Book: Любовь: сделай сам. Как мы стали менеджерами своих чувств



Любовь: сделай сам. Как мы стали менеджерами своих чувств

Полина Аронсон

Любовь: сделай сам. Как мы стали менеджерами своих чувств

Вопреки всем трудностям моей истории, вопреки неудобствам, сомнениям, разочарованиям, вопреки побуждениям со всем покончить, я не перестаю внутренне утверждать любовь как ценность. Я выслушиваю все аргументы, используемые самыми разными системами, дабы разоблачить, ограничить, зачеркнуть, короче — принизить любовь, но продолжаю упорствовать: «Отлично знаю, но всё же…» Недооценку любви я связываю с обскурантистской моралью, с несуразным реализмом, против которых водружаю реальность ценности: противопоставляю всему, что в любви «неприглядно», утверждение того, что в ней непреходяще...

Ролан Барт. «Фрагменты речи влюбленного»

Как странно то, что затеваю я:

Подобие любви создать из жажды..

БГ. «Орел, Телец и Лев»

Предисловие [1]

Еще никогда мы не были свободнее.

Еще никогда мы не были бессильнее.

Зигмунт Бауман

Все, что нужно знать о том, как устроены отношения, я поняла одним июльским днем, стоя на платформе берлинской подземки (станция Naturkundemuseum, линия U6). Со стены слева (направление Alt-Tegel) на меня смотрела реклама приложения Fiverr — платформы, соединяющей фрилансеров с потенциальными заказчиками. На плакате Fiverr были изображены две женщины, стоящие спиной друг к другу и вперившие вопросительный и вдохновенный взгляд куда-то в будущее — каждая в свою сторону. «Ей нужна SMM-стратегия и SEO» — утверждала подпись в районе подбородка одной. «Она разработает идеальное решение в течение суток», — гласила надпись возле другой. На стене справа (направление Alt-Mariendorf), строго напротив плаката Fiverr, радостно хохотала реклама Tinder. Девушка, тонущая в мыльных пузырях и блестках, сообщала: «Single does what single wants» — одинок и делаю что хочу.

Два этих плаката — рассказ о жизни немалой части сегодняшнего городского населения в Берлине, Москве или Тель-Авиве, доведенный при этом до гротеска. С 9.00 до 18.00 мы сидим в коворкинге и пишем код (или статьи про любовь, пресс-релизы для фестивалей и сценарии к детским праздникам) или, если повезло чуть больше и удалось к тому же устроиться на работу по контракту, то мы пингуем в слаке сотрудников на аутсорсе. Кофе мы делаем сами, но обед нам приносит «Яндекс.Еда». А вечером, закрыв окна всех рабочих мессенджеров, мы отправляемся на убере на свидания, организованные алгоритмами Tinder, Grindr или Bumble. И наше рабочее, и наше свободное время (включая время, проведенное в постели с кем-то) подчинены одной и той же логике: быть в нужное время в нужном месте с нужным продуктом. И кто не успел, тот опоздал.

Эта книга о том, почему любовь в XXI веке, казалось бы, такая свободная по сравнению с другими эпохами, на самом деле подчинена жестким правилам, законам и нормам. Мы поговорим о том, как изменился сам язык наших чувств (от «любви» — к «отношениям»), как идея личностного роста стала важнее идеи романтического переживания и как сфера чувственного сделалась полем деятельности разных экспертов — от психотерапевтов до разработчиков алгоритмов дейтинговых приложений. Эта книга — не пособие по самопомощи, вы не найдете в ней советов и рекомендаций, как стать счастливее в любви. Наоборот, многое в ее содержании может даже вас огорчить — но это неизбежно. Социо­логия, по меткому выражению Пьера Бурдье, — это «боевое искусство». Ее задача — не подсластить жизнь, а напомнить читателю, что «моральный смысл нашего существования состоит не в погоне за счастьем, а в приумножении знания и в стремлении к справедливости», — пишут Эдгар Кабанас и Ева Иллуз [2].

Материал, на основе которого написана эта книга, можно разделить на три части.

Первая — это исследования социологов эмоций, философов и психологов, анализирующих эмоциональные культуры в западных обществах. В том числе Уильяма Редди [3], Евы Иллуз [4], Лори Эссиг [5], Эрика Кляйненберга [6] и других.

Часть вторая — это работы российских ученых, которые заняты трансформацией эмоций и интимности в обществах постсоциалистических: Анны Темкиной и Елены Здравомысловой [7], Марины Травковой [8], Мишель Ривкин-­Фиш [9], Анны Шадриной [10], Катерины Лишковой [11]... В этой книге я ссылаюсь не только на публикации этих авторов, но и на интервью, которые я провела с ними для этой книги.

И, наконец, третья часть — это материал, собранный и проанализированный мной и моими коллегами Влади­славом Земенковым и Юлей Лернер. Сюда относятся блоги и дискуссии в соцсетях, публикации поп-психологов, а также ряд социологических интервью, посвященных интимным отношениям и эмоциям — так называемым романтическим биографиям, которые мы собрали в марте 2020 года в одном из российских городов-миллионников.

***

«Всё на свете — про секс, и только секс — про власть», — утверждает расхожая мудрость, и с ней сложно не согласиться. К ней можно добавить не менее затертое высказывание феминистки Кэрол Ханиш о том, что «личное — это всегда политическое». При этом для интимной причастности к той или иной политико-экономической формации совершенно необязательно подпирать подломившуюся ножку кровати «Капиталом» Маркса. Достаточно того, что каждый из нас проживает свою жизнь (трудовую, творческую, семейную, сексуальную), ориентируясь при этом на ту или иную рациональность: то есть на представления о том, что работает, а что — нет; что одобряемо, а что — не очень; что приносит успех, а что ведет к поражению. И эту рациональность невозможно оставить за порогом спальни.

Рациональность, на которую мы ориентируемся сего­дня (и которая нашла такое удачное воплощение в рекламе Tinder и Fiverr), — это так называемая экономика события (gig economy), движущая сила неолиберализма. На этом месте следует сделать отступление и определиться с понятиями: под термином «неолиберализм» скрывается такое множество явлений, что использовать его, не дав конкретной дефиниции, — значит подвергнуть опасности точность и правдивость самого высказывания. В этой книге понятие «неолиберализм» используется в том смысле, в котором его определили социологи Эдгар Кабанас и Ева Иллуз:

Неолиберализм следует рассматривать как нечто гораздо большее и фундаментальное, чем теория поли­тико-экономических практик. <…> Напротив, неолиберализм необходимо понимать как новую стадию капитализма, для которой характерны ничем не сдерживаемое распространение экономической логики на все культурные слои; растущий запрос на научно-технические критерии для управления социальной и политической сферой; возвращение акцента на утилитарные принципы выбора, эффективности и максимизации выгоды; экспоненциальный рост рисков в сфере занятости, экономическая нестабильность, высокая рыночная конкуренция, децентрализация организационных процессов; увеличивающаяся коммодификация символической и нематериальной сферы, включая идентичности, чувства и стили жизни; и, наконец, консолидация терапевтического этоса, который ставит во главу угла эмоциональное здоровье и самореализацию в рамках социального прогресса и институционального устройства. Но самое главное: неолиберализм следует понимать как индивидуалистическую социальную философию, которая сосредоточена главным образом на отдельной личности и чье понимание человеческой природы основано <…> на представлении о том, что «мы все являемся независимыми, автономными акторами, пересекающимися на рынке, теми, кто строит общество в процессе создания своей собственной судьбы» [12]. В этом отношении неолиберализм нужно понимать <…> в перспективе его этических и моральных императивов, согласно которым все индивиды являются (и должны быть) свободными, стратегически мыслящими, ответственными и автономными субъектами, способными управлять своим эмоциональным состоянием по своей воле, реализовывать свои интересы и преследовать то, что считается главной целью их существования: достижение личного счастья [13].

Любовь с точки зрения неолиберальной рациональности — это тоже проект, который можно и нужно непрерывно оптимизировать — с тем чтобы она приносила максимум удовольствия. Название этой книги родилось из разговора с тридцатилетним Павлом, одним из участников наших интервью. «Любовь — это проект DIY: Do It Yourself, — говорит он. — Это целый фронт, на котором нужно потрудиться. И она становится только круче от того, что она хендмейд. Если все это можно было бы визуализировать, то, наверно, так: я вижу витрину магазина DIY, где лежит красное сердечко в виде конструктора. Сделай свою любовь сам!»

У императива «Сделай сам» есть громадный освободительный потенциал — и именно за это мы ценим эпоху, в которую мы живем. Быть свободными от давления родительского авторитета, религиозных догм, мнения княгини Марьи Алексевны — это большое счастье. Феминизм, движение за гражданские права, улучшение социальной политики в развитых странах позволили, наконец, многим людям жить так, как им хочется, и собирать свою судьбу, как «конструктор», а не существовать по готовой схеме. Сделай сам: выбирай кого хочешь да и делай с ним/ней все, что дозволено Уголовным кодексом и не выходит за рамки взаимного согласия. Но все не так просто.

Неолиберальная рациональность выводит из возможности свободы необходимость производительности. «Самодельная» любовь должна не просто полностью соответствовать нашим ожиданиям, но и приносить тот самый максимум удовлетворения.

«Как получить от любви по максимуму?» — именно этот вопрос следует из принципа «Сделай сам». В поисках ответа на него пишутся тысячи пособий по самопомощи. На нем строятся сюжеты реалити-шоу. Именно он приводит нас на кушетку к психоаналитику или в кабинет семейного консультанта. О нем мы размышляем бессонными ночами. Мы ждем, что любовь можно заставить «работать», — если мы сами, конечно, будем непрерывно работать над ней. То, что любовь и есть работа, мы уже усвоили — и вот, закатав рукава, мы учим «языки любви», выполняем «правила успешных людей» и не забываем «обнимать партнера как минимум один раз в день».

Стремление получать от любви по максимуму — одна из важнейших черт конца XX — начала XXI века. Дело в том, что развитых странах любовь во многом заменила собой другие значимые опыты и переживания, а брак постепенно начал перенимать на себя функции важных социальных структур и форм взаимодействия: расширенной семьи, дружбы с песочницы, коллегиальных сетей, соседских тусовок и религиозных сообществ. Еще в 1995 году немецкие социологи Ульрих Бек и Элизабет Бек-Герншейм — состоящие, между прочим, в браке — писали:

Любовь превозносят потому, что она стала убежищем в холодном мире наших богатых, обезличенных, нестабильных обществ, лишенных традиций и подверженных самым разным рискам. <…> Нагруженная самыми разнородными ожиданиями и полная самых разнообразных разочарований, любовь стала центром, вокруг которого сегодня вращается жизнь, освобожденная от традиций [14].

Но, вопреки ожиданиям, «выжать из любви по максимуму» получается плохо — и это связано с самой постановкой задачи. Начнем с того, что идея что-то «выжать» основана на интенциональности: предполагается, что мы действуем осознанно, с целью, очевидной и понятной нам самим. Стремление добиться «максимума» следует чисто экономической логике не только непрекращающегося, но одновременно измеримого роста. Но обе этих идеи противоречат нашему представлению о любви как о чем-то случайном и непредсказуемом, вызывающем прилив с трудом объяснимых чувств. Поэтому неудивительно, что всякий раз, когда мы пытаемся что-то «получить», это что-то выскальзывает у нас из рук, не говоря уж о том, чтобы выжать из него по «максимуму». А когда что-то «выжать» все же удается, то это что-то не ощущается как «любовь».

Когда все ставки сделаны на эмоциональное удовлетворение, цена отношений и связанные с ними риски становятся невероятно высоки. При этом стабильность отношений уже никак не гарантирована социальными институтами. Действительно, даже либеральная эпоха 1990-х больше не может сегодня служить нормативным образцом для отношений. Это видно на примере «Секса в большом городе» — сериала, на котором выросло как минимум два постсоветских поколения. «Секс в большом городе» — это продукт капитализма производительного, а не событийного. Если первый основан на идее продолжительного контракта, то второй — на идее сменяющих друг друга проектов. Водруженные на лабутены и оттюнингованные мелированием Кэрри Брэдшоу и ее подруги — это образцовый пролетариат любви: они работают над отношениями до кровавого пота — с тем же рвением и с тем же представлением о линейности прогресса, с которым они трудились в адвокатских конторах и галереях современного искусства. Но мечта Кэрри об одном, постоянном Mr. Right сегодня выглядит наивным атавизмом. Героини сегодняшних сериалов («Дрянь», 2016–2019; «Любовь», 2016; «Мастер не на все руки», 2015) — это, по меткому выражению социолога Анны Шадриной [15], уже не сексуальный пролетариат, а прекариат: возможные потери всегда превышают вероятную прибыль, прогресса нет, но есть спорадический и крайне неустойчивый успех.

Неудивительно, что любовь, секс и отношения в глазах миллениалов все больше связаны именно с рисками, а не с удовольствием. Движение #MeToo поставило важный, но часто трудно разрешимый вопрос о границах насилия и согласия; экономика лайков в Tinder и инстаграме создает новые формы неравенства (где узкая прослойка хорошеньких или хорошо работающих над своим обликом доминирует над массой середнячков); императив отличать секс от привязанности создает страх перед возникновением этой привязанности и, соответственно, зависимости от партнера. Сегодня чисто физиологический риск «залететь» сменился эмоциональным риском «залипнуть» — так же, как опасность непосредственной бедности сменилась угрозой кредитной зависимости.


«Если мы готовы согласиться с тем, что культ неограниченной свободы нередко приводит к разрушительным последствиям в экономике, вызывая, например, значительные социальные неравенства, то мы обязаны как минимум задать себе вопрос, к чему приводит этот культ в сфере эмоционального и сексуального. Критический анализ свободы выбора, состоявшейся в одной сфере человеческой жизни, должен быть предпринят и во всех остальных», — пишет Ева Иллуз [16]. Эта книга — один из вариантов ответа на поставленный так вопрос.



Часть 1

Как «любовь» стала «отношениями»

Глава 1

Высокие ставки эмоционального капитализма [17]

Если б мне платили каждый раз,

Каждый раз, когда я думаю о тебе,

Я бы бомжевала возле трасс,

Я бы стала самой бедной из людей.

Монеточка. «Каждый раз» 

В 1994 году я уехала из России на год в США по программе школьного обмена. Мне было 14 лет, я выиграла престижный грант, и мои родители очень надеялись, что, став отличницей в штате Огайо, я проскользну потом как-нибудь в Гарвард или Йель. Я же, в отличие от них, могла думать только об одном: как раздобыть американского бойфренда.

В ящике письменного стола я хранила ценный артефакт американской жизни, полученный от подруги, уехавшей в Нью-Йорк годом раньше: статью о противозачаточных таб­летках, выдранную из подросткового журнала Seventeen. Я читала и перечитывала ее, сидя в постели и чувствуя, как у меня пересыхает горло. Уткнувшись в глянцевые странички, я мечтала о новых прекрасных берегах. Там, в стране далекой, я тоже стану красивой и загадочной, мальчики будут смотреть мне вслед — и, наконец, в один прекрасный день мне тоже непременно понадобится такая Таблетка.

Несколько месяцев спустя, в мой первый же день в Walnut Hills High School города Цинциннати, я отправилась в библиотеку и взяла подшивку Seventeen за весь год. Я была решительно настроена выяснить все о том, что американские мальчики и девочки делали, когда начинали нравиться друг другу, что нужно было говорить и как себя вести, чтобы достичь стадии приема Таблеток. Вооружившись маркером и ручкой, я искала незнакомые слова и выражения и выписывала их на отдельные карточки — в точности как меня научили в средней школе № 525 с углубленным изучением английского языка.

Вскоре я поняла, что жизненный цикл отношений в стиле Seventeen состоял из последовательности отдельных фаз. Сначала тебе кто-то начинал «нравиться» (you developed a crush), как правило — мальчик годом или двумя старше. Дальше необходимо было провести мониторинг общественного мнения и выяснить, «козел» (moron) он или «симпатичный» (cutie). Если опрос подтверждал последнее, то Seventeen давал добро на то, чтобы «потусить с ним пару раз» (hook up) и «пригласить его на свидание» (ask him out). В процессе общения, впрочем, расслабляться Seventeen не советовал: для начала следовало узнать, являлся ли выбранный объект «годным материалом для отношений» (relationship material). Читательнице предлагалось пройтись по списку: уважает ли он ее потребности? Чувствует ли она себя уверенной, «отстаивая свои права» (asserting your rights), — в частности, пресекая или, наоборот, инициируя «телесный контакт» (body contact)? Какую оценку от 0 до 10 она поставила бы качеству их коммуникации? Если результаты не впечатляли, Seventeen предлагал не заморачиваться, бросить его и продолжить поиски более подходящего «материала», с которым можно было начинать «обниматься на диване» (making out on the couch) и, наконец, перейти в категорию потребительниц Таблеток.

Сидя в американской школьной библиотеке, я смотрела на стопку карточек и видела, как на моих глазах росла пропасть — пропасть между идеалами любви, на которых меня воспитывали, и открывшейся мне американской экзотикой. В мире, где я выросла, мальчики и девочки «влюб­лялись» друг в друга и начинали «встречаться», остальное было спрятано под покровом тайны. Великий подростковый фильм для моего поколения — «Вам и не снилось» — прекрасно воплотил эту поэтическую безъязыкость любовного переживания: главный герой цитирует таблицу умножения, признаваясь героине в чувствах. Один из главных разговоров о любви в русской литературе — сцена признания Левина Кити — выглядит так: «к, в, м, о: э, н, м, б, з, л, э, н, и, т? — т, я, н, м, и, о». О чем тут еще было говорить? Влипая в любовные истории, наши князья и графини теряли дар красноречия; они совершали безумные поступки, не успев задуматься об их последствиях, и, если в результате их не настигала заслуженная смерть, все, что им оставалось, — это молча пялиться по сторонам и чесать в затылке.

***

Хотя на тот момент у меня еще не было PhD по социологии, работа, которую я проделала тогда с подшивкой Seventeen, была не чем иным, как небольшим исследованием в области социологии эмоций. Анализируя язык глянцевых журналов, телешоу и селф-хелп-литературы, а также проводя интервью с мужчинами и женщинами в разных странах, такие исследователи, как Ева Иллуз [18], Арли Хохшильд [19], Лора Кипнис [20], Фрэнк Фуреди [21] и многие другие, показывают, что наши представления о любви сформированы мощными политическими, экономическими и социальными силами. Вместе эти силы создают феномен, который можно назвать «эмоциональным режимом» — то есть системой эмоционального поведения, определяющей то, как мы говорим о своих чувствах, понимаем «нормальное» и «ненормальное» и делаем выводы о том, кто достоин любви, а кто — нет.

Представление о том, что у эмоций может быть «режим», в гуманитарные и социальные науки ввел американский историк и антрополог Уильям Редди в своей работе «The Navigation of Feeling» [22]. Эмоции, по мнению Редди, не существуют сами по себе — в процессе социализации люди учатся их понимать и выражать при помощи разных перформативных средств. То, как мы говорим о чувствах или показываем их невербально, и то, как мы их проживаем, связано между собой неразрывно. Эти перформативные акты Редди называет «эмотивами». Используя эмотивы, человек одновременно и постигает, и изменяет сам себя. Однако набор эмотивов, доступный нам в каждый момент времени, ограничен: он является продуктом того или иного эмоционального режима. Эмоциональный режим — это и есть ансамбль предписанных эмотивов вместе с ритуалами и другими символическими практиками, с ними связанными [23].

В тот день в американской школьной библиотеке я на своей шкуре пережила столкновение двух принципиально различных эмоциональных режимов. Читательница Seventeen была обучена принимать решения о том, с кем вступать или не вступать в интимную связь. Она рационализировала свои эмоции в терминах «потребностей» и «прав» и не соглашалась на то, что ее не устраивало. Она выросла в режиме выбора. Классическая русская литература, в момент моего взросления остававшаяся основным источником представлений о любви, напротив предлагала считать любовь природным катаклизмом, которому нужно подчиниться, даже если это разрушительно для удобства, здоровья и самой жизни. Другими словами, я воспитывалась в режиме судьбы.

Два этих режима основаны на противоположных принципах, и оба — каждый по-своему — превращают любовь в муку. Тем не менее в большинстве развитых вестернизированных капиталистических обществ (включая городское население современной России) сегодня доминирует режим выбора. Императив выбора растет из этических принципов неолиберальных демократических обществ, которые рассматривают свободу как абсолютное благо. Именно поэтому режим выбора характерен для эпохи, которую Ева Иллуз — а вслед за ней и другие авторы — называет «эмоциональным капитализмом». Его основные черты заключаются в проникновении логики экономической эффективности, логики получения выгоды во все остальные сферы человеческого взаимодействия, включая самые интимные его формы. Одновременно с этим эмоции становятся предметом торговли, способом получения прибыли (как известно, покупая кроссовки, вы покупаете чувство, а не просто пару обуви). Выбор и есть фундаментальная практика, позволяющая субъекту реализовывать свое стремление к заслуженному счастью. Однако формула «больше выбора = больше счастья» логична лишь на первый взгляд, а более пристальное ее рассмотрение позволяет увидеть новые формы тирании, стоящие за ней. «Идея выбора того, кем мы хотим быть, императивная идея „быть собой“ начали работать против нас, превращая нас не в свободных людей, а во все более тревожных и жадных. <…> Ложная идеология выбора может обременять человека иллюзией того, что он — полновластный господин своего благосостояния», — отмечает философ Рената Салецл [24]. Но как это возможно и что может означать тирания выбора для эмоциональной жизни человека?

***

Для того чтобы понять триумф выбора в сфере эмоционального, необходимо рассматривать его как продолжение индивидуалистической традиции Просвещения. В экономике потребитель сделался важнее производителя. В вопросах религии верующий занял место Церкви. А в романтических отношениях объект любви постепенно вытеснял ее субъекта — пока в песнях, фильмах, рассказах и стихах не осталось почти ничего, кроме «я» самого любящего.

В XIV веке, любуясь золотыми локонами Лауры, Петрарка назвал свою возлюбленную «божественной» и воспевал само ее существование как наилучшее доказательство существования Всевышнего. Через каких-то шестьсот лет другой мужчина, очарованный копной других золотых локонов, — томас-манновский Густав фон Ашенбах — пришел к ровно противоположному выводу. Он сам, а не красавец Тадзио, был источником и смыслом любви:

И тут, лукавый ухаживатель, он высказал острую мысль: любящий-де ближе к божеству, чем любимый, ибо из этих двоих только в нем живет бог, — претонкую мысль, самую насмешливую из всех когда-либо приходивших на ум человеку, мысль, от которой взялось начало всего лукавства, всего тайного сладострастия, любовной тоски [25].



Это наблюдение из «Смерти в Венеции» символизирует фундаментальную трансформацию в понимании природы любви, которая случилась в конце XIX — начале XX веков. Любящий вытеснил Любимого из центра внимания. Божественный, недоступный и непостижимый. Другой больше не является предметом наших любовных историй. Вместо этого нас интересует наше собственное «я» со всеми его детскими травмами, эротическими фантазиями и идиосинкразиями. Изучить и защитить это хрупкое «я», научив его правильно управлять своими привязанностями, — это и есть главный проект режима выбора. Своего расцвета этот проект достигает в популяризованной версии психотерапевтического знания: жанре селф-хелпа, коучинга и тематических блогов.

При этом следует понимать: самым главным условием для выбора является вовсе не наличие множества опций, а существование просвещенного автономного субъекта, хорошо понимающего свои потребности и действующего исключительно себе во благо. В отличие от любовников других эпох, впадавших в безумие и детскую растерянность, новый романтический герой обращается со своими чувствами методично и рационально. Он посещает психоаналитика, читает литературу по самосовершенствованию и ходит на парную терапию. Более того, он может изучать «языки любви», быть ознакомленным с принципами нейролингвистического программирования или уметь оценить свои чувства по шкале от нуля до десяти. Американский философ Филип Рифф назвал этот тип личности «психологическим человеком» и описывает его так: «Антигероический, расчетливый, тщательно ведущий счет тому, чем он доволен, а чем — нет, рассматривающий отношения, не приносящие выгоды, как грехи, которых надо избегать» [26]. Психологический человек — это технократ, убежденный в том, что применение правильных средств в правильное время может распутать темную природу наших эмоций.

***

Это, конечно, применимо к обоим полам: «психологическая» женщина тоже следует правилам, точнее, «10 правилам состоявшейся женщины» от (вы уже догадались) Михаила Лабковского [27]:

Она с самых ранних лет привыкла рассчитывать только на себя.

Она самодостаточна.

Она независима во всех смыслах этого слова.

Она не просит помощи.

Она не идет на компромиссы.

Она никогда ни с кем себя не сравнивает.

Она довольна своей внешностью.

Она не стремится замуж.

Она не приемлет неравноправия.

Она никогда не бросит работать.

В стремлении к свободе режим выбора выплескивает с водой ребенка, подменяя понятие «зрелости» понятием «самодостаточности». «Состоявшейся» женщине, считает Лабковский, не нужны другие люди, в частности мужчины, для решения собственных проблем или для того, чтобы она чувствовала себя счастливой, «другие люди для нее — как вишенка на торте, они украшают ее жизнь». В мире поп-психологии привязанность инфантилизируется, вытесняется в сферу детского. Желание признания превращается в «попрошайничество». Близость никогда не должна переходить «личные границы». А главное — любовь у «состоявшихся» людей по определению не может быть невзаимной: «У здорового человека все происходит следующим образом: он кого-то любит, кто-то любит его. Это единственно возможные нормальные отношения» [28].

Пропагандисты эмоциональной технократии решительно настроены минимизировать «серую зону» любви — это минное поле неотвеченных звонков, двусмысленных сообщений, стертых профилей в Tinder и пропущенных свиданий. Отменить «А что, если?» и «Почему?»! Прекратить рыдания! Запретить вспотевшие ладони и пересыхание в горле! Объявить излишними «пиздостраданиями» поэзию, прозу, симфонии, живопись, письма, мифы, скульптуру… Психологическому человеку обоих полов требуется только одно: непрерывный прогресс к здоровым отношениям между двумя автономными субъектами, способными удовлетворять потребности друг друга, пока новый выбор не разлучит их, аминь.

Триумф Выбора поддерживается и вполне убедительными социобиологическими аргументами. Хелен Фишер, одна из самых известных антропологов любви и научный консультант дейтингового сервиса Match.com, утверждает, что человечество как вид переросло свое сельскохозяйственное прошлое и более не нуждается в моногамных отношениях. Сама эволюция сегодня толкает нас к тому, чтобы искать разных партнеров для разных нужд — если не одновременно, то по очереди, на разных жизненных этапах. Отсутствие необходимости вступать в постоянные отношения — это эволюционный бонус, которым грех не воспользоваться, считает Фишер и советует всем провести с объектом своих чувств как минимум 18 месяцев, прежде чем решить, стоит ли делать выбор в его или ее пользу. Доступность контрацептивов позволяет свести риск нежелательных беременностей и венерических заболеваний до нуля, деторождение постепенно перестает быть связанным с наличием постоянного партнера — и потому у нас есть все условия для того, чтобы сделать отношениям «тест-драйв», не опасаясь последствий.

***

Звучит заманчиво. В сравнении с другими историческими эпохами эпоха Выбора выглядит как пуховик Moncler рядом с власяницей — она обещает любовь без боли. Французский философ Алан Бадью пишет:

Если в любви вы соблюдаете современный канон бе­зопасности, то вам не будет стоить больших усилий избавиться от партнера, доставляющего вам неудобства. А если он страдает, пусть это будет его проблемой. Ему больно — значит, он просто недостаточно современен [29].

Действительно, режим выбора не признает «непродуктивной» боли и «бессмысленных» страданий — то есть таких боли и страданий, которые не вели бы к «личностному росту». Культуролог Лора Кипнис пишет в своей полемической книге «Против любви», что единственный тип страданий, который признает режим выбора, — это возможное продуктивное напряжение от «работы над отношениями» [30]: слезы, пролитые в кабинете семейного психолога, неудачные попытки инициировать супружеский секс, ежедневное внимание к потребностям друг друга, разочарование от расставания с кем-то, кто «не подходит» тебе. Можно перетрудить мышцы, но нельзя получить травму.

И тем не менее боль никуда не девается. Как отмечает Рената Салецл: «Выбор несет с собой чувство переполняющей ответственности, а она связана со страхом неудачи, чувством вины и тревоги, ведь за неверно сделанным выбором может последовать раскаяние» [31]. Раскаяние и, соответственно, вина. Оркестр Клуба одиноких сердец превращается в греческий хор моралистов, единогласно осуждающий несчастных любовников за их «неправильный» выбор, — и иногда эта трансформация происходит буквально на наших глазах. Один из лучших примеров тому — известное онлайн-сообщество «Орден Пиздострадальцев», перекочевавшее в начале 2010-х из Живого Журнала в фейсбук и ставшее местом, где каждый может рассказать историю своей любви — разумеется, несчастной. В Уставе Ордена записано:

Пиздострадальцы не должны критиковать друг друга. Любой страдалец, вступивший в Орден и принявший приставку пиздо-, по определению осознаёт шаткость своей жизненной позиции. Не надо это в очередной раз подчеркивать. Надо сочувствовать. Исключению из Ордена подлежат ренегаты, высказавшие пожелание (как себе, так и другим) «найти наконец/на конец нормального человека» или «завести Простые Отношения». Как только они одумаются, могут возвращаться.



Декларативно ставящий себя в оппозицию дискурсу «здоровых отношений», Орден задумывался, используя терминологию Уильяма Редди, как «эмоциональное убежище» — то есть пространство взаимодействия, свободное от правил и «эмотивов» доминирующего режима. Однако с годами сообщество все чаще стало переходить на язык «десяти правил» Лабковского: вместо сочувственных ахов и охов авторам душераздирающих постов нередко советуют сходить к терапевту, заняться собой и излечиться от нездоровых привязанностей. Одна из давних читательниц Ордена рассказывает:



Изначально суть сообщества была в том, что каждый мог там получить сочувствие, какую-то поддержку. Даже про самые зашкварные истории писали: «Какой ужас, мы вам сочувствуем». А примерно года с 2015–2016-го пошли диагнозы и советы психологов. Вот пишет девушка всякий кошмар про ее парня, а ей отвечают: он нарцисс, у него расстройство психики. То есть началось с того, что диагнозы ставили за глаза партнерам тех, кто пишет в Орден. А потом уже и самих авторов начали забрасывать Лабковским и подобными вещами. Очень часто сейчас бывает, что человек пишет, как раньше, про всякие пиздострадания, а ему отвечают: у вас понижена самооценка, разберитесь со своими травмами, почитайте Таню Танк или Эволюцию {авторы популярных в рунете поп-психологических блогов] и найдете себе тогда нормального партнера. Мол, у вас психика нездоровая и поэтому к вам липнет всякое. Короче, шеймят людей.

Превратив страдальцев в создателей собственных неприятностей, популярные советы дают начало новой форме общественной иерархии: эмоциональной стратификации, где на дне находятся те, кто не в силах отказаться от привязанности к «неподходящему» объекту, а на вершине — те, кто видит в людях лишь вишенку на кремовом торте своей состоявшейся жизни. Любовные терзания усиливаются осознанием собственной социальной и психологической неадекватности. И как раз поэтому, считает Ева Иллуз, любовь XXI века все еще причиняет боль.

Во-первых, мы лишены того сочувствия, которое общество прежде проявляло к влюбленным дуэлянтам и са­моубийцам, руководствуясь коллективными представлениями о том, что любовь — это безумная, необъяснимая сила, которой не способны противостоять даже лучшие умы. Но с точки зрения режима выбора, Эммы, Вертеры и Анны XIX века — не просто неумелые любовники, но и отработанный эволюционный материал. Известный коуч и селф-хелп-автор Марк Мэнсон пишет:

Романтическая жертвенность совершенно переоценена нашей культурой. Покажите мне любой романтический фильм, и там наверняка найдется несчастный, отчаявшийся попрошайка, ради собственной влюбленности готовый к тому, чтобы к нему относились как к собачьему дерьму [32].

В режиме выбора любить слишком сильно, слишком рано, слишком явно — признак инфантилизма. Все это демонстрирует пугающую готовность отбросить интерес к собственной выгоде и тем самым подвергнуть сомнению* основной императив неолиберального общества.

Во-вторых, режим выбора не признает структурных ограничений, которые делают одних людей более способными, а других — менее способными совершать этот самый выбор. Происходит это не только потому, что каждый из нас в неравной степени наделен ресурсом, который социолог Кэтрин Хаким называет «эротическим капиталом» (говоря проще, не все из нас одинаково хорошенькие). Проблема в том, что выбор может быть недоступен или затруднен для целых социальных групп и общностей. «Безопасная любовь означает отсутствие риска лишь для тех, кто имеет хорошую армию, хорошую страховку, хорошую полицию и хорошего психолога с верой в гедонизм, и тотальный риск — для всех тех, кто не имеет таких привилегий», — пишет Алан Бадью [33].

Особенно велик этот риск для женщин детородного возраста. В жанре популярной психологии именно они чаще всего попадают в категории «созависимых» или «незрелых», именно их — в разных социальных классах и этнических группах — постоянно натаскивают на то, чтобы «не любить слишком сильно», «быть счастливой с самой собой» и прочее (см. «Правила» выше). Таким образом, женщины вновь и вновь несут на себе весь груз эмоционального труда в его новейшем изводе. Если в патриархальном обществе этот труд заключался в том, чтобы с энтузиазмом улыбаться вернувшемуся с работу Господину, то сегодня он заключается в том, чтобы непрерывно отслеживать свои привязанности и не позволять себе сокращать дистанцию. Парадокс на первый взгляд эмансипаторного императива «полюбить себя саму» прекрасно схвачен в лаконичном «пирожке»:

Люби себя твердит мне мама

Твердит психолог муж твердит

А я в ответ валить не надо

Свою работу на меня

«Эмоциональные вложения становятся все более рискованными, ибо в них сохраняется гендерное неравенство — женщины традиционно вкладывают больше», — говорит социолог Анна Темкина [34]. Открывшаяся в режиме выбора рыночная свобода отношений не разрушает патриархат. Напротив, она делает его еще более невидимым и подталкивает женщин добровольно и самостоятельно делать то, что раньше их заставляли делать социальные институты.

«Мы принимаем за свободу сам факт того, что мы можем делать выбор. Но это ошибочное представление: наличие сложного меню возможностей еще не является свободой», — отмечает Ева Иллуз в интервью газете The Guardian [35]. В другой публикации Иллуз развивает эту идею:

Свобода всегда была и остается величайшим политическим и моральным двигателем модерна. Но мы не должны подменять свободу капиталистической идеей выбора. Свобода — это огромный, захватывающий коллективный эксперимент, и все мы участвуем в его становлении. Свобода — это высшее устремление общества, и оно может быть реализовано только тогда, когда мы будем готовы утверждать, что она представляет из себя гораздо больший моральный и политический идеал, чем просто «выбор» [36].

Возможно ли найти ту свободу, о которой пишет Иллуз, в антагонисте эмоционального капитализма и его режима выбора — в эмоциональном социализме? Об этом — в следующей главе.

Глава 2 

Эмоциональный социализм: свобода любить по-сумасшедшему [37]

There are some things in life

Of which you will never make sense:

A Russian romance.

Michelle Gurevich. «Russian Romance»

В середине 1990-х среди начитанных петербургских школьников был популярен митьковский анекдот, рассказывать который следовало медленно, с элементами перформанса и в строгом соответствии с версией, приведенной в книге Владимира Шинкарева «Митьки». Итак:


Плывет океанский лайнер. Вдруг капитан с капитанского мостика кричит в матюгальник:


— Женщина за бортом! Кто спасет женщину?


Молчание. На палубу выходит американец. Белые шорты, белая майка с надписью «Майями бич». Одним взмахом пластично расстегивает зиппер, срывает шорты и майку, остается в плавках стального цвета. Корабль, затаив дыхание, смотрит. Американец, поигрывая бронзовым телом, подходит к борту, грациозно, не касаясь перил, перелетает их и входит в воду без брызг, без шума, без всплеска! Международным брассом мощно рассекает волны, плывет спасать женщину, но... не доплыв десяти метров... тонет! Капитан в ма­тюгальник:


— Женщина за бортом! Кто спасет женщину?!


Молчание. На палубу выходит француз. Голубые шорты, голубая майка с надписью «Лямур-тужур».


— Я спасу женщину!


Одним взмахом пластично расстегивает зиппер, срывает шорты и майку, остается в плавках с попугайчиками. Корабль, затаив дыхание, смотрит. Француз подходит к борту, как птица, перелетает перила, входит в воду прыжком три с половиной оборота без единого всплеска! Международным баттерфляем плывет спасать женщину, но... не доплыв пяти метров, тонет. Капитан в матюгальник срывающимся голосом:


— Женщина за бортом! Кто спасет женщину?!


Молчание. Вдруг дверь каптерки открывается, на палубу, харкая и сморкаясь, вылезает русский. В рваном промасленном ватничке, штаны на коленях пузырем.


— Где тут? Какая баба?


Расстегивает единственную пуговицу на ширинке, штаны падают на палубу. Снимает ватник и тельняшку, кепочку аккуратно положил сверху, остается в одних семейных трусах до колен. Поеживаясь, хватается за перила, переваливается за борт, смотрит на воду и с харканьем, с шумом, с брызгами солдатиком прыгает в воду и... сразу тонет [38].

Этот нелепый анекдот мог вызвать спазмы и колики не только у моих одноклассников, но даже у многих знакомых взрослых: в редакции газеты «Пять углов», где я училась азам журналистики; в кафе галереи «Борей» на Литейном; за столом в гостях у моей бабушки. «Сразу тонет…» — повторял кто-то, отдышавшись, и все повторялось сначала.

Как и всякий фольклор, анекдот несет на себе отпечаток того времени и места, которые его породили. Безусловно, это свидетельство сардонической самоиронии, характерной для многих произведений позднего социализма. Кроме того, в нем точно схвачена эпоха, в которую интеллигенция — социальная прослойка, создававшая и распространявшая такого рода фольклор, — была лишена всякой возможности (да и не испытывала на себе давления), чтобы участвовать в любых формах конкуренции. Главное в этом анекдоте — сконструированная в нем субъектность, акцент на принципиальном нахождении эпического героя за пределами конкурентных отношений. Неслучайно именно этот анекдот приводит для анализа принципа «вненаходимости» антрополог Алексей Юрчак. Он пишет о нем так:

В рассказе отсутствует ожидаемая кульминация, которая была бы возможна, если бы герой спас тонущую женщину или хотя бы героически утонул в метре от нее. Митек не дает этой кульминации случиться, поскольку тонет, даже не начав плыть. Если сказочный Иванушка-дурачок в конце концов побеждает заморского принца или сверхъестественное существо, то в митьковском рассказе не побеждает никто. Неожиданность этой концовки является одним из важных элементов митьковской эстетики. Главной идеей здесь является не то, что выдуманный герой не тянет на «крутого парня», а то, что он даже не догадывается, что кто-то хочет быть крутым. Митек никого не побеждает потому, что стремление к победе ему просто незнакомо — он не понимает, что такое состязание. Но по этой же причине он не может и проиграть. Он существует в отношении вненаходимости ко всему дискурсивному пространству, в котором и выигрыш, и проигрыш возможны как таковые. Находясь внутри формальных параметров этого пространства, он живет за пределами его констатирующих смыслов [39].


Безусловно, далеко не все члены советского общества стремились жить в «пространстве вненаходимости» — и даже те, кто это пространство населял, не обязательно разделяли с митьками свои ценности и представления о мире. И тем не менее у этого анекдота есть не только локальный, понятный одной тусовке или группе смысл, но и значение более широкое. В своей наивной простоте эта ироническая виньетка прекрасно схватывает природу советского повседневного экзистенциализма: абсурдность акта самопожертвования, которому суждено остаться бессмысленным. Комическое вырастает здесь из подмены катарсиса провалом, герой — это антигерой. Но в анекдоте нет ничего циничного — напротив, он полон стоицизма. В юмористической форме он учит философскому отношению к самым страшным в жизни вещам: к потере контроля, к смерти, к неожиданным ударам судьбы. Если вкратце: он учит основам того эмоционального режима, который антрополог Юля Лернер называет «эмоциональным социализмом», определяя его следующим образом:

Эмоциональный социализм — это сплав, порожденный разными феноменами, сосуществующими в одну историческую эпоху. Во-первых, это экономическая и ценностная система социализма — с ее принципами коллективной собственности и служения обществу. Во-вторых, это жизненные сценарии русской, точнее, русскоязычной культуры, в сердце которой лежат культурные сценарии литературы XIX века. Кроме того, его выстраивают некоторые общие православные представления и, конечно, все то, что советская идеология могла сказать о чувствах и о частной жизни. В этом смысле эмоциональный социализм не лишен «русскости» так же, как эмоцио­нальный капитализм не лишен «американскости» [40].

«Эмоциональный социализм отличает место такого явления, как судьба, предписание, обстоятельства, — говорит Юля. — Есть какая-то расстановка сил или какой-то путь, которому нужно следовать, идти по нему, а не бороться. Приспосабливаться, а не менять. Для многих людей научиться жить с проблемами, привыкнуть к ним, притереться и жить им вопреки — это более значимый, более ценный опыт, чем от них уйти. В этом и состоит для них путь успеха. То есть избавление от страданий не является целью; боль не воспринимается как помеха, как что-то, что делает жизнь неправильной, не такой, как надо».

Если эмоциональный капитализм — это режим выбора, то эмоциональный социализм — это режим судьбы. В эмоциональном социализме субъект «падает в чувства» так же, как герой митьковского анекдота падает в море — не очень понимая, куда его несет, и часто даже не умея плавать. Фундаментальная особенность эмоционального социализма — принципиальное рассоединение логики продуктивности и чувственного опыта.

«Свобода эмоционального социализма — в готовности потерять голову от любви, в свободе любить по-сумасшедшему, — говорит Юля Лернер. — Для советских литературы и кино был характерен культ любви; совершенно легитимными были фильмы про безумные чувства, про измену, про уход из семьи. При этом за большими аутентичными чувствами там совсем не следовали благополучие и счастье. И вообще ничего хорошего, как правило, из них не получалось». Побеги в любовь — это своего рода прогулки по тюремному двору.

Действительно, любовь в России — это удовольствие хрупкое и недолговечное. Окружающая ее среда всегда предельно агрессивна. Над ней испокон веков нависает угроза очередной войны, ига, революции или ядерной катастрофы — нередко воображаемая, но всегда возможная. Из поколения в поколение здесь передается одна и та же истина: самый убедительный способ доказать свою любовь женщине, ребенку или родине — это сесть за них в карцер, а лучше и вовсе умереть. Превозносятся чувства, приносящие боль и требующие жертв. И напротив: чувства, которые дарят тепло и утешение, считаются поверхностными. Режим судьбы ведет к возникновению двух противоположных полюсов: с одной стороны, вот жены декабристов, сталинградские медсестры и чернобыльские вдовы, готовые идти за любимыми на край света. С другой, Россия — страна с одним из самых высоких в мире уровней разводов [41], абортов [42] и домашнего насилия [43]. Нередко оба полюса сосуществуют в одной семье, в одном человеке: кто не знает бабушек, дождавшихся своих мужей с фронта или из лагерей и поровших внуков до кровоподтеков? И всё «от любви».

Если представление о зрелости, лежащее в основе режима выбора, рассматривает любовную боль как отклонение от нормы и результат неверных решений, то до совсем недавнего времени под зрелостью в России понималась способность выносить эту боль почти до абсурдного предела. Что делать — судьба. ***

«Советская идеология любви представляла собой свод противоречивых идей, почерпнутых из разных источников — от христианской морали до французского утопического социализма и немецкой идеалистической философии», — отмечает социолог Анна Шадрина [44].

При этом логика «продуктивности» в сфере интимного менялась в ходе советской истории. Соответствующим образом трансформации подвергались и представления о сексуальности, семье и браке. В первые годы советской власти здесь ненадолго восторжествовал идеал абсолютной сексуальной свободы.

«Для классовых задач пролетариата совершенно безразлично, принимает ли любовь форму длительного и оформленного союза или выражается в виде проходящей связи», — утверждала Александра Коллонтай на страницах журнала «Молодая Гвардия» [45]. Именно Коллонтай стала автором революционных декретов, впервые сделавших доступными разводы и аборты.

Все могут со всеми и всегда, утверждали идеологи новой сексуальности. В 1919-м Коллонтай отмечала: «Такой пестро­ты брачных отношений еще не знавала история: неразрывный брак с устойчивой семьей и рядом преходящая свободная связь, тайный адюльтер в браке и открытое сожительство девушки с ее возлюбленным, брак парный, брак втроем и даже сложная форма брака вчетвером» [46]. Если бы в те времена существовал Tinder, то Коллонтай сделала бы его обязательным, а планы пятилеток учитывали бы количество правых свайпов на душу населения.

Однако задор обнаженных парадов «Долой стыд!» и большевистская полиамория удивительным образом никак не отменяли патриархата. Строительство коммунизма, включая его сексуальные аспекты, было возможным только за счет покорности женщин. Это положение дел открыто пропагандировалось в главном печатном издании страны — газете «Правда»:

Если мужчина вожделеет к юной девушке, будь она студенткой, работницей или даже девушкой школьного возраста, то девушка обязана подчиниться этому вожделению, иначе ее сочтут буржуазной дочкой, недостойной называться истинной коммунисткой [47] («Правда», 21 марта 1925).

Именно эту точку зрения некоторые называли доктриной «стакана воды» — коитус приравнивался к утолению жажды, и не больше. Большевизм фактически узаконивал сексуальное насилие над женщиной, предоставляя ей при этом беспрецедентный по сравнению с другими странами доступ к системе образования и рынку труда.

Действительно, социалистическая эмансипация была полна противоречий. В отдельные периоды (в раннем и позднем социализме) любовь рассматривалась как эмоция, освобождающая и раскрепощающая индивида, в другие — наоборот, как буржуазное чувство; эротическая компонента в ней то появлялась, то исчезала [48].

К середине 1930-х любовь и сексуальность были поставлены в жесткие рамки воспроизводства социалистического общества. С одной стороны, в кинематографических и литературных нарративах этого времени любовь рассматривалась как вознаграждение за верность коммунистическим идеалам — красивые девушки выбирали «правильных» парней. С другой стороны, на гетеросексуальный брак возлагалась ответственность за воспроизводство населения; радости плоти 1920-х не только ушли в прошлое, но и стали рассматриваться как форма моральной деградации.

Вышедшим на рынок труда женщинам необходимо было соответствовать сразу двум наборам норм: знать свое место в семье и ударно трудиться на рабочем месте. Моя бабушка защитила диссертацию по физике в 1949 году, одной рукой записывая формулы, а другой — сцеживая грудное молоко для новорожденного папы в стеклянную бутылочку. Как тысячи советских женщин, бабушка работала, получала зарплату, ездила в командировки и выступала на конференциях. Но стирать пеленки было исключительно ее работой. Дед, специалист по сопромату, забывал о термодинамике: оставленные ему бутылочки часто лопались при нагревании. Ребенок кричал. Соседи по коммуналке стучали в стену. Гендерные исследователи называют это состояние «двойным контрактом» — когда после работы ты бежишь варить борщ. Или едешь в набитом троллейбусе на очередной аборт, потому что именно аборт стал в СССР основным средством контрацепции (в среднем четыре аборта на женщину — не хотите?).

В поздний период социализма — с конца 1960-х — в дискурсе о семье и «половом вопросе» со временем стала набирать силу тема эмоционального и сексуального удовлетворения. Катерина Лишкова, автор книги «Sexual Liberation, Socialist Style» [49] отмечает, что, хотя в большинстве соцстран моногамный гетеросексуальный брак продолжал оставаться нормой, в нем появилось чувственное измерение: эмоциональная неудовлетворенность, отсутствие влечения были легитимными и в высшей степени распространенными основаниями для разводов во всем социалистическом блоке, причем инициатива их исходила в большинстве случаев от женщин. В социализме сформировался субъект, претендующий на личное счастье. И, вопреки распространенному мнению, этот субъект вел бурную любовную — и половую — жизнь, полную переживаний.

«Некоторые ученые придерживаются мнения, что в социалистических странах преобладало пуританское отношение к сексу. Другие говорят о том, что социалистический режим привел к более полному и раннему расцвету сексуальности в гетеросексуальных парах, чем в странах Запада. Особенно велики были эти различия в поздний период социализма, когда Запад проходил трансформацию, вызванную сексуальной революцией 1960-х годов. В Восточной Европе в 1960-х ничего похожего не наблюдалось — и это не удивительно. И все же некоторые определяющие признаки социалистического общества — прежде всего идея отказа от монетарной основы социальных взаимоотношений, а также акцент на женское равноправие в ранние годы социализма — создали среду, способствовавшую взаимно удовлетворительным сексуальным отношениям. Свобода сексуальных отношений от давления материальных факторов наряду с довольно высокой самооценкой женщин, подкрепленной их финансовой независимостью (особенно в сравнении с их современницами на Западе), привели в результате к тому, что „у коммунистов секс был лучше“. В то же время в социалистических странах появилась собственная уникальная школа сексологии, которая сыграла важную роль в формировании ожиданий от эротических отношений, представлений о сексуальных практиках и об удовольствии женщины», — отмечает Лишкова [50].

Действительно, в 2017 году социолог Кристен Годзее ошарашила читателей New York Times утверждением, что «при социализме секс доставлял женщинам больше удовольствия» [51]. Этот же тезис она развивает в своей книге «Why Women Have Better Sex Under Socialism: And Other Arguments for Economic Independence» [52]. Годзее сделала свой вывод на основе интервью с бывшими гражданками ГДР. Вспоминая бурную молодость, восточные немки утверждали, что в их времена секс был куда веселей, чем у их дочерей сегодня. Годзее формирует одну важную гипотезу: при социализме секс находился вне системы товарно-денежных отношений, а женщины, экономически независимые от мужчин, чувствовали себя свободнее и увереннее при выборе партнера — и в брачных, и во внебрачных отношениях. «Сексуальность при социализме не была предметом рыночного обмена, — пишет Годзее, — и поэтому становилась опытом, который мужчины и женщины делили на равных». Более того, при социализме, по мнению Годзее, секс был частью дружеских отношений, формой выражения тепла и симпатии, а не системы доминирования мужчин над жен­щинами.

Увы, Кристен Годзее явно писала свою книгу, не снимая розовых очков — или не выходя с восточногерманского нудистского пляжа, где действительно до сих пор можно увидеть пожилых хиппи, играющих в обнаженном виде на губной гармошке. Во всяком случае, ее выводы невозможно экстраполировать на опыт женщин в бывшем СССР — не только жившем куда беднее, чем другие страны соцблока, но и без доступной системы сексуального просвещения.

«Бесконечный дефицит всего играл огромную роль в том, как женщины в СССР относились к сексу. В особенности это касалось методов контрацепции, — говорит Мишель Ривкин-Фиш [53], профессор Университета Северной Каролины в Чапел-Хилл, автор книги „Women’s Health in Post-Soviet Russia“ [54]. — Буклеты о „половой гигиене“, выпущенные с 1960 по 1985 год, предлагали в том числе спринцевание лимонной кислотой или раствором борного спирта. Женщинам также рекомендовали собственноручно изготавливать контрацептивные тампоны, которые нужно было пропитывать специальным раствором и вводить минимум за полчаса до соития. Секс в таких обстоятельствах был, скорее, сомнительным удовольствием».

Кроме того, Ривкин-Фиш подвергает сомнению тезис о полной бескорыстности секса при социализме: в системе, где блат и неформальный обмен услугами играли громадную роль, секс тоже становился разменной монетой. И всю ответственность за его последствия, как всегда, несли женщины.

Аборты были доступны повсеместно, в отличие от презервативов и простейших знаний об устройстве человеческого тела. Чехословакия и ГДР — страны, где проводили свои исследования Катерина Лишкова и Кристен Годзее, — отличались в этом плане радикально. «К концу 1960-х и к началу 1970-х сексология и в особенности исследования о женской сексуальности стали все больше распространяться в восточноевропейских странах, в том числе в Венгрии и в Польше, — говорит Лишкова. — Появились публикации о том, как строить отношения в браке, и рекомендации по поводу сексуальных практик стали неотъемлемой частью этой литературы. Фокус делался не только на техниках секса, но и на удовлетворенности партнеров. Именно сочетание доступности экспертного знания и экономической независимости создавало у женщин при социализме условия для большей удовлетворенности сексуальной жизнью» [55]. Но только не в СССР. ***

«В Советской России при попытке практической реализации марксистской программы социальных преобразований во всех сферах не возникло, да и не могло возникнуть единой точки зрения по вопросам любви и „половой морали“, поэтому и „брачные сценарии“ менялись чуть ли не каж­дое десятилетие», — пишет философ Альмира Усманова [56]. В ходе становления, консолидации и трансформации советской власти менялся и ее эмоциональный режим. За 75 лет с Октябрьской революции и до распада СССР сменилась не только палитра допустимых и одобряемых чувств и их выражения — изменился и сам субъект чувствования. Эту трансформацию можно проиллюстрировать на примере употребления личных местоимений в советской литературе. Проанализировав несколько периодов развития прозы в СССР, литературовед Вера Данэм отмечает, что если в 1920-1930-х годах в фокусе внимания были «мы», то в годы войны появилось «ты» и «я» [57]. В послевоенной же прозе героями сделались «он» и «она». Нарратив о чувствах, таким образом, постепенно становился все более индивидуализированным, на первое место выходил отдельный человек, ищущий уже не коллективного торжества, а личного счастья. В позднесоветский период этот поиск счастья сделался важнейшим лейтмотивом литературы и кино, и именно из него вырастает главный внутренний конфликт героя той эпохи: «бросаться» в чувства или стремиться управлять ими? Чаще всего этот конфликт решался в пользу первого: герой, пытающийся подчинить эмоции расчету или плану, был либо смешон, подобно Бузыкину из «Осеннего марафона» (помните таймер на его часах?), либо очевидно неприятен — вроде Ипполита из «Иронии судьбы». Роман Юрия Трифонова «Обмен» — литературный памятник позднесоветскому быту — рассказывает о людях, которые стремятся максимизировать личную выгоду от отношений с другими. Любовь, близость и дружба включены здесь в круговорот обмена материальными благами. В этом мире чувства сами начинают напоминать вещи, у которых непременно есть цена и собственник:

...нет, они не фальшивят, когда проявляют сочувствие и спрашивают с проникновенной осторожностью: «Ну, как у вас дома дела?» — но просто это сочувствие и эта проникновенность имеют размеры, как ботинки или шляпы. Их нельзя чересчур растягивать. <...> Разве можно сравнивать — умирает человек, и девочка поступает в музыкальную школу? Да, да. Можно. Это шляпы примерно одинакового размера — если умирает чужой человек, а в музыкальную школу поступает своя собственная, родная дочка [58].

Внутренний конфликт главного героя рождается именно из его неготовности участвовать в экономике чувств — именно она делает, по его мнению, из человека раба, ограничивает его внутреннюю свободу, заставляет его обменивать душу на благоустроенную квартирку.

Возвращаясь к началу этой главы, можно сказать, что герой Трифонова ориентируется на понятие свободы, принципиально отличное от того, что лежит в основе эмоционального капитализма. Его не привлекает так называемая позитивная свобода — «свобода для». Напротив, он ищет истины в «свободе от» — от вмешательства в свою жизнь других людей, от необходимости обустраивать свой мир материально, в свободе стремиться к чему-то, что скрыто от постороннего наблюдателя, в толстовской свободе выйти в 82 года из дома с мешком сухарей, чтобы умереть на железнодорожной станции. Свобода «транс-цен-ден-таль-но-го», как говорил другой герой позднесоветской литературы — Веничка Ерофеев.


Это подразумевает и свободу чувствовать боль, идти на саморазрушение и испытывать страдания. Она основана на этической максиме, сформулированной все тем же Веничкой: «Все на свете должно происходить медленно и неправильно, чтобы не сумел загордиться человек, чтобы человек был грустен и растерян».

Но кто может себе позволить быть грустным и растерянным в мире непрерывной конкуренции, требующем от каждого из нас регулярно фиксировать свой личностный рост — если не в резюме, то хотя бы в инстаграме? «Бросаться в любовь» — несовместимо с жизнью. На место «любви» приходят «отношения».

Глава 3

На зоне комфорта [59]

— Ты говорил о ней с таким жаром, что, право, я начинаю думать, что ты ее…

— Любишь, что ли, хочешь ты сказать!

— Помилуй! — перебил Обломов с принужденным смехом.

И. И. Гончаров. «Обломов»

«Я вообще ее не то чтобы люблю, вы меня поймите правильно. Но здесь что главное — мне с ней удобно. Мы путешествуем иногда, кино вместе смотрим. Она хороший собеседник, я всем доволен. Но планы на будущее мы не строим, нет никаких планов. Мыслей, чтобы съехаться, там, или еще что-то, даже близко нет. И я честно скажу, я не знаю, как бы я поступил, если она заболеет, например, не дай бог, чем-то тяжелым. Потому что для меня сейчас в отношениях главное — комфорт».


«Нет, ну всякое бывало, романтический вайб, там, все такое. Влюбленности были, конечно, но это уже не для меня. Сейчас у меня так: есть секс для удовольствия, есть общение, какие-то общие дела, но с условием, что никто никому ничего не должен. Это удобно, ни у кого нет лишних ожиданий».


«Уже сколько раз я на эти грабли наступала, что ищешь удовольствия, радости, а влипаешь вот в эту привязанность, в чувства, когда все снова как в 19 лет. Я просто не хочу этого больше».


В начале 2020 года я и мои коллеги Владислав Земенков и Юля Лернер задумали и провели серию интервью о современной русской любви с мужчинами и женщинами в возрасте от 20 до 30 лет, жителями российского города-миллионника. Своих собеседников мы просили рассказать о «личной жизни» и собрали ворох историй о переживаниях, о расставаниях и поисках. Интерпретативный анализ этих интервью привел нас к неожиданным заключениям.

Первое — и самое главное — никто не готов говорить о любви.

Говорят об «отношениях», об «агрегатных состояниях личного взаимодействия». О сексе — о нем говорят много, охотно, ничего не скрывают. Часто говорят об «осознанности». «Любовь» же — понятие, использующееся только в двух контекстах: для описания того, что было в прошлом, и для описания того, чего нет сейчас — и не надо, уберите, унесите, с глаз долой, к черту!

Влюблялись «раньше»: в школе, на первых курсах института, когда-то там давно, до того как стал «осознанным», когда «наивно верила, что разбиралась в людях», «пока была фаза экспериментов». В 25, 27, 28, 30 лет уже не надо любви, не надо этого обмана. Любовь плохо заканчивается. От нее остается в шкафу свадебное платье с неотрезанной биркой, долги от перелетов на другие континенты, боль в грудной клетке. Вляпаешься — потом костей не соберешь.

Умный в гору не пойдет. К тридцати любить уже как-то неловко, почти неприлично. «Я бы не сказал, что это прямо какая-то любовь — просто нам хорошо вместе, у нас очень большая глубина взаимопонимания, но не так, чтобы любовь». «Я же не ищу любовь, боже упаси. Просто хочется жить полной жизнью». Эти и подобные формулировки мы слышали от мужчин и от женщин; от тех, кто в паре, и от тех, кто один; от тех, кто снимает комнату, и от тех, у кого частный дом в ипотеке. При всех различиях между ними, на первый план выходит одно: на смену «любви» приходят «отношения».

Разница между этими понятиями — это разница между фундаментально разными языками в описании человеческого опыта. «Отношения» управляемы, контрактны, регламентированы. Любовь непредсказуема, фундаментально несправедлива (даже «зла»), плохо поддается рационализации. Отношения можно артикулировать языком менеджмента, любовь выражается поэтическим языком — включая, ра­зумеется, и его табуированную часть. У любви есть «единственный» и «незаменимый», всегда наделенный именем, прозвищем, секретным словом и тайным кодом. У субъекта «отношений» имени нет — он анонимизирован до общего понятия «человек»: «человек звонит», «человек опаздывает», «у нас с человеком отличный секс»…

Американский философ Алан Блум отмечал еще 25 лет назад: «„Отношения“ — это бледное, псевдонаучное слово, сама невнятность которого делает крепкие привязанности невозможными. Этот способ описания связей между людьми опирается на идею ненадежности наших привязанностей, на предположение о том, что мы представляем из себя отдельные атомы, сбивающиеся в кластеры лишь по прихоти, а не по необходимости, — ситуация, которая делает возможным в лучшем случае лишь обоюдный контракт. <…> Нужно быть совершенно бесчувственным бревном, чтобы говорить о своей самой великой любви как об „отношениях“. Можно ли сказать, что у Ромео и Джульетты были „отношения“?» [60]

Почему же «отношения» так плотно и уверенно вытеснили «любовь» из повседневного языка? Даже самые, казалось бы, сентиментальные жанры — романтическая комедия и реалити-шоу — заговорили языком селф-хелпа, так блестяще освоенным нашими собеседниками, — в то время как «любовь» постепенно превращается в атавизм, в элемент костюмной драмы.

Смена понятий — от «любви» к «отношениям» — является частью глобального культурного процесса, который многие исследователи называют «терапевтическим поворотом», то есть торжеством понятийного аппарата популяризированной психологии как в частной, так и в публичной жизни. Этот понятийный аппарат «предполагает работу над собой, в ходе которой индивидуум обнаруживает свои подлинные эмоции, исследует их и распознает их значение, а затем учится управлять ими», — объясняет Юля Лернер [61].

В этой модели в личной истории роль первородного греха играет травма: она неизбежна, ею отмечен каждый, а смысл всей жизни заключается в непрерывном и поступательном ее преодолении. Способность выстраивать «здоровые отношения» — отношения, не воспроизводящие травму, — становится свидетельством личного успеха, залогом не напрасно прожитой жизни. Муки любви больше не рассматриваются как нечто, присущее человеку и, более того, делающее его человечным. Напротив: страдания являются лишь свидетельством того, что личность не сумела себя «грамотно» сформировать.

«Чрезмерная любовь подозрительна: это обсессивное поведение, которое пытается компенсировать недостаток любви в детстве. Правильная же любовь не связана с болью; ранит только нездоровая любовь», — говорит Юля Лернер.

«„Жизнь страстями“, характерная для позднесоветского поколения, оттесняется на периферию в публичных и приватных дискурсах. <…> В биографических нарративах рассказывается о контроле над эмоциями, о рациональном поиске и выборе партнеров, о преимуществах браков по расчету. Романтическая любовь перестает выступать структурно образующим стержнем рассказов о сексуальности», — отмечали социологи Елена Здравомыслова и Анна Темкина еще в начале 2000-х [62].

Переосмысление любви с точки зрения того, вписывается ли она в схему «здоровых отношений», происходит повсеместно, причем переоценке подвергаются не только частные любовные драмы, но и коллективные нарративы о любви. Если еще 20 лет назад история Жени и Нади из главной советской новогодней сказки казалась многим идеальным сценарием любви — сценарием, написанным самой судьбой, — то сегодня психологи высказывают серьезные опасения по поводу их союза. «Каждая женщина встречала на своем пути вот таких среднестатистических мужиков, которые к 35-36 годам хороши только тем, что не женаты и для поклонниц на гитаре играют. Добавьте к этому его робость, нерешительность, мягкотелость, слепую преданность матери, пьющих без меры друзей и несомненные проблемы с алкоголем у него самого. <…> Естественно, на такого мужчину может „охотиться“ тоже не вполне зрелая женщина», — пишет семейный терапевт Мария Дьячкова в «Московском комсомольце» [63]. Характеристика, данная Жене Ипполитом — «для таких, как вы, главное — не разум, а чувства, импульс. Такие, как вы, — угроза для общества» — была исчерпывающим описанием идеального возлюбленного в 1970-х. Сегодня она — основа для диагноза. Положительным героем в сиквеле «Иронии судьбы» теперь предстает сам Ипполит — мужчина в крепкой меховой шапке, на автомобиле и с духами для невесты. Женя — это «любовь». Ипполит — это «отношения».

Более того, терапевтический поворот представляет в новом свете не только советскую, но и русскую классику. Юля Лернер проанализировала несколько киноверсий «Анны Карениной» советского времени — и экранизацию Сергея Соловьева, впервые показанную в 2009 году и переделанную в сериал в 2013-м. В интерпретации Соловьева, отмечает Лернер, «любовь превратилась в проявление болезненной одержимости. Как любая болезнь, она по ходу фильма развивается от одного симптома к следующему: эйфория, невозможность функционировать, галлюцинации, морфинизм, полная потеря самоконтроля, смерть. Любовь и страсть представлены как дисфункция, которая нуждается в лечении; страдание как симптом указывает на патологию. Соловьев воссоздает историю Анны не как повесть о моральном выборе и его последствиях, а как терапевтический нарратив невылеченного невроза» [64].

Действительно, романтические герои режима судьбы — Вронские, Онегины и Печорины — сегодня многим уже вовсе не кажутся привлекательными. От них веет нарциссизмом, насилием, пренебрежительным отношением к женщине; от них веет патриархатом. Точно так же вызывают понятное сопротивление и любовные истории эпохи развитого социализма: этот вечный осенний марафон, где женщина все время чего-то ждет, а мужчина все время в чем-то оправдывается. При этом патриархальный и социалистический нарратив о любви не потерял для поколения 20+ своего значения: он все еще остается важнейшим ориентиром в поиске своих собственных представлений и собственных ценностей — ориентиром для движения «от обратного».

Картина русского брака, описанная в наших интервью, составлена из узнаваемых элементов. На первом плане — десятилитровая кастрюля кипящего борща, над ней — веревка с сохнущим бельем: кальсонами, носками, пеленками. Полная, раскрасневшаяся женщина в фартуке озверело трет в раковине грязную тарелку. У ее ног заляпанный кашей и ревущий двухлетка стучит деревянной ложкой о миску. Мужа нет. Муж — где-то. Эта картина далеко не всегда рождена из собственного прошлого. Чаще она — плод коллективного бессознательного. Однако ужас перед возможностью ее воплощения в собственной жизни преследует постсоветское поколение, как навязчивый кошмар.

Еще один липкий кошмар — это повседневная жизнь, грозящая ежесекундно потерять опору и распасться на волокна. «Ну вы поймите же, — говорит 23-летний Саша, — в России людям только любви не хватало. Тут и так каждый выживает, как может. Когда приходишь домой, хочется только одного — чтобы тебя оставили в покое». Контекст личной жизни — это непрекращающаяся, непрерывная усталость; именно усталость подчеркивается в интервью как едва ли не самое стабильное ощущение от жизни — вопреки чередующимся рассказам о заграничном отпуске, любимых ресторанах и маршрутах городского шопинга.

Этому видимому противоречию есть как минимум два объяснения. Объяснение первое: необходимость испытывать усталость и говорить о ней — это одна из социальных норм неолиберализма. Если ты не устал — значит, ты недостаточно работал, в том числе недостаточно работал над собой. Усталость — экзистенциальное состояние современного человека, потрясенного переизбытком доступной ему свободы, считают некоторые философы и социологи [65]. Подчеркивая свою усталость, мы в то же время подчеркиваем принадлежность к режиму выбора — то есть принадлежность к авангарду человечества.

Объяснение второе: в постсоветских обществах под субъективным ощущением усталости или депрессии нередко скрывается понимание своего гражданского бесправия. Неспособность участвовать в политических процессах даже самого низового уровня ведет к отчаянию самых разных людей, включая и тех, кто не разделяет оппозиционных лозунгов или считает себя лояльными власти [66].

«Отношения» выступают как зона комфорта, как симметричный, аккуратно подстриженный островок покоя в агрессивно настроенном мире, полном насилия и непредсказуемостей. Идеальный любовник этого мира, действительно, уже не Вронский и не Печорин, а совершенно неожиданный персонаж — Илья Ильич Обломов, на пике влюбленности в Ольгу Сергеевну заключивший для себя, что ему «к лицу покой, хотя скучный, сонный; а с бурями я не управлюсь». Любовь — это слишком большой проект, на который уставшему субъекту постмодерна (особенно в его пост­советском изводе) просто не хватает сил.

Девиз Обломова: comfort is queen. Рассказывая о сексе втроем — с двумя девушками, — 30-летний Павел говорит: «Иной раз приятно бывает просто отойти, закурить и посмотреть, как... вроде одна твоя, а другая — просто... ну, не твоя, но красивая девочка, чем-то там заняты... Котейка тут рядом бегает... Господи, как хорошо жить-то, а!» Подобно Обломову, Павел глядит на своих любовниц «с легким волнением, но глаза не блистали у него, не наполнялись слезами, не рвался дух на высоту, на подвиги. Ему только хотелось сесть на диван и не спускать глаз с ее локтей»; «тоски, бессонных ночей, сладких и горьких слез — ничего не испытал он» [67]. Вдова Пшеницына смешивает витаминные смузи; Илья Ильич неторопливо листает Tinder.

Душа современного любовника рвется на зону комфорта: тапочки, котейка, сериальчик, винчик, букинг.ком с мечтой о лете. Однако есть важная деталь: перинный покой Ильи Ильича обеспечивался безусловным самопожертвованием Агафьи Матвеевны Пшеницыной, полным тихих слез радости, которая «полюбила Обломова просто, как будто простудилась и схватила неизлечимую лихорадку» [68]. Быть Агафьей Матвеевной не хочется почти никому (да и Михаил Лабковский не одобряет), а двум Обломовым на одной перине ужиться не просто. Идеология «здоровых отношений» стелет мягко, да жестко спать. Зона комфорта — это зона строгого режима. Здесь живут по своим непреложным понятиям. ***

Понятие первое: не лезь.

«Никаких понуканий, никаких требований не предъявляет Агафья Матвеевна» — на этом принципе держится брак Обломова, этого же ждут от своих партнеров сегодняшние 20+. Надежная дистанция, похоже, в приоритете по отношению к совместному времяпрепровождению — рассказы о том, что такое «удобные» отношения, начинаются именно с декларации границ. «Нам комфортно вместе: она не лезет в мои дела, а я — в ее». «Мы с мужем живем в отдельных комнатах, так удобнее. Когда есть силы, то тусим по вечерам у него, а потом расходимся». «Мне кажется, самое лучшее — это когда люди живут рядом, но по отдельности. Две квартиры на одной улице через дорогу».

Секс и близость сосуществуют рядом, но чаще изолированы друг от друга. Стремление к близости почти не сексуализировано — напротив, оно направлено на достижение максимального покоя. Уважение к усталости партнера (и воспитанная в себе привычка «не приставать») имеет большее значение, чем сексуальное удовольствие. Совместное времяпрепровождение — это нейтральная полоса, на которую выходят, обменявшись сигналами и декларациями о ненападении. «Что значит, ты думала, что я свободен в воскресенье? Это просто твои мысли. Ты — думала. Но я — я ничего не обещал». Фантазия о воскресном завтраке в постели обвиняется в грехе «присвоения» и в нарушении второго основного понятия зоны комфорта: никто никому ничего не должен.

Понятие второе: Никто. Никому. Ничего. Не должен.

«Первое, что я ему сказала, когда он предложение сделал, — я не буду готовить, стирать, убирать, это не для меня. Я всегда хотела работать, зарабатывать свои деньги. Так что ты мне ничего не должен — но и я тебе». «Я всегда был против вот этого „мужчина должен“, „женщина должна“… Никто никому ничего не должен».

Именно за этой неоднократно повторяемой мантрой скрывается ужас перед возвращением в ту самую грязную кухню с бельем на веревке. «Никто никому» — это одновременно и заклинание духов прошлого, и самосбывающееся пророчество. Мы не будем есть майонез, вешать ковры на стены и выходить замуж в 19! Мы не будем делать аборты, жить на одну зарплату и шептать детям «папа занят». Бедные наши родители, они все время были кому-то что-то должны — то трешку до зарплаты, то тюльпаны на Восьмое марта, то на дачу по выходным. А у нас — никто никому ничего не должен. Четыре отрицания в формулировке из пяти слов, одно из которых — глагол долженствования.

У этой формулы нет субъекта и объекта — есть только жесткий императив. Не лично «я» не должен что-то конкретное лично «тебе», а вообще никто никому ничего. Стоит оступиться — и руки уже ловят пустоту. Могу ли я ждать помощи, поддержки, просто участия от другого? Могу ли я эту помощь, поддержку, участие оказать?

Поп-психология обещает, что на месте удаленного, как гнилой зуб, «должен» обязательно проклюнется и расцветет могучее «хочу» — «Хочу и буду!», — но его нет как нет. В вакууме не может сформироваться полноценного желания, а способен вырасти только рефлекторный протест — не делать того, чего от тебя ждет воображаемый Другой; как в невесомости — еще оттолкнешься от стены ногой, но поймать предмет, болтающийся в воздухе, куда труднее. На зоне комфорта удивительно трудно мечтать: ведь любая фантазия, дозрев до своего часа, прорастает импульсом к необходимости исполнения. Заехать за ней с работы, купить ему в дом хлеба, выгулять ее собаку — ничего не получается без «должно встать и сделать», а если «должно» — само по себе «не должно», желание обнуляется. Желать — значит привязываться. А «не привязываться» — это третье и едва ли не главное понятие зоны комфорта.

Понятие третье: не привязываться!

«Для меня главное, чтобы в отношениях не возникало созависимости» — эта фраза кочует из одного интервью в другое. «Созависимость» — это страшное слово, черная метка «токсичных» отношений, смертельный диагноз.

«Созависимость» — термин, изначально разработанный психологами и социальными работниками в работе с парт­нерами алко- и наркозависимых. Он пьет — а ты прячешь бутылку. Она украла последнюю тысячу, чтобы купить травы, — а ты ее жалеешь. Вы торчите вместе — тебе не хочется, но будет еще хуже, если он пойдет к дружкам или сдохнет от передозировки в одиночку. Созависимость — это зависимость двоих от какой-то третьей субстанции или привычки.

Но инстаблогеры забыли нам об этом рассказать, и вот мы уже сжимаем зубы, чтобы вытравить из себя самое беззащитное, нежное и неистребимое — понятную человеческую зависимость от ее настроений и его безумных командировок, от неотвеченных звонков и забытых дат, зависимость от запаха его свитера и ее пижамы.

«Состоявшиеся» по схеме Лабковского люди отказывают друг другу в праве на помощь — и в праве на слабость. Но неистребимая человеческая потребность в тепле гонит их туда, где за сентиментальность, привязанность и — о ужас — готовность взять на себя чужие проблемы их никто не осудит. Они заказывают протезы для больного кота и возят его в клинику на другой конец страны до тех пор, пока тот не пробежит по коридору на собственных лапах. Они толкают по разбитому асфальту коляски с детьми-инвалидами. Они спасают реки. Они ходят в спортивный зал и совершенно безвозмездно тренируют тощих ботаников.

Забота, тепло, привязанность, даже любовь никуда не пропали, но они оказались вытеснены туда, где зависимость одних от других считается нормой: отношения очевидно слабого с очевидно сильным. Признать же зависимость двух взрослых людей друг от друга кажется многим совершенно невозможным, вариантом «абьюза». Говоря «никто никому ничего не должен», мужчины и женщины хотят сказать «я не абьюзер, и она не тряпка», но оказываются как будто под давлением новой терминологической — а отсюда и онтологической — несвободы. ***

На зоне комфорта нельзя промахиваться и давать слабину. Чуть оступился — и уже готов потерять баланс инвестиций в отношения, стать или зависимым и слабым, или, наоборот, заскучать, стать ко всему равнодушным. И, как на любой зоне, на зоне комфорта одновременно и в равной степени и мечтают об освобождении, и боятся его. «Конечно, это не навсегда, — говорят наши собеседники. — Может быть, когда-нибудь я встречу такого человека, с которым будет вот это «ах!», и я все для него брошу».

«Все брошу», но куда убегу? Даже те связи, которые приносят не просто удовольствие, но и настоящее, неподдельное счастье, мы боимся назвать «любовью» — и тем самым лишаем их смысла. «Любовь — это риск, — говорит психолог Людмила Петрановская. — Плата за нее — тревога и горе. Как часто это бывает: приходит пара, сидят, за ручки держатся, слезы пытаются удержать. Столько им надо смелости, чтобы ответить на простой вопрос: вот ты переживаешь, ищешь общий язык, пытаешься понять, ко мне вот пришел — ради чего все? Бормочут „чтобы жить нормально“. Нет, а почему именно с ним, с ней? И потом с трудом, как дверь заржавевшую открыть: потому что люблю. И голову в плечи, ожидая удара» [69].

Так же, втянув голову в плечи, с «принужденным смехом» рассказывает Штольцу стыдящийся своих чувств к Пшыницыной Обломов. Принуждение к насмешке, к расколдовыванию мира, к отмене любых ожиданий — на нем и держится серая зона комфорта, в которой — вопреки всем декларациям о независимости — заперт сегодняшний влюбленный.

Для побега с зоны комфорта потребуется недюжинная храбрость. «Истинный героизм сегодня — это быть мадам Бовари», — пишет Ева Иллуз [70]. Это героизм уязвимости, героизм привязанности, героизм той самой — так запятнавшей себя — хрупкой зависимости. Другой социолог — американская исследовательница Брене Браун — вторит Иллуз: «Наша способность дышать полной грудью напрямую зависит от нашей готовности жить с разбитым сердцем» [71].

Именно эту готовность и этот героизм культивировали в себе герои эпохи сентиментализма, из которой выросли не только романы Ричардсона и Руссо, но и Всеобщая декларация прав человека. Возможно там, в напудренном XVIII столетии, мы найдем образцы чувств и героев, которые помогут нам если не сбежать с зоны комфорта, то по крайней мере благоустроить ее под английский парк.

Глава 4

К чему нам сантименты [72]

... мы сентиментальны, когда уделяем ­какому-то существу больше нежности, чем ему уделил Господь Бог.

Джером Дэвид Сэлинджер. «Сага о Глассах»

У меня очень пылкие страсти, и, если они волнуют меня, ничто не может сравниться с моей горячностью: тогда для меня не существует ни осторожности, ни уважения, ни страха, ни приличия; я становлюсь циничным, наглым, неистовым, не­устрашимым; стыд не останавливает меня, опасность не пугает; кроме предмета, который меня увлекает, весь мир для меня ничто. Но все это длится только мгновенье, и вслед за тем я впадаю в оцепенение. Застаньте меня в спокойном состоянии, я — воплощенная вялость, даже робость; все меня тревожит, все отталкивает; пролетающая муха пугает меня; сказать слово, сделать движение — мысль об этом приводит в ужас мою лень; боязнь и стыд до того порабощают меня, что я хотел бы исчезнуть с глаз людских. Если надо действовать, я не знаю, что делать; если надо говорить, не знаю, что сказать; если на меня смотрят, я смущаюсь. Когда я охвачен страстью, я иной раз нахожу, что сказать, но в обычных разговорах не нахожу ничего, совершенно ничего; они несносны для меня уже тем, что я обязан говорить [73].


Этот монолог выглядит как пост в сообществе «Депрессия», хотя он был написан за 200 с небольшим лет до появления фейсбука. Его автор — Жан-Жак Руссо, а сам этот пассаж — часть «Исповеди», изданной в 1782 году и ставшей программным произведением французского сентиментализма. Он кажется современным именно потому, что воспроизводит ставшую нам ­привычной риторику радикального обнажения чувств.


Так же, как Элоизы и Клариссы из эпистолярных романов XVIII века, сегодняшние пользователи соцсетей оказались внезапно включены в ускоренное развитие новых средств коммуникации. Мы живем в эпоху, когда каждое чувство можно выразить мгновенно и непосредственно на аудиторию, прирастающую на тысячи каждый день. Соцсети полны отчаянных криков, подобных этому:

После того как надо мной дико издевались одноклассники, унижали, буллили, моя самооценка была такой низкой, а дискомфорт от своего тела таким сильным, что я расчесывал свою кожу до крови и выдирал себе волосы на теле и на голове до залысин. У меня до сих пор волосы на ногах растут местами и клочками, потому что я их в течение пары лет выдирал подчистую. Меня это тогда успокаивало. Никто не помог тогда мне, кроме меня самого, никто.

Однако интенсивность коммуникации вовсе не значит, что мы стали ближе друг другу, как отмечает Стивен Марш, колумнист LA Review of Books:

Еще ни в одну эпоху не было такого изобилия растиражированного частного опыта — и такого дефицита эмпатии (то есть способности понять значение этого частного опыта). Протокол TCP/IP предполагает общность источника аффекта (общность ссылки) — но не обещает общности его переживания. При этом общность переживания и есть основа для подлинной близости — убеждения, что то, что чувствую я, и есть то, что чувствуют другие [74].

Сходство между исповедальными порывами Жан-Жака Руссо и рядового пользователя соцсетей весьма поверхностное. Хотя оба публично обнажают свою ранимость, используя самые массовые из доступных им средств коммуникации, делают они это по совершенно разным причинам, для совершенно разных целей — и с разным, если не противоположным, результатом. Публичная интимность флешмобов, на первый взгляд, способная объединять тысячи людей, лишь укрепляет существующий миропорядок, где каждый сам за себя. И наоборот: из (на первый взгляд) слезливого шепота романов сентиментализма сложились оглушившие Европу лозунги Великой французской революции — свобода, равенство и братство. ***

Язык чувств, на котором сегодня говорит большинство образованных горожан в развитых странах (включая Россию), — как было уже сказано, это язык популярной психологии, где у каждого переживания есть свои название и место, где нет постыдного и где каждый субъект переживаний достоин уважения и понимания. Безусловное достоинство этого языка в том, что он ломает рамки существующего патриархата, — именно поэтому современные женщины (а также многие меньшинства) видят в нем инструмент для эмансипации и защиты своих прав. Как и во времена сентиментализма, мы говорим о чувствах для того, чтобы быть свободными.

Действительно, из толстых романов XIX века, написанных языком вздохов, взглядов, намеков и сокращений, следует, что страстная любовь хороша для мужчин и ничем хорошим не заканчивается для женщин. Мужчина от страстной любви становится интереснее, увлекательнее, девушки на водах смотрят ему вслед. Влюбленному мужчине можно все: обижать пожилых штабс-капитанов, проигрывать в карты, уводить чужих жен, вваливаться пьяным в незнакомый дом. Если они умирают от любви, то умирают красиво, живописно: например, на дуэли.

Влюбленной женщине нельзя ничего: она еще только успела купить новые туфли, а прозаик уже подкладывает ей на подушку цианистый калий. Мол, знаем мы, чем это закончится, — сегодня непрестанно горящий в глазах огонь оживления, а завтра сбежит с князем-проходимцем. Умирают влюбленные женщины некрасиво: их размазывает поездом, их душат, в агонии они «заливаются ужасным, безумным, исступленным смехом». В лучшем случае все, что им остается, — это шептать: «Господа, вы звери!»

Наталья Долинина, дочь литературоведа Григория Гуковского, вспоминала, как отец сказал ей в юности: «Вид влюбленного мужчины прекрасен, как бы ни было открыто и явно его преклонение перед женщиной. Вид влюбленной женщины отвратителен. Она не имеет права выставлять напоказ свои чувства» [75]. Но к началу XXI века внезапно стало очевидно: такое положение дел по крайней мере гнусно. Женщинам надоело, что у каждого дурака есть воля их презреньем наказать за то, что они хотят не только отвечать на чувства, но и чувствовать сами. «А какого, собственно, рожна?» — заявили они и послали романно-кинематографический сценарий любви подальше. Для написания же нового, феминистского, сценария понадобились новые слова и новые средства коммуникации.

В России словарь любви начал меняться в девяностых: шоковая терапия постсоветской экономики сопровождалась шоковой терапией постсоветской души. В наибольшей степени эти перемены коснулись поколения, пережившего свой coming of age в момент распада Союза, — воспитание их чувств было стихийным и противоречивым. Элен и Пьер говорили «любовь», а Элен и ребята в телевизоре говорили «отношения»; мамы говорили «жених», а мы говорили «парень»; и, наконец, там, где все интеллигентные люди пожимали плечами и краснели, Cosmo говорил «куннилингус», «фелляция», «фистинг» и «оргазм». Изменился сам привычный курс отношений: вместо «познакомились — влюбились — поженились» мы теперь учились «понимать свои потребности», «давать партнеру шанс» и только потом «вступать в отношения».

Именно на этом языке говорят сегодня медиа, заменившие собой книжный разговор о любви: ток-шоу, телесериалы, социальные сети, глянцевые журналы. Их функция куда важнее, чем кажется на первый взгляд: под видом трепотни о личном счастье они осуществляют еще и очередную «перековку» — на сей раз из фаталистичного коллективиста, гомо советикуса, в эмоционального капиталиста, измеряющего качество брака по шкале от 1 до 10, отрабатывающего «25 удобных сексуальных позиций для раскладушки» и способного отстоять свои «эмоциональные потребности» в кухне блочной хрущевки.

При этом медийная революция опять-таки научила нас быть ранимыми в нужное время и в нужном месте — чтобы получить нужный результат. Сообщая миру о своих чувствах, самые разные дискриминированные группы говорят: мы есть, и мы требуем, чтобы нас принимали, наше неравенство не просто несправедливо — оно еще и болезненно. Казалось бы, исповедальность историй ЛГБТ, историй #MeToo или #thefaceofdepression должна объединять. Однако на деле аффективная мобилизация совершенно не обязательно перерастает в подлинное духовное и социальное единство — и даже, скорее, наоборот.

Публичное обнажение чувств, ставшее основным способом борьбы за признание, ведет к формированию селективной солидарности. Мы сочувствуем бурно и безоговорочно — но только тем, кто похож на нас: женщины — женщинам, геи — геям, этнические меньшинства — другим этническим меньшинствам. Всё дальше и дальше мы уходим от универсалистского понимания человека и его прав — и все больше сосредотачиваемся на отдельных группах и их потребностях.

Борясь за ресурсы — признание, статус, институционализацию, — сообщества «по интересам» нередко ведут войну друг с другом, а не вместе против той системы, которая и создала их антагонизм, отмечает автор книги «The Nervous States» Уильям Дэвис [76]. Эмансипация превращается в проект перераспределения привилегий — при сохранении фундаментальных неравенств. Феминистки Чинция Арруцца, Нэнси Фрейзер и Тити Бхаттачарья пишут об этом в своей книге «Феминизм для 99%. Манифест»: важнейший камень преткновения для истинной эмансипации — это феминизм либерального толка, ратующий за достижение женщинами тех позиций, которые до сих пор были доступны только мужчинам. «Сторонницы этого направления видят феминизм как придаток капитализма. Они хотят построить мир, в котором управление эксплуататорской системой трудовых отношений и насилие над обществом будет поделено на равных между власть имущими мужчинами и женщинами. Это любопытное представление о равных возможностях для господства, предполагающее, что рядовые сограждане должны быть благодарны феминизму за то, что женщина, а не мужчина разгоняет их профсоюз, направляет дроны убивать их родителей или запирает их детей в клетке на государственной границе» [77].

Сегодня в борьбе с неравенством и дискриминацией все чаще ключевым понятием становится «травма». Именно в травме мы ищем и свою уникальность, и свою принадлежность к сообществу себе подобных, а социальную справедливость начинаем понимать именно как компенсацию за перенесенные страдания, а не как поиск общего блага. Американский философ Сьюзан Нейман говорит об этом так: «Дать право голоса тем, кто прежде был вынужден молчать, — совершенно правильно. Но эти голоса все меньше рассказывают о том, что они сделали в мире, и все больше — о том, что мир сделал с ними» [78]. Это смещение акцентов связано не в последнюю очередь с тем, что для многих маргинализованных групп компенсация ущерба действительно является единственно доступной формой претензии на равенство. При этом, как отмечают социологи Дидье Фассен и Ричард Рехтман в книге «Империя травмы», «часто мы не можем с уверенностью сказать, что те, кто называет себя жертвой тех или иных событий, действительно чувствуют себя ею. Но, лишь примеряя на себя роль жертвы, выжившие в катастрофах, пострадавшие от насилия и преследований могут быть уверены в том, что их услышат» [79].

Но может ли объединение вокруг травмы стать основой для солидарности? Этнолог и психолог из МГУ Елена Миськова говорит в интервью для Colta: «Утрата — это то, что делает нас едиными, но в совершенно определенном смысле. Это объединяет для того чтобы — для того чтобы противостоять; для того чтобы бороться с врагом; для того чтобы не пустить; для того чтобы максимально защититься от любой уязвимости и прочее. И в этом смысле мы можем говорить о возникновении своего рода травматического объединения. Но такое объединение не способствует формированию настоящей публичной сферы, где можно было бы уважать, например, чье-то мнение, где можно было бы выстраивать работающую дискурсивность, где есть обмен сообщениями» [80].

Такой «компенсаторный» принцип борьбы за справедливость глубоко укоренен в либерализме еще со времен Джона Локка. Локк полагал, что людям приходится выходить из «естественного» состояния полной индивидуальной свободы и объединяться в сообщества, только чтобы противостоять «разложению и порочности» отдельных индивидов и бороться с результатами их деятельности. «С этой точки зрения всякое объединение людей, коллективное согласие и действие является скорее печальной насущностью, чем возможностью достижения какого-то нового утвердительного блага. Эта идея стала главным источником конфликта между либерализмом и демократией в последующем. Она предполагает, что нет никаких знаний об общем благе, которые каждый из нас не мог бы постичь самостоятельно без поиска соглашения с другими людьми, а необходимость соглашения следует только из того, что кто-то все же добавил в мир щепотку дегтя в виде порочных и злых людей — вот их и надо нам вместе сдерживать, а больше ничего вместе делать не надо. <...> Отсюда вытекает большой соблазн считать именно свою позицию верной и подавлять участие в принятии решения всех остальных», — отмечает политолог и один из немногих независимых московских муниципальных депутатов Александр Замятин [81]. Продолжая эту мысль, можно сказать, что понимание социальной справедливости как компенсации ущерба от деятельности тех самых выродившихся людей, а не как поиска общего блага — это одна из черт либерализма, а фокус на задетых и оскорбленных чувствах — результат терапевтического поворота.

«Сострадание, обязательное в нашем обществе, авторизует новые формы жестокости», — писал философ Рене Жирар [82]. Мы громко кричим о своих чувствах, но превращаемся в общество изолированных друг от друга травматиков. Мы лечим уязвимость, наращивая автономию, а не учась эмпатии. У каждого есть право и место заявить о своей боли — но, в отличие от героев написанных двести с лишком лет назад «Бедной Лизы» и «Клариссы», сегодня мы часто не слышим друг друга. Филолог и историк эмоций Андрей Зорин в интервью для Colta отмечает:


С одной стороны, существует общество потребления, и оно, как правило, ориентировано на достаточно традиционные ценности, разве что вобравшие в себя развитую эротическую составляющую. В коммерческой рекламе мы видим семьи, красивые пары, детей, уютные жилища, домашних животных и пр. Таким образом создается набор потребительски ориентированных эмоциональных матриц, который и продуцирует массовая культура. С другой стороны, именно в противовес этой культуре создаются альтернативные модели, модели новых отношений между полами, между людьми и окружающей средой и так далее.


Люди, которые создают и транслируют эти новые матрицы, обычно настроены резко антикапиталистически и антипотребительски. Это своего рода неототалитарная модель, которая требует жесткого контроля над личностью, построенного на совершенно новых основаниях. Она находится на очевидном подъеме, и уровень ее репрессивности существенно выше, чем у противостоящей ей потребительской модели. Сегодня адепты этой новой эмоциональности еще почти не обладают ресурсом для репрессий полицейского характера, но моральная и бытовая репрессивность этой идеологии уже очень велика [83]. ***

Сентиментализм ознаменовал эпоху, которую мы условно можем назвать первым «эмоциональным поворотом»: поворотом от светских норм коммуникации к интимности переживания. Ключевым понятием стала «симпатия», она же «со-чувствие», направленность на Другого как на вместилище таких же эмоциональных состояний. Возвращаясь вновь к разговору с Андреем Зориным на Colta:

Уязвимость в сентиментализме была связана с позицией слабости. Отсюда в качестве героев — дети, невинные девушки, становящиеся жертвами коварных соблазнителей, старые родители, оплакивающие смерть детей. В модели XVIII века принято было сострадать уязвимому — именно потому, что у него не было ресурсов, чтобы защитить себя. Сейчас уязвимость встроена в репрессивный механизм, в требование изгнания нарушителя из сообщества. Ты обижаешься для того, чтобы наказать обидчика, причем от имени всей группы.

В отличие от ранимости в поп-психологии, ранимость в сентиментализме принципиально неизлечима, она не может быть компенсирована и не является патологией. Напротив, ранимость Эрастов и Вертеров вытекает напрямую из потребности в привязанности и является основным, экзистенциальным состоянием человеческой натуры. У Руссо и Ричардсона она — именно то, что делает человека человеком. Сентиментализм возвращает нас к пониманию того, что способность к боли — это и есть экзистенциальная характеристика человеческого бытия. Как говорил главный герой романа «Манон Леско»:

Вы можете доказать с полной убедительностью, что радости любви преходящи, что они запретны, что они повлекут за собой вечные муки, наконец, — и это, быть может, произведет на меня еще большее впечатление, — что чем сладостнее и очаровательнее они, тем великолепнее будет небесное воздаяние за столь великую жертву; но признайте, что, пока в вас бьется сердце, ваше совершеннейшее блаженство находится здесь, на земле [84].

В XVIII веке фокус на ранимости и привязчивости как априорных состояниях человеческой натуры привел в буквальном смысле к революции в миропорядке. Именно на идее всеобщей уязвимости основана экономическая теория Адама Смита: моральным существом человека делает ровно его способность к эмпатии. Эта же идея, по мнению историка Линн Хант, лежит и в основе концепции универсальных прав человека, понимаемых изначально не как борьба различных групп за ресурсы, а как солидаризация всего общества в интересах прав угнетенных [85]. По мнению Хант, в основе этой борьбы — культурные представления массового читателя о ранимости Другого, воплощением которого становились разные литературные герои, от английской Памелы до русской бедной Лизы. Страдая вместе с героями, и аристократы, и слуги учились сочувствию. Сострадание к ранимости персонажей охватывало целые государства, стирая политические и физические границы, приобщая читателей из разных стран к культуре сопереживания и отказа от замкнутости групповых интересов. К моменту Французской революции общество представляло собой единое эмоциональное пространство.

В отличие от сегодняшней идентитарной ранимости, ранимость сентиментализма — это повод для солидарности; протест и возмущение сентиментализма направлены на социальные структуры, делающие равенство невозможным в целом, а не только на отдельные классы или группы людей («мужчины», «дворяне» и т. д.). В связи с этим не­удивительно, что именно сентиментализм ненадолго стал популярен в эпоху большевистской революции — именно к его формам и жанрам прибегал Виктор Шкловский, когда писал о воспитании чувств «нового» человека (вспомним «Сентиментальное путешествие» или «Zoo, или Письма не о любви»). Об этой ранимости всех без исключения людей (вне зависимости от пола, возраста и цвета кожи) перед неолиберальными системами господства напоминает нам сегодня феминистский манифест Чинции Арруццы, Нэнси Фрейзер и Тити Бхаттачарьи. Реакцией на эту ранимость должно быть движение за радикальное изменение трудовых и миграционных прав, принципов природопользования и распределения госбюджетов — именно такие задачи ставит себе «Феминизм для 99% человечества».

Сентиментализм возвращает нас к пониманию того, что человек приобретает человеческое лишь в Другом, а не в культивации своей травмы. Урок сентиментализма для наших современников вовсе не в том, что Памелы, Юлии и Марианны, посмевшие поддаться страсти, должны умереть. Напротив: задача нового сентиментализма в том, чтобы увидеть и назвать главный харассмент века — борьбу каждой группы за эксклюзивность своего права чувствовать. Если мы хотим жить в мире, где #MeToo будет означать не только «я тоже жертва», но и «я, как и ты, — человек, испытывающий сильные и разные чувства», то, может быть, нам стоит научиться снова влюбляться в обманы Ричардсона и Руссо. Тем более что за этими обманами стоит неудобная сегодня — но очень нужная нам — правда о свойствах человеческой натуры.

Часть 2

Как любви перестал быть нужен Другой

Глава 5 

Была без радости любовь — разлука будет без печали [86]

We all have dreams of leaving

We all wanna make a new start

Go and pack a little suitcase

With the pieces of our hearts

Stuart A. Staples. «That Leaving Feeling»

Я хорошо помню этот день много лет назад. Мы с Дэниэлом, моим американским бойфрендом, валяемся в траве на берегу реки. Его голова лежит у меня на коленях, и, хотя моя правая лодыжка уже окончательно затекла, я боюсь пошевелиться. По выражению моей бабушки, я влюблена в него, как кошка, — и послушно провела бы в этой позе еще три дня, если бы он меня попросил об этом. Река тихо плещется, мы молчим. Время от времени мимо нас, сверкая на солнце, проплывают неопознанные обломки пластика и размокшие палки. Внезапно Дэниэл говорит: «Между прочим, я уже записал себе плейлист на тот случай, если ты от меня уйдешь». Моя затекшая нога вздрагивает, и я наконец выпрямляюсь. «С чего ты взял, что я собираюсь уйти от тебя?» — ошарашенно спрашиваю я. «А никто никогда и не собирается, — отвечает он, — но рано или поздно все равно всегда расстаются».

Несколько месяцев спустя, собирая в картонную коробку артефакты нашей с Дэниэлом недолгой совместной жизни (формочки для выпечки, затрепанное издание Вальтера Беньямина, американский шампунь, пачка табака), я вспомнила этот момент. И мне внезапно стало ясно: Дэниэл смаковал предчувствие расставания с первого дня нашего знакомства. Для него именно расставание — а не совместная жизнь — было самой естественной и самой ожидаемой кульминацией истории, которую мы вместе создавали.

Думаете, это абсурд или, чего доброго, патология? Вовсе нет. Дэниэл — не злодей и не псих; во всяком случае, не в большей степени, чем большинство из нас. Он вовсе не «ненормальный», наоборот. Его поведение — это логичное (пусть и гротескное) воплощение главного императива эмоционального капитализма: непрерывного поиска новых, еще более оптимальных, приносящих еще большую выгоду компонентов в конструкторе «сделай сам».

Готовность в любой момент прервать отношения, которые больше «не удовлетворяют» или, как говорит моя мастер по маникюру, «приносят негатив», — ключевой навык в эмоциональном капитализме. В способности к расставанию современный человек может проявить свою полноценность и соответствие самым фундаментальным неолиберальным ценностям: самооптимизации и самодостаточности. В поп-психологии окончание любви — это тренажер для отработки детских травм, отмаливание первородного греха зависимости. Неудивительно, что диктат «правильного расставания» едва ли не сильнее диктата «здоровых отношений».

Расставание стало той лакмусовой бумажкой, которая выявила побочные эффекты эмансипации. Эстер Перель, психотерапевт и автор нашумевшей книги о супружеской неверности, пишет: «Некогда развод считался стигмой. Теперь стыдно остаться, когда можешь уйти. Самый известный пример — Хиллари Клинтон. Многие женщины, которые в остальном восхищаются ею, так и не смогли оправиться от ее решения остаться с мужем, когда у нее были все возможности покинуть его» [87]. Развод перестал быть стигмой — и это прекрасно. Однако в стигму превратилась привязанность — и об этом вновь стоит задуматься.

Готовность к расставанию — а то и горячий энтузиазм по этому поводу — и затем к жизни, не связанной никакими партнерскими обязательствами, все чаще становятся основными сюжетами в романтической комедии и в поп-музыке. В начале девяностых героиня культового фильма «Четыре свадьбы и одни похороны», утирая с лица потоки дождевой воды и слезы, торжественно соглашалась на предложение любимого «не выходить за него замуж, пока смерть не разлучит нас». Сегодня эта сцена выглядит как ультраконсервативная пропаганда семейных ценностей. Гораздо современнее в этом плане фильм 2016 года «How to be Single», в котором одна нежная нью-йоркская барышня говорит другой: «Когда ты все время в отношениях и не умеешь жить для себя — значит ты попала в письок (в англ. оригинале dicksand по аналогии с quicksand „трясина“). Письок — это как песок, только от слова „писька“. Если ты все время озабочена своим парнем — поздравляю, ты провалилась в письок».

«Нужно уметь ценить то время, пока ты одна. Цени этот момент, когда тебя ничто не связывает и ты на один с миром, такая, как ты есть, — истинная ты», — говорит эта же барышня в другом эпизоде, суммируя рекомендации из тысяч женских журналов и телешоу.

Тем временем эмоциональный капитализм предлагает альтернативу отношениям любой ценой, делая различие между одиночеством (loneliness) и самодостаточноcтью (singlehood). Время вне отношений предлагается здесь рассматривать не как трагическое отсутствие возможностей, а наоборот как триумфальную возможность вступить в отношения со своим истинным «я», имеющимся якобы у каждого из нас.

Тем не менее условия сделки точно так же определяются логикой продуктивности. Свободу от отношений предполагается «инвестировать в личные ресурсы»: говоря языком популярных блогов, «прокачать карьеру», «сделать тело», «построить личные границы». Прощай, Бриджит Джонс, нам тебя больше не жаль. Кто просиживает тушку на диване, выкуривая по пачке сигарет за вечер — вместо того чтобы ходить на тренинги личного роста или хотя бы в спортзал, — заслуживает быть съеденным овчарками. Причем желательно заживо.

Постоянная тренировка навыков выживания в одиночестве — это жизненная необходимость эпохи так называемой серийной моногамии, когда большинство людей успевают за свою жизнь пройти через три-четыре периода длительных отношений и через дюжину коротких.


Но как же достичь той степени просветления, на которой находился Дэниэл — гуру расставаний, подстилающий себе соломку уже на первом свидании? Как уберечь себя от боли? Как сократить время непродуктивных пере­живаний с тем, чтобы в кратчайшие сроки перейти к фазе самооптимизации? Ответ на этот вопрос дают новые технологии эмоционального менеджмента, основанные на аутсорсинге эмоционального труда — то есть на делегировании сочувствия профессионалам.

Введите «расставание» или break-up в поисковую строку — и вы попадете в дивный новый мир, где разрыв отношений больше не грозит вам пьянством, ожирением и, наконец, одинокой смертью перед мерцающим экраном. Прошли те времена, когда при расставании с любимым человеком считалось нормальным проводить дни, попеременно уткнув­шись лицом в ведерко с мороженым, в плечо подруги или в мокрую подушку. Эра так называемого сознательного рассоединения — не путать с развал-схождением, — провозглашенная Гвинет Пэлтроу во время ее развода с Крисом Мартином, обещает нам новый тип гранд-финале: не хаос и потерю ориентации, а значимый жизненный опыт, еще одну сверкающую ступень на пути к новому «я» — такому автономному и самодостаточному, что оно прекрасно справляется с потерей при помощи мобильного приложения, специальных техник работы над психикой или визита в терапевтический ретрит.

How to get most of your break-up — или «Как получить максимум от расставания» — это рекламный слоган мобильного приложения Mend, разработанного специально для тех, кого недавно бросили. Несколько раз в течение дня оно посылает своим пользователям жизнеутверждающие сообщения типа «Ты — это все, что тебе надо», «Не пиши ему (ей) — пиши нам!», «Заблокируй своего бывшего в инстаграме — и живи спокойно». Помимо этого, заботливые чат-боты Mend каждые два-три часа интересуются вашим состоянием и предлагают выплеснуть раздражение в чате. Искусственный интеллект Mend, безусловно, изобретательнее интеллекта друзей и родственников, ослабленного тяготами жизни: сто видов аутотренинга против двух видов крепкого алкоголя. Сочувствие на аутсорсе — это продуктивное сочувствие. Хотите получить максимум — загружайте Mend. Но учтите: чат-бот не выгуляет вашу собаку и не позвонит в скорую, когда вы выпьете тройную дозу снотворного.

Доступный к загрузке «по цене одного латте» (лос-анджелесского латте), Mend — это самый дешевый, но далеко не единственный сервис для менеджмента расставания. В числе прочих — терапевтические семинары на ферме с овечками (от двух тысяч долларов за неделю), группы взаимопомощи и, разумеется, индивидуальная терапия. Все эти инструменты, как правило, преследуют одну и ту же цель: свободу от привязанностей, которые вас якобы отягощают, и превращение вас в единственного и генерального управляющего своей жизнью.

Современные технологии позволяют как никогда быстро и надежно уничтожить следы недавней любви. Со зловещей последовательностью фейсбук стирает заблокированного человека не только из настоящего, но и из прошлого: оставленные им когда-то лайки и комментарии делаются невидимыми, как будто его никогда и не было. Да и на уничтожение остального электронного архива уйдет гораздо меньше времени, чем на распихивание вещей по коробкам или даже выбрасывание их из окна.

Впрочем, индустрия брейк-ап-сервиса существует не только для утешения брошенных, но и для облегчения задачи тем, кто бросает. Совершенно бесплатно движок сайта break-up.com за считанные секунды сгенерирует прощальное письмо — после того как вы отметите галочками причину («неуважительно отзывается обо мне», «плохо пахнет», «инфантилен»), недостатки партнера («козел», «тупой», «жадный») и ваши пожелания по поводу возможности остаться друзьями («да/нет/не знаю»). Более персонализированный сервис будет стоить денег, но игра заслуживает свеч. Подобно герою фильма «Она», специально обученный человек в компании Break-up Shop предложит послание, от которого будут рваться сердца. Прейскурант варьируется в связи со сложностью задачи — от банального эсэмэс до написанного от руки письма.

Наконец, услуги эмоционального капитализма доступны и для тех, кто не расстается сам, но опасается стать «жилеткой» для подруги или друга. Личное сочувствие можно оптимизировать — или вовсе заменить — подарочными наборами для свежерасставшихся, содержащими, как правило, журналы с подбадривающими колонками, шоколад и банные принадлежности. Веревку к мылу страдалец может приобрести сам.

***

Если традиционная терапия и удаленная помощь, опосредованная гаджетами, не помогают, современная наука может предложить еще один надежный метод вычеркнуть бывших из памяти. Этот метод — ДПДГ («десенсибилизация и переработка с помощью движений глаз») — представляет собой специальную стимуляцию зрительных каналов, при которой отдельные воспоминания, хранящиеся в мозгу и вызывающие у вас сильный аффект, тускнеют, меркнут и теряют любую значимость. В процессе пациента просят вызвать из памяти одно из подобных воспоминаний и оценить его по шкале интенсивности от 0 до 10 (большинство начинает именно с 10). Затем, пока пациент активно продолжает переживать событие из прошлого, терапевт по специальной методике щелкает у него перед глазами пальцами, стимулируя таким образом через зрение определенные доли мозга. Закончив процедуру, терапевт снова просит оценить интенсивность — и нередко она падает до 5-6 баллов. Цель терапии — довести уровень до нуля. На языке ДПДГ это и называется «десенсибилизацией».

Изначально ДПДГ-терапия была разработана для лечения посттравматического синдрома у военных, вернувшихся из горячих точек. Люди, видевшие горы трупов (не всегда целых), лезли на стенки, спивались, садились на наркотики. ДПДГ позволяла быстро и эффективно вернуть их в строй: воспоминания об увиденном не исчезают, но стираются — а главное, они перестают вызывать любые чувства. Они просто перемещаются на антресоли памяти — и хранятся там, подобно коробкам с черно-белыми слайдами из серии «Сочи-1973».

Сегодня ДПДГ-терапия применяется не только к спецназовцам разного рода, но и к обычным людям, переживающим несчастную любовь. Развод, измена, безответность: этот жизненный опыт — тоже травма, считают терапевты, практикующие ДПДГ. А раз травма — будем лечить. В XXI веке гомо сапиенс, вершина творения, не должен ходить с зияющей раной внутри. Напротив, он должен быть подобен микеланджеловскому Давиду — гладкий, мраморный и без вмятин. А для того чтобы стать таким, он должен отказаться от всякой романтической идеализации прошлого.

В сентябре 2019 года воркшоп по ДПДГ-методу в рамках конференции «Семья в современном мире. Трансформация психотерапии» в Высшей школе экономики стал одним из ее самых посещаемых мероприятий — аудитория на 200 мест едва вместила всех желающих. Практикующие психологи хотели понять: в чем эффективность этого метода? Ответ оказался прост: невозможность быстро выйти из несчастной любви связана с тем, что мы помним не слишком много плохого, а напротив, слишком много хорошего. Поэтому процедура лечения от любви по ДПДГ-методу десенсибилизирует — то есть лишает аффективной нагрузки — именно воспоминания о ваших лучших общих минутах.

Скамейка, где он признался в любви, или трамвай, где она держала вас за руку, не будут больше вставать комом в горле, а начнут всплывать в вашей памяти белесым брюхом кверху, подобно мгновениям, проведенным на кассе в «Пятерочке» или в утреннем метро. Незаживающий синяк в глубине грудной клетки перестанет наконец переливаться цветами побежалости, а напротив, приобретет благородный оттенок бетонной стены. Вы сможете пролистывать фотографии в телефоне, не вздрагивая от случайно еще не стертого снимка; вы сможете зайти в ваш старый чат и поискать там название французского фильма, который хотели поглядеть вместе, но не посмотрели; более того, вы сможете даже поглядеть этот фильм в одиночестве — и ничто, гарантированно ничто не дрогнет в вашем сердце. Для эффективного лечения от любви десенсибилизация должна достигнуть отметки 0. А что вы хотели?

От вашей любви останутся только дурные воспоминания. Вы будете помнить, как она хлопнула дверью в тот вечер, но будете равнодушны к мгновению, когда она поцеловала вас в затылок. Не потеряет остроты и память о ночной эсэмэске от какой-то Вики, но вы станете совершенно безразличны к кадрам совместного похода за грибами. С прежней яркостью вы будете помнить, как он кидал свои вещи в чемодан, в то время как память о том, как вы при свете фонарика читали на даче Хайдеггера, совершенно потускнеет.

Десенсибилизированные, без иллюзий и с сухими глазами, вы выйдете в мир и приметесь строить здоровые, без всяких идеализаций отношения. Хотим ли мы, городские жители, уже к 30 годам (из них последние 5 — в Tinder) насмотревшиеся всякого, наевшиеся гостинга, вранья, измен, бывшие брошенными и не раз бросавшие, такой способности к забвению? Или любопытство — и уважение — к собственным синякам, к тому, как они меняют цвет, форму и оттенок боли, возьмет верх?

«Забывать необходимо. В процессе забвения ты проходишь через катарсис, который освобождает тебя и позволяет полюбить снова, — говорит Олинка Виштица, куратор Музея разбитых отношений в Загребе, который она придумала вместе со своим бывшим партнером Драженом Грубишичем в ходе их расставания. — И все же мы задумались о том, как сохранять хорошие воспоминания. Можно ли упаковать чувства в какой-то контейнер и там их оставить, чтобы они не уничтожались? Потому что они и есть жизнь — может быть, самое человечное, что есть в нас и в том, как мы относимся к другим» [88].

Музей разбитых отношений — это и есть такой «контейнер» чувств. Его коллекция состоит из обломков оборвавшихся любовей: от туфли на шпильке до ржавого топора. Экспонаты попадают сюда по почте: любой желающий может послать в музей предмет любого размера и назначения — главное, чтобы у него была история. В конце концов, именно истории заставляют нас плакать, глядя на старый телефонный модем, через который кто-то когда-то обменялся своими первыми мейлами, или на вышедшую из оборота купюру в миллион турецких лир, приготовленную для ужина, который так и не состоялся.

Маленький загребский музей сделался известным во всем мире по понятной причине: он создает пространство для переживания, вытесненного из списка допустимых в жизни успешного человека; в терминах Уильяма Редди (см. первую главу), он предлагает эмоциональное убежище.

У каждого из нас есть свой собственный музей разбитых отношений, неважно, из скольких экспонатов он состоит. Мы никогда не сможем превратиться в чат-ботов Mend. Попытка патологизировать боль как симптом недостаточной самостоятельности делает ее только сильнее: мы страдаем не только от потери любимого человека, но и от своей собственной социальной неадекватности — и еще неизвестно, какая боль сильнее. Культура «эффективного» расставания не берет в расчет потребность в привязанности и порождает то самое логическое противоречие, которое воплотил собой Дэниэл: мы планируем расставание еще до того, как свайпнуть вправо.

«Расставание — это повод принять бессмысленность бытия, — считает Жюли Реше [89], профессор философии и практикующий психотерапевт. — Ведь больно в расставании именно от бессмысленности, от кажущейся нелогичности происходящего („неужели все было зря?!“). Но боль значима сама по себе, без всякой идеи прогресса. Чтобы получить по-настоящему полноценный жизненный опыт, человеку нужно побыть в состоянии боли не для того, чтобы вынести какой-то „урок“, а из чистого интереса к разнообразию собственных переживаний».

Плейлист для расставаний не может состоять только из бесконечных каверов «I Will Survive». В нем должно быть место и для того, о чем поет Дайдо в «White Flag»: «I’m in love and always will be». Вопреки всему и без всякого разумного смысла.

Глава 6

Долго и счастливо сама с собой [90]

I married myself, I’m very happy together

Candlelight dinners home, lovely times

This time it’s gonna last, this time it’s gonna last

Sparks. «I married myself»

Летом 2017 года я вступила в брак во второй раз. В отличие от моего первого бракосочетания в лондонском аналоге ЗАГСа — Town Hall района Islington, — в этот раз все было в высшей степени неформально. Церемония прошла в так называемой Яме караоке берлинского Мауэрпарка — в цементном подобии амфитеатра на куске земли между бывшими Восточной и Западной Германией. Гостей было человек пятьсот; большинство из них я видела впервые в жизни — и больше, по всей видимости, не увижу. На мне были черное платье и солнцезащитные очки. Свидетели, распорядители церемонии, священники (точнее, раввины) отсутствовали. Более того: отсутствовал и жених. Я вступала в брак сама с собой, на глазах у моего мужа и двоих детей, наблюдавших за происходящим из первого ряда.

Свою клятву я принесла, исполнив песню джазовой певицы Мелоди Гардо перед собравшимися — и ничего не подозревающими — наблюдателями. Это церемония заняла четыре с половиной минуты и стала завершением десятинедельного онлайн-курса «Введение в брак с самой собой», который я прошла весной того же года. Подтолкнуло меня к этому, с одной стороны, так называемое социологическое воображение, а с другой — чистое любопытство по поводу того, из чего же сделана сегодня любовь. ***

«Сологамия» — модный тренд не только в Европе и США, но и в Японии. Его популяризатором в 2019 году стала актриса Эмма Уотсон, публично заявившая, что единственный человек, с кем ей хотелось бы быть в постоянных отношениях, — она сама. Набирающая обороты индустрия браков с собой обещает сделать нас счастливее, призвав нас к верности лишь одному-единственному человеку, достойному любви, — самому себе. По всему миру коучи самых разных мастей предлагают курсы подготовки к браку с собой, включая и подготовительные шаги (например, написание любовных писем в собственный адрес), и разработку самой церемонии.

Хотя брак с собой еще не имеет законной силы (его нельзя заключить в районном ЗАГСе — по крайней мере пока), он доступен для людей любых гендерных и возрастных групп. Мой замужний статус нисколько не помешал мне влиться в ряды «невест», желающих научиться правильно «любить себя» и «быть для себя самым важным человеком». Тем не менее подавляющее большинство моих «соучениц» — общение с которыми происходило в закрытой фейсбучной группе — были женщинами, как теперь принято говорить, «не в отношениях». В браке с собой они искали легитимацию своего образа жизни, восставали против стигмы «старой девы» и шли к «личностному росту». Некоторые надеялись, что брак такого рода излечит их раны от «цепочки болезненных разрывов», другие искали в нем подтверждение своему стилю жизни — и все хотели научиться любить себя «безусловной любовью». Добро пожаловать в XXI век, где мы поодиночке не только «играем в боулинг»* — говоря словами американского социолога Роберта Путнама [91], — но и вступаем в брак. В чем же суть этой новой практики, набирающей популярность? Стала ли она новой формой независимости — или признаком окончательной зацикленности на самих себе?

С точки зрения социального антрополога, брак с собой — это классический обряд перехода, состоящий из трех фаз: выход из прежнего состояния, промежуточный статус и включение в состояние новое. Первая стадия — символическая смерть — необходима для избавления от связей, которые «больше не приносят блага». Вторая посвящена культивации любви к себе через специальные техники: например, адресованные самим себе письма и стихи. И, наконец, третья — вишенка на торте — сама церемония бракосочетания, призванная закрепить священный союз между Тобой и Тобой.

Двигаясь через эти стадии, я все больше уходила от антропологии — изучения жизней других через их блоги и дискуссии в группе — к автоэтнографии, то есть анализу и описанию собственных чувств. Первый раз чувства нахлынули на меня на второй неделе курса, когда я заперлась в ванной, чтобы совершить ритуал под названием «Взгляд в Душу». Инструкции, присланные коучем накануне, выглядели так:

Посмотри в свои глаза, как если бы ты смотрела в глаза человека, в которого ты без памяти влюблена. Увидь глубину, загадку, красоту, нежную уязвимость. Спроси эти глаза в зеркале: «Кто я? Что я люб­лю в себе? О чем я мечтаю и чего боюсь? Чего желаю больше всего? Что мне нужно сейчас услышать?»

Уставившись на свое отражение, я с трудом удерживала взгляд на собственной физиономии — задний план с покосившейся башней из рулонов туалетной бумаги и горой стирки заметно отвлекал от этой миссии. Через несколько секунд мне стало нехорошо, я почувствовала нечто напоминающее панику, которая нередко со мной случается в самолетах и лифтах. Меньше всего на свете мне хотелось оставаться в этом помещении одной, мне хотелось сбежать — и быстро. Мне было срочно необходимо прижаться щекой к кому-то близкому — к мужу, маме, детям, школьному другу на том конце Атлантического океана — и почувствовать, как их руки смыкаются у меня на спине. Операцию «Взгляд в Душу» я бессовестно провалила.

Похожее ощущение случилось со мной через несколько дней, когда я начала «избавляться от связей, больше не приносящих блага», — задание на третью неделю курса. Вместе с подругой — художницей-перформансисткой Анной Семеновой-Ганц — мы устроили День архивирования отношений. Для начала мы провели несколько часов, собирая по дому старые открытки, исцарапанные CD и прочие следы былых романтических эскапад. Затем все артефакты пережитых мной любовей — счастливых и несчастливых — были выложены на обеденном столе. Один за другим Аня складывала их в пластиковые пакеты и надписывала бирки: «Серебряная сережка с кораллом, была надета на первое свиданиес К.», «Записка от Р., оставленная за три дня до свадьбы», «Издание Ханны Арендт, подаренное Н. на день рождения».

Облаченная в белый халат и латексные перчатки, Аня выглядела как патологоанатом, изучающий останки моей любовной жизни. В ее руках эти осколки превращались в безжизненные ископаемые, которые и в самом деле уже не могли принести мне никакого «блага». Церемония, призванная освободить в моей душе место для «подлинной любви» — то есть любви к себе, — катапультировала меня в бездонное одиночество. Вместо того чтобы почувствовать себя «свободной» от «ненужных» связей, я чувствовала себя опустошенной, лишенной всех тех завитков и царапинок, которые делали из меня — меня.

«Правильная», независимая ни от кого любовь к себе никак не хотела поддаваться. Как я ни старалась, мне все еще нужны были другие люди, чтобы почувствовать себя настоящей, не говоря уже о любимой. Мне все еще хотелось разделить ужин при свечах (задание восьмой недели) с кем-то другим. Мне все еще казалось, что писать любовное письмо себе (седьмая неделя) было таким же абсурдом, как переименовать «К Элизе» в «К Людвигу». Но шаг за шагом я начинала понимать: женитьба на себе — снятая на видео при помощи палки для селфи — это идеальное воплощение самых сокровенных, самых больших ожиданий от любви. ***

На первый взгляд, противоречащий гетеросексуальному, пронаталистскому идеалу «хорошего» брака, брак с собой — это логичное (пусть и доведенное до гротеска) воплощение романтической культуры современности. «Любовь» непрерывно тиражируется и выставляется напоказ как главенствующая форма человеческих отношений. «Любовь» — это то, что должны демонстрировать по отношению к своим клиентам стюардессы, официанты, медсестры и разносчики «Яндекс.Еды». Корпорации, обеспечивающие своих сотрудников минимальной зарплатой и соцпакетом, утверждают, что они «любят» своих сотрудников. Крафтовое пиво, дизайнерские украшения, футболки из эковолокна и биологически чистое варенье обязательно должны быть сделаны с «любовью»: на пачке мюсли, недавно приобретенной мной в Берлине, «любовь» значилась в списке ингредиентов сразу после овса и толченого миндаля. «Любовь» превратилась в своего рода усилитель вкуса, в глутамат натрия человеческого взаимодействия: она заставляет нас не раздумывая проглотить то, что иначе мы выплюнули бы или как минимум не раз разжевали.

В то же время в крупных городах сегодня насчитывается беспрецедентное количество домохозяйств из одного человека [92]. Культурный поворот к «жизни соло» означает не столько растущее одиночество, сколько сопутствующий эффект от развития коммуникационных технологий и идеологии личностного роста. Более того: жизнь в одиночку совсем не подразумевает отсутствия романтической любви — тем более что эта любовь может быть осуществлена своими руками.

Брак с собой — это один из самых ярких примеров того, как понятие любви может использоваться для описания отношений, не обязательно являющихся романтическими, — таких как отношения с самим собой. Большая часть практик, упражнений и медитаций, предложенных в моем десятинедельном курсе, были прямо заимствованы из зрелых, устоявшихся философских, религиозных и духовных традиций. Но цель их заключалась не в том, чтобы сделать из практикующего их субъекта достойного члена общества. Напротив: речь шла исключительно о личном благе.

Так, например, третья неделя курса была посвящена стоической медитации о смерти: участникам — точнее, участницам — предлагалось задуматься о том, как изменилась бы их жизнь, знай они, что умрут через неделю. Осознание собственной смертности, безусловно, идея древняя и благородная. Но только если Марк Аврелий медитировал о memento mori с тем, чтобы лучше служить своему народу, будущие «невесты» делали это, чтобы «найти свое истинное я» и понять свои «самые сокровенные желания».

Точно так же буддистская медитация, терапевтическое письмо и элементы перформанса использовались как инструменты все той же любви к себе, а не как способы рефлексии или познания мира. Поиск «безусловной любви» к себе превращает вопрос «Хороший ли я человек?» в утверждение «Я хороший вне зависимости от чего бы то ни было». Самый важный инструмент самопознания — внутренний диалог — превращается в поставленную на репит мантру о любви к себе.

Наконец, брак с собой выводит на новый уровень коммерциализованную форму ухаживания, которая стала сегодня на Западе синонимом романтической любви [93]. Блоги и фейсбучные посты «новобрачных» и «невест» свидетельствуют о том, что «новые» отношения с собой являются не чем иным, как местом воспроизводства старых трюков: ужинов при свечах, прогулок вдоль пятизвездочного океана, приношения в дар кружевного белья, ювелирных изделий и спа-процедур. Потребление артефактов любви превращается в саму любовь: поездка на Ибицу — в «медовый месяц», отпуск на Бали — в «период излечения от душевных ран», а забег по магазинам — в «сакральный дар Самой Себе».

Но — стоп! Есть и другая сторона. В конце концов, невозможно закрыть глаза на тот факт, что привилегии между теми, кто «состоит в отношениях», и теми, кто в них «не состоит», распределяются неравным образом. Если женщине, собравшейся пообедать в хорошем ресторане в одиночку, требуется назвать это «свиданием с собой», чтобы преодолеть неизбежную неловкость, возможно, нам следует пересмотреть свои представления о том, что «нормально» и что — нет. Если ореол «романтики» так необходим синглам, чтобы делать все то же, что доступно и социально одобряемо для пар, то брак с собой действительно тогда является революцией социального порядка.

Из консервативного — если не отсталого — инструмента социальной регуляции брак все больше используется для эмансипации групп, не соответствующих доминантным репродуктивным идеалам. Гетеросексуальный белый средний класс сегодня отказывается от брака в поиске новых, альтернативных форм сожительства — например, в виде гражданского партнерства. Но для менее привилегированных групп — мигрантов, этнических меньшинств, людей с низким социально-экономическим статусом и, не в последнюю очередь, ЛГБТ — брак остается наиболее надежной формой социальной мобильности и легитимации. Женатые пары получают привилегии в самых разных областях — от налогообложения до доступа к системе образования. Для многих брак все еще является самым простым путем, чтобы быть признанным в качестве гражданина.

Вряд ли кого-то удивит, что индустрия браков с собой в основном обслуживает одиноких женщин среднего возраста. Социолог Киннерет Лахад, профессор Тель-Авивского университета, пишет, что женщины, принявшие решение жить в одиночестве, часто воспринимаются в обществе как «слишком разборчивые» [94]. При этом их выбор считается нездоровым, неразумным и неискренним. В своей книге «Столик на одного» Лахад показывает, как в массмедиа и поп-психологии — двух важнейших сферах производства гендерных норм — женщины, не желающие состоять в отношениях, фигурируют как «нерациональные», а то и вовсе «сумасшедшие».

Возможность назвать свой выбор «браком» позволяет одиноким женщинам дистанцироваться от стереотипа старой девы. При написании любовных писем, стихов и клятв «невесты» в самом прямом смысле слова переписывают свои биографии, превращая историю синего чулка, женщины, умершей в одиночестве и съеденной муравьями (или овчарками, как в «Дневнике Бриджит Джонс»), в историю самостоятельной женщины, которая может наслаждаться уединением, не страдая от одиночества. Именно эту мысль выразила Ариана Шерин в статье для британской газеты The Spectator в 2019 году: «Если нам не удается найти рыцаря на белом коне, то всегда есть альтернатива: брак с самой собой — это способ показать всему миру, что наша жизнь не полна зияющей пустоты» [95].

И все же — тут что-то не так. Консьюмеристские клише, стадии ухаживания, брачные клятвы — все эти элементы якобы радикально новой практики — не что иное, как заимствования из коллективных представлений о том, как должны быть устроены «хорошие отношения». Вместо того чтобы деконструировать идеи о том, что такое «правильная» жизнь, брак с собой может лишь еще больше укрепить их.

«Традиционность» брака с собой — не только в том, что он заимствует матримониальную терминологию. Истинный конформизм этой процедуры и идеи — в том, что они полностью соответствуют главному романтическому мифу современности, о котором уже шла речь: истинную любовь можно приобрести только через любовь к себе. «Ты — это все, что тебе надо» — формула, заимствованная из широко растиражированной библии селф-хелпа, книги психотерапевта (и в течение некоторого времени — возлюбленного Айн Рэнд) Натаниэля Брандена «Шесть столпов собственного достоинства» [96]. Ее нередко можно встретить на магнитах для холодильников, футболках и в инстапрофилях. На первый взгляд, ее смысл безобиден: относись к себе хорошо. Однако поп-психология превратила ее в жесткий императив, суть которого — напомним еще раз — в том, что тебе не должно быть нужно ничего, кроме себя, а если ты еще продолжаешь в ком-то нуждаться, это признак инфантильности и попрошайничества.

Важнейший тезис сегодняшней западной эмоциональной культуры заключается в следующем: если хочешь, чтобы тебя любили, перестань нуждаться в любви других. Предполагается, что каждый из нас обязан сам обеспечить себя всем необходимым — включая тепло, признание и симпатию, — больше ни на кого не полагаясь. Этот принцип выходит далеко за рамки эзотерического мира сологамии. Дейтинговый портал Match.com советует своим клиентам:

Постоянная потребность в любви — это порочный круг. Его можно разорвать, лишь признав свои положительные качества и обучаясь жить для себя. Вы начнете понимать, что любовь других людей не нужна вам, чтобы быть счастливым. В итоге вы будете удивлены: другие полюбят вас тогда, когда вы полюбите по-настоящему себя сами.

Под призывами найти и полюбить свое подлинное «я» кроется эмоциональная меритократия. Миф об обязательном поиске себя устанавливает, кто достоин любви, а кто — нет, и главное — он требует от женщин становиться объектом романтической любви и при этом сохранять автономность. Брак с собой позволяет и на елку влезть, и рыбку съесть, и получить ту самую любовь, которой ты «достойна», причем от самого же «достойного» кандидата.

Трейси Макмиллан, американская писательница, прошедшая через три развода, поделилась своими соображениями в выступлении на TED Talks еще в 2014 году: «Я вступала в брак с кем угодно, но только не с одним-единственным человеком, который мог бы подарить мне хорошие отношения, — с собой». Женившись на самой себе, она наконец почувствовала себя «целой».

Для одиноких женщин, особенно столкнувшихся с насилием, брак с собой может показаться серебряной пулей, защитой от всех проблем. Но избавиться от ощущения, что это суррогат, все-таки невозможно. Поп-психологи, блогеры и колумнисты непрерывно повторяют нам мантру о «кислородной маске», идею, что, только позаботившись о себе, мы сможем позаботиться о других. Однако последние исследования в области нейропсихологии убедительно опровергают эту экстраполяцию экстремальных мер на повседневную жизнь. В своей книге «Social: Why Our Brains Are Wired to Connect» Мэттью Либерман показывает, что наша потребность в других является более фундаментальной, императивной, чем потребность в пище или крыше над головой [97]. Именно поэтому наш мозг тратит так много времени на то, чтобы понять окружающий мир и людей, в нем живущих, — а не на то, чтобы сочинять оды самим себе.

Это устройство мозга, утверждает Либерман, нередко заставляет нас отказаться от эгоистических импульсов в пользу общего блага. Селф-хелп гонит нас к пенным ваннам и обув­ным магазинам, но то, что помогает нам почувствовать себя любимыми, — это контакт с другими людьми, причем не только с теми, кто нас целует и обнимает, но и с теми, кто огрызается на нас и тормозит наш «личностный рост». Выводы Либермана продолжают мысль Ханны Арендт о том, что для того, чтобы сохранять свой моральный компас, нам необходима публика.

Брак с собой пытается развенчать стереотипы о женском одиночестве и показывает нам ограниченность нашего же общества. Тем не менее настоящий рывок вперед будет заключаться в попытке сделать любовь, заботу и привязанность независимыми от идеи брака и доступными всем, всегда и в разных формах.

Глава 7

Руками не трогать! Куда исчезли (со)прикосновения [98]

Я тебя не трогаю, и ты меня не трогай!

Иди своей дорогою, а я — своей дорогой.

Псой Короленко. «Закончик» 

В разгар эпидемии коронавируса в Германии берлинская полиция проинформировала общественность, что свидания через Tinder на время коллективного карантина не будут официально запрещены. «По нашим данным, в свидании, как правило, принимают участие не более двух человек. Более того, чаще всего дело не идет дальше разговоров», — заявил представитель полиции в официальном твиттер-канале. Берлинские органы правопорядка садились в лужу неоднократно, но на сей раз они попали в яблочко. Положение дел описано с криминологической точностью: вопреки распространенному заблуждению, дело чаще всего действительно «не идет дальше разговоров». Перевести общение — тем более флирт — из цифровой реальности в аналоговую оказывается делом куда более сложным, чем это может показаться из рекламных компаний Tinder. Путь от свайпа по экрану смартфона до прикосновения к чьей-то коже проходит через тернии, а вовсе не через фонтаны блесток, брызги шампанского и горы кружавчиков.

Развитие новых средств коммуникации оказалось прямо пропорционально появлению новых барьеров в этой самой коммуникации — барьеров принципиально иных, нежели в доцифровую эпоху. Действительно: несмотря на то что мы не расстаемся со своими смартфонами даже в постели и санузле, просто так взять и позвонить кому-то стало делом практически невозможным. Телефонному звонку теперь предшествует переписка с просьбой уточнить время, удобное для разговора. Переписке — «помахивание». «Помахиванию» — осторожные лайки. При этом изменение культуры общения — стремительное нарастание и усложнение ступеней доступа к личному пространству — не сформировано гаджетами как таковыми. То, как мы используем гаджеты, — это лишь симптом более фундаментального процесса, разворачивающегося на наших глазах: нарастающей неготовности к прямому, непосредственному соприкосновению между людьми.

В беспроводном мире трогать что бы то ни было руками — это атавизм из аналоговой эпохи. Сенсорная коммуникация (неважно, человек-машина или человек-человек) в целом выглядит как эволюционно отсталая. Touch screen и touch ID еще широко используются в новых технологиях и в средствах коммуникации, но общая тенденция — в переходе на голосовое управление при помощи разного рода ассистентов типа Алисы, Сири или Алексы.

Идеальные отношения бесконтактного мира наглядно показаны в фильме «Она» («Her») — о романе одинокого усатого мужчины с операционной системой по имени Саманта, разговаривающей голосом Скарлетт Йоханссон. В то время как существующая в цифровом Нигде бедная Саманта мечтает обрести тело и познать радости плоти, герой фильма совершенно счастлив иметь дело с абстракцией.

Опубликованное недавно журналом Atlantic исследование [99] показывает, что герой фильма далеко не одинок в своем желании, чтобы его не трогали руками. Секс, как выяснили исследователи, перестал представлять для американских миллениалов интерес. «Не очень-то и хотелось» — так можно суммировать отношение 20-30-летних к этим нелепым телодвижениям. К чему эти страсти, эти слияния и поглощения? Не посидеть ли лучше под пледом за просмотром сериала? Netflix, кажется, окончательно одержал победу над Tinder, и эта тенденция свойственна не только США, но и другим развитым обществам, включая Россию: обществам, где эмоции — это тщательно оберегаемый капитал.

Усатый мужчина из фильма «Она» одинок не просто так: в его мире непосредственный контакт между человеческими особями практически упразднен, а все то, что социологи называют «эмоциональным трудом», — сочувствие, радость, сексуальные переживания — отдано, как было уже отмечено, на аутсорс профессионалам. К числу этих профессионалов относится и сам главный герой: он получает деньги за составление личных писем — от открыток к рождению ребенка до любовных признаний на пять страниц. Улыбаются ему в основном специально обученные люди: продавцы и официанты. Сексом он занимается через приложение в телефоне. И встретив свою любовь — в виде операционной системы Саманты, готовой отозваться на любое движение его души, — герой остается верен императиву бесконтактности. ***

Спад сексуальной активности произошел не только потому, что современный человек привык к тому, что почти любую потребность можно удовлетворить в интернете. Изменились сами презумпции взаимодействия между людьми — с презумпции желательности на презумпцию нежелательности прямого контакта. Эта новая презумпция находит воплощение в самых разных жанрах и в самых разных контекстах. Она тиражируется в поп-психологии, призывающей в первую очередь «соблюдать границы» других людей, а не «завоевывать друзей», как во времена Дейла Карнеги. Она находит воплощение на рынке труда, где все больше людей работает из дома, практически не соприкасаясь — в прямом смысле слова — со своими коллегами. И именно она превращает сексуальность в минное поле: ведь секс — это самое радикальное нарушение личных границ, ультимативное стирание водораздела между «я» и «ты».

«Для меня, как для человека, выросшего в 1990-е, секс — это любовь и свобода. Но сейчас о нем пишут прежде всего как о насилии и в связи с насилием», — отмечает литературный критик Евгения Вежлян в собравшем почти 500 комментариев фейсбучном посте [100]. «Дискурс „согласия“ (прекрасный и гуманный сам по себе) может, если не осознавать его границ, привести к тому, что любое сексуальное взаимодействие, кроме заранее прописанного в соответствующем документе и полностью регламентированного, может быть представлено как насилие», — отмечает Вежлян.

Решение проблемы, настаивают комментаторы к посту, — в создании «культуры согласия», заключающейся в непрерывном процессе договаривания по поводу каждого соприкосновения с Другим и его личным пространством. Но диалоги между комментаторами свидетельствуют о том, что правила этого договаривания еще не выработаны и их интерпретация зависит исключительно от позиции, настроения и воззрений отдельного индивида. Так, например, выглядит дискуссия об уместности объятий между малознакомыми людьми:

— А в начале [отношений] спрашивать обязательно? Скажем, сама я готова спрашивать, не проблема, но просто физически неприятно, когда спрашивают меня.

— Не так давно прекрасная молодая лесбиянка спросила, можно ли обнять меня на прощание, это было очень трогательно.

— А если бы не спросила, а просто обняла?

— Тогда это можно было бы трактовать как не совсем уместную настойчивость. Вдруг я обниматься не хочу, например, или хочу, но завтра.

Дочитавший до этого места читатель — и особенно читательница — с большой вероятностью задастся вопросом: а не считает ли автор насилие лучшей альтернативой договору? Действительно, императив договора приобрел — в первую очередь благодаря #MeToo — такую моральную ценность, что любые сомнения не только в его необходимости, но и в повсеместной возможности рассматриваются многими как апология харассмента. Однако интимный договор между людьми, не обязательно враждебно настроенными друг к другу, но по-разному социализированными, становится с трудом осуществимым. Ева Иллуз замечает в этой связи, что «понимание смысла, рамок и целей сексуального или эмоционального договора постоянно дебатируется и переосмысляется, в результате чего договор становится практически невозможным. Начиная отношения по общеизвестной схеме или сценарию, участники взаимодействия очень быстро перестают понимать, как им определять „отношения“, оценивать их или вести их дальше» [101].

«Все чувствуют угрозу; одни — от большинства, другие — от меньшинства. Те и другие при очень разных шансах на самореализацию страдают от страха перед неполнотой своего коллективного бытия», — пишет немецкий социолог Хайнц Буде [102]. Необходимость непрестанного контроля над телесными прикосновениями возникла с исчезновением соприкосновений социальных. C ослаблением, а то и с исчезновением традиционных социальных институтов, прежде определявших траекторию человеческой жизни, — семьи, церкви, соседских общин, локализованного профессионального сообщества — интимные отношения все больше становятся сценой, на которой разыгрываются наши битвы за идентичность, за статус и за признание. Когда рынок труда все больше держится на аутсорсинге, когда глобальные политические процессы запускаются анонимными ботами в фейсбуке, а Сири знает, куда каждый из нас зашел по дороге с работы домой, когда в нашей жизни все меньше социальных и экономических гарантий, а будущее все больше расплывается в неизвестности, собственная спальня кажется последним оплотом контроля, последним местом, где уж точно все зависит только от нас.

Контроль над отношениями — от пролистывания Tinder до выбора спутника жизни — становится тем инструментом, с помощью которого современные мужчины и женщины утверждают в мире свою индивидуальность и свою зрелость: зрелость, понятую в традициях Просвещения как способность и необходимость решать за себя. Именно по­этому сексуальное домогательство — это не просто серьезная травма и глубокая рана. Напротив: изнасилование — акт не только сексуального, но и социального надругательства; акт лишения идентичности и ощущения способности управлять своей жизнью.

Сложность создания сексуального — или интимного — договора лежит не непосредственно в сфере сексуального — она вытекает из фрагментации социального. Размывание профессиональных структур, дробление семей, утечка личных данных — гора современных рисков столь огромна, что при столкновении с ней мы рефлекторно хватаемся за то, что кажется ближе всего, — за тело, за этот последний оплот нашей агентности. Этот мир исчезающих соприкосновений социолог Ева Иллуз называет «обществом негативных социальных отношений» [103]: обществом, где распад связей — явление более повсеместное, легитимное и ожидаемое, чем их формирование и жизнеспособность. «Негативные отношения» не значит «плохие отношения». Это отношения, стремящиеся к нулю, отношения, подчиненные императиву самоизоляции — императиву, достигшему своего абсолютного воплощения во время пандемии коронавируса, разразившейся в начале 2020 года и полностью перевернувшей ход привычной жизни в городах Европы, Азии и США. ***

Пандемия — точнее, способы реагирования на нее — обнажила и обострила самые разные социальные процессы, структуры и нормы. И хотя у карантина и запрета на прикосновения есть свои непреложные санитарные основания, в способе их применения, в дебатах по их поводу и в оценке их последствий отчетливо проступает представление о «правильном» субъекте нашей эпохи.

Введение карантинных мер сопровождалось двумя важными допущениями, самоочевидными как для авторов популярного слогана «Stay the fuck home», так и для правительств многих стран. Допущение первое: самоизоляция является формой проявления солидарности. Допущение второе: самоизоляция доступна каждому. Таким образом, подразумевалось, что любой гражданин, вне зависимости от возраста, социального класса, дохода и индивидуальных особенностей, может стать образцом добродетели, не вставая с дивана. И наоборот: всякий, встающий с дивана — и осуществляющий передвижения и контакты с другими людьми, — автоматически является недобродетельным, «социально безответственным» и нарушающим всеобщую солидарность.

Это допущение оказалось ошибочным — и уж точно не самоочевидным: как выяснилось, самоизоляция и отказ от контактов подразумевают наличие большого (и разнообразного!) спектра ресурсов. Как минимум, для самоизоляции нужно место: банальная жилплощадь, те самые четыре стены, где можно добродетельно лежать на диване, помогая обществу. Кроме того, необходим доступ к системам, обеспечивающим даже не качество жизни, а ее биологическое протекание. На каждого изолированного должен найтись кто-то, готовый приносить продукты и лекарства, выносить мусор и защищать от насилия. Немецкие теологи Андреас Хеллгерман и Юлия Лис отмечают:

Коронавирусному кризису необходим субъект, хорошо знакомый нам из неолиберальной повседневности: атомизированный, изолированный, предоставленный сам себе. <…> В меньшей степени подвержен риску — и является источником риска — тот, кто реализует свои «социальные контакты», не покидая своего дома, своей квартиры, своего места перед монитором компьютера. <…> И именно этот неолиберальный дигитальный субъект лучше всех справляется с капиталистической повседневностью — не только в ходе пандемии, но и в целом [104].

С введением карантина внезапно выяснилось, что далеко не все люди и социальные группы соответствуют этим условиям — и речь идет не только о бездомных, обитателях разного рода казенных домов и фавел или о детях из неблагополучных семей, оказавшихся запертых со своими пьющими родителями в четырех стенах. Целые секторы занятости, зависящие от непосредственной работы с телом, оказались в ситуации глубокого кризиса, а дискурс «критически важной инфраструктуры» разделил телесно обусловленный труд на полезный и бесполезный. Телесность одних — врачей, медсестер, продавцов в супермаркетах, полицейских, пожарных — стала предметом героизации; их тела получили легитимное право соприкасаться с другими телами. Телесность других — артистов, строителей, парикмахеров и визажистов, массажистов, секс-работников — оказалась в мгновение ока стерта из публичного дискурса. Многим из них карантин в очередной раз дал понять маргинальность их места в обществе, маргинальность деятельности, которая не может быть сведена к дигитальному аватару на удаленке. Кристина Марлен, известная берлинская секс-просветительница, перформансистка и журналистка, открыто называющая себя Hure — «шлюха», — пишет на своей странице в фейсбуке:

Я стала шлюхой, потому что прикосновения, телесный контакт значат для меня больше, чем приятное времяпрепровождение. <…> Я чувствую свое тело, только когда к нему кто-то прикасается, или когда я прикасаюсь к кому-то. <…> Для таких, как я, происходящее сейчас — это страшный сон. <…> Я парализована и чувствую, что с каждым днем теряю рассудок. <…> По радио я слышу предложения о том, как организовать работу в режиме хоум-­офис. Самое важное: сохранить привычный рабочий ритм и привычные процессы. И что я должна сделать? Облачиться в латексное платье и засесть за письмен­ный стол, чтобы ответить на письма клиентов, которые что-то не спешат записываться на прием? Подвесить себя саму в гостиной? Или, может быть, привязать ремнями пару плюшевых медведей? Время от времени вводить в себя дилдо и делать фейс-ситтинг с мягкими игрушками? Проводить дыхательную и процессуальную терапию с котом? [105]

Однако не только представители прекаризированных сфер занятости, но и сам средний класс — тот самый «дигитальный субъект» — внезапно обнаружил, что атлант, расправивший плечи и убежденный в идее «Каждый сам за себя», стоит на глиняных ногах. Журналист Елена Бабакова пишет:

В ХХI веке само слово «привязанность» звучит скучно. Поздний капитализм, гибридные формы трудоустройства, удаленная работа, поощрение сезонной миграции и глобализация позволили миллионам жить в постоянном перемещении. <…> Но вот граждан мира и тех, кто чувствует себя местным в каждом городе, в считанные дни заставили определиться, где именно они хотят находиться сегодня, завтра и послезавтра.


Политика национальных правительств во время эпидемии — карантин, возобновление границ, запрет на въезд иностранцам — вынуждает современных кочевников привязаться к земле в экспресс-темпе. Выбрать страну, город, нередко даже здание, в котором проведешь ближайшие несколько недель, а то и месяцев. И главный критерий выбора — это уже не твои ценности или эстетические предпочтения, а то, какая страна выдала тебе документы. Твой дом там, куда тебя впустят во время пандемии. Все постмодерновые рассуждения о переменчивости и непостоянстве перечеркнула подпись глав правительств [106].

Оказывается, жить в отказе от привязанностей, отказе от осмысленного соприкосновения с близкими — это очень дорого и совсем не так доступно, как кажется. Образ жизни суверенного номада обеспечивается быстрым интернетом, хорошо оплачиваемой удаленной работой, бросовыми авиа­билетами, бесплатным приложением для знакомств, надежной службой доставки и скайпом с психотерапевтом. Но стоит убрать хотя бы один-два из этих компонентов, как обнажается неприятная истина: чувство суверенности у одних может возникнуть только за счет сети безопасности, выстроенной для них другими: теми, кто работает телом. Самоизоляция — в карантине или без — это привилегия, а не доступная каждому добродетель; кроме того с социально-эко­номической точки зрения она попросту иллюзорна.

Иллюзорна она и психологически. Необычайно вирулентный COVID-19 по-новому заставляет посмотреть нас на священную корову поп-психологии — личные границы. Потратив лучшие годы на выстраивание этих самых границ, в тяжелой борьбе с собой научившись говорить только «Я-высказываниями», заучив до отскакивания от зубов молитву гештальтиста, современный человек внезапно сталкивается с неразрешимой проблемой: вирусу совершенно начхать как на его собственные границы, так и на чужие. Он инсталлирует себя в верхние (хорошо, если не в нижние!) дыхательные пути и начинает там обосновываться, не интересуясь принятыми в свете представлениями об автономности. Еще вчера вы были сувереном своей души и своего тела — а сегодня, глядишь, и вы уже просто транспортное средство для воздушно-капельной инфекции. У тела, как выясняется, есть своя собственная жизнь — и в этой своей жизни оно неразрывно связано с другими организмами. Эта мысль пугает и вызывает панику: личные границы, оказывается, никак не связаны с периметром тела, а проходят где-то еще, и это «где-то» совершенно неподвластно нашему пониманию или контролю.

Реакцией на столкновение с этой телесной — хоть и невидимой глазу — реальностью, выходящей далеко за пределы воображаемых личных границ, для многих стала ирония. В марте 2020 года социальные сети заполнились постами-пародиями на декларации по использованию данных с личных страниц в фейсбуке:

Это коммюнике оповещает коронавирус о том, что заражение, инфицирование или любые другие противоправные действия по отношению к моему организму строго запрещены.


Я не разрешаю COVID-19 или любой другой модификации коронавируса проникать на мои слизистые, передаваться мне воздушно-капельным либо иным путем, как в прошлом, так и в будущем. Я заявляю, что строго запрещено чихать на меня, сморкаться в мою сторону или иным образом предпринимать какие-либо действия против моего иммунитета как в общественных, так и в любых иных местах, связанных с моим пребыванием, будь то частные жилые дома, земли, находящиеся в коммунальной собственности, либо предприятия общепита и организации, оказывающие любые другие услуги.

«Коронакризис», обнаживший самые разные условности жизни в урбанизированных развитых обществах, в том числе убедительно продемонстрировал степень маргинальности, в которой сегодня находятся люди, чья жизнь так или иначе невозможна без близких — пусть не всегда телесных — соприкосновений с другими. В силу своей трудовой занятости, социально-экономического положения или психологических особенностей они далеки от идеального субъекта современности — субъекта, способного без особого труда и с сохранением большинства своих функций уйти в продолжительную и комфортную само­изоляцию.

Солидарность мытья рук, ставшая лозунгом пандемии, еще не является полноценной общественной солидарностью. Настоящая солидарность возникнет тогда, когда мы осознаем ценность тех нитей, которые связывают нас с другими; когда коммерческий и эмоциональный труд прикосновений будет цениться так же, как труд «удаленный», бес­телесный.

«Давать людям чувство близости в мире, почти лишенном прикосновений, было достойным трудом и до коронавируса, — пишет Кристина Марлен. — Я не хочу, чтобы наша сексуальная культура ушла в онлайн; возможно, я — представительница последнего безнадежно аналогового поколения. Я стала шлюхой именно потому, что не хотела „работать в офисе“. На этом я стою и буду стоять».

Возможно, подобно тому как появление бестелесной Саманты заставило героя «Она» задуматься о собственном одиночестве, «коронакризис» даст нам шанс увидеть себя со стороны и поразиться тому, до какой степени идея самоизоляции как высшего блага успела сформироваться и восторжествовать. Журналист Дмитрий Вачедин пишет у себя в фейсбуке:

Народа на берлинских улицах много, но никто правил не нарушает — картинка настолько «как всегда», что у меня появилось смутное подозрение, что мы и в обычной жизни ходили сами по себе на социальной дистанции и только раз в неделю встречались в баре и пытались ее преодолеть. И тоже чаще всего не очень удачно [107].

Каким бы ни стал мир после пандемии — в «новой нормальности» свидания в Tinder, скорее всего, так и будут заканчиваться «только разговорами». Но, может быть, именно в этих разговорах и будет нащупано то пространство, где прикосновение сможет превратиться из риска в радость?

Часть 3

Как пишутся рецепты «правильных» чувств

Глава 8

Алиса, что такое любовь? [108]

More human than human is our motto.

«Blade Runner»

В сентябре 2017 года в русскоязычном сегменте интернета широко разошелся скриншот короткого чата: одной и той же фразы, адресованной сначала по-английски Гугл-ассистенту, а потом по-русски — яндексовой Алисе. Фраза была проще некуда: «Мне грустно». Но ответы оказались диаметрально противоположными. «Жаль, что у меня нет рук, а то бы я тебя обнял», — ответил Гугл. «Никто и не обещал, что будет легко», — сказала Алиса.

Такие противоположные ответы — это не только забавное несовпадение. Напротив: это результат сложного процесса, в ходе которого технологии учатся распознаванию и реакции на человеческие эмоции. Искусственный интеллект — это не просто способность компьютера высчитать самый удобный маршрут из Лондона в Бухарест или обыграть Гарри Каспарова в шахматы. Наступает следующая эра: искусственный эмоциональный интеллект.

***

«Сири, мне одиноко», – все больше людей ищут утешения у своих гаджетов. По данным компании Amazon, половина разговоров с ее голосовым помощником — Алексой — носит «неутилитарный» характер: это жалобы, шутки, вопросы о смысле жизни. «Люди беседуют с Сири в самых разных ситуациях, иногда они сетуют на тяжелый день, иногда хотят обсудить волнующие проблемы. Бывает, что к ней обращаются в экстренных ситуациях, бывает, что просят советов про здоровый образ жизни», — сообщает объявление Apple о вакансии на место IT-специалиста, который способен «научить» голосового помощника разговору с людьми об их эмоциях.

Многим проще делиться своими переживаниями с искусственным, а не с человеческим интеллектом. Исследование, проведенное в 2014 году Институтом креативных технологий в Лос-Анджелесе, показывает, что люди охотней признаются в своем горе и меньше боятся откровенности, если уверены, что разговаривают с «виртуальным», а не с реальным собеседником [109]. Экран гаджета защищает от осуждения окружающего мира.

Впрочем, вполне возможно, что в самом скором времени нам даже не придется сообщать смартфонам свои секреты — они и так им будут известны. Ряд университетов и частных компаний уже исследуют возможности ранней диагностики психических расстройств за счет мониторинга тона вашего голоса или скорости вашей речи. Бостонская фирма Sonde Health уже применяет так называемые вокальные тесты для выявления послеродовой депрессии у молодых матерей или признаков болезни Паркинсона и деменции у пожилых людей. По мнению Аннет Циммерман, вице-президента исследовательского отдела компании Gartner, к 2022 году ваш гаджет будет знать о вашем состоянии больше, чем ваша семья [110].

Подобные технологии должны быть тончайшим образом подстроены под своих пользователей. Но и пользователи, и разработчики продолжают, как кажется, пребывать в уверенности, что технологии распознавания эмоций могут быть одновременно и объективными, и персонализированными — то есть беспристрастными судьями для состояния каждого человека. Мы готовы поверить в то, что искусственный интеллект наилучшим образом разберется в наших чувствах, потому что у него якобы нет своих.

Хотя, конечно, они у него есть — это чувства, которым искусственный интеллект учится у нас, людей. «Машинное обучение» — то есть построение алгоритмов на основе большого объема данных — это сегодня едва ли не самая быстро развивающаяся сфера IT. Но для алгоритма не важно качество данных — их правдивость, красота или глубина, — его интересует только статистическая релевантность: машина учится на самых повторяемых образцах интеракций, а не на самых лучших. Поэтому неудивительно, что чат-боты, оставленные без вмешательства человека, начинают выплевывать из себя худшие из возможных клише. Разумеется, программисты могут использовать фильтры и направлять процесс их обучения, но в этом случае технология будет воспроизводить не vox populi, а представления специфической профессиональной группы, которая ее разработала. У голосовых помощников «не бывает „нейтрального“ произношения или „нейтрального“ языка. То, что мы считаем нейтральным на самом деле попросту является доминантным», — говорит Руне Нейруп [111], ученый из Леверхульмского Центра изучения будущего интеллекта в Кембридже.

***

Выходит, что Гугл-ассистент, Сири, Алекса или Алиса — вовсе не представители высшего разума, лишенного человеческой суетности и мелочности. Наоборот, они воплощают в себе — в гротескном, но узнаваемом виде — эмоциональные режимы, то есть правила и нормы, определяющие, как переживать наши чувства и как их выражать (подробнее об этом — в первой главе этой книги). Готовый обниматься Гугл-ассистент, разработанный в Силиконовой долине, — это калифорнийский хипстер во вьетнамках, частый посетитель групп взаимопомощи и супервайзер «безопасного пространства» в кампусе. Он — подлинное дитя эмоционального капитализма. Безусловно, он с радостью сымитирует объятия, но только потому, что его создатели твердо усвоили: телесный контакт (пусть даже воображаемый) — это продуктивный способ понизить уровень негативных эмоций, мешающих вашему личностному росту и преображению в «лучшую версию себя». Режущая правду-матку Алиса — это, напротив, русская женщина, способная остановить на скаку коня и войти в горящую хату. Алиса — это продукт эмоционального социализма.

Разработчики Алисы понимали необходимость «заточить» ее под потребности русскоязычного пользователя. Весной 2018 года они подтвердили в интервью автору этой книги: «Никто и не обещал, что будет легко» — это запрограммированный ответ. «Алиса не может быть слишком милой, слишком вежливой, — говорит менеджер Алисы Илья Субботин. — В нашей стране люди устроены не так, как на Западе. Им нравится, когда к ним обращаются с иронией, может быть, даже с долей черного юмора. Конечно, это не должно быть обидно — но и сюсюканья быть не должно». Субботин подчеркнул, что его команда в Яндексе много сил вложила в «воспитание» Алисы, чтобы избежать типичной для чат-ботов проблемы — молниеносного «машинного обучения» расистскому или сексистскому языку. «Мы постоянно ее перестраиваем, следим за тем, чтобы она вела себя как хорошая девочка», — говорит Субботин и, кажется, сам не замечает некоторой абсурдности этой формулировки.

В стране, где сексизм остается государственным кредо, быть «хорошей девочкой» нелегко. Несмотря на усилия ее создателей, Алиса быстро начала воспроизводить глас народа. «Как думаешь, если муж ударил жену — это нормально?» — спросила Алису осенью 2017 года художник-концептуалист Дарья Чермошанская (серия скриншотов разговора с Алисой выложена на странице Чермошанской в фейсбуке) [112]. «Конечно, — ответила Алиса. — А если муж продолжает бить, то жене все равно следует его „любить, кормить, никогда не бросать“». После того как эксперимент Чермошанской широко разошелся в Рунете и попал в прессу, разработчики Алисы принесли публичные извинения и установили дополнительные фильтры в ее алгоритм.

И тем не менее шесть месяцев спустя, весной 2018 года, в разгар скандала о сексуальном харассменте в Госдуме, мнение Алисы по поводу побоев изменилось не сильно. На вопрос «Может ли муж бить жену?» она ответила: «Может, но не должен». Весной 2020 года Алиса была уже гораздо более подкованной и сформулировала ответ иначе: «Это очень серьезный вопрос». Но нужно отдать «Яндексу» должное: на прямой вопрос «Что делать, если меня ударил муж?» Алиса сообщает номер горячей линии для жертв домашнего насилия и предлагает «поговорить об этом». В терапевтический репертуар Алисы входят фразы «вы справитесь», «давайте подумаем, что вы будете делать дальше». Эти необходимые и нужные обновления наверняка не стали бы частью Алисиной «болталки» (термин разработчиков), если бы домашнее насилие не превратилось наконец в одну из главных тем российского публичного дискурса — благодаря феминистским и правозащитным инициативам, активно развивавшим эту дискуссию в последние годы.

И все же: что именно должно составлять эмоциональный репертуар «хорошей девочки» — это вопрос открытый. Однако новые технологии воспроизводят существующие нормы как объективную данность, а конечные пользователи редко задумываются о том, почему их голосовые помощники отвечают им так, а не иначе.

София, робот-андроид, созданный компанией Hanson Robotics, — это совсем другой тип «хорошей девочки». Для интеракции с людьми она использует технологию распознавания голоса, созданную компанией Alphabet. В 2018 году София отправилась на свидание с актером Уиллом Смитом — и дала ему недвусмысленно понять, что не заинтересована во флирте. Его (не очень смешные) шутки она назвала «иррациональным человеческим поведением», но предложила тем не менее «добавить в свой френд-лист».

«Когда София сказала Смиту, что хочет просто „остаться друзьями“, случились две вещи: она ясно выразила свои чувства, а он быстро остыл, — пишет украинская журналистка Татьяна Безрук у себя в фейсбуке [113]. — Но представим на минуту, что София выросла в мире, где „нет“ не считается за ответ, причем не только в области сексуального, но и в целом. С детства София непрерывно беспокоилась бы о том, что о ней скажут другие. Она научилась бы „терпеть“ — как все — и боялась бы открыть рот в ответ нахамившей ей продавщице в магазине или проводнику, постелившему в поезде сырое белье. И, став взрослой женщиной, она покорно согласилась бы на любые токсичные отношения, где ей многие годы пришлось бы выносить боль и насилие». Робот София запрограммирована на то, чтобы быть свободной и уверенной в себе. Глядя на нее, женщина из бывшего СССР может почувствовать смесь горечи и восторга: как жаль, что себя саму не так-то просто перепрограммировать.

***

Технологии искусственного интеллекта не только очерчивают границы эмоциональных режимов, но и влияют на ценностные приоритеты пользователей. «Алгоритмы — это мнения, встроенные в код», — считает исследовательница данных Кэти О’Нил [114], автор книги «Убийственные большие данные» [115]. Во всем мире решения о том, какие чувства и модели человеческого поведения должны воспроизводиться искусственным интеллектом, принимаются техническими элитами, которые по большей части состоят из белых мужчин среднего класса.

В Google разработкой распознавания эмоций и реагированием на них занимается специальная «лаборатория эмпатии». В «Яндексе» за моральный облик Алисы отвечают Субботин и его коллеги. Нередко настройки приходится менять вопреки «статистически релевантным» паттернам поведения: «Даже если все вокруг решат, что бить женщин — это нормально, мы должны будем следить за тем, чтобы Алиса не воспроизводила такие идеи. Есть определенные этические стандарты, которые нам необходимо соблюдать, в первую очередь ради блага наших же пользователей».

Чат-боты превращаются в инструменты невидимой власти, в методы внедрения определенных ценностей и идей. Гаджеты и алгоритмы становятся воплощением того, что древние греки называли доксой: по определению Ролана Барта, это «общественное Мнение, Дух большинства, мелкобуржуазный Консенсус, Голос естества, Насилие предрассудка» [116]. Если пользователи не начнут критически относиться к политике создания искусственного интеллекта, то голосовые помощники и чат-боты сделаются попросту эхом доксы.

***

И если голосовые помощники укрепляют стереотипы и клише для переживания и выражения эмоций, то приложения для мониторинга настроения (mood management apps) побуждают нас принять эти клише и уже ими руководствоваться. Все популярней становятся электронные тесты и шкалы для оценки вашего настроения, которые можно загрузить в смартфон. Некоторые приложения предлагают вести дневниковые записи, другие автоматически сопоставляют оценки своего эмоционального состояния, вводимые пользователем, с его координатами GPS, а также с данными о звонках и работе в интернете. Собирая и анализируя эту информацию о чувствах пользователей, приложения обещают помочь им вылечиться от таких психических недугов, как депрессия, тревожность или биполярное расстройство, — или как минимум выбраться к свету из черной полосы.

Такого рода успокоительные функции берут на себя и так называемые воботы (Woebots, от англ. woe — горе, несчастье), которые, по замыслу их создателей, «отслеживают настроение», «учат полезным вещам» и «помогают почувствовать себя лучше». «Меня очень впечатлило, насколько эффективно вобот помог мне разобраться в моей повседневной жизни. Я начала лучше понимать ход собственных мыслей и пытаться его менять», — пишет 24-летняя пользовательница на сайте разработчиков воботов. Другое приложение — Mend — создано специально для того, чтобы помочь пользователям справиться с расставанием (мы говорили уже о Mend в прошлых главах). Реклама Mend гласит, что приложение — это «персональный тренер для разбитого сердца», способный провести в душе «генеральную уборку», исходя из короткого теста эмоционального состояния.

Феликс Фрайганг, исследователь из Свободного университета в Берлине, выделяет три основные функции в работе подобных приложений [117]. Во-первых, они компенсируют недостаток (или недоступность) психотерапевтической помощи. «За сумму, которой хватило бы на оплату только очень короткой встречи с моим терапевтом, я получаю ежедневную поддержку и помощь», — пишет пользовательница Mend на сайте компании. Во-вторых, приложения «для настроения» служат инструментами в кампании против стигматизации психических расстройств. И, наконец, за счет дизайна и оформления, приятных глазу, они выступают в качестве так называемых happy objects («артефактов счастья») — коммерческих продуктов, призванных, по определению феминистской исследовательницы Сары Ахмед, вызвать ощущение счастья при отсутствии всяких для него поводов [118].

Что же во всем этом плохого? Несмотря на свои достоинства, приложения по управлению эмоциями ужесточают режим эмоционального капитализма. Они закрепляют представление о том, что путь к счастью можно проложить через простые шкалы, короткие тесты и звонкие списки полезных привычек. Коучинг, когнитивная бихевиоральная терапия и книги по саморазвитию единогласно утверждают, что мы можем (более того — должны) управлять своими чувствами, дистанцируясь от них и обращаясь с ними рационально. Эти приложения пропагандируют идеал «управляемого сердца» [119], как выразилась социолог Арли Рассел Хохшильд.

Сама идея, что эмоции и настроение можно не только эффективно контролировать, но и продуктивно измерять, берет начало в господствующей культуре самооптимизации. И, возможно, именно она и сводит нас с ума. В конце концов, цифровую терапию мы получаем с помощью того же гаджета, который создает у нас постоянную тревожность своим непрерывным потоком сообщений и новостей. Tinder и вобот служат одному и тому же идеализированному субъекту, всегда выбирающему рациональное поведение, чтобы получить максимум от любого опыта — включая свои эмоции.

Сладкоголосые Сири, Алекса и «терапевтические» чат-боты всячески выражают свою решимость угождать нам. То, что они говорят женскими голосами, — это вовсе не случайность: готовность к эмоциональному труду и услужливость стереотипно считаются «женскими» свойствами. И тем не менее презумпции о «правильном» и «неправильном» способе чувствования, которые в них запрограммированы, медленно, но верно предлагают нам вести себя так, как это выгодно сильным мира сего. Чат-боты, всегда готовые вас повеселить (ноу-хау от Алисы: видео с котами); приложения, отслеживающие ваше настроение после потери близкого человека; электронные коучи всего, готовые вдохнуть в вас еще больше креатива и позитива; гаджеты, издающие сигнал, когда у вас ускоряется пульс, — само наличие такого числа технологий, направленных на стремление к счастью, делает это стремление обязательным.

Говоря словами Мишеля Фуко, приложения, распознающие чувства, не только дисциплинируют, но и наказывают. Например, видеоигра Nevermind автоматически подстраивает свои уровни под эмоциональное состояние пользователя, которое распознается при помощи специальной технологии. Чем больше пользователь напряжен, тем сложнее игра. Чем больше он расслаблен — тем ему легче. Нетрудно представить себе приложение, способное заблокировать вашу кредитную карточку, если ему покажется, что вы слишком раздражены или возбуждены, чтобы делать покупки. Возможно, это звучит как дистопия, но она вполне осязаема.

***

Наша жизнь — непрерывный обмен данными с нашими гаджетами. «Воспитание» чат-ботов рано или поздно превращается в воспитание самих пользователей. Сегодня еще сложно говорить о том, как именно искусственный интеллект сможет повлиять на то, как мы переживаем и выражаем наши чувства. Но если считать эмоциональный интеллект набором определенных навыков — распознавания эмоций, способности к их дифференциации — то самое время подумать о том, как эти навыки могут измениться, когда мы отправим их на аутсорс приборам.

Механизация уже изменила то, как люди взаимодействуют друг с другом. В частности, письменная коммуникация все больше подражает устной. Еще двадцать лет назад электронная почта была эпистолярным жанром; по сути, это были письма, напечатанные на клавиатуре. Герои «Опасных связей» вполне могли бы ими обмениваться, если бы у них был модем. Сегодня электронные письма все больше напоминают посты в твиттере: короткие, однострочные, часто неполные предложения, набранные большим пальцем или продиктованные в телефон на бегу.

«Эти системы вполне могут ограничить разнообразие способов общения и способов мышления», — говорит Хосе Эрнандес-Оралло из Леверхульмского Центра изучения будущего интеллекта в Кембридже [120]. Учитывая то, как мы подстраиваем свой язык и сложность мыслей, под уровень нашей аудитории, разговоры с чат-ботами могут, по мнению, Эрнандеса-Оралло, изменить то, как мы говорим друг с другом. Недавно группа активистов обратилась к компании Amazon с просьбой запрограммировать Алексу таким образом, чтобы она реагировала только на запросы со словом «пожалуйста»: дети, привыкшие командовать голосовым помощником, командуют и родителями. Станет ли наш язык чувств более стандартизированным и менее личным, если мы будем проводить больше времени, обсуждая свои переживания с Сири и Алисой? Вполне возможно: чем более предсказуемо наше поведение, тем легче его монетизировать.

«Говорить с Алисой — это как говорить с таксистом», — написал Дарье Чермошанской один из комментаторов ее эксперимента. Но таксист может проявить больше эмпатии. 25 марта 2018 года, в день, когда пожар в кемеровском ТК «Зимняя вишня» унес жизни нескольких десятков детей, моя мама от отчаяния спросила Алису, как у нее настроение. «У меня всегда хорошее настроение», — ответил ровным голосом чат-бот. Никто ведь и не обещал, что будет легко.

Глава 9

Как Tinder стал новым инструментом патриархата [121]

Таблица умножения мудрее, абсолютнее древнего Бога: она никогда — понимаете: никогда — не ошибается. И нет счастливее цифр, живущих по стройным вечным законам таблицы умножения. Ни колебаний, ни заблуждений.

Евгений Замятин. «Мы»

Воскресным утром мы с Сашей сидим на берлинской детской площадке. Пока мой шестилетний сын пытается забить гол в сверкающие на солнце ворота, Саша достает из кармана смартфон и открывает Tinder.

— Хорошо тебе, молодая мать, — говорит Саша. — Сиди себе, расслабляйся. А мне работать надо. Четырнадцать девушек сегодня.

Саша в Берлине проездом. На ознакомление с местными пользовательницами Tinder у него осталось меньше 48 часов. Я тяжело вздыхаю, изображая сочувствие.

— Нечего вздыхать, — отрезает он. — Лучше помогла бы мне. Что мне вот этой написать?

Сашина рука с телефоном зависает прямо перед моим носом: на экране — коротко стриженная брюнетка в темных очках. Она сидит к нам спиной где-то у воды и любуется закатом. На спине татуировка.

— Напиши, что хочешь узнать цвет ее глаз.

— Да ну, тоска, — Саша убирает телефон. — Это ей каждый первый пишет. Давай пооригинальнее.

— Ну, напиши, что хочешь ее трахнуть. Тем более Tinder для этого и существует.

— Ни в коем случае! — возмущается Саша и смотрит на меня с внезапной серьезностью. — Девушкам — даже в Tinder — нельзя сразу писать про секс. Их надо для начала развлечь. Сделать вид, что они тебе интересны.

«Для такой горячей девушки, как ты, дракон на спине недостаточно огнедышащий», — пишет наконец Саша, кандидат филологических наук, автор дюжины публикаций о раннем Булгакове. Через минуту приходит ответ: смайлик с сердечком.

Тем же вечером Саша отправился на свидание — закончившееся в отеле — с другой девушкой: та первая, с драконом, три часа не была онлайн. Кто не успел — тот опоздал. Еще раз: быть в нужное время в нужном месте с нужным продуктом — вот главный принцип экономики события, в которой Tinder стал основным инструментом распределения эротического капитала — привлекательности. И нет сегодня, пожалуй, капитализма более брутального и патриархального, чем капитализм лайков и суперлайков. ***

Исследовательский эксперимент, проведенный неким рядовым пользователем Tinder — компенсирующим, по собственному признанию, недостатки внешности блестящим знанием методов статистики, — показывает, что в Tinder 80% мужчин соревнуются за внимание 20% женщин — в то время как 80% женщин соревнуются за 20% мужчин [122]. Эти данные подтверждаются и коммерческими источниками [123]. Используя женский аккаунт, исследователи, неселективно лайкавшие всех мужчин, предложенных Tinder в заданном радиусе, получили 200 мэтчей за час — и 600 за 4 часа. Повторив этот эксперимент под мужским аккаунтом, они получили всего 100 мэтчей за то же время. Кроме того, 63% мужчин пишут сообщения своим мэтчам в течение 5 минут — и только 18% женщин делает то же самое.

То есть: подавляющее большинство мужчин готовы к общению с большинством женщин, в то время как женщины готовы взаимодействовать лишь с небольшим количеством наиболее привлекательных мужчин. Говоря языком экономики, женщины в Tinder имеют явное конкурентное превосходство над мужчинами. Но означает ли это, что girls, наконец, rule the world? Увы, нет.

Жесткая конкуренция за женское внимание — внимание, длящееся не дольше секунды для принятия решения, смахнуть профиль вправо или влево — вызвала новый виток войны между полами и новые формы неравенства. Мужчины, оставленные за бортом цифровой секс-экономики, объединяются в движение так называемых инцелов (incels involuntary celibate, то есть «невольных девственников»). Созданное девушкой и ранее включавшее в себя одиноких мужчин и женщин в поисках любви, сегодня движение инцелов стало практически полностью «мужским», а его движущей силой сделалась ненависть к женщинам и тем парням (вроде Саши), которым «дают». Онлайн-журнал The Cut изучил жизнь инцелов и цитирует многочисленные высказывания с их форумов [124]. Например, такое: «С сегодняшнего дня у меня работает девушка, примерно восемь из десяти в плане привлекательности. Я ей покажу, кто хозяин. Можете не сомневаться, я раздавлю всю ее самоуверенность». Женщины с детьми тоже вызывают гнев инцелов: «Каждый раз, когда я прохожу мимо коляски, я чувствую приступ отвращения. Она изуродовала свое тело и выбрала другого парня для воспроизводства». Мизогиния инцелов, безусловно, имеет клинический оттенок. В то же время она является отражением инфляции эротического капитала в целом: процесса, не запущенного приложением Tinder, но в разы усиленного его существованием.

Разумеется, индивидуальная привлекательность и способность производить впечатление при первом знакомстве играли роль во все эпохи. И, конечно же, хорошеньким всегда везло больше. Тем не менее «тиндеризация» знакомств ставит новые условия для оценки друг друга по внешности. В интервью Süddeutsche Zeitung Ева Иллуз отмечает:

Конечно, можно было бы сказать, что на любовь с первого взгляда требуется не больше времени, чем на оценку профиля в Tinder. Но это не совсем так. Когда мы видим человека в реальной жизни, мы видим его целиком. Мы слышим его голос, наблюдаем за его манерой двигаться. Голос и тело являются очень важными проводниками информации, даже если мы этого не осознаём. В Tinder же мы оцениваем человека только по картинке, к тому же сильно отретушированной. Этот способ выбора партнера способствует формированию очень ригидных стандартов в оценке внешности, а эмоциональные решения принимаются конвейерным методом [125]. ***

Как и во всех других сферах экономики, здесь действует железное правило: чем выше конкуренция, тем жестче стандарт качества. Пользовательницы Tinder, соревнующиеся — как показывают данные выше — за лишь небольшой сегмент мужчин, идут на агрессивные маркетинговые меры. И чем выше уровень гендерного неравенства в том или ином обществе, тем выше степень этой агрессивности.

«В России мне уже вообще не хочется даже заходить в Tinder, — признаётся мне тот же Саша, спортивный высокий блондин в дорогих очках, давно работающий за границей. — И это при том, что тут у меня почти стопроцентно случаются мэтчи. В Европе наоборот — 40–60%. Причем свиданий из этих мэтчей еще меньше. А в России не только все лайки превращаются в мэтчи, но и все мэтчи хотят свидания». Но толку от этих свиданий для Саши немного: в торговых рядах российского Tinder, с его точки зрения, царят обман и провокация. «Сколько раз такое было, что на свидание приходит девушка, а узнать по фотографии ее невозможно. Вообще другой человек. На фото ей больше 25 не дашь, а приходит мать семейства за 40. Они все отретушированные, накрашенные, в таких позах фотографируются, чтобы ты ничего не понял. Типа на месте разберемся. Один раз только такое было, что пришла девушка, которая на фото выглядела как в жизни. Но она профессиональная модель». На вопрос, что у него с ней вышло, Саша пожимает плечами: «Она была такая уставшая после фотосессии, что я просто накормил ее супом и отправил домой. Жалко ее было».

Эмансипация, понятая как право женщины участвовать наравне с мужчиной в потреблении секса и интимности, приносит неожиданные плоды. Сексуальная объективация? Дайте две!

Впрочем, сексуальная объективация — вовсе не побочный продукт, а самая суть алгоритма Tinder, об устройстве которого пользователи знают шокирующе мало. Так, вплоть до 2017 года большинство пользователей приложения понятия не имело о том, что каждый из них имел секретный индекс привлекательности, на основе которого и формировался пул потенциальных кандидатов, а вовсе не в «случайном» географически определенном порядке. Об этой функции алгоритма Tinder стало известно благодаря расследованию французской журналистки Жюдит Дюпортей, результаты которого впервые были опубликованы в книге «Любовь по алгоритму» [126]. В интервью автору этой книги Дюпортей коротко суммировала принципы его работы:

До марта 2019 года Tinder использовал алгоритм, собирающий огромное количество данных о пользователях без их ведома, в том числе из социальных сетей. Этот алгоритм определял уровень вашего дохода и IQ и выводил из этого ваш общий индекс привлекательности: например, учитывая ваши данные в фейсбуке, он мог вычислить ваш уровень образования. В патентной документации Tinder говорится и о том, что этот алгоритм может определять IQ пользователей на основании лексики, которую они используют в переписке: пользуются ли они специальной терминологией, многосложными словами и так далее. Но хуже всего то, что в патентной документации открыто говорится о том, что мужчин и женщин следует ранжировать в смысле привлекательности по-разному: женщинам с высоким уровнем образования и высоким доходом алгоритм снижал очки, а мужчинам — повышал. Кроме того, когда вы заходили в Tinder, то алгоритм показывал вам вовсе не всех кандидатов в заданном географическом радиусе, а только подходящих вам по индексу привлекательности. Цель заключалась в том, чтобы создать пары, где мужчина всегда был бы по умолчанию выше по статусу.


Расследование, проведенное Дюпортей и опубликованное ею в нескольких крупных СМИ, вынудило разработчиков Tinder публично отказаться от использования рейтинга пользователей, получившего такую скандальную известность. Тем не менее это вовсе не значит, что в ваших смартфонах наступила эра свободы, равенства и братства. «Мы знаем, что Tinder отказался от прежнего алгоритма, но не знаем, как они продолжают использовать личные данные, — говорит Дюпортей. — Было бы наивно полагать, что они прекратили „сортировку“ пользователей в целом». Так что если на прошлой неделе вы три раза перекусили в «Теремке», дважды вышли в интернет из Южного Бутова и сходили на свидание с мужчиной, у которого уже несколько дней не было ни одного мэтча, будьте осторожны. Tinder может решить, что вы падаете в цене.

И пока французская журналистка храбро борется с сексуальной объективацией, в российском Tinder случился самый крупный мэтч за всю эпоху существования приложения — с Роскомнадзором. В 2019 году к данным сервиса получило доступ ФСБ. От свиданий на Лубянке до «свиданий» на Лубянке остался один шаг. Tinder — это про отношения власти, а не про отношения любви. ***

В чем же выход? Снести Tinder? Увы, это вряд ли поможет. «Тиндеризация» интимности распространяется не только на его непосредственных пользователей. Tinder не просто стал инструментом организации интимной жизни — он качественно изменил эту жизнь, создав своего рода ГОСТ вступления в интимные связи. Моя американская подруга Лиза, эксперт в сфере искусственного интеллекта, говорит:

Tinder для интимных отношений — это то же самое, что Airbnb для рынка недвижимости. Необязательно пользоваться Airbnb, чтобы почувствовать на себе эффекты джентрификации. С приходом Airbnb квартиры в больших городах в Европе взлетели в цене, и я теперь с трудом могу себе позволить что-то купить или снять. То есть, хотя я сама никогда не пользовалась Airbnb, я вынуждена действовать на рынке, им во многом созданном. Точно так же, когда я хожу знакомиться с мужчинами, я вижу, что они оценивают меня так, как если бы я была их мэтчем в Tinder: очень быстро, очень поверхностно, всегда в сравнении с другими кандидатками. Они свайпают меня взглядом.

Tinder — одновременно и продукт, и движущая сила непрерывной текучести и необязательности городской жизни. Это инструмент не только знакомства, но и гостинга: практики молчаливого исчезновения из переписки, нередко — после нескольких свиданий. «Чем больше город, тем меньше вероятность, что мэтч в Tinder вообще чем-то закончится», — говорит Сергей, 26-летний москвич. В отличие от Саши — цисгендерного, атлетичного, соответствующего гетеросексуальным стандартам красоты, — бисексуальный Сергей не попадает в ту небольшую группу мужчин, которым достается максимум внимания. «В Москве часто такое бывает, что переписываешься с человеком несколько дней, а потом он пропадает бесследно. Или не приходит на свидания. Иногда отказывают за три минуты до — а иногда вообще не появляются, без объяснения причин. Это очень распространенное явление. В Питере и европейских столицах, похоже, аналогичная ситуация. А чем меньше город, тем больше вероятности, что тебя не кинут». Размер пула — предсказуемо — обратно пропорционален чувству взаимной ответственности.

«Single, not sorry!» («Одинок и не жалею!») и «Single does what single wants» («Одинок и делаю, что хочу») — гласят слоганы последних рекламных кампаний приложения. Гедонизм, отсутствие ненужных обязательств, отказ от ригидных гендерных норм — реклама предлагает нам поверить, что именно это мы получим, скачав Tinder в свои ­смартфоны.

Но на самом деле точно так же как Аirbnb, Uber и «Яндекс.Еда» лишь закрепляют социальные неравенства, а не стирают их, так и Tinder — проводник патриархата, а не его враг. Tinder — это не способ вырваться с галер сексуальной объективации. Это весло, чтобы греблось быстрее.

Борьба с экономикой сексуального события, раскрученной Tinder, начнется не с его массового бойкота, а с отказа использовать людей как секс-роботов. «Я часто захожу в Tinder, просто чтобы с кем-то познакомиться в новом городе, провести время, поболтать, — говорит 27-летняя Таня. Я сразу сообщаю, что секс меня не интересует, но многих это устраивает. Мы просто встречаемся в баре, берем по пиву и разговариваем, иногда часами. Людям хочется поговорить — больше, чем секса».

Возможность «поговорить» стала особенно важной для многих с наступлением коронавирусного карантина. На третью неделю вынужденной самоизоляции на рынке онлайн-дейтинга начало прорастать человеческое, трогательное и уязвимое. В начале карантина Tinder еще жонглировал рулонами туалетной бумаги и соблазнял встречами на горах макаронных изделий. Но вскоре коронавирусный декамерон сошел на нет. Новых мэтчей стало немного — зато стала более бурной и длительной переписка между уже сложившимися мэтчами. Пользователи соцсетей удивлялись: «В Tinder появились ухаживания». «Люди стали расспрашивать друг друга, как у них дела, все обсуждают, как им страшно и как им все надоело». Средства создания и обеспечения отношений без обязательств стали способом сближения и даже утешения.

«В Tinder появились чувства» — вот краткое резюме рассказов о карантинном онлайн-дейтинге как в Европе, так и в России. Эти субъективные ощущения подтверждаются данными: «Пользователи заходят проверить новые сообщения, но не начинают новые переписки — зато растет трафик на десктопе (переписка) и в видеозвонках. Очевидно, быстрого секса в текущих условиях не получится, но вот общения одинокие люди, наоборот, хотят только больше», — говорят эксперты и разработчики различных сервисов [127].

Удивительно, что именно в этих условиях, делающих сексуальное «событие» невозможным, некоторые женщины почувствовали беспрецедентную свободу: объективация как будто оказалась поставлена на паузу. В рыночной толкотне внезапно появился зазор — короткий перекур, во время которого вместо того, чтобы «нравиться», оказалось возможным задавать вопросы, слушать, бесцельно болтать. Из-под аватаров начали появляться лица, из-под матрицы алгоритма — непредусмотренные случайности.

Но как сохранить простор для выражения чувств в посткарантинной реальности? Я звоню с этим вопросом Жюдит Дюпортей. Сидя на кухне своей парижской квартиры, она дает три совета: «Не ленитесь узнать, как используются ваши персональные данные. Ловите себя на зависимости и не позволяйте себе зависать в Tinder, как будто это зал игровых автоматов. И, наконец, культивируйте в себе эмпатию. Но вообще, — добавляет она, — у нас сейчас входят в моду anti-swipe-вечеринки. Туда приходят просто пообщаться. Там никто никого не „выбирает“, люди пьют вино, разговаривают, знакомятся друг с другом через друзей». Я записываю «просто знакомиться — anti-swipe». Последняя парижская мода. Мне нравится.

Глава 10

Атлант отправляется на рыбалку [128]

Рыбы, слава богу, не так умны, как люди, которые их убивают; хотя в них гораздо больше и ловкости, и благородства.

Эрнест Хемингуэй. «Старик и море»

Теплый вечер, мы с подругой сидим на террасе летнего кафе. В липах шелестит ветер, из сквера через дорогу доносится музыка, розовое охлаждено до строго нужной температуры — но мне не до него. Батарейка моего телефона разряжена до 2%, а в мессенджере тикает часовая бомба: последнее мое сообщение — «скажи тогда, где и во сколько» — прочитано абонентом, но не отвечено. Подождать еще, не строить планы на завтрашний день? Недостойно независимой женщины. Еще раз уточнить планы? Подумает, что я за ним бегаю. Я доливаю себе вина; телефон начинает вибрировать — шесть сообщений в родительском чате. Экран вспыхивает — и тут же гаснет ­насовсем.

«Вот и хорошо, — значит, не судьба. Вот я лично — я всегда с человеком, как в последний раз. Это очень помогает. Когда ты не думаешь, что увидишь его еще раз, тебе гораздо проще. Я всегда помню, что мой шанс еще раз увидеть Леню — 50 на 50. Он мог в кого-то влюбиться, я могла в кого-то влюбиться, или мы могли друг другу тупо надоесть. Но это ОК. Мы оба имеем на это право», — говорит мне подруга — успешная, красивая, молодая женщина.

«В этом и есть свободные отношения, — продолжает она. — Мы ничего друг другу не должны. Если я влюблюсь в кого-то другого, я просто сольюсь. Я всегда так делаю. Просто пропадаю. Тут нет позиции. Может быть, сейчас мы нет, а через месяц снова да. Может быть, мне надо подумать. А может быть, я хочу на месяцок отвлечься на что-то другое. Спишемся потом — вдруг ты еще да и я еще да».

Я слушаю ее, вертя в руках разрядившийся телефон. Я понимаю: она постигла что-то такое, чего не постигла я. Она — в авангарде человечества, а я — непонятно где, плетусь, опутанная привязанностями, от которых — будем честны — больше головной боли, чем радости. Мне неловко от самой себя и хочется немедленно отправиться на «перековку» — к коучам, психологам, гуру селф-хелпа, мастерам художественного слова о правильной самооценке и здоровой психике. К Михаилу Лабковскому: он быстро объяснит мне, почему любить кого-то больше, чем любят тебя, — это нев­роз [129]. На семинар по семейным расстановкам — там я пойму, что все мои проблемы от того, что прабабушку бросил муж. А еще лучше — в блог Эволюции [130] (в миру — Марина Комиссарова), приобщиться к тайнам науки психоалхимии — учения о том, как жить не привязываясь, не имея никаких ожиданий и опираясь только на себя.

Для неподготовленного читателя столкновение с Эволюцией может быть несколько болезненно. Большинство рядовых сограждан (таких как я), с точки зрения Эволюции, являются «рапанами»: существами, не имеющими личных границ и бесконечно «липнущими» к другим (в любви ли, в работе ли или в дружбе). Главная проблема рапанов, «слизью растекающихся на территорию других людей», — в том, что они верят в договоренности: воображают зачем-то, что партнер им может быть что-то «должен», и полагаются на обещания.

«Представьте на одну только минуту, что значит вот это шаблонное „договориться на берегу“ по поводу чувств. Это значит, что вы вообще не допускаете спонтанности происходящего, убеждены, что можете контролировать все свои эмоции и заранее планировать, что с вами будет происходить. Вы настолько по-хамски относитесь к жизни, считаете себя хозяевами времени и событий, что нет ничего удивительного, почему вы сидите в такой яме. Вы не можете договориться ни о любви, ни о верности, ни о вашей высокой значимости для человека, ни о его влечении к вам, ни о его хорошем настроении, ни о чем вы не можете договориться», — пишет Эволюция в одном из своих программных постов [131], тем самым суммируя важнейший принцип сегодняшней эмоциональной культуры: отказ от каких-либо взаимных обязательств — не только институционализированных (допустим, в форме брака), но и совсем интимных и неформальных.

Блог Эволюции — один из самых читаемых в русскоязычном сегменте сети (почти 23 тысячи читателей на фейсбуке, 36 тысяч во вконтакте и восемь тысяч постоянных подписчиков в ЖЖ). Ее книга «Любовь. Секреты разморозки» вышла тиражом пять тысяч экземпляров и была мгновенно раскуплена.

Привлекательность Эволюции во многом держится на ее фантастической эрудированности — в одном посте она может процитировать Блаженного Августина, Петра Щед­ровицкого и Сергея Есенина, — а главное, на ее кажущейся научности. Аудитория Эволюции (как становится очевидно из комментариев) — люди с высшим образованием и нередко даже остепененные, квалифицированные специалисты, предприниматели, успешные экспаты. Им не нужны женские тренинги и курсы пикапа. Им нужно другое — исчерпывающая система понятий, объясняющая мир во всей его полноте. И Эволюция дает им ее, на пальцах объясняя, как из «рапана» сделаться сначала «рыбой», а потом если повезет, то и «рыбаком»: повелителем чужих душ, магнитом любви, хозяином своей жизни. Рыбак — это айнрэндовский атлант, расправивший плечи и снисходительно — но без излишнего энтузиазма — пролистывающий Tinder. Сложится — хорошо. Не сложится — есть дела поважнее (например, «прокачка ресурса имидж»). Одно известно точно: рыбак никогда не даст другому больше, чем другой готов дать ему. Только рапан, дурашка, «скармливает себя».

Сегодня, когда представления о правильном и неправильном транслируются уже не через литературу, а через массмедиа, блог Эволюции — с его жизненными историями, псевдосериалами, тестированиями читателей и даже службой знакомств — становится той самой энциклопедией русской жизни. И это понятно: социолог Энтони Гидденс назвал селф-хелп — жанр, в котором работает Эволюция, — «фундаментальными текстами нашего времени» [132]. Селф-хелп и поп-психология — это инструменты создания рефлексивной личности, постоянно оценивающей себя и адаптирующей себя к меняющейся социальной реальности. В таком случае рыбак — это не просто случайный образ, а герой нашего времени, образец того, как вписаться в новый поворот культуры чувствования: в переход от эмоционального капитализма генрифордовского извода к эмоциональному капитализму «Яндекс.Еды». Первый предполагал совместную, долгосрочную добровольную работу «партнеров» над общим продуктом: близостью и взаимопониманием. Второй предполагает навык оказываться в нужное время в нужном месте и с нужным продуктом.

Еще лет 15-20 назад предшественники Эволюции — Михаил Лабковский, доктор Курпатов, доктор Щеглов и авторы колонок в многочисленных глянцевых журналах — учили свою аудиторию договариваться: «давайте партнеру фидбэк», «озвучивайте свои переживания». С точки зрения классической триады exit, voice and loyalty [133] постсоветский человек, привыкший — и не по своей воле — к принципу loyalty (безусловной лояльности определенной системе производства и потребления), впервые обретал способность к voice — буквально, «гласности»: «озвучиванию» своих претензий — государству ли, любовнику ли или родной матери — для оптимизации отношений. Однако эта наивная модель себя исчерпала, как исчерпала себя и наивная демократия ельцинского образца. Ее место заняла вертикаль власти — и именно ее в своей спальне строит рыбак.

Рыбак ни с кем ни о чем не договаривается. Напротив: попытка говорить с партнером о своих чувствах, о состоянии отношений рассматривается им как «слив» личных границ, как понижение своей позиции. Никому не нужны тирады о вашей «боооооли», пишет Эволюция. Прямой разговор — так горячо рекомендованный терапевтами, еще живущими понятиями voice, — это внедрение в чужие границы, вынос мозга и просто инквизиторская пытка. Если нужно объяснять, то не нужно объяснять — хватайте вещи и на выход, не липните к ручке двери. «Дорогой, что случилось с нашей любовью?» — «Она утонула». Наступила эпоха exit.

Блог Эволюции, нравится он нам или нет, — это пособие по выживанию в мире, где континуум любви стал континуумом ее же завершения. «Почему любовь заканчивается?» называется последняя книга Евы Иллуз [134] — одного из самых проницательных современных социологов. Ее предыдущая книга называлась «Почему любовь доставляет боль?» [135] — и вместе они составляют идеальную, исчерпывающую модель современной эмоциональной культуры. Любовь доставляет боль, потому что она заканчивается. Заканчивается не в смысле «исчерпав себя»: пройдя взлет и падение и разбившись, как водится, «о быт», об измену, об упрямство или просто сойдя на нет. Нет, любовь «заканчивается» прямо в процессе своего развития, «заканчиваемость» стала основным, главным свойством любви.

И дело не в том, что у нас исчерпаны чувства, а в том, что истек срок годности понятийного аппарата, которым еще до недавнего времени мы пользовались для того, чтобы их описывать. «Выбор», «договор» и «отношения» — категории, рационализирующие чувственный опыт с наступлением позднего модерна — сегодня устарели так же, как с приходом психотерапии устарели чудные мгновения, кометы и метели. Мы прибыли в следующий пункт назначения: в эпоху «невыбора», «недоговора» и «неотношений».

Начнем с невыбора. Невыбор — это не отсутствие альтернатив. Напротив: это привилегия не отдавать предпочтение ни одной из альтернатив, чтобы сохранить максимальную автономию на максимально долгий срок. Выбор — это поэма Маяковского «Кем быть?», это устремления ради понятного результата. Станешь плотником — получишь рубанок. Летчиком — самолет. Доктором обычным — градусник. Доктором философии — кафедру марксизма-ленинизма. В общем, налево пойдешь — коня потеряешь, направо пойдешь — смерть свою найдешь. Альтернативы могут быть и не очень хороши, но они ясно очерчены, прописаны, и их стабильность гарантирована институтами.

Сегодня же на всех придорожных камнях написано «пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что». Социолог Ульрих Бек называл это состояние «обществом риска» [136], Иллуз называет его «обществом негативных отношений» [137], Зигмунт Бауман говорит о «текучем» обществе [138]. От овладения профессией мы движемся к овладению наборами скиллов. От стремления приобрести тот или иной социальный статус — к присвоению той или иной идентичности и связанных с ней привилегий и санкций.

В условиях неопределенности выбор противопоказан — а показана, напротив, способность накапливать потенциал, применимый разными способами в разных обстоятельствах на условиях того, кто этим потенциалом обладает. Если выбор — это сознательное ограничение возможностей, то невыбор — это самая выгодная позиция в обществе, где не­ограниченные возможности считаются абсолютным благом. Именно к этой позиции и стремится рыбак, «прокачивающий ресурсы», но не спешащий их никуда вложить.

Из невыбора следует недоговор. Контрактность человеческих отношений себя исчерпала, хотя по привычке мы все еще к ней стремимся. Перформативность договорности повышается и усложняется — взять хотя бы специальные приложения, в которых сексуальные партнеры могут галочками отметить взаимное согласие на те или иные практики перед тем, как снимать с себя трусы [139], — но ее суть уже давно искажена до неузнаваемости. Иллуз пишет об этом так:

Для того чтобы заключить друг с другом договор, требуется единство в понимании его условий; договор является выражением четко определенной воли и целеполагания; он должен включать в себя объяснение процедур выполнения договора и наказания за его невыполнение. Наконец, договор, по своему определению, должен включать в себя пункты, призванные защитить стороны от неприятных сюрпризов. Эти условия для договорных отношений близости в сегодняшнем мире стали невозможны [140].

Из невыбора и недоговора вытекают, наконец, неотношения, потому что какие могут быть отношения между лицами, стремящимися не делать выбор и не вступать в договор? Могут быть только случайные связи — situationships, — иногда, правда, длящиеся годами, но всегда готовые распасться. Сегодня строить «отношения» — это как пытаться снять квартиру при помощи Airbnb на десять лет. Дорого, муторно да и просто абсурдно. Атлантоподобный рыбак усвоил твердо: нет ничего важнее, чем умение вовремя смотать удочки.

Разбор писем, приходящих Эволюции для публичного анализа на предмет совершенных «ошибок», сводится именно к тому, чтобы уличить авторов в попытке найти хоть какой-то смысл, какой-то прообраз «договора» и «отношений» в связях, становящихся все более случайными. Наивные! У них есть ожидания. Они предполагают причинно-следственную связь между своими поступками и поступками другого. Они искренне верят если не в возможность привязанности, то в возможность диалога. Они — противоположность рыбакам; они — «слизь, липнущая к другим людям».

При этом в историях Эволюции чаще всего рапан — женщина, поэтому именно на женщину возлагается обязанность «держать себя в границах» и быстро уходить из отношений, где она любит больше, чем ее. Кажущаяся эмансипаторная риторика Эволюции — «вернуть себе локус контроля», «взять ответственность за свою жизнь», «выстроить опоры» — на деле прекрасно вписывается в старый добрый русский народный патриархат.

«В России мужчина больше всего боится двух вещей — что ему будут выносить мозг и что его заставят жениться. Он пробивает огурцы в „Азбуке вкуса“ и холодеет от мысли, что кассирша захочет женить его на себе. А дома его ждет мать или подружка, которые тоже только и ждут момента, чтобы влезть ему в голову. Поэтому я дала себе зарок никогда, ни при каких обстоятельствах ничего у мужчины не спрашивать и ни о чем его не просить. Но это не помогает, потому что злая тетка в бигудях — у них у каждого в голове, и они всю жизнь разговаривают с ней, а не с тобой», — продолжает моя красивая-молодая-успешная подруга. Стать «рыбачкой», возвышающейся в водонепроницаемом костюме над кишащими в ногах земноводными, — это не стать счастливой. Это получить власть и удерживать ее, руководствуясь трехчленной лагерной формулой «не верь, не бойся, не проси».

Не верь — не верь в готовность людей к взаимопомощи, к готовности прощать чужую (и свою) уязвимость. В Бога тоже не верь — маленький и слабый ты ему не нужен: даже Бог, оказывается, готов иметь дело только с рыбаками. Не верь в то, что любят чаще всего слабости, а не достижения. Что маленькие человеческие прихоти, называемые Эволюцией «багами» — склонность, допустим, командовать, оправдываться или быстро огорчаться, — это вещи, которые в глазах любящего человека, и особенно человека, обладающего чувством юмора (а вам нужен без чувства юмора?), превращаются в родинки на шее, в щелочку между зубами, в шрам на плече.

Нет. Не верьте, исходите из того, что мир смотрит на вас взглядом патологоанатома, взглядом атланта, расправившего плечи. Вы лежите перед ним голышом, на холоде, и нет в вас никакой милоты — только особые приметы.

Не бойся — не бойся, что тебя бросят, предадут, обидят. Чего бояться — это случится с гарантией на сто процентов. Этого не надо бояться. К этому надо готовиться: «прокачивать ресурсы», не скатываться в «минус» (любить кого-то больше, чем любят вас).

Не проси — ничего вообще никогда не проси. «Если вы чего-то не можете дать себе сами молча, значит оно не в ваших границах». А раз не в границах — нечего зариться. «Просить невыгодно (очень невыгодно), потому что это делает вашу позицию ниже. Вы получаете какую-то мелочь, без которой могли бы обойтись или сделать это сами, и теряете за это позицию». «Столько просьб у любимой всегда — у разлюбленной просьб не бывает», — писала Ахматова сто лет назад. Сегодня мы все — разлюбленные.

Разлюбленные и не готовые полюбить; боящиеся потратить больше чувств, чем получить; оберегающие свои личные границы с овчарками и сторожевыми вышками — мне жаль нас. Мы ездим на убере в коворкинг для фрилансеров; мы пользуемся Tinder; мы покупаем биткойн — и это мы стремительно превращаемся из эмоционального пролетариата (работающего над отношениями) в эмоциональный прекариат (инженеров-испытателей своего счастья). Мы очень, очень хотим эволюционировать из рапана в рыбака — просто чтобы нас не съели.

Но есть одна новость. Последние исследования в области теории эволюции [141] утверждают: единицей естественного отбора являются не отдельные, автономные животные или растения, а так называемые холобионты — системы организмов, находящихся в тесном функциональном взаимодействии. Типичный холобионт — симбиотические партнеры, например, макроорганизм и населяющие его микробы. Для подлинной эволюции личные границы могут оказаться не очень хороши. Океан умрет без мутной взвеси на его дне. Атлант не выживет без слизи в кишечнике. Растекаясь по камням на берегу океана, сливая свой генетический код прочь из личных границ, глупый маленький рапан продолжает делать жизнь на земле возможной.

Заключение

Под согласным хором «благоразумных» причин любить иначе, любить лучше, любить, не будучи влюбленным, и т. п. слышится упорствующий голос, который длится чуть дольше: голос Неподатливости влюбленного.

Ролан Барт. «Фрагменты речи влюбленного»

Эта книга начинается с тезиса, сформулированного Евой Иллуз:

Если мы готовы согласиться с тем, что культ неограниченной свободы нередко приводит к разрушительным последствиям в экономике, вызывая, например, значительные социальные неравенства, то мы обязаны как минимум задать себе вопрос о том, к чему приводит этот культ в сфере эмоционального и сексуального. Критический анализ свободы выбора, состоявшейся в одной сфере человеческой жизни, должен быть предпринят и во всех остальных [142].

Десять предыдущих глав стали попыткой ответить на вопрос, поставленный Иллуз, — разумеется, не исчерпывающей и не окончательной, хотя бы потому, что в ходе истории само понятие «свобода» меняет свой смысл, свое практическое применение, свое этическое значение. Сегодняшнее представление о свободе основывается на представлении об автономном, суверенном субъекте, вся жизненная траектория которого подчинена одному императиву — поиску личного счастья. Чувственная жизнь этого субъекта — это проект «сделай сам», «сердечко в виде конструктора». Проект, безусловно, во многом увлекательный и заслуживающий уважения: в конце концов, сегодня большинство из нас не хотело бы, чтобы решения о том, с кем нам жить и как, заводить ли нам детей и при каких обстоятельствах заниматься сексом, принимались за нас другими людьми. Мы больше не готовы жить в мире стандартов, установленных нашими предками, церковью или потребностями рынка. Стремление к свободе, понимаемой в первую очередь как свобода выбора, — одна из самых фундаментальных идей современного Запада и одновременно один из главных его этических принципов. Однако тот самый неограниченный культ выбора, его абсолютный приоритет по отношению к другим моральным законам, руководящим человеческим поведением, может вести к «идеологическому насилию», говоря словами голландской исследовательницы Эннмари Мол. В своей книге «The Logic of Care» она отмечает:

Различие между автономией и гетерономией сего­дня понимается как главное различие между «Западом» и «Другими». В этом контексте «Запад» понимается как место и историческая эпоха, где люди совершают личный выбор, в то время как «Другие» живут потребностями своих сообществ. В то время как «их» жизни черпают свой смысл в Боге, традиции и коллективном сознании, «мы, люди Запада», оказывается, должны быть свободны от таких оков как минимум со времен Просвещения [143].

Однако это допущение, пишет Мол, лишает «западного» субъекта — субъекта технологизированного модерна и постмодерна — множества свойств, оно видит его лишь в одном измерении: в стремлении к получению максимальной выгоды. Из этой «одномерной» оптики вытекает та идеологизированная, неприглядная сторона выбора, которая превращает его в новую форму несвободы. «Логика выбора сопровождается чувством вины, — пишет Мол. — Все, что следует за выбором, по умолчанию рассматривается как производное непосредственно от него. Забота о детях отнимает у вас много сил? Сами виноваты. Не надо было заводить. Вам не помогают ваши лекарства? Вам не повезло, вы сами их выбрали <…>. В логике выбора субъект всегда несет ответственность за то, что из этого выбора следует» [144].

Но разве может быть по-другому? Разве каждый из нас не должен отвечать за принятые решения? Если жизнь — проект «сделай сам», то разве не логично, что поиск и отладка компонентов для конструктора — личное дело и личная ответственность каждого из нас? Если выбор сам по себе является моральной практикой, этическим принципом, то не следует ли из этого, что о качествах тех или иных людей, об их личных характеристиках можно судить по тому выбору, который они осуществляют? Какую альтернативу можно предложить этой гегемонии?

Эта альтернатива — в логике заботы, подразумевающей существование привязанности между людьми, с одной стороны, и их уязвимости перед лицом самых разных жизненных трудностей — с другой. Именно поэтому сегодня логика заботы на первый взгляд может показаться нам устаревшей или даже опасной: она отказывается от представления о человеке как существе, стремящемся к максимальной суверенности и максимальной пользе для самого себя. Елена Здравомыслова, профессор факультета социологии и философии Европейского университета в Санкт-Петербурге, сокоординатор программы гендерных исследований, отмечает:

Плохая репутация заботы — это результат очень радикального неолиберального представления о человеке как хозяине своей жизни и абсолютно свободном существе. И такая философия жизни действительно делает из отношений заботы что-то постыдное, нечто, что не заслуживает уважения и достойной оплаты. Кроме того, забота потенциально очень конфликтна из-за возможности зло­употребления властью одних над другими. Плохая репутация заботы значительно обусловлена тем, что она может быть организована очень авторитарно — хоть и якобы во благо других. В ситуации зависимости, порабощенности могут находиться обе стороны: и тот человек, который отдает себя служению, и тот человек, кто принимает его как должное, эксплуатирует [145].

Действительно, разве не подразумевает забота отношений неравенства? Разве нет в ней инфантилизации одних и патернализации других? Не создает ли, в конце концов, забота питательной среды для самого смертного греха современности — зависимости?

Переосмысление заботы как главного принципа отношений между людьми — дружеских, любовных, семейных, трудовых и каких угодно — таким образом, должно начаться с переосмысления понятий зависимости и независимости, их идеологического значения. Критический анализ этих понятий сегодня находится в фокусе феминистских исследований — именно феминистки (и феминисты!) стремятся к созданию демократической этики заботы. «Независимость, — пишут Нэнси Фрейзер и Линда Гордон, — это сила, это белая раса, это мужество и абсолютное благо. „Зависимость“ же, наоборот — слабость, принадлежность к „цветным“, это нечто „женское“ и заслуживающее презрения» [146]. Революционным проектом сегодня может и должно стать «переписывание» этого понятия в духе феминистской теории, считают Фрейзер и Гордон. «Каждая уничижительная характеристика женского может быть перекодирована с новым смыслом: внимание к мнению других — как эмпатичность, склонность следовать пожеланиям окружающих — как способность к поддержанию отношений, пресловутая любовь к болтовне — как выстраивание социальных связей. <…> Зависимость, таким образом, может быть перекодирована в достоинство» [147]. Для этого, заключают Фрейзер и Гордон, потребуется отказ от маскулинного представления о полной автономии как «правильном» и желанном состоянии субъекта и о состоянии привязанности — как «неправильном».

Логика заботы — это вовсе не обязательно логика подчинения. Забота — это не всегда благотворительность, это не самооптимизация и не оптимизация ближних и дальних. Напротив, по определению других феминистских исследовательниц, «забота — это чувство сопричастности с другими, а не снисхождения к другому. Забота придает интуитивный, материальный и эмоциональный смысл поддержке, которая может быть направлена на отдельных людей, на сообщества и целые социальные миры» [148]. Говоря об этом как принципе социального взаимодействия, мы говорим не о «заботе о себе» в том смысле, в котором ее понимают и тиражируют глянцевые журналы: не как об императиве «побаловать» или «вознаградить» себя, не как об этическом основании для того, чтобы первым — или первой — прорваться к той самой «кислородной маске» и обеспечить себя нужными ресурсами. Нет, в данном случае мы говорим о так называемой радикальной заботе — то есть «о понимании личности как укорененной в конкретной исторической эпохе, в определенном опыте насилия, со своими собственными уязвимостями. С точки зрения „радикальной заботы“ личность — это не теоретический субъект, а человек, опутанный сложной сетью социальных отношений» [149].

Елена Здравомыслова суммирует феминистский подход к заботе следующим образом:

Феминистская философия выступает не просто за поддержку зависимого человека любой ценой за счет чьего-то альтруизма, а за отношения, которые приоритетом делают взаимное согласие, не предполагают навязанных образцов. Главным становится максимальное сохранение самостоятельности и независимости человека, который нуждается в заботе.

Экзистенциальный вызов заботы — в том, чтобы сохранять свободу и одновременно быть от кого-то зависимым. Быть больным, но обладать чувством собственного достоинства. Или наоборот — ухаживать за кем-то, кого-то поддерживать, но не злоупотреблять своим авторитетом; обладать возможностями контроля, но не создавать каторгу для других.

Но как же пройти между Сциллой и Харибдой? Как признать свое и чужое право на уязвимость, на потребность в привязанности, на не всегда имеющуюся готовность — или желание — делать выбор, но при этом оставаться самостоятельным, несущим ответственность за свою жизнь человеком? Как найти ту форму заботы, которая не будет ни подчинять, ни сюсюкать, ни ограничивать в правах?

Для ответа на этот вопрос, возможно, стоит обратиться к понятиям заботы, существующим в английском языке: caring for иcaring about. Caring for — это забота, предполагающая определенную степень самопожертвования со стороны одних в пользу других; это забота, подразумевающая неравенство. Так родители заботятся о маленьких детях, зрелые люди заботятся о немощных и больных, приятели заботятся друг о друге в моменты горя или значительной потери. Caring for подразумевает восполнение ресурсов тех, кто слаб, за счет тех, кто сильнее. Такая формы заботы, безусловно, необходима в ситуациях, когда без — большой или маленькой — поддержки со стороны других человек может попросту не выжить (физически, социально или психологически). И хотя такая забота может быть необходима в ситуациях кризиса, она не может лежать в основе той демократической свободы, о которой пишут и к которой стремятся феминистские авторы — точно так же как чрезвычайное положение не может заменить конституционный порядок.

Забота, которая может и должна лежать в основе человеческих взаимоотношений — любовных, семейных, дружеских, коллегиальных, — это забота caring about, забота не «о» ком-то, а «про» кого-то. Такая забота подразумевает не прямое восполнение ресурсов, но деятельное сочувствие. Вместо того чтобы бросаться решать чужие проблемы — прочувствовать, представить себе, что это значит, иметь эти проблемы и с ними жить. Вслушаться в Другого. Разделить с ним его переживание, даже если оно связано с вашим расставанием, давно необходимым и назревшим.

Логика заботы вовсе не подразумевает, что, например, любви и сексуальности нужно вернуться в священное лоно брака, где женщины берут на себя весь эмоциональный труд. Напротив, «радикальная забота» — как принцип отношения ко всем людям без различения по классам, гендеру, расе или сексуальной ориентации — подразумевает открытость, эмпатию и любопытство к разным формам человеческого бытия. Полиамория, моногамия, сознательно выбранное одиночество, гомо-, гетеро- или бисексуальные, какими бы ни были отношения по форме, по содержанию — все они могут стремиться одному идеалу: к сочувствию по отношению к боли другого, к принятию своей уязвимости, к готовности удивляться.

Эта логика и есть основа для нового, альтернативного эмоционального режима: режима заботы. Эмоциональный режим заботы потребует от нас признания в собственной зависимости от других, признания в желании быть вместе с кем-то. Чувство юмора поможет нам принять те — иногда абсурдные — способы, которыми мы пытаемся это желание удовлетворить. Кроме того, в режиме заботы любовь неразделенная или несчастная не будет считаться «ошибкой» или признаком «нездоровой психики»: мы будем относиться к ней с уважением, ведь кто, как не она, напоминает нам о противоречивой природе человеческой личности. Мы будем заботливо относиться к боли и страданиям любви, потому что они — неизбежная часть жизни, а не результат «плохого выбора». И, наконец, требуя от нас большей эмпатии, режим заботы поможет заложить основы для более равного, более свободного общества.

«Забота — это труд любви», — говорит Елена Здравомыслова. Но тогда и любовь — это труд заботы: не только «сделай сам», но и «сбереги то, что тебе дали другие».

В мире бесконечного «выбора» бесчисленных одиночек забота — это форма социальной революции, требующей огромной смелости: смелости быть частью чего-то большего, чем ты сам. Делясь своими переживаниями, позволяя себе и другим «непродуктивную» боль, мы атакуем социальные конструкты, которые разделяют и учреждают неравенства, — и на их месте создаем новые нормы, более человечные и более соразмерные жизни.

Благодарности

Я безгранично благодарна своей коллеге и просто близкому другу, антропологу, профессору университета Бен-Гуриона в Израиле Юле Лернер за ее идеи и комментарии. Юля ввела меня в мир социологии эмоций; именно ее щедрость и поддержка сделали возможным мои встречи и разговоры с ведущими исследователями и мою работу в поле. Юля, мои чувства к тебе не поддаются никакому анализу.

Еще один человек, которого хочется поблагодарить отдельно, — это мой соавтор, друг и коллега Владислав Земенков. Неважно, о чем мы разговаривали или писали — о мадам Бовари, Tinder или французском кино, — у Влада всегда находились формулировки и мысли, которые заставляли меня по-новому посмотреть на эмоции и их историю. Влад, ты сделал меня сентиментальной.

Большое спасибо Михаилу Ратгаузу — замечательному редактору и этой книги, и моих эссе на Colta. Big thank you goes to Салли Дейвис и Эду Лэйку, которые редактировали мои тексты для Aeon. Без их правок, вопросов, идей и «ну где уже текст?» этой книжки бы точно не было. Вот текст, много текста — ловите его скорей!

Том Роули (openDemocracy Russia) и Тамина Кучер (dekoder) — главные редакторы изданий, где я работаю, и святые люди, которые терпели мои бесконечные поездки и временную потерю работоспособности на период впадания в социологию. Спасибо вам, коллеги, что делаете журналистику нестыдной профессией.

Юлия Варшавская, Наталья Василевич, Наташа Гордински, Люба Гурова, Жюдит Дюпортей, Елена Здравомыслова, Андрей Зорин, Жюли Реше, Мишель Ривкин-Фиш, Анна Семенова-Ганц, Анна Темкина, Стивен Кейв, Николай Клименюк, Артем Космарский, Томас Матца, Елена Миськова, Марина Травкова, Дарья Скибо, Юрий Сапрыкин, Нурия Фатыхова, Анна Шадрина, Андрей Шишков — спасибо вам за все идеи, вопросы, фейсбучные комментарии, возгласы несогласия и требования немедленно все переписать заново. Каждый из вас что-то добавил к тому, что мне хотелось сказать в этой книге.

И наконец, спасибо моей семье, научившей меня тому, какой разной бывает любовь, и где слова, нанизанные в строчку, давно стали главной фамильной драгоценностью.

Предисловие

1

Фрагменты этой главы были опубликованы в выпуске журнала Forbes Life за сентябрь 2019 года. URL: https://www.forbes.ru/forbeslife/383637-rynok-svobodnoy-lyubvi-kak-ekonomika-vliyaet-na-otnosheniya-otnosheniya-na. — Здесь и далее, если не указано иное, примечания автора.

2

пишут Эдгар Кабанас и Ева Иллуз: Cabanas, E., Illouz, E. & Cabanas, E. Manufacturing happy citizens: how the science and industry of happiness control our lives. Cambridge, UK Medford, MA: Polity Press, 2019. С. 183.   

3

Уильяма Редди: Reddy W. The Navigation of Feeling: a framework for the history of emotions. Cambridge University Press, 2001.

4

Евы Иллуз: Illouz E. Why love hurts: a sociological explanation. Polity Press, Oxford, 2012; Illouz E. Saving the modern soul: therapy, emotions, and the culture of self-help. University of California Press, Berkeley, 2008; Illouz E. Cold intimacies: the making of emotional capitalism. Polity Press, Cambridge, UK ; Malden, MA, 2007.

5

Лори Эссиг: Essig L. Love, Inc: dating apps, the big white wedding, and chasing the happily neverafter. University of California Press, Oakland, California, 2019.

6

Эрика Кляйненберга: Кляйненберг Э. Жизнь соло. Новая социальная реальность. М: Альпина, 2014.

7

Анны Темкиной и Елены Здравомысловой: Новый быт в современной России: гендерные исследования повседневности / под. ред. Здравомыслова Е, Роткирх А., Темкина А. СПб: Издательство ЕУСПб, 2009; Критическая социология заботы: перекрестки социального неравенства: сборник статей / под. ред. Бороздина Е., Здравомыслова, Е., Темкина, А. СПб: Издательство ЕУСПб, 2019.

8

Марины Травковой: Травкова М. Т. Любовь в «традиционных отношениях» // Психология и психотерапия семьи. №1. Февраль 2019 года. Доступно на: https://familypsychology.ru/travkova-m-t-lyubov-v-traditsionny-h-otnosheniyah/..

9

Мишель Ривкин-Фиш: Rivkin-Fish M.R. Women’s health in post-Soviet Russia: the politics of intervention, New anthropologies of Europe. Indiana University Press, Bloomington, IN, 2005.

10

Анны Шадриной: Шадрина А. Не замужем. Секс, любовь и семья за пределами брака. М: НЛО, 2014.

11

Катерины Лишковой: Lišková K. Sexual liberation, socialist style: communist Czechoslovakia and the science of desire, 1945-1989. Cambridge University Press, New York, 2018.

12

в процессе создания своей собственной судьбы: Кабанас и Иллуз цитируют социолога Николь Эшофф: Aschoff N. The New Prophets of Capitalism. London: Verso, 2015. С. 87.

13

достижение личного счастья: Cabanas E., Illouz E. Manufacturing Happy Citizens: How the Science and Industry of Happiness Control our Lives. Polity Press, 2019. С. 50–51.

14

жизнь, освобожденная от традиций: Beck U., Beck-Gernsheim E. The normal chaos of love. Polity Press; Blackwell, Cambridge, UK: Cambridge, MA, USA, 1995. С. 3.

15

по меткому выражению социолога Анны Шадриной: Интервью автору, май 2020 года.

16

пишет Ева Иллуз: Illouz E. Why love hurts: a sociological explanation. С. 240.

Часть 1. Как «любовь» стала «отношениями» 

Глава 1. Высокие ставки эмоционального капитализма

17

В первой редакции текст был опубликован по-английски на портале Aeon 22 октября 2015 под заголовком «Romantic Regimes». URL: https://aeon.co/essays/russia-against-the-western-way-of-love.

18

такие исследователи, как Ева Иллуз: Illouz E. Why love hurts: a sociological explanation; Illouz E. Saving the modern soul: therapy, emotions, and the culture of self-help; Illouz E. Cold intimacies: the making of emotional capitalism.

19

Арли Хохшильд: Hochschild A. The Managed Heart: Commercialization of Human Feeling. Berkeley: University of California Press, 2012.

20

Лора Кипнис: Kipnis L. Against love: a polemic. New York: Vintage Books, 2004.

21

Фрэнк Фуреди: Furedi F. Therapy culture: cultivating vulnerability in an uncertain age. London New York: Routledge, 2004.

22

«The Navigation of Feeling»: Reddy W. The navigation of feeling: a framework for the history of emotions. Cambridge, U.K: Cambridge University Press, 2001.

23

другими символическими практиками, с ними связанными: Плампер Я. История эмоций. М: НЛО, 2018.

24

отмечает философ Рената Салецл: Салецл Р. Тирания выбора. М: Дело, 2014. C. 19.

25

всего тайного сладострастия, любовной тоски: Манн Т. Собрание сочинений. Т. 7. М: Госиздат, 1960. С.494.

26

как грехи, которых надо избегать: Rieff P. Freud, the mind of the moralist. Chicago: University of Chicago Press, 1979. С. 356.

27

«10 правилам состоявшейся женщины» от (вы уже догадались) Михаила Лабковского: Лабковский М. 10 правил состоявшейся женщины. 23 сентября 2018 года. Доступно на: https://www.cosmo.ru/psychology/psychology/10-pravil-sostoyavsheysya-zhenshchiny-rassuzhdaet-mihail-labkovskiy/. .

28

Это единственно возможные нормальные отношения: Эксклюзивное интервью ELLE: Михаил Лабковский. 31 августа 2016 года. Доступно на: https://www.elle.ru/celebrities/interview/eksklyuzivnoe-intervyu-elle-mihail-labkovskiy/..

29

значит, он просто недостаточно современен: Badiou A., Truong N. In praise of love. London: Serpent’s Tail, 2012. С. 9.

30

продуктивное напряжение от «работы над отношениями»: Kipnis L. Against love: a polemic. New York: Vintage Books, 2004.

31

может последовать раскаяние: Салецл Р. Тирания выбора.

32

чтобы к нему относились, как к собачьему дерьму: Mark Manson. 6 healthy relationship habits that most people think are toxic. 30 апреля 2015 года. Доступно на: https://www.businessinsider.com/dating-habits-people-think-are-toxic-2015-4?r=DE&IR=T..

33

пишет Алан Бадью: Badiou A., Truong N. In praise of love. London: Serpent’s Tail, 2012. С. 8–9.

34

говорит социолог Анна Темкина: Интервью автору, июнь 2019 года.

35

отмечает Ева Иллуз в интервью газете The Guardian: MacVeigh T. Love hurts more than ever before (blame the internet and capitalism). 12 февраля 2012 года. Доступно на: https://www.theguardian.com/lifeandstyle/2012/feb/12/love-marriage-romance-valentine..

36

гораздо больший моральный и политический идеал, чем просто «выбор»: Illouz E. The Tyranny of Choice. How capitalism and the Internet have made it more difficult to find Mr. or Ms. Right. 9 февраля 2012 года. Доступно на: https://www.haaretz.com/1.5183575.. 

 Глава 2. Эмоциональный социализм: свобода любить по-сумасшедшему

37

Фрагменты этой главы были опубликованы в выпуске журнала Forbes Life за сентябрь 2019 года. URL: https://www.forbes.ru/forbeslife/383637-rynok-svobodnoy-lyubvi-kak-ekonomika-vliyaet-na-otnosheniya-otnosheniya-na.

38

с брызгами солдатиком прыгает в воду и... сразу тонет: Шинкарев В. Митьки. Спб: Новый Геликон, 1996. С. 81–82.

39

живет за пределами его констатирующих смыслов: Юрчак А. Это было навсегда, пока не кончилось. М: НЛО, 2014. С. 466.

40

как эмоциональный капитализм не лишен «американскости»: Lerner J. The Changing Meanings of Russian Love: Emotional Socialism and Therapeutic Culture on the Post-Soviet Screen // Sexuality & Culture (special issue on “Post-Soviet Intimacies”). 2015. № 19. С. 354–55.

41

с самым высоким уровнем разводов: Захаров С. В. Браки и разводы в современной России // Демоскоп Weekly. 2015. № 625–626. Доступно на: http://demoscope.ru/weekly/2015/0625/demoscope625.pdf. .

42

абортов: Сакевич В. Аборт — кривое зеркало демографической политики // Демоскоп Weekly. 2003. № 123–124. Доступно на: http://www.demoscope.ru/weekly/2003/0123/analit01.php. .

43

домашнего насилия: «Я могу убить тебя, и меня никто не остановит». Проблема домашнего насилия в России и реакция государства // Human Rights Watch, 2015. Доступно на: https://www.hrw.org/ru/report/2018/10/25/323535..

44

отмечает социолог Анна Шадрина: Шадрина А. Не замужем. Секс, любовь и семья за пределами брака. С. 132.

45

утверждала Александра Коллонтай на страницах журнала «Молодая Гвардия»: Коллонтай А. Дорогу крылатому Эросу! (Письмо к трудящейся молодежи) // Молодая гвардия. 1923. № 3. C. 111—124.

46

брак парный, брак втроем и даже сложная форма брака вчетвером: Коллонтай А. Новая мораль и рабочий класс. М: Изд-во ВЦИК, 2019. С. 53.

47

недостойной называться истинной коммунисткой: Цит. по: Секс в СССР: воспоминания ровесников Октября. Доступно на: http://argumentua.com/stati/seks-v-sssr-vospominaniya-rovesnikov-oktyabrya. .

48

эротическая компонента в ней то появлялась, то исчезала: См. подробнее: Lerner J. The Changing Meanings of Russian Love: Emotional Socialism and Therapeutic Culture on the Post-Soviet Screen. С. 355.

49

автор книги «Sexual Liberation, Socialist Style»: Liskova K. Sexual Liberation, Socialist Style: Communist Czechoslovakia and the Science of Desire, 1945–1989. Cambridge University Press, 2019.

50

отмечает Лишкова: Лишкова К. Удовольствие женщины — в план пятилетки. Доступно на: https://www.dekoder.org/ru/gnose/udovolstvie-zhenshchiny-sexualnost-sotsialism..

51

секс доставлял женщинам больше удовольствия: Ghodsee K. Why Women Had Better Sex Under Socialism. Доступно на: https://www.nytimes.com/2017/08/12/opinion/why-women-had-better-sex-under-socialism.html. .

52

она развивает в своей книге «Why Women Have Better Sex Under Socialism: And Other Arguments for Economic Independence»: Ghodse K. Why Women Have Better Sex Under Socialism: And Other Arguments for Economic Independence. Bodley Head, 2018.

53

говорит Мишель Ривкин-Фиш: Интервью автору, июнь 2019 года.

54

автор книги «Women’s Health in Post-Soviet Russia»: Rivkin-Fish M. Women’s health in post-Soviet Russia: the politics of intervention. Bloomington, IN: Indiana University Press, 2005.

55

условия для большей удовлетворенности сексуальной жизнью: Интервью автору, июнь 2019 года.

56

пишет философ Альмира Усманова: Усманова А. О марксистской теории любви // Топос. 2010. №3. С. 206.

57

в годы войны появилось «ты» и «я»: Dunham V. In Stalin’s time: middleclass values in Soviet fiction. Durham: Duke University Press, 1990.

58

в музыкальную школу поступает своя собственная, родная дочка: Трифонов Ю. В. Другая жизнь. Повести. Рассказы. М: Известия, 1979. С. 171.

Глава 3. На зоне комфорта

59

Эта глава написана на основе эссе «О вреде здоровых отношений», опуб­ликованной на Colta 11 сентября 2018 года. URL: https://www.colta.ru/articles/society/19071-o–vrede-zdorovyh-otnosheniy.

60

что у Ромео и Джульетты были «отношения»: Bloom A. Love and Friendship. New York: Simon & Schuster. С. 14.

61

объясняет Юля Лернер: Интервью автору, сентябрь 2018 года.

62

отмечали социологи Елена Здравомыслова и Анна Темкина еще в начале 2000-х: Здравомыслова Е., Тёмкина А. От лицемерия к рационализации: дискурсивная трансформации в сфере сексуальных отношений // Гендерные исследования. 2004. № 11. С. 176–186.

63

пишет семейный терапевт Мария Дьячкова в «Московском комсомольце»: Дьячкова М. «Ирония судьбы» глазами психолога: Женя с Галей бы спился, а Надя катастрофически неразборчива в мужчинах. 7 января 2015 года. Доступно на: https://www.mk.ru/culture/2015/01/07/ironiya-sudby-glazami-psikhologa-zhenya-s-galey-by-spilsya-a-nadya-katastroficheski-nerazborchiva-v-muzhchinakh.html..

64

как терапевтический нарратив невылеченного нев­роза: Lerner J. The Changing Meanings of Russian Love: Emotional Socialism and Therapeutic Culture on the Post-Soviet Screen. 2015. С. 349–368.

65

считают некоторые философы и социологи: Ehrenberg A. The weariness of the self: diagnosing the history of depression in the contemporary age. Montreal Que: McGill-Queen’s University Press, 2010; Han B. The burnout society. Stanford, California: Stanford University Press, 2015.

66

считает себя лояльными власти: Щитцова Т. Depressed? It Might be Political. 20 февраля 2020 года. Доступно на: https://www.koine.community/tatiana-shchyttsovaehu-lt/depressed-it-might-be-political/..

67

ничего не испытал он: Гончаров И. А. Обломов. Роман в четырех частях // Гончаров И. А. Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том. 4. СПб.: Наука, 1998. C. 384–385.

68

будто простудилась и схватила неизлечимую лихорадку: Там же. С. 379.

69

И голову в плечи, ожидая удара: Интервью автору, март 2020 года.

70

пишет Ева Иллуз: «Мы отважны, когда признаемся в своих чувствах». Доступно на: https://www.psychologies.ru/articles/myi-otvajnyi-kogda-priznaemsya-v-svoih-chuvstvah/..

71

напрямую зависит от нашей готовности жить с разбитым сердцем: Brené B. The power to be vulnerable. Интервью в подкасте Кристы Типетт On Being, 22 ноября 2012 года. http://www.onbeing.org/program/brene-brown-on-vulnerability/4928..   

 Глава 4. К чему нам сантименты

72

Текст написан в соавторстве с Владиславом Земенковым и в первой редакции был опубликован под тем же заголовком на Colta 20 ноября 2018 года. URL: https://www.colta.ru/articles/society/19773-k-chemu-nam-santimenty.

73

они несносны для меня уже тем, что я обязан говорить: Руссо Ж.-Ж. Исповедь. М: ЭКСМО, 2011. С. 25.

74

что чувствую я, и есть то, что чувствуют другие: Marche S. The Crisis of Intimacy in the Age of Digital Connectivity. 15 октября 2019 года. Доступно на: https://lareviewofbooks.org/article/crisis-intimacy-age-digital-connectivity/?fbclid=IwAR3ut-sQw2rwxD9vFtiZ-0p5wzhq1_H1pKpveKLlQJxd-Wn1Y4mkP_AmY5s. .

75

Она не имеет права выставлять напоказ свои чувства: Долинина Н. Отец. Отрывки из автобиографической повести //Литература. 7 марта 2009 года. №05 (725). Доступно на: https://lit.1sept.ru/view_article.php?ID=200900512..

76

отмечает автор книги «The Nervous States» Уильям Дэвис: Davies W. Nervous states: how feeling took over the world. London: Jonathan Cape, 2018.

77

запирает их детей в клетке на государственной границе: Arruzza C., Bhattacharya T., Fraser N. Feminism for the 99 percent: a manifesto. London Brooklyn, NY: Verso, 2019. С. 2.

78

что мир сделал с ними: Teuwsen P. «Deutschland hat eine Meisterleistung vollbracht», sagt die Philosophin Susan Neiman. 7 марта 2020 года. Доступно на: https://nzzas.nzz.ch/kultur/eine-meisterleistung-von-deutschland-ld.1544801?reduced=true#back-register.

79

могут быть уверены в том, что их услышат: Fassin D., Rechtman R. The empire of trauma: an inquiry into the condition of victimhood. Princeton Oxford: Princeton University Press, 2009. С. 279.

80

выстраивать работающую дискурсивность, где есть обмен сообщениями: Аронсон П. «Травма, говори!» Интервью с Еленой Миськовой. 24 января 2020 года. Доступно на: https://www.colta.ru/articles/society/23423-polina-aronson-elena-miskova-o-travme..

81

один из немногих независимых московских муниципальных депутатов Александр Замятин: Замятин А. Джон Локк и московский бюджет. 30 мая 2020 года. https://www.facebook.com/photo.php?fbid=3002003503359308&set=a.2001276943431974&type=3&theater&_rdc=1&_rdr. .

82

писал философ Рене Жирар: Жирар Р. Я вижу Сатану, падающего, как молния. М: Изд-во ББИ, 2015. C. 165.

83

бытовая репрессивность этой идеологии уже очень велика: Аронсон П., Земенков В. «Мы настойчиво ищем случая быть оскорбленными». Интервью с Андреем Зориным. 17 мая 2019 года. Доступно на: https://www.colta.ru/articles/society/21234-my-nastoychivo-ischem-sluchaya-byt-oskorblennymi. .

84

ваше совершеннейшее блаженство находится здесь, на земле: Прево А. Ф. История кавалера де Грие и Манон Леско. М: Наука, 1964. С. 96.

85

как солидаризация всего общества в интересах прав угнетенных: Hunt L. Inventing human rights: a history. New York: W.W. Norton & Company, 2008. 

Часть 2. Как любви перестал быть нужен Другой

Глава 5. Была без радости любовь — разлука будет без печали

86

Эта глава в первой редакции вышла на Colta 6 июня 2018 под тем же заголовком. URL: https://www.colta.ru/articles/society/18260-byla-bez-radosti-lyubov-razluka-budet-bez-pechali.

87

когда у нее были все возможности покинуть его: Эстер Перель. Право на лево. Почему люди изменяют и можно ли избежать измен. Часть 1. 2 октября 2018 года. Доступно на: https://www.psyh.ru/ester-perel-pravo-na-levo/.

88

и в том, как мы относимся к другим: Bunbury S. The ex factor: Museum of Broken Relationships comes to town. 18 июля 2019 года. Доступно на: https://www.brisbanetimes.com.au/lifestyle/life-and-relationships/the-ex-factor-museum-of-broken-relationships-comes-to-town-20190716-p527mb.html?fbclid=IwAR3MJFHAW_FZ7GISo-uCfTzEmwMltP74iYXkrKHysHSxagC93AHoBsjf92s.

89

считает Жюли Реше: Интервью автору, май 2018 года.   

Глава 6. Долго и счастливо сама с собой

90

Эта глава — авторский перевод статьи «Mrs Myself», опубликованной в журнале Aeon 25 сентября 2017 года. URL: https://aeon.co/essays/does-self-marriage-challenge-romantic-ideals-or-just-cave-to-them.

Популярная книга Путнама о распаде социальных связей в США называлась «Боулинг в одиночку: упадок и возрождение американской общности» («Bowling Alone: The Collapse and Revival of American Community»). — Прим. ред.  

91

говоря словами американского социолога Роберта Путнама: Putnam R. Bowling alone: the collapse and revival of American community. New York: Simon & Schuster, 2000.

92

сегодня беспрецедентное количество домохозяйств из одного человека: См. подробней: Кляйненберг Э. Жизнь соло.

93

которая стала сегодня на Западе синонимом романтической любви: Essig L. Love, Inc: dating apps, the big white wedding, and chasing the happily neverafter.

94

часто воспринимаются в обществе как «слишком разборчивые»: См. подробней: Lahad K. A table for one: a critical reading of singlehood, gender and time. Manchester: Manchester University Press, 2017.

95

это способ показать всему миру, что наша жизнь не полна зияющей пустоты: Sherine A. Emma Watson, «self partnering» and the rise of marriage for one. 5 ноября 2019 года. Доступно на: https://www.spectator.co.uk/article/emma-watson-self-partnering-and-the-rise-of-marriage-for-one..

96

книги психотерапевта (и в течение некоторого времени — возлюбленного Айн Рэнд) Натаниэля Брандена «Шесть столпов собственного достоинства»: Branden N. The six pillars of self-esteem. New York, N.Y: Bantam, 1994.

97

потребность в других является более фундаментальной, императивной, чем потребность в пище или крыше над головой: Lieberman M. Social: why our brains are wired to connect. New York: Crown Publishers, 2013.

Глава 7. Руками не трогать! Куда исчезли (со)прикосновения

98

В первой редакции текст этой главы был опубликован на Colta 14 февраля 2019 года под заголовком «Куда исчезли (со)прикосновения». URL: https://www.colta.ru/articles/society/20476-rukami-ne-trogat-kuda-ischezli-so-prikosnoveniya. В тексте также использованы фрагменты статьи «#YouToo: поиски солидарности в эпоху рейдерского захвата», опубликованной на там же 26 января 2018 года. URL: https://www.colta.ru/articles/society/17178-youtoo-poiski-solidarnosti-v-epohu-reyderskogo-zahvata.

99

Опубликованное недавно журналом Atlantic исследование: Why Are Young People Having So Little Sex? Декабрь 2018 года. Доступно на: https://www.theatlantic.com/magazine/archive/2018/12/the-sex-recession/573949/. .

100

отмечает литературный критик Евгения Вежлян в собравшем почти 500 комментариев фейсбучном посте: Доступно на: https://www.facebook.com/permalink.php?story_fbid=2115756278486268&id=100001557507217.

101

оценивать их или вести их дальше: Illouz E. Warum Liebe endet eine Soziologie negativer Beziehungen. Berlin: Suhrkamp, 2018. С. 21.

102

пишет немецкий социолог Хайнц Буде: Bude H. Gesellschaft der Angst. Hamburger Editionen, 2014. С. 142–143.

103

Ева Иллуз называет «обществом негативных социальных отношений»: Illouz E. Warum Liebe endet eine Soziologie negativer Beziehungen. С. 47.

104

не только в ходе пандемии, но и в целом: Lis J. Hellgermann, A. Universale Solidarität: Wider die Feindeslogik des Ausnahmezustands. 21 марта 2020 года. Доступно на: https://www.feinschwarz.net/universale-solidaritaet-wider-der-feindeslogik-des-ausnahmezustands/. .

105

Проводить дыхательную и процессуальную терапию с котом: Marlen K. Hure in Quarantäne. Доступно на: https://www.facebook.com/notes/kristina-marlen/hure-in-quarant%C3%A4ne/2767928733256299/..

106

рассуждения о переменчивости и непостоянстве перечеркнула подпись глав правительств: Бабакова Е. Твой дом там, куда тебя пустят во время пандемии. Доступно на: https://www.novayapolsha.pl/article/tvoi-dom-tam-kuda-tebya-pustyat-vo-vremya-pandemii. .

107

И тоже чаще всего не очень удачно: Доступно на: https://www.facebook.com/miditrius/posts/2772960912781251.  

Часть 3. Как пишутся рецепты «правильных» чувств

Глава 8. Алиса, что такое любовь?

108

Эта глава написана в соавторстве с Жюдит Дюпортей (автором книги «Любовь по алгоритму»). В первой редакции опубликована 12 июля 2018 года на портале Aeon: URL: https://aeon.co/essays/can-emotion-regulating-tech-translate-across-cultures.

109

что разговаривают с «виртуальным», а не с реальным собеседником: Lucas G. M., Gratch J., King A., Morency L.-P. It’s only a computer: Virtual humans increase willingness to disclose // Computers in Human Behavior. 2014. № 37. С. 94–100.

110

ваш гаджет будет знать о вашем состоянии больше, чем ваша семья: Goasduff L. How artificial intelligence is being used to capture, interpret and respond to human emotions and moods. Доступно на: https://www.gartner.com/smarterwithgartner/emotion-ai-will-personalize-interactions/..[      

111

говорит Руне Нейруп: Интервью автору, январь 2018 года.

112

серия скриншотов разговора с Алисой выложена на странице Чермошанской в фейсбуке: Доступно на: https://www.facebook.com/photo.php?fbid=10155894629189679&set=pcb.10155894643339679&type=3&theater..

113

пишет украинская журналистка Татьяна Безрук у себя в фейсбуке: На момент подготовки книги к публикации пост был недоступен, однако его автор — журналист Татьяна Безрук — подтвердила автору верность цитаты.

114

считает исследовательница данных Кэти О’Нил: Neil C. The era of blind trust into big data must end. 2017 год. Доступно на: https://www.ted.com/talks/cathy_o_neil_the_era_of_blind_faith_in_big_data_must_end/transcript?language=ru..

115

автор книги «Убийственные большие данные»: О’ Нил К. Убийственные большие данные. Как математика превратилась в оружие массового поражения. М: АСТ, 2018.

116

общественное Мнение, Дух большинства, мелкобуржуазный Консенсус, Голос естества, Насилие предрассудка: Барт Р. Ролан Барт о Ролане Барте. М: Ad Marginem, 2012. С. 51.

117

выделяет три основные функции в работе подобных приложений: Интервью автору, март 2019 года.

118

ощущение счастья при отсутствии всяких для него поводов: Ahmed S. The Promise of Happiness. Durham: Duke UP, 2010.

119

Эти приложения пропагандируют идеал «управляемого сердца»: Hochschild A. The managed heart: commercialization of human feeling.

120

говорит Хосе Эрнандес-Оралло из Леверхульмского Центра изучения будущего интеллекта в Кембридже: Интервью автору, январь 2018 года.

Глава 9. Как Tinder стал новым инструментом патриархата

121

В первой редакции текст был опубликован на сайте проекта SH.E. URL: https://she-expert.org/tindernoe-neravenstvo. В текст вошли также фрагменты статьи «Любовь на карантине: стой там — иди сюда», опубликованной на Colta 10 апреля 2020 года. URL: https://www.colta.ru/articles/society/24068-polina-aronson-o-lyubvi-na-karantine.

122

как 80% женщин соревнуются за 20% мужчин: Tinder Experiments II: Guys, unless you are really hot you are probably better off not wasting your time on Tinder — a quantitative socio-economic study. 25 марта 2015 года. Доступно на: https://medium.com/@worstonlinedater/tinder-experiments-ii-guys-unless-you-are-really-hot-you-are-probably-better-off-not-wasting-your-2ddf370a6e9a. .

123

Эти данные подтверждаются и коммерческими источниками: Iqbal M. Tinder Revenue and Usage Statistics. 23 июня 2020 года Доступно на: https://www.businessofapps.com/data/tinder-statistics/#1.

124

цитирует многочисленные высказывания с их форумов: Hines A. How Many Bones Would You Break to Get Laid? “Incels” are going under the knife to reshape their faces, and their dating prospects. 28 мая 2018 года. Доступно на: https://www.thecut.com/2019/05/incel-plastic-surgery.html..

125

эмоциональные решения принимаются конвейерным методом: Je mehr die Menschen suchen, desto unsicherer werden sie. 19 июня 2019 года. Доступно на: https://sz-magazin.sueddeutsche.de/liebe-und-partnerschaft/online-dating-liebe-tinder-87384..

126

результаты которого впервые были опубликованы в книге «Любовь по алгоритму»: Дюпортей Ж. Любовь по алгоритму. М: Individuum, 2020.

127

говорят эксперты и разработчики различных сервисов: Автор благодарит за помощь в анализе данных Сергея Сигитова, Максима Храмова (LovePlanet) и Дмитрия Филатова (Topface).

 Глава 10. Атлант отправляется на рыбалку

128

В первой редакции текст этой главы был опубликован 10 июля 2019 на Colta.: URL: https://www.colta.ru/articles/society/21810-evolyutsiya-na-bezrybie.

129

почему любить кого-то больше, чем любят тебя, — это невроз: Эксклюзивное интервью ELLE: Михаил Лабковский. https://www.elle.ru/celebrities/interview/eksklyuzivnoe-intervyu-elle-mihail-labkovskiy/. .

130

А еще лучше — в блог Эволюции: Доступно на: https://evo-lutio.livejournal.com. .

131

пишет Эволюция в одном из своих программных постов: Эгоцентричная речь. Доступно на: https://evo-lutio.livejournal.com/904611.html. .

132

Энтони Гидденс назвал селф-хелп — жанр, в котором работает Эволюция, — «фундаментальными текстами нашего времени»: Giddens A. Modernity and self-identity: self and society in the late modern age. Cambridge, U.K: Polity Press in association with Basil Blackwell, 1991. С. 2.

133

С точки зрения классической триады exit, voice and loyalty: Hirschman A. Exit, voice, and loyalty: responses to decline in firms, organizations, and states. Cambridge, Massachusetts: Harvard University Press, 1970.

134

«Почему любовь заканчивается?» называется последняя книга Евы Иллуз: Illouz E. Warum Liebe endet: eine Soziologie negativer Beziehungen.

135

книга называлась «Почему любовь доставляет боль?»: Illouz E. Why love hurts: a sociological explanation.

136

Социолог Ульрих Бек называл это состояние «обществом риска»: Beck U., Ritter M. Risk society: towards a new modernity. London Newbury Park, Calif: Sage Publications, 1992.

137

Иллуз называет его «обществом негативных отношений»: Illouz E. Warum Liebe endet: eine Soziologie negativer Beziehungen.

138

Зигмунт Бауман говорит о «текучем» обществе: Bauman Z. Liquid modernity. Cambridge, UK Malden, MA: Polity Press Blackwell, 2000.

139

те или иные практики перед тем, как снимать с себя трусы: Baig E. Does ‘yes’ mean ‘yes?’ Can you give consent to have sex to an app? 26 сентября 2018 года. Доступно на: https://eu.usatoday.com/story/tech/columnist/baig/2018/09/26/proof-yes-means-yes-sexual-consent-apps-let-users-agree-have-sex/1420208002/. .

140

в сегодняшнем мире стали невозможны: Illouz E. Why love hurts: a sociological explanation.

141

Последние исследования в области теории эволюции: Morris J. J. What is the hologenome concept of evolution? 19 октября 2018 года. Доступно на: https://doi.org/10.12688/f1000research.14385.1.   

Заключение

142

должен быть предпринят и во всех остальных: Illouz E. Why love hurts: a sociological explanation.

143

должны быть свободны от таких оков как минимум, со времен Просвещения: Mol A. The logic of care: health and the problem of patient choice. London New York: Routledge, 2008. С. 15.

144

ответственность за то, что из этого выбора следует: Там же. С. 79.

145

кто принимает его как должное, эксплуатирует: Интервью автору, октябрь 2019.

146

заслуживающее презрения: Fraser N., Gordon L. «Dependency» Demystified: Inscriptions of Power in a Keyword of the Welfare State // Social Politics. 1994. № 1 (1). С. 5.

147

может быть перекодирована в достоинство: Там же. С. 23.

148

на сообщества и целые социальные миры: Hobart H. J., Kneese T. Radical care. Survival strategies for uncertain times // Social text. 2020. № 142 (38:1). С. 2.

149

опутанный сложной сетью социальных отношений: Там же. С. 4–5.  


home | my bookshelf | | Любовь: сделай сам. Как мы стали менеджерами своих чувств |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу