Book: Неразлучные



Неразлучные

Симона де Бовуар

Неразлучные

© Éditions de L’Herne, 2020

ALL RIGHTS RESERVED

© И. Кузнецова, перевод на русский язык, 2021

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2021

© ООО «Издательство АСТ», 2021

Издательство CORPUS ®

* * *

Зазе

Почему у меня слезы на глазах сегодня вечером — потому что вы умерли или потому что я жива? Эту историю я, конечно, должна посвятить вам — но я знаю, что вас больше нет нигде, а то, что я разговариваю с вами сейчас, — литературная условность. К тому же эта история не совсем ваша, она лишь навеяна нашей с вами историей. Андре — это не вы, а я не Сильви, которая говорит здесь от моего имени.


Часть первая

В девять лет я была очень послушной девочкой; я не всегда была такой, в раннем детстве тирания взрослых доводила меня до припадков настоящего бешенства, одна из моих теток даже заявила как-то раз на полном серьезе: «В Сильви вселился черт!» Война и религия укротили меня. Я сразу же совершила акт образцового патриотизма, растоптав целлулоидную куклу made in Germany, которую, кстати сказать, не любила. Мне сообщили, что от моего благочестия и хорошего поведения зависит, спасет ли Бог Францию, — деваться мне было некуда. Вместе с другими девочками я вышагивала по базилике Сакре-Кёр, распевая и потрясая хоругвями. Я стала много молиться и вошла во вкус. Аббат Доминик, капеллан в Коллеже Аделаиды, поощрял мое рвение. В газовом платье и капоре из ирландского кружева я приняла первое причастие — готовый пример для младших сестер. Я выхлопотала у неба, чтобы моего отца из-за слабого сердца перевели из действующей армии на службу в военное министерство.

В то утро я была в невероятном возбуждении: начинался новый учебный год, мне не терпелось скорее попасть в коллеж, на уроки, торжественные, как месса, в безмолвие коридоров, увидеть умильные улыбки наших монашек. Они носили длинные юбки, блузки с высоким воротником, а с тех пор, как часть здания отошла под госпиталь, одевались иногда как сестры милосердия. В белых косынках с красным крестом они были похожи на святых, и я трепетала, когда они прижимали меня к груди.

Я поспешно проглотила суп и серый хлеб, сменившие довоенный шоколад с бриошами, и нетерпеливо ждала, когда мама наконец оденет моих сестер. Мы все трое носили серо-голубые пальто из настоящего офицерского сукна, скроенные как шинели. «Смотрите, тут даже есть маленький хлястик», — говорила мама своим восхищенным или удивленным приятельницам.

На улице мама взяла младших за руки. Мы хмуро миновали кафе «Ротонда», недавно с большим шумом открывшееся под нашей квартирой, — папа называл его притоном пораженцев. Слово «пораженцы» меня заинтересовало. «Эти люди верят, что Франция может проиграть войну, — объяснил папа. — Всех их надо расстрелять». Я не поняла. Человек же не нарочно верит в то, во что верит. Можно ли карать человека за то, что ему приходят в голову какие-то мысли? Шпионы, которые раздают детям ядовитые конфеты или колют в метро французских женщин отравленными иголками, бесспорно, заслуживали смертной казни, но насчет пораженцев я осталась в недоумении. Маму я расспрашивать не пыталась: она всегда отвечала то же самое, что и папа.

Сестры мои шли небыстро, решетка Люксембургского сада показалась мне бесконечной. Наконец я вошла в коллеж, поднялась по лестнице, радостно размахивая портфелем, набитым новыми книгами; я узнала слабый запах больницы, смешанный с запахом мастики в коридоре со свеженатертыми полами; надзирательницы поцеловали меня. В раздевалке я встретилась со своими прошлогодними одноклассницами — ни с одной из них я особенно не дружила, но мне нравилось, как мы все вместе шумим. Я задержалась в просторном холле у стеклянных витрин со старыми мертвыми экспонатами, умиравшими здесь во второй раз: чучела птиц теряли перья, засушенные растения осыпались, ракушки тускнели. Прозвенел звонок, и я вошла в класс Святой Маргариты. Все классные комнаты были похожи одна на другую: ученицы рассаживались вокруг овального стола, покрытого черным молескином, а во главе восседала учительница; наши мамы устраивались сзади и, приглядывая за нами, вязали подшлемники для фронта. Я подошла к своему табурету и увидела, что соседнее сиденье занято незнакомой девочкой — брюнеткой с впалыми щеками. Она казалась намного младше, чем я, ее темные блестящие глаза напряженно в меня вглядывались.

— Это вы — лучшая ученица?

— Я Сильви Лепаж, — сказала я. — Как вас зовут?

— Андре Галлар. Мне девять лет, я кажусь маленькой, потому что я горела заживо и не успела вырасти. Мне пришлось прервать учебу на год, но мама хочет, чтобы я догнала моих ровесников. Не могли бы вы дать мне посмотреть ваши прошлогодние тетради?

— Хорошо, — сказала я.

Уверенный тон Андре, ее быстрая, четкая манера говорить меня смутили. Она настороженно наблюдала за мной.

— Моя соседка, — она кивнула на Лизетт, — говорит, что вы лучшая ученица в классе. Это так?

— Я часто бываю первой, — ответила я скромно.

Я разглядывала Андре: прямые черные волосы, на подбородке чернильное пятно. Не каждый день встретишь девочку, которая горела заживо, мне хотелось задать ей кучу вопросов, но мадемуазель Дюбуа уже входила в класс, ее длинное платье мело пол; это была проворная усатая женщина, я относилась к ней с большим почтением. Мадемуазель села и начала перекличку. Дойдя до Андре, она подняла голову:

— Ну как, дитя мое, мы не слишком робеем?

— Я не робкая, — сказала Андре спокойно и учтиво прибавила: — К тому же вы не внушаете робость.

Мадемуазель Дюбуа на миг застыла, потом улыбнулась в свои усы и продолжила перекличку.

Выход из класса в конце уроков подчинялся неизменному ритуалу: мадемуазель стояла в дверях, по очереди пожимала руки матерям и целовала в лоб каждую ученицу. Она положила руку на плечо Андре:

— Вы никогда раньше не ходили в школу?

— Нет, до сих пор я занималась дома, но теперь я уже большая.

— Надеюсь, вы будете брать пример со старшей сестры, — сказала мадемуазель Дюбуа.

— О, мы с ней совсем разные, — ответила Андре. — Малу вся в папу, она обожает математику, а я больше всего люблю литературу.

Лизетт толкнула меня локтем: не то чтобы Андре вела себя дерзко, но все-таки с учителями так не разговаривают.

— Вы знаете, где комната экстернов? Если за вами придут не сразу, вы можете там расположиться и подождать, — предложила мадемуазель.

— За мной не придут, я буду ходить домой сама, — быстро сказала Андре. — Моя мама предупредила…

— Одна? — переспросила мадемуазель Дюбуа. Она пожала плечами: — Ну, раз ваша мама предупредила…

Меня она потом тоже поцеловала в лоб, и я пошла следом за Андре в вестибюль. Она надела пальто — менее оригинальное, чем мое, но очень красивое — из красного ратина с золотыми пуговицами; это не уличная девчонка, как же ей позволяют ходить одной по городу? Разве ее мать не знает об отравленных конфетах и ядовитых иголках?

— Где вы живете, Андре, деточка? — спросила мама, когда мы вместе с сестрами спускались по лестнице.

— На улице Гренель.

— Вот и хорошо, мы проводим вас до бульвара Сен-Жермен, — сказала мама. — Нам по пути.

— Спасибо, — ответила Андре, — но не утруждайтесь ради меня. — Она серьезно посмотрела на маму. — Понимаете, мадам, нас семеро детей, мама говорит, что мы должны научиться быть самостоятельными.

Моя мама кивнула, но она явно этого не одобряла.

Едва выйдя на улицу, я набросилась на Андре с вопросами:

— Как же вы горели заживо?

— Когда пекла картошку в костре. У меня загорелось платье, и я сожгла правую ляжку до кости. — Андре нетерпеливо махнула рукой, ей явно надоела эта история. — Когда можно будет посмотреть ваши тетрадки? Мне нужно знать, что вы проходили в прошлом году. Скажите, где вы живете, и я зайду к вам сегодня после обеда. Или завтра.

Я вопросительно посмотрела на маму — в Люксембургском саду мне не разрешали играть с незнакомыми девочками.

— На этой неделе не получится, — сказала мама, замявшись. — Давайте отложим до субботы.

— Хорошо, подожду до субботы, — согласилась Андре.

Я смотрела, как она переходит бульвар в своем красном ратиновом пальто; Андре была и правда очень маленькая, но шагала уверенно, как взрослая.

— Твой дядя Жак был знаком с некими Галларами, состоявшими в родстве с Лавернями, кузенами Бланшаров, — задумчиво проговорила мама. — Интересно, это те Галлары или не те? Но мне кажется, порядочные люди не позволили бы девятилетней крошке разгуливать одной по улицам.

Мои родители долго обсуждали разные ветви семейства Галларов, о которых они что-то слышали от близких или далеких знакомых. Мама расспросила наших монашек. Родственные связи родителей Андре с Галларами дяди Жака прослеживались весьма туманно, но это были в высшей степени достойные люди. Месье Галлар, окончивший в свое время Политехническую школу, занимал хорошее положение в компании «Ситроен» и возглавлял Лигу отцов многодетных семей; его жена, урожденная Ривьер де Бонней, принадлежала к известному роду воинствующих католиков и пользовалась всяческим уважением у прихожанок церкви Святого Фомы Аквинского.

Догадавшись, очевидно, о колебаниях моей матери, мадам Галлар в субботу пришла в школу встретить Андре после уроков. Она оказалась красивой женщиной с карими глазами, на шее у нее была черная бархотка со старинным украшением; она покорила маму, сказав, что та кажется моей старшей сестрой, и называя ее «моя маленькая мадам». А мне не понравилась ее бархотка.

Не скупясь на подробности, она поведала маме о страданиях, выпавших на долю ее дочери: обуглившееся до кости бедро, огромные волдыри вокруг, бесконечные повязки с амбрином, тяжелый бред и поразительное мужество девочки — во время игры один мальчик случайно ударил ее ногой, раны открылись, и Андре так старалась не закричать от боли, что потеряла сознание.

Когда она пришла к нам изучать мои тетрадки, я смотрела на нее с почтением; Андре делала записи красивым, уже сформировавшимся почерком, а я думала об ее распухшем бедре под короткой плиссированной юбкой. Никогда со мной не случалось ничего настолько интересного. Мне вдруг показалось, что со мной вообще никогда ничего не случалось.

Со всеми знакомыми детьми мне было скучно, а Андре смешила меня, когда мы гуляли с ней на переменах в школьном дворе; она замечательно изображала порывистые жесты мадемуазель Дюбуа, елейный голос мадемуазель Вандру, директрисы; от старшей сестры Андре знала массу школьных секретов: наши учительницы принадлежали к ордену иезуитов, они носили косой пробор, пока были послушницами, и прямой — после того как принимали постриг. Тридцатилетняя мадемуазель Дюбуа была из них самой молодой: она сдала экзамен на бакалавра в прошлом году, девочки из старших классов видели ее в Сорбонне, краснеющую и стесняющуюся своих юбок. Меня слегка коробила непочтительность Андре, но с ней было весело, и я подыгрывала ей, когда она сочиняла на ходу какой-нибудь диалог между нашими монашками. Ее пародии были настолько точными, что часто на уроке мы толкали друг друга в бок, глядя, как мадемуазель Дюбуа резко распахивает журнал или захлопывает книгу. Однажды на меня напал такой дикий хохот, что меня бы наверняка выставили из класса, если бы в целом мое поведение не было столь примерным.

Первое время, когда я бывала в гостях у Андре, у меня голова шла кругом: помимо ее братьев и сестер, у них на улице Гренель вечно толпилась масса друзей и кузенов; они носились, кричали, распевали во все горло, наряжались невесть в кого, прыгали по столам, опрокидывали мебель; иногда Малу — ей было уже пятнадцать, и она строила из себя взрослую — пыталась вмешаться, но тут же раздавался голос мадам Галлар: «Оставь их, пусть дети играют». Как ни странно, болячки, синяки, испачканная одежда и разбитые тарелки нисколько ее не волновали. «Мама никогда не сердится», — говорила мне в таких случаях Андре, победоносно улыбаясь. Ближе к вечеру мадам Галлар заходила в разгромленную нами комнату, с улыбкой поднимала упавший стул и вытирала лоб Андре: «Ты опять вся потная!» Андре прижималась к ней, и на мгновение ее лицо преображалось: я отводила глаза, испытывая неловкость, к которой, несомненно, примешивалась ревность плюс, вероятно, зависть и еще тот особый страх, какой внушает тайна.

Меня научили, что надо одинаково любить папу и маму — Андре не скрывала, что предпочитает мать. «Папа слишком серьезный», — сказала она мне однажды совершенно спокойно. Месье Галлар оставался для меня загадкой, потому что был не похож на моего папу. Мой отец не ходил в церковь и улыбался, если при нем заходила речь о чудесах Лурда[1]. Я слышала, как он говорил, что его единственная религия — любовь к Франции. Меня не смущало его безбожие, и мама, глубоко верующая, вроде бы находила это нормальным; у человека высшего порядка, каковым являлся мой папа, отношения с Богом неизбежно должны были складываться сложнее, чем у женщин и девочек. Месье Галлар, напротив, причащался каждое воскресенье вместе со всей семьей, у него была длинная борода, пенсне, а в свободное время он занимался общественной деятельностью. В его христианских добродетелях и шелковистой растительности на лице мне виделось нечто женственное, ронявшее его в моих глазах. Впрочем, он появлялся только в исключительных случаях. Домом управляла мадам Галлар. Я завидовала той свободе, которую она предоставляла Андре, и хотя она всегда была со мной чрезвычайно приветлива, я чувствовала себя в ее присутствии неуютно.

Иногда Андре говорила: «Мне надоело играть». Тогда мы шли посидеть в кабинет месье Галлара; свет мы не зажигали, чтобы нас там не обнаружили, и беседовали. Это удовольствие было для меня новым. Мои родители говорили со мной, и я с ними говорила, но мы не беседовали; с Андре у нас были настоящие разговоры, как у папы с мамой по вечерам. Андре, пока болела, прочла массу книг и, к моему удивлению, судя по всему, верила, будто то, что в них рассказывается, происходило на самом деле: она терпеть не могла Горация и Полиевкта[2], восхищалась Дон Кихотом и Сирано де Бержераком, словно это были люди из плоти и крови. Имелись у нее отчетливые пристрастия и в истории человечества. Она любила древних греков, римляне нагоняли на нее скуку, равнодушная к страданиям Людовика XVII, она бурно переживала смерть Наполеона.

Многие из ее взглядов были, бесспорно, предосудительными, но ввиду юного возраста наши монашки ей их прощали. «У этой девочки есть индивидуальность», — говорили в коллеже. Андре быстро наверстывала отставание, я с трудом побеждала ее по результатам письменных работ; она удостоилась чести переписать два своих сочинения в Золотую книгу. Андре так хорошо играла на фортепьяно, что ее сразу же определили в группу к старшим девочкам; вдобавок она еще начала брать уроки скрипки. Шить она не любила, но получалось у нее хорошо; она прекрасно готовила крем-брюле, песочное печенье, шоколадные трюфели, при всей своей хрупкости ловко делала колесо, шпагат и всякие кульбиты. Но что окружало Андре особым ореолом в моих глазах, это некие загадочные свойства ее натуры, их суть так никогда мне и не открылась: если она видела персик или орхидею или кто-то произносил при ней эти слова, Андре вздрагивала, и руки у нее покрывались гусиной кожей. В такие моменты самым волнующим образом проявлялся доставшийся ей от неба дар, который так меня завораживал, — индивидуальность. В глубине души я считала, что Андре, несомненно, из тех вундеркиндов, чью жизнь потом описывают в книгах.

* * *

Почти все ученицы нашего коллежа уехали из Парижа в середине июня из-за бомбежек и «Большой Берты»[3].

Галлары поехали в Лурд, они каждый год отправлялись туда в длительное паломничество; сын работал санитаром, таскал носилки, а старшие дочери вместе с матерью мыли посуду в каком-то приюте; меня восхищало, что Андре доверяют такое взрослое дело, я за это уважала ее еще больше.

Я, со своей стороны, гордилась героическим упрямством моих родителей: не покидая Париж, мы демонстрировали нашим храбрым фронтовикам, что гражданские «держатся». Я осталась в нашем классе вдвоем с большой двенадцатилетней дурой и важничала. Однажды утром я пришла в коллеж и обнаружила, что все — и учителя, и ученицы — прячутся в подвале. Дома мы над этим долго смеялись. Когда случалась воздушная тревога, мы в подвал не спускались, жильцы верхних этажей искали убежища у нас и ночевали на диванчиках в передней. Вся эта суматоха мне страшно нравилась.


В конце июля мы с мамой и сестрами поехали в Садернак. Дедушка, помнивший осаду Парижа 1871 года, считал, что мы там все это время ели крыс; два месяца он откармливал нас курятиной и пирогами с вишней. Для меня это были счастливые дни. В гостиной стоял книжный шкаф, полный старых книг с рыжеватыми пятнами на страницах. Запретные книги упрятали на самый верх, и мне разрешалось свободно рыться на нижних полках. Я читала, играла с сестрами, гуляла. Я много гуляла в то лето. Бродила по каштановым рощам, царапая руки о колючие папоротники, собирала в ложбинах вдоль дорог букеты жимолости и бересклета, ела ежевику, ягоды земляничного дерева, кизил, кисленький барбарис, вдыхала волны ароматов цветущей гречихи, ложилась на землю, чтобы уловить тайный запах вереска. Потом усаживалась на поляне под серебристыми тополями и открывала роман Фенимора Купера. Когда дул ветер, тополя шелестели. Ветер меня окрылял. Мне казалось, что деревья от края до края земли говорят друг с другом и с Богом; это были музыка и молитва, они пронизывали мое сердце, поднимаясь к небу.



Каждый день в Садернаке приносил мне бесчисленные радости, но о них трудно было рассказать; я посылала Андре лишь короткие открытки, она тоже почти не писала мне. Она проводила каникулы в Ландах у бабушки по материнской линии, каталась на лошадях, развлекалась и должна была вернуться в Париж только к середине октября. Я вспоминала о ней редко. На каникулах о своей парижской жизни я почти никогда не думала.

Я всплакнула, прощаясь с тополями, — годы делали меня сентиментальной. Но в поезде вспомнила, как люблю первый день в коллеже. Папа встретил нас на перроне в своей серо-голубой форме, он сказал, что война скоро кончится. Учебники показались мне еще более новенькими, чем в прошлом году: они были толще, красивее, похрустывали в руках, приятно пахли; в Люксембургском саду стоял упоительный запах палой листвы и выгоревшей травы. Наши монашки порывисто меня расцеловали, мои летние задания удостоились высоких похвал. Почему же я чувствовала себя такой несчастной? Вечером, после ужина, я устраивалась в передней, читала или записывала в тетрадь разные истории; сестры спали, в глубине квартиры папа читал маме вслух — это был один из лучших моментов дня. А я лежала на красном ковре, ничего не делая, в каком-то отупении. Смотрела на нормандский шкаф и деревянные резные часы, таившие в своей утробе две медные шишки и тьму времен; в стене зияла отдушина отопления: сквозь позолоченную решетку сочилось тепло тошнотворного дыхания, поднимавшегося из неведомых бездн. От этого полумрака и всех этих безмолвных предметов мне вдруг стало страшно. Я слышала папин голос, знала, как называется книга — «Опыт о неравенстве человеческих рас» графа Гобино; в прошлом году это было «Происхождение современной Франции» Ипполита Тэна. На будущий год он начнет новую книгу, а я по-прежнему буду лежать тут, между шкафом и часами. Сколько лет? Сколько вечеров? Это и значит жить — убивать один день за другим? Неужели мне будет так скучно до самой смерти? Я решила, что тоскую по Садернаку, и перед тем как уснуть, пролила еще несколько слезинок по тополям.

Два дня спустя мне во внезапном озарении открылась разгадка. Я вошла в класс Святой Екатерины, и мне улыбнулась Андре. Я тоже улыбнулась ей и протянула руку:

— Когда вы вернулись?

— Вчера вечером. — Андре посмотрела на меня с некоторым лукавством. — А вы, конечно, были здесь к первому дню занятий?

— Да, — сказала я. — Как вы провели каникулы?

— Очень хорошо.

Мы обменивались банальными фразами, как взрослые, но я вдруг с изумлением и радостью поняла, что пустота у меня в душе, томительное уныние последних дней имели одну-единственную причину — отсутствие Андре. Жить без нее было все равно что больше не жить. Мадемуазель де Вильнёв уже села на свой трон, а я все повторяла про себя: «Без Андре я больше не живу». Моя радость сменилась тревогой: но раз так, спросила я себя, что со мной станется, если она умрет? Я буду сидеть на этом табурете, войдет директриса и скажет скорбным голосом: «Помолимся, дети мои! Вашу одноклассницу Андре Галлар сегодня ночью призвал Господь». Что ж, решила я, все просто: я соскользну с табурета и тоже упаду замертво. Эта мысль меня не пугала, ведь мы сразу же встретимся у врат небесных.


Одиннадцатого ноября праздновали перемирие, люди обнимались на улицах. Четыре года я молилась, чтобы этот великий день настал, и ждала от него каких-то потрясающих перемен, в моем сердце оживали смутные воспоминания о прежних временах. Папа снова стал ходить в штатском, но больше не произошло ничего; он постоянно говорил о каком-то крупном вложении, которое у него отняли большевики; эти чужие, далекие люди, чье название подозрительно напоминало опасное слово «боши», обладали, судя по всему, колоссальным могуществом; и потом, Фош[4], конечно, сплоховал, позволил обвести себя вокруг пальца, — надо было идти дальше, на Берлин. Будущее виделось папе таким мрачным, что он не решился снова открыть свою юридическую контору. Он нашел место в страховом агентстве, но объявил, что нужно сократить траты. Мама уволила Элизу — она, кстати, вела себя плохо, гуляла по вечерам с пожарниками — и взяла все заботы по хозяйству на себя; по вечерам она бывала раздражительна, папа тоже, сестры часто плакали. Но я ничего этого не замечала, потому что у меня была Андре.

Андре подросла и окрепла; я перестала думать, что она может умереть, но меня подстерегала другая опасность: в коллеже к нашей дружбе стали относиться неодобрительно. Андре училась блестяще, я сохраняла место первой ученицы только потому, что она не снисходила до того, чтобы его занять; я восхищалась ее раскованностью, но не способна была вести себя так же. Между тем она утратила расположение наших монашек. Они находили ее непредсказуемой, насмешливой, высокомерной, обвиняли в том, что она себе на уме; им не удавалось поймать ее на дерзости — Андре всегда была неукоснительно вежлива, и, вероятно, именно это их особенно раздражало.

Они отыгрались в день фортепианного концерта. Актовый зал был полон: в первых рядах ученицы в пышных платьях, с завитыми локонами и бантами, за ними учительницы и надзирательницы в шелковых блузках и белых перчатках, сзади родители и приглашенные. Андре, наряженная в платье из синей тафты, исполнила вещь, которую ее мать считала слишком для нее трудной и где Андре обычно немного сбивалась. Я волновалась, чувствуя, как в нее впились все эти недобрые взгляды, когда начался коварный пассаж; она сыграла его без единой ошибки и, бросив на мать торжествующий взгляд, показала ей язык. Девочки все как одна вздрогнули, тряхнув буклями; шокированные мамаши с негодованием закашлялись, наши монашки переглянулись, а директриса стала пунцовой. Когда Андре спустилась со сцены, она подбежала к матери, и та расцеловала дочь с таким искренним смехом, что мадемуазель Вандру не посмела ее отругать. Но через несколько дней она пожаловалась моей маме, что Андре плохо на меня влияет: мы болтаем на уроках, я хихикаю, отвлекаюсь, сказала, что подумывает, не рассадить ли нас на время занятий, и я неделю прожила в страхе. Мадам Галлар, ценившая мою страсть к учению, без труда убедила маму, что нас лучше оставить в покое, и поскольку они обе были для нашего заведения весьма выгодными клиентками — у мамы три дочери, у мадам Галлар шесть плюс связи в обществе, — то мы продолжали сидеть вместе, как и прежде.

Грустила бы Андре, если бы нас разлучили? Наверняка меньше, чем я. Нас называли неразлучными, и она предпочитала меня другим одноклассницам. Но она так обожала свою мать, что перед этим обожанием, как я догадывалась, меркли все остальные чувства. Семья была для нее необычайно важна. Андре подолгу возилась с новорожденными близнецами, купала, одевала эти бесформенные тельца, считала, что понимает их лепет, их невнятную мимику, нежно баюкала их. Кроме того, в ее жизни огромное место занимала музыка. Когда она садилась за рояль, когда пристраивала скрипку под подбородком и сосредоточенно слушала пение инструмента под своими пальцами, мне казалось, что она ведет разговор с самой собой — по сравнению с этим долгим диалогом, тайно происходившим в ее сердце, наши с ней беседы представлялись мне детской болтовней. Иногда мадам Галлар, которая прекрасно играла на фортепьяно, аккомпанировала Андре, игравшей на скрипке, и в такие минуты я чувствовала себя совсем лишней. Нет, наша дружба не значила для Андре так много, как для меня, но я слишком восхищалась ею, чтобы страдать от этого.

Через год мои родители переехали с бульвара Монпарнас на улицу Кассет, в тесную квартирку, где у меня не было даже крохотного собственного уголка. Андре предложила мне хоть каждый день заниматься у нее. Всякий раз, входя к ней в комнату, я так волновалась, что хотелось перекреститься. Над кроватью висело распятие с самшитовой веточкой, напротив — «Святая Анна» да Винчи, на камине портрет матери и фотография дома в Бетари, на полках личная библиотека Андре: «Дон Кихот», «Путешествия Гулливера», «Евгения Гранде», «Роман о Тристане и Изольде», откуда она целые страницы знала наизусть. Обычно ей нравились книги реалистические или сатирические, и ее пристрастие к этой любовной эпопее меня озадачивало. Я лихорадочно вопрошала стены и предметы, окружавшие Андре. Мне хотелось понять, что она говорит себе, когда водит смычком по струнам скрипки. Хотелось знать, почему, имея столько привязанностей, столько разных занятий и дарований, она порой выглядит безучастной и кажется мне печальной. Андре была очень набожна. Когда я ходила молиться в нашу часовню при коллеже, то иногда заставала ее там, она стояла на коленях перед алтарем, закрыв лицо ладонями или простирая руки к изображению Страстей Христовых. Может быть, она собиралась в будущем стать монахиней? Однако Андре весьма дорожила своей свободой и радостями этого мира. У нее блестели глаза, когда она рассказывала мне о каникулах — как она часами скакала на лошади по сосновым лесам, где низкие ветви царапали ей лицо, плавала в стоячих водах прудов и в текучих водах Адура[5]. Не об этом ли рае она мечтала, когда с блуждающим взглядом застывала над тетрадями? Однажды она заметила, что я наблюдаю за ней, и смущенно улыбнулась:

— Вы считаете, что я теряю время?

— Я? Нет, что вы!

Андре посмотрела на меня чуть иронически:

— А вам никогда не случается о чем-то мечтать?

— Нет, — ответила я смиренно.

О чем мне было мечтать? Я больше всего на свете любила Андре, и она была рядом.

Я не мечтала, я всегда хорошо знала урок и интересовалась всем на свете; Андре посмеивалась надо мной — она посмеивалась более или менее надо всеми, и я принимала ее насмешки весело. Но один раз она все-таки задела меня за живое. В тот год я неожиданно поехала на пасхальные каникулы в Садернак. Там я открыла для себя весну и была потрясена. Я уселась за садовый стол перед чистым листом бумаги и в течение двух часов описывала Андре молодую травку, усеянную примулами и желтыми нарциссами, запах глициний, синеву неба и великие порывы моей души. Она мне не ответила. Когда мы встретились в вестибюле коллежа, я спросила ее с упреком:

— Почему вы мне не писали? Вы не получили мое письмо?

— Получила, — сказала Андре.

— Тогда вы противная лентяйка!

Андре рассмеялась:

— Я подумала, что вы по рассеянности прислали мне каникулярное сочинение.

Я почувствовала, что краснею:

— Сочинение?

— Да ладно, не для меня же одной вы наворотили всю эту литературу! Наверняка это был черновик сочинения «Опишите весну».

— Нет. Это, возможно, плохая литература, но я написала это письмо только для вас.

Подошли любопытные болтушки сестры Булар, и мы замолчали. Но потом, в классе, я наделала ошибок в задании по латыни. Андре посмеялась нам моим письмом, это было обидно. Но главное, она не подозревала, до какой степени мне необходимо делиться с ней абсолютно всем, и это огорчало меня сильнее всего: она даже не догадывалась — я только теперь это поняла, — как она мне дорога.

Мы вместе вышли из коллежа. Мама больше не встречала меня, и я возвращалась домой с Андре. Внезапно она взяла меня под руку — это было неожиданно, обычно мы держались на расстоянии.

— Сильви, мне стыдно за то, что я наговорила вам утром, — сказала она взволнованно. — Это я со зла, я ведь отлично знаю, что ваше письмо вовсе не школьное сочинение.

— Оно было дурацкое, — вздохнула я.

— Вовсе нет! По правде говоря, в тот день, когда я его получила, у меня было отвратительное настроение, а вы, как мне показалось, блаженствовали.

— Из-за чего у вас было плохое настроение? — спросила я.

Андре помолчала.

— Просто так, не из-за чего. Из-за всего. — Она замялась. — Мне надоело быть ребенком! — воскликнула она внезапно. — Вам не кажется, что это затянулось?

Я посмотрела на нее с удивлением: Андре была гораздо свободнее меня, а я, хотя дома у нас было невесело, вовсе не желала становиться взрослой. Мысль, что мне уже тринадцать, меня ужасала.

— Нет, — сказала я. — У взрослых жизнь такая однообразная, каждый день похож на вчерашний, ничего нового не узнаёшь…

— Ах, в жизни есть не только учеба, — ответила Андре раздраженно.

Мне хотелось возразить: «Есть не только учеба, есть вы». Но мы сменили тему. Я в отчаянии говорила себе: в книгах люди признаются друг другу в любви, в ненависти, они не боятся рассказывать все, что происходит у них в душе, почему же в жизни такое невозможно? Я готова шагать два дня и две ночи, без еды и питья, чтобы увидеть Андре на час, чтобы она не грустила, а она ничего об этом не знает!

Несколько дней я уныло пережевывала эту мысль, и вдруг меня озарило: я сделаю ей подарок на день рождения.

Родители все-таки непредсказуемы — обычно любые мои затеи мама считала заведомо нелепыми, но идею этого подарка она одобрила. Я решила сшить по выкройке из журнала «Мод пратик» роскошную сумочку. Выбрала красно-синий шелк с золотой вышивкой, плотный и блестящий, показавшийся мне сказочно прекрасным, натянула его на плетеный каркас из спартри, который тоже сделала сама. Шить я ненавидела, но так старалась, что когда сумочка была готова, она выглядела действительно очень красиво — с подкладкой из вишневого атласа и боковой гармошкой. Я завернула ее в шелковую бумагу, положила в коробку и перевязала ленточкой.

В день тринадцатилетия Андре мама пошла со мной на праздник. Там уже собралось много народу, и я смущенно протянула коробку Андре:

— Это вам ко дню рождения. — Она удивленно на меня посмотрела, и я прибавила: — Я сама ее сделала.

Андре развернула маленькую сверкающую сумочку, и щеки ее зарделись.

— Сильви! Это просто чудо! Как мило с вашей стороны!

Мне показалось, что, не будь рядом наших мам, она бы меня расцеловала.

— Поблагодари и мадам Лепаж, — предложила ее мать своим мягким голосом. — Это, конечно, она взяла на себя весь труд…

— Спасибо, мадам, — быстро сказала Андре и снова восхищенно улыбнулась мне.

Пока мама вяло протестовала, я почувствовала, как меня что-то кольнуло внутри. Я вдруг поняла, что мадам Галлар меня недолюбливает.

* * *

Сегодня я могу только восхищаться чутьем этой проницательной женщины: дело в том, что я начала меняться. Наших учительниц я теперь находила безнадежными дурами, развлекалась тем, что задавала им каверзные вопросы, спорила с ними, дерзила в ответ на их замечания. Мама меня слегка бранила, а папа, когда я рассказывала ему о своих стычках с нашими монашками, смеялся; его смех избавлял меня от угрызений совести, но мне и в голову не приходило, что мои выходки могут не нравиться Богу. Когда я исповедовалась, я думать не думала о таких пустяках. Я причащалась несколько раз в неделю, аббат Доминик подталкивал меня на путь созерцательного мистицизма — моя мирская жизнь не имела ничего общего с этим духовным призванием. Прегрешения, в которых я каялась, касались главным образом состояний моей души: я недостаточно истово верила, слишком надолго забывала о божественном присутствии, молилась рассеянно, была к себе чересчур снисходительна. Однажды, перечислив все эти провинности, я услышала через окошечко исповедальни голос аббата Доминика:

— Это все?

Я растерялась.

— Мне сообщили, что моя маленькая Сильви уже не та, что прежде. Говорят, она стала невнимательной, непослушной, дерзкой.

У меня запылали щеки, я не могла выдавить из себя ни слова.

— С сегодняшнего дня ты должна начать исправляться, — произнес голос аббата. — Мы поговорим об этом в следующий раз.

Аббат Доминик отпустил мне грехи, я выскочила из исповедальни с горящим лицом и убежала из часовни без покаяния. Шок был намного сильнее, чем в тот день, когда мужчина в поезде метро приоткрыл полу своего пальто и показал мне что-то розоватое.

Восемь лет я преклоняла колени перед аббатом Домиником, как преклоняют колени перед Господом, а он оказался просто старым сплетником, судачил с нашими монашками и принимал их россказни всерьез. Мне было стыдно, что я открывала ему душу, он меня предал. С тех пор, заметив в коридоре его черную сутану, я заливалась краской и убегала.

До конца этого года и весь следующий я исповедовалась у викариев церкви Сен-Сюльпис и часто их меняла. Я продолжала молиться и медитировать, но во время каникул у меня случилось озарение. Я по-прежнему любила Садернак и, как раньше, много там гуляла, но ежевика и орешки с живых изгородей меня больше не привлекали, мне хотелось попробовать сок молочая, раскусить ядовитые ягоды цвета сурика с красивым загадочным названием «соломонова печать». Я делала множество запретных вещей: ела яблоки до обеда, тайком брала с верхних полок романы Дюма, вела познавательные разговоры о том, откуда берутся дети, с дочкой арендатора; ночью в постели рассказывала себе весьма странные истории и приходила от них в весьма странное состояние.



Как-то вечером, лежа на мокром лугу под луной, я подумала: «Это все грех», — однако была твердо намерена и дальше есть, читать, говорить и мечтать, как мне нравится. «Я не верю в Бога!» — сказала я себе. Разве можно верить в Бога и сознательно отказываться повиноваться Ему? Я лежала какое-то время потрясенная открывшейся мне очевидной истиной: я не верю.

Не верил папа, не верили мои любимые писатели; конечно, без Бога мир необъясним, но Бог тоже мало что объясняет, во всяком случае, все равно ничего не понятно. Я легко освоилась с этим новым состоянием. Тем не менее, вернувшись в Париж, я впала в панику. Нельзя запретить себе думать то, что думаешь, но папа когда-то говорил, что пораженцев надо расстреливать, а в прошлом году одну нашу старшеклассницу выгнали из коллежа за то, что, как шепотом говорили, она утратила веру. Мне надо было тщательно скрывать свою ущербность, я просыпалась по ночам в холодном поту при мысли, что Андре может что-то заподозрить.

К счастью, мы никогда не говорили с ней ни о сексе, ни о религии. Нас занимала масса других проблем. Мы изучали Великую французскую революцию, восхищались Камилом Демуленом, мадам Ролан[6] и даже Дантоном. Мы бесконечно обсуждали, что есть справедливость, равенство, частная собственность. Мнение наших монашек в этих вопросах в расчет не принималось, а устаревшие взгляды родителей нас уже не устраивали. Мой отец охотно читал «Аксьон франсез»[7]. Месье Галлар был ближе к демократам, в юности увлекался Марком Санье[8], но юность осталась далеко, и он объяснял Андре, что любой социализм неизбежно ведет к уравниловке и уничтожению духовных ценностей. Нас это не убеждало, но кое-какие его доводы вселяли тревогу.

Мы пытались расспрашивать подруг Малу, взрослых девушек, которые должны были бы знать больше, чем мы, но они думали так же, как месье Галлар, и вообще эти вещи мало их интересовали. Они предпочитали говорить о музыке, о живописи, о литературе, и к тому же неумно. Малу иногда просила нас, когда принимала гостей, подавать им чай, но она чувствовала, что мы невысокого мнения о ее подругах, и пыталась в отместку поставить Андре на место. Однажды Изабель Баррьер, влюбленная — очень романтически — в своего учителя фортепьяно, женатого человека, отца троих детей, завела разговор о любовных романах. Малу, кузина Гита, сестры Гослен по очереди рассказывали, какие книги о любви им нравятся.

— А тебе, Андре? — спросила Изабель.

— Мне скучно читать про любовь, — ответила Андре сдержанно.

— Да что ты! — оживилась Малу. — Всем известно, что ты наизусть знаешь «Тристана и Изольду».

Малу объявила, что роман ей не нравится, зато он нравился Изабель, и та мечтательно сообщила, что ее чрезвычайно взволновала эта история платонической любви.

Андре расхохоталась:

— Любовь Тристана и Изольды платоническая? Нет, ничего платонического в ней нет.

Повисло неловкое молчание, и Гита сухо сказала:

— Маленькие девочки не должны рассуждать о том, чего не понимают.

Андре снова засмеялась и ничего не ответила. Я ошарашенно смотрела на нее. Что она имела в виду? Мне самой была понятна только одна любовь — моя любовь к ней.

— Бедняжка Изабель! — хмыкнула Андре, когда мы пришли к ней в комнату. — Придется ей забыть своего Тристана, она почти помолвлена с каким-то плешивым уродом. Надеюсь, Изабель верит, что любовь снизойдет на нее милостью Божьей во время венчания!

— В каком смысле?

— Моя тетя Луиза, мать Гиты, утверждает, что в тот миг, когда жених и невеста произносят сакраментальное «да», они мгновенно влюбляются друг в друга. Понимаете, для матерей эта теория — настоящий подарок. Не нужно беспокоиться о чувствах своих дочек: Бог все устроит.

— Никто не может всерьез в это верить, — удивилась я.

— Гита верит. — Андре помолчала. — Мама до такого, конечно, не дошла, но она говорит, что, когда вступаешь в брак, обретаешь благодать от Бога.

Андре бросила взгляд на портрет матери.

— Мама очень счастлива с папой, — сказала она нерешительно. — Но она ни за что бы за него не вышла, если бы бабушка ее не заставила. Она два раза ему отказывала.

Я посмотрела на фотографию мадам Галлар: не верилось, что когда-то у нее было сердце молодой девушки.

— Отказывала?!

— Да. Находила его слишком суровым. Он любил ее и не отступался. И после помолвки она тоже его полюбила. — Голос Андре звучал не слишком уверенно.

Несколько минут мы молча это обдумывали.

— Мало радости проводить целые дни рядом с человеком, которого не любишь, — сказала я.

— Да ужас просто!

Ее передернуло, как будто она увидела орхидею, и руки ее покрылись гусиной кожей.

— На уроках катехизиса нас учат, что мы должны уважать свое тело. Значит, продавать себя в браке так же плохо, как продавать себя на улице, — заключила она.

— Можно же не выходить замуж.

— Я выйду, — ответила Андре. — Но не раньше чем в двадцать два года. — Она вдруг резким движением выложила на стол сборник латинских текстов. — Давайте позанимаемся?

Я села рядом, и мы погрузились в перевод описания битвы при Тразименском озере[9].


Нас больше не звали подавать чай подругам Малу. Чтобы получить ответы на мучившие нас вопросы, определенно приходилось рассчитывать только на себя. Мы никогда столько не разговаривали, как в тот год. И, несмотря на свою тайну, которую я Андре не открывала, мы никогда не были так близки. Нам разрешали ходить вместе в театр «Одеон» смотреть классику. Мы открыли для себя романтизм: я была в восторге от Гюго, Андре предпочитала Мюссе, и мы обе восхищались Виньи.

Мы начинали строить планы на будущее. Я уже знала, что, сдав экзамены на бакалавра, буду учиться дальше, Андре надеялась, что ей тоже родители позволят поступить в Сорбонну.

В конце четверти случилась самая большая радость за все мое детство: мадам Галлар неожиданно пригласила меня провести две недели в их поместье в Бетари, и моя мама не возражала.


Я думала, Андре встретит меня на вокзале, но, выйдя из поезда, с удивлением увидела мадам Галлар. Она была в черно-белом платье, широкополой черной соломенной шляпе с маргаритками и с бантом из белого фая на шее. Она приблизила губы к моему лбу, но не коснулась его.

— Как вы доехали, дорогая Сильви?

— Прекрасно, мадам, но, боюсь, я вся черная от угольной пыли.

В ее присутствии я постоянно чувствовала себя слегка виноватой; у меня были грязные руки, наверняка и лицо тоже, но мадам Галлар вроде бы не обратила на это внимания, у нее был рассеянный вид; машинально улыбнувшись служащему на перроне, она направилась к двуколке, запряженной гнедой лошадью, отвязала намотанные на столбик вожжи и легко вскочила в коляску:

— Садитесь.

Я села рядом. Мадам Галлар опустила руки в перчатках, державшие вожжи.

— Я хотела поговорить с вами до того, как вы встретитесь с Андре, — сказала она, не глядя на меня.

Я похолодела. Какие наставления я сейчас получу? Или она догадалась, что я больше не верю в Бога? Но тогда зачем пригласила меня?

— У Андре неприятности, нужно, чтобы вы помогли мне.

Я тупо переспросила:

— У Андре неприятности?

Меня смутило, что мадам Галлар вдруг заговорила со мной как со взрослой, в этом было что-то подозрительное. Она дернула вожжи и цокнула языком, лошадь потихоньку тронулась.

— Андре никогда не рассказывала вам о своем приятеле Бернаре?

— Нет.

Двуколка выехала на пыльную дорогу, обсаженную с обеих сторон белыми акациями. Мадам Галлар молчала.

— Владения отца Бернара граничат с владениями моей матери, — заговорила она наконец. — Он из тех басков, что разбогатели в Аргентине, там он и живет основную часть времени с женой и другими детьми. Но Бернар — болезненный мальчик, он плохо переносил тамошний климат и все детство провел здесь со старой тетушкой и воспитателями. — Мадам Галлар повернулась ко мне. — Как вы знаете, после своего несчастного случая Андре прожила целый год в Бетари, и весь этот год она лежала пластом на доске, а Бернар каждый день приходил с ней поиграть. Андре было больно, скучно, одиноко, и потом, в их возрасте это ничего не значило, — сказала она извиняющимся тоном, что сильно меня озадачило.

— Андре мне ничего не рассказывала.

У меня сдавило грудь. Захотелось выпрыгнуть из коляски и броситься бежать, как когда-то я бежала из исповедальни аббата Доминика.

— Они встречались каждое лето, вместе катались верхом. Оба были еще совсем детьми. Но сейчас выросли.

Мадам Галлар попыталась поймать мой взгляд, в ее глазах было что-то похожее на мольбу.

— Понимаете, Сильви, не может быть речи о том, чтобы Андре и Бернар когда-нибудь поженились. Отец Бернара категорически против, так же как и мы. Поэтому мне пришлось запретить Андре с ним видеться.

Я пробормотал наобум:

— Понимаю.

— Она в ужасном состоянии. — Мадам Галлар снова бросила на меня взгляд, одновременно недоверчивый и умоляющий. — Я очень рассчитываю на вас.

— Как я могу помочь? — спросила я.

Слова слетали у меня с языка, но я не вкладывала в них никакого смысла, я не понимала и те, которые доносились до моего слуха, в голове у меня стояли грохот и мрак.

— Отвлеките ее, поговорите о чем-нибудь, что ее интересует. А потом, если представится случай, образумьте ее. Боюсь, как бы она не заболела. Но сама не могу с ней поговорить.

Она явно была встревожена и подавлена, но я ей не сочувствовала, наоборот, я возненавидела ее в тот момент.

— Постараюсь, — пробормотала я сквозь зубы.

Лошадь бежала рысью по аллее из красных дубов и наконец остановилась у большого особняка, увитого диким виноградом, — я видела его фотографию у Андре на камине. Теперь понятно, почему она так любила Бетари и прогулки верхом, о чем думала, когда у нее туманился взгляд.

— Здравствуйте!

По ступенькам крыльца спускалась улыбающаяся Андре. На ней было белое платье и зеленое ожерелье, стриженые волосы блестели как шлем; она выглядела настоящей взрослой девушкой, и я вдруг подумала, что она очень хорошенькая. Это была совершенно нелепая мысль, мы не придавали никакого значения красоте.

— Сильви, вероятно, хочется привести себя в порядок, а потом спускайтесь к ужину, — сказала мадам Галлар.

Я последовала за Андре через вестибюль, где пахло крем-брюле, свеженатертым полом и старым чердаком; ворковали горлицы, кто-то играл на рояле. Мы поднялись по лестнице, и Андре открыла одну из дверей:

— Мама поселила вас ко мне в комнату.

В комнате стояла широкая кровать под балдахином с витыми столбиками, а в другом углу — узкий диван. Как бы я обрадовалась еще час назад, что буду жить в одной комнате с Андре! Но я входила сюда с тяжелым сердцем: мадам Галлар использовала меня — для чего? Чтобы заслужить прощение Андре? Чтобы ее развлечь? Чтобы за ней следить? Чего она, собственно, боится?

Андре подошла к окну.

— В ясную погоду отсюда видны Пиренеи, — сообщила она равнодушно.

Начинало темнеть, погода не была ясной. Я умылась и поправила прическу, вяло рассказывая о своей поездке. Я впервые в жизни одна ехала на поезде, это было настоящее приключение, но больше ничего интересного я сказать о нем не смогла.

— Вам стоило бы подстричься, — заметила Андре.

— Мама против.

Мама считала, что стрижка — это дурной тон, и я закалывала шпильками унылый пучок на затылке.

— Пойдемте вниз, я покажу вам библиотеку, — сказала Андре.

Кто-то по-прежнему играл на рояле, пели дети, дом был полон звуков: звон посуды, топот ног. Я вошла в библиотеку: полные комплекты журнала «Ревю де дё монд»[10] начиная с самого первого номера, книги Луи Вейо, Монталамбера, проповеди Лакордера, речи графа де Мена, весь Жозеф де Местр; на маленьких круглых столиках портреты мужчин с бакенбардами и бородатых старцев — предков Андре, все они были воинствующими католиками.

И хотя они давно умерли, чувствовалось, что здесь они у себя дома. Зато Андре в окружении этих суровых господ выглядела чужой — слишком юной, слишком хрупкой и, главное, слишком живой.


Прозвонил колокол, и мы перешли в столовую. Как же их много! Я знала всех, кроме матери мадам Галлар: гладко причесанные седые волосы, типичное лицо, какое и должно быть у бабушки, — ни одной мысли на ее счет у меня не возникло. Старший брат был в сутане — он только что поступил в семинарию. Они с Малу и месье Галларом вели вечный, судя по всему, спор об избирательном праве для женщин: да, это возмутительно, что мать семейства имеет меньше прав, чем пьяница-чернорабочий, однако, возражал месье Галлар, в рабочей среде женщины более «красные», чем мужчины; в конечном счете, если закон пройдет, он будет на руку врагам церкви. Андре молчала. На дальнем конце стола близнецы кидались хлебными шариками, мадам Галлар смотрела на них с улыбкой и не вмешивалась. Впервые я осознала, что в этой улыбке кроется ловушка. Я раньше завидовала независимости Андре — и вдруг она показалась мне куда менее свободной, чем я. За ней стояло все это прошлое, ее окружали стены этого громадного дома, эта огромная семья. Тюрьма, и все выходы из нее строжайшим образом охраняются.

— Ну? Что вы думаете о нас? — неприветливо спросила Малу.

— Я? Ничего. Почему вы спрашиваете?

— Вы оглядели весь стол. Вы же что-то подумали.

— Что вас много, вот и все, — ответила я.

И сказала себе, что нужно научиться следить за выражением лица.

Выходя из-за стола, мадам Галлар обратилась к Андре:

— Ты не хочешь показать Сильви парк?

— Да-да, — согласилась Андре.

— Накиньте пальто, вечер прохладный.

Андре сняла с вешалки в вестибюле две лоденовые накидки. Горлицы спали. Мы вышли через заднюю дверь, которая вела к службам. Между каретным и дровяным сараями скулила и рвалась с цепи немецкая овчарка. Андре подошла к будке:

— Иди сюда, бедненькая Мирза, пойдем погуляем.

Она отвязала собаку, та радостно прыгнула на нее и побежала впереди нас.

— Как вам кажется, у животных есть душа? — спросила меня Андре.

— Не знаю.

— Если нет, то это страшно несправедливо! Они так же несчастны, как люди. И не понимают почему, — сказала Андре. — Это ведь еще хуже, когда не понимаешь.

Я ничего не ответила. Я так ждала этого вечера! Думала, что окажусь в самом центре жизни Андре, но никогда она не казалась мне такой далекой — с той минуты, как ее тайна обрела имя, это уже была не прежняя Андре. Мы молча шли по запущенным аллеям, где росли мальвы и васильки. В парке было множество красивых цветов и деревьев.

— Давайте тут посидим. — Андре указала на скамейку под голубым кедром. Она достала из сумочки пачку «Голуаз». — Вам я не предлагаю?

— Нет. Вы давно курите?

— Мама мне запрещает, но когда уже все равно перестаешь слушаться…

Она зажгла сигарету, дым попал ей в глаза.

Я собралась с духом:

— Андре, что происходит?

— Мама вам, наверно, уже сообщила. Она настояла на том, чтобы самой ехать вас встречать…

— Она рассказала о вашем друге Бернаре. Вы мне никогда о нем не говорили.

— Я не могла говорить о Бернаре. — Ее левая ладонь раскрылась и сжалась, словно в каком-то спазме. — Но теперь все уже знают.

— Не будем об этом, раз вам не хочется, — быстро ответила я.

— Вы — другое дело, с вами я готова поделиться. — Она старательно втянула дым. — Что вам рассказала мама?

— Как вы подружились с Бернаром и как она запретила вам видеться.

— Она мне запретила, — повторила Андре, швырнула сигарету и раздавила ее каблуком. — Вечером в день моего приезда я гуляла с Бернаром после ужина, вернулась поздно. Мама меня ждала, я сразу заметила, что у нее странное выражение лица. Она засыпала меня вопросами. — Андре возмущенно пожала плечами. — Она спросила, целовались ли мы! Естественно, целовались! Мы любим друг друга!

Я опустила голову. Андре страдала, эта мысль была для меня непереносима, но ее страдание оставалось мне недоступно: любовь, где целуются, лежала за пределами моей реальности.

— Мама говорила ужасные вещи. — Андре закуталась в лоденовую накидку.

— Но почему?

— Его родители гораздо богаче, чем мы, но они не нашего круга, совсем не нашего. Вроде бы там, в Аргентине, они ведут какую-то невообразимую, страшно рассеянную жизнь, — сообщила Андре с видом пуританки, потом почти прошептала: — А мать Бернара — еврейка.

Я смотрела на Мирзу, неподвижно сидевшую посреди лужайки, уши ее торчали вверх, к звездам. Как и она, я не способна была облечь в слова то, что чувствовала.

— И что?

— Мама поговорила с отцом Бернара, он полностью с ней согласен: я не лучшая партия. Он решил увезти Бернара на каникулы в Биарриц, а потом они уплывут в Аргентину. Бернар теперь вполне здоров.

— Он уже уехал?

— Да. Мама не разрешила мне с ним попрощаться, но я не послушалась. Вы не представляете! Нет ничего хуже, чем заставлять страдать того, кого любишь. — Голос ее дрожал. — Он плакал. Как он плакал!

— Сколько ему лет? — спросила я. — Какой он?

— Ему пятнадцать, как и мне. Но он совсем не знает жизни. Никто никогда о нем не заботился, у него была только я.

Она порылась в сумочке:

— У меня есть маленькая его фотография.

Я посмотрела на незнакомого мальчика, который любил Андре, которого она целовала и который так плакал. У него были большие светлые глаза с тяжелыми веками, темные волосы, подстриженные «под Каракаллу»[11]. Он был похож на святого мученика Тарцизия[12].

— У него глаза и щеки как у маленького ребенка, — вздохнула Андре. — Но видите, какие печальные губы, он будто извиняется за то, что живет на свете. — Она откинула голову на спинку скамейки и посмотрела на небо. — Иногда я думаю, что лучше б он умер. Тогда хотя бы страдать буду я одна. — Рука Андре снова судорожно сжалась. — Мысль, что он сейчас плачет, для меня просто ужасна.

— Вы еще встретитесь с ним! Вы любите друг друга и поэтому встретитесь. Когда-нибудь вы же станете совершеннолетними.

— Через шесть лет! Это слишком долго. В нашем возрасте это слишком долго. Нет, — с отчаянием сказала Андре, — я точно знаю, что не увижу его никогда.

Никогда! Впервые это слово обрушилось всей тяжестью мне на сердце, я повторяла его про себя под необъятным небом, и мне хотелось закричать.

— Когда я пришла домой после нашего прощания, я поднялась на крышу. Хотела спрыгнуть.

— Вы собирались покончить с собой?

— Я провела там, наверху, часа два. Часа два стояла в сомнениях. Говорила себе, что мне плевать на вечное проклятие: раз Бог не добрый, я не хочу на его небо. — Андре пожала плечами. — Но все-таки я испугалась. О, не смерти, нет, наоборот, я так хотела умереть! Я испугалась ада. Если я попаду в ад, то все будет кончено навеки и я больше не увижу Бернара.

— Вы увидите его на этом свете! — не выдержала я.

Андре покачала головой:

— Все кончено. — Она резко встала. — Пойдемте в дом. Я озябла.

Мы молча пересекли лужайку. Андре привязала Мирзу, и мы вернулись к себе в комнату. Я легла под балдахином, она на диване. Она погасила свою лампу.

— Я не созналась маме, что виделась с Бернаром, — прошептала она. — Не желаю слышать, что она мне скажет.

Я колебалась. Мне не нравилась мадам Галлар, но я решила быть честной с Андре.

— Она беспокоится за вас.

— Да, наверно, беспокоится, — отозвалась Андре.

* * *

Андре больше не упоминала о Бернаре, а я не решалась заговорить о нем первой. По утрам она подолгу играла на скрипке и почти всегда грустные вещи. Потом мы выходили на солнце. Эта местность была более сухой, чем наша, здесь на пыльных дорогах я впервые вдыхала терпкий запах смоковниц, в лесу грызла орешки приморской сосны, слизывала смолистые слезы, застывшие на стволах. После прогулок Андре шла в конюшню, гладила свою рыжую лошадку, но не садилась на нее.

Вторая половина дня была не такой спокойной. Мадам Галлар задумала выдать замуж Малу, и, чтобы придать благопристойный вид визитам едва знакомых молодых людей, она широко распахнула двери своего дома для местной молодежи «из хороших семей». Гости играли в крокет, в теннис, танцевали на лужайке, ели пирожки, болтали о всякой всячине. Однажды Малу спустилась из своей комнаты в палевом чесучовом платье со свежевымытыми волосами, уложенными плоской волной. Андре толкнула меня локтем:

— Нарядилась на смотрины.

Весь вечер Малу провела рядом с противным курсантом военной школы Сен-Сир, он не играл в теннис, не танцевал и не разговаривал, разве что иногда подбирал наши мячи. После его ухода мадам Галлар уединилась с дочерью в библиотеке; окно было открыто, и мы слышали, как Малу говорит:

— Нет, мама, пожалуйста, только не этот, он невыносимо скучный!

— Бедная Малу! — сказала Андре. — Все кавалеры, с которыми ее знакомят, такие некрасивые и такие тупые!

Она села на качели. Рядом с каретным сараем было что-то вроде спортивной площадки. Андре регулярно упражнялась там на трапеции и на турнике, у нее отлично получалось. Она взялась за веревки:

— Подтолкните меня.

Я подтолкнула. Когда Андре слегка раскачалась, она встала и, чуть согнув колени, сделала рывок корпусом. Вскоре качели улетели к верхушкам деревьев.

— Не надо так сильно! — крикнула я.

Она не ответила, она взлетала, опускалась и взлетала снова еще выше. Близнецы, игравшие с опилками у сарая возле собачьей будки, с любопытством подняли головы; издали доносился глуховатый стук мячика по ракеткам. Андре уже задевала листву кленов, и я испугалась. Я слышала, как скрипят стальные петли.

— Андре!

В доме было тихо, из кухни через подвальное окошко доносился неясный гул, росшие вдоль стены дельфиниумы и лунники чуть подрагивали. А мне было страшно. Я не решалась ни вцепиться в сиденье качелей, ни кричать и умолять Андре остановиться, но была уверена, что качели вот-вот перевернутся или у Андре закружится голова и она отпустит веревки; от этого мелькания, от того, как она летала от неба до неба, будто бешеный маятник, меня замутило. Зачем она так долго качается? Когда Андре со стиснутыми губами проносилась мимо, прямая как струна в своем белом платье, у нее был остановившийся взгляд. А вдруг что-то заклинило у нее в голове и она уже не сможет остановиться? Прозвонил колокол к ужину, залаяла Мирза. А Андре по-прежнему летала среди деревьев. Разобьется, подумала я.

— Андре!

Это крикнула не я. С потемневшим от гнева лицом к нам шла мадам Галлар:

— Слезай сию же минуту! Это приказ! Слезай!

Андре моргнула и посмотрела вниз. Она присела на корточки, потом опустилась на сиденье и затормозила обеими ногами так резко, что шлепнулась во весь рост на лужайку.

— Вы ушиблись?

— Нет.

Андре засмеялась, смех оборвался всхлипом, и она осталась лежать на земле с закрытыми глазами.

— Естественно, тебе дурно! Полчаса качалась! Тебе сколько лет? — сердито выговаривала ей мадам Галлар.

Андре открыла глаза:

— Небо кружится.

— Ты должна была испечь кекс к завтрашнему полднику.

Андре встала.

— Испеку после ужина. — Она оперлась на мое плечо. — Меня шатает.

Мадам Галлар взяла за руки близнецов и увела в дом. Андре подняла голову к кронам деревьев.

— Там наверху так хорошо! — сказала она.

— Вы напугали меня!

— О, качели очень надежные, у нас никогда ничего не случалось, — ответила Андре.

Нет, она не намеревалась покончить с собой, для нее это был вопрос решенный, но, когда я вспоминала ее застывший взгляд и плотно сжатые губы, мне делалось не по себе.


После ужина, когда кухня опустела, Андре спустилась туда, и я пошла с ней. Огромное кухонное помещение занимало половину подвального этажа; днем в окно было видно, как мимо проходят цесарки, собаки, мелькают человеческие ноги; сейчас никакого движения снаружи не было, только тихонько скулила на цепи Мирза. В чугунной плите гудел огонь, все вокруг стихло. Пока Андре разбивала яйца, отмеряла сахар и муку, я осматривала кухню, открывала буфеты. Вся утварь блестела — целые батареи кастрюль, котлы, решета, тазы, медные грелки, согревавшие когда-то постели бородатых предков; меня восхитил стоявший на серванте набор глазурованных тарелок с детскими узорами. Чугунные, керамические, из каменной глины, фарфоровые, алюминиевые, оловянные — сколько кастрюлек, сковородок, горшков и горшочков, форм для выпечки, сотейников, кокотниц, блюд, плошек, котелков, дуршлагов, мясорубок, мельниц, ступок! Какое многообразие мисок, чашек, стаканов, бокалов и фужеров, тарелок, блюдец, соусников, кружек, кувшинов, графинов и графинчиков! Неужели каждый вид ложек, половников, вилок, ножей действительно имеет строго определенное назначение? Неужели у нас столько разных потребностей, которые надлежит удовлетворять? Этот подземный мир должен был бы явить себя на свет в грандиозных и утонченных празднествах, но они, насколько я знала, никогда и нигде не происходили.

— И вы всем этим пользуетесь? — спросила я Андре.

— Более или менее, есть же масса разных традиций.

Она поставила в духовку бледное подобие будущего пирога.

— Вы еще ничего не видели, — сказала Андре. — Пойдемте, покажу вам весь наш подвал.

Сначала мы прошли через сыроварню: обливные кувшины и тазы, отполированные деревянные маслобойки, глыбы масла, круги лоснящегося творога под белой марлей. Эта голая стерильность и запах грудных младенцев обратили меня в бегство. Куда больше мне понравился погреб, заставленный пыльными бутылками и пузатыми бочонками с наливками, а обилие окороков, колбас, груды лука и картошки нагнали на меня тоску.

Вот почему ей так нужно улетать к верхушкам деревьев, подумала я, глядя на Андре.

— Вы любите пьяную вишню?

— Никогда не пробовала.

На полках выстроились сотни банок с вареньем, накрытых пергаментом, где была написана дата и название плодов. Там же стояли банки с фруктами, консервированными в сиропе и в алкоголе. Андре взяла банку с вишней и отнесла на кухню. Поставила на стол. Наполнила деревянным половником две вазочки и слизнула прямо с половника розовую каплю.

— Бабушка водки не пожалела, — сказала она. — Так и опьянеть недолго!

Я взяла за хвостик бледную ягодку, мятую и сморщенную: по вкусу она была не похожа на вишню, но жар алкоголя мне понравился. Я спросила:

— А вам уже случалось быть пьяной?

Лицо Андре просветлело.

— Один раз, с Бернаром. Мы с ним выпили бутылку шартреза. Сначала было смешно — все кружилось перед глазами еще сильней, чем после качелей, а потом нас затошнило.

Огонь по-прежнему гудел, уже запахло булочной. Поскольку Андре сама произнесла имя Бернара, я отважилась задать вопрос:

— Вы с ним подружились после вашего ожога? Он часто вас навещал?

— Да. Мы играли в шашки, в домино, в карты — обычно в крапетту. У Бернара в то время случались страшные приступы ярости. Однажды я обвинила его в жульничестве, и он ударил меня ногой — как раз в правую ляжку, но он не нарочно. От боли я потеряла сознание. Когда я пришла в себя, оказалось, что он уже позвал на помощь, мне меняли повязку, а он рыдал в изголовье моей кровати. — Андре посмотрела вдаль. — Я никогда раньше не видела, чтобы мальчики плакали. Мои братья и кузены такие толстокожие. Когда все ушли, мы поцеловались…

Андре снова наполнила наши вазочки. Запах усиливался, пирог в духовке уже явно румянился. Мирза перестала скулить — видимо, уснула. Уснули все.

— В тот день он полюбил меня. — Андре повернулась ко мне. — Передать вам не могу: моя жизнь так переменилась! Раньше я думала, что меня никто не может полюбить.

Я вздрогнула, как от удара:

— Вы так думали?

— Да.

— Но почему? — возмущенно воскликнула я.

Она пожала плечами:

— Я считала себя такой некрасивой, такой нескладной, такой неинтересной, и потом, до меня правда никому не было дела.

— А как же мама?

— О, каждая мать должна любить своих детей, это не в счет. Мама любит нас всех, а нас так много!

В ее голосе прозвучала горечь. Может быть, она ревновала к своим братьям и сестрам? Страдала от холодности, которую я чувствовала в мадам Галлар? Я никогда не думала, что любовь к матери была для нее несчастной любовью. Она оперлась ладонями о блестящую деревянную столешницу.

— Только Бернар, один-единственный на всем свете, любил меня ради меня самой, любил меня такую, какая я есть, и за то, что я — это я, — сказала она запальчиво.

— А я?

Эти слова вырвались у меня невольно, я была сражена такой вопиющей несправедливостью. Андре удивленно уставилась на меня:

— Вы?

— Разве вы дороги мне не ради вас самой?

— Да, конечно, — неуверенно произнесла она.

Разгоряченная алкоголем и негодованием, я осмелела, мне захотелось сказать ей то, что люди говорят только в книгах.

— Вы этого не знали, но с того дня, как мы познакомились, вы были для меня всем. Я решила, что если вы умрете, то и я умру в ту же секунду.

Я говорила в прошедшем времени и старалась сохранять небрежный тон. Андре по-прежнему потрясенно смотрела на меня.

— Я думала, для вас по-настоящему важны только книги и учеба.

— Важнее всего были вы! Я бы отказалась от всего, лишь бы не потерять вас.

Она молчала, и я спросила:

— Вы и не догадывались?

— Когда вы подарили мне эту сумочку на день рождения, я подумала, что вы действительно тепло ко мне относитесь.

— Это слабо сказано! — ответила я печально.

Она была растрогана. Почему я ни разу не сумела дать ей почувствовать свою любовь? Она казалась мне таким недосягаемым совершенством, что я считала ее абсолютно счастливой. Я чуть не расплакалась от жалости к нам обеим.

— Странно, мы столько лет были неразлучны, а сейчас я понимаю, как плохо знала вас! Я слишком поверхностно сужу о людях, — сказала она с виноватым видом.

Мне не хотелось, чтобы она корила себя.

— Я тоже плохо вас знала, — поспешно ответила я. — Я думала, вы гордитесь тем, какая вы есть, завидовала вам.

— Я не гордая.

Она встала, подошла к плите и открыла духовку:

— Кекс готов.

Она погасила огонь и поставила кекс в буфет. Мы поднялись к себе, и, пока раздевались, она спросила:

— Вы будете завтра причащаться?

— Нет.

— Тогда пойдем вместе к мессе. Я тоже не причащаюсь. Я в состоянии греха, — сказала она равнодушно. — Я до сих пор не созналась маме, что нарушила ее запрет, и хуже всего, что я не раскаиваюсь.

Я забралась под одеяло между витыми столбиками.

— Вы же не могли не увидеться с Бернаром перед его отъездом.

— Не могла! Он бы решил, что безразличен мне, и впал в еще большее отчаяние. Нет, не могла, — повторила она.

— Значит, вы правильно сделали, что нарушили мамин запрет.

— О, — вздохнула Андре, — иногда, как ни поступи, все будет дурно. — Она легла, но оставила гореть голубой ночник в изголовье. — Это одна из тех вещей, которых я не понимаю. Почему Господь не говорит нам ясно, чего от нас хочет?

Я промолчала. Андре заворочалась в постели, поправляя подушки:

— Я хотела спросить у вас кое-что.

— Спрашивайте.

— Вы еще верите в Бога?

В тот вечер правда не страшила меня, и я не колебалась:

— Больше не верю. Уже год как не верю.

— Я догадывалась. — Она приподнялась на подушках. — Сильви! Не может же быть, чтобы существовала только одна эта жизнь!

— Я больше не верю, — повторила я.

— Иногда верить трудно. Почему Бог хочет, чтобы мы были несчастны? Мой брат говорит, что это проблема зла и отцы церкви разрешили ее давным-давно. Он повторяет то, чему его учат в семинарии, но мне этого недостаточно.

— Да, если Бог есть, существование зла понять невозможно.

— Но может быть, надо согласиться с этим непониманием, — сказала Андре. — Это гордыня — хотеть все понять.

Она погасила ночник и прибавила почти шепотом:

— Наверняка есть другая жизнь! Непременно должна быть другая жизнь!


Я сама не знала, чего ожидала, проснувшись, но почувствовала себя разочарованной. Андре нисколько не изменилась со вчерашнего дня, я тоже, мы пожелали друг другу доброго утра, как делали это всегда. Мое разочарование не проходило и в следующие дни. Конечно, мы были так близки, что ближе стать уже не могли. После шести лет дружбы несколько фраз мало что меняют, но когда я вспоминала этот час, проведенный нами на кухне, то с грустью думала, что не произошло, по сути дела, ничего.

Как-то утром мы сидели под фиговым деревом и ели инжир; большие фиолетовые смоквы, которые продаются в Париже, примитивны как картошка, а я любила эти маленькие бледные плоды, наполненные сладким зернистым желе.

— Я вчера вечером поговорила с мамой, — сообщила Андре.

У меня ёкнуло сердце: мне казалось, чем дальше Андре от матери, тем она ближе ко мне.

— Она спросила, собираюсь ли я в воскресенье причащаться. Ее тревожило, что в прошлое воскресенье я не причащалась.

— Она догадывалась почему?

— Не совсем. Но я призналась.

— А! Признались…

Андре прислонилась щекой к дереву.

— Бедная мама! У нее сейчас столько волнений — из-за Малу, да еще из-за меня!

— Она вас ругала?

— Сказала, что лично она меня прощает, остальное на усмотрение моего духовника. — Андре серьезно посмотрела на меня. — Ее можно понять. Она отвечает за спасение моей души. Она ведь тоже не всегда знает, чего от нее хочет Бог. Это всем нелегко.

— Да, нелегко, — протянула я.

Я была в ярости. Мадам Галлар мучает Андре, и она же вдруг оказывается жертвой!

— Мама сказала мне одну вещь, это меня просто потрясло, — продолжала Андре взволнованно. — Знаете, у нее тоже были в юности трудные моменты. — Андре посмотрела вокруг. — И она тоже переживала их здесь, на этих вот тропинках.

— Ваша бабушка была очень деспотичной?

— Да. — Андре на миг задумалась. — Мама говорит, что Бог милостив, что он посылает нам испытания, соразмеряя их с нашими силами, что он поможет Бернару и поможет мне, как когда-то помог ей. — Она поискала мой взгляд. — Сильви, если вы не верите в Бога, то как вам удается переносить эту жизнь?

— Но мне нравится жить, — ответила я.

— Мне тоже. И тем более! Если бы я думала, что люди, которых я люблю, умрут насовсем, я бы убила себя немедленно.

— Мне не хочется себя убивать.

Мы вышли из-под смоковницы и молча вернулись в дом. Андре причастилась в ближайшее же воскресенье.

Часть вторая

Мы сдали выпускные экзамены. После долгих споров мадам Галлар уступила и позволила Андре три года поучиться в Сорбонне. Андре выбрала филологию, я — философию; мы часто сидели вместе в библиотеке, но на лекциях я оставалась в одиночестве. Поведение других студентов, их разговоры, манера выражаться отпугивали меня — я по-прежнему придерживалась христианской морали, а они выглядели чересчур от нее свободными. Неслучайно у нас обнаружилось много общего с Паскалем Блонделем, имевшим репутацию практикующего католика. Ничуть не меньше, чем его ум, меня привлекало в нем безупречное воспитание и красивое ангелоподобное лицо. Он улыбался всем своим сокурсникам, но со всеми держал дистанцию и особенно, как я заметила, сторонился студенток; мое бурное увлечение философией победило его сдержанность. Мы вели долгие возвышенные беседы и в целом, за исключением существования Бога, были согласны практически во всем. Мы решили работать в связке.

Паскаль терпеть не мог общественные места, бистро и библиотеки — я ходила заниматься к нему домой. Квартира, где он жил с отцом и сестрой, напоминала квартиру моих родителей, и комната его тоже оказалась самой обыкновенной, я даже была разочарована. После Коллежа Аделаиды юноши представлялись мне весьма загадочной породой людей[13], я считала их гораздо более продвинутыми, чем я, в познании тайн жизни, однако ни мебель в комнате Паскаля, ни его книги, ни распятие из слоновой кости, ни репродукция Эль Греко — ничто не говорило о том, что он принадлежит к другому биологическому виду, нежели мы с Андре. Он давно получил право свободно выходить по вечерам и читать все, что хочет, но я быстро поняла, что его горизонт так же ограничен, как и мой. Он воспитывался в религиозном заведении, где преподавал его отец, и любил только науку и свою семью. Я в то время мечтала об одном: как бы переехать от родителей и начать жить самостоятельно. Меня удивляло, что ему так хорошо дома. Он качал головой. «Никогда я не буду так счастлив, как теперь», — говорил он ностальгическим тоном, каким пожилые люди говорят о прошлом. Он твердил, что его отец — потрясающий человек. Женившись поздно, после трудной молодости, он в пятьдесят лет овдовел и, оставшись один с десятилетней дочерью и младенцем нескольких месяцев от роду, полностью посвятил себя им.

Что касается сестры, то Паскаль считал ее святой. Она потеряла жениха во время войны и решила никогда не выходить замуж. Ее каштановые волосы, стянутые на затылке в тяжелый пучок, открывали пугающе высокий лоб; у нее была белоснежная кожа, вдохновенный взгляд, ослепительная и непреклонная улыбка; платья она носила темные, всегда одного и того же подчеркнуто строгого покроя, с широким белым воротником; она ревностно следила за образованием брата, пытаясь склонить его к служению церкви. Я подозревала, что она ведет дневник и воображает себя Эжени де Герен[14], а штопая большими покрасневшими руками носки отца и брата, повторяет мысленно стихи Верлена: «Жизнь скромная, с ее нетрудными трудами»[15]. Хороший ученик, хороший сын, хороший христианин, Паскаль казался мне порой слишком правильным и напоминал семинариста-расстригу; я тоже многим раздражала его. И все-таки, даже когда со временем у меня появились другие друзья, которые были мне более интересны, наша дружба осталась крепкой. Его я взяла с собой в качестве кавалера, когда Галлары праздновали помолвку Малу.


Нарезая круги вокруг гробницы Наполеона, нюхая розы в парке Багатель и объедаясь русским салатом[16] на пикниках в Ландах, Малу, уже наизусть выучившая оперы «Кармен», «Манон» и «Лакме», нашла-таки в конце концов себе мужа. Пока она сидела в девках, мать каждый день говорила ей: «Иди в монастырь или замуж, безбрачие — это не призвание». Однажды, в очередной раз отправляясь с ней в Оперу, мадам Галлар объявила: «Сейчас или никогда. Следующий вариант будет для Андре». И Малу согласилась выйти за сорокалетнего вдовца с двумя дочерьми. В честь этого события был устроен танцевальный праздник. Андре настояла на моем присутствии. Я надела платье из серого шелкового джерси, унаследованное от кузины, недавно ушедшей в монастырь, и отправилась к дому Галларов, где мы договорились встретиться с Паскалем.

Месье Галлар за эти пять лет высоко продвинулся по службе, и они теперь жили в роскошной квартире на улице Марбёф. Я избегала там бывать. Мадам Галлар поздоровалась со мной сквозь зубы; она уже давно меня не целовала и даже не давала себе труда улыбнуться. Однако Паскаля она оглядела скорее одобрительно: он вообще нравился женщинам своим заинтересованным и вместе с тем сдержанным видом. Андре адресовала ему одну из своих дежурных улыбок; у нее были темные круги под глазами, и я подумала, не плакала ли она.

— Если хотите попудриться, у меня в комнате есть все, что нужно.

Деликатный намек. У Галларов разрешалось пользоваться пудрой, а моя мать, ее сестры и подруги это осуждали. «Грим портит цвет лица», — утверждали они. Мы с сестрами не раз замечали, глядя на скверную кожу этих женщин, что чрезмерная забота о цвете лица явно не шла им впрок.

Я провела по лицу пуховкой, расчесала волосы, подстриженные кое-как, и вернулась в гостиную. Молодежь танцевала под умильными взглядами дам в возрасте. Зрелище не отличалось красотой.

Тафта, атлас кричащих или приторных расцветок, вырезы лодочкой, нелепые сборки еще больше уродовали этих юных католичек, слишком хорошо приученных забывать о своем теле. Глаз отдыхал только на Андре. Блестящие волосы, отполированные ногти, красивое платье из темно-синего фуляра, изящные туфли — и все-таки, несмотря на подрумяненные щеки, она выглядела утомленной.

— Как это печально! — сказала я Паскалю.

— Что?

— Все это!

— Да вовсе нет! — отозвался он весело.

Паскаль не разделял ни суровость моих оценок, ни мои редкие восторги, он говорил, что в каждом человеке можно найти что-то достойное любви; за это он всем и нравился — под его внимательным взглядом все чувствовали себя интересными.

Он пригласил меня танцевать, потом я танцевала с кем-то еще из гостей — один страшней другого, говорить мне с ними было не о чем, им со мной тоже; стало жарко, я заскучала. Я не выпускала из поля зрения Андре. Она одинаково любезно улыбалась всем своим кавалерам, приветствовала старух маленьким реверансом, который получался у нее, на мой вкус, чересчур безупречным — мне не нравилось, когда она так непринужденно играла роль светской барышни. Не без тревоги я спрашивала себя: неужели она позволит, чтобы ее вот так же выдали замуж, как Малу?

За несколько месяцев до этого Андре встретила в Биаррице Бернара: он сидел за рулем длинного бледно-голубого автомобиля в белом костюме и в перстнях, рядом — красивая блондинка, явно легкого поведения. Они поздоровались за руку, не зная, что сказать.

— Мама права, мы не созданы друг для друга, — сообщила мне Андре.

Возможно, все сложилось бы иначе, если бы их не разлучили, подумала я, а возможно, и нет. Во всяком случае, после этой встречи Андре говорила о любви только с горечью.

Между двумя танцами мне удалось подойти к ней:

— Мы можем поговорить пять минут?

Она коснулась виска — у нее, очевидно, болела голова, с ней это часто случалось в последнее время.

— Давайте на лестнице, на верхней площадке. Я найду способ исчезнуть потихоньку. — Она взглянула на вновь образующиеся пары. — Наши матери не позволяют нам гулять с молодыми людьми и блаженно улыбаются, глядя, как мы танцуем. Святая невинность!

Андре преспокойно говорила напрямик то, что я едва формулировала про себя. Да, эти добрые католички должны были бы встревожиться, видя, как их дочери млеют, конфузясь и багровея, в объятиях самцов.

Как я ненавидела в пятнадцать лет уроки танцев! На меня накатывала странная дурнота, похожая на головокружение, усталость, тоску, причин которой я не понимала, а когда поняла, что она означает, уже не поддавалась этому, настолько несуразным и унизительным казалось мне, что первый встречный одним своим прикосновением может влиять на мое душевное состояние. Но эти девицы были, видимо, наивнее, чем я, или менее самолюбивы — теперь, когда я это знала, мне было неловко на них смотреть. «А Андре?» — думала я. Своим цинизмом она вынуждала меня задаваться вопросами, которые вгоняли меня в краску, едва я улавливала их смысл.

Андре присоединилась ко мне на лестнице, мы сели на верхнюю ступеньку.

— Приятно хоть немножко передохнуть! — сказала она.

— У вас болит голова?

— Да. — Андре улыбнулась. — Наверно, от этой мешанины, которую я залила в себя утром. Обычно, чтобы встряхнуться, я пью кофе или стакан белого вина, а сегодня я их смешала.

— Вино и кофе?

— Получилось совсем неплохо. Я взбодрилась. — Она перестала улыбаться. — Я всю ночь не спала. Мне так жалко Малу!

Андре не особенно ладила с сестрой, но всегда принимала близко к сердцу то, что происходило с людьми вокруг нее.

— Бедная Малу! Она два дня бегала по подружкам советоваться, и все убеждали ее согласиться. Особенно Гита. — Андре хмыкнула. — Гита говорит, что в двадцать восемь лет невыносимо проводить ночи в одиночестве!

— А с человеком, которого не любишь, лучше? — Я улыбнулась. — Гита все еще верит, что любовь нисходит милостью Божьей во время венчания?

— Думаю, да… Ах, все не так просто! — Андре нервно играла золотой цепочкой с медальонами[17]. — У вас-то будет профессия, вы сможете приносить пользу, не выходя замуж. А бесполезная старая дева вроде Гиты — это плохо.

Я в своем эгоизме радовалась, что благодаря большевикам и злой шутке судьбы мой отец разорился: мне хочешь не хочешь придется работать, проблемы, мучившие Андре, передо мной не стояли.

— Неужели вам действительно не позволят учиться дальше и получить диплом агреже[18]?

— Не позволят! Через год я займу место Малу.

— Мать будет пытаться выдать вас замуж?

— Похоже, это уже началось, — засмеялась Андре. — Есть тут один тип из Политеха[19], он дотошно расспрашивает меня о моих вкусах. Я сообщила ему, что мечтаю об икре, домах моды, ночных кабаках, а мой тип мужчины — Луи Жуве[20].

— Он поверил?

— Во всяком случае, забеспокоился, как мне показалось.

Мы поболтали еще немного, и Андре посмотрела на часы на руке:

— Мне пора!


Как я ненавидела этот браслет рабыни! Когда мы сидели в библиотеке и читали под уютным светом зеленых ламп, когда пили чай на улице Суффло или гуляли в Люксембургском саду, Андре вдруг бросала взгляд на часы и в панике убегала: «Я опаздываю!» Она вечно была занята: мать нагружала ее бесчисленными хозяйственными поручениями, и Андре исполняла их с рвением кающейся грешницы. Она упрямо обожала мать, и если в некоторых случаях скрепя сердце решалась на неповиновение, то лишь потому, что мать ее к этому вынуждала.

Вскоре после моей поездки в Бетари — Андре тогда было всего пятнадцать — мадам Галлар посвятила ее в тайну любовных дел, причем так грубо и так подробно, что Андре до сих пор содрогалась при воспоминании об этом разговоре, а потом мать преспокойно разрешила ей читать Лукреция, Боккаччо, Рабле. Книги непристойные, даже скабрезные не смущали эту праведницу, но она была категорически против тех, которые считала повинными в извращении христианской веры и морали. «Если хочешь больше узнать о религии, читай отцов церкви», — говорила она, когда видела в руках у дочери Клоделя, Мориака или Бернаноса. Она полагала, что я оказываю на Андре пагубное влияние, и хотела запретить ей со мной общаться. При поддержке духовника с широкими взглядами Андре победила. Но словно искупая вину за свою учебу, чтение, нашу дружбу, она старалась безукоризненно справляться со всем, что мадам Галлар называла ее общественным долгом. Поэтому у нее и болела голова. Днем она едва выкраивала время для занятий скрипкой, а на учебу оставались, по сути, только ночи, и, хотя ей все давалось легко, она постоянно не высыпалась.

Паскаль несколько раз танцевал с ней в тот день. Провожая меня домой, он, волнуясь, сказал:

— Ваша подруга такая милая. Я не раз видел вас с ней в Сорбонне, почему вы нас не познакомили?

— Просто в голову не пришло, — ответила я.

— Я был бы рад снова ее увидеть.

— Это нетрудно.

Меня удивило, что он вдруг проникся очарованием Андре. Паскаль был любезен с женщинами — равно как и с мужчинами, а порой и более, — но не высоко их ставил и вообще, при всей своей доброжелательности, не особо сближался с людьми.

Что до Андре, то у нее первой реакцией на новое лицо была настороженность. Повзрослев, она была поражена пропастью, пролегавшей между евангельскими заповедями и корыстным, недостойным, эгоистичным поведением уважаемых людей; она защищалась от их лицемерия броней цинизма. Андре верила мне, когда я говорила, что Паскаль очень умен, но, хотя ей претила глупость, она не слишком ценила ум: «Ну и куда нас это продвигает?» — спрашивала она запальчиво. Не знаю в точности, что Андре искала, но она с одинаковым скепсисом судила обо всех общепринятых ценностях. Если ей случалось увлечься художником, писателем, актером, то всегда по какой-нибудь парадоксальной причине — ей нравилось в них только что-то вызывающее, даже сомнительное. Луи Жуве настолько пленил ее в роли пьяницы, что она повесила его фотографию у себя в комнате. Эти ее пристрастия были, по сути, не чем иным, как ответом на псевдодобродетели респектабельных господ, она не относилась к этому серьезно. Но была серьезна, когда сказала мне о Паскале:

— Он, по-моему, очень симпатичный.

В общем, Паскаль отправился пить с нами чай на улицу Суффло, потом гулять в Люксембургский сад. В следующий раз я оставила их с Андре одних, и дальше они уже встречались без меня. Я не ревновала. За время, прошедшее с той ночи на кухне в Бетари, когда я призналась Андре, как она мне дорога, я стала меньше нуждаться в ней. Она по-прежнему невероятно много для меня значила, но теперь у меня был весь остальной мир и я сама: она больше не была для меня всем.


Успокоенная тем, что Андре подошла к концу учебы, не утратив ни веры, ни благонравия, довольная, что пристроила старшую, мадам Галлар вела себя всю эту весну весьма либерально. Андре не так часто смотрела на часы, она много виделась с Паскалем наедине, иногда мы ходили куда-то втроем. Он быстро приобрел на нее влияние. Начал с того, что подшучивал над ее язвительными суждениями и циничными выпадами, но вскоре стал укорять за пессимизм. «Люди совсем не такие ужасные», — говорил он. Они спорили о проблемах зла, греха, благодати, и он обвинил Андре в янсенизме[21]. Ее это поразило. Первое время она удивлялась:

— Какой он еще юный!

Потом с обескураженным видом сообщила:

— Когда я сравниваю себя с Паскалем, я кажусь себе желчной старой девой.

Постепенно Андре пришла к выводу, что прав он, а не она.

— Думать о людях заведомо плохо — Бога гневить, — объявила она мне.

А в другой раз сказала:

— Христианин должен быть щепетильным, но не изводить себя. — И с жаром прибавила: — Паскаль — первый настоящий христианин, которого я встретила в жизни!

Не столько доводы Паскаля, сколько само его существование примирило Андре с человеческой природой, с миром, с Богом. Паскаль верил в Христа и любил жизнь, он был весел и безупречен: значит, не все мужчины плохи, не все добродетели притворные, и можно заслужить рай, не отвергая землю.

Я радовалась, что Андре позволила себя переубедить. Два года назад ее вера вроде бы пошатнулась: «Возможна только одна вера, — говорила она мне тогда, — вера угольщика[22]». Но это прошло; все, на что я могла надеяться, это что ее идея религии не окажется слишком для нее жестокой. Паскалю как единоверцу легче было внушить ей, что не преступление позаботиться иногда и о себе. Не осуждая мадам Галлар, он утверждал, что Андре имеет все основания отстаивать право на собственную жизнь. «Бог не хочет, чтобы мы себя оглупляли. Если он посылает нам какие-то дарования, то не затем, чтобы они пропадали втуне», — твердил он. Это стало для Андре просветлением, с ее плеч как будто свалился тяжкий груз.


Каштаны в Люксембургском саду покрывались почками, а потом листьями и цветами, и я видела, как вместе с ними преображается Андре. Во фланелевом костюме, перчатках и соломенной шляпке клош у нее был скованный вид заурядной девушки из общества. Паскаль ласково подшучивал над ней:

— Зачем вы носите шляпы, скрывающие лицо? Неужели вы никогда не снимаете перчатки? Дозволено ли пригласить столь благовоспитанную юную особу посидеть на террасе кафе?

Ей нравилось, когда он ее поддразнивал. Шляпку она не сменила, зато начала забывать перчатки в сумке, охотно сидела под зонтиками кафе на бульваре Сен-Мишель, ее походка снова стала такой же легкой, как в те времена, когда мы гуляли с ней под соснами. До сих пор красота Андре оставалась в каком-то смысле скрытой — таилась в глубине глаз, порой озаряла вспышкой лицо, но не была видна по-настоящему; сейчас она проступила на поверхность, вышла на свет.

Помню утро, пахнущее свежей зеленью, на озере в Булонском лесу; Андре села на весла. Без шляпы, без перчаток, с обнаженными руками, она легко и ловко касалась воды веслами, волосы ее блестели, глаза жили. Паскаль опустил ладонь в воду и тихонько напевал — у него был красивый голос, и он знал много песен.


Паскаль тоже менялся. В присутствии отца и особенно сестры он казался маленьким мальчиком, а с Андре разговаривал с уверенностью мужчины — не то чтобы играл роль, просто соответствовал тому, чего она ждала от него. Или я раньше ошибалась на его счет, или Паскаль взрослел — во всяком случае, больше не был похож на семинариста, выглядел менее ангелоподобным, зато более веселым, а веселость ему очень шла.

Первого мая он ждал нас на террасе Люксембургского сада. Заметив нас издали, он влез на балюстраду и пошел нам навстречу мелкими шажками канатоходца, балансируя руками как шестом и держа в каждой по букетику ландышей. Потом спрыгнул на землю и протянул их нам обеим сразу. Мой был только для симметрии — Паскаль никогда не дарил мне цветов. Андре поняла это и покраснела — второй раз в жизни я видела, как она краснеет. Я подумала: «Они любят друг друга». Огромное счастье быть любимым Андре, но я радовалась прежде всего за нее. Она бы не смогла — да и не захотела бы — выйти замуж за атеиста, а если бы заставила себя полюбить сурового католика вроде месье Галлара, то зачахла бы. А рядом с Паскалем у нее получится наконец примирить счастье и долг.

Нам почти нечего было делать в конце учебного года, и мы много бродили по Парижу. Никто из нас троих не был богат. Мадам Галлар выделяла дочерям только карманные деньги на чулки и автобусные билеты; месье Блондель мечтал, чтобы Паскаль полностью посвятил себя подготовке к экзаменам, и не позволял ему давать частные уроки, предпочитая сам брать дополнительные часы; у меня было всего два ученика, и те плохо платили. Но мы все-таки ухитрялись ходить смотреть абстрактные фильмы в «Студию урсулинок»[23] и авангардистские спектакли в театрах «Картеля»[24]. После просмотров я всегда долго спорила с Андре. Паскаль снисходительно слушал. Он признавался, что любит только философию. Искусство ради искусства его не интересовало, а когда оно претендовало на то, чтобы изображать жизнь, он видел в этом фальшь. Он говорил, что в реальной жизни чувства и ситуации не бывают ни такими надуманными, ни такими драматическими, как в книгах. Эта позиция нравилась Андре своей простотой. В сущности, для нее, и без того склонной к трагическому восприятию мира, было лучше, чтобы премудрость Паскаля выглядела слегка куцей, зато улыбчивой.

С блеском сдав свой последний устный экзамен, Андре пошла с Паскалем гулять. Он никогда не приглашал ее к себе, да она бы и не согласилась: матери она говорила, не вдаваясь в подробности, что проводит время с друзьями и со мной, но ни за что не пожелала бы ни скрыть, ни признаться, что провела вечер дома у молодого человека. Они всегда встречались на улице и подолгу гуляли.


Мы увиделись с ней назавтра, на нашем обычном месте, под мертвым взглядом одной из каменных королев[25]. Я купила черешню, крупную черную черешню, как она любила. Через некоторое время Андре сообщила:

— Я рассказала Паскалю нашу историю с Бернаром. — Голос у нее был напряженный.

— Вы раньше ему не рассказывали?

— Нет. Я давно собиралась это сделать. Чувствовала, что должна, но не решалась. — Она помялась. — Боялась, что он плохо обо мне подумает.

— Да что вы!

Я знала Андре уже десять лет, и все-таки она иногда ухитрялась меня ошеломить.

— Мы с Бернаром ничего плохого не делали, — сказала она серьезным тоном, — но мы целовались, и эти поцелуи не были платоническими. Паскаль такой чистый. Я опасалась, что он будет ужасно шокирован. Но он строг только к самому себе, — твердо заключила она.

— Что же могло его шокировать? Вы же были детьми, и вы любили друг друга.

— Согрешить можно в любом возрасте, и любовь не оправдывает все.

— Паскаль наверняка счел вас очень большой янсенисткой! — сказала я.

Для меня оставались загадкой ее терзания, хотя, честно говоря, загадкой оставалось и то, что значили для нее эти детские поцелуи.

— Он понял правильно. Он всегда все понимает. — Она огляделась вокруг. — Надо же, ведь я хотела покончить с собой, когда мама разлучила нас с Бернаром! Я же считала, что буду любить его вечно!

В ее голосе звучал тревожный вопрос.

— Ошибаться в пятнадцать лет — это нормально, — ответила я.

Андре носком туфли чертила линии на песке.

— В каком возрасте мы вправе думать: это навсегда?

Когда она беспокоилась, лицо ее заострялось, казалось почти костлявым.

— Сейчас вы не ошибаетесь.

— Я тоже так думаю. — Она продолжала выводить на песке зыбкие линии. — А другой, тот, кого любишь, — как быть уверенной, что он будет любить тебя всегда?

— Это, видимо, чувствуется, — предположила я.

Она опустила руку в коричневый пакет и молча съела несколько черешен.

— Паскаль сказал мне, что никогда не любил ни одну женщину. — Она подняла на меня глаза. — Нет, он не сказал «я никогда раньше не любил», он сказал «я никогда не любил».

Я улыбнулась:

— Паскаль — человек скрупулезный, взвешивает каждое слово.

— Он просил, чтобы мы завтра пошли причащаться вместе.

Я не ответила. На месте Андре я бы, наверно, ревновала, глядя, как Паскаль причащается: человеческое существо — такая малость в сравнении с Богом. Правда, когда-то я всем сердцем любила и Андре, и Бога.

Отныне мы исходили из того, что она любит Паскаля. Сам он говорил с ней теперь более доверительно, чем раньше. Он рассказал ей, что между шестнадцатью и восемнадцатью годами хотел стать священником, но духовный наставник отговорил, считая, что истинного призвания у него нет, что это лишь влияние сестры, а в семинарии он на самом деле надеялся спрятаться от своей эпохи и страшивших его обязательств взрослого человека. Этот страх еще долго не оставлял его, чем объяснялось и предубеждение против женщин: сейчас он сурово порицал себя за это. «Чистота состоит не в том, чтобы в каждой женщине видеть дьявола», — весело говорил он Андре. До знакомства с ней он делал исключение только для сестры, которую воспринимал как чистый дух, и для меня, потому что я едва осознавала себя женщиной, а потом понял, что женщины в этом своем качестве — божьи создания. «Но Андре на свете только одна!» — воскликнул он так пылко, что она перестала сомневаться в его любви.

— Вы летом будете переписываться? — спросила я.

— Да.

— Как к этому отнесется мадам Галлар?

— Мама никогда не вскрывает мои письма, и к тому же у нее будет много других дел, кроме как следить за моей корреспонденцией.

Приближавшиеся каникулы обещали быть особенно хлопотными из-за помолвки Малу, Андре заранее говорила о них с тоской.

Она спросила:

— Вы приедете, если мама разрешит мне вас пригласить?

— Она не разрешит.

— Не факт. Мина и Лелетта будут в Англии, а близнецы еще слишком малы, чтобы ваше влияние было для них опасно, — засмеялась Андре, потом заговорила серьезно: — Мама теперь доверяет мне. У меня был сложный период, но я в конце концов заслужила ее доверие, она больше не боится, что вы можете меня испортить.

Я догадывалась, что Андре хочет пригласить меня не только из дружеских побуждений, но и чтобы поговорить о Паскале. Я вполне готова была принять на себя роль наперсницы и очень обрадовалась, когда Андре объявила, что ждет меня в Бетари в начале сентября.

* * *

В августе я получила от нее всего два письма, оба короткие — Андре писала ранним утром в постели. «Днем у меня нет ни минуты свободной», — сообщала она. Ночевать ей приходилось в комнате бабушки, которая спала на редкость чутко: чтобы написать письмо или почитать, Андре дожидалась, пока сквозь ставни пробьется рассвет. Дом в Бетари был полон народу: жених, две его сестры — томные старые девы, по пятам ходившие за Андре, и родственники Ривьер де Бонней в полном составе. Справляя помолвку Малу, мадам Галлар устраивала встречи с потенциальными женихами для Андре; это был блестящий сезон, празднество следовало за празднеством. «Так я представляю себе чистилище», — писала Андре. Во второй половине сентября ей предстояло сопровождать Малу к родителям жениха — эта перспектива ее удручала. К счастью, она получала длинные письма от Паскаля. Мне не терпелось с ней увидеться. В то лето мне было скучно в Садернаке, одиночество угнетало меня.


Андре встретила меня на перроне в розовом шелковом платье и соломенной шляпке клош, но она была не одна: близнецы, обе в клетчатых платьицах — голубом и розовом, — бежали вдоль поезда и кричали:

— Вон Сильви! Привет, Сильви!

Своими прямыми волосами и карими глазами они напомнили мне девочку с обожженной ногой, покорившую мое сердце десять лет назад, только щеки у них были покруглее и взгляд менее дерзкий. Андре улыбнулась быстрой, но такой живой улыбкой, что показалась мне пышущей здоровьем.

Она протянула руку:

— Хорошо доехали?

— Как всегда, когда путешествую одна!

Близнецы смотрели на нас критически.

— Почему ты ее не целуешь? — спросила у Андре голубая.

— Есть люди, которых очень любишь, но не целуешь, — ответила Андре.

— Есть люди, которых целуешь, но не любишь, — подхватила розовая.

— Именно, — согласилась Андре. — Отнесите чемодан Сильви в машину.

Девочки взяли мой чемоданчик и, подпрыгивая на ходу, направились к припаркованному у вокзала черному «ситроену».

— Как идут дела? — спросила я у Андре.

— Ни хорошо, ни плохо, потом расскажу.

Она села за руль, я рядом с ней, близнецы устроились на заднем сиденье, заваленном кучей пакетов. Ясно было, что я попала в круговорот жестко организованной жизни. «Перед тем как встречать Сильви, сделаешь покупки и заедешь за близнецами», — приказала ей мадам Галлар. Когда доедем, эти пакеты еще надо будет разобрать.

Натянув перчатки, Андре орудовала рукоятками; приглядевшись к ней внимательнее, я заметила, что она похудела.

— Вы похудели, — сказала я.

— Да, наверно, немножко.

— Еще бы! Мама ее ругает, а она все равно ничего не ест! — выкрикнула одна из девочек.

— Она ничего не ест, — эхом подхватила другая.

— Не говорите глупостей, — оборвала их Андре. — Если бы я ничего не ела, я бы умерла.

Автомобиль плавно тронулся, ее руки в перчатках, лежавшие на руле, выглядели ловкими и умелыми — впрочем, все, что делала Андре, она делала хорошо.

— Вы любите водить?

— Я не люблю работать шофером целыми днями, но водить мне нравится.

Машина ехала вдоль белых акаций, но я не узнавала дорогу: долгий спуск, где мадам Галлар до отказа натягивала вожжи, подъем, где лошадь еле плелась, — все стало плоским. Вскоре мы свернули на подъездную аллею. Кусты самшита были аккуратно подстрижены. Дом не изменился, но перед крыльцом появились бордюры из бегоний и клумбы с цинниями.

— Этих цветов раньше не было, — удивилась я.

— Да. Красивыми их не назовешь, но у нас теперь есть садовник, надо же его чем-то занимать, — ответила Андре со смешком. Она взяла мой чемодан. — Скажите маме, что я сейчас приду, — велела она близнецам.

Я узнала вестибюль и его дачный запах; ступени лестницы скрипели, как прежде, но на площадке Андре повернула налево.

— Вас поселили в комнату близнецов, а они будут спать вместе со мной и с бабушкой. — Андре толкнула дверь и поставила мой чемодан на пол. — Мама говорит, что если мы будем жить в одной комнате, то ночью не сомкнем глаз.

— Жалко!

— Да. Но хорошо уже то, что вы здесь. Я так рада!

— Я тоже.

— Спускайтесь, как будете готовы. Я должна пойти помочь маме.

Она закрыла дверь. Когда она писала мне «У меня нет ни минуты», это не было преувеличением. Андре никогда не преувеличивала. И все-таки она нашла время срезать для меня три красные розы — ее любимые цветы. Я помнила одно из ее детских сочинений: «Я люблю розы. Это церемонные цветы, они умирают не увядая, в поклоне». Я открыла шкаф, чтобы повесить на вешалку свое единственное сиреневое платье. В шкафу я обнаружила пеньюар, домашние тапочки и прелестное белое платье в красный горошек; на туалетный столик Андре поставила миндальное мыло, флакон одеколона и рисовую пудру рашель. Я была невероятно тронута ее заботой.

«Почему же она не ест?» — думала я. Возможно, мадам Галлар перехватывает ее письма. И что? Пять лет прошло. Неужели повторится та же история? Я вышла из комнаты и спустилась вниз. Нет, это будет не та же история. Андре уже не ребенок, я чувствовала, знала, что она любит Паскаля неисцелимой любовью. Я успокаивала себя тем, что мадам Галлар нечего возразить против их брака: в конце концов, Паскаль вполне подходит под определение «молодой человек, достойный во всех отношениях».

Из гостиной доносился гомон голосов. Мысль о встрече со всеми этими недружелюбными, в общем-то, людьми меня пугала: я тоже уже не ребенок. Чтобы дождаться колокола к ужину, я свернула в библиотеку. И сразу вспомнила все эти книги, портреты, большой альбом в обложке из тисненой кожи, украшенной фестонами и астрагалами, как потолочный кессон. Я расстегнула металлическую пряжку, и взгляд мой упал на фотографию мадам Ривьер де Бонней: в пятьдесят лет, с черными, гладко зачесанными волосами и властным взглядом, она была совсем не похожа на тихую бабушку, какой стала теперь, — она заставила дочь выйти замуж за нелюбимого человека. Я перевернула несколько страниц и принялась рассматривать портрет мадам Галлар в девичестве: шея была скрыта высоким воротником, пышные волосы темнели над чистым, юным лицом, я узнала рот Андре, строгий и благородный, который не улыбался, в глазах было что-то милое. Чуть дальше я увидела ее снова: она сидела рядом с молодым бородатым мужчиной и улыбалась противному младенцу; «что-то» в ее глазах исчезло. Я закрыла альбом, подошла к застекленной двери, приоткрыла ее: в зарослях лунника играл ветерок, шелестя хрупкими лепестками-тамбуринами, поскрипывали качели. Ей тогда было столько же лет, сколько сейчас нам, думала я. Она под теми же звездами слушала шепот ночи и клялась себе: «Нет, ни за что за него не выйду!» Почему? Он не урод, не дурак, у него было прекрасное будущее и куча добродетелей. Или она любила другого? Лелеяла несбыточные мечты? Сегодня она казалась созданной точь-в-точь для той жизни, которую прожила.

Зазвонил колокол, и я вошла в столовую. Я пожала множество рук, но никто не задержался спросить, как у меня дела, и обо мне быстро забыли. Весь ужин кузены Анри и Шарль громогласно защищали «Аксьон франсез» от римского папы[26], которого защищал месье Галлар. Андре выглядела неспокойной. Что касается мадам Галлар, то она явно думала о другом; напрасно я пыталась в этом поблекшем лице отыскать лицо девушки из альбома. Но ведь есть же у нее какие-то воспоминания, размышляла я. Какие? И как она с ними обходится?

После ужина мужчины сели играть в бридж, а женщины взялись за рукоделье. В тот год была мода на бумажные шляпы: следовало нарезать плотную бумагу узкими полосками, смочить их водой, чтобы размягчить, потом туго переплести и покрыть чем-то вроде лака. Девицы Сантене, сестры жениха, не сводили восхищенных глаз с Андре, которая мастерила нечто зеленое.

— Это будет клош? — спросила я.

— Нет, большая капелина[27]. — Она подмигнула мне.

Аньес Сантене попросила ее сыграть что-нибудь на скрипке, но Андре отказалась. Я поняла, что нам так и не удастся поговорить до конца вечера, и рано пошла спать.

Я не виделась с ней наедине ни минуты и в следующие дни. Утром она занималась хозяйством, после обеда молодежь набивалась в автомобили месье Галлара и Шарля и ехала играть в теннис или танцевать в окрестные усадьбы, или же мы отправлялись в какой-нибудь соседний городок смотреть матчи по баскской пелоте или коровьи бои[28]. Андре смеялась, когда положено было смеяться. Но я заметила, что она почти ничего не ест.

Как-то ночью я проснулась, услышав, что открывается дверь моей комнаты.

— Сильви, вы не спите? — Андре босиком, во фланелевом халате, подошла к моей кровати.

— Который час?

— Час. Если вам не очень хочется спать, давайте спустимся вниз, там удобнее разговаривать, здесь нас могут услышать.

Я накинула халат, и мы спустились по лестнице, стараясь, чтобы не скрипели ступеньки. Андре вошла в библиотеку и зажгла лампу.

— Все эти ночи мне никак не удавалось выбраться из постели, не разбудив бабушку. Поразительно, до чего чутко спят старые люди.

— Мне не терпелось поговорить с вами, — сказала я.

— А мне! — Андре вздохнула. — Это длится с самого начала каникул. Как назло! В этом году мне бы так хотелось, чтобы меня хоть ненадолго оставили в покое!

— Ваша мать по-прежнему ни о чем не догадывается?

— Увы! Она в конце концов обратила внимание на конверты, надписанные мужским почерком. На прошлой неделе она подвергла меня допросу. — Андре пожала плечами. — Все равно рано или поздно пришлось бы признаться.

— Ну? И что она?

— Я все ей рассказала. Она не просила показать письма Паскаля, да я бы и не показала, но рассказала все. Она не запретила мне с ним переписываться. Сказала, что ей надо подумать.

Взгляд Андре обежал комнату, как будто в поисках поддержки. Суровые книги и портреты предков вряд ли годились для того, чтобы обнадежить ее.

— Мама была очень недовольна? Когда вы узнаете о ее решении?

— Понятия не имею. Она ничего не комментировала, только задавала вопросы. И сухо заключила: мне надо подумать.

— У нее нет причин быть против Паскаля! — воскликнула я. — Даже с ее точки зрения это совсем не плохая партия.

— Не знаю. В нашем кругу браки так не заключаются, — ответила Андре с горечью. — Брак по любви — это подозрительно.

— Но вам же не запретят выйти замуж за Паскаля только потому, что вы его любите!

— Не знаю, — рассеянно повторила Андре.

Она быстро взглянула на меня и отвела глаза:

— Я даже не знаю, собирается ли Паскаль на мне жениться.

— Да полно! — удивилась я. — Он не говорил вам, потому что это само собой разумеется. Для Паскаля любить и хотеть жениться — синонимы.

— Он никогда не говорил, что любит меня.

— Я знаю. Но в Париже перед отъездом вы в этом не сомневались. И были правы. Это же бросается в глаза!

Андре несколько минут сидела молча, поигрывая медальонами.

— В первом письме я написала Паскалю, что люблю его. Наверно, зря, но… Как бы это объяснить… Промолчать — на бумаге — получается все равно что солгать.

Я кивнула. Андре никогда не умела притворяться.

— Он ответил мне прекрасным письмом. Но написал, что не чувствует себя вправе произносить слово «любовь», что ни в обычной его жизни, ни в религиозной для него не существует ничего очевидного: он должен проверить свои чувства.

— Не беспокойтесь, — сказала я. — Паскаль всегда упрекал меня за то, что я сужу обо всем, не подвергая свое мнение проверке. Такой уж он! Ему нужно время. Но испытание быстро все подтвердит.

Я неплохо знала Паскаля и понимала, что он не лукавит, но досадовала на его нерешительность. Андре гораздо лучше ела бы и спала, будь она уверена в его любви.

— Вы сообщили ему о разговоре с мамой?

— Да.

— Вот увидите: как только он испугается, что ваши отношения могут оказаться под угрозой, он перестанет колебаться.

Андре покусывала один из своих медальонов.

— Поживем — увидим.

— Нет, Андре, вы в самом деле воображаете, что Паскаль может любить другую женщину?

Она замялась:

— Он может обнаружить, что у него нет призвания к браку.

— Неужели, по-вашему, он еще не отказался от мысли стать священником!

— А что, если он не отказался бы от нее, если б не встретил меня? Что, если я ловушка, расставленная перед ним, чтобы сбить его с истинного пути…

Я посмотрела на Андре с тревогой. Янсенистка, говорил Паскаль. Хуже: она подозревала Бога в дьявольских происках.

— Это абсурд, — возмутилась я. — Я еще допускаю, если уж на то пошло, что Бог может искушать души, но не обманывать их!

Андре пожала плечами:

— Говорят, нужно верить, ибо это абсурдно[29]. И я постепенно заметила: чем более абсурдными кажутся какие-то вещи, тем более вероятно, что они окажутся правдой.

Мы еще некоторое время обсуждали это, как вдруг дверь библиотеки отворилась.

— Что вы тут делаете? — раздался тоненький голосок.

Это была Деде, двойняшка в розовом, любимица Андре.

— А ты? — спросила Андре. — Почему ты не в кровати?

Деде подошла поближе, приподняв обеими руками длинную белую ночную рубашку.

— Меня разбудила бабушка, она зажгла лампу и спросила, где ты. Я ответила, что пойду посмотрю…

Андре встала:

— Будь хорошей девочкой, я скажу бабушке, что мне не спалось и я пошла в библиотеку почитать. Не говори ничего о Сильви — мама будет меня ругать.

— Это обман, — заявила Деде.

— Обманывать буду я, а ты только промолчишь, — твердо сказала Андре. — Я большая, а большим иногда разрешается обманывать.

— Хорошо быть большой, — вздохнула Деде.

— Есть свои плюсы и свои минусы. — Андре погладила ее по голове.

«Какое рабство!» — негодовала я, поднимаясь по лестнице. Каждый шаг контролируется матерью или бабушкой и немедленно оказывается примером для младших сестер. И за каждую свою мысль она должна давать отчет Богу!


Вот что хуже всего, думала я назавтра, пока Андре молилась рядом со мной на скамейке, уже больше века закрепленной за семейством Ривьер де Бонней, о чем извещала медная табличка. Мадам Галлар играла на фисгармонии, близнецы расхаживали по церкви с корзинками, полными освященных бриошей; Андре, обхватив голову руками, говорила с Богом: какими словами? У нее с ним явно были непростые отношения. Я понимала одно: ей не удается убедить себя в том, что он добр, однако она не хочет его разгневать и старается любить его; все было бы намного проще, если бы она, как и я, утратила веру, когда ее вера утратила свою наивность. Я следила краем глаза за близнецами: они выглядели важными и деловитыми, в их возрасте религия — очень увлекательная игра. Я тоже когда-то размахивала хоругвями и бросала розовые лепестки перед священником, который, сверкая золотом, нес святые дары; я щеголяла в платье причастницы и целовала крупные лиловые камни на пальцах епископов. Украшенные мхом уличные алтари, майские алтари Богоматери, рождественские ясли, пышные процессии, ангелы, ладан — все эти запахи, весь этот балет, вся эта блестящая мишура были единственной роскошью моего детства. И как сладостно было среди этого ослепительного великолепия ощущать в себе свою душу, белую и лучезарную, как гостия в монстранции[30]. А потом однажды душа и небо затягиваются мраком, и обнаруживаешь угнездившиеся в тебе грех, страх и муки раскаяния. Даже когда дело касалось земной ее жизни, Андре необычайно серьезно воспринимала все, что вокруг нее происходит; могла ли она не терзаться тревогой, когда ей виделась ее жизнь в таинственном свете запредельного мира? Противиться матери, вероятно, означало бунтовать против самого Господа, но, покорившись, она рисковала оказаться недостойной всего, чем он ее одарил. Как знать, не служит ли она, любя Паскаля, козням дьявола? Каждый миг на кону стоит вечность, и никакой надежды получить внятный знак, выигрываешь ты или проигрываешь! Паскаль помог Андре преодолеть эти страхи. Но, судя по нашему ночному разговору, они стремительно возвращались. И уж точно не в церкви могла она обрести душевный покой.

Я была подавлена этим весь день, и меня нисколько не развеселили позеленевшие от страха молодые крестьяне, скакавшие вокруг коров с длинными острыми рогами.


Следующие три дня все женщины в доме не покладая рук работали в подвальном этаже, даже я лущила горох и вынимала косточки из слив. Ежегодно местная аристократия собиралась на берегу Адура и угощалась холодными закусками. Этот невинный праздник требовал долгой подготовки.

— Каждая семья хочет сделать лучше, чем остальные, и каждый год — лучше, чем год назад, — объяснила мне Андре.

В назначенное утро в арендованный фургон погрузили две корзины с едой и посудой; молодежь набилась туда же; взрослые и жених с невестой поехали за нами следом на автомобилях. Я надела платье Андре в красный горошек, сама она была в чесучовом платье с зеленым поясом под цвет своей широкополой шляпы, почти не похожей с виду на бумажную.

Голубая вода, старые дубы, густая трава — мы бы легли в эту траву, перекусили бутербродами, проговорили бы до вечера, был бы день чистейшего счастья, думала я с грустью, помогая Андре разгружать корзины. Сколько мороки! Установить столы, разложить угощение, расстелить в подходящих местах скатерти… Машины подъезжали одна за другой: сверкающие авто, допотопные колымаги, даже бричка, запряженная парой. Молодежь сразу начинала греметь посудой. Старики рассаживались на покрытых брезентом пеньках или на складных стульях. Андре приветствовала их улыбками и реверансами. Она особенно нравилась господам в возрасте и подолгу с ними беседовала. Время от времени она сменяла Малу и Гиту, крутивших ручку какой-то сложной машины, которая должна была превратить в мороженое загруженные в нее сливки. Я тоже им помогала.

— Ничего себе! — Я указала на ломившиеся от еды столы.

— Да, по части общественного долга тут все отменные католики![31] — заметила Андре.

Сливки не застывали. Мы бросили это занятие и сели возле одной из расстеленных скатертей, присоединившись к компании молодежи чуть старше двадцати. Кузен Шарль светским тоном беседовал с очень некрасивой и потрясающе одетой девушкой — цвет и ткань ее платья не поддавались описанию.

— Не пикник, а прямо бал «Зеленых каемок»[32], — пробормотала Андре.

— Это что, сватовство? Девица страшнее не придумаешь, — сказала я.

— Зато очень богатая, — усмехнулась Андре. — Тут минимум десять свадеб затевается под шумок.

Я в те времена была довольно прожорлива, но обилие и пышность блюд, которые разносили официантки, отбили у меня аппетит. Заливная рыба, холодцы, галантины и рулеты, тушеная говядина, холодная курица, паштеты, террины, жареные ножки, фаршированные грудки, салаты и майонезы, пироги открытые и закрытые, тарталетки с миндальным кремом — все нужно было попробовать, каждому блюду воздать должное, чтобы, не дай бог, никого не обидеть. Вдобавок они еще и обсуждали то, что отправляли в рот. Андре ела лучше, чем обычно, и поначалу была довольно весела. Сосед справа, красавец брюнет фатоватого вида, заглядывал ей в глаза и что-то нашептывал. Вскоре Андре это стало раздражать: от гнева или от вина щеки ее порозовели — все владельцы виноградников принесли свои вина, мы опустошили множество бутылок. Общая беседа оживилась. Дошло до разговоров о флирте: можно ли флиртовать? до какого предела? В общем и целом, все высказывались против, однако это послужило поводом для шутливых пикировок между барышнями и молодыми людьми. Почти все девушки блюли приличия, но попадались и довольно вульгарные, то здесь, то там слышалось игривое хихиканье; разгоряченные мужчины принялись рассказывать анекдоты, совершенно, впрочем, пристойные, но сам тон подразумевал, что они могли бы рассказать и кое-какие другие. Откупорили магнум шампанского, и кто-то предложил всем пить из одного бокала, чтобы каждый узнал мысли соседа. Бокал переходил из рук в руки; когда красавец брюнет выпил, он протянул его Андре и что-то зашептал ей на ухо. Она оттолкнула бокал, и он покатился в траву.

— Не люблю интим, — сказала она резко.

Повисло неловкое молчание. Шарль разразился громким хохотом:

— Наша Андре не хочет, чтобы мы узнали ее тайны?

— Не стремлюсь знать чужие. К тому же я и так уже много выпила. — Она встала. — Пойду за кофе.

Я изумленно проводила ее взглядом. Я бы выпила без проблем. Да, в этих безобидных вольностях было что-то сомнительное, но нам-то что за дело? Наверно, Андре сочла кощунственной имитацию встречи губ на одном бокале: вспомнила ли она о давних поцелуях Бернара или о тех, что Паскаль ей еще не подарил? Андре не возвращалась, я тоже встала и ушла в тень дубов. И снова задумалась о том, что она имела в виду, говоря о поцелуях, которые не были платоническими. Я считала себя основательно информированной в вопросах секса, в детстве и отрочестве у моего тела бывали свои грезы, но ни мои богатые познания, ни жалкий опыт не могли объяснить мне, как связаны превратности плоти с нежностью и счастьем. Для Андре между душой и телом существовал некий коридор, остававшийся для меня загадкой.

Я вышла из дубовой рощи. Адур в этом месте делал излучину, и я очутилась на берегу. Неподалеку шумел водопад, в прозрачной воде крапчатые камешки с примесью яшмы напоминали драже в виде гальки.

— Сильви!

Это была мадам Галлар, вся красная в своей соломенной шляпе.

— Вы не знаете, где Андре?

— Я как раз ее ищу, — ответила я.

— Ее нет уже целый час, это страшно невежливо.

На самом деле, подумала я, она волнуется. Наверняка она любит Андре по-своему — но как именно? Вот вопрос. Мы все ее любим по-своему.

Теперь водопад грохотал уже совсем близко, заглушая все остальные звуки.

Мадам Галлар остановилась:

— Так я и знала!

Под деревом рядом с пучком безвременника я увидела платье Андре, ее зеленый пояс, белье из жесткого полотна.

Мадам Галлар подошла к реке:

— Андре!

Под водопадом что-то зашевелилось. Показалась голова Андре:

— Идите ко мне! Вода отличная!

— Вылезай сию же минуту!

Андре подплыла к нам, лицо ее сияло.

— Сразу после еды! Могла получить кровоизлияние! — закричала мадам Галлар.

Андре выбралась на берег. Она завернулась в лоденовую накидку и закрепила ее булавками; волосы, распрямившиеся от воды, падали ей на глаза.

— Да, хороша! — смягчилась мадам Галлар. — И как ты собираешься сушиться?

— Ничего, как-нибудь справлюсь.

— Интересно, о чем думал Господь, посылая мне такую дочку! — улыбнулась мать и тут же строго прикрикнула: — Возвращайся немедленно! Ты пренебрегаешь своим долгом.

— Сейчас приду.

Мадам Галлар удалилась, а я села под дерево с другой стороны, чтобы не мешать Андре одеваться.

— Как же хорошо в воде! — сказала она.

— Вода, наверно, ледяная.

— Когда водопад обрушился мне на спину, у меня в первый момент перехватило дыхание, но все равно было чудесно!

Я сорвала цветок безвременника, мне стало любопытно, правда ли они ядовитые, эти странные цветочки, непритязательные и изысканные в своей наготе, выскакивающие из земли одним рывком, как грибы.

— Как вы считаете, если угостить сестер Сантене отваром из безвременника, они сдохнут? — спросила я.

— Жалко! Они не злые, — отозвалась Андре.

Она уже надела платье и подошла ко мне, завязывая пояс:

— Я вытерла волосы комбинацией. Никто не заметит, что я без комбинации, мы же столько всего на себе носим.

Она расстелила на солнце мокрую накидку и мятую комбинацию.

— Надо вернуться туда.

— Увы!

— Бедная Сильви! Вам, наверно, ужасно скучно. — Она улыбнулась. — Теперь, когда пикник прошел, надеюсь, я буду чуть-чуть посвободнее.

— А вы сможете сделать так, чтобы мы все-таки иногда виделись?

— Так или иначе, я это устрою, — пообещала она.

Пока мы медленно шли вдоль реки, она сказала:

— Сегодня утром я получила письмо от Паскаля.

— Хорошее?

Она кивнула:

— Да.

Она скатала в руке листок мяты и понюхала со счастливым лицом:

— Он говорит, если мама хочет подумать, это хороший знак. Он говорит, я должна надеяться.

— Мне тоже так кажется.

— Я и надеюсь.

Я хотела спросить, почему она оттолкнула бокал шампанского, но побоялась ее смутить.

Андре была мила со всеми до самого конца праздника. Я скучала. И в последующие дни она оказалась так же занята, как и раньше. Никаких сомнений: мадам Галлар упорно делала все, чтобы помешать нам общаться. Обнаружив письма Паскаля, она, наверно, локти кусала, что позволила мне приехать, и изо всех сил старалась исправить ошибку. Меня это очень огорчало, тем более что приближалось расставание.


Совсем скоро будет свадьба Малу, подумала я как-то утром, Андре сменит старшую сестру в семье и в свете, и мы сможем встречаться лишь урывками между благотворительными ярмарками и какими-нибудь похоронами. Дело было за два дня до моего отъезда, и я, как это часто случалось, спустилась в парк, пока все еще спали. Лето умирало, кустарники краснели, гроздья рябины желтели; в белом дыхании утра осенняя медь горела ярче — я любила смотреть, как пламенеют деревья над еще дымящейся от прохлады травой. Я печально брела по тщательно прополотым аллеям, где больше не росли полевые цветы, и вдруг послышалась музыка — звуки скрипки, я направилась туда. В самой глубине парка, укрывшись в соснах, играла Андре. Она накинула старую шаль поверх платья из голубого джерси и слушала голос инструмента над своим плечом. Ее красивые темные волосы разделял косой пробор, аккуратный и трогательно белый, по которому хотелось ласково и уважительно провести пальцем. Я следила за движением смычка и, глядя на Андре, думала: «До чего же она одинока!»

Последняя нота умерла, и я подошла, шурша сосновыми иглами.

— Ах! — удивилась Андре. — Вы слышали, как я играла? Это слышно из дома?

— Нет, — ответила я. — Я гуляла здесь неподалеку. Как вы хорошо играете!

Андре вздохнула:

— Если б у меня было хоть немного времени для занятий!

— И часто вы даете концерты под открытым небом?

— Нет. Просто меня уже несколько дней так тянуло поиграть! Но не хочу, чтобы все эти люди слышали. — Андре положила скрипку в ее маленький гробик. — Я должна вернуться, пока не спустилась мама, она скажет, что я ненормальная, и все станет еще хуже.

— Вы возьмете с собой скрипку к Сантене? — спросила я по пути к дому.

— Нет, конечно! Ох, я в ужасе от этой поездки. Здесь я хотя бы у себя дома.

— Вы действительно должны туда ехать?

— Не хочу ссориться с мамой по мелочам, — ответила Андре. — Особенно сейчас.

— Понимаю.

Андре вернулась в дом, а я уселась на лужайке с книгой. Чуть позже я видела, как она в обществе сестер Сантене срезает розы. Потом она отправилась в сарай колоть дрова, я слышала глухие удары топора. Солнце поднималось выше, а я все сидела и уныло читала. Я сомневалась, что решение мадам Галлар окажется благоприятным. У Андре, как и у ее сестры, приданое будет скромным, но она более красивая и яркая, чем Малу, мать, вероятно, лелеет на ее счет честолюбивые замыслы. Внезапно раздался страшный крик. Кричала Андре.

Я бросилась к сараю. Над ней склонилась мадам Галлар. Андре лежала на опилках с закрытыми глазами и окровавленной ногой. Лезвие топора было красным.

— Малу, неси аптечку! Андре ногу поранила! — крикнула мадам Галлар.

Она попросила меня позвонить врачу. Когда я вернулась, Малу перевязывала Андре лодыжку, а мать поднесла к ее носу вату с нашатырем. Андре открыла глаза.

— Топор из рук выскользнул! — пробормотала она.

— Кость не задета, — сказала Малу. — Рана глубокая, но кость цела.

У Андре слегка поднялась температура, врач нашел ее чрезвычайно утомленной и рекомендовал длительный отдых — все равно она не сможет наступать на ногу раньше чем дней через десять.

Когда вечером я зашла ее проведать, она была страшно бледна, но встретила меня веселой улыбкой.

— Я прикована к постели до конца каникул! — сообщила она радостно.

— Вам очень больно? — спросила я.

— Чуть-чуть! Но даже будь мне в десять раз больнее, все равно это лучше, чем ехать к Сантене!

Она хитро на меня посмотрела:

— Как говорится, само Провидение вмешалось!

Я вытаращила глаза:

— Андре! Вы же не нарочно это сделали?

— Я не смела надеяться, что Провидение озаботится такими пустяками, — усмехнулась она.

— Как вам хватило храбрости! Чудом не остались без ноги!

Андре откинулась назад и опустила голову на подушку:

— Я больше не могла.

Некоторое время она лежала молча, уставившись в потолок; глядя на ее белое как мел лицо, глаза, устремленные в одну точку, я почувствовала, что во мне шевельнулся былой страх. Поднять топор, рубануть… Я точно была не способна на такое, при одной мысли об этом у меня все нутро переворачивалось.

— Мама не догадывается?

— Думаю, нет. — Андре снова выпрямилась. — Я же говорила: как-нибудь устрою, чтобы меня оставили в покое.

— Вы уже тогда решились на это?

— Я решила сделать что-нибудь. Идея насчет топора пришла мне в голову сегодня утром, когда я собирала розы. Сначала я планировала порезаться секатором, но этого было бы недостаточно.

— Вы меня пугаете!

Андре широко улыбнулась:

— Почему? Все получилось удачно, я не слишком сильно рубанула. — И, помолчав, спросила: — Вы не против, если я попрошу у мамы разрешения оставить вас здесь до конца месяца?

— Она не захочет.

— Но я все-таки с ней поговорю!

То ли мадам Галлар заподозрила правду и терзалась теперь раскаянием и страхом за дочь, то ли ее напугало заключение врача, но она согласилась, чтобы я задержалась в Бетари и составила Андре компанию. Семейство Ривьер де Бонней уехало одновременно с Малу и Сантене, и в доме сразу стало тихо. Андре получила отдельную комнату, и я часами сидела у ее кровати. Как-то утром она мне сказала:

— Вчера вечером у меня был долгий разговор с мамой насчет Паскаля.

— И как?

Андре закурила сигарету, она курила, когда нервничала.

— Она поговорила с папой. В принципе, они ничего не имеют против Паскаля, он даже произвел на них приятное впечатление, когда приходил с вами к нам. — Андре поискала мой взгляд. — Но я понимаю маму: она его совсем не знает, и ей важно понять, серьезные ли у него намерения.

— Она не будет возражать против брака? — с надеждой спросила я.

— Нет.

— Ну вот! Это же главное! Вы не рады?

Андре затянулась сигаретой:

— О браке речь может идти не раньше чем через два-три года…

— Я понимаю.

— Мама требует, чтобы мы официально обручились. Иначе она запретит мне видеться с Паскалем и отправит меня в Англию, чтобы сжечь мосты.

— Так вы обручитесь, вот и все! — Подумав мгновение, я с воодушевлением продолжала: — Да, конечно, вы с Паскалем никогда не касались этой темы, но ясно же, что он не позволит вам уехать от него на два года!

— Я не могу принуждать его обручиться со мной! — заволновалась Андре. — Он просил меня набраться терпения, дать ему время разобраться в себе. Не стану же я вешаться на него и кричать: «Давай обручимся!»

— Не надо на него вешаться, надо просто объяснить ситуацию.

— Это значит, по сути, припереть его к стенке.

— Вы же не виноваты! У вас нет другого выхода.

Она долго спорила, но в конце концов я убедила ее поговорить с Паскалем. Она только отказалась писать об этом в письме, матери обещала, что поговорит с ним, когда все вернутся в город. Мадам Галлар согласилась. Она часто улыбалась в те дни — наверно, радовалась про себя: «Двух дочек пристроила!» Со мной она была почти любезна, и порой, когда она поправляла Андре подушки или помогала накинуть болеро, в ее глазах проскальзывало нечто, напоминавшее ее девичью фотографию.

Андре в шутливом тоне поведала Паскалю о том, как поранила ногу, и в ответ получила два встревоженных письма. Он писал, что ей необходим рядом серьезный человек, который заботился бы о ней, и еще что-то, что она мне не пересказывала, но я поняла: она больше не сомневается в его чувствах. Отдых, сон вернули ей румянец, и она даже немного поправилась — никогда я не видела ее такой цветущей, как в тот день, когда она смогла наконец встать с постели.


Она слегка прихрамывала, ходила с трудом. Мадам Галлар предоставила нам на целый день «ситроен». Я вообще редко ездила на автомобиле и еще никогда — ради развлечения. Душа моя ликовала, когда я села рядом с Андре и машина с опущенными стеклами покатила по аллее. Мы поехали через лес Ландов по длинной ровной дороге, убегавшей между соснами прямо в небо. Андре ехала очень быстро: стрелка спидометра приближалась к восьмидесяти! Несмотря на ее умение и опыт, мне было страшновато.

— Вы не собираетесь отправить нас на тот свет?

— Нет, конечно! — Андре улыбнулась, вид у нее был счастливый. — Сейчас мне совсем не хочется умирать.

— А раньше хотелось?

— О да! Каждый вечер, засыпая, я мечтала не проснуться. Теперь я молю Бога сохранить мне жизнь, — сказала она весело.

Мы съехали с широкой дороги и медленно обогнули пруды, спавшие среди вереска. Пообедали на берегу океана в пустом отеле — сезон подходил к концу, пляжи были пусты, виллы заперты. В Байонне купили для близнецов плитки разноцветного туррона[33], одну съели сами, медленно обходя клуатр собора. Андре опиралась на мое плечо. Мы говорили о разных клуатрах в Испании и Италии, куда отправимся когда-нибудь, и о других странах, совсем далеких, о больших путешествиях. Возвращаясь к машине, я указала на перевязанную ногу Андре:

— Все равно никогда не пойму, как у вас хватило мужества!

— У вас бы тоже хватило, если б вы чувствовали себя такой затравленной, как я. — Она дотронулась до виска. — У меня от всего этого начались невыносимые головные боли.

— Они прошли?

— Случаются, но гораздо реже. Честно говоря, из-за того, что я не высыпалась по ночам, я злоупотребляла макситоном[34] и колой.

— Больше уже не станете?

— Нет. В Париже будут тяжелые две недели перед свадьбой Малу, но я выдержу.

Мы снова поехали в лес по узкой дороге вдоль берега Адура. Мадам Галлар все-таки умудрилась нагрузить Андре поручением: ей надлежало отвезти молодой фермерше, ждавшей ребенка, детское приданое, собственноручно связанное мадам Ривьер де Бонней.

Андре остановила машину перед красивым домиком в местном стиле на поляне, окруженной соснами; я, привыкшая к арендаторским хозяйствам Садернака с горами помета и ручьями навозной жижи, была поражена опрятностью этой живописной фермы, затерянной глубоко в лесу. Молодая хозяйка угостила нас розовым вином, которое делал ее свекор, открыла шкаф и показала вышитые ею простыни: от них приятно пахло лавандой и донником. Десятимесячный младенец улыбался в плетеной люльке, а Андре забавляла его своими золотыми медальонами — она всегда любила детей.

— Какой активный для своего возраста! — В устах Андре самые избитые штампы утрачивали банальность, настолько ее улыбка и глаза были искренни.

— Этот тоже не ленится, — весело ответила хозяйка, положив руку на живот.

Она была брюнеткой с матовой кожей, как Андре, и схожего с ней сложения; ноги чуть коротковаты, но осанка грациозная, несмотря на беременность. «Когда Андре будет ждать ребенка, она будет выглядеть так же», — вдруг подумала я. Впервые я без уныния представила себе Андре замужней женщиной и матерью семейства. Ее будет окружать красивая блестящая мебель, как здесь, у нее в доме будет хорошо. Но она не станет часами начищать столовые приборы или покрывать пергаментом банки с вареньем, она будет играть на скрипке, и я втайне верила, что она будет писать книги — она ведь так любит книги и так любит писать.

«Счастье ей очень пойдет!» — говорила я себе, пока она обсуждала с хозяйкой ее детей, еще не родившегося и того, у которого резались зубы.

— Это был чудесный день! — сказала я через час, когда машина остановилась перед клумбой с цинниями.

— Да, — ответила Андре.

Наверняка она тоже подумала о будущем.

* * *

Галлары вернулись в Париж раньше меня из-за свадьбы Малу. Приехав, я сразу же позвонила Андре, и мы договорились встретиться на следующий день; она явно торопилась повесить трубку, а я не любила разговаривать с ней, не видя ее лица. Я ни о чем ее не расспрашивала.

Назавтра я ждала ее в сквере на Елисейских Полях возле памятника Альфонсу Доде. Андре чуть-чуть опоздала, и я сразу поняла, что что-то не так: она села рядом, даже не попытавшись мне улыбнуться. Я в тревоге спросила:

— Что-то случилось?

— Да, — ответила она каким-то отрешенным тоном. — Паскаль не хочет.

— Что не хочет?

— Чтобы мы обручились. Не теперь.

— И что же будет?

— Будет то, что мама отправляет меня в Кембридж сразу после свадьбы Малу.

— Но это же бред! Это немыслимо! Паскаль не может вас отпустить!

— Он говорит, мы будем переписываться, он постарается разок приехать и два года — это не так уж долго, — продолжала Андре все так же без всякого выражения, словно вызубренный без веры урок катехизиса.

— Но почему?

Обычно, если Андре пересказывала мне какой-нибудь разговор, то так кристально ясно, что я будто слышала все своими ушами; на сей раз она хмуро излагала что-то невнятное. Паскаль вроде был рад встрече, сказал, что любит ее, но при слове «обручиться» переменился в лице. Нет, ответил он резко, нет! Отец никогда не позволит, чтобы он обручился так рано; после всех жертв, которые он принес ради сына, он вправе рассчитывать, что тот целиком посвятит себя учебе, а любовь, по мнению отца, будет его отвлекать.

Я понимала, что Паскаль преклоняется перед отцом, что первой его реакцией мог быть страх отца огорчить, но почему он не переступил через это, узнав, что мать Андре не смягчится?

— Он сознает, насколько мучителен для вас этот отъезд?

— Не знаю.

— Вы ему говорили?

— Ну, так…

— Надо же было объяснить! Я уверена, что вы и не пытались по-настоящему.

— У него был затравленный вид. Я знаю, что такое чувствовать себя затравленной! — Голос Андре дрожал, и я поняла, что доводы Паскаля она едва слушала и наверняка не пыталась возражать.

— Еще есть время побороться, — заметила я.

— Неужели я обречена всю жизнь бороться с теми, кого люблю! — В ее тоне было такое отчаяние, что я больше не спорила.

Я немного поразмыслила:

— А что, если Паскалю объясниться с вашей мамой?

— Я маме предлагала. Но ей этого мало. Она говорит, что если бы Паскаль действительно имел серьезные намерения, он бы представил меня своей семье, а раз он отказывается, значит, придется порвать. Мама произнесла странную фразу… — Андре на мгновение задумалась. — Она сказала: «Я хорошо тебя знаю, ты моя дочь, моя плоть и кровь, ты не настолько сильна, чтобы оставлять тебя беззащитной перед искушениями. Если ты не устоишь, то по справедливости этот грех падет на меня».

Андре вопросительно подняла глаза, словно в надежде, что я помогу ей понять смысл, скрытый в этих словах, но мне было глубоко наплевать на душевные драмы мадам Галлар. Меня бесила покорность Андре.

— А если вы откажетесь уезжать? — спросила я.

— Откажусь? Как это?

— Вас же не потащат на корабль силой.

— Я могу запереться у себя в комнате и объявить голодовку. А дальше что? Мама отправится объясняться с отцом Паскаля… — Андре закрыла лицо руками. — Я не могу воспринимать маму как врага! Это ужасно!

— Я поговорю с Паскалем, — объявила я решительно. — Вы неправильно с ним говорили.

— Ничего не получится.

— Разрешите мне попытаться.

— Попытайтесь, но ничего не получится. — Андре мрачно посмотрела на статую Альфонса Доде, однако взгляд ее был устремлен вовсе не на вальяжную мраморную фигуру. — Бог против меня.

Я содрогнулась от этого кощунства, как будто сама была верующей.

— Паскаль сказал бы, что вы богохульствуете. Если Бог есть, он не против никого.

— Как знать? Кто понимает, что такое Бог? — Она пожала плечами. — О, возможно, он приберег мне теплое местечко у себя на небесах, но на земле он против меня. Все-таки, — вдруг заговорила она страстно, — есть люди, которые теперь на небе, но они были счастливы и на этом свете.

Она внезапно расплакалась:

— Я не хочу уезжать! Два года без Паскаля, без мамы, без вас… Я не вынесу.

Никогда, даже когда она расставалась с Бернаром, я не видела, чтобы Андре плакала. Мне захотелось взять ее за руку, сделать какой-то ласковый жест, но меня удерживали наши давние строгие правила. Я думала о тех двух часах, когда она стояла на крыше в Бетари, решая, броситься вниз или нет. Сейчас внутри у нее был такой же кромешный мрак.

— Андре! — воскликнула я. — Вы не уедете! Не может быть, чтоб мне не удалось повлиять на Паскаля.

Она вытерла слезы, посмотрела на часы и встала.

— Ничего не получится, — повторила она.

Я считала, что получится.


Когда я вечером позвонила Паскалю, он приветствовал меня тепло и весело. Он любил Андре и был способен услышать голос разума. Андре ничего не добилась, потому что не боролась; я хочу выиграть, и победа будет за мной.

Паскаль ждал меня на террасе Люксембургского сада — он всегда приходил первым. Я села, и мы оба дружно отметили, что погода просто прекрасная. Вокруг водоема с маленькими парусниками цветочные клумбы казались вышитыми по канве; их правильный рисунок, искренняя чистота неба — все укрепляло меня в уверенности: моими устами будет говорить здравый смысл, сама очевидность, Паскалю придется уступить.

Я пошла в атаку:

— Позавчера я видела Андре.

Паскаль отозвался понимающим взглядом:

— Я тоже хотел поговорить с вами об Андре. Сильви, мне нужна ваша помощь.

Те же слова я слышала когда-то от мадам Галлар.

— Нет! — вскинулась я. — Я не стану помогать вам уговаривать Андре ехать в Англию. Она не должна уезжать! Она не сказала вам, как это для нее ужасно, но я знаю.

— Она мне сказала. Потому я и прошу вас мне помочь. Ей просто нужно понять, что два года разлуки — это не трагедия.

— Для нее — трагедия. Дело не только в разлуке с вами, здесь остается вся ее жизнь. Никогда я не видела ее такой безутешной, — горячо настаивала я. — Вы не можете так поступить с ней!

— Вы же знаете Андре, — возразил Паскаль. — Она всегда сначала все принимает слишком близко к сердцу, а потом успокаивается. Если Андре уедет по доброй воле, не сомневаясь в моей любви, с верой в будущее, разлука будет не так страшна!

— Как же она может не сомневаться, верить и тому подобное, если вы так легко отпускаете ее! — Я удрученно посмотрела на Паскаля. — В общем, только от вас зависит, будет она безумно счастлива или чудовищно несчастна, и вы выбираете для нее несчастье!

— Эх! Как вы умеете все упрощать!

Паскаль поднял обруч, который какая-то девочка запустила ему под ноги, и ловко бросил ей обратно.

— Счастье, несчастье — это, прежде всего, вопрос внутренних установок.

— У Андре сейчас внутренние установки такие, что она будет плакать целыми днями, — рассердилась я. — У нее не такое рассудительное сердце, как у вас! Если она любит человека, то испытывает потребность его видеть.

— Почему надо терять разум от того, что любишь? Терпеть не могу эти романтические предрассудки. — Он пожал плечами. — Не так уж важно присутствие в физическом смысле. Или оно перевешивает все остальное.

— Возможно, Андре — романтическая девушка, возможно, она не права, но если вы ее любите, то должны постараться ее понять. Увещеваниями вы ее не измените.

Я беспокойно взглянула на клумбы с шалфеем и гелиотропами и вдруг подумала: увещеваниями я Паскаля не изменю.

— Почему вы так боитесь поговорить с отцом? — спросила я.

— Это не страх.

— А что же?

— Я объяснил Андре.

— Она ничего не поняла.

— Надо знать моего отца и отношения, которые у нас сложились. — Паскаль поглядел на меня с укором. — Сильви, вы же знаете, что я люблю Андре, правда?

— Я знаю, что вы готовы довести ее до отчаяния, лишь бы не расстраивать отца. Но, в конце-то концов, — я уже начала терять терпение, — он же догадывается, что вы рано или поздно женитесь!

— Если я обручусь таким молодым, он примет это в штыки: плохо подумает об Андре и перестанет меня уважать. — Паскаль снова посмотрел мне в глаза. — Поверьте! Я люблю Андре! Я бы ей не отказал в этой просьбе без серьезных причин.

— Я их не вижу.

Он силился подобрать слова, потом беспомощно махнул рукой:

— Мой отец — старый, усталый человек, стареть так грустно!

— Попытайтесь хотя бы объяснить ему ситуацию! Пусть он поймет, что Андре не вынесет этой ссылки.

— Он ответит, что все можно вынести. Знаете, отец очень многое вынес сам. Я уверен, он решит, что эта разлука к лучшему.

— Но почему?

Я чувствовала в нем такое сопротивление, что мне даже стало страшно. И все-таки у нас одно небо над головой, одна правда!

Меня осенило:

— А с сестрой вы говорили?

— С сестрой? Нет. Зачем?

— Посоветуйтесь с ней. Может, она придумает, как представить все это отцу.

Паскаль помолчал.

— Моя помолвка затронула бы ее еще больше, чем отца.

Я вспомнила Эмму: высокий лоб, темно-синее платье с белым пикейным воротником и собственнический тон, каким она разговаривала с Паскалем. Все ясно. Нет, Эмма не союзница.

— А, так это ее вы боитесь?

— Почему вы не хотите понять? Я не могу причинить боль ни отцу, ни Эмме после всего, что они сделали для меня. По-моему, это естественно.

— Эмма, по крайней мере, уже не надеется, что вы примете сан?

— Да нет! — Он помялся. — Быть стариком невесело, и невесело жить со стариком. Когда меня там не будет, жизнь в доме станет для сестры тяжелее.

Да, я понимала позицию Эммы, причем куда лучше, чем месье Блонделя. Я задумалась, не из-за нее ли на самом деле Паскаль так старается скрыть свою любовь.

— Но ведь им придется смириться с тем, что однажды вы от них уйдете!

— Я прошу Андре потерпеть всего два года, — гнул свою линию Паскаль. — Через два года отца уже не удивит, что я думаю о женитьбе, и Эмма успеет как-то освоиться с этой мыслью. Сейчас это глубоко ранило бы их.

— Андре глубоко ранит этот отъезд. Если кто-то должен страдать, то почему она?

— У нас с Андре впереди вся жизнь, и мы твердо знаем, что со временем будем счастливы. — Паскаль нервно повысил голос. — Мы можем ненадолго пожертвовать собой ради тех, у кого нет ничего!

— Она будет страдать сильнее, чем вы. — Я посмотрела на него почти враждебно. — Да, она молодая, и это значит, что у нее в жилах течет горячая кровь, ей хочется жить…

Паскаль кивнул:

— И это еще одна причина, по которой нам, безусловно, лучше на время разлучиться.

Я оторопела:

— Не понимаю.

— Сильви, вы в каком-то отношении моложе своего возраста, — произнес он тем же тоном, каким когда-то говорил со мной на исповеди аббат Доминик. — И еще у вас нет веры. Поэтому кое-какие вещи от вас ускользают.

— Например?

— Близость жениха и невесты верующим не так-то легко дается. Андре — настоящая женщина, женщина чувственная. Даже если мы устоим перед искушениями, они все равно будут постоянно присутствовать. Такого рода одержимость сама по себе уже грех.

Я залилась краской. Я не предвидела таких аргументов, мне неприятно было об этом думать.

— Если Андре готова пойти на риск, то не вам за нее решать, — рассердилась я.

— Нет, мой долг защитить ее от нее же самой. Андре так щедра, что способна погубить себя ради любви.

— Бедная Андре! Все хотят обеспечить ей вечное спасение. А ей так хочется немножко побыть счастливой на этой земле!

— У Андре обостренное чувство греха, сильнее, чем у меня, — продолжал Паскаль. — Из-за невинной детской истории она до сих пор терзается раскаянием. Если наши отношения перестанут быть абсолютно чистыми, она себе этого не простит.

Я поняла, что проигрываю. Досада подхлестнула меня:

— Паскаль, послушайте. Я только что месяц провела с Андре. Она на пределе. Физически она слегка оправилась, но сейчас снова потеряет сон и аппетит и в конце концов сляжет. Она на пределе психологически. Вы представляете себе, в каком надо быть состоянии, чтобы рубануть себя топором?

В немногих словах, на одном дыхании, я обрисовала ему жизнь Андре в последние пять лет. Мучительная разлука с Бернаром, разочарование, постигшее ее, когда она узнала правду о том мире, в котором живет, непрерывная борьба с матерью за право поступать по-своему; все ее победы были отравлены угрызениями совести, и в малейшем собственном желании ей виделся грех. По мере того как я рассказывала, мне приоткрывались бездны, которые Андре от меня утаивала, я лишь смутно догадывалась о них по каким-то отдельным ее фразам. Мне стало страшно, и, казалось, Паскаль тоже должен был ужаснуться.

— Каждую ночь все эти пять лет Андре мечтала умереть. А позавчера она была в таком отчаянии, что сказала: «Бог против меня»!

Паскаль покачал головой, лицо его осталось спокойным.

— Я знаю Андре так же хорошо, как вы, и даже лучше, потому что могу следовать за ней туда, куда вам хода нет. С нее много спросилось. Но чего вы не знаете, так это что Бог посылает свои милости в той же мере, в какой и испытания. У Андре есть радости и утешения, о которых вы даже не подозреваете.

Я потерпела поражение. Я резко встала и, понурившись, зашагала прочь под лживым небом. Мне приходили на ум все новые и новые доводы, но и они точно так же ни к чему бы не привели. Странно! Мы с Паскалем сотни раз спорили о разных вещах, и всегда одному из нас удавалось переубедить другого. Сегодня на кону стояло нечто вполне реальное, и все аргументы разбивались об упрямую уверенность, жившую в каждом из нас. Назавтра и потом я долго гадала, какие мотивы двигали Паскалем на самом деле. Перед отцом он робел или перед Эммой? Верил ли он сам в эти истории про искушение и грех? Не отговорка ли это? Или он просто побоялся вот так сразу принять на себя ответственность взрослого человека? Он всегда со страхом смотрел в будущее. Ах, никаких проблем бы не было, не задумай мадам Галлар эту помолвку! Паскаль спокойно общался бы с Андре эти два года; он убедился бы в серьезности их романа, успел бы привыкнуть к мысли о том, чтобы стать мужчиной. Но меня все равно бесило его упрямство. Я злилась на мадам Галлар, на Паскаля и на себя — за то, что слишком многое в Андре от меня ускользало и я не могла помочь ей по-настоящему.


Три дня Андре не могла выбрать время повидаться со мной, наконец она назначила мне встречу в чайном салоне универмага «Прентан». Вокруг меня надушенные женщины ели пирожные и говорили о дороговизне жизни. Со дня ее появления на свет предполагалось, что Андре будет как они — она не была как они. Я ломала голову, что ей сказать, и не находила слов даже в утешение самой себе.

Андре подошла стремительным шагом:

— Я опоздала!

— Ничего страшного!

Она часто опаздывала — не потому, что пренебрегала своими обязательствами, а потому что разрывалась между ними.

— Извините, что вызвала вас сюда, но у меня совсем мало времени. — Она положила на стол сумку и образцы тканей. — Я обошла уже четыре магазина!

— Ну и работка!

Я знала, как это у них заведено. Когда младшим сестрам нужно было пальто или платье, Андре объезжала торговые центры и несколько специализированных лавок. Она привозила домой образцы тканей, и на семейном совете мать решала, какие из них больше подходят по цене и качеству. А уж к свадебным туалетам требовался самый серьезный подход.

— Однако лишние сто франков ваших родителей не разорят, — сердито заметила я.

— Да, но они считают, что деньги существуют не для расточительства.

Вряд ли было бы таким уж расточительством, подумала я, избавить Андре от этих утомительных и хлопотных покупок. Под глазами у нее залегли темные круги, румяна резко контрастировали с бледной кожей. Но, к моему великому изумлению, она улыбнулась:

— Близнецы будут прелестны в этом голубом шелке.

Я равнодушно кивнула.

— У вас усталый вид, — сказала я.

— От магазинов у меня вечно голова болит, приму аспирин.

Она заказала стакан воды и чай.

— Вам стоило бы поговорить с врачом, у вас слишком часто болит голова.

— О, это мигрени, они случаются, потом проходят, я привыкла! — Андре бросила две таблетки в стакан с водой, выпила и снова улыбнулась. — Паскаль передал мне ваш разговор. Он расстроен, ему показалось, что вы его осуждаете. — Она серьезно посмотрела на меня. — Не надо его осуждать!

— Вовсе я его не осуждаю! — ответила я.

У меня не было выбора. Раз уж Андре придется уехать, пусть лучше едет со спокойной душой.

— Я действительно вечно все преувеличиваю, считаю, что у меня не хватит сил. Сил всегда хватает. — Она нервно сцепляла и расцепляла пальцы, но лицо ее оставалось бесстрастным. — Моя беда в том, что мне не хватает веры. Я должна верить в маму, в Паскаля, в Бога — тогда я почувствую, что они не враги друг другу и никто из них не желает мне зла.

Она словно говорила это не мне, а самой себе, что было для нее необычно.

— Да, — подтвердила я. — Вы знаете, что Паскаль вас любит и вы поженитесь. Два года — это не так долго…

— Будет лучше, если я уеду, — подхватила она. — Они правы, и я прекрасно это знаю. Я прекрасно знаю, что плоть — это грех, значит, следует бежать от плоти. Нужно иметь мужество посмотреть правде в глаза.

Я ничего не ответила. Я спросила:

— Там вы будете посвободнее? У вас найдется время для себя?

— Я собираюсь слушать лекции по нескольким предметам, и у меня будет много свободного времени. — Андре отхлебнула чаю, руки ее успокоились. — В этом смысле поездка в Англию для меня удача. Если бы я осталась в Париже, у меня была бы невыносимая жизнь. В Кембридже я хоть переведу дух.

— Вам нужно спать и есть.

— Не беспокойтесь, я буду вести себя разумно. Но мне хочется работать, — оживилась она. — Я буду читать английских поэтов, есть такие прекрасные! Наверно, попробую что-нибудь перевести. И главное, я думаю написать работу об английском романе. По-моему, можно много интересного сказать о романе, такого, что еще никто никогда не говорил. — Она улыбнулась. — Мои идеи пока довольно расплывчаты, но у меня появилась масса мыслей в последние дни.

— Может быть, вы мне расскажете?

— Да, я очень хочу обсудить это с вами. — Андре допила чай. — В следующий раз постараюсь выкроить побольше времени. Простите, что побеспокоила вас ради пяти минут, но мне просто хотелось, чтобы вы знали: не надо за меня волноваться. Я поняла, что все складывается именно так, как должно.

Я вышла вместе с ней из чайного салона, и мы рассталась у прилавка со сладостями. Она послала мне широкую ободряющую улыбку:

— Я вам позвоню! До скорого!

* * *

Что произошло потом, я узнала от Паскаля. Я заставляла его пересказывать эту сцену столько раз и так подробно, что она живет в моей памяти почти как мое собственное воспоминание.

Это было два дня спустя, ближе к вечеру. Месье Блондель проверял тетради у себя в кабинете, Эмма чистила овощи, Паскаля еще не было дома. В дверь позвонили. Эмма вытерла руки и пошла открывать. Она увидела перед собой темноволосую девушку, прилично одетую, в сером костюме, но без шляпы, что было тогда абсолютно не принято.

— Я бы хотела поговорить с месье Блонделем, — сказала Андре.

Эмма решила, что это какая-то бывшая ученица отца, и провела Андре к нему в кабинет. Блондель удивленно посмотрел на юную незнакомку, которая устремилась к нему, протягивая руку:

— Здравствуйте. Я Андре Галлар.

— Извините, — он пожал ей руку, — я вас не помню…

Она села и непринужденно положила ногу на ногу:

— Паскаль не говорил вам обо мне?

— А, вы с ним товарищи по учебе?

— Не товарищи. — Она огляделась вокруг. — Его нет?

— Нет…

— Где он? — спросила она беспокойно. — Может быть, уже на небе?

Блондель пригляделся внимательнее: лицо гостьи пылало, у нее явно был жар.

— Паскаль скоро вернется, — ответил он.

— Не важно. Я пришла поговорить с вами. — Она вздрогнула и взволнованно продолжала: — Вы так смотрите, потому что ищете на мне печать греха? Клянусь, я не грешница, я всегда боролась, всегда!

— Вы кажетесь мне очень милой девушкой, — пробормотал Блондель. Он сидел как на иголках, ко всему прочему он был еще и глуховат.

— Я не святая. — Она провела ладонью по лбу. — Я не святая, но я не причиню Паскалю зла. Умоляю, не заставляйте меня уезжать!

— Уезжать? Куда?

— О, вы не знаете — в Англию. Мама отправит меня в Англию, если вы заставите меня уехать.

— Я не заставляю вас, — растерялся Блондель. — Тут какое-то недоразумение. — Это слово успокоило его, и он повторил: — Какое-то недоразумение.

— Я умею вести хозяйство. Паскаль ни в чем не будет знать недостатка. И я не люблю светскую жизнь. Если у меня будет немного времени, чтобы заниматься скрипкой и видеться с Сильви, то мне больше ничего и не надо. — Она тревожно посмотрела на Блонделя. — Вы не находите, что я благоразумна?

— Весьма благоразумны.

— Тогда почему вы против меня?

— Мой юный друг, повторяю, это недоразумение, я не против вас!

Блондель ничего не понял из того, что она говорила, но ему было жаль эту девушку с горящими от лихорадки щеками; ему хотелось утешить ее, и он произнес это так убедительно, что лицо Андре разгладилось.

— Правда? — спросила она.

— Клянусь вам.

— Значит, вы не запретите нам иметь детей?

— Разумеется, нет.

— Семеро — это многовато, — сказала она, — и бывает, что не без урода. А трое или четверо — хорошо.

— Может быть, вы расскажете мне все по порядку?

— Да. — Андре с минуту помолчала. — Понимаете, я думала, что должна найти в себе силы уехать, думала, что непременно сумею их найти. А сегодня утром проснулась и поняла, что не могу. Поэтому я пришла просить вас сжалиться надо мной.

— Я вам не враг. Расскажите.

И она рассказала, более или менее связно.

Паскаль услышал через дверь ее голос и был сражен.

— Андре!.. — с досадой крикнул он, входя в кабинет.

Но отец жестом остановил его:

— Мадемуазель Галлар пришла со мной поговорить, и я рад, что мы встретились. Только она неважно себя чувствует, у нее жар. Надо отвезти ее к маме.

Паскаль подошел к Андре и взял ее за руку:

— Да, у вас жар.

— Это ничего, я так счастлива! Ваш отец не ненавидит меня!

Паскаль коснулся ее волос:

— Подождите. Я вызову такси.

Отец вышел за ним в прихожую и в двух словах передал свой разговор с Андре.

— Почему ты скрывал от меня? — спросил он с упреком.

— Да, это было ошибкой.

Он вдруг почувствовал, как что-то незнакомое, непреодолимое, нестерпимое подступает к горлу.

Андре закрыла глаза, они молча ждали машину. Он взял ее под руку, помог спуститься по лестнице. В такси она положила голову ему на плечо:

— Паскаль, почему вы ни разу не поцеловали меня?

Он поцеловал ее.


Паскаль коротко объяснился с мадам Галлар. Потом они вместе сидели у кровати Андре.

— Ты никуда не поедешь, все хорошо, — утешала ее мать.

Андре улыбнулась:

— Надо заказать шампанское.

А потом у нее начался бред. Доктор прописал успокоительное, он что-то говорил про менингит, про энцефалит, но ничего определенного сказать не мог.

Я получила по пневматической почте[35] сообщение от мадам Галлар, что Андре бредила всю ночь. Доктора велели изолировать больную, и ее перевезли в клинику Сен-Жермен-ан-Лэ, где всеми средствами пытались сбить жар. Она провела трое суток наедине с медсестрой.

— Я хочу Паскаля, Сильви, мою скрипку и шампанского, — повторяла она сквозь бред.

Жар не спадал.

Мадам Галлар сидела с ней всю четвертую ночь, наутро Андре ее узнала.

— Я умру? — спросила она. — Мне нельзя умирать до свадьбы. Близнецы будут прелестны в этом голубом шелке!

Она была так слаба, что едва могла говорить. Она несколько раз повторила:

— Я испорчу праздник! Я порчу все! Я доставляла вам одни огорчения! — Потом сжала руки матери. — Не горюйте! В семье не без урода, и этот урод — я.

Она, наверно, говорила что-то еще, что мадам Галлар Паскалю не передала. Когда я позвонила в клинику около десяти часов, мне ответили: «Все кончено». Врачи так и не поставили диагноз.


Я снова увидела Андре в больничной часовне, она лежала среди цветов и свечей в одной из своих длинных ночных рубашек из жесткого полотна. У нее отросли волосы, прямые пряди темнели вокруг пожелтевшего лица, такого исхудалого, что я едва узнала ее. Руки с длинными бледными ногтями, скрещенные на распятии, казались ломкими, как у мумии.

Ее похоронили на маленьком кладбище в Бетари, среди истлевших останков ее предков. Мадам Галлар рыдала.

— Мы были всего лишь орудиями в руках Господа, — сказал ей муж.

Могилу Андре завалили белыми цветами.

Я смутно чувствовала, что Андре умерла, задохнувшись в этой белизне. Перед тем как сесть на поезд, я положила на охапки непорочных цветов три красные розы.

О «Неразлучных»

В католической школе Аделины Дезир рядом с девятилетней Симоной де Бовуар однажды села новенькая — стриженая брюнетка Элизабет Лакуэн по прозвищу Заза, на пару недель ее старше. Веселая, дерзкая, непосредственная, она резко выделялась на фоне царившей вокруг серости. В следующем учебном году Заза в школе не появилась. Мир померк, стал унылым и хмурым, но опоздавшая к началу занятий Заза неожиданно вернулась, а вместе с ней — солнце, радость и праздник. Ее живой ум и разнообразные дарования привлекают и восхищают Симону, она полностью покорена. Девочки соревнуются за первые места в классе, становятся неразлучны. Не то чтобы Симоне плохо жилось дома, в семье, с обожаемой молодой матерью, боготворимым отцом и преданной младшей сестрой. Но десятилетняя Симона вся во власти первого сердечного переживания. В ней бушуют эмоции, она благоговеет перед подругой, боится ее разочаровать. В своей трогательной детской незащищенности она, разумеется, не понимает, что с ней происходит, это для нас, наблюдающих за ней со стороны, ее трепет выглядит таким волнующим. Их долгие беседы наедине для Симоны бесценны. О, строгое воспитание девочек не допускает фамильярностей, они обращаются друг к другу на «вы», но, несмотря на принятую между ними сдержанность, разговаривают так, как Симона никогда ни с кем раньше не разговаривала. Что же это за неназванное чувство, которое под видом обычной дружбы, вызывая то восторг, то страх, охватывает ее нетронутую детскую душу, если не любовь? Она быстро понимает, что Заза не испытывает по отношению к ней ничего подобного и даже не подозревает о силе ее привязанности, но разве это так важно по сравнению со счастьем любить?

Заза умерла внезапно, за месяц до своего двадцатидвухлетия, 25 ноября 1929 года. От этого неожиданного удара Симона де Бовуар долго не могла оправиться. На протяжении многих лет Заза в своей капелине, с пожелтевшим лицом, являлась ей во сне и смотрела на нее с укором. Чтобы победить небытие и забвение, есть только одно средство — магия литературы. Четыре раза, в четырех разных вариантах — в неизданных ранних романах, в сборнике «Верховенство духовного»[36], в отрывке, изъятом ею до печати из романа «Мандарины», отмеченного в 1954 году Гонкуровской премией, — Симона де Бовуар силится воскресить умершую. В том же году она снова возвращается к этой теме и пишет маленький роман, оставленный без названия и до сего дня не изданный, который мы публикуем здесь. Эта последняя попытка художественного решения ее не удовлетворила, зато подтолкнула к смене жанра. В 1958 году она включает историю жизни и смерти подруги в свою автобиографическую прозу — «Воспоминания благовоспитанной девицы»[37].


Роман «Неразлучные», завершенная вещь, не уничтоженная писательницей, несмотря на критическое к ней отношение, имеет огромную ценность. Для разгадки тайны всегда очень важен неожиданный подход, смена ракурса, перспективы. Ибо от чего умерла Заза, остается отчасти тайной. Тексты 1954 и 1958 годов трактуют случившееся по-разному. В романе на первый план выходит тема великой дружбы. Подобная же дружба, непостижимая, как любовь, заставила когда-то Монтеня написать о дружбе с Ла Боэси: «Потому что это был он, потому что это был я».

Рядом с героиней, Андре, действует ее подруга Сильви, она ведет рассказ от первого лица. «Неразлучные» соединились на этих страницах, как когда-то в жизни, чтобы вместе противостоять ходу событий, показанных через призму дружбы, и Сильви с помощью игры контрастов помогает увидеть присущую им двойственность.

Романная форма потребовала переработки реальных фактов. Имена нуждаются в расшифровке. Андре Галлар представляет здесь Элизабет Лакуэн, а Сильви Лепаж — Симону де Бовуар. В семействе Галлар (в «Воспоминаниях благовоспитанной девицы» это семья Мабий) семеро детей, из них всего один мальчик; на самом деле у Лакуэнов выживших детей было девять: шесть девочек и три мальчика. У Симоны де Бовуар была только одна сестра, в «Неразлучных» у Сильви их две. Читая про Коллеж Аделаиды, мы узнаём знаменитую школу Дезир, расположенную на улице Жакоб в Сен-Жермен-де-Пре, где преподавательницы прозвали подруг Неразлучными. Это слово и послужило названием для публикации, поскольку оно перекидывает мост между вымыслом и действительностью. Прототип Паскаля Блонделя — Морис Мерло-Понти[38] (Прадель в «Воспоминаниях»). Он рос без отца и был очень привязан к матери, с которой они жили вместе с сестрой, нисколько не похожей на Эмму. Усадьба Мериньяк в Лимузене превратилась в Садернак, а Бетари — это Ганепан, где Симона де Бовуар бывала дважды, одно из двух владений Лакуэнов в Ландах. Второе — Обарден. Заза похоронена там, в Сен-Панделоне.


От чего же умерла Заза?

От вирусного энцефалита, гласит официальное медицинское заключение. Но что за роковая цепь обстоятельств привела ее, обессиленную, изможденную и отчаявшуюся, к безумию и смерти? Симона де Бовуар ответила бы: Заза умерла потому, что была не такая, как все, ее убили, ее смерть — это «преступление спиритуализма».


Заза умерла, потому что пыталась быть собой, а ей внушили, что это зло. В среде воинствующих католиков, в семье с суровыми традициями, где она родилась 25 декабря 1907 года, долг требовал от девушки забыть о себе, отречься от себя, приспособиться. Но Заза была особенной и не смогла «приспособиться». Это коварное слово означало, по сути, что надо вписаться в трафарет, где вас уже ждет своя ячейка среди других таких же ячеек: все, что не укладывается, будет смято, отсечено и выброшено на свалку. Заза не уложилась, и ее оригинальность попросту стерли. Вот оно, преступление, убийство.

Симона де Бовуар с ужасом вспоминала, как фотографировалась семья Лакуэн в Ганепане: все девять детей были выстроены по старшинству, шесть девочек, как в униформе, в одинаковых платьях из синей тафты и одинаковых соломенных шляпах с васильками. У Элизабет было там свое место, ждавшее ее от века, отведенное для второй дочери Лакуэнов. Это зрелище вызывает у юной Симоны яростный протест. Нет, Заза другая, она единственная в своем роде! Но любой свободный поступок противоречит родовым устоям: сплоченный клан непрерывно вовлекает ее в свою деятельность, она жертва «общественного долга». Постоянно находясь среди сестер, братьев, друзей и многочисленной родни, перегруженная домашними делами, светскими обязанностями, визитами и коллективными развлечениями, Заза ни на миг не остается одна или наедине с подругой, она себе не принадлежит, у нее нет ни минуты для себя, для занятий скрипкой, для учебы, ей отказано в праве на одиночество — вспоминается нечто подобное в уставе некоторых монашеских орденов. Поэтому летние каникулы в Ганепане для нее настоящий ад. Она задыхается, мечтает вырваться из этого вездесущего окружения и от безысходности ранит себе ногу топором, чтобы избежать навязанной ей поездки. В этом кругу главное — не выделяться, существовать-для-других, а не для-себя. «Мама никогда не делает ничего для себя, она всю жизнь жертвует собой», — сказала однажды Заза. Всякое живое проявление индивидуальности пресекается в зародыше. Но для Симоны де Бовуар нет худшего преступления, что она и демонстрирует в «Неразлучных», причем преступление это можно назвать философским, поскольку оно затрагивает основы человеческого бытия. Всю жизнь она будет утверждать в своих текстах абсолютную ценность субъективности — не индивида из социологической выборки, а индивидуальности, которая делает каждого из нас, по выражению Андре Жида, «самым неповторимым из живущих», чье сознание существует здесь и сейчас. «Любуйтесь только тем, что видите лишь раз»[39]. Непоколебимая изначальная уверенность Симоны де Бовуар находит опору в философии: на карту поставлен абсолют, и эта карта разыгрывается здесь, на земле, в нашей единственной жизни. Так что в истории «Неразлучных» ставки были необычайно высоки.


Что спровоцировало трагедию? Тут сошлось много причин, и кое-какие из них лежат на поверхности, что ясно видно в романе. Например, равнодушие матери. Андре/Заза любит мать страстной, ревнивой любовью, но эта любовь сталкивается с известной холодностью мадам Галлар: девочка чувствует себя затерянной среди братьев и сестер, одной из многих. Эта дальновидная женщина не пускает в ход свой авторитет ради пресечения детских шалостей, она приберегает его на потом, чтобы иметь власть над детьми, когда дело дойдет до главного. У девушки в те времена было два пути — в монастырь или замуж, права голоса она не имела. Брак устраивали родители, они организовывали «встречи» и подыскивали потенциальных женихов, исходя из собственных идеологических, религиозных, светских и финансовых предпочтений. Браки заключались только внутри клана. Первый раз Андре столкнулась с этим незыблемым правилом, когда в пятнадцать лет ее насильно разлучили с Бернаром, мальчиком, которого она любила. И вот снова, уже в двадцать, ее любовь оказывается под угрозой. Сам ее выбор — молодой человек из другого круга — и намерение выйти за него замуж воспринимаются семьей как предосудительная блажь и нарушение уклада.

Проблема Андре в том, что в ней самой тайно живет союзник врага — она не находит в себе сил воспротивиться священной власти обожаемой повелительницы, чье осуждение ее убивает. Оно подтачивает в ней уверенность в себе, вкус к жизни, но в душе она его принимает и чуть ли не признаёт правоту судьи, подписывающего ей приговор. Позиция мадам Галлар выглядит тем более парадоксальной, что в несокрушимом конформизме этой женщины угадывается трещина: в юности мать заставила ее выйти замуж за человека, внушавшего ей отвращение. Пришлось «приспособиться» — вот откуда это пошло. Она сдалась и, став полновластной матерью семейства, взялась воспроизводить тот же механизм подавления. Какая травма, какая затаенная обида таились за ее самоуверенностью?


Жизнь Андре скована жесткими рамками благочестия. Воздух, которым она дышит, перенасыщен религией. Она происходит из рода воинствующих католиков, отец возглавляет Лигу отцов многодетных семей, мать занимает видное положение в приходе Святого Фомы Аквинского, брат — семинарист. Вся семья ежегодно совершает паломничество в Лурд. Под словом «спиритуализм» Симона де Бовуар подразумевает ненавистную ей «белизну», мистификацию, состоящую в том, чтобы окутать божественным ореолом вполне земные кастовые ценности. И разумеется, мистификаторы сами же оказываются ее первыми жертвами. Привычка автоматически все списывать на Бога позволяет оправдать что угодно. «Мы были всего лишь орудиями в руках Господа», — говорит месье Галлар после смерти дочери. Андре смогли сломить, потому что она глубоко усвоила и приняла для себя некую форму католицизма, в то время как для большинства это являлось не более чем формальным исполнением обрядов. Исключительные свойства ее личности и тут сослужили ей плохую службу. Она отлично видела лицемерие, ложь и эгоизм «моралистов», чьи поступки, равно как и мысли, шли вразрез с духом Евангелия, однако ее пошатнувшаяся было вера все-таки устояла. Но она страдает от внутренней отчужденности, от непонимания близких, она, которую ни на миг не оставляют одну, страдает от экзистенциального одиночества. Подлинность ее духовных запросов умерщвляет ее плоть в буквальном смысле, она терзается, доводит себя до истощения, потому что для нее, в противовес большинству, вера не есть удобная инструментализация Бога, аргумент в пользу собственной непогрешимости, способ самооправдания и бегства от долга, но мучительное вопрошание Бога молчащего, темного, скрытого. Она безжалостно казнит себя, не зная, как поступить: надлежит ли ей подчиниться, смириться, отупеть, забыть себя, как твердит ей мать, или, наоборот, выйти из повиновения, взбунтоваться и развивать свои дарования и таланты, как советует подруга? В чем заключается Божья воля? Чего Бог ждет от нее?


Навязчивый страх греха подорвал ее жизненные силы. В отличие от Сильви, Андре весьма осведомлена в вопросах секса. Мадам Галлар с почти садистской грубой откровенностью просветила пятнадцатилетнюю дочь относительно физической стороны замужества. Первая брачная ночь, сообщила она, это «неприятно, но надо потерпеть». Опыт Андре опровергает эти циничные откровения: она знает магию влечения, сексуальности. Их с Бернаром поцелуи не были платоническими. Она смеется и над наивностью невинных дурочек, и над ханжеством тех, кто «обеляет», отрицает или скрывает естественные потребности тела. В то же время она знает, что подвержена соблазну. Ее пылкая чувственность, горячий темперамент, любовь к земным радостям отравлены чрезмерной щепетильностью — в малейшем собственном желании ей чудится грех, грех плоти. Ее мучают угрызения совести, тревога, чувство вины, и это самобичевание усиливает искушение сдаться, тягу к небытию и склонность к саморазрушению. В результате она капитулирует перед матерью и Паскалем, убедившими ее в опасности слишком долгой помолвки, и соглашается уехать в Англию, хотя все ее существо протестует. Это последнее жестокое насилие над собой ускорило катастрофу. Андре/Заза умерла от острого внутреннего конфликта.


Роль Сильви, подруги, заключается лишь в том, чтобы показать драму Андре. Она мало говорит о себе, мы ничего не узнаём о ее жизни, о ее собственной борьбе за право идти своим путем и, главное, о важнейшем противостоянии между интеллектуалами и поборниками традиций — эта стержневая тема «Воспоминаний» здесь лишь намечена. Однако читателю понятно, что в кругу Андре на Сильви смотрят косо, ее едва терпят. Галлары — люди состоятельные, а семья Сильви, некогда принадлежавшая к респектабельной буржуазии, разорилась во время Первой мировой войны и утратила свое положение в обществе. Сильви подвергается в Бетари завуалированным унижениям: на ее одежду и прическу разве что пальцем не показывают, и Андре деликатно вешает ей в шкаф красивое платье. Но есть и кое-что посерьезнее: мадам Галлар ее опасается, опасается этой беспутной девчонки, которая учится в Сорбонне, собирается получить профессию, зарабатывать на жизнь и быть независимой.

После незабываемой сцены на кухне, когда Сильви открывает изумленной Андре, что та с первого дня знакомства была для нее всем, отношения подруг меняются. Теперь Андре будет дорожить Сильви больше, чем Сильви ею. Перед Сильви открывается огромный мир, а Андре идет к смерти. Но Сильви/Симона воскресит Андре, воскресит благоговейно и бережно, и воздаст ей должное благодаря чуду литературы. Не могу не напомнить, что две последние части «Воспоминаний благовоспитанной девицы» заканчиваются словами: «чтобы жизнь в ней взяла верх над смертью», «за свою свободу я заплатила ее смертью».

Симона де Бовуар чувствовала себя виноватой, оттого что сама осталась жива. Она считала, что смерть подруги была своего рода платой за ее спасение от уготованной им обеим участи, чем-то вроде искупительной жертвы, где-то в неизданных набросках она даже пишет — «гостией». Но разве для нас этот роман не выполняет возложенную на слова священную миссию — бороться против времени, против забвения, против смерти, «воссоздавать это абсолютное присутствие мгновения, эту вечность мгновения, которое пребудет всегда»?[40]

Сильви Ле Бон де Бовуар

Из переписки Симоны де Бовуар и Элизабет Лакуэн

Среда, 15 сентября, 1920, Мериньяк

Моя дорогая Заза, я решительно считаю, что моя лень может сравниться только с вашей; вот уже две недели, как я получила от вас большое письмо, и до сих пор не собралась вам ответить. Я столько развлекаюсь здесь, что не могла выбрать время.

Только что была на охоте, это уже в третий раз. Но мне не везет, мой дядя ни разу никого не подстрелил, пока я была с ним. Сегодня он ранил куропатку, но она упала куда-то в кусты и […]

Есть ли в Ганепане ежевика? В Мериньяке ежевики полно, живые изгороди ею просто усыпаны, и мы объедаемся. До свидания, дорогая Заза, не заставляйте меня ждать вашего письма так же долго, как я заставила вас ждать своего.

Обнимаю вас от всего сердца, а также ваших братьев и сестер, и особенно вашего крестника.

Мое почтение мадам Лакуэн и теплый привет ей от мамы.

Ваша неразлучная Симона. Постарайтесь разобрать мои каракули, не слишком утомившись.

Ганепан, 3 сентября 1927

Моя дорогая Симона!

Ваше письмо пришло в тот момент, когда, проведя некоторое время в честных раздумьях наедине с собой, я стала намного яснее мыслить и лучше понимать себя, чем в первой половине каникул. Читая вас, я с радостью почувствовала, что мы все еще очень близки друг другу, тогда как после вашего предыдущего письма мне показалось, что вы сильно от меня отдалились, внезапно изменив направление пути. Извините, что я вас так неверно поняла. Мое заблуждение произошло оттого, что в предпоследнем письме вы много говорили про поиски истины, ваше новое поле завоеваний; в этом стремлении, хотя оно есть лишь цель, смысл, который вы придаете своему существованию, я по ошибке увидела отказ от всего остального, отречение от большой — такой прекрасной — части нашей человеческой природы. Я знаю теперь, что вы и не помышляете о подобной ампутации и ничего в себе не отвергаете; именно в полноте, как я убедилась, и заключена истинная энергия; я думаю, что надо постараться достичь некоего уровня внутреннего совершенства, когда все наши противоречия исчезают и наше «я» реализуется во всем своем объеме. Поэтому мне так понравилось ваше выражение «спасти себя целиком», это самая прекрасная жизненная установка, она недалека от христианского «спасения», если рассматривать это в самом широком смысле.

[…]

Даже если бы вы этого не написали, я бы сама догадалась по ощущению покоя, которое у меня вызвало ваше письмо, что внутри у вас сейчас мир. Ничто так не согревает душу, как уверенность в том, что на свете есть кто-то, кто понимает вас до конца и на чью дружбу можно безоглядно положиться.

Приезжайте, как только сможете; 10-е, если для вас это удобно, нам подходит, как, впрочем, и любое другое число. Вы встретитесь здесь с де Невиллями, они будут у нас с 8-го по 15-е, так что в первые дни вас ждет довольно бурная жизнь, но я очень рассчитываю, что после их отъезда вы пробудете здесь еще долго и насладитесь в Ганепане тишиной не меньше, чем оживлением. Я чувствую, что моя фраза «развлекаться, чтобы забыться» вызвала у вас некоторый протест, и хочу оправдаться, потому что я теперь далека от этой мысли; знаю по опыту, что бывают моменты, когда мне ничто не помогает уйти от себя, и тогда развлечения становятся настоящей пыткой. Недавно в Обардене была организована большая поездка с друзьями в Страну басков; я в тот момент была абсолютно не в силах развлекаться и так нуждалась в одиночестве, что с размаху рубанула себя по ноге топором, чтобы избавиться от этой экскурсии. В результате я получила неделю шезлонга и массу сочувственных слов, а также восклицаний по поводу моей неосторожности и неуклюжести, зато я хоть ненадолго осталась одна и могла не разговаривать и не развлекаться.

Горячо надеюсь, что мне не придется калечить себе ногу во время вашего пребывания в Ганепане. 11-го мы решили поехать за двадцать пять километров посмотреть ландскую коровью корриду и посетить старую усадьбу, где живут наши родственники. Постарайтесь быть здесь, прошу вас. Насчет поезда не знаю, что сказать. Вы поедете через Бордо или через Монтобан? Если через Монтобан, мы можем встретить вас в Рискле, это недалеко отсюда, чтобы вам не пришлось делать пересадку.

Мне интересно, как вы проводите каникулы. Если бы по получении этого письма вы могли сразу написать мне в Марсель, до востребования, я бы хоть что-то узнала о вас. Я часто бываю с вами рядом, несмотря на расстояние. Вы и так это знаете, но я все-таки пишу это ради удовольствия видеть, как мое перо выводит столь неопровержимую истину.

Сердечно целую вас, привет Пупетте и поклон вашим родителям.

Заза

Вечер четверга, 10 октября 1929

Моя дорогая Симона!

Я пишу не затем, чтобы, как любит делать Гандильяк[41], извиняться за то, что вчера весь вечер была мрачна, несмотря на вермут и вдохновляющий прием в баре «Селексьон»[42]. Вы наверняка поняли, что я была убита полученным накануне пневматическим посланием. Оно пришлось совсем некстати. Если бы П. (Мерло-Понти. — С. Ле Бон де Бовуар) догадывался, в каком волнении я ждала нашей встречи в четверг, думаю, он бы его не написал. Ну и хорошо, что не догадывался, я довольна, мне полезно было увидеть, до чего я могу дойти в своем отчаянии, когда остаюсь совсем одна и мне приходится бороться со своими горькими мыслями и зловещими мамиными предостережениями, которые она считает необходимым высказывать. Хуже всего, что с ним невозможно связаться. Я не рискнула написать ему на улицу Тур. Если бы вы были вчера одна, я бы послала ему пару строк в конверте, надписанном вашим четким почерком. Будьте так добры, пошлите ему как можно скорее пневматическое письмо о том, что он и так, надеюсь, знает: что я рядом с ним и в горе и в радости, а главное, что он может сколько угодно писать мне домой. И хорошо бы он не отказывал себе в этом, потому что если увидеться с ним в ближайшее время невозможно, то мне страшно нужно получить от него хотя бы пару слов. Кстати, ему не стоит опасаться особого веселья с моей стороны[43]. Если бы я заговорила с ним даже о нас, это было бы вполне серьезно. И если предположить, что его присутствие принесет мне облегчение и вернет счастливую уверенность, которую я чувствовала во вторник, болтая с вами во дворе лицея Фенелона, то все равно в жизни есть достаточно много печального, о чем можно поговорить с человеком в трауре. […]

Тем, кого я люблю, не нужно беспокоиться, я не оставлю их. Я сейчас чувствую себя привязанной к этой земле и даже к своей собственной жизни, как никогда. И обожаю вас, изысканная и аморальная дама Симона, от всего сердца.

Заза

Париж, понедельник, 4 ноября 1929 г.

Моя дорогая Симона!

Я виделась в субботу с П., его брат уезжает сегодня в Того; до конца недели он будет занят учебой и хочет побыть с матерью, для которой эта разлука чрезвычайно тяжела. Мы будем очень, очень счастливы встретиться в субботу в баре «Селексьон» и увидеть вас, вечно неуловимую, в вашем восхитительном сером платье. Я знаю, что по субботам друзья-интеллектуалы[44] развлекаются, почему бы им не присоединиться к нам? Им так уж противно нас видеть или вы боитесь, как бы мы друг друга не съели? Что до меня, то я сгораю от желания поскорее познакомиться с Сартром, письмо, которое вы мне прочли, мне невероятно понравилось, и стихотворение, прекрасное, хоть и неумелое, заставило меня всерьез задуматься. До субботы по семейным причинам, которые долго объяснять, я не смогу встретиться с вами одна, как я надеялась. Подождите немножко.

Я все время думаю о вас и люблю вас от всего сердца.

Заза

Среда (13 ноября 1929)

Дорогая Заза,

Жду вас в воскресенье в 5 часов. Увидите Сартра на воле[45]. Мне хотелось бы встретиться с вами до этого. Что, если нам сходить на Осенний салон в пятницу с 2-х до 4-х или в субботу примерно в это же время? Если да, то напишите мне не откладывая, где и когда. Я постараюсь в ближайшие дни повидать Мерло-Понти после его занятий. Но если увидите его раньше, передайте ему самый теплый привет.

Очень надеюсь, что все неприятности, о которых вы говорили мне на днях, миновали. Я была счастлива, счастлива, когда мы вместе проводили время, дорогая-предорогая Заза. Я по-прежнему хожу в Н. Б.[46]. Может быть, и вы туда заглянете?

Это все время, на каждой странице, счастье, счастье все более и более крупными буквами. И вы сейчас мне дороже, чем когда-либо, дорогое прошлое, дорогое настоящее, моя дорогая неразлучная. Обнимаю вас, Заза милая.

С. де Бовуар[47]

Вкладка

Неразлучные

Симона в 1915 году, незадолго до знакомства с Элизабет Лакуэн по прозвищу Заза (в романе — Андре).

© Collection Sylvie Le Bon de Beauvoir


Неразлучные

Семейство Лакуэн в Обардене, около 1923 года. Заза во втором ряду вторая справа.

© Association Élisabeth Lacoin / L’Herne


Неразлучные

Неразлучные

Страницы 1 и 4 из письма Симоны Зазе, написанного в 12 лет, с подписью «Ваша неразлучная». Перевод писем дан в разделе «Из переписки Симоны де Бовуар и Элизабет Лакуэн».

© Collection Sylvie Le Bon de Beauvoir


Неразлучные

Элизабет Лакуэн, 1928 год.

© Association Élisabeth Lacoin / L’Herne


Неразлучные

Морис Мерло-Понти (в романе — Паскаль), великая любовь Элизабет Лакуэн.

© Rights reserved. Orphan work


Неразлучные

Фасад дома в Ганепане (в романе — Бетари), где Симона и Заза не раз проводили каникулы, 1927 год. © Association Élisabeth Lacoin / L’Herne


Неразлучные

Неразлучные

Страницы из письма от 3 сентября 1927 года, где Заза признается Симоне, что нарочно ранила себе ногу топором.

© Association Élisabeth Lacoin / L’Herne


Неразлучные

Симона де Бовуар на теннисном корте в Ганепане, 1928 год.

© Association Élisabeth Lacoin / L’Herne


Неразлучные

Заза и Симона в Ганепане, сентябрь 1928 года.

© Association Élisabeth Lacoin / L’Herne


Неразлучные

Ганепан, сентябрь 1928 года. Заза, Симона и Женевьева де Невиль.

© Association Élisabeth Lacoin / L’Herne


Неразлучные

Ганепан, сентябрь 1928 года. Заза и Симона.

© Association Élisabeth Lacoin / L’Herne


Неразлучные

Страница из письма Элизабет Лакуэн от 10 октября 1929 года, где она говорит о своих чувствах к Мерло-Понти.

© Association Élisabeth Lacoin / L’Herne


Неразлучные

Последнее письмо Симоны де Бовуар к Элизабет Лакуэн от 13 ноября 1929 года, когда Заза была уже тяжело больна и, видимо, не могла его прочесть. Здесь в последний раз звучит обращение «моя неразлучная». Заза умерла 25 ноября.

© Collection Sylvie Le Bon de Beauvoir.


Неразлучные

Дом № 71 по улице Ренн, где Симона жила на шестом этаже слева с 1919 до 1929 года.

© Oprhan work


Неразлучные

Жан-Поль Сартр и Симона де Бовуар в парке аттракционов у Порт-д’Орлеан в Париже, июнь 1929 года.

© Collection Sylvie Le Bon de Beauvoir


Примечания

1

Лурд — крупный центр паломничества во Франции, славится чудесными исцелениями; по преданию, в 1858 году местной девушке Бернадетте Субиру восемнадцать раз являлась Дева Мария. (Здесь и далее — прим. перев.)

2

Гораций и Полиевкт — герои одноименных трагедий Пьера Корнеля (1606–1684).

3

«Большая Берта», или «Толстушка Берта» — немецкая мортира, наводившая ужас во время Первой мировой войны. Во Франции долго считалось, что обстрелы Парижа в 1918 году велись из «Большой Берты», хотя на самом деле для этого было создано специальное сверхдальнобойное орудие «Колоссаль», также известное как «Парижская пушка» или «Труба кайзера Вильгельма».

4

Фердинанд Фош (1851–1929) — французский военачальник времен Первой мировой войны, маршал Франции, в 1918 году командовал союзными войсками.

5

Адур — река на юго-западе Франции.

6

Мадам Ролан (Манон Жанна Ролан де Ла Платьер, 1754–1793) — одна из деятельниц Великой французской революции, автор знаменитых «Мемуаров», написанных в тюрьме; казнена по приговору революционного трибунала.

7

«Аксьон франсез» («Французское действие») — монархическая и националистическая организация, созданная в 1898 году Шарлем Моррасом и выпускавшая газету с тем же названием.

8

Марк Санье (1873–1950) — французский журналист и общественный деятель, в 1894 году основал демократическое католическое движение, целью которого было сближение церкви с республиканскими идеалами.

9

Битва при Тразименском озере — сражение между римлянами и карфагенянами во время Второй Пунической войны (217 г. до н. э.).

10

«Ревю де дё монд» — журнал, выходивший в Париже с 1829 года; до Второй мировой войны имел самый большой тираж среди всех французских литературных журналов.

11

«Под Каракаллу» — короткая стрижка, как у римского императора Каракаллы (186–217), вошедшая в моду во Франции после Великой французской революции.

12

Тарцизий — мальчик-мученик времен преследований христиан в III веке н. э. Автор имеет в виду скульптуру Александра Фальгьера «Тарцизий, христианский мученик» (1868).

13

Намек на раздельное обучение девочек и мальчиков.

14

Эжени де Герен (1805–1848) — французская писательница, старшая сестра поэта Мориса де Герена, отличавшаяся глубокой религиозностью. С тринадцати лет, после смерти матери, посвятила себя воспитанию и образованию брата.

15

Поль Верлен. Мудрость. Часть первая, VIII. Перевод Валерия Брюсова.

16

В России этот салат называется «оливье».

17

У практикующих католиков распространен обычай носить нательные медальоны с изображением святых, Иисуса Христа, Пресвятой Девы или посвященные чудесным явлениям.

18

Агреже — звание специалиста высокой квалификации, дающее право преподавать в лицеях и университетах, присваивается по результатам специальных конкурсных экзаменов, требующих особой подготовки после окончания высшего учебного заведения.

19

Имеется в виду престижная Политехническая школа в Париже.

20

Луи Жуве (1887–1951) — французский режиссер и актер.

21

Янсенизм — течение в католицизме XVII–XVIII веков, осужденное как ересь. В данном случае подчеркивается этическая бескомпромиссность янсенистов и отрицание ими возможности для человечества, чья природа безнадежно испорчена первородным грехом, достичь совершенства и заслужить спасение без Божественной благодати, которая нисходит лишь на избранных.

22

Вера угольщика — слепая, простодушная вера в Бога, не требующая никаких аргументов. По преданию, некий угольщик на вопрос искушавшего его дьявола, во что тот верит, ответил: «Я верю в то, во что верит Святая церковь». — «А во что верит Святая церковь?» — спросил дьявол. «Она верит в то, во что верю я», — ответил угольщик, и дьявол был посрамлен.

23

«Студия урсулинок» — парижский кинотеатр, где демонстрировались современные экспериментальные фильмы. Открылся в 1926 году.

24

«Картель» — творческое объединение, созданное в 1927 году французскими режиссерами-новаторами Шарлем Дюлленом, Луи Жуве, Гастоном Бати и Жоржем Питоевым для противостояния коммерческому театру.

25

В Париже в Люксембургском саду вокруг центральной террасы расположены двадцать статуй европейских королев, святых и знаменитых женщин.

26

В 1926 году папа Пий XI осудил ультраправое движение «Аксьон франсез», которое поддерживали многие французские католики, и запретил верующим сотрудничать с этой организацией.

27

Капелина — мягкая шляпа с широкими, слегка приподнятыми полями.

28

На юго-западе Франции, в департаментах Ланды и Жер, популярна традиционная гасконская коррида «курс ландез» (course landaise), в которой вместо быков участвуют молодые коровы. Тореро не причиняют корове вреда, их задача — уворачиваться от ее рогов с помощью виртуозных трюков или перепрыгивать через нее, иногда даже со связанными ногами (прыжок «ноги в берете»).

29

Отсылка к знаменитой фразе «Верую, ибо абсурдно» (Credo quia absurdum), приписываемой раннехристианскому теологу Тертуллиану (155/156–220/240).

30

Монстранция — в католической церкви разновидность дароносицы, укрепленной на высокой ножке и обычно имеющей форму солнца с расходящимися лучами и крестом. Изготавливается из золота или серебра, в центр помещают освященную гостию (от лат. hostia — жертва) — хлеб, Тело Христово, для причастия в виде круглой маленькой лепешки, называемой также облаткой.

31

Ироничный намек на понятие общественного долга в некоторых католических движениях.

32

«Клуб зеленых каемок» был создан в 1922 году в Париже для холостяков и незамужних женщин, стремившихся вступить в брак, там устраивались балы, экскурсии, танцевальные праздники. Члены клуба носили значки с зелеными каемками.

33

Туррон — разновидность нуги, популярное лакомство на юге Франции, в Испании и Италии.

34

Макситон — под этой торговой маркой продавался психостимулятор дексамфетамин.

35

Пневматическая почта — средство почтовой связи, перемещение писем и посылок по подземным трубам с помощью воздушных насосов. В конце XIX — начале ХХ века эта система была распространена во многих крупных городах Европы и США, ею пользовались главным образом для рассылки телеграмм.

36

«Верховенство духовного» (Quand prime le spirituеl) — сборник новелл С. де Бовуар, написанных в 1935–1937 годах и увидевших свет лишь в 1979-м.

37

Симона де Бовуар. Воспоминания благовоспитанной девицы. Перевод Марии Аннинской и Елены Леоновой. М., 2004.

38

Морис Мерло-Понти (1908–1961) — французский философ-экзистенциалист, основавший в 1945 году вместе с Сартром и Симоной де Бовуар философско-политический журнал «Тан модерн» (Les temps modernes).

39

Цитата из поэмы А. де Виньи «Хижина пастуха». Перевод Ю. Корнеева.

40

Из выступления С. де Бовуар в дебатах на тему «Что может литература?» (Que peut la littérature? Débat avec S. de Beauvoir, Y. Berger, J-P. Faye, J. Ricardou, J-P. Sartre, J. Semprun. Éditions de L’Herne, 1965).

41

Гандильяк, Морис де (1906–2006) — французский философ, соученик Ж.-П. Сартра по Высшей нормальной школе.

42

Бар «Селексьон» — так друзья Симоны де Бовуар называли комнату, которую она снимала с сентября 1929 года у своей бабушки по адресу авеню Данфер, 91 и где она впервые начала жить самостоятельно, отдельно от родителей.

43

В семье Мерло-Понти в эти дни был траур в связи со смертью родственника.

44

Вероятно, имеются в виду Жан-Поль Сартр и Раймон Арон, соученики по Высшей нормальной школе.

45

Намек на военную службу, которая незадолго до этого началась у Сартра.

46

Имеется в виду Национальная библиотека Франции в Париже.

47

Последнее письмо Симоны де Бовуар к Элизабет Лакуэн, которая была уже тяжело больна. Заза умерла 25 ноября 1929 года.


home | my bookshelf | | Неразлучные |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу