами из революционерок знаком. Одну они Баской называют, другую – просто Анной. Но те, что за мной следят, – это другие дамы, не они. Хотя…


* * *


ЖЕНЕВА.

Апрель 1879 года.

Морозов долго не мог уснуть в эту ночь. Он лежал на кипах резаной бумаги и смотрел в окно, на чужие швейцарские звёзды, которые здесь, в более низких широтах, казались больше и ярче, чем в России.

Потолка в комнате не было; окно было прорезано прямо в крыше.

Вот уже вторую неделю Морозов жил в типографии: так оказалось и дешевле, и уютнее. Первое время он жил в гостинице «Дю Нор», а потом, когда закончились деньги, по квартирам русских эмигрантов. Провёл две или три ночи у самого Петра Ткачёва, главного заграничного идеолога террора, а в жизни – истинного джентльмена, обременённого семьёй и семейными заботами.

Но жить по чужим квартирам и питаться за счёт хозяев – нет, Морозову это было не по душе. Перестал он ходить и в эмигрантское кафе «Грессо», где с утра до ночи заседали эмигранты-революционеры. Уже после второго сидения в кафе у Морозова разболелась голова от пустопорожней болтовни и дрянного вина (хорошего вина нигде не работавшие эмигранты не могли себе позволить).

Вспомнилась смешная сцена. Старый эмигрант-народник Жуковский после третьего стакана произнёс пламенную речь о необходимости народного восстания в России. И, между прочим, сказал:

– Когда восстание произойдёт, я тотчас же поеду в Россию. Знаете, для чего? Возьму револьвер и пойду по улицам. И каждому встречному буду приказывать, чтобы показал ладони!

– Это зачем? – удивился Морозов.

– А вот! – с торжеством отозвался Жуковский. – Если на ладонях мозоли, значит, наш человек, рабочий или мастеровой! А если мозолей нет – au mur! К стенке!

Видимо, это была одна из любимых его идей, поскольку остальные не слушали: перешёптывались, чокались стаканами по-русски, выпивали.

Но Морозов решил, что эта идея никуда не годится, и решил возразить.

– Ну, а как же интеллигенция? Учёные или литераторы, например? – спросил он.

– Ага! – словно ожидал этого вопроса Жуковский, и даже зажмурился от удовольствия. – Интеллигенция тоже должна работать! А книжки сочинять или, скажем, опыты на собаках ставить можно и в свободное время!

И он с победным видом оглядел присутствующих. Все невольно притихли. И в этой тишине Морозов вдруг уронил:

– А что, Жуковский, покажите-ка ваши ладони…

Стало ещё тише. Кто-то прыснул, сдерживая смех. Жуковский внезапно покраснел, потом побледнел…

Неизвестно, чем бы закончилась затянувшаяся пауза, если бы Саблин вдруг не захохотал во всё горло.

– Ай да Морозов! Срезал нашего Жука! – закричал он.

Эмигранты тоже смеялись. Жуковский с ненавистью смотрел на Морозова и, украдкой, – на свои ладони…

– Да ладно, Жук! – крикнул Саблин сквозь смех. – Коля пошутил, а ты уж и обиделся! Шутник у нас Коля!..

Тем и закончилось. Остаток вечера Жуковский просидел тихо и ушёл не попрощавшись.


* * *


Михайлов, отправляя Морозова в Женеву, полагал, что он едет туда не только для того, чтобы временно скрыться от всевидящего ока Охранки, но и с практическими целями: завязать крепкие связи с русскими революционерами в Европе, помочь с выпуском нового журнала «Работник». Кроме того, Михайлов хотел на время развести двух главных публицистов ИК – Морозова и Льва Тихомирова, между которыми возникли нешуточные трения. Всё, что писал Морозов в изданиях «Земли и Воли», а затем «Народной воли», Тихомиров без зазрения совести приписывал себе. И при этом ещё и высмеивал Морозова в кругу руководителей ИК. Дескать, пишет кудряво, всё о каком-то «методе Шарлотты Корде» поминает, хотя кто о ней знает, об этой Шарлотте? Ни один рабочий таких писаний не поймёт. Писать надо яснее и проще. К тому же, язвил Тихомиров, Шарлотта Корде – контрреволюционерка: ведь она убила вождя Французской революции Марата! Хорош «метод», нечего сказать!

Морозов в спор не вступал, но переживал и мучился, а по временам, не выдержав, отказывался писать вообще. Тигрыч тогда на время притихал. Но через некоторое время начинал своё…

На самом деле главное, ради чего ехал Морозов, должно было произойти завтра. Это было свидание с князем Петром Кропоткиным; свидание, которого Морозов добивался с первого дня приезда в Женеву.

Кропоткин… Самая загадочная и самая значительная фигура революционной эмиграции. О нём слагались легенды. В юности князь учился в Пажеском корпусе и в числе лучших учеников входил в личную пажескую свиту императора. По выходе из корпуса отказался от придворной карьеры и вступил на военную службу. Но не где-нибудь в штабе округа, в тёплом и безопасном месте, нет, – отпросился аж на Дальний Восток, на службу в Амурское казачье войско! Службу он совмещал с серьёзными занятиями наукой: объездил всю Сибирь, написал труд о значении Ледникового периода, о строении земных пород.

Оставив службу, вернулся в столицу, был избран секретарём Русского Географического общества.

И одновременно одним из первых в России начал пропаганду социалистических идей в народе. Рассказывают, что Кропоткин проявлял при этом чудеса изобретательности.

К примеру, в конспиративный дом на окраине входил хорошо одетый барин. А через некоторое время из дома выходил обычный простолюдин, мастеровой или фабричный. В этом обличье князь ехал в рабочие предместья и читал лекции, вёл пропаганду. Потом возвращался в конспиративный дом, и появлялся снова в виде барина и интеллектуала.

Потом – хождение в народ, арест, крепость. В 1876 году из тюремной больницы князь Кропоткин бежал: за воротами его ожидали Кравчинский и Войнаральский в пролётке. Этот дерзкий побег всполошил полицию и Охранку. В пролётку был запряжён рысак Варвар – тот самый «революционный конь», о котором узнал даже император. Варвар принял участие и в другом предприятии: в 1878 году он увёз Кравчинского после покушения на Мезенцева, когда на глазах десятков прохожих, среди бела дня, Кравчинский вонзил трёхгранный кинжал в бок прогуливавшегося шефа жандармов.

После побега князь эмигрировал, продолжал заниматься наукой, создавал собственную модель анархизма – самоуправляющихся общин.

И вот, наконец, завтра Морозов увидит его. Да, завтра…

Морозов всё глядел в наклонное окошко высоко над головой, забыв о голоде: деньги у него давно уже кончились, надо было бы занять, но – у кого? Эмиграция сама живёт в нищете. А к Петру Ткачёву обращаться неловко: он и так через день на обеды к себе приглашает…

Морозов вспомнил о деньгах, и под ложечкой опять засосало. Он вздохнул, перевернулся на живот. Знал по опыту: так голод ощущается меньше. Запах бумаги и типографской краски убаюкивал его: это были родные запахи, почти российские…

Морозов повозился, устраиваясь поудобнее. И уснул перед рассветом сном невинного младенца.


* * *


Стояло чудесное утро. Пётр Алексеевич Кропоткин неторопливо прогуливался по набережной Лемана, как называли здесь Женевское озеро, любуясь видами этого лучшего из уголков мира. Справа над городом нависал двугорбый массив горы Салев. Сейчас, облитый светом поднимавшегося солнца, он был окрашен в нежные золотистые тона. А слева до горизонта расстилалась лазурная гладь Лемана. Между озером и горой причудливо вились улочки с разнообразными домами, перенесёнными сюда, кажется, из нескольких европейских стран. Между домами и на стенах общественных зданий полоскались длинные полосы голубой и жёлтой материи: это были цвета Женевского кантона. Эти полосы создавали праздничный, почти сказочный вид, оттеняя разнообразие фасадов, балконов, мансард, лестниц…

Кропоткин, забывшись, смотрел по сторонам, как вдруг, словно из-под земли выскочив, перед ним оказались два человека.

– Пётр Алексеевич! Доброго утречка!

Кропоткин близоруко прищурился, узнавая говорившего: чёрные цыганские кудри, шляпа залихватски сдвинута набок… Это был Сергей Кравчинский.

– Доброе утро, Сергей Михайлович, – отозвался Кропоткин. Перевёл взгляд на спутника Кравчинского. Это был высокий юноша, безбородый и безусый, в очках, которые он постоянно поправлял от волнения.

– Вот, Пётр Алексеевич, познакомьтесь, – сказал Кравчинский. – Николай Морозов. Тот самый, о котором я вам говорил.

Кропоткин недоверчиво посмотрел на Кравчинского. Как? Неужели это тот самый Морозов, который вошёл в секретный полицейский список самых опасных людей в России? Список недавно был опубликован в Лондоне, в лавровском журнале «Вперёд!».

Заметив взгляд Кропоткина, Кравчинский понял его по-своему:

– Да, Пётр Алексеевич, видите, какая молодёжь идёт нам на смену?

– М-да… – неопределённо хмыкнул Пётр Алексеевич. – Однако боюсь, не вышло ли ошибки…

Морозов внезапно густо покраснел: вот-вот брызнут из глаз слёзы.

– Вы… – прерывающимся от волнения голосом выговорил он. – Вы мне не верите?

– Я верю Кравчинскому, – угрюмо ответил Кропоткин. – А вас я пока не могу… Э-э… Говоря научным языком, идентифицировать.

Теперь уже обиделся Кравчинский. Он обижался совершенно по-детски: или лез в драку, или надувался, как индюк.

– Пётр Алексеевич, – сказал он. – Я Морозова знаю давно, вместе в народ ходили… Так что… Если вас смущает его вид, так это потому, что он здесь новичок. Да и выглядит моложе своих лет…

Кропоткин смягчился.

– Прошу меня извинить, – буркнул он, не глядя на Морозова. – Сергей Михайлович, не беспокойтесь. Вам я целиком и полностью доверяю. Но сейчас попрошу вас оставить нас наедине.

Кравчинский совсем обиделся.

– Как вам угодно, – сказал он, гордо вскинул голову, развернулся и зашагал крупным полувоенным шагом: сказывалась выправка, полученная ещё в Артиллерийском училище.

Когда Кравчинский исчез в глубине аллеи из плакучих ив и пирамидальных тополей, Кропоткин наконец прямо взглянул в лицо Морозова.

– Так это вы написали брошюрку о террористической борьбе? – спросил он после паузы.

– Я, – просто ответил Морозов.

Кропоткин двинулся с места, жестом приглашая Морозова следовать рядом.

– Написано дельно. Но лишь для человека понимающего. Простой народ ваших умствований, извините, не поймёт.

Морозов снова запунцовел.

– Что это за «метод Вильгельма Телля и Шарлотты Корде»? – продолжал Кропоткин. – Убийство из-за угла, что ли? Смешали народного героя Швейцарии с контрреволюционеркой… Видите, даже мне не очень понятно…

Морозов молчал.

Они шли по набережной, мимо летних террас многочисленных кафе, которые ещё не открылись. Полоскались на ветру голубые и жёлтые полотнища, чайки кричали вдали, а на набережной появились первые прохожие.

– Я не убийство из-за угла имел в виду, – наконец, сделав над собой усилие, проговорил Морозов. – Я…

– Да понимаю, – отмахнулся Кропоткин. – Начитались в детстве Шиллера… Только Шарлотта Корде здесь не к месту. Да и Вильгельм Телль, насколько помню, из-за угла ни на кого не покушался… Впрочем, прошу простить. Здесь, в эмиграции, становишься недоверчивым и подозрительным… Ну, так зачем вы желали меня видеть?

Морозов помолчал. Когда прошли мимо коляски молочника, Морозов, понизив голос, отчётливо выговорил:

– Мне велено передать вам, что вы приговорены к смерти.

Кропоткин приостановился.

– Что?

– Да, именно так. Вы слышали о «тайном эскадроне», созданном Охранкой? Так вот этот «эскадрон » и получил приказ сделать на вас покушение. Здесь, в Женеве, или в Париже.

– Ну, в Париж, я, как говорится, больше не ездок, – кривовато усмехнулся Кропоткин. – Меня там хотели арестовать и выслать в Россию, да спасибо местным анархистам: предупредили вовремя… Так значит, теперь уже и смерти моей желают? И кто там состоит, в этом «эскадроне»?

– Не знаю. Жандармские чины, люди из тайной полиции… Эскадрон создан, как я слышал, с молчаливого согласия цесаревича Александра Александровича.

Кропоткин помолчал.

– Вы сказали: вам велено передать. А кем велено?

Морозов открыл рот, запнулся.

– Я не могу сказать вам имени. Разве только псевдоним: Хронос.

Кропоткин снова приостановился, с изумлением взглянул на Морозова.

– Постойте! Да вы откуда такие вещи знаете?

Морозов пожал плечами, поправил очки, покосился сбоку на Кропоткина.

– Ещё Хронос просил передать, что против Мавра заведено дело. Скорее всего, он будет оклеветан. Кстати, его имя стоит первым в списке приговорённых к смерти «тайным эскадроном».

– Боже мой! – воскликнул Пётр Алексеевич, останавливаясь и разворачиваясь лицом к Морозову. – Николай! Или вы немедленно расскажете мне всё, что знаете о Хроносе и Мавре, или я буду вынужден прекратить этот разговор!

Морозов снова поправил очки и, ещё более понизив голос, сказал, глядя себе под ноги:

– Трудись, как сталь, и защищайся…

После этих слов с Кропоткиным произошла перемена. Он вдруг порывисто подхватил Морозова под локоть и потащил куда-то в боковую аллею.

– Знаете что, – на ходу пояснил он. – Я думаю, нам понадобится немало времени, чтобы поговорить откровенно… Я знаю здесь один чудесный уголок, где нам никто не помешает. Сейчас срежем угол и выйдем на берег Роны… Это река, которая вытекает из Лемана… Там неподалёку от берега есть замечательный уединённый островок…

– Я знаю, откуда Рона вытекает, – с обидой в голосе сказал Морозов. – И остров этот знаю. Остров Руссо. Я по утрам хожу туда читать. Как раз возле памятника великому французу, на скамейке, и читаю. Очень удобно: с набережной меня закрывают ивы, а мост к острову виден, как на ладони…

Кропоткин быстро взглянул на него:

– Да вы, я вижу, совсем молодец… Именно туда я вас и приглашаю. Кстати, трава там…

Он замолчал, и Морозов, поняв, что от него требуется, продолжил:

– Да, змеям там не спрятаться нигде. Ведь… Latet anguis in herba…


* * *


АЛЕКСЕЕВСКИЙ РАВЕЛИН.

Апрель 1879 года.

Помощник смотрителя Нефёдов вошёл в камеру Нечаева с видом деловым и торжественным. Достал из кармана ключи и объявил:

– С вас велено снять кандалы!

– А я этого давно жду, – отозвался Нечаев. – Приказ-то уж две недели как подписан, – он подмигнул Нефёдову. – Может, думаю, где в канцелярии, как у нас обычно бывает, потерялся…

Он лежал, читая какую-то толстую книгу: ему на днях разрешили выдавать книги из крепостной библиотеки.

– Валяй, снимай.

Нечаев подставил ноги. Нефёдов повозился с замком, снял кандалы, передал караульному.

– Ну, что ещё? – спросил Нечаев.

– Так что – записка вам с воли…

– Ну, читай.

– Не могу-с. Записка с секретом…

Нечаев сел на постели.

– Дур-рак!

Помощник смотрителя вытянул руки по швам.

– Давно бы уже научился и шифрованные письма разбирать!.. Вот Гудков же научился!.. Ну, ладно, давай сюда.

Он взял аккуратно запечатанное конвертом письмо, небрежно сунул под подушку. Мельком взглянул на Нефёдова.

Вздохнул.

– Чего ждёшь? A-a… Ладно… Ступай к старшему по караулу. Скажи: мол, Пятый нумер приказал целковый тебе выдать.

Помощник помялся.

– Дык… Не поверят-с.

Нечаев ещё раз вздохнул.

– Ну, что с вами делать…

Он присел к столу, раскрыл тетрадь, разлинованную на квадратики. Оторвал один квадратик, на котором было написано: «Один рубль». Подал Нефёдову. Тот взял с благоговением. Спросил:

– Не изволите ли приказать купить вам что-нибудь?

– Изволю! Ножик для бумаги купи, да линейку, – видишь, деньги у меня рваные получаются. Ну, ступай… Стой! Позови-ка унтер-офицера.

– Слушаюсь!

Помощник выскочил из камеры.

Нечаев достал из-под подушки письмо, распечатал, начал читать. Когда унтер вошёл, Нечаев дочитывал письмо. Унтер ждал, стоя навытяжку посреди камеры.

– А! – сказал Нечаев, словно только что увидел унтера. – В седьмой камере, я знаю, новый узник.

– Точно так! – ответил унтер. Он уже давно не удивлялся прозорливости Нечаева, этого таинственного и страшного человека.

– Ну, так вот. Настоящая его фамилия Бобохов. Он в жандармов стрелял при аресте. Приговорён к расстрелу, но государь милостиво изволил заменить расстрел каторгой. Так что Бобохов скоро отправится на Кару. Но вот что… – Нечаев понизил голос. – Знай, что Бобохов – колдун и тайно работает на германского кайзера. Он может в воду уйти!

– Это как? – поразился унтер.

– А так! Уйдёт – с тебя голову снимут. Ты вот что. Когда он будет умываться, ты стой позади него. Он уже уходил так однажды из домзака. Пошептал на воду – и бултых в рукомойник, да в трубу-то и ушёл! Только сапоги мелькнули. Его, правда, потом поймали: он по трубе в Неву уплыл, а на берегу его полицейские и сцапали.

Унтер раскрыл рот от удивления.

– Во-от оно что!.. – шёпотом выговорил он, словно поражённый неким откровением.

– Вот то самое, – без усмешки, строго выговорил Нечаев. – Иди. Да смотри, стой позади него, и хватай покрепче в случае чего! И еще конвойных с собой возьми! Потом придёшь – расскажешь.

И Нечаев снова углубился в чтение.


* * *


Вечером вбежал унтер, взволнованный, с красным лицом.

Нечаев приподнялся:

– Ну, что?

– Едва не ушёл! Спасибо, батюшко, за науку! Еле успели мы его за ноги-то ухватить! Теперь умываться в таз будет. Из таза-то он далеко не уплывёт!

Унтер самодовольно разгладил усы и даже подмигнул Нечаеву.

Нечаев строго сказал:

– Что удержали – молодцы. И про таз ты хорошо придумал. Но вот что. Всё же он мой товарищ по несчастью, да и цель у него та же, что и у нас: старого царя долой, нового поставить. Так что купи-ка ему, братец, молока и белую булку. А на словах скажи: от Нечаева, мол. Понял?

– Так точно!

– Ну, ступай.

Когда унтер ушёл, Нечаев упал на постель, задрал ноги и, зажав себе рот подушкой, начал хохотать.

Но дверь снова приотворилась. Тот же унтер просунул голову в камеру:

– А осмелюсь спросить у вашего сиятельства… Когда царя прогоним, – кого поставят-то?

Нечаев пересилил смех; загородившись книгой, сказал:

– А ты как думаешь?

– Ну… мы тут с ребятами посоветовались… Они говорят – вас!

– Что-о?

Нечаев отбросил книгу.

– Это откуда ж такая глупость? И кто её придумал?

Унтер прикрыл за собой дверь, понизил голос.

– Кто придумал – не могу знать. А только унтер Александров сказал под большим секретом, что вы и есть убиенный заговорщиками во цвете лет первенец Государя императора Николай Александрович! Потому вас ироды и гноят тут, чтобы на престол возвести беззаконного наследника-цесаревича Александра Александровича.

Нечаев едва удержался от смеха.

– Вот я этому унтеру Александрову… – выговорил он. – Он, кажется, завтра на службу выходит? Ну, я ему покажу первенца! Он у меня попомнит наследника… А ты, дурак, ступай прочь, да глупые разговоры не веди! Хотя, стой. Всё, что в дежурной комнате говорят, теперь будешь мне докладывать. Понял?

– Так точно!

– Хорошо.

Нечаев вырвал из тетрадки еще один квадратик.

– Это тебе. Благодарю за службу. У старшего по караулу получишь…

– Рад стараться!

– Да смотри: о наших с тобой разговорах – никому ни слова!

Дверь за унтером закрылась. Нечаев подумал, кусая губы. Потом открыл тетрадь с конца, на чистой странице начал выводить буквы шифрованного письма.

Закончив, вырвал страницу, сложил. Капнул на клапан воску из свечи, приставил пуговицу с орлом. Крикнул:

– Гудков!

Когда дежурный вошёл, Нечаев сказал:

– Вот, возьми письмо. Ночью сбегай к прачке Настёне, та передаст, кому следует. Да смотри, чтоб никто и духом не знал!

Дежурный Гудков спрятал письмо на груди, за пазуху.

– Будет сделано, ваше сиятельство!

«Ваше сиятельство!» – мысленно передразнил его Нечаев. Но вслух дразнить не стал: Гудков был одним из самых верных его слуг.

– Ступай. Деньги получишь утром. Да скажи там, в дежурной комнате, чтобы так не орали! Я спать хочу…


* * *


Акинфиев стоял на палубе, опершись о поручни. Погода была прекрасная: легкие, как пух, облачка плыли в ярко-синем небе. Кружась над волнами, кричали чайки. Внизу, у борта, пенилась бирюзовая вода.

Был выходной день, и Акинфиев решил сделать с женой прогулку на пароходе по Финскому заливу. Доктор давно уже говорил, что морские прогулки для Ираиды Степановны были бы крайне полезны.

Накануне Акинфиев предупредил о прогулке Севастьянова, встретившись с ним на набережной Невы, у Сенатской пристани.

– Ну, на пароходе вам опасаться нечего, Иван Петрович, – сказал Севастьянов. – Народ кругом, вряд ли террористы осмелятся напасть на вас… Но вы всё же будьте настороже. У вас есть револьвер?

– Боже сохрани! – испугался Акинфиев. – Я телеграфист, а не убийца!

– А вот это вы зря. Не только убийцам револьверы нужны… Ну да ладно. Не думаю, что вам придётся стрелять. И вот еще что, на всякий случай… Постарайтесь, чтобы возле вас всегда люди были. Прогулка-то долгая?

– На весь день!

– С остановкою?

– Да-с, в Петергофе. Потом до Котлина, и обратно в Питер.

– А дома что? Прислуга у вас есть?

– Есть… – смешался Акинфиев. – А что, вы думаете, они и в дом…

– Ничего я пока не думаю. Но у террористов планы всегда неожиданные. Велите, чтобы Верочка гулять не выходила, с мальчиками весь день была. И чтобы чужим двери не отпирала.

Акинфиев побледнел.

– Вы считаете?.. Это так серьёзно?

– Всё серьёзно в нашем деле, Иван Петрович. Вспомните Филиппова.

Акинфиев перекрестился:

– Да я его, что ни час, вспоминаю…

Севастьянов положил руку ему на плечо:

– Напугал я вас, а может, и зря совсем… Отдыхайте, ни о чём не беспокойтесь. Я велю околоточному агентов в ваш переулок послать. Пусть за домом присматривают.

Акинфиев поёжился. Ветер с Невы показался ему вдруг невыносимо холодным; он пронизывал до костей.

– А может, и на пароход агента посадить? – наивно спросил он.

Севастьянов развёл руками.

– Что вы… Пароход маленький, а агенты у нас, сами знаете, какие… Его сразу же заметят, мало, что сторониться будут, – ещё и капитану пожалуются… – Севастьянов вдруг улыбнулся. – Давеча мне случай рассказали… Один агент донос на своего соседа принёс. Прочитали. И что? Слово в слово такой же донос, но уже на своего соседа, за неделю до того принёс другой агент… А на пароходе обязательно кто-то из военных будет: жандарм, морской офицер, а то и гвардеец. Так вы, если подозрительное что заметите, к ним обращайтесь. Они скорее помогут, чем полицейский агент… Ну, успокойтесь. Отдыхать тоже надо. Особенно в нашей профессии. Забыться хоть на день. Вырваться из Петербурга… Мы с Филипповым под парусом, бывало, ходили…

Новое упоминание о Филиппове снова перепугало Акинфиева. И он даже попросил Севастьянова пройти с ним хотя бы часть пути до дома, хотя бы до переулка. Севастьянов согласился, но предупредил: если за ними следят, это будет ещё опаснее. И Севастьянова вычислят, и поймут, что Акинфиев настороже, под охраной ходит… Уж лучше одному ходить. Или извозчика брать.

– Да, извозчик… – насупился Акинфиев. – Целковый слупит, и повезёт кругом, чтобы подольше: целковый оправдать…

– Хорошо. Тогда извольте идти впереди. А я уж сзади потихоньку…

Так и шли: Акинфиев впереди, Севастьянов, с видом прогуливающегося бездельника, позади, приотстав шагов на тридцать. Потом Акинфиев хотел с ним попрощаться, рукой махнуть, – оглянулся, а Севастьянова и след простыл. Только какие-то пьяные мастеровые шли гурьбой и громко переругивались.

«Хорош охранничек!» – горестно подумал Акинфиев и рысцой побежал к дому.


* * *


Море с белыми барашками волн, солнце, свежий солоноватый ветер – всё это пьянило, действовало расслабляюще. Иван Петрович заглянул в каюту: Ираида Степановна спала. В иллюминатор падал косой солнечный луч, и лицо супруги зарумянилось, – но не лихорадочными чахоточными пятнами; нет, это был здоровый румянец крепко уснувшей, утомлённой женщины.

Акинфиев осторожно прикрыл дверь и снова вышел на палубу. Выбрал место, где стояли люди. Снова опёрся о поручни. Кто-то из пассажиров показывал вдаль, по правому борту. Иван Петрович взглянул: далеко-далеко в дымке виднелись кронштадтские форты, напоминавшие круглые исполинские скалы, вздыбившиеся из моря.

Возле Акинфиева остановились две девицы, одетые в бело-розовые платья. Совсем молоденькие. Начали трещать без умолку, перебивая, не слушая друг друга. Их разговор Акинфиева не интересовал, да и слышал он лишь отдельные слова. Разговор был совершенно пустяковым. Зато сами девушки Ивана Петровича не оставили равнодушным: настоящие русские красавицы, этакие, понимаете, бутоны…

Акинфиев время от времени незаметно поглядывал на них. На душе у него было спокойно и радостно – впервые за много-много дней.

– А вот спросим у этого господина! – вдруг сказала одна из девушек, тёмненькая и, кажется, постарше второй. – Как он скажет, так и будет.

Акинфиев повернулся к ним лицом, подобрался: сразу проснулись прежние страхи.

– Я Оля! – сказала тёмная. – А она Саша. Мы кузины!

– Э-э… польщён… – неожиданно для себя брякнул Акинфиев. И тотчас же, слегка смешавшись, поправился: – То есть, простите, рад познакомиться. Иван Петрович!

– Ива-ан Петрович! – протянула Оля. – Разрешите наш спор, пожалуйста! Сашка, глупая, утверждает, что в хорошую погоду отсюда можно разглядеть финский берег! Представляете?

Акинфиев кивнул, ничего не понимая. Какой финский берег?

– …А я ей доказываю, что это совершенно невозможно. И не из-за дальности расстояния, а только потому, что Земля – шар! И в море это особенно заметно: море как бы горбом закрывает горизонт!

– Э-э… «Закрывает горизонт» – это не совсем удачное выражение, – нашёлся Иван Петрович. – Но, действительно, если наблюдатель начнёт подниматься вверх, его кругозор резко расширится, и он сможет увидеть гораздо дальше.

– Вот! – торжествующе сказала Ольга и показала кузине розовый маленький язычок. И снова повернулась к Акинфиеву:

– А финский берег?

– Ну, я думаю, если подняться достаточно высоко… На высоту Исаакиевского собора, скажем… То, возможно, и финский берег на горизонте появится.

Теперь настала очередь торжествовать Саше. Она показала язык Оле и в ладоши захлопала:

– Слышала? Слышала?

– Ну и что, что слышала, – насупилась Ольга. – Исаакия тут нет, стало быть, и увидеть Финляндию совершенно невозможно! Правильно я говорю, Иван Петрович?

– Совершенно правильно, – невольно улыбнулся Акинфиев.

Обе девушки ему нравились всё больше. Н-да… Давненько он не общался с молодёжью! Всё нигилисты какие-то, револьверщики, «стриженые девки»… А тут вот, извольте: совсем юные барышни, а уже такими вопросами задаются. И как говорят умно-с!

– Так, значит, сегодня ты меня пирожными угощаешь! – сказала Ольга Саше. И снова оборотилась к Акинфиеву:

– А вы уже бывали в Петергофе?

– Бывал.

– Ой, а мы впервые! Там, наверное, так красиво! Нам рассказывали! Фонтаны, скульптуры, каналы… Нас тётенька отпустила, – сказала Оля. – Мы, видите ли, совсем недавно в Петербург приехали. Из Вятки. Хотим на курсы записаться.

«Из Вятки!» – снова поразился Иван Петрович. Надо же, до чего он от жизни отстал. Теперь и в глуши, в какой-то Вятке, такая умная молодёжь растёт! Н-да-с! Вот они, зримые плоды Александровских реформ…

А ведь были, были времена… И совсем недавние, кажется. Акинфиев припомнил: в 1862 году Петербург охватило необычайное волнение. В книжном магазине на Невском за прилавком появилась дама – стриженая, в очках! Половина Петербурга кинулась смотреть на этакое небывалое чудо – работающую женщину. И Акинфиев – грешен, но тогда помоложе был – ходил на эту «нигилистку» смотреть. Еле пробился сквозь толпу, схватил какой-то томик, стоял – косился. Нет, дама была не из нигилисток. Позже Акинфиев и имя первой русской продавщицы узнал: Анечка Энгельгардт. Она не имела ничего общего с последовательницами Чернышевского, «фалангистками», устраивавшими «коммуны» со швейными машинами, на которых никто из них не умел шить. Мало того, что «идейные» не могли заработать себе хотя бы на пропитание, – они тянули деньги с более обеспеченных, сами же нарочито одевались как попало. Одну такую «идейную даму» Акинфиев одно время часто встречал на Невском. Она ходила в розовой кофточке с громадным чернильным пятном на груди, нимало не стесняясь прохожих…

А в 1870 году граф Шувалов, бывший тогда начальником III Отделения, составил записку на Высочайшее имя. Записка называлась «О недопущении женщин на службу в общественные и правительственные учреждения». Главный вывод записки гласил, что служба женщин «будет иметь самое растлевающее действие на нравственность и самое губительное влияние на состояние семьи». Акинфиев в душе горячо поддержал вывод Шувалова. У него росла дочь, и он до смерти боялся, что она, войдя в осмысленный возраст, кинется, по примеру нигилисток, с увлечением исследовать головастиков…

Вопрос младшей из барышень, Саши, вернул Акинфиева к действительности.

– А вы где работаете? – невинно спросила она.

– Я… кхе-гм… По чиновничьей части, – выкрутился Акинфиев.

– А… – слегка разочарованно протянула Оля и обернулась к кузине: – Саша! Пойдём в буфет! Не забыла? Как условились: ты покупаешь мне пирожные!

Акинфиев приподнял на прощанье парусиновую шляпу. Настроение его испортилось. Девицы даже не поинтересовались, какого он чину! А может быть, он тайный советник? Мало ли, что одет не модно, – может быть, просто потому, что в одежде консерватор!..

Иван Петрович подумал: «Вот она, современная молодёжь! Порхает с цветка на цветок… Срывает удовольствия жизни… Да и знания у них… Так, скользят лёгкой мыслью по поверхности, а заглянуть в суть предмета…»

Он махнул рукой и решил вернуться в каюту.


* * *


– Ираидочка, ты уже встала? – спросил Акинфиев, входя, – и осёкся.

Его супруга полулежала на полке, оперевшись спиной о подушку. Рот её был туго завязан её же собственным платком, глаза смотрели на Ивана Петровича с ужасом. А рядом с ней, держа в руке револьвер, сидела молодая дама в бледно-лиловом наряде, в шляпке и в вуалетке. Вуалетка была довольно плотной – предохраняла от загара, – поэтому лица дамы разглядеть было невозможно.

– Боже мой! – пролепетал Акинфиев.

Дама приподняла револьвер и сказала грудным голосом:

– А вот и ваш муж, Ираида Степановна. Живёхонек, как видите. А вы боялись… Присаживайтесь, Иван Петрович.

Акинфиев безропотно присел на соседнюю полку. Судорожно снял шляпу. И снова зачем-то надел. Дама смотрела на него, но глаз её было не видно. Скорее всего, взгляд был презрительным, и это почему-то неприятно поразило Акинфиева. Голос… Нет, этот голос ему, пожалуй, был незнаком. Да и то сказать: ведь ему приходилось общаться в основном с молодым человеком, называвшим себя то Александром, то Дворником, то Петром Ивановичем, то Безменовым, а то даже и Иваном Васильевичем. Дам Акинфиев видел, дамы были. Но видел он их обычно мельком, знал по именам, но предполагал не без оснований, что эти имена фальшивые.

– Так вот, есть у нас к вам несколько вопросов… Петенька, – сказала дама.

Ираида Степановна внезапно дёрнулась и замычала.

Иван Петрович вскочил, но был усажен на место окриком:

– Сидеть!

Иван Петрович снова снял шляпу, вытер платочком лысину.

– Что вы творите… – вполголоса сказал он. – Супруга моя больна, очень больна. Мы так долго готовились к этой поездке… Так надеялись, что морской воздух облегчит её страдания. Неужели у вас совсем нет жалости?

Он прямо взглянул на даму.

Дама опустила револьвер и отчеканила:

– К иудам жалости быть не должно. А вы, Иван Петрович, когда пошли на предательство, – вы помнили о своей больной супруге?

Иван Петрович снова вытер лысину. Спросил севшим голосом:

– О каком предательстве вы ведёте речь? И вот ещё что. Прошу вас, не заставляйте выслушивать всё это мою супругу…

– Теперь поздно, – качнула головой дама. – Но вы не ответили на мой вопрос.

– И вы не ответили.

– Ах, да… Я говорю о том, что вы – агент Третьего Отделения.

Ираида Степановна снова замычала.

– Я не агент. Я там служу…

– Ну, так это ещё хуже. Вы же пришли к нам, заявив, что готовы служить народу…

– Говорил! – с вызовом подтвердил Акинфиев. – Я ему и служу. И в III Отделении о моей… работе для вас никто не знает.

Дама сделал движение, как будто выражая удивление.

– Бросьте хитрить. Имейте мужество сознаться. Кто этот молодой беленький красавчик с кроличьими глазами, которому вы передавали сообщения на кладбище?

Акинфиев вздрогнул. Уши его вспыхнули. «Как у школьника», – с ненавистью подумал он.

– Если вы развяжете мою жену, и согласитесь избавить её от нашего разговора, я расскажу всё.

Дама подумала. Потом крикнула:

– Николай!

В дверь тотчас же заглянул человек в морском офицерском мундире. Он вопросительно посмотрел на даму.

– Войди. Петенька требует разговора тет-а-тет, без участия жены. Жена, кажется, действительно больна… Посиди с ней, а мы с Петенькой пока перейдём в твою каюту.

– Naturlich! – отозвался Николай, входя.

– Мадам! – сказала дама Ираиде Степановне. – Вас развяжут. Но обещайте мне, что никаких недоразумений не будет… Помните, в наших руках жизнь вашего мужа.

Ираида Степановна молчала.

– Кажется, у неё обморок, – проговорил Николай.

Дама взглянула на Ираиду Степановну, приподняла вуаль. Передала револьвер Николаю и начала развязывать платок. Потом несколько раз шлёпнула Ираиду Степановну по щекам.

– Что вы делаете? – вскрикнул Акинфиев, вскакивая.

– Спокойно, Петенька. Наша Наденька училась на медицинских курсах, – сказал Николай, придержав Акинфиева за плечо.

Когда Ираида Степановна очнулась, дама, названная «Наденькой», поднялась. Сурово сказала Николаю:

– Успокойте её. У вас лучше получится…

– Идочка, умоляю тебя, не волнуйся! – сказал Акинфиев, прижимая руки к сердцу.

Ираида Степановна вместо ответа залилась слезами, и смогла только выговорить:

– Ванечка! Что ты натворил? Ванечка!..

Наденька, взглянув на Акинфиева, повелительно указала револьвером на дверь.

Николай присел напротив Ираиды Степановны, хотел было закурить, но не успел: дверь снова отворилась, показалась смешливая рожица Саши.

– Коля! – пропела она. – Наша госпожа Степанова просит вас в вашу каюту! А мы с Олей тут вместо вас посидим!

Николай поднялся:

– Только ради ваших прекрасных глаз!

Саша прыснула в кулачок.


* * *


– Итак, Петенька, получается, что сам министр внутренних дел – против жандармского произвола?

– Решительно против.

– А тот, которого убили, чиновник из министерства, как бишь его…

– Филиппов.

– Его ведь жандармы и убили, я правильно поняла?

Наденька допрашивала напористо, деловито, словно ей приходилось делать это каждый день. Николай сидел, забросив ногу на ногу. Поглядывал то на Акинфиева, то в иллюминатор.

– Погода начинает портиться… – внезапно сказал он.

Надя мельком глянула на него, досадливо отмахнулась.

– Выходит, что нам вас надо только поблагодарить, да и отпустить?

– А что же ещё? – Акинфиев поднял усталые, покрасневшие глаза. – Господин Севастьянов заменил Филиппова. Да, я передаю ему сведения, которые узнаю у ваших друзей. Но точно так же передаю и содержание секретной переписки Дрентельна, Комарова, и других лиц, облечённых властью…

Наденька насторожилась:

– И что же это за «другие лица»?

Акинфиев нахмурился и закусил губу:

– Этого я не могу вам сказать.

Надя вздохнула, взглянула на Николая.

Николай произнёс:

– Думаю, будет шторм. На месте капитана я свернул бы к берегу…

– Ах, оставьте, – досадливо поморщилась Надя. – Я хочу знать, что вы думаете по поводу всего этого!

Она обвела револьвером каюту.

– Расстрелять, – без улыбки предложил Николай. – Обоих. Трупы – за борт. По старинному морскому обычаю…

– Николай! – повысила голос Надя. В голосе послышались нотки ярости.

Николай взглянул на неё и сказал:

– Знаете, Надя, чего я не приемлю в женщине? Откровенно? Отсутствие женственности.

– Ну-у, знаете… – даже под вуалеткой было видно, как лицо Наденьки побагровело.

– Если хотите, расстреляйте и меня вместе с ними, – Николай кивнул на Петеньку. – Нет человека – нет и проблемы.

Надя хотела что-то сказать – не успела: в каюту постучались.

– Что такое? – громко спросил Николай.

– Капитан просит господ пассажиров не покидать кают, – донёсся приглушённый голос матроса. – Через несколько минут пароход отдаст концы у Петергофского причала…

– «Отдаст концы»! – фыркнул Николай. – А если он и вправду «отдаст концы»? Вот же шпаки! Крысы мелководные!

Надя поднялась:

– Николай, я считаю ваши шутки неуместными и… глупыми!

Николай пожал плечами.

Надя повернулась к Акинфиеву.

– Теперь вот что. Вашу судьбу будет решать общее собрание исполкома. Пока же вы останетесь под нашим негласным надзором. Помните, что вы ответственны за свою больную жену. И за детей, разумеется.

При упоминании о детях Акинфиев вздрогнул. «Значит, и до детей могут добраться!» – подумал он и по-настоящему испугался.

– Когда у вас следующая встреча с этим Севастьяновым?

– Завтра.

– Где? Опять на Смоленском?

Акинфиев замялся.

– Нет… У меня дома. Вечером.

Надя подумала.

– Вам придётся отменить встречу. На берегу, когда пароход причалит, не вздумайте скрыться. Мы продолжим разговор. А сейчас ступайте в свою каюту. Николай! Проводите его.


* * *


Ветер был нешуточный. Небо потемнело, пароход, пришвартованный у причала, раскачивался так, что пассажиры с трудом, даже с помощью матросов, могли сойти по сходням на берег. На западе клубились зловещие, почти чёрные тучи, то и дело вспыхивали отдалённые молнии.

Акинфиев держал Ираиду Степановну под руку.

– Ну, вот видишь, ничего страшного. Эти господа – просто шутники…

– Нет, нет, – повторяла Ираида Степановна. – Я знала, я давно чувствовала, что в нехорошую историю ты попал, Ванюша! А ведь мог уже выйти в отставку по выслуге! Жили бы скромно, но честно, ни от кого не таясь…

Она снова заплакала.

Сойдя на берег, супруги Акинфиевы, вслед за другими пассажирами, прошли к деревянным павильонам, где размещались буфет и комнаты отдыха.

Большая часть пассажиров, осознав, что весёлого пикника не предвидится, поехала в город. Некоторые засели в буфете. Единицы отважились, пока не разразилась гроза, выйти прогуляться по петергофским садам.

Акинфиев с женой и со своими соглядатаями остался в комнате отдыха.

– Боюсь, что обратно нам придётся возвращаться посуху, – сказал Николай Ивану Петровичу. – Для здешних капитанов волнение на море в два балла – уже шторм…

– Да-да, вы правы, – ответил Акинфиев. – Ираида Степановна! Придётся ехать на вокзал.

Супруга молча кивнула. Она зябла, куталась в лёгкий летний платок, на щеках опять появился нездоровый румянец.

– Пойду, гляну, есть ли извозчики, – сказал Николай.

Он тут же вернулся, удручённый.

– Извозчиков уже разобрали. Стоит колымага, из местных, на шесть пассажиров. Поедете?

– Что за колымага? – насторожился Иван Петрович.

– Чёрт её разберёт… – просто ответил Николай. – Гроза, потемнело сильно, видно плохо…

– Ираида! Пойдём, – сказал Акинфиев, поднимаясь.

Сидевшая поодаль Наденька тоже поднялась:

– Пожалуй, я прокачусь с вами.

– И я! – отозвался Николай. – Кстати, а где наши барышни?

– В буфете сидят. С кавалерами, – с неприязнью ответила Надя. – Кавалеры, кстати, из ваших, из флотских.

– Ну, это не беда! Флотские барышень в обиду не дадут!

Они вышли наружу.

Уже накрапывал дождь. Сильный ветер гулял по верхушкам деревьев. Чёрная туча заполнила почти всё небо, лишь на востоке светилась бледная полоска.

На извозчичьей стоянке действительно стояла колымага. Странное сооружение на шести колёсах, из которых первые два служили для поворота. На козлах, под козырьком, сидели двое. Завидев пассажиров, один из них, молоденький паренёк в картузе, соскочил, открыл дверцы, опустил лесенку.

– До вокзала? – громко и угрюмо спросил возчик, косясь на пассажиров. – По два целковых с носа.

– Это за что же такая немилость? – удивился Николай.

– А что ж, два места пустых остаются, – ответил возчик. – А не хотите, так ждите: скоро пролётки возвратятся. Но в грозу они обратно не поедут, а коли поедут, так и по три целковых сдерут.

– Однако же, это грабёж, – сказал Иван Петрович. Взглянул на Ираиду и заторопился:

– Хорошо-хорошо! Мы согласны!

– Деньги вперёд! – рявкнул возчик.

Лавки в экипаже располагались рядами, поперёк: три лавки с промежутками для ног. Когда все расселись, парень в картузе убрал лестницу, захлопнул дверцы.

И в тот же миг начался ливень. С молниями и громом, да таким, что казалось, небо вот-вот расколется. Мертвенные вспышки выхватывали из темноты купы деревьев, островерхие башенки на крышах петергофских дворцов.

Возчик погнал лошадей. Как он видел дорогу во тьме – Бог весть. Колымагу немилосердно трясло, колёса то и дело соскальзывали в грязи, экипаж заносило.

В окошки уже ничего не было видно: дождь лил стеной, и казалось, что это не дождь, а чернила.


* * *


Внезапно тряска прекратилась. В передней стенке открылась стеклянная заслонка, и голос парня в картузе сообщил:

– Приехали! Аккурат к поезду поспели!..

Дверь открылась, первым из колымаги вышел Николай. Вышел и удивился: ни единой живой души вокруг, ни огонька.

– Это куда же, сухопутная твоя душа, ты нас завёз? – спросил он.

И тут же ощутил сильнейший удар в спину. Николай с размаху упал лицом в грязь, на него сверху навалился кто-то. Пахнуло перегаром, в ухо рявкнули:

– Лежать! Молчать!

По многим признакам – по запаху мокрой казённой шинели, по перегару, по повелительному голосу – Николай внезапно всё понял и крикнул:

– Ловушка! Жандармы!

Больше он ничего не успел сказать: тяжелый приклад крынковской винтовки пригвоздил его голову к земле.

Акинфиев с женой топтались у экипажа; Надя выхватила револьвер.

– Кто здесь? Не подходи!

И, не дожидаясь ответа, выпалила в темноту.

И тут же упала, сбитая с ног возчиком.

Сверкнула молния. На миг белая вспышка высветила тёмное лицо возчика, бороду – лопатой. Блеснули маленькие «литераторские» очочки.

– Не бабье это дело, – проворчал возчик, поднимая револьвер.

Акинфиев вздрогнул. Он уже слышал об этом человеке. И почему только он не узнал его сразу?

– Идочка, беги! – крикнул Иван Петрович, отталкивая супругу за угол экипажа. И бросился на возчика. Но не успел сделать и двух шагов: длинный огонь, метнувшийся ему навстречу, остановил его. Акинфиев почувствовал, будто громадный кузнечный молот с размаху ударил его в грудь.

– Идо… – выговорил Иван Петрович, падая, и отказываясь верить, отказываясь понимать, что это и есть ОНО: конец, гибель, небытие.

Он опрокинулся на спину и остался лежать на чёрной липкой земле. И ливень сразу же наполнил водой его глазницы до краёв.

– Бабу держи! Бабу! – завопил чей-то голос.

– Да их две было! – ответил другой.

– Вот обеих и держи, мать-перемать!.. Уйдут!

Какие-то тени заметались во тьме, затрещал кустарник, потом ударил винтовочный выстрел.

– Попал?

– Попал вроде…

– А вторая иде?

– Должно полагать, сбёгла…

В темноте еще некоторое время возились, матерились, что-то искали…

Возчик угрюмо склонился над Акинфиевым. Рядом с ним присел на корточки жандармский офицер.

Возчик покосился на него. Сказал странным, почти ласковым голосом:

– А что, вашбродь, может, мне и тебя тут, с имя рядом, положить?

Офицер побледнел, отшатнулся. Выговорил, вздрогнув:

– Ты что это, Илья?

– А ништо! Шучу я, вашбродь…

– «Шучу»… Однако, шутки твои…

Он не договорил, замолк.

Возчик погрузил два пальца в воду, стоявшую в глазницах Акинфиева, и одним ловким, точным движением закрыл ему веки.

Посмотрел на офицера.

И внезапно, раззявив перекошенный рот, страшно и дико захохотал.


* * *


КОНСПИРАТИВНАЯ КВАРТИРА «Народной воли».

(10-я линия Василевского острова).

– Я не понимаю… Не понимаю… – «Надя», она же Соня, лежала на диване, прикрыв лицо подушечкой. Лицо было мокрым от слёз.

Михайлов молча ходил по комнате; время от времени натыкался на стулья, бурчал что-то – и снова ходил.

– Николая жандармы пощадили, только избили сильно, а Петеньку – убили! Из моего же револьвера!..

– И не только Петеньку, – буркнул Михайлов.

– Да… И жену его тоже…

Она снова заплакала, кусая губы: она очень не любила, когда кто-то видел её слёзы.

– Быстра ты, Соня, разумом, – сказал Михайлов. Запнулся о стул и переставил его. – Да и я тоже хорош.

– Так ведь поначалу всё ясно было! Носит записочки на кладбище, да ещё в такое удобное потайное место… Курьер их забирает. Неужели и правда министр – за нас?

– «За нас»? Господь с тобой. Он не за нас! Он – против Дрентельна! – повысил голос Михайлов; это случалось с ним крайне редко.

Он запнулся об очередной стул и с треском отбросил его.

– Хорошо ещё, что хоть ты цела, – сказал Михайлов; упражнения со стульями его слегка успокоили. – И Оля с Сашей… Эх, напрасно ты со мной не посоветовалась.

– Когда же советоваться было? Петенька внезапно решил на прогулку отправиться – самый удобный случай.

– Случай – для чего? Пристрелить его, что ли, в петергофской Александрии?..

Соня подняла голову. Слёзы высохли.

– Нет! Я же говорю: допросили мы его, и отпустить хотели!

Михайлов неожиданно снова наткнулся на стул и отбросил его уже с такой яростью, что Соня вздрогнула и невольно села на диване, закрываясь подушечкой и поджав под себя ноги.

– Такие дела единолично никто решать не может! – почти закричал Михайлов. – Ты и себя подставила, и Николая, и Олю с Сашей!..

– Ну… Николай пока на Фонтанке… Ещё неизвестно, что дальше будет. Улик-то у них нет. Ну, просто попутчик случайный, вместе с Акинфиевым на вокзал поехал по непогоде…

– Ага. Попутчик. И ты – попутчица… Только подумай же сама: почему они непременно решили Акинфиева убить? Заслуженного человека, знакомого с самим Дрентельном, да и не только с ним!.. Значит, для НИХ он опаснее был, чем ты с Николаем! Понимаешь?..

Соня насупилась.

– Понимаю. И не кричи так, пожалуйста.

Михайлов посмотрел на неё. Поднял стул и сел на него верхом. Поворошил шевелюру, подёргал себя за усы.

– Ничего ты пока не понимаешь. И я – тоже, – тихо сказал он.

Посидел молча.

– Как ты думаешь, – спросил вдруг. – Почему Маков сам этим делом занимается? Почему не товарищ министра, какой-нибудь Чередов?

– Ну… Может быть, потому, что его главного помощника убили. Как Акинфиев рассказал. Ну, того – Филиппова. Я тебе говорила.

– Да-да, помню. Его, по словам Акинфиева, жандармы и убили. Но Макову-то что за дело? Расследование идёт, ну, пусть даже полиция ведёт параллельное расследование, негласно… Но почему он сам, почему никому не перепоручает?

Соня подумала.

– Должно быть, больше уже не доверяет никому.

Михайлов поднял палец.

– Вот! – торжествующе сказал он. – Теперь понимаешь?

– Что?

Михайлов покачал головой. И даже вздохнул.

– А то. Самое главное.

Он пригнулся к Соне, так, что стул встал на две ножки. Проговорил медленно, внятно и тихо:

– Не только здесь, в этой комнате, у нас с тобой, заговор – вот что. Там, выше – тоже заговор. И, может быть, сидит сейчас какой-нибудь Комаров или Кириллов и сеть плетёт. И нашими руками свои задачи решает. А мы – только пешки в их игре. Да и Комаров – тоже пешка. Хотя ему и генерала присвоили…

Соня порывисто поднялась.

– Ну, это уже из области совсем фантастической. Ты много иностранных романов читал, Саша. Я – пешка?

Она усмехнулась.

– Ну, уж нет… Я в этой игре – королева. Ферзь!

Михайлов поднял голову. Их взгляды встретились. Михайлов не выдержал первым и опустил глаза. Выговорил с трудом:

– Нет, Соня, королева в этой игре совсем не ты.

– А кто же? – требовательным голосом спросила Соня.

«Цесаревна Мария Фёдоровна, – мысленно ответил Михайлов. – Бывшая датская принцесса, а нынче супруга наследника Александра Александровича. Но только вот что. Она сама в игры не играет. Она, может быть, и вовсе про заговор мало что знает. Для неё главное – чтобы цесаревич императором стал. А как? Это её, видимо, мало волнует… Но её тайные желания – один из мотивов заговора. Ведь свита обязана знать, чего желает король… и королева. И предугадывать их желания».

Глава 8

ПЕТЕРБУРГ. АЛЕКСЕЕВСКИЙ РАВЕЛИН.

Май 1879 года.

Комаров вошёл в камеру без стука и без приветствия. Прошёл к столу, сел на стул, подождал, пока Нечаев перевернёт страницу. Когда страница была перевёрнута, Комаров кашлянул и сказал:

– Да вы, Нечаев, провидец.

Нечаев искоса посмотрел на него.

– А вы, Комаров, я вижу, сегодня при параде пришли… Что, неужто генерала дали?

– Дали… Генерал-майора. Я прямо со службы.

– Ну-ну.

Нечаев отложил книгу, потянулся.

– Так что там я ещё провидел, ваше превосходительство?

– Только что пришло по телеграфу: в Киеве по приговору военно-окружного суда повешены террористы Осинский, Брандтнер и Свириденко. Казнь сопровождала игра военного оркестра…

– И что?

– Так ведь оркестр-то играл «Камаринского»…

Нечаев усмехнулся:

– Говорю же, сердце-вещун.

Комаров мрачно посмотрел на него.

– А что оно вам ещё вещует?

– Вещует, что скоро здесь все камеры до отказа будут забиты. То-то весело станет…

– Гм… – Комаров поднялся, оправил шинель. – Не знаю, как насчёт камер… А вот веселья у вас точно прибавится.

Нечаев насторожился:

– Вы это о чём, генерал?

Комаров не ответил.

– Постойте! – догадался Нечаев. – Уж не прощаться ли вы приходили?

Комаров пожал плечами.

Нечаев подскочил с горящими глазами.

– А вот это вы зря… У вас ведь врагов предостаточно.

– Нет, врагов у нас уже нет.

– А выстрелы в Петергофе?

Комаров криво усмехнулся:

– А вы-то что об этом знать можете?

– Многое, – ответил Нечаев, слегка успокаиваясь. – Лучше уж прямо скажите, кто же там, наверху, НАМ (он сделал ударение на этом слове) противостоит?

Комаров пожал плечами.

– Никто.

– Вы лжёте. Вы день и ночь воюете с полицией, с призраками… С министрами.

– Ну-ну. Интересно послушать.

– Да, с министрами! Вы думаете, я тут ничего не знаю? Да я, может быть, больше вашего знаю! И про мадам с револьвером, и про министра…

Комаров пренебрежительно махнул рукой.

– Это ваше дело. Мадам фактически исполняет нашу волю. А что до министра – так один в поле не воин…

И пошёл к выходу.


* * *


Маков вошёл в Исаакиевский собор. Шла обычная служба, народу было немного. Маков прошёл в дальний угол, встал перед свечами, за спинами старух. Делал вид, что молится. Ждал.

Наконец, заметил: молодой человек, по виду – студент, пошёл к выходу.

Маков пошёл следом.

Выйдя из собора, двинулся к скверу. Молодой человек, слегка горбясь, неторопливо шагал впереди. Маков постепенно догнал его.

– Очень опасно стало, Лев Саввич, – проговорил студент.

– Согласен, – тихо ответил Маков. – Пожалуй, вам следует покамест уехать. Я распоряжусь, получите отпуск для лечения. Езжайте куда-нибудь подальше от женев с парижами – в этих осиных гнёздах вас могут быстро найти.

Студент слушал молча.

– Но перед этим попрошу вас сделать ещё одно, последнее дело.

Впереди в аллее стоял городовой. Когда Маков поравнялся с ним, городовой подтянулся и внезапно гаркнул:

– Здравия желаю, ваше высокопревосходительство!

Маков вздрогнул от неожиданности: перед ним стоял Кадило.

– А ты чего здесь? – спросил Маков.

– А меня давно перевели сюда, ещё когда на жизнь Государя императора покушались. Так что теперь здесь службу несу!

– Молодец, – сквозь зубы сказал Маков.

– Рад стараться! – донеслось сзади.

«Вот ещё один. Не поймёшь, кто. То ли дурак, то ли…» – Маков ускорил шаг.

Место было слишком людное: здесь его многие могли узнать.

– Идите вперёд, – тихо проговорил Лев Саввич своему спутнику. – На Сенатской возьмите пролётку, езжайте по Конногвардейскому бульвару. Я догоню.

И Маков свернул в боковую аллею.


* * *


Усевшись в пролётку, Маков вздохнул с облегчением.

– Ну-с, Павел Александрович, скверные дела.

– Да уж… – проговорил Севастьянов. – Куда ехать прикажете? Извозчик ждёт.

– А нумер извозчика запомнили?

– Запомнил…

– Теперь и извозчиков опасаться приходится. Гурко порядок наводит… Скажите – пусть едет на Екатерининский, к Михайловскому саду.

Когда пролётка тронулась, Севастьянов спросил:

– Так о каком же деле, ваше высокопревосходительство, вы говорили?

– У Акинфиева дети остались…

– Да, я с ними познакомился. Девушка, Верой зовут, – чистейшая душа. И два мальчика…

– Вот о них и речь. Когда-то я обещал Акинфиеву позаботиться о его семье, если с ним что-нибудь случится. Случилось… И теперь, думаю, надо не просто позаботиться: надо их спрятать.

Севастьянов поднял брови.

– Именно спрятать. Снабдить деньгами, рекомендательными письмами, вывезти в Германию. Через нашего агента в Берлине подыскать им квартиру. Мальчиков определить в русскую школу, Веру – по её желанию. С ними выедет госпожа Преловская, – вы её не знаете; она у меня несколько лет прослужила стенографисткой. Живёт одиноко, деньги у неё есть, благотворительностью занимается, попечитель детского приюта. Ну, иногда мои деликатные поручения выполняет. Так вот, раньше связь с ней поддерживал Филиппов. Теперь, значит, вам придётся. Передадите деньги, инструкции. Проследите, чтобы детей Акинфиева к ней временно перевезли. Я всё приготовил. Вот здесь, в пакете, – всё, что нужно. Там и для вас пакет с деньгами и инструкциями. И всё, после этого – уезжайте. Лучше – по подложному паспорту. Думаю, он у вас есть.

Севастьянов кивнул. И вздохнул:

– Паспорт-то выправить не трудно. А вот со внешностью у меня незадача… Заметен слишком.

– Ну, Павел Александрович, Бог не выдаст, свинья не съест. Загримируйтесь, хоть в женщину переоденьтесь…

Севастьянов не ответил.

Маков вынул из-за отворота шинели серый почтовый пакет безо всяких надписей. Севастьянов молча взял и тоже засунул за отворот студенческой шинели.

– Теперь всё.

– А дети-то? – спросил вдруг Севастьянов. – Как им объяснить? Да и согласятся ли они отчий дом-то покинуть?

Маков устало взглянул на него.

– Другого выхода у них нет. И, ради Бога, вы там, в доме Акинфиева, не задерживайтесь. Боюсь, следят они за домом. Охрану можете взять любую, из самых надёжных людей. Но только – быстро всё сделать, быстро. Опережают они нас. Сами знаете…

– С домом-то что будет?

– Дом Акинфиева выставят на продажу – об этом Преловская позаботится. А может, и покупателя тут же найдёт. Но это уже не ваши заботы. Я вам приказываю… нет, просто прошу: передадите пакет, встретитесь с детьми, и немедленно – вон из столицы. Лучше с пересадками. Морем до Ораниенбаума, оттуда – в Нарву. И дальше – Ревель, Рига… Как вам удобнее будет.

Маков помолчал.

– Остановите извозчика.

Когда пролётка остановилась, Маков протянул руку:

– Ну, прощайте, Павел Александрович. Бог вас не оставит. В самом экстренном случае пишите прямо на моё имя – в инструкциях и об этом есть.

Маков открыл дверь, соскочил на мостовую.

– Прощайте, – глухо ответил Севастьянов и крикнув извозчику:

– Трогай!


* * *


Тихим майским вечером человек, одетый как мастеровой, стоял, облокотившись о палисадник, у дома Акинфиева. В доме было тихо, темно. Лишь в дальней комнате мерцал огонь: может, печь топилась?

Мастеровой поднял голову: дым из трубы не шёл.

Издалека, со Шпалерной, донёсся топот и приглушенные команды: во дворе Дома предварительного заключения шёл развод караула.

А здесь, в переулке, было тихо. В отдалении слышался плеск невской волны. Робко щебетали в распускающихся кронах деревьев какие-то пташки. Были и другие звуки, ещё более дальние, глухие: гудки пароходов, крики чаек, конское ржание.

Человек поправил очочки. Вспомнил: Комаров, увидев его в косоворотке и пиджачке, сказал:

– Всё бы хорошо… Да вот очочки твои, Илюша, картину портят. Не видал я мастеровых в очочках. Разве что часовщиков? А ты больше на фабричного похож…

Илюша промолчал. Комаров поглядел на него, подумал, и махнул рукой.


* * *


МАЛАЯ БОЛОТНАЯ УЛИЦА.

Когда со стороны Шпалерной в переулке появились люди, Илюша быстро присел за старую поленницу. А за поленницей росли ёлочки, чуть повыше человеческого роста. Место надёжное: не углядят.

Илюша заранее раздвинул старые пересохшие дрова, Дырочку сделал. Через неё и смотрел. Вот трое людей подошли к калитке. Один остался, двое вошли во двор. И опять – один остался на крыльце, другой стукнул в дверь. Его впустили.

Этих двоих, которые остались на улице, Убивец сразу определил, по манерам. Полицейские ищейки, хоть и переодетые, а будто по-прежнему в форме, и с гомбочками на плечах. Не из рядовых, должно. Тот, что у калитки, начал негромко насвистывать, привалясь спиной к забору. Второго, на крыльце, было не видно: спрятался ли, присел ли. А может, по нужде побежал: с них станется…

На заднем дворе залаяла собака.

Убивец самодовольно ухмыльнулся: точно, значит, по нужде. А собака, поди, за домом привязана, – чтоб в палисаде не гадила. Хотя, видимо, на ночь её спускают с цепи.

В окнах мансарды загорелся свет. Убивец посмотрел: чья-то тень двигалась по занавескам.

«Пора, что ль?» – подумал он и приподнялся из-за поленницы, вытягивая финский нож из-за голенища.

Агент, стоявший у калитки, перестал насвистывать. Теперь он глядел в небо, где загорались первые звёзды. Когда он опустил голову, краем уха расслышав какое-то шевеление, было уже поздно. Перед ним словно из-под земли вырос странный человек с огромной чёрной бородой, с оскаленными зубами. Очки его сверкнули отражённым светом далёкого фонаря.

– Эт-то что…

Больше агент ничего не успел сказать. Он почувствовал чудовищную боль, словно ему в подреберье вогнали раскалённый гвоздь. Вытаращив глаза, он охнул и тяжело осел на землю. Повалился набок. В остановившихся глазах отразилось слабое сияние звёзд.

Убивец вытер нож о пальто агента, тихо вошёл в калитку. Тенью метнулся по дорожке к крыльцу и тут же присел за куст сирени: из-за угла дома появился второй агент. Этот был настороже.

– Эй, Петро! – тихо позвал он. Не услышав ответа, тонко свистнул.

Поднялся на крыльцо, огляделся. Заметил за калиткой что-то тёмное, лежащее кулём. И – блестящую чёрную лужицу, вытекшую на дорогу.

Агент сунул руку в карман. Другой рукой нервно побарабанил в дверь.

Занавеска в мансарде шевельнулась.

За дверью послышались старческие шаги, и женский голос – видимо, прислуги, – с неудовольствием проворчал:

– Это кто ж там? Коли заблудились, так ступайте на Шпалерную, – там городовые стоят, спросите…

– Откройте, – вполголоса проговорил агент. – Я пришёл вместе с Павлом Александровичем…

За дверью какое-то время было тихо, потом тот же голос прошамкал:

– Ну, погодьте, сейчас я у них спрошу… А то он сам же не велел никому отпирать.

И шаркающие шаги стали удаляться. Убивец сидел тихо. Даже не дышал. И ждал. Прошло много времени. Старуха вернулась.

– Сейчас сам спустится…

Когда открылась задвижка, откинулся крюк, и дверь приоткрылась, Убивец привстал.

Из-за двери выглянул человек и спросил:

– Это ты, Жидков? Чего тебе?

– Не могу знать, выше высокоблагородие, а только Петро у калитки лежит…

Дверь открылась шире.

– А ну – давай быстро в дом! – скомандовал человек, и Жидков нырнул в дверь. Дверь захлопнулась, опустился крюк, а потом щелкнула и металлическая задвижка. Быстрые удаляющиеся шаги, – и всё стихло.

Убивец прислушался. Наверху вскрикнула женщина. Потом запричитала другая – видно, та самая прислуга.

Убивец вздохнул, нагнулся. Выворотил половинку кирпича из бордюра. Отошёл к калитке, потоптался, прицеливаясь. И запустил кирпичом в окно мансарды.

Посыпалось стекло, звон показался оглушительным. Снова – но уже громко и испуганно – вскрикнула молодая женщина. Что-то успокаивающе проговорил мужчина. Свет в мансарде погас.

Убивец удовлетворённо хмыкнул. Прихватил ещё половинку кирпича из бордюрчика и, пригнувшись, пошёл за дом, на задний двор.

Собака, почуяв его, зарычала.

– Цыть, – негромко сказал ей Убивец.

Собака тут же молча забилась в конуру.


* * *


Возле задней двери послышалось шевеление. Убивец прижался спиной к стене.

– Кажется, здесь тихо, – совсем близко, за дверью, произнёс мужской голос. – Жидков, иди помоги Вере. Тихоновна, одевай мальчиков. Пора уходить.

Убивец широко улыбнулся и начал поднимать кирпич.

Дверь чуточку приоткрылась. Показалась чья-то голова – но гораздо ниже, чем ожидал Убивец. Человек, видать, был с опытом – выглядывал, присев на корточки.

Бить в щель было неудобно. А убивать совсем не велено… Эх, тьма-тьмущая здесь, за домом. И света за дверью нету. Поди, разберись, где она тут, голова…

Краем глаза Убивец вдруг увидел, как пугало, стоявшее посреди огорода, шевельнулось. Или это было не пугало?

Убивец открыл от удивления рот. Тем временем дверь захлопнулась, щёлкнула задвижка. А перед убивцем выросла приземистая фигура, закутанная в тёмный, женского кроя, плащ.

Убивец стоял, размышляя. От напряжения кирпич в руке начал крошиться.

– Так это ты в Петеньку стрелял? – спросил спокойный женский голос – низкий, грудной.

Убивец вгляделся. Точно, перед ним стояла баба! И в руке у неё был револьвер.

– Опять ты, мамзеля, значит, тут… Та самая, и сызнова с левольвертом, – как бы сам себе пояснил Убивец. – Недострелённая. Эх, жалко я тебя надысь не…

Больше он ничего не успел сказать: вспышка и грохот ослепили и оглушили его. Боли он не почувствовал, но почему-то руки и ноги отказались ему повиноваться. Он повалился набок. Борода зацепилась за кустики молодых роз.

– Выходите! – громко сказала женщина. – Дорога свободна! Да выходите же вы!..

Дверь снова открылась. Выглянуло испуганное лицо старой кухарки:

– Ой, Господи! – воскликнула кухарка и исчезла.

– Дайте огня! Жидков, зажги свечу! – послышался мужской голос.

Дама, опустив револьвер, решительно вошла в дверь.

Прошла через сени, увидела огонь, вошла в комнату прислуги.

Свечу держал тот самый альбинос, что приходил за записками Петеньки на Смоленское кладбище.

– Я террористка, – сказала дама. – Меня зовут Соня. Вас хотели убить так же, как убили Петеньку. Уходите!

– Мы готовы, – спокойно ответил альбинос. – Жидков! Беги на угол, пусть Яковлев подгонит пролётку…

– Нет, – возразила Соня. – В пролётке вас уже поджидают жандармы. Уходите огородами, на берег Невы. Там лодка, в лодке верный человек – я провожу. Только скорее, Бога ради. Кто-нибудь слышал выстрел, жандармы будут здесь с минуты на минуту.

Севастьянов кивнул.

– Вера, Тихоновна! Выводите мальчиков. Жидков! Баулы возьми!

Повернулся к Соне.

– Не знаю, как вас благодарить. И нужно ли…

– Не нужно. Нужно торопиться…


* * *


Убивец так и не закрывал глаз. Он беззвучно шептал одними губами: «Не бабье это дело, говорю же… Из левольверта палить…»

Он видел, как несколько человек вышли из дома и быстро двинулись через огород к калитке, за которой был узкий проулочек, отделявший одну усадьбу от другой.

Первой шла мамзеля с револьвером, за ней девица в дорожном платье и капоре; она вела двух мальчиков в долгополых, на вырост, шинелях. Потом с пыхтеньем спешил агент, нагруженный дорожными баулами. Последним шёл Севастьянов.

Убивец шевельнулся. Он понял, что в переулке появились жандармы: оттуда слышались восклицания и быстрый разговор.

«Упустят… Эх, упустят!» – подумал Убивец. С кряхтеньем достал из-за голенища нож. И, уже почти ничего не видя сквозь тёмно-красную пелену, застилавшую глаза, на слух, метнул нож в ту сторону, куда скрылись беглецы.


* * *


– Ну, Илюша, накуролесил ты, натворил делов… – Комаров говорил укоризненно. Илюша лежал в тюремной камере жандармского управления на Фонтанке. Камера была временно переоборудована в лазарет.

Убивец в исподней рубахе, покрытой бурыми пятнами, с перевязанным животом, пошевелил губами.

Комаров нагнулся, послушал. Вздохнул:

– Н-да… Хотя бы одного живым взять… Нет – Илюша постарался.

– Баба-то… – с усилием выговорил, наконец, Убивец. – Бабу-то взяли? Я, говорит, эта… Ну, которые крамолу замышляют… Сонькой звать.

– Спасибо, хоть это запомнил. Только Соньки той и след давно простыл. А вот самый важный для нас человек, по фамилии Севастьянов, в мертвецкой лежит с ножом в хребте. Врач до сих пор вытащить не может: по рукоять нож ты вбил. И откуда только сила-то у тебя… Ведь ты кровью почти истёк.

– А мы, значит, как кошки… Двунадесять жизней у нас… – прохрипел Убивец. Подумал и добавил: – Жаль вот, не велено было всех разом и порешить. Детишков-то давить – плёвое дело… Возьмёшь, это, его за шейку. А она ровно у гусёнка – хрусть…

Убивец внезапно закрыл глаза.

Веки у него были синими.

Комаров выпрямился. Лицо его выражало отвращение.

– Эй, караульный! Зови скорее доктора. Кончился он, что ли…

Глава 9

НАБЕРЕЖНАЯ ФОНТАНКИ, 16.

Май 1879 года.

– Садитесь, господин Суханов, – сухо сказал Комаров. – Значит, вы утверждаете, что оказались в Петергофе случайно?

– Именно это я и утверждаю, – ответил Николай. Голова у него была перебинтована, под глазами – темно-зеленые кровоподтёки.

– И в экипаж вместе с террористами сели случайно?

– Никаких террористов я не знаю… – хмуро отозвался Суханов. – По-моему, это именно меня за террориста посчитали. Приложили прикладом…

Комаров, как бы извиняясь, развёл руками.

– Согласен, перестарались. Однако у нас были все основания полагать, что в нанятом экипаже оказались террористы, коих и был отдан приказ арестовать.

– Арестовать, – повторил Суханов. – А может, поубивать?

Комаров поморщился.

– Убивать никто никого не собирался. Насколько я знаю, первым оружие достала террористка, известная нам под именем Надежды Степановой, а также «Соньки».

– И как это вы оружие разглядели в темноте-то… – заметил Суханов и осторожно потрогал голову.

– Ну, вы же как-то разглядели…

Комаров покопался в бумагах, вытянул лист.

– Вот показания. По свидетельству жандармов Яковлева и Скоробогатова, выглянув из экипажа, вы крикнули: «Ловушка, жандармы!»

Суханов промолчал.

– Так кричали вы это, или нет?

– Не помню, ваше превосходительство, что я кричал. Только в темноте всякое могло померещиться. Если бы я закричал: «Караул, убивают!» – господа жандармы это тоже на свой счёт бы приняли?

Комаров взглянул на писаря, жандармского унтер-офицера. Покивал.

– Тем не менее, вы крикнули не «Караул, убивают!»… Хотите очной ставки с Яковлевым и Скоробогатовым? Или довольно будет их запротоколированных показаний?

Суханов подумал:

– Честно сказать, я не помню, что кричал. Обстановка была такая – что угодно могло прийти в голову…

– Однако, ловко… – Комаров пододвинул к себе бумагу. – Желаете взглянуть на показания указанных жандармов?

– Не желаю…

– Таким образом, вы признаёте, что крикнули именно «Ловушка, жандармы!», а не что-то иное. Правильно я вас понял?

– Понимайте как хотите.

Комаров построжел.

– Ваши ответы, господин Суханов, не делают вам чести как морскому офицеру.

Николай вспыхнул, привстал.

– А ваши вопросы? Они вам делают честь как высшему офицеру жандармского корпуса?

Комаров оттолкнулся от стола.

– Уф-ф… Я лишь уличил вас во лжи. И это – моя прямая обязанность, господин минный офицер.

Суханов насупился.

– Я уже рассказывал, как на меня набросились, сбили с ног, затем ударили прикладом по голове. Вы называете это арестом?

– Естественно. Ведь у лиц, которых надлежало арестовать, имелось оружие.

– У меня никакого оружия, кроме кортика, не было, – возразил Суханов.

– А может быть, вы заранее выбросили револьвер?

– Это домыслы. Говорите о фактах.

– Хорошо, – лицо Комарова пошло красными пятнами. – У нас есть показания ещё одного человека. И они недвусмысленно указывают на то, что вы хорошо знали террористку Степанову.

– Знал, – подтвердил Суханов. – Но вовсе не так хорошо, как показалось этому вашему «ещё одному человеку»… А кстати, это не кучер ли?

Комаров понял, что окончательно попал впросак.

«Н-да… Крепкий орешек, – со злостью, смешанной с удивлением, подумал Комаров. – Нужно было проводить дознание обычным порядком. Поручить хотя бы Иноземцеву. Но этот орешек и Иноземцеву не по зубам… Не даётся, подлец, с какой стороны ни зайти!»

– С этой дамой я познакомился на пароходе, – сказал Суханов ровным голосом. – О том, что у неё имелось оружие, или что она была террористкой, я не имел никакого понятия, – Суханов не смотрел на Комарова; казалось, рассказывал для себя самого. Помедлил, а потом неожиданно вскинул голову. – А теперь извольте сказать мне, господин генерал-майор, в чём именно состоит моё преступление. В том, что я оказался в одной компании с террористами? Или в том, что жандармов назвал жандармами, а ловушку – ловушкой? Ведь это была именно ловушка: жандармы дожидались экипаж на лесной дороге. Переодетый кучером агент вместо того чтобы отвезти пассажиров парохода на вокзал (за это он, кстати, просил у нас по два рубля с человека), – привёз нас вместо вокзала в лес…

Суханов замолчал. Он разволновался; от волнения у него разболелась голова, а перед глазами пошли цветные круги. Он с трудом заставил себя сосредоточиться и выговорил:

– И деньги вперёд взял, мерзавец!..

Комаров прокашлялся.

«Действительно, мерзавец!» – подумал он, но не о кучере.

– Ну, вот что, – Комаров перешёл на сугубо официальный тон. – Обвинения вам пока никто не предъявляет. Мы ведём дознание, и вправе задерживать и опрашивать любых лиц, которые имеют касательство до данного дела.

Суханов кивнул.

– И бить прикладом по голове этих самых лиц…

– Ну-с, не забывайтесь! – повысил голос Комаров. – При задержании террористов сейчас возможно всякое. Не только приклады в ход идут, как вы, видимо, слышали, – но и кинжалы с револьверами!

Суханов снова кивнул.

Комаров занервничал.

– Стало быть, до полного выяснения вашей роли во всей этой истории вы будете находиться под стражей.

Суханов скрипнул зубами от боли. Голова уже не болела – раскалывалась на части.

– Вы уже выяснили всю мою роль… Сами ссылаетесь на протоколы… Чего ж вам ещё надо?

Словно издалека, сквозь вату, внезапно забившую уши, Суханов услышал:

– Кажется, ему плохо. Унтер, дайте ему воды!.. Или нет. В камеру его!


* * *


МИНИСТЕРСТВО ВНУТРЕННИХ ДЕЛ.

Май 1879 года.

Маков читал почту – с утра её приходило невообразимое количество; большая часть направлялась через канцелярию к товарищам министра или сразу в департаменты и отделения. Но письма особой важности, адресованные лично Макову, приносили прямо к нему, не вскрывая. Маков давно уже завёл такой порядок, ещё в бытность свою товарищем министра.

Это письмо он распечатал, лишь мельком глянув на адрес отправителя. Письмо было написано на гербовой бумаге.

«Лев Саввич!» – такими словами начиналось письмо.

Маков пододвинул к себе конверт, поглядел повнимательней: из Министерства двора, личная печать графа Адлерберга. Лев Саввич стал читать дальше.

«Учитывая важность нижеизложенного, пересылаю вам полученную записку фельдъегерской почтой. Записка была доставлена мне одним гвардейским офицером, которому я безусловно доверяю. В свою очередь, к нему записку принёс его брат, который служит в Штабе округа. Если желаете, можно устроить Вам, уважаемый Лев Саввич, личную с ними встречу».

Маков вскрыл ещё один конверт, никак не подписанный. Но когда Лев Саввич достал из конверта бумагу, глаза его полезли на лоб. В углу бумаги стояла кустарно изготовленная печать с надписью: «Исполком русской партии социалистов-революционеров „Земля и Воля”».

И далее – текст.

«Милостивый государь! ИК русской партии с.-р. „Земля и воля” уполномочил меня обратиться к Вам и сообщить следующее. В актах в Петергофе, когда был убит телеграфист „Петенька” и его супруга, а также в доме „Петеньки” по Малой Болотной улице, агенты ИК участия не принимали. Наоборот, во время акта в Петергофе пострадал наш товарищ, который пытался защитить „Петеньку”. В доме по Мал. Болотной наш агент также не имел намерения покушаться на жизнь Вашего доверенного человека. Более того, в завязавшейся борьбе член ИК ранил агента Охранки, некоего Илюшу, более известного жандармам как „Убивец”.

Всё это не означает, что мы, социалисты-революционеры, отказались от борьбы с произволом и насилием, чинимым Вашими подчинёнными и вверенными Вам охранительными органами. Борьба будет продолжаться всеми средствами. Но в этот критический момент, когда в игру вступила третья, и очень опасная сила, ИК считает своим долгом предупредить Вас о своей непричастности к указанным актам, и, более того, осуждает их».

Подпись: «Член ИК М. Дезорганизационная группа».

И всё.

Маков свернул письмо, положил в конверт.

Однако дела-то принимают совсем скверный оборот. Если уж этот пресловутый ИК, известный больше своими письмами с угрозами, предупреждает об опасности…

Знать бы ещё всех тех, от кого исходит эта опасность. Собрать неопровержимые улики… Но, право, не к этим же «революционерам» за помощью обращаться!..

А надёжных людей больше нет! Последний – Севастьянов, – и тот сражён этим неведомым Илюшей. А впрочем… Маков подумал о военно-медицинской комиссии при МВД. И вздохнул. Нет. Одни вполне продажны, другие ненадёжны, а третьи – просто добропорядочны. Как доктор Кошлаков, например…

А граф Адлерберг? Можно ли ему вполне доверять? И что это за таинственные братья-офицеры, связанные с террористами?..

Конечно, Адлерберг знает очень многое, но какая ему выгода участвовать в заговоре? Ровно никакой. Он министр, пока царствует ныне здравствующий император. А потом его, спустя какое-то время, отправят в отставку. И удалят от дворца, да и из Петербурга как можно дальше…

«Ныне здравствующего императора», – Маков вздрогнул. Какие зловещие слова. Какие зловещие времена…

Камин топился, когда Маков задерживался по вечерам: майские ночи бывали промозглыми.

Лев Саввич взял конверт, подошёл к камину. Поджёг конверт с одного угла; подержал, дожидаясь, пока пламя разгорится. Бросил в камин. Некоторое время поворачивал горящее письмо кочергой. Потом, когда не осталось ничего, кроме золы, тщательно смёл её в решётку.

Вернулся к столу. Письмо Адлерберга тоже лучше было бы сжечь. Но ведь оно в один прекрасный день может стать важной уликой…

И Маков запер письмо в свой личный несгораемый шкап.

Потом присел к столу и быстро написал ответную записку Адлербергу. В записке, между прочим, была фраза:

«Ловлю Вас на слове и прошу устроить мне встречу с братом вашего гвардейца».

Письмо для передачи этому безымянному «ИК» надо хорошенько продумать. «Илюша, значит…» – подумал Маков и, вызвав помощника, потребовал поискать во всех полицейских картотеках человека по имени Илья, или «Илюша».


* * *


Суханова выпустили лишь неделю спустя, по постановлению помощника военного прокурора. Постановление не припоздало: просто Комаров распорядился выпустить задержанного лишь после того, как у него исчезли отёки на лице. А то ведь, не ровен час, Морское министерство такой шум подымет… Военно-морской министр Великий князь Константин к таким вещам очень чувствителен.


* * *


КОНСПИРАТИВНАЯ КВАРТИРА «Народной воли».

(Троицкий переулок, 11).

Май, 1879 года.

Михайлов слушал рассказ Суханова, от волнения теребя усы и по временам оглаживая шевелюру.

– Н-да, – выговорил он, когда Суханов закончил. – Соня девушка, конечно, боевая. Иной раз даже слишком боевая…

Суханов усмехнулся и поморщился: губы ещё побаливали.

– Она же генеральская дочь… В детстве даже с детьми императора играла, когда её отец был столичным губернатором…

Михайлов мельком глянул на Суханова, поднялся, подошёл к окну. Стоял поздний вечер, но на улице было светло: приближались белые ночи. Машинально осмотрел улицу в оба конца: подозрительных субъектов не было.

– Николай, прости. Она тебя втянула – с неё и спросим.

– Как же, спросишь её… Она уже из Питера улизнула.

Михайлов удивился.

– Да? Откуда ты знаешь?

– Воронья почта сообщила, – сказал Суханов. – Оля с Сашкой.

– Как же так! – снова разволновался Михайлов. – Никого не предупредила… И с Петенькой тоже…

– С Петенькой жандармы покончили, – сказал Суханов. – А Сонька его подозревала. Вот как, брат, получается. И ведь, я слышал, чуть детей его не вырезали? Кто-то помог им бежать…

– Сонька и помогла, – сказал Михайлов.

– Да? Совесть, значит, замучила…

Михайлов побледнел.

– Перестань, Николай. Она – наш испытанный боевой товарищ. Конечно, за самовольство, за нарушение дисциплины с неё надо спросить. Но ведь смотри же, она и сама рисковала в обоих предприятиях: и в Петергофе, и здесь, когда…

Он не договорил. Суханов не должен быть посвящен во все тайны. Он – лишь один из руководителей «военной организации» партии.

Суханов всё понял. Криво усмехнулся, потрогал подживавшую губу:

– Может, она и боевая, и товарищ заслуженный. А только, ты уж меня прости, сама всегда сухой из воды выходит.

– Нет! – Михайлов снова вскочил. – Ты не смеешь так говорить!

– Почему же? Ведь она меня подставила, и благодаря ей я в Третье отделение попал, к самому Комарову в лапы. И Петенька сгорел тоже…

– Петеньку жандармы и без Сони убили бы, – возразил Михайлов, заставляя себя успокоиться. – О чём ты?

Суханов вздохнул.

– Да о чём… Не люблю я таких, как она… Ей бы мужиком родиться…

Михайлов несколько секунд смотрел на Суханова. И вдруг, вместо того, чтобы окончательно рассердиться – рассмеялся.

– А вот тут ты, пожалуй, прав, Коля…

Он снова сел за стол.

– И вот ещё какое дело, Коля… Ты эту личность, убийцу, в лицо запомнил?

– Это которого? – заинтересованно отозвался Суханов. – Кучера, что ли?

– Ну да, кучера… Илюшей звать.

– О! Эту зверскую рожу, Саша, стоит только один раз увидеть – всю оставшуюся жизнь помнить будешь! Он ведь пулю от Соньки получил; лежит у Цепного моста, помирает. Господин Комаров меня очной ставкой с ним стращал…

– Да? – рассеянно переспросил Михайлов. – Значит, Соня отомстила-таки…

– Выходит, что так. Хотя, может быть, это и не Соня: у неё же теперь не спросишь…

Михайлов отмахнулся:

– Погоди ты, Коля. У меня другое на уме. Этот страшный, как ты говоришь, человек… Его охраняют, поди, как самого Комарова?

Суханов насторожился:

– Да вроде я особой охраны не заметил… А куда ты, собственно, клонишь?

Михайлов прямо посмотрел в глаза Суханову. Взгляд был говорящим. И Суханов внезапно всё понял без слов.


* * *


СПб ЖАНДАРМСКОЕ УПРАВЛЕНИЕ.

– Ваш секретный пациент, боюсь, долго здесь не протянет, – доктор Кошлаков собирал свою врачебную сумку.

– Что же прикажете делать? – сумрачно спросил Комаров.

– Перевезти бы его в больницу… Пуля прошла навылет, но задела печень. Такие ранения добром не кончаются.

– Ну, если не кончаются – зачем же в больницу? – буркнул Комаров.

– Там круглосуточное наблюдение, лекарства, оборудование. Возможно, понадобится операция, – не здесь же прикажете оперировать? Надежда ведь всегда есть. Тем более пациент довольно крепок физически.

– Хорошо, – сказал Комаров. – Если нужно – отвезём.

– Только в специальном рессорном экипаже, и очень осторожно. Я пришлю доктора Парвуса, – чтоб под его наблюдением…

Комаров кивнул.

– Когда везти?

– Чем скорее, тем лучше. Я знаю превосходного хирурга, который через военный госпиталь в Турецкую войну прошёл. Ему такие ранения знакомы.

– Хорошо, – согласился Комаров.

Поздно вечером он заглянул в камеру Илюши. Илюша лежал на кровати, босоногий, всё в той же рубахе. Лицо казалось синеватым. Глаза были устремлены в потолок.

– Помираю я, кажись, вашбродь… – вымолвил Илюша.

– Погоди ещё помирать-то, – наигранно-весело проговорил Комаров. – Завтра тебя к доктору отвезут. В больницу. К самому лучшему доктору!

Илюша сипло ответил:

– Нет… Чую я – не доеду…

Комаров поморщился.

– Сам же говорил, что у тебя двенадцать жизней, а? Как же не доедешь… Доедешь, да ещё и вылечат тебя.

Илюша скосил на Комарова глаза. Приподнял руку, поманил Комарова.

– Ты что? – насторожился Комаров, но подошёл, склонился над Илюшей.

Илюша поглядел на него строго, сквозь очки. «Вылитый честный русский литератор на смертном одре», – подумал Комаров.

– Помнишь про моего брата, Петрушу? – совсем тихо спросил Илюша.

– Помню. Да где же его сыскать…

Илюша судорожно вздохнул:

– А его искать не надоть… Помирать буду – свистну. Он сам к тебе придёт. Уж он такой… Скрозь стены проходит. Так ты, вашбродь, позаботься о нём. Непутёвый он у меня. Рисковый. Так и прёт на рожон… Его придерживать надо.

– А как же я его узнаю? – спросил Комаров и сам понял, что брякнул глупость.

Илюша медленно растянул белые губы в кривую улыбку.

– А вот как увидишь меня – живого и здорового, – так и поймёшь: Петруша это.

Илюша задохнулся, замолчал. Комаров ждал.

– Его, слышь, тоже по острогам Убивцем кличут… – прошептал Илюша и закрыл глаза.


* * *


День был тёплый, и хотя небо хмурилось, солнце по временам проглядывало сквозь облака – и тогда серебрились воды Фонтанки, и весело сверкали окна.

На заднем дворе управления стояли длинные закрытые дроги, напоминавшие катафалк. Когда Убивца вынесли на носилках четверо дюжих жандармов, его позеленевшее лицо внезапно оживилось. Он открыл глаза, огляделся.

– Ишь ты! Солнышко, значит, – сказал Убивец. – К добру. И птахи небесные как расчирикались…

– Ты бы помолчал, тебе говорить вредно, – заметил доктор Парвус.

Двое жандармов, стоявших в дрогах, приняли носилки. Пол был застелен слоем соломы, и на этот слой осторожно поставили носилки.

– Хорошо… – выговорил Убивец. – Солома – это хорошо. К добру. Ишь ты, как оно… духмянисто стало. Будто в деревне.

В дроги влезли два жандарма. Доктор поехал отдельно, в собственной пролётке.


* * *


При повороте с Литейного на Фурштатскую дроги приостановились. На подножку облучка внезапно вскочил молодой человек без шляпы, коротко, по-военному стриженый.

– Э! – возмутился сидевший рядом с кучером унтер-офицер. – Ты куда?

– Сюда, господин унтер. Приказано вас проводить.

– А то мы дорогу не найдём? – возмутился было унтер и вдруг почуял неладное. Скосил глаза вниз: ему в бок упиралось дуло револьвера.

Кучер мгновенно всё понял. И молча подстегнул лошадей.

– Так что, унтер, если жить хочешь, помалкивай. А ты, – молодой человек обратился к кучеру, – гони к Дегтярному. Знаешь?

– Как не знать! – с готовностью отозвался кучер и ещё нахлестнул лошадей.

Движение в сторону Смольного было довольно оживлённым, но когда повернули на Кирочную и проехали Таврический сад, движение стало редеть.

На Дегтярном и вовсе пролётки попадались редко.

С Дегтярного стриженый велел свернуть в какой-то переулочек, потом – на пустырь. Здесь стриженый велел унтеру:

– Ты, господин унтер, уже приехал. Эй, кучер, притормози!

Когда дроги притормозили, жандарм спрыгнул на землю. Стриженый занял его место.

Тотчас же в дроги заглянул словно выросший из-под земли высокий плечистый человек нахального вида. Он помахал револьвером и велел жандармам:

– Вылезать! Не дурить!

– А как жа… – начал было один жандарм, но второй молча ткнул его под бок.

– Оружие оставить! – строго прикрикнул плечистый барин.

Жандармы вылезли один за другим. Барин нырнул внутрь.

– Ну, а теперь, брат, давай-ка к старому кладбищу… – приказал стриженый кучеру.


* * *


Рано утром на Фонтанке начался переполох: в арке, закрытой на ночь решёткой, на верёвке висел человек с перекошенным почерневшим лицом, язык – набок.

Его широкие рваные кальсоны были мокрыми, на босых чёрных ногах засохли коричневые пахучие струйки. Руки повешенного были подняты и тоже привязаны к решётке. Всё это напоминало распятие.

Комаров прискакал, вызванный нарочным. Вылез из кареты, подошёл к воротам. Он не разглядывал повешенного, – он молча смотрел на большую картонную табличку. На табличке было написано: «Собаке – собачья смерть».

И всё.

Комаров оглянулся, увидел дежурного офицера, распорядился:

– Выставить тут охранение, пока снимать будут. Распорядись, чтобы сняли поскорее, – и на задний двор. Там где-нибудь положить… Да, и пошлите за доктором. За тем, который вчера приезжал… Как его – Парвус?


* * *


Через полчаса доложили: Парвус прибыл. Это был худой человек, больше похожий не на доктора, а на гробовщика: с чёрной бородкой, в чёрном пальто и с тростью. Вид у него был озадаченный. Его провели в кабинет Комарова.

– Ничего не понимаю! – сказал Парвус. – Подняли ни свет ни заря…

– Вы вчера нашего агента сопровождали в больницу. Раненого…

Парвус изумился ещё больше:

– Спаси Господи! Никого я не сопровождал!

– Как не сопровождали? – подскочил Комаров.

– Так… Я весь день по вызовам работал. Двое тяжёлых, много времени отняли. Да и люди всё состоятельные, так просто не встанешь, не уйдёшь… Не понимаю, в чём, собственно, дело?

Комаров пристально посмотрел на него:

– А доктора Кошлакова вы вчера не видели?

– Нет-с. Вечером домой принесли от него записку: он меня искал, но не мог найти. Просил сегодня с утра приехать сюда, к вам…

Парвус с опаской огляделся по сторонам.

– Ах, вот как… – Комаров нахмурился. – А где сейчас Кошлаков?

Парвус пожал плечами.

– Время раннее. Возможно, почивает ещё…

– Ах, почива-ает… – протянул Комаров угрожающим голосом. – Ну, что ж. Пока он почивает, вы у нас здесь посидите.

– А, позвольте узнать, за что? – встревожился окончательно сбитый с толку Парвус.

– После узнаете… В камеру его! – приказал он жандарму. – Да не в ту, где обычно сидят. А в ту, которая в другом крыле, для почётных гостей. Гость у нас нынче особенный…

Глава 10

ПЕТЕРБУРГ.

Июнь 1879 года.

Лев Саввич отдыхал после плотного ужина в своём кабинете, когда прибыл нарочный со срочным письмом. Письмо было от Адлерберга.

Лев Саввич запахнул халат, вышел к фельдъегерю, взял письмо.

– Подождите в приёмной, – буркнул он и вернулся в кабинет.

Записка была короткой, написана торопливо, что было не очень свойственно министру двора.

«Лев Саввич! Если желаете повидаться с гвардейским офицером, о котором я вам уже писал, это можно сделать прямо сейчас. Лучшего времени не найти. Карета ожидает вас у подъезда ».

Маков озадаченно повертел записку. Гвардейский офицер? Тот, что имеет выход на главарей террористов?.. Однако, странно. К чему эти встречи и тайны? Молодчика давно пора арестовать и допросить. Или осторожный Адлерберг именно для того и устраивает эту нелепую встречу?

Чертыхаясь, Лев Саввич принялся собираться. Глянул на себя в зеркало: лицо осунулось, под глазами мешки, бледен… Он умылся ледяной водой, крепко растёр щёки.


* * *


Карета казалась обычным казённым экипажем. Именно в таких после покушения предпочитал ездить Дрентельн… Не к ночи будь помянут…

Рядом с кучером сидел жандармский ротмистр. Увидев Макова, он соскочил с облучка, предупредительно распахнул дверцу.

Внутри было темно, и Лев Саввич замешкался было: внезапно тягостно засосало под ложечкой. Вспомнилось: экипаж, офицер на облучке, ночь, Обводный канал…

Свет фонарей слегка рассеивал сумрак внутри экипажа. Маков разглядел: там сидели двое.

– Прошу вас, – сказал ротмистр; он стоял, браво выпятив грудь, глядя на Макова ничего не выражающими выпуклыми глазами.

Лев Саввич буркнул:

– Не люблю тайн и спектаклей… Где министр двора граф Адлерберг?

Ротмистр немедленно отозвался:

– Встреча, как мне сказали, носит деликатный характер. Мне велено лишь проводить вас в условленное место; граф, видимо, ожидает вас там.

Лев Саввич нахмурился:

– «Видимо»… А что за люди внутри?

Из кареты раздался знакомый голос:

– Какой же вы недоверчивый, однако… Садитесь же!

Из экипажа выглянул Дрентельн.

– Александр Романович! – воскликнул Маков. – Вот уж не ожидал…

– Решил составить вам компанию, Лев Саввич, – отозвался Дрентельн. – Меня этот гвардейский офицер тоже давно интересует.

Вот, значит, как… Лев Саввич, поняв, что отступления быть не может, поднялся в карету, хотя внутреннее чутьё подсказывало ему, что этого не следовало делать.

«Что ж, сказаться больным, что ли?..» – подумал мельком Лев Саввич и сам себе усмехнулся.

Ротмистр убрал ступеньки, захлопнул дверцу. Карета тронулась.

Город жил обычной вечерней жизнью. На улицах фланировали прохожие, двери кафешантанов беспрерывно открывались, впуская новых посетителей, на перекрёстках стояли городовые; на Фонтанке развели мосты и баржи с грузом поплыли в двух направлениях; у пристаней суетились грузчики и ломовые извозчики…

– Следственно, Александр Романович, вы и будете моим провожатым? – спокойно, глядя в маленькое окошко, спросил Лев Саввич.

– Нет, Лев Саввич. Провожатым у вас будет… А впрочем, скоро вы всё узнаете… Воображаю ваше удивление.

Александр Романович коротко хохотнул.

– Ну-ну, – произнёс Маков. – То-то я подумал сначала, зачем тут жандармы…

– Это вы про моих сопровождающих? – уточнил Дрентельн. – Ну, вы же знаете: мои скоты всюду со мной!

Маков хмыкнул: один из «скотов» – подполковник, – сидел как раз напротив Макова. На слова Дрентельна он никак не реагировал.

– Кстати, позвольте представить, – оживлённо продолжал Дрентельн, указывая на своего молчаливого спутника. – Подполковник Судейкин. Наша гордость и надежда! Нюх отменный, террориста за версту видит, а уж подход у него к ним такой, что ещё ни один не устоял. Рассказывали всё, как на духу. Я спрашивал: подполковник, как же вам это удаётся? Молчит!

Дрентельн в деланном изумлении посмотрел на Судейкина, как бы восхищаясь.

– Видите? Он и сейчас молчит!

Маков почувствовал себя неуютно. Эти жандармские остроты и панибратские игры, принятые за правило ещё при графе Шувалове, его слегка коробили.

– Вот давайте нарочно его сейчас спросим, – не унимался шеф корпуса жандармов. – Ваше высокоблагородие! В чём состоит ваша, так сказать, метода дознания?

Судейкин тут же, словно заученно, ответил:

– Секрет-с. Талант имею.

Дрентельн рассмеялся:

– Вот видите? То есть, слышите? «Талант имею»! И ведь имеет, имеет, сукин сын!

Он панибратски хлопнул Судейкина по плечу. Подполковник никак не реагировал. Маков молчал. Возможно, этот Судейкин и будет допрашивать таинственного гвардейского офицера. Что ж, тем лучше.

«Мараться не придётся, – подумал Лев Саввич. – Впрочем… уже замаран…»

Карета остановилась. За разговором Маков и не заметил, где ехала карета, и теперь с изумлением рассматривал Аничков дворец, словно видел его впервые. В Аничковом проживал цесаревич Александр Александрович со своим семейством.

Однако…

Возле ворот дворца их поджидал экипаж – вместительный и довольно щегольской «ландо-версаль», с большими окошками, и кучером в свитском мундире.

Ротмистр распахнул дверцу, Лев Саввич вышел. Следом за ним вышел подполковник Судейкин. Ротмистр тут же захлопнул дверцу, в мгновение ока запрыгнул на облучок, и карета, рванувшись с места, быстро покатила прочь.

– А как же Александр Романович? – в изумлении проговорил Маков. – Разве он не…

Маков замолчал: больше слов у него не находилось.

– Александр Романович присутствовать не будет, – предупредительно сказал Судейкин. – Вас ожидают в другом экипаже.

И действительно, дверь ландо уже была открыта. Бравый офицер свиты Его Высочества кивнул Макову.

– Прошу вас, ваше высокопревосходительство… – Он взглянул на Судейкина. – И вас также…

В ландо сидел бледный бритый человек в очках.

– Добрый день, Лев Саввич, – сказал он.

Маков вздрогнул: Победоносцев! Наставник и друг цесаревича. Он-то здесь какими судьбами? И невольно высказал свою мысль вслух:

– Скорее, доброй ночи, Константин Петрович… А вы здесь какими судьбами?

– Да теми же, что и вы, – ответил Победоносцев. – Я, впрочем, с вами не поеду. Вашим чичероне будет господин Судейкин.

Маков был окончательно обескуражен. При чём здесь наставник цесаревича? Победоносцев, блестящий юрист, профессор, учитель того самого Анатолия Кони, который оправдал террористку Засулич, – как он-то связан с террористами?

Лев Саввич не знал, что и думать. А Константин Петрович уже выходил из экипажа, и даже махнул рукой:

– Прощайте, Лев Саввич!

Маков невольно вздрогнул. За Константином Петровичем Победоносцевым утвердилась недобрая слава серого кардинала. Бывший либерал за годы реформ преобразился, став не просто консерватором и монархистом. Он стал символом «восстановления устоев». И, что самое главное – он был воспитателем и ближайшим другом наследника. Его боялись, и даже анекдотов о нём не ходило. Только кто-то из демократов, из-за границы, пугливо написал: «Победоносцев распростёр над Россией свои совиные крылья». Про крылья – это, конечно, образ, но все знали, что с Константином Петровичем, при всей его внешней мягкости и интеллигентности, шутки плохи. И вот – «Прощайте, Лев Саввич!».

Макову стало совсем не по себе. Он уже начал придумывать предлог, чтобы избавиться от этой нелепой поездки, которая становилась уже прямо зловещей. Но ландо тронулось, и подполковник, сидевший напротив Макова, спиной к кучеру и свитскому, скомандовал:

– Поехали!


* * *


– Ну-с, с чего начнём экскурсию? – спросил Судейкин, довольно непринуждённо развалясь на мягком сиденье.

– Какую экскурсию? – отрывисто спросил Маков. – О чём вы, подполковник?

– Ну, как же… О террористах, естественно… Ба! А вот и первый адрес. Взгляните, ваше высокопревосходительство, налево. Невский проспект, восемьдесят. В этом здании, как нам достоверно известно, в библиотеке, революционеры устраивают свои собрания, встречи и совещания.

Маков с удивлением посмотрел на скудно освещенный фасад, перевёл взгляд на Судейкина.

– Вы хотите сказать…

– Подождите, ваше высокопревосходительство. Тут неподалёку ещё один адресок. Памятное, так сказать, место. А проще говоря, террористическое гнёздышко…

Экипаж проследовал по Невскому и остановился у дома 124.

– В доме под этим нумером, дробь четыре, находится конспиративная квартира. На днях в этой квартире террористы организовали настоящую динамитную мастерскую. Изготовляют бомбы, сволочи, – можете себе представить?

Не дождавшись поддержки от Макова, подполковник продолжал:

– А перед этим в Басковом переулке была устроена динамитная лаборатория. В ней господин изобретатель Кибальчич вместе с государственными преступниками Исаевым и Ширяевым производили опыты, пытаясь достичь максимальной взрывной силы своего самодельного динамита. Впрочем, не секрет, что динамит теперь довольно легко изготовить в домашних условиях. Все необходимые ингредиенты нынче, при настоящем расцвете торговли, можно купить в магазинах и на рынках… Так вот, после того как динамит был изготовлен, динамитчики переехали из Баскова переулка на Невский, где им показалось безопаснее. Однако они ошиблись, как видите… Будем заезжать в Басков? Там, между прочим, проживает Степан Ширяев. Личность оригинальная: выучился на ветеринара, но увлёкся электричеством. Уехал в Париж, практиковался у нашего знаменитого инженера Яблочкова. Потом вернулся, примкнул к террористам, и тоже занялся динамитом… Видимо, вскоре придётся его арестовать. Уж очень много от него беспокойства: бродит по фабрикам, фабричных агитирует.

– Погодите, – перебил Маков, потирая висок. – Вы что, хотите сказать, что все террористы, их настоящие имена и даже местопребывание вам известны?

– Не все, к сожалению. Но основные деятели их «Исполнительного Комитета», который они величают «великим ИК», – да, известны.

– Так почему же вы их не арестовываете?? – почти закричал Маков.

Судейкин сел прямо. Тяжело вздохнул.

– Самому хотелось бы знать.

– То есть?

– Арестовывать пока не велено, – уклонился от прямого ответа Судейкин.

– Да кем же? Кем же не велено? – Маков от волнения подался вперёд и едва не схватил подполковника за отвороты шинели.

Судейкин промолчал. Потом скупо выговорил:

– Об этом сказать не могу. Видимо, вы узнаете всё сами, в своё время… А я на службе-с. Так что попрошу…

Маков опомнился, убрал вытянутые руки, перевёл дыхание.

Помолчали. Ландо всё ещё стояло у дома нумер 124.

– Ну, так что-с? – подал голос Судейкин. – Проедем в Басков переулок? Или сразу на Литейный проспект проследуем? Там тоже есть примечательные места. Или, если хотите, на Сапёрный переулок. В этом переулке господа социалисты типографию устроили для печатания воззваний и листовок. А также и поддельных паспортов. Причём, хочу заметить, паспорта бывают даже не поддельными, а настоящими: выкрали, должно быть. И вот живёт где-нибудь в деревне Воропаевке мещанин Ельников, и не ведает, что по его паспорту…

– Что вы несёте? – снова вскрикнул Маков. – Да их всех надо немедленно арестовать!

– Я же сказал: не велено, – почти вкрадчиво повторил Судейкин. – Да и потом: сейчас в столице из известных нам лиц остались совсем немногие. Большая часть уже, надо полагать, в дороге. Они отправились на свой съезд, который, по нашим данным, состоится частью в Липецке, частью – в Воронеже. Ожидается раскол их партии на террористов и пропагаторов… А в Липецке, как вы знаете, курорт, лечебные воды… Замечательное место. Ничего лучше для террористов и выдумать нельзя: под видом курортников разъезжать по окрестностям и, не торопясь, обсуждать свои текущие задачи…

Маков вытер со лба испарину. Выдавил:

– Абсюрд…


* * *


Когда ландо вернулось к Аничкову дворцу, там уже стоял экипаж Дрентельна. Заметив ландо, шеф жандармов вышел и ожидал, стоя у ворот со своим ротмистром.

– Ну, как вам, Лев Саввич, мой чичероне? – спросил Дрентельн, когда Маков вышел из ландо.

– Болтлив не в меру, – угрюмо ответил Маков.

Судейкин, стоявший позади Макова, деланно развёл руками.

– А поездка, Лев Саввич? Понравилась вам поездка?

Маков взглянул на Дрентельна исподлобья.

– Сударь… – наконец выдавил он, побагровев. – Вы или шут гороховый, или… государственный преступник.

Дрентельн отступил на шаг.

– А за такие слова, мсье, у нас принято бить в морду.

– Нисколько не сомневался в ваших методах, – кивнул Маков. – Однако предпочёл бы отложить мордобитие до завтра, ибо я намерен встретиться с членами Государственного совета, градоначальником, министрами…

– А вот это вряд ли получится, – ответил Дрентельн. – Прежде всего потому, что дома вас ожидает ещё один сюрприз. А кроме того, созвать сейчас, в дачный сезон, столь представительное, судя по вашим словам, совещание будет затруднительно. Ну и, наконец: в отсутствие Государя такие совещания можно проводить только под председательством цесаревича. Что ж, вы прямо к нему пойдёте? Лично я бы… не советовал. В вашем нынешнем положении…

– На что вы намекаете? – грубо спросил Маков.

– Да уж вы должны бы догадаться, на что. Или ещё не догадались? Не догадались, Лев Саввич, нет?

Маков не ответил. Стиснул кулаки, свёл брови к переносице. Кровь бросилась ему в лицо, и – внезапно отхлынула.

– Вы хотите сказать, что цесаревич…

Дрентельн кротко глянул на ротмистра. Тот козырнул и исчез.

Они остались вдвоём у ограды Аничкова дворца.

– Да-с, – вполголоса произнёс Дрентельн. – Именно это я и хочу сказать. Вам ли не знать, что происходит? Государь император ожидает, когда императрица Мария Александровна преставится. Она действительно очень плоха. Сразу же после этого Государь венчается с Екатериной Долгоруковой…

Дрентельн был совершенно серьёзен. Говорил тихо, но отчётливо.

– Затем, – продолжал Дрентельн, – спешная коронация новой императрицы. Что может последовать далее, Лев Саввич?

– Внесение изменений в закон о престолонаследии… – прошептал Маков.

Дрентельн кивнул.

– Цесаревич Александр Александрович перестаёт быть наследником. Право занять престол переходит к детям Государя от Екатерины Долгоруковой… Или, как она теперь именуется, княгини Юрьевской. Что это будет означать для России? Вы только подумайте: затяжная распря между Аничковым и Зимним дворцами. Две партии вступят в схватку не на жизнь, а на смерть. И в эту войну будут втянуты не только высшие круги общества. Я исхожу исключительно из интересов России. И мне известно, что обе партии уже готовятся к войне, вдохновлённые своими непреклонными руководителями. А вернее, руководительницами… – Дрентельн коротко взглянул на Макова. – Такова диспозиция, Лев Саввич. Не секрет, что Государь недолюбливает своего второго сына, Александра Александровича. До сих пор первенца, Николая Александровича, вспоминает. И с Александром Александровичем сравнивает… Сравнение, как вы понимаете, не в пользу последнего…

Маков раскрыл от изумления рот.

– Так что же, сам цесаревич… – он замолчал, не в силах выговорить страшные слова.

– Нет, вряд ли, – мигнул Дрентельн. – Его супруга, Датская принцесса, цесаревна Мария Фёдоровна. Она – да. Она в курсе событий. Хотя и не всех. И без деталей, так-сать.

– А кто ещё… в курсе? – спросил Маков отрывисто.

– Многие, Лев Саввич.

– Но не все, – с какой-то злобой выговорил Лев Саввич. И повторил: – Не все!..

Он круто развернулся и зашагал прочь. Дрентельн посмотрел ему вослед долгим и странным взглядом. И как бы про себя проговорил:

– Но даже не это самое печальное… Самое нетерпимое – предстоящая реформа МВД. И планы ликвидации Третьего Отделения Собственной Его Величества Канцелярии… Впрочем, – Дрентельн усмехнулся, – об этом даже самоубийцам знать не нужно.


* * *


Ротмистр догнал Макова:

– Ваше высокопревосходительство! Пожалуйте в карету! Я должен вас доставить до дома!

– Благодарю, – не оборачиваясь, сквозь зубы ответил Маков. – Мне тут по Невскому, знаете ли, недалеко. Пройдусь.

Ротмистр заволновался:

– Мне велено-с…

Маков развернулся:

– «Велено-с»? Кем «велено-с»? Дрентельном? Победоносцевым? Господом Богом? Да кому вы служите, наконец? Отечеству или преступникам?

Он перевёл дух.

– И зачем вообще эта поездка? Спросите у Дрентельна – он что, выдал мне все тайны, и думает, что теперь я буду ему служить? А может быть, он решил меня попросту убить, чтобы эти тайны никогда не раскрылись? А?

И, к его величайшему изумлению, – уже в который раз за этот проклятый вечер, – ротмистр громко, совершенно обыденно ответил:

– Нет-с, ваше высокопревосходительство. Вас убивать не надо. Вы сами себя убьёте. Прощайте-с, – добавил он, козырнув.

Отвернулся и зашагал к поджидавшему его Дрентельну.

А Маков остался стоять, открыв рот. Потом опомнился, чертыхнулся, и двинулся по проспекту такой свирепой походкой, что редкие припозднившиеся прохожие шарахались от него.


* * *


Жена еще не спала. Вышла, взглянула на Льва Саввича.

– Что-то на тебе лица нет…

– Нет – и не надо, – буркнул Маков, проходя в кабинет.

Жену он не любил. Не любил давно, хотя женился по самой что ни на есть высокой, до отчаянности, любви. Брак был неравным: будучи молодым офицером, во время учебного похода Лев Саввич по уши влюбился в дочку хозяина, в доме которого квартировал.

Дочь показалась ему не просто красавицей – идеалом. Точёная фигурка, благороднейшие черты лица, прекрасный глубокий взгляд… Трудно было поверить, что она плебейского происхождения, а отец её лишь недавно выкупил себя и семью у барина.

История тянулась долго, со скандалами: родственники не могли смириться с выбором Макова, говорили, что карьера его погибнет, что с женой, едва грамотной, ему просто не о чем будет говорить, что, в конце концов, он кончит плохо. Маков не слушал, ругался, и всё-таки настоял на своём: привёз из орловской глухомани в столицу красавицу-жену.

И лишь спустя год-два, когда спала с глаз розовая пелена, Маков вдруг с ужасом осознал, что его красавица – набитая дура. Мало того, она еще кичлива, капризна, ленива и в обыденной жизни просто невыносима: всегда молчит и либо лежит на диване, листая модные журналы и каталоги, либо спит, либо судачит на кухне с прислугой. Правда, у неё было ещё одно излюбленное занятие: вырядившись по парижскому фасону, она могла целыми днями бродить по магазинам, не брезгуя даже захудалыми лавками.

В общем, семейная жизнь не сложилась. И Маков с головой ушёл в работу, бывало, и ночевал в казармах. И возвращался домой каждый раз с чувством отвращения к себе, к своему дому, и даже к детям – милым близняшкам Оле и Коле.

Оба ребёнка умерли, едва им минуло пять лет.

С тех пор Маков окончательно отдалился от супруги, предпочитал спать в кабинете, обедать тоже, и вообще старался как можно реже встречаться с женой. Иной раз по целым неделям не виделись.

«И слава Богу!» – думал Лев Саввич.

Он лишь следил за тем, чтобы у жены всегда имелись деньги, и не было, таким образом, повода встретиться с ним. Но с деньгами иной раз приходилось туговато. Помимо других своих «достоинств», супруга обладала ещё одним: она умудрялась тратить чудовищные суммы на безделушки и различные чудодейственные притирки и мази, о которых вычитала в журналах. При этом совершенно не помнила, сколько потратила и что именно купила…

Абсюрд…


* * *


Маков прошёл к себе, снял мундир, и вдруг заметил на своём рабочем столе пухлую папку с вензелем министерства двора. Папка лежала точно посередине стола, как бы приглашая заглянуть в неё.

Лев Саввич почувствовал, как сильно и больно забилось сердце.

Словно что-то подсказало ему: всё, жизнь его кончена.


* * *


Маков переоделся, умылся, выпил крепкого чаю. Он знал, что просто пытается оттянуть время. Он стал прохаживаться по кабинету, пытаясь не глядеть на папку, и уже догадываясь, что именно в ней содержится.

Кстати, откуда она здесь взялась? Доставил фельдъегерь, видимо. А на стол кто положил? Не прислуга же!

«Жена! – догадался Маков. – Только она, кукла безмозглая, могла сюда войти и эту папку между делом шлёпнуть на стол!»

Подумав о жене, он тут же вспомнил и о деньгах. Деньги он давно уже прятал от жены, передавая ей лишь часть. А когда у неё бывали какие-то срочные траты (что случалось с тягостной периодичностью приблизительно раз в две недели), открывал секретный ящик в столе и выдавал требуемое. Ящик был устроен хитро, итальянцем-краснодеревщиком, жившим лет двести назад. Открываешь ящик – он пуст. Нужно было сначала нажать особый рычажок сбоку, – и тогда ящик открывался по-настоящему, а фальшивая задняя панель оказывалась плотно прижатой к передней.

Маков тотчас же подошёл к столу, открыл секретный ящик. Там лежало несколько ассигнаций, хотя ещё вчера – он проверял, – была целая пачка толщиной в два пальца. Догадалась, значит. Вызнала. Дура-дура, а когда о деньгах речь, – по-собачьи их чует, везде находит. Маков уныло выругался, захлопнул ящик, и снова стал бродить по кабинету.

Было уже два часа пополуночи. Маков смертельно устал. Он прилёг было на диван, почти задремал, и внезапно очнулся; вскочил. Бросился к столу, открыл папку.

«Доклад на Высочайшее имя Государственного инспектора, генерал-адъютанта свиты Черемнина о результатах проверки финансового состояния Министерства внутренних дел.

Проверку проводили:

Тайный Советник И. В. Балагуров,

Действительный статский советник А. С. Кресс,

Статс-секретарь В. М. Макаров.

Заверено: государственный секретарь Е. А. Перетц».

Маков прочитал первые строки доклада, и в глазах у него потемнело.


* * *


То, что в министерстве воровали все кому не лень, Макову было известно. Самых отъявленных взяточников и казнокрадов, как это и было принято в любом министерстве, пересаживали с одного тёплого места на другое, в крайних случаях – понижали в должности или посылали воровать в губернии.

И, в принципе, то, что содержалось в докладе Балагурова, самому Макову ничем не грозило. Государь, – это все знали, – к взяточникам относился либерально, полагая, что натуру человеческую невозможно исправить.

Но вслед за докладом пошли докладные записки: чиновники министерства доносили друг на друга. Все эти доносы шли не только, как было положено, по начальству, но и в самые различные инстанции, вплоть до «на Высочайшее Имя».

Маков порылся дальше в папке. И обомлел. Дальше шли расписки в получении денег. Не только мелкими чиновниками, но и столоначальниками, начальниками департаментов и, наконец, товарищами министра.

Маков перевернул папку и начал листать с конца. В конце, как он и ожидал, главным героем бумаг был он сам, Лев Саввич Маков. Не только доносы на него подчинённых – к этим доносам Маков давно привык. Здесь были копии разрешительных документов на открытие акционерных обществ, банков, товариществ, под которыми стояла его, Макова, подпись. А к копиям приколоты расписки в получении денег, векселей, акций. Маков не помнил, чтобы он получал такие суммы. Приглядевшись, понял: всё это – подделка. Впрочем, сути дела это не меняло.

Среди документов, уже под утро, Лев Саввич обнаружил лист бумаги, вначале им не замеченный. На нём было размашисто написано: «Вы всё ещё желаете найти Истину?»


* * *


Рассвет застал Макова полуодетым, за столом, засыпанным бумагами. Лев Саввич в эту ночь испытал почти всю гамму человеческих чувств: страх, возмущение, обиду, злость, гнев, отвращение. К рассвету осталось только чувство глубокого опустошения. Да ещё, пожалуй, лёгкая горечь.

Он умылся, оделся, напился крепчайшего кофе и отправился к градоначальнику.

Александр Елпидифорович Зуров вышел из-за стола ему навстречу. Громадная чёрная борода Зурова выглядела устрашающе, делая его похожим на дикого горца.

– Лев Саввич! – с лёгким кавказским акцентом воскликнул Зуров. – Чему обязан в столь ранний час?

Они обменялись рукопожатиями. Маков глубоко вздохнул:

– Разрешите присесть, Александр Елпидифорович?

– Ну, разумеется, садитесь! Вид у вас неважный. Что-нибудь произошло?

– Произошло…

И Маков, глубоко вздохнув, начал рассказывать о вечерней «экскурсии».

– Господь с вами! – перебил его Зуров. – Что вы такое говорите? Подождите, я вызову начальника сыскного отделения…

– Не надо, – Маков поморщился. – Я уверен, что и он принимает деятельное участие в этом… заговоре.

Брови Зурова поползли вверх.

– Как вы сказали?

– Да. Вы не ослышались. Речь идёт о широком заговоре, в котором принимают участие Третье отделение, сыскные подразделения полиции, корпус жандармов и, уверен, многие высшие должностные лица империи. Не знаю, проникла ли эта зараза и в армию.

Он вопросительно взглянул на Зурова, который имел звание генерала от кавалерии и репутацию честного и отважного человека.

Зуров, привскочив, произнёс с резко усилившимся акцентом:

– Кыллянус! Мамой кыллянус, – нэ знаю, какой заговор, а?

Маков опустил глаза.

– Я вам верю, Александр Елпидифорович.

Он внезапно поднялся.

– Прощайте.

Александр Елпидифорович тоже встал, вышел из-за стола. Выглядел он совершенно обескураженным.

– Куда же вы тэпэрь, Лэв Саввич?

– Заеду к графу Адлербергу. Кажется, он ещё не уехал в Ливадию…

Зуров не успел больше ничего сказать: Маков вышел из кабинета.


* * *


Адлерберг, действительно, был у себя, в Зимнем. Он не поднялся навстречу Макову, а только как-то судорожно стиснул бумагу, которую только что читал.

Маков стоял перед ним, ждал. Лицо Адлерберга побагровело, он как будто ощетинился, и в то же время – Маков почти был уверен в этом, – поджал хвост.

«Вылитый барбос!»

Министр двора, наконец, с натугой оторвался от чтения, поднял глаза и растянул губы в подобие улыбки.

– А… Лев Саввич… Что так рано?

Маков молча положил на стол свою папку.

Адлерберг с осторожностью приоткрыл её ногтем мизинца, косо глянул внутрь. Голова его ещё больше ушла в плечи, а торчавшие вверх жесткие седые волосы как-то поникли.

Прошла долгая, мучительная минута. Наконец Адлерберг не выдержал. Не поднимая глаз, он почти прошептал:

– Я не хотел… Поверьте, Лев Саввич. Я… Меня… Меня… принудили.

– Так же, как хотят «принудить» и меня? – спросил Маков почти насмешливо: на настоящую насмешку у него просто не было сил. – Вы тоже получили подобную папку с компрометирующими документами?

Адлерберг дёрнулся в кресле, но промолчал. Кровь отхлынула от его щёк.

– Так кто же вас принудил? – спросил Маков угрюмо.

Граф молчал. Щёки и уши его опять заалели.

– Давайте я вам помогу, – сказал Маков. – Дрентельн, Победоносцев, Комаров… Кто ещё? Балагуров? Толстой? Пален?

– Нет, – внезапно откликнулся Адлерберг. – Пален – нет… И Толстой…

– А государь? Государь знает об этом?

Адлерберг снова втянул голову в плечи, хотя втягивать уже было некуда: стоячий ворот мундира не давал.

– Кое-что… видимо… знает… – с усилием, с паузами выговорил граф.

– А наследник?

Адлерберг вскочил. Маков ожидал чего угодно, но только не этого: по мясистому лицу министра двора катились крупные слёзы. Граф прижал обе руки к груди:

– Бог мой! Только больше не произносите никогда этого слова!

Маков так удивился, что даже попятился.

– А что же? Слово «наследник» уже сродни слову «преступник»?

– Ах! – воскликнул Адлерберг, падая в кресло, и даже не пытаясь вытереть красные, полные слёз глаза. – Да разве вы не понимаете? Идёт борьба между двумя партиями, между законным наследником, цесаревичем Александром Александровичем, и детьми от морганатического брака Государя. Не борьба, – а война. Кровавая и беспощадная!

– Помилуйте! – сказал Маков. – Кто же об этом не знает! Меня давеча и Дрентельн на эту же тему просвещал… Но речь-то идёт о другом: о заговоре с целью покушения на жизнь Государя!

– Заговоре? – повторил Адлерберг.

Он вскочил, и снова упал в кресло.

– Заговоре… – тихо повторил он.

Снова тяжёлая пауза. Адлерберг, не поднимая глаз, произнёс почти официальным тоном:

– Лев Саввич, учитывая крайнюю деликатность вопроса… Изложите всё, что вам известно о заговоре, в письменном виде. Послезавтра я еду к Государю в Ливадию, и могу твёрдо пообещать, что ваша записка будет вручена ему лично в руки, и притом без свидетелей.

Он поднял голову. Глаза были сухими.

– Хорошо, – кивнул Маков. – Вероятно, сегодня же к вечеру… Или завтра… Лично доставлю вам на квартиру…

– Да! – встрепенулся Адлерберг. – Куда угодно: на квартиру, или сюда. Я буду ждать.

Маков почувствовал головокружение. Если и Адлерберг среди НИХ…

Впрочем, это уже неважно. Ничего уже не важно.

На ватных, негнущихся ногах Маков вышел из кабинета.

Навстречу ему попался государственный секретарь Егор Абрамович Перетц. Он остановился и что-то сказал. Маков не слышал, только заметил: лицо Перетца было участливым.

К чертям собачьим ваше участие. Всё к чертям. Остаётся только одно – повидаться с самим цесаревичем.


* * *


ПЕТЕРБУРГ. АНИЧКОВ ДВОРЕЦ.

Июнь 1879 года.

Цесаревич Александр Александрович, огромный, грузный, с не по возрасту отяжелевшим лицом, сидел с семьёй за завтраком. Впрочем, завтрак уже закончился, и Мария Фёдоровна собиралась приказать детям выходить из-за стола, но тут цесаревич в задумчивости взял серебряную вилку, и начал пальцами сворачивать её жгутом.

– Папа! Ура! – закричали дети, а наследник, одиннадцатилетний Николенька, даже захлопал в ладоши:

– Папенька! Ещё, ещё!

Александр Александрович усмехнулся в усы, – настроение у него нынче было хорошее, – взял кофейную ложечку. Положил её между пальцами. И легонько сжал. Ложечка пискнула – и сломалась.

Александр Александрович вздохнул:

– Хлипкий металл. Ломается. Иное дело наш российский пятак…

Мария Фёдоровна покачала головой и сказала ледяным голосом:

– Александр! Ты ведь знаешь, этот сервиз мне дорог. Он привезён из Дании, это подарок моего папа.

Цесаревич кивнул. Закрыл лицо ладонью, чтобы не видела супруга, подмигнул детям и сказал страшным шёпотом:

– «Подгнило что-то в Датском королевстве!»… Ну? Откуда это?

– «Гамлет», «Гамлет»! – закричал старший, Николенька.

А восьмилетний Георгий задумчиво уточнил:

– Сочинение английского господина Шакеспеаре!

Гувернантки, пришедшие за младшими детьми, прыснули. Александр Александрович улыбнулся. Мария Фёдоровна медленно поднялась. Лицо её было спокойным, но бледным. Это не предвещало ничего хорошего.

Низким голосом она произнесла:

– Эти шутки крайне неуместны и неумны. Королевство Датское процветает. Подгнило же, как всем известно, здесь, в России. И давно уже подгнило!..

Она сверкнула глазами на мужа. Муж сидел, понуро опустив голову.

– Да, дети, это была неудачная шутка, – через силу выговорил он.

Дети сразу притихли, стали выходить из-за стола. Четырёхлетняя Ксюша вдруг расплакалась, и няня, тотчас подхватив её, унесла из гостиной. Мария Фёдоровна проводила её свирепым взглядом.

– Александр! Таскать на руках четырёхлетнюю девочку…

– Ну… Она же ещё маленькая, – почти робко возразил цесаревич.

– Она уже боль-ша-я! – по слогам выговорила Мария Фёдоровна и вышла из-за стола.

Видимо, день выдался неудачным для шуток. Александр Александрович вздохнул, тяжело развернулся вместе со стулом:

– Николя! Сегодня катание на паруснике отменяется.

Николенька стоял у дверей, обернулся:

– Но, папенька…

– «Но, папенька»! – фыркнул цесаревич. – Я вам не лошадь, и прошу впредь не понукать!

Николенька надул губы и выскочил за дверь.


* * *


Когда Александр Александрович вышел из гостиной и направился в личные апартаменты, чтобы вздремнуть после завтрака, к нему подскочил его личный секретарь Балабуха.

– Ваше высочество! Прибыл министр внутренних дел господин Маков.

– И что? – Александр Александрович остановился, глядя на секретаря сверху вниз: разница в росте составляла едва ли не аршин.

– Желают аудиенции… – неуверенно проговорил Балабуха.

– И что?

Балабуха пожал поникшими плечами:

– Я объяснил, что сейчас это никак невозможно. На то есть присутственные часы…

– И что?

Секретарь окончательно смешался. Александр Александрович молча ждал. Наконец в глазах его мелькнул лукавый огонёк. Балабуха только этого и ждал:

– Прибыл давно, с полчаса назад. Прикажете проводить в зимний сад?

Александр Александрович подумал.

– Нет. Передай ему, что сейчас, за ранним временем, принять его не могу. Пусть приедет после ланча, в полдень. Или нет: лучше в час пополудни.

– Но в час пополудни приедет Константин Петрович!

– И что? – снова сказал Александр Александрович, и, насвистывая себе под нос, зашагал в апартаменты.

Балабуха посмотрел ему вослед. Вздохнул и отправился выполнять поручение.

Маков стоял внизу, в вестибюле, отвернувшись к окну. Фуражку он положил на подоконник. Офицер охраны и адъютанты стояли поодаль; перешёптываясь, глядели Макову в спину.

Балабуха подошёл.

– Лев Саввич! Простите, что заставил вас ждать.

– Это ничего, – отмахнулся Маков, оторвавшись от созерцания лужайки, цветника и ворот. – Прекрасная погода! Вы не находите?

– Э-э… Погода? Это – да… – Балабуха слегка смешался, запнулся, но тотчас и выправился: – Его Высочество Александр Александрович просят его извинить и передать, что не может принять вас сейчас за ранним временем. Просил быть в час пополудни.

– Хорошо, – ответил Маков. – Передайте Его Высочеству, что я непременно буду…

Он надел фуражку, натянул перчатки. Как-то странно взглянул на Балабуху:

– А всё же погода прекрасная.

Он повернулся к офицерам и громко сказал:

– Сочувствую вам, господа! Провести такой солнечный день в холодном вестибюле… Весьма сочувствую!

Офицер охраны двинулся было открывать двери, но Маков остановил его:

– Не беспокойтесь, я знаю, где выход.

И твёрдым шагом направился к дверям.


* * *


У решётки Аничкова дворца прогуливался какой-то юный гвардейский офицер под ручку с дамой в вуалетке. Маков уже проходил мимо, погружённый в самые мрачные раздумья, когда дама вдруг воскликнула:

– Какой сердитый господин! – и словно случайно толкнула его локотком.

Маков остановился.

– Простите?

И тут же гвардейский офицер прошептал, не меняя милого выражения лица:

– Ваше высокопревосходительство, я и есть тот самый гвардейский офицер, передавший послание террористов.

Маков в изумлении оглянулся по сторонам. Ему показалось, что он ослышался, тем более что дама продолжала глядеть на него с кокетливой улыбкой, а офицер – с соответствующей улыбкой – на даму.

– Что? – спросил Маков.

– Лев Саввич, вы не расслышали? – повторил офицер, чуть повысив голос, но не меняя выражения лица. – Я тот самый гвардейский офицер, который…

– Я расслышал! – воскликнул Маков. – Но никак не мог предположить, что вы осмелитесь… вы, связанный с террористами… вот так, запросто, остановить меня на улице…

– Другого случая может уже не быть, – голосом, от которого Маков невольно вздрогнул, сказал офицер. – Я многих знаю. И террористов, и царедворцев. И многие их тайны мне тоже хорошо известны.

– Откуда же? – удивился Маков.

– Мой брат – террорист.

Маков даже руками слегка развёл от изумления.

– Вы хотите сказать… – наконец сообразил он, – что и вашему начальству об этом хорошо известно?

Офицер промолчал, но смотрел пронзительно и строго.

– Боже… – прошептал Лев Саввич. – Значит, и гвардия втянута в это… в этот…

Он замолчал, не в силах выговорить страшного слова «заговор ».

– Нет, – сказал офицер. – Гвардия в стороне. Но заговорщики есть, конечно, и в гвардии.

Он обернулся к даме, потом быстрым взглядом окинул улицу.

Потом внезапно наклонился к Макову и отчётливо выговорил:

– Мой вам совет: прекратите своё расследование и уезжайте. На дачу, в Крым, в Карлсбад, – куда угодно. Или… Или срочно подавайте в отставку. Уверяю вас, ее примут с радостью.

Маков так удивился, что не успел ответить. А когда собрался с мыслями, парочки уже не было: офицер со своей дамой свернул за угол. Маков лишь успел заметить, как они садятся в пролётку.


* * *


Супруга Елизавета Яковлевна встретила Макова чуть не на пороге. Лицо её было надменным, что совершенно не соответствовало фривольному наряду: она была в лёгком бледно-розовом платье, приподнятом выше колен, и в фиолетовых чулках. Видимо, этот наряд был только что получен из французского магазина.

– Лев Саввич! – строго, с оттенком презрения, сказала она. – Потрудитесь объяснить, что вы ещё натворили?

– Ещё? – повторил Маков. – Ещё я хотел застрелить сегодня французского посланника. А что?

Елизавета Яковлевна фыркнула, и небрежно подала ему распечатанный конверт; сургучный герб был обломан.

Маков нахмурился, взял письмо:

– Кто дал тебе право вскрывать служебные письма?

– Никто! – гордо ответила жена. – Вы лучше загляните, что там про вас пишут!

– Непременно загляну! – со злостью ответил Маков и направился в кабинет.

Супруга крикнула вслед:

– И не надо на меня повышать голос! Я не у вас в министерстве служу!

Она успела захлопнуть за собой дверь в гостиную до того, как Маков достиг кабинета.

«Стерва! Стерва и есть!» – подумал Маков.

Он вынул письмо из конверта, прочитал первые строки – и ноги его подкосились.

Из Особого присутствия Сената сообщали, что против Макова начато производством дело о растрате в миллион рублей.

К письму была приложена записка сенатора Евреинова, давнего знакомого Льва Саввича.

«Не беспокойтесь, Лев Саввич, – писал Евреинов. – Я положительно уверен, что это какая-то ошибка, либо чья-нибудь пакость. Сегодня же переговорю с министром юстиции Паленом и Фришем, думаю, всё быстро объяснится. Искренне ваш…»

Маков присел на краешек дивана. Чёрта с два всё объяснится. Скорее, наоборот: всё ещё больше запутается…

Но миллион! Боже, откуда такая сумма? Они с ума сошли!..

Однако внутренний голос подсказывал: нет, не сошли. Вспомнилась дерзость ротмистра: «Вы сами себя и убьёте». Понятно, ротмистр говорил с чужих слов. И всё же, каков нахал! Сказать такое генералу!.. Это какую же уверенность в собственной силе надо иметь! Дрентельн? Нет, что Дрентельн! Исполнитель, служака! Всё это ползёт из Аничкова дворца… Ядовитый туман… И многие, многие уже надышались им, отравившись призраком вседозволенности.

Царь слишком либерален. Царь выпускает власть из рук. Царю можно безбоязненно угрожать. Его даже можно попытаться убить… Председатель кабинета министров Валуев однажды в частном разговоре заметил: «Государь – старая развалина. И это сейчас, когда нужно проявить решительность, волю и характер!»

Валуев… Кстати, интересно, Валуев – тоже среди НИХ?

Сколько раз Маков слышал такие разговоры! И – вот оно, свершается. Всю столицу заполнил сумрачный яд измены. Не к кому обратиться, некуда пойти. А государь отдыхает в Ливадии, и, похоже, не отдыхает, – отсиживается, пережидает, выжидает…


* * *


Против ожидания, цесаревич сразу же принял Макова.

Александр Александрович был не один – в кабинете присутствовал и Победоносцев: скромно сидел поодаль, у застеклённых массивных шкапов с книгами.

Цесаревич, как всегда, был откровенен до грубости. Едва поздоровавшись с Маковым и предложив ему кресло, он сказал:

– Лев Саввич, чего вы от меня хотите? Против вас начато расследование. Пока дело не будет закончено, я ничем вам помочь не смогу.

– Собственно, я не затем пришёл… – начал было Маков. Перехватил совиный взгляд Победоносцева и чуть не поперхнулся. – Александр Александрович, Ваше Высочество! У меня есть основания полагать, что дело против меня основано на ложных свидетельствах и поддельных документах…

– Вот как? – поднял брови цесаревич. – Ну, стало быть, вам и беспокоиться не о чем. Расследованием занимаются умные люди, они разберутся. Или вы сомневаетесь в компетенции Сената?

– Ни в чём я не сомневаюсь, – поникшим голосом ответил Маков. – Но согласитесь, всё это странно. Неожиданно, и как раз в тот момент, когда полиция напала на след главных террористов.

– Такие дела всегда неожиданны, а для обвиняемых и вовсе… – произнёс Константин Петрович из своего угла. – Только хочу заметить, Лев Саввич, что я познакомился с некоторыми обстоятельствами дела, и, как юрист, могу заметить, что дело достаточно серьёзно. Разумеется, если вы ни в чём не виновны…

Победоносцев замолк со значением. Переглянулся с цесаревичем.

– Короче говоря, вы советуете мне отдаться в руки правосудия, – горько пошутил Маков, уверенный, что его шутку не поймут. Так и оказалось. Цесаревич медленно уронил:

– Всякий честный гражданин империи обязан довериться правосудию. Уж вам ли, министру внутренних дел, об этом не знать. Dura lex, sed lex!

Он взглянул Макову в глаза и почти грозно спросил:

– Вы имеете ещё что-либо мне сообщить? И, кстати, почему вы обратились ко мне через голову вашего прямого начальника, премьер-министра Валуева?

Маков вздрогнул. Уж цесаревич-то прекрасно понимал, почему министр МВД обратился прямо к нему, «минуя голову» Валуева, который благоразумно отсиживался на даче.

– Ещё я хотел, – судорожно сглотнул Маков, – хотел сообщить вам о террористах.

Лицо цесаревича приняло брезгливое выражение.

– Ах, да. О террористах…

Цесаревич поднялся во весь свой гигантский рост, прошёлся по кабинету, остановился у окна, выходившего во внутренний двор.

– Уж не о том ли, что террористы собрались на съезд в Липецке, а жандармы и полиция и в ус не дуют?

– Именно об этом, – дрогнув, ответил Маков, тоже вставая и всё ещё на что-то надеясь.

– Ну, так об этом не беспокойтесь: это забота Дрентельна и секретной полиции.

Маков посмотрел в широкую спину цесаревича. Перехватил надменный взгляд Победоносцева. И опустил голову.

– Что ж… В таком случае… Разрешите откланяться.

– Разрешаю, – ответил Александр Александрович без тени улыбки, оборачиваясь.

«Шутник, однако, Его Высочество…» – опустошённо подумал Маков.

Цесаревич подошёл к столу, нажал большую золочёную кнопку. Где-то вдали запела трель колокольчика. Это была последняя инженерная новинка: электрический звонок. Появился адъютант.

– Прощайте, Лев Саввич, – сказал цесаревич. – Со своей стороны, могу пообещать, что, когда расследование будет закончено и дело дойдёт до суда, – вы можете смело рассчитывать на мою помощь в смягчении приговора.

– А я, со своей стороны, – Победоносцев тоже поднялся, – посоветую вам, Лев Саввич, на всякий случай не покидать столицы впредь до окончательного выяснения вашего дела. Прощайте.


* * *


«Не покидать столицы… Не покидать…» – повторял про себя Маков, шагая по анфиладам комнат, потом спускаясь по лестнице в вестибюль.

Он знал, что это означает: за ним установлен негласный надзор.


* * *


Действительно, день был чудесный. Солнце преобразило город; оно сверкало на золотых куполах и шпилях, весело плясало на волнах Фонтанки.

Маков стоял у парапета неподалёку от Аничкова моста – и сам не знал, как здесь очутился. Аничков дворец, Аничков мост… Судьба, наверное.

Двое шпиков приглядывали за ним. Они стояли ближе к Невскому, и делали вид, что глазеют на прогулочные пароходики.

Маков представлял себе, как вернётся домой, как встретит его жена. Скажет что-нибудь вроде: «Где изволили шляться? А вам тут снова бумагу принесли: вызывают в суд. Докатились! Какой позор! И не стыдно-с?»

«Дура! – мысленно ответил Лев Саввич. – Ты же без меня по миру пойдёшь!»

Она его не расслышит, конечно, или, скорее, просто не поймёт. Она скажет злорадно: «Ага, доворовались? Так вам и надо!» Ну, дура, – она и есть дура, что тут ещё сказать.

Маков чертыхнулся про себя. Внизу медленно проплывал, пофыркивая, речной пароходик. На открытой палубе сидели англичане и громко переговаривались. Один из них, сухопарый джентльмен в спортивной зелёной куртке и коротких, до колен, штанах, указал рукой на Макова и что-то сказал. Остальные дружно рассмеялись и долго провожали Макова глазами. «Смотрите, вот настоящий татарский казак-генерал!» – сказал англичанин.

Маков мрачно проводил пароход глазами. А вот, – подумал он, – настоящий английский осёл… А впрочем… Островитянин. Real Englishman… Не то что мы: татарские казаки-генералы. Эх, жаль, Константинополь не взяли: государь испугался гнева королевы Виктории…

Филёры тоже глядели на настоящих инглишменов. Маков почувствовал зуд, какого давно уже не испытывал, с юных лет: ему вдруг захотелось пошутить, выкинуть какой-нибудь бессмысленный, нелепый фокус… Развеяться, стряхнуть с себя всё, что навалилось на него в последние дни.

Лев Саввич отошёл от парапета и быстро зашагал к филёрам.

Те, заметив Макова, тотчас же отвернулись, поскольку улизнуть уже не успевали. Маков подошёл к ним вплотную, хлопнул обеих по спинам одновременно двумя руками:

– А что, господа доносчики, не покататься ли и нам на пароходе? Или мы хуже англичан?

Филёры как бы в недоумении переглянулись. Один из них был похож на фабричного или мастерового: в круглых очочках, с лопатообразной бородой, в тужурке.

Впрочем, в нынешнее время одеваются так, что и не разобрать, кто из какого сословия. Маков вспомнил дело Якушкина, дворянина и литератора, который, переодевшись крестьянином, бродил по России, писал «очерки нравов», и в Пскове, принятый за бродягу, попал в кутузку… Был, конечно, шум: либеральные газеты подняли вой. Макову пришлось лично вмешаться и даже принести извинения журналу, в котором печатались якушкинские очерки… Где сейчас этот Якушкин? Спился насмерть…

Фабричный хохотнул:

– Шутник вы, барин, однако!

– И ещё какой! – весело отозвался Маков. – А вот скажите, мне всегда интересно было: почему ваши доносы всегда так друг на друга похожи? Чуть ли не слово в слово. Даже ошибки те же самые, из доноса в донос! Друг у друга списываете, что ли?

Второй был высокий и нервный, в пальто болотного цвета, со штанами, заправленными в сапоги: именно так, как полагали в полиции, одеваются «господа нигилисты ». Впрочем, так их и изображали до сих пор в газетных карикатурах, не понимая, что нигилисты давно уже сошли с исторической сцены, уступив место убийцам.

Воровато оглянувшись по сторонам, «нигилист» прошипел:

– А вам до нас какое дело?

– Нет никакого дела, – согласился Маков. – А только, вижу, службу свою вы исполняете неважно… Например, у вас под носом динамит делают, революционные прокламации печатают… А вы, вместо того чтобы террористов…

Он хотел сказать: «…ловить», но в эту самую секунду голос у него почему-то пропал. Тот, в очочках и с лопатообразной бородой, похожий на грамотного фабричного, зашёл сбоку и сделал быстрое движение рукой. Кажется, в его чёрной руке ослепительно сверкнула молния. Молния? Как странно… Маков почувствовал острую боль под ложечкой, и ещё – боку вдруг стало очень горячо. Так горячо, что Лев Саввич поморщился.

– За генералами… – прохрипел он, удивляясь, почему голос стал еле слышным, а в голове внезапно зазвенело. – Сле… ди… те…

И тут Маков всё понял. Он глянул в простецкое, улыбающееся лицо фабричного, потом, – на нигилиста. Успел заметить его гаденькую ухмылку.

– Ну-тко… – натужно выговорил бородатый.

И начал теснить Макова назад, толкать его грудью и руками.

– Это… зачем? – удивился Маков, ощущая, как земля плавно уходит из-под ног.

Всё было так несуразно, кошмарно, и даже пошло, что Лев Саввич никак не мог поверить, что вот ЭТО случилось, наконец, и с ним. Вечная ночь. И ничего уже не исправить… ОНИ говорили «прощайте», – вспомнилось напоследок. Да, все – тот ротмистр, Адлерберг, Победоносцев, и сам цесаревич, – все попрощались с ним. Только он не понял тогда, что они прощаются с ним навсегда.

Он внезапно увидел небо – прямо перед собой. А потом всё опрокинулось, и весёлая рябь Фонтанки притянула его.

Тело Макова, перевернувшись через парапет, мешком свалилось на зелёный откос, покатилось вниз, и рухнуло в воду. На миг из-под воды показалось бледное лицо с вытаращенными глазами и распахнутым ртом. Потом тело унесло течением под мост, а следом, приплясывая, медленно уплыла белая фуражка.

– Барин! Барин утопился! – вдруг истошно завопил «фабричный», обеими руками показывая вниз и как бы кидаясь животом на парапет.

– Иде? – фальцетом взвизгнул «нигилист». – Который это? Он же вот тут стоял, над англичанами смеялся!

Толпа уже сгрудилась вокруг них.

– Под мост унесло! Под мост! – послышались голоса. Кто-то побежал на ту сторону моста.

Вскоре, расталкивая зевак, к парапету стал протискиваться городовой.

– Ах, батюшки! Горе-то какое! – фальцетом завизжал высокий, ввинчиваясь в толпу в противоположную от городового сторону.

– Да и то: жил себе человек, жил, – а вдруг и перестал! – прохрипел фабричный, и тоже исчез.

А Маков плыл под чёрным мостом, в зелёной воде, и мост почему-то никак не кончался; он был бесконечным, и вода становилась чёрной, и делалось всё темнее и темнее, пока не погасло солнце. И тогда чёрные воды с рёвом рухнули в бездну, закрутились воронкой, и над этой бездной глухо застонала навеки обездоленная душа.

Глава 11

ПЕТЕРБУРГ.

Июнь 1879 года.

На похоронах Макова народу было совсем немного. Вдова, одетая в новое облегающее чёрное платье, которое очень выгодно подчеркивало красоту её фигуры, тихо злилась: единственный раз удалось попасть в общество, и то её здесь совершенно некому оценить!

Прощание проходило в небольшом, обтянутом крепом, помещении в здании министерства. Отпевания не было; гроб был закрыт. Над гробом, вместо иконы, стоял портрет Макова: бравый молодой кавалерист верхом на белой лошади, сняв фуражку, приветствует зрителя. Снимок был очень старым, – ничего более подходящего не нашли. Угол портрета был перетянут чёрной лентой.

Два офицера держали подушечки с немногочисленными наградами Льва Саввича. Какой-то чин произнёс фальшивую речь. «Нелюди!» – с неприязнью думала так внезапно овдовевшая Елизавета Яковлевна.

Чиновники из министерства подходили к ней, пожимали руку в чёрной перчатке, лепетали о сочувствии.

«Врут! Всё врут!» – думала Елизавета Яковлевна, но при этом, приподняв чёрную вуалетку, печально кивала и промокала тёмным платочком сухие глаза.

Подошёл сухопарый бритый господин, которого Елизавета Яковлевна видела впервые.

– Сударыня, выражаю вам своё сочувствие, – сказал сухопарый. Снял очки, протёр их. – Невосполнимая потеря… Невосполнимая…

«А! – вдруг догадалась Елизавета Яковлевна. – Это же тот самый господин, который приходил давеча! Сетовал, что нельзя хоронить по православному обряду: самоубийца-де! Как его зовут? Победоносцев, кажется». Воспитатель цесаревича, друг августейшей семьи…

И, вскинув на него презрительные глаза, Елизавета Яковлевна вдруг сказала:

– Господин Победоносцев! Ведь мой муж не прощелыга какой-нибудь! Он же генерал! Министр! Отчего же его хоронят не по-людски? Даже оркестра нету!

Константин Петрович слегка оторопел.

– Простите, Елизавета Яковлевна. Сие не в моей компетенции… Насколько я знаю, порядок похорон был утверждён цесаревичем, учитывая некоторые обстоятельства… Синод, кроме того, был настроен решительно против…

– «Настроен»! – передразнила вдова. – А вы-то кто? Вы ведь и Синоду командир, или нет?

Победоносцев даже взопрел. Поджав губы, изрёк:

– Митрополит Новгородский и Петербургский Исидор служит единому Богу. Самоубийц не хоронят по православному обряду… Граф Толстой, обер-прокурор Синода, именно так и выразился.

Он хотел добавить: «А растратчиков не хоронят с воинскими почестями», но промолчал: не над гробом же покойного этакое говорить.

Елизавета Яковлевна окатила его ледяным взглядом и довольно явственно фыркнула.

– Да какой же он самоубийца, когда у него живот распоротый?

Победоносцев с трудом удержал себя в руках.

– Это, видимо, медики, простите, перестарались…

– Ну да, как же, медики… Нигде ни единой царапины, а в животе – дырка. Я же не слепая! Что же, он сам себя ножом в бок ткнул?

Она всхлипнула.

«Однако не такая уж она и дура…» – подумал Победоносцев. Ответил строго:

– Официально подтверждена версия самоубийства. Благодарите ещё, что монахини согласились принять, на кладбище Новодевичьего монастыря…

– Да уж, благодарю, – язвительно ответила вдова и что-то достала из ридикюля. – А вот за этот счётец кого благодарить прикажете?

Она подала Победоносцеву какую-то нелепую бумагу, которая начиналась жутковато: «От гробовых дел мастера Варсонофия Петрова». И дальше: «Гроб бархатный с позументами; львиных лап с позолотою – 6; скоб – 8; по углам хорошие кисти; понизу фестоны с бахромой; изнутри выстлан атласом. Итого – 90 рублей. Траурные дроги, гирлянды, балдахин по первому разряду – 60 рублей…» И далее – в том же духе. Список был длинным.

Победоносцев побледнел. Обернулся, подозвал кивком распорядителя – начальника департамента статистики.

«Никого лучше, что ли, не нашли?» – подумал Константин Петрович.

– Что это? – почти грозно спросил он, взяв бумагу у вдовы и сунув её под нос чиновнику.

– Э… не могу знать. Видимо, это счёт за похоронные услуги…

– «За похоронные услуги»! Боже мой, что творится! – вздохнул Константин Петрович. – Елизавета Яковлевна, позвольте, я этим займусь. Просто безобразие какое-то. Лев Саввич много лет верой и правдой служил Отечеству, и неужели Отечество… Безобразие! Форменное безобразие! Разумеется, похороны будут оплачены из средств министерства… Весьма соболезную: это просто наша обычная российская бюрократия и глупость! А вы, сударь, – повернулся Победоносцев к чиновнику. – Как могли такое допустить? Счёт за гроб какой-то Варсонофий присылает вдове заслуженного генерала!

Чиновник неловко затоптался на месте.

– Заведение Варсонофия Петрова довольно известное… – пробормотал он. – Даже у поэта Некрасова…

Он прикусил язык.

Победоносцев просверлил его взглядом, как бы говоря: «Понятно теперь, какой ты распорядитель. Да и начальник департамента…»

Вдова, избавившись от счёта, слегка подобрела.

– Спасибо… – выговорила она и поскорее прикрыла лицо чёрным кружевным носовым платком. Боялась: Победоносцев заметит, что она даже не знает его имени-отчества. Высморкавшись, – на этот раз натурально, – она снова подняла голову: – Благодарю вас, господин Победоносцев. Извините, даже вашего имени-отчества не знаю. Я ведь, знаете, взаперти жила. Муж и сам на приёмы и балы не ходил, и меня одну не пускал… Так что света я не знаю, и порядков ваших тоже…

«Од-на-ко! – подумал Константин Петрович. – То ли святая простота, то ли всё же и вправду дура…»

– Это ничего-с. Не беспокойтесь. Я распоряжусь, – пробормотал Константин Петрович. – Вы будете получать пенсион. Цесаревич уже выразил своё сочувствие. Получать вы будете пожизненно весьма значительную сумму из государственных средств… А сейчас – простите, не могу более задерживаться. Дела-с.

Он поклонился вдове, отошёл к гробу, постоял. Глянул на увеличенный и потому слегка размытый снимок с чёрной лентой.

М-да… Доигрался наш честный Маков. Ну да Бог ему судья, и земля – пухом…

Он искоса оглянулся на вдову: на этот раз она действительно плакала. Плакала совершенно беззвучно. Слёзы крупными горошинами катились по щекам, смывая пудру, затекали в углы рта. Вдруг стало понятно, что эта женщина уже очень не молода…

Константину Петровичу стало зябко. Он поёжился, чувствуя себя так, словно только что обидел дитя.

Да, именно дитя… И обидел тяжко, страшно. И непоправимо.

Он вернулся к Елизавете Яковлевне. Наклонился:

– Ваш муж был прекрасным… и честным человеком, – сказал он.

«Честным» – это слово сорвалось с губ случайно. Константину Петровичу и вовсе стало нехорошо.

Он нахлобучил шляпу и молча устремился к выходу. Но слова, громко сказанные Елизаветой Яковлевной, догнали его. У неё оказался бархатистый, глубокий голос. И этот голос услышали, конечно, все, кто находился в зале:

– Так вы за это его и убили? За то, что он честным был, – да?

Это услышали все.

Кроме мёртвых.


* * *


Победоносцев сел в карету, приказав кучеру:

– В Аничков!

И глубоко задумался.

«Мадам Макова – ещё один случайный элемент. И, кажется, нежелательный. Интересно, что ей известно? – размышлял Победоносцев под стук колёс и топот копыт. – Говорят, что близости между супругами не было; стало быть, о своих служебных тайнах Лев Саввич ей не говорил… Но откуда же тогда – «За это вы его и убили?»…

Конечно, глуповатая, вздорная баба. Да и момент такой, что могла ляпнуть что угодно. Но ведь сказала то, что сказала. И голос… Очень странный голос.

«Знает! Всё знает! – внезапно понял Константин Петрович. – А если не знает, то догадывается… Ох, прости Господи… Только не это…»


* * *


На кладбище поехали и вовсе немногочисленной компанией – человек восемь.

«Нелюди!» – думала Елизавета Яковлевна, которая ехала вслед за катафалком в министерской карете, по случаю похорон перевязанной чёрными гирляндами.

Когда въезжали на территорию монастыря, мать-игуменья вышла навстречу.

– Благодарю вас! – сказал распорядитель похорон.

– Да за что? – игуменья смотрела сурово. – Это ваши, мирские заботы. Суета… Монастырю заплачено, место выделено… Бог вам судья.

Какой-то мужик, по виду – деревенский, – остановился, увидав катафалк.

– Кого хоронят? – осведомился он у другого прохожего, господина в сером пальто. Господин стоял, сняв шляпу, и мужик принял его за кого-то, кто имеет отношение к покойному.

– Генерала, – ответил господин.

– Врёшь! – воскликнул мужик. – Генералов здесь не хоронят! Генералов-то в Лавре хоронят! Мы знаем!

– Земля что в Лавре, что в чистом поле – всюду одна, – обронил господин.

Надел шляпу, заложил руки за спину, и пошёл своей дорогой.

Мужик долго глядел ему вослед, сдвинув крестьянскую шапку на лоб и почёсывая затылок.


* * *


Когда гроб опускали в могилу, издалека донёсся громовой раскат.

– Гроза, что ли? – спросил кто-то.

Все стали задирать головы, оглядывать небо. Небо было безоблачным.

– Или пушка с крепости? Наводнение? Или холера вернулась? Вот уж пришла беда – отворяй ворота…


* * *


Возле гостиницы «Астория» творилось несуразное: одни бежали прочь от неё, другие – к ней. Свистели городовые, издалека доносился приближающийся звон колокольцев пожарной команды.

В третьем этаже гостиницы окно было выворочено, стена вокруг проёма покрыта копотью. Чёрно-серый дым валил наружу.

– Ну-ка, раздайся! – командовал полицейский чин. – Дайте дорогу пожарной команде!

Приехал градоначальник генерал Зуров.

Выйдя из кареты, ринулся в гостиницу с толпой полицейских. Ему навстречу бежал обер-полицмейстер Дворжицкий. Его лицо было испачкано копотью, он доложил:

– В одном из нумеров произошёл пожар. Уже почти потушили: вёдрами воду плескали. Сейчас вынесут постояльца. Только вид у него, доложу я вам…

Пронзительные чёрные глаза Зурова уставились на Дворжицкого:

– То есть?

Обер-полицмейстер слегка замялся, ответил, понизив голос:

– Руки оборваны…

Зуров оглядел вестибюль, приказал:

– Удалите всех посторонних. Кто же этот постоялец?

– Покамест известны лишь фамилия и звание.

Дворжицкий оглянулся на метрдотеля, стоявшего наготове с регистрационным гроссбухом в руках. Метрдотель тотчас подскочил, распахнул книгу, ткнул пальцем.

– Долженков Никита Петров, мещанского звания. Прибыл в гостиницу вчера, имел при себе большой багаж. Объяснил, что приехал в Питер по торговым делам из Торжка.

– Что за багаж? – спросил Зуров.

– Баулы, чемоданы… Дежурил администратор Чернозубенко. Он уже здесь. Прикажете позвать?

Зуров кивнул.

Чернозубенко – молодой человек во фраке, коротко стриженый, в очках, – сказал:

– Багаж ломовой извозчик доставил. Он же и наверх подымал. Упарился. Сказал, что чемоданы неподъёмные. Кирпичи, что ли, говорит, барин за собой таскает? А барин, дескать, ему: нет, это книги.

Метрдотель с видом человека, всё понимающего, заметил:

– Ага, книги… Знаем мы эти книги!

– Что вы хотите сказать? – повернулся к нему Зуров.

– Так, ваше высокопревосходительство, разве книги взрываются?

Зуров переглянулся с Дворжицким.

– Ну-ка, ну-ка… Значит, вы слышали именно взрыв?

– И ещё какой! Все соседние окна повынесло, а в стене дыра сделалась, – хоть в соседний нумер проходи!.. – сказал метрдотель.

– Довольно, – прервал Зуров. – Расскажете всё Кириллову, в сыскном отделении. – Он взглянул на обер-полицмейстера: – Я слышал взрыв. Да, видимо, и весь город слышал.

– А вот и постояльца несут… – сказал Чернозубенко, отступая.

Двое перепачканных копотью полицейских тащили на обгорелом одеяле труп Долженкова. На труп было страшно смотреть: взрывом у него снесло лицо, вскипевшая черная кровь покрывала остатки головы, обрубки рук, покалеченную грудную клетку. И на фоне чёрной крови – белые осколки костей, торчащее ребро, два зуба…

– Чего вы его прете, как на выставку? – рявкнул Дворжицкий на полицейских. – Прикройте хоть тряпкой какой, что ли!

Прибыли Кириллов и Фомин, начальники сыскных подразделений жандармерии и полиции. Зуров сумрачно взглянул на них и коротко сказал:

– Бомбист. Динамитчик… Доложите мне через час о ходе дела. Я сейчас же еду в Аничков дворец. Если задержусь, – приезжайте туда же. А вас, – кивнул он Дворжицкому, – я попрошу оставаться здесь до окончания предварительного следствия.

Оглядел вестибюль, заметил у выхода полицейских, удерживавших огромную толпу.

«И откуда их столько набежало? » – удивился Зуров.

В летнее время Петербург обычно пустел до того, что напоминал какой-то огромный каменный некрополь…


* * *


– Фёдор Михайлович!

Достоевский, шедший по Невскому своей обычной торопливой походкой, вздрогнул. Рядом с ним остановилась пролётка, из неё выскочил Николай Николаевич Страхов – известный литератор, завсегдатай литературных салонов, а также личный друг всех русских писателей. Про Страхова даже шутили: он дружил со всеми – от Державина до Крестовского…

Николай Николаевич был взволнован, его полное лицо румянилось.

– Фёдор Михайлович! Никак не ожидал увидеть вас в Питере! Думал, вы ещё в Германии, в Эмсе… Здравствуйте, здравствуйте, дорогой вы мой! – и полез целоваться.

Достоевский, едва скрывая брезгливость, отстранился.

– Ну что вы, ей Богу, – пробормотал чуть смущённо. – Словно года четыре не видались…

– Ну, не четыре года, так два месяца! А я у графа Льва Николаевича Толстого гостил, в Ясной Поляне. Два месяца прогостил, он ещё упрашивал остаться, – так я насилу отвязался…

Достоевский помрачнел. Страхова часто заносило. Гостил он у Толстого, вероятнее всего, не больше двух дней. Липучий человек, фантазёр, но, кажется, открытая душа…

– Слышали взрыв? – спросил Страхов.

– Да кто же его не слышал… Так грохнуло: я уж подумал, опять на Дрентельна покушались.

Страхов сделал таинственное лицо:

– Нет, не покушались! Террорист, представьте себе, в нумере «Астории», с видом на Исаакий, мастерскую устроил: бомбы изготавливал! Ну, и что-то не так сделал: рвануло! Сам в клочья, горничная в клочья, в соседних нумерах постояльцев кого поубивало, кого контузило! Представляете? Представляете?

– Да уж… Картина!.. – согласился Фёдор Михайлович. – Выходит, они уже начали…

– Начали – что? – насторожился Страхов.

Достоевский пожал плечами.

– Войну.

– Войну? То есть, теперь не револьверы и кинжалы, а и бомбы в ход пойдут? – Страхов задрожал от любопытства.

Достоевский знал: всё, что он сейчас говорит Николаю Николаевичу, завтра же будет известно во всех салонах, редакциях, литературных кружках…

– Видимо, так, – осторожно ответил он. – И те, другие, тоже начали…

– Кто это «другие»? Кто? Кто?

Достоевский усмехнулся:

– Да уж известно, кто: полиция, жандармы…

Жадный огонёк в глазах Страхова потух.

– A-a… – протянул он разочарованно. – Ну да, жандармы… Конечно…

Он замолк с обиженным видом. Но тут же снова загорелся:

– А вы про Макова слыхали?

Достоевский нахмурился:

– Да.

– Там, за границей слышали? А вы когда вернулись? – затараторил Страхов.

– Недавно, – кратко ответил Достоевский.

– Верно, вы не всё слышали! – обрадовался Николай Николаевич. – Ведь Маков, наш неподкупный министр, оказывается, на взятках попался, представляете?

– Я слышал – на растрате, – осторожно заметил Фёдор Михайлович.

– Ну да, ну да! И растрата была! Да ещё какая – миллион целковых! А? А?

Достоевский рассердился:

– Ну что вы разакались? Выкладывайте, коли что знаете!

– А вот и знаю! – ребячливо обрадовался Страхов и даже ладони потёр. – Из-за жены-с! Из-за супруги своей господин министр пострадал! Говорят, жёнушка его за один поход по модным магазинам сто тысяч могла оставить! Представляете?

– Представляю, – кивнул Достоевский, совершенно не представляя себе, на что можно потратить сто тысяч. Разве что она весь магазин скупала, вместе с помещением, да не один магазин, а с десяток. – Только не представляю, куда она наряды складывала и драгоценности прятала… – Достоевский усмехнулся: – Или бриллиантами все вазы заполнила?

Страхов не понял издёвки; услыхав про бриллианты в вазах, снова заволновался. «Ну, теперь эти вазы с бриллиантами пойдут гулять по Петербургу», – с неудовольствием подумал Фёдор Михайлович.

– Вот-с! Сами говорите – бриллианты… Ну, где ж честному министру Макову такие деньги взять? – вдохновенно продолжал Страхов. – Вот и приходилось ему идти во все тяжкие, хапать, где ни попадя. А когда дело вскрылось, он и утопился. Концы, как говорится, в воду…

Достоевский сумрачно посмотрел на Страхова.

– Николай Николаевич! Вы ведь, кажется, торопились куда-то? Вас пролётка ждёт.

– Пролётка? А что пролётка? Она подождёт!

– Да, но за ожидание извозчики тоже деньги берут, – с некоторым ядом произнёс Достоевский.

Страхов мгновенно изменился в лице.

– Да, верно, верно… Берут. Да ещё как берут, – больше, чем за езду! Право, – он понизил голос. – Живодёры какие-то, а не извозчики. И без того цены растут…

Он озабоченно вынул из жилетного кармана золотые часы, поглядел.

– Да-да, вы правы, мне пора. Извините, Фёдор Михайлович, – горю! Я к вам вечерком забегу – всласть поговорим. Я вам про графа Льва Николаевича тако-ое расскажу! А кстати, он очень похвально отозвался о вашем романе «Подросток»… Но – после, после! До вечера, глубокоуважаемый Фёдор Михайлович!

И Страхов опрометью кинулся к пролётке.


* * *


Доктор Кошлаков, уже несколько лет лечивший Достоевского от эмфиземы, закончив осмотр, сказал:

– Можете одеваться, Фёдор Михайлович. Никаких изменений к худшему я не нахожу. Скорее, наоборот. Вижу, что лечение за границей вам идёт на пользу. Кстати, как отдыхалось в Германии, в Эмсе?

– Очень хорошо, – ответил Фёдор Михайлович, застёгивая сорочку. – Самое хорошее в Эмсе то, что русских там мало.

Кошлаков рассмеялся.

– Хорошо там, где наших нет, – сказал он.

Он подождал, пока Достоевский надел сюртук.

– Ну, присаживайтесь, я рецепт выпишу.

Кошлаков присел к столу, искоса взглянул на Достоевского:

– Кстати, насколько я знаю, господин министр не утопился.

Он замолчал и на всякий случай оглянулся на дверь, на окно.

Фёдор Михайлович насторожённо подался вперёд:

– Не беспокойтесь, Дмитрий Иванович. У меня дома лишних ушей нет. И надзор с меня давно уже снят. И дом этот приличный…

– Да? А я, когда к вам шёл, встретил поблизости одно гороховое пальто… – тихо сказал Кошлаков.

Достоевский нахмурился:

– Это не по мою душу. В доме много квартирантов. А такие места, сами понимаете, господ революционеров как сахар мух притягивают… Ну, так что же случилось?

Кошлаков отложил перо, стал серьёзен и даже печален.

– Ему помогли.

– Вы уверены?

– Абсолютно. Мне удалось произвести осмотр тела еще до приезда доктора Траппа. Ну, так вот вам моё заключение: на теле Льва Саввича есть рана, глубиною приблизительно в два вершка. Нанесена плоским холодным оружием, скорее всего, финским ножом. Рана смертельная, нож проник глубоко в печень, задев также желчный пузырь. Обширное внутреннее кровоизлияние.

– То есть, об утоплении нет и речи?

– Да; но и тут есть некоторая странность, вполне объяснимая, впрочем, – сказал доктор. – Ведь Макова извлекли из Фонтанки; в лёгких была вода: видимо, он ещё успел сделать вдох после того как упал в канал. Каким образом упал? Говорят, что на глазах многих зевак. Вроде бы стоял, рассматривая прогулочные пароходы, потом вдруг сорвался с места, пошёл в сторону Аничкова моста. И неподалёку от моста перевалился через парапет, скатился с откоса… И вот тут, Фёдор Михайлович, есть ещё одна странность. Я вам рассказал то, что мне известно от доктора Траппа, читавшего протоколы полиции. Но, по словам Уголино, из протоколов изъяты показания нескольких свидетелей о том, что перед тем, как упасть в воду, Лев Саввич общался с двумя филёрами. Один был одет под нигилиста 60-х годов, другой вырядился в мастерового. Так что определить их род занятий грамотному человеку не составило бы труда. Так вот, филёры не просто разговаривали с Маковым. Они оттеснили его к самому парапету и на некоторое время скрыли от глаз публики. И после этого Лев Саввич упал на откос.

– Вы думаете, филёры посмели пойти на убийство? – тревожно спросил Достоевский.

– Вряд ли. Думаю, это были не простые филёры, а ряженые убийцы. Тем более что один из них – тип весьма примечательный. Будь я человеком, верящим в мистику и прочую чепуху, я бы сказал, что этот филёр восстал из мёртвых. Это некто Илюша, больше известный под кличкой «Убивец». Насильник, разбойник, каких свет не видывал. Его не только полицейские – арестанты боялись. Он уже с полгода как работал в Охранке, когда с ним разделались члены террористического Исполкома. Илюша был повешен и распят на воротах жандармского управления на Фонтанке несколько недель назад, – да вы, конечно, слышали об этом.

Фёдор Михайлович кивнул.

– И вот, пожалуйста, – продолжал Дмитрий Иванович: – Описания свидетелей точно соответствуют внешности этого самого Илюши… Что скажете?

– Скажу, что свидетели либо ошиблись, либо вас нарочно ввели в заблуждение, – и это крайне серьёзно.

Кошлаков глубоко вздохнул.

– Я бы не стал отказываться от третьего предположения: у Илюши есть брат-близнец.

Достоевский побледнел.

– И… где он?

– Видимо, затаился на одной из полицейских конспиративных квартир.

Фёдор Михайлович глубоко задумался.

– Если брат действительно существует, то он очень, очень опасен.

Кошлаков захлопнул баульчик, поднялся.

– Да. Чрезвычайно опасен. И я думаю, нужно попросить господина Уголино просмотреть знаменитую картотеку Льва Саввича Макова.

– Мне кажется, это бессмысленно. Если искать – то только в ведомстве Комарова…

– Ну… – Кошлаков вздохнул. – Боюсь, что для Уголино это будет и затруднительно, и небезопасно…

Достоевский промолчал. Он не знал, кто скрывается за псевдонимом Уголино. Таковы были правила, и в них не было исключений.

Он сосредоточенно думал, закуривая папиросу. Потом глубоко вздохнул:

– Ну, что ж… Я, кажется, знаю, к кому обратиться за помощью. К заинтересованной стороне.

Кошлаков поднял брови. Пожал плечами.

– Не знаю, о ком вы говорите, Фёдор Михайлович. Но догадаться несложно… Впрочем, возможно, что свидетели и ошибались, и человек этот просто похож на Убивца…

– Так или этак, а разобраться в деле надо, – ответил Достоевский.


* * *


СЕСТРОРЕЦК.

Июнь 1879 года.

Петруша лежал на перине, глядя в потолок. Потолок был грязен, засижен мухами, но Петрушу это не волновало.

После удачного дела с министром господин генерал предоставил ему отпуск. Петрушу вывезли в Сестрорецк, на конспиративную охраняемую дачу. Здесь он сам выбрал себе комнату в мансарде, с окошком в переулок. Ел и спал, изредка выходил во двор, кормил кур и забавлялся с цыплятами. Но время от времени впадал в странную задумчивость.

Когда Комарову доложили об этом, он насторожился. И решил лично приехать на дачу, пообщаться с Петрушей. Он боялся одного: Петруша рано или поздно захочет найти убийц своего брата и отомстить им. Тогда – пиши пропало: все планы рухнут, и море крови прольётся. Петруша по характеру хотя и казался спокойнее и тише брата, и даже почитать лёгкий жанр любил, но в деле он был куда опаснее Илюши. Если Илюша был зверь, то Петрушу можно было назвать не иначе, как прислужником дьявола. Петруша был не просто палачом, – а усидчивым, вдумчивым палачом, который, казалось, жаждал испить крови своих жертв…


* * *


По лестнице тяжело забухали сапоги. Дверь в мансарду приоткрылась беззвучно. Заглянул жандармский унтер-офицер.

– Слышь, Петруша! Подымайся. К тебе генерал приехали.

Петруша скосил глаз на вошедшего.

– Стучаться надоть, когда входишь, – проворчал он.

Жандарм не ответил. Выходя, он подвигал дверью туда-сюда: странно, петли не скрипели. Хотя в этом доме скрипело почти всё: половицы, двери, стены…

Жандарм тут же вспомнил, что и лестница в мансарду, – хлипкая, деревянная, – тоже ни разу не скрипнула под ним.

– Чего смотришь? – спросил Петруша, садясь на постели и почёсывая под рубахой волосатую грудь. – Смазал я петли. Скрипа не люблю…

Жандарм вышел. Снова раздались шаги. Дверь опять открылась.

– Стучаться, говорю, надо! – крикнул Петруша.

Вошёл Комаров.

– Стучаться? – Комаров удивлённо огляделся. – Это верно, Петруша: гости стучаться должны. Извини, брат.

Петруша глянул на Комарова исподлобья:

– Мой брат во сырой земле, ваше бродие. А ты мне и не брат, и не сват.

– Ну ладно, не ворчи, – отозвался Комаров.

Стула в комнате не было, а стоять было неловко. Комаров выглянул на лестницу, сказал жандарму:

– Принеси-ка, братец, стул из гостиной.

Петруша зевнул и снова лёг.

Когда принесли стул и Комаров уселся, Петруша спросил:

– Зачем пожаловал? Али дело есть?

– Нет, дел пока особых нет. А приехал – так, проведать.

– Ну да!.. – насмешливо проговорил Петруша. – Ска-азывай…

Комаров не ответил. Ему было неловко и неуютно сидеть посреди голой комнаты. Сразу вспомнился Нечаев с его шуточками. Комаров брезгливо стряхнул несуществующую пылинку с колена.

Петруша следил за ним неодобрительным взглядом.

Потом спросил:

– Про душегубцев вызнали?

– Это про каких душегубцев? – насторожился Комаров.

– Известно, каких… Которые моего брата, как кошонка какого, на воротах подвесили.

– А, ты про террористов… Нет, брат: они сейчас, верно, в бега ударились. В Питере затишье…

А сам подумал: «Хорошее затишье… В „Астории” вон рвануло…»

Петруша сосредоточенно молчал.

– И ты отдыхай пока. К осени явятся они – бомбы метать, тут-то мы их и сцапаем…

Петруша сел, поджав ноги:

– Да ты, ваш бродие, и не искал их, вот что.

Комаров слегка опешил.

– Что ты говоришь, Петруша? Искали. Свидетели их опознали по карточкам. Двое их было, один – морской офицер, другой нам неизвестен. Жил в Питере под фамилией Алафузов. На барина похож, важный…

– Э-эх! Однако придётся самому пойти поискать. И свидетелев ваших потрясти.

– Погоди, Петруша, не горячись. Свидетели никуда не денутся. И Алафузов найдётся, – Комаров проговорил это ласковым мирным голосом, словно уговаривал ребёнка.

Петруша сверкнул очочками, – солнце как раз заглянуло в мансарду. И снова улёгся. Помолчали. Потом Петруша, зевнув, спросил:

– А что, генерала того, которого мы с Нифонтом утопили, – похоронили его?

– Похоронили.

– Небось в Лавре?

Комаров искоса поглядел на Петрушу. Всё, что пахло смертью, вызывало у Петруши какое-то болезненное любопытство.

– Нет, на кладбище Новодевичьего монастыря…

– Это где монашенки-то живут? – Петруша вдруг расхохотался. – Хорошее местечко. Не то что брата моего: закопали, как собаку, на Охте…

Комаров понял, что разговор опять сворачивает в нежелательную сторону. И поспешно сказал:

– Похоронили твоего генерала тоже без особого шику.

– А гроб был с позументами?

– Да, кажется, с позументами, – соврал Комаров.

– На ножках, или на львиных лапах?

– На лапах… Да тебе-то что за интерес?

– А хрен его знает. Интересуюся – и всё, – ответил Петруша. – Лапы-то, поди, золочёные?

Комаров поднялся.

– Не знаю, Петруша, врать не буду. Я на похоронах не был.

– А что ж так? Я думал, когда генерала хоронят, остальные генералы сбегаются…

Комаров поморщился.

– Ну, будет, будет… Лучше скажи: хорошо тебе тут? Ничего не требуется?

– Хорошо, – отозвался Петруша. – Кормят, как свинью перед мясоедом. Прогулки по двору дозволяются. А далее – не пущают.

– Ну, тут уж ничего не поделаешь: место всё же дачное, посторонних людей много. Не ладно будет, если увидят тебя.

Петруша подумал. Кивнул кудлатой головой с проседью.

«Странно, – подумал Комаров. – Я раньше этой проседи не замечал. Или он после похорон брата поседел? Ну, надо же! Тоже, значит, ничто человеческое не чуждо…»

– Ну, если что тебе потребуется, – скажи унтер-офицеру. Он сделает.

– Бабу мне надоть, – слегка смутившись, ответил Петруша. – Да ты ить не пришлёшь…

Комаров посмотрел на Петрушу в изумлении.

– Нет, Петруша, баб сюда водить не положено… Ну, прощай пока. В самом скором времени у меня будет к тебе дело. Кстати, с женщиной связанное…

Петруша тихонько присвистнул:

– Это ежели про генеральшу речь – так она не женщина.

– Вот как? – удивился Комаров. – Это почему же? И откуда ты про генеральшу знаешь?

– Знать-то немудрено, – довольный собой, пояснил Петруша. – Ежели генерала похоронили, то генеральша остаться должна. А раз она генеральша – так не про нас. Гусь свинье не товарищ…

Комаров кивнул:

– Да, пожалуй… Бабой её трудно назвать, хотя она, как говорят, и из простых…

Петруша вздохнул.

– Говорю же: генеральша… Ладно. Буду далее страдать…


* * *


Спустившись вниз, Комаров сразу построжел. Приказал оробевшему унтеру:

– Сколько вас здесь?

– Жандармов четверо, да ещё двое полицейских из местных…

– Что-то я их не заметил, – сказал Комаров. – А ротмистр Круглов где?

Унтер замялся.

– Должно, у здешнего исправника…

– Ага, у исправника… А может, он купаться пошёл? – Комаров пристально посмотрел на унтера. Тот смутился.

Комаров подумал.

– А почему на улице никого нет? Где эти местные полицейские?

– Ну… – унтер покраснел, как рак. – Они это… Ну, вроде как заместо работников… Картошку в кухне чистят.

Комаров плюнул с досады.

– Дураки! Вы здесь не на отдыхе: вам поручено важного человека охранять! Я сейчас сам заеду к исправнику. И если Круглова там нет…

На глазах унтера выступили слёзы:

– Ваше высокопревосходительство! Я их благородию ротмистру не начальник!..

– Ладно, – сквозь зубы процедил Комаров. – Значит, купаться пошёл… Ну, вот что: сегодня я сюда подкрепление пришлю. А завтра новую команду, а то, я вижу, вы тут совсем оскотинились. Да знаешь ли ты, что это за человек? – Комаров показал глазами вверх, на потолок. – Душитель! Он и вас передушит, если захочет!

– У нас оружие имеется, – робко возразил унтер, почувствовав, что грозу пронесло.

– А где оно, твоё оружие? – повысил голос Комаров. – Оружие, запомни, должно быть всегда при тебе. И чтобы твои скоты тоже постоянно начеку были! Полицейских из кухни долой. Пусть дачу обходят.

– Слушаюсь! – вытянулся унтер.

– Глядите у меня! Убежит – я с вас шкуру спущу!


* * *


КОНСПИРАТИВНАЯ КВАРТИРА в Троицком переулке.

Александр Михайлов услышал условный стук, открыл дверь.

– Бог мой… Саша! Да ты зачем здесь?

Баранников, одетый в лёгкий летний костюм, с тросточкой в руке, ввалился в прихожую.

– А где я должен, по-твоему, быть?

– Ну… После дела с Убивцем, я полагаю, ты должен быть где угодно, но уж никак не в Питере.

– Да я уж и собрался было… Но… Ладно, сначала прочти вот это, а после уж расскажу.

Баранников сунул в руки Михайлову небольшой конверт. Снял шляпу, поставил в стойку трость, слегка пригладил шевелюру, прошёл в комнату.

– Ты один?

– А? – Михайлов читал бумагу; поднял на Баранникова отсутствующие, подслеповатые глаза. – Ах да… Один. Аня уже уехала, да и я собираюсь.

– На съезд?

– А? Ну конечно… Постой. Что это за бумага такая? Откуда она у тебя?

Баранников уселся за стол.

– А подбросили.

– Что? Как «подбросили»?

– А так. Подсунул кто-то под дверь моей комнаты… Ты ведь знаешь, где я квартирую? В Кузнечном, на углу с Ямской. Дом хороший, «чистый». Там же, знаешь, писатель Достоевский с семьей проживает. Между прочим, квартиры у нас на одной лестничной площадке. Только он всю квартиру занимает, а господин Алафузов, то есть я, – квартирую у мадам Прибыловой…

– И кто же такое мог тебе под дверь подсунуть? – не унимался Михайлов.

– У-у… – улыбнулся Баранников. – Да уж, не зря тебя величают хранителем и стражем партии… Ну, так я не знаю, кто это сделал. Но, думаю, кроме прислуги, больше некому. Истопник, или прачка… Или мальчик, что у Прибыловой служит. Не знаю. Они во все квартиры вхожи.

Михайлов тоже сел. Положил бумагу перед собой. Протёр и снова надел очки.

– Выходит, что кто-то имеет касательство к твоей прислуге. Жилец. Постой… А уж не сам ли это Достоевский?

Баранников рассмеялся.

– Господин Достоевский таких, как мы, бесами обзывает. И дружит со всякой консервативной сволочью, вроде Победоносцева и Каткова. Да что Победоносцев! Я слышал, он к самому цесаревичу вхож! А уж цесаревича никак к сочувствующим не причислишь! С другой стороны…

Баранников замолчал и лукаво улыбнулся. Кивнул на бумагу:

– Ты её внимательно прочитал?

– Конечно! А что? – встрепенулся Михайлов.

– Нет, ничего… – Лицо Баранникова стало совсем таинственным. – Скажи сначала, что ты полагаешь сделать.

– Надо разобраться…

– А вот с разборками придётся погодить, – серьезным голосом произнёс Баранников. – Если, как тут написано, у Убивца есть близнец, то он наверняка нас ищет. Как пить дать. У близнецов, знаешь, отношения особые, не как у братьев. Они ещё в утробе матери…

– Ну, перестань, – перебил Михайлов. – Сначала скажи: ты в существование этого близнеца веришь?

– Да как же не поверить, если кто-то на такое письмо решился?

Михайлов переставил стул спинкой вперёд, принял обычную для себя позу, положив руки на спинку, и задумался.

– И где же нам его искать?

– А вот это вопрос… У нашего «Всевидящего Ока» разве спросить.

– У Клеточникова? Не хочется его в это дело впутывать…

– Так ведь дело-то, говорю, очень серьёзное. А что, если близнец сейчас по нашим следам идёт?

Михайлов поднял голову и ответил вопросом на вопрос:

– А что, если близнеца не существует?.. Впрочем, ты прав: нельзя исключать такой возможности, и, следственно, это проблема, которую надобно быстро разрешить.

– Ну, так и давай решать, – сказал Баранников.

Михайлов покачал головой:

– Нет, Саша, тебе в этом деле участвовать никак нельзя. Близнец ведь именно тебя ищет. Ты у жандармов засветился, они тебя в лицо знают. Нет, тебе нужно уйти на карантин. И немедленно, слышишь? – он повысил голос.

– Да слышу… Но кого ты ещё можешь сейчас найти? Ширяева нельзя: он заряды готовит. Разве что… Андрей с Александром Первым?

Баранников вопросительно глядел на Михайлова.

– Да, пожалуй… – после паузы выговорил Михайлов. – Я попробую сегодня же связаться с Клеточниковым и встретиться с Андреем. А ты, – ты уезжай, Бога ради.

– Уеду, – ответил Баранников. И хитро усмехнулся: – Но не сейчас. Очень уж любопытно узнать, есть близнец у Убивца или нет… Да и Андрея с Александром предупредить надо: силища у Убивца прямо нечеловеческая. Его убить нелегко. На редкость живучий. Мы ведь его и штыком кололи, и душили, и ранен он был. А всё сопротивлялся… Надо полагать, и братец его той же породы… А за меня не беспокойся. Говорю же, дом чистый, а я без особой надобности днём не выхожу. Да и, если надо, могу каждую ночь квартиру менять.

Он поднялся, пошёл к прихожей, но остановился.

– Так ты, Саша, бумагу внимательно прочитал?

– Да что ты загадки загадываешь? – рассердился Михайлов. – Конечно, внимательно.

– А почерк хорошо рассмотрел? – продолжал допытываться Баранников.

– Почерк? – насторожился Михайлов. – А что такое?

Михайлов снова схватил письмо.

– Ба! Только сейчас заметил: каллиграфия! – воскликнул он. – Да какая! Талант! Буковка к буковке, а вензеля-то какие!.. Этому искусству, кажется, художников да ещё инженерных офицеров учат?

– Вот-вот, офицеров, – сказал Баранников. – А ты знаешь, что господин Достоевский именно Инженерное училище и закончил?.. И, кстати, каллиграфией он нарочно занимается: ему врачи посоветовали – мол, помогает от припадков падучей болезни.

– Откуда ты всё это знаешь? Про Достоевского? – удивлённо спросил Михайлов.

– Так мы же соседи. Говорю: на одной площадке проживаем. Бывает, что и сталкиваемся на лестнице, раскланиваемся… – отозвался Баранников, и вышел, улыбаясь.

Михайлов с некоторой растерянностью остался стоять в прихожей.

Глава 12

ПЕТЕРБУРГ.

Конец июня 1879 года.

На другой день после похорон Елизавета Яковлевна Макова рассчитала почти всю прислугу, оставив лишь кухарку, дворецкого и истопника.

Затем она заперлась в своей комнате, велев не тревожить, и принялась обдумывать, как жить дальше.

Она не плакала: все слёзы, видно, вышли ещё на похоронах. Да и немного их у неё в запасе и было, слёз-то.

Сейчас она вдруг осознала, что ей предстоит множество больших и малых забот, и что она в Петербурге совершенно одна: не только подруг – просто знакомых и то почти нет. Значит, всё нужно делать самой, ни на кого не надеясь. Даже на обещанный этим очкастым стариком государственный пенсион.

Прежде всего: с этой квартиры придётся съехать. Слишком большая и дорого обходится. Следует подыскать квартирку попроще, поскромнее, и даже не в центре…

Елизавета Яковлевна вздохнула, обведя глазами комнату. Жаль… Столько лет здесь прожито… Да как прожито? Кое-как… Стало быть, и горевать не о чем.

Другое дело – долги. Елизавета Яковлевна никогда особенно не рассчитывала свои траты и охотно соглашалась, когда в магазинах ей отпускали в долг. Теперь же она вдруг отчётливо вспомнила: в каких магазинах, и сколько. В основном – в модных французских салонах, где она покупала наряды, зонтики, какие-то безделушки. Сумма получалась немаленькая.

Елизавета Яковлевна снова обвела глазами комнату, вздохнула. И зачем покупала все эти новомодные тряпки и безделушки? Всё равно ведь никуда не выезжала. Разве что в церковь; так там особо не покрасуешься…

На глазах вдруг выступили слёзы. Остались, значит, ещё в запасе…

Елизавета Яковлевна решительно вытерла их чёрным платочком: платочек тоже специально был куплен под траурное платье. Она отложила платок, пододвинула к себе бумагу и карандаш – считать долги и предстоящие расходы.


* * *


Хотела с утра съездить в Новодевичий монастырь, на могилку, – не дали. Сначала явилась домовладелица. Женщина невероятных размеров, с усами, и голосом, как иерихонская труба – Елизавета Яковлевна даже не помнила, как её зовут. Все квартирные расходы оплачивал муж. Домовладелица сказала, что у них принято платить за квартиру за месяц вперёд. Июнь-де заканчивается, пора платить за июль.

– Сколько? – пискнула неожиданным дискантом Елизавета Яковлевна.

– Как обычно: 250 целковых, – проревела труба. – Но вам, так и быть, скидку сделаю по случаю горя. Так что извольте, мадам, в течение недели 230 рублей.

– Хорошо, – ответила Елизавета Яковлевна, хотя ничего хорошего не видела: ответила, чтобы отвязаться.

Домовладелица критическим взглядом оглядела обстановку и доверительным тоном проревела:

– Я вам вот что, голубушка, посоветую. Снесите-ка вы свои наряды на распродажу. Какой никакой – а доход.

Она ещё раз оглядела комнату и двинулась, как пароход, к дверям. Только что без гудка…

– Послушайте! – остановила её Елизавета Яковлевна. – А что, если бы я хотела взять квартиру поменьше? Мне одной такие хоромы ни к чему.

Пароход медленно развернулся.

– Вы у меня же хотите квартиру взять?

– А у вас есть свободные?

Труба неожиданно вздохнула.

– Нет, голубушка, у меня только почтенные люди квартируют. Сенаторы, правительственные чины, железнодорожники… Маленьких квартир совсем нету, разве что дворницкая. Но, если желаете, я наведу справки.

– Конечно, желаю! И даже очень буду вам благодарна!

Пароход снова начал разворачиваться к дверям.

– Наведу! – проревела напоследок и удалилась, едва вписавшись в двустворчатый дверной проём.

Дворецкий проводил её.

Но не успел закрыть за ней дверь – новый посетитель: из министерства.

Елизавета Яковлевна обрадовалась было: мелькнуло в голове приятное слово «пенсион». Не тут-то было! Оказывается, явились за какими-то бумагами Льва Саввича.

Елизавета Яковлевна нахмурилась.

– Нет, никаких бумаг я вам не дам, – сказала, как отрезала. – И в кабинет Льва Саввича не пущу. Сама туда не захожу, и посторонним не позволю. Заперла на ключ.

– Но я не посторонний… – опешил чиновник. – Я товарищ министра юстиции Фриш!

Елизавета Яковлевна помотала головой:

– Нет! Сама не вхожу – значит, и никого не пущу. Приходите после. Потом.

– Когда же прикажете? – обиженно спросил Фриш.

– После сороковин.

Фриш насупился.

– Но дело не может ждать. Вы же знаете, что в министерстве обнаружена недостача. Особым судебным присутствием Сената ведётся расследование, нужны документы. А Лев Саввич, насколько мне известно, часто приносил служебные бумаги домой…

– Нет! – нетерпеливо ответила Елизавета Яковлевна. – Я же сказала. Чего вы стоите? Чего ждёте? Мне на кладбище надо ехать.

Лицо Фриша приняло крайне недовольное выражение.

– Однако, мадам Макова, вы, видимо, хотите, чтобы я с прокурором пришёл и с жандармами? Официально?

– Ничего я не хочу! – повысила голос Елизавета Яковлевна. – Вы видите: я траур не сняла? Какие бумаги? Какой прокурор? Совести у вас нету, вот что! Ступайте! И передайте вашему прокурору, что я свои права знаю, а вдов обижать даже и законом не велено.

После такой тирады Фриш опешил и удалился в явном смущении. А Елизавета Яковлевна, наконец, стала собираться на кладбище.

Но – опять не дали. Явился худощавый пожилой господин и заявил:

– Я из магазина Дациаро, компаньон Рашевский. Тому две недели назад вы изволили заказать у нас жемчужное колье. Колье давно готово. Если желаете – оно у меня с собой…

Елизавета Яковлевна, уже порывавшаяся идти, подошла поближе. И сказала чётко, вполголоса:

– Не нужно мне ваше колье. Не стану я его выкупать. Понятно вам?

Рашевский пожевал губами, пожал плечами.

– Странно, – сказал он. – А ведь за вами ещё долг числится. Прошу простить, если я не вовремя…

– А то вовремя! На кладбище съездить не даёте! То один является, то другой. И у всех на уме деньги! Тут человека не стало, понимать же должны!..

Рашевский снова пожевал губами.

– Я понимаю, – наконец сказал он. – Однако долг немаленький, кто же его оплачивать будет?

Елизавета Яковлевна молча позвонила. Дворецкий стоял у дверей – наготове.

– Пролётку заказал? – спросила у него Макова.

– Как велено-с. Уже у подъезда.

– Хорошо. А цветы? Впрочем, я по дороге куплю: так дешевле будет, чем на дом-то…

Елизавета Яковлевна обернулась на Рашевского.

– Ну, а вы чего ждёте? Заплачу я долг. Заплачу, как только смогу. А сейчас недосуг мне.

Рашевский снова пожал плечами, оглядел обстановку, поклонился и вышел.


* * *


«Нелюди… – думала Елизавета Яковлевна, трясясь в пролётке по пустым, раскалённым солнцем улицам. – Нелюди и есть…»

В Новодевичий приехала уже далеко за полдень, когда последние посетители выходили через кладбищенскую калитку. Вдоль каменной ограды ещё сидели нищие: несколько старух и солдаты – инвалиды Турецкой войны. Без ног, без руки, с обезображенными пороховыми взрывами лицами. Елизавета Яковлевна, опустив голову, быстро прошла мимо них. Какой-то инвалид с вытекшими глазами, вдавленными внутрь глазниц веками, сказал:

– Барышня! Подайте Христа ради участнику трёх штурмов Плевны! Взрывом глаза вышибло…

– Глаза вышибло, а барышень отличаешь, – не без укоризны, не останавливаясь, скороговоркой проговорила Макова.

Инвалид расслышал, злобно выкрикнул ей вслед:

– А и не барышня ты! Из простых! Вон как сапожками шаркаешь-то! Да и лет тебе, поди, многовато для барышни!.. Вот что я отличаю!

И он грязно выругался. Старухи тут же принялись дружно креститься.

У калитки в каменной келейке сидела привратница. Увидев Елизавету Яковлевну, молча выставила в окошко большую жестяную кружку.

– Это ещё что? – спросила Елизавета Яковлевна.

– На нужды монастыря извольте, – ответила монашенка.

«Господи… И тут деньги дерут!» – подумала Макова, роясь в ридикюле. Нашла кошелёк, вынула несколько медных монет, опустила в кружку.

– Ежели требуется могилку указать… – начала было привратница, но Елизавета Яковлевна перебила:

– Не требуется. Похороны неделю назад были, я помню.

Монашенка почему-то тяжело вздохнула.

– А за помин души помолиться не требуется? – с какой-то тайной надеждой в голосе спросила она.

– Сколько? – прямо спросила Елизавета Яковлевна.

– Пятьдесят копеек за ежедневную поминальную молитву в течение сорока дней, да на свечи пятнадцать копеек…

Елизавета Яковлевна закусила губу:

– Я сама молюсь, в храм хожу… – соврала она и вошла в калитку.


* * *


Могила находилась в дальнем углу кладбища, неподалёку от каменной ограды. Елизавета Яковлевна хорошо запомнила это место. Но вот прошла по дорожке раз, другой… Где же могила? Рядом – хорошо запомнила – стоял высокий чугунный крест, а с другой стороны – красивое надгробье со скорбящим ангелом на каменной арочке. Под арочкой висел самый настоящий колокол, хотя и маленький.

Вот он, ангел с колоколом. Вот и крест. А где же могила Льва Саввича?

Елизавета Яковлевна остановилась, в недоумении оглядываясь по сторонам… И вдруг ахнула: она просто не узнала могилу! Временный деревянный крест (в министерстве, во время похорон, обещали в самом скором времени чугунный отлить) почти по перекладину ушёл в землю. Края могилы обвалились внутрь, и даже дыры появились – должно быть, до самого гроба. И венки лежали в могиле бесформенной грудой.

Елизавета Яковлевна вдруг вспомнила, что могильщик на похоронах сказал, что полатей из досок не требуется: дескать, земля тут хорошая, сама держаться будет. Разве что глины с песком добавить.

Елизавета Яковлевна без сил опустилась на скамеечку перед могилой, и – разрыдалась. Плакала беззвучно, только носом хлюпала.

Ах, Господи, всё не так, всё не по-людски… Умер Лев Саввич, – и вся жизнь под откос пошла. Умер – и забыт: будто только того и ждали. А ведь крест отлить обещали в несколько дней! И могильщик сказал, что за могилой будет приглядывать: если земля всё же осядет, – поправит, что можно… Ещё, помнится, сказал: первое время приглядывать будет бесплатно, а после – за особую плату. Даже какую-то сумму называл, и снова про песок с глиной толковал…

Врут! Все врут.

«Так вот почему позапрошлую ночь Лев Саввич мне всё мерещился! – поняла вдруг Елизавета Яковлевна, громко, по-деревенски сморкаясь в чёрный платочек. – Могилка обвалилась, он и звал – поправить…»

Слёзы полились из глаз с новой силой. Надо же: а ведь раньше никогда не плакала, всё легко казалось, и переживалось само собой.

Что же теперь делать? На помощь звать? Да и кого? Привратницу? Так она, обиженная, либо снова денег попросит, либо скажет, что работники уже ушли…

Она вытерла глаза, посмотрела по сторонам. Ни единого человека не было в этом маленьком скорбном городе мёртвых. Кладбище было чистое, ухоженное. Даже самые старые могилы поддерживались в полном порядке…

За что же Льву Саввичу такая немилость?..

В кустах сирени вдоль ограды что-то шуршало: мыши, должно быть, или крот. Пронеслась с криком чайка и уселась на голову ангела. Смотрела на Макову нагло, одним глазом.

Елизавете Яковлевне стало не по себе.

Она порывисто поднялась, оглаживая машинально платье; надо к привратнице идти, больше не к кому… И вдруг – оцепенела: над оградой кладбища торчала страшная бородатая рожа, в криво сидящих на носу очках. И ухмылялась.

Елизавета Яковлевна вскрикнула, спугнув чайку. И вдруг ноги сами собой понесли её прочь от ограды. Она бежала по дорожкам, не ведая, куда. Но вот раздался треск: платье зацепилось за витую решётку могильной оградки. Елизавета Яковлевна едва успела выставить вперёд руки и с размаху упала на утоптанную песчаную дорожку, больно ушибив подбородок. Она тут же порывалась вскочить – и не могла. В ушах стоял какой-то гул, и ей казалось, что тот, страшный, уже перелез через ограду и теперь, прячась за памятниками и склепами, приближается к ней.

Елизавета Яковлевна уже хотела закричать, как вдруг над нею раздался спокойный голос:

– Господи, Елизавета Яковлевна! Что это с вами?

До неё не сразу дошло, что тот, бородатый, никак не мог говорить с ней таким участливым голосом. Приподняла голову, вытянула из-под себя сломанный зонтик и на всякий случай выставила его перед собой.

– Упали? – продолжал тот же голос. – Вот беда-то какая. Позвольте, я вам помогу.

Елена Яковлевна повернула голову, скосила глаза.

– А вы кто? – спросила низким, каким-то чужим голосом.

– Я давний знакомец Льва Саввича. Служил под его началом в уланах, а потом в Царстве Польском, при канцелярии министерства внутренних дел… Да позвольте же, наконец!

Он уверенно подхватил Елизавету Яковлевну под обе руки. Помог сесть, снял распоротый подол траурного платья с решётки.

– Поднимайтесь, Елизавета Яковлевна, – сказал он. – Нехорошо на земле сидеть…

– Да вы кто? – устало повторила Елизавета Яковлевна и с тоской стала озираться. Но на кладбище никого больше не было.

– Сослуживец Льва Саввича, бывший, – терпеливо пояснил господин.

Снял шляпу, обнажив большую лысину, присел на корточки.

– Меня зовут Фёдор Михайлович. Я, как и вы, намеревался посетить могилу Льва Саввича… Думал – припозднился. А оказалось – вовремя.

Он снова подхватил Макову под руки, помог встать. Поднял с дорожки зонтик и ридикюль.

– Вы идти можете? Тогда пойдёмте. Мне кажется, вам надо показаться врачу…

Елизавета Яковлевна покачала головой, сморщилась от боли.

– Нет. Не надо врача… А вот до выхода меня проводите…

Она оглянулась на ограду. Страшной рожи не было.

– Вас, верно, напугало что-то, – проницательно заметил Фёдор Михайлович. – Что ж. На кладбище всякое примерещиться может. Не стоит сюда ходить в такое время, да ещё и одной… Но не бойтесь: сейчас здесь никого нет.

Слегка прихрамывая, но не позволяя Фёдору Михайловичу себя поддерживать, Макова двинулась в сторону входной калитки.

За калиткой Фёдор Михайлович остановил извозчика, помог Елизавете Яковлевне забраться в пролётку.

– Проводить вас? – спросил всё тем же участливым голосом.

– Нет, – твёрдо ответила Макова. – Я сама. Благодарю.

– Если разрешите, я зайду к вам вечером… – начал Фёдор Михайлович, но Елизавета Яковлевна, не ответив, с силой захлопнула дверцу.

Пролётка тронулась.

Фёдор Михайлович, надев шляпу, долго стоял, провожая её глазами.


* * *


В проулке за кладбищем стояла наглухо закрытая, со шторками на окнах, карета.

– Не вышло, значит… – уныло пробормотал Комаров, когда Петруша, кряхтя, влез в карету и уселся на противоположном сиденье.

Приоткрыл переднее окошко и приказал кучеру:

– Назад, в Сестрорецк!

Карета бодро тронулась. Зацокали копыта.

– Не вышло, – убитым голосом подтвердил Петруша. – Кабы не появился этот лысый… А двоих кончать на кладбище – риск. Мужичонку-то лысого я бы сразу придушил. А вот баба…

– А что баба? – насторожился Комаров.

– Да, сдаётся мне, она не из тех барышень, которые от испуга помереть могут. Кусаться будет, царапаться. А главное – визжать так, что монахини сбегутся…

Комаров покосился на Петрушу. Ай да Убивец… Психолог! И как тонко всё рассчитывает.

– Ладно, – буркнул Комаров. – С бабой пока повременим. Не так уж она опасна, как кажется… Впрочем, это тебя не касается…

И, втянув голову в поднятый воротник шинели, – знобило отчего-то, уж не продуло ли где? – замолчал, задумался о чём-то о своём.


* * *


Фёдор Михайлович действительно пришёл вечером, как и обещал. Елизавета Яковлевна лежала в гостиной с мокрым полотенцем на голове. Голова раскалывалась, видимо, от удара о землю. Саднил разбитый подбородок, ныла челюсть, даже зубы болели.

Вернувшись с кладбища, Елизавета Яковлевна твёрдо решила, что Фёдор Михайлович – проходимец: хочет зачем-то втереться в доверие… С другой стороны, если бы не он – кто знает, что там, на кладбище, случиться могло? Откуда эта страшная рожа над оградой взялась? Что ей надо?

Елизавета Яковлевна догадывалась, в чём тут дело, но боялась этой догадки, и гнала её от себя. А догадка была простой: убили Льва Саввича, а теперь решили и её убить. На всякий случай, чтобы не болтала лишнего…

Но к вечеру догадка превратилась в уверенность. Она вспомнила до последней мелочи всё, что происходило на похоронах. Вспомнила слова этого очкастого профессора, и даже его взгляды. Особенно – последний: в нём ясно читалась ненависть.

Господи, и поделиться не с кем, совета спросить! Есть знакомые дамы в столице, да они по дачам разъехались, по заграницам. Только и осталось, что с дворецким говорить.

Но Елизавета Яковлевна теперь и дворецкого опасалась, хотя знала его с детства: дворецкого, чтобы сделать молодой жене приятное, Лев Саввич взял из местных крестьян. Правда, дворецкий не хлебопашествовал; зная грамоту, занимался в основном составлением официальных бумаг и писем для неграмотных односельчан.

А вдруг – и он с НИМИ?.. Подкупили, запугали… Сейчас она уже во что угодно могла поверить.

Так и мучилась сомнениями до вечера, а потом ей вдруг мучительно захотелось высказаться, спросить совета.

Поэтому, когда раздался звонок, и дворецкий доложил, что пришёл некий Фёдор Михайлович, Елизавета Яковлевна решительно закусила губу, натянула на себя плед, поправила полотенце и велела: впустить.


* * *


Фёдор Михайлович вошёл быстрой, слегка неровной походкой. Поглядел на Елизавету Яковлевну с участием, хотя и сам выглядел больным: лицо осунулось, щёки приобрели какой-то землистый оттенок.

– Как вы себя чувствуете? – спросил он. – Касательно врача – не передумали? У меня есть знакомый врач – доктор Кошлаков. Очень хороший доктор. И очень известный в Петербурге…

– Не надо врача, – едва ворочая языком, выговорила Елизавета Яковлевна.

Фёдор Михайлович ещё больше нахмурился. Не спрашивая позволения, взял стул, присел возле кушетки.

Помолчал.

– Я вижу, вы мне не доверяете…

– Не доверяю, – отозвалась Елизавета Яковлевна, приподняв голову. – А кому сейчас в Петербурге доверять-то можно?

Фёдор Михайлович хмыкнул, сцепил руки в замок и обхватил колено.

– Д-да… Замечание удивительно верное, – согласился он. – Что ж, придётся вам поверить мне на слово. Я знаю, что Лев Саввич не покончил с собой. Его убили наёмные убийцы. И я даже знаю, кто их нанял.

Елена Яковлевна так удивилась, что забыла про боль.

– Кто же это? – спросила она дрогнувшим от волнения голосом.

Фёдор Михайлович покачал головой.

– Думаю, вам не нужно этого знать… А вот скажите, Лев Саввич рассказывал вам что-нибудь о своих делах? Может быть, делился какими-то государственными секретами?

– Никаких секретов я не знаю… Лев Саввич о работе никогда не говорил. Он вообще мало со мной говорил…

Она хотела что-то добавить, но передумала. Только вздохнула. Потом подозрительно взглянула на Фёдора Михайловича:

– А вам-то что? Вам это зачем? Вы ведь не в министерстве теперь служите?

– Нет, не в министерстве… Я сейчас вообще не служу. Я книжки пишу. С разными людьми общаюсь, и кое-что знаю.

– От жандармов, поди? – почти насмешливо спросила Елизавета Яковлевна и тут же застонала от боли, пронзившей голову от затылка до подбородка.

Фёдор Михайлович внимательно поглядел на неё.

– Нет, не от жандармов… Мы виделись с вашим мужем незадолго до его гибели. И кое-что он мне рассказал. Видите ли, он напал на след тех, кто покушается на государя… Постойте! Вам плохо?

Елизавета Яковлевна лежала с закрытыми глазами. Слегка кивнула и снова застонала.

– Ну, воля ваша, а без доктора, вижу, не обойтись… Лежите. Сейчас я распоряжусь.

Он выбежал из гостиной. Подозвал дворецкого, попросил бумаги и чернил. Дворецкий провёл его в приёмную Льва Саввича: там, на столе, были бумага и чернильница. Фёдор Михайлович быстро нацарапал что-то на бумажке.

– Как вас зовут? – спросил он дворецкого.

Тот слегка опешил.

– Иван Парфёнов…

– Иван, а по батюшке?

Дворецкий ещё более удивился, но ответил:

– Иван Иванович я, стало быть…

– Вот что, Иван Иванович, – строго сказал Фёдор Михайлович. – Елизавета Яковлевна очень больна. Расшиблась, когда на кладбище была: платье за решётку зацепилось…

Дворецкий молча, без улыбки, смотрел на Фёдора Михайловича.

– Я хочу позвать врача…

– Это хорошо, – сказал Иван Иванович.

– Ну, хорошего пока мало… Вы знаете доктора Кошлакова?

– Нет. Фамилия мне известна, об нём часто в газетах пишут…

– Ага! – обрадовался Фёдор Михайлович. – Значит, вы и газеты читаете?

– Читаем-с, – поджав губы, ответил дворецкий, и посмотрел на собеседника сверху вниз.

– Ну, так вот что, любезный Иван Иванович… Вот вам записка для доктора Кошлакова. Он живёт на Невском, в доме Голланда.

– Знаем-с мы этот дом, – кивнул дворецкий.

– Очень хорошо. Вот, возьмите записку и деньги на извозчика. Слуге доктора, Василию, скажете, что вы от Фёдора Михайловича. Только поторопитесь, ради Бога.

Иван Иванович молча взял записку и деньги, развернулся и вышел.

Хлопнула дверь.

Фёдор Михайлович вернулся в гостиную.

Елизавета Яковлевна, бледная, как полотно, лежала, глядя в потолок.

– Я посижу пока возле вас, – сказал Фёдор Михайлович. – Вам сейчас нельзя быть одной.


* * *


Приехал Кошлаков, осмотрел Елизавету Яковлевну, поводил медицинским молоточком перед её глазами.

– Ничего опасного не нахожу, Фёдор Михайлович, – сказал он устало. – Сильные ушибы. Есть лёгкая степень сотрясения мозговой оболочки. Челюсть не повреждена. Я пропишу примочки. И, разумеется, строгий постельный режим.

Фёдор Михайлович кивнул. Елизавета Яковлевна по-прежнему молчала. Глядела в потолок. Под глазами у неё натекали громадные синяки.

Когда Кошлаков уехал, Фёдор Михайлович поднялся:

– Я, с вашего позволения, приду завтра. Примочки ваш дворецкий доставит вам с утра. А вы уж, пожалуйста, лежите. Пусть и кушанья вам подают прямо в постель.

Елизавета Яковлевна прикрыла глаза, отвернулась.

– Ах, уходите. Не хочу я кушать. И вообще ничего не хочу.

Фёдор Михайлович слегка поклонился и вышел. Подозвал Ивана Ивановича, вручил ему рецепт:

– Сходите утром в аптеку. И, прошу вас, последите, чтобы Елизавета Яковлевна не вставала – так доктор велел.

Потом, уже надевая пальто, спросил:

– А что, прислуги женского полу у вас нет? Горничной, например?

– Горничную Елизавета Яковлевна рассчитала, – сообщил дворецкий. – В целях экономии. Но есть кухарка: она сейчас спит в своей комнате.

– Понятно, – кивнул Фёдор Михайлович. – Значит, с утра переговорите с кухаркой, – пусть посидит возле Елизаветы Яковлевны, поможет. Если будет необходимость, я пришлю сиделку; не беспокойтесь, из своих средств.

Иван Иванович с угрюмым видом кашлянул в кулак.

– Как вам будет угодно.


* * *


Елизавета Яковлевна поправлялась медленно. Несколько дней прошло, пока она не почувствовала себя более-менее сносно. Фёдор Михайлович, пришедший её навестить, решил воспользоваться этим моментом.

– Вот что, Елизавета Яковлевна, – сказал он серьёзным тоном, присаживаясь, по обыкновению, на стул у кушетки. – Думаю, вам нужно сменить квартиру. А ещё лучше – совсем уехать из Петербурга… У вас есть родня?

Елизавета Яковлевна, отвернув лицо – стеснялась зелёных кругов вокруг глаз, – глухо ответила:

– Нету. Родители давно преставились, а с другими я никаких связей не поддерживала.

– Гм… – Фёдор Михайлович задумался. – В таком случае, можно купить домик где-нибудь в Эстляндии…

– Купить! – с горечью повторила Елизавета Яковлевна. – На что же я куплю? У меня нет средств!

– Ну, средства найдутся, если вы решитесь. Я могу пригласить знакомого оценщика. Он купит оптом мебель и всё, что вы захотите продать…

Елизавета Яковлевна помолчала.

– А как же бумаги Льва Саввича? Тут за ними уже приходили из министерства и из Особого присутствия. Да я их выгнала…

– Ага… – пробормотал Фёдор Михайлович. – Так я и думал. Значит, бумаги нужно перепрятать.

– Куда? – с тоской воскликнула Елизавета Яковлевна, забыв про синяки. – Там, в кабинете, такой несгораемый шкап стоит, – его с места не сдвинешь! А шкап заперт, и ключа у меня нет.

– Где же ключ? – заинтересовался Фёдор Михайлович.

Елизавета Яковлевна как-то странно скосила глаза и ответила:

– Да Бог его знает! То ли спрятан где-то в столе, то ли в министерстве остался…

Фёдор Михайлович задумался. Молчание прервала Елизавета Яковлевна:

– А вы думаете, – тихо спросила она, – что это всё из-за его бумаг?

– Что?

– То… Что Льва Саввича убили, а теперь и меня хотели. Там, на кладбище.

Фёдор Михайлович пытливо взглянул на неё, помедлил и кратко ответил:

– Возможно.

Елизавета Яковлевна снова отвернулась, всхлипнула:

– Никуда я не поеду. Надо ещё могилу поправить – провалилась совсем…

– Ну, могилу уже поправили, – отозвался Фёдор Михайлович. – На днях чугунное надгробье с крестом поставили, песку подсыпали – всё в лучшем виде.

– Кто же это постарался? – со скрытой иронией спросила Макова.

– Кто? Константин Петрович Победоносцев. Кажется, вы виделись с ним на похоронах.

– Это который в очках, на сову похож? – Елизавета Яковлевна усмехнулась. – Вот уж никогда не поверю!

– Почему же?

– Да потому… Потому, что он-то Льва Саввича и убил!

Фёдор Михайлович в изумлении откинулся на спинку стула, во все глаза глядя на Елизавету Яковлевну.

– С чего вы это взяли? – наконец выговорил он.

– А с того… Помню я, как он на Льва Саввича смотрел, на портрет в крепе… И как на меня посмотрел, выходя.

Фёдор Михайлович слегка натянуто рассмеялся:

– Ну, извините… Я Константина Петровича давно знаю и уважаю. И не могу поверить, чтобы он оказался замешан в этой истории!

– Плохо, значит, знаете! – сквозь зубы ответила Макова, повернулась к стене, завозилась, роясь под подушкой.

Потом внезапно обернулась и протянула Фёдору Михайловичу связку ключей.

– Нате… – сказала просто. – Тут и от кабинета, и от секретных ящиков в столах. И от шкапа несгораемого…

Фёдор Михайлович в изумлении смотрел на неё.

– Берите, что ли! – повысила голос Елизавета Яковлевна. – Пока не передумала. Если там бумаги такие, что из-за них убить могут, – возьмите их да унесите.

Фёдор Михайлович взял тяжёлую связку.

– Откуда же они у вас?

Елизавета Яковлевна, глядя в потолок, ответила:

– Давно сделала, со слепков… Деньги я у Льва Саввича искала… Дура.

И вдруг заплакала навзрыд.


* * *


Фёдор Михайлович вынес из кабинета две основательные связки бумаг. Сказал Ивану Ивановичу:

– Упакуйте-ка это… Хоть в чемодан, что ли. Или в ящик.

Иван Иванович посмотрел на связки. Кивнул.

– И спрячьте покуда у себя в комнате. Вечером я приду, увезу. Только помните: цены этим бумагам нет. Они сейчас человеческих жизней дороже.

Иван Иванович пытливо взглянул в глаза Фёдора Михайловича, серьёзно кивнул. Сказал вполголоса:

– Понимаем-с.

– И после о них – никому ни звука! – строго сказал Фёдор Михайлович. – Иначе… Не только хозяина потеряете… Или хозяйку. Может статься, что и собственную голову.

Дворецкий снова кивнул.


* * *


Выйдя от Маковой, Фёдор Михайлович глубоко задумался. При всей её простоте, она проницательна и откровенна. Но Константин Петрович Победоносцев? Неужели?

Фёдор Михайлович вспоминал. Победоносцев, будучи преподавателем в университете, подружился со студентом Анатолием Фёдоровичем Кони. Да так, что Кони к месту и не к месту любил поминать своего «любимого учителя». Потом Кони, завязав знакомство на немецком курорте с будущим министром юстиции Паленом, быстро пошёл вверх по служебной лестнице. Пален, став министром, тут же выписал Кони из Харькова в столицу. И через некоторое время Кони занял пост председателя окружного суда. Именно Кони сделал всё от него зависящее, чтобы эта «капитанская дочка» Засулич была оправдана. Анатолий Фёдорович грубил свидетелям, обрывал их на полуслове, ловил на неточностях. И в то же время с готовностью принимал все возражения защиты.

Кстати, вскоре после процесса Кони в очередной раз захворал и уехал в Германию на воды. Говорят, что эта странная болезнь его мучает с молодых лет: нападают вдруг приступы ипохондрии. Апатия, вялость, тоска…

Когда Анатолий Фёдорович, ещё в молодости, впервые со своей хворью обратился к врачу, тот осмотрел его, посмеялся и сказал:

– Ваша болезнь, молодой человек, лечится очень просто: езжайте в Европу, по всем столицам. И пробуйте разные сорта пива. Можно – в обществе хорошеньких барышень!

Анатолий Фёдорович тогда крепко обиделся. Но совету доктора внял, – правда, лишь отчасти: поехал в Карлсбад, на воды, и в скором времени странный приступ прошёл.

С тех пор болезнь часто настигала Анатолия Фёдоровича, причём всегда, прямо скажем, вовремя: в тот момент, когда ему грозили мнимые или вероятные служебные неприятности. Анатолий Фёдорович, предчувствуя неладное, всегда впадал в чёрную меланхолию, брал отпуск и уезжал на воды.

При этом, в особенности после оправдательного процесса Засулич, Кони слыл большим либералом, познакомился с самыми выдающимися людьми своего времени, встречался с писателем графом Толстым, был вхож во все либеральные салоны.

А Константин Петрович Победоносцев тем временем стал воспитателем наследника, цесаревича Александра Александровича. Всегда предельно вежливый, неравнодушный к искусствам, – именно Константин Петрович настоял на том, чтобы Фёдор Михайлович стал вхож в Аничков дворец. Даже читал там, в узком семейном кругу, отрывки из своих новых произведений.

С другой стороны, уже несколько лет состоя в близких отношениях с семьёй цесаревича, Победоносцев не мог не знать все тайны Аничкова дворца.

Фёдор Михайлович, глубоко задумавшись, шагал по мостовой, не замечая, что ему уступают дорогу. Это было странно: обычно дорогу встречным прохожим уступал он сам. Так и шёл нервной, подрагивающей походкой, заранее уклоняясь в сторону при виде встречного прохожего.

Скверная каторжная привычка. Но – въелась в плоть и кровь…

Так значит, вот где нужно поискать ответ: у Константина Петровича Победоносцева!

Боже мой, что творится! Какие двуличные, готовые на любой безнравственный поступок, люди! Какие воистину фантастические времена!..


* * *


Дрентельн стремительно вошёл в кабинет Комарова. Тот вскочил, одёрнул мундир:

– Ваше высокопревосходительство?..

– Не надо «превосходительств», – отмахнулся Дрентельн. – Я всего лишь проезжал мимо, решил заглянуть. Садитесь. Да и я вместе с вами…

Дрентельн тяжеловато опустился в кресло у стола. Комаров тоже сел.

– Вообще говоря, у меня два вопроса, – сказал Дрентельн. – Первый – наиболее деликатный. О вдове генерала Макова…

Он поднял на Комарова глаза, побарабанил пухлыми пальцами по столешнице, слегка сдвинув бумаги.

– Константин Петрович намекнул мне, а я передал вам, что госпожа Макова может сыграть роль «случайного элемента»…

– Я помню, – отозвался Комаров. – И действовал в духе ваших указаний. Не далее как неделю назад один из лучших наших агентов пытался подкараулить Макову на кладбище Новодевичьего монастыря.

Дрентельн снова побарабанил пальцами.

– Ну, и?..

Комаров слегка замялся.

– Видите ли, Александр Романович… Инсценировать самоубийство Макова, даже на глазах у десятков свидетелей, оказалось довольно просто. А вот с госпожой Маковой… Кладбище при монастыре совсем небольшое. Особо не развернёшься. Поднимется крик, – монахини сбегутся. К тому же Макова была на кладбище не одна.

– Вот как? С кем же?

Комаров кашлянул.

– Как это ни удивительно – с известным литератором господином Достоевским.

– A-a! – неопределённо сказал Дрентельн. – Ну-ну?

– Агент, увидев их вместе, отказался от предприятия…

Дрентельн вздохнул.

– Естественно. Не хватало нам ещё господина Достоевского живьём в пустую могилу закопать… – при этих словах Комаров слегка вздрогнул. – Шуму будет! К тому же господин Достоевский, насколько мне известно, состоит в дружбе с Константином Петровичем и с его подачи даже стал вхож в Аничков дворец… Кстати, кто он, этот ваш агент? Уж не Петруша ли Старушкин?

И Дрентельн проницательно посмотрел на Комарова.

– Он, – слегка смутившись, подтвердил Комаров.

– Однако, скажу я вам, это не лучший выбор. Ваш Петруша, насколько я знаю, просто зверь.

Комаров молчал.

– Нет, не лучший, не лучший выбор, – повторил Дрентельн.

После паузы Комаров спросил:

– Какие же будут указания?

Дрентельн побарабанил пальцами, покрутил мраморное пресс-папье.

– Думаю, что Константин Петрович преувеличивает опасность. Маков практически не общался с женой, – об этом знает весь свет. Так что в этом деле нас интересует не столько сама вдова, сколько секреты, которые хранятся в личном домашнем архиве Льва Саввича.

Дрентельн замолчал, задумавшись.

– Мне кажется, следует поступить иначе: заставить Макову переехать из квартиры. Ну, хоть в Ораниенбаум. Пусть снимет или купит там домик…

– Увы, но у неё нет средств. Вся в долгах, – криво улыбнулся Комаров. – Мы уже действовали с этой стороны, посылали своих людей, из известных магазинов, в которых Макова могла задолжать. Она, естественно, не помнит в точности, кому и сколько должна. Хотя счета ей приходили регулярно, но оплачивал их Лев Саввич. И, по словам горничной Ядвиги, которую Макова рассчитала на другой день после похорон, хозяйка даже вела записи своих долгов. Однако какие из них оплачены, а какие ещё нет, ей доподлинно неизвестно.

– Так. И что же?

– Пока ничего… Дело в том, что Петруша её сильно напугал на кладбище, и она расшиблась, упав. Господин Достоевский увёз её домой на извозчике, затем приглашал доктора Кошлакова… И всю последнюю неделю Макова никого, кроме Достоевского и Кошлакова, не принимала, и сама никуда не выходила.

– Кошлакова? – переспросил Дрентельн. – Знаменательная случайность. Если это, конечно, случайность. Не находите?

Комаров снова прочистил горло.

– Кошлаков – личный врач семьи Достоевских. Так что тут ничего удивительного я не нахожу.

– Ну-ну, – процедил Дрентельн.

И снова задумался.

– Вот что, – наконец сказал он. – Нужно во что бы то ни стало выкурить Макову из её норы. Пусть распродаст всё, что можно. Сейф господина Макова надо опечатать: попросите Палена, Фриша, Фукса, или кого вам будет угодно, составить официальную комиссию. Маковой нечего будет возразить, если ей скажут, что речь идёт о сверхсекретных государственных бумагах. Она, я думаю, поймёт, что в такие дела ей лучше не соваться… – Дрентельн усмехнулся. – Особенно после случая на кладбище… И – продолжать давить на неё с помощью кредиторов и домохозяйки… Как бишь её?

– Генеральша Зуева, – подсказал Комаров.

– Вот-вот. Надо намекнуть этой генеральше Зуевой, через независимых лиц, что Макова разорена и оплачивать квартиру не в состоянии.

– Уже сделано, – подхватил Комаров. – Повторим ещё раз.

– Ну, вот и повторяйте. Покуда Макова не съедет, а личные бумаги Льва Саввича целиком не перейдут в наши руки.

Комаров что-то быстро записал, взглянул на Дрентельна.

– А может быть, поступить ещё проще? – сказал он. – Пусть комиссия прибудет с ордером на обыск и жандармами. Тут уж Маковой трудно будет отвертеться. Можно и сейф вскрыть: у нас есть такие умельцы.

Дрентельн подумал:

– Верно. Значит, действуйте. Я, со своей стороны, переговорю с Фришем и Тизенгаузеном.

Он уже хотел подняться, но Комаров спросил:

– А второй вопрос, Александр Романович?

– Ах да! Второй вопрос… Вы уже допросили городового Кадило?

– Того самого, которого Маков неоднократно вызывал в министерство? – уточнил Комаров.

– Точнее сказать, – с некоторой злобой проговорил Дрентельн, – того самого идиота, который упустил террориста Мирского.

– Честно говоря… – начал Комаров, но Дрентельн перебил его.

– Понятно. Недосуг… А зря: ведь Маков не только несколько раз беседовал с этим Кадило с глазу на глаз, но даже подвёз его однажды до дома на Васильевском. Причём было это сразу же после убийства господина Филиппова.

Комаров понял, какую оплошность он допустил.

– Да, действительно, всё это наводит на размышления, – заметил он. – Прошу меня извинить, Александр Романович. Мне раньше не приходило в голову связать эту действительно странную поездку на Васильевский со смертью Филиппова.

– Ну, ещё бы… – недовольно буркнул Дрентельн. – Вы всё со своими Старушкиными носитесь. Вот уж нашли себе компанию!

Комаров слегка побледнел.

– Простите? – тон его стал почти ледяным.

Дрентельн поднялся. И ядовито сказал:

– Я вам не пономарь, прощения у меня просить не надо. Займитесь этим городовым Кадило, и немедленно. Пока его секретная полиция не взяла в оборот… – Он подумал секунду и поправился: – Если ещё не взяла…

Повернулся и вышел так же стремительно, как и вошёл.


* * *


Городового Кадило Комаров вызвал сразу же после того, как Дрентельн уехал.

Перед Александром Владимировичем предстал высокий, склонный к полноте румяный парень с глазами навыкат. Можно было бы легко принять его за деревенского увальня, лишь недавно приехавшего в Питер из деревни. Но послужной список Кадило говорил об обратном: в полиции служит не первый год, в околотке на хорошем счету.

Остановившись посреди кабинета, заученно выпятив грудь, и ещё больше выпучив глаза, Кадило доложился.

Комаров глядел на него серьёзно и молча.

– Прибыл – и хорошо, – процедил он сквозь зубы. – Можешь сесть.

Кадило сорвал с головы фуражку, присел.

– Ну, рассказывай, – сказал Комаров.

– О чём прикажете? – подался вперёд Кадило.

Комаров стал ещё серьёзнее.

– Ну, не о чухонке же своей! Рассказывай, зачем тебя министр несколько раз вызывал. Бывший министр, генерал Маков, царство ему небесное…

Кадило с готовностью перекрестился.

– Зачем вызывали-с? Так всё по тому же делу: как я террориста упустил, который на генерала Дрентельна покуситься изволил… То есть, посмел…

Комаров пристально поглядел в чистые голубые глаза городового.

– И о чём же Маков тебя спрашивал?

Кадило поднял глаза к потолку, словно вспоминая.

– О жеребце, помнится, на котором покушенец прискакал. Ещё о том, сколько я в полиции служу, и почему не сумел покушенца от барина на прогулке отличить.

Кадило замолчал.

– И всё? – спросил Комаров.

– Никак нет! Его высокопревосходительство Маков интересовались, как выглядела карета его высокопревосходительства Дрентельна…

– Что-о? – удивлённо протянул Комаров.

– Да-с. Спрашивали, видел ли я дырки в дверце, и смогу ли, в случае надобности, эту карету опознать.

Комаров привстал:

– Эт-то по какой же такой надобности?

– Не могу знать, – вскочил Кадило. – А только я сказал, что завсегда карету от другой отличу. Потому, сызмальства папаше своему помогал, а папаша на каретном дворе работал.

Комаров молча обдумывал ответ. Потом протянул как бы про себя:

– Так вот оно что… Карета…

Он снова подумал, не сводя глаз с румяного безмятежного лица. Спросил:

– Ну, и что потом?

– Потом они меня просили несколько похожих карет осмотреть.

– Это где же? – заинтересовался Комаров.

– В каретных дворах.

– Так… – нахмурился Комаров. – И с кем же ты по этим каретным дворам ходил?

– С господином Филипповым, – не моргнув глазом, тотчас ответил Кадило.

Комаров опять привскочил. Сел.

«Да ты, братец, либо большой плут, либо полный идиот! » – подумал он.

– А ты знаешь, что Филиппова убили?

– Как же! Наслышан-с!

Комаров глубоко задумался, потом, словно вспомнив что-то, спросил:

– Так вы с Филипповым нашли карету?

– Никак нет-с! Как же её найти? Разве что у жандармов спросить, – так его высокопревосходительство Маков не велел.

«Врёт! – подумал Комаров. Посмотрел в глаза городового и снова засомневался. – А зачем ему врать? Нет, не врёт…»

– Вот что, Кадило, – решил, наконец, Комаров. – Тебя сейчас отведут в одно спокойное место, ты там посидишь, подумаешь. А после о каждой встрече с Маковым подробно расскажешь писарю. Понял?

Кадило молодцевато ответил:

– Так точно, ваше высокопревосходительство!

А потом, не меняя выражения лица, вдруг спросил детски наивным тоном:

– В камеру, что ли, посадите?

Комаров поперхнулся, ещё раз внимательно поглядел на городового. Лицо Кадило выражало безбрежную безмятежность.

«Фу ты, чёрт лупоглазый! – выругался про себя Комаров. – Ну, ничего: посидишь денька два, тогда посмотрю я на твою рожу…»

И он вызвал секретаря:

– Вот что, Байков. Прикажи-ка отвести этого городового в камеру, которая рядом с уголовными.

И добавил, глядя на Кадило:

– У нас, братец, это самое спокойное место. Других не имеется.

Кадило козырнул и первым бодро вышел из кабинета.

Глава 13

СЕСТРОРЕЦК.

Июнь 1879 года.

Андрей Пресняков и Александр Квятковский – он же «Александр Первый» – приехали в Сестрорецк засветло. Побродили по городку, полюбовались видами, посидели на берегу реки Сестры. Снова обошли город, приостановились у одной из дач, громко рассуждая о погоде и прелестях загородной жизни.

Потом зашли в местную кондитерскую, которая носила милое название «Сестричка».

– Ну, что заметил? – спросил Квятковский у Преснякова, когда они расположились за отдельным столиком, который был отгорожен от залы перегородкой. На столике стояли небольшой самовар, стаканы в подстаканниках, блюдца. А в самом центре – плетёная тарелка, на которой пирамидой возвышались искусно составленные пирожные.

– У калитки той дачи человек стоял, – начал Пресняков. – В соломенной шляпе, в рубахе. Пил молоко из крынки.

– Хорошо, – одобрительно кивнул Квятковский. – А ещё?

– Неподалёку от дачи мужик у забора дрова колол. Только колол неумело, одну чурку в щепы раскрошил…

– Правильно. Ещё один шпик, – заметил Квятковский. – А ещё?

– Ещё… Ещё прогуливались две дамочки…

– Тэк-с, – Квятковский качнул головой. – Эти – вряд ли. Дамочки весьма натуральные, на шпиков не похожи. Всё? На самой даче ничего не приметил?

– Так забор же… Не видать. Ну, дом стоит, ровно без хозяев.

Квятковский наклонился через стол к Преснякову:

– А вот тут ты, братец, дал промах.

– А что? – удивился Андрей.

– А то, что в мансарде был кто-то…

Андрей, наморщив лоб, начал вспоминать.

– Не-ет… – нерешительно ответил он. – Окно мансарды закрыто, стёкла не мыты сто лет…

– А за этими стёклами человек стоял. И не просто человек. А именно тот, кто нам нужен…

– Да ну? – Пресняков удивился, пригладил усики. – Неужто ты его сквозь грязные стёкла разглядел?

– Не разглядел бы, если бы человек, стоявший у окна, не шевельнулся. Солнце в окно било, и в окне сверкнуло что-то… Знаешь, что? Очки.

Пресняков в изумлении глядел на Квятковского.

– Ты не ошибся?

– Нет. Те самые очочки, которые Баранников описал. Бороду, правда, я не разглядел…

– Значит, они его в мансарде держат.

– Точно. И во дворе, и в доме жандармы. А может, и на соседней даче, напротив, – там, где шпик дрова пытался колоть…

Пресняков присвистнул.

– Ну, ежели такая охрана… Не пройдём.

– Ну, не пройдём, так хоть всё вызнаем, – ответил Квятковский. – Жаль вот, ночи нынче коротки… Придётся в кондитерской торчать до закрытия. Так что, Андрей, давай, налегай на пирожные.

Андрей буркнул:

– Я с шоколадом люблю.

– И я с шоколадом! – ответил Квятковский. – Особенно, знаешь, шоколадные буковки люблю. С вензелями…

Он устроился поудобней, пододвинул стакан чаю.

– Однако, наедимся же сегодня шоколаду… До отвращения…

Пресняков ухмыльнулся: он уже уплетал пирожное.


* * *


Кондитерская закрылась в двенадцатом часу. Было ещё светло, и Квятковский предложил прогуляться по взморью. Гуляли долго, неторопливо.

– Зря пирожными объедались… – сказал Квятковский.

– Конечно, зря: лежать на животах неудобно будет…

Наконец стало смеркаться. Они пошли к даче, выбирая окольные пути. Впрочем, по переулкам ещё гуляли дачники; из-за заборов доносились весёлые голоса, лай комнатных петербургских собачек, ошалевших на природе с непривычки. Где-то играло фортепиано, и томный мужской баритон выводил:

– «Минует печальное время,

Мы снова увидим друг друга,

И страстно-о, и не-ежно-о…»

Обойдя дачу стороной, они остановились у небольшой сосновой рощицы. Под соснами было уже совсем темно. Не сговариваясь, улеглись прямо на захрустевшую прошлогоднюю хвою.

– Видно что-нибудь? – шёпотом спросил Квятковский.

– Кусок забора да крыша мансарды. Видишь?

– Угу. Даже света не зажигают… От кого-то, значит, хоронятся.

– От нас, что ли? – удивился Пресняков.

– Да про нас они и знать не знают, – ответил Квятковский. – Нет… Я так соображаю: они от «Убивца» этого хоронятся. Сторожат, но и боятся… Хорошо бы знать, сколько их…

– Ладно, может, ещё свет зажгут. Им же есть надо, да и собак кормить. Как же без света?


* * *


Время тянулось медленно, томительно. Небо никак не хотело темнеть.

Шум в городке затих. Только где-то вдали подгулявшая компания нестройно затягивала «Есть на Волге утёс…». Каждый раз обрывала песню, и начинала сначала: видно, спьяну забыли слова.

– Ты чего чешешься? – едва слышно прошептал Квятковский.

– Так мураши же, – так же тихо ответил Пресняков. – Я на самый муравейник пузом-то лёг! А пузо и без того болит. От шоколада…

Внезапно со стороны дачи послышался лёгкий стук.

– Ч-ш-ш! – зашипел Квятковский. – Видишь?

Пресняков долго вглядывался. Напрягся. Выговорил одними губами:

– Человек окно мансарды открыл… На крышу лезет.

Минуту спустя человек уже сидел, оседлав конёк крыши. Его фигура была едва различима на фоне беззвёздного, светло-белесого неба. Вот он подполз к самому краю крыши. Нагнулся. Наверное, что-то рассматривал во дворе.

Он сидел так долго, что Пресняков не выдержал – опять зачесался.

А когда поднял голову – человека на крыше уже не было.

– Где он? – выдохнул одними губами Пресняков.

– Во двор спрыгнул…

– Ловок… Так и ноги переломать можно…

Коротко взлаяла и тут же умолкла собака. Загремела цепь поводка, – и снова короткое тявканье. И тишина.

– Собак, что ли, душит? – прошептал Квятковский.

Ещё через минуту раздался приглушённый голос:

– Это вы, вашбродь? В темноте не разберу…

Едва слышный стук, возня, и снова тишина.

Потом громкий вскрик – и сразу несколько человек с топотом пробежали по двору. Внезапно раскудахтались куры, да так, что на соседних дачах подняли лай собаки.

– Тьфу ты, чёрт! Теперь не расслышишь ничего, – выругался Квятковский.

Он приподнялся, выглянул из-за ствола огромной сосны. Загорелся свет в окне противоположной дачи. Стукнула дверь.

– Это тот, что дрова колол… – сказал Александр.

Куры, наконец, успокоились, и понемногу начал стихать собачий лай. Шпик, коловший дрова, вышел за калитку в переулок. Остановился. Он курил цигарку; красный светлячок время от времени взлетал и опускался.

– Ишь, бдительный какой… – прошептал Квятковский и замер: какая-то чёрная тень беззвучно метнулась к шпику.

Огонёк взлетел высоко, выше головы, – и отлетел в сторону, погас. Раздался хрип и тяжкий вздох. Потом – шум, как будто волокли что-то тяжёлое.

– Господи! – вымолвил Квятковский. – Да он же его придушил! И назад, во двор, втащил!..

Теперь они оба поднялись на ноги. Прячась за деревьями, выглянули. Ждали долго, но в переулке больше не было ни единого шороха, ни одного движения.

– «…Есть на Во-олге утёс… Ди-иким мо-охом оброс!..» – донёс ветерок издалека. На этом песня, наконец, закончилась.

Подождали ещё.

– Ну, брат, я думаю, пора выходить, – шепнул Квятковский. – А то мы его прокараулим…

Две смутные тени отделились от сосен и появились в переулке.

Уже начинало светать.

Пригнувшись, вдоль забора перебежали к воротам дачи. Пресняков ухватился за верхний край руками, подтянулся.

Квятковский молча ждал, поддерживая Преснякова за ноги.

– Вымерли все, что ли… – прошептал Пресняков, бесшумно опустившись на землю.

– Ладно, – ответил Квятковский. – Рискнём… Подсади-ка меня…

Он встал на спину Преснякова, перевалился через забор и исчез.

Некоторое время стояла тишина. Потом послышались осторожные шаги. Скрипнул засов, крашенные металлические ворота открылись. В бледном свете начинавшегося утра лицо Квятковского казалось совсем белым.

– Зайди, – тихо сказал он.

Пресняков скользнул во двор, сделал шаг-другой вперёд, и чуть не упал, запнувшись обо что-то.

– Осторожно, – шепнул Квятковский. – Тут, брат, такое…

Поперёк дорожки ничком лежал человек. Одна рука отброшена в сторону, другая подвёрнута. Что-то липкое и чёрное натекло вокруг.

Пресняков нагнулся, протянул палец, коснулся лужи и отпрянул:

– Кровь!

– Ч-ш-ш! – снова зашипел Квятковский. – Что ты, как барышня? Тут всюду кровь…

Они двинулись к веранде. На дорожке лежали ещё два трупа. И четвёртый – на крылечке веранды, головой вниз. Белая рубаха светилась в полутьме. Человек глядел в небо застывшими, выкаченными от ужаса глазами.

Обойти труп было нельзя: пришлось перешагивать. Квятковский запнулся о ноги убитого. Посмотрел.

– Сапоги офицерские…

Пресняков тоже перешагнул. Оглянулся на двор. Под забором, откинув лапы, лежал матёрый кудлатый волкодав. Из-под него тоже натекло чёрное, липкое…

– Словно мясник прошёл, – тихо проговорил Пресняков. – Пойдём в дом?

– Нет, – ответил Квятковский. – Ты лучше здесь постой, да не на виду: пригнись на всякий случай. А я дом осмотрю.

Он вернулся через минуту, ещё бледнее прежнего.

– Ещё двое в кроватях зарезаны. В мансарде пусто, окно открыто… Куда Убивец мог пойти?

Пресняков сказал отрывисто, – его поташнивало:

– Куда угодно. К Разливу, в леса, на пристань…

– Пошли, – кивнул Квятковский. – Я думаю, он пошёл на пристань. Может, ещё успеем…


* * *


Петруша выглянул из кустов, оглядел лодочную станцию. Негромко шуршали волны, покачивались прогулочные ялики.

Петруша выполз из кустов, прокрался мимо сторожки к сараю. Оглядел запор. Ухватился рукой за скобу, другой упёрся в стену. Скоба шершаво скрипнула, вытягиваясь из доски.

Бесшумно открыв дверь, Петруша скользнул внутрь. И почти тут же вышел, держа на плече два весла.

Прошёл по длинному деревянному причалу, положил вёсла в маленький ялик. Вцепился в скобу, державшую цепь. Скоба не поддавалась.

Петруша вынул нож, поковырял вокруг скобы. Вырвал её, бросил вместе с цепью в воду. Ступил в ялик, вставил вёсла в уключины…


* * *


Когда Квятковский и Пресняков появились на пристани, было уже поздно. Разгоралось утро, вода наливалась тёмной синевой. Вдали, у горизонта, темнела точка.

– Вон он!

Квятковский и Пресняков переглянулись.

– В Питер плывёт… – сказал Пресняков.

– Точно. И нам туда же, значит, – Квятковский шумно вздохнул. – Господи, хоть свежего воздуха вдохнуть после этой скотобойни…


* * *


УГОЛ КУЗНЕЧНОГО И ЯМСКОЙ.

Достоевский вышел на Ямскую улицу и остановился, пережидая, когда уляжется пыль, поднятая лихачом-извозчиком.

День был славный, солнечный и безветренный. Пыль никак не хотела оседать, облаком мерцая в лучах солнца.

Из этой пыли появился человек. Невысокий, коренастый, одетый в старую шинель без знаков различия.

– Утречко доброе, господин хороший… – хрипло сказал коренастый.

Фёдор Михайлович вздрогнул. Всмотрелся. Борода жёлтая от пыли, очки, кривовато сидящие на переносице…

– Да какое уж утро: день давно, – нахмурился Достоевский.

– А это у всякого по-разному. У одних утро – когда солнце встаёт, у других – когда проснутся… – витиевато проговорил человек и, видя, что Достоевский намеревается идти, спросил: – Простите великодушно… Вы не в этом ли доме изволите проживать?

Он кивнул на дом, стоявший за спиной Фёдора Михайловича.

– В этом, – ответил Достоевский.

– А позвольте спросить, в которой квартире обитают господин Алафузов?

Фёдор Михайлович ещё раз вгляделся в незнакомца, и в душе его шевельнулась тревога.

– А вам что за дело? – грубовато спросил Достоевский.

– А надобен он мне, господин этот, – простодушно пояснил незнакомец.

Достоевский пожал плечами.

– Тут многие проживают, всех и не упомнишь. Комнаты сдаются, жильцы меняются… Коли хотите что узнать, так у дворника спросите.

Человек сверкнул глазами.

– А и то верно, – сказал, улыбаясь щербатой улыбкой. – И как сам-то не сообразил? Извиняйте, ежели что…

Достоевский промычал что-то неопределённое и пошёл через улицу. Свернув за угол, остановился, выглянул.

Очкастый бородач стоял у дома и, задрав голову, внимательно рассматривал окна. Потом заложил руки за спину и как бы в задумчивости пошёл во двор, к чёрному ходу.

Достоевский в растерянности огляделся по сторонам. Снова перешёл улицу, почти бегом вбежал в парадное. Поднялся по лестнице, постучал в квартиру нумер 11.

Открыл мальчик, служивший у хозяйки квартиры, мадам Прибыловой.

Мальчик, распахнув рот, глядел на Достоевского.

– Митя, кто там? – донёсся из глубины квартиры сдобный голос Марии Николаевны.

– А там… это… – пролепетал мальчик. – Которые книжки пишут…

Через секунду появилась улыбающаяся хозяйка.

– Боже мой, сам Фёдор Михайлович! Неужели в гости пожаловали?

Она кокетливо поправила на пышной груди концы шали.

– Добрый день, Мария Николаевна, – скороговоркой произнёс Фёдор Михайлович. – Я не в гости, я по делу. Извините за вопрос: ваш квартирант по фамилии Алафузов – дома?

– Алафузов? Оч-чень приятный молодой человек! Настоящий дворянин, я вам скажу! Потомственный почётный гражданин!..

Достоевский довольно бесцеремонно прервал поток её слов:

– Так дома он или нет? Извините, я очень спешу.

– Ну, конечно, вы всегда спешите, – обиженно надула губки Прибылова. – А на ваш вопрос у меня ответ такой: я за квартирантами не слежу, не сыщик. Я так и полиции сказала, когда они давеча…

– Полиции? – переспросил Достоевский. – Здесь была полиция?

– Ну да, была. Здесь регулярно бывает маиор Кузьмин. – Она так и выговорила: «маиор». – Мои квартиранты ведь все приезжие, въезжают, выезжают. Так вот, маиор Кузьмин паспорта и проверяет. Оч-чень приятный, хотя и не молодой уже господин! Очень обходительный, сразу видно, – настоящий офицер!.. А ещё пристав Надеждин…

– Мария Николаевна! – не выдержав, вскричал Фёдор Михайлович. – Ответьте мне, пожалуйста, на вопрос! Это важно!

Прибылова повернулась боком, окатила Достоевского неприязненным взглядом, хмыкнула. Дала крутившемуся в прихожей Мите подзатыльник и сказала:

– Митька! А ну, стукнись в комнату, где цифра один нарисована… Дома ли он?

Через мгновение Митька вернулся, гордый от сознания исполненного долга:

– Нету-с! Дверь заперта, барин не отзываются!..

Мадам Прибылова взглянула на Достоевского, кольнула взглядом: ну что, дескать, довольны? Снова демонстративно хмыкнула и закрыла дверь.


* * *


В дворницкой дым стоял коромыслом. За столом сидели дворник Трофим и бородач в очочках. Между ними стояла наполовину опорожненная четверть водки.

– Ну, так что, Трофим, этот Достоевский – порядочный человек?

– Досто… евский… Это да. Это порядочный человек, – нетвёрдо выговорил Трофим. – Завсегда здоровается, иной раз и первым. Не брезгует, значит, да. Токмо по ночам долго сидит. Потому, человек он, прямо сказать, непростой. Он книжки сочиняет!

Трофим со значением поднял палец и опрокинул в рот стаканчик. Захрустел огурцом.

– А вот жильцы, которые в соседней квартире проживают, – они порядочные люди? – не отставал бородач.

– А там разные. И порядочные, и беспор-рядочные… Давеча одного на извозчике привезли, под утро: пьяный вдрызг!

– Уж не господина ли Алафузова?

– Кого? – переспросил Трофим.

– Алафузова, говорю…

Трофим прожевал огурец. Подумал.

– Да! Это такой маленький, бритый, в министерстве работает…

– Не-ет! Алафузов не такой.

Трофим икнул.

– Я всех тут знаю. Один раз увижу – и на всю жизнь. Потому – работа у меня такая. Я первое лицо, которое надзира… наблюда… которое всех приезжих распознать может. И в полиции рассказать. Да!

– Ну, завёлся! – прервал его бородач, разливая водку. – Вот и выходит, что ты врёшь. Не всех ты знаешь!

Трофим поднялся, хватаясь рукой за стол.

– Ты такие слова мне не говори! А то я…

Он подумал, посмотрел искоса на полный стакан. Схватил его и выпил.

– Так, – сказал, поставив стакан. – Ты кто?

– Я из Пензы, говорил же тебе. Родственника ищу, Алафузов фамилия.

Трофим снова икнул, сел.

– Ну, так бы сразу и сказал! Алафузов – это да! Это порядочный человек. Высокий, с тростью, – настоящий барин. Ни-ког-да не здоровается!

Трофим с грустью посмотрел на пустой стакан.

– А когда он дома бывает? Когда его застать можно? – спросил бородатый.

– Дык… Иной раз и днём дома сидит. А иной и на ночь не приходит…

Бородач поднялся, накинул старую шинель.

– Ну, ладно. Высокий, говоришь, ухватки барские? Понятно… Ты пей давай, пей… А мне пора уже.

И бородач тут же выскользнул из дворницкой.

Трофим поднял осовелые глаза.

– И кто такой? – спросил сам себя. – Не ведаю. А вот человек, гляжу, пор-рядочный! Почти не пил, и ещё на опохмелку оставил…

Трофим выпил ещё стакан, с трудом поднялся, уронив стул. Добрался до лежанки, упал на неё, разбросав руки, и густо захрапел.


* * *


СЕСТРОРЕЦК.

Полицейская пролётка промчалась по улочкам города. Комаров глядел по сторонам: городок словно вымер. Дачники, увидев пролётку, жались к обочинам. Даже цепные псы молчали.

В переулок, где стояла конспиративная дача, никого не пускали. Вокруг самой дачи тоже было выставлено оцепление.

Пролётка остановилась у распахнутых ворот. Комаров вышел. Во дворе суетились жандармы и люди в штатском. На носилках выносили труп, прикрытый серой, с бурыми пятнами, простынью. Неподалёку стояли закрытые дроги: туда сносили всех убитых.

К Комарову подбежал подполковник Прилепских.

– Сколько? – спросил Комаров.

Подполковник сразу же всё понял.

– Восемь жандармов, двое полицейских.

Комаров покачал головой:

– Ротмистр Круглов?

– Лежал на веранде, головою вниз… Только сапоги успел надеть. Думаю, услышал шум, выбежал – и прямо на нож.

Лицо Комарова осунулось. Шум будет. И далеко пойдёт…

– Как вы полагаете, – спросил он Прилепских. – Куда мог направиться этот… – Комаров хотел подыскать слово, но не смог. С трудом выговорил: – Петруша?

Подполковник подался вперёд. Заговорил вполголоса:

– Зарезав наблюдателя с дачи напротив, Петруша, судя по всему, вышел через заднюю калитку. Я пошёл тем же путём. Поразмыслив, сначала пришёл к такому выводу: скорее всего, Петруша затаился где-то поблизости. Принял дополнительные меры безопасности, – охранение стоит не только в этом переулке, но и в соседних, образуя как бы периметр…

– Хорошо, Владимир Кондратьевич, – остановил его Комаров. – Дальше, пожалуйста.

– А дальше явился сторож морской лодочной пристани. Он показал, что ночью кто-то взломал сарай, где хранились вёсла, а также угнал ялик. Я осмотрел сарай и пристань. Сомнений нет: скобы вырваны из гнёзд с такой силою, словно орудовали гвоздодёром. Но сторож клянётся, что не слышал никакого шума. Стало быть, это наш Петруша. Руками, видно, поработал…

Прилепских остановился. Комаров ещё больше помрачнел.

– Это же какая у него силища, а? – ещё тише проговорил Прилепских.

Комаров помолчал.

– С исправником говорили?

– Так точно, ваше высокопревосходительство. Предупредил о неразглашении, а также о том, что убийца, вероятно, всё ещё здесь.

– Это напрасно… – Комаров слегка поморщился. – С одной стороны… Ведь исправник, скорее всего, уже обо всём в Питер доложил…

– Это уж как пить дать… – развёл руками Прилепских.

Комаров злобно взглянул на него, внезапно рявкнул:

– Что вы тут руками разводите? Немедленно организуйте команды, чтоб осмотрели все дачи, каждый уголок. На дорогах, у пристаней, на вокзале выставить охрану. И надо окрестности прочесать, под каждый куст заглянуть!

Прилепских переступил с ноги на ногу:

– Сил недостаточно…

– А вы задействуйте полицейских!

– Уже задействовал, ваше высокопревосходительство: в оцеплении стоят…

Комаров выругался.

– Почему же не телеграфировали в управление, чтобы выслали подмогу?

Прилепских напряжённо сказал:

– Учитывая секретность операции…

Комаров с трудом подавил гнев, взял себя в руки.

– Да… Секретность… Извините, Владимир Кондратьевич. Я сам этим займусь. Но подкрепление прибудет только к вечеру… Так что нужно задействовать всех здешних служащих: почтальонов, смотрителей, сторожей, морскую команду. Приступайте немедленно. О каждом своём шаге телеграфируйте мне кодом. Понятно?

– Так точно!

Комаров покосился на дроги: все трупы в них не умещались, их укладывали друг на друга. Торчали ноги: босые, в сапогах, и даже в домашних туфлях. С одной ноги свешивалась побуревшая от крови портянка.

Комаров быстро сел в пролётку, приказал:

– Гони в Питер, да так, чтобы ветер свистел!


* * *


Комаров вернулся домой под утро.

Сквозь плотно задёрнутые шторы спальни пробивался слабый свет, и это раздражало: Комаров долго не мог уснуть, ворочался, отворачивался от света.

Потом словно провалился куда-то, оказалось – в колодец. В колодце было сыро и мрачно, покрытые зеленью скользкие стены не давали ухватиться за них. Комаров почувствовал озноб: ноги не доставали дна. Он упёрся спиной в стенку колодца, поднял ноги – хотел упереться ими в другую стенку. Но босые ноги тут же соскользнули, и он с головой ухнул в ледяную воду. Вынырнул, хватая ртом воздух. С тоской посмотрел на светлый квадрат высоко-высоко над головой.

«Хоть бы кто-нибудь по воду пришёл! – подумал Комаров. – Ухвачусь за ведро да крикну…»

Он действительно вскрикнул, и проснулся от собственного крика. Простыня была мокрой от пота, и сам он был совершенно мокрым: словно и вправду в колодец окунулся.

Комаров застонал, перевернулся на спину, вытер рукавом ночной сорочки лоб. И вдруг замер.

На фоне светлого квадрата окна, на столике, словно тут и была, приютилась сгорбленная фигура.

– Ты кто? – задохнувшись от ужаса, прошептал Комаров.

– «Кто, кто»… Дед Пихто! – ответил человек хрипло.

Комаров закрыл глаза. Открыл. Фигура оставалась на месте. Более того: человек свернул цигарку и начал чиркать спичкой о голенище сапога.

– Ты мне снишься? – спросил Комаров для чего-то.

– Снюсь, снюсь, ваш бродь…

Спичка, наконец, вспыхнула. Комаров увидел: страшная лохматая борода, маленькие круглые очочки…

Комаров рывком сел на постели.

– Ты… – голос задрожал, и Комаров замолк.

Петруша раскурил цигарку, смачно сплюнул на паркет.

– Хоть я тебе и снюсь, вашбродь, а всё же скажи: куда эти нехристи уехали?

– Какие нех… нехристи? – спросил Комаров, судорожно натягивая на лицо простыню.

Петруша хмыкнул.

– Известно какие: Баранников да Суханов.

– Откуда… откуда ты, чёрт, их знаешь?

– А потому и знаю, что чёрт, – ответил Петруша задумчиво. – Ну, так скажешь, или мне тебя ножичком пощекотать? Генералов щекотать редко приходилось: а больно охота. Чего простых жандармов да солдат пытать? Это всё наш брат, подневольный. А вот генералу кровь пустить…

Голос у Петруши стал почти мечтательным. Комаров почувствовал, что у него кругом пошла голова. Он ухватился за края кровати, чтобы не упасть. Кисточка ночного колпака свесилась на глаз, мешала смотреть. Комаров дунул на неё, как на муху.

– Ну, так пощекотать, ай так скажешь?

– А? – опомнился Комаров. – Да… Террористы… У них съезд намечен, совещание такое. В Воронеже.

Петруша кивнул.

– Про съезд мы понимаем. А вот про Воронеж – сумление берёт.

Он привстал со стола, поплевал в ладонь и затушил в ней цигарку. Потянулся к голенищу. Комаров испугался.

– Постой! Постой, я всё скажу… Съезд в Воронеже будет, в двадцатых числах, точно. Но главари решили сначала в Липецке дела обсудить, в узком кругу. Видишь ли, у них там раскол: одни за террор стоят, другие больше на пропаганду напирают.

– Это нам ни к чему, – сказал Петруша. – Раскол нас не касается. А ты скажи, где Баранников с Сухановым.

Он сделал движение, Комаров подумал – опять к голенищу потянулся, за ножом, – и торопливо выкрикнул:

– Эти сначала в Липецк поедут! А может, и уже там. Эти – за террор!..

– Эх! – вздохнул Петруша. – За террор, говоришь? Хорошие, видать, люди… Даже не хочется их резать-то. Но придётся.

Он спрыгнул со стола.

– Ты чего? – Комаров подпрыгнул на постели, забился в самый угол.

Петруша склонил голову, очки сверкнули.

«Размышляет! – догадался Комаров, едва понимая, что происходит. Сердце ухало и проваливалось в живот, и от этого в груди появлялась тянущая боль. – Свидетелей оставлять не любит… Значит, и меня…»

Он не успел додумать – раздался ласковый голос Петруши:

– Ладноть. Живи покуда. Может, их в Липецке и не найду. Вот тогда вернусь и, не обессудь, до смерти защекочу. По лоскутку твою бархатную кожу-то снимать буду. Очень уж интересно посмотреть: какая она у вас, генералов, кожа-то…

Он развернулся, откинул штору; окно оказалось открыто. Петруша вскочил на подоконник и исчез.

И тотчас же Комаров закричал:

– Эй! Кто-нибудь! Ивашка, Федька, – все сюда!..

И ослабел. Сердце никак не хотело возвращаться на своё место. Как сквозь пелену Комаров увидел вбежавшего со свечой камердинера, за ним маячил в белой рубахе до пят дворецкий.

– Врача… – выдохнул Комаров. И больше ничего не сумел сказать.

– Должно, с сердцем плохо… – сказал Ивашка. – Слышь, Егорыч, пошли Аглаю за доктором. А я ему покуда капель дам… Заработался, вишь, Александр Владимирович. Себя совсем не жалеет…


* * *


Той же ночью Михайлов встретился с Квятковским и Пресняковым.

Выслушав рассказ о бойне в Сестрорецке, Михайлов сказал:

– Значит, Петруша вырвался на свободу.

Он поколебался, потом вытащил из нагрудного кармана сложенную записку.

– Вот, сегодня получил… Первое письмо неизвестный наш доброжелатель Баранникову под дверь подсунул. А второе… Ну, это не важно. Главное, что получено оно от человека надёжного, которому можно безусловно доверять, и который уже много раз нам помогал…

– От Корфа, что ли? – поинтересовался Квятковский безучастным голосом.

Михайлов покраснел.

– Да, от Корфа… Понимаете, очень уж много людей в эту историю втянуто. Не хотел говорить… А как ты догадался?

Он поднял на Квятковского подслеповатые глаза. Квятковский улыбнулся:

– Да я сам у него на днях ночевал. Вот и пришло на ум: «надёжный, можно доверять, много помогал»… Сколько у нас таких? По пальцам можно перечесть.

Михайлов сказал:

– Ну, если считать – пальцев не хватит… Но к делу.

Он развернул записку и положил на стол.

Всё тем же каллиграфическим почерком на небольшом листке было выведено: «Близнеца зовут Петруша. Сегодня он был у квартиры господина Алафузова и интересовался им».

– Ух ты, почерк-то какой! – восхитился Пресняков. – Я сколько раз пробовал каллиграфией заниматься – руководства покупал, перья особые… Но такое… Это ж, господа, искусство!

– Искусство, – согласился Михайлов. – А теперь нам известна и кличка этого мастера.

Он кивнул на записку. Внизу, на самом краю листа, было написано всего одно слово: «Эхо».

– Гм, – промычал Квятковский. – А может, это слово случайно здесь? Ну, написано для тренировки… Видите, лист обрезан: может быть, это к записке и не относится.

– Сомневаюсь, – сказал Михайлов. – Только вот что. Думаю, что и Баранникова, и Суханова Убивец Второй знает по фотографиям. И даже, возможно, уже узнал, что в Питере их нет. Что он будет делать дальше?

– Поедет за ними в Липецк! – уверенно сказал Пресняков.

– Это откуда же у тебя такая уверенность? – спросил Квятковский. – Человек он, конечно, ловкий и хитрый, но внешность-то такая, что любой узнает! А его сейчас, после бойни в Сестрорецке, наверняка все жандармы ищут. Может быть, и сцапали уже!

Пресняков усмехнулся.

– Ты вспомни, что он на даче сотворил… Сцапаешь такого…

Михайлов поднялся.

– Ну, господа, медлить нельзя. Пора и нам в Липецк. Я еду сегодня вечером, через Москву и Киев.

– Так и мы сегодня вечером, – заявил Квятковский и подмигнул Преснякову. – С поезда на поезд – оно быстрее выйдет…


* * *


ЛИПЕЦК.

Июнь 1879 года.

– Господа! Здесь собрались те, кто поддерживает нашу новую тактику: беспощадный террор, решительный ответ белому террору. Под лозунгом «Смерть за смерть»! По методу Шарлотты Корде и Вильгельма Телля!..

Морозов, только что нелегально вернувшийся из Женевы, волновался, и, как обычно, начал говорить слишком красиво.

Народовольцы, расположившиеся посреди живописной поляны в окрестностях Липецка, пили вино, закусывали, лёжа на траве. Вера сидела за импровизированной скатертью-самобранкой. Геся с сачком для ловли бабочек бродила по краю поляны.

– Прежде всего в повестке дня вопрос о создании нового Исполнительного Комитета.

– Да этот вопрос чего обсуждать? – крикнул коренастый, уверенный в себе человек. – Давайте сразу дальше по повестке…

Морозов посмотрел на него.

– А вдруг найдутся те, кто против?

– Здесь?.. Ну, тогда я не знаю, зачем мы сюда отдельно от плехановцев приехали…

Михайлов поднялся, отряхнул брюки.

– Нет, мы всё же проголосуем. И если найдутся те, кто сомневается, – они смогут покинуть наше собрание до того, как мы начнём обсуждать оргвопросы.

Он оглядел собравшихся.

– Наша цель – беспощадный террор, как правильно сказал Николай, – продолжал Михайлов. – Но не только террор. А и дезорганизация. Лозунг «око за око» не совсем правилен. Мы должны всеми силами и средствами мешать жандармерии, охранке, полиции, любому царскому сатрапу, исполнять их прямые обязанности. Каждый наш удар – это удар не только по конкретному тирану, но и по всей системе, по монархизму! Если взрыв – он должен прогреметь на всю Россию!..

– Дельно, – заметил коренастый.

– Итак, теперь вот что. Те, кто сомневается в нашей тактике, могут сейчас же покинуть собрание. Мы их поймём и ни в чём не станем упрекать.

Он перевёл дыхание. Всё стихло. Стало слышно басовитое жужжание шмеля, кружившего над «самобранкой ». Двое-трое человек переглянулись. Поднялись.

– Извините нас, господа… Но… – сказал Попов.

– Не извиняйтесь, пожалуйста, – прервал Михайлов. – Мы же договорились: никаких обид. В конце концов, мы делаем одно общее дело. Только разными средствами.

– До встречи в Воронеже, – буркнул Попов, и, увлекая за собой остальных, двинулся к тропинке.

– До встречи! – повеселевшим голосом крикнул Михайлов. – Ну, а теперь можно приступить ко второму вопросу. Мы создаём новый Исполнительный комитет и дезорганизационную группу. Сегодня здесь присутствуют новые товарищи – «южане». Я думаю, будет правильно, если их поручители сначала расскажут о каждом из новичков, – а их трое, – а после выступят и сами нович…

Он замолк. Издалека раздался приглушённый вскрик.

Все замерли.

– Что такое? – прошептал побелевшими губами Михайлов и огляделся. – Где Квятковский и Пресняков?

– Только что были здесь… – растерянно ответила Вера.

– Так значит… – Михайлов не договорил.

Поднялся коренастый. Буркнул:

– Я один из новичков, как вы выразились. Андрей Желябов. Вот что… Оставайтесь все на своих местах – а я схожу, гляну. Говорят, – он усмехнулся, – медведи в Липецк повадились из брянских лесов ходить. Курортниками лакомятся…

Никто не успел возразить – Желябов уже скрылся между деревьями.

Михайлов тревожно оглядел притихших народовольцев.

– Кто этот Желябов? – тихо спросил он. – Кто его привёл?

– Я, – ответил Колоткевич. – Желябов – человек верный, давно работает с нами… Желябов – это… Это силища!

На поляну выскочил Попов. Рукав его летнего пиджака был разрезан; волосы всклокочены.

– Господа!.. Товарищи!.. – задыхаясь, выкрикнул он. – За нами следили! Идёмте скорее! Желябов его свалил, но одному ему не справиться!..


* * *


Продравшись сквозь заросли ежевики, Михайлов выскочил на небольшую полянку – и остолбенел. Красный от натуги Желябов выкручивал руки лежавшему на траве Петруше. Желябову помогали Квятковский и Пресняков. Оба были запачканы кровью.

– Верёвку! – просипел Желябов.

Квятковский тут же сорвал с себя галстук, подал. Навалился на ноги Убивцу. Желябов и Пресняков тужились свести Убивцу руки за спиной. Убивец поднимал голову. Лицо его, чёрное от паровозной копоти, ничего не выражало – казалось, борьба давалась ему без усилий.

– Да помогайте же! – крикнул Квятковский.

К ним кинулись сразу несколько человек. Попов дёрнул Михайлова за рукав. Бледный, с перекошенным лицом, едва выговорил:

– Там, в кустах…

Михайлов, ничего не понимая, тронулся вслед за Поповым. Следом за ними шла Геся. Внезапно она завизжала. Михайлов глянул вперёд – и попятился. Прибросанные вырванной травой, один подле другого лежали те двое, что ушли вместе с Поповым. Глаза их были закрыты, а трава – пропитана кровью.

– Мы только отошли, – захлебываясь, начал рассказывать Попов, – как вдруг, откуда ни возьмись, этот страшный, бородатый, в очках! Нож в руке. Я и ойкнуть не успел, а он р-раз, р-раз! Когда он Мишу уложил, я с места сорвался. Но он и меня успел зацепить! Не человек – зверь какой-то!

Гесе стало плохо. Вера увела её обратно на поляну.

Желябов, отдуваясь, поднялся.

– Зверь, точно зверь…

Он пнул ногой связанного Убивца.

– Только этот зверь нам больше не опасен…

Убивец внезапно вывернул голову и спокойно спросил:

– А извиняюсь, барин, не ты ли тот господин Алафузов, что у мадам Прибыловой в Питере проживал?

– Нет, не я, – ответил Желябов.

Ещё раз ударил ногой Убивца в бок, дёрнул за галстук, которым связали ему руки.

– Подымайся. Сейчас узнаем, кто ты и зачем тебе господин Алафузов понадобился…


* * *


Убивец больше не упирался. Спокойно вошёл в центр стоявших кругом революционеров. Задрав чёрную нечёсанную бородищу, начал пристально оглядывать каждого.

– А! – вдруг воскликнул он. – Так вот же он, Алафузов! Да… А я-то на него подумал, – он кивком указал на Желябова.

– Молчи, скотина, – ответил Желябов. – Ну, Алафузов, что у тебя с этим типом общего?

– Погодите, – поднял руку Михайлов. – Я сейчас всё объясню…

И он рассказал всё, что знал об Илюше и его брате. Квятковский и Пресняков, стоявшие позади Убивца, дополнили рассказ.

– Однако… – Баранников подошёл к Убивцу, внимательно оглядывая его. – А зачем же ты, мохнорылый, невинных сейчас угробил, если хотел только меня да Суханова?

– Дык… Душа загорелась, – мирно пояснил Убивец. – Лежу это я в кусту, ягоду ем. Слушаю, как вы красиво говорите. Замечтался даже. И тут, слышу – трое уходят. Ах, думаю, так вот какой оборот! А что, если вас всех здесь и порешить?.. Ну, достал нож…

– Вот он, нож его, – Пресняков бросил окровавленный нож в траву. – На нём кровь многих невинных.

– А вот и не так, барин! – живо обернулся к нему Убивец, Пресняков даже слегка попятился. – Невинен Господь Бог один. А человецы все во грехе. Несть невинных среди живых, а только среди мёртвых! Вот положил бы я вас всех – и очистил бы. Белыми ангелами пред Богом предстали бы! Всё искупилось бы: и бонбы, и левольверты, и убиенные вами…

– Замолчи! – рявкнул Желябов. – Слушать тебя, образину, тошно. Сам-то скольких положил?

Убивец озадаченно поглядел на Желябова.

– А ты здоровый бугай. Уважаю… Только если считать, сколько я вас, нехристей, порезал, – до вечера считать надоть. Сотню, надо полагать. А ежели по званию считать, то… Да! Я ж генерала вашего прикончил! Из головы выпало…

Он задумался.

Михайлов в недоумении спросил:

– Какого нашего генерала?

Убивец поглядел на Михайлова затуманенным взглядом. Тряхнул кудлатой головой.

– Генерала-то? А Маков фамилия. Слыхал?

– Министра Макова? – поразился Михайлов. – Да ведь он растратчик, и сам на себя руки наложил!

– А вота! – Убивец ухитрился, развернувшись боком, посиневшей от пут рукой сложить фигу. – Это я его порезал, возле Аничкова моста. А потом в воду спихнул.

– Постой-постой… Да за что?

– Как за что? За то, что он супротив Расейской империи пошёл!

Желябов дёрнул Убивца за галстук.

– Да чего с ним долго разговаривать! Он сейчас такого наплетёт…

Михайлов переглянулся с Морозовым, Квятковским, Пресняковым… Посмотрел на Желябова:

– А что же ты предлагаешь с ним сделать?

– Как это «что»? То же, что он с нашими сделал!

Все молчали. Только Геся беззвучно рыдала, закрыв лицо руками; Баска и Вера придерживали её за плечи.

– Я предлагаю передать его жандармам, – сказал Квятковский. – Они очень рады будут, полагаю…

– Дело говоришь, барин, – кивнул Убивец удовлетворённо. – Собаку – к собакам кинуть: это хорошо.

– Да нет, нехорошо, – вдруг встрепенулся Михайлов. – Есть у меня подозрение, что для них эта собака – ценный кадр. Просто находка… А ну-ка, давайте отойдём в сторонку да потолкуем с ним. Он, вижу, многое знает.

– Потолковать – что ж: это можно, – согласился Убивец.

Его отвели к краю поляны и начали допрос.


* * *


Смеркалось. Дамы стали собирать остатки пикника, развели костёр.

К костру подошёл Михайлов. Молча присел. Руки его тряслись.

– Что там? – с опаской спросила Баска.

– Тебе лучше не знать, – глухо ответил Михайлов.

Потом подошли Квятковский, Пресняков, Желябов, Фроленко – как всегда, угрюмый и молчаливый.

– Ну, и что дальше? – ни к кому конкретно не обращаясь, спросил Михайлов.

– А дальше – отвезём его ночью ближе к городу и бросим на рельсы. Пусть потом жандармы разбираются…

Морозов, тоже присутствовавший на «допросе», поднял голову:

– Андрей нас всех кровью повязать хочет, вот что.

Желябов пристально посмотрел на Морозова. Усмехнулся:

– Именно так…

Суханов, присутствовавший на собрании в качестве «агента» комитета без права голоса, сказал:

– Я тоже не хочу принимать в этом участие. Во-первых, руки марать… Во-вторых, я морской офицер, а не палач.

Желябов мельком взглянул на него.

– Что ж… Обойдёмся. А кто тут палач – это ещё вопрос.

Геся всплеснула руками:

– Что вы тут говорите такое? Живого – под поезд?

– Ну, не мёртвого же, – буркнул Желябов. – Мёртвого, – какой толк? Надо, чтобы он хоть раз в жизни испытал то же самое, что испытывали его жертвы.

Фроленко молча оглядел всех.

– Я пойду, если надо, – сказал он.

– И я, – отозвался Пресняков.

– Ну, естественно, и мне придётся… – заметил Баранников. – Опыт у меня, знаете ли, есть. Как с этой породой обращаться…

– Думаю, хватит, – сказал Желябов.

Он взглянул на Морозова, усмехнулся:

– Значит, не всех кровью-то повяжем, а?..


* * *


Извозчиков, доставивших террористов на место пикника, отпустили ещё утром. Оставалась одна пролётка, на которой приехали Желябов, Фроленко и Колоткевич.

Убивцу связали не только руки, но и ноги. Положили на пол пролётки. Кучером сел Желябов, внутри, едва уместившись, втиснулись остальные.

Пролётка уехала. Те, кому не досталось места в пролетке, потянулись лесными тропинками в сторону города.


* * *


Петруша лежал поперёк рельсов. Ступни ног свешивались по одну сторону колеи, голова – по другую. Руки его – каждая по отдельности, – были связаны брючными ремнями, продетыми под рельс. Ноги перехватывал другой ремень. Он тоже был продет под рельс. И снова: поза привязанного напоминала распятие.

Над Петрушей раскинулось прекрасное южное звёздное небо. Вокруг не было ни души, только поле да тёмные рощи. Петруша шевелил губами: он вспоминал названия созвездий и звёзд, которые запомнил ещё с детства, когда Илюша раздобыл переводную книжку по астрономии француза Фламмариона.

– Это, значит, созвездие Орион. А вот те, махонькие, поперёк – Пояс Ориона. А вон, стало быть, и Медведица, которая путь указует Полярной звездой. А вон та, большая, – Сириус. Только вот забыл… Сириус вечером восходит, а Вега утром? Или наоборот?..

В дальней роще хрипло каркнула ворона.

Петруша сказал:

– Не каркай на свою голову!

Потом насторожился и хрипло вымолвил:

– Паровоз идёт, кажись…

Он извернулся, приложил ухо к рельсу. Долго лежал, пока не почувствовал слабую вибрацию.

– Ну, вскорости, значит, здесь будет. А интересно, паровоз большой или маленький? Должно полагать, маленький: дорога-то не магистральная, и куды ведёт – кто знает?..

«В Ад она ведёт. В Ад она ведёт…» – застучало вдруг в голове.

Петруша тревожно приподнял голову.

В чёрной тьме, низко-низко над землёй, засветились два страшных жёлтых глаза.

– Ну, таперя, брат Илюша, значица, моя очередь подоспела, – выговорил Убивец. – Слышь, Илюха, ай нет? Нынче встренемся. На облацех, альбо в подземной тьме окаянной…

Хотел ещё что-то сказать, но паровоз заревел издалека, заглушая все звуки.

Приближался стук громадных железных колёс. И быстро вырастало из тьмы огнеглазое чудище, с фонтаном искр поверху, оглушительно, надрывно ревя…

Глава 14

СПб ЖАНДАРМСКОЕ УПРАВЛЕНИЕ.

Июнь 1879 года.

Александр Владимирович, морщась, слушал доклад своего секретаря майора Байкова. Байков кратко излагал рапорты губернских жандармских управлений, поступивших в Петербург за последние сутки.

Всё было знакомо, скучно, неинтересно. Прикрыв глаза ладонью – глаза были красными, под глазами – мешки, – Комаров слушал вполуха. Это были не агентурные данные, а официальные сообщения из губернских управлений. О перемещениях в составе управлений, новых назначениях, сведения о количестве поднадзорных и так далее. Редко-редко мелькало что-то интересное, – майор Байков, уловив настроение своего командира, начал комкать доклад, выкладывая самое интересное. Но интересного было мало. Байков полистал бумаги, наткнулся на что-то интересное и сказал:

– А вот, Александр Владимирович, что сообщают из Чернигова…

Комаров, не отрывая ладони ото лба, фыркнул, пожал плечами. Дескать, ну-ну. И что же там такого интересного, в сообщении из Чернигова? Но уже при следующих словах Байкова Комаров невольно убрал руку и взглянул на майора каким-то странным взглядом. Были в этом взгляде и изумление, и даже какой-то почти детский страх.

– Умер коллежский секретарь Старушкин, – продолжал Байков. – Если вы помните, Александр Владимирович…

– Да, помню, – хриплым голосом оборвал его Комаров. – Отец Убивцев наших.

Он помолчал. Глаза его как-то странно блуждали, ни на чём не задерживаясь; плечи поднялись.

– Ну? – вдруг почти вскрикнул он. – Умер этот Старушкин, и что?

Байков продолжил слегка обиженным тоном:

– Интересно, конечно, не то, что этот Старушкин умер. Сильно пил, и умер с перепою… Интересно другое: оказывается, у этих Старушкиных не два сына было, а три.

Комаров посмотрел прямо в глаза Байкову. Смотрел не мигая.

– Что? – теперь его голос упал до шёпота. – Что вы сказали?

Байков едва заметно пожал плечами и повторил:

– У Старушкиных, судя по донесению, было три сына. Старшие – близнецы Илья и Пётр, Убивцы. И младший… – Байков глянул в бумагу, – Антоша. Антон, то есть. Так вот, когда старшие прославились своими уголовными подвигами, госпожа Старушкина решила во что бы то ни стало спасти младшего сына. В детстве его надолго сажали на цепь в сарае. Потом прятали в погреб, где этот Антоша жил месяцами. Действия жандармского пристава Булыгина, который по вашему указанию разыскал семью Илюши, особенно напугали Старушкину. И добрая мать навсегда заперла младшего сына в подполье. Там он и жил до сего времени. Из подполья его извлёк сам пристав, уже после смерти господина Старушкина. Антоша за время пребывания в подполье одичал: почти разучился говорить, ходил сильно согнувшись и пригнув голову. Когда его вытащили наружу – бросался на людей. Пристав тотчас же поместил его в камеру и провёл медицинское освидетельствование. Судя по докладу докторов, Антоша психически болен и нуждается в длительном лечении. Мать ежедневно приходит в острог, носит сыну передачи. Неоднократно пыталась добиться встречи с Булыгиным, но тот отказывался под разными предлогами. Женщина она малограмотная, забитая мужем и нуждою, и Булыгин не желал выслушивать её причитания и жалобы…

Комаров как-то странно дёрнулся: всем телом, будто марионетка.

– А сколько… – тем же хриплым полушёпотом спросил он, – сколько же лет этому… Антоше?

Байков снова заглянул в бумаги.

– Тут ничего не сказано… Сказано только, что паспорта он не получал по неизвестным причинам. А! Вот: по заключению медицинских экспертов, Антоше приблизительно от 16 до 22 лет.

Он коротко взглянул на Комарова. Комаров сидел мешком, как неживой, с остекленевшими глазами. Лоб блестел от испарины.

– Александр Владимирович! – испугался Байков. – Что с вами? Вам плохо?

– Нет, – тут же отозвался Комаров. Привстал, снова упал в кресло. – Что вы спрашиваете, ей-богу… Да, мне нехорошо… Однако…

Он снова завращал глазами, потом внезапно остановил их на Байкове.

– А вот что. Затребуйте-ка этого Антошу сюда, к нам. Чтоб под строжайшим надзором, и секретно…

– Но… – Байков хотел возразить, но передумал. Как-то неловко попятился к выходу.

– Да! – вскрикнул Комаров, оживляясь. – И мамашу его, эту Старушкину, – тоже к нам! Всю семью! И пусть других Старушкиных, родственников, тоже допросят, и, лучше всего, – в острог.

– Да как же… и за что же… – прошептал совсем сбитый с толку Байков.

– А так! Немедленно телеграфируйте в Чернигов! Чтобы всю эту семью, весь род – под корень! Понятно вам?

Байков дико посмотрел на командира, хотел опять возразить, но услышал:

– Марш!!

Повернулся, как на учениях, и, не чуя под собой ног, почти выбежал из кабинета.


* * *


Через несколько часов Байков осторожно заглянул в кабинет. Комаров сидел за столом, с отсутствующим видом перебирая одни и те же бумаги. Заметив Байкова, он даже привскочил:

– Ну?

Байков тихо прикрыл за собой дверь.

– На наш запрос, – осторожно и будто смущаясь, сказал он, – получена секретная депеша из Белгорода. Оказывается, этот Антоша был переведён из Чернигова в Белгородский централ, а оттуда – в Новобелгородскую психиатрическую лечебницу…

Комаров нетерпеливо поёрзал в кресле.

– Что ты мямлишь? Дай сюда депешу!

Байков приблизился и, встав как-то боком, подал Комарову бумагу.

Комаров пробежал её глазами раз, другой, третий… Когда он поднял голову, лицо его было белее мела.

– Ты… читал? – хрипло спросил он. – Ты понял?

– Чего ж не понять, Александр Владимирович, – отозвался Байков. – Сбежал Антоша…

Комаров повертел бумагу в руках, потом отбросил её, словно обжёгшись.

– А Старушкина? Родственники?

– Из Чернигова известий ещё не было. Но в предыдущей депеше докладывалось, что близких родственников у Старушкиных нет. Жили они одиноко, с двумя слугами, служившими им ещё до реформы в качестве дворовых крепостных.

Комаров задумчиво сказал:

– Одиноко, говоришь, жили?.. А вот что. Нет ли у этого Старушкина ещё сыновей, а? Ты узнавал?

Байков кашлянул в кулак.

– Сие доподлинно неизвестно, – витиевато произнёс он. – Однако пристав сообщал, что в молодости господин Старушкин вёл распутную жизнь, менял дворовых девок, которые беременели от него…

Комаров с силой ударил кулаком по столу; подскочило мраморное пресс-папье.

– И куда они делись? – почти вскричал он.

Байков попятился. Теперь и он побледнел.

– Кто?

– Дети от этих девок!! – рявкнул Комаров.

– Не могу знать, ваше высокопревосходительство… – пробормотал он.

– Не мо-ожешь?! – закричал Комаров, уже не сдерживаясь. – Так смоги! Понял? Смоги!

Он снова пристукнул кулаком, тяжело перевёл дух.

– Вот что. Немедленно объяви этого Антошу в розыск. Разошли приметы на все станции, на всех путях, ведущих из Белгорода и Чернигова. Сообщи Булыгину, что Антоша мог из больницы тайно вернуться домой: пусть установит наблюдение за домом Старушкиной. Передай сведения в сыскную полицию, приставу в Чернигов пошли в помощь жандармов из губернского управления. Пусть поищет детей Старушкина: где они, чем занимаются, чьи фамилии носят. В особенности предупреди полицию и жандармов на всех вокзалах Москвы и Питера… Этого Антошу нужно выловить. Ты понял? Понял?

– Понял, ваше высокопревосходительство! Не послать ли нам в Чернигов своего сыскаря?

– Именно послать! Постой. Вызови ко мне Кириллова – я с ним обговорю, кого лучше послать. А сейчас ступай на телеграф. Я буду ждать. Все сообщения из Чернигова и Белгорода – немедленно ко мне на стол!

Комаров снова передохнул и закончил:

– Это чрезвычайно важно. Хватит с нас двух Убивцев. Ступай.


* * *


ЧЕРНИГОВ. ДОМ ВДОВЫ СТАРУШКИНОЙ.

Конец июня 1879 года.

Дверь дёрнулась, чуть-чуть приоткрылась.

Тёмная скрюченная фигура замерла, прислушиваясь.

Из летних сеней доносился храп: это был старый слуга Старушкиных Ефимка. Храп на секунду прервался, потом возобновился с новой силой. Видно, Ефимка успел вечером хорошо принять на грудь…

Антоша осторожно просунул в щель щепочку, откинул крючок. Крючок звякнул.

Антоша снова замер. Ефимка спал, как убитый. Над тёмной крышей одиноко сияла яркая звезда. За забором, во дворе соседнего дома, лениво тявкнула собака.

Антоша беззвучно открыл дверь, вошёл в сени. Остановился над топчаном, на котором, свесив голову вниз, спал Ефимка.

В сенях царила почти полная тьма, но Антоша давно уже научился видеть в темноте. Он ясно различал силуэт Ефимки, стену, на которой висели старое корыто, коромысло и проржавевший таз.

Антоша перевёл взгляд в угол: там, как и раньше, стояли лопата, грабли, а за ними – топор.

Антоша скользнул к углу, беззвучно переставил лопату и грабли, поднял топор. Взвесил его в руке. Легковат, но для дела сойдёт.

Теперь требовалось проникнуть в дом. Дверь из сеней в дом была поосновательней, из толстых, хорошо пригнанных плах. Да ещё и обита рогожей. Дай Бог, чтоб не скрипнула: мать, может, и не расслышит, а вот Аграфена… Эта старая ведьма слух имела как у кошки. Аграфена служила у Старушкиных дольше Ефимки, дворовой стала еще при покойном государе, Николае Павловиче. Прижилась, но после реформы чуть не каждый день грозилась уйти. Уж очень не любила она старого пьяницу и распутника Старушкина. Ругалась с ним, бывало, так, что вся улица слышала.

Может, и ушла? Чего ей тут, при полупомешанной Старушкиной и вечно пьяном Ефимке делать? Хотя, вряд ли: годы уже не те. Родня в деревне давно про неё забыла, а больше податься ей некуда.

Антоша, согнувшись так, что руки опустились ниже колен, размышлял, и одновременно прислушивался. В доме было тихо. Ни сопенья, ни шороха. Правда, массивная дверь могла и приглушить все звуки.

Антоша вздохнул. Тронул ручку двери, толкнул слегка внутрь. Дверь подалась с трудом, да ещё и скрипнула.

Антоша проскользнул в щель и присел, прижавшись спиной к беленой стене.

В передней комнате, в углу, на огромном сундуке, спала Аграфена. Теперь Антоша ясно расслышал её посапывание. Мать спала в следующей комнате; дверей не было, комнаты разделяла обычная ситцевая занавеска. Из комнаты матери не доносилось ни звука.

Антоша привстал. Почти на четвереньках, держа на весу топор, проскользнул в комнату матери. Он знал, где мать хранила деньги: в коробке из-под монпасье. А коробка была спрятана то ли на полке с остатками фарфорового сервиза, то ли у матери под подушкой, – Антоша точно не помнил.

Он оглядел комнату, мельком взглянул на мать. Она лежала на кровати, прикрытая тонким лоскутным одеялом. Лежала беззвучно, не понять – спит ли, нет? Антоша скользнул к полке с посудой, бегло оглядел её. Нет, пожалуй, жестянку здесь спрятать негде. Значит, под подушкой…

Он присел, на корточках подобрался к изголовью кровати. Вгляделся. Мать лежала, как лежат в гробу: руки сложены на груди, лицо – вверх.

Антоша перехватил топор, вытер вспотевшую ладонь о колено. Осторожно и очень медленно начал просовывать руку под огромную пуховую подушку. Это продолжалось так долго, что Антоша притомился, и начал чуть слышно сопеть. Коробки не было. Он сунул руку ещё дальше, потом двинул её вбок…

Мать внезапно открыла глаза. Тяжело вздохнула и тихо позвала:

– Антоша?

Антоша помолчал, потом так же тихо ответил:

– Ма-мо…

Она повернула голову, вглядываясь: лицо Антоши казалось в полутьме размытым бледным пятном.

– Я знала, что ты придёшь, – проговорила мать. – А чего ты тут ищешь, сынок?

Антоша положил топор на пол, приставил палец к губам.

– Ти-хо. Агра… Аграф-фена…

В прихожей скрипнул сундук. Значит, и Аграфена проснулась. Ах, как всё неладно…

Антоша выдернул руку из-под подушки. Сказал:

– Деньги, мамо, надо. Бежать, мамо, надо.

Мать привстала.

– Что ты, Антоша! Какие у нас сейчас деньги? Всё, что отец не пропил, на похороны ушло, да на передачки тебе… В долг живём. Мебель распродали. Аграфена даже по соседям ходила, просила хлеба Христа ради…

Антоша выслушал. Угрюмо повторил:

– Деньги надо. Бежать.

Мать тяжело вздохнула.

– Да куда ж ты побежишь? Тебя же всякий узнает!

Антоша улыбнулся, обнажив в улыбке большие, неровные, тяжелые зубы.

– Не… Я придумал… – потом улыбка погасла. Антоша снова стал угрюмым и тем же механическим, лишённым модуляций голосом повторил:

– Деньги, мамо, надо…

В передней раздался шорох и скрип, и хриплый голос Аграфены произнёс:

– Яки тоби дэньги, оглашенный? Чуешь, шо сказано: нету. Сами не жрамши спать полэгли.

– Мо-олчи! – с трудом выговорил Антоша.

– А шо же мне мовчать? – повысила тон Аграфена. – Язык та мову Бог не для молчания дал!..

Антоша застонал, поднялся на ноги. Его согнутая фигура исчезла за занавеской, и тут же из передней раздался какой-то шлепок, вскрик, и – долгое, страшное мычание.

Антоша снова появился у кровати матери. Топор он вытирал о штанину арестантских штанов. Выговорил:

– Бо-ог дал… А я узял!

Мать в испуге отшатнулась, привскочила, прижалась к стене.

– Антошенька! – вскрикнула в голос. – Ты что же, а? Ты зачем так?..

Антоша, не отвечая, молча перевернул подушку. Тут же увидел жестянку. Схватил её, сунул за пазуху.

– Ты что делаешь? – закричала мать. – Хочешь, чтоб мы с голоду подохли?

Краем уха Антоша расслышал: в сенях проснулся Ефимка. Опять неладно.

– Ни, мамо… Нэ с голоду вы подохнетэ… – сказал он.

И, вскочив на постель, без особого усилия тюкнул обухом топора мать по голове.

Мать закатила глаза и повалилась на бок. Чёрная кровь стала быстро расползаться по постели.

Антоша спрыгнул с кровати, метнулся в переднюю. Там, на сундуке, свесив босые ноги, сидела Аграфена. Она страшно выкатила глаза. Во рту у неё что-то булькало, а руки елозили по тюфяку, словно искали что-то невидимое.

Антоша ударил её топором плашмя, в ухо. Аграфена быстро вздохнула, обмякла, и замерла. Антоша одной рукой стащил её с сундука, обухом сбил замок, поднял крышку. Торопясь, начал выкидывать на пол какие-то женские тряпки.

Но не успел: в проёме входной двери появилась фигура Ефимки.

– Хто тут? – страшным голосом прошептал Ефимка.

Не ответив, Антоша снова перехватил топор, метнулся на корточках к двери. Встав на ноги, он оказался лицом к лицу с Ефимкой.

От Ефимки несло таким тяжким перегаром, что Антошу затошнило. Заслоняясь одной рукой от разинутого смердящего рта Ефимки, другой рукой с размаху ударил его обухом прямо в лоб.

Ефимка не проронил ни звука. Молча повалился на спину. Так и застыл: сам в сенях, чёрные искривлённые ступни – на пороге.

Антоша вернулся к сундуку, быстро связал все тряпки в большой узел, взвалил его на спину.

Заглянул за занавеску. Промычал:

– Прости, мамо…


* * *


Ранним утром ротмистр жандармского управления на железной дороге Хворостенко вышел на перрон Нежинского вокзала. С минуты на минуту должен был подойти поезд, шедший в Москву через Конотоп.

Хворостенко прошёлся по пустому перрону, зашёл в небольшое деревянное здание вокзала. На лавках сидело несколько человек, среди них – какая-то странная женщина: тёмный платок закутывал всё лицо, оставляя лишь глаза. На старую вязаную кофту была наброшена шаль, и подвязана на животе. Из-под поношенной длинной юбки торчали два мужских сапога.

Женщина дремала, положив голову на большой узел.

Ротмистр хмыкнул. Богомолка, что ль? Поди, в Чернигов пешком ходила, поклониться вновь обретённым мощам преподобного Антония в черниговском соборе.

Остальные пассажиры никаких подозрений не вызвали. Хворостенко зевнул и снова вышел на перрон.

Поезд подошёл точно по расписанию. Паровоз, пыхтя, еле дотянул состав до перрона, остановился, и тяжело выпустил пар.

Заспанные кондукторы открыли двери вагонов. Пассажиры, выбежав из вокзала, забегали вдоль состава в поисках нужного вагона