Book: Второе пришествие инженера Гарина

Второе пришествие инженера Гарина
Из Ранних хроник жизнеописания Петра Гарина и мадам Ламоль, – исполненных сатанинского искуса; самонадеянной дерзости и трудов; богоравных знаний и осиянного гения; так же как падений и злодейств человеческих.
Дирижабль начал спускаться. Серебристая гондола слепила глаза в лучах солнца. С яхты его заметили, отсалютовали ракетами. Когда дирижабль низко завис над палубой – сбросили трап. Без посторонней помощи Гарин спустился по утлой, веревочной лестнице, спрыгнул на юте. Его встретила Зоя. Гарин едва узнал ее – так она поблекла и осунулась. С улыбочкой, как ни в чем не бывало, он потрепал ее по руке:
– Рад тебя видеть. Не переживай, кроха. Сорвалось – наплевать. Заварим новую кашу. Ну, перестань же хмуриться!..
Зоя отвернулась, чтобы не видеть его лица.
– Позавчера я похоронила Янсена. Я смертельно устала. Мне все безразлично …
…Утром следующего дня помощник капитана обратился к Гарину по поводу перистых облаков на горизонте, с тревогой указывая на них. Они стремительно надвигались из-за восточного края океана, покрывали небо на десятикилометровой высоте. Надвигался шторм. Надо было предпринимать какие-то меры.
Гарин, занятый своими расчетами, в которые никак не входили капризы погоды, послал капитана к черту:
– Ну, облака, и что? Нежности собачьи. Прибавьте ходу…
…Ураган подмял под себя «Аризону» со всей яростью неукротимой стихии. Яхта, зарываясь в волны, то вздымалась на гребень их, то падала с огромной высоты, кренилась так, что днище ее обнажалось до киля, и уже не слушаясь ни руля, ни винтов, потеряв управление, неслась по кругам спирали к центру тайфуна.
…С борта «Аризоны» было снесено волнами все: палубные надстройки, обе решетчатые башенки гиперболоидов, труба и капитанский мостик… Машинное отделение оказалось залито водой, моторы перегорели, руль был сорван.
– Это конец, – сквозь стиснутые зубы простонала Зоя, цепляясь за ножки привинченной кровати.
– Ну, если только выживем… О черт! – хрипло выругался Гарин.
Оба они были в плачевном состоянии: избиты, истерзаны ударами о стены и о мебель. У Гарина рассечен лоб. Все тело Зои разламывалось от боли. На полу вместе с людьми катались апельсины, книги, вывалившиеся из шкафа, спасательные пояса, осколки посуды…
– Гарин, когда-нибудь это кончиться?! Я больше не могу, вышвырни меня в море…
В следующий миг Зою бросило, как тряпичную куклу. Раздался ужасающий грохот, треск обшивки, раздирающий хруст. Ревущий поток и круговорот воды. Чей-то вопль. Каюта распалась. Мощное течение подхватило двух людей, швырнуло их в волнующую бездну.
Когда Гарин пришел в себя, первое, что он увидел, был краб, выставившийся на него бусинками своих глаз. Краб плотоядно подергивал замшелым ртом и двигал клешнями в полуметре от его носа. Гарин с трудом осознал: «Я таки жив…». Но еще долго не в силах был даже решиться на то, чтобы привстать. Он лежал плашмя, на песке, с подвернутой под себя левой рукой. Малейшее движение причиняло ему боль. Наконец он все же поднялся.
…Прихрамывая, Гарин пошел в глубину островка, к возвышенности, туда, где виделись заросли кустарника и ярко-зеленой травы. Там лежала Зоя на спине, раскинув руки. Гарин наклонился над ней, боясь вглядеться в ее лицо, чтобы не различить в нем признаков смерти. Но веки ее прилегли, чуть вздрагивали. …Она была жива, запекшиеся губы разлепились…
…На коралловом островке они обнаружили озерцо пресной воды, которое полнилось дождевыми потоками; воды горьковатой, но годной для питья. На отмели часто выходили колонии больших крабов; их мясо стало главным провиантом для двух беззащитных, полуголых людей. Годились в пищу и мелкие ракушки, полипы, креветки – все, что некогда было пропитанием дикарей. Листья пальм прикрывали их нагие тела и защищали от знойного солнца.
Два человека, выброшенные на эту безрадостную землю, затерянной в водяной пустыне, могли кое-как жить. Не было даже надежды, что мимо пройдет корабль и, заметив их, возьмет на борт.
Тянулись дни. Гарин собирал раковины или охотился на отбившихся от стада крабов, случалось, ловил и рыбу. Зоя нашла выброшенные с «Аризоны», разрозненные экземпляры книг роскошного издания проектов дворцов и увеселительных заведений на Золотом острове. Там же были законы и устав придворного этикета мадам Ламоль – повелительницы мира…
…Они сбились в счете дней, перестали их считать. Тянулись месяцы. Так прошло с полгода…
Всякий неспешный прохожий, имеющий привычным маршрутом улицу Рентгена в Ленинграде, и, следуя мимо этого большого и старинного здания, мог бы полюбопытствовать, – почему столь редки освещенные окна в нем по вечернему времени, а по будничным дням – если к тому же это госучреждение, – ни машин, ни людей у подъезда. Подгорало, правда, что-то в каморке сторожа (и по любому часу), но вот это и настораживало: здание, стало быть, под охраной, а особенной (служебной) суеты не примечалось. Мало что разъяснило бы и само название его – Радиевый институт.
Понять с этих двух слов даже образованному петербуржцу было бы не просто; разве что: радий – это металл, тяжелее свинца, в свободном виде в природе не встречающийся, для получения одного грамма которого необходимо затратить бездну труда и тонну смоляной руды урана. Главной же особенностью его было то, что радий – радиоактивен (обладает «жуткой» лучевой деятельностью). Круг познания замкнулся таким образом на самое себя. Ителлигенция старшего поколения все как-то больше оказывалась гуманитариями, а массы, как водится, образовывались суевериями. Лучше и доступнее было бы сказать, что излучение радия – это не что иное, как «лучи смерти», вызывающие у людей ожоги, опухоли, язвы, экземы и быстренько сводящие облученных в могилу.
Человек, на тот момент имеющий институт по правую от себя руку, как раз больше был наслышан именно об этом – «лучевой деятельности», и с самыми гнусными последствиями. В тот поздний час (1: 40, по московскому времени) фельдшер Василенко, 38 лет, неженатый, пробирался к себе на квартиру – 11-метровку, от друзей, у которых и задержался. Было это неподалеку, а потому он и не считался со временем. Улица была непроглядна. Над головой мрачное белесое небо в мокрой надтреснутой пелене. Свет фонарей и вовсе экономили. Стоял ранний апрель. Шел Василенко быстро, ссутулившись, одной рукой придерживая фуражку, другой, стиснув отвороты пальто у самого горла, уткнувшись подбородком в жесткий шарф. Ни зима, ни лето. Одно разочарование. Для этих широт, и то сказать, – холодновато. Добавился еще разряд снега разодранным стегающим полотенцем. Отработанный выхлоп Арктики. И вот, проходя мимо этого здания, всегда гнетуще молчаливого, затемненного, Василенко по некоторой привычке засмотрелся в его окна (все-таки о радии он был наслышан). Потом же, хотя бы штор или каких-нибудь занавесок, кроме как кое-где, не замечалось во всем этом многоэтажном здании. И сейчас – ни трезвый, ни хмельной, – он вдруг крепко зажмурился и вновь открыл глаза, надеясь этим приемом отогнать «мурашей» и прочие световые эффекты, которые, будто сказочные гномы, выпрыгивали изнутри – на карнизы, подоконники, или вовсе под крышу… яркими «зайчиками». Происходила эта иллюминация в вечно темных провалах Радиевого института. Но только постояв с засевшими в глазах световыми бликами, Василенко догадался, что изнутри здания шарят электрическим фонариком и что время для этого выбрали самое благополучное – в ночь с субботы на воскресенье. К тому же странно: чугунная калитка при центральном входе – слегка, на отмашь… не заперта. Каморка сторожа, тем не менее, была ободряюще светла. Сам не зная чего ради, но, возможно, из-за чувства «ни себе, ни людям», Василенко прошелся туда-сюда, вскидывая ноги в «скороходах» ленинградской обувной фабрики, пока вновь не прилип к ограде центрального входа, с внутренней стороны которой был щиток с кнопкой сигнализации. Утопив ее несколько раз, но так никого не дождавшись, Василенко длинно напоследок отжал кнопку, подумавши: «Черта с два буду я стоять здесь и морозиться», – и только сделал два шага прочь, как в упор столкнулся с человеком, идущим ему навстречу. На мужчине была пыжиковая шапка (академическим пирожком). Лицо с признаком бородки уткнуто в поднятый каракулевый воротник пальто. Глаза в очках-блюдечках остро и недобро блеснули на фельдшера. Прохожий, будто маятник на обратном заходе, отшатнулся и деревянно проследовал своей дорогой.
– Но… гражданин, э-э, товарищ, – попробовал было Василенко, и здесь, споткнувшись и оглянувшись по сторонам, осознал всю жуть своего положения. Он – один на глухой улице: кричи – не докричишься. В окнах Радиевого – лучевые мальчики с пальчики. Прохожий – то ли был так бесчувственен, то ли… такое совпадение, что они оба сошлись у ограды, каждый по своему делу. «Но мне-то что, до всего этого!», – Василенко (наконец-то) хлопнул себя по лбу. Он-то что позабыл здесь в два часа ночи и быть может «найдет» еще, если вовремя не унесет ноги. (В Питере умеют вершить недобрые дела). Тут и небо разверзлось, – выскочили иглистые звезды. Стало еще холоднее и тоскливее жить. И Василенко понял, что безнадежно остывает, отдав испитый у соседей горячий чай с брусничным вареньем ледяному пространству. И тогда уже вприпрыжку он помчался в свою комнату-пенал досыпать и видеть всякие там светоэффекты. И пусть с ним радием и его лучевой деятельностью.
По лучам-щупам в самом помещении института ориентировались двое. Один – худощавый, осторожный, в кепке и пальто реглан, с карманным электрическим фонариком, и вослед ему верзила в грубом брезентовом плаще (поверх фуфайки), в зимней шапке. На ногах – стоптанные сапоги, которые нещадно бухали по «энтому делу», так что, если бы не хлороформ – двумя этажами ниже, в своем затворничестве – их расслышал бы даже сторож. Тот, что был с фонариком, сверялся время от времени с планчиком, срисованным на четвертушке бумаги. Поднявшись этажом выше, они проследовали длинным коридором, свернули, и тут верзила неловко зацепил фикус в кадке… Реглан с фонариком обернулся, грозя подельнику ослеплением. (На улице в тот момент – вымах луча, примеченный Василенко). Но вот, кажется, они на месте. Все сходится: этаж, подходы, клеть, – рядом с железной противопожарной лестницей, ведущей на чердак. Напротив – дверь с белой эмалевой табличкой «Минералогический музей».
Дверь оказалась чуть запертой; окаянному в брезентовом коробе ничего не стоило поддеть ее простым плотницким гвоздем. Вошли. Осмотрелись – лучиком. На покатых стеллажах, под стеклом, и так – на полках, громоздились образцы пород. Разломы минералов зернисто переливались, грани обманчиво заигрывали… протяни только руку.
Здесь было много из того, чем владел в своей коллекции основоположник Радиевого (1923 г.), замечательный геолог, геохимик, мыслитель ноосферы Владимир Иванович Вернадский.
* * *
Аполитичные, невежественные уголовники набили себе мошну разноцветными камешками, какие им только приглянулись, несмотря на жесткое противоуказание к этому. Ну а то, что россыпи эти могут быть так себе, и ювелирно не дороже речной гальки, не приходило им как-то в голову. (Ведь под стеклом… И в таком солидном месте…). Проделав эту чисто уголовную акцию, они перешли к главному. Сверившись с чертежами, поднатужившись, извлекли из под странного верстака с панелями каких-то приборов ужасно тяжелую болванку, по виду схожею с корпусом динамо-машины, без особых излишеств, но с кольцом сверху (для транспортировки) и четырьмя опорными лапами. Махина еще оказалась на стальной цепочке, с замком. И с этим пришлось повозиться опытному «медвежатнику». (На всякие там крючочки он особенно понадеялся, предупрежденный заранее о тяжести агрегата). Верзила достал из кармана плаща моток проволоки и троса, опутал и перетянул штуковину через выступающие лапы, повязал руку тряпкой, вдел их в рукавицы и, крякнув по-мужицки, как в вологодских деревнях, закинул себе за спину эту свинцовую болванку-саркофаг. (И то сказать, игнорируя его воровской опыт хищения целых сейфов, в деревенской молодости своей брал он по мешку зерна в каждую руку и, только присев, с вывертом кистей рук, под завяз мешка, бросал их себе за спину. Эх, если бы не тюремные нары, пересылки да голодовки, жить бы ему лет до ста. А так – обломился «вышак»). Больше им здесь делать было нечего, – согласно все той же инструкции.
Тем же ходом протащились вниз до самого вестибюля. Здесь верзила поплелся сразу на выход. Реглан – тот, что был поподлее, юркнул по соединяющей галерее до каморки сторожа и надбавил тому под нос ватку с хлороформом вместо усов.
Так они дотащились до недалекого переулка. Мягко опустили эту чушку на тротуар; здесь реглан поспешил за угол; верзила же, – этот бандюга и вор, поступил, совсем уж по-крестьянски: скинул с себя сапоги и, придерживая их, косолапо, в одних шерстяных носках зачесал по жесткой улице, замощенной еще при Петре Великом. Пройдя так метров сто, он зашвырнул сапоги в нишу полуподвального хода, забранного гнилой решеткой, достал из перевязи, что была всегда при нем, грубые ботинки, и, переобувшись, поспешил уже во всю прыть… Все другое его не интересовало. И кто будет пыжиться с этой болванкой: одни ли только люди, или еще подадут автомобиль.
Как ни поздно Василенко лег спать, – в четверть восьмого он был уже на ногах и, конечно, не в настроении. Что-то отягощало его помимо общего самочувствия; прилегши на воспоминания, он быстренько застукал свои не столь давние пассажи, световые эффекты в окнах Радиевого, и того неприветливого прохожего в очках-блюдечках, заходящего ему со спины. «А ведь и прибил бы», – передернул Василенко желваками, и тут же: «Ну, а как обернуться туда и сразу обратно. Выяснить, что там к чему». Терпения в то утро хватило у него ровно настолько, чтобы умыться, побриться, сварить яйцо вкрутую и выпить стакан брусничного чаю. (Новое воспоминание: стынущее его тело на чугунной ограде страшного института). Но здоровое любопытство превозмогло в нем все.
Уже в девятом часу Василенко вышел в ранний, бодрый апрель. Инстинкт самосохранения тогда ночью не обманул его. Еще на подходе он увидел несколько легковых автомобилей, приткнувшихся к бордюру, и мотоцикл с коляской. По периметру ограды расположилось несколько зевак. Другие, более плотной группой в 10-12 человек, стояли на противоположной от института улице.
Было все так, как Василенко и предвидел.
За чугунной оградой с калиткой и бесполезной кнопкой выставили пост. В глубине двора рыскала поисковая собака с красным высунутым языком, ее придерживал на поводке человек в длинном кожаном пальто, с манерами ученого-кинолога. (Как-то уж его собака аналитически-вдумчиво брала след, чересчур внюхиваясь и часто обмирая). Протолкнувшись сквозь толпу, из разрозненных разговоров Василенко понял, что в ночь действительно произошло ограбление, но вот что «вынесли» конкретно, никто не знал. Говорили, что институт едва ли не нищенствовал последние годы, но и тут же добавляли, что «обходился он государству в копеечку». Больше по делу Василенко узнал, когда расслышал жалостливый голос старушки в громадном клетчатом платке и в галошах из автомобильной резины, поведавший, что «родимого», т.е. сторожа, увезли на «каталажке». (Не путайте с околотком; здесь имелась в виду побитая ленинградская неотложка). Ждали высокое институтское начальство. И вот более авторитетно заговорил обрывками фраз: «шапкозакидательство», «разгильдяйство», «проворонили науку» мужчина в толстом пальто и каракулевой шапке, вылезший из только что подъехавшей легковой машины. Проговорил больше себе поднос, направляясь в институтский двор; вослед ему из салона выглянуло узкое, суховатое личико человека в пенсне и мягкой шляпе, всем видом своим имеющим лишь самое касательное отношение ко всему здесь.
Над черными деревьями кружили встревоженные галки. Собака-ищейка вынюхивала уже от дальнего крыла здания. Ее сопроводитель с натянутым поводком в одной руке, другой пытался прикурить от зажигалки. С щемящим чувством обделенности Василенко подумал, что собственные его знания и опыт остаются невостребованными здесь, но никогда (о, нет!) он не решился бы воспользоваться ими сейчас. И не потому, что был уж так труслив: что-то во всей этой истории было не так – даже не в смысле воровства (это, само собой разумеется), но нечто проглянуло более преступное и бесчеловечное, чтобы кому-то сочувствовать или о чем-то сожалеть. Именно как что-то «лучевое» и болезненное, наподобие прививки противочумной сыворотки.
Прошло с полчаса, когда, наконец, из центрального институтского входа показалась группа из пяти человек. Один и точно, казалось, был при особом разбирательстве, с планшеткой в руке, в которую заносил что-то вечным пером. Рядом шел оперуполномоченный в милицейской форме, решительно и зло покуривающий папироску. Был там и тот, вылезший при Василенко из машины, с портфелем в руке и в каракулевой шапке. Четвертым оказался комсоставец с тремя нашивками и в фуражке блином. Но вот пятый из группы!.. Тот, кто вышел последним и до сих пор находился за спиной следователя, заглядывая тому через плечо. В глаза Василенко режуще въехал его академический пирожок. В следующий миг – затор в крови – жесткий щипок меж лопаток… и сам, уже не зная как это у него вышло, фельдшер оказался спрятавшись за спины зевак, пригнувшись.
Вся группа, чуть помедлив (вполоборота к загадочному зданию), тронулась на выход. Как не был Василенко в стороне, и за оградой ему ничего не оставалось, как признать в пятом того «беглого» и странного прохожего, которого он окликнул в два часа ночи здесь же, на месте преступления. Та же бородка, тот же за стеклами очков неприятный рассеянный взгляд. («Такой и застрелит… не разглядит», – подумалось фельдшеру). Только воротник пальто у «академика» сейчас был опущен. Он что-то объяснял следователю, тот кивал и записывал, встряхивая замерзшим на воздухе пером. Вся группа подошла уже к самой калитке, как ее нагнал шестой, с чемоданчиком в руке, по виду техник. Затем все направились по своим машинам. Последним в «эмку» влез ночной незнакомец Василенко. Перед тем как скрыться, на его продрогшем невзрачном лице высказался лучик, тот самый… Но это последнее мог различить и понять только его ночной антагонист.
Кавалькада машин тронулась. У ворот остался выставленный пост. Кинолог с ученой собакой устремился дальше, брать след матерых бандитов. Среди лиц, по-настоящему заинтересованных преступлением, остался один Василенко. Народ стал быстро расходиться. По ходу множились самые идиотские версии и слухи. Говорили, например, как бы прощаясь навек, что «радий теперь закроют», или поругивали: «Развели здесь, понимаешь».
Василенко же, как всякий неглупый человек в этой стране и которому есть что сказать, смолчал.
И, эх, быть может, одно только слово его в помощь следствию и все дело приняло бы иной оборот. Слишком уж необычные вещи должны были произойти, и преодолены препятствия, чтобы кое-кому можно было бы обойтись без этой кражи. И знай такое следствие… Но, вот как раз это последнее и счел Василенко утаить. А то, что на поверхностный взгляд некоторых ответственных товарищей выглядело типичной кражей, и кражей преимущественно по недоразумению – тяжелую и громоздкую свинцовую чушку запросто можно было принять за бронированный сейф, набитый золотом и бриллиантами, – так дело это вышло в разряд зловещих и со всем знанием предмета теми, кто на это покусился.
Через неделю вялых разбирательств, – что же такое вынесли грабители, – недосужие до прокуратуры ученые выдали следствию поразительные факты. Оказалось, что украден был не просто редкий минерал или даже глыба необработанного алмаза, но единственное в своем роде вещество, как загадочное по своему происхождению, так и устрашающее по действию. В этом смысле характеристики его были воистину убийственные: так элемент М (согласно шифру инвентаризации), будучи вынесен на поверхность земли в количестве всего лишь одного килограмма, убил бы все живое в радиусе десятка километров. А то, что фактически величина украденного вещества не превышала 40 граммов (весь остальной вес приходился на противорадиационную конструкцию саркофага), не снимало ответственности за жизнь людей. Представьте себе круг радиусом хотя бы тридцать метров, описанный в густонаселенном правительственном городе, на демонстрации в честь празднования 1-го Мая (Дня международной солидарности трудящихся), и – вырисовываются последствия самые катастрофические, а главное – политические. Грезился заговор и белый террор почище козней пресловутого Савинкова. Тут-то комиссары и разного рода «товарищи» и забегали, как клопы под керосином. Отстучали запросы по телеграфу, перевернули досье и архивы, усилили контроль на границе, опросили дипломатические службы всех советских представительств, напичкали инструкциями, поставили в известность агентуру, и т. п. и т. д. Следствие раскрутилось. Тогда-то и выяснилось: ни много ни мало, что помимо потенциальной опасности элемент М несет в себе огромную актуальную научную ценность, и является тем «кусочком» ранней Вселенной, точнее – четвертичным и даже третичным производным от той самой праматерии, что 4,5 миллиарда лет назад составляла «космический зародыш» Мира. Если же более научно – элемент трансуранового ряда, с периодом полураспада… (засекречено), атомы которого по истечению этого времени превращаются в привычные элементарные частицы «нашей» физики. Первооткрывателем этого вещества был некий полузабытый теперь геолог Манцев Николай Христофорович (192… г. Камчатка.), впутавшийся в грандиозную, нашумевшую в свое время авантюру с «гаринским золотом» и трагически погибшего. Эту информацию довел до следователей известный физик Хлынов Алексей Семенович, работающий в Москве и ставший основным научным экспертом по веществу М. Кроме того, с его именем была связана одна любопытная статья, появившееся в печати, вначале в советской – «Журнал физических наук», затем с перепечаткой в английской «Нейча». Статья появилась примерно три месяца спустя после вышеуказанного грабежа из музея Радиевого – и получила положительные отзывы у ряда ученых Запада, в частности, у немецкого математика, логика и философа Г. Рейхенбаха, признанного специалиста по теории относительности Эйнштейна. Статья была написана в связи со страннейшим событием, имевшим место в масштабе одной конкретной, прикладной науки сейсмологии, но затронувшем как раз принципиальные положения новейшей физики. Самым же парадоксальным было то, что и сама эта статья, как и «сейсмологическая паника» инициировавшая к написанию этой работы, были если не напрямую, то как-то параллельно и очень тесно увязаны с хищением элемента М, – в ту непроглядную ночь раннего апреля 1932 года. Потрясение же меньшего уровня, но конкретно по «делу М», испытали как раз органы госбезопасности двумя неделями позже грабежа. В те дни из Москвы, из Управления внешней разведки, пришла шифрограмма, сообщающая, что на границе с Германией, в местечке …, при незаконном пересечении контрольной полосы был застрелен советский гражданин, доктор геологических наук, проректор по науке Ленинградского университета, профессор Косторецкий М.И., 56 лет, – со всеми наличествующими при нем документами. И он же – «невозвращенец», таинственно исчезнувший за день до отъезда советской делегации с Пражской сессии международного геологического конгресса!
Вот как все обернулось. Итак – «заговор профессоров», – дело вовсе не новое за время существования советской власти. Предварительно – организация хищения здесь, в РСФР, и бегство за кордон, под предлогом участия в конгрессе. Для непосредственного исполнения дела – вербовка ничего не подозревающих уголовников. (Набили себе карманы разноцветными камешками.).
Чуть позже из агентурных источников и объяснений в консульстве выяснились кое-какие детали этого «перехода», – самые, что ни на есть невразумительные: на оклик часового и предупредительный выстрел вверх, нарушитель никак не отреагировал, и все также молча, упорно продолжал идти. Пограничникам германской стороны ничего не оставалось, как применить оружие. Еще через некоторое время и вовсе дикое: по результатам вскрытия в крови убитого были обнаружены следы экзотического яда кураре, добываемого только из сока определенных растений, произрастающих в странах Латинской Америки. Токсикология яда такова, что он вызывает временный паралич мускулатуры костно-двигательного аппарата, в том числе и языковой. Напрашивалось предположение, что беглого проректора Косторецкого просто подбросили к границе, наподобие мешка с песком, выставив его в роли прикрытия и мишени.
Но и труп, и кураре, да и сам элемент М были как-то и (где-то) далеко… Ну, а вот Ленинградский университет и, возможно, Радиевый – с засевшей в них агентурой, были здесь, плотно и весомо под рукой.
Надо было раскручивать маховик следствия. Ввиду (политически) вставала Германия. Опять эта Германия, было что вспомнить, и не только по картотеке.
Дойчланд. Несносная страна, раз за разом похищающая у прародительницы Европы ее покой, сон, домашний очаг, лучших ее сынов. Страна вепрей и оборотней, в которой древнетевтонские саги о чудных троллях, денно и нощно кующих волшебно-разящий меч в подземных гротах, то ли Тюрингии, то ли Швабских Альб, оказывались былью. И не было такого путника, мимоходом пересекающего те гиблые места, кто не был бы совращен видением власти и принужден стоять у огнедышащего горна, раздувая пламя его, теряя сам дух свой и жизнь. И, видимо, целая страна уже пошла этим путем, бросив нужные и полезные ремесла, отдав правую свою руку мистическому кресту в древнеримском приветствии.
В тот год Германия выбирала с кем ей быть. Над кривым ее неуравновешенным политическим горизонтом вставала новая звезда – национал-социализм.
Низы пресмыкались и выживали. Верхи подличали, интриговали, писали доносы, предавали, продавались и подкладывали себя кому-то в постель. Играли в некую высшую иерархию и свою избранность. Организовывались в группки содействия и группки противодействия: кого-то ядовито кололи, кусали, рвали на части, чтобы самим в свою очередь быть съеденными.
И, не подозревая, что по схематичности своих действий и общей неразумности, со своим инстинктом власти лишь копируют чуть более закомплексованное механистическое сообщество осиного клубка Полистас Галликус и вертикальную иерархию их семейств, в которых есть особи из разряда «альфа» и есть «бета»; и тогда, если какая-то из ос не уступает в иерархии другой, то при встрече между ними вспыхивает схватка, от исхода которой зависит ранг побежденной.
Тем, похоже, жила и Германия 32-го года. Но уже официальный пророк ее – Оскар Лаутензак – в ясновидческом трансе возвестил землетрясение, мор, пожарища и гибель Старому Свету.
Многое, многое по тому темному случаю, было, что вспомнить и другому участнику конгресса, соседу Косторецкого по бедному гостиничному номеру в Праге. Единственному человеку, видевшему и сопровождавшему его до самого места предательства. Иначе сказать – в последний путь.
Да он и вспоминал: Радлов Леонид Андреевич – обильно, тошно… Особенно по вечернему часу, когда возвращался к себе, в уединенную комнату, ломился в кресло и подолгу сидел, вскинув невзрачное свое лицо ост-зейца и прикрыв глаза сцепленными в замок руками. Слепо и ярко было в зрачках, как после света настольной лампы, бьющей тебе в глаза в кабинете следователя. Ему было о чем рассказать, – и вроде как не было. Да он и объяснял, как мог, и, право, что только мог. Не мог, к примеру, объяснить он значения тех слов, на веру в которые и был тогда заключен устный договор и которые теперь вновь были у него на слуху. О, сейчас-то он понимал, какой птичкой и в какие силки залетел. Достаточно теперь одного намека на причастность его ко всей этой истории и… он вспоминал.
В тот день он гулял яркой, почти весенней улицей Старой Праги. Да и точно – по календарю был март, в начале, и здесь, в Центральной Европе, в относительно мягком ее климате, было куда больше света и тепла, чем в Москве, и подавно – в Ленинграде. Он шел мокрой брусчаткой, мощенной еще при Тихо Браге – великом и смелом астрономе, вопреки всему высчитывающем пути далеких планет. И, надо же, спустя 600 лет в Европе объявились новые ереси, за и против которых (без разницы) вырывали ногти, заключали в страшные лагеря и убивали. Правда, в облике городов этот атавизм зверства никак не отразился.
Да, Прага была многолико красива: с наслоениями архитектуры разных эпох и стилей. Потемневшая Влтава была еще подо льдом. На левобережье возвышался Град (Пражский Кремль) с готическими инкрустациями собора св. Витта. В белом солнце текли и смазывались граненные и фигурные шпили, вымпелы, штандарты. Мокро блестели железные, черепичные и графитовые крыши. По высям и далям – в самом городе и за пределами Праги – было на что посмотреть. Чехи жили много лучше, чем десять и даже пять лет назад. Чистое европейское платье, шляпы, трости, блестящие ботинки, наимоднейшие дамские туалеты. Автомобили всех марок и, конечно, реклама – приметная заставка буржуазной цивилизации. Стеклянные, зеркальные площади супермаркетов – обыденная распродажа вещей, которых и не упомнишь в России. Поражало большое количество кафе, ресторанов, пивных. В них приходили целыми семьями: пили, ели, играли в лото, шахматы. За чашкой кофе и газетой можно было провести целый вечер, и никто тебя не торопил. В одно такое кафе – «Красная королева» зашел и Радлов. Заказал себе светлого пива, которое подали ему в высоком, узком бокале.
Усевшись, чуть подавшись назад на своем стуле, попивая не крупными глотками, он вспоминал в дружелюбном невнятном говоре вокруг, и так, словно навеки уже оставленное им: институтский буфет, осклизлые тарелки, рыбные котлеты или жилистый гуляш из смятого алюминиевого бачка, куски литого сахара в кулак величиною. Линялые толстовки, заправленные под ремешок, вытертые брюки, куцые длиннополые пиджаки… вообще дикая мешанина, и тут же серость и однообразие в одежде. Смесь чего-то полувоенного, кафтанно-лабазного, ситцевого (в горошек), суконного и бабье-платкового… обноски и переделки из перетряхнутого старого уклада жизни. Картузы, семечки, ухмылки – и здесь же прозрачнейшие, честнейшие глаза… И вот тут-то – взгляд: впервые такой по тебе – как рашпилем… пристальный, испытывающий взгляд… Но Радлов не знал за собой ничего такого, что давало бы повод к тому. Тем не менее господин – за три столика от него, в несколько артистической замшевой куртке, приковал внимание Радлова к себе и … отпустил. Запомнилось только гипнотически сильное и одинокое выражение его глаз, смотрящих будто бы из-под густой тени. Чуть повременив, он поднялся (невысокого роста) и, расплатившись у стойки бара, вышел в гардеробную. Минутой позже за окнами кафе прошла его фигура в легком пальто, с поднятым воротником и в английском кепи. В руке он держал аккуратный чемоданчик, какой бывает у врачей-дантистов или чертежников.
И вот опять:
Тогда Радлов шел Староместской улицей, с памятником Яну Гусу и ратушей. Остановился, – посмотреть среди всех прочих на уникальные часы, идущие аж с 1490 года, в которых с ходом стрелок появлялись и исчезали фигурки из сцен пантомимы: диалог Богача со Смертью. И вот здесь-то, оглянувшись невзначай, он вновь напоролся на взгляд тех же мужских глаз, словно обведенных угольной чертой.
«Любопытно. Сыск? Свои, или – ?», – решал Радлов задачу, шагая с испорченным настроением по улице вниз, к плохонькой гостинице, где разместилась советская делегация. Но кто мог из сильных мира сего заинтересоваться скромным сотрудником наибеднейшего и необустроенного из всех радиевых институтов Европы? Кому принадлежали эти глаза: исполнителю (убийце), сочувствующему коллеге, провокатору, врагу?
Но что возомнил бы Радлов, доведись ему сопроводить того человека глубоко под землю, в багровый – со дна, отсвет.
Клеть пошла вниз. Сумеречно замелькала порода. Спуск был малоприятным делом. Взвизгивало железо. Раскачивало и бросало, точно на ухабах. За недостатком времени и так – по небрежению, отремонтировали и запустили подъемник конца прошлого века. Но вот жестко садануло и заскрипело под днищем, словно баркас на мели. Отскочила дверца, и, пригнувшись, наружу выбрался человек, шагнул в задымленную рыжеватым светом штольню. На нем был короткий, изрядно замызганный и прожженный местами, грубый плащ. На голове – шахтерская каска.
Воздух был плотен и душен. Гулко, далеко вибрировала массивная станина. Редкие фонари уходили в темень багровыми конусами. По сколам стен выработки тянулись кольчатые бронированные жилы, трубы воздухопроводов, в иных местах виделись гирлянды высоковольтных изоляторов. Хорошо ориентируясь здесь, человек скептически оглядел свое хозяйство. Старый, частично обновленный крепежный материал не выказывал особой надежности. В штреке, тут и там – обломки дерева, куски породы…
Осмотревшись и помедлив с минуту, он направился дальше, чтобы шагов через тридцать, круто свернув, оказаться ввиду круглой площадки, похожей на цирковую арену, только амфитеатром здесь высились стены природного грота, смыкающиеся вверху изломанным сводом. Там был мрак. Под ногами человека загремела железная лестница, ведущая в неглубокий котлован. По центру его виделось сооружение, странно напоминающее гигантский микроскоп, – такой же цилиндрический кожух-тубус (или ствол?), могущий ходить по блестящим никелированным полозьям, полутораметрового диаметра шестерни, должно быть служили приводом и регулировали угол наклона всей конструкции, относительно сверхпрочной металлической плиты, на которой и покоилось сооружение. (Полукругом, по краю шла точная градуировка: в рисках и цифрах). И где-то под условным «окуляром» примостилось железное креслице и выносной пульт оператора. Кожух ствола в оплетке проводов и шлангов оплывал тающим маревом. Помимо электрического освещения в полнакала, на выдвижной штанге, светил ацетиленовый фонарь. За пультом, заслышав шаги спускающегося по лестнице, работающий человек в полукомбинезоне обернул лицо. Взволнованно-переменчивое оно просияло, почти по детски.
– Ага, пожаловали с Альпийских высот! Утро доброе, господин Гирш, – его глаза с длинным (ассирийским) разрезом глянули расширенными зрачками, из-под припухлых век. На лоб налезла шапка черных волнистых волос. Кроме этого – большой нос с горбинкой, оттянутые назад уши. Щеки из-за трехдневной щетины казались аскетически впалыми.
Человек в плаще явно проигнорировал эти знаки расположения к себе. Выговорил:
– Раух! Сколько раз вам было велено без надлежащих к тому причин не использовать для установочных экспериментов протий. («Черт с ним, с этим названием»). В горах и без того сильнейшая ионизация. Все дышит грозой. Не хватало еще, начнут сочинять легенды. Вы без конца дренируете в атмосферу то, что генерируется с таким трудом. Вам бы, Раух, заниматься вивисекцией, – выговаривал он, переминаясь с каблуков на носки, стоя перед заработавшимся коллегой. – Отрывали бы у тритонов хвосты и приглядывали за их регенерацией. Почему не используете квантовые датчики?
Раух сморгнул, заставив себя сдержаться.
– Легенды… Что же. Боги начинали с этого. Вам-то хорошо говорить… со свежего воздуха, господин Гирш, – обидчиво возразил он. – А я здесь с позавчерашнего дня. Да потому, что при таких ограничениях, мне надо поставить четыре пробы против одной в естественных условиях опыта. А это время и время. Вы же сами страшно торопите. И потом: дайте мне такой материал, чтобы он выдерживал давление хотя бы на порядок ниже требуемого. Вами, кстати, требуемого! Я так больше не могу, – захотелось расслабиться этому гротескному человечку.
– Да будет вам, Раух. О, кей. Я заказал повышающий трансформатор, – трехкратно к прежней мощности. Кроме того – добавочный блок электролитических конденсаторов. Все это даст значительный прирост импульса. Я знаю ваши проблемы.
Гирш сдвинул на затылок каску. Сел на место Рауха.
– О, Яхве, – экзальтированный, черноватый, небритый человечек запустил руку в шевелюру. – Господин Гирш. Я, как бы сказать, преклоняюсь перед вами… если такое вам польстит. Но это я выдвинул идею сегментной торроидальной «ловушки». И это я, кто не хуже вашего знает ее возможности. Но при чем здесь даже это! (Потерял, кажется, человечек терпение.) Нельзя из одного получить два, не имея в запасе еще единицы. При заданной плотности вещества и расстоянии между ядрами атомов 10-13 см. – электростатические силы отталкивания таковы, что переборют любой прирост импульса. Природа магнитного поля неизменна… Накачка известна… Здесь не надо никаких заумных расчетов. Я знаю по вашим небрежно раскинутым книжкам и заметкам, что вы благополучно выбрались из-под руин неэвклидовой геометрии… Вы меня водите за нос, Гирш! – совсем фамильярно закончил его оппонент.
– Убедили, – тот, кого так назвали, сухо рассмеялся. – Хотите, оставим пока эту тему. Да, вы ведь действительно с позавчерашнего дня здесь. Там у меня полфунта молотого кофе, четыре бутылки портера, галеты, американская тушенка с бобами. Идите освежитесь. Выберите, что вам больше по вкусу. – Гирш благосклонно кивнул и полез в накладной карман куртки, под плащом. – Вот вам еще… – и он протянул плитку гематогена. – Для освежения крови. Я и сам не пренебрегаю, только предпочитаю иные средства.
Раух засопел и загремел набойками по лестнице.
– Да, – обернувшись, крикнул он, – Гирш! Просмотрите, пожалуйста, результаты последних замеров. Мне будет спокойнее…
Человек в прожженном плаще окутался дымом сигары, задумался. Но даже сюда спустя короткое время дошла волна бушующего расплескиваемого кофе, иначе трудно было бы объяснить столь проникновенный его аромат, идущий со стороны пищеблока.
Рядом с головой Гирша пролегли блестящие полозья. Сталь кожуха заиндевело отблескивала инеем. На пульте – зеленоватым глазком индикатора светилась катодная трубка, с нанесенными рисками, напоминающими координатную сетку в окулярах морского бинокля, или перископа субмарины. Кстати, поодаль, что-то располагалось похожее на это средство видения из-под воды: вертикально уходящая под свод, в темноту, граненая труба, снизу снабженная призматическим устройством, с окуляром.
Все так же доносился плотный гул и вибрация где-то засевшего сверх емкого машинного сердца.
Гирш поставил на «ключ». Запустил реактор. Проконтролировал растущую энергетику разрядников. Отладил на экране осциллографа необходимую конфигурацию «восьмерок», как бы вдетых одна в другую. Положил руку на рычаг дросселя, дающего ход в камеру активного реагента (протия)… в фокус магнитной «ловушки» Рауха. «Но нет. Черт! Он прав. И не надо никаких заумных расчетов. Одна только арифметика. Грубое сложение кулоновских сил». Гирш отложил испытание. Пока он не добьется нейтрализации колоссального электрического заряда ядер, нужной плотности не достичь. Он все оказывается в положении Мюнхгаузена, пытающегося вытащить себя за волосы из болота. Сила действия равна силе противодействия. «Гм. Если поверить кое-каким дневниковым записям Манцева… ведь старик был всегда на верном пути… и тогда с Оливиновым поясом… А, черт, если бы договориться с этим русским… Полцарства…», – и человек в прожженном плаще коротко хохотнул. Уткнул пальцем себе в бровь. Проблемы. Проблемы. Но что без них была бы жизнь? Гирш отключил установку.
Вновь (от пищеблока) появился Раух.
– Вы что задумали, Гирш?! Учтите, в любом случае я не останусь. Меня ждет дома несовершеннолетняя сестра. В конце концов, я уже три дня безвылазно здесь.
– Нам поможет илем… мой илем, слышите, Раух! Я убежден. – Гирш сжал в кулак свою тонкую крепкую руку. – Если дело станет только за этим – я достану его хоть со дна… из-под развалин моего дворца, – совсем уж непонятно высказался он.
Раух дернул острым плечом.
– Илем, так илем. Потом объясните. В следующую вахту. Встречаемся…
Они условились, как обычно: малейшее нарушение времени и места встречи могло бы означать несчастье, случившееся с одним из них.
Раух устремился к свету, в повседневность маленьких дел и забот.
Его компаньон остался в штольне, при своем диковинном аппарате, стальные направляющие которого так отчетливо напоминали конструкцию гильотины; но кожух, ствол, пульт перед ним взывали к некоему сверхчеловеческому действу… отдерни он только полог, – а за ним макеты городов, кукольные домики, людские толпы… И он над всем этим – единственно такой, ставивший (и любящий) такие задачи, до которых всей цивилизации еще несколько эпох.
Правда все относительно, и днем позже он был уже в небольшом городке, в виду заснеженных Татр, где объяснялся с человеком умственного кругозора как раз этого муравьиного мира, и с запасом слов, впрочем, вполне достаточным, чтобы бросать их на ветер, как и подобает истинному южанину. Сейчас только ситуация не позволяла ему это делать, и он уныло выслушивал.
Говорил больше один, и тоном, не терпящим возражений. Он сидел спиной к зеркальным дверям ресторана и слегка, со вкусом, пригублял вино. Разговор, как и обед, предназначался для другого – экзотического типажа.
Латиноамериканец с некоторым скепсисом и даже с осуждением поглядывал на ресторанную пальму в дурацкой серебряной кадке. Ему не то что было бы так уныло или не по климату здесь, но это был еще ко всему прочему и провинциальный чешский городок, сейчас, в мартовской хмари, а не далее как вчера, с поземкой.
Принесли ледяную стерлядь, (южанин содрогнулся), хрен в сметане (?!), какие-то щи. Есть ему совсем не хотелось. Он потянулся к вину.
– Неплохо бы тебе выслушать меня вначале… чтобы в дальнейшем не иметь осложнений. Ты мне нужен, – назидательно выговорил ему патрон.
Латинос отдернул руку. Кивнул напомаженной зализанной головой с пробором-лезвием. Его смуглое, красивое лицо с уплывающим, томным взором, с ниточкой выбритых усиков и укладом губ выдавало порочность, не лишенную, увы, и жестокости. Впрочем, перед человеком напротив него он, что говорится, держал голову под мышкой.
– Я всегда к вашим услугам, хозяин. Вы меня знаете, – пробормотал он, и поддел вилкой капусту из щей. (Все-таки это блюдо было горячим).
– Как тебя встретила сеньора? – чуть насмешливо произнес его собеседник. – Какие у нее были пожелания? О чем вы говорили с ней? Мне интересно знать все. Если можешь вспомнить.
– Королева послала меня к черту. И посоветовала устроиться жиголо в дансинге (бешеная мода на танго) или сутенером в Гамбурге. Слово в слово, хозяин, – осклабился латинос, – и добавила, что, мол, со мною она в миг «засветится».
– Узнаю твою госпожу. Впрочем, сетования ее не лишены оснований, – заметно с настроением произнес выспрашивающий господин. – Как все-таки вы проводили время? – допытывался он, окутываясь дымком двухдолларовой сигары.
Латиноамериканец пожал плечами. Но ему и действительно нечего было сообщить что-либо путное. Мадам держала его на расстоянии. Не раз выговаривала ему, как самому последнему батраку, что ее и так тошнит от «схожих с ним воспоминаний»: каленого солнца, пальм, белены (?!), панам (сомбреро). Выгуливала его, точно собачонку перед сном, – до набережной и обратно. Держала вровень с прислугой. Говорил он вычурно, красноречиво, т.е. ни о чем, а окончил свое признание вздохом: вообразив себе белоатласную шею мадам, вскинутую голову в заломе высокой прически, мечтательно-стылый и недобрый ее взгляд.
Сосед за столиком как-то интересно усмехнулся.
– Понимаю, – произнес он. – Жизнь под каблуком, – что может быть горше для упругой крови перуанца. Но женщина и вообще – отрава. Сильнейший галлюциноген, сродни мескалину, кстати, выделенному из ваших же отечественных грибов-поганок. Никаких здесь девок, кабаков, притонов. Ты мне нужен для дела, – резко переменил он тон… – А сейчас поторопись, натощак ты совсем плохо соображаешь, а времени свободного у меня на тебя нет.
Так в бесцеремонной форме закончил инструктаж человек в замшевой куртке, с шейным платком вместо галстука.
Минут через двадцать они вышли из гостиницы. Теперь на выходе рядом – один возле другого – у них оказалась одинаковая ниточка усиков, сообщающая господину что-то дерзкое и холодно-оценивающее в лице. Они расстались у «джипа» песочного цвета. Человек за рулем поднял руку в тугой лимонной перчатке. Латинос прижал свою ладонь к сердцу, и в этом он был совершенно искренен. Он любил и умел служить. Ах, вот только если бы этот обед он провел наедине с владычицей своих грез. Опять на его пылкую фантазию налегла ее дивная шея, но уже много ниже скрываемого, и на этот раз с колье изумительных камней и работы, каких он не видел даже в хороших ювелирных магазинах. Да, странная и таинственная женщина была его госпожа.
Что касается того господина, то к вечеру он завершил свое славное турне, проколесив добрую половину Чехословакии. К обеду был в Пльзене, на предприятиях Шкоды, где понаблюдал за погрузкой мощного трансформатора, отправляемого в Германию, а за сорок минут до закрытия офиса успел на заводы «Богемия», в городке Потебрады, где заказал тяжелого свинцового стекла.
За полночь читал на уединенной квартире в пригороде Праги удивительную книгу, собственно даже манускрипт-дневник, в переплете красного сафьяна, отыскать который и выкупить у Библиотеки Конгресса США стоило ему в свое время немалых трудов и затрат.
Вот что там было, – не раз уж перечитанное им:
«…Я наделил элемент М в некотором роде алхимическими свойствами. Почему – станет видно из дальнейшего… Я помещал в среду со следами присутствия М школьный электроскоп, – одноименно заряженные листочки опадали. Устройство разряжалось, но не так, как вследствие схожего действия лучей урана, а вступая с зарядами в связь… Атомы этого элемента ведут себя подобно вирусам, внедряющимся в инородные клетки и застраивающим их потомство собственным содержимым. Вообще идея, что атомарная структура М обладает некоей целеполагающей активностью, не оставляет меня. Эту активность, хотя бы на уровне сперматозоидов, я, бесспорно, признаю за ним. По моему интуитивному убеждению (строгому доказательству не подлежит) элемент М состоит в троюродном родстве с той легендарной первоматерией, что некогда составляла «космическое яйцо» Вселенной, при взрыве которого и образовался известный нам мир. Еще думаю, что самые элементарные частицы не выскочили как-то вдруг, – подобно вколачиваемым гвоздям по ту сторону доски, но сами в свою очередь прошли естественный отбор, закалку и маркировку, чтобы затем использоваться для постройки вселенского храма. Жизнь есть во всем, и все есть жизнь. Иначе сказать: смерти нет. Биологическая жизнь, это только интерпретация жизни вообще в протеиновой группе сложно организованной материи. В этом смысле живет и народ; существуют нации и человечество, образующее ныне разумную оболочку Земли».
Вот что перечитал тот человек в манускрипте, хранившемся до недавнего времени в Библиотеке Американского Конгресса на правах редчайшей рукописи с пометкой в каталоге /Мифы 20-го века: «Золотой остров». Новейшая Атлантида/.
И взгляд того человека блуждал, срываясь, по краю дозволенного умом и рассудком.
В тот день в Прагу вернулась зима. Где-то к обеду – поземка, с отскоком температуры до – 5. Но уже с самого утра настроение Радлова было подавленным. И, отнюдь, причиной тому были не капризы погоды. Геологический конгресс, точнее Пражская его сессия подходила к концу. Сегодня должно было состояться последнее заключительное заседание, на которое, сославшись на простуду, Радлов не пошел.
С самого открытия все ему здесь не нравилось. Широкой огласки симпозиум не получил. Крупные ученые не съехались. Организаторы оказались в затруднительном положении. Заседания проходили, можно сказать, при открытых дверях, на естественном факультете Карлова университета, в конференц-зале. И порой их трудно было отличить от обычных лекционных занятий – с галопом студентов, рядом и походя, с их неумным любопытством, хождением туда-сюда… С профессиональной точки зрения это все мало что давало Радлову, и лучшее от всей этой поездки осталось у него вне круга научных интересов, в прогулках по Праге; и вот теперь даже этому подходил конец. Через два дня, не считая сегодняшнего, предстояла отправка на родину. И колесо рутины завертится по-старому: все те же докладные записки… нет того, нет этого, столовка, «ученый паек», местные комиссары от науки, боязнь каких-то «буржуазных» описок в своих трудах, и просто в разговорах… Словно бы как-то отдалить это, и вышел Радлов в тот неласковый, точно и не весенний вовсе день прогуляться по улицам Праги. На выходе из гостиницы столкнулся с человеком, которому, верно, особенно было не мило сейчас – южанином, лицом оливкового цвета, с ниточкой усиков и неприятно наглыми глазами, будто раки вылезшими на Радлова. (Так, что тот даже содрогнулся).
Вышел Радлов в самое ветрило, когда по заледенелым улицам мела снежная крупа, и ему то и дело приходилось протирать очки, на ходу, где-нибудь с подветренной стороны.
Его путанный и лихорадочный шаг выдавал его мысли. Он вышел из одного переулка, заскочил в другой, выбрался на проспект Форша, где мело еще сильнее, прошел шагов двадцать, и вновь бросился в какой-то средневековый застенок…
Остановился он внезапно у красивого дома, можно сказать особняка, с колоннами и окнами, забранными атласными пышными, с рюшами, гардинами. Рядом был и щит с объявлением, побитым градом: «Популярная лекция известного чешского писателя Карела Чапека «Война с саламандрами». Начало… Вход свободный».
На часах Радлова было чуть больше. Пожав плечами, он толкнулся в двустворчатые двери. Вошел в теплое фойе с ровным белым электрическим освещением, с коврами. Какая-то чистенькая старушка провела его в зал, указала на свободное место.
По-видимому, это был публичный лекторий, и лекция уже шла. Человек, с тонким, продолговатым и несколько унылого вида лицом в свободной манере разгуливал по сцене и говорил на тот момент: «…Внутренне крайне неорганизован, так что для приведения его к порядку требуется так называемый общественный строй, кнут и пряник. Крайне непорядочен…»
Радлов чуть оглянулся. Зал был достаточно просторен и уютен. Кресла простые, жесткие, но с подлокотниками. К его удивлению – народу здесь было предостаточно. И нельзя сказать, что были все иззябшие, влюбленные парочки, оккупировавшие дальние места и погруженные в свое воркование. Опять он вслушался в наговор со сцены.
«…К тому же фатально, уникально, полноценно (в единственном случае) глуп как сивый мерин. (Смешок по залу). Можно сказать с убежденностью, что глупость из человека не выбьешь никакими палками. (Одинокие 2-3 хлопка). Все вы, конечно, читали произведение Киплинга «Маугли», в котором повествуется, как детеныш человека, вскормленный и воспитанный зверьми…» – Карел Чапек продолжал гнуть свою критическую и фантастическую линию.
Радлов как-то повеселел. Пришел в себя. В конце концов, здесь было хорошо и уютно. И о таких, значит, абстрактных вещах говорят в Праге и собирают аудиторию. Автор тем временем, подвергнув человека частичному и полному остракизму, упомянул в противовес некую саламандру из рода Andrias Scheuch…, открытую капитаном ван-Тохом на островах Зондского архипелага.
«И вот суммируя все вышеприведенное в биологическом, социальном и феноменологическом аспекте – мы смело можем задаться вопросом: а по какому такому праву человек занял эту единственную уготованную кому-то нишу в эволюционном ряду – стать существом разумным? Не досталось ли сие место ему вследствие ошибки по некоему роковому недогляду? (Гнетущая тишина в зале). – Лектор откинул прядь волос; добро и с тем вместе требовательно всмотрелся в публику. Затем продолжил:
«…И как тут сохранить хладнокровие, когда человеческий детеныш, не имея за собой генетической поддержки сотен тысяч лет позднего неолита, десятки тысяч лет шумерской и этрусской культур, тысячи лет античного мира, двести – Ренессанса и остальных лет Новой и Новейшей истории, – ухитряется впасть в слабоумие и регресс всего лишь вследствие трех лет пребывания в асоциальных условиях быта братьев наших меньших. Без печатного слова и мыла, без шлепков и подзатыльников таких же не очень умных родителей (возгласы одобрения в зале)», – лектор вдруг закашлял, потянулся к стакану с водой. Шевельнулся и Радлов, из-за некоторого оцепенения почувствовав, будто внимание зала переместилось на него. Неужели он так отличен от всех присутствующих здесь? Чем таким наделила его советская сторонка?.. – «…Не исключено (в схожей манере продолжил лектор), что природа имела как раз большие виды именно на саламандру, и что ей предстояло развиться все дальше, все выше… кто знает до каких пределов. И не должен ли был Андриас стать человеком миоценовой эпохи?!» (Выкрики из зала: «Да здравствует тот, другой!», «Человеческое слишком человеческое!», «Но это же фашизм, господа!», «Это шутка известного писателя!»). Лектор с кроткой улыбкой, с прядью волос, упавшей на лоб, переждал эту бурю в стакане воды. Скорбно произнес: «Что же, кто знает, какими глазами, с изумлением ли в них, с ужасом ли, – мы, венценосные существа, будем взирать на этот процесс?».
Радлов опустил голову, будто настороженно вслушиваясь в шум аудитории. Но ничего такого он не слышал. Последнее заклинание лектора так странно образно соотнеслось с окружающим, – стоило ему лишь бегло оглядеться: «Вот, вот, глаза. Тот же сухой блеск… острый просмотр. Где уже он мог видеть столь похожий взгляд?» Наслышанный о всякого рода провокациях, какие нередко устраивались с советскими подданными за границей, Радлов решил немедля покинуть лекторий и следовать в гостиницу. Последние слова Чапека, которые он расслышал, были: «Так кто, мы или они, станут господами земли?»
На улице мела уже февральская поземка. Но заметно потеплело. В лицо ему ветром бросило несколько капель. Стало невыносимо чего-то жаль. Поверху потоком несло мутно-известковую гряду облаков, до ясного Солнца, казалось, целая толща мелового периода, где только одним ракушкам и было привольно жить. Вот геолог в нем заговорил, а гражданин? Худо, ой, как худо было возвращаться в Россию. Подняв каракулевый воротник, нахлобучив шляпу, уткнув подбородок в жесткий шарф, Радлов заторопился по мостовой, какую попирал еще Тихо Браге. «Так что же – сыск? Местная охранка, или же…», – раздумывал он.
Рядом прозвучал тихий, но отчетливо слышимый… смешок. Такой самодостаточный и неординарный здесь, что Радлов поневоле оглянулся, замедлив шаг.
– Я так и счел ваш уход. Но я не тот, за кого вы меня принимаете. Гирш, сотрудник Пражской геофизической лаборатории, – представился человек в теплой штормовке и крагах. – Сейчас, правда, больше представитель частного бизнеса. Ваша методика составления региональных карт напряжений и разломов земной коры… (Ну конечно, как он сразу не догадался! Вот откуда этот взгляд – из последнего ряда конференц-зала, возле малиновой бархатной портьеры.)… в пересчете на радон в подземных грунтовых водах, чрезвычайно убедительна. Счетчик Гейгера… Это новое слово. Я присутствовал на вашем последнем докладе. Мою компанию как раз интересует сейсмоустойчивость некоторых районов Южной Африки. Вы наслышаны, конечно, об алмазных полях и трубках Кимберли… – словоохотливо и на чистом русском продолжил Гирш эту совсем не уличную тему.
Радлов покосился на этого подозрительного сотрудника некоего геофизического центра, имевшего виды на богатейшие залежи алмазов в Южной Родезии, к тому же, возможно русского. Нет, для сотрудника тайной политической полиции он выглядел слишком экстравагантно и умно. И все же… Настороженно, учтиво, Радлов ответил:
– Я геолог. Такие вопросы в круге моей компетенции. Разумеется, я знаю.
– Насколько я помню, вы представляете Радиевый институт. И даже не чужды проблемам сейсмологии. У вас что, в штате все такие разносторонние сотрудники? – несколько перебивая, заметил попутчик Радлова.
Тот неопределенно хмыкнул. Промолчал. Они вышли на Вацлавскую площадь, застроенную узкими шести-семиэтажными домами. От площади ответвлялись лабиринты улиц, превращенные в торговые пассажи. Круглые сутки здесь не гасли витрины, зазывала прохожих реклама. Площадь шла в гору к темному, величественному зданию Национального музея. Вдруг им неожиданно резко сыпануло в лицо белой крупой.
– Ого, забирает! – весело крикнул Гирш (или кто он там был в действительности). – Жаль, что ваша делегация так скоро уезжает. Толковые, организованные люди. Как там сейчас, в России?… Давненько я не был в Петербурге, то бишь в вашем Ленинграде. Перестраиваете историю по именам. Думаете, поможет? – задиристо с чувством ненасытимого превосходства высказал этот человек. Сейчас он повернул голову, в упор рассматривая соотечественника.
– Так вы… русский? – не очень удивляясь, спросил Радлов, сам для себя уже сделавший кое-какие выводы.
– Скажем так, – из России. Последняя моя работа в милом отечестве – до 17-го года, была связана с организацией одной экспедиции на Камчатку, под руководством талантливого геофизика Манцева Николая Христофоровича. Целью этой экспедиции была проверка моей рабочей гипотезы о глубинном устройстве Земли. Жаль, жаль, что человек этот сгинул в тех суровых краях.
– Манцев, Манцев… Я что-то слышал, сходное по этому имени… – вспоминал Радлов, но не мог припомнить.
– Ну, да и бог с этим, – хмыкнул как-то Гирш, увертываясь от особенно злого секущего ветра в капюшон куртки. – А что, Леонид Андреевич, – обратился он внезапно к Радлову по имени и отчеству, – не отметить ли нам день окончания сессии, так сказать, как коллега с коллегой. Когда еще доведется встретиться вот так. Вы случаем не были «У Фликов»? Ну как же! – самая представительная пивная во всей Праге. Редкий чех из интеллигенции не засиживался там. Своего рода – пэн-клуб. Вот и Чапек… Кстати, ей-ей, на этот раз я за вами не следил. Вышло как-то само собой. Значит судьба. А? Как вам саламандры? – вдруг без перехода спросил он.
Радлов с каким-то облегчением рассмеялся.
– Вероятно, утопия… Но автор остроумен… (Он все еще не мог ни на что решиться.)
– Что же отдадим ему должное. Это все-таки его личное дело. Неумных социальных экспериментов, как в нашем милом отечестве – большевики, он не выдумывает. Вот ведь как.
Какое-то время они прошли молча. Радлов в нерешительности и с чувством загнанности в угол от последних откровений попутчика. Тот несколько раз оглянулся. И тут-то Радлову втемяшилось: «Ну да».
– Послушайте, – сказал он, и даже остановился. – Вы не элемент М имели в виду… Теперь я вспоминаю. Вы упомянули… то есть ваш Манцев, это как раз начальная буква от его фамилии при инвентаризации М – вещества из коллекции минералогического музея нашего Радиевого. Я вспомнил это по «эксперименту», – ну, разумеется, не в вашем смысле, – заюлил вдруг Радлов.
Гирш усмехнулся, поглядел себе под ноги.
– Вот видите, Леонид Андреевич. Оказывается, мы с вами имеем немало общего. А из этого следует: нежели, чем бросать слова на ветер, да в холод… не лучше ли будет провести это время «У Фликов»? Неужели нам и поговорить будет не о чем?
Они сидели в высокой зале, выдержанной в стиле старинной готики. За длинным, дюжинным столом, в резном кресле, Радлов склонил над кружкой свое невзрачное, малокровное лицо. Пил он точно с сильной жажды, крупными глотками, запуская худые вздрагивающие пальцы в тарелку с хрустящей стружкой соленого картофеля. Напротив него и достаточно в отдалении так же пили и ели свободные люди в свободной стране. В хороших городских костюмах или в чистых опрятных кафтанах, какие носили еще в провинции. Эти люди громко обменивались мнением о недостатках кабинета министров, ругали нацизм в соседней Германии, потрясали газетками с передовицами нелицеприятного анализа последних решений правительства Масарика. А где-то в стороне ныла и ныла скрипка. Лучшего места для искуса житием в буржуазном государстве трудно было и сыскать. «Боже, ведь скоро всему этому конец. Уже взяли паспорта на оформление, как было им сообщено. Или придерживают, так на всякий случай… Два дня на сборы», – тоскливо подумалось Радлову. Вот его сосед по столику останется. Он при всем своем, а ведь тоже русский. К тому же – явно удовлетворен ответами Радлова по существу элемента М. Так почему же всем чего-то перепадает, и только ему одному ничего?! «Странный человек», – в унисон вдруг отозвалось в нем. – «Страшный человек». В смущении Радлов поднял глаза на своего недавнего попутчика. Вымученно улыбнулся. Он будто страстно что-то хотел услышать.
– Леонид Андреевич, – дошло, наконец, до него. – У нас с вами мало времени. И – схожая ситуация. Поэтому я буду предельно откровенен. Мы нужны друг другу. (Радлов потупил взор. Даже лоб у него пошел красными пятнами). Я не буду скрывать, что не являюсь почитателем большевистского устройства в России, впрочем, как и парламентского… И я человек с возможностями; быть может скоро – неограниченными… Но как не раз бывало в моей жизни – подчас завишу от людей, ни на йоту не подозревающих ни о моих целях, ни даже о моем существовании. Удивительно: но сейчас вы один из них.
– Ага, – глухо произнес Радлов, хоронясь в свою кружку с пивом.
– Я много рискую… тем, что сообщу вам сейчас, – продолжил этот таинственный «компаньон», и лицо его содрогнулось. – Но я учитываю и ваше пиковое положение. Моему предприятию крайне необходима сейсморазведка некоторых районов Южной Африки. Эту работу я мог бы поручить вам, с соответствующими дивидендами, разумеется… Хотите в процентных бумагах, хотите… фактически любую сумму, какую запросите. Но вот здесь-то и существует один пункт, могущий свести на нет всю мою долгосрочную программу. И этот пункт зависит от вас. Я не блефую.
Радлов впервые во весь этот разговор поднял голову.
– Любопытно: что бы это могло стать?.. – хрипло проговорил он. Взгляд его отступил от лица искусителя со следами некой полупрозрачной бородки, будто тени, проносившегося легкого облачка. Углем обведенные глаза… – Это связано как-то с политикой? – спросил он, если и глупо, то вполне по злободневности того времени.
Гирш откинулся на спинку высокого стула.
– Что за чертовщина! При чем здесь это? Политика – мелочь; функция несовершенных отношений между несовершенными людьми. Занятие для бездарей… – резко быстро проговорил он. – Нет, моя сторона сугубо индивидуальная. Часть моей личности, если хотите понимать меня всегда правильно.
– Ага. Тогда что же вы от меня хотите конкретно?
Гирш поставил локти на стол. Стиснул между ладонями виски:
– Мне крайне необходим элемент М. Согласитесь в некотором роде это мой приоритет. Я организовывал и финансировал экспедицию Манцева. После его смерти – я законный наследник всех материалов. Вас это не убеждает? Это и все другое.
Радлов зажмурился, качнул головой:
– Так, стало быть, я должен выкрасть элемент для вас? (Гирш чуть кивнул, с движением век). Его применение, учитывая убийственные характеристики, может быть связано с террором против ответственных советских деятелей?
– Вы с ума сошли! – Гирш совсем близко наклонил голову в сторону Радлова. – С какого это страху, Леонид Андреевич?! Я и думать-то уже забыл о нашем милом отечестве. Со всей прямотой отвечу вам, что элемент М будет исключительно использован в научных экспериментах. Скажу даже, что его применение в одном техническом проекте и для меня самого проблема. Но ваша роль от этого не умаляется.
– Тогда… – Радлов несколькими глотками осушил полкружки. Поднял и вновь опустил глаза. Молчание затянулось.
– Так как же, Леонид Андреевич? Другой такой возможности не будет. Я открылся вам. Решайтесь и вы. Или быть свободным в свободной стране, иметь через полгода свой дом, хотя бы здесь, в центре Праги, большие деньги, но главное – применение своим силам; или же – комната-коммуналка, очередь за керосином, ученый паек, возможно – репрессии (да, да, я в курсе всего в Советской России). Помните: сделаете это – я ваш вечный должник. Наша будущность – дело нас двоих.
Лицо Гирша по окончанию разговора осунулось, побледнело. Он пощипывал подбородок. Ждал.
Радлов судорожно несколько раз вздохнул:
– Вы спрашиваете, господин Гирш, согласен ли я? Да Боже… вы сами уже вычертили мои перспективы… Институт беден, разве что милостыни не просит. Сотрудники в бегах. Большевизм держится расстройством жизни, а потому и не заинтересован в скором обустройстве оной. В стране все политизировано до крайности. Я не знаю ни вас, ни ваших целей. Я даже не уверен: сгину ли я в застенках НКВД, или – меня убьете вы. Но я так больше не хочу и не могу жить. Между прочим, в том огневом 19-ом мне было чуть за двадцать, и я сражался в рядах Добровольческой… При взятии Ростова мы втыкали штыки друг в друга, будто в арбузы. После… нам было велено вывести всех раненых и красных командиров за околицу, в овраг… И я, мы – сделали это. О, кто был в России тех лет, тот знает о человеке чуть меньше его создателя. Так согласен ли я? Что за вопрос! Да, согласен.
Гирш воздал руку и щелкнул пальцами. Тотчас к ним подсел человек примечательной наружности, и большего иностранца в Праге по тому холодному, ненастному дню трудно было и сыскать. Со смуглым, сейчас лиловым лицом, с черными, сильно напомаженными волосами, с агатовыми глазами и ниточкой выбритых усиков под тонким большим носом. Он только присел, пробыл с полминуты, особенно заглядываясь на Радлова, и так же исчез, как и не было его вовсе.
– Этого человека запомните. Итак, господин Радлов, вы уже уяснили себе, что мы живем в мире… текучего взгляда на вещи, точки зрения наблюдателя, и дураки те, кто считает иначе. Мы выбрали друг друга, и теперь важно только это одно, – говорил Гирш, пленительно и как-то неумолимо разглядывая своего «полпреда» по делам в России. – Рассмотрим предварительную сторону дела. Этот доктор наук, проректор… ваш сосед по номеру. Что он из себя и как? Его привычки, маршруты передвижения…
Дальше было то, что не хотелось, и помнить, но и невозможно было забыть.
В тот день на Старый город сошел удивительно хороший вечер: тихий, лунный, в сколах лазурита неба и серебряных паутинок, и возвестил славу давно ушедшим векам затейливого барокко, причудливой готике. Замерзшие лужицы, если и были где, высохли иглами и звонко лопались под шагами. Через Влтаву по мосту бежали трамвайчики в голубых вспышках, отзванивали колокольчики, и все было озвучено – и просто чудесно было идти вот так и не надышаться, на сон грядущий.
Радлов и Косторецкий и точно как будто не могли нагуляться. (Каждый сам по себе, и мало разговаривая друг с другом). Поезд отходил завтра, в середине дня, но им уже было рекомендовано не выходить из гостиницы до сборов. Радлову и его спутнику оставалось пройти шагов двадцать, чтобы выйти на яркую Вацлавскую площадь с витринами магазинов и кафе. Радлов держался стороны домов, Косторецкий – кромки тротуара, близко к проезжей части. Вдруг, почти наезжая на них, резко осадил автомобиль – перламутровый «ситроен». Одна дверца его распахнулась, и на Косторецкого наскочил высокий мужчина в легком светлом пальто и шапке (ушанке). В два шага он оттеснил Радлова и заскочил Косторецкому со спины. Рука его сделала характерный вкалывающий жест. Профессор раскорячился в позе как бы взятый за шкирку щенок. Ноги его разъехались, обе руки раскинулись, будто по кресту. Он не то чтобы так упорно сопротивлялся, но и не шел, как затверделый. Только голова его еще боролась: завернулась на сторону и выставилась на Радлова необыкновенно живым и умоляющим взглядом. Тот встрепенулся, и было уже вступился, – но тут мужчина обернулся лицом смугло-лиловым, с усиками в ниточку и белозубой, приветливой улыбкой. У Радлова отнялись ноги, и через весь живот проскользнула холодная гадливая кишка.
Далее профессора отвратительно, словно парализованную личинку, стали втаскивать в машину, еще потянулись какие-то руки… Косторецкому дали в торец, в шею, протащили будто репей, – пока он, нескладно топорща всеми членами, не скрылся в нутре автомобиля. Дверца захлопнулась. Перламутровый жучок дохнул дымком, надбавил газу, и машина умчалась за поворот.
Уже поздно вечером Радлов решился выйти из гостиницы какой-то частью себя, – той, что осталось в нем подобно сосущей, тоскующей пустоты, пожирающей его изнутри.
Так и есть: он не ошибся в своих предчувствиях. Тот же автомобиль стоял в двадцати метрах от входа. Как притянутая нитями марионетка – Радлов подошел. Гирш предупредительно открыл дверцу, пригласил во внутрь.
– Вы меня очень обязали, тем, что вышли еще раз на прогулку. Иначе мне пришлось бы ловить вас днем. Не мог же я выпустить вас так… не поделившись мнениями.
– Что вы с ним сделали?! – надтреснуто-глухо спросил Радлов, с некоторым омерзением оглядывая салон. – Он будет завтра в поезде?
– То, что непременно завтра, не гарантирую. Объясняю: все это часть нашего общего дела. Работать у меня – означает работать на меня. Это не просто стилистическое разночтение. Это этика, господин Радлов.
– По крайней мере, вы сохраните ему жизнь?
– Как и подобает человеку разумному. После той части работы, что возложена на вас, он со всеми потрохами будет упакован и отправлен в родимую сторонку. Пока же мы его попридержим. Но ваше алиби – после всего того – будет гарантировано. Вот это уже мой личный пай.
Неумолимо Гирш смотрел на Радлова, и этот-то взгляд вставал теперь на него, когда в продавленном кресле, в своей комнате, он запрокидывал вверх лицо, прикрывая близорукие глаза стиснутыми в замок руками.
Слава Богу, теперь этим событиям уже более трех месяцев. Но так ли все хорошо в датском королевстве (руководствуясь интуицией одного гениального драматурга), да что там – на всей нашей матушке Земле!?
Радлов держал в руках «Журнал физических наук», выписываемый специально для института, с любопытной статьей по поводу одного происшествия, имевшего место 23 июня сего 1932 года, в 13 ч. 48 м. 26с. по Гринвичу. Это потрясение, отмеченное вначале как сейсмическое, позже – астрофизическое по смыслу статьи, и революционно-умозрительное, если продолжить в том же ключе, могло бы, пожалуй, всколыхнуть не один любознательный ум. Радлов же имел двойную причину для шока: чисто познавательную, и – тот запрос на Радиевый институт по методике определения аргона в почвенных и подземных водах, с пожеланием личного участия в одном проекте изобретателя подобной методике, т.е. его же, Радлова. Далее следовали посулы от некоего Чехословацкого геофизического общества, касающиеся финансовой стороны дела и возможного содействия в приобретении институтом современного оборудования. Вызов, а точнее запрос, был на официальном бланке с печатью и за подписью некоего господина Гирша.
На ослабевших вдруг ногах, Радлов уже успел побывать в кабинете директора на предмет выяснения личности этого Гирша и, надо сказать, каких ухищрений совести и самообладания стоил Радлову весь этот разговор с таким рыцарем и подвижником от науки, каким был академик Вернадский.
Теперь вот эта статья. Аналогии напрашивались сами собой: некое странное псевдоземлетрясение мирового масштаба, интерес Гирша к предопределению разломов коры аргоно-радиоактивным методом, элемент М и все связанное с ним. Но все же вначале о причинах научной сенсации.
Несведущим людям, прямо и спокойно попирающим Землю (шаг – атом от длины ее окружности), заглядывающим на небо и строящим воздушные замки, и думать недосуг о том, что кому-то есть забота спускаться на десятки метров вглубь, высиживать в темных колодцах и заброшенных шахтах и регистрировать какие-то колебания за тысячи и тысячи миль от них самих. Но так, в принципе, и происходит, если речь идет о Международных Сейсмологических Сводках, организованных с 1923 года. Вот только колебания эти – сдвиги земной коры, стирающие в пыль города. Замурованные в своих лабораториях, в изоляции, нередко в затемненных помещениях (в зависимости от типа самописца), денно и нощно сейсмологи вслушиваются в шорохи и рокот подземного космоса: эдакие маковые росинки, прилипшие к жерновам и угадывающие кривизну и содрогание оси вращения.
В Южном и Северном полушариях, в обеих Америках, в Азии и в Европе, в предгорьях Альп и Кордильерах, на Памире и Тибете, островных землях Японии, Австралии, Новой Зеландии… кружится записывающий барабан, скользят перья, бегает световой блик от зеркальца. Толстые пачки сейсмограмм обрабатываются, упорядочиваются. Выделяют первичные волны и вторичные, моменты их прихода, высчитывают расстояние до эпицентра.
В тот день – 13 ч. 40 м. 26 с. по Гринвичу – оператор сейсмостанции в предгорьях Швейцарских Альп, вблизи Н., привстал и тут же незамедлительно сел. Насколько он был в здравом уме и сведущ в своей профессии, он понимал, что фактически должен был быть изломан и мертв, как все вокруг исковеркано и разбито при местном землетрясение силой за 8 магнитуд (11-12 баллов по шкале Рихтера). Но именно такой силы импульс вывела кривая на сейсмографе. Адский пик первого толчка, за которым должен последовать второй, еще более разрушительный. Так учил мировой опыт и теория распространения упругих земных волн. Но ничего подобного не происходило. Кстати, припомнил оператор как бы перед смертью и насколько был сведущ, последнее на памяти людей историческое землетрясение произошло в этом районе в 1618 году, 25 августа. Помнил он это лишь потому, что при введении всякого новичка в работу дата эта приводилась как «дежурная», наподобие анекдота.
И вот уже по тому, что он жив, и в благодарность за это – оператор швейцарской станции вернулся к исполнению своих прямых служебных обязанностей: проверил запись, сличив показания с данными от аппарата несколько иной конструкции (системы Омори), в которых работает классический горизонтальный маятник на стержне, с массой груза всего в несколько килограммов. Регистратор колебаний – белая линия на закопченной бумаге – вывела все тот же роковой пик (13:40:26 по Гринвичу), но значительно уже меньшей амплитуды, словно бы так, как каждому свое. Оставалось только ждать показаний всей мировой сейсмослужбы. И они незамедлительно стали приходить уже на второй и в последующие дни. Сходная картина наблюдалась на станциях в Южной Моравии (Чехия), Лиссабоне (Португалия), Сицилия (Италия), в Югославии, Греции. И значительно более слабый разряд микросеймов – веером, что отметили большинство сейсмостанций в коридоре от Канарских островов до Филиппин и Земли Франца Иосифа, на Крайнем Севере. Единственно как-то «уцелевшими» остались уязвимые в сейсмическом отношении районы Центральной и Южной Америки. Над ними что-то пронеслось слегка, слегка – божьим одуванчиком, и то благодаря замерам высокочувствительной технике. Столь слабый эффект отнесли поначалу за счет экранирующего действия земного ядра.
Но вот время – как по нажатию кнопки шахматных часов – 13:40:26 по Гринвичу, абсолютно на всех сейсмографах. Ну а то, что и вообще ни, ни… и нигде. И грянул гром.
Во-первых, все станции как одна зарегистрировала «толчок» исключительно местного характера. То есть везде, где, по правде приборов, происходило роковое катастрофическое землетрясение, оно приходилось на «рядом» и «здесь», так, словно планета всецело оказалась под сеткой разломов и сдвигов коры.
Во-вторых, подлинно сейсмические волны никогда не имеют характера изолированного импульса. В тот же «роковой» час, минуту и секунду районы Европы и Центральной Азии накрыл по преимуществу одиночный импульс.
В-третьих, разные по конструкции сейсмографы вывели и неодинаковую по силе магнитуду толчка. Больше того, один такой первобытный прибор системы Вирхова (Россия), маятником в котором служил бак с 17 тоннами железной руды, сорвался, что называется, со «стапелей» под действием странно возросшей своей массы и переломал регистрирующую аппаратуру.
И, наконец, в-четвертых, – по основному и главному, как и единственно приемлемому (если верить очевидному), – никаких мало-мальских подземных толчков на территории Центральной Европы, так же как, впрочем, и всей остальной, до границ ее по Уралу, не происходило, включая и все вышеупомянутые районы Земли.
Сложилась нелепейшая ситуация, которую один прыткий научный обозреватель охарактеризовал как «околпаченный реализм», подразумевая под этим вторжение в закрытый прибор неких пакостных сил, отменно организованных и физически грубо вмешивающихся в работу самописцев. Но там, где появляются черти, не жди разумного научного объяснения. И все же такой ответ дали физики. Известно, что сейсмограф Беньоффа по конструкции аналогичен обыкновенному гравиметру, применяемому в геолого-разведке и меняющему свои показания в зависимости от распределения массы пород. Устанавливаются они и на кораблях для почти схожих целей. И вот тогда-то, в ответ на запрос, с борта океанографического судна «Тезей» (Франция), курсирующего по выходу из Гибралтар, равно как и советского «Витязь», проводившего изыскания в Балтийском море, были получены уникальные данные о мощном гравитационном возмущении, пришедшемся на большую часть Европы, – в известное уже время, и с силой способной в доли секунды преодолеть инерционную массу приборов. Импульс подобного рода мог быть вызван только явлением космического порядка. Обратились к астрофизикам, которые и информировали научную общественность, что ни в указанное время, ни даже в соответствующую геологическую эпоху орбиту Земли не пересекало сколько-нибудь крупное космическое тело, способное так исказить гравитационный фон планеты. И так далее…
«Возмущение» это затихло бы само собой, если бы не появление статьи в солидном научном журнале «Нейча» (Англия), в свою очередь перепечатанное из советских источников, и под авторством известного русского физика Хлынова. Работа получила хорошие отзывы у ряда специалистов Запада и была написана в ключе новейших (и парадоксальных) физических теорий. Вот фрагментарно некоторые ее положения в приемлемо-популярном изложении.
Исходным пунктом, взятым здесь в духе смелой научной спекуляции, было известное утверждение Эйнштейна о взаимосвязи метрики пространства и проявления гравитации. В этом смысле можно сказать, что гравитация – суть геометрия. Хлынов же, фактически, пошел еще далее, ссылаясь на данные космогонии и вышеописанный гравитационный эффект, он сделал «дичайшее» предположение о наличии в мировом пространстве неких специфических зон или «подкладок Вселенной», где метрика обычного трехмерного пространства как бы «завернута» наподобие тора, и что Земля, со всей планетарной системой стремящаяся в направлении созвездия Лебедя (220 км в секунду), однажды «провалилась» в подобный странный «карман» со всеми вытекающими отсюда последствиями. Случилось это событие 26 июня, в 13:40:26 по Гринвичу и характеризовалось мощнейшей гравитационной атакой Земли, по причине особенностей топологии тора в сравнении с метрикой пространства нам обычного толка. Кроме того, по мысли автора статьи, вполне возможен был ряд явлений, подпадающих под разряд каузальных аномалий, обусловленность которых не может быть уже интерпретирована как обычная причинность, и что с точки зрения земного наблюдателя будет выглядеть чудом. В результате физика как наука оказывается в необычной ситуации. Принцип причинности – фундаментальнейший закон мироздания, от которого не так-то легко отказаться. Однако, казалось, предустановленная гармония не всегда принимала это в расчет.
На этом здесь все – в объяснение Хлыновым того странного феномена.
Тем же днем (26 июня), но в 8:30 по местному времени человек, так странно ассоциировавшийся в сознании Радлова с этим событием, находился за сто метров от контрольно-пропускного пункта швейцарско-германской границы и докуривал сигару. Рядом находился «джип» песочного цвета. Славный Базель остался позади. Впереди лежала Германия, полосатый шлагбаум, постовая будка, домик под островерхой крышей были первыми поселениями этой страны здесь.
Человек в последний раз затянулся и отбросил окурок. Длинно усмехнулся. Глаза его отрешенно вспыхнули, следуя вершинными ледниками Юры и Шварцвальда. Укрепившись будто этим видением, он шагнул к машине.
* * *
– Ваши документы?
Молодцеватый оберлейтенант пограничной службы взял под козырек. Сегодня был его третий день на заставе. Иначе бы он по-другому взглянул на человека в свободной твидовой куртке, ботинках на толстом каучуке и гетрах, вылезшего из американской машины. Не совсем по-уставному (со значением) он произнес:
– Цель вашего визита в Германию?
Утомленного вида человек, чуть раздраженно пожал плечами:
– Здесь все отмечено. Бессрочная командировка от… Цель и методы исследований согласованы с германским департаментом геологии и картографии. Документ действителен до… перерегистрации, – владетель бумаг, казалось, воплощал саму лояльность властям и предупредительность; только его упорные темные глаза царапнули.
– Бессрочная или срочная, – усмехнулся младший чин, – это решать не вам… там, откуда вы прибыли, господин Гирш. Сроки пребывания на германской земле устанавливаем мы. Так было, есть и будет, – недоброжелательно он оценил проамериканский вид и с некоторой завистью машину визитера. – Пожалуйста. Можете следовать дальше, человек-землетрясение, – эту последнюю фразу обер произнес одними губами. Но даже если бы ее расслышал господин Гирш, она вряд ли бы его задела. Чуть кивнув и спрятав документы, он уселся в свой «джип». Только спустя несколько минут, уже в пути следования, сардоническая усмешка так интересно подошла ему.
Кажется, это все еще Швейцария. Все та же горная страна: лесистые склоны, поросшие сосенками, ельником, буком. Рукой подать до ледяных торосов. По сторонам узкой дороги – расщелины, провалы, глубокие лощины: но уже намечается сход, где-то альпийские луга (правда, без швейцарских овечек и козьего сыра), путь к ним еще не близок и труден, дорога вьется лентой, то на подъем, то опять вниз. Солнце бело сияет, рассеянное снеговым пластом. Кажется, что за горизонтом уже равнина, но это лишь потому, что взор идет по линии снижения. Вновь подъем – и опять все те же пики, провалы, каскады голубоватых глетчеров. Швабский Альб: здесь район малонаселенный, преимущественно вымирающие горняцкие деревушки, правда, по пути следования «джипа» и достаточно далеко еще – некоторый вполне приличный городок, административный центр когда-то процветающей здесь добычи серебра, слюды, сланцев. Теперь рудники иссякли и заброшены. Поселки пришли в запустение. Городок К. держится мелкими ремеслами, поставками крепежного и прочего строительного материала, обжигом извести, производством керамики, кое-какими дотациями из федерального центра. В общем, не густо ни пусто, и без печатных пряников.
Машина берет подъем за подъемом и вновь крутой спуск. Человек за рулем спокоен, собран: годы риска и умственного напряжения, возведенных в квадратуру круга, позволяют ему почти отдыхать на этой путанной сложной трассе. Подобно этому и его мысли, – а все же любопытно: «…слава светочам германской науки, что соли урана и иже с ним застят им взор… как солнце день, и так на десятилетия вперед… О, быть дальше и выше в чем-то – это к тому же и гарантия личной безопасности. Кому придет в голову искать какие-либо практические решения на этих путях… Пусть себе упражняются с проектом сверхбомбы. Они только, только поостыли от своих толстозадых Больших Берт и прочей жюль-вернщины…». И тот, кого на границе назвали Гиршем, отметил ясные перспективы ландшафта. Чем бы сегодня не закончился его рабочий день, – последствия будут иметь лишь техническое значение. Проблема в принципе решена. Он, милостью сил его создавших, с его гениальным мозгом (да, – и тому был уже исторический прецедент), с его ненасытным честолюбием и жаждой власти – уже высмотрел идею следующего века, приманил ее к своей руке и чуть-чуть пощипывает перышки легендарной птицы Феникс, любимице фараонов и небожителей. Сегодня он протянет ей на ладони алмазное зернышко, и, будьте уверены, она склюет это.
«Джип» взвыл, подбираясь под самые облака. День был ясен, просторен, необозрим здесь. Растрепанные перистые жемчужные облака нанизываются на пики гор. Ничто не предвещает перемены погоды. Но все неустойчиво в этих краях и может смешаться в один миг: земля с небом, ливень с камнем и грязевым потоком. И тогда уже точно: простому смертному лучше и не бывать здесь.
Вот это уже пошла Германия. Даже величественные гряды Теди, главенствующие над всей Швейцарией, уравновешиваются неким миражом и тают на горизонте. Где-то уже и Рейн входит в более пологие берега. По склонам гор отмечаются низкорослый бук, заросли орешника, плющ. Темнеющие глубокие расщелины подбираются сюда шрамами земли. До подошвы метров пятьсот. Крупные гладкие валуны, лежащие здесь со времен раннего неолита, выглядят мощью, готовой вот-вот сорваться, был бы только достаточный повод. Но вот дорога внезапно расширилась, машина въехала на некое подобие плато, или скорее обширный выступ, обрывающийся в тридцати метрах от осевой линии дороги, по другую сторону ее – вместительный грот, или даже вход в глубокую штольню. «Джип» развернулся, дал задний ход и въехал вовнутрь глубокой пещеры, наполовину обязанную своим происхождением человеку. Через секунду гулко отзвучал последний выхлоп. Все стихло.
* * *
Солнце было в зените. Облачность периста и лучезарна, как в творениях некоторых богомазов. Одинокий путник с бьющимся сердцем осмотрелся. Он был уже не молод, с альпенштоком в руке, в крепких ботинках с шипами, крагах и с легким ранцем за плечами. Сорвав темные очки, он щурился, запыхавшись и привалившись к гигантскому валуну. Широким и словно приветственным жестом отер лицо, слезящиеся глаза. Так вот какие они горы. Пробыв на посту ученого секретаря при германском географическом обществе целых тридцать лет, он впервые вступил в пределы горной страны. Внизу – Дойчланд, и так до самого горизонта, там, за ним, чернильное пятно почти картографических стран, здесь – высота, простор, прохлада, ветер дальний и дольний. От перепада давления стучало в висках, по телу – пот, несмотря на холодящий озноб. И вдруг – что-то произошло еще, особенное… пронзило… Человек осел: «Вечность. Я осознал вечность», – подумал он, и это была не одна только абстрактная мысль. Что-то с этим было сцеплено физическое и грозное. Тогда-то он и увидел: над вершинными снегами и будто в отражение их, разлилась жидкая сверкающая амальгама… Выгнулась чечевицей – более плотной, с некоей сердцевиной в ней, метнула из себя искаженную тень человека, будто образ его в зрачке, и один шаг которого был бы равен целой мили… Видение заколебалось, прорезалось гранями, разорвалось перетяжками, разнеслось перламутровым растрепанным коконом. С минуту еще алмазные лучи бесцельно бродили по небу, точно оторвавшиеся ясно-лунные жгуты. И с тем пришло понимание, торжественное, как библейская заповедь, и путник осознал, отчего у него такие мысли и почему внезапно ему стало так трудно и глупо жить. Времени больше не стало. Он метнул из кармана к глазам Буре – часы, не подводившие его ни разу за последние семнадцать лет: они стояли. Но не было уже времени и удивляться: словно последствие этой алмазной вспышки над грядами гор разлился мрачный шлейф копоти и дыма; но, приглядевшись, можно было различить за этим стремительно несущиеся грозовые тучи, которые с непостижимой быстротой сгущались и клокотали. Но ведь только с четверть часа назад небо было высоко и чисто, и вот уже давит, будто чугунным противнем, да и тот, похоже, дал трещину и прогорел. Плеснуло фиолетовым пламенем. Отзвучало на всю поднебесную раздирающим нервы треском. И с десяток молний, крученных винтом и ветвистых, ударили вертикально по гигантскому округу, образуя некую корону сатаны. Мельтешащие тучи заходили так, будто с неба размешивали диковинной ложкой чай в стакане: только днищем этого стакана была котловина диаметром с километр, которая все росла, мрачнела и косо ставила стенки свои, как и подобает при сильной раскрутке. Новые и новые сколы неба валились и кренились набок. Путник схватился за голову жестом, удерживающим рассудок. Ураганный ветер забивал дыхание, рвал волосы, и только полуобняв валун, плотно прижавшись к нему грудью, можно было удержаться на ногах. Было бы уже совсем темно, если бы не этот молниевый сад, стряхивающий с ветвей своих протуберанцы и шары, полные жидкого лилового света. Увидеть такое – и умереть, пришло бы, какому поэту на ум; только ученый секретарь протокольно заприметил другое, – как от земли встало широкое тихое сияние и затрепетало на выступающих частях предметов стрекозиными крылышками, рассеялось здесь и там болотными огоньками. «Огни святого Эльма, Боже!». И в подтверждение своей догадки он отодрал руку от камня и выставил пятерню с огненными ногтевыми фалангами пальцев. И это было последнее, что господин фон Балькбунд успел еще сделать и осознать, перед тем как трясина, подобная библейским хлябям, – такой это был ливень, – ударила с неба. Впрочем, вот как раз и не было уже отдельно ни земли, ни неба. Сверху – сплошная стена воды, снизу – волна грязи. Все смешалось вмиг. Грохот и вспышки молний, порывы ветра, лопающиеся на камнях жгуты остекленной влаги, зловещий гул с вершин и первые наплывы земли с камнепадом и валунами, устремленными вниз. Сель, и такой, что только и можно было видеть где-нибудь в урочищах жаркого Кавказа. Ноги путника беспомощно заскользили. Руки цеплялись за гладкий валун, и, не удержавшись, потеряв равновесие, вместе с грязевым потоком он обрушился вниз.
Здесь шло время отмеренной швейцарской точности. Уникальная в своем роде страна: вторая родина многих и многих эмигрантов. Или так скажем: узаконенный приют с молчаливого согласия правительств ряда стран. Не был ли первым из таких изгнанников Жан-Жак Руссо, бежавший сюда от великой неустроенности сердца, ума и мелких прегрешений совести? Автор «Исповеди», отец семерых детей, которых он – опять же из принципа – поместил в дом общественного призрения.
Приличный швейцарский городок. Мощенная камнем площадь. Часы на ратуше пробили одиннадцать. Над грядой Юры вытянулась жемчужная цепь облаков. Солнце в мягком дымчатом окружении зависло в зените, подобно театральному софиту, но и все здесь сценично-картинно: аккуратно сработанные, будто кукольные – домики, возле каждого разбит цветник, расписные ставенки, на подоконниках те же цветы. Из стрельчатых узких окон – разноцветные штандарты, флаги до земли, балконы увиты плющом, иные – диким виноградом, на узких улицах шезлонги, полосатые тенты вынесенных на тротуары кафе, террасы бесчисленных отелей, ресторанов, казино, сходящих к призрачному зеркалу Озера, в нем – опять же небо, или отраженные с лодок счастливые лица, или ночные огни завлекающего времяпрепровождения. И даже год 1932, первых беженцев из соседней Германии и собственных изгоев в странах Большой депрессии, не повлиял здесь на общую атмосферу увеселения. На ту массу публики, среди которых и действительно было много милых открытых лиц, много музыки, танцев и смеха; хлопанье пробок шампанского, щебета, флирта, скрипа уключин и женского визга со стороны Озера. Колоссальная человеческая Фата-Моргана продолжала свое действо – примирять людей с пустыней и жаждой бытия, с тем песком, на котором они выводили свои имена и строили замки.
Но так и хочется отметить: вот женщина – она одна перечеркнула эту лакированную карточку.
Откровенно (и не очень) сторонящаяся всех – она следовала площадью от почтамта вниз: чуть склонив голову, возложив красивые открытые руки на сумочку, более напоминающую шкатулку красного дерева, инкрустированную русским малахитом; в шляпке бордо, под вуалькой, достаточно уже не модной, но скрадывающей черты лица. И все же: случайный прохожий ей навстречу – удивленно покачал бы головой: «Чужестранка? Гордячка!» С чего бы тогда эта сатанинская надменность? В укладе ли заманчиво очерченных губ, изгибе длинной шеи, высокой классической прическе, чуть вздернутом носе? И одета: вот уж не скажешь не по средствам – простая строгая юбка, приталенный жакет. Внешний вид стопроцентной классной наставницы, репетиторши, живущей частными уроками, переводчицы при каком-нибудь атташе… (курс растет); и все же дамы больше, чем надо, – при столь ясном дне, на будничной улице. С чего тогда этот прозрачный стылый взгляд сквозь черный газ, эта ровная меловая белизна кожи, хранимых в затемнение чувств, овал лица, отмеченный артистизмом… Но – он и она уже разминулись. Каждый пошел своей дорогой. Что-то заставило бы прохожего обернуться: возможно, мужской инстинкт. Тонкий лиф женщины, высокая спина, стройные ноги, шаг за шагом отсчитывающие длину несуществующего подиума. Вот так – со стороны – она зачаровывает. Пожалуй, ей даже удалось обмануть, уйти от слишком проницательного взгляда. Что-то сейчас приоткрывалось в ней. Но женщина успела уже дойти до конца площади и свернуть в боковую улочку. Руки ее оставили сумочку-шкатулку и в мягком жесте легли вдоль тела.
Здесь было не так многолюдно, или, точнее, люди были больше чем-то заняты: пили, ели за столиками, вынесенными прямо на тротуар, торчали за стеклами магазинов и мелочных лавок, целеустремленно глазели по сторонам, увешанные фотоаппаратами. Курортная, обычная жизнь. Люди знали, за чем они сюда ехали со всей Европы и Нового Света. Это знали прежде всего их деньги, наделенные собственным инстинктом власти; ведь нигде, кроме как на модных курортах, да еще в залах казино, деньги не существуют так раскованно и так сами по себе. Как раз здесь все потворствовало им в этом.
Дама совершила над собой привычный обряд: внутренний протестующий жест; ей оставалось пройти вниз еще шагов двадцать, войти в дом, где она вновь стала бы сама собой. Там позволялось расслабиться, отдать в пространство бесцельную пружину интриги, пустой ненависти, фантастические витки своей жизни. Но этому еще не срок: и как раз сейчас – до поворота налево, куда ей оставалось свернуть, она вновь приметила у магазина шляпок плотного коренастого мужчину, в чесучовой паре, в дурацком котелке, с крепким скуластым лицом славянина. Как и тогда, он почитывал газетку (может быть, ту же – трехдневной давности). Ох, уж этот прием, столь нарицательный для образа шпика. Это было в четвертый раз, как этот человек застил женщине взгляд. Но хуже того – он переместился по ходу ее обычного маршрута. В первый раз она увидела его непосредственно у здания почтамта, куда ходила за корреспонденцией и держала абонентский ящик. А так как это происходило только два раза в неделю – по вторникам и четвергам – то этот тип заметно «обжился» и «обустроил» ее маршрут; не исключено, что ему был известен теперь и дом, в котором она проживала. Надежда оставалась – по факту обыденности патрулирования улиц агентами полиции. И к тому были обстоятельства, скорее внешние, нежели чем внутренние; больше политические, чем гражданские и уголовные. Зараза ползла оттуда – из взбесившейся Германии, – с десятками и уже сотнями политических беженцев и просто обывателей, которых обирали, что-то конфисковывали или чьи родственники побывали уже в известных казармах ландскнехтов, откуда они выходили исковерканные под углом и в стиле паучьей свастики. К самой этой женщине события эти имели лишь касательное отношение: вот как сейчас – от кого (или чего) ей так перепало по части подозрительности и слежки; из общей атмосферы сыска, или же конкретно?.. Вопрос для нее совсем не праздный. Вновь холодные пальцы женщины легли на инкрустированную шкатулку, под ее левой рукой. (Холодно-активно в ней извернулся вороненый ствол, по магнетизму ее души). Как-то она сумеет постоять за себя. Но главное, конечно, самообладание. И белая, белая ее память – упрятанное под снега ручное зеркальце в которое навсегда удалился волнующий лик королевы… Даже гильотина (ножа которой она имела все причины опасаться) не вернет ей этого. Что-то как будто перешло к ней по мистическим законам судеб от австриячки и гордячки Марии-Антуанетты. Ну а с этим фактом ее текущей земной жизни – в котелке и с русской мордой – придет время, она разберется.
Сейчас же – блеск витражей, беззаботные лица, – все и вся отвращало ее. Верхняя губа женщины мнительно дрогнула: на мгновение она почувствовала себя бескрылой. Да, да вот это самое: она была не беспомощна, но обескрылена. На этом сладком, липком, чужом пироге мещанского благополучия она ползала черной земляной осой. И каждый мальчишка из-за одного глупого своего любопытства мог убить ее. Как-то исковеркано, вся подобравшись, углом плеча вперед, и от того еще более грациозно (эдакий «гадкий утенок»), женщина почти пробежала оставшиеся десять метров до следующего поворота. Несколько мужских взглядов проводили ее. (О господине в котелке с бесполезной газетой и говорить не приходится).
Опять вниз пошла крутая улочка, мощенная круглым булыжником. Навстречу ей – уже чопорный люд, и больше швейцарцы, посасывающие невозмутимо свои короткие трубки, кто-то с портфелями… Еще немного – и женщина у своего дома.
* * *
На каменный столик – в вестибюле – летит ее шляпка, вуалька… с пустым сердцем (никакой корреспонденции на ее имя), она взбегает по лестнице, покрытой белым анатолийским ковром, для того, чтобы запереться в комнате, так напоминающую и будуар, и кабинет, и просто гостиную.
Большое, ровное, ласковое Озеро – неподалеку. Определенно, лучше многих в эти воды и ландшафт вчувствовался Фердинанд Ходлер, швейцарский живописец, называющий свое увлечение этим видом пленэра «настоящим бредом». И если в этих работах больше от буйного артистизма, то в самом озере и окрестностях – все, кажется, для человека и в услужении ему.
Ради этой стилизации, позволяющей человеку считать все здесь определенно по себе и для себя – работали эти бесчисленные отели, рестораны, аттракционы и дансинги. Все другое, свободное от увеселений, жизнерадостно было приправлено площадями фруктовых деревьев, посевами пшеницы, кущами виноградника и хмеля. Но и это все, казалось, имело не столько питательную ценность, сколько обворожительно-кремовую, подобно «розочке» на торте. Тщеславие и позолота сказывались здесь во всем. (…Разодетый под матроса 17 века человек в морской куртке с галунами, в узких коротких панталонах, полосатых чулках и огромной шляпе-треухе, подсаживал на борт прогулочного ялика последнею мисс из очереди, – чуть «декольтированно» повизгивающую, т.е. в рамках приличия выражающая себя на низшем четвероногом уровне… поджимающую ноги и протягивающую руки; будто кто-то уже имел намерение нести ее на руках… Звучит густой свисток боцманской дуды, и три пары весел враз подымаются и опускаются. Заскрипели уключины. Вода подернулась пеной и волнением. Примешалось и солнце в этой взбучке: по-особому дробясь и заигрывая в бликах. Волнение передалось и на берег – в стайке провожающих – к радости милых дам, хлопнули пробки от шампанского, взметнулись руки, платочки с вензелями… Действо продлилось).
Тупо ударило в висок. Ржаво проскрипели уключины. Женщина оторвала голову от высокой резной спинки кресла. Зрачки ее расширились на неяркий свет… Белые рысьи точки в них слились в один безжалостный диск солнца, протекла режущая струйка кварцевого песка; зачерненно, – негативом, встала перед ней ее собственная нагота. Ее разглядывали: но не было в ней ни стыда, ни смущения – отпечаток в песке значил бы больше ее самой. И когда ее несли (ноги не слушались), она не существовала далее своего короткого взора; мыслила не яснее сбивчивого говора матросов и возгласов сожаления. (Похоже, ее оплакивали). Последний истлевший лоскут упал с нее: на землю вернулась Ева, некогда изгнанная из своих же садов Эдема. («Забыть, забыть».) Покачнулись небо, море… Ей помогли: она на борту. Затопали по палубе веревочные подошвы. Накренился весь белый свет. По красной дуге солнце укатило за черную штору. От головы отхлынула кровь. Загромыхала якорная цепь. Дробно заработала машина. В эмалевом полусумраке каюты – накрахмаленные занавески, ослепительное и прохладное постельное белье. Кружево бликов и на потолке. Мягкая, обволакивающая вибрация, и шум протекающей воды за иллюминатором. Но еще до этого… в последний раз в памяти женщины ударил короткий сильный гребок воспоминаний: на испанском, португальском, английском – к ней: «Кто вы? Откуда?». И – «Я ничего не помню» (итал.), чтобы ее не спросили. Отчаянный взгляд по сторонам: «Где он?» – тот, который все может, все знает. Кажется, ее успокаивают. И совсем уже трогательно – как королеве грубую кружку молока из крестьянских рук, – ей протягивают широченные матросские клеши и белый, с офицерского плеча китель. Ей засматриваются в лицо. Что бы они могли в нем увидеть? Насколько это опасно? («Знать. Знать».) А давно ли она сменила то лицо и не обрела до сих пор другого? («Убедиться. Убедиться»).
Рывком женщина поднялась из кресла. Сейчас она в шелковой пижамной паре, несколько восточного орнамента. Высокая, стройная фигура. Дневная, тяжелая классическая прическа красавиц Гейнсборо – укладом вверх – распущена. Волосы за плечами сколоты малахитовым гребнем. Женщина быстро пересекает эту комнату-кабинет, и даже будуар. Подходит к большому зеркалу в литой бронзе плодов и листьев, жарко начищенных все тем же ненавистным песком. Подобно этому и охряные драпировки с продернутыми в них парчовыми нитями, свисающие по сторонам высокого французского окна. В комнате достаточно еще светло, но женщина добавляет блеска, зажигая люстру с хрустальными подвесками и электрическими свечами в серебряных лилиях. Вся комната озаряется. Женщина в зеркале: отлетевшим потусторонним ликом… Убедительнейшая иллюзия, что можно зайти со спины себя, поражает ее… Она совсем, совсем беззащитна. Женщина хмурится, чуть заломив бровь. И без того большие синевато-серые глаза ее распахнуты и пусты, как бывает при абстрактной грезе, или предположении, и оттого еще более холодны. Только чуть растревоженные зрачки обращены вовнутрь: ведь единственно там истинно знают ее. Кто?! («Забыть. Забыть».) Та подмеченная прохожим ненасытная гордыня уже оставила это лицо. Оно – красиво, чуть утомлено какой-то взывающей, невостребованной артистичностью, и глубоко равнодушно. Могло ли быть иначе? Если нельзя назваться собой, нельзя призвать даже память, что значит тогда одно твое стеклянное отображение? На это, правда, и ее воля. И никогда по этой воле она не всплывет чувственно-памятным ликом со дна зеркального омута. Никогда. Пусть будет так.
Лицо женщины дрогнуло, потеплело ничего не значащим вниманием к окружающему. Где-то людской гам за окном сменялся ностальгическим тонами к вечеру. Плыло танго. (С тех погибших аргентинских лет – ненавистно.) Во влажном терпком воздухе ресторанов и кофеен настраивались скрипки человеческих душ. Рвались струны. Возносились и падали чьи-то судьбы, возводились мосты любви, обустраивались целые дома. «О, Боже. Как это, в конце концов, пошло и скучно. Есть ли этому хотя бы название – утопия», – подумала женщина. Отошла от зеркала. Прошлась комнатой, в которой все было не пойми как: зала не зала, кабинет не кабинет, – или пристанище высокородной дамы (как, впрочем, и куртизанки), поди гадай! По ковру, на полу, разбросанные атласные подушки с кистями, персидские тапочки. Отдельно от всего прочего – интересное вечернее платье, на никелированной треноге: чересчур длинное, сложной выточки, с «плечиками», густо малинового цвета, сильно декольтированное, обшитое по рукавам пятнистым мехом леопарда. Сомнительно было, что этот наряд надевался когда-либо вообще. И было ли это платье в привычном смысле слова, а не артистический вылом. И все же, казалось, в опровержение сказанному – научные книги на полках и просто горбом на софе. (Да, отдельно пышная кровать под балдахином, за китайской ширмой). На этажерке – аппарат под стеклянным колпаком, похожий на телетайп. На столе с рулонами чертежей – дорогая посуда, раскатаны апельсины, сигарный ящик с «Коронос», чашка недопитого шоколада, и в ней – окурок с золотым обрезом. Следы ученых бдений и богемного образа жизни, так ли это?
Наконец-то среди бесцельного и методичного хождения женщина отыскала себе занятие, взяла слуховую трубку внутреннего телефона, проговорила властно (зрачки ее сузились, кольнули):
– Эльза, подымитесь ко мне. Вы мне нужны.
Вошла женщина, скорее девица, в темном, форменном платье, с белым передником, с рыжими волосами, довольно костистая. Сложила большие руки на животе.
– Да, мадам.
(Мадам чуть покосилась на нее, не желающая себе ничего кроме неба).
– К девяти приготовьте мне ванну. И не бросайте туда эту мерзость… не все же, что рекламируют в вашем дорогом отечестве, годится для всех. «Дары Мертвого моря», – это надо же было догадаться подсунуть… – выговорила женщина с чуть большим вниманием к угловатой фигуре и простому лицу горничной.
– Будет исполнено, мадам. Только второго дня вы похвалили меня за эти же соли… – возроптала девица на скверном французском (языке их общения).
– «Второго дня». Вот как вы сказали, – женщина длинно, иронично вглядывается в нечто по виду бесполое. Отвернулась. – Идите и делайте то, что вам велено.
Служанка изобразила подобие книксена (не расставаясь при этом с печным ухватом и битым горшком во всей своей фигуре), удалилась в смущении души простой и плоской. Быть может, мадам, которой она прислуживала, знавала и лучшие времена, но ведь не настолько же, чтобы повелевать с достоинством королевы или пренебрежительно фыркать на каждую достопримечательность здесь. К тому же – рыжая Эльза занесла ногу при сходе на следующую ступеньку лестницы, да так и осталась, убоявшись тайны, открывшейся ей так внезапно: «ее мадам» опасается людей, избегает их, или носит глубокий траур. Одно из двух. Постояв так, насколько хватило ей чувства равновесия, она шагнула вниз, переступив уже и через тайну, да и позабыв ее вовсе. Нельзя сказать, что экземпляры, подобные Эльзе, так уж были редки в горной части Швейцарии. Не настолько, как в Шотландии, но все же.
Меж тем, так сомнительно уличенная женщина, вновь оставшись одна, отправилась в свое высокое вольтеровское кресло. Длинно умно, вытянула из себя некий исторический парадокс. (Спохватилась.) Вздохнула. Придвинула кресло ближе к окну. Солнце установилось на закат. Низкие облака кое-где поднабрали иссиня-темной глубины; поплыли челнами, которым, казалось, не хватало течения да русла реки. Взгляд женщины приковался к одному такому кораблику, так похожему на окрыленную розовым парусом яхту. Сердце ее тукнуло во всю силу. Вздох высоко поднял грудь. Резкая морщинка вертикально встала меж бровей. Красиво вырезанные ноздри побелели. Вновь неистощимая гордыня пронеслась и опустошила ее. И с тем, возглас: «Где он? Почему нет известий?»
Этого и следовало ожидать. Сход с гор грязевых потоков и камнепада, как следствие разразившейся жуткой грозы и ливня – завалили вход в грот. Как не был он просторен и обустроен (даже при целой бронированной танкетке, загнанной в горловину пещеры), выбираться отсюда когда-то было необходимо. Откуда-то, поверху, пробивался неровный свет. Угловатый человечек с непокрытой головой на тощей шее запустил руку в растрепанную волнистую шевелюру. Большие его с ассирийским разрезом глаза блеснули, и он, непосредственно, по-детски, помчался назад, в железное нутро танкетки, чтобы там прокричать в слуховую трубку: «Алло, Гирш, нас совсем завалило! Во, работы-то будет! Заявляйтесь-ка». И уже выскочил с шанцевым инструментом, более годным для учебно-полевых работ новобранцев. Ковырнул несколько раз. Металл заскрежетал о гранит. Набросал по сторонам от себя груду грязи и гальки, и только тем надбавил сверху оползнем.
– Вот как мы, Раух! – услышал он за собой уверенный, сейчас ироничный голос. – Так сколь далеко продвинулась сия необозримая работа, – учитывая вами затраченные киловатты? Или – вы больше полагаетесь на лошадиные силы?..
– Лучше беритесь за лопату, если не желаете заночевать здесь, – с надсадным дыханием отозвался Раух. – Хорошо еще к вечеру управимся, – говорил он, не переставая расшевеливать всю оползающую массу завала.
Его компаньон прошелся туда-сюда, пнул носком тяжелого горного ботинка валун. Кажется, он и не помышлял о случившемся. Потаенная улыбка – во славие себя – не сходила с его губ. Он мог быть доволен результатами сегодняшних опытов. Но лишь он один. Гирш отряхнул от пыли куртку, с замшевыми накладками. Проговорил:
– Бросьте лопату, Раух. Она не соответствует вашей классификации. На что-то мозги нам даны…
– Эх, но едим-то мы с ложки, господин теоретик. Нулевое техническое решение в сравнение со всем нашим остальным потенциалом. А вот – не обойтись. Лопата вечна, как золото и власть, будь они… Просто и верно. Правда, приходится повкалывать… А что предлагаете вы?
Раух с облегчением привалился к выступу скалы, и, похоже, не без удовольствия разглядывал шефа. Все-таки от черти какого его самодовольства и темперамента, что-то перепало и ему, – от природы меланхоличному и болезненному. К тому же один принципиальный вопрос давно уже вертелся у Рауха на языке. Сегодня все как-то сходилось, чтобы разрешить его. Когда еще они останутся так, как мужчина с мужчиной, без всяких абстракций.
Гирша, однако, на тот момент не было с ним. Скрывшись на минуту в танкетке, он выбирался оттуда с гирляндой аммоналовых шашек в руках.
– Игнорировать трудный прихотливый путь человеческой мысли, ай-ай, не позволю, – и Гирш начал методично рассовывать заряды по расщелинам в камнях.
– Ну и будет сейчас… шарахнет таким оползнем, что придется выбираться отсюда через грузовой лифт, – не сдержал скептицизма Раух.
– Вы меня недооцениваете, коллега. Когда-то я удачно решил проблему концентрации и посылки тепловой энергии на значительное расстояние, – отвернувшись, Гирш скрыл усмешку, продолжил: Ну а что такое взрыв, если не хаотичный выход ее. О кумулятивных зарядах вы, конечно, наслышаны? Да, в этом есть что-то от вашей «ловушки», верно. Но то, что сейчас здесь подготавливается, будет всего лишь организованная взрывная волна. Для наших целей – достаточно. А теперь перебирайтесь в бронемашину и ждите меня там. Да не закрывайте преждевременно люк!
Раух проворчал что-то насчет плоских шуточек, которые ему надоели, и, прихватив лопату, поспешно скрылся в танкетке.
Гирш отмерил необходимое количество бикфордова шнура, вставил запальник, чиркнул спичкой и метнулся под укрытие брони.
Через шесть секунд ухнуло. В борта машины гулко забарабанило породой. Мелким крошевом сыпануло по узким бойницам. Затянуло кисловатым, серым дымом.
Металлическая слюна заполнила рот. Раух просто и естественно заплевал, но одобрительно отсалютовал Гиршу, который прикладывал к глазам тончайший носовой дамский платок с вензелем: латинское «зет», в круге и с пчелками. Выход из грота на три четверти был свободен: только по низу и по сторонам оставались еще груды камней. Люди могли выбраться, но не колесный транспорт, которому предстояло расчистить колею. Раух снова взялся за лопату. Откашлявшись и наглядевшись слезящимися глазами, он сделал признание.
– Неплохо сработанно. Где вы всему этому научились, Гирш? Что-то есть в вас от царя-плотника. Но автомобилю, так или иначе, не выбраться. А значит?…
Гирш пожал плечами, скинул куртку, засучил рукава. Вдвоем они налегли на шанцевый инструмент. Провандалиться им пришлось минут сорок, прежде чем путь достаточно освободился. Выбрались наружу. С непривычки оба намучились. Раух посасывал сбитые ладони. Но в лицо им засветило солнце, чистота и синева неба.
…Казалось, освежающая чудная гроза коснулась всего здесь, и много выше и дальше пределов видимого. Они прошлись до самого края выступа. Ниже – по крутому склону – долина; и если здесь жесткая трава, кривые сосенки, орешник, то там приметны клинья посевов пшеницы, сады и огороды, но все какой-то беглой и бедной выделки. Суровое горняцкое дело довлело и над бытом людей. Да и то сказать, какой из старателя крестьянин. Учитывая еще преемственность и норов швабов: кремень и кряж. И если копи были фактически выбраны, то натура человечья не оскудевала.
– Смотрите, Гирш! – палец его главного «сановника» завис над горной страной, резко указывая вниз. А там ясно различимы целые площади камнепада, побитый лес, фруктовые деревья, изуродованные посевы, и даже – видимо: снесенные домишки некой деревушки.
– Вот так ахнуло! Черт, а ведь это все наша рукотворная гроза… Матушки! Что же мы натворили?! О, Яхве! Гирш, выходит применение илема само по себе не безопасно? Ведь мы дренировали в атмосферу всего-то ничего… на один лишь выхлоп этого вашего, тьфу не выговоришь, прото-илема. Что тогда все это значит?
Гирш качнулся с носков на каблуки. Проговорил, будто формулируя:
– Все отлично, Раух. Все по мере своей. (Он быстро «передернул» темы, как бы открывающиеся в перспективе гор.) Взгляните, вон туда. После грозы все ощущается по-иному. Чувства обострены. А неплохо ведь побыть в роли громовержца. Может, и богов-то выдумали только затем, чтобы оставаться людьми в теплой сырости. Расслабьтесь, Раух. Вы – Бог.
И человек с глазами, обведенными, словно углем преисподней, с выбритыми в ниточку опереточными усиками неожиданно и резко расхохотался.
Раух вздрогнул. Поморщился.
– Да, от скромности вы не умрете, Гирш. (Он неодобрительно на такую «кончину» шефа покусал губы.) Желаю вам и в дальнейшем успехов. Так же как и здоровья… душевного, в том числе.
Гирш дружелюбно рассмеялся.
– С вами, с вами дорогой Раух, мы горы свернем. Да ведь и свернули уже!
Раух махнул рукой на такой синдром «небожительства». Пусть себе. Сегодня их день. И с тем – он будто сбросил какую-то мешавшую ему личину. Спокойно отошел и сел на камешек.
Но и Гирш пошел побродить как-то сам по себе. Сделал несколько резких наклонов в пояснице. Присел. Встал. А хорошо и просто почувствовать физическую усталость. Надо ли пробиваться тайными тропами мысли, взбираться на кручу каких-то там технических проблем, возомнить себя кем-то, чтобы стоя вот так, на лысой горе, после часа работы лопатой, и, просто озирая пространство, почувствовать себя подлинно олимпийцем. Нет, пока останется в человеке эта самодостаточность себя – я есмъ и сие осознания с меня довольно – всякий гений его и подвиг пребудут верхоглядством и только. Это уберегает человека от искусов софистики и ограниченности рассудка, но это же и приземляет его на пядь от самого себя. «Человек обречен, – мелькнуло в мыслях Гирша. – Пороха у людей хватит лишь на самоубийство».
Находившись так, он присел на край валуна, подле Рауха. Пригревало солнце. На исходе был трудный и многообещающий день. Здесь – свет и даль горнего мира. Омытое их трудами небо – проявление некоторых их «титанических» способностей, если посчитать за таковые как результат всю массу земли и камней, сброшенных вниз. Каждый из них был при своем отличном настроении, и Раух решился:
– Я знаю вас уже не один год, Гирш, – начал он – Человек я в общем-то одинокий, и потому, верно, наблюдательный. Когда вы предложили мне, отчаявшемуся найти работу физику совместно работать, я понял, что за этим стоит не только, так скажем, гипотетический и скрытный характер вашей деятельности, но и аналитически точный расчет, прозорливость, какая наблюдается у людей, прошедших какую-то школу жизни… дел и решений, – не только инженерных, но и таких, о которых я не берусь и судить. Но в чем не ошибусь, так это, сказав, что вы научили меня проблемно думать. О, я помню: дни и ночи здесь, под камнем, в этих штольнях. Вибрация и гул машин – на пределе возможностей. И тот протуберанец плазмы – однажды едва не спалившего нас… Противостояние двух эфемерид – меня и вас – черному пологу, срок которому – от вечности до вечности… Вы и в проблему-то врываетесь, словно бог древних, со своим молотом и наковальней… Потом – импульс за импульсом, еще раз импульс, как чертовым копытом… Когда-нибудь мы с вами изойдем синим пламенем. Смеетесь? Смейтесь! Но всему человеческому положен предел. Выше и ниже – все одно – ад. Вы действительно мне много дали, Гирш. Я разумею не одну только материальную сторону жизни. С вами работать – наслаждение, но и гибельно… не имея чего-то адекватного вам. Но я заговорился, не желая того. (Гирш, не перебивая, слушал Рауха). Из моей болтовни вы поняли, что я наблюдателен, так вот – под это замечание, я констатирую, Гирш, что вы, несмотря на весь кажущийся научный пафос исследований – чрезвычайно, фатально практичны. Вы и пальцем не пошевельнете (не говоря уже про мозговую извилину) ради одного эстетического переживания, – открытия и пользы науке. По этому моему наблюдению, и как, наконец, компаньон в деле, я и задаю вам вопрос: для чего нам это абсолютно жесткое тело? Что из всего этого следует? После стольких трудов и затрат!
Кое-какие характеристики я, правда, улавливаю, привязанные к подобному материалу, и, в частности, – тело, выполненное из него, стало бы вне подчинения третьему закону Ньютона; фактически, такое тело невозможно было бы даже стронуть с места, по причине отсутствия способности в нем к зарождению движения. И что из всего того? А только то, что заданным требованиям может отвечать вещество исключительно ядерной плотности… И вот тут-то, казалось, наша проблема испустила дух. Масса ядра восходит к 1018 г/см3. Это значит, что тело такой упаковки в объеме всего лишь комариного жала весило бы тонн сорок. Абсурд. Не говоря уже о том, что любые технологические операции с таким материалом физически невозможны. Вы величайший прожектер, господин Гирш, и надо отдать вам должное – не меньший технолог, что у Господа Бога в запасе. Вы подбросили уникальную идею и реализацию этого – синтезировать такое тело на какие-то краткие доли секунды… десятитысячные и стотысячные, расходуя колоссальное количество энергии в принудительном магнитном импульсе… Хорошо. Но зачем? Проделать умопомрачительный подвижнический путь; взобраться на седьмое небо, подкрасться к богу Саваофу, вырвать волосок из его бороды, и все для того, чтобы сжечь его ради какого-то мертвого пепла!
Гирш потянулся, как со сна. Усмехнулся:
– Пока все верно, дорогой Раух. Только к чему вы мне это все говорите? Пепел богов! Хм. Довольно вольная интерпретация…
– Вот, вот. На том мы и сошлись: проделать это противоестественное дело. Вы занялись технологией выработки протея. Я – своей торроидальной магнитной «ловушкой». Мы как будто стали играть в некую игру в поддавки: кто из нас первый составит такое положение, когда устройство партнера обретет какой-нибудь смысл и покажет себя. Вы передавали мне кубические километры вашего протея – ионизированного водорода, с одними вылущенными ядрами атомов. Я уплотнял километры – до микронов. На этом диком поприще мы опередили современную науку лет на двести. Мы достигли плотности упаковки лишь на порядок ниже ядерной… И что же?… За что боролись, на то и… Вступились элементарные кулоновские силы отталкивания, и наш магнитоимпульс оказался полностью заблокированным. Наконец-то, я думал, увижу титана, приплюснутого к небесному своду, из породы суглинка. Но не тут-то было. Здесь начинается история, которую я отказываюсь понимать. Появляется этот ваш элемент М, – со свойствами, как чудесными, так и фатальными: просто «обескровливающего» атомы на самом элементарном уровне, обессиливая их… Но пусть с этим. Я не говорю уже о моем труде, – только изучи мы и опиши этот элемент, и Нобелевская премия у нас в кармане. Так нет же: мало того, что мы синтезировали это абсолютно жесткое тело, – тут бы сказать: хвала богам и нам, – вы выдвигаете новое баснословное требование – теперь этот «уродец» должен изжить себя во времени не менее 0,001 секунды, да еще с возможностью регулировки этого интервала. Я понимаю, что всему свой срок. Цыпленок в яйце курицы формируется две недели, алмаз в раскаленной магме – сотни тысяч лет, но что должны ожидать мы от этих миллисекунд существования нашего «яйца»? На что должны мы употребить это фактически умозрительное время? Ответьте, Гирш, я имею на это право: как, наконец, ваш компаньон в деле. Без моей торроидальной «ловушки» фитилек всей установки загаснет. А мне ведь еще растить, вытягивать это пламя… Дотягивать импульс, чтобы он не зачах раньше предустановленного времени. Не сегодня завтра, нами будет достигнута плотность материи превышающая плотность в самом ядре… «нормальном» ядре, хочу я сказать. Конституциональная, обычная микроструктура вещества как-то необъяснимо переведена в некое зачаточное состояние. Законы этого темны… Да изучи мы процесс… Эх, – Раух безнадежно махнул рукой. – Зачем я это говорю! Ведь я начал с того, как вы странно практичны при всей абстрактности нашей задачи. Вы не станете вкладывать столько усилий и денег ради эстетического переживания минуты. Вот нонсенс, Гирш, – и Раух чуть нервно рассмеялся.
Его сотоварищ выждал. Поднял и метнул камешек в пропасть у ног. Подумать только: громовержец, бог стихии, – а все побочный эффект.
– Что вы от меня хотите, Раух? Я понимаю ваше неудовлетворенное тщеславие (он сделал акцент на этом); но разве одни мои усилия уже что-то не гарантируют. Когда бы я, чем занимался – не стоящим того. Ну, предположим, при t икс… я буду иметь достаточно времени для манипуляций с нашим пакетом илема. (Ободряюще). Не могу же я приготовить яичницу, не имея и секунды на то, чтобы разбить само яйцо.
– Это опять все увертки, Гирш! – вздернулся Раух. – Тогда, в конце концов, мы имеем время для серьезной научной заявки. Я обеспечу публикацию статьи в «Нейча». Я …
– Вы с ума сошли! – Гирш взглянул так, будто схватил за горло. – С нас потребуют описания установки. Условия экспериментов. Где, как и что! А как вы объясните германским властям вот это – сход селевых потоков… И, быть может, мокрое пятно, что осталось от какого-нибудь поселка.
Раух съежился, запустил грязные пальцы в свою шевелюру.
– Боже, Боже, что теперь будет!
* * *
Гирш брезгливо выждал этот приступ истерики у Рауха.
– Полно, полно, господин Фауст. Природа протянула нам руку, и что с того, если из под ногтей наших выступила кровь. Между прочим: в глазах присяжных и заседателей, мы имеем повод для снисхождения – не в пример иным сутягам от науки, мы рисковали жизнью ради благородных целей познания. Имеет смысл оборудовать и запасной выход при грузовой шахте. (Он как-то начальствующе смягчился, иронически взглянул на Рауха). Нас нельзя будет даже обвинить в халатном пренебрежении какими-то там нормами… Напротив того, все логично. Все в порядке вещей. Когда с небес обрушивается сильнейший ливень, он создает условия для схода с гор…
– Куда уж логичнее: когда держаться не за что, хватаются за воздух, – глухо отозвался Раух, с запоздалым чувством недоверия оглядывая шефа: смеется тот или…
– Да вот что еще, – подкинул Гирш «наблюдательному» коллеге, – кроме электростатических явлений в атмосфере, вы ничего другого не приметили… относительно себя?..
Раух задумался:
– Это ли… когда я установил конфигурацию «ловушки» и подал разряд – меня будто выплеснули из колбы с водой… частью чего я стал… остальное все в кружении водоворота… Опомнился точно в стеклянном пузырьке, куда меня налили в качестве какой-то настойки. Тошнотворное ощущение. Не пойму: действие ли это одного магнитоимпульса на нервы, или что-то еще… И на это ушла вся энергия конденсаторов, которую мы копили неделю, и выгорело треть секций соленоидов. А теперь вот еще этот побочный эффект… «длань природы». Гирш, Гирш, неужели вы ничего не поняли, – странно понизив голос, заговорил Раух, – ведь ваше абсолютное тело есть тот кажущийся покой материи, подобно тому, как маятник начинает уклон из «мертвой» точки схода в обратную сторону. Мы принудили природу к этому… В этой точке распущены все причины и следствия, как разболтанные шнурки… Это и действительно может стать волосом из бороды Аллаха, сжигая который можно исполнить самые дьявольские пожелания. Да и только ли наши?
Гирш долго и внимательно посмотрел на своего оппонента. Ковырнул траурную кайму под ногтями, след земляных работ.
– Я знал, что вы страшно понятливы, Раух. Мы прекрасное дополнение друг другу. Хорошо, добейтесь времени существования пакета илема на этой стадии компрессии в пределах одной сотой секунды, и тогда мы сделаем серьезную научную заявку. Обещаю вам, – и Гирш протянул Рауху свою «длань природы». – Сколько времени на это уйдет?
– Потребуются дополнительные затраты. Выгорело треть секций, как я уже говорил, а это ниобиевый сплав, платина, превосходный шеллак… Потом надо усовершенствовать систему охлаждения. Затем… – он начал перечислять и остановился на необходимости дополнительных рабочих рук. – В этом случае, – суммировал Раух, – можно будет уложиться в пять-шесть месяцев.
Гирш резко повел головой:
– Два месяца… и неделю на раскачку. Готовьтесь к серьезным нагрузкам, Раух. Загружайте пищеблок черным кофе, ромом, галетами и американской тушенкой с бобами. Сверхурочные оплачиваю в тройном размере. Одного, двух техников дам, но не больше. Финансы – моя проблема, есть у меня один должник: делец с мировым именем, выходит, придется напомнить о себе. А сейчас нам пора. Завтра – отдыхайте. Следующим днем буду к вечеру, как обычно. Что там в округе?
– Я избегаю куда-либо выходить. Хозяйство ведет сестра.
– Гирш одобрительно кивнул. В последний раз вгляделся в перспективу горного ландшафта – отсвечивающие закатом ледяные торосы, в мрачнеющие глубокие лощины. На востоке прогнулась латунно-сияющая полоса. Надо было торопиться. Сегодня, со всей очевидностью результатов, он сходил полубогом.
Люди ушли.
Через двадцать минут из грота выехал «джип» отмытого песочного цвета. Для Гирша это была ночь пребывания в К.
Утром он получил свой автомобиль в наилучшем виде: вычищенный, заправленный бензином и маслом. Хозяин автомастерской пожелал своему частому клиенту счастливого пути. Обратно тем же серпантином трассы на границу с Швейцарией. Проехал Базель и на этот раз горным перевалом, прямой дорогой – в Берн.
Город встретил его неприветливо. Моросил мелкий нудный дождь. В глубокой котловине – Берн и никогда не блистал великолепием. Сейчас с гор натягивало влажным туманом, желтые дома предместий были грязны, улицы пусты. Гирш проколесил нижний город – большие казарменного типа здания, населенные ремесленным людом, мелкими клерками, и теми, кто без роду и без племени отсиживался здесь годами, изучая Европу через декларации политических партий и манифесты. В центре было много нарядней, но тоже все преимущественно делового предназначения: банки, офисы, префектура, международный центр защиты каких-то прав… Прохожие безлико сменяли друг друга, как фигурки в старинных часах, а их-то водяного устройства было предостаточно в Берне; еще множество мостов через Аору, зелено, сочно окаймляющую город с трех сторон.
Забрызганный серый «джип» свернул на тупиковую улочку. Мощенная базальтом, грубая мостовая была блестяща от дождя. Гирш вышел из машины, спустился ниже на две ступеньки, – полуподвал, встал перед узкой, в бронзе и стекле, дверью. Оглянулся. (Выше по улице – полицейский в плаще натягивал на голову капюшон). Рядом с кнопкой звонка была прикреплена никелированная пластина, извещающая, что здесь находится дочернее представительство фирмы «Кристи», занимающейся продажей и скупкой предметов искусства и старины. Почти антикварный колокольчик огласил приход Гирша.
Посетитель стянул с рук перчатки. В помещении, за бюро красного дерева, никого не было. Гирш коротко вздохнул, расстегнул верхнюю пуговку дождевика. Оглянулся и чуть насмешливо произнес:
– Могу я, наконец-то, видеть представителя фирмы «Кристи», по вопросу спроса и предложения.
Из соседней комнаты, вход в которую был забран раздвижной, стальной решеткой, быстро появился клерк.
– Да, месье. Что бы вы желали? Каталоги аукционов, сроки их проведения?
Гирш шагнул прямо к барьеру ограждения.
– Ни то и не другое… Э, видите ли, я хотел бы предложить (он задумался) для возможного аукциона – личные вещи одной особы, так скажем, небезызвестной вам королевы Золотого острова, властительницы дум целого поколения, искусного администратора, воительницы, актрисы бывшего Императорского театра и топ-модели сезона… Парижа… Гм. Одним словом – Зои Монроз. Ее дневниковые записи и предметы туалета от года 1916 – 27-го, – высказал все это посетитель, как туманно, так и жеманно, переступая с носков на каблуки своих ботинок.
Не меняя отточено вежливой твердости обсиданта, полуулыбки в лице, клерк выжидающе смотрел на визитера. (Это было все, на что он был по-настоящему способен в критической ситуации, но проделал бы это даже на эшафоте). Пробормотав мучительно – конфиденциально: «Одну минуточку, месье» – он направился к шкафам-каталогам и стал перебирать картонные уложения их. Наконец, что-то нашел. Брови его поползли вверх:
– Месье имеет в виду, гм, действительно известную особу… крупную авантюристку международного масштаба, преступницу мадам Ламоль, она же – Зоя Монроз, подданная Франции, находящаяся в розыске по Интерполу с 192… года, и, судя по некоторым источникам, погибшую при кораблекрушении… пиратского судна «Аризона».
Посетитель сухо кашлянул. Усмехнулся.
– Так вот, как она там у вас проходит… по сюжету… (Он покусал губы). Да, да, я понимаю: история несколько темная… Но что это меняет? Допустим, вам предложили бы для торгов (с хорошими процентами) дневниковые записи Джека Потрошителя и, кстати, таковые будто бы имеются, или клок Синей Бороды, вы разве бы отказались?.. – парадоксально высказался визитер.
– Но, месье, – пережил неожиданное волнение клерк, – за давностью лет преступления эти, как и лица, их совершившие, есть уже факты исторические, и не поддающиеся, так сказать… тогда как… (он не решился сформулировать).
– Миленькое дело, – прервал его господин, высокомерно вскинув голову, будто адвокат в зале суда, – значит согласно вашему расписанию, лет так через сто, мадам Ламоль без суда и следствия будет оправдана и занесена в скрижали истории; а сейчас, видите ли, она до этого еще не дожила, то есть (поправился он) не пришло ее время. Нет, судари, из-за этих ваших парадоксов я не желаю терять хорошие деньги. Я предлагаю вам для торгов кое-какие личные вещи ранней Зои Монроз, в том числе дневниковые записи ее – от года 16-го, когда, будучи еще девицей, мадмуазель ни о чем более не помышляла, как о замужестве и филантропии, – глумливо высказался этот настырный и подозрительный посредник, представляющий, впрочем, неизвестно кого и что. И он достал из-под широкой полы плаща-крылатки ларец.
– Постойте, постойте, месье! Я должен согласовать это с руководством фирмы, – действительно перепугался клерк. – Разговор, по-видимому, идет о некоторых вещественных уликах – находящейся в розыске… Одним словом, месье, вещами, предложенными вами, может заинтересоваться полиция, и подобное не послужит репутации фирмы…
– Вы ничего не поняли, – назидательно-скрипуче заговорил человек, как если бы объясняя преимущество лебедки со стопором перед простым блоком. – Вдумайтесь: вы ничем не рискуете. Речь идет о несравненной ранней Зое… до эпохи ее Золотого острова. Если пройдет это – пройдет и все остальное, более позднее, – досказал он уже насмешливо.
– Что вы имеете в виду, говоря «ранняя»? Есть Мане раннего творчества, есть Пикассо «голубого периода».
– О, дьявольщина, – помянул визитер нечистого (коротко, на чужестранном наречии).
– Но человек… конкретный «ранний» человек?! – потупился клерк, быть может, выдавая тем свою осведомленность по части русского языка. (Немало их было «поздних» – от русских же отцов эмигрантов).
– А что, вы отказываете Зое Монроз быть произведением искусства? – искренне удивился господин. – Или достигнуть такого величия – это не искусство?
– Впрочем, вы упомянули – 16-ый год. Гм. Действительно. Разыскивается-то мадам Ламоль, образца… простите, года – 27-го.
– Гм. – Клерк зашевелил губами, словно высчитывая какие-то геологические периоды. – Ага, – возвестил он, – возможно, это меняет дело. У вас это с собой?
– Наконец-то… Фу-ты, – и господин водрузил на широкие перила, ограждающие бюро, деревянный ларец размером и в толщину с цельный том словаря Брокгауза (первых лет его издания); затем открыл ключиком крышку и стал выкладывать содержимое: потертую тетрадь в мраморной обложке (страниц на сто), парчовые домашние туфли, бальные перчатки, орден Божественной Зои (учрежденный в недолгой истории ее «царствования»), прозрачно-дымчатый лифчик, – на это последнее клерк отчаянно замахал рукой, но так как таинственный посредник накрыл все это ладонью, сдался.
– Но известно ли вам, месье, – взял он-таки реванш, – что на каждую вещь, предлагаемую для аукциона масштаба «Кристи», требуется особого рода сертификат, или по другому сказать – заключение экспертизы, равно как и авторитетных лиц на то, что вещи эти – есть подлинные по их принадлежности… Одним словом, вы понимаете, о чем я говорю. Имеется ли подобное освидетельствование у вас?
– Хм. (Визитер переминался – с каблуков на носки). Если жена, родственники… или наоборот (черт их всех раздери) признают какие-то вещи как принадлежащие к… принимая здесь вашу терминологию, – с долей сарказма заговорил он, – то может ли быть признано фактом идентификации, ну скажем, опознание домашнего халата убиенного большевиками императора Вседержителя… его камердинером?
– В принципе, да, – неуверенно согласился клерк, – если только как лицом незаинтересованным.
– Так вот. Я с самого начала полагал, что потребуется такого рода проверка… – самовлюбленно возвестил посредник, – даже односторонне утверждаю: я бы никогда не обратился к вам, – имей я сомнения по этому предмету. Но это уже аксиома, (хе, хе), то есть нечто не требующее доказательства. Так вот: такой эксперт имеется – незаинтересованный, авторитетный, вхожий во властные структуры, заправляющий экономикой полмира; человек, которого в принципе невозможно подкупить. Он сам – доказательство: миллиардер Роллинг, гражданин Соединенных Штатов Америки, глава химического концерна «Анилин Ролинг», – говорил уже посетитель возвышенно-декларативно и, вместе с тем, опереточно, заложив одну руку за спину и осыпая клерка титулами и приставками к имени Роллинга.
– Вы считаете… к такому лицу будет удобно обратиться, – несколько робко произнес клерк, – но как все это будет им воспринято?
– Да элементарно! Как вещи бывшей своей любовницы, – фамильярно заметил посетитель, подцепляя на мизинец орден Божественной Зои и подмигивая служащему «Кристи». – Мистер Роллинг будет не в обиде, уверяю вас, более того, в чем-то он будет признателен вашей компании. А так человек он вполне лояльный и даже демократически настроенный. Можете положиться на мое знание людей.
– Ну, хорошо, мсье, э-э, господин… Гирш (расслышал он имя посетителя). В конце концов, предварительно оформить вашу заявку нас не затруднит. Но, – запнулся клерк, – разрешите спросить… конфиденциально, известно ли вам, что через эти самые вещи вами могут заинтересоваться… в частности тот же Интерпол, и вы будете иметь хлопоты?
– Конфиденциально отвечу, – ухмыльнулся Гирш, – разве все вещи, заявленные на аукцион, оглашаются с именем посредника? И насколько в обычаях солидных фирм утаивать как источник информации, так и лиц к ней причастных?
Они переглянулись поверх всех барьеров и условностей их разделяющих.
– Тогда перейдем к делу, господин Гирш. Адрес мистера Роллинга в Соединенных Штатах, и ваш, будьте любезны, для обмена корреспонденцией, – клерк взял из ящика стола солидную книгу. Достал автоматическое перо, приготовился писать.
– Нью-Йорк, Уолт-Стрит. Офис «Анилин Роллинг и К.» (Там он где-то). И мой: Швейцария, Лозанна, главпочтамт, а/я 312. Также – Прага, Карлов университет, естественный факультет, Гиршу.
– В таком случае, одну минуту, господин Гирш. Располагайтесь, как вам будет удобно.
Клерк вышел, чтобы через некоторое время вернуться с ящичком, похожим на тот ларец, что был у посетителя, но только никелированный и снабженный цифровым замком. Взяв предложенные для аукциона вещи, он переложил их в ящичек, составил лист описи и запер все это одному ему известной комбинацией цифр. Достал другую толстую книгу и внес туда (под копирку) перечень предметов торга. Вырвал лист и передал Гиршу.
– Это останется у вас. Вещи пойдут за океан специальной почтой. В случае пропажи фирма автоматически выплачивает вам страховку. Вы также имеете право опротестовать сумму подобной денежной компенсации. Тогда может быть назначена независимая арбитражная комиссия, которая и вынесет решение, как если бы подлинность вещей была бы реальна доказана. Оплата услуг экспертизы – особый пункт договора, и на первоначальном этапе фирма берет расходы на себя. Налоговый индекс… Но это все после, после… Пока же, мсье, предварительная часть дела окончена.
– У вас отличная постановка проблемы. Комар носа не подточит, – и Гирш, приложив палец к козырьку кепи, не прощаясь, вышел.
Уже на улице, расслышав за собой колокольчик, он резко и зло рассмеялся: «Черт дери! Се человек. Начинаешь дело на жизнь и смерть с женских подвязок».
Только что он сделал острый ход в форсированном варианте одной затяжной партии. Позиционные уступки и маневры не могли уже более дать ему хорошей игры. Форой ему могла бы послужить та мнимая беспечность, за которую противная сторона готова была бы счесть его риск, – то, на что сейчас он решился. Но подобно гениальному Ласкеру, теоретически ошибочными ходами устремляющему партию в бездну (см. комментарии Рихарда Рети), и в последний момент, благодаря своему искусству, зависающему над пропастью и пропускающему вперед себя противника, – так и он встал на сходный путь. Только бы не подвел Раух и не затянул время с этими, так ему необходимыми 0,01 секунды. Иначе его положение станет критическим.
За углом, в магазинчике, Гирш купил букет крупных белых цветов. Не интересуясь, счел их за лилии: атрибутику королевских домов. Потребовал красиво упаковать и повязал собственной муаровой ленточкой. Букет положил рядом с собой на сиденье.
Следующим заходом мощный «джип» покатил дорогами Швейцарии в Лозанну.
Здесь человек в штатском, но с выправкой военного, ловкий, подвижный, среднего роста, подошел к высокому окну, бросил взгляд вниз – на сумеречную площадь-колодец (внутренний двор), задернул плотные кремовые шторы. Стало как-то тише и уединеннее. Померк дубовый штоф: темно-лакированный массивный стол с пресс-папье черного мрамора и таким же чернильным прибором отошли в тень. Не включая верхнего света, человек зажег настольную лампу с рефлектором, так располагающую к работе. Сразу вымахнули глухие, до потолка, шкафы, заблестел никелированными ручками сейф, черно залоснились телефонные аппараты. Один – «кремлевка».
Но и сама эта комната – сейф. Не исключено, что за деревянной обшивкой, дранкой, цементом и штукатуркой был еще сокрыт внутренний стальной короб. У противоположной от стола стены – вытяжной шкаф, рядом – курительный столик с пепельницей и два простых стула. Большой длинно-лопастной вентилятор лениво расталкивал воздух. Все здесь, казалось, было связанно с тайной, оттого и время мерещилось более текучим… уплотняясь с этажа на этаж затяжными коридорами, в которых всю жизнь можно было проходить как в пространстве иной среды обитания, и так ничего и не добившись. Тогда сама работа здесь превращается в сон. Оттого, верно, сейчас, под вечер, и пошло рабочее время этого человека.
Светловолосый, вихрастый, мало отвечающий сценическому образу контрразведчика, он по-мальчишески взобрался на край стола, выхватил из верхнего ящика тонюсенькую папку, бросил ее под свет лампы…
Читать-то особенно было и нечего.
Только-только начинало брезжить в деле с хищением в Радиевом институте. По первому следу – с Косторецким было более или менее ясно: скрытный враг, ренегат и перебежчик, подготовивший операцию и заранее укрывшийся за границей. Его странную гибель при пересечении контрольной полосы с Германией можно было счесть за самонадеянность, или даже (пусть) устранение Косторецкого как нежелательного сообщника и свидетеля. Но цели? Люди? Ради чего и кто? Правда, быстро взяли одного из подельников – «верзилу», того, кто натоптал сапожищами по всем коридорам Радиевого. (Их-то потом нашли подошвами вверх в нише полуподвального окна одного из домов). Как и ожидалось, «спалился» он на пустых камешках, коими одарил одну придурковатую «маньку-облигацию». Та – к оценочных дел мастеру, скупщику краденного, которые, по доброй старой петербургской традиции, через одного ходили в прилежных информаторах. Верзилу повязали: тихий карманник, драчливо затеявший с ним ссору, внезапно ловкой подсечкой послал его на заплеванный пол трактира и, применив чрезвычайно болезненный прием из джиу-джитсу, окончательно сломал. Тут и сотрудники с браслетами и стволами. В Бутырках, на предварительном следствии задержанный долго не мог понять чего от него добиваются. Пришлось применить краткую в.к.п. (б) – политбеседу, – из которой он понял, что уголовно-наказуемое хищение «пуда свинца» переклассифицируется в акт террора по заданию империалистической разведки и что он – условно и не условно говоря – виновник возможной гибели тысяч и тысяч советских тружеников. Подобная казуистика и особенно перетасовка из вора в политического не улыбалась Митькову Ивану Сидоровичу (подлинное имя рецидивиста), и он сдал подельника. Секач Данила Федорович, вор-домушник, неоднократно судимый, понял сразу, чего от него добивается следствие, но мало что мог сообщить. Та передаточная инстанция – человек, завербовавший их, – знал всю уголовку Питера, но его не знал никто. В ту ночь, вопреки инструкции положить краденное там-то и в установленное время (2 часа 15 мин.) и, буквально, «сделать ноги», он спрятался за два подъезда от места будущей рекогносцировки, рассмотрел машину и троих людей, пытающихся втащить «чугунку» за лапы. Наиболее ценным в его показаниях было то, что он смог увидеть и запомнить дорожный номер машины. Оказался – швейцарского посольства.
Итак, все сходилось, как и должно было при подлинно бинокулярном зрении: по одну сторону в «деле» – чехословацкий след предателя Косторецкого, по другую – Швейцария, по центру – ну конечно – даже чисто географически, просматривалась Германия. Только в этой стране – в которой к власти рвались наиболее реакционные силы, экономика которой милитаризовалась, а мечты о реванше были столь маниакальны, могли сыскать применение убийственным характеристикам элемента М. Ни отставшая провинциальная Чехословакия, ни тем более Швейцария, традиционно соблюдавшая нейтралитет, не смогли бы даже организовать преступление, столь по-немецки аккуратно исполненное и зловещее. Отсюда и та решимость, с которой был выведен из игры Косторецкий, и те иезуитские приемы – яд кураре, инсценировка перехода через границу. Но это было и все, чем располагало следствие. Далее географии дело не сдвинулось. Зондирование по каналам агентуры, опросы, какие только возможно были, – ни к чему не привели. Даже провокационная заметка в одной берлинской газете (не дешево купленный столбец) ставившая в известность обывателей, что в одной из сопредельных с Германией стран был похищен страшно губительный для всего живого радиоактивный элемент, следы которого обнаружены, якобы, в Тюрингии, не произвели должного фурора. Газету даже не оштрафовали за публикацию вздорных измышлений, сеявших панику среди населения. Изотоп, как сквозь землю провалился, или был погребен в сейфах таких гигантов химической промышленности, как «ИГ Фарбениндустри». Но то, что кража была организованна людьми чрезвычайно осведомленными по классу характеристик М, было предельно ясно. Здесь же намечалось и самоочевидное – след, если пройти по возможной технологической цепочки использования элемента. И эту цепочку необходимо было просчитать максимально быстро. Но какими тогда знаниями должны были обладать злоумышленники и степенью научной подготовки, чтобы пойти на риск хищения какого-то вещества (в количестве 50-ти граммов), фактически отвергнутого всей официальной наукой, и забытого в дурацком свинцовом саркофаге нищего Радиевого института. Одним словом, было над чем поломать голову кадровому сотруднику разведки, в Советской России.
И вихрастый человек с интеллигентскими замашками (привычка курение у вытяжного шкафа) – чуть вне профессионально задумался. А что, если и вообще принять физический смысл за исходное, а радиоактивность элемента за базис всех возможных манипуляций с ним, – почему тогда за все время не было сделано ни одного запроса по нему, ни какой научной работы: даже описательной, не… ни… и все на этом. Могла ли одна радиоактивность спровоцировать столь тщательно подготовленное хищение элемента? И вновь: какого уровня должен был быть интеллект специалиста и преступника, организовавшего подобное дело, и даже, что очень возможно, пошедшего на убийство своего сообщника Косторецкого. Волей-неволей по-мальчишески забравшийся на край стола военный поежился. Нельзя уже было не вспомнить и предысторию этого вещества и первооткрывателя М – геолога Манцева, так или иначе замешанного в одну из самых необычных авантюр, когда-либо имевших место на земле. Но если мотивы и состав преступлений по тем событиям были уже заявлены на суд истории, то как раз характеристики элемента оставались темны и запутаны даже для главного эксперта по этому вопросу, физика Хлынова. «Вот еще совпадение», – и подумавший так человек неловко повернулся на краешке стола. Лампа иглисто – по клинку – сверкнула… рефлектор бросил яркий, направленный луч, и он на мгновение ослеп, – чтобы через минуту, другую, попытаться слепить общую мозаичную картину, собранную из пятен зрения и не менее ярких воспоминаний. Прежде всего, это был ослепительный, тонкий, как игла луч, или отблеск его, прыгающий в волнах, скрывающийся за водяными валами и вновь выпрыгивающий до звезд… наконец, страшно вертикально падающий на постройки острова, казармы, мол, нефтехранилища – все поджигающий и рушивший… И последняя беда с ним – прострел башни большого гиперболоида и смерть мальчика Ивана Гусева, дело рук нацелившейся в атакующем выпаде красавицы-гадюки мадам Ламоль.
Сотрудник разведки, до того мальчишески оседлавший стол, рывком соскочил, поставил себя на ноги. (В глазах поплыло). Дело оборачивалось серьезной стороной. Ведь и за теми событиями, так или иначе, угадывался элемент М. И пусть это больше по памяти, – у него есть, что взять за пример использования научно-технических открытий и изобретений в преступных целях. И как не вспомнить тогда и человека, столь тесно связанного с Манцевым, позаимствующего у него ряд идей, и которого тот же Хлынов наделил «задатками гения», добавив при этом, что «он достигнет многого и кончит чем-нибудь вроде беспробудного пьянства, либо попытается ужаснуть человечество». Память о нем невозможно пережить: человека, как замечательно одаренного, так и суетного, решившего в свое время проблему концентрации тепловой энергии и передачу ее не рассеивающимся лучом, пробившего глубинную шахту, достигнувшего сказочного Оливинового пояса и с тем неисчерпаемых запасов золота, устроившего человечеству «золотую лихорадку», и, наконец, ставшего диктатором полмира… Инженер Гарин! Да. Человек последнего мифа земли. И что же?! Земля возвратила свое, – огнем и магмой залечив тот булавочный укол, нанесенный ей шахтой Гарина, лопнув вулканическим пузырем со всем островом, подобно Атлантиде. И ни тебе в пятьсот комнат дворца властительницы мира мадам Ламоль, ни башни главного гиперболоида, берущего в радиусе четыреста миль… Гаринское неправедное золото рассосалось крапивным волдырем, пролетарская революция в Америке потоплена в крови, попытки, предпринятые в лабораториях ряда стран по воссозданию гиперболоида, окончились неудачей, и во многом благодаря неправдоподобности всей той фантастической истории, от которой не осталось ни главных ее участников, ни самого Золотого острова, ни даже (практически) вещественных улик работы аппарата Гарина. Так был ли Гарин?
* * *
Человек, неукоснительно во всем привыкший следовать до конца, подошел к одному из сейфов. Набрал шифр. Открыл дверцу и вынул плоскую деревянную коробку, и верно – футляр, так церемониально держал он это на весу, извлекая оттуда на свет нечто многослойно обернутое материей, и уж точно драгоценный реликт архейской эры – обожженную металлическую полосу толщиной в полдюйма, на которой скорописью, как если бы резцом на восковой пластине, было выведено: «Проба сил… Проба… Гарин». Края букв были оплавлены, местами вывалились, на обратной стороне – вспученные капли металла.
Пальцы человека бессознательно прошлись, следуя наплывам железа, буквально – факсимиле, словно бы он хотел подшить это к «делу». Нет, Гарин был: всем своим противоречивым существом, этой самой «материей мысли» своей, которой он грезил перевернуть мир. «Да ведь и перевернул! Чудовищно, преступно, грязно», – контрразведчик, поморщившись, отправил реликт обратно в темень, под охрану сейфа. Всякие высокие слова о приоритете мысли и науки меркли в виду этого человека, как необычайно одаренного, так и беспринципного в своих поступках. Циника и честолюбца. И с ним эта бесовка мадам Ламоль, по-своему ни в чем не уступающая Гарину. Зазвонил телефон.
– Да, слушаю, Шельга на связи. Так точно. Работаем, товарищ нарком. Протокол, который вы имеете в виду, отправлен следователю Еременко на дознание. Нет. Пока ничего. Да эта версия у нас в раскладе. Сроки те же. Будем стараться. Спасибо.
Шельга (а это был точно он) положил трубку. Теперь ряд имен более жизненных встал в его памяти. И прежде всех – Хлынов. Вот кто сможет, исходя из физического смысла характеристик М, вывести и самую логику «кому» и «зачем». И, конечно, Хлынов, как один из немногих оставшихся свидетелей предприятия Гарина, старый товарищ (Шельги), исходивший в свое время с ним не одну официальную инстанцию, что-то рассказывающий, что-то дополняющий. Тогда – Хлынов.
Одна.
Фактически заточена – долгие семь лет.
Затравлена.
Все в ней взбунтовалось привычно и замерло.
Холодные, заснеженно-белые пальцы пробежали камнями на каждой из рук – хризолит, сапфир, опал, изумруд, алмаз, нефрит, лазурит. Указательный – свободен для напоминаний и расчета. (Синевато-вороненой стали дамский револьвер, будто ладанка с дорогим сердцу пеплом где-то при ней).
Сейчас на женщине похоже, как вечернее платье фиолетового бархата, с длинным разрезом от бедра к низу, декольтированное со спины; гибкая шея открыта, с золотым обхватом узкой змейки. Тесное платье делает шаг женщины манерным и зыбким, но она от этого только выигрывает. Тяжелый залом волос – римским гребнем – обнажает чистый матовый лоб, делает лицо бесстрастно-строгим и прямолинейным в расчетах сердца. Пожалуй, самый ее вид не подошел бы ни одному пикантному вечеру. Чуть вздернутый нос, казалось, смягчает нрав. Большие синевато-серые глаза страдают отсутствием выражения в них. Это лучший для нее способ отражения действительности. Говорят, что сны – отражение яви. Откуда тогда у этой женщины такие сны: золотистые марины в стиле Клода Лоренна. Гранитные, темно-кровяного камня лестницы, нисходящие к морю; террасы, колонны, статуи… Дворец с фасадом, слегка наклоненным, как у древнеегипетских построек, скупо украшенный, с высокими узкими окнами и плоской крышей… Анфилады прекрасных комнат и зал… Двенадцативесельная барка под парчовым балдахином… красивые, нарядные люди ее приветствующие… Если это проявление мечты, то почему часто ей рисуется и такое: огромный зал, словно Мариинского театра в Петербурге; разбитый вдребезги свет люстр, публика, репортеры с самопишущими перьями, стенографистки… И все такое прочее – партер, галерка… А вот и она – в образе Марии-Антуанетты… Присяжные и заседатели (все почему-то напоминающие собой музыкантов в оркестровой яме). Обвинительная речь прокурора… нескольких прокуроров – по одному, наконец, от каждой отдельно взятой страны. Тем же дефилирующим образом – защитники… Громогласные, обаятельные, молодые и не очень… С бородками, и то же по фасону – русские, эспаньолки, а ля Ришелье… Завитые и лысеющие, во фраках и пиджачных парах. Цветы. (?) «Но почему цветы?!» – и женщина одергивает себя, понимая, что это не опера, а она не примадонна, и не дай Бог, если видение это исполнится. Аплодисменты в зале, конечно, будут, и «почетный» эскорт, но другого рода. И она еще глубже уходит в себя.
Когда же она хандрит, то подолгу остается в постели. Отсылает прочь прислугу. Курит, стряхивая пепел прямо на ковер, длинные русские папиросы. От них сволочеет душа, горьким степным мороком тлеет рассвет, застит рассудок. Или же часами вышагивает все в одной и той же комнате-кабинете, бросая странные взгляды на прибор, похожий на телетайп, под стеклянным колпаком, на этажерке. Маячит от окна к окну, подходит к столу, на котором раскатаны апельсины, грецкие орехи в серебряной фольге, лежат книги, чертежные принадлежности, флаконы, амулеты, пилки для ногтей, крошки бисквита, стоят чашки с недопитым кофе. (В иные минуты видеть ей людей из прислуги невыносимо). Находившись так, она вздыхает, и через французское окно до пола спускается по ступенькам в глухой, закрытый сад. Там – цветы, относительный простор, и по всему взору крыши и гряды гор.
Швейцарская обитель. Убежище эмигрантки, – ни откуда, – бегущей из страны в страну. Во взмахе неба, что дозволено ей видеть в простенке домов, похожем на секиру, одна розовеющая капелька прибывающего заката.
Таковой стала ее судьба.
Но хуже всего, когда накатывает память. Сегодня – не по прочитанному перечитывала «Окаянные дни» Бунина. Металась горячей степью под Новочеркасском. Рассылала пули-убийцы. Была ранена. Выжила. Всех и все победила. Блистала. Но с этим связана последовательность лет и дней, в конце которых – провал. Это не по памяти, но как раз то, что надо забыть. Воспоминание в односложном – на итальянском, французском: «Не помню. Я ничего не помню». И вдруг, как припадок, как вызов, или ее «русская рулетка» – Лиссабон; мадам Ламоль. – «Сеньора хочет сказать, что она португалка?» – «Помню только отплытие судна. Ни года, ни месяца. Возможно, частная марокканская яхта. Круиз».
Это прошло росчерком, официальной скорописью, как если бы таможенный досмотр проходил негр в одной набедренной повязке. Далее – Панама, Эквадор – все транзитом. Наконец – Перу. Страна фантастических развалин древнейших дворцов и храмов; «золота инков», так и канувшего в Лету. Для нее же – лечебница Рубена Аскуэ, вблизи Лимы. Покой. Тишина. Отделение неврологического диспансера. Препараты алоэ, настой листьев кока, камфара.
Освидетельствование – узнаванием: памятью о лицах. Но однажды: «К вам друг, сеньора». (Белая фигура в халате. Бледное, вымученное лицо, все белое… один, оттененный углем, бесконечно-упорный взгляд. «Все хорошо. Верь. Амнезия памяти – лучшее, что у тебя есть; твои паспортные данные. Держись этого. Об остальном позабочусь я. Ничего, кроха, хуже бывало. Лучше побыть не в «своем рассудке», чем – ну да ты и сама понимаешь»).
Она и понимала. Но лишь теперь осознала, что, назвавшись тогда «мадам Ламоль», желала только спросить небо: с ней ли оно? Все сошло – ни волоска не упало с ее головы (где уж там быть обезглавленной по французским законам). Пришло сухое подтверждение на официальном бланке о регистрации в таможне города Лиссабона некоей «госпожи Ламоль из Неаполя». (Любезная предосторожность Роллинга, собственника во всем). С этим она начала жить. Все еще Перу, Лима. Сизая поволока над городом во весь год, каждодневно, к вечеру, окончательно мрачнеющая и начинающая сыпать невидимой глазу водяной пылью. Но вот, кажется, дорога в Аргентину не воспрещена. Буэнос-Айрес: здесь только и можно было затеряться песчинкой, задыхаясь в душной пелене пассатов, теряя легкие, цвет лица. Смешиваться с темным, вороватым, ленивым и болтливым народом. Экономили на всем. Зарабатывал он – скромным служащим патентного бюро. Каламбурил: «Что, дорогуша, снова этими-то жемчужными зубками нитки перекусываешь, когда бесценные свои чулочки штопаешь». Тогда она сатанела; грозилась, что пойдет на панель или отравится. Спрашивала, с издевкой, «в какой ломбард он заложил свою невостребованную голову», где остатки его «дутого величия», и укоряла непрактичностью. Тогда он хмурился. Надолго исчезал, рискующий десятикратно против нее. Однажды, после особенно долгого отсутствия, объявился, сияющий. Она даже не поняла сразу, где он пропадал. Но – Европа! Швейцария! Выяснилось, что ее «девичьи сбережения» (на черный день), переведенные своевременно в один из швейцарских банков – не арестованы и даже не взяты под сомнение. («Хорошая традиция. Достойная преумножения», – шутил он). И совсем уже ошеломляющее подтверждение и детали ранее известных слухов: Золотой остров лопнул пузырем раскаленной магмы, со всем на нем – дворцом, золотодобывающей шахтой, башней главного гиперболоида. Сама же их личная история возвышения и падения перешла в разряд легенд. «Представляешь, лапушка, – говорил он, – была Елена Прекрасная, бойня афинян с этими… парфянами, разрушение Трои и все такое с ними, и было правление Божественной Зои, гибель американской эскадры (особо – в скрижалях истории), начало нового «золотого века», гражданская война в Соединенных Штатах и гибель самого острова, подобно Атлантиде». Мир забыл их. В политике – экономика. В моде – аргентинское танго, кабаре… наиболее известные имена – некоего физика Эйнштейна и кинематографического клоуна Чарли Чаплина. «Мы – в мифическом небытие, а не просто сгинувшие, – констатировал он. – Можешь спать теперь спокойно и завести какую-нибудь подслеповатую и не очень болтливую горничную». Она возражала: «Это плохо, друг мой. Легенды укореняются, и люди вдвойне не прощают тем, кто эти легенды развенчивает. И совсем уже скверно – жить и жаться, отирая позолоту собственного памятника». Тогда он надолго и угрюмо замолкал…
Женщина вздрогнула: послышалось ли ей! Сейчас слишком еще день, чтобы предаваться воспоминаниям. А вечер и ночь, – что принесут они? Усмехнувшись, она выбрала круг-минутку по движению секундной стрелки на дамских часиках на столе. Задумала, как гадают русские девушки на «любит, не любит», отрывая лепестки у ромашки: отрешенно стала перебирать камни на худых пальцах, сверяясь с секундной стрелкой. Время исполнилось. Выпал опал: камень надежды. Значит тот, кого она так ждет, будет. Кроме того, возможно, сегодня она «заговорит». Ведь опал усиливает магнетические силы души. И вновь – посторонний звук. Слишком, слишком близко и долго работает автомобильный мотор. Женщина встает. Идет этой комнатой-кабинетом. Утром, на почтамте, открыв свой абонентский ящик, она задышала часто, часто под вуалькой, для чего-то оглянулась. В односложной корреспонденции одной ей понятным текстом сообщалось: «Жди. Буду. Четверг. 28». В этот день совпадало все. Разлука на месяцы, с перенесением даты, на этот раз исключалась. (Но было и такое). Вот – опять звук. Теперь уж точно – из внутреннего дворика. «Мадам, к вам…»
Порывом руки – все в ней сдвинулось, оторвалось – отослала служанку. Найдет ли она еще время, чтобы хоть кем-то стать? Обретет ли себя?
В комнату стремительно вошел Гирш. В дорожном костюме, альпийских тяжелых ботинках. С порога на софу полетел плоский чемоданчик, кепи.
– Зоя! – произнес он по-русски.
Женщина отпрянула. (Взгляд – за спину ему). Руки стиснуты у груди. («Никогда. Никогда. Забудь».)
– Mon ami, je ne croistu… («Мой друг, я не понимаю»)
– К черту, Зоя, – повторил он тише, по слогам, вскидывая голову. – Изумительный результат. Целую…
Гирш быстро подошел к ней, полуобнял, притянул к себе за талию. Головы их, руки встретились. («Значит, еще не конец», – каждый из них подумал). В его лице – пасхальные свечечки, под взгляд Антихриста.
– Так что у тебя? – через минуту спросила женщина, вздохнув, отойдя к окну и оправляя платье. После этого «Зоя», произнесенного почти в вальяжной манере, она уже не знала, как и вести себя. Но ведь должно быть у него оправдание этому.
– Фантастический результат. Гм. В перспективе – не уступит нашей золотодобывающей шахте. Краеугольный эксперимент… – уверяя в чем-то ее, Гирш прошел к буфету, налил рюмку мадеры, выпил. Прищелкнул пальцами. Под скачок упругой крови – заложил крутой вираж по комнате.
– Можешь отослать прислугу. Позаботимся о себе сами. Нам не впервой с тобой… Сегодня наш вечер. Есть и некоторый разговор.
Чуть призадумавшись, женщина спустилась вниз. Отдала распоряжения. О самом ужине она позаботилась еще с утра.
Когда она вернулась в комнату, Гирш уже растянулся на софе, – под головой один из ее лебяжьих пуховичков с кисточками, ноги (хорошими манерами он никогда-то не отличался) закинуты на подлокотник кресла. Она уже подумывала, – запустить ли в него чем-нибудь, или выкурить длинную папиросу. Остановилась на последнем. Кося глазами на мужчину, странно тайно улыбаясь, подняла вровень с лицом белую стиснутую руку, крутанула опаловое кольцо. Взяла мундштук. Закурила.
Португальская мадера и четверть часа отдыха освежила Гирша. Рывком он поставил себя на ноги. Методично зашагал по комнате. Вскидывал голову, останавливаясь. Жмурился на яркий свет люстры – отвыкший. Складывал руки за спиной и вновь прятал их в карманы брюк. Она одна, наблюдавшая за ним с тихой улыбкой, знала, что он такой – на полном серьезе. Угадывала за каждым жестом – всю преступившую, неизбывную волю его. Он себя уже «доказал», пусть и в какой-то страшной теореме «от противного». Нельзя вычесть минус, если за этим рушится само здание математического анализа.
– Еще три, четыре месяца… пусть полгода, и снимем апартаменты хоть в Зимнем дворце, – Гирш засмеялся каким-то злым смехом пересмешника. – Они будут у меня вот где… (ребром ладони по ладони).
Спине женщины стало зябко. Она накинула на плечи черную вязанную шнурком испанскую шаль. Произнесла тихо, почти нежно:
– Разве дело только за этим. С этим ли все переменится?..
– Знаю. Но исполнится все. Верь. Все эти четыре года дьявольской работы я был на верном пути… Да, я ведь только что из Берна. И представляешь, – он хмыкнул, полузакрыв глаза, – ты теперь по-настоящему вхожа в историю, с самого парадного входа. Вскоре, на аукционе «Кристи», будут предложены для торгов твои личные вещи: дневники, орден Божественной Зои, что-то там еще… кажется бальные туфли и подвязки. А что?
С минуту – сама непосредственность – женщина смотрит как с фотографии ослепленная магниевой вспышкой кинодива.
– Гари… ты с ума сошел! – так же, по сумасшедшему захохотала. Смеясь, вплотную подошла к этому невозможному человеку. Приложила палец к его губам. Повторила чуть слышно: – Гарин, ты сумасброд. Я давно это подозревала.
– Это еще что, – невольно подтвердил тот. – Знаешь ли ты, кто будет экспертом по этим вещам? Ну, догадываешься?..
(Зрачки женщины останавливаются, как у мертвой, леденеют. «Это невозможно!»).
– Ну да – Роллинг. Он самый, – старый дружище, – ухмыльнулся Гарин.
Зоя высвободилась из-под его рук. Прошла на другую половину комнаты. Смотрела оттуда – не видящая.
– Ты действительно ненормальный, Гарин! Ты что задумал? – через секунду, нахмурившись, хрустнув пальцами (камни впились). – Это опасная игра. В нем только потому и теплится еще жизнь, что мы не мертвы. Наши гарантии… их не существует.
– Мне странно это слышать. Ты опять… – недовольно произнес Гарин. – С чего ты взяла?
– Убеждена. Он знает, или сильно подозревает… В могилу он потащится только с нами.
Гарин легкомысленно отмахнулся.
– Тем лучше, в конце концов. Будет сговорчивее. Старичку не хватает лишь кондрашки – ко всему прочему, чем он владел в своей жизни. Ему будет, что вспомнить для этого. Чем не тема – договор от 23, шестого месяца, 26 года, Фонтенбло. А пока пусть утешится, почитает дневники «ранней» Зои.
Опять женщина не знает, что ей и думать. Лучше вчувствоваться в это – (что-то льстит ее артистическому вкусу); тем более, что эти, с позволения сказать «дневники», она сфабриковала сама, по заданию Гарина, делая записи на бумаге отличного довоенного образца. «С хорошей порцией хлорки и ультрафиолета, – глумился он, – эти чернила состарят тебя лет на двадцать». Сочиняла она, путаясь в настроениях и годах, выказывая порой мысли, и знание людей совсем не по возрасту своих «тех лет». А сейчас – с каким-то странным тщеславием автора – будто опасалась на предмет своей репутации. («Чуден человек», – сама же констатировала Зоя).
– Ты хочешь сказать, – в замешательстве спросила она, – что Роллингу ничего не останется – в твоем понимании, – как платить по долгам?
Гарин медлил, пребывая точно в прострации, и что можно было сравнить разве что с душевным состоянием Наполеона, в момент объявления его «вне закона» французским парламентом (так подчас переживал он свои слабости). И все же, этим поступком он загнал себя и Зою в комбинационную сеть. Если Роллинг найдет какой-то тихий, неучтенный им ход, то положение Зои в качестве «разменной королевы» станет угрожающим. Тем временем, не дождавшись от него ответа, она продолжила:
– Между прочим, хочу высказать тебе свои претензии. Ты – мот, Гарри, ты растратил все, что у меня было! Каким активом ты хочешь обеспечить мое будущее? Гарин, твое предприятие ничего не приносит, как мне кажется, ты стал слишком академичен.
Гарин с хрипотцой рассмеялся. Потянулся. Быстро подошел к женщине, и, как ни держалась она своей прически, платья, поцеловал ее в запрокинутое лицо.
– Все у нас сладится. Вот такой – ты мне нужна. Такой – люблю. Будь иронична, зла… везде; ты меня понимаешь? (Зоя опустила ресницы – еще бы). Если вот этой рукой ты не посылала бы людям смерть – режущим лучом, если бы этими пальцами не перебирала в сумочке последние жалкие песо, перед тем соря золотом, кем бы ты была? Вот только такой тебя и принимаю. Будь.
– Буду, – скромно пообещала Зоя.
– И о делах пока все. Сейчас ванну, и затем, надеюсь, ужин. Со вчерашнего дня, по-настоящему, кроме дырки от торроидального бублика – во рту, ничего.
Зоя хотела переспросить, но передумала: к любым странностям рано или поздно привыкаешь.
Через сорок минут Гарин стоял у зеркала, маскируя плеши, причесываясь Зоиным же малахитовым гребнем, и все не решивший, на какой манер приладить ему прядь со лба. Взял на хохолок. Накинул домашний пиджак. Фатово сколол атласный, шейный платок жемчужной булавкой. Прищурился, подмигнул себе в зеркале. («О, Кей, Гарри, будем демократичны»).
Вдвоем, под руку, они спустились в столовую.
Здесь было много больше радужного, и как-то легкомысленного света. Четыре окна – витражом, являли собой сцены охотничьей и пастушьей жизни. На середину столовой был вынесен трапезный стол, дубовые стулья с высокими, прямыми спинками; с искусной резьбой по дереву: человеческие сердца, рожицы троллей, плоды и листья. В глубине помещения журчал фонтан, сложенный из цельных, округлых камней, а все кругом по доброй швейцарской традиции – цветник. Надоевшие альпийские розы, флоксы, настурции. В ящиках, в больших фаянсовых «супницах», в глиняных горшочках, и совсем уже – плошках, в которых, верно, тысячелетия назад плавал в сале коптящий язычок пламени. Ведь и тогда любили и умели ждать.
Они были вдвоем. Одинокие – подняли тост, ставший их девизом со времен Золотого острова: «За чудо, за гений, за дерзость».
Ел, пил один Гарин. Зоя подливала ему густого темного вина, поднимала свой бокал, когда, меж блюд, он пытался уловить неровный отсвет ее глаз, то близких ему, то разошедшихся, казалось, с самой жизнью. Губы ее выговаривали самой себе: «Гарин, Гарин, вот ты здесь; опять мы вместе. Говоришь: будь. Да. Пока – еще молода. Завтра, послезавтра ты умчишься… (он кивнул, оставляя спаржу и накидываясь на тушеного кролика с картофелем и бобами, макая хлеб в острый соус и прикладываясь к своему фужеру, – серебро, с чернью). Слишком, слишком единственный, чтобы еще кем-то быть», – Зоя вздохнула, чокнулась сама с собой, изрядно осушила бокал. Продолжила: «И суша тебе не суша, и вода не вода. (Опять он кивнул, накидываясь на дрожащую ледяную рыбу). Дай тебе – кто? Бог, сатана – удачи. Какая разница: была бы только она», – с Евиной мудростью и цинизмом рассудила Зоя. (Гарин одобрительно пробормотал, памятуя какую-то теорию относительности). Зоя высказалась более конкретно, адресуя ему:
– Я не знаю, что из этого всего выйдет. Я – женщина.
– Но какая! – открыл, наконец, рот Гарин.
– Я не могу проникнуть в твои замыслы. Ты всегда на краю… на обрыве… чтобы желать тебе какого-то еще продолжения. Понимаешь ли ты это сам… (все глуше и все отрывистее говорила она.) Ты ни добр, ни зол – умствующая стихия; ты называешь это безграничной властью, но это только крайнее твое усилие оставаться еще человеком. Однажды все тебе было дано по полной мере, но и это все был ты… Не возносись. В тебе – я люблю себя.
– За тебя, Зоя, – Гарин поднял свой бокал. – Будь всегда. Я часто говорил и повторяю: без тебя мое дело мертвое. Вот ведь… – лицо его как-то «осиротело», губы (наивно) прыгнули. – Нашим невзгодам конец. Все это лихолетье мы были на верном пути. За финансовую сторону не беспокойся. Есть у меня должник, ты знаешь, и расписку соответствующую давал… Верно, я говорю? Время пришло, – строго на этот раз, взглянув на женщину, как на сообщницу, сказал Гарин.
– Что же, – горько проронила Зоя, – снова воевать на его денежки. История дважды не повторяется, Гарин.
– Знаю. На этот раз обойдемся формальной стороной дела. Потом же – все имеет свой резон. Старичку – покой. Нам – причитающиеся дивиденды. Жить с видом на позднюю осень, и в ожидании электрического стула – не лучшая старость. Облегчим участь Роллинга. – Он подмигнул Зое.
– И что потом? Только одни денежки? Скучно, пошло. Однажды я этим уже набила оскомину. Миллионерша. Фу. Да и какой прок от этого, если все одно – золотой футляр. Я так больше не могу, Гарин.
Зоя глядела перед собой темнеющим взором; лучше так – видеть далекую, пусть слабую, но свою звездочку, нежели безграничные, и чужие горизонты.
У Гарина упала прядь на лоб. С минуту он смотрел на женщину, осмысливая ее слова. Затем пробормотал:
– Нет, для сегодняшнего вечера это было бы слишком сложно. (Громче). Потом – будет почище прежнего, Зоя. Будет мой аппарат, перед которым гиперболоид покажется чахлым вздором. Потом…
– Будет террор, почище 93 года, – мрачно продолжила за него Зоя, памятуя известные события Великой французской буржуазной революции. – Я требую сто тысяч голов. Я этого хочу.
– Будь, по-твоему, кроха, – благодушно произнес Гарин, откидываясь на высокую спинку стула и с любопытством поглядывая на женщину. Затем, потянувшись, извлек из кармана пиджака обмусоленную сигару, со вкусом закурил, подвел глаза к потолку. – Но где ты сыщешь в Европе столько аристократов. А? – произнес он, с кривой усмешкой, на сторону.
– Я предъявлю Европе счет.
– Вот это ты хорошо придумала, лапушка, – оживился Гарин, влезая на своего любимого конька. – Ах, Зоя, друг мой, ты одна знаешь, какого я свалял дурака, когда разворошил эту жирную навозную кучу – Соединенные Штаты. Что можно было доказать этим людям, на что их подвигнуть, если они уже получили свое… неизбывно заветное – золото, океан золота… жучки-долгоносики, – анализировал Гарин просчеты своей «компании» года 192… – Да и сам я был хорош. Главный буржуин! Хе, хе. (Он залился дребезжащим смешком, наподобие того, какой примечался у Льва Троцкого). Завладев половиной мирового запаса, я стал одним из них, и самым жирным золотым жуком. (Ха, ха, ха). Ни какая Европа не приняла бы меня такого… Континентальные страны – Франция, Германия… весь Норд – не приняли бы этой тотальной американизации. Была бы война, пострашнее 14 года, я бы одержал победу, но это стала бы пиррова победа… Европа, воспользовавшись своим геополитическим положением, колонизацией стран Африки, полным бесконтрольным влиянием на Ближнем Востоке, культурой своей и наукой…
Журчал фонтан. Радужный свет витражей померк, но ярко светила зажженная люстра в богатом стеклярусе и позолоте. Свет падал на каменный, мозаичный пол, на всю обстановку здесь – достаточно скромную, на двух этих странных людей. Со стороны, правда, можно было подумать, что в этот тихий летний вечер, в одной из благополучнейших стран мира, в уединенном палаццо, за столом сошлись политолог-аналитик Новейшей истории, изощряющийся в остроумии и дерзостях, и великосветская дама, с прической времен отравительницы Екатерины Медичи, которая, и сама, будучи не лыком шита, ввертывала замечания касательно, этикета и привычек (по большей части интимных и дурных) некоторых королевских домов Европы. Или же (можно было подумать) разыгрывается некий политический театра абсурда. Но лица их – этих людей – вспыхивали как-то особенно живо; в словах не было актерской аффектации или сухого педантизма историка, увлечение беседой казалось неподдельным. (Игра на публику исключалась категорически, под страхом смертной казни). Мужчина, не высидев на своем стуле, соскочил и, расхаживая, стал развивать умопомрачительные планы. Слушавшая его со всей серьезностью женщина, закинув за голову красивые руки, чуть покачивалась на стуле, в такт чересчур обнаженной для такого политизированного вечера ноги, ни схожего, ни с какими дипломатическими раутами. И все же – во мнении постороннего – это выглядело бы крайне подозрительно, не знай он, что этот бледный, подвижный, странно гипертрофированного ума человек, с оттененным взором, некогда пробил глубочайшую на земле шахту и черпал оттуда золото, будто жидкую глину, в неограниченном количестве; а до того, изрядно поднаторевший в злодеяниях, успел прослыть «врагом рода человеческого». Слушавшая же его дама – красавица-бесовка – в свое время пиратствовала, поджигала корабли, обкладывала данью приморские города, и многие из заслуженных людей (не исключая папу римского) счастливо остались при своей «шкуре», что она изъявляла желание драть живьем.
Так они сидели-похаживали, болтали – одинокие, как всегда; отпускали друг другу комплименты, длинно улыбались, коротко вздыхали. Много курили и метили окурками в кофейные чашки и мельхиоровые кубки. Но ничего не вспоминали. Прошлого не было. Перспектива – неясна. Только завтра открывалась для них некая дверь… Вот только знать бы, что из всего этого выйдет?
Гарин выжидающе отдыхал, предоставив право следующего хода своему противнику.
Зоя ничего не делала, ничего не думала. Ее время еще не пришло.
На город ложилась ночь. Развертывалась плотская, поистертая жизнь нуворишей всякого рода, праздных денди, «звезд» – в казино, ресторанах, на танцевальных верандах. Над большим озером спускался туман. Здесь же, – на минуту что-то сошлось, как концы с концами, из того, что подразумевается «под ролью личности в истории», и разошлось до Второго пришествия.
В 9 следующего дня, из ворот одного дома по улице Риволи, вышла высокая, худощавая женщина под вуалькой, в шляпке, просто и строго одетая, с сумочкой-шкатулкой у локтя левой руки. Привычно дошла до почтамта, пересекла площадь перед ним – углубилась в боковую улочку… во все следование с чередой немногих служащих, в этой наиболее официозной части города, и вышла, наконец, к зданию банка. Прежде чем войти, остановилась лицом к улице, чуть тронув шляпку. Из рядом, только что подъехавшей машины (американский «джип»), вышел среднего роста мужчина несколько франтоватой внешности, и по всему, не чуждый эпатажа, качнулся с носков на каблуки колониальных, шнурованных сапог, нагло-бесстрашно усмехнулся одними усиками в ниточку, руки в карманах канареечных бридж.
Дама вошла в помещение банка. Ничего экстраординарного как будто не произошло. Там ей у расчетного окошка, с минимальными формальностями выдали банковский сейф-футляр, открыв который одной ей известной комбинацией цифр, она стала владетельницей плоской кассеты, размером с обычную книжку. Кассета перекочевала в собственную сумочку дамы. Клерк бесстрастно созерцал эту привычную ему несложную операцию. Тайна вклада и анонимность владельца были здесь равносильны всей репутации банка. Интересоваться личностью посетителей было так же не принято здесь, как аморально гарсону ресторана «Ритц» заглядываться за прорезь платья (сверху – вниз) у обслуживаемой им дамы. Двое полицейских в вестибюле чинно благородно служили свою мессу швейцарскому правопорядку. На тех же законных основаниях женщина скоро вышла из помещения банка, прошла ту же улицу, но по направлению к окраинам города, свернула за угол, остановилась, – и тут же в упор к ней – автомобиль, во всю дорогу преследующий ее; вмиг она очутилась на сиденье подле водителя.
– Все ли сошло благополучно, мадмуазель? – почтительно и вместе с тем строго спросил Гарин, как обращаются на людях к принцессам крови их двоюродные дядюшки. Зоя ответила одним кивком головы. Губы ее посерели. Рука стискивала руку. За шесть лет – впервые такое. Один на один она сошлась со своим грозным прошлым; тогда как попросту отвыкла даже от обыденных житейских ситуаций.
Гарин, с поворота на поворот узких улиц, обогнул центр города, вновь выехал на площадь перед почтамтом, и, углубившись в проходную улочку, заглушил мотор. Здесь им никто не мог помешать. С одного взгляда на Зою и точно вдохновленный ею – Гарин положил руку на банковскую кассету, другой достал вычурный трехгранный стержень, вложил в паз, отомкнул коробку, извлек сложенный пополам лист машинописного формата, развернул его.
Это и был договор от 23 июня 192… года, ставивший в положение двух взаимообязанных лиц – его, Гарина, тогда нищего изобретателя и авантюриста, и мистера Роллинга – миллиардера, главу треста «Анилин Роллинг». По этому договору Гарин обязался снести до основания заводы Германской Анилиновой компании (основного конкурента Роллинга в борьбе за европейский рынок), а тот – ему, соответственно, половину прибылей, и что на глаз составляло порядка миллиарда долларов. Но только треть с того получил Гарин. Договор был скреплен подписями, в сырую ночь, под кронами дуба, в Булонском лесу, в присутствии свидетелей – мадмуазель Зои Монроз и оперативного работника ленинградского угрозыска товарища Шельги. Позже – как бы закладная на черный день – договор оказался здесь, в сейфах швейцарского банка. Сейчас во всем мире это касалось только двоих – Гарина и Роллинга; но через месяц, два… когда закрутятся большие деньги, возле них люди; заработают шкивы и трансмиссии, и подданные желтого дьявола станут отрабатывать свою пайку, – за собственную жизнь и во имя детей, вот тогда-то и будет возведена пружина новой авантюры Гарина. (Так, во всяком случае, он полагал сам; нимало не подозревая, насколько у него все сложится по-иному).
На прощание Зоя первая, по-мужски, подала ему руку, нерешительно произнесла:
– Да, ты знаешь, за мною, кажется, следят. Это началось примерно три недели назад, как я приметила.
Гарин принял это за счет ее мнительности. Успокоил. Ответил прикосновению холодной, вздрагивающей руки:
– Будь вообще осторожна. Если все обошлось сейчас, думаю, то был обычный полицейский детектив. Экстренный вызов меня ты знаешь. Обещаю: недельки через две махнем вместе в Берлин. Рассеешься. Не любишь немцев? Понимаю: местнический антагонизм… Ничего. Есть там один любопытнейший клоун – Лаутензак. Тебе будет интересно.
Через минуту Гарин уехал в направлении германской границы. Она – к себе, только на этот раз другим, более длинным, окольным путем.
* * *
Потом ей мерещились далекие грозы, ветра, стада туч: жирных и тощих, все по цепочке уходящих туда – за грозовой перевал, куда укатил ее друг. Там он, верно, с ними что-то проделывал; оттуда, ей чудилось, шла дикая, дразнящая нервы электризация. Накал грозового тока, длинные бичи сумасшедших разрядов, вспарывающих тугую кожу их; всхлипы этих небесных коров, или, быть может – хлябей, каких тысячелетия не ведал христианский мир. С тем Зоя и проходила несколько дней, словно с навязчивым воспоминанием. Правда, одно реальное и в высшей степени странное происшествие вышло с нею, когда сама входная дверь вестибюля ее дома сыграла с Зоей шутку в духе добрых сказок Андерсена, но это уже будет другая история.
В тот светлый будничный час глава магистрата, бургомистр городка К. Иоган Хенке, предавался обычным и хорошим житейским делам. Часы на кирхе ударили положенное им время, и пунктуальный Хенке приступил к последней четверти своего обеда – сырникам с кофе.
Большой стол в трапезной был накрыт на одну персону, и оттого выглядел пустоватым. Хенке вдовствовал уже три года и не знал, как выпутаться из этого скверного положения. Был он не так уж стар, крепок, имел двух сынов и невестку, а что усугубляло его положение, так это всякое движимое и недвижимое имущество: дом с надворными застройками, винные погреба, немало пахотной земли, фруктовый сад, баня, мотоцикл с коляской, свиной загон, молотилка, маслобойка с сепаратором новейшей модели, – короче, по существу, жениться ему мешал один пункт из положений и уложений гражданского кодекса, обязывающий его собственность к известному перераспределению в случае смерти хозяина, и не в пользу его двух отпрысков. Будущая кончина Хенке обставлялась, таким образом, правилами и предписаниями еще пожестче биологических законов. Что до последних, то Хенке был довольно еще крепок, природы обманывать не пытался, и в свои 64 выглядел вполне по летам. Любил хорошо поесть, – и что там греха таить, не прочь был прихлопнуть иногда по заду прислужившим ему фрау, и от чего, верно, они менялись у него каждые три недели; но по настроению мог спуститься и в овин, выгребая до центнера навоза, как истый бауэр. Если бы не бумажные хлопоты, волокитство, тайны магистрата да свинцовая печать (от года 1678), быть ему во всей кряжистой силе; вот только раз за разом все не оказывалось в К. другого более достойного кандидата на этот пост, чем Хенке (точно был он проклят). Да вот еще послал ему Бог сынов, молодчиков, один круче другого, все члены НСДАП, а с ростом влияния этой странной партии во многих землях и избирательных округах заполучивших и тепленькие местечки в больших городах. Таким образом, и выбирать как-то не приходилось, все обставлялось само собой.
Сейчас Хенке крепко сидел на одном из дубовых стульев, которые немцы так любят отирать своими кожаными штанами. С обедом было покончено, и он решился напоследок попотчеваться свежей творожной массой, а заодно испытать тем новенький сепаратор. Для этого, правда, ему надо было привстать и потянуться к миске, в стороне от него, накрытой марлей. Так он и сделал, но, опускаясь задом, вопреки обыденному, почувствовал вдруг дурно тянущую пустоту, какая бывает, когда из-под человека некстати для него убирают стул. Ноги Хенке сотряслись, и как бы желая ухватиться – он взметнул руки к потолку… ухватив взглядом проем неба за окном; но ни белесого слепого пятна, ни ломающихся стеклянных игл в висках, как в случае обморока, он не испытал. Хенке попытался пересилить, как мог, это маразматическое (старческое, как он понимал) состояние и полез ножом в знакомую миску с творогом. Отхватив лоснящийся жирный куш, он со следующим движением наложил кусок на разрезанный хлебец; далее должно было последовать естественное воссоединение и испытание во рту, но ничего такого не произошло: предварительная стадия намазывания и размазывания творога как-то и где-то затерялась. Подумав, что он загляделся, Хенке повторил прием, на этот раз без дураков, фиксируя каждое движение, принадлежащее ему по праву; но и на этот раз одно право у него отняли – право кушать. Как будто кто-то злонамеренно обносил его рот куском. Для научной констатации факта, вернее будет сказать, что хлебец ему оставляли по одну сторону рта, творог же – нигде. Во всей цельности взгляда, в третий раз проводя испытания, Хенке все же уловил, что дымчатый кусок творога таки сходит с ножа, но как бы при этом втирается в воздух, исчезает, – и вот оно: наконец, следствие отпочковалось от причины, и все предыдущие намазанные куски творога с опозданием налезли друг на друга. Отправлять такой «сюрприз» в рот Хенке не решился, да так и остался с полуоткрытым… вслушиваясь; но вот как раз слушать-то было и нечего. Стояла тишина, такая, какой и не бывает, – ни звука; если бы даже Хенке воткнул себе палец в ухо, он не расслышал бы и шума кровотока, как это бывает при закупорке. Та же зловещая тишина, как и много лет назад, под Верденом, когда сверлящей силой мины, со всей амуницией пехотного унтера, в тяжелых глинистых сапогах и кайзеровской железной каске, его подняло в воздух и шмякнуло оземь, с комьями грязи. Тогда тоже стояла такая плотная, гнетущая тишина, из ушей его текла кровь, и он видел безголовых призраков, торопящихся по лестнице на небо. И скажи сейчас: пала Тишина – он подписался бы под этим, как под апокалипсическим воззванием.
Эту невозможно болезненную длительность, когда просто ничего нет, как и ощущение катастрофы испытали многие в коридоре от Швабских Альб, эпицентра событий, до территории Алжира, на юго-западе Африки; фиордов Норвегии, на севере Европы, и в пределах Алтая, где-то на Дальнем Востоке, теряясь в малоцивилизованных районах Аравии и болотах Конго. Это все было слишком «на слух» и резко индивидуально, а потому, как бы и не существовало вовсе. Но были еще приборы, которых уже научили реагировать почти индивидуально в общечеловеческих интересах. Вот они-то и выказали уже известный кульбит – все сокрушающее землетрясение силой в 11-12 баллов, и опять – на «ровном месте», по той же причине небывалого гравитационного возмущения. Вновь, стало быть, Земля «провалилась в некую подкладку Вселенной», в своем странствии в оной; а физикам отдувайся и оправдывайся. Но наука предпочла на этот раз смолчать, нежели, в дальнейшем объяснять заведомо необъяснимое, запротоколированное документально:
А. «Опоздал с обеда на работу по причине неразберихи улиц – все дороги вели по касательной к месту… прямо противоположному… службе»
(Из путаного объяснения младшего полицейского чина города Штутгарта, не явившегося к месту своей патрульной службы, где на тот момент сложилась драматическая дорожно-транспортная ситуация).
Б. Алкоголик утонул в стакане вина. «Сколько ни пил, все лилось как из прорвы. Конца не было».
(Из протокола следствия по делу одной подозреваемой в убийстве своего сожителя женщины. Италия, г. Падуя, округ…)
В. Лангуста – гн. коб. ам. (Спид Сквед – Лирика), 1 т-о, Кубанской ГЗК 21… – «инициалы» чистопородного скакуна, вышедшего на разминочный круг и скакнувшего… за горизонт. «Возвернулась – загнанная в усмерть… без наездника, старшего конюха Пупко В.М. – камзол голубой, шлем васильковый, кокетка желтая».
(Из объяснительной записки директора московского ипподрома, подозреваемого в сговоре с вышеупомянутым конюхом, с целью кражи «валютной» лошади и укрывательства бежавшего гражданина Пупко).
* * *
Зоя:
Четырежды пыталась выбраться из дома в город, в кондитерскую, – но с каждым шагом через порог вновь оказывалась в гостиной. (Длинно, матерно выругалась по-русски, чего не делала с приснопамятного – 18 года. Долго раздумывала: что это за кара или предостережение ей – атеистке).
* * *
Приведенные выше факты взяты почти произвольно из многотомного расследования – за каждый месяц и даже день, – дела о «Втором пришествии инженера Гарина», проведенного великим множеством следователей и заштатных квалифицированных юристов; с показаний сонма свидетелей и очевидцев тех грандиозных и фантастических событий; зафиксированных, как письменно, так и устно, – не исключая личных записей и переписку Петра Гарина и мадам Ламоль.
Более же наглядно, – в случае с Хенке, – эпицентр схожих событий проступал из окна его дома – со всеми напряжениями и зигзагами: мыслимыми и видимыми.
На это сейчас он и пялился, все еще теребя себя за мочку уха, но давно уже расслышав бухающие удары грома. А ведь только каких-то 15-20 минут назад небо было сине и глубоко. Теперь же крутило темными лохматыми полами древнего колдовского салопа, рвалось и бухало, как под разрывами тяжелого фугаса. Боязно было просто подойти к окну. Еще страшнее представить обстановку в горах, которые небесная рать избрала ареной своей борьбы. Хенке – бывший отставной унтер, путаясь во вздувшейся кисее гардин, отважился высунуться по пояс из окна.
На северо-востоке, по линии хребта, кренилась и черпала до земли гигантская воронка. В толще ее трепыхались фиолетовые реснички, бились рогатые, ветвистые молнии, цепляющиеся к отрогам гор. Увлеченный ветер напористо дул, выметая с улицы пыль, весь мусор, какой был; не разбирая, заодно – кур, индюшат, и прочую живность. Задирал юбки визжащим фрау, веселил собак. Гнало без передышки, будто вентилятором. И опять все сходилось в том самом проклятом месте, где-то километрах в семи, если считать по оси взгляда. Там был самый коловорот, грохот и кончина мира. Совсем стемнело, и, стало быть, надо было ожидать гнилостного свечения (о других огоньках, кроме болотных, Хенке не ведал); оно приходило минут за пять, до того, как разверстывались хляби небесные. Хуже, чем было в предыдущий раз, казалось, не могло и быть, – пострадали центральная площадь и сама ратуша. Но готовиться, по всему, надо было к худшему. Хенке уже мысленно подсчитывал убытки, но тут разрядило так, что и у мертвого заходила бы печенка. Хенке бросился наружу, не надеясь на женское мужество экономки, закрывать ставни и делать распоряжения, если кому еще было.
Грохнуло в самый пустой брошенный земной шар, призывая на пир всяк зверей, всяк птиц, ползущих и роящихся: «Идите и вкусите от плоти агнца».
Человек разлепил глаза. Было тяжко и как-то по особенному покойно в нем. Тело онемело и хотя бы чуть болело – для какой-то, пусть мучительной жизни. Но нет, похоже, он стал тем куском глины, куда Господу предстояло еще вдохнуть жизнь. Вероятно, он так долго пролежал в одном положении – ничком, поджав под себя руки, что подбородок его раздал ямку. Кругозор ограничился насыпью земли по самые брови. Через минуту танталовых мук он уже смог выгнуть шею и оглядеться. Над ним завис как бы полог свода – напластование селя в обход валуна, что, собственно, и сохранило ему жизнь. Но не рано ли он так полагает? И чуть тлеющее его воображение нарисовало картину погребенного заживо. Он даже смог оценить свой могильный холмик и хлад, тянущий из самого нутра и так тяготивший его. Но славу Богу: дух – бодр, плоть – слаба. С этим током мысли потащило его руки, ноги, и он стал потихоньку выбираться. Пришло кровообращение, восстановилось дыхание. И с тем удивление: как он не задохнулся, пролежав столько времени ничком, лицом в жидкой грязи, с залепленным носом и ртом. Впрочем, радоваться пока было рано. Больничная койка, по меньшей мере, ему была обеспечена. Мерзко, холодно тянуло из самых пор его, словно он вдруг из теплокровного существа превратился в амфибию. Пальцы рук слиплись, и он выгребал ими, будто плавниками. Внезапно его пробил страшный кашель. Борясь с муками удушья, он выплюнул куски чего-то вязкого и гнилостного. Больше ничего не оставалось пока, как выбираться червем, чередуя спазмы тела с подтеками грязи. И еще усиленно дышать, как бы раздувая мехи горна, точно этим можно было вдохнуть в самого себя жизнь на тот случай, если Бога все-таки нет.
Могильный холмик задрожал, осыпался, и человек-крот, гнусно кашляя и отряхиваясь, встал на четвереньки. Был он слаб и беспомощен, к тому же почти слеп. Вчистую – новорожденный из грязи. Наконец, после многих мучительных усилий, ему удалось укрепить себя, подобно полипу, на мшистом валуне. Отдышавшись, он задрал голову, пытаясь увидеть, какое оно, небо? Но так до конца и не прозрел, и, ориентируясь больше по сходу с холма да той резвости, с коей несли его ноги, заковылял вниз.
* * *
К вечеру в городок вступило жуткое существо, будто сошедшее с холста модерниста Энсора «Въезд Христа в Брюссель». Это был когда-то прилично одетый, для гор, человек в высоких шнурованных ботинках, теплой штормовке, и, быть может, не менее благообразен ликом. Когда-то! Теперь же его седеющие волосы были перепачканы и слиплись от грязи. Лицо с одной стороны было помято, осклизло и позеленело, точно брюхо у перезимовавшей лягушки. (Бр-р-р!!!). С другой – совсем почернело и как-то вытекло, будто сгнившая слива. Вместо ушей – почерневшие хрящи. Нос – неопределенной формы, резко укороченный, покрытый коростой. Лоб этого, с позволения сказать, субъекта, просвечивал костью, словно бедолагу хватанули кастетом. Все целиком лицо было цвета земли, пережженной для каких-то технологических целей, с примесью портландцемента и каолина. Перчатки свои он так, видимо, и не снял, несмотря на теплый день. Если только эти буро-зеленые ошметки можно было признать таковыми. Переменчивым шагом, зигзагом, этот новочеловек вступил в пределы окраинных домов городка К.
У порога одного такого дома-барака просиживал старый горняк, без малого тридцать лет проведший в рудничных отвалах: полуослепший, ломанный-переломанный, волочащий левую ногу, а сейчас вздрагивающими пальцами набивающий курительную трубку. Уж он-то знал бедовую жизнь, видел товарищей, которых словно грязную порченную брюкву высыпали из подъемных клетей. Крутя носом от тяжкого духа и ожидая, когда подошедший бродяга разлепит губы и заговорит, он закурил, пряча лицо в дым.
– Я гер-р… докт… минр-аук (минералогических наук) фон Ба-льк… нужд… мед… Вот. Топ, – кончаясь, пролепетал незнакомец.
– Ах. Так и надо было говорить сразу, – самодовольно, больше по догадке, понял горняк. – Иди прямо, и так до самого центра, до площади. Не доходя, увидишь проход под сапогом с каблуком (сапожная мастерская), это тебе не надо. Второй дом за углом… еще проулок – тебе и лазарет, – и горняк затянулся глубже, отвернув лицо.
Мерзко кашляя и смердя, отплевываясь паренхимой легких, этот полутруп удалился.
Отдуваясь и утирая повлажневший лоб, действительно бывший военврач Мольтке (навидавшийся ужасов войны), не знал, с чего ему и начать. Он то брался за писанину, открывая тем историю болезни, то в упор начинал разглядывать сидевшего перед ним невообразимого вида пациента. В процедурной – дежурная медсестра готовила перевязочный материал и кипятила инструменты. С полчаса назад, обозленный тем, что его с позднего ужина вызвали в часть, Мольтке вышел из дома после целого дня забот и тревог. Правда, на удивление все сошло достаточно благополучно, и это-то после такой грозы и ураганного ветра. Сорвало несколько крыш в бедняцких районах, поломало деревья, наделало переполоха среди домашней твари. Похоже, что метеорологам придется менять свои воззрения на природу атмосферических явлений, и признать существование грома среди ясного неба и урагана, свободно блуждающего, подобно комете во вселенском пространстве. В процедурной раздался звон инструмента, выпавшего из рук медсестры. Мольтке вздрогнул: каждому надо заниматься своим делом. Но ему-то, прежде, надо будет разобраться с этим феноменом, забредшим в их город. Он обратился к пациенту:
– Что все-таки вас особенно беспокоит? – сказал и резко высморкался. Не глядя на пострадавшего, прошел к высокому застекленному шкафу, где у него были известные всему миру снадобья: зеленка, ихтиолка, борный вазелин, цинковая присыпка и клистирные трубки. Предчувствуя недоброе, он достал из потайного отделения склянку с морфием.
Подошедшая медсестра сказала ему что-то на ухо, не относящееся к делу, подсунула документы пострадавшего. Мольтке вычитал по слогам, как малограмотный:
– Гм. По-чет-ный член… гео-графи-ческо-го общества… Надо же. Доктор ми-не-ра… логических наук, фон Балькбунд. Секретарь пангерманского… Что же занесло сюда ваше высочество?
Барон, предоставленный самому себе, тихонечко подвывал. Но странно, казалось, что делал он это скорее по какому-то душевному расположению, нежели от физической боли. А причин завывать, меж тем, было предостаточно. То, что с первого взгляда можно было принять за автомобильные перчатки, оказалось кистями рук… – буро-зелеными, лапчатыми и пузырчатыми, местами со сползшей кожей. Сложил он их перед собой лодочкой.
– Вы хоть что-нибудь предприняли? – недовольно обратился Мольтке к медсестре. – Неужели нельзя было произвести хотя бы наружный осмотр? Освободить от одежды. Вырезать эти лохмотья!
Медсестра затрясла головой, увлекая доктора в нишу, где находилась раковина для мытья рук, забормотала в ухо, – из чего он смог разобрать, что белье фона врезалось в тело так, будто вмерзло в мороженое мясо, и что счищать это надо до самых костей. Мольтке постоял задумавшись. Почему-то ему не хотелось заговаривать с пострадавшим, ни по врачебному долгу, ни просто по-человечески. (Впоследствии он припомнил себе это). Не хотелось переходить и на титулы.
– Что же, произведем для начала поверхностный осмотр, – бодро начал он, переходя обратно в свой кабинет. – Так. Голова. Шея. Гм… Заметны обширные пролежни.
Мольтке велел медсестре протереть черные, бурые и позеленевшие места спиртом и наложить бинт с цинковой присыпкой. Особенно его беспокоили руки больного и остатки ушных хрящей. В виду были следы сильного обморожения, и с тем что-то тягостное, взывающее к воспоминаниям и что мерзко воняло.
Он раскрыл своеобразный журнал «прихода-расхода» больных. Записей было немного. Рудокопы редко обращались за помощью. Копи были давно заброшены, калечить и убивать завалами породы больше было некого. Прочие местные предпочитали самолечение или обращались за снадобьем в аптеку, к тощему «пиявочнику» Шнитке. Ходил и рейсовый автобус до Штутгарта, куда можно было обратиться за реальной медицинской помощью.
– «Переломов, вывихов не наблюдается. Ссадины, ушибы – незначительны. Местами сильное обморожение», – записал Мольтке в графе неотложной помощи, нахмурился и отложил ручку. Трудно было предположить, что пожилой человек добрался в одиночку до самых вечных снегов… свалился там в обморок, пролежал два, три дня, и затем отправился восвояси, вниз, к подножию горы.
– Да что он нам голову-то морочит, – сорвалось у Мольтке и он поскорее дописал: «…сопровождается обширным некрозом тканей. Обморожены легкие. Отсутствуют сухожильные рефлексы».
Сделав эту последнею запись, Мольтке вдруг как-то неистово потянулся, запрокинул голову и надвинул на голову докторский колпак. Он вспомнил: точно такие же скрюченные руки с подгнившими ногтями, с кожей клочьями… он видел в февральскую оттепель, под Витебском, в военной компании – 16 года, когда его с ротой солдат послали в поля, на предмет поисков и идентификации трупов соотечественников. Вот также – из стаявшего снега торчали тогда руки мертвецов.
– А что в горах бывает очень холодно? – неприятно зазнобившись, спросил Мольтке неизвестно кого.
– Ну, если одеться теплее… – не поняла его медсестра.
Мольтке вздрогнул. Встал из-за стола и зашел со спины пациента.
– Господин фон… будьте так любезны, вспомните, с какого дня вы у нас. Когда вы отправились в горы?
Похныкав, ученый секретарь назвал невозможно далекую дату, которую только и можно было списать за счет его беспамятства.
– Три недели в горах?! Чем же вы там питались? – не смог сдержаться, чтобы не повысить голос Мольтке. Как бы ни был ужасен вид больного, в нем не было и следа резкой дистрофии.
В комнате достаточно уже стемнело. Сестра догадалась включить общий свет. В стеклах двери, открывающейся в глухой темный простенок, с мертвецкой направо, отразилась фигура доктора в дыбом вставшем халате (поднятый воротник) и шнуром электролампы над ним. Мольтке еще раз просмотрел документы покойника. Отдельно – его портмоне с бумажными деньгами, и вот оттуда-то выпал квадратик картона. Оказался автобусный билет, на котором значился день и час отправки рейса. Барон не ошибся, единственно из всего себя, пребывая в здравой памяти. Проштемпелеванная дата и верно была трехнедельной давности. Бывший военврач схватился за кадык, помассировал горло, издал хриплый звук, так напоминающий «ма-ма» у иссохшей говорящей куклы. Затем быстро прошел в процедурную, отомкнул железный шкаф и достал из ряда банок с притертыми стеклянными пробками одну – со спиртом-ректификатом. Тут же ему пришло на ум, и он громко спросил, почти выкрикнул:
– Вам очень больно? Быть может, сделать обезболивающий укол?
«Усопший» отрицательно покачал головой.
Промыкавшись, Мольтке налил себе мензурку чистого, неразбавленного спирта и хлопнул зараз, как сделал бы в стылые холода года – 18-го в России. (Медсестра поняла лишь, что земные дела господина барона – из рук вон плохи, и что, по всей видимости, ему уготован последний путь).
«В чем тогда у этого бедняги теплится жизнь? И где она – не над ним ли?», – с притекшим жаром в груди и голове задумался Мольтке. В том, что фон Балькбунд обречен – не было сомнений. Человек с таким обширным некрозом тканей и отеком легких не должен был выжить. «В этой жизни, при обычных, естественных процессах», – зачем-то добавил он. Быстротечная газовая гангрена и более или менее мучительная смерть – в 48 часов, была ему обеспечена. Непонятно только, каким чудом он был возвращен к жизни, фактически погибший три недели назад. И вот лишь сейчас, вопреки всепримиряющему действию спирта, Мольтке укорил себя за бездеятельность. Необходимо было как можно скорее избавиться от этого разложившегося субъекта, нежели, чем брать на себя ответственность по его реанимации. Единственно, кто бы сейчас его правильно понял, был бы глава магистрата Хенке. Но вечер стоял уже поздний, а хлопот у бургомистра было предостаточно на этот день. Ураганный ветер сорвал несколько крыш. Нарушил линию электропередачи. Подтопил зону водохранилища. Разогнал по городу обезумевших овец, коз и прочую живность. Нельзя было и отправлять в такой поздний час барона на машине в Штутгарт. Приходилось дожидаться утра. Но сперва решить вопрос о размещении пострадавшего. Выбирать, право, особенно не приходилось (да и не лезло в голову). Сам случай и подсказывал: с ледника на ледник.
Смиреннейшего барона отвели в покойницкую, где давно уже никто не леживал. Подстелили чистую клеенку, накрыли шинелькой. «Дотянул бы до утра… – выразил надежду Мольтке. – Чуден человек».
Во вздувшемся одичалом ночном небе кружила однообразная луна. В неясно темнеющие отроги гор кто-то воткнул рождественские свечечки. Перед не разбирающим дороги Мольтке рисовались из воздуха густотертые кремовые вензеля и пряничные башенки. Он перепрыгивал через зубчатые тени, принимая их за ограждения. «Чуден мир и человек в нем», – рефреном встряло в его мозгу, отвыкшем от чрезмерных доз алкоголя со времен известной русской компании.
Утром следующего дня бледный не выспавшийся Гарин вел машину по выезду с серпантина горной дороги. Несмотря на побочные атмосферические эффекты и передряги, последние контрольные испытания прошли достаточно миролюбиво. Тем не менее (и Гарин единственный, кто это знал) вчерашний день был чреват куда более худшими последствиями, чем при всех предыдущих опытах. «Яйцо» сверхплотной материи в «ловушке» Рауха неожиданно было атаковано самим же магнитоимпульсом, его и породившим. Произошла любопытная накладка, когда импульс, на стадии истощения себя при заключительной компрессии, фактически дожал сгусток сверх меры. Вышел тот динамометрический удар, предусмотренный несколько позже в концепции Гарина, на который он и рассчитывал, но не на этом этапе. Его птица Феникс своенравно высунула голову из-под крыла и клюнула палец сквозь парадную перчатку. Опасался Гарин и определенных догадок со стороны Рауха. Пока же на этот час его технический директор, позевывающий и взлохмаченный, проводил контрольные замеры на возможность подобного рецидива. Работы было еще до черта. Какие-то неясности виделись уже и в самой теории. Прежде всего – порог раздражимости реликта, как охарактеризовал это сам Гарин. Научные воззрения здесь были пока бессильны. Аномальные явления запрещали применение каких-либо известных статистических таблиц и просто логических принципов. Сейчас же дорогу машине Гарина преградил обоз. В гору тащились телеги за битым камнем, известняком, лесом. Шли люди в тяжелых башмаках, рабочих блузах, кто-то в кожаных фартуках, гетрах и тирольских шляпах. «Джип» привлек всеобщее внимание. Гарин чуть отвернул лицо, скрывая лихорадочный блеск глаз. Только что, не далее как вчера, он соизмерил свои замыслы с мировыми, от сотворения мира, концептуальными схемами, кто бы их не утвердил: Бог, его величество случай. Вышло 1:1. И вот теперь он прячет глаза, потому что сам он – вот такой, как сейчас за рулем, в машине – немногим отличается от этих людей, кругозор которых не более муравьиного. За что такое ему? Гарин наклонил голову, прижал пальцами веки. Машина стояла. Мотор тихо работал. Он вспоминал: длинные, уродливые, гротескные тени под сводами. Горят ацетиленовые фонари. Только что прошел энергоемкий процесс. Кожух реактора оплывает жидким отсветом. Но это только наружный стакан лафета, вмещающий в себя систему охлаждения жидким азотом; внутри – батареи соленоидов Рауха, еще глубже – гиперпространство магнитных силовых полей, в фокусе которых и рождается их «детище». Пошел первый этап предварительной компрессии. Катит гулкая вязкая волна. Метроном захлебнулся собственным счетом. Контрольные нити разрядников багровеют, испуская дух. На осциллографе, в чашечке «цветка» Рауха, выточился столбик-пестик – рабочий пакет илема. Следующим этапом – дожатие, всем разрядом от мощной цепи конденсаторов. Фактически – короткое замыкание, что только и способно было породить магнитоимпульс окончательной опрессовки. И вдруг – тишина. Такая плотная, что, казалось, в нее можно было завернуться, как в войлок. Но почему даже мысль об этом пугает? Святая, неестественная тишина. Та, до первого дня творения. Но вот и в ней пробился ток. Упало вечное слово. И вот уже он смотрит сам… пытливым и отстраненным взором, зная, кому по-настоящему принадлежит этот взгляд. Знает, но не может в это поверить. Неверие его останавливает… Разум, словно отслоившаяся сетчатка, пылинкой зависает в плену луча, в темной комнате…
Гарин резким движением головы привел себя к действительности. Дорога частью освободилась. Если он так будет двигаться, то и к вечеру не попадет в Нюрнберг. Гарин нажал сигнал. Надбавил газу. Заехал колесом на бордюр горной дороги. Рабочий неподалеку покрутил пальцем у виска. Гарин бросил машину влево, вправо, в притирку объехал телегу. Возница показал кнутовище. Гарин заскрежетал зубами: будет, будет еще и другой масштаб на его кальке – 1:500 миллионам задуманным им смертей. Это – сразу. И миллиард в течение последующих двадцати лет. Он один – ко всем прочим. Таков масштаб его дарований.
По сторонам дороги пошли наделы мелкого картофеля, убогие домишки окраины К. Дальше – мощеная дорога, тротуар улиц, фасады зданий, черепичные крыши, – все более приличествующие городу. Выезд на Штутгарт и Нюрнберг вел через центральную площадь. Не доезжая ее – машина Гарина въехала в короткий проулок. Сутолока и необычный кортеж поперек застопорил движение. Дорогу преградил короб… катафалка, теперь уже точно санитарная машина времен массового убиения царя природы в период 1914–1918 годов. Несколько людей подсаживали с торца короба, и верно, пострадавшего, никак не меньше, чем при Ипре, в момент знаменитой газовой атаки немцев, – всего обложенного бинтами и ватой, с картонным носом и ушными накладками. Он был весь как положенный в коробку для продажи Дед Мороз. Больше других суетился плотный седеющий мужчина в белом медицинском халате, так и эдак помогающий своему бывшему пациенту. Поодаль безучастно стоял человек в старомодном фраке, котелке на крупной голове и лакированных штиблетах. Он нетерпеливо постукивал тростью булыжную мостовую, единственно еще крепившуюся в этом заколдованном городе. В безучастности господина сказывалась его значимость. Наконец, водворение несчастного состоялось. Металлический короб захлопнулся, задымил, и душегубка тронулась с места.
Гарин пожал плечами. «Ну, отделали беднягу. Чего только ни увидишь в нацистской Германии». Он резко взял в сторону, заехал на тротуар, проехал площадь, одну улицу, другую и выехал на загородную трассу. Его ждали в Нюрнберге. Должны были.
К месту назначения он прибыл в третьем часу пополудни. Заехал в первую же автомастерскую. Отдал распоряжения насчет своей машины (американский «джип» и здесь внушал уважение) и наемным экипажем отправился в хорошую гостиницу. С этого времени и до утра следующего дня Гарин не выходил из номера. В 9:30 забрал вычищенный, заправленный бензином автомобиль, и к 10 подрулил на платную стоянку возле отеля-ресторана. Поднялся на второй этаж и прошел на веранду. Здесь выбрал столик у самой балюстрады, осмотрелся. Пока ничего не оставалось, как заказать себе завтрак. Управившись с едой и чашкой двойного черного кофе, спросил газету, углубился в передовицу. Не дочитав… рассеяно вгляделся в далекую перспективу. Все это здание было возведено на холме, в юго-восточной части города. Внизу расстилались остроконечные верхи кирх, черепичные и графитовые крыши, чередующиеся с блеском выкованной чешуи. К западу, ближе к окраине, разлилась асфальтовая дымка, коптили трубы сталепрокатного завода. Еще дальше, под самый горизонт, неизбывные горы с их пропастями и глетчерами. Видение возносило… Отсюда можно было лететь или падать, – долго не разбиваясь; но и при смертном финале, кому какое будет дело до твоей хрустальной мечты и великолепных оптических стекол твоей прозорливости.
Гарин зажмурился, в головокружении вспомнив себя, смотрящего с портика собора Парижской богоматери, – в окружении, зловещих, гротескных фигур (было одно такое впечатление, врезавшееся ему в память); но тогда и самые его замыслы – химеры. И вот уже руки его чуть удерживают ускользающий край… он виснет над пропастью, и тут только дотягивается до своей мечты…
Гарин отвернулся, теребя в руках невостребованную газету; чтиво – вот лучшее средство против переутомления абстракциями. Он пробежал глазами крупно набранные заголовки: «Национальная революция. Итог. Перспективы. Раздумья». (Фон Риббентроп). «Германия и Версальский договор: как веревочке не виться…», «Берлинское варьете: сеанс телепатии и магии ясновидящего Оскара Лаутензака», «Боксер полутяжелого веса… гордость национал-социалистического кулака…». («Чушь какая-то!»). Гарин перевернул отдел светской хроники. Черная траурная рамка сразу бросилась ему в глаза. Он прочитал: «В будущий четверг состоятся похороны его сиятельства барона фон Балькбунда, урожденного… председателя попечительского совета… действительного члена Германского географического общества, ученого секретаря… пропавшего в горах, в июне, 14-го, в окрестностях городка К.; предположительно в результате урагана и схода лавины с гор». Сегодня был вторник. Гарин потер переносицу. «Что за вздор!». Местность была ему не просто знакомая, но как-то уж слишком, чтобы проигнорировать это сообщение. Особенно настораживало число – день первого успешного синтеза реликтового тела, и сопутствующие этому атмосферные явления. «Но три недели! Где же он пропадал?», – в досаде на минимум информации Гарин скомкал газету. Невозможно было сопоставить день пропажи и день похорон его сиятельства. Словно издалека он расслышал:
– Я вот наблюдаю герр… Простите. Разрешите представиться, Рудольф Берггауз, бывший заместитель главы цензурного комитета при печати его императорского величества… – подошедший к столику Гарина господинчик чуть поклонился, и, не спрашивая разрешения, уселся на краешек стула, – я вот наблюдаю, с каким отвращением вы читали эту газетенку… О, конечно, «Берлин Цайтунг» не самая дрянная газетенка, будьте уверенны, – человек в истертой суконной паре и плохо повязанном галстуке, клюнул сизым носом в стакан, налили себе еще из оплетенной бутыли (им же и принесенной), продолжил фамильярно: Конечно, вы в праве заметить, что и в любой газетенке – вранье… каждая преподносит нам «дичь». Но позволю не совсем согласиться, – «дичь» может стать еще и отборным мясом, которую надо выследить, подсмотреть, прицельно выстрелить… А не просто высосать из пальца, к тому же соседствующую с каким-то дохлым пауком – свастикой… Я не говорю уже о совести этих писак; ее и никогда-то не было… Но профессионализм, господа! Осведомленность!. Этика! В какой стране мы живем? Германия ли это? Или эту несчастную страну достаточно уже только упомянуть в связи с каким-то скандалом, историческим анекдотом… сплетней. У них совсем не стало мозгов, даже на заурядную выдумку. Опять пошли в ход эти глупые «лучи смерти». Вы помните?.. Чуть, чуть, разве что, под свежим соусом – радиацией. Да и кто знает, что это такое, и с чем это едят. Вот вы, по всему видно, образованный человек, знаете? – и бывший истаскавшийся цензор шмыгнул носом в замызганный галстук.
Гарин насторожился.
– Действительно чушь. Дешевка. Какая только газета могла это напечатать. Интересно было бы знать?
Господинчик ущипнул себя за мочку уха – на такую неосведомленность Гарина. Почти сердито взглянул на него:
– Да хотя бы герр… Разверните любую местную газету. Все только об этом и пишут. Вы простите… подданный…
Не дослушав уверений цензора в какой-то своей лояльности, Гарин сбежал по лестнице вниз, в вестибюль, где спросил у торговавшего здесь киоскера что-нибудь» о «лучах смерти». Выбрав нюрнбергскую прессу, не отходя, тут же и прочитал. Все так и было, и даже хуже: упоминались горы в окрестностях К., «зловещее свечение», «проникающая радиация» и даже возможное количество жертв. Гарин чертыхнулся: «Проклятие! Кто бы это?», – через минуту раздумывал он. В случайность появления подобной заметки верилось с трудом. В лучшем (для него) случае – суждение по ложной аналогии. (Род логической ошибки). Но общий стиль публикации явно злонамеренный. Даже сенсационность материала не играла здесь привычной роли. Казалось, тон сообщения был рассчитан на квалифицированных лиц, нежели просто на околпаченных обывателей. Так и просилось на язык – дезинформация. И это притом, что со дня похищения из Радиевого института прошло уже три месяца; если же эта публикация была результатом какого-то следствия, то кому на руку была такая огласка. Гарин покусал кожицу губ. Все возвращалось на круги своя. Только если раньше это были «инфракрасные лучи», – по слухам о его работах над гиперболоидом, то теперь целые горные области, охваченные свечением и радиацией. Что-то личное и намеренное виделось во всем этом. И как-то мало походило на праздную «дичь».
Он вновь поднялся на веранду. Занял прежнее место. Того господинчика – не было, ни за этим, ни за другими столиками. Прохладно дуло с северо-востока. Приевшийся горный ландшафт не оставлял Гарина и здесь. Все сейчас было не в его вкусе. К тому же эти люди вокруг, – как ни противоречиво он ладил с этой категорией существ, но конкретно, ради встречи с одним человеком он и прибыл сюда. Обязанность ли это была, в смысле какого долга, или меркантильный расчет, Гарин еще не определился. Поколебавшись, он заказал себе абсента, напиток артистических натур. Время было 11. Если тот, кого он ждал, вовремя получил телеграмму… Гарин не успел развить эту мысль. Он сразу узнал человека, появившегося неожиданно, словно из-за угла; одетого совсем по-европейски (понимая под этим предвзятое желание выглядеть именно так). Постояв в нерешительности, он двинулся к столику Гарина. Поднявшись, тот стремительно сделал шаг ему навстречу. Протянул руку:
– Вот и вы. Свиделись-таки. Что я говорил, Леонид Андреевич!.. Сбылось, – они обменялись рукопожатиями.
Радлов уселся за столик. Само собой как-то подразумевалась неловкая пауза. Со дня их последней встречи прошло более трех месяцев. И чтобы не стояло за этим, он был счастлив. (Длинное его «телячье» лицо обмякло.) Их встреча состоялась. Его помнили, ждали. Чего же для начала было и желать?
– С прибытием, Леонид Андреевич, – повторился Гарин. – Слышал о вас из газет. «Ученый-перебежчик», согласитесь, позиция сомнительная (он твердо посмотрел в глаза Радлову). Ну да пусть с этим. Главное, что вы здесь, в свободной стране. Вырвались-таки.
– Вырвался, господин Гирш, – Радлов протер вспотевшие очки.
– Ну да, вот я вам устрою командировку, совсем уж дальнюю, – рассмеялся Гарин. – Там у вас никто не станет выпытывать о недовольстве жизнью в СССР. Но здесь сейчас – никаких пресс-конференций. Сторонитесь вообще этих господ. Пустой народец. Так вот, помните наш разговор «У Фликов», я ваш должник. Результат – сказочный. Этим я немало обязан вам.
Радлов слабо махнул рукой. Потянулся к графину с сельтерской. Выпил фужер с одним движением кадыка. Неужели и у него все так сказочно перевернулось в жизни? Он верил и не верил.
Гарин заказал обед.
– Теперь вам нечего опасаться. Все для утверждения здесь, в свободном и деловом мире, вы получите. Я свое слово держу. Я выбрал вас. Теперь значение имеет только это, – говорил Гарин сладко пившему и евшему Радлову.
Подбородок того задрожал.
– Господин Гирш. Я всецело обязан вам. Располагайте мною…
– Полно, полно милейший… Обустраивайтесь, – прервал его Гарин. Он уже не смотрел на Радлова. Взгляд его зашелся грезой. Все соскочило вдруг разом. Ему припомнился загубленный им в Париже, на улице Гобеленов, в стареньком номере одной гостиницы Виктор Ленуар, его друг и ученый-химик, работающий по его заданию над сверхмощными угольными пирамидками. Теперь вот Зоя – последняя его связь с людьми, и здесь же – «разменная королева» в партии с Роллингом. И еще, и еще… (Радлов оторвался от еды; несколько в замешательстве смотрел на шефа). – Все надлежащее обеспечение вы получите, – тихо, вкрадчиво продолжил Гарин. – И никаких контактов с политическими. Единственный мотив вашего невозвращения в отечество – чисто научный, творческий. Я не намерен брать на себя еще и обузу охранять вас от пусть дефективных, но все же профессионалов из СМЕРШа. Вот, кстати, и повод убраться отсюда подальше. Я предлагаю вам реальное дело: сейсморазведку некоторых очень перспективных (и удаленных от СССР) районов Южной Африки, русло реки Оранжевая, Кимберли, – Гарин неожиданно подмигнул Радлову. – Ну, какое советское руководство вам такое предложит. А?
Радлов помолчал. Серьезно, умно взглянул на «компаньона». И чуть медленно, подбирая слова, заговорил, будто делясь знаниями – лаконично, емко излагая геологическое устройство этого уголка планеты.
* * *
– Вот, вот, – Гарин загадочно усмехнулся. – Некоторые интересующие меня данные вам придется подкрепить практическими изысканиями. И еще, это будет несколько не по роду вашей специальности… но, уже зная вас и ценя (точь-в-точь, как тогда у «Фликов», Гарин пригляделся к Радлову), вам желательно будет посетить прииски концерна «Де Бирс», крупнейшей алмазодобывающей компании, контролирующей до 50% добычи сырца и огранки его. С 27-года директором этой корпорации является господин Оппенгеймер, унаследовавший дело Сесиля Родса. Представьтесь как-нибудь… найдите предлог, приглядитесь к тамошним порядкам, особенно к технике безопасности и персоналу, ответственному за это, к жизни старателей, настроению среди них, к администрации городка… Вот вам и надлежащее бумажное обеспечение: членский билет Пражского геофизического общества, просто паспорт, техническая документация по вашей легенде – цель прибытия, изыскания… так скажем; а вот и первые дивиденды, как у нас с вами было условленно, – Гарин, закинув ногу за ногу, небрежно выписал чек на солидную сумму, мизинцем, словно игрок выигрышную талью, подтолкнул чек Радлову. – Пока обоснуетесь здесь, отель выберите себе по вкусу, кроме всего прочего, вас может посетить субъект, по внешности латиноамериканец. Вы должны его помнить. Имейте это в виду. Ну, так что же, Леонид Андреевич, за наше дело, – Гарин поднял свою рюмку с абсентом. Они чокнулись по русскому обычаю.
Гарин торопился. Со дня на день можно было ждать повестки из отделения «Кристи» в Берне. Беспокоила его и дурацкая публикация в газете о «лучах смерти». Дурацкая в том смысле, что при всей безалаберности этого… здесь явно проглядывала злонамеренность всей публикации. На кого бы ни была рассчитана эта заметка, она была в первую очередь нацелена на лиц заинтересованных, а значит и на него. Здесь было о чем подумать и чего предостеречься.
Они расстались с чувством, что это надолго. Каждый, вверяясь будущему по-своему.
Когда Шельга тогда методом индукции – от физических характеристик элемента М, и далее по технологической цепочке – вспомнил о Хлынове, ничего решительного по делу о хищении он еще не предпринял, если не считать тех провокационных заметок, помещенных его агентами в нескольких газетах. И все – с очень неясными последствиями.
Разыскал он Хлынова в физической лаборатории при Московском университете. Со дня их последней встречи прошло пять лет, когда ими было дано положенное количество интервью, исписаны тома докладных записок и следственных протоколов. Проведены встречи с широкой общественностью и с немногими узкими специалистами. Далее – тишина. И не то, чтобы так, как прикрыли тему, но скорее сдали в архив исторических курьезов, приравняв гаринскую авантюру к Тунгусскому диву, или хуже того – к нахождению гвоздей в породе юрского периода. Интересоваться этим – означало проявлять нездоровый интерес, неподобающий серьезному исследователю. Вскоре Шельга получил назначение в Москву, в отдел внешней разведки. Позже, по мере формирования физической лаборатории, в столицу перебрался и Хлынов. Тогда, в Ленинграде, немало взволнованные, они расстались с заверениями писать друг другу, и, по мере возможности, встречаться, но жизнь и работа развели их.
Сейчас они встретились в конференц-зале университета. Шельга помнил Хлынова сухопарым, несколько малокровным (в его мнении) субъектом, с ликом староверца, в окладе русой бороды и с пронзительными голубыми глазами. На этот раз, пусть и в белом халате, Хлынов произвел на него впечатление человека крепкого и необычайно загорелого для этих широт. Они обменялись рукопожатиями.
– Я только-только и выяснил, где вы и как, Алексей Семенович. Очень рад нашей встрече. Значит, соседями будем по Москве… А вы никак еще и с юга. Где вы успели так загореть? А я вот все не выберусь. Текучка заела, – и, похоже, довольный, Шельга провел по своей гладко выбритой, мучнистой щеке.
Хлынов чуть изумленно взглянул на него:
– Если вы об этом… Ну нет, так можно поджариться лишь на высокогорье «крыши мира» – Памире. Что касается отдыха, нет. Отдохнем как-нибудь. Какие наши годы, – отшутился он.
– Это высоковато, пожалуй… «крыша мира», – Шельга открыто улыбнулся. – Ваша специальность – физика, Алексей Семенович. Ну, там атомы… Что же в горы потянуло? Опять ваши любимые парадоксы, или как?
Глаза Хлынова со строгим волнением уперлись в Шельгу.
– Вы слышали что-нибудь о космических лучах?
Шельга внутренне так и подобрался: такого встречного раскрытия интересующей его темы он не ожидал.
– Признаться, если только по связи с «лучами смерти». Бульварщина, конечно.
– Ах, ну да, – Хлынов передернул плечами, чуть задумался, поджал губы, не выдавая иронии. – Хотя как знать, – произнес он, направляясь к высоким стеллажам. – Если отнять у Земли ее шубу-атмосферу, то радиационный космический фон стал бы губительным для нас, землян.
И Хлынов вдруг с непосредственностью энтузиаста и лектора на общественных началах, при подмоге диаграмм и фотографий, развернул перед Шельгой целую научную поэму в традициях некоторых стихов символиста Брюсова. Здесь были и «черные зеркала Вселенной», и «двойные лики цефеид», и всполохи «чарующей ионизации» (особо отмеченные Шельгой). Только диву можно было даваться, где тут факты и анализ, а где неуемный вымысел. Но не есть ли и сама наука, – лучшая и прекраснейшая поэма человечества.
Хлынов также внезапно прервал свою импровизированную лекцию, как и начал. Более требовательно, сухо взглянул на старого товарища. Проговорил:
– Что же все-таки у вас ко мне, Шельга? Давайте сразу и начистоту. Мы-то уж с вами побывали в переделках… А то, что проведали, именно вы (Хлынов выждал паузу, акцентируя), спасибо.
И Шельга, не вдаваясь в некоторые спорные детали, поведал Хлынову о своих опасениях.
* * *
– Я слышал об этой истории. И даже являлся основным научным экспертом по элементу М. Но что же конкретно вы хотели бы от меня услышать… по вашему ведомству, – досказал Хлынов, потупившись. И некоторый род отрицания или даже неприязни высказался в линии его губ.
– Скажите, Алексей Семенович, в каких областях экономики или в военном деле, может быть в принципе задействован этот элемент. Помнится, в вашем отчете фигурировали данные о малопригодности вещества. Как это понимать?
Хлынов в нетерпении пожал плечами:
– Действительно, мы сделали такое заключение. Оно целиком базировалось на том, что радиоактивность элемента столь велика, что создаст большие трудности в обращении с ним. Исследования, сопряженные с М, потребуют дополнительных затрат на экранизацию и средства личной защиты. Но главное, современные изыскания, – те, в которых реально задействован эффект радиоактивности, – вовсе не нуждаются в такой чудовищной активизации.
Шельга помечал в своем блокноте.
– А что за работы? Можно спросить, Алексей Семенович?
Хлынов стал перечислять, загибая на руках пальцы:
– Синтез высокополимеризованных молекул, бензинов, искусственного каучука, боевых отравляющих веществ…
– Ага, – коротко поддакнул Шельга, не забывая о своих приоритетах.
– Вообще везде, где можно использовать ионизирующее действие этого класса веществ. Способность альфа и бета лучей к расщеплению молекул. В целом же, физические лаборатории прекрасно обходятся одним радием. Это не столь опасная, да и более распространенная материя. Странно, что злоумышленники не приняли этого в расчет.
Шельга быстро и странно взглянул на Хлынова.
Тот уже извлек логарифмическую линейку, промолвил:
– Примем объем излучения радия на единицу веса за… (столько-то рентген/час). Похищено было приблизительно 40 граммов элемента М. Радиоактивность последнего тысячекратно превышает радиевую… Воздействие на биологические объекты, и тем более, в геометрической прогрессии… И в итоге, если допустить, что преступники были дилетантами, то вся их банда должна была быть мгновенно умерщвлена, – заключил Хлынов.
Шельга поморщился, как на некоторую бестактность:
– К счастью, или к несчастью (покажет следствие), они вряд ли были дилетантами. Слишком, слишком, как концы в воду, уважаемый Алексей Семенович.
– Странно тогда, кому он так понадобился, чтобы рисковать… пойти на кражу… – Хлынов пребывал как бы в некоторой творческой прострации. – Я так, признаюсь, числил себя в авангарде физических проблем, но ничего не смог бы предложить по связи с М. Жаль, жаль, что по-настоящему так ни у кого из нас (ученых мужей) не дошли до него руки. А теперь, возможно, элемент навсегда потерян для науки.
Шельга смотрел на товарища и только изумлялся: вот ведь умный человек, а дальше двух сосенок леса не видит. «Ученая» ли это заносчивость?
– И все-таки, Алексей Семенович, давайте пройдемся еще раз по технологической цепочке. Чем больше связей, тем лучше. Будет с чем работать по ассоциации…
* * *
Они проговорили до обеда, по существу дела и так, между прочем. Затронули в самых общих чертах перспективы атомной энергетики, поговорили об элементах трансуранового ряда, об ученых кавендишсткой лаборатории. Но Хлынов не был бы самим собой, если на выходе из конференц-зала не преподнес бы «штучку».
– Как, по-вашему, Василий Витальевич, какова температура дверной ручки, за которую вы только что брались? – в проблематике атомного ядра, конечно, – досказал он.
Шельга вспомнил прикол, известный ему еще со времен реального училища в Ярославле.
– Я так полагаю, господин учитель, что температуре окружающей среды, насколько это было принято в наши годы…
– А вот и нет, – довольный рассмеялся Хлынов, – если мы продолжим тему в принятой нами системе ядерных взаимоотношений. С чего бы, действительно, ей таковой и быть. Ведь температура – это энергия от некоторого суммарного движения молекул, составляющих то или иное тело; но в самом атомном ядре подобные перемещения запрещены, – по причине отсутствия оных. Это скорее будет абсолютно жесткое тело, при t равной – 273 градуса по шкале Кельвина, или холода мирового пространства. И все же вам – «удовлетворительно», Шельга, за то, что хоть это помните из курса физики.
– Ну, сдаюсь, – и Шельга протянул на прощание руку. – Было крайне интересно, и всего вам наилучшего в работе, Алексей Семенович. Больших творческих успехов. По делу или так – свидимся. – Хлынов кивнул, смотря куда-то позади Шельги.
Что касается конкретно по «делу», то Шельга почерпнул из этого разговора много полезной и нужной информации. В особенности это касалось эффекта свечения, сопровождающего радиоактивные вещества и наведения подобного в рудах, богатых слюдой, фосфором, солями некоторых металлов. Здесь было за что зацепиться. Наиболее любопытным с этой точки зрения представлялось сообщение о поисках в горах Швабских Альб, в окрестностях городка К., некоего ученого секретаря, барона фон Балькбунда, по результатам которых было установлено, что в день исчезновения этого несчастного, в горах наблюдалось странное свечение, с последующей страшной грозой и грязевыми потоками. Если катастрофические последствия этого прошли как-то вскользь сознания кадрового разведчика, то за таинственные огоньки он ухватился. «Никогда не замеченное прежде в этих местах», – отчеркнул Шельга в газетном сообщении, – из той кипы иностранной периодики, что просматривалась в подведомственом ему отделе. Беседа с Хлыновым позволила ему расставить некоторые ориентиры, и явление эманации заняло в этом ряду не последнее место. Предоставлял повод к размышлению и сам политический фактор, – Германия, вот страна, как никакая другая, заинтересованная в милитаризации своей экономики и в новейших военных исследованиях. Где, как не в этой стране, могли быть те заказчики, которые пошли бы на все, ради создания некоего чудо-оружия, одним из компонентов которого стал бы элемент М или его производные.
По этим соображениям, в окрестностях городка К. была проделана немалая разведка, собраны самые любопытные и внешне противоречивые сведения о таинственных работах в предгорье Швабских Альб, и даже установлена слежка за некоторыми из сотрудников этой фальшивой геофизической лаборатории. Много смущал, как казалось, частный характер этих работ, разбросанность в заказах на материалы, отсутствие серьезной охраны объекта, и более всего – неуемный и даже интернациональный характер главного (возможно) руководителя этого проекта, не имеющего ни дома, ни семьи, мотающегося из страны в страну (Германия, Швейцария, Чехословакия, Бельгия) на автомобилях разных марок, останавливающегося, где ему заблагорассудится, и при всем том, человека скрытного и осторожного. Тем не менее, достаточно скоро были установлены места наиболее им посещаемые, и даже выявлена связь откровенно не рабочего характера. Как и водится, это оказалась женщина. «Ага. Он человек, и ничто человеческое ему не чуждо», – так мог бы перетолковать эту информацию Шельга (вполне в духе классиков научного коммунизма). И вот за домом по улице Риволи, швейцарского города-курорта Лозанны, была установлена слежка. Сделать это было тем более не трудно, что Швейцария к – 32 году все еще оставалась открытой, гостеприимной страной, со всеми экстравагантными превратностями модных курортов.
Выяснилось, что связь эта скорее все запутывала, чем разъясняла. Агентура донесла, что дама, к которой временами заезжал этот подозрительный геофизик (автомобили марок «ситроен», «джип»), элегантна, красива, бальзаковского возраста, т.е. слегка за тридцать, с повадками и манерами Маты Хари (особый раздел предвидения, что и будет разъяснено в дальнейшем); ведет чрезвычайно замкнутый образ жизни, мало куда выходит из дома, преимущественно на почтамт, где содержит абонентский ящик, по пути заходит в кондитерскую, и очень редко – спускается к набережной. Это было все, или почти все, что удалось выведать об этой особе, и вряд ли какая знатная маркиза времен якобинского террора вела бы себя более нелюдимо и скрытно. Здесь было слишком много тайны и слишком много чего-то личного, чтобы считать эту связь заурядным фактом любовной интрижки. Складывалось мнение, что для руководителя государственного «атомного проекта», жизнь этого человека была слишком частной и беспокойной, а связи неопределенными. Как-то мало это походило на педантичного немецкого ученого, усердно работающего день-деньской и рвущегося под вечер к милой, отцветающей Гретхен, кушать тяжелую яичницу с ветчиной, отслеживать гимназические штудии своих отпрысков и раз в неделю посещающего Берлин, с отчетом о проделанной работе. Оставался, правда, еще некто и очевидно также ответственный – за эти скрытные работы: застенчивый необщительный субъект, характерно семитской наружности, проживающий с сестрой уединенно, на окраине К., снимающего там целый дом, увлекающийся игрой на скрипке, и редко, за исключением известных вылазок в горы, куда-либо выходящий. Были еще немногие рабочие, привозимые невесть откуда, работающие короткими вахтами по двое-трое суток и так же увозимые в разное время неизвестно куда. Налицо, бросалось в глаза, замкнутость, скрытность, и при всем том – некая лихорадочность и даже бесшабашность всего трудового процесса. Это-то и смущало Щельгу. Отсюда и его метод проб и ошибок: публикация газетных «уток», отслеживание (качество и характер) грузов, так или иначе доставляемых в городок. Отсюда и изумление Гарина на явную фальсификацию его мнимого разоблачения.
Между тем, первые ответные ходы на выступку с аукционной распродажей вещей «ранней» Зои уже обозначались.
Жарким июньским днем, с борта трансатлантического парохода рейсом Нью-Йорк – Гавр, в толпе всех прочих пассажиров сошли двое. По одежде, по манерам – янки. У каждого саквояж с наклейками отелей, за плечами баул, фотоаппараты на ремешках. Оба в одинаковых светлых шляпах, двубортных пиджаках и ботинках на толстом каучуке. Гавр встретил их солнцем, сутолокой портового города, старыми окраинными домами, дешевым сервисом, наглыми по-неаполитански попрошайками и соблазнительными женщинами, с их откровенными туалетами и духами. Только упорная Сена гнала свои волны, напоминая, что есть еще более чарующий Париж, да зазывали корабли своих собратьев, в синеве Атлантики.
Янки задержались на сутки с оформлением документов, мало куда выходили, больше просиживали в номере отеля. Следующим днем они отбыли поездом, в котором ехало немало их соотечественников, имеющих пунктом назначения модные курорты Швейцарии. Только на перроне городка Безансон, недалеко уже от границы, эти двое вышли на свежий воздух, купили газет. Издания были на французском и немецком языках, трудностей лингвистического порядка они как будто не испытывали. С тем и отправились дальше.
Миновав по окружной ветке юг страны, они прибыли в Берн, где и расположились уже основательно. Деловито, по-американски, этим же днем нанесли визит в отделение фирмы «Кристи»; а в обед следующего дня более молодой и плечистый янки автобусным маршрутом выехал в Лозанну. Его компаньон, с чуть напряженным взглядом и улыбкой святоши, отписал сразу по двум адресам – в Чехословакию, Карлов университет, и в Лозанну (а/я 167), – один и тот же текст, в котором извещал некоего господина Гирша, что люди Роллинга по «известному ему делу» остановились в отеле (там-то), в Берне, и нуждаются во встрече с ним. Сходное извещение господину Гиршу выслали и представители фирмы «Кристи», с припиской об условиях и сроках аукциона.
Прибывший под вечер в Лозанну янки, по всему видно, решил не терять и часа времени, предоставленному ему здесь – фешенебельном европейском курорте. Взяв такси, по крутой дороге, уступами верхнего города, он добрался до своего отеля. Побросав багаж и фотоаппараты, наскоро, не принимая ванны, облился прохладной водой по пояс. Побрился. Переоделся в легкий парусиновый костюм, раздумывая, удобно ли будет ему показаться в американской шляпе стетсон, и вышел на улицу так скоро, как будто его ждали. Час был девятый, приближающегося вечера.
В низовье вставал город, приветствующий тех, кто любил его. Но янки предпочел провести время как-то отстранено, и сам по себе. Прошатался до глубокой темени, глазея по сторонам. Выпил фужер вина на открытой веранде ночного ресторана, полного огней и музыки; спустился к самому озеру, вместе с другими провожая закат. Мимоходом заглянул в несколько баров и кафе, но не усидел и там, быстро покинув их в том же нетерпении, с каким и вышел из отеля, упорно и все еще рассеянно приглядываясь к обстановке, к людям здесь. Уже за полночь вернулся к себе в номер, переоделся во фрак, чуть тронул лаком волосы, и, заказав к подъезду такси, выехал в Палас – лучшее казино города.
В 7, усталый и возбужденный, вернулся в отель.
Швырнув куда попало одежду, штиблеты, прошел в ванную. Принял самый горячий, какой только мог вытерпеть, душ и, обтершись колючим полотенцем, бросился в широкую постель. Туда же полетела и пухлая папка бумаг: все фотографии и вырезки из старых иллюстрированных журналов. Раскинувшись вовсю под светом торшера, оскалив зубы, словно волк на красные флажки, янки тасовал перед запрокинутым лицом глянцевые, потускневшие лики одной и той же особы – дамы в немодных уже туалетах, с короткой мальчишеской стрижкой, в анфас, в профиль: целая фототека из бульварной американской прессы середины – 20-х, – лица с чуть вздернутым носом, кукольно-большими и бесстрастными глазами… красотки эпохи немого кино и первых гангстерских синдикатов. Налюбовавшись этим (отдав должное фотогеничности женщины), он перешел к разряду плохеньких, почти любительских снимков каких-то групп лиц во фраках и цилиндрах, то ли в конференц-зале, то ли в учебной аудитории, или даже в собрании палаты лордов… на великолепных хорах, и за банкетном столом… Чуть остановился взглядом на изображении отчеркнутого, отдельно, лица с мефистофельской бородкой и саркастически насмешливой полуулыбкой. На этой несусветной материи янки, уже в дреме, зевнув в последний раз, сбросил все, что было рядом, на пол и, дотянувшись до шнура лампы, погасил свет.
Подобно этому прошли и следующий его день и вечер. На третий… ближе к обеду, надев фланелевый костюм, рубашку с отложным воротничком, обвесившись двумя фотоаппаратами, янки выбрался пешком в город. Не пользуясь транспортом, неспешно переходил улицы – все вниз, вступая в срединный город, – административный и деловой центр Лозанны. Так он дошел до почтамта, широкой площади перед ним. В застекленные вращающиеся двери входило и выходило много народу. Янки повеселел. Сдвинул на затылок свое любимое канотье. Приглянулось ему и кафе под открытым небом, что было неподалеку, где за столиками с шезлонгами подавали пиво с устрицами, легкое вино и газеты. Помедлив в холле почтамта, янки вошел в зал. В одном из окошечек справился об условиях приема и сроках доставки телеграмм. С особым (заметным) почтением прошелся вдоль абонементных ящиков, туда и обратно. С еще более деланным равнодушием постоял у бокса за номером 167. На пробу засмотрелся на этот же ящик с противоположной стороны залы. Совершив еще несколько пассажей и приглядевшись к публике (исключительно к женской ее половине), он выбрался на яркий день. Устремленно сел за один из свободных столиков уличного кафе, заказал легкого имбирного пива и, раскурив сигару, отдался первым свежим впечатлениям. По главному из них – каждый здесь сам по себе, и никто для другого, – сделал три крупных глотка. А то, что на улицах встречалось достаточно соотечественников, вызывающе бестактных и крикливых, даже расположило янки в пользу его «дела». Сейчас же он получал двойное удовольствие: от пития и созерцания площади, примыкающей к почтамту. За столиком здесь можно было просидеть хоть до вечера, не вызывая подозрений, и без особых трат. Дотащившись в своем бдении до трех по полудни, и немало осоловев, он, наконец, оставил свой пост наблюдения и поплелся в ресторан, где мог бы по настоящему пообедать.
Зоя была отравленная женщина. Этот диагноз она поставила себе сама в столовой с цветным витражом окон и мозаичным полом, выпив за обедом рюмку чешского ликера, – густого зеленого настоя из плоской фарфоровой бутылки. Вкус горькой редьки она отбила глотком оршада и сплюнула в серебряную салатницу. Довершила же она свой приговор острым укусом из бока грандиозного фисташкового мороженого, в три яруса, с кремовыми розочками, облитого с маковки шоколадом. Если яда не было у нее в крови, – почему так все горчит и отдает синильной кислотой? Все еще морщась, она закурила мундштук. Нечего и говорить, что вся вторая половина дня, а возможно и вечер обещали стать загубленными. Шел только третий час – время, когда все прочие отдыхающие, позевывая, склонялись к отдыху в шезлонгах, или, оставаясь чуть деятельными, перебирали корреспонденцию и брались за тихие игры. Другими словами – мертвый час. «Я мертвая женщина, – пришло Зое на ум. – Если сейчас, вот этим кухонным ножом я вскрою себе вены, из них не вытечет ни капли». С ломаным жестом Зоя встала с кресла. Сбивчиво прошлась по звонкому каменному полу. «Все – к черту! Все смертельно надоело (даже собственная безопасность). Решительно все. Женщина должна расцвести и умереть. Все остальное – от лукавого», – пронеслось в ее голове. Если сладкое горчит, а приторный ликер сводит рот, значит, вся она скисла и сподобилась этому ее вкусу. Иначе ничего такого не случилось бы. Она перезрела в бесплотности, в безвестности… И вместо жизненных соков в ней рисовый отвар. Все было, было и прошло. Никто не напишет романа ее жизни. А что за чудная была бы история! Ей даже отказано стать Марией-Антуанеттой. Разве (не приведи, Господи!) ее станут судить как истинную королеву. (Зоя чуть зарделась. Каких-то двух, трех недель не достало ей, чтобы стать помазанной на престол самим папой римским). Чего уж там, – ей отказано и в праве быть собой!
Теперь, часто всматриваясь в зеркало, она сомневалась – действует ли она от лица той женщины, которой приказала однажды не быть? Прошлого нет. Будущее не простирается дальше «завтра». Но дальше этого не сбывается даже надежда. Разве история повторяется дважды? Тем более, такая фантастическая, как история ее возвышения и падения. Нет: все было, было. Вот яд, способный убить любое мало-мальски наделенное воображением существо, а не то, чтобы женщину с мечтой и судьбой Афродиты, из пены морской воздвигшую себе Золотой остров, разделивший участь Атлантиды.
Бронзовая мушка, зависшая над левой ее бровью, отвлекла внимание Зои. Ток воздуха из открытого окна доносил запахи цветов, горьких луговых трав. «В принципе, можно прожить и так», – робко поднялось в ней с каким-то мещанским поветрием; но тотчас, одной постановкой головы, мадам Ламоль опротестовала это. «Все было, было и прошло», – вслух проговорила она, испытывая неподдельную тяжесть этих слов; точно припав уже губами к каменной чаше с ядом цукаты. Если у него (Гарина) даже что-то и сладится, и если Роллинг заплатит за все сполна, – все продолжится эта отравленная жизнь, хоть ешь и пей с золотого блюда. «Нет. В одну и ту же реку дважды не войдешь. Я конченая женщина, – опять поднялось в ней. – Трудно даже представить какой-либо адюльтер, – предположим, с принцем крови. Но еще пошлее общество политиканов, «баронов» говядины и свиной тушенки, нефтяных магнатов и прочих с ними», – Зоя передернула плечами от негодования. Тут же припомнился роман с одним сиятельным немецким князем, отпрыском знатного рода, в имении которого, в Южной Моравии, она когда-то гостила. Тогда они с Гариным только-только решились на приезд в Центральную Европу, и приглашение князя (хлебосольного, одинокого аристократа) пришлось как нельзя кстати. Так было ли что у нее с ним? Зоя таинственно строила самой себе глазки в омуте памяти, – не подглядел бы кто! Во всяком случае, полог огромной кровати под балдахином она запомнила. Но дальше – спасительное беспамятство, когда надо забыть и самое себя. Да, да, он (Гарин) тысячу раз прав – один ее нерасчетливый порыв, приступ тщеславия или какая бабья дребедень, и его жизнь повиснет на волоске. Для него-то уж гильотина сыщется. Но что стоит за всей его исступленной работой? Разве можно еще чего-то добиться, после всего уже совершенного им. Не есть ли его труд – род вдохновенного проклятия, сродни сизифову?
Зоя, наконец, на что-то решилась относительно себя. Поднялась в комнату-кабинет. Такое ли уж она отравленное существо? Если ей снятся еще воздушные замки, а цветы приносят ей свой аромат, значит не все в ее крови яд. Смелым быстрым порывом она сбросила с себя на пол черного бархата шлафрок. Осталась в одной тончайше-призрачной сорочке. Недолго думая, за бретельки, словно гадкую гусеницу, сбросила с себя и это. Постояла перед большим зеркалом в обрамлении жарко начищенных плодов и листьев. С озабоченным лицом и шпилькой в губах, раздумывая, чем бы еще дополнить туалет Евы. Прошла в смежную небольшую комнату, где у нее, похоже, был настоящий будуар. Отобрала себе короткую плисовую юбку, белого сукна жилет-пиджачок, натянула перламутровые чулки со «змейкой». Что делать с волосами, надо было еще подумать; по их длине ничего не оставалось, как скрутить их простым узлом и запрятать под беретом. Надела туфельки. Потянулась, было, за своей плоской сумочкой-шкатулкой, нехорошо усмехнулась (улыбкой Медичи), остановила выбор для целей самозащиты на интереснейшем медальоне в форме короткого древнеримского меча на платиновой цепочке. Надела себе на шею. Перебросила в руках ключ, – она была последней, кто сейчас оставлял этот дом (прислуга была отпущена ею с обеда до вечера).
Зоя вышла на улицу. Час был послеобеденный. Она смежила длинные ресницы. Солнце слепило, но ветер ласкал лицо. Дуло с низовья, от самого озера. Горный хребет Юры отливал белизной. Ниже его шли пастбищные луга, виноградники. Всего было предостаточно вокруг, и даже в избытке, и даже без нее. Зоя попыталась быть нежной. Вскинула голову, раскованно улыбнулась. Немногие фланирующие прохожие мужчины не преминули оглянуться. Зоя вспомнила: она без своей привычной вуальки… и отстранено потупила взор. Она все шла каскадами ниспадающих улиц – все вниз, как несли ее ноги, не забывая чутко прислушиваться к себе. Иногда, будто в оторопи, она останавливалась: странно, но она так дышала, и силы ее были столь на исходе, точно двигалась она высокогорьем. Срединный город остался много выше, – Зоя вышла к открытой просторной эспланаде ввиду озера. Народу было совсем немного. Все прочие отдыхающие перебрались, кто в рестораны и кафе, где можно было по-настоящему пообедать, кто в свои номера. Зоя ощутила легкую тревогу: здесь было слишком много пространства, которое ей предстояло пересечь. Но куда теперь?.. Она шла так, словно боялась не рассчитать какого-то последнего своего шага. Голова ее кружилась. «Все так, как и всегда», – до ломоты в висках подумалось ей. Увидев неподалеку свободный столик, села. Кажется, здесь даже танцевали. Играла музыка. (Кто-то бросил в автомат монетку). Несколько пар лениво перебирали ногами. К столику Зои подошел гарсон: спросил, что бы она хотела. Она заказала лимонад, бисквиты. Пока прислуга справлялась – ждала, поставив локти на чисто вытертый стол и запрокинув к солнцу ледяной лоб. Теперь Зоя расслышала: играли танго (с тех погибших аргентинских лет – ненавистно). Но вот принесли заказанное. Она отпила из тонкого высокого бокала. Вкусила пирожного. Повеселела. Все пришло к норме. И напиток был неплох, и сладкое не горчило. Но тут же сильнейшее подозрение, что все ведется к некоему ее обману, поразило Зою. Что-то во всем этом было не так. Не могла она – столь изжившая себя, – так легко поддаться этому мороку успокоенности и ограниченности. Словно бы в пику, – к ее столику подошел плотный морской офицер в белом кителе, с нашивками торгового пароходства, с несколько мясистым, но приятного вида лицом. Спросил разрешения присесть. Разрумянившись, положил фуражку к себе на колени. Через короткое время он уже пил херес, не закусывая. Еще через несколько минут снисходительно, но и стесненно, пригласил Зою на танец. Играло пиано, в стиле джазовых увертюр американского блюза, чуть крадучись – ударные инструменты, затем вступил саксофон. Зоя поднялась, медленно, словно испытывая себя, положила красивые руки капитану на плечи, пошла в незнакомом ей танце. Ее стан волновал, чувственная точеная спина струнно отзывалась, ноги в тугих искрящихся чулках – полыхали в голове кэпа. Напряженно, с хрипотцой, он пригласил ее на прогулку. Зоя отвернула лицо. Усмехнулась улыбкой отравительницы. Жемчужные ее зубы вкусили стылого воздуха высокогорья – ее вершины. Она первой пошла на выход. Быстро шла, как в коротком припадке. Капитан отставал, старался попридержать женщину за локоть. Пошли окраинные дома города, далее древнеримские развалины терм и акведука. Все густо поросло плющом и диким виноградом. Капитан тяжелел, плотно припадая к Зое. Одна его рука легла ей на бедро. Он бормотал что-то про свое танкерное хозяйство, брал, как говорится, инициативу в свои руки, притягивая к себе чудную женщину. Зоя воззвала к истинной своей природе. Белый диск далекого не северного солнца выпрыгнул, казалось, из-за края земли, наждачным кругом вгрызся в породу ее сердца. Капитан пошел на приступ. Начал он с Зоиных волос, выбившихся из-под берета, и стараясь поцеловать женщину, запихивал их себе в рот полными пригоршнями; наконец, облапал ее, как девку, ломая стан. Зоя молча, безучастно запрокинула лицо в небо с пусто-расширенными глазами, свободной рукой сорвала с шеи амулет, занесла короткий римский меч над побагровевшим затылком кэпа. Но уже в следующий момент сыскала в себе простую моральную силу оттолкнуть вывернутую в идиотском сладострастии челюсть и, влепив в подглазье три пощечины… вырваться и побежать…
Два каскада улиц она преодолела на одном дыхании. Отдохнув на террасе, прошлась до кабинок высотного трамвайчика, сильно смахивающего на фуникулер. Доехала до своего квартала. Вышла на знакомой ей улице. Здесь она была почти у себя дома.
В комнате-кабинете, успокоившись, переоделась в свой черного бархата шлафрок и, углубившись в кресло, ушла в созерцание, посматривая на этажерку, где под стеклянным колпаком стоял прибор с двумя бобинами и лентопротяжным механизмом, заправленным узкой лентой. От аппарата вел толстый изолированный провод, заканчивающийся на чердаке скрытой антенной. Красный сигнальный фонарь устройства, к счастью для нее и ей дорогого человека, был темен.
* * *
Наконец-то, молодой плечистый янки осклабился. В 10 утра к боксу 167 подошла женщина. Он едва не прозевал ее появление. Сейчас он разглядывал женщину со спины. Округло обточенная усердной канцелярской работой спина в коричневой кофте. Длинная серая юбка из саржи, какие в Швейцарии носят разве что наставницы классов для лиц, страдающих дефективностью. Редкие белесые волосы собранной на затылке прически чуть касались края целлулоидного воротничка. Запыленные грубые башмаки. Лодыжки ног в толстых чулках. По всему – перезрелая дама в возрасте под пятьдесят. Женщина извлекла из ящика стопку конвертов. Послюнявила палец, перебрала их. Отобрала один. Подошла к стойке (теперь в профиль к янки), поправила очки с толстыми стеклами и, достав марку, наклеила на конверт. Следующим угловатым заходом, локти на столе, при типичном искривлении позвоночника, дописала что-то на конверте и отправила письмо в ящик для сбора корреспонденции. С тем, округлив напоследок спину, и уже определенно «синий чулок», двинулась на выход, отягощая себя порыжевшим портфелем в левой руке. Янки сделал было шаг, но заколебался… все последующее показалось ему чрезвычайно глупым. И тут, словно благоухающая южная ночь легла на одну половину его лица, на ту, что справа. Именно этой от него стороной прошла худощавая, молодая дама, в строгом английского сукна костюме, под вуалью, в широкополой шляпе, с забранной под нее высокой прической, с сумочкой-шкатулкой под локтем правой руки. Прошла и, подойдя к боксу за номером 159, открыла ящик. Ничего не обнаружив там, резко повернулась и пошла на выход, по пути разминувшись с господином в сером чесучовом костюме, котелке и с тростью. Томительно-наугад, как вставляют отмычку в замок, янки последовал за нею.
Гарин нещадно торопил Рауха. Теперь, когда он получил уведомление из представительства «Кристи» в Берне, ему уже мало было держаться хорошей позиции. Более всего он опасался «тихого хода» со стороны Роллинга, когда бы тот, проигнорировав аукцион и расставив своих людей, заставил бы его поступить односложно, как при игре в поддавки. Но Роллинг среагировал крайне шаблонно: будучи то ли так чрезвычайно уверен в себе, то ли даже струсив. В чем теперь Гарин мог выиграть темп, и тем получить преимущество, так это обвалиться как снег на голову эмиссарам Роллинга. Но был еще Раух и вся техническая проблематика в целом.
Стабилизация пакета илема при такой плотности материи давалась с трудом. Прообраз «мирового яйца», казалось, сверхъестественно довлел над всей технологической цепочкой. А тут еще и Раух, – амбициозно, ни мало не ведая целей Гарина, пытался выжать плотность «зародышевого диска» Вселенной на величину порядка 1044 г/см3. «Поздравляю», – цедил Гарин. – Если вам это удастся, то вы войдете в анналы какой-нибудь очередной библейской истории… в будущее Пятикнижие. Но, черт возьми, мне-то какое до этого дело. Пусть мы где-то и что-то не добрали (в вашем понимании)… я требую соблюдения именно моих заданных параметров, – ради чего наша игра стоит свеч…». Но конкретно не распространялся. Это умалчивание крайне бесило Рауха, и, как у всех добродушных по природе людей, сцены ревности выходили у него комичные. Так бы и шло, если бы Гарин не полез с новыми своими конструктивными требованиями: переоборудовать «ловушку» Рауха под камеру, когда бы при ее возросшем объеме остался бы сохранен прежний уровень насыщенности поля.
– Вы соображаете, что требуете от меня, Гирш! – взвился Раух. – Разжать кулак и сохранить при этом пойманную птичку… ударную энергемму поля… Когда при таком объеме камеры нам потребуется разряд с протуберанец Солнца!
– Невозможно в прежней конфигурации полей, – я же предлагаю вам расчеты по типу поверхности Мебиуса, – настаивал Гарин.
– Ага. Это все из вашей заумной геометрии? Хотите поизощрятся теперь и над дыркой от бублика! – не унимался Раух, имея в виду свою «ловушку», выстроенную на принципах тора. – А не желаете ли вы, господин Гирш (иронизировал он в запальчивости), вставить туда коготок дьявола и тем перевернуть мир, – продолжил Раух, не подозревая, насколько был близок к истине. Поостыв, он продолжил. – Будь по вашему, господин теоретик; но это должна стать сложно-фигурная силовая обмотка, многократно повторяющая себя, как преломленный свет в призме. А это материалы, расходы и расходы…
– Это не ваши проблемы, Раух, – резко прервал его Гарин. – Я удовлетворю любые ваши технические требования, но физический объем камеры должен быть существенно увеличен.
– Для чего? – вставлял неизменное Раух.
– Я должен проверить тем кое-какие свои теоретические положения, – начинал злиться Гарин.
Разговор этот, и подобный другим, происходил в душной, плохо вентилируемой секции, в их конструкторском отделе, при свете ацетиленового фонаря, за железным столом, заваленным книгами, рулонами чертежей, с чашками из-под кофе, обсыпанном пеплом сигар и замусоренный обрывками коммерческих счетов и телеграмм. Но сейчас, сдвинув все это по одну сторону стола, они навалились на поздний завтрак, запивая его яблочным сидром из большой оплетенной бутыли.
– Ну, хорошо, – Раух дожевал яичницу с колбасой, лихорадочно стукнув зубами о край кружки. – Но когда-то этому должен прийти конец. При всем том, что мы располагаем первоклассным, невероятным материалом. Неужели-таки нельзя и поделиться хотя бы крохами из добытого нами? – канючил он. – Мы бы задали тон всей современной науке. Еще немного, и побегут рабочие…
– Им хорошо заплачено. Эти ребята, куда большие реалисты, чем некоторые… высоко-узколобые. С кем вы хотите поделиться, Раух? Когда вы в последний раз были на улице? Вы заходили в общественные места… в кафе, пивные? Вас не заставляли еще лазить под стол, блеять, или орать «Хорст Вессель», понукая дубинками. Сделайте публикацию, и через два дня окажитесь в камере много хуже этой, в обществе педерастов и висельников. Даже если вам удастся эмигрировать, никто не даст и цента на постройку какой-то химерической «ловушки Рауха». Для чего им это? Для них наше «яйцо», в лучшем случае, курьез. Истинное применение этого знаю только я один. Но этого знания не вытянуть из меня никакими клещами.
Раух взъерошил волнистые волосы, задвигал худым кадыком, голова его вознеслась. Он отклонился в густую тень и оттуда поблескивал белками глаз:
– Вы страшный человек, Гирш. Укрылись здесь под камнем… Мистифицируете природу, – при странном терпении к вам Господа. Откуда вы берете деньги на все это? Кто вы?
Гарин почти расхохотался (так непринужденно это у него вышло); залез одной рукой за помочи, другой встряхнул свой бокал. Он был в несвежей рубашке, небрит (со следами бородки), темные круги его искрящихся глаз взметнулись на Рауха.
– Судя по вашему вопросу, интонации, – имя мое вы увязываете с дьяволом. Гм. Премного обязан. Это я еще как-то переживу… дух сомнения и познания; что же, это совершенно в моем вкусе… не отказываюсь. Что вне этого жизнь? – утробно-сексуальный комплекс; другими словами – дерьмо! Думаете, как это я с такими возможностями и способностями застрял здесь, в этой дыре. Да? Когда бы мог приобщиться к «Академии бессмертных», – всяких там Фарадеев, Лавуазье… и иже с ними. Так слушайте, Раух. (Голос Гарина приобрел исповедально-мрачный тон). Вы говорите: диссертация, выводы, наука… Вздор! Все вздор! Все наши научные выводы существовали от сотворения мира – невостребованными. Постоянная Планка – без всякого Планка; пока к этой мировой константе не прилепилась былинка его имени. Заряд электрона преспокойно существовал без всяких опытов Милликена. Миллиарды лет Земля носилась в бесконечности и холоде бытия, когда на нее не вступала и нога человека. Тогда спросим – зачем вы, я? Отвечу. Вообразите, вы лирик, вам легче: всей вечности Вселенной, всех звезд и энергий их, всех реальных и математических пространств, даже стиснутых до величины зрачка – не исторгнуть из себя этого: аз есмь – я существую. Единственно наше я – на одной чаше весов, и неспособность всей Вселенной к этому – на другой, взаимно уравновешиваются. Все начинается и замыкается на нас одних. Я это знаю лучше вас. Однажды я замкнул это кольцо. И я был исполнен духа подобно вашему, но я внял истинному его предназначению: движению к себе. Сейчас, мечтая о какой-то там научной публикации, в каких-то пыльных анналах… о которых 99,9 от всего человечества так никогда и не узнают, вы только и держите в уме себя; да то, что называется приоритетом… Ваше научное тщеславие – только подмена одного другим. Так будьте собой до конца, Раух. Не трусьте. Еще немного борьбы, выдержки, и вы станете по-настоящему и единственно знаменит. Я проходил этот путь. Что там Нобелевская… чахлый цветок из того венка, который благоговейно преподнесет вам человечество. Вы учредите Академию своего имени, премию своего имени. Для этого у вас будет больше заслуг и возможностей, чем у изобретателя динамита. Хе-хе. (Гарин неожиданно и страшно подмигнул Рауху). Вы обзаведетесь, каким угодно, штатом сотрудников, изберете любую тему, – если только у вас станет охоты заниматься всем этим… Это время совсем близко, – говорил Гарин, все тяжелее и недобро вглядываясь в Рауха. – Не скрою: вы мне нужны. Правда, вы больны гуманизмом. (Хе-хе). Мои слова вам не совсем понятны. Ну, да и ладно. Что только требуется от вас – немного напрячься. Форсируйте свой ум. Принципиально проблема нами решена. Остаются чисто технические трудности.
Раух вытер похолодевший лоб. Слушая – и не слыша Гарина. Вглядываясь, как в наваждение, – где в свете ацетиленового фонаря, позади головы шефа, корчился черт, с острой бородкой, выделывая коленца и строя «рожки». Теней было много, и места черту соответственно мало, и он все вскидывал копытца в световой круг.
Гирш пригладил вздыбленные вентилятором волосы. Раух залпом выпил целую кружку теплого яблочного сидра.
После этих и тому подобных разговоров, он надолго умолкал и все усерднее вгрызался в работу. Гарин подолгу пропадал. Разъезжал по заводам, делал заказы. На одном, по его принципиальному чертежу, изготовлялась толстостенная камера, с каналом-соплом и противоположной глухой частью, – в форме гиперболы. Камера вытачивалась из цельного куска шамонита (не уступающему по твердости алмазу), и предназначена была стать чем-то вроде казенника у артиллерийского орудия, взрыв заряда в котором и посылает снаряд в цель.
Были свои цели и у Гарина.
Торопили его и другие причины. Незадолго таможенниками Германии на границе с Бельгией была задержана платформа фигурного железа, – для крепления грузовой шахты; еще ранее схожая история приключилась с грузом из Польши. Тогда едва не конфисковали обмотки из ниобиевого сплава, транзитом из Швеции. Задерживали запаянные бочонки с карбидом, баллоны с гелием и водородом, детали и узлы простейших механизмов. Объяснялось это то неясностями в таможенной декларации, то спецификой груза. Улаживание таких дел требовало времени и нервов (зама по снабжению у Гарина не было). Становилось все труднее пробить заказ, имеющий частный характер, к тому же лицом, не имеющим германского подданства. Обговаривался каждый пункт, вплоть до того, каким целям служит то или иное устройство. Наряду с этим, из Германии усиливался отток интеллигенции. Росли шовинистические настроения. Газетные публикации и выступления местных фюреров полны были призывов сплотиться и объединиться. Дрогнула аристократия, способствующая приходу нацистов к власти.
Гарин как-то мало вникал во все это; если только это не было связано с путаницей в его делах, или вот, как тогда, – злополучная «радиация», вблизи К. Всякие социальные программы и движения он рассматривал как личные достижения того или другого лидера. Потом же – это была не его страна, впрочем, как и всякая иная. Сюда он прибыл частным лицом, после шести лет пребывания в Латинской Америке, служащим патентного бюро. Еще там, будто фатально проигравшийся игрок, поверивший в некую числовую магию, и он стал отчаянно доискиваться математической подоплеки своим надеждам отыграться, находя это в знаниях, по тем временам слывших парадоксальными и даже нелепыми. Но его творческий ум привык оперировать аналогиями. В остротах, рассыпаемых недоумками конферансье и высмеивающих постулаты теории относительности, он расслышал куплеты, распеваемые когда-то относительно себя – «бедного Гарри и голодающую королеву Золотого острова, соблазненную красавцем-капитаном». Но разве не заставил он их плясать под его дудку. Подобное стремится к подобному. Во всем этом что-то было. Интуиция не обманула его, и сквозь трудности понимания ему стало грезиться свое – Гарина – следствие из релятивисткой физики Эйнштейна. Только для двух людей в мире прозвучала эта великая вселенская партитура; но если один ее расслышал и записал, то другой стал (или предназначен был стать) первым ее виртуозом исполнителем, перелаживая мелодию на «технику игры». Ну, а то, что и сам творец теории относительности работал в свое время экспертом патентного бюро, казалось Гарину знаменательным. И только одна страна – Германия, представлялась ему на пике научной и технической проблематики. В Германии преподавал крупнейший авторитет и знаток релятивистской теории профессор Рейхенбах; к тому же организовавший общедоступные семинары для всех, кто хотел бы расширить свои познания в областях фундаментальной физики.
И вот в году 192…, с задержкой в Праге (регистрация мнимого геофизического общества), на перрон Восточного вокзала в Берлине, высадился человек в легком светлом пальто, с умным, чуть отстраненным взглядом (не лишенным холодной наблюдательности), дерзкой ниточкой усиков, не европейским загаром лица и пикантно повязанным шейным платком вместо галстука. Весь багаж его составлял фибровый чемоданчик да заплечный сак. «О, если бы знать», – пробормотал он тогда, поглаживая чисто выбритый подбородок, как примерно сейчас, за рулем своего «джипа», покидая пределы городка К. И причин тому было предостаточно, с последствиями, возможно, самыми неприятными. Кто-то расклеил на фонарных столбах, на стенах и дверях домов прокламации, извещающие обывателей, что их город находится «под угрозой радиоактивного облучения, вследствие экспериментов банды ученых», и что «гнездо» их находится в семи километрах, если по прямой, или, если по окружной дороге… далее приводился почти точный маршрут до базы Гарина. В подтверждение этого вымысла, шла ссылка на известное «свечение» в указанной местности, сопровождаемое необычными грозами (опять же вперемежку с «радиацией») и грязевым сходом с гор. Общий тон – недвусмысленно угрожающий: по типу – если, мол, не будут приняты меры, то…
Гарин выругался непечатно, и как редко уже, по-русски. То, что это классная провокация и что сведения о его работах попали в круг особо компетентных лиц, было ему ясно сразу. Как и то, что, не сорви он эти листовки, так они, чего доброго, провисят до второго пришествия. А это уж Гарин обещал в душе, имея в виду некоторые побочные эффекты своих опытов. Одним словом, участь Содома и Гоморры были предрешены этому городку. Пока же Гарин выжал газ, покидая пределы К. Ему в этот день еще нужно было добраться до Берна.
* * *
Раух засветил маленький ночник. Напротив сидела его сестра, и оттененными блестящими кругами глаз всматривалась в темноту… в будущее. Раух нервно крутил локон у виска. Они снимали целый дом на окраине К. (Гарин щедро платил). Обыватели принимали его за чудаковатого учителя физики, хотя никто и понятия не имел, где бы он мог преподавать. Причин для пересудов не было. Жил он с сестрой чрезвычайно уединенно. Никогда не выходили из дома вдвоем. Никто их не навещал, кроме разве что почтальона, доставляющего Рауху плотные бандероли, преимущественно научно-технические журналы, и подобную тому редкую переписку. Только однажды видели, как некто похожий на Рауха, садился в автомобиль, на пустоши, за городским рынком. Свидетели только путались: одни видели перламутрового «жучка», другие – мощную машину на высоком протекторе. Автомобиль с места гнал в горы, словно бы за тем, чтобы вознести скромного физика на небо; что-либо иное трудно было уже и предположить.
Тем же вечером, но в городе поприличнее и в другой стране, в холл гостиницы, сквозь крутящиеся зеркальные двери, быстро вошел человек в твидовом коротком пиджаке и американских ботинках на каучуке. Он чуть напружинился при входе, ниточка его усиков ожесточилась. Палевые очки придавали ему несколько фатовый вид, но скупые жесты игрока, походка, противились этому. Подойдя к бюро, за которым сидел портье, он изъявил желание видеть постояльца из 72-го номера, мотивируя это интересами некоего господина Гирша. Портье позвонил в номер. «Вы можете подождать в нашем ресторане. У нас отличное меню», – любезно сообщил он визитеру. Тот пожал плечами, оглянулся за спину себя, и последовал совету. Тогда же (там же), – в глубине зала человек с оливкового цвета лицом южанина, с черными блестящими волосами и выбритой ниточкой усиков неумело развернул газету на две стороны, окунулся в дым дорогой сигары, исподлобья разглядывая посетителей, не выпуская при этом из виду столику у самого входа, и одинокого, безучастного вида человека за ним.
Кто-то торопливо вошел, с минуту назад так же торопливо спускающийся по лестнице, соединивший в себе черты удачливого маклера, которому не занимать сил на целый день траты нервов, и чопорного, суховатого, уверенного в себе бюрократа визового департамента. Сейчас же он казалось был в немалом замешательстве. Шнурки на его ботинках болтались слишком свободно, запонки на манжетах не застегнуты. Галстук съехал набок. Войдя в залу ресторана, он закрутил головой, встав столбом и оглядываясь.
Вошедшего трудно было с кем-то спутать.
Гарин чуть привстал, кивнул ему. Он сидел особняком, один за пустым столиком, и уже сделал заказ.
– Вы по делам Кристи? Ага. Прошу вас, – первым заговорил Гарин. – У меня мало времени. Кажется, я застал вас не в самый удобный час («Если не врасплох», – подумал он). – Усмехнувшись, Гарин наполнил два бокала сухого Ирруа. – Перейдемте сразу к делу. Мистер Роллинг получил отосланные ему вещи и сделал необходимые выводы, так я понимаю ваш приезд сюда, мистер Форш, – проговорил Гарин по-английски.
Эмиссар с порозовевшими щеками отпил глоток, откинулся на спинку кресла, качнул головой:
– Если все так и есть, – что из этого следует? Ну хорошо. Предположим, мистер Роллинг сделал необходимые выводы, господин Гирш.
– Вероятно, он получил массу удовольствий в связи с вещами, предлагаемыми на аукцион. Что вам вообще известно об этой истории. А?
Эмиссар поджал губы.
– Вы меня спрашиваете?.. Я особенно не посвящен в переживания мистера Роллинга, тем более во всякие там истории.
Гарин хмыкнул. Перебил:
– Я хотел сказать лишь, что мистер Роллинг может иметь личную точку зрения на предметы торга… вещей Зои, гм, мадам Ламоль, королевы Золотого острова. Есть ли у него какие личные пожелания, или он заявляет себя лишь как третейская сторона?
Эмиссар достаточно долго не отвечал, слегка покачиваясь в кресле. Допил бокал вина. Попробовал балык. Наконец произнес:
– Господин Гирш, – начал он как-то доверительно. – Я думаю, что, предлагая вещи упомянутой особы на аукцион, вы и сами, в некотором роде, третейская сторона. Поэтому хотелось быть знать: насколько вы уполномочены вести переговоры. Не будет ли наш разговор преждевременным?
– Нет, не будет, – резко ответил Гарин. – Я уполномочен вести переговоры по всем возможным пунктам торгов… до последней черты, в частности (он сделал паузу), с самим мистером Роллингом, если тот пожелает лично принять участие в аукционе.
Гарин с удовольствием отпил глоток. Оглянулся. В зале становилось шумно. Народу прибывало. Вошли трое коротко стриженных подтянутых молодых мужчин, в почти одинаковых костюмах, пересекли весь зал, остановились у стойки бара, переглянулись и направились на выход. Становилось душно. Запах пищи, духов, легкого винного перегара уплотнялся.
– Вовсе, вовсе не исключено, – пробормотал эмиссар по предыдущему. – Но видите ли, господин Гирш, торг ли это… или скорее напротив – личные вещи упомянутой особы… одним словом, сама ситуация не вписывается в рамки купли-продажи… Здесь дело вот в чем: для мистера Роллинга это особая статья; в некотором роде выставлять эти вещи на аукцион – означало бы публично связывать их с именем этого достойнейшего гражданина Америки, ведь наверняка потенциальный покупатель захочет заручиться мнением эксперта. А таковым единственно является…
Гирш не дослушал:
– Иными словами, – резко заговорил он, – мистеру Роллингу предпочтительнее приобрести эти вещи в конфиденциальном порядке. Так я понимаю наш доверительный разговор. Мистер Роллинг не заинтересован, чтобы его имя – достойнейшего человека – фигурировало в связи с той темной историей. (Эмиссар утвердительно склонил голову на бок, кивнул несколько раз, полуприкрыв веки). Что же, я уполномочен вести переговоры и в таком ключе. Передайте ему, что предвидя ущерб от такой сделки… и все такое прочее, и с согласия договаривающихся сторон… я определяю эту сумму с учетом компенсации, ну, скажем, в 10 миллионов долларов…
– Десять миллионов! за, за… это, – подскочил эмиссар, и черты натуры, характерные для маклера, изумительно выскочили в его лице. – Да и скажите, о каком таком соглашении сторон вы говорите, разве оно уже достигнуто?.. С чем я должен явиться на глаза к мистеру Роллингу?
Гарин как-то устало потянулся. Взглянул через плечо. Красивый его рот с вызывающе-дерзской ниточкой усиков брезгливо перекосило:
– И все-таки вам придется «явиться ему на глаза» именно с этим… с моим предложением. Мистер Роллинг – единственно, кто по-настоящему озабочен моральной стороной дела, и ему решать, что дорого, а что нет… Его неуступчивость, надо полагать, послужит сигналом и к другим возможным торгам. Передайте ему, что на аукцион могут быть представлены вещи… ну, скажем, документ от 23 июня, 192… года, Фонтенбло. Это будет иметь для мистера Роллинга исключительный интерес. Пусть подумает, как ему лучше обставить свои дела… в конфиденциальном порядке, или как-то иначе… с оглаской. Он все поймет без излишних слов. Вы его очень обяжете, если передадите ему слово в слово… вот следующее: «Все пункты договора обязаны быть соблюдены». Запомнили? О, Кей. – Гарин поднялся из-за стола.
– Где вас можно будет найти; или как нам поддерживать связь? – несколько грубовато высказал эмиссар.
– Как долго вы будете утрясать вопрос с мистером Роллингом. Неделю, две? Прекрасно. Я сам вас найду. И постарайтесь передать слово в слово – это ключевая фраза. Кстати. Очень важный момент. На встречу с вами может прийти один человек – это мое доверенное лицо. Во избежание недоразумений, вы обменяетесь с ним вот этим, – и Гарин извлек из бокового кармана пиджака плотный конверт, из которого уголком торчал платок с вензелем – латинское «зет», в круге, с пчелками. (Собственное шитье Зои, сопровождаемое ее «белым» бешенством в ответ на явное сумасбродство Гарина, принудившего ее к этому).
– Во всей Европе, будьте уверены, всего несколько таких изделий, – на самой серьезной ноте похвастался Гарин.
Эмиссар с младенчески-глупым видом и будто слюнявчик взял конверт из рук Гарина. Повертел. Подышал на него; хотел что-то еще спросить, но господина «Гирша» уже не было рядом с ним. Входные двери впускали все новых и новых посетителей. Эмиссар быстро выбрался в холл… кому-то вслед; но здесь некий нагловатый южанин, с напомаженными жирными волосами, саданул его широченным плечом, будто веслом, и, вовсю растолкав крутящиеся двери, выскочил на улицу. «Идиот», – пробормотал эмиссар, но странно, – с этим, как-то вдруг в момент расхотелось ему проследить путь своего соседа по столику.
«Фу ты», – как ни готовился Гарин к этой встрече, ему стало немного не по себе. Эту его явку вполне можно было счесть за острый ход в форсированном им варианте. Впервые за семь лет конспиративной жизни он сошелся с тенями прошлого. Оказывается, они все еще были зримы и отдавали неживым холодом. Тогда, в Латинской Америке, быть может в самые отчаянные и глухие свои годы, он дал себе слово, что встреча с Роллингом, если когда-либо и произойдет, то целью этого станет не просто улучшение позиции, но выигрыш партии в целом. Кажется, это время приспело. Положение Роллинга представлялось ему недвусмысленно ясной. Игра – открытой. Старику ничего не оставалось, как идти на всевозможные уступки. Но это и есть особенность форсированного варианта, когда все ходы просчитаны, предопределены, а всякая вольность со стороны противника идет уже вразрез с установленными правилами игры. Ловушки как раз больше следовало ожидать при ее спокойном течении.
Сейчас Гарин прошел короткой, достаточно людной улицей, миновал деловые и торговые ряды центра, свернул за угол, где начинались непритязательные улочки, ведущие в нижний город, с фабричными и пролетарскими районами Берна. Улицы теряли свою благопристойность. Дома пошли все грязно-желтые, приземистые, казарменного типа. Потянуло запахом выделанных кож, металлической пыли. Остановился он возле полуподвала, – невзрачной закусочной (места, по-видимому, ему знакомого); тут же неподалеку был припаркован и его «джип». На противоположной стороне улицы был разбит цветник, стояли каменные скамейки, пускал струйки фонтан, показывали время водяные часы. Гарин сел в машину, посматривая в зеркало заднего обзора. В конце улицы показался человек, оглянулся и зашагал в направлении автомобиля. Это был южанин, скорее латиноамериканец смешанной крови. При всей его внешней мужественности и порочной дерзости в лице, оставаясь один на один с Гариным, он, что называется, прятал голову под мышкой. Вот как сейчас, приподнимая шляпу и пролезая в салон машины на заднее сиденье.
– Ты вышел один, – заговорил с ним Гарин, не оборачиваясь. – Никто за тобой не следил? «Хвост», – и все такое…
– Нет. Нет, хозяин! В этих делах я знаю толк. Я еще сделал крюк, прежде чем прийти сюда, – смуглая, чуть бронзовая кожа латинос, хищноватый нос, выдающиеся скулы, на четверть выдавали в нем индейца. Он был недурен собой, с влажными, большими, темными глазами испанца, красными припухлыми губами, густыми жесткими волосами цвета вороньего крыла, которые он нещадно брилльянтинил; в остальном другом гибок и ладно скроен. Это был Валантен Родригес Санчес, состоящий при Гарине то ли ординарцем, то ли наемным убийцей. Родом он был, кажется, из Венесуэлы. Говорил на испанском, португальском, немного на английском языках. Знал его Гарин еще по Колумбии, когда помог выпутаться из одной скверной истории с убийством – род южно-американской вендетты. Тогда Валантену было всего 18 лет, и он жил во дворе того же бедного дома, где снимали комнаты Гарин и Зоя. Если бы не связи последней (повеса адвокат, шалун, бабник и крючкотвор-кудесник), – сидеть бы ему полжизни; а так – статья «превышение меры необходимой обороны». Год тюрьмы с последующим испытательным сроком. С тех пор он и остался при Гарине – по особым поручениям, а надо сказать, что у латинос и вообще в крови прислуживать белым. В свое время из их среды выходили усердные и жестокие управители, надсмотрщики на плантациях. И если Гарина он чтил как господина, которого по некоторым странностям его жизни относил к некоей тайной пирамиде власти (наподобие сицилианской коморры); то мадам Зою болезненно-ревниво боготворил; в ее красоте зрелой женщины, манерах, в синевато-стылых и как бы грезящих глазах, угадывая особый и горний мир, который она по каким-то причинам оставила, другого фона ее жизни Валантен не принял бы; истый католик (как это не парадоксально), он примешал сюда и религию. Перебравшись в Европу, Гарин поначалу пристроил его к Зое; но, наслушавшись от нее упреков, что он де «только и знает наступать ей на подол», определил в один венский тир, заведующим стрелковой частью. Теперь, предугадывая обострение всей ситуации, вызвал в Берн, с последующим поручением к нему. Держал Гарин Валантена, как говорится, на коротком поводке; объяснялся с ним на плохом испанском. Сейчас он соизволил повернуть к нему голову. Усмехнулся:
– Ты, вижу, в отличной форме. Но только помни: здесь тебе не развеселая Вена. Хуже того будет, когда нацисты придут к власти. Они страсть как не любят цветных и носатых. Германия – для немцев; вот их лозунг.
Валантен потянул себя за нос.
– Разве вы уже отсылаете меня в Германию, хозяин? Что я там буду делать?
– Напротив. Пока останешься здесь; точнее, выедешь в Лозанну.
– Я увижу сеньору?! – не мог не выдать себя Валантен.
– Ну, разумеется, – покосился на него Гарин, – только вот как раз тебя-то – это важно – госпожа и в телескоп не должна разглядеть. И второе: от нее ни на шаг. Как ты сможешь выпутаться из этого положения – твое дело. Но если хоть один волос упадет с ее головы…
Глаза Валантена вспыхнули; что-то металлическое лязгнуло и вновь убралось в гнездо под его правым кулаком.
Гарин проинструктировал на ближайшие дни. Отсчитал швейцарские франки. На том они и расстались.
Янки, кажется, вполне сносно обосновался в Лозанне, проявляя расторопность и любопытство много больше среднего отдыхающего. Он пытливо присматривался ко всему здесь; но и соблюдая оглядку, так, словно беря и себя на предмет слежки. По этому своему стрекозиному кругозору он и заприметил за собой некий «хвост». Но его попытки удостовериться в этом ни к чему не привели. Слежка, если она и имела место, велась искусно. Эта особенность несколько озадачила янки. Оставалось только сослаться на нравы тамошнего общества на водах. (Крепкий скуластый господин в чесучовой паре, и сам точно заинтригованный, посасывал леденец, прикрывшись газетой и блуждая взглядом от столиков уличного кафе до здания почтамта).
Кроме всего прочего, янки интересовала архитектура города. Снимал он «кодаком» много и охотно. Отдуваясь на солнцепеке, не пользуясь транспортом, взбирался по крутым улицам на высоты верхнего города. Интересовали его все больше затаенные особняки, глухие фасады, литые чугунные изгороди, повитые плющом и диким виноградом. В этом он заметно отличался от прочих отдыхающих. И, конечно, более всего он любил присматриваться к женщинам, – вполне в духе фешенебельных курортов и мест отдыха. Но не так чтобы, как можно было подумать, а – изрядно молоденькие не интересовали его вовсе; как-то походя отклонял он и кандидатуры с видом на выданье, но вот дамы, которым было слегка за тридцать, пожалуй что. С некоторых пор угол его зрения сузился, и он все больше склонялся к одной ножевой красавице, некоторым образом (быть может) изломанно-театральной… в смысле, как загадочной, или даже остающейся на авансцене какого-то театра, давно сгоревшего и рухнувшего. Всегда под вуалькой, в широкополой шляпке, одетой просто, но с достоинством, приходящей на почтамт, как на службу: аккуратно к 11, каждый вторник и четверг, и только для того, чтобы посидеть за широким столом в отделе корреспонденции. Ждать неизвестно чего. Заполнять чистый телеграфный бланк завитушками, ничего не значащими именами, затем, решительно поднявшись (ком бумаги при этом неизменно летел в корзину), направиться к боксу 123, открыть его и, убедившись, что там ничего нет, пойти на выход. Под рукой ее сумочка-шкатулка, и всегдашнее одиночество с ней. Опять же походка… будто маскирующая тайники души; так птица на близком вибрирующем полете отманивает охотника прочь от гнезда, но это-то лучше всего ему и известно. Дама заслуживала самого пристального внимания. Янки хорошо изучил ее маршрут и знал, что проживает она в особняке по улице Риволи и что при ней одна гувернантка и служанка, от 9 до 21часа вечера; кроме этого приходящая прислуга и садовник. Штат для одной затворницы, так скажем, миниатюрного княжеского двора (еще загадка). Всего раз янки столкнулся с нею близко-близко, лицом к лицу, но этого оказалось ему достаточно.
* * *
Зоя и верно теперь знала, что она хотела единственно, и прежде всего.
После того зловещего выпада, когда она при всем своем леденящем равнодушии едва не погубила пьяного капитана (отравленной сталью амулета), – Зоя единственно желала обрести себя. И сейчас она уже была на том витке этой встречи с собой, на том пороге, что запросто предпочла бы скорее взойти на эшафот, чем прозябать так, не считаясь с действительной природой своею. Неужели тогдашний ее риск – остаться, несмотря на безрассудство этого, под именем мадам Ламоль, и точно было полуправдой сумасбродства. Часто теперь, подходя к зеркалу и всматриваясь, она хотела бы знать: не утеряло ли что уже и зеркало от нее прежней. Способно ли оно было удержать тот мнимый образ – негатив ее памяти.
* * *
Да, янки был положительно очарован во всех отношениях. Будь он по-настоящему свободен, увлекся бы, пожалуй, этой женщиной как мальчишка. И так уже, приходя к себе в номер и валясь с ногами на атласную белоснежно застланную постель, он только и делал, что грезил этим образом, сверясь с фотографиями журнальных вырезок и газет. (Анфас. Профиль). Даже критически и смело рассуждал: идет ли ей эта ее нынешняя высокая прическа, тот или иной фасон шляпки, платья. Не удовлетворившись фотоматериалом семилетней давности, он и сам ухитрился сделать несколько снимков при выходе «королевы Золотого острова» из почтамта. Теперь он уже мог, как заядлый энтомолог-любитель, проследить свою редкостную находку до места ее роения, накрыть колпаком, кому-то выгодно предложить. Он и точно уже как охотился за нею… во след ее манерному зыбкому шагу, и вера его в успех была томительна и сладка; что и подтверждал запах ее духов.
Своим пристрастным наблюдением янки поспешил поделиться с коллегой из Берна, куда незамедлительно и выехал ранним маршрутом. Там они сошлись в тревожном и жарком разговоре, многое из которого было бы интересно послушать. Каждый из них защищал свою точку зрения, поочередно ссылаясь на некоего «мистера Роллинга», инструкции которого были неопределенно расплывчаты и никак не связаны с конкретной ситуацией. Пришли же они, наконец, к одному мнению, что де «птичка может упорхнуть». Плотный и более пожилой обитатель гостиничного номера в Берне, с чертами лица удачливого маклера, допив третью порцию виски с содовой, пересказал янки всю свою ресторанную встречу с подозрительным посредником по торгам. Это и положило конец прению сторон. Решено было – для пользы самого же мистера Роллинга – идти ва-банк. Что касается последнего, то будучи поставленным перед свершившимся фактом – он и сговорчивее станет, и все такое прочее. Время покажет. Во всяком случае, «старику» не впервые брать на себя ответственность такого рода; да и пора бы ему тряхнуть стариной.
Газеты 5-6 летней давности, в рубрике-китче «Кто есть Кто», или «Их жизнь», не врали. Миллиардер-знаменитость, владелец контрольного пакета акций «Анилин-Роллинг и К» (оговоримся сразу: при некотором попечительском совете), представленный в Американском Конгрессе «золотым сенаторским креслом», – символическим местом для наиболее выдающихся людей Соединенных Штатов (что-то вроде французской Академии «бессмертных»); так вот, этот человек, мистер Роллинг, практически удалился от дел, оставив управление своей империей на совет директоров, и, поселившись в поместье на 140 акрах земли, в штате Иллинойс, с парком многолетних платанов, фруктовым садом, цветниками, фонтанами, речушкой естественного происхождения, протекающей по земле Роллинга и забранной стальной решеткой на входе и выходе. Кроме самого дома-дворца, несколько унылого вида, с флигелями, галереями, подземным гаражом, сауной и бассейнами, были еще небольшая больница (на одно койка-место), с прекрасно оборудованной операционной и рентгеновским кабинетом, хлебопекарня, кладбище и даже англиканская церковь со своими прихожанами и священником. Но главной достопримечательностью этого комплекса и делом рук самого Роллинга бесспорно можно было посчитать невиданную оранжерею, с жарким и сухим микроклиматом, где он предавался теперь последнему и основному труду своей жизни – созданию и разведению кактусов. И если первое положение можно счесть преувеличением, то второе – нуждалось только в похвале и благоразумии, потому как мистер Роллинг и впрямь свихнулся на этом своем увлечении. Чего только там не было! Даже авторитетнейшие кактусоводы мира, обязанные своими чудачествами именно этим выродкам флоры, не могли вообразить, что сфера их узкоспециальных интересов столь обширна. Воистину, оранжерею Роллинга можно было счесть одним развернутым фолиантом-каталогом, составленным с азбучной последовательностью и снабженным прекрасными иллюстрациями. Только, разумеется, все это было непосредственно в натуре и приведено к ранжиру по кадкам, ящичкам, горшкам и горшочкам. Но выделялся и царствовал особо – ферокактус акантовидный: огромное, похожее на эскимо дерево, а также эхинокактус: крупный шар с твердыми иглами и желтыми цветами. Этот последний, распираемый-таки гордостью Роллинга, достигал трех метров в диаметре и весил около четырехсот килограммов. На всем этот лежал одичалый лик безжизненного песка и электрического солнца пятисотваттных ламп. Это был мир затверженной причудливой смерти или перехода туда, когда все тончайшее и чувствующее отмирает, а костлявое и ранящее входит в силу. Такие же окаменевшие, однообразные ящерки привносили мало живости в этот ландшафт. Служащие из штата обслуги оранжереи (всего 12 человек) сообщали, что имели случай подглядеть, как мистер Роллинг отрывал у ящерок лапки и хвосты, и с болезненно безучастным видом наблюдал угасающие конвульсии обрывков плоти.
Трудно было понять, какими собственно обрывками и душевными конвульсиями было сформировано это увлечение Роллинга. И, да будь он просто самокопателем и созерцателем своей иссушенной натуры; но ведь он слыл еще за смелого экспериментатора и селекционера мичуринского толка, с его агрессивным «мы не можем ждать милостей от природы…», имел переписку с десятками кактусоводов мира и тратил немалые деньги на проведение показательных выставок. И пусть природа побеждала здесь удачливого дельца, и все начинания по созданию новых видов растений оканчивались провалом, кое-какой авторитет он заимел в среде подобных ему чудаков. Да не все было просто у мистера Роллинга в черепушке. Какие были у него родственники по самому минимуму родства, сторонились его, да он и знать-то их забыл. Внешностью своей он стал совершенно невзрачен, постарел, обрюзг, нос его сделался водянистым и сизым, плечи упали, маленькие глазки топорщились иглами, лоб (не плодоносящий маломальской финансовой мыслью) усох и пожелтел. Говорят, что видом своим он стал похож на скопца схимника. Если так, тогда печальный Бог попранной религии был в его думах.
После бегства Гарина из Вашингтона, провозглашенного до того диктатором полумира, гражданской войны в Америке и подавления пролетарской революции; наконец, исчезновения в пучине моря «Аризоны» с мадам Ламоль на борту, – Роллинг состарился и высох в одночасье. Вот только кактусы – эти цветы декаданса – стали теперь его последней привязанностью.
Да, возможно, что Роллинг страдал глубоко уязвленный, – единственно корнями своими; и тогда можно понять его душевное состояние, когда ему было сообщено, что личные вещи «той» Зои (будто всплывшие после кораблекрушения), участвуют в каких-то гнусных торгах, и что ему даже вменено в обязанность опознание их. О, Роллинг перебирал и даже подносил к губам по стариковской сентиментальности орден Божественной Зои, ее дневники, исполненные милого девичьего бреда, с неожиданными вкраплениями фраз умудренной женщины (этот ее почерк Роллинг признал сразу), комнатные туфли, подвязки… У него защемило сердце: Роллинг хныкал и плакал в своей несравненной оранжерее, над ее каменистой почвой. Увы, ему не дано было даже утешиться этими вещными образами прошлого. Предметы торгов должны были поступить на аукцион или возвращены их владельцу. Роллингу было о чем задуматься, – по самым последним и отчаянным попыткам постичь реальность. Кто он тогда: этот странный предъявитель личных вещей мадам Ламоль? Где был все эти годы? Почему не заявлял торги в самый ажиотаж той постистории «золотого дела», когда имя Гарина и Зои были воистину культовыми? Отсюда последовало распоряжение Роллинга, и два его эмиссара с необходимыми (и расплывчатыми) инструкциями отбыли в Швейцарию, где роли каждого из них сообразно распределились.
С тех пор прошло три недели. И вот – не к утешению, а к неутешной мести Роллинга прибавились теперь недоумение и страх, – возмутительная сумма, затребованная в ультимативной форме владельцем тех вещей; но самое чудовищное – те роковые слова… И нос Роллинга заострялся, как у покойника, а ноги леденели, слабо перебирая последними шагами, какие остались ему до электрического стула… «Слово в слово», и далее шло упоминание того договора от 23 июня 192… года, Фонтенбло. Совпадения здесь быть не могло. Тайна их двоих: его самого и… – стала известна некоему третьему лицу; этому подозрительному посреднику по торгам.
В ночь подписания договора их было трое: Гарин, Зоя, Шельга, – свидетелей; первые двое исключаются – мертвы. Шельга? – невозможно: абсолютно не его «почерк», никаких мотивировок, и попросту – винтик в советской машине. Во всяком случае, идентификация его личности не связана с большими трудностями; тому подтверждение словесный портрет, составленный эмиссаром в Берне. И – никакого сходства. Кому был так нужен мистер Роллинг, – ведь располагай иные правительства или спецслужбы подобными вещественными уликами его связей с Гариным, к нему был бы применен другой подход.
Но тогда, самое невероятное и фантастическое – Гарин! Дьявол возвернулся в мир. Гарин жив, вновь во всеоружии, или выманивает деньги на постройку своего нового аппарата. Но, стало быть, жива тогда и Зоя. Одним словом, все это надо было как-то переварить; опровергнуть – доказать, или же сойти с ума.
(В этом последнем случае он стал бы неподсуден).
Зоя словно бы обрела косоглазие. Но ей предстояло еще сфокусировать ту точку зрения, что она подпала под некое перекрестное наблюдение. К господину в неизменном чесучовом костюме, со славянским типом лица, она уже попривыкла. Тем более, что он, кажется, интересовался здесь всем и каждым, кто был у него на виду. Но из тенет разведки возник еще один – явно проамериканский типаж, часто в шортах, в шляпе стетсон, перепоясанный ремнями фотоаппаратов. Один раз он увязался за нею, на тот сопроводительный случай одетый в кремовый костюм и лакированные штиблеты. Он проследил ее почти до ворот дома, где она жила, и Зоя ничего не могла с этим поделать. И вот как-то, три дня назад, они сошлись лицом к лицу в проходе вестибюля почтамта; янки все никак не мог разминуться с нею, притискивая плечом, аккуратно делал шаг, как раз, чтобы не давать ей пройти. И пусть тому событию уже не один день, – Зоя до сих пор отплевывалась от запаха его жвачки и переживала как свое унижение то, что даже не могла выговорить ему. (Вот только глаза янки удовлетворенно блеснули, как будто ему что-то удалось). Но и это было не все: объявилась еще некая «спина», – быть может, пока только, и будет анфас и профиль, – белого пиджака, широкого, на редкость приталенного для мужчины, такие же светлые брюки, отглаженные точно лезвие навахи. Шаг и походка человека навевали ей смутные образы. Так прохаживаются сутенеры в Буэнос-Айресе или уличные продавцы кокаина, – с вихлянием бедер и прищелкиванием пальцев. Единственная их встреча – со спины, на выходе из кондитерской, – не дала Зое повода для особых подозрений. Во всем же остальном – жизнь ее не отличалась разнообразием. Мимолетные изменения бросались в глаза, словно мошки, так же пропадая; крупные – могли случиться только к несчастью. Теперь по-настоящему она верила только своему желанию: пусть умереть, но умереть собою. Мир должен узнать леди Макбет; даже такую – на чужом пиру, тайком, умывающую руки от пролитой крови, вдохновительницу и губительницу. Лучше так, чем умереть ряженой старухой, завернутой в драгоценную парчу и преданной забвению. И тогда к некоему чудовищному, ненормальному стыду своему – Зоя сожалела, что так мало загубила жизней, и если бы не ее связь с Гариным (истинно душегубом), мир, чего доброго, простил бы ее, посчитав за Эвридику, порабощенную силами Аида.
Так часто, своеобразно мечтая, Зоя выходила в крошечный сад, под кипящие струи неба и взбалмошные тучи, что, мерещилось ей, шли оттуда, со стороны Германии, куда умчался ее друг. Или же голливудской нечесаной куклой, полуодетая бродила по комнатам, спускалась в столовую, усаживалась на высокий стул и метала окурок за окурком в чашки из-под кофе и надоевшие эдельвейсы в горшках.
Тот день, что так по-новому все обустроил в ее жизни, потянулся к Зое в короткое время ее прогулок, когда она возвращалась с почтамта в 11:30. Ей оставалось пройти булыжной мостовой, да горбатым тротуаром, и так шагов тридцать до чугунной калитки дома. Сейчас – это был проулок, всегда безлюдный, с выходящими на него глухими фасадами и галереями на уровне вторых этажей. День только вставал здесь в самый зенит солнца, чтобы затем по короткой дуге, в двадцать минут, перевалить за крыши домов. Она быстро шла кромкой тротуара, когда с ней вровень поравнялся мужчина и просто сказал (как сообщил):
– Зоя.
Как ни была она внутренне ко всему готова, но на шаге запнулась, инстинктивно замерла. Следующий ее короткий стесненный шаг пришелся с движением руки, когда, не повернув головы, она спокойно (в груди бездыханно) отщелкнула застежку сумочки, и рука ее скользнула к гремучему металлу. В тот же миг локти ее были грубо и больно схвачены. И жесткий мужской голос произнес, дыша в самое ухо:
– Спокойно. Не в ваших же интересах, мадам Ламоль, подымать шум. Кричать и звать на помощь бесполезно. Я не один.
Сила и грубость в мужчине нарастали. Тут же рядом притормозил автомобиль; боковая дверца его распахнулась, потянулись еще руки, на полкорпуса высунулась мужская фигура. На одну эту секунду все зависло и покачнулось, как на шатком мостике через пропасть в Альпах. Зоя задышала часто, часто, запрокинула голову, изогнулась всем телом, от горловой впадинки ее груди выпрыгнул амулет: короткий меч на платиновой цепочке. Зоя потянулась к нему всем наклоном головы, – припасть губами… Стиснутые за спиной локти пружинили, сводя на нет все ее усилия. Ей не оставалось уже и свободного места, кроме как в салоне автомобиля, куда Зою тянули и вталкивали.
И тут – широкий белый замах, как снег с веток, и локти Зои мгновенно высвободились; с этим же – ее насильник стал валиться, всей тяжестью тела приваливаясь к ней. В следующий момент та же светлая (белая) сила метнулась в амбразуру кабины машины, выволакивая того, второго… Зоя успела лишь отшатнуться, как теперь реально – человек, в отутюженном костюме, с черными, блестящими волосами, обрушился со всей ненавистью, – и буквально выдрал второго нападавшего из-за рулевого колеса; другая его рука, совмещающая в себе кастет с узким лезвием, смертельно опасно подвела стилет в самое нужное место, под ухо… показалась тоненькая полоска крови.
– Madre mia!* – не удержалась, чтобы не выкрикнуть Зоя, и уже грозно-весело, – Pronto!** В машину, Валантен!
Крупные белые зубы под ниточкой усиков блеснули. Рот пополз скверной усмешкой:
– Есть, моя королева. Уже исполнено. Одно ваше слово, и эти негодяи…
– Сейчас не время, Валантен. Быстро, в машину и гони, гони!..
Зоя первая впрыгнула в салон машины. Взобравшись с ногами на заднее сиденье, она прижала дуло револьвера к затылку второго похитителя, заставила его лечь лицом на панель управления, в то время как Валантен, сопя, втаскивал тело другого янки, с пробитой головой. Кровь меж тем обильно текла, и можно было опасаться за его жизнь.
Зоя косила по сторонам. Она была бледна. Серые ее губы что-то шептали из недосказанного. Глаза – засвеченные плошки в ночь у жертвенного места. Похититель, в столь неудобной позе, шевельнулся, застонал. Одна рука его казалась вывихнутой.
– Без глупостей, – произнесла Зоя. (Тычок револьвером в голову). – Одно резкое движение и… Кто я и на что способна, вам должно быть известно. Фу, – она сдунула локон, упавший ей на лоб. – Что, взяли! – досказала она сладко-певуче, и уже обращаясь к Валантену. – За руль и гони машину за город, до первой рощи. Вы, там! на пол (жесткий тычок). И лежать смирно, если хотите еще пожить и оказать помощь своему компаньону.
Янки у панели управления кое-как пригнулся, скрючился и поджал ноги.
Валантен уже на «досуге» пригрозил стилетом (предварительно обыскав), завел мотор. С места – зигзагами, потом все увереннее, путаными улочками Лозанны, машина выбралась на автостраду и устремилась за город.
* * *
Они не могли видеть человека в чесучовом костюме, со славянскими чертами лица, который проводил их растерянным взглядом. Немного позже, с тем же выражением изумления и отстраненности, он сделал крюк по близлежащим улочкам, чтобы, вернувшись, методично прохаживаться в тридцати метрах от места разыгравшейся шпионской драмы (так себе он это представлял, и в этом же духе составит донесение в соответствующее представительство в Москве).
Быстро миновали окраину города. Машина набрала скорость. За окнами проносились квадратики пшеничных полей, фруктовые сады, виноградники. Заснеженные хребты гор выглядели бутафорскими, как и все в этом краю. Наконец, доехали до рощицы, в три десятка деревьев. Автомобиль чуть съехал в небольшую ложбину, дернулся и остановился. Раненый, на полу у заднего сидения, застонал. Голова его, лицо были залиты кровью.
Руководствуясь все тем же – стальным дулом в мозжечок, – Зоя приступила к формальностям допроса. Правда, вначале она поспешила объявить формулу приговора:
– За попытку похищения и, возможно, убийства меня, – единственной и неповторимой, – вы оба приговариваетесь к расстрелу, – голос ее был резок и сух. Впрочем, она тут же проявила дипломатичность. – Чистосердечное признание может изменить меру наказания, – добавила Зоя. – Кто вы? Откуда? Кто вас послал? Ну, говорите! (Тычок железом в голову). У меня нет возможности и желания для соблюдения формальностей, – мельком Зоя взглянула на себя в зеркальце обзора. Поправила прическу. Успокоилась окончательно. Похорошела.
Валантен тем временем, открыв бардачок на панели управления, тасовал какие-то старые фотографии и журнальные вырезки. Чем больше он вглядывался во все это, – с обрушившимся на него смыслом, тем более лицо его принимало по-детски растерянное и блаженное выражение: мясистые губы отвисли, глаза увлажнились. Он верил и не верил; настолько это было неожиданно-молниеподобно и ошеломляюще. На всех вырезках и фотографиях огнем магния было высвечено одно и то же лицо, и это было лицо его королевы. Более того, этому ее титулу дано было яркое и несомненное подтверждение: репродукция картины – женщина с высокой прической и алмазным венцом полумесяцем, в белой тунике, с колосьями в одной руке и скипетром в другой, с голубем на плече, на фоне прекрасного дворца и моря. У мола – пришвартованная, убранная цветами галера под парусом, с борта которой следует вереница людей в праздничных одеждах, коленопреклоненно встающих, протягивающих женщине дары садов и цветников. И эта женщина с ним рядом!
– Дева Мария, – забормотал как с жару Валантен, переходя, похоже, на католическую молитву. – Моя королева, – Господь свидетель: я и секунды не сомневался, что вы когда-то были так знамениты!
Зоя перехватила его взгляд, одной рукой выхватила несколько снимков, вгляделась, резко отвела руку, как ужаленная, впадая в странное оцепенение-раздумье. Повторила жест и опять… Наконец произнесла негромко:
– О, да, когда-то я была очень знаменита. О-ля-ля, узнаю знакомые места. Теперь, кажется, я все начинаю понимать. – Она передала фотографии Валантену. Тот на лету перехватил ее руку, поцеловал. – Теперь вы можете молчать сколь угодно долго, – запирательство вам не поможет, – обратилась Зоя к притихшему янки. – Через минуту вы будете расстреляны. Я знаю, на кого вы работаете. Вы посланы мистером Роллингом, не так ли? Отвечайте по существу вопроса!
– Если вы все знаете, сударыня, что же тогда вы хотите от меня еще, – огрызнулся янки, чуть скашивая голову. – Но только помните: вы уже вычислены, и моя смерть не в вашу пользу.
Зоя тычком револьвера вернула ему понимание ситуации:
– Вам-то что до того, – с простреленной головой. Лучше подумайте, пока есть чем: как помочь себе и своему товарищу. Какими инструкциями снабдил вас Роллинг? Что должны были вы сделать, и этот… – Зоя брезгливо покосилась себе под ноги.
– Идентифицировать вашу светлость, мадам, – криво усмехнулся допрашиваемый. – И поверьте, что вам лучше придерживаться действительности… – он уже сидел, осмелев, привалившись к дверце и оглядываясь, косясь на Зою.
– Вам-то тем более, – прервала она. – Вам еще надо будет выпутаться из этой скверной для вас истории. Мне не нужны свидетели из числа лиц сотрудников ФБР, или откуда вы там…
– Мы исключительно частные лица… из охраны мистера Роллинга, мадам. Ваше реноме – это тайна двоих.
– Что такое вы несете! – изумилась Зоя. – Не заговаривайтесь. Впрочем, узнаю Роллинга. Всегда был шкурник и собственник во всем. Но ближе к делу. Что он хотел на первом этапе этого… мероприятия?
– Только ваше пленение и установление личности.
– И если я та, за которую вы меня принимали?
– Попридержать, так скажем, до личного визита мистера Роллинга в Европу. Дальнейшие инструкции должны были исходить уже непосредственно от него.
Зоя нахмурилась. Покусала губы. Отерла тыльной стороной руки с револьвером алый большой рот. Чуть задумалась:
– Пристрелить вас я, конечно, могла бы, но вы мне нужны. – Она вырвала листок из блокнота, надписала крупным (институтским) почерком: «Фонтенбло, 23 июня. Живи и помни. Все условия должны быть соблюдены». – Вам будет сохранена жизнь ради этого, – что вы и вручите лично вашему хозяину. Его благополучие теперь в ваших руках. Мы же, со своей стороны, будем считать, что он эту записку получил. Одно ваше глупое, никому не нужное признание в комиссариате полиции, и мистер Роллинг пристрелит вас собственноручно. Однажды он выпустил при мне четыре пули в одного советского подданного и шпиона. Судя по отметке в прикрепительном листке, вы остановились… ну да это и не важно. Мне достаточно знать, что вы прибыли в Берн, по делам «Кристи». Как видите, я в курсе всего. (Допрашиваемый янки тоскливо взирал на заснеженные хребты Монблана, на пологие отроги Альп, с прилепившимися охотничьими домиками и трех-четырехкомнатными отелями, где он, проживи хоть два своих века, никогда не отдохнет). И вам, конечно, известно имя Гирша, – продолжила Зоя, уже вполне владея ситуацией, – так вот, все его требования также в интересах мистера Роллинга. Касается это и меня лично: как-никак эти вещи – моя собственность. (Позволила она себе эту интермедию). Сейчас вас доставят до первой амбулатории. Там сошлетесь на что-нибудь… в этой стране теперь многое случается.
Зоя, точно испытывая мгновенный упадок сил, опустила голову, склонившись к плечу Валантена. Глаза того увлажнились. Зоя прошептала ему что-то на ухо. Он кивнул, но с сомнением взглянул на пленника: «кинжал милосердия» в его руке убрался в специальное гнездо, чтобы через мгновение выпрыгнуть, заигрывая на солнце. Зоя покачала головой.
Спустя некоторое время черный «форд» доехал до окраинных домов Лозанны. Из автомобиля вышла высокая, стройная женщина, оправляя короткий жакет и юбку. Была она при вуальке, и шкатулкой под рукой. Уже наемным экипажем она доехала до улицы Риволи, забежала на двадцать минут в дом, где прожила полгода. Оттуда вышла с небольшим багажом и на той же машине выехала в направлении Цюриха.
Такова была инструкция Гарина на случай провала конспиративной квартиры.
* * *
Более чем запыхавшийся господин, со сбившимся на затылок котелком и с ужасным выговором (смесь нижегородского с французским), растолковывал шоферу такси, куда и как ему надо ехать, чтобы не так и не эдак; но, по существу, надо ему нагнать одну машину по трассе из Лозанны и держать ее в виду. Деньги были обещаны немалые, задаток вручен тут же. Пожав плечами – ему-то что – водитель и наниматель отправились немедля.
Шельга читал удивительный отчет, присланный ему из отдела дешифровки. За словами, выражающими коммерческую деятельность, вставали иные материи. Целая шпионская одноактная пьеса, разыгранная, как по нотам: женщина – объект слежки нескольких разведок, попытка ее похищения, внезапное и варварское вмешательство некоей третейской стороны (возможно, сообщника женщины) и, быть может, совсем мрачная, кровавая история, имевшая место, когда автомобиль скрылся в неизвестном направлении. Только, к слову сказать, по всем агентурным донесениям, в тот день и в последующие ближайшие – в Лозанне не было зафиксировано ни одного случая обращения в больницу с черепно-мозговыми травмами, или как-то иначе. Ну, чем не история из жизни легендарной Маты Хари! Вот только если бы все с самого начала было замешано на ней одной. Но ведь она находилась под контролем ведомства Шельги исключительно лишь по связи с человеком, занимающимся сомнительными изысканиями в горах Швабских Альб. Где тут параллель, а где прямая зависимость? Или женщина эта сама была темная авантюристка, проходившая по какому-то своему делу?
* * *
День был на склоне короткого августовского вечера. И здесь, под окнами, на дне узкого двора-колодца, уже залегли густые тени. Постояв у окна кабинета, Шельга опустил плотные кремовые шторы, закрыл и опечатал сейфы. То же проделал и с входной дверью. Положил ключи в холщовый мешочек и сдал на вахту. Такой здесь был порядок.
На улице, по пути вниз, оглянулся на административное здание (постройки этого года), с пилонами и цоколем из блоков необработанного камня и полированного черного ламбрадора. Здание ему нравилось. Это была одна из примет времени – функциональная планировка, не лишенная элементов затейливого барокко и эстетики целесообразности, – русский модерн… Москва перестраивалась. Позади осталась Лубянка. Шельга быстро шел проспектом Маркса. Миновал арку Третьяковского проезда, башню древней китайгородской стены, повернул на Неглинную. Здесь, как и по всему Белому городу Москвы, господствовала архитектура эклектики и стилизаторства. Фасады, облицованные естественным камнем, украшенные барельефами, вазами, стрельчатыми окнами, приевшимися каменными розами и гирляндами. Москва лабазная, Москва византийская, Москва мещанская, прущая во все и вся.
А где-то еще были Кузнецкий мост, Петровка, – с еще большим многообразием застроек. В дореволюционном прошлом, эти улицы был сосредоточием дорогих магазинов и французских лавок, но и сейчас, в советское время, эти места оставались центром московской индустрии роскоши и моды; насколько и вообще это последнее можно было упоминать без подтекста. Сейчас на часах Шельги было 7, и, должно быть, усталые, красивые девушки продавщицы прибирали не распроданный товар. Делали уборку. Наспех красились и пудрились, и, захватив простенькие свои сумочки, устремлялись на улицы и улочки Арбата, Сретенки, Столешникова переулка, постукивая каблучками, торопясь в женские общежития или коммунальные квартирки.
Чуть задумавшись и как бы по ходу дела, Шельга припомнил основы советской коммерции, какие ему преподнесли в учебные часы, в классах разведшколы, и очень смахивающие на политбеседы. Ведь и деятельность собственного его подразделения проходила под этой вывеской. Эта уловка позволяла его агентам беспрепятственно получать визы на въезд в те или иные сопредельные государства, иметь всякого рода аккредитации, свободно передвигаться, менять местоположение, устанавливать и обзаводиться связями, отбивать шифрованные телеграммы. Так что работы у торгпредства хватало, и никого не удивляла пронырливость и вездесущность его служащих. Вот только сейчас Шельга направлялся в Александровский сад больше по надобности, скажем, душевной. Там у него была назначена встреча с Хлыновым Алексеем Семеновичем. Этого человека Шельга встретил днем в коридорах своего ведомства, где тот прошел дотошный инструктаж и теперь хлопотал о выдаче ему заграничного паспорта. Рогаток и предвзятости было еще предостаточно: особенно после ряда историей с «невозвращенцами», по большей части спецами, – и отчего ко всякому командированному за рубеж научному работнику относились с пристрастием. Желая сгладить невыгодное впечатление от методов некоторых своих коллег, и по старой дружбе, он и упросил Хлынова о встрече.
Алексей Семенович командировался в Вену на семинар известного математика, логика и знатока теории относительности, профессора Рейхенбаха – философа эмигранта из соседней Германии.
С Рейхенбахом и его интерпретацией новейших положений физики Хлынов был знаком по его работе «Изотропность времени (в подлиннике, на немецком). Узнав же о положительном отклике ученого на собственную статью «Загадочная флуктуация», списался с ним, и вот – приглашение посетить и все прочее с этим. Осталось уладить небольшие формальности, изрядно сдобренные идеологическими «соображениями» некоторых комиссаров от науки. Шельга обещал посодействовать.
Еще издали они узнали друг друга. Александровский парк, собственно, являл собою скорее тощею аллею, вдоль древней Кремлевской стены, с противоположной стороны ограниченную Манежной площадью, с гостиницей «Националь» в перспективе. Было немноголюдно. Вечер тих и ясен, в приближении осени – чуть прохладен; но более остывающим теплом, нежели ощущением стылости. На Хлынове была толстовка, заправленная под ремешок, широкие брюки, гладкие, зачесанные назад волосы. В руках он держал порыжевший портфель.
Они поздоровались. Первым заговорил Шельга:
– Значит, едем, Алексей Семенович. И снова в Германию, – невинно слукавил Шельга.
– В Австрию, в Вену, знаете же, Василий Витальевич, – Хлынов переложил портфель из рук в руки.
– Да, знаю, конечно. Это я так… Но ведь, выходит, опять к немчуре на выучку (не удержался, чтобы не ухмыльнуться Шельга). Так доколе же будем все в Ломоносовых ходить?
Хлынов рассмеялся в русую, короткую бородку. Поддержал:
– Я бы не против. А так, если серьезно, выходит, что исторически обусловлено как-то… будем считать. История повторяется. Германия раз за разом выходит на новые рубежи, как в технике, так и в теоретической мысли. Традиция что ли такая, – Хлынов коснулся подбородка, искоса взглянул на Шельгу.
– Отчего же тогда не переписать. Какую революцию свершили, – а тут тебе одна физика! Или ученые головы наши много хуже устроены, Алексей Семенович. Вот вы, как специалист, чем можете это объяснить?
Хлынов вздохнул. Пожал плечами:
– Нет, не хуже. Про себя не говорю. У нас подрастает поколение талантливых молодых ученых: физиков, математиков – Харитонов, Зельдович, Курчатов. Ну а то, что в Германии, в Дании, действительно подобрались отличные научные кадры, это факт.
– Тогда отчего же такие гонения? Вот и Рейхенбах в бегах, – скептически высказался Шельга. – Не дураки же они, чтобы под собою сук рубить?
Хлынов чуть поморщился. Украдкой взглянул на ручные часы.
– Временные накладки. Вот увидите: волна репрессий спадет. Когда дело касается крупных капиталов и военных разработок, нет ни евреев, ни цветных. Придет время, когда те же нацисты, с пеной у рта доказывающие расовый подход во всем, пойдут на поклон к той же Японии, – стратегического партнера против возможного противника, СССР, – Хлынов покосился на офицера госбезопасности. – Я не уверен, что и некоторые наши светлые головы так просто или с одного отчаяния за границей отсиживаются. Что же касается Германии, то экономика ее все более милитаризуется. Германия жаждет реванша.
Шельга потер переносицу: что-то плохо сегодня думалось. Вот и крамолу Хлынова «о некоторых… за границей», он пропустил мимо ушей. Сейчас он рассеянно огляделся. Скользнул взглядом поверх деревьев, зубьев кремлевской стены, сторожевых ее башенок. Нет, теперь за каменной кладкой не укрыться. Истинная твердыня – в умах людей. «Знание – сила», – припомнил Шельга чей-то афоризм.
– А скажите, Алексей Семенович, – обратился он к Хлынову, – эта самая теорийка Эйнштейна… Кстати, он, кажется, родом из Австрии? Ах, даже так, из Швейцарии (припомнились посольские знаки автомобиля, задействованного в деле похищения М). Ну и что, эти идеи относительности далеки еще от реального воплощения? Вот и вы – в Австрию, к Рейхенбаху, специалисту и знатоку, а немцы гонят… Логическая неувязка получается. Значит, слабосильна эта теорийка. На некоторую государственную программу не тянет. Или вы это так, ради одного научного престижа едете.
Хлынов откровенно хмыкнул. Покрутил шеей из свободного ворота толстовки. Ну что тут было говорить:
– Верно, если под пользой вы понимаете сиюминутную выгоду, так, как растят пшеницу или насаживают червяка на крючок. Эта «теорийка» перевернула все наши представления о пространстве-времени… заметьте, что я ставлю между двумя этими понятиями знак тождества. И это одно из следствий релятивистской теории. Другое дело, что при современных запросах общества эта теория и действительно слишком отвлеченна. Вот человек: физический кругозор его – линия горизонта, границы разума – логические модусы, закон исключенного третьего. Но находится ум, доказывающий, что само вековечное время есть зависимая текучая материя. В системе, движущейся со скоростью света, время стремится к нулю. Значит, в принципе, возможна ситуация, когда времени не будет. Представляете, Шельга, от тысячелетия нам было возвещено, что «времени больше не будет». Выходит – это не религиозная сказка, но предвосхищение великих идей нашего столетия. Это уже целое учение на основе высшей математики и экспериментальных данных. Ну, допустим, я несколько заговорился, – как-то примирительно заметил Хлынов, и глаза его со строгим волнением уперлись в Шельгу. – Надо было бы просто сказать, что Эйнштейн – величайший революционер в физике, сравнимый с Марксом в общественных науках. И вот если бы свести эти идеи воедино, при тех преобразованиях в нашем обществе. Вот было бы…
Хлынов не договорил. Шельга, в тон ему, взъерошил волосы:
– Так, так. Убедительно говорите, товарищ Хлынов. Революционного мировоззрения держитесь на самом высоком профессиональном уровне. Пожалуй, я думаю, что нет явных причин для отказа вам в поездке за рубеж.
Они чуть более свободно повели себя; каждый довольный собой и этой встречей. Повода для недоверия как будто не было.
– Значит, – спросил Шельга не без тайного пунктика в дидактике их разговора, – злонамеренного применения этих идей на практике пока не предвидится, Алексей Семенович?
– Нет. И думаю, никогда. Поймите меня правильно, Шельга. Общество не вырабатывает своих технологий в силу каких-то капризов. Глубина и красота релятивистских идей такова, что быть соотнесенными с практикой они могут, только придя в согласие с общим умонастроением эпохи; даже со складом ума каждого из живущих индивидуумов. К примеру, гранильщик камней за долгие годы вырабатывает свою систему визуальных ценностей, и вряд ли там есть место серости, тупости, дефектам вообще. Но это века и века, пока все не перемелется, не перетрется; станет общим рассуждением для всех и каждого. Есть, правда, и более интенсивный метод – упорное и последовательное внедрение в умы людей всей той основы знаний, приведших к созданию теории относительности. Но так, чтобы это было впитано с молоком матери, и явится новый человек, существо гностической породы, в мировоззрении и образе жизни которого не будет ни тщеты, ни грязи нашего мещанского быта, ни целей его.
– Любопытно, – хмыкнул Шельга, – своеобразный физикализм. Что же, это мы проходили. Так, значит, будем теперь уповать на парадоксы знаменитой теории, как, к примеру, буддисты – на зубрежку своих мантр. Только вот найдется ли место социальной справедливости в подразделение людей на математически одаренных и так себе… без оного. Как-то совсем не по-советски получается, товарищ ученый.
Шельга долго, искоса взглянул на давнего своего знакомого. Был тот довольно сутуловат и худ, быть может, и высоких физических помыслов, но вот только как-то не сказывалось это в нем. Пусть ты и мыслитель, но природу одним этим не изменишь.
Хлынов, похоже, отмалчивался, или сообразовывал свои слова с замечаниями Шельги.
Молчал и Шельга; только так странно и быстро взглянул на Хлынова, будто тот отъезжал куда дальше, чем в Австрию.
– Ну, а как же тогда быть с военной мыслью и техникой для уничтожения людей? А Гарин, тот, кто по вашим словам, с «задатками гения», – обдуманно-медленно произнес Шельга, как бы не обращаясь к своему собеседнику.
Хлынов, казалось, чуть оступился, замедлил шаг; и вновь заторопился больше нужного, не оглядываясь на Шельгу. Он был или растерян, или так, как сильно взволнован.
– Военные разработки – следствие конфликтов, а они – суть ментального и социального порядка. Гарин же – величайший индивидуалист и преступник. Я не берусь в точности оценивать его талант, но… сдается мне, это уже забытая история, да и мы отвлеклись от темы.
Хлынов зашелся методичной, размеренной, какой-то деревянной походкой. Аллея была длинна, но так можно было идти, уже разминувшись с кем-то, оставаясь одному. Он еще более ссутулился и подобрался. Кашлянул. Продолжил:
– Гарин – инженер, физик, и физик старой школы. Я признаю за ним талант экспериментатора. Делать нечего… Но для овладения идеями релятивистской теории, прежде всего, нужно владеть математическим аппаратом ее. Не думаю, что человеку с преступными намерениями хватит на это пороху. Даже окажись Гарин жив, – сомнительно, чтобы он нашел в себе желание и силы к этому. Но не ведем ли мы надуманный разговор о призраках?
Шельга хмыкнул, больше припоминая по сходному, – изложенное другим. Те же мысли о радикальном переустройстве общества и то же в индивидуально-мозговом порядке. Излагал их Гарин, быть может, в самый благополучный или эйфорический период своей жизни, когда риск и черновая работа (взрыв заводов Анилиновой компании, убийство тысяч людей) были позади; при нем – его гиперболоиды, миллиарды Роллинга и красавица-бесовка Зоя Монроз. Тогда, на борту стремительно мчащейся белоснежной «Аризоны», в виду очертания будущего Золотого острова, он излагал мироустройство по Петру Гарину. Вот и Хлынов, советский ученый, заслуженный человек, а все туда же, по-своему, правда. И тот и другой – утописты, хотя каждый, как будто, противоречит друг другу. Возможен ли здесь компромисс, и почему ни о чем таком сходном не говорится у Маркса.
Шельга вздохнул, собрался, наконец, с мыслями, заметил: они достаточно долго уже прошли молча:
– Что же, вам виднее, Алексей Семенович. Пусть будет так. Тогда, значит, на современном этапе какая-либо практическая реализация этих идей исключается. Так я вас понял?
– Да. И славу Богу, – коротко бросил Хлынов. Он и сам становился немало рассеянный. Несколько раз взглянул на часы.
– А к чему восславие такое? – не удержался, чтобы не спросить, Шельга. Впрочем, теперь он был готов прицепляться к любым словам старого товарища. Продолжение разговора стало казаться ему неубедительным. Хлынов же только пожал плечами на замечание Шельги. Бросил:
– Слишком, слишком что-то необычное должно стать адекватным этим идеям. Как-то смущает, что самое могущественное в нас, людях, обязательно повертывается к злу. Тоже вот из разряда парадоксов…
Шельга ничего не ответил по предыдущему. Они походили еще минут семь, не касаясь спорных тем и больше затрагивая сторону бытовую, день отъезда и приезда. Шельга обещал посодействовать в оформлении паспорта и выездной визы. На том и расстались.
* * *
Шифровка, тем не менее, сильно его увлекла. Возникал образ необычной женщины, находившейся в фокусе неких противоборствующих сил. Впрочем, защитник ее вполне мог оказаться приставленным к ней телохранителем: но и в этом случае версия об особенной роли женщины не отпадала сама собой, продолжала работать и даже выдвигала значимость всего инцидента. Дама, таким образом, оказывалась не слабым звеном, но жесткой сцепкой, и обо что можно было и пораниться. Дальнейшее, происходившее с участниками той драмы, после отъезда автомобиля, окончательно все мистифицировало. Ни трупов, ни случаев обращения в больницу, или как-то еще. В исходе вырисовывалась схема: похищение элемента М и следы его эманации в предгорье Швабских Альб; там же загадочная псевдосейсмическая лаборатория, и непонятно кто ее руководитель: ученый-одиночка, прожектер ли, одаренный маньяк, – человек с чудовищным темпераментом и неясными целями своих работ; наконец, некая леди – его любовница (?), ведущая, кстати, не менее замкнутую, несмотря на свою великосветскую внешность, жизнь, и на которую была нацелена агентура нескольких разведок. Выпадало, правда, еще одно звено – Раух – человек, немало задействованный в тех таинственных работах и проживающий с сестрой в отдельном доме на окраине К. Тихо, скромно, незаметно.
Раух рассказывал Гарину:
Разговор происходил на клепанной железной площадке, вокруг неглубокого котлована. Внизу курилась бронированная тушка реактора: черно-агатовым стаканом, установленным на круглом лафете, под углом 45 градусов к центру Земли. К реактору вели крутые металлические ступени. Воздух под куполом грота был душен и вязок. Надсадно, гулко вибрировала станина повышающего трансформатора. Лампы в глубине штрека, как всегда, горели вполнакала. Вдоль стен тянулись жилы кабелей, воздухопровод. Вяло шелестел вентилятор. Испытания временно были прекращены. Результаты – самые обнадеживающие. Магнитодинамическая встряска «яйца» (по терминологии Рауха) была сведена на нет. Как и предвидел Гарин, формирующий импульс самоистощался на момент достижения необходимой плотности материи. Теперь в считанные миллисекунды абсолютно жесткое тело зависало подобно маятнику в точке схода, и этого времени было достаточно для манипуляций с ним.
Сейчас они стояли, облокотившись на железные перила ограждения. Гарин вел допрос:
* * *
В тот день, под вечер, в дом Рауха совершенно бесцеремонно заявился человек.
– Средних лет, обыкновенной наружности, – отвечал Раух на вопросы Гарина. – Как был одет? Ничего примечательного, как и все. Вот что касается выговора – чистейшее берлинское произношение. Мне ли не знать! Давно ли я подыхал с голода на его тротуарах. Мы с Гелей только что поужинали, как он позвонил в дверь.
– Может быть, соседи? А насколько вас знают в городе? – резко выспрашивал Гарин. – Если не они, дело может принять дурной оборот. Но кто-то ведь должен был указать этому… визитеру именно на вас? Сообщить вашу специальность.
– Я практически не выхожу из дома. Хозяйство ведет сестра. Прислуги мы не держим. Соседи – простые люди, принимают меня за учителя… то ли физики, то ли математики. Возможно, по наводящим вопросам… – сбивчиво пытался объяснить ситуацию Раух, пощипывая красивые, сросшиеся у переносицы брови. Действительно, странно, кому он мог так понадобиться?
– Что вы еще можете мне сообщить, Раух? Я должен знать все. Припоминайте, – почти приказывал Гарин. После покушения на Зою (от которой ему было уже многое известно), всеми нервами игрока он понял, что игра принимает открытый острый характер. Один неверный его ход мог стоить жизни им обоим. Зоя раскрыта, – могла ли быть большая опасность?
– Я ведь уже говорил, что он представился горнодобытчиком… предложил мне рассчитать одну схему электрических цепей; вернее, даже просто проконсультировать его… всего-то электрозапорная арматура, да вакуумная помпа…
– И вы, конечно, с блеском продемонстрировали ему свою профпригодность, – зловеще выговаривал Гарин. – Вы – выученник Сорбонны, или какой-то там политехнической школы… Черт бы вас побрал с вашим жизнерадостным языком! Физик-прочнист, электромонтер мне нашелся… – не мог до конца просчитать ситуацию Гарин.
Раух конфузливо признался, что выказал некоторую осведомленность (по какому-то «дурацкому инстинкту профессионала»), но наотрез отказался «понять», что и как досконально… и выдав знания в объеме приличного учителя физики и не более того.
– Вы должны, Раух, – жестко выговаривал Гарин, – быть предельно осторожным. За этим стоите вы, я, наше дело. Открытие мирового значения. Известно ли вам, что наша работа, мягко говоря, не соответствует той декларации, какую мы внесли в департамент геологии и картографии, если к нам нагрянет какая инспекция, то… одним словом, техников и рабочих я уже предупредил: доставляю и отвожу их лично, да и делать им практически больше нечего, справимся одни. Нам осталось продержаться 3-4 недели, затем полная рекогносцировка. Свою часть работы вы проделали блестяще. Последние результаты – подтверждению этому. Осталось внести некоторые конструктивные новации. Помните, Раух, в наших руках жар-птица. Мы опередили современную науку на сто… что там, на триста лет. Нельзя допустить, чтобы из-за какого-то головотяпства все ушло бы в чужие руки. Мы, фактически, во враждебной стране, особенно это касается вас… в окружении тупого зверья, сообразительного лишь на то, чтобы словчить и урвать себе кусок. Возможно, мы имеем дело с некоторого рода промышленного шпионажа (импровизировал Гарин); если все сладится, а я думаю, это будет так, то в самое ближайшее время вы и ваша сестра сможете перебраться в собственный домик на сорока акрах, где-нибудь в Калифорнии, и преспокойно разводить цитрусовые. О вашем приоритете соответственно… Гм. Но сейчас требуется максимум осторожности и работоспособности…
Гарин косил по сторонам, как бы навек прощаясь со всем здесь. Никакой демонтаж и вывоз оборудования в подобных обстоятельствах был бы невозможен. Оставался единственный выход – подорвать все. Принципиальные схемы и формулы руками техников и рабочих воплотились бы в металл в месячный срок.
Раух посапывал. Обвис на перилах ограждения:
– Я не знаю, так ли это все, как вы обрисовали, Гирш. Вы выжали меня, как лимон. Я отдал вам всего себя: все силы и способности. Теперь вы обставляете дело так, будто речь идет уже о наших жизнях. С чего бы это? Вы всегда что-то не договариваете. О, да, вы хорошо платите, и я теперь понимаю, что это неспроста. Но я не рудокоп или финансист, чтобы довольствоваться одними деньгами. И у меня есть честолюбие. Я получил фантастический результат, и помимо моей «ловушки». Это выходит за круг моей специальности, но, тем не менее… Я производил опыты с контрольными стержнями, наподобие тех, что используются в Палате точных мер и весов. Я делал замеры стержней на момент существования этого абсолютно жесткого тела, – я установил, что пространство – одно лишь пространство – проявляет свойство вещества и дает прирост стержню на 10-4 см. Но и это еще не все (Раух понизил голос), я утверждаю, что существование такого реликта, как наше «яйцо» при уже заданном мироустройстве, противоречит ему. Мы выходим на некоторый род аномалии вселенского масштаба и слишком пренебрежительно относимся к этому. Это похоже на то, как если бы зародышевую клетку подвергнуть воздействию химических реагентов; следствием этого стало бы появление урода. В нашем случае – событий и явлений не предусмотренных для этого уголка вселенной. Берегитесь, Гирш, – забормотал вдруг Раух голосом пустынника, худые его пальцы как-то по-птичьи сложились в направлении реактора, голова сотряслась, – не искушайте Господа нашего. Я знаю и ваши конструктивные новшества, – для чего они и как. Я вычислил: вы собираетесь расстрелять этот наш бедный вселенский зародыш. Эту росинку… хромосомку изначального мироздания. Но знайте: вам много было позволено; слишком, слишком близко подойти к этому, – но не вмешиваться… Это уже святотатство. Ах, если бы я знал прежде, или ученый мир!
Плечи Рауха заходили ходуном. Он плакал навзрыд.
* * *
«Проклятый малахольный, и все с ним», Гарину с трудом удалось привести Рауха в норму. Сильнейшим аргументом стало напоминание тому о его долге перед сестрой, которой он заменил мать и отца. Подействовала и уловка, что недели через две Рауху будет выправлен заграничный паспорт.
Оставшись один, уже в дороге, Гарин призадумался: «вычисления» Рауха о предположительном воздействие на «яйцо», сильно озадачивало. Он не мог допустить и мысли о хотя бы частичном проникновении в свои замыслы, и отнес это за счет сверхинтуиции Рауха, развившейся в условиях жизни троллей. Больше тревожило его посещение дома Рауха неким «горнодобытчиком», в случайность чего Гарин мало верил. За этим виделся тихий ход – тот самый, но с подсказкой со стороны. Вот только, кто бы это мог быть?
И снова в дорогу.
То утро августа было сыроватым, ветреным, прохладным. Длинные мазки облаков тянулись наискось над Альбисхорном. Серебристо-свинцовые заливки воды на мелководье Цюрихского озера ложились панцирем. Отдаленно слался туман. Отсюда, из окна-бойницы уединенного дома, почти маленькой крепости, из комнаты, сдаваемой внаем, были видны только эти пустынные воды, да горы противоположного берега. Уединение фактически по типу «железной маски»*, с той лишь разницей, что на этот раз затворницей была беглянка, красавица-бесовка.
Сейчас в полусумраке комнаты, на постели, она шевельнулась, закинула руки за голову. Окна были забраны, жалюзи. Лучики света пробивались, как из-под зубьев гребешка, льняными прядями. Крепкий запах сигар, черного кофе, духов, дополнял атмосферу общей замкнутости, избыточности чувств и энергии. Точно сами эти стены замыкали собой грозовой конденсатор, подобный той «лейденской банке», коей возвещен был век электричества. Здесь общим правилом были – нервный ток, разряд, упадок, пустота, чтобы затем вновь – рост напряжения сил, ярости, мщения, длинного расчета.
Женщина не утерпела. Потянулась за папиросой. С движением спички вспышка озарила бело-меловое ее лицо. В вопрошении, в изумлении, на свет воззрились глаза… оттаяли, увлажнились. Женщина прикрыла веки. Выпустила дымок скорбным изломом губ. Не далее как вчера, этим же красным, чувственным ртом, она пересказывала сцены неудавшегося покушения на нее. Сейчас – реакция: разряд, упадок.
Тот, кто все это время был в кресле-качалке, немного поодаль – спустя несколько часов уедет. Опять она останется одна. Ужас. Ужас. Гибель. Гибель. Когда всему этому придет конец?
– Гарин. Я так больше не могу. Будет ли этому конец? Мне остается только убить себя. Или заявить о себе открыто. Сдаться властям. Ах, каким-никаким: под защиту Лиги наций, феминистского движения, каннибализма, лаоизма, национал-социализма…
Гарин коротко хохотнул. Резко качнулся в кресле. Потрепал себя по колену.
– Пусть приговор, пусть эшафот, – продолжила Зоя. – Но я хочу стать сама собой… пусть даже на несколько часов, месяцев. Лучше кончить свои дни леди Макбет, нежели, чем дебелой, раскисшей бабой в золотой клетке. Это становится уже невыносимым.
Гарин качнулся, на этот раз, будто сделал к ней шажок. Проговорил, с таким же, в сардонической улыбке, изломом губ:
– Не отчаивайся, кроха. Будь терпелива и умна. Я же знаю, – на что ты по-настоящему способна. Ждать осталось немного. Предварительная стадия работы завершена блестяще. И вот, смотри, чем не доказательство. – Гарин потянул из бокового кармана пиджака двойную пластиковую карточку, в окладе – с золотым обрезом чек. – У нас с тобой на текущие расходы 12 миллионов долларов. По старым временам деньги плевые, но прими это как залог, что игра в нашу пользу. Роллинг пойдет на все, чтобы заполучить документ.
– Так же, как и в том, чтобы укокошить нас, – вставила Зоя с болезненной усмешкой. – Теперь-то он изберет другую тактику. Он знает наши уязвимые места. Мы же… только гадаем.
– Самообольщение никому еще не шло на пользу. Он более чем предупрежден. Одна-единственная угроза с его стороны, и расписка с его автографом появится во всех крупнейших газетах мира. Роллинг сядет на электрический стул, – да и не забудь: за ним стоит целый концерн; они не допустят даже намека на скандал.
Зоя что-то обдумывала свое, много курила, вся волнуясь, – как причудливо стлали ее образ утренние лучики сквозь жалюзи.
– Иной человек в иные моменты идет до самого края, – если за этим стоит смерть его кровника. Условно так говоря. Наше противостояние вовсе не означает род рыцарской дуэли. Я не верю ему.
– Успокойся, – терпеливо выговаривал Гарин. – Его неуклюжие действия, опрометчивость, бездарно организованное похищение, говорят сами за себя. Роллинг в состоянии старческого маразма, если только все это делалось с его согласия, и по его указке. Я бы тогда, на твоем месте, поднажал на тех молодцев… Сдается мне, – где-то они словчили. Но душу вон из Роллинга…
Голос Гарина, казалось, слабел. Женщина слушала и не слышала. Она точно зашлась грезой: стукнула дверца «роллс-ройса». Из машины вышел черный человек во фраке и котелке, с лицом-броней. В руках его – трость с бриллиантовым набалдашником; брызжут лучи, так, что даже жарко нутру. Вот накаляется и собственное лицо ее… выбеляется память, жизнь вымахивает пламенем свечечки, сопротивляются только стальные зрачки… но есть, есть и для нее спасительная тень, и это – под плотным пластом дерна, в какой-то степи, под русским крестом… Женщина отодвигается в глубь алькова, к высокой спинке постели. Хрипло спрашивает:
– Интересно, как это может быть обставлено? При какой такой личной встрече? Ты ему – договор; он – ключи от Форта-Нокс. Здесь возможна ловушка, Гарин.
Тот потянулся. Забросил ногу на ногу. Качнулся раз, другой:
– Это чисто техническая сторона дела. В условие встречи может быть внесен пункт, что в случае какого подвоха… документ немедленно подлежит публикации из третьих рук.
– Не понимаю. Крючкотворство какое-то, – недовольно произнесла Зоя. Бросила окурок в чашку с недопитым шоколадом. Тыльной стороной ладони обтерла губы. Сощурилась. – Ты как-то чересчур спокоен; как будто заключил пустячное пари на бегах. Или – я во всей этой истории ни при чем? А началось все с каких-то аукционных тряпок. Фу.
Гарин рассмеялся от души. (Слушать Зою было одно удовольствие). Вымахнул из кресла-качалки. Пересел к ней на постель. Она оставалась неподвижной; только зрачки ее ходили, словно в неживом механизме маятниковых часов, с прорезями для имитации глаз. Одна рука выпросталась вдоль тела, другая осталась за головой.
– Скажи, Гарин, – спросила вдруг Зоя с интонацией, придерживающейся утверждения. – У нас все уже было. Скажи. Разве можно дважды войти в одну реку. На что нам еще надеяться? Мы отравленные люди. Нам и есть, и пить с золотого блюда – все одно яд. Знаешь, что все более тяготит меня со времен Золотого острова и моего пиратства. Знаешь? (Гарин отвел глаза, чтобы не видеть ее иступленно-мрачного взгляда отравительницы). То, что я так мало погубила людей. Вот и в этот раз, в Лозанне, я так никого и не убила. Ты меня понимаешь? – досказала Зоя, всматриваясь в свое, Никуда.
Гарин взял в свои ладони ее узкую холодную руку. Помолчал:
– Что же, вполне понятное желание, – проговорил он стиснуто, не от себя, изъясняя речь ее, продолжая за нее, вступая в согласие и в тайну. – Как-то, в самое счастливое наше время, я говорил тебе, что у всякого мыслящего существа, иной раз, возникает потребность в пролитии крови ближнего своего… Вся человеческая цивилизация – подтверждение этому. Вот и сейчас вся Европа в предвкушении этого. Пока это как шелковичное брожение, но скоро выплеснется вполне. Будет массовое убийство, какого еще не бывало. Режимы Германии, Италии слепо, по-кротовьи, но упорно подготавливают это. Если только в историю не войду я…
– Ах, помолчи. Ты всегда только о себе, – Зоя стиснула руки у горла, подперла ими подбородок. – Гарин, Гарин, один ты… Я не знаю, как это будет. Порой я вижу один и тот же сон. – Она уже сидела в постели, с прямой спиной, и, похоже, что на ночь не ослабила даже прически высоким зачесом, с поднятыми висками. Может быть, ей представлялось, что она и вовсе не ложилась спать. – Я вижу кружение волчка… стальная ось его накаляется, продолжается белой сияющей иглой… Но это уже и точно Земля – от полюса до полюса – проткнутая и проклятая… Кипят моря: целые кривляющиеся миры пара… Вздымаются гибельные волны, набрасываются на побережье. Перехлест рук, лиц… Рушатся дома, сметаются храмы… Оползнем скрываются в волнах целые государства. Но всему предшествует Ничто, необъятное, необъяснимое… Мертвая стеклянная пустыня… Кружение, кружение, – Зоя вдруг слабо вскрикнула. – Я знаю, что это! Тайфун! Я узнала его, Гарин! Это снова «Аризона». Отсюда и эта ось – игла гиперболоида… Гарин, Гарин, мы погибли!
Женщина выгнулась всем телом, сломалась в невозможности бежать или защищаться.
Гарин полуобнял ее, привлек к себе:
– Ну, ну, кроха. Мы здесь сейчас одни. Это все уже позади. Ты слишком долго была одна, – говорил он, или прикасался к самому тонкому в ней, неизъяснимому; впрочем, он и сам дрожал. – Есть в этом и моя вина. Но этому конец. Ты и сама это предвидишь… Как я понимаю тебя, – вернуть себя; да, да, это то, что надо! Но все исполнится, моя леди Макбет. Верь. А про земную ось… совсем, совсем неплохо, – говорил Гарин, поникнув головой, потирая виски. – Ну что же, будем считать, наша интермедия исчерпана, – продолжил он с несколько фальшивым пафосом. – Мы начинаем новый акт и выступаем на авансцену. Что вы скажете, мадам, если я предложу вам радикально переменить обстановку?
– Надоело, – процедила Зоя, не дослушав его до конца. – Все семь лет одно и то же. – Она откинулась на подушки, натянула на себя одеяло.
Гарин вымученно, невесело рассмеялся. Никогда он не чувствовал себя столь несостоятельным, как наедине с этой женщиной, и так решительно обязанный идти на все.
– На этот раз все значительно серьезнее, чем ты могла бы вообразить, – вкрадчиво начал Гарин. – Итак, мадам, не соблаговолите ли вы решиться на некоторую инспекционную поездку, с полномочиями наиширочайшими… стать наместницей Цезаря, Тутанхамона. М-м, в некотором древнейшем уголке земли, средоточия царств… врата, – и все такое прочее, – бегло проговорил Гарин.
– Что это? – подозрительно спросила Зоя. – Опять Перу? Южная Америка? Ты с ума сошел, Гарин! Никогда! За все блага… – Зоя выпростала голые ноги из-под одеяла. Села на постель. Окуталась широкими воланами пеньюара розово-голубых тонов. Исподлобья взглянула на Гарина глазами, полными отчуждения, как опустила голову и поправила прическу. – Сумасбродство дикое. Никогда! (Брови ее сошлись).
Гарин, весело-развязно, продолжил:
– Выслушайте же меня, наконец, мадам Ламоль, – назвал он боевое имя своей подруги. – Какая там, к черту, Америка… Это тоже не близко, не менее опасно, более утомительно, но это только Вы, кто сможет установить там нашу стальную ось… и дело завертится. По некоторым конкретным обстоятельствам, я не могу сейчас принять в этом личного участия, – в этом нет и надобности, раз у меня есть ты.
– Дело? Разве можно говорить уже о каком-то деле? Ничего не понимаю. – Зоя высоко закинула локти, поправляя прическу, перезакалывая шпильки (так, на всякий случай). Потянулась за новой папиросой. – И где же это?
– Это Ливия, – ответил Гарин, рассматривая ее как-то чересчур пристально.
– Вот как, – усмехнулась Зоя. – Кем же я там пребуду? Царицей Савской, новой Семирамидой? Кто меня там ждет?
– А хоть бы и так, сударыня, – дерзко ответил Гарин. – Со временем у вас будут любые средства к этому. Прежняя «божественная Зоя» – времен Золотого острова – будущей властительнице подойдет разве что в гувернантки, не в обиду будет сказано, мадам, – поправился на всякий случай Гарин. – Но это еще не так скоро… есть дела более неотложные. Надо будет еще обломать рога Роллингу, взять с него должок. Выстроить боевую колесницу, то бишь мою боевую модель. Устроить несколько горячих деньков в одном пришлом месте. При наличии первых двух пунктов программы остальное приложится. Ах, друг мой, мы начали с золота, это была слабость. Боги наперед всего посылают молнии и мстят людям… Ливия – вот плацдарм для будущей рекогносцировки театра военных действий. И мое присутствие там обеспечишь ты, Зоя. Посылая тебя, я знаю, – все будет устроено с моей волей и моим умом. Без тебя мое дело мертвое.
– Повторяешься. Ну, да ладно, – Зоя встала с постели. Вздохнула. (Слова Гарина, несмотря на невразумительность их, понравились ей). – Я сейчас.
Она прошла за легкую раздвижную ширму с китайскими дракончиками. Розовый с голубым пеньюар взлетел по краю бамбуковых жердочек, словно фламинго. Появилась она вновь в лиловом шлафроке, свободно ниспадающем и стелющемся по полу. Глухой узкий ворот подходил под самое горло. Зоя была решительна и строга. Большие сине-серые ее глаза взволнованны.
– Так, когда же предстоит мне сия миссия? Уточним сроки, – спросила она вполоборота к Гарину, вздымая гребнем височки и косясь на этого невозможного человека и «горе-изобретателя».
– Я полагаю, через 2-3 месяца. Прежде потребуется некоторые строительные и артезианские работы. С этим справится один мой человек. Чисто техник. На большее он не подойдет. На втором этапе прибудешь ты. А пока, – Гарин потянулся, как бы с ленцой, с девятичасового сна, фактически не смыкающий глаз вот уже двое суток. – Не мешает нам с тобой выбраться для некоторой увеселительной прогулки, как я тебе и обещал. Разве мы этого не заслужили? Предлагаю Берлин. Там сейчас выкручивает магнетические пасы некий Оскар Лаутензак. На мой взгляд, шарлатан и сукин кот. Но женщин он забирает. Я думаю, твое целомудрие (хе-хе) не пострадает от лицезрения сия субъекта.
– Ну, это уже слишком, Гарин. Ты забываешься. В конце концов, ты на моей половине, – почти черная фигура в полусумраке комнаты сложила на груди руки. Из-под края ворота протекла платиновая цепочка – амулет с хранимым ядом кобры.
– Чу. Чу. Но вместо оперетты, так любимой тобой, сейчас все Вагнер. Театр – метафизичен. Мюзикл – сутенерски пошл. Эротика – и вовсе тяжелое занятие для немок. (Зоя наморщила нос). Все другое – кабак. Ну, там видно будет, – скомкал Гарин и вдруг загрустил. Никогда, во все годы, у них не было и привычки прощаться. Но сейчас, случись что, это означало бы навек. Через полчаса он ушел.
Зоя привычно осталась одна. Подошла к окну. Приподняла жалюзи. Холодное неяркое утро прихлынуло от самых вод. Притянуло к себе женщину. Отпустило. Как никогда захотелось свергнуться. Перспектива гор была неясна. На этот раз ни слова божьего, ни гласа человечьего не носилось над этими пустынными водами. Установилась тишина безвременья. И будь на ее месте некий Хенке, бургомистр К., он бы устрашился.
К вечеру этого же дня перламутровый «ситроен» въехал в пределы города Пльзень, в ста километрах от Праги. Еще через час в задней комнате флигеля уединенного дома проходил разговор. Говорил больше один, полулежа на оттоманке, забранной цветистым покрывалом с национальным чешским узором. Закинув одну руку за другую, он методично выговаривал, как если бы задал себе легкий труд, чтобы не свалиться в тяжелый сон раньше времени. В комнате было уютно, как-то зелено-сумрачно, – горела только настольная лампа под абажуром. Окна были распахнуты в сад. Вздрагивали, чуть шевелясь, светлые гардины, но не было, казалось, ни дуновения ветерка, только некое шелковичное брожение жизни, какое и мог лишь выказывать один сад в плотную летнюю ночь. На подоконнике топорщились флоксы. Снаружи лез хмель, в свою очередь теснимый кустами таволги и ракитника. Шелестело и роптало все, но более от смирения и полноты уединения. Так-то было лучше, в этом сонном городишке, в центре Европы. А, тем не менее, прислушаться было к чему: слова, даже привычные, звучали здесь, точно из фантастических пьес и романов Карела Чапека, чеха по национальности. Речь была насыщена научно-технической терминологией, изобиловала недоговоренностями и названиями географических мест за тридевять земель от места их произношения. Слушатель – Казимир Мыщеловский, был отмечен суровыми чертами лица, умным взглядом и величайшей порядочностью. Это последнее было, пожалуй, краеугольным камнем в планах, излагаемых человеком на оттоманке; для которого с риском доверяться, кому бы там ни было, стало жизненно необходимым в его борьбе и одиночестве. И, право, трудно было бы найти человека более открытого, честного и ответственного, при всей прочей его незаурядности, чем Мыщеловский: геолог, проходчик, вулканолог, спортсмен-альпинист, сделавший себе имя исследованием огнедышащих сопок Зондской гряды. Эта же щепетильность и порядочность могла оказаться и камнем преткновения в намерениях Гарина использовать этого человека в определенно преступных своих планах.
Сейчас по гравию дорожки за окном что-то прошуршало, затем шарахнулось по кустам. Говоривший на оттоманке замолк, дыхание его упало, глаза, словно припорошенные угольной пылью, сухо блеснули. Он потянул из-под подушки рукоять револьвера. Мыщеловский вскинулся на подоконник, прогнулся в сад:
– Никого и ничего. Коты проклятые… поразвелось их здесь.
Мыщеловский вгляделся в домашний, добрый, притягивающий сумрак. Вздохнул. Как-то не хотелось оставлять все это именно по этому спелому, плодоносящему времени и отправляться к черту на кулички, по сути – в адово пекло, где только шелест песка и скрежет зубовный. Да видно, судьба его, – не сдаваться тому гладенькому червячку самодовольства, что так въедается в человека. Не говоря уже о том другом, кто вновь принялся инструктировать, не поддаваясь сну. И вот создание – человек! Обломками какого микрокосма проследить его падение вниз? Но и распластанный низким червем – он тянет на себя покрывало, сотканное из самых звездных лучиков, низвержение свое, объясняя не иначе как роком и провидением. В возвышении с дьявольским упорством и изобретательностью подготавливает будущее свое падение. Приляпается пьющим туман лишайником к самой омертвелой скале, ухитряясь и здесь выделиться, как нечто исключительное. Выстругивает алмазные иглы, казалось, из самого праха, и все для того, чтобы загнать их под ногти ближнего своего. А сколько участия и понимания при этом!
Но вот ночной разговор поутих. Лампа под зеленым абажуром погасла.
Днем – Мыщеловский уже садился в поезд, следующим транзитом через Югославию в Рим. С ним был небольшой багаж – два чемодана и окантованный ящик; в основном личные вещи, книги и кое-какие редкие физические приборы. В кармане полувоенного френча – удостоверение члена геофизического общества, мандат на проведение ряда научных работ в одном забытом богом уголке земли и ходатайство к официальным лицам и дипломатическим службам в оказании содействия в оных. Провожал его на вокзале человек в австрийской штормовке, кепи и шнурованных крагах. На прощание он отсалютовал рукой в автомобильной перчатке и чуть позже укатил в серебристой машине.
По прибытии в Рим, Мыщеловский обежал ряд департаментов и, не встречая особых бюрократических препон на сей странный почин – обустройство сейсмологической лаборатории с правом аренды земли на двадцать лет в одном гибельном районе Сахары, – покинул столицу Италии, и тоже поездом отправился в Неаполь. На этот раз с ним были уже четыре человека: механик, два водителя и техник-геодезист, знакомый с основами бурения солончаков. По прибытию в Неаполь, Мыщеловский дождался следующий за ним основной груз – шесть длинных неподъемно тяжелых ящиков, со всеми предосторожностями погруженных на грузопассажирский пакетбот, – рейсом до Триполи. Сопроводителем груза был инженер, чех по национальности, Франци Есен – специалист по подземным коммуникациям и гидротехническим работам. С тем и отправились.
Плавание было не затруднительным. Через сутки пути судно бросило якорь в акватории Триполи: административном и хозяйственном центре Ливии, с войны 1914-го года находившейся под протекторатом Италии, со всем вытекающим отсюда.
Как и все арабские города, соседствующие с великой пустыней в 2-3 дневных перехода, Триполи был выстроен по простому плану, смысл которого был в сокращении открытой площади ради увеличения тени. Это лабиринты улочек, проходов, тупиков, фондуков, окруженных аркадами. Существовало совсем немного прямых улиц. Наряду с этим, в самых глухих переулках прятались задымленные лавчонки, где худые старики с острыми бородками раздували угли ручными мехами и били молотками по наковаленкам, зажатым между пятками, выделывая всякого рода ремесленные поделки. Эти крошечные наковаленки в два пальца шириной, горстка металлической пыли в глиняных чашках, вряд ли могли покрыть технические потребности Мыщеловского и К. И со всем своим товариществом он устремился в офисы английских нефтяных компаний, всякого рода технические базы и авторемонтные мастерские. Так им были арендованы три «студебеккера», наняты дополнительно люди персонала и охраны, закуплены бензин, продукты, толовые шашки, небольшая бурильная установка, динамо-машина с аэроприводом, тенты и палатки, покрытые светоотражающей алюминиевой пудрой. За минимумом места, вода и кое-какой съестной провиант были перегружены на двух верблюдов под водительством коричневого, высохшего араба. Сам вице-король, представляющий здесь Италию, принял их в своей резиденции, и, распространяясь о преимуществах интеграции европейской экономики, подивился даже той символической плате, внесенной чехословацкой стороной за аренду клочка земли в самом центре Великой пустыни, где просто выжить, представлялось уже проблематичным.
В путь решили отправиться с обеда, чтобы до захода солнца разведать дорогу и, следуя всю ночь, к утру взять привал.
Провожала их вся администрация Триполи, а вице-король махнул им даже белым надушенным платком с балкона своего кукольного дворца. (Так провожали испанские дамы двора своих рыцарей на крестный путь и муки).
Маршрут вел на юго-восток. Пахнуло в последний раз морем. Быстро миновали арыки, заросли тростника, финиковые пальмы и персиковые деревья. Ехали косыми стежками; машины часто останавливались, давали задний ход, объезжали мелкие барханы, расщелины, неожиданные гряды камней. Голо и пустынно становилось вокруг; только долго еще путникам сопутствовала трава альфа, схожая по неприхотливости с кустиками ягвы тундры Чукотки. Но и она все больше шла пятнами и полосами. День был безветренен, а воздух настолько плотен и неподвижен, что даже проход целой экспедиции едва ли всколыхнул его.
Пошли мергельные земли, гладкие, как гончарные изделия, почти сверкающие на каких-то своих изломах. Проехали узкой долиной, и что могло сойти за русло древней высохшей реки. По сторонам ее шли плоские холмы, иногда примятые, так, будто ребром ладони мягкая шляпа. Вокруг – ни живности, ни кустика, только сверху планировали серые грифы, да и те все реже.
Моторы машин успели заметно перегреться, и в пору было останавливаться, как упала ночь. Она свалилась так скоротечно и внезапно, как уходит свет из глаз при обмороке, и таких потерь предстояло пережить больше дюжины, прежде чем экспедиция достигла бы цели. Включили освещение и в свете фар продолжили движение. Температура воздуха падала. Люди в кузовах машин, под тентом застегивали комбинезоны, прикладывались к фляжкам с коньяком, кто-то укрывался бурнусом. От края и до края этого пустынного мира высыпали крупные, чистые россыпи звезд. С трудом среди этих светлячков можно было приметить знакомые созвездия. Казалось, чьи-то эфемерные трепетные крылышки каких-то надежд человеческих, нет-нет, да и проскакивали в пространстве то ли мечты, то ли реальности. Мыщеловский, смежив веки, дремал и грезил, покачиваясь на сиденье, в кабине водителя. Он припоминал последнюю ночь в Европе, уединенную комнату, зеленые сумерки абажура, человека, заславшего его сюда. Ближний свет фар примерял действительность с невообразимо фантастическим; что можно было ожидать от этого предприятия: разбитая вдребезги, обожженная земля и звезды, – в полете, в приближении брошенные людям для их корысти и интриг. Что-то подобное этому (по намекам того человека) должно было произойти и здесь.
Шли до девяти утра, как солнце вновь яростно засияло. Местность так же была камениста, бесплодна. Барханы попадались все чаще, мешая движению. Ветер, чуть поднявшись в ночь, опять утих. Отовсюду тек зной и безмолвие песков. Свет был плотен, а тени стеклянные, – пепельный след отгоревших лучей. Люди кипятили воду на спиртовках, готовили еду; привал ожидался быть долгим, и они не торопились, предварительно накрыв машины зеркально отражающей тканью. Из того же материала были выкроены их палатки и тенты. Они спали, ели, играли в карты и нарды. К полудню температура в тени достигла 44 градусов. Те, кто долго засматривался на окружающее, галлюцинировал. Мерещились призраки караванов, бредущие от одного черного круга солнца до другого. Переливы воды и плеск в ушах. Но это могли быть и действительно верблюды бедуинов; корабли песков, в бесстрастии ведомые погонщиками, от одного павшего тысячелетия до другого. Частично правду знал он, Мыщеловский: верблюды экспедиции с солидным запасом воды и провианта, согласно его указаниям, проследовали дальше, чтобы к следующему привалу быть достаточно близко от лагеря. Как ими сохранялся правильный курс, – европейцу было понять сложно. Незадолго до захода солнца вновь тронулись в путь. Так продолжалось с неделю, со все более возрастающими трудностями. Несколько раз меняли резину колес. Сожгли больше, чем надо, бензина. Три мучительных дня потеряли из-за разыгравшейся пыльной бури. Тогда все небо взметнулось косматой рыжей пеленой, окрасившееся где-то в зените бычьей кровью. Трепетали и визжали, словно тащимые в мешках поросята, края тентов. Палатки вздувались, готовясь отлететь воздушными шариками. Прибитые к земле, наполовину ослепшие, задыхающиеся люди ставили дополнительные растяжки, вбивали колья, крепили канатами, что можно было закрепить. Две палатки и тент с машины все же унесло. Мыщеловский упорно держался в кузове одного из грузовиков, словно прикрывая собой длинные выструганные ящики, и для верности прикрепив их еще тросами. К счастью, это все же был не сирокко, дующий ровно, постоянно и накаляющий все вокруг, как в горне. На четвертые сутки ветер утих, и можно было продолжать движение.
Так промыкавшись еще шесть переходов, Мыщеловский окончательно сверился с картой, компасом и показаниями спидометров на всех трех машинах. С учетом путанного хода, они должны были уже быть километрах в восьмистах от Триполи, и в 150 – от последнего кишлака, обжитого места перед вратами страны жажды и смерти – Центральной Сахары. Идти дальше не было смысла, как и невозможно: барханы полностью преградили путь; да и то сказать, – вряд ли сам господин Гирш имел четкое представление о местоположении будущего района действий. Один из главных пунктов его требований – удаленность от побережья в глубь страны в пределах 18° восточной долготы и 25° северной широты, – был выполнен. Пропутешествовав в округе этого района, они удовлетворили, кажется, и другое его положение, обнаружив изрытые гряды гор, очень похожие на следы древних каменоломен, богатых гранитом и черным твердейшим обсидантом. Здесь Мыщеловский и решил разбить постоянный лагерь.
* * *
Разобрали и распаковали все тюки. Вбили в каменистую почву мощные костыли, натянули палатки и шатры, сияющие под солнцем, точно магниевые вспышки.
Толовыми шашками выдолбили длинные траншеи; над ними установили перекрытие из тонкого гофрированного металла, с таким же светоотражающим напылением. Вскрыли таинственные ящики, на блоках извлекли неподъемно тяжелые, стальные чушки, по облику корабельных орудий эпохи конквистадоров; но только с редуктором и штурвалом, в запальной части. Двери ангара, в котором расположились эти штуковины, были всегда на замке, ключи только у Мыщеловского. Рабочие, имевшие контакт с этими изделиями, отмечали странные явления – проскакивание электрической искры вблизи металлических инструментов и пряжек ремней; некоторые испытывали тревожно-мнительное чувство, не объяснимое ничем.
На третий день существования лагеря заработал небольшой бур; еще через некоторое время из глубин внешне выжженной, обезвоженной земли насосом вынесло несколько пригоршней артезианской воды. Пока ее было немного, но сам факт ее наличия стоил здесь самой жизни. (Еще один выполненный пункт программы Гарина).
Установили мачту на длинных растяжках, – пока лишь радиомаяк, должный заработать в день икс. Ориентируясь на него, должна была проследовать вторая экспедиция (уже под водительством мадам Ламоль) со всем грузом снаряжения, необходимым для освоения целого предстоящего театра военных действий, предусмотренных тем, кто был известен для большинства исполнителей этих планов под именем «Гирша». Пока же, место стоянки обнесли редкими глыбами и установили круглосуточные посты. Начало городищу было положено.
На пятый день от прибытия экспедиции произошло необъяснимое. (Только как-то косвенно мог бы это прояснить Мыщеловский, спустившейся к тем загадочным цилиндрам, и через систему редуктора выпустивший в небо, со свистом и ревом, нечто, оказавшееся джинном из бутылки). «Джинн» выходил из сопла диаметром всего несколько миллиметров, под давлением в десять атмосфер и, вероятно, концентрации этого вещества над местом его заточения соответствовала бы банка сгущенного молока, поглощенная водами всего Баденского озера. Но эффект оказался сказочным.
Вблизи ангара все более или менее оделось вуалью, схожей с мерцающим горячим воздухом над раскаленным противнем. Резко запахло озоном. Повеяло весною и грозой. Истомленные зноем люди возбужденно задвигались, весело заговорили. Стали сбивать с себя призрачных мух, которые к тому же пребольно жалили. Все запасы топлива и машинного масла были предварительно забраны металлической сеткой и прикрыты диэлектрическим покрывалом. Эффект дренажа илема – послесловие опытов Гарина – сказался быстро и здесь; совсем уж против правил здешней природы. Как-то чересчур свежо повеяло для этих мест. Над лагерем зависли волнуемые ветром шелковистые шнуры испарений, группирующиеся в сети, наконец, в коконы и – кучевые облака во все более мрачнеющем небе. Побежали низкие и темные барашки, гряды их, все оделось тучами. И как нарастал потенциал между землей и тучами, усилилось борение их. Столкнулись несколько раз с громовым треском. И все яснее вырисовывалась воронка в небе, в которую во все полнеющие и темнеющие щеки начинал дуть ураган. Ударил внезапный смерч. Высветилась первая рогатая, лиловая молния, трепетная, как реснички. И вот уже одна, вторая, третья капли дождя сорвались как по узким грохочущим желобам, пробивая себе дорогу, и следом – ливень. Пустыня дрогнула.
Высохший от старости коричневый араб выстаивал с окаменевшим лицом, всей позой выдавая особое внимание и напряжение. Он вслушивался. Так внимать пустыне мог только пророк Мухаммед – небу. Сейчас его разум отказывался понимать; язык – повиноваться. Он простер руки из широкого рукава бурнуса. В ладонь – лодочкой – ударила вода. Но и сам весь он уже был промокший до нитки, тюрбан напитался влагой и налезал на глаза. Не выдержав пытки водой, рядом с ним заголосил верблюд. В двух шагах от них лопнула каменистая доселе почва. Выскочила то ли ящерица, то ли какой росток. «Алла…», – запоздало сотворили молитву губы бедуина. Белые сотворили чудо. Но почему бы и нет! если могли они черпать из нутра земли вонючую черную грязь и превращать это в золото, то почему тогда с небес – откуда и положено идти дождю – ему бы и не пролиться. Араб загадочно улыбнулся. В душе-то он всегда верил в мудрость и рассудительность Востока.
Хлынов мудрствовал. Было о чем подумать. Вот уже пятый день он находился в Вене, на семинаре профессора Рейхенбаха. Тематика встреч была насыщена парадоксами и невосполнимыми потерями для рассудочного миропонимания. Эра отстраненного физика-созерцателя, констатирующего голые факты, завершилась. В систему знаний входил наблюдатель, – наблюдатель, вообще. Царица наук – математика, оказывалась ловкой иллюзионисткой, подменяя физическую метрику некоторыми возможными мирами, и граница между тем и другим была до жути прозрачна. Прежние ее достоинства – внутренняя непротиворечивость да исполнимость в пределах «если так… то эдак», все чаще сводилась теперь к теории вероятности того или иного события.
Рейхенбах крепко держался равновесия в своем искусстве «канатоходца» в системе натянутых аргументов и положений, как, например, таких: «Вот, кстати, – восклицал он, прохаживаясь в небольшой аудитории в затертом костюме и черной академической шапочке. – Коснемся несколько определения жесткого тела, – понятия, имеющего в теории относительности немаловажное значение. Само наше чувство реальности в значительной мере сформировано свойством предметов оставаться тождественными самим себе, т.е. не изменять своей первоначальной формы, и тел, преимущественно твердых. Недаром все зыбкое, текучее подтачивает это чувство, и мы говорим, плывет, как во сне, имея в виду как раз что-то в высшей степени нереальное. (Профессор более чем задумчиво утвердился в созерцании графина с водой на столе, пожевывая губами, и как будто чего-то сторонясь в своих воспоминаниях). Проблема осложняется тем, – продолжил он, – что мы не можем решить ее простым указанием на реальные вещи. Фактически ни один предмет не является непосредственно реализацией абсолютно жесткого тела физики. Более того, сама реализация этого как будто в принципе запрещена. Такое тело – раз и навсегда сохраняющее свою метрику, – раз и навсегда выпадает из всякой возможной метрики и не нуждается в ней. Оно переводится в некий изначальный эталон, нулевую отметку, манипулировать с которой невозможно. Если, предположим, величина такого тела будет равна объему всего одной молекулы, то вся целиком молекулярная физика аннулируется, если только сама Вселенная одним скачком не переводится в новую систему отсчета… Гм. Помнится мне, один способный человек, на первых моих семинарах… еще в Германии, странно так заинтересовался этим парадоксом. Да, было такое время».
* * *
Хлынов слушал.
На этот раз они были вдвоем (не считая фрау Марты, жены профессора), на веранде, увитой плющом, одной квартиры, в той части старой Вены, которая, несмотря на свою историчность и почитание памятников, никак не относилась к фешенебельной части города. Сдаваемая чете Рейхенбах жилая площадь, располагалась во флигеле старого, обшарпанного дома, и кроме них – здесь еще селились известный скрипач и правовед, все евреи, эмигранты из Германии.
Сейчас стол был накрыт белой скатертью и легко сервирован, как, впрочем, и чашками саксонского фарфора, из которых приходилось пить (увы) кофе-эрзац. Профессор откусил бутерброд с яблочным повидлом, поморщился, отпив из чашки. Поджал губы, словно бы кому-то сочувствуя. Померанцевый отблеск настольной лампы ложился на лица Рейхенбаха и его жены. Хлынов отсиживался в тени; из вежливости – с чашкой в руке, не прикасаясь ко всему остальному здесь мизерному угощению.
Профессор поднял на него глаза:
– Я читал вашу работу, герр Хлынов. Кажется, она была написана по случаю одного неординарного события, которое вы так необычно разъяснили нам (имея в виду, конечно же, ученый мир). «Загадочная флуктуация», – так вы это назвали. Гм. Возможно, возможно, – припомнил Рейхенбах. – Да, герр Хлынов, простите за грубый реализм, или даже как за отвлечение; мы здесь живем в несколько ином измерении. Парадокс в том, что великое эпохальное пророчество – «все относительно», исполнилось, и так злосчастно; кто бы мог подумать!
Его русский гость вежливо хмыкнул. Ассоциативный ход мыслей профессора был более чем понятен. Он (Хлынов) кой на что нагляделся в этом насквозь (по его мнению) мещанском городе, средоточии европейской изысканной культуры. Несмотря на это, эмигрантам – проводникам все этой же культуры – жилось и бедно и тревожно. Перебивались частными уроками или вот такими семинарами. Развеселые венцы сочувствовали им (как в немалой степени поползновениям нацистов), но как-то неохотно верили «россказням» очевидцев об издевательствах одной части немецких бюргеров над другой, только потому, что те в «одночасье стали» евреями. Высокие физические идеи так же были мало созвучны, – не музыкальны для утонченного слуха венцев. Вот только русские, с остановившимися зрачками и бунтом в крови, степенные англичане, думающие по привычке думать, да молчаливые датчане, вдохновленные своими отечественными пророками атомизма, собирались по преимуществу на семинары Рейхенбаха.
Профессор вгляделся в поздний вечер на почти пустынную улицу. Стоял конец августа. Звезды по-осеннему яркие, крупные, сообщали толику вечности, умиротворения. Хотелось думать, что все разумно и «все к лучшему в этом лучшем из миров». Но за освещенными окнами соседской квартиры эмигранта-скрипача слышались рыдающие звуки струн и человеческой дисгармонии. Рейхенбах вернулся к прерванному разговору:
– Да, коллега, в общем, и целом мы коснулись флуктуации метрического поля… Меня, признаться, чрезвычайно заинтриговал один пункт в вашей статье. Гм. Это также по одному особому случаю, – профессор сделал паузу. – Вы употребляете понятие причинности как-то чересчур скованно в понятиях пространственно-временного континуума… Стало быть, каузальные отношения, по-вашему, представляют собой наиболее общий тип геометрии. Если бы жесткость и непроницаемость, понимаемые как мировые заданности, исчезли бы вдруг разом, то и в этом случае остался бы некоторый тип порядка. Любопытно, любопытно. Но стал бы это наш – привычный порядок вещей? Насколько безупречно генетическая тождественность события сейчас… в случае нулевого проскока времени замкнулась бы на цепи того же события позже? Я не знаю о таком положении у Эйнштейна, если только он не пришел бы к этим идеям как-то иначе. Да. Да. – Профессор кивнул, и несколько рассеянно задумался, раздвинув губы и кося куда-то себе в переносицу. – А что, вы действительно считаете, – продолжил он, казалось, чуть испуганно, – что Земля на тот момент действительно подверглась атаке мощного гравитационного импульса, коллега?
– Да, профессор. Практически повсеместно, что касается восточного полушария, западного же коснулось много меньше. Это дает особый повод думать именно о метрическом происхождении импульса. Земля в своем странствии во Вселенной вошла в некую структурно-аномальную зону… точнее, коснулась в скольжении… счастливо проскочив мимо, главным образом…
– Гм. Признаться, в некотором роде, – неуверенно начал Рейхенбах, – я и сам подозревал нечто такое… то есть относительно вышесказанного, – быстро поправился он, оглянувшись в глубину комнаты, куда недавно вышла фрау Марта. Сейчас он увидел ее за какой-то работой, сидевшую за столом, под яркой потолочной лампой. Она подняла на мужа свои полные света миндалевидные глаза. В них было вопрошение и безверие. Фрау Марта не любила договаривать за профессора вслух то, что порой (часто) с таким отчаянием было написано на его лице. Зачем все это?! Какой прок в столь высоких помыслах, взлетах духа, если их запросто вышвыривают из родного отечества, лишают крова над головой, домашнего очага, средств к существованию. Заслуженный человек имеет на завтрак, в лучшем случае, яйцо и ломоть хлеба с дешевым повидлом, на обед – картофельный суп, не всегда с двумя-тремя блестками жира на тарелку. Еще выручает знакомый зеленщик, с детьми которого профессор проходит по азам математики; у них всегда свежие овощи, спаржа, существенная добавка к их скудному рациону. Часто после такого обеда профессор отваживается на что-нибудь «вкусненькое». Обычно это означает щепоть английского чая на бокал кипятка. Означало, – теперь он избегает этого, или поручает заваривать чай жене. «И чтобы по всем правилам», – приговаривает он при этом. Они переглядываются, улыбаясь, зная, о чем в таком случае идет речь. Ученый муж больше не пытается проникнуть в эту головоломку, изведя «по доказательству» половину драгоценной коробки чая Липтон. Произошел этот род экспериментирования после того случая, когда фрау Марта из неожиданного столбняка, в середине дня, перешла в полуобморочное состояние и отдыхала в кресле профессора. Тогда-то он и решил укрепить ее дух преотменным чаем, что тут же и сотворил, накрыв по обыкновению посуду для заварки кокетливой попонкой. Готовясь уже поднести ослабевшей супруге душистый напиток и заглянув в дымящийся бокал, он с немалым удивлением заметил, что чай дошел до крепости цвета дегтя и теперь его следует разбавить. Отлив густой настой в другую чашку и добавив кипятка, профессор немедленно получил очередную порцию «дегтя», однако, с тем же ароматом, а, возможно, и вкусом крепко заваренного чая. (Дегустировать он не решился). Недоумевая, не было ли в обеих посудинах примесей реактивов (следов обычной марганцовки), Рейхенбах повторил прием «отлить и добавить». Результат не преминул сказаться тот же, но уже в значительно более впечатляющем объеме – полуторалитровом питьевом ковше. Тогда уже хладнокровно (забыв о жене), но с трясущимися под конец руками, при соблюдение той же методики профессор перепробовал всю посуду, какая только нашлась в буфете и на кухне. Наливая, проливая, заставил последовательно стол, перешел на подоконник, пол… и последним «прибором» для опытов стало в цепи преемственности восьмилитровое ведро, которое он разбавил холодной водопроводной водой с тем же эффектом крепчайшего чая Липтон.
В тот день, профессор очень внимательно перечел историю одного пустынника, накормившего пятью хлебами пять тысяч человек, и саркастическая улыбка по поводу этого на этот раз избегла его лица.
* * *
– Так говорите, когда это было? Хм, – собеседник Рейхенбаха задумался, припоминая, что с ним на тот день вышел так же интересный и необъяснимый случай, но рассказывать не решился. От двух ученых мужей услышать в одном разговоре такое – было бы верхом несерьезности.
Германию и Австрию всегда объединяли дружественные, если не сказать родственные связи. Общность языка, границ, культуры, политика и дипломатия многих веков, быт и обычаи простых людей. Граница двух стран была как редко где прозрачна. Пересечь ее не составляло труда. Было на что посмотреть и здесь, и там. Вот и Хлынов в свободное от семинаров и ученых штудий время пристрастился к поездкам в соседнюю Германию. Он уже посетил Берлин, Лейпциг, теперь вот – Мюнхен. Эта последняя поездка навела Хлынова на один престранный разговор с Рейхенбахом и, в конечном счете, способствовала крушению целой его жизни.
В тот день он посетил Старую пинакотеку Мюнхена. Почти в одиночестве бродил пустынными великолепными залами и кабинетами. Созерцал непреходящий драгоценный колорит и эффектность барокко школы фламандских мастеров; мельком взглянул на пусто-гладкие фарфоровые личики мадам от Гойи, восхитился фантастической техникой письма полузабытого Грюневальда, – блистающими доспехами и богатой парчовой тканью его кисти в картине «Встреча св. Эразма и св. Маврикия», отдал должное Пуссену, Дюреру, но равнодушно прошел мимо работ Липпи и ему подобных, ничего не говорящих ему имен. (В искусстве Хлынов все же полагался на авторитеты, не надеясь «алгеброй поверить гармонию»).
Так, незаметно от эпохи к эпохе, он вышел к некоторой небольшой экспозиции, в новой, недавно пристроенной галерее, и где, по-видимому, были представлены современные школы и течения. Посетителей и здесь было немного. Старик-смотритель, в тапочках с козлиным верхом, гулко кашлянул. Хлынов из чувства какой-то ложной деликатности (будто в гостях) прошелся туда – сюда. Среди этих тревожных, смутно понимаемых им работ, одна картина привлекла его пристальное внимание. Казалось, что ее поместили сюда по ошибке. Это была вещь в стиле золотистых марин Клода Лоррена (1600–1682 гг.), но без даты работы и подписи художника. Экспонировалась она под названием «Королева Золотого острова», что и вычитывалось из рядом прикрепленной бронзовой таблички. С тугой волной крови, прилившей к затылку, Хлынов вгляделся в картину. В сияющем мареве помпезной композиции дворца с колоннами и портиком, с зауженными кверху стенами и неожиданно плоской, как у пагоды крышей с великолепным аттиком, на ступеньках лестницы, подымающейся прямо из моря, была изображена женщина в белоснежной хламиде, с высоким заломом волос, полумесяцем алмазного гребня в прическе, с лицом надменно-красивым и мечтательно-отрешенным, – достойной какой-то необычной миссии и цели. В одной ее руке был земной шар, в другой – оливковая ветвь, на плече – голубь. По воде, со стороны моря, к дворцу стремилась многовесельная барка. Еще один парусный корабль стоял у пирса, с него сходили празднично одетые люди, с дарами и цветами, иные, приклонив колени, раболепно взирали на своего кумира. Во всей работе, вкупе с относительно большими ее размерами – дурной классицизм (вернее подражанию ему), вычурность, зализанность и сухой линеарный рисунок. Если бы не найденный истинно свет Лоррена, прозрачная акварель неба, глубокие синие и бирюзовые тона моря – все произведение можно было бы счесть поделкой. Писалась она явно наспех, больше по воображению, да еще с каких-то фотографий. Да, да, он, Хлынов, знал эти снимки, послужившие полуфабрикатом к самой этой художественной работе. Фотографии эти были чрезвычайно популярны в середине 20-х. Бульварная пресса тех лет беспардонно тиражировала изображение этого лица в своих иллюстрированных изданиях. Картинная высокая прическа мало, что меняла от того образа, с короткой мальчишеской стрижкой и ледяным взглядом кинозвезды эпохи немых фильмов. Большие размеры картины и ученически старательная прорисовка деталей только подкрепляла достоверность сходства. Итак, насколько он был в памяти, Хлынов лицезрел перед собой преображенную кистью художника Зою Монроз, легендарную мадам Ламоль, подругу и сподвижницу Гарина, на фоне дворца (в картине что-то вроде храма древних инков), кокотку высшего разряда, также как авантюристку и воительницу, предводительницу пиратского судна «Аризона», грабившую суда на линии Пасифик, в Тихом океане, поджигающую гавани и набережные приморских городов, обкладывающую их данью. Оставалось только гадать, по какому случаю эта картина оказалась в пинакотеке города Мюнхена, когда она была заказана, и видела ли ее сама мадам Ламоль (или даже позировала художнику)?
Со всем этим вздыбившимся воспоминанием Хлынов и вышел из музея на улицу, в серый будничный день. Ему было неловко признаться, но он загрустил, – эти каменные рогатки большого города, постные лица прохожих… живущих так себе – походя. Из мира что-то ушло вместе с теми двумя, на канувшей в пучине яхте «Аризона». Что-то, – что похищаемо людьми не иначе, как с неба; как прометеева искра.
Вздохнув, и ни о чем больше не сожалея, Хлынов отправился на железнодорожный вокзал, к поезду, следующему до Берлина.
В вечер ближайшего дня (это был четверг) у него с профессором вышел разговор о соотношении субъекта и объекта в общей картине познания вселенной. Парадоксы новейшей физики давали повод думать в манере смелых спекуляций. Признав рассудок за ограниченный, хотя и неимоверно гибкий инструмент познания, Рейхенбах последовательной аргументацией все свел на точку зрения «наблюдателя», придя к крайнему субъективизму. Хлынов также решительно возражал ему, обвиняя в незнании диалектического материализма.
Профессор хладнокровно отнекивался:
– В конце концов, – заявлял он, – привычка рассматривать любое событие, как от нас не зависящее, приводит к такому же абсурду. Возьмем элементарное: если А больше Б, а В равно А, то Б меньше В. Но приняв исходные А, Б, В, за нечто существующее, откуда тогда это «если», как не из чистого волевого акта познания? Тем не менее, игнорируйте этот субъективный фактор, и от всего познавательного процесса ничего не останется. Чему тогда вы отдадите предпочтение?
Профессор добро усмехался, находя в подобном антропоцентризме противоядие эпохи социального одичания и дегуманизации личности.
Фрау Марта, склонив голову, с укором прислушивалась к спорящим. Да в своем ли они уме? Не уместнее ли будет сказать: «Потерявший голову по волосам не плачет». Странными, ой какими странными бывают иногда очень умные люди. Белесые пятна недоедания ложились на личико женщины; серые обескровленные губы, лихорадочные глаза. Всего-то год, как они здесь, а уже познали и нужду, и одиночество. Если небо сколько-нибудь нуждается в человеке, почему тогда, как само собой, подготовляется его самоуничтожение. «Всякий приумножающий знание, приумножает скорбь», – говорится в одной святой книге их древних предков. И этому Молоху познания служит ее муж. Страшно, ой, как страшно быть человеком. Со страхом фрау Марта вслушалась в разговор.
Профессор тем временем продолжал:
– Кстати, – говорил он. – Вы, русские, сами в первую очередь отличаетесь неким взрывным идеализмом. Мой семинар посещали датчане, англичане, французы, бельгийцы, и все они желали чего-то в рамках конкретного… применительно к тем научным абстракциям; повышения своего теоретического уровня, к примеру. Никто из них не выказывал желания перевернуть тем мир. Но вот еще в бытность мою в Берлине, лет пять назад, или чуть меньше, ко мне на лекции записался вольнослушателем один человек. Почему русский? Действительно. Он имел почти южный колониальный загар лица, сдержанные манеры. Но, знаете ли, здесь… прошу прощения, еще там, по двадцатым годам, в Берлине, я нагляделся на вашего брата эмигранта… Я не совсем точно формулирую? Ну, пусть, все, что я хочу сказать – он был из ваших… недюжинных способностей, едкого ума, и того взрывного, что ли, экстремистского типа мышления… Н-н, да. Понять его не всегда было можно. Изъяснялся он недомолвками: как будто имел уже какие-то практические соображения. Насколько я знаю, его увлекли особенности передачи и сохранения импульса в замкнутых системах; в рамках ОТО (общей теории относительности), вы понимаете… Несмотря на известную абстрактность темы, этот странный физик все переводил в некую инженерную плоскость… В частности, интерпретацию Эйнштейном гравитации, как рода метрических особенностей пространства, он привязывал к понятию абсолютной жесткости тех или иных координативных дефиниций… словно бы уже собирался испытывать их на прочность, – авось что-нибудь из этого и выйдет… Говорил он, правда, вскользь и намеками, из чего, собственно, мне и померещилось необоснованная трактовка всего этого предмета. Кстати, опять же в рамках ОТО, малейший механический импульс, наращиваемый в системе абсолютной жесткости, тотчас приведет к бурному гравитационному возмущению, – будь, конечно, в природе такое тело. Помнится, мы даже поспорили с ним.
* * *
– Так как он выглядел? – странно взволнованный спросил Хлынов, поговорив еще с профессором на эту тему. Впечатления от недавнего посещения пинакотеки тревожно-мятуще налегли на все его восприятие прошлого, не укладывающееся в обыденные рамки. Но, конечно, ни в коем разе он не надеялся услышать от Рейхенбаха того имени… («Нет, разумеется, бред!»). Говорят, что математики, долгое время работающие с неэвклидовыми геометриями, имеют необычное видение мира. Но ведь не настолько же, – переживать в мыслях встречу с покойником, будь это как в жизни. Оттуда – никто еще не возвращался; тем более, для посещения заумных лекций одного заумного немецкого профессора. (Правда, этому есть один поэтический аналог; но тогда это был сам Мефистофель, посетивший келью Фауста, – пришлец, не нуждающийся в каких-либо спорных объяснениях этого подлунного и дольнего мира).
– Скажите, профессор, – продолжил Хлынов (отгоняя призраки). – Ведь ваш семинар посещали люди, в общем-то, незаурядные. Возможно, что среди них были и другие, не менее способные. И даже более того, – истинные таланты.
– Пожалуй, что, – Рейхенбах пожал плечами. – Не имею ничего против. Почему вы об этом спросили? Вы были знакомы с кем-либо из них?
– Может быть… Очень так возможно, – невпопад отвечал Хлынов. – Не все к лучшему в этом лучшем из миров. Возможно прохождение Земли в пространстве иной метрики. Возможен вторичный провал, с еще худшими последствиями. Да, откровенность за откровенность, у меня тогда, в день и час, когда вы гоняли чаи по всей кухне, просочилась надпись на блокноте с другой стороны листа; я вырвал, – все повторилось, с тем же результатом, и так, сколь бы я не делал… пока не извел весь блокнот. Остатки его – у меня сейчас в личном архиве.
В этот вечер они долго не засиделись и быстро разошлись.
* * *
Во всем доме установилась тишина. Уснула сама беспечная Вена. Окна комнаты, которую снимал Хлынов в низовьях города, в пролетарском районе, выходили на одичалый пустырь. Высоко встала безучастная луна. Несколько худых, посеребренных светом и пылью деревьев кривовато, тенью, улеглись во весь двор. Позади них высвечивал колченогий фонарь под козырьком. Несколько раз сумрачную желтоватую поросль бурьяна раздвигала какая-то морда, с перепончатыми, казалось, ушами, и вновь скрывалась. Все было так, как и всегда, и все же непривычно. Итак, – сама уже повседневность задавала мировые загадки. Кто-то, возможно, русский, одним из первых посещает семинары Рейхенбаха, и так, походя, делает некие инженерно-технические следствия из вроде бы навсегда (или на века) отвлеченной материи. И так же таинственно скрывается. «Не могу понять, – твердил Рейхенбах, – куда он мог так сгинуть, чтобы ни слуху, ни духу. Неужели он смог бы довольствоваться какой-нибудь третьестепенной должностью». Изолированная авторитарная личность, судя по другим воспоминаниям профессора. Хлынов уткнулся лбом в холодное стекло «Проба сил. Проба…». Отер лицо. Вот такая же была ночь, луна и тайна, так тяготившая его, когда семь лет назад, вместе с одним немцем по имени Вольф, он лазил по кручам, срывая ногти, пытаясь отыскать следы адских приготовлений к взрыву анилиновых заводов. Человеком, планировавшим это, был… Но нет, конечно же, нет. При чем здесь это все. Он так химерично разбрасывается по связи с образом той женщины, в недавно виденной им картине. «Проба сил… Проба…», – не совладел с собой Хлынов. «Гарин!» – сорвалось у него все внутри; как с запора, когда тот долго сдерживает сотрясаемую кем-то (в ночном кошмаре) дверь. На секунду Хлынов по-настоящему убоялся, точно и действительно увидел идущего на него со стороны пустыря покойника. Но как трудно поверить в гибель того, кто и сам искус смерти, и мед познания. Трудно отказать в жизни тому, кто так был отличен от всех.
В ту ночь Хлынов долго не ложился спать. Много курил. Пил чай на кухне. Беда, если разволнуется теоретик. Думы, как волны, раскачивали сердчишко, словно пустой поплавок. Уже головой на подушке – укололся светом утренней звезды, рот наполнился горькой слюной. Он собрал в горсть рубашку на груди, – помассировал щипками, как будто ставил себе медицинские банки. Приподнявшись, на локтях рук, вгляделся в последний раз в окно. Наконец, уткнулся лицом к стене, с тем и забылся до позднего утра. Днем ему предстояли хлопоты в департаменте виз, по оформлению поездки в Чехословакию, на единственный в Европе заводик по обогащению урана.
Нельзя сказать, что мировые загадки (или близкие к этому) сваливаются на головы только ученого люда. Что-то перепадает и невеждам. Справки ради: 64-летний Хенке, глава магистрата городка К., земли Швабии, вовсе не был так глуп и необразован, как могло бы показаться. Только ученость его была классически гимназического толка середины и конца прошлого (19-го) века; когда он зазубривал древнегреческие и латинские вокабулы и тянул руку на уроке формальной логики (эта роза красная, потому что не белая). И быть может, еще и по этой причине, он был один из последних, кто удосужился внять тем сплетням и провокационным воззваниям на столбах, коими его нет-нет, да потчевала общественность в лице ходоков, известных любому магистрату, в какой угодно стране. Но столбы, всякого рода тумбы, углы домов, к которым сходятся улицы, двери булочных и пивных, будучи оклеены такими прокламациями, кроме всего прочего, могли принудить и самих обывателей к противоправным действиям. Этого, надо сказать, Хенке как раз и не опасался. Крепкая порода рудокопов, крепежников, лесорубов, обжигальщиков извести и пивоваров, давала повод думать, что город выстоит. Другое дело, если дрогнет некто – соглядатай и фискал; из тех субтильных интеллигентов, и отпишет куда надо. Отсюда – Хенке приходилось еще и мыслить, а не только опасаться; значит анализировать и сопоставлять, – свечение в горах, необъяснимые для этих мест тропические грозы, сход грязевых потоков с гор, наконец, личный его опыт (намазывание бутербродов с творогом), – подталкивали Хенке к превентивным мерам. Однако он не был бы немцем, если бы осмелился что-либо предпринять без надлежащего циркуляра сверху, и что явилось бы как глас Господень: «Иди и смотри». Образовывался таким образом порочный круг, включая сюда и тайное недоверие Хенке, – своими силами разобраться в этом хитросплетении и здесь же опасение стать жертвой злостной мистификации. И вот тут-то, к обеду, личной почтой, ему был доставлен конверт, без обратного адреса и с содержимым, как оное приводится ниже, на хорошей и даже гербовой бумаге. Вот, что там было:
«Доводим до сведения господина бургомистра, что мы, обеспокоенные граждане города, ввиду всех тех бед, обрушившихся на наши семьи, родных и близких нам людей, и во благо всех остальных еще живущих, заявляем: если в самое ближайшее время не будут предприняты меры к обеззараживанию местности и изгнанию шайки так называемых «ученых», из лиц неарийского происхождения (читай не-людей), то мы, патриоты, вынуждены будем обратиться непосредственно к правительству. Месторасположение бандитов приводится».
Ниже всего этого было что-то похожее на штамп, где можно было разобрать: «Комитет общественного спасения».
На обратной стороне этого подметного письма тушью была исполнена карта, в которой нельзя было не признать очень верно срисованную схему местности, прилегающей к городку: выезды, дорогу, петляющую в горы, стрелки с обозначением километража и, наконец, крестиком – пункт назначения, с припиской: «Плато и грот», – как там значилось.
Это был вероломный заговор. Коллективная анонимка, но «обеззараживание местности» (и ой, как тут припомнился Хенке личный опыт общения с ипритом в Бельгии, в октябре – 18-го); а более всего – «Комитет…», налегли на темя бургомистра ледяными обручами винных бочек из собственного подвала. Поздно было уже соображать, какие такие люди из его окружения (а других он и не подозревал), могли организовать подобную законспирированную структуру. Поздно и бесполезно, если из письма явствовало некое «ближайшее время», на случай его бездеятельности. Лучше было подумать, на кого опереться в подобной ситуации и что предпринять по первым шагам. Хенке остановился на полицай-президенте, двух жандармах и подумал было о докторе, но, припомнив полусгнившего пациента, а также общее недофинансирование больнички, остановил свой выбор на местном аптекаре Шнитке; к тому же молчаливо подозревая того в заинтересованности хворобой людей, а значит и в возможных причинах оной. Колесной же базой, т.е. транспортом, магистрат располагал достаточной.
Так, одним светлым утром, в 9, от магистрата отъехал черный «оппель» в сопровождении мотоцикла с коляской, где расположились два жандарма в касках, с короткими карабинами. Для небольшого К. – выезд и внушительный, и воинственный. Шоферу выдали карту-схему из конверта (перерисованную собственноручно Хенке), сам же он решил больше ориентироваться по обстановке.
Бургомистр и не помнил, когда он выезжал с такой помпой. Чуть ссутулившись, опершись подбородком на руки, сложенные на рукояти трости, Хенке заглядывался в низенькие окна машины. Взор его то запрыгивал под самые облака – при крутом подъеме, то сваливался при спуске, находя почти желудочное упокоения на дне глубочайших ущелий, где застаивались сырость и мгла. Озиралась и вся кавалькада. Не только «дело», на которое они решились, будило тревогу, но и завалы леса, а кое-где и свергнувшиеся с вершины валуны, намекали, к эпицентру каких событий они стремились. Переборов приступ тошноты, вызванный очередным виражом, Хенке отметил по какой-то административной привычке все примечать, что ураган постарался здесь на славу, – а значить «те», были не так уж не правы в своем негодовании. И Хенке с большим вниманием утыкался в карту, вглядываясь через плечо водителя в стекло переднего обзора.
Наконец-то, как будто добрались. Это могло быть только здесь. Прежде всего, это было плато и грот, с площадкой, достаточно вместительной, для того, чтобы въехать и развернуться даже мощному грузовику. Утрамбованная, каменистая, с высохшей грязью почва хранила следы автомобильного протектора, сообщая, что все здесь на ходу.
Первыми в грот вошли жандармы с карабинами наперевес. За ними – полицай-президент (по долгу службы); Хенке и аптекарь (подбирающий себе дистанцию) – несколько следом. Первое, что всем бросилось в глаза, была металлическая дощечка на штанге, из тех, что устанавливают в заповедниках. «Внимание!!! Посторонним вход воспрещен. Имперский центр геофизических исследований. За нарушение – штраф 1 000 000 марок», – накатило в глаза всем вошедшим в грот. Но не столько эти баснословные нули (даже за вычетом по инфляции) так смутили бургомистра, как это «имперский», исполненное, как и все предупреждение, готическим шрифтом. Сразу под сводами зареяло дутым величием, промаршировали сводные полки. Хенке подтянулся, оправил старомодный сюртук, отпечатал шаг: ну что теперь скажите, маловеры и лгуны. Где вы? Но тотчас ему на память легло то подметное письмо, с известным содержанием, а значит «те», из «Комитета общественного спасения», уже были здесь, прежде него. Хенке выкинул вперед руку, что означало, примерно: «Вперед. Взять под стражу». Вперед выслали двух жандармов. Городская верхушка остановилась ждать. Вошли в грот, поосмотрелись, – еще с дневного света, и тут только стало различимо то, что было много дальше. А посмотреть было на что.
Грот длинно суживался горловиной, и вот туда-то, в самый, как казалось, тупик, была загнана самая настоящая (по виду, – производства стран Антанты) танкетка, с высокими клепаными бортами, двумя бронированными башенками, из бойниц которых грозили хоботами пулеметы системы Максим. Инспекция, как не была она еще у входа в грот, попятилась. Раздайся сейчас взвизг железа, и… Хенке, тот уж наверняка видел, как плюются такие стволы огнем и свинцом, а стальные бока чудовища обивают стреляные гильзы. Судя по меридиональным щелям бойниц – они как раз были взяты под прицел. «Но штраф!», – Хенке перевел дыхание: дело, стало быть, не «расстрельное». Спасая положение, он вышел вперед всех и оглянулся. Поняли ли остальные хоть что-нибудь.
Полицай-президент вертел одно свое ухо, словно взял под козырек. Губы его прыгали. Аптекарь двумя оттопыренными пальцами влез в очки, вероятно приписывая им какое-то сумеречное, искажающее действие.
– Ничего страшного, ребята, – фамильярно, по-фронтовому, произнес Хенке. – Обычное дело. Меры предосторожности. «Имперские», – хотел он добавить, но постеснялся. Ситуация показалась ему достаточно неправдоподобной.
– Это, это вторжение… герр бургомистр, – придушенно из-за спины полицай-президента произнес аптекарь. – Надо бы…
Хенке предостерегающе поднял руку, плоско ступая, дошел до борта танкетки. Положил обе ладони на холодную броню. Ему показалось, что он уловил легкую дрожь, точно где-то недалеко проехала машина. Но так мог работать и скрытый механизм, не обязательно в самой танкетке. Хенке ободряюще оглянулся, вытянул из жилетного кармана какой-то ключ (от секретера), сунул в замочную скважину, поскрежетал для убедительности.
– Как видите, господа, что я вам говорил… железный лом вместо забора. Ну а ключик, – ключик мы еще подберем.
– Ерунда, осмелюсь возразить, герр Хенке, – сипло высказался полицай-президент. – Господин провизор совершенно прав. Мы не имеем никаких санкций. Чем еще для нас это все может закончиться. Предлагаю согласовать по инстанции.
Бургомистр понимающе, важно кивнул:
– Это нами учитывается в первую голову. Никто и ни к чему не призывает, господа. Подождем распоряжений сверху. – Хенке не знал, чем еще продолжить.
Зато аптекарь шумно и облегченно вздохнул. Слава Богу, никаких «кровопусканий» на сегодня не предвидится. А больше он сюда ни шагу.
С тем и выбрались на яркий дневной свет. Размяли ноги, гуськом, на плато. Чуть полюбовались горным ландшафтом, открывающимся отсюда. В виду этой чудной перспективы, Хенке странно проникся уверенностью, что вероломного фискального удара в «ближайшее» время не произойдет, и как-то его поставят в известность на случай этого. Настоявшись и надышавшись, незадачливая кавалькада покатила под гору.
Хенке был не совсем корректен, ожидая, что циркуляром сверху все разрешится само собой. Все решалось здесь, – на глубине, под камнем, где пролегли горизонтальные штреки заброшенных выработок.
Когда «Хенке и Компания» так глупо переминались перед (кстати, вполне боеспособной) танкеткой, – Гарин с двумя техниками монтировал свою «расстрельную машину», как интуитивно догадался Раух. Сейчас он отсутствовал, на свои выходные, и ничем не мешал Гарину без советчиков и слишком проницательных соглядатаев менять конфигурацию «ловушки», пробовать установку в разных режимах.
Непосредственно «казенник», или взрывная камера, была выточена из цельного блока шамонита, – материала, используемого Гариным еще в зеркалах своего гиперболоида. На этот раз лучевым шнуром предполагалось стать кумулятивной взрывной волне, направляемой на сверхсгусток илема. Ожидаемый эффект – гиперкриз гравитационного поля и был желаемым результатом этого. В качестве же источника энергии брался ультралиддит – взрывчатое вещество, многократно превышающее ударную мощь динамита. Взрывная волна от заряда, равного по силе целому фугасу, должна была быть уложена на площади в 0,01 кв. миллиметра, – с тем и уколоть «вселенский зародыш».
Человек, подготавливающий это, сейчас вынужден был прекратить свои опыты и броситься к окулярам внешнего обзора. Его гигантски выросшая тень, в свете ацетиленового фонаря, сломалась под сводами, как только он приник к оптическим стеклам прибора. Трещал звонок, мигала красная лампочка сигнализации охраны грота. (Стоило только бургомистру поковыряться в дверном замке броневика). Скрытый окуляр – сверху – вниз – дал искаженную, но верную картину вторжения. Квадратный плечистый человек, залезший в свою шляпу-котелок, сильно подрезанный по ногам, манерно ерзал, как муха на потолке. Поодаль и более пропорционально их фигурам – выстаивали все остальные. Гарин подсчитал количество людей, их вооруженность, – соизмерил относительно себя. За сегодняшний случай можно было не опасаться. Как он и предвидел, это была местно-административная вылазка; реакция на те воззвания и прокламации, оклеившие столбы улиц К. Но чего-то более серьезного нужно было уже и остеречься.
В тот день он проработал кряду 11 часов. Уже в сумерках поднялся на поверхность, развеять кое-какие свои опасения.
* * *
Протяни здесь бургомистр время, или выставь он пикет, ему стала бы известна следующая картина:
Звякнула и отскочила крышка люка, на землю с борта броневика спрыгнул человек в рабочей куртке, среднего роста, с быстрыми, расчетливыми движениями. Одна рука его – с револьвером, прошлась по лучу мощного фонаря. Пригнувшись, он быстро дошел до выхода из грота, осматриваясь по пути. Выглянул наружу, – для убедительности обшарил недалекие окрестности. И вновь вернулся в лоно броневой машины.
Монотонно, глухо заработал электропривод и танкетка, увлекаемая натягом лебедки, отъехала наискось в сторону. Открылась ярко освещенная пещера, много больше самого грота. По ту и другую ее стороны разместились «джип» и «ситроен». Дальше в глубине и несколько по центру – колодец спускаемой клети. Тот человек уже лез в свою любимую желтоватую машину с никелированными бамперами, на мощном протекторе; завел ее и через горловину грота вывел наружу, на плато. Броневик встал на прежнее место.
Пять минут спустя с его борта спрыгнули еще двое – техники. Все уселись в «джип».
После известных событий с покушением, Гарин все настойчивее подумывал над тем, какое место могло бы стать для Зои наиболее безопасным, и здесь же максимально иметь ее в виду. Собственная позиция не казалась ему чересчур уж такой шаткой. Конструктивные изменения реактора не потребовали бы много времени, а после контрольных «отстрелов» и выверки режима работы, первую его боевую модель все равно необходимо было подвергнуть демонтажу. Приходилось уже думать и о свертывании работ, и о передислокации. Германия все более становилась подозрительной сторонкой, напоминающей какой-то средневековой вертеп, теряющая культурный лоск свой и скатывающаяся к варварству. Счет в три недели он счел бы для себя приемлемым. Пока же Гарин решил выполнить свое обещание, данное Зое, и посетить с нею Берлин. Рассеяться, – быть может; но, возможно, и поделиться своим наболевшим, или проконтролировать саму обстановку, нагнетаемую вокруг женщины. Кое-какие экскурсии (с позволения сказать) он уже наметил. Это – фешенебельные магазины Ундер-дер-Линден, Александерплац, Народный парк Фридрихсхайн и, конечно, берлинское варьете. Относительно последнего – в неимоверной моде был сейчас Оскар Лаутензак – ясновидящий и телепат, к тому же главный редактор «Звезды Германии», газетенки определенно политического толка, с мистическим душком, существующей на средства нацистов, впрочем, как и сам ее редактор, задолго еще до этого, оказывающий всякого рода пропагандистские услуги националистическому движению. Теперь выдвиженец партии, личный прорицатель и друг фюрера; человек, в общем-то, скользкий и необязательный, падкий до денег и лести.
Берлин встретил Гарина и Зою ясным, предосенним днем августа. В самом городе – безликость, однозначность плоской геометрии применительно к архитектуре, лишенной какого-либо порыва, устремленной индивидуальности. Утилитарность, доведенная до казарменной целесообразности. Центр Берлина – символ единоначалия и благоговения. И памятники, памятники… Асхиллы, или Аттилы, быть может, Атлетика… Триумфальная арка, крылатые кони, средневековые латы, – преобладающего стиля ампир.
Они остановились в гостинице средней руки, в центральной части Берлина. Выходили в город после 10 утра, возвращались к обеду, или задерживались до вечера. В день посещения варьете решили зайти в один ювелирный магазин, на Ратхаусштрассе.
Зоя – гибкая, стройная (счастливая инерция юных дней), демократически чуть более ослабившая свою пышную, великосветскую прическу, в строгом сером костюме английской шерсти, в шляпке, под обязательной вуалькой, – небрежно переливала из рук в руки нитку крупного жемчуга. Отложила в сторону. Длинно скептически улыбнулась, приценяясь ко всему здесь. Прошлась рядами витражей, где под небьющимся стеклом, на бархатном ложе, покоились каменья, стоимостью, однако, заставившие бы поджать губы и старых домов американских миллионеров. Но такова была Зоя. Ей было скучно. Сюда она пришла по некоторому женскому предопределению, и что у мужчин выливается в тягу к курительным салонам и политическим дрязгам. К тому же она не хотела расхолаживать Гарина, – вменившему себе в обязанность составить ей круг общения и увеселений; понимая под этим, разумеется, опять же себя одного, да вот такие нудные экскурсии. Где-то еще до вечера надо было провести время. На 7 ими были куплены билеты в партер. Возвращаться слишком рано в отель – не входило в их планы. Сейчас, вздохнув, Зоя указала отполированным ногтем на прямо-таки роскошный кальян, отделанный серебром и слоновой костью, стоявший отдельно на полке мраморного камина, и к продаже, отнюдь, не предназначавшегося. После этого, резко повернувшись, пошла на выход. Гарин отстал, – опять что-то улаживать, уговаривать (разволновавшегося хозяина магазина), платить и делать распоряжения о пересылке странного заказа в номер. Догнал он ее уже на улице. Оглянулся. Они шли в направлении Александерплаца – любимого места берлинцев для встреч и прогулок, отданное пешеходам. Зоя шла, высоко вскинув голову, критически оценивая помпезность и унылость многих зданий. На самой площади постояла возле уличного скрипача, прикармливая голубей и слушая элегии Шопена. (У Гарина деревенел затылок; прохожие с улыбками присматривались к ним). Мимоходом бросила банкноту подслеповатому шарманщику, с усами и ежиком прически Максима Горького. Не пропустила художника-портретиста, заинтересовавшись его работами; тот немедля уцепился даме за подол. Подхватив Зою под руку, чертыхнувшись на сторону богемы, Гарин вновь скоро был вынужден плестись за своей спутницей, которая и здесь – они шли уже фешенебельной Ундер-дер-Линден, среди праздных гуляк, – ухитрялась обращать на себя внимание. Наконец, устав, Зоя вняла увещеваниям Гарина и согласилась на его автомобиль. Но теперь им пришлось взять такси, чтобы добраться до места, где был припаркован «ситроен» Гарина. Целью очередного маршрута они избрали Фридрихсхайн.
День был ясный, теплый. Пламенел американский клен, сквозь листву – золотое, бьющее в глаза культовое Солнце древних майя. (Зоя потупила взор). Дуб держался еще своей крепкой, с желтизной, листвы. Опадал каштан. Было свободно, просторно, открыто, далеко. Зоя держалась теневой стороны аллеи, – сторонней наблюдательницей. Шла заметно побледневшая, закусив губу. Так вот, чем полна жизнь. При одном взгляде на гигантское «чертово колесо» ей сделалось дурно. Высоченные стойки, помост с лестницей… Брезгливо сложила она гримасу в направлении писка и гомона детворы. И опять – про жизнь. Пахнуло холодом. Стоило ли так рисковать с этой поездкой ради… неизвестно чего? Как бы беспомощно она оглянулась на Гарина. Тот пожал плечами.
И отсюда они быстро убрались.
Обедали в ресторане Оберхауз. По этому часу – публика была еще относительно пресная. Сливки общества ожидались только к вечеру. Наигрывал джаз-банд. Негры – музыканты-эксцентрики, одетые в смешные смокинги, по типу «пингвиньих», и огромные ботинки с отслоившимися подошвами, мелодично разносили по кусочкам оркестр: «музыкально» распиливали пилой фортепьяно, вдоволь нашпиговали барабан ударами кувалды, до пузырей во рту дули в саксофон, мелодично переливали за ширмой воду в банках, били стаканы… все выходило на удивление слаженно, чисто, гармонично, почти задушевно. Выступил кордебалет. Нестройная кавалькада девиц с худосочными ляжками исполнила канкан и с грустным визгом разбежалась. В зале было уже накурено, но много света и просторно.
Зоя выпила бокал возбуждающего красного, вкусила самую малость гусиного паштета… аппетита не было. Рассеянно оглянулась. Она сидела спиной к выходу. Напротив нее – Гарин. Всегда бледные его щеки разрумянились. Он непривычно для себя много ерзал на стуле. Пил одну сельтерскую. Курил. Больше смотрел по сторонам, и слишком пристально. Груз ответственности – один за всех и за нее, – почти не давал маневра, прижимал к стене случайных обстоятельств. Как не было причин чего-либо опасаться, – так могло произойти все. Просторные окна казались слишком огромными. За ярусами кремовых штор день плавал подобно коварному айсбергу. Вероятно, какой-то мнительный холод передался и женщине. Она зябко повела открытой спиной. В прежние времена укрыла бы плечи дорогим палантином, закуталась бы до крутых бровей. В плоской хрустальной вазе с водой плавали три зажженные свечечки. Зоя заказала еще бутылку шампанского. Усмехнулась, – попросила принести хризантем и египетских сигарет. Смутившись, спустя десять минут, официант исполнил то и другое; неловко передавая даме цветы, и оглядываясь на столик, в конце залы, с табличкой «Дежурный метрдотель».
Несколько раз ее приглашали танцевать. Зоя свободно, красиво двигалась, как будто и не было этих семи лет изоляции. Ее партнеры – неловко ходульно шли к своим столикам, после танца; да так и не спускали с нее глаз. Продлили обед – кофе с ликером, египетскими сигарками, фруктами. Зоя вспомнила что-то свое… в связи с этим насторожилась. Выкурила тонкую скрутку благоухающих листьев, выпуская дым уголками пунцовых губ. Мало обращаясь к Гарину за все время обеда, спросила вдруг о кальяне, и о том, куда теперь эту вещь деть. Мило оборвала его назидательный тон, посоветовав и ему бросить курить и пристраститься к горному воздуху.
За час до представления они вернулись к себе в номер. (Как оказалось, в последний раз).
* * *
Зоя переоделась в темное глухое закрытое платье. Высоко возвела волосы. Сколола их гребнем русского малахита. Оправила на шее медальон, – короткий римский меч покойно улегся в ложбинку ее грудей. Прикосновением заснеженных пальцев уняла волнуемую жилку на висках. Под локтем – непременная сумочка-шкатулка. Мадам Ламоль была готова ко всему, – где-то оставаясь свидетельницей самой себя.
К зданию варьете подкатили на машине Гарина.
Они заняли место в литерной ложе, на одной из боковых галерей, близко к сцене. Большой зал наполнялся народом. Гулко навевало, словно в раковину. Публика была самая демократичная. Багровые затылки из потных и кое-где бумазейных воротничков. Маленькие круглые шляпки с розочками и белесые панамы. Литые плечи под сукном. Твидовые, однобортные пиджаки. Крепдешиновые платья, фланель… Накидки, капоты. Берлинский люд, в предчувствии перемен, уставший от инфляции, безработицы, политической чехарды. Еще днем они были служащими мелких контор и больших магазинов, продавщицы, лавочники, посредники… просто бюргеры и господа средней руки; теперь, в чересполосицу дней, жаждущие чуда. И здесь оное имело свое законное место (тем более оплаченное из собственного кармана).
Об Лаутензаке много говорили в августе-сентябре – 32-го. Его медиумические опыты, влияние, которым он пользовался среди партийных бонз, покупка и перестройка замка Зориенбурх, оргии, устраиваемые на собственной яхте, – все это и многое другое было причиной едких слухов и разговоров. Теперь, очень скоро, этого необычного человека можно будет лицезреть воочию. Пока же сцена была пуста. Нежно изливался свет софитов. Кулисы – все черный креп, с рассеянными на них звездами и лунами. Но вот и он. Зал разразился нестройными аплодисментами. На авансцену (верхнее освещение притушено, сияют лишь огни рампы) вышел элегантный господин с длинным, рыхловатым лицом, невысоким лбом и низкой густой шевелюрой. Глаза его были чуть прищурены, веки вздрагивали… сторонясь аудитории, – удерживая и хороня «дар»; он близко подошел к рампе. Тонкая, сардоническая улыбка (ухмылка) тронула его полные, расплывшиеся губы: подобием лошадиной гримасы, когда она (лошадь) близка к тому, чтобы заржать. Лаутензак поклонился публике. Зал вздохнул, выдохнул. Теперь вот разразился шквалом аплодисментов. Лаутензак приветственно поднял белые, пухлые кисти больших рук. Он был во фраке и ослепительной манишке. Раппорт, как сказал бы профессиональный дрессировщик, был установлен. Теперь он был способен вязать из публики веревки. Представление началось.
Возложив ногу на ногу, в глухом платье, Зоя ровно дышала под своей вуалькой. Впервые за долгие годы она была так, – не хотелось бы думать, что на виду у всех; но чувство некоторой выставленности все же не покидало ее. Внизу был провал. Нет, целый исполинский человеческий выдох… одним болезнетворным существом, и от чего она была счастливо отгорожена прихлынувшей к ногам северно-ледовитой волною. Рядом – ее тень. Она покосилась на сторону, – Гарин развалился в соседнем кресле. Взгляд его ушел в себя. Он и здесь работал.
Лаутензак своим искусством уже полностью подчинил себе публику. Он не только демонстрировал телепатические трюки (отгадывание задуманного числа, спрятанных предметов, читка писем в запечатанных конвертах), но и весьма удачно шутил, отпуская злословия в сочувствующе-назидательной манере, и что так анекдотически воспринимается людьми. Трудно было говорить о каком-либо подлоге, как, например, в случае с муниципальным советником Раутенбергом, доведенным силой гипнотического внушения до непристойностей.
– Ну, а теперь наш дорогой советник, после двух бокалов хорошего вина в Роял-хаузе, находится среди обворожительных фрейлин… которые так высоко вскидывают ножки, что выставляют напоказ всякие там прелестные дамские вещички… которые любит пощипывать и поглаживать, так любит (далее троекратное повторение), наш дорогой советник Раутенберг. Покажите нам, всем присутствующим, как вы это делаете.
И к визгу публики Раутенберг (раздетый к тому времени до самых кальсон внушением, что он, де, в жаркий день замлел на берегу Ванзеи) с идиотской, похотливой ухмылкой стал пролезать одной своей верткой ладонью, будто щука меж коряг. Лицо его лоснилось. Белки глаз слепо-невидящи перекатывались под бельмом недомыслия. Губы сально отвисли и гримасничали. Но и публика не лучше – визжала и блеяла от восторга.
Зоя наклонила голову к самому плечу Гарина. Произнесла еле слышно из-за рева в зале:
– Уйдем отсюда. Мне дурно.
Положила свою холодную узкую ладонь на его руку.
– Но куда же мы?.. Опять в номер. Время только… Подождем. Что еще за номер выкинет этот господинчик. Хотя ты права – здесь хлев, – прищурившись, Гарин мимолетно огляделся.
Зоя глянула ему в самые глаза. Отвернулась. Действо продолжилось. На сцену внесли столик. Поместили на нем что-то вроде гигантского кристалла турмалина, с искусственной подсветкой изнутри, – голубовато-лилового «загробного» отсвета. Теперь тот же человек, свойский парень, который так доступно-понятно шутил с минуту назад, уселся за кристалл, набычив лоб. Голова его низко пригнулась, лицо опало, зрачки метнулись за сросшиеся густые брови. С дикой сосредоточенностью, вперяя взгляд в одно известное ему, низким голосом чревовещателя, Лаутензак забормотал. Досталось всем. Дело невразумительно шло к концу света.
Это был конец всему. Зоя поднялась. Гарину ничего не оставалось, как последовать за нею.
Они вышли из ложи. Спустились по лестнице… истертому, почти кабацкому ковру с черной проймой. Вышли в холл. Прошли в гардероб.
Зоя только помедлила у огромного настенного зеркала. Устало повела плечами. Нахмурилась своему отражению, тыльной стороной руки сгоняя со лба проскок этого лживого, неуравновешенного дня. Заглянула через плечо… в полный огня и миражей зеркальный омут. И тут-то, за своей головой, в слитках и изломах света, увидела… эдаким наваждением пробежал человек (человечек), сверху вниз, теми же ступеньками, что и сама она минуту назад. Остолбенев, Зоя повернула голову. Хоть как, но ошибиться она не могла. Ни в анфас, ни в профиль… Так уличенный ею человек, собранный воедино по кусочкам их встреч… теперь далеко за пределами Лозанны, сбежал по лестнице в том же чесучовом костюме и котелке («О, боги! Он даже не переоделся!»), как ни в чем не бывало… тот же мерзкий тип, выследивший ее (теперь в этом не было сомнений) и здесь. («Беда! Беда!»). Не глядя ни на кого, не задерживаясь в холле, он быстро вышел на улицу.
Зоя – следом.
На выходе ее поджидал Гарин. Зоя осмотрелась.
– Машину поведу я, – произнесла она резко, отвернувшись, не глядя на него.
Гарин зевнул, пожал плечами.
– Не возражаю. Но ты ведь не знаешь расположения улиц. Впрочем, если рассчитываешь вернуть себе этим расположение духа… – Он пригляделся к ней. – Ай-ай, кроха, ты бледна. Не родилось еще женщины, не подверженной суевериям. На, возьми.
Не отвечая ему, с вялым движением руки, Зоя перехватила ключ. Локтем попридержала сумочку. Казалось, на какое-то мгновение она в чем-то сильно засомневалась.
Машиной она управляла неплохо и, подчас, не в настроении, гнала пустырями и загородными дорогами Буэнос-Айреса, в облаке желтой пыли, не щадя ни собак, ни индюшат.
Зоя села за руль. Завела мотор. Включила фары. Ровно, широко вздохнула. Холодно, колко, будто заснежено вынесло из ветрового стекла. Тяжело на темя возлег каменный, малахитовый ее гребень.
Она вырулила со стоянки. Одновременно с нею тронулись еще две машины. Одна быстро ушла за сияние уличных фонарей; другая, отстав, двигалась следом. Был уже поздний вечер. Светились окна домов. Две машины, одинаково следуя, набирали ход. Свернули с Фридрихштрассе, где располагалось здание варьете, через примыкающую улочку, точно соревнуясь, выгнали по Ундер-дер-Линден, с ее сиянием и рекламой. То здесь, то там, свет фар выхватывал на повороте стеклянные витражи магазинов, кафе, офисов. Гарин бездумно проговаривал названия улиц, куда бы лучше было свернуть. Он ничего не подозревал. Сейчас машина выехала на Постштрассе. На одном из поворотов резко заехала колесом на тротуар, под днищем стукнуло. (Гарин живо, по-русски, отреагировал). Мимо углового здания с окнами ресторана и примыкающего к нему дома Кноблокхаус, с прекрасным меандровым фризом… промчались площадью Молкенмарт – территории старейшего рынка Берлина, далее – минуя Манеж и уже следуя набережной Шпрее. Намерения Зои все оставались неясными.
– Ну-ну. И долго мы так будем гонять. До третьих петухов? Тебе что, совсем не хочется спать? Ай-ай. Но я то здесь причем? Досадуй на Лаутензака. Куда же мы теперь. За город?
Зоя отмалчивалась. Сбавила ход, – вновь набрала скорость. Срезая путь, откровенно выехала на пустынный бульвар; верно, последний, в ряду окраинных районов Берлина, – преследующая машина повторила маневр, сохраняя дистанцию. Какой-то участок трассы проехали мрачным провалом, с редкими бусинками огней. Выехали на мост через Шпрее. В черном битуме зеркала реки кривлялись желтые и белые слитки огней. Ныряли бакены. Ночь была ветреной. Темной, неясной массой, с огнями на топмачте тащился буксир. Зоя уже проехала большую часть моста. На выезде вдруг резко притормозила, заложила вираж, и, вопреки безопасности и правилам движения, почти под прямым углом выехала на встречную полосу, уже по другую сторону опор моста; опять резко свернула… сбросила газ, машина заскрежетала, вжавшись в бетонное тело быка; дернулась в последний раз и остановилась.
Гарин заехал себе же в лицо растопыренной пятерней. Чертыхнулся:
– Еще один такой маневр, мадмуазель, и… В чем дело, Зоя?! Где мы? – он словно бы очнулся от дремы, озирался, не спуская с женщины встревоженного взгляда.
Зоя выключила фары. Отжала ручку двери и, пригнувшись, мягко выбралась наружу. Ветер рванул ее шляпку. Она предпочла попридержать локтем бьющую под грудь жесткую шкатулку: оказалось, свое же колотящееся сердце. Затравленно оглянулась. Беломраморно, очарованно встала луна; заострились минареты света, гудело и стонало по всей реке, – надсадно, хрипло сзывал буксир. Ноги бежали и не бежали, не попадая в такт какой-то гигантской шестерни, что вовлекала ее в железное движение… но она все еще стояла. Замерла не двигаясь. (Так бредят с побега, – из пожизненного заключения, когда цена этому – свобода или безумие). Она, наконец, расслышала:
– Может быть, нам по пути… Обожди, – заговорил Гарин.
Это подтолкнуло Зою. Она собралась и побежала вдоль опор моста в другой конец его, – добежала до середины, выглянула на сторону. Так и есть. Преследующий их автомобиль стоял по ходу своего движения, на выезде с моста, освещенный лишь слабой подсветкой изнутри. Водитель, видимо, пребывал в нерешительности, недоумевая относительно «ситроена» Гарина. Но теперь-то он имел дело с мадам Ламоль, имевший и не такие виды. С ее жестом, будто ужаленной руки, из сумочки выпрыгнула и вжалась в ладонь железная холодная горсть – ее ладанка. Скрываясь, – прижимаясь к массивной опоре, Зоя перелезла низкий бордюр, в полтора десятка шагов добежала до машины. (Следом – Гарин). Со следующим шагом ее (что-то еще она успела прокричать) совпал сухой, резкий хлопок, повторенный всем этим гулким местом. Рванув на себя дверь со стороны водителя, Зоя повторила выстрелы.
– Зоя, сумасшедшая! – выкрикнул Гарин. Добежал. Схватил женщину у запястья, вырвал оружие и потащил прочь… силой усадил на заднее сиденье «ситроена».
– Добей его, слышишь! Это он! Добей его, Гарин, – с белой мутью в глазах повторяла Зоя. Рот ее прыгал. Руки выламывались, будто колдовским образом она обретала крылья на стадии какой-то жуткой метаморфозы. Впрочем, она не сопротивлялась.
Гарин – обратно к месту стычки.
Картина была предельно ясна. С первым выстрелом в открытое ветровое стекло (как оказалось в последствии, вскользь по черепу), Зоя распахнула дверцу и выпустила еще две пули. Водитель, весь залитый кровью, обвис на рулевой колонке. «Добей его», – пронеслось в сознании Гарина. Подтащив убитого (или раненого?) за ворот, Гарин уложил его на землю навзничь. Нагнулся над ним, заглянул в остекленевшие глаза. Нерешительно рука его с револьвером поднялась… упала. Гарин замер, точно в прострации. В следующий момент он обшарил тело, заглянул в салон машины, и с бумажником водителя поспешил к своему авто. Надо было торопиться. Как он отметил, уже два или три автомобиля пронеслись на скорости, мимо них, в направлении города.
* * *
– С ним все? – отчужденно-холодно, как никогда, спросила Зоя подошедшего Гарина.
– Тебе этого мало? Куда мы теперь? Через час будет поднята вся полиция Берлина. Усилены проверки на дорогах. Тем более на границе. Как глупо! Для чего нам это, после всего. – Гарин покусывал кожицу губ. – Что хоть это за тип? – бросил он с досадой.
– Тот самый. Я тебе уже говорила; который следил за мной еще с Лозанны… начиная с почтамта и до самого дома, – закуривая русскую папиросу, проговорила Зоя. – Представляешь, значит, он выследил меня тогда до самого Цюриха, и дальше – Валуама. А сейчас, выходит, вел нас во всю эту дурацкую прогулку, от самой границы… Тебе такой масштаб ничего не говорит?
Гарин ушел в гнетущее молчание. Нигде им не было сейчас пути. Нечего было думать и о возвращении в гостиницу. Агенты наверняка могли быть и там! Но, прежде всего, как можно скорее, необходимо было убраться отсюда.
– Скверно, коли так. Все это требует организации. Ни в какой Базель нам сейчас нельзя. Сто к одному, что он был с кем-то в контакте. Что эти люди могут предпринять в самые ближайшие часы?! Дьявольщина. Но вопрос вопросов, – известно ли им, кто мы?!
Зоя ничего не ответила. Запахнулась в плащ. Она-то уж знала, что все ее вернулось к ней. И этого она уже не отдаст.
– О, кей, – Гарин, наконец, завел автомобиль. – Ночь проведем в одном сносном школярском месте. Там мы будем в безопасности. Это лучше, чем быть перехваченными по дороге. – Он на секунду оторвался от управления, более пристально взглянул на Зою. Мимолетно коснулся ее плеча. – Ты все правильно сделала. Лучше и быть не могло. Все у нас сладится. Не грусти.
Зоя, казалось, вовсе и не собиралась грустить.
Машина углубилась в световую прорезь Берлина.
Всю дорогу они молчали.
Быстро проехали предместья большого города. В объезд центра, через окружную дорогу, и далее, минуя несколько пустынных, малоосвещенных улиц, въехали во двор, где в глубине, в свете одинокого фонаря, выстаивало невыразительное, как будто двухэтажное, но приземистое и длинное здание, с флигелями. Оно было темно.
Гарин вырулил. Поставил автомобиль под самые окна, за выступ каменного крыльца, с козырьком из рифленого железа. Во всем здании – следы торопливой побелки, ремонтных работ. Во дворе – неубранный мусор, ржавые батареи и трубы парового отопления. Кругом бурьян. Желтоватый вздрагивающий фонарь освещал примятую дорожку.
Взойдя с Зоей на крыльцо, Гарин своим ключом отпер дверь. Вошли, будто в амбарную пустоту, со спертым воздухом.
– Сторож дрыхнет, как всегда, в соседнем крыле. Впрочем, я здесь свой человек, – прошептал Гарин.
Придерживая женщину под локоть, опережая ее на шаг, он нащупал выключатель. Пыльная лампочка под потолком осветила узкую крутую лестницу на второй этаж. Поднявшись, на тесной площадке с перилами, Гарин отпер еще одну – филенчатую дверь. Вошли. Пахло залежалой бумагой, отсыревшим картоном, какими-то реактивами. В глубине комнаты, будто картина в рамке, на стене: звездная кисея, рвущаяся над бездной; ветвистые рога лунного серпа с обрывками синеватой заснеженной паутины. «Открытое окно», – догадалась Зоя. Гарин уверенно прошагал вперед, щелкнул металлом, опустил плотные жалюзи. Включил верхний свет.
– Вот здесь и пробудем до утра, – сказал он категорически.
Зоя осмотрелась. Это была узкая, как пенал, длинная комната, заставленная стеллажами с какой-то отчетностью, папками, рулонами чертежей. В конце комнаты примостились два пульмана, с рефлекторными лампами, столик с физическими приборами. Вдоль одной стены (противоположной стеллажам) возлег кривоватый, кожаный диван. Еще на стенах – плакаты с диаграммами, срезы технических устройств. Казалось, помещение давно уже не проветривалось, как и не посещалось людьми, или сдано под рухлядь.
– Это и есть твоя чудо-мастерская, где ты создаешь оружие возмездия, – не удержавшись, произнесла Зоя, роняя на пол перчатки, слабой рукой пытаясь расстегнуть крючочки на слишком тесном вороте платья.
– Это так себе: по одному знакомству; старый политех… Сейчас все распущены на лето, – рассеянно проговорил Гарин. – Располагайся. Это лучшее, что мы можем пока придумать. Все зависит, – ну-ка, взглянем на документы этого сукиного кота! – и он прошел к одному из пульманов, включил рефлектор, вчитался в бумаги, изъятые у водителя.
Зоя еле слышно вздохнула: интересуйся, мол, сам! «Все же, если бы не я…». Она уже овладела собой. Ни о чем не сожалела; напротив того, пребывала в уверенности относительно своего поступка. И если в машине ей стало просто покойно и хорошо, то здесь род странного воодушевления стал преобладающим в ней. С разлитой и тихой полуулыбкой, оставаясь неподвижной на месте, с рукой у горла, она вновь пережила эту ночь.
– Поздравляю тебя, – до ее сознания дошел голос Гарина. – Кажется, твоя выходка не будет иметь столь роковых последствий.
Восково-бледный (будущий «герой» паноптикума), Гарин прошелся по комнате, туда-сюда, потрясая документами водителя.
– Это и действительно профессиональный шпик. И знаешь кто? Он из русских; более того, советский подданный. Горе-соотечественник. Хе-хе. На, взгляни! (Зоя не протянула руки).
– Так он русский. Но почему? – задала она сакраментальный вопрос.
Гарин воззрился на нее:
– Хотел бы я тебе ответить… Н-н, да. Здесь по документам он значится, как Ковригин, работник торгпредства… Ловко устроился, жирный кот. Пронырливая должность для того, чтобы совать нос, куда тебя не просят. Единственный недостаток – это отсутствие дипломатической неприкосновенности. Хе-хе.
– Тогда, стало быть, это меняет дело? – неуверенно высказалась Зоя.
– Еще как, – подтвердил Гарин. – В некотором роде, то, что он схлопотал от тебя три пули, вышло, как по роду его профессии… Пренебрежение техникой безопасности, скажем так, – вновь сострил Гарин со скверной улыбкой. – Обычно полиция при рассмотрении таких дел прежде обращается в консульство, обставляя все в контакте с ними. Огласка была бы здесь неуместна. Обычный шпионский оборот дела. Советская сторона не решится на расследование. Думаю так.
– Чудненько, – сощурилась Зоя, с размаху усаживаясь на продавленный диван. Хрустнула пальцами. Обычно сине-льдистый взгляд ее равнодушных глаз на этот раз стал обворожительно мечтательным. Сквозь стылую бледность пробился румянец. Лицо приобрело почти смутную прозрачность, как вершинная, ближняя к огню кромка свечи. Только что (недавно) она пролила чужую кровь, и теперь своя бешено прибывала в ней. С этого ли, или с пережитого волнения, или как по роду сказки, что вначале надо окропить себя «мертвою водой», а затем только «живою» – она помолодела.
Гарин кратко подвел итоги:
– Итак, проводим здесь до утра. И часов в 10 (к открытию) направляемся в департамент виз.
Зоя нахмурилась.
– Ничего не понимаю. Почему не сразу в машине, на границу?
– Я не во всем абсолютно уверен. Потом, у тебя виза на разовое посещение – «от» и «до». Нужна отметка убытия.
– Дальше?
– Дальше, если все сойдет благополучно, я отвожу тебя на Силезский вокзал, и ты катишь в Судеты, в город У., к любезному твоему сердцу барону Киркгофу.
– Даже так! – Зоя искренне расхохоталась, пригляделась к Гарину. – Ты на этом настаиваешь?
Это была давняя и довольно скабрезная история. Барон – по сильнейшему подозрению Гарина – был безрассудно увлечен Зоей, во время их первого посещения Европы. Тогда они уединенно поселились в пригороде Праги, и пока Гарин обставлял свои дела, Зоя имела случай познакомиться с бароном на Стршелецком острове, – известном месте отдыха в самом центре Праги, на реке Влтаве. После этого Зоя получила приглашение посетить имение барона в окрестностях Усти, городка недалеко от чехословацко-германской границы. Спонтанное сумасбродство женщины после многих лет изоляции от большой (т.е. светской) жизни прямо ставилось Гариным ей в вину. Во всяком случае, посещение усадьбы барона недолго оставалось для него тайной. Сметливый Валантен, имеющий ко всему прочему и опыт сутенера, быстренько застукал свою госпожу, и в самых лучших чувствах «передал дело по инстанции». Королеве здорово влетело, как только могло – Жозефине, в простых солдатских снах молодого Бонапарта. Эта история казалась подзабытой, и вот…
– Ну и как это ты себе представляешь? – продолжила Зоя. – Я на большой дороге… с котомкой за плечами… Все таки не 18-ый год. Писать мне будешь «с наилучшими пожеланиями». Или как?..
Гарин поскреб подбородок.
– Это самое лучшее, что можно сейчас придумать для твоей безопасности. Возьмешь наемный экипаж. Барона я предварительно проинформирую. Телеграмма придет раньше, чем ты заявишься в Усти.
– Не хочу, – вдруг резко и властно произнесла Зоя. – Без тебя – никуда. – И через мгновение, уже нежно: – Но как же ты? – Она соскочила с дивана, подбежала к Гарину, положила руки ему на плечи. – Все, все, что я могу для тебя сделать – это остаться с тобой. Я остаюсь. Слышишь!
Она обежала его взглядом сверху вниз, – от своих глаз, единственно, вопрошая с неистовством: может ли статься так, что вот этого одного в нем… достаточно, чтобы все повторить, переломить ход событий, изменить лицо мира. Одного вот этого его лица.
Гарин откашлялся. Сказал принужденно сухо:
– Так надо, Зоя. Обо мне не беспокойся. Вдвоем нам сейчас нельзя. Положись на мое слово…
Зоя тихо-тихо покачала головой:
– Гарин, Гарин, я знаю о тебе все – и я ничего не знаю. Эта ночь… Лаутензак, его пророчества; погоня, преследование… черная река, мост, эти выстрелы… Я не хотела, правда (Зоя лицедействовала невинность). Это все какое-то наваждение… как в ту ночь первого нашего с тобой свидания, в гостинице «Черный дрозд» в Вилль Давре. Помнишь? (Гарин кивнул). Ах, как давно мы не были так вместе, – Зоя вскинула лицо, веки ее мечтательно прилегли. – Гарин, Гарин. Кто ты? Зачем пришел ты в этот мир? – она вслушалась.
– Дивный вопрос дивной женщины.
Гарин отошел в сторону, к выключателю на стене. Свет погас.
Он прошел к окну. Поднял жалюзи. Открылась ночь.
– Так слушай же, друг мой единственный.
Гарин примостился на подоконнике, выставив одну ногу и обхватив колено руками. Весь он казался сейчас в высшей степени нереальным, как-то грациозно темным, как может колоритно смотреться черная тушь абстрактного японского рисунка.
– Вот, Зоя, ты вспомнила ту ночь… первого нашего с тобой свидания. Тогда я сказал тебе: – я брошу к твоим ногам мир.
– Ты сдержал свое слово. Подтверждаю это, – пылко, поспешно произнесла Зоя. Она все еще стояла посредине комнаты, с руками у груди, не зная, что ей делать дальше.
Он остановил ее порыв нетерпеливым жестом:
– Тогда я возжелал себе абсолютной власти. Но чтобы властвовать, как я хотел, нужно было золота больше, чем у всех индустриальных и биржевых королей вместе взятых, так я думал тогда. С этого все и пошло… Я стал одним из них; я стал сверхроллингом, сверх… да, вот как мне это еще преподнесли: «Бизмен оф готт», – читай: купчина божьей милости. Хе-хе. Да, конечно, это смешно. (Она не смеялась). С этого пошел откат… Я начал с золота и вступил на заколдованный круг. Ведь даже золотым руном – символическим мировым запасом золота, – владели какие-то пастухи. Мне уготовано было золоченое сенаторское кресло… диктаторская власть, а я потерял самого себя. Еще немного – и меня возвели бы в параграф конституции… ассимилировали, интегрировали, а попросту съели бы с потрохами… Меня тогда уже опутали этим: «Вас это обязывает, Вам это подобает». Хе-хе. Меня уже понимали, мне сочувствовали, – Гарин рассмеялся злым и каким-то огорчительным смехом. – Ни в чем люди так не преуспели, как опошлять… Еще бы, такая власть, да к чему-нибудь и обязывает, – разумеется, во благо их. Ха-ха. Но не странно ли, всемогущие боги древних все оставляли, как есть. Все, что они делали, это даровали и карали; да проводили время в игрищах. И заметь: ничего более ровным счетом. Посылали людям мор и землетрясение, или возвышали до самих себя. Взгляни, – Гарин указал в открытое окно.
Высоко в полночном небе встала луна. Серебристо ясно протек Млечный путь. Отдельные созвездия зависли, как вещественное доказательство космичности творца, точно алмазные подвески. Свет сходил, как только мог свет, созданный для человека и во имя его.
Все подтверждало слова Гарина, и он продолжил:
– Вот пространства, которые не обежит и свет. Черные провалы, куда осыпаются миллиарды солнц. Гармоничные ряды. Стройные законы. И, наряду с этим, мы, со своим скарбом, толкающие перед собой постылую тележку… ношу жизни. В чем тогда контрапункт сатанинского этого, читай «божественного», противоречия? В одном этом – Я: я существую. И никакие звезды, вздувшиеся биллионами своей энергии, не способны затмить этого Я. Все величие человека… все его пределы, совпадают с этим бессилием Вселенной воспроизвести себя – в какой-то асимптоме своего существования, – осознания, подобного этому. Вот и человек – обрести себя от края и до края; достойно этому своему единственному я… И к черту. Никаких устройств, никаких договоров, никакого миропомазания. Нерон понял это раньше и лучше нас, когда приказал сжечь Рим ради одной вдохновенной строчки своих вирш. Не повелевать, но быть одной неизбывной волей своей, пусть безрассудно, пошло, непристойно, но быть. Одним своим гением и возмездием, если кто-то и усомнится в этом моем праве. И средств для этого у меня есть побольше, чем у Чингисхана.
Гарин поднял и резко опустил сжатую в кулак свою руку. Вопреки законам физики, на самые звезды, казалось, пала его тень.
– Тогда, ты помнишь, – продолжил он, – после трех лет прозябания в Перу и Аргентине, я перебрался в Европу. Для меня это был единственный выход не сойти с ума. Мозг мой пожирал меня. И я с головой ушел в идеи новейшей физики. Понемногу мне стал мерещиться кое-какой выход…
Зоя слушала, не слышала. Она давно все для себя уже решила. Стать собой. Увенчать собой мир… Как это ей понятно. Но зачем все так усложнять? Вот ведь только несколько часов назад она осуществила этот акт возмездия. Все намного проще. «Карфаген должен быть разрушен». Он говорит о духе… о каком-то всекрылатом гении, но это только ангел смерти Азраиль. Неужели он этого не понимает? Потом – эти материи, – не слишком ли это громоздко для часа ночи. (Зоя уже сидела на диванчике, и если поначалу разговора она очень умно и прилежно подперла голову одной рукой, в позе роденовского «Мыслителя», то теперь эта голова с опавшей прической заметно потяжелела).
– Действительно, – заговорила она. – Но что дальше? Будешь и впредь топить американские флоты… обращать крейсеры в утюги посредством своего гравитационного луча. Один против всех. Они пойдут на потерю любой армии, только чтобы уничтожить нас.
– Но не целиком страны, нации, – в запальчивости громко произнес Гарин. – Или, – для целей назидания, – воспетых столиц мира, оплотов их цивилизации… Лондона, Парижа, Берлина, Москвы, без разницы…
– Не понимаю, – нахмурилась Зоя.
– Не будет никакой общепризнанной войны, мадам Ламоль, – возвестил Гарин боевое имя своей подруги. – Никакого столкновения армий, флотов. Это все пережитки прошлого. Минимум физических принципов, – в базисе политики. Воздействуя на литосферу планеты, в любом пункте, какой я только изберу, я смогу спровоцировать землетрясение под… будь это хоть резиденция папы римского, Ватикан.
Зоя благосклонно кивнула; все же мысли ее путались:
– Да, от скромности ты не умрешь, – проговорила она, как если бы соглашаясь с Гариным, но сомневаясь еще по некоторому важному и недоговоренному им пункту.
Сам же он благодушно рассмеялся:
– Для баланса «сил», между нами, дорогая, предлагаю назвать первую ближайшую к Земле комету твоим именем?
– Почему комету? Из-за недостатка средств?
– Ишь ты, как задевает вас, мадам, моя бедность. Нет, лапушка. Комета – это то, что дало мне идею наказующего землетрясения. Известно ли тебе, что пролет крупного космического тела вблизи Земли вызывает мощное гравитационное воздействие, что и активизирует сейсмические процессы. Исторические хроники полны предзнаменований, в связи с этим. Саблевидный участок траектории пролета такой кометы, вставшей в небе, всегда наводил ужас.
Зоя помолчала:
– Если бы все это рассказал мне не ты, то…
Гарин спрыгнул на пол.
– На сегодня достаточно. Впереди у нас архитрудный день. Надо бы отдохнуть. В департамент виз первым пойду я… если все сойдет благополучно – следом ты… Инструкции на другой – худший случай, получишь завтра, с утра.
Гарин виновато, как-то беспомощно оглянулся на Зою. В темноте она не могла видеть этого его взгляда; но признание Гарина так не вязалось со всем, что он сейчас наговорил ей, что у нее упало сердце.
Не зажигая света, Гарин раскатал на полу рулон чертежей; под голову – книги. Он долго ворочался, припоминая кварцевый жесткий песок и устриц три раза в день. Поморщился, но уже не на воображаемую, а действительную изжогу.
Зоя покойно улеглась на диванчике, постелив под голову куртку Гарина и накрывшись своим плащом. Она долго не могла заснуть, да и не хотела закрывать глаза. Словно две роскошные ночные бабочки, оцепеневшие в предвестии осени и смерти, они трепетали крылышками-ресничками, были сухи и жестки.
Силезский вокзал пребывал в обычной суете дня.
Множество народа, встреч, проводов, расставаний. Носильщики в кожаных фартуках, фуражках, с бляхами на груди, толкали перед собой тележки, с багажом, окрикивали зазевавшихся пассажиров. Паровозы в тупиках подпитывались водой, загружались тендеры углем. Слесаря с молоточками, в униформе, пробегали состав, выстукивали буксы. Объявлялись команды и время отправления. Даже голуби, и те были при своем деле, – выклевывая, что могли, из-под ног людей. Тем – не терпелось сесть в поезд; но и желание отдалить минуту прощания заставляло их нервничать, вести себя непосредственней.
Недалеко от окна вагона, куда сейчас смотрел Хлынов, стайка голубей облюбовала себе пятачок тверди. Посадку объявили уже как с полчаса, и он сразу прошел на свое место в плацкарте. Никто его не провожал. Водрузив локти на столик, подбородок – на стиснутые кулаки, Хлынов отдался бездумному созерцанию. Чуть ригорически (сурово) сложенные его губы выражали напрасно потраченный труд каких-то дел и где-то сказанных слов. Мир не менялся к лучшему, да и не желал того. Явный прогресс намечался лишь на путях науки, но большинству это было без разницы. Вчера здесь, в Берлине, он посетил центр физических исследований – Институт Вильгельма Кайзера; имел доверительный разговор с людьми, занимающимися проблемами распада атомного ядра. С удовлетворением отметил свою осведомленность и схожесть взглядов на будущее атомной энергетики, но с сожалением вынужден был признать узость и кустарность методов у себя на родине; зашоренность академической среды и, конечно, недостаток средств.
Сейчас же Хлынов направлялся в Чехословакию, где имелся единственный в Европе заводик по обогащению урана. Он хотел проконсультироваться по ряду технических вопросов и заказать партию материалов для физической лаборатории при Московском университете.
Стайка голубей взметнулась из-под ног двух людей – мужчины и женщины, остановившихся вблизи окон Хлынова; как-то он сразу пригляделся к ним. Женщина стояла в профиль, метрах в шести, мужчина – почти спиной к нему, одетый в твидовую куртку и английском кепи на голове. На женщине был травянистого цвета плащ, туго схваченный в поясе, шляпка с густой вуалью на лице (изрядно уже вышедшей из моды), каштановые волосы ее были высоко зачесаны, открывая маленькие уши с кулонами, – чистейшего, искрящегося на солнце зерцала водоема – в двух капельках-бриллиантах. Она была в туфлях на низком каблуке, но высокая, стройная, держалась как-то чересчур прямо, или даже скованно. Ее сумочка-шкатулка под локтем правой руки была вынесена несколько вперед, словно кому-то в предназначение. Мужчина с ней, все более влезающий плечом в поле зрения Хлынова, казался нарочито оживленным, переминался с носков туфель на каблуки, вертел головой, что-то говорил женщине, и на что она реагировала – то смотрела на него в упор, то отворачивала лицо. Какая-то еще обособленность, даже тайна, мерещилась Хлынову в этих двоих; что-то в женщине… смутно, смутно вставало из памяти… Ударил колокол – один раз; первое предупреждение о скором отправлении поезда. Мужчина ссутулился, как бы разглядывая что-то у себя под ногами, резко выпрямился, будто по стойке «смирно» в присутствии высокопоставленной особы… женщина засмеялась, приподняла вуальку, подставляя для поцелуя щеку, губы, – вот уже в полный оборот лица к Хлынову. Большие льдистые ее глаза взметнулись отдергиванием шторы на синий зимний день… меловая бледность… белый-белый оттиск лица статуи, некогда поверженной, забытой и возвращенной в мир трудами и чаяниями какого кладоискателя, – надвинулось на Хлынова. Откинувшись назад – и как из темноты на яркий свет, зажмурившись и вновь вглядевшись, – Хлынов пялился на то, что теперь предстало ему в истинном свете, и как оно было… вне всяких сомнений и ассоциаций, – лицом той женщины, изображенной на картине в Мюнхенской галерее, и, стало быть, эта женщина… Вот она нахмурилась (ведь Хлынов ее узнал), или, быть может, ее покоробил его взгляд, смотрящий как на мертвую… что-то она сказала своему спутнику. Тот обернулся на окно Хлынова. Ударил колокол – во второй раз, в третий… бил ли он еще? Отдернувший голову Хлынов на этот раз пребольно ударился затылком о стенку, в глазах его поплыло… еще до отправления поезда. В мысленном видении физика, укрепленном систематической работой с бесконечно малыми величинами, проступила ниточка усиков, глаза, точно обведенные углем, – и как по лунному серпу в фазе ее убывания угадывают полную луну, так и Хлынов припомнил все целиком лицо, уже не имея перед глазами. Правда, без той одиозной, почти мефистофельской бородки, и что не дается человеку от рождения.
Поезд набрал ход, погромыхивая на стрелках. Покачивался вагон. Но Хлынов все так же сидел неподвижно, притиснутый увиденным и пережитым. Во рту было сухо, горько, как после принятия внутрь каких антидотовых препаратов. Не галлюцинировал ли он вообще? Сердце колотилось совсем по-настоящему. Отчасти, как у труса. Но можно ли было счесть его за такового? Разве видеть призраки и подвергаться при этом реальной смертельной опасности – не есть испытание, вдвойне тягостное для нервов любого?
Мадам Ламоль и Гарин живы!
Только что Хлынов сделал фантастическое, один раз выпадающее на долю смертного, открытие, – и никуда не бежит, никому не сообщает, да и знает, что потому еще и жив, что так, кстати, у него отнялись язык и ноги. Впрочем, можно было уже и успокоиться: если бы ему угрожала действительная, а не воображаемая опасность, то он давно был бы мертв. Манеру обращаться этих двоих с людьми (да и с человечеством), Хлынов знал не понаслышке.
Вагон Хлынова был второго класса, и, судя по тому, где на перроне стояла мадам Ламоль, ехать она должна была в отдельном спальном купе, и, следовательно, пройди он даже туда через тамбур, он не мог бы ее встретить. Очевидно также, что отправлялась она одна – Хлынов видел сцену расставания. Вот только куда она направлялась? В пределах ли Германии – был пункт назначения? Или это была Чехословакия? Сам же он собирался до Праги, и мог, таким образом, достаточно уверенно проследить ее маршрут. Интересно, что ему на тот момент даже и мысли не пришло, как-то дать знать властям… да и как? Что он мог сообщить второпях какому-нибудь дежурному приставу на полустанках, или даже наряду пограничников при пересечении границы. Какие у него могли быть доказательства, – когда самому ему они ой, как требовались. Да и не в правилах его было так обосновывать открытия, минуя прихотливый дедуктивный путь. Слишком, слишком легко и поспешно. Пока же он вышел в тамбур – просто покурить.
И так вплоть до Усти, этого небольшого чехословацкого городка, в 50-ти километрах от германской границы, Хлынов выскакивал в тамбур на каждой остановке и высматривал мадам Ламоль. Жаждал ее видеть и боялся. И, наконец, увидел:
На перроне Усти вышедшую даму, без всякого багажа, если не считать ее сумочку, встречал выхолощенный господин, несколько субтильной наружности, в клетчатом пиджаке и серых бриджах, с моноклем адьютанта кайзеровских времен генерального штаба, но в тирольской шляпе с пером. Церемониально раскланявшись с дамой и поцеловав ей руку, он проводил ее до своего автомобиля конструкции 20-х годов. Вместе они укатили.
Да, Хлынову во многом еще надо было разобраться самостоятельно; а прежде – примирить себя с собой. Тем не менее, в голове у него сложилось:
«Усти. 27 августа, года – 32-го. Высадка передового авангарда сатаны. Гарин жив. Опасность величайшая, неизмеримая грозит миру», – Хлынов оттер себе виски. Тронул пульс. Ему надо было еще добраться до Праги.
Потолок комнаты – высокий, белый, ровный, – сейчас надвинулся плотной костяной крышкой собственного лба; всей тяжестью съезжая на переносицу. При этом надо было вникать в тему допроса, пытаться отгадывать и сопоставлять. Хорошо еще, что эта беседа подходила к концу.
Синюшные губы раненого разлепились:
– Здесь основной пункт недоразумения, господин следователь. Я, как физическое лицо, совершенно ни причем в этой истории… Ясно, что злоумышленники хотели завладеть автомобилем, и не более того. Я же ехал… с раннего вечера: надеясь переночевать в отеле, чтобы уже утром иметь договор с поставщиками. Бумаги, касающиеся этой сделки, как и все мои документы были в портфеле, похищенного преступниками.
Следователь недоброжелательно фыркнул, раздражаясь явным промахом в показаниях этого «физического лица», – как-то автомобиль потерпевшего оказался целехоньким стоять на месте преступления. Вообще, складывалось впечатление, что следствие буксует; некая подозрительная криминальная подоплека этого дела разворачивалась в коридорах власти. И, как всегда, – отдувайся стрелочник, т.е. он, штатный служащий городского комиссариата полиции.
– Как тогда они ухитрились напасть на вас, на полном ходу?
– Я внезапно почувствовал себя плохо. Боясь не справиться с управлением, остановил машину на выезде с моста. Открыл дверцу, чтобы подышать, и вот – все остальное вам известно.
– Объясните.
– Вспышка. Удар в голову, будто хватили раскаленной железякой. Потом – белый потолок этой палаты. Очнулся на четвертый день после операции.
– Это нам известно. А скажите, нападение на вас могло быть как-нибудь спровоцировано тем, что вы русский и советско-подданый? Вы имели контакты с белоэмигрантской средой?
– Нет. И никогда я не чувствовал себя ущемленным сколько-нибудь по этому признаку. Связи мои носили чисто коммерческий аспект.
– Гм. Стало быть, люди узко торгового сословия – ваш круг общения. А не могло ли быть среди них лиц, у которых торгашество, так скажем, в крови… которые имели причины разделаться с вами? А какие такие преступные элементы могли разгуливать в этих, почти пролетарских районах, почти на выселках, в гетто?
– Это уже часть какой-то вашей рабочей гипотезы, господин следователь. Я ничего такого не говорил.
– Хорошо. Хорошо. Интересно ли вам, господин Ковригин, будет узнать, что, по заключению экспертизы, в вас стреляли из дамского револьвера. Как вы могли бы это прокомментировать?
– Это не мое дело объяснять. Ведь не Роза же Люксембург в меня стреляла. Справьтесь лучше у репортеров; у них как раз сейчас в ходу расовый и «красный» вопрос.
Подошедшая медсестра показала на часы.
– Господин Ковригин, – следователь в топорщившемся на нем белом халате, встал со стула. – Если вам больше нечего заявить следствию, то мы отложим наш разговор до следующего раза. Поправляйтесь. А сейчас с вами желает встретиться работник из советского консульства.
Сухо распрощавшись с медперсоналом, следователь вышел из палаты.
* * *
– Так, здравствуйте, Анатолий Борисович. Как вы? – вошедший быстро подошел к железной никелированной кровати, сел на краешек постели, оглянулся на дверь, посмотрел в окно, до половины задернутое простенькой белой шторой. Виделась только крона высокого платана, полоска синего неба… яркие световые блики в стоящем на подоконнике толстостенном стакане с водой. Он пожал раненому руку. – Привет от всех наших. Есть потрясающие новости. Ну и ну. Не было счастья, да несчастье помогло. Да не по вам будет сказано, Анатолий Борисович.
Больной на кровати, насколько мог непосредственно, усмехнулся.
– Ну, валяйте. Что у вас там, – он страдальчески повернул голову, вздохнул из-под гипсового панциря, веки его набрякли. И все же, где-то, вне его – была причина радоваться. Ему стало лучше. – Говорите, – почти попросил он.
– Тогда, по первому разу – вы сообщили, что стрелявшую звали Зоя.
– Какое там «звали». Все произошло с расстановкой в одну секунду. Сначала выстрел… звездануло, точно изнутри, под черепом. Потом, как сквозь громовую даль… как с неба: «Зоя, сумасшедшая». Затем – обвал, и этот белый потолок. Как я что-то еще упомнил… Промахнулась, стерва. Четыре пули в меня выпустила…
– Эх. Вот то-то, что не промахнулась, Анатолий Борисович. Эта дамочка не хуже нашего с вами стреляет. В 19-ом, огневом, ходила в белых цепях под Ростовом. Бесовка еще та, – мне порассказали. Авантюристка с мировым именем. Шельга, как услышал это ваше «Зоя», так белый стал, как эта простыня, и трясется от смеха. Это я потом уже выяснил, что есть такая форма истерии – «со смехом».
– Провели, как воробья на мякине. Как я тогда не догадался, зачем они за город погнали. Поделом мне. – Раненый в изнеможении мутно взглянул на потолок. В непоправимое.
– Вашей вины никакой нет. Просто не следовало так жестко вести их. Никуда бы они не делись, – успокаивающе заговорил товарищ из «консульства». (Раненый как-то, похоже, осоловел, губы его засвинцевели). – Теперь Шельгу больше тот, второй, интересует, кто был рядом с «Зоей».
– Видел я его до этого случая всего лишь раз. Ничего не могу сообщить… Вообще-то, передайте…
Еще через минуту разговора тот, кого называли «Анатолием Борисовичем», стал мямлить, терять нить разговора, забалтываться. Силы быстро покидали его. Пришедший человек привстал, поправил одеяло на постели товарища и тихонечко вышел из палаты.
Компетентный сотрудник при посольстве в Берлине говорил правду. Только Шельга прослышал про это – «Зоя», так точно волосы у него на голове затрещали, смоляной факел низвергнулся к самым ногам и все осветил ему. Вдруг необыкновенно ясно стало, что только Гарина (неразлучно при Зое) и могли сопровождать на земле такие эффекты, как непонятное свечение в горах, страшные грозы и камнепады. Только ему одному мог так понадобиться элемент М, и только он знал истинную его природу. И не было человека столь изолированного от общества и с такой страстностью (и успехом) противопоставляющего себя человечеству; так далекого от служения науке и вырывающего у природы сокровеннейшие тайны ее. И только его женщина могла жить такой двойной жизнью: оставаться женщиной во всем очаровании своем и быть настолько смертоносной.
В чистую науку Петра Петровича Гарина верилось с трудом, но вот чисто по-человечески Шельга был немало изумлен. Гарин не только жив и здравствует, но у него что-то и сладилось. Вот еще Зоя. Трудно было в обывательском ракурсе представить жизнь этих двух людей за последние семь лет. Как-то они проводили это время один подле другого. О чем тогда они могли говорить? Сожалели ли о чем? На что надеялись? Шельга только крутил головой, пощипывая редкие светлые усики, отдаваясь нелегкому для него сочувствию. Припоминал, как его, смытого за борт «Аризоны» крутой волной, спас Гарин, кинувшийся за ним следом, в пучину, и удержавший за край плаща. Правда, справедливости ради, и сама эта заморская прогулка была пленением, но это было констатацией факта. Разумеется, то, что испытывал Шельга к этим двоим (наряду с волнительной памятью прошлых лет) было его личным переживанием, и тоже не без натяжки. Что же касается истории, – Истории с большой буквы, то как-то мало верилось в политическую значимость второго пришествия инженера Гарина. Из курса ВКП(б) Шельга четко уяснил себе, что политика есть вмешательство в дела государства; но вмешательство – по большому счету – групп людей, обладающих реальной силой и властью. Ни того, ни другого у Гарина и Зои не было. Они были частные лица. Стало быть – нули; а при их затравленной, рисковой жизни, нули под угрозой стирания. Другое дело – возможное изобретение Гарина. Учитывая его прошлые приоритеты – создание гиперболоида, бурение сверхглубокой шахты, организацию немыслимой прежде добычи золота, можно было и на этот раз ожидать от него крупного открытия в какой-нибудь области. А будь это изобретение военного профиля, да попади оно в руки заправил сегодняшней Германии, – все худшее уже произойдет и без участия самого Гарина. И, возможно, даже с большим размахом. Было чего остеречься, и над чем задуматься, прежде чем как-то вмешаться в ход событий. С этой точки зрения, самое неразумное было бы спугнуть Гарина, позволить ему знать, что его работы в поле зрения каких-то спецслужб, принудить свернуть свои исследования, демонтировать установку, глубже законспирироваться, и даже перебраться в другую страну – в ту же Латинскую Америку, – где контроль за ним был бы крайне затруднителен. С этой позиции предыдущие попытки натравить местные власти (прокламации, подметные письма) представлялись теперь Шельге сомнительными. С учетом же покушения на Зою и возможной (неврастенической) реакции бургомистра Хенке, можно было ожидать, что Гарин станет вдвойне осторожен, и неизвестно еще к каким решениям он придет. Дело виделось Шельге неясным, а счет дней, как ему казалось, шел уже на недели. Но если в отношение Гарина не было конкретной, надлежащей зацепки, то оставался еще Раух – темная лошадка в подземной конке Гарина; ломовик-трудяга, или же способный фаворит, на которого можно было сделать ставку в тихой игре (или же молниеносной, – Шельга еще не решил) против давнишнего своего антагониста. Прежде всего, Раух мог знать всю подноготную исследований шефа и, стало быть, если взять за основное в расчетах с Гариным – масштабность и значимость его работ, – он должен был явиться ключевой фигурой в этой партии.
Задумывался Шельга и о Хлынове, в плане привлечения того; но конкретно пока вопрос не ставился им.
Будто в предчувствии своей судьбы, Хлынов заговорил о некоем абсолютном покое, имея в виду лишь некоторые философские вопросы естествознания. Собеседником его на этот раз был Франтишек Клечке – молодой ученый, помешавшийся на изотопах и готовый из чего угодно добыть «грамм» квинтэссенции, подобно тому, как радий из урана. Все мерещилось ему в идеях полураспада, в вечном становлении и движении. Хлынов благосклонно усмехался, отдавая приоритет в современной физике все же релятивисткой теории.
– Неизменность, – говорил он, – лежит в основе возможности самого изменения, как принципа, а значит и существования движения как такового. Любопытно, что Аристотель в своей «Метафизике» в основе любого микропроцесса и условием начала мира полагал именно некий запредельный абсолют, наделенный в первую очередь совершенным безотносительным покоем. Так что, вполне может статься, сама энергия есть лишь пограничная форма возмущения относительно такого покоя, как напор воды – к ограждению.
* * *
Кроме умственной разрядки в таких ничего не значащих разговорах, Хлынов имел возможность выяснить все, что мог, о городке У. и его окрестностях. Интересовался он, как водится, достопримечательностями, и все как-то само собой сходилось на замке барона фон Киркгофа. У Хлынова не было ни малейшего сомнения, что Зоя, она же мадам Ламоль, если где-то и могла найти убежище, так только там.
В один из дней он поездом выехал из Праги до Усти.
С платформы – в виду пристанционных домиков, водонапорной башни, серых газонов, прибитых пылью, Хлынов быстренько сошел на проселочную грунтовую дорогу: желтую, в выбоинах, с милыми и скромными полевыми цветами по обочине, спутанной травой и репейниками. Городок, таким образом, он миновал с самой его окраины, и все же сумел составить кое-какое мнение о нем по тем одноэтажным и двухэтажным домикам с высоким бельведером, крутыми черепичными крышами, окнами с деревянными ставенками. Он уже знал, что У. был самый, что ни на есть захолустный городишко, жители которого занимались преимущественно садоводческими и полевыми работами, переработкой сельскохозяйственных культур, и где с четверть трудоспособного населения работало на небольшом посудо-фаянсовом и керамическом заводике, принадлежащем тому же барону Киркгофу, соракалетнему отпрыску рода, неженатому, проживающему одиноко, имевшему сестру, безвыездно живущую в Восточной Пруссии. К родовому замку этого захиревающего семейства и направлял свои стопы Хлынов, надеявшийся пройти четырехкилометровый путь незаметным путником, миновать замок метрах в двухстах и, расположившись в недалекой рощице на всхолмии, понаблюдать в полевой бинокль. Кроме этого, за плечом Хлынова была дорожная сумка с термосом и бутербродами.
Парило, как только могло в конце августа месяца. Было без четверти по полудни. Яснела даль. Под самый горизонт, на северо-востоке, виделся густой пролесок, тронутый желтизной. Ложбинки обсыхали от следов утреннего тумана; с кочки на кочку прыгал длинноногий кулик, точно большое насекомое. Замок был хорошо виден уже в самом начале пути, – своей мощной, двойной кладки стеной, опоясавшей его по периметру, со сторожевыми башенками и центральными железными воротами. Дорога полями уходила дальше, в обход замка, не ближе 50-60 метров от него, но прямой, заасфальтированный отрезок в одном месте, со стороны города, вел к самым воротам. Так что пользование автомобилем здесь было как бы предопределенно. Чуть в стороне примечались еще какие-то фермы, раздольные пространства, похожие на выгон и даже ипподром.
Через километр пути по грунтовому твердому покрытию Хлынов сошел в поля, на жнивье, надеясь на большую скрытность своего передвижения, не представляя трудностей этого. В душе же он был возбужден и весел. (Пылало и лицо его, раскрасневшееся от солнца и ходьбы). Взывала к жизни каждая распростертая на земле былинка. От низу тянуло паром, и с тем во всем теле Хлынова распространялась странная сытость, будто он где-то уже успел подкрепиться молоком с ватрушками. Здесь, в скошенных клеверах и гречихе, казалось, нежился сам дух земли. Неумолчно звенели цикады. Высоко плыли перистые облака. В одной точке, словно поплавок на тихой воде, завис коршун. Рощицы в полтора-два десятка деревьев (все береза, осина) – стояли разбросанные то здесь, то там, в этой, в общем-то, равнинной местности.
Сейчас Хлынов сильно взял в обход замка, вступив на особо колкое жнивье. Прошел он уже километра три, изрядно натрудив себе сухожилия. Можно было подумать и о пункте наблюдения. Избрал он для этого недалекий холм, с густым подлеском, поросший дубками, кленом и молодыми осинками. Добрался. Отсюда, с расстояния метров в сто двадцать, просматривался фасад замка под углом в 90 градусов; полоска мощеного двора, с кое-какими застройками. Расположившись здесь, бросив плащ под левый локоть, сумку – на сторону, раскинув ноги, Хлынов разлегся, в самом, казалось, царствии духа земли. Возвел на прицел свой бинокль – через двор прошел мужчина… в два, три шага, и скрылся под навесом стены. Больше пока ничего интересного не было. Хлынов с ленцой потянулся. Плотное начищенной меди солнце прогревало спину. Затылок тяжелел. Стараясь обрести так необходимое ему равновесие – Хлынов опрокинулся навзничь. Глазами в небо. Почти космическая тишина (при непрестанном звоне цикад) снизошла на него. В глубине, по кривизне небосклона, как в «зеркале смеха», он увидел себя былинкой. И, удивительно, но даже переговоры цикад через расстояние, разделявшее их – человека разумного и безмозглую зеленую тлю, – казались Хлынову доступными. В масштабе значимости этого – быть, существовать – каждый имел равные права на счастье здесь, под горячим солнцем.
Вероятно, он пролежал так долго, когда, приподнявшись, никак не мог выпростать из-под головы онемевшую, шершавую руку – рукав чужого ворсистого пальто. Карминово-красное солнце зависло как раз над его переносицей. Тогда, рывком поднявшись, Хлынов сел в позе по-турецки; налил себе кофе из термоса, выпил еще теплого напитка из алюминиевого стакана, съел бутерброды. «Оборону мира» приходилось снимать. Первый день дозора не принес ему ничего, кроме уверенности, что мадам Ламоль здесь; совсем близко, рукой подать. Хлынов уже предвидел встречу, а пока собирался восвояси. Пешком – до поезда на Прагу.
* * *
В почти тронном зале – под готику, с узкими стрельчатыми окнами в свинцовом переплете стекол, в высоком кресле с гербами старинных родов – сидела одинокая женщина. Ее голова на красивой шее была настороженно и как-то умно приподнята. Глаза полуприкрыты и скошены… устремлены дальше самой способности видеть. Что-то хотела она услышать вне себя и даже за пределами замка, но слышала одну лишь себя. На ней было фиолетовое платье узкого покроя с глубоким вырезом на груди, на шее – уже известный медальон. Руки скрыты до самого запястья. Пальцы перебирают каменья. Главный камень – на сердце. Но его не так-то легко сдвинуть. Предвечерний свет красновато пыльно ложится на тяжелые малиновые портьеры; квадратом окна – на полу, в ногах женщины. Поодаль – стол, на нем – фрукты, графин с домашней настойкой, оловянные и мельхиоровые кубки. По сторонам – старинные дубовые шкафы; на стенах – эстампы, картины тусклого масла в кракюлинах, всякого рода боевые безделушки – от кривых турецких ятаганов и дуэльных пистолетов до алебард 15-го века. Кажется, все пропитано пылью, все – ветхость. На всем лежит печать безысходности.
Женщина глубоко вздохнула, ожидая для себя чего-то, но ничего не приходило, не являлось, не случалось. Так можно было потерять все. Принцессе на горошинке, в чужом королевстве – и то было легче. Но то был безобидный вымысел, сказка. Если действительность – это страны, города, люди, события, то куда теперь ей? Путь в Швейцарию заказан, Франция, Германия – отпадают с порога. Соединенные Штаты – тем более: там Роллинг и «дело Гарина». Перу, Аргентина – там уже побывала, чуть не умерла. Белого от солнца и ветхости Лиссабона хватило ей лишь на три месяца. И вот, говоря с иронией, мир у ее ног. Сиди теперь здесь. Поддернув узкое платье (дальше некуда), женщина с ногами забралась в глубокое кресло; еще более умно и настороженно положила голову на колени в крепе черных, ажурных чулок.
Через потаенную дверь в залу вошел мужчина в каком-то пестром и мишурном национальном костюме, при ермолке. На ногах его были мягкие русские «казачки», в руках – поднос с виноградом и янтарными грушами. Брови у вошедшего сиятельного князя поползли вверх. «Je m`en fiche» («А, плевать»), – пробормотала женщина. Прикрывшись стыдливо подносом с дарами природы, мужчина подошел к женщине, вытянул шею – на поцелуй руки. Она вняла, наконец, ему. Простоватое (откровенно глуповатое) лицо сиятельного… зарделось. Женщина взяла сочную грушу, нехотя надкусила. Глаза ее открылись на воздыхателя. Но что-то не было заметно в них ни тепла, ни даже соизволения. Барон попятился. Лучше было ему сейчас уйти. При таком выражении лица ее и при такой позе – здесь ему было не место.
Уходя, он обратил внимание на то, что большие стенные часы остановились. Маятник их покосился.
Удивительно как, но в тот же день антипод Хлынова и по отечеству, и по образованию – герр Хенке, был сходно обеспокоен проблемами, обязанными фактически одним и те же лицам. В любом случае, параллель присутствовала. Только если Хлынов поездом выехал определенно на периферию, то упомянутый господин – в самое пекло, в столицу, в Берлин. Цель же поездки у того и у другого была так же удручающе сходна: Право, Истина и Справедливость. Вот только где было Хенке знать, что на фасаде здания, послужившего прототипом всех будущих академий мира, некогда было высечено: «Не знающий геометрии – да не войдет». Герр Хенке вошел, за что и был морально высечен. Целью его поездки в Берлин и действительно было посещение Пангерманской Академии естественных наук, географии и права.
Впустили Хенке в прохладный вестибюль этого досточтимого учреждения не совсем по недоразумению. Писаная грамотка, удостоверяющая его как бургомистра городка К., возымела некоторое действо на служителя Мельпомены в лице привратника. Проделав немалый путь в этот жаркий день сначала в автомобиле до Штутгарта, и далее поездом до Берлина, Хенке порадовался солидности, и даже мрачности здания, двору-колодцу, прохладным длинным коридорам. Расспросив этого ходока-чудака в лакированных ботинках и заглаженном костюме-тройке, что же все-таки ему здесь надо, – всяк случайный люд, взяв за основу утилитарный склад мышления и ту гористую местность, откуда он прибыл, направлял Хенке по коридору с этажа на этаж, пока не добрался он до геологического отдела.
В кабинете, куда вошел Хенке, находился человек весь в сером и перебирал на столе высоченную кипу запыленных папок. Еще большая их невзрачная масса, подобная кремнистому панцирю песчаной черепахи, топорщилась на огромных стеллажах и на полках вдоль стен. Были здесь представлены и образцы пород, некоторые в глыбах, как тот кусок сернистого колчедана, пуда на два весом, покойно улегшийся в верхотуре шкафа, куда обычно помещают чучело или глобус. Стены кабинета были в рисованных срезах горных пород, цветных картах земель Германии, с указанием ископаемых и мест выработки их.
Хенке представился, туманно разъяснив чиновнику о проблемах, его волнующих. (О танкетке, загнанной в грот, он решил пока умолчать). Сотрудник геологического департамента, с лицом цвета замешанного на песке цемента, ничего не значаще пожевал губами. «Что за черт-те…», – можно было при желании расслышать, и добавил вслух: – «Насколько мне известно, гм, герр Хенке, выработка чего-то там… у вас, исчерпана вот уже как лет семьдесят назад. Что же тогда Вы от нас хотите, не возьму я в толк?». И тогда Хенке огласил это – «геофизический смысл», попридержав опять из-за ложной скромности некоторые детали своего путешествия. «Ах, вот оно что!», – было ему в ответ. – «Тогда вам лучше будет пройти…». И Хенке послали.
Приемная этого другого высокопоставленного лица, тем не менее, ему понравилась высокими потолками в лепнинах (разверстые свитки, гигантские циркули, Север – Юг, с геодезическими линиями и знаками магнитных полюсов), рядами мягких стульев вдоль стен, вылощенным секретарем в вицмундире, с аккуратным пробором, и даже тем, что его, Хенке, часа два промурыжили, прежде чем принять, – из-за крайней степени любопытства. Седой человек в расшитом серебром с галунами, прямо-таки адмиральском мундире, перебирал совсем уже тонюсенькие уложения из папок на столе. Осведомившись еще раз у Хенке насчет подрывного «геофизического треста», к тому же «имперского» (высшая степень остекленения в глазах начальника целого департамента), последний справился по каким-то своим бумагам, куда-то еще позвонил… и, вздохнув (серьезный все-таки, умный человек), переспросил, – откуда, мол, он, Хенке, и кто по роду специальности, образованию. Получив ответ, сказал буквально следующее, что ничем не может помочь господину бургомистру, да и недееспособен спрашивать с пустого места, так как ничего похожего по классу сейсмологии в окрестностях К. не значится, и что это явление скорее – недочет местных властей.
На том они расстались.
Но не тот был уже Хенке в жаркое послеобеденное время его изнурительных реляций, оставивший вверенный ему город и граждан его, обделенный привычным по этому часу дня обедом, и попросту росинки маковой не имевший с утра. Взмыленный и раздосадованный, и чего уж там скрывать – высмеянный, будто барышник. «Эх. Ну, держитесь, всякие там раухи, жидовские патлы. Есть у меня сыновья. Грозная поросль новой Германии. Зиг хайль», – хрипело и восклицало в старческой груди Хенке.
Хлынов бежал, не разбирая дороги, колким неровным жнивьем. Русая бородка его растрепалась. На скулах, щеках, лбу выскочили красные пятна. В спину – далекие каменные палицы замка грозили смертью. Сейчас (дай ему время отдышаться, прийти в себя) он напрочь бы оставил это противопоставление себя и вечности: все кругом и едино было человеком, и не было в целой вселенной существа более злого и ядовитого. Только что Хлынов выследил мадам Ламоль. Она пронеслась галопом, откуда-то с полей, на бешеном, разгоряченном коне, когда он, оставив уже свой пункт наблюдения в рощице, на всхолмии, брел в направлении грунтовой дороги. На Зое был костюм для верховой езды, широкополая шляпа с валунами и красной подкладкой. Лицо – открыто, чисто, бело и запрокинуто к небу. Он не мог решительно не узнать ее: их разделяло какие-то четыре метра, и она едва не сбила его. Может быть так, бароны времен рыцарства втаптывали в пашню своих крепостных, – потехи ради, или пленяли их для несения воинской службы. К тому же, эта невозможная женщина успела положить на него глаз. Битых два часа Хлынов добирался до железнодорожной станции, а конца пути все не было. Ноги его то прирастали к одному месту, то разъезжались, будто брел он разжиженным суглинком. Несколько раз он падал. И, быть может, как раз эта слабость и мнительность, и уберегли его от скоропалительных действий. Он не дошел метров двадцати до платформы… привалился без сил к деревцу и так простоял, пока не объявили о прибытии поезда до Праги.
Уже в вагоне, на деревянной скамье пригородного поезда, уйдя с головой в плечи и закрыв глаза, Хлынов припомнил черты лица мадам Ламоль – яркий, красный, большой ее рот, взметенный синей бурей распахнутый взор… кажется, она что-то еще выкрикнула ему обидное. Насколько он мог судить, Зоя мало изменилась за эти годы; но то, что он один уполномочил себя вершить некий суд над нею, – крайне болезненно отозвалось вдруг на нервах Хлынова. Он даже представил себя эдаким святошей, нарицательным типом, ради абстрактных христианских идеалов изживающий в себе естественные инстинкты и привязанности. Деля людей по признаку их веры. Только теперь такими идеалами стали для него Порядочность и Правосудие. Да, конечно, эта женщина была повинна во многих преступлениях; кроме того, она была доверенным лицом настоящего негодяя, которого без каких-либо оговорок и дополнительных санкций можно было отнести к истинно врагам рода человеческого, беря на заметку его неосуществленные людоедские теории. И все-таки: да и нет. Хлынов чувствовал себя немало уязвленным. Опять он оставался в одиночестве, в классической позе Дон-Кихота. Мир шел своей дорогой, ему не было дела до призраков. Почему полиция всех стран и прочие сыскные службы игнорировали свой служебный долг? Ведь где-то эта женщина находилась семь долгих лет. Ходила, говорила, общалась с людьми, флиртовала… сейчас в замке, с бароном. Значит, он знал ее и прежде, и молчал. Как бы она не маскировалась, что-то в ней ведь могло дать повод к подозрению… Первые год-полтора мировая пресса разбухла буквально сообщениями о деяниях Петра Гарина и мадам Ламоль. То и дело вспыхивали дутые сенсации в связи с очередным «арестом» и псевдоразоблачением их. Так что же тогда один он, Хлынов, физик-теоретик, ученый с именем, и т. п. и т. д. И Хлынов еще ниже опускал голову.
Все это большей частью он продумал уже вечером, у себя в гостиничном номере, собираясь поутру идти в Пражский комиссариат или куда-то там еще – «сдавать» Зою, и мотивируя это то гражданским долгом, то общечеловеческими ценностями.
Большой полицейский чин в штатском, с костистыми чертами лица, вытянулся у края стола, заглянул в окно.
– Так вы утверждаете, господин Хлынов, что эта женщина… так выслеженная вами (будем называть вещи своими именами), есть мадам Ламоль, преступница и авантюристка международного масштаба, какая-то там «королева»… числившаяся в розыске по Интерполу, с года… (такого-то). Так ли это?
– Мы с вами толкуем об этом уже сорок минут, господин обер-прокурор. Я видел ее в пяти шагах… Она едва не сбила меня на своей лошади, – волнуясь, заговорил Хлынов. Он предполагал формальный характер допроса, но не до такой же степени! Они просто ничего не желают делать. Или боятся угодить впросак.
– Киркгоф, барон Киркгоф, странная для немца фамилия; скорее датская… Но что это меняет? – чин как-то еще более отстранено взглянул на Хлынова. – Вы же по специальности физик; как вообще, или при каких обстоятельствах вы познакомились с вышеупомянутой особой… то есть вы уже заявляли, стало быть, засвидетельствовать лично при очной ставке вы не можете. Гм. Это достаточно все усложняет… достаточно…
Хлынов страдальчески поджал губы, скуксился:
– Верно. Друг дружке нас не представляли. Иначе не сидеть бы мне сейчас здесь… Но когда, к примеру, по всему городу развешивают фото преступников и взывают к долгу и совести обывателей, то никто потом не ставит им в вину того, что, де, вот они путаются у полиции под ногами, лезут со своими подозрениями, не являясь даже сообщниками или связными этих убийц и мошенников.
Крупный полицейский чин хмыкнул, быстро и странно взглянул на Хлынова, вернулся опять в свое кресло и уткнулся в бумаги на столе. Через длинную паузу многозначительно произнес:
– Разумеется, мы обязаны прислушиваться к честным, добропорядочным информаторам (доносителям). Конечно, кое-какие меры при этом принимаются… Ну, предположим, мы решимся на некоторый ее домашний арест, под предлогом… Вот, кстати, в двухдневный срок она обязана была обратиться в визовый отдел департамента края за прикрепительным талоном, а затем уже продлевать срок своего пребывания в стране. Надо бы справиться. Это хоть что-то. – Чин снял трубку. Позвонил. Отдал распоряжения. С сомнением в лице задумался; так, как будто и думать-то особенно было не о чем. – Даже в этом случае, при нарушении ею визового режима, – заговорил он, утыкаясь глазами в Хлынова, – мы не вправе накладывать арест более чем на трое суток. Найдутся ли у вас надежные свидетели, которые смогут идентифицировать эту самую мадам Ламоль, как вы утверждаете? На кого мы можем рассчитывать?
– В первую очередь это Роллинг, содержанкой которого она была. Затем – Шельга, – Хлынов чуть стиснул зубы, уже начиная отдавать отчет в том, что дело перерастает его, какие бы то ни были полномочия или мотивы. Потерпит ли его такого мир?
– Кто такие? – задал привычный вопрос шеф целого департамента.
– Мистер Роллинг – американский миллиардер, глава… одного крупнейшего химического концерна… если все еще «Анилин Роллинг», неопровержимый свидетель…
Чин пренебрежительно хмыкнул, не скрывая своего адресата, не отводя глаз от лица Хлынова.
– Этот услышит о нас и забудет тут же. В его ли интересах афишировать такие связи.
– Есть другой свидетель, который твердо даст показания на мадам Ламоль и прибудет в двухдневный срок.
– Вы имеете в виду вашего соотечественника?
– Да. Это сильный свидетель. Он был от начала и до конца всей гаринской авантюры. Знал лично каждого из той компании, неоднократно имел встречи с мадам Ламоль.
– Вот именно, что «знал», был», – нервно поежился чин. – И спокойненько уживался с ними.
Хлынов насупился. Важный полицейский предостерегающе поднял и опустил руку:
– Хорошо. Пусть так. Он приезжает, дает свидетельские показания, идентифицирует эту дамочку… Но этого может статься недостаточно. Хороший адвокат, а уж будьте уверены, у обвиняемых такого масштаба он находится всегда, камня на камне не оставит от показаний вашего единственного свидетеля. Будут ли другие?
– Ее горничные. Камердинер…
– Исключено. Все они хотят жить. И словом не обмолвятся…
Раздался звонок. Начальник взял трубку. Выслушал. Недовольно произнес:
– Это в некотором роде облегчает дело. Судя по описанию, ваша иностранка не прошла необходимой регистрации. Ну и что из того? Предположим, формальный повод для задержания этой особы мы найдем… Не знаю, не знаю, – большой чин вдруг резко сбавил повелительные интонации. Быстро и в упор взглянул на Хлынова, отвел глаза: – Не уверен. С этого ли надо начинать.
– Но вы же не можете так просто проигнорировать всего этого, как басню, – заволновался Хлынов и, уже начиная противничать самому себе, как тот самый настырный святоша. – Нас уже двое, кто поставлены в известность, – торопливо заговорил он. – Учитывая наше с вами общественное положение… вы, конечно, не слышали о законе критической массы, так вот, принимая во внимание взрывоопасность ситуации… я вынужден буду апеллировать к широкому общественному мнению. Я так все не оставлю, – поперхнулся Хлынов. Закашлял.
– Господин Хлынов, – возвысил голос чин. – Представьте законы нам; поскольку вы все-таки гость нашей страны. Уже хорошо и то, что мы общаемся с вами без посредников, на равных. А что относительно законов и как кому их трактовать… я вправе задержать упомянутую особу на трое суток, и лишь для выяснения личности. Ничего другого предпринимать решительно не намерен. Но скажу вам искренне: ввиду того, что вся эта история представляется мне шитой белыми нитками, в случае малейшего прокола и давления на департамент, я буду вынужден огласить источник информации, т.е. попросту сослаться на вас. Такой оборот дела вас не смущает?
Хлынов потупил глаза. Помолчал:
– Мне достаточно будет дать знать Шельге, и все станет на свои места, – твердо сказал он; наконец-то, ригорический рисунок с его губ опал: проступил живой податливый рисунок.
– Ну, как знаете. – Начальник департамента поднялся из кресла, встал у края стола, как у барьера, их разделяющего. – Господин Хлынов, мы примем меры, согласно законам нашей страны и нормам процессуального международного права.
Утро выдалось пасмурное, неприветливое. Накрапывал дождь. Волнистые слизняки тумана ползли из лощин. В полях, сбившиеся в плотный щит стаи ворон, едва перебирали крыльями, или, напротив, затевали крикливую драчку. Окрестности едва проступали. По дороге от городка в сторону замка ехал черный автомобиль полицейского управления, следом – машина, в которой обыкновенно конвоируют заключенных.
Замок господствовал над местностью, очаровывал чисто средневековым нормандским обликом. В смазанной перспективе, с низким небом над его башнями, в затеках тумана, он, казалось, уплывал – более чем в даль и неясность… в собственном времени и даже пространстве, – обманчивым миражом северного ландшафта. День был в десятом часу, когда кавалькада добралась до места. Рвов, подъемного моста не наблюдалось, – только высокие, окованные двустворчатые ворота преградили им путь во внутренний двор замка. Вышедший из машины пристав в штатском – в коротком черном плаще и котелке – стукнул два раза в листовое железо набалдашником трости. Выпрыгнувшие из машины жандармы позевывали, задирали головы на высоченные стены, оглаживали стволы винтовок. Долго никто не отвечал, тогда грохнули в ворота прикладами. Наконец, из скрытой боковой дверцы показался привратник. В стеганной кацавейке, на ногах лохматые опорки, будто козлиные копыта. Розовая рубашка в горошек топорщилась на груди. Такой служка мог быть только из местных. Не заглядываясь на него и ни о чем не спрашивая, исполнитель одним указанием трости, точно королевским жезлом, оттер недотепу в сторону, – отрешая таким образом от должности. Наряд жандармов дружно чихнул. Повеяло сквозняком. Створки ворот – при содействии каких-то примитивных блоков и червячной передачи – разъехались, пропуская машины следственной бригады.
Во внутреннем дворе пристав оглянулся, задрал голову… остался всецело удовлетворен. Отсюда стены выглядели не менее отвесными и неприступными, чем снаружи. Замок вполне мог стать образцовым местом заключения. Силами трех-четырех патрульных жандармов место это можно было превратить в филиал Моабитской тюрьмы. «Голубка не вылетит», – взял пристав по высоте стен и тому голому сквозному пространству вокруг. Но надо было вершить формальности дела.
– Эн-н, милейший, – обратился пристав к человеку в козлиных опорках (тот уже прекратил расчесывать грудь, зевнул и перекрестился). – А что, господин барон еще не поднялся? Так доложи ему! Доколе мы будем так стоять? – возвысил он голос. Жандармы взяли под ружье. Привратник в розовой рубашке, задранной на крестце, засеменил к парадному.
– Эн. Нет. Вначале в дом войдем мы. Ты – следом, – непререкаемо изрек пристав и дал соответствующие указания остальным. Тотчас один жандарм взял на караул у ворот. Другой – направился вдоль периметра стен. Оставшиеся люди – сам исполнитель, жандарм и привратник – через узорчатые застекленные двери парадного, мимо урн с цветами, вошли в гостиную.
Это было просторное помещение, по центру которого, наверх, вела широкая мраморная лестница, крытая анатолийским ковром. Балюстрада по правую и левую стороны перекрывала взор, скрывая площадку и выходы на второй этаж. Одно крыло гостиной пересекала вдоль открытая галерея, на уровне второго этажа, уводящая в анфилады комнат, с улицы (внутреннего двора) галерея была застеклена высокими окнами, сквозь которые сейчас изливался мутный день. Поодаль от входа на лестницу, громоздился камин. Из расставленных везде гипсовых ваз и урн топорщились огненные тюльпаны, голубоватые водянистые флоксы. Несколько в стороне – под стеклянным колпаком шахты, пробитой до самой крыши, – зависли на жердочках несколько клеток с попугаями и канарейками. Рядом журчал фонтан.
Ожидавшие барона люди поглядывали на лестницу; внезапно, через потайную дверцу, в гостиную явился бледноватый человек, субтильной наружности, с заострившимся подбородком, клочком усиков под большим носом и всепрощающим взглядом бесцветных прозрачных глаз. Он был в халате желто-ядовитого тонов, запахнутом на груди, в персидских тапочках на босую ногу; одна его маленькая рука придерживала растрепанную политическую книженцию.
– Чем могу служить, господа, в столь ранний час, – сломанным голосом – от последней веточки генеалогического древа, – произнес отпрыск рода Киркгофов. – Вы так совершенно ко мне, или по делам фабрики?
– Полицейский исправник Маучек, – с поклоном представился господин в черном, предъявляя служебный жетон. – Прошу прощения, господин барон, за столь неурочный визит, но положение обязывает… (Барон ободряюще кивнул). Ответьте, пожалуйста, – Маучек потянул ноздрями воздух. – Так вот, господин барон, не находится ли в вашем доме одна особа, пересекшая границу Чехословакии три-четыре дня тому назад; теперь пользующаяся вашим гостеприимством, и, быть может, в нарушении некоторых предписанных иностранным гражданам законов.
Барон опустил голову. Чуть покраснел. Затопал тапочками. Наконец, осмелился заглянуть в глаза блюстителю порядка.
– А скажите, господин пристав. Мы не можем как-нибудь опустить этот вопрос?.. Мне всегда казалось, что все то, что касается женщины – это исключительно частное дело каждого… Извините. Но большой тайны и быть не может… Потом: вы что же, следили за мной? Объяснитесь!
Барон и точно переживал. Культура и мальчишеская влюбленность сбивают с толка кого угодно.
Пристав же вылупился на последнее замечание барона. Но счел быть как можно вежливее. Они объяснились. Барон повздыхал. Пощипал усики (а ля Гитлер). Поднял к потолку милейший свой взор:
– Ах, господин пристав. Дело в том, что я абсолютно уверен в лояльности вышеупомянутой особы, и, право – какая-то там регистрация… не есть ли это одна занудная формальность… Ах, ну да, да, я понимаю… (в ответ на определенно жесткий вылупившийся взгляд пристава). И – барон поплелся: на этот раз по лестнице, на второй этаж.
* * *
Обычно это были худшие для Зои часы. Ни утра раннего, ни утра позднего она не выносила. И вот теперь это!..
Озноб, сменившийся ледяным предчувствием беды, вырвал у нее что-то вроде сетования на жизнь. Все-таки у нее хватило самообладания не наделать глупостей. (Не могла она не думать и о том, другом, кто мог стать из-за нее по-настоящему в опасности). Мертво надменно Зоя сосредоточилась. Надломила левую бровь. Подала барону узкую холодную руку, словно прощая его. На одном дыхании, еле слышно передала инструкции. Повелела к исполнению, через жизнь и смерть. Последнее, правда, было уже тайной клятвой самого барона. Их ждали:
* * *
Ждать пришлось относительно недолго.
Высокая худощавая женщина в мрачно-фиолетовом шлафроке, подол которого роскошно стелился по каменному полу, с прической густых каштановых волос, собранных в косу и сколотых гребнем русского малахита, с лицом, бледным и как бы надломлено аристократичным, сошла по лестнице вниз и остановилась за четыре ступеньки до края ее. Она безмолвствовала.
Исполняющий свои обязанности пристав, похоже, крякнул:
– Сударыня, – откашлялся он, на этот раз более удачно. – Я ответственный… при исполнении… Министерства иностранных дел, визовый департамент, Франтишек Маучек. Не соблаговолите ли вы назваться, а также предъявить документы на себя, – так неуклюже и почти против своей воли выразился полицейский чин.
С тем же немым трагизмом женщина чуть шевельнулась, глянула поверх себя и в сторону. Тотчас из-за поворота балюстрады показался барон, уже в сюртуке и штиблетах, сошел и встал вровень с женщиной, в руках он вынес шкатулку, в которой, по-видимому, лежал паспорт этой страной леди. Не дождавшись от нее ничего, он сам спустился и передал документы в руки пристава.
– Гм. Так. Здесь однозначно – мадмуазель Ламоль, подданная Португалии. – Он выдернул щипком пальцев прикрепительный талон. – Мадам, смею заметить, с полным основанием, но здесь отсутствует штамп регистрации… Очень сожалею, но по законам нашей страны… – и пристав изложил пункты регламентации прибытия и убытия граждан, пересекающих границу Чехословакии. – Ввиду всего изложенного, я вынужден буду изъять ваш паспорт, мадам, и, согласно закону, подвергнуть вас домашнему аресту на трое суток для выяснения личности. Вот еще, распишитесь, пожалуйста, что вы ознакомлены.
Пристав шагнул было вверх по лестнице, дабы не утруждать эту высокородную (очевидно) сеньору, – если согласно ее португальскому подданству; но та резко, предупредительно повела рукой. В широком рукаве ее блеснуло.
– Но, сударыня, – ошеломленный, успел сказать пристав, отпрянув. Впрочем, тут же он разглядел, что предмет в руке женщины был всего лишь флакончик, быть может, с нюхательной солью, который она поднесла к лицу. И уже – к полицейскому, подрагивая в коленях, – петушком, сиятельный… забирает подписку о невыезде и передает бумагу мадам Ламоль. Та равнодушно поставила свою подпись и, и тут же, повернувшись спиной, пошла к себе наверх.
Кажется, все свидетели этой сцены облегченно вздохнули. Полицейский пристав – тот уж наверняка. С осознанием хорошо исполненного служебного долга, отдав последние распоряжения охране, он укатил в своем лимузине. Но точно в погоню за ним, или еще более спешно, из-за надворных строений во дворе замка, на гаревую дорожку, выпрыгнул огромный рыдван, с откидным верхом, времен вживания автомобиля в систему транспортных услуг планеты. За гигантской рулевой колонкой, в очках-консервах, с развевающимся по ветру узким шарфом, восседал, конечно же, сам барон. Он бешено просигналил в клаксон. Караульный жандарм в растерянности заметался у ворот. Прислуги рядом не было, так же как и не было оставлено инструкций насчет хозяина замка; а барон все сигналил и сигналил. Чувствуя, что он делает что-то позорящее честь мундира, караульный закрутил рукоять привода ворот.
Всю дорогу до Праги водитель гнал так, что подвергал риску и целостность самого автомобиля, и поручение дамы сердца. По прибытию, молниеносно сориентировавшись, барон отыскал частную радиостанцию и нанял оператора, который за приличные деньги согласился на протяжении суток, каждые двадцать минут, вещать в эфир на строго лицензированной волне следующее: «Тому, кто знает. Тому, кто знает. Тому, кто…». Далее следовала колонка цифр, которая, «распечатанная» с помощью специальных дешифровальных таблиц, выдавала координаты заточения мадам Ламоль.
Это было последнее «прости» Гарина и Зои, отработанная в эфире волна оповещала, что один из них, на данный момент, находится в смертельной опасности или арестован. («Да по делам судимы будете»). Приемный телетайп автоматического включения, – в количестве трех аппаратов, – был установлен на квартире Рауха в К., в лаборатории Гарина в штольнях Швабских Альб и на бывшей явочной вилле Зои в Лозанне.
Над Европой, с ее равнинами, горами, реками, городами и селениями… спящими и просыпающимися, будничными и праздничными, среди какофонии из обрывков политических новостей, аккордов джаза и фокстрота, сцен драматических и комедийных постановок, из сказок – детям на ночь и в хоралах церковной музыки (самой торжественной и заупокойной из всех придуманных сказок человечества), и в космическом шорохе невостребованных сигналов – одиноко прорезывались точки и тире мощного, чистого радиосигнала, как полно-взволнованные удары пульса тех двоих, каждый из которых был для другого последним поручительством того, что они есть и, быть может, – будут.
* * *
Рауху было не до них, как и ни до кого теперь…
Принял сигналы сам Гарин (в 20:25 – местного времени) в опаленном багровыми тонами гроте, куда замуровал себя для авральных, равно как и конструктивных работ, и в предчувствии решительных перемен. Пальцы его дрожали, как вел он узкую телетайпную ленту. Звоночек надрывно потрескивал. Красный сигнальный фонарь вспыхивал и гас.
Выдалась засушливая редакционная неделя. Тиражи большинства пражских газет падали. Публика нос воротила от лотков и киосков, зажимая в кулаке потную крону. Мальчишки, подрабатывающие продажей сих куцых изданий, рекламно выкрикивали, не уступая в артистизме мастерам эстрадного жанра. Но все было тщетно. Ничего не помогало. Ни тебе скандальных сцен из жизни «звезд» богемы, ни случаев «ограблений века», ни громких процессов (притихли даже дешевые убийцы на сексуальной почве, а мнимые их или настоящие жертвы предпочитали пить молоко по хуторам и сластиться фруктами); не выплеснулось даже мало-мальски захудалое цунами, где-нибудь у берегов о. Хоккайдо (Япония). Положение было – швах. Даже изрядно дутые подробности из еще майской гибели (1932 г.) лучшего лайнера Франции «Жоржа Филиппара», сгоревшего «заживо» (со слов камбузного рабочего) в Индийском океане, – оставляло обывателей равнодушными.
Главный редактор «Лидове Новины» пан Голомбек в своем кабинете плеснул пригоршню воды из стакана и отер себе этим лысину.
– Стыдно, господа. Выходит, мир прекрасно может обходиться без нас, – высказал он претензии редакционному совету. Все три ответственных зама и один известный уголовный хроникер дружно вздохнули.
– Вы-то хоть, пан Новотный, выдайте нам что-нибудь, – обратился Голомбек к «уголовке».
Новотный чуть подернул плечами.
– Не знаю, пан главный редактор, подойдет ли это. Был я на днях в Усти, у родственников, – разжиться парой мешков картошки… Городок небольшой, каждая новость на слуху; так вот, говорят, что в родовом поместье барона Киркгофа (есть там такой), в его замке, взята под стражу некая особа, незаконно перешедшая границу, и даже так, как подозреваемая в крупных международных аферах…
– Подтверждение этому, пан Новотный, хоть какое-нибудь?!..
Главный редактор промокнул платком шею, лоб, нервно зевнул:
– Прибывшие в замок были в черном легковом автомобиле пражского департамента полиции, в сопровождение автофургона с ротой солдат, – передал Новотный то, что слышал.
– Так что же вы! Действуйте! И готовьте вечерку, господа.
* * *
Материал подали, тем не менее, достаточно скромно. Репортер Новотный, совершивший невозможное, и в кратчайший срок добившийся приема у высокопоставленного чиновника госдепартамента, выяснил лишь, что дама-де «только подозреваемая», и очевидно «однофамилица». Имя ее – Ламоль. И, не привыкший иметь дело с нахальными, тем более известными журналистами, – к тому же дошедшими до грани отчаяния, да и со зла (…«сам напросился!»), – служитель законности и правопорядка выдал ему и информатора по этой истории, т.е. господина Хлынова. На последнего, впрочем, у Новотного не хватило времени, – бегать, отыскивать по гостиницам. Положился же он больше на инстинкты публики, да на свой талант в подаче материала.
Сенсационный ход всему этому делу придал некий месье де Брион, подвизающийся в журналистских кругах Парижа, а сейчас, будучи на водах в Карлс-Баде и по случаю в Праге, вычитавший эту заметку в отделе уголовной хроники. Более зрелый по возрасту и, пожалуй, «осененный» в тот вечер, он крайне заинтересовался этим – на внутреннем его слуху – именем Ламоль, и что смутно рядилось под некую роковую тайну. Весь вечер он вспоминал, плохо спал, а под утро пристукнул себя по затылку, принял горячий душ и поехал в редакцию «Лидове Новины», отыскивать подателя сей заметки, – с ним-то уже (репортером Новотным), они и отыскали в плохонькой гостинице Хлынова, которому ничего не оставалось, как досказать эту историю. Имена миллиардера Роллинга, гениального изобретателя и авантюриста Гарина, полковника советской разведки Шельги и, наконец, красавицы и злодейки Зои Монроз (мадам Ламоль), обещали грандиозный успех любой газетной компании, где бы она не велась. Уже через сутки с небольшим французская пресса, британское воинство от Би-Би-Си и «Дейли Мирра» разбили твердыни Интеллидженс Сервис, копи Интерпола, черпая оттуда почти детскую информацию о той, напрочь, казалось, забытой истории. И тут-то всплыла новая сенсация, подлившая масла в огонь общественного интереса.
Выяснилось, что все «дело Гарина» от начала и до конца, так же, как и попытки воссоздания его гиперболоида (неудачные, право), пребывали под грифом «совершенно секретно». Теперь становилось понятным, почему эта легендарная и фантастическая история, не имеющая прецедента, оказалась так быстро и так прочно забытой и вычеркнутой из человеческой истории. Демократической печати попросту зажимали рот. А не потому ли, – вылетела первая «утка», что на месте взрыва Золотого острова, на океаническом дне, все еще могут находиться огромные напластования золота, вытекшие из гаринской шахты, исчисляемые в миллионах тонн, и что правительства всех стран, очевидно, опасаются второго витка грандиозной авантюры, со всеми драматическими последствиями этого для мировой экономики.
Странным показалось и то, что информация об этой истории преимущественно осела в архивах Морского министерства Англии – страны, как будто вовсе не задействованной в той исторической драме. Но это уже были разборки на уровне ведомств и дипломатических миссий государств. На всякий случай заявили (как развертывалась газетная компания) о своем, якобы моральном праве на материальную компенсацию правительства стран Франции, США, Германии. Последняя – в ультимативной форме, в духе доминирующего политического движения в ней. Пожелала востребовать «свое» и Австралия, памятуя разграбленное и сожженное побережье (всего-то набережные Сиднея) в результате разбойничьих набегов мадам Ламоль, воительницы и сподвижницы Гарина. Право, все это стало возможным несколько позже; после того, как газетный шквал вынес тайну замку в Усти на волну нестерпимого и бурного интереса общественности.
Быстро стало известно, что судьбу «узницы» могут реально вершить два человека, два свидетеля ее жизни – американский миллиардер Роллинг и полковник советской разведки Шельга. Прежде всего, разумеется, Роллинг, как человек (и мужчина) имевший любовную связь с мадам Ламоль, не говоря уже о его субсидиях Гарину. Но вот он-то как раз и залег на дно, молчаливый, как рыба, не подающий даже признаков того, что его мало-мальски касается эта шумиха. Но там, где замешаны любовь и кровь, – короче, Роллинг совершенно не учел (по общему бескультурью своему) законы жанра, то бишь эксцентрические круги развертывающегося шоу. Не знал он, к тому же, и американских женщин, свихнувшийся на француженке (русского происхождения) мадмуазель Зои, и будучи по характеру однолюб. Комитет феминистского движения Америки – чертова дюжина очень приятных женщин – через ряд высокопоставленных особ мужского пола и депутатов Конгресса, обратилась с мятежным посланием к самому Президенту, требуя, буквально: «положить конец всей этой грязной инсинуации и вообще засилью дурных мужских вкусов и приоритетов в культуре и политике, как, впрочем, и тенденции всего, что есть предосудительного в человеке, приписывать женщине». Наряду с этим, комитет потребовал от президента делегировать мистера Роллинга, как законопослушного гражданина в Бургундию (явная описка), на предмет идентификации мадам Ламоль, как особы… (так и напрашивается – ничего не имеющей общего с женщиной), ну и так далее. Более мягко и определенно выразился женсовет театральных деятелей Бродвея, при совещательном голосе кинопродюсерской группы Голливуда. Ими было решено канонизировать образ мадам Ламоль, как лучшей актрисы мировой драматической сцены, наравне с Медеей, убивающей своих детей, леди Макбет – вдохновительницей и губительницей, и Жанной Д`Арк – воительницей и фигуры настолько театрализованной, что почти уже как и не исторической. Незамедлительно вступилась Франция, на правах своей особой культурологической роли в истории цивилизации, заметив, что коллеги из Соединенных Штатов, мягко говоря, перегнули палку, выдвигая Зою в ряд мифологических персонажей, и тем, идеализируя ее сверх меры. Официозная же точка зрения Франции была и остается той, что мадам Ламоль, или Зоя Монроз, продолжает быть подданной Франции, и потому, с нравственной позиции, Франция не может не взять на себя ответственность, как бы ни был суров вердикт. Пока же – для ясности, французский МИД командирует в Чехословакию четырех опытных адвокатов, несколько исполнительных секретарей и пресс-центр для освещения событий. Амбициозные Соединенные Штаты удвоили посыл, примерно, тот же по составу. Сходные меры предприняли власти Великобритании, Австралии, и, как нарастал бум, – страны Бенилюкс и группы поддержки, – Исландия – Финляндия.
Конец этой информационной оргии попытался положить сам Роллинг, доведенный серией мелких уколов до чувства самого себя. Через своих поверенных он решительно заявил, что рта не раскроет в качестве свидетеля, шага не шагнет из своего поместья; не верит ни в каких самозванок и советовал вспомнить историю младшей дочери Николая Второго – Анастасии, расстрелянной большевиками в 1918 году, и на «роль» которой претендовало в свое время столько аферисток. Не побрезговал он намекнуть и на то, что, де, Зоя Монроз – русского происхождения. Но этот выпад в сторону красной России успеха не имел. Вовсю заработала машина шоу-бизнеса, – по самым верным голливудским сценариям. Имя Зои – мадам Ламоль: кому как было угодно, – пошли крутить, вертеть, и уже не одному старшему инспектору визового департамента, но целому Монблану чехословацкого правосудия приходилось изыскивать предлоги для продления срока заключения этой странной особы. Но и самое поведение ее, пребывающей точно в ступоре, безмолвно-обреченно, давало как будто повод к самым худшим подозрениям.
Здесь, в предгорье Швабских Альб, все обстояло куда как более деловито. В вечер по окраинным улицам городка К. проехал автомобиль типа хлебного фургона. Не доезжая метров тридцати до одного дома, машина притормозила. Солнце к тому времени окончательно уклонилось к горизонту – незыблемым карминовым диском. В горах обозначались пламенеющие разрезы, словно тлел уголь. Вдоль фасадов домов и высоких заборов легли тени. В низовьях было тихо, сумрачно, сыро. Оловянно-подслеповато блестели окна домов.
Человек за рулем машины постучал костяшками пальцев, условно, три раза в крышу кабины. Двое других, в душном металлическом коробе, переглянулись и, не сговариваясь, вытащили по носовому платку… утерлись. Три стука было сигналом к осторожности и готовности; но осторожности, прежде всего. Что-то могло произойти сейчас или несколько позже. Две последние недели этот обычный с виду дом находился под пристальным наблюдением. В шести из четырнадцати дней было замечено, как из него выходил угловатый человечек своеобразной внешности, по виду не чиновник, ни клерк, – некоего умственного направления, быть может, учитель физики или математики, перебивающийся частными уроками, наверняка рассеянный тип, почти неряшливо одетый, плохо выбритый. Выход его мог состояться в 8 поутру, в пять часов вечера, – во всех случаях маршрут человечка был крайне однообразен. Он выходил на пересечение окружной дороги с улицей или со стороны городского рынка – на пустырь, и откуда также вела дорога в горы. Там, потоптавшись, он обязательно дожидался своего: в установленное время – 8:30, или около того – подъезжала машина, чаще «джип» песочного цвета или перламутровый «ситроен», человечек садился и уезжал туда, откуда на город катились камни, где методично, как по плану, гремели громы, шли обвальные тропические ливни, и разливалось зловещее гнилостное свечение. Оттуда он возвращался примерно тем же маршрутом, с окраины добирался пешком, в разное время суток, пропадая иногда по несколько дней.
Сейчас же все обстояло куда как по-другому, и к чему эти осведомленные, подготовленные люди не были готовы. Один из них в кузове машины тихо бросил другому: «Как это понимать?» (Разговор шел по-русски). Они прильнули к щелям, из-под наружных лючков машины, было видно, как к дому (к хозяину которого они имели одно щекотливое дельце) подкатили одновременно мотоцикл с коляской и черный изящный «оппель». Тотчас образовалось некоторое оцепление. Местный полицейский с собакой встал у калитки дома; еще один вытянулся у самых входных дверей. Люди из легковой машины – двое в нацистской форме, – коричневатой и черной эсэсовской – вошли в дом. Через минуту-другую из распахнутых настежь дверей выбежал тот неловкий человечек, руки за головой, в одной майке и брюках, с болтающимся ремешком. Следом – его гонители. Эсэсовец в фуражке с высокой тульей и лакированных сапогах несколько раз лениво и назидательно ударил стеком бегущего по спине и плечам. Самым последним вошел в дом и быстро вышел шофер автомобиля, держа в руках достаточно громоздкий аппарат с бобиной, из которого рвалась узкая телетайпная лента. (Наблюдатели в автофургоне, опоздавшие по такому же сходному делу, переглянулись).
У мотоцикла человечку защелкнули на запястьях наручники, бросили в коляску. Остальные уселись в машину, и экспедиция укатила. Один оставшийся полицейский с собакой уныло побрел своим ходом.
Через минуту-другую тронулся в дорогу в направлении Штутгарта и автофургон.
Председательствовал в этой самочинной консистории тот, в черном, с иголочки, мундире с эсэсовскими рунами и эмблемой мертвой головы на фуражке. Он восседал в кресле, из набора старинной мебели столовой. Колеблющийся свет камина, сложенного из грубого камня, падал на его худое бесстрастное лицо, выдавливая тонкие губы, скрывая запавшие, с белесыми ресницами, глаза. На полке, над очагом, скалились рысья пасть, кабанье рыло, торчали ветвистые рога оленя. Кроме пламени очага, на сдвинутых бочках пылал канделябр со свечами, пенились кружки с пивом, густо тянуло жареным мясом с противня. Справа и слева от председательствующего сидели другие участники этой расправы: штурмовики с нарукавными повязками, при портупеях, в высоких сапогах. Еще один – в полный рост (при небольших знаках различия), – исполняющий обязанности экзекутора. В его руках были хлыст и дубинка. Все помещение – в густых знобящихся тенях, в колыхании, в муках противоборства света и тьмы. Экзекутор бьет человечка с высоко закинутой головой на болезненно выгнутой шее, с худым кадыком. Руки его скованны в запястьях и вымахнуты к железному крюку, отчего грудная клетка – одни ребра – выглядит по-воробьиному жалко. Втянутый живот усугубляет зрелище. Рот запекся. Прекраснодушные глаза полны скорби, боли, отчаяния. Нос черно кровоточит.
Председательствующий брезгливо кривит губы:
– Не по мне эта воробьиная возня с жидами. Самый препоганый материал для обработки. Придави его хоть к ногтю – все клоп вонючий.
Он потянул к себе высокий запотевший кувшин, налил себе и сообщникам. Они громко, звонко чокнулись кубками с крышками, и с возгласами «Хох», выпили, отдуваясь. Отхватили по куску жареной телятины. Зачавкали. Это, собственно, был не подвал, не трапезная. Настоящий винный погреб находился этажом ниже; к нему вела старая лестница в десять ступеней. Когда-то здесь были кухня и людская, от тех еще времен, когда прежние хозяева поместья могли считать и землю, и поселок, да и сами горы здесь, своими. С тех времен поместье было неоднократно перекуплено и перестроено. Нынешнему хозяину – Хенке – оно досталось таким, как сейчас, и больше здесь ничего уже не менялось. Отсюда – из «пыточной» – в дом вела еще одна лестница, – узкая, отскобленная, с площадкой и перилами, резким углом отсекающая взгляд наверх. Человека, сюда спускающегося, долго можно было не видеть, только слышать его шаги, – как вот сейчас: шарканье плоских подошв; наконец, полоскание широченных брючин, и уже много выше, по пояс, сразу видеть старого Хенке. Выставив бледное испитое лицо, с резкими (крестьянскими) морщинами, он переглянулся с кабаньей головой на полке камина, пробормотал:
– Полегче там, ребята, – вновь тяжело заскрипел к себе наверх.
Председательствующий эсэсовец (старший сын Хенке) продолжил допрос:
– Итак, ты, юда, утверждаешь, что приемный аппарат тебе подбросили, и что ты его в глаза не видел? Так? Отвечай! Переведи ему, Эрнст!
Тот, кого назвали Эрнстом, концом резиновой дубинки тычет распятого человека в зубы – «расшевеливает» ему язык. Раух сглотнул:
– Вы же знаете… Я же вам говорил… Мы сняли этот дом, и то, что осталось в нем от прежних хозяев…
Удар в лицо заставляет его правдиво застонать и нечленораздельно что-то выговаривать.
– Ну, заврался. Тьфу, – сплевывает эсэсовец на пол. – Придется начинать сызнова, крысиный помет. Твое имя – Раух. Ты в этом сам сознался. Хвалим, – иезуитски одобрил старший сын Хенке. – Имя того, на кого ты работаешь – «Гирш». И он является, с твоих слов, сотрудником чехословацкого… какого-то там физико-гео-общества… попросту, масонской ложи… Тьфу. Дерьмо собачье, – заговорил взбешенно эсэсовец. – Дальше ты его не услал! Шваль! Губернатором иудейских островов. Усовестился. Ничего, придет время, доберемся и до Чехословакии, – успокоился он внезапно и помрачнел. – Ну, хватит нас дурачить, тем более, у тебя это плохо получается. Ты должен знать, что у всякого частнопрактикующегося на территории Германии иностранца или даже арийца (чуть – пауза) имеется патент или лицензия на соответствующую деятельность… Так вот, на твое несчастье, такого человека, да еще с правом на какую-то там научную деятельность, и вовсе не существует. Выдана бумажка на бумажку; на другую – следующая, и так до второго пришествия… Признавайся, гад! Ты долго будешь водить нас за нос, как твой ублюдочный Моисей. Эрнст, пройдись по нему с наждачком! – опять взорвался эсэсовец.
Штурмовик при исполнении с размаху бьет дубинкой человечка в пах. Тот, как только может подвешенный за руки, ломается в пояснице, вздыбливает колени, что, конечно, выражается у него крайне болезненно. В усилии птичья его грудь почти лопается. На шее вздуваются вены. Крик забивает рот. Дышать нечем. Он может только хрипеть, как расходятся рваные меха гармоники. Наконец, обморочно обвисает в своих путах.
– Дай-ка этому христосику испить, Эрнст, – равнодушно произносит старший сын Хенке.
Палач наливает кружку воды из бадьи, что рядом, и плещет в лицо Рауха. Вода смачивает и обезображивает его; он таращится выпученными глазами, перебирает жалким губастым ртом карася, выуженного и выброшенного на берег. Этот слизняк, естественно, не может вызывать ни малейшего сочувствия.
Эсэсовец в кресле тем временем просматривает ленту из телетайпного механизма, с тем самым злосчастным посланием из далекой Праги и адресованным Гарину. Сомнительно вглядывается в человечка, так трудно приходящего в чувства: что бы такое он «мог знать». Физические меры воздействия как будто исчерпали себя: на большее у них нет ни времени, ни желания возиться с этим «недочеловеком». В конце концов, поход в горы, в самое логовище этих лжеученых и преступников, есть вопрос решенный. Остается для проформы испытать еще одно средство.
– Слушай, Эрнст. Достаточно пока с него, – начинает эсэсовец, обращаясь ко всем остальным. – Почему он один должен отдуваться… Сгоняй-ка в дом этого урода, приволоки сюда его сестру. Может быть, она окажется более сговорчивой. Действуй, Эрнст.
Сверхчеловеческая вспышка энергии концентрированно сходится на голову скованного человека. Даже на лбу его, кажется, вздуваются вены – знаком темной звезды. Глаза пламенеют прилившей к ним кровью. Он рвется из пут. Вся вековечная ненависть иудеев к своим мучителям-римлянам сейчас в нем. Он кричит, задыхаясь:
– Вы не смеете! Я свободный гражданин. Я такой же гражданин Германии, как и вы. Вы…
Вымахнувший из кресла, до сих молчавший штурмовик – младший сын Хенке, бьет Рауха по щекам. Истерически кричит:
– Ты, ты, гад! Ты – немец?! Ха-ха-ха. Юда, юда. На, получи, получи, – последняя фраза следует вместе с кулаком под ложечку. Бьющийся человек-муха затихает. Мятежные глаза бело-устрично закатываются. Математически высший промысел, истина технических прозрений гаснет в них. Сама веточка рода человеческого надламывается…
Опять журчит и плещет родниковая вода. Минут через десять и сюда проникает треск мотоцикла. Еще через минуту по ступенькам жирно обваливается тот, кого называли Эрнстом.
– Девчонки нигде нет. Верно, сбежала, соседи предупредили, – отчитывается он.
Опять сход и свет Нового Иерусалима в лице Рауха. Экстатически-восторженно он кричит, будто возвещает слово Божие толпе:
– Что взяли! Ха-ха. Ну-ка, теперь сыщите!.. Далеко придется… Суньтесь-ка туда! Он вас ждет, дьявол-то… Он – не я. Истолчет в момент, копытом… Испепелит и пепел развеет… – кликушествовал Раух. И образ «Гирша» встал вдруг перед ним во всем даре ясновидения. Инженер-богоборец, перековывающий мир, бросающий его под молот. Там – импульс за импульсом… Религиозно верит сейчас он в «Гирша» и краткую минуту молится на него.
Эсэсовец в черном находит свои губы иссохшей черточкой языка. От диких слов этого помешанного ему становится не по себе: по коже бегают мурашки.
– Заткнись, – неуверенно бросает он. – Ладно, поберечь тебя, что ли… для завтрашнего дня, или послезавтрашнего. Побудишь в подвале, с крысами по соседству – разговоришься. Ну, а за предупреждение, спасибо, – глумливо заканчивает гауляйтер земли Вюртемберг. Задумывается. Что-то куксится в нем: как не хочется ему брать на себя ответственность, но без роты ландскнехтов, чувствовалось, дело не обернется.
– Дай-ка ему сыра, Эрнст, и стакан вина. Нам нужны заложники. Неизвестно еще, как обернется дело с тем, другим?
Рауха расковывают, снимают с крюка. Волокут в винный погреб. «Консистория» расходится. Оплывая, догорают свечи.
Раух провидчески не ошибся: Гарин ждал. Стиснутый обстоятельствами и камнем, здесь, в штольнях Швабский Альб, в совершенном затворничестве, в соседстве с таинственной конструкцией, одни узлы которой напоминали собой направляющие полозья гильотины, другие – ствол чудовищной мортиры, нацеленной в центр Земли, Весь технический персонал давно был удален. Пошли вторые сутки, как не было Рауха. Вчера утром (8:30) Гарин должен был забрать его на пустыре, недалеко от городского рынка, но Раух не явился. Не пришел он и в контрольное время вечером. В обед следующего дня Гарин имел уже исчерпывающую информацию, что Раух схвачен и что не обошлось без участия великовозрастных детей бургомистра Хенке. Но главное – была арестована и заключена под стражу Зоя. Кроме условных позывных, полученных им по телетайпу четыре дня назад, он ознакомился со всеми публикациями, так растрепавшими ее имя и саму историю ее возвышения и падения; а значит и все остальное – уже в связи с ним. Сейчас, на оцинкованном столе в конструкторском отделе Гарина, под светом ламп, горевшими вполнакала, среди рулонов чертежей, расчетов, книг, нескольких пепельниц, чашек с недопитым кофе и крошек еды, стоял молчаливый приемный аппарат. Теперь он был бесполезен. Тот, кто должен был знать – знал. Но это и все, чем располагал Гарин на текущий момент. Временами почти отчаяние овладевало им: все сошлось, все навалилось разом. Не оставалось даже возможности рискнуть, – одному или с группой подкупленных головорезов отправиться под стены замка, вызволять Зою. Не только поместье барона, но и окрестности, вплоть до железнодорожной станции, да и весь городок, наверняка, были нашпигованы агентами и полицейскими. Кроме этих – еще свора борзых журналистов и хроникеров, так и рыщущих в поисках «горячего». Об отказе Роллинга явиться на очную ставку Гарин уже знал. Ждали последнего важного свидетеля, могущего поставить точку в этом крикливом деле – советского полковника госбезопасности Шельгу. Во мнении адвокатуры он был, пожалуй, единственным, кто правомочен был (наряду с Роллингом) идентифицировать подозреваемую, и кто был по-настоящему не заинтересован в последствиях этого. Его профессиональная репутация, непосредственное участие во всей авантюре Гарина, – от самых первых встреч с ним еще по Ленинграду (на другой день после убийства двойника Гарина на Крестовском острове); неоднократные встречи с Зоей – в Париже, и позже – во время совместного перехода на яхте через океан и уже на Золотом острове, – делали показания Шельги особенно ценными и правдоподобными. Но если ситуация с пленением Зои была достаточно однозначной – или-или; то собственное положение Гарина оставалось крайне сомнительным. Факт: он давно мог бы все бросить и скрыться. Его идеи и конструкторские решения были осуществлены. Все схемы принципиальных решений известны и упакованы в чемоданчик с устройством, поставленным на самовозгорание. Ликвидация лаборатории, – со всем оборудованием: реактором, складом илема, обслуживающей электростанцией и механизмами – становилась актом необходимости. Восстановление – вопросом времени и денег. Тем и другим Гарин располагал достаточно. И, тем не менее, что-то еще удерживало его здесь. Неустанно вышагивая, в нерешительности останавливаясь, потирая знобящий висок, он словно бы оправдывался перед самим собой. Даже тогда, в башне Прикованного скелета, перед атакой заводов Анилиновой компании, когда он подвергал гибели тысячи жизней, Гарин чувствовал себя куда как хладнокровнее. Вероятно, само его намерение повременить и остаться здесь… испытать аппарат с какими-то мерзкими (подопытными) и необязательными целями… могло показаться и ему болезненным.
Но Зоя! Только сейчас, ввиду ее неотвратного и скорого разоблачения, спознался Гарин по-настоящему с неуверенностью и страхом. И не собственная возможная его гибель, не выверенный рассудок подталкивали подходить к шахте подъемника, чтобы взлететь к поверхности, и – со знобящим чувством, он отходил. Что дальше?! Безрассудство не помогло бы не ему, ни ей.
«Ах, если бы Шельга!.. Если бы только Шельга…», – призывал и недоговаривал Гарин. В такое невозможно было поверить.
На седьмой день заключения «мадам Ламоль», – под давлением ряда общественных движений Запада, Международного суда в Гааге, активных призывов к профессионализму и служебной этике советской стороны (не относящихся к органам НКВД), и закулисной возни в недрах соответствующих разведок, МИД СССР принял решение послать полковника Шельгу для очной ставки с виновницей всего этого «мелкобуржуазного фарса». Инструкции Шельге были даны, тем не менее странные, но ободряющие: «Действовать согласно обстоятельствам». Разоблачение мадам Ламоль (окажись она ею), не усугубляло и не укрепляло международных позиций и престижа Советского Союза. Сами же деяния Гарина – таинственный аппарат концентрации и переброски теплового луча, сомнительное золото Оливинового пояса (есть ли такой?), самоуничтожение целого острова в Тихом океане, – сообщало мало достоверного всей этой истории; наряду с обычными газетными «утками». Для прагматичного советского руководства даже падение Тунгусского метеорита имело ту степень достоверности, что объяснить завалы леса, обожженного и вывороченного с корнями, на площади в сотни квадратных километров, применением известных взрывных устройств было невозможно.
Но что же Шельга?
Сентябрьский день в Усти, куда он добрался 8-часовым служебным поездом из Праги, встретил его неомраченной теплой сухой погодой. Еще не облетел лист с загородных кленов и березовых рощ. Мирным и тихим было жнивье. Но над всем – распираемый светом глубокий небосклон. От станции Шельгу привезли под стены замка в машине с открытым верхом, в сопровождении ответственных лиц МИДа республики; начальника визового отдела госдепартамента, каких-то шишек из отдела внешней разведки, полицейского комиссара, шефа охраны со своими коллегами, – этих уже на других двух машинах, и, конечно, журналистов и киношников, отдельным автобусом.
Шельга вышел из автомобиля во внутреннем дворе замка. С любопытством огляделся. Он был в двубортном костюме, застегнутом на все пуговицы, в мягкой шляпе, чуть сдвинутой для русской лихости набок. У него оказались светлые волосы, вздернутый нос, крепкий подбородок. Глаза – спокойные, немного с прищуром. Так и думалось – он сейчас ввернет: «Ну, какие тут тайны от меня? Показывайте, сей недозволенный предмет!». Но меры принятой безопасности – впечатляли. И, действительно, любой префект полиции мог бы не опасаться, что какой-нибудь узник сумел бы сбежать из этой импровизированной цитадели или имел бы возможность сношения с внешним миром. Мало обычной охраны, – так целый палаточный городок и взвод смотрителей из писчего воинства не дал бы и голубке выпорхнуть незамеченной из-за стен замка. Не частые, но и не редкие, вспышки фотографического магния подкрепляли это светопреставление. Кроме охраны с наружной стороны стен, по всему периметру их – бродили обкуренные сигарами и вздернутые коньяком журналисты; иные, впрочем, даже со своими домашними шпицами и догами. Работали ночные кафе и блинная, все тамошнего подчинения. Окрепла вообще торговля. В ходу были сувениры с изображением прелестной головки мадмуазель Зои. Подвизались разносчики с лотков. Погромыхивали телеги с бидонами молока; развозили и горшочки со сливками и топленым маслом, так любимыми англичанами и скандинавами. Немцы же и американцы, статистически, предпочитали пиво. И тем более не утихал пресс-центр, со своим телеграфом и радио. Одним словом – настоящий гуситский лагерь в ожидании близкого сражения. Но это все было лишь шоу на празднестве ее величества Сенсации.
Это и все другое Шельга мимоходом проскочил на автомобиле; но уже здесь, во внутреннем дворе замка, когда ворота захлопнулись за ним – ему представилась иная компания. Кучка людей в штатском, несколько военных чинов. Даже, не странно ли, врач в белом халате. «Для идентификации пола, что ли? – озорно подумал Шельга; но на душе его скребли кошки. Репортеров было немного, но уже самые-самые: «Таймс», «Дейли Мирра», «Вашингтон Пост», «Пари матч». И вот – Хлынов. Он и Шельга переглянулись – разминулись взглядами. Шельга заторопился пройти, едва кивнув окружающим. Нервно-струнно… некая центробежная хорда в нем дрожала и тянула до душевной боли. Он никому и ничего не был должен. Не хотел он и уступать, а более всего – себе. Последняя брошенная ему фраза на улице – «Вы уверены, что скажете правду?» – подстегнула его.
Шельгу ввели, как ему показалось, в гостиную. Широкая каменная лестница уходила вверх. Поодаль журчал фонтан, и несколько певчих птичек в клетках неслышно раскрывали рты. Было светло через высокие окна и открытую галерею на уровне второго этажа. Кроме этого у схода с лестницы стоял зажженный театральный юпитер, и рядом – низкий полированный столик черного лака на гнутых ножках. Кресла и стулья, как заметил Шельга, отсутствовали. Его уже проинструктировали, и без лишних слов он был готов. В последний раз засуетились люди. И тотчас – тишина. (Кто-то успел кашлянуть). Фоторепортеры приникли к вспотевшим окулярам своих аппаратов. Человек в черном фраке, похожий на мажордома фешенебельного отеля, вышел вперед и встал в полутора шагах от столика. Кивком головы – выровнял шеренгу людей, стоявших полукругом. Произнес:
– Пожалуйста, введите задержанную.
(Только сейчас Шельга обратил внимание, что справа и слева от угла балюстрады, – лестничной площадки, с которой открывался ход на второй этаж, – стоят полицейские с аксельбантами и в белых перчатках).
Пошла минута. И так, будто рядом натянули запальный шнур Большой Берты.
Забежала наперед всего другая минута.
Из-за поворота балюстрады вышла женщина – сразу, точно материализовавшись из самых чутких ожиданий.
На ней было узкое длинное, до щиколоток, платье, ткани с металлическим отливом, в котором проступал сложный дымчатый (гремучей змеи) узор. Узкий лиф, открытый ворот, низкое декольте – сообщало что-то от бокала сухого «Мартини» со льдом; немного от полынной водки, чуть укуса в полуулыбке подбавляло яду.
Густые темно-каштановые волосы составляли высокую прическу, сколотую гребнем русского малахита. На шее – тройная нить бриллиантов самого разного достоинства, один из которых – «королевской» огранки, наиболее крупный из них – испускал жгучие лучи в подсветке юпитера. В мочке ее ушей – также сияли алмазные подвески. Сиреневые туфельки с витым следом серебряной змейки легко сошли вниз по лестнице. Она остановилась за четыре ступеньки до схода. Это была платиновая женщина.
Шеренга мужчин дрогнула. (Зоя таки потрафила всему этому угарному шоу; если что-то от нее, в тайне, и ждали, – она не ошиблась в своеобразной «презентации» себя). Защелкали фотоаппараты. Нескрываемое восхищение, казалось, ввинтилось в самый состав воздуха.
Казалось, женщина встала лицом к каждому, из присутствующих здесь, стоило ей только мельком остановить на ком-нибудь взор сине-серых и безучастных своих глаз. Однако – она была непередаваемо бледна, с минимумом косметики. Брови трагически надломлены. Красиво очерченный, чуть большой рот спокойно и горько сложен.
Человек во фраке (председательствующий), откашлявшись, задал вопрос, обращаясь непосредственно к Шельге, который, вопреки уставу, вышел наперед всех.
– Пожалуйста, назовите себя. Кто вы и откуда?
– Шельга Василий Витальевич, Советский Союз, военнослужащий, – скромно отрапортовал Шельга.
– Признаете ли вы факт того, что в году 192… неоднократно видели и встречались с известной вам Зоей Монроз, подданной Франции, по роду занятий – дамой полусвета (легкое оживление среди присутствующих; по лицу Зои прошла тень), в дальнейшем авантюристкой и преступницей мадам Ламоль, так называемой королевой Золотого острова; в действительности же – пособницей и доверенным лицом Гарина: изобретателя смертоносного оружия «гиперболоида», бандита и массового убийцы? Ответьте нам, господин Шельга, на этот вопрос, – закончил свое обращение председательствующий.
– Да, признаю, что по ряду независимых от меня обстоятельств, будучи пленником и заложником Гарина, неоднократно встречался с вышеназванной особой, – очень спокойно и даже буднично произнес Шельга.
– В таком случае поклянитесь, что будете говорить правду, только правду и одну лишь правду, – неожиданно произнес председательствующий заготовленную им формулу судебного заседания.
– Решительно протестую, – громко вдруг высказался один отмежевавшийся от собрания господин в клетчатом пиджаке, таких же бриджах, белой накрахмаленной рубашке с черной бабочкой. Он помахал перед своим лицом обсосанной потухшей сигарой: – «Сие – есть формула открытого судебного разбирательства. Но моя подзащитная, – кем бы она в дальнейшем не оказалась, – пока лишь на данный момент подозреваемая. А стало быть!… Кроме того, господин свидетель (добавил он ехидно), воинствующий материалист и, следовательно, не может поклясться на Библии. Все же остальные гарантии соблюдения «честности» не могут быть признаны как достаточно основательные и обязательные к исполнению, для любого и каждого. У меня все, господин председательствующий», – так закончил адвокат – один из лучших в своем роде, по крючкотворству и беззастенчивости в выгораживании уголовных авторитетов, – и это было все, что пока мог сделать Гарин, и, добавим, не без соучастия барона фон Кирхгофа.
– Хорошо. Хорошо, – торопливо и недовольно заговорил председательствующий. – Попрошу тишины и спокойствия. И так, признаете ли вы, господин Шельга, в женщине, стоящей перед вами, вышеупомянутую особу – Зою Монроз, и ее же – мадам Ламоль, с которой вы неоднократно встречались? Ответьте нам.
Отрешенно-распахнуто взор женщины обратился на Щельгу. Губы чуть дрогнули. Затем голова ее медленно встала к нему в профиль. Зоя!..
Она почти не изменилась за эти семь лет. Так же была стройна, шикарна, красива, пожалуй, даже трагически беззащитна в эту минуту перед скопищем мужчин, так и пожирающих ее глазами, беззастенчиво, с праздным или расчетливым любопытством. Годы испытаний и затворничества пошли ей только на пользу. Радикально, всем русским женщинам точно написано на роду, хорошеть и молодеть под судом и следствием.
Шельга вздохнул, больше чем надо задержал дыхание:
– Нет. Я не могу признать в этой женщине мадам Ламоль, ее же – Зою Монроз, – произнес он спокойно (слишком спокойно). Вздохнул опять и вытянулся точно по стойке «смирно».
По холлу будто пронесся всеобщий всхлип разочарования. Все теперь разглядывали Шельгу, как только что лже-Зою Монроз.
Ее же веки на секунду опали, задрожали, чтобы в следующий миг распасться, брызнуть синим омутом… под самую глубину души.
«Свободна!». Она свободна.
– Вы, вы, – замямлил председательствующий, – так совершенно уверены в сказанном. И можете это обосновать.
– Протестую, – выскочил на целый шаг адвокат. – Это ничем не прикрытая форма давления на свидетеля. Какое такое здесь требуется обоснование? Господин Шельга не участник математического конгресса, – добавил он язвительно.
Председательствующий взял себя в руки:
– Значит вы, господин Шельга, как поняла вас высокая комиссия, отказываетесь признать в этой женщине мадам Ламоль, ее же Зою Монроз. Может быть, у вас есть, что еще сказать?..
– Мне нечего больше сказать высокой комиссии, – почти оборвал его Шельга. – Я не признаю в этой женщине ту, за которую вы пытаетесь ее выдать, – отчеканил он, повернулся кругом и сразу пошел на выход.
Его остановили. Попросили скрепить подписью протокол опознания. Он расписался.
– С таким же успехом вы могли бы сообщить, что и мадам Ламоль видите впервые в жизни, – с обидой и сарказмом бросил ему в спину председательствующий.
Шельга ничего не ответил. Все расступились перед ним. Последнее, на что он обратил внимание, перед тем, как сесть в автомобиль, перекошенное, с красными пятнами лицо Хлынова, разучившегося в момент понимать элементарное.
Все разъехались, хмурые и озадаченные, как редко когда.
Вечером того же дня они встретились в гостиничном номере.
Хлынов зашел как-то «по-свойски», без приглашения; скромно потоптался у порога. На крюк вешалки повесил лишь зонтик. Здесь, в Праге, накрапывал дождик. Не снимая легкого пальто, со шляпой в руке прошел в комнату, сел на краешек стула у журнального столика. От чая отказался. Первым и заговорил, – рассеянно улыбаясь (никому), потирая озябшие руки:
– Я понимаю, Василий Витальевич. У вас там служебные тайны, и такое все прочее… – тут же он поморщился, как если бы взял на пробу несоленый мясной бульон. – Может быть и какие-то хитросплетения; но все же – мне надавали по щекам, я оплеван, и ни за что ни про что…
Хлынов страдальчески дернул головой, какая бы там ни было улыбка уже оставила его. Русая бородка с проседью полезла на щеки. Глаза пожелтели, и, несмотря на кажущееся смирение в них, царапнули.
– Что же. Объясняться будем, Алексей Семенович. В лучших традициях русского общества… – легко, до озорного, заговорил Шельга, двумя руками приглаживая ежик волос, которые так и лезли у него на вихры. – Так слушайте, дорогой товарищ, если так сразу все хотите знать. Нет здесь, и не было никакой служебной, ни прочей тайны. Все намного, намного проще, – и сложней; так что и сам я хотел бы понять… (Хлынов пристальнее взглянул на Шельгу). Да, признаю, это была она – Зоя. Так что же с того; меня, кадрового советского разведчика, вызвали на какую-то свиданку. Видите ли, я им понадобился позарез… Притащили на этот театрализованный балаган. Ах, как они все обставили… с каким затрапезным аппетитом готовились ею полакомиться… «вишенка-малинка»…
– Но простите, Шельга, – так и подскочил Хлынов. – Эта женщина преступница, поправшая…
– Ах, ну оставим пока это… преступница… Помните, тогда в больнице, семь лет назад, когда я отлеживался после тех четырех пуль, какие всадил в меня Роллинг… Тогда я вам сказал, что эта женщина посильнее нас с вами и что она еще немало крови прольет; я и сейчас не отказываюсь от этих слов. (Плечи Хлынова недоуменно поползли вверх). Но вот я и она сошлись. Позади свора этих борзописцев, военных чинов… прибывших точно на стриптиз-шоу, рядом этот мажордом-прокурор во фраке, и я, – как у него в прислуге… Первая мысль – выдать. Но, знаете ли, Хлынов, я кадровый разведчик, и я знаю, что такое хладнокровие. На какую-то дикую, невозможную минуту – я был у ног этой женщины… – голос Шельги соскочил с некоей нотки, для которой у Хлынова, конечно, не нашлось «слуха». Он оторопело смотрел на старого товарища. Скуксился:
– Странное это у вас, и не к месту чувство рыцарства. Вы эдак так и себя позволили бы прикончить.
Губы Шельги мягко раздвинулись. Взгляд созорничал:
– Но это только на секунду… все остальное было много прозаичнее. А вы знаете, Алексей Семенович, раз уж мы о тайнах заговорили, какие инструкции мне были даны перед отлетом сюда… действовать по обстоятельствам. Вот я и действовал. Да почему, собственно, я должен был этим буржуа потворствовать? Вы думаете, так уж они о правосудии пекутся? Сенсацию им подавай… Месяца на три, на четыре, как раскрутится эта машина, они будут обеспечены материалом. Бумажной крови они жаждут. Трескучей буффонады. Другое дело, если бы речь шла о выдаче мадам Ламоль советским властям… – Шельга поджал губы, чуть призадумался: «А что если и действительно?».
– Вы совсем, совсем запутались, Шельга, – покачал Хлынов головой из стороны в сторону. Осмотрелся, не замечая ничего вокруг. – Не так, так эдак; но все вкривь и вкось… Разве эта женщина не заслужила своими деяниями хотя бы тени правосудия? Не так уж и слепа эта буржуазная Фемида. Я тут пожил, на порядки не могу пожаловаться.
– Возможно, – шумно, (как-то окончательно) вздохнул Шельга. Потер лоб. – Вот если бы речь шла о выдаче Гарина… – неосторожно высказался он, вновь разжигая Хлынова.
– Вот Гарин, – громко произнес тот.
– Да, Гарин. Что же. Вот будь Зоя опознана и осуждена, не вступил бы он в некоторые секретные переговоры… на предмет торга – ее свобода в обмен на его военные секреты. Вы не находите такое возможным. А, Хлынов?
– Ой, ли, – сморщился Хлынов. – Не много ли домыслов для кадрового разведчика? Тогда как правда может быть только одна.
– Не понял, – Шельга честно, по-товарищески взглянул в глаза Хлынова.
– Что же тут не понять, – сгоряча, мелко покашливая, начал тот. – Гарин теперь перед вами в неоплатном долгу… есть повод, как у вас там говорится на профессиональном жаргоне, «внедриться»… прокатиться на какой-нибудь очередной «золотой остров»; а там, смотришь, не за горами и пролетарская революция, где-нибудь… – и, не дожидаясь справедливой реакции товарища, Хлынов скрипнул зубами, произнес. – Простите, Шельга. Я, конечно, говорю глупость. Но когда вы давеча, так глядя на Зою в упор, не признали ее… я подумал, что ослышался; или вы просто больны. Потом мне и самому сделалось плохо. Однако я почти все вам сказал, зачем пришел. (Хлынов начал ерзать и приподыматься с краешка стула). Кстати, не слишком ли вы так уж принимаете Гарина за овечку? Эдакий нераскаявшийся, себе на уме, горе-прожектер, да и только. Хотя результаты более чем очевидны…
Шельга умненько перехватил взгляд Хлынова.
– Вам что-нибудь известно о характере его работ, Алексей Семенович? – живо спросил он.
– Наверное, не больше вашего, Василий Витальевич, – спокойно, даже примирительно ответил Хлынов. Но вдруг поднял и резко опустил руку. – Элемент М – буквально, по всей видимости, в его распоряжении, и что он там с ним вытворяет?.. Но будь он хоть сам Вельзевул, князь тьмы, ему не обойтись без помощников. Вы пробовали с этой стороны, Шельга? Не мне вас учить вашей профессии. В такой схватке все приемы хороши.
– Это приблизительно то, что учитывали и мы, – уклончиво ответил Шельга.
Шельга помолчал, затем решительно поднялся.
– Ну да. Что же, мне пора. День был трудный. Время нас рассудит, Шельга. Прощайте.
Хлынов направился к двери.
– Чаю все-таки не желаете, Алексей Семенович?
– Нет. Спасибо. Этого мы в России, на родине…
Заныло вдруг в груди Шельги. Давно, давно он так не тосковал.
– Напоследок, Алексей Семенович. Поостерегитесь Гарина. Он не простит вам выдачу Зои. Мой вам совет: бросайте все свои дела и послезавтра, поездом, отправляйтесь домой. Хотите, я похлопочу об оформлении документов?
Ссутулившись, Хлынов постоял у порога. И так, не проронив более ни слова, вышел.
Непривычно ранним утром, в 5-ом часу, окраинные улицы К. огласил шум моторов, и грузовик военного образца, с натянутым брезентовым верхом, возглавил движение. Позади ехал автомобиль бургомистра, следом – мотоцикл с коляской, замыкающий кортеж.
В кузове – попарно, с каждого борта, числом 10, штурмовики в стальных каскетках, перехваченных у подбородка ремешком; иные в армейских плащ-накидках, другие в шинелях, поверх униформы. Между ног, прикладами об пол, короткоствольные карабины, отдельно – в деревянных, окантованных ящиках боеприпасы.
В легковой машине, возле водителя, один из сынов бургомистра – эсэсовец, с фуражкой на коленях. На заднем сиденье прикорнул человечек – свернутым и привалившимся торчком, грязным половиком. Более-менее светлого в нем – лишь краешек лба с нахлобученной шапкой черных спутанных волос. Обезображенное побоями, вспухшее лицо его – уткнуто в задубелый край накидки, обернутой вокруг тела. Грязные, исцарапанные руки скованы цепью. Поодаль, у противоположной стороны кабины, – второй отпрыск Хенке. Человечек знает: впереди его пути – Голгофа. Но это знает только он один. Зевс-отец, в толще Швабских Альб, готовит боевую колесницу. Но найдется ли в ней место для двоих?
Погода была не в радость. Небо низкое, хмурое, рвано-облачно стремящееся между пиками гор, словно вспухшая мутная река в половодье, с льдинами и грязной пеной.
Лица штурмовиков угрюмы. Напряжение нарастало. Фургон бросало на поворотах горной дороги, подмахивало вверх, вниз, но ни крепкой соленой казарменной шутки, ни возгласов. Окостеневшие торсы. Чугунные руки, примороженные к железу. Лица в свинцовой пороше. Нелюди, соискатели власти, идущие войной на дьявола: какие уж тут шутки, право бы, уцелеть.
Но вот и плато. Грузовик искусно разворачивается. Ступеньками винтовой лестницы, отрепетированно-слаженно, штурмовики повыскакивали из кузова, рассыпались по склонам. Взят на прицел каждый кустик. Полевые бинокли зашарили по окрестностям. У самого входа в грот – откуда только взялись, навалили штабелем мешки с песком. В одном из проемов – в амбразуре, высунулось тупое пулеметное рыло. У самой же танкетки занялись рабочим делом. Завоняло карбидом. Двое ландскнехтов внесли синий кислородный баллон. Подсоединили. Подкачали ацетилена. Из горелки пахнуло коптящим пламенем; следующим поворотом винта высунулось яркое лезвие, изнутри которого еще проглянуло белое жало. Шипение горелки усилилось. Коренастый малый, в спецовке поверх чепуховой своей униформы, прошелся предварительно пламенем по броне. Всех остальных присутствующих, как ветром, выдуло из грота. Игольчатое пламя достало до самого нутра металла. Посыпались длинные звездчатые искры, примешалось зеленоватое пламя разрезаемой стали.
* * *
Шахта красно-звонко ожила. Надрывалась сигнализация внешней охраны. Коротко взвыла маломощная сирена. Прорезь штольни накалилась последним парадом начищенной меди. Зажглись все огни. Экономить освещение было больше не на что.
Гарина швырнуло с раскладушки, разобранной тут же, рядом с реактором, на плите-фундаменте, градуированной подобно точному прибору – теодолиту. Броня кожуха, аспидно-черная, отсвечивала, схваченная изморозью. Ствол, направленный практически под углом 45 градусов, курился оплывающим маревом.
Пятиминутная готовность была объявлена.
Гарин – волосы торчком, осунувшийся, с покрасневшими от бессонницы глазами – приткнулся к окуляру перископа наружного видения. Кто на него, и с чем? На время, однако, он полагался вполне. Менее чем за полчаса вскрыть автогеном борт танкетки было технически невозможно. Подрывать динамитом – ввиду возможного обвала грота – самоубийственно. В затуманенном окуляре он различил работающего резаком человека; на выходе – штабелем, мешки с песком, – огневая точка. Так сколько же было всего солдат в оцеплении? Вопрос этот был принципиальный. Ставивший все сейчас на кон, Гарин не только не знал точного поражающего эффекта от применения своего аппарата, но и даже оптимального режима атаки. Ожидать можно было и пятнадцать, и тридцать пять человек, рассеянных по склонам, взявшим на прицел каждый бугорок. Само собой напрашивался импульс с большой площадью поражения. Возможный риск заключался в обвале всей горы, истонченной старыми выработками, подобно муравейнику. На этот случай Гариным был предусмотрен выход на поверхность через грузовую шахту, в 130 метрах от входа в грот; выше уровня самого плато и тщательно замаскированную. От лаборатории к ней вел туннель, с проложенной узкоколейкой; на ходу была и механическая дрезина.
Прежнее чувство какой-то скованности от затеваемого им уже оставило Гарина. Эксперимент был задан самой природой научного поиска. Он (исследователь) – частица этого поиска, со своим интеллектом и неизбывными желаниями. Эти люди пришли отнять у него и самую его жизнь: так чего же он медлит! Гарин оглянулся, как в последний раз видя все это. Сияли металлические штанги. Черный образ огней – в насмешку над природой вещей – затеплился в броне кожуха реактора. Он занял рабочее место, усевшись в особом, недавно сконструированном кресле. Гидравлическая подвеска должна была способствовать мягкому принятию на себя многократно возросшей собственной тяжести его тела. Эффект этого и был тот «откат» или отдача, – следствие гравитационного импульса, направленного по касательной, более или менее рассеивающимся лучом. И хотя исход всей генерации импульса полагался быть в выбросе на плато, – определенно, остаточного явления, нужно было опасаться (быть может, 5-6 кратного увеличения веса тела, и что можно было еще перенести).
Надо было торопиться. От манжеты рубашки Гарина, с запонки, отлетела бледная искра. Электризация помещения была на пределе. Копившийся заряд илема перерос допустимые пределы. Дренаж в атмосферу был вопросом времени, если только…
Гарин запустил магнитную ловушку Рауха. Отладил до нужной конфигурации. На зеленом поле осциллографа сложился цветок – торроидальная система «восьмерок», вдетых одна в другую. Дав ход илема, он установил в чашечке коническое, узкое сечение, похожее на пестик. Предварительная стадия компрессии была достигнута. Гулко вибрировало само пространство этого цирка-пещеры. Прошуршал тихий оползень от стены, близкой к запасной галерее. Где-то массивная станина трансформатора забирала на себя всю энергию, рассчитанную на месяцы контрольных испытаний. Гарин поставил на «ключ»; теперь одним поворотом – рожденное в сверхимпульсе сжатия «яйцо», в ту же миллисекунду своего существования будет препарировано иглой кумулятивного взрыва, в десятки миллионов тонн на кв. сантиметр (по его расчетам). «Зародыш» содрогнется и – Гарин почти благоговейно, но и, страшась, вгляделся в свое детище: доведется ли еще? Химеры его замыслов, аспидно-черные, криво перемигнулись в чушке реактора, который в оплетке кабелей и воздухопроводов, в иных ступенчато располагающихся своих узлах, так и напоминал собой некий языческий храм.
Коротко вздохнув, Гарин до предела отжал рычаг.
И во второй раз на мир упала Тишина. Может быть, это случилось на доли секунды, а возможно – отсутствовало само время. Час был ранний – в Европе. Десятки, если не сотни тысяч людей во всех больших и малых городах, и в совсем крохотных деревушках – проснулись разом от того конвульсивного, известного каждому, но сейчас особенно тянущему чувству падения в пропасть. И многим, как будто, и действительно, это стоило жизни. Многие так и не проснулись в то сентябрьское утро (5 ч. 12 м.), схватившись за сердце и вынесшись зрачками к небытию.
* * *
Схватился за грудь и старый Хенке, грузно осел в кресло. Он так и не ложился спать. Оловянно-тусклый рассвет лежал на поникших листьях бука, на черепице крыш, на языках певчих птиц, открывающих клювы, как с иссушающей жажды. Не доносилось ни звука. Как не нашлось слов и у самого Хенке отца, отправляющего своих детей, двух Зигфридов, прямо в логово дьявола. (О, он-то знал!). Они взяли с собой лишь необходимое воинам: оружие, да вот еще того инородца, чернявого выродка; еще более потемневшего и жалкого от побоев. И место ему было отнюдь не в машине, но привязанным к крупу лошади, как встарь. Грузовик с солдатами – 23 ствола, не считая пулемета. Что тут было тревожиться? Но память подсказывала. С каким-то постыдным страхом (бургомистра в собственном доме), шаркая туфлями, Хенке пробрался в столовую, отпер буфет, взял нож, нарезал кусками хлеб, достал сливочного масла и принялся за маниакальное (относительно своей здоровой психике) дело: лепить бутерброды и складывать их горкой в глубокую вазу. Остановился он на двенадцатом – все «сошло» ему с рук (опять как-то постыдно подумалось), и лучше ему было бы по примеру монахов, находившихся в том же томительно-тревожном состоянии духа, перебирать четки. Как ни крепился Хенке, но не мог не признать факта, что во всем доме установилась сейчас такая тишина, такая, ну одним словом похуже еще той, в первый раз испытанной им, и за которой последовало то нелепое и грохочущее зрелище. Крадучись, пробрался Хенке к окну, отодвинул портьеру, раннее прохладное утро казалось вмерзшим в лед. Воздух, кристально-плотный, в странных переливах, точно в сколах… и это мало походило на обычную игру света. Но хуже того, самые его бедовые опасения подтвердились: Темный султан омраченных копотью туч – оттуда из преисподней, начинал свой бешеный разбег. Небо выгнулось. Следовало ожидать первых проблесков молний и адского грохота. Хенке задернул портьеру. Постоял, ссутулившись. Внутренне он сдался. Что-то непоправимое и страшное должно было произойти. Не надо было связываться с этим инородцем, а пуще того – с тем «имперским центром», сеявшим вокруг болотный, гнилостный свет. И в эту минуту молчание прорвало. Мир обрел голос и слух. Вероятно, звук долго копился, потому как на этот раз грохнуло так, будто рядом с Хенке, на чугунную плиту, свалился огромный противень и перекатился не один раз. Этого уже перенести было нельзя. А хуже того – безвестности. Хенке вновь прилип к окну. Выше гряды гор – в том самом проклятом месте, куда направились его сыновья – подымался и расплывался гигантский гриб. И здесь сорвавшаяся тугая взрывная волна достигла окраин городка, выдавливая стекла, отряхивая целые деревья, вырывая иные с корнем, принося с собой битый раскаленный камень, пепел, выгоревшую землю. Следом, пролившийся ливень, превратил все в бурлящую парную грязь…
К обеду стали проясняться истинные масштабы бедствия. Вовсю работал телеграф и радиосвязь. Из Штутгарта шли машины с медикаментами и продовольствием. Подтягивались войска оцепления. Но самым поразительным в этой истории было то, что одна половинка городка К. словно бы выпала из всей этой кутерьмы; осталась по другую сторону событий. И те, кто выходил оттуда, и кто скрывался в зоне «инаковости», равно были недовольны и все высказались вразнобой. Более дотошными (хотя в известном смысле и мнимыми) свидетелями можно было посчитать лиц, определенно как вчера или позавчера числившимися покойниками; но это уже будет отдельный рассказ о Щели, и как раздвоился город.
Но что же Гарин?
Он обретал способность видеть. Слепота, привнесенная приливом крови в мозг, отпадала рдеющими пятнами. В сновидческой тишине, за десять метров от него, раскачивалась переломленная крепежная балка на стяжках. Стены штольни, составляющие цирк, продолжали осыпаться и вздрагивать. Должно быть, град камней молотил и в железный навес над креслом оператора, но Гарин не слышал. Тишина стояла такая плотная, что он уже начинал опасаться, не контужен ли? Как и следовало ожидать, выработанная истонченная порода не выдержала собственной, многократно возросшей тяжести, и по ходу следования импульса громоздились завалы рухнувшей породы. В зоне аппарата, – отсутствие в верхотуре каких-либо масс, вследствие устройства самой шахты, спасало положение. Но если бы не гидравлическая подвеска, выжил бы он? Толика излучения – против общего вектора, перепала и ему. Как он и предполагал, его орудие дало «откат». Сейчас невозможно было судить, – на сколько единиц прироста веса тела – к нормальному? Собственные свои ощущения на момент генерации импульса Гарин расценивал так: должно быть, он пришел в себя несколько раньше того, как заинтересовался картиной разрушения. Он помнил: тяжко, по самую грудь прошелся каток, – со всеми признаками удушья, затем мгновенное освобождение, с алмазным венцом в награду, – сияющими кругами и спиралями перед глазами; в следующий момент он уже бежал… внутренней, зеркальной поверхностью сфероиды, все более мельчая и теряя себя в «молчаливо-мыслящей» пустоте… Но не было сейчас времени восполнять пробелы памяти. Надо было действовать.
Гарин стряхнул с себя оцепенение. Выбрался из кресла. Наконец-то, пробился какой-то шум, точно ключ из-под скалы. И это, прежде всего, был сигнал бедствия. Все заговорило разом об опасности. На глазах расшатывались трещины штольни. Нет-нет да срывались крупные глыбы. Воистину – промедление было подобно смерти. Но стало ли гравитационное возмущение единственной реакцией раздражения реликтового образования? Что там еще наверху? Гарин перехватил одной рукой чемоданчик, с основными схемами и формулами, другой – прошелся по карманам… нащупал толстую пачку банкнот, заряженный револьвер, ключи. Оглянулся – в последний раз, и так беззащитно-голо, верно, не оставался даже моллюск без своей раковины. Снова он был никто. Гарин чувствовал себя совсем потерянным. Какой-нибудь взбешенный рудокоп – укажи ему на виновника селевых сходов – укокошил бы его лопатой. Нет, уходить, бежать отсюда… Через минуту-другую выдохнется и этот тлеющий аварийный свет.
Прихрамывая, Гарин заторопился по туннелю, высвечивая себе дорогу фонариком. Приходилось идти, семеня ногами по шпалам рельс. Через сорок шагов он нырнул в короткий тупик, отпер низкую, железную дверцу и спустился несколькими ступеньками к черно-лоснящимся чушкам, похожим на жерла палубных мортир эпохи конкистадоров. Это и был склад хранения илема. Отметив дикую электризацию воздуха, Гарин вставил в адскую машину (заранее приготовленную) динамитный патрон, перевел стрелки на полуторачасовую готовность, сверился со своими часами. Вышел из помещения и запер дверь. Вскочив затем на ручную дрезину, он в несколько минут проделал оставшийся путь до грузовой шахты. Свет его фонарика высветил троса и цепи лебедки, вверху колодца. По скобам с поручнями Гарин стал подыматься, пока голова его не уперлась в железный колпак, прикрывающий выход. Запустив механизм привода – сдвинул с пазов крышку люка и пролез в щель, достаточную для него.
Здесь, на поверхности, выход был тщательно замаскирован дерном и высохшим кустарником. День оказался пасмурным и ветреным. Гарин не был в горах уже несколько суток, но не затем он выбрался сюда, чтобы так вольно, беззаботно дышать. Он не знал еще всех последствий своего острого опыта – in vivo. Что там с живой силой противника?
От грузовой шахты до грота было метров двести.
Низко пригибаясь, прячась за валунами, Гарин стал осторожно пробираться на плато, – теми же метры, назад. И первое, на что он натолкнулся несколько выше входа в грот, был человек в форме штурмовика, лежавший навзничь, с вздувшимся, посиневшим лицом. Глаза его, вылезшие из орбит, бело-мокро лоснились и топорщились на каких-то стебельках. Изо рта, носа, ушей подтекала чернеющая кровь. Рядом валялся и карабин. Еще одна такая «глубоководная рыба», выброшенная на отмель гравитационной бурей, находилась метрах в семи, ниже по склону. И как пробирался Гарин, уже не прячась, – еще и еще. На зубах его похрустывало. В воздухе ощущалась каменная пыль. Он спустился уже на самое плато. Везде наблюдалась сходная картина: трупы людей, в различных позах; но с одним характерным признаком – быстро темнеющим, сплошным синяком, вздутыми лицами, выдавленными глазами и обильным кровотечением из ушей и носа. С решимостью судмедэксперта, Гарин дотронулся до плеча одного такого, – его пальцы смяли будто набитый костяной мукой рукав. Так пострадать мог только человек, упавший с километровой высоты. С омерзением Гарин отдернул руку.
Ниже, у самой дороги, недалеко от входа в грот, он различил автомобиль бургомистра. Рядом с передним колесом, ничком, лежал человек, в черном. Недалеко откатилась фуражка, – высокая тулья, серебряные листочки, эмблема черепа. Водитель закоченел за баранкой. Гарин подошел вплотную, уже совершенно не таясь, приблизил лицо к стеклу машины. В салоне, с противоположной от него стороны, он разглядел знакомую густую, в колечках, шевелюру. Одна худая и грязная рука человечка была прикована к дверной скобе. Тело обернуто несколько раз плащ-палаткой наподобие куколя, словно бы дело шло к захоронению. Гарин провел рукой по стеклу… отвернулся. Заторопился в путь. У него оставалось еще около сорока минут, чтобы добраться до недалекой лощины, где был припрятан заправленный бензином, в полной готовности мотоцикл, на отличной спортивной резине с шипами. Тем же ходом он намеревался проскочить до одной горной деревушки (в четырех километрах отсюда), и там уже пересесть на поджидавший его вездесущий «джип»; далее к чехословацкой границе…
Сейчас Гарин неловко, часто сглатывая пересохшим горлом, преодолел затор камней, – в том самом месте, где полтора месяца назад, в виду сказочной перспективы, они с Раухом вели задушевной разговор. Что же, поставленный им опыт удался вполне. Человеческая плоть отреагировала в нужных параметрах. До следующего применения гравитационного оружия, кем-либо кроме него, оставалось еще несколько эпох. Но надо было торопиться. В небе вставал зловещий, темный султан туч, начинающих свой разбег. Ветер нарастал. Выхлоп илема имел свои привычные последствия.
К обеду следующего дня в К. стал вырисовываться результат чудовищного взрыва в горах. Пострадали в основном окраинные дома восточного сектора. Кроме лавинного сброса с гор массы камней и тлеющего дерна, жарким ураганным ветром были снесены крыши, выбиты все стекла в домах, подожжена скошенная и высушенная трава в альпийских лугах и в предгорье. Пролившимся горячим ливневым дождем, с примесями золы и сажи, город был вымаран, испоганен так, как не был самый последний еретик в средние века перед своей кремацией. Но еще сутки после этого с неба продолжали оседать черные хлопья и порхать гаревые пленки. Вольготно по улицам сновали лишь индейки и куры, до которых никому не было дела, да несколько здоровенных хряков, подобравшихся к стенам магистрата, и подрывших «устои», где только смогли. Здесь же, в центральной части, особенно пострадала высокая ратуша. Шпиль ее был начисто срезан, а в крышу вошел ствол расщепленного дуба. Сотрясшись до основания, здание показало все дефекты недавнего ремонта и облицовки на средства магистрата, т.е. осталось, в чем мать родила, от года 1827. Впрочем, часы на башне ратуши продолжали ходить, отмеряя почти уже историческое время.
Телеграфная и телефонная связь (после некоторого ремонта) работала бесперебойно, накалившись уже к исходу первых суток.
Сначала это был Штутгарт, откуда стали поступать первые распоряжения самого общего толка: инструкции по борьбе с ящуром, с лесными пожарами и наводнениями, армейские положения на случай тотальной мобилизации. Позже – правительственные указания, оказавшиеся куда более действенными. И первым вышел циркуляр, обязывающий редакции всех крупнейших газет сообщать об этом инциденте осмотрительно и глухо. Следующим актом было формирование комиссии и отсылка ее на место происшествия. Снаряжались обозы с продовольствием и медикаментами. Более оперативно и свежо за дело взялись военизированные силы и штабы нацистской Германии. После отмены решения министра внутренних дел о запрещении СА (штурмовых отрядов), они проявили себя со всем рвением особо заинтересованной стороны. На то были свои, внутриклановые причины. Быстро распространился слух, что в составе карательной экспедиции в горы приняли участие штурмовики из казарм нюрнбергского отдела НСДАП, руководимого группенфюрером Хенке Рудольфом (младшим сыном), в составе 28 человек; на одной грузовой машине, мотоцикле, и соответственно вооруженные. Вдохновителем сей акции, был гауляйтер земли Саксонской, начальник штаба СС Хенке Отто (старший сын). И тот, и другой приняли непосредственное участие в той странной, не санкционированной властями вылазке, и оба могли считаться погибшими. Дал уже свои показания и Хенке-отец, наиболее, вероятно, трагическая фигура в этой истории.
Дело меж тем грозило обернуться «государственным», – учитывая давление нацистов на центральное правительство и то свое первенствующее место во внутриполитическом раскладе страны. Пока же здоровенные парни, при поддержке местных властей и сил правопорядка, принялись лазить по горам, среди расщепленного леса и развороченных глыб камней, отыскивая следы «соплеменников», и узнавая их то по берцовой, размозженной кости, то по изодранной и обугленной одежде… кистям рук, редко когда по головам. Останки укладывались в снарядные ящики, перетаскивались ближе к дороге, грузились на транспорт и перевозились в Штутгарт. По истечении подобных санитарных работ возникли серьезные опасения, что «материала» едва ли наберется даже на 10-12 гробов. Мертвые задали некоторую, не совсем математическую задачу (политическую более, – скажем так), как поделить 1 (в останках) на 3 (гроба), при соблюдении целого трупа. Но это уже касалось нацистских главарей, и иже с ними. Старого Хенке осаждали другие, и худшие единицы… если нельзя их было назвать людьми. Но прежде – о самом Городе, – ибо упоминать его так… за здравие живешь с прописной буквы, осталось совсем немного. Щель сужалась.
Вначале немного истории. Где-то уже к 11 утра предыдущего дня, т.е. дня катастрофы, к массе издерганных, взвинченных слухов, прибавилось и вовсе дикое – расщепление городка на две половины, и так, словно исходя из пресловутого «едем дас зайне» (каждому свое), точно уже свершился судный день и каждый грешник получил по заслугам. Произошло же вот что: городок К. по центру площади, перед ратушей, пересек разлом, – как надорвали фотографию, с идеально ровной, шириной в метр, и отмеченной какой-то странной активностью, дымчатой полосой. Щель (назовем это так) поделила городок на две не совсем равные части: большую – с ратушей и всем административно-городским: почтой, телефонным узлом связи, больницей и даже баней; и меньшей, куда, однако, отошли хлебопекарня, снабжающая город булками, гимназия, где засиделось полтора десятка детей самых почтенных родителей, кладбище и молочный рынок. И вот в этом надрывно-физическом аспекте реальности, – а затем уже и в моральном… проступили некоторые визуальные особенности. Здания по ту и другую сторону Щели, не оставались в изначальной своей проекции, как они были задуманы и построены, но сместились, примерно на 20 градусов, относительно друг друга. Так, улицы, составляющие перекресток, разъехались, словно рельсы при переводе стрелок, и прямая прежде дорога, стремящаяся с той стороны Щели, натыкалась теперь на угол дома по эту сторону. Тот же надрыв прошелся и по самим зданиям, – в коих ясно было видно, что тот или иной дом раздвоен; части его разъехались, но и не собираются обваливаться. Было очевидно, что в квартирах проходила привычная жизнь, и что сами жильцы вряд ли понимают всю двойственность своего положения. Так же они обменивались впечатлениями, строили планы на будущее, – каждый на своей половине дома, и разевали рты, засматриваясь на противоположную сторону. Пробовали они и ходить друг к другу в «гости». Вот тут-то и проглянул морально-правовой аспект таких вхождений-выхождений…
Установился этот нуль-переход не сразу.
Вначале люди понаблюдали, как такое случается с животными. Кошки ли это были, или собаки, они входили в Щель как бы посрезно, т.е. передняя часть их туловища исчезала при этом, как тонет погруженный в молоко палец… и так до самой оконечности хвоста, чтобы затем вдруг вынырнуть разом… оказавшись на противоположной стороне, но несколько смещенным относительно вхождения. (Так относит по течению, на другой берег, пловца).
Первым человеком, вступившим в Щель, был, однако, полицейский – франтоватый молодой человек, насколько это было возможно при его службе. Вышло это само собой. Жарким и парным ветром (от той еще кровавой баньки), что дул порывами с гор, с головы его сорвало фуражку, прямо на проезжую часть… та покатилась обручем – вдогонку он, и так, шаг за шагом, в мельтешении ног… полицейский и не заметил, как вошел в переливчато-дымчатую полосу, и мгновенно перенесся на противоположную сторону улицы. Постояв там, как ни в чем не бывало, он нахлобучил поглубже фуражку, козырнул всем любопытствующим и отправился по каким-то своим обязанностям.
Опыт перехода моментально был воспринят:
Одни входили в Щель, словно в прохладную воду, с тихим повизгиванием (это касательно барышень), другие – молитвенно сложа руки (больше пожилые люди), третьи – совсем отчаянные – бросались, как вскакивая на подножку трамвая на полном ходу.
Ничего страшного не происходило, – за исключением того, что каждый из переходивших оставался как бы в собственной системе отсчета (выражаясь языком новейших физических теорий). Другое дело, что по ту сторону Щели, эту точку зрения им приходилось еще отстаивать. Так те, кто приходил из меньшей части города (с хлебобулочным производством и школой), свой прожитой день трактовали как смелое предвидение и «отрыв» от действительности; те же, кто прибывал из центра на периферию, – день сегодняшний восстанавливали, как бы по свежей памяти, не понимая, что живут в настоящем. Изворачиваться же приходилось властям. Как будто мало было камнепада, пожарищ, личных утрат, – оставалось еще ждать мора, наподобие того, как в средние века, да старуху с косой, ибо первые мистические знаки уже были возвещены.
В тот злосчастный день (обычный в череде после взрыва в горах), бургомистр Хенке заседал в ратуше, в своем рабочем кабинете. И если не был он уже на улицах городка, в толпе растревоженного люда, или в узком кругу доверенных лиц, это вовсе не означало, что дух препирательства оставил Хенке. И хотя сейчас он был точно один посреди обитых темным штофом стен, в кожаном глубоком кресле, за громоздким помпезным столом, – кого-то мысленно, по инерции, приходилось убеждать, разубеждать, внушать оптимизм, т.е. веру в то, что день завтрашний, обязательно должен стать лучше дня сегодняшнего. А все больше по тому недовольству публикой… черт чем; как будто речь шла об утрате половины города, сдаче суверенитета целой страны и лишения граждан всех прав собственности и состояния. И все это навалилось на старого отца (да, прежде всего) при тех страшных личных утратах, которые он понес. Два его сына, два молодца, два Зигфрида, сделавшие себе такую карьеру в возрождающейся Германии, вот они-то – и это было уже совершенно и страшно ясно – не вернулись с… так хотелось бы сказать «поле брани», но язык не поворачивался… не было ни поля, ни явного врага, – кому можно было бы мстить. Одни опаленные камни, да черные, перетертые раскаленными челюстями взрыва останки… не пойми кого: тел разнесенных по склонам гор, затертых глыбами, вторично деформированных оползнем. Как уже отмечалось, по весу, анатомическим признакам, не добравшим даже трети от той трупной массы, чем необходимо было заполнить две дюжины гробов. Относительно же причин самого взрыва, был выдан строгий циркуляр, согласованный с нацистской верхушкой, считать взрыв роковым стечением обстоятельств, когда шаровой молнией в горах был детонирован боекомплект «войск самообороны», проводивших в этих местах учения. Уже в рейхстаге дискутировался вопрос объявления в стране однодневного национального траура, а учитывая результаты недавних выборов, когда нацисты получили более двух третей голосов, этот вопрос можно было считать решенным положительно. Устраивало как будто всех и объяснение взрыва: страшные грозы последних месяцев и дней стали уже притчей во языцех и сами собой перетолковывались в нужном смысле. Ждать можно было только худшего, и вот оное.
В тот день у Хенке, – переутомившегося бургомистра и просто пожилого человека, перенесшего тяжелую личную утрату, – оставался по службе последний грозный час… по «личным вопросам», как значилось в рамочке на двери – «от» и «до». И если время это сейчас, в связи с последними событиями, было неопределенно размытым, то все же «личное» ставило некоторые препоны, как и оставляло лазейку для проскальзывания в кабинет Хенке чего-то претендующего на интимное, индивидуальное.
* * *
Безнадежно, с покашливанием, приоткрылась дверь. Кто-то должен был войти, – согласно общепринятому этикету. Хенке недовольно оторвался от бумаг, разложенных на столе. (Странно уже было, что на этого «ходока» никак не отреагировал секретарь).
Бургомистр поморгал, сощурился, как делают это при аккомодации зрения близорукие. Сходно, по этому же, – двинул головой вперед, назад и, наконец, откинулся в кресле.
У порога, на истертую ковровую дорожку, из-за спины вошедшего, как-то неестественно падал свет, отчего он с головы до плеч был обведен радужной и нежной пелериной, как бывает при сколе в толстом стекле. «Что за чертовщина», – бессознательно отметил Хенке, горизонтально проведя рукой и подзывая к себе ходока. Тот, омертвело, уставился на своего бургомистра, не желая, очевидно, продвигаться вперед; но и так, как будто это не в полной мере зависело от него. «Эх, как тебя», – подумалось Хенке, – по инерции и трудам дня все еще в понятиях увечий… настолько ему показалось фигура вошедшего смазанной, утратившей что-то. Но, приглядевшись, он вынужден был констатировать, что ходок был только приплюснут и уплощен, как положенная под стеклянное пресс-папье бумажка. Кроме того – бледен, с лицом пожилого человека, в странно новом, черном и шуршащем, будто пергамент, костюме, – он и действительно держал в руке некую писульку; торчком в направлении бургомистра. Не желая брать это в руки, Хенке пробормотал:
– Что это вы у дверей. Входите, раз уж вошли.
Бледный, уплощенный затрясся как осиновый лист, криво улыбнулся, протолкнув насильно фразу-междометие:
– Как же еще… Куда же мы… Где же правды-то еще добьешься, как не на этой стороне…
– Ах, так вы оттуда!.. «Потусторонний», – догадался Хенке и благодушно кивнул. – Ну, что там у вас? Зачем пожаловали?
С усилием он поднялся из кресла, подошел к ходоку, – за шаг до него остановился; не глядя, протянул руку, с тайным омерзением взял бумаженцию, удивительно напоминающую лоскут тонкой, выделанной телячьей кожи. Вчитался:
– Ничего не пойму. Кто это вам писал? Как курица лапой… (Ходок выставил, словно для опознания, кисть правой руки, с пальцами, сложенными в щепоть, или даже как в ритуальном персте). Прочтите-ка сами, милейший… Нет, лучше я сам, – поправился Хенке и пошел к окну, не удостоив посетителя более пристальным взглядом.
– Как почитаемого мнимо умершим… Хм. (Читал Хенке). Желаю восстановления в правах… Установления надо мной попечительства… Наказание виновных. Ничего не понимаю! Так чего же вы хотите конкретно? Вас что… отправляют, или не отправляют в приют для престарелых? Так надо понимать ваш иск к родственникам…
Ходок молчал, и все тянул перст, который, наконец-то, разлепился… указательным пальцем.
Хенке догадался. Писулька оказалась с подкладкой, и в ней – справка, в машинописи, с круглой печатью.
– Справка? Так что же… – Хенке бездумно повертел бумажку. – Как ваша фамилия, имя, отчество?
«Так и есть. Светопреставление!» – Хенке вылупился на ходока.
– Что вы мне голову морочите! Вы же умерли!.. То есть (быстро вправил он себе мозги), – тот умер… Вы же… – Хенке вгляделся в необычного собеседника и похолодел. Бумазейный, черный фрак визитера, целлулоидные манжеты, воротничок…
«Второразрядные похороны», – встряло ему на ум. И он по-настоящему, за целые дни катастрофы, помертвел. Даже гибель собственных его сынов не обдала Хенке таким хладным током. Верно, хуже смерти, – это стать сумасшед