Book: Мозг отправьте по адресу...



Мозг отправьте по адресу...

Моника Спивак

Мозг отправьте по адресу…

Часть I

Пантеон российских мозгов

Три смерти: Владимир Маяковский, Андрей Белый, Эдуард Багрицкий

" – Подождите, – сказал Олеша. – Это не самое странное. Самое странное, даже, я бы сказал, необъяснимое, при всей своей матерьяльности, было то, что я видел вчера в Гендриковском переулке, где еще совсем недавно мы играли в карты до рассвета… Вы знаете, что это? Мозг Маяковского. Я его уже видел. Почти видел. Во всяком случае, мимо меня пронесли мозг Маяковского.

И Олеша, перескакивая с образа на образ, рассказал нам то, что потом с такой поразительной художественной точностью появилось в его книге «Ни дня без строчки»:

«…вдруг стали слышны из его комнаты громкие стуки – очень громкие, бесцеремонно громкие: так могут рубить, казалось, только дерево. Это происходило вскрытие черепа, чтобы изъять мозг. Мы слушали в тишине, полной ужаса. Затем из комнаты вышел человек в белом халате и сапогах – не то служитель, не то какой-то медицинский помощник, словом, человек, посторонний нам всем; и этот человек нес таз, покрытый белым платком, приподнявшимся посередине и чуть образующим пирамиду, как если бы этот солдат в сапогах и халате нес сырную пасху. В тазу был мозг Маяковского…» – этот рассказ не мог забыть и спустя тридцать с лишним лет В.П. Катаев.[1]

Смерть В.В. Маяковского потрясла Советскую Россию. В те печальные весенние дни 1930 года газеты сообщили: "14 апреля, в 10 [часов] 15 [минут] утра в своем рабочем кабинете покончил жизнь самоубийством поэт Владимир Маяковский. <…> Днем, 14 апреля, тело Маяковского перевезено на его квартиру в Гендриковом переулке".[2] Но еще до выхода газет известие о роковом выстреле Маяковского молниеносно облетело Москву. На месте трагедии собрались многочисленные друзья и знакомые покойного. Естественно, не только Юрий Олеша стал свидетелем изъятия мозга поэта. «…Пилою такой специальной начали пилить, такой докторской пилой… Чашка, черепная крышка, отошла, и в ней был мозг. Ну, вот, положили, значит, мозг и сказали, что очень большой мозг, понимаете ли…» – вспоминал увиденное художник Н.Ф. Денисовский.[3] Чуть менее экспрессивно о том же рассказывал другой мемуарист и писатель, приятель Маяковского Л.В. Никулин: "14 апреля 1930 года, поздно вечером, мы пришли в квартиру Маяковского в Гендриковом переулке. Маленькая, тесная квартира была полна народа. <…> Из комнаты, где лежал Маяковский, вышли люди в белых халатах. То были сотрудники института мозга. <… > Они несли завернутую в полотно банку. Это, скрытое в белом, было мозгом Маяковского. Потом нас пустили к нему. Он лежал на кровати, у стены, с желтовато-серым лицом и синими тенями у глаз".[4] Не будем обращать внимание на частности: в тазу или в банке выносили из квартиры мозг поэта. «Скрытое в белом» (то есть завернутую в полотно банку или же таз) препроводили в дом № 43 по Большой Якиманке, в Московский институт мозга, о чем в «Журнале поступлений» была сделана соответствующая запись. Эта запись впервые была воспроизведена в публикациях Валентина Скорятина, посвященных «тайне гибели Владимира Маяковского».[5]

В неожиданном самоубийстве Маяковского было много неясного, что порождало слухи и подозрения. Действительно, обстоятельства и причины смерти, недостойной поэта, «революцией мобилизованного и призванного», и неудобной для советской власти, которая желала видеть в Маяковском певца нового социального строя, не афишировались и были покрыты завесой тайны. Однако из самого факта изъятия мозга, напротив того, никакой тайны не делалось. Такие впечатлительные мемуаристы, как Юрий Олеша и Лев Никулин, может, и были потрясены громкими стуками, производимыми прозекторами при вскрытии черепа, но в печати об этом писали без малейшего надрыва, спокойно и даже горделиво, как о чем-то вполне естественном. Манипуляции с мозгом, наряду с гражданской панихидой и кремацией, входили в программу мероприятий по организации почетного погребения.

В 18 ч[асов] 30 м[инут] скульптор К. Луцкий и формовщик К. Кучеров сняли посмертную маску с лица покойного поэта.

20 ч[асов]. Профессора из Института мозга берут мозг В. Маяковского на исследование. Мозг Маяковского весит 1700 граммов. Примечание: средний вес человеческого мозга 1300–1350 граммов. Исследование мозга Маяковского будет произведено в ближайшие дни.

В полночь тело В. Маяковского перевезено в Клуб писателей.

Друзья покойного поэта, представители литературных и общественных организаций провели у гроба поэта всю ночь. <… >[6] – извещалось в «Хронике похорон».

Апрельские газеты были наполнены сообщениями о различных, порой весьма экзотических способах увековечения памяти покойного. В их числе рассматривалось и исследование мозга. В «Литературной газете» за 21 апреля 1930 г. появилась специальная заметка, озаглавленная «Мозг В.В. Маяковского»; в ней давался краткий отчет об уже проделанной по итогам вскрытия работе и намечались общие перспективы работы дальнейшей:

Государственным институтом по изучению мозга 14 апреля в 8 час[ов] веч[ера] был извлечен мозг покойного В. Маяковского. По внешнему осмотру мозг не представляет сколько-нибудь существенных отклонений от нормы. Вес его 1700 граммов – при среднем весе у взрослого мужчины 1400 граммов.

Институт мозга приступил к предварительной обработке мозга В.В. Маяковского, чтобы приготовить его к микроскопическому изучению. В ближайшее время материалы, относящиеся к мозгу В.В., будут включены в коллекцию Пантеона ГИМ.

Институт мозга обращается ко всем близким и знакомым поэта с просьбой предоставить в его распоряжение все сведения, характеризующие В. Маяковского, а также соответствующие материалы: фото в различные периоды жизни, автографы, рисунки Маяковского, личные письма, записки и другие документы.[7]

Впоследствии о том, что делали «профессора из Института мозга», информировать народ перестали, и плотной завесой тайны оказалась покрыта не только смерть Маяковского, но и судьба его мозга. Многие специалисты безуспешно пытались приподнять эту завесу. Проводивший «журналистское расследование» «тайны гибели Владимира Маяковского» Валентин Скорятин попытался навести справки у тех, кто сегодня работает в Институте мозга. С их слов сообщенные в книге Скорятина сведения скудны и недостоверны:

Исследования института, по мнению новой власти, должны были подкрепить мысль о том, что большевистская идеология является «высшей стадией эволюции человечества». Коллекция и подбиралась в соответствии с этим. <…> В необычной коллекции оказались мозги Куйбышева, Кирова, Горького, Калинина, Сталина…

Как удалось мне выяснить, изъятие «материала» для исследований проводилось не сотрудниками института, да и круг лиц, чьи мозги попадали в лабораторию, определялся отнюдь не учеными мужами. И то, что фамилия Маяковского оказалась в «ряду избранных», верный знак того, что ход трагических событий контролируют всемогущие силы".[8]

Бесспорно здесь лишь одно умозаключение Скорятина: «Понятно, что не каждый покойник удостаивался такой чести. Предметом научных изысканий мог быть мозг лишь определенных знаменитостей…»[9]

В отличие от Владимира Маяковского, первого поэта революции, писатель Андрей Белый (псевдоним Бориса Николаевича Бугаева) не был в большом фаворе у советской власти. Символист, мистик и антропософ, он считался носителем идеологии буржуазной, устаревшей, в лучшем случае – «попутнической». Андрей Белый умер после продолжительной болезни в начале 1934 года.

…В январский суровый вечер 1934 года я зашел в Анатомический музей одной из клиник на Большой Пироговской. Служитель провел меня в большое пустынное помещение. Там на огромном цинковом ложе я увидел смертное тело человека. Это было тем, что осталось от писателя Андрея Белого и – человека, Бориса Николаевича Бугаева.

Иное впечатление: это тело казалось не трупом, а было подобно совершенным созданиям гениального художника античных времен. Но художником была сама Природа, создавшая это совершенное тело, – писал впоследствии Петр Никанорович Зайцев,[10] младший друг и литературный секретарь Андрея Белого. Вместе с женой писателя, Клавдией Николаевной Бугаевой, П.Н. Зайцев дежурил у больничной постели, после делил с ней тяжесть горя, бремя бюрократических и бытовых хлопот. Автор уникальных дневников и воспоминаний,[11] П.Н. Зайцев запечатлел образ Андрея Белого в жизни и, как мы видим, в смерти.

Смерть наступила 8 января 1934 года от паралича дыхательного центра. Это установило вскрытие. 9 января в книге регистрации актов гражданского состояния сделали соответствующую запись. Тогда же, 9 января, в помещении Оргкомитета Союза советских писателей, в доме № 50 по улице Воровского, происходила гражданская панихида. 10 января состоялась кремация, а 16-го была готова урна: "8-гр[анная], сер[ая], мр[аморная], прод[олговатая] писателю т. А. Белому". 18 января урну захоронили на Новодевичьем кладбище.

Казалось бы, все, отныне жизнь и творчество Андрея Белого становятся исключительным достоянием мемуаристов, биографов, критиков. Но нет, сразу же в день смерти интерес к писателю был проявлен со стороны учреждения, весьма далекого от литературы. И этим учреждением опять-таки был Институт мозга: «Тело Андрея Белого очень скоро было перевезено из лечебницы имени Корсакова на Божениновской улице в клинику на Б. Пироговской – для вскрытия… и извлечения мозга…» – продолжал П.Н. Зайцев.

К работе над мемуарами об Андрее Белом П.Н. Зайцев обратился в 50-е годы; помня главное, он упустил некоторые детали происходившего в те печальные январские дни, а может, просто не посчитал нужным о них писать. В его письме, датированном 11 января 1934 года, события трехдневной давности еще свежи в памяти и переживаются с непосредственной остротой:[12]

Его не стало. И с тем большей глубиной и любовью живет он в сознании, в памяти, в сердце. Живет, очищенный, освобожденный от всего преходящего. 6 января я был у него в последний раз, ухаживая за ним, еще живым, с 3 ч. дня до 10 ч. вечера. Говорил с ним, слышал его голос, помогал ему. А 8-го – в понедельник, мне позвонили по телефону о его кончине. Он скончался в 12.30 дня. В два часа я был в клинике. Без слов обнялись с К[лавдией] Н[иколаевной]. Она открыла его лицо. Оно сияло улыбкой и было исполнено света и покоя. Это было лицо Дитяти и Мудреца, отрешенного от всего земного. К.Н. рассказала о его последних минутах. Смерть его было тиха и спокойна. Он умер-уснул. За десять минут до конца он говорил с ней – о свете.

В половине третьего мы проводили его в анатомический зал клиники около Новодевичьего. На другое утро в 10 часов мы с А[лексеем] Сергеевичем][13] были в Анатомическом. Через час проф. Абрикосов,[14] производивший вскрытие, подошел к нам с Т[атьяной] П[авловной][15] и рассказал нам, что они нашли в момент вскрытия. Большая часть сосудов мозга была захвачена склерозом. Был ряд кровоизлияний – первое в Коктебеле[16] и последнее 8 января. Положение было непоправимое. Лечение слишком запоздало. Полтора-два года назад нужно было приняться за серьезное лечение. Удар в Коктебеле, по словам проф. Абрикосова, только ускорил неизбежную развязку. Т.П. подтвердила это, когда мы остались втроем.

Мозг тотчас же после вскрытия поступил на исследование в Институт мозга…

Прощание с Андреем Белым не было обставлено столь помпезно, почетно и торжественно, как прощание с Маяковским. Не было ни специальных выпусков газет, ни многочисленных поспешных мемуаров родных и друзей; и имя Белого никому и ничему не присваивалось… Даже в скупых строках некрологических статей тщательно отмечалась чуждость писателя советской идеологии, советскому строю… Только в одном некрологе слова о Белом носили апологетический характер: его называли «замечательнейшим писателем нашего века», «гением». Этот некролог был напечатан в газете «Известия» и подписан тремя собратьями по перу, писателями Б.Л. Пастернаком, Б.А. Пильняком и Г.А. Санниковым.[17] Как оказалось, Пастернаку, Пильняку и Санникову принадлежало не только авторство некролога; именно они выступили инициаторами и другой «увековечивающей идеи» – сохранить мозг Белого для науки и потомства. Об этом недвусмысленно говорится в записных тетрадях Григория Александровича Санникова, молодого литератора-коммуниста, с которым Белый сблизился и сдружился в последние годы жизни: «В оргкомитете происходило заседание секретариата. <… > Почтили вставанием. Предоставили слово мне и Пильн[яку]. Образовали комиссию. Подошел Пастернак. Наметили порядок. Приехали в клинику, в анатомичку, оставили заявление о передаче мозга в Ин[сти]тут мозга. Заехали к Кл[авдии] Ник[олаевне]. Вечером засели за некролог».[18]

Хвалебный некролог в газете «Известия» вызвал серьезные нарекания властей. Всерьез обсуждались карательные меры, которые стоило бы принять в отношении авторов, переоценивающих талант и значение Белого. Санников чуть не поплатился за этот некролог партийным билетом… Однако и власти, вероятно, считали Белого гением: иначе не было бы отдано распоряжение об изъятии и сохранении его мозга…

Дополнительные нюансы истории, связанной с мозгом Белого, обнаружились в письме от 23 июня 1981 года, адресованном известному литературоведу Д.Е. Максимову. Автором письма была М.Н. Жемчужникова, знакомая Белого и подруга его жены. Со слов К.Н. Бугаевой, она вспоминала следующее:

Существовало какое-то медицинское учреждение, специально занимавшееся исследованием мозга умерших людей (конечно, не всех подряд, а выдающихся). Туда был направлен и мозг Бориса Николаевича.

Из этого заведения приходили сотрудники к Клавдии Николаевне и очень допрашивали – не был ли Борис Николаевич левшой. И очень удивлялись, что не был. Она тоже удивлялась их вопросу. Было бы интересно узнать, какие именно особенности этого мозга наводили их на мысль, что он был левшой.[19]

Итак, в январе 1934 года коллекция Института мозга пополнилась еще одним экспонатом – мозгом Андрея Белого.

* * *

Поэт Эдуард Багрицкий умер от астмы 16 февраля 1934 года. И сотрудники Института мозга пришли расспросить о покойном его близкого друга, того самого писателя, который в 1930 году нарисовал столь экспрессивную картину изъятия мозга Маяковского, – Юрия Олешу. Об этом Олеша не стал красочно рассказывать: или не посчитал нужным, или, скорее всего, уже не был так потрясен. В 1930-е годы изъятие мозгов знаменитых людей ставилось на поток. Коллекция Института стремительно пополнялась. Общество привыкло к столь экзотической форме увековечения памяти усопших гениев и с уважением относилось к дерзаниям ученых. «Московскому институту мозга суждено приподнять острием своих выводов мистическую завесу, веками прикрывавшую проблемы мозговой коры, – писала газета „Правда“. – Мозговая кора, этот сгусток индивидуального опыта, не представляет собой однородно построенного органа. Мозговая кора разделяется на так называемые территории и поля различных структур. И здесь, в этих структурных соотношениях, в архитектонике коры большого мозга, институт ищет истоки гениальности».[20]



Смерть Ленина – от тела к мозгу

В Советской России эталон гениальности был известен. Им служил вождь мирового пролетариата Владимир Ульянов (Ленин). Его мозг был заведомо гениальнее прочих гениальных мозгов.

Владимир Ильич Ленин умер в 18 часов 50 минут 21 января 1924 года. Этой смертью было положено начало знаменитой коллекции Института мозга, той самой коллекции, в которую потом попали и Белый, и Багрицкий, и Маяковский.

Впрочем, все произошло не сразу. Канонизация вождя совершалась постепенно – можно сказать, по частям. В ночь на 22 января была создана правительственная комиссия по организации похорон (впоследствии – по увековечению памяти) В.И. Ленина.[21] Эта комиссия работала долго и занималась присвоением имени Ленина городам, предприятиям и учреждениям; контролем за изображением вождя в живописи, литературе и мемуаристике; собиранием его архива; изданием произведений; возведением памятников и многими другими делами. Среди них первостепенным было – определиться с ритуалом погребения и решить судьбу тела вождя после похорон. Перебирались возможные варианты.

Сначала думали только о том, чтобы сберечь тело «на некоторое время» (с помощью временного бальзамирования и при поддержке зимней стужи) – чтобы советские люди могли проститься. Потом от идеи «временного» сохранения перешли к мечтам о постоянном.

Думали о возможности мумифицирования и опыте Древнего Египта, о заспиртовывании, которое практиковали в России при Петре I… Глубокая заморозка тела, предложенная в конце января Л.Б. Красиным, казалась первоначально самой привлекательной и перспективной. Сейчас глубокая заморозка, именуемая красивым словом «креонирование», все больше входит в моду, прежде всего на Западе. Однако в российских условиях середины 1920-х годов она допускала риск оттаивания; да и холодильную аппаратуру, специально закупленную для этого, не успевали смонтировать до того, как в теле произойдут необратимые процессы разложения…

Не исключали и самого простого, естественного варианта – почетного погребения тела на Красной площади. Одни предлагали предать тело вождя земле – из соображений следования традиции, другие – просто не верили в возможность длительного сохранения тела.[22]

Выбор варианта музеефикации и экспонирования тела в мавзолее был определен сугубо политическими доводами.

– Вы видели за эти дни паломничество к гробу Ленина десятков и сотен тысяч трудящихся, – говорил Сталин на II Всесоюзном съезде Советов 26 января 1924 года – Через некоторое время вы увидите паломничество миллионов трудящихся к могиле товарища Ленина. Можете не сомневаться в том, что за представителями миллионов потянутся потом представители десятков и сотен миллионов со всех концов света, чтобы засвидетельствовать, что Ленин был вождем не только русского пролетариата, не только европейских рабочих, не только колониального Востока, но и всего трудящегося мира земного шара.[23]

Итак, выбран был курс на организацию паломничества. Однако только в начале марта, в преддверии весенних оттепелей, было принято решение «удалить внутренности, лицо покрыть вазелином»[24] и все-таки, наконец, определить наиболее подходящий способ длительного сохранения тела. И лишь в конце месяца победила концепция бальзамирования, предложенная Б.И. Збарским и В.П. Воробьевым.[25] «Мощи» вождя, полученные в результате работы по их методике, действительно привлекли паломников, они и сегодня лежат в Мавзолее на Красной площади.

Внимание к мозгу Ленина было приковано ничуть не меньше, чем к его телу. Ведь именно тяжелая, не вполне ясная по происхождению болезнь мозга послужила причиной столь раннего, в 53 года, ухода вождя из жизни. Детальное описание чудовищных поражений тканей и сосудов мозга занимало центральное место в сообщениях о смерти, протоколах вскрытия, отчетах патологоанатомов, мемуарах врачей.

Основой болезни Владимира Ильича считали затвердение стенок сосудов (артериосклероз). Вскрытие подтвердило, что это была основная причина болезни и смерти Владимира Ильича. Основная артерия, которая питает примерно 3/4 всего мозга – «внутренняя сонная артерия» <… > при самом входе в череп оказалась настолько затверделой, что стенки ее при поперечном перерезе не спадались, значительно закрывали просвет, а в некоторых местах настолько были пропитаны известью, что пинцетом ударяли по ним, как по кости <… > Отдельные веточки артерий, питающие особенно важные центры движения, речи, в левом полушарии оказались настолько измененными, что представляли собой не трубочки, а шнурки: стенки настолько утолстились, что закрыли совсем просвет. <… > На всем левом полушарии оказались кисты, то есть размягченные участки мозга; закупоренные сосуды не доставляли к этим участкам кровь, питание их нарушалось, происходило размягчение и распадение мозговой ткани. Такая же киста констатирована была и в правом полушарии. <… > С такими сосудами мозга жить нельзя, – информировал о том, «что дало вскрытие тела Владимира Ильича», нарком здравоохранения Н.А. Семашко.[26]

Наркому вторили другие:

Вот представьте себе, что закупоривается просвет артерии на уровне ее общего ствола, – тогда все, что питается этой артерией, страдает, начинается явление размягчения мозга. <… > Общий ствол левой артерии был до того закупорен, что можно было в просвет его пропустить только щетину. <… > Артерия основания мозга оказалась тоже закупоренной настолько, что оставался просвет лишь в толщину булавки…[27] … в момент вскрытия мозг предстал перед присутствовавшими на нем врачами в обезображенном виде, с рубцами, извратившими очертания наиболее благородных в функциональном отношении извилин его. <… > Краса его – извилины – запали; пострадало серое и белое вещество, окраска изменилась на оранжевую; образовались кисты и очаги размягчения[28] и т. п.

В этих и многочисленных им подобных описаниях все было неладно. Во-первых, вес мозга вождя оказался невелик (1340 граммов), не превосходил нормы и даже чуть-чуть до нее недотягивал. В принципе, ученым давно было известно, что вес мозга не влияет на особенности, интенсивность и качество умственной деятельности, но все-таки… Ведь мозг Тургенева весил 2012 граммов, мозг Байрона – 1800 граммов. А в случае с Лениным особенно хотелось, чтобы человек такого выдающегося, могучего ума обладал и выдающимся, могучим и во всех смыслах весомым мозгом.

Во-вторых, неясная болезнь, разрушившая орган мысли вождя мирового пролетариата, требовала именования и объяснения. Последнее было особенно важно, так как активно циркулировали требующие немедленного опровержения слухи о ее «специфическом» люэтическом[29] происхождении.

В обоих случаях на помощь науке патоанатомии пришла идеология. С весом справились быстро. Если прежде говорили о том, что обычный вес мозга примерно 1395–1400 граммов, то теперь стали называть нормой мозг и в 1300 граммов.

Кроме того, использовали и фактор болезни, уничтожившей часть мозговых тканей. "Вес мозга оказался 1340 граммов, но это вес не полный, так как часть мозга была уничтожена болезнью; он ниже нормы. Средний вес человеческого мозга 1300–1400 граммов. Если себе представить здоровый мозг Владимира Ильича, то, принимая во внимание его сложение, в нем было, вероятно, около 1400 граммов, то есть несколько выше среднего", – сообщал известный психиатр В.П. Осипов, опираясь на «личные впечатления» о «болезни и смерти Владимира Ильича Ульянова-Ленина». Зато, продолжал он, «здоровые отделы мозга были развиты очень хорошо, что указывает на мощный мозг. И вообще при той степени поражения, которая была, нужно удивляться, как его мозг работал в этом состоянии, и надо полагать, что другой больной на его месте уже давно был бы не таким, каким был Владимир Ильич во время своей тяжелой болезни».[30]

Причину болезни и смерти тоже обнаружили: «Самый характер склероза определен в протоколе вскрытия как… склероз изнашивания, отработки, использования сосудов. Этим констатированием протокол кладет конец всем предположениям (да и болтовне), которые делались при жизни Владимира Ильича у нас и за границей относительно характера заболевания».[31] Уникальный недуг оказался прежде всего «результатом перенапряжения в работе, чрезмерной мозговой деятельности, тяжелых условий революционного подполья, тюрьмы, ссылки и эмиграции».[32] Как пояснял Н.А. Семашко, склероз изнашивания «поразил прежде всего мозг, то есть тот орган, который выполнял самую напряженную работу за всю жизнь Владимира Ильича; болезнь поражает обычно „наиболее уязвимое место“ <…> Таким „уязвимым“ местом у Владимира Ильича был головной мозг: он постоянно был в напряженной работе, он систематически переутомлялся, вся напряженная деятельность и все волнения ударяли прежде всего по мозгу».[33]

Попытки медиков производить философские, психологические и даже порой эстетические обобщения на основе визуального наблюдения над извлеченным больным органом начались вскоре после публикации результатов вскрытия.

Дивно художественная картина строения мозга оказалась нарушенной болезненным процессом <…> Волевые импульсы (стальная воля) и гениальные мысли зарождались, выковывались в головном мозгу <…> Мозг у него был развит чрезвычайно. Колоссальное напряжение ума, его феноменальная производительность сопровождалась чрезмерной выработкой мозговых гормонов, их перепроизводством <… > Вся духовная жизнь вождя мирового пролетариата и выдающегося ученого-экономиста сосредоточилась на ограниченной территории головного мозга весом 1340 граммов. В нем умственная жизнь, энергия била могучим фонтаном и клокотала, как в горниле. Мозг Ленина работал иногда бурным порывом. <…> Бессмертный дух Ленина воплотился в человеческом теле, правда, на редкость крепком и здоровом, но все же смертном. Между ними оказалось несоответствие: телесная оболочка не выдержала духовного напряжения. Мозг вышел победителем, но служебная, подсобная соединительная ткань в нем оказалась несостоятельной, откуда липоидное перерождение, склероз, обызвествление, ломкость, сужение сосудов, – размягчение и кровоизлияние в мозгу… – вдохновенно писал один из крупнейших отечественных патологоанатомов Н.Ф. Мельников-Разведенков.

Впрочем, стремлением соединить объективные медицинские данные с идеологической установкой на подтверждение гениальности вождя отличились тогда не только знатоки мозга. Так, доктор А.Н. Кожевников, наблюдавший Ленина с 1922 года, объяснял течение болезни пациента, «несвойственное обычной картине общего мозгового атеросклероза», тем, что у «выдающихся людей… все необычно: как жизнь, так и болезнь течет у них всегда не так, как у других смертных».[34]

Аналогичные попытки предпринял даже дантист вождя В.С. Юделович. Выступая 18 февраля 1924 года на вечере памяти В.И. Ленина в Московском одонтологическом обществе, он поделился с коллегами-медиками следующими соображениями о зубах В.И. Ленина: "…нельзя ли по конфигурации зубов судить о характере человека. <… > И если, в частности, говорить о зубах В.И., то его зубы, крепкие по конструкции, желтого цвета (по расцветке Аша F5), в общем, правильные по форме, расположению и смыканию. Верхние резцы – широкие (ширина режущего края почти равна коронке зуба), с сильно развитым режущим краем, загнутым внутрь (к нёбу), – и зубы его, без сомнения, прекрасно гармонировали с общим впечатлением прямоты, твердости и силы характера".[35]

Очевидно, что в этом вопросе «мозговеды» имели значительно большие преимущества, чем дантисты, окулисты и т. д. Во-первых, мозг все-таки действительно является органом высшей нервной деятельности, и гениальность, уникальность, индивидуальность личности, как правило, искали именно в мозге, а не, к примеру, в прикусе. Здесь существовали и традиции, и перспективы. Во-вторых, к робким, порой кажется, что вымученным, принужденным и подневольным потугам медиков воспеть больной мозг вождя активно подключились политики, обобщившие и переложившие на свой язык диагнозы врачей. В их арсенале было больше пафоса, больше экспрессии, больше образности.

«Лучшие представители науки <… > Лучшие светила науки сказали: этот человек сгорел, он свой мозг, свою кровь отдал рабочему классу без остатка», – говорил на заседании Ленинградского совета рабочих и крестьянских депутатов 7 февраля 1924 года Г.Е. Зиновьев.[36]

Еще раньше (26 января) и еще ярче ту же мысль выразил в речи на траурном заседании II Всесоюзного Съезда Советов Л.Б. Каменев:

Ильич связал себя с рабочей массой не только идеей. Нет! <…> Он отдал этой связи свой мозг. Врачи, которые достали из мертвого тела Владимира Ильича пулю <…> Эти врачи раскрыли и его мозг, этот удивительный, поразительный мозг, мощность которого не знает себе равного. И они сказали нам сухими словами протокола, что этот мозг слишком много работал, что наш вождь погиб потому, что не только свою кровь отдал по капле, но и мозг свой разбросал с неслыханной щедростью, без всякой экономии, разбросал семена его, как крупицы, по всем концам мира, чтобы капли крови и мозга Владимира Ильича взошли потом полками, батальонами, дивизиями, армиями…[37]

Естественно, что при таком осмыслении мозговых поражений Ленина его мозг, погибший в результате «изнашивания», то есть беззаветного служения делу построения коммунизма и пролетарской революции, должен был – подобно забальзамированному телу, подобно пуле Каплан, извлеченной при вскрытии, подобно рукописям и мемориальным вещам – стать объектом культа и предметом музейного экспонирования. Так и случилось. Сохранилась датированная 24 января 1924 года расписка о том, что «представитель Института В.И. Ленина тов. Аросев» (А.Я. Аросев, крупный партийный и государственный деятель, впоследствии репрессированный, был в 1924 г. ответственным хранителем рукописей Института В.И. Ленина) получил от А.Я. Беленького (члена коллегии ГПУ, осуществлявшего передачу всех материалов о болезни вождя в Институт В.И. Ленина)[38] ценнейший экспонат:

Я, нижеподписавшийся Аросев, получил от тов. Беленького 24-го сего января 18 часов 25 минут вечера для Института В.И. Ленина стеклянную банку, содержащую мозг, сердце Ильича и пулю, извлеченную из его тела.

Обязуюсь хранить полученное в Институте В.И. Ленина и лично отвечать за его полную целостность и сохранность.[39]

А вскоре о том, что «мозг и сердце Владимира Ильича были переданы в музей имени Ленина на Дмитровке в Москве», сообщал В.П. Осипов на лекции, читанной 14 марта 1924 года в Ленинградском Доме просвещения им. Г.В. Плеханова. Он настойчиво рекомендовал: «Если будете в Москве, то я советую посетить этот музей. Там собрано все, касающееся Владимира Ильича, начиная с рождения и кончая смертью. Там имеются его детские портреты, палатка, котелок – вещи, которые были в его распоряжении, когда он скрывался от властей в Финляндии, – одним словом, все, что можно было собрать. Туда поступил и его мозг».[40]

Однако в музее на Дмитровке этот необычный экспонат пролежал недолго. В отличие от тела, и уж тем более от палатки и котелка, мозг вождя мог служить не только объектом внешнего почитания, но и предметом серьезных научных изысканий. Эту общую для медиков и государства установку в форме своеобразной врачебной клятвы нового времени выразил Н.Ф. Мельников-Разведенков:

Теперь, когда наступила физическая смерть В.И. Ленина, выдающегося ученого и мыслителя, мы, его современники и участники в советском строительстве, считаем долгом почтить память защитника обездоленных изучением найденных при вскрытии его тела изменений в мозге и сделаем это на основании новейших данных науки, которую В.И. Ленин ценил и ставил высоко. <… > Интерес к изучению мозга Ленина нарастает при мысли, что это мозг гениального человека.[41]

Правда, результат обещанных научных изысканий был предопределен заранее.

Мозг Ленина: в поисках материалистической основы гениальности

В 1925 году была организована специальная лаборатория по изучению мозга Ленина.[42] Руководить ходом научных работ пригласили известного немецкого невролога Оскара Фогта (Vogt; 1870–1959). С 1919 года он возглавлял Нейробиологический институт в Берлине. В 1931 году Нейробиологический институт был преобразован в берлинский Институт мозга, и Фогт директорствовал в нем до 1937-го. Потом, видимо из-за неладов с властями, он был вынужден уехать из столицы. В юбилейной статье к столетию ученого об этом писалось так: "… в период фашистского режима в Германии О. Фогт за свои прогрессивные идеи и убеждения, а также за дружеское отношение к СССР подвергался преследованиям. В 1937 году, в возрасте 66 лет, О. Фогт был вынужден оставить свой пост и покинуть созданный им институт в Берлин-Бухе. Несмотря на крайне тяжелые условия, О. Фогт не утратил свойственной ему энергии и организовал небольшой институт в Нейштадте (Шварцвальд), где и продолжал работать до последних дней".[43] В 1959 году имя Оскара Фогта и его супруги и соратницы Цецилии Фогт было присвоено Институту мозга в Нейштадте. О. Фогту и его научной карьере посвящен также и роман современного немецкого писателя Т. Шпенглера,[44] в котором образ ученого далек от идеала, а его жизнь представлена как полная авантюрных и сомнительных предприятий. Впрочем, это художественное произведение, беллетристика, и степень документальности и достоверности на данный момент проверить не представляется возможным. Сотрудники же Московского института мозга видели в Фогте «выдающегося представителя науки о строении, функции и патологии головного мозга».[45] Того же мнения придерживалось и советское правительство.



В 1920–1930-е годы связи СССР и Германии крепли, немецкая наука вообще пользовалась уважением, а теснейшие контакты с немецкими медиками возникли и укрепились еще в период длительной болезни Ленина. К началу 1920-х годов относится и установление сотрудничества с О. Фогтом.

С 23-го или 24-го года в Москву время от времени приезжал Оскар Фогт, знаменитый невропатолог, невролог и мозговик, создавший учение об архитектонике полушарий большого мозга. Он сперва принимал участие в лечении Ленина, на какой-то консилиум приезжал сюда. Потом, после смерти Ленина, возник вопрос об изучении мозга Ленина. И вот уже после смерти Ленина, в 1925 году Фогт снова для этого приехал в Москву, – вспоминал знаменитый русский генетик Н.В. Тимофеев-Ресовский. – Он такой левонастроенный очень был гражданин. Они оба с Лениным в 70 году и, по-моему, в одном и том же месяце родились даже. Интересный был человек. Он и физически был очень похож на Ленина: был столь же лыс, такая же бородка у него козлиная была и взгляд очень схожий. И говорил он, когда доклады делал, говорил тоже очень похоже. Вот бывают на свете, изредка попадаются, так называемые двойники. Вот он вроде двойника был с Лениным.[46]

Следует отметить, научные связи Фогта с Россией не были ограничены только изучением мозга Ленина. Так, с именем Фогта была теснейшим образом связана судьба и карьера Н.В. Тимофеева-Ресовского (Тимофеев-Ресовский попал в Берлин по инициативе Фогта и заведовал лабораторией генетики в институте, возглавляемом Фогтом). Также благодаря Фогту в конце 1920-х годов была создана в Москве и русско-немецкая лаборатория расовой (географической) патологии, деятельность которой представляет немалый идеологический интерес и будет рассмотрена нами в дальнейшем. Сейчас же ограничимся работой Фогта по изучению мозга Ленина.

По свидетельству самого О. Фогта, он "в 1925 году получил от тогдашней коммунистической партии приглашение научно обработать мозг Ленина".[47] Приглашение было принято. Работа началась. По проекту Фогта в Германии было изготовлено специальное оборудование для исследования: микроскопы, фотолаборатория и многое другое. Особенно важны были «мозгорезательные» аппараты – макротом, расчленяющий мозг на несколько крупных кусков, и микротом, позволяющий приготовить из куска мозга множество тончайших срезов. Советские ученые отправились в Германию стажироваться и овладевать сложным методом исследования, предложенным Фогтом:

Метод этот, так называемый цитоархитектонический, – информировала газета «Известия» массового читателя о новейших достижениях науки, – основан на изучении расположения и строения нервных клеток в головном мозгу. Профессор Фогт поставил себе задачей на основе такого изучения определить материалистические основания для объяснения гениальности Ленина и его психических особенностей. <… > В мозгу человека профессор Фогт различает так называемые клетки-зерна и клетки пирамидальные. Отличие пирамидальных клеток от клеток-зерен состоит в том, что первые гораздо крупнее, разветвляют свои отростки гораздо гуще и посылают эти отростки на очень далекие расстояния (до 1 метра). Таким образом, пирамидальные клетки соединяются отростками (ассоциируются) с другими клетками и служат базой для более высокой психической жизни и деятельности. Профессор Фогт различает ряд слоев (до 7) коры головного мозга, причем особенное распространение пирамидальные клетки имеют в 3-м слое от поверхности мозга.[48]

Думали, что именно в нем и скрыта «материальная база психической одаренности».

На метод Фогта возлагались большие надежды:

Изучение тонкого гистологического строения нервных клеток и их отростков, как элементов нервной системы – дало возможность установить (исследования проф. Фогта), что цитоархитектоника, то есть строение и расположение нервных клеток и их отростков, представляют сложную, градативно усложняющуюся картину – от низших животных к высшим и от обезьян к обыкновенным и одаренным людям. И это разнообразие цитоархитектонического строения коры головного мозга как в пределах различных, так и однородных групп животного царства, включая человека, – дает нам возможность материалистического, научного познания механики головного мозга и тем самым проблемы одаренности и гениальности современного человека. <… >

Трудами крупнейшего немецкого ученого профессора О. Фогта, расчленяющего человеческие мозги при помощи микротома на десятки тысяч тонких срезов (свыше 30 000 срезов), положена основа учения о цитоархитектонике головного мозга, являющейся ключом к объяснению гениальности и одаренности человеческой психики.[49]

Первые результаты изучения мозга Ленина были получены только через два года. В 1927 году Фогт выступил с отчетным докладом перед ответственными работниками.

При сравнении препаратов мозга Ленина (с него сделано 34 тысячи срезов) с препаратами, сделанными из мозга средних людей, что демонстрировал профессор Фогт, была видна резкая разница в структуре мозга Ленина и обычного человека. Пирамидальные клетки у Ленина развиты гораздо сильнее, соединительные (ассоциативные) волокна между ними развиты гораздо больше; клетки-зерна также значительно крупнее и ярче. Этим профессор Фогт объясняет особенности психики Ленина. Умственная жизнь Ленина имела несравненно большую материальную базу – более развитые пирамидальные клетки и клетки-зерна; ассоциативная, комбинаторская способность Ленина была много выше – доказательством этому служат более развитые соединения между пирамидальными клетками; чувство действительности <… > И проверка получаемых впечатлений Ленина были гораздо выше: ощущения и впечатления, получаемые в одном месте, исправлялись и пополнялись целым рядом других пирамидальных клеток с их соединительными отростками. Так профессор Фогт объясняет основные черты психики Ленина, его гениальность, его способность быстро разбираться в сложных положениях и вопросах и его способность к быстрой акции (действию).[50]

Таинственный «третий слой» стал настоящим козырем в руках исследователей ленинского гения: «И вот этот-то третий слой оказался необыкновенно богато построенным и по размерам самого слоя, и по архитектуре строения пышно разветвляющихся и далеко простирающихся отростков нервных клеток». А это находилось в непосредственной связи с «быстрыми и правильными поступками и выводами» вождя.[51]

Доложенные правительству результаты были признаны впечатляющими, а работа, проводимая советскими специалистами под руководством О. Фогта, – перспективной. Пресса захлебывалась от восторга. Уже виделся «человек будущего», прояснялось его «цитоархитектоническое обличье»:

Тщательное изучение мозга нашего гениального современника В.И. Ленина и сравнение тонкого архитектурного строения его с мозгами людей среднего психического уровня – выявляет необычайное богатство материального субстрата – архитектуры строения и развития нервных клеток и нервных отростков коры мозга Ленина, который (т. е. мозг) является несомненно прототипом мозга грядущего сверхчеловека. <… >

Таков материальный субстрат мозга и такова богатая психика несомненного гения нашего времени, которые дают нам право говорить о необычайном психическом развитии грядущего сверхчеловека, образ которого воплощается в тех проблесках гениальности, которые от поры до времени озаряют современное человечество.[52]

Вскоре, в 1928 году, лаборатория по изучению мозга Ленина была преобразована в Институт мозга. Задачи нового научного учреждения стали шире и предполагали сравнение мозга Ленина с мозгами не только средних людей, но и людей выдающихся, пусть не столь великих, как Ленин, но все же…

В направлении консервированной гениальности

В 1920–1930-е годы авторитет науки был необыкновенно высок. Общество поддерживало, пропагандировало, финансировало самые смелые, самые экстравагантные, самые утопичные научные проекты, многие из которых производили впечатление безумия, а иногда и впрямь с безумием граничили. Научная революция захватила весь мир (и Америку, и страны Европы), но в России естествознание получило особо значимый идеологический статус, претендовало на то, чтобы заменить собой запрещенную большевиками религию и дать обоснование преимуществам нового социального строя. Наука под руководством партии повела сокрушительную атаку на тайны природы. Всерьез заговорили о скорой победе над сном и усталостью, над старостью и смертью, о возможности оживления трупов…

В моде оказались проводимые философом и ученым А.А. Богдановым опыты по обменному переливанию крови. Их целью было – омоложение нации, продление жизни индивида и, наконец, достижение «физиологического коллективизма» в масштабе государства. Для этого требовалось всего лишь связать страну узами кровного родства путем обменного переливания крови от стариков к молодым, от ветеранов партии к представителям подрастающего поколения…[53]

Огромную популярность приобрели многочисленные эксперименты по всевозможному скрещиванию всего со всем или по пересадке семенных желез, введению половых гормонов и т. п., также призванные доказать возможность омоложения, продления жизни и, в пределе, – достижимость личного бессмертия…[54]

Отдельной областью, вдохновляющей на научное дерзание, стала «жизнь органов вне организма». Захлебываясь от восторга, пресса писала об успехах – о том, как высушенные уши кролика и пальцы человека сохраняют свои жизненные функции после размачивания; о том, как выложенные на тарелку кусочки сердца сокращаются, размножаются, растут, а отрезки кишечника переваривают… Но подлинным достижением в этой сфере стали опыты с отрезанной собачьей головой, доказывающие, что и мозг «может жить некоторое время вне организма»: «Глаза изолированной головы видят: если поднести палец к глазу – веки моргают; челюсти производят дыхательные движения, введенная в рот пища проглатывается (и, конечно, вываливается через перерезанную глотку). <… > Если раздражить нос, например, пером, голова приходит в сильное возбуждение. Раз при таком опыте голова начала усиленно открывать и закрывать рот, как бы пытаясь укусить; пришлось удерживать ее руками, чтобы она не свалилась с тарелки, на которой лежала…» Эти эксперименты составляли особую гордость отечественной науки, ибо в них Россия опередила мир: «За границей <…> Голова „жила“ очень недолго – не долее получаса, да и проявления жизни были очень слабые».[55]

Широкая пропаганда подобных научных экстравагантов порой вызывала не восторг, а оторопь, смятение, нравственный протест.

Знаете, опыты доктора Воронова, современного доктора Моро (помните роман Уэллса?), еще не так страшны, как кажется. Он желает естественным путем получить гибрид человека и обезьяны… – делился с Андреем Белым мыслями о науке известный критик Иванов-Разумник. – Опыты доктора Воронова страшны не фактом, а направлением. <…> Но есть и пострашнее Воронова. Как раз в тот день, что я сел писать письмо к Вам, в вечерней газете прочел, что творится у Вас в Москве. <… > Построен прибор, в котором циркулирует ток свежей крови, – сложная сеть трубок в ванне определенной температуры. У живой собаки отрезали голову и включили ее в циркуляцию крови прибора. Голова продолжала жить, глаза моргали, уши двигались. «Было установлено, что и внутренние отправления происходят нормально». Собака открывала рот и «двигала конечностями». <… > Вот это пострашнее Воронова. Сегодня – собака, завтра – отпрепарируют голову человека, приговоренного к «высшей мере наказания» <… > И «включат» ее в прибор. Послезавтра место прибора заступит тело другого человека, тоже присужденного к «высшей мере» и лишенного головы: голову одного к туловищу другого. Еще шаг – и голова Бетховена будет прилажена к туловищу удава<… > Пусть «завтра» – столетие, «шаг» – миллион верст, но ведь дело в принципе и первом шаге. Удивительно, как тупо реагируют «люди науки» на требование этического принципа, как затыкают они уши, слыша это требование.[56]

Аналогичным образом, с чувством глубочайшего омерзения и ужаса, реагировал на «дурно пахнущие» опыты по омоложению, скрещиванию, пересадке семенников и т. п. и сам Андрей Белый, доказывающий, что человечество придет к катастрофе, "если в науку в наши дни, теперь, сейчас же, не ввести «моральной» ноты": "Эта «наука», к которой катимся на всех парах, есть уже не «наука» в добром старом смысле еще недавнего Гельмгольца, а – отвратительная «гнусь», «черная магия».[57] Сходным чувством страха и тревоги пронизаны и некоторые художественные произведения эпохи, отражающие и осмысляющие успехи современного естествознания: например, роман «Голова профессора Доуэля» (1925) А.Р. Беляева, повести «Собачье сердце» (1925), «Роковые яйца» (1925) М.А. Булгакова и др.

Однако «испуганных» было гораздо меньше, чем «вдохновленных». Большинство возлагало на науку огромные надежды и требовало от науки немедленных практических результатов. В этом плане характерны претензии к врачам, не сумевшим спасти Ленину жизнь, высказанные от имени народа красноармейцами: «Неужели нельзя было сделать омоложение? Ведь говорил же наш политрук, что Клемансо – наш враг – омолодился».[58] Аналогичные сетования встречаются, например, и у Бабеля, в мемуарном очерке, написанном в связи со смертью Багрицкого: "Багрицкий умер 38 лет, не сделав и малой части того, что мог. В государстве нашем основан ВИЭМ – институт экспериментальной медицины. Пусть добьется он того, чтобы бессмысленные эти преступления природы не повторялись больше".[59]

В контексте научных исканий эпохи следует рассматривать и предпринятую – на основе исследования мозга – попытку посмертной диагностики гениальности. Эта задача была не менее важна, чем, к примеру, изучение жизни изолированной головы или кроличьих ушей.

Строительство нового социалистического общества предполагало рождение нового человека, совершенного человека, «грядущего сверхчеловека, для которого гениальность поистине станет ординарным явлением».[60] Тайну гениальности с увлечением искали неврологи и психологи, евгеники и генетики, биологи и педологи… Оперировать понятиями «сверхчеловек», «высшая раса», «низшая раса» поначалу боялись гораздо меньше, чем, к примеру, оказаться обвиненными в витализме, идеализме или, напротив того, – в механицизме. Главное было прочно стоять на платформе диалектического материализма, что оказывалось весьма трудно и, судя по масштабности репрессий, опустошивших поле отечественной науки, удавалось далеко не всем.[61] Изучение мозгов, извлеченных из черепов выдающихся людей, было тем более уместно и актуально, ибо предметом исследования становился здесь непосредственно сам материальный носитель высшей нервной деятельности.

Впрочем, мозги интересовали и русскую и мировую науку. Работы шли в разных направлениях. Одни по-прежнему указывали на существование связи между весом мозга и одаренностью его носителя. Другие подчеркивали значимость изучения артерий и сосудов мозга. Третьи упирали на складки, борозды и извилины. Четвертые считали определяющим структуру волокон, миелоархитектонику. Пятые – клеточную структуру мозга, цитоархитектонику и т. п. Исследовали все мозги, которые удавалось добыть. С материалом было трудновато. В основном им становились мозги профессуры, ученых-естественников:[62] они и их родственники, вероятно, были менее предубеждены против вскрытия и других манипуляций с трупом. Существовала и давняя традиция – завещать мозг, череп, тело и т. п. родному университету для изучения и на память.

Реже науке доставались люди искусства. В 1915 году была подвергнута анализу половина мозга писателя М.Е. Салтыкова-Щедрина (1826–1889) – другая половина не сохранилась.[63] В 1924–1925 годах занялись мозгами поэтов – Ованеса Туманяна (1869–1923) и Валерия Брюсова (1873–1924).[64]

С трудностями в добывании мозгов и оглашении результатов научных изысканий встречались и европейские «мозговеды». Судя по всему, проблемы с «материалом» испытывал в Германии О. Фогт. Возникали препятствия морального порядка и у «французского врача Гильома, которому было поручено исследование мозга знаменитого французского писателя Анатоля Франса» (1844–1924). Об этом с горечью информировал в 1925 году журнал «Медицинский работник»: «Гильом… указал на большой научный интерес, который связан с изучением такого мозга. К сожалению, семья покойного не согласилась с ним относительно того, чтобы опубликовать его наблюдения. Д-р Гильом ограничился поэтому, в настоящее время, сообщением того, что в отношении амплитуды, числа и тонкости извилин мозг Анатоля Франса представляет из себя мозг-уникум».[65] Трудно предположить, что хотел сказать д-р Гильом «в отношении амплитуды, числа и тонкости извилин», но и во Франции сопротивление семьи было преодолено. А мозг А. Франса стал широко известен как пример самого легкого из всех «выдающихся» мозгов (чуть более килограмма) и отныне служил и служит главным аргументом против увязывания веса мозга и одаренности.

Ярым борцом с предрассудками семьи и близких выдающихся покойников выступил знаменитый русский ученый, основатель ленинградской Психоневрологической академии и Рефлексологического института академик В.М. Бехтерев. Связью особенностей мозга с гениальными качествами его носителя Бехтерев интересовался давно, еще с дореволюционных времен. Один из вариантов своего подхода к проблеме он продемонстрировал на примере исследования мозга Д.И. Менделеева (1834–1907) – в известной работе 1909 года, вышедшей в Германии на немецком языке.[66] Впоследствии Бехтерев писал, что мозг великого химика сохранился только «благодаря содействию близкого ему профессора физики Егорова и просвещенному отношению жены к проблеме вскрытия».[67] Подобное «понимающее» отношение ученые встречали не всегда. Так, мозг знаменитого русского пианиста, композитора и дирижера, основателя первой русской консерватории А.Г. Рубинштейна (1829–1894) спасли «для посмертного исследования и потомства благодаря тому, что вскрытие удалось провести тайком от его родных», а мозг Льва Толстого и вовсе был «отдан на съедение червям вследствие преступного отношения окружающих лиц к памяти великого писателя». "Надо заметить, – сетовал Бехтерев, – что своевременно посланная мною телеграмма с просьбой о вскрытии в Ясную Поляну к д[октору] Маковецкому, бывшему неотложно около Л.Н. Толстого в предсмертный период его жизни, осталась без ответа, и мы были лишены возможности не только иметь драгоценную реликвию в виде консервированного мозга гениального творца «Войны и мира», но и что-нибудь сказать в ответ на вопрос, какими особенностями отличался мозг «великого писателя земли русской».

О создании Пантеона СССР

Именно Бехтерев стал родоначальником перспективной идеи собирания коллекции мозгов. Этого ученого вообще отличали красота и глобальность поставленных задач. В данном случае ему виделась не просто коллекция, а – Пантеон. В античности Пантеон являлся местом одновременного почитания нескольких богов, храмом всех богов. Величайшее культовое сооружение древней культуры – римский Пантеон; он один сохранился до нового времени… В «светском» варианте Пантеон возродился в революционной Франции xvill века: парижский Пантеон функционировал как парадная усыпальница героев и жертв революции. Теперь на повестке дня стоял социалистический Пантеон.

19 июня 1927 года в одной из самых читаемых и авторитетных центральных газет, в «Известиях», публикуется статья «О создании Пантеона в СССР», в которой Бехтерев – в порядке предложения – представил свои мысли по этому вопросу на суд широкой общественности:[68]

Можно было бы создать настоящий пантеон для всего СССР. Но этот пантеон не должен уподобляться парижскому Пантеону, хранящему в себе гробницы с истлевающими останками небольшого числа великих людей и вообще не имеющему никакой научной ценности. Пантеон, который могла бы создать Советская Россия, должен быть высокополезным научным учреждением, и в то же время учреждением общественного характера, доступным осмотру всех желающих. Он явился бы собранием консервированных мозгов, принадлежащих вообще талантливым лицам, к каким бы областям деятельности они ни относились, и в то же время пропагандой материалистического взгляда на развитие творческой деятельности человека.

Организация такого Пантеона представлялась Бехтереву задачей не только важной, но и срочной, не терпящей никаких отлагательств, потому что

в наш бурный период пламенной работы над строительством СССР люди быстро сгорают. Почти каждый день приносит нам вести о смерти того или иного знаменитого деятеля, тленные останки которого опускают в могилу. <…>

Почти на днях умер Кустодиев, ранее умер Васнецов – великие творцы в мире изобразительного искусства, не так давно умер поэт Есенин, еще раньше умер поэт Блок, не очень давно умер замечательный деятель Дзержинский, а еще ранее – не менее замечательный военный специалист Фрунзе, затем не много времени прошло, как умерли видные деятели науки – академики Светлов и Кравков и огромный ряд других талантливых специалистов по различным отраслям знания и общественности. Все эти потери мы испытали в течение нескольких последних лет, можно сказать, что они произошли на наших глазах. Мы скорбим об умерших талантах, живших рядом с нами, вспоминаем об их великих заслугах перед СССР и в то же время не задумываясь предаем земле их творческий мозг на съедение червям. И ни в одном из случаев никто из близких к умершим не подумал сохранить для потомства их мозг – эту драгоценную часть человеческого существа, которая, собственно, и обуславливает творческую деятельность человека.

Бехтерев подробно изложил доводы в пользу создания Пантеона. Конечно же, не была забыта идеология: "Как было бы хорошо, если бы к 10-летию великого Октября этот вопрос был бы решен в положительном смысле и тем самым была заложена основная база будущего Пантеона всего СССР".

Но на первом месте все же стояли доводы научные:

Люди науки, стоящие ближе к изучению гениальности и одаренности, скорбят вместе с другими об угасшей жизни того или другого великого или даже просто талантливого человека, представляющего собой невозвратимую потерю в общественном смысле. Но вместе с тем они не могут не сокрушаться, что при опускании в могилу тела великого человека утрачивается навсегда без пользы для кого бы то ни было и тот драгоценный материал, который давал бы возможность обнаружить путем его тщательного изучения и воочию показать, чем выражается в самой пластике мозга, во внешнем строении его борозд и извилин, в структуре их клеточных слоев, в развитии сочетательных волокон коры и сосудов мозга и в развитии и отправлениях эндокринных желез тот таинственный сфинкс, который именуется гением. Наука гениальности и одаренности, именуемая эврологией, уже намечает пути к изучению анатомической основы гениальности и одаренности – пока лишь на основании случайно добытого материала. <… > Но как можно проводить такого рода исследования с целью разгадать одну из величайших научных проблем, если со смертью великих людей их мозги, вместе с их телами, опускаются в могилу для тления и поедания червями? Не правильнее было бы, чтобы наука имела на мозги великих людей свои права и не встречала бы вполне безразличного отношения и даже противодействия со стороны близких людей, стоящих у гроба умершего таланта, заботящихся прежде всего о похоронных церемониях и не думающих вовсе о том, чтобы сохранить в качестве драгоценной реликвии мозг великого человека для науки и потомства, подвергнув его консервированию и научной обработке?

Не забыл Бехтерев и успокоить родственников, доказав, что манипуляции с трупом вовсе не нарушают эстетики и торжественности похоронного обряда: «Само вскрытие мозга благодаря разрезам по волосистой части головы, остающимся незаметными для окружающих после их зашивания, ни в какой мере не нарушает внешнего вида умершего, а вскрытие других частей тела – тем более».

Правда, успокоительная интонация порой сменялась интонацией агитационной и даже несколько угрожающей:

Пора сказать всем, кто близко стоит около таких лиц: «бросьте глупые предрассудки против анатомирования человеческих трупов», а людям, близко стоящим у смертного одра талантливых деятелей, надо знать, что они совершают преступление против общества и науки, если после смерти общепризнанного таланта его творческий мозг бросают в могилу на съедение червям и гнилостным бактериям.

Бехтерев был убежден сам и активно убеждал других, что «сохранить для науки и потомства в качестве драгоценной реликвии консервированный мозг талантливого представителя общественности, науки или искусства <… > Является более „почетным“ для его памяти <… > Нежели зарыть в землю для гниения и истлевания».

Образы гниения и истлевания, прожорливых трупных червей и бактерий проходят лейтмотивом через всю статью. Традиционные похороны Бехтерев считает неуважением и даже почти осквернением памяти покойного и не жалеет экспрессивных выражений, дабы отвратить читателя от вредной привычки предавать тело земле. Альтернатива этому ужасу видится в том, чтобы сохранить мозг гения «в музее за стеклом»:

Для примера я бы указал всем желающим убедиться, каким бережным и заботливым отношением обставлен, например, вскрытый мною и затем консервированный мозг Менделеева в анатомическом музее Государственного института медицинских знаний. Здесь для него на почетном месте устроена стеклянная витрина с соответствующей надписью и притом так, что мозг вполне доступен для осмотра всех интересующихся, и тут же рядом поставлен в увеличенном виде его (Менделеева, а не мозга. – М.С.) портрет.

Как видно из статьи, идея Пантеона была продумана во всех деталях. Вот какой видится картина этого научно-просветительского музея будущего:

Само собой разумеется, что мозги знаменитых деятелей должны быть представлены в этом музее-пантеоне в доступной для обзора всех желающих обстановке, в небольших стеклянных витринах, с соответствующими научными рисунками, с фотографическими изображениями самих деятелей, с их автографами, с краткой характеристикой особенностей мозга и кратким жизнеописанием и перечнем важнейших трудов.

Правда, Бехтерев понимал, что убедить родственников и близких отдать тело на удовлетворение нужд науки непросто и что нарисованная им картина музейного интерьера может их и не соблазнить:

К глубокому сожалению, необходимо сказать, что драгоценные мозги великих людей гибнут навсегда вместе с похоронами и не от одного только предубеждения против самого вскрытия, но и вследствие неосознания близкими лицами того, в какой мере было бы важно сохранить для науки и потомства в качестве драгоценной реликвии консервированный мозг талантливого представителя общественности, науки или искусства.

А потому для борьбы с мещанскими предрассудками и для успешной реализации идеи Пантеона необходимо вмешательство советской власти, которая уже имела счастливый опыт национализации практически во всех областях.

Для создания такого учреждения требовалось бы издание декрета об образовании особого комитета, которому было бы предоставлено право назначать и осуществлять вскрытие и консервирование мозгов замечательных деятелей в области политики, науки, искусства и общественности по всему СССР в целях создания в будущем музея – хранилища мозгов этих деятелей.

А раз так, то одного обращения – в порядке предложения – к читателям «Известий» было явно недостаточно, следовало привлечь власть, что Бехтерев практически сразу и сделал. Для такого известного человека, как Бехтерев, это было несложно.

Справедливости ради следует отметить, что идеи, подобные бехтеревским, буквально витали в воздухе Советской России. Так, еще в 1918–1919 годах отечественный психолог и педолог Н.А. Рыбников выступил с проектом «организации небывалого учреждения» – «центра, ведающего делом собирания и изучения биографий – Биографического института», который, по замыслу автора, должен был заняться «сохранением возможно большего числа биографий» и стать «своего рода музеем <…> Вернее, пантеоном человечества».[69] О мозгах Рыбников не говорил, так как препарировать их не умел, ибо специализировался в другой области знания, но тем не менее подотдел антропологии и наследственности в проекте Биографического института присутствовал…

В 1921 году о необходимости создания Института гениального творчества гораздо более предметно заговорил доктор медицины Г.В. Сегалин. Он преподавал в Уральском государственном университете, заведовал психотехнической лабораторией в Свердловске и прославился изданием журнала «Клинический архив гениальности и одаренности (эвропатологии)».[70] Важнейшим недосмотром советской науки Г.В. Сегалин считал то, что «специальная анатомия великих людей и в особенности специальная анатомия центральной и симпатической нервной системы до сих пор почти совершенно не изучены, а то, что изучалось, носит случайный характер. Мозг и труп умершего даровитого человека не был объектом систематического изучения», а потому будущему Институту «в первую очередь предстоит законодательным порядком декретировать обязательное вскрытие мозга всех без исключения выдающихся людей, а при надобности также вскрытие трупа с оставлением его в анатомическом музее гениального человека для посмертного изучения».[71] В ряде положений проект Института гениального творчества явно пересекался с концепцией Пантеона, и в 1928 году сподвижник Г.В. Сегалина Б.Я. Вольфсон попытался даже утверждать, что «приоритет в создании такого Института далеко не принадлежит <… > Бехтереву» и что инициатива «создания Пантеона мозга, где бы мозг всех выдающихся людей концентрировался в одном институте в целях организованного изучения, имеет своего предшественника» в лице Г.В. Сегалина: «Мы видели, что сама идея Пантеона под другим названием включена в этом проекте еще за много лет до Бехтерева».[72]

Оба «конкурирующих» проекта первых советских лет – и проект Биографического института Рыбникова, и проект Института гениального творчества – остались нереализованными. Ни Сегалин, ни уж тем более Рыбников не обладали научным авторитетом, энергией и целеустремленностью Бехтерева. Не имели они, впрочем, и его высокого положения, а также связанного с этим прямого выхода «наверх».

Всесоюзный Пантеон мозга: «продвижение» идеи

В июле 1927 года академик Бехтерев направил письмо Председателю Центрального исполнительного комитета Союза ССР М.И. Калинину. В письме предрассудки против вскрытия бичевались меньше, чем в «известинской» статье, зато научные и идеологические доводы были усилены. Подчеркивалась важность решения вопроса к десятилетнему юбилею Октябрьской революции и, главное, практическая реализуемость идеи Пантеона. Экспрессия и наступательность риторики от этого не уменьшились:

Дорогой товарищ, Михаил Иванович! Один за другим сходят со сцены выдающиеся люди – творцы революции и работающие вместе с ними на поприще культурного развития страны – ученые, художники и общественные деятели.

О них пишутся некрологи, о них скажут несколько слов в газетах и затем о них если не забывают, то почти всегда умолкают. В то же время мы не имеем учреждения, которое было бы озабочено собиранием и изучением с научной точки зрения характерологических особенностей жизни и деятельности выдающихся людей, условий развития их таланта и которое в связи с этим своевременно могло бы вскрывать и изучать их мозг в целях выяснения пластического выражения их одаренности в мозговых извилинах и в тонкой структуре мозга, бережно сохраняя и то, и другое для потомства.

Не говоря о высоконаучном значении такого учреждения, целью которого являлось бы раскрывать таинственную природу таланта исключительно с материалистической точки зрения, какой большой материал оно давало бы для истории революции и культуры вообще в связи с тем движением масс, о котором сообщает ежедневная печать. Правда, прошло уже немало времени со смерти многих деятелей, но лучше поздно, чем никогда. К тому же еще и теперь возможно собирание материалов хотя бы в отношении характерологических особенностей уже отошедших от нас выдающихся деятелей общественности, науки и искусства. Но непростительно, чтобы такие деятели и впредь погибали без достаточной заботы о том, чтобы был вскрыт и изучен их творческий орган – мозг, которому человечество обязано лучшими успехами своей культуры, и не были бы собраны и тщательно изучены в связи с этим характерологические особенности их личности. Руководствуясь этим, Президиум Государственной Психоневрологической Академии полагает, что не может быть лучшего ознаменования 10-летия великого Октября в области науки – как создание такого Пантеона великих людей СССР, который всесторонне изучал бы с научной точки зрения все их характерологические особенности в сопоставлении с особенностями их мозга, в целях раскрытия того, что является материальной основой их таланта. Чтобы начать это дело, которое давно, с одной стороны, должно обогащать науку об изучении одаренности и в то же время увековечивать достойным образом память великих людей, необходимо издание декрета о предоставлении комитету Государственной Психоневрологической Академии права на вскрытие мозга замечательных деятелей в области науки, искусства и общественности и отпуска сравнительно небольших средств. Подходящее помещение для этого учреждения может быть предоставлено в здании Государственного Рефлексологического института по изучению мозга в Ленинграде рядом с музеем сравнительной анатомии нервной системы. Ввиду важности решения этого вопроса к 10-летию Великого Октября позволяю себе обратиться к Вам с просьбой о постановке на обсуждение Президиума ЦИКа вопроса о создании Пантеона СССР. По напечатании (прилагаемой) моей статьи в «Известиях ЦИКа» вопрос о создании Пантеона СССР встретил живой отклик и возбудил интерес в общественных и научных кругах.

Вся работа по организации Пантеона с успехом может быть выполнена Государственной Психоневрологической Академией и входящим в ее состав Государственным Рефлексологическим институтом по изучению мозга в Ленинграде. <… > Памятуя Ваше внимательное отношение к работе руководимых мною учреждений, позволяю себе надеяться на Ваше содействие в положительном разрешении и данного вопроса.

С товарищеским приветом и полным уважением.

Академик В. Бехтерев.[73]

С аналогичной просьбой «в отношении положительного решения по этому вопросу», а также «с полным уважением и товарищеским приветом» Бехтерев обратился и к секретарю Центрального Исполнительного Комитета Союза ССР Авелю Сафроновичу Енукидзе.[74] К обоим прошениям прилагались важные сопроводительные документы: докладная записка президиума Психоневрологической Академии, также обосновывающая необходимость создания Пантеона, смета расходов на обустройство Пантеона и оплату необходимого штата сотрудников. Эти бумаги демонстрировали глубокую продуманность, проработанность бехтеревского проекта и еще более четко определяли задачи небывалого учреждения – научную и идеологическую:

Пантеон имеет две основных задачи:

1. Увековечение памяти выдающихся деятелей в области науки, искусства и общественной жизни путем сохранения их мозга и материалов, характеризующих жизнь и творчество этих людей.

2. Всестороннее изучение особенностей строения мозга выдающихся людей и сопоставление особенностей в строении мозга с особенностями их одаренности и творческой деятельности.

В соответствии с двумя главными задачами в Пантеоне планировалось и два отдела – музейный и исследовательский. Научный прорыв должен был осуществляться в «исследовательском отделе»: «Пантеон СССР не может быть простым лишь хранилищем хотя бы и наиболее ценной части (то есть мозга) выдающихся людей. Основная задача Пантеона должна состоять в научно-исследовательской работе по изучению строения мозга и творческой деятельности выдающихся людей». Работу предполагалось вести в двух направлениях – патолого-анатомическом (обработка мозга для длительного хранения, то есть консервирование, его анатомическое описание, в особо интересных случаях – изучение тонкой структуры мозга) и психологическом. Этот последний, гуманитарный аспект включал «собирание и научную обработку характерологических данных о высокоодаренных лицах», причем в качестве таких материалов, по идее Бехтерева, должны были служить «записки и воспоминания близких лиц, все автобиографические данные, все продукты творчества изучаемого лица, в особенности в области его специальности и проч.». В штате исследовательского отдела Бехтереву виделись специалисты разного профиля: невролог-гистолог, неврологанатом, знатоки цито– и миелоархитектоники, рефлексологи, изучающие одаренность. Естественно, нужны были и препараторы и фотографы.

Общий результат научной работы достигался путем синтеза гуманитарного и анатомического знания о знаменитостях, «мозг которых сохраняется и изучается в Пантеоне»: «Детально разработанные характеристики необходимы для сопоставления особенностей в строении мозга и результатов творческой жизнедеятельности изучаемых лиц».

В отличие от исследовательского отдела, работа которого осуществляется незримо для постороннего глаза, музейный отдел занимается широкой пропагандой и популяризацией того, что сделано в исследовательском отделе: «Музей открыт для посетителей. В музее должны даваться пояснения особенностей строения мозга помещенных в Пантеоне лиц, на основании результатов изучения». Демонстрируются экспонаты музея следующим образом: «Каждому из умерших выдающихся деятелей в области науки, искусства и общественной жизни в музее Пантеона отводится витрина, в которой помещается препарат мозга, гипсовый слепок мозга, гипсовая маска, портрет, биография и др. материалы к характеристике творческой деятельности и др.». Здесь необходимы были всего четыре ставки: хранитель музея, ученый секретарь, скульптор-художник и препаратор.

Смертность гениев в «наш бурный период пламенной работы над строительством СССР» ожидалась немалая. В Пантеоне должно было быть единовременно изготовлено "30 витрин, специально приспособленных для индивидуального хранения мозгов" – по 300 рублей каждая. Только в 1927/1928 году планировались расходы "на 15 музейных мозговых препаратов", из которых десять предполагалось подвергнуть "микроскопической обработке <…> Из расчета 600 рублей за мозг".

Бехтерев заверял, что «по мере получения мозга и другого материала лиц, проявивших себя в различных областях науки, искусства и общественной жизни, Пантеон при наличии правильно организованной научной работы внесет ценнейший вклад в изучение одаренности». Однако из сказанного со всей очевидностью явствовало, что никакого «ценнейшего вклада в изучение одаренности» не произойдет, если не будет в законодательном порядке налажена поставка основного материала для анализа – гениальных мозгов.

А потому при Пантеоне должен быть Комитет, обладающий правом «на вскрытие и получение мозга выдающихся личностей», где бы они ни проживали, а при Комитете – штат эмиссаров, своеобразных «охотников за мозгами»: «В различных местах СССР, в частности в университетских городах, должны иметься представители Комитета (преимущественно из состава профессоров – анатомов и патологоанатомов), которым должны быть предоставлены по месту их жительства полномочия на производство вскрытий и отправки мозга в адрес Психоневрологической Академии». Только таким насильственным образом можно было преодолеть предрассудки семьи и близких покойного.

Если в статье «Известий» мысль о необходимости Комитета, полномочного органа по национализации выдающихся мозгов, Бехтерев приберег под конец, то в документах, направленных в ЦИК СССР, эта мысль вынесена в начало, идет под номером первым. В смету «единовременных расходов по предварительному оборудованию Пантеона СССР» сразу же закладываются "принадлежности для пересылки мозгов из других городов: 50 специально изготовленных ящиков + вата + формалин + перевозка по 50 рублей". Всего – 2500 рублей, то есть не на 15, не на 30, а уже на полсотни мозгов…

Очевидно, Бехтереву удалось заинтересовать своим предложением правительство. Трудно сказать, что сыграло наибольшую роль – научные доводы или близящийся десятилетний юбилей Октябрьской революции. Но вскоре делу был дан ход. Уже в конце июля на основе отправленных Бехтеревым материалов было составлено доброжелательное «заключение по вопросу о создании Пантеона Союза СССР»: предлагали только «предварительно постановке вопроса на Президиуме ЦИК Союза ССР» заручиться отзывами Академии наук Союза ССР, Комитета по заведованию учеными и учебными учреждениями ЦИК Союза ССР, "а в связи с тем, что создание Пантеона связывается с 10-летием Октябрьской революции, и Комиссии Президиума ЦИК Союза ССР по организации празднования 10-летия Октябрьской революции".[75]

Вскоре, 15 сентября 1927 года, «согласно предложению тов. А.С. Енукидзе в дополнение к представленным Психоневрологической Академией материалам о Пантеоне СССР» Бехтерев «препроводил проект содержания декрета, который необходимо издать в связи с организацией Пантеона»:[76] «Государственной Психоневрологической Академии предоставляется право посмертного вскрытия мозга выдающихся деятелей СССР в области науки, искусства и общественной жизни, в целях изучения мозга и сохранения его в Пантеоне СССР как научно-исследовательском институте Психоневрологической Академии по исследованию одаренности».[77]

Как и просил Бехтерев, вопрос об организации Пантеона собирались «вносить» на заседание Президиума ЦИК СССР. Уже был даже подготовлен проект постановления Президиума ЦИК, в котором полностью учитывались все пожелания Психоневрологической Академии и ее Президента Бехтерева.[78]

Казалось, дело на мази. Теперь Бехтереву надо было аккуратно провести свою грандиозную идею через все инстанции так, чтобы ее никто не перехватил. Мысль о том, что Пантеон следует учредить только в составе ленинградской Психоневрологической Академии и нигде больше, повторяется в бехтеревских документах многократно и с особой настойчивостью:

Инициатива создания Пантеона СССР проявлена Президентом Государственной Психоневрологической Академии В.М. Бехтеревым. <…> Поручение организации Пантеона Государственной Психоневрологической Академии как специальному научному и образовательному учреждению представляется наиболее целесообразным. Уже <…> было указано на желательность поручения этого дела Государственному рефлексологическому институту по изучению мозга. Институт мозга является той частью Психоневрологической Академии, которая располагает фактически всеми необходимыми для организации и работы Пантеона данными: в здании Института имеется соответствующее для размещения Пантеона помещение музейного типа. Имеется и налаженный аппарат для всестороннего изучения мозга и изготовления его музейных препаратов – Психоневрологическая Академия с Институтом мозга располагает как руководящими ценными специалистами в этой области, так и совершенной техникой научной работы в специально оборудованных лабораториях. Эти обстоятельства позволяют Психоневрологической Академии приступить без промедления к работе, избегнув длительного подготовительного периода, что к тому же поведет к экономии средств. <… > Комитет организуется Психоневрологической Академией. <… >

Музей Пантеона помещается в Психоневрологической Академии…

И наконец, мозги со всего Советского Союза направляются только «в адрес Психоневрологической Академии».

Опасения Бехтерева, что идею украдут и что плодами его труда воспользуются другие, были, как показала история, отнюдь не беспочвенны. Впрочем, осенью 1927 года еще ничто не предвещало неприятностей. Беда пришла с самой неожиданной стороны.

Еще одна смерть – Бехтерев

В ночь с 24 на 25 декабря 1927 года, в 23 часа 45 минут, «в Москве, в квартире проф. Благоволина скончался <… > академик В.М. Бехтерев, приехавший в Москву из Ленинграда на психоневрологический съезд».[79] Обстоятельства и причины этой скоропостижной кончины были не вполне ясны, а для многих странны и подозрительны.[80] Поговаривали об отравлении, но официальная версия гласила, что смерть наступила от паралича сердца. Газеты подробно информировали о ходе похорон, которые почему-то поспешно решили проводить в Москве. Сразу же начались мероприятия по увековечению памяти В.М. Бехтерева. Сообщали, что «созданному академиком Бехтеревым институту по изучению мозга будет присвоено имя покойного», что «в Патолого-Рефлексологическом институте им. Бехтерева устанавливается его бюст» и т. д. Не обошли вниманием, конечно, и его последний проект: «Предположено также присвоить имя академика Бехтерева организуемому Всесоюзному Пантеону, идея которого принадлежит покойному»…

В «Известиях» печатается небольшая заметка, озаглавленная «Вскрытие мозга». В ней извещалось о проявленном полном уважении к воле покойного, зарекомендовавшего себя и при жизни последовательным борцом с традиционными способами погребения и выступавшего против нерационального закапывания мозга в землю, на съедение червям:

25 декабря состоялось совещание видных представителей медицинского мира Москвы с участием профессоров Россолимо, Минора, Абрикосова и др. Совещание решило исполнить волю покойного о передаче его мозга в институт мозга в Ленинграде. В тот же день проф. Абрикосов произвел вскрытие черепной полости акад. Бехтерева и извлек его мозг, который временно помещен в патолого-анатомическом институте I МГУ. Скульптор Шадр сделал гипсовый слепок с лица покойного.[81]

Чуть позже за краткими информационными бюллетенями последовали обстоятельные статьи-некрологи, развернутые и концептуальные. Естественно, горестная кончина инициатора создания музея мозга увязывалась с судьбой его последней идеи, осмыслялась как своеобразная искупительная жертва «неведомому богу», в данном контексте – социалистическому.

Покойный был неутомимым, неугомонным организатором до последнего дня своей жизни. Его главное детище – Рефлексологический институт в Ленинграде, который отныне будет носить его имя. Последние годы он был особенно занят расширением работы этого института… созданием пантеона великих людей, – писала в январе 1928 года «Красная нива». – По идее Бехтерева, в этом пантеоне должны быть собраны и научно исследованы мозги общественных деятелей Советского Союза. По жестокой иронии судьбы, первый мозг, который войдет в этот пантеон, будет мозг самого В.М. Бехтерева.

Бехтерев завещал сжечь себя и сохранить свой мозг для Института. Пепел и мозг – вот что получил Институт от своего основоположника и неизменного руководителя.[82]

Итак, завещанный Институту мозг идеолога Пантеона должен был стать своеобразной символической «строительной жертвой» в основании Пантеона и совсем не символическим, а вполне реальным экспонатом номер один. «Пантеон мозга Бехтерева» был бы тогда уже во всех смыслах бехтеревским…

Однако этого не произошло. Судьба опять распорядилась иначе. «Пепел и мозг» – это оказалось действительно всем, «что получил Институт от своего основоположника и неизменного руководителя». Масштабная идея создания Пантеона СССР была, как и опасался Бехтерев, присвоена другими «энтузиастами». Но и здесь события разворачивались постепенно…

Борьба за Пантеон

28 января 1928 года на заседании Секретариата ЦИК был заслушан вопрос об организации Всесоюзного Пантеона при ЦИК Союза ССР. Постановили: «Для рассмотрения вопроса об организации Всесоюзного Пантеона при ЦИК СССР образовать комиссию в составе: Председатель: Н.И. Пахомов. Члены: т. М.Н. Покровский, т. А.В. Луначарский, т. Н.А. Семашко».[83]

В феврале крупного партийного и государственного чиновника, ректора Коммунистической академии и Института красной профессуры, историка М.Н. Покровского, наркома просвещения А.В. Луначарского и наркома здравоохранения Н.А. Семашко обязали ознакомиться с бехтеревскими документами и в кратчайший срок дать по ним заключение. Ни Покровского, ни Луначарского, судя по их реакциям, идея Пантеона в особый восторг не привела. Покровский вообще ушел от ответа, предложив «передать этот вопрос на заключение Комакадемии»,[84] а Луначарский ответил, но весьма уклончиво:

Ознакомившись с всеми краткими материалами, которые присланы мне Вами по вопросу организации

Всесоюзного Пантеона, я считаю, что идея сама по себе не плоха, и я против ее осуществления не возражаю, но она не кажется мне, однако, неотложной. Во всяком случае прежде чем приступить к организации этого дела, следовало бы внимательно изучить вопрос со всех сторон с привлечением специалистов из заинтересованных ведомств и учреждений.[85]

Кажется, что оба они были скорее напуганы, чем вдохновлены, и не решились взять на себя ответственность за столь радикальную форму демонстрации научных достижений и столь идеологически экстравагантную форму увековечения памяти усопших гениев.

Зато Семашко прекрасно понял красоту бехтеревского замысла и ответственности не побоялся. Ведь именно он, нарком здравоохранения, стоял у истоков изучения мозга Ленина, он доказывал, что с помощью приглашенного из Германии профессора Фогта можно будет материалистически обосновать ленинскую гениальность, он выбивал деньги под эти исследования, он стремился реорганизовать лабораторию по изучению мозга Ленина в Институт. И наконец, именно в его непосредственном ведении, в ведении Наркомздрава, эта лаборатория (институт) по изучению мозга Ленина находилась.

Семашко воспринял идею Пантеона с энтузиазмом, даже, быть может, излишним. На вопрос, быть ли Пантеону, он ответил раньше и определеннее всех, сказав решительное «да»: Пантеону – быть. Но с одной очень существенной поправкой: Пантеон должен быть, но только в Москве, а не в Ленинграде, не в бехтеревском Институте. В отосланном в ЦИК СССР пространном заключении «история вопроса» излагалась в одном предложении: «По инициативе Ленинградского психоневрологического института возбуждено ходатайство перед ВЦИК РСФСР об организации Пантеона для хранения и изучения мозгов выдающихся деятелей науки, искусства и политики».

Далее приводились соображения в пользу того, что Пантеон может функционировать только в Москве, только в стенах Института по изучению мозга при Наркомздраве:

1. В Институте по изучению мозга при Наркомздраве находится мозг В.И. Ленина. Тем самым положено по существу основание Пантеона в Институте. Если Пантеон будет находиться в Ленинграде, то естественным образом мозг В.И. должен быть перевезен туда же. Транспортирование 30 000 препаратов представляет собою дело чрезвычайной трудности и сопряжено с большими опасностями. В Институте мозг В.И. находится под непрерывной охраной ОГПУ.

2. Изучение мозга В.И. Ленина поставило перед Институтом весьма широкую задачу – разрешение вопроса об особенностях цитоархитектоники гениальных и выдающихся людей. Для полного разрешения этой задачи Институт, естественно, нуждается самым настоятельным образом в изучении мозгов и других выдающихся людей. Он уже имеет в своем распоряжении мозг выдающегося клинициста проф. Земницкого и мозг недавно скончавшегося Н.В. Плеханова. Но соответствующий материал должен увеличиваться. Если Пантеон будет сосредоточен не в Институте, то он будет лишать Институт этого материала.

3. Помимо мозгов В.И. Ленина, проф. Земницкого и Н.В. Плеханова Институт мозга имеет коллекцию мозгов средних людей разных национальностей: 6 русских мозгов, 2 татарских, чувашский, армянский, грузинский, еврейский, тюркский. Столь разнообразным в качественном отношении материалом вряд ли обладает какой-либо еще институт в мире. Материал этот является совершенно необходимым для изучения вопроса о цитоархитектонических особенностях выдающихся людей, так как вопрос этот может быть решен только путем сравнения цитоархитектоники выдающихся людей с цитоархитектоникой людей средних. В настоящее время ведутся переговоры с различными научно-учебными учреждениями Союза ССР о предоставлении поступивших в их распоряжение мозгов выдающихся работников, а также с целью получения мозгов различных национальностей и рас, населяющих наш Союз.

4. Работа в Институте мозга ведется под руководством самого крупного специалиста в области изучения мозга – профессора О. Фогта. Под его руководством ведется изучение мозга В.И. Ленина. Было бы логично и весьма полезно для дела, чтобы и изучение мозгов других выдающихся людей велось под тем же в высокой степени авторитетным руководством.

5. Институт мозга оборудован по последнему слову техники и имеет штат подготовленных научных и технических работников. Он может свободно взять на себя задачу обработки и изучения мозгов выдающихся людей, не требуя для этого никаких дополнительных затрат. Организация же Пантеона вне Института мозга будет сопряжена с большими расходами. Как видно из представленного материала, для организации Пантеона требуется около 52 000 руб. Деньги эти при устройстве Пантеона в Институте мозга будут сохранены для Государства.[86]

Итак, Семашко использовал все возможные аргументы, чтобы произвести отчуждение бехтеревской идеи от бехтеревского института – лучшие, чем в бехтеревском институте, специалисты, лучшие методики, лучшее оборудование, экономия денежных средств и т. д. Главным же, непобиваемым козырем в пользу того, что Пантеон должен находиться в Москве, конечно же был мозг Ленина. Трудно сказать, как сложилась бы судьба бехтеревского Пантеона, не умри внезапно сам Бехтерев. При жизни слово Бехтерева значило очень много. После его смерти институту, как писали в уже цитированной ранее статье, достались лишь «пепел и мозг». На политической чаше весов мозг Ленина весил несоизмеримо больше, чем мозг родоначальника идеи Пантеона.

В мае 1928 года идее бехтеревского Пантеона было отказано в праве на дальнейшее существование. Постановили: «За смерью Бехтерева – инициатора организации Всесоюзного Пантеона – вопрос с обсуждения снять».[87]

Рождение Пантеона-2

Однако здесь история не закончилась. Это был ложный, мнимый финал. События разворачивались по принципу «Король умер – да здравствует король!»

Не откладывая дела в долгий ящик, Московский институт мозга начал формировать коллекцию. В апреле 1928 года ушел из жизни философ и экономист, идеолог Пролеткульта и автор утопических романов, давний член партии, ставший объектом яростных нападок В.И. Ленина в книге «Материализм и эмпириокритицизм» – Александр Александрович Богданов (Малиновский). С 1926 года он возглавлял Институт переливания крови и умер прямо на работе, на операционном столе, во время рискованного медицинского эксперимента, участником которого пожелал стать. Институт переливания крови находился в одном здании с Институтом мозга, так что мозг Богданова поступил в коллекцию, что называется, прямиком – из одной комнаты в другую.

В мае 1928 года от болезни сердца скончался Александр Дмитриевич Цюрупа, государственный и партийный деятель, член партии с 1898-го.

Мозги обоих изъяли без афиширования, ведь вопрос о бехтеревском варианте Пантеона еще не был окончательно снят с рассмотрения. Но к осени ситуация стала иной.

И когда 8 октября 1928 года в Сочи от тифа скончался другой соратник Ленина, ровесник Цюрупы, тоже занимавший высокие посты в партийной и государственной структуре, – Иван Иванович Скворцов-Степанов, то на следующий день в газетах появилось сообщение:

Тело умершего перевозится из Сочи в Москву и по прибытии помещается в Доме союзов, где будет установлено почетное дежурство членов правительства и делегаций от московских партий и заводов. В ночь перед похоронами тело будет подвергнуто кремации. Погребение урны с прахом И.И. Скворцова-Степанова состоится на кремлевской площади в Кремлевской стене. Мозг покойного передается Институту мозга…[88]

Процесс национализации мозгов выдающихся деятелей сдвинулся с мертвой точки. Наука, как и мечтал Бехтерев, получила на мозги усопших чрезвычайные права. Только «отправляться» мозги должны были теперь на адрес не ленинградской Психоневрологической Академии, а Московского института мозга.

В 1929-м "к существовавшим в 1928 году отделениям прибавился Пантеон мозга выдающихся людей, начавший работу по собиранию характерологического материала".[89] В штатном расписании Института на 1929/1930 год появилась достаточно хорошо оплачиваемая должность – заведующий Пантеоном.[90] Правда, поначалу она вроде бы оставалась вакантной – наверное, из-за небольшого размера коллекции. Но это было делом быстропоправимым. В уже цитированной заметке 1930 года – о мозге Маяковского – народу обещали, что «в ближайшее время материалы, относящиеся к мозгу В.В., будут включены в коллекцию Пантеона ГИМ».[91]

В начале 1930-х над Институтом мозга нависла прямая угроза расформирования – он был реорганизован в морфологическое отделение Института высшей нервной деятельности и потерял свой самостоятельный статус. Грозились приостановить работу над мозгом Ленина и даже вообще забрать его из Института. Но Пантеон и тогда решено было временно сохранить. Правда, в тот период «работа Пантеона… окончательно замерла».[92] Однако тучи рассеялись: остался и Ленин, остался и Пантеон… Нашелся и заведующий Пантеоном – Наталья Сергеевна Преображенская. В 1932 году она «по путевке Культпропа ЦК перешла на работу в Институт мозга: сначала в качестве младшего научного сотрудника по отделу архитектоники, потом <…> старшего научного сотрудника».[93] Она-то и занялась сбором и изучением материалов: сначала – по И.И. Скворцову-Степанову, а после – по «нерадивым» членам комиссии, рассматривавшей вопрос о создании Пантеона: по умершему в 1932 году М.Н. Покровскому и по А.В. Луначарскому, скончавшемуся в 1933-м.[94]

В 1933 году писали, что «особое положение Института определяется» именно тем, что в нем ведется «изучение мозга В.И. Ленина, а также и мозгов выдающихся деятелей нашего Союза».[95] В 1930-е годы Пантеон продолжал пополняться и, безусловно, стал гордостью отечественной науки. В 1934 году в «Правде» сообщали, что «научный коллектив Института подготовил и уже изучает мозги Клары Цеткин, Сэна Катаямы, Луначарского, Цюрупы, М.Н. Покровского, Маяковского, Андрея Белого, академика Гулевича». Приглашали посетить и «музей мозга» – «богатый по количеству и редкий по качеству имеющихся в нем материалов и экспонатов».[96] По разным источникам нам удалось насчитать более тридцати экспонатов Пантеона. Позволим себе привести известные нам имена, преимущественно «из поступлений» 1920-1930-х годов. Естественно, эти данные не претендуют на полноту и репрезентативность. Итак:

Багрицкий Эдуард Георгиевич (Годелевич) (наст. фамилия Дзюбин; 1895 – 16 февраля 1934) – поэт. Барбюс Анри (1873 – 30 августа 1935) – французский писатель-коммунист, лидер Французской компартии.

Белый Андрей (наст. имя и фамилия Бугаев Борис Николаевич; 1880 – 8 января 1934) – писатель. Богданов Александр Александрович (наст. фамилия Малиновский; 1873 – 7 апреля 1928) – деятель российского революционного движения, философ, экономист, писатель; директор Института переливания крови.

Выготский Лев Семенович (1896 – 11 июня 1934) – психолог.

Горький Максим (наст. имя и фамилия Пешков Алексей Максимович; 1868 – 18 июня 1936) – писатель.

Гулевич Владимир Сергеевич (1867 – 6 сентября 1933) – биохимик, академик АН СССР.

Дуров Анатолий Леонидович (1863 – 3 августа 1934) – артист цирка, дрессировщик. Ипполитов-Иванов Михаил Михайлович (наст. фамилия Иванов; 1859 – 28 января 1935) – композитор и дирижер, ректор Московской консерватории. Калинин Михаил Иванович (1875 – 3 июня 1946) – государственный и партийный деятель, с 1922 г. – председатель ЦИК СССР, с 1938 г. – председатель Президиума Верховного Совета СССР. Карпинский Александр Петрович (1846/1847 – 15 июля 1936) – геолог, академик, президент АН СССР. Катаяма Сэн (1859 – 5 ноября 1933) – деятель японского и международного коммунистического движения, один из инициаторов создания компартии Японии; похоронен в Москве у Кремлевской стены на Красной площади.

Киров Сергей Миронович (наст. фамилия Костриков; 1886 – 1 декабря 1934) – государственный и партийный деятель; с 1926 г. первый секретарь Ленинградского обкома партии, с 1934 г. – секретарь ЦК ВКП(б); занимал одновременно и другие высокие посты.

Крупская Надежда Константиновна (1869 – 27 февраля 1939) – жена В.И. Ленина.

Куйбышев Валериан Владимирович (1893 – 25 января 1935) – партийный и государственный деятель, член Политбюро ЦК ВКП(б), зам председателя СНК и СТО; занимал и другие высокие посты. Луначарский Анатолий Васильевич (1875 – 26 декабря 1933) – государственный и партийный деятель, писатель, критик; с 1917 г. – нарком просвещения, с 1929 г. – председатель Ученого комитета при ЦИК СССР.

Маяковский Владимир Владимирович (1893 – 14 апреля 1930) – поэт.

Менжинский Вячеслав Рудольфович (1874 – 10 мая

1934) – государственный и партийный деятель, с 1926 г. – председатель ОГПУ, член ЦК партии. Мичурин Иван Владимирович (1855 – 7 июня

1935) – селекционер, почетный член АН СССР. Павлов Иван Петрович (1849 – 27 февраля 1936) – физиолог, создатель материалистического учения о высшей нервной деятельности, академик АН СССР. Покровский Михаил Николаевич (1868 – 10 апреля 1932) – историк, партийный и государственный деятель, академик АН СССР, руководитель Коммунистической академии, Института красной профессуры. Скворцов-Степанов Иван Иванович (1870 – 8 октября 1928) – государственный и партийный деятель, историк, экономист.

Собинов Леонид Витальевич (1872 – 14 октября 1934) – певец (лирический тенор), солист Большого театра.

Станиславский Константин Сергеевич (наст. фамилия Алексеев; 1863 – 7 августа 1938) – актер, режиссер, педагог, теоретик театра, основатель МХАТ. Сук Вячеслав Иванович (1861 – 12 января 1933) – дирижер и композитор.

Цеткин Клара (1857 – 20 июня 1933) – деятель германского и международного коммунистического движения, одна из основателей компартии Германии, похоронена в Москве на Красной площади у Кремлевской стены.

Циолковский Константин Эдуардович (1857 – 19 сентября 1935) – основоположник советской космонавтики.

Цюрупа Александр Дмитриевич (1870 – 8 мая 1928) – государственный и партийный деятель, нарком внутренней и внешней торговли, член ЦК партии; занимал и другие высокие посты.

Как видим, не были забыты ни партия, ни правительство, ни музыка, ни литература, ни даже советский цирк. Представителям советской науки оказывалось в Московском институте мозга особое уважение: место в коллекции было зарезервировано практически для каждого сталинского академика.[97] Не обошли вниманием и зарубежных коммунистов. Думается, что к выдающимся деятелям приплюсовали и всех Ульяновых – не по признаку персонального величия, а по причине родственной: ведь наследственность при изучении мозга имеет огромное значение. Взяли и Н.К. Крупскую.

После войны коллекция продолжала пополняться. Например, мозгами писателя Николая Дмитриевича Телешова (1867–1957). И конечно же, центральным послевоенным экспонатом стали мозги товарища Сталина. Логично предположить, что под сводами Института мозга собрались и другие лидеры государства. В 1968 году в Пантеон поступил мозг знаменитого физика, лауреата Нобелевской премии академика Льва Давидовича Ландау. А в 1989-м – мозг другого физика и лауреата Нобелевской премии – мозг академика А.Д. Сахарова…[98]

Но сегодня, как сказали нам в Институте мозга, коллекция растет медленнее, чем прежде. Впрочем, сейчас все музеи испытывают трудности с комплектованием…

О том, что происходило с мозгом в Институте мозга

Но вернемся, однако, к тому, что происходило с мозгом, который люди в белых халатах изымали из головы выдающегося деятеля науки, искусства или общественности и уносили в Институт мозга. Там новый экспонат регистрировали в книге поступлений – отмечали, чей мозг и сколько весит, указывали причину смерти. Сведения о дальнейшей стадии работы можно почерпнуть из заметки 1936 года «Мозг А.М. Горького доставлен в Институт мозга»:

Вечером, 18 июня, мозг скончавшегося величайшего писателя современности Алексея Максимовича Горького был доставлен в Институт мозга в Москве. Директор Института мозга С.А. Саркисов[99] сообщил сотруднику ТАСС следующее: «На днях мы приступим к микрофотографированию всех поверхностей. После этого с мозга Алексея Максимовича будет сделан слепок, который навсегда сохранит и точно воспроизведет форму и размеры мозга, рисунок его борозд и извилин. Затем мозг будет подвергнут детальным научным исследованиям».[100]

О том, какие манипуляции проводились с мозгом в стенах здания на Якиманке после регистрации, фотографирования и муляжирования, население страны тоже подробно информировалось.

Кажется, что после смерти мозг еще продолжает жить здесь. Кажется, что он живет в этих лабораториях, в этом стильном особняке, где сосредоточены научные усилия по глубокому изучению такого сложного органа, как мозг.<… > Прежде чем поступить на стол к ученому, мозг подвергается длительному исследованию. Подготовка одного мозга взрослого человека для научной работы продолжается около года, – делился впечатлениями от посещения Института автор репортажа в «Правде».[101]

Журналист «Медицинского работника» выражался не столь эмоционально, но более обстоятельно:

Институт состоит из ряда отделений. В каждом отделении происходит та или иная стадия обработки мозга. После предварительной обработки мозг поступает на аппарат, называемый макротомом. Этот аппарат дает возможность разделить полушария мозга на отдельные ровные куски (из одного полушария получается пять-шесть кусков).

После этого происходит процесс резки куска полушария на микротоме, изобретенном и сконструированном профессором Фогтом. Этот аппарат дает возможность разделить кусок мозга на тончайшие срезы, толщиной в 5 микрон. Из одного полушария мозга можно получить, таким образом, до 30 тысяч срезов.[102]

Ср. в «Правде»:

Мозг делится при помощи макротома – машины, напоминающей гильотину, – на куски; эти куски проходят уплотнение в формалине, в спирту и заливаются в парафин, превращаясь в белые застывшие блоки. Блоки разлагаются микротомом – машиной чрезвычайной точности – на огромное количество срезов. На каждый мозг приходится приблизительно 15 тысяч срезов, толщиной в 20 микрон. Только после такой долгой и сложной подготовки препарат попадает под микроскоп.[103]

Разные источники указывают разную толщину срезов и разное их количество. Думается, это не слишком принципиально. Журналист «Правды» увидел в макротоме «потомка» гильотины. Продолжая его образный ряд, хочется – по личным впечатлениям – добавить, что микротом, безусловно, является продуктом скрещивания швейной машинки и хлеборезки…

Окраска срезов составляет следующий этап работы: окрашенные препараты фотографируются на специальных установках, дающих возможность сделать фотографии с очень большим увеличением и тем самым зафиксировать мельчайшие подробности среза. Дальнейшая стадия – подробное описание каждого препарата.[104]

Подготовка мозга к подобного рода исследованию представляла, как неоднократно подчеркивали сами сотрудники Института, весьма сложную задачу, требовала «большого технического навыка и большого количества времени».[105] Так, к 1935 году работа над мозгом Маяковского еще не была завершена, но некоторые результаты уже имело смысл доложить:

Интересные данные мы получили и при архитектоническом исследовании мозга Маяковского. Еще не все области этого мозга изучены. Однако те области, которые изучены, представляют большой интерес. Товарищи Станкевич и Шевченко[106] проводили исследование так называемой нижнепариентальной области на 16 полушариях, в том числе и мозга Маяковского. Эта область мозга особенно хорошо выражена у человека и значительно слабее выражена у человекоподобных обезьян, а у нижестоящих совершенно не выражена. Таким образом, эта область мозга, видимо, является носителем особо высоких функций мозга. Работы Станкевич и Шевченко показали, что у Маяковского имеется большое своеобразие в архитектоническом строении этой области: 1) своеобразие в сложности борозд и извилин; 2) относительное преобладание этой области по сравнению с этой же областью в других мозгах; 3) своеобразие в распространении архитектонических полей и своеобразие в архитектонике коры этой области.[107]

Безусловно, подобных «интересных данных» было получено сотрудниками Института немало. Но столь же безусловно, что каждый выдающийся мозг в отдельности, да и все выдающиеся мозги вместе взятые, при тщательном анализе по методу профессора О. Фогта проигрывали главному, заведомо неповторимому, заведомо гениальному мозгу – мозгу Ленина.

"В мае 1936 г. председатель Комитета по заведованию учеными и учебными заведениями докладывал в ЦК ВКП(б), что за десять лет «закончена основная, величайшей важности задача, для которой и был создан институт – изучение мозга Ленина». Лично Сталину сообщалось, что об «исключительно высокой организации мозга Ленина» можно говорить по целому ряду признаков (качество борозд и извилин и т. п.)": мозг Ленина «сравнивался с десятью полушариями „средних людей“, а также мозгом Скворцова-Степанова, Маяковского, известного философа Богданова». В мозгу Ленина оказался «более высокий процент борозд лобной доли по сравнению с мозгом Куйбышева, Луначарского, Менжинского, Богданова, Мичурина, Маяковского, академика Гулевича, Циолковского…»[108] и т. п.

Впрочем, далеко не все «экспонаты» удостаивались чести быть сопоставленными с гениальным ленинским мозгом. А многие мозги вообще не проходили стадию микроскопического анализа. Очевидно, не дошла очередь. Они так и остались лежать в специальных шкафах, сначала вымоченные в формалине, потом разделенные макротомом на части и залитые в парафин – в виде темных кирпичиков, напоминающих по форме и цвету куски грубого советского хозяйственного мыла. В законсервированном состоянии мозг может лежать долгие-долгие годы, почти вечность. За каждым мозгом закреплялся индивидуальный номер, но все они обозначались литерой «А», указывающей, – что мозг – человечий.[109]

В Институте мозга нам сообщили, что мозг Андрея Белого как раз и относится к разряду таких неразрезанных, неизученных, но пообещали, что им, при наличии средств и времени, быть может, и займутся… Эту информацию трудно проверить. Сведения, поступающие из недр Института сегодня, обычно туманны и, мягко говоря, противоречивы. Так, в Институте вообще отказались признать, что в составе коллекции есть мозг Багрицкого. Это странно, так как уже в 1936 году, в упомянутых выше отчетах перед ЦК, Багрицкий называется в ряду тех, чьи мозги составили «богатейший анатомический материал»,[110] накопленный Институтом. Не могли же Багрицкого потерять?

Впрочем, несмотря на то что мозг Маяковского рассматривали в микроскоп, а мозг Белого даже не разрезали, сверхзадачу проекта выполнить не удалось. Ведь, судя по доложенным в ЦК результатам, гений Ленина хоть и обосновали с материалистической точки зрения, но тайну гениальности все же не раскрыли и «нового человека», для которого «гениальность станет обычным явлением», на свет не произвели.

Думается, что непрофессионалам в этой медицинской и одновременно эзотерической области знания имеет смысл прислушаться к мнению академика РАМН, в прошлом – сотрудника лаборатории при Мавзолее, в настоящем – директора НИИ физико-химической медицины Ю.М. Лопухина:

Мозг – уникальный и необычный орган. Созданный из жироподобных веществ, компактно упакованный в замкнутую костную полость, связанный с внешним миром только через глаз, ухо, нос и кожу, он определяет всю суть его носителя: память, способности, эмоции, неповторимые нравственные и психологические черты.

Но самое парадоксальное заключается в том, что мозг – хранящий колоссальную по объему информацию, являясь совершеннейшим аппаратом ее переработки, – будучи мертвым, уже ничего существенного не может сообщить исследователям о своих функциональных особенностях (по крайней мере на современном этапе): точно так же, как по расположению и количеству элементов современной ЭВМ невозможно определить, на что она способна, какова у нее память, какие программы в нее заложены, каково ее быстродействие.

Мозг гения может быть таким же по своему строению, как мозг обычного человека. Впрочем, – деликатно оговаривается Ю.М. Лопухин, – сотрудники Института мозга, занимающиеся цитоархитектоникой мозга Ленина, полагают, что это совсем не так или не совсем так.[111]

Казалось бы, все. Однако – нет. Самое, на наш взгляд, интересное начинается именно там, где кончается цитоархитектоника, то есть собственно медицинская наука, и там, где кончается идеология с ее стремлением во что бы то ни стало доказать гениальность вождя…

Самое интересное: что еще делали в Институте мозга

В Институте занимались изучением не только материи мозга, но и особенностями личности его обладателя. В разработанном в 1933 году проекте Положения о Государственном научно-исследовательском институте мозга утверждалось:

Институт имеет при себе Пантеон мозга выдающихся политических деятелей, деятелей науки, литературы, искусства. В задачу Пантеона входит: хранение мозга выдающихся людей, собирание всевозможных материалов, характеризующих личность умершего, составление на основании изученных материалов характерологических статей, очерков, монографий и опубликование их, а также создание выставки, в целях широкой популяризации деятельности умерших. Собираемые Пантеоном материалы, характеризующие деятельность умершего, одновременно служат необходимым пособием для архитектонического изучения мозга выдающихся деятелей.[112]

Идея комплексного подхода к исследованию гениев, поступивших в Пантеон, была заложена еще в проекте Бехтерева, мечтавшего о создании "учреждения, которое было бы озабочено собиранием и изучением с научной точки зрения характерологических особенностей жизни и деятельности выдающихся людей, условий развития их таланта и которое в связи с этим своевременно могло бы вскрывать и изучать их мозг, в целях выяснения пластического выражения их одаренности в мозговых извилинах и в тонкой структуре мозга, бережно сохраняя и то, и другое для потомства".[113] По мысли Бехтерева, «увековечение памяти выдающихся деятелей в области науки, искусства и общественной жизни» должно было происходить не только «путем сохранения их мозга», но и «материалов, характеризующих жизнь и творчество этих людей», потому что для проникновения в тайну их таланта необходимо «сопоставление особенностей в строении мозга с особенностями их одаренности и творческой деятельности».[114]

Этот бехтеревский завет, как и прочие, был воплощен в практике Московского института мозга. Так, уже в 1930 году Институт через прессу обратился «ко всем близким и знакомым поэта с просьбой предоставить в его распоряжение все сведения, характеризующие В. Маяковского, а также соответствующие материалы: фото в различные периоды жизни, автографы, рисунки Маяковского, личные письма, записки и другие документы».[115]

Чуть позже сбор характерологических данных об экспонатах коллекции стал декларироваться как основной, постоянно практикуемый в Институте принцип подхода к теме. «Располагая уже в настоящее время целым рядом мозгов умерших выдающихся деятелей Союза, а также специально собираемыми Институтом сведениями об особенностях этих деятелей, об их одаренности и т. д., Институт также занимается и накоплением материала для последующего разрешения вопроса о том, какие отношения при современном уровне наших знаний могут быть вскрыты между структурой и функцией коры головного мозга и в этом направлении», – говорилось в предисловии к сборнику научных трудов Института.[116]

В популярном изложении эта же мысль выглядела понятнее и привлекательнее: «Чрезвычайно бережно и тщательно Институт сравнивает детали и характеры, собирает материал о привычках, об отличительных особенностях каждого».[117] Вот эти-то сведения, «бережно и тщательно» собиравшиеся сотрудниками Института, представляют безусловный общегуманитарный интерес и безусловную научную ценность. Сегодня такого рода источники относятся к так называемой «устной истории». Разумеется, источники в данном случае своеобразные, однако характерные для своей эпохи. О них и пойдет речь.

Работа по сбору «материала о привычках, об отличительных особенностях» бывшего «владельца» мозга велась по строгой научной методике. В нашем распоряжении оказалась «Схема исследования», являвшаяся подспорьем сотруднику Института в изучении личности одаренного человека. «Схема исследования» представляет собой что-то вроде методического пособия, очерчивающего обширный круг тем и вопросов, на которые должен обратить внимание сотрудник. Составление этой «Схемы…» считалось делом важным и ответственным. «К детальной проработке опросника» приступили только в 1932 году и с помощью «специалистов-консультантов»[118] планировали его закончить не ранее чем через год. В пятилетнем плане Института на 1933–1937 годы сообщается, что «в 1933 году должна быть разработана путем привлечения специалистов-психологов и психоневрологов форма характерологической анкеты, которая должна лечь в основу собирания и изучения материала с последующим литературным оформлением в форме издания ежегодно характерологических очерков, посвященных жизни и деятельности выдающихся людей».[119] Действительно, самые ранние из имеющихся в нашем распоряжении записей датированы 1933 годом. То есть именно тогда «Схема исследования» и была составлена. Однако, думается, коррективы в нее вносились и в последующие годы.

Первое, что интересовало авторов «Схемы…», – это «история развития данной личности»: детство, школьный период, начало самостоятельной деятельности, периоды творчества, вторая половина жизни, последние годы, смерть… То есть составлялась подробная биография.

Далее выяснялись факторы наследственности: собирались сведения о всех родственниках по восходящей и нисходящей линии; в качестве приложения строилась графическая схема, наподобие генеалогического древа; делались выводы.

Большое внимание уделялось конституциональным особенностям человека: фиксировались рост и вес, цвет глаз и волос, строение тела, состояние организма и т. д. Потом дело доходило до психомоторной и психосенсорной сферы, затем – до эмоционально-аффективной, волевой и интеллектуальной, до особенностей творческого процесса. Таким образом, учитывалось практически все: отношение к природе, людям, книгам, к собственному «я», пристрастия и фобии, повадки и привычки; интересовали работа, быт, половая жизнь, внимание, воображение, память… Полностью всего не перечислить – «Схема…» публикуется в «Приложении».

Наконец, составлялось заключение по следующим параметрам: 1) анализ влияния факторов среды на формирование данной личности; 2) наследственность и ее особенности; 3) характеристика конституциональных факторов; 4) особенности сенсомоториума; 5) анализ отдельных сторон личности (эмоционально-аффективной, волевой и интеллектуальной сфер) и их взаимодействие; 6) особенности творчества данной личности; 7) выделение основных особенностей характера данной личности, основного ее ядра.

В итоге возникало всестороннее описание человека, его подробнейший психологический портрет.

На основе чего составлялся такой портрет? Откуда брались сведения? Сотрудник Института подробно изучал мемуарную и критическую литературу об исследуемом лице, его художественные произведения (в том числе неопубликованные), письма, рисунки, фотографии и т. п. Желательно было ознакомиться с документами, относящимися к каждому периоду, начиная с образцов почерка, ученических тетрадей и кончая материалами по истории болезни и протоколом вскрытия…

Однако самые интересные и уникальные данные черпались из устного источника, из так называемых «бесед», которые проводили сотрудники Института с людьми из ближайшего окружения умершего гения.

Родственников, друзей и знакомых интервьюировали по указанным в «Схеме исследования» вопросам. Содержание «бесед» записывалось, подробные ответы информантов систематизировались и вносились в итоговый «характерологический» документ. Именно эти «беседы», являвшиеся по сути разновидностью мемуаров, становились главным материалом для обобщений, иллюстраций и умозаключений специалистов.

В итоговом документе (назовем его условно – «делом») фамилии опрошенных не значились, информанты фигурировали под кодовыми буквенными обозначениями: "по сведениям, полученным от А."; "как сообщил Б." и т. д. Часто указывалось их место в жизни объекта исследования: «жена», «сестра», «друг детства» и т. д. Краткие записи «бесед» и «ключ-дешифратор» должны были прилагаться к «делу».

В итоге сведения, полученные как из устных, так и из других источников, перерабатывались и оформлялись в связный, достаточно большой по объему текст, содержащий всестороннее и уникальное описание исследуемого объекта. Видимо, подобное описание играло роль своеобразного сопроводительного документа к экспонату коллекции, ведь специфика мозговых тканей должна была, по идее, увязываться со спецификой личности.

Трудно сказать, насколько удачной оказывалась эта увязка цитоархитектоники и характерологии. Как известно, великого открытия на этом поприще не случилось. Однако характерологические очерки, посвященные выдающимся людям и сделанные сотрудниками Института «бережно и тщательно», сами по себе имеют немалую научную ценность и способны вызвать неподдельный читательский интерес.

Ниже публикуется запись «беседы» одного из ведущих сотрудников Института мозга Н.С. Попова[120] с Н.К. Крупской «о привычках, об отличительных особенностях» Ленина. Вдова вождя мирового пролетариата, как и полагалось по «Схеме исследования», дисциплинированно отвечала на вопросы специально разработанной анкеты и рассказала много неожиданного о своем знаменитом муже. Нам неизвестно, проводились ли «беседы» с другими людьми из ближайшего окружения Ленина и был ли в конце концов составлен посвященный Ленину подробный характерологический очерк.

Однако несколько детальных характерологических очерков, подготовленных по вышеуказанной методике, нам удалось обнаружить. Три из них – посвященных Владимиру Маяковскому, Андрею Белому и Эдуарду Багрицкому – представлены в этой книге. Из публикуемых материалов о мозгах знаменитых русских писателей решительно ничего нельзя узнать (слово «мозг» даже не упоминается), зато их личности описаны в мельчайших подробностях и нюансах. Составителем этого поразительного труда был сотрудник Института мозга, известный психолог и невролог, впоследствии лауреат Государственной премии профессор Григорий Израилевич Поляков.

Об архиве Григория Израилевича Полякова

В середине 1930-х Г.И. Поляков был еще молодым, начинающим ученым, даже не кандидатом наук. Начальные вехи своей научной биографии он изложил в так называемом «жизнеописании», автобиографической справке, представленной в 1935 году на обсуждение квалификационной комиссии, решавшей вопрос, достоин ли он звания старшего научного сотрудника Института мозга:

Родился 2 сентября 1903 г. в г. Ельце, бывшей Орловской губернии. Среднюю школу окончил в 1920 г. в г. Киеве. В 1920 г. поступил в Киевский медицинский институт, где занимался до 1922 г. В 1922 г. перевелся на медицинский факультет 2-го Московского государственного университета, который закончил в 1925 г. В 1926 г. был призван в ряды РКК, где пробыл до 1927 г. в качестве красноармейца – врача срочной службы. С 1927 г. работал штатным ординатором клиники нервных болезней 1-го Московского государственного университета до 1930 г. В 1930–1931 гг. был аспирантом неврологического отделения Медико-биологического института. С 1928 г. по настоящее время состою сотрудником Института мозга – до 1931 г. в качестве младшего, а затем старшего научного сотрудника.[121]

К «жизнеописанию» прилагался, как и положено, список публикаций. Квалификационная комиссия Комитета по заведованию учеными и учебными заведениями ЦИК СССР сочла возможным "допустить Полякова Г.И. к исполнению обязанностей старшего научного сотрудника Института мозга с обязательным представлением к 1 января 1936 года специальной диссертации на ученую степень кандидата наук", и карьера Полякова продолжилась. В 1938-м он стал заведовать лабораторией нейрогистологии, в 1939-м защитил докторскую диссертацию. Поляков плодотворно работал по тематике, не связанной с Пантеоном (тема докторской – «Ранний и средний онтогенез коры большого мозга»), много публиковался, преподавал и пользовался авторитетом среди коллег. В 1963 году Ученый совет Института мозга торжественно отметил 60-летие со дня рождения и 35-летие врачебной и научно-педагогической деятельности Г.И. Полякова. В «Журнале невропатологии и психиатрии имени С.С. Корсакова» появилась заметка, в которой – в связи «со славным юбилеем» – были отмечены «большие заслуги Г.И. Полякова в области советской неврологии» и высказывались пожелания «многих лет жизни и новых творческих успехов».[122] Г.И. Поляков умер в 1982 году.

Работой над «характерологическими очерками» он начал заниматься, по-видимому, в середине 193о-х годов. В документах для квалификационной комиссии 1935 года некоторые очерки упоминаются как готовящиеся к публикации. Однако, насколько нам известно, в печати ни тогда, ни после ни один из очерков не появился. Не были бы они опубликованы и сегодня, если бы не произошедшая в музее Андрея Белого случайная встреча, о которой имеет смысл рассказать.

Несколько лет назад из различных мемуаров и писем, процитированных в начале статьи, нам стало известно, что мозг Андрея Белого поступил в Институт мозга. Эта информация заинтриговала. Попытки что-то выяснить в самом Институте мозга закончились практически ничем. По телефону сказали, что мозг Белого хоть и имеется в коллекции, но не исследовался, и что никакими сведениями о работах 1930-х годов по изучению гениальности Институт сегодня не располагает. Становилось грустно. Через пять минут после того, как была положена телефонная трубка, на пороге музея Андрея Белого появилась пожилая интеллигентная женщина. «Надо же, – сказала она, – я и не знала, что музей Белого существует. А ведь мой отец занимался исследованием его мозга». Это была Александра Григорьевна Полякова, дочь Григория Израилевича… Оказалось, что материалы ее отца, касающиеся Андрея Белого, а также Багрицкого, Маяковского и ряда других выдающихся деятелей искусства, науки и общественности, хранились дома, в семейном архиве. Это были черновые, подготовительные варианты характерологических очерков, представляющие собой правленые листы машинописи (не первый экземпляр). В них отсутствовали некоторые разделы исследования (например, раздел «конституциональные особенности» в очерке о Маяковском), встречались повторы и стилистические погрешности, в одних случаях не была осуществлена последовательная кодировка информаторов, в других, наоборот, не прилагался «ключ-дешифратор» и т. д. Однако и в таком виде эти материалы показались нам ценнейшим источником по биографии, психическому строю и творчеству указанных авторов, и мы сочли материалы пригодными к публикации. Тем более что местонахождение окончательных вариантов текста, «чистовиков», нам пока неизвестно.

Музей Белого приобрел «литературную часть» архива А.Г. Поляковой (Белый, Багрицкий, Маяковский) и получил разрешение на его публикацию. Правда, Александра Григорьевна просила не упоминать при публикации ее имени и даже, если возможно, имени ее отца. Она полагала – и не без основания, – что очерки могли быть результатом коллективного труда, то есть не одного Г.И. Полякова, но и его коллег. Свое же имя она хотела оставить в тайне, потому что чего-то опасалась. Она сама работала многие годы в Институте мозга и знала, что такое прежний режим секретности. Но сейчас на дворе другие времена, никакой государственной тайны в современном ее понимании материалы архива не представляют. Она это понимала, но все равно иррационально боялась огласки. Сегодня Александры Григорьевны уже нет в живых. После некоторых раздумий мы решились нарушить данное ей давнее обещание и открыть источник публикуемых материалов. Тем более что после смерти Александры Григорьевны оставшиеся материалы Г.И. Полякова были переданы в один из государственных архивов Москвы.

Приношу глубочайшую благодарность Евгению Мечетнеру, внуку Г.И. Полякова, и Михаилу Лежневу, внуку Н.С. Попова, за поддержку нашей работы, а также Г.Л. Выготской за сообщенные интересные сведения об Институте мозга. Особая признательность – В.П. Рудневу, стоявшему у истоков этого замысла, Л.Ф. Кацису и Н.А. Богомолову за ценные советы в подборе литературы, сотрудникам Государственного литературного музея и Государственного музея А.С. Пушкина за помощь в подборе иллюстративного материала и всем – за моральную поддержку.

Материалы, посвященные В. Маяковскому, Андрею Белому, Э. Багрицкому, печатаются по машинописям, хранящимся в «Мемориальной квартире Андрея Белого» (отдел Государственного музея А.С. Пушкина). В них произведены небольшие сокращения и стилистическая правка. Каждый публикуемый «очерк» сопровождается нашими краткими комментариями и пояснительной заметкой. Ответы Н.К. Крупской на анкету Интститута мозга даются по рукописям и машинописям из РГАСПИ. Фотографии любезно предоставлены Государственным Литературным музеем (В. Маяковский, Э. Багрицкий) и Государственным музеем А.С. Пушкина (Андрей Белый).

Моника Спивак

Часть II

Владимир Ленин

«Новая встреча с Ильичем волнует…»

Публикуемый ниже текст внешне похож на мемуары, хотя мемуарами в собственном смысле слова и не является. Это ответы Надежды Константиновны Крупской на анкету, проводимую Московским институтом мозга. Именно туда после смерти Владимира Ильича Ульянова (Ленина) поступил на исследование мозг первого вождя мирового пролетариата и первого лидера первого социалистического государства. Вдову вождя опрашивали сотрудники Института мозга, естественно, о муже, скончавшемся после тяжелой и продолжительной болезни в январе 1924 года. Ответы на заданные вопросы были записаны и приобрели вид воспоминаний. Текст датирован 1935 годом.

Первое известное нам упоминание об этом экзотическом документе просочилось в советскую печать на излете хрущевской «оттепели», в 1963 году. В газете «Известия» появилась статья, названная весьма банально – «Смел и отважен…», но имеющая интригующий позаголовок: «Что рассказывала Н.К. Крупская ученым о В.И. Ленине». В статье сообщалось:

В Институте марксизма-ленинизма при ЦК КПСС хранится удивительный, никогда ранее не публиковавшийся документ. <…> Это – восемь страниц машинописного текста. На первой странице вверху рукою Крупской написано: «Мои ответы на анкету Института мозга в 1935 г. Н.К.».

Самой анкеты не сохранилось. Ответы же представляют собой сплошной машинописный текст с довольно редкими поправками, внесенными Надеждой Константиновной. Воспоминания Крупской должны были помочь ученым уяснить черты гениальной натуры Владимира Ильича и, конечно же, не предназначались для печати. Отсюда их некоторые особенности – частые повторы, обилие мелких штрихов и деталей в поведении и характере Владимира Ильича, иногда очень личный характер воспоминаний, что, в общем-то, было несвойственно Надежде Константиновне. Новая встреча с Ильичем волнует.[123]

В статье отмечалась та огромная историческая роль, которую вообще сыграла Н.К. Крупская в увековечении памяти Ленина:

Совершенно особое место в Лениниане занимают воспоминания самого близкого вождю человека – Надежды Константиновны Крупской. Убежденная революционерка, простой и обаятельный человек, видный деятель, любящая жена – она была рядом с Лениным более четверти века. <… > После смерти Владимира Ильича Надежда Константиновна начала писать воспоминания о нем. Эту работу она не прекращала до конца своих дней. Многочисленные статьи, речи Крупской воссоздают живой и многогранный облик Ильича, черты его характера. Писатели, художники, артисты и режиссеры, работая над образом Владимира Ильича, часто обращались к Надежде Константиновне за советом. Образ Ленина всегда привлекал внимание ученых.

Указывалось на особый, слишком личный характер этих не предназначавшихся для печати воспоминаний:

Надежда Константиновна решительно разрушает некоторые неверные, но уже ставшие чуть ли не традиционными представления о Ленине <…> Подробно и обстоятельно рассказывает Надежда Константиновна, как работал Ленин. <… > Очень подробно рассказывает Крупская о внешнем облике Ленина, его жестах, привычках, движениях, любимых занятиях <…> Суховато (как-никак анкета!) и потому особенно трогательно рассказывает Крупская об увлечениях, милых привычках Ильича <… > Надежда Константиновна говорит и о том, что Ленин не умел делать, о том, что он не любил. <… > Нельзя без волнения читать о том, как вел себя Ильич в трудные минуты жизни<… > и т. д.

И, главное, автор статьи обещал, что удивительный документ вскоре будет опубликован: «Впервые он будет частично приведен в подготовляемом Институтом втором издании Биографии В.И. Ленина».

Здесь имелся в виду, естественно, не Институт мозга, а Институт марксизма-ленинизма. Однако во втором издании «Биографии» В.И. Ленина,[124] так же, как, впрочем, и в последующие годы, ответам Крупской на анкету Института мозга не суждено было появиться: брежневская эпоха не поддерживала интерес к вождю «с человеческим лицом»… О документе, поспешно проанонсированном в 1963 году газетой «Известия», опять позабыли на долгие годы.

Уже при М.С. Горбачеве, в эпоху гласности и перестройки, к документу вернулись вновь. В 1989 году он был опубликован с купюрами в изданном Институтом марксизма-ленинизма собрании мемуаров о Ленине – под названием "Из ответов Н.К. Крупской на анкету Института мозга в 1935 г."[125]

И эта публикация, не сопровожденная пояснениями о природе текста, представляемого на суд читателям, и «известинский» анонс 1963 года порождали множество вопросов. Почему своими воспоминаниями о покойном муже Н.К. Крупская делилась на этот раз не с пионерами или молодыми коммунистами, и даже не просто с учеными, а со специалистами очень узкой области, с сотрудниками Института мозга? Какое дело было сотрудникам уважаемого заведения до того, как Ленин выглядел и как работал? Кто решился (или: кому разрешили?) анкетировать вдову вождя? Что это за анкета, на которую Крупская должна была отвечать и которая, по мнению (добавим, что по ошибочному мнению) автора «известинской» статьи, не сохранилась? Почему, наконец, это странное анкетирование происходило только в 1935 году, спустя более чем десять лет после кончины вождя?

И так далее. Вопросы можно было бы множить… Кроме того, естественно, захотелось узнать, какие из ответов Н.К. Крупской на анкету Инстута мозга не вошли в текст публикации Института марксизма-ленинизма…

Конечно, анкетировать вдову Ленина и составлять характерологический портрет вождя было сложнее и опаснее, чем опрашивать родственников всех литераторов, академиков и партийных деятелей вместе взятых. Впрочем, неизвестно, составлялся ли вообще развернутый характерологический портрет Ленина, наподобие тех, которые составлялись сотрудниками Института мозга при изучении других экспонатов коллекции… Неизвестно, опрашивались ли другие люди из окружения Ленина (родственники, соратники по партии). Наверное, Крупской не задавали вопросы о сексуальных пристрастиях мужа, вредных привычках и т. п. По-видимому, достаточно жестко контролировались задаваемые вопросы и не менее жестко цензурировались ответы. Однако какие-то вопросы ей все-таки задавали и на какие-то вопросы она все-таки отвечала…

О том, как Институт мозга вел работу по изучению личности Ленина, можно пока скорее фантазировать, чем судить. Но мы в лучшем положении, чем автор «известинской» статьи 1963 года. Он честно отчитался о том, что «в деле» имеется «восемь страниц машинописного текста <… > с довольно редкими поправками». Следуя его указаниям, мы обратились к тому самому архивному делу. В нем, как и ожидалось, имеются упомянутые восемь страниц машинописи и упомянутая надпись рукой Крупской на первой странице: "Мои ответы на анкету

Института мозга в 1935 году". С гораздо большим удивлением мы обнаружили, что «за время пути собака могла подрасти». «Дело» с 1963 года в результате различных архивных миграций и пертурбаций существенно пополнилось материалами из других фондов. В результате там оказалось уже целых три машинописных экземпляра ответов Крупской на анкету (один – переплетенный), ученическая тетрадь, в которой ответы Крупской были записаны от руки, и еще – сама «Схема исследования», считавшаяся автором статьи несохранившейся. Рукопись более пространна, чем машинописи. Все экземпляры ответов Крупской, включая рукописный, содержат правку. Иногда правка носит стилистический характер. Однако в большинстве случаев это – вычеркивания. Думается, что вычеркивала не Крупская и не анкетировавший ее сотрудник Института мозга.

Путем сравнения рукописи с машинописными экземплярами нам удалось разобрать и восстановить большую часть вычеркнутого. Сокращению чаще всего подверглось то, что противоречило идеальному образу вождя, который, в свою очередь, определялся и корректировался партийными имиджмейкерами. Так, были вычеркнуты фразы о том, что Ленин не мучился ни галлюцинациями, ни судорогами, что он не болел морской болезнью… Вероятно, кощунственной казалась сама возможность заподозрить наличие у вождя этих недугов. Вычеркнули сообщение о том, что один глаз Ленина видел хуже, чем другой. Похоже, вообще любые замечания о пороках ленинского зрения принимались настороженно – не по причине ли идеологических штампов о его дальновидности? Во всяком случае, была снята мемуарная фраза о теще вождя, которая, оказывается, видела дальше и лучше, чем сам вождь. Зачеркнули сообщение Крупской о том, что ленинский голос – тенор. Вместо несолидного «тенора» вписали более приличествующий вождю «баритон»… Подпали под сокращение фрагменты с указаниями на то, что Ленин любил красоты природы, красиво одетых людей… Видимо, показалось, что вождю пролетариата такая любовь не к лицу… Вероятно, по той же причине убрали и пристрастие Ленина к легкому чтению, беллетристике, оставив при этом указания на интерес к энциклопедическим изданиям… И т. п.

Ниже публикуется самый полный вариант ответов Крупской на анкету Института мозга – по записям из ученической тетради.[126] Все зачеркнутое, что удалось разобрать, восстановлено. Восстановленные фрагменты выделены полужирным шрифтом.

* * *

На обложке ученической тетради, послужившей основой нашей публикации, – две важные пометы: "Первая беседа – 19/IV-1935"; "Вторая беседа – 24/IV-35". Очевидно, что это и есть точные даты ответов Н.К. Крупской на анкету Института мозга. Ответы записаны характерным, запоминающимся почерком. И это почерк не Крупской, а Николая Семеновича Попова. Того самого сотрудника Института мозга, который интервьюировал вдову вождя 19 и 24 апреля 1935 года. На протяжении многих лет он был близок к семье Ульяновых, вхож в высокие круги… Этим, безусловно, и следует объяснять то, что именно он удостоился чести интервьюировать Крупскую. Вскоре, по-видимому, за эту же близость и «вхожесть» доктор Попов поплатился собственной жизнью. В мае 1938 года он был приговорен к высшей мере наказания, то есть – расстрелян.

У Н.С. Попова было две биографии: биография официальная, зафиксированная в служебных анкетах, и биография неофициальная, не особенно афишируемая…

Начнем с первой:

Попов Николай Семенович. Год рождения 1895. Уроженец бывшей Донской области. Среднее образование получил в Новочеркасской гимназии, в которой учился с 1906 по 1914 г. В 1914 г. поступил на Медицинский факультет Московского университета, который окончил только в 1922 г., т. к. были перерывы. Весной 1919 г. занятия прервались в связи с призывом на военную службу (в июне был освобожден, получив отсрочку). С декабря 1917 г. работал в бывшем Липецком уезде Тамбовской губернии сначала эпидемическим фельдшером, затем заведовал отделом Народного образования сначала волостного, потом уездного Исполкома, а затем, со второй половины 1919 г. – на эпидемии сыпного тифа как студент-медик, в Москве. Весной и летом 1920 г. ездил на Дон и Кубань с агитпоездом ВЦИК № 5 в качестве зав<едующего> Информ<ационным> отделом и секретаря политотдела поезда. С осени 1920 г. и до конца 1921 г. работал в качестве пом<ощника> военкома медфаков г. Москвы. С начала 1922 г. фактически возобновил занятия на медфаке, который и окончил летом 1923 г.

С 1923 г. по 1926 г. работал ординатором Клиники нервных болезней 1 Московского Университета. С 1926 г. по окончании ординатуры перешел в Институт мозга. До 1929 г. работал попеременно в Москве и Берлине, куда трижды выезжал в научную командировку. С конца 1929 г. по настощее время работаю в Ин<ститу>те мозга с двумя перерывами: в 1930 г. полгода работал по линии Наркомздрава в Казахстане и один год (1931/1932) провел на партийной работе на разных заводах московской области.[127]

Теперь – биография неофициальная, которая в этом «жизнеописании», составленном самим Поповым в 1935 году, не отражена.[128] Не отмечено, что он был сыном священника, что имел родственников за границей, получал многочисленные партийные взыскания и т. п. Но и сказанного достаточно, чтобы понять, что Николай Семенович Попов сочетал занятия медицинской наукой и практикой со специальными партийными заданиями.

Важнейшее событие в его жизни и карьере произошло в 1923 году. Молодой, вызывающий доверие соответствующих органов коммунист Н.С. Попов «был направлен в Горки для постоянного ухода за больным Владимиром Ильичем Лениным, при котором находился до его смерти». По воспоминаниям близких Попову людей, он не только обслуживал Ленина как санитар, но и, будучи ординатором-невропатологом, проводил с ним занятия по восстановлению речи… Вполне логично, что после смерти вождя Попов стал одним из первых русских стажеров, отправленных в Германию к Оскару Фогту обучаться тому, как исследовать мозг Ленина, овладевать сложной наукой цитоархитектоникой.

С того самого 1923 года продолжалась и связь Попова с семьей Ульяновых. Судя по всему, он был их домашним врачом. Летом 1934 и 1935 годов он наблюдал за здоровьем Анны Ильиничны, в 1936 году сопровождал Дмитрия Ильича в поездке на лечение в Германию… Он бывал дома у Надежды Константиновны и особенно был близок с Марией Ильиничной. В Горках Попов бывал часто; по-видимому, уже не только как врач, но и как друг (в Горках хранились его вещи, впоследствии изъятые сотрудниками ОГПУ: мотоцикл, велосипед…). Символично, что и арестовали доктора Попова сразу после очередного визита в Горки. Там, на лоне природы, он вместе с девятилетним сыном провел 1 марта 1938 года – воскресный день. По возвращении, 2 марта, его забрали…

Впрочем, не только близость к семье вождя сыграла роковую роль в судьбе Н.С. Попова. Не меньшее, а может, и большее значение имело то, что его постоянным пациентом являлся «враг народа» Н.И. Бухарин. Не на пользу пошли доктору и многочисленные заграничные командировки. В довершение всего он был еще и другом генетика Н.В. Тимофеева-Ресовского, превратившегося к тому времени в невозвращенца и немецкого шпиона… В общем, набора провинностей было более чем достаточно для обвинения в работе на немецкую разведку, подготовке покушения на товарища Сталина и, в конце концов, для вынесения смертного приговора.

В 1956 году Николай Семенович Попов был реабилитирован. Его памяти посвящаем мы эту публикацию.

Н.К. Крупская. Мои ответы на анкету Института мозга (1935)

Был правша. Слабым не был, но не был и особенно сильным. Физической работой не занимался. Вот разве на субботнике. Еще помню – починил изгородь, когда были в ссылке. На прогулках не очень быстро утомлялся. Был подвижной. Ходить предпочитал. Дома постоянно ходил по комнате, быстро из угла в угол, иногда на цыпочках «из угла в угол». Обдумывал что-нибудь. Почему на цыпочках? Думаю, отчасти, чтобы не беспокоить, в том числе в эмиграции, когда снимали комнату, не беспокоить и хозяев квартиры. Но это только отчасти.

Кроме того, наверное, еще и потому, что такой быстрой бесшумной ходьбой на цыпочках создавалась еще большая сосредоточенность.

Лежать определенно не любил.

Скованности в движениях не было, так же, как и дрожания или судорог. Движения не мягкие, но они не были и резкими, угловатыми.

Ходил быстро. При ходьбе не покачивался и руками особенно не размахивал.

Неуклюжим не был, скорее ловкий.

Беспорядочности и суетливости в движениях не было.

На ногах был очень тверд.

Гимнастикой не занимался. Играл в городки. Плавал, хорошо катался на коньках, любил кататься на велосипеде. В ссылке катался на коньках по реке, вдоль берега. На Волге места не грибные, где он жил. Когда я приехала к нему в ссылку, мы часто ходили в лес по грибы. Глаза у него были хорошие, и когда он (быстро) научился искать и находить грибы, то искал с азартом. Был азартный грибник. Любил охоту с ружьем. Страшно любил ходить по лесу вообще.

Мастерством и ремеслом никаким не занимался, если не считать письма «химией».

Одевался и раздевался быстро. Во время болезни, не помню, но думаю, он старался не отступать от одной и той же процедуры именно для того, чтобы проделать все быстро.

Случаев внезапного или систематического забывания обычных или заученных движений не было.

Излюбленные жесты и привычные движения – движения правой рукой во время речи вперед и вправо. Недавно видела изображение Ильича с правой рукой (во время речи): предплечьем вперед, но плечо прижато к туловищу – это неверно, так он не делал, – рука шла вперед, вытягивалась или закругленным движением и отходила от туловища.

Таких жестов, как битье кулаком по столу или грожение пальцем, никогда не было.

Здоровался обыкновенно. Помню, что в Горках поздоровался однажды с маляром на крыше дома – снял кепи и приподнял ее кверху.

Руку при встрече подавал самым обыкновенным образом.

Манерности, вычурности, странностей, театральности, рисовки в движениях не было.

Мимика и жестикуляция всегда были выразительны. Стали определенно живее во время болезни. Улыбался очень часто. Улыбка хорошая, ехидной и «вежливой» она не была.

Ух, как умел он хохотать. До слез. Отбрасывался назад при хохоте. Помню, например, хохот такой, когда кто-то приехав из Дагестана, привез карту и на вопрос, зачем нужно карта, ответил, что Мих. Ив. (Калинин) путает Дагестан и Туркестан.

Не было ли склонности к гримасничанью? Нет. Рассказывал Дмитрий Ильич, что в детстве очень старательно и выразительно пел «Жил был у бабушки», «Остались от козлика рожки да ножки». Порывистости или скованности в мимике и жестикуляции не было.

Ни так называемой «вежливой» улыбки или смеха, натянутости. Они были всегда очень естественны.

Голос был громкий, но не крикливый, грудной. Тенор.[129] Пел. Репертуар: «Нас венчали не в церкви», «Я вас люблю, люблю безмерно», «Замучен в тяжелой неволе», «Варшавянка», «Вставай, подымайся, рабочий народ», «Смело, товарищи, в ногу», «День настал веселый мая», «Беснуйтесь, тираны», «Vous avez pris Elsass et Latoraine»,[130] «Soldats dix-septieme».[131]

Говорил быстро. Стенографисты плохо записывали. Может быть, впрочем, и не потому, что быстро, или не столько потому, а потому, что 1) стенографисты у нас были тогда плохие и 2) конструкция фраз была у него трудная.

В сборнике «Леф»[132] есть статья, в которой авторы, разбирая структуру речи Ильича, приходят к выводу, что конструкция речи (фраз) латинская.

Ильич мне как-то говорил, что он в свое время очень увлекался латинским языком.

Голос выразительный, но не монотонный. Особенно выразительны и в отношении модуляции были его «zwischenrufe».[133] Я их как сейчас слышу.

Речь простая была, не вычурная и не театральная, не было «естественной искусственности», «певучая» типа французской речи (как у Луначарского, например), не было и сухости, деревянности, монотонности типа английской – русская речь посредине между этими крайностями. И она была у Ильича такая – посредине – типичная русская речь. Она была эмоционально насыщена (Ильич, как все Ильичи вообще, очень эмоционален), но не театральна, не надумана; естественно эмоциональна. Модулирования не были штампованно однообразны и стереотипны.

Плавная и свободная. Слова и фразы подбирал свободно, не испытывая затруднений. Правда, он всегда очень тщательно готовился к выступлениям, но, готовясь, он обдумывал не фразы, а план речи, обдумывал содержание, мысли обдумывал.

Говорил всегда с увлечением – было ли то выступление или беседа. Бывало часто – он очень эмоционален был, – готовясь к выступлению, ходит по комнате и шепотком говорит – статью, например, которую готовится написать. На прогулке, бывало, идет молча, сосредоточенно. Тогда я тоже не говорю, даю ему уйти в себя. Затем начинал говорить подробно, обстоятельно и очень не любил вставных вопросов. После споров, дискуссий, когда возвращались домой, был часто сумрачен, молчалив, расстроен. Я никогда не расспрашивала – он сам всегда потом рассказывал – без вопросов.

На прогулках часто бывали случаи, когда какая-нибудь неожиданная реплика показывала, что, гуляя, он сосредоточенно и напряженно думал, обдумывал и т. д.

"Лезет на живописную гору, а думает совсем не о горе, а о меньшевиках[134]" (см.: «Воспоминания» Эссен-Зверь[135]).

В этом же и беда была во время начала болезни. Когда врачи запретили чтение и вообще работу. Думаю, что это неправильно было. Ильич часто говорил мне и о своем критическом отношении к этому запрету: «Ведь они же (и я сам) не могут запретить мне думать». Он очень любил читать беллетристику. Чтение отвлекало бы от мыслей и перебивало бы их.[136]

Потребность высказаться, выяснить у него была всегда очень выражена. Помню случай, давно еще, до ссылки, когда он как-то говорил мне, что нужно было устроить явку каких-то тт. и я предложила свою квартиру, не спросив «кто и что». Вспоминая об этом, как-то он сказал: Что меня удивило – это что ты не задала ни одного вопроса.[137]

Случаев выпадения из памяти слов, фраз и оборотов или непонимания смысла и значения слов собеседника не было. Наоборот, необычайно быстро улавливал смысл и значение. Его записи – часто одним словом, одной фразой. Способности копировать речь и подражать звукам животных не было, насколько знаю. Не делал этого.

Дома, если какой-либо вопрос его сильно волновал, всегда говорил шепотком. Войну он ненавидел глубоко, например, – беды, которые она несет массам. Вообще он мягкий человек был. Вот эта формула Троцкого – ни мира, не войны. Как он боролся против нее, считая неправильной. А дома [шепотком?] «а вдруг?» – а вдруг все [же?].

Очень бодрый, настойчивый и выдержанный человек был. Оптимист.

В тюрьме был – сама выдержка и бодрость. Во время болезни был случай, когда в присутствии Ек<атерины> Ив<ановны>[138] я ему говорила, что вот, мол, речь, знаешь, восстанавливается, только медленно. Смотри на это, как на временное пребывание в тюрьме. Ек. Ив. не поняла[139] – говорит: «Ну, какая же тюрьма, что Вы говорите, Надежда Константиновна?»

Ильич понял – после этого разговора он стал определенно больше себя держать в руках.

Любил напевать и насвистывать.

Писал ужасно быстро, с сокращениями. Читать его трудно. Писал с необыкновенной быстротой, много и охотно. К докладам всегда записывал мысль и план речи. Записывал на докладах мысли и речи докладчика и ораторов. В этих записях всегда все основное было схвачено, никогда не пропущено.

Почерк становился более четким, когда писал что-либо (в письмах, например), что его особенно интересовало и волновало.

Письмо было связано и логически последовательно. Пропуск[140] букв (гласных часто) и слогов практиковал очень часто, в целях ускорения письма, так же как и недопись слова. Описки – нет, возможно, и были, но не часто.

Рукописи писал всегда сразу набело. Помарок очень мало. Копировать чужой почерк никогда не пробовал.[141]

Преобладания устной или письменной речи не было. По-моему, и та, и другая были развиты гармонично.[142] Легко и свободно и писал, и говорил.

Статистические таблицы, цифры, выписки писал всегда необычайно четко, с особой старательностью, – это «образцы каллиграфии». Выписывал их охотно, всегда и цифрами, и кривыми, и диаграммами, но никогда не диаграммами изобразительными (в виде рисунков). Так одна статья (1912–1913 г.) в полном собрании сочинений фигурирует как его статья и к ней диаграмма с рисунками. Это не его статья и диаграмма. Это мои. И диаграмма с рисунком – одно из доказательств.[143]

Статистическую графику использовал широко, чертил сам и очень четко.

Никак и никогда ничего не рисовал.

Читал чрезвычайно быстро. Беллетристику читал всегда медленнее, чем специальную литературу.

Читал про себя. Вслух ни я ему, ни он мне никогда ничего не читали, в заводе этого у нас не было: это же сильно замедляет.

Шепотом при чтении иногда говорил, что думал в связи с чтением.

Вдаль видел [нрзб. ] хорошо. Они с мамой (моей) часто соревновались в этом деле (она дальнозоркая, он нет). Но у него ведь, вы знаете, глаза были разные.

Глазомер у него был хороший – стрелял хорошо и в городки играл недурно.

Цвета и оттенки различал очень хорошо и правильно. В сумерки? Наверное видел хорошо. Галлюцинаций, иллюзий, неузнаваний и т. д. не было.

Зрительная память прекрасная. Лица, страницы, строчки запоминал очень хорошо. Хорошо удерживал в памяти и надолго виденное и подробности виденного. Яркие или тусклые тона любил? Ужасно любил красоту, красоты природы.[144] Любил горы, лес и закаты солнца. Очень ценил и любил сочетания красок, любил цветы [а?] и оттенки зелени. На свою одежду обращал внимания мало. Думаю, что цвет его галстука был ему безразличен. Да и к галстуку относился как к неудобной необходимости, но красиво одетых любил, когда кто-нибудь красиво одет.

Хорошо слышал на оба уха. Хорошо слышал шепотную речь. Ориентировался в незнакомой местности хорошо. Расстояния и направления по слуху тоже определял хорошо. (прогулки – мне всегда звуки казались значительно ближе, чем это оказывалось в действительности).

Высокие или низкие тона лучше? Не знаю, думаю, одинаково хорошо слышал. Непонимания смысла слышанного, иллюзий, галлюцинаций – не было.

Очень хорошо запоминал и надолго[145] удерживал в памяти слышанное. Передавал всегда точно, уверенно и свободно. Думаю, что зрительная и слуховая память у него были приблизительно равны по степени развития.

Во время подготовки к выступлениям и вообще занимаясь, любил подчеркивания, пометки, выписки и конспекты и прибегал к ним часто и много. Они часто были коротки и выразительны. Но во время чтения шепотком говорил лишь по поводу читаемого. Шепотком говорил свою статью. Слушать, как другой читает, – этого у нас не было в заводе.

Никогда ни о каких своих сновидениях не рассказывал.

Очень любил слушать рассказ. Слушал серьезно, внимательно, охотно. Есть воспоминание группы рабочих, посетивших его после болезни. Они пишут, что Ильич говорил с ними. В действительности он только слушал.

Очень любил слушать музыку. Но страшно уставал при этом. Слушал серьезно. Очень любил Вагнера. Как правило, уходил после первого действия как больной.

Шуму вообще не любил (я говорю не о шуме людной улицы, толпы, большого города). Но вот в квартире не любил шуму. Не любил слышать других. Н<адежду> К<онстантиновну> просил, например, изолировать опилками стену, отделяющую его комнату от комнаты М<арии> И<льиничны>, где стоял рояль и иногда происходило пение и музыка.[146]

Музыкален. Муз<ыкальная> память хорошая. Запоминал хорошо, но не то чтобы очень быстро. Больше всего любил скрипку. Любил пианино. Абс<олютный> слух? Не знаю. Насчет аккорда тоже не знаю. Ритм? Ноты? Мог ли читать их? Не знаю.

Оперу любил больше балета.

Любил сонату «Патетическую» и «Аппассионату».

Любил песню тореадора. Охотно ходил в Париже в концерты. Но всего этого было мало в нашей жизни. Театр очень любил – всегда это производило на него сильное впечатление. В Швейцарии мы ходили с ним на «Живой труп».

Ориентировка в пространстве хорошая.

Высоты не боялся – в горах ходил «по самому краю». Быструю езду любил.

Морской болезнью не страдал.

Барометрическое давление, погода? Во время болезни это было очень заметно (влияние погоды). До болезни? Не знаю.

Под разговор писать не мог (не любил), нужна была тишина абсолютная.

Довольно покорно ел все, что дадут. Некоторое время ели каждый день конину.[147] Они с Иннокентием[148] находили, что очень вкусно.

В молодости и в тюрьме страдал катаром желудка и кишок. Часто потом спрашивал, перейдя на домашний стол, исправивший эти катары: «А мне можно это есть?» Перец и горчицу любил. Не мог есть земляники (идиосинкразия). Припухали [нрзб.: зубы? десны?].

С наслаждением ел простоквашу. Насчет вкуса и запаха вообще было слабо.[149] Запахи он различал, конечно, но никакой склонности и к ним вообще, и к особым не было.

В комнате не выносил садовых цветов. Но любил в комнате полевые цветы и зелень. Очень любил весенние запахи. Садовых цветов и особенно с сильным запахом избегал.

Помню, я его заставала за таким занятием – подливал в 1922 г. теплую воду в кувшин, в который мы поставили ветки с набухшими почками (весной дело было).

Оптимист. В Сибири и во Франции он был вообще гораздо нервнее. Страдал страшными бессонницами. Утра у него всегда были плохие, поздно засыпал и плохо спал. В Швейцарии очень помогла размеренность швейцарской жизни, а во Франции мы жили шиворот-навыворот. Поздние разговоры и споры до ночи (в Сибири и за границей). В Сибири одно время перед концом ссылки страшно волновался, что могут продлить, – был тогда особенно нервный и раздражительный. Даже исхудал.

В Сибири был вообще очень раздражительный. Меланхолии, апатии не было. Угрюмость и мрачность… смены настроения всегда вообще имели явную причину и были адекватны. Очень нервировала его склока заграничная, ссоры и споры с Плехановым и с впередовцами.[150]

Вообще очень эмоционален. Все переживания были эмоциональны.

Обычное, преобладающее настроение – напряженная сосредоточенность.

Уже будучи больным, посмеивался над предписаниями врачей по рабочему режиму: «Ну вот они там придумывают… Они же не могут запретить мне думать».

Утра вообще были плохие, трудные [нрзб.]. Засыпал плохо – мешало обдумывание. Это не была бессонница в обычном смысле.

В домашней жизни – ровный. В политической – всегда возбужденный.

Веселый и шутливый.

Частой смены настроения не было. Вообще все смены всегда были обоснованны. Очень хорошо владел собой.

В воспоминаниях «Зверь» есть рассказ о том, как Ильич, сидя на горе и любуясь видом, вдруг заявил: «И всегда они везде пакостят, гадят». Кто гадит, где? Оказалось, речь шла о меньшевиках.

Настроение одно, оно как жирная линия всегда была видна, чувствовалась, а оболочка разная – мог шутить и смеяться с ребятами и в то же время по глазам видно, что [нрзб.].

Когда говорил, спорил, если по тем или иным причинам не надо было сдерживаться, всегда остро ставил вопросы, заострял их, «не взирая на лица».

В беседах с людьми, которых растил, был очень тактичен.

Впечатлителен. Реагировал очень сильно. В Брюсселе после столкновения с Плехановым немедленно сел писать ядовитые замечания на ядовитые замечания Плеханова, несмотря на уговоры пойти гулять: «Пойдем собор смотреть».

Бледнел, когда волновался. В 1906 г. во время выступления в доме Паниной[151] в Л<енинграде> стоял белый, заразил настроением (1000 человек). Порвали красные рубашки на знамена.

Страстность захватывающая речи – она чувствовалась даже, когда говорил внешне спокойно.

Перед всяким выступлением очень волновался – сосредоточен, неразговорчив, уклонялся от разговоров на другие темы, по лицу видно, что волнуется, продумывает. Обязательно писал план речи.

Был у него нервный смешок. Столкновения с близкими людьми переживал сильно. После разрыва с Плехановым – совершенно больной. Когда волновался – очень раздражителен.

Очень сильно было выражено стремление углубленно, по-исследовательски подходить к вопросам.

В Шуше, например, крестьянин 2 часа рассказывал ему, как он поссорился со своими за то, что те не напоили[152] его на свадьбе. Ильич расспрашивал необычайно серьезно,[153] стараясь познакомиться с бытом и жизнью.

Всегда органическая какая-то связь с жизнью. Активно сознавал близость к обществу и природе.

Колоссальная сосредоточенность.

Самокритичен – очень строго относился к себе. Но копанье и мучительный самоанализ в душе – ненавидел.

Когда очень волновался, брал словарь (напр<имер>, Макарова[154]) и мог часами его читать. Наше знакомство состоялось в связи с немецким языком. Я подрабатывала переводами. Была у Ильича во время болезни его и [дважды? Даже????] переспросила его по поводу перевода двух мест в тексте.

В редкие минуты пел [нрзб. ] – выучил домработницу [нрзб.].

Был боевой человек.

В Женеву приехал – грустил первое время – «как в могилу ложиться приехал» [нрзб. ] разозлился.

Адоратскому[155] до деталей рассказывал, как будет выглядеть революция.[156]

Иногда напишешь по его поручению – в Америку, например, а он в тот же день спрашивает: написала ли… а что они ответили?

Властный человек и волевой.

Если слушал музыку, то на следующий день чувствовал себя плохо. Обычно уходил после I действия.

Видела раз, как они чуть не подрались с Богдановым,[157] схватились за палки и озверело смотрят друг на друга (в особенности Ильич).

Вообще был горячка.

Азарт на охоте – ползанье за утками на четвереньках. Зряшнего риска – ради риска – нет. В воду бросался первый. Ни пугливости, ни боязливости.

Смел и отважен.

Часть III

Материалы из архива Г.И. Полякова

Владимир Маяковский

Предварительные заметки

Решение собирать характерологические материалы о Маяковском было принято почти сразу после смерти поэта. Уже 21 апреля 1930 года Институт мозга обратился «ко всем близким и знакомым поэта с просьбой предоставить в его распоряжение все сведения, характеризующие В. Маяковского, а также соответствующие материалы: фото в различные периоды жизни, автографы, рисунки Маяковского, личные письма, записки и другие документы».[158]

Судя по упоминанию в очерке фотографий, хранящихся в архиве Института, и по анализу писем Маяковского к родным, это обращение возымело действие. Однако основная часть исследования пришлась, по-видимому, на более поздний срок. Ранняя из сохранившихся «бесед» датирована 1933 годом. Отчет о работе Института мозга за 1934 год указывал, что «характерологический анализ В.В. Маяковского» в 1934 году должен быть закончен.[159] В июле 1935-го, отчитываясь перед квалификационной комиссией, Г.И. Поляков указывает «Характерологический очерк В. Маяковского» в списке своих научных трудов, оговорив, что материал хоть и подготовлен к печати, но находится еще в рукописи.[160] Возможно, данные, занесенные в отчеты, несколько приукрашивали действительность. Доработка очерка продолжалась и в дальнейшем: последние из имеющихся в «деле» «бесед» проводились в ноябре 1936 года.

К сбору материала для характерологического очерка о Маяковском «приложил руку» не один Г.И. Поляков. Работали как минимум трое. В отчете Института мозга за 1934 год в качестве авторов «Характерологического анализа В.В. Маяковского» названы двое – Григорий Израилевич Поляков и Владимир Мартынович Василенко.[161] Имя третьего соавтора, Н.Г. Егорова, фигурирует на листе с записью «беседы» с А.Г. Бромбергом. Это, по-видимому, означает, что именно он проводил данную «беседу» (кстати, запись этой «беседы» резко отличается по стилистике от других «бесед», имеющихся в «деле»). Н.Г. Егоров (род. 1884) в документах Института мозга за 1933–1934 годы фигурирует как научный сотрудник Пантеона, а В.М. Василенко (род. 1892) – как его заведующий. В соответствующих анкетных рубриках отмечено, что они не медики, не психологи, а литераторы с большим стажем. В качестве их второго места работы указана газета «Известия».[162]

Имеющиеся в нашем распоряжении материалы не позволяют точно установить долю участия каждого в работе по сбору и осмыслению информации, а также в работе по литературному оформлению текста. По-видимому, исследование являлось групповым, но Поляков играл лидирующую, руководящую роль. По крайней мере под "Характерологическим очерком II" стоит фамилия Полякова.

Всего в «деле» шесть «бесед». Дважды (в 1933 году и в 1936-м) был интервьюирован Осип Максимович Брик (1888–1945),[163] близкий кругу футуристов литератор и теоретик культуры, взявший на себя роль издателя ранних произведений Маяковского, и один раз (тоже в 1936-м) – Лиля Юрьевна Брик (урожд. Каган Лия Урьевна; 1891–1978), возлюбленная поэта и его «муза». Маяковский познакомился с семьей Бриков в июле 1915 года. Тогда же зародилось и чувство к Л.Ю. Брик. С тех пор «жизнь Маяковского и Бриков начала сливаться и в литературе, и в быту».[164] На протяжении пятнадцати лет, вплоть до самоубийства в 1930 году, Маяковский и Брики были, по сути, одной семьей. Очевидно, что из окружения Маяковского Брики были самыми сведущими, самыми знающими его людьми. Не исключено, что «бесед» с Бриками было гораздо больше, но сохранилось лишь три.

В «деле» имеются «беседы» с собратьями Маяковского по писательскому ремеслу – поэтом Николаем Николаевичем Асеевым (1889–1963) и прозаиком Львом Абрамовичем Кассилем (1905–1970). Оба входили в возглавляемую Маяковским литературную группу Левый фронт искусств (Леф), оба позднее вслед за Маяковским перешли в Реф (Революционный фронт искусств). Правда, стаж их знакомства с поэтом был различен. Асеев был давним другом, Кассиль – скорее приятелем, хорошим знакомым.

Асеев познакомился с Маяковским в 1913 году. «Со времени встречи с ним, – писал он спустя годы, – изменилась вся моя судьба. Он стал одним из самых близких мне людей. <… > Наши взаимоотношения стали не только знакомством, но и содружеством по работе…»[165] Дружба продолжалась почти до смерти Маяковского, но в 1930 году отношения были омрачены крупной ссорой, травмировавшей обоих. Конфликт произошел из-за того, что Маяковский вступил в Российскую ассоциацию пролетарских писателей (РАПП) «без предварительной договоренности с остальными участниками его содружества». Н.Н. Асеев вспоминал, что «все бывшие сотрудники Лефа… взбунтовались против его единоличных действий, решив дать понять Маяковскому, что они не одобряют… вступления его без товарищей в РАПП. <… > В последнее время нам казалось, что Маяковский ведет себя заносчиво, ни с кем из товарищей не советуется, действует деспотически».[166]

Примирить Асеева с Маяковским удалось лишь за несколько дней до самоубийства последнего. "11 апреля я с утра до вечера висел на телефоне и звонил то одному, то другому… – вспоминал близкий знакомый Маяковского Л.А. Гринкруг. – Маяковский говорил: «Если Коля позвонит, я немедленно помирюсь и приглашу его к себе». Когда я об этом говорил Асееву, тот ответил, что «пусть Володя позвонит», – если Володя позвонит, он тотчас же приедет. И это продолжалось целый день. Наконец, к семи часам вечера, я сказал Маяковскому, что мне надоело звонить по телефону: «Будь ты выше, позвони Коле и позови к себе». Асеев пришел, и вечером мы <…> Играли в покер. Маяковский играл небрежно, нервничал, был тихий, непохожий на себя".[167] Возможно, что, несмотря на примирение, у Асеева осталось некоторое чувство вины перед Маяковским. После смерти «великого друга» Асеев отдал немало сил делу увековечения его памяти. Он писал стихи и мемуарные статьи о Маяковском, издавал его сочинения, анализировал творчество, яростно защищал от критики. Многие годы Асеев работал над монументальной поэмой «Маяковский начинается» (1940), за которую в 1941 году удостоился даже Сталинской премии I степени. Асеев был одним из тех, кто предпочитал винить в смерти Маяковского его идейных и литературных противников или даже просто неких «врагов»: «Ты нажим гашетки нажал не сам, / То чужая рука – твою вела».[168]

В незаконченной «Поэме о ГПУ» он предлагал справедливым и прозорливым сотрудникам этого учреждения незамедлительно разобраться с убийцами Маяковского: «Расследовать черное дело, / как тысячи черных дел». Впрочем, у сотрудников Института мозга, интервьюировавших Асеева, эта точка зрения на смерть поэта не нашла поддержки…

Масштабы деятельности Л.А. Кассиля по увековечению памяти Маяковского были не столь велики. Он не так много общался с Маяковским, но и ему было что вспомнить. Его книга «Маяковский – сам» (М. – Л., 1940), ориентированная на читателя-подростка, и мемуарный очерк «На капитанском мостике»[169] имели резонанс и пользовались популярностью – прежде всего потому, что патетика была разбавлена в них изрядной долей юмора.

Имеется также «беседа» с Артемием Григорьевичем Бромбергом (1903–1966),[170] проведенная, как уже говорилось, Н.Г. Егоровым. Знакомство А.Г. Бромберга с Маяковским произошло только в начале 1930 года – в связи с организацией персональной выставки «Двадцать лет работы». А.Г. Бромберг был сотрудником Государственного литературного музея; он помогал Маяковскому в работе над экспозицией, водил по выставке экскурсии, после стал активным участником молодежной «Бригады Маяковского», о чем написал в воспоминаниях.[171]

Из того, что в «деле» сохранились лишь «беседы» с Асеевым, Кассилем, Бромбергом и Бриками, отнюдь не следует, что только ими был ограничен круг интервьюированных. Нам кажется, что к этому перечню опрошенных следует добавить как минимум еще двух друзей-литераторов – поэта-футуриста Василия Васильевича Каменского (1884–1961) и писателя Льва Вениаминовича Никулина (1891–1967). Оба они в 1930-е годы напечатали мемуары о Маяковском, к которым авторы публикуемого очерка постоянно обращаются. Но ряд приводимых в очерке сведений в мемуарах отсутствует. Кроме того, слова Каменского и Никулина порой вводятся в текст оборотами типа: NN «подтверждает», «передает», «рассказывает», «сообщает», «свидетельствует» и т. п. Подобная форма подачи материала, на наш взгляд, косвенно указывает на то, что информация получена устным путем – во время «беседы».

Если о «беседах» с Каменским и Никулиным можно только высказывать предположения, то о проводимых «беседах» с родными поэта (прежде всего – с его сестрой Людмилой Владимировной Маяковской) говорится в тексте очерка недвусмысленно. Кроме того, дважды цитируются слова Ксении Михайловны Синяковой (1900–1985), жены Н.Н. Асеева.

В очерке нередко сообщается о сведениях, полученных от «школьного товарища» Маяковского. Эти сведения касаются прежде всего материального положения семьи поэта, его образа жизни в первые годы после приезда из Грузии в Москву и т. п. Фамилия «школьного товарища» не названа, но можно предположить, что им был Сергей Сергеевич Медведев (1891–1970), впоследствии ставший известным химиком, академиком АН СССР (1958 ). В период дружбы с Маяковским он учился в Третьей московской гимназии, увлекался чтением запрещенной литературы и занимался революционной пропагандой. «Моя сестра и старшая сестра Маяковского, Людмила Владимировна, были однокурсницами и подругами по Художественно-промышленному строгановскому училищу. Летом 1906 года, когда Маяковские переехали в Москву, мы познакомились через сестер семьями. Кроме нас, знакомых у Маяковских в Москве тогда почти не было, и в первое время я был единственным приятелем Володи… – вспоминал С.С. Медведев. – Я не могу сказать, что мы были с ним очень близки: я учился в другой гимназии, в шестом классе, был на два класса впереди его, но мы с ним сошлись и сдружились, поскольку наши интересы совпадали».[172] Именно Медведев привлек Маяковского к участию в издании рукописного нелегального журнала «Порыв», выпускавшегося учениками Третьей гимназии (Маяковский учился в Пятой гимназии), и к работе в революционных кружках.[173]

В публикуемых материалах фигурируют в качестве информаторов также некие лица, обозначенные буквенными кодами – "Б", «В», "С". Так как «ключа-дешифратора» нет, то приходится устанавливать фамилии информаторов по контексту и содержанию высказываний. Очевидно, что литерой "Б" обозначен упоминавшийся ранее А.Г. Бромберг ("Тов. Б." ведет речь о подготовке выставки «Двадцать лет работы»). "Тов. С." описывает болезненное состояние Маяковского во время его последнего публичного выступления в Институте народного хозяйства им. Плеханова 9 апреля 1930 года. На этом вечере, принесшем Маяковскому горечь разочарования (аудитория вела себя враждебно), был секретарем и вел протокол заседания Виктор Иванович Славинский (1906–1951), фотокорреспондент, член «Бригады Маяковского». Сохранилась стенограмма его воспоминаний «Последнее выступление Владимира Владимировича Маяковского».[174] Скорее всего, именно В.И. Славинский являлся тем самым «тов. С», слова которого воспроизведены в публикуемом документе. Впрочем, на вечере 9 апреля присутствовал также и Павел Ильич Лавут (1898–1979), устроитель публичных выступлений Маяковского и его поездок по стране.[175]

Вычислить информанта "В" гораздо труднее: с его слов рисуется внешний облик Маяковского в канун Первой мировой войны. Литерой "В" мог быть обозначен, к примеру, тот же Василий Каменский, познакомившийся с Маяковским в 1913 году, или любой другой, близко знавший и просто изредка встречавший поэта в период его футуристической юности.

Авторы очерка о Маяковском использовали не только сведения, полученные из устных бесед. В ткань повествования введены фрагменты мемуаров и критических статей, которых к середине 1930-х было уже опубликовано немало. К сожалению, все источники цитат нам не удалось установить.

Маяковский являлся излюбленной фигурой советской критики и советского литературоведения. Книг и статей о нем написано во много раз больше, чем о Белом и Багрицком вместе взятых. Десятилетия пристального внимания к Маяковскому принесли свои плоды. Досконально изученной оказалась биография поэта, подробно анализировалось его творчество. Однако преобладающая часть работ о Маяковском имела существенный изъян – жесткую идеологическую запрограммированность. Не вполне свободна от идеологических штампов и биографическая часть публикуемого очерка – он открывается словами Сталина о том, что «Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи».

На пути канонизации Маяковского, начавшейся, в общем-то, сразу после смерти «первого поэта революции», стояли свои знаменательные вехи. Главная из них относится к декабрю 1935 года, когда страна узнала, что, по выражению Н.Н. Асеева, «Маяковского Сталин почтил вниманием…»[176]

Сталинский афоризм имеет свою историю. Он восходит к резолюции, поставленной Сталиным на письме к нему Лили Юрьевны Брик от 24 ноября 1935 года. В письме содержались жалобы на бюрократические препоны, мешающие развернуть кампанию по увековечению памяти Маяковского (воссоздать мемориальную квартиру, издать Полное собрание сочинений и т. д.), сообщалось, что "по распоряжению Наркомпроса из учебника современной литературы на 1935 год выкинули поэмы «Ленин» и «Хорошо», указывалось на то, что «наши учреждения не понимают огромного значения Маяковского – его агитационной роли, его революционной актуальности. Недооценивают тот исключительный интерес, который имеется к нему у комсомольской и советской молодежи»[177] и т. д. Ознакомившись с письмом Л.Ю. Брик, Сталин согласился со справедливостью ее претензий и поручил секретарю ЦК ВКП(б) Н.И. Ежову «разобраться». Сталинская резолюция гласила: «Т. Ежов! Очень прошу Вас обратить внимание на письмо Брик. Маяковский был и остается лучшим, талантливым поэтом нашей советской эпохи. Безразличие к его памяти и его произведениям – преступление. Жалобы Брик, по-моему, правильны. <…> Сделайте, пожалуйста, все, что упущено нами. Если моя помощь понадобится, я готов. Привет! Сталин».

Афоризм вождя «впервые был опубликован в „Литературной странице“ „Правды“ 5 декабря 1935 года в редакционной статье „Владимир Маяковский“ и немедленно подхвачен всей прессой. <… > Эпитет „талантливый“ был сразу же уточнен суперлативом „талантливейший“. <…> 6 декабря формула Сталина была включена в редакционное послесловие к публикации последней речи Маяковского (на диспуте о „Бане“ 27 марта 1930 года) в „Известиях“ (№ 283 (5836), стр. 4). В „Литературной газете“ от 9 декабря Маяковскому была отведена целая страница со сталинским лозунгом в заголовке».[178] С тех пор эпиграф из Сталина украшал почти любой труд о Маяковском. Более того, сталинской директивой жестко определялся тот угол зрения, под которым следовало отныне рассматривать жизнь и творчество «талантливейшего поэта».

Материал о Маяковском испытал на себе гораздо большее идеологическое влияние, чем, к примеру, материалы, посвященные Белому и Багрицкому. И это естественно, так как сотрудник Института мозга не волен был нарушать складывающийся идеологический канон. Отсюда проистекает не только обязательное цитирование Сталина, но и, к примеру, столь же обязательное осуждение исканий Маяковского периода Лефа, подробный рассказ о его юношеской революционной деятельности и ряд других моментов, порой назойливо подчеркивающих органическую, исконную приверженность поэта идеалам коммунизма. Не была обойдена и тема «Ленин и Маяковский». В очерке воспроизводится положительное суждение Ленина о стихотворении «Прозаседавшиеся», приводится «байка» о том, как Маяковский своим остроумием сокрушил обывателя, назвавшего «вождя мирового пролетариата» немецким шпионом.

«Согласно принятому в Институте мозга методу обработки характерологического материала, – говорится в предисловии к исследованию о Маяковском, – мы делим наше изложение на три части: биографический очерк, характерологический очерк в собственном смысле и заключение». В отличие от биографической части, выдержанной в традиционном идеологическом ключе, собственно характерологические материалы от идеологии свободны и представляют, как нам кажется, наибольший научный интерес. В них создается необычный психологический портрет Маяковского, анализируются особенности и изъяны его личности, определившие законы внутренней жизни и стимулы к творчеству, принципы отношения с окружающими, логику поведения и, в конечном счете, самоубийства. Характерологические материалы сгруппированы в двух очерках с идентичными заголовками. Готовя материал к печати, мы позволили себе их пронумеровать, озаглавив соответственно – "Характерологический очерк I" и "Характерологический очерк II".[179]

М.С.

* * *

Маяковский был и остается лучшим,

талантливейшим поэтом нашей

советской эпохи.

И. Сталин

Маяковский бесспорно представляет собой одну из наиболее ярких, колоритных и своеобразных фигур советской литературы. Но и сама личность М., его жизненный путь представляют собой явление исключительной яркости. Выдающаяся природная одаренность М. росла и развивалась в переломную, полную нарастающего внутреннего напряжения и социальных взрывов эпоху. Его жизнь совпала с периодом истории, в течение которого наша страна через революции 1905-го и 1917 годов, через две империалистические войны и войну гражданскую проделала путь от полуфеодально-капиталистического общества к обществу социалистическому. М. всем своим обликом, всем складом своего характера был как нельзя более под стать бурному течению современной ему эпохи. Он неразрывно сплетался с ней всеми частями, творческими и человеческими, своего существа. Эти моменты делают характерологическое изучение личности М., при всей трудности подобного изучения, благодарной и полной интереса задачей.

Два основных, подлежащих решению вопроса встают перед нами при таком исследовании. Первое – каким образом реализуются в процессе своего развития природные задатки данной личности под влиянием окружающей ее внешней среды; и второе – как сказываются те или иные черты характера по линии одаренности в творческой деятельности, с одной стороны, и в повседневной жизни, в быту – с другой. Попыткой ответить на эти вопросы и является настоящий очерк, отнюдь не претендующий на полноту изложения.

Согласно принятому в Институте мозга методу обработки характерологического материала мы делим наше изложение на три части: биографический очерк, характерологический очерк в собственном смысле и заключение.

Биографический очерк

Владимир Владимирович Маяковский родился 7 июля 1893 года в Закавказье, в небольшом селении Багдады, где отец его, Владимир Константинович,[180] служил лесничим. По семейным преданиям, род Маяковских по линии отца идет от запорожских казаков, с Сечи, где какой-то прадед Маяковских был будто бы казачьим есаулом. Владимир Константинович гордился своим происхождением от запорожцев, часто упоминал про запорожскую вольницу, любил по этому поводу цитировать «Тараса Бульбу», часто приговаривал: «Есть еще порох в пороховницах, не оскудела еще казацкая сила!» По преданию, предки по линии отца все отличались высоким ростом и крупным телосложением – маяки, – откуда и пошла фамилия Маяковские.

Всем Маяковским была свойственна в характере большая широта размаха и жизненная активность, устремление вперед – «сами выбились в люди».

Владимир Константинович был, как и все в семье, высокого роста, широкоплечим. По характеру он был энергичным, очень жизнерадостным, с большим темпераментом, человеком широкой и открытой натуры, чрезвычайно общительным и гостеприимным. К своей работе относился весьма добросовестно, с сознанием долга. Отличался высоким общим умственным развитием и интеллигентностью. Не имея законченного среднего образования, он тем не менее имел представление о многом, хорошо знал русскую классическую литературу. Между прочим, свободно говорил по-грузински, по-татарски и по-армянски. Умер он в возрасте 49 лет скоропостижно, от заражения крови.

Брат отца Михаил Константинович,[181] дядя Миша, также представлял собой яркую и интересную личность. В характере было много сходных черт с Владимиром Константиновичем – такая же «широта натуры», энергия, веселость, жизнерадостность, общительность. К этому нужно присоединить большую нетерпеливость и азартность. Отличался большими природными способностями, особенно к математике, была речевая одаренность, очень живо и образно говорил. По профессии он, подобно брату, был лесничим. Михаил Константинович, часто бывая в семье брата, очень любил маленького Володю и оказывал на него влияние.

Мать Владимира Владимировича – Александра Алексеевна, урожденная Павленко, родом с Украины.[182] В семье считали, что ее бабушка, фамилия которой была Данилевская, находилась в родстве с писателем Данилевским.[183] Александра Алексеевна – уравновешенная женщина, с большой выдержкой и характером, терпеливая, несколько замкнутая, но приветливая и обходительная в обращении. Очень трудолюбивая. Вся забота о семье, о подрастающих детях лежала на ее плечах, и она выполняла свои обязанности по дому с полным сознанием ответственности.

В.В. в своей автобиографии «Я сам»[184] упоминает еще о «тете Анюте» – сестре отца Анне Константиновне,[185] жившей вместе с семьей. О ней известно, что, несмотря на свою малограмотность, она отличалась любознательностью и большой живостью характера. По профессии была сестрой милосердия.

Местность, в которой родился и провел первые годы своей жизни В.В., отличалась своей живописностью и дикой красотой.

«Горное село Багдады – маленький центр царской „цивилизации“. В нем – почта, кой-какие административные учреждения. Но оно окружено лесами, синью горных хребтов, далеко разбросанными усадьбами местных помещиков. Через него перекатывают волны душистых цветочных запахов, смоляная крепость и хвойный густой настой» (Н. Асеев. «Володя маленький и Володя большой»[186]).

«Село Багдады: небольшой горный поселок в несколько десятков жилищ. Рынок, река, очень крутой обрыв горы, покрытый осыпающимся щебнем» (там же).

Дом, где жили Маяковские, стоял в стороне от селения, на склоне горы.

Легкий, южный дом на каменных (кирпичных) устоях, для того чтобы придать горизонтальное положение на крутом склоне, а также чтобы под ним свободно могли проходить бегущие с гор потоки. Лесенка в пять ступенек, сложенная из каменных брусьев. Веранда, открытая и легкая. На нее выходит несколько окон, дверь в дом. Вокруг дома густейшие зеленые заросли – фруктовые и другие деревья. Вдалеке, фестонами, выступают горы. Под ними раскинулось село. Это Багдады. У самого дома, внизу, мелкая быстрая, бегущая по камням горная речка Ханис-Цхали. Место совсем дикое. И дом похож на дом золотоискателей где-нибудь в Калифорнии или Клондайке.

(Из бесед с родными В.В.)

Обстановка, господствовавшая в доме, в высшей степени простая и несколько суровая, вполне гармонировала с этим внешним окружением. Материальное положение семьи М. было сравнительно обеспеченное, но скромное: столько, сколько необходимо было для насущных потребностей жизни.

Маленький Володя рос очень живым, подвижным и бойким ребенком. Развивался он очень быстро.[187] Особенно дружил он в детстве с сестрой Ольгой,[188] к которой близко подходил по возрасту – они были между собой почти ровесники. Сестра Людмила,[189] значительно более старшая, имела с ними обоими мало общения. Этому способствовало и то, что, учась в школе, она большую часть времени проводила вне семьи, в отъезде.

Прекрасная и здоровая природная обстановка благоприятствовала физическому развитию детей, которые почти все свое время проводили на свободе, в детских играх и блужданиях по окрестностям. Маленький Володя очень хорошо плавал (переплывал Рион[190]) и ездил верхом. Когда он подрос, отец часто брал его с собой в длинные ночные объезды. Столь близкое, с ранних детских лет, общение с природой развило у Володи большую любовь к ней; также сильно он любил животных. Эти склонности сохранились впоследствии на всю жизнь.

Обращает на себя внимание рискованный характер детских игр Володи и сестры Оли, неразлучной спутницы всех его шалостей и затей. Любимым их времяпрепровождением было лазанье по деревьям, отвесным скалам, экскурсии по узким, крутым, нависшим над пропастью тропинкам. В особенности же любил Володя следующее, им изобретенное развлечение.

По обрыву горы маленькие Маяковские – Володя и Оля – устраивают катанье на крупных голышах. Затевает это удовольствие Володя. Обрыв – чуть ли не отвесен. Если взобраться наверх, крепко оседлать камень и отталкиваться подошвами по шуршащему щебню – камень-салазки поедет вниз. Движение по мере раската все убыстряется; под конец камень, подпрыгивая, летит уже так, что захватывает дыханье. За спиной шорох, пыль, скрежет осыпающихся, увлеченных движением мелких, а иногда и крупных камней. Туча пыли. Обычно в самом конце пути камень выпрыгивает из-под тяжести тела и доезжать приходится на собственном заду. Отсюда – постоянно протертые штанишки и белье. Изумление матери: где только они так успевают рвать одежду и стирать в прах подошвы легких сандалий. А Володя, гордый изобретенным им видом развлечения, говорит сестре: ты подумай только, как здорово: камни сыплются, грохот кругом, летишь, страшно, а все-таки жив! (Н. Асеев. «Володя маленький и Володя большой»[191])

Маленький Володя вообще обнаруживал в своих детских играх большую изобретательность и богатую фантазию – черта характера, игравшая в последующем весьма существенную роль в его творческой деятельности. В особенности это проявилось несколько позже, когда он выучился читать и часто делал объектом своих игр с сестрой содержание прочитанных им приключенческих и фантастических романов. Вспоминая о детстве, он пишет, как однажды, начитавшись «Дон-Кихота», «сделал деревянный меч и латы, разил окружающих» («Я сам»[192]).

Наряду с этими чертами характера мы уже в раннем детстве отмечаем у М. еще одну особенность, играющую в последующем выдающуюся роль в его деятельности, – это склонность к декламированию. Уже в возрасте 4 лет, еще не умея читать и писать, он хорошо декламировал стихи.

Домашняя обстановка благоприятствовала развитию этой способности. В особенности способствовала этому любовь к классической литературе Владимира Константиновича. "Любимыми писателями в доме были Пушкин, Лермонтов и в особенности Некрасов.

Отец часто пел и декламировал растроганным голосом "Укажи мне такую обитель, где бы русский мужик не страдал… " (из бесед с родными).

Несмотря на заброшенность местности и отдаленность ее от культурных центров, семья благодаря чрезвычайно живому, общительному и гостеприимному характеру Владимира Константиновича не была оторвана от внешнего мира и замкнутой внутри себя. Особенно в летнее время, в период каникул, собирались родные, наезжало много знакомых, в доме бывало шумно и весело.

«Лето. Приезжих масса» («Я сам»[193]).

Маленькому Володе часто приходилось выступать в качестве чтеца-декламатора перед большим обществом гостей. Он уже и тогда в своих выступлениях держался очень бойко и самоуверенно, ничуть не стесняясь многолюдной аудитории. Задатки будущего «трибуна» уже в то время сказывались в нем со всей отчетливостью.

Володю часто сажали за стол, когда были гости, и просили прочесть стихи. Ему тогда было 5–6 лет, но он знал много стихов и хорошо читал их наизусть. Его хвалили, обещали прислать книжки из Петербурга. В «репертуаре» мальчика были «Спор»[194] и другие стихотворения Лермонтова. Знал и читал Володя детский стишок: «Мой мальчонка так уж мал, так уж мал…»[195]

(Из бесед)

Родные, в особенности отец, очень гордились этими успехами Володи. Отец перед выступлением Володи обычно шутливо рекомендовал его гостям: «Мой сын, наследник пустых имений».

Эта выявившаяся уже в годы раннего детства склонность к чтению стихов ярко иллюстрируется следующим замечательным фактом, описываемым Н. Асеевым со слов родных:

Большие глиняные урны-винохранилища на Кавказе называются «чуры». В них наливают молодое вино, чтобы потом закопать их в землю, на зиму. Размером они бывают с котел хорошего парохода. Через горло их очень соблазнительно забраться внутрь человеку, еще не достигшему славы и критических оценок. Летом они лежат, сушатся, выветриваются – гулкие и пустые – на боку, как гигантские поваленные кувшины.

В них любил забираться маленький Володя Маяковский, выдумав и это развлечение самостоятельно. Он читал оттуда, из их нагретой солнцем темноты и пустоты, стихи, которых он знал наизусть множество еще маленьким. Сестра Оля была аудиторией. Прочитав стихи, он высовывал головенку из горлышка и спрашивал ее: «Ну как? Здорово?» Оля подтверждала, что выходит недурно. Тогда он просил отойти ее подальше на несколько десятков шагов и очень огорчался, что гул голоса, такой хороший вблизи и внутри глиняного резонатора, слабеет при удалении от него.

Ему очень хотелось, чтоб голос звучал далеко и гулко.

Он добился этого только гораздо позже.

(Н. Асеев. «Володя маленький и Володя большой»[196])

Читать и писать Володя выучился рано, лет около шести, и сразу же сильно пристрастился к чтению. Больше всего любил фантастические приключенческие романы, проявляя при этом большое нетерпение в желании поскорее узнать развязку. «Он ходил, бывало, за матерью по пятам, с книжкой в руках, и все просил ее почитать ему вслух. Если мать отвечала, что она занята и читать не может, он сердился, проявлял обычное свое нетерпение. „Да ведь ты умеешь читать, – говорила Александра Алексеевна, – садись и читай“. Но самому ему читать было неинтересно. В то время он читал еще совсем медленно, а ему хотелось как можно скорее знать содержание книги» (из бесед с родными).

Заканчивая разбор основных черт характера В.В., как они рисуются в период его первых детских лет, мы должны указать здесь еще на большую впечатлительность и восприимчивость ко всему, что происходило вокруг. С этой чертой сочетались в нем поразительная память, благодаря которой он прочно удерживал в голове прочитанное и впечатления окружающей жизни. Затем богатая фантазия, изобретательность, так ярко сказывавшаяся в его детских играх.

В этих качествах развивающегося интеллекта В.В. заключены задатки его выдающихся способностей, имеющих непосредственное отношение к его творческой деятельности и развернувшихся в полную силу лишь намного позднее.

Природная одаренность В.В. рано обратила на себя внимание окружающих, считавших его очень даровитым, подающим большие надежды ребенком.

В 1900 году, когда Володе Маяковскому было семь лет, семья переезжает на зимнее время из Багдад в Кутаис.[197] Этим событием заканчивается разобранный нами выше период раннего детства, проведенный в обстановке природы, и начинается новый период, связанный уже с жизнью в городе. Самый переезд вызван был главным образом необходимостью подготовиться к поступлению в гимназию. В это время Володя перенес два заболевания: дифтерит в возрасте 8 лет и спустя год, как раз тогда он держал экзамен в приготовительный класс, брюшной тиф.

Учился В.В. в первых классах гимназии очень хорошо, выказывая большие способности по всем предметам. В своей автобиографии «Я сам» он пишет: «Иду первым. Весь в пятерках». Это подтвердилось впоследствии также и документально, когда были разысканы его ученические дневники.

В этот же период жизни выявляется в ярко выраженной форме вторая выдающаяся одаренность В.В. – его талант к рисованию и живописи. Можно думать, что склонность к этому имелась и раньше, еще во время пребывания в Багдадах. В Кутаисе эта одаренность обратила на себя внимание жившего там некоего Краснухи, окончившего Академию художеств.[198] Последний заинтересовался маленьким Маяковским и бесплатно начал учить его, вместе с сестрой Ольгой, у которой также обнаружились способности к рисованию. Володя делал в живописи настолько большие успехи, что родные были уверены, что «из Володи выйдет художник». Рисовал он акварелью, цветными карандашами. Интересно отметить, что уже в это время любил элементарные цвета и контрастные сочетания, свойственные его манере, как живописца, уже когда он был взрослым. В 10–11 лет хорошо рисовал карикатуры.

В противоположность живописи, музыкой Володя не интересовался совершенно. Родные не помнят случая, когда бы подошел по своей охоте к роялю, который имелся в доме. Сильно фальшивил, когда пытался петь хором.

Из других художественных наклонностей в детские годы еще необходимо упомянуть о занятиях лепкой (из глины), затем выпиливанием по дереву. Однако в дальнейшем В.В. к ним не возвращался.

Переезд из Багдад в Кутаис не мог не отразиться сильнейшим образом на общей установке формирующейся личности В.В. Большое значение имела смена природной обстановки на условия жизни в городе. Проведенные в природной обстановке годы раннего детства не прошли бесследно и наложили глубокий отпечаток на всю психику В.В. Этому способствовала его необычайная впечатлительность, которая в детские годы, естественно, была еще острее.

Все же основная установка В.В. на городскую жизнь, столь характерная для него на протяжении всей его дальнейшей жизни, дала себя знать уже в детстве. Чрезвычайный интерес представляет с этой точки зрения следующее автобиографическое высказывание, относящееся еще ко времени до переезда в Кутаис:

Лет семь. Отец стал брать меня в верховые объезды лесничества. Перевал. Ночь. Обстигло туманом. Даже отца не видно. Тропка узейшая. Отец, очевидно, отдернул рукавом ветку шиповника. Ветка с размаху шипами в мои щеки. Чуть повизгивая, вытаскиваю комочки. Сразу пропали и туман и боль. В расступившемся тумане под ногами – ярче неба. Это электричество. После электричества совершенно бросил интересоваться природой. Неусовершенствованная вещь.

(«Я сам»[199])

Мы нарочно привели этот отрывок целиком. Возможно, конечно, что здесь мы имеем перенесение более поздних впечатлений на ранний этап жизни. Однако, независимо от этого, этот отрывок сам по себе чрезвычайно характерен, помогает нам уяснить себе, каким образом мог произойти в психике мальчика М. этот поворот от природы к городу.

В развитии этой установки выдающуюся роль, несомненно, сыграло то обстоятельство, что как раз период пребывания В.В. в Кутаисе и занятий его в первых классах гимназии совпал с революцией 1905 г. Налицо была мощная причина, способствовавшая пробуждению у мальчика, которому в это время было 11–12 лет, интереса к общественно-политическим вопросам и навсегда приковавшая его внимание к городу. Это обстоятельство представляется нам важным для понимания развертывания дальнейшего жизненного пути В.В.

Приведем следующие отрывки из автобиографии, иллюстрирующие влияние революции 1905 г. на настроения и сознание Володи, старающегося вникнуть в смысл происходящих событий.

Читаю все. Безотчетно взвинчен. Восхищают открытки крейсеров. Увеличиваю и перерисовываю. Появилось слово «прокламация». Прокламации вешали грузины. Грузинов вешали казаки. Мои товарищи грузины. Я стал ненавидеть казаков.[200]

И далее:

1905 г. Не до учения. Пошли двойки. Перешел в четвертый только потому, что мне расшибли голову камнем (на Рионе подрался) – на переэкзаменовках пожалели… Пошли демонстрации и митинги. Я тоже пошел. Хорошо. Воспринимаю живописно: в черном анархисты, в красном эсэры, в синем эсдеки, в остальных цветах федералисты.[201]

Социализм. Речи, газеты. Из всего – незнакомые понятия и слова. Требую у себя объяснений. В окнах белые книжицы. «Буревестник». Про то же. Покупаю все. Вставал в 6 утра. Читал запоем. Первая «Долой социал-демократов». Вторая «Экономические беседы». На всю жизнь поразила способность социалистов распутывать факты, систематизировать мир. «Что читать?» – кажется, Рубакина. Перечел советуемое. Многое не понимаю. Спрашиваю. Меня ввели в марксистский кружок. Попал на Эрфуртскую. Середина. О «лумпенпролетариате». Стал считать себя социал-демократом: стащил отцовские берданки в эсдечий комитет.[202]

Вот как рисуется этот же период в передаче Н. Асеева:

Дети все время у ворот, хотя им строжайше воспрещено выбегать на улицу. Но брат с сестрой не боялись ни выстрелов, ни приграживания старших. Они устроили посменное дежурство у ворот: то Володя путешествует по грозно наершенному восстанием городу, а сестра караулит у ворот, чтоб в случае нечаянного вопроса родных свидетельствовать о благонамеренности брата: «да он тут, мамочка, с Сережей играет на дворе»; либо Володя сменяет на дежурстве сестру, которая в свою очередь – гоп-гоп и уже далеко мчится по соседней улице, чтобы посмотреть, кто и куда стреляет.

Старшая сестра Людмила Владимировна в это время – учась – увлекалась стихами Скитальца.

Глядя на нее, зачитал Скитальца и маленький Володя. Чтение стихов таким образом – и из бочки винной, и менее своеобразными способами – было с самой ранней поры в обиходе будущего Маяковского. (Н. Асеев. «Володя маленький и Володя большой»[203])

Здесь мы обращаем внимание на следующее чрезвычайно существенное обстоятельство – на ассоциацию впечатлений, полученных от окружающей революционной действительности, с находившейся в то время еще в зародыше поэтической одаренностью. Совершенно отчетливо на это указывает и сам В.В. в своей автобиографии: «Это была революция. Это было стихами. Стихи и революция как-то объединились в голове» («Я сам»[204]). Таким образом, имевшаяся, но еще не проявлявшая себя самостоятельным образом склонность к стихам не только не исчезла в этот период позднего детства под влиянием нахлынувших бурной волной, связанных с революционными выступлениями впечатлений, но, напротив, продолжала крепнуть, развиваться и пускать все более глубокие корни. Влечение к поэзии вступило в тесную, интимнейшую связь с вызванными революцией впечатлениями, сплелось с ними и еще более ими стимулировалось. Не здесь ли таятся корни той социальной, революционной по своему существу установки, которая пронизывала собой поэтическое творчество Маяковского?

Еще одна черта характера, выраженная отчетливо уже и до того, сильно давала себя знать в этот период – это стремление всегда и всюду первенствовать, быть вожаком. В.В. в детстве производил впечатление значительно более старшего и зрелого по годам, чем был на самом деле. Мальчиком он всегда стремился находиться в обществе более старших. При этом, несмотря на свой более юный возраст, он держался настолько независимо и самоуверенно, что часто подчинял себе и своим желаниям более старших. И даже общаясь со взрослыми, он как бы чувствовал себя на равной с ними ноге.

Вспоминается один из близких знакомых, революционер, с которым дружил мальчик Володя. Он рассказывал, как девятилетний Маяковский норовил всегда избрать себе компанию повзрослее. Это были уже парни-подростки, несколько конфузившиеся дружбы с девятилетним, но этот малыш умел быть таким настойчивым и задористым, что они зачастую, забыв свои уже пробивающиеся усики и солидность ломающихся голосов, бежали за ним на реку ловить раков или в еще какое-нибудь увлекательное дошкольное предприятие. И тогда он умел уже быть заводилой, задиралой, запевалой. Однажды на лесной прогулке он увлек всю компанию в неизвестном направлении, хотя трезвые голоса более старших и многоопытных участников подняли ропот против такого юного водительства.

(Н. Асеев. «Володя маленький и Володя большой»[205])

Здесь перед нами ярко выступают такие черты его характера, как уверенность, настойчивость в осуществлении своих стремлений, стремление первенствовать и подчинять своей воле других.

И в то же время под этой внешней «напористостью» крылись большая нежность, доходившая до сентиментальности, и обостренная чувствительность, которую легко было ранить. Смелость и независимость в поведении сочетались с застенчивостью и способностью приходить в смущение. Однажды вечером, провожая после гимназического бала домой сестру Ольгу, он всю дорогу шел по другой стороне улицы. Когда сестра его спросила, почему он не хочет идти с ней рядом, он отвечал: «не все знают, что ты моя сестра» (из бесед с родными).

Сочетание этих, столь противоположных и на первый взгляд отрицающих друг друга свойств характера проходит красной нитью через всю жизнь В.В., а обостренная чувствительность при бурности и неуравновешенности реакций явится источником не раз потрясавших ее конфликтов.

В 1906 г., когда Владимиру Маяковскому было 13 лет, умер от заражения крови отец. Александра Алексеевна решила переехать с детьми в Москву, где училась старшая сестра В.В. – Людмила Владимировна.

По приезде в Москву вначале остановились в Петровско-Разумовском, затем переехали жить на Малую Бронную. Положение семьи со смертью отца весьма ухудшилось. Приходилось терпеть значительные материальные лишения. Существовали на доходы, которые Александра Алексеевна получала от обедов и сдачи комнаты внаем. "С едами плохо. Пенсия – 10 р. в месяц. Я и две сестры учимся. Маме пришлось сдавать комнаты и обеды. Комнаты дрянные. Студенты жили бедные" («Я сам»[206]).

Приходилось и В.В. для добывания средств к существованию заниматься различной мелкой художественной работой. Он выжигает по дереву, разрисовывает пасхальные яйца, которые продает затем в кустарный магазин на Неглинной по 10–15 копеек за штуку, коробочки и прочие безделушки. Один из школьных товарищей передает, что занимался также рисованием реклам для аптекарской фирмы Гален. На одной из таких реклам было изображено: старец в римской тоге держит чашу, к которой тянется процессия больных и калек. Платили ему по 5 рублей за рекламу. Исполнены они были в графической манере.

Н.Н. Асеев пишет об этом периоде жизни В.В. следующее:

В это время он пытался существовать, как, впрочем, и раньше, лет с 13, на собственные заработки, беря разные художественные, а иногда и малярные поделки. Кроме того, чтобы не умереть с голоду во время перерывов этих неверных заработков, у него имелся резерв – материнская заборная книжка в мелочной лавочке, по которой оказывался кредит в размере около 10 р. в месяц. Лавочка была близ их квартиры на Пресне, а жил он в то время в Петровском-Разумовском. Трамвайных мелочей в запасе не оказывалось. И Маяковский вымеривал бывшие версты оттуда на Пресню за запасами сухих баранок и особой «каменной» колбасы, строгий учет в расходовании которой диктовался нежеланием обременять родных, истощая скудный кредит. «А есть-то как хотелось, Количка! А на колбасе приходилось делать зарубки: полвершка на завтрак, вершок на обед, полвершка на ужин. А съесть мог все завтраки и обеды на неделю в один присест. И баранки тоже ведь учитывались!»

(Н. Асеев. «Володя маленький и Володя большой»[207])

По переезде в Москву В.В. первое время пытался продолжать начатое им в Кутаисе классическое образование, поступив в 4-й класс 5-й гимназии. Однако интереса к занятиям наукой у него не было никакого («Единицы, слабо разноображиваемые двойками». – «Я сам»[208]), и он, проучившись около года, был исключен. Столь пренебрежительное отношение к школьным занятиям обуславливалось нарастанием революционных настроений у юноши Маяковского. Усилению этих настроений благоприятствовали нужда и материальные лишения.

К этому времени относится участие В.В. в нелегальном журнале «Порыв», который издавался политическим кружком, организованным при 3-й гимназии. Он читает запоем нелегальную литературу, устанавливает связи с революционной гимназической и студенческой молодежью.

К сожалению, у нас имеются лишь скудные сведения об этом периоде жизни В.В. Сам он впоследствии был очень скуп в своих высказываниях на этот счет. Известно, что в 1907 г. он вступил в партию РСДРП (большевиков). Был избран членом Краснопресненского райкома. В своей автобиографии он подробно перечисляет, среди каких категорий рабочих ему пришлось работать, и упоминает о своем избрании в Московский Комитет Партии, а также о двух арестах (первый в 1908 г., второй в 1909 г.). Второй арест, по поводу участия его в организации побега из женской Новинской тюрьмы, закончился для него заключением на 11 месяцев в Бутырку (одиночка № 103).[209]

В.В. выступает здесь перед нами как активный революционный подпольный работник.

Указания на то, что В.В. находился под наблюдением полиции, мы находим и в других источниках. Так, его школьный товарищ передает следующее:

Помню еще такой случай. Я заночевал у них в Петровско-Разумовском. Вдруг ночью трясут меня за плечо. Смотрю – полицейские. Оказывается, сообщили, что Маяковский неблагонадежен, что к нему ходят какие-то подозрительные лица, и вот, проследив, что я остался ночевать у Маяковских, полиция решила сделать налет. На этот раз все обошлось благополучно, арестован никто не был.

Также и Асеев пишет:

При подготовке материалов выставки за 20 лет Владимир Владимирович нашел донесение о себе – о своих семнадцати годах – филера, приставленного следить за каждым его шагом и о существовании которого он и не подозревал. Монотонно-бесцветное бормотанье филерских строк о том, что «длинный» вышел из дому в 9 часов утра, зашел в булочную Филиппова, что делал там, неизвестно, вышел со свертком и так далее, вызвало у Владимира Владимировича давнее далекое. Он вспомнил, что действительно каждое утро ходил из дому покупать булки: «Вот идиот! Неужели он думал, что я от Филиппова бомбы таскаю в свертках!»

(Н. Асеев. «Володя маленький и Володя большой»[210])

Было бы, однако, неверно представлять себе М. этого периода как поглощенного исключительно интересами революционного движения. Несмотря на проявляемую им активность в этом направлении, он значительную часть своего времени и внимания уделял литературным и художественным интересам, которые в нем были очень сильны. Помимо политической литературы он читает очень много по самым разнообразным вопросам, классику, естественно-научную и философскую литературу (Гегель).[211] Феноменальная память позволяет ему удерживать в голове все это многообразие знаний. Надо полагать, что при наличии сильно выраженных интересов к поэзии оригинальное поэтическое творчество хотя и начинало все более привлекать к себе В.В., однако в этот период не получило еще оформленного характера. Оно только что начинало зарождаться по-настоящему и пускало первые ростки. Главная же линия его художественных интересов шла в направлении живописи. Спустя год после исключения из гимназии он поступил в Строгановское училище.[212] Проучился, однако, недолго, всего около полугода, после чего вышел из училища, неудовлетворенный засильем «академизма». Его уже тогда не удовлетворяли проторенные пути в искусстве.

Внешний облик В.В. в это время рисуется следующим образом. Он выглядит по своему физическому развитию значительно старше своих лет. В деле М., заведенном полицией, возраст его указан на несколько лет больше действительного. Это впечатление еще более усиливается большой самостоятельностью и независимостью поведения.

Очень красочно это изображено в следующем отрывке из воспоминаний Н.Н. Асеева:

Гудел он своим баритоном добро-покровительственно уже и тогда. А это – в столь молодом парне – несколько возмущало. Сидит – младше тебя, а длинный, глаза огромные, голос труба – и покровительственно насмехается: если человек кажется ему стоящим, то покровительственно-ласково, если человек ему на взгляд – дрянцо с пыльцой, то снисходительно-издевательски.[213]

В этот период юношества личность М. начинает развертываться во всей своей исключительной яркости. Громадная художественная одаренность сказывается во всем его внешнем облике, и в первую очередь в необычайной образности и живости речи, уже в то время отличавшейся блестящим остроумием. Школьный товарищ передает, что «когда начинались разговоры, он просто ослеплял нас блеском своих каламбуров, острот и стихотворных цитат, являвшихся неотъемлемым элементом его речи». Общая повышенная восприимчивость и впечатлительность к окружающему и живость реагирования дополняют этот образ.

Внешность М. имеет несколько экстравагантный вид. Вот краткий набросок, составленный на основании воспоминаний близко знавших его в это время: «Высокий рост. Выглядит старше своих лет. Необычайно глазастый. Наряд анархиста – шляпа лопухом. Толстовка. Плащ. Галстук широким бантом. Все это – очень поношенное».

Здесь в этом облике, имеющем в себе многое от «богемы», уже с несомненностью выступают перед нами черты «анархиста-бунтаря», столь характерные для М. периода его футуристических выступлений. В возникновении их немалую роль играло, как нам кажется, стремление возможно ярче выявить свою индивидуальность, привлечь к себе внимание. Однако в еще большей степени эта «поза» являлась своеобразным выражением протеста. Полная бурной энергии натура М. стремилась в поисках выхода сломать те тесные рамки, которыми она была скована всей окружающей ее средой, начиная от мертвящей казенщины, тупости и убожества, господствовавших в гимназии и художественной школе, и кончая материальными бедствиями и лишениями, заставлявшими, для того чтобы поддержать существование, заниматься мелкой и малоинтересной работой.

Резюмируем все вышесказанное. М. в этот период своей жизни находился во власти различных действовавших в нем, еще не установившихся и не определившихся устремлений. Главнейшими из них являются, с одной стороны, его устремления к политической революционной деятельности, а с другой – его художественные наклонности. В сфере художественной – влечение к живописи было выражено значительно сильнее, чем к поэзии. Самостоятельное, оригинальное поэтическое творчество только начинало пробуждаться на фоне общего большого интереса к поэзии вообще. В то же время уже в этот период начинают складываться характерные для последующего футуристического периода черты «анархиста-бунтаря», налагая заметный отпечаток на внешний вид и на весь образ поведения.

Одиннадцатимесячное пребывание в Бутырской тюрьме оказало решающее влияние на все дальнейшее течение жизни М., явившись в ней переломным моментом. В.В. со всей силой подчеркивает в своей автобиографии значение этого момента, когда перед ним во всей остроте встал вопрос: как быть дальше? Куда идти? Отдаться ли целиком работе в Партии, перейдя окончательно на положение нелегального и став профессиональным революционером-подпольщиком, или избрать второй путь, к которому не менее сильно влекли его художественные наклонности – начать серьезно учиться («Разве революция не потребует от меня серьезной школы?» – «Я сам»[214]), накопить опыт, найти свой стиль и, овладев им, направить его на борьбу за общие цели и тем принести революции, в конечном счете, не меньшую, а большую пользу, чем если бы он решил пойти по первому пути. Таков ход рассуждений М., как он рисуется по автобиографическим данным. Ему в то время было 17 лет.

Победили художественные наклонности. М. решает заняться искусством («Я прервал партийную работу. Я сел учиться». – «Я сам»[215]).

За время своего тюремного заключения М. основательно проштудировал всю новейшую художественную литературу того времени, главным образом занимался символистами – Андреем Белым, Бальмонтом. Он делает первые серьезные попытки самостоятельно писать стихи, но остался ими совершенно неудовлетворенным. Это поколебало его веру в то, что он сможет стать поэтом.

«Думалось, стихов писать не могу. Опыты плачевные». «Исписал такими целую тетрадку. Спасибо надзирателям – при выходе отобрали. А то б еще напечатал!» («Я сам»[216]).

Поэтому по выходе из тюрьмы М. все свои усилия устремил на живопись, последовательно занимаясь у проф. Жуковского, Келина, под конец в Училище живописи, ваяния и зодчества.[217] Однако нигде он не удерживался подолгу. М. сам объясняет это неудовлетворенностью теми направлениями, которые господствовали в этих школах. Протест против устоявшихся форм в искусстве стал по выходе из тюрьмы еще яростнее. Вместе с тем в нем идет непрестанный процесс поисков новых форм. Своего художественного лица.

Приведем эпизод, как М. и Крученых срывали диспут, происходивший в обществе художников «Бубновый валет».[218]

Поднялся шум. Маяковский с Крученых полезли на эстраду для объяснений, брать штурмом эстетическую крепость бубновых валетов. Сорвали афишу, висевшую на эстраде. Шум в зале перешел в рев. Кончаловский что-то кричал, но его уже заглушал штурм голосов в зале и его бас был не слышен. Тогда взвился «охоты поэта сокол-голос» – чуть ли не впервые окрик Маяковского – и перекрыл и шум зала, и хохот, и крики, и шарканье ног. Зал затих, придавленный мощью, красотой и силой никогда не слышанного еще голоса.

Как видит читатель, первые выступления будущего громадины-поэта были на живописные темы. Диспут был о живописи.

(Н. Асеев. «Володя маленький и Володя большой»[219])

Занятия живописью послужили поводом к решающему событию в жизни М., определившему, и на этот раз окончательно и бесповоротно, его творческий путь. Таким событием явилась его встреча в 1912 г. с Давидом Бурлюком, игравшим в то время роль организатора и руководителя движения футуристов в живописи и литературе. Бурлюк сразу оценил таившиеся в М. возможности. М. впоследствии с большой признательностью и любовью вспоминал о Бурлюке, отмечая то значение, которое встреча с ним имела для развития его поэтического таланта. "Всегдашней любовью думаю о Давиде. Прекрасный друг. Мой действительный учитель. Бурлюк сделал меня поэтом. Читал мне французов и немцев. Всовывал книги. Ходил и говорил без конца. Не отпускал ни на шаг. Выдавал ежедневные 50 к. Чтоб писать не голодая" («Я сам»[220]).

С этого момента М. все более сближается со средой футуристов. Его огромное поэтическое дарование развертывается с необыкновенной быстротой, и он в поразительно короткий срок выдвигается на первый план и становится вожаком этого движения. Сила и бурная стремительность расцвета его таланта сразу же делают М. «звездой первой величины».

С такой же поразительной быстротой развертываются и основные черты личности М. в целом, во всей их яркой непосредственности и бурной интенсивности. В особенности импонирует в нем выдающаяся способность к непосредственному живому общению с аудиторией, когда он выступает с чтением своих и чужих стихов. Его блестящее остроумие и находчивость во время этих выступлений, непринужденность в обращении на эстраде, яркое своеобразие всей его личности привлекают к нему всеобщее внимание. Особенно силен интерес к М. среди учащейся молодежи. И это в значительной степени, потому что как никто другой из футуристов он воплощает в себе бунтарскую, протестующую, ломающую всяческие эстетические каноны в искусстве сторону футуризма.

Приведем несколько отрывков из различных воспоминаний и бесед, которые могут служить иллюстрацией того, что представляло собой футуристическое движение в этот наиболее бурный его период и роли в нем М.

Каменский пишет:

Для привлечения внимания к нашему вечеру мы, разрисовав себе лица, пошли по Тверской и Кузнецкому. По дороге мы вслух читали стихи. Конечно, собралась толпа. Раздавались крики: «циркачи, сумасшедшие». В ответ мы показывали нашу афишу. Помогло нам еще то, что в день выступления в «Русском слове» появилась статья Яблоновского[221] «Берегите карманы», где он рекомендовал нас как мошенников. Публика, разумеется, захотела сама убедиться, как это футуристы будут чистить карманы, и аудитория была переполнена. За 10–15 минут до начала мы вспомнили, что неизвестно, собственно, что будет читать Маяковский, который очень хотел этого выступления, очень ждал его. Когда мы его спросили об этом, он ответил: я буду кого-нибудь крыть. – Ну, что же. Вот хотя бы Яблоновского! <…> Возле здания Политехнического музея, перед началом, творилось небывалое: огромная безбилетная толпа молодежи осаждала штурмом входы. Усиленный наряд конной полиции «водворял порядок».

Шум, крики. Давка.

Подобного зрелища до нас писатели никогда не видели и видеть не могли, так как с толпой, с массой связаны не были, пребывая в одиночестве кабинетов. В совершенно переполненном зале аудитории гудело праздничное, разгульное состояние молодых умов. Чувствовался сухой порох дружественной части и злые усмешки враждебного лагеря. Перед выходом нашим на эстраду сторож принес поднос с двадцатью стаканами чая. Даже горячий чай аудитория встретила горячими аплодисментами.

А когда вышли мы (Маяковский – в желтом распашоне, в цилиндре на затылке, Бурлюк – в сюртуке и желтом жилете, с расписным лицом, я – с желтыми нашивками на пиджаке и с нарисованным аэропланом на лбу), когда прежде всего сели пить чай – аудитория гремела, шумела, орала, свистала, вставала, садилась, хлопала в ладоши, веселилась. Дежурная полиция растерянно смотрела на весь этот взбудораженный ад, не знала, что делать. Какая-то девица крикнула: – Тоже хочу чаю.

Я любезно поднес, при общем одобрении[222] <…>. Маяковский выступил так, как он выступил бы и сейчас. Маяковский родился тем, чем он был… Вся сила этого таланта стала ясна нам на этом первом выступлении, когда он поражал нас своими остроумными репликами, блестящими выпадами и необыкновенной непринужденностью разговора с эстрады.

(Воспоминания В. Каменского)

Спасский следующим образом характеризует манеру выступлений М.:

Маяковский врезался в память, будто видел его я вчера. В нем жила природная театральность, естественная убедительность жестов. Вот так – ярко освещенный, выставленный под перекрестное внимание зрителей, он казался удивительно на месте. Он по праву распоряжался на сцене без всякой позы, без малейшего усилия. Он не искал слов и не спотыкался о фразы. В то же время его речь не была сложной и замысловатой постройкой, образованной из отступлений, контрастов, искусных подъемов и понижений, какую воздвигают на удивление всем опытные профессионалы-ораторы. Его речь не являлась монологом. Маяковский разговаривал с публикой. Он готов был принять в ответ реплики и обрушить на них возражения. Такой разговор не имел предварительного плана. В зависимости от состава слушателей он мог направиться в любую сторону. Это был непрерывный диспут, даже если возражения не поступали. Маяковский спорил с не обнаружившим себя явно противником, раздавливая его своими доводами.

И далее:

В его чтении заключалась еще одна выдающаяся особенность. Это чтение доставляло ему самому удовольствие. Читая стихи, Маяковский выражал себя наиболее полным и достойным образом. Вместе с тем это не было чтением для себя и про себя. Маяковский читал для других, совершенно открыто и демократично, словно распахивая ворота и приглашая всех войти внутрь стиха.[223]

Каменский далее пишет: «После этого выступления пошли другие. Мы читали свои стихи всюду: в кафе, на улицах. Недели через две нас начали просить почитать. Появились деньги – поехали по России втроем. Я, Бурлюк и Маяковский. Всюду – бурные приветствия молодежи, скандалы аудитории, ругань прессы».

Полиция относилась крайне подозрительно к столь шумным и явно нарушающим общественное благоприличие выступлениям во время этого, по выражению Каменского, «стремительного путешествия в экспрессе футуризма».[224] Об этом можно судить по следующей коротенькой заметке в одной из киевских газет – «Киевской мысли».

Футуристы в Киеве

Вчера состоялось первое выступление знаменитых футуристов: Бурлюка, Каменского, Маяковского. Присутствовали: генерал-губернатор, обер-полицмейстер, 8 приставов, 16 помощников приставов, 25 околоточных надзирателей, 60 городовых внутри театра и 50 конных возле театра.[225]

Ранний футуризм предвоенных лет и эпохи мировой войны отличается крайней резкостью и аффектированностью («Пощечина общественному вкусу»[226]), нарочито рассчитанными на возможно большее эпатирование общепринятых взглядов на искусство, всего классического в литературе, поэзии, живописи. Как по форме, так и по содержанию это литературное течение было направлено на разрушение считавшихся классическими канонов построения стиха. Разбивались мелодичность и музыкальность звучания стиха, вместо них выступала на первое место ударность ритмическая и смысловая.

Поэтическая речь приобретала конкретную заостренность и злободневность разговорной речи, в содержание стиха врывалась повседневная действительность. В этом разрушении старых стихотворных форм находил свое выражение бунт футуристов в искусстве, доходивший до крайних, уродливых степеней в знаменитом лозунге – сбросить классиков с парохода современности.[227]

За внешним «озорством» М. – футуриста крылись, однако, глубокие истоки, берущие свое начало в стихийном протесте против пошлой рутины окружающей среды, созданной казарменным, душившим все живое, чиновничье-бюрократическим строем самодержавия. Поэзия М. пронизана насквозь социальными мотивами, выступающими часто в обнаженно-неприкрытой форме. Этот момент раскрывается с отчетливостью в раннем творчестве М., в его относящихся к этому периоду поэмах «Облако в штанах», «Флейта-позвоночник», в трагедии «Владимир Маяковский»[228] и др.

В этих произведениях М. восстает против социальной несправедливости и призывает к ее ниспровержению: «Я с детства жирных привык ненавидеть»; «…Выньте, гулящие, руки из брюк – берите камень, нож или бомбу, а если у кого нету рук – пришел чтоб и бился лбом бы»; «…выше вздымайте, фонарные столбы, окровавленные туши лабазников».[229]

М. чутьем большого художника, насквозь реального и всем своим существом слившегося с течением эпохи, улавливал нарастающий вал грядущего революционного восстания.

Где глаз людей обрывается куцый,

главой голодных орд,

в терновом венке революций

грядет шестнадцатый год.[230]

В этих стихах почти с точностью предсказано наступление революции.

Протест М. этого периода является, однако, протестом индивидуалиста, бунтаря-одиночки. В нем чувствуется одновременно как бы растерянность перед непонятным и враждебным, противостоящим человеку, коверкающим и уродующим человека миром, перед неумолимым движением вещей, порожденных человеком, но вырвавшихся из-под его власти, наступающих на него и раздавливающих его своей тяжестью (война!). В них поэт проецирует неумолимость, с которой законы капиталистического общества обращаются против самого этого общества. Отсюда возникают искривленные, уродливые, искаженные фантасмагорические образы города в ранних произведениях М. (урбанизм), их страшный надрыв.

В творчестве М. очень ярко отражаются основные черты его личности. Оно насквозь автобиографично, что гармонирует с искренностью и непосредственностью, с которыми выявлялась личность М. во всем. В силу этого творчество М. представляет благодарный материал для характерологических сравнений. В особенности ярко это единство и взаимопроникновение творческой и «человеческой» сторон личности сказывается в раннем М., в период бурного развертывания личностью своих качеств. Остановимся здесь на главнейших моментах, наиболее характерных и типичных для М. – поэта и человека.

Творчеству М. этого периода свойственен неистовый гиперболизм художественных образов и метафор – тенденция к гигантским, доводящим до гротеска и карикатуры преувеличениям, к максимальному выпячиванию и заострению отдельных черт, что влекло за собой резкое смещение и искривление планов и накладывало на произведения М. отпечаток необычайности, вычурности, странности.

Действительность преломлялась в художественном сознании М. как бы сквозь сильное увеличительное многогранное стекло. Но не менее сильно гиперболизм сказывался и во всем поведении М., в характере его чувствования, мышления и действий вообще. Склонность М. к преувеличениям проистекала из его чрезмерной чувствительности, из обостренного до крайности восприятия им действительности, с одной стороны, и из бурного, связанного с интенсивностью и глубиной проявлений его эмоциональной сферы и не всегда уравновешиваемого образа его реагирования – с другой.

При всей своей нарочитой грубости и «брутальности» в выражениях («Мой голос похабно ухает»[231]), поэзия М. в то же время глубоко лирична. В ней внешняя агрессивность и «булыжная» увесистость переплетаются с большой внутренней нежностью и чувствительностью, часто мимозоподобной. Это сочетание отнюдь не случайно, но всецело гармонирует со всем складом характера М., вытекая из глубинных свойств его натуры. Обе эти разноречивые черты отчетливо выступают в поведении М. и в его личной жизни, резко сменяя одна другую в зависимости от обстоятельств.

Раннему М. в особенности свойственна в его произведениях форма прямого ничем не завуалированного обращения от автора к читателю, высказывание от первого лица (заглавие трагедии: «Владимир Маяковский»). Часто течение его стиха принимает форму монолога с оттенком мессианства («грядет шестнадцатый год, а я у вас – его предтеча»[232]). Поводом для многих его творений являются события личной жизни, и они написаны под непосредственным впечатлением связанных с этими событиями переживаний. Самая ранняя из его поэм «Облако в штанах» и позднейшая поэма «Про это» были написаны под влиянием любовных переживаний, чем и обусловлена глубокая лиричность этих произведений.[233] Неприкрытая обнаженность личных мотивов творчества М. делает последнее единой цепью автобиографических высказываний, по которым ступень за ступенью можно проследить развитие его личности, смену различных черт его характера. Автобиографичность поэзии М. берет свое начало, как указывалось, в непосредственности всей его натуры, в его реальности и «злободневности», в его неразрывной, всеми фибрами своего существа, связи с течением окружающего жизненного потока. Основная установка всей личности М. на реальность настоящего очень ярко сказывалась во всем его поведении в быту. Мало кто из современных ему поэтов с такой полнотой и многообразием живет интересами своей эпохи и так «злободневен» в своем творчестве и в личной жизни, как М.

И очень характерной, в свете этой общности личного и социального моментов, представляется столь тесно связанная с творческой деятельностью в поэзии склонность М. к публичным выступлениям, устанавливающим непосредственный и действенный контакт между ним и окружающими. Эта форма общения является как бы связующим звеном между творческой стороной личности и той ее стороной, которая слита с окружающей действительностью в конкретных действиях человека. Ощущение глубокой связи своего «Я» с окружающим было, пожалуй, одним из самых сильных импульсов всей жизненной деятельности М.

Разобранными здесь качествами, свойственными личности М. во всех ее проявлениях, вызывается тенденция к перерастанию личных мотивов в социальные, с отчетливостью дающая себя чувствовать уже на самом раннем этапе творчества. Ярким примером может служить та же поэма «Облако в штанах», в которой лирическое переживание узко личного порядка трансформируется в глубокую и широкую социальную тему общечеловеческого значения. В этом находит также одну из форм своего выражения способность к художественному перевоплощению (сублимации) личных переживаний.

Наконец, М. в творческой деятельности и в личной жизни равно присущи бурная, бьющая через край, темпераментность, высокое жизненное напряжение, способность увлекаться до самозабвения и отдаваться целиком тому, что занимает сознание.

Таким, в общих чертах, вырисовывается перед нами В.В. Маяковский к кануну мировой войны: выпрямившимся во весь свой поэтический рост и с оформившимися качествами характера. После его первой встречи с Бурлюком прошло всего лишь два года.

О его внешнем облике в этот период времени дает представление следующая краткая сводка, составленная В.:

Долговязый, с большими глазами и крупным ртом, с отвислой челюстью и «взглядом охотника на мамонтов». «Варвар и герой нашей эпохи». «Прямой. Крепкий, ядреный дуб». Сменил черную куртку художника на желтую кофту. Огромный кумачовый платок вокруг шеи. Одно время – черный сюртук и цилиндр; черные перчатки и стэк. «По-футуристски» разрисованное лицо. Любимая поза на эстраде – засунутые в карманы жилета пальцы. Красивый, выразительный голос (бас). Свободная манера держаться. Привычки и образ жизни бульварные.

Вскоре после начала мировой войны М. уезжает из Москвы в Петроград.[234] Петроградский период знаменует собой дальнейший значительный сдвиг в творчестве и в личной жизни В.В. Здесь он знакомится с Максимом Горьким,[235] а также с Бриками, Осипом Максимовичем и Лилей Юрьевной,[236] с которыми у него вскоре устанавливаются особенно тесные взаимоотношения. Знакомство с Бриками имело большое влияние на всю последующую личную жизнь В.В., причиной чего явилось его чувство к Л.Ю. Брик. В творческой деятельности этот период характеризуется дальнейшим подъемом. В.В. дает ряд новых стихов и поэм («Человек», «Флейта-позвоночник», «Война и мир»[237]), в которых находит свое отражение тупой кошмар военной обстановки того времени, как он преломляется сквозь призму художественного восприятия В.В.

Творчество В.В., сохраняя в основном свои описанные выше характерные черты, несколько меняется в течение этого периода. Оно становится более углубленным и более сдержанным. После первоначального буйного разлива оно как бы начинает постепенно входить в свои берега.

Окружение В.В., после установления дружбы с Бриками, приобретает несколько более солидный характер, но в основном остается тем же. Квартира Бриков становится организующим центром футуристов; сюда переносится, с приездом В.В. в Петроград, штаб-квартира футуризма. При посредстве О.М. Брика В.В. удается продвинуть в печать свои произведения, что в то время было сопряжено с значительными трудностями.[238] Одновременно он сотрудничает в журнале «Сатирикон».[239]

Представляют интерес указания на увлечение В.В. работой в кино. В. Шкловский упоминает о том, что В.В. писал сценарии и сам выступал в качестве киноактера в роли Мартина Идена, названного им Иваном Новым. Снимался он также в сентиментальной вещи «Учительница рабочих» («Барышня и хулиган»).[240] Эти данные дополняют перед нами художественный облик

B. В., присоединяя к его одаренности в живописи и поэзии еще и актерское дарование. Отметим в связи с этим, что известный сценический элемент был всегда свойственен В.В. во время его выступлений с чтением своих произведений.

В.В. призывается на военную службу.[241] При содействии М. Горького он получает назначение чертежником в автомобильную школу. О времени пребывания на военной службе он вспоминал впоследствии как о «паршивейшем». Отношение к империалистической бойне было у В.В. резко отрицательное. Поддавшись в первый момент объявления войны шовинистическому угару, он быстро осознает весь ее ужас. Однажды в поэтическом кафе «Бродячая собака» он выступил с возбудившими большой шум резкими антиимпериалистическими стихами.[242]

О бытовой стороне жизни В.В. в это время дают представление следующие отрывки из воспоминания C. Спасского:

Он жил в довольно просторной комнате, обставленной безразлично и просто. Комната имела вид временного пристанища, как и большинство жилищ Маяковского. Необходимая аккуратная мебель, безотносительная к хозяину. Ни книг, ни разложенных рукописей – этих признаков оседлого писательства. Но так и должно это выглядеть. Маяковский «писал» в голове. Готовые стихи переносились на бумагу. Это не значит, что он добывал их легко. Отбор слов, их пригонка друг к другу осуществлялись с необходимыми трудностями. Его фразы отрабатывались голосом, перетирались одна о другую, когда бродил он взад и вперед, невнятно бормоча про себя. Ритм стихов был ритмом его походки, толчками взмахивающих рук. И от такой неприкрепленности творчества к месту, времени, бумаге, столу Маяковский никогда не казался отдыхающим, свободным от своей жестокой повинности.

Он стоял перед наколотым на стену листом плотной бумаги. Он раскрашивал на ней какой-то ветвистый чертеж. Это входило в его военные обязанности: поставлять для отряда графики и диаграммы. Примеряясь и прикасаясь кистью к листу, Маяковский вел разговор.

Он выглядел возмужавшим и суровым. Пропала мальчишеская разбросанность движений. Он двигался на ограниченном пространстве, отступая и приближаясь к стене.

Одет он был на штатский лад – в серую рубашку без пиджака. Чтоб избегнуть назойливого козыряния, он разрешал себе такую вольность и на улицах. Но волосы сняты под машинку, и выступила крепкая лепка лица. Он разжевывал папиросу за папиросой, перекатывая их в углу рта.

Он внимательно принимал мой доклад о московских общих знакомых. Кто обнаружился из молодежи? Он проверял поэтические ряды. <… > В тот первый выход мы попали на Жуковскую к Брикам. – Вот, Спасского привел, – втолкнул меня Маяковский.

Две маленькие нарядные комнатки. Быстрый худенький Осип Максимович. Лиля Юрьевна, улыбающаяся огромными золотистыми глазами. Здесь единственное место в Питере, показавшееся мне тогда уютным. Может оттого, что и сам Маяковский становился тут домашним и мягким. Здесь он выглядел словно в отпуску от военных и поэтических обязательств. С трудом поворачиваясь среди мебели, он размещался по диванам и креслам. Его голос глухо журчал, невпопад внедряясь в беседу. Он пошучивал свойственным ему образом – громоздко, но неожиданно и смешно. Подсаживался к широкому бумажному листу, растянутому на стене, испещренному остротами и рисунками посетителей, и вносил в эту «стенгазету» очередной каламбур.

Здесь он обычно обедал. Здесь было его первое издательство.[243]

Во время пребывания В.В. в Петрограде им была совершена попытка к самоубийству на почве тяжелых переживаний личного характера.[244] Это обстоятельство указывает на то, что при бурности темперамента, интенсивности и глубине чувств и склонности к преувеличениям (гиперболизм) В.В. было свойственно, в известные моменты тяжелых личных обстоятельств, трагическое восприятие действительности, создававшее в его сознании впечатление неразрешимого конфликта. Способствовала этому и значительная общая неуравновешенность характера и импульсивность в поступках, стремление действовать сгоряча, под непосредственным влиянием момента.

Многие из лиц, близко знавших В.В. по этому и другим периодам его жизни, отмечают, что в моменты сильных душевных переживаний он часто думал и говорил о самоубийстве. Этот момент находит свое отражение и в его творчестве, что видно из следующих стихов.

А сердце рвется к выстрелу,

а горло бредит бритвою…

Дрожит душа.

Меж льдов она,

и ей из льдов не выйти![245]

Эти указания делают более понятными моменты, способствовавшие происхождению последнего, окончившегося на этот раз трагически, покушения на самоубийство.

Наступила февральская революция, и вскоре вслед за тем власть в стране была взята восставшим пролетариатом. Как отнесся В.В. к Октябрьской пролетарской революции? В своей автобиографии он пишет: «Принимать или не принимать? Такого вопроса для меня (и для других москвичей-футуристов) не было. Моя революция. Пошел в Смольный. Работал. Все, что приходилось. Начинают заседать» («Я сам»[246]).

Октябрьская революция была воспринята М. как свержение всего дряхлого, отжившего, всего того, что еще цепко держалось за жизнь и не хотело уходить со сцены и против чего со всей своей стихийной яростью, в плену собственных неразрешенных противоречий индивидуалиста-бунтаря, боролся М. своей резко выпирающей из обыденной жизни фигурой, своей темпераментностью и большой внутренней напряженностью, своим обостренным восприятием действительности и склонностью к гиперболизации, гигантским преувеличениям, стремлением входить в непосредственное общение с массами людей. М. по всему складу своего характера как нельзя более подходил к первоначальному этапу революции. Когда революционное половодье находилось на высоте своего разлива, доминировали процессы ломки и разрушения старого. Революция снимала оковы, расправляла плечи, давала возможность говорить полным голосом. И М. всей силой своего огромного поэтического таланта повернулся к революции, к никогда не виданной им до того аудитории сотен тысяч. Его творчество, впервые ничем не стесненное, получает возможность выявить все заложенные в нем качества.

Следующий эпизод, произошедший в дни, предшествующие Октябрьской революции или вскоре после этого, весьма ярко характеризует отношение М. к советской власти.

Усиевич[247] рассказывала о своей первой встрече с Маяковским. В 1917 или в начале 1918 г. в Петрограде она подошла к толпе людей па улице. Это был обычный в те времена уличный митинг. Какая-то старица распространялась на тему о том, что Ленин, дескать, германский агент, подкуплен немцами и т. п. Какой-то большого роста мужчина вдруг громовым голосом: «А я знаю эту женщину. Она у меня деньги украла». Старица взбеленилась: «Ах ты, негодяй! Докажи, что я брала у тебя деньги…» – «А ты докажи, что Ленин брал деньги у немцев», – отвечал невозмутимо мужчина под одобрительные возгласы толпы. Усиевич впоследствии убедилась, что это был Маяковский.[248]

Творчество М. в течение последовавшего за Октябрьской революцией периода гражданской войны с отечественной и иностранной контрреволюцией отражает то, как преломились в его художественном восприятии развертывавшиеся вокруг него грандиозные исторические события. Произведения этого периода («Мистерия-буфф», "150 000 000"[249]) отличаются крайним гиперболизмом сюжета и художественных образов, своим, если можно так выразиться, космизмом. В них в сильно схематизированной, абстрагированной и упрощенной, как на плакате, форме, но с большей яркостью и образностью, отражена преломленная сквозь сознание поэта смертельная схватка между эксплуатируемыми и эксплуататорскими классами. Лирическая струя, столь сильная в предреволюционный период, отступает на второй план. На первый в творчестве М. выступают моменты социального порядка, отражающие собой стремление поэта к сближению с многомиллионными народными массами. Литературное кредо М. в то время определяется следующим его четверостишием:

Пока выкипячивают, рифмами пиликая,

из любвей и соловьев какое-то варево,

улица корчится безъязыкая —

ей нечем кричать и разговаривать.[250]

В этом положительная сторона этого периода творчества М., закрепляющего перелом в его художественном сознании и переход от бунтарского протеста к утверждающей революционной тематике, – то, что впоследствии он так красочно выразил в словах:

…Всю свою

звонкую силу поэта

тебе отдаю,

атакующий класс.[251]

В то же время, однако, отрыв личного – того, что находило свое выражение в лирической стороне творчества М., – от социального лишило в значительной степени произведения этого периода их полной художественной силы, превратив их в упрощенные схемы, вместо полноценного художественного отображения действительности. Этот разрыв характеризует собой самый процесс творческой перестройки М.

Не менее сильно, чем в поэтическом творчестве, революционная настроенность М. сказалась в его работе в 1920–1921 годах в РОСТА в качестве художника-агитатора и пропагандиста.[252] Всего М. было нарисовано около 3 тысяч плакатов на самые разнообразные темы революционной действительности, которые он же снабдил стихотворными пояснениями. Здесь мы имеем перед собой пример сочетания воедино обеих одаренностей М. – поэтической и одаренности к живописи.

Работа М. в РОСТА без лишних слов иллюстрирует одновременно колоссальную работоспособность и неутомимость М., изумительный запас творческой энергии, который был заложен в его натуре и проявлялся во всех сторонах его творческой деятельности. Плакаты М. выявляют его перед нами как законченного мастера шаржа и карикатуры.

Работа по рисованию плакатов неразрывно сочетается с одним из видов поэтического творчества, в котором нашло свое выражение блестящее остроумие М., запечатленное в рифмах. М. достиг виртуозности и является непревзойденным мастером в жанре коротких стихотворных агиток. Некоторые из них своей лаконичной выразительностью почти вошли в пословицу. Агитки М. в особенности ярко отражают собой конкретную направленность его творчества на события текущей повседневной жизни.

Послереволюционный период жизни М. знаменуется также усиленной деятельностью его как организатора Левого фронта искусств.[253] Эта деятельность является наиболее слабым звеном в цепи творческих исканий М. Корни неправильной установки М. в вопросе о том, что нужно понимать под революционным искусством, берут свое начало в футуризме дореволюционного периода. М. не смог освободиться от неправильного, нигилистического отрицания «начисто» всего культурного наследства прошлого. В этом сказалось непонимание им созидательных целей и задач пролетарской революции, берущей от прошлого все то лучшее, что в нем имеется. Отсюда проистекает пренебрежительное отношение М. ко всему искусству прошлого, упорствование его в борьбе против «ак-старья»[254] и в требовании «сбросить классиков с парохода современности».[255] В революционной действительности М. воспринималась исключительно ее разрушительная сторона, те элементы стихии, стихийности, которые на известных этапах являются неизбежными при всякой социальной революции. Эта сторона односторонне воспринималась М. как единственная, основная, главная в революции, как выражение ее сущности, что хорошо выражено в следующих словах Корнелия Зелинского:[256]

Революции некогда было тогда разбираться в тональности разных голосов: «бей!» Но разрушительно-романтический период революции, естественно, вызвал громкий резонанс. И вот этот-то резонанс в первые годы поднял футуристов. Треск сдираемой диванной обшивки был воспринят ими как музыка революции, как ее сущность. Как блестяще низвергались классики, как великолепно рушились музеи!

Вот воззвание, напечатанное М. в издававшейся им совместно с Д. Бурлюком и В. Каменским «Газете футуристов»:

ДЕКРЕТ № 1

О демократизации искусств

(заборная литература и площадная живопись)

Товарищи и граждане, мы, вожди российского футуризма – революционного искусства молодости, объявляем:

1. Отныне вместе с уничтожением царского строя отменяется проживание искусства в кладовых, сараях человеческого гения – дворцах, галереях, салонах, библиотеках, театрах.

2. Во имя великой поступи равенства каждого перед культурой Свободное Слово творческой личности пусть будет написано на перекрестках домовых стен, заборов, крыш, улиц наших городов, селений, и на спинах автомобилей, экипажей, трамваев, и на платьях всех граждан.

3. Пусть самоцветными радугами перекинутся картины (краски) на улицах и площадях от дома к дому, радуя, облагораживая глаз (вкус) прохожего.

Художники и писатели обязаны немедля взять горшки с красками и кистями своего мастерства, иллюминовать, разрисовать все бока, лбы и груди городов, вокзалов и вечно бегущих стай железнодорожных вагонов.

Пусть отныне, проходя по улице, гражданин будет наслаждаться ежеминутно глубиной мысли великих современников, созерцать цветистую яркость красивой радости сегодня, слушать музыку – мелодии, грохот, шум – прекрасных композиторов всюду. Пусть улицы будут праздником искусства для всех. И если станет по слову нашему, каждый, выйдя на улицу, будет возвеличиваться, умудряться созерцанием красоты взамен теперешних улиц – железных книг (вывески), где страница за страницей начертали свои письмена лишь алчба, любостяжание, корыстная подлость и низкая тупость – оскверняя душу и оскорбляя глаз. "Все искусство – всему народу![257]

В 1918 году в Наркомпросе был организован Отдел изобразительных искусств. М., по свидетельству О. Брика, принимает деятельное участие в работе этого отдела. По линии идеологической он продолжает со всем упорством отстаивать свои взгляды на роль революционного искусства и ведет агрессивную борьбу с ревнителями и защитниками «ак-старья», что неоднократно вызывало резкие конфликты в недрах Наркомпроса. Конкретным поводом к одному из конфликтов, как указывает О. Брик, "послужило стихотворение М. «Радоваться рано», в котором М. призывал «расстреливать старье стодюймовками глоток».[258] Под расстрел подводились такие "белогвардейцы, как Рафаэль, Растрелли, Пушкин и «прочие генералы классики».

Образ жизни М. после Октябрьской революции не испытывает значительных изменений. По-прежнему характернейшей особенностью его образа жизни остается стремление к теснейшему общению с людьми, стремление всегда быть «на людях». Революция, широко раздвинувшая ворота общения М. с народными массами, еще более стирает грань между жизнью «у себя дома» и жизнью «вовне», грань, которая и до того была выявлена у М. весьма слабо. Чувство единства своего существования с течением всей окружающей жизни, глубочайшая связь личного и социального находит свое выражение в словах М. о том, что он ходит по улицам города, как по своей собственной квартире. Он всюду чувствует себя «дома». Нет ничего труднее, как представить себе М. уединенным, живущим своей особой, изолированной личной жизнью, оторванной от окружающего. Моменты уединения и замыкания в себе бывали, но длились сравнительно недолго и всегда лишь как крайняя реакция на сильные переживания.

Такой образ жизни целиком соответствовал также и манере творческой работы М., как это вытекает из следующей выдержки из воспоминаний Н. Асеева:

Особенность дарования Маяковского и, быть может, один из коренных признаков массовости его творчества состояли в том, что ему не только не мешали, а, наоборот, помогали, являлись необходимыми и неотъемлемыми от работы – шум окружавшей его жизни, уличное движение, вся пестрота впечатлений, которые не оставались посторонними процессу его творчества. Для предварительной работы Маяковскому не требовалось кабинетной успокоенности, изолированности, тишины. Он никогда не уходил, не запирался, не устраивал себе искусственного уединения.

В 1919 году М. вместе с Бриками переезжает из Петрограда в Москву, где и обосновывается с тех пор на постоянное жительство.

Литературное окружение его в первые годы после революции состоит, как и ранее, главным образом из футуристов, сотоварищей по предреволюционным футуристическим выступлениям. Одно время московские футуристы группировались вокруг «Кафе футуристов», помещавшегося вблизи от Тверской, в Настасьинском переулке. М. часто проводил в этом кафе свои вечера, выступая в заключение с чтением своих стихов.

Маяковский оглядывал комнату.

– Чтоб было тихо, – разглаживал он голосом воздух. – Чтоб тихо сидели. Как лютики.

На фоне оранжевой стены он вытягивался, оперев руки в карманы. Кепка, сдвинутая назад, козырек резко выдвинут надо лбом. Папироса шевелилась в зубах, он об нее прикуривал следующую. Он покачивался, проверяя публику поблескивающими, прохладными глазами.

– Тише, котики, – дрессировал он собравшихся. Он говорил угрожающе-вкрадчиво.

Началась глава из «Человека», сцена вознесения на небо.

Слова ложились не громко, но удивительно раздельно и внятно. Это была разговорная речь, незаметно подхваченная ритмом, скрепленная гвоздями рифм. Он улыбался и пожимал плечами, пошучивая с воображаемыми собеседниками: «Посмотрим, посмотрим. Важно живут ангелы, важно».

Один отделился

и так любезно

дремотную немоту расторг:

"Ну, как вам,

Владимир Владимирович,

нравится бездна?"

И я отвечаю так же любезно:

"Прелестная бездна,

– Бездна – восторг!"

И публика улыбается, ободренная шутками. Какой молодец Маяковский, какой простой и общительный человек. Как с ним удобно и не беспокойно пройтись запросто по бутафорскому небу. Но вдруг потянуло серьезностью. Рука Маяковского выдернута из кармана. Маяковский водит ею перед лицом, как бы оглаживая невидимый шар. Голос словно вытягивается в длину, становясь протяженным и непрерывным. Сплошное набегание ритма усиливает, округляет его. Накаты голоса выше и выше, они вбирают в себя всех присутствующих. Это серьезно, даже страшновато, пожалуй. Тут присутствуешь при напряженной работе, при чем-то напоминающем по своей откровенности и полноте процессы природы. Тут присутствуешь при явлении откровенного, ничем не прикрытого искусства. Слова шествуют в их незаменимой звучности:

Я счет не веду неделям.

Мы,

хранимые в рамах времен,

мы любовь на дни не делим,

Не меняем любимых имен.

(С. Спасский. «Встречи»[259])

Или, как передает Каменский, М. выходил на эстраду, читал стихи, сыпал остроты, горланил на мотив «Ухаря-купца»:

Ешь ананасы,

рябчиков жуй,

День твой последний

приходит, буржуй.[260]

Однако футуристическое движение явно шло на убыль. Обстановка кафе, как правильно замечает С. Спасский, «в сущности жалка и случайна».[261] Сам М. по мере того, как он все более втягивался в работу по обслуживанию революционной действительности и его интересы все более устремлялись в направлении интересов революционного пролетариата, все более отходит и в формальном отношении от своих прежних позиций.

Переход от эпохи военного коммунизма к нэпу совпал у М. с тяжелым личным переживанием. Коллизия личного и общественного породила поэму «Про это».[262] Эта поэма, подобно «Облаку в штанах», по своему сюжету посвящена теме неразделенной любви. Однако, в силу свойственного М. перерастания личного в общественное, эта поэма одновременно является и отражением в сознании поэта переходного периода в экономике нашей страны. Впервые после Октября в творчестве М. вновь зазвучала сильная лирическая нота, окрашенная трагическими тонами отчаяния и пессимизма, вплоть до мыслей о самоубийстве. Этим «Про это» сближается с дореволюционными поэмами М. Поэма «Про это» показывает, что лирическая струя в творчестве М. не иссякла в течение первых лет после Октября, но была лишь приглушена, как бы ушла в подпочву. Душевное потрясение дало ей возможность вновь вырваться наружу. Одновременно эта поэма дает представление об интенсивности, которой достигали у М. внутренние конфликты и трагическое мироощущение под влиянием неблагоприятного стечения обстоятельств.

Период между 1924 и 1930 годами является периодом наибольшего расцвета творческой активности М., когда он становится, по выражению Сталина, «лучшим и талантливейшим поэтом нашей эпохи». Творчество М. достигает своей наибольшей силы, глубины и технического совершенства. Оно постепенно все более освобождается от многих формалистических моментов, являющихся отголосками раннего футуристического периода. Построение стиха как внешне, так и внутренне становится все более простым и естественным, выигрывая тем в глубине и силе воздействия. Неистовый гиперболизм, гигантизм в метафорах уступают свое место сдержанности, строгости в художественных образах и сравнениях. Творчество М. уже не страдает более свойственным периоду «Мистерии-буфф» и "150 000 000" абстрактно-схематическим, плакатным, доходящим до упрощенства отображением действительности. В то же время оно свободно также и от эмоциональной надорванности, «истеричности» дореволюционной поэзии М. В творчестве М. уничтожается разрыв между лирическим и публицистическим, между личным и общественным в восприятии и художественном отображении действительности. И то и другое сплавляется в некоем художественном фокусе. Само восприятие действительности становится значительно более углубленным и отображаясь не абстрактно-схематически, но преломляясь сквозь все богатство внутренних переживаний, настроений и мыслей, приобретает полнокровную силу изображения и правдивость в передаче сущности изображаемых явлений. Этим М. по характеру своего творчества несомненно все больше приближается за последние годы к принципам социалистического реализма в искусстве, сохранив в то же время все то новое, что внес в советскую поэзию его художественный метод. В его произведениях последних лет многообразие тематики сочетается с многообразием приемов художественного изображения, глубокая лирика органически сочетается в них с иронией и едкой сатирой, образы в своей конкретности сгущены, сконденсированы до предела, действенность стиха усиливается лаконизмом и скупостью речи. Раскрытие основной идеи произведения достигается мастерским сопоставлением отдельных конкретных фактов («Товарищу Нетте»[263]).

Не следует, однако, представлять себе, что процесс художественной перестройки протекал планомерно и спокойно. Напротив, имеется много данных за то, что он представлял собой далеко «не мирный» процесс, сопровождавшийся субъективно-мучительно воспринимавшимися поэтом внутренними противоречиями и конфликтами. Признаки этой борьбы прорывались в стихах, как, например, в следующих известных строчках из поэмы «Во весь голос»: «Но я себя смирял, становясь на горло собственной песне».[264] Очевидно, что это становление «на горло собственной песне» являлось результатом стремления М. подчинить свободное и естественное выявление творческого процесса (песня) формалистическим взглядам на искусство, т. е. как раз тому, что изживалось им с наибольшим трудом.

Основные характерные для его творчества особенности метода работы существенно не меняются. Как и ранее, для М. характерно творчество по горячим следам под непосредственным впечатлением окружающей действительности, привлекших его внимание фактов и событий. М. сам неоднократно высказывался: «Мне необходимо ездить. Общение с живыми вещами заменяет мне чтение книг». Но воспринимаемые впечатления подвергаются еще более усиленной, еще более тщательно продуманной художественной обработке. И хотя творчество его по-прежнему идет на память, большое количество оставленных им записных книжек говорит о громадном труде, затраченном им в процессе постоянно протекавшей внутри него творческой деятельности и о колоссальной ее напряженности.

Наряду с поэтическим творчеством в собственном смысле слова развертывается во всю ширь и его дарование чтеца-декламатора. Неизмеримо выросла аудитория, с которой он получил возможность войти в непосредственное общение в своих выступлениях. О размерах литературных выступлений М. можно судить по следующей справке, данной им в начале 1927 г. (цитировано по статье О. Брика «Маяковский – редактор и организатор»):

Всего 45 выступлений, обслуживших сорокатысячную аудиторию самых различных слоев и интересов: и Ленинские мастерские в Ростове, и Леф в Казани, и вузовцы Новочеркасска.

Мною получено около семи тысяч записок, которые систематизируются и будут сделаны книгой – почти универсальный ответ на все вопросы, предлагаемые читательской массой Союза.

Не знаю, была ли когда-нибудь у какого-либо поэта такая связь с читательской массой.[265]

Достигают полного своего развития и методы живого общения М. со своей аудиторией.

М. умеет находить действенный и живой контакт с аудиторией, приспособляясь к ней и видоизменяя в зависимости от состава аудитории метод подхода, часто выбрасывает на ходу целые куски стихотворения, если они оказываются неподходящими к данной аудитории, и вставляет вместо них новые.

Одновременно М. продолжает вести большую организационно-литературную и редакторскую работу. Эта работа связана главным образом с организованным им в 1923 году журналом «Леф»,[266] в котором он развивал свои концепции на искусство. Эволюция принципиальных установок М. значительно отставала от эволюции его непосредственной творческой деятельности и изживалась им с большим, подчас мучительным трудом. Все же в последние годы М. все более отходил от столь горячо пропагандировавшегося им ранее огульного отрицания значения классического наследства. Безвременная смерть оборвала этот процесс.

М. придавал исключительно большое значение работе в периодической печати, и в первую очередь в газетах. Эта сторона его деятельности получила высокую оценку В.И. Ленина, как это вытекает из высказывания В.И. Ленина по поводу стихотворения «Прозаседавшиеся»:[267]

Вчера я случайно прочитал в «Известиях» стихотворение Маяковского на политическую тему. Я не принадлежу к поклонникам его поэтического таланта, хотя вполне признаю свою некомпетентность в этой области. Но давно я не испытывал такого удовольствия с точки зрения политической и административной. В своем стихотворении он вдрызг высмеивает заседания и издевается над коммунистами, что они все заседают и перезаседают. Не знаю, как насчет поэзии, а насчет политики ручаюсь, что это совершенно правильно.

(Е. Усиевич. «Владимир Маяковский»[268])

Не будет преувеличением сказать, что М. оказал весьма значительное влияние на всю советскую поэзию послереволюционного периода. Мимо его влияния не прошел ни один советский поэт. Сила его таланта привлекла к себе внимание не только в нашей стране, но и далеко за ее пределами. За последние годы интерес к М. за границей возрос в колоссальных размерах. Дувакин пишет:

Еще при жизни Маяковский стал наиболее известным за рубежом советским поэтом. Вот (вероятно, неполный) перечень языков, на которые переведены стихи Маяковского (не считая языков народностей СССР): французский, немецкий, английский, польский, чешский, итальянский, испанский, португальский, литовский, латышский, китайский, японский, еврейский. Отдельными изданиями Маяковского издавали во Франции, Германии, Польше, Чехословакии и Кубе.[269]

В статье Д. Выготского находим следующее:

…все это необходимо учесть, говоря о том внимании, которое уделила Европа Владимиру Маяковскому. Внимание это было совершенно исключительным, таким вниманием иностранцы не удостоили никого, пожалуй, ни из советских, ни вообще из русских поэтов.

И далее:

С этих пор, можно сказать, имя Маяковского уже прочно входит в сознание европейского читателя, оно попадается в целом ряде очерков советской литературы, оно неизбежно в антологиях русской поэзии, оно мелькает в литературных письмах и корреспонденциях из СССР, на нем останавливаются авторы книг о советской культуре. К серии переводов прибавляется французский перевод «Облака в штанах». К этому времени его имя известно уже за пределами Европы и Америки.[270]

Большой популярности М. за границей способствовали также и его частные поездки за пределы СССР. Всего за период времени с 1922 по 1927 г. он совершает 4 поездки за границу, в течение которых он объехал большинство стран Западной Европы и побывал в Южной Америке и США. Свои путевые впечатления, помимо многочисленных стихов, он изложил также в нескольких очерках, написанных прозой.

Внешний облик М. в этот период его жизни рисуется следующим образом:

Стал еще более массивен. В последнее время отросли волосы (темный шатен). Смугловатое с желтизной лицо. Морщины, выглядит старше своего возраста. Большой рот (от привычки растягивать для ясности дикции губы). Складка на лбу обозначилась еще резче («хмурый, декабрый»). Хорошо сшитое, добротное пальто. Опрятнейшее белье. Зимою – бекеша и кепка или шапка. Летом – широкое пальто и фетровая шляпа. Башмаки на толстой подошве с подковами. Ходит размашисто, широким шагом, высоко взмахивая палкою. На ходу сочиняет стихи, дирижирует при этом рукою и шевелит губами. Мощный бас.

Остановимся в заключение несколько подробнее на последних месяцах жизни, предшествовавших самоубийству.

Прежде всего необходимо отметить, что физическое состояние М. за последние 3–4 месяца было сильно ослабленным. Одной из причин этого был перенесенный им в начале 1930-го или конце 1929-го грипп с последовавшими затем осложнениями со стороны легких. М. Кольцов в статье, посвященной смерти М., передает следующее: "Может быть, припадок? Он ходил последние дни повязанный, с поднятым воротником, все ворчал: грипп, последствия гриппа, запретили курить, лихорадит; какое-то пятно целые дни плавает перед глазами. Сочувствовали, но не очень беспокоились. Кто не знает – Маяковский мнителен к своему здоровью («Что случилось»[271]).

Имеются указания на то, что уже за несколько месяцев до этого голос М. начал хрипнуть, причем под влиянием гриппа этот процесс мог значительно усилиться. Этот факт должен был подействовать очень угнетающе на его психику, если принять во внимание, как ценил М. свой голос, который он рассматривал как необходимый элемент своего творчества. Л. Кассиль передает следующую фразу М.: «Для меня потерять голос то же самое, что потерять голос для Шаляпина».

Помимо прямого физического нездоровья, имело место также значительное общее переутомление: М. приходилось много работать в цирке, где шла его пантомима «Москва горит».[272] Состояние физической надломленности было связано также с напряженной работой по организации выставки,[273] а также с постановкой «Бани» в театре Мейерхольда.[274]

Наряду с моментом ухудшения физического состояния необходимо отметить резкое понижение психического состояния, усиление общего беспокойства. Это начало появляться за несколько месяцев до самоубийства. Одно из близко знавших его лиц указывает на резкие перемены в общем состоянии и настроении М. уже примерно за полгода до смерти: «Последние полгода перед смертью стал неузнаваем. Появилась апатия. Бывали моменты, когда он говорил: „Мне все страшно надоело“, „Свои стихи читать не буду – противно“. Значительно усилилась мнительность, стал более обидчив, жаловался на одиночество». Сестра М. – Л.В. также передает, что уже в течение двух месяцев до самоубийства у М. наблюдалась повышенная нервозность, было общее тяжелое, крайне подавленное психическое состояние. На то же указывает и ряд других лиц. Последние дни перед самоубийством нервное возбуждение усилилось еще более.

Каменский передает: "Уже с 12-го (апреля) Маяковский находился в состоянии сильного возбуждения, не слышал многократно обращенных к нему вопросов, был более нервен и раздражителен, чем обычно. 13-го днем, едучи в автомобиле, велел шоферу против дома Герцена затормозить машину. Потянулся в задний карман (за револьвером), хотел выскочить из автомобиля, но был удержан".

Таким образом, на основании вышеизложенного очевидно, что самоубийству М. предшествовало крайне тяжелое душевное состояние, сопровождавшееся сильной общей подавленностью, повышенной нервностью. Видимо, мысли о самоубийстве уже тогда все более овладевали им. Известно, что помимо физического нездоровья у В.В. в предшествовавший самоубийству период времени сложилось стечение ряда неблагоприятных обстоятельств, главным образом в личной жизни. Его предсмертное письмо содержит в себе определенный намек на неудачи в личной жизни, связанные с трагедией неразделенной любви («Любовная лодка разбилась о быт»[275]). По ранее случавшимся в жизни В.В. аналогичным событиям нам известно, насколько мучительно, при своей обостренной впечатлительности и бурности реагирования, переживал он подобное состояние и в какие трагические, даже безысходные тона они окрашивались в его сознании. К этому надо добавить, что за последние годы у В.В. как будто намечалось стремление стабилизировать свою личную жизнь, перейти к более «оседлому» образу жизни. Возможно, что его начала тяготить неустроенность в бытовом отношении. Неудача в этом направлении могла сыграть значительную роль. Родные (сестры, мать) не могли заменить ему близкого человека, поскольку он, относясь с большой любовью и внимательностью к матери и сестрам, мало с ними общался и не делился своими интимными переживаниями.

Помимо личной жизни, не совсем благоприятно сложились обстоятельства также и в некоторых других отношениях. Имеются указания на то, что у В.В. в этот тяжелый для него период субъективно создалось чувство одиночества и покинутости со стороны его ближайших друзей, что при его общительности должно было подействовать угнетающе на его психику.[276] Что могло создать у В.В. подобное ощущение?

На первое место необходимо поставить здесь натянутость взаимоотношений, создавшуюся у В.В. почти со всеми его литературными друзьями по поводу выставки, посвященной 20-летию творческой работы В.В. и организованной им за 2–3 месяца до смерти. В.В. придавал этой выставке большое значение, рассматривая ее как итог, завершение определенного большого периода своего творчества.

Сестра М., Людмила Владимировна, принимавшая деятельное участие в организации выставки, передает следующее:

Организация выставки пала в основном на самого М. Он много работал, устраивая свою выставку "20 лет работы". Сам собирал экспонаты. Вообще он не любил хранить все это – афиши, черновики и т. п. Но тут он много поработал, собрал, что мог, у знакомых или друзей и сам все развешивал, приколачивал. Деятельно помогал ему в устройстве выставки только один человек, стоящий сейчас во главе «Бригады Маяковского».[277]

То, что литературные соратники и друзья В.В. никак не помогли ему в организации этой выставки, должно было сильно задеть его творческое самолюбие. Это ему не могли компенсировать большой успех и внимание, какие имела выставка у комсомольской молодежи, принявшей деятельное участие в ее организации и сформировавшей для этой цели специальную бригаду.

Вот еще характерный эпизод, рисующий состояние М. в этот период времени:

9 апреля по поручению бригады был организован вечер Маяковского в Институте Плеханова. Аудитория была далеко не полна, особенно к началу, потому что студенты частью разъехались, частью были заняты учебой. Маяковский приехал вовремя, пожаловался встретившим его на плохое здоровье. Когда вошли в зал, был полумрак. «Почему мало света, мало людей», – раздраженно сказал Маяковский. Крайне недовольный, он хотел скрыться из зала, ломился в дверь, стучал палкой, но ее не отперли, и ему пришлось остаться в аудитории, чтобы не возвращаться через весь зал. Он сел в первом ряду, согнулся, закрыл глаза. Тов. С. подошел к нему поговорить. Маяковский, выйдя из тяжелой задумчивости, снова поздоровался с ним, видимо, забыв, что они только что виделись. Безнадежно махнул рукой, когда С. сказал об этом.

Публика собиралась медленно. Начался вечер с опозданием. Выступал М. исключительно бурно. У молодежи было впечатление, что на арену выпустили разъяренного зверя. Он так раскачивался, держась за пюпитр, что казалось, вот-вот перепрыгнет через него и бросится на публику.[278]

Лишенным всякого основания является, конечно, предположение о том, что в самоубийстве В.В. мог сыграть роль какой-то кризис в его творческой деятельности. На это не имеется абсолютно никаких указаний. Еще за короткое время до смерти он делился со своими друзьями обширными замыслами будущих литературных произведений, говорил о большом романе в прозе, который весь был у него в голове, оставалось только продиктовать его машинистке.[279] Говорил о новых методах в работе, которые собирался применять.

Все это указывает на то, что никакого творческого кризиса не было. Было неблагоприятное сочетание обстоятельств, на первом месте неудачи в личной жизни, вызвавшие сильное нервное расстройство, затем общее переутомление и болезненное состояние, понизившее сопротивляемость организма. Нет никакого сомнения, что если бы у В.В. создалась возможность в этот тяжелый для него период, аналогичные которому бывали в его жизни и ранее, глубокого внутреннего контакта с кем-либо из близких ему людей, несчастья не случилось бы. Роковой исход является со стороны внешней не более как случайностью; со стороны внутренней он может быть объяснен неуравновешенностью характера В.В. и склонностью его к импульсивным, под влиянием минуты, реакциям. Но этой случайности не произошло бы, если бы у В.В. было полное сознание недопустимости такого выхода из положения. Здесь им была совершена непоправимая ошибка, свидетельствующая о том, что В.В. Маяковский не до конца изжил те индивидуалистические настроения, которые были свойственны ему в дореволюционный период, с которыми он упорно боролся все послереволюционные годы и которые он, без сомнения, победил бы в конце концов, если бы не случилось этой несчастной ошибки.

Характерологический очерк I

Внешний облик М. производил сильное впечатление на окружающих с первого взгляда и приковывал к себе внимание. Бросались в глаза его высокая, несколько угловатая фигура, крупное выразительное лицо с тяжелым подбородком и «страшной силой взгляда», в чертах которого отражалась большая внутренняя напряженность творческой мысли.

Б. Пастернак следующим образом описывает первое впечатление, производимое М.:

Хотя всех людей на ходу, и когда они стоят, видно во весь рост, но то же обстоятельство при появлении Маяковского показалось чудесным, заставив всех повернуться в его сторону. Естественное казалось в его случае сверхъестественным. Причиной был не его рост, а другая, более общая и менее уловимая особенность. Он в большей степени, чем остальные люди, был весь в явлении. Выраженного и окончательного в нем было так же много, как мало этого у большинства.[280]

И далее:

За его манерою держаться чудилось нечто подобное решению, когда оно приведено в исполнение, и следствия его уже не подлежат отмене. Таким решением была его гениальность.[281]

По своему телосложению (вес около 90 кг, рост около 190 см) М. был человеком физически не слабым, но особой силой не отличался.

При способности М. к длительному напряжению, при его манере работать «запоем», он был способен и к продолжительному физическому напряжению. Рисуя в РОСТА плакаты, что требовало значительной затраты физической энергии и продолжительного пребывания на ногах, М. проявлял удивительную неутомимость. После нескольких часов сна с деревянной колодкой вместо подушки под головой (чтобы не проспать) он вскакивал рано утром и снова до позднего вечера работал, нарисовав таким образом свыше двух тысяч огромных плакатов («Я сам»[282]). Но все же физической работы М. не любил и, видимо, не имел потребности ею заниматься.

Был крайне подвижен. «Володя в детстве был очень подвижной, худощавый, загорелый мальчик». Это качество сохранилось на всю жизнь. Очень любил ходить. Почти все, что написано М., написано им на ходу. Синякова-Асеева говорит по этому поводу: «Писал он всегда на улице: никогда я не видала его за письменным столом».[283] Каменский подтверждает, что М. писал все свои вещи на ходу. «Возможно, – говорит он, – что это была привычка, выработавшаяся вследствие известных бытовых условий». Следует иметь при этом в виду, что М. написано около 250 печатных листов, из которых на прозу (а прозу он тоже обдумывал на ходу) падает не больше 10 %. Потребность в движении у М. была так велика, что, например, выйдя из тюрьмы, он, «как застоявшийся жеребенок», в одной курточке бегал по Садовым, где теперь трамвайное кольцо «Б» (Асеев).

Наряду со всем этим на М., особенно в последние годы его жизни, находили моменты «тишины». По несколько минут он сидел тогда совершенно неподвижно, погруженный в глубокую задумчивость, со взором, устремленным в одну точку – обычно несколько в сторону и вниз.

Ходил М. быстро, размашистыми большими шагами, сильно вынося вперед то левое, то правое плечо. «Очень любил ходить по Москве и знал Москву вдоль и поперек». Асеев вспоминает, что однажды он шел с М. по шпалам из Пушкино в Перловку. «Маяковский, – говорит Асеев, – начал шагать через одну шпалу, я – через две. Так заспорили – кто скорее. Шли громадными шагами, и уже у самой Перловки, когда я начал обгонять, он не выдержал и в азарте – выиграть! – скатился с откоса железнодорожной насыпи». Асеев – небольшого роста, и ему шагать через две шпалы было трудно, как трудно было и М. при его походке и росте шагать через одну шпалу. В этом и заключался интерес соревнования. При всей своей массивности М. был настолько подвижен, что не задумался, как мы видим, лечь на землю, а затем кубарем скатиться вниз, только бы опередить своего не очень рослого, но ловкого приятеля.[284]

Все его движения были хорошо скоординированы, быстры и точны. Производивший исследование комбинаторной одаренности М. врач описывает его в момент исследования так: «Рот сжат, глаза прищурены, мимика и поза прицела. Экспериментатор едва успевает щелкать секундомером. Ни одного неправильного поворота, ни одного лишнего движения. Расчет и движения совершенно точны».

В гневе движения М. становились особенно быстрыми и экспрессивными. Он начинал метаться по эстраде, по комнате. А если и стоял на одном месте, то так или иначе двигался всем корпусом. «Маяковский был взбешен. Он так раскачивался, держась за пюпитр, что, казалось, вот-вот перепрыгнет через него и бросится на публику».

Движения М. были прежде всего широки и свободны. При ходьбе М. сильно размахивал руками, любил всячески играть с палкой. «Он размахивал руками, разгребая толпу напрямик» (Спасский[285]).

На ногах М. держался твердо, любил монументальные устойчивые позы (см. фотографии в архиве Института). Никаких указаний на падения, тем более частые, никогда ни от кого мы не слыхали. При ходьбе он легко и прямо нес свое крупное тело, не покачиваясь и не обнаруживая никаких других нарушений походки. При своей любви к движению и тяжелом весе М. быстро изнашивал обувь, а потому очень ценил хорошие, из прочной кожи ботинки. Никулин рассказывает: «Носки его башмаков были подбиты стальными пластинками. Это была добротная, прочная и удобная обувь». Ценил также ботинки еще и потому, что ими, в случае нападения, которого М. при своей мнительности всегда опасался, можно было «хорошо поддать» нападающему.[286] Московское охранное отделение о походке юноши Маяковского пишет: «Походка ровная, большой шаг. Осанка (выправка корпуса, манера держаться) свободная»108.

Принужденный зачастую ограничивать себя в движениях (чтобы не задеть чего-нибудь в небольшой комнате и т. п.), М. мог временами казаться неуклюжим. Но это была лишь относительная неуклюжесть большого существа, которое в свободных условиях оказывается и быстрым, и ловким.

Гимнастикой и спортом М. не занимался. По этому поводу школьный товарищ сообщает: «Маяковский с удовольствием смотрел на разные игры, сам в них, однако, участия не принимал, так как не имел ни воли, ни усидчивости заниматься физическим развитием. Возможно, впрочем, что этому мешало очень тяжелое материальное положение. Покупка ботинок была для М. событием, о теннисных же туфлях он не мог и мечтать». Живя на юге, М. – мальчик долгое время не имел никакого представления о коньках, лыжах и т. п. Даже лодки М. увидал в первый раз лишь в 8-летнем возрасте, когда ездил с отцом в Сухум. По быстрой горной Ханис-Цхали никто на лодках не ездил (мать и сестры). Впоследствии лодку (но не гребной спорт) М. очень полюбил. «Гонял в лодке по Патриаршим прудам» («Я сам»[287]).

К танцам никакого влечения М. не имел. Однако в последние годы жизни женщины, которыми М. интересовался, научили его танцевать фокстрот и т. п.

В детстве любил игры, связанные с риском, – лазить по крутым, обрывистым скалам или по деревьям (мать и сестры). Вообще подвижные игры (городки, кегли) М. любил до конца жизни и играл в них с увлечением, когда бывал где-нибудь на даче или в саду. Таким образом, и здесь сказывалась нелюбовь М. к тому, что требует методических занятий и тренировки (спорт, гимнастика), при любви его к свободным движениям. Из более или менее «камерных» игр, связанных с движением, М. очень любил бильярд.

В юношеские годы М. увлекался переплетным делом. «Любовно переплетал Энгельса, Гегеля» («Я сам»[288]). Занимался также столярным ремеслом.

Тонкую работу М. выполнял хорошо и навыки к ней усваивал быстро. Известно, что он выпиливал и выжигал по дереву, раскрашивал мелкие вещицы (пасхальные «писанки», рамки для портретов и пр.), однако делал он все это не столько по внутреннему влечению, сколько из материальной нужды, ради заработка. Когда впоследствии условия жизни М. изменились к лучшему и он стал хорошо зарабатывать литературным трудом, он никогда больше к этим занятиям не возвращался.

Мимику М., его жестикуляцию вялыми или бедными назвать нельзя, но они были несколько однообразны. Крупные черты лица, тяжелая челюсть, глубоко сидящие в орбитах глаза – все это могло ограничивать живость мимики М., делать ее несколько монотонной, не мешая ей в то же время быть очень выразительной (яркая экспрессия гнева или характерное для М. выражение угрюмой сосредоточенности, вызвавшее у него даже постоянную глубокую складку на лбу). «Особенностей жестикуляции, гримас, мимики и т. п. у М. не наблюдается», – писала в свое время охранка про Маяковского-юношу. Впоследствии значительную роль в мимике М. играла нижняя челюсть. Он имел, например, привычку «хлопать» ею, сильно щелкая при этом зубами. «… У него была привычка растягивать губы, когда он говорил и хотел, чтобы его правильно поняли» (Никулин). «У Маяковского была привычка кривить рот, складывая его в презрительно-ироническую улыбку» (Кассиль). Л.Ю. Брик отмечает, что мимика М. всегда соответствовала переживаниям.

Жестикуляция М., подобно остальным его движениям, была более выразительной и более оживленной, чем мимика.

М. была свойственна непринужденная, открытая улыбка. «Широкий рот его при этом растягивался еще больше; папироса сползала к уголкам губ» (Кассиль).

В последнее время на его лице все чаще появлялась ироническая или даже саркастическая, язвительная усмешка. М. стал улыбаться значительно реже, и почти на всех позднейших его фотографиях мы видим его сумрачным, сосредоточенным, как бы погруженным в раздумье. «Хмурый, декабрый», – говорит он сам о себе.[289] Единственная (из многих десятков) фотография, на которой мы видели М., улыбающимся мягкой, светлой улыбкой, – это его фотография с собакой на руках.[290] Быть может, тут сказалась любовь М. к животным и его снисходительная нежность к существам слабым (дети и проч.).

Смеялся М. не часто, реже, чем улыбался. Смех его носил характер благодушного, на низких нотах «рычания».

Одним из излюбленных жестов М. был жест «дирижирования», видимо связанный с процессом творчества (сочинения стихов). Опустив руку вниз, М. коротким движением кисти отбивал такт. Он любил закладывать пальцы в проймы жилета. Поглаживал свою стриженую голову рукою против волос. Желая утихомирить взволнованную (как всегда на его выступлениях) аудиторию, плавным движением простирал руку вперед. «М. через весь стол протянул мне свою длинную лапищу» (Бромберг).

Он коротко, не сильно, но и не вяло пожимал руку человека, с которым здоровался. Никогда не тряс чужую руку и не имел привычки задерживать ее в своей руке. Вообще к рукопожатию М. относился серьезно. Известно несколько случаев, когда он демонстративно не подавал руки людям, с которыми ссорился. Он делал при этом картинный жест: описывал рукой плавную дугу и закладывал руку за спину. Из присущей ему мнительности вообще – здоровался за руку с большим разбором. В моменты же эпидемий и вовсе не подавал руки никому, нося даже на борту пиджака специальный значок «Свободен от рукопожатия».

Никакой манерности или вычурности, чудаковатости в движениях М. не наблюдалось. Напротив, все движения его были очень просты и естественны. М. усвоил некоторую театральную выразительность движений. Рисовка не была ему свойственна, но М. был хорошего мнения о себе – о своем таланте, внешности и даже… фамилии, а потому охотно демонстрировал все это перед массами людей, перед огромными аудиториями. Эти же черты проглядывали и в случаях, когда М. входил в общение с незнакомыми людьми.

Способность к театральному мастерству была выражена у М. очень хорошо. Шкловский рассказывает: "Маяковский писал сценарии. Сам играл. Играл он Мартина Идена, названного им Иваном Новым… " Снимался Маяковский в сентиментальной вещи «Учительница рабочих» («Барышня и хулиган»).[291] По отзыву Мейерхольда, М. вносил в приемы своей игры много нового. «В нем, – говорит Мейерхольд, – были задатки актера будущего, актера без автора».[292] В трагедии «Владимир Маяковский», которую ставили в Ленинграде ранние футуристы, М. играл заглавную роль. Следует отметить, что М. играл и мог играть на сцене только самого себя или людей, на него похожих. Любопытно в этой связи указание Кассиля, что М. очень хотел сыграть роль Базарова.[293]

Маяковский имел голос низкий, бас, красивого металлического тембра. «Был он громадный, с басом», – говорит уже о 15-летнем М. его школьный товарищ.

«Говорил сильным голосом», – рассказывает Л.Ю. Брик. Действительно, голос у М. был очень звучный, громкий и сильный. «Голос – труба», – подтверждает Асеев.[294] Сам М. гордился, по-видимому, своим голосом, подчеркивая его силу и выразительность. Он не раз говорил, что современному поэту необходимо иметь хорошую «глотку». Описывая скандал на диспуте о живописи, Асеев рассказывает: «Шум в зале перешел в рев. Кончаловский что-то кричал, но его уже заглушал шторм голосов… тогда взвился „охоты поэта сокол-голос“ (выражение самого М.)… и перекрыл и шум зала, и хохот, и крики, и шарканье ног. Зал затих, придавленный мощью, красотой и силой никогда не слышанного еще голоса». Никулин рассказывает: "Этот полновесный голос внезапно приобретал такую мощь, что мог покрыть рев тысячи орущих глоток. И вместе с тем этот голос мог произносить теплые и дружеские слова…[295]"

Лишь в последние годы жизни голос М. стал несколько сдавать в отношении чистоты и силы звука. Голос у М. стал «негромкий и чуть надорванный» (Никулин).

Говорил М. очень четко и ясно. Привычка выступать перед огромными аудиториями заставляла его следить за ясностью и четкостью своей речи.

Говорил М. обычно низким голосом, несколько протяжно, как бы с ленцой, очень четко, выразительно, с хорошей дикцией. Известно, что М. работал над чистотой своего произношения, как это делают актеры.[296] М. очень любил в своих стихах и в разговорной речи аллитерации, в особенности на букву «р». Так, свой московский адрес он произносил, великолепно громыхая этими «рр»: «Воронцовская – Гендриков переулок!»

Голос был выразительный. «Нельзя передать легкость и своеобразие его диалога, неожиданность интонаций» (Никулин). Если с эстрады М. нужно было оттенить какую-нибудь свою остроту, основанную на тонких нюансах произношения, он делал это с исключительным блеском. Но надо сказать, что в моменты плохого настроения голос М. мог показаться маломодулирующим. Он выговаривал тогда слова «негромко и медленно, но эта медлительность могла обратиться вдруг в стремительность и легкость» (Никулин[297]).

Обычно речь М. текла всегда уверенно, ровно и сильно, нормально повышаясь и понижаясь в пределах диапазона. Говорил со средней быстротой. По сравнению с движениями речь М. производила впечатление скорее замедленной (О. Брик).

Назвать М. словоохотливым нельзя. Необходимо отметить, однако, что было как бы два М. На эстраде он был в высшей степени разговорчивым. В обычных же условиях, случалось, на него находили припадки неразговорчивости, когда бывал скуп на слова.

В раздражении повышал голос и начинал говорить торопливо, до пены на губах.

Слова он произносил правильно, правильно ставил ударения и строил фразы. Это «была блестящая русская речь» (Л.Ю. Брик). Следует отметить, однако, что на речи М. сказывалось иногда влияние наших южных говоров и некоторые слова М. произносил неправильно. Так, он говорил «ложите» вместо «кладете».

Писал М. скорее медленно. Вообще писать не любил и писал мало, письменная речь отступала по сравнению с устной на задний план. Писал очень отрывисто и лаконично, короткими фразами. Такой же отрывистый и лаконичный стиль был характерен, как известно, также и для поэтического творчества М.

Писал с орфографическими ошибками, что О.М. Брик объясняет главным образом тем, что часто писал фонетически, например, рифмуя к слову «жираф» слово «узнаф» вместо «узнав». Знаков препинания не ставил. Принося стихи в редакцию, просил проставить в рукописи «значки». Одно из детских писем, адресованное сестре Людмиле, было написано спиралью.[298]

Склонность к рисованию проявилась у М. очень рано, причем интересно, что рисунок носил уже на первых порах выраженный характер шаржа. Родные передают, что уже к 10 годам маленький М. рисовал карикатуры на различные темы семейной жизни. Так, нарисовал раз себя с дюжиной стульев (его обязанностью было расставлять стулья к обеду). Любил рисовать карандашом, любил графику, но мог писать также и акварелью, масляными красками.

Наиболее свойственный М. художественный стиль в рисовании был, с несомненностью, в зрелый период его жизни, – стиль агитационного плаката. В связи с этим нужно подчеркнуть, что М. в рисовании предпочитал основные элементарные и яркие цвета (не полутона), схематичность рисунка и контрастность цветовых сочетаний (для ознакомления с творчеством М. в этой области см. издание собрания рисунков ИЗОГИЗа[299]).

Музыкальный слух у М. совершенно отсутствовал. В этом вопросе существует полное единогласие среди всех, знавших М. Каменский передает, что «отличался полным отсутствием музыкального слуха. Не мог спеть самой простой мелодии, хотя и порывался часто петь». Л.Ю. Брик отмечает, что музыкального слуха у М. не было никакого. Чрезвычайно фальшивил. Родные также отмечают, что музыкой М. не интересовался: «никогда не подходил даже к роялю».

В противоположность полному отсутствию музыкальной одаренности, все, знавшие М., подчеркивают его необычайную ритмическую одаренность в отношении слов, имевшую несомненно очень большое значение для его поэтического творчества. Л.Ю. Брик и Каменский указывают, что у М. чрезвычайно было развито чувство словесного ритма. Товарищ М. по школьным годам сообщает: «говорил М. <…> необыкновенно ритмично, находясь во власти стихотворных волн, которыми он был полон».

НАСТРОЕНИЯ

М. был подвержен резким сменам и частым колебаниям настроения. Часто какая-нибудь незначительная внешняя причина могла сильно изменить настроение в хорошую или плохую сторону. Людмила Владимировна Маяковская передает, что «были свойственны довольно резкие колебания в настроениях, хотя в основном он и был человек жизнерадостный, оптимист». Она вспоминает, как однажды, выйдя в плохом настроении после лекции, М. отправился на пионерский слет и там хорошее настроение снова вернулось к нему.[300]

Кассиль также рассказывает, что однажды, находясь в приподнятом настроении духа после очень ответственного выступления, удачно прошедшего, М. никак не мог найти на Театральной площади свободного такси; это настолько испортило его настроение, что, вернувшись к себе, он совершенно забыл про свое выступление и, возмущаясь, говорил исключительно об этом сравнительно мелком происшествии.

В связи с сильно выраженными колебаниями в настроении необходимо подчеркнуть большую впечатлительность М. ко всему, что происходило вокруг него и так или иначе привлекало его внимание. О. Брик образно выражается, что «его нервная система была как бы обнаженной перед падавшими на нее извне раздражениями». «Все окончания нервов были как бы выведены наружу» (Л. Кассиль).

«Был крайне впечатлителен. Неудачи действовали на него угнетающе, успех окрылял. Свою впечатлительность М. умел скрывать» (Л. Маяковская).

Можно было бы еще отметить здесь следующее. Несмотря на то что в своих публичных выступлениях М. всегда бывал очень самоуверен и не смущался никакими проявлениями отрицательного к себе отношения, он был в глубине души очень чувствителен к мнению «аудитории». Как пример можно привести следующее воспоминание, рисующее реакцию М. на провал его пьесы «Баня» в театре Мейерхольда:

"Провал «Бани». На общественном просмотре публика толпами демонстративно покидала партер. Маяковский все подбегал к бригаде, которая в полном составе сидела на балконе, и спрашивал:

– Ну, как? Вам-то нравится?"[301]

С повышенной чувствительностью М. к внешним воздействиям сочетается мнительность. Например, возил с собой в дороге специальную мыльницу. Когда останавливался в гостинице, после каждого посещения мыл руки, вообще имел привычку часто мыть руки. Асеев пишет:

…отсюда всегдашний страх… к случайному, микроскопическому врагу – заражению, царапинке, порезу. Отсюда наивсегдашняя… повышенная осторожность, переходящая зачастую в мнительность, особенно за последние годы. В парикмахерской требовал полной генеральной и безусловной дезинфекции всего инвентаря перед своей стрижкой.[302]

Неудивительно поэтому, что М. начинал сильно нервничать и беспокоиться, когда заболевал кто-нибудь из родных или близко знакомых. По этой же причине не любил навещать больных и не любил, чтобы его навещали, когда сам бывал болен. Передают, что М. боялся нападения на себя. Например, когда выходил из дому, особенно поздним вечером, брал с собой большую палку.

М. был человеком сильных чувств и влечений, склонный к интенсивным и глубоким переживаниям. Хотя он был способен волевым усилием подавлять свои чувства, тем не менее, при большой непосредственности его характера, это не всегда ему удавалось. Этим объясняется то, что его реакции часто бывали очень бурными и несдержанными. Находясь в состоянии сильного душевного волнения, он мог плакать, рыдать. Так было с ним, когда написал «Про это». На этот счет должна быть отнесена свойственная ему, достигавшая временами сильной степени общая неуравновешенность в характере. К этому необходимо присоединить еще ясно выраженную склонность давать импульсивные, под влиянием момента, реакции, которую родные характеризуют как вспыльчивость.

Вместе с тем надо сказать, что, при всей непосредственности выявления вовне своих переживаний, мог временами быть очень скрытным и труднодоступным даже для наиболее близких людей.

Основной, наиболее общей чертой характера В.В. была необычайно интенсивная жизнедеятельность, бурная темпераментность. «Был человеком с необычайно большим внутренним напряжением, был всегда как бы под большим давлением» (Кассиль).

«Особенно характерным кажется мне в М. его постоянная напряженность, необыкновенный расход энергии. Радостные или трагические переживания, они всегда шли на подъеме, на темпераменте. То, что его занимало в данную минуту – игра ли, поэзия или любовь, – всему он отдавался целиком» (К.М. Синякова).

«Всегда главное в М. – его рост, умение схватывать идею, его энергия действующего вулкана» (Каменский).

«М. был прежде всего человек борьбы», «страшный противник, яростный, не знавший пощады».

В тесной связи с интенсивностью чувствований и повышенной впечатлительностью необходимо рассматривать и накладывавшую столь яркий отпечаток на все поведение М. склонность его к преувеличению – гиперболизм. М. ни в чем не мог ограничиваться средней мерой, ему было свойственно стремление выходить за рамки обычного. Это сказывалось во всем, вплоть до мелочей быта. Любой мелкий факт в его повседневной жизни мог принять преувеличенные размеры, превратиться для него в целое событие. Когда он что-либо покупал или дарил, это всегда было в количестве, в несколько, иногда во много раз превышавшем обычное (например, десятки корзин цветов, коробок с конфетами, груды фруктов). И так во всем.

Отношение к природе. Родные подчеркивают, что М. всегда очень любил природу. В особенности, конечно, это сказывалось в его детские годы, проведенные на Кавказе. Школьный товарищ М. передает: «…привлекала в нем также большая и нежная любовь к природе». Но и впоследствии любовь к природе вспыхивала в нем не раз в моменты личных, имевших лирический характер переживаний.

Любовь к природе выражалась также в большой любви к животным. В детстве, например, любил уходить с собаками в лес. Интересно, что уже в Москве, в 1924 г., держал у себя в комнате белку, в 1927–1928 гг., когда жил на даче под Москвой, была коза.

Отношение М. к людям сильно менялось в зависимости от целого ряда обстоятельств. Все, хорошо его знавшие, утверждают, что в отношении родных и близких ему людей проявлял большую внимательность и заботливость, доходившую до нежности. Очень любил мать и сестер. Большую заботливость выказывал в отношении своих друзей, находившихся в трудных обстоятельствах. Н. Асеев приводит следующий пример отзывчивого к нему отношения со стороны М. Во время болезни Асеева М. взял на себя ведение всех его литературных дел, хлопотал, ходил по редакциям. Асеев узнал об этом лишь впоследствии со стороны, поскольку сам М. ничего ему об этом не говорил. Такое же заботливое отношение было проявлено со стороны М. и к Хлебникову в годы разрухи. «Таскал ему чай, сахар и дрова, заботился о нем, как о малом ребенке».

Аналогичных примеров можно было бы привести много.

В то же время при других условиях М. мог быть иным. Нередко случалось, что он бывал резок и порою груб в обращении как с близкими, так и с людьми, ему незнакомыми или малознакомыми, не считаясь порой совершенно с настроением окружающих. Если человек ему не нравился с первого взгляда, он мог позволить себе злую шутку, сарказм или эпиграмму, часто незаслуженную. Обладая блестящим остроумием, которое он мог делать очень едким, он часто этим больно ранил людей. При всем том необходимо, однако, подчеркнуть, что ему было чуждо пренебрежительное отношение к людям, желание нарочито унизить или осмеять человека из одного лишь желания поиздеваться над ним. Отношение М. к людям всегда отличалось большой прямотой и искренностью и всегда проистекало из того душевного состояния, в котором он в момент общения с ними находился. Его действия, чувствования определенны, непосредственны, носят на себе печать прямоты, искренности. М. совершенно не был способен к лицемерию, обману, фальши, хитрости, задним мыслям или хитроумным комбинациям. Все это было настолько чуждо его характеру, что он испытывал нечто вроде суеверного страха перед людьми, у которых эти особенности были выражены. Резкость в поведении объяснялась большой изменчивостью настроений. В другой обстановке и находясь в другом состоянии духа, он мог быть очень добродушным и благожелательным.

Общераспространено мнение о «нестеснительности» М., о его привычке всюду чувствовать себя как дома, о его большой самоуверенности и непринужденности в поведении. «О своей любви, т. е. о самом интимном, М. говорит так, как если бы дело шло о переселении народов» (Эренбург). Но немногие знают, что в быту – у себя дома или находясь у друзей – он мог быть очень застенчивым и даже конфузливым. Вот один маленький бытовой эпизод, ярко иллюстрирующий это: «Тов. Б. сидел в комнате, через которую пришлось пройти Маяковскому, который был в ванной. Маяковский был полуодет и ужасно конфузился. Комната была маленькая, ему пришлось пробежать мимо всего несколько шагов, и он проделал это, не переставая извиняться. Этот случай поразил т. Б. Такая деликатность при такой грубости, думал он».[303]

Неоднократно упоминалось выше о большой общительности М., о сильно выраженном у него стремлении к общению с людьми, стремлении быть всегда с людьми и на людях. Весь уклад повседневной жизни М. стихийно выливался в форму, обеспечивавшую ему наиболее постоянное и многостороннее общение с людьми. У М. почти не было того, что можно было бы назвать «своим бытом». У него нет «своей» квартиры, «своего кабинета». Он всюду чувствует себя как у себя дома, расхаживает по улицам и площадям города, как по своей собственной квартире. За исключением бывавших у него временами на почве личных переживаний периодов тяжелой депрессии, когда он замыкался в себе, он почти никогда не остается наедине. При таком образе жизни в высшей степени характерно для него то, что, несмотря на тщательную отделку и отшлифовку своих произведений, он всегда творит на людях: в трамвае, автомобиле, под стук колес поезда, на пароходе, набрасывая на ходу на клочках бумаги отрывки стиха или прерывая посередине беседу, чтобы процитировать пришедшую в голову рифму или отрывок стиха.

У М., несомненно, было сильное стремление не только к внешнему общению с людьми, но и к тому, чтобы устанавливать с ними внутренний, интимный контакт. Однако вследствие порывистости и неуравновешенности его натуры, частых и резких смен настроения такой контакт удавался ему с большим трудом, а часто не удавался совсем.

Этот момент, как можно полагать, воспринимался им самим очень болезненно и служил для него частой причиной мучительных переживаний, обостряя в периоды тяжелых личных переживаний чувство внутреннего одиночества и оторванности от окружающих – при внешне живом контакте с ними. Это можно с уверенностью заключить из его частых жалоб на то, что он не может найти человека «по себе».

Одной из характернейших черт М. является установка всей его личности на текущую действительность, что находило свое выражение в реальности и «злободневности» М., в том, что его больше всего интересовало и наиболее глубоко затрагивало только реальное, только то, что живет, действует, происходит в настоящий момент. М. мало интересовался прошлым или, лучше сказать, прошедшим, касалось ли это памятников старины, произведений искусства и литературы или же его личной жизни. Он в свои зрелые годы почти не читал книг, читал только текущую литературу, газеты и журналы. В искусстве, поэзии, живописи, театре, в особенности кино, как новом виде искусства, его интересовали только наиболее близкие ему современные течения. Он не хранил и относился очень небрежно к своим рукописям. Он вообще не был склонен предаваться воспоминаниям о прошлом, для прошлого в нем как бы не оставалось места, настолько все его существо заполнено было настоящим. Постоянное, безостановочное движение вперед, к будущему в неразрывной связи с движением окружающего его человеческого коллектива, ощущение этого движения было, пожалуй, одним из самых сильных импульсов всей его жизненной деятельности.

В личной жизни М. был очень скромен и непритязателен, у него не было стремления к роскоши, комфортабельной обстановке, не любил также разных безделушек «уютности». Но хорошие и удобные, а главное, прочные вещи любил.

В.В. любил хорошие вещи. Крепкие, хорошо придуманные. Когда он увидел в Париже крепкие лаковые ботинки, подкованные сталью под каблуком и на носках, то сразу купил он таких ботинок три пары, чтобы носить без сносу. Лежал он в красном гробу в первой паре (В. Шкловский[304]).

Он радовался новой, особенно удачной самопишущей ручке, радовался, устроив у себя в шкафу выдвижной столик с зеркалом для бритья, любил вещи, если они удачны и хорошо приспособлены. Костюмы любил прочные (Асеев).

Бережливость, а тем более скупость, были совершенно чужды М. Он относился к деньгам очень нерасчетливо. Деньги в его глазах не имели значения, был расточителен, мог легко, на ходу – выигрывать и проигрывать тысячи, сорил деньгами без счета, деньги у него уходили как бы сквозь пальцы.

М. нельзя назвать решительным и последовательным человеком в том смысле, что он, предварительно обдумав и приняв какое-либо определенное решение, систематически и планомерно проводил его затем в жизнь. Часто в том или ином конкретном случае он действовал под влиянием момента, без достаточного предварительного обдумывания и без больших колебаний в выборе решения. В то же время он отличался настойчивостью в осуществлении своих намерений, проявляя при этом большую «напористость». Его импонирующая внешность, непринужденность поведения, сознание своей значимости, своих исключительных качеств помогали ему преодолевать встречавшиеся на пути препятствия. Страстность и бурная настойчивость, которую он вкладывал во все свои действия, во многих случаях делали его «неотразимым».

При внешней разбросанности и отсутствии систематичности в поведении для М. характерны большая самоуглубленность, уход внутрь себя, поглощенность своей внутренней, продолжавшейся безостановочно творческой работой.

В то же время при большой погруженности и устремленности внутрь у него необычайно высоко развита наблюдательность в отношении всего, что вокруг него происходит. Он на лету, мимоходом, схватывает малейшие подробности: мелкие, но характернейшие черточки обстановки, лиц, одежды, жестов, интонации; с молниеносной быстротой фиксирует их в своем сознании и связывает с множеством творческих образов, накопленных ранее. Эти непрестанно и жадно впитываемые извне впечатления служат пищей его творческой деятельности и его меткому остроумию. Таким образом, он обладает редкой способностью раздваивать свое внимание между внешним и внутренним миром, пребывая одновременно и в том, и в другом, его мысль течет как бы в двух параллельных плоскостях.

М. не способен к длительному сосредоточению в обычном смысле этого слова. Как уже указывалось, ему в высшей степени несвойственна «усидчивость» в работе или что-либо в этом роде. Ему вообще несвойственна какая-либо определенная организация труда и планомерный распорядок дня. Но по существу, как это ясно из предыдущего, напряженная творческая работа шла в нем непрерывно, и в этом отношении он обладал поразительной неутомимостью, намного превышавшей обычные нормы. Только колоссальным запасом жизненной энергии можно объяснить столь высокую творческую работоспособность.

М. очень упорно работал над стихом и придавал очень большое значение совершенству формы. В течение ряда лет он заготавливал и накапливал удачные сочетания слов, рифмы, которые он в дальнейшем использовал в своих произведениях. Чрезвычайно тщательно отделывал, отшлифовывал стихи, иногда подбирая по пятидесяти различных вариантов рифм (О. Брик). Асеев указывает: «М. бывал ужасно строг к ослаблению формального качества стиха, он требовал тщательной отделки каждой вещи». Бывали случаи, когда М. посылал телеграммы с указанием поправок к стихам, которые были уже сданы в печать. Чрезвычайно любопытный факт приводит Л. Кассиль, как М., чтобы вызвать в памяти стихотворные ассоциации, специально ездил в определенные части города, где у него эти ассоциации возникли.

Воображение – мы имеем здесь в виду главным образом творческое воображение – играло, как это понятно само собой, выдающуюся роль в творческой деятельности М. Богатая фантазия проявлялась уже в его детских играх: в изобретательности и выдумке, которые он в них вкладывал. В поэзии она сказывалась в яркости его художественных образов и метафор. Наконец, с нею тесно связан гиперболизм в творчестве М., выражавшийся в космизме его более ранних произведений, в гигантских, доведенных до предела художественных сравнениях, в гротескности и парадоксальности его образов, в его постоянной любви к употреблению превосходных степеней.

Память у М. была поистине феноменальная. «Бурлюк говорил: у М. память, что дорога в Полтаве, каждый галошу оставляет» («Я сам»[305]). Каменский вспоминает, как однажды М. поразил квалифицированную аудиторию из врачей и студентов-медиков, цитируя на память большие отрывки из только что прочитанных медицинских книг.[306] Весь процесс его творчества происходит на память. Записными книжками он пользуется только для отрывочных заметок и набросков пришедших в голову стихотворных сочетаний. Как правило, произведение записывается уже в готовом, отшлифованном виде.

Мышление М. имеет в основном конкретный, образный характер. Склонность к настоящему, абстрактному теоретическому мышлению, по-видимому, мало была ему свойственна. Правда, мы находим указание в его автобиографии на штудирование Гегеля, Маркса, однако это вызывалось политическими интересами М., и впоследствии он утерял вкус к чтению философской литературы. Также не отмечалось у него и интереса к научной литературе, и вообще методы научного познания были ему далеки.

Для М. вообще характерно, что он мог оставаться равнодушным ко многому, что находилось вне сферы его непосредственных интересов, связанных преимущественно с творчеством. То, что его не интересовало или близко не затрагивало, часто как бы выпадало из его поля зрения. Этим объясняется то, что временами он мог не знать самых простых, элементарных вещей, знакомых любому школьнику.

Напротив, то, что можно было бы назвать художественно-изобразительным мышлением, было развито у М. в выдающейся степени. Наиболее ярко этот чувственно-конкретный характер мышления М. выявился в его поэтическом творчестве. М. оперировал словом, как конкретным, материальным объектом, стремился его сделать максимально конкретным, так, чтобы оно стало как бы ощущаемым, осязаемым. Это сказывалось уже в манере М. говорить. М. произносил слова звучно, внушительно, слова как бы «падали», создавая впечатление материальности, как если бы они имели вес. М. пользовался словом не столько как отвлеченным, абстрагированным символом, являющимся средством для передачи определенных понятий, сколько брал в слове именно его материальную, конкретно-чувственную основу, из которой в дальнейшем этот отвлеченно-абстрактный смысл слова развился. Эту конкретно-чувственную основу слова он выделял и со свойственным ему гиперболизмом максимально выпячивал в своем творчестве. В этом заключается смысл характерных для М. (а не всех футуристов вообще) переделок существующих и образований новых слов в поэзии М. Когда хотел изобразить человека дефективного, с каким-нибудь пороком или недостатком, то прибегал при этом к такому чувственно-наглядному образу, как «человек без уха», «человек без руки».[307]

Значение, которое придавал М. слову как основе художественного образа, как основному средству художественного воздействия, нашло свое отражение в том новом, что внес его метод в построение стиха. М. оперирует в ритмике стиха не слогами, но словами целиком. Отсюда проистекает и то значение, которое приобретала для него рифма, а также своеобразие в пользовании ею. М. рифмует не слоги, а слова. Написать стихотворение в первую очередь значило для него зарифмовать тему. Рифма становилась главным ударным местом стихотворения. М. неутомимо искал слова и рифмы, наиболее выразительные, наиболее подходящие к поэтической задаче, какую он ставил себе в данном стихотворении. Сам он по этому поводу говорит:

Поэзия —

та же добыча радия.

В грамм добыча,

в год труды,

Изводишь

единого слова ради

тысячи тонн

словесной руды.

Но как

испепеляюще

слов этих жжение

рядом

с тлением

слова-сырца.

Эти слова

приводят в движенье

тысячи лет

миллионов сердца.[308]

Речь М. была богата. Но надо сказать, что, будучи великим мастером слова, М. не допускал «перегрузки» речи, нарочитой ее красивости. Однообразия он избегал в еще большей степени.

М. ненавидел длинные периоды и округлость речи, характерные для нашего «классического и обиходного интеллигентского языка». М. воевал с синтаксисом и стремился к предельной краткости и лаконизму в своей речи. В особенности это характерно для его прозы. Свою автобиографию («Я сам») он написал отрывистыми фразами, часто состоящими из двух-трех слов. Коган пишет: «Маяковский вынес поэзию на улицу… Он сделал литературную речь отрывистой, энергичной и действенной».[309] Никулин подтверждает: «У него была редкая способность разговаривать с тысячами… Его домом были улица и трибуна».[310]

Очень любил М. увеличительные слова: «Тысячи блюдищ всяческой пищи» (из «Гимна обеду»[311]) и т. п. Любил составные слова: «Толпа – пестрошерстая быстрая кошка».[312] Любил необычные падежные окончания: «золотых рыбков» вместо «рыбок»; «на лунном сельде» вместо «сельди».[313] Говорил: «жирафий» (от жирафа), «выпестрить»,[314] «крыластый» вместо «крылатый»[315] и т. п.

При всем своем стремлении к словотворчеству М., в отличие от других футуристов (Хлебникова, Крученых), всегда был далек от так называемой «зауми», т. е. от образования нарочито непонятных, разодранных и разбитых слов-обломков.

Склонности к употреблению старинных слов М. не имел. Более того, он ненавидел всякую архаику и преследовал ее не только в своем словаре, но и в словаре других поэтов. То же можно сказать и о малоупотребительных словах, если это были слова отжившие, «мертвые». Что касается слов иностранных, то было несколько таких слов, которые он любил употреблять. Так, он часто говорил слово «пферды» (лошади), относя его обычно к своим друзьям. «Ну-ка нажимайтесь. Давайте пыхтеть, надуваться, несчастные пферды», – говорил он, например, в дружеском кругу, сдавая карты.[316] Наоборот, также излюбленное свое иностранное слово «пентры» (от французского «пейнтр» – художник) он произносил иронически, относя это слово к ненавистным ему длинноволосым «жрецам искусства».[317] Любил он говорить еще «ля мер де Кузья», переводя таким образом на французский язык русскую «Кузькину мать».

Интересно или скучно говорил М.? По этому поводу школьный товарищ его сообщает: "Говорил М. очень хорошо уже тогда (14–15 лет) – ярко, образно, пересыпая речь частушками, умело примененными цитатами… После заседаний (в кружке самообразования), когда начинались разговоры, М. просто ослеплял нас блеском своих каламбуров, острот и стихотворных цитат, являвшихся неотъемлемым элементом его речи". Каменский свидетельствует, что М. поражал слушателей своими остроумными репликами, блестящими выпадами и необыкновенной непринужденностью разговора с эстрады.

Стихи М., часто кажущиеся малопонятными в чтении, в устах самого автора звучали совершенно понятно, глубоко, впечатляюще и одинаково хорошо доходили и до вузовской, и до рабочей, и до красноармейской аудитории.

Как указывалось, склонность к декламированию, к чтению стихов проявилась у М. в самом раннем детстве. «Уже с четырехлетнего возраста запоминал и декламировал стихи. И впоследствии стихи помнил блестяще» (Л.Ю. Брик). Каменский рассказывает:

Так потрясающе превосходно читать, как это делал сам поэт, никто и никогда не сумеет на свете. Это недосягаемое великое дарование ушло вместе с поэтом безвозвратно. Убежден, что и в целом мире нет подобных исполнителей поэм Маяковского. Он сам говорил:

– Вот сдохну, и никакой черт не сумеет так прочитать. А чтение актеров мне прямо противно.

За 20 лет нашей дружбы я слышал Маяковского тысячи раз и всегда с неизменным наслаждением…[318]

М. очень любил выступать публично и выступал очень часто. Он объездил со своими вечерами-докладами весь СССР; во многих городах выступал десятки раз. Был несколько раз за границей (в Европе и Америке), где вечера М. также привлекали многотысячные толпы свидетелей, зачастую резко враждебных советскому поэту.

М. обладал выдающимся даром слова и был исключительно талантливым оратором. Поэтому на свой голос он смотрел как на орудие производства и очень боялся его потерять. Из всего предыдущего достаточно ясно, что выступления М. были в высшей степени увлекательны. Аудитория – будь то красноармейцы, вузовцы, пионеры, комсомольцы – требовала, чтобы М. говорил и читал еще и еще, настолько увлекателен он был на эстраде.

Говоря о революционном периоде работы М., Каменский пишет: «Каждое слово его дышало гневом, проклятьем, гибелью буржуазному классу. Каждое слово его дышало восторгом, энтузиазмом, приветствием новому, рабочему классу. Чугунным памятником поэта-агитатора, поэта-массовика стоял он на эстраде перед накаленной толпой и таким застыл в общем представлении».[319]

М. не принадлежит к поэтам, вдохновляющимся в тиши кабинета или на лоне природы, он поэт-трибун, находящий подлинное свое завершение в процессе непосредственного общения со своей аудиторией. Социальная струя, пронизывающая все его творчество в целом, бьется в его выступлениях с особой силой. Тесная связь с коллективом сыграла немаловажную роль в развитии и совершенствовании его поэтического дарования, поскольку живое слово, являющееся одним из самых непосредственных и прямых способов общения между людьми, особенно подходит для М. в силу конкретной направленности его личности.

Наряду с выдающимся развитием эмоциональной стороны личности, М. был, несомненно, человеком выдающегося ума в широком смысле этого слова. Мы имеем здесь в виду высокоразвитую у него способность схватывать существо явлений. У М., как у человека, подверженного сильным колебаниям настроения, эта способность обусловливалась в значительной мере направленностью его внимания, что, в свою очередь, зависело в большей степени от его внутреннего состояния в тот или иной момент. Из этого вытекала избирательность его интересов, из этого же вытекало и то, каким образом он оценивал все, что происходило вокруг него. В некоторых ситуациях в быту он мог казаться наивным, быть «взрослым ребенком». В то же время с высоты своего большого интеллекта он мог охватить также стороны явлений, которые оставались скрытыми для взоров других: «шел как хозяин по земле, видел все насквозь» (Л. Кассиль). Глубокое восприятие действительности сложно и своеобразно преломлялось в его сознании в процессе не прерывающейся ни на одну секунду творческой переработки полученных впечатлений. Отсюда парадоксальность и неожиданность его мышления, равно свойственная ему в творчестве и в быту.

Исключительное по своей остроте и меткости остроумие, находчивость и неистощимость его в репликах являются одной из форм выражения этого качества его психики. Остроумие М., по свидетельству очевидцев, отличалось своей неожиданностью и молниеносностью. «В своих репликах нападал с совершенно неожиданной стороны, невозможно было их предвидеть» (Л. Кассиль). Эта способность, основывавшаяся в равной мере на необычайной наблюдательности, является, пожалуй, одним из наиболее ярких показателей высокого развития ассоциативной деятельности мозга, интенсивности и быстроты его мыслительных процессов в целом. Эта же острота ума проявлялась в области творчества, в неожиданности и необычности сочетаний его рифм – т. е. в такой форме, которая особенно характерна именно для творчества М.

* * *

Резюмируем вкратце разобранные нами выше особенности характера В.В. Маяковского, как они проявлялись в его творчестве и в его поведении в личной жизни.

Выдающаяся природная художественная одаренность М. уже с его ранних лет начала обращать на себя внимание окружающих. Рано выявились его способности к декламированию стихов, рисованию, а также такие, тесно связанные с его последующей творческой деятельностью и выступлениями в качестве чтеца-декламатора черты характера, как повышенная восприимчивость и впечатлительность к воздействиям окружающего, выдающаяся память и богато развитая фантазия, самостоятельность, непринужденность и нестеснительность в поведении. К этому необходимо добавить ускоренное умственное и физическое развитие, значительно опережавшее его действительный возраст и делавшее его сверстниками товарищей, значительно более старших по возрасту, чем был он сам.

Революция 1905 года оказала значительное влияние на дальнейшее развитие мальчика-Маяковского, направив его интересы в сторону общественно-политических вопросов и революционной деятельности. Возможно, что именно в этот период жизни устанавливаются в его сознании внутренние связи между стремлением к революционной деятельности и зарождающейся склонностью к поэтическому творчеству, связи, наложившие в последующем столь резко выраженный революционный отпечаток на его творчество.

Период юношества характеризуется устремлением к активно-революционной деятельности. Одновременно в нем все более зреет влечение к искусству, вначале имевшее еще неоформленный, неопределившийся характер и направлявшееся более в сторону живописи. К концу периода юношества М. самоопределяется как поэт. Решающее значение в этом имела его встреча с Бурлюком в 1912 году. Начиная с этого времени имя М. неотделимо от русского футуризма. В поразительно короткий срок его громадный поэтический талант развертывается во всю свою мощь, и М. становится признанным вожаком этого литературного движения. Поэзии М. в этот ранний период его творчества, имевшего характер стихийного бунтарства против установившихся канонов в искусстве, свойственны переплетение лирического и социального моментов и перерастание первого во второй, а также бурный гиперболизм художественных образов. С такой же быстротой развертываются и основные качества его характера, обнаруживая в своем выявлении в повседневной жизни общность с особенностями его поэтического творчества. К таким качествам характера относятся необычайно высокая общая психическая напряженность, бурность и непосредственность проявлений эмоционально-аффективной сферы, острота восприятия впечатлений от окружающего и глубина и своеобразие их внутренней переработки, связанные с интенсивной деятельностью интеллектуальной сферы – памяти, воображения, мышления – ассоциативной деятельностью в широком смысле этого слова. Сплавление всех этих качеств в их преломлении сквозь призму художественного обобщения обусловливало собой выдающееся развитие того, что можно было бы назвать «художественным интеллектом». Сила художественного интеллекта сказывалась также в поразительной по своей неутомимости творческой работоспособности: фактически творческая деятельность продолжалась непрестанно. В этот период времени развертываются в полной мере также свойства характера, непосредственно связанные с выступлениями М. в качестве чтеца-декламатора своих произведений. К ним относятся его способность к общению с массовой аудиторией, необыкновенная непринужденность, нестеснительность и уверенность в поведении повсюду, где бы он ни находился, черты трибуна-борца, выдающаяся выразительность декламирования, образность речи, блестящее, молниеносно разящее остроумие, находчивость в репликах.

В период Октябрьской революции и последовавшей затем гражданской войны М. получает дальнейший толчок в развитии. Формально творчество этого периода характеризуется своим «космизмом», абстрактностью и схематизмом, снижающих его художественные достоинства.

В поэзии М. этого периода выдающееся значение приобретает короткая «агитка», как одна из художественных форм, в которой воплотилось особенно ярко творческое остроумие и ударность поэтического стиля М. Колоссальная по своим размерам работа проводится М. в области плакатной живописи (работа в РОСТА). Значение этого периода заключается в том, что творчество М. все более сближается с интересами народных масс и становится на службу социализма. Этот процесс усиливается тем, что М. в своих выступлениях получает возможность к непосредственному общению с широкими народными массами – рабочей, красноармейской, вузовской аудиторией.

Послереволюционный период творчества М. характеризуется наибольшим развитием и зрелостью по сравнению со всеми предыдущими периодами. Оно становится все более углубленным и сдержанным по форме и все более насыщенным по содержанию, все более полно и многосторонне отражая в процессе преломления сквозь своеобразие художественного восприятия и переработки получаемых впечатлений многообразие окружающей действительности. Этим оно все более приближается к принципам социалистического реализма в искусстве. Этот период характеризуется также интенсивной организационно-литературной деятельностью. Основные черты характера М., не испытывая существенных изменений, достигают, подобно творческой стороне личности, наибольшего своего развития по сравнению со всеми предыдущими периодами. Дальнейший прогресс личности прерывается самоубийством.

Остановимся на сопоставлении некоторых главнейших черт характера, имеющих отношение к творческой деятельности и личной жизни, с целью дополнения данного выше краткого очерка развития личности.

В первую очередь в качестве одной из наиболее ярко выраженных в творчестве и в поведении в быту черт характера отметим склонность М. к преувеличениям – его гиперболизм.

Эта черта, свойственная, как выше указано, проявлениям всех сторон личности, проистекает из обостренного восприятия получаемых извне впечатлений и бурности реагирования на них. С гиперболизмом можно также поставить в связь достигавшую выраженной степени мнительность.

Далее отметим интенсивность и глубину проявлений эмоционально-аффективной сферы при не всегда достаточной сознательно-волевой задержке их. В связи с этим находится также склонность к импульсивным, под влиянием момента, реакциям, которые родные обозначают как вспыльчивость. Вышеуказанным обусловливается общая неуравновешенность в характере, выражением которой является частая и резкая смена настроений, а также бурность и несдержанность реакций, что с особой силой проявлялось в известных жизненных ситуациях, особенно глубоко затрагивающих ядро личности.

Обращает затем на себя внимание сочетание в характере М. двух качеств, на первый взгляд взаимно исключающих друг друга: «внутренней» повышенной чувствительности и обостренной впечатлительности, с одной стороны, и «внешней» непринужденности, нестеснительности, самоуверенности, «напористости» в поведении – с другой. Первое обусловливало собой при известных обстоятельствах большую внутреннюю ранимость М., второе, в тех случаях, когда принимало слишком резкий характер, само могло являться, в свою очередь, причиной ранения других! На протяжении всей жизни М. мы можем проследить переплетение обоих этих противоречивых моментов. Наличие их является одной из форм выражения сложности и противоречивости психики М. в целом.

Характернейшей для М. особенностью, накладывавшей свой отпечаток на проявления всей его личности, является постоянное и во всех доступных ему формах стремление к общению с людьми – то, что можно было бы назвать «социабельностью» М. В личной жизни оно сказывается в стремлении всегда быть с людьми и на людях, в творчестве – в насыщенности последнего социальной тематикой и в перерастании личных мотивов в социальные. Наивысшее и наиболее полное свое выражение оно достигает в выступлениях М. перед аудиторией, когда связь его с массами людей устанавливается через посредство слияния личного общения с общением по линии творчества. Этой особенностью характера в очень значительной степени определяется образ жизни М. и специфика его творческого процесса.

По линии личных взаимоотношений с людьми необходимо отметить, что при наличии сильно выраженного стремления к общению с людьми М. не всегда удается установить внутренний, интимный контакт с ними. Здесь мы имеем некий «разрыв», диссоциацию, свидетельствующие о наличии глубоких внутренних противоречий в характере, как они сказываются во взаимоотношениях с окружающими. Это обстоятельство находится в связи с некоторыми разобранными выше особенностями его психики, и в первую очередь эмоционально-аффективной сферы. Значительную роль играет здесь, как нам кажется, повышенная чувствительность и бурность реагирования на внешние воздействия с проистекающей отсюда неуравновешенностью.

Неспособность к интимному внутреннему контакту с людьми не раз служила для М. источником тяжелых, трагически переживавшихся внутренних конфликтов, порождая у него одновременно чувство одиночества и оторванности от окружающих.

Со стороны интеллектуальной сферы наиболее характерной особенностью мышления в целом является конкретно-образная его направленность, свойственная М. как человеку «художественного интеллекта». Отвлеченное абстрактно-теоретическое, логическое в собственном смысле слова, мышление не было свойственно М. в выраженной степени. Эта особенность интеллекта, подобно проявлениям эмоциональной сферы, влияла определенным образом как на творческую, так и на бытовую стороны личности. С конкретностью мышления М. можно поставить в связь общую конкретную направленность личности М. на окружающую его действительность, столь свойственную ему установку на реальное, повседневное, настоящее (в отличие от прошлого) – то, что непосредственно происходит в каждый данный момент. Ею можно объяснить глубокую связь, существовавшую между личностью М. как отдельной индивидуальности, со всей окружающей его жизнью, связь, которая позволяла М. с большой глубиной и тонкостью чувствовать и понимать действительность, что, в свою очередь, вело к художественно полноценному отображению ее в его произведениях. Со стороны непосредственно творческого процесса чувственно-конкретная направленность мышления сказывалась чрезвычайно ярко во всем характере творчества. Помимо свойственной последнему большой образности укажем здесь специально на своеобразие, с которым оперировал М. словом как материалом художественного воздействия, заключавшемся в том, что слово являлось для него чувственным, вещественным объектом.

Отметим выходящее далеко за пределы обычного богатство содержания, глубину, высокое напряжение и интенсивность деятельности интеллектуальной сферы в целом, выдающееся развитие творческого воображения и памяти, остроту ума и скорость мыслительных процессов (остроумие и находчивость), наблюдательность, способность одновременно концентрировать внимание на внутреннем творческом процессе и на происходящих вовне явлениях, необычайную творческую работоспособность. Эти качества интеллекта в соединении с богатством и глубиной содержания эмоциональной сферы являлись условиями, на основе которых получила возможность для своего развития выдающаяся художественная одаренность М.

Подводя общий итог, мы можем на основании всего вышеизложенного констатировать, что как в творческой, так и в бытовой стороне личности находят свое проявление известные черты характера, свойственные данной личности в целом. Этим, само собой разумеется, ни в какой мере не снимается специфика, свойственная процессу творчества – в данном случае художественного творчества – самому по себе. Однако вскрытие особенностей, свойственных как творческой деятельности, так и поведению данной личности в быту, представляется нам имеющим существенное значение для понимания сущности взаимоотношений – в их общности и различии – между обеими этими сторонами личности вообще.

Далее прослеживание этапов развития данной личности позволяет установить, каким образом среда, воздействуя на природные, унаследованные особенности, влияет на направление развития данной личности; удается установить ряд переломных моментов в общей линии развития, а также особенности изменений различных черт характера и творчества, происходящих на различных этапах развития.

Характерологический очерк II

М. представляет собой чрезвычайно колоритную, яркую и своеобразную фигуру. Личность М. реальная и непосредственная во всех ее проявлениях, начиная от мелочей быта и кончая творчеством. В силу этого М. представляет собой благодатную задачу для характерологического изучения, т. к. позволяет проследить, как одни и те же черты характера, вытекающие из структуры всей личности в целом, сказываются как в творчестве, так и в личной повседневной жизни. М. – поэт и М. – человек сливаются одно неразрывное целое. Задачей этого очерка и будет являться вскрытие: а) основных, особенно характерных для личности М. черт, б) того, какое отражение нашла та или другая из них в творчестве М.

Первое и основное впечатление, которое производит М., это то, что можно было бы назвать «глыбистостью». Его телосложение имеет ярко выраженный атлетический тип. Внешний вид М., его громадная, неуклюжая, нескладная, угловатая фигура с длинными конечностями, большое лицо с тяжелым подбородком вызывают впечатление чего-то массивного, как бы высеченного из куска скалы, и действует подавляюще на окружающих. Уже сама фамилия «Маяковский», происходящая от слова «маяк» и указывающая на то, что и предки М. были людьми такого же типа телосложения, удачно коррелирует с его внешним обликом.

Когда М. появляется где-либо, он как бы заполняет собой все свободное пространство. Движения его размашистые, шумные, голос звучный и решительный. Мелочи, детали стушевываются и отступают на задний план на этом общем, как бы гипертрофированном фоне.

Внешний облик, телосложение М. гармонируют с внутренним содержанием его личности. Широта, размашистость, выпячивание и выступление на первый план главного, основного, «ядра» личности, необычайно ярко и выпукло сказывается во всем характере М., во всех его действиях. Ничто, пожалуй, так не чуждо М., как мелочность. Широта размаха присуща в равной мере как обыденному, житейскому поведению М., так и его творчеству (примеры).

НЕУРАВНОВЕШЕННОСТЬ ПРОЯВЛЕНИЙ ЭМОЦИОНАЛЬНО-АФФЕКТИВНОЙ СФЕРЫ И НЕДОСТАТОЧНОСТЬ ИХ СОЗНАТЕЛЬНО-ВОЛЕВОЙ ЗАДЕРЖКИ

М. является человеком очень бурного темперамента, человеком сильных чувств и влечений, способным к очень интенсивным и глубоким переживаниям. Наряду с этим высшие сознательно-волевые стороны его личности развиты слабо и отступают на задний план перед бурными порывами его эмоционально-аффективной сферы. М. не в состоянии волевыми усилиями заставить себя заниматься чем-либо, что его не интересует, или подавлять свои чувства (желание, хотение превалирует над долженствованием). М. всегда находится во власти своих чувств и влечений. Вследствие слабости и недостаточности сознательно-волевого контроля и задержки, проявления его эмоционально-аффективной сферы принимают несдержанный, необузданный характер. М. способен давать очень бурные проявления своих переживаний, например, плакать, рыдать. Помимо сильно выраженного полового влечения, две черты характера М., резко выявившиеся уже с его детских лет, особенно демонстративны в этом отношении: это его нетерпеливость и азартность. М. был настолько нетерпелив, что, по словам сестры Л.В., не ел костистой рыбы (!). У него не хватало терпения, чтобы дочитать до конца какой-нибудь роман (Брик, Каменский).

Еще поразительнее азартность М., которая достигала анекдотических размеров. М. был страстным игроком. Уже в детстве он играл преимущественно в игры, связанные с риском и азартностью, очень любил картежную игру, проявляя при этом большую настойчивость, чтобы заставить взрослых играть с собой. С годами это влечение приняло еще более резкие формы. М. мог играть в какой угодно обстановке и во что угодно вплоть до того, что играл в чет и нечет на номера проходящих трамваев. Когда М. был кому-либо должен, то предлагал кредитору отыграть у него долг (Каменский).[320] Во время своего пребывания в Риме настолько увлекся карточной игрой, что не вышел даже взглянуть на город.[321]

ПЕРЕРАЗДРАЖИМОСТЬ ЭМОЦИОНАЛЬНО-АФФЕКТИВНОЙ СФЕРЫ. НЕУСТОЙЧИВОСТЬ НАСТРОЕНИЙ

Наряду с внутренней интенсивностью и глубиной переживаний для эмоционально-аффективной сферы М. характерна повышенная раздражимость ее. М. был очень чувствителен ко всему, что воздействовало на него извне. По характерному выражению О.М. Брика, нервная система М. была как бы обнаженной перед падавшими на нее извне раздражениями. М. очень чувствителен к малейшей обиде, фальши, лицемерию. Незначительный, ничтожный повод мог повлиять на него и вызвать резкие изменения настроения. Его настроение вообще было очень неустойчивое и колеблющееся, что зависит как от повышения раздражимости, так и от неуравновешенности эмоционально-аффективной сферы. Повышенной чувствительностью М. объясняется в значительной мере также и его доходившая до болезненных размеров мнительность.

ОБРЫВИСТОСТЬ, РАЗОРВАННОСТЬ ПСИХИЧЕСКИХ ПРОЦЕССОВ

М. не свойственны мягкость, плавность, закругленность. Все в нем порывисто, резко, несвязанно, с резкими переходами. Энергия его психических процессов течет не гладко, но прерывисто и толчкообразно, то как бы накапливаясь перед поставленной на его пути преградой и достигая большой степени напряжения, то с силой прорываясь вдруг через эту преграду (блокада). Процессы возбуждения и торможения, разыгрывающиеся в течение его психической деятельности, не скоординированы и взаимно не уравновешены. В нем чувствуется общая напряженность, как если бы раздражения, притекающие к нему извне и возникающие в нем самом, накапливались в глубине его существа, являясь источником постоянного беспокойства, в поисках выхода наружу. Эти особенности психической деятельности М. налагают характерный отпечаток на все ее проявления, начиная от моторики и кончая творчеством.

М. очень подвижен, всегда в движении, беспокоен, когда сидит на стуле, ерзает, часто вскакивает, очень любит ходить, мало спит. Его движения, жесты быстры, порывисты, угловаты, резки. Такой же характер порывистости и резкости имеют и его действия. Он склонен к стремительным импульсивным, под влиянием момента, реакциям. Это находит свое выражение в том, что окружающие называют «вспыльчивостью», «нервностью» М.

Проявления его эмоционально-аффективной сферы, при их внутренней интенсивности и мобильности к раздражениям извне, отличаются такой же резкостью, заостренностью, разорванностью, обнаженностью, отсутствием постепенности и градаций в переходах. Именно этим объясняется то, что М. в своей личной жизни не мог входить или с большим трудом входил во внутренний, интимный контакт с людьми. М. таил внутри себя большой запас нежности, заботливости, он бывал порой очень сентиментальным, чувствовал большую потребность входить в интимный «душевный» контакт с людьми. Что такая потребность излить перед кем-нибудь свои чувства была ему свойственна, вытекает хотя бы из его любви к животным, которая проявлялась в нем уже в детском возрасте. Однако излишней резкостью и несдержанностью проявлений своих чувств, доходившими до грубости, он часто отталкивал от себя тех, к кому испытывал влечение. В особенности это сказывалось на его отношениях с женщинами. Не случайно поэтому М. жалуется, что он никогда не мог найти женщину по себе, хотя знал очень много женщин. Даже с Л.Ю. Брик, с которой у него были наиболее интимные отношения, они сохраняли свой интимный характер непродолжительное время, и впоследствии М. говорил: «Л. – это не женщина, это философ».

Отсутствие способности входить во внутренний, гармонический контакт с людьми, особенно в тех случаях, когда М. находился во власти своих необузданных влечений, являлось для него источником постоянных мучительных конфликтов и трагических переживаний, на почве которых М. и ранее делал покушения на самоубийство. Это же обстоятельство сыграло, по-видимому, большую роль в его самоубийстве (в связи с Вероникой Полонской). Проявления интеллектуальной деятельности М. носят на себе тот же характерный отпечаток отрывистости и резкости переходов, как и проявления его эмоционально-аффективной сферы. Его речь, представляющая известный контраст по сравнению с остальными движениями своей замедленностью, подобно последним, не имеет плавности, обрывиста, часто течет как бы толчкообразно, лаконична. В личной беседе М. часто не в состоянии был связно и последовательно передать свои впечатления, например, какой-нибудь случай, происшествие, свидетелем которых он был (Каменский). Когда приезжал из-за границы, трудно было получить у него связный рассказ о его впечатлениях. Его письма в еще большей степени, чем его речь, обнаруживают эти особенности, лаконичны до предела. Вот образчик одного из его писем, сообщенный семьей: «Ужасно здоров. Страшно похорошел. Приеду, всех перецелую»(!). Чрезвычайно характерен в этом отношении стиль автобиографии М. «Я сам», поражающий своей лаконичностью и отрывочностью. Специальный анализ поэтического творчества М. мог бы привести много интересных примеров того, как эта особенность, насквозь пронизывающая всю личность М. от самых глубинных ее основ до наиболее сложных и производных ее наслоений, отражается на поэтическом творчестве М.

(В частности, примечательной в этом отношении является ступенчатая форма стиха, к которой он так охотно прибегал.)

Произведенный выше разбор, касающийся наиболее глубинных сторон личности М., ее «ядра», позволяет до известной степени уяснить некоторые типичные для М. черты характера. Некоторые из этих черт, как, например, азартность, неспособность входить во внутренний контакт с людьми, уже были рассмотрены нами попутно. Здесь можно было бы рассмотреть еще следующие:

ГИПЕРБОЛИЗМ М.

Одной из характернейших черт М. является гипертрофированность, преувеличенность, разрастание до гигантских размеров любого проявления его деятельности, как будто все в нем преломлялось сквозь сильное увеличительное стекло. М. не знал ни в чем чувства меры. Любой мелкий факт в его повседневной жизни мог принять невероятные, преувеличенные, доходящие до карикатурности, размеры. Например, получение гонорара превращалось у М. в целое событие, с шумом, гамом, часто со скандалами. Когда М. дарил цветы, он посылал не букет, а целую охапку букетов, когда он дарил конфеты, он посылал сразу десять коробок конфет вместо одной. Можно было бы привести большое количество аналогичных примеров, в частности также и его азартность. Легко себе представить, что этот гиперболизм, так ярко сказывающийся во всем поведении М., большей частью берет свое начало в бурных, не уравновешиваемых высшими задерживающими системами порывах эмоционально-аффективной сферы и является отражением последних.

Высшие проявления психической деятельности М., подобно проявлениям его эмоционально-аффективной сферы, носят на себе такой же яркий отпечаток гиперболизма, что вполне понятно, так как и в этих своих проявлениях М. остается в основном «человеком чувств и увлечений».

М. обладал очень богатым воображением, фантазией, и понятно, что именно в этой области склонность к преувеличениям выявлялась особенно резко.

Первое, что должно здесь быть отмечено, это чрезвычайная мнительность М., достигавшая почти болезненных размеров. У М. была склонность очень часто мыть руки. Например, когда был в Одессе, в гостинице, после каждого посещения мыл руки. В дороге всегда возил с собой специальную мыльницу. Открывал двери через фалду пиджака. Всегда была сильная боязнь заразиться, заболеть. Когда кто-нибудь из близких заболевал, начинал сильно нервничать и суетиться. Питал отвращение ко всему, что связано с болезнью и смертью, например, очень неохотно ходил на похороны, не любил посещать больных и не любил визитов к себе других, когда бывал болен: «Что может быть интересного в больном?»

Мнительность была выражена у М. не только в отношении здоровья. Любой мелкий факт повседневной жизни мог раздуться в глазах М. до невероятных, фантастических размеров. Иллюстрацией этого является, например, крайняя обидчивость М. В происхождении мнительности и подозрительности М., несомненно, основное значение принадлежит чрезмерной чувствительности и раздражимости его нервной системы и стоящей в связи с нею частой смене и колебаниям настроений. Этим же фактором объясняется и большая впечатлительность М. (выражающаяся, между прочим, в легкости образования ассоциаций, условных связей).

Гиперболизм М. сказывался очень сильно также и в области творческого воображения, в его парадоксальном, сатирическом складе ума и одаренности к остроумию, нашедшими такое яркое отражение в его поэтическом творчестве. М. был чрезвычайно остроумен, причем его остроты, в соответствии со свойственной ему вообще резкостью чувствования и мышления, носили также очень резкий и язвительный, подчас грубый характер и действовали уничтожающе, как удар бича или пощечина (примеры). Остроумие было свойственно М. и в области рисования, что выражалось в особой склонности к шаржам и карикатурам, причем эта склонность выявилась у М. очень рано, приблизительно с 10–11 лет, т. е. с того времени, когда М. начал учиться рисованию и живописи.

Творчество М. в художественно-переработанном виде отражает в себе эту свойственную ему склонность к преувеличенности и гиперболизму в виде мощных полетов его творческой фантазии, гигантских, доведенных до предела метафор и парадоксальных, гротескных образов. Употреблял превосходную степень в словах. Ненавидел уменьшительные слова. Космизм М.

Несомненно, в развитии гиперболизма М. большое значение принадлежит той исторической эпохе, в которой М. и развивался. Эта эпоха была богата грандиозными социальными взрывами и потрясениями (революции 1905 и 1917 гг., мировая война, строительство социализма в СССР). Гигантские масштабы, острота и обнаженность социальных конфликтов нашли свое отражение в формировании личности М. и через посредство нее и в творчестве М. со свойственным последнему гиперболизмом.

СУБЪЕКТИВНОСТЬ М.

В связи с нестойкостью и частыми сменами настроения, берущими свое начало в неуравновешенности, чрезмерной чувствительности и резкости проявлений эмоционально-аффективной сферы, необходимо упомянуть еще об одной особенности характера М., а именно о большой односторонности и недостаточной критичности его подхода к окружающим в быту. М. обладает большим даром наблюдательности. Однако его наблюдательность имеет очень «субъективный» характер. Будучи «человеком настроений», М. замечал в окружающем только то, что особенно сильно на него действовало в данную минуту, поражало его или заинтересовывало, в зависимости от того, в каком состоянии духа, настроения в этот момент он находился. Этим объясняется, в частности, поверхностность, скоропалительность его суждений о людях. М. часто судил и делал выводы о человеке по первой бросающейся ему в глаза черте его внешности или поведения, он мог выхватить в человеке одну какую-либо поразившую его деталь, раздувая ее до преувеличенных размеров, не замечая других особенностей этого человека, не замечая всего человека в целом. Отсюда понятно, что М. мог часто и сильно ошибаться в людях.

ЭЛЕМЕНТАРНОСТЬ, КОНКРЕТНОСТЬ М.

При всей глубине, интенсивности, безудержности своих эмоций и аффектов М. был очень элементарен и, если можно так выразиться, примитивен во всех своих проявлениях. Его действия, чувствования определенны, непосредственны, носят на себе печать прямоты, искренности. М. совершенно не был способен к лицемерию, обману, фальши, хитрости, задним мыслям или хитроумным комбинациям. Все это было настолько чуждо его характеру, что он испытывал нечто вроде суеверного страха перед людьми, у которых эти особенности были выражены (случай с Крученых).

В полном соответствии с этим мышление М. имеет чрезвычайно конкретный, образный, если можно выразиться, предметный характер. Способность к абстракциям была несвойственна М.

М. не только не питал никакой склонности к наукам, имеющим отвлеченный характер и требующим способности к абстрагированию, как, например, математика или философия, но само занятие, например, научной или исследовательской деятельностью, требующей объективности анализа и обобщений, было ему в высшей степени несвойственно.

Наиболее ярко чувственно-конкретный характер мышления М. выявился в его поэтическом творчестве. М. оперировал словом как конкретным, материальным объектом, стремился его сделать максимально-конкретным, так, чтобы оно стало как бы ощупываемым, осязаемым. Это сказывалось уже в манере М. говорить. М. произносил слова звучно, внушительно, слова как бы «падали», создавая впечатление материальности, как если бы они имели вес. М. пользовался словом не столько как отвлеченным, абстрагированным символом, являющимся средством для передачи определенных понятий, сколько брал в слове именно его материальную, конкретно-чувственную основу, из которой в дальнейшем этот отвлеченно-абстрактный смысл слова развился. Эту конкретно-чувственную, архаическую основу слова он выделял и со свойственным ему гиперболизмом максимально выпячивал в своем творчестве. В этом заключается смысл характерных именно для М. (а не всех футуристов вообще) переделок, искажений существующих и образований новых слов в поэзии М.

Когда хотел изобразить человека дефективного, с каким-нибудь пороком или недостатком, то прибегал при этом к такому чувственно-наглядному образу, как «человек без уха», «человек без руки» и т. д. В его поэтическом творчестве преобладала прямая, непосредственная форма высказывания, обращения к людям.

В его рисунках мы точно так же видим преобладание простых, элементарных цветов и контрастных сочетаний.

Конкретная направленность присуща всей личности М. в целом. Это находило свое выражение в реальности и злободневности М., в том, что его больше всего интересовало и наиболее глубоко затрагивало только реальное, только то, что живет, действует, происходит в настоящий момент. М. всегда стремился быть в центре текущей жизни. Отсюда же, от реальности, от настоящего исходит и установка М. в его творчестве на будущее, которое в сознании М. как художника преломляется не как оторванное от настоящего, а как его логическое завершение. Здесь снова мы имеем дело с гиперболизмом М., который, не удовлетворяясь настоящим, как оно есть на сегодняшний день, стремится придать ему те колоссальные гигантские размеры, которые ему будут свойственны в будущем. М. как бы преломляет настоящее через увеличительное стекло будущего. М. мало интересовался прошлым, или, лучше сказать, прошедшим, касалось ли это памятников старины, произведений искусства и литературы или же его личной жизни. Он в свои зрелые годы почти не читал книг, читает только текущую литературу, газету и журналы. В искусстве, поэзии, живописи, театре, в особенности кино, как новом виде искусства, его интересовали только наиболее близкие ему современные «левые» течения. Он не хранил и относился очень небрежно к своим рукописям. Он вообще не был склонен предаваться воспоминаниям о прошлом, для прошлого в нем как бы не оставалось места, настолько все его существо заполнено было настоящим. Постоянное, безостановочное движение вперед, к будущему, в неразрывной связи с движением всего человеческого коллектива; ощущение этого движения было, пожалуй, одним из самых сильных импульсов всей его жизненной деятельности.

НАПРАВЛЕННОСТЬ М.

Наряду с конкретностью для М. характерна чрезвычайная направленность всех его мыслей и действий. Эта направленность вытекала из основной установки личности М. и шла по линии его творчества, как наиболее сильной и поглощающей все остальные стороны его личности. Так как творчество М. вытекало непосредственно из самых глубин эмоционально-аффективного ядра его личности, а это последнее, при всей разорванности, противоречивости, изменчивости своих внешних проявлений, в основном сводилось к немногим чрезвычайно сильным и интенсивно действующим в одном и том же направлении импульсам и влечениям, то и для творчества М. характерна чрезвычайная стойкость и направленность. Художественные взгляды и концепции М. были чрезвычайно твердые и определенные, потому что они вытекали из самой сущности его личности в целом. Только в период жизни, непосредственно предшествовавший его самоубийству, наметился некоторый поворот в его мировоззрении, по-видимому чрезвычайно болезненно им переживавшийся. Эта основная линия творческой деятельности М. была чрезвычайно интенсивна, она как бы поглощала целиком всю личность М., оставляя в стороне все остальные интеллектуальные стороны деятельности последней. Так как все поведение Маяковского, подобно его творчеству, также непосредственно вытекало из эмоционально-аффективного ядра его личности, то такая же направленность была присуща и всему поведению М. в целом. М. мог оставаться равнодушным ко всему, что находилось вне сферы его непосредственных интересов, связанных с творчеством или его личными потребностями и переживаниями. То, что его не интересовало или близко не затрагивало, попросту выпадало из его поля зрения. Он мог не знать самых простых, элементарных вещей, знакомых любому школьнику, обнаруживая подчас поразительное невежество. Он мог бы, например, искренне поразиться, узнав, что от Земли до Солнца столько-то миллионов километров (Брик). Писал с орфографическими ошибками и без знаков препинания. Бывая за границей, не проявлял никакого интереса к языку, быту, архитектуре городов, историческим памятникам, природе, фольклору, ко всему тому, что обычно привлекает внимание человека, впервые приехавшего в незнакомую страну. В своих поездках за границу интересовался только тем, что лежало в плоскости его творческих интересов или что его непосредственно касалось, «могло идти ему на потребу» (Брик), например, людьми, принимавшими участие в его выступлениях или могущими ему быть в этом полезными, предметами личного обихода, как ботинки, галстуки, жилеты и т. д.

Такая крайняя, принимавшая, как это вообще свойственно М., гиперболические, карикатурные размеры направленность М. создавала у окружающих, даже близко знавших его людей (как, например, В. Каменский) впечатление ограниченности, узости кругозора и резкой эгоистичности.

СОЦИАЛЬНАЯ УСТАНОВКА ЛИЧНОСТИ М. ОТНОШЕНИЕ К ЛЮДЯМ

Основные интересы М., как творческие, так и личные шли по линии социальной. Ничто так не характеризует в этом отношении личность М., как его стремление всегда и всюду общаться с людьми, обращаться к людям, устанавливать связи с людьми. Можно сказать, что вне людей, вне человеческого общества мир для М. не существует. М., например, очень мало интересуется природой, затем достижениями науки и техники, социальными, экономическими и политическими вопросами самими по себе. Его интересуют не столько произведения, продукты рук и разума человека, сколько живые люди, коллектив людей сам по себе. Эта социальная установка всей личности М. находит свое выражение как в поэтическом творчестве М., насыщенном и насквозь пропитанном социальными мотивами, так и в его стремлении к публичным общественным выступлениям. М. не принадлежит к поэтам, вдохновляющимся в тиши кабинета или на лоне природы, он – поэт-трибун, находящий подлинное свое завершение лишь тогда, когда он сам читает свои произведения перед аудиторией. Можно полагать, что эта социальная установка личности М. сыграла немаловажную роль в развитии и совершенствовании его поэтического дарования, поскольку слово является одним из самых непосредственных и прямых способов общения между людьми, т. е. таким, который особенно подходит для М. в силу конкретной направленности его личности.

Эта «социабельность» М., его неодолимое стремление к людям находят свое яркое выражение и в обыденной, повседневной жизни М. Он очень редко, почти никогда не бывает один, всегда на людях и вместе с людьми. Для М. особенно характерно то, что, несмотря на тщательную отделку и отшлифовку своих произведений, он творит на людях: в трамвае, автомобиле, под стук колес поезда, на пароходе, набрасывая на ходу на клочках бумаги отрывки стиха или прерывая посередине беседу, чтобы процитировать пришедшую в голову рифму или отрывок стиха.

(В происхождении социальной установки личности М. основная и главная роль должна быть приписана той среде, в которой М. развивался (революция 1905 года).

Для М. доступен только один способ, при помощи которого его стремление к людям находит полное удовлетворение: это тогда, когда он в своем творчестве обращается к коллективу через посредство печатного слова или непосредственно в своих выступлениях. Пути внутреннего, интимного, личного общения с людьми малодоступны или даже недоступны М. вследствие резкости его характера, как об этом уже упоминалось выше. Однако и в своем общении с коллективом М. чувствует свою связь с ним только тогда, когда он противопоставляет свое «я» коллективу, как это имеет место, когда он выступает как поэт и трибун. Вне этого противопоставления коллектив как совокупность отдельных человеческих личностей перестает существовать для М. Он просто их не замечает так же, как мы не замечаем окружающий нас воздух, хотя он и является для нас жизненно необходимым. Для М. характерна в быту какая-то особенная «бесстыжесть», нестеснительность в его взаимоотношениях с людьми. Он повсюду чувствует себя как дома, не испытывая ни перед кем стеснения, на людях может вести себя так, как будто кругом никого нет. Самые интимные вещи он может громовым голосом передавать по телефону, совершенно не считаясь с тем, что они могут быть услышаны посторонними людьми. Как говорит Брик, «М. мог бы снять башмак на улице или в трамвае, чтобы высыпать попавший туда песок или камешек». М. часто совершенно не считался с тем, в каком состоянии, настроении духа находятся его собеседники. Человек, с которым он встретился впервые и который ему не понравился по первому впечатлению, мог стать без всякого к тому повода с его стороны объектом беспощадных и уничтожающих, переходящих в издевательство острот М. С другой стороны, наряду с таким пренебрежительным отношением М. к людям наблюдается и обратный, «утилитарный» подход в тех случаях, когда он может извлечь из них какую-либо пользу для себя, нуждается в них для выполнения своих личных целей. При большой непосредственности и резкости М. вообще, этот его утилитарный подход к людям носит часто резко обнаженный, незавуалированный, грубый характер. Так, Каменский, например, передает, что когда М. приходил куда-либо и встречал незнакомого человека, он в первую очередь справлялся о том, партийный ли он.

Мы видим, таким образом, во взаимоотношениях М. с людьми характерные для него резкость и крайность.

Необходимо еще упомянуть о том, что М. свойственно было стремление произвести собой впечатление на окружающих, что выражалось в некоторой рисовке, театрализации, «ломании», временами нарочитой подчеркнутости своей резкости и нестеснительности.

ИНДИВИДУАЛИЭМ, ЭГОЦЕНТРИЗМ, СТИХИЙНОСТЬ М.

М. был ярко выраженным индивидуалистом. Этот индивидуализм у М. берет свое начало в сильных эмоционально-аффектных импульсах его личности. Не будучи в состоянии подавлять эти импульсы высшими сознательно-волевыми задерживающими аппаратами, М. не выносил над собой также никакого постороннего контроля. Как особенно характерный пример можно привести ответ М. на вопрос о том, почему он не в партии: «А вдруг пошлют на хлебозаготовки?» (Брик). Необходимость находиться в чьем-либо распоряжении, быть подчиненным кому-либо была органически чужда всему складу характера и сознанию М. Все поведение М. в целом, отличавшееся своей хаотичностью, внешней беспорядочностью и неорганизованностью, отсутствием определенной системы, планомерности и продуманности в распорядке жизни и работы, также указывает на отсутствие сознательно-волевой регулировки. На всем его поведении лежит отпечаток стихийности, если можно так выразиться, партизанщины. (Такой же отпечаток необузданности, стихийности лежит на творчестве М.) Немаловажную роль в этом сыграла та обстановка «богемы», в которой М. вращался именно в период развития и формирования своей личности в целом и своего поэтического творчества в частности.

М. всегда ставил свое «я» в центре. Он как бы строил свой мир наподобие Птолемеевской системы со своим «я» в центре его. Во всех своих проявлениях он всегда исходил из своих интересов, выпячивал себя, свою личность на первый план, причем часто это носило совершенно непроизвольный и бессознательный характер, настолько это было ему присуще. Это сказывалось очень резко в его отношениях к людям, например, в том, что М. в своей личной жизни мало или почти не считался с окружающими, постольку, поскольку они не представляли для него какого-либо интереса (утилитарный подход к ним). Отсюда же вытекает и крайняя «субъективность» М.

Этот эгоцентризм М. нашел свое отражение и в его творчестве, для которого характерна форма непосредственного обращения М. от себя к людям. М., особенно в своих ранних работах, часто выступает как пророк-моралист, стремящийся научить людей новым истинам, приносящий себя и свое творчество им в жертву: то, что О.М. Брик называет мессианством М. (сравнение себя с Пушкиным).

ТВОРЧЕСКАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ М.

Выше мы пытались показать, каким образом те или иные особенности характера М. сказываются на его творчестве. При этом не надо забывать, что хотя творчество М. и берет начало, подобно всем остальным проявлениям его личности, в этих разобранных нами свойствах ее, однако представляет собой самостоятельный процесс художественной переработки того материала, который заключается в психической жизни М., – процесс создания художественных ценностей.

При всей внешней хаотичности, беспорядочности и бессистемности его жизни и работы в глубине его существа идет постоянная, безостановочная и напряженная творческая работа. Для М. характерно то, что он творит везде, в любых условиях, и мы повсюду видим проблески этой идущей в глубине его работы.

В силу этого при внешней разбросанности для М. характерна большая самоуглубленность, уход внутрь себя, поглощенность своей творческой деятельностью. В этом отношении очень демонстративны его фотографические снимки, на которых его лицо всегда имеет сосредоточенное, нахмуренное, пристальное, самоуглубленное выражение. Интересно, что на фотокарточке, на которой М. заснят в возрасте трех с половиной – четырех лет, он также имеет это характерное для него выражение лица.

Маяковский представляет собой большого художника, и в этом его главная ценность для общества. С этой точки зрения, в первую очередь необходимо отметить богатство содержания, глубину и интенсивность его психической деятельности в целом. М. обладает необычайно развитым творческим воображением и колоссальной памятью, весь процесс его творчества протекает на память. М. обычно записывает уже готовое произведение, если не считать отрывочных набросков, которые он делает на ходу. В то же время для процесса его творчества характерны тщательная отделка и отшлифовка своих произведений, требующие от него напряженной и кропотливой работы. Он необычайно работоспособен. Фактически он, как уже указано выше, постоянно поглощен процессом своей творческой деятельности.

При субъективности подхода к окружающему в быту и зависимости его от настроения, М. отличается необычайной наблюдательностью и способностью подметить малейшие подробности в интересующем его объекте. Необходимо отметить далее чрезвычайно развитую в М. способность схватывать существо данной ситуации, когда дело идет о его художественном творчестве, а также подмечать в ней такие стороны, которые остаются скрытыми для остальных, что находит свое выражение в парадоксальности всего склада его мышления. В этом отношении можно сказать, что М. видит лучше, замечает больше и воспринимает глубже обычного рядового человека. Происходящий творческий процесс переработки всех получаемых им извне впечатлений в художественные ценности отличается необычайной интенсивностью и быстротой, почти молниеносностью (интуитивно). Показательно в этом отношении остроумие М., отличавшееся своей молниеносностью и меткостью.

Наконец, необходимо отметить еще специальную сторону психической деятельности М., имеющую выдающееся значение для своеобразия его творчества. Это – необычайная ритмическая одаренность М. при полном отсутствии всякой музыкальности. (М. был лишен совершенно музыкального слуха и сильно фальшивил, когда пытался петь.) Ритмичность, такт, скандирование составляют одну из наиболее характерных черт его поэзии (по-видимому, М. главным образом, воспринимал шумы, стуки).

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Со стороны соматики. Атлетическое телосложение по Кречмеру[322].

Со стороны психики. Шизоидность (резкость, разорванность течения психических процессов, неумение устанавливать внутренний контакт с людьми).

Эпилептоидность (перераздражимость, импульсивность, экспозивность). Как признак эпилептоидности можно рассматривать также леворукость.

Тревожно-мнительная конституция, отмечающаяся также и в наследственности (сестры, отец, тетка по линии отца).

Из бесед

ИЗ БЕСЕДЫ С ТОВ. БРОМБЕРГОМ[323] (10 МАЯ 1933 Г.)

Тов. Бромберг узнал о Маяковском в Сибири, проживая в Новосибирске. После ухода Колчака была получена первая литература из Москвы, и среди нее «Все сочиненное» Маяковского.[324] Тов. Бромберг вначале отнесся критически к произведениям Маяковского. «Война и мир», например, показалось ему сначала бессмыслицей, набором слов. Всячески издеваясь над автором, показывал и читал он стихотворение друзьям и знакомым. Читать приходилось довольно часто. Тов. Бромберг как-то незаметно вник в сущность поэзии Маяковского и понял его и, конечно, изменил свое отношение к его творчеству. Но его выступления в защиту поэта не имели никакого успеха, быть может потому, что сам он недавно всячески третировал его произведения.

В 1923 г. тов. Бромберг приехал в Москву, продолжал интересоваться литературой, имел знакомства в литературном мире. С Маяковским он не стремился познакомиться, зная о его грубости и других отрицательных качествах. Первая встреча с Маяковским произошла в квартире тов. Брика. Тов. Бромберг сидел в комнате, через которую пришлось пройти Маяковскому, который был в ванной. Маяковский был полуодет и ужасно конфузился. Комната была маленькая, ему пришлось пробежать мимо тов. Бромберга всего несколько шагов, и он проделал это, не переставая извиняться. Этот случай поразил тов. Бромберга. Такая деликатность при такой грубости, думал он. А теперь тов. Бромберг согласен с Пастернаком, который где-то писал, что Маяковский был груб вследствие застенчивости.[325]

Тов. Бромберг, работая в то время экскурсоводом, зашел в 1930 г. в Клуб писателей, чтобы ознакомиться с устраиваемой в клубе выставкой Маяковского. В то время как он рылся в материалах, пришел Маяковский. Ему не понравилось, что кто-то незнакомый роется в экспонатах. Но стоило тов. Бромбергу объяснить цель своего прихода, как Маяковский изменился и повел ласковую беседу. Он просил тов. Бромберга помочь ему в устройстве выставки и расспрашивал, что делается на выставке Горького (тов. Бромберг работал в музее Горького). Узнав, что на выставке много фотографий, Маяковский сказал, что он свою выставку устроит по-другому, и иронизировал над устроителями горьковской выставки, что, мол, у них на фото изображен песок, на котором лежит мальва.

Работа по организации выставки продолжалась недели две. Маяковский бывал ежедневно. Он горячился из-за каждой мелочи и с большим напором добивался ее устранения. Требовал, например, чтобы убрали тумбу, которая как будто никому не мешала. Тумбу не убирали по распоряжению коменданта. Маяковский своим громовым голосом расточал далеко не лестные эпитеты по адресу коменданта. Называл его вслух ж…й, несмотря на присутствие женщин. Его гневной речи, казалось, не будет конца. Но тов. Бромберг, успев приглядеться к Маяковскому, знал, что Маяковский давно уж думает о чем-то другом. Продолжает громить коменданта по инерции. Все эти мелочи, так возмущавшие Маяковского, в скором времени оказывались делом важным, стоящим внимания. Видно было, что у Маяковского в голове проработан весь план выставки и предусмотрена каждая мелочь.

Во время организации выставки приходили Лиля Брик, Родченко.[326] Никто из друзей Маяковского даже не показался. В день открытия выставки Маяковский, выступая перед собравшимися, с большой горечью говорил о том, что никто ему не помог в устройстве выставки. Между прочим, устроителем выставки был Павел Ильич Лавут,[327] организовавший ранее турне Маяковского по провинциальным городам. На открытие приходил Кирсанов,[328] но тотчас же ушел, потому что Маяковский отвернулся от него и не подал руки.

Выставка существовала с 1 по 22 февраля. Предполагалось, что она просуществует две недели. На неделю пришлось продлить. Маяковский бывал ежедневно и по вечерам выступал перед аудиторией. Народу собиралось так много, что не все желающие послушать Маяковского могли попасть в зал. Одновременно с выставкой в клубе писателей проводилась конференция РАППа. Участники конференции все перебывали на выставке. Маяковский часа по два разговаривал с аудиторией и отвечал на бесконечные записки и вопросы. Он с большой гордостью говорил про свою выставку. «Это университет, это лаборатория, в которой учатся писать». И на самом деле, беседы с посетителями были крайне интересны, поучительны.

Итак, посещаемость выставки была большая. Приходится взять под сомнение заявление некоторых биографов Маяковского, что неуспех его выставки приводил якобы его в мрачное настроение и он был недоволен, когда кто-нибудь из друзей или близких заходил на выставку и заставал его расстроенным. Несмотря на сильные морозы, на выставке бывало много поклонников Маяковского и сочувствующих ему, было немало и врагов, которые по уголкам злорадствовали, агитировали против Маяковского, пока не появлялся он сам.

Во время выставки у Маяковского на носу вскочил прыщик. Зная его болезненную мнительность, нетрудно представить, как это его расстраивало. Он постоянно возился с носовым платком, рассматривал нос в зеркальце. Враги из уголков пустили гадкий слушок насчет сифилиса.

Выступления Маяковского привлекали много молодежи. Вскоре образовалась группа постоянных посетителей, из которой сформировался кружок поэзии «Комсомольской правды». Председателем была тов. Кольцова. В бюро входили Другова, Пичкалин и др. Большое участие в организации кружка принял поэт Безыменский. В кружке страстно дебатировался вопрос о непонятном отношении к выставке редакций журналов и писателей, которые как бы замалчивали событие, интересовавшее и волновавшее молодежь. Было принято решение обратиться ко всей общественности с письмом через «Комсомольскую правду». Для проведения в жизнь изложенных в письме требований была выделена бригада в составе до 100 чел. Имеется текст этого обращения, написанного, как говорят, Безыменским.[329]

БЕСЕДА С Л. КАССИЛЕМ (проведена В 1935 г.)

Большая находчивость на эстраде и небольшая находчивость в жизни. Сильно преображался при выходе на эстраду. В своих репликах нападал с совершенно неожиданной стороны, так что невозможно было их предвидеть. «От великого до смешного один шаг».[330] Его остроумие было не по существу, а по первой попавшейся в глаза подробности (необычайная находчивость в схватывании подробностей). Был неиссякаем в своем остроумии. Но после выступлений бывал совершенно выдохшийся.

К деньгам относился очень небрежно.

Всегда таскал с собой кастет, очень любил оружие.

Читал на интимных читках стихи так же, как на эстраде.

Когда был на эстраде, был храбр (случай с пожаром на радиостанции им. Попова[331]).

Был очень нежен и сентиментален (лечил Кассилю зубы).

В личной жизни не был груб и его шутки носили добродушный характер. Был очень отзывчив (случай с Альмой).

Был очень злопамятен. Последние полгода перед смертью, до выставки, стал неузнаваем. Появилась апатия «мне все страшно надоело», «свои стихи читать не буду – противно», стал еще более обидчив, мнителен, жаловался на одиночество: «девочкам нужен только на эстраде». «У Вас была женщина, которой не было бы противно взять в руки Ваши грязные носки? – счастливый человек». Был очень озлоблен на всех за выставку. Перессорился со всеми.

Последний год перед самоубийством – стал хрипнуть, говорил: «Для меня потерять голос то же, что потерять голос для Шаляпина».

Была «сумасшедшая, дикая впечатлительность», был чрезвычайно чувствителен «к спичке», был очень чувствителен к похвале, мог при этом смутиться. Мог часами сидеть и вздыхать. Никогда не был похабен или циничен. Одна женщина передавала, «что М. как любовник не представлял большого интереса». Был очень влюбчив.

«Был большой ребенок» (история о том, как наврал про угощение Поля Морана[332] на деньги, которые проиграл в карты). Был очень непосредственен. В то же время был временами молчалив, бывал замкнут, уходил в себя.

Была привычка щелкать зубами.

Необычайно богатая ассоциативная деятельность: «ездил за одним словом на Таганку». Работал очень тщательно. Сначала подбирал в уме, потом записывал отдельные отрывки. Почти со всеми был на «вы», что Кассиль объясняет его особенной корректностью, «джентельментством»; «амикошонства» не терпел. Был необычайный вкус во всем. Был очень чувствителен к пошлости.

Телеграмма о том, чтобы исправить строфу – характеризует тщательность работы.

Был необычайно работоспособен, фактически всегда выступал, не отдыхая подряд много лет.

Бросался деньгами направо и налево и в то же время мог терпеливо ждать сдачи 15 копеек.

Был человек с необычайно большим внутренним напряжением, был всегда как бы под давлением. Всегда был как бы в мобилизованном состоянии, «мог всегда сесть работать». Всегда был углублен в себя, в свои творческие мысли. Всегда очень интересовался реальной жизнью. Принимал интересы революции к сердцу, как свои собственные, поэтому был искренно революционен в своих стихах. (Случай с тем, как заинтересовался новым трамваем.[333]) Был обеими ногами, всей ступней на земле. Космичность была свойственна первоначальному периоду его творчества, когда находился под влиянием Уитмена,[334] а также потому что любил гигантские масштабы. В этом отношении эпоха гармонировала с его внутренней сущностью. «Гигантизм был у него в крови».

Производил первое большое, поражающее впечатление на людей, даже незнакомых. Туловище было сравнительно более длинное, чем ноги. Сидя был огромен вследствие этого (длинное туловище).

Был свойственен взгляд несколько в сторону. «Была страшная сила взгляда». В глазах чувствовалось сильное напряжение. Очень охотно жестикулировал ртом и массивной нижней челюстью, перекатывал папиросу из одного угла рта в другой. Очень сильная складка бровей. «Шел как хозяин по земле», видел все насквозь.

Читать книги не любил, из-за отсутствия интереса. Интересовался больше всего живой жизнью, революцией. Интерес, заинтересованность вообще играли необычайно большую роль в его поведении.

Насчет попыток к самоубийству ранее Кассилю ничего не известно. Самоубийство для всех было полной неожиданностью.

Был человек больших неожиданностей. Всегда был под влиянием очень больших настроений. Страшно обижался на недостаточное внимание к нему со стороны властей. Очень любил славу. (Выступление в Большом театре, где читал последнюю часть поэмы «Ленин».[335] Очень характерно, что приехал домой в очень дурном настроении, вследствие того что произошло недоразумение на Театральной площади из-за такси.

Весь вечер говорил только про это, совершенно забыв о своем триумфе.) «Все окончания нервов были как бы выведены наружу». Чрезвычайно сильно затрагивал любой мелкий факт и сейчас же действовал очень сильно на его настроение соответственным образом.

Одновременно работал над несколькими темами: одна ведущая, большая – поэма; другая злободневная. Носил с собой две-три записные книжки.

"Кассиль. Возьмите таксиль…»

Эрудиции большой не было.

Была очень большая актерская одаренность (например, когда играл в кино).

Всю жизнь мечтал играть Базарова из «Отцов и детей». Тип Базарова очень импонировал Маяковскому.

Делал из спичек портрет Максима Горького. Был очень художественно одарен.

Саму по себе природу, по-видимому, не любил. Любил походить по лесочку, пострелять.

Очень любил вообще посылать телеграммы, больше, чем писать письма.

Очень живо переносил общественное в личное.

Сексуальных извращений, по словам Кассиля, не было.

БЕСЕДА С Н. АСЕЕВЫМ ОТ 24 СЕНТЯБРЯ 1936 Г

Большая законспирированность в отношении своей биографии: не любил вспоминать, разговаривать о прошлом. Резкая разница между домосковским периодом жизни и московским.

Случайная смерть отца подействовала ошеломляюще.[336]

Стремление в детстве быть в более взрослой среде (сам тоже был более рослый). Стремление к верховодству. В юности (с 1905 г.) были большие интересы к политической литературе. Просил сестру выслать ряд политических книг. Дневники ученические: до 1905 г. шел в числе первых, после 1905 г. – двойки и тройки.

В Москве в 15 лет был агитатором Краснопресненского района. В деле охранки указан более взрослый возраст (18 лет), чему соответствовало и физическое развитие.

Тюрьма поставила перед ним вопрос ребром: что делать дальше, выбрать ли революционную деятельность или учение.

До встречи с Бурлюком были примитивные вкусы в искусстве.

Смена природы в течение детства и дальнейшей жизни.

Купил сестре Л.Ю. Брик,[337] в которую был ранее влюблен, сразу несколько корзин цветов (гиперболизм).

По мнению Асеева, считал, что конспирация необходима и в искусстве.

Эпизод с уличным митингом в послереволюционный период: обвинил одну гражданку, выступавшую против большевиков, в воровстве.

Большая отзывчивость к друзьям (пример: хлопоты за Асеева во время его болезни, о чем ничего ему впоследствии не говорил).[338] Большая щепетильность.

Очень любил играть в карты (азартность). Когда Асеев обыграл его в карты, ходил за ним по пятам из-за желания сыграть с ним. Одалживал знакомым деньги для того, чтобы иметь возможность играть с ними.

Во всем было желание доказать свое превосходство (то же и в стремлении выиграть в карты).

Играл очень нерасчетливо, плохо. Пытался обыграть сразу.

В молодости играл со всеми во все (например, в чет или нечет на количество людей, входящих в трамвай).

В бильярд играл хорошо, был хороший глазомер. Большая зависимость во всем от степени заинтересованности. Желание заинтересовать и вовлечь всех присутствующих. Обращался с незнакомыми, как будто был со всеми знаком (нестеснительность). Необыкновенная естественность в обращении, огромная напористость и самоуверенность, входил в кабинет как хозяин.

Гигантский темперамент. Мог быть внешне совершенно спокоен при бурности переживаний внутри себя. Когда писал «Про это», плакал «в три ручья».

Была свойственна внутренняя трагичность.

Очень наивен при большом уме, в 1917 г., например, говорил, почему бы ему не выставить свою кандидатуру в президенты.[339]

В 1913 г. в Петербурге была проведена под видом вечеринки тайная консультация психиатров для определения его умственных способностей.[340]

Накупал всегда огромное количество всяческой еды; любил, когда вокруг много людей, приходят, уходят; крайне щедрый, широкий жест. Когда жил у Бриков, квартира последних была «проходной двор».

Ранее читал очень много, после того как началась творческая деятельность, кроме текущей литературы читал только то, что было необходимо для его творческой деятельности. Из современной литературы только поэзию.

Отношения с Бриками. По данным Асеева, Л.Ю. Брик по-настоящему любила только О.М. Брика. В М. ей импонировал большой размах натуры и бурность его чувства к ней.

Перед самоубийством – в течение нескольких дней находился в мятущемся, подавленном состоянии и непрерывно звонил Асееву. Вечер перед самоубийством находился в обществе артистов, где находилась и В. Полонская. Сама Полонская относилась к нему очень легкомысленно, не учитывая его тяжелого состояния. Просил ее быть его женой, на что та ответила отказом. Когда утром перед самоубийством сказал, что не может жить без нее, получил ответ вроде: «Ну и не живите».

Собирался, еще незадолго до смерти, написать ряд вещей, в том числе роман в прозе, который был у него «весь в голове», нужно было только его продиктовать машинистке. Говорил о новом методе писать стихи.

Когда оборудовал квартиру для Л.Ю. Брик, сам вникал во все детали закупок, обстановки и т. д.

Были мысли о самоубийстве и ранее при тяжелом психическом состоянии, но, по данным Асеева, попыток не было.

Половая способность всегда была развита сильно. Было много связей летучего характера наряду с более длительной. Вообще был всегда в окружении женщин, хорошо и сочувственно к нему относившихся. Накануне самоубийства был у Ирины Щеголевой, которая, видя его крайне тяжелое психическое состояние, предложила ему поехать в Ленинград вместе с ней. Он так ухватился за эту мысль, что тут же, со свойственной ему экспансивностью, взял телефонную трубку, чтобы заказать экстренный поезд.

В смысле объема знаний – мог не знать простых вещей, то, что не считал для себя необходимым.

Всегда носил с собой кастет, револьвер. Была, видимо, боязнь покушений. Как указывает Асеев, помимо большой деятельности, это могло иметь основание в сознании того, что у него много врагов.

БЕСЕДА С Л.Ю. БРИК ОТ 26 НОЯБРЯ 1936 Г

Сильно повлияло то, что сидел в одиночке. Впоследствии, видимо, остался страх перед тюрьмой. Уже позднее в Петербурге дал сильную реакцию, когда речь зашла о тюрьме.

Смесь сильной задиристости и в то же время «нервной трусости»: влезал во все уличные скандалы.

Роль в организации побега из Новинской тюрьмы – подсобная: «Был на побегушках».

Очень настойчив во всем, добивался во что бы то ни стало своей цели.

На протяжении всех 15 лет, что его знает Л.Ю., характер М. почти не изменился, лишь стал немного сдержаннее.

Был хороший объект для кино. Актерской одаренности, однако, сам при этом не обнаружил. Никакой роли сыграть не мог. Мог изобразить только себя. Абсолютно во всем мог быть только собой, не мог быть ничем иным. Был во всех отношениях честный человек.

Впечатление от первой встречи.

Пришел и сразу стал хвастаться про свои стихи, говорил, что они гениальные. Первое впечатление: забавное и нахальное. Потрясающее впечатление произвел во время второй встречи, когда прочел «Облако в штанах».

Никогда не было много денег, было столько, сколько нужно, чтобы жить. Гиперболизм во всем, вплоть до мелочей.

Очень много плакал, притом в голос – рыдал (когда писал «Про это»).

В 1916 г. на почве чувства к Брик делал попытку застрелиться: как говорил, выстрелил. Но была осечка. Очень часто угрожал застрелиться. Всегда очень много думал о самоубийстве. Это объясняется страшным преувеличением всего на свете: все вырастало в трагедию. Всегда проверял, нужен ли он. Всегда большое внутреннее одиночество.

Водки совершенно не пил, только вино. Пьянел не сильно.

Подробности самоубийства.

Танцевал плохо. Не особенно подвижен.

Мимика однообразная и небогатая, но очень выразительная. Было несколько выражений.

Временами немного красовался собой, мог стать в позу.

Орфографические ошибки до последнего времени.

Был со всеми скрытен, даже Брик не говорил о своих переживаниях, хотя они были видны на его лице.

Был склонен к импульсивным поступкам.

Природу всегда любил глубоко.

Родных очень любил и жалел, но абсолютно их не выносил из-за их отношения к нему.

Очень добрый. Дома был исключительно мягок, никогда не повышал голос. Требователен в отношении внимания внутреннего.

Склонность воспринимать в трагических тонах. Сексуальная потребность выражена средне. Очень боялся старости, как творческой, так и физической.

БЕСЕДА С О.М. БРИКОМ ОТ 29 МАЯ 1933 Г

Психомоторика

Был неуклюж. Движения были порывистые, резкие, угловатые, размашистые, «шумные». Был очень подвижен, особенно любил ходить. Не мог продолжительное время сидеть спокойно, «ерзал» на стуле, часто вскакивал.

Гимнастикой, спортом, а также какой-либо тонкой ручной работой не занимался.

По сравнению с общей большой подвижностью – мимика была скорее малоподвижна. Улыбался нечасто. Смеялся заливаясь, лицо при этом сильно искажалось. Весь трясся и как бы давился от смеха. Смех носил «нервный», с истерическим оттенком характер. Наиболее характерное выражение лица было несколько напряженное, нахмуренное, внимательное, пристальное, с оттенком самоуглубленности, как это видно и на его фотографиях.

Как мимика, так и жестикуляция всегда имели на себе характерный для всего облика М. отпечаток порывистости, резкости, размашистости, и в этом отношении их можно назвать однообразными.

Голос также не был богат интонациями, но достаточно выразительный. Говорил размеренно, со средней быстротой, с большой напористостью и убедительностью, скандировал слова. Подобно остальным движениям, речь не была плавной, но часто имела резкий, обрывистый, «глыбистый» характер, слова произносились звучно, внушительно, как бы «падали».

Любил напевать, но чрезвычайно при этом фальшивил, вследствие полного отсутствия музыкального слуха.

Писать не любил, писал мало и, скорее, медленно. По сравнению с устной письменная речь отступала на задний план. Так же, как и остальные движения, письмо было отрывистое, лаконичное. Это характерно не только для поэтических произведений, но и для его писем. Писал с орфографическими ошибками, что зависело от того, что мало учился в средней школе, мало читал, часто писал фонетически, например, рифма «узнаф» вместо «узнав» к слову «жираф».

Психосенсорная сфера

Зрение было хорошее. Цвета различал хорошо. Глазомер был хороший: очень хорошо играл на бильярде и в городки. Слух был хороший.

Память, как зрительная, так и слуховая, была хорошая. Как будто преобладала зрительная память.

Вкус и обоняние были нормальными.

Интеллектуальная сфера

Был по характеру своего мышления чрезвычайно конкретный, не был способен к абстракции или теоретизированию. Это чрезвычайно ярко было выражено в его творчестве, которое имело чувственно-конкретный характер. М. оперировал словом как конкретным, материальным объектом, стремился его сделать максимально конкретным. Примером этого сведения слова с символики высшего порядка на символику низшего порядка может служить его словотворчество, например, слово «крыластый», образованное из слова «крылатый».

Когда хотел изобразить дефективных людей, то прибегал при этом к таким чувственно-наглядным образам, как человек с каким-нибудь физическим недостатком, как, например, человек без уха, человек без головы, без руки и т. д. В его творчестве преобладала прямая непосредственная форма обращения к людям (не через «героев» своих произведений, как у многих других художников слова).

Не высказывал никакого интереса к математике или точным наукам, читал только текущую литературу, газеты и журналы, а также поэтические произведения других авторов, представлявших для него специальный интерес как для поэта. Не хватало терпения дочитать до конца какой-нибудь роман.

Природа и ее красоты его не интересовали. В искусстве любил «левую» живопись. Поэтическая одаренность была развита сильнее, чем художественная (живопись) и рисование. Брик объясняет это тем, что его рисование (плакаты) имело идеографический характер, тогда как слово всегда являлось для него более конкретным и действенным способом общения с окружающими и таким образом более гармонировало с чувственно-конкретной направленностью всей его личности.

Была очень хорошая память на стихи. Вообще хорошо запоминал только то, что его интересовало. Творил всегда на память, записывал обычно уже готовое произведение, причем предварительно чрезвычайно тщательно отделывал и отшлифовывал его в уме (например, мог до 50 раз подбирать различные варианты рифмы).

Обладал очень богатым воображением и необузданной фантазией, была склонность все доводить до крайних предельных степеней, до гротеска (гиперболизм). Любое обстоятельство могло разрастись до фантастических размеров, например какой-нибудь мелкий факт в быту и т. д. Был очень мнительный. Гиперболизм очень ярко сказывался в его действиях и поступках. Например, вместо букета дарил охапку букетов, вместо коробки конфет – 10 коробок и т. д. Был очень чувствителен к малейшей обиде, фальши, лицемерию и проявлениям других чувств к нему со стороны окружающих. Была как бы обнаженность чувств и впечатлений. Очень большая субъективность в подходе и оценке окружающего. В людях замечал только то, что его так или иначе поражало или заинтересовывало. Мог при этом заметить какую-нибудь мелкую деталь, не замечая всех остальных особенностей человека. Был очень наблюдателен, но наблюдательность часто носила очень субъективный характер. Поэтому часто ошибался в людях. Что-нибудь случившееся передавал также очень субъективно. Трудно представить себе М., например, как бытописателя.

Был очень находчив и остроумен. Причем его остроты носили язвительный, саркастический характер. Хотя М. часто выхватывал в объектах своих острот не существенные, но только внешние стороны или моменты, не имеющие непосредственного отношения к происходящему, его остроты действовали уничтожающе, смешивали, как говорится, человека с землей. Пример такой остроты: во время выступления М. один гражданин солидного вида с большой окладистой бородой, в знак протеста против характера выступления, поднимается с места и направляется к выходу. М., заметив это, моментально пускает реплику: «Гражданин пошел бриться», – и протестующий жест превращается в комический, а злополучный гражданин превращается в предмет насмешек всей аудитории.[341]

Интересы М., как художественные, так и личные, шли в основном по линии социальной. М. интересовали только люди и установление связи между собой и людьми. Этим объясняется его равнодушие к природе, при очень большом интересе к жизни города, к населяющим его людям и учреждениям. При этом интересовался только тем в людях и учреждениях, что непосредственно находилось в плоскости его личных, «живых» дел. Так, бывая за границей, он интересовался только тем, что имело непосредственное отношение или к его выступлениям (люди, принимавшие участие в организации его выступлений или могущие быть в этом полезными), или к удовлетворению его личных потребностей, «что могло идти ему на потребу», как, например, предметы обуви или одежды (жилеты, галстуки, ботинки и т. д.). Москва его также интересовала только с этой точки зрения.

Был сентиментален, что выражалось в его любви к животным. Не мог входить в гармонический, тесный, цельный контакт с людьми, несмотря на то что чувствовал большую потребность в этом и сильное влечение к людям; болезненно ощущал свою неспособность входить в такой контакт с ними. В его выступлениях или при появлении в новом обществе, перед незнакомыми людьми, была некоторая театрализация, «ломание», было стремление поразить собой людей. Не мог знакомиться с людьми просто. Поддавался влиянию некоторых из наиболее близких ему по духу людей, однако если это влияние шло вразрез с его внутренними влечениями и интересами, то оно продолжалось недолго и последние одерживали верх, так как сознательная воля была слабо развита и не в состоянии была эти влечения подавлять и обуздывать.

Сильное влечение к людям, потребность высказывания перед людьми, обращение к людям находили выражение в его поэтическом творчестве, в котором есть элементы «жертвенности», «мессианства» (особенно в его ранних произведениях), нечто от пророка или проповедника. В своем творчестве М. обращался как бы от самого нутра своего существа к людям. В его творчестве чувствовался сильный импульс подействовать на людей не только при помощи художественного мастерства, литературной формы, но также и морально. Этим Брик объясняет то, что самоубийство М. так сильно взволновало общественное мнение Советского Союза, особенно комсомольской молодежи, которая увидала в этом факте вопиющее противоречие с общей установкой и взглядами М., призывавшего в своих произведениях к жизни и любви к ней.

Было сложившееся, определенное и твердое мировоззрение. В частности, был тверд в отношении своих художественных принципов. На окружающих производил всегда определенное и сильное впечатление чего-то цельного, большого, стихийного. Ни в творчестве, ни в характере не был склонен к деталям, к потребностям. Был совершенно немелочный (ненавидел сплетни), во всем широта и размашистость, цельность, «глыбистость». Очень большая непосредственность, примитивность, превалирование эмоционально-аффектных сторон личности над сознательно-волевыми; отсутствие условностей, «культуры», «цивилизации».

Был очень настойчив и напорист в своих влечениях и желаниях, был при этом очень самоуверен, решителен и нестеснителен, вынуждая своей напористостью к исполнению своих желаний. Для достижения цели был способен к наскоку, штурму, но не к планомерным, длительно подготовленным маневрам («позиционной войне»).

БЕСЕДА С О.М. БРИКОМ ОТ 26 НОЯБРЯ 1936 Г

Гиперболизм во всем сказывался.

Его личность в быту и творчество совпадают почти на сто процентов. Его творчество – это есть его портрет. Отличительная особенность его поэзии – это есть в конечном счете зарифмованная исповедь. Преобладающее значение личности самого М. в его творчестве. Этим объясняется то, что его никто не может читать перед аудиторией так, как он. Вся его поэзия – высказывание от первого лица.

«Поэтическая шифровка», лишь постольку поскольку это прилично, чтобы произведение могло выйти в свет. Характерно, что когда начал писать «Про это», то исходил из совершенно конкретных фактов. Почти совершенно отсутствуют книжные факты, исторические и т. д. У М. всегда конкретный, бытовой, газетный факт, словечки, поговорки, то, чем он живет в быту.

Поэтизация заключается в том, что совершенно конкретные житейские факты сопоставляются между собой, благодаря чему раскрывается в очень сильном аспекте основная идея.

Сущность его ритмики – то, что оперирует не слогами, а словами, счет слогов для его ритмики не имеет значения: рифмуются не слоги, а слова. Написать стихотворение – это значило для него зарифмовать. Рифма – поэтическое ударное место стихотворения.

Белых стихов почти не было. Был мастер созвучий.

Был чрезвычайно чувственный человек в широком смысле слова, чувствовал «вкус вещей».

События текущей жизни влияли сильнейшим образом на его творчество и последнее переделывали.

Был членом районного комитета РСДРП. Гимназистом читал очень много классиков и публицистическую литературу. При встрече с футуристами произошел резчайший перелом в художественных вкусах.

Закваска была революционная. Эту закваску он перенес в свое творчество.

Брал богатство художественных средств у футуристов, символистов и вкладывал в них свое содержание.

В творчестве личные моменты перерастали в общественные. «Ходил по городу, как по своей собственной квартире».[342] Необычайно свободно чувствовал себя на людях. Не стеснялся в своей поэзии быть обнаженно автобиографичным.

Под влиянием действительности менял свой метод так, чтобы быть понятным широким массам. Необыкновенно живой контакт с аудиторией достигался тем, что перемежал свои стихи высказываниями впечатлений, менял некоторые места стихотворений в зависимости от аудитории. Видоизменял свой метод в зависимости от темы. С течением времени писал все более просто и насыщенно.

Накануне самоубийства был у Катаева. Там произошла ссора с В. Полонской. Утром ей позвонил, прося о свидании, встал в 7 часов утра. Заехал за Полонской на машине и приехал к себе домой. Просил уехать с ним на одну-две недели. После отказа застрелился. По мнению Л. Брик, в самоубийстве поступил как игрок: выйдет – не выйдет. Это следует из того, что в револьвере была только одна пуля: может быть, предполагал возможность осечки.

Совершенно не обладал способностью индивидуально подходить к людям. Этим объясняется и то, что не мог найти женщину «по себе».

Андрей Белый

Предварительные заметки

Писатель-символист Андрей Белый (настоящее имя и фамилия – Борис Николаевич Бугаев) не был особенно любим советской властью. Прижизненная критика свирепо атаковала его за приверженность ценностям дореволюционной культуры и мистическому учению Рудольфа Штейнера (антропософии), обличала в нем идеологическую чуждость новому строю. Репутация писателя чуждого, вредного советскому обществу сохранялась за Белым и после смерти. Его не издавали и не изучали в России. Можно сказать, что специалисты из Института мозга, собравшие публикуемые ниже сведения, на многие десятилетия опередили историков литературы в деле исследования биографии, творчества и личности Андрея Белого.

Содержащиеся в очерке факты и умозаключения являются результатом серьезной работы с материалами творческого наследия и архива писателя. В «деле» присутствуют цитаты из различных автобиографических произведений Андрея Белого. Это прежде всего мемуары: «На рубеже двух столетий» (М. – Л., 1930), «Начало века» (М. – Л., 1933), «Между двух революций» (Л., 1934), а также повесть «Котик Летаев» (Пб., 1922), роман «Крещеный китаец» (М., 1927), книга путевых очерков «Ветер с Кавказа» (М., 1928) и др. Автору исследования оказываются знакомы и неопубликованные тексты Белого (например, предисловие к несостоявшемуся в 1928 году переизданию «Котика Летаева» в издательстве «Никитинские субботники»), его рисунки, письма, схемы, фотографии.

Однако основной массив сведений был получен Г.И. Поляковым и, возможно, его коллегами не из книг и рукописей, а из устного источника, из бесед. Имеющиеся в нашем распоряжении записи бесед помечены концом 1935 – первой третью 1936-го, значит, изучение личности писателя началось почти через два года после поступления его мозга в Институт.

Основным информантом была вдова писателя Клавдия Николаевна Бугаева (урожденная Алексеева, в первом браке – Васильева; 1886–1970). Их брак был официально зарегистрирован только в 1931 году, но задолго до того, уже с 1923 года, она являлась самым близким Белому человеком. Только ей, сначала подруге-единомышленнице и спутнице жизни, потом супруге, могли быть известны указанные в исследовании детали бытового поведения, психические и физиологические особенности Белого-писателя и Белого-человека.

Об одной беседе с К.Н. Бугаевой как раз и упоминается в цитированном нами ранее письме М.Н. Жемчужниковой к Д.Е. Максимову («приходили сотрудники к Клавдии Николаевне и очень допрашивали – не был ли Борис Николаевич левшой»). Судя по объему полученной от К.Н. Бугаевой информации, подобных бесед было множество, но в материалах, имеющихся в нашем распоряжении, сохранились лишь касающиеся родственников писателя и, по-видимому, наименее интересные. Ряд фигурирующих в «деле» эпизодов был впоследствии вставлен К.Н. Бугаевой в книгу ее воспоминаний о муже (см.: Бугаева К.Н. Воспоминания о Белом /Edited, Annotated and with Introduction by J.E. Malmstad. Berkley. 1981). Но большая часть рассказанного ею в мемуары не вошла и сохранилась лишь в записях профессора Г.И. Полякова. В основном корпусе текста К.Н. Бугаева фигурирует под кодовым обозначением "А". Расшифровка литеры дается в прилагающихся к «делу» беседах с К.Н. Бугаевой.

Фигурирующий в «деле» информант "Б", к показаниям которого Г.И. Поляков обращается тоже весьма активно, не назван, и отдельная запись «беседы» с ним, к сожалению, отсутствует. Однако указывается, что это близкий и давний, со студенческих времен, друг Андрея Белого. Б. рассказывает, например, о Бугаеве-первокурснике, оказывается посвящен в перипетии его личной жизни и одновременно обнаруживает знакомство с материалами архива, оставшегося после смерти писателя. Думается, этих данных достаточно для вывода о том, что под литерой "Б" скрыт Алексей Сергеевич Петровский (1881–1958). Вместе с Андреем Белым А.С. Петровский учился на естественном факультете Московского университета, входил в кружок аргонавтов, вместе с Белым увлекся идеями Р. Штейнера, стал активным антропософом, работал в швейцарском местечке Дорнах над возведением величественного здания антропософского храма Гётеанума, а после вернулся в Россию. Только с А.С. Петровским Белого связывала тесная тридцатилетняя дружба. И наконец, из студенческих товарищей только Петровский занимался разбором архива писателя: вместе с К.Н. Бугаевой он готовил к изданию раздел об Андрее Белом в посвященном символистам томе «Литературного наследства».[343] Рассказанное А.С. Петровским представляет тем большую ценность, что воспоминаний он не оставил.

Помимо К.Н. Бугаевой и А.С. Петровского были опрошены Г.И.Чулков и Г.А. Санников: краткие записи «бесед» с ними имеются в «деле».

С писателем-символистом Георгием Ивановичем Чулковым (1879–1939) Белого связывали отношения длительные и сложные. Проповедуемая Чулковым и популярная в середине 1910-х годов у петербуржцев теория «мистического анархизма»[344] воспринималась москвичом Белым как измена заветам символизма и как профанация высоких идей. Чулков стал объектом яростных, порой оскорбительных нападок Белого, выступившего в 1907 году в журнале «Весы» с обличительными статьями, а после вспоминавшего: «… в эти годы ему я приписывал множество злодеяний; от этого приписания поздней хватался за голову…»[345] Идеологическая непримиримость тех лет подогревалась причинами сугубо личными – ревностью к Л.Д. Блок. Однако к концу жизни прежняя неприязнь угасла, как угасла и страсть к Любови Дмитриевне; утратила актуальность и разделившая их некогда полемика о «мистическом анархизме». В мировидении пожилых символистов обнаружилось больше общего, чем отличного. Обоим в советское время приходилось несладко. В середине 1920-х они сблизились, на квартире у Г.И. Чулкова стали устраиваться чтения и обсуждения произведений Белого. В своих поздних мемуарах Белый отдал дань уважения Г.И. Чулкову, «врагу» юности и другу последнего десятилетия жизни: «…Георгий Иваныч – уже седогривый, уравновесившийся, почтенный, умный, талантливый литературовед, труды которого чту; и этот Георгий Иваныч простил мне мои окаянства».[346]

Иной характер носили отношения с поэтом и журнальным деятелем Григорием Александровичем Санниковым (1899–1969). Если Г.И. Чулков воспринимал Белого как равного, то Г.А. Санников – как «единственного литературного учителя», как «великого друга».[347] Андрей Белый сблизился с ним только в конце 1920-х и нашел в молодом писателе преданного помощника и товарища. Г.А. Санников старался устраивать издательские дела Белого, хлопотал о выделении квартиры, доставал путевки… Естественно, Белый был ему благодарен.

Как уже говорилось, имя Г.А. Санникова вместе с именами Б.Л. Пастернака и Б.А. Пильняка стоит под знаменитым, единственным апологетическим некрологом, где Белый назван «замечательнейшим писателем нашего века», «гением». Именем Санникова вместе с именами Пастернака и Пильняка подписано и заявление о передаче мозга Белого в коллекцию Пантеона («Приехали в клинику, в анатомичку, оставили заявление о передаче мозга в Ин[сти]тут мозга. <…> Вечером засели за некролог»[348]). Правда, пока до сих пор неизвестно, на чье имя писали Санников, Пастернак и Пильняк заявление о передаче мозга и кто уполномочил их это заявление написать.

Публикуемые материалы создают портрет Андрея Белого, освобожденный от того идеологического яда, которым по большей части были отравлены критические и литературоведческие работы 1930-х годов. Однако следует отметить и то, что, при всей разносторонности, объемности, масштабности собранных о Белом сведений, авторами очерка оказалась совершенно проигнорирована одна важная сторона его биографии и творчества – антропософская. Напомним, что Андрей Белый с 1912 года и до самого конца жизни был участником антропософского движения. Вряд ли это «упущение» объяснимо только идеологической индифферентностью сотрудников Института мозга. В принципе, имеющиеся в их распоряжении тексты давали достаточно оснований, чтобы говорить о Белом-антропософе. Но антропософское общество в 1923 году было закрыто, в 1931 году за контрреволюционную антропософскую деятельность арестовали практически все окружение Белого – в том числе и информанта А, и информанта Б: К.Н. Бугаева быстро освободилась из застенков ОГПУ, но только благодаря вмешательству Белого, а давний друг, А.С. Петровский, лишь осенью 1933 года вернулся в Москву после трехлетнего заключения в концлагере (на строительстве Беломорканала). В 1935 году происходил новый, повторный процесс над антропософами… Естественно, что «беседы» на антропософские темы могли не поддержать ни информант А., ни информант Б. Да и Институт мозга, по-видимому, не хотел извлекать на свет эти тайны.

* * *

Мы позволили себе произвести небольшую стилистическую правку текста и сокращения. Не вошли в публикацию «беседы» с К.Н. Бугаевой, посвященные наследственности Белого, так как большая часть сообщенных вдовой писателя сведений вошла в раздел о наследственности.

М.С.

Биографические сведения

Борис Николаевич Бугаев – Андрей Белый – родился 14 октября 1880 г. в Москве, в доме Рахманова, на углу Арбата и Денежного переулка.[349] Материальные условия в течение детских лет благоприятные. Точно установить, когда начал ходить и говорить, не удается. Есть указания на то, что говорить начал около года.

Из событий раннего детства необходимо указать на перенесенные в возрасте трех лет корь и тут же после нее скарлатину. Это обстоятельство имеет особое значение потому, что наиболее ранние воспоминания Б.Н. связаны именно с этими, перенесенными им в раннем детстве заболеваниями. Он пространно описывает свои переживания, связанные с состоянием бреда, и придает им исключительно большое значение в смысле влияния их на дальнейшее формирование его психики.

Приведем несколько цитат из его книги «На рубеже…»:

Скарлатинный бред – моя генеалогия; еще я не верю в мирность и безопасность поданной яви, которой изнанка – только что пережитый бред; я удивляюсь силе воспоминаний о пережитых бредах в эти шестьдесят дней; она сложила морщину, которую жизнь не изгладила; выгравировался особый штришок восприятия, которого я не встречал у очень многих детей, начинающих воспоминания с нормальной яви, а не с болезни; особенность моей психики в усилиях разобраться между этой, мирной картиной детской и тем мороком еще недавно пережитого.[350]

И далее:

Я напуган болезнью; и меня посещает она еще в страшных снах; впоследствии я поступаю совсем удивительно: я научаюсь вспоминать во сне, что это – сон и что из него можно проснуться; я во сне кулаками протираю глаза; и выныриваю из сонной опасности в мир яви; и это умение проснуться (я его поздней потерял) указывает на самообладание и трезвость, совмещающиеся с исключительной впечатлительностью и пылкостью фантазии.[351]

Любопытно, что свое символистское восприятие мифа Б.Н. сводит к этим же первым проблескам сознания, складывавшимся в жару болезни:

В усилиях связать явь детской с воспоминаниями о бреде… – я уже символист; объяснение мне – миф, построенный на метафоре; слышу слова: «Пал в обморок». И тотчас сон: провалилась плитка пола детской; и я упал в незнакомые комнаты под полом, которые называются «обморок». Так я стал символистом.[352]

В связи со всем вышеизложенным обращаем внимание на необыкновенно рано появившуюся способность запоминания: «Природа наделила меня необыкновенно длинной памятью; я себя помню… на рубеже третьего года (двух лет!) и помню совсем особый мир, в котором я жил» (ненапечатанное предисловие к повести «Котик Летаев»).[353]

В качестве иллюстрации исключительно раннего появления памяти приводим следующий отрывок, представляющий также большой интерес с точки зрения характера восприятия мира, как он рисуется трехи четырехлетнему ребенку:

Обычно дети себя вспоминают уже четырехлетними: трехлетний период виден лишь в смутных, отдельных образах; я же встретил свои три года и провел свое трехлетие в твердом уме, в трезвой памяти и без перерывов сознания; и я же помню свое четырех-пятилетие; должен сказать, что с четырех лет исчезает бесследно, на всю жизнь ряд интереснейших, неповторимых переживаний; и кто пробуждается к сознанию позднее, тот ничего не знает уже о целом пласте переживаний; тот пласт, который подается сознанию ребенка, вступающего в третий год жизни, в отличие от воспоминаний четырехлетнего так характеризуем: представьте ваше сознание погруженным в ваше подсознание; представьте его несколько ослабленным от этого, но не угасшим вовсе; невероятная текучесть характеризует его; объекты подсознательных, растительных процессов, жизнь органов, о которой потом мы уже ничего не знаем, проницая психику физиологией, самую эту физиологию мифизируют весьма фантастически; я копошусь, как бы в другом мире, переживаю предметную действительность комнаты, не как ребенок, живущий в комнате, а как рыбка, живущая в аквариуме, поставленном в комнате; представьте себе эту рыбку сознающим себя ребенком, и вы поймете, что действительность ему подана как сквозь толщу воды. Четырех лет ребенок уже вылез из аквариума; и тот, кто проспал свою трехлетнюю жизнь и проснулся к жизни четырехлетним, уже никогда не переживет того, что он бы мог пережить, если бы память у него была длиннее и сознание сложилось ранее.

Третий год жизни по отношению даже к четвертому, пятому неизмеримо растянут.[354]

Чрезвычайно существенным моментом, воздействовавшим на формирование его психики в период раннего детства, является конфликт между родителями. Уже с четырехлетнего возраста он осознает себя как объект борьбы между отцом и матерью.[355]

Меня раздирают на части; я вновь перепуган до ужаса; я слышу слова о разъезде; я слышу: кто-то матери предлагает развод с отцом; но отец не отдает меня и мать из-за меня остается в доме8.

Я был цепями, сковавшими их; и я это знал всем существом четырех лет; и нес «вину», в которой был неповинен. Оба нежно любили меня: отец, тая экспансию нежности, вцелился в меня ясностью формулы; мать затерзывала меня именно противоречивой экспрессией ласк и преследований, сменявших друг друга безо всякого мотива; я дрожал и от ласки, зная ее эфемерность; и терпел гонения, зная, что они – напраслина.[356]

И я жил в ожидании конца мира с первых сознательных лет; и это ожидание угомонилось лишь после десятилетия.

Первые впечатления были: рубеж между отцом и матерью; рубеж между мною и ими; и – кризис квартиры, вне которой мне в мире не было еще мира; так апокалиптической мистикой конца я был переполнен до всякого «Апокалипсиса».[357]

Вот несколько цитат, ярко рисующих противоречивость влияний, оказываемых на него родителями:

Отец влиял на жизнь мысли во мне; мать – на волю, оказывая давление; а чувствами я разрывался меж ними.

А отец без матери уже меня накачивает «рациональными ясностями».[358]

Любовь матери была сильна, ревнива, жестока; она владела мной, своим «котенком», своим зверенышем.[359]

Между гусаром и цепкохвостой обезьяной в виде «Бореньки-доцента» рвалась моя жизнь: в центре разрыва образовывалась торичеллиева пустота, черное ничто; но этим центром было «Я» ребенка; и «Я» – падало в обморок; начинались кошмары: я кричал по ночам; был призван доктор; он заявил: «Не читайте ему сказок: у него слишком пылкая фантазия!»[360]

На основании вышеизложенного ясно, что конфликт между отцом и матерью воспринимался им чрезвычайно болезненно. Причиной этого являются начавшие проявляться очень рано наблюдательность и обостренность в восприятии впечатлений окружающего мира в связи с более глубоким, чем это свойственно обычно столь раннему возрасту, осмысливанием происходящего. При этом необходимо отметить, наряду с болезненностью восприятия конфликта между родителями, также и положительные стороны влияния каждого из них в отдельности на формирование его психики. Влияние отца шло, как это ясно из предыдущего, по линии развития склонности к познанию окружающего, рациональной стороны его личности. Отсюда берет начало его любовь к естествознанию:

Я не помню эпохи, когда я бы не знал, что человек произошел от обезьяны, ибо все то было по-своему впитано мною из шуток отца и разговоров его с друзьями.[361]

«Ядом» естествознания я был охвачен до поступления на естественный факультет: первое увлечение переживалось четырех-пятилетним; второе – одиннадцати-двенадцатилетним; все грезы сводились к одному: «Когда же я буду натуралистом?»

Но пятилетний интересовался главным образом млекопитающими; двенадцатилетний специализировался на птицах (сочинение Кайгородова[362] было изучено на-зубок).[363]

Стремление к познанию окружающего выявлялось в его отношении к игрушкам:

Было стремление узнать, что содержится внутри каждой игрушки, поэтому часто ломал свои игрушки. Однажды, когда подарили шоколадное яйцо с погремушкой внутри и запретили его разбивать, то для того, чтобы узнать содержимое, нарочно уронил его на пол, сделав вид, что уронил нечаянно (беседа с А.).

Влияние отца сказывалось также и в развитии склонности к гротескам как к выражению протеста против окружающего быта.

Я уже «чудил», следуя по стопам отца; у него я учился юмору и будущим своим «декадентским» гротескам; самые странности отца воспринимались по прямому поводу; «чудит», то есть поступает не как все; так и надо поступать; но у отца каламбуры и странности были «искусством для искусства»; у меня стали тенденцией: нарушать бытовой канон.[364]

Влияние матери сказывалось преимущественно в развитии эмоциональной, художественной стороны его личности, что нетрудно понять, принимая во внимание то, что она была сама одаренной в художественном отношении натурой, особенно в области музыки. Именно с ней связаны первые музыкальные впечатления, которые относятся примерно к трехлетнему возрасту: «Впервые выступают мне звуки музыки, действующие на меня потрясающе: мать играет Бетховена, Шопена и Шумана».[365]

Помимо отца и матери, большое влияние оказала на него сменившая няню воспитательница Раиса Ивановна, которая развила в нем уже сознательную любовь к сказке, мифу. По крайней мере сам Б.Н. связывает с ней начало «сказочного» периода в его жизни. Благотворное влияние этой воспитательницы выражалось также в том, что она старалась отстранить от него столь болезненно воспринимаемые им противоречивые влияния родителей:

Следующий период… я назвал бы сказочным; он начинается… появлением Раисы Ивановны, согревшей меня удивительной нежностью и лаской, отвеявшей от меня драму в доме и зачитавшей мне и стихи и сказки (я уже понимаю по-немецки: когда я выучился – не помню; вероятно, учился у Каролины Карловны).[366]

С Раисой Ивановной замкнулись в детской; она читает мне стихи Уланда, Гейне, Гёте и Эйхендорфа (вероятно – для себя читает), я плохо понимаю фабулу, но понимаю сердцем стихи.[367]

Любовь к сказкам должна быть рассматриваема как указание на очень быстрое и сильное воображение, которое, как мы видим, начало проявляться наряду с обостренным восприятием впечатлений внешнего мира и стремлением к осмысленной их обработке, также очень рано, уже в возрасте трех-четырех лет. Помимо этого, сам Б.Н. отмечает, что уже в этот период сказка играла для него роль убежища от болезненных переживаний и окружающего:

От мыслей об увиденном я спасаюсь в тот мир, где все протекает не по правилам индуктивного мышления Джона Стюарта Милля. И это – мир сказок.[368]

Сказки мне были материалом упражнения в переживаниях; и я развил себе в детстве крепкие мускулы: владенья собой.

В этом – роль сказок и музыки для меня.[369]

На возраст четырех лет падают первые осознанные впечатления природы, полученные за время пребывания летом 1884 г. в имении В.И. Танеева в Демьянове (Клинского уезда).[370]

Чрезвычайно интересным представляется следующее обстоятельство. В четырехлетнем возрасте самоучкой научился складывать слова по кубикам и читать их. По данным А., скрывал от всех, «это был его секрет». Однако мать, узнав об этом и опасаясь, что это занятие привьет ему любовь к науке (больше всего боялась, как бы не сделался, подобно отцу, математиком), запретила складывать кубики. В дальнейшем, уже в возрасте семи лет, пришлось заново учиться грамоте, причем учение давалось на этот раз с большим трудом: «И я, складывающий из квадратиков слова „папа“, „мама“, вдруг их лишенный, пяти лет забыл буквы, которые знал четырех лет; семи лет я с трудом одолел грамоту; с пяти до семи – строжайший карантин: – Не смей читать».[371]

Возможно, что причиной этого было то, что занималась с ним сама мать, которая вследствие несдержанности в своих проявлениях действовала на него лишь тормозящим образом и тем мешала усвоению предмета.

Относительно внешних проявлений в период раннего детства имеются следующие данные. По сведениям, полученным у А.:

Уже очень рано боялся проявлять простым и естественным образом свои переживания вовне, не зная, какая реакция на это последует со стороны отца и в особенности со стороны матери. С ранних лет развивалась неестественная для ребенка скрытность, которая тем более была трудна для него, что у него была большая потребность делиться своими переживаниями с окружающими.

Этому способствовало также и то, что до пяти лет рос один, без общения с другими детьми (из-за опасений матери, что может заразиться от них какой-либо инфекцией). Лишь в возрасте пяти лет, когда познакомился с детьми проф. Стороженко,[372] появилось детское общество. Такая обрисовка характера вполне согласуется с высказываниями самого Б.Н., относящимися к рассматриваемому периоду:

Среда подалась с первым мигом сознания; я, наблюдательный, скрытный и тихий ребенок, не видящий вовсе детей, изучающий мужей науки, я рос одиноким «подпольщиком».[373]

Тихий мальчик, весьма деликатный, пинки давать я не умел.

Я ведь был одинок; не умел разговаривать; даже играть не умел, как другие (играл я по-своему).[374]

А я – я боялся всего: и гостинцев срывать не умел, а чтобы затеребить Склифосовского или там Янжула – скорее броситься в воду, чем эдакое позволить себе; это все оттого, что Маруся и Коля рассматривали Ивана Ивановича Янжула просто, а я – с разглядами, с критикою; в выявленьях же внешних, и пятилетним став, выглядел, точно трехлетний.[375]

С соматической стороны, по данным А., был довольно болезненным ребенком, склонным к частым желудочно-кишечным заболеваниям.

Переходим теперь ко второму пятилетию жизни.

Этот период также характеризуется отмеченными выше особенностями складывавшейся вокруг него обстановки и, в частности, противоречивым влиянием отца и матери. В связи с ростом сознательного отношения к окружающему этот конфликт воспринимается им в еще более обостренной форме, чем до того. Отметим, что из-за каприза матери, всячески стремившейся нейтрализовать влияние отца, его примерно лет до восьми одевали под девочку: в платьице, с кудряшками. На фотографических карточках, относящихся к этому периоду, он выглядит в этом одеянии типичной девочкой. Этот момент, по признанию самого Б.Н., оказывал очень гнетущее впечатление на его психику и служил добавочным, травмирующим его психику фактором:

Вот первое, что узнал о себе: «уже лобан»: и переживал свой лоб, как чудовищное преступление: чтобы скрыть это, отрастили мне кудри; и с шапкой волос я ходил гимназистом уже; для этого же нарядили в атласное платьице:

– У, девчонка! – дразнили мальчишки.

И – новое горе: отвергнут детьми я; кто станет с

«девчонкой» играть?

Любовь родителей явно разрезала на две части.[376]

Любовь к сказке, сохраняясь в полной мере, начинает развиваться в нем в интерес к художественной литературе вообще. Очень любит слушать вслух чтение взрослых. В возрасте семи лет он знакомится со «Сказками кота Мурлыки», «Дэвидом Копперфилдом». Оба эти произведения произвели на него сильное впечатление. Несколько позднее он знакомится с «Князем Серебряным», песнями Оссиана, а также с литературой приключений и путешествий: Майном Ридом, Фенимором Купером, Жюлем Верном, затем арабскими сказками.[377] Большую роль в развитии в нем склонности к художественной литературе сыграло появление новой воспитательницы – француженки Беллы Раден. Она поняла «серьезную драму маленького „человечка“ и протянула ему… руку помощи».[378] С ней он занимается географией, историей, этнографией, а также обучается игре на рояле. В обучении его грамматике и арифметике принимает участие отец; учение дается очень легко, шутя и играючи.

По данным А., "появление Беллы Раден внесло заметный освобождающий перелом во всю его жизнь; он значительно оживляется, становится более подвижным, чем ранее: «как бы вместе с интеллектуальным освобождением развязался весь», «брызнуло то, что таилось внутри».

Отец и мать с их противоречивым влиянием отходят в сторону, их влияние в этом возрасте значительно ослабевает, он начинает выявлять свободнее свои стремления (снятие задержек раннего детства). Много общается с детьми.

Отметим, что примерно в этот период времени проявляется свойственная Б.Н. общая моторная одаренность. Летом 1889 г., во время пребывания в упомянутом выше Демьянове, он очень подвижен, много бегает, лазает по деревьям, занимается гимнастикой. Уже по возвращении в Москву, осенью того же года, посещает немецкое гимнастическое общество, где обучается прыжкам, упражнениям на трапеции и т. п.

На этот же период времени падает появление у него интереса к коллекционированию иностранных марок.

Летом 1890 г. совершает первое дальнее путешествие из Москвы в Киев, которое дает ему обильный материал для наблюдений и размышлений. По возвращении из него, в октябре, заболевает дифтеритом в легкой форме. Этот момент имеет значение потому, что за время болезни матерью был прочитан ему ряд рассказов Гоголя из «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Эти рассказы, особенно, как он упоминал впоследствии, «Тарас Бульба»,[379] оставили у него неизгладимое впечатление на всю жизнь. Несомненно, под влиянием их, возможно еще усиленным ассоциацией с недавней поездкой на Украину, в нем в выраженной степени пробуждается любовь к истории. Этот интерес к истории проявляется очень своеобразно, в виде изобретения им «исторических игр» для себя. Сущность этих игр заключалась в том, что он на определенный отрезок времени воображал себя в роли того или другого исторического героя и во все свои действия вкладывал тайный смысл в соответствии с воображаемой ролью. Эта игра продолжается и в дальнейшем, на протяжении ряда последующих лет. Она является одним из наиболее ярких проявлений того богатства и динамичности воображения, которые ему свойственны вообще.

В сентябре 1891 г., одиннадцати лет от роду, поступает в частную гимназию Л.И. Поливанова.

Поступление в школу внесло значительные изменения в обстановку жизни.

По выражению А., «это событие открыло перед ним целый новый мир», главным образом благодаря тому, что до того детское общество было очень ограниченным, вращался преимущественно среди взрослых.

А. указывает далее, что:

Первое время после поступления был очень счастлив переменой, внесенной школой в его жизнь. Благодаря очень хорошей подготовке и, очевидно, хорошим способностям учение давалось очень легко, «играючи», шел первым учеником. Большое значение имеет то, что в школе он впервые почувствовал себя свободным от царившей дома гнетущей атмосферы, впервые почувствовал, что с ним считаются как с определенной единицей, личностью. Но из товарищей по классу близко не сошелся ни с кем и в своих мемуарных произведениях об них почти не пишет.

Б.Н. также упоминает в мемуарах об этом: «Бугаев у нас идет первым… не жизнь, а триумф!»[380]

Со второго класса выступают на первый план два стремления: увлечение естествознанием, с одной стороны, и русским языком и литературой – с другой. В этой последней области огромное влияние оказали на его развитие уроки блестящего педагога Поливанова («культ Поливанова»). Он пишет о «синтаксическом разборе» фразы как о лепке «художественных конструкций». К остальным предметам интерес его охладевает, начинает учиться хуже, сходит с места первого ученика. В особенности он отмечает гнетущее влияние на него преподавателя латыни Павликовского, которого называет «кошмаром наяву».[381] Интерес к естествознанию шел по линии внешкольной, выражался главным образом в чтении соответствующих книг, как, например, «Пернатое царство» Кайгородова.

Из событий, произошедших вне школы в этот период, необходимо отметить расставание с его воспитательницей Беллой Раден, к которой он очень сильно привязался (был способен привязываться к людям) и которая оказала на него благотворное, освобождающее влияние. Это обстоятельство сильно на него подействовало, так как в лице ее лишился своей единственной моральной поддержки. Пишет, что после ее ухода «осталась в душе точно яма».[382] Считает это началом первого мрачного периода в своей жизни, который продолжался до встречи с семьей Соловьевых, которая произошла в 1895 г..[383]

В 1893 г. выявилась большая склонность к театру, началом которой послужило его знакомство с Малым театром, постановкой пьес Островского с участием Ермоловой и Садовской.[384] У него появилось желание одеваться в соответствующие костюмы и воображать себя героем пьес, зрителем которых он был, – «страсть к маскараду». Это можно рассматривать как видоизменение изобретенных им для себя «игр», о которых была речь выше.

Приблизительно в этот же период времени началось увлечение танцами. Связано оно с тем, что примерно к этому времени относятся первые полусознательные переживания пола. Во время пребывания на даче было несколько легких увлечений девушками, значительно более старшими по сравнению с ним. Среди этих увлечений необходимо выделить одно более сильное – к Жене Дейбель,[385] которое он считает своей первой влюбленностью. Эта влюбленность была кратковременна и не оставила после себя каких-либо значительных следов.

В гимназии идет по-прежнему средне, гимназическая среда не привлекает его, он равнодушен к ней, за исключением уроков Поливанова. Центр тяжести развития его личности перемещается внутрь него: «Начинаю учиться у себя». Он прочитывает огромное количество книг, беспорядочно, все, что попадалось под руку (Гоголь, Диккенс, Алексей Толстой, Лермонтов, Майков, «Физиология ума» Карпентера, Аллан Кардек, «Вопросы философии и психологии»[386]).

По-видимому, интереса к музыке активного в это время не проявлял, уроки с матерью, как кажется, прекратились ранее.

В отношении характера особых изменений на протяжении этого периода не отмечается. Основные черты: «невольная замкнутость» вследствие отсутствия людей, с которыми мог бы поделиться своими переживаниями, обостренная наблюдательность к происходящему вокруг, интенсивное осмысливание внутри себя прочитанного. Интенсивная, непрестанная деятельность воображения выражается в его продолжающихся играх с самим собой в «исторических героев». Колоссальную для своего возраста эрудицию скрывал.

В образовании замкнутости и отчужденности большую роль играло то, что не мог сходиться с товарищами по школе. Со стороны товарищей отмечает насмешливое отношение, а со стороны некоторых и прямые издевательства. Вызывалось это главным образом его женственной наружностью, тихостью и отвращением к нецензурным, ходким среди гимназистов оборотам речи. Никогда не имел карманных денег, это вызывало к нему презрение «аристократических сливок – богачей» среди школьников. Такое отношение сильно на него действовало.

Со стороны семьи – отца, матери – ему по-прежнему уделялось мало внимания, урывками и как бы между прочим. Таким образом, он как в школе, так и в домашней обстановке был предоставлен самому себе – был оторван.

В четвертом классе написал первый отрывок в прозе для школьного журнала.

В 1895 г. произошло событие, имеющее большое значение для его дальнейшего развития. Он познакомился с семьей Соловьевых, причем особенно он сдружился с 10-летним Сережей, который, несмотря на то, что был на 5 лет моложе его, благодаря своему необыкновенному развитию подходил ему по уровню. В этой семье его поняли и оценили по достоинству, там он открывался в своих мыслях, он мог действовать так, как чувствовал. Он рассматривал это знакомство как «спасительный клапан» для себя. Вел с Сережей Соловьевым длинные увлекательные игры.

Сексуальное влечение в течение этого периода жизни внешне не выявлялось резко, и во всяком случае этот момент, по-видимому, занимает мало места в его мыслях и желаниях. Сексуальное влечение, если и было, приходило и уходило очень легко. Необходимо, однако, отметить, что в 16 лет он пережил очень бурное, но кратковременное увлечение, причем не был даже знаком с предметом своего увлечения, «из стыда».[387]

В 16 лет начинают (впервые) отчетливо оформляться его писательские склонности. Большое значение для этого имеют, помимо общения с Соловьевыми, его беседы о французской литературе и живописи с неким французом Габриэлем Оже,[388] имевшим какое-то отношение к литературе. В это время он прочитал также «Войну и мир» Толстого, что произвело на него очень большое впечатление. Начинает писать, пока лишь для себя, поэмы, фантастическую повесть, которые не сохранились. Начал вести, приблизительно с этого возраста, литературно-художественные дневники о прочитанном, виденном в различных областях искусства. Увлечение буддизмом, Шопенгауэром.

Дневник личных, интимных переживаний не вел. Это говорит о том, что его интересы были направлены не на себя, а на «хлынувшую на него огромную волну культуры».

Необходимо также указать, что в рассматриваемый нами период совершил вместе с матерью несколько поездок, из которых одна была заграничная; побывал в Париже, Берлине, Берне, Цюрихе.[389] Эти поездки оказали несомненно большое влияние на общее его развитие.

Приведем в качестве иллюстрации того, до какой степени доходило его увлечение чтением художественной литературы, следующий случай, произошедший с ним во время пребывания его в шестом классе гимназии. А. передает об этом так:

Увлекшись чтением художественной литературы, в течение почти полутора месяцев не посещал уроки, проводя все свое время в читальне им. Островского на Сенной площади. Для оправдания подделал записку матери о том, что пропускал уроки по болезни. Этот проступок, который он называл «преступлением за культуру», оказал сильное влияние на его психику, он сравнивает его с потерей своей моральной чистоты, «преступлением Каина», «убийством своей совести».[390]

Спустя год отмечается значительное усиление его активного стремления к искусству, и на этой почве происходит сближение с матерью. Он посещает с ней ряд выставок, концертов, спектаклей.

Также повысился его интерес к науке и философии, что должно быть связано с влиянием, исходившим со стороны отца.

Прочитывает ряд философских и естественно-научных книг, которые ему были рекомендованы отцом. Начинает высказывать окружающим свою точку зрения, притом это выявление своих мыслей вовне происходит в очень бурной форме. Он употребляет для иллюстрации этого такие выражения, как «хлынул словами», «лопнул словами».[391] Ранее молчаливый, стеснительный и замкнутый в себе, он как бы высвобождается и начинает оказывать влияние на окружающих. Особенно ярко проявляется у него страсть к спорам. Вступает в споры с профессорами, не смущаясь тем значением, которое они имеют в жизни. У себя в классе становится «классным Петронием»,[392] законодателем литературных вкусов.

Этот коренной перелом во всей его личности, падающий на возраст 17–18 лет, совершился в течение очень короткого промежутка времени, сам собой, без какой-либо сознательной подготовки с его стороны. Уже в это время проповедовал, по-видимому, осознанные еще смутно взгляды, которые были ему свойственны и в более поздний период, когда он стал оформившимся вполне символистом. Психическому перелому соответствовал и перелом во всем облике и поведении. Стал очень подвижный, голос стал громким, надо полагать, что была известная экспансивность проявлений.

Каких-либо усилений в проявлении сексуального чувства по имеющимся данным не отмечается совершенно.

Весной 1898 г. (17 лет) были написаны первые куски драмы «Пришедший», которые в дальнейшем (в 1903 г.) были напечатаны в переработанном виде в журнале «Северные цветы».[393]

Таким образом, на этот период падает также и первое напечатанное произведение.

Лето 1898 г. проводит в имении Соловьевых – Дедове. Здесь он много читает поэтическую литературу («Я здесь был крещен в поэзию Фета»), а также знакомится с Кантом («Критика чистого разума»).

В восьмом классе, под влиянием уроков Поливанова, с особенной силой выявляется у него активный интерес к поэзии Пушкина. Проявляет большой интерес также и к современным поэтам, особенно Бальмонту. Пишет сам стихи. Сам себя характеризует в этот период времени так: «самоопределяюсь, как начинающий писатель».

К окончанию гимназии мы не имеем у него концентрации внимания на одной какой-либо области знания или искусства. Собирался поступить на историко-филологический факультет из-за большого влечения к философии. Но в то же время очень усиленно интересовался также и самыми разнообразными областями искусства (поэзия, музыка) и науки (естествознание). Интерес шел исключительно по линии теоретической, склонности к практической деятельности не было совершенно. В то же время выраженный интерес к музыке – украдкой занимается композицией, причем сочиненные им композиции больше всего приближаются к стилю Грига – «лирическое, северное»; продолжает прочитывать огромное количество литературы в самых разнообразных областях. Приходится поражаться его необыкновенной продуктивности в занятиях. Трудно постигнуть, как он успевает все это усваивать.

Социальными и политико-экономическими вопросами не интересовался.

К этому времени у него имеется несколько близких товарищей, с которыми он охотно общается. Однако надо полагать, что большую часть времени проводит один, посвящая его своим занятиям. Указаний на участие в товарищеских встречах более широкого характера, вечеринках и т. д. не имеется.

По желанию отца, чтобы не огорчать его, поступил в 1899 г. на естественный факультет Московского университета. Занятия в университете поглощают главную долю его внимания. Он оказывается с головой погруженным в зоологию, анатомию, биологию, эмбриологию, гистологию, физику, ботанику, химию. Изучает высшую математику, аналитическую геометрию. Наряду с этим остается время и для удовлетворения его интересов к художественной литературе, музыке, философии. Продолжает писать для себя стихи и отрывки в прозе, думает над дальнейшим развитием своих идей символизма. Живет, как и ранее, в семье отца, бытовой уклад жизни с поступлением в университет не изменился.

Представление об общем облике Б.Н. при поступлении его в университет дают следующие высказывания одного его товарища по университету:

Обращал на себя внимание с первого же взгляда. Очень интересное, необычайное лицо, необычное выражение лица. Чувствовалась большая внутренняя работа мысли. Натура не только рецептивная, но и натура, которая все впечатления очень интенсивно внутри себя перерабатывает. Сосредоточенный взгляд. Несколько подтянутая наружность, хорошо одет, платье хорошего покроя. Богатая шевелюра, слегка вьющаяся. В поведении была замкнутость, застенчивость, сдержанность, не легко сходился с товарищами. Не был в то время экспансивным и открытым. В дальнейшем стал общительнее, когда освоился с обстановкой в университете. Сначала немного дичился других студентов. Сдержанность во всем, в жестикуляции, некоторая скупость в движениях, в речи.

Дома в присутствии родителей не был самим собой. Из-за этого в значительной степени сдержанность. Таким образом, это качество было не врожденной чертой характера. Старался не высказывать своих взглядов, когда родители были вместе, из-за расхождения в их мнениях. В отношении отца и матери (каждого в отдельности) была своя особая линия поведения. Если иначе сложились бы условия воспитания в детстве, был бы в значительной степени другим (беседа с Б.).

На протяжении всех лет пребывания в университете мы видим непрерывно переплетающиеся между собою линии влечения к науке и искусству.

На втором курсе появился интерес к религиозно-философским проблемам, которые временно заслоняют собой все остальные (момент мистичности?). Этот интерес вызван главным образом чтением произведений Соловьева,[394] его стихов.

1901 г. считается «началом» биографии Андрея Белого. «Это связано с тем, что в этот период написал свою северную симфонию».[395]

Интересно, однако, то, что, несмотря на погруженность в художественную творческую деятельность и подведение идеологической базы под свое мировоззрение как символиста, его интересы к самым разнообразным областям искусства и науки не только не снижаются, но, напротив, дают сильный взлет. По крайней мере, упоминая о том, что «рубеж столетий… совпадает с моим биографическим рубежом» (т. е. как Андрея Белого. – ,Г[ригорий] /7[оляков]), он далее пишет: "В 1901 я колебался: кто я? Композитор, философ, биолог, поэт, литератор или критик?".[396] Он бросается из одной области в другую, раздираемый интересами ко всему и стремящийся все познать.

Из событий личной жизни отметим имевшее место в 1901 г. его сильное увлечение М.К. Морозовой, которое носило в тот период чисто платонический характер. Очень важно, что связывал в воображении ее образ с образом Софии из сочинений Соловьева и художественно сплавлял в себе эти оба образа. Писал ей длинные письма, содержание которых лицо, дающее сведения (беседа с А.), сообщить не может;[397] по-видимому, большое место занимали в них, наряду с лирическим изложением его чувств, идеи символизма. Встречался с М.К. Морозовой на концертах и в обществе. Острый период, в течение которого продолжается это увлечение, равняется, по-видимому, 1–2 годам.

В декабре 1902 г. знакомится с Брюсовым, Гиппиус и Мережковским, затем с Блоком.[398] Эти встречи можно рассматривать в известной степени как определяющие в смысле дальнейшего направления его интересов в области литературы; сочиняет много стихов. В это время пишет свою кандидатскую работу об оврагах.[399]

Конец 1902 г. и начало 1903 г. являются началом его известности как литератора-символиста. В это время публикуется его «письмо к либералам и консерваторам»,[400] открывается псевдоним, под которым вышла еще в апреле 1902 г. его «Вторая симфония».[401] Вокруг его имени поднимается большой шум в интеллигентских кругах, в особенности в профессорских. В то же время он сближается с литераторами, группировавшимися вокруг издательства «Скорпион».

Одновременно идет напряженная работа по подготовке к сдаче государственных экзаменов.

28 мая 1903 г. кончает университет по естественному отделению физико-математического факультета с дипломом первой степени. На следующий день после получения диплома умирает его отец, профессор Н.В. Бугаев. По данным А., «смерть отца произвела на него большое впечатление. При этом пережил особое состояние углубленного примирения со смертью отца. Воспринял его смерть не в трагическом плане, а „в светлом“, не как разлуку, а, напротив, как сближение с отцом (мистическое состояние? – .Г [ригорий] П[оляков])». Переживал это двойственно: с одной стороны, как утрату физического человека, которого любил, а с другой стороны, как большую полноту от сближения с его, если можно так выразиться, духовным обликом.

Впоследствии вспоминал об этих переживаниях с большим волнением, но без трагических проявлений: «светлая грусть». Смерть отца не отразилась на его занятиях: летом и осенью 1903 г. пишет ряд произведений, стихов и статей.

Литературная продукция идет все время «крещендо» в течение 1902–1904 гг. За это время печатается ряд произведений разнообразного характера: поэзия, проза, литературно-критические статьи. 1904 г. можно считать годом его окончательного закрепления на поприще литературы. В то же время (1904 г.) поступает на историко-филологический факультет, философское отделение. Вопросами общественно-политическими, назревающей революцией интересовался сильно, приглядывался к происходящим общественным сдвигам, но сам активного участия не принимал.

Продолжал жить в квартире отца.[402] Дома проводил мало времени, почти все время был на людях, жизнь была очень открытая и насыщенная большим количеством впечатлений, очень много встреч с людьми из разнообразных кругов общества: литераторы, философы, общественные деятели, студенты.

Был совершенно независим в своих действиях. Жил очень скромно в смысле удовлетворения своих потребностей, так как предоставил наследство отца матери.

В январе 1904 г. знакомится с Блоками, с которыми он быстро сближается, во время их пребывания в Москве видится с ними ежедневно.[403]

Несколько позже познакомился с одной писательницей (Петровской, печатавшейся в «Весах»[404]), с которой у него впервые в жизни произошло интимное сближение. Как передавал сам Б.Н. (по данным А.), это случилось совершенно для него неожиданно, так как никакого чувства он к этой писательнице не питал. Инициатива исходила с ее стороны. Чтобы прекратить эту связь, он в ближайшие дни уехал внезапно из Москвы в Нижний,[405] где пробыл месяц. Особого значения это событие на него не оказало. Это следует из того, что в Нижнем он продолжает очень усиленно работать над начатыми литературными произведениями.

В июле 1904 г. он вторично встречается с Блоками, во время поездки на короткое время в их имение Шахматово, где проявляется его чувство к Любови Дмитриевне Блок (урожденной Менделеевой).[406] Это чувство, быстро возникшее и достигшее чрезвычайной интенсивности; все, с кем приходилось по этому поводу беседовать, характеризуют однозначно как страстное увлечение, «пламенную страсть». Так, А. указывает, что основным в его отношениях с Л.Д. Блок было влечение к ней как к женщине. «Нравились в ней голубые глаза с „разбойным разрезом“, золотистые волосы и изумительный, „миндального лепестка“ цвет лица» (беседа с А.).

Точно так же и Б. передает, что Б.Н. «был всецело захвачен этим чувством, и это выявлялось с его стороны в очень бурных формах». Л.Д. получала по несколько писем в день. Л.Д. тяготилась его бурным темпераментом, очень быстро утомлялась. Л.Д. одно время «была захвачена этим потоком чувств».

Январь и февраль 1905 г. проводит в Петербурге. Получает там массу впечатлений от общения с литературными кругами. В течение этого времени особенно тесно сближается с Блоками. Его чувства к Л.Д. Блок еще более усилились. Когда оставался с ней вдвоем, говорил ей о своем чувстве, говорил, что не может жить без нее. Часто гуляли вдвоем. Л.Д. Блок «играла» его чувством, мучила его.

По возвращении в Москву получает вызов на дуэль от Брюсова. После обмена письмами это недоразумение с дуэлью ликвидировалось,[407] и даже спустя несколько месяцев, к лету, отношения их улучшились. Было всегда взаимное тяготение друг к другу на почве очень большого внутреннего понимания и оценки таланта. Однако тени на их отношения набегали и в дальнейшем. В этом выражается двойственный характер отношений между ними.

Отношения с Л.Д. Блок в дальнейшем рисуются следующим образом. В течение 1905-го и 1906 гг. виделся с Блоками периодически, по 2–3 раза в год. Его влечение к Л.Д. Блок продолжало оставаться очень интенсивным. Положение между ним и Блоками создалось очень напряженное. Старался его разрешить решительным объяснением, но, как передавал в дальнейшем сам Б.Н. (по словам А.), Блок от этого уклонялся.

В 1906 г., в августе, делает попытку вызвать Блока на дуэль, чтобы разрешить создавшуюся ситуацию. Эта попытка была предпринята Б.Н. под значительным влиянием Эллиса, который поехал секундантом к Блоку. Но когда Эллис приехал к Блоку договариваться о дуэли, последний отговорил его, и дуэль не состоялась.[408]

Через год Блок вызывает Б.Н. на дуэль на почве литературных споров (резкое письмо Б.Н. о сотрудничестве Блока в «Золотом руне»[409]). Очевидно, как фон, вышеописанные интимные отношения имели большое значение.

После дуэли отношения с Блоком возобновились и даже приняли очень сердечный и дружеский характер. Этому предшествовал 12-часовой разговор с Блоком, в течение которого они выяснили до конца свои отношения, как в литературном, так и бытовом плане, и поняли, насколько они близки друг к другу.

Что касается Л.Д., то ее линия поведения была чрезвычайно изменчивая и неверная. Она несколько раз поддавалась просьбам Б.Н. и соглашалась порвать с мужем и жить вместе с Б.Н., но спустя короткое время снова отказывалась от этого. Очевидно, она Б.Н. не любила, но вследствие его бурного темперамента подпадала в моменты объяснений под его влияние и временно соглашалась. Поведение А.А. Блока осталось на всю жизнь загадкой для Б.Н. Например, был такой случай. После одного из объяснений Б.Н. с Л.Д. они вошли, обнявшись, в комнату, в которой находился А.А., и объявили ему, что Л.Д. уходит от него. На это он ответил, что очень рад. Они мирно начали беседовать втроем. А на следующий день отношение Л.Д. к Б.Н. снова резко изменилось. Л.Д. вновь не хотела с ним видеться, говорила, что не может принять у себя и т. д. Такое поведение сильно нервировало Б.Н. Осенью 1906 г. он после одного решительного объяснения с Л.Д., во время которого он бросил ей упрек в том, что она «бездушная кукла», придя домой, серьезно думал о самоубийстве, провел бессонную ночь и лишь после длительного раздумья не привел в исполнение своего намерения. Но утром получил от Л.Д. записку с приглашением прийти к ней. Здесь они договорились, что в качестве испытательного срока не будут встречаться друг с другом в течение года. Для этой цели, чтобы не поддаваться искушению, он должен был уехать за границу.[410] Перед расставанием дали друг другу обещание переписываться. Но Л.Д. снова нарушила обещание и перестала ему писать. В 1907 г. в начале марта вернулся из Мюнхена и Парижа снова в Москву, сильно разбитый и опустошенный своим неразделенным чувством к Л.Д. Теперь ему стало ясно, что из отношений с Л.Д. ничего не выйдет. Наступило разочарование. Рассматривал свое увлечение как «несчастную встречу».

Как передает А., на почве интоксикации организма, вследствие сильных неразрешенных перенапряжений в связи с этим увлечением, Б.Н. заболел зимой 1906–1907 гг. колоссальной величины карбункулом в области прямой кишки. Была сделана (в Париже) операция.

Отношения с Л.Д. в дальнейшем приняли со стороны Б.Н. совершенно спокойную форму. Его чувство к ней, столь бурное ранее, сгладилось. Этому способствовало и то, что он узнал, что у нее был ряд и других романов.

Важно отметить, что, несмотря на все вышеперечисленные сильные личные переживания, его литературная продуктивность и живость его интересов ко всему происходящему не показывает никакого снижения.

Роман с Л.Д. не мешает тому, что революционные события 1905 г. сильно захватывают Б.Н. В «Начале века» он пишет о себе: «переполненный весь впечатлениями от революции, пережитой в Петербурге». Он революционно настроен, принимает участие в студенческих митингах, забастовках, уличных выступлениях. Читает Маркса, Бебеля, Каутского. По словам А., сочувствует социал-демократии. «Лютая ненависть к правительству».

Создается впечатление, что сильное напряжение общественно-политической жизни в этот период времени и то же в его личных переживаниях сплетались неразрывно друг с другом, одно другое обостряло и как бы воспламеняло.

Эпоху реакции на революцию 1905 г. переживал очень остро. Выражает это в своих стихах («Пепел»[411]). Многие стихи на эту тему не были пропущены цензурой, некоторые из них затерялись.

В течение всего периода 1906–1907 гг. продолжается бурная литературная деятельность. В это время в нем зреют замыслы его будущих романов (в том числе «Петербург»). Посещение ночных чайных, пивных, разговоры с почтальонами, солдатами, кучерами, мастеровыми, извозчиками, мелкими чиновниками – как бессознательное собирание материала для будущего романа «Петербург». В период 1907–1908 гг. очень много выступает как лектор. Очень много работает над литературными произведениями и статьями по символизму. Необходимо отметить, что в это время большинство его бывших литературных товарищей были настроены против него.

Во время пребывания в Париже большое впечатление произвели на Б.Н. встречи с Жоресом.[412] У него Б.Н. учился приемам лектора и старался их перенять.

В апреле 1909 г. начинается его сближение с будущей женой Анной Алексеевной Тургеневой (Асей Тургеневой). Познакомился с ней за несколько лет до того у Петра Ивановича Дальгейма,[413] но до 1909 г. встречи были на концертах или на положении гостя у Дальгейма.

Летом 1910 г. решил жениться на А.А. Тургеневой.[414] Это произошло в Луцке, в семье ее матери. Уезжают вместе за границу в декабре 1910 г.

Характер отношений Б.Н. к А.А. Тургеневой, по сведениям А., рисуется следующим образом:

Вначале у Б.Н. не было глубокого влечения к А.А. Чувство к ней носило у него в значительной мере реактивный характер на ту душевную опустошенность, которая осталась у него после бурных переживаний, связанных с Л.Д. С другой стороны, А.А., которая жила у своего дяди (ушла из семьи вследствие конфликта между ее родителями), являлась в некотором роде как бы сиротой. Она сумела тонко и чутко подойти к Б.Н., учесть то состояние, в котором он в то время находился, и таким образом ее присутствие действовало на него благотворно. Тем более что в этот период времени он оказался в одиночестве вследствие расхождений с некоторыми из своих сотоварищей по перу.

Таким образом, его чувство к А.А. Тургеневой рисуется в другом виде, чем к Л.Д. Блок. Во всяком случае, элемент «страсти», который был так резко выражен в отношении его к Л.Д. Блок, здесь не проявлял себя в сильной степени. Здесь чувство развивалось главным образом на почве растущей привязанности и, если можно так выразиться, «родственной близости». Чисто сексуальный момент был выражен, по-видимому, в нормальной, свойственной обоим степени. Б.Н. был почти на десять лет старше А.А.

«Церковным браком не были оформлены, так как А.А. была против этого».

За границей пробыли около года-двух, посетили Венецию, Рим, Неаполь и ряд других городов, после чего вернулись снова в Москву.[415] В 1912 г. вновь уезжают за границу уже на более долгий срок, до 1916 г.,[416] За время обоих путешествий много ездят, живут в Мюнхене, Берлине, Швейцарии, посетили Африку. А. указывает также, что в углублении чувства Б.Н. к А.А. большое значение играло то, что оно развивалось на фоне прекрасных и все время сменяющихся картин природы.

Период пребывания за границей 1912–1916 гг. характеризуется дальнейшим развитием его художественного творчества. В это время был написан ряд крупных произведений. Много работал над проблемами ритма стихов. Интенсивная работа над теоретико-познавательными вопросами.

Это было время окончательного преодоления Канта. Проштудировал естественно-научные работы Гёте. Гёте, так же как и Ломоносов, интересовали его потому, что и тот и другой представляют собой сочетание художника и ученого. Считал их близкими к себе типами.

Во время жизни в Швейцарии бывали моменты, когда чувствовал себя очень одиноким, особенно во время блужданий по горам, что очень любил делать. Однажды, во время этих экскурсий в горы, с ним произошел случай, едва не стоивший ему жизни. Забрался в такое место (над бездной), откуда, казалось, не было выхода. «Мелькнуло в сознании, что смерть». Затем «вновь поднялись силы жизни», и ему удалось выйти из опасного положения. Этот случай в горах переживал очень сильно, говорил, что он дал ему представление о том, какую ценность представляет собой жизнь.

Одно время (в 1914 г.) были сердечные недомогания, которые А. описывает следующим образом: «Ему казалось, что он как бы чувствует сердце вне себя и что оно стеклянное. Поэтому старался ходить осторожно, немного наклоняясь вперед, чтобы не ударить это хрупкое сердце обо что-нибудь. Обращался к докторам, которые находили невроз сердца. Ни до того, ни после таких явлений не отмечалось».

Материальное положение в течение всего времени было скромное, иногда почти доходило до лишений. Приходилось часто занимать деньги или просить их у матери.

Объявление мировой войны произвело на него очень тяжелое впечатление. Месяца два был «как больной». Был настроен резко антимилитаристически. Этому в очень большой степени способствовало то обстоятельство, что во время объявления войны жил в Швейцарии и мог ознакомиться с прессой всех воюющих государств.

В 1916 г. Б.Н. по призыву возвращается в Россию. А.А. не едет вместе с ним и остается жить в Швейцарии. Перед расставанием они дают друг другу полную свободу в своей дальнейшей жизни. Имеются указания на то, что их расхождение друг с другом начало назревать уже за несколько лет до этого, постепенно все усиливаясь. Инициатива исходила со стороны А.А., и ее охлаждение воспринималось Б.Н. очень тяжело.

По возвращении из-за границы Б.Н. первое время живет вместе с матерью. Находится в состоянии ожидания надвигающихся событий. Принял февральскую революцию очень горячо. Был в это время в Петрограде. Участвует в литературных вечерах, уличных митингах и т. д.

После Октябрьской революции принимает участие в общественной жизни литературных кругов столицы, в организации нарождавшихся тогда обществ. Общается с рядом поэтов (Есенин, футуристы), читает лекции о ритме в «Студии поэтов».[417] Начинает работать в пролетарских организациях: Пролеткульте, «Тео», «Лито»[418] (вместе с Брюсовым). Участвует в выработке проектов программ для организации театрального университета, художественных студий, постановок и т. д.

В 1919 г. принимал большое участие в работе «Дворца искусств».

В феврале 1918 г. переезжает от матери и живет отдельно. В бытовом отношении жизнь складывается в течение этого периода времени, до отъезда за границу в 1921 г., очень неустроенно, беспорядочно, ведет кочевой образ жизни. Обедает в «столовке» или у знакомых.

За годы военного коммунизма литературная продукция несколько уменьшилась по сравнению с предыдущими годами, хотя все же написал несколько крупных произведений. Акцент в этот период падает больше на лекционную работу.

Личная жизнь Б.Н. складывается в этот период времени следующим образом.

В письмах, которые он получал от А.А., он все более чувствовал нарастающее охлаждение с ее стороны, которое должно было в конце концов привести к неминуемому разрыву. Это переживалось им очень тяжело, хотя не всегда угнетало его в одинаковой степени, вспыхивая более сильно периодами, между которыми он отвлекался от личных переживаний и погружался в происходившие вокруг него события, развертывающиеся в то время в нашей стране.

Тоска по А.А. постепенно возросла в нем до такой степени, что решил уехать к ней, чтобы путем личных переговоров окончательно разрешить вопрос о том, как быть в дальнейшем. Эта мысль появилась в 1919 г., но уехать удалось только в октябре 1921 г.

Во время происшедшего объяснения определилось окончательно, что совместная жизнь между ними невозможна.[419] Этот разрыв Б.Н. пережил очень болезненно.

Сильно ухудшилось состояние здоровья. Помимо постоянных мигреней, которые в этот период особенно усилились, была бессонница, было очень нервное состояние, часто болел (гриппом).

Бурность реакций на разрыв с А.А. выразилась также в том, что начал пить. При этом оказалось, что был настолько чувствителен к алкоголю, что достаточно было выпить 2–3 рюмки, чтобы совершенно забыться. Состояние опьянения выражалось в том, что становился очень оживленным, остроумным, веселым, но ничего не помнил в дальнейшем о своих действиях – «провалы памяти». Кроме того, «ударился» в этот период пребывания за границей в фокстроты, танцевал их «до безумия».

Необходимо, однако, отметить, что, как это вообще для него было характерно, тяжелые личные переживания не мешали творческой деятельности. Так, за время пребывания в Берлине им написан ряд работ (воспоминания о Блоке[420] и ряд других автобиографических работ, оставшихся в значительной степени неизданными[421]).

При переезде из-за границы обратно в Москву первое время было очень трудно с жилищным вопросом. Жил вначале при одном заводе – Анилтреста,[422] временами – у знакомых. В 1925 г. удалось устроиться под Москвой в Кучине, где жил до 1931 г.

В течение этого периода времени необычайно усиленно работает над рядом художественных произведений. Здоровье стало слабее. Все последние годы, примерно с 1928 г., Б.Н. часто хворал, главным образом гриппом, причем большую роль в этом играло переутомление. Материальное положение до 1925 г. было очень плохое, приходилось зарабатывать чтением отрывков. С 1932 г. вновь стал принимать активное участие в общественно-литературной жизни (в ГИХЛе), от которой до того был оторван. В 1931 г. выяснились также окончательно и отношения со второй его женой Клавдией Николаевной, с которой он стал жить с этого времени совместно.[423]

В 1933 г. 15 июля, когда находился в Коктебеле, случился удар. Сначала почувствовал жар в затылке, встал, пошатнулся и упал. Был без сознания несколько часов. Когда пришел в себя, было сильное возбуждение. Рвался идти гулять к морю, очень много говорил. Пролежал несколько дней. Появилась какая-то задержка, связанность в области шеи и верхней половине спины. Движения были гораздо более замедленные, чем ранее, со стороны психики была потеря чувства времени.

Был потрясен сознанием того, что он больной и должен делать анализы. Это на него действовало очень угнетающим образом – был в состоянии депрессии. В дальнейшем головные боли в затылке и висках, которые и до того были, усиливались временами до невыносимой степени. Несмотря на это, все время рвался к деятельности. Ходил на собрания (например, в ГИХЛ). Все время был на ногах. Это его сильно утомляло.

Осенью 1933 г. болезненное состояние начало нарастать особенно сильно. Работоспособность резко упала. Ходить становилось все труднее. Его пошатывало, отклоняло в правую сторону. Ориентировка в окружающем была в порядке. Последний приступ головных болей сопровождался бредом, была потеря чувства пространства. 8 декабря 1933 г. был доставлен в психиатрическую клинику, где и находился до момента смерти – 8 января 1934 г.


НАСЛЕДСТВЕННОСТЪ

Прабабка со стороны матери (см. А1) происходила, по-видимому, из купеческой семьи. Это можно заключить из того, что Б.Н., упоминая о ней, говорил о быте Замоскворечья. Отличалась большим долголетием, умерла в глубокой старости – 104 лет. Подробных сведений о характере не имеется. А. упоминает со слов Б.Н. о том, что была очень умным, живым человеком, производила впечатление большой «жизненности». У Б.Н., который помнит ее появление в период раннего детства, она оставила по с ние, поразив его воображени старомодным одеянием (шали, чепчики).

Дед со стороны отца, Василий (см. В1), представляет собой очень яркую и колоритную фигуру. Б.Н. пишет, что он был военным доктором, сосланным Николаем I на Кавказ и, кажется, разжалованным. По данным А., специального университетского образования будто бы не имел. Очень мужественный, храбрый, энергичный, принимавший активное участие в боевых действиях русских войск во время войн за усмирение Кавказа. Пользовался большим авторитетом и любовью среди горцев, даже врагов.

Мозг отправьте по адресу...

Схема наследственности Андрея Белого (D3)


“Храбрец и наездник, он пользовался уважением среди врагов-лезгин: он их пользовал часто, когда попадались в плен они; он безнаказанно ездил в горах один; “враги”, зная его, его не трогали; выезжали порою к нему и выстреливали в воздух в знак мирных намерений”.[424]


А. (со слов Б.Н.) рисует его как человека с выраженной склонностью к романтизму и героике, способного на рискованные и опасные для жизни действия. «Не был человеком спокойного, уравновешенного характера, человеком твердого быта». Это вполне согласуется и с его обликом, даваемым самим Б.Н.

Умный. Есть указания, по рассказам Б.Н., на то, что «был от природы одаренным человеком». К сожалению, не удается выяснить точнее характер одаренностей, если таковые были.

Во вторую половину жизни перебрался вместе с большой семьей, состоявшей из четырех сыновей и четырех дочерей, в Киев, где был главным врачом какого-то госпиталя. Умер, по-видимому, в преклонном возрасте, от холеры, в один день вместе со своей женой, бабкой Б.Н. 2).[425]

Относительно бабки со стороны отца 2) сведений нет.

Дед со стороны матери, Дмитрий Егорович Егоров (см. В3), по данным ?., был незаконнорожденным сыном как будто князя Несвицкого. Б.Н. указывает, что, узнавши о том, что он является незаконнорожденным сыном, он порвал со своим настоящим отцом, который был богатым аристократом, и переменил фамилию («Егоров» от «Егорович») «и сам себя стал воспитывать».[426] Был одаренным в художественном отношении человеком, имел дар голоса и игры на сцене. Имея художественные наклонности, он кончил театральное училище; одно время пел в хоре Большого театра. А., со слов Б.Н., также передает о «ярко выраженной артистической наклонности». Это лицо рисует его по характеру замкнутым и углубленным в себя человеком, способным на большое чувство, но не экспансивным и сдержанным в своих проявлениях, Б.Н. пишет: «…был он человек очень чистый и строгий, но – замкнутый; его друг – доктор Иноземцев, другой хороший знакомый – доктор Белоголовый; с ними он затворялся у себя».[427]

Впоследствии он, «уступая совету хорошего знакомого, купца, стал помогать ему в его деле, бросил театр, занялся коммерцией; позднее имел и свое дело (меха); у него был достаток».[428] Его интересы всю жизнь шли по линии художественной и научной, имел тяготение к «порядочному старому московскому интеллигентному обществу» (беседа с А.).

Указаний на физические ненормальности нет. Умер в возрасте около 45–46 лет.

Бабка со стороны матери – Елизавета (см. В4), урожденная Журавлева.[429] Б.Н. пишет, что она была значительно ниже деда по своему развитию и по своим интересам («невысокого умственного развития, интересов никаких» – беседа с А.). Относительно ее характера составить себе ясное представление трудно. Б.Н. пишет: «Но бабушка мне была неясна во всех смыслах».[430]

А. передает следующим образом устные высказывания об ней Б.Н.:

По впечатлению Б.Н., было в ней что-то жутковатое, была с чертиком. Была похожа на человека, который не знает, что сам в себе носит что-то страшное. Было в ней присутствие какого-то неблагоприятного начала, какие-то провалы, как будто в мыслях склонность к чему-то плохому, порочному. Была, по-видимому, свойственна ярко выраженная эгоистичность. «Была очень большой эгоисткой, следовавшей своим влечениям и не считавшейся с окружающими. Любви материнской к своим детям не было» (беседа с А.). Необходимо далее отметить большое легкомыслие. Примером может служить то, что спустя год после смерти мужа лишилась всего состояния и стала нищей, потому что доверила деньги какому-то мошеннику, обманувшему ее. «Мама, тети и дяди со стороны матери дружно утверждали, что легкомыслие бабушки разорило их».[431] В то же время была религиозна. "Единственное религиозное явление в нашем доме – явление бабушки по воскресеньям из церкви со словами: «Бог милости прислал!»[432]

Отец Николай Васильевич Бугаев (см. C1) был профессором математики Московского университета и ряд лет деканом. При рождении Б.Н. ему исполнилось 43 года. "Я родился в октябре 1880 года; отцу было уже сорок три года; год его рождения падает на год смерти Пушкина; в год смерти Лермонтова он прекрасно помнит себя осажденным лезгинами в маленькой крепостце, близ Душета, где он родился".[433]

Сам выбился в люди и занял высокое положение благодаря своим выдающимся способностям, уму и силе воли.

Когда отцу минуло 10 лет, его посадили впервые верхом и отправили по Военно-Грузинской дороге с попутчиком в Москву; здесь устроили у надзирателя первой гимназии, в которой он стал учиться; жизнь заброшенного ребенка у грубого надзирателя была ужасна: ребенка били за неуспехи детей надзирателя, которых должен был готовить отец же, хотя они были ровесниками и соклассниками; он молчал; и шел – первым (кончил с золотою медалью).

Вспоминая невзгоды, перенесенные им, он грустнел; когда он перешел в пятый класс, то из письма деда понял: деду его содержать нелегко; тотчас же пишет он, что-де прекрасно обставлен уроками и в помощи не нуждается; с пятого класса он уроками зарабатывает себе оплату гимназии, пропитание и квартирный угол; в седьмом классе снимает он угол у повара – в кухне, под занавескою.[434]

Был во всех отношениях незаурядным и чрезвычайно оригинальным человеком. Выдающийся ученый, отличавшийся большой силой и глубиной мысли и высокоразвитой способностью к большим теоретическим обобщениям не только в области математики, которая была его специальностью, но и во многих областях науки и философии вообще, к которой имел большое влечение. Написал статью о «Монадологии» как о философской системе.[435] О его значении как математика дают представление следующие строки Б.Н.: «Одно время не было ни одного русского университета, в котором бы не профессорствовали ученики отца; и влияние его в математических сферах было очень велико».[436]

В этой же связи необходимо упомянуть о его любви к шахматной игре. По-видимому, играл сам хорошо в шахматы. Б.Н. упоминает о том, что играл с такими шахматистами, как Чичерин, а однажды даже выиграл у Штейница (Стейниц? – Г. П[оляков]).[437]

В то же время наряду с высоким развитием интеллектуальной стороны личности отмечается и сильная выраженность эмоционально-аффективных проявлений ее. А. передает, что был человеком очень бурного темперамента – «сангвиник». Эта сторона личности, очевидно, влияла стимулирующим образом на его интересы в отношении искусства. По данным А., имеются указания на интерес к музыке. Это следует из того, что написал либретто к опере «Будда». Сведений относительно музыкального слуха нет. Выраженная склонность к художественной литературе и в частности к поэзии. Писал стихи. Написал статью об «Отцах и детях» Тургенева.[438]

Была выраженная тенденция к общественной деятельности. Б.Н. пишет, что «одно время отец – непременный член всяческих собраний и начинаний».[439] С этим в тесной связи находится и резко сказывавшийся в нем дух протеста, бунтарства против косного «профессорского» уклада жизни, который его сковывал.

Острый и парадоксальный ум (был человек «с перцем»), выявившийся в быту в виде страсти к «дичайшим гротескам». Очень остроумный. Способность к импровизации странных и парадоксальных историй – «неоцененный мифолог». Эти особенности указывают на сильно развитую деятельность воображения.

Приведем две цитаты из «На рубеже…»:

Страсть к ясным формулировкам, уживающаяся со страстью к дичайшим гротескам.[440]

Кухаркам, извозчикам нес свое творчество. Неоцененный «мифолог»; извозчики в чайных передавали друг другу словечки отца: и известностью у приарбатских извозчиков очень гордился он.[441]

Необходимо далее отметить его страсть к спорам – «безумный спорщик».

Из приведенного выше далеко не полного и отрывочного перечисления главнейших, как нам представляется, особенностей личности отца Б.Н. с несомненностью нужно признать наличие богато одаренной во всех отношениях натуры, наделенной в то же время очень активной установкой в отношении окружающего, выливавшейся, благодаря парадоксальному складу ума, часто в форму причуд и гротесков. Однако как одну из кардинальных общих особенностей его характера считаем необходимым отметить здесь отсутствие гармоничности и взаимной согласованности всех перечисленных выше качеств его психической деятельности: «Он производил впечатление воплощенного неравновесия».[442] С этим необходимо сопоставить указания А. на большую вспыльчивость и, по-видимому, экспансивность его реакций вообще, что подтверждается также и тем впечатлением, которое можно вынести из описаний его самим Б.Н. Все это вместе взятое указывает на определенную диспропорцию в проявлениях личности, что и могло служить одной из главных причин «странностей» в поведении и причуд. Другой причиной могло являться резкое несоответствие между его внутренним миром и окружающим его бытом. Эти моменты ярко выражены в следующей цитате из «На рубеже…»:

Широта в нем пересекалася с глубиной, живость темперамента с углубленностью; потрясающая рассеянность с зоркостью; но сочетание редко сочетаемых свойств разрывало его в «чудака», и тут – точка моего странного к нему приближения.[443]

Обращает далее на себя внимание вытекающая из доминирующей роли, какую играл интеллект в его жизни, тенденция переносить свои мысленные образы, методы мышления на окружающее. Одним из проявлений этого является его стремление всюду, вплоть до мелочей быта, применять особые, изобретенные им методы.

На все он имел свой метод: метод насыпания сахара, метод наливания чаю, метод держания крокетного молотка, очинки карандаша, заваривания борной кислоты, запоминания, стирания пыли и т. д..[444]

Когда я родился, отец обложился пятью огромными сочинениями, трактующими воспитание; он появлялся в детской с книгой в руке: читал няне метод подвязывания салфеточки; но – был изгнан.[445]

Дошел до мысли обозначать полочки и ящики комодов направлениями земного шара: север, юг, восток, запад, а отец, уезжающий в Одессу, Казань, Киев, председательствовал, устанавливая градацию: сундук «А», сундук «Б», сундук «С»; отделение 1, 2, 3, 4, каждое имело направления, и, укладывая очки, он записывал у себя в реестрике: сундук А, III, СВ; «СВ» – северо-восток; как он приставал ко мне, чтобы и я последовал его примеру:

– Преудобно, Боренька!

Приставал и к матери.[446]

Интересно, что, по описанию Б.Н., любовь отца к его матери также в значительной степени возникла вследствие того, что он нашел в ней воплощение какого-то созданного им мысленного идеала: «Отец, увидев мать, увидел искомую им формулу сочетаний пропорций: лба, носа, рта…» И далее: «Наконец, мать согласилась: отец женился на пропорциях: лба, носа и рта».[447]

Внешний вид его и манеры Б.Н. рисует следующим образом:

Невысокого роста, сутулый, плотный и коренастый, зацепляющийся карманом за кресло, с необыкновенно быстрыми движениями, не соответствовавшими почтенному виду, в очках, с густой, жесткой каштановой бородой, он производил впечатление воплощенного неравновесия; точно в музее культур перепутали номера, в результате чего ассирийская статуя, попавши к фарфоровым куколкам, пастухам и пастушкам, должна была вместе с ними производить менуэтные па и сидеть на козеточках; и козеточки ломались; и куколки – разбивались; но «носорог» в гостиной монументально выглядел в чертогах Асаргадона; и отец становился изящным, легким, грациозным, едва усаживался за зеленый стол: заседать.[448]

По данным А., к установлению интимного контакта с людьми, по-видимому, не был способен, мог оставаться без людей. Однако что касается остальных черт характера, то отметим здесь большую доброту и отзывчивость.

«Нежнейшие чувства: душа, как мимоза; нежнее, отзывчивей я не встречал человека; услышит, что кто-то горюет, – спешит утешать, возвышать».

Психических ненормальностей не отмечалось.

Умер в возрасте 66 лет от припадка грудной жабы (склероз сердца).

Мать, Александра Дмитриевна, урожденная Егорова (см. С8), рисуется в совершенно другом виде. Элемент эмоциональный, притом не уравновешенный волевой задержкой, составлял главную сторону ее личности. Из этого вытекала крайняя несдержанность ее во всех проявлениях. Б.Н. характеризует ее так: «страдающая истерией и болезнью чувствительных нервов, периодами вполне больная».[449] В очень большой степени способствовали развитию этой неуравновешенности и несдержанности проявлений условия воспитания в детстве. Была любимицей отца:

Дедушка Егоров имел уязвимую пяту: боготворил свою Звездочку (так звал мою мать); и разрешал ей все, что ей ни взбредет в голову; так стала пятилетняя Звездочка тираном в доме; дедушки боялся весь дом, а дедушка боялся Звездочки; так и произошло, что Звездочка, будучи в четвертом классе гимназии, объявила, что из гимназии она выходит; дедушка не перечил.

Была очень хороша собой. Впоследствии, когда ее впервые «вывезли на бал», произвела сильнейшее впечатление своей наружностью: "открылась новая московская красавица.[450]

Была способна на сильное и глубокое чувство. Об этом дает представление следующий факт, описанный Б.Н. в его воспоминаниях о семье деда со стороны матери. Говоря об ужасной нищете, наступившей после того, как бабка по легкомыслию лишилась своего состояния, он пишет:

… и одновременно – заболевание матери, полюбившей одного из Абрикосовых (сыновей фабрикантов), которому родители запретили жениться на матери, как нищей (Абрикосовы – хорошие знакомые дедушки); мать ряд лет любила его; у нее было множество женихов, среди которых были и богачи; но она всем отказывала, к негодованию бабушки, и терпела нищету.[451]

Это событие повлияло чрезвычайно сильно на всю ее психику; как выражается А., – «был сильный слом». Замуж за отца Б.Н. вышла без любви, но уважала его. Ей в то время было 22 года, т. е. она была лет на 20 моложе мужа. Была очень темпераментная. Сильные увлечения бывали и после замужества, из которых одно, имевшее место, когда Б.Н. было четыре года, не закончилось разводом исключительно из-за нежелания порвать с ребенком, которого очень любила.

Любовь к сыну, в соответствии с крайне капризным, несдержанным характером, также принимала крайне неуравновешенные формы. Очень часто ее любовь доставляла ему одни мучения: в проявлениях своих чувств в отношении него совершенно не считалась с его переживаниями и тем больно его ранила. В одном месте Б.Н. упоминает, что мать играла им, как котенком, он был для нее «ее зверенышем».

Особенно глубоких интересов, по-видимому, не было. Была большая склонность к балам, вечерам, нарядам, где она могла блистать своей красотой. А. отмечает в ней эгоизм («думала только о своем удовольствии», «была добра, когда это не касалось ее лично»). Как проявление эгоизма можно рассматривать также и то обстоятельство, что когда Б.Н. обращался к ней в трудное для него время за материальной помощью, то давала деньги с известными оговорками, несмотря на то, что всегда его сильно любила.[452]

Особо необходимо отметить большую общую художественную одаренность ее натуры, в особенности в области музыки. «Насквозь музыкальное существо»,[453] «жила в музыкальной стихии» (беседа с А.). Сама играла на рояле. Очень большой интерес проявляла также и к театру. Очень художественно и выразительно могла рассказывать и читать.

Умерла в возрасте 64 лет от кровоизлияния в мозг («был удар»). Лежала в клинике проф[ессора] Россолимо.

Приведем в заключение следующее блестящее сопоставление характеров отца и матери, сделанное Б.Н. и дающее яркое представление о том контрасте, который господствовал между ними и вызывал резкий раскол в их взаимоотношениях, чрезвычайно болезненно отражавшийся на развитии самого Б.Н., особенно в период его раннего детства:

Трудно найти двух людей, столь противоположных, как родители; физически крепкий, головою ясный отец и мать, страдающая истерией и болезнью чувствительных нервов, периодами вполне больная; доверчивый как младенец, почтенный муж и преисполненная мнительности, почти еще девочка; рационалист и нечто вовсе иррациональное; сила мысли и ураганы противоречивых чувств, поданных страннейшими выявлениями; безвольный в быту – муж науки, бегущий из дома в университет, в клуб; и переполняющая весь дом собою – смехом, плачем, музыкой, шалостями и капризами – мать; весьма некрасивый и «красавица»; почти старик и почти ребенок, в первый год замужества играющий в куклы, потом переданные мне; существо, при всех спорах не способное обидеть и мухи, не стесняющее ничьей свободы и действительности; и – существо, непроизвольно, без вины даже заставляющее всех в доме ходить на цыпочках, ангелоподобное и молчаливое там, где собираются парки-профессорши и где отец свирепо стучит лезвием ножа в скатерть с «нет-с, я вам докажу…»; слышащий вместо Шумана – шум; и – насквозь музыкальное существо; переполненный бытом университета, хотя давно этот быт переросший; и во многом еще не вросшая в него никак, не умеющая врасти, во многом – непринятая в него, поэтому, хотя и непокорная, но боящаяся, что скажет… Марья Ивановна.[454]

Дяди со стороны отца – Георгий Васильевич (см. С2) и Владимир Васильевич (см. С3). Б.Н. характеризует их так:

Дяди – выпадали из нашего быта: так сказать – полудекаденты (ведь слова такого не знали в те годы); они – чудаки, над которыми похохатывали, которых поведение было порой ни на что не похоже; но они уже выступали: выступали против «традиций» – не каламбурами, а жизнями, достаточно сломанными. Владимир Васильевич Бугаев является редко из Питера; явный чудак: с видом взъерошенного конспиратора и нигилиста шестидесятых годов, весьма бедно одетый и весьма заносчиво нас оглядывающий, тыкающий окурок не в пепельницу, а в цветочную вазу: с явной демонстрацией. <…> В юности нигилист, ультракрасный, требующий с Антоновичем отделенья Украины, едва ли не режущий лягушек из «принципа» и вздергивающий ногу на ногу (носком в небо) при дамах, он, студент, все забыв, пристрастился к химии, да так, что в ней выявил задатки большого научного таланта; так о нем отзывался профессор Бутлеров, силившийся его оставить при университете; не тут-то было: усмотревши в действиях Бутлерова покровительство начальства и нарушение «принципа», дядя мой, Владимир Васильевич – «чччто?» – бросил химию, которой он увлекался; и стал служить в банке (почему – в банке?), где ему уже не покровительствовал никто и где получал года он гроши, продолжая изучать Спенсера, Милля, Конта, которых он был начетчиком, как и отец, переча отцу и доказывая свое – «чччто?» – а не его пониманье.[455]

Относительно другого дяди Б.Н. пишет:

Другой брат отца, Георгий Васильевич, всю жизнь являлся к обеду к нам раз в две недели, с портфелем своим: из суда (был присяжным поверенным он): этот был в другом стиле; высокий, красивый, стройнейший; со вкусом одетый и умный весьма, но, как дядя Володя – чудак, подфыфыкающий, очень злой, с беспощадной насмешкою (впрочем – вполне бескорыстной; и даже – себе во вред).[456]

И далее:

Но злость – не исход; и – увлечение за увлечением, точно запой; вдруг все заработки улетают на по-купанье фарфоровых чашечек; мнит знатоком себя старых фарфоров; поздней обнаруживается, что он накупил себе битую дрянь; раздаряется дрянь; и все комнаты завешиваются дрянными картинами; и он с Глаголем, с Орловым себя мнит эстетом; и вновь раздаряется дрянь (получаем и мы в дар ужаснейшие пейзажи); зато: куплено пять виолончелей; Георгий Васильевич, севши в пороге двух комнат, жене, детям, даже прислуге дерет невозможнейше уши; и жалуется жена:

– Врет – не слышит; а не позволяет дышать; все должны, не дыша, его слушать.

Позднее – раздарены пять виолончелей; вместо них – пять велосипедов; садится сам – катится; жену сажает, детей, покатился весь дом; докатался же он до того, что стал еле ходить, опираясь на палку; раздарены велосипеды; сев в кресло, три года сидел и читал; перечел уйму книг; и себя осознал он философом; но последовательность увлечений и изучений – странна: преодолев философию Канта, открыл Шопенгауэра, чтобы ему изменить с Соловьевым (он, старый безбожник – что вынес он из Соловьева?). <…>

Выяснилось: последние годы Георгий Васильевич обрел себя в Максе Штирнере, став убежденнейшим штирнерианцем, каким и был он в сущности всегда; и я понял. Что Штирнер уже – не очередное увлечение, а самая суть дяди Ерша.[457]

На основании вышеприведенных отрывков перед нами отчетливо вырисовываются у обоих дядей наиболее бросающиеся в глаза черты характера, общие с таковыми и у отца Б.Н.: склонность к чудачествам, гротеску и склонность к протесту, бунту против устоявшегося быта. Необходимо к этому присоединить резко выраженную у обоих страсть к спорам. И в этом отношении мы имеем у них общность с отцом Б.Н.

Относительно теток со стороны отца (см. C4, C5, С6, С7) сколько-нибудь подробных сведений нет.

Со стороны матери по этой линии отметим ее младшую сестру, тетку Екатерину Дмитриевну (см. С11), которая жила вместе с семьей Б.Н.; А. передает о ней следующее:

Внешне была красива, но отличалась более мягкими, чем у сестры, чертами лица («красота была более мягкая, угашенная»). Была чрезвычайно молчаливым и замкнутым в себе человеком. По-видимому, таила в себе какие-то более глубокие интересы, но внешне этого не проявляла. Жила как бы отраженной жизнью своей сестры, которая все заполняла собой. Было активное противление ухаживанию, не вышла замуж по своей воле. Как будто была склонность к музыке.

На основании этого перечисления создается впечатление, что мы имеем здесь дело с очень замкнутым человеком с некоторыми чертами характера, производившими впечатление странности.

По линии двоюродных братьев и сестер сведения чрезвычайно скудны. Относительно одного двоюродного брата по линии отца (см. Д2) известно лишь, что он является преподавателем математики.[458] По характеру спокойный и уравновешенный человек, скорее медлительный. Относительно другого двоюродного брата (см. Д3) ничего особенно отметить не удается. «Первое впечатление – ничего особенного» (беседа с А.). Также почти никаких сведений не имеется и про двух других двоюродных братьев и про двоюродную сестру (см. Д4, Д5 и Д7). Относительно одной двоюродной сестры (см. Д6) известно, что она является художественно одаренным человеком, питает склонность к поэзии и искусству. Писала стихи, причем некоторые из своих стихотворений прислала Б.Н. Одно время играла на сцене. В остальном можно отметить, по-видимому, общее высокое развитие, интересную внешность, тонкие черты лица.

Относительно племянников и племянниц сведений нет.


ЗАКЛЮЧЕНИЕ ПО НАСЛЕДСТВЕННОСТИ

Со стороны наследственности можем отметить следующее.

Большая интеллектуальная одаренность по линии отца. Отец – профессор математики с выраженной склонностью к философии. Один из его братьев обладал недюжинными способностями к научной деятельности, другой обладал большой эрудицией в философии. Сын последнего (двоюродный брат Б.Н.) – преподаватель математики.

По линии матери – большая одаренность в художественном отношении. У матери наряду с общим художественным развитием необходимо отметить сильно выраженную музыкальную одаренность («насквозь музыкальное существо»). То же у деда со стороны матери.

Таким образом, мы имеем в наследственности Б.Н. сочетание двух основных, выраженных потом в развитой степени моментов, играющих решающую роль в общей структуре его личности как творческого работника: момента интеллектуального, познавательного и момента эмоционального, момента художественного восприятия.

Далее у членов семьи необходимо отметить следующую черту характера. У отца и дядей со стороны отца – страсть к спорам и сильная склонность к гротеску (причудам, чудачествам). Последняя особенность сочеталась у них с тенденцией к протесту против окружающего их быта («все Бугаевы – спорщики, срыватели масок», «Бугаевы – люди с перцем»).

У отца имеет место, кроме того, наряду с выдающимся развитием интеллектуальной сферы, сильное развитие также эмоционально-аффективной и волевой. При этом в особенности важным представляется отметить неуравновешенность, диспропорцию во взаимодействии этих областей психики между собою, связанную, по-видимому, со свойственной ему экспансивностью в проявлении своих реакций вовне.

По линии матери – тенденция к замкнутости и углублению в себя: у деда и тетки, младшей сестры матери. Сильное развитие эмоциональной сферы – у деда и матери. Со стороны матери, кроме того, резко выраженная неуравновешенность и явно истерические проявления реакций.

Таким образом, неуравновешенность во взаимодействии различных сторон личности имеется и у отца, и у матери.

Указаний на психические заболевания в роду не имеется.

Характерологические материалы


КОНСТИТУЦИОНАЛЬНЫЕ ОСОБЕННОСТИ

Рост немного выше среднего. Вес около 4 пудов, немного меньше.

Телосложение правильное. Лицо удлиненное, заостряющееся книзу. Глаза синие, иногда с серым оттенком. Уши с большой ушной раковиной, имеющей внутри бугроватые очертания. Ушные раковины прилежат к черепу, мочки приращены. Лоб несколько покатый назад. Надбровные дуги сильно развиты. Нос прямой. Очень сильно выражены носогубные складки. Сильно выдающаяся затылочная часть черепа. Виски несколько запавшие. Костная система туловища и конечностей развита нормально. Кости тонкие. Мышечная система развита достаточно, дряблости мускулатуры не было. Грудная клетка ранее была развита хорошо. Но за последние два года начал горбиться, грудная клетка стала принимать несколько западающий характер. Конечности были скорее длинные, но это не производило впечатления чрезмерности. Кисти рук правильной и красивой формы, несколько удлиненные, с длинными и узкими пальцами («музыкальная рука», как находил Танеев[459]). Был худощав, подкожно-жировой слой был развит слабо, ребра всегда выдавались под кожей отчетливо.

Волосы на голове очень мягкие и пушистые, мелковолнистые («точно наэлектризованные»), ранее были очень светлые, годам к тридцати начали заметно темнеть. Седеть стал после 40 лет. Лысина начала появляться приблизительно в возрасте 26–27 лет, полысение прогрессировало очень быстро, так что годам к тридцати пяти большая часть головы была лишена волос.

Цвет кожи – бледный с оттенком слоновой кости. В области левой ключицы темное плоское родимое пятно величиной с горошину.


СЕРДЕЧЫО-СОСУДИСТАЯ СИСТЕМА

Сердце всегда находили хорошим. До последнего времени, пока не случился удар, артериосклероза не находили. Мог переносить высокий горный климат, и врачи ему это разрешали.

Всю жизнь страдал мигренями, довольно частыми, длительностью от нескольких часов до нескольких дней. Болели виски или затылок, чаще всего правый висок. Лицо при этом бледнело. Затягивал голову полотенцем, смоченным холодной водой.


ОРГАНЫ ДЫХАНИЯ

Частые бронхиты, ларингиты. Одно время даже предполагали туберкулез дыхательных путей, но в дальнейшем это не подтвердилось. Дыхание свободное. Был свойственен легкий кашель, «откашливание». Склонность к гриппозным заболеваниям.


ЖЕЛУДОЧНО-КИШЕЧНАЯ СИСТЕМА

Была наклонность к поносам, особенно в детстве, но бывали временами и запоры (последнее усилилось за год до смерти). Вообще отмечалась слабость желудочно-кишечной системы – легко заболевал с этой стороны. Не переносил жирную пищу.

До последнего заболевания выраженных психических расстройств не отмечалось. Приблизительно с ноября месяца временами сознание бывало не вполне ясным, затемненным, что усиливалось во время мозговых припадков до бредового состояния. Припадки выражались в резком усилении головных болей, приступах тошноты и рвоты, болях в крестце, отдававших в бедра, сильной общей слабости. Одновременно отмечались спутанность в отношении правой и левой стороны, расстройства глотания и речи (по данным жены).

В отношении интоксикаций отметим следующее.

Алкоголя систематически не употреблял. Вина не любил, но иногда пил за обедом красное вино, разбавленное водой.

Курил много. Во время работы мог выкуривать до 50 штук в день,[460] но не затягивался или затягивался слегка, часто бросал папиросы недокуренными.


ПСИХОМОТОРНАЯ СФЕРА

Обычно все делал правой рукой. Однако имеются неясные указания на то, что мог некоторые действия производить и левой рукой. Так, жена указывает, что иногда мог рисовать левой рукой. На основании этих данных можно заключить, что левшой не был, наверное, но неясно, не было ли двурукости.

Физической силы большой не было. Больших тяжестей поднимать не приходилось. Даже в сравнительно молодые годы с трудом поднимал не очень тяжелый чемодан. Последние годы (лет 6) жаловался на упадок физической силы.

В руках сила была. Когда занимался скульптурой по дереву,[461] то владел хорошо довольно тяжелым молотком и стамеской, мог работать с этими инструментами часами.

Был способен к довольно продолжительной физической работе и любил ее. Например, любил сам колоть дрова и носить их, любил сгребать снег, расчищать дорожки, разгребать осенью листья, очищать от сорных трав огород. Был способен производить такую работу в продолжении примерно часов двух. При этом очень сильно потел, приходилось менять белье, появлялась сильная испарина на голове; по окончании работы чувствовалось утомление, по-видимому довольно сильное, так как после этого обыкновенно ложился. В момент работы утомления не чувствовал, так как сильно увлекался. Чувствовал себя после физической работы всегда освеженным, было приятное ощущение во всем теле. Когда бывало необходимо, делал всю домашнюю работу: подметал пол, стирал пыль, мыл посуду и т. д.

Был очень подвижен, но не суетлив. Предпочитал или двигаться – ходить или гулять, – или лежать. Находиться в сидячем положении не любил. Говорил: «Мои два состояния – ходить и лежать». Предпочитал обдумывать вещи лежа. Когда приходилось писать, всегда делал это сидя, что сильно его утомляло, затекали ноги, были неприятные ощущения в спине и шее. Это особенно усилилось за последние годы. Сам процесс писания воспринимал как тяжелый физический труд. Последние лет 6 очень охотно проделывал гимнастику пальцев по системе, показанной одной массажисткой.

Всегда говорил, что у него очень сильные ноги и слабые руки. Мог, например, сидеть на корточках на восточный манер очень длительное время. Называл себя поэтому «врожденным арабом». Охотно принимал положение на корточках во время беседы и т. д. «Сидел на корточках как вылитый» и «очень нелегко его сбить из этого положения».

Когда сидел обычно, то почти никогда не опирался на что-либо, сидел всегда прямо. Часто вскакивал. Любил сидеть, подложив под себя ногу, подпрыгивая на ней и как бы «пружиня» всем туловищем.

Была привычка ежедневно гулять днем в течение двух часов, а также перед сном в течение получаса.

Движения были очень простые и естественные, скованности или разболтанности не было.

Дрожания, судорог не отмечалось.

Движения отличались большой стремительностью, но, несмотря на это, были в то же время очень плавные, мягкие и скорее закругленные. Острых углов, резкости не было, даже когда делал внезапные порывистые движения. Движениям была свойственна очень большая ритмичность («музыкальные движения»). «Движения исходили из всего организма», «в каждом движении принимало участие все тело, все части тела». «Цельность порыва». Например, во время лекции делал жест, потрясая карандашом. Это движение напоминало трепетание крыльев бабочки, причем все тело принимало в нем участие. Когда оборачивался, то всегда всем туловищем. Даже когда шел, то в походке принимали участие не столько раскачивания рук, сколько всей верхней части туловища.

Когда что-либо осматривал или разглядывал, мог очень быстро двигать шеей в разные стороны и кругом. Шея была в особенности подвижная, мышцы шеи очень сильно развиты. «Движения шеей напоминали что-то птичье, орлиное или соколиное».

Необычайно подвижная спина. «Шла волнами», «пробегала волна по всей спине, как это бывает у диких зверей, например леопардов». Чувство довольства или недовольства очень выразительно сказывалось в движениях плечами. Движения вообще были очень свободные, «но не размашистые».

Обыкновенно ходил быстро, медленно ходить не мог. В молодые годы любил бегать и прыгать, мог это делать хорошо. Быстрая ходьба сохранилась до того, как заболел. Походка замедлялась только в некоторых случаях, когда что-либо обдумывал или рассматривал. Когда шел, то создавалось впечатление, что «центр» движения находится в области груди. «Как будто ведут не ноги, а грудь». Ходил по улице грудью вперед.

Походка менялась в зависимости от внутреннего состояния. Обыкновенно всегда ходил с палкой, «палка была его какой-то неразлучный друг». Руками при ходьбе размахивал не сильно.

Одно хорошо знавшее его лицо следующим образом характеризует его движения: «Необычайная ритмичность, легкость и четкость во всех движениях, в них сказывалась сила – ощущение большой концентрации воли. В то же время движения были настолько естественны, что не требовали, казалось, никаких усилий, казались страшно легкими».

В качестве одной из основных особенностей его психомоторики нужно признать, наряду с ритмичностью, очень большую ловкость в общих движениях. Как выражается один из собеседников, «были выраженные акробатические таланты». Приведем несколько высказываний и примеров.

В детстве занимался гимнастикой, упражнялся на трапециях. Лет 9-ти занимался в гимнастическом обществе. Интересно, что мог одновременно ездить верхом и писать. Вообще очень любил в молодые годы карабкаться, цепляться, лазать, прыгать. Высоты не боялся совершенно. В студенческие годы, когда работал в химической лаборатории, любил, балансируя, прохаживаться по балюстраде крыши здания, часто со стаканом чая в руках. В другой раз вместе с товарищем пробрался по карнизам одного дома, на высоте второго этажа, для того чтобы продемонстрировать, каким образом воры могут залезть в дом.[462]

Уже в 1923 г., когда был в Альбеке,[463] потерял однажды ключ от комнаты. В комнату можно было проникнуть только с балкона соседней комнаты, пробравшись затем по карнизу до окна. Проделал это очень ловко. Собралась толпа, с недоумением смотревшая на это зрелище и вначале принявшая его за жулика.

Чувство равновесия было развито чрезвычайно сильно. «Было в этой ловкости что-то от горной козы». Риска падения не боялся и даже любил его.

Очень легко и ловко мог карабкаться по горам, переходить через горные ручьи, речки по узкому бревнышку. Очень любил подходить к краю пропасти, обрыва и, наклонившись, смотреть вниз. Любил пройти по узкому карнизу с отвесными обрывами. Был очень счастлив, когда ему приходилось это делать. «Любил ощущения глубины». «Взгляд сверху вниз – с этим связана была целая теория».[464] Головокружения при этом не чувствовал совершенно.

Очень хорошо мог играть в мяч, крокет, серсо.

Мог хорошо грести. Когда был в Свинемюнде (1922 г.),[465] то уезжал один в лодке далеко в море. Плавать мог, но особой любви к этому не чувствовал. В молодости одно время занимался как будто фехтованием.

Очень любил танцевать. В молодости, особенно в первые годы студенчества, много и хорошо танцевал. Танцевал вальсы, мог сплясать русскую. В 1923 г., когда был за границей, с увлечением изучал фокстрот, который ему очень нравился как танец тем, что в нем ритмичность движений доведена до высшей точки. Подчеркивал при этом, что необходимо чувствовать внутренний ритм фокстрота.[466]

В 1913–1914 гг., когда был в Базеле,[467] занимался скульптурой по дереву. Высекал из особенным образом спрессованных больших кусков дерева монументальные архитектурные формы, как, например, капители. В остальном каким-либо мастерством или ремеслом не занимался.

Приведем описание некоторых излюбленных в быту жестов.

Все время расхаживал по комнате, например, когда рассказывал что-нибудь, любил делать характерный жест: поворачивался вокруг себя и, вытянув руки, разводил их перед собой и затем соединял ладонями с небольшим прихлопыванием. Правая рука при этом была сверху. При разговорах или спорах любил потирать руки. Любил сидеть, несколько наклонившись вперед, руки – спокойно сложенные кистями одна поверх другой.

Когда встречал кого-нибудь, кого приятно было видеть, то приветствовал с некоторой экспансивностью: откидывался назад, широко разводил руки в стороны, издавал приветственное восклицание. Вообще же манера приветствия обычная. Манера подавания руки при встрече открытая. Жал руку энергично.

Когда курил, то делал несколько «изощренное» движение: наклонялся всем корпусом в сторону руки, держащей папиросу, которая в это время совершала плавный полукруглый жест в сторону, головой в то же время отклоняясь несколько в противоположную сторону.

Театральности, вычурности, манерности в движениях не отмечалось совершенно.

Переходим теперь к тонким ручным движениям.

В противоположность общим движениям, которые, как мы с уверенностью можем заключить, отличались большой ловкостью, тонкие ручные движения удавались плохо. Это сказывалось во всем, вплоть до мелочей. Например, когда чинил карандаш, то получалось очень уродливо, с буграми, «только чтобы обнажить графит». Жена указывает, что «было совершенное мучение надевать запонки, было страшно трудно попасть в отверстие». «С запонками всегда была война». С трудом удавалось завязывание галстуха (из-за этого предпочитал носить галстух бантиком), надевание воротничка, с трудом застегивал пуговицы, с трудом шнуровал ботинки. Не мог пришить себе пуговицы. Поэтому, когда жил один, «ходил» (по его выражению) «в системе английских булавок».

Когда раздевался, то со страшной силой срывал с себя белье, если что-либо застревало, старался не высвободить, но сорвать, из-за чего часто рвал белье. Процесс одевания проходил спокойнее.

Вообще в отношении всех процедур туалета, требовавших некоторой ручной ловкости, отмечалась очень большая нетерпеливость, из-за чего часто вместо того, чтобы поправить то, что не удавалось, ухудшал. Представляется очень вероятным, что эта нетерпеливость происходила главным образом из-за его неумения владеть вещами.

Спички зажигал хорошо.

Чрезвычайно интересный в свете всего вышесказанного факт. В Свинемюнде в 1922 г. преподаватель фокстрота, с которым он занимался, научил его «артистически» завязывать галстух. Действительно, выучился этому «искусству» и мог хорошо завязывать галстух (как он выражался, хорошо решал эту проблему). Но затем, когда вернулся в СССР, вновь разучился это делать (!).

Не мог обращаться с механизмами. Говорил, что «они его не любят». Часто ломал часы, ронял их, сворачивал пружины. Всегда бывали сломаны запоры на его портфелях, чемоданах, дверях комнат, где он жил. «Не мог обращаться с ключом». Когда замок был с «капризом», но всем было известно, что при повороте нужно его в определенную сторону нажать или сделать что-либо подобное, то ему это никак не удавалось.

Товарищ по университету также отмечает, что особой ловкости тонких ручных движений не отмечалось. Не было склонности сосредотачиваться на тонкой ручной работе (что-нибудь тонко сделать, отпрепарировать и т. д.).

Исключением являются два факта: первый заключается в его умении бриться. «Брился безопасной бритвой очень ловко, когда резался, было событие, если очень уж спешил». После бритья сам протирал и просушивал (особыми тряпочками и бумажками) бритву. Второе заключалось в указании его жены на то, что «мальчиком, когда был классе в пятом гимназии, любил показывать карточные фокусы, в которых требовалось с очень большой быстротой передернуть карты, причем эти фокусы удавались ему хорошо».

Отметим в заключение, что за последние год-полтора, в связи с его заболеванием, движения стали менее ловкими, жаловался на то, что пальцы потеряли ощущение предметов, «руки стали как крюки», по-видимому, было ослабление осязания в пальцах. Часто начал ронять вещи и рассыпать их, например, папку с бумагами, чего ранее никогда не бывало.

Падения если бывали, то очень редко. Жена не может припомнить ни одного случая падения. Даже когда приходилось поскальзываться, очень легко восстанавливал равновесие.

Переходим к выразительным движениям.

Мимика и жестикуляция были очень богатые и разнообразные.

Выразительным движениям, как и всем движениям вообще, была свойственна временами порывистость. Отмечалось чрезвычайно сильное развитие и усиленная деятельность всех лицевых мышц (у носогубной складки, лобных). Этим объяснялась чрезвычайная выразительность и подвижность лица. В особенности выразительной была нижняя часть лица, область рта – «брызжущее лицо». Это делало зарисовку его лица очень трудной для художников.

Очень выразительным был, далее, взгляд. Вот описание первого впечатления от встречи с ним: «Больше всего поражали его глаза (взгляд совершенно необыкновенный), лучистые, как будто из глаз исходил какой-то сжигающий свет».

Необычайная активность в движениях и жестах при разговоре с собеседником, особенно во время споров. Всеми частями тела – глазами, руками – как бы тормошил собеседника, требовал от него ответа и активного участия в разговоре. Это требовало взаимной реакции, взаимодействия, резко выявлялось во время чтения своих произведений. «Должна была быть хоть какая-нибудь реакция, хотя бы вкривь и вкось».

Улыбался часто, обычно улыбка была очень ласковая. Очень любил смеяться. Смех на «ха-ха-ха», подымающийся вверх, часто не хватало дыхания, смех почти всегда из-за этого обрывался, на глазах выступали слезы. Так могло повторяться несколько раз подряд.

Вот как описывает хорошо знавшее его лицо общий характер жестов во время речи: «Свои слова сопровождал очень выразительными, но краткими жестами, как бы иллюстрировал жестами свою речь, но не был их рабом. Большая гармония жестов с содержанием речи, без утрировки».

Была способность, когда рассказывал о каком-либо человеке, передавать в жестах, интонациях голоса, мимических движениях основное впечатление о данном человеке. При этом у разных людей передавал существенную, подмеченную у них особенность, разными способами, используя для этого разные выразительные движения. Например, у Брюсова передавал свойственный ему жест сложенных на груди рук, у Мейерхольда какую-то рассеянность в жестах, у Блока что-то от «каменности» командора и т. д. Важно отметить, что передавал не просто жесты или приемы изображаемых лиц, а скрывавшиеся за ними существенные черты характера. В соответствии с этим в его имитациях не было точного копирования жестов или приемов других, но скорее намеки на эти последние, но намеки столь глубокие, метко и верно схваченные, что они выявляли одновременно и существенные особенности данных людей.

Была склонность к воплощению себя в воображаемые образы и в отношении костюмов. Так, в юношестве любил одеваться в воображаемых героев. Это у него появилось после того, как посетил впервые несколько спектаклей в театре. Уже во время пребывания в Коктебеле в 1924 г. принял раз участие, вместе с Брюсовым, в одном вечере импровизации. В очень короткий срок, не более 10 минут, переоделся и загримировался под авантюриста, наложил соответствующие штрихи на лицо, расположил соответствующим образом шляпу, рубашку, придал лицу «гориллообразное» выражение. Провел свою роль очень хорошо.[468]

Обладал необыкновенно развитой способностью изображать животных.[469] Неподражаемо мог представлять, например, собаку, передавая ее движения хвостом, лапами, рычание и вздохи. Передавал спокойное и презрительное жмуренье кота, движение хобота слона при помощи движений носа и рук, притопывал при этом ногой, гримасничанье и пляску обезьянки под шарманку, переваливание медведя и движения целого ряда других зверей.

Удавались, главным образом, выразительные движения зверей, подражание голосам животных в его передаче занимали сравнительно малое место.

Игра на музыкальных инструментах.

В детстве и юношестве играл на рояле, техника, по-видимому, была невысокая. В дальнейшем ни на каких музыкальных инструментах не играл. В 1923 г. за границей принимал одно время участие в каком-то джаз-банде, манипулировал при этом какими-то колотушками или трещотками.

Речь.

Голос средней высоты, с очень хорошей дикцией – необыкновенно отчетливый, громкий и звучный. Когда волновался или уставал, то голос часто приобретал крикливость, переходил в крик.

Это в особенности стало заметно в последние годы. Шепотом говорил очень редко, этого не любил.

Речь очень быстрая, иногда настолько, что не успевал договаривать слова. Во время разговора была манера часто обращаться к собеседнику с фразой: «Вы понимаете», причем эта фраза произносилась настолько быстро, что превращалась в какой-то нерасчлененный возглас. Но иногда во время потока речи, когда доходил до какого-то «ударного» места, вдруг резко менял ритм речи, произнесение слов становилось растянутым. Благодаря этим изменениям речь его была очень выразительна.

Необычайно богатая и красочная палитра выразительных интонаций и нюансов голоса, не только в произнесении отдельных слов, но вплоть до букв: "голос, который шел как бы прямо к сердцу, звучащий настолько ритмично, что по сравнению с ним все остальные голоса казались как бы «тянучими».

Мог необычайно тонко передавать при помощи разнообразнейших оттенков модуляций содержание стихов, которые произносил.

Речь лилась плавно и свободно. Когда бывали задержки из-за подбора слов, то растягивал это место, пока не находил нужных выражений. Это бывало, главным образом, когда выступал как лектор; в разговорной речи этого не замечалось.

Случаев выпадения из памяти отдельных слов или неумения их произнести не отмечалось, то же в отношении смысла или значения отдельных слов.

Грамматическое и синтаксическое построение речи в общем правильное. Но в последние годы, особенно сильно в последний год, отмечалось расхождение, несогласованность в падежах и родах отдельных слов. В наибольшей степени это выражалось в письменной речи, ему приходилось в дальнейшем делать соответствующие поправки в своих рукописях.

Не удается выяснить, было ли ему это свойственно и ранее. Создается впечатление, что здесь всегда было его слабое место.

Пение.

Не пел. Говорил, что не в состоянии пропеть ни одной ноты. При одной мысли об этом ему становилось очень смешно. Говорил, что не представляет себе, как бы он мог петь. В то же время в первые годы поэтического творчества почти пел свои стихи на разные мелодии, которые сам же изобретал, так что их в его передаче можно было бы переложить на ноты. Писал в первые годы к своим стихам композиции, на манер романсов (голос и аккомпанемент). С технической стороны это было довольно безграмотно. Никогда не напевал, не свистел и не насвистывал.

Письмо.

Писал очень быстро, так же как и говорил. Самый процесс письма очень не любил. Последние годы (года за два до смерти) очень охотно прибегал к диктовке своих произведений жене, которая их записывала. При этом всегда расхаживал, давал волю своим жестам, сопровождающим течение мыслей. Такой способ работы ему очень нравился. Он чувствовал себя гораздо свободнее. Годился он, однако, для таких произведений, как мемуары, статьи. Чисто художественные произведения творить таким образом, по-видимому, не мог бы.

Особенно необходимо подчеркнуть большую изменчивость почерка. Это выражалось в значительном различии в почерке, которое заметно, если сравнить между собою начало письма и конец, когда начинало сказываться утомление.

Почерк менялся на протяжении всей жизни. Вначале, в молодости, он был очень мелкий, легкий, горизонтальный и неразборчивый (у отца был очень мелкий бисерный почерк, но очень четкий). В дальнейшем он стал значительно более вытянутым в вертикальном направлении.

Путем более детальных расспросов выяснилось, что перелом в почерке произошел в 1914–1916 гг., причем основную роль сыграла в этом сознательная волевая работа над почерком, направленная на то, чтобы сделать его более понятным для наборщиков. Таким образом, изменения почерка должны быть рассматриваемы как вызванные произвольным процессом. Этим объясняется то, что в последние годы писал в начале письма очень удлиненными буквами, а когда уставал, почерк становился все более мелким по мере того, как в связи с утомлением ослабевал произвольный импульс.

Пропусков букв, слогов, слов в письме не встречалось. Личные письма писал так же, как и свои произведения, очень длинные. Мог, например, написать письмо в 40 листов. Когда их писал, то писал «как следует», очень подробно, как в разговорной речи. Иногда письмо представляло собой форму дневника за несколько дней.

Никаких сокращений в письменной речи не употреблял, всегда полностью выписывал слова.

Определенного преобладания письменной или устной речи друг над другом установить нельзя. И то и другое использовал в полной мере.

Чертить не умел. «Схемы, к которым прибегал очень охотно, бывали всегда очень выразительные, но не точные». Например, если рисовал какую-нибудь фигуру, то «она прямо как жила», но в то же время могла быть исполнена технически неправильно в смысле требуемого соотношения отдельных частей. Сам про себя говорил: «прямой линии провести не умею». Не было уверенности и ровности нажима, линии получались нечеткие. Не мог работать с линейкой, несмотря на то что приходилось много чертить схем. Когда употреблял линейку, получались кляксы, сдвиги.

На основании вышеизложенного создается определенное впечатление, что в черчении была та же моторная неловкость и недостаточность координации, что отмечалось и в тонких ручных движениях вообще.

Рисование и живопись.

Ранее особой склонности к рисованию не было, рисовал только карикатуры. Потребность в рисовании появилась во второй половине жизни, примерно с 1913–1914 гг..[470] В дальнейшем она постепенно усиливалась. Сделал много самостоятельных рисунков к «Маскам» и «Москве», а также несколько набросков чернилами (например, контур фигуры сенатора Аблеухова к роману «Петербург»).

Некоторые рисунки в «Масках» были художником только оформлены по эскизам Б.Н..[471] Во всех этих рисунках чрезвычайно резко выпирает элемент гротеска, шаржа.

До 1927 г. зарисовок с натуры не было. В 1927 г., когда был на Кавказе, делал зарисовки пейзажей с натуры.[472] Все рисунки с технической стороны слабые, но необычайно импрессионистичны, насквозь проникнуты символикой. В особенности это сказывается в даваемых одними контурами рисунках горных хребтов и главным образом в сочетаниях и переходах оттенков красок. В общем, некоторые рисунки, несмотря на явную техническую слабость, производят сильное впечатление своей выразительностью.

Было продемонстрировано несколько рисунков бытового характера. Одни – типа шаржа, другие изображают определенные ощущения, например бессонницы, бессилия и т. д. Они также технически очень слабы, но очень выразительны своей символикой.

Имеется ряд рисунков типа орнаментов, ряд набросков архитектурного характера.[473] Слабость технического оформления, но сильное выявление самых разнообразных цветовых комбинаций. Очевидно, что чувство цвета, красок и их комбинаций было очень сильно развито.

Несколько рисунков сделаны уже во время болезни. Они носят мрачный, жуткий характер, передавая, очевидно, соответствующие болезненные ощущения.


ПСИХОСЕНСОРНАЯ СФЕРА

Зрение.

Хорошее. В 1922 г. начала появляться дальнозоркость, постепенно усиливавшаяся, были прописаны очки для работы. Вдаль видел очень хорошо. При работе без очков несколько отставлял от себя рукопись.

Глазомер, по-видимому, был развит удовлетворительно. Это выражалось в том, что мог хорошо рассчитать расстояние при игре в мяч и когда перепрыгивал с камня на камень. Хорошо играл в серсо. Хорошо мог играть в крокет. В рассказах точно передавал расстояния между предметами и величины, обращал на это внимание.

Страдал куриной слепотой. Особенно это заболевание усилилось в последние годы. Когда стало появляться, сведений нет. Выражалось это в том, что очень плохо видел в сумерки; как только начинало темнеть, передвигался очень осторожно, с большой опаской.

Цвета различал правильно, вплоть до самых тончайших оттенков. Дальтонизма не было. Очень любил яркий дневной и солнечный свет. Это сильно поднимало его настроение. Мог спать без темных занавесей. Не было стремления укрыться от света.

Случаев неузнавания формы или значения отдельных предметов не отмечалось. Ни зрительных, ни слуховых иллюзий или галлюцинаций не отмечалось.

Очень сильное развитие восприятия цветов и красок. Это с несомненностью вытекает из приведенного выше анализа его рисунков. В качестве подтверждающего этот момент факта приводим следующие указания жены. Когда заканчивал какой-нибудь напряженный этап работы и был свободный промежуток, производил уборку стола. Покрывал его особым образом подобранными листами цветной глянцевитой бумаги. Брал различные сочетания цветов, например, темно-синий с темно-вишневым, коричневый и персиковый, красное с белым, голубое с серебром. Подбор комбинаций устанавливался в зависимости от желания: «чего глаз просит».

Наряду с сильно развитым восприятием цветов и красок было также выраженное восприятие рельефа, чувство формы. Превалирование одного над другим не отмечалось. Любил как живопись, так и скульптуру и архитектуру, причем последняя, пожалуй, была наиболее ему близка.

Очень сильно развитая зрительная память. Очень хорошо запоминал и впоследствии мог точно передать то, что видел. Всегда стремился, когда где-либо бывал, приобретать как можно больше открыток с видами той местности, где находился.[474] Сам мотивировал это тем, что он все воспринимает импрессионистически, синтетически, тогда как необходимо иметь и отдельные факты. Стремления самому фотографировать интересовавшие его места не было.

Слух.

Хорошо слышал на оба уха. По временам, особенно во время усталости, бывал звон в ушах. Слух был очень тонкий. Хорошо разбирал шепотную речь. Мог правильно определить направление по слуху. Например, ночью мог определить по свистку, где находится поезд. Одинаково хорошо воспринимал высокие и низкие тона. Слуховых иллюзий и галлюцинаций не отмечалось. Слуховая память была хорошая. Любил слушать чтение вслух других.

Переходим теперь к рецептивной стороне музыкальной одаренности. Эта сторона, в противоположность экспрессивной, была развита сильно. Абсолютным слухом не обладал. Относительный слух был развит хорошо. Очень хорошо запоминал то, что слушал, как в отношении мелодии, так и в отношении ритма. Всегда чувствовалось, что когда он говорит об определенной мелодии, она в нем звучит.

Относительно того, мог ли определить составные части аккордов, указаний нет. Инструменты по тембру различал очень хорошо, мог различить в оркестре звуки отдельных инструментов, каждый обладал для него индивидуальностью. Связывал звуки определенных инструментов с определенными образами. Виолончель – исключительно певучее, валторна – строгая.

Ноты знал. Мог ли читать ноты с листа – неизвестно.

Очень любил рояль и виолончель. Очень любил также скрипку. Предпочитал концерты: камерные, симфонические, квартеты. К опере питал меньше интереса, но некоторые оперы также любил, особенно «Кармен» и «Пиковую даму», «Хованщину». По-видимому, мешала воспринимать оперный род музыки нелепость некоторых моментов, несоответствие некоторых эпизодов в опере реалистическому пониманию мира (например, говорил, что в опере «три раза умирают и каждый раз два часа поют»). Склонности к балету выраженной не было. За последние годы ни разу не посетил балета.

В отношении музыки вообще нужно отметить, что восприятие ее было очень сильно развито. Была очень большая утонченность всех музыкальных восприятий и переживаний. Отмечал в каждой вещи характерный для нее музыкальный рисунок, особенности тональности, ритма, фабулы. Обладал способностью воспринимать музыку, так сказать, «в ее непосредственной сфере». Имеются указания на то, что была определенная способность к композиции, в юношеские годы одно время увлекался этим. Имеется также высказывание такого рода, с нашей точки зрения преувеличенное, что «мог бы быть таким же выдающимся композитором, каким был литератором».

Была ассоциация зрительных ощущений со звуковыми. Музыкальные восприятия вызывали в нем ощущения определенных цветов, точной связи определенных цветов с определенной высоты нотами определить не удается.

Указаний на то, что определенные цвета вызывали ощущение определенных звуков, не имеется. Таким образом, можно полагать, что синестезии шли преимущественно от слуховой сферы к зрительной.

Большой интерес представляет то, что отдельные буквы также переживались им в определенных световых ощущениях. Каждая буква имела свой светоцветовой оттенок. «С» и «Ч» – светлые буквы, «Р» – красное. Помимо этого каждая буква имела свой, как он выражался, пантомимический жест, например, «М», "П", «Л» – мягкость, влажность, как бы льются; «Г» и «К» – твердое, ударное, как бы ударялись камни; «Р» – энергия, движение. Говорил, что слышит и чувствует в языке, буквах и словах все те элементы, из которых состоит природа.

Вкус.

Вкус нормальный. Различал вкусовые ощущения самые разнообразные. Склонности к острым блюдам не было, за исключением соли и перца. «Много солил и сильно перчил». Извращений вкуса не было.

Обоняние.

Запахи, самые разнообразные, различал нормально. Не любил запаха духов, употреблял лишь одеколон. Любимые запахи: скипидара, нафталина, нашатырного спирта, камфары. Доходило до того, что клал себе нафталин в папиросы, из-за чего часто не мог угощать папиросами знакомых. Пряных запахов и ароматов цветов (например, магнолии) не любил. Любил сухие запахи, степные, морские, запах озона после грозы. Особой чувствительности к неприятным запахам не было. Запах розы, ландыша, других цветов любил.

В особенности любил запах жареного кофе. Здесь были какие-то ассоциации с его путешествием в Египет.[475]

Извращений обоняния не было. В общем, обонятельная сфера не занимала большого места в его бытовой и творческой жизни.

Проприоцептивные ощущения[476] и осязание.

До болезни нормальное. Относительно способности производить тонкую ручную работу без помощи зрения определенно высказаться не удается. Имеются указания, что мог узнавать на ощупь предметы и определять их форму.

Когда видел перед собой незнакомый механизм или предмет, то было как будто стремление в первую очередь всмотреться и вслушаться, но не ощупать руками.

Животных гладить очень любил.

Горячее и холодное воспринималось очень нормально. Отмечалась очень большая чувствительность к холоду. Был очень зябкий, особенно во время работы. Чувствовал малейшие ветерки. Очень часто говорил, что «продрог». Перед наступлением зимы все предметы для него становились холоднее (!). Носил зимой три-четыре пары носков.

Была необыкновенная чувствительность к барометрическому давлению, улавливал малейшие колебания последнего. «Барометр на нем очень сказывался». «От барометра, можно сказать, он зависел», испытывал тягостное ощущение при падении барометрического давления пред грозой. Ухудшалось самочувствие, падал тонус работы, становился более раздражительным. По этой причине сильно чувствовал сырость.

Вестибулярный аппарат. Совершенно не был подвержен действию морской болезни. Однажды во время бури на море (ветер в 10 баллов) совершенно свободно расхаживал по палубе, в то время как всех пассажиров укачало. Совершенно не был подвержен головокружению, не боялся высоты.

Быструю езду (на автомобиле, в поезде или верхом) очень любил (связывалось с большой любовью к динамике вообще). Мог ехать спиной к движению.

Плохо ориентировался в городе в незнакомом месте. Плохо запоминал направление пути, если бывало несколько поворотов в переулки. В Берлине постоянно «плутал», плохо разбирался даже в местах, где несколько раз бывал до того. То же отмечалось в Эривани, в Тифлисе, в Батуме.[477]

В природных условиях этого не отмечалось, по крайней мере в выраженной степени. Например, посетивши раз одну местность, второй раз уже находил дорогу уверенно.

Дающая сведения указывает на то, что плохая ориентировка в городе представляет определенный дефект в его ориентировке в местности вообще. Сам даже удивлялся этому, зная свою хорошую память.


ЭМОЦИОНАЛЪНО-АФФЕКТНАЯ СФЕРА

Настроение было, в общем, когда не оказывалось влияющих на него внешних причин, довольно ровное. Сам себя считал в основном спокойным и размеренным человеком. Когда жил где-либо в тихом месте, то мог неделями быть совсем спокойным. Циклических смен настроения спонтанного характера не отмечалось. Настроение обычно было богато различными оттенками, в зависимости от условий жизни и работы (серьезность, сосредоточенность, шутливость, веселость и др.).

Основной тон настроения – «внутренняя наполненность», заполненность творческими мыслями, а если бывал на природе, то ощущениями, идущими от нее. Чувствовался очень большой внутренний тонус. Вот как описывает один из его университетских товарищей первое впечатление о нем: «Производил впечатление человека, полного жизни и творческой энергии. Источник излучающейся энергии, полнота внутренних сил».

Была свойственна большая бурность и порывистость в реакциях на внешние поводы, которые знающие его близко лица характеризуют как вспыльчивость. Приведем несколько иллюстрирующих это высказываний и примеров.

«Был способен к очень сильному, но довольно кратковременному аффекту, который мог очень бурно прорываться, затем моментально отходил – и снова улыбка, дружеский разговор. Была тенденция изливать свои переживания непосредственно, соответственно на них реагируя» (из беседы с товарищем по университету).

На настроении отражались в сильной степени неувязки с его литературно-издательскими делами. Под влиянием их настроение часто менялось мгновенно, что могло сопровождаться очень бурными реакциями: мог дать в первый момент вспышку отчаяния, вскрикивал, взмахивал руками, бросался на постель ничком и т. д.

Если причина была очень болезненна для него, то уже целый день не мог вернуться к работе или это давалось ему с большим трудом. Успокоительно действовала в таких случаях небольшая прогулка.

Был способен на очень бурные действия, особенно во время литературных споров. Иногда, даже не разобравшись точно, в чем дело, в пылу раздражения набрасывался на одного из противников. Выходили скандальные истории, когда дело чуть не доходило до драки.

Яростность в разговоре, доходившая до крика.

Не мог переносить, когда мешали его работе. Одно время в Москве жил в доме по соседству с молочной, около которой всегда была очередь.[478] Его настолько выводил из себя шум, исходивший от очереди, что часто вне себя выскакивал из дома и начинал расталкивать собравшихся в очереди старух. Поднимался еще больший шум, свист, зеваки начинали еще больше подзадоривать толпу для его посмешища. После одной из таких сцен ввалился в отделение милиции и с отчаянием заявил: «Вот до чего довели человека». Прислали милиционера, и он отвел очередь в другое место.

Другой характерный случай. В Кучино учинил как-то большой шум в лавке из-за того, что отказывались отпустить необходимый для работы керосин, хотя было – разрешение на это от соответствующих инстанций.[479] Вышел из себя, махал руками, топал ногами, кричал на продавца. Последний жаловался впоследствии, что Бугаев хотел его избить палкой (Б.Н. всегда ходил с палкой).

«Бывали чудачества. Казался для окружающих странным, вследствие своей необычности. Интенсивность реакции, не считался с условностями».

Чрезвычайно болезненно действовали на него отрывы от работы со стороны кого-либо. Вот как жена описывает его реакцию на это:

Если отрывали в момент усиленного творчества, то обычно вначале вскрикивал: «Ай!», очень торопился убрать рукопись. Спустя минуту-две овладевал собой настолько, что мог приветливо встретить кого-либо, кого нельзя было не принять. В других случаях приходил в состояние сильнейшего раздражения, буквально бросался на людей «с белыми глазами», кричал, выходил из себя, «мог спустить с лестницы».

Внешне реакция во время волнения выражалась главным образом в том, что сильно бледнел. Краснел очень редко. Потение отмечалось преимущественно при усиленной речевой деятельности, например во время лекций. Отмечалось, кроме того, что во время сильного раздражения глаза светлели «до белых глаз», в результате чего получали «очень устрашающее выражение». Это было верным признаком, что вскоре «взорвется».

С бурностью и непосредственностью реакций вполне гармонирует также и большая нетерпеливость, которая была ему свойственна.

Очень хорошим показателем непосредственности его реакций могут служить его письма. Так, жена передает, что «писал письма большей частью очень непосредственно, под впечатлением минуты, когда не приходилось вкладывать в письма определенный тайный смысл или не было стремления при помощи их убедить в чем-либо или доказать что-либо».

Характерно то, что был целый ряд неотправленных писем. В таких случаях писал письма, чтобы излить на бумаге свои переживания. Например, когда был возмущен опубликованием дневников Блока без соответствующей, необходимой, по его мнению, обработки, то сел писать длиннейшее, на несколько страниц письмо Л.Д. Блок и издателю Медведеву,[480] причем это письмо так и не было отправлено.

Считаем необходимостью подчеркнуть одну общую особенность характера его реагирования на воздействия извне, заключавшуюся в том, что мог давать внешне очень бурные и несдержанные реакции на сравнительно малосущественные поводы, тогда как в отношении серьезных и значительных обстоятельств мог проявлять большую выдержку во внешних действиях. Приведем высказывания, подтверждающие это:

В общем, очень бурно и несдержанно реагировал на мелочи, тогда как на крупные события проявлял очень большую выдержку, держал себя в руках. В таких случаях худел, терял аппетит, но внешне казался спокойным и даже веселым.

Большую боль переносил очень терпеливо, пересиливал себя. Но в отношении незначительной боли был нетерпелив.

Бурность реагирования не ограничивалась внешними проявлениями. Был способен к интенсивным, глубоко затрагивающим все его существо переживаниям. Подтверждением этому может служить одно его увлечение молодости, достигавшее степени «пламенной страсти».[481] Имеются указания на то, что в связи с неразделенностью чувства думал о самоубийстве и даже делал попытки к этому. Так, по имеющимся данным, в виде ответа на неудачную любовь будто решил уморить себя голодом. Несколько дней не ел, но затем под влиянием уговоров друзей от этого отказался. Другой раз после одного тяжелого объяснения решил броситься в Неву, но, увидав неэстетическое зрелище плывших по ней барж, отказался от этого намерения. Тем не менее нужно признать, что попытки к самоубийству не имели серьезного характера и представляются ему несвойственными.

В качестве примера реагирования на тяжелые переживания приведем следующее высказывание жены:

В 1931 г. при получении очень неприятного и тяжелого известия был вначале как бы ошеломлен.[482] Затем два дня находился в убитом состоянии, ничего не мог делать. На третий день пересилил себя и заставил работать.

На большую радость реагировал также очень сильно. Весь светлел, «становился насквозь открытым». Внешней экспансивности мог и не проявлять. В этом сказывалась свойственная ему вообще известная сдержанность реагирования на сильные переживания.

Особой пугливости, вздрагиваний при неожиданном шуме не отмечалось.

Приведем несколько примеров поведения в моменты опасности. В Пассанауре в 1927 г. начал гладить привязанного на веревке у дверей гостиницы горного медведя, приняв его за медвежонка.[483] Медведь схватил его лапами за правую ногу и начал тащить к себе. Б.Н. не растерялся, попросил у кого-то из находившихся поблизости палку и ударил ею медведя по носу, чем ошеломил его. После этого случая сделалось сильное сердцебиение, с четверть часа лежал бледный как полотно, затем взял себя в руки (был в этот день приглашен на званый обед к грузинским поэтам).

В Кучино в 1927 г., когда сидел и работал, в углу недалеко от стола, за которым сидел, загорелась корзина с бумагами, вероятно, от непотушенной спички. Настолько был увлечен работой, что не заметил этого (!! – Г[ригорий] П[оляков]). Когда К.Н. обратила его внимание на то, что горит, совершенно не растерялся, в мгновение ока начал набрасывать на горящее одеяла, подушки и быстро затушил пламя.

О самообладании говорит и следующий случай.

Когда был гимназистом, упал с горящей лампой. Успел в момент падения сделать движение руками, предохранившее лампу от падения, и тем предотвратить ее от воспламенения.[484] После падения была нервная дрожь.

Склонности к риску и азарту, а также к опасным положениям не было.

Выраженных черт тревожно-мнительной конституции не отмечалось. Тем не менее некоторые «малые признаки» все же, по-видимому, имели место, как об этом можно судить на основании следующих высказываний:

Когда заболевал даже незначительной болезнью, например простудой, нарывал палец и т. д., то сильно волновался, рисовал себе всяческие ужасы, мерил температуру, щупал пульс и т. д.

Был очень осторожен при обращении с лекарствами: если бывало малейшее сомнение в лекарстве, не употреблял его.

Выраженной мнительности не было, хотя и высказывал опасения при небольших порезах, заболеваниях и т. д.

Был невероятно брезглив в отношении вшей. Панически боялся этого. Если узнавал о том, что имеются в белье насекомые, то был в состоянии выбросить всю корзину с бельем. Очень осматривался и сторонился, когда приходилось ехать в вагоне, в котором было много пассажиров.

К этому можно было присоединить еще и то, что в 1907 г. под влиянием литературных расхождений было чувство, как будто он преследуем со стороны сотоварищей по перу.

Последние два-три года отмечается нарастание чувства общей тревожности; причиной его, возможно, явилось нарастание болезненных явлений, связанных с его заболеванием.

Переходим теперь к комплексу черт характера, связанному с его отношением к людям, природе и самому себе. Вот отрывки из беседы, рисующие общую установку его в отношении окружающих:

Была большая отзывчивость к людям. Сочувствовал им в их несчастье или радости. Например, проявлял горячее участие, когда у хозяев, у которых жил в Красной поляне,[485] пропала лошадь, радовался вместе с ними, когда лошадь нашлась. То же наблюдалось, когда у другой хозяйки заболел ребенок. Когда жил в Кучине, то был в курсе всех дел всех местных жителей, знал, что у кого делается. Отразил этот кучинский быт в романе «Маски» («переулочные темы», как он их называл).[486] Когда у Волошиной умер муж, навещал ее.[487] Проявлял свое сочувствие своеобразно, не путем прямого утешения, а путем отвлечения внимания от тяжелых переживаний. Находил соответствующий подход, индивидуальный в каждом отдельном случае. Был при этом непередаваемый тон. В особенности старался в каждом таком случае, как он выражался, «утвердить начало жизни», которое сильно колебалось при смерти близкого человека или аналогичном большом несчастье. Действовал очень успокаивающе на людей. «Скупая, но наполненная изнутри ласка». Много было людей, которые обращались к нему в трудных случаях жизни за утешением. Иногда на этой почве бывали крупные неприятности, например в тех случаях, когда не имел возможности принять кого-либо из обращающихся к нему. Тогда оскорблялись, писали письма с упреками в бездушии, бессердечии.

Весь облик его возбуждал к себе чувство огромного доверия.

Был очень доступен, общителен и прост в обращении с людьми самыми разнообразными, к какому бы слою общества они ни относились. С очень большим интересом беседовал с рабочими, ремесленниками, вникал в суть их занятий и т. д. Надо полагать, что в первую очередь они интересовали его как типы для его художественных образов и как специалисты своего дела. Говорил, что во всяком мастерстве есть свои глубины.

Темперамент был общественный, не был кабинетным ученым. Была сильно выраженная потребность общаться с людьми. Например, очень много рассказывал о себе и показывал свои вещи, работы домохозяйке, простой женщине, у которой жил в Кучине.[488]

То же отмечалось в его отношениях к литературным работникам:

При разборе художественных произведений других подход был очень благожелательным, отмечал сперва положительные стороны, затем отрицательные.

На основании всех приведенных выше высказываний Б.Н. рисуется в виде доступного и общительного человека, способного входить в прямой и непосредственный контакт с окружающими. Однако имеются указания на то, что такой контакт, к которому он, несомненно, был способен, не всегда имел место и во всяком случае не являлся единственно определяющим характер его отношений к окружающим. Имеются указания на то, что при определенных условиях такой контакт как раз оказывался для него невозможным. Очень характерным в этом отношении являются следующие высказывания:

В быту был очень чувствителен к тому, что называл мещанством. Из-за этого в быту очень часто выходили недоразумения с окружающими. Например, выходил из себя, раздражался и поднимал крик, если не получал должного ответа от обслуживающего персонала.

Не мог достаточно просто изъясниться в своих нуждах, а начинал одновременно и извиняться, и кричать. Не мог просто сказать домработнице: «Аннушка, поставь самовар». Выражался вроде: «Нельзя ли Вас попросить, если у Вас есть время и т. д.».[489] Не мог иной раз просто подойти к людям, не мог просто изложить свои требования.

В то же время, когда встречался с людьми без требований к ним, то был очень прост и естественен в обращении с ними.

Характерно также следующее высказывание: «Во всяком случае в его взаимоотношениях с людьми был какой-то особый уровень, исходил при этом из каких-то особых критериев».

Таким образом, с несомненностью вырисовывается, что именно тогда, когда входил с людьми в такие отношения, при которых он в чем-либо нуждался или о чем-нибудь просил их, то даже если исполнение его желаний и входило в круг их обязанностей, такие обращения сопровождались у него неприятными ощущениями и давались ему с известным трудом. Оказывался в этом отношении чрезмерно чувствительным, легко терял равновесие и выходил из себя.

Очевидно, находился в это время в состоянии какого-то внутреннего конфликта. С одной стороны, как бы стеснялся их просить и в то же время знал, что имеет право это делать. В этом мы находим указание на большую, можно сказать, обостренную чувствительность и ранимость глубинного ядра его личности в отношениях с окружающими.

На чрезвычайную чувствительность и ранимость его личности указывают также следующие отрывки из бесед:

Был очень чувствителен ко всякому теплому душевному движению, вниманию, помнил и очень ценил это. В такой же степени был чувствителен ко всякой несправедливости в отношении него и никогда ее не забывал, например старую ссору.

Был необычайно чувствителен к тому, как к нему относятся люди, например реагировал на доброжелательность или недоброжелательность, официальность и т. д. Ярким примером этого является следующий факт. Во время болезни несколько раз собирался «серьезно» поговорить с врачами относительно своего состояния. Но достаточно было войти к нему врачу и обратиться с трафаретным «Как поживаете?», как Б.Н. немедленно замыкался в себе и вместо «серьезного разговора» все сводилось к обычным для таких визитов фразам.

Здесь мы имеем дело поистине с мимозоподобной чувствительностью. Удерживало его также и сознание слишком большой сложности того, что хотел сказать.

Если сопоставить эту «мимозоподобную» чувствительность, в одних случаях, с описанным выше открытым и непосредственным контактом его с окружающими – в других, то мы должны прийти к заключению, что имеем дело с внутренне противоречивой личностью, способной в зависимости от условий давать на первый взгляд, казалось бы, взаимно исключающие друг друга реакции. Эта противоречивость внутренней структуры личности с отчетливостью вытекает и из некоторых других проявлений глубинных ее сторон, к которым мы сейчас переходим.

Так, наряду с общительностью и способностью быть откровенным с близкими ему лицами, имеются определенные указания на наличие у него одновременно большой скрытности и стремления замыкаться в себе:

По предрасположению, по задаткам относится к типу людей, склонных к открытому и глубокому интимному контакту и ищущих этого контакта. Но очень легко («чрезмерно») ранимый характер и условия детства сделали из него человека малодоступного типа.

С трудом обнаруживал свои подлинные чувства, была замкнутость. Из гордости, когда бывало тяжелое состояние, мог рассказывать о поверхностных моментах последнего, как бы брал параллельную линию, или же становился повышенно веселым.

Был очень сложным человеком. Был очень общителен. В отношении интимных чувств был откровенен не со всеми и не всегда. Однако был способен на неожиданную откровенность, мог говорить с людьми, мало ему знакомыми, о личных делах. В то же время был внутри него «невскрываемый мир», какое-то подводное течение, которое по временам выявлялось наружу, но в общем всегда находилось скрытым в глубине него. Это был мир его самых интимных творческих идей, возможно, и личных интимных моментов.

Была определенная группа вопросов, которую изживал внутри себя.

На основании этих высказываний с определенностью выявляется, что мы имеем дело с очень сложным объектом, который нельзя трактовать как синтонный или асинтонный, но который должен быть рассматриваем как смешение того и другого.

Переходим теперь к кругу вопросов, связанных преимущественно с его отношением к самому себе.

В быту был очень прост, естественен; очень непритязателен в пище, обстановке. В быту не было никаких утонченностей, стремления к комфорту, не любил их. Требования минимальных удобств в жизни. Роскошь была для него чем-то отталкивающим. Отношение к деньгам равнодушное, денег не ценил. Давал, если просили, очень охотно.

Влечение к еде было выражено довольно сильно. Однако предпочитал простую пищу, например гороховый суп, картофельное пюре, мясо в разных формах. Ел с удовольствием, любил отдаваться еде и чувствовать процесс еды. Присутствие посторонних мешало еде, так как мешало получению ощущений от принятия пищи. Во время еды избегал сколько-нибудь серьезных разговоров по этой же причине. Не любил есть в той комнате, где работал, говорил, что у него мешаются впечатления от работы с ощущениями при еде.

Любил быть хорошо одетым. Но сам обычно одевался скромно. Хорошо сидел только сюртук. Большого значения своей внешности не придавал.

Сентиментальности не было вовсе. Например, нищим обычно не подавал; если замечал профессиональных нищих, то иногда переходил на другую сторону.

Самолюбивым не был, так же как и честолюбивым. Был обидчив в мелочах, например, обиделся, когда однажды забыли привезти обещанные ему карандаши. В то же время не обижался там, где другой обиделся бы. Например, когда однажды возвратили заказанную рукопись, то принял это без обиды.

Остановимся теперь на отношении его к природе. Дающие сведения единогласно указывают на его большую любовь к природе и необыкновенно развитую у него способность воспринимать идущие от нее впечатления. Это сказывалось во всем:

Очень любил трогать поверхности природных вещей, например камней, когда находился в горах, поверхность коры деревьев, листьев. Когда был на Кавказе, брал на ладонь и рассматривал землю. Часто пробовал палкой консистенцию предметов, чтобы узнать, совпадает ли она со зрительными ощущениями.

Была очень большая любовь к дереву вообще. Очень любил различные сорта деревьев, запах дерева. Иногда брал стружку, вдыхал ее запах и говорил, что это лучше всяких духов. Называл дерево «самой прекрасной тканью». Очень любил растительность вообще, но древесину, ствол дерева больше всего остального. Очень хорошо знал оттенки цветов всех деревьев на разрезе и очень живописно их передавал. Часто на прогулке подбирал и рассматривал куски коры.

Очень интересовался движением облаков и всегда пристально к ним присматривался. Чувствовалось, что он как бы воспринимает на основании движения облаков и их формы – течение ветров в соответствующих сферах. Навеянные облаками образы вошли во многие из его художественных произведений.

Ветер, особенно в горах, летом любил, но не чрезмерный. Это «оживление в природе» повышало его самочувствие и работоспособность. Любил смотреть прибой взволнованного моря. Очень любил метель, изучал ее и знал различные ее оттенки. Различал три рода метели: верховую, низовую и круговую. Метель является богатым источником для его художественного творчества, с ней связано много образов. Любил ходить гулять в метель.[490]


БОЛЕВАЯ СФЕРА

В сфере творчества доводил до конца поставленные перед собой задачи. Вообще был человек очень сильной воли. Было огромное волевое напряжение в натуре. Мог владеть собой. Любимое выражение: «взял себя в руки». Был настойчив в осуществлении своих стремлений, добивался того, чего хотел. Но в быту это выражалось не часто, из-за того что целиком бывал погружен в творческую работу и именно в ней волевая сторона личности находила полное свое применение.

В серьезных вещах не поддавался уговорам, поступал по-своему. Часто при этом мог соглашаться с обратным мнением, но затем поступал все-таки по-своему.

Всегда очень тщательно и всесторонне обдумывал принимаемые решения, принятые решения не менял, если не являлось новых поводов или не вставало неодолимых препятствий.

В мелочах был очень нерешительным.

Действовал временами под влиянием чувства. Это было ему свойственно, наряду с обдуманными действиями. Бывало так, что он не мог объяснить свои действия, но говорил, что должен был поступить именно таким образом.


ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНАЯ СФЕРА

Речь.

Всегда понятная. Склонность, скорее, к сжатой, отрывистой речи, но речь при этом была связная. Очень интересно, живо и ярко рассказывал. Когда рассказывал, все его существо принимало в этом участие, весь переживал то, что говорил. Все время чувствовалась в нем большая сила, концентрация.

Любил очень употреблять иностранные слова даже в бытовом обиходе, не считаясь с тем, понимают ли его слушатели или нет. Было много любимых словечек и пословиц: проблема, система, градация, ракурс, куда ни шло, хлебом меня не корми, с недобором, с места в карьер, вынь да положь, махнул не туда, не то сказал и т. д.

Считался сильным лектором, увлекал внимание аудитории мыслью и чувством.

Был также хорошим оратором. Чем больше была аудитория, тем сильнее говорил.

Очень хорошо декламировал стихи, как свои, так и чужие.

Говорил в детстве на французском и немецком, в дальнейшем мог изъясняться на этих языках, но плохо, особенно по-немецки, коверкал, когда говорил на этих языках, слова, ударения, падежи. Других языков не знал. В общем, усваивал иностранную речь плохо. Читал на этих языках довольно свободно, лучше по-французски. Очень усиленно интересовался корнями слов, не только русских, но и иностранных. С очень большим интересом изучал народные слова и выражения, так как считал, что абстрагирующая работа мысли не успела на них сказаться в такой степени и они еще сохранили свою «сочность». Изучал словарь Даля.[491]

Письмо.

Склад языка (письменного) был всегда очень тяжелый. Это сказалось уже во время его первого студенческого доклада.[492] Было очень трудно слушать, когда читал по писаному этот доклад. Очень короткие фразы: подлежащее и сказуемое. Была особенность делать письменный язык все круче и круче. Обычно первые черновики были написаны вполне легким и доступным языком, а удовлетворявший его окончательно вариант становился значительно труднее.

Из-за этого часто приходилось слушать сильно сердившие его упреки в том, что он портит хорошие вначале произведения. Напомним еще раз, что это относится к письменной речи. Устная речь была свободная, доступная, «обычная», особой сжатости и крутости в ней не было.

Чтение.

Читал очень быстро, «книги просто глотал». За вечер мог прочесть книгу страниц в 200. Серьезную литературу читал обычно без пропусков, также и художественную литературу. Очень любил слушать чтение вслух других. Например, с большим удовольствием слушал, когда читали Гоголя, Диккенса. Была большая любовь слушать вообще.

Внимание.

Свойственно было раздвоение внимания. С одной стороны, оно было направлено внутрь себя, поглощено внутренней творческой, непрерывно происходящей работой; с другой стороны, оно было обращено на внешний мир. Из этого раздвоения внимания проистекало смешение наблюдательности и рассеянности. Иногда пользовался рассеянностью как особым приемом, как бы опускал забрало, чтобы видеть из внешнего мира только то, что его интересовало. Любил говорить, что «пускает свои щупальцы в окружающее», причем это требует погашения некоторой части внимания, направленного вовне за счет концентрации его на чем-либо одном. Был очень острый и тонкий наблюдатель. Всегда и везде, даже во время самого горячего спора оставался наблюдателем. Замечал все, хотя внешне часто производил впечатление рассеянного, занятого своими мыслями человека. Очень точно запоминал одежду людей, с которыми приходилось иметь дело. Очень тонко подмечал все жесты, движения людей.

Чрезвычайно сильно была выражена «реакция оглядывания». Это наблюдалось всюду и обращало на себя внимание. Например, когда входил в пассажирский вагон, то первым делом очень внимательно оглядывался вокруг, всматривался в находившихся там людей. Иногда со стороны могло казаться, что оглядывается очень рассеянно, но в действительности все подмечал очень внимательно.

Воображение.

Было развито в чрезвычайно сильной степени. Помимо того колоссального значения, которое это имело для его художественной деятельности, яркое выражение оно находило в склонности его к «играм», изображаемым им на протяжении почти всей жизни:

"Одновременно с интенсивной и концентрированной творческой работой воображения над определенными задуманными художественными произведениями все время шла «игра воображения», выполнявшая роль отвлечения и выражавшаяся в импровизации им для самого себя разных сцен, повестей с героями, приключениями в стиле Жюля Верна, Киплинга,

Конана Дойла. Охотно делился ими со своей женой. Эти импровизации представляют собой продолжение «исторических игр», которыми он увлекался в юности, это свободная «игра творческого воображения». Когда приезжал куда-либо, то включал новое место в цепь этой игры".

Любил «сознательно» мечтать вслух. Это также был род игры с самим собою, чаще всего на тему путешествий.

Был способен к очень большой концентрации внимания, как это следует из следующего высказывания:

Наряду с большой выразительностью и подвижностью всех движений, временами отмечалось – когда находился на природе или слушал музыку – состояние совершенного затихания, замирания. Весь превращался во внимание и восприятие, как бы в какое-то воспринимающее существо, всеми фибрами внимающее идущим извне впечатлениям. В таких случаях было свойственно очень спокойное выражение, никакого напряжения, какая-то «мягкая тишина».

Память.

Память на события личной жизни была исключительная. По данным жены, то же отмечалось в отношении исторических событий (но не дат), прочитанных в книге, или услышанных из бесед фактов и научных теорий. На отвлеченные понятия память также была очень хорошая. Сам говорил, что с течением времени память на события, «взгляд в прошлое», становилась у него под влиянием упражнения все крепче и сильнее. Полагал, что память можно расширять так же, как сознание.

Обладал способностью углубляться в свои воспоминания, вплоть до самого раннего детства, «вныривать в прошлое».

Один из ег