Book: Я у себя одна, или Веретено Василисы



Я у себя одна, или Веретено Василисы

Екатерина Михайлова

"Я у себя одна", или Веретено Василисы

БЛАГОДАРНОСТИ, ИЛИ ПРОСТО ВОЗМОЖНОСТЬ СКАЗАТЬ "СПАСИБО":

—   Всем участницам женских групп разных лет и мест — за честь и удо­вольствие совместной работы. Имена и узнаваемые детали ваших исто­рий в этой книге изменены, потому что мы так договаривались. Иногда мне было очень жаль это делать: подробности бесценны. Но уговор до­роже.

—   Психодраматистам — учителям и коллегам — за науку, за особый цехо­вой кураж и знание тайных троп в ад и обратно.

—   Всем бывшим и нынешним сотрудникам Института групповой и семей­ной психотерапии, без которых не было бы женских групп, следова­тельно, и этой книги: Елене Виль-Вильямс, Ирине Дмитриевой, Евгении Левиной, Александру Масаеву, Галине Поддо, Наталье Дацкевич, Наталье Ефанкиной, Алене Науменко, Ольге Гавриловой, Елене Пикуновой.

—   Директору Института и моему мужу Леониду Кролю, поддержавшему в свое время проект, в успех которого не очень-то и верил.

—   Ольге Петровской и Александре Сучковой, ведущим в женском проекте Института тренинги "Зеркало для Венеры", "Жила-была девочка..." и еженедельные женские группы.

—   Заре Мигранян и Татьяне Рощиной, познакомившим меня с журнальным "закулисьем".

—   Ирине Тепикиной, редактору и повитухе этой книги, стимулировавшей полагающиеся муки. У авторов нынче модно редактировать себя са­мим — видимо, они не знают, какого удовольствия лишаются.

ЧИСТОСЕРДЕЧНОЕ ПРИЗНАНИЕ АВТОРА

Что касается этой книги... Сам предмет ее ни на секунду не позволяет за­быть, что мы ведем свой разговор в пространстве, насыщенном парами раз­нообразной гендерной, — то бишь связанной с "социальным", а не биоло­гическим полом, — мифологии. Не только что насыщенном, а с превыше­нием "предела допустимой концентрации". Нравится нам это или нет, но надышались по самое некуда. Попробуйте-ка сказать о "женщинах вообще" хоть что-нибудь неизбитое — все равно получится банальность, глупень­кая младшая сестренка мифа. Бородатая патриархальная мифология пере­путалась в наших бедных головах с новейшей феминистской, которая, на мой взгляд, обладает всеми чертами бунтующей дочери властного отца: в яростной борьбе до поры до времени трудно разглядеть семейное сход­ство; в жизни примирение иногда наступает, когда папа делается слаб и немощен, а дочка становится мудрей, но то в жизни... Пока они воюют, нам-то с вами жить, вот в чем проблема. И как во всякой "семейной скло­ке", занимать одну сторону явно недальновидно — решение простое, но убогое. А поскольку "поле битвы" — мы сами, тем более не стоит.

Ни одно суждение, ни одна оценка в такой ситуации не могут быть непред­взятыми, и в этом смысле положиться мне решительно не на что. Разве что — с полным пониманием уязвимости такой опоры — на собственный человеческий и профессиональный опыт, на совершенно субъективное и ненадежное ощущение того, где живое и разное, а где "фанера", дутый па­фос простых решений. Разве что на любимых авторов — очень мне хоте­лось привести их в эту книжку, чтобы другие тоже могли кого вспомнить, а кого узнать. И, возможно, полюбить. Или нет, уж в этом-то мы относитель­но свободны. Разумеется, авторами я считаю не только поэтов и ученых, но и тех, с кем вместе все эти годы мы пряли свою пряжу и ткали полотно общего разговора о женской жизни.

Кстати, о свободе. Я позволю себе время от времени впадать в академиче­скую стилистику — просто потому, что это часть моего опыта. Но верна ей не останусь: собираюсь быть легкомысленной, непоследовательной и кап­ризной — насколько получится. Добрая половина цитат извлечена из па­мяти, в чем честно признаюсь. Компания авторов собиралась по един­ственному признаку моей любви и восхищения, иногда многолетних и по­чтительных, а иногда совсем недавних. Известность, рейтинги и близость к вершинам научного или литературного олимпов роли не играли. У нас на женских группах без чинов, знаете ли. Почему-то рука не поднималась беспокоить тени великих поэтесс: они и так всегда с нами — "и над безд­ною родимой уж незнамо как летаем — между Анной и Мариной, между Польшей и Китаем". На источники ссылаться собираюсь как и когда будет удобно, а временами — не ссылаться вообще. Вот только что не сослалась, и ничего. Хотя и знаю, что это строчка великолепной Юнны Мориц. С удо­вольствием избавлю моего редактора от поиска страниц, изданий и прочей фигни, которой мы обе отдали дань в других наших совместных авантю­рах. Из больших цитат беру только то, что мне подходит (в общем-то все так делают, но не признаются). Тенденциозный пересказ без ссылки на ис­точник — это чистой воды сплетня, вот этим и займусь. С большим, надо заметить, удовольствием.

От логической "расчлененки" (часть первая: что такое женщина; часть вто­рая: история вопроса; часть пятнадцатая: выводы и рекомендации) — от­казываюсь. В темном лесу, — который может символизировать не только бессознательное, но и многое другое, — от дефиниций мало толку. Между прочим, набрести в лесу на подозрительно заезженную дорогу — отнюдь не подарок: вместо новых и интересных мест наверняка выйдешь по ней к заплеванному садово-огородному кооперативу, а то и к глухому забору во­енной части. Буду очень стараться избегать терминов — из-за их "отяго­щенной наследственности". Но полностью без них обойтись, боюсь, не по­лучится. Это исключительно моя проблема. С небольшими словесными трудностями поступим так: встретив незнакомое слово, дайте ему хороше­го пинка — и будьте уверены, что ничего не потеряли.

Никаких претензий на полное отображение женской души, жизни и про­блем не имею. Глупо и амбициозно: предмет неисчерапем, а от "Полных энциклопедий" всего чего угодно вообще тошнит. Более того, на хорошо "пережеванные" темы высказываться как-то не тянет. К примеру, брак и карьера, равно как и правильное воспитание детей, идеальное ведение до­машнего хозяйства или "семь правил охоты на любимого" не вдохновляют категорически. Скажете, что тогда остается? А вот посмотрим — глядишь, кое-что и останется.

В мои коварные планы входит также перескакивать с пятого на десятое, отвлекаться на каждый пустяк, если он покажется важным, и бессовестно умалчивать о важных вещах, нудно повторяться, бросать туманные намеки и делать провокационные заявления, а также громко распевать жестокие романсы и неприличные частушки. В темном лесу это очень бодрит.

Пока я тут болтала, похоже, мы пришли: "Хорошо, — сказала Баба-яга, — знаю я их, поживи ты наперед да поработай у меня, тогда и дам тебе огня, а коли нет, так я тебя съем! — Потом обратилась к воротам и вскрикну­ла: — Эй, запоры мои крепкие, отомкнитесь, ворота мои широкие, от­воритесь!".

КТО БОИТСЯ ВАСИЛИСЫ ПРЕМУДРОЙ?

—  Что теперь нам делать? — говорили девушки. —

Огня нет в целом доме, а уроки наши не кончены.

Надо сбегать за огнем к Бабе-яге!

—  Мне от булавок светло! — сказала та, что плела кружево.

— Я не пойду!

—  И я не пойду, — сказала та, что вязала чулок,

— мне от спиц светло!

—  Тебе за огнем идти, — закричали обе,

— ступай к Бабе-яге!

Совершенно дурацкое дело — объяснять, почему веретено, Василиса и ка­кое это имеет отношение к названию "Я у себя одна" и женским группам, которые я уже довольно давно веду. Почему, к примеру, не "Коклюшки Кассандры" или "Наперсток Натальи"? Так и вижу пару-тройку ироничных коллег: "веретено", конечно же, фаллический символ, а Василиса — имя несколько двуполое, а все вместе — это, разумеется, зависть к пенису, как завещал дедушка Фрейд. Ребята, я вас все равно люблю и уважаю. Другие коллеги, исповедуя иные профессиональные верования, склонятся к идее женской инициации с символикой нити судьбы, ритуалом зимних посиде­лок; а то еще и этимологией имени Бабы-яги побалуют. Вишь, то ли она просто-напросто "ягая", злая то есть, то ли русифицированная версия Бабай-Аги. И тоже хорошо. Объясняться — занятие неблагодарное, ну его со­всем. А дело было так.

Сказка про Василису — имеется в виду та, в которой девочка получает в наследство от умирающей матери волшебную куколку-помощницу и по приказу мачехи идет за огнем к Бабе-яге, — стоит в ряду "женских" сказок несколько особняком. Героиня вспоминается не кротостью, красотой, бес­конечным терпением или тем, как она отказывается от себя во имя, сами понимаете, большой Любви, — то есть не добродетелями "хороших дево­чек", а чем-то еще. За своим испытанием, за страшноватым, но необходи­мым светом она идет в темный лес одна: ни далекий отец, ни проезжающие по другим дорогам добры молодцы ей не помощники, вся надежда на себя да на куколку. Решение и помощь находятся совсем не там, где их принято искать в "женских историях". Как сказали в одной группе: "Золушка едет в заколдованной карете, на ней все чужое, все иллюзия; Спящая Красавица вообще лежит себе и ждет принца, а Василисе ждать нечего, и она идет пешком. И хотя все кончается, как положено, свадьбой, — путь другой, ре­шение другое". Во многих женских группах как-то сама собой эта сказка оказывалась сказкой "про другое".

Например, про то, что наступает в жизни такой момент, когда гаснет свет, а идти за ним приходится далеко, в страшный темный лес, к Бабе-яге. Или про то, что кому-то и "от булавок светло", но довольство этим булавочным светом — до поры. Или про то, что волшебная куколка и материнское бла­гословение спасают и в черный час, только в жизни куколку порой прихо­дится делать своими руками, а за благословением отправляться в нелегкое странствие, искать его трудно и настойчиво, когда — в туманной семейной истории, в родовой мифологической прапамяти, а когда и вовсе не в своей кровной семье. Или про то, что некоторые вещи никак, ну никак невозмож­но узнать раньше срока: есть такое знание, до которого еще дожить надо, а до того оно чужое и бесплодное. Или про ненадежную, в самый неподходя­щий момент поворачивающуюся спиной "фигуру отца", который, понятное дело, порой и не отец вовсе. Или про то, как страшит непонятное, не встречавшееся в предыдущей жизни, — и как важно бывает все-таки в этот опыт войти...

У всякой сказки смыслов и тайн много. Да, есть несколько блестящих ин­терпретаций этой. К примеру, есть прелюбопытный анализ "Василисы" в "Бегущей с волками" Клариссы Пинколы Эстес. Пересказывать его не сто­ит, а от удовольствия процитировать не откажусь:

"Мы уже убедились, что оставаться слишком кроткой глупышкой опасно. Но, быть может, вы все еще сомневаетесь, быть может, вы думаете: "Господи, да кто же захочет быть такой, как Василиса?" Вы захотите, уверяю вас. Вы захотите быть такой, как она, сде­лать то, что сделала она, и пройти по ее следам, ибо это путь, ко­торый позволит вам сохранить и развить свою душу"*.

"Энглизированная" версия самой сказки, конечно, отвлекает от сути — как вам нравится Баба-яга, которая говорит Василисе: "Ну что же ты, ми­лая!", — и вдобавок называется "колдуньей"? Мы-то знаем, как старуха изъясняется на самом деле...

Впрочем, это все пустяки: "подлинная история Василисы Премудрой" (по другим источникам — Прекрасной) вполне доступна и есть в любом мало- мальски приличном сборнике русских народных сказок, по соседству с "Пойди туда, не знаю куда" и "Финистом — Ясным Соколом". Сказка как сказка: в меру жестокая, в меру загадочная, со времен детского чтения по­лузабытая, перепутавшаяся в памяти с другими сказками... Важнее-то не это: она работает. И бывшая рыженькая девочка из подмосковного воен­ного городка, дочка суровой матери и внучка нелюбящей бабки, разыгры­вая с помощью группы "Василису", сделала для себя что-то очень важное. И печальная мама трех требовательных дочерей почему-то посветлела ли­цом, побывав Бабой-ягой. (Между прочим, Бабу-ягу в женских группах не очень-то и боятся, относятся к ней почтительно, но с юмором.) А вот еще: энергичная умница-журналистка почему-то вспомнила, как бабушка гово­рила ей много-много лет назад: мол, в молодости шустрая была, что твое веретено... Вот оно-то ей от бабушки и осталось, только внучке прясть не­когда и незачем — надо самой вертеться.

А на некоторых группах Василиса почему-то не вспоминается, они сочиня­ют или помнят другие сказки "про другое". Вот одна: "Моя жизнь как ко­чан капусты. Листья смотрят наружу. Этот — к друзьям, этот — к детям, этот — к мужу, этот — к родителям, этот — к работе... Хорошие листья, успешная жизнь, но где же я сама, где кочерыжка? В эти два дня я хотела бы совершить поход за ней, хоть узнать про нее что-то". Вопрос из груп­пы: "Это как изюминка?" — "Нет, изюминка — для других, а кочерыжка — это я и есть, та, которая у себя одна". (Конечно, кочерыжка тоже может быть проинтерпретирована по дедушке Фрейду... Если не смешно, дальше можно не читать.)

Кому как, а мне этот капустный образ — и многие другие, о которых рас­скажу в свое время, — ближе и симпатичней разговоров про "истинное Я" и "путь к себе". Хотя, конечно, речь идет именно о них. Но еще и о том, что готового рецепта нет: хоть ты сто раз становись перед зеркалом и го­вори "Я люблю и принимаю себя", хоть выучи наизусть все полезные "со­веты психолога", — свою нить можно спрясть только самой.

Кто же боится Василисы Премудрой? Да мы сами и боимся, что уж там. И есть чего испугаться: эта история, что называется, обязывает. Как мини­мум — к попытке посмотреть на свою жизнь и себя в ней иначе, чем при­выкли.

"На какой-то миг Василиса пугается силы, которую несет, и ей хочется выбросить пылающий череп.[...] Это правда, я не стану вам лгать — легче избавиться от света и снова уснуть. Это прав­да — порой бывает трудно держать перед собой светильник из

черепа. Ведь с ним мы четко видим себя и других со всех сто­рон — и уродливое, и божественное, и все промежуточные состояния.[...]

Плутая по лесу, Василиса, безусловно, думает о своей неродной семье, которая коварно послала ее на смерть, и хотя у девочки добрая душа, череп отнюдь не добр: его дело — быть зорким. По­этому, когда она хочет бросить череп, мы понимаем, что она ду­мает о той боли, которую причиняет знание некоторых вещей о себе, о других и о мире"*.

...С веретеном в руках хорошо поется, вспоминается и думается, да и света, в общем-то, не надо — пальцы все и так чувствуют. И все-таки идти Васи­лисе в темный лес к страшному костяному тыну — "как нам, чтобы понять свою жизнь, иногда приходится повернуться к чему-то тяжелому, страшно­му в ней". Это опять голос из группы. Пора поговорить и о ней.



СВОИМ ГОЛОСОМ: ЖЕНЩИНЫ БЕЗ МУЖЧИН

Я долго колебалась, прежде чем написать книгу о женщине. Тема эта вызывает раздражение, особенно у женщин; к тому же она не нова. Немало чернил про­лито из-за феминистских распрей, сейчас они уже по­чти утихли — так и не будем об этом говорить. Меж­ду тем говорить не перестали. И не похоже, чтобы многотомные глупости, выпущенные в свет с начала нынешнего века, что-нибудь существенно прояснили в этой проблеме. А в чем она, собственно, заключает­ся? И есть ли вообще женщины? Конечно, теория веч­ной женственности имеет еще своих приверженцев. "Даже в России они все же остаются женщинами", — шепчут они.

Симона де Бовуар. Второй пол

У некоторых людей само упоминание о женских группах — да еще с деви­зом "Я у себя одна!" — вызывает странные фантазии: "Это вы что там, му­жиков ругаете?" (Почему-то подразумевается, что иной темы для собрав­шихся вместе женщин не существует.) С другой стороны, в этом диком и, что важнее, фактически неверном предположении слышится дальний от­звук прокатившегося в 60—70-е годы по Америкам-Европам женского дви­жения, в котором крупный кукиш (а то и кулак) в адрес угнетателей-муж­чин и вправду был частью процесса. Все это уже вышло из мировой моды, сыграв свою роль в истории. Нынешнее время именуют "постфеминист­ским". Вот только кто? С порога третьего тысячелетия, да еще из России, где проблема не только не решается, но даже и не поставлена, все доволь­но странно. Впрочем, "группового бума" у нас тоже не было — и нет. Так что история женских групп "первого призыва" нам не указ, но знать ее все равно небесполезно. Знание, говорят, сила...

А именно: в давние времена — уже после открытия ДНК и спутника, но до СПИДа, всеобщей компьютерной грамотности, даже до волны международ­ного терроризма, а также до лайкры, Уотергейта, Мадонны и еще много до чего — жили-были неглупые и очень сильно приунывшие жены и матери. Жили они в хорошеньких пригородах, копались в хорошеньких садиках, за­бывали потихоньку то, чему их неизвестно зачем учили в колледжах, пар­ковались у супермаркета и останавливались поболтать с соседками, поджи­дая содержавших их мужей с настоящей серьезной работы (в которой ни­чего не понимали) и играли в маджонг, чтобы скоротать время. Иногда волновались — это когда сын падал с велосипеда или от мужа пахло чужи­ми духами.

Постепенно выяснялось, что если когда-то в свое время мужья обещали кое-что "в богатстве и бедности, здравии и болезни until death do us part", то это не следовало понимать буквально. Оказалось, что "мелкие домашние интересы" — вся эта прорва бесплатной работы на семью, круговерть, ко­торой нет конца, — отупляют, съедают жизнь по капле... и презираемы ми­ром "Настоящего Дела". Дети вырастают, а появившиеся на месте очарова­тельных пупсиков гадкие подростки просто невыносимы, когда матери вмешиваются в их жизнь.

А что еще могли делать эти женщины, чтобы сохранить иллюзию своей нужности? "Так что многие из них, доведенные до белого каления, при­страстились к валиуму и крепким напиткам, а некоторые присоединились к зарождающемуся женскому движению"[1].

Женские группы "подъема самосознания", "социального развития", "взаим­ной поддержки" составляли его неотъемлемую часть. Некоторые учили тому, что никогда не поздно вернуться в колледж и после двадцатилетнего перерыва получить новое образование, профессию, начать собственное дело. Некоторые ставили жесткие и неприятные вопросы: почему, напри­мер, мужскими бывают решение и характер, а женскими — штучки и бол­товня? Почему я киваю и поддакиваю даже тогда, когда это мне явно во вред? Почему позволяю считать свою тяжелую и ответственную работу по дому чем-то второстепенным и вспомогательным? Кто меня всему этому научил и в чьих интересах? Были группы, которые давали возможность выплеснуть накопившиеся океаны горечи: там можно было жаловаться, кричать, проклинать ту самую счастливую жизнь, бессмысленность кото­рой в полной мере могли понять другие женщины, разменявшие свои спо­собности и надежды на медяки соответствия ожиданиям окружающих и ил­люзию стабильности и безопасности.

Может, важнее было даже не то, что говорилось, а сама возможность быть услышанными, получить человеческий отклик на свои переживания без ярлыка "нервного срыва" и обвинений в том, что "с жиру бесишься". Ока­залось, что женщины постоянно, с отроческих лет, ощущают себя недого­варивающими — это при стереотипе-то женской болтливости! То, что для них важно, в социуме важным не считается; их мнения, умения, ценности квалифицируются как пустяки, а из чувств существующими признаются только те, которые общественно полезны (скажем, "любовь к детям") или неудобны в обращении ("истерика"). Образованные господа изволили шу­тить, что "женщина — это грудь, влагалище и депрессия". Образованным дамам и барышням при этом полагалось тонко улыбаться — вместо того, чтобы твердо посмотреть в глаза шутнику и серьезно сказать: "Знаешь, я не нахожу это смешным. Мне кажется, что женоненавистническое опреде­ление смешным быть не может. Ты действительно подразумевал именно это?". Ну что ж, шутки на то и шутки, чтобы совместить агрессию и со­блюдение социальной нормы. (Про этот механизм блистательно рассказа­но все тем же дедушкой Фрейдом в работе "Остроумие и его отношение к бессознательному".) Про агрессию понятно, кто же ее на себе не испыты­вал. Интересней про социальную норму: ей суждено было измениться, и сильно.

Долгое молчание чревато воплем ярости, каковой и прозвучал на весь за­падный мир. Если бы этим и ограничилось, все легко свелось бы к "выпус­канию пара". Дело, однако, приняло другой оборот. "Ополоумевшие бабы" оказались более чем способны изъясняться на "языке колонизаторов" и за неполные двадцать лет явили миру десятки вдумчивых и корректных ис­следований по вопросам различий в языке, мышлении, коммуникации муж­чин и женщин. Появились новые понятия — прежде всего понятие "гендера", отражающее социальные (а не биологические) отношения пола. Сама идея о том, что "женское" означает не "худшее, чем...", а "другое", начала пускать корни в массовом сознании именно тогда. Возможность говорить "своим голосом", "другим голосом", "на своем языке" — и о том, что важ­но для меня, кто бы что ни считал по этому поводу, — вот нерв и подроб­нейшим образом разработанный тезис сотен публицистических статей, со­циологических опросов и больших академических монографий[2], повестей, эссе и стихотворений. В каком-то смысле все пишущие и читающие стали чем-то вроде огромной женской группы.

ГДЕ ЭТО СКАЗАНО

Где это сказано,

Что мужьям полагаются двадцатипятидолларовые ленчи и приглашения на конференции и симпозиумы в Южную Африку, А женам полагается бобовый суп из жестянок и культпоходы с дошкольниками в местное пожарное депо, И где это сказано,

Что мужьям полагаются встречи с очаровательными юристками, и с прелестными преподавательницами древней истории, и с обаятельными художницами, наследницами и поэтессами, А женам полагаются встречи с прыщавым кассиром в универсаме, И где это сказано,

Что мужьям по воскресеньям полагается послеобеденный сон и футбольный матч по телевидению, А женам полагаются цветные карандаши и картинки для раскрашивания с детьми, И где это сказано,

Что мужьям полагаются восторженные похвалы, моральная поддержка и десять дней подряд горячий чай в постель при первых признаках насморка, А женам полагаются заботы по обеспечению всего этого? И если жена решит в конце концов,

Что пускай муж сам возит ботинки в починку, детей к врачу и собаку к ветеринару, а она тем временем будет изучать, допустим, нейрохирургию или трансцендентальную философию, То где это сказано,

Что она всегда должна чувствовать себя Виноватой?

Джудит Виорст, 1968

Это стихотворение было опубликовано на русском языке примерно в сере­дине 1970-х — кажется, в журнале "Америка". Тогда оно воспринималось совершенно иначе: стоя в километровой очереди, допустим, за туалетной бумагой, довольно трудно представить себе как проблему "встречи с пры­щавым кассиром в универсаме". Кто бы мог подумать, что тридцать лет спустя молодые женщины в России будут наступать на те же грабли? Кстати, с более поздними работами Джудит Виорст (которая начинала с коло­нок в женских журналах, а потом в далеко не юном возрасте и вправду стала психоаналитиком, а после вновь вернулась в литературу и продолжа­ет писать на границе жанров) мы еще встретимся.

Конечно, женское движение было в гораздо большей степени политичес­ким и экономическим, чем... как бы это выразиться... "душевным". Неуди­вительно, что психология, социология и конъюнктурный политический расчет быстро перепутались; те высказывания и формы поведения, для ко­торых вчера нужно было обладать немалой решительностью или хотя бы наплевательским отношением к общественному мнению, очень быстро ста­ли его воплощением. Нормой то есть. И тоже уже не вчера. Вот голос из восьмидесятых: "Лет двадцать назад молодые люди водили своих девушек не в театр или ресторан, а на антивоенные манифестации. Теперь они на­шептывают им на ухо, что будут помогать им по дому, а вместо чайных роз на длинных стеблях посылают в подарок подписку на газетку "Слезайте с нашей шеи""[3].

Дело это — для западной культуры — прошлое, "women's studies" там свое сказали и успели даже несколько надоесть. "Эти женские симпозиумы, на которых собирались одни женщины, говорили только о женщинах, читали от лица женщин тексты, написанные женщинами..." — звучит устало, без малейшего интереса, а то и ядовито. Они — эти симпозиумы, конференции, да и женские группы — просто-напросто сделали свою работу. И это тоже часть современной западной реальности, которая уже — путем естествен­ного эксперимента — узнала, что ни громы и молнии на головы мужчин-угнетателей, ни самостоятельное ведение дел, ни наличие престижной профессии, ни социальная успешность — не гарантия счастья. Что, разуме­ется, не означает его наличия в традиционной модели семьи и брака, ра­створения в детях и внуках. А означает, видимо, что простые и массовые рецепты — всегда иллюзия.

И поразительно, как мало мы об этом знаем. Притом знание наше основано на самых карикатурных примерах. Вроде какой-нибудь полуслучайной кон­ференции под Москвой, где американские феминистки всерьез, что называ­ется, из тяжелых орудий распекают российских женщин за пользование косметикой "в угоду угнетателям". Или вроде довольно распространенного наблюдения про то, что "этим" ни дверь открыть нельзя, ни чемодан поднес­ти. За что, разумеется, другие женщины на них очень сердиты — и так-то насчет чемодана не допросишься, а уж с этой "новой нормой"...

Заметили ли вы, что всякое движение, ставящее под сомнение привычные правила, всегда в своем авангарде густо заселено людьми энергичными, красноречивыми и... как бы это выразиться... не совсем приятными в об­ращении? А иначе и быть не может: для того чтобы поставить под вопрос устройство мира, надо быть в состоянии этому миру противостоять, а такое занятие не для "душечек". "Душечки" собирают результаты изменений че­рез 15—20 лет и даже не задумываются о том, откуда они взялись. Но это я так, к слову.

А вот — прямо по теме. К вопросу о недопустимости поднесения чемода­нов и пропускания вперед в дверях. Я не думаю, что блистательная пара Жан-Поль Сартр и Симона де Бовуар, например, играли в эти игры. Оба для этого были слишком умны, цивилизованны. И, что особенно важно, оба профессионально выражали свои мысли в текстах. Зачем человеку, способ­ному аргументированно спорить и рассматривать любой вопрос с разных сторон, выражать себя через гордый отказ от помощи поднести чемодан или иной столь же однозначный жест? Зачем той, которая может что-то рассказать миру словами, упрощать свое поведение до плакатной, "листо­вочной" формы?

Но вот и парадоксальный результат: про какую-нибудь дурищу из штата Айова, назидательно пыхтящую в "Шереметьево-2" со своим барахлом (в знак самодостаточности), мы знаем. Рассказывали знакомые, что-то мель­кало в прессе. В общем, что-то известно. А про Симону де Бовуар, не годя­щуюся в персонажи анекдота, — не знаем. Ее феминизм слишком умен и непрост, она бесстрашно заглядывает в такие "углы", от которых нам не по себе. Как насчет честного, до кома в горле, анализа отношений долга-люб­ви-ненависти между матерью и дочерью? Или поразительного по бесстра­шию описания женского старения — его психологии, социологии, физио­логии? Не знаем мы и того, что в современной литературе сам термин "фе­минизм" давно уже употребляется во множественном числе, поскольку возникло множество "толков" и направлений, в том числе взаимоисключа­ющих. Так что, по идее, возникает вопрос: если говорить о феминистской идее, то о какой? Ну не о чемоданах же, в самом деле! Ничего этого мы не знаем. Самое занятное, что и феминистская психотерапия, с ведущими ра­ботами и представителями которой, по идее, профессионалам следовало бы быть знакомыми, в отечественной "карте местности" отсутствует. Обесце­нивание и вытеснение — это, между нами говоря, психологические защи­ты... Интересно, почему?

Видели, правда, Машу Арбатову по телевизору... Раздражались, восхища­лись... По мне, за то, что она "растабуировала" — злым и горьким пером — тему акушерско-гинекологического надругательства, ей надо бы при жиз­ни памятник поставить, а тексты эти включить в список обязательной ли­тературы для всех "хелперов", то бишь для людей так называемых "помо­гающих профессий" — психологов, врачей, социальных работников и так далее. Вот — о практике отечественного родовспоможения:

"Все это напоминало космический корабль, жестоко запущенный с женщинами, не имеющими возможности позвать на помощь и не обученными оказать ее себе сами. Энергетика боли все боль­ше и больше закручиваясь в воронку, толкала этот корабль впе­ред к катастрофе. [...] Все это произошло со мной семнадцать лет тому назад только по той причине, что я — женщина. И пока бу­дут живы люди, не считающие это темой для обсуждения, это бу­дет ежедневно происходить с другими женщинами, потому что быть женщиной в этом мире не почетно даже в тот момент, когда ты делаешь то единственное, на что не способен мужчина".

Это — из рассказа "Меня зовут женщина", финал. Преодолеваю острое ис­кушение процитировать больше и с деталями, от которых и при чтении-то "плохеет" — несмотря на то, что в жизни большинство из нас как-то эти "детали" пережили. Мы и об этом поговорим, но немного позже.

Так вот, сия решительная дама как-то сказала в интервью, что, если вы сами зарабатываете на жизнь, сами принимаете важные жизненные решения и делаете свою работу не хуже, чем делал бы ее мужчина, то вы — фемини­стка. Ой-ой, а тогда это мы все, что ли? Только никому не говорите, а то мо­гут не так понять. Поскольку скорее всего мы зарабатываем — сами! — под руководством начальника-мужчины. Поскольку ежу понятно, что для равной социальной оценки работа должна быть сделана не просто "не хуже", а намного лучше. И даже самые отважные из нас так часто "пугают­ся силы, которую несут" и из последних сил избегают "той боли, которую причиняет знание о себе, о других и о мире"...

Ни один "-изм" не обходится без демагогии. Феминистская, естественно, оказалась ничем не лучше любой другой. "Можно утверждать, что мужчи­на всегда морально дурен — агрессивные феминисты (-ки) это постоянно и делают. Например: нашей современной культуре навязана идея так на­зываемой "красоты", то есть представление о том, что люди неравны в от­ношении внешней притягательности. Это грех "смотризма" (lookism).

Феминистка Наоми Вульф (сама молодая и красивая) разоблачила негодя­ев: она открыла, что идея "красоты" возникла с развитием буржуазного, индустриального общества, примерно в XVIII веке. Женщинам внушили, что красота — это ценно, что красиво то-то и то-то, наварили кучу косме­тики и всяких притирок и через рекламу вкомпостировали это все в мозги. Женщины попались на удочку, отвлеклись от борьбы за свои права и по уши ушли в пудру и помаду, а тем временем мужчины захватили рабочие места и успели на них хорошо укрепиться. Когда одураченная женщина кончила выщипывать брови — глядь, все уже занято". Это — из "Полити­ческой корректности" Татьяны Толстой. Едко, смешно и известно автору не понаслышке; ну, может быть, только самую чуточку вся эта демагогическая дурость выставлена еще дурее, чем в жизни.

Пафос простых решений вообще бессмертен, как Кощей, хотя сами реше­ния периодически обновляются. Особенно велико бывает ликование, когда удается найти виноватых: все беды нашего несовершенного мира от... (загрязнения окружающей среды, мирового сионизма, мужчин-угнетате­лей, феминисток... нужное подчеркнуть). Занятно жить на этом свете, дамы и господа. Как только "простое решение" названо и объявлено вер­ным, никакого "роста самосознания" вроде бы уже и не нужно. Более того, оный рост становится даже вреден и опасен, ибо понимание себя и других ведет к сомнениям, а там, глядишь, и к терпимости, состраданию, самостоя­тельному мышлению... А это уже не для демонстраций или митингов про­теста, это история личная, одинокая по определению...



Мода на женские группы в западной культуре прошла — и слава Богу: там, где "модно", следует остерегаться дешевки и подделок. Из обязательных для "каждой думающей женщины" они стали чем-то, к чему можно иногда обратиться в период раздумий о выборе, необходимости прислушаться к собственным чувствам или кризиса роста. Женские группы стали явлени­ем частной (в смысле не общественной) жизни и унаследовали от своего бурного политизированного прошлого, пожалуй, лишь одно: в них по-пре­жнему сильно чувствуется и ценится возможность быть услышанной, воз­можность говорить своим голосом — и, насколько это вообще реально, без поправок на сидящего в голове "внутреннего критика", заведомо знающе­го, что "никому ее мнение не интересно".

В очень серьезной коллективной монографии по женским группам лично­стного роста и более специализированным психотерапевтическим я насчи­тала 59 разновидностей тематических групп разного формата. После чего сбилась, поймав себя на том, что с этими подсчетами явно не все в поряд­ке: похоже на поиск "авторитетных источников", настоящим подтверждаю­щих, что занимаюсь я чем-то вполне приличным, в русле традиции — вона книга какая толстенная![4] Хватать за шкирку собственного "внутреннего критика" бывает нелегко, даже когда знаешь, где он прячется и когда пода­ет голос. В этой связи очень интересно бывает обсудить в женской группе, кто что сказал дома, уходя. После такого разговора как-то рассеиваются иллюзии о полной уверенности в себе, самодостаточности...

А недавно один старинный знакомый пригласил на профессиональный се­минар, как обычно, проходящий в выходные. "Спасибо, мне это было бы ужасно интересно, но у меня группа". — "Кого учишь?" — "Да нет, не учебная. Женская группа, мой проект". И действительно — мой проект, с величайшими трудами и муками "пробитый", уже не первый год любимый и успешный. Интересно, вот эта легкая извинительность тона связана только с ситуацией? Или где-то глубоко внутри все-таки сидит нечто — возможно, некто — и тоже не считает эту работу "настоящим делом"? Одна моя английская коллега говаривала, что главный male chauvinist pig, глав­ный мужчина-угнетатель сидит у нас вот где — и выразительно постуки­вала корявым пальцем по лбу. Имелось в виду вовсе не то, что мы это все выдумали. Подразумевалось, что обесценивание и принижение женщины, сравнение "всегда не в ее пользу" так глубоко усвоено — из воздуха, из культуры, от папы с мамой, — что при встрече с настоящим, живым муж­ским шовинизмом у нас всегда в тылу "пятая колонна". Что, делая удиви­тельные вещи дома и на работе, мы отмахиваемся — сами на себя машем рукой? — ой, да это я так... Что оценки, которыми мы пользуемся по отно­шению к самим себе, часто предвзяты. Что где-то таится готовность не считать саму себя чем-то важным и достойным внимания и размышле­ний — это право словно бы должен предоставить какой-то "Он". И что об этих своих особенностях следует знать и помнить, ибо они могут действо­вать без нашего сознательного ведома и отнюдь не в наших интересах...

Итак, своим голосом — и о том, что важно для меня...

В отечественной практике группы вообще не очень-то распространенное явление; еще кое-что известно о бизнес-тренингах ("Искусство продаж" или "Сплочение команды"), кое-что — о чисто терапевтических группах — допустим, в клинике неврозов (но об этом разумный человек вряд ли будет рассказывать направо и налево). Групп на "ничейной" территории, где жи­вут просто люди — не в ролях сотрудников корпорации или пациентов клиники, а сами по себе, — довольно мало. Объяснить человеку, зачем ему тратить время, силы и деньги на "это" — не принятое в культуре, не имею­щее отчетливой запоминающейся "упаковки", но и не обладающее таин­ственностью эзотерического бдения незнамо что, — трудно. Тем не менее, уже довольно много лет эта работа делается — и надеюсь, что со временем ее будет становиться все больше. Но вот какое простенькое наблюдение родилось по ходу дела...

В российских условиях любые группы, где речь идет об отношениях, чув­ствах и самопознании, — женские. De facto, по составу (если это не муж­ское отделение клиники, не класс в продвинутом экспериментальном ли­цее, не часть какой-нибудь учебной программы). Набирая группу "для всех желающих", можно знать наверняка: "этого" — толком не представ­ляя, что и как будет происходить, не вполне даже отдавая себе отчет в своих мотивах — желают преимущественно женщины. Как правило, обра­зованные. Как правило, довольно успешные в традиционном смысле сло­ва: "при работе, при детях". Цветущего возраста — старше двадцати пяти и где-то до сорока с хвостиком. Общительные, симпатичные, разные. При­носящие с собой на психологический тренинг коробку сока и какие-ни­будь орешки и предлагающие "сократить обед на полчаса", потому что "когда еще вырвемся".

И хотя каноны групповой работы требуют смешанного состава — ведь группа, по идее, должна моделировать жизненные ситуации и отноше­ния, — в реальности на объявления про "Дороги, которые мы выбираем" и "Семейные роли и семейные сценарии", про "Вкус к жизни" и "Тренинг уверенности в себе" откликаются все равно преимущественно женщины. Их в пять, семь, десять раз больше, чем нетипичных мужчин, заинтересо­вавшихся "всей этой психологией". И, честно говоря, "нетипичность" обычно этим не исчерпывается. Видимо, для того чтобы нарушить тради­цию в отношении "немужественной" тематики, нужно действительно быть в чем-то необычным человеком: либо одиноким и самопогруженным иска­телем истины, либо "отвязанным" эксцентричным собирателем всякого рода необычных занятий, либо сильно страдающим человеком, не решаю­щимся непосредственно обратиться за психотерапевтической помощью (эти никогда не говорят о проблеме в группе, подходят в перерывах). Но согласитесь, если мужчин на двухдневном тренинге двое из четырнадцати участников... кто угодно покажется "необычным" и почувствует себя не на своем месте. Им и правда неуютно: неизвестно куда попали, ожидают от них не пойми чего, а когда они пытаются все же высказывать какую-то "свою правду", это встречается почтительным повышенным вниманием — и явно недостаточной поддержкой, уклончивыми высказываниями, отве­денными взглядами. Невозможно же оправдать завышенные и противоре­чивые ожидания, служить мишенью для выражения всех претензий, обид, разочарований в мифической патриархальной фигуре — и при этом еще и нормально себя чувствовать!

Со стороны это немного похоже на родительское собрание — когда на чу­дом забредших туда двоих-троих пап смотрят как на "почтивших присут­ствием", все равно чужих и не до конца понимающих, что к чему. Снизу, свысока и издали одновременно, если такое возможно.

Но на родительском собрании можно просто "отметиться", а в группе необ­ходима атмосфера доверия, открытости и, как минимум, равенства участни­ков... Одна милая дама, бывавшая и на женских, и на смешанных группах, так ответила на мой вопрос о том, как она воспринимает их различия: "Ну как же, там всегда думаешь, как сядешь, что скажешь..." Простота этого комментария обманчива. Сесть следует красиво, напоказ, "сказать" непре­менно умное и отредактированное, и вовсе не из личного интереса к при­сутствующим на занятии мужчинам — просто так правильно. Мужской фи­гуре, роли в женском восприятии часто приписываются оценочные, "экс­пертные" функции. Реальные мужчины в группе могут не давать никаких оснований полагать, что они склонны осуждать или контролировать. Кар­тина мира, в которой любой — любой! — мужчина становится значимым источником оценки и критики, тем, "кто выставляет баллы" за привлека­тельность, ум, оригинальность, существует в женском сознании как бы сама по себе. Что поделаешь, на то есть исторические и культурные причи­ны, и, пожалуй, "наше наследие" потяжелее американского (уж не говоря о том, что его просто больше). Больше — и разного.

ДАН ПРИКАЗ: ЕМУ НА ЗАПАД, ЕЙ — В ДРУГУЮ СТОРОНУ...

"Позор тому, кто полагает, что у женщин нет души. У них есть что-то вроде души, как у животных и цве­тов". [...] Ошибочно считалось, что так постановили на Вселенском Соборе в Никее в 325 г.

Анн Анселин Шутценбергер.

Синдром предков

Очень неоднозначно это самое наследие. Опять-таки история Василисы... В ней ведь и мужчин, считай, нет: любящий папа оставляет дочь на ненави­дящих ее баб и уезжает заниматься "Настоящим Делом". Царь (впослед­ствии муж) проявляет интерес к героине как к умелице, соткавшей немыс­лимой тонкости полотно. Когда через "доверенное лицо" она получает за­каз на шитье из этого полотна царских сорочек, любопытна реакция: "Я знала, — говорит ей Василиса, — что эта работа моих рук не минует". Где, спрашивается, ликование по поводу хотя бы удачного устройства дел? Где хоть на медный грошик интереса к "царскому интересу"?

Героини традиционных наших сказок вообще не кажутся трепещущими пе­ред "фигурой мужской власти". Многие из них активны, мудры, сами при­нимают решения, а часто видят дальше и проницательней героя. Царевна Лягушка это вам не Бедная Лиза из профессиональной (между прочим, мужской) литературы. Кстати, в человеческом воплощении "лягушонка в коробчонке" — тоже Василиса, и тоже Премудрая или Прекрасная. Кро­шечка Хаврошечка, конечно, жертва... но уж больно неистребимая... В от­ношении Марьи Моревны комментарии вообще излишни.

Все это напоминает нам — не в качестве серьезного научного пассажа, а так, по ассоциации — о некоторых занятных моментах. О том, например, что почти до времени Ивана Васильевича Грозного женщины у нас имели больше гражданских свобод, чем в Европе: девушку, например, нельзя было насильно выдать замуж. Или о том, что в Новгородской республике вдова, воспитывающая сына, именовалась "матерой" и обладала практичес­ки равными с мужчинами правами. А уж совсем в давние (но не незапа­мятные) времена почтенные наши предки могли зваться Людмиловичами и Светлановичами, и тогда это не было "отчеством". Как будто картинка ве­кового угнетения верна... но не полна. Не так все просто. И даже описан­ная Пушкиным шокирующая практика браков между, прямо скажем, малы­ми детьми, — когда по первости жены колошматили мужей, а уж потом, как положено, наоборот, — это тоже не вполне домостроевская практика. Так и тянется двухголосный распев: с одной стороны, "станет бить тебя муж-привередник и свекровь в три погибели гнуть", а с другой — "есть женщины в русских селеньях"... "в горящую избу войдет".

На протяжении последних поколений нашим женщинам случалось и вое­вать, и кормить семью, и прыгать с парашютом в тайгу — в общем, "а кони все скачут и скачут, а избы горят и горят".

Есть, однако, в этом нескончаемом героическом эпосе одна существенная деталь: не сами они это выбирали, не сами затеяли. Возможно, в двадцатые годы некая эйфория свеженького равноправия еще озаряла улыбки физ­культурниц... Однако не всех, не всех... Эмансипированная "новая женщи­на" сама не заметила, как зашагала строем туда, куда ее направили — на тот участок трудового фронта, куда ее выгоднее было бросить. Кто шагал с верой, кто без, — но шагали. Хорошо еще, если на ходу удавалось получить образование и родить. Впереди, как мы знаем, было отнюдь не "светлое бу­дущее", сколько бы ткацких станков она ни обслужила, — впереди был Большой террор и Великая отечественная война.

Если выдастся возможность, обязательно посмотрите на плакат военного времени из альбома "Женщины в русском плакате" серии "Золотая коллек­ция". Стоит она, суровая, на первом плане, в каком-то по брови повязанном платке и брезентовых рукавицах, рядом — ящики под снаряды, на дальнем плане колоннами уходят за край изображения мужчины. Куда — понятно, и что навсегда — тоже понятно. Текст, громадными буквами: "Заменим!". И — "строчит пулеметчик за синий платочек, что был на плечах дорогих". Плечи оказались несгибаемыми, женщины — почти всемогущими.

Военная лирика дает удивительные примеры магического мышления. Ког­да "уходили комсомольцы на гражданскую войну" и девушка ему желает, ни много ни мало, "если смерти, то мгновенной, если раны — небольшой".

И когда "ты меня ждешь и у детской кроватки не спишь, и поэтому, знаю, со мной ничего не случится", и "как я выжил, будем знать только мы с то­бой" — далее по тексту. Тексту, десятилетиями воспроизводившемуся как заклинание, хотя война давно закончилась: на школьных конкурсах чте­цов, на концертах — где угодно. Мужественный Симонов с трубкой озву­чил самую что ни на есть первобытную фантазию о женском всемогуще­стве: "она" может уберечь — или нет! — только одной силой чувства и мысли. Отголоски докатились до шестидесятых: "Я люблю вас нежно и жа­леюще, но на вас завидуя смотрю: лучшие мужчины — это женщины, это я вам точно говорю". Или "за то, что ты во всем передовая, что на земле дав­но матриархат" — рифмуется с "хохотать" и "такая мука — непередавае­мо".

И уже в мирные времена случилось так, что идея (или, скорее, пережива­ние) силы и самостоятельности для наших женщин часто выглядит не­привлекательной. Не потому ли, что она прочно связана в родовой памяти не с успехом, а с бедой, не со свободой, а с покинутостью, не с возможно­стями, а с необходимостью выживать? Сила эта сама себя не любит, она не "для", а "от". Шутки-прибаутки "на тему" отчетливо сигналят: надоело! Вот, к примеру, весьма характерный лимерик:

Гражданка одна из России

Влезала, куда не просили:

Из хаты с огнем,

Из стойла с конем

Пинками ее выносили.

Не лезь, то есть, пока не позовут (не призовут?) — спасу нет от твоего не­прошеного героизма по привычке! Извините, дяденька, мы не нарочно...

И никто не скажет наверняка, сколько времени уйдет на то, чтобы в жен­ском сознании сила и самодостаточность зазвучали и окрасились иначе, стали восприниматься как радостные, творческие, рожденные не для бара­ков и оборонных заводов — и не связанные с катастрофами, с прямым или символическим убийством мужчин. Наблюдения сегодняшней жизни к оп­тимистическому прогнозу не склоняют...

А что касается групп, которые не "должны", а на самом деле моделируют ситуации реальной жизни, даже если эти модели нам не очень нравятся... Странным образом возникает противоречивая картинка — двенадцать ак­тивных заинтересованных женщин, двое напряженных дядечек; при этом им приписывается статус, на который они даже и не претендуют. Это до­вольно нелепо: "мужская фигура власти" существует как мифологическая, составляет важную часть женской оценки ситуации — "как сядешь, что скажешь", — а реальные-то мужчины в этой ситуации оказываются в дву­смысленном и трудном положении. Их не слышат, им не доверяют... Пре­одолеть это, конечно, можно — и вспомнить группы, где удавалось про­рваться через барьер "гендерных стереотипов", тоже можно. Но... чем со­хранять верность групповому канону и мучительно добирать всякий раз "хоть каких-нибудь" мужчин, не честнее ли признать проблему?

Сегодня она, возможно, даже острее, чем десять—двенадцать лет назад. Если в дремучие советские времена существовала шутка — опять-таки компромисс агрессии с социальной нормой — про мужчину как "три Т" (тахта, телевизор, тапочки), то в нынешние времена мы уже узнали, куда он отправился, встав с тахты, и что за этим последовало. Как ни парадок­сально, слом привычного уклада только заострил — порой до карикату­ры — основные черты патриархатной культуры: ориентацию на власть, по­давление, силу. Телевизионная картинка заседания какой-нибудь Думы ви­зуально та же, что и картинка двадцатилетней давности: серые пиджаки. Разница в том, что сами пиджаки скроены получше. А их носители шеве­лятся пошустрее, а то и вовсе дерутся. Тузят друг друга, могут и коллегу- депутата, уважаемую даму, за волосы оттаскать. И дело не в том, что от­дельно взятый (крупным планом) психопат распускает руки, а в том, что он есть символическое выражение российской новой нормы. Да, ему сдела­ют замечание с предупреждением: ты, мол, Петрович, чересчур... ты гля­ди... Но скажут с пониманием, по-свойски. Потому что все действующие лица знают, что назавтра у соответствующего здания не будет стоять трех­тысячная толпа разгневанных женщин с гнилыми помидорами. А будут, как и каждый день, стоять опереточного вида путаны под бдительным при­смотром сутенеров на хороших машинах и дружественной милиции. И не­зависимым средствам массовой информации освещать тут будет решитель­но нечего — ничего нового, все и так все знают.

В общем, страна опять воюет, бесконечно выясняя, кто кого, — то есть в новых экономических условиях мужественно распевает все те же "старые песни о главном": власть, статус, принуждение. А то, что вместо "броня крепка и танки наши быстры" звучит блатной шансон, отражает лишь из­менившийся характер боевых действий.

И в регулярной армии, и в криминальной разборке место женщины опре­делено, и перспективы у этого "места", прямо скажем, незавидные: "у вой­ны неженское лицо". Но чего еще можно ожидать от общества, десятилети­ями работавшего на войну и покорение — ах, какой глагол! — то целины, то космоса? Удивительно ли, что все женское — "по умолчанию" понимает­ся как второсортное, неважное, не стоящее серьезного внимания? Расскажу всего один из коллекции профессиональных сюжетов новейших времен.

...Знакомьтесь: Геннадий, один из пяти мужчин, участников боль­шой учебной группы в большом городе N. Гена из бывших воен­ных, потом получил педагогическое образование и работает за­местителем директора по воспитательной части — или как это сейчас называется — в элитарной школе. Неистощим на выдум­ки: какие-то клубы, соревнования, перформансы и их проекты из него просто сыплются. Успешен: уважают подростки, ласкает на­чальство, любят женщины, полгорода просит о частной консуль­тации. Кажется, даже победил в своем регионе в конкурсе "Учи­тель года". Что называется, интересный мужчина: чеканный про­филь, косая сажень, ослепительная улыбка, великолепная пласти­ка, может и "техно" станцевать, и боевым приемом срубить. Ка­рьера на взлете. Вполне незаурядный путь, хорошая реализация своих данных, популярность.

—  Что гложет, Гена?

—  Я в принципе доволен жизнью, своим выбором. Мне нравится ра­ботать с этими ребятами, видеть результат. У меня есть буду­щее — кое-какие предложения все время поступают, причем ставки растут. Но! Вот какое "но"... Единственные люди, от кото­рых я не получаю и, наверное, никогда не получу той оценки, что мне, честно, очень хочется, — это ребята, знакомые еще с во­енного училища. Уходили из армии почти одновременно. Кто куда — большинство в бизнес. И вот они... не знаю, как сказать, чувствую только... не уважают. Нет, они звонят, когда надо детей пристроить или, там, вразумить... Но один прямо сказал: чем ты, мужик, занимаешься? Смотри, говорит, наши все — серьезные люди, ты один не при делах...

—   Гена, покажи нам этого друга — стань им и скажи все, что счита­ешь нужным, от первого лица.

Он пересаживается на другой стул, обращается к своему месту, как если бы остался там:

—   Ну, че ты, правда, в этой школе забыл? Это что, дело для настоя­щего мужика? У тебя же башка варит, внешность представитель­ская, языки... Нет, ну я, конечно, понимаю, мамы всякие нужны, мамы всякие важны... Но ты не прав.

И снова обмен ролями, и Гена отвечает другу юности Жоре... Правильными словами отвечает, но страшно собой недоволен. Потому что оправдывается, потому что получил упрек в недо­статке мужского начала, а как на него ответишь? Автомат Калаш­никова из-под стола покажешь?

Наша дальнейшая работа с Геной — это тоже другая история. И спасибо ему за пронзительную честность его обиды — девять из десяти молодых людей с похожим "раскладом" ни за что бы в ней не признались. А чувство, допущенное в сознание, — это уже шанс его прожить и перерасти. Так, по крайней мере, считают психологи и психотерапевты.

Вернемся к ним. Все, что "про семью", "для души" и в той или иной степе­ни имеет отношение к психологии, квалифицируется в патриархальном со­знании как женское, то есть вторичное, необязательное и в лучшем случае пригодное "для домашнего употребления". Студенты факультетов психоло­гического консультирования и психотерапии — это на самом деле студен­тки. Покупатели книг по популярной и даже узкопрофессиональной пси­хологии — это на самом деле покупательницы. Клиенты психотерапевтов (обоего пола) — в большинстве своем клиентки. Каковы же участницы женских групп — те, кому не жаль пожертвовать выходным днем, потра­тить силы и деньги на участие в тренинге — при том, что нет ни особой моды на такого рода занятия, ни пролезающей во все щели рекламы?

На мой взгляд, — конечно, пристрастный, я же их люблю и уважаю, — они совершенно замечательные. Умные, красивые и... счастливые. Пред­вижу недоумение: если счастливые, чего же по группам ходить? А в том- то и дело, что типичная участница такой группы приходит не "лечиться от", а "работать для". Иногда свой приход в группу они называют "подар­ком самой себе". Они поразительно трезвы и реалистичны: "Я понимаю, что проблему, которую я наживала годами, за один день не решишь. Что я надеюсь здесь получить, это новый взгляд и, может быть, энергию первого шага. А идти мне, конечно, придется самой". Это довольно типичное вы­сказывание.

В их историях может быть очень много боли. И, на мой взгляд, это совер­шенно не исключает счастья. Но уж жертвами, бедняжками этих женщин никак не назовешь. При любых своих обстоятельствах они склонны сами делать свою жизнь — иногда получается лучше, иногда хуже, — и многие уже не однажды ее меняли. Собственно, их появление на группе — это один из способов заниматься собой. Как сказала одна из них, "в жизни мы обычно около, а здесь занимаемся именно своей жизнью. Я бы сказала, что наша работа — это не столько изменение себя, сколько находки себя".

Название проекта "Я у себя одна!" вполне откровенно и понимается ровно так, как и задумывалось: "Я уже давно поняла, что я у себя одна, но, бегая между семьей и работой, часто об этом забываю. Сегодня я буду учиться помнить это каждую минуту".

Возраст, как уже сказано, разный. Одна из тем, часто возникающих на группе, — это как раз жизненные циклы, женская жизнь во времени. Мы имеем уникальную возможность заглянуть в детство и в старость, посмот­реть на свой единственный путь и быть со своим возрастом (и, добавлю, с его физическими, телесными проявлениями) на "ты".

Занятия? О, разные! Мы встречались и с многодетными мамами, и с женщи­нами, решившими сначала заниматься карьерой, и с успевающими и то, и другое. Иногда, если позволяет время, в самом конце группы я предлагаю назвать свое занятие там, во внешнем мире. Полный восторг и "коробочка с сюрпризами": оказывается, наша главная шутница — директор техническо­го училища, а вот радиожурналистка, менеджер, учительница итальянского языка, web-дизайнер, риэлтор, врач-гомеопат... Нам было не до этого, мы за­нимались другим, но и картина нашей разнообразной занятости тоже впе­чатляет. И может быть, это впечатление особенно сильно на фоне необыкно­венного ощущения общности сопереживания, своего рода "сестричества".

Внешность? Разная, что всегда интересно и здорово. Единственное, что могу сказать наверняка, — это что на группу приходят удобно одетыми, хотя никто об этом специально не предупреждает. Поскольку женщины всегда так или иначе обдумывают этот вопрос и никогда не выходят "на люди" абы как, я вижу в этом еще одно подтверждение тому, что этот день (или два, или вечер — в проекте бывали группы разного формата) дей­ствительно посвящен себе.

...Искушение расширить, разветвить группы, успешно идущие уже семь лет, велико. Мне который год не дает покоя идея тренинга, посвященного различиям в языке и мышлении мужчин и женщин. Пару раз мы попробо­вали его заявить и столкнулись с еще одной стороной того, о чем я расска­зала в этой главе. Звонят и записываются женщины. Одни, без исключе­ний. Это бессмысленно, поскольку сама постановка вопроса требует рав­ной заинтересованности "высоких договаривающихся сторон". В против­ном случае речь опять идет о том, "как понять его" — или "ах, почему он не понимает". И пока это так, для меня есть смысл в ведении женских групп про то, как понять себя.

И ВСЕ-ТАКИ ЧТО МЫ ТАМ ДЕЛАЕМ?

Не рассказывайте, что с вами произошло.

Покажите, как это было.

Якоб Леви Морено, создатель метода психодрамы

И тут, пожалуй, самое время рассказать о том, как мы работаем — что у нас на самом деле происходит и чем оно отличается от семинара, посиде­лок, дамского клуба или собрания.

Женские группы по традиции велись преимущественно как разговор­ные — участницы сидят в кругу и говорят, а ведущая может с разной сте­пенью определенности влиять на ход этой дискуссии. Бывали и группы другой направленности, например, телесно-ориентированные, танцеваль­но-двигательные, использующие технику управляемого фантазирования, работающие со сновидениями — групповые подходы владеют самым раз­ным "инструментарием", а выразить себя и быть понятой можно не только на словах. Нашу работу мы построили на основе психодрамы, хотя на за­нятиях даже слово это не упоминается — только если возникают вопросы. Русское звучание слова автоматически провоцирует фантазии об экзальта­ции, "страстях в клочья", театральщине и явно уводит "не туда", — не го­воря уже о том, что какой-то грамотей в "ТВ-парке" завел рубрику "Психо­драма" и сваливает туда аннотации всех психологических кинодрам и все сюжеты с участием душевнобольных героев: как слышится ему, касатику, так и пишется. Нескладно получается, а что делать — термин есть термин, не "душедейством" же ее называть! (Буквальный русский перевод с гре­ческого звучал бы примерно так, и тоже хорошего мало.)

А на самом деле суть этого весьма почтенного и старого метода групповой работы такова: душа получает возможность действовать не внутри, как ей привычно, а вовне, и любые ситуации, воспоминания, отношения, фантазии могут воплощаться и исследоваться средствами ролевой игры[5]. От этой игры не требуется выразительность, театральность тут совершенно ни при чем, зато она позволяет сразу взять "быка за рога" и не прятаться за слова­ми. Соображения автора — мои то есть — по поводу метода можно прочи­тать в другой книге[6], а сейчас я просто постараюсь "на пальцах" объяс­нить, как это происходит. Без этого некоторые дальнейшие фрагменты бу­дут не совсем понятны.

Любую сцену из прошлого можно "переиграть" в настоящем времени, "здесь и сейчас". Это особенно важно, если сильные чувства в реальности не были выражены, остались под спудом. Если мы на минутку задумаемся об этом, то поймем: то, что для нас важно, с нами всегда, это всегда "сей­час", сколько бы лет ни прошло. Мы не можем исправить прошлое как по­следовательность событий, как факты: развод родителей, собственные ошибки или травмы, упущенные возможности. Но мы можем — а иногда и просто-таки должны — в подробностях рассмотреть те его фрагменты, ко­торые определяют что-то важное из нашей сегодняшней (и завтрашней) жизни — те, которые из-за своей значимости "всегда сейчас". При этом понимания "одной головой" явно недостаточно: важно войти в соответ­ствующее эмоциональное и физическое состояние. Психодрама не только умеет прояснять, освещать ярким светом осознавания и понимания, но и дает возможность завершить незаконченное, оплакать утраты, досказать невысказанное.

Смысл? Прямой! Не завершенные на эмоциональном уровне отношения продолжают болеть и "нарывают", невыраженные чувства все равно ищут выхода и порой находят его нам во вред — так "застревают", например, обиды и претензии к близким, так годами мучают не сказанные слова про­щения и прощания. Может быть, для других участников тех ситуаций и от­ношений они были не так уж и важны; может быть, для них все закончено и забыто, но если наше прошлое продолжает "дергать", если мы не в состо­янии отпустить свои старые чувства, убеждения или способы поведе­ния, — это важно не для других, а для нас самих. Зачастую в реальности просто нет возможности для завершения, "доработки" значимых отноше­ний: когда-то властная, ломающая дочку мать уже стара и сама от нее за­висит, какие уж тут разборки? Уже нет того подъезда, где девчонку до смерти испугали; давно исчезла с горизонта "та самая" подруга — да мало ли! Не всякая подробность из нашего прошлого нуждается в оживлении и "переигрывании", но таких немало — и психодрама дает нам тот "волшеб­ный фонарь", с которым можно отправляться в "там и тогда", превращая его в "здесь и теперь".

Есть у нее и другие возможности: например, подробно рассмотреть и про­чувствовать — а затем и понять — смутные и противоречивые внутрен­ние состояния. Вытащив их наружу, придав им материальную форму и ра­зыгрывая — то есть действуя, а не говоря, — можно многое узнать о себе и о своем мире. А уж если действия окажется недостаточно, можно и по­говорить, только не о них, а непосредственно с ними. Например, можно спросить у страха, откуда он взялся в свое время, — и он ответит. Как? Вот как: работающий со своей темой человек выбирает из группы помощ­ников — их еще называют вспомогательными лицами — и своим поведе­нием и словами задает им те роли, которые сейчас нужны "по делу". Ну, например, если уж речь зашла о страхе — а с этим чувством и вправду часто приходится работать, и не только на женских группах, — то это мо­жет выглядеть так.

—   Кто бы мог помочь тебе сыграть твой страх? — спрашивает веду­щая.

—  Вера, можно тебя? — героиня, Тамара, оглядывает притихшую группу — страх ведь все-таки выбираем!

Вера выходит на нашу рабочую площадку — мы ее "сценой" не называем, нам важно, чтобы главная героиня могла этим пространством распоряжать­ся по-своему, а группа могла все видеть, сопереживать и по мере надобно­сти участвовать в действии. Если в жизни группы подобное происходит в первый раз и Вера еще не знает, как ей действовать, дело ведущей — дать простую инструкцию, повторять которую после уже не придется, все будет с одного раза "схвачено". Вот она:

—  Тамара, поменяйся ролями со своим Страхом, стань им. А Вера становится тобой, Тамарой. (Они меняются ролями — стало быть, и местами. Ведущая обращается к Тамаре в роли Стра­ха.) Страх, что ты делаешь с этой женщиной? Покажи. (Тамара, конечно, прекрасно знает, что именно делает с ней ее родной Страх, и ей не составляет труда это показать. Она подкрады­вается к "Тамаре" в исполнении Веры, берет ее сзади за плечи, потряхивает и приговаривает):

—  Я тебя парализую, лишаю возможности думать, чувствовать, дви­гаться. Я вытягиваю из тебя все силы, делаю твои руки хлипки­ми, ноги — ватными, запускаю холодный комок тебе в живот.

Каждому живому человеку знакомо переживание сильного страха, но в ре­альности оно у нас внутри, а психодраматический Страх снаружи. Его зло­действа задаются сначала главной героиней, а потом происходит второй обмен ролями, и все оказываются на "своих местах": Тамара становится са­мой собой, а Вера в точности воспроизводит сказанное и показанное. Сот­ни раз я видела, — а во времена своего психодраматического обучения и испытывала на себе, — как после нескольких минут в роли какого-нибудь совершенно гадостного чувства человек уже чувствует себя лучше. "Выта­щенное наружу", оно обычно начинает хвастаться своим всемогуществом, демонстрировать всяческие пакости, которые обычно учиняет, — но ведь руки-ноги и речь при этом у него не чьи-нибудь, а самого "пострадавше­го"! Это активная, хотя и противная роль, а после обмена ролями человек вроде бы и становится жертвой своего Страха, но не по-настоящему, чув­ствует себя по-другому. К тому же Страх обретает форму, воплощается ис­полнителем-помощником, поэтому с ним можно и побороться, и погово­рить. Тамара, например, яростно отдирала от себя впившиеся в нее "щу­пальца", а отделив Страх от себя, в лоб спросила:

—   Откуда ты взялся?

На этот вопрос ответ есть только у самой Тамары, поэтому следует обмен ролями — Вера в роли Тамары повторяет вопрос, Тамара в роли Страха от­вечает:

— Я появился после той ситуации, которую ты так не любишь вспо­минать. Я напоминаю тебе, как ты можешь быть бессильна и бес­помощна, чтобы ты снова не попала в беду.

Дальше мы будем действовать "по показаниям": может быть, просто попы­таемся договориться со Страхом, сделать его более контролируемым. Но, возможно, — судя по ответу — я предложу Тамаре все же вспомнить "ту ситуацию". Не исключено, что мы построим новую сцену, Тамара выберет новых помощников и мы проиграем что-то очень для нее тяжелое и мучи­тельное, а чтобы сделать эту сцену чуть более "переносимой", Тамара отправится в это болезненное воспоминание не одна, а с кем-то, кто смо­жет ее поддержать. Разумеется, если сама решит, что ей это сейчас необ­ходимо.

И вот так, воплощая и "озвучивая", мы можем прояснять довольно сложные и запутанные переживания, укрощать того же внутреннего Критика, уси­ливать и "подпитывать" те свои части, которым не хватает "жизненного пространства". Мы можем в буквальном смысле слова прощаться с перио­дом жизни или с приятной, но отжившей свое иллюзией, а можем исследо­вать область еще не известного, заглядывать в будущее. Можем попытаться понять собственное сновидение или фантазию, привычку или неожидан­ный для себя самих поступок. Во всем этом разнообразии возможностей одно остается неизменным: героиня ищет свою правду, при всей нашей поддержке и сопереживании отправляется в свое путешествие — одна. Исключение составляют те сюжеты, которые изначально являются не лич­ными: например, если захотим, мы можем проиграть любой миф или сказ­ку. Есть, к примеру, такая странная "женская история" — "Василиса Пре­мудрая" называется...

Действие, игра создают особую атмосферу спонтанности и совместного творчества, в которой можно рискнуть и подумать, почувствовать или по­вести себя новым, для себя самой неожиданным образом. Группа подыгры­вает главной героине[7], подхватывая и точно по ее образцу воспроизводя роли любых персонажей, которые ей нужны для работы: это могут быть роли значимых людей или явлений, даже неодушевленных предметов. Представляете, что может рассказать дверь в женской консультации или ваша детская шубка из цигейки, не говоря уже о старой фотографии или только что начатом еженедельнике? А в последнее время вовсю заговори­ли персональные компьютеры и автомобили.

Героиня — вернее, тема, заявленная ею, — выбирается самой группой. Обычно есть несколько готовых к работе, "разогретых" участниц, а веду­щая задает группе вопрос: "Работа с какой темой даст больше лично вам?" Для глубокой, осмысленной работы очень важно, чтобы тема была "горя­чей" для многих, тогда героиня получает настоящую эмоциональную под­держку, а другие участницы — пищу для чувств и размышлений о своей жизни. Я всегда внимательно слушаю, какие темы и в каком порядке выби­рает группа. Бывает, что смелая участница пугает остальных своей откро­венностью и готовностью работать "вглубь" и ее запрос до поры до време­ни "не слышат"; бывает, что группа эмоционально устает от тяжелого, "кровавого" материала и нуждается в хотя бы коротком путешествии на "солнечную сторону жизни"; очень часто бывает, что после одной-двух ра­бот первоначальные запросы меняются, и это лишний раз доказывает, что каждая героиня работает не только для себя, но и для всей группы.

В начале каждой индивидуальной работы мы всегда договариваемся о ее направлении и о цели: "Что могло бы быть для Вас результатом этой Ва­шей работы?". Понятно, что иногда приходится поторговаться: таких "кон­трактов", как решение всех проблем за полчаса или "счастье вообще", мы не заключаем: это, что называется, дохлый номер. Для меня принципиаль­но важно, чтобы цель и "фокус" работы формулировала сама героиня: это ее жизнь, ее чувства, мало ли что покажется ведущей и группе! Бывает, что на занятия приходят женщины, толком не знающие, с чем и почему им имело бы смысл работать — и что? Не раз случалось, что немного позже они "ухватывали" что-то настолько важное и для них, и для остальных, что их работа становилась главным событием дня. Меня не пугает отсутствие готовых формулировок — они, кстати, часто бывают неточными, заимство­ванными из популярной литературы или разговоров с подругами. Мне ка­жется, что сама по себе готовность потратить время, деньги и силы на групповую работу — это лучшее доказательство того, что "есть зачем". А уж сориентироваться и назвать словами — это не вопрос: чуть раньше, чуть позже, с моей ли помощью, без нее ли.

На одну длительную — то есть раз в неделю в течение нескольких меся­цев — женскую группу ходила совсем молодая девушка, страдавшая ужас­ной застенчивостью. В первый раз ее вообще привела мама — как вы дога­дываетесь, сверхактивная и речистая. Почему-то у таких мам дочери сплошь и рядом тихие, словно с рождения прибитые бешеной активностью и постоянным вмешательством во все свои дела. И ездила девчонка отку­да-то издалека, приезжала усталая и бледненькая, и на мой вопрос: "Кто хотел бы сегодня поработать?" — ни разу не выдвинулась. Правда, в рабо­тах других участниц подыгрывала, а в шеринге — прошу прощения, в раз­говоре о чувствах — порой говорила очень тонкие и глубокие вещи. Груп­па обращалась с ней бережно, с симпатией и на равных: было понятно, что всяческого дерганья и прямых инструкций типа "не сиди, будь активной, это же тебе надо" девочка и так хватила через край. К чему я рассказываю эту историю? А вот к чему: в конце нашей работы, на предпоследнем заня­тии тихая Ирочка своим мягким голосом сказала, что ничего важнее этого общения в ее жизни не происходило с самого детства. Что она впервые сдавала экзамены в техникуме без паники, что для нее раскрылся мир взрослых женщин, которые, оказывается, тоже люди со своими пережива­ниями и слабостями (!). Что главная "работа над собой" происходила у нее внутри. Что она с трудом училась не зацикливаться на собственном при­вычном "что обо мне подумают", а сопереживать, ставить себя на место других людей. И что особенно она благодарна группе за то, что ее прини­мали такой, какая она есть. Монолог такого объема мы слышали от нее впервые — это раз. Она действительно была важной, незаменимой частью той нашей группы, своим присутствием и своей жизнью научила нас чему- то очень важному — это два. И наконец, сейчас история Ирочки напомина­ет о том, что для работающей группы важно уважение к своеобразию, к уникальности того способа выражать себя, который сложился у любой из ее участниц. Когда "рано" и когда "пора", о чем и какими словами, бурно и выразительно или тихо и почти без внешнего действия — все это моменты личного выбора: "своим голосом и о том, что важно для меня".

Из технических деталей добавлю, что главные психодраматические инст­рументы — это обмен ролями, дублирование (внутренний голос) и "зерка­ло". Обмен ролями позволяет ввести новое действующее лицо, его (или ее) голосом и глазами задать ситуацию, а заодно, может быть, и увидеть ее по- новому. Дублирование очень помогает думать и чувствовать — особенно когда чувства и мысли неясны, противоречивы. "Внутренний голос" всегда звучит из-за спины, любые его утверждения могут приниматься или кор­ректироваться. Ну, а психодраматическое "зеркало" — это редкая возмож­ность увидеть себя со стороны, что не всегда приятно, но почти всегда по­лезно. Все, что важно для героини в "месте действия", мы обычно обозна­чаем весьма условно — стульями: вот дверь, вот окно, еще здесь важен те­лефон, который все не звонит и не звонит... Может быть, на эти роли бу­дут введены люди, может быть, они будут только обозначены — действие и чувства героини покажут, с какой подробностью и в каком направлении нам разворачивать работу. Меня всегда поражает, как легко и без всякого специального "натаскивания" группа начинает пользоваться этими инстру­ментами — будто всю жизнь мы только и делали, что "исследовали свою правду средствами ролевой игры". Может быть, здесь дело в детских вос­поминаниях? Для ребенка ведь естественно одушевлять все вокруг, гово­рить за куклу или машинку, подражать действиям героев фильмов...

Одна из замечательных особенностей психодрамы заключается в том, что другие участницы (даже те, кто не занят в ролях) всегда примеряют на себя и свою жизнь "шкуру" героини, как если бы сами побывали там, тогда, с теми, кто...

Действие вовлекает больше, чем разговоры, да и правды в нем больше — той личной, субъективной правды, которую героини отправляются искать. Еще одна важная деталь: в начале дня мы обязательно договариваемся о нескольких простых правилах:

•   ни в каких сценах, сколь бы бурными они ни были, мы не причи­няем физического ущерба себе и другим;

•   все, что делается и говорится на группе, конфиденциально — при желании где-то что-то рассказать мы обязательно меняем имена и узнаваемые обстоятельства (и на этих страницах вы не встретите ни одного настоящего имени или географического на­звания);

•   от предложений ведущей можно и нужно отказываться, если они тебе по тем или иным причинам не подходят.

Эти правила делают нашу работу более безопасной — в том, что она нуж­дается в такой "страховочной сетке", вы скоро убедитесь сами.

А по завершении действия всегда бывает разговор о том, какие чувства, связанные с собственным опытом, "зацепила" чья-то история. Это очень важная часть наших дел в группе: здесь героиня получает поддержку (ты не одна, это знакомо, мы с тобой), но одновременно и группа может выска­зать наболевшее, поделиться своим — причем не путая "свое" и "не свое". Что бы мы ни испытывали, глядя на чью-то работу и сопереживая ей, это чувство возникло не впервые, а сейчас мы сердимся, не можем унять слезы или трясемся от страха не по причине работы героини, а только лишь по поводу ее. Причины слез, гнева или дрожи коренятся в собственной жизни, опыте каждой участницы, а работа героини только открывает дверцу к ним, позволяет им выйти на поверхность. Этот разговор о чувствах в пси­ходраматической традиции называют шерингом, и первые несколько раз бывает непросто удержать разгоряченную группу от советов, оценок и по­пыток "учить жить". Непросто, но совершенно необходимо: совет или ин­терпретация — это всегда уход от своего опыта, а сообщение о чувствах может быть равно важным и для говорящей, и для слушающей: "Когда ты заговорила о ситуации, которую не любишь вспоминать, я впервые испуга­лась по-настоящему. До дрожи, сильно. И конечно, всплыла ситуация, кото­рую я много лет как бы не помню. Как бы. Она тоже связана с физическим унижением. Это было...". Отработавшая героиня только слушает, в самом конце может сказать группе пару слов — уверяю вас, в этом "послеопера­ционном" состоянии вести длинные разговоры особо не тянет. Чаще всего просто благодарят за поддержку, обязательно выводят из ролей всех вспо­могательных лиц и предметы, которые имели какую-то символическую на­грузку: мы очищаем пространство, внутреннее и внешнее, для следующей работы.

Есть еще четвертое правило: его я ввожу по ходу дела, когда оно может быть понято и уже имеет какой-то смысл. Мы договариваемся о том, что все, кто работал со своим материалом, пару дней подождут с принятием важных решений (особенно "по теме") и воздержатся от попыток бурно обсуждать свою работу (особенно с "заинтересованными лицами", о кото­рых шла речь в самой работе). Искушение немедленно поменять в своей жизни все или схватить телефонную трубку и начать не то мириться, не то ругаться, не то резать правду-матку — велико. Поддаваться ему — не сле­дует. В эмоционально заряженном, "искрящем" состоянии можно и дров наломать, а уж решений напринимать таких... Главная психодраматическая работа делается не во время разыгрывания, даже не во время разговора о чувствах: она происходит глубоко внутри, где душа в своем привычном внутреннем плане перерабатывает все, что с ней происходило во время психодраматической сессии. Тогда-то и рождаются новые мысли, возника­ют чувства, связываются между собой воспоминания и обрывки кем-то ска­занных фраз, снятся новые сны. На это нужно время.

Группа и ведущая — только катализаторы; каждая из нас возвращается в свою реальную жизнь, где нам и дальше жить; все изменения и прозрения должны быть с этой жизнью увязаны. На это тоже нужно время. Сорок во­семь часов — это "минимум для безопасности", уравновешивающий интен­сивность группового опыта. Дальше все равно приходится принимать свои решения и продолжать свой путь.

КОРОЛЕВСТВО КРИВЫХ ЗЕРКАЛ

Первое правило — делать так, чтобы люди думали, будто они сами хотят этого.

Екатерина Великая об искусстве правления

Но что это мы все о мрачном и серьезном: темный лес, говорящая загадка­ми Баба-яга, страхи да тяжелые воспоминания — так и до морщинок на лбу недалеко. Лоб же, понятное дело, должен быть гладким, если же его вообще многовато, лучше прикрыть избыток челкой. Так советуют стили­сты, а им виднее. Скажем спасибо за заботу и заглянем в обычную жен­скую группу в одну из суббот.

Обычно первый наш шаг мало напоминает знакомство в традиционном смысле слова — этот ритуал сильно подпорчен многократным повторени­ем в официальных или светских ситуациях. Начнешь с него — и вытащишь все привычки общения с "чужими", когда невольно контролируешь, "как сядешь, что скажешь" (даром, что мужчин поблизости нет). Мы начинаем с разминки, которая позволяет и рассмотреть подробнее тех, с кем свела судьба в этом совместном "путешествии", и кое-какие мысли прояснить, и каждой незаметно решить для себя, на какую работу, какую степень откры­тости, какую глубину общения можно отважиться в этой группе.

Как правило, в начале такой разминки я предлагаю разбиться на пары по какому-нибудь странному и неожиданному признаку. Например, объеди­ниться с той, которая кажется самой непохожей внешне. Понятно, что сходство и различие — дело сугубо субъективное: кто смотрит на рост, а кто на цвет волос. Тем и занятно. Разговоры у нас идут короткие — обыч­но две минуты говорит одна, две минуты другая, а потом пара распадается и на новую тему уже можно поговорить с новой собеседницей. Темы для этих двухминутных разговоров не очень обязывают, хотя каждую при же­лании можно было бы развернуть в многочасовую групповую работу. Вот, например, о чем я просила поговорить "для разогрева" последнюю группу:

•   Какие стереотипы, "перлы народной мудрости" в отношении женщин вас особенно задевают?

•   Когда — давно или недавно — вы испытывали яркое, отчетливое чувство "Боже, как хорошо быть женщиной!"?

•   В каких своих жизненных ролях вы чувствуете себя "на месте", в согласии с самой собой, а какие даются с трудом или просто не нравятся?

•   Кто из знаменитых женщин всех времен и народов вызывает у вас чувство восхищения — "Какая женщина!" — и чем?

•   Что обычно говорят маленькой женщине с припевом: "Ты же де­вочка!", что считается обязательным, "в жизни пригодится", за что хвалят, ругают, стыдят?

Бывают и другие темы, иногда возникающие на ходу, в ответ на какую-ни­будь реплику или реакцию — нам важно сразу окунуться в пестроту, бо­гатство воспоминаний и примеров, признать право думать и чувствовать по-разному — и, разумеется, право быть выслушанной и выражать себя "своим голосом". А уж после разминки, когда хотя бы половина группы больше не кажется чужой, обрела голоса и лица, мы садимся в круг и гово­рим о том, с чем каждая из присутствующих хотела бы поработать в этот день, что ее привело к нам.

И вот однажды почти в начале группы мы слушали, кто с чем пришел — как обычно. Перечислено было многое: сомнения по поводу смены работы и фантомные боли[8] после мучительного развода, отношения со старой ма­мой и со взрослым сыном, эмоциональная зависимость от мужчины и поиск нового дела в жизни, неумение сказать "нет" друзьям и родным, пережива­ние одиночества в семье, муки ревности, желание больше радоваться уже достигнутому успеху. Были страхи, надежды, поиск ресурса, изменение приоритетов — все, что важно. А одна веселая дама — назовем ее Наталь­ей — говорит:

— Эх, сюда бы хоть парочку журналисток из дамских журналов — погля­дели бы, как люди живут! А то смех разбирает, что там у них считают про­блемой! Прямо королевство кривых зеркал какое-то!

Материализовать прессу на тот момент было никак нельзя (хотя однажды такое случилось), но для начала поиграть в то, "что там у них считают про­блемой", было можно — Натальина энергичная тирада вызвала много смешков, кивков и выразительных междометий.

Иногда, если речь идет о чем-то знакомом и не вполне личном, мы работа­ем без "главного действующего лица". Вот коротенькая игра-импровизация на тему женских журналов и стала таким лирическим — нет, скорее коми­ческим — отступлением. Прежде чем начать настоящие, серьезные и лич­ные, истории, мы совершили маленькую экскурсию в мир глянца и куколь­ных представлений о том, что же такое женские проблемы. Как пел Вер­тинский, изысканно грассируя, "разве можно от женщины требовать мно­гого, Вы так мило танцуете, в Вас есть шик"...

Итак, мы обозначили место — что-то вроде сцены в комнате, — и ведущая (то есть я) предложила всем желающим стать Колонкой, Статьей или Фото­графией. Получился этакий живой макет журнала. Вот он.

—  Я — Колонка обозревателя моды. Ну конечно, гей — это та-ак сти-льно. Смотрите, вот я какой хорошенький, просто прелесть, so cute! Так, о чем я? Наступает лето, пора обновить гардероб. Все, что у вас есть, никуда не годится. Это уже не носят, милые. Смотрите, что вам нужно, и немедленно: вот такие босоножки... и вот такая сумочка... и вот такой экстремальный блузончик... So cute, но не для всех: коровам больше сорок второго это не пой­дет. Для них — отдельный раздел "Большой размер — еще не трагедия". К счастью, его веду не я. Я люблю, чтобы видно было вещь, а женщина внутри — это лишнее.

—   Пора худеть! Как, вы еще не знаете самой крутой диеты? Записы­вайте, это ваш последний шанс прилично выглядеть на пляже. Будете как я — плоский живот, никакого целлюлита, пальчики оближешь! Глядишь, и оближет...

—   Вечный вопрос: брить ноги или эпилировать горячим воском? За и против... против и за... Это непростое решение. (Лежа на спи­не, Оксана рассматривает высоко задранную ногу.)

—  А я — письмо от читательницы. Можно ли рассказывать мужчине об этом самом... ну, о своем предыдущем сексуальном опыте? Если нет, то что делать, если он настаивает?

—   Брить или не брить — вот в чем вопрос... (Оксана разглядывает вторую ногу.)

—   Наш психолог отвечает читательнице. Если настаивает, дорогая Елена, то можно — но без подробностей. Ваш друг может поду­мать, что Вы его сравниваете с другими... друзьями. Мужчины, Леночка, этого не любят. Если Вам дорог этот... друг, дайте ему понять, что Он — несравненный во всех отношениях. Это они обычно глотают не жуя. Возьмите листок бумаги и напишите 20 синонимов к слову "несравненный". Выучите наизусть, пусть это станет вашей второй натурой. Побольше разнообразия, удивляй­те его каждый раз. Это они любят. Только нужно знать меру: если вы восхититесь Вашим Несравненным, а он такого слова не зна­ет, он почувствует себя ущемленным. Этого они, конечно же, не любят. Пишите нам — мы откроем вам все их секреты!

—  А я — кулинарная колонка. Вот рецептик по-тря-сающего десер­та. Все такое взбитое-взбитое, сверху ягодки-ягодки, и почти ни­каких калорий. Вот какая картиночка хорошенькая! Все гости просто обзавидуются! Так им и надо, раз колоночку не читали!

—   (Мрачно, с пафосом.) Хозяйки, запомните: кухонное полотенце должно висеть не больше двух дней! Затертое полотенце — ваш позор и дополнительный расход стирального порошка. Кафель надо чистить сверху вниз. Пакеты от крупы разрезаем ножница­ми: в швах всегда что-то застревает. Сто пакетов — сто грамм экономии.

—   (Интимно, выгибая бедро.) А я — анкета "Твои эротические фан­тазии". Кафель сверху вниз почистила? Ноги побрила? Десертик в морозилке? А теперь ответь на мои вопросы!

Ты обычно предаешься эротическим фантазиям:

•   в транспорте — 1 балл;

•   на работе, вместо самой работы — 0 баллов;

•   у себя на кухне — 2 балла;

•   в постели с мужчиной, не имеющим с ними ничего общего, — 0 баллов;

•   читая наш журнал — 4 балла.

В столбик складывать умеешь? Запиши ответ — консультация наше­го сексолога на странице сорок.

—   Брить или не брить...

Хотя пословица и гласит, что "скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается", — у нас все наоборот. В реальности игра "в журнал" заняла меньше времени, чем вы о ней читали. И никакое описание не передает интонаций, поз и движения — "пора худеть", например, исполнялось на фоне настоящих отжиманий, а "массовка" потягивала из воображаемых ча­шек что-то до крайности омерзительное, судя по мимике. Смех смехом, а что дальше? А дальше — вопрос (мой):

—  А вот здесь, в сторонке, у нас обычная женщина. Что говорит ей журнал? Давайте услышим подтекст, второй смысл.

"Колонки" смыкают ряды и обращаются к пустому стулу:

—  Вот она, настоящая жизнь! Нравится? Старайся, тянись!

—  Я — твой сон, твоя мечта. Не просыпайся, там все совсем не так.

—  Тебе ни-ког-да так не выглядеть.

—   Никому не интересно, что у тебя внутри. Полируй фасад.

—   Не принимай меня всерьез. Вот я, например, тебя всерьез не при­нимаю, а ты?

—   Но какие большие деньги я делаю на твоих маленьких слабостях!

—   Купи — и может быть, тебя тоже купят, девочка...

—  Ты дура. Ты слопаешь все, что мы тебе захотим скормить. Ну не дура? (Хор в ответ: дура, дура...)

И вот тут-то возникает занятный вопрос: на чем играют, чем искушают эти самые журналы? Ведь понятно, что женщину они не уважают, в грош не ставят — в прямом и переносном смысле. В женских журналах "сильнее, чем где-либо еще, Женщина утверждается как особый зоологический вид, своего рода колония паразитов, которые хоть и способны двигаться сами по себе, но не могут далеко уйти и всякий раз возвращаются к привычной опоре (каковой является vir)". Кто, собственно, является привычной опо­рой, понятно, поэтому латынь оставляю без перевода, — а вся цитата при­надлежит французскому исследователю современных мифологий Ролану Барту. И самое поразительное то, что написаны эти строки в конце 1950-х годов. С тех пор мир повидал многое: сексуальную революцию и женское движение, полеты в космос и чудеса генной инженерии, экологические ка­тастрофы и падение Берлинской стены, Интернет и новых Нобелевских ла­уреатов... А для "особого зоологического вида" (как его понимают в ку­кольном мире глянца) время, похоже, остановилось:

"В мире журнала "Элль" нет мужчин, но он всецело сотворен мужским взором и представляет собой не что иное, как мир гине­кея. [...] Вы можете любить, трудиться, писать, заниматься бизне­сом или литературой, но только не забывайте, что на свете есть мужчина и что вы ему не ровня; ваш мир свободен лишь по­стольку, поскольку зависит от его мира; ваша свобода — вид рос­коши, она возможна только при том условии, что прежде всего вы признаете обязанности своей природы. [...] Иезуитская мо­раль: можете отступать от морали своего удела, но ни в коем случае не от догмы, на которой она зиждется".

Охо-хо, это вообще 1955 год — год моего рождения, между нами говоря. Студентки слушают лекцию по психологии гендерных различий, склонив головки немыслимых цветов над свеженьким номером — кажется, все того же "Элль". Все возвращается на круги своя? Или это так кажется из Москвы 2002 года, куда более благополучные соседи радостно сваливают то, что уже "не носят" сами — радиоактивные отходы, сигареты "Мальборо" и це­лую кучу международных изданий про красивую жизнь?..

ПОЛЕ ЧУДЕС... В СТРАНЕ ДУРАКОВ

Три вещи не прощаются женщинам. Но никто не зна­ет, какие и почему.

Янина Ипохорская

Не будем лицемерить: чего греха таить, листать женские журналы так сладко, так приятно. Что-то гладкое и блестящее, очаровательные флакон­чики, парящие в невесомости туфельки, мелькают вкусные слова — что-нибудь вроде "пастельный", "воздушный", "уютный"... Колонки разброса­ны по страничкам так элегантно, тут шрифт — там цвет. Это чтобы нам было нетрудно, глупеньким: никто ведь не читает глянцевые журналы внимательно, рассеянный взгляд нужно заманивать и ловить.

Лично мне случалось читать женские журналы исключительно из прак­тических соображений — когда появились предложения что-нибудь для них написать. Элементарная корректность требовала ознакомиться, хотя, если честно, давалось это всякий раз нелегко. Когда открываешь любой — называйся он хоть "Фам фаталь", хоть "Верунчик" — точно знаешь, что сейчас будет. Тебе будут нечто продавать, сначала убедив, что у тебя это­го нет.

Бизнес есть бизнес. Реклама тряпочек и косметики — почему нет? Это кра­сиво, а бежать покупать "оттенки сезона" никто не заставляет. Реклама чу­додейственных диет и новейших процедур — так "не любо — не слушай, а врать не мешай", ведь даже у самых доверчивых из нас есть кое-какая го­лова на плечах. Все мы знаем, что, в общем-то, нужно меньше есть и боль­ше двигаться, чудес не бывает — или бывают такие, что не обрадуешься. И все мы знаем, что "ничто так не старит женщину, как возраст". И что эф­фект дорогого косметического салона ("революционная технология омоло­жения" — альфа-гидрокси-что-то там, лифтинг-пилинг, церамид-коллаген... что следующее?) — продержится до первого аврала на работе или ангины. И что нормальная физическая нагрузка — это струйка пота, гри­маса напряжения на лице и ноющие мышцы назавтра. Барышня на картин­ке демонстрирует чудеса гибкости и растяжки, не поведя бровью и все с той же сияющей улыбкой — надувные у нее гантели, что ли?

Но это все еще цветочки. Ягодки — это философия жизни, то есть того представления о женщине и ее жизни, которое остается как бы в тени фи­гурных флакончиков и супердиет.

"Теперь, когда моя грудь выглядит нормально, я счастлива".

"Браво косметике! Именно она дарит каждой женщине уве­ренность в себе".

"Если вам что-то не нравится в том, что он делает в постели, об этом можно сказать с улыбкой — но только с нежной улыбкой".

"Благодаря интеллекту и мускулам он чувствует свое превос­ходство над женой".

Это — крупным шрифтом. Мелким — история Вали С., которая "не удержа­ла ЕГО" — то ли потому, что не пользовалась новейшим эпилятором, то ли улыбка была недостаточно нежной. Будет, конечно, и история Марины П., у которой все кончилось хорошо, — то есть ей купили цветы, признались в "чувстве" и разрешили не увеличивать бюст хирургическим путем. Как го­ворится, "спасибо, дяденька"...

Все мы знаем, что слезные письма в редакцию пишутся в редакции же, со­веты передираются из одного и того же источника (разумеется, переводно­го). А я еще знаю, что в этих изданиях часто работают вполне тонкие и умные женщины, которые, стесняясь, заказывают психологам "матерьяльчик" с пожеланиями "побольше конкретных советов", хотя про свою соб­ственную жизнь они никогда не стали бы слушать расхожие премудрости, весь этот психологический ширпотреб, "пучок на пятачок". (Между про­чим, даже на нормальной — личной и конфиденциальной — психологиче­ской консультации советы дают крайне редко и осторожно.) Но — "по­зиция нашего руководства", но — "наших читательниц интересует кон­кретика"... Работа есть работа, позиция руководства — это серьезно, как понимают все большие девочки. Я с нежностью вспоминаю редакторов и корреспонденток, с которыми мы отчаянно пытались вдуть хоть искру жиз­ни, юмора, сомнения в пластиковую упаковку "женского жанра", в этот придуманный мир. Получалось, прямо скажем, когда как и не совсем. Жить в кукольном домике, где хозяйка Барби, тесно.

Вот, например, какими вопросами мучаются "наши телезрительницы" — по мнению программы "Женские уловки", или "Дамский зал", или "Секретики женского счастьица".

•   Может ли женщина сама проявить инициативу и познакомиться с понравившимся мужчиной или нужно ждать, когда он "обратит внимание"?

•   На какие темы можно (нельзя) говорить при первой встрече (на­пример, может ли женщина говорить, что у нее — "серьезные на­мерения" или выспрашивать про его личную жизнь и т.д.)?

•   Стоит ли рассматривать приглашение в ресторан как приглаше­ние в постель?

•   По каким признакам определить, что мужчина — типичное "не то"?

•   Можно ли знакомиться с женатыми мужчинами?

•   Стоит ли ради "него" резко менять образ жизни (например, часа­ми сидеть дома и ждать звонка)?

•   Что делать, если он говорит, что любит, но жениться не хочет?

•   Можно ли говорить про свой возраст?

•   Можно ли выспрашивать про его личную жизнь?

•   Можно ли при мужчине говорить, что сидишь на диете, отказы­ваться от еды, говорить: "Я такая толстая..."?

•   Можно ли говорить о себе, о своих интересах или лучше спраши­вать его?

За каждым таким вопросом (а они вполне могли примерно так и задавать­ся) что-то да есть — только никто не потрудился выяснить, что именно. Например, в этом впечатляющем, хотя и неполном списке из моего архива сразу бросается в глаза, что большинство "роковых вопросов" связаны с разрешением (чьим, интересно?) и, в частности, с разрешением говорить. В самом деле, тупо молчать и хлопать ресницами как-то совсем уж дико. А откроешь рот — явно сделаешь что-нибудь не то. Дорогая редакция, по­могите!

У меня при чтении такого рода списков возникают совсем другие вопросы. Что же надо было сделать с девочкой, чтобы до такой степени вытравить из ее общения с представителями противоположного пола даже тень какой бы то ни было естественности? Почему отношения с мужчиной в этом "раскладе" полностью лишены радости — ни интереса, ни удовольствия, один сплошной страх ошибки? Почему воображаемый мужчина, которому словно сдается какой-то бесконечный экзамен, такой убогий, слабый, не­интересный? Почему "наши телезрительницы" совершенно не предполага­ют — судя по вопросам, — что они сами могут в общении с мужчинами хо­теть разного, искать и находить разное? Где хоть одно упоминание о том, что тело, душа, разум, дух женщины вообще имеют собственные — и раз­личные — потребности?

В пространстве плавает некая виртуальная женщина, у которой нет ни биографии, ни чувств, ни возраста, ни самооценки. Она — надувная игруш­ка, причем не обязательно из ассортимента секс-шопа — может быть рек­визитом и в гостиной, и на кухне, и в офисе. Как говорится, за что купят — то и отработает.

Я не верю в массовый врожденный идиотизм — ни женский, ни мужской. Когда милая и неглупая тележурналистка говорит извиняющимся тоном: "Нашу передачу смотрит такой контингент — домохозяйки, сами понима­ете, что они могут спросить. Главное, с ними надо попроще, на их уров­не", — для меня это многое проясняет. В частности, происхождение "на­дувной куклы". Обратите внимание, как гармонично дополняют друг дру­га страх "сказать не то" аудитории — и покровительственное "что они могут спросить" у "дорогой редакции". При всех различиях в образова­нии, возможностях, амбициях — полное единство в главном: они не лю­бят женщину.

Не нравится она им, неинтересна. Ее можно только использовать — а на что она еще годна, не разговаривать же с ней, в самом деле? Одна "домохо­зяйка" сказала по этому поводу так: "Не могу я смотреть эти женские про­граммы, тупость какая-то. Вот "В мире животных" — это да, детские есть интересные, документальное кино, даже футбол. Там хоть жизнь, происхо­дит что-то". Может быть, эта женщина не знает многого. Но и "ее уровня" вполне достаточно, чтобы не путать жизнь с ее отсутствием. Мертвой — "надувной" — ей быть не нравится.

И если к самим журналам и телепрограммам у меня вопросов нет — они такие, какие только и могут быть, то есть какие купят, — то к нам, поку­пающим или хотя бы перелистывающим, вопросы есть. Мне интересно, что нас привлекает в этом мило упакованном кукольном царстве. Конеч­но, мы имеем право предпочесть эту картину мира и самих себя про­чим — так же, как имеем право питаться сплошь жирными пирожными с ядовитым розовым кремом. Но по крайней мере понимая, что это вред­но... Нам кажется, что мы воспринимаем "жирную розочку" глянцевых страниц иронично, с безопасного расстояния. Так ли это? В самом ли деле глянцевая сласть безопасна для самооценки и достоинства или все-таки эксплуатирует наши слабости и потихоньку питает старый и могуще­ственный миф о женской глупости, мелочности, тщеславии, зависимо­сти — короче, принадлежности к "колонии паразитов" или в лучшем слу­чае — к "низшей расе"? Тогда тем более интересно, на чем нас, чем нас, за что — в смысле за какую веревочку...

На любом тренинге продаж, где обучают тонкостям манипулирования че­ловеческими слабостями, говорят примерно следующее: вы продаете не товар, вы продаете удовлетворение какой-то потребности, исполнение же­ланий, мечту... Какие потребности требуют "глянцевых сладостей"? О, их немало! Даже неполный список впечатляет. Например, такой:

•   Потребность в том, чтобы с нами поговорили. (Неспроста в боль­шинстве изданий к нам обращаются прямо — ну просто виртуальная подружка!) Нам гораздо чаще, чем мы это замечаем, нужна поддержка, общение — причем специфически женское, не осуждающее интерес к собственным ногтям или качеству кожи, рассыпающее калейдоскоп дета­лей... "Мне все про тебя интересно и важно, давай расслабимся и помеч­таем... Я могу тебя развлекать, забавлять, утешать... Я всегда с тобой... Только не забудь подписаться..." Интересно, от кого мы предпочли бы это услышать и не услышим — ни тогда, ни теперь, ни потом?

•   Потребность в обновлении, в том, чтобы "начать новую жизнь с поне­дельника", изменить что-нибудь в своей внешности, гардеробе, привыч­ках — да какая разница? Все мы так или иначе чем-нибудь не вполне удовлетворены, да еще есть страх перед серьезными изменениями (что-то нам подсказывает, что цена их может оказаться высока). Но вот рево­люционное изменение цвета лака для ногтей, подсказанное, то есть раз­решенное журналом, — это можно, это даже нужно. Так и потребность в новизне сыта, и овцы боязни перемен целы. Жизнь многих женщин так ужасающе монотонна — в сущности, такую монотонность только женщи­ны и выносят, — что потребность "сменить кожу" часто становится про­сто отчаянной. А голоса сирен нашептывают: это можно, это близко, ни­чего не надо решать и всерьез менять, только купи — и вот тебе новая ты! И еще купи, и еще... Интересно, насколько мы контролируем это про­мывание мозгов, а насколько оно нас?

•   Потребность в руководстве, в получении санкций: носи то, не ешь это, делай так-то! При этом стандарт задается чуть повыше читательско­го, что создает дополнительный "фактор защиты": так делают правиль­ные, классные, модные. Не слушай мамочку, тетеньку, дуру с работы — слушай меня, и ты будешь права, а они — нет! Каждая женщина с детства слышала сотни замечаний, от которых практически не было защиты: вне­шность, манеры, "ты же девочка". Следовать им во взрослой жизни глупо, оставаться вовсе без них и положиться на себя трудно и страшно. Тетень­ке и дуре с работы возразить сильно хочется, но для этого нужно серьез­ное прикрытие. Журнал его дает, при этом косвенно обычно намекает на то, что на самом деле миром правят богатые мужчины, а вовсе не мамоч­ки с тетеньками, а слушаться надо сильного. Научись нравиться, убла­жать, угадывать желания и воплощать мечты — получишь влияние, даже власть. Потому что в мире куклы Барби по-другому ты их не получишь никогда... Интересно, насколько мы на самом деле не уверены в себе?

•   Потребность ощутить хотя бы иллюзорное благополучие, забыва­ясь, заглядеться на блестящее, яркое, из какой-то невзаправдашней и прекрасной жизни залетевшее... "Так ребенки-нищенки веками барские разглядывают елки..." В реальности бывают болезни, страх перед буду­щим, нереализованные способности, одиночество без семьи и совсем уже беспросветное одиночество в семье, — как бывают и минуты полноты и счастья, которые не покупаются, а только дарятся или делаются своими руками. Там — "аромат сезона", семь способов избавиться от волосков где-нибудь, где эти волоски "отравляют всю мою жизнь", плюс рассказ о чьей-то сердечной драме с хорошим концом. В журналах, как и в дамских романах, все всегда кончается хорошо. Зловредные волоски побеждены; ты пахнешь тем, чем следует пахнуть в этом году. Ты контролируешь свой вес, свой стресс, свою жизнь — только не вспоминай о ней, а если что-то беспокоит, купи игрушку, и тебе будет казаться, что ты не снару­жи, как Девочка со спичками, а внутри... Там, где никогда не случается ничего плохого... Вы никогда не задумывались, почему Фея-крестная дала Золушке такую жесткую инструкцию относительно полуночи? Не­ужели не в ее волшебных силах было оставить девочку на балу, дать ей забыть о горшках и реальном месте в жизни? Похоже, что мудрая Крест­ная хорошо понимала простую вещь: для того чтобы "все кончилось хо­рошо" даже в сказке, как минимум следует знать меру и оставаться самой собой. Иллюзии прекрасны, когда им отводится безопасное место — сны, мечты, "мыльные оперы"... и женские журналы, если на них не "под­сесть". Интересно, многие ли из нас отваживаются честно признать, что сплошь и рядом иллюзии контролируют нас, а не наоборот?

• Просто потребность в красивом. Вы заметили, что еда на глянцевых страницах красивее, чем на тарелке? Ни таких фруктовых салатов, ни столь безупречных губ, ни вот так свободно летящих шарфов не бывает. Говорят: "Красиво, как на картинке". И мы хотим жить красиво, прекрас­но понимая, что так красиво не бывает. Все равно хотим. По тем же самым причинам, по которым шофер-дальнобойщик лепит на стекло Клашу Шиффер, хотя все его прошлые и будущие женщины будут от нее сильно отличаться, а сменщик все равно не поверит, что это "его девчонка". Мы тоже заслужили, черт возьми, этот "глоток глянца" своими сумками, обо­дранными подъездами, всей этой вечной барачно-коммунальной строй­кой, в результате которой все равно получалась мерзкая блочная девяти­этажка. Быт прошедшей эпохи был враждебен человеку вообще, а чело­веку-женщине — в особенности. Поддержание жилья в порядке букваль­но означает бесконечный вывоз грязи. Теснота не дает уединиться. Все предметы против: пылесос дико воет, краны капают ржавым, соседи за­ливают (у них краны такие же), в телевизоре помехи, слышимость блоч­ная... И несмотря на гнусную шутку о том, что советская женщина — это ВИОЛА (временно исполняющая обязанности лошади), она находила — в меру вкуса и умения — место для то ли "хорошенького" календаря, то ли салфеточки, и шила по ночам маскарадные костюмы детям, и со своей внешностью умудрялась что-то еще сделать, прежде чем состариться и стать "теткой" в тридцать шесть. И то, что сейчас мы можем купить духи, красивую одежду, кошачьи консервы, освежитель воздуха, коврик в ван­ную и цветущую гардению в горшке — это наш спрос, наше утешение за серый ужас быта советского времени. Витрины, по крайней мере, в боль­ших городах, красивы, даже изысканны. Соблазны "украсить" — повсюду. И все это требует не изобретательности на грани фантастики, а только самого простого — денег. А денег у женщины всегда меньше, чем у вы­полняющего такую же работу мужчины — не говоря уже о том, что есть ситуации и периоды, когда своих у нее нет вообще...

Красивого хочется остро и по-разному: в доме, на столе, в зеркале. Но старые "военные хитрости" — перекрасим, обвяжем кружевцем, превра­тим в почти совсем новое — не помогут. Почти все наши самоделки все-таки выглядят немного жалко, они стали невкусными, как и самодельные "трюфели" из порошка какао, сухого молока и бог знает чего еще. Их-то не жаль. Жаль творческой искорки, духа беспримерной изобретательно­сти и самостояния, который одна моя подруга давних лет называла "сама себе примус". Это только кажется, что насытить потребность в красивом стало просто. Заметили ли мы, как лихо используется наша жажда ком­пенсировать ту нехватку красоты, с которой большинство из нас вырос­ло? Голодавшие в детстве люди часто приобретают странные пищевые привычки — кто переедает, кто запасы делает, кто все время ходит с кус­ком. Одна моя западная коллега с удивлением заметила, что в Москве ей встречалось огромное количество женщин с ногтями почти немыслимой длины: "Но ведь это же неудобно; может быть, это символическое сооб­щение?" Руки говорят: "Я не мою посуду, я не чиню, не стираю, не пере­саживаю цветы, я вообще случайно оказалась на этой вашей улице". Ох, неслучайно... Нарисуй на ногтях хоть что, куда денешь все остальное? Сытый голодного не разумеет. И я не могу объяснить милой коллеге, по­чему в мрачном подземном переходе маленькими застывшими группками стоят женщины с завороженными лицами, напряженно глядя в иные миры — на сияющие флакончики, черные кружева, мягкие складки на­стоящей кожи...

Интересно, про какой еще товар или услугу нам вкрадчиво сообщат, что именно ими мы должны немедленно украсить свою жизнь, "потому что я достойна самого лучшего"?

• Ну, и, конечно, есть еще потребности попроще "быть не хуже" или хотя бы "знать, как быть не хуже", убедиться, что "не у меня од­ной". И наконец-то идентифицироваться с образом женщины-победи­тельницы — сексуальной, элегантной, богатой и всегда, всегда получаю­щей то, что хочет...

Честно говоря, я не знаю ни одной живой женщины, относящейся к "глян­цевой сласти" всерьез: мы все-таки гораздо умнее. Может быть, некоторое чувство превосходства, с которым небрежно закрывается очередная "Фам фаталь", — это тоже отдельная приманка? Может быть, и это просчитано?

Как бы там ни было, то представление о женщине, которое стоит за невин­ной болтовней легкомысленных страничек, просто пугает. Судите сами.

Эта "ОНА":

•   зависима — от мужчины, мнений окружающих, моды, чего и кого угодно;

•   не уверена в себе настолько, что все время нуждается в поглажи­ваниях и похлопываниях, сосках и погремушках;

•   озабочена не своим развитием, а судорожным "ремонтом фа­сада";

•   не способна к элементарному анализу фактов, причем даже фак­тов собственной жизни;

•   ревнива, завистлива, ненадежна в отношениях, склонна к мани­пуляциям;

•   в других — мужчинах прежде всего — видит не людей, а некое средство для достижения своих целей;

•   уж если любит, то достанет и удавит этой любовью так, что мало не покажется;

•   во всем, что делает, эта особа постоянно изобретательно неиск­ренна, причем завралась так давно и последовательно, что кон­цов уже не сыщешь;

•   и вновь — зависима, зависима, зависима...

Почему "ОНА" кажется такой ужасно знакомой — ведь среди нас такого хо­дячего убожества днем с огнем не сыщешь? Где же мы все-таки встреча­лись?

Эта неприятная особа, конечно, не живой человек... Я совсем не уверена, что пропитывающий все вокруг миф о женщине как создании бессмыслен­ном, инфантильном и неполноценном выдумали угнетатели-мужчины. Мифы — творчество коллективное, и тут приложили руку все кому не лень... Да и какая разница, кто что породил, — важно, что он давно и проч­но въелся, стал реально действующей силой, осколочком дьявольского зер­кала попадает то в глаз, то в сердце — и мы видим самих себя и мир в ис­каженном, недобром свете.

Женские журналы ничего не выдумали — они только подхватили и экс­плуатируют наши собственные страхи, иллюзии и желания, связанные с глубоким и тайным недоверием к собственному складу ума, души и тела. Они не виноваты — в их кривом зеркале отражается всего лишь карикату­ра, глубоко сидящая в нас самих. И вопрос только в том, как обнаружить, отследить и проверить реальностью тот кусочек нехорошего зеркала, кото­рый засел в единственной нашей голове, глазах, сердце. Мы не отвечаем за печальное наследство, полученное от многих поколений, — но, безуслов­но, отвечаем за то, как этим наследством распоряжаемся в своей един­ственной жизни.

Интересно, и как же?

ШЛЯПКА, САЛАТ И СКАНДАЛ

Это совершенно неважно.

Вот почему это так интересно.

Агата Кристи

Говорят, что женщина может сделать из ничего шляпку, салат и скандал. Не знаю, чего больше в этом утверждении — раздражения или восхищения такой способностью. Но в общем принято считать, что женщины могут огорчаться по пустякам и радоваться пустякам же. И в самом деле, что только не огорчает нас, глупеньких. Вот например, одна моя коллега полу­чила на работе жидкость для чистки компьютера. Оказалось, что жидкость одновременно имеет свойство смывать лак для ногтей. Нашим изумленным взорам предстала разъяренная, оскорбленная до глубины души женщина, несущая на отлете эту ужасную руку, изуродованную, пусть и не по-насто­ящему — что это, как такое могло со мной случиться? С двух — нет, хуже, с трех из десяти ногтей подло снялся лак. Ее гнев был совершенно серьез­ным, будто ее обманули, подвели, предали в чем-то очень важном. Можно сколько угодно иронизировать о ничтожности повода, но сам по себе гнев был настоящий, тут уж никакая ирония неуместна.

И мне, и многим из вас случалось горько рыдать по поводу подгоревшего пирога. Ну, казалось бы, какая чушь! Ну, поскоблим корочку, ну, заменим этот пирог чем-то... Уж наверное, он был не единственным блюдом в за­планированном ужине. Но так горько, так обидно, так подло — выверен­ный рецепт, пекла такой пирог сто раз — и вот на тебе! Весь день пошел наперекосяк, да и жизнь не задалась — обобщения множатся и расширя­ются. Бог с ним, с пирогом, но ощущение какой-то глубинной, тягостной обиды — оно-то настоящее. Одна моя приятельница как-то раз достала из хранения любимый свитер, надела, собираясь выходить из дома. Не тут-то было. Как вы догадываетесь, неожиданно обнаруживается несколько ма­леньких противных дырочек, проделанных молью и ускользнувших от внимания при перекладывании зимних вещей. Какая беда, какая печаль, и ведь самый любимый свитер, и ведь перебирала вещи, и ведь клала ка­кую-то антимоль, таблетки, бумажки. Все фуфло, ничему нельзя верить! Чума, катастрофа. Свитер носился лет десять, свое отработал. В конце концов, можно было придумать способ эти дырочки художественно зашто­пать. Наши мамы и особенно бабушки владели такими "маленькими хит­ростями": сделаем то-то и то-то, и ничего заметно не будет! Бабушка Раи­са Григорьевна говаривала не без иронии: "Пол-Москвы не заметит, а на остальную наплевать". И конечно, через день приятельница сама смеялась над таким ужасным горем, но опять-таки в тот момент, когда обнаружи­лась эта печаль, эта беда, эти семь маленьких дырочек на видном месте, отчаяние было непритворным. И может быть, еще было немножко стыдно, потому что в глубине души ничтожность повода вполне осознается. Но всплеск этого сильного, тяжелого, когда гневного, когда страдальческого чувства — он ведь есть.

А уж как мы огорчаемся по поводу того, кто и что о нас сказал! И сказано-то было как-то двусмысленно, не то чтобы злобная однозначная гадость! Но если случается услышать "это" краем уха или получить в виде цита­ты, — как горько, как печально, как рушатся просто незыблемые, важные вещи в жизни. Даже девчонками мы гораздо больше обижаемся не тогда, когда нас по-настоящему подвели, а именно на это "сказала". "Она про меня сказала" — и как это простить, скажите на милость? Очень во многом отношения в девчоночьей стайке и в восемь лет, и в двенадцать строятся на пресловутых "сказала, посмотрела". Не так посмотрела. Наверное, уже и "сказала".

Конечно, в столь юном возрасте мы не склонны задумываться, почему же так обидно, почему такая сильная реакция, да и в более поздние годы как-то всегда не хватает времени или внимания додумать, обратить внимание на силу собственной обиды: что же так сильно задело? Потому что надо срочно спасать пирог. Или искать другой свитер, чтобы выйти из дома. Или приводить в порядок испорченные ногти. Надо что-то делать! Хотя бы потому, что, делая, мы выкручиваемся, чинимся, собираем себя по кускам. И опять все отлично, мы в очередной раз переиграли подлую жизнь, кото­рая нам подсунула такой неприятный сюрприз, и об этом можно больше не думать. Виктория! Иногда случается, что мы натыкаемся на такую — слиш­ком сильную, как говорят окружающие, — реакцию раз за разом, и тогда уж хочешь — не хочешь, приходится обратить на нее внимание. Но что же это такое, почему меня так это тревожит, задевает? Что-то здесь другое, что-то не так. И тогда, если нам хватает смелости и терпения совсем чуть-чуть додумать, отчего мы гневаемся, отчаиваемся, плачем в такие моменты, мы можем понять что-то важное. И почти всегда это бывает не про ногти, не про дырочки и не про горелую корку пирога, а про гораздо более серь­езное. Настолько, что подумать и почувствовать про это прямо мы не ре­шаемся, слишком страшно. И боль настоящая. Такая, что допустить ее до себя всю сразу — трудно.

Расскажу вам историю "о пустяках" замечательной, умной, красивой жен­щины средних лет — назовем ее Нора. В качестве темы своей работы она выдвинула вот что: "Меня безумно раздражает, выбивает, выводит из себя тот бардак, который все время существует у меня дома. Я хочу или на­учиться относиться к этому философски-равнодушно, или, не злобствуя и не расстраиваясь, между делом быстро все убирать. То есть или наплевать, или делать, но без этого тяжелого переживания, которое всегда сопровож­дает ситуацию, когда я вхожу домой и вижу опять тарарам".

Как и всегда в нашей групповой работе, тему, заявленную той или иной участницей, выбирает группа. Группа была довольно большой — человек 15. Норину работу выбрали 10 из 15. Отозвалось. Когда я предлагаю груп­пе выбирать, кто сейчас будет работать, я всегда подчеркиваю, что мы вы­бираем не человека, а тему, работа с которой сейчас важна больше, чем с другими темами. И такой дружный — ну просто бегом — выбор говорит о том, что нечто кажется знакомым и важным. И наконец мы оказались в та­ком месте, где про это можно говорить, и никто не оценит наше беспокой­ство как слишком мелкое, нестоящее. И никто не посоветует "быть выше" чего бы то ни было и не обращать внимания на "мелочи жизни".

У Норы хватило смелости исследовать собственную эмоциональную реак­цию, а группа радостно воспользовалась случаем, когда взрослая, достой­ная, уж явно не мелкая, явно не живущая только бытовыми интересами женщина заговорила об этом как о проблеме. И мы отправились туда, где Нору посещает это чувство, — к ней домой. Мы построили быстро и услов­но — как обычно, из наших универсальных стульев — прихожую, вход в ее дом. Мы обозначили место и признаки того самого "бардака". И только Нора открыла дверь своим ключом, возвращаясь с тяжелой работы, выше­упомянутый бардак тут же о себе и заявил. "Что ты видишь?" — спраши­ваю я. "Ой, я вижу все, что вижу каждый вечер. Я вижу кучу обуви в при­хожей. Сняли — бросили, сняли — бросили". Ага, кто мог бы быть кучей обуви? Выбирается исполнительница: Нора, поменяйся ролями с этой Ку­чей обуви. И говорит Норе Куча: "А я здесь всегда, а ты меня никогда не разгребешь, а я все больше и больше, и плевать, мне вообще нет до тебя никакого дела: хочешь — перешагивай, хочешь — разбирай меня, но я же завтра возникну опять". Хорошо, что ты видишь еще? "Я вижу мойку, пол­ную грязной посуды". Кто мог бы быть грудой грязной посуды, кто мог бы быть мойкой? Нора в роли Мойки, Полной Грязной Посуды, говорит следу­ющее: "Я возникаю, когда тебя здесь нет, я — сообщение тебе: "Мы поели, а ты прибирай, а мы не будем делать это сами, нам незачем, у нас другие интересы в жизни, а ты мать, ты давай и расхлебывай".

Снова обмен ролями, мы — Нора, я и группа — слушаем сообщения от двух "элементов бардака". На реалистическое бытописание не претендуем, да оно нам и не интересно. Зато как много знакомого каждой женщине, ве­дущей дом: набросанное что-то из одежды, висящее на совершенно не по­ложенных местах; кухонный стол, заваленный всякими причиндалами, не имеющими никакого отношения к кухне... Даже жена генерал-губернатора Австралии прекрасно знала, что "самое худшее в домашней работе то, что все, что вы делаете, пачкается, выбрасывается или съедается в течение су­ток". Тема хаоса, противостояния грозным силам энтропии порой прячется за работами "про бардак". Но не в этот раз. В общем, уже кое-что ясно, раз прозвучала у второго персонажа подряд эта фраза: "А ты мать, ты и уби­рай". Конечно же, это голоса не беспорядка как такового, а того, что стоит за этим беспорядком. Поскольку я имела дело с очень умной женщиной, я спросила у Норы прямо: "Нора, кто это?" "Ясное дело, кто, — ответила она, — сын и дочь".

Не буду сейчас рассказывать весь последующий ход работы, которая, ко­нечно, была про отношения с взрослыми детьми. Они не подростки, а по-настоящему, совсем взрослые; могут приходить когда угодно и уходить к кому угодно. И достойные молодые люди — из тех, про которых говорят: "О таких детях можно только мечтать". Они тоже много работают, отнюдь не бездельники и не паразиты, и в этом доме есть вся сложная "начинка" семьи, состоящей из мамы и двух взрослых детей: любовь, раздражение, постоянное решение вопроса с границами, конкуренция между братом и сестрой. Все как и положено.

Но есть еще одна болезненная проблема. Нора была очень хорошей мате­рью. Нора воспитала своих детей замечательно. И она находится на пороге той ситуации, когда перестанет быть главным образом, прежде всего мате­рью. И уже можно на равных поделить с детьми хлопоты по ведению хо­зяйства, но тогда надо признать, что в семье Норы все взрослые — и это другие отношения. В каком-то смысле другая семья, которая нужна им го­раздо меньше; другие права и обязанности; ничего похожего в жизни еще не было. Немножко страшно, хотя и естественно. Ситуация с определением взаимных ролей и так уже затянулась, дети совсем большие — 20 и 22. Пора менять "контракт", старые рамки уже никого не устраивают, но... Нора может и остаться матерью, и продолжать подбирать, подтирать, под­скребать, вмешиваться, советовать, руководить. Тогда неизбежно ощуще­ние, что ее используют, — и соответствующая реакция.

Вот какое важное, совершенно не пустяковое, где-то даже грозное по своей важности решение. Кто мы сейчас друг другу? Мы по-прежнему мамочка и деточки или мы уже кто-то еще? А если мы другие, то как это делается, ка­ковы правила этих отношений? Что мы должны изменить в том, как обща­емся? Какие сообщения мы друг другу оставляем, если это так? Мы же по­нимаем, что разбросанные вещи — это что-то вроде письма маме. И когда мама, скрежеща зубами, усталая, гневная, собирает разбросанные вещи, это тоже сообщение: "В ответ на Ваш запрос...". И пошло, и поехало... В атмос­фере привычной семейной разборки как-то недосуг задуматься о том, что за "письмо" лежало под кучей обуви в прихожей, о чем на самом деле гро­хотали тарелки в мойке. Может быть, думать об этом настолько тяжело, что безопаснее просто сердиться и обижаться.

Мы закончили работу Норы разговором, "письмами" детям. В группе было довольно много взрослых женщин, и не обязательно имеющих детей. Тем не менее письмо получилось совместным — хотя окончательная редакция была, конечно, авторской, Нориной. Это ее жизнь, хотя группа была очень важна в этом исследовании. И вовсе не по признаку совпадения житейско­го опыта: у меня, мол, тоже дочь чашки за собой не моет. И не в чашках дело, и даже не в возрасте или семейном положении. Надо заметить, что групповая работа отменяет — конечно, на время — все общепринятые "важности": считается, что наличие или отсутствие детей — это признак признаков, самое-самое, тот специфический опыт, который делает одних женщин похожими друг на друга, а других... тоже похожими друг на дру­га. Так вот, может быть и иначе. Более того, когда это иначе — насколько легче дышится и тем, и другим! "Детным" и бездетным, замужним и разве­денным, "карьерным" и не очень... Если вернуться к теме Нориной работы, то мы ведь помним и себя подростками, мы помним, как наши матушки в пятнадцати- или семнадцатилетнем нашем возрасте писали пальцем "выт­ри пыль" на запыленной поверхности или демонстративно клали наш не очень свежий лифчик на письменный стол. И тоже хотели нам что-то ска­зать. И тоже не сказали. Как мы на них злились, как скрежетали зубами, как остро чувствовали, что здесь что-то не то! И как прочно усвоили сам способ непрямого, неоткровенного, через "пустяки" оформленного диалога о самых важных в жизни вещах... Разный опыт участниц, — когда сняты поверхностные, внешние различия и общепринятые деления на "женские касты", — один из самых сильных ресурсов группы, ее золотой запас. Он помогает пробиться сквозь уровень всем знакомой "бытовухи" к тому, что за ним.

Нет пустяков: за каждым подгоревшим пирогом, за каждым безнадежно ис­порченным ногтем, за каждым пыльным углом и за многими другими "пус­тяками" что-то стоит, и это что-то хочет с нами поговорить, но часто у нас не хватает времени или отваги посмотреть на него прямо. Может быть, по­тому, что оно слишком серьезно, грозит подорвать самые основы нашего мира. Норина работа оказалась "про отношения", но я могу вспомнить с десяток работ других женщин, в которых тема пресловутой уборки, "кучи хлама" выводила на совершенно другие проблемы. И тоже важные. Отно­шения с Хаосом — это вам не реклама чистящего средства "Комет-гель". Смысл собственного существования, внутренний бунт против вечного "должна-должна-должна", особые счеты с темой "грязи"...

По работам, начинавшимся с таких понятных каждой женщине ситуаций, есть что вспомнить: можно было бы составить отдельную антологию с эпиграфом из "Твин Пикс": "Совы не то, чем они кажутся". Может быть, дело здесь в том, что большинство из нас не научены выражать как раз важные чувства. Вместо этого мы научены — нашими же мамами, бабуш­ками — переадресовывать эти чувства какой-нибудь понятной, бытовой, пустяковой теме, событию, предмету. И тогда мы можем вспыхнуть, прице­питься к мелочи и выдать непонятную "свечку", и устыдиться ее. А через какое-то время сказать: "Ну надо же, из-за каких пустяков я пережи­ваю", — и снова забыть, не думать и не обращать внимания, пока что-то очень важное и серьезное в нашей жизни не постучится к нам опять, на­дев, как волк в "Красной Шапочке", игривый чепчик, какую-то маскировоч­ную, пустячную обертку. Может быть, для того, чтобы мы все-таки остано­вились, задумались и посмотрели в желтые и страшные глаза волка?

Встречаться с волком безопаснее не в одиночку — я думаю, что Красная Шапочка со мной согласилась бы. Работать с таким материалом легче в группе: естественное смущение от такой "мелочности", "пустячности" предмета, которое мы всегда испытываем, когда нас слишком сильно огор­чит облупленный ноготь или куча посуды в мойке, мгновенно тает, когда оказывается, что и у других женщин тоже так. Они готовы бесстрашно от­правиться с нами в путешествие, в исследовательскую экспедицию, зада­ча которой велика и серьезна — провести независимое расследование и выяснить, что же все-таки таится за бурной реакцией на пустяк, где же волк? И нельзя ли с этим волком познакомиться, подружиться, приручить?

Когда же мы поддаемся на уговоры своих близких: "Ну что ж ты, глупень­кая, из-за такого пустяка расстраиваешься?", "Да что ты, мама, опять об одном и том же, да уберу я, уберу!" — мы позволяем сказать себе: "Да, это пустяк, пустяк, стыдно и мелочно из-за этого расстраиваться" — и не слышим того тревожного звона, того сигнала, который подает нам наша собственная сильная реакция. Мы обесцениваем ее и соглашаемся с кем-то. Часто это люди, настолько для нас значимые, что мы не будем разби­раться, не будем выяснять, что кроется за нашей реакцией. Мы дружно объявим это пустяком и сойдемся на том, что мама устала и поэтому реа­гирует так на чепуху, или на том, что она (жена, подруга) ну прямо как девочка, от такой ерунды расстраивается, купим новое. В очень скором времени будет нас ожидать следующая похожая ситуация. Кстати, малень­кая девочка на нашем месте все-таки спросила бы: "Бабушка, бабушка, почему у тебя такие большие зубки?"

Более того, в нашей готовности объявить поводы своих огорчений пустя­ками есть готовность неуважительно, пренебрежительно отнестись к соб­ственным же по этому поводу чувствам. А за этим, в свою очередь, стоит довольно грозный призрак обесценивающего, неуважительного отношения к чувствам женщины вообще. Что ее может серьезно беспокоить, чем она может быть серьезно недовольна или, как говорил один хорошо знакомый мне мужчина: "Не так плохо ты живешь, чтобы расстраиваться по таким-то и таким-то поводам".

Присоединяясь к "конвенции" о том, что наши чувства не заслуживают внимания, повторного обдумывания, анализа, обсуждения, мы тем самым запираем себя в некотором порочном круге — или спирали. Чувства все равно рождаются, они ищут себе повода высказаться, находят его в поверх­ностной, бытовой жизни или — что, конечно, гораздо печальнее и хуже — в болезни, в ухудшении физического самочувствия, в усталости и равноду­шии. Случается, что в какой-то момент мы действительно готовы плюнуть на то, что нас огорчает, нырнуть под глухую пудовую перину, что по-чест­ному называют субдепрессией, и ни на что не реагировать. Когда мы пере­стаем реагировать на "пустяки", это обычно означает либо вот такое мрач­ное и никуда не ведущее решение-анестезию, либо то, что жизнь нас по­ставила лицом к лицу с такой драматической и грозной проблемой, что наши глубинные, истинные чувства как бы получили законный повод вы­сказаться.

Согласитесь: когда серьезно болеет ребенок или приходит какая-то другая беда, для нас перестает быть важным очень многое из того, что было важ­но еще вчера. Вся наша энергия устремляется бурным, ничем не сдержива­емым потоком на решение проблемы, на то, чтобы эмоционально выжить и сделать все, что только возможно сделать в этой ситуации. Но неужели нам обязательно ждать таких серьезных поводов? Не слишком ли легко мы со­глашаемся с теми, кто — может быть из лучших побуждений, может быть, утешая нас — говорит: "Какие пустяки!" Ведь он говорит не о брошенных поперек стола грязных носках, не о порвавшейся вещи, не о чем-то немы­том, сломавшемся или потерянном: он объявляет пустяками все то, что для нас стоит за этим сообщением, за этим "письмом". Всегда ли нужно со­глашаться?

Давайте теперь заглянем на светлую, веселенькую сторону той же самой проблемы. Посмотрим на то свойство, приписываемое нам молвой, которое называют легкомыслием, склонностью обращать внимание на поверхност­ное, на не очень важные вещи, заниматься ерундой, в то время как серьез­ные проблемы ждут своего разрешения, утешаться ерундой, когда, в сущ­ности, ничего не решено. Посмотрим, что же здесь прячется в тени молвы.

Одна моя клиентка под Новый год (почему-то это всегда случается под праздники) узнала об измене мужа — многолетней, оскорбительной, ставя­щей ее в одиозную, комическую и обидную роль недальновидной обману­той жены. Когда она рассказывала мне свою историю, две вещи показались очень важными и очень характерными. Первое — это ее жесткий вывод, связанный с сильной эмоциональной травмой и полемически заостренный, но тем не менее интересный. Чувства самой обманутой жены никого не интересуют — интересуют ее поступки. Окружение, как бы прижав немно­го уши, ожидает, что она будет скандалить, требовать сатисфакции, разво­да, выцарапывать глаза змее-разлучнице, звонить знакомым с какими-то гневными разоблачениями. Что же она будет делать? Что она при этом пе­реживает, в тот момент не интересно никому. Народное любопытство, а то и сочувствие (несмотря на моральные запреты), оно все-таки на стороне любящих — тех, кто "во власти страсти". Их отношения — это, по мень­шей мере, волнует (в отличие от переживаний той, которая много лет "от­работала на этой работе").

Это первое в ее истории, что показалось мне достойным обдумывания. Не знаю, стоит ли соглашаться с таким выводом. Не в том дело: открытие мо­жет быть ошибочным или частичным, но если оно переворачивает картину мира, обратить на него внимание все-таки стоит.

Второй вывод явился ей в виде яркого сновидения: словно бы она входит в банкетный зал, где толпа нарядных женщин празднует Новый год. Конфет­ти, серпантин, шампанское. Почему-то ей ясно, что все эти женщины — те, кому изменили. Ее замечают, приветствуют, дают ей в руки бокал и микро­фон. Кто-то говорит: "А теперь расскажи, как ты к нам попала". Главное впечатление от сна — удивление: сколько женщин, и каких великолепных, и почему эти блестки, шарики, атмосфера чествования? Была еще одна де­таль, в которой сновидица сомневалась: не придумала ли она ее, в самом ли деле приснилось именно так? Деталь такая: в шуме и приветственных вос­клицаниях смутно помнился женский голос, напевавший с эстрады ахматовское "Я пью за разоренный дом...." — и как ни чудовищно, на мотив "В лесу родилась елочка". Из сновидения, как и из песни, слова не выкинешь. Вспоминается частушка из породы "страданий": "Мене милый изменил — я измененная хожу". Честное слово, это не литературный каламбур — самая настоящая деревенская частушка. И вот Валерия, одна из многих в этом "банкетном зале", ходила измененная. Все мысли, все сны и фантазии са­мых тяжелых дней, когда свою рассыпавшуюся жизнь — а главное, свое представление о ней и о себе — нужно было как-то собрать и удержать в руках, имели между собой нечто общее, некую "музыкальную тему".

А именно: здесь снова идет речь о чувстве, которое не может быть прямо выражено: незачем, некому. "Ему" уже неважно. Окружению — тоже. Что же она делает? Вот муж отбыл на работу, пряча глаза; пустой дом — все очевидно и наглядно до омерзительности. Вспоминается масса примеров, моментов, когда, казалось бы, все должно было стать ясно, но "защита ду­рака" работает, ничего до рокового момента ясно не стало.

Что же она делает? Целый день, извозившись по уши, она пересаживает цветы, и из давно лежавших где-то в кладовке приготовленных с осени сухоцветов делает несколько роскошных букетов, которые украсят ее рух­нувший дом. Она полностью в это уходит, бормочет что-то себе под нос: горшок маловат и земли бы добавить — что-то обрезает, подстригает, обихаживает свои домашние растения. И в порыве болезненного, как она сама понимает, вдохновения создает три совершенно роскошные ком­позиции из сухих цветов, расставляет их на самые правильные, выигрыш­ные, красивые места, удовлетворенно вздыхает, отмывает руки, заметает землю.

В этот момент она уже готова встретить ребенка из школы, готова зани­маться ужином, она не чувствует себя больше раздавленной жабой, чело­веком, чьи чувства никому не интересны. Старые доктора начала века, на­верное, сказали бы: "Правильно, сударыня, нужно отвлекаться, нельзя, зна­ете ли, сосредоточиваться на своих огорчениях". Ну, конечно, в этой про­стенькой точке зрения есть своя правда. Но мне кажется, что здесь есть правда и покрупней. Что такое домашние цветы для тех, кто их любит, для этой женщины в том числе? Это объекты любви и заботы. Это то, что мед­ленно растет. В условиях, которые мы для них создаем, они радуют нас ро­стом и проявлениями своей тихой растительной тайны. Это кусочек нату­ральной, естественной жизни, которая — хоть и в баночке, в горшочке — тем не менее остается кусочком природы, чего-то важного и существующе­го вне суеты и грохота жизни. Они молчаливы, терпеливы, зелены, глаз на них отдыхает. "Она в отсутствие любви и смерти" пересаживает цветы, обихаживает какой-то фикус-кактус. И это ее способствование их жизни и росту, которое в качестве интуитивно схваченной палочки-выручалочки случилось именно в момент боли и отчаяния, — своеобразное символичес­кое возражение случившемуся, credo терпеливой заботы о живом на пепе­лище своей личной жизни. Оно ее и вытягивало из отчаяния, ибо связано с жизнью более глубокой, чем наши радости и огорчения.

Не могу не сказать еще об одном символическом смысле этого действия — цветы сажают на могилах. Все мы видели женщин, которые в дни религи­озных праздников или просто по выходным вдохновенно и без малейших признаков подавленности роются на кладбище со своими совочками, рас­полагают цветочки как покрасивей, чтобы долго цвели, чтобы им хорошо было. Это тоже некий способ возвысить свою скорбь, если угодно. Придать ей какой-то другой характер. Очень близко к этому погребальному смыслу то, что она сделала в отношении сухих букетов. То, из чего они были сде­ланы, росло летом, оно было живое, оно должно было украсить ее дом. В своем высушенном, выкрашенном, намертво зафиксированном виде оно ис­полнило свою задачу — украсило ее дом, как память, как тень того, что в этом доме было раньше, когда-то.

То, что эти два действия в чем-то сходны, а в чем-то контрастны, противо­положны, как бы вытянуло из нее тот оттенок унизительности, не чистой боли, а стыдной боли, с которой она жила утром. Это некая "скорая по­мощь" самой себе — из подручных средств, из собственных материалов и умений. Обратите внимание: она занялась не приготовлением еды, которая готовится для кого-то, даже не наведением уюта в доме (а часто женщины затевают грандиозную уборку в такой ситуации); она уцепилась, как уто­пающий за соломинку, за эту растительную помощь. От живых растений и от мертвых растений, от питомцев и от теней живых растений. В каком-то смысле она внутренне приняла решение похоронить то, что в такой ситуа­ции следует и можно похоронить, — и жить дальше. Не заболеть, не разва­литься на части, не расплескивать свою агрессию направо и налево, право­му и виноватому, а жить дальше, время от времени бросая взгляд на проч­но зафиксированную память об этом дне. Настанет весна, сухие букеты высохнут и будут выброшены, будет какая-то другая жизнь, настанет вре­мя свежих веток. Той жизни и той женщины, которая была, уже не будет.

Это история о циклах, об умирании и воскрешении, и каждая из нас, кото­рая пережила сильную эмоциональную травму — измена лишь одна из та­ких травм, — знает, что рано или поздно мы возрождаемся, воскресаем. Очень часто проводником обратно в жизнь для нас бывают вот эти самые пустяки, когда в совершенно разбитом — убитом — состоянии мы бредем по улице незнамо куда. Нам плохо там, откуда мы идем; может, не будет хорошо и там, куда. И вдруг что-то — книжка, цветок, украшение, камушек, все что угодно — притягивает наше внимание. И как ребенок, который увидел вдруг что-то удивительное, мы останавливаемся, разинув рот, и смотрим: ой, какая тряпочка, какой цвет, что же это такое, а я такое хочу. И может быть, мы иногда заходим в магазин и даже покупаем эту тряпочку. Вот последнее делать стоит далеко не всегда — мы потом можем не лю­бить эту покупку. Просто мы ухватились за ниточку, которая напомнила нам, что у нас все-таки есть желания. То, что в этот момент желания про­стенькие, не говорит плохо ни о нас, ни о самих желаниях. Утопающему все равно, из чего сделана соломинка. Захотеть жить в такой момент мож­но с чего угодно — с любой точки, с любой ерунды. Те же старые доктора писали о тяжело больных — тифом, холерой: признаком грядущего воз­рождения, выздоровления может быть то, что больному захотелось какой-нибудь еды особенной, какой-нибудь клюквы, какого-нибудь пирожка. Они очень уважительно относились к такого рода симптомам.

И наше вдруг приходящее на помощь легкомыслие заслуживает вовсе не презрения, а низкого поклона за то, что порой оно нас посещало в минуты тяжелые, мучительные, полные страдания. И брало за руку, вытаскивало в какую-то другую реальность, где можно обрадоваться блику на камушке, красивой форме совершенно бесполезной вазочки синего стекла, перели­вам красок на каком-нибудь шарфике. Ну, и, конечно, книжке или живому растению. Оранжевой утке с белой головкой, кружащей над переулком — так странно, наверное, весна. Само собой, еще и обрывку мелодии из окна. Естественно, вдруг открывшемуся виду из окна вагона метро. Ядреному изобилию фруктового ларька — даже тогда, когда никаких ананасов сама не хочешь. Чужой, но такой потрясающей собаке: как же, как называется эта порода? Вкусу, цвету, звуку жизни.

...Встать пораньше, счастья захотеть,

В Тушино рвануть на барахолку,

Лифчик с кружевами повертеть

И примерить прямо на футболку.

Поглазеть на пестрые шатры,

Заглянуть в кибитки грузовые —

И себе, по случаю жары,

Шляпу прикупить на трудовые.

Чтобы красный цвет и желтый цвет

В синеве печатались контрастно,

Чтоб торговцы, окликая вслед,

"Женщина!" — выкрикивали страстно.

Чтоб растаял день на языке

И закапал голые колени,

Чтобы смять обертку в кулаке

И в метро сойти — без сожалений.

Марина Бородицкая

Способность порадоваться, восхититься, замереть, захотеть и ожить — ве­ликая женская способность, без нее те травмы, обиды, удары, потери, ко­торыми полна жизнь любой женщины, были бы неисцелимы. Поблагода­рим же салат и шляпку, — а когда будет не так больно, не забудем еще и подумать...

ГРОЗДЬЯ ГНЕВА

Жечь было наслаждением.

Р. Брэдбери.

4510 по Фаренгейту

Утешение "из ничего" — это еще простительно: окружающим так, пожа­луй, даже удобнее. Но вот скандал, открытое проявление гнева — это уже криминал. Назвать его истерикой — лучший способ сообщить, что и здесь нет ничего важного и серьезного: ну, завелась, ну, покричала, завтра сама же будет чувствовать себя виноватой. Дикие проявления женской агрес­сии, домашний бунт, "бессмысленный и беспощадный" — это так некраси­во, так стыдно... что сотни и тысячи женщин об этом только мечтают. И приличные дамы никогда не делают этого в реальности. Возможно, оно и к лучшему: если есть традиционный, одобренный вековой практикой сцена­рий подавления негативных чувств, значит, нет достойного и не совсем уж убийственного способа их проявлять. Джинн, насидевшийся в кувшине, может натворить дел. Но продолжать его содержать в "местах заключения" тоже небезопасно: кто знает, какой пустяк может неожиданно выбить пробку? Одна моя знакомая в трудный период семейной жизни легко, по­лушутя заметила, что несколько раз ловила себя на попытке "по рассеян­ности" выбросить в мусоропровод ключи от дома. Другая в приступе яро­стной хозяйственной активности после неприятного выяснения отноше­ний "по ошибке" добавила отбеливателя куда не надо — и дорогие фир­менные мужнины рубашки все стали цвета армейских кальсон. Джинн не дремлет. Выпускать его на волю по-настоящему страшно — кто знает, ка­кую силищу он набрал, проверяя на прочность стенки своего узилища? А продолжать его удерживать силой тоже страшно: во-первых, ненадежно, а во-вторых — не по-хозяйски. Его энергией можно было бы распорядиться как-то иначе, а так от нее толку никакого, а язву желудка или какую-ни­будь миому запросто можно нажить. Стало быть, джинну следует дать по­летать в безопасном месте — пусть уж взметнет песок полигона до небес, покажет свою грозную мощь, расшвыряет столы и стулья.

Должна признаться честно: на женских группах стулья летают нередко. Наш завхоз мне на это неоднократно намекал — в том смысле, что разру­шения и урон. Ну что ж, бывало, винтик-другой и вылетит. В соответствии с пунктом нашего группового "контракта" о непричинении физического ущерба мы, конечно, стараемся ничего особенно не портить и по возмож­ности заменяем предметы обихода на "специальное оборудование". Очень, к примеру, хорош свернутый в трубку ватман — им можно бить-колотить от души, со всей женской силушки, пока не разлетится в клочья. А он прочный, ватман-то. Иногда и этого не нужно: достаточно возвысить го­лос, позволить своему гневу зазвучать в полную силу. Боевой клич, лихое уханье, а бывает, что и просто мат.

Фу, какие мы некрасивые, когда злимся, — так нас учили. Учили-то так, а какая-нибудь Марья Петровна, красная и пучеглазая, орала на весь школь­ный этаж, да еще ножкой стула лупила по столешнице; никого при этом не смущало, что она тоже не больно-то хороша. Ей можно, она учительница — ее власть над тремя десятками детей абсолютна, то есть, по известному оп­ределению, "развращает абсолютно". Право на выражение отрицательных эмоций, таким образом, связано не столько с полом, сколько со статусом: начальник сердится — гневается, подчиненный злится — обижается. Оди­озная сварливая жена такова потому, что ей можно. И выглядит она, как и Марья Петровна, кривым зеркалом законной мужской манеры выражать не­довольство. Девушка же должна быть доброй и веселой — не с другими женщинами, это как раз ни к чему, а для потенциальных женихов и их ро­дителей. Это — "хороший прогноз" по части будущего послушания и эмо­циональной выносливости. Правда, прогноз сплошь и рядом ошибочный, иначе откуда берутся многочисленные сварливые жены в фольклоре? Да и то сказать: что они еще могли, кроме как пилить, зудеть, ворчать, вопить и грохотать сковородками в бессильной злобе? Вот ужо невестка появится, тогда и покажет "большуха", кто здесь главный. И все по новой...

Можно было бы сыграть "ту же пьесу" не в посконно-домотканной стили­стике, а на какой-нибудь иной манер или все рассказать в суховатой науч­ной манере — сюжета и героев это не меняет. Агрессивные импульсы есть у любого человека: старого и молодого, мужчины и женщины. Импульсы-то есть, но важнее не они сами, а их последующая "судьба". Право на пря­мое выражение гнева — это право сильного и даже традиционная мужская обязанность. Слабые и зависимые должны быть "милыми" — тогда, может быть, их наградят... когда-нибудь, если будет настроение. В их распоряже­нии, если они не святые, остаются зависть, обман, обиды, интриги, лесть, притворные обмороки, эмоциональный шантаж и прочие недостойные ору­дия женских "боев без правил". И, разумеется, месть: "Я мстю и мстя моя страшна". Когда милая, серьезная дама покупает сорок пузырьков зеленки, сливает в баночку и опрокидывает на голову предполагаемой (!) любовни­цы мужа — разумеется, яркой блондинке. Когда девушка после ссоры с бойфрендом садится за руль его машины и прямо во дворе бьет одно кры­ло, потом другое, потом задним ходом сминает в гармошку багажник. "Слу­чай Медеи" рассматривать не будем — уж очень страшно[9].

Как-то раз на группе речь зашла о мстительных фантазиях — эти "нехоро­шие мысли" оказались знакомы всем. Они на свой лад сладостны — "стек­ло с сахаром" — и удивительно похожи. А вот уйду, тогда-то все запрыга­ют, тогда-то и пожалеют, что плохо со мной обращались. А вот случится и с тобой то же самое, узнаешь! Озвученные и разыгранные фантазии мести вызывают обычно смешанное чувство: с одной стороны, в этом качестве довольно трудно себе нравиться — "нехорошо". С другой — кайф-то ка­кой! А с третьей — ощущение принятия со стороны группы, которое само по себе может оказаться важнее воображаемой "мсти" и позволяет иначе посмотреть на ситуацию.

Чем страшней и уродливей какая-то наша сторона, тем больше она нужда­ется в пристальном рассмотрении: в темноте все предстает пугающе ог­ромным, к тому же легко споткнуться и упасть. Прямо в пасть чудовища, а-а-а! Свою агрессивность — в частности, мстительные чувства — нужно знать. А для этого их приходится рассмотреть подробно, хотя иногда очень не хочется. Вот один из монологов героини, рискнувшей работать с очень недобрыми чувствами — конечно, это возможно только при доверии к группе, которой можно показать такую себя.

— Ты меня подставил и использовал, вывел из бизнеса, настоял на ребенке. А когда ребенок родился и я уже от тебя полностью зависела, ты дал мне почувствовать, как мало я из себя пред­ставляю сама по себе. Каждый раз, когда ты даешь мне деньги, ты устраиваешь из этого представление. Ты, видите ли, забыва­ешь о таком пустяке: оказывается, нам тоже нужно на что-то жить! Ты прекрасно знаешь, дрянь, что мне некуда деться и я рано или поздно попрошу. Все выглядит вполне пристойно, а на самом деле фарс! На день рождения ты передаешь мне дорогущий букет с шофером — это не издевательство? Ты приезжаешь ко мне смотреть телевизор и иногда лениво потрахаться, у тебя все в порядке, тебе просто нужно немножко развлечься и отдох­нуть. И я! Тебя! Ненавижу! (Каждое слово отбивается кулаком по подушке.)

Я хочу, чтобы ты не просто сдох, а сперва разорился. Чтобы тебя предали все, кому ты доверяешь. Чтобы ты пересчитывал копей­ки, продавал вещи, чтобы у тебя замолчал телефон. Я хочу уви­деть тебя в вонючей районной больнице, в палате на двадцать коек, в застиранной майке, чтобы ты мычал и харкал, чтобы на тебя матом орали санитарки, чтобы ты валялся на засранной кле­енке. И может быть, я принесу тебе фруктов и заплачу за новое судно. Если, увидев тебя там, смогу перестать ненавидеть. Если.

(Это еще не конец, продолжение следует. Привожу этот текст, чтобы вы могли представить, до какой степени мы на группе "смываем макияж".)

В фантазиях о мести обидчик и жертва как бы меняются местами — ну а как же, само слово состоит в прямом родстве с невинными "вместо" и "воз­местить". И если не навсегда, то хотя бы на миг "они" — чаще "он" — узнают, каково быть зависимой, испуганной, жалкой. Или пусть даже не узнают, достаточно вообразить. "Сладость мести" действует как обезболи­вающее, временно снимая нестерпимое чувство бессилия и подменяя его иллюзорным и кратким, но противоположным чувством безграничной вла­сти, всесилия. Что, поняли теперь? То-то! Реальный ущерб — в том числе и себе — не в счет. Удовлетворение самой главной сейчас потребности — в контроле, абсолютной власти — вот что важно. Особенно ярко эта стран­ная нерациональность мстительниц проявляется в тех случаях, когда ору­дием мести становится причинение ущерба самой себе. Скажете, это удел неуравновешенных людей? А не случалось ли вам распевать в разошед­шейся дамской компании "Окрасился месяц багрянцем": "Нельзя? Почему ж, дорогой мой? А в горькой минувшей судьбе ты помнишь, изменщик ко­варный, как я доверялась тебе!" — в общем, а утром качались на волнах лишь щепки того челнока. К слову сказать, такое бесшабашное, "отвязан­ное" пение — своего рода "психодрама мести", даже с обменом ролями: ведь и за "изменщика", и за "красотку" поем. Я бы не рискнула утверждать, что тема мщения уж совсем нам чужда. Возможно, большинство из нас просто умеют вовремя остановиться и не нуждаются в буквальном следо­вании этому р-роковому сюжету.

И разве хоть одной из нас совсем уж незнакомо желание попрекнуть се­мью или коллег своим бледным, изнуренным видом: смотрите, что вы со мной делаете, до чего вы меня довели! Что ж поделать, пассивная агрес­сия — тоже агрессия, но обладает к тому же преимуществами: за нее не наказывают, она позволяет остаться "хорошей" и при этом сделать так, чтобы "им" было нехорошо, от нее не остается чувства вины... Что-то та­кое вспоминается из Пушкина относительно "хитрых низостей рабства", но это, конечно, о крепостном праве. Которое, конечно же, не имеет к нам ну ни-ка-ко-го отношения.

Вернемся в группу. Героиня, Арина, закончила свой монолог.

—  Что ты чувствуешь?

—  Мне легче. Но я чувствую, что действительно этого хочу. Пусть я буду плохая, но я действительно хочу увидеть его на этой койке. Я даже не уверена, что мне не захочется его пнуть. Каблуком под ребра! (Группе.) Мне очень трудно это говорить, я кажусь себе чудовищем. Но я так чувствую сейчас, понимаете, девочки? Здесь единственное место, где не нужно это скрывать.

—  Ты чувствуешь то, что чувствуешь. Мы с тобой договаривались исследовать твои фантазии о мести и попытаться понять, куда они развиваются. Быть белыми и пушистыми мы не договарива­лись. Что для тебя важно сейчас?

—  Больница.

И мы сделали типичную — "нормальную" — палату со всем присущим это­му аду колоритом. Святая Тереза Авильская определяла ад как "место, где дурно пахнет и никто никого не любит" — что ж, это все проходили. Была и горластая санитарка, и все, что там обычно бывает. Арина вошла в пала­ту — разумеется, прекрасная, благоухающая и на каблуках — и увидела то, что мечтала увидеть. Однако не только увидела, но и поменялась с "ним" ролями. И раз, и другой. Была в этой сцене одна тонкость, которую легко не заметить, но которая мне кажется очень важной: роль Горластой Санитарки Арине никак не удавалась, группе пришлось ее учить. Что это означает, мы обсудили чуть позже. А с полупарализованным "злодеем" она как раз поменялась ролями легко — и... ничего не произошло. Торжество не состоялось. В "его" роли ее совершенно не интересовало, кто из пре­жней жизни стоит в дверях — другое стояло у него в изголовье; как сказа­но в одном рассказе Петрушевской, "мне открылись перспективы, не скажу какие". И Арина тихо-тихо положила кулек "злонамеренных" фруктов на ободранную больничную тумбочку. (Понятно, что никаких тумбочек на са­мом деле не было, как не было и железной больничной койки — просто наш опыт, связанный с больницами, заставлял нас представлять примерно одно и то же. Чем только не бывают многофункциональные психодрамати­ческие стулья.)

В тот раз работа закончилась — собственно, таков был и контракт — на размышлениях героини о том, зачем нужны эти мстительные фантазии, ка­кую функцию они выполняют в ее жизни и откуда взялось такое страстное, нетерпимое отношение к собственной роли "босой, беременной и на кух­не": "Я поверила, что он будет обо мне заботиться... видимо, так, как обо мне недостаточно заботились раньше. Я могла не попадать в это положе­ние. Мне хотелось на кого-то положиться, расслабиться. Но полагаться и доверять я, видимо, не умею". Все указывало на довольно старые корни этой истории про силу, бессилие и унижение: по ходу дела героиня вспом­нила, например, что ей всегда было безумно трудно просить что-то у роди­телей, что мстительные фантазии знакомы тоже с детства и — это очень важно, обмен ролями с Санитаркой потому и не задался! — что проявлять агрессию вовремя и тем более первой вообще очень трудно. Конечно, это же так некрасиво! А вот если немного побыть обманутой, появляется "ува­жительная причина": он сам первый начал! Более того, подчиненные в свое время считали Арину слишком "неконкретной" начальницей: она дол­го не высказывала им своих претензий, тем временем претензии, конечно, накапливались, а в результате "ком" становился уже запутанным, тяжелым, взаимное невысказанное раздражение росло. Если бы мы работали дальше (то есть если бы героиня была готова к углублению в тему), то, скорее все­го, речь пошла бы о колоссальном запасе агрессии по отношению к людям, от которых приходилось зависеть. Первый опыт такого рода у нас почти универсален — это родители или заменяющие их фигуры: "Если вы никог­да не знали ненависть собственного ребенка, значит, вы никогда не были матерью". С отцами все тоже не так уж безоблачно. Разумеется, любой ре­бенок — и любой родитель — имеет среди своих сложных и разных чувств немного черной краски, а как же без нее? Что должно с нами произойти, чтобы она начала накапливаться и образовывать "пороховые погреба" и "свалки токсических отходов" — вот в чем вопрос.

Строго говоря, запрет на своевременное и конструктивное проявление аг­рессии, на ее здоровые разновидности — честную борьбу, горячий спор, юмор, азартную спортивную возню, прямое сообщение о своих негативных чувствах — это сплошь и рядом тоже "наследие", притом далеко не только семейное. В воздухе, земле и воде нашего "места действия" накоплено слишком много страдания одних и беспредельной жестокости других — и мужчин, и женщин. Где-то я читала — за достоверность не поручусь, — что и у нацистов, и в НКВД лучшими специалистами по изощренным пыт­кам были немногочисленные, но особо одаренные в этом жанре женщины. Конечно, надо бы проверить, откуда и каким образом такой вывод взялся, но любопытно — и в том случае, если это правда, и том, если женоненави­стническая "деза". Не знаю, как с изощренными пытками, а с неконтроли­руемыми вспышками женской агрессии отработана мрачная модель пре­ступлений на бытовой почве: годы помыкания, часто прямого насилия — и подвернувшийся под руку жертвы топор на пятнадцатом этак году сожи­тельства. Накопление подавленной агрессии действительно опасно: за то­пор, положим, хватаются единицы, а вот болеют от всего, что не высказано и грызет изнутри, очень многие. Может, болеют, чтобы не схватиться за топор?

Да, но бесконтрольные выплески агрессии направо и налево — это красно­лицая Марья Петровна, походить на которую тоже очень не хочется. Страшно стать ею или Горластой Санитаркой. Страшно быть и униженной, раздавленной. В модели отношений, основанной на зависимости и при­нуждении, вроде бы третьего и не дано. Это "третье" приходится выращи­вать искусственно, как жемчуг: подглядывать примеры уверенного, даже резкого, но прямого и великодушного поведения, растить самооценку, не зависящую от сиюминутного каприза партнеров, учиться "вовремя ры­чать" — обозначать свои границы. И очень часто движение к восстановле­нию или выращиванию своего достоинства начинается все-таки с "ассени­зационных работ" — с прямого выражения подавленной агрессии, гнева.

Некрасиво? Как посмотреть. Бабу-ягу этот вопрос не волновал. Между про­чим, он не волновал и Жанну д'Арк. Говорят, когда на Руанском процессе ей в очередной раз зачитали искаженный протокол ее показаний, нацио­нальная героиня Франции сказала святым отцам: "Если вы позволите себе еще раз так ошибиться, я надеру вам уши". Меня не удивляет, что эта де­вушка не любила убивать — даже в бою; жестокость была ей не то чтобы не свойственна, а просто не нужна.

Наша работа — благодаря тому, что происходит она в символическом, иг­ровом пространстве, где настоящие только чувства, — позволяет рассмот­реть черное пламя гнева в безопасном "сосуде". Когда он проявлен, можно подумать и о более благородной форме, и о многом другом. Пока он отри­цается, подавляется, направляется на себя саму или проявляется в виде пассивно-агрессивных провокаций, с ним невозможно сделать ничего. Вспоминаю еще одну работу, в которой все началось с довольно простого запроса: "Не могу разговаривать с мужем, подавляет его властность и над­менность, постоянная готовность к критике. Открываю рот — и несу ка­кую-то ахинею", — говорила Елена, элегантная женщина и к тому же до­цент кафедры. Мы мучились и бились, пытаясь разными способами "рас­колдовать" это косноязычие: и отодвигали Мужа на безопасное расстояние (нет-нет, не думайте ничего такого, этот Муж никогда не дрался, он прояв­лял свою агрессию исключительно словами или глухим молчанием, "нераз­говором"), и вспоминали душевное состояние на работе, где героиню счи­тают хорошим лектором... Но никак не получалось "перетащить" его на собственную кухню. Все было без толку, пока один из "внутренних голо­сов" — тех, кто выдвигают версии и помогают осознать чувства, не сказал из-за спины героини:

—  Мои руки сжимаются в кулаки. Что же я хочу тебе сказать на са­мом деле?[10]

—  Мои руки не просто сжимаются в кулаки, они сжимают оружие: я убить тебя готова, вот что я тебе хочу сказать на самом деле! Ог­немет мне нужен, а не воспоминания о том, как я хорошо чув­ствую себя на работе!

И от Мужа остались одни угольки, как от мачехи с дочками в известной вам ситуации из "Василисы". Заодно героиня спалила свои хорошенькие занавесочки и многое другое на этой кухне. Огнем была, разумеется, тоже она сама: при обмене ролями набрасывалась на высоченного Мужа (в каж­дой группе найдется крупная женщина на такие роли) и заваливала его на пол, скакала по воображаемой кухне, вскидывая руки: "Гори, прошлая жизнь; гори, страдание". И в роли убийственного Огня говорила без умол­ку: "Ты, монумент без пьедестала, давай вались! Хватит изображать тут прыщ на ровном месте — по-человечески тебя в этом доме нету, нету, нету! Пусть и не будет, не будет, не будет! А это тряпье — память о том, как она тебя все порадовать хотела, все гнездышко вила!". Много чего было сказано Огнем, пламя бушевало, прямо скажем, нешуточное. Елена посмотрела на буйство стихии из своей роли — я предложила ей слегка управлять Огнем, как бы дирижировать: руки выше — и пламя выше, и го­лос громче, и движения быстрее; и наоборот. Минуты три это происходило, а потом героиня опустила руки совсем — словно бросила оружие, — горь­ко заплакала и сказала Кучке пепла — Мужу таковы слова:

— Володька, куда ты подевался, во что превратился! Ну где же ты, зачем ты стал этим истуканом, мне так тебя не хватает! Ты же меня просто убиваешь каждый вечер на этой самой кухне! Я как мертвая становлюсь, а я жива... Что мы делаем, нельзя же так!

"...Даже в наступавших грозовых сумерках видно было, как исчезало ее временное ведьмино косоглазие, и жестокость, и буйность черт. Лицо по­койной посветлело и, наконец, смягчилось, и оскал ее стал не хищным, а просто женственным страдальческим оскалом"[11]. Она села на пол, баюкая поверженного Мужа; слезы текли рекой, и большая и решительная Ира, ис­полнительница роли Мужа, сделала то, что профессионал назвал бы "спон­танной терапевтической интервенцией", а профессионал другого профиля сказал бы, что это сказочный мотив живой воды, животворной силы слез, как в "Финисте — Ясном Соколе". Ира стала медленно-медленно подни­маться, "оживать": ее лицо было закапано чужими слезами, а в глазах сто­яли собственные; две женщины сидели в одинаковых позах, положив друг другу головы на плечи, как лошади стоят, и Елена говорила: о тоске, о страхе отвержения, о любви. О том, что проявление любых чувств для нее трудно, о потребности в родной душе, о том, какой на самом деле у нее за­мечательный муж и как он стал "монументом" не без ее помощи. О том, что она больше не позволит себя замораживать властным взглядом, а будет вспоминать эту сцену и делать что-нибудь неожиданное: пощекочет своего "властелина и повелителя" или запустит в него подушкой, а то и книжкой даст по голове, как в школе. И опять о любви.

Все мы понимали, что "зверская расправа" с благоверным — это не только буквальное желание причинить боль или уничтожить реального человека, а еще что-то совсем другое: истребление ложного, бесчувственного "исту­кана" было истреблением маски, образа, а не живого существа. Более того, Муж смог предстать живым существом только после символической смер­ти — и не только своей, но и образа немой бессловесной жены, которая "умирала каждый вечер на этой кухне". Между прочим, когда говорят, что чей-то брак нуждается в обновлении, "освежении", как-то не задумывают­ся, куда девать старый. Между тем, изжившие себя отношения именно уми­рают — и не всегда своей смертью, не всегда безболезненно.

И многое еще мы понимали: например, что работали не с отношениями ре­альных людей, а с символическим "раскладом фигур" у героини в голове. Конечно, ее агрессия была направлена на вполне реального человека, но... Еленино собственное поведение, ее восприятие этого "реального челове­ка" связано с ее личным опытом и особой формой реагирования на крити­ку, холодность, молчание в ответ на вопросы. Если вы сейчас воскликнете: "Как, опять папа с мамой?" — я отвечу: "Да, опять". Только и они здесь присутствуют в фоне не как реальные люди со своими биографиями, раз­мерами обуви и паспортным возрастом, а как прообразы того типа взаим­ного "вымораживания", который можно было видеть в начале сцены. Со своим фактическим прошлым мы, конечно, ничего поделать не можем. А вот с теми моделями, которые оно оставило у нас внутри, к счастью, все-таки что-то сделать можно. И эта работа могла повернуть в другое рус­ло — возможно, с выражением агрессии не по адресу мужа, а непосред­ственно родителям. Но они — в реальности — уже пожилые люди, их все­могущество давно закончилось, и извлечь "огненную" ноту было бы куда трудней, реальность бы мешала. Разве что удалось бы попасть в какую-ни­будь детскую сцену, где соотношение власти, обиды, подавленной злости и несоразмерность фигур привели бы нас практически в ту же тему. Фанта­зия же о всемогущем и недоступном для человеческих чувств Муже — и, разумеется, сознательный запрос героини на работу именно в этом на­правлении — позволили "разрядить" немалую часть обширных "порохо­вых погребов". И не надо быть психоаналитиком, чтобы понимать, что су­щественная часть претензий к спутникам жизни — это переадресованные, перенесенные на другого человека чувства к самым важным людям начала нашей жизни, мамам-папам, бабушкам-дедушкам, сестрам и братьям. И ра­зумеется, мы не отвечаем за само полученное нами наследство. Но за то, как мы этим наследством распоряжаемся и управляем, отвечаем именно мы. "Никто не может вызвать в вас чувство собственной неполноценности без вашего согласия" — так говаривала незаурядная женщина Элеонора Рузвельт.

Для того чтобы искренне сказать "Да", иногда нужно сначала рявкнуть, прорычать, выплюнуть "Нет" — или, по крайней мере, иметь такую воз­можность. В женских группах тема агрессии вылезает из каждого темного угла: постоянно нарушаемые границы, чувства бессилия и страха способ­ствуют образованию "пороховых погребов". Многие интуитивно ищут воз­можности разрядить опасные "завалы" мирными и даже творческими спо­собами: одна пляшет фламенко, другая с наслаждением стреляет в арба­летном тире, третья в выходные яростно воюет с пылью и грязью, четвер­тая занимается боевыми искусствами, пятая вместе с мужем орет на стади­оне, болея за любимую команду, шестая орет ничуть не тише, только на рок-концертах. Есть еще споры и книги, есть вызов, который бросает нам всем трудная работа, есть возможность смешно рассказать о неприятных нам людях или ситуациях, есть автомобили и совсем незатейливые дела вроде игры "дартс".

Разрядить некоторое количество своей "убойной силы" хорошо... но мало. Настает момент, когда с ней нужно познакомиться — осторожно и почти­тельно, не давая при этом себя зажарить, — в точности как с Бабой-ягой. "Ведьма" и "ведать" — слова однокоренные, и не только в русском языке.

ГОРЕ УМУ, ИЛИ НЕВИДИМ У БАБ УМ — И ДИВЕН[12]

Не верьте ей, что кружева и челка!

Под челкой — лоб. Под кружевами — хвост.

Белла Ахмадуллина

Один мой знакомый — между прочим, профессор психологии — любит по­вторять, что воистину умные женщины — это те, кто успешно скрывает свой ум, дабы он не раздражал окружающих неуместным блеском. Другой, полагая себя человеком без предрассудков, с восхищением отозвался об общей приятельнице: "Такая умная — любого мужика за пояс заткнет!". Он искренне считает, что выставил наивысший балл. Аплодисменты, перехо­дящие в овацию. Все встают.

Оба эти высказывания принадлежат вполне милым и цивилизованным лю­дям, отнюдь не женоненавистникам. Не сознательным женоненавистни­кам — пожалуй, так будет точнее. Поговорок типа "Курица не птица, баба не человек", — они не употребляют: вульгарно. Вот изящную шутку про морскую свинку ("Женщина-ученый — это как морская свинка: и не мор­ская, и не свинка") — это да, это пожалуй. В сущности, оба господина представляют весьма почтенную традицию — уютно расположились в хо­рошей компании воспитанных джентльменов разных времен и народов. Хотите послушать? Легко! "Пишущая женщина совершает два преступле­ния: увеличивает количество книг и уменьшает количество женщин". Еще? "На ученую женщину мы смотрим как на драгоценную шпагу: она тща­тельно отделана, искусно отполирована, покрыта тонкой гравировкой. Это стенное украшение показывают знатокам, но его не берут с собой ни на войну, ни на охоту, ибо оно так же не годится в дело, как манежная ло­шадь, даже отлично выезженная". Что, еще? "Думающие женщины — это те, о которых не думают". Между прочим, очень приличные авторы: Шоу, Юлиан Тувим, Лабрюйер. Который где, не скажу. Представляете, идет теле­викторина "Наши умницы", восемь специально отобранных эрудиток отга­дывают авторство вот таких или еще похлеще афоризмов, победительница получает "Британскую энциклопедию" в компьютерной версии. Не самый зловещий вариант телевизионного театра абсурда, между нами говоря.

Все это довольно занятно хотя бы тем, что проливает скудный свет на дре­мучие мифы, касающиеся так называемого женского ума. Один из них гла­сит, что наличие интеллекта делает женщину непривлекательной и ведет ко всяческим огорчениям: ее не любят, она остается одинокой и несчаст­ной, а там и характер портится от зависти — в общем, все плохо. Все зна­ют, что это далеко не всегда так, но миф предполагает грандиозные обоб­щения и игнорирует всякие там причинно-следственные тонкости. Но если вдуматься в эту своеобразную кривую логику, которую принято приписы­вать именно женским рассуждениям, то получится, что так называемая "умная женщина" как раз тем и неприятна (или неудобна), что будет ис­пользовать это свое свойство для вышеупомянутого "затыкания за пояс". Кого? Да уж наверное не соперниц на телевикторине.

Получается, что в дискуссии о том, хорошо ли женщине быть умной, затро­нуты щепетильные моменты борьбы за лидерство, конкуренции и власти. А там, где затронуты интересы, трудно ожидать непредвзятых суждений. Заметим, что оба моих знакомых, высказавшихся по данному вопросу, воз­можность этого самого ума не отрицают, просто один находит его наличие довольно неудобным — как если бы речь шла о каком-нибудь физическом излишестве, которое лучше скрыть, а другой в качестве эталона подразу­мевает интеллект среднестатистического мужчины. За обоими высказыва­ниями внятно просматривается личная позиция: умная женщина, как нын­че говорят, напрягает. Но может быть, это вовсе не ее проблема?

Дамы, чей ум признавался всеми, в истории немногочисленны. Это, разуме­ется, говорит лишь об условиях, в которых оное качество возможно было проявить. "Несчастненькими" их никак не назовешь. Властные, склонные к авантюрам, порой неразборчивые в средствах и связях, эти женщины даже как-то заставляют забыть о том, были ли они счастливы: политика, творче­ство или науки для них важнее. Может быть, дело в том, что высокое про­исхождение плюс чисто мужские ценности и амбиции просто позволили их уму развиваться? Были ли несчастливы Елизавета Английская или княгиня Дашкова, мадам де Сталь или Голда Меир? Да не более, чем их современни­ки — монархи, писатели или политики.

Похоже, что расцвет или увядание женского ума очень зависят от окружа­ющей социальной среды, ее возможностей и предрассудков. Если окружаю­щие смотрят на интеллектуальное развитие девочки косо и неодобритель­но, с готовностью указать ей "ее место" ("Ты бы лучше за походкой после­дила, чем неизвестно зачем глаза портить!"), девочке оставляют не так уж много возможностей. Недаром многие замечательно умные дамы писали в мемуарах об одиноком детстве: недоглядели, не наставили на путь истин­ный, то есть — недотюкали. Чтение, размышления и наблюдения той окру­жающей жизни, какую Бог послал, — вот вам и источник последующей не­зависимости суждений. А отсутствие практики отношений со сверстница­ми, умения щебетать, легко ссориться-мириться и прочее — залог трудных и часто чересчур серьезных отношений с миром вообще. И эти трудные отношения могут в свой час принести невиданные плоды: зоркий взгляд, чуткое сердце, силу духа.

Много можно было бы привести свидетельств, но, поскольку свободный жанр позволяет мне иметь дело только с любимыми авторами, их и призо­ву. Туве Янссон, создавшая мир муми-троллей, а позже — пронзительную взрослую прозу, пишет в автобиографической повести "Дочь скульптора":

"Если проплыть на лодке сотню миль по морю и пройти сотню миль по лесу, все равно не найдешь ни одной маленькой девоч­ки. Их там нет, я слышала об этом. Можно ждать тысячу лет, а их все нет и нет. [...]

Я всегда прыгаю правильно, я уверена и сильна, а теперь я при­ближаюсь, подпрыгивая, к последнему морскому заливу, который мал и красив и при этом — мой собственный. Здесь есть дерево, на которое можно взбираться, дерево с ветвями до самой верхуш­ки. Ветви похожи на лестницу Иакова, а на верхушке сосна силь­но раскачивается, потому что теперь дует с юго-запада. Солнце успело взойти до утреннего кофе.

Если даже тысяча маленьких девочек пройдут под этим деревом, ни одна из них не сможет даже заподозрить, что я сижу наверху. Шишки — зеленые и очень твердые. Мои ноги — загорелые. И ветер раздувает мои волосы".

Это — начало и конец новеллы "Морские заливы"[13]. Героине лет пять, у нее чудесные родители, они учат ее править лодкой, собирать грибы, "правиль­но прыгать" и уверенно чувствовать себя в лесу и на море; они к тому же творческие люди и любящие папа и мама. Но маленьких девочек в этом мире нет, и какими же идиотками эти самые маленькие девочки могут по­казаться ребенку, способному встать до света и отправиться на одинокую прогулку на "свой залив"!

Путь нелегкий, достаточно известный и давший миру не одну незаурядную женщину. Обратите внимание, кроме уединения и надежных, прочных от­ношений в семье здесь есть возможность и желание самостоятельно иссле­довать мир, физическая свобода и удовольствие от движения. Есть — прав­да-правда, подумайте об этом минуту, и Вы придете к тем же выводам — любопытные экспериментальные исследования все на ту же тему гендерных различий, как они формируются непосредственным окружением ре­бенка. Так вот, по всему выходит, что маленьким девочкам предоставляется меньше свободы в самостоятельном исследовании окружающего мира — имеется в виду тот возраст, когда самостоятельное исследование — это выкидывание вещей из стенного шкафа, тщательные пробы "на зуб" всего, до чего удастся дотянуться, и выливание на себя стакана киселя, предна­значенного для сбалансированного питания. Похоже, что девочек слишком рано (и вполне неосознанно) обучают не рисковать, не пачкаться, не сту­каться лбом о ножки стульев. В историях, разыгранных на женских груп­пах, столь ранний опыт встречается редко, но более поздние фрагменты родительских невольных "сообщений" — сплошь и рядом.

Я могу вспомнить десятки занозой застрявших в памяти женщин скандалов из-за помятого платьица, потерянного банта или попытки рисовать не тем и не там — и практически ни одного сюжета, в котором мама похвалила бы дочку за то, что та самостоятельно догадалась, как открывается замок. Пусть это был бы замок пудреницы — какая разница, все равно такая само­стоятельность у девочек, похоже, не приветствуется. Зато когда возникают затруднения, взрослые приходят девочкам на помощь быстрее и чаще: ну как же тут узнаешь, на что ты способна?

Так что не удивительно, что другая история тоже связана с одинокими про­гулками, только эта история — не о маленькой девочке, а о женщине-фи­лософе, женщине-писателе. Симона де Бовуар рассказывает о чрезвычайно трудном периоде своей жизни, когда "счастливая любовь", в которой спле­лось интеллектуальное партнерство и длящийся уже около года роман с Сартром, начала как бы растворять ее личность. Восхищение идеями парт­нера — это хорошо, но почему собственных идей стало приходить в голо­ву все меньше? Ей всего двадцать с небольшим, у нее, как говорится, "все хорошо": Париж, любовь, профессиональная перспектива. Откуда же это ощущение, что она теряет какую-то существенную часть себя, становится пассивной и внутренне несамостоятельной? Она принимает серьезное ре­шение: на год уехать из Парижа, преподавать в Марселе, побыть одной. И существенной частью ее паломничества к себе становятся большие пешие прогулки — настоящие походы по восемь-десять часов, в старом платье, веревочных сандалиях.

Все это происходит в те времена, когда молодая женщина, гуляющая по го­рам в одиночестве, кажется еще более странной, чем сейчас. Она попадает в непредсказуемые и порой рискованные ситуации, связанные с людьми, животными и стихиями. Она рискует подвернуть ногу или быть укушенной змеей — и ни души вокруг. Она учится отвечать за себя сама, рассчитывать свои силы и полагаться исключительно на них:

"В одиночестве я бродила в туманах, лежавших на перевале Сен-Виктуар, и шла по краю Пилон де Руа, рассекая всем телом силь­ный встречный ветер, — он срывал с головы берет, который, крутясь, улетал вниз, в долину. И я была одна, когда заблудилась в отрогах Люберон. И все эти моменты, полные тепла, жизни и ярости, принадлежат только мне и никому более".

Она вернулась в Париж другим человеком — та, которую мы знаем как об­ладательницу пытливого и независимого ума, спустилась с этих гор в вере­вочных сандалиях: "Я знала, что теперь я могу во всем полагаться на себя саму"[14].

Почти невозможно понять, что в интеллектуальных способностях мальчи­ков и девочек действительно врожденное, природное, а что связано с соци­альными ожиданиями и различиями в воспитании. Родители относятся к мальчикам и девочкам по-разному, они их даже в младенчестве по-разному держат на руках. Более того, они по-разному ведут себя при детях разного пола. В классической работе "Психология половых различий" исследовате­ли Стэнфордского университета проанализировали наиболее распростра­ненные предрассудки, не подтверждающиеся экспериментально. Итак, за­ведомой неправдой является следующее:

•   девочки более общительны и более внушаемы, чем мальчики;

•   у девочек более низкая самооценка;

•   девочки лучше обучаемы в отношении монотонных, исполни­тельских операций, а мальчики более "аналитичны";

•   на девочек больше влияет наследственность, а на мальчиков — среда;

•   у девочек лучше развито слуховое, а у мальчиков — зрительное восприятие;

•   у девочек меньше выражена мотивация достижения, желание преуспеть.

•   у девочек лучше выражены речевые и языковые способности;

•   у мальчиков лучше выражены математические способности;

•   у мальчиков лучше выражена способность к зрительно-простран­ственной ориентации;

•   мальчики более агрессивны — и словесно, и физически[15].

Данные эти получены не вчера. И почему же они не перевернули жи­тейских представлений о мальчиках и девочках, будущих тетеньках и дя­деньках?

При всем уважении к научной традиции, все это более чем условно, пото­му что очень трудно (если вообще возможно) отделить собственно способ­ности, "данные" — от их судьбы в мире. Мир же встречает мальчика и де­вочку разными ожиданиями, причем с самого начала, с первого крика но­ворожденного. А ожидания — это не просто мысли, они материализуются во вполне конкретных действиях тех людей, которые круглосуточно фор­мируют маленького ребенка. И, разумеется, они во многом сформированы "мифом пола", который тем самым превращается в реально действующую силу, непосредственно участвующую в воспитании и обучении. До тех пор, пока он "носится в воздухе", мы им дышим — и те, кто растят мальчи­ков и девочек, и случайный прохожий на улице с каким-нибудь дурацким замечанием, и школьная медсестра или как там у них в Стэнфорде эта дол­жность называется. То, что объявлено неправдой "по науке", может пре­красно "жить и побеждать" еще десятилетиями, путая и сбивая результаты более поздних исследований. А жизнь подсказывает, что гендерные сте­реотипы ох как живучи, и никакой фундаментальный труд им не указ.

Stanford University Press, 1974.

И это — значительно более горькая правда, чем "объективная" истина экс­периментальных исследований. Самое же поразительное вот что: первые свои представления о том, хорошо или плохо быть девочкой, что можно и нужно знать и уметь, а что — "лишнее" и не понадобится в жизни, мы усваиваем от тех, кто больше возится с нами в детстве, чьи голоса и при­косновения первыми встречают нас в мире. И в девяти случаях из десяти это женщины. Мужские голоса и образы присоединяются к "хору" позже. Они невероятно важны, но... скажите, кто проверял ваши домашние зада­ния в младших классах? Кто заглядывал через плечо, пока вы, высунув от напряжения язык, сражались с четырьмя арифметическими действиями? И на что эти "кто-то" обращали больше внимания — на аккуратное, "краси­венькое" ведение тетради или на то, что пример можно решить еще не­сколькими способами? На то, как обернуты учебники, — или на ваши воп­росы, на "сто тысяч почему"? Например, Вера Кирилловна, любимая детьми и уважаемая в школе учительница младших классов, прямо говорит, что ей больше нравится учить мальчишек. Почему? "Без родительской поддержки все мои труды ничего не стоят. Матери девочек больше хотят, чтобы все было благополучно, чтобы ребенок старался. И все. К третьему классу дев­чонки уже какие-то нелюбопытные, лишний раз мозги не нагружают. С этим не поспоришь, это среда". И глубокоуважаемая Вера Кирилловна — тоже часть этой среды, заметим мы не без печали...

У каждого сына когда-то имелась мать,

Чьим любимым сыном он был.

И у каждой женщины имелась мать,

Чьим любимым сыном она не была.

Джудит Виорст

Что разовьется, а что завянет без поддержки, какие способности доживут, трансформируясь, до признания миром, а какие съежатся и превратятся в комнатных, декоративных "уродцев", в очень большой степени зависит от ролевых ожиданий этого самого мира. И в первую очередь — от самых важных для маленькой девочки людей — мамы с папой (если есть), бабуш­ки с дедушкой (опять же, если есть), воспитательницы в детском саду, учи­тельницы в начальной школе. При этом мама (мамины подруги и другие значимые "тети") часто говорят одно, а демонстрируют совсем, совсем дру­гое. Например, говорят "учиться важно, ты должна получить хорошее об­разование, тогда у тебя будет хорошая работа", — а сами приходят со сво­ей "хорошей работы" еле живые, между собой клянут ее на чем свет и во­обще изображают рабыню Изауру на плантациях. Из общих знакомых "хо­рошо устроившимися" называют обычно не тех, кто живет интересной и осмысленной жизнью и развивает свой потенциал, а совсем других — тех, кому не надо рано вставать. А "умной бабой" обычно — ту, которая преус­пела в тайных семейных манипуляциях, в "мужеводстве". И что прикажете из всего этого понимать девочке?

Мужская же часть семьи тоже бывает поразительно "логична" в своих про­граммных высказываниях: дочке зачем-то следует стараться, "думать голо­вой" — но при этом оценки, раздаваемые направо и налево способностям и уму других женщин, ясно говорят другое. Отец, гордый академическими успехами дочки, может обронить: "Ну, с головой-то у нас все в порядке, в меня пошла". Это — комплимент, а уж что говорить о критике! Много ли вы знаете пап и дедушек, всерьез обсуждающих с "девчонками" устройство компаса, простые ремонтные работы, автомобильные дела, не говоря уж о политике, финансах или философии? Единицы. Исключения. Их дочерям и внучкам повезло. Я знаю одного папу, который заглянул в школьный учеб­ник истории для пятого класса, пришел в ужас и завел дома обыкновение два вечера в неделю рассказывать своей Лельке мировую историю "для больших", сложно и по-умному. Ему нравится так проводить свое свобод­ное время и быть отцом. Неизвестно, что будет с Лелькиными мозгами дальше, но шанс у них есть.

СУДЬБА ОТЛИЧНИЦЫ

Блестит в руках иголочка,

Стоит в окне зима...

Стареющая Золушка

Шьет туфельку сама.

Давид Самойлов

"Инструкции", получаемые девочками относительно интеллектуальных до­стижений, часто противоречивы: с одной стороны, надо учиться хорошо — с другой стороны, тебе это все равно не поможет, это не главное, это пона­рошку. Имея такой спутанный, противоречивый набор "предписаний", де­вочка оказывается в ситуации внутреннего конфликта: за что ее хвалят, что может вызвать недовольство? Часто бывает, что интересы и амбиции поддерживаются в "папиной дочке", пока она ребенок и подросток, а неиз­бежное превращение в молодую женщину ситуацию резко меняет: ее до­стижения перестают интересовать отца, могут вызывать иронические ком­ментарии, как будто ее взросление явилось тем разочарованием, простить которое отец не в силах . Как сказал мне на консультации один такой папа о своей способной девятнадцатилетней дочке: "Училась-училась, а все рав­но баба выросла".

Воспитание в традиционной женской роли с малых лет готовит к тому, что девочке следует соответствовать ожиданиям, "ладить". И если в окружаю­щей среде принято считать, что женщины не способны к абстрактному мышлению, вождению автомобиля, руководству людьми или зарабатыва­нию денег, то хорошо приспособленные к жизни в этой среде девочки дей­ствительно будут демонстрировать отсутствие таких способностей. "Быть хорошо приспособленной" к окружению означает "подтверждать его взгляд на мир", "не высовываться": тогда будет тебе и одобрение, и покро­вительство, и кукла Барби. Некоторая беспомощность, неумение прини­мать решения, склонность к зависимости содержат в себе "вторичную вы­году" — что-то вроде индульгенции, позволяющей не взрослеть, не разви­вать в полную меру свои способности. А поскольку ум нуждается в пище и упражнении, хорошие интеллектуальные данные законсервировать нельзя: они останавливаются в росте, растрачиваются на кроссворды, интриги, да мало ли на что...

Одна из возможностей, избранная миллионами женщин как меньшее зло, — утратить веру в себя, принять миф женской неполноценности и даже украсить его всяческими "бантиками". Вот маленький фрагмент од­ной тяжелой, "кровавой" работы, сделанной как-то в субботу в высшей сте­пени благополучной дамой Никой. И запрос-то у нее был такой очарова­тельно-пустяковый. О, эта покровительственная окраска, эта способность покрываться пятнышками-полосочками "под цвет обоев": раз ничего осо­бенного, серьезного я из себя не представляю, то и не происходит со мной ничего такого, о чем следовало бы задумываться. "Я вообще сюда пришла отвлечься, послушать, больше из любопытства. С чем работать? Ой, ну я не знаю, у меня никаких проблем нет. Ну вот разве что английский. Четвер­тый год занимаюсь с разными преподавателями, и на курсах, и частным об­разом — и все никак не заговорю. Муж считает, что я лингвистическая де­билка. Я только во сне вижу, как разговариваю".

Вот с этого мы и начали. Решили заглянуть в сон и попробовать выяснить, что он означает. Условными средствами — пара стульев вместо двери, наш "многофункциональный" коврик в роли великолепной итальянской крова­ти — обозначили пространство дома. Заодно вспомнилось, что сны с ино­странными языками почему-то появляются, когда мужа вечером нет дома, — а это бывает довольно часто. Итак, вечер, и Ника собирается укла­дываться — перед тем, как увидеть сон.

— Давайте, Ника, пройдемся по Вашему дому — где-то свет надо выключить, где-то вещи сложить — и услышим Ваши ленивые, сонные мысли перед тем, как лечь.

—  У меня мыслей никаких давно не бывает. Так, бормотание.

—   Ну и побормочите.

—  Так, в кухне чисто, ужин на столе. Мой муж меня называет "про­фессором здорового питания": я все время стараюсь его кормить легкой, полезной едой. Мужчины — они же как дети: скажешь купить зеленые яблоки, купит красные. Все приходится делать самой. Но он, конечно, создал мне все условия, я могу заниматься абсолютно чем угодно. Любые покупки, поездки, все. Так прият­но чувствовать себя настоящей женщиной, о которой есть кому позаботиться. А то я бы сейчас даже работать не смогла — все так переменилось, я уже ничего не понимаю. Он мне говорит, что я персидская кошечка (хихикает) — они уютные такие, но глупо­ватые. Вот сейчас надену пижамку — и баиньки.

(Ника укладывается на импровизированное ложе, принимает позу, в которой обычно спит, и начинает вспоминать свой сон.)

—  Я вижу себя со стороны и одета не так, как сейчас. Она моложе, она говорит на каком-то иностранном языке и будто что-то объяснить хочет. Я не хочу ее слушать и не понимаю этого язы­ка, но слушаю. Она говорит что-то неприятное, не хочу вдумы­ваться, не хочу понимать!

Сон продолжается в действии, его главное действующее лицо оказывается Никой-студенткой, которая действительно учила немецкий, и не без успе­хов, хотя иностранный язык и не был основной специальностью. В реаль­ности героиня не работает уже двенадцать лет, "посвятила себя семье и дому". Вялые попытки занять себя то изучением английского, то курсами аранжировки цветов заканчивались одинаково: "ничего не получалось" или возникал сильный страх — "я просто не могу туда идти". Молодая Ника из сновидения по этому поводу говорит вот что (разумеется, словами Ники-большой, при обмене ролями):

—  Ты подавала надежды, у тебя неплохо шли даже сложные предме­ты. Где это все? Во что ты превратилась?

—  Я просто забыла все то, что мне в жизни не понадобилось!

—  Ты врешь. Я — это ты, мне-то хоть не ври. Ты испугалась. Ты по­зволила себя задолбать сначала матери, а потом мужу. Они тебе внушали, что ты ни на что не способна, что ты без них шагу сту­пить не можешь, квитанцию за свет заполнить или выучить, в ка­ком порядке замки дверные открываются. Что на работе тебя ис­пользуют, и зачем тебе это надо, лучше уж они сами будут тебя использовать. Ты поверила, потому что так было удобнее. Потому что ты боишься любых экзаменов, любых оценок. Если что-то не получается — значит, ты полная идиотка, "а что тебе говорили". Послушай, разве можно чему-то учиться и чтобы сразу все полу­чалось? Я-то была! Ты меня убиваешь каждый день, но я все рав­но была! Мне так нравилось знать, уметь, разбираться... Ты про­меняла меня на возможность ни за что не отвечать, оставаться глупенькой девочкой, о которой позаботятся другие.

Не будем сейчас следовать за всеми сложными поворотами этой работы: она продолжалась больше двух часов и включала в себя множество "боко­вых" тем, не менее важных и болезненных. А вот на что хотелось бы обра­тить внимание прямо сейчас: "Молодая Ника" совершенно внятно и откры­то формулирует идею "вторичной выгоды" ленивого, зависимого суще­ствования. И это означает, что пленочка защитной лжи самой себе — "я просто забыла все, что мне не понадобилось" — достаточно тонка и места­ми трещит, не укрывает с головой. Внутренний конфликт близок к осознаванию, иначе бы роль Молодой Ники не зазвучала вообще или осталась "говорящей на непонятном языке". На то, чтобы игнорировать, вытеснять образ себя самой, отличающийся от "персидской кошечки", уходит немало сил — не с этим ли связана прозвучавшая немного раньше жалоба героини на периоды апатии, когда она чувствует себя слабой и ко всему равнодуш­ной, "хоть с кровати не вставай"? Другое ключевое слово — "страх": страх оценки, неуспеха, любого риска.

Честно говоря — хоть и не хотелось бы "каркать", — сразу приходит в го­лову вот какой сценарий. Очень сильная, прямо-таки непреодолимая по­требность в безопасности любой ценой (для меня она выглядит прямым указанием на травму или дефицит безопасности в детстве) заставляет ис­кать "гарантированного", спокойного существования. Понятно, что его в природе не бывает, но выбор сделан и должен оправдываться. Мать герои­ни, советующаяся с мужем по каждому поводу — вплоть до того, обувать ли ей зимние сапоги, — это отчетливая ролевая модель: можно "устроить свою жизнь" так, чтобы уже ничего самой не решать. Что-то, однако, бес­покоит: была другая Ника, у нее были свои потребности и полностью за­быть ее не удается. "Выпустить" ее наружу нельзя по многим причинам — окружающим следует подыгрывать в роли "персидской кошечки, уютной и глуповатой", потому что иначе можно лишиться покровительственного от­ношения ("делай-что-хочешь-но-мурлыкай"); для себя самой память о не­реализованных способностях звучит укором, а нынешний образ жизни пе­рестает удовлетворять. Следовательно, самообман будет культивироваться, и во все возрастающих дозах. Почему невинные курсы "стайлинга и маки­яжа" вызывают такой страх? Ника на самом деле очень способная, у нее каждый раз "ничего не получается" именно потому, что каждый раз начи­нает получаться! И это — опасный момент, когда можно узнать или вспом­нить о себе слишком много, чего никак нельзя допустить. Муж готов — или пока готов — оплачивать любые "придури", поскольку через некото­рое время "опять ничего не получится" и Ника останется все той же трога­тельно-беспомощной дурочкой, лингвистической дебилкой, но профессо­ром здорового питания. В общем-то достаточно традиционный "танец" в традиционном раскладе "Добытчик и Куколка".

И не стоило бы влезать в эту устойчивую взаимовыгодную систему, где обо всем уже "договорено" (хоть и не словами), если бы не два обстоя­тельства. Первое — то, что Ника вызвалась работать, уже зная, что в на­шей работе мы сплошь и рядом обнаруживаем неразорвавшиеся мины, а риск о себе "что-нибудь узнать" весьма велик. Второе — сам сон и то, с какой легкостью он начал разворачиваться. Забегу вперед, в финал рабо­ты. Все два часа сон оставался в стороне, мы занимались другими вещами, и вот под самый конец Ника захотела еще раз встретиться с Молодой Ни­кой из своего сновидения и задать ей вопрос: "Зачем ты приходила, поче­му сейчас?". Ответ прозвучал жестко и без паузы: "Я скоро тебе понадоб­люсь. Ты уже чувствуешь, что в твоей жизни нет той надежности, ради которой ты стала овцой в пинетках. Открой глаза, пора". — "Я поняла. Спасибо. Я поняла". Без тени кокетства, "жантильничанья", никаких мур-мур-баиньки: взрослая женщина услышала серьезное предупреждение и серьезно его приняла. Вы, конечно, догадались. Я тоже. Главное, что дога­далась Ника. И последующее развитие событий — а Ника появлялась на группах время от времени в течение еще двух лет — показало, что своим умом она жить очень даже способна. Она считает, что мы успели — почти в последний момент — ухватиться за руку "ресурсной роли", в противном случае ожидавшие Нику новости наверняка загнали бы ее в слезливо-бес­помощное состояние, а то и в болезни. Не знаю, как было бы, но верю, что для обращения к своему внутреннему миру причины обычно бывают, и вполне веские.

Предписание "хорошо учиться и слушаться" сплошь и рядом оказывается ловушкой — так и хочется по ассоциации со старым детективом Жапризо пошутить: "ловушкой для Золушки". Эта чудесная сказка, как и многие другие, настойчиво обещает чью-то заботу, любовь и безопасность, кото­рые никакая Злая Мачеха не отнимет, ибо они — заслуженные, выстрадан­ные, по справедливости полученные. Но инструкции Злой Мачехи въелись глубже, чем кажется, и вероятность того, что Прекрасный Принц окажется немножко Синей Бородой, велика. Что касается ума и способностей — если родители чего-то недобили, "зачистку" успешно завершает брак. Де­вушки с повышенной потребностью в безопасности и "сильном плече" с поразительной настойчивостью ищут и находят мужчин, рядом с которыми думать не нужно, неприлично, а то и просто опасно. Ника, между прочим, в свое время очаровалась именно тем, что ее избранник был таким взрос­лым, таким надежным по сравнению с окружающими мальчишками. Нико­му из них и в голову бы не пришло называть ее "кошенькой", "котеноч­ком" — как, возможно, и "дебилкой"...

Читательница, простите мне сомнительное толкование мотивов Принца, на гладких щеках которого еле проступает подозрительная синева... Он мо­лод, еще не вошел во вкус; еще и кровь не видна на ключике, а Золушка пока более всего опасается быть узнанной на балу и пропустить роковую полночь. То есть оказаться не вполне хорошей девочкой. Я сама очень люб­лю эту сказочку во всех ее пересказах — от жутковатого гриммовского до куртуазного шварцевского. Как сказочку — люблю, но вот как жизненный сценарий...

В начале восьмидесятых — то есть тоже уже не вчера — миллионы жен­щин англоязычного читающего мира содрогнулись перед ужасающе жест­кой, честной и потому неприятной "историей болезни", изложенной в кни­ге Колетт Даулинг "Комплекс Золушки"[16]. Подзаголовок говорит сам за себя: "Тайный страх независимости". Психологическая потребность в избе­гании независимости, как считает автор, — это одна из ключевых проблем женского существования в современном мире. Желание самореализации, самостоятельности, свободного развития своих способностей пришло в глубокое противоречие с желанием безопасности, безответственности, с вечным ожиданием "принца на белом коне", который возьмет на себя все тяготы отношений с опасным и непредсказуемым внешним миром. И если сорок лет назад неприлично было вести себя слишком независимо, то в постфеминистском мире столь же неприлично заявлять о своей привер­женности передничку Золушки и готовности жить "замужем, как за камен­ной стеной". И в той жизни, и в этой половина правды игнорируется, и именно эта половина причиняет душевную боль и порождает многие симп­томы, на которые жалуются женщины на приеме у психотерапевта (страхи, депрессию, немотивированные поступки). Скрытая потребность в зависи­мости лежит в глубине проблем и у старомодной американской жены, ко­торой приходится просить у мужа денег на колготки, и у суперсовремен­ной бизнес-леди, чей годовой доход обозначается шестизначным числом, но которая не может заснуть без снотворного, если любовник уехал в ко­мандировку. Внешняя успешность и решительность, компетентность и "до­рогие мозги" не отменяют старой как мир установки на подчинение, слу­жение и ожидание защиты и гарантий взамен. Это, конечно, "американская трагедия", и можно сделать вид, что нам с вами до таких проблем — как до Марса (или до лампочки). Но мы этого вида делать не будем — хотя бы по­тому, что чужой опыт всегда чему-нибудь да научит. Впрочем, такой ли он чужой?

Вот вам еще одна "история отличницы". Костюм из твида сидел на ней как влитой, а представить ее себе в фартучке было категорически невозможно. И тем не менее... Слушайте:

—  Моя жизнь всегда проходила под знаком Дела, Которому Ты Слу­жишь. Всегда везло с начальниками, коллегами, работой. Выкла­дывалась так, как многие женщины выкладываются в семье: са­мозабвенно, без выходных и праздников. Могу сказать, что это было неплохо: я даже жалела тех дурочек, у которых нет в жиз­ни серьезных интересов, которые полностью растворились в му­жьях и детях. Шли годы, темп нарастал. Одно время у меня были две дорожные сумки: вернулась из деловой поездки — схватила заранее приготовленную вторую, не разбирая первой, рванула в другой аэропорт. Дом — сами понимаете какой. Ни один мужчи­на такого бы не потерпел, конечно. Ребенка теоретически могла завести, но не бросать же очередной интересный проект? Тяну­ла-тянула, да так и не случилось. Из-за поездок нельзя было даже собаку. Из цветов — кактусы, их поливать не надо. А в один прекрасный день — р-раз! Организация моя развалилась, начальники между собой смертельно переругались, Наше Дело оказалось им не дороже своих интересов. А у меня-то где свое? Меня хвалили, а я и рада была, дурища тщеславная, и носилась с утроенной скоростью. Хвалили, сами понимаете, за ум и компе­тентность, а где он был, ум-то? Я же как японец какой-нибудь — просто перестала себя мыслить отдельно от компании. Бесконеч­но доказывала, что могу, могу, могу — и что? А теперь мне гово­рят, отводя глаза: "Кадрия Рустамовна, мы очень конкретно дума­ем о Вашем трудоустройстве, не надо так переживать".

—  Кадрия, здесь много молодых женщин в самом начале карьеры. Вы сейчас на перепутье, как тот богатырь у камня. Давайте на этот камень присядем на минутку и оставим записку для тех, кто будет мимо проезжать — глядишь, и пригодится.

—  А я бы прямо на камне выбила!

—  А надо?

—  Да нет, пожалуй, это все моя привычка к работе "на века". Ну, пишу. Дорогие мои молодые способные девочки! Когда выпрыги­ваешь из шкуры, чтобы кому-то доказать, что ты можешь, это кончается плохо. Без шкуры холодно, а доказывать придется бес­конечно. Когда окружающие создают тебе репутацию умной женщины, прекрасного специалиста, который справится со всеми проблемами лучше всех, они могут преследовать свои цели, и не надо принимать это близко к сердцу. Более неблагодарной семьи, чем работа, не бывает. Ожидать, что за верную и преданную службу тебя прикроют от всех ветров, так же наивно, как ожи­дать этого в браке. В котле с кипящей водой нет холодного места, говорили древние китайцы. Мне сейчас горько и страшно, хотя я знаю себе цену и постараюсь устроить свою жизнь как можно лучше. Девчонки, гарантий нет. Берегите себя, не теряйте себя, не надейтесь на "проценты". Удачи! Ваша Кадрия.

—   Постскриптум будет?

—   Будет. Работать можно сколько угодно, но если перестаешь по­мнить дни рождения друзей и замечать времена года, что-то ты делаешь не так.

Как мудро заметила Кадрия, "в кипящем котле нет холодного места" — ни одно решение не бесспорно, ни одно не обещает безболезненного преодо­ления проблемы конфликта потребностей, о котором пишет Колетт Даулинг. Что же мы все делаем? Делаем свой выбор, ибо выбор-то есть всегда. Вот и другой путь — вооруженная борьба за самореализацию, и на нем вы­живают лишь те, кого природа щедро наделила не только умом, но и стой­костью, железным характером и умением пренебречь оценками окружаю­щих. Казалось бы, прекрасный прогноз по части развития своего потенциа­ла. Вырастает умная, жесткая, властная женщина — та самая, "затыкающая за пояс". Пленных не берет. Ее побаиваются, ей завидуют, ее уважают. Спасая свое естественное право развиваться, она воевала слишком много и постоянно конкурировала не на равных, а это характер и отношения со­трудничества с кем бы то ни было не улучшает. "Не баба, а конь с яйца­ми" — это еще относительно мягкое высказывание о ней. Когда она споты­кается, окружающие тихо злорадствуют, причем мужчины и женщины ис­пытывают это нехорошее чувство по разным причинам, но в равной степе­ни. Когда падает — считают это закономерным итогом. Она поднимается, делая вид, что ничего не случилось, и можно явственно услышать стук кос­тяной ноги...

По одной из версий феминистской литературы Баба-яга — это демонизированный символ женской, матриархальной власти; под пятой угнетате­лей-мужчин образам допатриархального прошлого придаются страшные и отчасти отталкивающие черты: "На печи, на девятом кирпичи лежит баба-яга, костяная нога, нос в потолок врос, сопли через порог, титьки на крюку замотаны, сама зубы точит!" Про Бабу-ягу хочется писать и думать очень осторожно, почти нежно, а научили меня этому не столько феминистские источники (есть среди них очень любопытные, тонкие и умные[17]), сколько внимательное чтение сказок и их разыгрывание в женских группах. И зна­ете, что-то в этой мысли про "демонизированный символ" есть, право: и в писаных, и в самостоятельно сочиненных сказках к Бабе-яге в темный лес идут — зачем? За помощью, решением, а даже если идут спасать братца от превращения в жаркое, по пути происходит нечто важное, получается не­кий позитивный опыт ("Гуси-лебеди").

Встреча с ней — испытание. Грубая и ворчливая, страшная и непредсказу­емая, она "вытаскивает" из героев, как ни странно, самое лучшее: сообра­зительность, отвагу, уверенность в себе. В группах к этой некрасивой ста­рухе обращаются все больше за силой, искренностью, правом называть вещи своими именами, разрешением выражать гнев, с просьбой о защите от несправедливости. И видели бы вы, как весело и с каким удовольствием симпатичные и молодые женщины ее играют — что называется, отрывают­ся за всю "игру по чужим правилам", когда о самом болезненном, оскорби­тельном или страшном следует говорить с милой улыбкой.

Интересно, что встреча с психодраматической Бабой-ягой — и в роли "гос­тьи", хотя бы той же Василисы Премудрой, и (при обмене ролями) самой бабушки — оставляет в качестве последействия вовсе не "костяную ногу", а совсем противоположное. Что называется, морщинки разглаживаются и румянец расцветает, молодости и женственности отнюдь не убывает. Оно и понятно: мы же не жить к ней в избушку на курьих ножках перебираемся, не "на стажировку" напрашиваемся. Встреча с источником природной силы, магии важна для того, чтобы впредь — уже выбравшись из темного леса — чувствовать себя более защищенной, чтобы узнать и больше не за­бывать о себе что-то важное. Помните, Василисе Баба-яга дала череп с го­рящими глазницами: его пронзительный свет сначала освещал ей дорогу из леса, а потом своими лучами спалил обидчиков. Василиса же череп за­рыла в землю — испытание темным лесом закончилось, в жизни героини начинается новый цикл. Свое помело, разумеется, Баба-яга девушке не предлагала.

Выполнить трудные задания старухи Василисе помогала волшебная кукол­ка и материнское благословение — и Баба-яга ее буквально выгоняет: "Не нужно мне благословенных!". Но — загадочным образом — выгоняет, за­щитив и наградив. У этого сюжета множество толкований, вдаваться в тон­кости которых я не буду, скажу только, что материнское благословение, благополучно пройденное у яги испытание и возвращение из темного леса с источником света, который для кого-то может быть и опасен, — это свя­занные, неразделимые звенья. Между прочим, случалось ли вам оказаться "некстати" правдивой или — еще более "некстати" — проницательной? И не говорили ли вам, к примеру, что вы "злая", а с вами "страшно"?

Но наша "железная леди" явно получила свою силу не от Бабы-яги. И не нога у нее, похоже, костяная, а полный комплект защитных доспехов. А разговоров про то, какова она — не нога, а леди, — эта дама вообще вести не будет. Пожмет плечами, развернется и двинется своей дорогой. Возмож­но, перед этим вмазав промеж глаз, чтобы кое-кто не умничал. Высказыва­ния ее безапелляционны, часто содержат жесткую критику в адрес "идио­тов", которые что-то сделали то ли недостаточно быстро, то ли не так. Лег­ко и без извинений перебивает собеседника. Увидев решение, пренебрега­ет оттенками и тонкостями: результат должен быть достигнут немедленно, иначе можно не успеть. При внимательном рассмотрении в ее высказыва­ниях и поведении легко увидеть черты того стиля, который принято назы­вать "мужским", но это скорее карикатура, отражение стереотипа муже­ственности (агрессивность, конкурентность, невнимание к чувствам и от­ношениям, стремление контролировать). Так ли уж она умна? Похоже, ее интеллекту недостает гибкости, рефлексии, самоиронии — всего того, что превращает общение с умным человеком, будь то мужчина или женщина, в истинное удовольствие (даже тогда, когда мы с ним не согласны).

Здесь есть одна языковая тонкость, без которой "железную воительницу" трудно понять. В мифологизированном представлении о различиях в спо­собе мышления и манере выражения мысли у мужчин и женщин мужской стиль мышления и речи рассматривается как нормальный, а женский — как отклонение от нормы.

Еще раз, поскольку это важно. Представление о том, что "хорошо" и "пра­вильно" в сфере мысли и в способе ее выражения — это представление, скроенное "по мужской мерке". (Возможно, так было не везде и не всегда, но за европейскую культуру последних ...дцати веков можно поручиться. С другой стороны, Афина Паллада не допускает слишком уж сильных утвер­ждений на сей счет...) К слову вспоминается высказывание Пушкина, уло­вившего некую очаровательную особенность этой самой "мужской мерки":

"Даже люди, выдающие себя за усерднейших почитателей пре­красного пола, не предполагают в женщинах ума, равного наше­му, и, приноравливаясь к слабости их понятия, издают ученые книжки для дам, как будто для детей".

Трудно даже представить себе, как много в этой истории про "норму" свя­зано не с содержанием, то есть не с мыслью как таковой, а с формой ее предъявления миру. Чтобы быть квалифицированной как умная, мысль должна быть и скроена, и сшита у хорошего мужского портного. Именно поэтому умной чаще называют женщину с мужским набором черт — и со всеми вытекающими отсюда последствиями. Например, многим женщинам тяжело участвовать в так называемых "умных" разговорах вовсе не пото­му, что они не понимают их предмета: на их взгляд, настоящей пружиной взаимодействия часто бывает вовсе не поиск истины, а неявная силовая борьба между собеседниками. В компании могут недолюбливать "умных" девушек — именно за то, что они усвоили мужскую соревновательную ма­неру разговора, тем самым производя впечатление задиристых и недобро­желательных. Женщинам же больше свойственно искать и находить общее во взглядах и высказываниях собеседника, больше слушать и подкреплять своим поведением желание другого человека высказаться: говорите, я с вами. А это сплошь и рядом квалифицируется как пассивность, зависи­мость и отсутствие своего мнения. Похоже, что наша резкая и решительная дама оказалась в плену у одного из кривых зеркал гендерных стереотипов, только выбрала в качестве образца не "глупую жертву", а "умного агрессо­ра". Это ли независимость, самостоятельность мышления?

"...Хорошо известно как из непосредственных наблюдений в ес­тественных условиях, так и из эмпирических исследований, что в ситуациях переживания страха или плохого обращения люди пы­таются овладеть своим страхом и страданием, перенимая каче­ства мучителей. "Я не беспомощная жертва; я сам наношу удары и я могущественен", — людей неосознанно влечет к подобной защите"*.

Этот механизм психологической защиты так и называется — "идентифика­ция с агрессором". Надо сказать, что в женских группах "железная воитель­ница" появляется очень редко — она не любит женщин и не представляет себе, "что эти курицы могут такого интересного сказать". Ей мучительно трудно обращаться за какой бы то ни было поддержкой или помощью — мо­жет быть, как раз потому, что "разоруженное" состояние прочно связано в памяти со страхом и страданием. Да, она вроде бы разрешила тот самый внутренний конфликт, "комплекса Золушки" как будто бы не видно — уж скорее просматриваются Мачехины черты. Но как жмут доспехи, которые и снять-то не отваживаешься! Как велика цена и как драматичен сделанный выбор — возможно, потому, что он сделан слишком рано и неосознанно.

"Маленькие дети вбирают в себя всевозможные позиции, аффек­ты и формы поведения значимых в их жизни людей. Процесс этот столь тонкий, что кажется таинственным. Однако если его замечаешь, ошибиться невозможно. Задолго до того, как ребенок становится способным принимать субъективное волевое реше­ние быть таким, как мама или папа, он уже "проглотил" их в не­коем примитивном смысле"*.

Задумывались ли вы, что стало бы с маленькой Золушкой, если бы Феи-кре­стной вообще не было, а папа-лесничий в один прекрасный день с горя за­пил и показал бы "всем этим бабам кузькину мать"? Впору было бы не хру­стальный башмачок примерять, а бронежилет. И подаваться в разбойницы, начальницы или бизнес-леди. А возможно, в радикальные феминистки...

Что поделать, все мы "родом из детства". Другое дело, что даже при самых неблагоприятных обстоятельствах начала жизни никогда не поздно их хотя бы попытаться понять, "перебрать" свое семейное наследие, принять новые решения, отказаться от той части своего "сценария", которая когда-то была "проглочена" и связана с проблемами предыдущего поколения, а то и с более далеким прошлым семьи. Иногда эта работа делается вместе с психотерапевтом, иногда — в одиноких размышлениях, самостоятельно. К счастью, мы обладаем огромным потенциалом самоисцеления: жизнь не только наносит, но и залечивает раны, нужно только ей помочь.

Более того, как трудное детство не обязательно предполагает несчастли­вую судьбу, так и благоприятный расклад в начале еще не гарантирует расцвета всех способностей и успеха в будущем. Хотя, конечно, лучше дет­ству быть счастливым, родителям — любящими друг друга, детей и свою работу, временам — мирными, обществу — терпимым и свободным... Луч­ше. Но получается так не всегда. Конечно, для становления личности и мышления девочки важно и ее согласие с собственным полом — то есть нужна мама, которой нравится быть женщиной и матерью, — и разрешение не следовать традиционным ограничениям, "отцовское благословение" — то есть поддержка со стороны отца ее любопытства, смелости, физической свободы как нормальных и желательных для маленькой девочки.

У Туве Янссон в той же "Дочери скульптора" есть новелла о том, как во время невиданного, небывалого снегопада она и мама оказываются отре­занными от мира в пустом доме: мама, книжный иллюстратор, работает, де­вочке понемногу становится все тревожней:

"Утром снег валил так же, как вчера. Мама включилась в работу и радовалась. Ей не надо было топить печь и готовить еду и о ком-то беспокоиться. Я ничего не говорила. Я пошла в ту самую ком­нату, что была дальше всех, и стала караулить снег. Я ощущала большую ответственность, и мне следовало выяснить, что он де­лает. [...] Она не понимала, как серьезно все обстоит на самом деле. Когда я рассказала ей, что случилось в действительности, она серьезно задумалась. "Ты права, — через некоторое время

произнесла мама, — вот мы и погрузились в зимнюю спячку в берлоге. Никому теперь сюда не войти, и никому отсюда не вый­ти!" Я пристально посмотрела на нее и поняла, что мы спасены. Наконец-то мы в абсолютной надежности и сохранности, нако­нец-то защищены. [...] Меня охватило чувство невероятного об­легчения, и я закричала маме: "Я люблю тебя!" Я хватала все по­душки по очереди и бросала их в маму, я смеялась и кричала, а мама кидала их обратно. В конце концов мы обе лежали уже на ковре и только смеялись"[18].

Мама-художница не встревожена снегопадом, но — обратите внимание! — несмотря на свое рабочее настроение, внимательно выслушивает дочку и схватывает главное: девочке кажется, что происходит нечто грозное, опас­ное. "Спячка в берлоге" — это образ защищенности, отсюда и восторг об­легчения. (Тревожная, неуверенная мать повела бы себя не так: она бы бесконечно выглядывала в окно, озабоченно хмурясь, бесконечно выспра­шивала дочь, не страшно ли той и нормально ли она себя чувствует, при­слушивалась бы к каждому шороху, а в ответ на высказанные опасения де­вочки наверняка бы ответила ей, что о них уже тревожатся другие люди и скоро-скоро их спасут.) Неудивительно, что дочь этой мамы может встать до света и отправиться на многочасовую прогулку, о которой речь шла раньше: ни темнота, ни отсутствие людей, ни силы природы не восприни­маются как исключительно враждебные; "быть вместе" не означает "цеп­ляться друг за друга", а любовь и взаимопонимание надежны.

А вот относительно того, как справляться с проблемами, как решать техни­ческие задачи, "работает" папина ролевая модель, его отношение к делу:

"Я вспоминаю, как мы с папой шли по лесу со штормовым фона­рем в руках, чтобы забрать домой корзины с грибами. Днем вся наша семья собирала грибы. [...] Ночью бывает иначе. Мы с па­пой несем домой те корзины, которые не смогли унести днем. Тогда должно быть темно. Нам не нужно экономить керосин, мы просто швыряемся деньгами. И папа всегда находит дорогу. Иногда дует ветер и деревья скрипят друг на друга, издавая ужа­сающие звуки. Папа находит дорогу. Корзины с грибами стоят там, где их оставили, и он говорит: "Черт побери! Смотри, там они и стоят!" Самые красивые грибы лежат сверху. Папа подби­рает их по цвету и форме, потому что грибы — это его букеты. Такие же букеты он составляет из рыбы"[19].

Много ли проку от маленькой девочки, когда нужно таскать корзины? Так ли уж необходимо вести ребенка ночью в лес? Но в том-то и дело, что для этого папы дочь — не игрушка, а младший партнер, ситуация вполне рабо­чая, лишь чуть-чуть игровая, но при этом надежная: "папа всегда находит дорогу". В обоих отрывках есть еще одно важное "сообщение", которое вы­ходит за рамки семейных отношений: с трудностями и опасностями мира можно справиться — терпением, умением, знанием. Более того, в суровой прозе жизни можно находить — или создавать — красоту.

Немногим из нас столь важные уроки были даны самыми главными людьми нашего детства. К счастью, кроме родителей — как бы они ни были хороши или плохи — на пути своего взросления мы встречаем множество других людей. Некоторые из них способны научить нас тому, чему самые близкие не могли — чаще всего потому, что сами не умели. Многим из нас повезло вовремя найти "среду обитания", в которой ум и самостоятельность не счи­тались чем-то вредным и неестественным для женщины. И разговаривая с теми, кто состоялся — по-человечески, по-женски, по самому строгому про­фессиональному счету, — не устаешь удивляться, сколько из них в свой час были буквально спасены каким-нибудь кружком юных натуралистов, школь­ным литературным семинаром, не уставшей от жизни учительницей, "умны­ми разговорами" компании старшего брата, уроками верховой езды... Ни­когда не известно заранее, какими путями приходят к нам люди, встречи с которыми по-настоящему освобождают нас, дают "разрешение на взлет". Но очень важно помнить их с благодарностью и знать, что и на более поздних поворотах дороги они существуют, настоящие учителя. Те, которые уважают способности учениц и при этом сами не стремятся самоутверждаться за их счет — потому что в этом виде самоутверждения не нуждаются.

Один мой старинный знакомый, как раз принадлежащий к редкой породе та­ких учителей, обронил однажды в разговоре: "По-настоящему умная жен­щина не бывает обычно ни безумно счастлива, ни отчаянно несчастна, раз­ве что моментами. Как и всякий умный человек, она стремится осознавать, понимать то, что происходит — с нею самой, с другими. В печали это уте­шает, а в радости убавляет радужных красок. Ей, возможно, тяжелее в моло­дости, но в зрелые годы все складывается, и складывается прекрасно, да... Часто совершенно неожиданным для всех образом". И на мой осторожный вопрос: "А много ли Вы знаете таких женщин?" — удивленное: "Голубчик мой, да их куда больше, чем принято считать, на них же мир держится!"

И я почти не могу припомнить женской группы, где не прозвучало бы слов любви и признательности по адресу вот этих, как сказал бы психоанали­тик, "отцовских фигур". Дед, научивший не очень-то интересную соб­ственному папе девочку обращаться со словарями, играть в шахматы, пла­вать. Учитель биологии, предложивший вроде бы не блиставшей способно­стями девочке провести небольшой эксперимент и самостоятельно проана­лизировать его результаты. Отец, рано ушедший из семьи, но приходивший к дочери — под неодобрительное ворчание матери и отчима насчет "заби­вания ребенку головы всякой чушью" — с теми книгами, которые были ин­тересны ему самому. Инструктор по вождению, терпеливо превращающий ученицу из нервной "дамочки за рулем" в уверенного и умелого водителя. Руководитель спецкурса, услышавший в бесхитростных вопросах студент­ки способность к оригинальному видению предмета и — вместо иронии с позиции превосходства — подробно и уважительно отвечающий на эти вопросы. Научный руководитель. Духовник. Коллега. Издатель. И снова — дедушка, давно умерший дядя, отец... Их основное "сообщение" иногда со­всем просто — и необходимо, как хлеб и вода: "Ты можешь". В подтексте: пробуй, рискуй, увеличивай нагрузки, я готов порадоваться твоим успехам, мне интересно твое мнение, у тебя есть будущее, ищи свое и учись тому, чему могу научить я... Ты можешь.

Когда получается и когда не получается, когда спутники следующих пери­одов жизни говорят и делают противоположное, когда от необходимости слишком многое делать хорошо впадаешь в отчаяние, когда разонравится то, что казалось достижением вчера или еще сегодня утром, когда пропада­ет в тартарары труд и надежда нескольких лет жизни, когда велико иску­шение больше ничему не учиться и смирно жить на "проценты", — эти го­лоса все равно звучат в нас. Даже если — и особенно в этом случае — нам не было дано таких встреч в реальности. Тогда мы выращиваем, "расколдо­вываем" свое "ты можешь" из себя самих, из книг, из опыта других участ­ниц группы. И продолжаем путь со штормовым фонарем. Потому что даже если у нас не было отца, который "всегда находит дорогу", жизненно важ­но знать, что у кого-то он был.

ТЕНЕВАЯ СОСТОЯТЕЛЬНОСТЬ, ИЛИ "ЖЕНЩИНЫ НОЧИ"

Господи, дай списать,

якоже я давала

всем, даже нахалу

Камоше!.. "Десятова, пять!" —

скажет Марьпетра, журнал

захлопывая со злобой,

прекрасно зная (еще бы!),

кто у кого списал.

Вера Павлова

А вот и еще один распространенный выбор: одолжить свой интеллект, стать "серой кардинальшей" брата, мужа, друга. Мне известно несколько подлинных историй сестер, годами делавших уроки за братьев, потому что так было удобнее всем. И немало вокруг умнейших жен-советчиц, "боевых подруг", остающихся в тени и годами "делающих уроки" за дорогих им лю­дей. В чем-то лестно. Дает немалые возможности знать, понимать, разби­раться — и не надо ни с кем бороться, ничего никому доказывать. "Вторич­ная выгода" такого "нелегального положения" совершенно очевидна: мож­но не получать оценок во внешнем мире — то есть не быть отвергнутой. Можно наслаждаться тайной зависимостью от тебя того, за кого "делаешь уроки" — и при этом оставаться хорошей, помощницей, в чем-то немного чеховской "душечкой". Можно время от времени ненавязчиво намекать по­нимающим наблюдателям, что, мол, и от тебя кое-что зависит. А уж что точно можно — это под настроение чувствовать и считать себя несправед­ливо обиженной, недооцененной, тихонечко "вести счет". Но заслужить одобрение и благодарность все равно не удается. И более того, неприят­ные проблемы в отношениях гарантированы.

Как-то раз в пестрой куче любовных романчиков попалась мне на лотке книжка, явно изданная в серии "Купидон" по ошибке. Называлась она "Женщина ночи" — вероятно, на названии "Купидон" и прокололся. Как попалась, так и канула: ни имени автора, ни года издания, ничего. По правде сказать, и в "Купидоне"-то я не уверена — может, это была "Страсть". А то и вовсе "Соблазн". Один черт, к этой книжке они все отно­шения не имели. Рассказываю сюжет — как могу, по памяти. Некая дама, мать довольно больших уже детей и жена совершенно сумасшедшего мужа — не в романтическом, а в клиническом смысле слова — пишет под его именем романы. Для заработка и просто потому, что у нее это хорошо получается. Пишет, разумеется, ночью — днем надо заниматься детьми, на­вещать мужа в очередной психушке и все такое прочее. Романы начинают пользоваться успехом, а сумасшествие мужа тем временем прогрессирует, он уже, как пишут в историях болезни, "неопрятен мочой и калом", полно­стью дезориентирован и практически не покидает клинику. А вскоре и со­всем умирает.

У героини сложные чувства: это был когда-то близкий человек со своими надеждами и амбициями, все ли она сделала, что могла, чтобы помочь? С другой стороны — больше не надо скрывать его болезнь, жить в постоян­ном страхе обострения, видеть все убыстряющийся распад. Облегчение, что уж там...

А потом возникают трудности: одна-две вещи еще как-то могли заваляться в столе писателя и быть поэтому изданы женой, но что дальше? Героиня в полной растерянности: писать-то она может, но все остальное — все, что между письменным столом и практическим результатом этого труда, — для нее полнейшая загадка. Ее начинает дергать издатель, чующий здесь кое-какие возможности и готовый придумать ей новую "легенду", за ней хвос­том ходят литературоведы, пишущие о ее "гениальном муже" и желающие поживиться воспоминаниями его скромной подруги жизни — за одного из них она даже ненадолго выходит сдуру замуж. Вранья становится не мень­ше, а больше. Если раньше она работала в полной изоляции, ни на что не надеясь для себя, то теперь испытывает колоссальное искушение признать­ся. Да что признаться — заорать: я, все это писала я, все ваши комплимен­ты и критика — это мне!

Она "зависает" между острым желанием так и поступить и сильнейшим страхом. Вокруг нее полно людей, для которых эта правда губительна. В общем, за миллиметр от серьезных неприятностей она все-таки делает на какой-то литературной конференции соответствующее сообщение. Кажет­ся, и на конференции-то она оказывается просто как жена своего мужа-ис­следователя, своего рода его "вещдок". Ну вот, признание становится лите­ратурной сенсацией, героиня уже совершенно не понимает, кто она такая, и от нервного срыва ее спасает только то, что ее взрослые дети говорят ей: "Да ладно, мам, мы давно все знали: ты — это ты". Она уезжает в длитель­ное путешествие. Все. Хэппи-энд ли это? Соберет ли она себя по кусочкам? А самое главное — сможет ли дальше писать и как?

На мой взгляд, этот незатейливый сюжет интересен не сам по себе — сю­жеты, безусловно, бывают и более увлекательные, — а как метафора того компромиссного пути, о котором речь. Если вынести за скобки некоторые чрезмерно яркие детали вроде душевной болезни мужа или коммерческого успеха "его" романов, картинка получается вполне знакомая: все та же "теневая состоятельность", которую так высоко оценил мой знакомый про­фессор психологии.

Не он один, впрочем. Его похвала "успешно скрывающим свой ум" женщи­нам — тоже не самостоятельный сюжет, а часть социальных ожиданий. Ба­нальная, возможно, но весьма действенная. Колетт Даулинг, например, пи­шет о том, что у женщин потребность в привязанности и одобрении со сто­роны окружающих выражена сильнее, чем у мужчин. Не ново, но смотрите, что получается в контексте нашей темы: эта потребность плюс рано воз­никающие у девочек сомнения в собственной компетентности дают в ре­зультате скрытую уверенность в том, что для выживания необходимо спря­таться, пригнуться, "погасить свет". Вот как это бывает в Америке:

"Мы, которых преподаватели так хвалили за серьезность, испол­нительность и ответственный подход, продолжаем полагаться на эти добродетели. И обнаруживаем, что в профессиональном мире с нами обращаются как с детьми. Милыми и ответственными, воз­можно. Но — детьми. Нас не обязательно принимать всерьез. Мы сами готовы слегка обесценить любое свое достижение и не при­нимать его всерьез. Мы сами не используем свои возможности — не "разгоняемся", ползем на второй передаче, даже не узнав воз­можностей двигателя... Большинство женщин занимает положе­ние, не соответствующее их способностям и подготовке, в силу внутренних ограничений"[20].

О том, как это бывает у нас, мы знаем немало. Вот две истории на эту тему. Возможно, они прольют некоторый свет на механизмы компромиссного пути "реализации потихоньку".

Наталья — элегантная, обаятельная, шумная. В своем деле прекрасно раз­бирается, не раз получала лестные предложения возглавить проект, реали­зовать свои идеи — и как-то всякий раз то ли долго думала, то ли вполне серьезно заболевала, то ли никак не могла принять предложение "по се­мейным обстоятельствам". Она по-прежнему работает "вторым лицом" в своем отделе, немало делая и за "первое лицо": "Как же я могу допустить, чтобы документация ушла в том виде, в котором он ее подготовил? Это просто несерьезно, может пострадать дело. Ну, я беру и тихонечко перера­батываю, довожу до ума. Главное, чтобы он не заметил, что я в бумагах как следует похозяйничала, чтобы поправки выглядели незначительными".

—   Наталья, Вас эта ситуация по-прежнему устраивает?

—  Что-то мне в последнее время стало беспокойно. Понимаете, ког­да я заметила, что сама торможу свое продвижение, я задумалась: может, мне и правда не надо этого, тогда все нормально. Но что-то здесь другое, какой-то самообман. И потом, с моим ненагляд­ным раздолбаем Толечкой все тоже не так безоблачно. Похоже, он начинает раздражаться, даже ненавидеть вот эту свою зависи­мость от меня. (Пауза.) Вообще-то это все в моей жизни уже было, вы не поверите, совсем в детстве! Я же за брата уроки де­лала всю среднюю школу...

—  У кого и как возникла эта идея?

—   Это мама, конечно: "Туся, помоги, ты что, не видишь, что Толик не успевает?"

—   Ну, давайте выберем из группы Маму и услышим об этом поболь­ше. (Наталья выбирает исполнительницу роли Мамы, меняет­ся с ней ролями и говорит "Тусе".)

—  Туся, помоги Толику. Ты же сестра, ты уже свои уроки сделала, книжку читаешь, а он не успевает. У него опять будут неприят­ности. Нам с отцом на родительском собрании краснеть, в про­шлый раз я просто сгорала со стыда. Ты должна понимать, что я не могу им заниматься, я работаю, устаю. Ты, здоровенная умная девица, могла бы войти в положение матери и взять это на себя! Тебе что, нас с отцом ни капельки не жаль? (Обмен ролями.)

—  Мама, но я не могу ему объяснять, он меня не слушает!

—  Да ради бога, не надо ему ничего объяснять! Не строй из себя учительницу — ты девчонка, ты для него не авторитет. Просто сделай так, чтобы все было в порядке.

В сущности, уже все сказано и комментарии почти излишни: искушение "просто делать так, чтобы все было в порядке" сопровождает Наталью всю ее взрослую жизнь. Первый брак ее едва не прикончил, во втором она ока­залась более зрелой, они с мужем по-взрослому делят ответственность и "зоны влияния", это настоящее партнерство — не безоблачное, но здоро­вое. А Натальины отношения с "уроками" так и остались непроработанными, но такого рода "токсические отходы" могут десятилетиями лежать и тихо отравлять всякую деятельность, где есть за кого "взять на себя". Осо­бенно если этого кого-то тоже зовут Толик.

В этой истории есть еще одна важная деталь: в какой-то момент по чисто житейскому поводу отношения с братом испортились. При этом Наталья по прошествии многих лет готова к примирению, — а брат не отвечает даже на поздравительные открытки. И можно с уверенностью сказать, что если "раздолбай Толик" пойдет на решительные меры, то избавится от нашей Натальи "с концами" и спасибо не скажет. Скорее всего, возьмет на ее мес­то другую "женщину ночи", чье скрытое влияние на конечный результат еще не стало притчей во языцах. Вопрос здесь не в учрежденческих инт­ригах — где их нет. Вопрос в том, что заставляет взрослую талантливую женщину искать ложной безопасности в тени очередного "раздолбая", чьи долги она таким способом раздает.

Кроме очевидной попытки компромисса и избегания авторства, — а оно означает ответственность, — в голову приходит несколько вольная интер­претация: Наталья в своем "успешном" поиске инфантильных, несамостоя­тельных мужчин ищет возможности "сыграть мамочку" — такую, какую себе представляет по своему семейному сценарию. В ее реальной семье мама отчетливо дала ей понять: за то, чтобы "все было в порядке" для внешнего мира, отвечает женщина. При этом можно врать, из лучших по­буждений делать мужчину еще более беспомощным, чем он есть, занимать­ся его делами в ущерб своим, но ни в коем случае не претендовать на авто­ритет. Бросаться "на выручку" следует по собственному разумению, как только покажется, что "он не успевает". Такой и только такой рисунок по­ведения свидетельствует о преданности семье. Эта модель подкрепляется пусть скупой, но похвалой: дочка все понимает правильно, умница. Что можно противопоставить этой схеме в одиннадцать лет? И удивительно ли, что в первый раз Наталья вышла замуж за пьющего, плохо приспособлен­ного к требованиям реальности и при этом "милого, обаятельного" мужчи­ну, годами изображала для знакомых семейное благополучие? При разводе она удостоилась реплики свекрови: "Не выдержала ответственности, пре­дала — настоящие женщины так не поступают".

Грань, за которой помощь превращается во что-то совсем другое, тонка. Всегда ли мы, например, действительно помогаем детям с уроками, а не де­лаем за них их работу? А как насчет подчиненных, если они у нас есть? И если нам случается — а это бывает довольно часто — стать для кого-то "тайной помощницей", то что же мы чувствуем на самом деле, когда слы­шим от важных для нас людей: "Без тебя он этого не добился бы"? Не скромную ли гордость? Если нам действительно "ничего не надо для себя", то откуда это чувство? Не на благодарность ли рассчитываем? Ну, не на лавры — лавры должны достаться ему, — но, возможно, на несколько лис­точков? Их можно высушить и нюхать себе в утешение, когда вместо ожи­даемого признания мы получим что-то совсем другое. А можно бросить в суп, который мы варим в третьем часу ночи, отредактировав чью-то руко­пись, написав с ребенком словарный диктант и составив план на завтра...

Вот еще одна коротенькая история о том же. Речь шла об обидах, которые помнятся долго — так долго, что логично предположить за ними нечто большее. Скажу по секрету: когда событие или просто чьи-то слова вызы­вают явно чрезмерную, слишком сильную или длительную для них реак­цию, обычно это означает: зри в корень, "собака" зарыта не в этой ситуа­ции — и, скорее всего, не с этим человеком. Так вот, что касается обид и тайной помощи...

—  Мы с ним работали в клинике в одном отделении и уже были вместе год или больше. Он уехал на недельку отдохнуть — как-то договорился. А тут комиссия, проверка... И я две ночи подряд задним числом записывала его истории болезни — он всегда с бумажками был не в ладу, запускал эти дела до безобразия. При­чем записывала, вы представляете, его почерком! Все обошлось, я ожидала хоть какого-то "спасибо" или что он хотя бы скажет, что теперь постарается вести дневники аккуратнее... Вы знаете, что я получила?!

—   Света, давайте это услышим в точности, как было сказано — его словами. Поменяйтесь с ним ролями.

—  Мать, ты меня извини, конечно, но ты поставила меня в неловкое положение. Ежу понятно, что писал не я. Ты что, нарочно изоб­разила меня полным идиотом? Который не только черкнуть пару строк не в состоянии, а еще и за юбку своей бабы прячется? (Об­мен ролями.)

—   Света, что вы чувствуете, слыша это сейчас? Какой ответ рожда­ется внутри?

—   Юра, мне по-прежнему больно это слышать. Может быть, в этом есть какая-то правда — потому и больно. Да, я с юности стреми­лась спасать. Да, я ждала похвалы своей надежности, своей го­товности подставить плечо, не считаясь со временем и собствен­ными интересами. Да, мне хотелось доказать, до какой степени мы с тобой одно. У меня в семье было так — главным моим до­стоинством считалось, что я могу все уладить, все взять на себя. Сейчас ты часто говоришь, что я недостаточно живу твоими ин­тересами. Но видишь ли, я давно научилась крепко думать, преж­де чем вторгаться в твое пространство. И сегодня я бы не смогла ни строчки написать твоим почерком. К счастью, нам это и не нужно — у тебя свой почерк, у меня свой. Эту давнюю обиду я отпускаю — и отпускаю с благодарностью: если бы ты меня за мой героизм хвалил, я бы так и осталась дочерью своих беспо­мощных родителей. И еще: я очень трепетно относилась тогда ко всяким "надо", а ты на них плевал. Я была в третьем классе, а ты в седьмом. А сейчас мы оба взрослые и знаем, когда и что надо, а когда нет.

У "женщин ночи" действительно часто бывает развито преувеличенное, обостренное ощущение необходимости "соблюдать лицо", следовать норме. Им неловко. Им небезразлично, "что люди скажут". Они стыдятся — не за себя, за кого-то. Довольно часто за этим стоит история дочери родителей (прежде всего матери), которые не справлялись со своими ролями и еле-еле справлялись с жизнью вообще. Из-за житейских ли трудностей, соб­ственного ли семейного сценария, но кто-то в семье словно дает этим де­вочкам инструкцию: прикроешь мою неуспешность в родительской роли — будешь хорошей дочерью; внешний мир обманем вместе, мы же единое це­лое, мы же семья, правда? Боже мой, разве можно отказать самым важным в мире людям, чье одобрение для любого ребенка — хлеб и вода, свет и воз­дух? Они стараются. Они гордятся тем, что помогли семье. И очень легко оказываются в ловушке: "единожды солгав...". При этом сама по себе не­которая нечестность многолетнего "делания уроков" за других беспокоит гораздо меньше, чем чувства вины и стыда, если не удается прикрыть со­бой очередную амбразуру.

Настоящие испытания для них начинаются тогда, когда выпадает реальный шанс проявиться самостоятельно, взять что-то на себя не тайно, а при све­те дня и без затей. На них, таких способных и компетентных "в тени", как будто столбняк нападает: они опаздывают подать документы на конкурс, подворачивают ноги по дороге на ответственное собеседование, неожи­данно беременеют, хотя не собирались, — короче, бегут от самой возмож­ности проявиться и быть оцененными по достоинству. Колетт Даулинг в анализе десятков подобных историй, включая свою собственную, предель­но жестка: страх успеха, избегание самостоятельности основаны прежде всего на "вторичной выгоде" бесправного, но зато и безответственного по­ложения.

Стало быть, выход один: научиться отвечать за себя, стоять за себя, прини­мать прямые оценки. Определить приоритеты, поставить цель, методично продвигаться, искать партнеров, не нуждающихся в том, чтобы на тебе "по­виснуть". Вроде бы и верно, психологически грамотно, но все же этот су­ровый рецепт что-то не кажется истиной в последней инстанции. Чего-то в нем недостает, что-то уж очень проста эта суровость... "Если я не за себя, то кто за меня? Но если я только за себя, то зачем я?", — сказано давно, и сказано вовсе не женщиной. Нет, не снимается противоречие, не расколдо­вывается только с точки зрения "ответственности сторон".

"Потому что, — слышим мы голос Джудит Виорст, — так называ­емая женская склонность к зависимости может означать не столько потребность в защите, сколько потребность в том, чтобы являться частью человеческого сообщества, быть "в связке", "в отношениях". Нам нужно не только чтобы заботились о нас, нам нужно еще и заботиться о ком-то самим. Да, мы нуждаемся в дру­гих — в тех, которые утешат и помогут, в тех, кто будет на на­шей стороне в любой ситуации, в тех, кто скажет: "Я с тобой, я все понимаю". Но точно так же мы нуждаемся в обратном — в том, чтобы самим быть нужными. Взаимозависимость и потреб­ность в ней — это все же не только инфантильное желание "на ручки". И лишь потому, что мы живем в мире, где зрелость отож­дествляется с отсутствием значимых отношений, свободой от привязанностей, — то есть с мужской моделью самостоятельно­сти, — женская склонность ставить взаимоотношения на первое место выглядит как слабость, а не как сила. Возможно, она и то, и другое"[21].

Возможно. И этого, как и многого другого в нашей единственной жизни, за нас никто не решит.

У Урсулы Ле Гуин, "матриарха" современной фантастики, есть очарователь­ный рассказ под весьма неоднозначным названием "SUR". (Пока я печатаю эти строки, мой компьютер подчеркивает красным слово "матриарх" — не знает он его, видите ли). Итак... Рассказ — об антарктической экспедиции, предпринятой в 1909 году десяткой отважных женщин из нескольких ла­тиноамериканских стран. "Мы хотели всего лишь пройти немного дальше и увидеть немного больше, а если не удастся дальше и больше, то просто пройти и увидеть. Не такие уж грандиозные планы. Скромные, я бы сказа­ла". И они прошли и увидели. Их приключения описаны с блеском и юмо­ром — очень милым дамским юмором:

"Всю следующую неделю метель преследовала нас, как стая бе­шеных собак. Я даже не могу описать свои ощущения. Мне нача­ло казаться, что нам не следовало ходить к полюсу. Порой мне и сейчас так кажется. Но уже тогда я думала, что мы правильно по­ступили, не оставив на полюсе никаких следов нашего пребыва­ния, потому что позже туда мог прийти какой-нибудь мужчина, страстно желавший быть первым, и, обнаружив, что его опереди­ли, он, возможно, почувствовал бы, что оказался в глупом поло­жении. Это разбило бы его сердце".

В общем, они поклялись хранить тайну. И, по-моему, совершенно излишне объяснять, почему.

"Мы теперь старые женщины со старыми мужьями, взрослыми детьми и даже внуками, которые когда-нибудь, возможно, захотят прочесть о нашей экспедиции. Даже если они устыдятся своих взбалмошных бабушек, прикосновение к тайне доставит им, на­верное, немалое удовольствие. Но они ни в коем случае не долж­ны сообщать о ней мистеру Амундсену! Он будет крайне смущен и очень разочарован. Ему или кому-то за пределами семьи вовсе не обязательно знать о нашей экспедиции. Ведь мы даже не оста­вили на полюсе следов".

Тысячи и тысячи не прошли дальше и не увидели больше, хотя и они не оставили следов. Смотрите, вот вспыхивает то одно окно, то другое, чтобы долго не погаснуть. Встают ли они к ребенку, проверяют ли тетради, варят ли обед на завтра — днем уже никто не вспомнит. Ребенок вырастет, тет­радки кончатся, обед съедят. Хорошо хоть ночь не полярная...

ТЕНЬ СВЯТОГО ВАЛЕНТИНА

—  Простите, Вы замужем?

—  Нет, просто я так выгляжу.

Из Интернет-коллекции

Как считает народная мудрость, все женщины хотят замуж. Вообще. Не то чтобы за определенного человека, а "взамуж" по определению. И точка. Народная мудрость — это серьезно, ибо даже если в какой-то период жиз­ни — молодой ли, зрелой ли — реальная женщина совершенно не помыш­ляет о браке (например, прямо сейчас ей эта проблема ни к чему, других хватает), она никак не может игнорировать Народную Мудрость, которая ждет от нее "правильной" установки. Чтоб как надо, то есть. Кому надо, за­чем надо — это все пустое. Надо — значит надо, и нечего умничать. Ну что поделать, стереотипы так и устроены: согласны мы или нет, они на нас влияют. Итак, замуж следует хотеть, стремиться и рваться. Как бы наша личная точка зрения ни отличалась от общепринятой, эту общепринятую имеет смысл рассмотреть внимательно, "без гнева и пристрастия". Предуп­режден — значит, вооружен.

С первого взгляда ясно, что состав этого императива довольно сложен. Бе­зусловно, в нем перепутались "послания" разной природы: биологические, исторические, культурные, социальные. Начнем, пожалуй, с историко-куль­турных. Наследие веков — это серьезно: мы же понимаем, что для женщи­ны замужество так долго было единственным способом устроить свою жизнь, что установка на это единственно приемлемое решение глубока, как Марианская впадина. Реальность не в счет. Ну и что, если она может обеспечить и себя, и возможных детей, и даже родителей? Ну и что, если так называемая личная жизнь вполне устроена и устраивает? Древняя про­пись все равно сигналит: не то, опасно, рискуешь, нарушаешь.

Подумайте о бесчисленных поколениях женщин, в том числе и наших с вами прародительниц. Так ли уж трепетно и сладко им было идти к венцу?

Да не всегда, наверное. А каковы же были реальные альтернативы? В при­живалки, в незамужние стареющие тетушки при братьях или сестрах? В монастырь? Остаться при родителях упреком, укором, а то и позором? Нам слишком трудно представить во всей неприглядной наготе тот скудный выбор, который открывался перед молодой женщиной — и от которого "для бедной Тани все были жребии равны". И хотя в сегодняшней жизни возможностей значительно больше и они иные, древняя пропись свое бе­рет. И если мы в своей единственной и неразменной жизни ее нарушаем, это серьезное решение. Бывали — уже в двадцатом веке, не так давно — периоды, когда казалось, что древняя пропись мертва. Что "гнилой инсти­тут буржуазного брака" повержен — эмансипированные и отважные под­руги, казалось, стали обычным явлением. Об этом можно прочитать во мно­гих мемуарах незаурядных женщин. Мне это утверждение помнится из воспоминаний Надежды Яковлевны Мандельштам, где оно далеко не глав­ное и высказано "к слову", но о том же думали и писали многие. Ан нет, жив курилка. Декорации меняются, реальные обстоятельства могут быть самыми разными, но "устроенной" в большинстве культур считается за­мужняя женщина — какой бы иллюзорной и даже отрицающей здравый смысл ни была эта "устроенность" при ближайшем рассмотрении.

Впрочем, есть прописи и постарше, есть наследие биологическое. Челове­ческий детеныш остается беспомощным очень долго, нуждается в безопас­ности, тепле, материнском молоке, а нынче — еще и в памперсах. И что са­мое главное — в безраздельном внимании двадцать четыре часа в сутки. Спина кормящей матери, возможность полностью сосредоточиться на забо­те о дитятке должны быть кем-то прикрыты, подстрахованы. Биологиче­скому сценарию все равно, кем и чем: сообществом ли индейских скво, за­конным ли мужем традиционного европейского брака, подругами, сестра­ми, бабушками, мамками-няньками.

От тропических островов до гренландских торосов жизнь женщин обычно организовывалась так, чтобы более или менее обеспечивать выращивание здорового потомства. Как ни грустно, но не будем забывать, что в эти ме­ханизмы регуляции воспроизведения почти всегда входила и та или иная практика инфантицида (детоубийства) — от закапывания в аравийский пе­сок новорожденных девочек до ужасной и такой немудреной практики от­каза от кормления младенца в нищей русской деревне: покричит-покричит да и затихнет, отойдет, невинная душенька, как бы даже и своей смертью... Почему, за что? Да все просто: чтобы прокормить тех, чьи шансы на выжи­вание выше. И с точки зрения матушки-природы эта ужасная практика так же рациональна и оправдана, как воспетое и освященное бережное отно­шение к матери. Зачем я об этом? А затем, что не стоит покупаться на рас­суждения о том, что женщина "биологически" предназначена для жизни в браке, путать интересы рода, сообщества — и интересы самой женщины.

Родовой, биологический сценарий — явление особого порядка, очень серь­езное и полностью свободное от человеческих чувств, желаний или угры­зений совести. Возможно, все как раз наоборот: чувства и желания ему служат, если им позволить.

Ну так вот, возвращаясь к теме "хотения замуж". Традиция — раз, биологи­ческая целесообразность — два. С ними не то чтобы не поспоришь, просто определяться в таком споре тяжеловато: оппонент везде, вокруг, на сколь­ко хватает взгляда и памяти, да еще и внутри, в виде жизненных "сценари­ев" и едва ли не инстинктивных побуждений (вроде гнездостроительной активности животных в брачный период). Как "разговаривают" с нами древние прописи? О, разумеется, не напрямую: они слишком огромны. Кос­венно, языком все тех же желаний и чувств — как будто наших. Языком семейных "сценариев" и норм: не знаю, откуда я это знаю, но так должно быть. Языком преобладающих в окружающей действительности установок и мифов.

Например, в российской практике довольно серьезную роль играет мотив отделения молодой женщины от родителей с их согласия и, если повезет, благословения. Дочь, рвущаяся к самостоятельной жизни — поселиться от­дельно, самой устанавливать правила своего дома, — это вроде бы и нор­мально... Но не совсем: "Тебе что, с нами плохо?" — "Да нет, не плохо, но пора, хочется своего, я уже взрослая".— "Вот выйдешь замуж, тогда и бу­дет тебе свое. Еще вспомнишь, как не ценила родителей". Или что-нибудь в этом роде. Как у Киплинга в одном стихотворении — что-то насчет по­слушной дочери своей матери в родительском доме, но госпожи — в своем. То есть, тьфу, не в своем, а в мужнином: викторианские же времена, какой там "свой дом"! О, сколько поспешных и нелепых браков было заключено не потому, что уж очень хотелось "к" — или "с", — а потому, что отчаянно тянуло "от"! И даже возможность решить квартирный вопрос тут не так много изменила: "взрослые девочки", вполне способные написать диссер­тацию или возглавить отдел продаж, живут в своих симпатичных, снятых по случаю квартирках часто с непонятным чувством вины перед родителя­ми, особенно перед мамой: отделение состоялось, что называется, без ува­жительной причины.

Еще одна составляющая пресловутого "хотения замуж" — самооценка. Ког­да потихоньку начинают выходить замуж подруги, когда на работе и вооб­ще где угодно поглядывают искоса: мол, что с ней не так? — велико иску­шение при случае всем доказать: со мной все в порядке! Многих взрослых и не состоящих в браке женщин так и спрашивают: "Почему не замужем?". Между прочим, я не встречала ни одной, кого бы спросили с той же специ­фической интонацией: "Почему замужем?". Хотя, в сущности, причины мо­гут быть очень разные. Например, очень надоело выслушивать этот воп­рос. Достали, что называется.

Вот сколько веских и серьезных оснований для того, чтобы стремиться к узам Гименея в соответствии с распространенным убеждением, что женщи­ны "заманивают" мужчин в брачные сети. Охо-хо, ведь и правда порой лег­че этой легенде подыграть, чем заявлять о своих принципиальных расхож­дениях с ней. Недешево обходилось в любые времена нарушение неглас­ных правил. Вот и сказки сплошь и рядом заканчиваются свадьбой. И наша Василиса вышла замуж, да еще как удачно-то, аж за царя — и с тех пор никто больше ничего не слышал о ее премудрости...

Брак как общественно-полезное устройство — это понятно; откровенный цинизм института приданого или калыма просто фиксируют отнюдь не ро­мантическую правду традиционного замужества: у вас товар, у нас купец. И все было бы тихо, прилично и совсем уж беспросветно, и никакие Трис­таны с Изольдами и Ромео с Джульеттами не беспокоили бы воображение подрастающего поколения, если бы...

Если бы в этом общественно-полезном раскладе не было еще одной фигу­ры, о которой пока речь не заходила. Еще одной могучей силы, которая вмешивается от века и по сей день в дела и помышления как мужчин, так и женщин, позволяя им все-таки пережить несовершенство человеческих от­ношений — как в браке, так и вне его. Ну да, речь о ней. О любви. О див­ной способности на какое-то время забывать обо всем на свете, включая собственную персону, и считать существование другого человека более важным, чем существование озоновой дыры, идиота-начальника и неопла­ченного телефонного счета.

В сущности, эволюционное излишество, но какое! Не это ли имеют в виду, называя ее "чудом" — то есть тем, чего быть не может? Подумайте сами: ни с того ни с сего думать о совершенно постороннем человеке день и ночь, более всего на свете желать его увидеть, услышать, а если очень по­везет, то и потрогать — такое возможно? Теоретически — не должно бы... Однако почти каждая из нас по личному и близких подруг опыту знает, что не только возможно, но и почти обязательно. Душа, не пережившая этой счастливой тоски, этого нормального умопомешательства — обыкновенно­го чуда, чего-то очень существенного о себе и о мире не знает.

Позвольте, так мы все-таки о любви или о браке?

Вот тут-то и парадокс, тут-то и источник множества недоразумений. Если, к примеру, считать брак исключительно "организацией", чья задача — эко­номический союз с целью выживания, выращивания детей, заботы о стари­ках, то все выглядит довольно уныло, но по меньшей мере понятно. В этом случае функция чувств — сугубо служебная, как в поговорке "стерпит­ся — слюбится".

Наши далекие предки понимали под счастьем вообще не состояние души, а везение, случай: "двери, по счастью, не были заперты" или "не было бы счастья, да несчастье помогло". И только. И все. И когда сказка или иной сюжет заканчивается тем, что такая-то пара стала жить-поживать и добра наживать, это и есть "старинное" понятие счастья в браке: достаток, здоро­вье и, самое главное, отсутствие бед. Не овдоветь, не похоронить одного за другим детей, не покинуть этот мир в родильной горячке, оставив детей сиротами, — ну не счастье ли? Дожить до старости в нашем понимании этого слова выпадало немногим.

Кстати, вас никогда не удивляло обилие мачех в сказках? Одна сторона этого феномена — символическая: черная тень матери, ненавистная часть самой важной в жизни ребенка фигуры. Но другая-то упирается в практи­ку, быт: надо же кому-то вести хозяйство и присматривать за оставшимися после покойницы детьми! Жена хороша здоровая и смирного нрава, не сварливая, а если хороша собой — еще лучше. Само собой, небезразлично приданое и статус семьи, с которой породнился. "Повезло с женой, — ска­жут тогда соседи, — посчастливилось". Женское счастье — "устроить свою судьбу". Конечно, лучше с милым, чем с немилым, но выбирать могли дале­ко не все и не всегда.

Вопрос о счастье в современном смысле как бы и не возникает, если толь­ко муж не полное хозяйственное ничтожество (в благородном вариан­те — мот и игрок) или не патологически жесток, властен, скуп. В первом случае грозили голод и лишения для себя и детей, во втором — побои и притеснения, то есть несчастья. Если бы мы спросили у Василисы Пре­мудрой или ее европейских сказочных сестер что-нибудь про счастье в браке, имея в виду определенные переживания и чувства, нас бы, боюсь, просто не поняли...

Любая сваха в уездном городишке позапрошлого века знала, что при всех практических соображениях все-таки лучше, если "товар" и "купец" друг другу приглянутся. Мороки меньше, перспективы лучше, станут жить-по­живать и добра наживать, веселым пирком да за свадебку. Но даже во хме­лю никакая Авдотьюшка не полагала, что в ее ремесле подбора "парочек — баранов да ярочек" любовь — основное. Авдотьюшка бывала обычно тет­кой практичной, природу брака как организации понимала как никто, ну, а уж если для особо разборчивой купеческой дочери надо было галантерей­ности подпустить, давала соответствующие инструкции. Между прочим, ритуалы ухаживания — дело вполне функциональное, обратите внимание на само слово: за кем еще, кроме женщин, "ухаживают"? Правильно, за детьми, болящими, цветочками — за теми, кто сам о себе позаботиться не может. В ритуалах этого рода фиксируется важнейшее сообщение: "он" может — и, кажется, непрочь — обо мне заботиться, может быть внимате­лен к моим потребностям. Для полностью зависимой в рамках традицион­ного брака женщины это, согласитесь, крайне важно. Пока еще можно хоть что-то выбирать, это ее последний шанс заподозрить неладное: а ну как жаден, а ну как груб? Упустишь момент, только и останется, что полагаться на "стерпится-слюбится"...

Идея или мечта о том, что брак может быть "счастливым" не только обсто­ятельствами, возникла довольно поздно, когда сами браки стали больше заключаться по свободному выбору или, как стало принято говорить, по любви. Тут-то и начинается путаница. Все больше людей разделяют мысль о том, что счастье — это способность к определенному видению жизни, а не сами ее обстоятельства: возникает психологическое, "душевное" изме­рение. А это означает, что начиная с тех пор и по нынешнее время счастье в браке прочно связывается со способностью видеть нечто бесконечно привлекательное в привычном, ежедневном. Да и живут теперь люди все дольше и дольше...

С другой стороны, романтическая любовь-влюбленность, имеющая ограни­ченный "срок годности" с легкой руки литературы объявляется единствен­ной разновидностью этого чувства, если оно претендует на "интересность". В давние суровые времена за типичным браком стояли принужде­ние, житейская необходимость, долг — никто и слыхом не слыхивал о бра­ке как удовольствии, таких требований к нему и не предъявляли... А ведь весь довольно невеселый опыт прошлого — прошу прощения, уже поза­прошлого — века с его скучающими у семейного очага героями и страдаю­щими у него же героинями — это длительная и тяжкая попытка совмес­тить уклад и чувства, социальный институт и чувства, совместное ведение хозяйства — и опять же чувства... С тех пор человечество перепробовало все: "свободную любовь" и возврат к традиционным ценностям, полную честность в отношениях и полное ханжество, материальную зависимость и таковую же независимость от спутников жизни... Рецепта счастливого со­вместного существования, который бы позволил без боли и потерь пере­жить первую — по определению краткую — фазу "мечтаний и желаний", не нашлось. Между прочим, в свое время алхимики искали рецепт фило­софского камня еще дольше — несколько столетий. Тоже не нашли, зато сильно продвинулись в том, что потом стало химией и медициной.

Современное сознание категорически не желает видеть в браке его сер­мяжную неласковую подкладку, требует одновременно все и сразу: роман­тической любви, хозяйственных совершенств, родства душ, сексуальной гармонии и товарищеской "командности", розочек и сердечек Дня святого

Валентина прямо в наваристом борще. Как говорится в той же интернетов­ской коллекции, "Настоящая жена — это женщина, которая умеет закаты­вать три вещи: банки, глаза и истерику". Даже монархи, которым вообще "не положено по должности" потакать своим чувствам, желают жениться исключительно по любви. А романтическая традиция к тому же предписы­вает считать Любовью только первую ее фазу — так сказать, "острую". Протекающую в накале чувств, в угаре страсти, с высокой температурой и нарушениями ориентации в пространстве и времени. Вот и получается престранный набор марьяжных ожиданий: чтоб все как в первый день — гром с молнией, розы-грезы, во власти страсти, — но чтоб навсегда! А ина­че — типичное "не то".

И когда еще наживешь опыт разных видов, форм и стадий любви, когда еще сердце научится не тосковать по "утраченному раю" и признавать противоречивую природу глубоких отношений с другим человеческим су­ществом, когда еще... Сколько раз, пока этот опыт накапливается, оказыва­ется под угрозой и душевная близость, и чувства, и сам союз — в частно­сти, брак.

По данным некоторых исследований — правда, западных, но все равно лю­бопытных, — наиболее удовлетворенными своей жизнью назвали себя две категории людей: мужчины, никогда не состоявшие в браке, и женщины, расторгшие его по собственной инициативе. Прогноз, между прочим, и у тех, и у других не так чтобы безоблачный: "по статистике" им положено с течением лет больше болеть, хуже приспосабливаться к изменениям и во­обще жить в среднем меньше, чем добровольные заложники семейных уз. Один восьмилетний мальчик, случайно услышав во взрослом разговоре упоминание этих данных, буркнул: "Так им и надо!" —??? — "Не захотели трудностей, вот и болеют. Все закаляются, а они нет". Возможно, дитя и правда кое-что угадало? Довольство жизнью, да еще "внесенное в деклара­цию", наводит на размышления об избегании чего-то, чего избежать без расплаты, видимо, почти невозможно...

Чего? Что такое есть в совместной жизни с другим человеком, о чем глу­хо предупреждают поговорки и анекдоты и чего столь многие в конце концов просто не выдерживают? "Вы знаете, моя жена — ангел". — "Сча­стливец! А моя еще жива". О чем это? Мы знаем, но ужасно не хотим в это поверить. Мы готовы скорее признать, что брак наших родителей был не вполне идеальным, что наши собственные отношения с партнерами "не сложились", — но не признавать саму идею. Какую? Как написал один социолог (по-моему, лучше и короче об этом не скажешь): "Человек — даже без враждебных намерений, без желания причинить боль, вне какой бы то ни было установки на агрессию, а просто самим выражением факта своего существования — может причинять ущерб другому человеку, пред­ставлять для него прямую угрозу". Совместная жизнь — уже в силу по­стоянного пребывания на виду друг у друга, разнообразия возможностей "выражать факт своего существования" — несет в себе взаимную угрозу. Близкие отношения — а не о близости ли все мы мечтаем, когда хотим любить и быть любимыми? — не только греют, но и ранят. Не только све­тят, но и травят. Увы.

В самой любви есть тени, "драконовы зубы" враждебности. Во всякой люб­ви, по определению. Даже в любви матери к маленькому ребенку.

О, об этом не принято говорить в еще большей степени, чем о мрачных сторонах брака! Ребенок такой беззащитный, он так недавно был ее час­тью, у него такой смешной хохолок на макушке, такие крошечные пальчи­ки — и двадцать четыре часа, полностью посвященные удовлетворению его потребностей, в какие-то моменты доводят "ангел-маменьку" до такого белого каления, что она сама себя пугается. И есть чего испугаться. "Так бы об стенку и шваркнула!" Девяносто девять из ста никогда не реализуют эти злобные, разрушительные импульсы в прямом действии, — то есть не шваркают. Но описан же детскими невропатологами shaken baby syndrom (затрудняюсь перевести на русский гладко, корявым, но достаточно точ­ным переводом будет "синдром тряханутого младенца"). Трясли, то есть — но слишком резко, со зла, а может и того, об стенку... А если "трясти" очень сильно или очень часто, то уже и травматическая микросимптомати­ка наблюдается, складывается в устойчивую картину синдрома. Что, звери какие-нибудь, чудовища? Да нет, обычные родители, больше матери. И преимущественно вполне любящие. Но — "не справились с управлением" собственными агрессивными импульсами. С теми самыми тенями, которым якобы не место в ослепительном сиянии любви. Даже той любви, которая считается самой бескорыстной и самоотверженной...

И если "драконовы зубы" есть даже в этой любви, что уж говорить о двух совершенно отдельных взрослых людях, которые рискнули не только "встречаться", но и жить вместе... "Придешь домой — там ты сидишь" — это ведь не только о специфической совковой безнадеге. Вы не задумыва­лись, почему анекдоты на семейные темы вечны, а комедии все чернее? Вот несколько "фишек" из Интернетовской коллекции — остроумие, как мы помним, позволяет совместить запретные импульсы и социальную норму. Что касается запретных импульсов, то "тротиловый эквивалент" недоброжелательности в браке можете подсчитать сами. Ну вот, навскид­ку, без особого разбора: "Брак — это партизанская борьба за личные ин­тересы" — неплохо, особенно учитывая все, что в нашей культуре извест­но о ведении партизанской войны: эшелоны летят под откос, полыхают деревни, "немцы далеко?" и все такое прочее. "Когда поздравляешь жену с праздником, главное — не сорваться на крик" — тоже славно, только очень жалко обоих. "Люди, которые женятся по глупости, как правило, на­чинают очень быстро умнеть"; "Когда он с фразой "У нас есть что-нибудь вкусненькое?" лез в холодильник через пять минут после обеда, мне хоте­лось дать ему сзади пинка! И захлопнуть дверцу" — ну, эти двое друг друга стоят...

Избежать проявлений агрессии, видимо, нельзя. Можно только обращаться с ней с должным почтением и более или менее грамотно: придавать циви­лизованную форму, разряжать вовремя, не накапливать во взрывоопасных количествах. И все равно то и дело застывать в печальном недоумении пе­ред одним из самых мучительных парадоксов обычной человеческой жиз­ни: "Состоять в браке поистине ужасно. Единственное, что еще хуже — в браке не состоять". Это сказал Карл Витакер, один из самых знаменитых и почитаемых специалистов по семейной психологии и семейной терапии. Между прочим, он прожил в браке с единственной и любимой женой Мюриэл очень много лет, а детей у них было шестеро. Что тут добавишь?

ЕЩЕ ЦВЕТОЧКИ...

У любви как у пташки крылья,

Ее нельзя никак поймать.

"Кармен" — считай, народное

Я, конечно, слукавила в начале книжки: не буду, мол, писать о любви и браке, место преступления все истоптано, ни одного отчетливого отпечат­ка, нашей, мол, лаборатории в таких условиях делать нечего! Хорошо, что тут же честно обещала быть капризной и обещаний не выполнять, а то пришлось бы туго. В общем-то, каждая вторая работа — про любовь, если под ней понимать нечто поболе и посложней, чем гирлянда красненьких шариков в форме сердечка. А поскольку на группы вообще ходят смелые женщины — это вы уже поняли, конечно, — то и на эту тему исследования их бывают довольно решительными.

Кстати, вот еще одно рассуждение на тему опросов "про счастье"... Извест­но, что в браке или длительном гражданском союзе свою жизнь расценива­ют как удовлетворительную во всех отношениях и не хотели бы ничего менять около 60% мужчин и чуть больше 30% женщин. Мужчины говорят, что, хотя они и осознают недостатки спутницы жизни... что ж, и они не святые... а в целом "жизнь удалась". И даже получилась лучше, чем ожида­лось: совместная жизнь, оказывается, не настолько лишает свободы, как гласит известный мужской миф. В принципе, можно ничего и не менять.

Может, и не райское блаженство, но все о'кей. Женщины тоже не собира­ются ничего менять, но склонны рассматривать брак как ловушку, форму эксплуатации и настоящий конец личной свободы. Это при известном убеждении, что в браке мужчина "расстается со своей свободой", а дамы наперегонки несутся к венцу, расталкивая друг друга локтями, а весь смысл их жизни — в строительстве гнезда и устилании его выщипанным из себя же пухом! По всей вероятности, сама идея — или, если хотите, об­раз — совместной жизни в женском восприятии сильно идеализирована. А завышенные ожидания — прямой путь к разочарованию: в глазах — оби­да, в руках — утюг. Или, ежели желаете возвышенного слога: "Когда жалу­ются на жизнь, то это почти всегда означает, что от нее потребовали не­возможного". Кажется, Ренан.

Мы обсуждали эту маленькую "нестыковочку" на многих группах. Правда ли, что даже внешне вполне современный брак все-таки удобнее для мужчины? "Двойной стандарт", преобладание власти над обязанностями и все такое прочее? Правда ли, что муж и жена, по существу, состоят в двух разных браках — настолько по-разному они видят все происходящее? Правда ли, что от женщины ожидается такая "хамелеонистость", такой ре­сурс адаптации к чему угодно, что впору надорваться, — а главное, что женщины ожидают этой бесконечной гибкости позвоночника сами от себя? Вот картинка, которую легко опознать, если не полностью, то в ка­ких-то деталях:

"Всякий раз, когда она доверчиво влюблялась, ее охватывал бо­лезненный энтузиазм помогать-служить любимому на всех фрон­тах — от кулинарии и экзотических пристрастий субъекта страс­ти до сочинения авантюрных схем и концепций в его работе, причем исключительно в рамках "чистых технологий".

И каждый раз блюда потребляли, привыкали к ним и ожидали но­вых кулинарных открытий; мысли использовали, цитаты присва­ивали, плагиат становился нормой, а саму Иринку оставляли за бортом. Если бы она знала, что ее всего-навсего "бортанули", то выкрутилась бы и смирилась. Но она чувствовала, что из-за свое­го проклятого служения превращается для любимого в "мусор­ное ведро", куда можно сплавлять любой негатив — агрессию, лень, скупость и прочие виды распущенности личности.

Не предъявляя претензий, она принимала решение тихо "отполз­ти" — затаивалась, замыкалась, не приставала и старалась непри­метно жить своими делами. Такое решение проблемы казалось ей благородным, но именно оно провоцировало почему-то чудовищ­ные, дикие реакции. Отношения переходили в стадию "наездов", ее цепляли, щипали, мелкие поступки комментировали, извращая суть, а также заставляли постоянно защищаться"[22].

Знакомо? Конечно, ну и что? Что толку сокрушаться о несправедливости устройства этого лучшего из миров — так недолго и захлебнуться в жало­сти к себе и действительно скатиться к бытовому жанру: "Я ему, паразиту, отдала лучшие годы". И чего ждала, когда отдавала? Неконструктивно. И, что существеннее: "чтобы станцевать танго, нужны двое". Нам важнее было понять, что стоит за женскими разочарованиями, а в нашем случае "понять" означает попытаться осознать свои собственные тени, омрачаю­щие союзы удачные и не очень, длительные и не очень, всякие. Вот что ду­мали по этому поводу одиннадцать "присяжных заседательниц" в одну из суббот.

—  Мне кажется, мы — то есть, я говорю о себе — слишком многого ждала от брака. Как будто это решение всех проблем, как будто он сам по себе меня ставит на какие-то рельсы, а дальше надо только ехать. А он сам по себе гораздо больше проблем создает, чем решает. Иллюзия, что потом все как-то само устроится, — а все наоборот. Я ждала не этого! Обманули!

—  Да-да, причем эти самые ожидания еще и противоречивы: я хочу, чтоб "как за каменной стеной", — но чтоб считали равноправ­ным партнером; чтоб меня понимали, выслушивали, душевно со мной разговаривали, — но чтоб при этом он был "настоящим мужчиной", решительным и все такое. Как же это совместить — и кто такое может совместить?

—   И чтоб ухаживали, как в кино, — а ответственности чтоб было, как у зрелого мужа, серьезного и без придури.

—   И чтоб детей воспитывал вместе со мной, был хорошим отцом, — но только так, как я считаю нужным!

—   Пусть уступает, — но чтоб не был тряпкой!

—  Хочу независимости, — но содержи семью!

—   Будь и мамочкой, и отцом, и любовником, и сыном — и тогда, ког­да мне не хватает мамочки, отца, любовника или еще одного ре­бенка!

—   Возьми на себя серьезные решения, — но почему ты со мной не советуешься?

—   Принимай меня такой, какая я есть: мой возраст, мои интересы, внешность, характер, все... Но чтоб при этом оставался тем влюбленным мальчиком, который ничего не соображал и видел во мне одно хорошее!

—   Не нарушай моих границ — почему ты совсем не интересуешься моими делами?

—  Делись со мной, рассказывай мне все, — но только то, что я хочу слышать!

Ох, как же мы смеялись! Не над нашими спутниками жизни, даже не над собой — над детской верой в брак как "хороший конец", в брак как смысл жизни, в брак как "наше все" — не путать с Пушкиным, он тут ни при чем. Вспомнили, конечно, и присказку "хорошее дело браком не назовут", и множество жестких, "теневых" формулировок фольклора. Здесь "хитом дня" оказалась пословица "Мужу-псу не показывай жопу всю", слышанная одной из наших женщин от своей прабабушки. "Я долго не понимала. А вот недавно получила диплом, второе высшее. Ну и похвасталась дома. И мне тут же рассказали, чего стоит мое второе, а заодно и первое, и вообще где мое место. Сразу вспомнила и поняла". Вот она, угроза, выражаемая "самим фактом существования". Вот они, драконовы зубы. Самое интерес­ное, что никакие эксперименты с браком — свободный, пробный, граждан­ский, европейский — этой стороны явления никак не отменяют.

Более того, тут возникает любопытный парадокс. В традиционной культу­ре — там, где "узы Гименея" и прочие подобные атрибуты — говорят о брачных обетах, клятвах: "Клянешься ли ты любить и почитать, в болезни и здравии, бедности и богатстве...", — ну и все такое прочее. Клятвы эти, разумеется, нарушались, притом не только изменами: согласитесь, что даже в достаточно благополучном браке двадцать четыре часа в сутки "по­читать" как-то не получается. Традиция вольного, только на чувствах осно­ванного союза отказалась от ритуальной стороны брака — мол, сплошное лицемерие, никто никому ничего не должен. Счастья, по свидетельству миллионов очевидцев, почему-то не прибавилось. В самом деле, если эти двое друг другу ничего не обещали, то и все их ожидания, вся система представлений исключительно субъективна: что такое, например, измена? Есть ли вообще какие-то обязательства и как они распределяются? Как узнать, "достаточно" или "недостаточно" чувства — у кого эта мерка? По­лучилось, что в свободной, размытой и многоукладной традиции — а тако­ва современная практика в большинстве развитых стран — мужья и жены в гораздо большей степени становятся заложниками собственных пред­ставлений о том, что правильно и неправильно в браке. А представления эти сплошь и рядом транслированы от собственной семьи, от раннего окружения — и по большей части воспринимаются как единственно воз­можные. То, на чем вырос и чем пропитался насквозь, воспринимается как нормальное, само собой разумеющееся. Даже в таком достаточно распро­страненном случае, когда человек — будь то мужчина или женщина — ре­шительно настроен в своем браке сделать все "не так, как у родителей". Боже мой, сколько раз я это слышала и от мужчин, и от женщин на кон­сультациях и на группах: "Мне казалось, что свою семью я построю совсем по-другому. Как же вышло, что все повторяется?"

Можно сказать "да", можно сказать "нет", но говорим мы все равно на том же самом "языке" — языке своей родительской семьи. Наш избранник — представитель другой цивилизации, хотя бы ему и казалось временами, что его "никто так еще не понимал". А наши дети унаследуют оба "кода", кото­рые за время семейной жизни причудливо переплетутся, где-то сплавятся, а где-то так и останутся "непереводимой игрой слов". Удивительно ли, что в ожиданиях, касающихся партнерства в браке, так много противоречий? Ведь и мы от кого-то унаследовали свои фантазии и претензии, свою шка­лу оценок, свои опасения и мечты.

Надо заметить, что участницы женских групп поразительно чувствуют ту грань, где вот-вот прекратится "работа над собой" и начнется просто перемывание косточек близких людей, "посиделки". Если есть взрывоопасный запас непроявленной агрессии, обиды, то ему лучше быть разряженным именно на группе — так безопаснее. Но мы никогда на этом не останавли­ваемся. И после "детоксикации" все-таки стараемся общими усилиями по­нять одну простую вещь: что я могу сделать для себя, чтобы все-таки не принимать в отношениях роль, которая меня не устраивает? Потому что если "я у себя одна", это обязывает: другой человек, тем более мужчина, "инопланетянин" — таков, каков он есть; и он унаследовал противоречи­вые модели, несовместимые ожидания, "комплекс мадонны и проститутки" et cetera. И еще: он с детства дышал воздухом родимой патриархальной культуры, к тому же в ее социалистическом, то есть особенно лицемерном, издании. Он, скорее всего, не станет разбираться со своими стереотипа­ми — во всяком случае, до появления "жареного петуха" с однозначно не­хорошими намерениями. Более того, весь его опыт подсказывает, что ана­лизировать свои мотивы, копаться в семейном прошлом и "разводить анти­монии" — не мужское занятие. Может быть, когда-нибудь это войдет в моду: когда его начальник начнет вслух упоминать о своем психоаналити­ке, например. Но не исключено, что для меня лично это уже ничего не из­менит: "до стольких не живут".

Моя единственная жизнь — слишком важное дело, чтобы позволить себе бездумно попадаться в уже известные мне ловушки. И дело совсем не в том, что "я тоже виновата": дело как раз в том, чтобы перестать играть в "поиск виноватого". А вместо этого попытаться изменить то, что я могу из­менить, и принять то, чего я изменить не могу. А для этого, как известно, придется научиться отличать одно от другого. И даже если я ничего не могу сделать с законами этого мира, я всегда могу лучше понять свой лич­ный вклад в собственные разочарования и, как минимум, рассмотреть лю­бые свои решения при ярком свете подарка Бабы-яги...

Так что мы не ограничились констатацией путаницы в собственных чув­ствах и мозгах: не успели отсмеяться, как кто-то предложил пройтись еще раз по всем противоречиям в ожиданиях и потребностях, которые так рез­ко высветились: нам показалось, что просто признать их наличие недоста­точно. Ибо в каждом таком противоречивом требовании к мужчине, кото­рый рядом, таится точка выбора для себя. Может быть, не пожизненного, но выбора: все-таки девочкой я хочу быть или взрослой, на равных или нет, искренней или не очень? И за многими "вилками" обнаружились впол­не узнаваемые конструкции.

Например, все то же противоречие "имени Золушки": безопасность — сво­бода.

Например, боязнь отвержения, сравнений: скажи мне, что я самая лучшая, что я единственная, be my Valentine и черт с ней, с реальностью. Здесь час­то зарыта отравленная приманка: каких только подвигов многие из нас не готовы совершить, чтобы заслужить этот "высший балл"! Что бывает — сами знаете. Куда заводит "болезненный энтузиазм помогать-служить на всех фронтах", для многих тоже не секрет.

Например, вечная и ненасытная потребность в безусловном принятии — любви "без экзаменов". Это очень серьезная сила, а ее корни уходят глубо­ко в детство. Чаще всего оказывается, что мужчина, который нам этого не в состоянии дать (а мы ему — в состоянии?) — только "представитель" или, говоря более научным языком, "фигура переноса". Разбираться же следует совсем с другими важными персонажами нашей жизни — с теми, чьим "наследником" он помимо воли стал.

Из сюжетов попроще — желание остановить (а то и повернуть вспять) время, вернуть "острый период" любви и остаться в нем, как муха в янтаре. Конечно, большинство из нас знают, чем чревато восклицание: "Остано­вись, мгновенье, ты прекрасно!" — и кто предлагает соответствующие сделки. Но искушение так велико, но иллюзия так сладка...

Вот на эту тему — не самую глубокую в той истории о разочарованиях, куда мы влезли, — и работала прелестная женщина Роза. И это было так красиво, так печально и настолько шире любой "бытовухи" про несложив­шийся брак, что заслуживает рассказа.

— Я уже дважды была замужем, и все происходило по одной и той же схеме: бурный роман, самые радужные ожидания, красивая свадьба — разочарование. В какой-то момент такая трезвая, страшненькая мысль: боже мой, что тут делает этот? Я бы не хо­тела еще раз в это вдряпаться. Я обожаю это приподнятое состо­яние, но нельзя же всю жизнь за ним гоняться! Что же это за сила такая, которая сначала возносит, а потом — хряп!

—   Роза, я правильно понимаю: ты хотела бы узнать что-то о проис­хождении своей влюбленности и о том, куда и почему она дева­ется потом?

—   Ну да, и зачем обязательно хряпаться.

—   Важны ли тебе для работы твои мужья?

—   Да нет, пожалуй. Могли быть, наверное, и какие-нибудь другие.

—   Тогда давай прикинем, кто или что ответит тебе на твои вопросы.

—   Она и ответит, Сила.

—   Имя у нее есть?

—   Пусть будет как у Пастернака — Высокая Болезнь.

—   Выбирай, кто ее для тебя сыграет. Выбрала? Поменяйтесь ролями. Высокая Болезнь, расскажи Розе, что ты для нее такое.

—   О, я прихожу и меняю все! У тебя все получается, ты летаешь, ты горы можешь свернуть. Как будто у тебя роман не с человеком, а со всем миром, вселенная радуется и переливается всеми цвета­ми радуги! Как будто у меня в руках волшебная палочка: я до­трагиваюсь, и все расцветает. (Капризно) Но сейчас я для тебя никаких чудес совершать не буду, сейчас я отдельно, а ты отдель­но. (Обмен ролями.)

—   Почему ты уходишь от меня, почему меня хряпаешь? (Обмен ро­лями.)

—  Я могу дать ощущение полета — о, да. Я могу заставить сверкать каждый камушек и цвести — каждый веник. Но даже птицы лета­ют не всегда. Ты не умеешь приземляться. Вот и хряпаешься. (Обмен ролями.)

—   Ты что, с самого начала знаешь, что покинешь меня? Тогда ты просто дрянь, обманщица. Ты же должна быть вечной! (Обмен ро­лями.)

—   Это кто тебе сказал? Я вообще не понимаю этого вашего "вечно". У меня каждое мгновение — навсегда. Ты что, собираешься их считать? Не смеши!

—   Но мне надо знать, что будет дальше!

—   Извини, прогнозы — это не моя работа. Я и так перегружена: украшаю, утешаю, обнадеживаю. Когда моя работа сделана, я ухожу. (Обмен ролями.)

—  Тогда зачем ты вообще приходишь? Расстройство одно!

—   Зачем цветы? Зачем праздники? Это вы, мои дорогие, хотите, что­бы цветы никогда не осыпались, а понедельник не наступал. Я вам этого не обещала. Я просто даю вам шанс увидеть друг в друге лучшее и, может быть, ради этого лучшего смириться со всем остальным. Шанс, понимаешь? Не итог, а возможность. На­чало, а не конец. Без меня людям было бы гораздо труднее быть вместе: я толкаю вас друг к другу, и все, что вы чувствуете, — правда. И когда вы уже готовы увидеть больше, я ухожу. Если цветы не осыпаются, значит, они искусственные. Ты любишь ис­кусственные цветы, Роза?

—   Ненавижу. Им место только на кладбище. Скажи, когда ты ухо­дишь, дальше еще что-то хорошее бывает?

—   У кого бывает, у кого нет. Те, кто любит искусственные цветы и вечные праздники, гоняются за мной, так ничему и не на­учившись. Те, кто готов узнать больше, могут познакомиться с моими сестрами. Переживи понедельник, научись приземляться, разгляди завязь в облетевшем цветке, и ты сможешь с ними встретиться.

—   Спасибо. Ты очень великодушна.

—   Не за что. Приятно было поболтать — обычно мне не задают воп­росов, только призывают, воспевают или клянут. Ты смелая жен­щина, ты посмотрела мне в лицо. За это я открою тебе еще один секрет. Я могу дотрагиваться своей волшебной палочкой не толь­ко до женщин и мужчин. Могу сделать неповторимым закат, го­род, стихотворение — что угодно. Но только для тех, кто научил­ся меня отпускать. Тогда я больше не Болезнь, пусть даже и Высо­кая. Я становлюсь подарком, нечаянной радостью. Много одержи­мых мною, много таких, кто меня боится; много разочарованных. А меня нужно пе-ре-жить. Запомни: пе-ре-жить.

—   Спасибо. Я, кажется, поняла. Все это очень грустно, но похоже. Прощай.

—  Я предпочитаю говорить "до свидания". Кто знает? Никогда не говори "никогда". И помни о моих сестрах!

— Да. До свидания. Спасибо, что ты была. И спасибо за науку.

И в тот же день на той же группе мы, конечно, встретились и с сестрами Высокой Болезни, но это были уже другие работы и другие темы. Роза же в своей истории удивительно тонко и точно показала, как опасно пытаться "консервировать" то, что по самой своей природе должно быть живым. А это означает — развивающимся, изменчивым... и смертным. Раз живое.

И куда бы мы ни шли, время от времени наш путь будет пролегать через то место в темном лесу, где придется перебороть страх и задуматься о костях, охраняющих страшное, но необходимое место, — и, возможно, о смене дня и ночи, о циклах.

"Вдруг скачет мимо нее всадник: сам белый, одет в белое, конь под ним белый и сбруя на коне белая, — на дворе стало рассве­тать.

Идет она дальше, как скачет другой всадник: сам красный, одет в красное и на красном коне, — стало всходить солнце.

Василиса прошла всю ночь и весь день, только к следующему ве­черу вышла на полянку, где стояла избушка Бабы-яги. Забор во­круг избы из человечьих костей, на заборе торчат черепа люд­ские с глазами. Вместо верей у ворот — ноги человечьи, вместо запоров — руки, вместо замка — рот с острыми зубами. Василиса обомлела от ужаса и стала как вкопанная. Вдруг едет опять всад­ник: сам черный, одет во всем черное и на черном коне. Подска­кал к воротам Бабы-яги и исчез, как сквозь землю провалился, — настала ночь. Но темнота продолжалась недолго: у всех черепов на заборе засветились глаза, и на всей поляне стало светло, как середи дня".

Потом Баба-яга скажет Василисе на ее вопрос о трех всадниках: это день мой ясный, это мое солнышко красное, это ночь моя темная — все слуги мои верные... Позвольте, но кто же она такая, эта несносная старуха в сту­пе, если ей подчиняются природные явления, если сменой дня и ночи веда­ют ее слуги? Да, а как там говорила Высокая Болезнь в Розиной работе... Если цветы не осыпаются, значит, они искусственные... Переживи поне­дельник... Ты смелая женщина, ты посмотрела мне в лицо... И мы знаем — не только из литературы, — что у персонажа Розиной работы тоже есть жертвы, что погубленных ею не счесть. Только их костями она распоряжа­ется иначе: на Востоке есть поверье, что камень бирюза — это косточки умерших от любви...

Поистине в разных обличьях являются перед нами древние грозные бо­гини...

МЕЧТАТЬ НЕ ВРЕДНО...

Это наше священное право —

остро, вечно нуждаться в любви,

чтобы ангел светился и плавал

над тобой, как над всеми людьми.

Юнна Мориц

Все, кому не лень, призывают нас к реалистическому взгляду на себя и на­ших мужчин, иронизируют по поводу идеализации "неопознанного летаю­щего объекта" вначале и горьких разочарований потом. И я туда же. Пря­мо какое-то "люди, будьте бдительны" получается. А помечтать? Нет, серь­езно, если бы встреча с Мужчиной Мечты не трогала каких-то специфичес­ки настроенных струн в женском сердце, кто бы читал дамские романы, кто бы обклеивал стены в общежитии постерами с душкой Ди Каприо, кто бы бесконечно пересказывал "Золушку" в десятках версий? По твердой и реалистической логике бедняжка должна была бы не по балам бегать с по­мощью магических уловок, а конвертировать благосклонность Крестной во что-нибудь надежное, со временем гарантирующее свободу от мачехи и се­стер и устройство дел. Бал — в честь окончания кулинарной школы, танцы — с курсантами местного пожарного училища, платьице тоже мож­но было надеть попроще. По средствам, так сказать. Такого пресного нази­дательного чтива в защиту умеренности и предприимчивости, между про­чим, тоже понаписано немало. Не читается как-то. И коли уж так сложи­лось, что женщины, в том числе и семейные, и немолодые, мечтают о Нем, поглядим на механизм этого универсального феномена.

Мечта — это всегда энергия неудовлетворенной потребности. Мужчины, "о которых можно только мечтать", при всех своих различиях имеют одну общую черту: с ними в фантазиях возможно то, что с живыми, реальными людьми для этой конкретной женщины невозможно, не получается — будь то секс "без тормозов" или разговор по душам, столкновение сильных ха­рактеров или, наоборот, подчинение воле властного "хозяина".

...В пору неприкаянной студенческой юности мой старый друг брел как-то раз зимней Москвой. Смеркалось, холодало, хотелось есть и спать одновре­менно. Краем глаза увиделась вывеска: "Шашлычно-пельменные товары". Миновав ее, любознательный юноша впал в недоумение: уж коли пельмен­ная, так не шашлычная, что-то здесь не так. Не поленившись вернуться, он опознал привычные каждому "школьно-письменные..." — и навсегда за­помнил, какие шутки может играть с восприятием голод.

А уж шутки, которые играет с нами тоска по любви, по эмоциональной и чувственной "пище", случаются сплошь и рядом и порой они далеко не так невинны. И разобраться в источнике ошибки не так просто, и цена ее мо­жет быть высокой, а что самое главное — в эту историю обычно вовлечен еще и другой человек... Если бы речь шла только о сексуальной потребнос­ти, все было бы относительно просто: "люди, будьте бдительны", не позво­ляйте случайной прихоти испортить вам жизнь. Наши естественные по­требности прекрасны, но нуждаются в присмотре разума, а наши нормы и запреты тоже хороши и правильны, но время от времени нуждаются в пе­ресмотре с помощью все того же разума... Ну, и так далее.

Кто-то из мудрых сказал, что каждому человеку нужно, чтобы его любили, каждый хочет именно этого. Если же это невозможно — пусть уважают; если и это невозможно — пусть вожделеют; если и этого нет — пусть бо­ятся; невозможно — пусть хоть презирают или ненавидят... Но в самом на­чале все равно стояла потребность в любви, хотя после всех замен ее по­рой и узнать-то нелегко. А вот что всем нам известный Стендаль, автор любопытнейшего трактата о разновидностях и механизмах любви, писал о "кристаллизации": если в сверхнасыщенный раствор соли копей Зальцбур­га опустить голую веточку, прутик, да что угодно — это "что угодно" по­крывается кристалликами, превращаясь в блестящий, загадочный пред­мет... Суть того, чем этот предмет был раньше, более не важна — было бы достаточно соли в растворе. Потребность любить и быть любимой и есть та соль, которая может сделать блестящим и привлекательным "что угодно". Как говорил один мой знакомый психоаналитик, "энергия либидо катектирует на объект". Мудрено? Тогда обратимся к другому источнику. Как гово­рил мальчик из некогда знаменитого ("культового" по-нынешнему) филь­ма "Доживем до понедельника": "Ухаживать я мог бы и за Огарышевой, была бы эта самая пружинка внутри". На что барышня, естественно, фыр­кает: "Вот и ухаживай за Огарышевой!". И никому не надо объяснять, что ей в этом рассуждении не понравилось. Рассуждение, между тем, болез­ненно верное. Умненький мальчик разделил "соль" и "прутик" — очарова­ние кончилось. Привычная к нерассуждающему обожанию барышня не мо­жет с этим смириться, это бьет по ее самооценке, поэтому — сам дурак, и держись от меня подальше.

Наши потребности могут быть опасны и для нас самих, и для других — осо­бенно когда мы не даем себе труда их понимать. В пустыне путникам мере­щится не что-либо, а зелень и вода. Мы воображаем себе героев, "чуткого и интеллигентного", сексуального террориста или "таких, каких сейчас уже не бывает". И тоже не просто так. Но все-таки школьно-письменные товары не едят. И потому особенно важно сохранять ясность зрения и мысли имен­но тогда, когда мы голодны. Особенно в неверном лунном свете...

Всякая сильная потребность ведет к сужению восприятия, его сугубой из­бирательности: "Голодной куме одно на уме". То, чего не хватает, заполня­ет мысли, фантазии, сны, так и видится в поведении окружающих... Если потребности отказано в прямом, непосредственном удовлетворении, она найдет способ проявиться косвенно, в крайнем случае "уйдет в подполье", на подсознательный уровень.

Такая вот с этим "любовным голодом" незадача: налево пойдешь — себя потеряешь, прямо пойдешь — совсем пропадешь, направо — требуется, ви­дите ли, умение видеть в темноте...

Другими словами, в самых ярких "Его" свойствах отражается какая-то об­ласть нашей неуверенности или даже несостоятельности. Этому персонажу как бы приписывается то, что для нас является проблемой: молодая жен­щина, упорно не желающая взрослеть и принимать решения, мечтает о "за­воевателе" или "надежной опоре", а девушка, которой трудно и неловко выражать свои чувства, — о том, "кто поймет без слов". Когда мы говорим, что "таких на свете нет", мы одновременно выражаем сожаление и, как ни странно, ставим довольно точный диагноз своей жизненной ситуации: ведь другой человек вообще-то существует не для того, чтобы решать наши проблемы, а сам по себе. Мечты же "о Нем" — это всегда некоторое "если я тебя придумала, стань таким, как я хочу", как пелось в старом советском шлягере.

Потому-то встреча с "Мужчиной Мечты" — почти наверняка травма или разочарование: только не "он оказался как все", а реальность близких от­ношений заставила увидеть живого человека вместо компенсаторной фан­тастической фигуры. Мы это не заказывали! Нас обманули! И — заряд не­прикрытой агрессии по адресу мира, который почему-то не желает удов­летворять наши потребности: не осталось, мол, настоящих мужчин, нет ли у вас другого глобуса? А уж ему-то, родимому, и вовсе каюк: "Я в него вле­пила из того, что было. А потом, что стало, то и закопала". Вот как нас выдрессировала романтическая традиция.

В защиту женских фантазий "о Нем", которые есть и будут и, следователь­но, тоже зачем-то нужны и полезны, можно сказать следующее. Если к ним относиться со здоровым любопытством, как к проявлению своих потребно­стей, если отчетливо отделять мир грез от реальности и не гостить там слишком подолгу и, наконец, если смотреть на собственные мечты друже­любно, но с долей иронии, — все в порядке. Всех потребностей в жизни все равно не удовлетворить, и именно с этой точки зрения "мечтать не вредно".

Хочется дословно привести один рассказ — на самом деле это тоже фраг­мент групповой работы, той ее части, когда после действия мы говорим о чувствах и о том, как они связаны с нашим личным опытом. Героиня той работы как раз задавала себе вопрос: почему, ну почему непременно нуж­но "Его" идеализировать — а самое главное, что потом с этим делать. Отве­ты, конечно, получались не совсем приятные: от намерения примазаться к совершенствам партнера (раз он так прекрасен, то и я достаточно хороша) до крайне любопытной идеи "предоплаты": все любовные восторги под этим углом зрения оказывались не более чем приманкой, гуманно подсла­щенной пилюлей последующей реальности. Понятно, что в этой, как и во всех остальных работах, искался не единственно "верный" ответ-рецепт, а предпринималась смелая попытка исследования собственных мотивов. По­том, как водится, делились своими чувствами, возникшими по ходу "иссле­дования". Чувств этих было немало — и разных: от зависти до глубокой печали, от умиления до тревоги по поводу собственной "динамики влюб­ленности". Опыт восхищения, обожания, идеализации — важный опыт; чем он заканчивается и к чему приходит, еще важнее. Вот что рассказала нам в тот день одна из участниц (ее собственная работа о трудном процессе от­пускания взрослых детей была еще впереди).

"Когда ты работала, я все время ловила себя на том, что задержи­ваю дыхание. Очень уж мне хотелось, чтобы для тебя все не за­кончилось только горечью, чтобы ты пробилась через все сожа­ления к своему "моменту истины". Только в конце я выдохнула, и так хотелось тебя поддержать, почти поздравить. А к моей жизни это, конечно, имеет самое прямое отношение. Есть у меня воспо­минания, которыми поделиться очень хочется именно с тобой.

В молодости я точно знала, что компромиссы не для меня, и зна­ла, каков должен быть мужчина моей мечты. Идеал — вы будете смеяться — мой научный руководитель. Ни о каком флирте не было и речи, просто он был "платиновым эталоном". Умен — не то слово. Джентльмен. В стороне от кафедральных интриг. По-настоящему смел — настолько, чтобы не участвовать в постыд­ной травле верующей лаборантки. Настоящий ученый. Спорт­смен. Несколько языков. Внешность, на которую немедленно "де­лали стойку" женщины любого возраста. И море разливанное мужского шарма. Вы понимаете, о чем я, да?

Я его не просто знала, а имела счастье общаться и быть любимой ученицей. И благодарна своей тогдашней застенчивости за то, что ни разу не сделала ни единой попытки увлечь, привлечь и завлечь. А мой герой был женат трижды, и всегда на очень глу­пых и красивых куклах. Видимо, это было для него идеальным вариантом. И уже вырастив своих детей и прожив жизнь с дале­ко не идеальным мужем, я понимаю, как мне повезло: ведь это нам, ученикам, досталось самое лучшее, что было в этом челове­ке. И на той энергетике влюбленности на самом деле воспитыва­ли и растили себя. А все три жены рассказали бы о нем немало такого, что лично мне слушать совершенно не хочется. Есть та­кое присловье, что влюбленность — она как ртуть: сжимать в руке нельзя, сквозь пальцы укатится, и нет ее. А сейчас я подума­ла, что при постоянном контакте ртуть же еще и токсичная..."

Поведи меня в консерваторию:

Там дают сегодня ораторию,

Знатоки уткнулись в партитуры, —

Много там искусства и культуры.

Поведи в джаз-клуб меня сегодня:

Шумно, дымно там, как в преисподней,

И струится в мареве бессонном

Черный ангел с лунным саксофоном.

Или поведи меня в пивную,

Чтоб потом тащить домой хмельную.

Улыбнись мне над граненой кружкой —

Я в ответ соленой хрустну сушкой.

Дотемна, до детского невроза

Жду тебя, как дедушку Мороза!

Но душа уже подозревает,

Что тебя на свете не бывает.

Марина Бородицкая.

Зимний вечер

Как оказывается трудно и как бывает важно не предъявлять, не выставлять своим реальным мужчинам неоплатных счетов за то, что иногда видишь во сне "Его". Они в наших чрезмерных фантастических ожиданиях неповин­ны, делают что могут. А сравнения с идеалом не выдержать никому — на то он и идеал. Вы мне, конечно, не поверите, но для большинства из нас просто счастье, что мы никогда Его не встречали. Правда-правда. А если встречали, то он был или несвободен, или категорически недоступен. И слава Богу, все к лучшему в этом лучшем из миров.

Потому что Мужчине Моей Мечты — сокращенно МММ, если вы еще по­мните эту аббревиатуру, — лучше всего там, в царстве грез и оставаться. Мечтать о Нем — это ведь не то же самое, что просто и без затей увлечься, влюбиться или тем более любить. Тут другое. Превосходные степени и за­главные буквы! Он должен излучать что-то этакое, по сравнению с чем меркнет и становится неинтересным все остальное (остальные). Мы, в свою очередь, должны быть готовы ради него бросить все и следовать за ним на край света. Его внешность, характер, занятия и понятия выше вся­ческих похвал. Таких просто не бывает! (Иногда еще говорят "сейчас не бывает", напоминая тем самым, что человечество вырождается, а Этот как-то чудом сохранился.)

И в самом деле, главное свойство Мужчины Моей Мечты — быть редкостью почти невероятной и недоступной. Во всяком случае, на общем фоне. Все, кто рядом, — не то, типичное не то! Он ли так хорош или фон так плох — неважно, было бы отличие. Он ни-ког-да не бывает всего лишь "улучшен­ным и дополненным" изданием реально известных мужчин: тогда неинте­ресно. Отличие должно быть радикальным и заметным невооруженным глазом. И тогда — гром, молния! — "вся обомлела, запылала и в мыслях молвила: вот Он".

"ФОТОРОБОТ" МУЖЧИНЫ МОЕЙ МЕЧТЫ (МММ)

Список этих черт, разумеется, глубоко индивидуален и зависит от лично­сти мечтательницы. Тем не менее, нам на одной субботней группе удалось выделить некоторые общие закономерности. Итак, ОН:

•   Не похож на обычных мужчин, с которыми мы учились, работали, ходили на свидания. Обязан от них отличаться, быть "не таким, как они".

•   Не вполне понятен. О Нем известно мало или почти ничего — какой простор для фантазии!

•   Не отягощен парочкой родителей, маячащих за каждым обычным мужчиной. Его невозможно представить в роли вечного сына-подростка, говорящего в трубку что-то вроде: "Ну ладно, мам, ну я же сказал..." Он не то чтобы сирота (это уж совсем индийское кино), а скорее супервзрослый. Его можно приручать, но никак не воспитывать.

•   Обычно высок. Плечист, худощав; ноги длинные. Имеет право на какую-нибудь милую "особую примету", но только не смешную. Никаких намеков на животик, никаких кривоватых ног и редею­щих волос на макушке!

•   Окружен аурой сильной и, возможно, опасной энергии (подробно см. дамские романы).

•   Что-то умеет делать очень хорошо, желательно — первоклассно (кроме того, понятное дело, чтобы быть первоклассным любов­ником: необходимо, но не достаточно).

•   Любит детей — это если у Вас серьезные намерения.

•   Обладает противоречивой личностью, каких в природе не быва­ет: добр, но тверд; щедр, но деловит; супермен, но с душой ин­ститутки и проч.

•   В состоянии наконец-то оценить по достоинству — то есть в пре­восходной степени — Вас (меня, ее), иначе не стоило бы и ого­род городить.

•   Не существует в природе.

Главное условие Его появления в мечтах — томление, серия любовных не­удач, на самый крайний случай — просто скука. Опытные дамы во все вре­мена снисходительно и даже не без умиления смотрели на грезоподобное состояние дочерей и воспитанниц, зная, что мечтательный туман — необ­ходимая фаза: повздыхает-повздыхает, а там и жизнь свое возьмет.

За исключением одной маловероятной, но все же иногда приключающейся ситуации: отворяется дверь, и Он появляется из своего Зазеркалья во пло­ти. Что и произошло с одной милой чудачкой, о которой все мы писали со­чинения ...дцать лет тому назад. Для женщины это — испытание. Если не катастрофа. Мужчина Мечты соткан, фигурально выражаясь, из материала заказчика, и с реальным человеком имеет совсем немного общего. И не бу­дем утешаться рассуждениями о наивности провинциальной барышни, на­читавшейся романов: куда более взрослые, тертые и житейски опытные современницы неуклонно повторяют этот нехитрый маршрут. Пример? Из­вольте. Голосом Аллы Борисовны: "Ах, какой был мужчина! Ну, настоящий полковник!.." Мягко говоря, отличается все — кроме самого механизма идеализации. А уж видеть полковником урку или демоном капризного мальчишку... так ведь и буфетчица из любимой народом песенки — не Та­тьяна Ларина...

Все симптомы характерного умопомешательства хорошо известны, на них останавливаться не будем. Лечат время и реальность. Если повезет, обхо­дится без хирургии — тогда это только разочарование. Если нет... Шрамы и горечь, часто на всю жизнь. Подозрительность. Пессимизм. Иногда де­прессия. Иногда — озлобленность. Иногда — попытки повторить опыт очарованности. (Есть женщины, которые вне состояния слепой влюбленно­сти в очередного Мужчину Своей Мечты как бы и не живут вовсе — так алкоголик влачит какое-нибудь существование от рюмки до рюмки. По­мните работу Розы?) Короче, Татьяна Ларина еще хорошо отделалась.

Интересно, что все без исключения помнят сюжет "Евгения Онегина", но упорно пропускают как несущественную деталь один важнейший поворот в истории "выздоровления" героини. Знаете, о чем я? Нет? Преодолейте привычную тоску при упоминании произведения из школьной программы, дело того стоит. Вспомните: после дуэли бедная девочка остается с разби­тым сердцем и своей невостребованной любовью, плюс глупая и жуткая история убийства Ленского, плюс жизнь, в которой все по-старому, но только хуже. Где же она излечивается? Где к ней возвращается достоин­ство, и рассудок, и способность понимать саму себя? В библиотеке Онеги­на. Читая Его любимые книги — сначала, надо полагать, от тоски, а после уже не только. Отслеживая ход его мыслей там, где на полях "отметки рез­кие ногтей". Тут и только тут она начинает что-то понимать в этом челове­ке, его вкусах, ценностях, слабостях и прочая. А заодно — понимать, на что она сама полетела, как мотылек на огонь. И у нее возникает критиче­ский, взрослый взгляд: "Уж не пародия ли он?" — а с ним уходят и все за­главные буквы и восклицательные знаки. Браво, Татьяна Дмитриевна! Ум­ница! Поразительно, как много людей, и мужчин, и женщин, именно этого фрагмента романа просто не помнят. Интересно, почему?

Ну да ладно. Оставим в покое пыльную полку с книгами, тем более, что они — вкупе с кино, разумеется, — во многом ответственны за нашу склонность к мечтам о Нем. На прощание расскажу еще одну историю, на сей раз подлинную. История эта о том, как встретила Его бабушка моей ба­бушки Ольга Ивановна, но на романтический лад лучше не настраиваться.

Итак середина того (уже позапрошлого) века. Глухая российская провин­ция. Семнадцатилетняя красавица, купеческая дочь Оленька. Жизнь сонная, ленивая, перемен не предполагающая, вот разве что замуж пора...

И вдруг! Городок потрясен новостью! Туда, в муромскую глушь, проводят железную дорогу! (Нам, наверное, представить трудно масштаб этой ново­сти на фоне полного отсутствия каких бы то ни было новостей: это даже с первым полетом человека в космос не сравнить.)

...Первый поезд. На перроне — "весь цвет". Героиня под кружевным зон­тиком, сдержанное волнение толпы, предвкушающей небывалое зрелище. Медленно приближается паровоз, которого никто прежде не видел...

...и с подножки лихо спрыгивает та-кой "молодой-интересный", в та-акой красивой форме, с та-ким сверкающим свистком, что — ах! Ясно, он здесь главный! Зван немедленно в лучшие дома, обхождение столичное, что и говорить... Куда до него местным молодым людям! Медведи-с!

Короче, голубоглазая дурочка увидела Мужчину Своей Мечты и очень быс­тро оказалась обручена — ах, какой пассаж! — со скромным, хотя и подаю­щим надежды служащим Московской железной дороги. (Впоследствии он дослужился аж до диспетчера, явив талант к составлению сложных и про­думанных расписаний. Но мечты Оленьки были разбиты навсегда, и карье­рой толкового, способного и не лишенного оригинальности мужа она так и не заинтересовалась.) А пока: папенька, в ярости, лишил приданого. Ма­менька поплакала, да и простила, отправила в Москву тайком от мужа воз-другой (!) с "самым необходимым". А красавица всю последующую жизнь горько обижалась на мужа за обман. Знал ли он, что в глухом городке сро­ду не видывали ни железнодорожной формы, ни живого кондуктора? Оча­рован голубоглазой дурочкой — да, был, а заподозрил ли недоразуме­ние — кто знает... Никого из этих людей уже давно нет на свете. Вот так, мои дорогие... Между тем, если бы не эта "комедия положений", вашей по­корной слуги бы и на свете не было. Но это я так, к слову.

Мечты, как говорили древние, имеют одно опасное свойство — иногда они сбываются.

ЕЩЕ РАЗ ПРО ЛЮБОВЬ

Смысл жизни младше жизни

лет на тридцать — тридцать пять.

Полагается полжизни

ничего не понимать.

А потом понять так много

за каких-нибудь полдня,

что понадобится Богу

вечность — выслушать меня.

Вера Павлова

Что можно добавить ко всему, что уже сказано, сыграно, снято и написано про великое чувство — то самое, которое рифмуется с "кровь, морковь"? Разве что относительно свежую, хотя тоже не вчера придуманную мысль... А именно: то, как мы любим других людей, а они нас, напрямую связано с нашим самоотношением, самооценкой — короче, с тем, насколько мы спо­собны любить и уважать себя самих. Конечно, связано. Любой уважающий себя "душевед" — психолог, психотерапевт — вам скажет, что женщина, которая по-настоящему не любит себя, не может и других любить как сле­дует. И уж само собой, вызывать к себе любовь ей тоже бывает трудно; в поведении, в манере общаться как будто написано, что недостойна, а окру­жающие склонны верить такого рода "надписям". И что же?

Разве задавая психологам вопросы "про любовь", люди хотят узнать — по­нять — что-то о себе самих? Или о своих любимых, будь то мужчины, жен­щины или дети? Да нет, пожалуй. Скорее, подтвердить "по науке" какое-нибудь уже сложившееся убеждение. Или утешиться тем, что доводящая до бешенства привязанность мужа к его мамочке не уникальная, а очень даже классическая, эдипов комплекс. Или просто в какой-то очередной раз по­верить, что все "кончится хорошо" и любви хватит всем. Или вызнать ка­кие-нибудь "приемчики", якобы гарантирующие успех в любовной лоте­рее. А вот уж чего эти люди — между прочим, сплошь женщины — совер­шенно не хотят, так это задуматься о своей самооценке, понять, какие ожи­дания в отношениях реалистичны, а какие нет, или тем более посмотреть на ситуацию его глазами, или увидеть собственные ошибки и разобраться в их причинах. Что-то в разговорах о том, как вместо любви можно полу­чить внятное представление о причинах ее отсутствия, не вдохновляет. Воля ваша, есть в этом что-то похожее на "сама дура".

Возможно, дело еще и в море разливанном популярной психологической литературы: обложки и заголовки так и призывают "простить себя", "по­любить себя", "изменить себя" — наряду с предложениями "очистить орга­низм чесноком". Серьезная — до страшного — мысль на наших глазах ста­новится банальностью из разряда "просто добавь воды". То, что может быть только добыто своими руками в ходе долгого и порой мучительного путе­шествия в собственный внутренний мир, стало походить на готовый про­дукт быстрого приготовления. Достаточно встать перед зеркалом, улыб­нуться и сказать десять раз: "Я люблю и принимаю себя", — как демоны рассеются, покой снизойдет и все будут жить долго и счастливо. Как гово­рил Станиславский на репетициях: "Не верю!".

Нет, разумеется, это гораздо лучше, чем стоять перед зеркалом и крыть себя на чем свет стоит. Но, похоже, быстрозамороженное волшебство часто не срабатывает, а универсальная рекомендация уплывает в те же туман­ные дали, куда ушли некогда столь же популярные советы "взять себя в руки" или "дышать носом". Более того, на групповых занятиях или во вре­мя индивидуальных консультаций все чаще можно услышать примерно следующее: "Я знаю, что себя надо любить. Но что же делать, если не по­лучается? Почему у меня не получается, ведь это должно быть просто? Со мной что-то не так?". И мудрый совет становится всего лишь еще одной ловушкой, очередным "надо". А согласитесь, что всяких "надо" и "должна" в жизни большинства женщин и так предостаточно, от неисполненных же обязательств можно ждать чего угодно, но не помощи. Как ни обидно, соб­ственного опыта со всеми вытекающими отсюда трудами и набиванием шишек все равно не избежать. И когда мы присоединяемся к утверждению "Я у себя одна!", — мы признаем, кроме всего прочего, что разбираться со всеми своими потребностями, чувствами и отношениями придется самой. И учиться себя беречь, защищать, уважать, любить — тоже самой. Возмож­но, с помощью других — но самой.

А уж раз речь зашла о "других"... Может быть, как раз по сравнению с "просто любовью" — все равно к кому, к мужчине, ребенку, да хоть соба­ке — можно что-нибудь понять про эту самую загадочную "любовь к себе", от нехватки которой, говорят, все наши беды. Все существенные признаки упомянуть не берусь, обобщения в этой трепетной сфере дело вообще ко­варное, но кое-что сомнений не вызывает. Итак, если мы кого-то любим...

Мы не ставим условий и не угрожаем: не сделаешь чего-то — любить не буду. Все учебники дошкольной педагогики полны предупреждений: не угрожайте лишением любви, хуже будет! Будет, будет. Проверено. Воз­можно, и во взрослых отношениях тезис "любишь — докажи" прямо восхо­дит к детскому опыту вымогания, зарабатывания любви. Место этим тор­гам — на рекламном щите ювелирной фирмы (там такая дамочка, уперев когтистую ручку в крутое бедро, вторую протягивает за бриллиантовым колье). Вообще-то когда — и если — мы кого-то любим, ему не приходится это зарабатывать. Долгая или короткая, но уж коли она есть — она надеж­на. И большинство из нас прекрасно чувствует разницу между подарком и взяткой, нормальной критикой и шантажом.

Но не предъявляем ли мы неоплатных счетов к себе? Не слишком ли зави­сит наша самооценка от внешних успехов, от достижений, в конце кон­цов — от сиюминутного отношения других людей? Боюсь, что очень часто наша "любовь к себе" слишком уязвима, съеживается от малейшего неуспе­ха... Продолжим сравнения: на этот раз речь пойдет как раз о них.

То есть о том, что свое любимое существо мы принимаем целиком — зная, конечно, и о недостатках, и о слабостях. Когда наш "друг человека" в по­темках весеннего двора тащит с помойки какую-то тухлятину, вмиг забыв все команды, мы орем строжайшим из свирепых голосов, — но не начина­ем же к нему иначе относиться! Когда умный и ироничный муж пятнад­цать минут вертится перед зеркалом, рассматривая в профиль намек на жи­вотик и принимая мужественные позы, мы вполне можем не сдержаться и съязвить, — но разве эта смехотворная частность (или две частности) мо­жет изменить суть отношений? Когда ребенок, безумно нас этим раздра­жая, начинает комментировать обед голосом свекрови, желание надеть ему на голову кастрюлю становится все сильней... но... Они не идеальны, но любимы: этим сказано все. Они могут объективно быть ниже, толще, сла­бее, ленивее или брехливее кого-то там. Но те — не они. А мы любим — их: "Не по хорошему мил, а по милому хорош". Но почему-то ничто не ме­шает нам изводить себя, бедную, сравнениями "не в пользу": с подругой, с родной мамой, с любовницей мужа, с каким-нибудь эталоном из головы. Минуты острого недовольства собой бывают очень даже продуктивны, иногда с них начинаются настоящие изменения, но эти изменения имеют смысл тогда и только тогда, когда они свои, не "по сравнению", а по логике и потребностям собственного развития. Кстати, о развитии...

Мы обычно заботимся об истинных потребностях своих любимых — ну, во всяком случае, пытаемся, хотя это не всегда легко. То есть заглядываем в их будущее, заинтересованы в раскрытии их потенциала, а сиюминут­ным и тем более неполезным для них капризом можем и пренебречь — даже рискуя вызвать недовольство. Проще говоря, не дадим ребенку тре­тье по счету пирожное, чтобы только ублажить, но обязательно научим плавать и читать. Будем обсуждать со спутником жизни интересное для него профессиональное предложение, его "зону роста", но дозу беззастен­чивой лести все-таки разумно отмерим или "закавычим" иронической ин­тонацией; старинный дамский рецепт "восхищаться всем, что бы он ни...", — не образец настоящей заинтересованности и любви, а всего лишь пример незатейливой манипуляции. Это из другой оперы — про тайную борьбу за власть и влияние, про надежду с дальним прицелом "подсадить" на свое якобы обожание.

Вернемся к себе. Как мы поступаем с собой? В лучшем случае — балуем, но как редко по-настоящему растим: плохое настроение — значит, надо что-то купить (а потом жалеть или быстренько забыть про эту связь "оби­дели — потратилась"). Или вот еще пример, на этот раз из жизни успеш­ной женщины-профессионала: "Я понимаю, что начала тупеть на этой ра­боте, что она меня прессует, выкачивает из меня все соки. Разумно было бы использовать ее, чтобы повысить квалификацию, и быстро уходить. Но каждый раз так жалко упустить контракт — это как наркотик. А уж если коллеги завидуют, то выпустить из рук просто выше моих сил. А ведь по серьезному счету, это в ущерб себе".

Как правило, мы пытаемся уделять тем, кого любим, внимание и время; вникаем в их проблемы, внимательно выслушиваем — даже немного тере­бим: "Что-то случилось? Давай поговорим. Мне кажется, что ты чем-то оза­бочен". Если с нами не готовы разговаривать, мы отступаем, делаем паузу и внимательно присматриваемся: что происходит, лучше подождать и не дергать или все-таки попробовать еще раз разговорить, не чужой же чело­век! Даже чудаковатые владелицы многочисленных кошек сразу замечают оттенки настроения и самочувствия какой-нибудь Кусечки: та сегодня со­вершенно не мурлычет, грустная, и шерстка не блестит! В отношении себя самих мы сплошь и рядом пропускаем те моменты, когда жизненно необхо­димо задать себе те же самые вопросы: "Что-то случилось?" — и даже предложить себе "поговорить".

В женских группах не однажды я слышала о своеобразном симптоме не­внимания к себе: первые признаки серьезной перемены состояния — от пневмонии до беременности — вообще не отмечаются сознанием: "как-то мне было не до себя". Со всеми вытекающими отсюда последствиями. Правда, большинство женщин вполне вовремя обращают внимание на то, что "шерстка не блестит" — это наша "встроенная" установка поглядывать на себя глазами внешнего наблюдателя; зрелище должно быть приятно глазу, а уж грустная "Кусечка" или веселая на самом деле, наблюдателю без разницы, на то он и чужой. Получается, что к себе мы относимся хуже, чем к кошке. Ой-ой-ой... А ответственные встречи и "плановые" перегруз­ки, то и дело попадающие на первый день месячных? На но-шпе и волевом усилии, по возможности не кашляя и не делая резких движений, проклиная собственную "забывчивость" — да ладно, какая там забывчивость, просто себя и свое единственное тело привыкли не учитывать, не считать чем-то важным. Одной девочке, когда она жаловалась, что где-то болит, бабушка говорила: "Ниночка, это тебе только кажется. Это все глупости, на самом деле у тебя ничего не болит". На мой взгляд, совершенно блестящий при­мер сценария недоверия к собственным ощущениям: даже больно мне или нет, я сама узнать не могу; это все мне только кажется. А уж остановиться на бегу, сосредоточиться и задать себе вопросы о собственном настроении, чувствах, желаниях, планах на жизнь...

А когда у наших любимых что-то получается, мы радуемся, щедры на по­хвалу; неизбежные же неудачи и кризисы стараемся для них смягчить: ты обязательно научишься рисовать лошадь (прыгать через скакалку, водить машину, летать на дельтаплане)! Все образуется, давай подумаем, как это можно сделать легче и эффективней; это всего лишь контрольная, ты же можешь, ты очень продвинулся, у тебя получается все лучше и лучше, мо­лодец! Вот хорошо бы так относиться и к собственным победам и пораже­ниям — будь то работа, отношения с людьми или материнство... Большин­ство из нас в детстве хвалили мало и как-то вообще: мол, "хорошая девоч­ка". Учиться хвалить, поддерживать, подбадривать и мотивировать прихо­дилось уже в собственной взрослой жизни: кое-что прочитали, за чем-то смогли понаблюдать. Подруги, родственники, мужчины, коллеги, дети, со­баки — чем больше живых существ нам доводилось искренне любить, тем лучше мы знаем, как это делается.

Вот только до себя у очень многих руки так и не дошли. Хорошо еще, если наши любимые нам отвечали взаимностью — тогда мы получали поддерж­ку, принятие и другие жизненно важные "витамины". Даже не считающаяся самой важной — но зато самая гарантированная! — любовь собак, кошек и попугайчиков содержит в себе главное "сообщение" эмоционального кон­такта: "Ты есть, ты важна для меня, как хорошо, что ты пришла". Какая-то западная писательница вскользь заметила: "Разве недостаточно знать, что хотя бы одному существу на свете нравится то, что вы делаете и как вы это делаете? И кто же это существо, как не кошка?" Всякий, кто держал и любил зверей, прекрасно понимает, что не только еда и крыша нужна им от нас, а уж нам от них практической пользы почти никакой (если только вы не за­водчик и не собачий парикмахер). Но всякий, кто считает эти отношения несущественными, просто их не знал. Заводя "бесполезную" городскую ско­тинку, мы получаем, хотя и не одновременно, сразу два важных явления: любовь и утрату, и чем больше любви, тем больнее отзываются страдания, немощь и смерть тех, кто первым слышал и узнавал наши шаги на лестнице. Незатейливая, простая радость и такая же ничем не прикрашенная боль — опыт, который многие из нас в чистом виде получают именно благодаря жи­вотным, хоть и "нельзя поместить всю свою привязанность в собаку".

В человеческих отношениях все раз в двести сложней, и даже самые ис­кренние и горячие привязанности поворачиваются порой темными, пугаю­щими гранями, порой трансформируются до неузнаваемости, проходят свои фазы развития и кризисы. Если отношение к себе самой слишком за­висит от того, изменил или не изменил "он", нагрубила или не нагрубила дочь, разочаровались или не разочаровались родители, мы оказываемся в положении заложников, теряем почву под ногами и уверенность в себе. Отсюда полшага до того, чтобы начать ублажать, угрожать, подкупать, иг­рать на чьем-то чувстве долга, вымогать, упрекать. Во-первых, все равно это обычно бесполезно, а во-вторых, разрушает личность. Рано или поздно мы встаем перед выбором: искать и ждать совершенных отношений, заво­роженно, как Девочка со спичками, глядеть на чье-то тепло и свет, куда нас пускают или не пускают, — или отвлечься от соблазнительной картины, ощутить свои затекшие ноги, встать, начать двигаться, согреться самой... И, возможно, даже добыть дровишек и развести огонь, у которого найдется место другим.

Вот три истории — конечно, они не только о любви, хотя и о ней тоже. Их героини хотели что-то понять и изменить как раз в той области своей жиз­ни, которая считается для женщины самой важной. Их отличие от тысяч "читательниц колонки психолога" состояло в том, что они пришли не по­лучить совет, а работать. И в этих работах — как и во многих других — была та степень внутренней честности, интереса и внимания к своим чув­ствам, которая всегда находит отклик и поддержку в женских группах. Тем более если тема так или иначе связана с любовью. Если вдуматься — а что с ней не связано в этом мире?

ИСТОРИЯ НЕЛЮБИМОЙ ХРЮШКИ

Выживать — значит рождаться снова и снова.

Эрика Джонг

Когда случалось нам на группе подольше задержаться на Василисиной сказке, иногда возникали совершенно неожиданные вопросы: почему ку­колку, завещанную героине умирающей матерью, нужно было кормить: "На, куколка, покушай, моего горя послушай"? Почему глаза этой куколки загорались, как две свечки? Не привет ли это от не единожды упомянутого черепа? Уж не в родстве ли они — магические подарочки двух, так сказать, матерей? Почему Баба-яга такая прожорливая — в сказке это явно подчер­кнуто, там "кушанья было настряпано человек на десять"? Кларисса Пинкола Эстес отвечает так:

"Прежде чем стряпать на Ягу, мы должны спросить себя: какой частью души питается столь дикая богиня? [...] Ягу нужно кор­мить. Если она останется голодной, вам не поздоровится"*.

Красиво сказано, правда? И вспоминается одна работа, в которой вот тако­го непрямого, поэтического смысла оказалось на целый пир всей группе. И хотя работа была вовсе не об инициации, интуиции, дикой богине и про­чих возвышенных предметах, но моя собственная интуиция и, смею пред­положить, дикая богиня настойчиво подталкивают связать этот пир и ту сказочную "кормежку". И вот как это было.

Героиня, Татьяна, вызвалась поработать со своим перееданием: "Все знаю, все понимаю, и все равно жру. Хочу зарезать свою внутреннюю хрюшку". Уже по этой формулировке легко предположить — и не ошибиться, — что Татьяне хорошо знакома идея частей: говорят же о "внутреннем ребенке", нашей детской части, так что же мешает быть и внутренним "львам, орлам и куропаткам"? Какой образ пришел в голову — там и горячо, там личный язык говорящего. Группы обычно готовы следовать в историю участницы и на символическом, и на буквальном, и на любом другом языке. На тему пе­реедания работы бывают самые разные: в одних оживает Холодильник, в других — Калории, так почему бы и не Хрюшка? Однако же намерение за­резать это существо меня, прямо скажем, озадачило: я точно знаю, что расправа с собственными частями, даже просто попытка их игнориро­вать — например, не "кормить" — ведет не к внутреннему миру и целост­ности, а к конфликту, а то и к беде. Да, но героиня-то хочет именно этого! Или все-таки не совсем? Пытаюсь это выяснить:

—   Хочу зарезать свою внутреннюю Хрюшку...

—   И все-таки, где мы с ней встретимся? На ферме, где их для того и держат, чтобы зарезать? Или, скажем, в зоопарке, где зверей рас­сматривают, изучают и где можно понять, кто она тебе?

—  Да, пожалуй, все-таки в зоопарке — надо же хоть познакомиться. Насчет "зарезать" я еще подумаю.

—   И что же может стать результатом твоей работы?

—   Понять, какая она, чего ей надо, почему она действует против моих интересов. Может, какой-то способ контроля найдется и без резни.

Это правда: искушение разделаться, избавиться, "зарезать" какую-нибудь свою нелюбимую часть бывает велико, но поддаваться ему не стоит. Татья­на это чувствует. Или, возможно, понимает. Если бы она не выбрала зоо­парк, я предпринимала бы новые попытки оставить Хрюшке шанс: возмож­но, мы дошли бы и до логического конца: а что бы было, если и впрямь от нее избавиться? Уверяю вас, обязательно бы оказалось, что ничего хороше­го. С самыми мрачными, уродливыми, неприемлемыми сторонами себя са­мой все равно приходится знакомиться, мириться и договариваться. Это, в общем-то, и есть пресловутое "принятие себя": можно так и не полюбить свою внутреннюю Стерву, Ленивую Лахудру, Плаксу, Снежную Королеву, но знать их, понимать их потребности и слышать голоса для взрослой жен­щины необходимо.

Между прочим, именно они, наши нелюбимые, тщательно скрываемые даже от себя, часто могут рассказать нам такую острую, жизненно важную прав­ду, какую не скажут более "ручные" части или роли. Неуправляемое пове­дение — хотя бы то же переедание — это всегда знак какого-то внутрен­него разлада. Хрюшка за что-то берет реванш: вечером, когда контроль слабеет, когда усталая и голодная Татьяна добредает до дома. Да и сам за­прос был не на тему избыточного веса, а о чем-то другом. За "понятными" темами всегда что-то прячется. О чем же эта история, что скрывалось на этот раз за такой знакомой многим жалобой: "Все знаю, все понимаю, а все равно жру"? Посмотрим.

— Таня, давай увидим, кто еще есть в твоем зоопарке.

И мы познакомились, то есть Татьяна определила место, выбрала на роли людей из группы, поменялась с каждым из персонажей ролями, озвучила монологи Жирафа, Коалы и Слона. (Согласитесь, это был зоопарк с непло­хой коллекцией тропических животных.) Жираф гордился тем, что все ви­дит сверху и не очень интересуется тем, что происходит на земле, — будь то посетители, сама "владелица" зоопарка Татьяна или другие звери. Коала вообще не стремился к общению, но предупредил о своих острых когтях и обманчиво плюшевой внешности. Слон, как и положено мифологическому, сказочно-басенному Слону, был мудр и велик и попенял Тане за то, что она недостаточно прислушивается к его мудрости: "Приходится каждый раз трубить тебе прямо в ухо: бу-у!" А вот и Хрюшка, совсем неуместная в этой экзотической компании, слишком обычная, неинтересная. Как и сле­довало ожидать, характер у Хрюшки оказался не сахар — у большинства нелюбимых частей он нелегкий, а вы как думали? Когда тебя отвергают, не слышат, да еще и зарезать грозят, у кого от такой жизни улучшатся манеры и возникнут теплые чувства к миру? Вот с какой Хрюшкой мы познакоми­лись: она сначала села кулем, враскоряку, а потом и вовсе плюхнулась на пол своей клетки задом ко всему свету:

—   Ну, свинья я. Че, не видишь? Живу тут. Ем. Эти все о себе вообра­жают. Люди ходят, пялятся. А я вот им назло задницей повер­нусь, в дерьме поваляюсь, хрюкну и еще больше жру. Постоят, надоест, свалят. И черт с ними. Раздражают они меня, вот что. Чего приперлись? Да, я тупая, упертая и злая. Трескаю все под­ряд — меня выпусти, я и ребеночка сожрать могу, мне без разни­цы. Ничего не хочу. Ничего не интересно. Все жиром заплыло.

Душка, правда? И как обычно и бывает, это далеко не вся правда. Мы — и я, и сама Таня, и группа — пока еще не прошли испытание: приближаясь к нелюбимой части, всегда рискуешь получить пинок, шипение разъяренной змеюки или шматок грязи из лужи. Это ее привычный способ реагировать на отвержение, а ничего другого она и не ждет. Терпение — и мы узнаем чуть больше. Татьяна смотрит на свою Хрюшку в исполнении другой участ­ницы и вдруг спохватывается:

—   Ой, есть еще один зверь. Это Волчица. Вот здесь, напротив Хрюш­ки. Ее клетка не заперта, она ходит на охоту в лес и даже, кажет­ся, там живет. Там живет, а здесь бывает. Волчица будет... Инна.

—  А что Волчица говорит другим? Поменяйся с ней ролями.

—  Жираф для меня высоковат, Коала может меня интересовать толь­ко если свалится, Слон — это вообще не мой масштаб. (К Хрюш­ке.) А за тобой я приду. Когда-нибудь, когда время настанет. Я поджарая, деловая Волчица. У меня в лесу в логове волчата, мне их кормить надо. Я рыскаю целыми днями, мне не до тебя. Ты — корм для моих детей на всякий случай, на черный день. (Обмен ролями, Таня в роли Хрюшки слушает Волчицу и отвечает.)

—  А я все равно ничего не чувствую, даже не боюсь тебя. Корм так корм. Я и есть корм, тупая и покорная. Я даже сопротивляться не буду, подставлю жирную шею — вот так, чтоб уж побыстрей. Жертва я по жизни, тупая и противная. Мне и себя-то не жалко. Так мне и надо. Я знаю, что когда-нибудь ты за мной придешь. Корм так корм. На что я еще гожусь-то?

Таня смотрит на странный, даже несколько зловещий диалог своих час­тей — неопрятной и не вызывающей сочувствия жертвы и по-деловому равнодушного хищника-агрессора. И вместе с ней мы видим, что эти два зверя явно отличаются от первых трех: и фон их жизни к нам поближе, и речи хоть и непонятны, но заряжены какой-то тоской, полны намеков... Между ними действительно что-то есть: притяжение, подтекст, давнее зна­комство. И обе они — самки. И явно что-то значат эти зеркальные упоми­нания: "ребеночка сожрать" — "детей кормить". У этих двух есть история, в их монологах появляется время. Сейчас что-то "щелкнет", замкнется и произойдет. Обязательно, раз повеяло не просто навозом и кровищей, а тоской и тайной. Смыслом...

—   Слушая Хрюшку, я вдруг вспомнила того веселого, безбашенного поросенка, которым она была. Давно не вспоминала.

—  Познакомимся с ним? Стань Поросенком. История Хрюшки, дей­ствие второе. Где мы?

—  Мы в лесу. Я дикий поросенок. Резвый, жилистый, с большой башкой и тощим задом. Я полосатый, щетинистый, шустрый, ве­селый. У меня чуткий пятачок, и я всюду сую свой нос.

—  Ты любопытный?

—  Я не любопытный, я — любознательный!

Во время всего этого диалога мы на четвереньках — буквально, рискуя колготками — довольно быстро обегаем "мир Поросенка" в стороне от за­стывшей сцены Зоопарка. Конечно, дикий лес, где живет дикий Поросе­нок, — это другое пространство. Там есть опасности — хищники, охотни­ки, но все интересно и разнообразно; это место жизни и развития, а не заточения. Поросенок "носит" покровительственную окраску, этакое дитя в камуфляже; он создан для такого леса и образа жизни. Голова в этом образе жизни явно занимает не последнее место. Обратим внимание: "предок" Хрюшки отличается от нее не только мастью, характером и ком­плекцией, но и полом. Поросенок, конечно же, мальчик. Шустрый, себе на уме, активный и очень цельный, духом и телом крепкий, ладненький. "Счастливый внутренний ребенок", как сказали бы некоторые мои колле­ги, и я соглашусь.

—   Поросенок, что есть в твоем лесу? Куда ты суешь свой любозна­тельный нос?

—   Так, здесь лисы. Нора вонючая, на то и лисы. Курицу жрут. Даль­ше. Медведи опять детей делают. Это я уже видел, дальше. Ну, тут змеи — с ними лучше не связываться. Они мне ничего сде­лать не могут, но у меня с ними мало общего. Сегодня в моем лесу ничего особенно нового, все занимаются своими делами, и я тоже.

—  А "твои дела" — это что?

—  Видеть, бегать, принюхиваться, узнавать, жить, расти.

—  А ты боишься волков или, может, охотников?

—  Я осторожный, у меня нюх хороший. Если что — убегу к своим.

—   Кем ты станешь, когда вырастешь?

—  Кабаном, как папа с мамой.

И Поросенок тут же вырос. Мы распрямились и еще раз обошли "его по­ляну".

—  Я могучий, литой зверь. Никого не трогаю сам, но и меня никто не трогает. Я все здесь знаю, понимаю свои границы. Хозяин.

—   С кем ты встречаешься в этом лесу?

—  Да вот с Волчицей. Мы не враги, мы соседи. Привет, серая.

—   Привет. Ну, как у тебя дела?

—  Да все путем. А твои как?

—   Растут помаленьку. Я на твою территорию не посягаю, так, мимо пробегала. Дай, думаю, поздороваюсь с соседом.

—  Да и я к тебе не ломлюсь, мне своих полян хватает.

—   Ну ладно, побегу. Приятно было повидаться.

—  Давай. Пока.

Я предложила Волчице и Кабану (разумеется, весь их диалог задан Татья­ной через обмен ролями, это же ее личные "внутренние звери") обме­няться каким-нибудь ритуальным жестом, которым они, как правило, здо­роваются и прощаются. Мы же все понимаем, что это не обычные живот­ные, почему бы им не иметь своих традиций и этикета? На эту мысль меня навело то, как они стоят во время разговора: очень достойно, краси­во, несколько официально — так на дипломатическом приеме могут дер­жаться "очень важные персоны" равного статуса. И Секач с Волчицей об­мениваются затейливыми мушкетерскими поклонами, неизвестно откуда взявшимися в этом "диком, диком лесу". Волчица удаляется. А я спраши­ваю у Секача:

—  Что ты скажешь Тане, хозяйке зоопарка? Давай-ка туда заглянем. (В роли Тани все это время оставалась исполнительница роли Хрюшки — Хрюшка-то превратилась в Поросенка, а потом и в Се­кача уже после обмена ролями. Зоопарк остался таким, каким и был — только Хрюшкина клетка пустая. И вот что сказал Секач.)

—   Здесь надо сломать клетки. Особенно вот эту. Не нравится она мне. (Догадываетесь, какая клетка особенно не нравится Секачу? Обмен ролями; Таня, уже как Таня, обращается к Секачу, в которо­го, естественно, с превеликим удовольствием перевоплощается исполнительница роли Хрюшки):

—  Покажи, как это сделать.

—  Показать? Легко!

Клетку у нас обозначает, естественно, наш обычный многофункциональ­ный стул — серенький такой, складной. Секач, поигрывая могучими мыш­цами, — а сама Таня, надо заметить, женщина стройная и крепкая, сложена прекрасно, и не как нынешние фотомодели, а примерно как голливудские звезды пятидесятых, "все при ней" — подходит к клетке. К той самой, где в "первом действии" валялась в луже нелюбимая и беспомощная Хрюшка. Грозно так подходит, но сдержанно; примеривается... и ка-ак швырнет этот ненавистный стул о дальнюю свободную стенку! Кто-то из аудитории аж пискнул — не от страха, а от восторга.

—   Вот так, примерно. Еще показать?

И мы повторяем это и второй, и третий раз — да так, что стул пару раз крутанулся в воздухе. Поменялись ролями — понятно, что ломать клетку было сподручнее из роли Секача — и Таня, уже сама от себя, говорит:

—  Я бы хотела, чтобы они все вместе, синхронно и слаженно слома­ли все клетки! И эту — еще разочек, только медленней. И все вместе.

Что звери и сделали. Секач, Волчица, Слон, Жираф и Коала. Уже без грохо­та и больших усилий, зато вместе, синхронно и красиво. И мы догадываем­ся, что речь идет о воссоединении изолированных частей, о превращении "зверинца" в какую-то более естественную среду, где у каждого есть свои права и границы.

Когда группа делилась с Татьяной чувствами, возникавшими по ходу ее работы, было сказано много важных вещей, в самой работе остававшихся "в подтексте". Например, об опыте саморазрушения — скверной едой или идиотскими же диетами, трудоголическими подвигами или жизнью с ежедневно унижающим партнером. Например, о своих внутренних Жерт­ве и Агрессоре — у кого же их нет? — и о том, откуда они взялись имен­но такие; что называется, кто научил. О контакте со своей детской или подростковой — особенно подростковой — частью; о нежелании быть женщиной именно в этот период. О том, что некоторых из нас материн­ство — одобряемая, "санкционированная" обществом роль — примиряет с нелюбимыми, неприемлемыми аспектами женской жизни, словно дает раз­решение быть женщиной... Но "почему-то" как раз в этой роли мы порой становимся агрессивны, поедом едим себя и других. О непростых отноше­ниях с менструальным циклом, чувстве брезгливости и страха перед нор­мальным функционированием своего тела — и вновь о том, откуда такое немилосердное отношение к своей женской природе, где и от кого мы на­брались представлений о "грязной" телесной сущности. О депрессии, ког­да хочется повернуться спиной ко всему миру. О спасительной любозна­тельности. Об отношении к внутренней мужской части — если бывает "внутренний ребенок", то как же без "внутреннего мужчины"? В общем, о важных и разных вещах.

Как и любая другая, эта работа могла повернуть совсем в другом направле­нии: не появись яркий образ дикого Поросенка, я все равно спросила бы, давно ли Хрюшка сидит в клетке и как она туда попала; "детская" тематика от нас никуда бы не делась. А может быть, мы вышли бы на прямой разго­вор пленницы и самой Татьяны — наверняка им нашлось бы, что сказать друг другу. Когда мы разыгрываем наши истории, "ключ" не столько в тео­риях и интерпретациях, сколько в реакциях, спонтанно возникающих чув­ствах и ассоциациях героини: холодно... теплее... горячо, вот оно! Могло быть пять других историй, но родилась все-таки эта. Между прочим, непов­торимость процесса — часть его ценности: мы же все понимаем, что в дру­гой группе или в другой день Татьяна рассказала бы другую сказку — и в ней тоже была бы своя правда. Но в этот раз все получилось на одном ды­хании — с одышливым трудным вдохом и резким взрывным выдохом. Вся работа заняла меньше часа, нас в тот день ждали еще четыре.

Может, мне бы и хотелось сказать, что "с тех пор они жили счастливо", а Таня питается одними полезными продуктами и больше не нуждается в "вечернем жоре", но... не скажу. Во-первых, я этого просто не знаю, по­скольку работа из недавних, а жизнь продолжается. А во-вторых... Сама Та­тьяна в конце дня сказала:

— Для меня это была история не про еду, а про право на жизнь. Вот даже так.

Но разве бывают истории просто про еду? Конечно, нет. Во всяком случае, в нашей работе. Желание увидеть больше — вот что приводит в группу самых разных женщин, это наш "общий знаменатель". Те, кто настроен ре­шать проблемы в том виде, в каком они обнаружились, ищут других спосо­бов. Есть таблетки для снижения аппетита, есть аналогичные "таблетки" для всего на свете — они гораздо популярнее, их много, о них легче рас­сказывать знакомым. Обсуждать новую диету или любое другое принятое средство можно без особых усилий и почти с кем угодно. Обсуждать свою работу в группе, несмотря на то, что при ней присутствовали и в ней уча­ствовали другие люди, — почти невозможно. Или незачем. Не все пути ве­дут в темный лес. Туда обычно отправляются либо те, кто искушен в таких путешествиях и знаком с их возможностями, либо те, кому именно сейчас туда почему-то очень нужно попасть. До зарезу...

ИСТОРИЯ ВАРИНОГО ВЕЕРА

Ни слова о любви!

Но я о ней — ни слова...

Белла Ахмадуллина

Варя — очень красивая молодая женщина. Второй брак, второе высшее об­разование, неброская грация в каждом движении, светящийся в глазах ум и то, что англичане без обиняков называют "породой". В группах таких жен­щин выбирают на роли благородных героинь, волшебниц и загадочных со­перниц. Чувствуется некоторый отзвук строгого воспитания на кавказский манер, склонность промолчать, отвести глаза, сдержаться — возможно, себе во вред. Собственно, и тема ее работы — невозможность выражать чувства.

Вредная приставала-ведущая, то есть ваша покорная слуга: Что, любые?

Варя (глядя в сторону): Ну, лирические.

Ведущая: Это какие?

Варя: Ну, любви (краснеет). Я встречаюсь с одним человеком, у него семья, у меня семья, я ничего не хочу разрушать, но почему я ска­зать-то ему не могу? Сразу ком в горле, как будто душит.

Ведущая: Что бы могло быть для тебя результатом твоей работы?

Варя: Понять, что душит. С любовью я, может, и сама разберусь. Есть две меня — одна на публике, где я остроумна, общительна, душа компании. Он, между прочим, тоже. И есть я придушенная, слова сказать не могу...

Ведущая: Давай посмотрим, как это. Где будешь ты — Блестящая, Душа компании?

Варя: Вот здесь. Я свободна, защищена, как будто у меня есть... не знаю, ширма? Маска?.. Большой веер!

Ведущая: Кто мог бы сейчас стать твоим Веером? (Варя выбирает из группы Веер, меняется ролями.)

Варя (в роли Веера обращается к воображаемой публике): На мне столько всего нарисовано, я переливаюсь, играю. Смотрите все, какие мы красивые, разные, подвижные!

Ведущая: Веер, скажи своей хозяйке, что у тебя с изнанки.

"Веер" (поворачиваясь к "Варе"): Я защищаю тебя. Без меня ты беспо­мощна, тебе страшно. Я с тобой много лет.

Ведущая: Давай увидим, что же без него — когда хочется сказать о важных для тебя чувствах, но не получается.

Варя меняется ролями, вновь становясь самой собой. Исполнительница роли Веера остается там, где шумно и "все в порядке", а сама Варя делает шаг в сторону — там в нашей условной реальности предполагается свида­ние с "человеком, которому не получается сказать...".

Варя: Здесь я как голая. Ужасно. Вот уже и ком в горле.

Ведущая: Выбери кого-нибудь на роль этого ощущения, поменяйся с ним ролями.

Наша героиня в роли Кома в горле заходит за спину "Вари" и резким дви­жением захватывает ее сзади за шею:

"Ком": Молчи, а то хуже будет.

(Кто-то из группы не выдерживает, охает: "Как насильник в подворотне!". Меняются ролями, повтор.)

Ведущая: Варя, это было с тобой раньше?

Варя: Да. Это первый муж. Так просто, оказывается!

Комок в горле превращается в Первого Мужа и получает новые, только что вспомнившиеся тексты, как-то:

Варя (в роли Первого Мужа): Молчи, овца. Молчи, а то хуже будет. Не­чего тебе встречаться с подругами, все бабы сволочи и прости­тутки. Молчать, говорю!

"От себя" она ничего не может ответить, полностью раздавлена, парализо­вана и действительно опускается на колени, зажимая уши руками. По ми­зансцене похоже на оральное изнасилование, по словесной ассоциации — конечно же, "молчание ягнят". Группа в ужасе: женщины очень болезнен­но переживают момент встречи с "жертвой в себе", а кто из нас никогда не бывал в этом состоянии?

Ведущая: Варя, кто мог бы помочь?

Варя: Никто не поможет. Я должна справиться сама.

Ведущая: Да, но сейчас ты у кого-то можешь взять силы, чтобы проти­востоять, победить.

Варя: Не знаю. Это должна быть женщина, только сильная, очень. Я не знаю таких. Разве что амазонки какие-нибудь подойдут.

И мы разыгрываем сцену, в которой действует отряд амазонок. Их три: мо­лодая, постарше и предводительница. Едут верхом — что-то вроде дозора. Видят ругающегося "мачо". Варя, меняясь ролями с каждой из них, совер­шенно неожиданно для себя сильным, звучным голосом задает им реплики. Вот какие:

—   Отойди, мужик, а то как бы конем не зашибить.

—   Что он там говорит?

—   Все в порядке. Этот — не проблема.

Возникает маленькая рабочая трудность: боевой клич амазонок. Никто не знает, как он должен звучать, но каждая из нас легко может представить этот звук, обращающий врагов в паническое бегство, не правда ли? Варе не кричится, хотя "немота" и "паралич" прошли. Вопим хором, всей груп­пой, помогаем Варе "раздышаться", добавляем звуковых деталей вроде сту­ка копыт и звона оружия... Наконец, в роли Предводительницы Варя изда­ет тот самый боевой вопль, от которого кровь стынет в жилах. Подхватыва­ем. (Уж не знаю, что подумали случайные субботние прохожие.) Звук по­лучается одновременно страшный и красивый. С минуту работаем в режи­ме эха — если сначала Варя голосом пристраивалась к нашему хору, то те­перь группа отвечает на ее боевой клич. Кто-то залез на подоконник, кто-то сел на пол; мы все еще и раскачиваемся в ритме конской рыси... Подтя­нутая молодая девушка Люба совершенно непроизвольно сдирает с себя "офисную" заколку и оказывается обладательницей буйных кудрей. В об­щем, "невидима и свободна", как выкрикнула в ночное небо героиня люби­мого многими романа — кстати, и она была при этом нагой. Занимает все это не больше минуты, а тем временем      

Три могучие неторопливые воительницы надвигаются на Первого Мужа, продолжающего повторять, как заезженная пластинка: "Молчи, овца. Мол­чи, а то хуже будет. Сволочи. Проститутки. Молчи, овца". Сочетание же­ноненавистнического текста с явной неспособностью противостоять ама­зонкам "по делу" порождает неожиданный комический эффект: грозные воительницы, а за ними и вся группа начинают безудержно хохотать. Варя все это время в роли Предводительницы. "Русский мачо" прижат к стенке, где ему и велено оставаться. Боевая задача выполнена. Теперь — освежиться в речке.

Практически каждая женщина может вспомнить какое-нибудь залихват­ское купание нагишом — правда, не верхом на боевом коне, но уж это дело воображения, соединенного с реальной памятью физической свободы, раскованности, острых и радостных ощущений. Вот мы и вспоминаем: визг, смех... Между тем, в этой совершенно не обязательной коротенькой сцене присутствует еще нечто — связанное с потребностью смыть с себя следы унижения, охладить до нужного градуса пламя мстительного гнева и вый­ти из воды иной, чем в нее входила. Кроме того, оказывается, что быть "го­лой" — спонтанной, естественной, такой, какая есть, — не только не уни­зительно, но правильно и легко. Варя прощается с боевым дозором:

Варя: Спасибо. Вы — моя сила. Я теперь знаю, что это тоже во мне есть.

"Амазонки": Если что — только позови.

Наша "сцена" вновь пуста, в углу — забытый Веер, в другом — пара стуль­ев, там предполагалась встреча с возлюбленным. Мы никого не вводим на роль этого человека, поскольку не в нем дело; его стул остается пустым. Вот что говорит наша героиня:

Варя: Я не знаю, что будет завтра, но сегодня я тебя люблю и хочу, что­бы ты об этом знал. Жизнь слишком коротка, чтобы молчать и ждать. (Поворачиваясь к Вееру.) Ты — часть меня, но нужен не всегда. Я могу обращаться к тебе для удовольствия, для игры, а не от страха.

Какая, в сущности, связь между веером, любовью, давним унижением, наго­той, немотой и могучей силой амазонок? Веер — принадлежность кокетки, провоцирующей мужчину, но не делающей искренних шагов навстречу, не рискующей эмоционально. "Веер" в широком смысле позволяет не быть от­кровенной ("голой"), оставаясь привлекательной ("блестящей"). Самое яр­кое выражение этой двусмысленной позиции — веер стриптизерши. Это, конечно, часть традиционной женской роли, искусства очаровывать и "на­пускать туману", кружить голову и демонстрировать свою успешность, уве­ренность, шарм. Об этом самом "веере" написано и сказано немало, причем в основном это наблюдения либо мужчин, либо таких женщин, которые ревнуют к успеху у противоположного пола и не являются обладательни­цами "веера", не владеют этим искусством. Восхищение и раздражение, азарт преследования и упреки в адрес "коварной", "разбивающей" серд­ца — чего там только нет. Впрочем, нет одного весьма существенного ком­понента человеческого общения — сопереживания, понимания. "Веерные" ситуации предполагают отношение к женщине как к красивому объекту, не имеющему собственных чувств. В общем, это вполне соответствует одному из печальных "допущений" традиционной женской роли: "чувствовать" и уж тем более "проявлять чувства" означает "страдать". Не потому ли "вла­дение веером" рассматривается как одно из важнейших женских искусств, порой прямо отождествляемое с женственностью?

В Вариной работе связь блестящего "фасада" с эмоциональной безопасно­стью названа, так сказать, своими словами, как и ограничения такого игрово­го, чисто внешнего поведения. В близких отношениях, будь то любовь, дружба или конфликт, "веер" не помощник: он не согреет, а если отношения становятся невыносимыми, им не отобьешься. Варина травма (следы разру­шительных, унижающих ее отношений) не изжита, не отработана — "синя­ки на горле" и "следы оплеух" только лишь прикрыты. Она сама изумляется тому, сколько в ней подавленного гнева и как трудно его выражать. Но без противостояния, без выхода из роли "овцы" ничего не получается — спо­собность откровенно выражать чувства связана, заблокирована — и даже кажется, что намертво. "Амазонки" — это собственная Варина сила, способ­ная защитить без излишней разрушительности, держащая себя не под спу­дом, но в узде. Интересны в этом смысле образы коней. Известно высказыва­ние Фрейда, описывающее соотношение Эго и бессознательного как соотно­шение всадника и коня. (Меньше известно другое: создатель психоанализа лошадей недолюбливал и несколько побаивался; параллелей с его отноше­нием к женской силе проводить, так и быть, не будем). Амазонки из Вариной работы абсолютно органичны верхом, они, что называется, родились в седле и даже говорят в ритме конского шага, а купаются, не слезая с коней. Репли­ка "Отойди, мужик, а то как бы конем не зашибить" может пониматься по-разному, но один из ее смыслов примерно таков: соединение со своим бес­сознательным дает силу, а силой правят умело. (Кстати, в реальном мире Варя прекрасно водит машину.) Удивительны "биографии" этих персонажей, их связь с общим смыслом работы. Молоденькая — инициация боем (ну, не боем — так, небольшим оперативным мероприятием), и это Варина ситуа­ция. Средняя — не одинока, рядом "боевые подруги", и это тоже Варина си­туация (в группе, по крайней мере). Предводительница, видящая дальше других и оценивающая обстановку, — это тоже Варина ситуация: ее жиз­ненный опыт оставил "боевые шрамы", но она готова быть мудрой в роли Предводительницы и знать, что делать. Боевых кличей, по сути, два: грозный и озорной. Не крикнув "первым голосом", не крикнешь и вторым.

В коротенькой сцене с амазонками (в реальном времени она вся заняла де­вять минут) Варя входит в контакт, "соединяется" со своей внутренней си­лой, с ролью Вари-воительницы. Многим женщинам это состояние знакомо лишь по опыту житейских коллизий, связанных с опасностью, грозящей де­тям ("Когда я защищаю ребенка, я никого не боюсь и ничего не стесняюсь"). "Внутренний ребенок" каждой из нас порой точно так же нуждается в защи­те; ощутить свой "отряд амазонок", стоящий на страже личных прав и гра­ниц и готовый за них воевать, бывает крайне важно. В других группах с дру­гими сюжетами и героинями мне случалось встречаться с Медведицами, Тиг­рицами, Валькириями, делавшими примерно то же, что Варины Амазонки.

Здесь приходит в голову любопытная культурно-историческая подроб­ность. У Вари в роду есть неполный, смутный образ покорной кавказской женщины. Амазонки — как легендарные, мифологические персонажи — перекрывают этот образ, не отменяя "родовой правды", но изменяя ее: ар­хаические воительницы, заслоненные более поздними "овечками" патри­архальной культуры, никуда не делись, их нужно только вспомнить, "по­звать". Не берег ли Понта Эвксинского патрулирует маленький отряд?

Когда участницы группы после этой работы говорили о чувствах, о связи этих чувств со своим опытом, было много смеха и много слез — как будто Варина история выпустила на свободу, "разрешила" эти прямые, неотредактированные реакции. Речь шла о любви и о насилии, о красоте "вееров" и о зависти, о немоте и о страхе отвержения, о ничего не забывающем теле и о живущей в нем душе... Кое-что из этого разговора, его ассоциаций вошло в мои комментарии, а кое-что навсегда осталось в той группе и в том субботнем дне и принадлежит только им.

Вы можете спросить, состоялось ли впоследствии объяснение, были ли про­изнесены слова любви? Сказать по правде, не знаю. Хотя с Варей мы с тех пор и виделись, мне показалось совершенно невозможным спрашивать: ну как, мол, призналась? Оставим это подружкам и соседкам — в группе Варя рабо­тала не с отношениями с конкретным человеком, а с проблемой. Все, что бы­ло ею сделано, сделано для себя, а уж как она распорядилась своими находка­ми и к каким решениям пришла, это, как говорится, совсем другая история.

Сюжет, между тем, кажется не совсем законченным... Возможно, сейчас са­мое время рассказать удивительный сон, приснившийся удивительной жен­щине много лет назад. Намеренно не цитирую по литературному источни­ку, поскольку такой сон мог бы присниться многим: пусть он останется анонимным, не имеющим "авторства". Перед сновидицей явилась ее Судь­ба, держа в одной руке Любовь, а в другой Свободу, и сказала: выбирай. Мучаясь, как и полагается при столь серьезном выборе, сновидица все же выбрала Свободу. И Судьба сказала ей: "Да будет так. И поскольку ты сде­лала правильный выбор, может быть, однажды я вновь приду к тебе — с Любовью и Свободой в одной руке".

ИСТОРИЯ ПРО ТОНИНО ТЕЛО

Бабы дуры, бабы дуры,

бабы бешеный народ:

Как увидят помидоры,

так и лезут в огород.

Частушка

Тоня — Тоша, как она просила себя называть — женщина маленькая, "акку­ратненькая", с неожиданно мощным, звучным голосом и неожиданной же скованностью в движениях. Она приехала на тренинг аж из другого горо­да: "У меня, девочки, такая тема, что в наших краях я бы не решилась ни за что. Такая, знаете, неприличная совсем". Неприличным считается и назы­вается многое: прямой разговор про деньги, про секс, про власть, про ме­сячные — да мало ли! Так что пришлось уточнять, и вот что получилось.

Тоша: Оказалась я, девочки, свободной женщиной тридцати семи лет. Дети выросли, муж ушел, да оно и к лучшему. Гуляй — не хочу. А гулять мне мешает тело. Пока на меня внимания не обращают, оно помалкивает, вроде как и в порядке. Как только какой мужчина глаз положит — все. Уже ничего не хочу, ничего мне не надо, как в той байке про кота — "еще пятнадцать минут поблядую и пойду домой молоко допивать". Вот чего сказала, вы уж извините, из пес­ни слова не выкинешь. И ведь я не рыба какая холодная — это нет, а оно мне не то что во все тяжкие пуститься, оно пройтись с инте­ресным мужичком не позволяет. Ну, то есть, пройтись как надо. Шкандыбаю Буратиной, срамота одна, какие там шуры-муры!

Ведущая: Тоша, а что бы могло быть результатом работы?

Тоша: Да как-то надо бы полюбить его, проклятущее, помириться, что ли?

Ведущая: А для этого придется его послушать, слово ему предоста­вить — готова?

Тоша: Ну куда же деться — уж пусть здесь выговорится. Готова! Вот чего я трепыхаюсь, ведь аж колотит! Женщина взрослая, рожала, любила, вполне еще ничего, а хуже, чем на примерке у портнихи.

Ведущая: Ну, давай с примерки у портнихи и начнем. Что будем шить? Деловое, вечернее, соблазнительное, незаметное — что?

Тоша: Ой, я вспомнила, как выпускное в институте шила — ужас! Ведь тоже уже не девочка была...

Ведущая: Выбирай, Антонина, Портниху.

Последующая сцена знакома многим: "У Вас слишком широкие плечи (круглая спина, узкие бедра, большая грудь, маленькая грудь, короткая шея, длинные руки, полные ноги, худые ноги — вообще все не такое), это Вам носить нельзя". Назначение одежды — спрятать дефекты. Они препариру­ются подробно, при неподвижности и полураздетой беспомощности жалко­го одеревеневшего тела, с озабоченным выражением "доброй тетеньки", которая знает, как лучше. Роль дает ей право ничего не смягчать и вонзать свои "булавки" куда захочет. Она-то знает как лучше, да только тело попа­лось совершенно неподходящее — и надо же, еще на что-то претендует, собирается внимание к себе привлекать! Вроде бы и совершенно не на тему: не о мужчинах, не о сексуальности, но что-то в этой примерке "цеп­ляет" и подсказывает: на тему, еще как на тему. Такая наша Тоша несча­стная, так ей хочется сбежать из этой примерочной, так ей уже не нужно никакое платье, что и впрямь она начинает "шкандыбать Буратиной".

Ведущая: Тоша, что говорит тело, что чувствует?

Тоша: Меня здесь нет, мне ничего не нужно, ничего не хочется.

Ведущая: А что на самом деле говорит Портниха? (Обмен ролями, за Портниху говорит сама Тоша.)

Тоша (в роли Портнихи): Ты создана не для того, чтобы на тебя смот­реть, тебя любить. Не в свои сани не садись, будешь нелепой. Твое дело — работать, быть полезной, тебя за полезность и дер­жат. Вся эта любовь — глупости сплошные, я тебе добра желаю, а мужикам-то, ясно, чего надо. И хорошо, что каракатица: тихонеч­ко, бочком, так и проживешь. А от красоты одни неприятности.

Ведущая: Кто ты на самом деле, Портниха?

Тоша (в роли Портнихи): Дак кто, ясно кто. Кто прошмандовке-то этой шил, пока соплей была? Тетка я ее по матери, Зинаида. Говорила я Райке: пропадешь сама и девку погубишь. Нет, ей все любо-овь подавай. И что она с той любви поимела, кошка драная? Как пос­ле абортов валяться — так Зиночка, раз чуть Богу душу не отдала, коновалы наши чего-то там недоскребли, просила девочку не ос­тавлять, прощения просила за свое беспутство. А Тоньке чего го­ворить каждый раз? Чем мамочка так болеет, что у тети Зины гос­тить приходится? И за что Райке девка такая золотая — ума не приложу. Я, конечно, воздействовать старалась, как могла. В смысле воспитания.

Ведущая: Да, тетя Зина, Вы старались, как могли. И не без успехов. Ска­жите, а Вы счастливы?

Тоша (в роли Портнихи): Какое! Скажете тоже, женщина! Глупости сплошные!

Ведущая: А есть ли что-то, что Тоне важно услышать от Вас, а Вы ей этого так и не сказали?

Тоша (в роли Портнихи): Как не быть, есть. Антонина, а ведь и я перед тобой виновата. Я тебя маленечко это... настраивала против ма­тери-то, вот. Ну и говорила тебе лишнего, что уж там. Ты девоч­кой симпатичная была, а я все каркала, мол, коленки вместе, жо­пой не верти, куда обтянулась! Ой, смех и грех, я ж тебе шила как на себя — мешок с кружавчиками, фасон "богадельня". А вышло все навыворот: мне в сорок восемь все подчистую вырезали по женской части, а Раиса в тот же год еще и замуж вышла. И ухажи­вала за мной, словом не попрекнула, она добрая у нас, Райка-то. Дело прошлое, завидовала я ей. Я ведь старшая, я за нее всю жизнь в ответе была, а с поручением таким ответственным не справилась. Я пахала, а она любила: как же не обидно — обидно! Я воспитывала, а она оторвалась. Может, и гуляла так сильно на­зло моему воспитанию. Но это дела наши, между сестрами всякое случается, а тебе досталось ни за что. Тонька, племяшка, не слу­шай меня, дуру старую. Да верти ты чем хочешь, ты у нас еще не­которых молодых поаппетитней будешь!

Ведущая: Разрешаете, значит, тетя Зина?

Тоша (в роли Портнихи): Сама разберется, умная. Ты это, Тонь, если что пошить... ну повеселей там, понарядней — я могу, я еще нитку без очков вдеваю. Мне ведь тоже охота в руках красивое подер­жать! (Обмен ролями).

Тоша: Спасибо, тетя Зина. Я знаю, ты ничего плохого не хотела. Я из твоих наставлений давно должна была вырасти, как из твоих мешков с кружавчиками. (К ведущей) Я еще хочу с мамой погово­рить.

Ведущая: Выбирай кого захочешь на роль Мамы, поговоришь.

Тоша: Мамуля, я очень рада, что твоя жизнь устроилась. Кто бы что ни говорил, ты для меня всегда была самая лучшая, самая красивая. Ты и сейчас у нас интересная женщина. Вот скажи, у тебя бывало так, что на тебя мужчина внимание обратил, а тебе это не в ра­дость? Это нормально? (Обмен ролями).

Тоша (в роли Матери): Все нормально, что для тебя хорошо. Я мужчин выбирала сама: он не охотник, а я не утка. И у тебя глаза есть, интерес-то взаимный! А еще я тебе скажу, дочка, что много лет мне перед тобой как-то неловко было — семью не сохранила, что за пример для девочки, город-то маленький. Не так уж я и гуляла, но молодая же была, жить хотелось, любить. Зинка, конечно, тебя по-своему воспитывала, но я всегда знала, что ты моя девочка и все поймешь. И мужики мои всегда знали: любовь любовью, но дочь у меня на первом месте. Домой не водила, ни-ни. Романы ро­манами, но чтоб тебя ничего не коснулось, ни боже мой. Это как крутиться приходилось, просто семнадцать мгновений весны! Ты ведь ничего такого не думала, а? (Обмен ролями).

Тоша: А вот и думала! Мама, ну сама посуди: ты по дому носишься, ма­рафет наводишь, вся незнамо где, глаза горят — "на репетицию новогоднего "огонька"". Видала я эту твою репетицию, еще маши­на у него была, "жигуль" вишневого цвета. Все тишком, все молч­ком, у тети Зины не спросишь — она гадость какую-нибудь ска­жет. Ну что я должна была думать? Я и стеснялась тебя, и горди­лась, и любила, и зла моего на тебя не хватало! Я из-за всего это­го чуть в девках не осталась, замуж вышла за нудного придур­ка — пусть, думаю, не хорошо, зато правильно. Ну что молчишь, скажешь, не так?

Тоша (в роли Матери): Тоня, я хотела как лучше! И Зина хотела как лучше! Чем тебе помочь-то теперь?

Тоша: Помиритесь с теть Зиной, совсем помиритесь. Не надо мне этих ваших "дело прошлое", я еще жить собираюсь. Мне этот раздрай внутри ни к чему.

И мы делаем короткую сцену полного и окончательного примирения сес­тер — со всеми положенными по-родственному "шпильками", с откровен­ными признаниями в зависти и конкуренции, с припоминанием обид и прощением за них. Зачем? А вот зачем: Тоша полна противоречивых чувств и к матери, и к тетке; по своим — и очень понятным — причинам они нагрузили ее противоречивыми, конфликтующими установками в от­ношении мужчин, "приличного" и "неприличного" поведения, права на собственную сексуальность. У этих немолодых уже женщин все сложи­лось и случилось, и, разумеется, на эти жизни наша работа никак не рас­пространяется. А вот образы мамы и тетушки внутри самой Тоши — это другое дело. Здесь можно разрешить конфликт, снять мучившее ее с дет­ства противоречие, получить благословение не повторять ни тот, ни дру­гой сценарий.

Разумеется, в сцене примирения в ролях то тетки, то матери работала сама Антонина, иначе и смысла нет. Азартно, между прочим, работала. С кура­жом, с хулиганством, с очень большой иронией по адресу своих старух — и с любовью. Боже, сколько в этом ворчливом "саммите" было любви, какие мощные темпераменты схлестнулись, как Тоша, становясь то Раисой, то Зи­наидой, на глазах наполнялась еще большей энергией, чтобы не сказать страстью! И вовсе это была не "бытовуха" про жизнь в маленьком городе сексуально неудовлетворенных женщин, хотя и эта тема присутствовала, куда ж ее денешь — по правде так по правде. Но правды этой оказалось много больше, чем обещал в начале наш "психодраматический лубок". Бед­ная возможностями, неласковая жизнь — и не убитое ею желание праздни­ка, красоты, счастья. Неблагополучное во всех отношениях окружение, где годами пьют и тупо смотрят телевизор, а еще время от времени вешаются, бьют смертным боем и насилуют, да и у женщин есть свои способы изводить так называемых близких — и горячее стремление жить иначе, раз уж не са­мой, то хотя бы детям создать это "иначе". Жесткий диктат житейской нор­мы, когда и в тридцать пять "уже все" — и живое женское нутро, тоскующее по чувствам и создающее эти самые чувства почти на пустом месте, из ни­чего. "Особенности национальной практики" физического унижения, чтобы не сказать отрицания женщины любого возраста, в том числе и через пол­ное пренебрежение свойствами и потребностями ее тела. И — немыслимая жизнестойкость этого самого тела, которое по всем законам анатомии с фи­зиологией должно было бы уже давно превратиться в землеройную машину, трактор, мортиру или просто бесчувственную тушу, а оно, черт подери, чув­ствует и надеется чувствовать еще! Много чего там было...

А заканчивали мы так, как придумала сама Тоша в ответ на мой вопрос: "Что тебе нужно, чтобы не только примирить в себе эти два голоса, но и физически принять свое тело, свою чувственность?" Финал получился фан­тастический. Итак: мать и тетка собирают Тошу на праздник — разумеется, новогодний "огонек", только настоящий. (В их конторе как раз недавно по­явился один интересный разведенный господин, бросающий на нашу геро­иню недвусмысленные взгляды, от которых она до сей поры не знала куда деваться — это в реальности, как и приближающиеся новогодние возмож­ности.) Пока не настал знакомый столбняк — "и хочется, и колется, и мам­ка не велит", — старухи дружно заявили: все как сама захочешь, только как сама захочешь, будет настроение — гуляй, это твое прекрасное тело и твоя жизнь. И предложили "на удачу в амурных делах" собрать "девушку" на праздник по старому ритуалу — так собирали невест один раз, а коро­лев — почаще.

Начинается все, понятное дело, с мытья — и Зина с Раей свою "младшень­кую" парили в баньке, притом младенческие присловья типа "С гуся вода, с Тонечки худоба" чередовались с присловьями не вполне приличного свой­ства. Вся группа "на подхвате" подавала то веник, то реплику, нахваливая ее фигурку, волосы, подтянутый животик, даром, что двоих родила, и про­чая. Потом было само одевание — и это было красиво! Чтобы в нашей пси­ходраматической купели и перед зеркалом действовать было ловчее, Тоша и в самом деле кое-что с себя скинула — ну, не разделась догола, но оста­лась в топике и колготках. "В ролях" потрясающего белья и волшебного платья выступали ее собственные, не одну командировку видавшие вещи: приличные, удобные, немнущиеся. То есть одевали мы ее вполне по-насто­ящему. И каждая могла, передавая из рук в руки практичную трикотажную юбочку, сказать свою фантазию о том, что бы это могло быть и какие ощу­щения в теле такая вещица вызывает. Заканчивался ритуальный путь каж­дой вещи в руках Зинаиды с Раисой, которые вдвоем ее на Тошу одевали — строго вдвоем, симметрично, согласованно. А перед Тошей было еще и Зер­кало — конечно же, живое. И по мере того, как наша героиня разрумяни­валась и оттаивала, Зеркало чутко отслеживало все ее невольные жесты, позы, движения: вот плечиком повела, вот вздохнула — ах... Причесывала ее Зинаида, но причесывала наоборот: не забирала волосы под повойник, как в свадебном ритуале, а из маловразумительного хвостика с заколкой освобождала, расчесывала, разглаживала, раскладывала по плечам. А мама Рая попудрила ей носик и дала "на удачу" какую-то особенно "счастли­вую" губную помаду. И все это время Тоша проговаривала все свои ощуще­ния, совершенно реальные в этой нереальной, сказочной ситуации, "воз­вращала" себе живое, чувствующее тело.

И вот так, на сочетании символической игры в "рождение Венеры", полно­го и безусловного принятия группой и осознавания своей женской теле­сности эта история для Тоши закончилась. Ее последние — по игровой час­ти работы — слова были: "Это я. Смотрят на меня или нет, быть женщиной хорошо. Я что, сама себе нравлюсь, что ли? Да, нравлюсь. Я свободная не потому, что незамужняя, а просто это мое тело, мои ощущения, мои жела­ния и моя, блин, жизнь. (Кгруппе) Ох, девочки, вот спасибо! Повезу себя как хрустальную вазу: осторожно, мол, особо ценное тело!" Без этой по­следней "цыганочки с выходом" была бы не та работа и не та героиня: из песни слова не выкинешь, а уж из частушки — в особенности.

С чем же мы работали в этой истории? В самом начале, когда шутки-приба­утки еще прикрывали Тошино смущение, прозвучало несколько важных на­меков. Упоминание маленького города — намек на "неприличие" темы: как-то сразу было понятно, что речь пойдет о секрете, тайне "про это". При этом самая интимная часть рассказывалась громко, бойко, с матерком, а в сильное переживание героиня "влетает" при упоминании примерки у портнихи. Ее и правда колотит. И все время она уговаривает себя, что взрослая. Сколько ей лет в этой сцене? Сначала двадцать с небольшим, по­том сразу, вдруг — двенадцать-тринадцать: деревянные ручки-ножки Буратино, дочка-отличница легкомысленной мамы. Беспомощность и стой­кость, хоть пытайте — не скажу; полное отчуждение женского в собствен­ном теле. И как резко она разворачивается в роли суровой Портнихи: дер­гает и вертит "Тоню", добивается одной ей понятного порядка, а заодно вводит несколько важных тем.

Во-первых, это тема тела как объекта, вещи: оно может работать, быть ис­пользованным, оно должно быть спрятано, чтобы не было "неприятно­стей". А чувствовать оно не может, души к нему не полагается. Во-вторых, становится понятно, что речь пойдет не об отношениях с мужчинами, а о чем-то, что им предшествовало. В-третьих, довольно быстро становится ясно, что сексуальная тайна — не Тошина, а скорее наоборот: это ей чего-то знать не полагается, но, как выяснится позже, кое-что известно.

Когда Портниха превращается в Тетю Зину, ее голос становится еще гром­че, почти оглушает. В этой фигуре подавленная чувственность давно пре­вратилась в агрессию, притом образы особенно убийственные, "живодерские" — по отношению ко всему, что "по женской части". Портниха кроит, ушивает, окорачивает, истребляет в своем шитье всякий намек на жен­ственность — чем не помощница тем самым коновалам, которые "чего-то там недоскребли"... Житейское тут, конечно, есть: страшненькое и всем знакомое, как стафилококковая инфекция в роддомах. Но есть и другое. При ближайшем рассмотрении "карты" ложатся вполне последовательно, и символика их вовсе не беспросветная: скрывали — но не скрыли, карка­ли — но получилось "навыворот"; рука ли дрогнула или что еще, но каст­рация не удалась. И Тошины дети — показывала фотографии в переры­ве — это отчетливые Мальчик и Девочка; и нет ли в том заслуги "зануды-придурка"?

Как мифологический, сказочный персонаж Портниха Тетя Зина — некий зловещий гибрид Злой Мачехи и Феи-крестной, только снаряжает она нашу Золушку не на бал, а в богадельню или отделение хирургической гинеко­логии. Но тетушка не проста и не вполне однозначна: поразительно быст­ро ее монолог утрачивает настоящую злобность и становится ворчливым, но безобидным и даже не лишенным юмора (кстати, сочная речь "с перчи­ком" у Тоши явно не от мамы). Мачеха-Портниха не совсем настоящая, со­знание своей правоты у нее "с трещинками", сестры — моралистка и греш­ница — связаны гораздо прочнее, чем сами признают. В шкафу спрятан не столько скелет, сколько очередной любовник младшей сестры, а старшая-то ругается, но покрывает... В этой истории поразительно сочетание внеш­ней грубости, даже брутальности — и настоящего тепла, а все персонажи знают, понимают и чувствуют больше, чем поначалу заявляют. Такой вот "мешок с кружавчиками" — дерюга и что-то совсем иное, нежное.

Ритуальное одевание последней сцены, пожалуй, и комментировать не сто­ит. Разве что... Для тех, кому видятся символы ученой, литературной при­роды — вот: стояние перед зеркалом, когда за спиной видится фигура ма­тери, не напоминает ли символическую реконструкцию ключевого события stade de miroir — "стадии зеркала" — господина Лакана?[23] По тексту — очень даже: "При виде своего тела, вновь собранного воедино и введенно­го в правильные рамки, он ощущает "интенсивное ликование". Он прыгает от радости и улыбается своей матери, которая своим присутствием гаран­тирует правильность исполненного. Впервые он осознает свое существова­ние. Близко к матери, но отдельно от нее, он еще неявно, неотчетливо под­тверждает свое право быть иным. Первая встреча с самим собой является для ребенка новым рождением"[24].

В Тошином случае переплетаются "новые рождения" самой разной приро­ды: отделение от сценариев матери и тетки, принятие своего тела, осозна­ние себя как свободной женщины в начале нового жизненного цикла, в ка­ком-то смысле — "переигрывание" подросткового кризиса идентичности. В конце ее работы, когда группа уже сидела в кругу и говорила о том, ка­кие чувства и воспоминания возникли по ходу действия, Тоша слушала с несколько блаженно-отрешенным видом и явно воспринимала не все, что говорилось (так бывает, но многое потом вспоминается). Кто-то обратил внимание на ее выражение лица: "В отключке, как будто и правда после баньки". — "Я все слышу, просто маленечко подустала, вот сижу, перева­риваю. Чего ж ты хочешь от новорожденной?". Поверьте, не было перед этим никакого умничанья относительно символизма, ритуалов и вообще чего бы то ни было: говорилось только о непосредственно возникших эмо­циональных реакциях и об их связи с собственным опытом, с собственной жизнью. Тем оно и дороже. А в конце дня, когда прощались и формулиро­вали результаты всей групповой работы, Тоша сказала так: "Увожу из Моск­вы свое новое женское тело и уж его-то, блин, в обиду не дам. Не знаю, то ли я чего-то родила, то ли меня, но точно вам скажу: все было по любви. И, девочки, сколько же в нас ее!"

Уж не знаю, случайно ли в обеих историях плещется вода и светится обна­женное женское тело: похоже, они имеют прямое отношение к любви...

Она над водой клубами,

Она по воде кругами.

Но я знала тех, кто руками

Ее доставал со дна.

Любая любовь, любая.

Любая любовь, любая.

Любая любовь, любая —

И только она одна.

ШАБАШ ЭГОИСТОК

Совет — это то, чего мы просим, когда уже знаем от­вет, но он нам не нравится.

Эрика Джонг

Но уж если речь заходит о "любви к себе", где-нибудь поблизости непре­менно оказывается ее кривое отражение. Увидев этакое в зеркале, мы с ди­ким криком от него отшатываемся. Достаточно сказать о ком-нибудь: "эго­истичная, избалованная особа" или "она уж очень себя любит" — и каждо­му ясно, что с ЭТОЙ никаких дел иметь не следует, спасайся кто может! Возникает образ ленивой, холеной, капризной стервозы во-от с такими ногтями, железной хваткой и непомерно раздутым "Я". Мужчин она ис­пользует, пожилым родителям стакана воды не подаст, а уж детей или во­все не имеет, или подбрасывает, как кукушка. Кровь стынет в жилах!

К нам эта жуткая особа — как и прочие исчадия ада — конечно, отноше­ния не имеет.

Обвинение в эгоизме, самовлюбленности, пренебрежении к окружающим столь тяжко для всякой нормальной женщины, что так и хочется его отбро­сить подальше от себя, перевесить на кого-то (желательно, чтобы эта особа была сущей дрянью), оправдаться или отбрехаться. Так вот и защищаемся. Да, я слежу за своей внешностью, но не целыми же днями "чищу перыш­ки", и на моей работе иначе нельзя, у меня контракт, и вообще — я что, не заслуживаю... далее по тексту. Да, бывало, что меня любили больше, чем любила я, — я что, и в этом тоже виновата? Ну, знаете ли! И потом, я чест­но старалась этим не пользоваться... ну разве что совсем чуть-чуть... Да, иногда родители обращаются за помощью не вовремя, как будто проверяют длину поводка — вот матушка вовсю гоняет по городу на своей машине, но вдруг захотела какого-то особенного молотого кофию, который почему-то должна купить именно я и только немедленно, а у меня отчет, ну я и сказала: на следующей неделе, — а она обиделась... Но не стакан же воды! Да, я дала ребенку не все: вот и прикус надо исправлять — недоглядела, и читает мало — недочитала, и ленив немного — сама люблю поспать... но не кукушка же! Робкие попытки "эгоизма" сопровождаются пышным буке­том оправданий, которые порой даже довольно агрессивны, а все едино — чувство вины из них вылезает, как то самое шило из того самого мешка.

Давайте посмотрим, как живут "на другой стороне Луны" — там, где обита­ют "настоящие женщины, готовые на все ради близких".

Начало группы. Знакомимся, разогреваемся. Майя говорит о себе: "Вооб­ще-то я экономист", — и опускает глаза так, словно сообщила, что три года просидела в седьмом классе. Она в группе самая молодая — двадцать семь, самая красивая и самая затюканная. Ведет всю документацию в фирме мужа, а это немало, и растит дочь девяти лет. Когда-то было удобнее рабо­тать дома, чтобы приглядывать за малышкой, с тех пор все так и осталось, хотя девочка выросла и фирма тоже. Естественно, требования мужа к веде­нию всех видов "хозяйства" максимальные: "А что тебе еще делать целый день?". Зарплату Майя не получает: "Зачем, все равно сидишь на всем го­товом". Новые туфли ей, конечно, не нужны: "Зачем тебе, ты же никуда не ходишь?". И все это еще бы ничего, но вот в последнее время дочь ста­ла уж слишком своевольной, маму ни в грош не ставит: "Что ты в этом по­нимаешь, я вот вечером папу попрошу, и он мне все разрешит". Папа и разрешает, особенно когда придет в благодушном настроении, а юная принцесса такой момент ни за что не пропустит. И он, в очередной раз по­зволив или обещав что-нибудь дочери, шутит так: "Ты, Майка, смотри: мы еще поглядим на твое поведение, может, вообще тебя выгоним. Совсем, по­нимаешь, обленилась, вон толстая какая стала. Ну что, доча, выгоним маму или пока еще оставим? Вон она как плачет некрасиво: у-у-у!". И все в таком роде — чем дальше, тем страшней.

Чуть попахивает инцестом — возможно, не буквальным, а символическим, но совершенно очевидно, что в этой семье парой являются именно папа с дочкой, а мама сбоку припека. Понятно, что настоящие беды только начи­наются, хотя все "мины" заложены давно. Когда? Когда выбран этот — вот такой — муж? Когда впервые проглочено оскорбление? Конечно, раньше. Как и все наши "мины", гораздо раньше. Впрочем, с первого раза до этого уровня, до корней не доберешься, а делать что-то надо, и прямо сейчас. По идее, надо было бы работать со всей семьей — семейные терапевты так и поступают. Но об этом нас никто не просил. Более того, вряд ли такого папу удастся затащить на консультацию — его, возможно, все в этой жизни устраивает. И еще одно: никто не может поручиться за то, что в этом доме на самом деле все происходит именно так и только так, Майина память из­бирательна, как у всех нас. Показать мужа чудовищем в женской группе — это богатая возможность выразить свою ненависть к нему, предъявить свои счета; а разве не все мы иногда испытываем колоссальное искушение "все ему припомнить", да еще и так, чтобы нам за это ничего не было? Но... Ве­роятность того, что Майя и в самом деле жертва психологического наси­лия, очень высока. Сюжет — постепенная изоляция, тотальный контроль, эксплуатация и постоянные плевки в душу — не нов и не так уж исключи­телен. Такое случается, притом гораздо чаще, чем принято считать, и в со­вершенно разных декорациях.

И здесь, как и во многих других историях, мы должны твердо помнить одно: героиня ищет свою правду, совершенно субъективная картина мира и сколь угодно избирательные воспоминания — наш общий удел. "Своим голосом и о том, что важно для меня", не так ли? И мы работаем с тем, что сейчас важно для участницы группы, каждый раз понимая, что в этой рабо­те могло бы быть еще много тем, поворотов, совершенно неожиданных углублений и связей разных линий между собой. Но время ограничено, а готовность сразу идти глубоко может быть настолько подавлена сегодняш­ней острой болью... Майя выбрала работу со своей ролью жертвы; ее це­лью было почувствовать себя иначе, хотя бы на время "распрямиться" и выразить свои истинные чувства.

Сцены издевательств, дурного обращения — не такая уж редкость в жен­ских группах и всегда вызывают у других участниц просто-таки физиче­скую боль с немалой примесью гнева, страха, стыда. Когда порой спрашива­ешь женщин о ролях, в которых им хотелось бы бывать как можно реже и в которые они, тем не менее, попадают, чаще всего звучит слово "жертва". (Второе место занимают собственные агрессивные, разрушительные роли, что неудивительно.) Работая с Майей, группа развоевалась не на шутку — так, что сама Майя не без удивления вспомнила еще одну фразу мужа: "Что ты глазами хлопаешь, как овца, — рявкнула бы хоть раз, как любая нор­мальная женщина". В затравленном, беспомощном состоянии она из этой фразы слышала только "опять не так, все не так". А между тем сказано не только это. И мы в качестве вспомогательной фигуры вводим некий фанта­стический образ "Нормальной Женщины" — коли уж она упомянута в обидном сравнении. Разумеется, именно она — то есть сама Майя при об­мене ролями — говорит: "Дорогая, ты можешь и должна себя защищать. Если тебя что-то задевает, можно не только плакать. Ты имеешь право на уважение, вознаграждение за работу, благодарность. Если ты этого не по­лучаешь, если вместо "спасибо" тебе еще и хамят, а ты молчишь — значит, ты согласна это терпеть. Может, хватит?" И когда появилась возможность, "разрешение" выражать свой гнев, она выплеснула его в движении, в кри­ке, а позже в монологе, обращенном к мужу: "Ты калечишь дочь: не уважая меня сейчас, она не сможет уважать женщину в себе. Я невольно помогала тебе в этом, но больше не хочу — я буду защищаться, я имею право прекра­тить эти садистские игры и больше не позволю так с собой обращаться". Это, конечно, только маленький шажок к обретению границ и достоинства и не будем его переоценивать: в Майином случае все действительно зашло очень далеко и требует длительной и непростой работы. Но даже такая первая попытка отодрать от себя присохшую "овечью шкуру" привела к до­вольно неожиданному выводу: "Знаете, а ведь они ко мне относятся так же, как я сама к себе. Ведь это я с самого начала говорила: зачем, мне ничего не надо. Не всегда ведь было так, как сейчас. Я вот вспомнила, что когда-то мы даже спорили — и по работе, и по хозяйству. Но мне почему-то каза­лось, что это нехорошо, если я в споре побеждала, то пугалась ужасно. Мне казалось, что если не возражать, то человек сам поймет..."

Да нет, не поймет. И действительно, первые десять — двадцать? сто? — раз фраза "зачем, мне ничего не надо" — была произнесена Майиным голосом. И уж если жизнь и достоинство кладутся к чьим-то ногам, неудивительно, что об них начинают эти самые ноги вытирать ... "Разучиться быть жерт­вой" — очень большой и тяжелый труд; первые попытки другого поведе­ния вызывают у окружающих не поддержку, а немедленное усиление дав­ления — "попробовала возражать, только хуже стало". Понимание "вто­ричной выгоды" положения страдалицы неприятно, коробит, не позволяет сохранить представление о самой себе как о "хорошей девочке". Первые выплески собственного гнева могут напугать — они бывают очень силь­ными, с оттенком мстительности и немалой долей жестокости, которой в себе не признаешь. В общем, в одиночку и без поддержки завершить этот труд, миновать всех демонов и прийти к сбалансированному, достойному состоянию очень тяжело — почти как пешком пройти до Южного полюса и обратно.

Ирина Львовна, наша следующая героиня того же дня, совсем из другого теста: властная, крупная, шумная. Работает на двух работах, успешна, чес­толюбива. Муж — милый, тихий и по-своему тоже вполне состоявшийся человек, талантливый технарь, вовремя нашедший свое место в жизни: разрабатывает некие тонкие технологии для весьма процветающей компа­нии. Домашних вопросов не решал и не любил ни во времена секретного НИИ, ни теперь. Ирина Львовна расшибалась в лепешку ради жилья, ради хорошего садика и хорошей школы для сына, добивалась для него всего того, чего обычно добиваются энергичные матери. Сын же вырос мягким, не очень уверенным в себе молодым человеком — немного похож на отца, но гораздо хуже сосредоточивается, не азартен, работает в крупной фирме без особого воодушевления, друзей мало, девушек стесняется, от отца да­лек, маму побаивается, чувствует, что "не оправдал вложений". И правиль­но, в общем-то, чувствует. В одной из первых сцен своей работы Мама об­ращается к спине сидящего за компьютером Сына:

— Господи, уж съехал бы куда с глаз долой, недоразумение какое-то, а не ребенок! Разве я для этого горы сворачивала, чтобы каждый вечер видеть вот это все, это унылое создание? Я ж тебе все воз­можности создала, ну почему ты такой несчастный!? И с детства, с детства такой! И всегда меня этой своей квелостью бесил! Да, я многое решала за тебя. Да. Но я же решу лучше! Какую я тебе прекрасную карьеру простроила, какие возможности! Ох, мясо в сумке подтекает — вот, смотри, парная телятина, ведь не сунешь в рот кусок — так и будешь у компьютера своего сидеть голод­ный, чучело беспомощное...

Достаточно? Такие разные, обитательницы "другой стороны Луны" схожи в одном: своим поведением они программировали совсем не тот результат, который ожидали: за что боролись, на то и напоролись. Жертва-Майя, отка­зываясь от минимальных знаков уважения и признания своего труда и сво­ей личности — а ведь были кое-какие в самом начале, — вовсе не ждала оскорблений. "Отдавая все", она надеялась на похвалу, покровительство, на то, что о ней позаботятся, — а уж она отработает, уж она наизнанку вы­вернется. Ей хотелось быть надежной опорой любимому мужу, всегда быть рядом с дочерью, раствориться в их потребностях — быть нужной, быть в безопасности, в тени, но всегда под рукой... Такие понятные желания. Та­кое искушение. Такой капкан с восхитительно пахнущей приманкой. Тем более, что одной из любимых "воспитательных" фраз Майиной мамы было: "Будешь много о себе понимать, никому не будешь нужна". Можно дога­даться, что одинокий, застенчивый ребенок любое проявление своего "Я" старался как-то скрыть, затушевать, а то ведь кто-нибудь подумает, что она "много о себе понимает"! Нет, спасибо, мне ничего не нужно. Ничего-ни­чего, все в порядке, это я сама лицом ударилась, такая неловкая...

И вот еще что важно, просто очень важно: Майя пыталась дать своим близ­ким именно то, чего ей самой катастрофически не хватало. Ах, как часто мы впадаем в это заблуждение и предлагаем, как зверюшки в "Винни-Пухе" предлагали Тигре, "свою еду" — чертополох, желуди или чем нас там еще недокормили...

"Воительница" Ирина Львовна совершенно не собиралась сломить дух сво­его сына — она просто все решала за него. Хотя бы потому, что за нее саму в жизни никто и ничего не сделал, она вообще росла заброшенным ребенком. И вот это свое — причем детское — счастье, эти "желуди и чер­тополох" она продолжает навязывать сыну, иногда даже открытым текстом восклицая: "Обо мне бы хоть раз в жизни кто-нибудь так позаботился!". Ее сценарий — "сама не сделаешь — никто не сделает", помощи ждать не­откуда, кругом сплошные спины занятых своими делами взрослых. Един­ственное, что приветствуется, — это самостоятельность: девочка часами играет одна, без помощи делает уроки, решает все свои проблемы — и тем самым не создает проблем родителям. Пока она находит все новые и новые решения, про нее можно вообще забыть — и именно поэтому ее собствен­ная семья будет ежесекундно помнить о ее присутствии: "Чтоб на меня так давили, как я на тебя давлю!".

Первым шагом к самостоятельности ее сына, скорее всего, станет какое-ни­будь: "Мама, помолчи, это я решу сам" — и хорошо еще, если мама примет это как знак нормального роста и развития. Потому что иначе горечи и обиды хватит на все лунные кратеры как с той, так и с этой стороны... Как сказала одна англоязычная писательница: "В первые годы мать — самый важный человек в жизни ее ребенка, и если она хорошая мать, ей, возмож­но, удастся стать самым тупым, по его мнению, человеком". Неплохо, а? Но как же трудно...

Сложность и коварство проблемы в том, что эгоизм и самопожертвование как-то так хитро переплетены, так умеют притвориться друг другом, что порой у всех нас дважды два равняется пяти. Посмотрите, сколько вокруг женщин, гордящихся тем, что "отдали все" — и сколько из них нанесли этим серьезный вред не только себе, но и тем, ради кого разбивались в ле­пешку, ложились трупом и выворачивались наизнанку. Язык наш — инст­румент тонкий: хорошее дело вряд ли называлось бы такими словами. Ка­кие могут быть партнерские отношения с вывернутым наизнанку, разби­тым в лепешку трупом?

С другой стороны, достойное человеческое партнерство невозможно без умения уступить, порой подумать сначала о другом, но по возможности без самоотвержения, и уж точно — без великодушия. Женщины легче и чаще попадают в ловушку, которой сплошь и рядом становится для них роль благородной жертвы. Причин тому много. Есть совсем простые: если бы не женская способность на самом деле забывать свою боль, игнорировать соб­ственную усталость и не замечать потребностей, забота о маленьком ре­бенке была бы невозможна. Полная включенность в состояние и ощущения другого — биологически целесообразное свойство. Как и с прочими дара­ми матушки-природы, здесь легко утратить меру.

Существует система ролевых ожиданий: женщине предписывается пони­мать, сочувствовать, терпеть, заботиться и угадывать даже еще не выра­женные потребности: в "идеальном" — для кого? — союзе значительная часть работы матери, жены, подруги так и представляется. Женщина, кото­рая двадцать четыре часа в сутки "живет не для себя" и "отдает все", удоб­на. Но только теоретически. Разменной монетой в союзах с таким "идеа­лом жены и матери" сплошь и рядом становится чувство вины: она такая хорошая (а я не оправдал); она такая хорошая (к чему бы придраться?); она такая хорошая (век бы не видеть этого живого укора); она такая хоро­шая (ну, значит, ей это зачем-то надо). Исполнение роли Идеальной на практике перерождается в "мама знает лучше", в делание всего и за всех, в хитрое косвенное воздействие кнутом и пряником, в горькое разочарова­ние. Обратите внимание: и Майя, и Ирина Львовна на свой лад стремились к исполнению ролей "классического репертуара": безответной овечки и активной мамаши-львицы. И преуспели...

А у нас, кроме всего прочего, для попадания в ловушку стремления "отдать все" есть причины исторические: в трудные времена — то есть последние лет сто — отдавать ближним последний кусок считается правильным и по­четным, собственные страдания вознаграждаются чувством выполненного долга, уважением окружающих. А сценарий, где героиня "во всем себе от­казывала, только чтобы....", становится нормой. Вспомните бесчисленные истории о том, как бабушка три раза перешивала мамину школьную фор­му — непременно ночью, днем она, как и все, работала. Как были выменя­ны на хлеб ложки из приданого. Как добывались все нехитрые жизненные блага. Как "одна поднимала детей" — муж то ли сидел, то ли воевал, то ли пил без просыпу. Я встречала на группах женщин еще вполне цветущего возраста, не заставших войну и карточки, но знакомых с настоящим чув­ством голода. Диеты и Брэгг тут ни при чем: трудный период жизни, поте­ря работы, ребенок, нищенское пособие, на которое ничего нельзя купить. "Чай пей без меня, я уже поела". Почему кажется, что мы все когда-то это слышали?

И все-таки, при всей мощи оказываемого на нас влияния самых разных факторов, выбор за нами. И всегда остаются несколько простых и здравых мыслей — тоже, кстати, не вчера родившихся, — которые стоит иногда вспоминать. Нашим любимым людям лучше, когда мы здоровы и счастли­вы, когда нам радостно и интересно жить. Если это не так, то возникает вопрос: зачем мы окружили себя людьми, не желающими нам добра? Решая и делая все за своих близких, мы разрушаем не только себя, но и их уве­ренность в себе — а возможно, и развращаем, питаем их темные стороны. Если так сильно хочется "полностью посвятить себя" кому-то, стоит спро­сить себя: это действительно нужно тому человеку? (В том, разумеется, случае, когда ему больше трех — если меньше, ответ будет другой.) Но если это не младенец, то не тяжкий ли груз мы тем самым на него взвали­ваем, не собираемся ли, втайне даже от себя самих, потом предъявить счет? Не убегаем ли в это "служение" от каких-то своих проблем? И все-таки дар это или жертва? Дарить, как все мы знаем, радостно, и дарящий стано­вится богаче, а не беднее. Так вот, делая именно такой выбор, становимся ли мы лучше, мудрее, больше в ладу с самой собой? Примеры бесхитрост­ного, радостного, "белого" самоотречения есть — как, бесспорно, есть свя­тые, безусловная любовь и мгновения подлинного счастья. Но святых не бывает много — столько, сколько вокруг женщин, "отдавших все" и "поло­живших жизнь". И то, что начинается как искреннее стремление без остат­ка раствориться в жизни другого человека, только отдавать и ничего не по­лучать взамен, ведет нас прямиком туда, куда обычно и заводят дороги, вы­мощенные благими намерениями...

Позвольте рассказать очень страшную историю на тему "женщины и эго­изм". Она так же правдива, как и остальные, но, к счастью, я не знакома лично с ее действующими лицами. Так вот, однажды мне довелось подслу­шать разговор двух дам в троллейбусе. Говорили о детях какой-то общей знакомой. И представьте, эта Лина "такая умная — с самого начала, просто с пеленок, внушила дочери, что с ее рождением потеряла здоровье, вообще положила жизнь на ее воспитание, и у нее выросла такая чу-удная девоч­ка, ну совершенно домашняя, ей двадцать пять и до сих пор по струнке хо­дит!" — "Так и надо, Сонечка, так и надо! Чтобы чувствовали, кому они всем обязаны!" И тут с заднего сиденья прозвучал какой-то даже сладо­страстный смешочек. Я тихонечко, с большими предосторожностями обер­нулась... но, конечно, не увидела ни помела, ни когтей, ни клыков. Всего лишь двух хорошо одетых матрон, полностью уверенных в своей правоте.

ПРО ЭТО, ДА НЕ ПРО ТО

Всех прикроватных ангелов, увы,

Насильно не привяжешь к изголовью.

О, лютневая музыка любви,

Нечасто ты соседствуешь с любовью.

Легальное с летальным рифмовать —

Осмелюсь ли — легальное с летальным?

Но рифмовать — как жизнью рисковать.

Цианистый рифмуется с миндальным.

Вероника Долина

В пропахшем всеми ароматами тропиков магазинчике "Чай вдвоем" на ог­ромной жестяной банке с чем-то восхитительно душистым и пестреньким можно, изумившись, прочитать: "Плод страсти". Милая ботаническая ошиб­ка торговцев чайными наслаждениями почти неизбежна: эти терпко и сладко пахнущие сушеные кусочки — мелко порезанная маракуя, она же пассифлора, страстоцвет. Кто видел ее цветы, знает: они похожи не то на старинные ордена, не то на орудия пытки: зубастые, когтистые. Одно из давних и уже мало кому в голову приходящих значений слова "страсти" — это страдания. (Как в слове "страстотерпец", которое тоже как-то не ассо­циируется с цветочками и ягодками.) Хороший чай — это на языке рекламщиков "райское наслаждение". Возможно, что и "вдвоем" — у самовара я и моя Маша, вприкуску чай пить будем до утра... Муки и страдания преобра­жены стихийными лингвистами в нечто совсем далекое, с точностью до на­оборот. Цианистый рифмуется с миндальным. А "плодом страсти" в старых романах называют внебрачного ребенка. В том числе и нерожденного.

"На соседнем кресле в позе, готовой к надругательству, спит моя двадцатилетняя соседка, та, которая делает пятый аборт. И это так страшно. Не лично мне. Это вообще страшно. Какая-то бес­смысленная эмблема бессмысленной цивилизации. У девчонки накрашены глаза и щеки, рыжий роскошный хвост свисает вниз, и ситцевая наглаженная рубашка с кругленьким умильным во­ротничком закатана до груди. У нее накрашены ногти. Она не­сколько раз в палате вынимала из кармана халата пузырек лака. Ногти накрашены и на вывернутых железяками кресла ногах с пухлыми детскими пальчиками. И такая во всем этом бессмыс­ленная обреченность, что хочется позвонить в Верховный Совет и сказать: "Козлы, или придите и посмотрите на нее, или закупи­те, наконец, противозачаточные средства".

И тот самый врач подходит ко мне, натягивая перчатки, и, устало улыбаясь, спрашивает:

—   Все нормально?

—   Все сказочно, — отвечаю я хрипло"[25].

Поразительно, как не принято об этом говорить и как немногочисленны те, кто отважился все-таки нарушить круговую поруку молчания, не впадая при этом ни в лихой наплевательский тон, ни в лицемерное "Как она мог­ла!" моралистов. В свое время, когда по официальной версии считалось, что "секса у нас нет", его незапланированных последствий тоже как бы "не было". Но что-то подсказывает: причины внутренних запретов гово­рить и думать о "том самом" и об "этом самом" — разные. Особенно это за­метно сейчас, когда "сексуальной" кличут каждую галантерейную мело­чевку — вроде подтяжек или губной помады. Дочка одной моей подруги про любую деталь жизни говорит: "Сексуально!" Пирожки ли из "Макдо­нальдса", ленточка ли для волос. Мы с ее мамой очень корректно, прогло­тив смешочки, интересуемся: "Аришка, а что это значит?" Пятилетняя Ари­на, ничуть не смущаясь, ответствует: "Это когда всем нравится".

Разновозрастная публика сосредоточенно шуршит в метро разворотами "СПИД-инфо" и никто бровью не ведет. Сказать и показать можно вроде бы все что угодно, а выходящие из Театра Юного Зрителя отроки отпускают вполне откровенные шуточки относительно рода занятий дежурящих на­искосок девиц. "Можно все" — кому? Если мы такие свободные, то почему по-прежнему можно только о той стороне, которая "всем нравится"?

Сексуальная революция доковыляла до родимых просторов на одной ноге и с несколько перекошенным личиком, чего, впрочем, почти никто не заме­тил. Потому что признать абсолютную несовместимость легкого, радостно­го отношения к сексу и людоедской уродливой практики контроля за рож­даемостью — трудно. Те из нас, чья юность пришлась на семидесятые— восьмидесятые годы, далеко не сразу сообразили, что проходила она в "вилке" весьма двойственных ожиданий. Конфликтных, взаимоисключаю­щих. Некоторым на эту "вилку" пришлось напороться не однажды, и цена оказалась высока.

С одной стороны, "современная девушка" плевала на ханжескую мораль де­журных по этажу и теток на лавочке у подъезда, она уже слышала про сво­бодную любовь: будем проще — сядем на пол, темнота — друг молодежи, can't buy me love и да здравствует здоровая раскрепощенная сексуаль­ность. Чья? Моя или его? Неважно, пока "у нас любовь". И все это — в условиях полного отсутствия сколь-нибудь надежной и безопасной контра­цепции. Варианты массовые, стандартные — от "Как-нибудь да обойдется" до "Ты обещал на мне жениться! — Мало ли что я на тебе обещал".

Так что практическая сторона "здоровой раскрепощенной сексуальности" для женщины означала вечный панический подсчет дней до месячных и идиотские, а то и варварские домашние рецепты. Долька лимона во влага­лище — это что! А совет бывалой подруги "как только, так сразу" подмы­ваться сухим вином? А аскорбинка "местного действия", от которой — при неточном соблюдении концентрации — слизистая сходила клочьями? О ка­честве тогдашних отечественных презервативов умолчу, на эту тему суще­ствует весьма выразительный мужской фольклор. Любопытно, что вольное упоминание — в том числе и на аршинных плакатах в метро — "резинового изделия № 2" (по советской терминологии) стало допустимым и даже весь­ма прогрессивным по мере осознания угрозы СПИДа: "Эта мелочь защитит вас обоих". Теперь об этом — можно, теперь это связывается в сознании с заботой о здоровье молодых людей. Теоретически — обоего пола. Интерес­но, кто вообще стал бы "об этом" серьезно задумываться и тем более вкла­дывать серьезные суммы в "наглядную агитацию", если бы "тема презерва­тива" по-прежнему была связана только с нежелательной беременностью?

А на свиданиях нужно оставаться "раскованной" и "современной", потому что женщина, думающая в постели не о том, что "у нас любовь", а о чем-то еще, — это типичное не то. Уж не фригидная ли? Одно из железных пра­вил свободной и раскрепощенной — делай что угодно, лишь бы не запо­дозрили в холодности.

Если б я была свободна,

Если б я была горда,

Я б могла кого угодно

Осчастливить навсегда.

Но поскольку не свободна

И поскольку не горда,

Я могу кого угодно,

Где угодно и когда.

Елена Казанцева

До настоящей свободы следовать собственным желаниям что-то далекова­то: для нее нужно совершенно иное представление о своей сексуально­сти. Например, как о могучей энергии, которой ты сама можешь распоря­жаться, — но уж никак не о предмете оценок и сравнений. Иначе получа­ется, что самооценка женщины в этой немаловажной сфере ей вроде бы и не принадлежит, зависит от другого, ему вручается: тебе хорошо со мной, милый? Тоже мне свобода... Просто другая зависимость: не от запретов родителей, а от благосклонности партнера. А он, между прочим, под сво­бодой чаще всего понимает неотъемлемое право следовать собственной прихоти, стать объектом которой для женщины — большая честь.

При внимательном рассмотрении оказывается, что вся эта развеселая за­тянувшаяся вечеринка случайных связей, весь парад-алле раскрепощен­ной сексуальности — по большей части новые декорации старой-преста­рой пьесы под названием "двойной стандарт". Откровенная патриархаль­ная норма требует от молодой женщины "блюсти себя", подавляя свою нормальную чувственность. Вот осчастливят законным браком — тогда пожалуйста. Это смешно и несовременно, сказали нам, — так недолго и заслужить репутацию "динамистки", закомплексованной ханжи, "синего чулка", фригидной бабы. Подчиняться следует совсем другой норме. Нам теперь нравится, когда женщина не стремится к немедленному браку и проявляет инициативу в постели, нам нравятся "горячие штучки". Так даже интересней. И уж безусловно удобнее. Опасаться утраты исконных привилегий не стоит, поскольку она никуда не денется: кто правила уста­навливал, тот их и меняет.

"Глупые девчонки", не думающие о "последствиях", далеко не всегда были такими уж глупыми. Даже очень неплохо соображающая голова не может примирить картину сексуальной "свободы", которая вроде бы уже и не считается чем-то запретным, — и суровой реальности. Если все серьезно, имеет отношение к жизни и смерти, то почему такое обязательное ве­селье на эту тему? Если трын-трава, чего женщины так боятся? Это уже с появлением некоторого опыта можно различить в сексуальных анекдотах и присказках мрачную, убийственную ноту: "Женщина, читающая "Плей­бой", чувствует себя почти как еврей, читающий пособие для нацистов". Услышать ее слишком рано — нестерпимо, разорвет. Какую-то часть кар­тины нужно во что бы то ни стало не понять, не осознать: ведь "несты­ковка" проходит через твою единственную юность, когда очень — ну очень! — важно успеть все узнать и почувствовать со своим поколением, вписаться, быть "нормальной девчонкой". И получалось! Потому что моло­дость, страсть, плевать на последствия. Потому что очень хотелось лю­бить. А если уж любви не выходило, то хоть чтоб похоже на нее было.

"Он меня уговаривал, что боль пройдет в следующий раз, не кри­чи, молчи, надо набраться сил, набирался сил, а я только прижи­малась к нему каждой клеточкой своего существа. Он лез в кро­вавое месиво, в лоскутья, как насосом качал мою кровь, солома подо мной была мокрая, я пищала вроде резиновой игрушки с дырочкой в боку, я думала, что он все попробовал за одну ночь, о чем читал и слышал в общежитии от других, но это мне было все равно, я его любила и жалела как своего сыночка и боялась, что он уйдет, он устал. [...] Он мне в результате сказал, что нет ни­чего красивее женщины. А я не могла от него оторваться, глади­ла его плечи, руки, живот, он всхлипнул и тоже прижался ко мне, это было совершенно другое чувство, мы нашли друг друга после разлуки. [...] Наслаждение — вот как это называется".

Это "Время ночь" Петрушевской, дневник незадачливой дочки полубезум­ной матери. (Мать в ужасе и омерзении читает — чужой дневник! Ее воз­мущенные ремарки циничны тем особым леденящим цинизмом женщин, которых жизнь выучила: аборт — спасительное и лучшее из решений, жилплощадь и непрерывность стажа — вот о чем следует помнить.)

Мы к ней еще вернемся, к этой несчастной матери несчастной дочки, и к другим. Слышать эти истории от живых, реальных людей еще больнее. Но позволить себе не знать, не читать, отворачиваться от этой части россий­ского женского наследия — жуткого, завернутого в окровавленную гине­кологическую пеленку — означает молчаливо согласиться с таким поряд­ком вещей. Что и делается. Слово предоставляется только обвинению. В том же метро видимо-невидимо плакатиков в жанре "Аборт — это когда мама убивает своего ребенка". Да, это действительно так. Что тут возра­зишь? Душераздирающая картинка — расколотая на куски детская головка, притом ребеночек не новорожденный, а годовалый: с кудряшками, с ясны­ми глазками. Что, пробирает? Так ей и надо, безнравственной гадине! Смягчающие обстоятельства к рассмотрению приняты не будут, виновна. Каждая вторая? Каждая ноль целых и девять десятая? Вот эта "ноль целых и девять десятая" едет с работы и взглядом обходит, огибает страшный плакатик: он ведь ей ничем не поможет, он ей — потенциальной или уже состоявшейся убийце — нисколько не сочувствует, он обращается только к ее страхам и чувству вины. Неужели матери, бабушки, сестры непогреши­мых господ, это сочинивших и расклеивших, избежали участи подавляю­щего большинства советских женщин? Поверить, зная соответствующую статистику — тоже лживую и неполную, — невозможно. И праведный гнев обвиняющих нечист, ибо замешен на умолчании, самовольно присво­енном праве не иметь с "этой бабской гадостью" ничего общего. Хорошо быть правым. Плохо — виноватой. Легко жалеть невинных, особенно чу­жих нерожденных детей. Живых людей женского пола — потруднее. Осо­бенно когда их полный вагон.

...Она автоматически отворачивается. На лавочке напротив народ чита­ет — и на каждой второй обложке что-нибудь "про это": томные взгляды, призывные позы, полурасстегнутые и приспущенные одежды — просто сплошное "съешь меня". Все мужчины на этих картинках агрессивны и ре­шительны, все целятся из чего-нибудь куда-нибудь; все женщины готовы отдаться. "Сексуально — это когда всем нравится", не так ли? Женское тело обязано выполнять свои функции и в той, и в другой системе правил: в первой — "давать жизнь", во второй — просто "давать". Кто правила устанавливал, тот их и меняет. Как и когда ему покажется нужным. Жила-была девочка — сама виновата! Осторожно, двери закрываются, следующая остановка...

А пока — "молодо-зелено, погулять велено", и сколько бы раз ни сходило с рук, рано или поздно дело заканчивается тем, ради чего, собственно, это самое "дело" природой устроено именно так, а не как-нибудь еще. "Задер­жка" — и значит, "залетела". Как утверждает устное народное творчество, "если ты беременна — знай, что это временно; если не беременна — это тоже временно". Переживания молодых и не очень, замужних и одиноких женщин, следующие за закономерной неожиданностью, описаны и извест­ны. Если принятое решение — "оставить", вся тяжесть сложившегося по­ложения — прошу простить невольный каламбур — все же окрашена не­которой надеждой. Именно надеждой, не более: романтическое представ­ление о том, что всякое зачатое дитя непременно заранее любимо своей матерью, ложно. И откуда, скажите, ожидать такой — якобы инстинктив­ной — любви, когда большая часть этих женщин сами родились "не во­время" — то ли лимон был недостаточно кислым, то ли таинственный и по блату добытый "укол" не подействовал, то ли сроки прошли. Странным образом эти матери не могут удержаться и рассказывают дочерям — по­рой еще совсем девочкам, — как их рождение было ужасно некстати, ка­кого героизма потребовало, какой благодарности заслуживает. Возможно, так выворачивается наизнанку чувство вины: ведь убить собиралась, как-никак. А так вроде получается, что не я перед тобой, а ты передо мной виновата. Все полегче. Возможно, просто нужен слушатель, а собствен­ный ребенок до поры до времени не волен отказаться слушать ("Маму слушаешь? Хорошая девочка".) Возможно, какой-то бес толкает сделать все мыслимое и немыслимое, чтобы привязать дочь цепью взаимных обя­зательств, упреков, власти над ней и — в будущем — ее власти над мате­рью. Потому что настанет момент, когда вот эта некогда нежеланная и уже наполовину прожившая свою жизнь дочь будет решать, во что оце­нить теперь уже собственный героизм.

И все же пока есть жизнь, есть и надежда: на изменение семейного сцена­рия, на отца ребенка, на собственные силы. Не исключено, что не очень обоснованная, слабенькая, наивная, — но надежда. Или всего лишь иллю­зия, связанная со старой как мир игрой в "женить на ребенке"? А может, это вообще не надежда, а отчаянное игнорирование реальности. В каких-то случаях — следование моральному запрету, заповеди "не убий". В ка­ких-то — бессознательное желание именно такого исхода.

Боже мой — распускаются веники!

Что-то нынче весна преждевременна...

Я сварила на ужин вареники

И призналась тебе, что беременна.

Ничего не ответил мой суженый,

Подавился улыбкою робкою

И ушел, отказавшись от ужина,

И оставил конфеты с коробкою.

А на что мне они — шоколадные?..

Мне бы кислой капусты, как водится.

Ой, любовь моя — песня нескладная:

Там где сшито — по шву и расходится...

Елена Казанцева

Человеческое дитя нуждается в долгом и тщательном выращивании, в по­стоянном внимании и любви — это азбучная истина, подтвержденная та­ким количеством наблюдений и экспериментов, что и не перечесть. Ма­тушка-природа сурова и неспроста запрограммировала некоторую избы­точность инстинкта размножения: одна моя одноклассница году этак в во­семьдесят девятом говорила: "Срочно нужно рожать еще — говорят, через десять лет будет страшная эпидемия СПИДа". К счастью, прогноз (уж не знаю, чей) подтвердился не полностью, да и не в нем дело: вполне реаль­ная женщина Оля сказала — так, к слову — нечто, что может показаться жестоким, чрезмерно расчетливым, почти чудовищным, а это всего лишь голос рода, его намерения продолжаться во что бы то ни стало и учитывать возможные убытки. Оля, между тем, прекрасная мать и нежно любит своих сыновей — это ее личное, человеческое и женское. Оля как одна из милли­онов дочерей Матушки-природы советует рожать "про запас", авось сколь­ко-нибудь да выживет — это ее "видовое". Она и говорила-то не все­рьез, — но озвучила глубокую и обычно погребенную под "культурным слоем" тревогу мощных и безразличных к нашей единственной судьбе сил.

Еще одна милейшая мама — как она ловко и весело управлялась с двумя рыженькими погодками, это надо было видеть! — говорила уж совсем во­пиющие вещи. Биолог по образованию, она вывела некую теорию брака, основанную на интересах рода, даже вида. Для того чтобы выросло нор­мальное потомство — физически и психически здоровое, адаптированное к среде обитания, способное в свой час размножаться и завоевывать жизнен­ное пространство, — младенчикам нужны родители или их полноценная замена. "Поскольку мы не пингвины с их "детскими садами", — продолжа­ла она мысль, — то все-таки родители". При этом мать новорожденного должна быть в идеале спокойна, внимательна, довольна собой и жизнью, как любое млекопитающее. Но если кошка в этом состоянии пребывает не­сколько месяцев и даже может себя и детей прокормить, то человеческий детеныш требует гораздо больше времени и сил. Все заморочки, связанные с постоянным сексуальным партнерством — это происки Матушки-приро­ды, таким образом обеспечивающей надежность зачатия и защиту потом­ства. Желание женщины удержать отца своих детей, привязать его к себе и ребенку — это биологически целесообразная программа, в силу своей древности не учитывающая всяких там новейших возможностей обойтись как-то иначе. Дети рождаются не для того, чтобы родители были счастли­вы, — наоборот: вся легенда семейного счастья, "гнезда" работает в итоге на дальнюю цель рода, а именно, на конкурентоспособное потомство. "Ин­стинкт"? Возможно. Не знаю.

Знаю другое: во времена, когда долго — на памяти нескольких поколе­ний — женщина-мать чувствует себя в опасности, когда страх, голод и на­силие угрожают ее гнезду и потомству, когда она сама "не в счет", что-то необратимо калечится, словно бы перекрывается (или, может, выворачи­вается наизнанку?). Мне известны десятки случаев, когда женщину на первый аборт за руку приводила именно мать: произносились-то при этом жестокие бытовые слова насчет "куда тебе" и "кому сейчас нужен этот", решение сразу объявлялось единственно возможным. Но кто — или что — вело за руку саму мать? Почему она не научила предохраняться, а вместо этого...

"Что делать, о Господи, что делать? Что еще возникло в воспален­ном мозгу этой самки? Зачем ей еще ребенок? Как она пропусти­ла срок, как не сделала аборт? Ежу ясно. Пока мать кормит, часты случаи отсутствия прихода Красной Армии, как моя дочь в разго­ворах со своей еще Ленкой: "Красная Армия пришла, на физкуль­туру не иду". И многие так обманываются. Кобель лезет, его ка­кое дело. [...] Тогда-то она и стала толкаться к врачам [...], а они ее хоп — и поймали... Им, можно подумать, очень необходимы эти дети. [...] Ни для чего, а так. Цоп ребенка! Еще один, а кому, зачем? Надо было найти человека! Сестру в белом халате, чтобы сделать укол, женщину в белом, бабы-то справляются, и на шес­том месяце тоже. [...] Почему не позаботилась? Мать обо всем нашлась мучиться?"

Все та же история, написанная Петрушевской, — про маму Анну Аркадьев­ну, дочку Алену и ее детей. А еще про умирающую на зловонной больнич­ной койке мамину маму Серафиму. Все они родились "некстати". Все были молоды, любили, надеялись.

"Люди в белом" — это отдельная тема. В недавние времена, рассказывали, была такая практика: чтобы получить направление на аборт, обязательно надо было прослушать в консультации лекцию о его вреде. Милая усталая докторша, конечно, эту бессмысленную лекцию читать не жаждала, но та­ковы порядки. Начинала уютно, по-домашнему: "Что говорить, девочки, никому мы без детей не нужны. А детей после всего, что вы вытворяете, может и не быть..." Потом — жуткие описания всех возможных осложне­ний. В конце: "Ну ладно, девчонки. Бегите, скоблитесь. Антибиотики по­пейте на всякий случай". Это, как вы понимаете, еще цветочки. Далеко не самое страшное, что можно увидеть и услышать в женской консультации и уж тем более в роддоме. Фабрика — она и есть фабрика: на одном конвей­ере убивают, на другом — наоборот...

"Подавленные женщины, сидящие на стульях перед входом в операционную, крики сиюсекундной жертвы и выведение ее под белы рученьки, со всеми мизансценическими подробностями... Она падает, сестры прислоняют ее к стенке и стыдят: "Вы, жен­щина, думаете, что вы у нас одна такая? Вон, целая очередь ждет! Давайте быстрее в палату, и пеленку толком подложите, кровь-то льется, а убирать некому! Вы же к нам нянечкой работать не пой­дете?" Производственная бытовуха; ожидающие женщины, дело­вито поглядывающие на часики, что они еще сегодня успеют по хозяйству кроме аборта; устало-злобные сестры; надсадный крик из-за закрытой двери... По лицам видно, что все идет как надо, взрослые люди привычно занимаются взрослым делом, и только я, инфантильная дура, ощущаю происходящее в трагическом жанре"[26].

Кровь-то льется, а убирать некому. Никому мы не нужны. Вон целая оче­редь ждет. Еще один, а кому, зачем? Почему не позаботилась? Не сознаю­щая себя жестокость. Привычное бесчувствие. Так обходятся с нами, при­чем с самого начала жизни, и не только нашей собственной.

"Нас тут не стояло"? Сами к себе относимся, естественно, так же — безжалостно и глухо. Страдание настолько немо, так давно признано само собой разумеющимся, что и за страдание не счи­тается — а кому вообще хорошо? "Этот мир организован так, что проще убить, чем вырастить. Я ненавижу этот мир, но сегодня он сильней меня даже внутри меня..."[27]

Что вы орете, женщина? Следующая!

"ДОЧКИ-МАТЕРИ" НАОБОРОТ

Когда разверзлись тайны пола,

за пять минут меня разрушив,

все стало безвоздушно полым

внутри, а главное, снаружи.

И выбравшись из-под завала,

лепя ошибку на ошибке,

чем только я не затыкала

пробоины в своей обшивке!..

И отрывали плоть от плоти,

и увязали в красной глине

ярко накрашенные ногти

дежурной гинекологини...

Вера Павлова

Я знаю, что про это страшно читать и еще страшнее думать. Но уверяю вас, избежать прямого разговора никак нельзя. Хотя бы потому, что мы помним и знаем про это — без кавычек! — гораздо больше, чем нам самим кажет­ся. Наши матери имели свой опыт — так же не обсуждаемый вслух и даже в еще большей степени. Имели его и бабушки. И еще как. И уж конечно, один-два ребенка в средней городской семье — это не результат тотально­го воздержания их родителей, таких же молодых и горячих, как и любые молодые во все времена.

...Работаем как-то раз в городе Эн. Героиня наша уже в зрелых летах, груп­па учебная и состоит преимущественно из врачей. На дворе девяностые годы. Тема — вроде бы совсем другая: семнадцатилетний сын гонял на мо­тоцикле, довольно сильно разбился; отец героини — в прошлом летчик-ис­пытатель, не единожды попадал в аварии; Татьяна задается мучительным вопросом: не "транслирует" ли она сама сценарий рискованного, опасного для жизни поведения своему Славику, не с ее ли неосознанного благосло­вения он гоняет так быстро и тормозит так резко? Поскольку речь явно идет о семейной истории нескольких поколений, начинаем с года рожде­ния героини, с ее собственного "приданого".

Ведущая: Таня, чем было для Вашей семьи Ваше рождение?

Татьяна: Проблемой. (Беспомощно, кротко улыбается, словно извиня­ется.)

Ведущая:???

Татьяна: Меня не должно было быть, мама обращалась к нескольким врачам, но город маленький, никто не рискнул. Тогда за это сажа­ли. Я появилась очень некстати.

Ведущая: Что Вы чувствуете, думая об этом?

Татьяна: Я так часто слышала эту историю, что как-то ничего не чув­ствую... Маму жалко. Неустроенная, молодая, совсем одна, муж только демобилизовался — тоже ведь трудно после армии в мир­ной жизни. А тут еще... Это уж не проблема, а прямо беда.

Знакомо? Еще бы! Прямой смысл родительских "сообщений" настолько за­терт повторениями и привычной, обыденной интонацией, что как-то даже и не воспринимается. А он, между тем, ужасен. Ты — некстати, ты — беда, без тебя нам было бы легче. Нет, конечно, потом полюбили, умилялись, за­писывали первые слова, с гордостью вели в первый класс в белом фартуч­ке и с бантами, все как у людей. Они такие понятные, такие знакомые, эти родители. Им трудно, им сочувствуешь — ну что поделаешь, такие време­на, никто из врачей не рискнул меня убить. Извините, я родилась так не­кстати и в таком месте, где цена всякой жизни — копейка. Зато здесь хоро­шо умеют героически умирать...

На следующий день после Татьяниной работы, которая вообще-то была на совершенно другую тему, несколько женщин в группе пожаловались на боли "в области яичников" — доктора же. "О чем болит?" — спрашиваю. "О нерожденных детях, это ясно". И пришлось нам снова повернуться ли­цом — и с открытыми глазами — ко всем случайным, нежеланным, рож­денным и нерожденным, своим и своих родителей. Чтобы проститься, оплакать, попросить отпустить, понять...

Не могу не вспомнить другую группу — работал со своей темой вообще мужчина, и тема была уж и вовсе не про то... Федор — крепкий сорокалет­ний мужик с профилем конкистадора, серьезный и основательный, на свой лад просто-таки киногерой. Немного замедленный — не так, как бывает у флегматичных по натуре, а словно бы придерживающий себя, притормажи­вающий. Тема — отношения с отцом: "Он стар, он скоро уйдет, а мы до сих пор не можем научиться разговаривать по-человечески. Я его люблю. Он меня любит, знаю. Но вот с тестем я могу говорить про свое, про семью, про чувства, — а с отцом зубов не разжимаю, никак. Хочу просто успеть".

Ну, и стали разбираться, что ему сжимает зубы. Ведь если бы не было по­требности, если бы что-то не рвалось изнутри, то и на группу бы не при­шел, и работать бы не вызвался, и — самое главное — зубов бы не сжимал. Что, что рвется наружу — и что держит, намертво переклинивает? У отца было пятеро братьев, трое погибли на войне, двое доживают свой век мрачно, ругаясь со своими старухами и попивая горькую. А еще была сест­ренка, умершая в детстве от скарлатины. Дед о ней очень горевал, любил сильно. Дело было еще до войны, в деревне, помощи никакой — и сгорела девчоночка. Дед ушел воевать, погиб первым из семьи. А еще... И вот тут Федор еще больше каменеет, желваки играют, слышно, как зубы скрипят в самом прямом смысле слова. Еще — что? Или — кто? И прорывает.

А вот это уже история про то про самое. Неспроста рассказываю со всеми военными семейными подробностями, — ибо это одна история, одна семья и одна страна. Еще была тетка, сестра шести братьев и малышки Верочки. Молодая красавица Люба, умершая незадолго до рождения Федора. Зубы скрипят, и из самого нутра вырывается сдавленное рыдание: "Ее бабка убила, Любочку".

Ведущая: Что произошло, Федор? Если это не чересчур для Вас, поме­няйтесь с Любой ролями. (Он медлит несколько секунд, мотает головой, чтобы стряхнуть слезы, не замечает протянутого но­сового платка, потом решительно садится на стул покойницы тетки.)

Федор (из роли Любы): Я Люба, дочь Пелагеи Ивановны и Николая Се­меновича. Меня убила моя родная мать. Своими руками сделала мне аборт, и я истекла кровью. У меня был роман с приезжим ин­тендантом, он был женат. Я больше ничего не знаю. Мне было двадцать три года. Я — самая страшная тайна семьи. Братья у меня герои, батя герой, а я умирала, как зарезанная свинья, в луже крови. Мама, неужели так было надо?

...Я не утверждаю, конечно, что невозможность прямо и душевно разгова­ривать связана у мужчин этой семьи с тенью несчастной Любы — это было бы слишком простым ответом. Хотя подумайте: все они праздновали, по­минали и просто обедали за тем самым столом, на котором... Все они боя­лись, что посадят мать. Любили — не любили, винили — не винили, но за­щитили, лишнего слова при чужих никто не обронил. Они хоронили сестру без матери — сама не смогла или они не пустили? Пелагея Ивановна, по­лучившая все свои похоронки, что она думала, что чувствовала, когда три ее выживших сына (позже и с женами, и с детьми) отправлялись поминать Любочку? Была сурова — это известно. Выдержала все — и это известно.

Убила младшую дочь, пропоров ей матку вязальной спицей. Пережила ее на двадцать лет. Сыновья молчали — но только почти, иначе откуда бы Фе­дору было узнать? Он — заговорил, хрипя и захлебываясь в словах и сле­зах. Как будто за них за всех — убивавших и убиенных, виноватых и не­виноватых.

И для меня эта мужская история — как раз "про то".

Лоб обреют — пойдешь отдавать свою,

лобок обреют — пойдешь отдавать чужую

жизнь. Родина-матка, тебе пою,

а сама партизански с тобой воюю,

ибо знаю: сыну обреют лоб.

Ибо знаю: дочке лобок обреют.

Чайной ложкой лоно твое скреб

Ирод. Роди Ирода. И Назорея.

Вера Павлова

Неужели непонятно, что для истинно человеческого, трепетного отноше­ния к будущей жизни нужно по меньшей мере испытать такое же отноше­ние к жизни вообще? Любой — старой, молодой, мужской, женской, дет­ской. Тяжело учиться этому, когда все вокруг норовит научить обратному. Стойкость, с которой многие из нас все же пытаются, поразительна и за­ставляет задуматься. Про то, про это, про разное...

На коротких женских группах на тему нерожденных детей работают не очень охотно — сильное табу наложено годами умолчания о "неприлич­ном", а на самом деле — о не считающемся важным. Но уж если работают, то кажется, что прорвало плотину. И это всякий раз убеждает в том, что всякая подавленная, "запертая" боль (вина, страх, стыд) может ждать свое­го часа годами, потихоньку поедая нас. И я низко склоняю голову перед отчаянной отвагой тех, кто все-таки решался работать с этой темой и вел наше отворачивающееся, упирающееся сознание к открытому и полному переживанию этой боли. Марина, твою работу на группе видели одиннад­цать человек. Это так мало, что мне показалось необходимым дать подроб­ные свидетельские показания "со стороны защиты". И начну я с самого на­чала — с того, как ты впервые заговорила о своей боли.

Марина: Несколько лет назад я сделала аборт. Тогда как-то не пережи­вала особенно, а чем больше времени проходит, тем чаще вспоми­наю, и такая тяжесть... Мне и сейчас очень тяжело и стыдно про это говорить. Кажется, что все в группе осуждают.

Ведущая: Ты хочешь знать точно, так это или нет?

Марина: Нет! Или да. Хочу.

Ведущая: Прежде чем Марина начнет работать, давайте услышим, какие чувства ее будущая работа вызывает. Мы уже знаем, о чем она.

Участница группы: Дикое, животное сострадание. Мне самой не при­шлось, к счастью, через это пройти, но это не моя заслуга.

Вторая участница: Понимание. Я так же "не переживала", но это было столько лет назад и, честно говоря, столько раз, что мне уже не отмыться. А Мариночка у нас молодая, и лучше пусть эту тяжесть оставит здесь.

Третья участница: Зависть. Твоей смелости завидую. Я бы не смогла даже здесь.

Четвертая участница: Страх.

Пятая участница: Я чувствую физическую боль и тяжесть внизу, и по­ясницу поламывает. Как сами знаете после чего.

Шестая участница: Марин, мы здесь все не святые, просто у многих уже отболело. Держись!

Седьмая участница: Всколыхнулась собственная вина.

Восьмая участница: Сочувствие, хочется поддержать. Я готова играть любые роли, пусть даже самые ужасные.

Девятая участница: Давай, Мариша, ты молодец, что вообще эту тему подняла. У меня дочка твоего возраста. Я с тобой.

Десятая участница: А мне очень страшно, так страшно, что даже вый­ти хочется. Но я не выйду.

Одиннадцатая участница: Я сразу провалилась в свою память. И очень мне туда не хочется, но, наверное, надо.

Ведущая: То, что ты услышала, для тебя как-то меняет дело?

Марина: Мне легче, хотя я все равно до конца не могу поверить, что это могут принять, особенно те, у кого дети.

Ведущая: Работаем?

Марина: Работаем. О результате... Я хотела бы, чтобы немного отпусти­ло. Я не снимаю с себя ответственность, я только хочу, чтобы эта память не так терзала. Мне кажется, что без этого результата о ребенке даже думать нельзя.

Ведущая: Отпустило — что?

Марина: Голоса, картины. Голос, который говорит, что я дрянь, женщина без совести, убийца. И голос, который говорит, что ничего осо­бенного, подумаешь, с кем не бывало.

Ведущая: Давай услышим их во всей красе. (Марина выбирает из груп­пы Осуждающий Голос и Наплевательский Голос, меняется роля­ми с первым. Вот что он говорит.)

Марина (от имени Осуждающего Голоса): Ты — убийца, и нечего отво­рачиваться. Как ты можешь жить после этого? Ты еще будешь на­казана! Ты не родишь здорового ребенка, ты вообще не родишь или умрешь молодой от какой-нибудь мерзкой болячки. Что ты ежишься, что ты плачешь теперь? Раньше надо было думать!

Голос настолько общеизвестный, что я предлагаю группе присоединиться и подублировать его. Получается вот такой хор фурий:

—  Ты погубила свою душу, тебе нет прощения.

—  Развратная дрянь, так тебе и надо, мучайся теперь.

—  Только дуры попадаются.

—  Да, теперь тебе уже и терять особо нечего.

—  Как ты могла? А если бы я в свое время от тебя избавилась? Ты думаешь, ты мне была очень нужна тогда?

Марина все это время пребывает в роли Осуждающего Голоса, удовлетво­ренно кивает, повторяет подсказанные обвинения, а сразу за последним, без паузы продолжает:

Марина (от имени Осуждающего Голоса): Легко жить собралась, без по­следствий? Да ты знаешь, что теперь с тобой может быть? Раньше надо было думать!

Ведущая: Осуждающий Голос, Вы чей?

Марина (от имени Осуждающего Голоса): Я — Мать! Я возмущена сво­ей идиоткой-дочерью. Нет, ты слушай, я тебе еще не все сказала! (Обмен ролями, повтор, на этот раз Марина все это слышит, стоя напротив Фурий, а главный Обвиняющий Голос превратил­ся в Мать).

Ведущая: Когда ты слышишь все это, что с тобой происходит? (Марина съеживается, сначала стоя, потом на коленях, потом и вовсе сжимается в комок на полу в позе эмбриона; слышен глухой за­давленный голосок.)

Марина: Для меня все кончено, мне нет прощения, лучше умереть и ничего не чувствовать. (К ведущей) И тут раздается второй. (Об­мен ролями).

Марина (от имени Наплевательского Голоса): Что ты разнюнилась? Ты что, первая? Какое там убийство — восемь недель! Кусок мяса, бо­родавка. Выскоблилась — и отлично, спасибо, что под наркозом. Все прошло удачно, сплюнь и забудь. Не будь ханжой, никому твои сопли не интересны. И не вздумай ему ничего рассказы­вать — сам подставил, сам же первый и осудит. Мало того, что бросит, еще и в душу наплюет. Если мы такие нежные, раньше ду­мать надо было!

Ведущая: Наплевательский Голос, а Вы кто?

Марина (из роли бабушки): А я — ее бабушка, медработник. Да, я не одобряю, но не рожать же ей! Кому сейчас этот ребенок нужен? Конечно, думать надо, прежде чем в трусы пускать. Но лично я тоже на кресле враскоряку свое отверещала, а как же? Потом на козлов этих вонючих смотреть не могла. А Лариска у нас — хан­жа. Не пойми в кого. Между прочим, она тоже не планировалась. Прошлепала. Замоталась по дежурствам, муж как раз гулял оче­редной раз. Опоздала.

Ведущая: В каком году это было?

Марина (из роли бабушки): Да в пятьдесят шестом, не так давно и раз­решили-то нам свободу эту. И на том спасибо. Легально, с боль­ничным, чего ж еще? Скоблись не хочу! Моя заведующая, между прочим, их сделала семнадцать. И ничего!

Ведущая: Марина, выйди из роли бабушки и стань своей мамой Лари­сой. Лариса, Вы хотите что-то сказать своей матери, Марининой бабушке?

Марина (из роли матери): Мама, почему ты такая грубая, злая, за что ты меня ненавидишь? (Обмен ролями, Марина отвечает из роли бабушки.)

Марина (из роли бабушки): За что, за что — за то самое. Я с тобой вля­палась, да ты еще и болела: то уши, то коклюш, то корь в садике. Сергей совсем от рук отбился, на работе недовольны, ты гундишь... Да не тебя я ненавижу, дура ты моя правильная. Жизнь я эту распрекрасную в гробу видала. Больше ни разу не опоздала, ни-ни: все как по писаному, девять недель — и привет танкистам! И нечего на меня пялиться, как будто ждешь чего. Я лично тебе дала все, что могла! И уж за тобой присматривала будь здоров! Ах, скажите пожалуйста, я переписала ее записную книжку! Ах скажите, я рылась в ящиках! Я тебя оберегала, дура, и правиль­ность твоя — моих рук дело, твоей заслуги тут нет! Тоже мне, целка-невидимка... Ты бы за своей девкой смотрела, как я за то­бой. Может, и уберегла бы. А ты только и знаешь, что морали ей читать. А какое твое право, что ты вообще в жизни испытала? (Обмен ролями, Марина снова в роли своей матери Ларисы.)

Марина (из роли матери): Мама, пожалуйста, помолчи минутку. Мариша, девочка, я на тебя свалила слишком много. Я говорю тебе то, что до сих пор не отваживаюсь сказать своей матери, потому что я до сих пор ее боюсь. Но и ты меня пойми: ведь я живу случай­но. И она никогда не забывала мне об этом напомнить. Ты — не случайность, не ошибка. Это главное. (Обмен ролями, Марина от­вечает матери).

Марина: Мамочка, мне тебя жалко. Мне и бабушку теперь жалко, ты не смотри, что она такая железная, она не злая, это не то. Баба Тома, неужели тебе никогда не было жаль? Себя, дочку, тех деток? (Об­мен ролями.)

Марина (из роли бабушки): Да вашу мать, не могла я себе такого позво­лить! Я бы волком взвыла, а какой вой — жила в коммуналке, ра­бота сменная, час десять трамваем, муж гуляет, что вы все пони­маете?

Ведущая: Бабушка Тамара Васильевна, Вам никогда не хотелось про­ститься с теми детками?

Марина (из роли бабушки): Да где, их и след простыл. Я в лесу иногда к дереву прижмусь — и реветь. Говорят, все травой прорастем. Поеду вроде за грибами, кому какое дело. Одной-то побыть редко удавалось, распускаться на людях не больно хорошо. Вот в лесу прошибало маленько. О чем — не знаю. Может, и о них.

Ведущая: Поехали, Васильевна, в лес...

Марина (из роли бабушки): Ну, поехали.

Делаем лес — стоят взметнувшие руки Деревья (все, кроме исполнитель­ниц роли Ларисы и Наплевательского Голоса, после обмена ролями времен­но ставшего Мариной.)

Лариса: Ведь я живу случайно (издалека, глухо).

"Марина": Бабушка, неужели тебе никогда не было жаль?

"Баба Тома": Ах, девки, что б вы понимали! Молчите, при вас не хочу!

"Деревья": Все травой прорастем... Говорят, все травой прорастем...

Марина в роли своей бабушки вдруг опускается на четвереньки, как бы даже немного присев на "задние лапы" и разражается самым настоящим воем. Я слышу где-то среди Деревьев глухое рыдание и жестом предлагаю присоединиться к Волчице-Плакальщице, в которую превратилась Тамара. И такой кучкой из пяти-шести рыдающих, воющих, раскачивающихся жен­щин — или волчиц? — мы сидим на полу. Здесь же с нами оказался и На­плевательский (бабушкин, как мы уже знаем) Голос — сейчас в роли самой Марины, и Лариса — случайная гостья в этом мире, нежеланная дочка, и еще кто-то...

Столько труда нам стоило разрешить себе этот плач — ведь не за себя од­них, а и за тех, кто уже не заплачет, — что теперь он должен иссякнуть, завершиться естественно. Вообще в работе такого рода очень важно ниче­го не форсировать и не прерывать: чувство, как и многое другое, лучше "знает", когда ему родиться.

Но и это еще не все. Это половина работы. Есть еще большой пласт, свя­занный с виной.

Ведущая: Марина, что поделывают голоса? (Разумеется, все вернулись в свои роли.)

Марина: Молчат. Я, правда, не понимала, чьи они.

Ведущая: Что ты чувствуешь сейчас?

Марина: Знаете, только когда они затихли и перестали меня долбать, я почувствовала, как на самом деле виновата.

Ведущая: У кого ты могла бы попросить и получить прощение?

Марина: Мне трудно представить себе этого ребенка даже как душу.

Ведущая: Закрой глаза и представь себе кого-то, кто тебе сейчас нужен.

Марина (после минуты с небольшим): Только не смейтесь. Это будут яблоня с яблоками, Сикстинская Мадонна и моя прапрабабушка, у которой было семь детей.

И вот что сказали (разумеется, Марининым голосом) эти три персонажа.

Прапрабабушка: Что бы ты ни сделала, ты все равно моя наследница, моя кровиночка. Я вас всех люблю и жалею, и маму твою, и ба­бушку, и всех своих. Поубивалась — и правильно, есть о чем, но не век же тебе слезы лить! Ты на деток на маленьких чаще смот­ри, не бойся. Вон нищих сколько с младенчиками, подай копееч­ку. Чем головой об стенку биться, погляди: может, подружке ка­кой помощь нужна с маленьким? Каяться-то тоже нужно с умом. Эх, молодо-зелено... Живи, деточка. Живи и помни.

Яблоня: Сейчас я нарядная, вся в румяных яблочках, но их соберут, лис­тья облетят, и буду я голая, как мертвая. А потом придет весна, трещинки от морозов заживут, буду и цвести, и плодоносить. И ты так, и все вы... Я сама жизнь, ее круг. Не добрая, не злая, начи­наю и заканчиваю, снова начинаю. Слушай свои круги, знай, ког­да тебе облетать, а когда цвести и плодоносить. Ты получила свой урок. Я продолжаюсь, а ты жива, и может быть, следующий круг пройдешь лучше этого.

Сикстинская Мадонна: Я скажу тебе так, как сказал одной женщине мой Божественный Сын: "Иди и больше не греши". Иди, милая. Пора жить дальше.

Работа была закончена, Марина вывела из ролей всех, кто еще в них оста­вался, мы сели в круг говорить, и сказано было немало. Но об этом как-ни­будь в другой раз. Не знаю, передает ли текст то ощущение покоя и света, которое мы все испытывали в последней сцене. Хотелось бы верить, что все-таки передает.

И понятно, что лучшая "профилактика" тяжкого греха — это безопасная и неунизительная контрацепция. Но не только. Поскольку в деле продолже­ния рода сплелись и гудят мощнейшие "струны" бытия (в том числе и та­кие силы, которые больше и глубже нашей короткой жизни), приходится заглянуть в себя и попытаться понять, чего же на самом деле я стремлюсь достичь, какие страсти и потребности живут и конфликтуют во мне. То, что не прочувствовано, не стало частью сознания, — будет сказано самим те­лом, его таинственной и сложной работой зачатия и плодоношения. Все сюжеты про таблетку, которую почему-то забыли принять, про "случайно" перепутанные подсчеты — это сюжеты о решениях, которые по тем или иным причинам не были приняты сознательно, но приняты — были.

Знать, чего хочешь на самом деле, не легче — иногда это нам может со­всем не нравиться. Очень трудно не лукавить вообще, стократ трудней — в тех именно человеческих отношениях, которые изначально полны подо­зрений, ловушек, попыток манипулировать партнером. Не своих, так чьих-нибудь еще. В этом смысле наивно ожидать от наших мужчин понимания: их мир этому не учит. Обвинения, обиды, тайное или явное предъявление счетов никуда не ведут, и если мы не хотим пополнить собой бесконечную очередь жертв-убийц — не ты первая, не ты последняя, — то нам ничего другого не остается, кроме как выскочить из стереотипа. Стать не первой-последней, а единственной — хотя бы для себя одной.

Принять на себя ответственность за свое тело, относиться к нему уважи­тельно наперекор всей лицемерной, женоненавистнической "практике" — безумно трудно. Но другого выхода нет. Важно с этим успеть в молодые годы, когда искушение слепо принять то, что навязывают, или назло посту­пить наоборот — сильное, а опыта житья своим умом еще немного. Ах, как хорошо было бы при этом еще и быть дочерью матери, которой нравится быть женщиной! Которая принимает свое тело и гордится им не только по­тому, что оно желанно или способно давать жизнь, — а просто потому, что оно живет и чувствует. Которая может и дочку научить радоваться своему телу не потому, что "тебе еще рожать", а просто потому, что дочка сама по себе ценна, любима и уникальна.

И если сложилось так (а часто именно так и складывается), что от наших матерей этого ожидать невозможно, остается только взять на себя этот труд и эту ответственность и меняться самим. В каком-то смысле остается только стать самой себе такой матерью, которой заслуживает каждый ребе­нок: мудрой, любящей, терпеливой.

БАБУШКИН СУНДУК

Жизнь проходит, как сердитая соседка, не кланяясь.

Фаина Раневская

...А сравнительно недавно окованный медью сундук запросто можно было найти на московской помойке. Это сейчас они стали антиквариатом, а тог­да с ними расставались безжалостно: крупная вещь не вписывалась в пере­езд из коммуналки в центре в спальный район. Подтаявшие комочки на­фталина в углах напоминали о временах, когда зимние вещи не только хранили годами, но еще и перелицовывали. А уж какой-нибудь габардино­вый отрез — чуть ли не трофейный — и вовсе берегся "для внучки на пальто".

В начале 1990-х, когда радио и телевидение радостно стращали: грядут го­лод, разруха, гражданская война, — моя покойная бабушка Раиса Григорь­евна, дымя "пегасиной", с бесконечной иронией комментировала: "Ну что мне этот молодой человек рассказывает! Как будто он их видел, голод с разрухой! Он бы лучше у меня спросил!" У них мало кто что спрашивал: ставшие старухами в пятьдесят, знающие секреты обращения с гнилой кар­тошкой и умевшие приготовить три блюда из килограмма костлявой моро­женой мерзости, они никому не были интересны. Некоторые все же стали "антиквариатом": прибежали поворотливые девочки с диктофонами, отку­да-то повытрясли старые фотографии... Но это если старухи имели отно­шение к знаменитостям, к тому, что принято считать историей, — "Стару­хи были знамениты тем, что их любили те, кто знамениты... " — к полити­ке, к войнам и репрессиям... ну хоть к театру и кино на худой конец.

Остальные ушли, ничего не сказав в камеру: она не жалует старух. И ни­кто не склонил головы перед незаметным, растянувшимся на десятилетия тихим подвигом миллионов женщин, не прыгавших в тайгу с парашютом и не покорявших целину, а лишь стоявших насмерть на порогах своих — и каких, мы-то знаем! — жилищ с выполосканной до скрипа тряпкой и кви­танцией "за свет".

Нас больше нет. Сперва нас стало меньше,

Потом постигла всех земная участь.

 Осталось только с полдесятка женщин,

Чтоб миру доказать свою живучесть.

Мы по утрам стояли за кефиром,

Без очереди никогда не лезли,

Чтоб юность, беспощадная к кумирам,

Не видела, как жутко мы облезли.

Дрожали руки, поднимая веки,

Чтоб можно было прочитать газету.

Мы в каждом сне переплывали реки,

И все они напоминали Лету...

Юнна Мориц

В моей семье откуда-то взялось и дошло до меня выражение: "Опрятной женщине, чтобы вымыться, достаточно и стакана воды". Только представьте себе, как она, эта не ко времени опрятная женщина, несла стакан — ско­рее, алюминиевую кружку — к себе в комнату или в какой-нибудь угол, в лучшем случае отгороженный занавеской, или куда там еще его надо было донести. И заодно додумайте, как происходило само мытье — и на что по­хожа жизнь, которая породила эту мерку. Грязно-серые — не от заношен­ности, а от природы — рубашки назывались "смерть прачкам". Удивитель­но ли, что столь многие женщины старшего поколения буквально помеша­ны на чистоте — и как же они раздражали нас, уже считающих газовую колонку недостаточно удобной, уже находящих естественным и нормаль­ным, что из крана течет горячая вода. Правда, течет с перебоями и ржавая, но ведь течет! Ужасно смешно, не правда ли, что какая-нибудь "свекровь номер один" всерьез гордилась белизной своих вручную выстиранных на­волочек — как будто больше нечем. Делать вам нечего, Нина Николаевна, зачем же так себя мучить? Делать — по большей части — было действи­тельно нечего.

В том смысле, что иной формы контроля за грозной и непредсказуемой действительностью, кроме маниакального доведения до блеска личного имущества, не предполагалось. Отсюда и специфические ценности: "Лицо хозяйки — унитаз". Хлоркой и вонючим хозяйственным мылом — а иначе все кругом грязью зарастет, не дом, а помойка; как же не стыдно так опус­титься — чайные чашки, вы подумайте, совершенно черные изнутри, а сода на что? Помойка, между тем, все равно наступала:

"И вот сидим мы все вместе за праздничным столом, накрытым в канун Великого Октября. Канцелярские столы покрыты газетами, сервированы гранеными стаканами, чашками без ручек, алюми­ниевыми вилками, пластмассовыми тарелками — вот они, драго­ценные черепки нашего подлинного быта, именно из такой посу­ды мы привыкли питаться. [...] Цветы красуются в бутылках из-под молока. Вместо пепельниц консервные банки. Но мы доволь­ны нашей сервировкой, мы очень любим служебные сабантуи.

Бывают, конечно, еще и домашние, семейные праздники, где вы­ставляется заветная посуда и стол накрывается белой скатертью. Но мы так выкладываемся по случаю семейных торжеств, что нам не только праздник — нам белый свет не мил"[28].

Это из романа Инги Петкевич "Плач по красной суке". Все сказано одним названием. И ни от какого "родства" — исторических корней — отказы­ваться не только глупо и неприлично, но еще и совершенно невозможно: все мы постсоветские женщины, всем так или иначе разбираться со своей персональной "помойкой" — свалкой выброшенных за ненужностью ве­щей, слов, привычек, иллюзий. Не спешите утверждать, что это не имеет к вам никакого отношения: отказываться от родни и скрывать свое проис­хождение — это ведь тоже часть традиции, и вы знаете, какой...

Про определенный тип старух говорили: "из бывших" — или, как выража­лась старенькая няня одной моей коллеги, "из когдатых женщин". Незамет­но, как это свойственно времени вообще, "бывшими" стали уже не воспи­танницы института благородных девиц, а комсомолки-физкультурницы-рабфаковки; а там подошла и очередь предвоенного поколения — "их бра­ли в ночь зачатия, а многих даже ранее", и далее — без остановок. Доста­лось всем.

Как же они справлялись? Как одевались, из чего и во что перешивали? Как отоваривали все эти бесконечные карточки и талоны, как изворачивались хоть что-нибудь приработать, когда и это тоже было нельзя? Как рожали и растили детей, как вообще на это отваживались? Как вставали в кромешном зимнем мраке на службу, куда невозможно было опоздать? Чем держались? О, в нас гораздо больше от них, чем мы догадываемся: от их привычки по­стоянно беспокоиться черт-те о чем и утешаться малым, от их тоски по празднику и упрямого равнодушия к тому, кого опять "всенародно избра­ли", от их надорванного хребта и горького юмора, от их доходящего до аб­сурда терпения и странной приверженности к особому способу заваривать кофе или ставить пасхальный кулич. На мои "научные" по молодости воп­росы о том, сколько же именно следует месить это раз в году бывающее, восхитительное, смуглое, лоснящееся тесто с родинками изюма бабушка от­вечала: "Пока жопа не взмокнет", театрально понижая голос на заветном словце. Другая бабушка, изувеченная на войне страшной непоправимой хромотой, полола грядки лежа: а что такого? Она же тихо, но всерьез осуж­дала меня за то, что я не помню, сколько у меня в хозяйстве постельного бе­лья: как же так можно? А пожилая профессор-педиатр на все ахи-охи по по­воду здоровья нации басила: "Мы выросли. И они вырастут..."

Тех из нас, кому крепко за тридцать, часто и в самом деле растили бабуш­ки: матерям в такой возможности было отказано, и многие из них даже и не поняли, чего лишились. Пятьдесят восемь рабочих дней по уходу за ре­бенком или три дня на аборт — вот и весь выбор. (Подумайте о недопусти­мой роскоши что-то почувствовать по этому поводу, если это твоя жизнь и другой не предвидится.)

И как бы наши бабушки ни были далеки от совершенства, какие бы про­блемы мы ни нажили в связи с таким — на поколение назад смещенным — особым их значением в жизни внучек... Конечно, материнская фигура бес­конечно важна и, по идее, единственна. Бабушек должно быть хотя бы две и по понятным причинам они часто не питают друг к другу нежных чувств. Конечно, пожилой возраст той, которая растит ребенка, накладыва­ет массу отпечатков: тут и чрезмерная забота о безопасности, и нормы другого поколения, и особые отношения с собственной иссякающей и внучкиной расцветающей сексуальностью... Конечно, лучше всего, когда у девочки есть мама с папой, бабушки с дедушками и сестры с братьями. Лучше. Но не вышло. И поскольку мы-то знаем, как оно было на самом деле, мы понимаем и другое: бабушки спасли немыслимое число малень­ких женских душ. А что еще они оставили, разбираться уж нам самим. Они сделали, что могли.

Бабушка, видишь, я мою в передней пол.

У меня беспорядок, но в общем довольно чисто.

Глажу белье, постелив одеяльце на стол,

И дети мои читают Оливер-Твиста.

Бабушка, видишь, я разбиваю яйцо,

Не перегрев сковородку, совсем как надо.

В мире, где Хаос дышит сивухой в лицо,

Я надуваю пузырь тишины и уклада.

Бабушка, видишь, я отгоняю безумье и страх,

Я потери несу, отступаю к самому краю:

Рис еще промываю в семи водах,

А вот гречку уже почти не перебираю.

Бабушка, видишь, я в карауле стою

Над молоком, и мерцает непрочная сфера...

Вот отобьемся — приду наконец на могилу твою,

Как к неизвестному воину, бабушка Вера!

Марина Бородицкая.

Из сборника "Я раздеваю солдата"

Я хочу рассказать вам несколько историй о наследстве — полученном и не полученном, но одинаково важном. О том, что можно найти в "бабушкином сундуке", куда до нас и даже до нее складывались невидимые части на­следства "по женской линии", ненаписанной и невостребованной женской истории. Если вы вообще читаете эту книжку, вряд ли возникнет вопрос о том, зачем туда заглядывать. Кларисса Пинкола Эстес называет это "соби­ранием костей" и рассказывает восхитительную и ужасающую — именно так, одновременно и только одновременно! — легенду о Костяной Женщи­не или Волчице, La Loba, собирающей в пустыне и пением оживляющей ко­сточки. Из кажущихся мертвыми и бессмысленными фрагментов — живое и целое:

"Есть старая женщина, обитающая в тайном месте, которое каж­дая из нас знает в своей душе, но мало кто видел воочию. Как и старухи из сказок Восточной Европы, она дожидается, когда к ней придет сбившийся с пути скиталец или искатель.[...]

Единственная работа La Loba — собирать кости. Она собирает и хранит главным образом то, чему угрожает опасность стать поте­рянным для мира"*.

"Старухи из сказок Восточной Европы" — это компания Бабы-яги, которая и сама-то — Костяная нога, и обращаются к ней поневоле, в трудной и без­выходной ситуации. "Забор из человечьих костей" — граница ее владений, именно при взгляде на них замирает от ужаса Василиса, да и кто бы не ис­пугался? Однако вскорости оказывается, что черепа на заборе находятся не столько для устрашения, сколько для света. Того, за которым приходит Ва­силиса.

Как-то само выходило, что на наших женских группах работа нередко по­ворачивалась к семейной истории, генеалогическому древу. Не только ба­бушки, которых мы все-таки знали и помним, но и прабабушки и даже еще более дальние предки оказывались вдруг хранительницами страшных тайн или исцеляющих посланий — чаще, впрочем, и того, и другого. Разумеется, в работе мы имеем дело не с фактологией, — это же не следственный экс­перимент! — а с семейной легендой, в которой каждая деталь и предмет сохранился не случайно, которую общими усилиями соткали многие люди. Кто-то из них все пересказал по-своему, кто-то многозначительно промол­чал, кто-то добавил ярких красок, и у всех были на то свои причины.

Мы носим в себе всю историю своего рода — и мужчин, и женщин, — не ощущая этого; она говорит с нами сотнями разных способов, да слышим мы не всегда. Я иногда думаю, что потребность в "собирании костей" про­сыпается и начинает властно заявлять о себе тогда, когда, говоря словами Эстес, "вы сбились с пути и, конечно, устали". Это бывает, когда подступает очередной кризис идентичности, когда старые ответы на вопросы "Кто же я такая, куда иду, чего хочу?" оказываются бессмысленными, а новых еще нет. Так происходит и тогда, когда выбита почва из-под ног, отнята при­вычная роль, а нужно на что-то опереться. Разумеется, прошлое рода — не единственный ресурс, "косточки" хранятся не только в нем.

У нас, однако, есть особые причины со страхом и надеждой искать свои ответы именно в семейном древе; обращаясь к памяти предков, мы не только ищем отгадок или помощи, но и исполняем что-то такое, что жиз­ненно важно сделать: оплакиваем, прощаем, соединяем оборванные нити, в конце концов, просто подтверждаем: они были, поэтому и мы есть. Мо­жет быть, потребность рассказать историю своей семьи тем сильней, чем сильней чувство уязвимости, хрупкости людей и семьи перед "превосхо­дящими силами противника". И дело тут не только в общечеловеческом переживании бренности бытия: в нашей памяти слишком много грозных напоминаний о том, что мы сами, да и наши родители, и их родители — выжившие, что мы пришли в этот мир не благодаря, а вопреки историче­ским обстоятельствам.

"Много лет, не востребованные славой, судьбы моих родных и знакомых просятся пожить на бумаге. А их пойманные фотогра­фом лица с тихим, немым укором смотрят на меня, прижатые тол­стым стеклом к массивной дубовой столешнице моего видавшего виды письменного стола. Эта величественная рухлядь со стили­зованными под когтистые лапы тигра ножками досталась мне от деда. Письменный стол — самая дорогая вещь, перешедшая ко мне от прошлых поколений, ведь его таинственные полирован­ные когти были первым посторонним объектом, осознанным мною в новом великанском мире. Да еще острый запах ваксы от натертого до блеска паркета, по которому я подползала к завет­ной цели, стоило меня на секунду спустить с рук"*.

Все так, и тем не менее... Не только классика — вечность, песчинка в ча­сах истории; в часах этой истории в качестве песка насыпана лагерная пыль, а стерты в нее наши предки — взаправдашние и возможные. Совсем скоро, через десяток страниц, в той же книге того же автора мы убедимся в неслучайности столь сильной потребности дать своим родным "пожить на бумаге": "Свадьбу отгуляли осенью 1917 года, сразу после Успения. Это был последний раз, когда большая и дружная семья собиралась вместе. Никто тогда и подумать не мог, что больше они уже никогда не увидят друг друга"*.

Как всякая реальная потребность, потребность "собирать кости" находит себе разные формы удовлетворения. Кто-то пишет о своих родных прозу или воспоминания, кто-то восстанавливает (а то и сочиняет) себе дворян­скую родословную, кто-то наводит порядок в семейном альбоме, кто-то за­поем смотрит сериалы (которые часто, по сути, и есть лубочные семейные саги), кто-то читает страшные и дивные тексты Улицкой или Петрушевской, кто-то идет в храм помянуть своих покойников... Каждая из нас воль­на делать все это и многое другое. А еще мы работаем с этим материалом на группе. И очень часто "входом" в завораживающий лабиринт семейной истории оказывается что-то очень простое — присказка, пейзаж, вещь или имя. Имена, конечно, обладают собственной магией, без них и поминове­ние дается с трудом. Как-то раз во время перерыва на обед я встретила в коридоре нашего института Марину Бородицкую, чьи стихи давно и нежно люблю и с особым удовольствием цитирую в этой книге. "Ты что сегодня делаешь?" — "Американца перевожу, а ты?" — "А у меня семейная исто­рия, родовое древо по женской линии". — "Ох, это я бы даже переводить не смогла: я как услышу, что прабабушку звали Марфа Несторовна, сразу плакать начинаю". Уверяю вас, Марина — человек в высшей степени здра­вый, стойкий и трезвый; просто, как у поэта и переводчика, ее чувстви­тельность к тому, что означает слово, выше среднего. Я же во время рабо­ты не плачу, — но только потому, что свое отплакала и отговорила во вре­мя собственной работы с семейным древом (нас учили именно так — на себе).

А с вещами в нашей культуре вообще сложились непростые отношения: где-то у Мандельштама сказано, что как только возобладал материализм, стала исчезать материя. "До основанья, а затем...", одним словом. Вещи женские не стали исключением, разве что их уязвимость перед хаосом и разрушением оказалась еще большей: самые мягкие пошли на бинты и по­ловые тряпки, а самые твердые — "камушки" — были выменяны на муку, мыло, драгоценный пенициллин...

Странные, слишком значимые и оттого какие-то нескладные отношения с одеждой, "тряпками" — это тоже из сундука:

"Никто и нигде не озабочен так своими нарядами, как мы (рань­ше, правда, мы больше думали об их отсутствии). [...] Вечерние платья в будни, черное в жару, свитера на светском рауте, пре­увеличенные каблуки и косметика — почти всегда наша женщи­на выглядит чуть-чуть слишком. Уместность наряда редка, как попадание в яблочко у косого мазилы.

В общем, мы — простые ребята. Денег на одежду тратим немеряно, выглядим совсем не так, как хотим показать, встречных-поперечных уличаем в обмане, сами, как говорили в школе, "врем всем своим видом", бодро живем интенсивной вещевой жизнью. И будем продолжать жить. До стабилизации или полно­го краха, что для нас примерно одно и то же. При богатстве и достатке, спокойном завтрашнем дне деньги начнут тратить на совсем другие, серьезные и основательные проекты. А начнись опять разруха и хаос, снова примемся шить штаны из занавесок и бороться с молью"[29].

Казалось бы, такой легкий, ироничный текст, да еще на тему, которая офи­циально много лет считалась "не нашей" — было даже такое слово "ве­щизм". Неофициально же, как всем нам известно, озабоченность по поводу вещей и в особенности одежды просто зашкаливала — и было отчего. И вот в этом-то легком тексте, как стекляшка в буханке черного, вдруг скрип-хрусть: "а начнись опять разруха и хаос". Да. Вот оно, пойманное, как та моль: нет и не было безопасности, все наши усилия устроить хоро­шую жизнь — это слабенькая, хотя и постоянная попытка отгородиться от хаоса. Старая вещь это знает. Вещь напоминает, что был дом, стол, свет, се­мья, — и о том, как все это непрочно, а иногда — и о том, как случилось то, что случилось.

"Бабушка моей знакомой, будучи в молодости женой высоко­поставленного то ли красноармейца, то ли чекиста, любила кра­сивые вещи и приобретала их по возможности. Времена были тяжелые. Мужа ее вскорости арестовали и расстреляли как вра­га народа, а ее отправили в лагеря. Красивые вещи, как вы­яснилось из достоверных источников, оказались в известном ей доме высокопоставленного партийца, избежавшего участи ее мужа.

После многих страшных лет лагерей бабушку реабилитировали. Она возвратилась в Москву. Ей, что вполне понятно, захотелось вернуть свои красивые вещи, и она что-то такое предпринимала в этом направлении. Нынешний обладатель ее красивых вещей, видимо, прознав про это, испугался и сдал их в комиссионки, причем в разные. Не имея достаточно средств, чтобы выкупить все свои вещи, бабушка ограничилась покупкой абажура.

— Этот абажур висит в моей комнате, — заметила девушка, рас­сказавшая мне эту историю"[30].

В этом сюжете — таких вообще-то тысячи — самое поразительное для меня то, что записан и рассказан он явно молодыми женщинами и нашел свое место в россыпи баек и воспоминаний о мужчинах, романах, изменах и прочих пре­вратностях личной, любовной жизни. Остроумные молодые дамы без стесне­ния — и не без горчинки, если вчитаться, — повествуют "о своем, о девичь­ем" при свете все того же абажура; история называется "Возвращение".

Почему-то мне очень хочется верить, что бабушка рассказчицы действи­тельно приобретала свои "красивые вещи", что они — включая и этот са­мый абажур — были не реквизированы у каких-нибудь лишенцев, а хотя бы выменяны на барахолке. Возможно, я хочу слишком многого...

Иногда в начале групповой работы я прошу вспомнить и описать любую вещь, которая прожила в семье долго. Может быть, у нее нет официального статуса "семейной реликвии", но это вещь с душой и памятью. Какая это душа и о чем память, хорошо видно из самих описаний. Вот несколько, взя­тых почти наугад из моих записей:

—   Серебряные сережки, вот они на мне. Прадед с ярмарки привез трем дочкам одинаковые подарки, чтоб не обидно. Моей бабушке достались такие же, дешевенькие, как сестрам, перед самой кол­лективизацией. Потом уж какие ярмарки — потом Казахстан.

—  Икона Богородицы. С ней была такая история: немцы, когда город взяли, у нас в доме стояли постоем, все ценное забрали. У нее был серебряный оклад. И вот когда они отступали, такой был мо­мент — ничей город, то ли ушли, то ли еще нет. Тихо стало, баб­ка моя и вышла посмотреть, что и как. А икона наша среди улицы лежит ликом вниз, прямо на грязном снегу. Оклад содрали, а саму выбросили, и почти к воротам. Вот она у нас и семейная.

—   Шляпный болван моей прабабушки. Она была модистка. Вещь вроде ненужная, но живет, и уж, конечно, не мне ее вы­брасывать.

—   Портрет бабушки акварельный. Когда она пропала без вести на войне, кто-то из родни обклеил траурной каемкой. А дед увидел, страшно разъярился и стал отдирать. С двух сторон отодрал, не выдержал и побежал ругаться, кто сделал, чего живую похорони­ли. Так у этой картинки с двух сторон траур, а с двух нет. Бабуш­ка вернулась еле живая, не до картинок было. Так и осталось.

—   Специальный ножичек — тупой, с крючочком, с перламутровой ручкой, маленький — чтобы чистить апельсины. Я попробовала, когда подросла, — вроде неудобно или непривычно. Это из ка­кой-то жизни, где во всем порядок и для каждой мелочи свой ин­струмент.

—  Костяной вязальный крючок. Бабушка была не рукодельница, это ее сестры, она рано умерла и, говорят, дивно вязала. Всех этих воротничков-салфеточек, конечно, не осталось, пропали.

—   Фотография молодых бабки с дедом на курорте. Все женщины в крепдешине, такие хорошенькие, смеются, прямо Голливуд. И внизу наискосок надпись: "На память о Ялте. 1939 год".

—  У меня в семье это кактус, любимец деда. Растет он медленно, лет ему не знаю сколько, внизу уже в какой-то коре и лысый. Бабуш­ка его называла "Гошин урод" и все ворчала, что он мешает. Но он очень красиво цвел, буквально день или два, и я сама слыша­ла, как она ему вслух выговаривала, что мало. Когда деда не ста­ло, хотите верьте — хотите нет, кактус цвести перестал, а бабуш­ка его как-то даже полюбила.

—   Швейная машинка "Зингер". Берет все, от шифона до брезента. Простой, надежный механизм — конь, а не машина, захочешь — не испортишь. И хороша серьезной механической красотой. Она прокормила всю семью в эвакуации, расстаться с ней ни у кого рука не поднялась, так и живет. Последний раз я на ней шила мешки для переезда — считай, она меня перевозила.

Описания эти смиренны, как и их предмет. А дальше бывает работа — раз­ная, как всегда в группе.

ИСТОРИЯ РОЗОВОЙ ШЛЯПЫ

Сложила на коленях руки,

Глядит из кружевного нимба,

И тень ее грядущей муки

Защелкнута ловушкой снимка.

Как на земле свежо и рано!

Двадцатый век, дай ей отсрочку...

Белла Ахмадуллина

Вера — умница, красавица и удачница. Должность, дети. Немного суховата, сама это знает. Говорит, что чувствует себя недостаточно женственной — с тем и пришла.

Начали мы, понятно, с семьи Вериного детства. Папа — "хороший мужик", большой начальник, редко бывает дома. Мама — "ценный специалист", "все по правилам". Бабушка, на которой держится дом: "Я с ней страшно конфликтовала в детстве, особенно в юности. Успела помириться до ее смерти, но доставала она меня страшно. Неласковая, не сочувствующая, просто какой-то соляной столп, железяка. Это уж я потом поняла, что и ей досталось. Но она почти никогда и ничего не рассказывала. Наверное, не могла".

Ведущая: Вера, что для тебя важно в этой истории? Я вижу, что ты сей­час волнуешься.

Вера: Я хочу встретиться не бабушкой, а с ее матерью, Верой Андреев­ной. Мне кажется, что на ней что-то прервалось, сломалось.

Как обычно, мы строим "место встречи" из ничего: несколько стульев да воображение. Воображение, замечу, не одного человека (героини), а наше общее. Семейные истории у нас, конечно, очень разные, а та, большая — одна. Итак, Вера в роли своей прабабушки и тезки:

Вера (из роли Веры Андреевны): Я сижу на веранде. Накрыт стол к чаю, теплый летний день.

Ведущая: Вера Андреевна, где мы сейчас?

Вера (из роли Веры Андреевны): Юг России, не знаю, как там у вас это называется, а моя родина — Екатеринодар, я дворянка казачьих кровей. Замужем за инженером. Милый человек, труженик. Мы не богаты, сестры устроены лучше, но и он из хорошей семьи, хоть и обедневшей. Дом у нас, конечно, свой. Сад огромный, старые де­ревья. Это мое хозяйство, мое царство. Дети с няней, работники в

саду, сейчас будем с Алешей пить чай и беседовать. Очень тихо, слышно только пчел. Пахнет цветами, землей, абрикосами.

Ведущая: Вера Андреевна, как Вы выглядите, как одеты?

Вера (из роли Веры Андреевны): О, я за этим очень слежу. У нас, знаете, солнце жаркое, без шляпы и по саду не пройдешь. У меня боль­шая кружевная шляпа — розовая, бросает легкую тень на лицо. Рядом зонтик. Белое кисейное платье с розовой отделкой. К чаю у нас принято одеваться, детей я учу тому же. Нужно уважать свою семью. Я строгая хозяйка, но я еще и красивая цветущая женщина и никогда об этом не забываю.

Ведущая: Вера Андреевна, как сложится Ваша судьба дальше?

Вера (из роли Веры Андреевны): Я не переживу всего этого ужаса. Мой дом разграбят и сожгут, сад вырубят на дрова, мужу придется служить новой власти и переехать севернее, не успев меня опла­кать. Младшей, Анечке, будет всего восемь, ей будет очень трудно объяснить, почему никогда — ни-ког-да! — нельзя упоминать ни о нашем родстве, ни о том, где мы жили. Надеюсь, она все забу­дет — для ее же блага. Она нежная девочка, эти испытания не для нее, но порода наша крепкая, и я знаю, что она выдержит. Мне жаль, что я ее покидаю в тяжелый час. (Обращаясь к участ­нице группы в роли Анечки, будущей Вериной бабушки.)

Анечка, ma petite, крепись, дорогая. Господь милостив, и родные помогут, кто уцелеет. Я любила тебя, твоих братьев и папу. Я не виновата, что должна вас покинуть. Жизнь моя была полна, радос­тна — за что же тебе такое, моя девочка?

(Я прошу Веру поменяться ролями с Аней и ответить матери, если захочет.)

Вера (из роли своей бабушки Анны): Мама, я так Вас обожала! Я всю жизнь буду помнить это счастье, этот покой, наш сад на Зеленой. Но я никогда ничего не скажу, как Вы велели. Мы будем жить очень тяжело, мне придется пойти работать в пятнадцать лет, из всей се­мьи выживем только я и папа. У нас теперь другая фамилия. Я вый­ду замуж без особенной любви, тоже за инженера, но и он погибнет на войне. В моей жизни никогда не будет большой семьи, родных, подруг. Я буду только выживать и очень много работать, копить добро. У меня никогда не будет ни одной непрактичной вещи, я всю жизнь прохожу в коричневом и сером. Но я выдержу, мама.

Не только в этой истории, но очень часто и в других, с отчаянной, горькой подробностью в женских группах "транслируются" детали, которые боль­ше нигде не могут быть упомянуты, с надеждой хоть на какое-то понима­ние и сочувствие.

Голые ноги, обмазанные глиной для имитации фильдеперсовых чулок: знай наших! Упрек одной сестры, брошенный другой: "Как за солью идти, так мне, а ты чего у нас такая нежная?" — он непонятен, если не знать, что "идти за солью" — значит шагать через полгорода с двумя ведрами за со­леной водой, которую потом самой выпаривать на дровяной плите. Сестра же, которой по болезни нельзя таскать такие тяжести, для этой жизни и правда несколько нежна, о чем ей напоминают по десять раз на дню. Семь накрахмаленных нижних юбок — верх достатка! — в которых выходит за­муж прабабушка; и у этих юбок есть своя судьба: из самой последней вы­кроятся распашонки для ребеночка, "лишнего рта", который некстати ро­дится в войну и станет отцом героини-рассказчицы ("Маленьким как раз и лучше из ношеного, оно помягче, а уж тут такое ношеное, что совсем пос­ледняя польза, больше ни на что не годно"). Прабабка с бабкой чуть не по­ругались, кроить или нет: "А как не выживет, на что еще распашонки? Раз­ве что подоткнуться по надобности, так это уж больно шикарно, не бары­ни". Варварская конструкция "гигиенического пояса" на английских бу­лавках, специфическое ноу-хау для девочек — и еще десятки примеров унижения, даже истязания женского тела, полного пренебрежения его ощущениями и потребностями.

Об этой стороне жизни наших бабушек и прабабушек говорить особенно неприлично, поскольку "личная гигиена раскрепощенной женщины" тре­бовала прежде всего трудоспособности, природные же ее особенности вос­принимались как досадная помеха графику дежурств. Между тем не от од­ной пожилой женщины я слышала о специфическом, ни с чем не сравни­мом ужасе "просидеть" юбку. Рассказывали и о чудесах стойкости, когда до мяса стертые этим самым клеенчатым поясом нежнейшие части тела не помешали героическому ответу на экзамене или, того хлеще, сдаче норм ГТО. (Для молодых перевожу: "Готов к труду и обороне"). Ни одной из моих рассказчиц не пришло в голову хотя бы отпроситься в туалет и чем-то себе помочь, облегчить свои муки. То есть следовало не только сносить, но еще и молчать: стыдно. О, скольким дочерям и внучкам отозвалось это "стыдно", это многолетнее надругательство над женским телом!

"Исподнее девочек тех лет было придумано врагом народа чело­веческого в целях полного его вымирания. На короткие руба­шечки надевался сиротский лифчик с большими, в данном случае желтыми, пуговицами. К лифчику крепились две ерзающие ре­зинки, которые пристегивались к коротким чулкам, впивающимся в плотные Викины ноги уже под коленками. На все это надевали просторные штаны, именуемые не по чину "трико", и вся эта сбруя имела обыкновение впиваться, натирать красные отметины на нежных местах и лопаться при резком движении. Белье взрос­лых женщин в ту пору мало чем отличалось и должно было, ве­роятно, гарантировать целомудрие нации"[31].

Любая старая брошюрка типа "Гигиена девушки" (можно "матери и ребен­ка", разницы нет) способна сама по себе, без каких-либо дополнительных травм, вызвать приступ омерзения к собственному телу, если позволить себе проникнуться этим запахом карболки, этим духом санпропускника, военного поселения, беды. Да вот, снимаю с полки дефицитнейшее когда-то издание "Краткая энциклопедия домашнего хозяйства" — храню его вместе с "Книгой о вкусной и здоровой пище", тоже досталась в наследство от бабушки Елены Романовны. Год издания — шестидесятый, вполне мир­ное уже время, даже оптимистическое. Наугад открываю, выпадает буква "п". Словарные статьи по порядку: понос, поплин, поражение электриче­ским током и молнией, портьеры, поседение волос, послеродовой период, пособие по временной нетрудоспособности, посуда, потертость, потли­вость, потолок, почки (говяжьи, свиные, бараньи), права матери и ребен­ка... Я ничего не придумываю и не пропустила ни слова. Это придумала жизнь, которую заставили прожить наших женщин.

Вернемся в группу, где Вера, в свою очередь, возвращается "из прошло­го" — или из тех мест, где все мы можем разговаривать с умершими или вовсе не существовавшими. В нашей работе это делается так: настоящее, реальность, обозначается в пространстве — проще сказать, стул стоит; весь мир воспоминаний, символов, семейного мифа — в другом простран­стве той же самой рабочей комнаты, отдельно. Поколения размещаются в пространстве как на генеалогическом древе, то есть более-менее соответ­ствуют действительности: прабабушка, бабушка, мать. Всю историю факти­чески рассказывает героиня, но рассказывает из ролей женщин своего рода, сначала пригласив на их места кого-то из группы. Это, как и во вся­ком психодраматическом действии, делается для того, чтобы после обмена ролями она могла услышать свои же слова со стороны.

В этом действии — физическом, буквальном воплощении в прабабушку, бабушку-девочку или кого-то другого — есть невероятная мощь и магия. Сколько раз бывало, что героиня начинала свой рассказ с утверждения "я ничего о них не знаю", а вошла в роль — и откуда что взялось. И мы, ко­нечно, не претендуем на установление — восстановление? — какой-то "объективной" правды и справедливости: важно только то, как это дей­ствие передачи законного "наследства" чувствуется и понимается самой героиней. Это у нее в душе, у нее в памяти восстанавливаются оборванные связи и отношения.

Надо заметить, что тема обрыва родственных связей, вынужденного отказа от фамилии в работе с семейной историей всплывает часто. Страх, вина и особая растерянная немота передаются по наследству — никто не знает толком, как, но передаются. Как и другие болезненные, травматичные пе­реживания, они исцеляются признанием, принятием, проговариванием. Есть особый смысл в том, что о запрете говорить, чувствовать и быть эмо­ционально живой, открытой рассказывает старшая женщина, прабабушка: она единственная, кто в этой истории знает, как все было до катастрофы. Более того, не она ли — ради выживания семьи, ради спасения — наложи­ла вынужденное заклятье, не она ли сама велела Анечке ни-ког-да не вспо­минать, не упоминать, не походить на тех, на кого походить опасно? В сим­волическом пространстве нашей работы, где могут встретиться все четыре женщины, только она имеет власть и право назвать все своими именами.

Делая это в роли прабабушки Веры Андреевны, Вера отменяет свои — по­лученные по наследству — запреты. Побывав в роли бабушки Анны Алек­сеевны и встретившись с любимой и утраченной матерью, Вера не только лучше понимает и прощает бабушку, но и получает шанс оставить часть своего невольного с ней сходства там, откуда это сходство явилось: трав­матический опыт потери матери, бегства, утраты корней на самом деле не Верин; отраженный, он проник в нее через поколение и стал ее болью, она отрабатывает "осколочные ранения", хотя мина взорвалась в восемнадца­том году. И конечно, очень сильное исцеляющее переживание — просто побыть в роли этой великолепной женщины, посидеть под яблоней в ее саду: Вере так хорошо там, она так легко и естественно входит в роль сво­ей легендарной прабабушки, в ней и впрямь появляется что-то царствен­ное. Но заканчивать работу всегда следует из своего реального возраста, из настоящего и из своей собственной роли.

Вот, стало быть, Вера устраивается в своем настоящем, а там, в дальнем углу комнаты, сидят ее "вспомогательные лица" и с небольшими сокраще­ниями воспроизводят диалог прабабушки и бабушки. Я спрашиваю Веру:

—  Что бы ты хотела спросить, сказать, получить?

—  Я хочу, чтобы прабабушка сказала мне, что я ее настоящая на­следница и что-нибудь мне дала. Но перед этим я хочу сказать маме и бабушке...

...Мама, мы мало с тобой общались, ты всегда была занята. Мне до сих пор трудно тебя простить, хотя я и знаю, что ты не вино­вата. Мне тебя не хватало, мне было плохо без тебя. Ты не зна­ешь, как это важно, какая это радость — играть со своим ребен­ком, утешать, разговаривать, просто трогать. Я училась этому как слепая, сама. Я настолько богаче тебя, что мне даже бывает не­ловко. Прости и ты меня.

...Бабушка, я сегодня впервые осмелилась подумать о твоей горь­кой, страшной жизни. Сердце разрывается от жалости. Ты не мог­ла быть другой, ты и правда соляной столп. От тебя мне доста­лась воля, трудолюбие, и я благодарю тебя за эти дары. И за то, что ты выжила и я вообще существую.

...Прабабушка, ты прекрасна. Я восхищаюсь тобой. Неужели я и правда твоя наследница?

(Обмен ролями, Вера в роли Веры Андреевны:)

— Верочка, что за вопросы? Ты наша, у тебя же не только имя, но и глаза, и волосы — мои. Я хочу подарить тебе что-то, девочка, что не могли тебе передать Анна Алексеевна и Нина. (Отдает "розо­вую шляпу" — кружевной лоскуток из нашего более чем услов­ного реквизита.) Носи, моя красавица. Это очень женственно, очень к лицу, и это твое по праву. Живи долго и будь счастлива.

(Обмен ролями, Вера принимает подарок и склоняется к руке Прабабушки.)

Мы заканчиваем работу, но не совсем. Еще нужно вывести всех исполни­тельниц из ролей, после чего мы садимся в круг и говорим о том, какие чувства и воспоминания разбудила, "зацепила" Верина работа.

Таня, исполнявшая роль Прабабушки: Вера, спасибо тебе за эту роль. Ощущение было потрясающее — женщины в зените, в цвету, на своем месте. У меня тоже есть эта недополученная розовая шля­па, только совсем другая. Моя прабабка из крестьян, кружевница и, как у них говорили, песельница. А ей пришлось за плугом хо­дить, она руки и убила. Прадедушка ее очень любил, берег, пока мог, но он погиб еще в Гражданскую, дальше она одна поднимала детей. Бабушка выучилась на учительницу, и дальше, как и у тебя, в моей семье все женщины как матери были немного не­складные, ушибленные. И за работой не пели уже. Это кончилось.

Полина: Верочка, а я очень остро вспомнила своих маму, тетушек. Они у меня как раз все были невероятно, безумно женщины, Дамы! Но как-то у них это выходило сплошь и рядом за мой счет. Мне самой уже за пятьдесят, но с самой ранней юности что слу­чись — "Поля, разбирайся. Поля, сделай, сбегай. Поля, ты не ви­дишь, что мама устала?" Я научилась делать уколы, клеить обои, что угодно. Эта их хрупкость, изящество съели кусок моей жиз­ни. Я с женственными женщинами всю жизнь чуть-чуть воюю, у меня к ним счеты. И спасибо тебе за это путешествие, потому что я поняла, что моя война закончена. Мои тетки сохраняли ил­люзию, что о них кто-то позаботится, безумную иллюзию, бредо­вую. Но и они тоже не виноваты. Это мне самой почему-то было важно доказать, что я им нужна, не будучи одной из них.

Рита, исполнявшая роль Бабушки: Вера, я все это время чувствовала себя действительно соляным столпом — как жена Лота. Я по­мнила свое нормальное женское детство каждую минуту и каж­дую минуту знала, что все это рухнуло, сгорело, что больше ни­когда... Я как будто застыла внутренне, обернувшись туда, на­зад — и рук у меня уже не было на ласку и всякие глупости. Ка­кие у соляного столпа руки? А как я сама, как Рита, я ощущала по­чему-то такое облегчение, как бывает, когда тебя простят, снимут с души камень. Может быть, это связано с моими отношениями с мамой — тоже борьба, причем я в той борьбе победила, доказала. А победы-то не бывает, вот оно что. Победа не от хорошей жиз­ни. Я не понимаю, как, но сейчас чувствую такое облегчение, буд­то сама примирилась со всеми женщинами моего рода — мы раз­ные, но мы свои. И хорошо, что разные.

В тот раз нас было пятнадцать, говорили почти все — невозможно привес­ти все, что было сказано, а кое-что и просто непонятно, поскольку связано с теми работами, которые предшествовали Вериной. Она еще раза два по­являлась на наших субботних группах. Это были уже другие группы, и никто кроме меня не мог оценить милую маленькую деталь — бледно-ро­зовый пушистый джемпер, ставший на какое-то время ее новой любимой вещью. Очень мягкий, очень женственный, не похожий на ее прежние вещи, — хотя и в серых деловых костюмах Вера смотрелась великолепно.

Протокол, даже дословный, не может передать самого главного — духа, ат­мосферы подобной работы в группе. Очень хочется надеяться, что хоть что-то из тех сильных, порой очень тяжелых, но необходимых чувств все-таки может быть выражено сухими черными буковками. Далеко не все, но хоть что-то...

И я вновь обращаюсь к цитатам из женской прозы — не для обоснования, но потому, что женщины-писательницы порой так пронзительно точно вы­ражают самое главное, что лучше и не скажешь. И это тоже о них, наших прародительницах, нашем наследстве. И, конечно, о нас. И первой вспоми­нается повесть Марины Палей "Евгеша и Аннушка" — о двух соседках по питерской коммуналке. В том, что молодая и талантливая женщина вгляде­лась в этих старух с такой пристальностью, с таким горячим интересом к подробностям их женской старости, привычкам, суждениям и речи, мне ви­дится — с моей психотерапевтической "кочки" — важнейшее послание. Вот она, "женская история" без грима, ретуши и сюсюканья. Кто близко знал и любил женщин этого поколения, тот поймет, что тем самым милли­оны их воспеты и оплаканы, и уже хотя бы поэтому их страдания и страш­ная, покореженная "красным колесом" жизнь оказывается не напрасной — стало быть, и нам есть на что надеяться.

"Нет, что ни говори, Аннушка была Богу угодна. Вот ведь, не по­гибла она в детстве, чтобы обездвижить горем свою мать. И не вмерзла в кровавый навоз на сибирском тракте. И не в больнич­ном коридоре, по горло в собственных испражнениях она угасла. И она не озлобила своих дальних родственников пустыми хлопо­тами вокруг разлагающейся плоти. Она умерла в преклонном возрасте, на своей жилплощади, на собственной койке, просто и быстро [...]

— Она была святая, — вдруг сказала я, с интересом слушая не свой голос. — Святая, — повторила я и ударила кулаком по пе­рилам крыльца.

Кулаку не было больно. Голос оставался чужим. Слезы хлынули из моих глаз, которые были отдельно, потому что меня самой не было на том крыльце, — а там, где я была, меня корчило болью, она выхлестывалась наружу рекой, река впадала в море, а море — в океан — земной и небесный; и река эта отворилась словом. Кто-то за меня — мной — произнес слово, которое оказалось ключом, — и отворилась дверь, и я поняла там что-то такое, что сразу забыла, потому что всегда это знать нельзя [...]

И вот еще что. Священные чудовища у кормушки верховной вла­сти! Все было сделано вами для того, чтобы даже тень тени не оставили эти старухи.

А разве по-вашему вышло?"[32]

И — буквально, напрямую о шляпке... о сумасшедшей старухе в троллей­бусе, встреча с которой разрывает сердце, как встреча с забытой, отправ­ленной в небытие частью самой себя. Кроме того, что текст сам по себе блистателен — нет, могут, могут кое-что черные буковки! — он так о мно­гом заставляет подумать, так многое вспомнить, что я осмеливаюсь приве­сти большой фрагмент (жаль, невозможно здесь воспроизвести его весь; на группах я иногда его просто читаю вслух — поверьте, нет и не было луч­ших слушателей).

"Она была большая женщина, широкая от старости, а не по при­роде; летнее платье, кремовое в букетиках, с короткими рукава­ми, надето было на нечистую ночную рубаху. Древнее, чешуйча­тое от дряхлости лицо когда-то было белым; таким лицам идут черные брови, и старуха это крепко помнила. Широко, криво, не­ровно, дрожащей от паркинсонизма рукой она нарисовала себе эти брови, как делала это, привычно, без сомнений, семьдесят лет подряд, со времен первого поцелуя. Эта женщина, древняя как океан, пережила все геологические эры не дрогнув, не струсив, не изменив, не покинув свой пост, подобно японскому солдату, верному императорской присяге.

На голове у нее было нечто вроде сиденья от плетеного стула, нечто, похожее на модель первого самолета, построенную пионе­ром-двоечником, нечто, напоминающее старые бинты. Там, где сквозь бинты пробивалась проволока, они проржавели. Сбоку, прикрученная к проволоке черными нитками, раздавленная, но узнаваемая, висела цветущая яблоневая ветвь [...]

...Она осталась там, где всегда была — "у моря, где лазурная пена, где встречается редко городской экипаж", там, где "над ро­зовым морем вставала луна", там, где "очи синие, бездонные цве­тут на дальнем берегу", там, где море шумит, как мертвая, поки­нутая своим обитателем ракушка, где под плеск волны всем бе­лым и нежным, вечным, как соль, снится придуманный дольний мир, обитаемый смертными нами"[33].

СТРАШНАЯ БАБА

Золотая рыбка уплыла, оставив щукам и акулам все, что было, оставив память о себе в виде этой бесконеч­ной истории, в виде вереницы вопросов, главный из которых — за что.

Людмила Петрушевская

Вы ее встречали. К сожалению, она всегда где-то рядом. Почти нет на све­те живой женщины, которая полностью была бы Страшной Бабой. Но тут и там мелькнет в толпе, в коротких житейских стычках. Узнается по носоро­жьей правоте, по привычке не слушать, а гнуть свое, по походке... Самое ужасное — обнаружить ее присутствие в себе, в своих близких. Это случа­ется не так уж часто, в каких-то особенных ситуациях, скажем, когда при­ходится топить котят, но все-таки бывает.

Тусклые волосы, сжатый в ниточку рот, готовый выплюнуть жестокое, не­справедливое слово, чугунный шаг, редко мигающие глаза. Она выживает в бараке, в горячем цеху, на самой склочной кафедре, в самом хитром и ди­ком бизнесе. Скупая, подозрительная, беспощадная, бесчувственная. Она всегда готова попрекнуть куском или отвесить оплеуху: "Не напасешься на вас, паразитов. Ешь давай! Ешь что дают, и не разговаривать тут мне!" Ее огромные, много больше человеческого роста истуканы стоят на площадях наших и уже не наших городов, уродуя пейзаж, словно напоминание: я здесь, не отвертитесь. В свое время киевляне назвали ее "клепана мать" — и этим сказано все. Ни капли молока не выжать из ее сосцов, вся она сухая и жесткая, сухи ее глаза, сухи губы, сухо ее лоно.

Всякое трепетное, влажное, человеческое ей гадостно, особенно если это женское. Она с брезгливостью относится к беременным, и будь ее воля, то девочек стерилизовали бы, а мальчиков кастрировали — так гигиеничнее, да и порядку было бы побольше. Когда она говорит об отношениях полов, в ее голосе слышится омерзение, любовь для нее — род обмана и чей-то способ захватить власть. Ее власть основана на другом способе, ее тема — подчинение, подавление, порядок. Баба-яга со своим одиночеством в тем­ном лесу, загадками и избушкой на курьих ножках по сравнению со Страшной Бабой — просто верх человечности. Та — иная, и природа ее коммунальная, "коллективистская": любит петь хором и ходить строем, любит начальство и порядок, особые поручения и чтоб все, как положено. По ее, то есть.

Ее человеческие воплощения между тем часто работают в сфере образова­ния и здравоохранения. Может быть, потому, что там легче контролиро­вать — есть система, иерархия; а может быть, просто потому, что там во­круг беспомощные... Это она в образе коренастой санитарки гонит из абортария одуревшую от наркоза и боли семнадцатилетнюю дуреху, намо­тав на крепкий кулак подол жалкой рубашонки. Вот этим кулаком, тычка­ми в поясницу по длинному коридору: "Нечего тут, ишь какая цаца выиска­лась! Как нагулять, так все вы умные, а теперь, видишь ли, больно!" Тычок в спину, девчонка спотыкается: "Не падать тут у меня, еще восемь дур в очереди!" И это она же в процедурной детской поликлиники, где глядят с полок раскоряченные куклы, цедит своей учетчице через голову подобост­растной мамаши: "И вот так еще два часа" — в том смысле, что дети пла­чут, когда им больно, — и железной рукой, почти не глядя, втыкает тупую иглу в нежную двухлетнюю плоть, словно штамп ставит: "Ты у меня запом­нишь, и ты, и ты, и ты". И они запомнят. Даже не боль, а неотвратимое дви­жение железной руки, которой эта боль до лампочки, по барабану, и лучше бы, если бы не орали, а еще лучше — совсем не жили. Она всегда пророчит худшее: мальчик вырастет бандитом, девочка пойдет по рукам, а у вашего ребеночка, мамаша, сепсис разовьется, а мне потом отвечай.

На самом деле ее самые ужасные садистские воплощения — это тоже еще не все. Она, например, надежна и работоспособна, если таковы директивы. Помрет, но сделает. Там, где ценится исполнительность, она всегда получит благодарность в приказе. Она не всегда плохая, но страшная всегда. Где она, там нелюбовь, нежизнь — не смерть ли? А если смерть, то не покой­ное завершение земных дел, а мучительное, беспросветное страдание, кон­чина на вонючей больничной койке, в очереди за хлебом, в коммуналке под пьяный скандал за стеной.

Рассказывать она об этом станет шепотом, возбужденно блестя глазами, да­вая похоронные советы вроде того, что белье на покойнице должно быть новое. Детей своих мучает, держа их за горло смесью стыда, вины, угроз, еще чего-то страшенного. Само слово "мать" у нее звучит непотребно, даже без нецензурных добавлений. Мы ее боимся, порой ненавидим, а куда денешься, Мать все-таки.

Она не всегда была такой, она такой стала, прожив с нами несколько поко­лений, в постоянном страхе недоеданий, по карточкам и спискам, в эшело­нах и санпропускниках. Она уродливая тень, искусственно выведенная по­рода, черный двойник другой Матери — щедрой и любящей, которой мила и телесность, и плодовитость, и детские слюнки на подушке, и цветение дочек и сыновей.

И не надо думать, что это вымирающая редкая порода, заканчивающаяся вахтершами и санитарками. Каждая из нас унесла с собой ее кусочек. Это, может быть, не лучший наш кусочек. Но зачем-то это тоже было надо. А вдруг опять придется стоять в очереди или спасаться от бомбежки? Может быть, мы и ненавидим ее потому, что она живое напоминание о насилии, возможном в любой момент. Есть звуки, которые любая из нас легко может представить, даже никогда не слышав в реальности: звук падающей бомбы, ночной стук в дверь, лязг передергиваемого затвора. Это означает, что мы к ним готовы — "всегда готовы!"

В жизни последнего времени оружие как-то перестало удивлять: мы виде­ли и танки за окном, и след очереди на стене расстрелянного ларька со спиртным; никто не падает в обморок, когда в вагон метро буднично и де­ловито заходят добры молодцы с автоматами; вороненый ствол проплыва­ет в двадцати сантиметрах от голов сидящих и животов стоящих; его ста­рательно не замечают. Внутри, конечно, как-то нехорошо — а кому какое дело до того, хорошо ли внутри? "Если вас трамвай задавит, вы, конечно, вскрикнете. Раз задавит, два задавит, а потом привыкнете" — есть такой стишок, возможно, когда-то и авторский, но уже вполне народный. "Трам­ваем", кстати, называли массовое изнасилование в тюрьме или лагере. Что же касается Страшной Бабы, у нее есть свое царство и в мирной жизни.

Мы все знаем, что существует мужской ад — война, армия, лагерь, тюрьма. Мы с болью и содроганием читаем свидетельства выживших в этом аду. У каждого из нас есть близкие мужчины, тронутые прикосновением этого ада, одного его "отделения" или нескольких. Мы не имеем права про это не знать.

Если имеется у ада отечественное женское отделение, то это больница или роддом. Кому-то из нас повезло, ничего такого ужасного там не случилось. Ну что ж, и войну некоторые ветераны вспоминают без ужаса. Но, навер­ное, нет ничего настолько уродующего и унижающего женщину и враж­дебного самой ее женской сути, как все детали нашего родимого гинеколо­гического опыта. От "женщина, куда пошли, я же вам сказала на кресло" до вымазывания роженице ногтей йодом, грудей зеленкой и бритья тупой бритвой, от акушерского мата до абортов без наркоза, от мерзких сенти­ментальных "наглядностей" на стенах женской консультации до атмосфе­ры скотобойни в родильном отделении.

"Тут же меня препроводили через двор в инфекционное отделе­ние, я переправлялась по зимней погоде в чьих-то резиновых са­погах на босу ногу, в трех байковых халатах поверх рубашки и в полотенце на голове, как каторжница, а сзади несли завернутого в казенное одеяло ребенка, которого тоже выселили, ибо и он за­болел. Я шла, обливаясь бессильными слезами, меня вели с тем­пературой в какой-то чумной барак и разъединяли с ребенком, которого я уже начала кормить, а ведь известно, что если мать хоть один раз покормила ребенка, то все, она уже навеки связана по рукам и ногам, и отобрать у нее дитя нельзя, она может уме­реть. Такие связи связывали меня, идущую в казенных сапогах на босу ногу, и моего ребенка, которого несли за моей спиной в се­ром одеяле, накрыв с головой, а он молчал под покрышкой и не шевелился, словно замерев"[34].

Вообще-то все это, как говорят врачи, "неспецифическая инфекция": а дет­ский сад, школа, поликлиника — они что, не таковы? Роддом — всего лишь квинтэссенция, и, как говорит Арбатова, "всякая женщина, которая родила в совке, прошла разом и Афган, и Чечню".

Самое прискорбное, что этот ад не считается адом, это страдание и униже­ние не считается страданием и унижением. Все, что связано с этой трав­мой — пустяк, все там были. Но из-за того, что все были в аду, он не пере­стает быть адом. И черные выгоревшие пятна ужаса, и приниженность, и бесстыдство, которое приходит, когда уже никакого стыда не хватит, ко­нечно, хранятся почти в каждой душе женщины, ставшей женщиной здесь, у нас. Более того, они хранятся и в душах, и в телесной памяти наших ма­терей, бабушек. Отношение к важнейшим моментам женской жизни как к производству, как к чему-то, у чего не может быть души и достоинства, — это не наши с вами отношения, это то, что с нами случилось. И это — ужасно.

Если вы попробуете заговорить о чем-то подобном со старшими женщина­ми, то увидите, как подожмутся губы, станут пустыми глаза, и скорее всего услышите что-то вроде "Ну что ж, вот такая жизнь". В лучшем случае. В этой интонации будет немножко — совсем чуть-чуть — от Страшной Бабы. Если долго бить по одному месту, не насмерть, но зато постоянно, то обра­зуется мозоль, чувствительность падает, организм защищается. Бесчув­ствие, безжалостность — что к самой себе, что к окружающим — не роди­лись вместе с ней, они пришли как защита. Страшная Баба могла вырасти и развернуться во всю ширь только в стране, где лагерная мудрость "Не верь, не бойся, не проси" хлынула в обычную, не лагерную жизнь — а была ли она, эта обычная жизнь? — и проникла везде, где только можно.

Когда акушерка бьет роженицу по лицу, чтобы не орала и не мешала рабо­тать, когда воспитательница детского сада ставит детей голыми на окна за то, что они не могут проглотить таблетку от глистов, когда учительница младших классов выхватывает у девчонки какой-то неположенный листок, рвет в клочки и заставляет девчонку на карачках собирать эти клочки — и вообще всегда, когда происходят бесконечные, малые и немалые, насилия над женским и детским, с сильной примесью стыда, унижения, — это ее вотчина, здесь она совсем своя. Собственно, только она там и своя — сто­рожевая сука женского отделения преисподней, ответственная по палате номер шесть, продукт затянувшейся на век войны всех со всеми. Разумеет­ся, историческая закономерность — не повод оправдывать садисток, муча­ющих наших детей или нас самих: надо защищаться. Но как? Неужели теми же способами?

Ведь одно из самых ужасных свойств Страшной Бабы, один из секретов ее неистребимости состоит в том, что в мучительные, раздавливающие в нас женщину моменты именно она приходит к нам на помощь изнутри. И это она закрывает нас непроницаемой жесткой коркой, дает силы продолжать если не жить, то хотя бы действовать. А поскольку жилищный вопрос Страшная Баба всегда решает напористо и окончательно, она настаивает на прописке, получает у нас внутри законную жилплощадь и остается до следующей тяжелой ситуации.

Я хочу вам рассказать несколько историй женщин, которые вели себя и выглядели, как Страшные Бабы. Обе эти истории, рассказаны, проиграны на женских группах внучками этих женщин. Может быть, это неспроста: поколение наших бабушек как раз и может, если мы зададим вопросы (даже когда их уже нет на свете и живым им задать никакие вопросы нельзя), показать и ответить, как это с нами случилось. Как уродливая тень материнской роли стала такой всепроникающей — настолько, что мы иногда обнаруживаем ее даже в себе... Помните череп с пылающими глаз­ницами, страшноватый дар Василисе Бабы-яги? При нем становилось свет­ло, как днем — и от этого света никак не могли укрыться злая мачеха с подлыми своими дочками, свет-то их и превратил в угольки. Только тогда и мог быть зарыт в землю череп. Лучшим же средством от Страшной Бабы — Злой мачехи — в себе самой был и остается прямой взгляд и яркий свет...

История Татьяны началась с вопроса, с которым она и хотела работать: по­чему в ее собственной семье до такой степени не принято выражать чув­ства? В детстве она воспитывалась в интернате, семья была большая — шесть детей, далекая окраина России, и, приехав как-то раз на каникулы из интерната, девочка узнала, что умер брат и будут похороны. Ее поразило еще тогда, что отношение к смерти удивительно будничное. Ей сказали об этом, как об одной из плохих новостей. Всего лишь.

Мы двинулись по времени назад: что случилось, кто или что научило эту семью так переживать горе, как будто никакого особенного горя и нет? По­чему мама такая, почему она сама проглотила, задавила свое горе и других детей, ударенных, обожженных смертью братика, не только не может уте­шить, но своим поведением даже намекает на то, что и они должны горе­вать про себя? Мама росла совсем в других местах, в Поволжье, в большой деревенской семье, которая к моменту рождения мамы стала не такой уже и большой. Так мы добрались до бабушки, до ее жизни, до фигуры родона­чальницы, потому что дальше "назад" Татьяна своего рода не знала.

Бабушка Ульяна, сама красавица и рукодельница, вышла замуж за самого видного, веселого парня в деревне, который, как это случается с видными и веселыми парнями, работником был никаким, гулял, играл на гармошке, был популярным в деревне человеком и как-то не очень заметил, что дети умирают. Похоронила бабушка Ульяна одиннадцать детей, и только двенад­цатая — мама Татьяны — выжила. Происходило все двадцатые и начало тридцатых годов. Эта женщина, с ее веселым легкомысленным мужем, ко­торая рожает и хоронит, рожает и хоронит... Татьяна не знала, подряд или нет умирали дети, какие промежутки были между очередными родами и очередными похоронами, что вообще было причиной смертей: голод, дет­ские болезни, варварское родовспоможение. Все это в ее семейном преда­нии опущено, да и кто мог рассказать? Уж наверное не мама и тем более не сама бабушка...

Но когда мы поставили в ряд одиннадцать стульчиков, стоять на этом месте было невозможно, просто ноги не держали. Татьяна в роли бабушки в тот момент нарушила "традицию" своей семьи и зарыдала в голос — оплаки­вая безвременно умерших, безымянных, забытых и как бы никогда не жив­ших. Скорбный ряд из одиннадцати стульев потеснил все остальное про­странство, хотя комната у нас не маленькая. Отвести этому "граду скорби" отдельное место было невозможно. По тому, как все это располагалось в пространстве, фактически получалось, что бабушка жила на кладбище: а как может быть иначе, когда смертей — столько? Не в пространстве, так во времени она и в самом деле постоянно рожала и хоронила, рожала и хоро­нила. Каждый следующий ребеночек, каждые следующие похороны добав­ляли и добавляли безнадежности. При этом надо было делать еще и какую-то работу, как-то вести дом, ухаживать, заботиться о тех детках, которые были живы, с таким вот тягостным чувством, что их тоже можно потерять.

Ощущения самой Татьяны в роли бабушки — ведь она хотела спросить у своей семьи, почему так обходятся с чувствами, — подсказывают что-то очень важное. Физическое переживание, перевоплощение, когда мы вхо­дим в роль своих предков (особенно предков-женщин, поскольку с ними легче идентифицироваться телесно) часто сильнее слов, раньше слов. Сло­ва, описывающие его, приходят потом, а чувство или догадка поражают сразу, как только человек входит в роль, обживается в ней. У бабушки были совершенно мертвые, поникшие руки. Те самые руки, которые кор­мят, заплетают косички, ласкают, сажают на коленки, раздают подзатыль­ники, — пресловутые "руки матери" одеревенели, повисли, они слишком много опускали в землю этих маленьких гробиков. С последней девоч­кой — Таниной мамой — получилось так: мать очень ее баловала, "одевала как куколку" — бабушка была хорошей портнихой и этим зарабатывала на жизнь. Долго не пускала ее замуж, как будто хотела еще при себе подер­жать, немножко побыть матерью. Но почти никогда до нее не дотрагива­лась, и Танина мама это помнит. Вся ее забота, вся любовь выражалась че­рез бытовое действие — нарядить, подарить, оставить лучший кусочек — но не в прямом общении: что-то умерло вместе с этими детками, что-то прекратилось, душевная жизнь бабушки остановилась, замерла. Она не была злой, она была всего лишь убитой.

Тем временем дед-весельчак во время своих загулов погиб, провалился с санями под лед. И до этого его в семье не было, а тут не стало и вовсе. Кромешное одиночество, неоплаканное горе и полная безнадежность — вот какова была та растянутая во времени тяжелейшая травма, которая в этом роду, в этой семье "запретила" проявление чувств. Страдающая и по­давившая, как бы проглотившая, утопившая в себе свое страдание мать ка­ких-то вещей сделать для своих детей просто не может. Руки — деревян­ные, не ласкают эти руки, не поддерживают — в лучшем случае делают что-то практическое, житейское. Другого способа проявить любовь нет. Потому что позволить себе чувствовать — значит вытащить, открыть эту гробовую крышку и выпустить свое невероятное, неподъемное, нечелове­ческое горе, которого слишком много.

Когда мы работали с этой историей, в группе стояла гробовая тишина, пре­рываемая только тяжелым дыханием и чьим-то тихим всхлипом. Конечно, было очень много слез: мы оплакивали горе этой женщины, которой уже нет на свете. Мы не в состоянии представить его полностью, но даже при­косновение к нему просто покрывает смертным морозом, испариной. Мы, которым повезло родиться, повезло выжить, несмотря на все ужасные гри­масы нашей истории, смогли хотя бы поклониться и пролить слезу над ее страданием, коли уж она сама не могла этого сделать.

В течение нескольких последующих работ то место, где стояли стулья, обо­значавшие умерших детей, участницы группы как-то обходили. Ведь нельзя разыгрывать какие-то житейские сюжеты на кладбище, нельзя на кладбище — жить! Туда, однако, надо иногда приходить — то ли помолить­ся, то ли положить цветочек, то ли стереть песок и пыль с имен, а ведь и имен не осталось от этих детей.

Такая вот страшная, но совершенно не уникальная, не исключительная ис­тория напоминает нам о простой вещи, которую мы все знаем. Правда, по­мнить ее постоянно слишком тяжело, поэтому мы как бы и знаем, и не зна­ем. Несколько поколений женщин претерпели столько страдания и страда­ние это было настолько безысходным, бесконечным, нормальным, обыч­ным — все вокруг тоже страдали, — что эмоциональное отупение, бесчув­ственность стала основной защитой. Ведь в аду важно то, что само страда­ние не признается, не считается чем-то заслуживающим упоминания и уж тем более оплакивания. Вот так уж у нас, а что поделать?

Есть у Галича такая песня про немолодую женщину, которая ехала в авто­бусе и забыла взять билет, и вот по поводу этого бытового сюжета расска­зывается ее биография со всеми теми ударами, которые сыпались годами, десятилетиями.

А мужа в Потьме льдиною распутица смела.

Она лишь брови сдвинула — и снова за дела.

А дочь в больнице с язвою, а сдуру запил зять.

И, думая про разное, билет забыла взять.

"Она лишь брови сдвинула — и снова за дела" — в высшей степени типич­ная реакция человека, который обязательно должен выжить, хотя бы пото­му, что есть дети, но чувствовать не может, размеры травмы слишком вели­ки, ее слишком много. Такое омертвение мы можем воспринимать как гру­бость, бесчувственность. Да, это может быть и грубостью, и бесчувственно­стью по отношению к другим людям — и даже к детям и внукам. Танина бабушка Ульяна, между прочим, была ох какая неласковая, когда Таню на нее оставляли. Но подумайте: вот эта старая женщина, прочно, намертво запершая в себе чувства, и прежде всего чувства по отношению к детям. И вот дочь на нее оставляет шуструю двухлетнюю, совершенно здоровень­кую, любопытную, проказливую девочку, которую не надо спасать, а надо с нею "возиться". Живость и непредсказуемость обычного ребенка для этой бабушки чрезмерна: "Только отвернешься — а она, зараза, уже вся в варе­нье перемазалась. Хоть банку на себя не свернула, и то спасибо". Мир — место опасное, ребенок вынуждает беспокоиться, пугаться; как же с этим справишься — рявкнешь разве что, пристрожишь. Я знаю уж совсем вопи­ющий случай, когда такая вот много перестрадавшая бабушка вообще не позволяла трехлетнему внуку слезать с дивана: только на диване с ним ни­чего не могло случиться. Так он и раскачивался взад-вперед на том диване, как сбрендивший медведь в клетке, бедный мальчик...

В истории Татьяниной бабушки есть еще одно важное и грозное предосте­режение. Такая онемелость, эмоциональное окаменение наследуется — не генетически, хотя и это дело темное, но наследуется. Во всяком случае, дочь матери с одеревеневшими руками, скорее всего, тоже будет с трудом, неловко, неумело чувствовать. И страшно подумать, с какими опасениями, с какими предчувствиями у Татьяниной бабушки проходила та ее после­дняя беременность, от которой родилась Татьянина мама. И нетипичная для советского времени многодетная семья — что это: попытка отыграть у небытия хотя бы со счетом один к двум?

Первое зеркало человека — это лицо матери. Мы учимся чувствовать и впервые проявлять чувства с ней и от нее. Если мать убита горем, или оза­бочена хлебом насущным, или сама не получает поддержки — не важно от кого: от мужа, сестер, собственных родителей, — то это зеркало завешено, как в доме покойника. И тогда мы не можем научиться тому, чему должны научиться у нашей мамы в очень раннем возрасте: ощущению покоя и теп­ла, контакту с другим человеческим существом, умению улыбаться и на­стырно требовать внимания, доверию к миру.

Исцеление такого рода травм наступает медленно, порой занимает не­сколько поколений. Обычно для того, чтобы понять, как оно происходит, нужно рассмотреть все семейное древо в целом. Например, в Татьяниной истории, как и в любом роду, существовала другая ветка, уходящая геогра­фически на Украину, — шумная, веселая, хлебосольная (во всяком случае, так гласит семейное предание). Татьяну ее родственники без конца зовут приехать с детьми показаться, потому что "та родня же ж". Это жизнелюби­вая, позитивная нота: вроде как в той родне и не спивались, и не умирали до срока, хотя как такое может быть? В этом "раскладе" важно, что всякое веселье и жизнелюбие — по линии бабушки и мамы — представляется безответственным, за чужой счет и в конечном итоге ведет под лед, к но­вому горю и трудностям для кого-то. "Первый парень на деревне" горазд был детей делать, но не растить. А по отцовской линии семьи большие, на­роду много — колоритного, музыкального, разного возраста и с разными своими чудачествами. Поедет Татьяна к ним гостить или не поедет в реаль­ности — уже другой вопрос, но само их появление в ее работе неслучайно, как будто другая ветвь рода знак подает: ты и наша тоже, в тебе и наши послания живут, родня же ж! Петь, громко разговаривать, ругаться и ми­риться, любить свою семью, смеяться и плакать можно.

И этот кусочек работы — ах, какие там были роскошные тетушки, просто Гоголь! — подсказывает, откуда в наших семейных историях берутся аль­тернативы. Если представлять себе изолированную линию — травмиро­ванная бабушка, недополучившая материнских рук мама и сама Таня, — то ситуация выглядит достаточно безвыходно, хотя... Мама почему-то выбра­ла мужа из такой семьи — шумной, чуть бестолковой, эмоциональной. Мама все-таки научилась быть мамой — хоть и к шестому ребенку. Ма­ленькую Танюшку не обломала бабушкина строгость: бабушка сдалась, по­тому что "девка в отца, упертая, как все хохлы". И, наконец, будь Татьяна "внутри" своего семейного сценария, не родился бы ее запрос, да и на группу она вряд ли пришла бы.

Так что есть, есть какие-то ресурсы самоисцеления рода. Часто случается так, что дочь или внучка начинает задавать вопросы: почему же мы такие, почему у нас так? Это означает прежде всего, что для нее скорбное бесчув­ствие уже не само собой разумеющееся, она может себя от него отделить и до какой-то степени освободиться. То есть она на ту самую реакцию окаме­нения, которая может выглядеть со стороны как крайняя черствость, смот­рит критически — и при этом что-то чувствует. Возникает маленькая воз­можность выхода, маленькая возможность развития. Если она хочет осво­бодиться по-настоящему, до конца, понять свои чувства и жить по-другому, ей неминуемо придется обратить внимание на собственные реакции в си­туациях травм, горя и потерь. И ей будет важно не застрять в обиде на не­ласковую бабушку, в недоумении по поводу того, как не умеет горевать мама, а совершить за них тяжкий труд оплакивания их боли, ибо сами они для себя этой работы сделать уже не могут. Шанс появляется часто в тре­тьем поколении, тогда приходит прощение и принятие, а яростное отрица­ние — "не буду жить так, как вы" — сменяется чем-то более позитивным, больше понимающим, почему же женщины в этом роду таковы. Приходит невеселое, но реалистичное: они дали все, что могли, — чего не дали, так того и не могли.

"При свете черепа" сгорают обиды на свою обделенность, потребность уко­рять недоданным, — и тогда череп может быть зарыт, как топор войны между разными поколениями женщин одной семьи. И Страшную Бабу ока­зывается можно пожалеть — в своей бабушке, матери, в себе. Сострада­тельное отношение к "соляному столпу" или "деревянным рукам" разре­шает внутренний конфликт: ведь все наши близкие, все мамы-папы-бабуш­ки в нас живут, как бы мы к ним ни относились. Но такое примирение и понимание приходят только тогда, когда труд оплакивания, горевания со­вершен, а это тяжелая работа.

Женщины, которые подобную работу для себя делали, потом говорили о невероятной физической усталости, изможденности: "Как будто крест на Голгофу снесла, все болит". Не обязательно такими словами, но ощущение неподъемной тяжести упоминается часто — и с отчетливым чувством, что от того креста нельзя уклониться, что это нужное усилие. И такое ощуще­ние лишний раз напоминает нам о том, как в самом теле бывает заперто недочувствованное, мучительное переживание. И физическая усталость, выжатость после работы, вроде той, какую Татьяна делала о жизни своей бабушки, говорит о том, что напряжение, внутренняя "сжатость", жест­кость — она преобразуется, трансформируется. Татьяна после своей рабо­ты, где действительно было очень много слез, и не только ее — всей груп­пе было что вспомнить, — говорила про ощущение, что она вся как бы плывет, она мягкая, в голове ни одной мысли, умиротворение и покой.

Я не буду преувеличивать значение одной работы, какой бы мощной и очищающей она ни была. Она нужна, чтобы что-то сдвинулось и начало меняться, но обычно к таким темам бывает необходимо возвращаться не раз, прорабатывать травмы "слоями", по крупице собирать те ресурсы силы и поддержки, которые есть в материнских фигурах рода.

Вторая история напоминает нам еще об одном важнейшем обстоятельстве. Наш скорый суд и выводы из того, что нам известно, часто неполны и не могут учесть всего, что двигало этими людьми. Кроме того, почти всегда семейное предание — история про то, как бабушка бежала босиком по льду, или как пришли деда арестовывать под Рождество, или как спасали смертельно болевшего ребеночка, — они ведь рассказаны кем-то. Рассказ­чик пристрастен, чаще всего это член семьи, для которого такие истории тоже много значат. И как всякая легенда, как всякое сказание, оно теряет одни подробности, обрастает другими. И само понимание, оценки, интер­претации далеко не беспристрастны. В семейном мифе краски густы и ярки: вот герой, вот злодей, вот красавица, тиран, легкомысленная женщи­на, человек долга, сумасшедшая старуха, ребенок-вундеркинд... Таково свойство жанра: народная песня, а не психологическая проза.

А возможно, разум отказывается вместить весь ужас положения женщин, которых отделяет от нас два-три поколения. Мы знаем, что они много стра­дали, и, честно говоря, нам все это немного надоело: мы устали с детства слушать про то, как трудна была жизнь. Но когда мы сами достигаем зрело­сти и начинаем понимать, что такое "трудна", то вспоминаются такие пронзающие насквозь наблюдения и детали из этих самых нудных семей­ных рассказов, которые в детстве, в юности, когда мы "и жить торопимся, и чувствовать спешим", так не хотелось слушать. Тем более, что подобные истории еще и рассказываются не по одному разу — уверяю вас, не по рано наступившей рассеянности: рассказывая боль и превращая ее в сказ, в предание, наши "сказительницы" пытались с нею справиться; а справля­ясь, зачастую передавали ее нам, но уже как слово — не как физическое, телесное и бессловесное.

Вот история Людмилы и ее семейного наследия по женской линии. Может быть, она нам поможет еще что-то понять.

— У меня в роду, — говорит Людмила, — есть просто страшная женщина. Это моя бабушка. Она, конечно, тоже много пережила, что-то смутно по­мню по рассказам папы, как в семнадцать лет бежала в ночной рубашке бо­сая зимой по льду, куда-то спасалась, а то бы ее изнасиловали и убили. Это было в двадцатые годы, в гражданскую войну. Вот она спряталась у каких-то стариков, зажила как крестьянка, вышла замуж, родила моего отца, а по­том ушла к другому мужчине. Говорили, что он был очень жестокий чело­век: чтобы жениться на бабушке, он повесил свою жену в конюшне на вожжах. Все знали, что это не самоубийство. У них с бабушкой были дети, трое, и они этих детей убили. Что же мы за люди, прямо звери, ведь и во мне эта кровь есть! А у меня сын, и каждый раз, как я на него прикрикну или, того хуже, замахнусь — так, шлепнуть, не больше, — меня потом аж колотит. Это ж не воспитание, это кровь, ей-же богу: меня никогда не лу­пили, папа вообще против. Папа мой уцелел потому, что его тогда родной отец к себе на лето взял, далеко, в другой район. Никогда не пойму и не прощу эту страшную бабу! Но что-то ж с этим ужасом делать надо, я б его из себя так и вытянула, хоть для сына...

Вот видите, наш персонаж просто буквально назван. Ну что же, тяжело не­сти ощущение вины, стыда, ужаса и той самой крови, которая "и во мне тоже есть". Я твердо верю, что всегда все не так просто. Так и в этой исто­рии при ближайшем рассмотрении оказалась не криминальная "бытовуха", а гораздо более страшная, но другая тема, совсем другой поворот.

Всегда, когда мы работаем с историей семейного женского наследства, с этим "сундуком с приданым", я спрашиваю, в каком это было году и где. О чем бы ни шла речь. Все, что случилось или не случилось с нашими мама­ми, бабушками, прабабушками; все, что мы получили от них в качестве благословения, предупреждения, наших собственных страхов, наших "надо", наших "нельзя", происходило не на ровном месте, не в пустоте, а в очень конкретных обстоятельствах. Часто для того, чтобы хотя бы пред­ставить себе, как эти женщины чувствовали, почему они поступали так, а не иначе, эти обстоятельства (хотя бы на уровне того знания, которое есть у всех нас) важно вспоминать. Где вы живете, бабушка Степанида? Что видно из окна, куда ведет этот проселок? Что за полуторка проехала, под­няв тучу пыли? Лето какого года не переживут ваши дети?

Стали мы работать с этой леденящей душу историей. Вспомнили и детство папы, и маму, и мамино семейное наследство. И осторожно приближались к главной боли, драме Людмилиного рода. Вот одна подробность вдруг выскочила совершенно случайно, за ней другая... Людмила даже и не ду­мала, что она это знает, для нее чувства ненависти к "этой женщине" и страха перед ней всю цепочку, россыпь деталей как-то заслонило. Оно и понятно: переживая сильные чувства, мы при этом не очень способны со­поставлять факты. Картина, открывшаяся нам, оказалась не менее ужасной, чем в начале, но все-таки совсем другой.

Из сопоставления времени, места, каких-то других обстоятельств, припо­минаний, рассказов родственников у нас получилось вот что. Украина, "го­лодомор". Папу его родной отец увез в другой район, скорее всего, от го­лодной смерти: скажи мне, Украйна, не в этой ли ржи... Не в этой: ржи больше нет, Сорочинская ярмарка приказала долго жить. Папа, после того, как родители расстались, остался с матерью, но его родной отец больше не женился, то был его единственный ребенок, и он его спас. А дети помлад­ше — те, которые от второго, "жестокого" мужа, такого заступника не име­ли. Родители облегчили их страдания по своему разумению. Были в страшные времена массовых бедствий старушки-травницы, умевшие ва­рить из ядовитых трав такое снадобье, которое избавляло от мук: человек умирал во сне, легко и безболезненно. А покупали отраву на последние гроши чаще всего отчаявшиеся матери, сами ослабевшие и опухшие. В официальной медицине во всем мире до сих пор идет острая дискуссия о том, этична ли эвтаназия, облегчение страданий обреченных больных. А в такие трагические, катастрофические времена, когда мать с утра до ночи слышит крик голодных детей, этот вопрос решался по-народному. Инте­ресно, что за ту старушку и за совершенный ею грех матери, позвавшие бабушку, еще потом и Бога молили. Может быть, это не относится к Людмилиной бабушке, но что такие вещи случались, вспомнили по рассказам своих родных, живших в те же времена и в тех же местах, другие участни­цы группы. И вот так обезумевшие от безысходности и голода матери из­бавляли деток от мучений, да еще и успевали похоронить, ведь кругом были случаи каннибализма, уже человечину ели, а так все же детки были преданы земле по-людски.

Кто же здесь главный злодей? Обезумевшая женщина со своим, пусть и же­стоким, мужем? Или общая наша Мать, которой пожирать, отдавать на смерть и муки своих детей к тому времени уже не привыкать было? Она уже отведала человечины, но еще миллионы будут стерты в лагерную пыль и убиты в боях, потому что "такова историческая необходимость". Впереди еще циничная поговорка "кому война, а кому мать родна". Эта мо­нументальная, жесткая фигура Матери, "клепана мать" — она железная, металлическая, пустотелая, как Железная Дева средневековых пыток. Не она ли своими железными руками отдавала — сознательно, как мы теперь уже знаем, — миллионы реальных живых матерей и их ни в чем не повин­ных детей на такие невыносимые страдания, в которых уже нашего суда над ними быть не может?

Пренебрежение к человеческой жизни вошло в плоть и кровь. Оно везде — в воде, в воздухе. Лес рубят — щепки летят. Разве удивительно, что жен­щины старшего поколения делали по двадцать абортов, и без каких-то осо­бенных, осознанных угрызений совести, лишь бы все шито-крыто и на ра­боте кровью не истечь? Разве удивительно, что на дорогах безумная езда, а мужики пьют такую дрянь, что и без того нездоровые мозги окончательно тухнут?

Бабушка Елена Романовна рассказывала мне про войну — она была вра­чом, стало быть, военнообязанной — много и страшно; кое-что из этого мы все читали, смотрели и не смотрели: "Переключи на другую программу, тут опять про войну". Но вот чего ни прочесть, ни увидеть нельзя, так это особую интонацию покорности и даже какого-то удивления, если жизнь не отбирают: "Как в окружение-то мы попали, документы зарыли, был приказ. Песок там, под Калинином, легко копать-то было. Ну, вот уж совсем немцы рядом, сейчас плен. Я голову-то пригнула, думаю, политрук пристрелит, как положено, был приказ. А он, зараза, че-то не стрелит и не стрелит. Так и попали к немцам. А наутро они ушли, фрицы-то, холеры, и че нас не по­дожгли — не знаю. Тут опять фронт, а мы ж без документов и с оккупиро­ванной территории — нас в штаб, допрашивать. Ну, конечно, расстреляли бы тут же, у забора — еще в лагерь нас волочь, кому это надо. А тут об­стрел, меня и ранило, избу эту допросную всю разворотило, так вот я и по­лучилась без вести пропавшая". Неизвестно чей — не исключено, что от своих, — снаряд искалечил ногу, но спас жизнь. Надо было видеть, как она показывала, как "пригнула голову" — облегчить политруку исполнение его неприятной обязанности "одиночным выстрелом в затылок". А он, за­раза, не исполнил... вечная ему память.

Другая бабушка рассказывала историю про домработницу Соню, которая после того, как ее оставил возлюбленный-милиционер (это конец двадца­тых годов, персонажи соответствующие), начала было пол мыть, а потом куда-то позвонила, сходила, через несколько часов вернулась бледная, обреванная и продолжала мыть пол. "Сонечка, что с вами, куда вы бега­ли?" — "Да аборт сделала, будь он неладен", — ответила Соня, не подни­мая глаз, и продолжала внаклонку мыть пол. Да... Рассказывалось это, меж­ду прочим, почти одобрительно: вот какие выносливые и несентименталь­ные наши простые женщины, все снести могут. О каком уважении к жизни может быть речь?

"Выбор Зины был такой: две девочки, Валя и Тамара, а младенчи­ка-сына она, как говорили в городке, "выходила". То есть выха­живала, выхаживала и выходила на тот свет очень простым спо­собом — ночью выносила на мороз. Соседки знали, девочки, Валя и Тома, подглядывали и тоже знали, что мать выхаживает малень­кого Витьку".

Это из "Реквиемов" Петрушевской, и вот чем заканчивается для дочери Та­мары та ужасная и, конечно же, совершенно реальная история:

"Потом приходит старуха мать Зина, которую Тамара не приняла к себе и наговорила ей насчет убийцы, что все это помнят, а что там помнить, теперь нынешней старухе Тамаре ясно: это про­изошло потому, что детей было трое, начинался голод, надо было становиться на работу, а куда грудного трехмесячного, с ним не поработаешь, а без работы всем погибать. Выбора не было, гово­рит сама себе Тамара. Понимаете? — как бы говорит она своим детям. Вот она и выбрала девочек. И мне погибать с голоду, если я вам все отдам. Голод, голод, нет выбора и не было"[35].

Людмила в конце своей работы сказала "страшной женщине" вот что: "Простить я тебя пока не могу, а твоих деток я помню, вечный им покой. Не мне тебя судить, Бог тебе судья. Душа не вмещает, да как же вы это все выдерживали? Хорошо еще, что папу отдала деду в то лето, а то бы ни меня, ни моего сыночка на свете не было".

—  Люда, она отвечает? Если да, поменяйся ролями.

—  Ты не слышала, как они кричат, кушать просят, и чтоб тебе такого никогда не слышать. Грех на мне, а ты живи. То не кровь у нас дурная, то доля наша проклятая. Спасибо, что помянула деток. Я тебя-то не больно любила, да уж что теперь...

—   Прощай, бабушка. Не хотела я с тобой разговаривать, а зря.

Вот на такой — не очень уж благостной, но и не безнадежной — ноте за­кончился разговор с бабкой Степанидой. Ни имен, ни возраста тех детей мы так и не узнали: в семье об этом не говорили, а спрашивать у отца Люда, конечно же, не могла. Он и так всю жизнь прожил с ужасом в душе и залечивал свои раны по-своему — женился, к примеру, на женщине, в се­мейном "сценарии" которой золотыми буквами записано: "Дети — это все, живем ради них". И может, сам не понимал, почему в его семье такой культ "полноценного детского питания"...

Раз уж к слову пришлось рассказать что-то о бабушках, то вспомню и одну историю про свою прабабушку, женщину интересную, самостоятельную, решительную. Моя прабабушка Клавдия Владимировна в 1918 году, в том самом, который, как писал Булгаков, был велик и страшен, но год девятнад­цатый был его страшней, схоронила сына. Пришел с фронта (воевал за красных, но это уже неважно было) весь во вшах, тифозный и умер у нее на руках через два дня. Мальчик был талантливый, в доме полным-полно его рисунков, каких-то поделок, стихов. Вместе с завшивленной шинель­кой она сожгла все, включая фотографии, и запретила домашним даже имя его упоминать. Бабушка, которой было тогда тринадцать лет, запрет нару­шила только после смерти матери, и только поэтому я знаю, что того маль­чика звали Володя, а единственная его фотография, которую я видела, со­хранилась лишь потому, что на ней и родная моя бабка Раиса изображена. По всей вероятности, суеверное убеждение, что рвать фотографии живых нельзя, все-таки прабабушкину руку остановило, а может, просто она ей не попалась в тот момент. Ей же принадлежит афоризм "Духи должны быть французскими, шерсть — английской, а власть может быть и советской" и многие еще присловья на все случаи личной жизни. Как и положено в се­мейном мифе, она была красавица — "теперь таких не бывает". И как-то не удивляет ее утверждение, что советских людей в рай возьмут всех, кро­ме уж самых злодеев, — за прижизненные муки. Великодушная была жен­щина и акценты расставляла верно: не искала виноватых рядом с собой, не грешила классовой ненавистью, на свой лад даже пожалела современников и соотечественников. А пожалеть-то трудно, и даже нам, не пережившим и части того, что досталось им, это удается не сразу и не всегда...

Уж если мы говорим об оплакивании, о том, что все, о ком мы хоть что-то знаем (хоть имя, хоть возраст, хоть внешность), и даже те, о ком мы не знаем ничего, кроме того, что они были, должны быть оплаканы, — то, ко­нечно, это относится и к нерожденным детям, которых почти в каждой российской семье множество. Генеалогические деревья наших современ­ников чаще всего имеют одну и ту же форму — детей в семьях станови­лось все меньше, предков у них — все больше. В женских группах бывали работы и об этом — о том, каким грузом ложится на наши плечи все то, что наши родители могли бы ожидать от наших возможных братьев и сес­тер, о том, как мы сами перекладываем эти ожидания на своих немного­численных детей...

Дочери замотанных работой мам (58 дней по уходу за ребенком), мы несем в себе травмы слишком раннего отрыва от матери. Внучки и правнучки спасавшихся зимой босиком по льду, отоваривавшихся по карточкам, хоро­нивших своих мужчин и детей, мы храним где-то глубоко переданное нам страшное наследство, формулу выживания: с ребенком на руках далеко не убежишь, держи себя в руках, мало ли что, кто знает, какой приказ уже из­дали? Сами мы научились относиться к себе так же — болит или не болит, кого это волнует? Это — о теле; с душой происходило то же самое или худшее.

Страшная баба так и тянет в бесчувствие, в прижизненную смерть, но воз­разить ей — той, которая внутри, можно, только если признать утрату — утратой, боль — болью, страх — страхом. Авторы психотерпевтических со­ветов "полюбить себя" почему-то никогда не предупреждают, что в начале пресловутого "поворота к себе" нас ожидает боль: когда отходит замороз­ка, она неизбежна, а с непривычки сначала даже трудно определить, что болит. А ведь это важно — позволить себе сочувствие к никем не оплакан­ному и не замеченному женскому страданию, своему и не только. Совсем не обязательно связанному с амурными делами, иногда тайному и почти всегда одинокому. Потому что если мы сами согласны считать его нормаль­ным и не стоящим внимания, согласны хоть в чем-то избрать путь Страш­ной Бабы, то вряд ли кто-то нам поможет там, где женщину называют му­жественной, искренне считая это высшей похвалой.

МАТУШКА, МАТУШКА, ЧТО ВО ПОЛЕ ПЫЛЬНО?..

Священный ужас, с которым в одиннадцать лет кричишь, глотая слезы: "Мама, ты дура!", потому что лучше нее никого нет, а ее не будет. Все прочее — литература.

Вера Павлова

"Софья Андреевна полагала, что любит дочь: доказательством тому служили многочисленные девчонкины недостатки. Много терпения требовалось для того, чтобы сносить ее постоянную вя­лость, хмурость, ее привычку раскапывать пальцем дырки в ме­бельной обивке, ее манеру оставлять медленно тонущие ложки во всех кастрюлях и банках, откуда ей пришла охота зачерпнуть. Для выражения любви не надо было целовать и гладить по го­ловке, следовало просто не кричать — а Софья Андреевна никог­да не кричала"[36].

Бедная девочка. Бедная мама. И как легко, хотя и очень не хочется, узнать в этой мрачной картине нищенской, скудной любви что-то смутно знако­мое: "Мама, ты меня любишь?" — "Да-да, конечно, а вот тетради у тебя опять безобразные, пишешь, как курица лапой, Марина Евгеньевна мне уже не раз... "

Большинство из нас не соответствует ожиданиям родителей. Мы недоста­точно красивы, умны, успешны, кротки или решительны, энергичны или благодушны — почти все мы не совсем таковы, как ожидалось. Это, как и собственный пол, — если мама предпочла бы сына — изменить нельзя. Те, у кого уже есть свои дети, знают, какой это труд — отказаться от своих фантазий-требований, фантазий-сравнений, принять своего реального ре­бенка. Даже тем, кто искренне верит в постулаты "безусловной любви" как осознанной ценности, не всегда легко удается следовать этой вере. Порой не удается вовсе.

"Заведешь своих — тогда узнаешь", — слышали мы от мам и бабушек. А может, и не слышали. Может, все было совсем по-другому. Но как бы ни сложилась наша собственная жизнь, как бы далеко мы ни ушли от порога родительского дома, огромная — до неба — фигура главной женщины на­шего детства отбрасывает тень, дотягивающуюся до самых взрослых и на первый взгляд независимых наших поступков, суждений и чувств. Та, без которой нас не могло бы быть. Та, которая до поры до времени была нашим единственным ответом на все вопросы и в чьей правоте мы — тоже до поры до времени — не сомневались. Та, от повторения судьбы и черт кото­рой мы, возможно, отчаянно рвались в свои молодые годы: "У меня все бу­дет по-другому, мама!". Насколько получилось? И что заставляло так стре­миться доказать, что "по-другому" лучше?

Отношения дочери и матери невероятно сложны: вина и прощение, привя­занность и бунт, ни с чем не сравнимая сладость и ни с чем не сравнимая боль, неизбежное сходство и яростное его отрицание, первый и главный опыт нашего "вместе" — и первая попытка все-таки быть отдельно... Кон­куренция. Борьба. Страх. Пронзительная потребность во внимании, в одоб­рении. Ужас перед силой этой потребности. Любовь, порой проявляющая себя в убийственных, удушающих формах. Первый опыт подчинения вла­сти, "превосходящим силам противника" — и первый же опыт своей вла­сти над другим человеком. Ревность. Невысказанные обиды. Высказанные обиды. И над всем этим — уникальность, единственность этих отношений. Другой — не будет. Но очень многое будет связано с тем, какова была та, единственная.

Джудит Виорст в "Необходимых утратах" пишет:

"Большинство исследователей соглашаются, что в возрасте 6—8 месяцев у детей уже формируется привязанность к матери. Вот когда мы все влюбляемся впервые в жизни! И вне зависимости от того, связана ли эта любовь с глубокой потребностью в чело­веческой привязанности — я убеждена, что связана, — она обла­дает огромной силой, интенсивностью. Что и делает нас впослед­ствии такими уязвимыми в ситуации утраты — или даже только угрозы утраты — тех, кого мы любим"[37].

Нам трудно вспомнить — во всяком случае, без специального погружения в свои свободные ассоциации или особое состояние сознания — собствен­ные чувства раннего детства. Они, между тем, всегда с нами. Что и делает первых взрослых нашей жизни — и особенно мать или человека, заменяю­щего ее, — такими важными. Блаженство полного, беспредельного едине­ния с другим человеческим существом длится недолго — так оно и должно быть. Растворившись в другом, не вырастешь. Да что там не вырастешь, хо­дить не научишься! И шаг за шагом, сперва ползком, потом на нетвердых ножках, придерживаясь за чей-то палец — скорее всего, за мамин или ба­бушкин — мы начинаем отделяться, уходить. Сначала возвращаемся бегом, чуть что. Зовем, если чего-то не понимаем, или испуганы, или не можем справиться. Потом расстояние, а вместе с ним и наша самостоятельность, увеличиваются. Нас ждут другие открытия и отношения, да и контакт с ма­терью становится совсем другим: меньше ласки и больше замечаний, мень­ше воркования, забав, песенок и больше инструкций, поручений, "дела". А на ручки иногда так хочется — и даже совсем взрослым женщинам, уже предпринявшим свои попытки найти эти "ручки" в мужьях и любовниках, вернуть невозвратное...

Спой мне, мама, колыбельную —

ту, что в детстве, как тогда.

Не чужую — самодельную,

не про серого кота.

И не выдержу — заплачу я:

стать бы маленькой опять...

Ты баюкай, ты укачивай,

а я буду горевать,

что не так полжизни прожито,

что невесело пою...

Елена Казанцева

Но произойдет еще многое — до того важного и горького момента жизни, когда наступает окончательная взрослая ясность: как бы ты ни была испу­гана или беспомощна, как бы ни нуждалась в этих коленях или прикосно­вении, какой бы отчаянной ни была твоя тоска по ней, — все кончилось. Мамочка не придет. Не придет, даже если когда-то бросалась утешать и по­могать по первому знаку. И тем более не придет, если никогда этого не де­лала, не умея или не желая. Не потому даже, что ее нет на свете — воз­можно, она жива и в добром здравии. Просто магия материнского всемогу­щества кончилась. Надежда, что мать на этот раз не сделает замечание, а утешит, кончилась, а вместе с ней иссяк ядовитый источник разочарова­ния. Вера, что ее терпение и поцелуй могут исцелить любую боль, кончи­лась: все больше ситуаций, когда она сама нуждается в помощи. Любовь изменилась и больше не основана на зависимости и нужде, страхе неодоб­рения или мечте о том, как она наконец "все поймет". Как перестала быть смертельной ее критика, так и похвала утратила свою неповторимую сла­дость. Она — всего лишь человек, такая же женщина, как ты. Она может поддержать и помочь всего лишь как другой взрослый — и не больше. Мы теряем ее много раз — становясь отдельным человеческим существом в са­мом начале, не находя ее рядом в десятках ситуаций, когда отчаянно в ней нуждаемся; освобождаясь от ее власти и авторитета, узнавая ее как чело­века, а не только свою мать; отрицая сходство с ней словом и делом — до поры до времени; пытаясь получить недоданное ею у других людей — мужчин и женщин. В отношениях с ней, первых отношениях человеческой жизни, заложено зерно будущих любовей и страхов, иллюзий и реального умения справляться с жизнью.

Меня часто спрашивают: что, неужели на самом деле отношения с "мате­ринской фигурой" так важны? Зачем так много всего возложено на несо­вершенную, порой неумелую или очень молодую женщину, которая, может, и не готова к этой ноше и знать про нее не знает? Или, напротив, на ба­бушку, заменяющую мать, немолодую и не очень здоровую, которая "си­дит" с ребенком? А я отвечаю: поменяйтесь ролями с Матушкой-природой и обдумайте этот вопрос, ответ получится тот же самый — на кого же эту ношу еще и возложить? Для кого связь с младенцем может стать настолько важной, что его писк выдернет даже из самого глубокого сна? Чьи руки не разожмутся, как бы ни ныла натруженная поясница?

Одна женщина на группе рассказывала сон, приснившийся ей через месяц после рождения ребенка. Сон пугающий: как будто она заснула, пристроив детеныша под бочок, да и придавила его. Проснулась в ужасе: кто не знает таких пробуждений в холодном поту, рывком из кошмара на твердый берег реальности? Последним "кадром" сновидения было бездыханное тельце, которое она трясет, пытаясь оживить; первый "кадр" реальности — полу­сидя в кровати, она трясет и пытается оживить собственную ногу; дитя мирно спит в своей кроватке. Я бы обратила здесь внимание не столько на страх причинить вред ребенку, — хотя под этой маской действительно ча­сто разгуливают не пропущенные в сознание агрессивные импульсы, и рассказ Чехова "Спать хочется" описывает не только поведение несовер­шеннолетней няньки-убийцы. Но в этом сновидении мне кажется более важным то, что ребенок ощущается частью собственного тела: ноге, види­мо, в прерывистом сне молодой мамы было неудобно; "мне плохо" равня­ется "ему плохо", и наоборот. А если мне хорошо, ему хорошо, и наоборот, то что может быть отдельно, когда мы почти одно? Если это так для взрос­лой женщины — а так бывает, и очень многие мамы маленьких детей зна­ют и хорошо описывают это "благорастворение" первого года, это сияю­щее слияние, — то какой же интенсивности переживание испытывает дитя! И если ранний опыт безопасности, тепла и доверия столь важен, — а это так, что подтверждается десятками экспериментов и клинических на­блюдений, — то от важности "материнской фигуры" никуда не денешься. В сущности, ею может работать и отец или дедушка, хотя бы на "полстав­ки". Правда, работа эта тяжелая, малооплачиваемая и пока у мужчин пре­стижной не считается, так что опыт "работы мамой" бывает связан с ка­кой-то необычной и драматичной ситуацией или речь идет о молодом отце, следующем западным нормам. Как бы там ни было, последующий "женский почерк", и в частности важнейшее для женщины умение терять и не само­разрушаться, пресловутая женская живучесть прямо связаны с первым на­шим серьезным расставанием — утратой ощущения единства, слияния с матерью. Так надо.

Естественное, "правильное" отделение происходит не в одностороннем по­рядке: ребенок стремится к самостоятельному исследованию коврика, ком­наты, мира. Мать может отлучиться на минутку, может быть, уже достаточ­но ее голоса; а вот уже можно рискнуть выбежать из дому, если надежный человек придет "посидеть" на часок-другой... И даже тогда ситуация дра­матична. И даже тогда вынужденные расставания с матерью могут быть болезненными — для обоих. Мне часто случалось работать в группах с до­вольно распространенной ситуацией: необходимость "отдать" ребенка в детский сад или бабушке, переживания вины и тревоги по этому поводу, ребенок рыдает и цепляется за мамины ноги, мама рыдает и сама же отди­рает эти самые ручонки, чувствуя себя последней ехидной. А если у мамы был опыт вынужденного расставания со своей матерью, то она восприни­мает ситуацию глазами — и сердцем — себя двух- или трехлетней: это ее бросают, отрывают от единственного источника ощущения безопасности. Это ее предают те самые "руки матери", это она покинута навсегда, потому что для маленького ребенка понятие "скоро" или "вечером" слишком аб­страктно. Травма? Да, но сколько "бывших девочек" и их детей через это прошли в той или иной степени, и без совсем уж тяжких последствий. Зна­чит, вынужденный отрыв от матери все-таки в каких-то случаях компенси­руется, все-таки психологически переносим. Джудит Виорст объясняет разницу в последствиях так:

"Если эти моменты окружены более широким контекстом надеж­ных, предсказуемых отношений любви и привязанности, мы это переживем: разумеется, с болью, но без непоправимого вреда. Работающие матери и их маленькие дети зачастую убеждают нас в том, что и в этих обстоятельствах возможно формирование устойчивой, основанной на любви и надежной взаимной привя­занности.

Но когда сепарация нарушает первичную привязанность, крайне трудно создать основу для доверия, развить в себе убеждение в том, что в последующей жизни мы сможем — и заслуженно — найти людей, небезразличных к нашим потребностям. И если наши первые отношения ненадежны, оборваны или запутаны, мы можем невольно перенести этот опыт и свою реакцию на него в свою последующую жизнь и свои ожидания. Ожидания по отно­шению к собственным детям, друзьям, спутникам жизни и даже деловым партнерам.

Ожидая, что нас покинут, мы виснем на тех, кто нам дорог: "Не покидай меня. Без тебя я ничто. Без тебя я умру".

Ожидая, что нас предадут, мы хватаемся за малейшие знаки, пре­вращая их в улики: "Вот видишь, я так и знала, что тебе нельзя доверять".

Ожидая отказа, предъявляем избыточные требования, заранее сердясь на то, что они не будут выполнены.

Ожидая разочарования, обеспечиваем себе возможность разоча­роваться — рано или поздно.

Исследования показывают, что утраты раннего детства делают нас особенно чувствительными к утратам взрослой жизни. И в среднем возрасте наша реакция на смерть в семье, развод, поте­рю работы может оказаться очень мощной — например, принять форму депрессии — реакции беспомощного, отчаявшегося, гнев­ного ребенка.

Тревога — это больно. Депрессия — это тяжело. Возможно, не переживать утраты безопаснее. И хотя мы бессильны предотвра­тить смерти и даже разводы — как были бессильны сделать так, чтобы мама не уходила, — мы можем развить стратегии защиты от боли утраты.

Одна из таких защит — эмоциональная отстраненность, отчужде­ние. Мы не можем потерять того, кто нам дорог, если нам все равно. Ребенок, который страстно хочет, чтобы мать была с ним, и чья мать снова и снова не с ним, может извлечь из этого опыта урок: любить и нуждаться в ком-то слишком больно. И в своих будущих отношениях он может ожидать и давать поменьше, стре­миться не вкладывать почти ничего, отстраниться, не вовлекать­ся, "окаменеть".

Другая защита от утраты может принять форму коммуникатив­ной потребности заботиться о других. Вместо переживания боли мы помогаем тем, у кого болит. И "творя добро", мы идентифици­руемся с теми, о ком заботимся. И они, и мы тем самым перерабатываем свое старое, старое чувство беспомощности и ужаса от того, что "никто не придет и не поможет".

Третья стратегия — преждевременная автономия. Мы претенду­ем на независимость слишком рано. Очень рано мы учимся не позволять нашему выживанию зависеть от любви и внимания других. Мы облачаем беспомощного ребенка в сверкающую бро­ню самодостаточного взрослого.

Утраты раннего детства могут существенно повлиять на то, как мы переживаем необходимые утраты последующей жизни"[38].

Так и получается, что каждая вторая работа на женских группах — "про маму". То есть на самом деле про маму, потому что начальная постановка вопроса может быть совсем даже и про другое: не могу простить изменив­шего мужа, хочу научиться отказывать людям в просьбах о помощи, если это нарушает мои границы и превосходит возможности; страшно боюсь по­терять свою работу — только в этой большой компании чувствую себя в относительной безопасности, только пока принадлежу этой отлаженной системе, хоть как-то защищена... В совершенно разных сферах жизни зву­чит "эхо взрыва" резкой или преждевременной сепарации (отделения от матери). Точно так же, как в совершенно разных сферах жизни отзывается нарушение эмоционального контакта с матерью — даже тогда, когда физи­ческое присутствие ее сохранялось. Иногда спонтанная попытка исцелить эту рану ведет к тому, что женщина "удочеряется", выбрав себе в матери тетку, бабушку или старшую подругу; порой "вспомогательным лицом" становится и вовсе мужчина... Этими сюжетами полным-полна наша взрос­лая жизнь, и здесь есть одно неприятное обстоятельство: чем болезненнее и раньше случилась изначальная "поломка" в отношениях с матерью, тем хуже осознается связь с нею последующих привязанностей, конфликтов и неудовлетворенных потребностей.

Классическая психоаналитическая мысль о том, что муж или любовник воплощает фигуру отца, недоступного в качестве сексуального объекта, по-прежнему "живет и побеждает" и находит частичное подтверждение во многих женских историях. Но... Эта мысль — старая, многократно и разно­образно описанная, уже ставшая частью психологического фольклора, — как и зеркально отражающая ее тема поиска "мамочки" в жене. "Уровень освещенности" здесь таков, что для самостоятельных поисков и открытий осталось не так уж много места. Драматические и порой отчаянно сложные отношения женщины с матерью, конечно, не исчерпываются простой кон­струкцией "дочка — соперница мамы в борьбе за внимание и любовь папы". В истории любви — о, если бы только любви! — матери и дочери есть загадки, напряжение и боль, никак не связанные с "классическим тре­угольником" ревности и соперничества, особенно если "трудные времена" этих отношений пришлись на самое раннее детство девочки. Отец беско­нечно важен, но в реальности сплошь и рядом оказывается фигурой дале­кой, туманной, почти символической. Мать (или любой человек, ее заменя­ющий) — конкретна, как и способ ее взаимодействия с ребенком: прикос­новение, звук голоса, тепло ее большого тела, улыбка или гримаса гневно­го крика, внимание к настроению и чувствам ребенка или только к содер­жимому горшка и чистоте платьица. Об отце можно знать и говорить — в том числе и о своем "внутреннем отце", унаследованной "по мужской ли­нии" части собственной личности. Мать, особенно ее ранний образ, нужно прочувствовать, чтобы понять, как огромна ее "доля" во внутреннем мире, чтобы на уровне этого самого внутреннего мира еще раз "переиг­рать" абсолютную близость и ее утрату.

Дочь — бесконечная мать.

Мать — бесконечная дочь.

И не пытайся понять.

Но попытайся помочь

матери — дочь доносить,

глупую, старую дочь,

дочери — мать выносить

в ночь. В бесконечную ночь.

Вера Павлова

О, сколько историй разворачиваются к сквозной теме "потерянного рая"! Чем мягче и естественнее произошло это расставание, тем лучше мы при­способлены для всех наших будущих разлук: золотыми буквами где-то глубоко внутри нас вышито сакраментальное "Жизнь продолжается". "От­дельность" своего существования — если угодно, принципиальное и не­преодолимое одиночество каждого взрослого человека — не кажется кон­цом света, катастрофой, хотя временами может причинять сильную боль.

Тогда, скорее всего, женщина будет в состоянии вовремя уйти с беспер­спективной работы, где только и есть, что привычное окружение. Тогда ее не убьет наповал измена и даже уход или смерть мужа, ибо он все-таки не является ее "частью", как и она — его рукой или ногой: будет больно, но сердцевина выдержит, жизнь продолжается. Тогда она сумеет и своих де­тей отпустить — до дивана по коврику, до поворота по дороге к школе, до первого неприхода ночевать, до взрослой жизни без нее. Мгновения слия­ния, растворения собственных границ могут по-прежнему быть сладостны­ми, будь то растворение в музыке и ритме, влюбленности в кого или что угодно, медитации, природе или оргазме, — но это будут именно минуты, а не постоянная попытка к бегству. Чем лучше знаешь эту свою потреб­ность, — для чего вовсе не обязательно провести десять лет жизни на ку­шетке у психоаналитика, — тем больше найдется в жизни способов ее "до­кормить", не проваливаясь в нее с головой и не теряя себя. Это важно для всех сторон и сфер жизни: отношений с мужчинами, карьеры, собственно­го материнства. И есть еще один веский довод в пользу того, чтобы внима­тельно обдумать и прочувствовать все, что в твоей собственной жизни пе­рекликается с темой "про маму": если эта работа сделана, она бывает воз­награждена новыми, взрослыми отношениями с самой мамой. И сколько, оказывается, удовольствия и свободы можно получить в общении с той, про которую, казалось бы, давно все поняла! Не все, поверьте. Отделяясь от матери внутренне, становясь равной и взрослой, женщина получает воз­можность совершенно новой — и уже не основанной на детских потребно­стях — душевной близости. Для обеих это может стать чудесным подар­ком. Что и говорить о том, как важно это — успеть...

Есть, впрочем, еще одно обстоятельство, в связи с которым нам следует глядеть в оба и вовремя — то есть при первой же возможности — прояс­нить для себя все, что связано с этой глубинной потребностью "забыться, закружиться, затеряться" вне своих личных границ.

Большинство из нас — бывшие маленькие дочери матерей, которым не была дана возможность решать этот вопрос интуитивно и свободно: за два, а то и три предыдущих поколения женщин его решало государство, и мы знаем, как. Пятьдесят восемь дней по уходу за ребенком, строевая подго­товка ясель и "садиков", немыслимая теснота жилищ, где все у всех на виду и на голове, — и "хороший" ребенок для такой жизни тот, которого не видно и не слышно, депрессивный.

"Нарушен естественный порядок смены поколений, старые дере­ва губят подлесок, подлесок губит старые дерева; им не разой­тись; они взаимно ускоряют свой и без того недолгий срок на жесткой земле. Кто-то должен выбыть из этого противоесте­ственного симбиоза — именно физически выбыть, потому что ареал обитания нам не изменить. Если сын будет жить со мной в одной комнате, то матери и деду станет полегче, но тогда умру я — в прямом физическом смысле, — потому что не смогу зани­маться работой, которая меня держит в жизни. Если все останет­ся по-прежнему, то первой выйдет из игры (назовем это так) — моя мать — еще задолго до лучезарного двухтысячного года, — а сын сойдет с ума. Кому же выбывать, кому? И куда? И разве нам это решать?"[39]

Затянувшийся, подневольный симбиоз смертелен — по крайней мере, ду­шевно. "Отпустить" ребенка в мир вовремя и с любовью — прекрасно и правильно, об этом писали многие чудесные авторы: педиатры, психоана­литики, педагоги. Но в какой мир и насколько сама мама умеет с этим ми­ром справляться? А если нет, какое материнское благословение, какую "волшебную куколку" она в состоянии оставить дочке? Возможно, цент­ральная тема женских групп — отношения с матерью, но не только как с биографической фигурой, а прежде всего как с собственным началом, с "матерью в себе". Раны, нанесенные женской душе искажением материн­ской роли на протяжении нескольких поколений — это одна из неоплакан­ных потерь нашей культуры. И, в силу нынешних приоритетов этой самой культуры, оплакать ее некому, — кроме нас самих да двух-трех десятков пишущих женщин, умеющих сказать поминальное слово за других. За всех, кому говорить и быть выслушанными не дано.

Модель материнского поведения, в которой ребенок должен быть только сыт-здоров-обут-одет, имела под собой реальные (и ужасные) основания: опыт миллионов женщин, для которых физическое выживание детей стало важнее всего остального. Игнорирование, отрицание травм и лишений, причиняемых отрывом от матери при помещении ребенка в "детские учреждения", играло роль пусть примитивной, но все же защиты от чувств боли и вины. Глубину и "площадь поражения" материнской роли трудно себе даже представить, и тем настойчивей эта тема возникает в разных ее проявлениях в женских группах. Например, в историях о любви — вовсе даже не материнской, а просто женской.

В романе современной французской писательницы Катрин Панколь "Я была первой" речь тоже идет о любви к мужчине — со всеми странностя­ми, свойственными любви. "Дамской прозой" это не назовешь никак, ибо текст не плодит и не подкармливает сладостные иллюзии "возвращенного рая", а делает прямо противоположное, словно бы у автора в одной руке спасительная куколка, а в другой — всевидящий череп с пылающими глаз­ницами. Содержание романа пересказывать не буду, скажу одно: за всеми непонятными перипетиями любовной истории медленно и грозно выраста­ют фигуры двух матерей — его и ее:

"Мы любим так, как наши матери любили нас. Мы повсюду таска­ем их с собой, всю жизнь носим в себе недостаток материнской любви или ее избыток.

Мне было безумно сложно признавать и принимать любовь, пото­му что я ничего о ней не знала. Мне пришлось учиться любви шаг за шагом, как дети учатся ходить, писать, читать, плавать, есть ножом и вилкой, кататься на велосипеде, и он с радостью

взял на себя роль учителя. Занимался со мною нежно и терпели­во. Он вел себя как мать, проверяющая домашнее задание ребен­ка, хвалил, ворчливо подбадривал, правил запятые.

В отличие от меня он с детства рос среди любви, любви ненасыт­ной, властной, удушающей, подавляющей. Мать явила ему иде­альную любовь, и этот возвышенный образ не давал ему покоя, как собаке сахарная кость.

В каждом из нас живет наша мать. Наши матери незримо сраста­ются с нами, и только избавившись от этого симбиоза, можно за­жить полноценной жизнью. Иначе все закончится плохо: ты за­давишь меня любовью, я тебя — нелюбовью"[40].

Пожалуй, не буду я рассказывать какую-то одну групповую работу "про маму", — ибо таковы они почти все. Особенно те, которые начинаются "за­певом" о любви: дитятко милое, не бойсь, не пужайся...

ХАОС, ДАЛЕЕ ВЕЗДЕ

...опоры нет, защиты — никакой,

заранее готовиться — нелепость,

нет равновесья, призрачен покой,

где в должный час любая рухнет крепость,

ничто не возвратится — ни фасоль

в стручок, ни в землю ствол, который спилен, —

но, если силу не утратит соль,

все остальное как-нибудь осилим.

Юнна Мориц

А еще бывают такие занятные, странные работы — чаще всего совсем ко­роткие: группа устала от "серьеза" отношений с детьми, мужчинами, роди­телями, от мучительных вопросов про свой путь в этом мире. Женщинам хочется подумать о мелочах: почему я так раздражаюсь, когда на исходе мыло или туалетная бумага? Почему я покупаю себе такое количество кос­метики, что это за ритуал ее рассматривать-перекладывать? Как бы на­учиться без сожалений выбрасывать старые вещи, а то никаких антресолей не хватит, да и не найдешь ничего. Или вот еще: трудно покупать, особен­но одежду: как увидишь несметные количества всякого тряпья, перестаешь понимать, чего хотела и за чем шла. Ну, и конечно всякое-разное про бес­порядок, про собственное раздражение заваленным столом или тяжелую усталость от бесконечного — по определению — характера трудов по под­держанию дома в чистоте и уюте.

Мелочи — не пустяки, это мы все достаточно понимаем. Мелочи — это прежде всего песчинки в часах нашей единственной жизни, из их сотен и тысяч складывается день, неделя. А еще это невинный повод обратить вни­мание на чувства (не те, "большие", которые только и считаются достойны­ми названия, а на постоянный аккомпанемент, фон). Как ни странно, имен­но проза жизни — а в женской жизни прозы много — ставит нас лицом к лицу с очень серьезными вещами, понимать и помнить которые по более крупным поводам может быть слишком тяжело.

История про запасы мыла оборачивается горечью по поводу чрезмерной ответственности за все "узлы" домашнего механизма, одиночества в реше­нии этих самых мелких проблем: "Я даже сон иногда вижу, что кто-то за меня вовремя заметил и купил, а я во сне так удивляюсь: да кто же, кто это меня так выручает?" (Как не вспомнить куколку, делавшую за Василису не­подъемный воз работы?)

История про запасы "Л'Ореаля" с "Орифлеймом" оказывается отголоском серьезной болезни, подкрадывающейся на бесшумных лапах и грозящей не только внешности и молодости, а даже и самой жизни: "Если я покупаю хо­рошие, дорогие средства от солнца — значит, будет лето. Для меня будет. Если у меня на каждое настроение, на каждый сезон свои баночки, значит, я еще есть".

История про мешки со старьем ведет нас прямиком к очень острой и со­всем не "тряпочной" теме: тревога по поводу бедности, родовой запрет выбрасывать "дельное": "Я ведь первая в семье, кто может себя и детей обеспечить. У меня просто нет привычки выбрасывать, мне все кажется, что я потом обязательно пожалею. Я и на работе стараюсь все предусмот­реть, проверить по два раза, как бы тоже держу лишнее, только в голове".

Что касается растерянности при встрече с богатым выбором, то здесь и по­давно один шаг до очень важной проблемы контакта со своими желания­ми. Есть такое психотехническое упражнение: три раза в день по три ми­нуты задавать себе вопрос: "Чего я сейчас хочу?" — и получать любые от­веты, какие только удастся получить за три минуты. В этом упражнении самое интересное — сопротивления: ничего в голову не приходит, как это может быть, я же многого хочу. Или нет? Или мне почему-то страшно при­знать свои желания? "Программа выполнила недопустимую операцию, при ее повторении работа будет прекращена".

Был у меня случай — правда, в индивидуальной практике, где такие "иг­рушки" используются чаще. Аккуратная, ответственная женщина средних лет жаловалась как раз на то, что ей трудно определяться, трудно по­нять, как поступать. Мы договорились в конце встречи, что она всю не­делю будет делать вот это упражнение и тем самым что-то узнает о сво­их желаниях, а там уж посмотрим, что они подскажут. Через три дня звонит в панике: "Я не знаю, что со мной происходит. Ответов никаких, кроме самых тривиальных: выпить кофе. Но я уже два дня не могу себя заставить убраться в доме, да еще такую злобу чувствую к этой уборке. У меня уже в доме черт-те что, под ногами хрустит. Я схожу с ума? Я что, теперь такая неряха и буду?" И непритворный ужас в голосе! Поре­шили мы с ней не пугаться так уж сильно и продолжить эксперимент, но сначала чуть-чуть разобрались с происшедшим: "Я, наверное, слишком много себя заставляю, принуждаю. Накопилось внутреннее несогласие, а тут окошечко открылось: чего хочешь? Чего хочу, не знаю, а вот чего не хочу — вот, и вот, и вот!"

В этой истории замечательно ясно виден один из принципов нашей рабо­ты, в том числе и групповой: не в том дело, наводить блеск на кухонную плиту или нет, а в том, знаешь ты, зачем тебе это, или нет. Она узнала, душа ее возмутилась и выдала реакцию действием, "забастовку". Забастов­ка как таковая проходила всего четыре дня и, что самое прелестное, даже не была замечена семейством. Зато начался процесс пересмотра своих "тактических задач", подавленное недовольство было осознано и принято, потихоньку что-то из домашних работ стало делаться, но как-то легче, без зубовного скрежета, а для чего-то нашлись свои возможности не делать.

Так скромные и вроде бы совершенно не психологические предметы — ме­шок с "еще хорошими" туфлями, исчезающий под пальцами обмылок или выбор летних штанов на барахолке — ведут прямиком к грозным реалиям жизни: одиночеству, свободе выбора, ужасу перед хаосом, конечности зем­ного бытия...

Предусмотреть, рассчитать, избавиться от лишнего, найти применение каж­дому случайному предмету — это ведь обычные хозяйственные заботы любой женщины, ведущей дом. Вид стола после семейной трапезы или нутро кладовки — "ручной", нестрашный хаос; наша нескончаемая домаш­няя работа — это "прививка" от ужаса перед большим, не подвластным нам Хаосом. Помни мы об этом каждую минуту, думай мы постоянно о тщетности всех наших усилий, так, пожалуй, и руки бы опустились. Однако же моем и отскребаем, раскладываем и сортируем — и ничего, выдержива­ем. Когда уж совсем невмоготу убираться, когда руки не лежат ни к какой расчистке завалов и прихорашиванию своего угла, это почти наверняка признак душевной тяжести — хорошо, если не депрессии. Впрочем, впол­не возможно, что и бунта: да провались оно все, надоело, сколько можно, конца не видно, а-а! Кстати, Баба-яга дает Василисе немало заданий как раз такого рода: двор вычистить, избу вымести, белье приготовить, очис­тить зерно от чернушки и мак от земли. Грязное отделить от чистого, нуж­ное от ненужного, а то и от ядовитого. ("Чернушка" — это рожки споры­ньи, ядовитого паразита зерновых, в больших дозах вызывающего галлю­цинации и тяжелые отравления, а в малых, как ни покажется это притяну­тым за символические "уши", усиливающего маточные сокращения). Васи­лиса справлялась с помощью магической куколки, благословения своей по­койной матери; как-то справляемся и мы.

Как было бы прекрасно, если бы "куколка", доставшаяся от мамы, действи­тельно помогала переделать всю эту нескончаемую работу. Конечно, я имею в виду не магическую помощь как таковую, а унаследованное умение "перебирать зерно" легко и без надрыва, ставить себе посильные задачи и вовремя получать реальную, человеческую помощь. Однако отношения наши с хаосом и порядком часто складываются непросто.

Боже мой, как нас приучают к порядку с детства! И именно девочек, что потом не раз аукнется в наших собственных семьях. "Пока не уберешь иг­рушки, никакого... (телевизора, мандарина, чтения на ночь или чего еще мы страстно желали в пять лет)". Поправь. Одерни. Проверь. Не забудь. Подтяни. Где платок? Если мальчишкам еще прощаются гвозди с гайками в карманах и свалка в ранце, девочек дрессируют на совесть, благо материал сопротивляется куда меньше — до поры до времени. Сейчас еще малень­ким женщинам полегче: джинсы хорошо стираются, короткие стрижечки почти не требуют возни, крахмалить перестали, да и вообще прикидывать­ся говорящим манекеном приходится не так старательно. Но вот воспоми­нания зрелых женщин о белых нарукавничках, бантах, манжетиках и ут­реннем кошмаре заплетания кос — это нечто.

Дальше порядок наводится в голове: "Кто ясно мыслит, тот коротко и четко излагает", "Что значит забыла? Голову свою ты не забыла, надеюсь?", "Ус­пеха добиваются организованные люди, а не рассомахи"... Тем временем житейская мудрость тоже не дремлет: "Как увидят твою комнату, никто за­муж не возьмет", "Вот погоди, будет у тебя свой дом, тогда узнаешь". Узна­ем. Непременно узнаем.

Проходят годы, и полученные нами инструкции, равно как и наше умение их выполнять или яростно им сопротивляться, разыгрываются уже на сце­не нашей собственной взрослой жизни. И мы действительно узнаем, что даже идеальный порядок в комнате еще ничего не гарантирует: неряшли­вую распустеху могут считать сексуальной, своеобразной, интригую­щей, — а подтянутая и аккуратная кому-то покажется скучной и старооб­разной (Еще бы: угадайте, кто из них больше напоминает строгую мамоч­ку?) Что поддержание порядка в доме, где есть мужчина, ребенок и собака, напоминает диверсионную работу в глубоком тылу врага. Мы узнаем, что организованность и четкость в делах вызывает отнюдь не ливень похвал, а снисходительную усмешку плюс стремление именно на нее, организован­ную и четкую, свалить побольше мелких и нудных дел. Узнаем, что уж там. Если постараемся и отделим нужное от ненужного, зерно от чернушки, се­мейный сценарий и происки внешнего мира от собственных целей, — то, может статься, найдем для себя какое-то решение.

Беспорядок вещественный, конечно, тоже не сам по себе важен. Скорее всего, столь напряженные отношения со всеми "роковыми" вопросами (Что за дом, ничего найти нельзя!.. У нас моль летает, дожили!.. Третий день это лежит на полу, нагнуться трудно?) — это лишь отражение других вещей. Связанных с зависимостью и властью, с пониманием своих женских обя­занностей и отчаянным сопротивлением им. И, конечно, со страхом того, большого Хаоса. О, у нас есть основания чувствовать его близкое при­сутствие. Нам напоминают об этой близости сотни ситуаций и картин — от нечищеных зимних тротуаров до "Криминальной хроники" по телевизо­ру, от достаточно свежих воспоминаний о путчах и кризисе 1998 года до совсем уж свежих впечатлений — о бесчинствующих футбольных болель­щиках в самом центре города. И прочая, и прочая...

Словарь — а стало быть, и жизнь — новейших времен изобилует понятия­ми, к которым просто не было времени привыкнуть: бартер, беспредел, бомж, брэнд, БТР, бутик — все "в одном флаконе". Непредсказуемость и дурь чужих решений, от которых зависят наши завтрашние деньги, работа, здоровье, жилье напоминают поведение отца-алкоголика: когда и в каком состоянии он придет и придет ли вообще, прятаться или скандалить, а главное — кончится ли это когда-нибудь и чем?

"Вдруг страшный грохот. Вилы грохота проткнули мне уши. Но сильнее того — крик женщин, стоявших в очереди. Как страшно все закричали.

Оказалось, пьяные грузчики просто уронили ящик с банками ту­шеного кролика (стеклянные) а мы-то... Но ведь сегодня то са­мое, "шестьдесят второе число"! [...]

За весь день ничего более не случилось. Прошло какое-то время. Я успокоилась, хотя и не очень: в газетах каждый день сообще­ния то о взрыве атомной подлодки, то поезд с химвеществами за­горелся, то... Да и этих... инопланетян видят все чаще и чаще, целая экспедиция в Пермской области работала, входила с ними якобы в контакт".

Это из прозы Нины Горлановой, книжка называется "Дом со всеми неудоб­ствами"[41]. Вот в этом самом Доме со Всеми Неудобствами мы и пытаемся навести хоть какой-то порядок — на уровне уборки в собственных жили­щах и жизнях. Ругаем, стало быть, мужей за не туда положенные носки, на­водим красоту по журнальчику "Мой уютный дом", стараясь не замечать боковым зрением "пейзаж после битвы" за окном...

Знаете, чем отличается Баба-яга от отца-алкоголика, от вздорного началь­ника и вообще от "патриархальной фигуры власти" в ее пустившем петуха, фарсовом исполнении? Старуха справедлива. Привередлива, груба, опас­на, — но справедлива. Она не меняет правил игры и выполняет обещания. И потому ее "работы" тяжелы, но не бессмысленны, а ее мир — хоть и тем­ный, но все же это Космос, а не Хаос. И "слуги ее верные" сменяют друг друга как положено, и избушка на курьих ножках действует сообразно си­туации и не путает собственные зад и перед, и пришедшую за светом ис­пуганную девушку Баба-яга хоть и сурово испытывает, но ведь не "кида­ет", не переходит границ в своей абсолютной власти. И потому у этой сказки, как и у любой другой, есть начало, середина и конец (а кто слу­шал — молодец). У жизни — тоже. А вот у хаоса — хоть со строчной, хоть с прописной буквы — нету. Такая уж он, извините, сущность. Мы же реша­ем, как с этой самой "сучностью" поступить, и решаем каждый день. И это, между нами, девочками, свободный выбор...

Одна моя знакомая, очень и очень занятая дама, отдыхает так: отправив ве­чером в пятницу мужа и дочь за город, заваливается спать часов на двенад­цать; в субботу встает как получится и принципиально не застилает кро­вать. Бродит нечесаная, жует на ходу, стряхивает пепел где попало — ну чистая Баба-яга. Бросает газету на пол, когда надоест читать, включает од­новременно музыкальный центр и телевизор, а сама треплется по телефо­ну с неработающей подругой, не знающей цену свободному времени, но ценящей общение с людьми из "большого мира". К вечеру субботы дом выглядит так, словно парочка-троечка изобретательных девятилеток игра­ли там в поиски сокровищ Флинта. Хозяйка в нирване: к телефону не под­ходит, ест руками, плюхается куда нельзя и в чем не положено. Утром в воскресенье все как бы само собой приходит в привычный вид: масштаб разрушений не так велик, как кажется, и к ужину семью встречает привыч­ная подтянутая мама-дама, которая держит в порядке и дом, и свой отдел на работе, и себя самое. Устроить, говоря ее словами, "праздник помойки" удается не каждую неделю, но без него она начинает больше уставать и раздражаться. Особенно ее бесят, естественно, проявления разболтанности и неаккуратности у окружающих...

Дом, каков бы он ни был, может немало рассказать о наших героических попытках усмирить стихию, взять под контроль хотя бы этот небольшой кусочек мира — или о флирте с силами хаоса и разрушения. Некоторые из нас скрывают этот "роман", как связь с непрестижным мужчиной: только заглянув к ним в косметичку или в ящик с бельем, можно увидеть настоя­щий бардак — именно то, что строго-настрого запрещалось с детства. Дру­гие, ссылаясь на а) безумную занятость, б) надоевшее жилье, которое уже не изменить, в) общую усталость и авитаминоз, а также г), д), е) и т.д., бро­саются в пучину беспорядка, и угрызения совести беспокоят их только при неожиданном визите посторонних.

Одна умнейшая женщина средних лет, много видевшая и пережившая и по­неволе ставшая мастером практического самоанализа, говорила мне как-то, что состояние ее жилища порой тонко подсказывает ей, на что обратить внимание в жизни вообще. Например, если образуются какие-то залежи в углах — книг ли, рукописей или моющих средств, — она уверена, что о чем-то упорно не хочет думать, что-то от себя самой скрывает. Если вовре­мя на это обратить внимание и прояснить для себя, в чем дело, свалки по углам разберутся как бы сами собой. А если только себя стыдить, они от этого растут. Рекомендация, видимо, далеко не универсальная и подходит не всем, но идея кажется любопытной.

Есть еще две сферы, где наша склонность к порядку и слегка прикрытая ею любовь к хаосу проявляется болезненно и ярко: это Время и Деньги.

Удивительно, как мы умеем запутываться в сетях собственной занятости, ставить себе самим подножки и взваливать на плечи неподъемные обяза­тельства успеть то, чего успеть нельзя по определению. Перед кем мы, в самом-то деле, отчитываемся? Кому и что пытаемся доказать? Неужели вечная попытка все успеть — то же тайное желание получить подтвержде­ние однокоренных "успеваемости" и "успешности"? Но ведь знаем, что, даже все успев, не услышим "садись, пять"... И тут-то возникает спаситель­ная отговорка: ведь когда "слишком много задают", что с нас взять? Успеть бы хоть что-то, хоть как-то... (Если бы какой-нибудь бесенок-искуситель получил специальное задание не дать человеку задуматься о том, что дей­ствительно важно, — об отношениях с близкими, о собственном развитии и перспективах, — он составил бы "пропись", неприятно напоминающую то, что мы зачастую и делаем со временем своей жизни: набрать побольше дел, ни одно из них особенно не любя и не выделяя как главное; побольше в них запутаться, потеряв контроль над ситуацией и барахтаясь в текучке; постоянно угрызаться по поводу недоделанного, хвататься то за одно, то за другое... "так и жизнь пройдет, как прошли Азорские острова"...)

Что же касается денег, этого универсального измерителя наших желаний и возможностей, то как часто мы замечаем, что на фоне разумного, расчетли­вого распоряжения финансами мы вдруг — вдруг ли? — выкидываем ка­кой-нибудь финт, делая совершенно сумасшедшую покупку. Потребность в капризе? В том, чтобы потешить свою дурь? Или что-то нас подталкивает изнутри к тому, чтобы создать небольшую, несмертельную "аварийную си­туацию", а потом из нее выкручиваться?

А уж о сфере отношений и говорить нечего: если все "в порядке", наперед известно и не сулит никаких неожиданностей, в какой-то момент стано­вится неинтересно. Более того, чем больше порядка и стабильности у нас в характере, тем скорее потянет к какому-нибудь причудливому, взбалмош­ному существу, которое перевернет нашу жизнь с ног на голову, втянет нас в немыслимые ситуации и, легкомысленно посмеиваясь над нашей тя­желовесной правильностью, поскачет дальше. Это может быть мужчина или близкая подруга — из тех, о которых говорят, что они "невозможны", что у них "семь пятниц на неделе", что они "ненадежны" и, само собой, с ними "недалеко до беды". Все верно, но почему же этих "посланцев хаоса" обоего пола так любят, так им прощают и ненадежность, и измены, и пря­мые неприятности, по их вине возникающие? Уж не это ли и притягивает?

Вопросов получается больше, чем ответов, — что делать, такова тема... Вот еще два — эти уж последние, обещаю. Хотели бы вы, чтобы в вашей жизни все было отлажено, как часы, известно до минуты, как пройдет следующий день, неделя, год? Хотели ли бы вы полностью раствориться в неизвестном, случайном, нарушить все правила, не знать наверняка ничего — вплоть до времени дня и собственного имени?

Оба ответа "нет"? Все в порядке.

И вот еще что: прошлое всегда кажется более понятным и логичным, чем настоящее: в нем наводит порядок наша память, именно она и сводит кон­цы с концами, печется о причинно-следственных связях. Не верите? А вот вам маленький кусочек из милой язвительной Тэффи:

"Жить на свете вообще трудно, а за последнее время, когда след­ствия перестали вытекать из своих причин и причины вместо своих следствий выводят, точно ворона кукушечьи яйца, нечто совсем иной породы, жизнь стала мучительной бестолочью"[42].

Как полагаете, в каком же году это писано? В тысяча девятьсот одиннадца­том — и в той самой благообразной аж по самое некуда "России, которую мы потеряли". Сей факт кажется мне таким же ироничным, как была иро­нична сама Надежда Александровна всю свою долгую и нелегкую жизнь — а уж тому поколению Хаос показал все, на что способен. Стало быть, и мы можем не впадать в панику — ну разве что иногда — и найти свой способ переживать все, что нам еще предстоит пережить, с достоинством и тол­ком, а то и не без изящества.

Есть дивная восточная притча о хаосе и порядке. Вот она.

Жил в Японии в старину великий мастер чайных церемоний. Когда его сын вырос, отец передал ему секреты этого древнего искусства. Настал день, когда юноша был готов продемонстриро­вать все, чему научился: знание древнего ритуала во всех его тонкостях, безупречный вкус, идеальное чувство гармонии и по­рядка. Он приготовил все для будущей церемонии, выбрал и рас­ставил правильную посуду в единственно возможном порядке, посыпал идеально просеянным песком дорожку к чайному пави­льону, разровнял этот песок особым инструментом и с трепетом стал ждать оценки отца. Старый мастер увидел, что сын постиг его искусство. Все было правильно. Только для "высшего бал­ла" — слишком правильно.

"Прекрасно, сын, — сказал отец. — Здесь не хватает лишь..." — и жилистой, еще крепкой рукой сильно тряхнул деревце, скло­нявшееся над идеальной дорожкой. И на ровный белый песок слетел один-единственный красный лист и упал совершенно случайно — то есть так, как и было нужно...

А вы говорите — землетрясения, цунами! Не пойти ли на курсы икебаны, если мама не будет возражать?..

МАТЬ-И-МАЧЕХА: В ОДНОМ ФЛАКОНЕ

События детства не проходят, а повторяются, как вре­мена года.

Элинор Фарджон

Злая мачеха в сказках всегда бывает наказана — а нечего маленьких оби­жать, она первая начала! И что-то этих злых мачех в сказках подозритель­но много: да, конечно, женская смертность, родовая горячка и все такое, но ведь и мужчины жили недолго, а фигура отчима как-то не играет столь су­щественной роли. Поскольку сказки начали интерпретировать как некие закодированные послания довольно давно, на каждый такой вопрос есть целая библиотека ответов. Один из них таков: фигура Злой Мачехи — это воплощение всего, что ребенок ненавидит в собственной матери, но при­знаться в чем не может даже себе. Сказка с ее неотвратимым и суровым наказанием злодейки тем самым дает ребенку возможность испытать свои негативные чувства, не проваливаясь в пучину вины и не накапливая их. Матери — обычные, любящие, немного усталые и задерганные — и то при­знаются в моментах дикого раздражения, направленного на ребенка; ребе­нок, как более спонтанное существо, конечно, тоже испытывает к маме разное. Да и не к маме — тоже разное, и кое-что из этого может ее сильно озадачить.

Успешность исполнения материнской роли в культуре ценится высоко, уп­реки в несовершенстве именно на эту тему — одни из самых болезненных, отравленные стрелы в семейных "разборках" по женской линии, тайное оружие бабушек: да какая же ты мать после этого! Оставим в покое бабу­шек: и вне их неусыпного критического взгляда все, что вызывает сомне­ние в собственной материнской полноценности — начиная от отсутствия молока и кончая плохими отметками дочери-восьмиклассницы — тревожно и болезненно отзывается сомнениями: недоглядела, недодала, "хотела ме­дом, а вспоила — ядом". Большинству мам кажется, что их способность контролировать все поступки, мысли и чувства ребенка безгранична, — а стало быть, безгранична и ответственность. Видите: опять про границы, про вместе-отдельно.

А дитя капризничает, невесело. Или болеет. Или злится и колотит млад­шую сестру. Или пугается чего-то, что мать понять не может: ей кажется, что пугаться нечего, что она создала безопасную, уютную жизнь, возвела стены до небес и силою своего желания и любви удерживает "все плохое" за этими стенами. А чадо почему-то боится темноты, доводит до исступле­ния требованиями зажигать свет во всем доме и заглядывать под каждую кровать: там змеи, чудовища, бандиты, да мало ли кто. "Нету там никого, закрой глаза и спи!". Послушно закрывает глаза, получив важный урок: мама не знает, что делать с ее страхом, она сердится — значит, есть за что.

Теперь вспомним свои собственные детские огорчения, страхи и потери — и мы поймем, что самое славное, счастливое детство в теплом и любящем окружении все равно их не минует. Болеют и иногда умирают старшие родственники. Плохие новости передают по телевизору. Кто-то выбросил любимую и единственную игрушку, счел ее старой и грязной, а другого та­кого зайца нет и быть не может. Ушла "хорошая" воспитательница из дет­ского сада — теперь придет, наверное, злая. Придется вырасти и идти в школу, а там ставят отметки. Пугаются, злятся и печалятся все дети; более того, они еще и завидуют, ревнуют, смертельно обижаются... Ну что ты так расстроилась — это же ерунда, купим нового; бояться тут абсолютно нече­го, в школу все равно идти придется, так что лучше себя настроить зара­нее, а телевизор не смотри, ты после него плохо спишь.

"Не травма (утрата) как таковая страшна, а то, как ребенку позволено или не позволено ее переживать. Травма, которую отрицают, — это рана, кото­рая не рубцуется и в любой момент может начать кровоточить", — пишет Элис Миллер, одна из самых крупных исследовательниц мира детства и его шокирующе сложных противоречий и драм. (К слову сказать, она одна из первых привлекла внимание читающих взрослых к теме сексуальных пося­гательств, жертвами которых становились и продолжают становиться дети, а также к теме семейного физического насилия.) По мысли Элис Миллер, одна из главных проблем ребенка — невозможность быть принятым таким, каков он есть, ибо это его "каков есть" чем-то угрожает душевному спо­койствию взрослых:

"Многие родители не могут приспособиться к чувствам своих де­тей. Сознательно или бессознательно, они, вместо того чтобы принимать эмоции детей, ждут, что те удовлетворят их эмоцио­нальные потребности. Ребенок, который дает родителю ощуще­ние, что с родителем все в порядке, — это легкий ребенок, "хо­роший" ребенок. Если у него есть свои желания и они противо­речат желаниям родителей, он "избалованный, эгоист, упрямый".

В этих условиях, если ребенок хочет держаться за своих родите­лей (а какой ребенок может позволить себе это потерять?), он очень быстро научается давать родителям то, что им нужно, жер­твовать своими желаниями и отступаться от себя — задолго до того, как становится возможным настоящий альтруизм, истинное великодушие и зрелая щедрость.

У родителей есть потребность в "хорошем ребенке", который лю­бит их, восхищается ими. Ребенок вынужден играть эту роль, чтобы удержать внимание родителей. Он становится мастером распознавания их желаний, чувств — ценой утраты своего "self" — истинного "Я". Это означает, что ребенок отказывается не только понимать, но даже и регистрировать свои собственные чувства.

Если бы родители были способны познакомить ребенка со всем спектром его чувств, истинное "Я" могло бы выжить"[43].

Маленький мальчик горько плачет над сломанной игрушкой — лицо мате­ри кривится гримаской отвращения, в ее семье считалось, что "мальчики не плачут". Она — грамотная и думающая мама, которая уже читала, что запрещать плакать все-таки не надо; она и не запрещает — но все, что ожидает плачущего мужчину в этом мире, написано на ее лице. Маленькая

девочка роется в земле, по традиции многих поколений маленьких девочек делает "секретик" из стекляшки, ярких фантиков и какого-то еще цветного хлама. То ли клад, то ли нарядная могилка — символическое значение та­ких игр многозначно. И мало того, что извозится в грязи, — это ладно, но когда мама с самыми лучшими намерениями присаживается "посмотреть, как красиво", дочка угрюмо закрывает ладошками свое творение: "Уйди, не смотри, мое". Мама в шоке, она по-настоящему обижена: подруги так не поступают! Дочка неохотно убирает руки — ну ладно, смотри. Встает с не­зависимым видом, отходит в сторону: я тут ни при чем. Раз ничего "свое­го" быть не может, — а иначе мама обидится, — то и пожалуйста, и это тоже уже не мое. И — носочком туфельки зарывает свои сокровища. Мама: "Дуняша, так мы их не найдем" — "Ну и пусть!". Секретов быть не должно, ничего своего — тоже, да и в самом деле: лучше не иметь этих сокровищ, чем еще раз увидеть такое мамино лицо...

Это относительно поздние примеры, дети уже достаточно большие, а мамы достаточно тактичные, но механизма исключения важных красок из спект­ра разрешенных чувств это не меняет. Мать невольно контролирует не только внешнее поведение — понятно, что бросать песком в глаза другим людям нельзя, — но и право чувствовать так или иначе, показывает, что эти чувства ее задевают. Недаром, ох недаром классическая женская ре­марка в домашнем конфликте звучит так: "Каким тоном ты со мной гово­ришь!". Перевод: я знаю, какие чувства ты скрываешь за этим тоном, так не смей их испытывать! Зависимость матери от ребенка и наоборот — это тоже симбиоз; не только холодные и придирчивые Злые Мачехи удостаи­ваются печек и колодцев, слишком внимательные и контролирующие "ан­гел-маменьки", которых уж очень легко огорчить, в сказках почему-то уми­рают еще в "первом действии".

Понятно, что не пугаться некоторых чувств своего ребенка довольно труд­но, и мера этой трудности, пределы допустимого зависят от того, был ли у самой мамы опыт уважительного отношения к ней ее близких взрослых. Элис Миллер пишет дальше:

"Родители, которых не уважали их родители (просто так, за то, что они — это они) [...] всю жизнь ищут то, что в свое время их родители им недодали: того, кто им предан, принимает их все­рьез, восхищается ими и ловит каждую их реакцию. Этот запрос, конечно, не может быть удовлетворен, поскольку он адресован ситуации из прошлого, которая невозвратима и часто даже не по­мнится. [... ]

Человек, у которого есть неудовлетворенная и неосознанная по­требность, всегда склонен искать удовлетворения в заменителях, суррогатах.

Наши собственные дети как нельзя лучше приспособлены к этой роли. Новорожденный брошен на милость своих родителей, по­скольку существование младенца полностью зависит от того, удастся ли ему удержать внимание близких. И он сделает что угодно, чтобы его не утратить"[44].

И отсюда следует очень серьезная мысль — несколько расходящаяся с об­щепринятыми ценностями, но что поделать: поиск смысла жизни в детях и только в детях может дорого им обойтись и отдает вампиризмом. Возмож­но, это тот самый "поиск суррогата", а дети — что-то вроде наркотика, эта­кое волшебное зеркальце, которое всегда скажет: ты самая лучшая мать. Та, которая слишком стремится быть идеальной матерью, обязательно будет этого добиваться за счет подавления в ребенке всего, что не есть ее иде­альное "отражение". Если ребенок — дево