Book: Княжич



Княжич

Олег ГОНЧАРОВ

КНЯЖИЧ

Левочке моей, без которой ничего бы не было.


Вот прилетела к нам птица, и села на дерево, и стала петь, и всякое перо ее иное, и сияет цветами разными. И стало в ночи, как днем, и поет она песни о битвах и междоусобицах…

Велесова Книга (III 8/2)

Пролог

Красное солнце медленно выбиралось из-за горизонта. Над землей разливался новый день. День радости и скорби. Побед и поражений. Удач и несчастья.

А на земле шла битва. Битва жестокая и беспощадная. Бессмысленная и нелепая. Битва между Добром и Злом. Только чем отличается Добро от Зла, если и то и другое проливает кровь и отбирает жизни? Да и на чьей стороне Добро, а на чьей Зло?

Кони ржали. Мечи сверкали. Раненые стонали. Победители радовались. Побежденные молили о пощаде. И только мертвым было уже все равно…

— Болярин! Болярин! Смотри! Дрогнула русъ![1] Вырвутся поганцы!

— Не вырвутся! Никифор, где твои черноризники?

— Здесь они, Добрыня! Давно! Воины Боговы готовы!

— Выручайте, отцы!

— Отойдите-ка, ребятушки.

Я невольно попятился, когда Никифор со священниками вышли вперед.

— Господу помолимся! — точно пробуя голос, затянул поп.

И над головами нашими взметнулся стяг с ликом Спаса Ярого.

— Да воскреснет Бог! — Густой Никифоров бас поплыл над полем, заглушая звон оружия. — И расточатся враги Его…— подхватили черноризники. — И бегут от лица Его ненавидящие Его… яко исчезает дым, да исчезнут…

Глава первая

ДЕТСТВО

29 декабря 936 г.[2]

— …плачет Сварог, плачет Лада, а птица Матерь-Сва Сущего им говорит: «Не плачь дед, не плачь баба, велел мне Род снести вам новое яичко, да не золотое, а простое». И снесла Матерь-Сва яйцо, и появилась Явь, и живем мы в Яви, и чтим Рода, и слушаем песни птицы Сва, и славим предков своих. И будет так до скончания века…

— Бабуль, так мы в яйце живем?

— Да, унучек. В яйце.

— А если разобьется оно?

— Не разобьется. Белобог не позволит. Крепко он то яйцо стережет. А ты спи. Спи. Завтра вставать рано. Чуть свет на гон пойдете. Мужики бодро потопают, а ты носом клевать будешь. Смеяться все над тобой станут. Скажут: Добрыня только шалить да проказничать горазд, а для мужского дела негоден.

— Я сплю, бабуль, сплю. Ты только мне вот что скажи: а что, если Чернобог Белобога одолеет? Что тогда?

— А ничего. Матерь-Сва новое яичко снесет. Спи…


30 декабря 936 г.

Надрывно скрипит снег под снегоступами. Шаг левой, шаг правой… и снова… левой…

Только бы сдюжить. Только бы не отстать. А то и вправду засмеют, как маленького…

Левой, правой. На три шага вдох, на один — выдох. Как отец учил. Чтобы с ноги не сбиться, чтобы не упасть. Чтобы наравне со всеми…

— Добрыня, смотри красота какая!

Я даже не заметил, что отец остановился, — со всего маху врезался головой ему в поясницу.

— Ой-ой-ой! — притворно застонал он и повалился в снег. — Зашиб меня совсем. Ой, не могу! Ой, помираю!

И засмеялся. Звонко. Радостно.

— Смотри, Хоре на небо выкатил! Даждьбоже, слава тебе!

— Слава Даждьбогу — охранителю земли Древлянской! Слава!

Охотники скинули меховые треухи и поклонились вековым елям. И бор ответил им одобрительным гулом.

— Славься, Даждьбоже!

И я поклонился. Усталость прошла. И радость нахлынула теплой волной.

Перевел дух. Огляделся. А и вправду, красота-то какая!

Крепостными стенами возвышался бор по обе стороны запорошенной тропы. Разноцветными искрами брызнул от покрытых пушистым снегом еловых лап солнечный свет.

Гранитные валуны пращурами строго глядят из сугробов. Интересно им, как там внуки Покровителя славят. И довольно молчат. Значит, по Прави[3] все.

Ветер стих. Ни одна ветка не колышется, точно замер бор. Словно притаился, чтобы не нарушить утреннего покоя.

И только собачий лай будоражит тишину.

Собаки, точно щенки. Носятся кругами. В снегу кувыркаются. Будто не лают даже, а передразниваются между собой. Забаловались совсем.

А воздух вкусный! Весной пахнет.

Мороз, а тепло. И небо чистое. Лазоревое. Бездонное. Подняться бы вольной птицей высоко-высоко, к самому солнцу. Поклониться Покровителю и попросить, чтобы крепче Белобог яйцо мировое стерег. А то жалко терять красоту-то такую…

— Сыне! Ты чего мешкаешь? Пора уже. Ну-ка, двигай снегоступами. А то, не дай Боже, застудишься…

И опять. Левая — правая. Три шага — вдох. Один — выдох…

— Будешь здесь, за лещиной, ждать. — Отец бросил рогожу на снег. — Сиди тихо. Заметишь серых — не пугни их. Пусть себе стороной проходят. А ты примечай, куда побегут. Как уйдут, в рог дуй. Либо я, либо кто из загонщиков к тебе поспешит. Если что, лук у тебя справный. Да и нож я вчера хорошо наточил. Не забоишься?

— Нет, батюшка. Чего мне боятся. Что я, волков не видал?

— Ладно тебе хорохориться. Я в свой первый гон страсть как боялся. Ничего в том постыдного нет. Перед делом отчего ж не побояться. Главное, чтоб испуг над тобой во время дела верх не взял…

И он ушел.

А я ему вслед смотрел и чувствовал, как страх медленно забирается мне за ворот.

— Да что я, волков не видал? — сказал я себе громко, когда фигура отца растворилась в чаще.


Ждать пришлось долго. Первый страх давно забылся. Да и некогда было на него силы тратить. Холод, тот хорошо боязнь гонит.

Я ждал и грелся. Тихонько, как охотники учили. И мороз отступает, и заняться есть чем…

Интересно, а бабуля пирогов напечет? Должно быть, точно напечет. Горячих. Пышных. Вкусных…

А мальчишки завидовать станут. И Славдя — гончаров сын, и Ратибор. Только Гридя виду не покажет, хотя сам больше всех завидовать будет. Губу скривит и скажет: «Не был бы Добря княжичем, никто бы его на гон не взял. Вот если бы меня… я б тогда не только на следу стоял. Я бы сам серого добыл». Только не взяли его. А меня взяли. И я сам могу волка добыть. Да еще не просто какого-нибудь годка, а самого что ни на есть матерого хозяина. Пусть тогда хоть обкривится…

Замечтался. Так, что не сразу услышал нарастающий шум. Приближались загонщики. Значит, скоро и до меня доберутся.

Я застыл, всматриваясь в чащу. Даже про мороз забыл…

И вдруг почувствовал, что кто-то смотрит мне в спину.

Плохо смотрит. Недобро. И страх вернулся. Противно пробежался по спине и замер где-то в пятках. Их аж свело.

Я крепче сжал лук с наложенной на него стрелой. Повернулся… и наткнулся взглядом на желтые волчьи глаза.

Они смотрели на меня спокойно и безразлично. Точно меня не было вовсе. Так люди смотрят по весне на надоевшую за зиму кашу. На изношенный треух, который выкинуть жалко и чинить невмоготу.

Этот взгляд продирал до самых костей сильнее мороза.

Я вскочил. Да так и замер. Точно тело мое превратилось в ледышку. Забыл и про Гридю, и про бабулины пирожки, и про лук с каленой стрелой, что сжимал побелевшими пальцами.

Несколько долгих мгновений мы смотрели друг на друга. Мальчишка и лесной хозяин…

А потом он спокойно прошел мимо меня и скрылся в кустарнике. И только цепочка следов на снегу осталась, как память о том, что все это не было дурным сном…

И тогда я почувствовал, как по моей правой ноге бежит горячий ручеек…

И стало стыдно.

И я заревел. Уже никого не стесняясь. Заревел в голос…


Я проснулся от слез… Собственных слез. Стыд и обида. И еще что-то неуловимое. Похожее на безвозвратную потерю. На сказку с плохим концом. На ложь. На Навь. Полоснуло по сердцу и затаилось где-то на самом донышке души. И вдруг полыхнуло желтыми волчьими глазами…

Душно. Хочется квасу и свежего воздуха…


3 июля 942 г.

Лето выдалось дождливым. Точно и не лето вовсе, а затянувшаяся весна или ранняя, слишком ранняя осень.

Огнищане грозили кулаками вечно беременному серому небу и кляли Перуна за его мерзкий характер. А тот грозился недородом, посмеиваясь громом над Даждьбожьими людишками.

А Даждьбог спал. Опоенный Марениным[4] зельем да Кощеевым наговором. Оттого-то и не смел бороться Хоре-Солнце с Перуновым воинством. И тучи, захватив небесную вотчину спящего Бога, все сыпали и сыпали на землю холодные стрелы дождя.

И сколько ни старались ведуны… Сколько ни пели корогодных кощунов… Сколько верховный ведун Гостомысл ни кропил алой вороньей кровью белый алатырный камень перед Священным дубом на высоком Святище… Только не просыпался Боже. Видно, по зиме плохо просили Коляду или замешкался тот со своей летучей ладьей. Впрочем, кто теперь разберет…


Тот день был на редкость солнечным. Словно устал Перун от бесконечного водолития. Передохнуть решил. Да и нам передышку дал. А мы и рады.

Гридя все новыми крючками похвалялся. Кость на крючках гладкая была. Он их сам не один день точил. А потом еще дольше за щекой носил. Оглаживал. Вот и важничал. Похвалили мы снасть. В деле испробовать решили.

Собрались быстро — и на речку.

Спустились с высокой коростеньской кручи к берегу Ужа. Сели под Святищем да и забросили. Сидим. Поклевки ждем. А рыба приснула, не хуже Даждьбога в Пекле. Не клюет. А нам и не надо особо. Сидим, на солнышке греемся.

На другом берегу, в Даждьбоговом доме, Гостомысл на послухов ругается. Видно, осерчал за что-то. Нам не слышно, за что ведун их корит. Только видно, как он руками размахивает да ногой притопывает.

— Смотри, Добря, как ведун отплясывает. Смешно. Только виду не подаем. Не дело над

Божьим человеком потешаться.

Тут смотрим, идет по берегу Белорев-знахарь. Траву какую-то собирает. К нам подошел. На речку взглянул. Хмыкнул по обыкновению.

— Что ж вы, — говорит, — огольцы, в такую погоду удить вздумали?

— Так мы не удим, — нашелся Гридя. — Просто снасть новую попытать решили.

— Ну-ка, покажь. — Белорев подошел поближе, да оскользнулся.

Брызги поднял, когда в реку бултыхнулся. Если и была в Уже рыба, всю распугал. Тут мы не выдержали. В голос смеяться начали. Он из реки вылез. Мокрый. Злой. Почем свет ругается.

— Вы, — говорит, — не Даждьбоговы внуки, а Маренины дети. И не совестно вам?

А на нас словно смехун напал. Ржем, как кони, и остановиться не можем.

А тут еще другая напасть приключилась.

Сквозь смех вижу, как Ратибор маленький к нам от Святища спускается. Спешит. Кричит что-то. Да, видно, не углядел за тропинкой. Споткнулся. Кубарем покатился. Рубаху о гранит продрал. Плечо — до крови. Тут уж не до смеху нам стало. Подбежали мы к нему, а он навзрыд плачет. Аж заходится.

Белорев про недавнее купание забыл. Подлетел к нему, на руки поднял. На рану дует.

— Княжич, тащи сумку мою.

Я сумку притащил. Знахарь из нее лист подорожника достал. Пошептал над ним что-то да к царапине приложил.

— Тише, тише, — приговаривает. — Сейчас боль отпустит. Ты успокойся.

Ратибор и впрямь успокаиваться начал.

— Вы сидите тут, — сквозь слезы причитать стал, — а там ятвиги всполошились!

Мы и про рыбу, и про крючки новые позабыли. К Коростеню рванули. А там, на стогне, уже народ собирается. Шумит. Ятвигов ругает. Говорят, будто вырвался от них израненный ратник. Еле добрался до древлянской заставы граничной. И перед смертью успел передать слова от ятвигов: не хотим-де ругу давать Древлянскому столу. А еще сказал, что перебили те малую дружину, городище спалили, а со Славуты-посадника, живого, кожу сняли. Видно, забыли, как три лета назад отцу в ноги кланялись, чтоб он их от мазовщан оборонил. Пошумели и решили, что нельзя такое без ответа оставлять.


Ничего не сделать. Пришлось отцу большую дружину собирать. Идти к ятвигам Правь наводить. Мать меня отпускать не хотела. Говорила, мол, мал еще. А отец только посмеялся. Я, говорит, тоже Мал, да только мал Малу рознь[5]. С тобой Малуша останется, а старшего я все же с собой возьму. Пора уже.

Тут и я слово вставил:

— Пойду я, мама. Отец в моих летах с дедом Нискиней был, и вместе от полян отбились.

А мама обняла меня, прижала крепко, как маленького, и сказала:

— Что тут поделаешь? Иди.

И я пошел. И Славлю с Гридей тоже взяли. А Ратибора оставили. Вот тот уж точно был маловат.

Приставили нас к лучникам. Под начало старого отцова болярина Побора. Мы были счастливы. Облачились в кованые шишаки, наручи и нагрудники из толстой воловьей кожи. Получили по полному боевых каленых стрел колчану. Оружейник княжий Жирот подогнал подшеломники по нашим головам.

— Это чтобы шишаки на ушах не болтались.

А заодно обновил и усилил наши луки. Костяные пластины на их плечи наложил. Так, что теперь они на шестьдесят шагов стрелу слали.

— Почти как настоящие. Боевые, — довольный работой, хмыкнул Жирот, да еще нам по ножу выдал.

Мы ножи нацепили. На конюшню заскочили. Уздечки у конюших взяли, и вон из града.

Узда плетеная на плече. Тяжелый боевой нож в деревянных ножнах на поясе. Ножны приятно стукают по коленке. А меня гордость распирает.

Гридя от меня по правую руку, Славдя — по левую. Идем по Коростеню, а народ нам вслед улыбается.

С высоко поднятыми головами прошли мы через стогнь[6].

— Эй, люди, смотрите, какие вой[7] у нас объявились! — Стражник у ворот рассмеялся при виде нашей ватаги. — Ну, теперь ятвигам несдобровать. И куда ты со своей дружиной, княжич?

— За конями мы, — отвечаю, — на дальний луг. А то как же мы без коней в поход пойдем?

— И то верно, — смеется стражник и дорогу нам уступает.

А мы за ворота вышли и припустили…


Добежали до луга, в духмяную траву кутырнулись…

Лежу. Надышаться не могу. Руки раскинул. В небо смотрю. А по небу облака катятся…

Сердце ухает. Вот-вот из груди выпрыгнет… Кузнечики стрекот подняли. Радуются, что Даждьбоже ненастье разогнал.

Где-то недалече кукушка заухала…

— Кукушка, кукушка, сколько мне жить осталось? — это Славдя голос подал, отдышался, видать.

А кукушка на полкуке поперхнулась. То ли спугнул кто, то ли Славдина вопроса не расслышала.

— Ух, и покажем мы этим ятвигам! — Гридя на ноги первым вскочил. — Ишь, придумали — с живых людей кожу драть! — и кулаком погрозил.

— Дядька Славута хорошим был, — сказал я. — По прошлой весне свистки из ветловых веток нам делал.

— А теперь уж, наверное, в Сварге с пращурами пирует, — вздохнул Славдя.

— Ну, и чего развалились? — это уж Гридя на нас. — Вон глядите, наволочь наползает. Как бы опять дождь не пошел…


Коней своих мы быстро отыскали. Они у опушки паслись. И мой Гнедко, точно почуяв скорую дорогу, нетерпеливо фыркнул, когда я снимал с него путы и прилаживал узду.

— Зря ты, Добря, Гнедка в поход берешь, — сказал Гридя.

— Это еще почему?

— Так ведь он у тебя на ровном месте спотыкается, — и рассмеялся обидно.

— Это твой Каурый до ятвигского удела не дотянет, — огрызнулся я. — Копыта отбросит, придется тебе пехом топать.

— А ты не задирай, — на этот раз обиделся Гридя. — Славдя, рассуди. Чей конь справнее?

— Да ну вас, — махнул рукой Славдя.

— Ладно. — Гридя ласково похлопал своего коня по шее и через миг уже сидел верхом. — Во-о-он до той сосны, — показал он рукой. — Кто быстрей, тот и смелый. Идет?

— Что на кон ставишь? — усмехнулся я, садясь на Гнедко.

— Два пинка по заднице, — поправил он свой нож, чтоб не мешался, и добавил: — Пыром!

— Эх, — почесал я затылок, — жаль мне тебя, Гридя. Мало того что ты об коборошку своего Каурого себе яйца стешешь, так я тебе еще и задницу отобью.

— Ты лучше за своими смотри, а то, не ровен час, ножиком отчикаешь, — притворно вздохнул Гридя. — И останется князь Мал без внуков.

— О-о-о, расхорохорились. — Славдя уже тоже сидел верхом на своей Ласточке. — Что вам? Делать, что ли, неча? — а сам вдарил пятками в бока кобылке и поехал потихоньку к Коростеню.

— Эй, Славдя, погоди! — окликнул я его. — Ты нам знак-то подай. Чтоб по Прави все.

— Хорошо, — натянул он поводья. — По свистку моему…

Вложил он пальцы в рот да ка-а-ак свистнет! Горазд он в этом деле… Я повод рванул:

— Вперед, Гнедко! И понеслись…

Туго ударил ветер в лицо. В ушах засвистел.

Гридя на своем Кауром, по первости, вперед вырвался. Только и мы с Гнедко не лыком шиты. Конь мой словно понял, что ристанье у нас. А может, у него с Каурым свои счеты были. Наподдал он так, что я чуть на землю не слетел. Но удержался. Крепче только ногами его крутые бока обжал. Да повод покороче подобрал.

А Гридя на куропачий выводок налетел. Порхнула куропать из-под ног Каурого. Пугнулся он. Чуть вправо принял. Тут Гнедко его и настиг.

— Что? — кричу. — Коник-то твой с ноги сбился!

— Ничего, — он мне в ответ, — до сосны далеко. Еще выправится. Ты за своим следи. Он у тебя сейчас от натуги дух испустит. Гей! Жги!

Несемся дальше…

Только гривы у коней по ветру вьются. Да Мир Даждьбогов мимо мчится…

Скачу, а спиной чую, что нагоняет Гридя. Оглянулся — точно! Уже морда Гридиного коня совсем рядом. Глаз у Каурого бешеный, а зубяками желтыми норовит меня за плечо хватануть.

— Откшни! Кощеев выкормыш! — отмахнулся я от него.

И вновь только глухой стук копыт по волглой земле. Конский храп да тяжелое дыхание…

А сосна заветная все ближе и ближе…

Понимаю я, что моя берет! Ору радостно! Да, видно, рано радовался…

Оступился Гнедко. Споткнулся. И хоть на ногах удержался, но ход потерял. Так что мимо сосны мы с Гридей разом пролетели. И кони наши ноздря в ноздрю пришли.

Осадил Каурого Гридя. На землю соскочил. Ко мне бежит, а у самого ноги от натуги враскоряку. Коленки свести не может.



— А-а-а, — кричит, — одолели мы вас! Сползай наземь да на карачки становись! Сейчас я тебя!.. Пыром! — и рожу страшную скорчил.

— Это как это так?! — закипело во мне. — Где же вы нас одолели?! — Я тоже с коня спустился, встал супротив, руки в боки, чую — и у меня ноги свело, но виду не кажу. — Не одолели вы нас. Ничья не взяла. Ровно кони пришли. Я хорошо видел!

— Где же ровно? — не унимается Гридя. — Мой Каурый твоего Гнедка на полголовы обскакал! Подставляй задницу!

— И не подумаю! — говорю. — Не по Прави это!

— А так по Прави будет? — вопит Гридя и… хрясть меня кулачиной в ухо.

Тут уж я не выдержал. Хрясть ему в ответ.

Сцепились мы…

По траве катаемся…

Я его луплю — он меня…

То я сверху, то он надо мной. Каждый свою правоту доказывает. А один другого одолеть не может…

Только вдруг почуял я, как сила неведомая меня от Гриди отрывает и вверх подымает. Я руками-ногами размахиваю, а поделать ничего не могу. Даже удивиться не могу. Не успеваю…

А сила меня на землю опустила и… как гаркнет человечьим голосом:

— Что же вы, Маренины дети, творите? Как же вы перед дальним походом коней холите?

Огляделся я, а это Путята-отрок нас растянул. Мы в пылу и не заметили, как он к нам подошел. Вон и дружки его, Ярун со Смирным, коней наших придерживают. А те уж сами в драку друг на друга готовы броситься. Кони-то боевые.

— Как не совестно вам! — корит нас Путята. — Как не стыдно? Вот ведь вороги наши радоваться будут тому, что княжич древлянский с дружком своим схлестнулись. Шишек друг другу наставили.

— А мы что? Мы ничего, — повинился я.

— Мы ничего, — поддакнул Гридя, размазывая по щекам кровавую юшку.

— «Ничего-о-о…» —передразнил нас Путята. — Идите-ка к Ужу да рожи умойте. А коней в поводу ведите. Чтоб поостыли.

— Ты только, это… отцу не говори ничего, а то завтра нас с собой не возьмет, — сказал я ему.

— Что ж я? Совсем, что ли?..

Мы у речки коней напоили. Сами умылись. Тут и Славдя на Ласточке подоспел.

— Ну, — говорит, — и чья же взяла?

— А ничья, — ответил ему Гридя, прикладывая мокрую тряпицу к переносице. — Кони вровень пришли.

На том и успокоились.


Ранним дождливым утром мы выступили из Коростеня…


Если бы я знал тогда… если бы знал… но людям неведомо, к чему приведут их те или иные дороги. Оттого-то и интересно жить на белом свете. Ведь жизнь так похожа на игру. Игру, в которой все время меняются правила…

Нет. Не могу больше… Придется будить кого-то. Горло пересохло. После вчерашнего. Да. Изрядно выпили вчера меда пьяного. А все Путята. Дернуло же меня с ним в питии тягаться. А он и рад. В тавлеи проиграл. На руках я его поборол, так он решил на хмельном отыграться… Здоров пить воевод ушка…

Похмелье — дело тонкое. И нудное. Знаешь ведь — пройдет время, и все уляжется. И гонишь, подгоняешь его, а оно как будто издевается. Не бежит, не идет даже — ползет улиткой, тянется ужом, и плевать ему на то, что в голове дыра, а во рту точно мыши ночевали. Тьфу! Пропасть!

Нет. Квасу бы. Позвать кого, что ли? Нельзя. Негоже, чтоб меня в таком виде отроки узрели. Потом пересудов не оберешься…


6 июля 942 г.

По раскисшей от дождей земле кони скользили, как по льду. Славдя даже с Ласточки свалился. Прямо в лужу. Вот мы тогда с Гридей посмеялись. Он все своим новым плащом кичился. Сестра ему соткала, а мать в травах выкрасила. Сливался плащ с бором. Таиться было в нем хорошо. В шаге не видно. Он и нос задрал. Берег плащ. На привалах под себя не стелил. Все норовил на наши плащи пристроиться. И вот ведь какая промашка вышла…

— Ну, теперь тебе только по болотам засады устраивать, — привычно скривив губу, потешался Гридя. — Смотри, Добря, какой красавец из него вышел. Считай, Славдя, что все ятвигские девки уже твои.

Липкая жижа накрыла Славдю с ног до головы и превратила его плащ в обычную грязную дерюгу.

Он молча размазал ладонями грязь по щекам. Сел на кобылку и гордо проехал мимо.

Это нас еще больше развеселило.

— Ну, чего разгоготались! — окрикнул нас болярин Побор. — Вы на себя посмотрите. Не хуже лешаков повымазались.

И верно. Черная грязь из-под копыт не пощадила никого. Так что мы были не сильно чище Славди.


Дальше ехали без приключений. Только при переправе через разбухший от дождей лесной ручей Гридя потерял седельную сумку. Бурный поток подхватил ее и поволок. Так и остался Гридя без снеди да без чистого исподнего. Ну, да это невеликая беда. Небось поделимся.

Когда уже порядком надоевший дождь прекратился, мы наконец-то вошли в ятвигский удел. Казалось, ничего не поменялось. Вот только капли, срываясь с ветвей, громче стали плюхаться в раскисшую хлябь. Да обрадованные притихшим дождем, чересчур громко разорались птицы. Мы вышли из коренных владений Покровителя, и от этого брала нежданная оторопь. Бор вокруг стал чужим. Настороженным. Или это только казалось?

Я еще никогда не выбирался так далеко от Коростеня. Было интересно. Было жутковато. Но всплыли в памяти почти забытые волчьи глаза, и место жути заняла злость. На кого? Да на самого себя…


Первая стычка случилась в тот же день.

Наткнулся наш следопыт на малую ватагу ятвигов. То ли бортники, то ли охотники. Пугать не стал, а к отцу поспешил.

— Человек восемь их, — говорит. — Меня не почуяли. Что делать будем, княже?

Отец руку поднял. Мы и остановились.

— Грудич, — позвал он молодого болярина второй лодьи[8]. — Бери своих людей. Да не шумите сильно. Они здесь дома. В своем бору. Только без проводника нам тяжко будет. Заплутаем. Так что добудь нам провожатого.

— Будет сделано, княже…


Ратники спешились. Затаились.

Ждем. Время тянется. А вокруг токмо бор шумит.

Мы с ребятами истомились все.

— Как думаешь, Добря, добудет болярин провожатого? — тихонько Славдя спрашивает.

— Добудет, — кивнул я в ответ. — Крепкий Грудич воин. Помнишь, как он прошлым летом на игрище кузнеца завалил? Кузнец-то сильный, да болярин верткий.

— Да что этих ятвигов добывать? Они же дикие да глупые. Не знаю, как болярин, а я бы уж точно не посрамился. — Гридя стукнул кулаком по колену. — Я бы, как рысь, к ним подкрался, а потом как прыгнул бы…

Но как прыгнул бы Гридя, мы так и не узнали. Невдалеке послышался шум.

Встрепенулись ратники. Ополчились.

Смотрим, а из бора вторая лодья появилась. Четверо ратников и болярин Грудич ранены. Отец коня им навстречу направил.

— Что случилось?

— Прости, княже. — Болярин отстранил воина, который его поддерживал, прямо встал и голову склонил. — Не промыслили мы проводника.

— Как так?

— Засада это была. Мы к той ватаге тихо подошли, но лишь прихватывать их стали, как на нас немалый отряд накинулся. Ятвиги вынырнули словно из-под земли. Забросали нас стрелами и растворились.

— Не винись, болярин. — Князь расстроен был, но виду не показал. — Это их бор. Они в своей земле, и каждый куст им укрытие. Воины твои все целы?

— Все, княже. Правда, раненые есть, но, слава Даждьбогу, раны не тяжелые.

— Знахаря сюда, — велел отец, повернул коня и прочь поскакал.

Тут и Белорев подоспел.

Через некоторое время знахарь наложил на раны повязки, пропитанные отварами, и ратники снова могли сесть в седла.

— Вот тебе и «дикие да глупые», — вздохнул Славдя и поправил на голове шишак.


Дальше мы двигались осторожнее. Высылая вперед следопытов и прикрывая дружину дозорами с боков.

Побора с его лучниками тоже в охорон послали. А с лучниками и нас. Наравне со всеми.

— Ты, Добрын, со Звягой и Куденей пойдешь, — сказал мне Побор. — Гридислав, — поворотился он к Гриде, — ты с Липком. Славомир, — это он уже на Славдю кивнул, — ты в напарники к Ершу. И не горюньтесь вы так. Чай, не навек расстаетесь.

— Ну что, Добря, — подмигнул мне Гридя, — кто первым ятвигов учует, тому и слава?

— Опять вы за свое? — Славдя посмотрел на нас с укоризной.

— Прав Славомир, — молвил старый болярин строго. — Не время сейчас в бирюльки играть. Чутко дозор несите. А вы, — посмотрел он на лучников и вздохнул, — головой за огольцов отвечаете.

— Так понятно же, — ответил за всех Липок.

— Ну, то-то же. Луки с собой не брать. Небось не на охоту собираетесь. И шишаки с наручами снимите. Все полегче будет. А коней здесь оставьте. Коли заметите кого, в драку не лезьте. Себя не оказывайте. Обратно поспешайте, а уж потом разберемся, — сказал Побор.

— Защити вас, Даждьбоже, — махнул он нам рукой, когда мы были готовы.

И мы ушли. Всяк в свою сторону.


Ятвигский бор казался дурным. Чужим и недобрым. И ветер вверху шумел настороженно.

По первости за каждым кустом, за каждой былинкой мне чудился притаившийся ятвиг. Страшно было, аж живот свело. Но потом ничего. Пообвыкся…

Мы осторожно, не поднимая шума, шли вперед. Куденя впереди. Я за ним. А позади меня Звяга.

— Не притомился, княжич? — когда мы углубились в лес, шепнул Куденя и немного сбавил шаг.

— Нет, конечно, — ответил я.

— В порядке ли?

— В порядке. — Тут я немного слукавил.

— Я чуть вперед пройду, а вы со Звягой догоняйте, — сказал он и исчез.

На самом деле все было не совсем в порядке. Уж не знаю почему, но то ли от боязни, то ли от чего другого, только живот у меня не отпустило.

Резануло в брюшине, точно ножом полоснуло. Я даже присел от боли.

— Что с тобой, Добрыня? — Звяга присел рядом.

— Да так. Ничего.

— Ты тут не храбрись. Выкладывай.

— Смешно сказать, — смутился я. — До ветру захотел. Сил нет. Может, съел чего…

— Это бывает, — понимающе подмигнул мне лучник.

От этого мне совсем стыдно стало.

— Значит, так, — сказал Звяга. — Мы дальше пойдем, а ты здесь оставайся. Облегчишься, и нас жди. Мы на обратной дороге тебя подберем.

— Нет, — упрямо ответил я. — С вами пойду.

— Тихо ты, — положил мне на плечо руку лучник. — Не ерепенься. Я же вижу, как ты маешься. И не боись. Мы дружкам твоим ничего не скажем.

— Я и не боюсь, — сказал я и почуял, как в животе заурчало.

— Во. — Звяга поморщился. — Даже мне слышно, как у тебя в утробе война идет. Если вдруг что не так — знак подай. Кукушкой кликни. Два раза, потом три раза, потом снова два. Коли не отзовемся—к нашим возвращайся. Дорогу-то приметил? Я в ответ головой кивнул:

— Не заплутаю.

— Вот и хорошо. Пошел я.

— Вы что тут мешкаете? — появился Куденя.

— Ничего мы не мешкаем, — сказал Звяга. — Я уже иду, а княжич здесь остается.

— Это еще с какого перепугу?

— Пойдем, я тебе по дороге объясню, — и они скрылись. А спустя мгновение послышался тихий Куденин смешок. Только мне уже не до стыда было. Полыхнуло в животе. Я едва успел порты спустить. Укрылся плащом. Сразу на кочку лесную или на муравейник похожим стал. Сижу, дуюсь. Чую — легчать стало. А у самого мысли про то, как Гридя со Славдей надо мной потешаться начнут. Со свету сживут своими насмешками. Только бы лучники им не сказали, как я в дозоре опростался. Да нет, не должны. Они мужики надежные…

Вдруг слышу — ветка хрустнула. Да так звонко, что птица пугливая вверх порхнула и в ветвях пропала.

«Не приведи Даждьбоже со зверем встретиться», — подумалось.

И сразу вспомнился детский страх. Зима. Гон. Волк.

Только это не зверь лесной оказался. Это пострашнее напасть… Ятвиги. Враги…

Близко. Там, за малинником, остановились. Я сразу тише воды, ниже травы стал.

Только бы не заметили, это было моим единственным желанием…

Только бы не заметили…


Не видел я их, только слышал. И они меня не видели. А увидели бы?

Лучше об этом не думать вовсе.

— …то ты так мыслишь, Велемудр, — услышал я голос. — А у князя Мала и другие мысли быть могут.

— Повинную голову меч сечь не будет, — возразил первому второй. — А разве мы виноваты? Так что нам и виниться не в чем.

— А коли сначала отсечет, а потом разбираться будет? Хочешь не хочешь, а придется биться. Теперь уж не денешься никуда, ты же сам по лазутчикам их ударить велел.

— Я ж думал, то опять варяжци, — горестно вздохнул первый.

— Теперь уж поздно вздыхать.

— Ладно. Как стемнеет, на лагерь их нападем, а там, что Радогост даст, — сказал второй и снова шумно вздохнул, а потом добавил: — Ты смотри, малина в этом году плохо уродилась. А говорили, что дожди ей в пользу.

— Зато Вышнего дароносица знатный приплод принесла[9]. Попьем в Рожаницын день[10] вено сладкое.

— А медку в этом году недоберем… — Они уходили, и мое сердце, рвущееся из груди, стало утихомириваться.

И вот наконец в бору стало тихо.

А я все сидел и никак не мог отдышаться.

— С облегчением тебя, Добрый, сын Мала, — сказал я себе, натягивая порты.

Выждав еще некоторое время, я подал сигнал Кудене и Звяге. Но так и не получил ответного «ку-ку». Видать, далеко отошли разведчики.

Тогда к своим выбираться надо. Да недобрую весть нести…


Я вышел к нашему стану под вечер. Спешил сильно. Все боялся, что ятвиги перехватят. Но, видать, не пришла еще пора Недоле надо мной потешаться.

— Кто тута? — окликнул меня дозорный.

— Это я, Добрын. Из лучников. Тороплюсь к князю с вестью важной.

— Кто в болярах у тебя, Добрын?

— Побор.

— Проходи и Побору кланяйся, — сказал дозорный и вновь спрятался в кустах.

И я снова рванул что было мочи…


— Батюшка! — громко позвал я, подбегая к княжескому шатру.

— Что стряслось, Добрыня? — узнал меня охранник.

— Ятвиги! — выдохнул я и остановился.

— Ты погоди, — отец откинул полог шатра, — отдышись сначала.

— Отец, ятвиги!

— Не забывайся, Добрыня. —Отец взглянул строго. — Это дома, в детинце, я тебе отец. А здесь я князь для тебя и для всех воинов древлянских.

— Прости, княже, — склонил я голову.

— Что там стряслось? — сказал он, смягчаясь.

— Ятвиги, княже.

— Где?

— Обходят с левого бока.

— Сколько их?

— Не ведаю, княже. Не видел я их. Слышал только. Говорили двое. Они хотят ночью сегодня на стан наш напасть.

— Жаль, что ты не смог к ним подобраться поближе да посмотреть, сколько их? Да как ополчены?

— Виновен, княже. — Я укорил себя за то, что даже не подумал об этом. — Поспешил.

— Не виню я тебя, — сказал отец. — Вот. — Он вынул из уха серьгу серебряную. — Благодар от меня.

— Здраве будь, княже, — сказал я, принимая благодар.

— Ступай к своим, — улыбнулся князь. — Да передай Побору, чтоб ко мне спешил.

Он повернулся, сказал охраннику:

— Послать вестовых! Всех старших боляр немедля ко мне, — и скрылся в шатре.

— С первым благодаром тебя, Добрыня[11], — подмигнул мне охранник и бросился выполнять отцово приказание.


Когда совсем стемнело и снова стал накрапывать противный дождь, вернулись остальные разведчики. А с ними и Гридя со Славдей. Усталые, но довольные.

— Ух, и напугал ты нас, княжич, — ругался Звяга. — Мы ж думали, что заплутал ты.

— Так уж вышло, — оправдывался я. — Кукушкой кричал, да не услышали вы, а весть уж больно важной была. Вы ятвигов не встретили?

— Да нет, — пожал плечами лучник. — У нас тихо все было.

— Ну, видать, обошлись вы с ними, — сказал я.

— Тогда молодец, Добрыня. — Звяга похлопал меня по плечу.

— Да у тебя обновка? — Славдя на ухо мое уставился.

— Благодар это, — ответил я гордо. — От князя.

— Потрогать-то можно? — спросил Гридя.

— Отчего ж нельзя…


В эту ночь мы не спали. Побор не велел.

Ждали нападения.

Сидели под раскидистой сосною, укрывшись плащами от припустившего с вечера дождя. Старались сохранить от сырости тетивы да стрелы. Чтоб не уснуть, разговоры разговаривали.

— Нет, ты все ж расскажи, как ятвигов-то нашел? — в который раз приставал Гридя.

— Так я же уже рассказывал…

— Что-то с трудом верится, — не унимался Гридя, — что ты у предводителя ихнего суму спер, в которой кожа Славуты-посадника лежала.

— Так оно и было все…

— Ну и где ж та сума?

— Так говорил же я — у князя в шатре.

— Брешет, — сказал Славдя, поправляя плащ.

— Точно брешет, — поддакнул Гридя.

— Чего это мне брехать? — притворно обиделся я.

— Ты лучше расскажи, как ты на ятвигов наткнулся? — снова за свое Гридя.

— Ладно уж, — наконец сдался я. — Только обещайте, что смеяться не будете. Это не я на них, а они на меня наткнулись…

И я рассказал им, как все было на самом деле.

— Что вы там, как гусаки, разгоготались? — окликнул нас один из лучников. — Сказано же, чтоб тихо все было.

— Да, Добрыня, — сдерживая смех, сказал Славдя. — Это как в той сказке: пошел мужик за малиной. Захотел пописать. Увидел медведя — заодно и покакал. — И мы снова не смогли сдержать смеха…


Они навалились под утро. Плохо вооруженная, завернутая в шкуры вместо доспехов, нестройная орава выскочила из леса и бросилась на наш лагерь. Без боевых криков и лишнего шума. Видно, боялись разбудить спящих…

Просчитались они…

Все случилось быстро. Я даже испугаться не успел. Заметил только, как Гридя побледнел, натягивая тетиву своего лука. Но пускать стрелу во врага ему не пришлось.

Поняв, что внезапного нападения не получилось, ятвиги побросали оружие на землю и пали ниц. Прямо в грязь.

— Не вбивайте! Божем просимо! Не вбивайте! Не по своей воле! По злому наущению! — закричал ятвиг, на голову которого вместо шлема был надет медвежий череп.

— А со Славуты кожу сдирали тоже по наущению? — в ответ крикнул кто-то из дружинников, и вверх взметнулись острые древлянские мечи.



Ятвиги от страха сильнее вжались в размокшую землю.

— Подождите! — Отец поднял коня на дыбы. — Порешить их всегда успеем. А сейчас пусть говорят. Ты у них главный? — спросил он у медведеголового.

— То так, — ответил ятвиг.

— Ну, поднимайтесь, — спокойнее велел отец. — Нечего пупки мочить. А ты подойди ко мне, — сказал он предводителю ятвигского воинства, когда пленники, опасливо озираясь, поднялись с земли.

Тот подошел, поцеловал стремя и стыдливо потупил взор.

— Говори. Как звать тебя?

— Велемудром люди зовут. Меня бортники наши головой кликнули — мне и ответ держать. Божем нашим Радогостом, ласки просим, княже, — тихо проговорил ятвиг. — То не мы с посадника кожу драли. Не мы и дружину твою перебили. Разве же мы звери дикие, добра не помнящие? Разве же мы могли дурное сделать тем, кто нас от мазовщанских копий оборонил?..

— Так кто тогда?

— То варяжци клятые. Им же неведомо, что наш Радогост Даждьбогу внуком приходится. Месяц народиться не успел, как они пришли в наше Полесье. С юга. От Полянской земли. Сказали, чтоб мы вам ругу давать бросали. Что их конунг Ингварь теперь Полесьем владеть будет. Я ответил им, что мы под твоей рукой, княже, жить хотим. А главный их, Свенельдом его кличут, посмеялся. Сказал, что теперь нам от Древлянской земли только смерти ждать нужно. Они-де, варяжци эти, одевшись по-нашему, двор посадничий огнем пожгли. Воинов побили, а одного к тебе отпустили, чтобы он на нас вину положил.

— А если на вас вины нет, так что ж вы тогда, сукины дети, намедни нас стрелами посыпали, а сегодня хотели сонных порушить? — не выдержал Побор.

Отец строго посмотрел на него, но ничего не сказал.

— Так то от великого страха, — еще сильнее потупился Велемудр. — Мы же думали, что вы нас за ослух да за кровь ваших людей рвать начнете. А кому ж за просто так в Репейские горы идти охота[12].

— А ты прямо в Ирий попасть решил? — усмехнулся отец.

— Радогост свидетель и все люди мои: супротив тебя, княже, я дурного не совершал, — сказал Велемудр.

И впервые посмотрел отцу прямо в глаза. Долго они смотрели друг на друга. Затем отец сказал:

— Верю. И зла на тебя, Велемудр, и на людей твоих не держу. С ранеными вы сами договоритесь. Кому что за кровь пролитую отдадите, меж собой решайте…


Дальше шли вместе. Велемудр указывал дорогу к варяжскому становищу. А по пути к нам присоединялись все новые ватаги ятвигов. Приходили. Каялись. Целовали стремя княжеского коня, на верность присягая Древлянскому столу. Видно, несладко им показалось под полянской рукой.


8 июля 942 г.

В этот день совсем распогодилось. Солнышко припекло. От земли повалил банный дух. Паром исходили набухшие от дождей плащи ратников. Испариной покрылись конские крупы. Капли пота проступили на наших лбах. Мы неделю не мылись. Мое тело, вспомнив о том, что оно должно быть чистым, нещадно зудело под рубахой. А на сбитом о седло заду горели мозоли.

Ратникам было тоже несладко. От тяжелых кольчуг гудели плечи. И хотя они не показывали виду, но каждый понимал, что пора сделать привал.

Дружина остановилась на пологом берегу Припяти-реки.

— Всем помыться, привести в порядок оружие и снаряжение! — отдал команду князь и сошел с коня.

Уже через мгновение мы бросились к прохладной чистой воде.

Напоили и искупали коней. Почистили и выстирали одёжу. Благо мыльного корня нашлось по берегу немало. И пока кашевары готовили еду, мы втроем вспомнили, что, несмотря на важность похода, все еще остаемся мальцами.

Вдосталь наплескались и наигрались вволю. Так, что аж губы посинели. А потом растянулись голышом на нагретом прибрежном песке. И теплая волна дремоты растеклась по телу…

И вдруг я почувствовал ладонь на своем затылке.

— Ну, как ты, Добрыня? — Тяжелая отцовская рука скользнула по волосам.

Первый раз за все время похода отец заговорил со мной.

— Да ты лежи. Отдыхай.

— Все хорошо, княже.

— А мозоли твои как? Я понял, что краснею.

— Откуда знаешь, батюшка?

— Князю про свою дружину все знать надо, — сказал он просто.

— С непривычки это, — еще больше смутился я. — Ты же знаешь, мы же без седел всегда…

— Знаю. Но в походе, а тем более в бою без седла никак нельзя. Ничего. Скоро привыкнешь. А пока сходи к Белореву. Пусть смажет, — и пошел проверять, что там кашевары наготовили.

— Что, Добря, задницу набил? — спросил Славдя.

— А тебе-то что? — огрызнулся я.

— Да ничего, — сказал он примирительно. — У меня у самого копчик саднит.

— А я думал, что один я такой никчемный, — сквозь дремоту пробормотал Гридя.

— Так чего ж мы лежим? Аида к знахарю.

И мы рванули наперегонки, перепрыгивая через голые тела дружинников.


Белорев занимался раной Грудича. Царапина на плече болярина была хоть и небольшой, но глубокой. За эти дни она загноилась и стала опасной.

— Эка тебя, — покачал головой Белорев. — Кто ж тебя так?

— То я. — Велемудр, как бы невзначай, оказался рядом. — Ты уж прости меня, болярин…

— Ты же знаешь, Велемудр, не держу я на тебя зла, — отмахнулся Грудич и скривился от боли.

Ятвига передернуло, словно это у него заболела рана. Он горестно вздохнул, почесал затылок и снова вздохнул.

— Ладно тебе! — прикрикнул на него Белорев. — Что болит у тебя?

— Да вроде ничего, — пожал плечами Велемудр.

— Ну и ступай себе. Не мешайся тут.

— Да, Грудич, не повезло тебе, — повернулся знахарь к болярину, когда ятвиг скрылся. — Придется руку отрубать.

— Ты чего, старик, с разума соскочил? Не дам я тебе руку поганить.

— Ну-ну, расшумелся. А ты про руку думал, когда повязку мою сорвал?

— Так ведь мешала она.

— «Мешала»… — передразнил Белорев. — Сейчас отрублю, и рука мешать перестанет.

— Не дам!

— Что значит «не дам»? С пращурами раньше времени повстречаться захотел? Загниет рука, тогда ничем не вылечишь. «Не дам»… в другой раз думать будешь, прежде чем повязки мои срывать. Ну, давай ее сюда.

Болярин опасливо посмотрел на знахаря.

— Да не боись ты. Давай.

Белорев вскрыл нарыв. Промыл рану. Присыпал ее порошком из растертых трав и наложил новую повязку.

— Все. Ступай. И помни, что в другой раз даже спрашивать не буду. Отрублю руку. Так и знай… Ну, а вам что? — строго посмотрел он на нас.

— Нас князь к тебе прислал, — сказал я.

— А на кой мне такие помощники?

— Так ведь не в помощь прислал, — шмыгнул носом Славдя. — Раны у нас…

— Раны? Ну, показывайте.

Мы в нерешительности стали переминаться с ноги на ногу.

— Что мнетесь-то?

Переглянувшись, мы разом повернулись к знахарю спиной и нагнулись.

— Ой, охрани Даждьбоже! — воскликнул Белорев. — Так у вас хвостовая болезнь началась! Дня через три точно хвосты вырастут.

— Врешь ведь, — сказал я.

— Ты меня во лжи винишь? — возмутился знахарь. — Меня? Во лжи? Я сейчас не посмотрю, что ты княжич, по хвосту тебе так надаю, что ты на коне пузом сидеть станешь.

Он бы, наверное, выполнил свою угрозу, но только вдруг остановился и прислушался:

— Это кто тут слезу пускает?

— Не хочу хвост!.. — Такого можно было ожидать от кого угодно, но только не от Гриди. — Не хочу хвост! Дядя Белорев, миленький, что угодно, хоть руку отрезай, но только чтоб хвоста не было.

— Да будет, будет тебе! — Знахарь обнял моего друга за плечи. — Пошутил я. Разве ж Сварог допустит такое, чтоб у живого человека хвост вырос? Успокойся.

— Ух, и рева ты, оказывается, — сказал Славдя. — А еще над моим плащом потешался.

— А тебя, — посмотрел знахарь на меня, — на испуг не возьмешь. Это хорошо. Батюшка твой в первом своем походе вот не меньше Гридислава от хвоста ревел.

— Снова врешь. — Я даже представить себе не мог, что отец и вправду плакать может. — Лучше намазывай давай…

Мы уже обедать сели, когда на опушке леса показался всадник. Он скакал, точно за ним стая волков гналась.

— Ну-ка, ребятушки, доедайте быстрее! — прикрикнул на нас Побор. — Кажись, недобрые вести нам тот конник несет.

И словно в подтверждение слов болярина послышался крик всадника:

— Мал! Скорее, княже! Варяги! Близко! И закипело…

Побросав еду, дружинники стали спешно вооружаться.

Мы, наскоро натянув порты и кожаные нагрудники, бросились собирать развешенную на кустах для просушки тетиву. Побор помог натянуть наши луки и велел держаться подле него.

— Прижмут к реке, — ворчал он, — совсем плохо будет. Эх, Маренины дети…

— Дружина, к бою! — послышался голос отца. — Полк правой руки — к опушке. Полк левой руки — вам у берега стоять. Передовой полк — спешиться! Коней вон в том овражке схороните. Вам первый удар держать. Побор, ты лучников пополам дели. Две лодьи ставь у бора. А три — перед передовым полком. Как скажу, сразу за него уйдете. Велемудр, ты со своими в чащу уходи. И сидите там тихо, как мыши. Увидишь три огненные стрелы, тогда и бейте варягам в бок. Да бейте дружно. Не как в нас.

— Не осрамимся, княже. — Ятвиг надел свою медвежью голову и повел ватагу к лесу.

— Ты как, сынко? — спросил отец, осаживая коня возле меня.

— Не тревожься, княже, — сказал Побор. — Я пригляжу.

— Уж побереги мальцов. Эй, Гридя, носа не вешать! Был бы жив твой отец, сейчас бы гордился тобой. И за хвост не переживай. Отрубим, если что, — улыбнулся он и поскакал к полку левой руки, на ходу отдавая последние распоряжения.

— Ну что, Даждьбожьи внуки, не посрамим славы дедов наших! — громко, чтобы слышали лучники, сказал Побор. — Лик Божий, — показал он рукой на солнце, — над нами! А что пообедать не успели, так на тризне по врагам нашим наверстаем! Верно я говорю?

— Верно! — ответили лучники.

— Дедята! Липок! — позвал он младших боляр. — Берите свои лодьи и давайте к полку правой руки. С коней не сходить. Мало ли, как вражины себя поведут. Остальные — за мной!

Только мы успели встать на место, как из-за излучины реки, двигаясь по течению Припяти, показались три большие ладьи.

— Вон, Добря, видишь? На носах головы змеиные — значит, варяги те ладьи строили, — тихо прошептал Славдя.

— А ты почем знаешь? — посмотрел на него с недоверием Гридя.

— Правду Славомир говорит, — вступился Побор. — Варяжские это ладьи. Зовут они их драккарами. Я тех драккаров насмотрелся. Когда с князем Нискиней, дедом твоим, Добрыня, да с Хольгом[13] Киевским на хазаров ходили. Умен и хитер был старый варяг. Древлянский стол уважал. Не чета Ингварю. Этот все нахрапом норовит… А в драккарах, похоже, не варяги. У тех по бортам червленые щиты, а у этих разномастные. Русь это. Худо дело. А вон и конница. Сразу видать, полянская. Плащи-то алые. В лесу приметные. Не то что наши.

И верно. По берегу черно-кровавым пятном растекалась конница, на ходу разворачиваясь в боевые порядки.

— А мне хоть варяги, хоть поляне, — сказал Куденя, лучший лучник старшей дружины, — только бы не егозили сильно…

— Чисто ты не попадешь, — подшутил кто-то. Но ответить Куденя не успел.

— Стрелы на тетиву! — крикнул болярин.

— Не по Прави поступают, — удивился я[14], когда увидел, что неприятель не собирается останавливаться.

Ладьи даже прибавили ходу. Стало видно, как на концах весел вспенились белые барашки.

— Ни переговорщиков, ни поединщиков не будет? — спросил Славдя.

— А что им Правь? — ответил Побор. — Они, видать, знают что творят…

— Хорошо идут, — вздохнул Гридя.

— Шибко, — отозвался Побор. — Видно, спешат к предкам своим на ужин успеть, — и засмеялся.

И лучники подхватили этот смех. Я тоже смеяться начал. И понял: со страху это. Никто ж не знал, кто после этой битвы в землю Древлянскую вернется, а кто уже к вечеру в Ирии за стол с пращурами сядет. Неизвестность. Вот что страшнее всего…

— Куденя, ты кормчих на драккарах на себя бери, — распоряжался болярин. — Они за щитами хорониться станут, бей промеж них. Без кормчих ладья, что конь без всадника. Звяга и Ерш, вам задача особая. Высматривайте, кто в коннице управляет. И чтоб стяг Полянский еще до битвы на земле лежал. Ясно?

— Да что ты, Побор? В первый раз, что ли?

— В первый не в первый, а напомнить не помешает. Первая лодья — реку кроет. Остальные — конницу. И не подставляться. У них небось тоже лучники имеются.

Между тем полянская конница рассыпалась на два отряда. Первый скоро шел вдоль берега реки, метя ударить между передовым полком и полком левой руки. Второй, прижавшись боком к лесу, направлялся прямиком на полк правой руки. А ладьи, выйдя на середину Припяти, старались обойти нас, чтобы сидящая в них русь смогла ударить нам в спину.

— Эх, не достать отсюда, — злился Куденя, прикидывая натянутую тетиву к щеке. — Дозволь ближе подобраться.

— Давай, — кивнул болярин, и лучник дернул поводья коня и рванул к берегу. — Все равно, — вздохнул Побор, — далековато будет… Луки к бою!

Все ближе и ближе подкатывала волна вражьей конницы.

— Ждем!

Уже можно было рассмотреть сбрую на борзых полянских конях.

— Ждем!

Уже первые стрелы, пущенные лучниками неприятеля, жужжали в небе и впивались в песок недалеко от ног наших коней.

— Ждем!

Короткая черная стрела, просвистев, ударила в нагрудный доспех Поборова коня.

— Бей!

Звонко запела тетива, отправляя в недолгий полет чью-то смерть. И сразу новая стрела легла на лук и отправилась вслед за первой. И еще одна. И еще.

— Бей прицельно! — услышал я команду болярина.

Опустил лук пониже. Высмотрел врага. Спустил тетиву. Наложил новую стрелу. И лишь тогда понял, что только что отобрал жизнь у человека. И, словно в отместку, железное жало стукнуло в кожаный нагрудник. И желтые волчьи глаза вспыхнули в сознании и обожгли огнем ненависти. Сразу все стало на свои места. Либо я их, либо они меня. А все остальное потом. После боя…

— Эй, Добря! — Я увидел, как кричит Гридя, утирая рукавом кровь с располосованной щеки. — Отходим за передовой полк!

— Гнедко, выноси! — крикнул я.


Сколько боев и битв было в моей дальнейшей жизни. И больших. И малых. И явных. И тайных. Сколько битв я выиграл? Сколько проиграл? Разве теперь упомнишь. Но только этот бой, первый бой в моей жизни, я помню, точно только что вышел из него. Может, потому, что он был первым. Оттого и всплывает в памяти все время, как тот сон… Бабушка. Я — маленький. Сказка про птицу Сва и про яичко золотое…

Словно в пустой колоде, в голове заухало. Кто-то молотил в дверь.

— Кто там?

— Болярин! С дальней заставы гонец прискакал.

— Подожди. Сейчас выйду.

А вставать все равно было невмоготу… Ох, Путята, Путята…


Бой бурлил, как бабулино варево…

Мы успели выйти из-под удара, и вражья конница врезалась в передовой полк.

Завязла.

И алые Полянские плащи покрылись алой кровью. Чужой и своей.

Звон оружия, стоны изломанных ратников… Крики боли людей и коней…

— Глядите-ка, попал Куденя-то! — Радостный крик Звяги заставил вздрогнуть.

Словно почуяв недоброе, мой конь тревожно заржал.

— Тише, Гнедко, — похлопал я его по потной шее и понял, что руки трясутся.

— Нет, ты погляди, что пострел учудил! — продолжал кричать лучник и махнул зажатой в кулаке стрелой в сторону реки.

Я повернул голову в сторону реки.

А ведь точно.

Огромный драккар, шедший первым в этой стае странных, голодных до нашей крови, чудищ.

Одетый в броню из круглых червленых щитов речной змей, привыкший покорять водные просторы.

Ощетинившийся веслами и горящими стрелами, впившимися в борта, властелин вод.

Вдруг потерял управление… Беспомощно начал разворачиваться против течения… Словно слепой кутенок, ткнулся носом в бок своего собрата, идущего следом… Проскрежетал змеиным носом по борту, сдирая щиты и ломая крылья весел… И, ошарашенный внезапной потерей кормчего, беспомощно замер. А течение продолжало безжалостно сносить его к противоположному берегу.

Другой драккар от удара завалился на левый бок, зачерпнул бортом Припять и стал быстро тонуть.

На третьем драккаре был опытный кормчий. Он сумел увернуться от столкновения. Сохранил все весла и еще быстрее понесся прямо на нас.

Крики древлянской радости и варяжского горя слились в единую песню войны. И поднялись к самым небесам, радуя и огорчая сцепившихся в жестокой схватке богов-покровителей. Перуна Полянского, Одина Варяжского, Радогоста Ятвигского и Даждьбога Древлянского.

— Аи да Куденя! — Побор осадил рядом с нами взмыленного коня. — Ему и тебе, Звяга, Благодар от меня. Коль из боя живыми выйдем, ходить твоей жене в обновках. Жаль, что Ерша застрелили. Зоркий у него глаз был. Как он того, со стягом Полянским, влет снял! Да, видимо, теперь ему в Сварге[15] охотиться… Добрыня, скачи к берегу. Вели моим словом, чтоб первая лодья оставшемуся драккару огоньку подкинула. Тех, что тонут, пусть оставят. Им не до нас. Им бы выплыть. Остальные, будьте наготове. Полк левой руки прикрыть надо. Звяга, давай в небушко три стрелы. Да чтоб горели поярче. Пора Велемудру себя показать…

И дрожать стало некогда…


Я бы успел. Обязательно бы успел. И Славдя с Гридей остались бы живы. И жизнь моя пошла бы совсем другой дорогой. Не знаю, плоха та дорога была бы или хороша… только она была бы совсем другая…

Ладно, хочешь не хочешь, а вставать надо.


Гнедко споткнулся о какую-то корягу, предательски торчащую из песка.

Я оказался не готов. Вылетел из седла. Пролетел над головой коня. И со всего маху врезался в землю.

Вышибло дух. Небо завертелось надо мной в ярком хороводе облаков.

Пришел в себя. В голове ухало, словно в пустой бочке. Люди и кони вокруг почему-то двигались медленно и плавно, словно во сне. Шум в ушах заслонил звуки боя…

Медленно…

Очень медленно мимо меня проплыл ратник, размахивая мечом. Его глаза были выпучены и полны ярости. Рот широко раскрыт, словно он задыхался или кричал. Но я не слышал его крика — Я повернул голову и увидел, как драккар ткнулся змеиной грудью в прибрежный песок и с него посыпались вооруженные топорами и маленькими круглыми щитами люди. Варяги. Враги.

Попытался подняться… Мокрый песок саднил на стесанной щеке… Кровь заливала левый глаз. А шум в голове все не проходил…

Варяги рубились отчаянно. Настоящие воины. Но от этого не легче. Падают наши, словно подкошенные колосья. Я рвусь туда. В гущу боя. Но ноги вязнут в песке, словно в трясине…

Я вижу, как варяг прорубается сквозь нашу дружину. Как валится древлянская рать под ударами безжалостного топора. Я вижу, как он вдруг стоит один среди корчащихся на земле ратников. Как безумно оглядывается вокруг в поисках очередной жертвы. Вижу, как взгляд его останавливается на мне. Как он кричит что-то. И в глазах его вспыхивает огонь радостной ненависти. Он отбрасывает остатки изрубленного щита. Взмахивает топором и бросается ко мне.

Я вижу, как он летит мне навстречу. И звуки боя взрываются, вдруг оглушая и потрясая…

— Од-д-и-и-ин! — Рев варяга острым шилом буравит мозг.

И я пытаюсь увернуться от неминуемого. И понимаю, что не успею. А он все ближе и ближе. И я тону, словно в черном омуте, в бездонных зрачках варяга.

И время, еще недавно растянутое в бесконечную череду мгновений, вдруг сжимается в единый миг. Свист рассекающего воздух топорища перекрывает и крик варяга, и лязг мечей, и битву вокруг…

Я вижу, как в его грудь впиваются одна за другой восемь оперенных стрел, и понимаю, что это Куденя пытается остановить мою смерть. Но варяг делает еще шаг. Еще и еще. И падает. Но, даже падая, пытается дотянуться до меня. И топор опускается на мою голову…

Шишак смягчает удар, но шея трещит от напряжения. В глазах темнеет. Я проваливаюсь в пустоту… чувствую, как меня накрывает пеной небытия… а волчьи глаза все так же равнодушно смотрят на меня… и Навь втягивает в себя последнюю неяркую вспышку сознания…

Глава вторая

ВТОРЖЕНИЕ

7 июля 942 г.

Клочья тумана повисли на разлапистых ветвях сосен, растущих по берегу Ирпеня[16]. Из тумана выплыла лодка и ткнулась в древлянский берег. Три неясные тени, стараясь не потревожить предрассветную тишину, метнулись в прибрежный кустарник.

Здесь они разделились, и каждый скользнул в туман. Каждый в свою сторону.

Первый пошел по течению реки. Сумеречным мороком, бесплотным порождением Нави, пробирался он вдоль берега. Его шаги были бесшумны. Походка легка. Точно и не шел он вовсе, а плыл по туману.

Тут слуха его коснулся странный для этого места и времени звук. Он насторожился. Замер, готовый в любую минуту ринуться пущенной стрелой навстречу опасности.

Выждав несколько мгновений, сделал осторожный шаг. Затем еще один. Прислушался. И потек туда, где послышался тот странный звук.

На девятом шаге он снова замер, увидев в прорехе тумана песчаную косу. Озябшую в утренней сырости молодую сосенку, цепко вонзившую свои изломанные корни в прибрежный песок. А под сосной утлую лодчонку-плоскодонку, выдолбленную из цельного ствола. Возле плоскодонки копошилась согбенная фигура. Видно, древлянин — рыбий человек — собрался с утра пораньше проверить поставленные накануне сети.

Вот только не нужен он был здесь. И этот рассвет, и это место стали несчастливыми для него.

Он и понять не успел, откуда появилась тонкая, сплетенная из оленьих жил, удавка. Почему она захлестнула его шею. Отчего вдруг стало нечем дышать. Как случилось, что кровь бросилась в голову, а глаза заливает красная пелена…

Рыбак умер быстро. Призрак снял с его шеи удавку и уже собирался оттащить тело в кусты, как громкий окрик заставил его вздрогнуть:

— Батюшка, что ж ты меня не разбудил? Полагаясь на звериное чутье, призрак выбросил правую руку в сторону голоса. Что-то просвистело сквозь туман, и голос поперхнулся. Храпом изошел и затих.

Дотащив мертвого до ближайших кустов, призрак присыпал тело мокрым песком и направился туда, где по его расчетам находился второй труп.

Он не ошибся. Довольно скоро он наткнулся на распростертого на песке мальчонку. Из горла рыбацкого сына торчал нож.

— Не повезло тебе, отрок, — тихо сказал призрак.

Он вынул нож. Тонкая струйка крови брызнула из раны и впиталась в песок.

Схоронив мальчишку рядом с отцом, призрак оттолкнул от берега долбленку и растворился в тумане…


Второй пошел в глубь Древлянской земли.

Вскоре он вышел на довольно широкую тропу и, никого не таясь, двинулся по ней.

Шел он довольно долго. Тропа плутала меж деревьев. Огибала кусты и овражки. Пересекалась с другими похожими тропинками. То терялась, то вновь появлялась из тумана.

Он знал, что тропу эту проложили не люди. Но это его нисколько не пугало. Знал он также, что коровы всегда ходят друг за другом. И тропа, на которую он вышел, была проложена ими. Много лет стадо ходило по этим бегущим сквозь лесную чащу тропам на водопой. И стадо немалое. Стадо держали на граничной заставе. И он знал, что тропа приведет именно туда.

Полоса тумана оборвалась внезапно. И он очутился у подножия высокого холма, пупырем торчащего на опушке. На вершине пупыря темнели рубленые стены, окружавшие долговязую сторожевую башню.

Это и была застава.

Вокруг все тихо. Даже собаки не лают. Уснули, сморенные ночной службой. И только караульный на башне временами покашливает да притопывает, стараясь хоть как-то стряхнуть с себя утреннюю дрему.

Человек проскочил к стене незамеченным. Он достал из складок плаща свернутую в кольца веревку с небольшим трехлапым крюком на конце. Размахнулся и запустил крюк к небесам.

Крюк тихонько звякнул, когда одна из его лап зацепилась за частокол.

Человек замер.

Прислушался.

Тихо.

Видно, одолела дрема караульного. Вон и кашлять перестал.

Вот и славно.

С ловкостью кошки взмыл нежданный гость по веревке на стену. Отцепил крюк. Бережно свернул веревку и спрятал под плащ.

Затем тихо прошмыгнул по крытому переходу к проему, ведущему в башню. Только по дощатому настилу прошуршали подошвы его мягких сапог. Да одна доска скрипнула предательски.

Но и на этот раз собаки не подали голоса.

«Видно, закормили их древлянские граничники, — подумалось человеку. — Ну, так мне это на руку».

Он быстро поднялся по лестнице на верхнюю площадку. В притворе чуть задержался. Вгляделся. Точно. Спит караульный. На копье оперся и спит. Да и отчего бы не поспать, когда такой туманище. Все одно же не разглядишь ничего. Токмо глаза надорвешь. Вот и прикрыл их, чтоб отдохнули.

А чаша с сигнальным костром без присмотра осталась. Вон и кресало рядом лежит. И дрова отсырели. Не разом вспыхнут. И навряд ли сквозь такой туман разглядят на соседних заставах тревожный огонь. А значит, и проку в нем нет.

Но почуял вдруг сквозь сон караульный, что не один он на башне. Пересилил себя. Один глаз раскрыл. И заметил он этим глазом, как из притвора выползает тень. Человек по обличью. Чужой человек. И второй глаз раскрылся. А разом с ним рот. Да окликнуть нежданного гостя караульный не успел.

Пущенный крепкой рукой нож своим тяжелым холодным жалом выбил передний зуб караульному. Врубился в мягкую глотку. Согрел свое жало хлынувшей кровью. Пробил нёбо. С хрустом скребнул о шейный позвонок. Вонзился в столб, подпиравший тесовую крышу. И остановился.

Так и остался стоять караульный, прибитый к столбу, сжимая в руках ненужное уже копье. В мертвых глазах застыл предсмертный ужас. А из открытого рта торчала костяная рукоять.

А гость уже скатывался по лестнице вниз. Туда, где в нижней клети спали граничники.

Троих он срезал тихо. Привычным движением скользнув по горлу коротким мечом.

С четвертым заминка вышла. Чутко спал тот. Вот и смерть свою почуял.

Пробил меч грудь граничника. Тот пару раз, словно рыба, на берег выброшенная, хватанул ртом воздух да и затих.

А тут наконец-то и собаки очухались. Завыли тоскливо, лаем залились. Плохо. Дело еще не кончено. Мешают. Только что теперь поделать? Да и некогда делать что-то.

На незнакомца уже следующий враг вылетел. Копье у него в руках. Норовит подколоть, словно куропать. Да, вишь, тесно с копьем в небольшой клети. Несподручно. А с мечом коротким — в самый раз.

Взлетел меч и вниз опустился. А вместе с мечом вниз копейное древко полетело. Об пол стукнулось. И пальцы, то древко сжимавшие, горохом по полу застучали. Взвыл граничник. Волчком от боли завертелся. Тут и добил его незнакомец.

А уже еще один за своей смертью спешит.

— Даждьбоже с нами! — кричит.

Да спотыкается об упавшего соратника. Падает. И, падая, понимает, что летит на выставленное вперед лезвие. И уклониться хочет… чтоб неминучее вскользь прошло. А никак не может. И со всего маху напарывается на клинок. Стонет жалостливо. По полу катится.

Тут еще один появляется.

«Да сколько же вас?!» — мысль мелькает и уносится прочь.

Этот не так прост. Отбивает клинок, в сердце намеченный. Сам в атаку идет. Не нахрапом. Расчетливо. Знает цену мгновению. Знает, когда вперед наступить, а когда и назад отскочить.

Такого на испуг не проймешь. Как бы самому живым остаться. И наскоки его умелы. И защита его крепка. Только поворачиваться успевай. С таким не в поединке, а за столом посидеть бы. Или вместе поупражняться. Многому он научить бы смог. Вот, например, как так лихо у него получилось меч выбить да от хлесткой, с пришитыми по краям свинчатками, полы плаща увернуться?

«Видно, и мне пора в Вальхаллу», —понял незнакомец, только ошибся.

Выронил вдруг граничник занесенный для последнего удара меч. И рухнул под ноги гостю незваному.

— Жив, Олаф? — послышался знакомый голос.

— Да, Свенельд, жив, — ответил.

— Живые еще есть?

— Только собаки да мирники[17].

— О них уже можно не беспокоиться. — Свенельд (первый из троицы, высадившейся недавно на древлянский берег) вытер свой меч о рубаху граничника и вложил в ножны.

И только тут понял, что больше не слышит собачьего лая.

— Ты как очутился здесь? — спросил он Свенельда.

— Да вот решил проверить, как ты с граничниками справляться будешь. И успел вовремя.

— Ты мне жизнь спас.

— Сочтемся. Пора возвращаться. Там уже нашего знака ждут.


Третий, угрюмый на вид, стал подниматься вверх по течению реки. Долго шел вдоль берега, кутаясь в туман, да так никого и не встретил. Спугнул только лося с водопоя и поднял на крыло чирка.

— Ну, и хвала Одину, — шепнул он и повернул обратно.


Довольно долго на берегу не было признаков движения. Ни звука. Уже стало казаться, что лодка просто оставлена кем-то из рыбаков. Только река тихо, но настойчиво толкала ее в борт, стараясь сорвать с привязи и увлечь за собой на встречу с батюшкой Днепром.

Наконец низкая наволочь начала светлеть, обозначив начало нового дня. Туман, уставший от ночного лежания на мягкой перине реки, стал подниматься к небу.

Очнувшись от короткого летнего сна, большой окунь шугнул стайку рыбьей мелюзги, притаившейся в зарослях камыша, и обезумевшие от страха уклейки бросились врассыпную, выскакивая из воды и снова шумно плюхаясь в реку.

В этот момент возле лодки, словно из-под земли, выросли три человеческие фигуры, укутанные в тяжелые от сырости плащи.

— Ну? Что у вас? — тихо спросил Свенельд.

— У меня чисто, — ответил угрюмый, а Олаф просто кивнул молча.

— Хорошо. Пора давать сигнал.

Свенельд повернулся к реке, сложил руки ковшиком, поднес их к лицу и призывно закрякал селезнем.

Почти тут же над рекой разнеслось ответное кряканье утицы. Дескать, жди суженый мой, сейчас прилечу. Но вместо шуршания утиных крыльев послышался громкий плеск весел. И точно диким зверем вырвался на волю, пугая летнее утро, многоголосый шум переправы.

Спустя некоторое время, разрывая остатки тумана, на глади Ирпеня показался большой, тяжело груженный плот. На плоту сидело несколько гребцов. Но это были вовсе не рыбаки. Это были ратники в полном вооружении. Посреди плота, точно изваяние, высился боевой белый конь. Он испуганно таращился вокруг, недовольно фыркал и стучал копытом о деревянный настил. Но шесть крепких ремней, закрепленных за сбрую и привязанных к железным скобам, не давали ему свободы.

По бокам от коня, держась за его узду, стояли два человека.

Плот скрежетнул по прибрежной отмели и зарылся носом в песок недалеко от лодки разведчиков.

Пока воины освобождали коня, первый, высокий, с ног до головы одетый в броню, стал выбираться на древлянский берег. Он был несколько неловок. Поскользнулся на мокрых бревнах плота, но крепкая рука второго человека не дала ему упасть. Второй был коренаст и крепок. Тяжелая броня, которая совсем не казалась на нем тяжелой, тяжелый взгляд, тяжелый боевой топор на плече и рука, крепко сжимающая чужой локоть, говорили о том, что этот человек обладает недюжинной силой. Седые варяжские усы, заплетенные в тонкие косички, свисали из-под железных колец брамицы. Никогда этот человек их не брил, и длина их говорила о том, что этот варяг стар. Очень стар.

Первого разные люди знали под разными именами. Древляне называли его Ингварем. Варяжская дружина, основная опора и гарантия сохранения власти, — конунгом Ингваром Хререксоном, но ему, родившемуся и выросшему вдали от балтийских берегов, больше нравилось, как звали его поляне — каган[18] Игорь Рюрикович[19].

Имя второго знали только сам каган, сотня варягов-ратников старшей дружины, ярлом[20] которой он был. А еще с десяток племен и народов, разоренных старым варягом, пугали этим именем непослушных чад.

— Ты уверен, Асмуд? — шепнул Игорь старому воину, который все еще крепко держал его под руку.

— Да, конунг.

Игорь поморщился и высвободил руку из цепких пальцев:

— Сколько раз тебе говорить, чтоб ты звал меня каганом?

— Прости, конунг, — ответил Асмуд. — Этот дикарский язык…

— А… — махнул закованной в железо рукой Игорь. — Почти полвека это наша земля, а ты все «дикари»! Сколько твоих отпрысков по Руси бегают? Они что, тоже дикари? Выходит, ты и сам дикарь, — и рассмеялся.

— Может, и дикарь, — обиделся Асмуд. — Только и родной язык забывать не дело. Вот, помню, отец твой, Хререк, тот по-дикарски всего два десятка слов знал, да и то половину из них при детях говорить нельзя, — и сам засмеялся, оглядываясь на дружинников.

— Оттого и едва спасся, когда Вадим[21] против него поднялся. Ты лучше не о Хререке, ты лучше о друге своем Хельги вспомни. Он как говорил? Гардерика[22] — великая страна. Кто правит ею, тот правит вселенной. А быть ее правителем можно, только зная ее обычаи, нравы и язык. И потом, если ты помнишь, моя мать тоже не Одину, а Хорсу требы творила[23]. Ладно… этот спор у нас бесконечный. А сейчас не до споров. Сына своего зови.

— Хорошо, — примирительно сказал Асмуд и крикнул: — Свенельд, тебя конунг ждет!.. — а про себя добавил: «Хвала Одину, что я не родился полукровкой».

Старший разведчик что-то тихо сказал своим товарищам. Те закивали и скрылись в кустах. Сам же он направился к кагану.

— Что там, Свенельд? — спросил Игорь, опасливо вглядываясь в лесную чащу.

— Туман, — ответил тот. — Все тихо. Я же говорил, что получится. Берег чистый. На ближайшей заставе граничники спят. — Он усмехнулся. — Крепко спят. Сном вечным. Сам проверил. Не ждал нас Малко. Он же ятвигов усмиряет. — И снова усмешка. — А там ему Хорлаф жару задаст. Если все, как задумано, получится, то живым ему домой не вернуться.

— Хорошо, — кивнул Игорь. — Бери под начало большую дружину и половину войска Полянского. Ступайте на запад. Отрежь Малу дорогу к Коростеню. Все же сомневаюсь я, что Олаф его надолго задержит. Асмуд! — крикнул он, не оборачиваясь. — Скоро ты там с конем управишься?

— Да готово уже, — ответил старик и свел коня на берег. — Садись, конунг. Конь не драккар, по морю не пройдет.

— Зато по лесу пройдет, — огрызнулся каган. — И хватит ворчать, старый пень. Пора нам княгине Беляне напомнить, кто на Руси хозяин…

Между тем все больше плотов приставали к берегу. С них быстро выгружали коней и оружие. Полянское войско, воспользовавшись отсутствием князя Мала Нискинича, вторглось в Древлянскую землю…


Неистовой бурей прокатилось нашествие по Древлянской земле. Игорь с ходу разорил и сжег несколько малых городков. Подошел к Малину-на-Ирше[24]. Да здесь и приткнулся.


9 июля 942 г.

Не широка Ирша-река и не глубока вроде, а где попало не перейдешь. Уж больно круты у нее берега. Чащей непролазной поросли. И захочешь к воде спуститься, да не сможешь. Либо в корнях на крути завязнешь, либо шею свернешь, с крутояра скатываясь.

Лишь в одном месте есть спуск пологий, только и тот прикрыт. Переправа под надежным приглядом. На левом берегу стоит Малин-град. Невелик городок, да срублен крепко.

Два лета назад велел князь Мал, в честь рождения дочери, на месте рыбацкой веси крепость заложить. И дочке почет, и дорога на Коростень с полудня присмотрена.

У Малина-града стены стойкие. Из вековых дубов да в два наката. Глиной склизкой обмазаны. Ни воды ни огня не боятся. По верху стен клети с бойницами, тесом от непогоды крытые. Да две башенки ворота под защитой держат. Не город, а орех-лещина твердый.

И пусть защитников у Малина не много, всего-то одна лодья воинов, да человек тридцать напуганных нашествием рыбаков с чадами, и еще пара огнищан с домочадцами, но с наскоку Игорю взять городок не посчастливилось.

Немало воинов Полянских, древлянскими стрелами истыканных, унесла Ирша-река. Для них переправа под Малином дорогой в горы Репейские обернулась.

Тем же, кто живыми под стены городские добрался, еще меньше повезло. Окатили их кипятком защитники.

— Это для сугреву вам! — кричат. Обратно в реку пришлось полянам окунаться. Из холодной воды в горячую. Из горячей воды в холодную. И впрямь баня получилась. Только стрелы древлянские всласть попариться не дают.

Из трех сотен человек, посланных Игорем на штурм, обратно чуть больше половины вернулось. Да и то многие из выживших ранены или ошпарены.


Пока войско полянское в становище своем раны зализывало да на древлян ругалось, каган Киевский со своим воеводой совет держали.

Вышли на крутой обрыв. Встали под огромной сосной. Внизу Ирша течет, безучастная к людским делам. А на том берегу городок стоит. Смотрят на тот берег конунг с ярлом. Вот он, Малин. Как на ладони. А пойди возьми его.

— Что же делать, Асмуд? Что делать? — Игорь от досады ногти грызет, ногой топает.

— Думай, конунг. — Асмуд оперся на рукоять своего боевого топора, внимательно разглядывал город на том берегу, словно что-то прикидывал. — Думай, конунг, — повторил он, — потому как с нахрапа нам его не взять.

— Может, измором возьмем? — Игорь старался найти выход из положения, но не находил и от этого еще пуще злился.

— Некогда их измором брать, — спокойно ответил старый варяг. — На то не один день понадобится. А нам к Коростеню спешить надо, пока Мал с дружиной по ятвигским уделам бродит. Наверняка княгиня Беляна уже знает, что мы к ней в гости заглянули. Готовится небось, столы накрывает, — и рассмеялся.

— Ну? — Каган нетерпеливо одернул старика. Тот сощурил глаз, посмотрел на Игоря и, сграбастав усищи в кулак, забросил их за плечо.

— Вижу, — обрадовался каган, — придумал ты что-то. Ведь придумал же?

— А знаешь что, конунг? — Старик забросил на плечо свой топор. — Я думаю, что пришла пора горшки цареградские в дело пустить.

— Да ты что? — отмахнулся Игорь. — Их же всего четыре штуки осталось.

— Вот два здесь и потратим. А два для Коростеня оставим.

— Жалко, — сказал каган. — Жалко у пчелки в заднице, — зло посмотрел Асмуд на Игоря, но, словно спохватившись, отвел глаза. — Вели своим дикарям, — кивнул он на становище войска Полянского, — чтоб нашли в лесу три сосны поровнее и дубок покрепче. Будем приспособу мастерить.


Весь остаток дня и, почитай, половину ночи в Полянском становище стучали топоры.

— Что-то затевают Перуновы пащенки, — сказал малинский посадник, вглядываясь с башни в огни на правом берегу Ирши.

Не знал он, да и знать не мог, что все это время поляне готовили ему и всем оказавшимся под его защитой Даждьбоговым людям страшный подарок.

Войско полянское разбилось на ватаги, и у каждой было свое дело. Одни мастерили крепкие колеса, другие прорубали дорогу к круче, с которой утром наблюдали за Малином-градом Игорь со своим воеводой, третьи…

Жарко пылали костры в стане захватчиков. Светили ратникам, ставшим на время плотниками, чтоб ненароком не ошиблись да не оттесали лишнего. А те старательно обтесывали дубовое бревно. На брус его сводили.

Под водительством Асмуда воины ладили приспособу.

— Эй-эй, — прикрикнул на плотника старый варяг, — не егози! Уже лишку снимать начал!

Он подошел поближе к работникам и принялся пальцами замерять размеры бруса.

Работник напрягся. Знал, что у ярла нрав крут. Чуть что не так — берегись. Но ярл остался доволен работой. И ратник вздохнул спокойно.

— Эй!.. — снова кричит варяг и спешит к другой ватаге.

Те тоже стараются вовсю. Шкурят сосновые стволы. Да, видно, что-то у них не сладилось. Ругается ярл:

— Сучки-то лучше снимайте! Чтоб ствол гладким как лед был!

Стараются ратники. Пот с них градом. Глаза щиплет, а на губах соль.

А старый варяг уже третью ватагу мучает:

— Крепче вервье крутите, чтоб не распускались, чтоб не порвались от натяга!

И вьют ратники канаты. Конский волос с пенькой перевивают. Веревки, что у каждого с собой припасены, в общее дело пускают.

Уже за полночь перевалило, когда Асмуд велел приспособу собирать.

К тяжелой деревянной станине прикрепили шесть колес. Потом стоймя вогнали в торец станины дубовую раму. К ней вервье привязали и по просеке на берег Ирши потянули.

Тащат. Упираются. Ругаются, когда колеса меж древесных корней стрянут. Но тянуть не бросают. Попробуй брось, когда сам Асмуд на станине сидит да на воинов покрикивает:

— Давай веселей!

Вот и веселятся все. Только от веселья этого как бы пупки не развязались.

А вслед за тягунами Асмудовы варяги брус дубовый несут. Да еще три ствола сосновых. Отполированных. Отглаженных так, что хоть смотрись в них.

Со стороны поглядеть — словно мураши в муравейник соломины тянут. Соломины большие. Тяжелые. А мурашам все нипочем. Будто без соломин тех муравейник развалится.

Только кому со стороны-то смотреть? Сквозь темень ночную да лесную чащу.

Но дотащили они колымагу до места. Перун им помог или крепкое воеводино словцо? Теперь уж не важно. Главное, что на место станину доставили.

— Колеса крепите. — Асмуд легко спрыгнул на землю. — Брус, бревна и канаты вот здесь, у кустов, складывайте. Да поосторожней. Не поломайте ненароком.

— Егри, — подозвал он к себе десятского из личной охраны конунга, когда воины исполнили приказание, — ты со своими людьми здесь оставайся. Если кто ближе чем на два десятка шагов подойдет — убей.

— Понял, ярл, — кивнул десятский.

— Остальным — спать! — велел старый варяг и пошел прочь.

И все воины направились к становищу, посреди которого в своем шатре мирно спал каган Киевский Игорь Рюрикович.


10 июля 942 г.

Утро обещало быть погожим. Ветер разогнал тучи, и природа вспомнила о том, что в Древлянской земле середина лета. Прижгло бор жаркое солнышко. Пар повалил от сосен и дубов. От истосковавшейся по теплу земли.

— Хороший денек, — сказал малинский посадник. — Может, поживем еще? — спросил он ратника, стоящего у бойницы, но не стал дожидаться ответа.

Он прошел по крепостной стене и задержался на площадке башенки, прикрывавшей ворота в город. С нее открывался отменный вид на реку, переправу и лес на том берегу.

Еще недавно посадник любил по утрам подниматься сюда, чтобы полюбоваться рассветом и вознести кощуны и требы Покровителю. Теперь же он знал, что там, за рекой, стоит полянское войско и варяжская дружина Ингваря-волка. От этого было гадко на душе. Гадко и противно. Отвернулся посадник от башенной бойницы. Посмотрел на малинский стогнь.

А здесь, одетые во все чистое (вдруг что не так, как же в нечистом перед Даждьбогом предстать?), мирники готовились отражать вражеское нападение. Все, от мала до велика, трудились на оборону.

Кто-то костры разжигал под большими чанами, наполненными водой. Не понравился вчера захватчикам кипяток. Не любят, видать, шпариться. Кто-то стрелы каленые и простые в вязанки вязал и мальцам раздавал, чтоб те стрелкам подносили.

А какая-то дородная баба на костерке похлебку варила. Мирно так. Буднично. Оно и понятно. Бой боем, а есть захочется. Проголодаются защитники, так ничего. Вот и похлебка готова. Кушайте, сил набирайтесь.

А вон старик на солнышке приснул. Улыбается во сне, может, молодость ему снится. Так пускай. Не потревожил бы кто…

Вздохнул посадник. Тяжело вздохнул. Хороший денек нынче Даждьбоже послал. В такой день и помирать не хочется.

— Болярин! — услышал посадник. Обернулся.

Ратник молодой, только усишки пробиваться начали, его зовет да на переправу рукой указывает.

Взглянул посадник, а на переправе человек. Не воин. Обычный огнищанин. Свой. Древлянский. Бредет по пояс в воде, а сам руками размахивает. Дескать, не стреляйте за ради Покровителя.

— Не стрелять! — крикнул посадник, чтоб лучники слышали.

Обрадовался огнищанин. Понял, что не падет от древлянской стрелы. Быстрее через реку побрел. Выбрался на берег. Голос подал:

— Православные![25] Отворите! Впустите за ради Даждьбога! У меня к вам слово есть! — и кулаком по дубовым воротам.

— Впустите! — кричит посадник, спускаясь со стены.

Гладко по смазанным коровьим маслом проушинам скользят запоры. Приоткрываются тяжелые ворота, и огнищанин втискивается в узкий проход.

— Кто таков? — спрашивает подоспевший посадник.

— Вязгой меня люди добрые нарекли, — отвечает огнищанин.

— С чем пришел, Вязга?

— Со словом от Ингваря. От болярина его Асмуды. Переговорщик я.

— Ну, и чего этот Муда хочет? — не сдержал улыбки посадник.

— Знамо что, — отвечает переговорщик. — Хочет, чтоб ты, болярин, Малин-град сдал…

— А за это он мне благодар с княжьего плеча? Злато и рухлядь разную? — снова улыбнулся посадник, дескать, знаем мы Полянские посулы.

— Нет, болярин, — покачал головой Вязга. — За это он тебе и людям твоим жизнь оставит. Ежели, конечно, стремя Ингвареву коню поцелуешь да с ним супротив Коростеня выступишь.

Зашумели недовольно люди вокруг. Но остановил их посадник, руку вверх поднял.

— Ну, а ежели откажемся мы? — спросил он переговорщика.

— Тогда их Перун покарает вас. Стрелы свои огненные на Малин пустит.

Еще сильнее завозмущались люди. Где это видано, чтоб на земле Даждьбога Перун Полянский свои порядки наводил, да еще стрелами грозился?

— Ну, а ты сам что скажешь? — спросил Вязгу посадник.

— А по мне, так остался бы я с вами, — ответил огнищанин, — да показал бы ворогам, чего стоит древлянин супротив полянина.

— Так оставайся. — Посадник повел рукой, точно приглашая. — За чем же дело стало?

— Не могу, — тяжко вздохнул Вязга. — Там, — махнул он рукой в сторону реки, — жена моя да две дочери. Асмуд сказал, что, коли не вернусь с ответом от тебя, он их на потеху воев своих отдаст.

А потом на лоскуты порежет. Рад бы остаться, — махнул рукой переговорщик, — только Недоля мне нынче выпала.

— Ясно. — Посадник поправил меч, висевший на поясе.

— Ну, так что мне Ингварю сказать? — спросил огнищанин.

— А то сам не знаешь? — ответил посадник и улыбнулся хитро.

— Знаю, — улыбнулся в ответ Вязга. Постоял. Потоптался.

— Ну, так пойду я?

— Ступай.

Скрипнули надрывно ворота, и переговорщик вышел из града.

Уже на середине реки Вязга обернулся. Посмотрел на стены Малина-града, увидел в одной из бойниц посадника, рукой ему помахал.

— Помогай вам Боже, — прошептал и дальше пошел.


— И что они сказали? — спросил его Асмуд, когда он, мокрый, выбрался на берег.

— Сказали, чтоб шли вы к Марениной матери, — ответил Вязга.

— Так, значит? — дернул себя за усы воевода. — А ты им про стрелы Перуновы говорил?

— Говорил.

— А они?

— Велели, чтоб вы эти стрелы себе в задницу засунули.

— Значит, сами не сдадут град?

— Не сдадут.

— Тогда, — старый варяг повернулся и решительным шагом направился к становищу, — пускай на себя пеняют.


— Конунг! — позвал ярл, подходя к шатру.

— Сколько раз тебе говорить? Не называй меня конунгом! — показался Игорь из шатра.

Отмахнулся от этих слов варяг, как от мухи кусучей:

— Пора, конунг. Не хотят они по-доброму. Будем по-злому. Вели, чтоб горшки к приспособе тащили.


Бережно, точно величайшую драгоценность, несли варяги два больших кувшина. На каждый по четыре воина.

— Ох, и чудные эти ромеи[26], — оскалился один из воинов, обнажив почерневшие от времени зубы. — Что за смешные горшки? Дно вострое, поставь — упадут.

— Ты осторожней с ними, Айвор, — прикрикнул на него по-свейски Егри. — Или забыл, как от этих горшков прошлым летом наши драккары полыхали? Смотри не оступись, а то раньше времени в Вальхаллу все отправимся.

— А я что? — сразу посерьезнел Айвор. — Я ничего. Уж и сказать ничего нельзя?

— Отчего ж нельзя? — опасливо покосился на свою ношу Егри. — Ты только не забывай под ноги смотреть.

Наконец варяги донесли свою ношу на кручу. Здесь уже суетились воины. Прилаживали дубовый брус к раме, притягивали его крепким вервьем к станине.

— Вот сюда, на песок горшки цареградские кладите. Да аккуратней, не кокните, — велел носильщикам Асмуд. — Окатыш нашли? — спросил он у подбежавшего воина.

— Да, ярл, — ответил тот, — несут уже.

Через некоторое время из леса появилось еще четверо. Эти несли большой камень округлой формы.

— Что так долго? — заругался на них старый варяг.

— Прости, ярл, долго подходящий окатыш найти не могли.

— По весу-то подходит?

— Должно быть, да.

— Ладно. Привязывайте.

Воины привязали окатыш к концу соснового ствола. Затем подняли ствол, просунули его в раму и уложили на станину.

— Айвор, — позвал ярл, — ты у нас лучший лучник, тебе и на цель наводить.

— Хорошо, ярл, — откликнулся чернозубый, — только по первости оперение на ствол присобачить надо.

— Тащу уже. — Кто-то из воинов принес три оструганные доски и вставил их в пазы на конце ствола.

Теперь сосновый ствол стал окончательно похож на огромную стрелу с окатышем вместо наконечника и стругаными досками вместо перьев.

А сама приспособа превратилась в большущий лук, накрепко приделанный к тяжелой станине.

— Давай. — Асмуд хлопнул по плечу Айвору своей тяжелой ручищей. — Наводи. Нужно, чтоб стрела точно над градом прошла.

— Левей давайте, — распоряжался Айвор, довольный тем, что сейчас все выполняли его веление. — Еще чуть… Ты куда дергаешь! — заорал он на чрезмерно усердного десятского.

— Я стараюсь… — смутился Егри.

— Ты всю наводку сбил! Теперь правей давайте. Еще… так… еще… Хорош! А-а-га-а… — Айвор приложился щекой к стреле и зажмурил один глаз. — Вот так, ярл, я думаю, в самый раз будет. Крепи! — крикнул он воинам.

Те быстро загнали под колеса деревянные клинья, а канаты, привязанные к раме, натянув, привязали к деревьям.

— Крепко? — спросил Асмуд.

— Крепче не бывает, — ответил Егри.

— Тогда тетиву натягивать надо.

Самый крепкий канат привязали к середине тетивы, обмотали вокруг ошкуренного ствола векового дуба, стоящего рядом с задним торцом приспособы. Полили, для пущей гладкости, ствол водой и принялись натягивать тетиву.

— И… раз, и… раз, — считал Егри, и четыре десятка воинов, повинуясь его командам, изо всех сил тянули за вервье.

Вначале неохотно, но потом все легче дубовый брус начал выгибаться дугой.

— И… раз… — упираются ноги в торчащие корни. — И… раз… — трещат от напряжения жилы. — И… раз… — скрипят зубы. — И… раз…

— Только бы брус выдержал, — шепчет Асмуд. — Только бы выдержал…

Выдержал брус. Что ему, дубовому, сделается. И вервье не порвалось. И канаты не лопнули.

— Хорош! — крикнул Айвор. — Вяжи!

Привязали конец за дальнее дерево. Звенят канаты. Как струны звенят. Хоть плясовую на них играй. Только кто теперь плясать-то вздумает?

Под вервье колоду поставили.

— Готово, ярл, — сказал Айвор. — Стрелять можно.

— Погоди, конунг должен подойти, — ответил Асмуд, а сам подумал: «И где его только носит? Или опять задремал?»

— Вон он. Едет.

И верно. Игорь уже подъезжал на своем коне…

Подъехал…

Спешился…

Поближе подошел. С опаской оглядел взведенную приспособу.

— Пробная? — спросил, кивнув на стрелу.

— Пробная, конунг, — сказал старый варяг.

— Ну, давай, — сказал каган и подальше отошел. Старый варяг привычно закинул усы за плечо, подошел к колоде, поплевал на ладони, словно и не воин вовсе, а обычный плотник. Размахнулся своим боевым топором и со всего маху рубанул по вервью.

Со звоном лопнула натянутая струна. С шумом выпрямился дубовый брус. Ушла стрела в небушко…

— Раз… два… три… — загибал пальцы старый варяг, отсчитывая ее полет…


— Что они там, уснули, что ли? — переживал посадник. — Отчего на штурм не идут?

Он стоял на стене. Вглядывался в бор на том берегу. Все пытался рассмотреть там что-то. Пытался понять, что затеяли вороги.

— А может, они, это… — сказал молодой ратник, стоящий рядом.

— Что?

— Это… обратно повернули. А?

— Если б так… — Посадник головой покачал. — только не повернули они. И не повернут. Им на Коростень надобно. А путь один. Через нас.

— Болярин! — крикнули со стогня. — Так греть оду аль нет?

— Грейте, — ответил он, как отрезал. — Что же ни затевают? — повторил, вновь повернувшись к переправе. — Что затевают?

И тут тишину разрезал резкий свист.

— Смотри, болярин! — ткнул пальцем вдаль ратник. — Что это?

А свист все нарастал. Еще мгновение, и над головами изумленных древлян пронеслась огромная стрела. Перелетела над градом и с треском врубилась в лес за противоположной стеной.

— Мазилы! — крикнул молодой ратник, спустил порты и в бойницу свой голый зад показал. — Вы лучше сюда стрельните. Все одно не попадете!

— Вот они, Перуновы стрелы, про которые Вяз-га говорил. А я-то думал… — Казалось, посадник был Разочарован. — Слышь, Радоня, — крикнул он дородной поварихе, — накрывайте прямо на стогне! Обедать пора…


— …девять… десять… — продолжал считать Асмуд, — одиннадцать… — он понял, что все пальцы загнул, и уже продолжал просто так, — двенадцать… тринадцать… четырнадцать… все. Пролетела.

Тем временем воины, нарадовавшись вволю, принялись привязывать горшки к стрелам.

— Четырнадцать, — повторил ярл, отмерил четырнадцать вершков на шнуре, торчащем из узкого горла кувшина.

Потом то же самое сделал и на другом горшке, подумал немного и укоротил второй шнур еще на вершок.

— Заряжай! — приказал он воинам…


На стогне уже обед заканчивали, когда в небе вновь раздался свист.

— Во, — сказал кто-то, — Перун новую стрелу пустил.

— Пускай, — ухмыльнулся посадник, — а то ворон слишком много развелось. «Вот ведь людям заняться нечем», — хотел добавить он, но не успел.

Новая стрела, пролетая над городом, вдруг странно хлопнула. Вспухла огненным шаром. Оглушила людей весенним громом среди ясного неба и пролилась жидким пламенем на стогнь.

— А-а-а-а!.. — страшно заголосила Радоня.

В испуге черпаком прикрылась. А через мгновение крик ее утонул в реве упавшего на людей огненного шквала.

С воплями все бросились врассыпную. Старались укрыться от пыла и жара. Да какое там. Разве от Пекла укроешься?

Огненный ливень хлестал беспощадно, не жалея людей.

Не понял посадник, как очутился под вспыхнувшим столом. Прополз вдоль него, наружу выглянул и почуял, как волосы на непокрытой голове дыбом встают.

Прямо на него бежит мальчонка лет шести. Из огнищанских чад, что за стенами Малина от врагов укрылись. Бежит и обезумевшим факелом пылает. Кричит он так, что, кажется, еще немного — и сердце посадника не выдержит. Жутко кричит. А пламя жрет его. Тварью ненасытной. Истязателем безжалостным.

Выскочил посадник из-под стола…

Схватил ковш с водой…

Плеснул на мальчонку…

Отпрянул в ужасе.

От воды еще пуще огонь вспыхнул[27].

— Ма-а-а-ма! — захлебнулся криком мальчишка.

Упал.

Затих.

А вокруг люди полыхающие мечутся. Вонь стоит нестерпимая.

Копотью воняет…

Плотью горящей…

А посадник так и застыл с ковшом в руках.

Стоит…

Безумными глазами смотрит на догорающего…

Поделать ничего не может.

— Болярин! Болярин! — сквозь крики и огненный рев слышит посадник и с трудом понимает, что это его зовут.

— Болярин! — подбежал к нему ратник. — Поляне с русью на штурм идут!

— Где? — спросил он, а сам от мальчонки глаз оторвать не может. — Где они?

— К переправе подходят!

И очнулся посадник от страшного сна.

— Кто живой?! — орет. — На стены! — а сам чует, как по щекам его слезы текут.

Утерся быстро, чтоб не видел никто. Отшвырнул бесполезный ковш.

— На стены! — на бегу крикнул. Вверх по лестнице влетел. Дышит тяжело.

На переправу с ненавистью смотрит. А там уже войско вражье.

— Звери, — прошептал посадник. — Звери лютые…


В третий раз махнул Асмуд своим топором. И ушла последняя стрела с огненным гостинцем.

Не выдержали канаты, что держали приспособу. Полопались. От этого подпрыгнула станина. О землю ударилась. От удара рама треснула. Так она теперь без надобности.

— Хвала тебе, Один! — крикнул ярл. И крик этот подхватили варяги:

— Хвала тебе, Один!

А стрела перемахнула через реку, над Полянским воинством пролетела и взорвалась над башнями воротными. Пролила на тесовые крыши свой огненный дождь.

Запылали башни. Пробежался алый ручеек по крыше, стек по стене на дубовые ворота. И ворота пламенем занялись…


К вечеру каган Игорь взял Малин-град.

Хозяином въехал через догорающие ворота. Остановил коня посреди площади. Сурово, как и подобает захватчику, взглянул на кучку защитников, окруженных плотным кольцом.

Не больше десятка их осталось. Обожженные. Израненные. Закопченные. Они молча ждали своей участи.

— Кто тут за старшего у вас? — спросил каган.

— Я, — ответил замазанный сажей не старый еще человек с выбитым правым глазом, опаленной бородой и надорванным ухом и сделал шаг вперед, придерживая перебитую руку. — Посадник я малинский.

— Если хочешь жить, целуй стремя и на верность присягу давай, — сказал Игорь.

— Я уже один раз стремя целовал, — ответил посадник, — князю моему, Малу Древлянскому. И по сто раз присягать не приучен.

— Смелый, — усмехнулся Игорь. — И как же звать тебя?

— Нет у меня больше имени. Вместе с ним, — показал он на сгоревшие останки мальчишки, что все еще лежали на стогне, — вы мое имя сожгли.

— Как же ты без имени в Сваргу пойдешь? — удивился каган.

— Ничего. Там Даждьбог своих от чужих отличит.

Спустился с коня каган Киевский, подошел к пленникам. Оглядел.

Два ратника молодых, почти мальчики. Смотрят зверенышами затравленными. Девчушка к материнскому подолу прижалась. Разорван у матери подол почти до пупа. Видно, потешились с ней воины. И девчонку в покое не оставили. Трясет ее мелкой дрожью. В коленки материнские лицо спрятала.

Баба дородная. Волосы у нее на голове почти совсем выгорели. Лысая стоит. Глаза потупила.

Мужичок-огнищанин, рожа от побоев распухла, а из-под синюшных мешков колючкой взгляд ненавидящий.

Рядом кто-то сильно обгоревший лежит, и не разберешь, то ли мужик, то ли баба. Сплошной ожог сукровицей сячится. Стонет тихонько, но жив еще. Или жива?

Наконец, к посаднику подошел. Посмотрел ему в уцелевший глаз. И что-то увидел там такое, от чего передернуло его.

Отвернулся каган.

Отошел прочь. Асмуда подозвал.

— Что с ними делать будем? — спросил.

— Под нож всех, — ответил старый варяг.

— И баб тоже?

— Всех, — уверенно сказал Асмуд. — Это для других острасткой будет.

— Ну, как знаешь, — кивнул каган.

Он подошел к еще тлеющей лестнице и поднялся на стену. Красивый вид открывался с нее. Переправа как на ладони. Удобно. Жаль, что обгорело здесь все.

«Нужно будет восстановить», — подумал Игорь.

Потом обернулся и окинул взглядом свой новый город. Сильно он пострадал от «греческого огня». Так это дело поправимое…

— Прими, Перун! — услышал каган. Это внизу началась резня…

Игорь стоял на крепостной стене. Смотрел сверху на кровавую бойню. Во все глаза смотрел и ужасался от того, как пьянит, как щекочет ноздри запах горелой плоти и горячей человеческой крови…


С Вязгой я встретился спустя почти тридцать лет. Как раз с племянником[28] на Новгородский стол ехали[29]. Решили по дороге на уток поохотиться, да по пути на избушку лесную наткнулись.

Так я со старым Вязгой знакомство свел.

Семью он все-таки потерял. Не сдержал обещания старый варяг. Надругались над женой и дочерьми его ратники. А потом повесили, чтоб под ногами не болтались. Хотели и Вязгу повесить, да сбежал он.

В чаще избу поставил. Охотой да рыбалкой жил. О мести не думал. Не герой он. Огнищанин обычный. Так и тянул лямку жизни потихоньку. Дни и лета не считал.

Иногда на него охотники набредали. Им-то долгими вечерами он и рассказывал историю о том, как держался и как пал город древлянский, Малин-на-Ирше.

— Вот только не помню, как того посадника звали, — закончил он свой рассказ. — А может, и не знал никогда…


12 июля 942 г.

На высоком берегу Ужа, на гранитном утесе, гордо и неприступно высились дубовые стены стольного города древлянского Коростеня.

У подножия крепости, но на почтительном расстоянии, опасаясь древлянских стрел, остановил войско Игорь. Здесь, на окраине деревеньки Шатрище, они вместе с Асмудом решали, что делать дальше.

Игорь восседал на своем коне, а рядом, оперевшись на рукоять топора, стоял старый варяг. Он снизу вверх смотрел на кагана, но в его взгляде не было ни капли почтения.

— Да, — вздохнул киевский каган, глядя на крепость, — корст, он и есть корст[30]. Его горшками цареградскими не напугаешь. Хельги, и тот об него чуть зубы не сломал[31]

— Не убивайся так, — ответил ему ярл. — В городе войска от силы человек пятьдесят. Личная охрана княгини, да с окрестных деревень семей сто набежало. Огнищане — не воины. Если не рассусоливать, к вечеру в детинце пировать будем.

— Думаешь?

— Думаю.

— Хорошо, — согласился каган. — Бери город. Но Беляну не трогай. Она мне живой нужна.

— А то я не знаю? — съязвил Асмуд. — Я на приступ полян брошу. А как только они стену возьмут, тут уж и дружине твоей дело найдется.

— Так, может, дружине и начать? — возразил каган. — И обучена лучше, да и броня на дружинниках двойной вязки, стрелы в ней стрять будут.

— Вижу, не жалко тебе варяжской крови, — рассердился Асмуд. — Ты уже под Царьградом позапрошлой зимой в руку войско взял. Что из этого вышло?

— Так они ж нас огнем своим…

— «Огнем»! А я тебе говорил, чтоб драккары пополам разделить да вторую половину им в спину вывести… не послушал.

— Ладно тебе, — примирительно сказал каган. — Поступай как знаешь.

Он тронул поводья, развернул коня и поехал в сторону войска.

Долго смотрел Асмуд вслед кагану Киевскому. Затем плюнул, выругался, закинул усы за плечо и отправился вслед за Игорем поднимать людей на штурм.


А пока воинство земли Полянской готовилось к атаке, за стенами Коростеня, в детинце, держали совет. Старейшин звать не стали. Мудры они, да только соображают не больно скоро. А тут мешкать нельзя. Враг времени на споры не оставил. Решать быстро надо. И решали.

Княгиня Беляна, ведун Гостомысл и совсем юный болярин Путята (его недавно младшая дружина крикнула болярином, а Мал перед походом к ятвигам оставил во главе охраны) решали, как поступить с навалившейся бедой.

Асмуд оказался прав. Коростень защищала всего лишь горстка дружинников и чуть больше сотни укрывшихся за стенами жителей окрестных деревенек.

— Я считаю, что жизнь людей Даждьбоговых нужно сохранить любой ценой, — сказала княгиня.

— Ты права, княгиня, — ответил Путята. — Только что это за жизнь в позоре и бесчестии?

— Молод ты еще, болярин, — возразил Гостомысл. —Горяч больно. Сил у нас, что пальцев на руке, а у Ингваря полчище. Пожгут Коростень, да и все. Ну, положим мы свои головы, защищая стольный город, а толку? Время тянуть надо. Ждать, когда Мал с ратью возвернется. Ты отрока вслед князю когда отправил?

— Третьего дня ускакал Земко. Должно быть, уже в ятвигский удел въехал, — сказал Путята, не ведая, что Земко лежит на лесной дороге, пробитый стрелами Полянскими, и ворон — Кощеев выкормыш — клюет его мальчишеское лицо.

Не знал болярин, что князь Древлянский все дальше уходит от коренной земли.

— Вот и нужно Мала дожидаться. — Ведун подошел к оконцу, увидел, как сила вражья все ближе подходит к городским стенам, и вздохнул тяжело. — Защити нас, Даждьбоже, — прошептал он тихонько.

— Не будет Ингварь ждать, — услышал он голос Беляны. — На штурм решится. Только нельзя ему в руки полонянами идти. Схитрить надо…


Княгиня велела открыть ворота города, как только нападавшие вплотную подступили к стенам древлянской столицы. И сама, с маленькой Малушей на руках, вышла навстречу Полянскому войску.

Болярин Путята не хотел отпускать ее одну. И Гостомысл порывался с ней пойти.

Только Беляна настояла на своем. Гостомыслу сказала, чтоб на Святище шел. Послушников оберегал. Божьего человека не тронут, а мальчишкам достаться может. А Путяту попросила себя не оказывать и глупостей не совершать. Один шаг неверный, и напьется Марена людской кровушки.

А сама, страх свой поглубже загнав, поцеловала дочурку, попросила Даждьбоговой защиты от Перуна Полянского и шагнула навстречу неведомому.

Путята тем временем встал слева от ворот. Он старался не привлекать к себе особого внимания. Но был готов в любой момент кинуться на выручку княгине. С трудом справляясь с волнением, болярин бросил быстрый взгляд на стену. Там, скрываясь в тени бойниц, притаились Ярун и Смирной, лучшие лучники младшей дружины.

Ярун держал на кончике стрелы Игоря. Смирной следил за Асмудом, Но старый варяг, словно чуя опасность, все время выскальзывал из поля зрения лучника. От этого всегда невозмутимый отрок злился. Губы до крови кусал. Но никак не мог старика на прицел взять.

Княгиня сделала несколько шагов. Остановилась. Встали поляне. И варяги встали. Встала русь.

Навстречу Беляне выехал разочарованный Игорь.

Княгиня слегка склонила голову:

— Я княгиня Древлянская, Беляна, дочь Вацлава[32], князя Чешского, — твердо сказала, только веко на правом глазу княгини предательски дрогнуло. — Ты пришел на Древлянскую землю, а у нас чтят пришедших. Проходи в дом наш. Дружине твоей в детинце столы накрывают, остальным — на стогне. Даждьбог Перуна за стол свой зовет. — Она вновь поклонилась Игорю и шагнула в сторону, уступая дорогу войску Полянскому.

Нехотя Игорь сошел с коня…

Нехотя чуть-чуть склонил голову в ответ. При этом не спускал глаз с лица княгини. Старался понять, что у той на уме. Не понял.

Ничего не поделать. Не он взял Коростень, чтобы въехать в городские ворота верхом. Беляна повела себя так, словно не захватчиком, а гостем, пусть непрошеным, но гостем Игорь с полянами и русью своей войдут в древлянский стольный город.

Взял коня под уздцы…

Ох, хитра княгиня. Только через год уже никто и не вспомнит, как земля Древлянская стала частью Руси.

Пешим, с конем в поводу, неуверенной походкой каган Киевский вошел в Коростень.

Войско вошло вслед за каганом.

Только Асмуд, проходя мимо княгини, на мгновение задержался. Он подмигнул маленькой княжне.

Та примостилась у матери на руках и с интересом рассматривала проходящих мимо странных людей в странных одеждах. Оружие звякает, почти как ее погремушки. Старик усатый ей смешно подмигивает. И она улыбнулась. И Асмуд улыбнулся тоже. Недобро.

Княгиня зашла последней.

Она передала Малушу Путяте, уверенная в том, что молодой болярин скорее умрет, чем кому-нибудь позволит обидеть княжну. А сама поднялась к себе в светелку. И тут упала на устланную куньим мехом постель и заплакала. От страха. От обиды…

Она понимала, что не разорять пришел в Древлянскую землю каган Киевский. У него и у ближних его были совсем другие задумки…


Как и обещал старый варяг, вечером Игорь с дружиной пировал в детинце князя Мала. Только не хозяевами они здесь оказались, а всего лишь гостями. Важными, но нежеланными.

В просторной палате по стенам ярко горели факелы. В палате этой еще со времен Нискини заседал Совет старейшин Древлянской земли. А теперь в ней были накрыты широкие столы. Но старейшины и сейчас были здесь.

Семь боляр старшей дружины отца нынешнего князя Древлянского. Воины, знавшие радость победы, пляшущей на кончике меча, и пьянящую горечь тризны. Те, кто не дал Хольгу захватить Коростень, когда тот прошел от Нова-города до Киева. Оттого и осталась Древлянская земля свободной от руки варяжской. Те, кто ходил потом с тем же Хольгом к Царьграду и к Саркелу хазарскому. Но не как русь его, а как попутчики. Те, к кому прислушивался князь нынешний. Те, кого почитали люди Даждьбоговы как живых предков. Те, кто пока оставался по эту сторону Яви.

На длинных лавках расселись они вдоль стен. И не смотрели даже на столы с едой. Сидели, точно каменные. Молчали. Словно и не здесь были. А там, в своем давным-давно.

Но на стариков мало кто обращает внимание.

Да и какая разница, кто там сидит вдоль стен, если столы ломятся от еды и питья. Не поскупилась княгиня Беляна. Почитай, все подвалы коростеньские вытряхнула. И дичина на столах, и птица домашняя, словно не лето на дворе, а Коляду[33] празднуют. Даже меды пьяные и пиво хмельное велела выставить. А перед Игорем кувшин поставила тонкой ромейской работы. Не пустой кувшин — с зеленым вином. Из Царьграда Нискиня, отец Мала, привез. Берегли то вино. Думали на свадьбу Добрыни выставить, да, видимо, обойтись придется без того вина. А может, и еще случай представится, чтоб запасы пополнить.

А дружина Игорева рада. Крови не пролито. Все товарищи целы. Поят, кормят. Чего еще нужно? Радостно дружине. Пирует. Шумит. Здравицы выкликает. А войско полянское, и русь разноплеменная, те, что на стогне разместились, тоже не отстают. И у них столы не пустуют. Да и пива хмельного на всех хватит. Отчего же грустить?

И каган Киевский тоже не слишком огорчен. Без драки Древлянскую землю под себя подмял. Думал, что сложнее будет. А оно вон как повернулось. То, что дядьке Хельги не удалось, у племянника получилось. А то, что старейшины древлянские губы надули, так пусть их. Киевские да смоленские тоже поначалу носы воротили. Дескать, не дело славянским родам под варягами сидеть. Даже подняться поначалу пытались. Только Хельги их скоро присмирил. Да и что, по большому счету, могут сделать огнищане против руси? Огнищанам жито растить да по лесам прятаться. А руси войны воевать да кагану славу добывать. Вот и были словены, кривичи да радимичи людьми вольными, а стали русскими.

А вино ромейское жарко по жилам течет. И голову туманит, и телу веселье придает. И скачут мысли серыми зайцами из прошлого в будущее. И все легким и простым кажется.

Игорь маленьким был, когда Хельги его из Нова-города с собой в дальний поход взял. Помнит он, как к горам киевским подошли. Как Оскольд не хотел город сдавать. Да только просчитался. Киевлянам надоел и он, и руга хазарская. Рады они были тому, что им варяг пообещал. Вот и открыли ворота. И крикнули каганом Игоря-несмышленыша. И Русская земля за счет Полянских вотчин еще больше стала. А потом сами хазары данью откупались, только бы Хельги их в покое оставил.

А вот теперь древляне под Игоря лягут. Только бы Свенельд Нискинича перехватил. Чтоб ни сам Мал, ни щенок его до Коростеня не добрались. С Беляной тогда будет проще договориться. В крайнем случае в жены ее можно взять. И тогда уж точно все по Прави будет. Была Древлянская земля — и нет. Станет частью Руси. Хуже от этого не будет. Так что пока все идет, как идти должно. А что Асмуд сидит, словно кречет нахохлился, так это его дело.

Никак старый варяг не может в толк взять, что меняются времена. И люди тоже меняются. Он еще мальчишкой с Рюриком в Гардерику пришел. С ним в Ладоге сидел, потом Нова-город под себя брал. С Вадимом на новгородских улицах бился. С Хельги Киев от хазар чистил. А потом с ним вместе драккары на колеса ставил[34]. Только как был он варягом, так им и остался. Все еще Одина да Торина чтит, требы им приносит. Перуна Полянского на дух не переносит. И плевать ему на то, что большая дружина давно уже не из варягов, а из руси разноплеменной набрана. Все равно Асмуд за чистоту варяжской крови ратует и никак не может простить Рюрику, что тот себе в жены словенку взял.

Любит он Игоря и ненавидит. Любит за то, что власть над Гардерикой держит, а ненавидит за то, что только полкрови в нем варяжской, потому и в жены Игорю чистокровную варяжку привез. Хельгу. Ольгой ее Русь зовет. И пусть себе. Все меньше злого ей кудесники да недруги нашептать смогут[35]. Да еще ворчит все время, что это ему не так да то не по-варяжски делается.

Но знает каган Киевский, что потребуется рука — Асмуд, не задумываясь, ту руку под топор положит. За Игоря Рюриковича не только руку, а и голову отдаст.

Знает, что не крепко Киевский стол стоит. Того и гляди рухнет. А не станет Игоря — может, и не быть варягам в Гардерике. Потому и возражать не стал, когда сына своего они с Ольгой на славянский манер назвали. Поворчал только. Но потом понял, что Святослав — имя варяжское[36]. И стерпел старый варяг. И продолжает терпеть. Борется с собой. Зубами скрипит, а сделать не может ничего.

И сына Свенельда так же воспитал. В любви и ненависти.

Только бы не подвел Свенельд. Только бы не подвел…

А вино зелено кровь горячит. Может, не ждать гонцов от молодого воеводы? И так же все ясно. А днем раньше или днем позже, так какая разница?

А Беляна хороша. И лицом пригожа, и станом приятна. А ума у дочери старого Вацлава на двух хватит. Эка она кагана Киевского повернула. Впрочем, для жены ума большого не нужно. Ольга вон тоже умом не обижена. Иногда даже оторопь кагана берет. А если они вдвоем сойдутся? Все они умные. Что Асмуд, что Ольга. Вот теперь еще Беляна появится. И все чего-то от него, от Ингвара Хререксона, хотят…


— Слушай, конунг, — голос Асмуда вырвал Игоря из дымки задумчивости, — а почему хозяев не видно?

— А разве не мы здесь хозяева? — возмутился каган Киевский.

— Ты, Ингвар, хоть и летами богат, а все как дитятя малое, — сказал варяг с усмешкой. — Не ты Древлянской земле, а она тебе честь оказывает. А значит, не хозяин ты здесь. И пока это место тобой не завоевано. Порушено. Пограблено. Посрамлено. Да только в Русь княжество Древлянское пока не вошло. Ведь никто тебе стремя не целовал. Или не так?

— Так, — ответил Игорь.

— А если так, — Асмуд встал, огладил усы и поднял любимый, одетый в серебро, турий рог, который стащил у отца своего, Конрада Хитрого, когда еще совсем мальчишкой сбежал из родного фьорда вместе с Хререком и его ватагой в далекую Гардерику, — послушайте, други, меня… вашего старого глупого воеводу.

Притих пир, и старик продолжил:

— Много тут здравиц было сказано. И в честь конунга нашего, — кивнул он на Игоря, — ив честь Перуна Громовержца, предводителя воинства небесного, покровителя всех, кто в руках оружие держать умеет. И в память о соратниках наших, которые по землям разным головы сложили. Только забыли мы хозяевам этого честного пира должное отдать. — Он бросил быстрый взгляд на кагана, заметил, как того передернуло, усмехнулся. — Хозяевам, которые не поскупились на угощение и питье, оказав нам почтение и обещавшим щедрый благодар. За хозяев! — и выпил стоя.

А потом, когда дружина крикнула здравицу и выпила, сел и тихо, чтобы слышал только Игорь, добавил:

— Точно не твоя дружина, конунг, пирует, а князя Древлянского.

Игорь от этих слов взвился, словно ужаленный. Потом спохватился и сказал, стараясь выглядеть спокойным:

— Мы за хозяев пьем, а самих хозяев нет возле нашего стола. Негоже так. Эй! — крикнул он отрокам древлянским, подносившим еду и питье: — Где княгиня Беляна? Отчего она нам глаз не кажет? Точно и не гости мы, а злые недруги. Ну-ка, позовите ее сюда!

— Ласки просим, пресветлый князь, — склонил голову Путята, переодетый в стольничего. — Занедужила княжна Малуша. Видно, когда войско ваше встречала, ветерком ее прохватило. Княгиня Беляна княжну на Святище понесла. Знахарь наш Белорев с князем Малом по надобности отлучился. Но, на счастье, ведун Гостомысл искусен не только в общении с богами, но и знает, как хвори гнать. Вот княгиня и…

— Говоришь много, — оборвал его Игорь. — Я тебе сказал, чтоб ты позвал ее? Так зови! — рявкнул он так, что зазвенел уже почти пустой ромейский кувшин.

Спиной почуял Путята, как напряглись отроки. Только пальцы в кулак сжал, спокойно, мол, не пришло еще время. Поклонился кагану Киевскому и пущенной стрелой вылетел из палаты.


Быстро сбежал болярин по широкой дубовой лестнице. Выскочил на стогнь. Столкнулся с Яруном, который бочонок с медом пьяным в детинец тащил, крикнул на бегу:

— Готовы будьте!

Прошмыгнул мимо пирующих на площади ратников Полянских. Мимо ярких костров. Мимо дударей и гусельников, которые старались вовсю, веселя народ. Мимо пляшущей и хохочущей руси. Вырвался из цепких объятий захмелевшего русина, который хотел и его плясать заставить. Задержался у городских ворот, где стояли на страже Асмудовы варяги. Объяснил им быстро, что его за Беляной Ингварь послал. Подпалил у сторожки факел. Выбрался из Коростеня и бросился к Святищу.

Беляну и вправду здесь нашел. Только болезнь Малуши была предлогом. Княжна уже давно вместе с Гостомыслом, послушниками и двумя надежными отроками переправлена на другой берег Ужа и схоронена в лесном тайнике. Остальных чад и баб вывезли еще накануне. Береженого, как известно, и Даждьбог бережет.

Княгиня молилась. Она воскурила на алатырном камне духмяные травы. Отрубила голову вороне. Окропила ее кровью подножие идола Даждьбога. И теперь сидела на маленькой скамеечке, прислонившись спиной к шершавой коре огромного дуба.

Говорили, что дуб посадил сам Покровитель, когда отдавал древлянам в вечное владение эту землю. А Богумир-прародитель с дочерью Древой тот дуб взрастили. И теперь корни этого дуба по всей Древлянской земле проросли, скрепляя воедино и землю, и бор, и реки, и людей.

Сидела княгиня, погруженная в свои мысли. Говорила о чем-то с Даждьбогом. То ли о муже расспрашивала, то ли жаловалась на свою нелегкую долю, то ли совета просила.

Неподалеку, чтобы не мешать требе, стоял Смирной. Он был приставлен к Беляне Путятой. К нему-то и подбежал молодой болярин. Затушил факел. Взглянул на княгиню и отвел глаза.

— Как она? — шепнул он.

— Держится, — тихонько ответил Смирной. — Я думал, хуже будет.

— Ты уж побереги ее. — Путята сжал руку отрока. — Как начнется, ее в охапку — и на тот берег.

— Ты за нее не переживай. Я скорее костьми лягу…

— Не надо костьми. Здраве будь. За нас. За всех, если что… а ее береги.

— А скоро ли?

— Вот-вот зелье подействует. На стогне уже дуреют все. В пляс пускаются. Потом плакать начнут. А уж потом…

— А в детинце?

— Там еще держатся. Видать, мало Ярун им насыпал. Или здоровы пить варяжины. Ладно, прощай.

Они обнялись. Путята в обратную дорогу собрался, да только не ушел.

— Болярин, — услышал он голос княгини, — вы чего там задумали?

— Да нет, — смутился Путята. — Ничего, княгиня.

— Так, — сказала она. — Выкладывай.

— Что?

— Все.

Путята вздохнул. Потупил глаза. А потом улыбнулся и выпалил:

— Сейчас мы Ингваря резать будем. И всех людей его порешим.

Беляна остолбенела.

Путята быстро поклонился ей в пояс и рванул к Коростеню.

— Стой! — задохнулась княгиня. — Смирной, догони его!

Отрок не двинулся с места.

— Властью, возложенной на меня, приказываю! — рассердилась Беляна. — Догони его и верни.

Смирной настырно покачал головой.

— Даждьбогом тебя заклинаю, — прошептала княгиня. — Верни Путяту. Он же себя и нас всех погубит. Прошу. Верни.

Смирной подумал немного и припустил вслед за болярином.

Несколько долгих мгновений княгиня оставалась одна. Потом послышались шаги, и появились Путята со Смирным.

— Хвала Даждьбогу! — облегченно вздохнула Беляна.

— Ласки прошу, княгиня.

— Давай рассказывай. Что вы там удумали? Путята замялся.

— Зелье мы им в питие подмешали, — сказал Смирной.

— Что за зелье? Где вы взяли его? — Княгиня не на шутку рассердилась.

— Зелье, которое на время разума лишает. — Болярин переминался с ноги на ногу, точно молодой телятя. — Еще в онадышное лето я, когда в послушниках ходил, от Белорева состав узнал. Одна мера дурмановых семян, две меры мухоморов сушеных, истертых в пыль…

— Это яд? — испугалась Беляна.

— Нет. От него только с разума на время сворачивают. Сначала весело становится, а потом так тоскливо, что хоть режьте, хоть боем бейте — все едино, — вступился Смирной. — Я сам пробовал… однажды…

— И что дальше?

— Вот-вот русь безуметь начнет. Мы бы их тогда и порешили бы всех. Перво-наперво — Ингваря да воеводу его варяжского. Ох, и злющий тот варяг! — Путята сверкнул глазами.

— Ты на себя посмотри, — урезонила его княгиня. — Чем ты того варяга лучше? А потом, значит, резать бы их стали?

— Как поросят, — решительно сказал болярин младшей дружины.

— Прямо ножами? Да по горлу? Чтобы на стогне и в детинце склизко от крови стало? Или сначала поизмывались бы над ними? Глаза повыкалывали бы? Уши да носы поотрезали бы? Вас пять десятков, а их почти две тысячи. Неужто, пока одних резать будете, другие вас ждать станут?

— Непотребств, конечно, не творили бы. — Путята совсем сник. — Но только смотреть на этот позор мочи нет.

— Так, значит? А только, смотрю, болярин, забыл ты, что я сама их в Коростень впустила. Сама столы накрыла и гостями их назвала.

— Да какие они гости! — не стерпел Путята. — Они в Малине всех под корень извели! Ни баб, ни стариков, ни чад малых не пощадили! А ты, княгиня, их за столы сажать! Земле нашей бесчестье творят! В Старших объедками кидают! Князя нашего хулят! Тебя Ингварь позвать велел…

— Что? — перебила его Беляна. — Так это он тебя за мной прислал?

— Да, княгиня. Велел, чтобы ты в детинец явилась.

— Что ж ты сразу не сказал? Ну, пошли.

— Не пущу! — Смирной заступил перед княгиней тропинку.

— Пусти, — спокойно сказала Беляна.

— Пусти, — кивнул Путята. — Там уж небось очумели все.

Нехотя Смирной отступил в сторону.

— Ты, — сказала ему княгиня, — тоже здесь не останешься. Спускайся к реке. Там лодка привязана. Плыви на ту сторону. Скажи Гостомыслу, что у нас пока все по Прави. И гость в нашем доме — это гость. И вреда ему чинить никто не станет. Ни отравой травить, ни ножом резать, ни смертью бить. Так нас Даждьбог учил. И Марене с Кощеем этой землей не править. Ну? Пошли, что ли, Путята?

Игорь злился. Давно послал он отрока за княгиней Древлянской, а ее все нет. А Асмуд смотрит хитро, словно смеется. От этого злость еще настырнее подступает.

А вокруг веселье пенится, не хуже меда пьяного. Дружина в раздрай пошла. Кто-то песни орет. Кто-то гогочет, аж заливается. Кто-то, забыв о шуме и гаме, ткнулся головой в бок поросенка жареного и храпит да во сне причмокивает.

На мгновение Игорю показалось, что и не люди это вовсе пируют. Навье семя наружу выперло[37]. И будто не лица у людей, а морды звериные. Не руки, а лапы когтистые. Не говорят они, а рыкают страшно. А вместо яств на столе — люди мертвые. Вместо хмельного — кровь.

Оглянулся на Асмуда. А у того голова змеиная. Язык раздвоенный меж ядовитых зубов мелькает. И шипит он жутко:

— Полукровка никчемный… полукровка…

Оторопь взяла кагана Киевского. Глаза зажмурил. Головой тряхнул. Отпустило. Отхлынуло наваждение. Снова в Явь вернулся. Ух…

— Смотри, конунг, — смеется старый варяг, — вот и хозяйка пришла.


Беляна стояла посреди веселья, словно береза белая в дубовом лесу. Смотрела без опаски, но во взгляде ее, почудилось Игорю, было еще что-то. Что-то неуловимое. Он все пытался понять, что же скрывается за этим равнодушным взглядом. Вдруг понял. Брезгливость. И печаль. И неприятие. И понял каган, что так однажды уже смотрели на него.

Он почти не помнил своей матери. Она ушла к предкам, когда ему едва исполнилось четыре лета. Он знал, что не по своей воле стала она женой варяга Хререка. Силой взял ее Ладожский властитель. Приглянулась, и все. И Игорь ребенком нежеланным был. Нечаянным. Дичком рос. Как былинка на ветру.

Однажды напроказил он сильно. Как напроказил, теперь не упомнить. Но помнит каган Киевский, что мать не ругала его. Посмотрела только прямо в глаза сыну. И это в память врезалось. А теперь всплыло. Княгиня Беляна на него, словно мать, смотрела.

От этого взгляда ему стало душно. И одиноко. И захотелось домой. В Киев. Спрятаться от всех. Чтоб в покое оставили. Чтоб не тревожили понапрасну. Тоска защемила в сердце. Аж выть захотелось. Волком выть.

— Что ж ты, княгиня, гостей без присмотра оставила? — спросил Игорь.

— Разве вы в чем нужду терпите? — вопросом на вопрос ответила Беляна. — Или яств вам недостает? А может, вино ромейское тебе по вкусу не пришлось?

— Вино вкусное, тут и говорить нечего. Я такого под Царьградом изрядно попробовал…

— Это когда ромеи твои ладьи пожгли? — Она пожалела о сказанном, но слово не воробей…

— Нет. — Игорь и на этот раз сдержался, — Когда с кесарем мировую пили. Вино то в дань ромейскую вошло.

— Хитер кесарь Цареградский. — Беляна невольно улыбнулась. — Тебе вино в ругу дал, да сам же его и выпил.

Вспыхнул Игорь, точно солома сухая. Только солома быстро прогорает.

— Мне вина не жалко, — сказал, что отрезал.

— Мне, как видишь, тоже.

— Ты для нас, быть может, и другого не пожалеешь, — усмехнулся Игорь.

— Все, что было, на столы выставила, — насторожилась Беляна.

— Вижу. Только не больно весело на твоем пиру.

— Разве? — Княгиня оглянулась на безудержно веселившихся дружинников.

— Почему только отроки нам прислуживают? Девок бы позвала. Пусть бы нам песен попели.

— Я бы с радостью. — Голос княгини дрогнул. — Только разбежались девки. Если бы знали, что Ингварь с женихами в Древлянскую землю за невестами пришел, наверное, сейчас и пели, и плясали бы для вас. А то ведь слух пролетел, что не невесты тем женихам нужны, а приданое. Вот и разбежались.

— Тогда, может, сама нам споешь?

— А что? Петь я люблю, — сказала Беляна. — Но не пристало жене без мужа на пиру петь. Муж вот вернется, так мы вместе споем.

Беляна только сейчас заметила, как внимательно слушает их разговор Асмуд. Он подался вперед, чтобы не пропустить ни слова. Напрягся весь, губы сжал. А выцветшие стариковские глаза впились в княгиню, словно вгрызлись. Она не испугалась этого взгляда. Не потупилась. Смело ответила на него. И вдруг увидела, как в зрачках старого варяга вспыхнул огонь. Огонь ненависти. Он передернул плечами и отвернулся.

«Уж не зелье ли так на него давит? — подумала княгиня. — Ингваря эка перекосило. Руки трясутся. Кровью глаза налились. То в жар его бросает, то в холод. Как бы не вышло чего», — а вслух сказала:

— Ты сам-то петь любишь?

— Отчего ж не спеть, когда время есть. Только сейчас не до песен. Мне с тобой поговорить надо. Не здесь. Уж больно шумно. А разговор наш серьезным будет. На пирах так не говорят, — встал. — Где нам мешать не будут?

— Может, завтра? Говорят же, что утро вечера мудренее.

— Нет, княгиня. Сегодня. Сейчас.

Вот тут Беляна не на шутку испугалась. Поди узнай, что у него на уме. Он же опоенный. Да, видимо, выбора ей не осталось. Ладно. Защити Даждьбоже. Оборони от злого. Не хотел же Путята ее сюда пускать. Сама в Пекло сунулась. Видно, самой и выбираться.

— Пойдем, — сказала. — Поговорим.


Когда они выходили из палаты советов, Беляна заметила, как Путята кивнул ей украдкой. Спокойнее на душе от этого стало. А еще увидела она, что старейшины мирно спят, примостившись под лавками, точно не было ни шума, ни гама.

— Совсем как дети малые, — прошептала она.

— Или воины, в битвах закаленные, — хмыкнул Игорь.

Дальше шли молча.

Поднялись в княжеские покои…

Здесь было темно и тихо, словно вымерло все.

А еще третьего дня в детинце шум стоял похлеще нонешнего.

Владана, девка сенная, рев подняла. Узнала она, что болярин Грудич собрался после возвращения из ятвигского похода не на ней, а на Загляде, дочери ключника Домовита, жениться. Будто и сговор уж был.

Сцепились они, точно кошки дикие. Чуть друг другу волосы не повыдирали. Насилу растащили их.

И не страшило их, что Ингварь под стены коростеньские подходил, что земля Древлянская огнем пылала. И что Грудич сам мог в ятвигском уделе голову сложить. Любовь да обман в тот миг важнее были.

Ярко пылали костры на стогне. Золотые отблески играли на черных бревенчатых стенах Большого крыльца, по которому шли Беляна с Игорем. Чуяла княгиня Древлянская тяжелое дыхание за своей спиной. И старалась догадаться, о чем с ней хочет говорить каган Киевский. Впрочем, о чем может захватчик с побежденным говорить?

Кагана Киевского шатало. Иногда казалось, что пол уходит из-под ног. Порой чудилось, что тот же пол норовит его по лицу ударить. А потом вдруг привиделось, будто не отблески огневые на стенах пляшут, а навки бесстыдные в пляс пустились. В объятия жаркие его манят. Улыбаются ласково. Зазывают к себе. Губами алыми непотребства нашептывают. Блаженства неземные сулят…

…и отхлынуло все…

А впереди княгиня Древлянская идет. Не идет даже, павой плывет. Лебедем. Бедрами покачивает. И чувствует каган, как в нем Блуд[38] просыпается…

«Вот ведь, как вино ромейское в теле взыграло», — подумал Игорь.

Не знал он, что не вино, а зелье, Путятой подсыпанное, ему ум за разум заводит. А если б знал? Несдобровать тогда болярину младшей дружины. Ох несдобровать…

— Куда ты меня ведешь, княгиня?

— Вот. Пришли уже. — Она открыла низкую дверцу. — Сюда проходи, — и вслед за каганом вышла на сторожевую башню, ласточкиным гнездом примостившуюся над крыльцом коростеньского детинца.

— Кто тут?! — Голос из темного угла башни заставил вздрогнуть и ее, и Игоря.

— Это ты, Гунар?

— Да, конунг. Меня ярл в сторожу поставил. А я приснул малость. Ты не знаешь, когда он мне смену пришлет?

— Ступай вниз. Выпей да поешь.

— Асмуд разозлится.

— Скажи, что я тебя отпустил.

— Хорошо, — и варяг скрылся за дверью.

Ночь накрыла землю Древлянскую. Ясная. Звездная.

Там, внизу, уже затихали уставшие люди. Выпито и съедено было немало. Да и зелье не пощадило никого. И варяги, и поляне, и русь валились с ног и засыпали. Они валились, как скошенное жито. Один за другим. Забыв об осторожности. О том, что они в чужой земле. О том, что совсем не желанные они в этом городе. Захватчики. Враги. Сон настигал их, брал в полон и уводил в бесконечные дали грез.

Только варяжская стража у городских ворот, отроки малой дружины, закупы[39] княжеские, несколько оставшихся в городе рядовичей[40] да еще княгиня Древлянская и каган Киевский не желали поддаваться сну.

Ключник Домовит тихонько поругивался на непрошеных гостей. А заодно покрикивал на холопов[41], которые принялись убирать столы со стогня, стараясь не слишком тревожить спящих.

Здесь, наверху, в дозорной башне, дышалось легко и свободно. Прохладный ветерок прогонял дремоту. И на мгновение Веляне показалось, что страх, который закрался в ее сердце, как только узнала она о Полянском нашествии, отступил.


Когда-то, много лет назад, еще совсем девчонкой, приехала княжна Чешская в Коростень, чтобы выйти замуж за княжича Мала. Так решили их отцы. А с отцами не спорят…

Сколько слез было пролито по дороге к Древлянской земле. Сколько горестных дум передумано. Как не хотелось ей покидать отеческое гнездо. Свою светелку. Своих подруг…

Сразу после свадебного пира Мал не повел ее в опочивальню. Он привел ее сюда. В дозорную башню коростеньского детинца. И тогда тоже была ночь. И звезды так же мерцали, равнодушно взирая на землю. И была луна. Большая-большая.

Беляна стояла, подставив лицо ночному ветру…

А Мал все говорил… говорил ей о том, что нельзя без любви. О том, что должны узнать они друг друга. О том, что у него другая есть…

А потом… потом ушел в ночь. Ее одну оставил. Если бы не Домовит, она бы и дороги в спальню не нашла. А вскоре и муж вернулся. Взглянул на нее зло. Отвернулся и уснул…

Вот тогда она плакать больше не стала. Поняла, что за счастье свое еще побороться придется…

Много времени прошло прежде, чем любовь к ним пришла.

И однажды… Мал осторожно коснулся ладонью ее щеки и сказал просто:

— Если бы ты знала, как я благодарен Доле и Ладе[42], что они мне дали именно тебя.

И она вдруг поняла, что тоже благодарна и Доле, и Ладе, и отцу…

И они вновь поднялись сюда. В башню дозорную коростеньского детинца…

Именно здесь они по-настоящему стали мужем и женой…

А потом еще часто сидели здесь по ночам. Обнявшись сидели. Дышали ветром и смотрели на звезды…


— Ты по дому скучаешь?

— Что? — не поняла княгиня.

— По дому скучаешь? — переспросил каган.

— Мой дом здесь.

— Так ты же родом из Чехии.

— Да, я родилась далеко отсюда. Только это было так давно… — Он словно узнал ее мысли. — Моим домом стала Древлянская земля. Иногда даже забываю, что я не древлянка. — Беляна взглянула на кагана.

Княгине показалось, что лицо Игоря измазано кровью. Это свет от догорающих на стогне костров окрасил его алым.

— Но ты, наверное, не о родине моей хотел поговорить? Не о прошлом?

— Нет, княгиня. Что было — видели, а что будет…

— Увидим, — сказала Беляна. — И что же будет?

— Ты умная, — то ли похвалил, то ли укорил каган. — И уже видишь, что войско мое в столице земли Древлянской. Ты нас гостями перед миром выставила. Но и сама понимаешь, что не гости мы вовсе. Словенская земля и кривичи, вятичи и радимичи, северяне и поляне, — все под мою руку встали. В Русь вошли. Настала пора и Древлянской земле Русью стать. Не хочу я силком вас к себе привязывать. Хватит огня. И крови хватит. Завтра на стогне при людях ты мне стремя поцелуешь.

— Я? — Княгиня почуяла, как холодок пробежал по спине. — Не по Прави это. Не я, а князь Древлянский должен такое решать. Вместе с людьми нашими согласиться, что под твоей рукой нам покойнее будет. Вот приедет Мал, ты с ним такой разговор заведешь…

— Не приедет.

Беляна почуяла, как дозорная башня под ногами качнулась. Как завертелось звездное небо над головой. Как Явь поплыла перед глазами…

Но сумела с собой совладать. Спросила, спокойствие сохраняя:

— Что с Малом?

— Его у ятвигов русь моя встретила. А в спину варяжская дружина с войском Полянским подперла. Не выбраться ему из того котла. — Игорь не стал скрывать улыбки. — Так что, считай, ты теперь владетельницей древлянской стала. С тобой мне и договариваться.

Отлегло от сердца. Значит, не убийц подлых, войско каган против Мала послал. Может, жив еще муж. Может, вернется. Помоги ему, Даждьбоже Пресветлый.

— И помощь моя тебе не помешает. Ты чужая здесь. Пришлая. Как узнают древляне, что князь сгинул, сразу вспомнят, что ты не их рода. Прогонят. И куда ты с дочерью? К дяде в Чехию? Так он отца твоего убил. Думаешь, что тебя пожалеет? И к тому же у него ляхи на голове плешь проели. А латины с моравами норовят землю отнять. Так что один тебе путь. В Русь…

Говорил, говорил, говорил каган Киевский, а у Беляны мысли совсем не здесь были. Мал перед глазами стоял.

Как он там? Может, ранен? Может, лежит, мечами изрубленный? Может быть, волки злые его тело изломанное рвут?

Нет. Не может. Жив он. Сердце чувствует, что жив. Даждьбоже Великий, неужели ты допустишь гибель внука своего? Помоги ему из беды выбраться…

А Игорь, молчанием княгини ободренный, продолжал ее уговаривать:

— Сама посуди, Древлянская земля рядом с Полянской. От границы до Киева всего день пути. Полюдье огнищане твои будут платить не великое. А дом твой под надежной защитой будет.

— Подожди, — словно во сне сказала Беляна. — Где ж это видано, чтоб не князь, а княгиня правила? И потом, у Мала наследник есть. Добрыня.

— Так княжич вместе с отцом на ятвигов пошел. Как знать, вернется ли…

В голос завыла княгиня Древлянская. Неужто и сын рядом с отцом лег? Нет. Нет. Нет! Не может быть такого! Совсем разум от горя потеряла.

Обнял ее Игорь. К груди прижал. А сам уговаривает:

— Не рви ты себе сердце. Жива дает, Марена забирает. Так исстари повелось. Не нами этот мир придуман, не нам его и переделывать, — и вдруг целовать ее начал в щеки, от слез соленые, губами жаркими стал ее губы искать. — Ты женой моей станешь, — шепчет. — Мы еще детишек нарожаем. Дочка твоя мне как родная будет.

— Есть же у тебя жена, — попыталась Беляна вырваться.

— Ну и что? — не выпускал ее Игорь. — Кагану можно хоть одну иметь, хоть тысячу. И все законными будут.

— Н-н-нет! — все же вырвалась княгиня. — Не бывать этому! Жив муж мой! И сын жив! Отойди от меня, постылый! Не будет по-твоему! Не смешается кровь наша! Ты! Полукровка самозваный! — и на кагана кинулась.

Старалась глаза выдрать, да только по щеке ногтем полоснула…

Оттолкнул ее Игорь. Отлетела она, точно перышко. Через перила низкие перевалилась. Упала с башни, словно лебедь с крылом подраненным. О землю навзничь ударилась. «Любый мой», — прошептала. И затихла. Белым пятном на черной земле.

Взревел на башне каган Киевский. А потом вдруг сник. Сполз на пол. Уставился в одну точку и сказал тихо-тихо:

— Не виноват я… не виноват…

А напротив дозорной башни, на стене коростеньской, болярин Путята трясущимися рукам пытался на тетиву стрелу наложить. Не получалось. Слезы глаза застили. Ругался он на себя. Зло ругался. В глупости себя винил. Проклинал тот день, когда секрет зелья узнал. Понимал, что смерть княгини Древлянской на его душу камнем тяжелым легла…

— Конунг! — донеслось от ворот. — Конунг! Гонец от Свенельда прискакал! Вырвался Мал! Завтра к полудню здесь будет.


Сколько лет Путята на душе тот камень носил? А вчера не выдержал. Хлебнул да все и выложил. Как оно на самом деле было. Каялся. Просил, чтоб я смертью его бил. Кричал, что не может он больше такую вину в себе таить. Плакал навзрыд, как маленький. И я, помнится, тоже плакал. Хмель из себя выпускал. И горе лютое. А потом простил я его. Не воевода виноват. Доля судьбу такую матери сплела. Любит она над жизнями человечьими потешиться. Ох любит…

Глава третья

ЛЮБАВА

16 июля 942 г.

В своем тяжелом забытьи я слышал невнятное, непонятное бормотание. Будто рой растревоженных пчел решил сделать улей в моей голове. Вот только у матки была человеческая голова, и она бубнила и бубнила мне что-то на ухо.

Потом мне вливали в рот горькое вонючее зелье. И от этого жар разливался по телу. Едкая вонь заполняла нос, рот, пылала огнем в груди. И чудилось, что голова от этой отравы светлеет…

Несколько раз мне казалось, что я прихожу в себя…

Расплывчатые пятна приобретают форму, но, кроме горевшего синим пламени, я ничего осознать не мог…

И опять — погружение то ли в сонное, то ли в бессознательное небытие…

И вновь глухое бормотание, пробирающее до костей… Иногда я разбирал отдельные слова, но смысл их ускользал от меня. И я снова и снова пытался понять — жив или уже нет…

Только голос, беспощадно однообразный, подсказывал мне, что я все еще в Яви. Но сколько я ни старался, не мог понять, кто бормочет: мужчина или женщина.

Да и какая разница, кто месит тесто, чтобы испечь хлеб…

Ведь… я стал тестом… Пышным, липким, холодным и податливым… И чьи-то сильные руки мяли меня, шлепали обо что-то твердое… Растягивали и скручивали… Сжимали и взбивали… От этого мне становилось все лучше…

И гордостью я преисполнился оттого, что вскоре из меня выпекут каравай… Каравай, каравай, кого хочешь выбирай…

Выбрал.

Жарко.

Пахнет лугом. Травами медвяными и горьким чем-то. Аж дышать тяжело.

Яркий луч резанул по глазам, едва я только приподнял веки. Снова зажмурился. Во рту пересохло. Показалось, что вот-вот губы потрескаются от нестерпимой жажды и горячая кровь брызнет ручьем. И тогда я напьюсь…

— Пить…

— Слышала, Любава? — Женский голос был мне не знаком. — Пить просит. Значит, прав был знахарь. На поправку княжич пошел.

— Смотри, мама, у него веко дергается. — Только девчонки, а голосок был девчачий, мне не хватало.

— Где я? — Мне понадобились все силы, чтобы сказать это.

— Тише. Тише, княжич, не то снова уйдешь. Слаб ты еще больно.

— Где я? — этот вопрос не давал мне покоя.

— Мама, что он меня не слушает? — В голосе девчонки послышалась обида.

— Все они, мужики, такие. Сначала не слушают нас, а потом мучаются. Ты не смотри на него. Давай тряпицу сюда. А ты, княжич, силы береги. В бане ты. В бане.

Я осторожно открыл глаза.

Свет врывался в темноту жарко натопленной бани через маленькое оконце под потолком. И в этом ярко-желтом луче проявился худенький девчачий образ. Мне показалось, что это сама девчонка светится, разгоняя тьму.

— Ты красивая. — Я не знаю, как такие слова могли сорваться с моих губ.

— Дурак, — сказал образ и показал язык.

— Да будет тебе, Любава, — сказала женщина. — Разве не видишь? Не в себе он. Небось подумал, что ты навка какая.

Она приподняла мне голову и влила в рот что-то теплое и очень-очень вкусное.

— Ешь, ешь. Поди, изголодался. Седмицу целую одними отварами тебя отпаиваю.


Долго уговаривать меня не пришлось. Я сделал еще один большой глоток. Потом еще.

— Что? Хороша похлебочка? — Девчонка подошла поближе и мягкими пальцами убрала волосы с моего вспотевшего лба.

— Угу, — промычал я и сделал еще глоток.

— Мамка старалась, крысу эту в трех водах вываривала.

Я поперхнулся. Выплюнул варево. В животе противно заурчало. И тошнота подкатила к горлу.

— Ты чего, шутоломный? — рассердилась женщина.

Вытерла с груди мой плевок и строго посмотрела на девчонку:

— Зачем ты так?

— А что тут такого? — пожала плечами Любава. — Жить захочет, и не такое проглотит, — и прочь отошла.

— И верно, княжич, — женщина повернулась ко мне и вновь поднесла к моим губам миску, — ничего зазорного в этом нет. Крыса зверь чистый. Абы чего не сожрет. А мясо у нее полезное. Силу дает. Ешь.

— Знал бы он, из чего ты отвары творила… — из дальнего угла подала голос девчонка.

— А зачем ему знать? — улыбнулась женщина. — Ему сейчас не знать, а выздоравливать нужно. Хочешь жить, княжич? Тогда ешь и не противься.

Она подсунула свою маленькую крепкую ладошку под мой затылок и ткнула миску мне в губы.

— Ешь, — твердо сказала.

Делать нечего. Пришлось разжать зубы и сделать еще глоток. А похлебка была действительно вкусной.

— Вот и славно, — сказала женщина, когда я проглотил остатки, и тряпицей утерла мне губы. — Теперь точно на поправку пойдешь.

Она встала с моей постели. Отошла. Поставила миску на небольшой стол, заваленный пучками трав и снизками кореньев. Выбрала среди этой груды один пучок. Пошептала над ним что-то и бросила траву в огонь.

Трава вспыхнула и погасла, а по бане потекло сладкое тягучее благоухание.

По телу моему пробежала теплая волна, и я понял, что слабость и голод отступают.

— А вы чего телешом? — спросил я, когда в голове немного прояснилось.

— Так жарко же, — сказала девчонка. — А мы вокруг тебя, почитай, седмицу целую пляшем. Думали, что совсем в Сваргу уйдешь, да, видно, рано тебе еще. Ну, вставай. Чего разлегся-то?

— Экая ты прыткая. — Женщина посмотрела на меня с сочувствием. — Ему еще дней семь нужно, чтоб совсем в себя пришел. Три дня лежнем лежать, А уж потом и ходить сможет.


Три дня. Три долгих дня меня откармливали, словно порося. Отпаивали свежей горячей свиной кровью. Меня выворачивало от нее, но я пил. Три дня меня пеленали в пропитанные отварами льняные холсты. Выпаривали, вымывали и снова выпаривали. Женщина и девчонка пестали меня, словно тряпичную куклу. И заставляли молчать, стоило мне только раскрыть рот, чтобы спросить о наболевшем.

Три долгих дня я не знал, так что же на самом деле произошло со мной. Как я оказался в доме крепкого огнищанина Микулы, жена и дочь которого выхаживали меня?

Сколько я ни приставал к Любаве и Берисаве, жене Микулы, с расспросами, они молчали как рыбы. Дескать, мне нельзя много говорить и много думать.

Пару раз в баню, где я лежал спеленатый, как дитятя, заглядывал и сам Микула. Он был немногим старше моего отца, но был гораздо больше его. Выше и шире в плечах. Он мне казался огромным сказочным великаном-волотом. Большие, натруженные руки с крепкими шершавыми ладонями. Широкие плечи. Суровый взгляд из-под кустистых бровей. Поначалу он меня даже пугал, но потом я понял, что за его мощью и неимоверной силой сокрыто доброе и отзывчивое сердце.

Он подходил к моей лавке, осторожно присаживался на самый краешек, так что лавка потрескивала под его тяжестью, поправлял мои пелены и спрашивал:

— Ну, как ты, княжич?

— Хорошо, — отвечал я.

— Ну и ладно, поправляйся, — говорил он, улыбался открытой детской улыбкой, гладил меня по голове, точно кутенка, тяжело вздыхал и уходил, тихонько притворив за собой дверь прибанника.

Берисава была совсем другой. Маленькая, шустрая, весёлая. Но в то же время крепкая и настырная. Она не принимала никаких возражений и отговорок, если считала, что поступает правильно. А считала она так почти всегда. И, надо отдать ей должное, почти всегда оказывалась правой. Именно ей я был обязан жизнью.

А Любава… о ней можно говорить долго. На первый взгляд она ничем не отличалась от тех девчонок, которых я знал. Вот только было в ней что-то такое, что заставляло быстрее биться сердце, а ноги начинали ныть, словно я целый день бежал за оленем, да так и не догнал.

Приятные мурашки пробегали по телу, когда она входила ко мне. Когда садилась рядом. Когда трогала своими мягкими пальчиками мой лоб.

Я не знал, что со мной происходит. Почему эта девчонка вызывает во мне такую бурю чувств?


20 июля 942 г.

Наконец-то три долгих нудных дня прошли. Боль ушла вслед за временем, проведенным в Микулиной бане. Утром дня четвертого Берисава распеленала меня, накормила вареным кабаньим мясом, велела надеть большую чистую рубаху и беленые[43] порты и, поддерживая под руку, вывела на свет Даждьбожий. Голова шла кругом. Ноги в коленках тряслись.

— Это от слабости, — сказала Берисава и усадила меня на большое дубовое бревно, прилаженное к стене бани. — Посиди тут пока, — сказала она. — Если тошнить начнет, Любаву зови.

— Хорошо, — ответил я. — Ты за меня не бойся.

— Я и не боюсь. Знаю, что ты мужичок крепкий. Мне на поле надо. Закружилась я с тобой, а жито сыпаться стало. Перестояло. Жатва в разгаре, а Микула один не справляется.

— А Любава где?

— В доме она. Скоро гости будут. Она снедь готовит.

— Отец приедет? — обрадовался я.

— Может, и князь пожалует. — Она почему-то грустно вздохнула. — Ты дыши. Тебе сейчас с силами собираться надо. С Даждьбожьей помощью к вечеру совсем здоровым будешь. Ну, да ладно. Пошла я.


Солнышко ласково пригревало уставшее от долгого лежания тело.

С того момента, как я вышел из беспамятства, постоянная боль в голове не давала мне покоя. И сейчас я радовался ее отсутствию. Радовался утру. Радовался жизни. Я чувствовал себя здоровым. Вот только слабость… так Берисава обещала, что это скоро пройдет.

И лишь смутное ощущение тревоги омрачало день выздоровления.

Сколько раз за эти дни я вспоминал тот бой у Припяти! Вспоминал отца, друзей и того огромного варяга, который едва не лишил меня жизни.

Как я вновь очутился на Древлянской земле? Как попал на подворье Микулы? Где дружина? Что стало со Славдей, Гридей и остальными? Почему я здесь, а не рядом с родителями в Коростене? Вопросы… вопросы…

— Здрав буде, княжич.

Погруженный в свои невеселые мысли, я не заметил, как появилась Любава. Она стояла у входа в дом с большой плетеной корзиной в руках, смотрела на меня и улыбалась.

— А? Что?

— Спрашиваю, как боль твоя, княжич? Ушла ли? — Она поставила корзину на землю, подошла ко мне и села рядом. — Ну? Что молчишь?

— Вроде прошло все, — почему-то смутился я.

— Вроде или прошла? — Любава внимательно посмотрела на меня.

— Прошла, — улыбнулся я.

— Вот и славно, — кивнула она, совсем как Микула.

Посидели. Помолчали.

— Слушай, — не выдержал я, — а что матушка твоя все время бормотала мне на ухо? Ну, когда я в беспамятстве…

— А… так это заговор старый. Говорят, еще от пращуров дошедший. Я его тоже знаю. Слушай. — Она закрыла глаза и прошептала: — Боля ты, боля, Марена Кощевна, покине мя ныне, а приходи надысь. Сильный заговор. Меня как мать научила, так я часто свои болячки заговариваю. Помогает.

— Боля ты, боля… — повторил я, запоминая. — Марена Кощевна… покине мя ныне, а приходи надысь. Правильно?

— Да. Только ты сначала должен ту боль почуять. А потом гнать.

— Понятно. А как я оказался-то здесь? — наконец-то я задал вопрос, который мучил меня в последние дни.

— Так ведь старик-знахарь тебя привез.

— Белорев?

— Кажется, так его звали.

— Один он был?

— Да. Один. Мы как раз ужинать сели. Слышим, Гавча — это собака наша — ну прям разрывается. Матушка всполошилась. Думала, что чужой кто. А это он оказался. Тебя привез. Ты совсем мертвый был. В бане тебя положили. А потом он с моими о чем-то долго шептался. Меня-то спровадили, точно маленькую. Я и не слышала ничего. А потом он снова на коня вскочил и ускакал. Даже не поужинал с нами. А мы с матушкой тебя выхаживать стали. Она же у меня по округе ведьмой слывет. И не таких тяжелых на ноги подымала. Вот прошлой зимой дядьку Сапуна медведь поломал, так думали — все. Мы его, почитай, месяц выхаживали. Ничего. Живехонек. Я же тоже ведьма.

— Да ладно… — усмехнулся я.

— Ну, не совсем еще настоящая, но матушка учит, — смутилась Любава. — Как помирать начнет, так мне все передаст. А пока я помогаю ей. Подле тебя-то кто ночами сидел? Моим-то еще и в поле работать. Жатва ведь. Почитай, с русальной недели дожди. А тут ты еще…

— Ну, прости…

— За что? Такая уж наша доля, — вздохнула она.

Ветер Стрибожич налетел нежданно. Пошумел соснами в ближнем бору. Прошелся пыльным облачком по двору. Холодком пробежался по моему телу. Застрял в подвязанных расшитой тесемкой русых Любавиных волосах. И затих.

Большая рыжая собака выскочила из-за угла дома, подбежала к нам и, настороженно окинув меня взглядом, ткнулась девчонке в колени.

— Ой, Гавча. — Любава ласково потрепала ее. — Видишь, — показала она мне на изорванное собачье

ухо. — Это ее волчище подрал. Отца загрызть хотел, так Гавча не дала. Хочешь, можешь погладить. Не бойся. Со мной она не тронет.

Я осторожно погладил Гавчу по большой голове. Она снова внимательно посмотрела на меня и лизнула ладонь. Щекотно.

— А что это у нее? — наткнулся я на холщовый мешочек, пришитый к ошейнику.

— Это матушка весточку прислала. — Девчонка достала из мешочка свернутый в окатыш кусок бересты.

Развернула его и принялась читать, смешно шевеля губами.

— Что там? — спросил я Любаву, пытаясь заглянуть ей через плечо.

Но та вдруг стала очень серьезной.

— Что? Что случилось? — спросил я ее.

— Беда, княжич, — ответила девчонка. — Гости в наш надел вступили незваные.

— Кто?

— Не знаю. Но матушка остеречься велит.

— Что делать будем?

— Пока ничего, — ответила Любава. — Может, мимо пройдут. На наше подворье дорога не дюже протоптана. Авось не заметят.

Тревожно на душе стало. Боязно. Но виду я не показал. Мужик все-таки. Не пристало свою тревогу на людях оказывать. Тем более перед девчонкой.

— Ты не бойся, — сказал я ей. — Я тебя в обиду не дам.

— Да… — усмехнулась Любава, — тебе сейчас только меня от обидчиков оборонять…

Она встала, подняла корзину и потащила ее в баню.

Она шла. Статная и насмешливая. А я почему-то вспомнил ее в тот день, когда пришел в себя…

И луч, пробивающий темень натопленной бани…

И капельки сверкающей в солнечном свете влаги на ее неприкрытом девчоночьем теле…

И от этого стало не по себе. И вдруг кольнуло где-то под сердцем.

Истомой.

— Тебе помочь? — спросил я.

— Сиди уж, помощник. Гавча, стереги его. Собака легла у моих ног, зевнула и, положив морду на лапы, прикрыла глаза.

— Любава, — позвал я.

— Чего тебе, княжич?

— Я, когда вырасту, женюсь на тебе. В бане что-то громыхнуло.

— Как есть дурак! — послышался оттуда голос девчонки. — Буробит незнамо что. Или снова головой помутился? Пока ты вырастешь, я уж старой буду. И потом, отец меня за Кузнецова сына на следующее лето отдать обещал. Так что выбрось глупости из головы.

— А он тебе что? Нравится?

— Кто?

— Так кузнецов сын.

— Хороший парень. Только уж черен больно. Говорит, что сажа ему под кожу въелась. Не отмывается. Так в темноте это в глаза не бросается, — и захихикала.

— Ты про него забудь, — упрямо сказал я. — С Микулой я поговорю. Пусть он тебя для меня побережет. А кузнецов сын себе кого еще подыщет. А ты б за меня пошла?

Из дверей прибанника показалась Любава. Она вытерла руки. Потом повесила утирку на бельевую веревку. Поправила поясок на сарафане. Пригладила растрепавшиеся волосы. Подошла. Смерила меня взглядом. Хитро так посмотрела.

— Ну, — сказала она собаке, — как тебе, Гавча, жених?

Собака приподняла изорванное ухо, точно прислушиваясь к чему-то, и, повернувшись на спину, подставила лохматое пузо. Чеши, мол.

Любава присела на корточки. Почесала собаку. Еще раз взглянула на меня. А потом сказала Гавче:

— Вот и мне кажется, что зеленый он больно. Еще небось и женилка не выросла.

И рассмеялась.

Кровь бросилась мне в лицо.

Болью застучала в висках.

Потемнело в глазах.

— Ну, чего ты? Чего? — услышал я голос Любавы. — Эка разошелся. Успокойся.

— Все уже, — ответил я. — Прошло.

— Не знала я, что ты такой, — положила она свою горячую ладошку мне на лоб.

— В порядке я, — убрал ее руку.

— Ну, как знаешь, — надула она губы и повернулась, чтоб уйти.

И тут Гавча вскочила на ноги и с лаем бросилась в лес.

— Выходит, не прошли мимо гости, — с тревогой сказала Любава.

И точно. Под громкий собачий лай на опушке показались всадники. Их было человек двадцать. Не поляне и не варяги. Русь разноплеменная. Уж больно пестро было их снаряжение. И плащи разные, и доспехи вразброд. Кто в кольчуге, кто в кожаной рубахе, а кто и вовсе в дерюге. И сбруя на конях разная. У кого-то ременная, а у кого и из простого вервья вязанная.

Впереди этой ватаги ехали трое.

Левый всадник был молод. Видно было, что он редко ездит верхом. Словно мешок, болтался в седле. Знать, привык он больше на своих двоих или на драккаре по этой земле передвигаться.

Правый был средних лет. Усы, завитые в косы по варяжскому обычаю, болтались в такт конскому шагу. Был он угрюм и сосредоточен. Точно думал свою варяжскую великую думу, да додумать никак не мог.

Третий, тот, что посередке, ехал чуть впереди остальных и сидел на коне как влитой. У него усы хоть и коротки были, зато в цепком взгляде, в крепкой руке, лежащей на большом навершии меча, в самой его посадке читались сила и властность.

Эти трое были точно не из руси. И сбруя справная, и кони сытые. Резво идут. Только плащи серые по ветру вьются.

А Гавча возле них кружится. Лаем заходится. Норовит коня переднего за бабку хватануть.

— Отстань, рваная! — крикнул один из троицы. Плетью махнул, да не попал по собаке. А та еще пуще завелась.

— Ой, дяденьки! — закричала Любава. — Собачку не забижайте!

Она подбежала ко мне, шепнула:

— Посиди пока, княже, — и надавила ногтем мне где-то за ухом.

Ржавой иглой боль пронзила тело. И отступила мгновенно. Я даже вскрикнуть не успел. Да и не смог бы я вскрикнуть. Даже если бы захотел. Одеревенели мои руки. И ноги тоже одеревенели. Словно чурбан бездумный я над телом своим владение потерял. Сижу колодой. И вижу все, и слышу все, а ни двинуться, ни сказать ничего не могу.

— Так лучше будет, — сказала Любава. — И что б ни увидел и ни услышал— не удивляйся.

Я на нее посмотрел и поразился. Так она в лице переменилась. Глаз правый косить начал. Нижняя губа оттопырилась. Вот-вот слюна изо рта побежит. Ни дать ни взять — дура дурой.

— Убери свою горлодерку! — крикнул кто-то из всадников.

— Сейчас, дяденька! — Смешно прихрамывая, Любава поковыляла им навстречу. — Гавча, пошла! Пошла!

Собака сразу перестала лаять. Остановилась и недоуменно посмотрела на хозяйку.

— Пошла! — повторила Любава.

И Гавча, словно поняв, чего от нее хотят, бросилась в лес.

— Ох и красивые коняшки у вас, — между тем продолжала Любава. — А покатайте, дяденьки.

А сама конникам наперерез. Чуть ли не под самые копыта.

— Отстань, убогая! — замахнулся на нее плетью молодой сероплащник.

Но другой, видимо главный среди этой троицы, да и всей ватаги предводитель, остановил его.

— Не надо, Олаф, — сказал он строго. — Оставь ее.

— А чего она под коня-то лезет? — крикнул Олаф, но плеть опустил.

А Любава точно того и ждала. Под конскую морду поднырнула и коню в ноздрю дунула. Взвился конь. На дыбы поднялся. Олаф в седле не удержался. Перекутырнулся через конский круп да на землю грохнулся.

Громким хохотом отметила ватага падение молодого варяга.

— Сильна девка, — натянул повод предводитель.

— А чего он плеткой меня побить хотел? — захныкала Любава. — Я ж к нему с радостью, а он… — и ну давай в голос реветь.

А Олаф с земли поднялся и на нее с кулачищами. Обидно ему быть посмешищем перед своими. Только Любава его дожидаться не стала. Прошмыгнула под пузом вожакова коня. К сапогу вожакову щекой прижалась: — Защити, дяденька!


А я тогда сиднем сидел на своем бревне, смотрел как завороженный на то, что творит девчонка, и все понять не мог, почему она не побежала от опасности, а на рожон полезла. И только потом понял, что, побеги мы, нас, словно дичину, загонять бы стали. И загнали бы. Точно загнали. А так…

Она дурехой прикинулась, а с убогой какой спрос? Ватагу остановила. Собаку от смерти неминучей спасла. Ведь кто-то из всадников уже за луком потянулся. К родителям Гавчу отослала. Потом рассмешила гостей незваных, а тот, кто весел, к смертоубийству не годен. Раздор между Олафом и вожаком внесла. И защиты у сильного попросила. А под его защитой и ей, и мне спокойнее стало. Одним словом — ведьма.


— Не бойся, девка, — сказал вожак и на Олафа строго взглянул. — Не тронет тебя никто.

— Ты с ней осторожнее, Свенельд, — сказал тот. — Она и тебе коня сглазить может.

— Не верьте ему, дяденька. — Любава реветь перестала, рукавом сопли и слезы вытерла и на вожака снизу вверх посмотрела доверчиво. — Не глазливая я.

— Знаю, что не глазливая, — ответил Свенельд. — С такими косыми глазищами даже кошку не сглазить, — и рассмеялся громко.

А вместе с ним и вся ватага рассмеялась, и даже Олаф про злость свою забыл.

И только тут очнулся я от своего оцепенения. Словно из сна вырвался.

«Свенельд!» — Имя вспыхнуло в памяти.

Вспомнил я, как предводитель ятвигский, Велемудр, про него отцу рассказывал. На варяга этого за смерть Славуты-посадника вину возлагал. Дескать, вот кто кожу с него драть велел. Свенельд.

Вот и свиделись.

Ярость во мне вздыбилась. Пальцы сами в кулаки сжались… да и разжались опять. Значит, тело мне под власть возвращается. Попробовал ногой шевельнуть — не получилось. Не сразу чары Любавины, видать, проходят.

Обидно только, что с варяжиной этим ничего поделать не могу!


— А это у тебя кто? — наконец-то и меня заметили.

— Это? — Любава погладила Свенельда по забрызганному лесной хвойной грязью замшевому голенищу сапога, а потом послюнявила палец и нарисовала на побуревшей замше смешную рожицу. — Это братишка мой, — соврала она. — Немцем его мамка зовет.

— Почему?

— Так он у нас недоделанным уродился. Слабый он. Головой мается. Не ходит почти. Вишь, какой худющий. И главное — слышать все слышит, а сказать не может[44], — и на меня взглянула.

И косоглазь вдруг прошла, и взгляд стад ясным. И я на мгновение увидел прежнюю Любаву. Только больно строгую.

— А в кого же ты такая прыткая? — спросил ее Свенельд.

А она на него свой косой глаз вылупила:

— Так ведь, знамо дело, в тятеньку. Он у меня стоумовый. Правда, заикается сильно и во сне зубами скрипит, так это же рукам-то не мешает. Видишь, какое подворье у нас справное.

— Подворье и верно у вас не маленькое.

— Как это он зубами? — подал голос до того тихий и угрюмый третий варяг.

— Да вот так, — шмыгнула носом Любава. — Его в юности лось боднул, так с тех пор он по ночам зубами скрипит. Знаешь, дяденька, как страшно? Спишь себе, сны красивые видишь, а тут вдруг… гры-ы-гг, гры-ы-гг. Это тятенька зубами во сне скрипит.

— Как это его лось боднул? — Олаф уже и забыл, что недавно злился на девчонку.

— Да как? — пожала плечами девчонка. — Они с дедом моим, с Тетером, по осени на охоту пошли…

— Ладно, девка, — перебил ее Свенельд, — про деда твоего мы в другой раз послушаем, а сейчас скажи, где же отец-то твой?

— Так ведь они с матерью в Коростень — стольный город еще анадысь поехали. Тятька мой на торжище овсы летошные[45] повез. Хотел на сошку поменять. И матушка с ним поехала — Дубу на Святище требу совершить. Да за тятей приглядеть, чтоб не загулял. А то коростеньские бабенки ушлые. Враз тятьку захомутают…

— Анадысь? — вставил слово Свенельд.

— Точно, — кивнула Любава радостно. — Завтра, послезавтра или на тот день вернуться должны. А на меня вон, — кивнула она в мою сторону, — немца и двор оставили.

— Ясно, — сказал варяг. — К тебе сюда чужие не заходили? Может, войско на постой останавливалось?

— Это навроде вас, что ли?

— Да. Вроде нас.

— Не, вроде вас никого не было. Да и глушь тут у нас. Глухомань. Одни только волки заглядывают.

— Хорошо. Олаф! — обратился он к молодому.

— Да.

— Двух человек здесь оставь. Пусть дождутся огнищан. Расспросят, не встречали ли они по дороге Малову дружину. Да вели им, чтоб не обижали девку с парнем. Я с них спрошу.

— Хорошо, Свенельд, — ответил Олаф, садясь в седло.

У меня при имени отца сжалось все. Значит, ищет его дружину варяг. Значит, за Припять мстить хочет. Эх, как бы о промысле его князю сообщить?

— Не нужно двоих, — подал голос угрюмый. — Я здесь останусь. Дня через два догоню вас.

— Что? — улыбнулся Олаф. — Хочешь про деда Тетера сказку дослушать?

— Угу, — тряхнул угрюмый усами, а потом еще что-то добавил, на языке непонятном.

Видать, смешное что-то. Зашелся Олаф хохотом. И Свенельд улыбнулся.

— Как знаешь, — махнул он рукой.

Отстранил Свенельд от себя Любаву. Сапогом отпихнул. Рванул поводья. И мимо подворья вдоль огороды поехал. А за ним и вся ватага.

Только угрюмый остался.

Сошел он с коня. На Любаву посмотрел. Положил ей на плечо свою большущую ручищу. Другой под узду коня взял.

— Ну, пошли, что ли, — сказал. — Накормишь меня.

И они в подворье вошли.

— Как звать-то тебя, девка? — спросил варяг.

— Любавой, — ответила девчонка, и я вдруг почуял, как напряглась она вся.

— А меня Клычом зови.

— Ладно, дяденька, как скажешь.

— Как скажу, — подтвердил Клыч.

Клыч привязал коня к коновязи и в дом зайти собрался. Потом передумал. Ко мне подошел. А я сижу — чурка чуркой и даже скривиться от запаха его давно немытого тела не могу.

— Ну что, немчура? — дыхнул он на меня скверной. — Сидишь, пенек с глазами? — и пнул меня ногой в коленку.

А я как сидел, так набок и завалился.

— Ой, не надо, дяденька! — запричитала Любава, на руках у него повисла. — Не трогай убогого!

А я лежу на земле. Злой, похлестче Гавчи, а поделать не могу ничего. От этого еще сильнее злюсь. Он Любаву посторонил. Надо мной нагнулся.

— А это у тебя что? — зацепил он пальцем серьгу в моем ухе — благодар отцовский. — Это тебе ненадобно, — и рванул.

Больно. И обидно.

Обидно, что я даже шевельнуться не мог. Замычал только на варяга сердито.

— И верно, немец, — ухмыльнулся он. — Мешать-то не будешь? — и еще раз пнул.

Потом отвернулся от меня, как от пустого места.

Любава ко мне было бросилась, только он не пустил.

Сграбастал ее в охапь и в дом потащил. Я ему вслед кричу, а изо рта моего только мычание вылетает.

А Любава визг подняла. Вырываться стала. Варяга царапает-кусает. А ему хоть бы что. Как был угрюмым, так и остался.

Пинчиной дверь отворил и затащил девчонку внутрь.

Загромыхало в сенцах. Визгом Любавиным рвануло.

А меня точно молния прошибла. Как помыслил о том, что он с ней сделать удумал, как представил его грязные руки на Любавином теле, зашлось во мне все.

От мыслей нехороших я из кожи вон полез.

— Что ж ты со мной… — серчаю я на девчонку.

А сам слышу — в сенцах что-то страшное творится. И от этого ярость во мне зверская.

Червяком земляным извиваюсь. Ползу к дому, бессилие превозмогая. Пальцами землю скребу. Ногти в кровь от натуги обламываю, а все едино ползу.

А в доме гвалт. Любава уже не кричит. Хрипит задавленно. И от хрипа этого ко мне силы возвращаются. Чую, что уже руками в землю упереться смог. Словно зверь с хребтом перебитым все ближе и ближе к дому свое непослушное тело волоку. До порога уже недалеко. Тут и ноги свои почуял.

На карачки встал. Дополз до двери. И только здесь меня Любавины чары отпустили.

Я на ноги поднялся да в полумрак сенец ввалился.

Вижу — Любава в беспамятстве на полу лежит. Волосы по половицам рассыпались. Сарафан на ней в клоки изодран. Голое тело из прорех торчит…

А варяжина ей ноги раздвинул и порты с себя стягивать начал…

Тут меня слабость на сторону повела. Я рукой о стену оперся. Почуял под ладонью что-то. Смотрю — лопата деревянная, которой по осени жито по ветру веют. Схватил я ее и изо всех сил по варяжьей голове жахнул. Только сил, видать, немного у меня осталось. Обернулся Клыч. С удивлением на меня посмотрел.

— Ты чего, немчура? — заревел.

Встать хотел. Да только порты у него по колени спущены. Запутался он в них. Замешкался. Тут я еще к нему приложился. Наотмашь, ребром лопатным.

Кровь у него из лопнувшей щеки по сторонам вразбрызг. Повалился он на сторону. А я еще раз по его роже…

И еще…

И еще…

Бил я его за обиду причиненную. За то, что он чистое грязным порушить захотел. За страх Любавин. За боль ее. Бил, пока под лопатой не зачавкало. А потом рядышком рухнул. Совсем без сил…


Опомнился я оттого, что захлебываться начал. Ноздрями жижу вместо воздуха втянул. Поперхнулся. Закашлялся.

Чую, в мокром в чем-то. Приподнялся. Огляделся. В луже кровавой лежу. Оттого и чуть не задохнулся. Кровь из размозженной варяжьей головы сочится. Остывать уж стала. Подсыхать коростой. А он так и лежит со спущенными портами. Только вместо лица у него месиво. И из месива косички усов торчат. Слиплись от сукровицы.

Рядом лопата валяется. А чуть подале — Любава. Гляжу, шевельнулась вроде.

Застонала.

От сердца у меня отлегло.

Жива.

А в голове у меня точно жито молотят. Бу-бух. Бу-бух. Цепы стучат. Только песни молотильной не хватает[46].

— Берисава сказала, пройдет — значит, пройдет, — сказал я себе упрямо и понял, что снова могу говорить…

А вокруг перевернуто все. Переломано. Бурыми пятнами крови варяжской забрызгано. Только не до этого мне сейчас.

Подполз я к Любаве. Тормошу ее, чтоб быстрее в себя пришла.

Вот и глаза открыла. А в них ужас. Боль. Ненависть. Отпихнула она меня. Зарычала волчицей. А потом завыла, как собака побитая.

А я голову ее к груди прижал.

— Тише, Любава. Тише, — ей шепчу. — Это я. Добрый. Не бойся. Никому я тебя в обиду не дам. Никогда.

А она и затихла. В беспамятство впала…

И вдруг солнечный свет в дверном проеме померк. Кто-то его собой загородил. Взметнулся я как ужаленный. Готовый новую напасть на себя принять. Ощетинился ежом колючим и.. успокоился разом.

Не враг это был. Не супостат. Микула в сенцы ворвался. Как медведь разъяренный. Дышит тяжело. В одной руке вилы трезубые, а в другой дубовый притвор от кадушки, что у бани стояла. Вот тебе и копье, и щит.

— Убью! — с порога заорал, со свету не разглядев, что в сенцах творится.

— Тише, Микула, — сказал я ему негромко. — Любаву напугаешь.

Тут он только увидел и нас, и кровь, и варяга. Вилы у него из рук выпали. К нам бросился.

— Целы? — спросил.

— Да, — сказал я.

— Доченька, — встал он на колени и принялся нежно гладить Любаву по щеке своей огромной шершавой ладонью. — Ты прости меня. Не успел я. Не успел…

— Он тоже не успел, — кивнул я на мертвяка. — Напужал ее только сильно.

— Ну, ничего. Ничего, — сказал Любавин отец. — Это заживет. Отболит и заживет.

— А тетка Берисава где?

— В схороне она. В лесу. Мы, как Гавчу увидали, так поняли, что русь сюда завернула. Я ее к схорону отправил, а сам на выручку вам поспешил.

— Ушли они. Про дружину нашу расспрашивали. Ищут. Их всего два десятка было. Разведчики. Остальные, видать, стороной прошли. Сюда навряд вернутся. А этот вот, — показал я на труп, — остался.

— Навсегда, — сказал Микула.

Тут Любава застонала. Тело у нее дугой выгнулось. Вскрикнула тихонько, но в себя так и не пришла. Я только крепче прижал ее голову к своей груди, чтоб, не приведи Даждьбог, не ударилась.

— Берисава тут нужна, — сказал.

— В лесу мать. Небось измучилась вся. От нас вестей заждалась. Она-то попервоначалу со мной хотела. Переживала сильно. Не напрасно, видать. Только не взял я ее. Чтоб, если что, руки не вязала. Не дело бабе в драке мужику мешать. За ней бы надо. В лес. В схорон.

— Я за ней съезжу.

— Сможешь?

Ничего я ему не ответил. Он и без слов все понял.

Я нехотя позволил Микуле забрать у меня Любаву. Он ее легко поднял на руки, перешагнул через мертвого и понес в светелку. А я все переживал, как бы он о варяга не споткнулся. Как бы в крови не оскользнулся. Как бы не уронил ее. Но все обошлось.

А я к мертвяку подполз. В калиту[47] его руку запустил. Все оттуда выгреб. Там золотая деньга цареградская оказалась с персуной[48] бабы какой-то кудрявой. Перстень с камешком лазоревым. Гребень костяной со зверями неведомыми. Два наконечника от стрел. И моя серьга.

Я все это рядом с варягом положил. Авось добро его Микуле сгодится. А серьгу опять в ухо вставил.

Потом поднялся на ноги и не выдержал — пнул ногой мертвяка.

— Сам ты, — прошептал, — немец теперь. На веки вечные.

И наружу выбираться стал.


На улице уж солнце на закат повернуло.

Я до коня добрался. Повод с коновязи отвязал. В седло забрался. А тут и Микула вышел.

— Видишь вон ту сосну? — показал он в сторону, противоположную той, где недавно скрылись всадники. — Ту, что над бором высится.

— Вижу, — ответил я.

— На нее правь. Там холм. А в холме землянка вырыта. Берисава ждет. Выдюжишь ли? Доберешься?

— Куда я денусь? Ты, дядя Микула, за Любавой присмотри.

— Уснула она. Спокойно вроде. Я, чтоб ее не тревожить, приберусь пока, — кивнул он в сторону дома. — Да скотине корм задам. И ждать вас буду. Ну, защити тебя Чур[49], — хлопнул он рукой по конскому крупу…


В бору смеркается быстро. Только светло было, и вот уже темень, хоть глаз коли. Боюсь, что не успею я дотемна. Уже и вечер собираться стал, а до схорона еще не близко. Тороплю я коня. А ветки меня по лицу норовят хлестануть. Только увертываться успевай. Но я упрямо вперед сквозь чащу пробираюсь. Схорон с Берисавой ищу…

А в животе урчит. Вспомнил я, что с утра во рту и росинки не было. Но терплю. Да и не до снеди теперь. Мне бы ведьму найти. Да к дочери отвести.

— Как она там? — Мысли в голове мухами кусачими кружатся. — Доглядит ли Микула за Любавой моей?.. Моей ли?.. Вон как она меня на смех подняла… Ничего, я настырный…

И тут ворчание недовольное меня из дум вырвало. Конь варяжский как вкопанный встал. Не заметил я, как мы на лежку медвежью наткнулись. На мою беду медведица. Да еще и с медвежатами. Заверещали медвежата испуганно. И быстрее на дерево.

Как же конь мой такую напасть не учуял? Жуть лесную растревожил. Обиду ей нанес.

Бросилась разозленная медведица на обидчиков. Конь было в сторону рванул, да на ствол боком налетел. Я едва ногу успел убрать, не то бы раздавило. Выбросило меня из седла. Кубарем полетел я в кусты. Лишь охнуть успел. От удара дух вышибло.

А медведица к коню подлетела да под живот ему лапой. Так кишки и выпростались. По земле разволоклись. Скакнул конь и рухнул. Заржал страшно. А медведица его дубасит.

Ревет.

Рвет на куски.

Только шматы отлетают.

Я дожидаться не стал, когда она за меня примется. Поднялся с земли. Головой тряхнул, чтоб в себя прийти, и деру.

Только далеко не убежал. Устал быстро. С дыхания сбился. Босые ноги о ветки наколол.

— Что же за денек ты послал мне, Даждьбоже? — задыхаясь, прошептал я. — С утра варяги, к вечеру медведь.

Смеюсь над собой. Подшучиваю. А у самого руки-ноги трясутся. Вот сейчас бы полежать немножко. Отдохнуть. Отдышаться. Поспать. Силы-то на исходе.

Но только не до отдыха сейчас» Не до сна. В схорон мне надо…

За Берисавой…

Для Любавы.

Зубы покрепче сжал и дальше пошел…

А тут еще слышу — ветки затрещали. Видать, медведица с конем закончила. По моему следу пошла.

Медведь нрав имеет упористый. Особенно медведица. Если решила обидчику отомстить, ни за что не отступится. Значит, найдет меня непременно.

От мыслей этих у меня словно сил прибавилось. Не до отдыха теперь. Не до сна. И не до страхов уж точно…

Оторвал я у рубахи подол. Ноги обмотал. И дальше поспешил. Без оглядки.

Тороплюсь. А за спиной зверя чую. Ветки трещат. Приснувшие было птицы с пути его шугаются. Под вечер в бору тихо стало. Далеко медвежий ход слышно. Да и чего ему таиться? Зверь-то в бору, словно князь в коренной земле. Почет ему и уважение.

Одно хорошо — далеко пока медведица. Видать, надолго ее варяжский конь задержал. Ей душу отвести нужно было, а медвежатам потешиться.

Ох, успеть бы до схорона добраться. Ох, успеть бы…

А медведица все ближе и ближе. А силы у меня все меньше и меньше…

Вот и жуть вернулась. Комком противным в горле саднит. И так задыхаюсь, а тут она еще. Не хочется ведь под медвежьей лапой жизнь кончить. Молод я еще, чтоб в Репейские горы спешить. Эк она коня-то рвала да кутыряла. Так ведь и меня рвать станет…

Нет. Не хочу…

Хочу — не хочу. Только совсем из сил выбился. Не могу больше. Пытаюсь, а не могу. Я уж и забыл, что только нынче с постели встал. Не до того как-то было. А вот теперь напомнилось.

Все…

Не успел…

Прости, Любава…

Вышла на меня медведица. Догнала. А я и не бегу уже никуда. К стволу спиной привалился. Думал, на сосну влезть — не смог…

Все вокруг плывет…

И бор, и земля, и зверь…

Она тоже остановилась. Втянула ноздрями воздух. Заворчала недовольно. А потом рыкнула зло. На задние лапы поднялась и на меня поперла.

Я сразу про мать, про отца, про Любаву, про бабулю вспомнил…

Как мне бабушка сказки рассказывала. О Белобоге. О Роде. О Свароге-Создателе. Она меня так учила:

— Коли помирать придется, так помирай достойно. Чтоб в светлом Ирии тебя Даждьбог от других отличить смог. Чтобы не в Явь обратно отослал, а в Сварге с собой оставил…[50]

«Вот и помрем достойно», — сказал я себе.

А подруга мудрого Велеса[51] ко мне все ближе и ближе. С клыков слюна бежит. Нижнюю губу оттопырила. Ревет…

Только подумалось мне, что на этот раз, как тогда, на первом гоне, с волком, у меня не будет. Не хочу больше позора…

Эх, помирать — так весело!

Собрал я остаток сил в кулак. Оторвался от соснового ствола. Руки растопырил да как заору в ответ. Не ожидала она, видать, от дичи прыти такой.

Остановилась озадаченно. Реванула.

А я опять заорал. Заорал так, что сам удивился. Со всей мочи. Со всей дури.

Стоим супротив друг друга. Орем. То я, то она. Веселая у меня смертушка получается. Да, видать, Марена где-то в другом месте задержалась. Или не нашла меня. Или в дороге заплутала. Только не смертный день у меня ныне. Поживем еще. Помучаемся.

Замолчала вдруг медведица. Опустилась на четыре лапы. Да в бор прочь побежала. Точно вспомнила, что медвежат без присмотра оставила. Затрещало ветвями и стихло все. Один я остался.

Тут и силы меня оставили…


Чую — лицо мне кто-то лижет.

«Уж не медведица ли воротилась? — Мысль меня в себя вернула. — Или какой другой зверь на дармовщинку попировать мной захотел?»

Дернулся я. Дескать, живой еще. Гукнул. Отпугнул. Получилось.

Отскочил зверь. Да залаял.

Собака…

Гавча…

Значит, рядом схорон. И Берисава недалеко.

— Гавча, — прохрипел я, — родненькая. Веди меня к хозяйке…

А сам за ошейник рукой уцепился…


— Что ж ты, княжич, так себя надорвал? — корила меня Берисава.

Сняла она с меня рубище, кровью да грязью заляпанное. Тело тряпицей мокрой отерла. Дав чистое переодела. Видать, схорон основательно готовили. Землянка просторная. С очагом каменным. С запасами.

Она меня пестует, а я ей все как заведенный:

— К Любаве тебе надобно.

— Успеется, — она спокойно в ответ.

Точно забыла, как меня встретила. Как в ноги кинулась.

— Что там? — причитает. — Что с дочерью? Что с Микулой? — тревожится.

— Живы они, — отвечаю. — Только Любава в беспамятстве.

А самого бьет мелкая дрожь. От натуги колотит. Ну да это ничего. Добрался же. Остальное не важно.


— Я же знала, что гости будут. — Берисава налила из корчаги молока. — С утра в дом воробей залетел. Примета верная. Только думала, за тобой приедут. А видишь, как повернулось.

— Я тоже своих ждал. Пора бы уж домой.

— Ты здесь побудешь до утра, — сказала она мне, молока парного подала, хлеба кус.

— Нет, — жую, а сам головой мотаю. — Я с тобой пойду.

— Куда тебе?

— Не останусь я. Там медведица с медвежатами. Растревоженная она. Злющая. А я знаю, где она. Мимо проведу. Без меня как ты потемну пойдешь?

— Это ж Топтыга, — улыбнулась она. — У нее пестун да двое маленьких?

— А ты почем знаешь?

— Так я ее с медвежонка знаю. Ее Микула лет пять назад притащил. Она человека не тронет.

— Человека не тронет, а коня моего порвала. И меня чуть не закатала, — вспомнил я оскаленную медвежью пасть и поежился.

— Видать, ты ее вправду пугнул.

— Выходит, что я от ручной медведицы бежал?

— Выходит, так. Только ты же не знал, что Топтыга приваженная. — Она поправила рукой волосы, перевязала платок потуже и посмотрела на меня. — Ладно. Пора мне, а ты лежи.

— Нет, тетка Берисава, — сказал я упрямо, вставая с лежака. — Все одно с тобой пойду.

— Что ж с тобой поделать? — залила она огонь в очаге.


21 июля 942 г.

Я проспал до вечера…


И сон мне странный снился.

Словно я маленький совсем. И луг вокруг огромный. Цветами раскрашен. А я посреди стою. И небо надо мной синее-синее. Высокое. Радостное.

И понимаю я, что Мир большой-большой. И я в нем всего лишь частичка малая. И смешно мне от этого чувства. И страшно, аж дух захватывает. И смеюсь я, и плачу одновременно. Маленькому-то плакать не зазорно.

Тут смотрю — мама ко мне подходит. Светлая. Чистая. Вся светится.

— Добрынюшка, — говорит. — Мальчик мой. Как вырос-то ты! Каким пригожим стал.

Берет меня за руку. И ведет сквозь туман, невесть откуда налетевший. А я за мамкину руку держусь. Потеряться в тумане не хочу. И вдруг понимаю, что нет уже ее руки. Пропала. Хватаю, хватаю вокруг ручонками. Только в ладошах туман один остается.

И горестно мне оттого, что один я остался. И понимаю, что теперь самому тропинку из тумана искать. И вроде сразу не маленький я, а такой, как есть.

Бреду через туман, а он все не кончается. И хочется мне опять на тот луг, да догадываюсь, что возврата нет…


— Княжич, — слышу, зовет кто-то. — Княжич! А я понять не могу, то ли сон это продолжается, то ли Явь уже…

— Княжич!..

— Кто это?

— Это я, Микула. Тут и проснулся я.

— А Любава где?

— С ней все хорошо будет. Слышишь, княжич, встать тебе надобно. — Он неуклюже переминался с ноги на ногу,

— Что? — встрепенулся я. — Варяги опять?

— Нет. Тебя Берисава ждет. Для тебя и для Любавы обряд приготовила— Будет из вас страх выгонять. Ты как? Сам-то дойдешь, или отнести тебя?

— Сам дойду, — отвечаю.


Я скоро пожалел, что отказался от Микулиной помощи. Кое-как спустился из горницы. Наступать на истыканные сучьями и хвоей ноги было больно. Опираться на иссеченные пальцы — еще больнее. Тело ныло так, как будто меня вчера целый день Гридя со Славдей мутузили, а все Поборовы лучники им помогали.

Кое-как добрался я до коновязи, где на этот раз был привязан не ратный давешний конь, а рабочий, чуть зануженный, но сытый и довольный жизнью мерин.

— Давай, княжич. — Микула подсадил меня. — Дорога не близкая, но нужная.

Он рванул узду. Мерин горестно вздохнул и поплелся за хозяином.


Микула вел мерина под уздцы. Дорога оказалась и впрямь неблизкой. Я сидел на широкой спине мерина. Сидел и радовался тому, что огнищанин не видит, как мне тяжело дается дорога. Я старался не замечать ни усталости, ни боли. Ведь худо или бедно, но я ехал, а не шел пешком.

Между тем небо потемнело. А вскоре и вовсе скрылось среди разлапистых ветвей. Прошло еще немного времени, и я уже с трудом мог различить уши моего коняги.

А Микула все шел и шел. И я никак не мог понять, как же он различает тропу.

— Долго еще? — не стерпел я.

— Да пришли уже, — услышал в ответ его голос. — Видишь, вон Берисава костры запалила.

И верно. В бездонном мраке леса засветились яркие огоньки.

— А Любава там?

— Я еще с полудня ее перенес.

— Не пришла она в себя?

— Она вроде как в себе, — сказал Микула растерянно. — А вроде как спит. Мать говорит, это страх на нее напал. Да скоро сам увидишь.


Вскоре мы и вправду вышли на поляну. По краям ее пылали костры. Двенадцать. По кругу. А посередине поляны торчал из земли огромный валун. Говорят, что, когда волоты[52] супротив богов восстали, они этими валунами в Божье Воинство кидались. Китоврас[53] им тогда такого задал. В него же, скакового, не так просто попасть. Вот и разбросаны такие камни по всей Древлянской земле.

А люди вокруг них собираются. Ведуны требы приносят. Кощуны поют. Через них с богами разговаривают. Сколько в камнях этих силы волотовой накопилось? Попробуй сосчитай. Не простые то камни. Нужные.

Вот на таком камне, посреди освященной Огнем поляны, лежала Любава.

Берисава уже раздела ее. Руки и ноги веревками стянула. Распластала ее на валуне. Да прокричала что-то. Не расслышал я.

Тут она нас увидала. А я ее рассмотрел. Простоволосая она стояла, точно девка. Венок из трав на голове. Закутанная в расшитое полотно. Босая.

— Иди сюда, княжич.

Слез я с мерина. Микула меня вперед подтолкнул.

— Иди, — говорит, — а я пошел отсюда. Нельзя мне здесь, — рванул мерина за узду и в лесу пропал.

А я в кольцо огненное вошел. Жаром костры пылают. Светло в коло[54], как днем.

— Снимай с себя все, — сказала ведьма, — да мне давай.

Скинул я себя рубаху. Порты спустил. Берисаве отдал. А она их на клочки ножом располосовала. На двенадцать частей, и по части в каждый костер бросила.

— Прими, Огнь Сварожич, старую одёжу, старые боли, старые страхи, старые немощи. Спали их сердцем горячим своим. Чтоб не было их боле ни в Яви, ни в Нави. Чтобы Правь от нас не загораживали, — подкармливала она Огонь моими недугами.

Потом ко мне подошла.

— Руки давай, — говорит.

Я руки протянул, а она на них петли ременные накинула.

— Пойдем, княжич, — потянула она за ремни, и я пошел за ней.

Она меня к валуну подвела. Уложила на него так, что мы с Любавой оказались голова к голове. Растянула ведьма ремни. Накрепко меня привязала. Так, что я даже дернуться не смог. Потом чую, она мне и на йоги петли накинула. Через мгновение я был привязан так же, как и Любава. Так мы и лежали на валуне, распятые.

— Это чтоб ты не побился сильно, когда страх из тебя полезет, — пояснила она.

— Услыши, Мать-Рожаница, внучку свою! — вдруг заголосила ведьма. — Помощи жду от тебя, Мира создательница! Из неживого в живое оборачивающая. Приди к внучке своей. Помоги защитить чада свои!

И понял я, что женский обряд начался. Древний, как сам этот Мир[55].

А Берисава полотно с себя скинула. В одном венке осталась. Точно навка лесная. На колени возле валуна села, глаза закрыла, раскачиваться начала. Стонать. Все громче и громче этот стон. Уже в звук обратился. Красивый. Глубокий…

— А-а-а-а! — над поляной летит и в ветвях гаснет.

А костры ярко горят. Глаза слепят.

Тут, на самом высоком звуке, Берисава опять застонала. Раскачивается все сильнее. Волосы ее длинные по земле волочатся. Вокруг ведьмы узор хитрый плетут.

Вдруг остановилась она. Замерла на мгновение. Глаза раскрыла. Смотрю, а взгляд у нее чужой. Будто и не здесь она вовсе, а незнамо где.

Встала она с колен. К валуну подошла да как ударит ладонью по камню. И валун зазвенел. Точно и не камень вовсе, а бубен, козьей кожей обтянутый. А Берисава еще раз по камню ударила.

А он задрожал в ответ. Гул по поляне раскатился. И дрожь через меня прошла[56]. А ведьма снова что-то заголосила. Запричитала жалобно, точно плакальщица на тризне. И опять в камень бу-бух.

Дрожь меня волной накрыла. Прокатилась сквозь меня. А тут снова бу-бух.

И опять…


Я вдруг понял, что с новой волной и меня из тела выбросило. Будто сверху я на себя смотрю. И с каждым ведьминым завыванием, с каждым новым ударом по валуну меня все выше и выше поднимает.

Оказался я под самой кроной огромных сосен, обступивших поляну. И все, что в коло творится, я видеть могу. И Берисаву. И валун. И нас с Любавой, на валуне распластанных. А потом я увидал, как с новым ударом от тела девчонки яркое облачко… морок белесый оторвался. Вверх поднимается. Рядом со мной повисло. И догадался я, что это истинная Любава из тела своего вышла. Пригляделся я, и точно. Облачко на нее похоже стало. Всматриваюсь в морок, а разглядеть в нем Любаву не могу. И она это вроде, а может, и почудилось.

Тут слышу — гул камня затих.

Берисава кощун затянула. Тоже странный. Слышу слова, а понять, что поет, не могу. Ускользает…

А ведьма вокруг валуна плясать начала. В ладоши хлопает, чтоб не сбиться. Кружит вокруг нас. Рукам и ногам волю дает.

Смотрю, а из наших тел чернота полезла. Сгустки тумана грязного. Неохотно выбираются. С трудом. И остаться бы рады, но сила неведомая их с ведьмой плясать тянет.

А тела наши от этого корежит. Жилы натягиваются. Руки-ноги судорога скрутила. Ремни крепкие вот-вот лопнут. А сгустки черные все лезут и лезут.

Корогодом[57] они вокруг ведьмы завиваются. И все больше и больше их становится. Вон вижу пасть медвежью оскаленную. А вон тот сгусток на варяга угрюмого смахивает. А этот на топор занесенный…

Крутятся. Вертятся страхи мои. А от них и Любавины не отстают. Еще немного — и захватят ведьму. И тогда не будет ей возврата в явный Мир. А она все пляшет. Словно приманивает их. Дескать, вот она я. Берите меня тепленькой. И страхи набрасываются на нее. Но никак не могут поймать. Она все время в немыслимом танце своем ускользает от их цепких объятий. Уворачивается от атак и наскоков. И уже непонятно, что это? То ли танец, то ли бой не на жизнь, а на смерть.

И хочу я ей помочь, а не могу. Как спуститься мне пониже? Как к телу подобраться? И надо ли? Мне и здесь хорошо. Ни тревог, ни забот, ни надоевшей боли. Виси себе спокойненько. Болваном бестелесным между небом и землей болтайся. И не нужно тебе ни еды, ни питья, ни любви…

А ведьма уже уставать стала. Пот ручьями. Волосы в космы сбились. Колтунами ощетинились. Нелегко ей со страхами нашими выкруживать. Сил-то много надо, чтобы напор такой сдерживать…

Я на тела наши смотрю, а они уже дергаться перестали. Только у меня колено правое слегка подрагивает. Видать, какой-то страх во мне слишком глубоко сидит, чтоб на ведьмин призыв поддаться.

А Берисава уже на последнем вздохе. Еще чуть, и войдет в нее чернота. Только она вдруг вскрикнула да через костер сиганула. Потом через другой. Третий…

Прямо сквозь пламя она пролетает. А страхи за ней кинулись. Только после каждого костра, после огненной купели, их все меньше и меньше становится. Вот и последний костер. Двенадцатый. Пролетела ведьма сквозь него. Упала наземь. Закричала победно. Радостно. Руки кверху вскинула. А потом на четвереньках к валуну подползла, в последний раз по нему ударила и упала без чувств.

Гул от камня волной поплыл. Накрыл меня. Закрутил. И почуял я, как в бездну проваливаюсь. В тело свое возвращаюсь…


Я глаза раскрыл. Утро уже. С меня путы сняли. И я, на камне свернувшись калачиком, лежу. А камень холодный. От него озноб по телу.

Костры догорели. Дымом чадят. А надо мной Берисава стоит. Умытая, причесанная. В красивом расшитом сарафане. Плат женский ее голову покрывает. Стоит, смотрит на меня.

— Прости, княжич, — говорит. — Но все твои страхи я забрать не смогла. Придется тебе самому с ними бороться.

— Ничего, — я ей отвечаю. — Поборю как-нибудь.

И вдруг:

— Мама, холодно, — я Любавин голос услышал…


24 июля 942 г.

Мы с Любавой сидели на бревне. Так же, как несколько дней назад. Так, да не так. Другими мы стали. Не похожими на прежних. Особенно она.

Прошло уже три дня, как Любава в себя пришла. Только изменилась она. И ходит вроде, и разговаривает, и на шутки мои улыбаться пытается, а все равно, как чужая. Словно не здесь она.

Идет по двору. И вдруг встанет. И на небо смотрит. Долго-долго. Вздохнет и дальше пойдет.

А то давеча я у нее спросил что-то, а она на меня взглянула да как закричит. Как бросится прочь, точно это и не я вовсе. Насилу мы ее с Берисавой в тот раз успокоили.

А сегодня с утра она вроде тихая. Мы с ней о лете, о цветах разных разговариваем. Она ничего. Может, и вправду в себя пришла?

Я возьми да и скажи:

— Ну что, Любава? Ты пойдешь за меня? — Как будто в шутку сказал и сразу пожалел об этом.

А она на меня посмотрела серьезно:

— Вижу, ты и правда мал пока, — отвернулась. Чую — заплакала. Только что я поделать могу… И тут смотрю, из леса всадник показался.

— Любава, — шепнул я тихонько, чтоб не напугать ее. — Иди-ка ты в дом. Тебя матушка звала.

Она покорно встала и пошла. Не заметила всадника, слава тебе Даждьбоже. Только она в дверях скрылась, я к Микуле.

Он как раз коровник чистил.

— Микула, — я ему, — снова гости к нам. Он вилы наперевес схватил:

— Где?

— На опушке конник показался.

— Пошли посмотрим. Ты только топор прихвати.

— Сейчас, — кивнул я ему»

Выскочили мы во двор. За банькой притаились. Ждем. Гостя высматриваем. А он о двуконь едет. Второго коня в поводу ведет. И что-то я в нем знакомое разглядел.

— Свои это, Микула, — говорю. — Это за мной. Топор в сторонку отложил и навстречу всаднику вышел.

— Здраве буде, болярин! — крикнул.


За мной приехал Побор. Привез мне одёжу. Благодар для Микулы и Берисавы от отца. Гнедко моего в поводу привел. Рад я был, что конь здоров. От обеда старый дружинник отказался, сославшись на то, что мне немедля нужно быть в Коростене. Берисава сказала, что с пустыми руками нас отпустить не может. Собрала снеди в туесок. Побор приторочил туесок к седлу и стал ждать, когда я оденусь.

Надев на себя одёжу, я понял, как сильно исхудал за это время.

— Это ничего, — сказал Микула. — Кости целы, а мясо нарастет.

— Ты голову пока побереги, — сказала Берисава. — Месяца два боль по ночам приходить станет. Не пугайся. Я тебе с собой травы положила. Будешь заваривать и пить. И береги себя. Ты людям древлянским ой как нужен.

Обнял я ее. В щеку поцеловал.

— Со мной все хорошо будет. Вот увидишь. Ты Любаву береги. Она проститься не выйдет?

— Ты прости ее, княжич, — сказала ведьма. — Чужих она еще долго сторониться будет.

— Ничего, — сказал я. — Все с ней образуется.

— Дай Даждьбоже, чтоб так все и было.

— Микула, — насмелился я, — мы тут на днях с Любавой столковались. Ты ее за Кузнецова сына не отдавай. Скоро я за нее сватов пришлю.

Горько усмехнулся Микула. Головой покачал. Ничего не ответил. А Берисава вдруг всплакнула.

А я быстро вышел из дома, сел на коня, взглянул на оконце ее светелки, и показалось мне, что мелькнуло там что-то. Нет, показалось. Вдарил я Гнедко под бока, и мы с Побором поскакали домой. И только лай Гавчи долго летел нам вслед…


— Погоди, Побор, — осадил я коня, как только подворье Микулы скрылось из виду. — Как отец? Сюда русь приходила, со Свенельдом. Тем, что нас на ятвигов натравил. Искали они войско наше. Не нашли?

— Нет, — замотал головой болярин. — Может, лучше было бы, если б нашли.

— А что там, на Припяти, случилось? Всю душу за эти дни я себе истомил. Сил моих больше нет. Как там Гридя со Славдей? Небось в героях ходят? Почему ты приехал, а не отец или Белорев?

— Князю сейчас недосуг, — ответил Побор. — И Белорев занят сильно. А я твой болярин, значит, У меня и должна душа болеть за людей своих.

Я смотрю на него, а он зачем-то глаза отводит. Словно скрывает что-то.

— Погоди, — говорю. — Ты мне всю правду рассказывай, не темни.

Он немного в седле поерзал, а потом глаза на меня поднял. И понял я, что случилось что-то непоправимое. Ведь с такими глазами не врут.

— Не хотел я тебе, Добрыня, горя причинять. Да, видно, уж кошт[58] мой таков, — сказал болярин, сошел со своего коня, сел на землю, обхватил голову руками, вздохнул горестно.

Я тоже на землю опустился. Присел рядом. Жду. А он помолчал немного и выпалил:

— В том бою у Припяти мы полян с русью да варягами одолели. Трудно было, но, видать, наша Доля злой Недоле пряжу перепутала[59]. Только зря она старалась. Недоля свое все равно взяла… — Он замолчал на мгновение, а потом продолжил: — Много наших голову на том берегу сложило. Ерш, Гладила, Липок-болярин… а Куденя теперь долго стрелу на тетиву не положит. Полоснули ему мечом по руке. Как цела осталась? И друзья твои тоже… не уберег я их…

— Славдя?! Гридя?!

— Они, когда увидели, что тебя варяжина повалил, на выручку кинулись. Я остановить не успел, только крикнул, что нельзя им… да разве б они послушались? Варяги прорвались к тебе. Так они вдвоем над тобой раненым стеною встали. Двое мальчишек против пятерых взрослых. И боронили тебя, пока мы не подоспели. Гридислава… топором… как и тебя… только насмерть его… сразу… а Славомира уже после… с драккара… стрелой… грудь ему та стрела пробила… да ты не стесняйся… плачь… я сам плакал… — Побор снял со щеки слезинку. — Только все слезы не выплакивай. Они тебе ой как пригодятся. Ты же худшего пока не знаешь…

— Что? Отец? — Я понял, что еще немного — и струна, в которую превратилось мое естество, просто лопнет.

— Нет, княжич. — В голосе болярина проступило железо. — Крепись, парень… нет у тебя больше матери. А у древлян княгини.

И струна лопнула. Я бросился на старика с кулаками. Я лупил его по щекам. Пинал ногами. Искал засапожный нож, чтобы воткнуть в его лживое сердце.

— Врешь! Врешь! Врешь! — кричал я, понимая, что он не врет, что случилось что-то страшное.

Неправильное…

Гадкое…

Неотвратимое…

— Тише… тише, Добрыня. Негоже так мужику… не хотел я так сразу. Да лучше уж сейчас… переболит и легче станет, — тихо приговаривал старик, когда я, обессиленный, упал ему на грудь. — Нельзя тебе сейчас разум терять. А горе, оно утихнет. Время пройдет, и утихнет.

— Ты уж прости меня, болярин. — Мне стало стыдно за то, что мгновение назад я посмел обидеть старика. — Даждьбогом заклинаю, прости… хотя знаю, нет мне прощения…

— Ничего, — просто сказал Побор. — Я же понимаю…

И тут от боли у меня померкло в глазах. Мне показалось, что голова сейчас треснет, как старая корчага. Я сжал ее в ладонях. Старался прогнать напасть. А боль раскаленным шилом пронзила. Скрючила. Придавила. Я сполз, не сполз даже, а стек на землю. Скорчился. Застонал. Взвыл вепрем раненым…

Горящая тьма обступила со всех сторон. И я ушел. Ушел туда, где нет ни боли, ни горя, ни… нет вообще ничего…

Первое, что я увидел, когда вернулся, были испуганные глаза Побора.

— Как ты, княжич? — спросил старик.

Он стоял на коленях и, словно младенца, прижимал меня к себе.

— Ты прости меня, — прошептал я.

— Даждьбоже простит, а я на тебя зла не держу. Напужал ты меня. Ох как напужал. Тебя бы к Берисаве вернуть, да тревожить побоялся.

— Не надо к Берисаве. Домой мне надо. В Коростень…


— Что с матерью случилось? — спросил, когда боль немного отступила и я почуял, что пришел в Явь совсем.

— Выдюжишь ли? — спросил болярин. — Как голова-то твоя? Не болит?

— Я уж забыл про нее. Ты давай не тяни. Рассказывай.

— Эх, ладно.

Болярин посмотрел на меня, точно увидел впервые, покачал головой и продолжил:

— Пока мы по ятвигским чащобам грязь месили, Ингварь-волчара с Асмудом-воеводой, со Свенельдом и своим главным войском в землю Древлянскую вошли. Разор учинили. Села пожгли. Малин-город, что лещину разгрызли.

Потом Свенельд нам наперерез двинул, а Ингварь к Коростеню пошел. Только что могла матушка твоя, княгиня Беляна, против полчища выставить? Ополчиться не успели. Жатва. Коростень пал. А князь в чужой земле. И о вероломстве и подлости варяжской от руси полоненной узнал. Оставили мы одну лодью на Припяти, чтоб своих похоронить да как положено тризну по ним справить. Раненых Велемудр у себя приютил. Обещался на ноги вскорости поставить. Ну а мы домой заспешили. Тебя-то князь оставить не решился, до самого рубежа на руках вез. Все боялся, что помрешь по дороге. А как в свою землю вошли, он Белорева к Микуле с тобой отправил. О силе Берисавы по земле добрый слух идет. Так вот. Не тяжко тебе, княжич?

— Нет, Побор. Продолжай.

— Ладно. — Болярин продолжил: — Поспешили мы к Коростеню. А у нас на пути Свенельд встал. Но мы же на своей земле. Каждую тропку знаем. Так, через болота, по тропам звериным, мы Свенельда обошли. К Коростеню прорвались. Только опоздали. Прискакали, а в детинце уже варяги пируют. А пока мы коней загоняли, Ингварь у матушки твоей стал ругу требовать. Да чтоб та договор огласила, дескать, ложится Древлянская земля под полянскую руку, и стремя ему поцеловала. Беляна отказалась. Дескать, не может она без князя такой договор подписывать. Не по Прави это. Только что ему, варягу клятому, Правь. Напился он сильно, разозлился, видать… обесчестить хотел он княгиню нашу. Не снесла она позора. Теперь в светлом Ирии с пращурами нашими Ингваря клянет. Сгибла она. А тут и мы подошли. Сеча была немалая. Если бы Свенельд ему на выручку не подоспел, не ушел бы Ингварь живым из Древлянской земли… одолели они нас. Силком заставили отца твоего Ингварю стремя целовать. Бойню кровавую на Святище устроили. Ругу забрали и ушли.

— А отец как же? — Ком подкатил к горлу, но я не дал боли снова взять верх.

— Мал с горя хотел руки на себя наложить, да Гостомысл с Белоревом его отговорили. Нельзя этого делать. Никак нельзя. Как бы тяжко ни было, а жизни себя решать мы не должны. Нельзя, чтоб Кощей с Мареной в Яви разгул устроили. Да и не только у князя в доме горе. Почитай, на каждом подворье побитые есть. Поднимать землю из разрухи нужно. А горе… оно ничего… перемелется… мука будет. А ты поплачь, поплачь. Глядишь, и полегчает.

— Некогда мне плакать, — сказал я, садясь в седло. — К отцу спешить надо.


Мы скакали по лесной дороге, все ближе и ближе подъезжая к Коростеню. То тут, то там нам попадались пожженные подворья и разграбленные села. И в каждом подворье, и в каждом селе Желя и Карна[60] голосили от горя. Черный ворон раскинул свои крылья над Древлянской землей, и зло глумился Чернобог над Белобогом. Казалось, что мировое яйцо дало трещину. Только людей так просто не сломать. Несмотря ни на что, они продолжали жить. Убирать жито. Растить детей. Любить и ненавидеть.

А вокруг наливалась теплом середина лета. Последнего лета моего детства.

А я подгонял Гнедко. Спешил. Спешил на помощь отцу. И повторял про себя старый заговор:

— Боля ты, боля… Марена Кощевна… покине мя ныне… а приходи надысь…

Глава четвертая

ПОСЛУХ

19 апреля 943 г.

Осторожно, стараясь не поднимать лишнего шума, мы пробирались через Полесье в сторону заката.

Нас было трое. Я и два риттера[61].

Первый был молодой. Очень высокого роста. С непомерно длинными ногами. С широкой грудью и большими ладонями. Хоть и был он риттером, но совершенно нелепо выглядел, когда садился верхом. Мне было удивительно, как он умудряется не цепляться сапогами за торчащие из земли корни.

Он был чехом. Его звали Яромир.

Второй был уже в летах. Роста среднего. Очень широк в плечах и узок в поясе. Казалось, что он родился в седле. Да и с конем управлялся умело. Даже не брал повод в свои сильные руки. Но конь слушался его, словно читал мысли. Коростеньские конюхи только цокали языками, глядя, что он на коне вытворяет.

Он был фрязем[62]. Его звали Хлодвигом, и он очень гордился своим именем[63].

В Полесье пришла весна. Тропы просохли, и на обочинах вовсю прорастало весеннее разнотравье. Сквозь раскидистые ветви деревьев рвалось яркое солнце. Деревья набухли почками, а стройные березы плакали соком. Радостно щебетали птахи, и могло показаться, что вокруг разливаются покой и благодать.

Однако нам было не до весенних красот. Мы знали, что за нами по пятам спешат люди, которые хотят только одного — нашей погибели…


27 августа 942 г.

Под конец дождливого лета пришли по-настоящему теплые деньки. Только нерадостными они были.

Еще не затянулись раны на земле Древлянской. Еще стонут матери по своим сынам, погибшим от захватчиков. Еще отец живет, как во сне, не в силах отойти от горя. А у меня сжимается сердце и наворачиваются слезы, когда перед глазами встает мама…

Сразу после Перунова дня[64] небеса одарили землю знамением.

По вечерам, после захода солнца, на восточном склоне небес появлялась яркая хвостатая звезда. За полночи она пролетала всю небесную твердь и падала за окоем. Но на следующий вечер вновь вспыхивала на прежнем месте, для того чтобы еще раз проделать свой непостижимый путь.

Измученные горем люди тыкали пальцами в звезду, стараясь понять, добро ли несет этот Божий знак, или еще большие беды обрушатся на Древлянскую землю…

Они с тревогой смотрели вслед Гостомыслу. Ведун должен был знать, что значит это знамение. Но старик и сам терялся в догадках.

Отцу сейчас было не до меня. Он пытался забыться. Убежать от навалившейся беды. Убежать от себя. Все время пропадал в разъездах по окрестным городам, деревенькам и подворьям. Старался снова собрать в кулак земли и людей.

Малуша была присмотрена.

После гибели болярина Грудича Владана и Загляда, которые еще пол-лета назад друг друга терпеть не могли, теперь стали лучшими подругами. Вместе оплакивали любимого. Вместе нянькались с княжной. А Малуша рада была своим нянькам и о матери почти не вспоминала.

Я же был отдан под присмотр Белорева и Гостомысла. Стал их послухом. Вместе со мной знахарству и ведовству обучались еще трое недорослей. Красун, сын конюха Колобуда, Ивиц, оружейников сын, и Жарох, сирота неприкаянная.

У Жароха отца и матушку варяги на подворье живьем пожгли. А он в лесу укрылся и только через два дня на пепелище выбрался. Не пропадать же одному. Он в Коростень и пришел.

Побор его в своей семье приютил. Они с женой бездетными были. По молодости застудилась тетка Милава. Оттого у нее дети мертвыми рождались. Вот Жарох и стал им вместо сына.

Побор его хотел к стрелковому делу приучить. Только не вышло ничего. В кадку дубовую с трех шагов не мог Жарох попасть. Ему бы только по лесам окрестным блукать. Травы собирать. Цветы всякие.

Повздыхал Побор да в послушание его отдал. Стало сироте у Белорева сподручнее.

Были послухи года на три старше меня. И потому всячески старались со мной потешиться. То подножку поставят. То побить захотят. Только я в обиду не давался. Отбивался как мог. Эх, были бы живы Славдя с Гридей, мы бы им устроили. Но нет моих друзей. Сгинули, меня бороня. Жалко.

Зато Ивиц меня в тавлеи[65] играть обучил. Занятная игра. Словно ты сам Даждьбоже и людьми своими управляешь. Или князь удалой, что дружину на бранное поле вывел. Выучился я быстро. Стал у послухов выигрывать. За это меня еще сильнее бить стали.

Гостомысл обучал нас читать и писать. Рассказывал про времена стародавние. Про пращуров наших. Про Древу, дочь Богумира, от которой род древлянский по земле пошел. Про богов давнишних и нынешних. Кто кому братом, а кто кому отцом доводится. Про Сварога и Ладу. Про Белеса и Святогора и про Даждьбога нашего.

Читать я еще маленьким обучился. И писалом по вощеным дощечкам царапать мне давно нравилось. Про богов бабуля сказки рассказывала. Так что все мне было не в диковинку.

Я к нему с расспросами про звезду хвостатую приставать начал. Он только руками развел. Говорит, что в складнях[66] смотрел, нашел там про звезду Седунь, но та ли это звезда или не та и что она предвещает, он понять не может.

Белорев нас травному делу учил. Какая трава от лихоманки, какая — от кашля, какая — кровь запирает. А какая к предкам на пир отправить может.

Это было занятнее. Особенно в травном деле Жарох преуспел. Он, как Белорев, хотел знахарем стать. Людям от болячек помогать. Целыми днями заговоры бубнил. Заучивал.

А мне все больше про звезду хотелось узнать.

По вечерам я забирался на дозорную башню детинца. Поначалу боязно было. Так и мерещилось, что сейчас Ингварь из темного угла выскочит да вниз, как маму, меня скинет. Но потом привык. Охота же любой страх переборет. Подымался я туда и смотрел на звезды. Долго смотрел. Пока сон меня в полон не брал.

На дозорную башню, которую в народе уже стали называть Беляниной, я взобрался и на этот раз.


Далеко видно с этого места. Многое рассмотреть можно.

Вот Жирот-оружейник Ивица мордует. Он сегодня днем Жароху за ворот лягушку живую засунул. Тот перепугался. Руками размахивать начал. Чан с варевом перевернул. Белореву прям на ноги. Ошпарило знахаря не сильно, но, видать, он оружейнику нажаловался.

А там, за стеной городской, конюхи коней на водопой гонят. Там и Гнедко мой, и отцов Сивка.

Отец сегодня от кривичей вернулся. У кривичей князя нет. Ими ведун богини Макощи правит. Кривей его зовут. Отец в Смоленск[67] ходил, чтоб решать, как ярмо киевское с наших шей снять. Решил или нет? Он мне не докладывал.

А дальше Шатрище, где войско Ингваря стояло. А за ним бор.

А в другую сторону взглянешь — Святище. И Священный дуб стоит. Я всегда диву давался, как тот дуб мог среди глыб гранитных подняться.

Здесь, возле дуба, Асмудовы да Свенельдовы отроки наших казнили. С высокой кручи кидали. Было место святым, а стало еще святее от пролитой крови древлянской.

Под крутью Уж. Река полноводная. Вспомнилось мне, как тогда рыбу удили. Крючками новыми. Гридей точенными. И вздохнул в память о товарищах. Они уже, наверное, в светлом Ирии из Смородины-реки всю рыбу без меня выловили. Ну, ничего. Вот когда помру, я свое наверстаю.

За рекой дом Даждьбогов. Видно, как Гостомысл ворожбу вершит. Ярко костер пылает. Вокруг огнищане собрались. Что им ведун напророчит? Скоро ли земля Древлянская вновь поднимется?

А дальше — снова бор. И не видно ему ни конца ни края.

Березы уж желтеть начали. Точно напоминают о том, что все в этом мире проходит.

Солнце село. Темнеет.

В это время небо становится особенно прозрачным и чистым. И звезды высыпают на небосводе.

Сварог постарался. Эти маленькие огоньки на темно-синем небе у него особенно получились. Я смотрел на них, словно зачарованный, не в силах отвести взгляда.

Вот и ночь накатила. Тишина в Коростене. Тягучая. Хоть ложкой ее ешь да молоком запивай. Тем более здесь оно. Вон как на небе сияет.

Молоко Священной Коровы, матери Давшего Мудрость[68], холодной рекой разлилось по небосводу. И где-то там, в неведомой выси, Даждьбог Сварожич мучается в плену у Перуна и оплакивает поражение Древлянской земли.

Эх, звезды… сияете в недосягаемой дали, и неведомо вам, что творится на земле.

А вот и Седунь. Она и вправду похожа на взлохмаченную бабку. Седые космы дыбом встали. То ли оттого, что видела эта звезда жуткое, то ли оттого, что знает она, сколько бед еще земле Древлянской пережить предстоит.

Я вглядывался в ночное небо. Пытался разгадать тайну появления Седуни. И о Любаве печалился. Как она там? Отошла ли она от боли, варягом злым причиненной? Страх-то Берисава у нее прогнала, но осталось в ней что-то, что заставляло ее мужиков сторониться. Даже отца родного, и то невзлюбила. Жалился он мне, когда в Коростень на торжище приезжал.

Я, как увидел его, с расспросами накинулся. Как, мол, и что? Здорова ли Берисава? И про Любаву, конечно. Он вначале, по обыкновению своему, отмалчивался. Но потом все и выложил. Наболело у него, видать. Накипело.

— В чем я-то провинился? — говорил он мне. — Разве ж виноват я, что не поспел тогда? Ведь варяжина этот ничего ж ей не сделал. Напужал только. Ведь так? Не было у них ничего? Не было?

— Не было, — сказал я.

— Так чего же она? — разошелся Микула. — Я же ей отец родной. А она от меня, точно от чумного бежит. Словно заледенела вся. А Берисава по ночам плачет. И тоже меня корит. Эх… — в сердцах махнул он рукой.


Что я мог ему ответить? Видно, права была Любава, когда назвала меня маленьким. Мал я тогда еще был. Не понимал многого. Иногда кажется, что и сейчас многого не понимаю…


Так сидел я на башне, в небо звездное смотрел, про Любаву думал. Про друзей погибших. Про мать. Про отца. Про землю Древлянскую…

Но тут знакомое до боли шуршание в ночной тишине заставило плюхнуться на деревянный пол башни. Я даже не успел сообразить, зачем сделал это. Только сделал правильно.

Стрела со звоном впилась в деревянный столб, подпиравший крышу. Затрепетала. Именно там всего за мгновение до этого была моя грудь. Не упал бы… поймал бы ее на вдохе.

— Как же это? — удивленно прошептал я. Осторожно высунул голову. Откуда же в меня стреляли? Скорее всего, вон с той башни. Точно. Стрела могла прилететь только оттуда. И тут, словно в подтверждение моей догадки, еще одна стрела воткнулась в трех пальцах от лица.

«Знатный лучник стрелы кладет, — зачем-то подумалось. — Не на вид, на слух стреляет. Да как же это?»

Но высовываться уже не хотелось. Червяком я пополз прочь из башни. За дверь выполз. А впереди еще длинный помост вдоль Большого крыльца. Поясом то крыльцо детинец окружает. Открытое оно. Только крышей тесовой от дождя защищает. И лишь по помосту можно до входа в детинец добраться.

— Кто же строит так? — вырвалось.

Мне бы крик поднять, да боюсь, спугну лучника. Лучше рискнуть. А сердце ухает. Того и гляди из груди выскочит.

Отдышался. Успокоил сердцебиение. Рванул по помосту что есть мочи…

Только сердца стук. Дыхание тяжелое. Грохот ног по настилу деревянному. Да еще звонкие щелчки железа об мореный дуб.

Точно.

Дока стреляет. Трижды успел он стрелу на тетиву наложить. Трижды выпустил смерть мне вдогонку. Да только повезло мне. Быстрее смерти я оказался. Вспугнутым оленем пронесся по Большому крыльцу. Дверь входную рванул.

Заперто!

«Когда же это в детинец дверь запирали?» — удивиться успел.

И понял вдруг, что стою перед лучником, точно вошь на ладони. Открытый весь. И луна нежданно на небо выкатила. Меня осветила. Бери хоть руками голыми. Хоть стрелами решети. Даже не рыпнусь. Я и глаза закрыл, чтоб кончину свою не разглядывать. А сердце еще сильнее заухало. Вот сейчас железо холодное в него вопьется. И затихнет оно. Навсегда затихнет. А так пожить хочется…

Но что-то медлит убийца… не слышно жуткого шуршания…

Тихо…

Я глаза открыл…

Никого.

То ли стрелы у лучника кончились, то ли спугнул его кто. А может, Доля моя решила, что рано еще в Репейские горы мне отправляться. Как знать…

Я выждал еще пару мгновений, а потом забарабанил кулаками в дверь.

— Сейчас… сейчас…—из-за детинца послышалось.

Домовит распахнул дверь.

Не помню я, как внутри очутился. Заорал на ключника. Голос сорвался. Петуха дал:

— Вы тут что?! С разума сошли?! Почему двери на запоре?

— А ты чего по ночам блукаешь? — спокойно так Домовит спросил.

Я ошалело вытаращился на него:

— Сроду же не запирали.

— Сроду не запирали, а сегодня князь велел. — Невозмутимость Домовита было мне, как снадобье успокоительное. — Я же думал, что ты уж спишь. Вот и притворил. А ты где-то шлындаешь.

— Отец спит? — Тревога за него всколыхнула душу.

— Да. У себя. Устал он с дороги. Велел не будить. А ты чего такой взбаламученный?

— Нет… ничего… темени испугался.

— Так луна ж на дворе. Эх ты, — вздохнул ключник. — Здоровый уже, а все ночи пужаешься. Спать иди. — Он зевнул, снова запер двери и пошел к себе.

Я тоже к себе поднялся…

Только не спалось…

Никак я понять не мог, почему меня жизни лишить хотели. Почему? Да и кому это нужно?..

Все же заснул…

И во сне Любаву увидел. Словно мучает девчонку страшный зверь. Ящур[69] злой. Обвил ее кольцами. Головами рогатыми шипит. А голов у него целых семь. И у всех лица варяга угрюмого. Того, что я лопатой забил.

Увидал меня Ящур. Засмеялся жутко. Головами замотал. Языками раздвоенными сучит. Не хуже гадюки-змеи лесной.

— Зачем, — шипит, — ты меня жизни лишил? А Любава стоит — ни жива ни мертва. Только в глазах у нее тоска смертная.

— Отпусти ее, — я ему в ответ. — Я тебя жизни лишил, мне и ответ держать. Отпусти.

Смотрю, а он хватку свою ослабил. Кольца развил. На меня пополз. Боязно мне. Так боязно, что зуб на зуб не попадает. А он все ближе и ближе. Плюет в меня огнем. Из ноздрей пар повалил.

Окутало все вокруг этим паром. Где Любава? Где Ящур? Не разобрать. И только фыр-фыр-фыр… Стрела опереньем прошелестела. И мне прямо в грудь. Впилась в самое сердце. И душно мне стало. Пар вокруг. Жарко. Точно в Микулиной бане. Я вздохнуть хочу — не получается. Стрела мешает. Древко ей обломать собираюсь, только руки у меня короткими стали. Никак не дотянусь.

И вдруг понимаю, что все это снится мне. И стрела сразу пропала. И пар из ящуровых ноздрей развеялся. И стою я под кустом ореховым. Вьюга кругом. Зима. А передо мной волк стоит. На меня смотрит. И ведь знаю я, что вырос уже давно, а все как маленький.

— Избавиться от меня хотел? — человеческим голосом волк мне говорит. — Ан не выйдет, — и в оскале клык желтый показал.

Потом подошел ко мне. Лапу задрал. Возле правой моей ноги. Пометил меня и прочь потрусил…

А я вскочил с лежака, словно ужаленный. Темно кругом. Тихо, как в скрыне[70]. И никак я понять не могу, то ли во сне он мне привиделся, то ли наяву?..

Понял, что это сон. Просто сон. Упал на лежак и… точно в омут провалился…


28 августа 942 г.

Утром я проснулся раньше всех. Только рассвет забрезжил. Поежился от утреннего холодка, а из головы давешний сон не идет. Хоть снова к Берисаве езжай — страх прогонять.

Подошел к оконцу, на небушко заалевшее посмотрел.

— Куда ночь, туда и сон, — сказал, как бабуля учила.

И полегчало вроде. Так что и рад бы я к Берисаве отправиться да Любаву повидать, только недосуг мне. Сперва узнать надо, кто стрелял в меня. И зачем?

Спустился я вниз, через горницу, тихо, чтоб не разбудить домочадцев, прошел. Двери отворил. На рассветную стынь вышел.

А Коростень уж оживать начал. Холопы рты в зевоте дерут. Доспал не доспал, а управляться надо. Знают, что Домовит-ключник с них строго спросит.

Даже дочь свою, Загляду, не жалеет. Ни свет ни заря, а она уже откуда-то к детинцу бежит. В руках корзина с бельем.

— Здраве буде, княжич. Что-то ты раненько нынче.

— Не спится. Утро хорошее.

— Утро знатное, — улыбнулась она. — Над Ужом туманище. Хоть топор вешай.

— На реке была?

— На реке, — кивнула. — Прополоскала кое-какую одёжу для Малуши. Да еще колту[71] искала. Хоть Перунов день минул, только мы все одно вчера купались[72]. За все лето третий раз.

— Да, — согласился я, — лета почитай, что и не было. То дожди. То Ингварь… И что с колтами?

— Да потеряла одну. Вот с утра поискать решила. А то батюшка заругает. От матери они остались. Память ее.

— Нашла?

— Какое там! — поправила она сползшую с бедра корзину. — Говорю ж — туман. Как теперь перед батюшкой виниться? — и задумалась на мгновение, а потом добавила: — А вода теплая, как молоко парное. Ты-то небось тоже на реку?

— Нет. У меня другие дела.

— Загляда! — услышали мы голос ключника.

— Батюшка зовет, побегу я. — И сенная девка скрылась в детинце.

Я ей вслед посмотрел, а потом прошел по Большому крыльцу. Поднялся по крутой скрипучей лестнице (и как только шею не свернул, вчера в темноте по ней сбегая) на помост. Со вчерашнего вечера здесь никого не было. Вон и стрелы из стены торчат.

Меня даже передернуло от мысли, что я мог здесь остаться. Стрела бы пришила. Так и висел бы на ней, пристрелянный, пока не нашли.

Я стрелы из бревен вынул. Смотрю — не наши. У наших жала одноперые, словно капля вытянутая. А эти на три пера. С закусами и кровотоком. Отродясь у Жирота таких наконечников не было. Значит, не Людо-стрельник их делал. И у руси стрелы другие. Я их еще по Припяти помню. У них они черненые и короткие. Так что и не киевский оружейник эти мастерил. А кто? Откуда они здесь взялись?

Заглянул в башню. И здесь две таких же. Чужой был в Коростене. Неизвестный. А как сквозь охрану прошел? Как на башне крепостной пристроился, что и не заметил никто? Куда потом делся? Почему меня не пристрелил, когда я перед дверью в детинец плясал? Ведь я у него точно на ладошке был. Ерши меня да нанизывай.

Я спустился вниз. Подошел к воротам коростеньским.

— Здраве буде, княжич, — услышал.

— И тебе здоровья, Гутора, — вспомнил я имя стражника.

— Далеко ли собрался?

— Считай, пришел уже. Ты мне вот что, Гутора, скажи. Не ты ли вчера вечером стражу нес?

— Я, — ответил ратник и копье тяжелое на другое плечо переложил. — А что стряслось?

— Чужих никого не было?

— Да ну, — помотал тот головой, — откуда ж чужие? Русь все дороги перекрыла. Только древлян по ним пропускает. Видать, боится Ингварь, что купчины нам вместе с тафтой и камкой[73] мечи да железо привезут. Будто нет в лесу тропинок да обходов, — подмигнул он мне и улыбнулся довольно.

— А много ли здесь вчера народу перебывало?

— Да и не сосчитать, — ответил стражник. — Вон, опять же, князь проезжал. Обоз привел из Смоленска. Как раз с тем, чего так русь опасается.

— А с обозом кривичи пришли?

— Наши. Куденя у них за коренного. Он же с рукой своей в лучники боле не годится. Вот князь его и приставил обозы водить. Жалко. Справным ратником был.

— Жалко, — согласился я, вспомнив, как мы с Куденей в дозор по ятвигскому бору шли.

— Так ты чего хотел-то, княжич? Или потерял кого? — Гутора рад был с утра пораньше языком почесать.

— Скорее нашел, — ухмыльнулся я. — Вот, — показал ему стрелы, — не знаешь, в каких землях такие делают?

Гутор переложил надоевшее за долгую стражу копье на другое плечо и внимательно стал разглядывать мою находку.

— Не, — через некоторое время сказал он. — Не знаю. Ты у Жирота спроси. Он по своим оружейным делам, почитай, весь Мир объездил. Он точно знает.

— Спрошу, — кивнул я. — Смена-то у тебя когда?

— Да уж скоро. — Ратник взглянул на посветлевшее небо. — Вот и рассвело.

— Ладно. Недосуг мне.

— Понимаю, — грустно вздохнул стражник и вновь переложил копье.

Я взошел на стену града. Миновал несколько крытых тесом пролетов и наконец добрался до крепостной башни, с которой в меня вчера стреляли.

Здесь никого не было. Оно и понятно. Не будет же покуситель меня дожидаться. Хорошее место он выбрал. Дозорная площадка детинца и помост простреливаются. Можно и не целясь стрелы посылать.

Я уж хотел уходить, как вдруг что-то звякнуло под сапогом. Нагнулся. Вижу кольцо витое. Вот она. Колта Заглядина…


— Сделаны они хорошо. — Жирот с интересом разглядывал стрелу. — Древко ровное. — Он положил стрелу на палец, точно безмен[74]. — Уравновешено неплохо. И перо прилажено по уму. Но не боевая она.

— Как так? — удивился я.

— Железо на жале дрянное. Броню не пробьет. Да и сам наконечник широковат. В кольцах кольчужных стрять будет. Опять же трехперый. Несподручно это. Нет, — сказал Жирот, — это не наши стрелы.

— Знаю, что не наши. Так чьи тогда?

— Может, зять знает? Эй, Людо! — позвал он. — Взгляни.

Из дальней клети вышел Людо. Тощий, что моя стрела. Выбрит чисто, не по нашему заводу. Усат. Длинноволос. Волосы ремешком сыромятным подвязаны, чтоб глаза при работе не застили. Не похож на древлянина. Да и не был стрельник древлянином.

Когда с мазовщанами у нас из-за ятвигского удела раздор вышел, полонили его. На девять лет по праву войны в холопы забрали. Хорошим стрельником Людо оказался. Отец его к Жироту определил. Он и прижился. Дочке Жиротовой, Ивица старшей сестре, приглянулся. Столковались они. Жирот ему холопство на три года убавил. Боле не мог, Правь не позволила. Так и жил он зятем-примаком[75]. А прошлой осенью жена его померла от лихоманки. Тосковал он сильно. Сохнуть начал. Вот и истощал…

— То есть мне знакомо.

Людо вернул мне стрелу и повернулся к Жироту:

— То охотничьи стрелы. Видишь, кровоток-то какой? Чтоб раненый зверь больше крови терял. Слабел. А закусы на жалах, чтобы из шкуры стрела не вырвалась, когда тот уходить начнет. Но не мазовщанские мастера стрелу ладили. И не ятвигские. А чьи? То мне неведомо.

— На большого зверя, видать, стрелу ладили, на сохатого, а то и на секача[76], — сказал Жирот. — Откуда они у тебя, княжич?

— В бору нашел, — соврал я, а сам подумал: «Не сохатому, а мне бы на той стреле висеть. Но, знать, Доля у меня другая…»


Вернулся я к себе и до поры спрятал стрелы под своим лежаком. А сам пошел Загляду искать.

Искать ее, правда, долго не пришлось. Они с Владаной в Малушиной светелке сестренку мою счету учили.

— Смотри, — говорила Загляда, — у тебя, Малуша, четыре сливы. Две ты Владане отдала. Сколько у тебя слив осталось? Думай давай.

— Четыре, — отвечает сестренка.

— Как же четыре? — удивилась Владана. — Ты же две мне отдала.

— Ничего я тебе не отдавала! — возмутилась Малуша. — Я их лучше сама съем.

— Ух, и жадная ты, Малушка! — рассердилась Загляда.

— Я не жадная. Я запасливая. Ингварь с войском своим придет, веси окрестные разорит. Все голодать будут, а я сытая. Да две сливы в запасе. Одной с тобой, Загляда, поделюсь. А половинку другой, так и быть, тебе, Владана. Чтоб с голоду не померла.

— А ту половинку, что останется, куда денешь? — спросил я.

— На всех остальных поделю! — не оборачиваясь, ответила Малуша.

— Вот это по-хозяйски, — улыбнулся я.

— Ой, Добрынюшка! — наконец-то заметила меня Малуша.

Подбежала ко мне. Обняла.

— Соскучилась по тебе, — говорит.

— И я по тебе, Малуша. Ну, рассказывай, как ты счету обучаешься?

— Хорошо обучаюсь. Смотри, — скороговоркой затараторила, — у меня было четыре сливы. Две я Владане отдала. Сколько осталось? Осталось две. Самые кислые. Потому что всегда самые кислые остаются.

— А если бы у тебя было пять слив?

— Сейчас, — наморщила она лобик, а потом улыбнулась: — Ты меня, Добрынюшка, не путай. Если бы пять было? А ты не сказал, сколько и кому я отдавала, значит, так пять и осталось.

— Молодец, — погладил я ее по голове, как когда-то мама меня гладила. — Учись дальше. Загляда, — повернулся я к сенной девке, — мне бы потолковать с тобой. С глазу на глаз.

— А не рано тебе еще, княжич, с девками с глазу на глаз толковать? — хитро посмотрела на меня Владана.

— Ты не смотри, что он летами невелик, — завторила ей Ключникова дочь. — Он хоть и молодой, зато юркий.

И засмеялись на пару. И от смеха этого почуял я, как щеки мои пылать начали.

— Да он еще и засмущался, как девка красная, — и снова в хохот.

А Малуша стоит, то на меня, то на них смотрит и в толк никак не возьмет, чего это ее няньки над братом потешаются.

— Загляда, — сказал я строго, — нечего тут гогот подымать. Я сказал, что мне с тобой поговорить нужно. Значит, пошли. Поговорим.

— Ого! Да из него и вправду мужичок прорезаться начал. Иду, княжич, — а сама смехом прыснула.

Вышли мы из светелки. Дверь притворили. Я кулак разжал.

— Твоя колта? — говорю.

— Моя, — обрадовалась она. — Нашел? Вот хорошо-то как! — и на радостях меня поцеловала.

Точно огнем губы обожгло.

— Так ты ее у реки потеряла?

— Я же говорила уже, — стала она колту на место подвешивать. — Все утро нынче от батюшки хоронилась. Боялась, что заметит. А ты нашел, — и снова в губы губами своими.

— Ты это… не слишком-то, — вырвался я из ее объятий.

— А что? — удивилась она. — Али боишься, что увидит кто?

— Ничего я не боюсь. — Я опять смутился. — Ты мне лучше скажи, кто там с вами был, когда ты купалась?

— Да кто? — пожала она плечами. — Мы с Владаной. Малуша с нами. Да и все. Мы девок звали, так они не пошли. Говорят, дескать, вода уж простыла. А вода теплая. Да ты же сам сегодня утром пробовал. Ты же на берегу колту нашел?

— Да, — кивнул я. — А ты ввечеру где вчера была?

— Здесь, — махнула она на дверь Малушиной светелки. — После купания княжна расшалилась. Мы с Владаной ее до полуночи угомонить не могли. А потом и сами с ней уснули.

— С Владаной?

— А с кем же? — вдруг горько вздохнула Загляда. — Грудича-то моего варяжины сокрушили.

И вдруг я заметил, как в уголке глаза ключниковой дочери блеснула слезинка.

Я и раньше не верил, что Загляда была тем самым покусителем, который в меня вчера из лука стрелял. А теперь в этом бесповоротно уверился. Но ведь как-то колта ее в той башне оказалась.

Как?

— А больше вы никого не видели?

— Нет вроде, — пожала плечами сенная девка. — Хотя погоди… Белорев вроде по берегу ходил. В гольцах[77] что-то собирал.

— Загляда, — из-за двери показалось личико Малуши, — скоро ты там? А то я никак в толк не возьму, как к трем вишням двенадцать слив приложить?

— Иду, княжна, — ответила Загляда. — Спасибо, княжич, за колту, — снова поцеловала она меня и быстро в светелку убежала.

А я остался стоять, зацелованный и растерянный.

— Надо бы знахаря расспросить, — сказал, а сам подумал: «Вот бы так да с Любавой…»


Белорев был в своей каморке. Знахарь что-то помешивал струганой палочкой в котле, подвешенном над очагом. Потом вынул ее. Понюхал. На язык попробовал. Задумался. Оторвал от снизки трав, что развешаны были для просушки под потолком, какой-то листок и бросил его в варево.

Увидел меня, нахмурился.

— Ты почему не в Даждьбоговом доме? — строгость проявил. — У вас же нынче с Гостомыслом дела.

— Гостомысл сегодня на дальнее капище ушел, — сказал я. — Нам свободный день дал.

— Понятно, — и строгость прошла. — Продых тоже нужен. А остальные послухи где?

— Ивиц с Красуном погнали коней купать, их Колобуд с собой взял. Жарох тетке Милаве по хозяйству помогает…

— А ты, значит, ко мне приперся? — перебил меня знахарь.

— Вроде того, — кивнул я.

— Вот и хорошо, — вдруг улыбнулся он. — Как раз к сроку. Время к обеду, а у меня как раз похлебка подоспела. — Он снял котел с огня и поставил его на стол.

Только тут я вспомнил, что за дознанием своим совсем забыл о еде. От котла плыл сытный дух. Мой живот призывно заурчал.

— Садись, — указал Белорев на лавку возле стола. — Кору дубовую подвинь и садись. Какую пользу кора дубовая дает?

— Зубы крепит, от поноса лечит, кровь затворяет, волосы на голове укрепляет, а еще в ее отваре шкуры сыромятные вымачивают… — затараторил я.

— Молодец, — сказал знахарь.

Он достал из ставца две глиняные миски, две липовые ложки и полкаравая хлеба.

— Только кора, — довольный похвалой, добавил я, — два лета вылеживаться должна.

— А если меньше? — спросил Белорев.

— Может рвоту вызвать.

— Это точно. — Он обнял каравай, прижав его боком к груди, и ножом отрезал большой ломоть. — Садись. Чего столбом стоишь?

— Дядя Белорев, — спросил я у него, когда миски были пусты, — почему у тебя похлебка такая вкусная?

— Ты видел, как я листок в котел бросал?

— Видел.

— В нем-то все и дело. Таких у нас не растет, — вздохнул он. — Только в саду у цареградского василиса дерево это найти можно. Называется лярв[78]. От него-то и похлебка такая. Мне ветку этого лярва лета три назад грек один привез. Я за нее гривну серебряную отдал да еще восемь кун[79] в придачу. Обманул меня грек, говорил, что такой редкий и духмяный лист от ста болезней помогает, а оказалось, что он только в похлебку годится. Так что не верь всему тому, что хорошо пахнет. Иногда воняет так, что с души воротит, а пользы от вонючки этой больше, чем от благовония заморского.

— Дядя Белорев, — наконец решился я, — ты вчера на берегу Ужа в гольцах чего искал?

— Здрав ли ты, княжич? — удивленно посмотрел он на меня.

— Вроде здоров, — пожал я плечами.

— А голова не болит?

— Нет вроде, я сбор Берисавин пью. Помогает.

— Так чего же ты? Я же вчера вместе с вами, с послухами, по берегу водяной горец[80] собирал. У Побора почечуй[81] разбуянился. Он нас и попросил. Или запамятовал?

Я чуть ложкой себя по лбу не огрел. Ведь и впрямь вчера мы целый день по гольцам лазали. И Белорев все время у меня на виду был. Потом отвар для Побора готовили. А Ивиц Жароху лягушку за ворот сунул. Обжегся знахарь, а Жирот сыну за то выволочку устроил…

Все.

Начало с концом встретилось.

Провернулось коло.

Выходит, не зря чужак колту в башне подкинул. Словно русак, он скидку сделал. Замкнул петлю и в сторону сиганул. Теперь сколько по следу ни беги, а все к тому же месту воротишься. А он затаился и нового случая ждать будет…

Хотел я сам все распутать, только, видно, не под силу мне это оказалось. Ничего не поделать…

Взял да и выложил Белореву все, как есть.

Помрачнел он. Чернее тучи грозовой стал.

— Ас чего ты взял, что это чужак? — спросил.

— А кто? — поразился я.

— Как же чужак мог понять, куда ты по следу пойдешь? Это же знать надо, кто кому братом, кому сватом, а кому двоюродным плетнем доводится. Наблюдать долго. Раздумывать, как, если что, от себя подозрение отвести. Свой это. Свой. Оттого и муторно.

— Да не верю я, что кто-то из своих на такое пойти может! — крикнул я в сердцах.

— Ты не шуми сильно, — остудил мой пыл знахарь. — Я тоже не верю. Но только знаю, что из своих это кто-то, — и задумался надолго.

— Значит, так, — наконец сказал Белорев. — Ты больше ничего не делай. Будто и не было вчерашней ночи. И не рассказывай никому…

— Даже отцу?

— Даже отцу. — Знахарь встал и зашагал по каморке из угла в угол. — Ни к чему ему пока лишние хлопоты. С одним бы горем справиться.

— А если этот на Малушу посягнет?

— Не княжна ему нужна, а княжич. Ты за нее не беспокойся. Ее не тронут. Ты за себя опасайся. Когда Гостомысл вернуться обещал?

— К вечеру.

— С ведуном я сам поговорю. Не пужайся. Присмотрим мы с ним за тобой.

— Я и не пугаюсь. Пуганый уже.

— Не хорохорься и остерегайся. Вражина теперь на время утихомирится. Если он не дурак, а он не дурак точно, ждать будет, когда ты чутье потеряешь. Но мы-то тоже не лыком шитые. Так ведь?

— Так, — кивнул я.

— Все. Иди. И помни — не было ничего прошлой ночью…


Ох и невесело мне было, когда я вышел от знахаря. Помню, всю дорогу мне чудилось, что кто-то наблюдает за мной. В засаде сидит. Ждет не дождется, чтоб я слабину дал…

Но прав оказался Белорев. Ни в этот день, ни в следующий покуситель никак себя не оказал…

И месяц пролетел, а за ним другой до середины докатился.

Тихо все было. Спокойно.

Я уж подумывать стал, что ошибся Белорев, и это все же чужак был. Хотел свое дело сделать, не смог и восвояси отправился. Только в башню я уже не поднимался. Желание на звезды смотреть прошло. Да и звезда Седунь больше на небосклоне не появлялась. Успокоились люди. И я успокоился…


14 октября 943 г.

Этот день стал для меня трижды счастливым.

Первое счастье было наибольшим. Просто выпал первый в этом году снег.

Еще накануне под вечер подморозило. Взбитая ногами и копытами осенняя грязь застыла комьями. Схватилась морозцем. Грудами замерла. Кто-то сетовал на окоченевшие волнами глыбы. Кто-то ругался, спотыкаясь. А я был рад. Не хлюпает под ногами. Не липнет на сапоги тяжестью неподъемной. А груды… это не страшно. Ведь через них и перешагнуть можно.

Вслед за морозом пришел и снег. Всю ночь сыпала белая крупа. А утром все вокруг стало белым. Точно Мир оделся во все новое. Словно снова стал невинным дитятей. И все радуются ему, точно младенцу.

И пускай первый снег ненадолго — выкатит Хоре на небо и растопит праздничное убранство, только это будет потом, а пока все вокруг сияло чистотой.

Второе счастье было больше первого.

У отца наконец-то выдался свободный от забот день, и он решил проведать, как там послухи к посвящению готовятся.

Мы как раз с Гостомыслом кощун Скотьего Бога разучивали. Тянули вслед за ведуном:

Славься, Велес, Правь нам даривший.

Славься в языках и землях окрестных…

Красивее всего у Ивица выходило. Здоров был оружейников сын глотку драть.

Жарох тоже старался. Да, видать, ему в детстве медведь уши отдавил. Оттого и подвывал он гнусаво да все не в лад попадал.

Гостомысл над ним, точно сам Велес, возвышался. С черпаком в руках. Как только Поборов пасынок петуха наружу голосишком своим хиленьким выпускал, ведун звонко бахал его черпаком промеж оттопыренных ушей.

— Неверно, отрок, — приговаривал Гостомысл. — Басовитей выводи.

А мы с Красуном, обрадованные тем, что занят ведун наставлением Жароха, к нам спиной повернулся, внимания особливого не обращает, подпевали абы как. Сами же тем временем шпыняться стали. Только для того, чтобы веселее стало кощун тянуть.

За этим занятием нас и застал отец.

— Здраве буде, послухи, — с порога сказал.

— Здраве буде, княже, — ответили мы.

— Что-то вы нестройно вытягиваете? Кощун-то у вас уж больно коряв выходит.

— И не говори, княже, — сокрушенно покачал головой Гостомысл и отвесил звонкий подзатыльник Жароху.

Тот только поморщился да ушибленное место почесал.

— Бьюсь с ними как рыба об лед, — продолжал ведун, — а им все хихоньки да хахоньки. Посвящение уже не за горами, а мы с Белоревом уж думаем, может, еще пусть годок в послухах походят?

— Вот сейчас и проверим. — Князь присел на скамью и бобровую шубу расстегнул. — Ох и жарко ты топишь, Гостомысл.

— Так ведь в тепле и голос звонче, — ответил ведун.

— Что такое крапива глухая?[82] — между тем спросил князь. — Кто скажет?

— Я знаю, княже, — тут же выкрикнул Жарох и затараторил: — Глухая крапива — это трава высотой по пояс, а мне по сиську будет. Стебулыга у нее с четырех сторон обтесанная, точно брус. Листок зеленый. Прямо от стебля растет. Цветок маленький, лазоревый, вся верхушка ими утыкана. Растет там, куда огнищанки помои выливают. Трава сорная, а пользы от нее много. Отвар от маяты беспричинной и страхов ночных помогает. Если много принять, так спать будешь, что медведь в берлоге. Также от болей в груди полезна и боли всякие притупляет, — скороговоркой проговорил, а потом от себя добавил: — Только горькая она, зараза, трава эта.

— Ну вот, — улыбнулся отец. — А ты его по голове, — посмотрел он на Гостомысла. — Такую голову беречь нужно. Она нам еще сгодится.

— Ты, князь, точно забыл, как я тебе подзатыльники отвешивал, — ответил ведун спокойно. — Ты же тоже не сильно любил кощуны петь. А потом-то научился.

— Что было, то было! — рассмеялся отец. — А теперь кто скажет, где у меча самое слабое место?

— Так знамо где, — оживился Ивиц. — Возле рукояти. Оттого и удар прямой на то место принимать нельзя, а только скользящий.

— Верно, — кивнул князь. — Сразу видно, что оружейника сын.

— Он и поет славно, — добавил ведун.

И Ивиц расплылся в довольной улыбке. Еще бы, и князь, и наставник его похвалили. А то все больше затрещины да тумаки. Уж больно непоседлив был сын Жирота-оружейника.

— Ну, про тебя, — посмотрел он на меня, — я и так все знаю. А ты, Красун, чего ж не называешься?

— А я чего? — испугался Красун. — Я ничего.

— Слышал я, что силен ты не по годам. Правда это?

— Это не мне решать, — ответил конюхов сын и на нас взглянул. — Это пусть те говорят, кто кулаков моих отведал.

— Ответ достойный, только слова что? Просто слова, — улыбнулся отец. — Пойдем-ка, спытаем тебя.

Мы вывалились на морозец. После ведуновых натопленных клетей от нас пар повалил. Точно не из дома мы вышли, а из бани выскочили. А стогнь снежком припорошен. Да ногами горожан прибит. Хорошо. Удобно.

— Вали его, ребятушки! — крикнул отец. А нас долго уговаривать не надо.

Первым на конюхова сына Жарох налетел. Впрыгнул ему на спину. Вцепился в шею. Повис, точно пес охотничий на сохатом. Только Красун быстро от наскока опомнился. Крутанулся на пятке. Жароха рукой перехватил. Рванул. От себя отбросил. Жарох ростом-то невелик и весом мал. Отлетел он от Красуна. По снегу прокатился. А тут и мы с Ивицом подоспели.

— Ух! Зашибу! — крикнул Красун.

Я едва пригнуться успел. Над головой только кулак просвистел. Не попал в меня Красун. А попал бы, лежать бы мне рядом с Жарохом. Вижу, Ивиц на него наседать начал. Только тяжко ему. Едва от Красуновых ручищ увертываться поспевает. Я недолго думая ему на помощь поспешил.

А народу на стогне много. Кто от работы свободен, ближе подходить стали. Посмотреть на то, как послухи баловство устроили. Вскоре уже кольцом нас окружили. Подначивать стали. А мы знай возимся себе.

Жарох очухался быстро. Опять на Красуна кинулся. Толку от него немного, только мешается. Правда, недолго ему путаться пришлось. Хлоп ему Красун в Ухо, и тот опять отлетел. А вслед за ним и Ивиц отправился. Остались мы с Красуном один на один.

Он меня схватил, да я вывернулся. Я его схватил, да уж больно он тяжел. Завертелись мы. Он толкнул — я в сторону шаг сделал. Толчок его в пустоту провалился. Чую, Красун опору теряет, я ему и помог. Упал он. Попутно Жароха зацепил, который в третий раз на него в атаку намерился. Маленький, а настырный. Поборов приемыш снова на снегу оказался. Вместе с Красуном. Только Колобудов сын не долго на земле прохлаждался. Перекутырнулся через голову и опять на ногах.

— Ну, теперь берегись! — прорычал и снова на меня.

Бежит. Руки растопырил. Шмась из меня сотворить хочет. Попаду в его хватку, так несдобровать мне. Понял я, как мне его объятий избежать. Нырнул я ему под руку. Он мимо пролетел. Да со всего маху в толпу врезался.

Крик. Смех. Ругань.

Смотрю, а он снова на меня прет. И тут мне третье в этот день счастье привалило. Самое большое. Слышу:

— Держись, княжич! — И голос знакомый.

Я на окрик повернулся и остолбенел. Любава среди зевак стоит. На меня смотрит. Улыбается. И тут же — бабах! Это Красун мне с разбегу в грудь врезался.

Дух из меня вышибло. Повалился я на снег. А Красун на меня сверху навалился. Придавил тушей своей. Ни вздохнуть ни перднуть. Я задыхаться начал. А он мне на ухо шепчет:

— Уложил я тебя все-таки, — а сам дышит тяжело.

Я ему что-то ответить пытаюсь, а не могу. Воздуха не хватает. В глазах уж темнеть стало.

Отвалился он от меня. На ноги поднялся. Народ ему славу крикнул. А я морозец ртом схватил. Вздохнул наконец. В глазах проясняться стало. Голос отца слышу:

— И вправду силен ты, послух. А то, что сила в тебе пока дурная, так то боляре отешут.

А потом он ко мне подошел и сказал тихонько:

— Я же тебя еще мальцом учил. Коли в драку полез, то не отвлекайся. Только о том думай, как супротивника одолеть, — смотрит, а в глазах огорчение.

Посмотрел он так на меня и в детинец пошел. На ходу о чем-то с Гостомыслом толкуя.

Раньше от таких слов я бы расстроился сильно. Но это раньше. А сейчас мне Любава все расстройства заслонила.

Тут и Красун ко мне подошел. Подняться пособил.

— Что ж ты раньше-то себя мутузить позволял, коли вертлявый такой?

— Так ведь старших уважать надо, — ответил я ему. — Меня так матушка учила.

— Дурной ты, княжич. Как есть дурной, — сказал он и прижал по-братски к груди своей. — Пошли, что ли, а то холодно.

— Погоди, — я ему в ответ. — У меня тут еще дело есть.

— Ну-ну, — улыбнулся он и поспешил Ивицу с Жарохом помогать.

А я от снега отряхнулся да к Любаве навстречу скорее.

— Ты откуда здесь?

— Да вот, по первопутку приехали. Ругу князю привезли.

— Ну, здраве буде, Любава, — в пояс ей поклонился, словно болярыне.

Это чтобы смущение скрыть. Ведь на глазах у нее Красун меня поборол. Стыдно.

— Здраве буде и тебе, княжич, — ответила она. — Что ж ты меня не по чину величаешь? Огнищанка я — не великих корней.

— Ноне огнищанка, а завтра… как знать?

И вдруг зарделась она. Взор потупила. Я уж подумал — не застращал ли? Совсем смутился.

Так и стоим мы, смутой пришибленные. Что я, что она. А снежинки с неба сыпят. Мороз до костей пробирать начал. А я слова сказать не могу. Боюсь, что снова обижу ее.

— Это что за девка красная? — подлетел к нам Ивиц. — Давай-ка, красавица, погреемся, — обнял вдруг ее и в щеку поцеловал.

Тут уж я не стерпел. С развороту ему в ухо залепил.

— Очумел, что ли? — закричал он, в снегу барахтаясь.

— Рукам воли не давай! — я на него в ответ заорал. — Убью за нее. Понял?

Вскочил Ивиц, с кулаками на меня полез, да не добрался. Схватил его Красун поперек пояса, на плечо взвалил и к ведуну в дом поволок. Кричит Ивиц, вырывается, но поделать ничего не может.

— Прости его, Любава, по глупости он, — сказал я.

— А мне даже понравилось, — она отвечает. Только что мерз, а тут жарко стало. Повернулся я и прочь побрел. А у самого чувство, точно не я Ивицу, а он мне в ухо кулак сунул.

— Княжич! — она мне вслед. Остановился я словно вкопанный. Жду.

— Вправду за меня убьешь?

— А то ты не знаешь? — ответил я, не оборачиваясь.

— Так то вражина варяжский был, а этот же свой.

— Если даже сам Даждьбог тебя обидеть захочет, и его убью. Не посмотрю, что Бог.

Тут спиной чую — подходит. И верно.

Подошла.

В глаза посмотрела.

Ухмыльнулась и сказала:

— А ты растешь, княжич, — повернулась и к воротам пошла.

— Берисаве с Микулой от меня поклон передай, — ей вслед крикнул. А сам думаю: «Вот и пойми их, баб… то ли надежду подарила, то ли попрощалась навек?..»


И учение мое дальше покатилось. Полным ходом. Гостомысл нас к посвящению готовил. Да и Белорев от него не отставал.

Дни напролет мы кощуны распевали. Веды по складням разбирали. Праздники запоминали, когда работать надо, а когда отдыхать. Учились высчитывать начало сева и начало сбора.

Еще травное дело постигали. Снадобья готовили.

Заговоры ратные учили.

На меч. На стрелу каленую, чтоб точнее в цель летела.

Я как-то такой заговор Побору рассказал. Он похвалил меня. Сказал, что это дело нужное. Правильное.

А между тем зима пришла…

Коляду отпраздновали…

Повернулось годовое коло и на новое лето покатилось…


16 января 943 г.

— Ты о чем задумался, княжич? — Белорев строго смотрел на то, как я толку укропное семя в каменной ступке. — Я тебе что говорил? Не про горлиц да ворон в это время думать надо. А про то, как болезнь прогнать. Ну-ка, покажи, что там у тебя получилось?

Я протянул ему ступку. Он запустил в нее пальцы. Достал порошок. Растер его на ладони. Лизнул. Улыбнулся.

— А ничего. Справно. Молодец.

— А у меня посмотри! — Жарох знахарю свою ступку показал.

Посмотрел Белорев. Кивнул довольно. Похвалил сироту. Потом задремавшему Красуну затрещину отвесил. Тот даже подпрыгнул от неожиданности. Ступку выронил. Рассыпалось по полу укропное семя. Ивиц на смех поднял конюхова сына. Тут же и сам подзатыльник получил.

— Вот вдвоем, — строго сказал знахарь, — семя и собирайте. Чтоб ни одного зернышка не осталось.

— Так о чем задумался, Добрыня? — снова спросил знахарь, когда Красун с Ивицом принялись собирать рассыпанный укроп.

— Вот ведь что интересно, — сказал я. — Утро сменяет ночь. Вечер день. Одна седмица другую. То луна на небе, то месяц, то снова луна. За зимой весна наступает, а за осенью зима. Крутится коло. Не останавливается. А зачем?

— Ну и вопрос ты задал, — пожал плечами Белорев. — Тут, оказывается, не вороны и горлицы. Тут о Мире дума. Только вот что я вижу — мужаешь ты, княжич. Помнишь, как я тебя хвостом пугал, а ты боялся?

— Не я, а Гридя…— поправил я его.

— И верно. Не ты. Только не спрашивай «зачем?», так Сварогом заведено. А значит, надо. Голову себе не забивай. Только помни, что дня вчерашнего уже нет. А завтрашний день может и вовсе не прийти. Сейчас живи и радуйся. Сейчас. Понимаешь?

— Порадуешься тут, — это Красун с пола голос подал.

— Что? Тяжело тебе? — наклонился над ним Белорев.

— Да уж не легко.

— А подумай о том, что, когда Ингварь землю Древлянскую порушил, он бы тебя, как ратников, велел со Святища скинуть. Тогда бы не пришлось сейчас по полу ползать.

Красун немного подумал, а потом быстрее начал семена подбирать. Радостно…


18 января 943 г.

Пришел день посвящения. Послухи его три лета ждали. А я вот за половину года обучение осилил. Старался. И за себя, и за Славдю с Гридей.

Да и потом, тоскливо без сверстников было. Послухи особо за собой не звали. А с Ратибором маленьким на коняшках деревянных скакать не особо хотелось.

Отцу не до меня. А одному ни в бор сходить, ни на рыбалку. И про стрелы, что под лежаком спрятаны, все время вспоминалось. Так что не сильно я из Коростеня рвался. Зато старался изо всех сил, чтобы до остальных дотянуться. Даже перестарался немного. Что Белорев, что Гостомысл сторониться меня стали. Уж больно много я к ним с расспросами приставал. А на самый главный вопрос ответа не получил.

Так и не знал я ЗАЧЕМ?

Но, наверное, не на все вопросы стоит ответы получать. Как знахарь сказал? Живи и радуйся? Вот я и жил. И радовался.

А морозы стояли крепкие. Настоящие. Говорили, что птицы на лету замерзают. А вчера мы с Красу-ном на стену лазили. Он сказал, что с утра по нужде вышел, а сходить не смог. Говорит, моча замерзла. Кусками отламывать пришлось. Не поверил я. А он за свое. Пришлось проверять.

Залезли мы, гашники[83] развязали. Помочились. Я себе чуть все хозяйство не отморозил. А моча ничего. Только паром изошла. Возил меня потом Красун полдня на горбу. И поделом ему. Не будет враки разводить.

А сегодня нас посвящать будут. На реке Гостомысл уж и полынью прорубил. Знаю ведь, что ничего страшного не будет, а все равно боязно.

Одно радует. Сегодня на рассвете по всей земле Древлянской недоросли и девки в проруби сигать будут. Чтобы показать Даждьбогу, что силен дух у внуков его. Чтобы древлянами полноправными стать.

В деревнях сходом решают, кто такого почета удостоен будет. По подворьям отцы, с одобрения младших ведунов, своих чад в древлян обращают. Ну а в Коростене Гостомысл решил. Кому в Уж окунуться можно, а кому до следующей зимы подождать.

По такому случаю даже отец от всех дел отказался. А мне-то радость! Я ж его почти и не видел. А тут такой случай представился.

Людей на реке собралось — что вече на стогне. Все про свои беды на время забыли. Песни поют. Пляшут. Смеются.

Уж вечереть стало. Мороз крепчает. А у древлян веселье только жарче разгорается. По берегам костры разожгли. В доме Даждьбоговом Гостомысл требу сотворил. Потом младшая дружина на старшую в кулачки пошла. Стенка на стенку. Вот смеху-то было.

Старшие посильнее, зато младшие поувертливей. Дашь на дашь получилось. Тогда отец старшей дружине на подмогу пришел. А младшая дружина без болярина осталась. Еще по осени Путята с двумя своими побратимами сгинули. Вот младшим и пришлось поражение признать. Они-то ватагой пошли. А отец своих по-разумному выставил. С боков зажал. Они пощады и запросили.

Побор все порывался за младших вступиться, да его жена Милава не пустила. Побоялась, что зашибут. Ну, так он на стрельбище отквитался. Так стрелы клал, что любо-дорого. Одну в одну.

— Слава Побору! — люди кричали.

Только болярин Дедята ему в поединщики годился. Тот тоже стрелы пускал — залюбуешься. Каждый выстрел, что песня.

— Слава Дедяте!

Но не сдюжил болярин. Одну стрелу в ночь темную отправил. Так, что благодар от отца Побору достался. Шапку соболью да рукавицы бисером шитые под крики радостные старику вручил.

— Слава князю Малу!

Так, за игрищами, и не заметили, что светать начало.

Народ у проруби собрался. Лед с полыньи вычистили. Кощуны петь стали. Даждьбога славить.

И про других богов не забывали. Своя часть славы и Велесу, и Радогосту, и Макощи, и Световиту досталась. Про Коляду не забыли. И даже шутнику Китаврасу немного славы перепало. Только Перун Полянский ни с чем остался. Не заслужил он от Древлянской земли славления.

Вот и солнце зимнее из-за окоема показалось. Настала пора посвящение проводить.

Шестеро нас было. Четыре послуха да две девки.

Одну я знал. Она из холопок бывших была. Отец ее вместе с Колобудом за конями смотрел, мать — ткачиха. Поволоки льняные ткала. А дочь их, 0брада, в сенных девках под Домовитовым призором послух коротала. Да матери помогала. Вот теперь и она для посвящения дозрела. Видать, замуж собралась.

А другая из незнакомых. И мать я ее не знал. Да и отец мне незнаком был. Видать, с разоренного варягами подворья они пришли.

А между тем Гостомысл наши имена огласил. Значит, настал и наш черед внуков Даждьбоговых порадовать.

Первым, как самый старший, Жарох пошел. Кожух с себя скинул. Телешом остался. Подбежал под крики к князю. Поклонился до земли. Участи своей ждать стал.

— В знахари тебя определяю! Белореву в помощники! — громко выкрикнул отец.

— Слава тебе, княже, — снова поклонился отцу Жарох. — Слава тебе, Даждьбоже! — навстречу солнцу поклон отвесил.

Да с разбегу в полынью сиганул. Брызги во все стороны. Крики. Здравицы. Смех.

Вышел бывший послух из полыньи. По лесенке на лед поднялся. А тут уж Гостомысл его поджидает. А с ним помощники. Выбеленным льном его насухо вытерли. Порты новые натянули. В шубу бобровую укутали. Шапку кунью на голову надели.

Меховые онучи на ноги. Гостомысл чару меда пьяного из серебряного кувшина ему налил. Выпил Жарох. Осушил до дна.

— Слава древлянину Жароху — знахарю! — крикнул ведун.

— Слава! — подхватили люди.

За Жарохом вслед Обрада пошла. Я думал, забоится девка телешом по морозу бегать. Ничего, не застудилась вроде.

Отец ее в ткачихи определил.

— Слава Даждьбогу! — бултых. Брызги до небес.

А она выбралась, оделась, чару меда приняла. Раскраснелась вся. Разрумянилась.

— Слава древлянке Обраде — ткачихе! Потом Красун посвящение получил. Его отец в младшую дружину направил.

— Слава древлянину Красуну — ратнику! Потом та девка незнакомая была.

Была незнакомая — стала своя.

— Слава древлянке Радине — вышивальщице!

— Слава!

Потом Ивица черед пришел.

Его, как и ожидалось, оружейником огласили.

А я все стоял и думал. Вот было бы здорово, если бы Любава здесь очутилась. Ее-то еще прошлой зимой посвятили. Огнищанкой Микула крикнул. Почитай, уж три месяца ее не видел. Соскучился.

— Ты чего, Добрыня, мешкаешь? — подтолкнул меня кто-то.

Разделся я быстро.

К отцу побежал. Подивился тому, что лед мне пятки не морозит.

Поклонился князю.

Посмотрел он. И тут я понял, что любит он меня. Сильно любит. А что суров со мной в последнее время, так это нужно так.

— Быть тебе, Добрын, после меня князем Древлянским!

— Слава тебе, княже!

— Слава! — люди закричали.

— Слава тебе, Даждьбоже!

Разбежался я посильнее, чтобы прыгать сподручнее было. Оскользнулся на краю полыньи да со всего маху в воду плюхнулся.

Кипятком обожгла вода ледяная. Дух вышибла. Насилу я лестницу рукой нащупал. Выбрался на лед. Огляделся. Смеется народ. И я засмеялся.

— Ты чего стоишь? — Гостомысл прикрикнул. — Сюда давай. Поживее!

Вытерли меня. Укутали. Шапка велика оказалась. Глаза мехом застила. Слышу, Гостомысл ругается:

— Как же вы кувшин уронили? Ему же согреться надо.

— А вот же есть медовуха, — сказал кто-то. Налили чару. Поднесли. Я выпил до донышка.

Пожаром во мне мед пьяный вспыхнул. Тепло стало. Жарко даже.

— Слава древлянину Добрыну, грядущему князю земли Древлянской!

— Слава! — оглушило аж.

— В детинец новых древлян князь Мал зовет. Пировать будем…

Повели нас всех в Коростень. Там уж столы накрыли, чтобы новопосвященных древлян прославлять. А люди у полыньи столпились. Вода святительная целебной силой наполнилась. Каждый хотел той воды набрать.

А мне на подъеме к воротам городским нехорошо стало. Голова закружилась. Вокруг смотрю, а земля в пляс пустилась.

«От меду пьяного со мной приключилось такое», — подумал.

Потом прошло вроде. Раздышался.

А как в город вошли, совсем дурно стало. Рвать начало.

— Это от медовухи, — сказал Жарох. — Мал он больно, чтобы мед пьяный, да еще так много, пить.

Л я на снег повалился. Чую, не встать мне. Все перед глазами плывет. И снова липкий комок к горлу подступил. Вырвало.

— При чем тут мед! — сквозь забытье услышал я крик Белорева. — Ты что? Не видишь? Его же кровью наизнанку выворачивает!

Больше я уже ничего не слышал…


20 января 943 г.

— Везет тебе, княжич, словно утопленнику. — Белорев вынимал из своей сумы пучки сушеных трав и бросал в чан, подвешенный над очагом. — То по маковке тебя приласкают. То стрелами потыкают. Теперь вот опоили. А тебе все неймется. Все за жизнь цепляешься.

— Видать, Доля моя такая, — улыбнулся я.

От отвара поднимался сладкий травный дух. Летом пахло. Лугом скошенным.

— Справная у тебя Доля. Счастливая. Другой бы на твоем месте давно уж в Ирий ушел. Ну, готов мое варево принять?

— Опять эту горечь глотать?

— А без горечи ты бы сейчас со мной не говорил. — Знахарь плеснул отвар в глиняную миску.

Остатки варева вынес наружу. Холодом окатило от открытой двери.

— Ты меня не застудишь?

— Не боись. Тебе воздух чистый на пользу пойдет. А то смрадом вся баня провоняла, — ответил знахарь с улицы.

Он варево в снег выплеснул. И обратно вернулся. Дверь, собачьим мехом обитую, плотно притворил.

— Ну вот, — сказал. — Так оно лучше будет. Подбросил дров в очаг.

Над глиняной миской заговор нашептал. Мне протянул:

— Пей давай.

— Хоть бы медом подсластил, — скривился я.

— Неужто плохо я тебя учил? — удивился Белорев. — Аль забыл, что от меда зелье не так, как нужно, подействует?

— Да помню я. Только уж больно горько получается.

— Опять ты за свое. Пей, говорю. Глотками малыми. Да после каждого глотка передышку делай. Чтоб варево лучше помогало.

— Знаю, — вздохнул я и пить начал.

Каждый следующий глоток был горше предыдущего. Терпел я. А как не потерпеть, когда жить хочется.

Допил. Поморщился.

— Приходи ко мне, родная, косоротиться начнем, — рассмеялся знахарь. — На вот. Зажуй.

Он протянул мне кусок вяленой рыбы.

— Вот и молодец, — похвалил он меня, когда я, давясь, начал жевать.

— Слушай, Белорев, — спросил я его чуть позже, — а может, меня к Берисаве отправить нужно? Она же мне в прошлый раз помогла.

— А я тебя, значит, на ноги поставить не смогу? — обиделся знахарь.

— Ласки прошу, Белорев, — извинился я. — Не хотел я тебя обидеть.

— Да я чего? Я ничего. Думаешь, не понимаю, что не к Берисаве тебе хочется, а к Любаве?

— А ты почем знаешь? — изумился я.

— Так ведь, наверное, я дольше тебя на свете белом живу. Рассказал мне Побор, как ты с ней летом прощался. На вот, еще этот корень пожуй, — протянул он мне белый кусок коренюки.

— А не сблюю?

— Не. Не должон боле.

— Давай.

Слюной изошел рот. Глотал ее, глотал. Едва не захлебнулся.

— Вот, — показал я ему одеревеневший язык.

— Тю, — усмехнулся он, — обслюнявился весь, что дитятя, — утер мне лицо тряпицей. — Ладно. Пойду я.

— Погоди, — с трудом ворочая языком, остановил его я. — Что с этим-то стало?

— Да что? — Белорев сам поморщился, точно червяка проглотил. — Сегодня поутру князь вече собрал. Суд над змеенышем учинил. Он же древлянином стал. Вот и судили по Прави. Как изменника.

— Кто послал-то его?

— Известно, кто на такое отважиться мог. Свенельд его подговорил.

— Сам признался?

— Да нет. Отпирался вначале. Только у ката[84] нашего, у Живодера, и дуб вековой заговорит. Как кости трещать начали, так он всю правду и выложил. Из вятичей он оказался, а по-нашему чисто говорил. Не придерешься. Вятичи, они окают сильно. А этот отучился.

— Вот Побору-то горе, — вздохнул я.

— Сильно закручинился лучник, — сказал Белорев. — Не знали они с Милавой, какую змею на груди пригревают. Да и мы тоже хороши. Не разглядели. Одарил бы меня Перун помощничком. Да не допустил Даждьбог. А то неизвестно, сколько бы он людей древлянских от жизни бы вылечил.

— А ночью тогда… тоже он?

— А то кто ж? Притворялся, что из лука стрелять ему не дадено. Потом признался, что из семьи охотников он. Сызмальства белку да птицу влет бил. Лучшим лучником среди вятских чад считался. Отец бахвалился им. На все праздники таскал, чтоб народ вятский потешить. Добахвалился. Из сынка позорище для народа его выросло.

— А как же он мед-то отравленный подсунул?

— Да как? Ты когда в прорубь бухнулся, он, как бы случайно, кувшин опрокинул. А потом уж заранее заготовленную отраву подсунул. Вот ведь Ящурово семя. Мы на праздник шли, за вас радоваться. А он с собой зелье тащил. Тьфу. Противно.

— Так что с ним теперь?

— С Жарохом-то? А чего тянуть? Повесили мы его. На Священном дубе повесили. Я вон с казни да прямо к тебе…


23 января 943 г.

Я почуял, как кто-то стягивает с меня беличье покрывало. И спросонья вцепился в него. Поплотнее завернуться старался. Кому же охота с утра пораньше на холоде оказаться.

— Добрыня, — сквозь дрему услышал я голос отца. — Вставай, лежебока. Давно уже петухи прокричали.

Я сразу вскочил с лежанки. Продрал глаза. Потряс очумелой головой, чтобы прогнать сладкий предрассветный сон.

— Я уже не сплю, батюшка. Даждьбог видит — не сплю.

— И я тоже вижу, — рассмеялся отец. — Вижу, как не спишь. Беги снегом умойся.

Как был босиком да в одном исподнем, так и вылетел наружу. Холодный снег и вправду быстро привел в чувство.

— Ух, хорошо, — сказал сам себе. — Слава тебе, Даждьбоже, за то, что даешь мне новый день! — крикнул в темное небо.

Потом помочился в сугроб, стараясь нарисовать коня. Получилось что-то вроде зайца. Но и так сойдет. И только тогда окончательно проснулся. И бегом в детинец. Отцу же понадобился. Не станет он меня понапрасну в такую рань поднимать.

— Зачем я нужен тебе, батюшка? — нашел я отца в горнице.

— Как зачем? — удивился он. — От отравы ты отошел?

— Вроде да, — пожал я плечами.

— А значит, пора учение начинать. На этот раз удивился я.

— Как так? — говорю. — Послушничество мое закончилось. Чему же еще учиться?

— Понятно, — снова улыбнулся отец. — Выходит, ты теперь знаешь все?

— Вроде того.

— Ну, тогда расскажи, как поставить полки так, чтоб супротивник тебя с боков не обошел? Кто из ближних соседей нам друзья, а кто враги? И что ты делать будешь, ежели на тебя трое с копьями прут, а у тебя в руках только кушак ременный?

Я сразу сник. Такому послухов ни Гостомысл, ни Белорев не обучали.

— А ты думал, что кликнули люди тебя грядущим князем — и можно спать да сны видеть? Теперь только твое обучение по-настоящему начинается. Понял?

— Понял, батюшка, — кивнул я.

— Ну, а коли понял, вот тебе прутик, — кинул он мне короткий березовый дрын.

— Зачем это, батюшка?

— Как зачем? Защищайся, — схватил он дедов меч, что на стене висел, и на меня бросился.

Я на него смотрю — не шутит он. Ладно, думаю, и, пока он замахивался, я его дрыном. По ребрам хотел, только не вышло. Он мой удар на клинок принять успел. А потом вокруг меня бочонком обкатился, за спиной очутился и плашмя мне мечом, да по мягкому месту.

— То, что первым ударить хотел, — говорит, — молодец. Только надумай, что супротивник тебя глупее. Нападай, да о защите думай, — и опять на меня.

И завертелось…

По первости к нам Домовит сунулся, дескать, кто здесь шум без его ведома поднимает? Но отец на него так рявкнул, что ключник из горницы точно птах испуганный вылетел. И дверь тихонько за собой притворил…

Почитай, полдня он меня по горнице гонял. Я только успевал уворачиваться да клинок его дрыном отмахивать. Устал, как мерин после пахоты. Пот с меня в сто ручьев бежит. Исподнее хоть выжимай. А отец даже с дыхания не сбился. Нападает, а сам приговаривает:

— Это тебе не из лука стрелы слать. Рубка — работа тяжелая. Думай, где силу применить, а где и отдохнуть чуток… Чуешь, что рука устает? Плечом принимай, — и опять хлясть меня по заднице.

— Все, — взмолился я. — Не могу боле…

— И ворогу ты так скажешь? — не унимался отец. — Мол, погоди, отдохнем давай да на солнышко полюбуемся? Не знает князь таких слов. Могу! И только. Иначе не князь он, а девка. — А меч дедов над головой свистит, не угнешься, так голова с плеч.

Угнулся. Успел. Продых улучил. И снова… Отскок… Кувырок… Прыжок… Уворот… Отскок… И упал без сил…

Отец надо мной склонился. Улыбнулся. Руку протянул, чтоб помочь с пола подняться.

— Молодец, — говорит. — Выдюжил. Завтра продолжим. А пока беги к Домовиту. Пускай он мыльню[85] для тебя готовит. Да вели, чтоб на стол накрывал. Проголодался небось?

— Угу, — ответил я.

Усталый был, но довольный отцовой похвалой.

— А ты говоришь, что не можешь, — продолжал отец. — Чтоб я от тебя этого слова не слыхал никогда. Беги мойся. Помоешься — возвращайся. Поедим да учение продолжим, — и ладошкой меня под зад шутейно, а у меня там сплошной синяк от меча деда Нискини.

Только я зубы сжал да мыться пошел…

После мытья стало гораздо легче. Вместе с пеной от мыльного корня ушла усталость. Оделся я в чистое и опять к отцу поторопился.

Л в горнице уж стол накрыли.

— Садись, поснедаем, — говорит отец и на меня хитро смотрит.

Я на лавку присел да вскочил тут же. Гузно отбитое о себе знать дало.

— Не, — отвечаю. — Постою я, так влезет больше.

— Ну-ну, — усмехнулся он. — Как знаешь. Так и ел стоя, словно корова. А он мне:

— Снедь для тела, а учение для головы. Ешь да на ус мотай, — и стал рассказывать, что в ближних и дальних землях творится.

И я ел. И на ус мотал тоже…

— Там, — показал он утиной ногой жареной, в руке зажатой, в сторону восхода, — Славута-река, поляне ее Днепром зовут. Велика она — с полуночи на полдень[86] катится. За Славутой северяне живут. Стольным градом у них Чернигов был, пока Хольг, дядька Ингваря, с варягами его под себя не забрал да князя Черниговского на кол не посадил. Дале — вятичи. Жарох, что тебя жизни решить хотел, из них был. Охотники знатные. И люди в большинстве приветливые. За ними голядь и мещера — народ дикий. Золотой бабе поклоняются. Да живых людей ей в требы приносят. За ними мурома. За муромой булгары. Эти на Pa-реке[87] живут да хазарам ругу платят. Хазария — страна большая. Вдоль Pa-реки тянется до самого полудня, — откусил он от утиной ноги, прожевал и продолжил: — Ас полудня нас Полянская земля подпирает. На горах киевских каган Ингварь сидит. Поляне-то по первости тоже хазарам ругу давали, но потом Хольг их отвадил. И полян вместе с Киевом к своим рукам прибрал. Теперь вот и нас варяги ругой обложили, — вздохнул отец горько и добавил зло: — Только ненадолго это. Вот с силой соберемся, тогда и посмотрим, кто сверху, а кто снизу окажется.

Он выпил из корчаги меду пьяного, крякнул, отер бороду, а потом макнул палец в корчагу и принялся малевать по столешне.

— Вот смотри, — водил он пальцем, и на отскобленном до белизны дереве стали появляться мокрые полоски. — Это Славута. Это Pa-река. Это Уж наш. Здесь Коростень, а здесь Киев. Вот посередке Малин. В нем теперь тоже варяги сидят. За Киевом Дикое поле начинается. Там люди-кони живут…

— Как Китоврас? — изумился я, склонившись над узором.

— Нет, — рассмеялся он. — Обычные, только от коней они кормятся, И конь у них ценится дороже всего на свете. А за ними греки. Тут у них Океян-Море, а тут сам Царь-город. В нем василис их сидит и вотчиной своей правит.

— Нам про него Гостомысл рассказывал, а знахарь мне листы дерева лярв показывал.

— Вот-вот, — кивнул отец. — Домовит! — позвал он, и тотчас появился ключник. — Со стола убирайте.

— Девки! — крикнул тот. — Ну-ка живо!

И тут же появились сенные да вмиг все унесли.

— Чего еще, княже? — спросил ключник.

— Ты не помнишь, где у нас игрушки, на которых меня отец полки водить учил?

— Как не помнить, — ответил Домовит, довольный тем, что сохранил нужные вещи, а понадобились — нате вам.

— За сохранность благодар от меня, — сказал отец. — Выбери любую шубу да Загляде своей отдай, а то я видел, как она в дерюжке какой-то по двору бегала.

— Здраве буде, княже, — поклонился ключник в пояс.

— Ступай игрушки принеси.

Ключник ушел, а отец продолжал показывать мне Мира устройство:

— Здесь на закате ятвиги и мазовщане, этих ты знаешь.

— Да, батюшка.

— А за ними германцы и латиняне. А что за латинянами, то мне неведомо. Может, ты узнаешь?

— Узнаю, — сказал я.

А отец снова в бороду ухмыльнулся.

— А на полночь — радимичи и кривичи. У них город главный Смоленск.

— И правит ими не князь, а ведун Макоши-Богини, — вставил я. — Я помню, как ты от них обоз с железом привел.

— Смекнул, — сказал отец, — только обоз я привел не от них, а из Нова-города. И железо то из-за моря теми же варягами привезено.

— Как же варяги тебе железо продали, чтоб Жирот из него мечей наковал да против тех же варягов их направил? — Я от удивления в затылке почесал.

— Ну, во-первых, варяг варягу рознь. А во-вторых, в этом и заключается главная княжеская наука. Ежели нужно — соври, ежели нужно — подольсти, ежели нужно — твердо на своем стой, хоть костьми ложись, только все это земле и народу твоему на пользу пойти должно…

— Вот, княже, игрушки батюшки твоего, Нискини, сына Любодара. — В горницу вернулся ключник.

Перед собой он нес большой берестяной короб. Тяжелыми, видать, были дедовы игрушки. У ключника от натуги испарина на лбу проступила.

— Хорошо, — сказал отец, стер со столешни ладонью подсохшие рисунки, и исчезли и Уж, и Славута, и Ра-река. — Высыпай их сюда.

Домовит опрокинул короб, и на стол посыпались раскрашенные в разные цвета деревянные фигурки. Вот всадник. Вот лучник. Вон копейщик. Копье, правда, обломилось, но шишак и щит на месте остались…

— Сейчас, сынко, будем учиться полки водить…


Так я начал постигать трудную науку. Каждое утро еще и петухи спят, а меня отец будит. Дрын в руки и ну меня мечом обтесывать. Потом, когда дрын на щепу развалился, он и мне меч доверил. Звонко в ту зиму было в детинце коростеньском. Со щитом. Без щита. В плаще и без плаща. С ножом. С голыми руками. С копьем в руках…

Учил меня отец землю свою защищать.

Помылся.

Отобедал.

Игрушки дедовы на стол, и…

— Сынко, да у тебя же конники в болоте повязнут. Кони-то тяжелые. В трясине стрянутъ будут… а вот тут должно лучников поставить. Чтоб они ратников с левого боку прикрыли…

Ввечеру снова за оружие…

И так, пока не упаду замертво…

А утром все по новой…

Сколько раз я жалел, что кликнул меня отец грядущим князем. Мне бы конюхом… или плотником… или горшечником, на худой конец…

И сколько раз потом я вспоминал отца с благодарностью за эту науку…

И вспомнился мне вдруг тот день, когда отец меня против болярина Зелени на стогне выставил, а на благодар меч дедов, тот самый, что в первый день на заднице моей синяков наставил, выложил. Мол, кто победит, тому и достанется…


30 марта 943 г.

Стайка испуганных воробьев носилась над Коростенем. Они громко перекрикивались. Выделывали в небе немыслимое. Злились, оттого что их потревожили. И никак не могли найти подходящую крышу, чтобы сесть и наконец угомониться.

Звон мечей не давал им покоя. Будоражил яркое весеннее утро и беспокоил пташек.

Зеленя, новый болярин младшей дружины, наскакивал на меня, точно коршун на цыпленка. Я едва успевал уворачиваться от его проворного меча.

Его клинок так и мелькал. Разрисовывал вокруг болярина замысловатые круги. Со стороны могло показаться, что это не два ратника сошлись в поединке, а два сверкающих шара катаются по стогню. Сходятся. Сталкиваются. Разлетаются в разные стороны для того, чтобы через миг сойтись снова.

Умело плел смертоносное кружево Зеленя. Не зазря его младшие болярином кликнули. Да только и я не собирался сдаваться. Да и выкупа жалко. Видно, с умыслом отец перед поединком дедов меч благодаром назвал. Знал, что захочу я такой подарок получить. Вот я и старался изо всех сил.

А в поединке этом еще и особое пристрастие было. Хотел молодой болярин самому себе доказать, что не зря ему такую честь оказали — над собой ратники поставили.

Но и я не хотел в грязь лицом падать. Как-никак, а грядущий князь Древлянский. А князь, он многое знать и уметь должен. Больше многих. Эту науку мне отец накрепко втолковал.

И к тому же не хотелось перед отцом срамиться. Он же меня сам натаскивал. Вот и натаскал.

Люди вокруг собрались. Смотрят. Подначивают.

— Так его, Зеленя!

— Вправо уходи, Добрыня!

— Не поддавайся, княжич! Я и не поддавался.

Сойдутся шары. Позвенят клинки. Друг об друга почешутся. И вновь разойдутся. То я верх беру, то болярин. А воробьи несчастные знай себе чирикают. На людские потехи ругаются.

Только так и не узнали мы, у кого рука крепче, а меч вернее. Не дали нам поединок докончить.

— Князь! — донеслось с дозорной башни. — Всадники к городу торопятся! Не наши!

Остановил нас князь.

— Ничья пока, — сказал. — Так что до поры у меня Нискинин меч останется, — ив детинец дедово наследство унес.

Мы свои-то мечи опустили. Обнялись, как побратимы. К воротам поспешили.

А люди напружились. Кого это принесло? Уж не от Полянской ли земли супостаты прут?

Но нет, Даждьбоже миловал.

Взобрались мы с Зеленей на стену. Глянули. Верно, не наши. Только и не поляне это. Те под красными плащами ходят, а на этих грязно-синие. Да и кони под ними не наши. И броня чужая. Видно, издалека их к нам занесло.

Трое их было, всего трое, а как народ всполошился. Ожегшись на молоке, на воду дуют.

Устали, верно, всадники. И кони их устали. Осадили они их перед подъемным мостом. Спешились. Как положено гостям, в поводу коней повели. А сами еле ноги переставляют. Долгой дорога их была, по всему видать. Запылились плащи. И лиц под густой грязью не разглядеть.

Только бросилось в глаза, что один из них длинный, что жердь. Другой крепок собой. А третий малец еще. Не старше меня. А может, и моложе.

Подошли они к воротам. Привратникам поклон отвесили. Длинный вышел вперед и заговорил. Говором чудным:

— Прошченя просим у почтенных стражников. Не можем ли мы круля Древлянского, Мала Нискинича, лице зреть?

— А вы чьи же будете? — не растерялся дружинник. — Из каких земель?

— Мы посланники от круля Пражского и Моравского. Болеслава Пржемысловца. Он крулевне Древлянской, Беляне, дядей доводится.

— Нету больше Беляны, — вздохнул Гутора-стражник. — Ингваря то вина.

— То знамо крулю Болеславу, — скорбно склонили голову все трое. — Оттого он и слал нас.

К Гуторе подбежал Ратибор и зашептал на ухо что-то быстро.

Тот кивнул мальчонке. Гостям поклонился. Сказал с достоинством:

— Князь Древлянский, Мал Нискинич, ласки просит. Рады в Коростене посланникам князя Болеслава, как и всем, кто из Чешской земли к нам приходит. Проходите, люди добрые. И напоят вас, и накормят. Баню уж топить стали. Помойтесь. Отдохните с дороги, а потом князь Древлянский примет вас, — и от себя добавил: — Для хороших людей разве ж жалко.

Вошли в город посланники. Конюхи у них поводья приняли. А Домовит повел в покои для мытья и отдыха.

Мы с Зеленей сговорились поединок позже довершить. И разошлись друзьями.


1 апреля 943 г.

— Не хочу никуда уезжать! — Я впервые возразил отцу.

На миг показалось, что сейчас земля уйдет из-под ног, а небесный свод упадет мне на голову… Но ничего не произошло.

— Что значит «не хочу»? — Гостомысл даже ногой притопнул. — Если князь велел, то так тому и быть.

— Погоди, ведун. — Отец подошел ко мне, положил руки на плечи и посмотрел в глаза: — Помнишь, о чем я тебе говорил? Князь для земли своей, что отец для сына. Ты князь грядущий, и тебе решать…

— Княже, — Гостомысл растерянно развел руками, — ну нельзя же так.

— Ладно. — Отец сел на место. — Постарайся понять, что в Коростене, да и во всей земле Древлянской, тебе сейчас оставаться опасно.

— Почему?

— Ты, верно, забыл, как Белорев тебя из Нави вытащил.

— Так это ж когда было? И потом, изменника казнили. Нет его…

— Сынко, — отец сдержал мой напор, — послушай Гостомысла. А потом решение принимай.

— Сам посуди. — Ведун принялся ходить по горнице и в такт шагам рубил воздух рукой. — Варягам Древлянский стол, что кость в горле. Княгиню к праотцам отправили и князя бы не пощадили. Да, видать, не решился Ингварь. Он-то, считай, выскочка безродный. Отец его, Рюрик, простым наемником был и Словенскую землю боем взял[88]. А Киев под Хольга сам лег с радостью. Оскольд полян Богом ромейским замордовал, а хазары данью измучили[89]. Оттого и Ингваря принимают. Буревоеву кровь в нем признают[90]. Хотя, сколько там этой крови? А Древлянский стол древний. Еще с Германорехом[91] Нискиничи битвы вели. Змиевы валы[92] поднимали. И не по своей воле мы в Русь вошли. Сам же знаешь. Только просто Древлянский стол не свалить. И Ингварь это понимает. Вот и решили варяги нас не мытьем, так катаньем взять. Жароха подослали, чтоб род княжеский на Мале оборвался. Не станет тебя, и легче варягам на Киевском столе дышать будет.

— Так не вышло же у них…

— Ты уверен, что они еще раз не попытаются? Может, уже змеиное племя где-то рядом гнездо свило? Только часа своего ждет?

— А может, это страх? Обычный страх? — Я от негодования кулаком о ладонь стукнул. — Как все переполошились, когда чужаки к воротам подъехали. Перепугались, что варяги пожаловали.

— Да если бы это страхи пустые были… — вырвалось у ведуна, да осекся он и на отца виновато посмотрел.

— Прав ведун. — Отец снова встал и по горнице зашагал. — Не хотел я говорить, чтоб от учения тебя не отвлекать. И смуту не подымать. Только ключник в еде два раза отраву находил. Благо что я велел, прежде чем на стол подавать, собакам на пробу снедь скармливать.

От этих слов у меня холодок пробежал по спине.

— Кто? — вырвалось.

— Не знаю, — зло сказал отец. — Найдем — удавлю собственными руками.

— А Малуша как же?

— Княжна девка, — пожал плечами ведун. — А с девки какой спрос?

— Но почему в Прагу? Болеслав деда моего, Вацлава, жизни лишил, да и маму не жаловал.

— Послы сказали, что хочет князь Пражский кровь свою в нашей земле сохранить. — Отец в меня пальцем ткнул. — Ты же чех наполовину. Или забыл?

— Древлянин я.

А он подошел к окну. Выглянул.

— Иди посмотри, — сказал.

Один из послов, фрязь Хлодвиг, на стогне потешал жителей коростеньских. Казалось, что он и конь под ним — единое целое.

Сначала Хлодвиг просто скакал по кругу легким галопом. Только конь, по команде фрязя, менял ногу. То левую вперед выкидывал, то правую. Потом стал на месте кружить. Потом на дыбы поднялся. Да так на задних ногах и ходил. А копытами передними по воздуху молотил, точно дрался с кем-то. А потом и вовсе на колени встал. Правую ногу вперед выставил и поклон отвесил.

— Вот как надо с конем управляться. — Отец помахал фрязю рукой, а потом ко мне повернулся: — А если древлянин ты, то и поступай так, как Древлянской земле удобнее. Болеслав внука своего, Здебора, здесь оставляет. Если с тобой что случится, его на куски порежем. Так что? Едешь?

— Еду.

— Язык-то помнишь?

— Трудно забыть язык, на котором мама мне песни колыбельные пела, — сказал я по-чешски.

— Вот и славно, — перешел на чешский отец. — Чем дальше ты сейчас от Коростеня будешь, тем мне спокойнее. Кривичи хотят против Ингваря подняться. Я им предлагал, чтобы вместе попробовать. Отказался ведун Кривя. Побоялся, что вместо Киева Коростень их к рукам приберет. В общем, — улыбнулся он, — правильно побоялся. Но едва ли по одиночке нам с варягами справиться. Попробуй Болеслава уговорить, чтобы помог он нам. Людей дал, коней и оружия. Может, с фрязями да латинянами подружишься. Я бы от таких, — кивнул он на Хлодвига, — ратников не отказался. Помни, что помощь нам нужна. Я сейчас ни от какой поддержки не откажусь. Правда, Гостомысл?

— Что? — не понял ведун.

— Говорю, если Добрыня в Праге поживет, нам спокойнее будет.

— Вот и я о том же толкую, — кивнул ведун.

— Так что… собирайся, сынко. Завтра поутру ты в Прагу едешь.


4 апреля 943 г.

Вспомнилось мне, как мы со Славдей и Гридей на ятвигов ходили. Года еще не прошло, а, кажется, так давно это было. И дороги были такие же. Грязные. Раскисшие. Только сейчас еще снег лежит. Холодно. Утром изморозь до костей пробирает.

А солнышко весеннее. Днем припекает, хоть из шубы выскакивай. Да только и шапку снимать боязно. Ветром весенним прохватит, не доеду до деда

Болеслава. Так и маюсь. Днем баня, ночью ледник. Ну, да мне не привыкать. Выдюжу.

Нашли проплешину посуше. Привалились. Мы с Яромиром за снедь принялись. Костерок развели, снегу в чан набрали. Пусть топится. А Хлодвиг по нужде отошел.

— Слушай, Яромир, а у тебя зазноба есть? — Вот уже три дня я говорил только по-чешски.

— Есть, конечно. — Риттер подбросил ветку в костер. — Только не видел я ее давно. Хорошая девча. Она у крулевны Сусанны в одевальщицах…

— Это как? — не понял я.

— При дворе так принято, — пояснил чех. — Знатных особ специальные люди одевают. Одевальщики.

— Чудно, — подивился я и представил, что утром меня тоже одевать будут. «Не дамся, — решил. — Что я, дитятя, что ли?»

А вслух спросил:

— А зовут ее как?

— Жанной.

— И имя чудное. Непривычное.

— Из франков она, Сусанна, принцесса франкская. Правнучка самого Карла Великого[93]. А Жанна — дочка ее ближней служанки. Они вместе приехали, когда Сусанна за Болеслава вышла. Эх, — вздохнул риттер, — глаза у Жанны. И губы жаркие… — Он вдруг посмотрел на меня строго. — Рано тебе еще об этом.

— Ничего не рано, — обиделся я. — У меня тоже зазноба есть. Любавой зовут. Как из Праги вернусь, так женюсь на ней. Кстати, ее подворье у нас на пути. Заедем, я вас познакомлю. Она тебе тоже понравится.

— Не боишься, что уведу? — рассмеялся Яромир. Хотел я ему ответить, да Хлодвиг не дал.

Он вынырнул из бора. Ошалело взглянул на нас. Быстро подбежал к костру. Опрокинул чан с водой в огонь. Костер зашипел, выдохнул облачком пара и умер.

— Ты чего?1

— Силянс![94] — Он дотронулся пальцем до моих губ. — Нюжно… вит! Ле плю вит посибль![95] Враги! — Он сделал страшное лицо и начал затаптывать костер.

— Кес ке сэ? Что такое? — Яромир встревожился не на шутку.

И они затараторили на причудливой смеси из фряжского и чешского…

Через пару мгновений чех объяснил:

— Погоня за нами, Хлодвиг видел семерых. Может, и больше их.

— Так, может, отец…

— А у круля Древлянского есть норманны на службе?

— Норманны? — не понял я.

— Варяги по-вашему, — пояснил риттер. Меня точно громом пришибло. Прав оказался

Гостомысл. Где-то рядом с Коростенем змеиное гнездо было. Значит, предупредил их кто-то, что я из города выехал. Или сами следили? Ладно. Потом разберемся. Сейчас бежать надо…


19 апреля 943 г.

Вот уже две седмицы за нами по пятам гонятся убийцы.

На подворье к Микуле мы не пошли. Зачем людей под удар ставить? Решили, что лучше попытаться по лесу уйти.

Но варяги не отставали ни на шаг.

Они загоняли нас, точно волчья стая. Не давали передыху.

Но пока нам везло.

Мы опережали их. А это давало возможность путать следы.

Сколько лесных ручьев мы перешли? Сколько речушек переплыли? Через сколько болот и озерков весенних перебрались? Я давно и со счету сбился.

Мы и на полдень ломились. И на полночь спешили. И снова на закат путь держали. Только варяги за нами словно привязанные шли.

И вот сегодня они приотстали. Только рано мы радовались. Им и не надо спешить было. Прижали они нас.

Мы уперлись в реку. Широкую и полноводную. Нам бы по льду на тот берег, что синей полоской торчал у окоема. Да сошел лед. И вода холодная. Метнулись мы вдоль грязного потока: нет ни перевоза, ни жилья какого, чтоб лодку взять. Было бы время, плот бы связали. Только нет времени. Варяги нам в затылки дышат.

— Может, вплавь? — предложил я.

— Не чуди. — Яромир настороженно вглядывался в лес. — Вода ледяная. И темнеет уже. Мы по ночи и до середины не доплывем. Замерзнем.

А темнело быстро. Это давало маленькую надежду. Может, уйдем. Затеряемся в ночи.

— Регард![96] — вскрикнул фрязь, указывая рукой вдоль берега.

Я увидел огонек костра. Понял, что это не наши гонители. Те костров не жгли. И мы, не раздумывая, пустили коней вдоль берега.

Совсем стемнело. А в темноте недолго и шею свернуть. Мы придержали коней и поехали шагом. Огонь, горящий в ночи, притягивал. Обещал тепло и горячую еду. И опасность отступала.

Мы подъезжали все ближе. И я старался не думать о том, что нас ждет.

У костра угадывались неясная тень. Он был один, а нас трое. Если что, справимся.

— Кого там несет нелегкая?

Не варяг. Значит — свой. Слава тебе, Даждьбоже!

— Ласки просим, добрый человек. — Я натянул поводья. — Не примешь ли к себе трех усталых путников?

— Отчего ж не принять, коли нужду терпите. — Он поднялся с бревна, на котором сидел. — Вы чьи будете?

А сам подбросил веток в костер. Огонь вспыхнул ярко, освещая нас. В свете костра я смог рассмотреть говорящего.

Это был невысокий мужичонка, одетый в подранный кожух, опорки и лапти. Всклоченная бороденка его смешно топорщилась. А из-под треуха торчали давно не мытые космы.

— Гонцы князя Древлянского, — ответил я. — Скачем в Моравию.

— Эка вас занесло, — покачал головой мужичонка. — Больно вы на север забрали. Там, — махнул он рукой в сторону противоположного берега, — ляхи живут.

— Да вот, заплутали. — Я все пытался понять, какого он рода-племени, и никак не мог определить.

Говорил он чисто. Без мазовщанских пришепетываний и ятвигских яканий. Казалось, что он такой же древлянин, как и я, только откуда здесь, за тридевять земель от коренной земли, появился этот странный мужичок?

— Вам вверх по течению надо. Дня три пути до перевоза. Перевоз тот мазовщане держат. Плату берут немалую. Да я смотрю, вы люди не бедные. Кони-то у вас вон какие справные. Завтра и поедете. А пока слазьте. У меня уха поспела.

Мы не заставили себя ждать. За две долгие седмицы мы разжигали огонь всего раза три. И только тогда, когда понимали, что иначе просто замерзнем.

— Экие сотоварищи у тебя чудные. — Мужичок достал из-за пазухи большую ложку, зачерпнул из котла, попробовал варево, крякнул от удовольствия.

— Это Яромир. Чех он. А это фрязь. Хлодвиг. Он по-нашему говорит плохо.

— А тебя как зовут? — Мужичок кивнул на варево — налетай, мол.

— Гридиславом, — соврал я, приняв имя погибшего друга.

— Гридислав, значит? — Он странно хмыкнул. — Ладно, Гридислав. Уж прости, что хлебца нет.

— Хлеб есть. — Яромир метнулся к своему коню и достал из седельной сумы каравай.

Это было все, что осталось у нас из снеди. Мужичок понюхал каравай. Закатил глаза от удовольствия и прошептал:

— Наш хлебушко. Духмяный.

— Так, значит, я правильно про тебя подумал, — сказал я. — Из наших ты краев. Из земли Древлянской.

— Правильно, — кивнул мужичок и отправил в рот очередную ложку ухи да хлебушком прикусил.

— А как звать-то тебя?

Мужичок прожевал. Посмотрел на меня внимательно. Вздохнул, словно решаясь на что-то, и наконец сказал:

— Когда-то Разбеем кликали, а теперь вот Андреем люди добрые прозывают.

— Так ты тот самый Разбей-рыбак, который ушел из Коростеня, чтобы Репейские горы отыскать? Да с Даждьбогом за жизнь потолковать?

— Тот самый, — кивнул мужичонка. — Неужто помнят еще меня люди?

— Как же не помнить. Много о тебе Гостомысл рассказывал, когда я у него в послухах ходил. И как жену ты свою любил. И как померла она. И как не хотел ты с этим примириться. Как на Святище целую седмицу прожил, желая выпытать у Даждьбога, за что он ее Марене отдал. И как ушел из Коростеня…

— А ты давно ли посвящение принял?

— Этой зимой.

— То-то я смотрю, молод ты еще для гонцовой службы. — Разбей отправил еще одну ложку ухи в рот, проглотил и добавил тихо: — Значит, есть теперь у земли Древлянской грядущий князь?

Меня словно бревном ударило.

— Как понял?

— Уж больно ты, княжич, на отца похож. Я же его помню, когда он чуть постарше тебя был. Да ты не бойся, — хитро улыбнулся он. — Если ты здесь, выходит, так Господу угодно.

— Господу? — не понял я.

— Я же когда из земли Древлянской ушел, почитай, пол-Мира протопал. Но нигде не нашел ни Ирия, ни гор Репейских. Везде, где бы я ни был, не боги, а люди живут. Дошел до самого Рима-города. Тут-то и объяснили мне, что истинный Бог, он не на горах живет. Не на небе. Не на земле. Он везде. И во мне. И в тебе. И в травинке сокрыт. И понял я, что все в этом Мире вершится по воле Его. А замысел Его простой человек понять не в силах. Как не может понять дерево, зачем его срубают. Зачем обтесывают. Зачем в венец[97] кладут. Не может оно понять, что человек из него дом строит. Так и человек всего лишь бревнышко малое. Песчинка незаметная, из которой Господь Мир складывает. Не знали того люди. Противились промыслу Богову. Зло и беззаконие творили. Грехи совершали. Не мог Господь такого терпеть, как не может человек в основание дома бревно гнилое класть. Послал он однажды в Мир этот сына своего. Иисусом звали его. Тот и объяснил людям, почему так, а не эдак в жизни делается. Только люди, что те деревья. Не поняли. Казнили его смертью лютой. Так он, даже умирая, грехи их на себя взял. Чтоб простил их Господь. Чтоб не карал. Ибо не ведали они, что творят. А сын стал заступником людей перед Господом. И если нужда человеку какая, то надо Сыну Божьему молиться. А он уж перед отцом похлопочет. Как узнал я про то, так и успокоился. Понял, что Господь для дела мою жену прибрал, а не из прихоти. Признал я Иисуса. В купели, как и сам он, крестился. И имя другое принял. Был Разбеем, стал Андреем. Так первого ученика Иисусова звали. Он, как и я, рыбаком был. Только подошел к нему Иисус и сказал, чтоб бросал он рыбу ловить, ибо научит его Сын Божий, как стать ловцом душ человечьих. И пошел за ним Андрей. И стал после смерти его слово его людям нести. Говорят, даже в наши края заходил. Вот и я так же. Хожу по Миру. Слово Божие людям несу.

— То верно говоришь, брат, — подал голос Яромир. — Я же тоже христианин. И Хлодвиг Христу молится. — Он что-то быстро стал говорить фрязю, тот закивал и заулыбался.

— Так разве братья вы? — удивился я. — Вы же первый раз видитесь.

— Все мы братья, — ответил Разбей-Андрей. — Все, кто в себе учение Сына Божия несет. Христианин христианину даже ближе брата кровного, ибо они братья в вере. Ну что? Поели? Вот и слава тебе, Господи.

Он взял котел. Остатки ухи на землю выплеснул. Пошел к берегу, чтоб котел помыть.

— Слушай, Яромир, — я прилег поближе к теплу костра, — а чехи все христиане?

— Нет, — ответил риттер, — но многие. Дед твой Вацлав перед смертью своей христианскую веру принял и вместе с ним войско его и еще люди многие.

— А латины? Они христиане?

— Да, — кивнул Яромир и стал сам на ночлег укладываться. — Что франки, что латины. Те все в вере пребывают. И ляхи. И моравы… — Он зевнул.

— Так чего же тогда ляхи на чехов, братьев своих по вере, войной идут? И боем их бьют?

— На все воля Божия, — снова зевнул чех и повернулся спиной к огню.

— Нет, ты погоди, — не унимался я. — Понятно, когда Перун Полянский с Даждьбогом Древлянским ссорятся. Они Майю Златогорку[98] поделить не могут. Оттого поляне на древлян из века в век нападают. Через них Перун хочет Даждьбога одолеть. А чего тогда Господь ваш ляхов с чехами лбами сшибает? От скуки, что ли?

Но ответом мне был здоровый молодецкий храп. Уснул Яромир. И Хлодвиг уснул. И меня от ухи да от тепла разморило. Последнее, что я слышал, как скрежетал Андрей речным песком по меди. Котел чистил…


Как мог я, княжич молодой, предвидеть тогда, что эта встреча с Андреем на берегу вспухшей от весеннего паводка реки однажды вспомнится? Вспомнится и перевернет всю мою жизнь. И внук Даждьбога, потомок Древы и Богумира, откажется от веры предков своих. Отринет от себя все, чему учил его, послуха несмышленого, ведун Гостомысл. Поймет, что только с именем нового Бога на устах, Бога вселюбящего и всепрощающего, сможет собрать земли православные в единый кулак и отдать их потомку своему. Чтобы не угас. Не зачах деревцем-дичком древний род древлянских князей. А потом, спустя много-много лет, вдруг поймет, что за всю свою бурную, полную невзгод и радостей жизнь так и не нашел ответ на однажды заданный вопрос.

Вопрос: «ЗАЧЕМ?»

Глава пятая

ЛЮДИ МОРЯ

20 апреля 943 г.

Меня поднял с земли удар ногой под ребра…

Я вскочил, ошалело озираясь по сторонам. Пытался понять, что случилось…

Понять не дали…

Повалили на землю. Лицом вдавили в холодный прибрежный песок так, что едва не задохнулся…

Набился тот песок в рот, когда чье-то колено вонзилось промеж лопаток…

Руки стянули ремнями…

Кое-как повернул голову…

Отплевался…

Схватил ртом воздух…

Краем глаза заметил, что у догоревшего костра хрипит Хлодвиг. Глаза вытаращил в ужасе. А из перерезанного горла красным пенится кровь…

Услышал, как мычит Яромир. Носом зло сопит. А сказать не может ничего. Кляп ему в рот загнали…

А Андрея нет. Может, успел уйти. Он же случайно с нами оказался. Не его, нас варяги искали. Помоги ему Даждьбог. Или как там его Бога зовут?..

А они нас взяли все-таки. Тепленькими взяли. Сонными. Как же проспать мы могли? Почему дозор не оставили? А, теперь уж без разницы.

Меня на колени поставили. Рядом с чехом.

А фрязь уже затих. Жалко его. Сколько вместе по лесам да по болотам бегали. Сколько грелись по ночам, прижавшись друг к другу. Пусть слов я его не понимал, так ведь глаза порой больше любых слов говорят. Свой он был. Настоящий. Не хуже Славди с Гридей побратимом стал. И вот нет его больше. Только кровь впиталась в мокрый песок. Сгинул вдали от родного дома. И я вот тоже могу здесь сгинуть. Так и не увидеть ни Коросте-ня, ни отца.


Жгут. Жгут сердце желтые волчьи глаза. Жутью от них холодок по спине бежит. Каменной тяжестью наливаются ноги. Режут руки крепкие ремни. Ноет затекшее тело. Ноет душа. И не понять, то ли от холода утреннего трясет, то ли от страха.


Огляделся я. Точно. Варяги. Да только не те.

Те за нами на конях гнались. А у этих драккар. К берегу пристали. Нас повязали.

Смеются. Лопочут что-то по-своему. На нас с Яромиром показывают. Небось бахвалятся друг перед дружкой, как это им ловко удалось нас скрутить. Пусть смеются. Им сегодня удача. Только не покажу я им, что испугался. И глаза волчьи прочь прогоню. Не до них мне сейчас.

А Яромир что-то снова замычал. Глазами на сторону косит» Понял я. Увидел.

Вот и наши гонители появились. Десять конников из леса выехали. И прямиком к нам направились. Выходит, точно загнали нас, как дичину. Пока те нам передыху не давали, эти нас с реки пасли. Или ошибся я?

Что-то не больно конники радуются. Встали поодаль. Один, старший наверное, спешился. Несколько шагов в нашу сторону сделал. Остановился, Выкрикнул что-то. Эти, что нас полонили, ему ответили. Здоровенный варяжина ему навстречу вышел. Говорить стали. Тихо сначала. Потом громче. Потом на ругань перешли. Слов не понятно, а все равно ясно, что ругаются. И ведь сильно.

Уже и конники, и те, что с драккара, молчать перестали. Не в друзьях они, получается. Не хотят эти с теми добычей делиться…

Вот и до драки дело дошло…

Ринулись конники к нам. Только пешие на их пути встали. Ударили в них конные, а те тоже не лыком шитые…

Зазвенели мечи. Заржал конь да и рухнул подрубленный. И другой конь заржал испуганно да в лес унесся, и всадник с ним…

А вот и голова покатилась…

Взвыл кто-то…

А кто-то рукой врага отсеченной, словно дубинкой, размахивает, норовит другого промеж глаз приласкать…

Еще одного коня завалили…

Смешалось все в кучу. Не разобрать, кто с кем бьется. А только мне-то что? Пусть хоть под корень друг друга выкорчуют. Что от тех нам добра не ждать, что от этих…

Вырвался из кучи один. К нам кинулся. Шелом с него свалился. Лицо в крови. В руке кинжал. Бежит ко мне. А в глазах тоска. Видно, не знает — добежит ли…

Не добежал. Свалился…

Топор из спины торчит. А он ножом берег дырявит. Бьет в песок, точно в грудь мою.

— Повезло тебе, щенок, — сипит.

Может, и вправду повезло. Кто знает?..

Только камушек острый мне в коленку впился. Колет больно. А значит, я жив еще…


6 мая 943 г.

Вот оно какое — Океян-Море. Вода, словно волчья шкура. Серая. С серым небом сливается.

Дышит оно жутко…

Словно зверь диковинный…

Вздымается водная гладь и опускается— Драк-кар, как щепку, раскачивает. И конца-края тому морю нет…

Мы пополудни в море из речного устья вышли. Ветер Стрибожич туго ударил в парус. Мы вырвали перья весел из воды. Закрепили их по бортам драккара. И впервые за долгие дни смогли немного отдохнуть, отдаваясь во власть Океян-Моря.

Засверкали глаза у варягов. Счастьем засветились. Точно им это страшилище водяное ближе дома родного. Загалдели. Песни петь стали. И нам с Яромиром веселее. Если им хорошо, значит, бить не будут.

А гребцы глотки дерут. И песня летит над Океян-Морем, точно птица белая с черными крыльями:

Снова лоб холодит шлема сталь,

Соленые брызги в лицо летят.

Нас кличут викингами, значит, едва ль

Есть у нас дорога назад…


На берегу забыли Одина и Тора,

Не хотите верить в Вальхаллу — не верьте!

Отнявшего жизнь не назовут вором.

Ветер попутный и нам, и смерти![99]


Тогда я еще не понимал слов этой песни. Уже много позже, когда язык морских бродяг стал ясен, я выучил ее и пел вместе со всеми. И даже сейчас, спустя много лет, эта песня всплывает в памяти. И кажется, что я опять лечу чайкой на быстром драккаре по безбрежному Океян-Морю, что я молод, что у меня впереди целая жизнь…


Нас боятся и нас ненавидят,

Нас не ждут никогда и нигде.

И так будет, пока глаза наши видят

След чужих кораблей на воде…


На берегу забыли Одина и Тора,

Не хотите верить в Вальхаллу — не верьте!

Отнявшего жизнь не назовут вором.

Ветер попутный и нам, и смерти!


И не каждый увидит старость,

Нам иная судьба дана:

Погребальным костром станет парус,

А курганом нам будет волна…


На берегу забыли Одина и Тора,

Не хотите верить в Вальхаллу — не верьте!

Отнявшего жизнь не назовут вором.

Ветер попутный и нам, и смерти!


Я вслушивался в странное звучание этой песни. Старался понять смысл слов. И иногда мне казалось, что я понимаю, о чем поют эти люди…


В стычке на речном берегу варяги, пленившие нас, потеряли четверых. Наверное, именно это спасло нам жизнь.

Хевдинг[100] Торбьерн решил, что мы должны заменить погибших. Мечи и луки у нас отобрали. Кольчуги, правда, оставили. Но заставили снять.

Коней переловили и перебили (я благодаром вспомнил болярина Зеленю, который отговорил меня ехать на Гнедке и обещал приглядеть за ним, пока меня не будет). Сняли с них шкуры, а мясо засолили в дубовых бочках, которых в драккаре оказалось предостаточно.

Потом похоронили погибших. И своих, и чужих. Справили по ним короткую тризну. И нас заставили выпить пива и поесть жареной на углях конины, в поминание об оставшихся навечно в этой земле.

А потом нас отвели на драккар и привязали к большим веслам. Рядом со мной сел варяг. Мой учитель и кат.

Пары зуботычин оказалось достаточно, чтобы мы с Яромиром поняли, чего от нас хотят.

Еще пару дней нас сильно били, стоило только сбиться с общего ритма или слишком сильно плеснуть веслом по воде.

Потом бить стали меньше. Мы втянулись. Или просто наши новые хозяева увидели, что мы стараемся изо всех сил.

Будешь стараться, когда кулак сидящего рядом опытного гребца в любой момент готов врезаться в твои ребра. Будешь стараться, даже если спина и руки перестают слушаться от напряжения. Даже если пот заливает глаза. Даже если кажется, что лучше умереть. Прямо здесь. Прямо сейчас. Но новый удар быстро приводил в чувство. И я со всей силы снова налегал на весла.

Попутно я старался обучаться языку гребцов. В этом тоже помогали подзатыльники, оплеухи и пинки моего напарника.

Как я понял, его звали Ормом. Он был лысым, как коленка. И злым, как нечистый дух. Глубокий шрам на лысине. Красное обветренное лицо. Сломанный нос. Срезанный кончик правого уха. Большая серебряная серьга в левом. Тонкие, как крысиный хвост, косички усов. Таким он был, Орм-мореход.

Нельзя сказать, что ему нравилось мучить меня. Просто он не задумываясь пускал вход свои огромные кулачищи, если я совершал оплошность.

Так день за днем я становился варягом. Или викингом, как они себя называли…


14 мая 943 г.

Под вечер мы пристали к берегу. Впервые за долгое время я ступил на землю. Меня качало. Казалось, что земная твердь гуляет под ногами не хуже палубы драккара.

Затошнило…

Чтобы не упасть, я привалился к стволу большой сосны…

Она одиноко росла на морском берегу. Ветры корежили ее ветви. Штормы окатывали солеными брызгами. Морская вода сжигала корни. А она многие годы упрямо тянулась к солнцу. Старалась выжить. И выжила.

— Ты как, Добрый? — Это Яромир тихо подошел ко мне.

С самого начала нас посадили далеко друг от друга. Его на корму. Меня ближе к носу драккара.

Так, чтобы мы не могли друг с другом говорить. Видно, викинги боялись, что мы можем сговориться и сбежать. Будто есть куда бежать в Океян-Море. Мы и не пытались. Наоборот. Всячески старались не замечать друг друга. И вот теперь, когда викинги были заняты и не обращали на нас внимания, он улучил мгновение.

— Живой, — тихо ответил я. — А ты как?

Он молча показал мне свои истертые в кровь ладони.

— Орм! — вздрогнул я от крика Торбьерна. — Чего это трэли[101] прохлаждаются?

— Не могу я больше, — выдохнул Яромир и быстро отошел от меня…


Я жевал опостылевшую конину. Мой напарник Орм по обыкновению сидел рядом. И вдруг он ни с того ни с сего выбил миску из моих рук. Мясо упало на песок. А Орм рассмеялся раскатисто, довольный своей шуткой.

— Ты сдурел, хер моржовый? Пожрать спокойно не дает! — не знаю, как это вырвалось.

Орм удивленно уставился на меня. Потом расхохотался еще громче:

— Ух ты! Мальчишка заговорил! А я-то думал, что ты немой, рыбья блевотина!

— Сам ты китовая моча, — огрызнулся я и приготовился получить оплеуху.

Но вместо этого Орм зашелся в гоготе.

— Хевдинг, — сквозь смех позвал он Торбьерна, — иди посмотри, как этот крысеныш по-нашему чешет.

— Чего тут у вас? — Хевдинг оторвался от еды и подошел к нам.

— Ну-ка ругнись. — Орм хитро подмигнул мне.

Я молчал.

— Ругнись, говорю. — Напарник ткнул меня ладонью в плечо.

— Дерешься? Весло тебе в задницу! — заорал я на него. — Хевдинг, скажи ему, чтоб перестал. Я за себя не ручаюсь. Надоел хуже конины. Дождусь ночи и отправлю на дно селедку кормить!

Я даже ожидать не мог, что это вызовет такой прилив бурного веселья.

Торбьерн схватился за бока и заржал, как молодой жеребец. А Орм и вовсе повалился на землю и принялся кататься по песку, давясь смехом…

Через мгновение нас окружили викинги.

Развлечений в походе было мало, и сейчас они покатывались оттого, что немой раб вдруг заговорил. Да еще как!

Я лез из кожи вон. Коверкая слова, припоминал все ругательства, которые запомнил за эти долгие дни. А крепких слов, как оказалось, я выучил немало. Орм постарался. Сам не зная того, он стал неплохим учителем языка викингов. Свейский — так называли этот язык в Древлянской земле.

— Смотрите! — закричал вдруг один из викингов. — Второй трэль убегает!

И верно. Воспользовавшись тем, что я отвлек внимание морских бродяг, Яромир бросился бежать и вскоре скрылся в прибрежной чаще.

Несколько человек кинулись в погоню, но вскоре вернулись ни с чем.

Я подумал, что теперь меня точно убьют. Но ошибся. Торбьерн подошел ко мне и сказал:

— Дурак твой друг. Теперь либо зверям на ужин достанется, либо к германцам в рабство попадет. Для него было бы лучше, чтоб звери съели. А ты, парень, молодец. Лихо. Откуда язык знаешь?

— Плохо знаю, — ответил я. — Ругаться только. Орм хорошо. Пока гребле учил. Язык плохо знаю.

— Это поправимо, — улыбнулся хевдинг. — Ругаться научился, значит, и говорить научишься…

Как только солнце село, мы устроились на ночлег. Орм, на всякий случай, связал мне руки, а на ногу накинул ременную петлю. Боялся, что сбегу, что ли?..


25 мая 943 г.

Много дней мы идем на закат. Сколько? Да я уже и со счету сбился. По левому борту узкой полоской видна земля. По правому — бескрайний Океян-Море.

К берегу приставали всего дважды. Первый раз, чтобы пополнить запас воды. Морская-то горькая да соленая. Пить ее нельзя. Я как-то глотнул — наизнанку вывернуло. А второй раз — когда запас конины подошел к концу.

Торбьерн велел семерым викингам отправляться на охоту. Мы ждали их два дня. Хевдинг нервничал. Опасался, что охотники наткнутся на германцев. Очень те не любили морских бродяг. Впрочем, это было взаимно.

Вернулись шестеро. Принесли трех оленей, одну косулю, двух кабанов и мертвого товарища. Но германцы здесь были не виноваты. Матерый секач закатал Гардара Голенастого, прежде чем самого кабана сумели поддеть на рогатины.

Похороны были скорыми. Разложили костер. Положили покойного. Подпалили. Тризна в спешке прошла. Охотники наткнулись на следы людей. Сколько их было, определить не смогли, а потому решили больше на берегу не задерживаться, поскорее отчалили.

И вот теперь мы гнались вслед за убегающим солнцем, словно надеясь хоть немного продлить догорающий день.

Орм больше не бил меня. Если я что-то делал не так, он старался объяснить словами. Да и остальные стали относиться ко мне лучше. Как-то Орм сказал, что я приношу им удачу. За все время плавания не было ни одного шторма. И все сразу поверили в это.

Сегодня с самого утра ветер был попутным. Мы подняли весла, и драккар скоро бежал вперед, рассекая змеиным носом волны.

Викинги отдыхали. А меня подозвал Торбьерн. Он сидел на корме и о чем-то спорил с Борном Носатым. Тот правил драккаром, налегая на кормовое весло. Перед хевдингом лежала расчерченная на квадраты доска, уставленная черными и белыми камушками. Я узнал эту игру. Когда-то, а мне теперь казалось, что это было не со мной и совсем в другой жизни, я неплохо в нее играл.

Сразу вспомнил Ивица, Гостомысла, отца, Коростень, Любаву…

В одно мгновение родные образы пронеслись перед глазами.

Я в последнее время почти не вспоминал родину. Некогда было. Нужно было выживать, а не о доме скучать. И вот теперь нахлынуло вдруг. Огнем полыхнуло. И откатилось морской волной…

— Ты чего-то хотел от меня, хевдинг?

Он взглянул на меня, точно впервые увидел. Затем, вспомнив о том, зачем меня звал, сказал:

— Орм болтает, что ты приносишь удачу. Это так?

— Не знаю, — пожал я плечами.

— Вот сейчас и проверим. — Он поманил меня к себе. — Это, — показал он на доску, — тавлеи. Игра такая. Мы с Борном уже сыграли две партии. Одну он выиграл. Другую — я. Так что ничья у нас. Теперь играем третью. Кто выигрывает, тот и победил. Понятно?

Я кивнул.

— Да что ему понятно? — Борн переминался с ноги на ногу да нос свой длинный, за который и получил свое прозвище, потирал. — Ты лучше не тяни. Ходи давай.

— Погоди. — Торбьерн махнул на него рукой и повернулся ко мне: — Я играю черными. У меня есть два хода: либо так, — он передвинул камень на одну клетку и тут же вернул его обратно, — либо вот так, — он проделал то же самое с другим камнем. — Как, по-твоему? Какой ход выбрать?

Некоторое время я разглядывал доску. Потом понял, что любой ход Торбьерна приведет его к проигрышу. Король Борна уже вышел на прямую, и казалось, что уже ничто не помешает ему добраться до заветной угловой клетки.

— Так ты будешь ходить или нет? — Борн в предчувствии победы стал тереть нос еще сильнее.

— Подожди, — отмахнулся хевдинг. — Ну? — Торбьерн от нетерпения потер руки.

И тут я заметил то, что упустил из виду викинг.

— Я бы сходил вот так. — Я передвинул совсем другой камень. — Теперь, как бы ни сходил Борн, ты вот этот камень двигаешь сюда, — рука привычно взлетела над доской, — запираешь его короля и выигрываешь.

Несколько мгновений Торбьерн и Борн молча смотрели на то, что у меня получилось.

— Это нечестно, — наконец сказал Борн. А Торбьерн поднял на меня глаза:

— Ты не перестаешь меня удивлять, трэль. Может, ты и на арфе играешь, и висы слагать умеешь?[102]

— На арфе не умею, — признался я. — Хотя научиться бы не мешало.

— Торбьерн! — крик впередсмотрящего вывел хевдинга из оцепенения. — Прямо по носу Зеландия!


30 мая 943 г.

Солнце переползло в судуратт[103], когда я вдруг ощутил странную музыку. Покрутил головой, стараясь понять, откуда она льется. И понял. Звучало все вокруг.

Попутный ветер звенел в натянутых канатах. Ухал барабаном тугой парус. Ворчало море. Шуршал, врезаясь в волну, узкий нос нашего суденышка. Тело драккара мелко дрожало, вбирая в себя все звуки, и отзывалось удивительной мелодией неземной красоты. И ошеломляющая радость пронизала душу.

Я взглянул на Орма и удивился. Мой суровый напарник сейчас улыбался, словно младенец. Он посмотрел на меня, и его улыбка стала еще шире.

— Ты слышишь! — заорал он. — Я же вижу, что ты тоже это слышишь!

— Да! — заорал я в ответ, не в силах сдержать переполнявшее чувство восторга. — Я слышу! Я слышу!

— Это море, трэль! Это поет море! Хвала Одину за то, что он позволил мне родиться викингом!

И я увидел, как по его обветренной щеке сбегает слезинка. Как он подхватывает ее своей огромной ладонью. Пробует на язык.

— Она тоже соленая! — кричит он. — Соленая, как море!

И, подчинясь этой волшебной мелодии, он начинает петь. Петь древнюю песню викингов. И люди в драккаре подхватывают эту песню. Песню, которую я уже слышал однажды. О соленых брызгах, летящих в лицо. О следах чужих кораблей. О море. О жизни. О смерти…

И я понимаю, что пою вместе со всеми. Пою, потому что не могу иначе…


После полудня мы повернули на север. Огромная туша Зеландии осталась позади. А впереди уже виднелась новая земля.

Ветер стих. Нам снова пришлось поднажать на весла. Но эта работа стала для меня привычной.

— Нам и так повезло, — сказал Орм. — Солманудр[104] еще не закончился, а мы уже на подходе к Ютландии. Я оказался прав, трэль. Ты приносишь удачу…


2 июня 943 г.

Три долгих дня мы боролись с сильным встречным течением. Медленно, слишком медленно драк-кар продвигался вперед. Мы отдавали остатки сил, налегая на весла. И вот наконец сегодня я понял, что далекий берег перестал быть далеким.

И сразу, словно по волшебству, течение сбавило свой напор, а спустя совсем немного времени и вовсе стало подталкивать драккар к земле.

— Здесь всегда так, — пояснил Орм. — Кажется, что силы уже не хватает. И вдруг в один миг все меняется. Молодец Торбьерн. Точно вывел драк-кар на Трюггвасов фьорд. Нет лучшего хевдинга во всем морском мире. Слава Торбьерну! — крикнул он.

— Слава! — подхватили викинги.

— Погодите славить! — крикнул с кормы хевдинг. — Как причалим, тогда и радоваться будем.

Драккар осторожно скользнул в узкий залив. По бортам поднялись высокие скалы.

— Эй, Носатый! — Торбьерн окликнул Борна. — Сними драконью голову. Пусть знают, что друзья идут[105].

Борн с радостью выполнил приказание. Деревянная змеиная голова была завернута в запасной парус и спущена в трюм.

И почти сразу из-за небольшой скалы вынырнула двухвесельная лодка.

— Вовремя мы убрали дракона, — тихо сказал Орм. — Проводник пожаловал.

Мы подняли весла. Драккар еще некоторое гремя двигался по глади фьорда, а затем остановился.

Лодка причалила к правому борту. В ней было двое. Старик и юноша на веслах. Старик окинул взглядом наш драккар и крикнул:

— Не это ли достопочтенное судно принадлежит славному хевдингу Торбьерну, сыну Вивеля из Исландии?

— Да, — отозвался Торбьерн. — Это тот самый драккар. Я смотрю, Киттель Чертополох, несмотря на годы, обладает таким же острым взглядом, как и в молодости.

— Рад видеть тебя, Торбьерн. — Киттель приветственно махнул рукой. — Нужен ли тебе лоцман, чтобы твой драккар спокойно дошел до дружественного причала?

— Нет, Киттель, — ответил хевдинг. — Не раз проходил я Трюггвасов фьорд и с тобой, и в одиночку. Надеюсь, что и на этот раз память меня не подведет. Однако я был бы рад, если бы ты поднялся на борт и, хоть ненадолго, стал моим гостем.

— С не меньшей радостью я принимаю твое приглашение. — Старик ловко взобрался на торчащее из борта весло, пробежал по нему и прытко перепрыгнул через щиты, закрепленные по борту. — Сигмунд, — крикнул он оставшемуся в лодке юноше, — греби к сторожке! Старухе моей скажи, что я не появлюсь ближайшие три дня. Если что, пришлешь за мной кого-нибудь.

— Хорошо, — ответил Сигмунд отчаливая.

— Ну, здравствуй, Торбьерн, — повернулся старик к хевдингу.

— Здравствуй, Киттель.

И они обнялись под приветственные крики викингов.

— Давно ты не заглядывал в гости к конунгу Трюггвасу. Мы думали, что море приняло тебя.

— Как видишь, я жив, — ответил хевдинг. — Помотало нас, правда, изрядно. Не раз казалось, что уже не увидим дружественных берегов, но Один милостив…


Солнце уже клонилось к закату, а пятая осьмина подходила к концу[106], когда драккар причалил к длинной деревянной пристани. Здесь уже стояло несколько судов.

— Смотри, трэль, — сказал Орм, когда мы сходили на берег, — это поселение конунга Трюггваса. Это его люди, — показал он на спешащих к нам мужчин, женщин и детей. — А это… — Какая-то женщина вырвалась вперед, быстро пробежала по деревянному настилу причала и бросилась на шею моему напарнику. — Это Гро, — закончил он, притворно отворачиваясь от ее поцелуев.

— Которая страшно рада видеть тебя, могучий Орм, — сказала Гро. — А это что за малый? — спросила она через мгновение.

— Это не малый. — Огромной ручищей Орм шлепнул ее по заднице. — Это трэль.

— Жаль, — вздохнула женщина. — А на вид приличный человек, — и тут же забыла обо мне, словно меня и не было[107].

И то, что совсем не имело значения в море, снова всплыло наружу.

Здесь я был рабом. И с этим нужно было либо смириться, либо умереть…


Поселение конунга Трюггваса примостилось на небольшом клочке прибрежной земли, отвоеванной у наседавшего с трех сторон леса. С четвертой его подпирала вода. Невысокий частокол ровным кругом огибал несколько приземистых, крытых дранкой домов. Посреди круга стояло длинное строение. Оно так и называлось Длинный дом[108]. Что-то вроде нашего детинца. Только коростеньский детинец поднимался ввысь к солнцу, а дом конунга распластался по земле.

На отшибе высилось еще одно небольшое строение. Орм объяснил мне, что это отхожее место. И велел по нужде ходить только туда. У нас-то при каждом жилище строили нужник, а здесь был один общий на всех. В деревянном настиле было прорезано несколько дырок, и нужду жители поселка справляли открыто. И мужчины и женщины.

Единственное, чем мы были похожи, так это своей любовью к бане. Здесь они были, как и у нас, в каждом доме. Хоть это радовало, а то за многие дни, проведенные на драккаре, тело покрылось толстой коростой из грязи, морской соли и пота. Оно уже даже не чесалось.

И я был страшно рад, когда нас хорошенько отпарили и отмыли.

На мгновение мне показалось, что здесь, в бане, снова размылись границы между викингами и мной — рабом. Ведь голый человек — это просто голый человек. Однако это было не так.

Если викингов мыли свободные женщины, то меня купала тир — рабыня с выжженным клеймом на правой щеке. Я попытался заговорить с ней, но она удивленно взглянула на меня и, промычав что-то, принялась тереть меня еще усерднее.

Да и одёжу моим спутникам дали почти новую. Мне же досталась латаная-перелатаная. Правда, тут мне помог Орм. Он что-то прошептал на ухо Гро. Та захихикала. Быстро вышла и почти так же быстро вернулась. То, что она принесла, вполне можно было принять за приличную одёжу. Хорошо хоть сапоги мои не отобрали, слава Даждьбогу…


А потом нас накормили кашей из гороха и моркови и уложили спать в одном из домов. Темно уже было, и рассмотреть, как же живут морские бродяги на берегу, я так и не сумел.

Мы улеглись на широкие скамьи, которые тянулись вдоль длинных стен. Улеглись вповалку. Орм велел мне ложиться рядом с ним. Точно боялся, что ночью удача может сбежать от него.

Я положил под голову кулак. Задремал. Но еще долго море раскачивало меня, набегало волнами на ноги, будто и не на берегу засыпал, а в драккаре. И я…

…снова оказался дома.

И мама была жива…

И отец подбрасывал меня вверх и ловил своими сильными руками…

…и мы с Гридей и Славдей забрались на яблоню, рвали и ели сочные спелые яблоки…

А потом промелькнули и пропали желтые волчьи глаза, и вместе с ними пропало все. Осталось только море, которое качало меня на своей могучей спине… потом пропало и оно…

И я увидел Любаву. Она стояла и смотрела на меня, как тогда на стогне, когда мы боролись с Красуном. Только не было послухов. Были только я и она. И никого. И ничего больше.

А потом она медленно подошла ко мне и вдруг поцеловала жарко. Так жарко, что дрожь пробежала по телу и плоть моя налилась истомой. А она все целовала и целовала.

И тут я почувствовал ее руку. Она нежно заскользила по моей груди, по животу и остановилась там, где мое естество уже готово было вырваться наружу из грубого полотна исподнего…

И только в этот момент я с ужасом осознал, что это вовсе не сон.

Это явь.

И упругая женская грудь в моей ладони не наваждение. И проворный влажный язык, играющий в странную игру с серьгой на мочке моего уха, вовсе не грезится. И горячая рука, ласкающая мою плоть, подлинная. Настоящая. Жадная и бесстыдная.

И остатки дремы окончательно покинули меня.

— Кто здесь? — Я таращился, пытаясь разглядеть хоть что-то в кромешной темноте.

— Тише. Тише, трэль! — по-свейски зашептала она. — Орма разбудишь.

И тогда я понял, что это Гро. И от этого стало так жутко и сладостно.

А она закрыла мои губы своим ртом. Языком нашла мой язык, и они слились в замысловатой пляске. А потом… потом Гро прижалась крепче своей грудью к моей груди. Зашуршала юбкой. Оседлала меня точно молодого стригунка. И я ощутил, как моя плоть входит во что-то нежное, влажное и желанное. И тут же во мне что-то лопнуло, точно мыльный пузырь. Вспыхнуло внизу живота, мурашками побежало по спине и стоном попыталось вырваться в Мир. Я закусил до крови губу, чтобы сдержать этот стон. И огонь, бушевавший во мне лишь мгновение назад, погас. И стало стыдно… И гадко…

— Вот тебе раз, — разочарованно прошептала Гро и добавила с презрением: — Так ты еще совсем ребенок…

Она слезла с меня, бесцеремонно натянула на увядшую плоть порты и, словно куль, повернула на бок.

— Дрыхни дальше, трэль, — зло сказала она. — И не вздумай вспоминать о том, что случилось этой ночью.

И ушла, оставив меня в смятении. А я лежал и вслушивался в темноту, моля Даждьбога о том, чтобы никто не проснулся.

Но, видимо, Покровитель услышал мою мольбу. Викинги спали, изредка всхрапывая и часто портя и без того спертый воздух. И Орм рядом храпел, словно продырявленный кузнечный мех. Даже не подозревая о том, что случилось мгновение назад…


Здесь, в этом пропахшем рыбой, пропитанном несвежим духом спящих вповалку морских бродяг приземистом варяжском доме, я и потерял невинность. Это случилось странно. Бестолково. Внезапно.

И все-таки, несмотря на все это, я до сих пор благодарен Гро. Распутной варяжской девке, которая хоть на мгновение в бесправном рабе увидела мужчину.


Вскоре она вернулась. Подвинула меня, так, что я едва не свалился на земляной пол. Улеглась рядом. Растолкала Орма. И потом они всю ночь возились, брыкались и тихо стонали в темноте. А я лежал ни жив ни мертв. Делал вид, что крепко сплю, и старался пореже дышать, чтоб случайно не привлечь их внимание. Потом они затихли.

А я лежал и вспоминал то, что случилось со мной. И упругую грудь Гро. И ее губы на моей шее. И со временем мне почему-то стало казаться, что этой ночью со мной была вовсе не Гро, а Любава. Или я просто заснул?


3 июня 943 г.

Ближе к обеду пошел дождь. Усталые драккары, поскрипывая и постанывая, качались на волнах Трюггвасова фьорда.

Сам конунг Трюггвас собрал большой пир в Длинном доме. Он еще вчера отправил приглашения ярлам и желанному гостю Торбьерну. Тот позвал друга Орма. Ну а Орм потащил с собой меня. Ведь он искренне верил в то, что я приношу ему удачу.

Дом конунга ничем не отличался от того дома, в котором мы провели прошлую ночь. Разве что был больше размерами. Так же справа от двери стоял ткацкий станок. Так же вдоль стен находились скамьи. А посреди усыпанного тростником пола горел сложенный из камней очаг. Большой котел висел на толстой цепи над огнем, и в нем бурлило варево. Капли дождя залетали в дымоход и шипели, попадая в огонь.

На стенах вперемежку было развешено оружие и копченые кабаньи окорока. И еще у дальней стены угадывалась отгороженная большой медвежьей шкурой опочивальня. Из-за шкуры торчал край деревянной кровати с затейливой резьбой.

На самой шкуре висел круглый, обтянутый кожей, щит. Под щитом на высоком стуле[109] сидел конунг. Под ногами Трюггваса, вместо подставки для ног, стоял коричневый, мореного дуба, сундук.

Вот и все убранство.

Конунг был невысокого роста, худощавый и невзрачный. Но сидел он на своем стуле так горделиво, что даже незнакомым людям сразу бы стало ясно, что перед ними владетель всех окрестных земель и обозримого Океян-Моря. И ясность эта заставляла относиться к нему с почтением.

Мы расположились прямо на скамьях. Меня хотели сначала пристроить поближе к двери, но Орм настоял, а Торбьерн его поддержал. И меня оставили рядом с ними.

Еду нам подносили жены и дочери конунга. Жен у него было целых три, а дочерей только две. И одна из них — Гро.

Едой была все та же каша. Только на этот раз ее обильно сдобрили топленым салом и посыпали травами. Кроме того, перед каждым, исключая меня, поставили по глиняной миске с ягодами, по копченой рыбине и большому куску жареной оленины. Хлеба не было совсем, зато было вдосталь ячменного пива. Три огромные бочки стояли прямо на полу. Гро черпала пенный напиток и подносила всем желающим.

Желающих было много. И пили они часто. Так часто, что уже очень скоро девушка раскраснелась и запыхалась.

Наконец-то жгучая жажда пирующих поутихла. Одна бочка с пивом опустела. А у Гро появилась передышка. Она подошла, качая бедрами, к нам. Презрительно взглянула на меня, улыбнулась Орму и собралась присесть с ним рядом.

— Гро! — рявкнул конунг. — Мой рог уже пуст. Женщина вздохнула и, подмигнув Орму, пошла к отцу.

— Хороша девка? — спросил меня напарник.

Я пожал плечами, но вчерашняя ночь вдруг озарилась на мгновение в памяти, а ладонь вспомнила твердый сосок ее груди. И я понял, что стыд заливает краской мое лицо.

— Хороша, — сказал он и опрокинул пиво себе в глотку. — Еще пива! — крикнул, глядя на дочь конунга, но вместо Гро к нему подошла старая конунгова жена.

Она быстро наполнила рог и протянула викингу.

— Я бы Гро с собой забрал, — сказал он тихонько мне. — Только моя Халльдис ей глаза выцарапает…

— Досточтимые ярлы! — Конунг встал на своем сундуке и поднял рог. — Я очень рад, что сегодня вы собрались в моем доме. Особенно я рад, что мой старый друг Торбьерн, сын Вивеля из Исландии, после дальнего похода заглянул в мой фьорд.

— Слава Торбьерну! — крикнул кто-то.

— Слава! — подхватили остальные.

Хевдинг встал со своего места и учтиво поклонился.

Все выпили.

— Пусть он расскажет нам свою историю, — продолжил Трюггвас. — А чтобы ему приятней было говорить, пусть Снорри-скальд ему подыграет. А может, и сложит вису.

Один из викингов тоже встал, поклонился и достал из-под плаща небольшой струнный инструмент, очень похожий на наши гусли.

Он сел на место и тихонько стал перебирать струны. И мелодия, так похожая на песню моря, зазвучала под крышей Длинного дома.

Торбьерн глотнул еще пивка, чтобы промочить горло, помолчал немного, собираясь с мыслями, и начал свой рассказ:

— Жил человек по имени Торбьерн. Он жил в Пещерных полях на Купальном склоне, тех, что получил в приданое за свою жену Халльвейг, дочь Эй-нара. Жил он на широкую ногу, но скучал по морю. Жил человек по имени Орм, — Хевдинг кивнул на моего владельца.

Тот встал, поклонился под приветственные крики собравшихся и сел на место.

— Он жил у Орлиной скалы, — продолжил Торбьерн. — Жену его звали Халльдис. — При этих словах Гро поморщилась. — Орм был хорошим хозяином и большим другом Торбьерна, но тоже скучал по морю. И вот они вместе с кормчим Борном Носатым и хорошими людьми вышли в море и отправились на восход, чтобы навестить старых друзей и посмотреть на земли, которых еще не видели. Они перезимовали у конунга Трюггваса. — Хевдинг учтиво кивнул в сторону большого стула.

Хозяин дома слегка приподнялся на своем стуле, оперевшись руками о подлокотники. Дождался, когда стихнут здравицы викингов. Сел на место. Хлебнул из своего рога.

— Здесь их хорошо встретили. — Хевдинг поднял свой рог в приветствии.

— Так хорошо, что даже не хотелось уходить! — выкрикнул Орм и хитро взглянул на Гро.

Скальд ударил по струнам чуть сильнее.

— Но море звало, — продолжил викинг, — и Торбьерн поплыл дальше на восток.

Снорри заиграл другую мелодию, точно давая понять, что предыстория закончилась и теперь начинается сама история.

Торбьерн сделал еще пару больших глотков. Вслушался в мелодию и заговорил снова:

— В начале лета Торбьерн пришел в Норвегию к ярлу Эйрику Кровавая Секира, где был хорошо встречен. Эйрик попросил Торбьерна отправиться к его сыну Бьерну, который в то время воевал с пруссами. Торбьерн с радостью согласился и пошел дальше на восток помогать Бьерну, сыну Эйрика.

Хевдинг сделал небольшую паузу. Дождался, когда одна из жен конунга зачерпнет ему пива. Приложился к рогу. Крякнул от удовольствия. Оглядел присутствующих. Те, не проронив ни слова, тихо ждали продолжения истории.

— Когда Торбьерн дошел до прусского берега, он Узнал, что Бьерн, сын Эйрика, победил пруссов, взял богатую добычу и вернулся домой. Торбьерн решил последовать за ним. Но налетел сильный северо-восточный ветер и поднял на море большую волну. — Скальд, точно почувствовав перемену в настроении рассказчика, заиграл тревожно и настороженно. — Драккар несло на скалы. Чтобы навечно не остаться в море, Торбьерн, Орм и Борн укрылись в устье полноводной реки. Река была такая полноводная, что драккар легко мог идти. И они поднялись вверх по течению, где немало взяли добычи. И уже собирались вернуться назад. Но тут наступила зима. Река замерзла. Драккар больше не мог двигаться. Торбьерну пришлось остаться здесь до весны. Зима была суровой. Двое из людей умерли. Вспомним о них, — с этими слогами Торбьерн поднял рог над головой.

Викинги молча сделали по глотку пива, а скальд прервал мелодию.

— Когда пришла весна, — после недолгого молчания продолжил хевдинг, — драккар спустили на воду. По пути к морю Торбьерн увидел странных людей, гревшихся у костра. — Здесь я стал слушать внимательнее, ведь речь зашла о нас. — Орм одного убил. Двоих взял в качестве добычи. А четвертый сбежал. Тут появились викинги. Из тех, которые забыли о море. — Хевдинг презрительно скривился. — Они сказали, что служат у конунга Гардерики Ингвара, сына Хререка. Того Хререка, который отдал германцам Фрисландию, ушел в Гардерику и взял себе Хольмгард[110]. Эти люди грубо потребовали, чтобы Орм отдал трэлей им. Орм попытался им объяснить, что трэли теперь его. Если они хотят их себе, то пусть выкупают. Вместо выкупа люди Ингвара достали мечи. Там эти отступники и остались. А Торбьерн потерял четверых. Вспомним о них. Вспомнили…

— Один из трэлей был никудышным. Второй — странным. Первого мы убили, — соврал хевдинг.

А я подумал: «Как там Яромир? Сумел ли добраться до своих? Или сложил голову в германских лесах? »

— А второй принес нам удачу. — Хевдинг взглянул на меня. — На обратном пути нас ни разу не штормило. Он быстро научился работать с веслом. Выучил наш язык. И даже умеет играть в тавлеи! А Орм сказал, что трэль однажды смог услышать песню моря…

Викинги возбужденно зашумели. Трюггвас призвал их к молчанию, подняв вверх раскрытую ладонь.

— И вот наконец Торбьерн пришел к дружественному берегу. И конунг Трюггвас хорошо принял его, — закончил хевдинг свою историю.

Скальд оборвал мелодию. Повисла неловкая тишина.

— Хорошую историю ты рассказал, друг Торбьерн, — подал голос конунг. — Я хочу выпить за это.

И все, в который раз, выпили.

— А где же тот трэль, который приносит удачу, знает благородный язык и умеет играть в тавлеи? — спросил конунг.

— Он здесь, — громко сказал Орм и подтолкнул меня вперед.

Пришлось встать.

— Это правда? — Трюггвас смерил меня взглядом.

— Это правда, досточтимый конунг, — ответил я. Викинги еще больше зашумели.

— И ты слышал песню моря?

— Да, конунг. — Я обернулся на Орма, и тот закивал головой, подтверждая.

— Удивительные вещи творятся на свете, — глубокомысленно заметил Трюггвас. — Дай ему пива, — сказал он Гро.

Та нехотя зачерпнула пиво глиняной миской и сунула ее мне в руки.

— Благодарю, конунг. — Я поклонился и хлебнул из миски.

Пиво оказалось горьким и забористым.

— Снорри, — словно забыв о моем существовании, конунг повернулся к скальду, — сложилась ли виса?

— Да, конунг. Вот она.

Снорри снова ударил по струнам и произнес нараспев:

У славного конунга Трюггваса

На радостном праздничном йолле[111]

Мужи отдыхали,

Походы свои вспоминая.

А друг его Торбьерн,

Немало потешив хозяев,

Явил неразумного трэля,

Который в тавлеи играет.

Бурной радостью встретили вису викинги, собравшиеся в этот дождливый день под крышей Длинного дома.

— Эка невидаль — говорящий трэль! — прервал всеобщее веселье чей-то голос. — Я однажды встретил говорящую собаку, так чем этот трэль лучше?

— Сравнив моего трэля с собакой, ты оскорбил меня! — взвился Орм. — Кто ты такой? Назовись! Или струсил?

— Кто там вякает, называя меня трусом? — Из-за стола вскочил здоровенный викинг. — Последний, кто это сделал, в Вальхаллу не попал. Нечему было попадать. Я просто порвал его на куски, — и громко рассмеялся.

— Видно, Сигурд выпил слишком много пива, — услышал я голос одного из викингов, сидевшего неподалеку.

— Я — Сигурд, сын Эйстейна, прозванный в народе Большим Сигурдом, — громогласно объявил викинг.

— А я — Орм, сын Хальвдана, прозванный в народе Могучим. — Мой владетель поднялся со своего места и встал напротив обидчика.

Сигурд оказался на целую голову выше Орма.

Он был длинноволос, длинноус и длиннорук. А шеи у него вовсе не было. На широких плечах булыгой торчала большая голова. Огромные кулачищи. Сдвинутые к переносице кустистые брови. Большой мясистый нос. И взгляд, способный прожечь в супротивнике дыру.

В любом. Только не в Орме.

Без всякого страха Могучий Орм выдержал взгляд Сигурда. Только шрам на его лысой голове побагровел еще сильнее.

Так стояли они и смотрели друг другу в глаза, точно быки на пастбище. И никто не хотел уступать.

А вокруг звенела напряженная тишина.

— Не думал я, что в доме конунга Трюггваса так мало чтут закон гостеприимства, — сказал наконец Торбьерн.

— Прости, друг Торбьерн, — со своего высокого стула подал голос конунг. — Только закон мы не нарушили. Большой Сигурд не из нашего клана. Он такой же гость, как и вы. А гости вольны решать разногласия между собой, как им нравится.

— Сигурд пришел в наш фьорд этим летом, — точно извинясь, быстро зашептал хевдингу сидящий неподалеку варяг. — Девчонка, — кивнул он украдкой на Гро, — пару раз улыбнулась ему, вот он и решил, что может остаться.

А Орм и Сигурд все еще стояли напротив друг друга. Молчали и буравили друг друга глазами. Ноздри раздували. II всем сразу стала ясна истинная причина ссоры. Не я, а Гро встала между двумя викингами. Сигурд искал только повод, чтобы отвадить соперника. И повод представился.

— Отлично! — сказал Торбьерн. — Закон соблюден, а значит — мы к хорошему пиву и вкусной еде получим хорошее развлечение. Ты не против потешить нас, Орм?

— Пусть Сигурд, сын Эйстейна, прозванный в народе Большим Сигурдом, выбирает оружие, — ответил Орм.

— Топоры! — крикнул обидчик. — И пусть Один рассудит нас, — добавил он зло.

Я взглянул на Гро. Она не могла скрыть своего довольства. Еще бы! Два таких мужика сейчас сойдутся из-за нее в поединке. И тут наши глаза встретились, и девка вдруг смутилась и отвела взгляд…

— Начинайте, — махнул рукой Трюггвас.

На мгновение мне показалось, что стены Длинного дома не выдержат и раскатятся бревнами от радостных криков викингов.

Орм и Сигурд сошлись.

Первым ударил Большой. Силы ему было не занимать, но в сноровке он уступал Орму. Его удар пришелся в пустоту. Топор лишь скользнул по руке Могучего и врубился в столб, держащий крышу Длинного дома.

Орм не заставил себя долго ждать и ударил в ответ. Но Сигурд успел вырвать топор из столба и принял оружие противника на крепкую рукоять.

Толкнул Орма коленом. Могучий отлетел в сторону и упал на лавку. Тут же вскочил и сделал стремительное движение в сторону. И вовремя. Железное жало Сигурдова топора впилось в дерево. Это несколько озадачило Большого, ведь по его расчетам там должна была быть грудь Могучего.

Но Орм уже стоял на ногах.

Сигурд опять попер в наступление. Орм попятился, проседая под напором супротивника. А Большой молотил, раскрутив топор. Эта адская мельница крушила все на своем пути. Искала Орма и не находила. Могучий каждый раз оказывался на шаг впереди Сигурда.

Варяги ревели от восторга. И я вдруг понял, что реву вместе со всеми. Уж не знаю почему, только мне почему-то очень хотелось, чтобы в этом поединке победил мой пленитель. Мой владетель. Мой напарник. Мой хозяин Орм…

А ему приходилось не сладко. Уж больно силен был Сигурд. Тяжелый боевой топор в его руках казался не тяжелее пушинки. Со свистом топорище рассекало воздух.

Варяги бросались врассыпную, как только поединок начинал катиться в их сторону. Казалось, что это вызывает в них не меньше веселья, чем сам бой. Они смеялись. Подбадривали дерущихся. Точно это было невинным развлечением, а не дракой. Дракой не на жизнь, а на смерть…

Вот бой докатился и до нас. Торбьерн увернулся от просвистевшего рядом с головой хевдинга Сигурдова топора и отскочил в сторону, освобождая место Орму. Варягу-соседу повезло меньше. Орм оттолкнул его плечом, чтоб не мешался. Варяг отлетел к стене и ударился спиной о бревна. А я растерялся. Да так и остался на месте.

И тут Сигурд выбил топор из рук Могучего и повалил его на пол. Топор Орма глухо стукнулся рядом с моими ногами.

— Один! — заревел Сигурд, предчувствуя скорую победу.

Замахнулся, готовый окончить поединок.

А в моей памяти вспыхнул тот бой у Припяти, когда так же победно взревел великан-варяг, который хотел отобрать у меня жизнь. И почти отобрал…

А здесь, в Яви, я увидел глаза Орма. Он смотрел на меня, точно порываясь сказать что-то. Да не мог. Не успевал. Но я понял его без слов. Поддел ногой топор. И его рукоять оказалась под рукой Могучего. Не раздумывая, он схватил ее. Махнул топорищем. Железо жадно вгрызлось в ногу Сигурда. Тот заорал от боли. Замер на миг.

И этого мига оказалось достаточно, чтобы Орм перекатился через спину, вскочил на ноги и, продолжая движение, вложил всю свою мощь в единственный удар…

Сигурд замолчал. Постоял еще мгновение и рухнул на спину, вырвав из рук Орма рукоять топора, застрявшего в его черепе.

— Ты приносишь удачу, трэль, — прохрипел Могучий и победно вскинул вверх руки.

— Слава Могучему Орму! — воскликнул Трюггвас, все это время с жадностью следивший за поединком.

— Слава Орму! — подхватили крик конунга викинги.

— Слава Орму! — поднял вверх свой рог довольный Торбьерн.

— Всем пива! — прикрикнул на женщин конунг. — Помянем проигравшего.

И женщины бросились выполнять приказание. Гро перешагнула через тело Сигурда, подбежала к Орму. Чмокнула его в щеку. Что-то быстро шепнула ему на ухо, а потом с благодарностью взглянула на меня.

— Трэли! — позвал Трюггвас. — Уберите Сигурда, сына Эйстейна, которого мы будем помнить как Сигурда Большого. Отнесите его в ледник, чтоб не протух. Хоронить его будем после. А пока, Могучий Орм, подойди ко мне.

Трэли вынесли тело вон из Длинного дома.

А конунг снял серебряную застежку со своего плаща и под одобрительные крики всех, кто остался, вручил ее победителю. И пир продолжился, точно всего мгновение назад здесь не произошло смертоубийство…

Все обсуждали недавний бой, а Орм вернулся на свое место, похлопал меня по плечу и сказал:

— Ты хороший трэль. Обещаю никогда больше не бить тебя. Ешь и пей. Гро, принеси пива для него, — и, когда девка налила пива в его рог, а передо мной поставила прежнюю глиняную миску с пенным напитком, поднялся и сказал: — За Сигурда! Он был достойным человеком и достойным противником. Пусть в Вальхалле ему будет так же хорошо, как с нами!

— За Сигурда! — подхватили викинги и дружно выпили.


Наконец и вторая бочка с пивом отозвалась грустным звоном, когда младшая дочь конунга постучала по ней.

— Настало время для серьезной беседы, — сказал конунг.

Веселье сразу сошло на нет. Гро, хохотавшая на коленях Орма, прыснула еще пару раз в кулачок, встала и одернула платье. Ярлы приосанились. Придвинулись поближе. И тут Орм икнул, поднялся и спросил громко:

— А никто не желает отпустить пиво на волю?

— И верно, конунг, — сказал скальд. — У меня тоже пиво дырочку нашло.

— Человек твоего дара, Снорри, — конунг поднял вверх указательный палец, — понимает самую глубокую суть вещей. Достопочтенные гости, — обратился он к гостям, — а не опустошиться ли нам, прежде чем приступать к серьезным вещам?

И викинги, да и я заодно, встали с насиженных мест и гуськом вышли из Длинного дома под дождь, чтобы подышать свежим воздухом.

Пока мы шли до отхожего места, дождь усилился.

Под ногами было так скользко, что я едва не растянулся в липкой грязи.

Торбьерну повезло меньше. Его мягкие сапоги, в которых было так удобно передвигаться по драккару, быстро обросли большими рыжими комьями прибрежной глины и, как только он ступил на мокрую, отполированную множеством ног доску настила нужника, заскользили не хуже лыж.

Торбьерн выругался, взлетая ногами вверх. Хряснулся об настил. Доски лопнули… затрещали…

Но выдержали.

Я вдруг понял, что все мы стоим затаив дыхание…

— А ничего, — сказал конунг. — Молодец Асвальд. Из крепкой доски нужник сработал.

Торбьерн, продолжая ругаться, поднялся на ноги и сказал:

— За это надо выпить.

Все согласно кивнули, доделали неотложные дела и вернулись в Длинный дом.

— Так вот, — сказал конунг, усаживаясь на высокий стул. — Я собрал сегодня тинг[112] для того, чтобы решить один вопрос. Вы уже, наверное, знаете, что пять дней назад во фьорд зашел кнорр[113] Эйнара, сына Торгейра. — Он кивнул на одного из людей, тот встал и поклонился.

— Он человек достойный, — продолжил Трюггвас. — Но привез он нам недобрую весть. Говори.

— Почтенный тинг, — сказал Эйнар. — Месяц назад я зашел в гости к Свену Вилобородому, который уже не первый год сидит в Нортумбрии[114]. Так вот, Свен просил передать всем ярлам и конунгам, к которым я зайду по пути в Хольмгард, такие слова: «Внучка короля Альфреда[115] по имени Этельвольд не признала старого договора. Она собирают своих людей и готовится напасть на Йорк. Если есть нужда в хорошей добыче, буду ждать вас в Глубокой бухте до конца месяца скаерсомара[116]». Эйрик Кровавая Секира уже послал ярла Торри Короткоухого и с ним восемь драккаров. А Бьярни, сын Олафа, отправился сам на пяти драккарах.

— Что решит тинг? — спросил конунг.

— А что тут решать? — сказал один из ярлов. — До конца месяца мы успеем.

— Это решение тинга, — сказал другой ярл.

— Как ты смотришь на это? — Конунг посмотрел на Торбьерна.

— Давно я не был у Гунбьерна.

— Жены! — крикнул Трюггвас. — Открывайте третью бочку…


Когда я обещал отцу, что увижу дальние земли, то не думал, что это случится так скоро. Всего полгода назад я жил в Коростене, набирался ума-разума, постигая нелегкую науку управления народом древлянским, учился мечом владеть да с ним в игрушки дедовы играть. А вот теперь оказался на краю Мира. Пусть и не по своей воле, да, видно, нужно было Даждьбогу, если закинул он меня туда, где еще не ступала нога древлянская. В страну с непривычным для моего уха именем — Нортумбрия.

Легкая добыча, обещанная Свеном Вилобородым, оказалась не такой уж легкой. Викинги завязли в тяжелой войне против саксов.

Княгиня саксов, или как ее называл Орм, королева Этелъволъд, оказалась умелой, а главное, удачливой предводительницей своего народа. Она собрала вокруг себя хороших воевод. Для меня было диковинным то, что баба способна стать во главе целой страны…

Как же плохо тогда я знал женщин…


7 августа 943 г.

Ватага Торбьерна расположилась на покрытом зеленой травой невысоком холме. Стояли, судачили, смотрели с холма вниз. Хевдинг Орма предводителем послал. Сам-то уж староват. Хоть и крепкий на вид, да силы уже не те. Оттого и в сторонке стоит. А Орму в самый раз. Крепок. Зол. Кричит. Ругается. Кулаками машет.

А внизу, в трех полетах стрелы, по берегу зачахшей речушки скакали разодетые в пестрые плащи саксы. Что-то кричали. Ветер доносил до нас их возбужденные голоса.

Не понимал я их речи. Только и так было ясно, что готовят риттеры своих ратников к битве. Богов мне неведомых на подмогу призывают.

— Смотри, трэль, — пихнул меня в бок Орм. — Видишь, сколько народу на этом поле сегодня сойдется? — повел он рукой.

Оглянулся я, и верно. На ближайших холмах стояли викинги, готовые к бою. Здесь и норвеги Торри Короткоухого, и ютландцы Трюггваса, и воины Свена Вилобородого, и Бьярни со своей ватагой, и плените л и мои, ставшие за эти месяцы своими…

Только и там, внизу, войско немалое. И видел я, отцовские наставления вспоминая, что хоть и больше викингов числом, только каждая ватага в отдельности. Сама за себя, а другие им побоку. У саксов и порядка поболе будет, и ополчены они лучше.

И пусть ярятся морские бродяги. Пусть бранятся со своих холмов на супротивников, только словами битву не выиграть. Тут либо числом нужно, либо умением.

А саксы умением богаты. Отряды у них ровными рядами по берегу выстроились. Не хуже наших древлянских полков. Над каждым полком свой стяг реет. Пардусы[117] на стягах. Орлы да олени. Риттеры у них вроде наших боляр. Приказания раздают. А там, за речушкой, королева Этельвольд свой шатер поставила. В белом как снег плаще она. Рядом с ней воеводы. Посыльные конные. Охрана. Все по уму. С холма видно все. Только в руки не взять. Далеко. Да и не моя это война. Не моя битва…

— Эй, вонючки! — орет Орм и кулаком саксам машет. — Чтоб вас подняло да не опустило! А королеву вашу веслом попользуем. Она до больших причиндал дюже охоча!

Смеются варяги, а мне не смешно. Тяну я его за руку.

— Слышь, Могучий, — говорю. — Чую я недоброе.

Он от меня отмахнулся:

— Откшни, сопля зеленая. Не до твоих боязней мне сейчас. С Торбьерном оставайся. Хевдингу спокойнее будет с холма за боем наблюдать. Вот и ты при нем будешь.

— Хорошо, — я ему. — Только если что не по-твоему пойдет, ватагу вон туда, через рощу, уводи. Конники в деревах особо не разгонятся, а ратники у саксов тяжелые. В броне своей не разбегутся.

— Больно много на себя берешь, трэль, — грозно на меня Орм взглянул.

— Трэль прав, — вступился за меня Торбьерн. — И дело говорит. Через рощу да в Глубокую бухту людей веди. Мы там вас ждать будем. Я Борна предупредил, чтоб драккар на воде держал[118].

— Как скажешь, хевдинг, — кивнул Орм. — Но сдается мне, что сегодня не нам, а им, — махнул он своим топором в сторону саксов, — об отступлении и спасении думать надо. Смотри, силища-то у нас! Силища!

— Горяч ты что-то сегодня, Орм, — покачал головой хевдинг.

— Так разве это плохо?

А тут над холмами клич разнесся:

— О-о-один!

— О-о-один! — подхватил этот клич Могучий Орм.

— О-о-один! — взревела ватага.

— Давай, Орм! Веди людей! — крикнул Торбьерн. Я на него смотрю, а у него глаза горят. И ему в драку хочется, только не его уже время. Его время прошло. А мое не настало…

И хлынула с холмов орущая волна. Покатилась вниз, на войско королевы саксов.

Только Этельвольд была готова к атаке. Гляжу, она платком белым махнула, и тут же над войском завыли дудки.

Риттеры за ратников отошли. А те расступились и вперед лучников выпустили. Лучники изготовились. Ждут.

А мне Побор вспомнился. Как он нас перед русью на Припяти сдерживал. У саксов, видать, свои Поборы есть. Стоят. Тетива у подбородка, а стрелы не шлют. Знают, что далеко еще.

А викинги вниз с холмов несутся. Топорами, мечами и дубинами шипастыми размахивают. Орут. То ли от ярости, то ли от страха. Вот-вот докатится волна до войска саксов. Врубится.

— Пора бы уже, — шепчу я, за лучников переживая.

Знаю я, что такое лучник супротив викинга. На себе испытал…

Снова дудки взвизгнули. Зашуршали опереньем стрелы. Накрыли безжалостным дождем наступающих. И вновь разомкнулись ряды, пропуская лучников за себя.

«Хитро, — подумалось мне. — Запомнить надо».

А волна дальше катится. За собой раненых и убитых, стрелами истыканных, оставляя.

Еще немного — и сшибутся.

Я на Торбьерна взгляд бросил. Напрягся хевдинг. Весь вперед подался, словно он вместе со всеми в волне той катится. Зубы сжал. Только желваки на бритых щеках играют.

И тут в третий раз дудки заревели. Ратники копья выставили. Щиты сомкнули. Точно еж рассерженный иголками ощетинился.

Вот на эти иголки и напоролись викинги. Кто-то копье в грудь принял. А кто-то не растерялся. Под копья поднырнул, в кувырке под ноги ратникам подкатился. И мечи с топорами в дело пошли.

Врубились. Закипело. Закружило. Завертело. Кровью брызнуло.

— О-о-один! — раскатилось над побоищем.

И вновь дудки у саксов заиграли. На этот раз пискляво. Поддались ратники. Отходить стали. К речушке жаться.

— Ага! — обрадовался Торбьерн. — На испуг вояки слабыми оказались! — кричит.

А я вижу, что все, как в играх моих — в деревянное войско с отцом в детинце коростеньском, — заманивают саксы викингов в ловушку. И точно.

В стороны разбежались ратники. А викинги в речушку уперлись. Куда дальше-то катиться? Только в воду. Передние притормаживают, да задние их в спину толкают. А из воды рогатки торчат. Колья навостренные. Это не люди, с ними не порубишься. На них либо гибнуть надо, либо изворачиваться. А на другом берегу новый ряд копейщиков. Стоят. Копья опустили. Только на берег высунься — враз пришпилят. Умно.

А саксы еще и с боков прижимать стали. А вот и риттеры. В спину варягам заходят. Кони у них крепкие. Кого на копье всадник не подденет, того мечом порубит, а коли и от меча враг уйдет, так конем потопчет…

Слышу я, как взвыл Торбьерн от злости. Мне его даже жалко стало. И за Орма отчего-то сердце защемило. И за всю ватагу нашу. Нашу?

Я почувствовал, что совсем уже с ними сжился. И били меня, и за человека не держали, и помимо воли моей вывезли незнамо куда, да только нужно в чужом краю хоть на что-то опору иметь…

— Хевдинг! — заорал я. — Смотри! Орм из боя наших выводит!

Издалека лысая голова Могучего видна. Ишь, как на солнце сверкает. Не хуже сакских шеломов. Вижу, что прорубаются они в сторону рощи. Орм впереди, а за ним и остальные.

Уже близок прорыв…

Улицу целую прорубили…

Все…

Выбрались…

Бегут…

Конники за ними…

А деревья все ближе…

Только куда они, через ветки и бурелом?..

— Давай, Орм! Давай! — ору что есть мочи.

— Давай, Могучий! — вторит мне Торбьерн. Вдруг от конного отряда риттер отделился. К нам повернул. Коня подгоняет. Копье наперевес. Прямо на холм прет. У коня грива по ветру. За риттером плащ развевается. На броню у него поволока расшитая наброшена. На ней зверь диковинный пасть раззявил.

Присмотрелся я — чур меня! Это ж Ящур![119] Я даже сплюнул от омерзения.

А всадник уж рядом совсем. А мы стоим вдвоем Не бежать же.

— Трэль, — слышу голос хевдинга. — Держи!

Обернулся я, а он мне нож свой сует. Я нож взял. Приготовился. Он меч свой поднял. Стоим.

А риттер доволен. Добыча легкая. Не бежит даже. Скачет, а сам решает, то ли малого на копье подцепить, то ли старого…

Все же старого решил. На Торбьерна копье направил. Я еле отскочить успел. Он мимо пронесся. Хевдинг копье его встретил, от груди своей отвел. Только наконечником его все же за плечо зацепило.

От земли оторвался викинг. В воздухе повис. Да, видать, тяжел оказался. Не удержал его риттер. Опустилось копье к земле. Поволокло Торбьерна по зеленой траве. Но вырвался наконечник из плеча, порвал кожу, и в небушко рванул. Упал хевдинг, а у риттера от такой неудачи копье из рук выскользнуло. Но ему ничего. Выхватил меч, коня развернул и на меня…

Я-то ему совсем простой мишенью казался. Он даже коня передо мной придержал и на дыбы его поднял, чтоб красиво меня располовинить. Только мне почему-то половиниться не хотелось. И ждать, когда мне на голову меч его опустится, я не стал. Под пузо коня и кинулся. Да рукой свободной за подпругу уцепился. Только клинок рядом просвистел.

Конь с дыбков опустился. Закружил его риттер. Достать меня хочет. А я под ним болтаюсь. Только ноги убирать успеваю, чтоб мне их конь не отдавил. Нож под подпругу сунул, ремень подпружный лопнул. Я на землю упал, голову руками прикрыл. Но защитил Даждьбоже. Конь меня перескочил.

А седло набок с него поползло. А с седлом и всадник. Грохнулся он тяжело оземь. Всхрапнул и замер.

И конь встал точно вкопанный. Я в горячке вскочил. Гляжу, а у риттера голова набок. Шею он, видно, при падении себе свернул. Вот и славно. Я коня за узду схватил. А сам отдышаться никак не могу, от страха колени дрожат.

А тут и Торбьерн застонал…

Живой…

Я к нему коня подвел. Он уж сидит. Из раны кровища хлещет. Сам бледный как полотно.

— Заберешься? — я у него спрашиваю. — А то тяжелый ты, хевдинг, не подниму я тебя.

— Смогу, — отвечает.

— Ну, давай.

Он с земли приподнялся, об меня оперся, на коня влез.

— Удачливый ты, трэль, — говорит.

— Какой есть, — я ему в ответ. И сам на коня запрыгнул…


Мы подальше от побоища отъехали. На землю сошли. Он прилег, а я перед ним на колени встал и на рану помочился[120]. А рана у него на плече глубокая, как жабий рот. Серьги из уха вынул, одну у себя, другую у него.

— В скобы согнуть одной рукой сможешь? — спросил.

— Угу, — он сквозь зубы промычал.

Я рану ему пальцами сжал. Он скобы наложил. Сдавил так, что рана рот свой жабий закрыла.

— Вот и пригодился отцов благодар, — сказал я.

— Что? — не понял он.

— До Глубокой бухты далеко?

— Если напрямик — завтра к вечеру будем.

— А по-другому нам не надо, — говорю, а сам улыбаюсь, все еще не веря, что живым остался.

Потом подорожника нажевал. Здоровья Белореву за науку пожелал. Приложил к ране. Перевязал.

— Поехали, что ли?

Он встал. Вижу — поплыл. Но ничего, на ногах держится.

— Поехали — говорит.

А чуть позже, когда мы в лесок въехали, он спросил:

— Ты точно на арфе не играешь и висы слагать не умеешь?

— Нет, — ответил я ему.

— Чудной трэль, — хмыкнул он.

И мы дальше поехали. Молча. Чтоб силы беречь…


15 августа 943 г.

В Глубокой бухте тихо шумел прибой.

Дохлыми тушами лежали на берегу драккары. Мне было жалко глядеть на них. Гончие псы Океян-Моря, вырванные из привычной стихии, выглядели нелепо и беспомощно. Оскаленные драконьи морды, созданные, чтобы сеять ужас среди прибрежных народов, сейчас уныло смотрели вдаль, поджидая бросивших их хозяев.

И только драккар Торбьерна гордо качался на волнах. Натягивал якорные канаты. Старался сорваться с привязи. И был готов в любое мгновение поднять якорь и уйти от этой злой земли. Так велел хевдинг.

Мы ждали…


— Да чего же они не идут? — Борн в нетерпении теребил свой длинный нос. — Семь дней уже от них нет вестей. Или восемь уже? — повернулся он ко мне.

— Восьмой, — ответил я.

— Что? — Из трюма драккара выбрался Торбьерн. — Тихо?

Плечо его почти не беспокоило. Помогла морская вода да мои отвары. Но он все еще держал руку на перевязи. Старался двигаться осторожно, чтобы лишний раз не потревожить рану.

— Тихо, хевдинг, — вздохнул кормчий. — Как в брюхе у кита.

— Вот, трэль, держи, — протянул Торбьерн мне что-то, зажатое в кулаке.

— Что это?

— Держи, говорю.

Я подставил руку, и хевдинг разжал пальцы. На мою ладонь упала золотая серьга с красным, словно капля крови, камешком.

— Это тебе, — сказал Торбьерн. — И пусть никто и никогда не скажет, что Торбьерн, сын Вивеля, не отблагодарил человека, спасшего ему жизнь.

— Но я всего лишь трэль Орма, — сказал я.

— Я думаю, что Могучий Орм не станет возражать. — Хевдинг здоровой рукой похлопал меня по плечу. — Носи с честью, — улыбнулся он.

— Хевдинг! — крикнул Борн.

Он все это время вглядывался в прибрежье и теперь, что-то заметив там, принялся размахивать руками.

— Смотри, Торбьерн! — кричал кормчий. — Это наши!

И верно. С прибрежных холмов к бухте спускалась нестройная ватага. Их было около двух сотен. Викинги явно торопились. Они бежали. Спотыкались на бегу. Кто-то падал. Катился вниз. Поднимался и вновь стремился к морю.

— Я вижу Орма! — кричал Носатый. — Смотри, как спешат. Соскучились, что ли?

Я всмотрелся и тоже сумел разглядеть блестевшую на солнце лысую голову моего владетеля.

— С ними люди Трюггваса, а конунга не видно, — тихо сказал хевдинг. — Борн, — позвал он кормчего, — готовимся к отходу. Трэль, — повернулся он ко мне, — выбирай якоря.

Я быстро вставил в мочку уха подарок Торбьерна и бросился выполнять приказание.

— Орм! — продолжал размахивать руками Борн. — Сюда! Скорее!

— Хватит орать! Десять весел тебе в задницу! Они и так нас видят! — разозлился хевдинг. — Лучше помоги мальчишке!

Борн кивнул и принялся выбирать канат второго якоря.

Между тем на вершине холма показались преследователи. Это были саксы. Они кричали, улюлюкали, размахивали мечами. Их было много. Слишком много.

И тут над Глубокой бухтой разнесся уже знакомый мне гнусавый рев трубы. Саксы вскинули луки. И над берегом зашуршали стрелы.

Викинги спустились к воде. Не обращая внимания на обстрел, они дружно схватились за борта драккаров и потащили их к воде.

А саксы все стреляли и стреляли.

Но вот первый драккар спустили на воду. За ним второй. Викинги забирались в них, переваливались через борта. Разбирали весла. Крепили их в уключины. Вразнобой отгребали подальше от берега. Подальше от смерти. Еще немного, и на прибрежных камнях осталась лишь небольшая горстка людей.

— Вы что, с ума сошли? — взревел Торбьерн. — Орм, давайте сюда!

— Сейчас, хевдинг! — с трудом переводя дыхание, прохрипел в ответ Орм и помахал нам рукой. — Последний привет гостеприимной Нортумбрии и королеве Этельвольд! Давай, ребята! — повернулся он к викингам.

И они дружно стянули порты и принялись мочиться. А вокруг сыпались стрелы. Впивались в борта ставших бесхозными драккаров. Отскакивали от камней. Падали в волны…

— Эй, уроды! — кричал Орм стрелкам. — Скажите вашей бабе, что таких концов ей больше не видеть до самой смерти!

Он хрипло рассмеялся. Натянул порты и бросился в налетевшую волну.

Наконец викинги доплыли до нас. И стали забираться в драккар.

— Без шуток не можешь? — смеялся хевдинг, прижав здоровой рукой Орма к своей груди.

Почти четыре десятка драккаров пристали к берегу в Глубокой бухте в конце месяца Скаерсомар. И вот теперь только три уходили в Океян-Море.

Война в Нортумбрии закончилась поражением Свена Вилобородого…


Когда мы вышли в открытое море, драккары стали борт к борту. В этот день викинги изрядно выпили пива в память о конунге и людях, навсегда оставшихся в чужой стране. На этой тризне Орм рассказал, что Этельвольд, после того как разбила викингов у безымянной речушки, осадила и с боем взяла Йорк — стольный город Свена Вилобородого. В том бою погибли Торри Короткоухий, конунг Трюггвас и еще триста двадцать восемь воинов. Шестеро из погибших были нашими. Людьми Торбьерна.

За время плавания я многих из них узнал. Они не были плохими людьми. И вот теперь их не стало. Как до этого не стало Славди, Гриди, Хлодвига…

Орм вместе с оставшимися в живых воинами Трюггваса, объединив силы, сумели вырваться из горящего города. Королева саксов послала за ними в погоню лишь пять сотен ратников. Это был небольшой отряд. Находники[121] ее мало волновали. Как пришли, так и уйдут. Королеве Этельвольд был нужен Свен Вилобородый. Но и его она не получила.

Свен сумел спастись. Вместе с Бьярни, сыном Олафа, он вышел из окружения, и они увели своих людей на север в Страну скоттов[122]. Война в Нортумбрии продолжалась.

Но это была уже не наша война…

На рассвете следующего дня мы простились с людьми Трюггваса. Канаты, стягивающие борта драккаров, были разрублены. Торбьерн велел нам отчаливать. И дальше каждый поплыл своей дорогой.

Слишком дорого обошлась для Торбьерна, сына Вивеля, и Орма, сына Хальвдана, тоска по морю и желание повидать новые земли. Они уходили с шестью сотнями воинов, а возвращались домой командой в сорок восемь викингов и одним трэлем…


14 февраля 944 г.

Зима была страшная…

Море все время штормило…

Ледяной, прошивающий до костей ветер сбивал с ног. Берег покрылся толстой коркой из смерзшейся воды, выброшенных бурей водорослей и морских обитателей. Холодные волны накатывали на землю, точно старались слизнуть этот, надоевший Океян-Морю, клочок суши.

Ледяная земля[123] полностью оправдывала свое имя. И я здесь леденел…

Леденел…

Леденел…


Мы приплыли сюда в начале осени.

Нет.

Неверно.

Это я приплыл в неведомую страну. Торбьерн и его ватага морских бродяг просто вернулись на родину.

Поразила меня Исландия. Никогда я таких чудес не видывал. Я-то к бору привык. К чаще буреломной. А тут деревца чахлые. По земле стелятся. Насмешка, а не деревья. И кони здесь чудные[124]. Маленькие. У нас собаки больше. Но выносливые те коняшки. И злые. Станешь злым, когда прокорма почти нет. Земля-то скудная. Корст один. Родит плохо. Зато птицы много. Все скалы прибрежные гнездами облеплены. Галдят пернатые, что огнищане на стогне. Но самое удивительное — гейзеры. Это когда кипяток из земли вырывается. Точно плюется Исландия. Можно даже огонь не разводить, воду не греть. Бросишь яйцо, а оно само варится. Только доставать его боязно. Ошпарить может. И воняет сильно. Орм говорит, что это от болячек всяких полезно. Эх, Белорева бы сюда. Он бы разобрался. Но далеко знахарь, за тридевять земель. За тремя морями…


Встретили нас хорошо. Еще бы. Хозяин домой вернулся. Пусть без добычи большой, зато живой. Три дня викинги в поселении Торбьерна на Купальном склоне пировали. Потом еще три дня в поселении Орма у Орлиной скалы. Благо, что одно поселение от другого всего в осьмине ходьбы было.

И меня встретили неплохо. Орм решил, что в Нортумбрии викинги поражение потерпели оттого, что он меня с собой не взял. Домочадцы ему поверили. А Халльдис, жена его, велела мне в их Длинном доме жить.

Хоть и был я трэлем, только они меня работой сильно не загружали. Я даже растерялся от такого. Спросил у нее, почему она меня не селит вместе с остальными трэлями? А она посмотрела на меня внимательно и сказала:

— Не знаю почему, но мне кажется, что в своей стране ты был знатный человек. И пусть мужчины этого не поняли, но я-то вижу, что ты всегда и везде будешь знатным.

А потом добавила:

— Был бы ты постарше, я бы тебе позволила своим домом жить. Женился бы, хозяйство бы завел. Только молод ты еще. Живи в нашем доме.

И я стал жить у них. Ни гостем, ни рабом…

Мне даже позволили из поселения уходить. С утра я седлал маленького коника, которого стал звать Гнедко, как своего коня, в Коростене оставленного, и уезжал.

По окрестным холмам ездил. В долину гейзеров. На птичьи погосты. Ягоды собирал. Травы, из тех, что от Белорева узнал. Они здесь такие же, как и в Древлянской земле росли. Правда, и незнакомых много. Так я те не брал. Сушил я те травы да впрок под шкурами на своем лежаке сберегал.

А еще я попросил Орма, чтоб он мне позволил лук смастерить. Он сначала воспротивился, да Халльдис за меня вступилась. Он и разрешил.

Я лук смастерил. Сложный делать не стал. Да и не из чего. Сделал простой. Только берестой усилил да пластинами из кости. Мне их Орм дал. А еще он хер моржовый мне показал. Тот самый, которым я его на германском берегу обозвал. Подивился я. А он пообещал мне, что я этого зверя диковинного увижу. Они по весне на лежбище приплывут. На них охоту устроят и меня возьмут. Больно в них мяса да жира много.

Орм мне про моржа толкует, а меня тоска взяла. Неужели, думаю, на всю жизнь здесь останусь? Не увижу больше отца, сестренку, Любаву? Земли Древлянской не увижу? И так мне горько стало, что чуть не заплакал. Только вспомнил слова, что Гостомысл повторять любил:

— Все в руках Даждьбожиих.

На том и успокоился…

Стрел из камыша понаделал. Это, конечно, не каленые стрелы[125], но для охоты на птиц пойдут.

И стал я, кроме трав, еще и птицу битую в поселение таскать. Много набил, а тут и зима накатила.

Рано она в эти края приходит. А в этом году она еще и лютая оказалась…


В Длинном доме, где, не переставая, горел очаг, было до одури холодно.

По утрам, когда Халльдис огонь сильнее раздувала, иней на стенах начинал оттаивать. Влага ручейками стекала вниз, пропитывала тростник, покрывавший пол. От постоянной сырости жутко гудели ноги. Кашель мучил. Кожа на руках шла трещинами, из которых все время сочилась сукровица.

Люди Орма стали болеть, а два трэля-германца умерли. Потом заболел и я.

Лихоманка накрыла под вечер. Грудь заложило так, что невозможно было вздохнуть. Под ребрами что-то булькало, а каждый выдох был похож на гейзер. Воздух со страшным сипом выходил из горла. Потом стало жарко. Так жарко, что хотелось выпрыгнуть из одежи и броситься в море. Я знал, что это значит. С напастью нужно было бороться или умирать.

Я стал бороться.

Из последних сил набрал в глиняную миску воды, сыпанул туда сушеных листьев мать-и-мачехи, девясиловых корней, засохших цветков ромашки и еще несколько пучков из тех трав, что я летом смог отыскать на этой земле. Отварил все. Через силу выпил. Свалился на лежак. Укутался в шкуры. В Навь ушел…

И здесь, в Нави, я встретил Любаву. Вокруг вьюга воет. Штормы у ног ее ледяными волнами разбиваются. А она стоит в одном сарафане. И даже от холода не ежится. А снег на нее падает и тает без следа.

Я испугался за нее сперва. Уж не случилось ли что с Микулиной дочерью? Уж не заболела ли?

А она мне:

— Не бойся за меня, княжич. Здорова я. Просто скучаю сильно. Куда же ты пропал? Жив ли? Истомилась я вся. Покой потеряла.

— Жив я, — отвечаю. — Прихворнул только.

— Где же ты?

— Далеко, — вздохнул я. — В Ледяной земле.

— Ты уж возвращайся скорее.

— Не знаю, вернусь ли.

— Не оставлю я тебя там. Ты помнишь? Ведьма я. А сама подходит ко мне. Целует нежно.

И тут понимаю я, что она через поцелуй лихоманку из меня пьет.

— Не надо. Не бери на себя, — я сказать ей пытаюсь, да не могу.

Она мне рот губами своими прикрыла.

А меня жар жжет. Так жжет, что кажется, будто я пламенем стал. И сам в себе болезнь сжигаю…

И пропала Любава. Мороком. Пылью снежной рассыпалась.

А на губах послевкусие. Едва уловимое. Радостное. И, превозмогая жар и слабость, я зашептал то ли в бреду, то ли в Яви:

— Боля ты, боля… Марена Кощевна…

А потом провалился в черную бездну. В пустоту. В небытие…


Утром мне стало легче. Бульканье в груди ушло. Я прокашлялся. Кашель был уже не таким, как вчера. Не сухим горлодером. Ошметками из меня вылетала зеленая мокрота. Я сплюнул ее на пол. И понял, что буду жить.

Белорев был хорошим учителем. А Любава настоящей ведьмой. Не знаю, то ли травы, что я собирал, то ли Любавина воля, то ли жгучее желание жить мне помогли. Не знаю. И не хочу знать. Лихоманка ушла. А я остался.

Превозмогая слабость, встал с лежака. В Длинном доме никого не было. Доковылял до очага. Рядом с ним стояла вчерашняя миска с остатками отвара. Допил его. И тут услышал тихое завывание, похожее на стон. Огляделся. Понял, что звук идет из отгороженной шкурами маленькой опочивальни Орма.

Я поплелся туда.

Мне, как и любому трэлю, было запрещено заглядывать за шкуру. Но сейчас я понял, что что-то случилось, и решил нарушить запрет.

На деревянной кровати, собранной из резных досок, почти такой же, что я видел в доме Трюггваса, в беспамятстве лежала жена Орма — Халльдис. Рядом с ней сидел Орм.

Я понял, что Халльдис, как и я вчера, свалилась от лихоманки. Крупные капли пота выступили на ее лбу. Глаза были закрыты. Веки подергивались. Она дышала неровно, со свистом.

Я взглянул на Орма. Его точно подменили. Этот огромный, покрытый шрамами человек вдруг превратился в беспомощного ребенка. Он сидел у кровати, на которой в беспамятстве лежала его больная жена, держал ее за руку и тихонько плакал.

— Орм, — сказал я ему. — Можно, я ей помочь попробую?

Я сам еще не оправился от болезни. Меня пошатывало от слабости. Голова шла кругом. Каждый шаг давался с трудом. Но я знал, что могу помочь этой женщине.

Орм поднял на меня красные от слез глаза.

— А я подумал, что ты уже умер, — сказал он.

— Живой, как видишь, — попытался улыбнуться я.

— А Халльдис вот… — И он снова заплакал, утирая огромными ручищами глаза.

Я подошел. Положил руку ему на плечо и сказал:

— Я помогу ей. Только мне снега нужно. Чистого. Он снова посмотрел на меня с недоверием. Затем встал и быстро побежал к выходу из Длинного дома.

— И вели, чтобы баню топили! — крикнул я ему вдогонку. — Будем стужу из себя выгонять.

Не в силах больше стоять, я присел на краешек кровати. Положил ладонь на лоб Халльдис. Лоб был не слишком горячим.

— Уже легче, — сказал я. — Значит, жара нет.

— Я принес, трэль, — услышал я голос Орма.

— А баня?

— Топят уже.

— Ставь снег на огонь. Пусть кипятится…


К вечеру женщине стало легче. Весь день я отпаивал ее отваром. И пил его сам. Потом парились. Потом одна из тир приготовила мясную похлебку. Мы с Халльдис поели. Я велел Орму ночью не спать и продолжать давать жене отвар. А сам свалился от усталости и заснул. Я знал, что теперь мы с ней пойдем на поправку…


20 февраля 944 г.

За стенами Длинного дома продолжала бушевать зима. Но это было уже не так страшно.

После того как я исцелился сам и поднял на ноги Халльдис, ко мне стали привозить больных из ближних поселений. Я помогал чем мог. Запасы трав у меня быстро пошли на убыль. Но, хвала Даждьбогу, и болеть стали меньше.

Отступила лихоманка. На спад пошла. Да тут другая напасть приключилась.

Голод.

Его травой не излечишь. Тут мясо нужно. Только где его взять? В такую стынь до зверя не доберешься. За рыбой в море не выйдешь. Вот и сидели мы на каше постной. И той не досыта было.

Халльдис мне все лишний кусок подсовывала. Я для нее после излечения как сын родной стал. И Орм ко мне переменился. Правда, он и так меня давно уже не обижал.

Казалось, живи да радуйся…

А меня тоска по дому совсем заела. Каждую ночь Коростень снился. Отец да Любава из головы не шли. Как там они? Здоровы ли? Живы ли? Может, и нет их больше на свете по прихоти Ингваря Киевского? Рвется сердце в землю Древлянскую. Так бы и уле-тел на родину. Только человек не птица. Через Океян-Море не перемахнет…


В тот день мы с Ормом поближе к очагу подсели. Викинг доску достал. Мы в тавлеи играть хотели. Только не дали нам.

Пришел человек с Купального склона. Отворил дверь, впуская в Длинный дом морозный дух. Сразу к огню протянул озябшие руки. А от одежи меховой пар повалил.

— Приветствую тебя, Орм, — сказал.

— Привет и тебе, Борн, — ответил викинг.

Я Борна и не узнал сразу. Привык его на драккаре видеть. А тут он в лохматый мех укутан по самые глаза. Только нос его длинный из-под шапки торчит. Посинел от холода.

— Торбьерн тебе привет шлет. Тебя и трэля твоего к себе в гости зовет, — сказал Борн и шмыгнул носом.

— Зачем это мы хевдингу понадобились? — спросил Орм.

— Ты слышал про женщину по имени Торбьерг? Ну… ту, что называют Малой Вельвой?[126]

— Это та, у которой было девять сестер, а в живых только она одна осталась?

— Да. Та самая. Она всю зиму ходит по пирам из поселения в поселение и предсказывает людям будущее. Сегодня она должна прийти в поселение на Купальном склоне. Торбьерн не хочет принимать ее в своем доме. Ты знаешь, что он не любит всего этого. Но один из его людей, да ты его помнишь, Торкель его зовут…

— Это тот, который не захотел с нами в поход идти?

— Стар он уже для походов, — сказал Борн и смахнул капельку со своего оттаявшего носа. — Торкель решил ее принять. Даже человека ей навстречу выслал. Хевдинг боится свое будущее узнавать, а за тобой и трэлем твоим послал. Говорит, что вам, может быть, это нужно.

— Правильно говорит Торбьерн. Собирайся, трэль, — сказал мне Орм и ссыпал камни с доски в кожаный мешок. — В тавлеи потом доиграем…


Путь до поселения Торбьерна показался мне бесконечным.

Ледяной ветер валил с ног. От него слезились глаза и сводило щеки.

Мы брели над берегом неспокойного моря. Я шел за Ормом, стараясь хоть немного укрыться от ветра за его могучей спиной. А под нами холодные волны лизали голый камень. Ревели, сталкивались друг с другом. Взлетали вверх солеными брызгами. И чудилось, что еще немного — и Океян-Море доберется до нас. Смоет. Утянет в свою промозглую бездну. Жутко от этого становилось на душе. Тошно.

— А вон и Купальный склон! — перекрикивая ветер, показал рукой Орм. — Видишь, трэль, мы почти дошли…


Вечером в дом Торкеля пришла прорицательница. Она была гораздо моложе, чем я ее себе представлял. Моложе Халльдис. Но старше Гудрит, дочери Торбьерна, которая тоже была здесь.

Казалось, что холод ей не страшен. Она вошла в дом и не бросилась к огню, как это делали все остальные, а внимательно оглядела собравшихся.

Я и сам с любопытством рассматривал ее.

На ней был синий плащ, завязанный спереди ремешками и отороченный самоцветными камушками До самого подола. На шее — стеклянные бусы, а на голове — черная смушковая шапка, подбитая белым кошачьим мехом.

В руке она держала посох с набалдашником, оправленным желтой медью и усаженным самоцветными камушками. Пояс у нее был из трута, а на поясе висел большой кошель.

Она была обута в мохнатые башмаки из телячьей кожи, и на них были длинные и крепкие ремешки с большими пряжками из желтой меди. На руках у нее были рукавицы из кошачьего меха, белые и мохнатые[127].

Торкель подошел к ней, почтительно взял за руку и повел к специально приготовленному для нее стулу. На стуле лежала подушка, набитая куриными перьями, чтобы Торбьерг было мягче сидеть.

Проходя мимо меня, прорицательница остановилась. Она впилась взглядом в мои глаза. Мне показалось, что мы смотрели друг на друга целую вечность…

Наконец она хитро улыбнулась и пошла дальше.

Когда она села, перед ней поставили небольшой стол, который, как шепнул Борн, был специально сколочен по такому случаю.

Мы же расселись на лавках.

Женщины стали подавать еду.

Торкель не поскупился. Перед каждым поставили по большой миске каши, сваренной на козьем молоке, и по маленькой миске с мясом. Была открыта бочка с пивом, и женщины засуетились, разнося пенный напиток.

Долго меня уговаривать не пришлось. Наголодавшись в поселении Орма у Орлиной скалы, я решил как можно плотнее набить живот здесь.

Да и все, кто находился сейчас у Торкеля в гостях, с жадностью набросились на еду.

— Посмотри на Вельву, — сказал мне Орм и отправил себе в рот большой кусок мяса.

Я поднял глаза от миски и увидел, что Торбьерг не притронулась к еде. Она продолжала внимательно разглядывать нас. И мне стало стыдно. Мне показалось, что я со стороны похожу на поросенка, которому дали месиво. Я несколько умерил свой пыл и начал есть более опрятно.

Она снова улыбнулась мне и достала из складок своего плаща ложку из желтой меди и нож с рукоятью из моржовой кости, стянутой двумя медными кольцами. Острие ножа было обломано.

Подняв большую глиняную кружку, полную пива, она сделала небольшой глоток, а затем принялась отрезать маленькие кусочки мяса.

— Ей подали кушанье, — прожевав свой кусок, сказал Орм, — из сердец всех животных, которые еще остались в поселке. А она нос воротит, — и он отправил себе в рот очередной кус мяса.

— Скажи, почтенная Торбьерг, — сказал Торкель, когда первый голод был утолен, — что ты думаешь о будущем собравшихся здесь людей?

— Как только эти люди утолят свой голод, — ответила женщина, — я смогу начать ворожбу.

После этих слов все отставили свои миски. Да и мне кусок в горло не полез. Уж больно хотелось посмотреть на то, как будет ворожить Вельва.

Я помнил, как ворожил Гостомысл. Даже несколько раз, когда ходил у него в послухах, помогал ему в Даждьбожьем доме. Там было все просто.

Сначала я подавал ему ворону, которую накануне ловил пришедший за советом. Ведун острым ножом быстро отсекал ей голову и кропил ее кровью алатырный камень. Читал заговоры. Призывал лесных духов. Потом я держал миску с водой над головой желающего узнать свое будущее. А Гостомысл лил в воду растопленный воск. Потом, когда воск остывал, ведун осторожно вынимал его из миски. Воск принимал причудливую форму. Гостомысл внимательно рассматривал его и рассказывал, что видит. Вот и все.

Здесь же все было совсем не так.

Когда убрали еду, Торбьерг достала из своего кошеля несколько мелких косточек. Потрясла их в кулаке и метнула на стол. Она взглянула на то, что у нее получилось, и вздохнула.

— Мне очень жаль, — сказала она, — но духи не желают мне открывать будущее.

Народ разочарованно зашумел. Вельва подняла вверх руку, призывая к молчанию, и добавила:

— Они хотят слышать песню.

— Какую песню? — спросил Торкель.

— Среди вас, — сказала Торбьерг, — есть женщина, которая знает песню вардлок[128]. Кто эта женщина? Назови себя.

Некоторое время в Длинном доме стояла тишина. Затем Гудрит, дочь Торбьерна, робко кашлянула и, смущаясь, подняла руку.

Все в изумлении уставились на девушку.

— Я не колдунья и не ворожея, — тихо сказала Гудрит, — но Халльдис, жена Орма, научила меня песне, которую она называла вардлок.

Тут настала очередь изумляться Орму.

— Я и не знал, — шепнул он мне, — что моя жена знает такие песни.

— Ваши жены, — словно услышав шепот викинга, сказала Вельва, — порой знают гораздо больше, чем вы можете себе представить. Твое знание, — сказала она Гудрит, — очень кстати.

— Но я хочу стать христианкой, — вдруг сказала девушка. — И я не знаю, пристало ли мне петь такие песни?

— Возможно, ты окажешь помощь людям и не станешь от этого хуже, — улыбнулась Вельва. — Но это — дело Торкеля позаботиться о том, что мне нужно, — добавила она.

Торкель, да и все, кто находился в доме, принялись уговаривать Гудрит. В конце концов смущенная всеобщим вниманием девушка согласилась.

— Хорошо, — сказала Торбьерг. — Пусть женщины станут кольцом вокруг меня.

Женщины исполнили повеление. Вельва закрыла глаза и прошептала:

— Пой, девочка. И Гудрит запела:


Ар вар альда

Фат эр экки вар,

Вар-а сандр не сор

Не сайлар юннир;

Еро фаннск ейги

Не юпфеминн,

Гап вар Гиннунга

Эн грае экки…[129]

Вначале ее голос звучал робко и неуверенно. Но потом она запела так хорошо и красиво, что мне показалось, будто колокольчики зазвенели под крышей Длинного дома…

— Многие духи явились теперь, — сказала Вельва тяжелым басом, когда Гудрит закончила петь. — Любо им было слушать песню, а раньше они хотели скрыться от нас и не оказывали нам послушания. Мне теперь ясно многое из того, что было скрыто и от меня, и от других. Я могу теперь сказать, что голод скоро кончится, и лучшие времена настанут весной. Болезнь, которая долго свирепствовала здесь, прекратится скорее, чем можно было ожидать, благодаря чудному трэлю, который знает благородный язык. А тебя, Гудрит, я сразу же отблагодарю за твою помощь, ибо я теперь ясно вижу твою судьбу. Ты вступишь здесь, в Исландии, в почетный брак, и от тебя произойдет большой и славный род, и над твоим потомством просияет яркий свет. Будь же здорова и счастлива, дочь моя!

Затем Торбьерг встряхнула головой, точно прогоняя наваждение. Открыла глаза и сказала уже своим обычным голосом:

— Теперь каждый поочередно подходите ко мне и спрашивайте то, что вы хотели узнать…

Когда черед дошел до меня, я робко шагнул к Вельве. Она посмотрела на меня и тихо сказала:

— Так ты и есть тот самый трэль, который знает многое, но не все?

Я кивнул.

— Как зовут тебя? — спросила она.

— Трэль, — ответил я.

— Нет, — махнула она рукой. — Как твое настоящее имя?

Мне вдруг стало не по себе. Впервые за долгое-долгое время кто-то поинтересовался моим именем.

— Добрын, сын Мала, — сказал я и почувствовал, как на глаза наворачиваются слезы.

— Ты станешь великим ярлом, Добрын, сын Мала. Не здесь. Там, далеко за морем. В стране-где-встает-солнце тебя любят и ждут. Скоро, очень скоро ты вернешься туда. У тебя будет долгая жизнь.

Полная радости и полная горя. Полная больших побед и жестоких поражений. Многих ты потеряешь на своем пути. Многое найдешь. Там, в стране-где-встает-солнце, рядом с тобой всегда будут гордые викинги. Одни будут помогать тебе, другие — стараться тебя убить. Но только пусть они знают, что, если тронут хоть один волосок на твоей голове, их ждет страшная гибель. Ворота Асгарда[130] и чертоги Вальхаллы для них будут закрыты навсегда. И их души будут вечно бродить неприкаянными по земле. Но и ты должен будешь оберегать своих врагов. Ибо их преждевременная смерть от твоей руки принесет твоей земле и твоим людям немыслимые беды и страдания. А теперь иди, Добрын, сын Мала. Иди собирайся в дальнюю дорогу.

Я отошел от нее ошеломленный и некоторое время стоял неподвижно, точно меня облили ледяной водой и я превратился в ледышку. Потом слух стал возвращаться ко мне. Я услышал, как Вельва подозвала к себе Орма. Как она что-то быстро стала говорить ему. Я смог расслышать только несколько имен. Сначала Торбьерна. Потом какого-то Эйрика Рыжего. Затем что-то про Зеленую землю[131]. А потом я уловил и свое имя.

Сначала Орм слушал спокойно. Но когда мое имя было произнесено, он начал нервничать. Даже попытался возразить, но Вельва так взглянула на него, что он сразу замолчал и покорно склонил голову.

Потом Орм повернулся. Посмотрел на меня тоскливо и сказал:

— Я, Орм, сын Хальвдана, с Орлиной скалы, даю вольную своему трэлю. Отныне пусть все зовут его по имени…

— Добрый, сын Мала, — тихо подсказала ему прорицательница.

— Добрый, сын Мала! — громко повторил викинг и выбежал из дома на мороз, громко хлопнув дверью…


11 июня 944 г.

Новгородское торжище гудело не хуже пчелиного роя. Кто-то нахваливал свои холсты, кто-то торговался до хрипоты, кто-то ругался. А я сидел и улыбался, словно безумный. Слаще любой музыки мне был этот гомон толпы…


Я не встречал Орма с того вечера, когда Вельва сделала свое предсказание. Правда, Халльдис часто навещала меня, и от нее я знал, что викинг справляется обо мне, но не желает меня видеть. Я стал вольным, и все называли меня только по имени. Но почему-то это не слишком радовало. Может быть, потому, что и раньше со мной не обращались, как с трэлем, а может, скучал по своему бывшему хозяину?

Так я и жил в поселении Торбьерна. Потихоньку лечил людей и ждал, когда же появится обещанная Торбьерг возможность вернуться на родину. И вот однажды такая возможность представилась.

Эйнар, сына Торгейра, зашел на своем кнорре в бухту у Купального склона в конце месяца эггтид[132]. Его путь лежал в Гардерику. Ко мне домой. Он вез на продажу мечи, наконечники для стрел и копий в Хольмгард. Там он договорился с кем-то о крупной сделке, еще в прошлом году, и теперь спешил выполнить свои обязательства.

Он с удовольствием взял меня с собой в качестве толмача.

Накануне отплытия я не выдержал, побежал к Орлиной скале. Я знал, что Орм сильно рассердится, увидев меня, но уйти, не попрощавшись, просто не мог.

Но Орм не рассердился. Наоборот, встреча оказалась бурной. Было много выпито и съедено. Весь вечер Орм шутил, вспоминая, как впервые увидел меня. Как учил уму-разуму. Как перепугался, когда я вдруг заговорил. Как мы вместе слушали песню моря…

И Халльдис суетилась, точно мать, которая провожает сына в дальнюю дорогу…

А на рассвете, когда они с Халльдис вышли меня провожать, он вдруг обнял меня крепко. Постоял так немного, а потом сказал горько:

— Теперь меня навсегда оставит удача, — развернулся и, опустив голову, побрел к дому…


Больше я его никогда не видел. И уже никогда не увижу. Могучего Орма. Страшного видом, но чистого, как та слеза, которая на вкус, как море. Большого Человека с душой ребенка…


Я считал дни…

Я все время сидел на носу кнорра и смотрел вдаль…

Я ждал, когда же вдали появится желанный берег…

Нам снова везло. Ветер был попутным, и кнорр весело бежал навстречу восходящему солнцу. А мне казалось, что мы еле плетемся, что устье Нево-реки никогда не покажется. Только я напрасно переживал…

Сначала мы зашли в Неву. Затем прошли по Ладожскому озеру, которое мало чем отличалось от моря. Разве что вода в нем была не соленая да по берегам поднимались леса.

Я знал, что до моих родных пущей и боров еще очень далеко. Что в здешних краях живут не древляне, а словены. Но все равно с жадностью вглядывался в берега: а вдруг сейчас из чащи выйдет Белорев, который в поисках своих трав забрел так далеко на полночь. Но нет, не было видно знахаря. Только лоси да медведи выходили к озеру на водопой…

А потом была Ладога-град. И я чуть не закричал от счастья, когда услышал родную сердцу речь…

Крепкий мужичок, принимая от меня канат, прошелся по всей моей родне до пятого колена, когда я нечаянно засветил ему концом каната по лбу.

Каково же было его удивление, когда я ответил ему не менее заковыристым словцом, а спрыгнув на пристань, обнял его и расцеловал…

И вот теперь Нова-город. Или, как его называют викинги, Хольмгард. Красивый большой город. Больше нашего Коростеня будет.

И торжище шумное.

Уже два дня мы ждем покупателя. Я бы давно ушел, но не могу, обещал Эйнару, что помогу со сделкой. А покупателя все нет. И отлучиться тоже нельзя — а вдруг придет? Где искать-то меня? Торжище большое…

А в лавке душно. Я уж и подремывать начал. Уж и сны красивые про дом стали сниться…

Вдруг слышу:

— Эй, есть кто живой?

И второй голос сквозь сон:

— А мы в ту лавку-то зашли?

— В ту, — отвечает первый. — Вон и рыба синяя над входом привешена.

— Батя, смотри, кажись, уснул варяжина.

— А может, помер?

— А ты проверь. За плечо потряси.

— Эй, — чувствую, как меня трясут, — добрый человек!..

— Да какой он тебе добрый? — не унимается второй. — Варяг, он и есть варяг. Ты его посильней. Небось не развалится.

С трудом я раскрываю слипшиеся веки и вижу толстое пузо, обтянутое холстом рубахи…

Поднимаю голову…

Всматриваюсь…

Начинаю орать, потому что не в силах сдержаться…

— Жирот! Ивиц! Каким вас ветром сюда занесло?! — и понимаю, что кричу по-свейски.

— Ишь, варяжина разорался, — говорит Ивиц.

— Сам ты варяжина, — говорю я ему на родном языке. — Или забыл, как тебя отец драл, когда Белорева варевом ошпарил?

— Погоди, — говорит Ивиц и смотрит, смотрит на меня, а узнать не может.

— Жирот, ты тоже меня не признаешь?

— Нет вроде, — пожимает плечами оружейник. — Ты чей же будешь, малый?

— Не малый я, а Мала, — смеюсь.

— Добрыня?! — не верит своим глазам Ивиц.

— Княжич? — вторит ему Жирот.

— Так ты же сгинул! — Я вижу, как глаза оружейникова сына становятся огромными.

— Живой я, — говорю. — Живой…

Глава шестая

КНЯЗЬ-ВОЛК

12 сентября 945 г.

— Добрынюшка… Слышь, Добрынюшка…

— Что тебе, Малушка?

— Тебя батюшка кличет. Злющий…

— Ладно. Сейчас буду.

— Ой, а что это у тебя? Коник?

— Да. Коник.

— А для кого это, Добрынюшка?

— Для тебя, Малушка, делаю. Нравится?

— Для меня? Правда?! Ой, Добрынюшка, здорово как!

— Вот. Держи.

— Ой, Добрынюшка!

— Ладно, будет тебе.

— Добрынюшка, а к батюшке поспеши. Дюже он осерчал на что-то. Ты не проказил?

— Да нет вроде…


— Звал, батюшка?

— Да, сынко. Проходи.

— Чем провинился перед тобой?

— С чего ты взял?

— Малушка сказала — ты зол на меня.

— На тебя? Да нет, сынко. Твоей вины нет.

— Тогда…

— Ингварь к нам идет. Опять руги хочет.

— Так он же получил свое. Сполна отдали.

— Так-то оно так, только, видно, мало ему показалось.

— Что делать будем?

— Народ я созвал. К полудню на стогне вече собираю.

— А я…

— Вырос ты уже, сынко. Рядом станешь. Княжий сын как-никак. Да и умишком Белее тебя не обделил. Вон, в тавлеи самого Гостомысла обыгрываешь, а он ведун Даждьбогов — ему проигрывать не положено.

— Так то тавлеи, батюшка. То игрушка.

— Не скажи, сынок. Тавлеи нам самим Арием завещаны. В них вся мудрость Прави сокрыта. Так что — иди. Оденься в чистое. Вместе перед огнищанами выйдем.

— Как скажешь, батюшка…


Людей на стогне собралось много. Почти весь Коростень, да еще и с окрестных деревень пришли огнищане. Оно и понятно. Ругу полянам отдали немалую. По весне сороками и полюдье, и пожить, и рухлядь отмеряли. Жито подчистую выгребли. Только на посев и осталось.

— Ничего, — смеялись Свенельдовы отроки. — Скоро новое жито подойдет. Тогда вдосталь хлебушка наедитесь…

Прав оказался отец. Нельзя было откупаться, когда Свенельд с русью в первый раз за ругой пришел. Драться надо было. Только кто его тогда слушал? Гостомысл отговаривал, да и вече супротив было. А что может князь против веча поделать? Смирился он. А теперь, как он предсказывал, так и вышло. Но что-то нет радости от правоты в его глазах. Злость есть. А радости — нет.

Вышли мы с отцом на Большое крыльцо. Там уже старейшина, один он после позора трехлетней давности в живых остался, и ведун Даждьбогов стояли. А перед нами, на стогне, шумел народ древлянский. Удивился Гостомысл, увидев меня, да виду не подал. И сказал отцу тихонько:

— Не время, княже, о мести думать. Лучше о пользе земле Древлянской поразмысли. Тяжко тебе, но и Даждьбоговым людям не легче.

— Как вече решит, так и будет, — ответил князь. А ведун вздохнул.

— Полдень уж, княже, — сказал. — Начинать пора.

Отец кивнул.

— Древляне, люди вольные! — Гостомысл поднял руки к небу, и стих народ. — Собрали мы вас нынче не на праздник, не на пир, не на тризну… С дурными вестями прибежал наш разъезд от межи полянской. Ингварь снова к нам собирается. Мало ему того, что побрал он с нас…

Возмущенный гул был ему ответом.

— Что порешим, древляне? — тихо спросил ведун Даждьбога, но вопрос его услышали все.

— Бить будем! — крикнул кто-то.

— А ежели они нас побьют? Не просохла еще кровь под Святищем.

— Откупимся…

— Не впервой…

— А самим с голоду пухнуть?!

— Кому как на роду написано…

— Ты Рода не трожь…

— Не гневи Всевышнего…

— А ты че в меня пальцами тычешь?!. Разошелся народ. Вече грозило превратиться в

побоище.

— Тихо, древляне! Тихо, люди вольные! — Мужичок-огнищанин замахал руками на толпу. — Пущай боляре свое слово скажут. Им с кургану виднее, а мы уж рассудим.

— Верно, Твердило! Что боляре думают?

— Люди вольные! — Гостомысл поклонился вечевикам. — У нас с Киевом замирение. Не можем мы священный договор нарушать. Или забыли вы, что Мал Ингварю стремя целовал?

— Так-то оно так…

— Только не по своей воле он это сделал. И вече на то ему права не давало…

— Все знают, как оно было. — Гостомысл тяжело вздохнул, видно, всплыло в памяти, как княгиня Беляна погибла…

Как Мал с русью бился…

Эх, не подоспей тогда Свенельд, совсем по-другому бы все обернулось…

Как потом Асмудовы варяги кидали с высокой кручи побежденных…

Каждого десятого…

Уже четвертое лето по всей земле Древлянской бабы своих мужей и сыновей оплакивают. А мужики зубами скрипят…

— И я знаю, — продолжил ведун. — Только еще знаю я, что не оправилась Древлянская земля от поругания. Силы наши уже не те. Не справимся мы с Русью. И будут нас варяги опять боем бить…

— Не будут! — раздалось за спинами вечевиков.

Все разом обернулись на голос.

Там, в проеме городских ворот, я разглядел всадника.

В полной тишине он проехал через стогнь, от ворот до крыльца детинца. И люди молча расступались перед его конем.

Запыленный, болотного цвета, древлянский плащ с простой застежкой на правом плече. Простая кольчуга двойного набора. Прямой варяжский меч у левого бедра. Непокрытая голова с длинными, до плеч, волосами. Седая прядь, спадающая на правую щеку, не могла прикрыть страшный пунцовый шрам, пробороздивший лицо. О всаднике можно было сказать, что он совсем не молод, но только все на стогне знали, что совсем недавно он встретил свою двадцатую осень.

Вспомнило вече тот страшный день, когда полянское воинство разбило дружину Мала под стенами столицы древлянской. Вспомнило, как Асмуд, точно Кощей, отсчитывал каждого десятого среди полоненных ратников, чтоб отдать его в жертву охочего до людской крови Перуна.

Как пал кошт на молодого Яруна-лучника, а всадник вызвался на смерть вместо него. Как, не дожидаясь толчка в спину, сам прыгнул с высокого Святища вниз, на острый гранит. Да, видно, не нужен он был Марене. Не приняла она его. И когда ушла русь, а бабы стали собирать для похорон казненных, он оказался жив.

Как почти целый год Белорев собирал и сращивал его изломанные кости. А он не хотел жить и все просил, чтобы его добили. Как ушел потом вместе со спасенным им Яруном и Смирным из Коростеня незнамо куда. И вот теперь вернулся.

Перед крыльцом всадник натянул поводья. Сошел с коня. Поднялся по лестнице. Окинул взглядом вече. Поклонился в пояс люду древлянскому. До земли поклонился князю Малу и сказал:

— Ласки прошу, пресветлый князь.

— Рад видеть тебя, Путята, — сказал отец, в свой черед отвечая поклоном. — Здраве будь, болярин.

И зашумело вече.

— С какими вестями приехал? — спросил Путяту Гостомысл.

— Ингварь-волчара Ирпень опять перешел, — ответил болярин.

— Это нам ведомо! — крикнул Твердило.

— А ведомо вам, что с ним только дружина варяжская? Асмуд да еще триста воинов.

— Совсем нюх потерял, — изругался старейшина. — Точно Древлянская земля для него — подмышка Ольгина.

— Прямо сюда идут, — продолжил Путята. — Смирной с Яруном их отслеживают. А я в Коростень поспешил. Как видно, вовремя. Нельзя такой случай упустить.

— Не по Прави это, — сказал Гостомысл. — Договор у нас с Киевом. Лучше откупиться. Тронем Ингваря, вся Русь на нас навалится. Видно, Доля наша такая. Что ж теперь роптать?..

— А тебе, я смотрю, нравится в Полянском ярме ходить? — не унимался Твердило.

— А тебе в Ирий захотелось? — прикрикнул на него здоровенный огнищанин. — Чем шуметь попусту, лучше послушай, что Божий человек говорит.

Еще сильнее забурлило вече. Кто за то, чтоб против Ингваря выступить. Кто за то, чтоб откупиться да жить спокойно.

— Перебить всю русь надобно…

— А пупок не развяжется?..

— У Ингваря под рукой полчище, а у нас и народу-то ратного не осталось…

— Путята верно говорит: пока Ингварь с дружиной малой, его голыми руками взять можно…

— А полян с Перуном ихним по Славуте пустить…

— Они же крови нашей! Как и мы — Богумировы дети… — Гостомысл покраснел от натуги, перекрикивая толпу.

— Только в бабках у них не Жива, а Марена… — съязвил кто-то.

— Ты нам лучше скажи, — вновь подал голос Твердило, — как про ругу думаешь? Давать дань али нет?

— Отдадим! От нас не убудет! — махнул рукой ведун.

Тут совсем народ разошелся…

— У кого-то, может, подклети от добра ломятся, а я последний хрен зимой доедать буду…

— Работать надо было, а не порты по лавкам протирать…

— Ты смотри, какую ряху нажрал!..

— Боем бить их надо!..

— А вот я сейчас тебя боем…

— А если я тебя на кулак спробую!..

— Толкаться уж начали. — Ведун с тревогой посмотрел на князя. — Еще немного, и до драки дело дойдет…

— А что Нискинич молчит? Зря мы его, что ли, на щитах подымали? Князь он у нас или так, погулять вышел? — сказал старейшина.

Все уставились на отца, но он не проронил ни звука.

— Что молчишь, княже, али язык проглотил? — из толпы крикнул кто-то.

— Скажи, княже, — подал голос молчавший до сих пор Путята.

— Ждет народ слова твоего. — Ведун показал рукой на бурлящее вече.

— Княже, за тобой решение. — Твердило даже на ступеньку поднялся.

Долго отец стоял. Молча глядел на людей Даждьбоговых. Точно впервые увидел их.

Наконец он поднял руку, дождался, когда народ угомонится, вздохнул и подтолкнул меня вперед:

— Добрыня, помнишь сказку про волка и Велесово стадо? Ту, что бабушка тебе рассказывала?

— Помню, батюшка.

— Расскажи людям вольным.

— Что за сказка такая? — спросил Путята.

— О деле думать надо, а не сказки рассказывать. — Гостомысл укоризненно посмотрел на отца.

— Погоди, ведун, — вступился Твердило. — Тебя слышали. Дай других послушать. Говори, княжич.

— Говори, княжич, — эхом ответило вече.

Я растерялся от такого количества глаз, смотревших на меня. Но если отец просит, значит, надо ему. Выходит, не просто так он меня на Большое крыльцо вывел. С умыслом. Что ж, я начал:

— Подарил Велес людям говяжье[133] стадо. Лучшее стадо, с лучшим молоком. Лучшую сурицу из того молока бродили и в честь Треглава пили. Только повадился до того стада волк. Пастухи и призадумались. Как им волка отвадить? Вот один и говорит: «Надо корову забить да зверю жертву принести. Наестся он до отвала да в покое нас оставит». Так и сделали. Только волк жертву принял, а на следующую ночь снова к стаду пришел. Утром пастухи смотрят — еще корова зарезана. Стали они плакать да у Велеса защиты просить. Он услыхал их плач. Явился. «Что, — говорит, — плачете?» Так и так, пастухи отвечают. «Глупые вы, — сказал им Велес. — Разве можно от волка жертвой откупиться? Ему сколько ни дай — все мало. Волка не добрить, а убивать надо!» Сказал и ушел. Вот и вся сказка.

Несколько долгих мгновений над стогнем коростеньским висела тишина. А потом Твердило поклонился отцу и сказал тихо:

— Поднимай, князь, дружину…


11 сентября 945 г.

Не так, как три лета назад, каган Киевский переправился через Ирпень. Открыто. Среди бела дня. Да и чего ему было опасаться? Как и мечтал он, Древлянская земля стала частью Руси. Ругу платила исправно. И не слышно было, чтоб князь Древлянский против него дурное замышлял.

Свенельдовы лазутчики докладывали, что не до смуты древлянам. Не до войны. Раны бы зализать да с полюдьем, наложенным на них, справиться. Вот и вся забота. Тихо сидит Мал в своем Коростене. Точно мышь.

Ступив на древлянский берег, Игорь спешить не стал. Велел шатры разбивать. Пусть дружина после дневного перехода отдохнет.

Сказал, чтобы отроки столы накрывали. А сам решил оглядеться.

Пустил в галоп любимого коня. Застоялся тот. Три года каган не покидал Киева.

Прошлой осенью из Царьграда послы приходили, чтобы старый договор о мире подтвердить. К царям ромейским[134] в гости звали. Забоялся чего-то. Не поехал. Людей своих послал. А сам в Киеве рядом с Ольгой остался.

Даже когда кривичи всполошились, не сам усмирять ходил. Свенельда послал. Тот недолго думая Смоленск пожег, смутьянов перебил. А затейщика смуты, волхва Кривю, велел на кол посадить. Чтоб другим неповадно было.

Вырос из Асмудова сына справный воин. Хитростью богат. С врагами безжалостен. С дружиной не скуп. Любила его русь разноплеменная. И побаивалась. Да и как не бояться, если воевода на расправу скор.

Прошлым летом, когда Смоленск брали, один из десятка вятских в капище Покровительницы Макоши серебряное блюдо фряжской работы умыкнул. Так велел Свенельд весь десяток по горло в землю закопать да поверх табун конский прогнал. Правильно сделал. Негоже дом Божий разорять. Не людское это дело. Если что, боги сами меж собой разберутся.

А добычи…

Не оскудела еще Русская земля. И рыбы полно, и зверя пушного, и жито щедро земля родит. На всех добычи хватит. Только уметь взять ее надо. Огнищане, что пчелы. Если им разор учинять, забирать мед без остатка, погибнет семья. А перед смертью своей может и тебя до смерти искусать. А если с умом, как бортники делают, так не одно лето те пчелы будут и мед, и воск, и пергу приносить.

Свенельд, тот взять умеет. Оттого и русь его всегда накормлена, напоена и в бой идет радуясь. Знает каждый ратник, что если себя окажет, то без благодара не останется. Кому мех, кому серебро, кому и золото. А кому и землицы из той, что от Игоря в дар получена. А к землице холопов. Не самому же ратнику обрабатывать. Не умеет, да и некогда. Ратнику свое дело справлять надо. Рус, он и есть рус. А холоп и есть холоп. Чей холоп? Русский.

И холопов на всю дружину хватит. И закупов, и рядовичей. А больше всего в полон взятых.

Свенельд что удумал. Чтоб холопов не в коренных землях оставлять, а по всей земле Русской расселять. Чтоб смешивать род с родом. Игорь сначала воспротивился. Дескать, не дело людей от своих отрывать. Как им требы справлять? Как богам своим поклоняться? Только Ольга ему разъяснила. Слабеют от такого роды. А слабый род против Игоря уже не поднимется. А как срок холопства закончится[135], так пусть к своим возвращаются. А кто возвращаться-то будет, если семьями да чадами обзаведутся? Да и кто их ждет на родине? Их земли давно уж огнищане меж собой поделили. Так и забудут кривичи, что кривичами были, а меря с северянами перемешается.

Умная у него жена. И любимая. Усладить его старается. Утешить всячески. Вон какого сына ему родила. Святослав — гордость его и надежда. Рад ему Игорь. Будет кому Русь отдать, когда сам в Репейские горы отправится.

Асмуд посмеивается. Дескать, реши, конунг, куда в Нави определяться будешь? В Вальхаллу, к Одину? А то, может, в Ирий, к Сварогу?

Сам-то он в Вальхаллу собирается. Говорит:

— Приду к Одину и попрошу, чтоб сказал, где мой отец, Конрад Хитрый, здесь обитает? А как он укажет мне, так найду родителя и в ухо ему кулачиной засвечу. Чтоб вспомнил Конрад, как меня когда-то мутузил, — а сам смеется.

Знает старый варяг, что рано ему еще в Вальхаллу. Вот и потешается.

А Игорь не обижается на него. Хочется старику в Асгард, пусть туда и отправляется. Сам-то он точно в Сварге останется. Русом он себя считает. Уж кто-кто, а полукровка — точно рус.

А день нынче выдался славный. Солнышко летнее. И не верится, что осень на дворе.

И конь рад свободе. Резво бежит вдоль берега. Ирпень слева, бор древлянский по правую руку. И не хочется вспоминать, что три лета назад на этой земле сотворить пришлось.

Точно взбеленилась тогда дружина. Со страху, наверное. Не подоспей вовремя Свенельд, не скакал бы сейчас каган по речному берегу, а гулял бы по Сварге с родной матушкой. Сеча была лютая, а расправа жестокая.

Хотели всех древлян под корень вывести. Насилу каган Асмуда уговорил, чтоб Мала не трогали. Тогда бы беды точно не миновать. Это же не Новгородская земля, где посадники испокон веку правили. Сегодня вече выберет, а завтра пинка под зад и нового поставят. И не Киев Полянский, где Оскольд с хазарами все соки повыпили.

Стол Древлянский старинный. От самой Древы, Богумировой дочери, своим летам счет ведет. Уважают его не только в ближних землях, но и среди латинян да ромеев в большом почете он состоит. Хельги, тот Нискиню, отца князя нынешнего, в друзьях держал. Вместе они на Царь-город ходили. Да и связан родством Древлянский стол, почитай, со всем Миром.

Вон как за Беляну окрысились.

Даже пражский братоубийца[136] за племянницу вступился. Князя Чешского только ляхи да вира[137] большая от войны остановили. Фрязи возмутились. А конунг свейский Эйрик сказал, что больше людей своих Игорю в подмогу давать не будет. Хазары, и те обещали товар свой на Русь не слать. Правда, одумались потом. Но все равно Игорю крови попортили. И сам он себя корил. Да и теперь корит. Не сдержался. Толкнул княгиню. И жалеет, что вышло так, а только не поправишь уже ничего.

Ладно уж. Ведь не хотел вспоминать, а вспомнилось. Возвращаться пора. Небось уж и столы накрыли. Дружина его ждет…

Развернул коня каган Киевский и поскакал туда, где над шатрами развевался родовой стяг Рюриковича…[138]

И не ведал каган Киевский, что эта конная прогулка могла оказаться для него последней. Не знал Игорь, что Смирной с Яруном держат его на наконечниках своих стрел. И в любой момент оба лучника готовы спустить тетиву. И каждый из них борется с искушением.

Три лета они с Путятой подбирались к кагану, чтобы отомстить за княгиню Беляну. За поруганную землю Древлянскую. За товарищей, сложивших головы свои в ятвигском уделе и под стенами Коростеня. А особенно за тех, кто разбил свои жизни по прихоти варяжской о гранитное подножие Святища.

Три долгих года они мечтали, как станет корчиться Игорь-волчара, истыканный их безжалостными стрелами. И вот теперь… когда он пришел к ним в руки… когда пальцы сами разжимаются, чтобы отправить вдогон кагану неминуемую погибель…

Им нужно сдержаться.

Вытерпеть.

Отпустить врага лютого.

Так Путята велел. А своему болярину отроки верили. И подчинялись беспрекословно.

Значит, поживет еще каган Киевский. Значит, не пришло его время. Но придет. Обязательно придет…


14 сентября 945 г.

Я спешил к оружейнику Жироту, когда меня вдруг окликнули:

— Княжич!

Обернулся на голос и остолбенел:

— Любава? Как ты здесь?

— Да вот, с батюшкой на погостище[139] приехали. Он жито в ругу привез да еще масла льняного надавил и хотел на топор выменять. Наш-то совсем износился. Здраве будь, княжич.

— И тебе здравия. Любава, как я рад видеть тебя. — Теплая волна поднялась к груди. — Какой ты стала…

— Какой? — Девушка лукаво на меня взглянула.

— Красивой. — Я словно к земле прирос, не в силах оторвать взгляд от ее глаз.

— Скажешь тоже! — Она вдруг зарделась. — Ты мне лучше скажи, как голова твоя? Не беспокоит? Матушка велела узнать. Переживает она сильно.

— Голова? Ах да… хорошо со мной все. Как там Берисава?

— С ней тоже, слава Даждьбогу, все хорошо. Здорова она. Вспоминает тебя часто.

— А ты? Ты вспоминала меня?

— Времени не было. Закрутилась совсем, — ответила.

— А-а-а… — иголкой кольнуло сердце. — Сын кузнецов…

— Он мне уж который раз сватов засылает.

— Значит, — иголка затупилась, сломалась и вылетела вон, — не отдал тебя за него Микула?

— Так я и сама бы не пошла. Нужен он мне больно!

— Кого же ты ждешь?

— А чего это я ждать кого-то должна? — Она отвела глаза и принялась теребить пальцами подвеску на пояске. — Разве я кого-то провожала?

Что тут скажешь? Права она. Даже когда я из подворья Микулиного уезжал, она проститься не вышла…

— Ладно, — кивнул я. — Кланяйся своим. Развернулся и пошел.

— Княжич, — остановила она меня.

— Что?

— Погоди.

— А чего годить-то?

— Как же? — растерялась она. — Что ж ты не расскажешь, как за море ходил? Как среди варягов жил? Может, приглянулся тебе там кто? Я ж не знаю ничего. Сижу в своей глуши, а от тебя ни слуху ни духу.

— Про варягов дюже долго рассказывать, — сказал я.

— А я не тороплюсь, — пожала плечами. — Мы с батюшкой в Шатрищах у дядьки Лучана, мамкиного свояка, ночевать будем.

— Так ты не спешишь? — обрадовался я.

— Нет, — улыбнулась Любава.

И тут меня по плечу кто-то хлопнул.

— Княжич, ты к оружейнику? — Побор оказался.

— Да, болярин. А ты тоже туда?

— Стрелы нужны. Запас пополнить надобно. А это что за красна девица? — улыбнулся старик хитро.

— Это Любава, Микулина дочка, не признал, что ли?

— Какой красавицей стала. — Старик поклонился ей шутейно. — Утенком была, а стала белым лебедем.

— Да ладно тебе, болярин, — засмущалась Любава.

— Эх, — подмигнул болярин, — будь я помоложе, сватов бы заслал, — и засмеялся. — Ладно, пойду я. У Жирота увидимся. А ты, девка, отцу за меня кланяйся, — и ушел.

А мы все стояли посреди стогня, словно два дерева на высоком утесе. Стояли и смотрели друг на друга…

— Жди меня здесь, — спохватился я.

— Ой, — всплеснула руками Любава, — там же батюшка заждался. Он же пошел лодку пристроить, чтоб до утра посторожил кто, а я в город отпросилась. Бежать мне надо, Добрынюшка…

— Я скоро!.. — крикнул я и к оружейнику заспешил…


— Добрыня, ты сызнова со мной пойдешь? — Побор проверял каждую стрелу: ровная ли? Хорошо ли склеена? Не отвалится ли оперение? Остры ли наконечники?

Жирот нервничал. Знал, что привередлив болярин. Даже мелочи не пропустит…

— Нет, — ответил я, разглядывая новые щиты, ровными рядами расставленные вдоль стен оружейной башни. — Обойдутся без меня лучники. Я с Путятой буду. У нас дело особое.

— Жаль. Справный лучник из тебя получился. Болярин Дедята хотел тебя в свою лодью взять.

— Кланяйся болярину, — ответил я. — В другой раз сам к нему попрошусь.

— Вот и славно. Жирот, — повернулся он к оружейнику, — вот эти, — указал он на большую снизку стрел, — я забираю. А эти, — вторая снизка была поменьше, — никуда не годятся. Сможешь до утра переделать?

— Постараюсь, болярин. — Жирот пожал плечами.

— Ты уж постарайся. Сам понимаешь, не на игрища отправляемся. Стрела, она лететь должна, куда ее лучник отправит, а не куда ей самой вздумается.

— Сказал же, поправлю.

— Пойду я. — Старый лучник взял снизку. — Знаешь, Добрыня, а девка и вправду хороша. Не упусти ее, — подмигнул он мне и вышел из башни.

— И к чему придрался, ума не дам. — Жирот, по привычке, пожал плечами, разглядывая отложенные Побором стрелы. — Рассуди, Добрыня, чего болярину не понравилось?

— Ну, ему с кургана виднее, — ответил я.

— Людо, — позвал он стрельника, — вот это нужно к утру исправить. Справитесь?

— Так есть, — кивнул стрельник, забрал снизку и ушел в мастерскую.

— Жалко его, — вслед ему сказал Жирот. — Холопство его по зиме кончается. Я его уговаривал, чтоб остался. Не хочет. Говорит, что к своим мазовщанам вернется. Где такого стрельника взять? Эх… ведь как они с дочкой с моей жили… душа в душу… да забрал ее Даждьбоже… а Людо как чужой стал… эх… — махнул рукой оружейник. — А ты, княжич, просто так пришел, или дело у тебя?

— Дело, Жирот.

— Ну, рассказывай.

— Отец велел для меня кольчугу подобрать. Такую, чтоб под одежей не видно было.

— Ну что ж, пойдем посмотрим, что у меня тут есть…

— Погоди. Что это у тебя? — ткнул я пальцем в кинжал, что висел на его поясе.

Редкой работы был тот кинжал. Не нашей. И не варяжской. Видно, издалека пришел он, чтобы повиснуть у оружейника на толстом пузе. Когтем изогнутые ножны усыпаны камешками самоцветными. А в рукоять вправлен большой яхонт.

— Это? — гордо сказал оружейник. — Это из Булгара я привез, когда ты в свейской земле у варягов был. Отменной работы кинжал. Вот, смотри.

Он вынул из ножен клинок. Тот поразил меня.

Синие прожилки бежали по серому лезвию. Закручивались, свивались в причудливый узор. Завораживал клинок непонятной строгостью и поражал.

Я несколько мгновений, словно очарованный, рассматривал лезвие.

— Видишь узор? — спросил Жирот. — Как такое чудо сделать смогли? Не понимаю. Второй год над секретом бьюсь.

— Жирот, подари, — не стерпел я.

Он смерил меня взглядом. Вставил клинок в ножны. А потом махнул рукой. Отстегнул кинжал и протянул мне:

— Держи. Оружейник я, не воин. Тебе нужнее будет.

С трепетом я взял кинжал. Рукоять удобно легла в руку.

— Ладно, — сказал оружейник. — Налюбуешься еще. Пошли кольчугу тебе подбирать. Ивиц, — крикнул он, — где та кольчужка, что ты анадысь доделал?

— Тут она, батя, — услышал я из мастерской.


Я выскочил из оружейни, метнулся через стогнь. Головой туда-сюда кручу, Любаву высматриваю. Нет ее. Не дождалась…

А сам себя корить начал. Мол, на кинжал позарился, а Любаву забыл.

Только вот он, кинжал. На поясе. А Любаву найдем. Она про отца говорила…

Выбежал из ворот. К пристани поспешил…

А у воды толкотня. Погостище. С окрестных посадов и деревенек наехало огнищан. Кто чего натащил. Мен идет.

Присмотрелся я, а мен-то только для виду. Разговоры об одном — как Ингваря порешить? Шумят огнищане. Спорят. Всяк свой способ предлагает.

Особенно двое разошлись. Чуть но в драку друг на друга лезут.

Один маленький. Подол его рубахи по земле волочится. Сам всклоченный, будто волосы с бородой ему век не чесали. Ладони большие, крепкие. К сошникам привычные. Огнищанин, по всему видать.

Другой худой. Длинный, что твоя слега. В переднике, глиной измазанном. Волосы ремешком подвязаны, чтоб при деле не застили. Пальцы на руках тонкие. Длинные. К тонкой работе приучены. Горшечник. Здесь и круг его гончарный стоит. На круге корчажка недоделанная. Рядом горшки на земле расставлены. Да вот незадача — позабыл про них. Не до мена ему, не до торжища. С места вскочил, руками размахивает.

— Я, — кричит, — уж и горшок для волчары приготовил! Здоровущий! Посадим в него Ингваря, провезем по всей земле Древлянской. Пусть каждый в тот горшок плюет да сморкается. До тех пор возить станем, пока каган не захлебнется.

— Это легко ему будет! — маленький ему возражает. — Я другое дело предлагаю. На чепь надо Ингваря посадить. И Асмуду-воеводу тоже. Только так, чтоб они друг до дружки не доставали. Кагана откармливать, точно порося на убой. А Асмуду голодом морить. И так месяца четыре. А как каган отожрется, Асмуду с чепи спустить. Пусть он Ингваря живьем сожрет. Он до крови дюже охочий, вот и напьется досыти…

«Натерпелись люди от ласки киевской», — подумалось мне.

— Так ведь с горшком-то обидней! — кричит горшечник.

— Зато чепь надежней! — не уступает ему огнищанин.

Стоят, препираются. А погост вокруг шумит.

— Так что ж я, зря столько глины извел?

— Так ведь глина — тьфу. — Огнищанин корчагу схватил. — Тукни ее, она и рассыплется.

— Моя глина? — возмутился горшечник.

— Твоя, — кивнул коротышка. — Смотри, — и корчагу об землю хлоп.

И верно, рассыпался труд горшечника на мелкие черепки.

— Ты чего делаешь, гнида?! — взвыл горшечник. Подлетел к огнищанину и хлоп его по лбу. Тот кубарем полетел. Но лоб ничего, выдержал.

— Так ты драться? — вскочил он на ноги и горшечника всклоченной головой в живот боднул.

Вот и до свары дошли. Схватились длинный с коротким. Яростный у них бой вышел, да не долгий. Растащили.

— Ой, держите меня семеро! — маленький вырывается. — Я сейчас этого жердяя на лоскуты пущу!

— А ну-ка хватит вам ерепениться! — голос зычный всех перекричал. — Ишь распетушились.

Смотрю, а это Микула сквозь народ пробирается.

— Не запрягли еще, а уже погоняете! Ты, что ли, Ингваря в полон взял? — навис он над коротышкой. — Или ты? — повернулся он к горшечнику. — Чего вы шкуру медведя неубитого делите?

— Так Ингварь разве ж медведь? Волчара он пообкусанный, — попытался вырваться огнищанин.

Понял, что не сможет. Сник вдруг. На землю сел и заплакал навзрыд.

А Микула его, словно маленького, по нечесаной голове погладил.

— Тише, Рутын, — говорит. — Успокойся. Вот поймаем Ингваря, тогда и решим, как за детей твоих и внуков расквитаться. А ты чего? — строго взглянул он на горшечника. — Или не знаешь, что у Рутына в Малине Ингварь с Асмудой всю семью живьем пожгли?

— Так я чего? — Горшечник вздохнул тяжело. — У меня у самого сын здесь голову положил. Он же в младшей дружине у княгини был. Асмуд его первым со Святища скинул. Будет тебе, Рутын, — подошел он к огнищанину, подсел рядом. — Ласки прошу. Прощения.

— И ты меня прости, — рукавом вытер слезы огнищанин.

— Вот и ладно, — сказал Микула. — И ты здесь, княжич? — увидел он меня.

— Здраве будь, Микула. — Я ему в пояс поклонился.

— Вырос ты, я смотрю. Возмужал. Рад с тобой повидаться.

— И я рад. А Любава-то где?

— Так она ж в Коростень пошла. Думала тебя встретить. Разминулись вы, что ли?

— Разминулись, видать, — ответил я. — Побегу я, Микула, — и обратно к городу рванул.

У ворот Гутор стоит.

— Здраве буде, стражник. Я смотрю, ты бессменный?

— А ты чего, княжич, туда-сюда носишься?

— Да вот, девку ищу.

— Что, тебе в городе девок мало? — рассмеялся Гутор.

— То девка особая. Ты ее, случаем, не видал?

— Какая из себя?

— В сарафане алом. Лента в косе голубая, а кокошник у нее бисером расшит. Хорса лик на нем.

— Это чья ж такая будет?

— Нездешняя она. Микулы-огнищанина дочка. Ты Микулу-то знаешь?

— Как же не знать. — Стражник привычным жестом копье на плече поправил. — Микула — огнищанин крепкий. Всегда с почтением ко мне. И жена у него хорошая. Берисава-ведьма. Ты про их дочку спрашиваешь?

— Да. Любавой ее зовут.

— Видел я твою девку. В сарафане да в кокошнике. На Святище она пошла. К дубу.

— Что ж ты сразу не сказал? — разозлился я.

— Так ведь интересно было узнать, что за пригожая такая. Я ее сразу приметил. Что, зазноба твоя?

— Невеста, — ответил я и к дубу Священному поспешил.

На Святище не было никого. Я совсем растерялся. Подошел к дубу. Лбом к коре прижался:

— Даждьбоже пресветлый! Да куда ж она подевалась?

— Княжич, — услышал, и сердце враз, словно заячий хвост, затрепетало.

Гляжу, а Любава из-за дуба выходит.

Не сдержался я. Подскочил к ней. Обнял крепко. Прижал к груди. Точно боюсь, что она опять от меня скроется. Понял вдруг, что она маленькая. Худенькая, точно былиночка. Прильнула к груди моей. Доверилась. Такое в моей душе буйство началось. И… не знаю даже, как мои губы ее нашли.

А она на поцелуй мой ответила…

И я от счастья чуть в Навь не ушел…

Чую, как сердечко ее трепещет. А мое и вовсе сейчас из груди выпрыгнет…

И целую ее…

Целую…

В губы…

В глаза… В щеки…

И не верю, что такое может наяву быть… А потом она будто испугалась чего-то. Отстранилась. Вырываться из объятий моих стала.

— Ты чего, княжич, — шепчет, — сдурел, что ли?

— Да, — я ей в ответ говорю, — как есть сдурел. Не хочу отпускать тебя от себя. Так бы век целый с тобой стоял…

И снова поцеловал. Только понимаю, что она совсем не та, что мгновение назад была. Напряглась. Заледенела. Будто и не она вот только что ко мне льнула.

Отпустил ее сразу.

— Ты прости меня, Любавушка, — сказал. — Только нет мне жизни без тебя. Ни за Океян-Морем, ни в родной стороне. Ни на небе, ни на земле. Ни в Нави темной, ни в Яви светлой…

— Добрынюшка, — тихонько проговорила она, — вот и вырос ты, — а потом одним махом высказала: — Ты прости меня, глупую, только подождать нам надобно. Подождать. Не пришло еще наше время. Раны на душе моей не совсем затянулись. Сколько лет прошло, а они все еще кровью сочатся. Пойми. И прости…

— Что ты, Любавушка, я ж не дурень. Все понимаю…

— Вот и славно… — Она в глаза мне взглянула. А в глазах ее бездонных боль и тоска смертная.

— А теперь иди, — точно ножом мне по сердцу полоснула. — Мне здесь одной побыть надобно. С Покровителем поговорить. Да с собой в согласие прийти. Иди… — и отвернулась.

Ой как трудно мне было ее просьбу исполнить, как тяжело было оставить ее. Но что тут поделаешь? Пусто на душе стало. Как в леднике — холодно.

Поплелся я со Святища. А сам по дороге оглядывался. Может, остановит? Может, позовет?

Не остановила.

И не позвала.

А я на половине пути встал. Повернулся и крикнул то ли ей, то ли себе;

— Хоть век ждать буду!


16 сентября 945 г.

Визжат поросятами несмазанные колеса. Шатает воз на дорожных ухабах» Растрясло меня. Кажется, еще немного, и кишки наружу полезут.

А вол, что воз тащит, знай, идет себе помаленечку. Ползет обоз по лесной дороге навстречу неведомому. И неизвестно, когда до места доберется.

Шесть повозок в обозе.

Две с рухлядью мягкой. С куньими да беличьими шкурками. С бобрами карими. С волчьим мехом. Из старых запасов велел отец рухлядь доставать. Всю подклеть вытряхнули. Сверху шкурки новые, а внизу паршой побитые.

Два воза с житом. По дворам собирали. От каждого дома по горсточке. Не пожалели огнищане на благое дело. Кто и по три горсти сыпанул.

Еще повозка с медом. Это ятвиги постарались. Мед прошлым летом Велемудр прислал. Хороший мед. Жалко его. Да, может, еще обратно в Коростень вернется.

И последний воз с брагою. Восемь бочек. Одна к одной. На воз этот вся надёжа наша…


Мы ждали встречи, но все равно они появились внезапно. Обоз наткнулся на поваленное поперек дороги дерево и остановился. И тут же из бора высыпало с десяток вооруженных до зубов варягов.

Окружили нас со всех сторон. Десять воинов против шести возничих. Меня они в счет не приняли. Подумаешь, какой-то мальчишка расселся на верхушке горы из звериных шкур.

— Здраве буде, люди добрые! — замахал искалеченной рукой Куденя с первой повозки. — Вы чьи будете?

— Заткнись! — прикрикнул на него здоровенный варяг.

Он сграбастал бывшего лучника за шиворот. Стащил его на землю. Приставил к горлу кинжал. Сказал презрительно:

— Слушай, калека. Отвечай коротко, и останешься жить. Что вы за люди? Куда путь держите? Кто у вас главный?

— Мы люди князя Древлянского. Идем навстречу Ингварю. Главный у нас вон тот мальчонка, — кивнул Куденя на меня. — Он сын княжеский. Отпустите нас, разбойнички, — плаксиво запричитал он. — Мы люди подневольные. С нас небольшой спрос.

Вот тут настала моя очередь. Я встал на своей меховой горе. Горделиво задрал подбородок и заорал что было мочи:

— Эй, холоп! Ну-ка отпусти его немедля! И все от обоза назад! Я — княжич Древлянский! Ругу везу от земли, отцу подвластной, господину нашему Игорю Рюриковичу! Если не хотите, чтоб вас по всей Руси выискивали да боем лютым били, отпустите холопа моего и охраняйте, пока до Игорева становища не доберемся!

— И этот, я смотрю, поговорить любит, — скривился варяг. — Эй, Айвор, пощекочи-ка ножичком выблядка[140] княжеского.

Варяг, стоящий ближе всех ко мне, заржал, показав свету черные пеньки гнилых зубов. Подскочил к повозке, схватил меня за ногу и попытался стянуть на землю.

Я отбрыкивался, но хватка была крепкой. Поскользнулся и, под всеобщий смех, свалился на шкуры. Забарахтался в них. Чуть не захлебнулся от страха и обиды. Заорал пуще прежнего:

— А ну… отпусти, скотина… отпусти, кому говорю!

Но варяг продолжал стягивать меня с воза. И тогда я ему выдал по-свейски:

— Как ты смеешь, сын вонючей потаскухи, касаться высокородного ярла своей грязной рукой? Отпусти меня, чтоб тебе не вернуться в родной фьорд!

Айвор перестал смеяться. Отпустил мою ногу и уставился на меня, раскрыв рот от удивления.

— Что вытаращился? Или китовой мочи напился?

— Что ты там возишься, Айвор? — крикнул старший в этой ватаге.

— Егри, а щенок-то по-нашему говорит! — Казалось, что Айвор сейчас лопнет от изумления.

— Кого ты щенком назвал? — продолжал я на него наседать. — Чтоб твой драккар попутного ветра не знал! А ну-ка стань, как полагается перед ярлом стоять!

Я старался кричать как можно громче, чтобы не только Айвор, но и остальные варяги меня слышали. Чуть горло не надорвал, но своего добился.

Егри оставил Куденю в покое и подошел ко мне.

— Прости, благородный ярл, — сказал он и склонил голову. — Не думал я встретить в этом богами забытом месте достойного человека, говорящего на приятном уху языке.

— Только Один может знать все, — ответил я ему. — Назови себя.

— Я, Егри, сын Евлиска, десятник ярла Асмуда.

— А я — Добрын, сын Мала, конунга Древлянского. Приветствую тебя, Егри, сын Евлиска. Отведи меня и обоз этот к своему ярлу. И, если сделаешь это быстро, получишь от меня в награду вот этот кинжал. — Я наполовину вытащил из ножен кинжал, который выпросил у Жирота.

Вспыхнули огнем глаза варяга. Сразу стало ясно, что понимает он, какую драгоценность я ему предлагаю.

— Чрезмерная плата за столь малую услугу, ярл, — уважительно склонил он голову. — Не возьму я с тебя столь ценный подарок. В целости и сохранности доставим мы и тебя, и обоз к ярлу нашему. Эй! — крикнул он своим воинам. — Убирайте дерево, да поскорее. Мы в становище возвращаемся. И снова меня затрясло…


Добирались недолго. Дорога сделала крутой поворот, и обоз выкатил на широкую поляну.

Три десятка запыленных палаток варяжской дружины стояли по кругу. А в центре высился большой шатер Киевского владетеля. Рядом с входом был привязан красивый белый конь. Больше коней поблизости не было. Знал я, что не любят варяги конный строй. Им пешими воевать сподручнее. Этот, значит, каганов.

— Три по десять да по десять воинов в каждой… всего, значит, триста… смекаешь? — шепнул возничему.

— Чай, не маленький, — отозвался тот. — Счету обучен.

— Значит, точно Путята их число назвал. — Я потрогал кольчугу под одежей. — Не подведи, милая. Оборони.

Возле шатра горело несколько костров. Там на вертелах жарили кабанятину. Не с собой же дичину тащили. Видать, недавно охоту устроили. И ведь не шумели сильно. Ловкие, значит.

И брага наша им ой как к столу придется.

— Всем стоять! — раздалось от становища. Обоз остановился.

— Гунар! — крикнул в ответ Егри. — Это мы вернулись. Скажи Асмуду, что с нами данники древлянские пожаловали. Привел их Добрый, сын Мала. Ярл молодой. Да поживее! А то жрать охота, аж животы подвело.

— Спускайся, благородный ярл, — сказал он мне, как только Гунар побежал к большому шатру.

Я сполз по шкурам на землю.

— Следуй за мной, — кивнул он и пошел в голову обоза.

От долгого сидения затекли ноги. А разминать их перед варягом мне показалось неловко. Так я и поплелся вслед. Точно цапля по болоту.

У передней телеги стоял Куденя. Он с опаской поглядывал на варяжский стан. Я встал рядом.

— Наши уж небось поблизости, — тихо сказал бывший лучник, но я так посмотрел на него, что он прикусил язык.

Несколько долгих мгновений ожидания. Потом я увидел, что в нашу сторону идет старый варяг. Идет да покачивается. Точно не по земле шагает, а по палубе шаткой. Наверное, уж много лет в море не выходил, а вот привычка осталась.

Длинные седые усы, заплетенные в тонкие косички, заложены за правое плечо. На поясе турий рог, серебром отделанный. В руке топор с длинной отполированной рукоятью. Это про него Путята рассказывал. Признал я его сразу. Сделал шаг навстречу старику. В пояс кланяться не стал, а только склонил голову по варяжскому обычаю. Сказал по-свейски:

— Приветствую тебя, Асмуд, сын Конрада. Улыбнулся варяг в усы. Глазами сверкнул. Доволен, видать. Слегка кивнул.

— Приветствую тебя, Добрый, сын Мала, — ответил.

А потом добавил:

— Зачем пришел?

— Отец меня послал к конунгу Ингвару. С подарком, — показал я рукой на обоз. — И со словом.

— Конунг будет твое слово слушать, Добрын, сын Мала. Идем. Я тебя провожу.

Старый варяг отступил в сторону, пропуская меня вперед.

— Откуда благородный язык знаешь? — спросил он меня, когда мы шли по лагерю.

— Год целый по Океян-Морю с хевдингом Торбьерном, сыном Вивеля, гулял. Потом жил в семье Орма с Орлиной скалы. С ними на англов ходил. И в Ледяной земле зимовал. Тогда и язык выучил. А в родные края вернулся совсем недавно.

— Похвальная жизнь для такого молодого человека, — сказал Асмуд.

— Те дороги, что ведут нас к Вальхалле, знают только Один да попутный ветер, — ответил я ему с достоинством и заметил, что ему ответ понравился.

— Вот это, — ткнул он в мой кинжал, — давай сюда. Там, — махнул он в сторону шатра, — тебе это навряд ли понадобится.

Я снял кинжал, отдал его Асмуду. Тот повертел его в руках, цокнул языком, и мы пошли дальше.

— Подожди здесь, — сказал он, когда мы подошли к шатру, и скрылся за пологом.

Над становищем разливался запах жареного мяса. В животе заурчало. Я вспомнил, что не меньше Егри проголодался. Со вчерашнего заката во рту не было даже росинки. Сначала волнение еду не принимало, а потом я и забыл про нее…

— Добрын! — услышал я голос Асмуда. Откинул полог и шагнул в шатер.

Шатер изнутри нельзя было назвать богатым. Небольшой очаг, вырытый в земле и наскоро обложенный камнями. Невысокий настил, покрытый медвежьей шкурой. Оружие, кое-как развешанное по жердям, что покров шатра держат. Да еще мой кинжал, пустой безделицей лежащий у очага.

На настиле, укутанный в кунью шубу, сидел конунг Киевский и всей Руси каган.

Игорь Рюрикович.

Человек он был еще не старый. Но почему-то мне показалось, что он очень устал. Взгляд у него был… потухший, что ли… точно у древнего старика, который все уже в этом мире видел, и ничто его уже не удивит.

Из-под шубы торчали большие голые ступни. Он протянул их к очагу и время от времени шевелил пальцами.

— Здраве будь, пресветлый князь, — сказал я и отвесил ему земной поклон.

— Так ты, значит, сын Мала Древлянского? — спросил он, зевнул и посмотрел мне прямо в глаза.

И полыхнуло в памяти…

Зима морозная…

Первый гон…

Волк матерый мне в глаза смотрит…

Струйка горячая по правой ноге…

Стыд и ненависть…

«Так вот почему тебя „волчарой“ кличут», — чуть вслух не сказал, да сдержался вовремя.

— Да, пресветлый, Добрыном меня зовут.

— Что нужно тебе?

— Велел батюшка тебе обоз привести и слово передать. — Еще один земной поклон.

Ничего. Небось спина не переломится.

— Что в обозе? — Он снова уставился на свои ступни.

— Меха, жито, мед да брага.

— Угу, — пошевелил пальцами, покрутил правой ступней, поморщился и спросил: — А что за слово привез?

— Вот что батюшка сказать велел: «Зачем идешь опять? По весне уже всю дань отроки твои собрали. И ругу, и полюдье. С сыном своим тебе все, что осталось, передаю. Забирай и уходи. Дай нам спокойно с голоду умереть»[141].

— Это все? — Снова пальцами шмург-шмург.

— Да, пресветлый князь, — в третий раз поклонился я.

— Асмуд, — позвал он.

— Что, конунг? — Все это время старый варяг стоял за моей спиной.

— Обоз в Киев отправь. Хотя — погоди. Брага, говоришь?

— Да, пресветлый. Восемь бочек. — Я услышал, как стучит мое сердце.

— Брагу здесь оставь. Дружине под кабана пойдет. Дальше завтра двинемся. А мальчишку… — Он снова взглянул на меня и отвернулся. — На мать похож… — сказал он тихо. — Как думаешь, Асмуд? Что с мальчишкой-то делать?

— Мальчишку с возчиками на рассвете казнить, — сказал старый ярл. — Пора Руси привыкать, что один князь ею правит — каган Киевский.

— Ты первый раз не назвал меня конунгом, — улыбнулся Игорь. — Будь по-твоему.

— Пойдем, — точно клещами, вцепился варяг пальцами мне в шею. — Пойдем, Добрый… — и добавил с презрительной ухмылкой: — Сын Мала…


Вечером в становище пир гудом гудел. Брага брала свое. Да еще Белорев перед нашим отъездом в каждую бочку насыпал чего-то. Так что восьми бочек на три сотни воинов хватило с лихвой.

Но я и возчики не пировали. Мы лежали, связанные по рукам и ногам, на осенней земле за шатром кагана Киевского.

А варяги напились, и на забаву их потянуло. Тут они и о нас вспомнили.

— Эй, где тут выблядок, что по-нашему лопотать умеет? — спросил кто-то.

Подошли к нам человек десять. Меня за волосы Айвор схватил и встать на ноги заставил.

— Вот он, — говорит. — Ну-ка вякни чего-нибудь.

— Да пошел ты… — я ему в ответ.

Он меня пнул. Потом, под всеобщий смех, сапоги с меня стянул.

— Тебе, — смеется, — они один хрен боле не понадобятся.

— Тебе тоже, — огрызнулся я и сразу же пожалел об этом.

— Ты мне что, щенок, угрожать вздумал? Эй, — повернулся он к своим, — огоньку кто-нибудь дайте.

Ему в руку головешку сунули. Он ее помотал, чтоб она поярче занялась.

— Щекотки боишься? — меня спрашивает.

— Не боюсь, — говорю.

— А вот мы сейчас и спробуем, — и головней мне в босые пятки.

Не закричал я. Зубы покрепче сжал и стерпел.

— Что, свинячий выкормыш, не хочешь от боли орать? — пуще прежнего разъярился Айвор. — А придется, — и сапогом меня пнул.

А я снова стерпел. Сам лежу и думаю: «Хорошо хоть одёжу срывать не стали, а то заметили бы надетую на меня кольчугу…»

— Хватит, Айвор, — слышу. Это Егри подошел.

— А чего он, словно язык проглотил? — Мучитель мой взбеленился. — Крик бы поднял. Нас потешил. Что ему? Жалко, что ли? — и снова пнул.

— Я сказал — хватит! — разозлился Егри. — Не смей ярла трогать. Не по твоим зубам эта рыба. Он благородных кровей, а ты червь ползучий! Если такая охота вам, вон над простолюдьем куражьтесь, — подошел к возчикам, схватил Куденю за бороду. — Тешьтесь, сколько вам надобно, а его, — кивнул на меня, — не трожь.

— Ладно, — согласился Айвор. — Мы люди не гордые. Нам и возчик подойдет.

Били они Куденю умело. А тот только крякал да поскуливал, удары варяжские принимая… Потом им надоело.

— Как бы без нас там всю брагу не вылакали, — сказал Егри. — Пошли, что ли?

Айвор напоследок пнул меня ногой, и варяги пошли пировать. А нас оставили.

Брагу пить показалось им интереснее.

А мы ждали…

Временами казалось, что про нас забыли. Во всяком случае, до рассвета.

— Как думаешь, княжич? — спросил Куденя и со стоном на бок повернулся. — Нас повесят или мечами порубят?

— Не, — отозвался кто-то из возчиков. — Скорее всего, это мы их, — и засмеялся тихонько.

— Пятки-то саднит? — Куденя ужом подполз ко мне поближе.

— До свадьбы заживет, — ответил я.

Боли в ступнях и правда почти не было. То ли Айвор был никудышным катом, то ли помогал давний заговор. Тот, которому меня Любава научила.

— Всю требуху отбили, гады ползучие. — Куденя, постанывая, подвинулся еще ближе.

— Ты на ползучего сейчас сам больше похож, — кто-то из возчиков голос подал.

— Это уж точно, — через боль ухмыльнулся бывший лучший лучник древлянский. — Когда же наши-то начнут? А то ноги затекли, сил нет, — сокрушался он. — Да еще опорка размоталась.

— Когда надо, тогда и начнут! — рассердился я. — Тише. Идет кто-то.

И верно. Вскоре появился варяг. В обманчивом свете костров я не узнал его сразу. Но когда он присел передо мной на корточки, я понял, кто это.

— Ну что, Добрый, сын Мала? Ты уже приготовился к встрече с пращурами? — спросил Асмуд по-свейски.

— Да, — ответил я ему. — Матушка моя да ратники древлянские, которых ты со Святища на камни острые покидал, рады будут принять меня в Светлом Ирии…

— Смел ты, и это делает тебе честь, — удивился старый варяг. — А ведь рассвет скоро.

— Не с этим рассветом я уйду из Яви, — невольно улыбнулся я.

— Ты так думаешь?

— Не думаю. Знаю.

— Откуда?

— Прорицательница Торбьерг мне все про мою жизнь рассказала.

— Мало ли что гадалка придумать могла, — усмехнулся Асмуд.

— У хевдинга Торбьерна в Исландии ее звали Малой Вельвой, а это многое значит.

— Чего же она тебе напророчила?

— Что ты сейчас развяжешь меня, — сказал я настойчиво.

— Прямо сейчас? — удивился он.

— Да. Прямо сейчас.

— А зачем?

— Чтобы живым остаться.

Он некоторое время посидел молча.

Затем снял с пояса мой кинжал. Вынул клинок из ножен. Посмотрел, как отсветы костров играют на его лезвии. Взмахнул им и ударил меня в грудь…

Удар был такой сильный, что я едва не задохнулся от боли. Слава Даждьбогу, кольчуга не подвела. Лезвие узорчатое сломалось, а я живой остался…

А боль…

Это не страшно… одним синяком больше, одним — меньше…

— Права оказалась Торбьерг! — воскликнул Асмуд.

— Убедился? — закашлялся я, а как только кашель отступил, превозмогая боль, прохрипел: — Нагнись ко мне, Асмуд, сын Конрада. Я тебе тоже должен слово сказать.

Он нагнулся, и я быстро, без подробностей, нашептал ему о том, что напророчила мне гадалка варяжская.

Он слушал меня внимательно. А когда я закончил, долго смотрел на меня, точно впервые увидел. А затем обломком кинжала перерезал мои путы.

— Не забудь об этом, — сказал он.

— Беги, пока можешь. И тоже не забудь об услуге, которую я тебе оказываю, — сказал я, растирая непослушные, затекшие руки.

— Не забуду, — кивнул Асмуд, отбросил никому не нужный обломок недавно такого дорогого кинжала.

Совсем не старческой, быстрой походкой он подошел к боевому коню кагана Киевского. Отвязал. Неловко забрался на него. Ударил пятками коню в бока и поскакал прочь из становища.

Может быть, кто-то в стане варяжском и заметил это, только через мгновение забыл.

Едва Асмуд скрылся в ночной тьме, над поляной раздалось странное жужжание, и один за другим опоенные варяги стали сыпаться на землю, пробитые древлянскими стрелами.

— Слава тебе, Даждьбоже! — крикнул Куденя. — Наши начали. Молодец Побор, — улыбнулся он, когда я принялся его распутывать. — Точно лучники бьют.

А спустя еще мгновение из ближнего бора послышалось:

— Бей!

И ратники древлянские навалились на становище.

А я своих развязал. И пошли мы варягов бить.

Но это не было битвой…

Это была резня…

Очумевшие от браги и зелья варяги метались среди костров. Все никак понять не могли, откуда на них смерть накинулась. И падали, стрелами пробитые, мечами порубленные, ножами подрезанные, копьями истыканные.

— Жив, сынко? — услышал я отца.

— Жив, батюшка, — я в ответ ему.

Подбежал он ко мне. Глаза горят. Под скулами желваки от злости играют. Обнял меня крепко. Говорит:

— Вот, держи. Дедов меч. Помнишь, как с Зеленей за него на стогне бился?

— Как же забыть?

— Твой он теперь. По праву твой.

Взял я в руки оружие и понял, что теперь оно в моей руке не дрогнет. Поднял его над головой и пошел варягов крушить…

Айвора я нашел возле воза с последней непочатой бочкой браги. Он вола пытался из телеги выпрячь.

— Что, потаскухин сын, на нем, что ли, бежать удумал? Так на воле далеко не уедешь.

Он обернулся быстро. Вижу, лук поднял и тетиву натянул. Наконечник стрелы мне в грудь уставился.

— Уйди, щенок! — крикнул он мне.

— Разве так смерть свою встречают? — сказал я спокойно.

Понял он, что по добру не дам ему уйти.

— Один! — закричал он и тетиву спустил. Стрела в полет отправилась. Прямо в сердце мне.

Да не достала. Помнил я, что в кольчуге, и если Асмуд кинжалом ее не пробил, то стрела и вовсе не прошьет. Только рука у меня сама собой дернулась. А в руке меч дедов. Отбил я стрелу. Она по клинку скользнула и прочь ушла.

А Айвор уж за новой стрелой к колчану тянется. Не буду же я ждать, когда он ее на тетиву положит. Поднялся меч.

— Прими, Даждьбоже! — я с ударом выдохнул.

Покатилась голова варяжская по земле и остановилась под задним колесом телеги. Глаза, выпученные, на меня таращатся. Рот открыт, точно сказать что-то хочет. Только взгляд мутнеть стал. И веки опустились. Навечно.

А тело еще мгновение постояло, из шеи обрубленной кровью побрызгало. Рухнуло под копыта воловьи. Мне босые ноги горячим заляпало.

А вол ноздрями воздух втянул, кровь учуял. Рванул воз в страхе. Только треск из-под заднего колеса раздался. Точно орех-лещина на зубах лопнул. А это еще больше напугало животину. Замычал вол да в ночь рванул.

— Достанется волкам на съедение, — пожалел я его.

Повернулся и пошел Ингваря искать…


17 сентября 945 г.

На рассвете все было кончено.

Что не позволила сделать Путяте княгиня Древлянская три лета назад, сделал ее муж. Мой отец…

Только Ингваря оставили в живых. Слишком много он должен был земле Древлянской, чтобы умереть легкой смертью.

Его связали, как меня совсем недавно, забили в рот кляп, чтоб не болтал много, и на воз бросили. А бочку с брагой вниз скинули. Да дно ей выбили. Не пропадать же добру. Да и повод есть. И повод немалый. Выпили за радость древлянскую. За горе кагана Киевского.

А воз тот самый, что ночью по голове Айворовой проехал. Вон, на заднем ободе, волосы его рыжие клочком топорщатся. Запеклись в месиве. Присохли.

Значит, не достался вол волкам. И то славно.

Других телег в становище уже не было. Еще вчера, до подхода наших, ушел обоз в Киев.

— То-то Ольга обрадуется, — смеялся Куденя, — когда увидит, что меха-то все паршой побиты.

— Меду жалко, — сказал я. — Мед славный был. Ятвигский.

— Не жалей, сынко, — сказал подошедший отец. — Еще Велемудр пришлет. А то и сами соберем. Главное, что земля Древлянская снова свободной стала. Только что с тобой-то случилось?

А я на земле сижу и встать не могу. Вчера впопыхах с ожогами босым по стану варяжскому бегал да врагов крушил. А сегодня огнем пятки горят. Горячка боя отхлынула, а боль вернулась.

— Знахаря сюда! — Отец меня с земли поднял. Точно маленького на руках держит.

Тут и знахарь подскочил. Взглянул на ноги мои. Изругался.

— Как же ты с такими ранами сразу меня не позвал? — корить меня начал.

— Некогда было, — отвечаю.

Еще пуще ругаясь, Белорев смазал мне пятки.

— Три дня тебе не ходить, — говорит. — А потом посмотрим. Ты его, княже, вот сюда. На воз к Ингварю сажай.

— Не поеду я с ним! — заартачился я. — Лучше на четвереньках до дома поползу!

— Как не поедешь? — не любил Белорев, когда ему перечили. — Еще как поедешь! Скажи ему, княже.

Но тут Путята верхом подъехал. За меня вступился.

— Я его за спину посажу, — сказал. — Давай, княже, подсаживай.

Посадил меня отец болярину за спину.

— Терпи, сынко, — сказал. — Собираемся! — крикнул так, что все живые в становище его услышали. — А то в Коростене нас небось заждались!


Варягов хоронить не стали. Будет чем зверям лесным порадоваться. Палатки варяжские собрали — |все в хозяйстве сгодится, — шатер сложили да и в обратный путь тронулись. А Ингварь на возу лежал стреноженный. Ни дать ни взять — волк после облавы. Одёжа на нем разодрана. Во рту кляп. Глаза только лупырит да мычит что-то зло…

А нам его мычание в радость.

Не было еще на земле большей радости. Древляне песни запели. Смеялись воины, точно дети. Славили князя и меня, сына его, заодно.

Жалели только об одном. О том, что Асмуду удалось уйти. Отец даже поругал меня за то, что предупредил я его. Путята обиделся. Только я им рассказал, о чем мы с ним ночью говорили. Поняли они меня. Простили…


21 сентября 945 г.

Ингваря вывели на Большое крыльцо.

Зашумел народ, к детинцу ринулся. Хотело вече на куски кагана разорвать. Не дали дружинники бесправие учинить. Сдержали огнищан.

Каган Киевский совершенно равнодушно наблюдал за тем, что происходило. Он знал, что виновен. Он смирился со своей участью. И немного жалел только о том, что не увидит больше ни жены, ни сына. И еще обидно было за Асмуда. Всю жизнь его советы слушал. Как себе доверял. Не ждал, что бросит его старый варяг в злой миг. Не ждал.

Гостомысл вперед вышел. Поправил большую кожаную суму, висевшую на его плече. Руки кверху поднял. Крикнул громко:

— Тише, люди вольные! Не дело нам, древлянам, сегодня, когда день равен ночи, а коло в равновесие пришло[142], беззаконие творить. По Прави с ним, — указал он на Ингваря, — поступить надобно!

Всколыхнулся народ. Крик поднял. Да понимали все, что месть в деле Прави не советчица. Успокоились.

Вышел отец. Поклонился до земли людям. Сурово взглянул на кагана. А потом спросил у Гостомысла. Громко спросил, чтобы слышали:

— А что Веда Прави про то говорит?

Ведун вынул из сумы кожаной толстый деревянный складень. Он был очень старым. Дерево совсем потемнело от времени. И от многих ладоней, которые касались его за многие лета.

Гостомысл положил складень на руки, отцом подставленные. Перевернул несколько дощечек. Задержал свой взгляд на мгновение. Понял, что не там читает. Перевернул еще одну досочку. Кивнул и прочитал:

— «И спросил Богумир Учителя Мудрости[143], как же быть с гостем непрошеным? И ответил Лесной Хозяин[144]: „Гость непрошеный тоже гость. Прими его, как желанного. Накорми. Напои его. Спать уложи, коль остаться пожелает. Утром в путь проводи"…» Так ли поступила княгиня Древлянская? — оторвался Гостомысл от чтения и спросил у веча.

— Точно так, — ответили люди.

— Да будет так, — кивнул ведун. Перевернул еще одну доску. Губами пошевелил,

разбирая написанное. Потом огласил:

— «…аще ты гость, и принял тебя хозяин, как Правь требует, веди себя скромно. Разора хозяину не чини. Богов его уважай. Предков его чти. Жену почитай. Чад не бей…» Так ли поступил Ингварь, князь Киевский? — снова спросил ведун у веча.

— Нет! — закричали люди.

— Да будет так, — кивнул ведун и продолжил: — «…аще ты нарушил Правью данный закон. Злым ответил на предоброе. Дом хозяйский разорил. Жену его с чадами побил или жизни лишил… будет тебе кара смертная. Кара жестокая. Бо не гостю так поступать позволено, но захватчику». — Ведун закончил читать, сложил досочки вместе и спрятал складень в суму. — Был ли захватчиком в Коростене Ингварь Киевский? — посмотрел ведун на Путяту.

— Нет, — сказал Путята. — Княгиня его встретить вышла. За столы пригласила. И его, и людей его. С конем в поводу Ингварь в город зашел. Гостем, но не захватчиком. Тому много свидетелей есть. — Болярин показал рукой на Яруна со Смирным.

Те закивали, подтверждая.

— Да будет так… — сказал Гостомысл.

Он поклонился до земли вечу. Повернулся к отцу и сказал:

— Ты теперь знаешь, что говорит Веда Прави. Тебе, Малу Древлянскому, решать, какой смертью лютой будем казнить во Зле уличенного?

Притих народ.

— Казнить будем, как дедами завещано. Как казнить должно убийц и охальников.

— Да будет так…


22 сентября 945 г.

Ночь выдалась холодная. Оно и понятно. Осень.

В эту ночь Ингваря на лодке перевезли на другой берег Ужа. Завели в дом Даждьбога, чтобы смог каган Киевский в последний раз требу принести своим богам. Долго молился Ингварь. Потом сам к древлянам вышел. Руки вперед вытянул, чтобы снова связали его.

Только к утру довели кагана до места казни. Остановили Ингваря у подножия высокого крутояра. Днем с него далеко было видать. Почитай, вся земля Древлянская была словно на ладони. А сейчас даже звезд от костров не видно.

Здесь уже суетились отроки.

Крепкими веревками обвязали они верхушки двух берез, растущих на крутом яру. На высоком косогоре. Притянули к земле. Привязали веревки к подножию могучего дуба. Прикрепили четыре петли. По две на каждую натянутую, словно тетива, веревку. Еще костры подпалили. Много костров. Так, что на поляне стало светло как днем.

Младшие ведуны, пришедшие со всей земли Древлянской, тоже были здесь. Корогодом встали они вокруг крутояра. Кощуны запели. Гостомысл на камне алатырном травы духмяные жег.

Народ уже собрался, и светать стало. Ингваря на крутояр вывели.

Закричал он сильно, когда понял, какую казнь ему принять суждено. От крика заложило уши. О, Даждьбоже, как он кричал, этот каган! Я даже не знал, что так кричать можно…


Вру.

Знал.

Давно.

В детстве.

Сам так кричал, когда волк ушел.

А я стоял. Один среди леса. Один среди Мира.

И боялся. Боялся. Боялся…


Ингваря быстро успокоили. Белорев напоил его снадобьем, которым меня после того гона отпаивал. От него пусто делается. Ой как пусто. И безразлично. Засыпать с тем снадобьем хорошо.

Но не уснул Ингварь. Да и как тут уснешь, если сейчас твоя жизнь кончится. Но кричать каган перестал. На землю лег. Позволил руки и ноги свои в петли просунуть.

Притихли люди. Ярче вспыхнули костры. Громче запели ведуны.

Давно, очень давно Даждьбог человеческой жертвы не получал. Еще прадед Мала Древлянского запретил подобное. И ведуны тогда согласились. Лучше за пленника выкуп получить или холопом пусть отработает, чем зараз жизни лишать. И Даждьбог не обиделся. Видно, хватало ему вороньей крови да дыма от пиров жертвенных[145]. И вот теперь случай представился окропить алатырный камень кровью врага земли Древлянской. Как такое не попользовать?

Оттого ведуны и старались. Звали Даждьбога. Славили силу его. И справедливость его. Люди сначала притопывать начали. Под кощуны ноги сами топали. Потом ладонь об ладонь бить стали. Потом не выдержал кто-то, подпевать ведунам начал. И другие подхватили.

Я и не заметил, как приплясывать вместе с остальными стал. Руками хлопать. Ногами топать…

Даждь Боже долюшки,

Свет — Белосветушко!

Солнце — Даждьбожушко,

Мы — твои детушки!

Речь реку — луч плету,

Жгуч пламень, знамя — дым!

Сварга Триславная,

Солнце Трисветлое!

Ярь златовейная,

Сила рассветная!

Слава![146]

Первый луч нового дня прорвался сквозь предрассветные облака. По глазам ударил…

Застыли люди, пораженные красотой…

— К тебе иду, мама… — прошептал каган Киевский Игорь Рюрикович.

Ударил топором острым князь Древлянский, Мал Нискинич, по веревке, вокруг дуба обмотанной.

С шумом выпрямились березы. Первая желтая листва с них посыпалась.

Кровь человеческая брызнула навстречу восходящему солнцу.

— Слава Даждьбогу! — в один голос вскричали древляне.

— Да будет так… — сказал Гостомысл, простирая руки к лику Даждьбогову.


Не прав был отец. Не так все надо было делать. Не понимал он тогда, что, если бы жив остался Ингварь, земле Древлянской не хуже, а лучше бы было. Не понимал.

Да и я это много позже понял. А тогда я, как и все. Тогда я на стороне отца был.

Жажда ему глаза застила. Жажда мести за смерть любимой своей. Лишь смертью обидчика он насытиться мог. И насытился. И задержал время. Только не надолго…

Ведь время, что вода. Его в кулаке не удержишь…

А Ингварь…

Так он и умер…

Спокойно…

Достойно казнь принял.

Никогда больше в Древлянской земле Ингваря дурным словом не поминали. Смертью своей он вину перед внуками Даждьбога с себя снял.

Может, и вправду он сейчас в Светлом Ирии. Рядом с матушкой своей. Простил он ее за то, что на свет этот родила. За то, что нежданный он был, нежеланный. И за то, что она его не любила, тоже простил. Ведь сам он любил ее, даже не осознавая этого. А если любишь, то все простить можно…

Глава седьмая

НЕВЕСТЫ[147]

18 сентября 945 г.

На Киев наползал теплый осенний вечер.

Ольга сидела в горнице. Она примостилась на низком стульчике у окошка. Перед ней на невысоком столике лежало рукоделие.

В пяльцы был зажат ворот новой рубашки, и Ольга старательно вышивала на нем красными нитками маленькие обереги.

«Вернется Игорь, — думала она, — вот ему и обнова будет».

А за окном разоралось воронье. Молодые слетки встали на крыло, и стая кружила над Киевом.

— Эка черные раскаркались, — зевнув, сказала Дарена. — Грают, словно беду кличут…

Дарена была сенной девкой в тереме кагана Киевского. Она жила при Ольге уже пятый год. Ее взяли в услужение за долги отца, коваля[148] Любояра, когда у кагана родился сын.

Девушка была расторопной и сообразительной, за что Ольга любила ее и доверяла ей пригляд за Святославом. Вот и сейчас они с мальчиком были здесь.

Ольга оторвалась от рукоделия и выглянула в оконце.

Воронья стая, беспрерывно горлопаня, кружила над теремом.

— Эй, Тудор! — крикнула Ольга стражнику, который, оперевшись на копье, придремал у городских ворот.

— А? Что?! Кто там? — внезапно разбуженный, Тудор никак не мог сообразить, что его разбудило.

— Я это. Я, — улыбнулась Ольга.

— Да. — Стражник окончательно проснулся. — Что случилось, госпожа?

— Ничего не случилось, — сказала Ольга. — Видишь, воронья сколько? Ты бы их прогнал, Тудор. Как бы беду не накаркали. Пугани их, что ли…

— Не могу, госпожа, — ответил варяг, — нельзя мне от ворот отлучаться. Я лучше воеводе скажу, как увижу, пусть пошлет на крышу кого-нибудь.

«Ну вот, — подумала Ольга, — без Свенельда даже ворон пугнуть не могут», — а вслух сказала:

— Ладно уж, спи дальше.

Она собралась взяться за вышивание, но снова отвлеклась — пока разговаривала со стражником, Святослав расшалился.

Мальчишка стал бегать по горнице за котенком. Старался его поймать. Котенку это не нравилось. Он шипел и пытался улизнуть от мальчишки. Но тот проворно схватил его своими цепкими ручонками и начал засовывать ему в рот большущий кус хлеба. Котенку это совсем не понравилось. Он выпустил свои острые коготки, царапнул Святослава по руке и, оказавшись на свободе, опрометью кинулся вон.

Святослав заревел.

Ольга подхватила сына на руки. Укоризненно посмотрела на сенную девку: как же, мол, недоглядела — и принялась успокаивать мальчонку:

— Ну, чего ты?

— Я ему поесть… а он, — сквозь слезы жаловался малыш. — Вот смотли, мама… байт, — и он протянул Ольге оцарапанную ручонку.

Мать поцеловала ранку.

— Ну? — посмотрела она на сына. — Теперь не болит?

— Не байт, — сказал Святослав серьезно, а потом показал пальчиком на свою щечку и добавил: — Зесь байт.

Ольга улыбнулась, поцеловала сына в мокрую от слез щеку:

— А теперь?

— Тепей не байт.

— Ну и хорошо. — Ольга вытерла слезы мальчику и опустила его на пол. — Беги к себе да смотри не плачь. Нельзя будущему кагану плакать. Узнают про то враги и скажут, что на Руси каган плакса.

— Не скажут! Я их всех победю! — крикнул Святослав, выбегая из горницы.

Ольга улыбнулась вслед сыну.

— Иди присмотри за ним, — сказала она Дарене.

Когда та вышла, Ольга вновь принялась за оставленную на время работу. Она сменила красную нитку в игле на лазоревую. Собралась сделать стежок, как вдруг кончик иглы замер, так и не проткнув ткань ворота…


А за окном граяло воронье. И вспомнилось вдруг Ольге, как несмышленой девчонкой впервые она услышала этот вороний грай. Вспомнилось, как въехала в этот город, даже не подозревая, что теперь не Ладога, а Киев станет ее родным домом.

Ее привез Свенельд. Отцу, как всегда, было недосуг, и брат забрал ее из отчего дома, в котором отца видели всего несколько раз.

Мама, провожая ее в неизвестность, плакала и махала платочком вслед. А Хельге, ведь именно это имя дали ей при рождении, было интересно повидать новые земли, новых людей, новые города. Видно, не зря назвал ее Асмуд в честь своего друга и соратника Хельги Киевского. Назвал заранее, уверенный в том, что у него родится сын, но… человек предполагает, а боги располагают. Родилась дочь.

Погорился Асмуд, но слово данное сдержал.

А Хельга оказалась девчонкой смышленой и любознательной. Мать на нее ругается. Дескать, ей бы рукоделием заняться или в куклы играть, а она все больше с мальчишками. Все окрестности Ладоги облазила. А город Ладога странный. Шумный и многолюдный. Кого тут только не было! И словены, и варяги, и фрязи с латинами. Даже булгары с персами и хазарами здесь свои лабазы держали. Перевал главный на пути из варяг в греки. В Нова-городе главный торг, а в Ладоге главный склад.

И пускай была Хельга из варяжского рода, да в друзьях ее от всех народов чада водились. Оттого она, почитай, на всех языках Мира свободно говорила. А языки зная, и верховодить легко. Недаром же отец у нее был ярлом, а брат воеводой в Киеве. Вот и она под себя ватагу подобрала.

Да только недолго ее начальство длилось. Едва только из детства в отрочество она перешла, как приехал за ней брат.

По дороге на Киев увидела Хельга и Нова-город с его торжищем шумным да пестрым, и Старую Руссу, и Смоленск. И подивилась она — до чего же велика Гардерика. И до чего красива.

Все лето спускались они с братом по рекам и волокам с севера на юг и вот в такой же осенний день наконец-то добрались до киевских гор.

И здесь встретил Хельгу вороний грай.

Нигде, ни в одном месте Мира, у воронов не было таких противных голосов. В этом она не сомневалась. Они напугали девочку больше, чем все остальное. Странное и незнакомое.

А потом была свадьба. И маленькая Хельга сидела во главе огромного стола…

И рядом сидел незнакомый дядька. И было ей тринадцать лет. А дядьке сорок два…

А потом была ночь…

И страх…

И боль…

И еще стыд, когда на другой день по широкой горнице, где все еще продолжался свадебный пир, носили простыню с кровавым пятном с их ложа. А пьяные ратники отпускали сальные шутки. Ржали. Сыпали в нее золото и серебро…

И блин с дыркой посредине, который ее вместе с дядькой — она теперь знала, что его зовут Игорь, что он каган Киевский и что он теперь ее муж и владыка, — заставили съесть…

И еще непривычное обращение — Ольга…

И все это было шесть лет назад…

А после Ольга поняла, что Игорь не такой уж и страшный, как показался вначале. Что он похож на тех мальчишек, которыми она верховодила в Ладоге. Просто большой мальчишка.

Подход к нему нашла. Где лаской, где хитростью. То девочкой несмышленой прикинется, то женщиной обворожительной.

Взъерепенится каган, бывало: дескать, кто хозяин в доме? А потом поостынет и сделает так, как она захочет. А Игорь и рад под ее чарами буйную голову сложить.

Слушался ее. Любил.

А вот она…

Треть ее жизни прошла здесь.

В Киеве.

И она к этому уже привыкла.

И все ничего бы вроде…

Но каждую осень этот грай молодых слетков наводил на нее невыносимую тоску…


Вот и опять.

Каркнул громко ворон над самым окном. Вырвал Ольгу из воспоминаний. Точно от сна очнулась она. Воткнула иглу в ворот. Вытянула нить лазоревую, да не судьба ей, видимо, сегодня доделать вышивку.

Только она сделала стежок, как тревожные голоса долетели от ворот града. Ольга вздохнула — опять, мол, отвлекают, — воткнула иглу в ткань, встала и выглянула на улицу. И… сразу забыла о рукоделии.

У ворот быстро собирались ратники Свенельдовой большой дружины. Они шумели, размахивали руками и возмущенно потрясали оружием.

Посреди этой гомонящей, не хуже вороньей стаи, толпы Ольга увидела белого боевого коня. Любимого коня кагана Киевского. Его бока вздымались и опадали, на губах серела пена, а от пота и пыли шерсть стала грязно-землистой.

На спине коня кто-то лежал. Ольга все силилась разглядеть кто? Но не могла. Видно было только руку всадника, безвольно свисающую вдоль шеи коня.

— О, боги! — всплеснула руками женщина. — Чего же я стою!

И оцепенение отхлынуло. А взамен навалилось чувство неизбежного, большого и страшного… Ольга выбежала из горницы.

— Дарена! — крикнула она сенной девке, быстро спускаясь по широкой лестнице. — Ставь воду греть! Да пошли кого-нибудь за лекарем! Живо!

Через мгновение она уже бежала через двор к мужнину коню. Она словно не замечала собравшихся здесь ратников. И они, точно почувствовав ее состояние, притихли и расступились.

Ольга подошла к коню и только теперь смогла рассмотреть всадника.

Это был не Игорь. Это был Асмуд.

Старый варяг был без сознания.

— Снимите его, — сказала Ольга.

Ратники исполнили приказание. Старика спустили на землю. Он застонал, а спустя мгновение открыл глаза.

— Отец! — Ольга облегченно вздохнула. — Что случилось, отец?

— Древляне… засада… я едва ушел…

— А Игорь? Что с Игорем?

Но варяг не ответил. Он снова прикрыл глаза и впал в беспамятство.

— Несите его в терем, — распоряжалась Ольга. — Свенельда найдите. Скажите, что беда приключилась. Пусть прямо в светелку мою идет. Отца на постель нашу положите. Да осторожнее!

И все беспрекословно бросились выполнять ее приказания.

— Дарена! — Ольга искала глазами сенную девку. — Ты послала за лекарем?

— Да, госпожа, — услышала Ольга. — За Соломоном[149] побежали. Сейчас будет…


Соломон ушел, когда уже совсем стемнело.

Дарена вынесла миску, полную крови старого варяга, и выплеснула за порог. Маленькая дворовая собачонка тут же подбежала к темной лужице и принялась жадно лакать.

Дарена сперва хотела прогнать ее, но потом передумала.

— Ешь. Ешь скорее, — шепнула она и, оглянувшись, нет ли кого рядом, добавила: — Как собака злая вражью кровь жрет, так пусть лихоманки врагов сжирают. Отче Громам, Перуне, прими славу мою. И будут мои слова крепки и липки. Крепче камня. Липче теста. Да будет так. — Она трижды плюнула через левое плечо и вернулась в терем…


На широкой кагановой постели, застланной греческим простынным полотном, под толстым пуховым одеялом лежал Асмуд.

После кровопускания — а хазарский лекарь считал это лучшим лекарством от всех болезней — он был бледен. Седые косы его длинных усов разметались по подушке. Черные круги под глазами делали его похожим на Кощея. А выбритая голова с куцым, истертым шеломом оселком только усиливала сходство.

У постели стоял Свенельд. Без привычной кольчуги, плаща и шлема он казался совсем юным. Только в его кошачьей манере держаться, в том, как он говорил, как рубил воздух правой рукой, угадывался достойный сын своего отца. Хитрец и воин.

Ольга сидела на краешке постели. Ее прямая спина, внимательный взгляд и гордо приподнятый подбородок не оставляли сомнений в том, кто был истинным хозяином в этом доме, в стольном Киеве, да и во всей Руси. Только предатели-пальцы теребили краешек шелкового платочка. Выдавали волнение…

— Нет, отец, — Свенельд покачал головой, — пророчество Вельвы — это, конечно, серьезно. Но оставлять Мала в покое нам нельзя. Эдак Новгород захочет нашего посадника скинуть. И другие земли отвалятся. Им же только дай слабину, враз в разные стороны побегут.

— Новгородцы еще ума не лишились, — тихо возразил старый варяг. — Они на прикорме сидят. Им из-под нашей руки выходить резона нет. Уж больно любят жены новгородские себя свейскими да цареградскими висюльками украшать. А мужьям их дорога на Царьград больно нравится. Так что купцы за нас обеими руками держаться будут. И если радимичи или северяне вольности захотят, так словены их мигом успокоят. Кривичам сейчас свои бы раны зализать. Ты, сын, их надолго бунтовать отучил. А Древлянская земля в стороне лежит…[150]

— И все же, отец, — Свенельд рубанул ладонью воздух, — я завтра же большую дружину подниму. Иначе что люди скажут? Кагана убили, и в ответ ничего? Значит, простого варяга безбоязненно прикончить можно…

— Полукровка он, — скривился Асмуд. — Не варяг.

— Для тебя полукровка… — возразил Свенельд.

— А для меня муж, — подала голос Ольга.

— Ты еще слезу пусти! — Старый варяг с трудом повернулся на бок. — Ты не за Ингвара, ты за конунга замуж шла. Наследника ему родила. Вот и вступит Святослав в наследство. Будет новый каган у Киева.

— А я как же? — Пальцы вцепились в платок, словно он был причиной всех женских несчастий.

— А ты? — Асмуд хитро сощурился. — Ты опекой для него станешь. Ему сейчас без мамкиной титьки никак не обойтись.

— Я? — удивилась Ольга.

— А что? — сказал старик. — Не мне же внуку в дядьки[151] идти. Да и Свенельду нельзя. Дядя он. И недосуг ему. Русь в руках держать нужно. Так что готовься. Завтра поутру Святослава конунгом дружина крикнет. На щитах поднимет[152]. А люди Полянские каганом нарекут. Вот тогда наплачешься вволю по убитому злодеями любимому мужу, — усмехнулся Асмуд.

— А может, жив еще Ингвар? — Свенельд подошел к двери в опочивальню и выглянул наружу, не подслушивает ли кто, потом плотнее притворил дверь и добавил: — Как же мы при живом отце сына конунгом крикнем?

— Не переживай, — покачал головой Асмуд. — Даже если он жив еще, так это не надолго. Нискинич его быстро к предкам отправит. Тянуть не будет. Так что завтра все по закону случится.

— Хорошо, отец, — сказал Свенельд, а Ольга головой кивнула. — Только послезавтра я на Коростень походом пойду, за конунга мстить.

— Воля твоя. — Старик зевнул. — Только если пророчество верное, похода не будет.

— Посмотрим, — пожал плечами Свенельд.

— Посмотрим… — сквозь дремоту прошептал Асмуд.


Спустившись со Старокиевской горы, Соломон вошел в Козары. Это поселение на берегу Почай-реки было заложено еще в те времена, когда и сам Киев, да и вся Полянская земля были данниками Хазарского каганата. Здесь стоял хазарский сторожевой отряд. Потом, после захвата города Оскольдом, отряд ушел. Остались только несколько купеческих семей, которых в коренных землях каганата никто не ждал. Да и как бросить нажитое за долгие годы добро? Как порушить в один миг налаженные торговые связи? Как оставить без присмотра путь на Византию?

Соломон тогда мальчишкой был, но до сих пор помнит, как трясся по ночам отец, ожидая погрома. Как хоронил скарб, от чужих загребущих рук оберегая.

Толпа ворвалась на подворье под утро. Пьяная, злая…

Накануне Оскольд, точно замаливая грех за убийство Киевича[153], выкатил на Подол[154] бочки с медом пьяным. Дескать, пейте-веселитесь, люди киевские. Вот как о вас варяги заботятся. И дружинники варяжские с вами вместе веселиться будут. Не захватчики варяги. От хазарской дани освободители…

Когда народ напился, напелся и наплясался, кто-то из Оскольдовой дружины кинул клич:

— Аида в Козары! Жидов[155] добивать!

И пошли…

Поджечь подворье погромщики не смогли. Жадно лизал огонь дубовые бревна, а сожрать не смог. Три дня маленький Соломон с сестренкой Сарой таскали воду и поливали стены. Словно чуял отец, что без пожара погромщики не обойдутся. Угадал.

Зато хозяевам подворья досталось. Не нашли подольские ни гривен серебряных, ни золота, ни рухляди мягкой. Только все в доме переломали да изгадили.

А потом за отца принялись. Бороду ему подпалили. Били жестоко. Пытали, куда добро попрятал. Не сказал отец. Вытерпел. Так они Сару на глазах у него насиловать стали. А когда отец умер, ратник варяжский ее топором зарубил. И Соломона убить хотел, да не успел.

Подоспели гои[156], те, что рядом с жидами в Козаре жили. Побоялись, что пожар от жидовских подворий на их дома перекинется. Подольских на колы подняли. И варягам Оскольдовым досталось.

Соломона коваль Здравень отбил. Ох и здоров был коваль. Оглоблей, что перышком гусиным, по варяжской спине прошелся. И мальчишку от неминуемой гибели спас. Соломон с сыном его Любояром дружбу водил. Выходит, не зря…

А потом…

Потом похоронили отца и сестренку, а Соломона в Саркел[157] к дальним родственникам с караваном отправили. За подворьем Здравень обещался приглядеть. А Любояр на память фибулу[158], им самим кованную, подарил.

Не дошел караван до Саркела. Печенеги[159] разграбили. Соломона с караванщиками в полон взяли. В рабство мальчишку продали.

Через много рук, и злых и добрых, прошел раб Соломон за пять долгих лет. Его перепродавали, проигрывали, отдавали за долги…

Только однажды повезло ему. Попал он к арабскому лекарю Ниязу ал-Хасан ал-Басри. Тот в Мараканду[160] из Басры по приглашению халифа направлялся. Остановился в караван-сарае. Приглянулся ему смышленый мальчишка-раб, вот он его в шахматы у хозяина и выиграл.

Не прогадал. Соломон действительно оказался сообразительным и прилежным. Читать и писать на арабском быстро выучился. Сначала в услужении у лекаря Нияза был. Потом помогать с больными стал. Присматривался, как ал-Басри недужных исцеляет. И учился изо всех сил. Трудная наука врачевания давалась ему на удивление легко. Через семь лет старый лекарь стал доверять ему больных. А перед смертью вольную дал.

Ушел Соломон из Мараканды. Добрался до Саркела. Нашел родственников. А те при кагане высокую должность занимали. В почете были. И для Соломона место подыскали. Три года он при дворе кагана лекарем служил.

А потом Олег Киевский город осадил. Измором Саркел на колени поставил. Пришлось кагану с ним договор заключать.

И отправился Соломон с войском Олеговым обратно в тот город, в котором впервые свет белый увидел. Да не простым пленником. Нужны были кагану Хазарскому свои глаза и уши на пути из варяг в греки. И стал лекарь Соломон лазутчиком…

Изменился Киев за пятнадцать лет. Больше стал, краше. И подворье отцово сохранилось. Сдержал слово Здравень, не позволил разор учинять. Приглядывал. До самой смерти своей туда чужих не пускал. И сыну то же самое завещал.

А Любояр не узнал Соломона. Да и сам Ковалев сын изменился. Вырос. Семьей обзавелся. Дочь у него Дарена появилась. Сам теперь ковалем стал.

Но сохранил Соломон фибулу, другом подаренную. Как сберег, лучше не спрашивать. Только по ней коваль и признал старого друга. А как признал, обрадовался.

А Соломон клад отцов выкопал. Рухлядь истлела, а серебру и золоту что сделается? Расплатился звонкой монетой с Любояром за пригляд. Тот сначала брать не хотел, но потом все же деньги взял. Новую кузню на них поставил. И зажили соседи в мире. Любояр железо ковал, а Соломон людей лечил.

Только и о поручении кагана лекарь не забывал. Регулярно с караванами в Саркел вести из Киева слал…


Шли годы…

Олега на Киевском столе Игорь сменил.

Только мелковат оказался новый каган. Невысокого полета птица.

С одной стороны, это Хазарскому каганату на руку было. Больно Олег силу имел. В крепкий кулак зажал он земли и народы, что жили вдоль всего пути из варяг в греки. Сумел под себя подмять и хитрых новгородцев, и простоватых черниговцев. Вражду между славянскими племенами прекратил. В единую Русь их собрал. Пришлось каганату на время забыть о том, что когда-то эти народы Саркелу подвластны были.

Только и пользы Олег хазарам немало принес. Торговые пути укрепил. Налог на купцов хазарских не тяжелый положил. Позволил и в Киеве, и в других русских градах торговлю налаживать.

И столицу хазарскую в покое оставил. На полдень, на Понт свой взор обратил[161]. До самого Царьграда дошел. Данниками гордых византийцев сделал. Ну, так это Саркелу в радость. Забыли на время кесари распри с хазарами. Союза с каганатом запросили…

А Игорь…

Так, ни рыба ни мясо. Когда малым был, Олега пуще отца родного слушал. А как вырос да без поводыря остался, так и в сомнениях погряз. Но поводырь нашелся. Асмудом его зовут. Под его дудку каган Киевский плясать с радостью начал. И не тайна это вовсе. О том народ на погостах и торгах в открытую толковище вел.

Олег, тот хитро поступал. Понимал, что для полян он находник. Вот и подмасливал их. Перуну Полянскому при народе киевском жертвы и требы приносил. Опять же добычей воинской с киевлянами делился. В походы войско полянское брал.

Асмуд не таков. Варяг он, варяг и по крови, и по разумению. Ему что славяне, что иудеи, что христиане. Разве ж такое может понравиться? Нет, не может. И не нравилось. Оттого-то киевляне роптать начали. Сначала тихонько. Потом громче.

Смотрел на это Соломон, слушал. Видел он, как недовольство Игорем растет. В Саркел доносы слал.

А потом Асмуд еще одну ошибку совершил. Вместо славянки Игоря на варяжке женил. Да еще на ком! На своей же дочери. Привез ее откуда-то из Ладоги. Народ киевский снова возроптал, но дружина варяжская быстро рты позатыкала. Тем паче Свенельда, сына Асмудова, Игорь воеводой поставил…

Прочно семейка на Старокиевской горе обосновалась. Порой и неясно было, то ли Игорь Русью правит, то ли Асмуд, то ли Ольга — кукушка ночная.

А тут как раз из Саркела послание пришло. Дескать, нельзя ли поближе к кагану Киевскому подобраться? Отчего же нельзя? И случай удобный представился.

Собрался Игорь на печенегов[162]. Велел ковалям заказы от горожан да крестьян окрестных не принимать. Только мечи ковать, кольчуги вязать приказал. С каждой кузни по десять мечей да по три кольчуги.

Навалилось на Любояра работы — непочатый край. Не по его силам только. Он же все больше по-мелкому ладил. Ножи ковал. Коней в подковы обувал. А тут такой оброк. Да и невмоготу одному. Был бы сын… только нет сына. А дочь молотом махать не будет. Не справился Любояр. Долг на него тиуны[163] повесили. За тот долг Дарену в холопки забрали.

Помог ему Соломон. Знал он, как хлеб рабу достается. Дал Любояру денег. Тот ключника подмазал. Определили Дарену в сенные девки. В пригляд за маленьким Святославом.

Занедужил как-то малыш. Ольга в крик. А тут Дарена подсказала, кого на помощь позвать. Так Соломон стал вхож в терем кагана Киевского.

Из первых рук каган Хазарский знал, что на Старокиевской горе творится. Оттого и арабов на Византию натравил, когда Игорь решил на Царь-град пойти. Иначе не видать бы Киеву греческой дани. Только невыгодна была Саркелу победа Византии. Отобьется кесарь от Руси, на Хазарию войско пошлет. Пусть уж лучше по-прежнему дань Киеву платит. И хотя Феофан Игоря в пух и прах перед Судом разбил, ладьи его огнем греческим пожог, только добить не смог[164]. Руки кесарю Роману арабы связали. Да так крепко, что он, спустя три года, сам в Киев послов прислал. Старый договор обновить.

А теперь вот Соломон узнал такое, отчего впору самому в Хазарию бежать.

Нет больше Игоря. Сгинул в древлянских лесах. И затрещала Русь по швам, как корзно[165] изношенное. Еще немного, и начнут разбегаться земли всяк в свою сторону. Мал Древлянский уже с себя киевскую стопу снял. Теперь и другим дорожка расчищена. А там, глядишь, опять под хазарский присмотр попадут.

Лишь подтолкнуть камушек надобно, потом он и сам под горку покатится. А толкнуть силы найдутся.

Оттого и не пошел Соломон на свое подворье. Устал он сильно, Асмуда в чувство приводя, и спать хотелось. Однако не до сна сейчас. Ой не до сна…


Так размышлял Соломон, шагая по деревянной мостовой в осенней ночи. Лай собак иногда отвлекал лекаря. Он беззлобно поругивался на них. Кутался в зипун от прохладного ветерка и мечтал о хорошем корце[166] горячего сбитня[167].

Лекарь не боялся темноты. Здесь, в Козарах, он знал каждый двор, каждую выбоину в мостовой, поэтому шел смело и был уверен, что скоро дойдет туда, куда нужно.

И верно. Вскоре перед ним вырос забор подворья посадника козарского[168] Ицхака бен Захарии. Соломон нащупал калитку, подхватил висящий на веревке деревянный молоток и застучал им.

На стук откликнулись дворовые собаки. Они подняли тревожный лай, который тут же подхватили окрестные кобели и суки.

Через некоторое время лекарь постучал еще раз. Он услышал голос Ицхака:

— Кого там принесло на ночь глядя? — Голос у козарского посадника был густой.

— Это я, Ицхак.

— Ты, Соломон?

— Да, посадник. Это я.

— Сейчас отворю. — Ицхак прикрикнул на дворняг, поскрипел досчатым настилом и отворил калитку.

Желтый свет факела резанул Соломона по глазам. Он зажмурился. Постоял так некоторое время. Затем осторожно открыл их и шагнул во двор. Ицхак запер калитку и пошел к дому. Соломон пошел вслед за ним.

— Мы уже давно ждем тебя, — тихо сказал посадник.

— Я и так спешил как мог, — так же тихо отозвался лекарь. — Темень, хоть глаз коли.

— Ничего. Мы дольше ждали. Дождались? — повернулся он к Соломону.

— Сейчас все расскажу, — ответил тот. — Только вначале вели, чтобы мне сбитню подали. Что-то я иззяб.

— Проходи, погрейся.

Они поднялись по невысокой лестнице, миновали сени и подошли к оббитой овчиной двери в горницу[169].

— Ну, ты давай, — сказал Ицхак. — А я сейчас со сбитнем что-нибудь придумаю.

— Хорошо, — ответил лекарь и отворил дверь.

В горнице горели тусклым светом масляные светильники. Три по стенам. Один на столе. Здесь Соломона действительно ждали.

За широким накрытым столом сидели трое мужчин. Соломон хорошо знал двоих. Это были коваль Любояр и священник церкви Ильи Пророка Серафим[170].

— А это кто? — кивнул на третьего лекарь. — Что-то я не припомню…

— Лучаном меня зовут, — представился третий. — Гончар я, с Подола.

Соломон невольно поморщился. С детства, с той самой погромной ночи, не любил он подольских. И даже теперь, спустя много лет, старался не заходить на Подол.

— Лучан так Лучан, — сказал он, присаживаясь за стол.

В горнице было тепло. Соломон даже кушак развязал и зипун расстегнул.

— Нам без Подола никак нельзя, — словно оправдывая гончара, сказал Любояр. — Там же народу, варягами замордованного, ой как много.

— Да я все понимаю, — кивнул головой лекарь. — Здраве будь, Лучан, — сказал он и протянул гончару руку.

Тот пожал ее. Серафим вздохнул облегченно.

— Ну, рассказывай, — сказал Ицхак, как только прикрыл за собою дверь.

— Со сбитнем-то что?

— Будет тебе сбитень, — кивнул посадник. — Это же не год разом. Может, пока вином мадьярским погреешься? — Он взял стоящий на столе кувшин. — Хорошее вино. Мы спробовали.

— Можно и вином.

— Вот и чарка чистенькая. — Серафим придвинул чарку поближе к лекарю.

— А ты что, тоже приложился? — Соломон с удивлением посмотрел на христианина.

— Да ну, что ты! — перекрестился тот. — Избави Боже. Пост же.

— А донос в Царьград уже отправил?

Даже в тусклом неровном свете было видно, как священник покраснел.

— Какой донос? — спросил он.

— Ладно тебе, — усмехнулся Соломон, переглянувшись с Ицхаком. — А то люди не знают, откуда кесарь про житье бытье киевское узнает.

— Так они многое знают. — Священник посмотрел на сидящих, а потом подмигнул Соломону. — В Белой Веже каган, наверное, тоже не в потемках сидит?

— Будет вам. — Любояр встал и поднял свою чарку. — Потом разберемся, кто какому богу служит. Сейчас о деле думать надо.

— А что тут голову ломать, — подал голос Лучан. — Варяги у всех богов поперек глотки стали.

Выпили.

Священник посмотрел на них с завистью и слюну сглотнул. Потом, точно опомнившись, перекрестился быстро и прошептал:

— Слава Тебе, Господи. Отвел от искуса.

— Не тяни, — сказал Ицхак лекарю. — Слух-то уж по всей Руси разнесся…


Долго потом сидели эти пятеро в горнице у посадника козарского. Разговоры разговаривали. Сбитень да вино пили. Пироги с зайчатиной ели. А как светать стало, разошлись. Да только не по своим домам.

Лучан по Подолу прошелся. И по гончарному концу, и по кожевенному. И к кузнецам, и к стрельникам заглянул. Даже в рыбачью слободу до первых солнечных лучей успел.

Серафим на заутреню поспешил. Проповедовать он нынче со значением собирался.

А Любояр с Ицхаком по Козарам прогулялись.

Только Соломону было не до прогулок. Больной у него был тяжелый. Купец из Булгара. Животом сильно маялся, помощь ему от лекаря была нужна…


19 сентября 945 г.

С утра в киевском граде царила суета. Холопы стучали топорами. Возводили перед теремом высокий помост. Холопки готовили еду и питье. Ольга суетилась больше всех. Кричала и на тех и на других. Распоряжалась готовкой. Следила, чтобы на длинные столы стелили чистые скатерти. Оттаскала за волосы случайно подвернувшуюся девку, чтоб делом занималась, а не путалась под ногами.

— Ишь, разошлась варяжка, — шепнула кухарка пробегавшему мимо отроку. — Точно сама на стол Киевский сесть собралась…

— Так ведь не за себя, за сына волнуется, — ответил отрок и умчался, окликнутый суровым ключником.

— Да хоть за самого Перуна, — проворчала кухарка, перемешивая большой деревянной лопатой варево в огромном чане.

И дружинники оказались при деле. Чистили броню. Полировали мечи. Щиты перетягивали[171]. Свенельд дружинников в строгости держал. Но и заботился о варягах. Ни один без благодара не оставался. И данью щедро делился. Понимал Свенельд, что опорой власти ратники служат. Молодой, а не хуже отца родного. За то и уважали его.

А шум и гам в киевском граде не умолкал. И только сам виновник нонешнего переполоха, Святослав Игоревич, мирно спал под приглядом Дарены.

Ему снилось что-то большое. Красивое. Доброе. Словно руки мамины. И хорошо ему в этих руках. Покойно…

Только вдруг пропало все…

В чистом поле он оказался. Трава высокая. Лишь голова его над ковылем торчит…

Огляделся Святослав…

Видит, что бредет по полю дикому немал человек. Прямо к нему идет. Никуда не сворачивает…

Жутко стало мальчишке. Оторопь от босых ног до самой макушки пробежала. Убежать от того человека хочет, а не получается. Словно к земле прирос. А человек все ближе и ближе…

Пригляделся Святослав, а это отец его. Каган Киевский. Большущий. Головой в облака упирается. В крови весь, с головы до пят. Тут уж совсем перепугался мальчишка. Закричать от страха хотел, да не смог. Крик в глотке застрял. Наружу выходить не хочет…

А отец подошел к нему, нагнулся. Кровь с его лица алым дождем закапала. Залила все вокруг. И Святослава залила. Горячая. Аж паром исходит. А отец улыбнулся ему и говорит:

— Одноглазого бойся, сынок, — и засмеялся.

А потом пырхнул вороньей стаей. И закружили те вороны над Святославом. Закаркали. Прочь унеслись. И только голос отца остался:

— Сынок… сынок…


— Сынок… — Ольга будила мальчонку, а он просыпаться не хотел. — Вставай, сынок.

А Святослав упирается. Стонет во сне. И силится глаза открыть, а не получается.

— Что с ним, Дарена? — испугалась мать.

— Позволь, госпожа, я попробую, — подошла девка, в лицо мальчишке подула.

Он успокоился. Глаза раскрыл. Бросился на шею матери. Обнял ее крепко. Отлегло от сердца у Ольги. Она его по волосам гладит и приговаривает:

— Тише… тише, маленький. Это просто сон. Пойдем к оконцу подойдем.

Поднесла мальчика к окну.

— Ну, — сказала, — помнишь, что говорить надобно? Как Дарена тебя учила?

— Прочь ночь, и сон прочь, — серьезно сказал Святослав и трижды через плечо плюнул.

Не доплюнул только. Слюнка на плече повисла.

— Вот и все, — сказала Ольга, слюну платочком вытирая. — Теперь все дурные сны спать ушли?

— Да, — кивнул головой мальчишка.

— Хорошо. — Ольга опустила сына на пол. — Дарена, — обернулась она к сенной девке, — одевай его. Да поживей. Уже народ собирается…


Ближе к обеду солнце закрыли тучи. Стал накрапывать мелкий осенний дождик. Несмотря на это, народу на площади перед теремом собралось немало. Посадские пришли одетыми в теплые зипуны и войлочные остроконечные клобуки.

Капли дождя барабанили по большой воловьей шкуре, растянутой над помостом. Святославу это нравилось.

Его вымыли в бане. Одели в чистое исподнее и расшитую, пахнущую весенним лугом, сорочицу[172]. Подпоясали усаженным красивыми разноцветными камушками плетеным ремнем с серебряной застежкой. Большая калита[173], полная мелких серебряных денег. Усыпанные речным жемчугом ножны с маленьким, но острым ножом. Две тяжелые золотые цепочки. Все это также было прикреплено к поясу мальчишки.

Широкие малиновые порты из тяжелого шелка заправлены в мягкие желтые сапожки из конской кожи. Портянки тоже расшитые. Святославу было жалко, что из-за сапог эту красоту никто не видит.

Поверх сорочицы шитый золотом синий зипун. С золотыми пуговками и бляшками.

Сверху алое корзно с серебряной фибулой и тонкой вышивкой по краю.

А на шею мать повязала Святославу платок из золотой парчи. Сказала, что этот платок носил когда-то еще каган Олег. А сверху платка повесила длинную золотую цепь с тяжелой золотой гривной. На гривне был изображен сокол, камнем падающий на свою добычу[174]. Цепь оттягивала шею, а гривна больно била по коленям. Мальчик хотел снять ее, но дядя Свенельд не позволил.

Маленькая, отороченная куньим мехом, шапочка венчала наряд Святослава. Мать хотела надеть на него другую, расшитую дорогим цареградским жемчугом и отороченную соболем, но та делалась на вырост и оказалась мальчонке велика. Пришлось надеть эту, попроще.

— Красивый какой, — улыбнулась Ольга сыну и поцеловала в щечку.

Святослав улыбнулся в ответ матери:

— Ты тоже красивая.

Она и правда была сегодня хороша. Обшитый золотой тесьмой небесно-голубой летник[175] с длинными, унизанными жемчужными нитками, накапками[176] делал ее и стройнее, и величавее. А увесистое яхонтовое ожерелье хотя и давило немного шею, но зато вызывало неприкрытую зависть у стоящих на площади женщин.

— Свенельд, — сказала Ольга, — возьми его, а то тяжело мне.

— Ну-ка, иди ко мне. — Воевода взял Святослава у матери.

Мальчик сидел на руках у дяди и смотрел на людей, столпившихся вокруг помоста. Он не понимал, для чего собрались эти люди. Чего ради они стоят под дождем и смотрят на него?

Почему страшный косматый старик в смешном, расшитом золотыми молниями, одеянии что-то поет? Зачем с него снимают его красивую новую шапку и мочат волосы? А старик, видно, устав петь, замолкает и копается в складках своего плаща?

Достает блестящий нож, похожий на тот, которым отец скреб по утрам свой подбородок. Почему он скребет этим ножом по его голове?

Лезвие ножа холодное…

Святослав видит, как его светлые длинные волосы падают на помост под ноги матери. А воины, стоящие у помоста, принимаются кричать во все горло странное слово.

— Конунг! Конунг! Конунг! — кричат они, и от этого крика слезы наворачиваются на глаза.

Но Святослав помнит, что, если он заплачет, враги Руси назовут его плаксой. И он изо всех сил сдерживает слезы. Лишь проводит ручонкой по голове и понимает, что страшный старик соскреб все его волосы. Оставил только одну прядку на самой маковке. И кожа на голове гладкая…

А ратники смеются. Кричат свое чудное слово. Интересно, а что такое конунг?..

Особенно громко кричит один. Святослав знает его. Этот воин часто стоит у ворот града. Святослав любит пробегать мимо него, потому что он только на вид страшенный. На самом деле он очень добрый. Его зовут дед Тудор. И он всегда дарит Святославу разные забавные штучки. Гладит его по голове и рассказывает сказки. Святослав любит слушать сказки деда Тудора. Они всегда такие смешные.

Теперь дед Тудор тоже кричит это непонятное слово «конунг». Вместе со всеми. И вместе со всеми стучит длинным мечом по красной коже щита.

А страшный старик с молниями на плаще достает иглу, хватает мальчишку за ухо, точно тот сильно провинился, и протыкает иглой мочку. Боли почти нет. Только слышно, как скрипит игла, прорываясь сквозь плоть.

Святослав все равно не плачет. Даже когда старик пропихивает в проколотую дырку увесистую золотую серьгу. Мальчишка припоминает, у отца в ухе тоже была такая серьга. И отец рассказывал, что на той серьге написаны имена тех земель, которыми он владеет. Святослав только не поймет, как можно владеть землей?

А еще ему непонятно, почему дядя Свенельд опускает его с помоста и сажает на подставленные воинами щиты? И зачем эти здоровые дядьки начинают таскать его на щитах вокруг помоста. Впрочем, это ему нравится. Он понимает, что это так они с ним играют. Ему становится весело. Даже несмотря на то, что холодный дождь падает на бритую голову. Несмотря на то, что болит проколотое ухо. Ему все равно весело. Он смеется. Но игра быстро заканчивается. Его возвращают на помост.

Он спешит к дяде Свенельду. Хочет вновь забраться к нему на руки. Но дядя качает головой.

— Нет, конунг, — говорит. — Ты должен сидеть вот здесь, — и показывает на стол дубовый, что на помост поставили.

Красивый стол. С ножками резными. Будто кони, на дыбы поставленные, мордами столешницу держат. Скатертью алой, с подвесами золотыми, стол накрыт. А посреди столетии стул с высокой спинкой. С подлокотниками золочеными. Витыми. Бархатом червонным стул обтянут. Олег этот стул из Царьграда привез. Говорят, на нем сам кесарь цареградский сидел. А Олегу он больно понравился. Вот и забрал его.

Подсадила мать сына. Тот по столешнице пробежал, сам на стул вскарабкался. Уселся поудобнее. Смотрит, а он выше всех сидит.

А воины не унимаются.

— Слава конунгу! Слава Святославу Игоревичу! — горланят.

И тут Святослав понимает, что такое конунг. Конунг — это он сам. И это в его честь собрался народ на площади. И его немного огорчает только одно. Отец не видит, какой он молодец. Ну, ничего. Вот скоро он приедет, и тогда…

А мама улыбается, глядя на него. И дядя Свенельд. И тот страшный старик, что брил его, тоже улыбается. И дед Асмуд, который болеет сильно, но все равно вышел из терема. Оперся рукой на перила крыльца. И воины, что катали его на своих щитах. И сам Святослав тоже улыбаться начал.

— Асмуд! — кричит он. — Смотри, у меня оселок такой же, как у тебя! — и прядку, не выбритую, деду показывает.

Тот кивает ему…

А вон и нянька его Дарена. Под самым помостом стоит. На него смотрит. Но почему она не веселится? Почему смотрит на него зло? Или провинился он чем? Да нет вроде…

И люди, что собрались на площади. Нет, не воины, а простые люди. Те тоже не улыбаются. Ишь, как глазами зыркают из-под намокших клобуков. Ну и пусть. Зато Святославу весело.

Тут видит он, как кто-то из этих невеселых людей из-под зипуна нож достает.

— Бей варягов! — кричит и деду Тудору тем ножом в горло сует.

И дед Тудор на мокрую землю оседает. Точно куль валится.

— Бей варягов! — подхватывают остальные люди. У них у всех под зипунами мечи да ножи были попрятаны.

И радость сходит с лица маминого. Жуть ее место занимает…

Святослав и понять ничего не успел. Заметил только, что на площади брань началась. Со стула спрыгнул. Со стола дубового скатился. Упал на помост. Подняться не может. Больно уж нелегка на нем одёжа. Каменья самоцветные да золото тяжеловесное к доскам придавили. Мать его схватила на руки и быстро в терем понесла…

А на лестнице ее Дарена ждет. Заступила дорогу. У самой нож в руке.

— Что, тварь варяжская? — кричит. — Страшно стало?

И с ножом на мать с сыном кинулась…

Защищая сына от ножа, Ольга повернулась боком. Левую руку вперед выставила. В плечо ей удар пришелся. Обожгло руку. Точно кипятком ошпарило. А Дарена нож выдернула. Стала высматривать, куда посподручнее ударить. В сердце хотела, только соскользнул нож по ожерелью яхонтовому. А ступени от дождя скользкие…

Осмыгнулась она. По лестнице покатилась. Ольга сына на крыльцо кинула. Прямо в руки Асмуду. Тот Святослава поймал, только неловко. Чуть не уронил нового кагана Киевского. Но из рук не выпустил. В терем потащил.

А Ольга коршуном кинулась на лежащую в грязи сенную девку. Ногой ей в живот ударила. Потом еще. А потом косу на руку намотала. Лицом об ступеньку бить стала.

— Дрянь! Дрянь! Дрянь! — кричит.

А сама бьет ее. Бьет. Та уж и не сопротивляется. А у Ольги все страх за сына не проходит. Снова бьет она Дарену. Ногами топчет…

А вокруг побоище. Киевляне варягов бьют. Любояр с Лучаном у полян предводители.

— Бей варягов! — несется над площадью.

Но варяги быстро оправились. Вокруг Свенельда собрались. Щиты сомкнули…

В тереме Святослав у Асмуда из рук вырвался. Цепь золотую с шеи снял. На пол, словно безделицу какую, бросил. К оконцу в горнице подбежал. Смотрит, как на площади кровь с грязью мешается. И понимает, что не страшно ему нисколечко. Интересно даже, кто кого одолеет?..


О том, как сажали его на Киевский стол, Святослав мне сам рассказывал. Оттого-то он и не любил Киев. Говорил, что ножа в спину ждать начинает, если долго в граде задерживается. Даже столицу хотел в Переяславец, на Дунай-реку, перенести. Матушка противилась, а он на своем стоял. Едва не успел. Настиг его Одноглазый[177]. Тот, о котором отец, перед казнью своей, его во сне предупреждал. Да разве ж от Доли своей убежишь? Вроде тонкая у судьбы ниточка, а пойди порвать спробуй. Пупок надорвешь, ее разрывая. Только позже это было. Через много лет, когда мы с ним в Хазарской земле на привал стали. Впереди еще Белая Вежа была. И походов немало. И Хортица. А вот ведь ему вспомнилось…

Он считал, что возмущение киевское оттого случилось, что его при живом отце конунгом крикнули. А каганом он и сам себя нарек.

Только все это потом…

А пока…


12 октября 945 г.

Прав оказался Асмуд. Не получилось у Свенельда сразу землю Древлянскую приструнить. Не до того ему было. Почитай, целый месяц поляне против варягов мутили. Пришлось дружине порядок наводить.

Побили смутьянов много. Ни жен, ни детей не щадили. А Подол, считай, весь вымели, пока Лучана не схватили. Только и дружинников на Подоле немало полегло. Большой кровью гончар варягам достался.

Козарам меньше перепало. Купцы хазарские да булгарские по подворьям сидели. Боялись нос наружу высунуть. Их и не трогали сильно. Так лишь только, пару домов пожгли. Да еще склады с добром привозным пощипали. Даже неясно, то ли варяги, то ли поляне, то ли из своих кто, под шумок, поживиться решил.

Серафим в храме заперся. Напился вина церковного до беспамятства. Не посмотрел, что пост. Так весь бунт в угаре и переждал.


Только двор Любояра пришлось боем брать. Седмицу целую кузнец со товарищи оборону держали. Уж больно удобно подворье кузнецкое расположилось. Последнее оно в порядке[178]. Кому же охота целый день слушать, как молотки по наковальне звенят. Вот подворье и упиралось одним боком в Почай-реку, а другим — в глухой Соломонов забор.

Варяги-то хотели сперва соседний двор пожечь, чтоб сподручнее им было кузнеца хапать, да напомнил им кто-то, что здесь лекарь кагана Киевского обитает. Одумались они.

А в палисаде у кузнеца заборище крепкий. В два человеческих роста высотой. Даже с коня во двор не заглянешь. А ворота тесовые, железом обшитые. Не подворье, а крепь неприступная. И народу за забором немало схоронилось. Да еще кабыздохи на Козаре злющие. Так и норовят за ногу схватить.

С кабыздохами справились быстро. По стреле — и нет собачек. С людьми-то сложнее оказалось.

Четырнадцать раз за седмицу Свенельд своих на штурм посылал. Раз — днем, раз — ночью. Причем каждый раз в разное время. Чтоб на сон у защитников времени не оставалось.

Дрались посадские яростно. Ни себя, ни врага не жалели. Уложили десятка четыре дружинников. Варяги уже роптать стали. Мол, не обессудь, воевода, только не по зубам нам этот орех.

Разозлился Свенельд.

— Мать вашу перемать! — говорит. — Что ж вы за вой такие? Или прикажете мне новую дружину нанимать, чтоб горстку посадских из гнезда их выбить?

— Так ведь, — ему в ответ кто-то из дружинников, — гнездо-то родовое. Вот они костьми и ложатся.

Свенельд от слов этих чуть паром не изошел, Хрясть дружиннику в ухо. Второму — в глаз. Третьему, что под горячей рукой оказался, чуть руку не сломал.

— Если, — орет, — вы сегодня подворье не возьмете, завтра каждого второго самолично казню!

Потом, конечно, поостыл малость. Велел таран к воротам Кузнецовым подкатить.

Подкатили. Раскачали бревно на цепях. Бабахнул таран своей бараньей головой[179] в ворота раз…

Потом второй…

После третьего удара запоры не выдержали.

Затрещал воротный брус…

Треснула балка…

Распахнулись створки…

А за воротами завал из старых саней, бочек и разного хлама.

А на завале бунтари. А посредине Любояр с молотом в руках.

Тут Свенельд не растерялся.

— Бей! — своим закричал.

Первым сам на завал пошел. А за воеводой и ратники…

Ничто не дает столько сил, как отчаяние. Знали посадские, что выбор у них невелик. Либо в бою голову сложить, либо страшную смерть в муках принять. Оттого и дрались, словно свадьбу праздновали…

С Мареной. Кощеевой дочерью…

И кто в той сече погибал — радовался…

Потому, что смерть приходит легкая…

Все полегли.

Только Любояра взяли. Нашли его под телами четырех варягов. Думали, что погиб. Пнул его ногой кто-то, он и застонал.

— Живой, значит. Не повезло. Будет кату работа, — сказал Свенельд, стирая рукой кровь и пот с лица.


Все эти смутные дни Соломон провел на Старокиевской горе, в тереме нового кагана Святослава Игоревича. Рану Ольге лечил. Глубоко в плечо вонзился нож Дарены. Пришлось зашивать.

Святослава, чтоб он криков матери не слышал, в подклеть отправили. Трое дружинников ему няньками стали. И в коняшек, и в войну, и в прятки маленький каган с ними играл. В подклети ладно было в прятки играть. Среди тюков с мехами. Среди добра разного хорошо можно было спрятаться. Искали его ратники. Найти никак не могли. А Святославу радостно. А потом песни дружинники громко пели, чтоб вопли материнские заглушить. Обошлось все. Святослав и понять ничего не успел. Только удивился он, когда его к матери привели, почему лицо у нее такое белое.

— Это пройдет скоро, — улыбнулась она сыну. Да и Асмуду помощь была нужна. Совсем ослаб старик. Еле ноги передвигал. Жаловался Соломону, что грудь ему давит. Будто клещами сжимает.

И ему лекарь помогал. И раненых варягов врачевал. Мазями да отварами пользовал. А сам боялся. Боялся, что каты у бунтарей про него дознаются.

А гончара с кузнецом железом жгли, руки выкручивали. Лучану все пальцы переломали, выпытывая, кто бунту затейником был.

Кат даже притомился от усердия.

— Как же не совестно вам? — в сердцах сказал. А Любояр спекшимся губами ему в ответ шепнул:

— Нам-то… не совестно…

И вдруг стало стыдно кату. Впервые стало стыдно за свой кровопролитный труд…

Не выдали никого бунтари.

Ни гончар, ни кузнец.

Да у них никто больше ничего и не спрашивал. И так все ясно было…


А ноне Любояра, Лучана и Дарену на площадь вывели.

Народу нагнали. Чтоб киевлянам показать, как это против власти смуту поднимать. И не только киевлянам.

И греческих, и булгарских, и фряжских, да и хазарских купцов пригласили. Дескать, не радуйтесь очень. Сильна власть на Руси. Крепко новый каган Киевский народ в своих детских ручонках держит. А если самому не под силу будет, мать да дядя ему помогут.

На тот помост, на котором недавно Святослава величали, сегодня зачинщиков бунта поставили. Пусть, мол, все на них полюбуются…

У Лучана зубы повыбиты. Губы навыворот. На руках пальцы от переломов распухли.

У Любояра лицо черное. В бою ему грудь посекли. На щеке рану глубокую оставили. А другую щеку ему кат железом прижег. А он крепится. Дочь свою поддерживает.

О ней и вовсе говорить нечего. Прошел по Киеву слух, что ее Ольга чуть до смерти не замордовала. А потом дружинникам на поругание отдала. Оттого, верно, у нее глаза такие пустые стали. Словно выпили ее всю до дна. Одна кожура осталась.

Страшно на них глядеть было. А глядели. И плакали…

На крыльцо Ольга вышла. Святослава за ней дружинник на руках вынес. Рядом Свенельд стал. Еще двое ратников.

А каган маленький расшалился. Носчика своего за усы тянет. Не понимает мальчонка, что вокруг деется. Может, и к лучшему это? Кто сейчас разберет? Потом, когда вырастет и в силу войдет, ясно будет.

Притих народ киевский. Заробел.

Окинула Ольга площадь взглядом суровым. Звенемиру, служителю Перуна Полянского, кивнула.

Тот на помост поднялся. Подошел к провинившимся. Поклонился кагану до земли. Государыне, его матери, в пояс. Повернулся к народу киевскому и сказал:

— Каган Киевский, Святослав Игоревич, повелевает! За смуту, учиненную холопами нерадивыми Лучанкой и Любояркой против власти, Полянской земле и всей Руси Перуном даденной, обоих смутьянов живота лишить! А чтоб другим неповадно было в головы думы непотребные допускать, содеять с Лучанкой и Любояркой прилюдно то, что Игорь Рюрикович, отец кагана Киевского, в таком случае делать повелевал.

Народ возмущенно зашумел.

— Ну-ка, тихо там! — рявкнул Свенельд. Дружинники обнажили мечи и застучали ими по своим щитам. Словно предупреждали, что вовсе не шутят.

— Батюшка! — испуганно прошептала разбитыми губами Дарена.

— Ничего, — шепнул ей в ответ Любояр. — Небось в Сварге разберутся…

Молодой фряжский купец обернулся к пожилому.

— Что это за способ казни? — спросил он.

— О! Это весьма любопытно, — ответил ему пожилой. — Мне кажется, именно так и стоит пресекать вольнодумство.

Между тем на помост помощники ката выкатили три большие колоды. Кат дернул Лучана за связанные руки. Гончар взвыл от боли в переломанной руке и упал на колени. Его заставили обнять одну из колод, кисти рук стянули ремнем. На шею накинули петлю. Притянули голову так, что подбородок лег на плоский верхний срез колоды.

Потом оторвали Любояра от дочери. Та завыла от страха и безысходности.

— Тише, Дарена, тише! — сказал ей кузнец. — Что зря слезы лить? Эй, морды варяжские! — крикнул он, обернувшись к крыльцу. — Радуйтесь, пока целы! А потом, глядишь, и вам не поздоровится! Сам я, — бросил он кату.

И действительно, сам стал на колени, обхватил другую колоду и пристроил подбородок сверху. Он не сопротивлялся, когда кат привязывал его. Лишь только дернулся оттого, что, накидывая петлю, заплечных дел мастер задел рану на щеке.

Соломон, наблюдавший казнь из оконца Восход-ной башни, почувствовал, как глаза наполняются слезами. Он вытер их ладонью и тихо сказал:

— Прощай, — и, отвернувшись от оконца, пошел к лестнице.

Спустившись вниз, он достал из своей сумы небольшой горшочек с мазью, кривую иглу и шелковую нить. Разложил все это на чистой тряпице. Потом достал медную лопаточку с деревянной ручкой и положил ее на небольшую жаровню, полную раскаленных березовых углей.

— А сенную девку Даренку, — громко произнес Звенемир, — дерзнувшую на кагана Киевского руку поднять, той руки лишить!

Тут же кат скрутил метнувшуюся было Дарену и крепко привязал ее правую руку к третьей колоде.

— Не страшись, девка, я отниму, лекарь залечит, — тихонько прошептал кат. — Радуйся, что живой останешься. А я чисто сработаю. Постараюсь.

— Покарать смутьянов немедля, — закончил Перунов человек, поклонился народу и спустился с помоста.

С Дареной кат и вправду постарался. Одним ударом тяжелого топора отхватил ей кисть. Девушка вскрикнула и впала в беспамятство.

Народ только ахнуть успел. Да какая-то баба заголосила надрывно.

И Святослав расплакался. Боязно ему вдруг стало. Из рук дружинника вырываться начал. Ольга тихо велела его в терем отнести.

А кат быстро отвязал Дарену от колоды. Перетянул ей предплечье ремнем. Поднял на руки. Передал девушку одному из помощников. Тот недолго думая унес Дарену с места казни в Восходную башню, где передал ее на попечение Соломона.

Лекарь, не мешкая, прижег раскаленной лопаточкой культю. Быстро сшил края раны. Смазал руку бесчувственной девушки мазью из припасенного горшочка. Проворно наложил повязку. Вздохнул облегченно и только после этого посмотрел в сторону помоста.

Кивнул кату. Тот кивнул в ответ и подошел к Любояру.

— Лекарь передать просил, что с дочерью твоей все в порядке будет, — сказал заплечный мастер кузнецу.

Кузнец только глазами моргнул.

А кат взял длинный железный гвоздь, приставил жало к макушке кузнеца и что есть силы ударил большим молотком по шляпке.

С хрустом гвоздь пробил череп и вонзился в колоду. Тело кузнеца задергалось. Поелозило голыми ступнями по доскам помоста. Завалилось набок, опрокинув колоду, и затихло.

Площадь перед теремом взорвалась криками. Дружинники с трудом сдерживали народ.

Кат сокрушенно покачал головой. Взял другой гвоздь. Подошел к Лучану. Прибил его голову к колоде. На этот раз он остался доволен своей работой. Гончар даже не дернулся. Так и остался сидеть на коленях, обняв колоду, словно любимую.

— И верно, — заметил молодой фряжский купец, — весьма забавно и весьма поучительно…[180]


14 октября 945 г.

Первый морозец схватил землю Древлянскую. Сохранил снежок, выпавший накануне. Раскисшая после осенних дождей земля стала твердой как камень. Дробно стучат по ней копыта моего Гнедка.

Спешу. Спешу туда, где так давно не был. Куда тянуло все эти годы. Туда, где, как я надеюсь, меня ждут.

Морозный ветерок холодит лицо. Ну и пусть себе. Всего не выстудит. Только бы быстрее добраться. Только бы быстрее.

И сердце стучит. Торопит. И я подгоняю коня. А вековые сосны проносятся мимо. И сладко мне от радостного ожидания. Еще немного. Вот за тем поворотом лесной дороги. Вот сейчас…

Сразу за опушкой дорога стала спускаться к реке. Здесь. На берегу было то место, к которому я так давно рвался.

Слава тебе, Даждьбоже. Добрался.

Весь[181] Микулы за те годы, что я не был тут, почти не изменилась. Только новая пристройка появилась, да еще Микула обнес подворье крепкими зубьями частокола.

Я было направил коня к крепким тесовым воротам, но на пути возникло неожиданное препятствие.

Большая рыжая собака кинулась мне навстречу, заходясь в злобном лае. Пришлось осадить коня.

— Гавча! Гавча! — крикнул я собаке. — Ты чего? Неужто не признала?

— Это не Гавча, — встревоженный женский голос донесся из-за частокола. — Гавчу волки прошлой зимой задрали. Это дочка ее. А ты кто таков будешь? Пурга, — прикрикнул голос на собаку, — тише! Дай с путником поговорить.

Пурга замолчала. Села. И стала настороженно наблюдать за мной и конем. Гнедко скосил на нее глаз и презрительно фыркнул. На собаку, похоже, это не произвело сильного впечатления. Но на всякий случая она приподняла верхнюю губу, обнажив большие желтые клыки. Конь обиженно отвернулся.

— И ты, тетка Берисава, не признала меня?

— Кому и волчица тетка, — неприветливо проворчала ведьма. — Что-то не признаю. — Она все еще скрывалась за частоколом. — Ты чей будешь?

— Неужели я изменился так? Да ты посмотри, посмотри внимательно. — Я собрался сойти с коня да подойти к воротам, но Пурга угрожающе зарычала.

— Погоди. — Берисава, похоже, стала меня узнавать. — Ты не Светомысла-охотника сын? Того, у которого я страх по весне выливала?

— Нет, — разочарованно вздохнул я.

— Ладно. Не томи душу. Кто таков? Зачем пожаловал?

— Добрыня я. Добрыня.

Некоторое время за воротами было тихо. Потом скрипнул тяжелый засов, и я наконец увидел Берисаву.

— Пурга, нельзя. Свои это.

Собака перестала скалиться. Подошла к Гнедку. Потянула носом воздух, привыкая к незнакомому запаху. Пару раз вильнула хвостом.

— Свои, — повторила Берисава. — Экий ты стал, однако, — улыбнулась ведьма. — Не мудрено, что не признала тебя. Настоящий вьюнош. Слезай с коня-то. Дай обниму тебя, Добрынюшка. Да ты не пужайся. Собака не тронет.

— Я и не боюсь, — ответил я и сошел на землю.

Берисава и раньше казалась невысокой. А теперь, когда она по-матерински обняла меня, она и вовсе показалась маленькой. Или я вырос?

— Здрав буде, княжич. Ну-ка, нагнись, я тебя поцелую.

Я нагнулся и почуял на своей щеке ее губы.

— Здраве буде, тетка Берисава.

— Какая я тебе тетка? — возмутилась она. — Ты ко мне, словно к старушке какой. Зови, как мальчишкой звал. По имени.

— Так я же с уважением, — смутился я.

— Вот и уважишь, — прижалась она ко мне, словно молодица, и рассмеялась. — У-у, да я смотрю, у тебя уж бороденка лезет. — Отстранившись от меня, она провела ладошкой по моей щеке. — Ну-ка, дай-к а я тебя разгляжу. Хорош. Настоящий красавчик из тебя получился.

— Ладно тебе. — Я почувствовал, как кровь бросилась мне в лицо.

— Да ты не смущайся, — сказала Берисава. — Я же не во зло тебе. Не сглажу.

— Чего мне смущаться, — ответил я.

— Что ж мы тут? — всплеснула руками ведьма. — Во двор проходи. Коня вон туда, на конюшню, веди. Да не забудь его соломой обтереть. Видишь, потный он. Гнал-то зачем? Не ровен час, простудится.

Вот теперь я узнал Берисаву: только встретились, а она уже распоряжаться начала.

— Потом в дом иди. Небось есть хочешь?

— Да я ничего…

— Ничего — это пустое место, — улыбнулась она. — Я накрою пойду. Скоро уж и мои воротятся.

— А где они? — Сердце екнуло.

— В лес по дрова поехали. Мой-то чего учудил: дров-то вдосталь заготовил, а вывезти не успел. Дожди пошли. Мы и ждали первопутка. Ноне с утра морозец схватил, я его с рассветом в лес отправила. Не дала нам с Микулой, — вздохнула ведьма, — Лада[182] сыночка, вот Любаве приходится не мне, а отцу помогать. Скорей бы уж в мужья примака какого-нибудь взяла. — Берисава хитро взглянула на меня и быстро отвела глаза. — Засиделась уж в девках. Шестнадцатый год после Святогорова дня[183] пойдет, а она все высиживает. То этот ей не тот, то тот не такой. И чего высиживает? Да чего это я? Мне же на стол накрывать нужно…

И Берисава поспешила в дом.


Я уже не надеялся, что дождусь ее.

Радостный лай Пурги заставил вздрогнуть. Понял, что скоро я наконец встречусь с Любавой.

Она не вбежала. Она влетела в горницу.

Остановилась в дверном проеме.

Взглянула на меня так, что дрожь пробежала по телу.

А сама красивая, аж сердце замирает.

Разрумянилась с мороза.

— Здраве будь, княжич, — говорит.

— Здраве будь, Любавушка, — в пояс я ей поклонился.

А она вдруг усмехнулась. Плечиком передернула.

— Чего это ты передо мной спину гнешь? — говорит. — Я ж не родовитых кровей. Огнищанка простая.

Что тут сказать? Да и растерялся я. Слов не найду, чтоб ответить ей.

Промолчал.

А она на ладошки свои озябшие дышать стала.

Я к ней подошел. Руки ее в свои взял. А пальцы у нее холоднющие. Замерзли. Я их погреть хотел.

Только она свои руки из моих выпростала.

— Как-нибудь без грельщиков обойдусь, — сама улыбается.

А я пеньком стою. Ей в глаза смотрю и насмотреться не могу. Тону в них. Тону, а выплывать не хочется…

— Вот и помощничка Даждьбоже нам послал. — Зычный голос Микулы напугал не хуже лешего.

Отлетели мы друг от друга, точно неправедное совершили. Взгляды наши на мгновение встретились. Обожгло меня пламенем. А тут и сам Микула в горницу вошел.

— Здраве будь, Микула Селяныч, — поклонился я ему, боялся, что он огонь тот заметит.

— Здраве будь и ты, Добрый Малевич, — ответил он.

— Як вам с благодаром от отца и поклоном от болярина Побора, до завтра погостить приехал. Не прогоните?

— Рады мы жданному, — сказал Микула. — Будь гостем нашим, Добрыня.

— Так что помочь-то, Микула?

— Дрова перекидать надо, а то Любава вон совсем застыла.

— Тогда пошли, что ли?

— Идем…

Я выскочил из горницы вслед за огнищанином.


После работы была баня. Микула все поддавал и поддавал парку. Раскаленный воздух прижал меня к полу. Хоть и было неловко, только я не выдержал. Сел голым задом на мокрые половицы.

— Что? — спросил огнищанин. — Припекло?

— Ох, и разварил ты меня, — кивнул я слегка ошалевшей головой.

— Сейчас поправим. — Микула опрокинул на меня бадью холодной воды.

— У-у-ух! Хорошо!

— Ну как? Полегчало?

— Слава Даждьбогу.

— Тогда я еще поддам.

Дверь в парную скрипнула, и в белесой дымке показалась голова Берисавы.

— Спинку не потереть? — засмеялась она.

— Отчего ж? Мы всегда не против, — в тон ей ответил муж.

— Ладно уж. Небось сами справитесь.

— Тогда дверь притвори. — Микула был слегка огорчен. — Холодрыги-то напустила.

— Слушай, Добрыня, — когда дверь закрылась, спросил он, — ты хмельное-то пьешь?

— Пиво пью, да и от чарки меда пьяного тоже не откажусь.

— Хорошо, — кивнул огнищанин. — У меня бражка стоит медовая. Добрая бражка. Мы как выйдем, ты у Берисавы попроси. Мол, после баньки… мне-то она не даст. А ты гость. Поднесет, куда денется.

— Хорошо, Микула. Попрошу.

— Ну, тогда держись. Я еще плесну…


Посидели хорошо. Вспомнили, как Берисава меня исцеляла. Как я ночью в лесу Топтыгу испугался.

— Что с медведицей сталось? — спросил я.

— Ушла она, — ответил Микула. — Перезимовала недалече от подворья и ушла.

А я чую, что Любава напряглась. Видно, боялась, что про варяга угрюмого вспомним. Я тогда на другое беседу перевел.

Рассказал, как земля Древлянская из-под руки варяжской выбралась. Как Ингварь Киевский смерть свою принял. Как я в дальних краях очутился. Вспомнил об Орме. О Торбьерне. О житье своем в Исландии. Поведал о том, как горячая вода из-под земли наружу вырывается. О том, как Океян-Море поет…

Интересно им было, как в чужих землях люди живут. Микула про дома и бытность варяжскую выспрашивал. Берисава — про Вельву, про травы, что в заморских странах растут.

Я им про то и про это рассказывал, а сам на дочь их поглядывал…

Тихая она сидела. Словно и неинтересно ей про заморье слушать. Только видел я глаза Любавы. И казалось мне, что вспыхивают они искрами, когда с моими встречаются…

— А неужто не приглянулся тебе никто в заморских далях? — спросила она вдруг.

Я чуть бражкой не поперхнулся.

А Микула меня кулачищем своим в бок пихнул.

— А правда, — смеется, — что у девок тамошних сиськи и на спине растут?

Тут уж я совсем растерялся. А перед глазами та ночь, когда Гро меня разбудила…

— Будет тебе, старый хрен! — Берисава шутейно мужу под загривок хлопнула. — Седой уж, как лунь, а все об сиськах думаешь. Или тебе моих мало?

— Твоих-то хватает, — не унимался Микула. — Только ведь интересно же.

— Нет, Микула, — стряхнул я с себя наваждение, — у тамошних девок все, как и у наших…

Передернуло Любаву от этих слов.

— Только до наших им ой как далеко, — продолжил я, точно и не заметил, как покоробило Микулину дочку. — Особливо до некоторых, — и на нее посмотрел.

А она вдруг покраснела. Словно и сама уж не рада, что спросила.

И дальше наш разговор покатился…

Потом мы песни попели. Красивые, протяжные…

А захмелевший Микула плясать хотел…

Потом Берисава велела мне в сеннике[184] ложиться. Я и не заметил, когда она там постелить успела.

А сено душистое. Летом пахнет. Уж задремывать начал, о Любаве мечтая, как вдруг скрипнула дверь сенника.

Вгляделся я в темноту. Даждьбоже пресветлый! Она!

Пришла…

Сама…

— Вот и время настало, — шепнула.


Я помню. Помню, будто вчера это было…

Я чувствовал ее дыхание на своей щеке. Чувствовал, как сладостная истома переполняет тело. Было радостно и страшно…

Радостно от предчувствия чего-то большого и важного…

Страшно оттого, что все может оказаться не так, как об этом мечталось долгими ночами…

Я чувствовал ее тело, которое робко, но доверчиво прижималось к моему телу. Даже через одежду я чувствовал тепло, исходившее от него…

Тепло проникало в меня. Разгоралось огнем. Обжигало. Разливалось неудержимой волной. И собиралось. Завязывалось тугим узлом. И рассыпалось мириадами искр.

От жаркой истомы стонали ноги. Напрягались руки…

А мне хотелось прижать к себе сильнее ее хрупкое тело. Впитать ее без остатка. Слиться в единое существо, подвластное только синеглазой богине Леле[185].

Не в силах совладать с невыносимой жаждой, я нашел ее влажные губы и пил. Пил ее, стараясь выпить всю до самого донца…

Я не помню, как мы оказались на ворохе душистого сена. Как начали срывать друг с друга одежду. Как боялись оторваться друг от друга хотя бы на миг. Как снова искали губы друг друга. И обижались оттого, что никак не могли их найти…

Зато я помню, как ладонью наткнулся на ее маленькую упругую грудь. Как жадно целовал вишневую косточку ее соска…

Как чуть с ума не сошел от осознания того, что мы сейчас делаем…

Как понял, что наше желание стать единым целым наконец-то осуществляется…

Как испугался, когда она вскрикнула. Как она не дала мне сбежать, забиться в угол и тихо скулить оттого, что я невольно причинил ей боль…

Как мы вновь слились, безудержно наверстывая пропущенные мгновения…

Помню, как я вдруг вспыхнул…

Вспыхнул, словно летнее солнце…

Разбежался по Миру солнечными зайчиками…

Распластался от окоема до окоема. От восхода и до заката…

И понял я, что лучше умереть, чем лишиться возможности повторить это…

— Я люблю тебя! — Я думал, что кричу это на весь свет, а на самом деле шептал одними губами.

Она положила голову ко мне на грудь и тихонько засмеялась.

— Даждьбоже премилостивый, — сказала она. — Какая же я счастливая…


Я уехал рано утром. Не прощаясь. Как тать[186]. Я казнил себя за это, но не знал, как смогу смотреть в глаза Микуле. И хотя Любава говорила, что ее отец не будет гневаться на нас, мне было очень страшно.

Я тихонько вывел Гнедка из конюшни. Поцеловал Любаву.

А она мне:

— Ну что? Лучше я полюбовниц твоих заморских?

— Глупая, — шепнул я ей в ответ. — Да разве же может кто с тобой в целом Мире сравниться! — а потом добавил: — Жди сватов, скоро приедут.

Вскочил в седло и погнал коня в Коростень…

Я не заметил Берисаву, которая, схоронившись в тени поленницы, тихонько утирала глаза краешком платка, глядя мне вслед…


20 октября 945 г.

— Ты не прав, отец! — Я перечил отцу, и от этого было не по себе. — Она же не виновата, что родилась не в княжих хоромах, а в роду огнищан. Я люблю ее и хочу не только перед богами, но и людьми назвать ее своей женой.

— Да пойми же, Добрыня, не может огнищанка стать княгиней. Я бы, может, и рад сватов к Микуле хоть завтра послать. Но не могу! Огнищанин может стать только холопом! Но никак не князем! Так заведено! Дедами нашими! Родом самим. Не может Перун Даждьбогом стать! Перун молнии мечет. Землю влагой поливает! А Даждьбоже солнышком обогревает! Что будет, если они местами поменяются? Сожжет землю Перун. Не сможет совладать со своим бурным норовом. Со своей кровью неугомонной! Потому Перун Сварогом к молнии приставлен, а Даждьбог к теплу ласковому. Огнищанин должен хлеб растить, а князь должен землей править.

— Но я люблю ее! — Я злился оттого, что он не хотел меня понять.

— Так и люби! Кто тебе запрещает? Только княгиней Древлянской ей все равно не быть! — сказал Мал, как отрезал.

— Тогда… тогда и я грядущим князем быть не хочу! — вынул я дедов меч из ножен и перед ним на стол положил.

— Ну, — развел руками отец, — это не от тебя зависит. Угодно было Роду, чтоб ты в Яви возникнул. Что княжич ты, не холоп, не огнищанин, не болярин даже. Так вот и тащи свою ношу. А как Доля с Недолей твою жизнь совьют, так и будет.

— Но сам-то ты с матерью в любви жил.

— В любви, — вздохнул отец и осторожно погладил старинный клинок. — Да ведь любовь-то к нам не сразу пришла…

— Как это? — удивился я.

— А вот так. — Он встал, прошелся по горнице, словно решаясь на что-то, а потом подошел ко мне. — Вырос ты, Добрыня, значит, поймешь, — немного помолчал и сказал: — Я и не знал, что отец мой, а твой дед, с Вацлавом Чешским столковался. И о Беляне даже не слыхивал. В ту пору другая у меня любовь была. Думал, что весь свет в ней одной, в Хране моей, сошелся. Как и ты, томился по ночам. Все о ней мечтал. Любились мы жарко. Да только незадача — рыбацкая она дочь, а я сын княжеский. Считай, как с тобой, все вышло. Я только послушничество окончил да посвящение получил, а отец мне в этот же день и сообщил, что к нам дочь Вацлава едет. В жены ко мне. Бунт я поднял. А старый Нискиня недолго думая меня в поруб[187] посадил. Так и держал там до самой свадьбы. Так что Беляну я только на свадебном пиру увидел. Махонькая. Ей бы в куклы играть. А она мне женой стала. В первую нашу ночь даже не было у нас ничего. Да и как быть-то могло? Дождался я, когда Беляна заснет, из детинца рванул. К любимой своей. Но отец меня перестрял. Отделал он меня знатно. Тяжела была рука у твоего деда. Избил и обратно к жене отправил. Злился я на него. Ох как злился. Смерти ему желал. А на Беляну даже смотреть не хотел. Все случая ждал, чтобы с Храней моей повидаться. И дождался. Недоглядели за мной отцовы присмотрщики. Сорвался я, как рыба с крючка. На коня, и в рыбачью весь. Подлетел к ограде, а меня рыбачки дубьем встретили.

— Поворачивай, — говорят, — княжич, спеши к княжне своей. А нас не тревожь боле. Храня уже седмицу не девка, а мужнина жена. За Разбея ее родители отдали. Любит он ее. Сильно любит. И ты в эту любовь не лезь.

А я им:

— Повидаться бы нам. Проститься.

— Отчего ж, — сам Разбей голос подал. — Проститься можно.

Вышла она за околицу. На голове вместо кокошника плат повязан[188]. Плачет Храня, и я слез не прячу, а Разбей в сторонке стоит. Нам не мешает.

А Храня слезы вытерла и сказала серьезно:

— Уходи, Мал. Не люблю я тебя. И не любила никогда. Уходи.

Повернулась и к мужу пошла. Даже не оглянулась ни разу.

Ох и разозлился я тогда. Попадись кто под руку — удавил бы голыми руками. Сел на коня и в Коростень вернулся. И только потом я уразумел, что Храня словами своими меня от меня же спасала. — Отец прервал свой рассказ на мгновение, отхлебнул из чары сбитня и еще раз взглянул на дедов меч. — А с матерью твоей, — посмотрел он на меня внимательно, — у нас вначале не слишком гладко было. Я же ее и за бабу не считал. Девчонка. Долго мы жили, как брат с сестренкой. Тихая она была. Кроткая. Себя не навязывала, но и меня далеко не отпускала. Я и не заметил, как стала она частью жизни моей. Лучшей частью. А когда отец к пращурам ушел, она уж тобой тяжелая ходила, а я на себя землю Древлянскую взвалил, вот тогда я понял, что любовь моя к ней ярче солнышка весеннего. Крепче корста. Жарче пламени. А Храня родами умерла. Ни ее Белорев спасти не смог, ни ребеночка. А Разбей ушел.. .

— Видел я его, — сказал я. — Когда викинги меня в полон брали. Я же рассказывал. Андреем его теперь зовут. Христу он требы свои приносит.

— Помню, — кивнул отец. — Хороший он человек. А в какого бога верит — это его дело. Вот, — вздохнул он, — и Беляны моей больше нет. Время все по своим местам расставляет. Так что ты не спеши. Вгорячах можно много дров наломать, да только обратно в бревно их потом не соберешь. И, решения принимая, прежде думай, какую пользу и какой вред это земле Древлянской принесет…

Ничего я на это не ответил. Встал и вышел из горницы. Но меч дедов так у отца и оставил…


После разговора с отцом я боялся на подворье Микулино нос свой показывать. Совестно перед ними было. Не знал я, как Любаве в глаза посмотрю? Как объясню, что злая Недоля нашей любви выпала? Чем позор свой смыть сумею? Отчего же так несправедливо Род этот Мир устроил, если два человека не могут быть вместе, коли один в детинце родился, а другой — на подворье огнищанском?

Только тянуло меня к ней. Спать она мне по ночам не давала. Являлась в думах, желанная…

Разрывали меня на части стыд и хотение…

Все же не выдержал…


1 ноября 945 г.

На конюшне я был. У Гнедка денник чистил. Смотрю — застоялся конь. На волю просится. Глядит на меня жалостливо. Храпом в плечо тычет. Давай, мол, хозяин, выводи на порошу. И так мне коня жалко стало. Обнял его за шею лебяжью. В гриву лицом ткнулся.

— Только ты меня понимаешь, — шепнул.

А он ухом повел, глаз свой карий на меня скосил и вдруг вздохнул тягостно. С ноги на ногу переступил.

— Сейчас, — я ему.

Узду на коня накинул. Сбрую на него приладил. Подпругу подтянул.

— Ну, — говорю, — пошли, что ли?

Вывел его из конюшни. А снег вокруг чистый. Всю ночь падали с небушка крупные хлопья. Прикрыли всю стыдобу и чернь, что осень после себя

оставляет. А морозец хрустит под копытами. Пар от нас с Гнедком исходит. Я уж собрался в седло сесть да рысью коня прогулять, но задержался.

Смотрю, а перед Шатрищами младшая дружина учение от Путяты и Зелени принимает. На две лодьи боляре ратников разбили. Под свое начало взяли.

Путята своих на борьбу натаскивает. Показывает, как супротив ножа с голыми руками поединок вести. Смеются ратники. В снегу молодом барахтаются. На пары разбились. Катаются друг вокруг друга. На заломы ловят.

А вокруг Зелени мечи звенят. Охоч болярин до таких игрищ. Порой кажется, что он с мечом в обнимку спит.

Увидал меня. Рукой помахал.

— Княжич! — кричит. — Иди к нам!

— Конь у меня, — кивнул на Гнедка. — Да и меча с собой нет, — вспомнил я, что висит меч на стене в отцовой горне.

Так и не забрал я его тогда, а потом недосуг как-то было. Да и отец опять уехал куда-то.

— Это дело поправимое. — Зеленя на своих обернулся. — Красун, отдохни пока, все одно в твоих ручонках что меч, что оглобля, — и засмеялись ратники.

— Что я, — возмутился мой старый дружок, — виноват, что ли, что я большой, а мечи все такие маленькие?

Вырос за последние годы Красун. Даже не верится, что когда-то мы с ним в послухах ходили. А Зеленя меч у него взял и мне протягивает:

— Вот. Возьми.

Я меч принял. На руке взвесил. Нет, не по мне. Дедов — тот тяжеловат. Этот легок больно. Не нашел я еще клинка по руке.

— Спор-то наш давний помнишь? — спросил болярин.

— Что за спор? — Это Путята своих остановил, к нам подошел.

— Да вот, — я ему, — как-то мы с Зеленей клинки в поединке свели, по отцовой подначке, да прервали нас. До конца так и не решили, кто с мечом ловчее управляется. Сколько лет уж с того дня минуло?

— Лета три, наверное, — ответил болярин. — Что, Добрыня, может, докончим?

— Старые долги отдавать нужно, — Красун свое слово вставил. — Я-то тебя, помнишь, как на закорках цельный день возил?

— Это еще за что? — Зеленя на своего ратника взглянул.

— Да, — махнул тот ручищей, — дело прошлое…

— Ну, так что, Добрыня? — Путята улыбнулся. От улыбки этой человеку постороннему жутко бы стало. Уж больно страшен шрам на щеке у болярина. Оттого улыбка у него волчьим оскалом виделась.

— А что? — пожал я плечами. — Красун, коня придержи.

— Ярун, Смирной! — позвал Путята побратимов. — Давайте лодьи в корогод ставьте…

Сошлись мы.

Стукнулись.

Он меня на крепь проверил. Обмануть хотел. Сделал вид, что вправо пойдет, а сам влево скользнул. Однако же я его обман разгадал. В сторону шагнул. Он и провалился. Думал плечом мне в грудь ткнуться, а груди-то и нет. И меня нет. Ушел я и в отмашку клинок пустил.

Только и он не лыком шитый. Принимать мой удар не стал. Вниз нырнул. По снежку-то мягко кутыряться. Я не ожидал такой прыти. Оскользнулся. Едва на ногах удержаться смог.

А ратники вокруг свои споры завели. Одни на меня об заклад бьются, другие — на Зеленю. За болярина больше кричат. Оно и понятно. Он же с ними и день и ночь вместе. Был бы я в дружине, сам бы за него переживал…

А Зеленя между тем снова на меня пошел. Скользнул его клинок по моему. И замер вдруг. Откатился от меня болярин. Остановился.

— Ты чего это, Добрыня? — удивленно на меня смотрит. — Не дерешься, а скучаешь. Или огнищанка твоя на руке повисла?

Зря он так…

Совсем зря…

Во мне точно жила какая-то лопнула. Та, что боль и обиду на этот несправедливый Мир удерживала. Гнев мой наружу вырвался, разум замутил. Будто исчезло все вокруг. Только Любава перед глазами.

— Что ж ты? — говорит. — Своего добился и спрятался? Разве пристало так мужику поступать? Чем же ты лучше того варяга? — А у самой грусть в глазах…

Тут чую, кто-то меня за плечи тянет… Кто-то руки крутит…

Кричит что-то в ухо самое, а я понять не могу, чего от меня хотят…

— Добрыня! — разобрал я имя.

Кто такой этот Добрыня? О, Даждьбоже! Это же я сам!

— Добрыня! Остановись! Добрыня! — Путята кричит.

— А? Что? — не понимаю я, куда же Любава пропала.

— Остановись!

И тут я вспомнил, что ее здесь и не было. Мы же с Зеленей вроде старый спор решали? А где же он?

Вот он.

Подо мною.

Хрипит.

Оттого, что пальцы мои на его горле сжимаются…

Как же это?

Я же его чуть не удавил…

А мечи наши ненужные в снегу валяются…

Притихли ратники молодые. Растерялись. Только Путята мне тихонько так:

— Добрыня… ты пальцы-то разожми. Разожми пальцы-то…

— Да, — говорю я так же тихо. — Сейчас. — А пальцы меня не слушаются.

Затекли. Словно морозом их прихватило. Но справился с собой. Разжал.

— Что ж я наделал-то? — говорю. — Ты уж прости меня, болярин.

— Даждьбоже простит. А я тебя не виню, — Зеленя мне в ответ шепотом. — Ты только слезь с меня. Отдышаться дай.

— Ой, — спохватился я. И в снег сел.

— Ты чего, княжич? — на меня Путята строго. — Совсем сбрендил?

— Тише, — я ему. — Потом все. Потом. Мне сейчас ехать надо, — и на ноги поднялся.

— Да куда тебе ехать?

— Тише, — говорю, а сам Гнедка своего высматриваю.

Вот он, конь. Красун его под уздцы держит. Стряхнул я с себя снег. Земной поклон ратникам отвесил.

— Простите, коли что не так, — вскочил на коня, рванул поводья.

Будь что будет! Неси, Гнедко…


И Микула, и Берисава были дома.

Микула сеть новую вязал, Берисава с травами своими колдовала. А Любава…

Любава пряла. Веретено в ее пальчиках так и плясало…

Поклонился я им до земли да все и выложил.

Упал на колени. Голову склонил. Пусть казнят меня, как им вздумается.

Я думал, что Микула убьет меня. Что Берисава глаза выдерет. Что Любава проклянет. Видеть больше не захочет. Ошибся.

Берисава только всплакнула тихонько. А Микула меня с колен поднял, к груди прижал.

— Мы знали, — говорит, — что сватов не будет. Только сердцу разве прикажешь? Перед нами с матерью и перед богами светлыми вы муж и жена. А что там люди скажут, то нам без надобности. А что приехал да все рассказал, так то правильно.

— А ты, Любава, что скажешь?

— А что сказать-то, Добрынюшка? Иди руки мой. Мы сейчас за стол садиться будем…

Так и справили мы нашу свадьбу. Вчетвером. Без курника и петуха…[189]

— Присушила ты меня, что ли? — шепнул я жене ночью.

— Мы, ведьмы, такие, — прошептала она в ответ. — Нам на зубок не попадайся.

Жарко было в натопленной светелке. Жарко нам было той лунной ночью…

А вено[190] я Микуле сполна отдал. Столько дров наутро наколол, что Берисава только руками всплеснула…


Так и жил я всю эту зиму то в Коростене, то в Микулином доме. Отец меня не спрашивал, где это я пропадаю. И так ясно было. Не запрещал, оно и ладно…


12 апреля 946 г.

У подножия высокого Святища, на берегу вспухшей от весеннего паводка реки, трое княжеских холопов конопатили ладью. Смолили на совесть. Старались.

Я подивился даже. Не рано ли? Лед только сошел. Снег еще не везде стаял. Куда это отец опять собрался?

Он, почитай, всю зиму в разъездах провел. В самом Нова-городе был. Привет мне от Эйнара, сына Торгейра, привозил…


Привет добрым мечом обернулся. Легким, звонким, отлично уравновешенным. Мне показалось, что рукоять сама мне в ладонь прыгнула. И понял л, что нашел. Нашел наконец меч по руке.

А меч, точно почуял, с радостью завертелся вокруг меня. Закружил серебристой вьюгой. Запорхал легкой бабочкой…

— Про Орма он ничего не рассказывал? — спросил я отца, наигравшись вволю.

— Нет, — покачал головой отец. — Да и некогда нам было разговаривать. Гостинец забрали, и домой.

— А что за гостинец? — спросил я тогда.

— Наступит такой день, когда все узнаешь, — ответил отец.


А когда он в детинце сидел, к нему тоже люди разные приезжали. Путята их сразу к отцу отводил. Долго они в его опочивальне беседы разные вели.

Только мне не до бесед этих было. Не до гостей странных. Я, считай, всю зиму провел в дороге между Коростенем и подворьем Микулиным.

— Что это вы не ко времени ладью смолите? — спросил я у холопов.

— Так ведь князь велел, — ответил один из них.

— Тебя он искал больно, — сказал второй, продолжая натирать борта мешаниной из топленой сосновой смолы, воска и сажи. — В детинец в обед человек приехал. Князь сразу тебя найти велел. Так где ж тебя искать-то? — Он ухмыльнулся было, но я так взглянул на него, что он сразу осекся. — А что? Баня-то сегодня будет? — оглянулся он на холопов.

— Домовит обещался, — подкидывая поленья в костер, сказал третий. — Княжич, ты напомни ему, а то мы тут как поросята изгваздались.

— Напомню, — кивнул я и поспешил в город.


Напомнив ключнику про баню, я поднялся в горницу. Вместе с отцом здесь были Гостомысл, Путята и смутно знакомый мне человек.

Сразу бросились в глаза его большой нос и курчавая седая голова. Был он как-то здесь уже. Из-за носа я его и запомнил.

— Проходи, сынко, — махнул рукой отец. — Добрую весть нам Соломон из Киева привез, — кивнул он на носатого. — Помнишь, ты меня про гостинцы расспрашивал? Пригодятся теперь гостинцы. Жениться я задумал, сынко.

— Жениться? — сказать, что я удивился, значит, не сказать ничего.

— Да, — подтвердил отец. — Хочу Ольгу Киевскую в жены взять.

— Зачем?

— Не оставлять же Русь без присмотра, — улыбнулся он хитро. — Хольг Русскую землю собрал. Игорь удержать сумел. А у Ольги руки слабые. Выпустить может. А я хочу, чтоб ты, сынко, не просто князем Древлянским стал, а всех земель русских господином. Каково?

— Батюшка, а пупок не развяжется?

— Типун тебе на язык!

— А если серьезно, захотят ли поляне, кривичи да словены, чтобы ими древлянин правил?

— Варяги правят, и то ничего, — сказал Соломон.

— А варяги всем хуже змеи шипящей. — Путята ударил кулаком по столу.

— Ольга теперь вдовою стала, — повернулся ко мне Гостомысл. — По Прави к ней любой сватов заслать может. Не самой же ей хозяйство вести. Только что-то не спешат сваты. Тяжко ей одной. Вот Соломон нам и подсказал, что можно князю ее в жены взять. Род Нискиничей подревнее Хрерикова будет и познатнее. Так что, можно сказать, ей же спокойнее за мужниной спиной станет.

— А то она всю зиму из терема своего не выходит, — добавил Соломон. — На полудне печенеги житья не дают. Путь на Царьград перерезали. На закате земля Уличская в дани отказала. На восходе вятичи под булгар запросились. Свенельд едва успевает по Руси с войском бегать. А в самом Киеве с осени неспокойно. Киевляне варяжскую дружину в граде заперли. Днем еще порядок есть, а по ночам варягам со Старокиевской горы спускаться боязно. Да тут еще Святослав, каган Киевский, прихворнул. Ему по званию Правь по земле своей наводить, а он по ночам в постель мочится. Ольге то ли Русь блюсти, то ли пеленки стирать. А посадские ждут не дождутся, когда к ним свой князь придет. Ведь все вы, хоть и разным богам молитесь, языка одного.

— А вашему брату что за корысть? — спросил Путята, глядя Соломону прямо в глаза.

— Корысть нам небольшая. Коли князь Древлянский в приданое себе Русь возьмет, Саркел без пользы не останется. Хазарские купцы сильно жалуются. Больно высокую виру на них каган Киевский наложил. Нам бы виру эту уменьшить, а лучше вовсе отменить. Да печенегов утихомирить, чтоб путь на Царьград свободным стал. Вот и вся корысть. Каганат даже готов то серебро, что вам на оружие давал, обратно не требовать. Простится долг, как только князь Древлянский и всея Руси с Саркелом договор заключит.

— Что скажешь, сынко?

Я растерялся от этого вопроса.

— Ты же сам меня учил, что князю надобно не столько о себе, сколько о людях и землях своих заботиться. Если Древлянской земле оттого, что в нее княгиней Ольга придет, лучше будет, тогда тут и думать нечего. Я готов Святослава младшим братом признать. Да и Малуша, я думаю обрадуется. Будет ей с кем в бирюльки играть.

— Ответ, достойный наследника, — улыбнулся Соломон. — Это правда, княжич, что ты в Ледяной земле людей от болезни спас?

— Кто сказал?

— Эйнар рассказывал.

— Правда, — смутился я.

— Ты не прибедняйся. Я не праздно спрашиваю. Я же лекарь.

— Это как Белорев? — спросил Путята.

— Ваш Белорев хороший лекарь, — закивал Соломон. — Мы с ним только иногда спорим. Вот чем бы ты, княжич, стал доветренную лихоманку[191] пользовать? Я говорю, что истертая в пыль и разведенная в гретой воде дубовая кора лучше помогает, а Белорев уперся. Говорит: сушеная черемуха.

— Я же у него учился. Думаю, что черемуха лучше. Только я видел, как Берисава сушеной шкуркой от куриных пупков здорово одному бортнику помогла.

— Это как? — Соломон придвинулся ближе.

— Так. Когда пупок куриный разрезаешь да говнецо выкидываешь, там внутри шкурочка желтая остается. Ее снять нужно. Высушить. А потом грызть да водой запивать. Горькая она, правда, страсть. Но помогает здорово.

— Интересно. А Берисава? Это кто? Я замялся.

— Ведьма тут у нас недалеко живет, — сказал отец. — Добрыня, — посмотрел он на меня, — к ней в послушники пошел. Каждую неделю[192] к ней ездит.

— А меня к ней отвезешь? — спросил Соломон.

— Отвезет, — за меня ответил отец. — Я думаю, что у вас еще будет время о травах и зельях поговорить. Сейчас о другом подумать надо. Добрыня, собирайся. Как ладью досмолят, ты в Киев отправишься. С тобой Путята и Гостомысл. Побора возьмешь. Вы рекой, а Соломон конным путем отправится. Встречу вам приготовит. Если даст Даждьбоже, невесту мне сосватайте. Вот тогда заживем…


И теперь вот порой думается, а что было бы, если бы все по отцову замыслу повернулось? Спрашиваю себя, а ответа найти не могу. Ведь Доля с Недолей на свой лад судьбы переплетают. И не важно им, что там люди замышляют, о чем мечтают, на что надеются… Крутится веретено. Вьется судьба. Нитка белая с ниткой черною перевиваются…

Глава восьмая

ДОГОВОР

26 апреля 946 г.

— Вон, смотри. — Гостомысл показал рукой, — Кажется, добрались мы, слава тебе, Даждьбоже.

И верно. Впереди, на крутом склоне правого берега, на высокой горе, возник Киев-град.

— А город-то больше стал, — сказал Побор. — Я когда здесь последний раз был, он гораздо меньшим показался. Видишь, даже посады частоколом обнесли. Умно.

— Не больше Нова-города, — сказал я.

— Ты еще Царьград вспомни! — почему-то обиделся Побор.

— В Царьграде не бывал, — вздохнул я.

— Ничего. Еще побываешь, — примирительно сказал болярин.


Без малого две седмицы мы до Киева добирались. И впрямь повод был добрым словом Даждьбога вспомнить.

По Ужу быстро спустились. Да только, где Уж в Славуту[193] впадает, ледяной затор случился. Пришлось пять дней на месте сидеть. Ждать, когда лед пройдет. Поохотились мы тогда славно. Утки в весенний перелет как раз в этих местах дневку делают.

А потом, когда в первый раз к Полянскому берегу пристали, ватага на нас навалилась. Я вначале решил, что это разбойнички добром поживиться хотят. Ладья-то у нас купеческая. Поди докажи людям, что вместо купцов в той ладье дружинники. Они, не разобравшись, и поперли.

Мы как раз поснедать собрались. Смирной нас все на утятину печеную подбивал. Уж больно красиво он рассказывал, как нужно утку в глине запекать. Какая она становится мягкая да вкусная.

Ну, мы и подбились. На берег высадились. Костры подпалили. Уток настрелянных глиной обмазывали. Да в огонь. Сидим. Ждем, когда глина обожжется…

Тут гости непрошеные и нагрянули. И ватага не маленькая — человек тридцать. С кручи, орешником заросшей, выкатились. И недолго думая на нас набросились.

А нам они в радость показались. Засиделись мы, по рекам сплавляясь. Вот и поразмяться случай представился.

Побор сразу двоих, словно дичину пернатую, стрелами влет снял. Я и не заметил, когда он лук свой расчехлить успел. А потом Смирной с Яруном на себя первый удар приняли.

Ярун от меча вражьего увернулся. Вражина мимо него пролетел, да только успел его ратник за рукав зипуна зацепить. У разбойничка ноги от земли оторвались. По дуге полетели. Он, наверное, не понял, почему вдруг обратно, откуда прибежал, вернулся. Грохнулся оземь да еще троих своих увалил.

А Смирной одного веслом перепоясал. Но плохой из весла кушак получается. Не гнется же оно. Вот и пришлось лихому человеку самому вокруг весла обернуться.

— Добрыня, ты чего мешкаешь? — Путята уж меч свой из ножен вынул.

— Да не мешкаю я… — Подарок Эйнара послушно лег рукоятью в ладонь…

Путята одного опрокинул, второго плечом пихнул, чтобы мне сподручнее было, а под третьего подсел да в пах ему мечом ткнул. Заревел вражина, только мне уже не до его рева было. Пора настала и мне к делу приступать.

Как раз разбойник, болярином пихнутый, супротив меня оказался. Я руку с мечом ему навстречу выкинул и понял, что не так уж просты лихие налетчики, как казаться желали.

Продрал мой клинок сукно, собачьим мехом подбитое, да железом по железу скрежетнул. Под рваным зипунишкой у супротивника кольчуга оказалась. Да и сам он был не пальцем деланный. И в руках у него не дубье, а меч справный. Провернулся он на пятке. Я едва успел свой клинок из сукна выпростать, а не то бы с пустыми руками перед ним остался. Вырвал бы он у меня меч, и поминай как звали. И тут услышал, как его меч со свистом воздух рассекает. Это он поворот закончил и на встречу с моей шеей свой клинок пустил.

Успел я на спину упасть. А не то — прощай, буйна головушка. Перекатился через плечо. Вставать начал. Краем глаза заметил, как летит на меня вражина.

— Железами пузо прикрыл? — прорычал я. — А как тебе такой поворотец? — бочонком я ему под ноги подкатился.

Споткнулся он об меня. В костер полетел. Так, плашмя, в огонь и бахнулся. Прямо на глиняные окаташи. Искрами в небо костер полыхнул. Треснула глина под тяжестью. Брызнула утиным горячим жиром. Вспыхнула дерюга на враге. Вскочил он, про меня забыв, и в реку кинулся. Не добежал. Стрелы у Побора с жалами узкими. Как раз под кольцо кольчужное. Пробила стрела грудь разбойника. Он еще пару шагов к спасительной воде сделал и упал, так до реки и не добежав.

В нос ударил резкий запах подгорелого мяса. И неясно, то ли утятиной от костра, то ли человечиной от врага моего мертвого…

А здесь и другой на подходе. Только я уже ученый. Не стал дожидаться, когда он на удар подойдет. Метнулся вперед.

Не ожидал он такого. Не готов оказался. Оттого беспрепятственно вошел кончик моего меча в его горло. Брызнула кровь, заливая клинок. Забулькала в кадыке. На губах запенилась. Хватанул он ртом и навзничь грохнулся.

«Второй!» — в запарке подумалось.

Третьего я принять изготовился. Стою. Меч поднял. А третьего все нет и нет…

Огляделся я, а бой уже угас. Лежат налетчики. Кто порублен, кто переломан, кто стрелами пробит. Значит, отбились мы.

Только один из лихих разбойников еще держится. Четверых гребцов завалил. Пятого подрезал. Только силы уж больно не равны. Загнали его наши в реку. А он на отмели крутится. Меч в его руке молнией сверкает. Понимает, что проиграл, а умирать не хочет.

Наши на берегу столпились. Только мешают друг другу.

Смирной орет:

— Дайте я его веслом приласкаю! Путята кричит:

— Мой он! Мой!

А Побор в него стрелу пустил, только звякнула та о клинок и упала в воду, перерубленная.

Сразу видно — дока.

Пригляделся я к неприятелю. А ведь это знакомец мой!

— Погодите! — крикнул и к берегу поспешил.

— Ты чего, Добрыня? — Ярун ошалел оттого, что я его в сторону отпихнул.

— Погодите!

— Ты тоже погоди, Олаф! — по-свейски крикнул я варягу.

Тот остановился. Меч опустил. Стал выглядывать, кто это к нему на родном языке обратился. И в этот момент ему в глаз стрела вонзилась. Выбитый глаз по щеке потек.

Варяг меч выронил. Схватился за древко. Вынуть хотел. Только глубоко стрела в череп вошла. Древко сломалось.

— Один… — тихо прошептал варяг, в реку упал, и понес его Славута вниз по течению.

— Кто стрелял? — разозлился я.

— Я это. Ласки прошу, княжич. — Побор сокрушенно головой покачал. — Стрелу-то в полете не остановишь…

— Ладно, — махнул я рукой. — Что теперь поделаешь? Прощаю, болярин…

— Известный он тебе? — Путята спросил.

— Видел однажды, — ответил я, вспомнив, как его Любава на подворье своем дурачила. — Это Олаф. Человек Свенельда. Выходит, ждали они нас. До Киева допустить не хотели. Жаль, что он в Вальхаллу ушел. Поговорить бы с ним. Выведать, что еще варяги задумали.

— Вы чего тут шум подняли? — Я даже вздрогнул от этого окрика.

Оглянулся, а это Гостомысл из ладьи поднялся.

— Чего орете? — злился ведун. — Только прикорнул перед обедом. А вы тут гай подняли. — Он сладко потянулся, а потом втянул ноздрями воздух и сморщился: — Сдается мне, Смирной, что подгорела твоя утятина… чего вы гогочете-то?

А на нас и вправду смех напал. Это горячка боевая из нас выходить стала…


Своих мы схоронили. Чужих оставили.

Дальше спокойно шли. И вот дошли наконец.

Мы причалили под вечер. Решили меж собой до утра себя не оказывать. Ладья тяжелая, подарками для Ольги груженная. Впрямь за купеческую сойдет. Гостомысл мошну приготовил, чтоб за стоянку заплатить. Только зря он прождал. Не пришли за положенной податью дружинники. Видно, правду лекарь про дела киевские рассказывал. Не до виры варягам теперь. Не до поборов.

— А нам-то что? — хмыкнул ведун. — Что не отдано, то останется.

Только пристали мы, к нам грузали[194] подбежали. Дескать, кого тут принесло на ночь глядя? Откуда и куда путь держим? Из каких земель пожаловали? Нет ли желания товар в лабазы перенести? Плата за то невеликая, а добро целее будет. Опять же постой предлагают. Только отказались мы. И от лабазов, и от ночлега. Решили в ладье заночевать. И нам спокойнее, и подарки для моей будущей мачехи под приглядом останутся.

Вытащили мы ладью на берег, с грузалями за помощь рассчитались. Да к ночлегу готовиться начали.

Только Путята в посады ушел. Ему нужно было с Соломоном встретиться. Узнать, как тут в Киеве настроение.

А мы двух гребцов в охранение выставили, а сами спать легли.


27 апреля 946 г.

Меня разбудил сильный шум. Я со сна подумал, что опять на нас напали. Вскочил и за меч, Эйнаром подаренный, схватился. Глаза открыл. На своих взглянул. А они улыбаются. И только после этого вспомнил, что в Киеве мы. Какие тут разбойники?

И верно. Это жители посадские шумели. Много их собралось. Очень много.

Они окружили ладью. Кричали радостно. Руками размахивали.

— Что случилось? — спросил я Гостомысла.

— Радуются киевляне, — ответил ведун. — Прознали, кто мы и зачем пришли.

— Откуда?

— Соломон нас уже пять дней ждет. Видишь, как встречают?

— Ждут, когда мы Ольгу с собой в Коростень заберем, — улыбнулся Побор. — Между зубов она им застряла. Выковырнуть не могут. Думают, что мы это сделаем.

— Правильно думают, — подал голос Путята. Он полночи с Соломоном разговоры вел. Под утро только вернулся. Оттого и зевал.

— Сказать что-то людям надо.

— Гостомысл…

— Нельзя мне. Они же Перуна славят, а я Даждьбога.

Побор только рукой махнул. А Путята опять зевнул и сказал:

— Ты княжич, тебе и говорить.

— Да вы что? — испугался я. — Я ж для них малец несмышленый.

— Так покажи им, каков ты на самом деле.

Ничего не поделать. Я загнал свой страх подальше. Встал на сундук с добром, чтоб меня лучше видно было, и руки вверх поднял.

— Здраве буде, жители славного града Киева! — крикнул, когда народ угомонился, и поклон им земной отвесил.

Народ опять зашумел.

— И ты здравствуй!..

— Кто таков будешь?..

— Рады вас видеть, гости дорогие!..

— Забирайте варяжку да проваливайте!.. Волновались киевляне, словно Славута в ненастье.

— Я — грядущий князь Древлянский, Добрый Малович, — продолжал я, стараясь перекричать толпу, — сильно рад, что в земле Полянской нас не врагами, а друзьями встречают!

— Слава Добрыну! — закричали стоявшие рядом с ладьей.

— Слава! — подхватил народ киевский.

— Древляне нам не враги! — раздался чей-то крик. — Они от варягов не меньше нашего натерпелись…

Через некоторое время люди притихли, ожидая, что я еще скажу.

— Видно, ваш Перун с нашим Даждьбогом мировую выпили! — сказал я. — Вот в честь этого мира мы сватами от отца моего, князя Мала Древлянского, в город пращура вашего Кия пришли. Дозволите нам вашу княгиню за князя нашего просить?

— Забирайте ее поскорее! — крикнул кто-то из толпы.

Зашумел народ одобрительно.

— Слушай, — увидел я, как один грузаль другого в бок толкнул, — это что же получится? Коли Мал Древлянский на Ольге женится, то и Киев, и вся Русь под древлян пойдут?

— До всей Руси нам дела нету, — ответил ему другой. — Нам бы только варяжку спровадить. А там, глядишь, нового кагана кликнем. Хочешь — тебя?

И засмеялись оба.

— Слава Малу Древлянскому! — раздался пронзительный детский голосок.

— Слава! — подхватили люди.

— Ну вот, — шепнул мне Побор, — кажется, все у нас получится.

— Ну, коли так, — сказал я, — вот вам от князя Древлянского благодар.

Путята раскрыл приготовленный сундучок и протянул мне. Сундучок был хоть и маленький, но тяжелый.

Я запустил в него руку и достал пригоршню мелких серебряных монет. Взглянул на них мельком и швырнул серебро в толпу.

Началась небольшая давка. А я все кидал и кидал деньги.

— Будет тебе, — тихо сказал Гостомысл. — И так серебра раскидал достаточно. Еще немного, и они драться за него начнут.

— Слава князю Древлянскому! — крикнул Путята.

— Слава! — отозвался народ.

Тут кто-то решил нас немедля на Старокиевскую гору отправить. Чтоб быстрее Ольгу сосватали.

— Да что нам, их донести тяжело, что ли? — крикнул один.

— А чего б не отнести? — сказал другой.

— Хватай, ребята! — третий вцепился в борт ладьи.

— Как бы они нас не опрокинули! — шепнул мне Побор. — Слазь, княжич, с сундука. А то они и зашибить могут.

Я соскочил. И вовремя. Ладья зашаталась. Киевляне подняли ее на руки и понесли к киевскому граду.


— Была бы моя воля, — сказал Асмуд, наблюдая из оконца высокого терема за тем, как киевляне подносят древлянскую ладью к воротам града, — я бы велел яму большую выкопать да вместе с ладьей их в эту яму сбросить. А потом живьем закопал бы.

— Зря ты лютуешь, отец, — отозвалась Ольга. — Они-то тут при чем? Сами небось люди подневольные. А вон тот, молоденький, очень даже приятной наружности, — улыбнулась она.

— Дура, — проскрипел Асмуд. — Это же он и есть.

— Кто?

— Пащенок коростеньский, про которого я тебе говорил.

— Так это он тебе жизнь спас? — Ольга внимательнее вгляделась в окошко.

— Он, — вздохнул старик. — Теперь его беречь надо. Как Вельва пророчила.

— Так ведь об этом ты только с его слов знаешь, — пожала плечами Ольга.

— Проверял я, не может наше семя его крови вреда причинить, — и закашлялся старик.

За последнее время старый варяг совсем изнедужился. Годы брали свое. Он почти не выходил из терема. Только сидел у оконца, глядел на белый свет и вздыхал о чем-то.

— И Свенельд проверял, — добавил он, откашлявшись. — Про пророчество не зная, убийц к нему направлял. И теперь лучших людей послал, чтоб они драккар древлянский перехватили. Только где эти люди? Где Олаф? А послы вон! — махнул он рукой. — Под стенами киевскими.

— Мама, что там за шум? Влаги? — Это Святослав в горницу вбежал. — Опять убить меня хотят?

— Тише, сыночка. — Мать его на руки подхватила. — Не тронет тебя никто. Не бойся.

— Не боюсь я, — ответил каган Киевский, пряча личико в материнской груди.

— Что же делать, отец? — Ольга была сильно взволнована.

Она прижимала к себе Святослава, точно стараясь оградить от неведомой напасти.

— Не плачь, мама, — утешал ее сын. — А то я сейчас тоже плакать стану.

— Я не плачу, — шептала она ему. — Ты успокойся. Все хорошо будет.

— Что делать? — переспросил Асмуд и сам же ответил: — Ждать. Время нам выиграть надо. Свенельд вот-вот с печенегами договорится. Потом посадник новгородский войско пришлет. Из Ладоги ватага варяжская вышла. Конунг Стегги, сын Иггивальда, со своей дружиной к нам спешит. За три гривны на каждого его воина и пять гривен ему, мы сговорились. Так что теперь все от тебя зависит. Покажи им, кто Русью правит…


Перед воротами града нас опустили на землю. Пока несли ладью, народу прибавилось, так что теперь перед стеной града стояла огромная толпа. А посреди людского моря — наша ладья.

Шумит народ. Требует, чтобы ворота открыли. Распаляется. Кто-то камнем через стену запустил. Да не докинул. Скатился камень по стене. Об землю ударился…

Тут ворота петлями скрипнули. Притих народ.

Створка приоткрылась. Из града выбежали вооруженные дружинники. Умело работая щитами, варяги рассекли толпу надвое. Образовали широкий коридор от ворот до нашей ладьи. Народ поднапер было, но дружинники, щедро раздавая тумаки и оплеухи, быстро всех успокоили.

После этого ворота открылись полностью. В проеме стояла Ольга. Она держала под уздцы белого коня. Верхом на коне сидел ее сын.

— Ты смотри, — тихо сказал Путята, — конь-то Ингваря…

Ольга, постояв мгновение, двинулась к нам. Застучали конские копыта по мощеному настилу.

Не дошла до нас шагов десять. Остановилась. И конь встал. Святослав с интересом разглядывал нас. Я не сдержался, подмигнул ему. Он разулыбался в ответ.

— Я, мать кагана Киевского и всея Руси господина Святослава Игоревича, Ольга, дочь Асмуда, рада гостям пришедшим. — Она учтиво склонила голову. — С чем пожаловали? — спросила.

Путята подтолкнул меня в бок. Я спрыгнул с ладьи на землю. Подошел к Ольге и поклонился ей в пояс.

— Здраве буде, Ольга, дочь Асмуда, — сказал я. — Я, Добрын Малович, сын своего отца, князя Древлянского, с дарами и разговором к тебе. Дозволь, мы гостями войдем в город твой, отдавая честь и славу земле твоей и богам твоим. — Всю дорогу от Коростеня до Киева мы с Гостомыслом разучивали эти слова.

Я услышал, как ведун на ладье тихонько кашлянул, значит, я сказал все правильно.

— Проходите, гости дорогие, — ответила Ольга. — Каган Святослав Игоревич вас в терем свой приглашает.

Я обернулся. Махнул рукой своим. Они спустились на землю. Гостомысл, Побор, Путята и еще два десятка дружинников малой дружины. Ярун и Смирной были среди них. Куда Путята, туда и они…

Дружинники за собой три больших сундука с ладьи сняли. В тех сундуках дары от отца лежали. Серебро и золото. Куний мех сороками[195]. Для Святослава кольчуга маленькая, на его рост…

Подошли. За спиной моей стали. Поклонились Ольге.

Она им в ответ поклон отвесила.

— Плоходите, гости дологие, — очень серьезно сказал Святослав.

Ольга развернула коня и пошла в город. Мы пошли за ней. Я оглянулся на затаившуюся толпу. Увидел довольные лица киевлян. И вошел в ворота.

— Как бы ладью нашу не растащили, — вздохнул Гостомысл.

— Не волнуйся, — сказал Побор. — Я с грузалями договорился. Они ее обратно к пристани спустят…


Баня, в которую нас отвели попариться с дороги, была, по коростеньским меркам, огромной. Мы все за один раз в нее поместились.

Четыре печи жарко горели по углам парной. Десяток банщиков и пять холопов поддавали пару.

— Это для дружинников баня, — пояснил ключник. — Каган с домочадцами в своей моются. Она прямо в тереме приспособлена.

— Вот сейчас подопрут дверку да огнем подпалят, — сказал Ярун, пользуя меня дубовым веником.

— Не подопрут, — ответил я. — Асмуд знает, что я здесь. Он скорее костьми ляжет, чем позволит над нами дурное сделать.

— Это почему? — удивился Ярун.

— Долг у него передо мной, — сказал я. — Ложись, я тебя похлещу…

— И потом, — добавил Смирной, — если они баню подпалят, так весь Киев выгорит. Путята, — крикнул он болярину, —спину мне потри!..

Попарились мы на славу. В чистое переоделись. На белый свет вышли. Хорошо. А нас уже ключник ждет.

— Госпожа велела вам в терем идти. Она в горнице вас ждет. Там уж и столы накрыты.

Мы в горницу вошли. Красота вокруг. У нас-то дома деревянные. Из дуба срублены. И детинец, и подворья, и град Коростень. А здесь терем каменный. Беленый. Разрисован красками яркими. И Перун Громовержец, и Белее Учитель, и сам Сварог с Ладой своей словно живые на стенах предстают. И Ирий Пресветлый, и Пекло страшное. Смотреть можно на чудо это и глаз не отводить.

Да только некогда нам. Не за красотой мы приехали. За невестой для отца, а мне за мачехой.

Вот и она. И вправду пригожая. Под стать терему разукрашенному. И лицом хороша, и станом. Не такая красивая, как Любава, конечно. Ну, так краше моей любимой во всем свете не сыскать.

— С легким паром вас, гости дорогие, — сказала она.

— И тебе, госпожа, благодар от нас.

— Где же отец твой, Асмуд? — спросил Путята.

— Приболел он. Старый уже. Не к отцу вы приехали — к кагану Киевскому. Я мать его и в своем доме хозяйка. Так что со мной все разговоры ведите.

— Как скажешь, госпожа, — склонил голову Гостомысл. — Просто болярин хотел старого знакомца повидать.

— Еще повидаются. А пока садитесь за столы, гости дорогие. Поешьте снеди, для вас приготовленной, попейте медов пьяных да пива пенного…

— Отведаем и снеди, и хмельного, — сказал Гостомысл. — Только позволь нам вначале подарки от господина нашего, Мала Древлянского, тебе передать. Смирной, — позвал он, — несите, что привезли.

Взглянула Ольга на гривны серебряные, на кубки золотые, на меха куньи и отвернулась. Вздохнула тяжко. Платочек шелковый к глазам поднесла.

— Это вира[196] за Ингваря, — сказал Гостомысл. — Знаем мы, что малая это плата за содеянное. Только, видно, уж так угодно было богам. Муж твой, как волк, землю нашу расхищал и грабил. Села жег. Города палил. В Малине-граде всех подчистую вырезал. Старого с малым не пожалел. Повинен был в гибели княгини Древлянской. От его рук Беляна Вацлавна с Явью простилась. За то и смерть от нас принял. Честно принял. И вину перед Древлянской землей своей кровью смыл. Нет у нас боле обиды ни на него, ни на Киев.

— Мужа мне моего уже не вернуть, — сказала Ольга. — Виру вашу я принимаю. Зла на землю

Древлянскую больше не держу. Но докатилось до меня, что вы на Русь не только долги отдать, но и взять что-то пришли.

Гостомысл кивнул Побору. Болярин вышел вперед и притопнул ногой.

— Мы охотники заезжие, — скороговоркой заговорил он, — за зайцем серым гнались, в ваш удел забежали. Быстрый заяц от нас улепетывал, через тын-частокол перепрыгивал, схоронился в дому твоем, девица, дозволь отыскать его, красавица…

— Погодите. — Ольга взмахнула платочком. — Я не красна девица, я вдова безутешная. Не нужны мне зазывы и уговоры. Вы, значит, сватами ко мне приехали?

— Да, госпожа. — Побор был немного разочарован. — Князь Древлянский тебя в жены просит.

— Что ж… за столы ласки прошу… тут и поговорим…


Еда и питье были отменными. Отроки яства быстро меняли, подливать мед пьяный не забывали. Да и разговор клеился.

— Пойми, госпожа, — говорил Гостомысл, — трудно тебе без опоры мужской.

— Так-то оно так, — отвечала Ольга, — да боюсь, меня киевляне в Коростень не отпустят.

— Не гневи богов, госпожа. Киевляне тебя за ворота не выпускают. Печенеги земли полуденные рвут. Кривичи снова голову поднимают. Еще немного, и развалится Русь. Враги только того и ждут. Коршунами в грады и веси бесприглядные вцепятся. Мал Нискинич дельное предлагает. Замирим Перуна с Даждьбогом на веки вечные.

— Да, — согласилась Ольга, — трудно одной. Только Мала Нискинича я не знаю совсем. Как же я могу ему женой стать, если не люб он мне?

— Не о любви речь ведем, но о выгоде, — продолжал ведун наседать. — Ты же сама говоришь, что уже не девка красная. Да и он уже не вьюнош. Смотри, какой сын у него, — кивнул он на меня. — Дочка есть, Святославу погодка…

— Отец Святослава как родного примет, — вставил и я словечко. — Малуша ему сестрой будет названой. Я братом старшим…

Ольга внимательно посмотрела на меня. О чем-то своем подумала…

— Ты не сомневайся, госпожа. — Гостомысл к ней ближе придвинулся. — Никто ни тебя, ни сына твоего обижать не собирается. Как была хозяйкой Киева, так и останешься, а Русью вам вдвоем с князем сподручнее будет править. Мал Нискинич рода древнего. Его и восход и закат уважают. Непросто будет врагам против него выступить. И ты за ним, как за стеною, будешь…

— Разумны слова твои, человек Божий, — наконец сказала Ольга. — Только и вы меня поймите. Такие дела с наскоку не решаются. Обдумать все надо. С умными людьми посоветоваться…

— Никто не торопит тебя. — Гостомысл был доволен. — Мы не сразу ответ твой получить хотим. Ты подумай. Взвесь все внимательно. А потом и отклик свой дай. Стань нам госпожой законной. А Добрыну, — вновь он кивнул на меня, — матушкой.

Ольга вновь взглянула мне в глаза, а потом улыбнулась вдруг:

— На том и порешим, гости дорогие. Вам уже покои приготовлены. Вы же устали с дороги. Вот и отдохнете. А я как надумаю, так и знать вам дам…


4 мая 946 г.

Долгими показались нам те семь дней, что мы ответа от Ольги ждали. Она-то из Киева уехала. Святослава с собой забрала. Ключник сказал, что в деревеньке она своей, в Ольговичах, заперлась. Думу думает. Терем свой нам оставила. Холопы были услужливы. Девки сенные к дружинникам древлянским приветливы. Стража городская не злобная. Только в посады нас не выпускали. Сказали, что там опасно нам будет. Больно злы киевляне.

Мы не противились. У нас Ярун «приболел». Ключник лекаря позвать велел. Соломон нам и докладывал, что на Подоле и в Козарах делается. От него мы узнали, что Асмуд драккар снарядил, вверх по Славуте отправился. И о том, что от Свенельда пока вестей нет. Видно, сильно его печенеги придавили.

И о том, что тихо в посадах. Затаились все. Ждут, что со сватовством получится. В Козарах купцы об заклад бьются, пойдет Ольга за Мала или отказ даст? Гадают. Товар придерживают, ожидают, что цены поднимутся…


И не знали мы тогда, в затворе сидючи, и не ведали, что Асмуд на встречу с новгородским войском отправился. Что Свенельд с печенегами договор заключил и спешит к Киеву. Не один спешит, с молодым ханом Курей и войском его торопится. Что в Ольговичи пришел конунг Стегги, сын Иггивальда, со своей дружиной. И плату за год вперед получил. И стремя кагану Киевскому поцеловал.

А если бы знали?


Сегодня Ольга вернулась в Киев. Нас в терем свой каменный позвала.

На этот раз в горнице столов не было. Ольга вышла к нам в хорошем расположении духа, улыбалась.

— Небось заждались, гости дорогие? — спросила.

— Да, госпожа, — Гостомысл за нас всех ответил.

— Что ж, — сказала она, — вот мое решение. Шлите гонца князю Малу. Пусть встречает меня там, где мужа моего, Игоря Рюриковича, жизни лишил. Хочу последнюю честь ему отдать. Прощения попросить за то, что недолго по его кончине скорбела. Поплачусь на могиле его, тризну справлю. С Малом повидаюсь. Тогда и скажу, пойду за него или нет. А теперь ступайте. Мне приданое готовить надо.

— А Святослав как же? — спросил Побор. — Возьмешь его с собой?

— Святослав пока в Ольговичах останется. — Ольга взглянула на нас. — Ему под присмотром спокойнее будет. А как с Малом столкуемся, так и его привезут.

— Рекой пойдем или сушей? — спросил Гостомысл.

— Как быстрее?

— Рекой восемь дней, сушей — четыре.

— Сушей. И пусть Мал на Ирпене переправу наведет. Мне три дня на сборы нужно. Как раз гонец успеет.

— Как скажешь, госпожа, — поклонился ей ведун.


14 мая 946 г.

Ближе к полудню мы подошли к подножию высокого крутояра. На этом месте полгода назад принял смерть каган Киевский. Две березы и дуб по-прежнему на вершине высокого утеса растут. К небушку тянутся.

Здесь, под крутояром, и похоронили его. Ингваря. А теперь здесь для тризны столы накрыли. Ждут Ольгу. Ждут и нас.


Путята, как только Ольга свой ответ дала, так и в землю Древлянскую ускакал.

А мы еще на три дня задержались. Готовилась Ольга к отъезду. И мы готовились. Задарили нас киевляне снедью разной. —Переметные сумки заполнили. Тяжело загрузили, щедро.

Но пришел день, и мы в сторону родины из Киева выступили. И мать кагана Киевского с нами.

Сама она налегке шла. Верхом у нее совсем неплохо получалось. И кобылка под ней справная. Серая в светлых яблоках. С Ольгой три десятка варяжских дружинников. Охрана личная. Я с ними на первом же привале сошелся. Дивились они тому, что я по-свейски легко говорю. Я им рассказал, как в трэлях ходил. А они мне, что по родным берегам соскучились, что Ольга не жадная, жалует их и серебром, и даже золотом. И одежей, если есть нужда.

Мы до Ирпеня добрались и сразу поняли, что успел Путята до Коростеня доскакать. Переправу отец велел навести. Скрепили лодки рыбаки ирпеньские. Борт к борту поставили. Доски сверху настелили. Так что мы, не замочив ног, через реку пограничную перешагнули.

Сразу, как переправились, Ольга ко мне кобылку свою направила.

— Давай-ка, княжич, в сторонку отъедем, — сказала и поводья дернула, коня в галоп пуская.

А я за ней вдогон поскакал.

Конь подо мной резвый, горячий. Не мой Гнедко, но ничего. Коней нам Ольга из кагановой конюшни дала. Со сбруей, с седлами. Расщедрилась.

Резво он шел по берегу. Ольгину кобылку быстро настиг. Окоротила Ольга коня. Повод натянула. Ко мне обернулась.

— А ты на отца похож? — спросила.

— Да, — кивнул я, а сам удивился, чего это она вдруг.

— Красивый у тебя отец, — улыбнулась она. — А ты правда меня в мачехи хочешь?

— Я хочу, чтобы между нами и людьми нашими больше распри не было.

— И ты думаешь, что после свадьбы лучше будет?

— А ты так не думаешь? — ответил я вопросом на вопрос.

— Не знаю я, — пожала она плечами, тронула повод и пустила шагом своего коня обратно к переправе. — Смешно, — сказала. — Пасынок на год младше мачехи.

— Такая уж Доля нам выпала, — улыбнулся я.

Но тут разговор наш прервали. Варяги подлетели. Охрана Ольгина. Окружили ее, меня в сторону оттерли. Точно я недруг и навредить ей могу. Только я на это не обиделся. Они свою службу несли. Охранную.

Больше мы с ней не разговаривали.

А пока мы по Древлянской земле шли, я все на нее поглядывал. Как ей родина моя? Нравится? Но она и не смотрела по сторонам. Ехала молча, в свои думы погруженная. А зря.

Вокруг весна буйство учинила. Зеленью чистой землю раскрасила. Цветами яркими в глаза брызгает. Солнышко светит. Птицы трелями рассыпаются. Даждьбога славят. Благостно стало на душе.

А вдвое радостнее оттого, что Любаву скоро увижу. Соскучился по ней, сил нет. Как закончится все, я сразу к ней. Но когда это все закончится?

Так мы и двигались вперед.

А я все думал, какой она мне станет мачехой. Не обидит ли Малушу? Сумеет ли отца полюбить? Без любви разве жить можно?


Так и добрались мы до крутояра. Поодаль стали. Смотрю, всадники летят. Отец нам навстречу скачет. Спешит. Путята за ним едва успевает. Подлетел к Ольге. Осадил коня. На дыбы его перед ней поднял.

— Здраве буде, — говорит, а сам, вижу, волнуется.

А конь под ним танцует. Сбруей поигрывает. На кобылку Ольгину глазом косит. Дескать, смотри, какой я молодец.

А та отвернулась. Точно ее ничего не касается. Потом и вовсе головой в землю уткнулась, молодую травку щипать начала.

Мы-то дальше поехали. К столам поближе. А отец с Ольгой остался. Оглянулся я. Вижу, что они говорят о чем-то. Пусть говорят. Может, что и выговорят.

А все же верно, что в гостях хорошо, а дома лучше. Рад я был увидеть после долгого отсутствия родные лица.

— Что, Добрыня, — спросил Белорев, когда мы подъехали к своим, — хорошо ли вас угощала княгиня Киевская?

— Здрав будь, знахарь, — ответил я. — Угощала неплохо, но разве снедь полянская может с нашей сравниться?

— А что? Наша еда лучше?

— А то сам не знаешь?

— Ну, а сама княгиня Ольга?

— Это ты у Гостомысла спроси. Он с ней больше моего говорил.

— А все же?

— Поживем — увидим.

— О чем это князь с ней беседу ведет? — подошел к нам ключник Домовит.

— Это не наше дело, — ответил ему Путята, сходя с коня. — Ты лучше скажи, что там у тебя со столами?

— А что? — пожал плечами ключник. — У нас все к тризне готово. Холопы уж накрывать начали.

— Да… — вздохнул Гостомысл. — Дай им Белес разума. Столковались бы…


Ольга наплакалась вволю. И не столько ей мужа своего жалко было, сколько по себе слезы лила. По житью своему нелегкому. Ольга даже злилась на Игоря. Оставил ее одну с малолетним сыном. И сдалась же ему эта треклятая земля Древлянская.

Она сидела у его могилы на большом валуне. Одна. Никто не смел мешать ее вдовьему горю. А слезы все текли и текли. Да только не вернут эти слезы соленые ни мужа, ни покоя.

Враги кругом. Недруги. Только и ждут повода, чтобы и ее, и Святослава жизни лишить. И среди этих недругов выживать надо. Сына на ноги ставить. Сердце в одной ладони сжать, а в другой Русь удерживать. Иначе сломают, искорежат и выкинут, словно безделицу ненужную.

А слезы — это ничего. Хорошо даже. Пусть враги думают, что и вправду она горем безутешным придавлена. Пусть победу свою попразднуют. Недолго им радоваться. Всего ничего…

Встала она с валуна холодного. Слезы утерла. Повернулась к стоящим в отдалении дружинникам.

— Снимайте шеломы, — крикнула. — Натаскайте земли. Курган насыпьте. Как положено. Пусть курган стоит, чтоб люди Игоря помнили…


Курган насыпали высокий. Мы тоже хотели помочь, но Ольга попросила отца, чтоб не вмешивался. Он и здесь ей на уступку пошел. Понимал, что важно это для нее. А потому мы ждали в сторонке. Впрочем, варяги и сами справились.

Меня так и подмывало спросить отца, договорились они или нет. Видел я, что и других это волнует. Только молчал князь, и мы молчали. Стояли и смотрели, как дружинники землю в шеломах таскают.

А после и за тризну сели. И все сразу ясно стало. Рядом Ольга с отцом во главе стола оказалась. Выходит, будет у меня мачеха.

Вздохнул я только. Зубы покрепче сжал. Обидно мне почему-то за матушку стало. А потом успокоился. Прав был отец. Лучше уж так, чем война.

Холопы налили в братину[197] меда пьяного. Отцу подали. Тот встал. Поднял ее двумя руками высоко над головой. Посмотрел на заходящее солнце и сказал:

— Пусть пухом Ингварю земля Древлянская будет. Не хотели мы смерти его, только сам он ее в земле нашей нашел. Прощаю ему все обиды свои. Не держу на него больше ни гнева, ни зла. Пусть спокойно ему будет в Сварге. Пусть не пустеет его чаша в Светлом Ирии. Да будет так!

Выпил он и по кругу братину пустил. Все приложились к поминальному меду. По очереди. И каждый о своем подумал. Каждый извинил кагана Киевского. Чтобы легко его душе в Репейских горах жилось.

И я к братине приложился. Простил я Ингварю все, что он мне плохого сделал. И смерть матери тоже простил. Мертвые, они бесчестья не имеют…

А вслед за тем тризна своим путем пошла. И пили много. И ели много. И песню кто-то затянул.

А Ольга сидела, словно каменная. Отец ей что-то наговаривал, а она и не замечала будто. И не ела, и не пила.

Стемнело уже совсем. Лишь разложенные вокруг стола костры освещали поминающих. Разгоняли ночную тьму, красили все вокруг в алое.

Мне мед в голову ударил. Легко стало. На душе весело. Натуга последних дней отпускать стала. И уже не такой страшной жизнь грядущая казалась.

«Ну что? — думал я. — Ну мачеха. Не съест же она меня в самом-то деле. И Малушу небось не обидит. Отец не позволит…»

Тут вдруг кукушка в ближнем лесу закуковала.

— Кукушка, кукушка, сколько мне жить осталось?

Я уж считать начал. Потом лишь дошло: откуда кукушке так рано взяться? Не пришло еще ее время. Удивился я. Смотрю — Ольга встрепенулась вроде. На отца посмотрела. Улыбнулась. Сказала что-то. Встала из-за стола. К бору направилась. И варяги тоже приподнялись. Вслед за ней пошли. Оно и понятно — охрана. И Путята встал. Что-то Смирному на ухо шепнул…

А вокруг уж веселье вовсю. Тризна, она веселья требует. Чтоб Ингварь в Сварге не скучал. Никто и не заметил, что застолье пустеть стало. Мало ли, куда люди отлучиться захотели? Может, по нужде. Или по каким-то другим делам.

Я тоже из-за стола вышел. Тихонько к бору направился. В лесок зашел. Вроде тихо. Решил чуть пройтись да обратно вернуться. Прошелся. Слышу — ветка треснула. То ли зверь, то ли человек? Подобраться поближе захотел. Еще пару шагов сделал. Прислушался…

Даждьбоже пресветлый! Конь фыркнул! Наши кони недалеко от столов к коновязи привязаны. Значит, не наши! Я крикнуть собрался. Кто, мол, такие? Не успел. Ладонь чья-то мне на рот легла.

— Тише, княжич, — в ухо мне Путята прошептал.

Я только головой кивнул. Он меня отпустил. Я к нему повернулся.

— Чужие? — выдохнул.

Болярин меня поманил. Я за ним. Недолго мы впотьмах крались. К поляне вышли. Видим — на поляне войско. Человек пятьсот. Может, и больше. На конях. Свет от луны на броне играет. Светлым пятном Ольга среди них. Говорит что-то быстро. Слов не разобрать. Но и без слов понятно. Дурное задумали. Татями по нашей земле прокрались. Вот тебе и мачеха добрая!

— Иди князя предупреди, — болярин мне шепчет. — А я за этими пригляжу. Да поживее.

Я в чащу метнулся. Уже и опушка близко. Всполохи костров видны. Тут и налетели на меня. Огрели тяжелым чем-то по голове, я и крикнуть не успел…


15 мая 946 г.

Очнулся я только под утро. Голова раскалывалась на куски. Боль была такой сильной, что, казалось, еще чуть-чуть, и она сожрет меня, словно голодный зверь. Глаза открывать не хотелось. Пришлось. Meня окатили ледяной водой. Как ни странно — стало легче.

Первое, что я увидел, вырвавшись из небытия, было морщинистое лицо Асмуда.

— Хвала Одину! — проскрипел он. — Щенок жив. Еще воды! — велел он кому-то, и снова на меня обрушился холодный поток. — Вытрите его чем-нибудь. — В голосе Асмуда слышалось облегчение. — Да унесите его отсюда. Не пристало живому среди мертвых валяться.

Я почувствовал, как чьи-то руки стали снимать с меня одежду, и снова провалился в пустоту…


— Я испугался, — сказал старый варяг, когда я окончательно пришел в себя. — Думал, что тебе совсем конец пришел.

— Жив я, как видишь, — ответил я тихо. — Голова болит только.

— Это люди Стегги перестарались. Не знали они о нашем договоре. А голова пройдет. Что ей сделается? Кость, она и есть кость. — Асмуд засмеялся хрипло, на кашель сорвался. — Лекаря позовите! — крикнул, когда откашлялся. — Ладно, лежи. Сейчас лекарь придет. Поможет, — и ушел, ковыляя.

Превозмогая боль, я огляделся.

Оказалось, что лежу на разостланных шкурах в походном варяжском шатре. Один. Голый. Даже озяб слегка.

За полотняной стеной были слышны голоса. Я прислушался. Говорили по-свейски. Попытался понять, о чем говорят. Не смог. Голову ломило так, что не до понимания было. Ясно одно: вокруг шатра варяги. Значит, я пленник. И тут точно ножом острым резануло: «Отец! Что с ним?»

Полог откинулся. В шатер вошел Соломон.

— Что, Добрый, занедужил? — сказал он и присел рядом.

— Да я ничего, — прошептал я, — голова только…

— Ага, — кивнул он, ощупал мою макушку, вздохнул и добавил: — Шишмень тебе набили знатную. Сейчас помогу.

Он перетянул мне руку выше локтя тугим ремнем.

— Кулак сожми, — сказал.

Я исполнил его повеление. Вены на руке вспухли.

— Вот и хорошо, — сказал он. — Сейчас тебе дурную кровь отворим, сразу легче станет.

Острым ножичком он полоснул мне по локтевому сгибу. И ослабил ремень. Брызнула темная густая кровь. Побежала ручейком по предплечью. Закапала с пальцев в миску. И правда, через некоторое время я почувствовал себя гораздо лучше…

— Ну вот, — сказал лекарь, накладывая мне тугую повязку. — Теперь совсем хорошо будет. Я велю, чтоб тебе мясной отвар давали. Он тебя быстро на ноги поднимет.

— Что случилось? — наконец спросил я. — Где отец?

— Нельзя тебе сейчас дурное в голову брать, — ответил он.

— Он жив?

— Жив, — кивнул Соломон. — Говорят, что ранен только.

— Сильно?

— Не знаю. Он уйти сумел. Не смог я предупредить. Меня Асмуд все время при себе держал. Как только вы из Киева ушли, так он в городе и объявился. С ним варягов много. Дружина Стегги, сына Иггивальда. Быстро они в посадах порядок навели. Снова кровью Старокиевскую гору залили. А потом вам вдогон заспешили. Асмуд меня с собой забрал. Совсем плох старик. Задыхаться уж начал. Недолго ему осталось. Ему бы полежать, а он противится. Говорит, что должен на бранном поле умереть. Успели они. Пока Ольга по мужу плакала, подошли. Дождались, когда вы тризну справлять начнете, тогда и ударили. Хотел я с Белоревом о делах лечебных поговорить, только теперь уж не придется…

— Белорева убили?! — Я почувствовал, как сердце сжалось в груди.

— И Белорева, и еще много ваших положили.

Я стиснул кулаки так, что ногти впились в ладони. От судороги заломило ноги. Потемнело в глазах.

— Ну все. Все. — Соломон разжал ножом мои зубы и влил в рот несколько капель горького зелья. — Успокойся. Нельзя тебе так. Я тоже, старый дурень…

— Нет, — я упрямо закачал головой, — ты все правильно… лучше уж сразу… Так что же с отцом? — спросил я, когда немного отпустило.

— А тебя снова не накроет?

— Не бойся. Выдюжу.

— Да говорят, что его какой-то дружинник, шрамами исполосованный, из боя вынес. На конях в лес и ушли.

— Это Путята, — сказал я.

— Скорее всего, он.

— А Ярун со Смирным?

— Я же боя самого не видел. Слышал только, как варяги потом бахвалились. Цену себе набивали. Один все радовался, что какого-то здоровяка уложил. Тот-де шестерых за собой утащил. А ему, видишь, повезло. Поддел он великана ножичком.

— Это Смирной, — вздохнул я.

— Да еще, пока за вами спешили, узнал я, что вслед за варягами Свенельд должен подойти. Он с печенегами договорился. Вместе решили землю Древлянскую на разор пустить. Новгородцы еще собирались войска дать. Да, видно, не смог посадник вече уговорить. Так и без новгородцев силы у Ольги достаточно.

— Ты же говорил, что слаба она…

— Говорил, — сокрушенно покачал головой Соломон. — Но видишь, как все обернулось?

— Вижу…


28 мая 946 г.

Наверное, для кого-то этот день был самым обычным днем.

Какой-нибудь рыбак с первыми лучом солнца оттолкнулся от берега и поплыл на своей утлой лодочке к