Book: Декамерон шпионов. Записки сладострастника



Декамерон шпионов. Записки сладострастника
Декамерон шпионов. Записки сладострастника

Михаил Любимов

Декамерон Шпионов. Записки сладострастника

Сатирический роман

Что жизнь? Мистерия людских страстей.

Любой из нас — печальный лицедей…

Все в нас актерство — до последних поз!

И только умираем мы всерьез.

Уолтер Рэли, английский поэт, государственный муж, пират

Мы бренны в этом мире под луной.

Жизнь — только миг; небытие — навеки.

Крутится во Вселенной шар земной,

Живут и исчезают человеки.

Ю.В. Андропов, председатель КГБ

Сатиры мы на органы не пишем!

Ведь органами мы живем и дышим.

Вольтер, хранцузский философ

Предисловие

Отрывок из «Декамерона шпионов», опубликованный в 1995 году под названием «Операция «Голгофа» в газете «Совершенно секретно», поверг нашу страну в смятение и произвел сенсацию во всем мире. Легковерные граждане, еще не отравленные фейками, дивились жуткому «плану Андропова» провести страну через «дикий капитализм» с тем, чтобы она добровольно вернулась на сияющую стезю коммунизма. Посыпались протесты и, наоборот, слова поддержки, всколыхнулась Дума, даже обсудила статью в одном из комитетов и запросила комментарии от органов безопасности, кое-кто угрожал судом и возмущался газетой. До сих пор фанатичные индивиды, мечтающие о возвращении на рельсы «реального социализма», используют публикацию как истинный план руководства КГБ.

Заметим, что статью публиковали со смонтированными фотографиями, где автор идет по Петрозаводску вместе с Юрием Андроповым (заменили голову секретаря обкома на голову автора, о великое прегрешение!), и для пущего неправдоподобия снабдили старинными гравюрами средневековых пыток якобы в «подвалах КГБ». Однако это не помогло, народ верит печатному слову! Слышались тем не менее и трезвые голоса, присвоившие публикации загадочное слово «апокриф», которого не чуждалась русская литература. Вот, например, суждения из статьи видного литератора и историка Вадима Кожинова «Кто и зачем придумал «перестройку»?»:

«…Читатели называют этот казус «подлостью», а между тем в теории сатиры такой довольно типичный прием (присоединение к телу не принадлежащей ему головы) с давних времен носит название «гротеск». Впрочем, было бы заведомо несправедливо предъявлять какие-либо упреки петрозаводцам, ибо сочинение М. Любимова вызвало, увы, возмущение или хотя бы глубокое недоумение у очень и очень большого количества людей. И в этом следует разобраться. В «Операции «Голгофа» повествуется о действиях известнейших политических и идеологических фигур 1980–1990 годов — от Андропова до Ельцина, от Аганбегяна до Митковой… И тем не менее сочинение М. Любимова чуть ли не большинство читателей воспринимало, как говорится, на полном серьезе. Чем это обусловлено? Думаю, прежде всего тем, что российские читатели не привыкли к такой сатире, где «руководящие» деятели предстают под своими собственными именами…

Но суть дела не в этом. На мой взгляд, сей сатирический «мемуар-роман» — явление яркое и примечательное. Преподнесенное в романе как реализация замысла Андропова беспощадное внедрение в Россию капитализма ради того, чтобы затем народ уже окончательно избрал социализм, — это, разумеется, чисто сатирическое, во многом гротескное изображение того, что происходило в стране за последнее десятилетие. Но с полным основанием можно утверждать, что именно такова — в основе своей — воля самой истории. Ведь именно так шло дело и после великих революций в Англии и Франции: самый решительный ход назад, восстановление монархии и феодальных привилегий, безоговорочные проклятия по адресу революции и всех ее последствий, а затем все же — окончательное утверждение нового экономического и политического строя, основы которого заложила революция. И те, кто сегодня особенно активно и «радикально» пытается «строить» в стране капитализм, в будущем так или иначе будут вынуждены признать, что на деле-то они «поработали» на окончательное торжество социализма, то есть являлись деятелями, вполне подобными героям сочинения Михаила Любимова. Да, герои «освобождения цен», «приватизации» и прочего в конечном счете поймут, что — несмотря на весь драматизм или прямую трагичность нашего времени — они-то были — подобно английским и французским «реставраторам» — прежде всего комическими фигурами, полностью готовыми стать прототипами героев самой язвительной сатиры. А «Операция «Голгофа» изобразила их таковыми уже сегодня».

Перед вами, дорогие читатели, несколько модернизированное переиздание романа, который оказался в известной степени пророческим. Неожиданные лавры Нострадамуса меня умиляют, хотя я совершенно не ожидал, что мы войдем в 2020 год с руководителем из КГБ и с его коллегами, освоившими важные государственные должности. Более того, издание «Декамерона» приурочено к мировому разгулу коронавируса — а разве ренессансная Флоренция не была объята страшной чумой? Разве не бежали из нее прекрасные юноши и девушки, как мои несчастные шпики?

Этот роман, хотя и сатирический, но без злости, автор склонен к улыбкам и животному хохоту и потому очень боится читателей, вгрызающихся в подобные произведения с паучьей серьезностью. Тут много легкого философствования, причем даже о самых высоких сферах. Но, клянусь, я не иностранный агент (опытный чекист заметил бы: «Это еще нужно доказать!»). И я очень боюсь, что меня посодють под одобрительный свист системных и бессистемных партий. В подражание Джованни Боккаччо в сей философский роман вплетены шпионские новеллы, дабы развеять увязшего в политике читателя. В свое время интеллектуальный мэтр моего поколения, критик и философ Лев Аннинский упрекал меня в том, что я не раскрываю «технологию» работы секретных служб. Исправляюсь, в романе эта «технология» представлена в изобилии картинками из операций разведки и контрразведки КГБ, картинками драматическими и юмористическими. Пусть не пугают читателя мудрые беседы с самим ренессансным Джованни Боккаччо, ведь мысли из прошлого освещают будущее. В романе политическая сатира смешана с пародией на эротический роман и даже с пародией (простите меня, грешного!) на столь любимый нами секс — разве со стороны не выглядит весь этот серьезный процесс уморительно комическим?

Так хватай и впивайся в книгу, дорогой читатель, возмущайся, трепещи, плачь и хохочи, как паяц над разбитой любовью! А по прочтении на всякий случай сожги! Вместе с коронавирусом.


Автор

Preludio

Декамерон шпионов. Записки сладострастника

О, Джованни Боккаччо, незаконный сын флорентийского купца Боккаччо де Келино и одной шибко легкомысленной француженки! Ищущий юноша со взором целеустремленным, объевшийся утонченными знаниями неаполитанского двора при короле Роберте Анжуйском. Зачем ты возвратился оттуда к папаше во Флоренцию, скучную республику холодноголовых купцов? Бросить Марию Фьяметту, дочку короля Роберта, которую любил пятнадцать лет и воспел в сонетах! Не возмущайся, что заимствую название «Декамерон», не обнажай кинжал, если нам доведется встретиться в райских кущах, где на извилистых аллеях денно и нощно поют миловидные ангелы, подпаивая путников терпким вином.

Увы, родители не дали мне истинно классического образования, и после десятилетки, послужив Родине, я попал в летную школу в Сызрани. Слезы встают в глазах и дрожит от волнения голос:

Нас ждут гарнизоны Отчизны

с волнующей явной новью,

Но милая с воздуха Сызрань

останется вечной любовью!

Счастливое время казармы, портянок и местных красавиц, потом народивших эскадрильи летчиков, ничуть не хуже потомков неаполитанского двора. Затем, Джованни, встал я на терновую стезю секретной службы, именуемой КГБ, и, осознавая свою избранность, попал в разведывательную школу, где учили нас разным премудрым штучкам и черт знает чему. Отсюда провалы в образовании, стыдно признаться, но я попросту считал, что «Декамерон» означает нечто вроде Содома или Гоморры, этих суперсексуальных местечек, что у Мертвого моря, где я совсем недавно разминал и усаливал свои радикулиты и остеохондрозы. Ужасное дело: компания жизнелюбивых юношей и девиц вырвалась из объятой чумой полуопустевшей Флоренции и провела ДЕСЯТЬ бурных дней и ночей на пригородной вилле, рассказывая друг другу скабрезные истории и покатываясь со смеху. ДЕКАМЕРОН и означает ДЕСЯТИДНЕВКА — все простенько, как в аптеке.

И чумное время, и пиры нам не в новинку, что может быть прекраснее, если рядом грязь и вонь, кровь и смерть? Солидные дяди и тети, копающиеся в помоечном дерьме, на фоне холеного служителя собачьего борделя, надевающего презерватив бульдогу, доставленному на «мерседесе» на столь желанную случку. Все это не мешает славно поболтать за бутылкой кьянти или не менее прекрасного, но, увы, ставшего раритетом «Солнцедара», на котором я произрастал в Сызрани. Правда, в наших морозных краях, которые любимые и досточтимые предки явно заселили спьяну (кому бы пришло на трезвую голову занимать такие неблагоприятные для жизни огромные пространства в самых северных широтах мира?!), изысканные вина не в чести, пьем крепчайшее, и не без успеха для самоуничтожения. Да ты и не слышал о моей стране, о Джованни, хотя, между прочим, Господин Великий Новгород был демократической республикой еще до твоей Флоренции! Холодно у нас, холодно! Многие мечтают, что с потеплением Земли от изрыганий разной дряни в атмосферу наша страна превратится в цветущий субтропический рай. Но пока…

Как писал патриот и разведчик князь Петр Вяземский:

Бог метелей, бог ухабов,

Бог мучительных дорог,

Станций — тараканьих штабов,

Вот он, вот он, русский бог.

В наши дни, когда мы вроде бы породнились с Западом, появился шанс заменить грубые зелья изысканными напитками, вот и сейчас я пишу, прихлебывая шотландский виски, истинный молт «Singleton of Auchroisk», сия деревушка залегла в долине реки Спрей, около местечка Малбен. Боюсь, что ты ее не визитировал, но если случится посетить после Воскрешения Мертвых те края, не упусти случая, попробуй ключевой воды из ручья «Колодец Дори», на ней и изготовляют этот дьявольски вкусный напиток из Очройска, что на древнегэльском (язык шотландских кельтов, на котором, сильно поддав, говорят и в Сызрани) означает «Брод через поток» — так пойдем же по этому броду наперекор бурному потоку Судьбы, наперекор всему, смакуя вместе с молтом модных у нас куртуазных маньеристов:

О Ельцине, Зюганове, Попове

Неудержимо говорили вы.

Я слушал вас, прилежно сдвинув брови,

С внимательным наклоном головы…

Я медленно пытаюсь ввести тебя в курс дел, Джованни, дабы подвести тебя к своим десяти дням, исполненным страсти и муки. Хотя порой мне кажется, что смерти нет, и все мы просто странно и необъяснимо перемещаемся во времени и пространстве, в своих Флоренциях, Италиях и Московиях, если они существуют. Не закадычными ли друзьями мы пировали вместе, Джованни? В компании с Данте Алигьери и Александром Пушкиным, который читал: «Мы пили — и Венера с нами сидела, прея за столом. Когда ж вновь сядем вчетвером с бля…., вином и чубуками?»

Нет, тут еще не чума, но воздух колышется от дурных предчувствий: несчастны не только обнищавшие, жадно поглядывающие на гусиные паштеты в недоступных магазинах, но и богатеи, которые отстреливают друг друга, как бешеных собак, бросаются в бега и совсем не испытывают радости жизни — joi de vivre. А что важнее joi de vivre? Несчастны все человеки, даже олигархи — разве можно быть счастливым одному, когда до безумия тошно всем остальным?

И не только в этом дело, Джованни, а в том, что мир вещей — это не пир души. Ведь душа тянется к прекрасному, к высокому штилю поэзии, к игре кисти Рафаэля и Босха, к путешествиям вокруг света и любованию несравнимой природой. Но нет времени на наслаждение (лишь иногда — лепестки любви), все закручено и выкручено бешеным темпом работы, нежные бифштексы застревают в глотке, небывало прекрасные плечи и блестящие глазки лишь пролетают мимо губ.

Увы.

Спешим и спешим… куда? Возможно, я заблуждаюсь, Джованни, сверху тебе виднее, впрочем, и для меня Сызрань с воздуха казалась милой. Но я все хожу вокруг да около, как блудливый кот вокруг раскаленной сковородки с завлекательной мышью, хотя, будучи проницательным, ты, конечно, усек, что имеешь дело с авантюристом, а точнее, с прожженным и хитроумнейшим шпионом. Посему, пока мы еще не встретились в райских кущах или на пути к ним, видимо, стоит чуть-чуть расширить монолог о себе, не слишком усердно вешая лапшу на уши, но и не умаляя собственных заслуг перед человечеством.

Немного истории, ибо на ее фоне жизнь всех нас, блуждающих огоньков, становится более ощутимой. Ах, извини, я вполне допускаю, что то, что представляется мне уникальным и значительным, покажется тебе мелочью, посему пробеги быстренько вперед к 1917 году, когда у нас произошла революция, нечто вроде того, что свершилось во Флоренции при тебе. Тогда народ одолел грандов и даже расселил многие их семейства среди пополанского мелкого люда, впрочем, тебе хорошо знакома это бессмысленная и непрерывная борьба между нобилями, гонфалоньерами, гвельфами и гибеллинами, черт бы их всех подрал!

В октябре 1917-го у нас воцарился Владимир Неистовый, между прочим, человек достаточно просвещенный, затем страна сотряслась и облилась кровью от беспощадных войн и от топора Иосифа Грозного, которого сменил Никита Беспокойный. Правил он упрямо и непредсказуемо, но был свергнут Леонидом Стабильным, который вдул в страну так много стабильности, что она распухла от самодовольства и показухи, как пузырь, дабы потом разорваться на части — точно так же взлетела и рухнула Римская империя. В наше время принято преуменьшать деяния Леонида, однако, народ его воспел: «Если женщина красива и в постели горяча, это личная заслуга Леонида Ильича». При Леониде на должность шефа КГБ был назначен Юрий Премудрейший, который бросил на это святое дело и весь свой ум, и неистощимую энергию, порешив спасти державу и восстановить былое величие.

Юрий Премудрейший — мой Учитель, мой царь и бог. Я знал этого кристально чистого человека в очках, дорогой Джованни, я служил под его началом, я верил ему, как самому себе, это был пылкий романтик с холодным обручем трезвомыслия, сжимавшим его душу. По одержимости его можно сравнить с монахом Джироламо Савонаролой, а по хитроумию — с философом Никколо Макиавелли. Вряд ли Юрий Владимирович войдет в историю — она беззвучно смолотила тысячи подобных доблестных мужей, но позволь мне, досточтимый Джованни, открыть тебе одну тайную страницу, ставшую роковой для моей слишком просторной родины.

Начнем ab ovo, от яиц Леды.

В тот мрачноватый февральский вечер 1983 года (представляешь, сколько временных верст нас разделяет? Как написала гениальная Марина Цветаева: «Целую вас через сотни разъединяющих верст!»), через год после смерти Леонида и восхождения на его пост Юрия, я, будучи уже на преждевременной пенсии, сидел в своей двухкомнатной квартире, что в номенклатурном доме близ Миусской площади, и безучастно смотрел телевизор. Не завидуй мне, дорогой мессер, поверь, что твои кукольные театры, серенады на улицах, публичные бани, масленичные игры, чувственные танцы, когда дам опрокидывали прямо на землю, хороводы и маскарады гораздо больше дают душе, чем этот безмозглый ящик, в котором изгаляются политики и актеры. Итак, телефонный звонок. Я снял трубку.

— Добрый вечер, Мисаил, не узнаете? — раздалось в трубке. Боже, как знаком этот голос, эти суховато-вежливые интонации, неужели… неужели?

— Извините, не узнаю, — ответил я сухо (не терплю, когда не представляются), хотя узнал ведь, узнал, но не поверил, не мог такого представить!..

— Неужели вы не помните свои прогнозы? — собеседник чуть хохотнул, дав мне счастливый шанс пережить шок.

— Юрий Владимирович? Вы?!

Конечно, я узнал его, Джованни, а кто еще в этом мире мягко-иронически называл меня Мисаилом? Еще бы мне не помнить эти злосчастные прогнозы, с них все и началось…

Тут я вынужден совершить небольшую ретроспекцию в 1980 год, когда под началом Юрия Владимировича, тогда Председателя КГБ, я служил в отделе, занимавшемся прогнозами будущего иностранных государств и нашей великой державы. Оракульствовали мы всевозможными методами, но в чести был простейший обмен суждениями, как в древнегреческих Дельфах, где авгуры чувствовали будущее умом и кожей, хотя к нашим услугам были электронно-вычислительные машины новейшей генерации.

Не буду забивать тебе голову, Джованни, изысками экстраполяции и прочими математическими играми, скажу лишь одно: наши сводки и прогнозы были не лучше и не хуже донесений флорентийских шпионов Карлу, герцогу Калабрийскому. Добавлю, что, получив прогноз с помощью всевозможных модулей и программ ЭВМ, я доставал из потаенного места потертый кристалл и, подобно средневековому магу, перепроверял все на нем, напряженно всматриваясь в его таинственные глубины, откуда постепенно вырастали картины будущего.



Однажды по личному поручению Председателя КГБ (в то время мы почтительно обозначали этот титул и аббревиатуру с большой буквы) я составил разновариантные прогнозы Советского Союза — так тогда называлась моя страна, Джованни, хотя сверху все это кажется историческим пустяком: все в мире соединяется и распадается на куски, а потом соединяется в другом формате, при этом вокруг все рыдают и визжат сначала от горя, потом от счастья и снова от горя. После усушки и утряски вариантов будущего моей страны осталось всего двадцать, и во всех случаях оно, прекрасное будущее, выглядело печально катастрофически.

Прямым начальником моим был хитрован по кличке Бухгалтер, человек усердный и весьма напоминавший по повадкам маэстро Симоне из твоей, Джованни, третьей новеллы, который уверил Каландрино, что он забеременел, и получил с него в оплату за лекарство каплунов и флорины. Тем не менее для начальника шпионской службы человек вполне приличный и даже посещавший драматические театры, что само по себе уже признак неординарности. Бухгалтеру я и передал прогнозы для доклада Председателю, держал он их целых две недели, а потом со вздохом вернул мне.

— Докладывайте лично! — молвил он строго, и я понял, что он хорошо усвоил древнюю истину: на Руси гонцам с дурной вестью всегда рубят головы.

Уже на следующий день я выехал на Лубянку — нечто вроде alberghettino, где содержали в заключении Козимо Медичи, надстроенный и перестроенный коммерческий комплекс, там живо и благотворно трудилась тайная полиция. Водитель промчал меня по кольцевой дороге с колдобинами из нашей штаб-квартиры в Ясенево (это живописное местечко отличается от шотландского Очройска только тем, что виски там завозной). Летели через всю Москву, обгоняя машины и проезжая на красный свет, ибо наша «татра» была оснащена специальной сигнализацией, приводящей в трепет милицию.

Вскоре я предстал перед Председателем. Он начал читать бумаги, его бесстрастное лицо становилось все мрачнее и мрачнее. Ах, как бы я был счастлив, если бы умные машины предсказали и молочные реки, и кисельные берега, крестьян на пашне, попутно пописывавших стишки, и трудолюбивых рабочих и служащих, запускавших в космос машину за машиной, и наших коллег, воспевавших от души весь этот апофеоз! Но, увы, врать я не умел (хотя кто-то писал, что «правда, сказанная злобно, лжи отвратнейшей подобна!»).

— Ангидрит твою мать! — вдруг промолвил Юрий Владимирович, встал, вполне дружелюбно попрощался со мною за руку и отпустил с миром.

Тут я вынужден объясниться и с тобой, Джованни, и с любимым читателем по поводу председательского «ангидрит твою мать» и прочих непристойных, вряд ли переводимых на итальянский словечек, которые иногда пестрят в моем тексте. Пойми, Джованни, что в моей стране мат — это единственный язык, на котором можно передать истинные чувства нации. Жизнь наша проникнута матом насквозь, как свиная нога — жиром. Причина этого и в уже отмеченном мерзком климате, заставляющем утопать в грязи, трудясь на пашне, или застревать в лужах по дороге на работу, или страдать из-за разорванной морозом канализационной трубы, ядрена мать! Впрочем, в этом есть и позитив. Как писал канцлер Бисмарк: «Нельзя победить народ, который зимою ест мороженое», а русский человек мыслит проще: «Холодно зимою маленькой макаке, примерзают рученьки к волосатой ср…» Но климат — это мелочь, главное другое: тебя постоянно обводят вокруг пальца, тычут носом, мягко говоря, в грязь, обжуливают все и везде, обсчитывают в ЖКХ, вышвыривают в старости из квартиры, дерут деньгу за строительство жилья и дают деру за кордон. А в Интернете царит изощренный криминал, непрерывно втягивающий честного гражданина в темные аферы, каждый норовит выведать у тебя номер кредитной карты и ободрать как липку. Унижают и обштопывают абсолютно все: и президент, и правительство, и чиновники всех рангов, и торгаши, и дворники. Абсолютно все. И друзья, и враги. Ну на каком языке, кроме матерного, можно еще говорить? Как еще выразить себя и свое отношение к НИМ? Как успокоить душу? Иногда хочется просто выть, смотря волком на луну и складывая звуки в одно единое слово из трех или пяти букв.

Но вернемся к нашим баранам, мессер. Я мирно отбыл с Лубянки в свой Очройск… тьфу, Ясенево и даже доложил педантичному Бухгалтеру, что наши прогнозы произвели вполне нормальное впечатление на Председателя. Через неделю мне неожиданно позвонили из управления кадров и попросили зайти по делу. Не удивляйся, Джованни, что я употребляю слово «cadre», принятое лишь при комплектовании армии: наша страна после революции 1917 года воевала со всем миром за торжество Идеи с неистовством, не уступающим крестоносцам, воевала за новую цивилизацию, за нового человека! В кадрах мне спокойно сообщили об увольнении по выслуге лет и показали приказ, под которым стояла подпись любимейшего Юрия Владимировича (как мило он улыбался, пожимая мне руку в последний раз!). Причем меня лишили даже ведомственной поликлиники — жестокость необыкновенная, если учесть скудость пенсии и болезни, которые дарит нам старость с гораздо большей щедростью, чем радости.

Выброшенный с любимой службы, как изношенный носок, я был в отчаянии и даже подумывал наложить на себя руки. Неужели разведка должна докладывать только то, что нравится начальству? История наша в этом смысле печальна, всем известно возмущение Иосифа Грозного шифровками о грядущем нападении Гитлера, он считал это английской провокацией, а «цветок душистый прерий Лаврентий Палыч Берий» даже грозил стереть источников в лагерную пыль. Мудрый Мао Дзэдун заметил однажды, что разведка смотрит ему в рот и затем в своих докладах лишь доносит его мысли. Неужели история повторяется? Страданиям моим не было конца, не утешали ни «Солнцедар», вполне доступный при моей пенсии, ни цветы любви, которые я иногда срывал в порывах на наших подмороженных асфальтах.

Вскоре почил Леонид Стабильный, и его корона перешла к Юрию Премудрейшему, ставшему Генеральным секретарем партии — пост, Джованни, дающий власти больше, чем было у Лоренцо Медичи, которого вечно обвиняли в тирании.

Вот почему я затрепетал, услышав голос Юрия Владимировича.

— Мисаил, сейчас время позднее, но не могли бы вы ко мне заехать? — мягко спросил он, чуть-чуть покашливая.

— Конечно, Юрий Владимирович! Конечно!

Сердце мое бешено забилось — как еще может чувствовать себя пенсионер, выброшенный на свалку и вдруг внезапно востребованный на самом верху?!

— Ехать прямо на Лубянку? — грудь распирало от радости.

— Нет, — отрезал Главный. — В Колпачный переулок. Машину за вами я высылать не буду в целях конспирации. Примите все меры, проверьте, нет ли за вами «хвоста»? Хорошо?

Долгая служба в разведке отучила меня от лишних вопросов, особенно по телефону. О том, что такое «хвост», ты, по-видимому, не догадался, но это не хвост дракона, которым во Флоренции запугивали детишек, и не мрачные типы в длинных плащах с кинжалами за поясом. Это невидимые автомобили, это нежные мужчины и женщины, часто шикарно одетые, которых никогда не заподозришь в слежке. Поэтому я взял такси, доехал до метро, посматривая вокруг, сменил несколько поездов, выскочил на площади Ногина, вышел на Богдана Хмельницкого (потом эти места в революционном порыве переименовали) и, петляя по переулкам, добрался до особняка в Колпачном, когда-то местожительства бывшего грозного шефа военной контрразведки Смерш («Смерть шпионам») Виктора Абакумова, совершенно напрасно расстрелянного Никитой после кончины Иосифа Грозного. С тех пор сиятельные особы из суеверия воздерживались туда вселяться и использовали помещение в представительских целях.

Фасад дома выглядел серо и опрятно, я с понятным трепетом нажал на кнопку звонка. К моему величайшему изумлению дверь мне открыл сам Юрий Владимирович, одетый весьма по-домашнему: в тренировочных штанах из байки с начесом (такие выдавали в подведомственном ему спортивном обществе «Динамо»), войлочных тапочках и просторном палевом кардигане с железными пуговицами, наброшенном на белую рубашку с галстуком в крапинку.

— Не замерзли? — он ласково улыбался. — В помещении никого нет. Имейте в виду, что все происходит сугубо tete-a-tete сегодня, и завтра, и всегда! Впрочем, у вас и так превосходно развито чувство бдительности и конспирации…

Такое предисловие вселило в меня чувство особой ответственности. Мы вошли в кабинет орехового дерева на втором этаже и расположились в креслах рядом со стеллажами, уставленными книгами, там стояли полные собрания Ленина и Сталина, все сборники решений съездов партии. Юрий Владимирович включил электрический самовар и вынул из буфета сушки. Его аскетизм в личной жизни был общеизвестен, алкоголь он не жаловал, пищу потреблял незамысловатую и не переносил обильных угощений и возлияний, к которым был расположен Леонид Стабильный со товарищи.

— Ну как вам на пенсии?

— Как вам сказать… Вот из поликлиники выперли, — пожаловался я и почувствовал, что краска залила мне щеки: вот уж мелкая душонка! Тебя призвали для серьезного разговора, а ты со своей поликлиникой!

— Я сознательно сразу же постарался изолировать вас от чекистской среды, — улыбнулся Главный. — Вы не очень на меня обиделись?

Я промолчал, врать не хотелось, да и вообще все происходящее настолько захлестнуло меня, что казалось полной фантастикой. Обиделся ли я? Еще бы! Выгнать на мизерную пенсию и лишить всех привилегий! И именно в тот момент, когда я собирался серьезно заняться своими зубами, съеденными проклятым кариесом. Но выкладывать все своему хозяину я не решился.

— Ну тогда уж извините меня! Вы поняли, почему мы вас уволили?

(Ох уж это «мы»!)

— Думаю, из-за моих прогнозов, — прямо ответил я, считая ниже своего достоинства разыгрывать простака.

— Ваших великолепных прогнозов, — поправил шеф, повергнув меня в изумление. — Ничего ужаснее я не читал… Помнится, такое же впечатление произвели на меня откровения Иоанна Богослова в Новом Завете и его описание Апокалипсиса. Честно говоря, после вашей работы я не спал несколько ночей. Однако она положила конец моим сомнениям. Выхода нет.

Юрий Премудрейший встал и прошелся по комнате, шурша войлочными тапочками по отполированному паркету. Я был настолько поражен, что даже вынул изо рта сушку (простую, ванильные и прочие он не жаловал) и отставил в сторону чашку с китайским чаем, который ему обычно присылали заграничные резиденты КГБ.

— Вы готовы выполнить мое задание особой важности?

— Так точно! — ответил я и привстал, но Юрий Владимирович жестом усадил меня обратно.

Ты не представляешь, дражайший Джованни, что творилось в моей груди! Я боготворил Главного не меньше, чем ты восторгался Данте Алигьери, хотя в тот момент еще не считал его своим Учителем. Это чувство возникло позже.

— Я не сомневался в вашей преданности, Мисаил, ибо знаю вас давно, да и не забывал о вас…

В последнем я и не сомневался: после ухода на пенсию я явственно почувствовал на себе око бывших коллег, телефон прослушивался (с моим опытом установить это было нетрудно), стояли «жучки» и в спальне, и даже в уборной, я их обнаружил, но не стал выдирать… Зачем? Все равно воткнут новые! Ну а выявить «хвост» для профессионала — сущее удовольствие, иногда я даже специально заходил в ЦУМ или ГУМ и хихикал, наблюдая, как мои призраки носились по лестницам, меняли кепки на шапки, выворачивали наизнанку и напяливали на себя пальто, специально сделанные в двух цветах, думая таким образом обвести меня вокруг пальца, ха-ха!

— Ваши выводы в прогнозах — ужасная правда, — продолжал генсек. — Этот процесс необратим, еще Левушка Троцкий предвидел разложение партии и термидор. А без партии нет и Советского Союза. Наша задача — восстановить истинный социализм, избавив его от наслоений прошлого.

— А вы уверены, что он нужен нашему народу, Юрий Владимирович? — позволил я себе некоторую идеологическую ересь.

— Я убежден в том, что страна создана для коллективного общежития. Большинство народа может жить не иначе как за счет хотя и мерзостного, но энергичного и талантливого меньшинства. Все спились, изжульничались, дегенерировали, генофонд безнадежно подорван — одни дебилы и олигофрены. Их невозможно заставить работать, они не умеют и не хотят. Каков выход? Уничтожить почти весь народ? Пересажать? Но это сталинщина! Остается единственное: создать новое общество из этого, весьма несовершенного материала.

Не могу сказать, что я возликовал от этих слов, Джованни: всю мою жизнь любимая партия только создавала и создавала нового человека и новое общество, старались изо всех сил, от трезвона головы лопались, ну и что? Построили? Так почему же такой зуд умчаться за границу? Как поется: «Ехал Федя на Урал, в Калифорнию попал. Ах, какой рассеянный зять Сары Моисеевны!»

— Извините меня за откровенность, Юрий Владимирович, но ваши первые шаги на ниве генерального секретаря, на мой взгляд, лишь повторяют печальные уроки прошлого. Неужели вы думаете, что, ловя на улице бездельников и строго учитывая время прихода на работу, мы подвигаем народ на строительство социализма? А как понять ваше решение — очень напоминающее страшные царские времена! — о снижении цены на водку? Разве это не популизм?

— Это хуже, чем популизм, это цинизм, правда? — совсем не обиделся шеф.

— Да! — сказал я с таким пафосом, что даже испугался.

Он промолчал, присел к столу, забросив ногу на ногу и поигрывая клетчатыми войлочными тапочками, и посмотрел куда-то поверх меня.

— Вы уяснили стратегическую задачу, но не полностью. Повторю: система умерла, мертвую лошадь не поднять даже кнутом, можно, конечно, вспрыскивать допинги, но кому нужен живой труп? Нам нужен истинный социализм, поддержанный народом на свободных выборах. На свободных, с альтернативными кандидатурами, без всяких подлогов!

«Боже мой, неужели он в это верит? — подумал я в ужасе. — Ну кто же будет голосовать за этот социализм? Ну, несколько слабоумных старушек из деревни, один-два романтика-патриота из Союза писателей…»

— Не будет ли это опасной маниловщиной — поверить в социалистический энтузиазм народа? — я не мог лгать.

Юрий Владимирович довольно хохотнул, даже очки у него съехали на кончик носа, и доверительно похлопал меня по плечу.

— Вот тут мы и переходим, Мисаил, к сути операции. Любовь к социализму вырастет у нас из ненависти к капитализму, через который мы должны провести народ. Поэтому вам поручается составить план внедрения капитализма в СССР, причем не мягкого социал-демократического типа, как, допустим, в Швеции. Мы должны ввергнуть страну в дикий, необузданный капитализм, где царит закон джунглей и все рвут друг другу глотки. Вот так!

Он взволнованно встал, расстегнул рубашку, чуть распустил галстук и несколько раз пересек комнату. Спортивные шаровары совершенно не вязались с моднейшим кардиганом, словно низ туловища принадлежал забулдыжному тренеру «Динамо», а верх — выпускнику Кембриджа и академику.

Так вот что он имел в виду! Это же не просто нестандартное решение (так в наше время, Джованни, называют все, что выглядит не так глупо, по-черномырдински, как всегда), это конгениально! Боже, вот это идея!

— Юрий Владимирович, — сказал я, запинаясь от волнения. — Все, что вы сейчас рассказали, по своим масштабам, превосходит, уж простите меня, даже план Октябрьского переворота! Чувства переполняют меня, позвольте пожать вам руку, надеюсь, вы не сомневаетесь в моей искренности!

Я двумя руками ухватил его руку и затряс в благодарном порыве, даже слезы выступили у меня на глазах. Далее пошел чисто профессиональный разговор, затянувшийся далеко за полночь. Выпили не один стакан чаю, съели все сушки. Учитель (с этого момента иначе мыслить о нем я не мог) передал в мое распоряжение свои личные шифры, специальное подразделение для ведения наблюдения и подслушивания, счета в наших и западных банках. Но, конечно, самым большим богатством была агентура, способная перевернуть не только все в стране, но и во всем мире.

— Через месяц ровно в девять я буду ожидать вас здесь, Мисаил, с первым вариантом плана операции. Назовем ее «Голгофа», — уставшим голосом сказал Учитель и поежился в своем кардигане, видимо, его необыкновенное чутье подсказывало исполненный мук иерусалимский Via Dolorosa, по которому провели Христа, осужденного на распятие. Он обнял меня за плечи (такого не бывало никогда!), свел вниз по лестнице, приоткрыл дверь и оглядел окрестности. Стояла глухая ночь, яркие звезды, подобные Вифлеемской, зажглись на небе, словно празднуя старт нашей беспрецедентной операции. Убедившись, что все тихо и спокойно, Учитель осторожно выпустил меня на улицу.

Я задумчиво шагал по любимой Москве, в то время по ночам еще редко убивали, наоборот, порой подходили добродушные пьяные, просили закурить и объяснялись в любви. Внимательно поглядывал по сторонам, наконец мне попалось случайное такси, на нем я добрался до Пушкинской площади, а оттуда, проверяясь в переулках и дворах, добрел до дома.



План операции «Голгофа» был представлен Юрию Премудрейшему ровно через месяц, он распадался на четыре этапа:

1. Системный развал существовавшего политико-экономического устройства страны.

2. Переворот и форсированное внедрение «дикого» капитализма.

3. Углубление хаоса и неразберихи в целях мобилизации озверевших масс на борьбу с властью под социалистическими лозунгами.

4. Свободные выборы и создание истинно социалистического (коммунистического) правительства.

5. Вся операция проводится под контролем КГБ.

Прости мой канцелярит, Джованни, бурный XX век полностью загубил живой язык: если вдуматься, что означает «системный», «форсированное», «мобилизация»? И загадочное слово «хаос» одинаково ассоциируется и с непознаваемым космосом, и с обыкновенным бардаком, где безумствует коллективный секс.

Мы на ходу корректировали этот общий план, сухой скелет все больше обрастал мясом, и проблемы, как обычно, упирались в людей с широким складом ума, их не хватало, тем более что в политбюро (нечто вроде вашей Синьории, Джованни) преобладали вельможи весьма почтенного возраста. Правда, Учитель подталкивал вперед Михаила Рулевого — прозвище это он получил, благодаря своему умению рулить в любую сторону с одинаковым старанием и добрыми намерениями. Как поют у нас наши менестрели: «Пароход уперся в берег. Капитан кричит: «Вперед!» Как такому раз… гильдяю доверяют пароход?»

— Конечно, я мог бы уже сейчас раскидать всех уважаемых динозавров: и Черненко, и Гришина, и Соломенцева, и Щербицкого с Кунаевым, — говорил Юрий Премудрейший, — однако наш план должен иметь заряд, так сказать, притягательного идиотизма. В любом случае следует сохранить в руководстве этих милых ретроградов-старичков, это разожжет в народе страсть к реформам… Это все равно что подержать человека в клозете, где кто-то уже порядком постарался. На первом этапе нужно пробудить силы, загнанные в подполье. По сути дела: чем социализм отличается от капитализма? Капитализм, провозглашая свободу и демократию, дает волю всем самым темным человеческим инстинктам. В нынешней системе мы жестко и крайне неумело зажали в тисках мерзкую душонку человека, поэтому, поверьте, стоит нам лишь немного открыть шлюзы, как все дерьмо тут же вырвется на самый верх! Рынок, свобода, болтовня, и к черту государственную монополию на водяру, пусть пьют на полную катушку! Но не сразу, конечно, в начале, наоборот, надо поприжать, подзаломить ручки.

Так рёк Учитель.

Вдумайся в эту простую мысль, Джованни, и скажи мне: читал ли ты или видел лично политика такого масштаба? Разве не похожи на ненужный хлам герои твоих непревзойденных новелл — и короли, и вельможи, и пираты, и синьоры, и крестьяне, и ростовщики, и ремесленники, и купцы, и монахи, и слуги, и артисты, и врачи, и бродяги, и некроманты, и куртизанки? Учитель не беспокоился о первом этапе плана: в стране, где десятилетия угрюмо преподавалась политэкономия социализма (загадочная наука о загадочной системе), естественно, отсутствовали истинно образованные экономисты, понимавшие толк в рынке, к этому хлебному делу присосалась еще масса полных идиотов — так что экономический развал страны при введении свободного рынка был неизбежен.

Обсуждали мы, как говорится, кадровые проблемы. Много звучных имен прошло через нас, и большинство заняли свою нишу в операции. Смешно, Джованни, но те имена, которые пробуждали народ, словно звук горна (вроде Попова, Станкевича или Артема Тарасова), ныне забыты или почти забыты. Многих уже прикончили, остальных прикончит история. Забвение поглотит всех. Впрочем, так бывало во все века. Разве во Флоренции кто-нибудь ныне помнит грозного в твои времена Угуччоне делла Фаджиолу, сперва завладевшего Пизой, а затем Луккой, куда его впустила гиббелинская партия? А кто знает имя Готье, герцога Афинского, деяния которого ты переживал в своем родном городе, или поддерживающие его пополанские семьи Перуцци, Аччаюоли, Антеллези и Буонаккроси? Все мы, даже самые великие из нас, — лишь факиры на час, Джованни, и не надо обольщаться ни своим могуществом, ни гениальностью, время все превращает в прах, и нет ничего слаще сиюминутной жизни.

Прости мне это грустное отступление, но оно вызвано воспоминаниями о поисках кандидатуры на место лидера первого этапа (Учитель уже предчувствовал свою кончину). Ищущий взор его остановился тогда на единственном члене политбюро, еще не растерявшем мозги и не выпавшем в осадок от недугов, — на Михаиле Рулевом, прошедшем славный путь в Ставропольском крае: от трактора до сановного кабинета. Заметь, Джованни, что в моей стране существует пристрастие столицы к провинции, причем самой захолустной: Владимир Неистовый — из затрапезного Симбирска, Иосиф Грозный — из беднейшего села Гори на Кавказе, Никита Беспокойный — из загаженной деревни на Украине, Леонид Стабильный — из весьма занюханного Днепропетровска… Правда, нынешний ВВ из Питера, но это как бы намек на империю Петра Великого. Чем объяснить этот феномен? Почему? Нет ответа.

Михаил Сергеевич считался мастером закулисья, хотя многим он казался излишне многоречивым и несколько нерешительным, о чем я не преминул заметить Юрию Владимировичу.

— А разве многоречивость мешала Цицерону? — возразил Учитель. — Разве она не укрепляла его политическую популярность? Да что Цицерон, возьмите нашего Ильича (так трудящиеся называли Владимира Неистового, они, дураки, не читали его записочки своим комиссарам, где только «повесить!» и «расстрелять!»). За свои недолгие годы он наговорил и написал с три короба, куда Цицерону до него! Так что все это только на пользу. Правда, Михаил иногда любит блеснуть эрудицией, и один раз на политбюро даже спутал consensus с coitus, но ведь это мелочи! Верно: он не отличается решительностью, но для первого этапа это то, что надо: корабль помчится без руля и без ветрил прямо к рифам! К тому же он всегда прекрасно одет, у него превосходные манеры, хотя он любит «тыкать». Но у нас к этому привыкли и даже обижаются, когда генсеки излишне вежливы. В международных делах это не повредит — ведь в английском языке «ты» попросту не существует, так что эта бесспорная слабость никак не скажется на наших отношениях с главными партнерами.

— Жена у него слишком хорошо одевается… — вставил я.

Признаться, Джованни, я вообще недолюбливаю чужих жен (если, конечно… но не будем об этом). И все потому, что на секретной службе женщины постоянно нас подводят: то ляпнет соседке, что муж-дворник в посольстве на самом деле генерал КГБ. Или, найдя в боковом кармане шифровальную таблицу, сочтет ее закамуфлированной любовной запиской и грохнет по голове скалкой, или удерживает тебя за кальсоны, когда в пять утра тебе надо мчаться на тайную встречу с агентом. Женщины амбициознее мужчин, их и близко нельзя подпускать к власти.

— Ну что вы пристали к его жене? — возразил Учитель. — Иногда мне кажется, что вы не понимаете всей сути моего плана. Первый этап означает полный развал и деструкцию, в том числе и самого лидера. Да, Раиса Максимовна элегантна и обладает вкусом — именно это и погубит нашего Рулевого, ведь народ не выносит красиво одетых жен руководителей, он воспитан на Анке-пулеметчице в кожанке, на похожей на домработницу толстой и добродушной супруге Никиты (в реальности образованная дворянка). При Иосифе вообще жен не выпускали на публику, Старик прекрасно знал, что они подмочат любую политическую репутацию. Это нам и надо. Для компрометации коммунистической партии и самого себя Михаил должен провести антиалкогольную кампанию — самое идиотское начинание для России. Сделать это надо не формально, не на бумаге, как принято у нас в партии, наоборот, вырубать виноградники, демонтировать винно-водочные заводы, исключать за пьянство из партии, судить и сажать за появление на улице в пьяном виде! Начало «Голгофы» должно быть отмечено крайним идиотизмом…

Ты не представляешь, Джованни, сколько мудрости мне дали беседы с Учителем! Я возродился из пепла, словно Феникс, я вылез из депрессии, которую испытал и ты после смерти от чумы отца и написания измотавших тебя шедевров!

Работа над «Голгофой» кипела. Мы продолжали тайно встречаться в Колпачном в кабинете вождя Смерша Виктора Абакумова, Учитель задумчиво листал труд Иосифа Грозного «Вопросы ленинизма».

— Тут есть пометки на полях Виктора Семеновича, — говорил он, улыбаясь чему-то своему, возможно, незримой тени Абакумова (Учитель мыслил нестандартно и тайно уважал палачей). — Иосиф — это еще один парадокс истории. Сын алкоголика-сапожника, недоучившийся семинарист, ставший политиком высокой пробы, могучим диктатором и колоссальным интриганом, перед которым меркнут и Макиавелли, и Меттерних, и Бисмарк, не говоря уж о таких сосунках в политике, как Рузвельт или Черчилль, несмотря на их Оксфорды и Гарварды. Человек с огромным геополитическим чутьем. Актер почище, чем Кин или Щепкин. Единственная его ошибка, что он не создал социалистическую монархию с опорой на органы безопасности.

Дети у него, конечно, были никудышнее, а вот монархия, в которой преемника готовят силовики, изначально имеет стабильность. Грузин? Ну и что? Можно подумать, что после Петра существовали императоры с русской кровью! Немцы, голштинцы, датчане, прочая шваль! А ведь о восстановлении монархии завоют уже на первом этапе, мой дорогой Мисаил, царей начнут идеализировать, будто они были манной небесной для народа, и помещики не драли три шкуры с крестьян, и купцы не обворовывали, и капиталисты-кровососы были благодетелями… Прогнивший был режим — вот и рухнул!

Беда в том, что замены не было. Повалили из тюрем все эти борцы за счастье народное, среди них недоумки и бродяги, зато на трибуне, словно рыба в воде. Все это надо учесть и в нашей «Голгофе», мы еще больше прогнили и застоялись, не надо отбрасывать всю дрянь, там будут и жемчужные зерна, которые следует пестовать. Неудачливые лаборанты, бездари-писатели, считающие себя гениями и в подтверждение этого работающие истопниками, младшие научные сотрудники и кандидаты наук — полные невежды, жаждущие самоутверждения, фарцовщики и спекулянты, все эти шалопаи в таких темпах начнут накапливать капитал, что вздрогнут в гробу Морганы и Рокфеллеры. Торгаши станут отцами нации, все жулье ринется в политику и начнет оттеснять нашу партноменклатуру, точнее, ту часть, которая не успеет перестроиться, те есть провороваться.

Вот, кстати, и хорошее название для первого этапа, мутное и обтекаемое — ПЕРЕСТРОЙКА. (Потом разная шпана распевала: «Лежит милая в постели, я лежу под койкою. Как же мы достигнем цели с этой перестройкою?») Никто не знает, что и зачем перестраивать, но звучит! Наш народ обожает лозунги, свыклись же мы с такими идиотизмами, как «Партия — наш рулевой» или «Экономика должна быть экономной»! Однако нужны иные лозунги и понятия, интригующие и еще более мутные: «Новое мышление» (а бывает ли старое?), «общечеловеческие ценности» (можно подумать, что человечество — это одна семья!), побольше редких слов вроде «судьбоносный» или «плюрализм». Все это должно ошарашивать. А вот на втором этапе побольше знакомых и вроде бы понятных терминов: «свобода», «демократия», «частная собственность», «социальная справедливость», «суверенитет». Вы любите Сашу Черного? — вдруг спросил Юрий Владимирович.

— Признаться, почти не читал… — смутился я.

Учитель улыбнулся и прочитал наизусть. Поэзию он знал великолепно, а его собственные стихи по силе не уступали Мао Дзедуну, недооцененному великому поэту.

Дух свободы… К перестройке

Вся страна стремится.

Полицейский в грязной Мойке

Хочет утопиться.

Не топись, охранный воин, —

Воля улыбнется.

Полицейский! Будь спокоен:

Старый гнет вернется.

— Саша Черный написал это 16 февраля 1906 года (какая память на даты, Джованни!). Все точно. Только у нас будет гнет социалистический и приятный — ведь общества без гнета не бывает, просто одни называют это свободой, а другие — рабством.

Конечно, дорогой Джованни, не все провидел великий Учитель — боюсь, что вовсе незнакомы были ему такие слова, как «ваучер» или «пирамида», не говоря уже о «секвестре» или «транше», весьма неопределенно представлял Юрий Владимирович и третий этап, все ему казалось, что уже на втором этапе под тяжестью реформ народ взбунтуется и преждевременно потащит правителей на виселицу, а кадры для замены еще не созреют. Не знаем мы свой народ, его долготерпение.

Но я обгоняю время, Джованни, а тогда мы вдвоем уже искали лидера для второго, постмихаиловского этапа, буквально обсасывали каждую кандидатуру.

— М-да, существует множество блестящих умов в международном отделе ЦК, но все они обынтеллигентились и не годятся на роль народного лидера, — говорил Юрий Владимирович. — Черняев, Загладин, Бурлацкий. От них так и попахивает академией наук, нафталином и ученостью, а наш народ этого на дух не выносит. России нужен истинно русский характер, эдакий Илья Муромец с разухабистостью и широтой, выпивоха и балагур, который может и сплясать под гармошку, и сигануть на спор с моста, и дать в нос, если ему так захочется…

Так мы вышли, Джованни, на другого великого человека из глубинки — Бориса Властолюбивого, большого партийца из города Свердловска, места убиения романовской династии, возможно, и появления династии новой (ты понял намек?). По своей идеологии и партийной закваске он почти не отличался от Михаила, но был гораздо бездумнее и тверже, ибо власть он не просто любил, власть для него заслоняла все на свете. Для Бориса мне предстояло создать имидж и за рубежом, и в стране, отучить от авторитарных замашек и вылепить подобие демократа вроде Рузвельта, но в русской упаковке. Движущей силой второго этапа мы избрали самую крикливую часть интеллигенции, Учитель относился к ней со снисхождением, но любовно.

— Помните, вы приносили мне анализы их разговоров на кухнях, Мисаил? Больше всего меня поразила не суть — я и так прекрасно знал, что они держат фигу в кармане, — а то, что они во время бесед включают воду, исходя из нелепой предпосылки, что КГБ не в состоянии фильтровать шумы. Им бы у большевиков поучиться конспирации! Публика эта ненадежная, каждый будет дуть в свою дуду, потом все передерутся, но по невежеству, конечно же, грудью встанут на защиту свободы и рыночных реформ. Что они знают о рынке и загранице? Мы выпускаем их порой туда в командировки за счет государства, и все впечатления у них складываются на основе витрин, никто толком не знает, как живут и как зарабатывают деньги на Западе. Вообще вопросы денег нашу интеллектуальную элиту не волнуют: у них масса и санаториев, и дачи в Переделкино и прочих оазисах, и дикие тиражи книг, которые никто не читает, и государственные премии, и бесплатные квартиры, которые они, дураки, совершенно не ценят. Где еще в мире государство содержит 10 тысяч писак, из которых сносно писать могут человек пять-шесть? Где еще есть рестораны актеров, дома ученых, журналистов или архитекторов опять же за государственный счет? Попробуйте отыскать в Нью-Йорке центральный дом американских литераторов! Но рынок эти обалдуи поддержат, ибо каждый считает себя гением, на которого будет спрос, а потом все пойдут по миру с голой задницей!

Юрий Владимирович хохотнул и потер руки.

— Вы не представляете, Мисаил, в какую ажитацию они придут, когда обнаружится, что свиное корытце пусто; как поскачут они, расталкивая друг друга, за разными литературными и прочими премиями, учрежденными жульем, дабы прикрыть себя благотворительностью; как заискивающе начнут заглядывать в глаза бывшим барменам, а ныне хозяевам мира, владельцам бензоколонок, проституткам, ставшим женами разбогатевших мясников. Как они начнут лизать задницы всем заграничным благотворителям! Вот тогда они вспомнят советскую власть, вот тогда они заскулят…

Что и говорить, Джованни, тебе, Петрарке или Данте и не снились те привилегии, которые имела наша творческая интеллигенция! Когда изгнали из страны Данте, он бедствовал, скитаясь за границей, наши же редкие изгнанники купались в западном золоте, лишь немногие потом вернулись назад.

«Голгофа» уже была утверждена Учителем и полностью готова к реализации, когда Судьба сыграла с нами злую шутку: в феврале 1984 года Юрий Владимирович почил. Болел он не очень долго, но тяжело, ухитряясь в минуты облегчения корректировать свой план. Беда в том, что в больницу являться он мне запретил, не хотел, чтобы я засветился перед осаждавшими его там членами политбюро, они все подхалимствовали, и каждый мечтал, что его назначат преемником.

Контакт мы поддерживали через специальный телефон с автоматическим шифровальным устройством, уже на смертном одре он попросил меня не форсировать приход к власти Михаила Рулевого, а подержать общество в состоянии нервического ожидания: «Чем темнее ночь, тем ярче звезды».

Согласно этому указанию, использовав мощные агентурные возможности, у власти я поставил совершенно больного Константина, друга Леонида Стабильного, пугая общество тем, что после него вожжи возьмут еще более старые и больные люди. Это напугало даже самих динозавров в политбюро, и, когда Константин испустил дух, ЦК партии на апрельском пленуме 1985 года выбрал в вожди фаворита «Голгофы» Михаила Рулевого.

Согласно плану, Михаил сразу развернул мощнейшую антиалкогольную кампанию, боролся, как говорят, железом и кровью, такого ужаса в России никогда не бывало, однако алкогольный дух сломить, естественно, не удалось, народ предпочитал травиться самогоном из козьего дерьма, политурой, одеколоном и разбавленным водой гуталином. Травились, но не сдавались. Этого тебе, истинному флорентийцу, избалованному вином «соаве» и «пино гри», уж точно не понять.

Пил ли ты когда-нибудь, Джованни, вонючую воду из застоявшегося венецианского канала? Так вот: это — восхитительнейшее питие по сравнению с тем, что вошло в народный быт у нас! Причем над пьющими постоянно издевались: дефицит, талоны, длиннющие очереди, только по бутылке в одни руки, только при наличии пустой тары, причем вымытой до блеска и с содранной наклейкой. Представляешь, как унизительно чувствовали себя некоторые гранды, оттирая ногтями и слюной бутылочные наклейки? В каждом магазине устанавливался свой непредсказуемый порядок, средние классы, пренебрегающие политурой, для страховки носили с собой портфели, набитые пустыми бутылками, они звенели на ходу, как колокол, и звали на бой.

Конечно же, это придало особо дегенеративный характер последующим лозунгам 1986 года — ГЛАСНОСТИ (тогда пошел в ход запущенный мною тезис: «Мы все живем в эпоху гласности. Товарищ, верь! Пройдет она. И Комитет госбезопасности запишет наши имена»), УСКОРЕНИЯ (ускоряли всё: и набивание карманов, и автомобильное движение, и даже коитус) и ДЕМОКРАТИЗАЦИИ (у одних замки и яхты, у других — дырка в бублике). В 1987-м мы славненько вылили помои на лиц старшего поколения, обозвав период Леонида Стабильного ЗАСТОЕМ (представляешь, как возненавидели Михаила массы ветеранов, и не только они?!), на июньском пленуме ЦК КПСС были посеяны ростки новой экономики, основанной на ХОЗРАСЧЕТЕ и КООПЕРАЦИИ (якобы об этом только и мечтал Владимир Неистовый в свои последние трагические годы!).

В том же году я уже начал осторожно натравливать Бориса на Михаила. Первый оказался слишком совестливым и робким и все боялся, что его упекут в больницу и впрыснут смертельные уколы. Но Михаил был чувствителен даже к самой легкой критике, поэтому мои люди довели до него сплетни о его супруге, якобы распространенные Борисом, — самый простой и эффективный способ, и не надо тут никакой агентуры влияния: великие дела вершатся на уровне кухни. Михаил был вне себя и с треском вышиб Бориса из политбюро. Ситуация обострилась, но все равно мы никак не могли выйти на намеченные рубежи.

Ах, как все затянулось! Рулевой все раскачивал и раскачивал лодку, продвигая ее ко второму этапу, и никак не мог ее перевернуть, хотя уже в 1988 году на XIX партконференции страсти бушевали. И не столько был виноват нерешительный Михаил, сколько партийная номенклатура, за исключением некоторых ярких единиц, особенно среди комсомольцев, которые сразу почувствовали, куда дует ветер, и начали хапать по мере сил.

Увы, большая часть партии оказалась тупее ослов (не подумай, что я не уважаю Апулеева Луция в шкуре жизнелюбивого золотого осла, дорогой Джованни, просто наши ослы принадлежат к особой, уникально тупой породе), все держались за стулья и не желали никаких перемен. Удивительно трусливая и нерешительная публика! Не мог же Михаил Рулевой с высокой трибуны заявить: товарищи, давайте строить капитализм, рвите на части народную собственность, превращайтесь в банкиров и предпринимателей! А они, дураки, ничего не понимали, особенно в обкомах, им все казалось, что предел мечтаний homo sapiens — это госдача, спецпаек, спецмедицина и поездка с санкции ЦК раз в год за границу на съезд какой-нибудь партии племени мумбо-юмбо с командировочными аж 30 долларов в сутки!

Не призывать же тогда Михаилу: товарищи, вы будете иметь миллионные счета в швейцарских банках, вы построите себе шикарные виллы и даже замки в Испании и Франции, не говоря уже о Николиной горе или Архангельском! Вы будете направлять своих деток на учебу в закрытые аристократические школы наподобие английского Итона, и они закончат Сорбонну, Кембридж или Беркли! Не убеждать же ему: ваши жены будут бродить по Цюриху с кредитными карточками, и отдыхать вы будете не с семьями в безвкусных цековских санаториях (где всегда глаз КГБ и завистливых коллег), а с юными любовницами на Канарских островах, в суперлюксах с сауной и джакузи! Не мог заявить этого товарищ Михаил Сергеевич по естественным политическим причинам, а партийная публика не ухватывала подтексты и намеки.

«Голгофа» буксовала, что оставалось мне делать, Джованни, дабы претворить в жизнь предначертания Учителя? Во-первых, рыть яму под Михаила с помощью активных мероприятий (в твое время их называли интригами и сплетнями), внедрять агентуру влияния в средства массовой информации, особенно в электронные, она обрабатывала население, рисуя прелести свободного рынка. Во-вторых, создавать имидж Борису, что было неимоверно трудно, ибо он был упрям, как тот самый Луций. Ах, если бы он пил не по праздникам и прелюбодействовал, как все нормальные цари во все века! Любовь народа упала бы на него сразу! Ан нет! Скрывал свой грех, иногда делал вид, что выпил рюмку, но тут же выпускал спиртное в бокал с водой.

Сколько слухов мы распространяли о его пьянстве, я лично монтировал кинопленку с его выступлением в институте имени Джонса Гопкинса в США, делал это в замедленном темпе, дабы он еле шевелил языком. Если бы не Михаил Рулевой, никогда не создать бы нам имидж Бориса — народного героя, пьянчуги и рубахи-парня! Из искренней ненависти к своему конкуренту Михаил был счастлив приписывать ему все человеческие грехи и яростно взял на вооружение тезис о пьянстве своего соперника, быстро внедрив этот образ в народное сознание. А тут и я постарался, помог его лепке: пригласил Бориса на берег Москва-реки, познакомил там его с одной красоткой с дивными ножками, упоил его в доску, втащил на своем горбу на мост и сбросил в речку. Операция была разработана четко: девица орала, будто ее насиловали, на крики прибежала милиция, вытащили из воды очень веселого Бориса, тут же появилась пресса. Шум поднялся неимоверный, и репутация Бориса Безрассудного взлетела до звезд.

Покойный Юрий Владимирович считал, что уже в 1988 году Борис сметет Михаила, однако — поразительное дело! — на конфронтацию они не шли, все норовили закончить миром. Но как же тогда резко перейти к новому курсу дикого капитализма? Без катаклизмов такого не сделаешь, поэтому пришлось обратиться к помощи Бухгалтера, с которым я трудился до своего возвышения, тот и начал готовить тайный комплот, который под названием ГКЧП и был осуществлен в августе 1991 года, когда Михаил нежился в бархатном Крыму. Естественно, осуществлен нелепо и неумело, ибо Бухгалтер и его соратники нюхали мятежи лишь в учебниках и умели лишь жарко шептаться в цековских коридорах или в банях.

Народ окрестил ГКЧП «Государственным Комитетом Чрезвычайных Придурков» и распевал на улицах:

Путь наш хунтою начертан.

Комитет нам друг и брат.

Он немного пиночетен

И слегка хусейноват.

Ах, какое было время! Какие ожидания! История навсегда запомнит Михаила в бабушкиной кофте, сходившего вместе с похудевшей и прекрасно бледной супругой с трапа самолета. А как восхитителен был полковник Руцкой, рассказывавший по телевидению об аресте «Бухгалтера», словно об аресте самого Гитлера! Заговорщиков с позором препроводили в тюрьму, но через некоторое время всех выпустили: этим актом Борис и окружение намекнули, чтобы и с ними в случае чего поступали точно так же! Правда, всю песню испортил непредсказуемый латыш, милицейский министр Пуго, он принял этот фарс всерьез и пустил себе пулю в лоб…

Свобода, демократия, новая счастливая жизнь. Энтузиазм был настолько велик, что даже я, организатор всей «Голгофы», вдруг во все поверил и, обливаясь слезами, аплодировал Борису на заседании Верховного Совета, когда он сгоряча запретил коммунистическую партию.

Михаил и не подозревал, что дни его сочтены, он жил иллюзиями и не понимал, что главной фигурой ГКЧП был Борис, добивавшийся его свержения. Человек порядочный и доверявший своему окружению, он продолжал править на пустом месте, и очень удивился, когда в приватной беседе я деликатно намекнул, что первый этап «Голгофы» пройден и на шахматной доске должны появиться новые фигуры. Как так? Что за новость? Михаил был искренне поражен.

Удивительная вещь — власть, дорогой Джованни! Она полностью меняет человека, и не только его суть, но даже мимику, походку, манеру пожимать руку. Нет атрибутов власти — и человек бессильно мечется, как в супермаркете, наступая на ноги публике: ведь он уже забыл, как делать покупку, где брать корзинку для продуктов, он бессилен, как Самсон, которому отрезала волосы Далила, он рад бы призвать на помощь ближних, но не знает, как позвонить из телефона-автомата, куда сунуть монетку. Уходили ли добровольно из власти правители Флоренции? Никогда. Так что все повторяется, и нет ничего нового под солнцем. Но Борис уже подложил мину под самоуверенного Михаила: взорвать президентскую должность, развалив государство. Если нужно было бы ради власти уничтожить полмира, он легко пошел бы и на это.

Блестящие стратеги развала, вынырнувшие, словно из болота, Бурбулис, Козырев и Шахрай вывезли шефа в Беловежскую Пущу и там, в шикарной бане с вениками, при хорошем поддатии вместе со средней руки белорусским профессором и заурядным украинским партайгеноссе Советский Союз гильотинировали и радостно начали новую капиталистическую жизнь.

Учитель никогда не одобрил бы этого, но он сам всегда просил не воспринимать его указания как догму. Поэтому я, скрепя сердце, поддержал развал, понимая, что он станет незаживающей раной, полезной для разжигания народного гнева на последнем этапе «Голгофы». Вспоминаю Юрия Владимировича:

— Лет через двадцать (как он ошибся!) Советский Союз распадется по национальному признаку, затем дробление будет углубляться, и это неудивительно. Как капитализм сам готовит себе могильщика в лице пролетариата, так и мы, вырвав после революции отсталые нации из феодализма и обучив новые кадры, сами готовим себе конец. Дело в том, что нет ничего отвратительнее нацмена — полуинтеллигента в Средней Азии, на Кавказе или на Украине, какого-нибудь недоучившегося учителя или, не дай Бог, поэта! (Актеров ЮВ ценил, дочка его была замужем за актером). Работать он не хочет и не может, ему подавай национальную независимость, которую он оседлает на все сто. Как было славно на национальных окраинах при отсутствии грамотности! Впрочем, это не только наша беда — Британская империя отстроила свои колонии и обучила в Оксфорде и Кембридже тысячи и тысячи туземцев. Кем они стали впоследствии? Могильщиками империи и сторонниками независимости. Что стало потом? Ничего хорошего — достаточно побывать в бывшей английской Африке или в Пакистане. Чем кончится у нас? Тем же. Добьются независимости, все развалят к ангидрит его матери, а потом все эти недоучки вместе с взращенным ими жульем сбегут в Европу или в ту же Россию, оставив все расхлебывать нам. Поэтому интеграция неизбежна, она придет через дезинтеграцию, просто нужно терпение…

Говоря о развале Советского Союза, дорогой Джованни, мне хочется натянуть на себя шутовской колпак и спеть из шекспировского «Короля Лира»:

Тот, кто решился по кускам

Страну свою раздать,

Пусть приобщится к дуракам —

Он будет мне под стать.

Мы станем с ним, рука к руке,

Два круглых дурака:

Один — в дурацком колпаке,

Другой — без колпака!

Путь для реформ был расчищен, требовалась поддержка народа. К счастью, в тот момент массы боготворили Бориса, да и сам он вел себя весьма искусно. Чего только он не обещал народу, как только не играл на его чувствах, развернув шумную борьбу с привилегиями (впоследствии при нем они возросли в десятки раз!), и даже покинул знаменитую кремлевскую поликлинику, поменяв ее на скудную районную, — если бы гранды шли на такие трюки во Флоренции, мой дорогой мессер, они правили бы вечно!

Непревзойденный мистификатор Борис раскатывал на дешевой «Ладе», намекая, что в будущем «членовозы» исчезнут (действительно, эти огромные катафалки исчезли, и их в огромном количестве заменили «мерседесы»). Однажды для обострения чувствительности населения я лично осторожненько задел его легковушку бампером своей машины, пресса была наготове, ей все подали как покушение на драгоценную жизнь народного заступника. Его рейтинг тут же взлетел к небесам — ведь у нас обожают обиженных, униженных и юродивых!

Не знаю почему, милейший Джованни, но мне приходит на ум твоя четвертая новелла о Бруно и Буффальмако, укравших у Каландрино свинью и убедивших его найти ее при помощи имбирных пилюль и вина «верначчи». Эти прохиндеи внушили ему, что похититель — он сам, и заставили откупиться под угрозой рассказать об этом жене. Наш народ весьма напоминает Каландрино. Забавно, правда?

«Открыть все шлюзы!» — вот лозунг второго этапа. Если человек по своей природе суть смесь волка с мелким жуликом, то нужно лишь выпустить его из клетки в лес — там он утвердит себя.

— Мне совершенно ясно, — говорил Юрий Владимирович за месяц до своей кончины, — что проведение реформ следует возложить на интеллигента, желательно на «лицо еврейской национальности» (слово «еврей» Учитель не употреблял, считая, что оно не соответствует духу пролетарского интернационализма), хотя и не обязательно. Особенно важно, чтобы у него были разъевшаяся морда и дурная фамилия, неплохо, чтобы он шепелявил или ронял вставную челюсть, обязательно лысый или серьезно облезший. Такого найдете без труда в любом НИИ, там распивающих чаи теоретиков пруд пруди, все они только рвутся во власть и на полном серьезе затеют какую-нибудь ерунду по Хайеку или даже по основателю либерализма Джону Стюарту Миллю, которых они просматривали после пьянок.

Реформы должны быть жестокими и радикальными, люди должны буквально взвыть от отчаяния, нужно сразу же обобрать всех, введя свободные цены. Зачем на старте нужен интеллигент профессорского вида? Дабы затем легче было обратить против него гнев народа, который до сих пор не выносит людей в шляпах и очках. Необходимо углубить этот бурлящий гнев, довести его до белого каления, и именно поэтому, не дожидаясь свержения интеллигента, следует заменить его на хронического троечника, не вызывающего подозрений, такой образ близок народу, который сам звезд с неба не хватает и тонко чувствует родственную душу. Неплохо, чтобы он был из бедных крестьян и играл на балалайке или на гармони, как нарком Ежов. Представляете, какое будет разочарование потом?!

Разве не гениально, дорогой Джованни? Разве не изощренно хитроумно? Но не буду опережать события. Реформы запустили с помощью весьма милого Егора Гайдара, внука детского писателя, интеллигента до мозга костей, знавшего прекрасно жизнь по рассказам своей домработницы и по книжкам Корнея Чуковского. Добрейший человек, но ради полета мысли мог уничтожить все что угодно. В нашей стране премьер-министры, увы, непопулярны, еще непревзойденный Пушкин писал: «Когда смотрюсь я в зеркала, то вижу, кажется, Эзопа, но стань премьер наш у стекла, как вдруг покажется мне попа».

Рычали, грызлись, рвали, отпустили цены, создали биржи, установили свободный валютный курс и бешеную инфляцию, разорили почти все население, присвоили государственное имущество, но никак не могли его поделить. Большинство завыло, но уже закручивало гайки деятельное меньшинство — оно не с неба свалилось: наиболее крутые дельцы готовились, по плану Учителя, в спецшколах КГБ. С расчетом быстрого проникновения в среду западной мафии мы обучали их иностранным языкам (кстати, приходилось шлифовать и русский), навыкам снайперской стрельбы, умению носить смокинг и галстук-бабочку, не вытирать руки о скатерть и не есть омара с ножа.

Вой и визг постепенно нарастали — последовал новый тонкий ход: заменили мягкогубогоевреистого профессора на толстощекого богатея, бывшего советского вельможу (подбирали по антибуржуазным плакатам РОСТа в исполнении В. Маяковского), вроде бы простака. В лозунгах и обещаниях он тоже поднаторел, правда, был до крайности косноязычен, хотя и компенсировал это утробным хохотом и игрой на аккордеоне (увы, не на гармошке, как нарком Ежов!). Косноязычие и простецкая внешность — ключ к сердцу избирателей, мысли и чувства населения обратились в ненависть к ушедшему профессору, зато нового премьера Черномырдина приняли с любовью, почувствовав в нем своего парня, заревели от восторга, и даже коммунистическая оппозиция бросилась ему в ноги.

Нажали на все рычаги, у некоторых аж кишки вылезли изо рта, бедствовали целые регионы, все обворовывали друг друга, а тех, кто роптал, убивали преступники, росла безработица, и без того голоштанное население клевало на призывы бандюг и сдавало свои деньги в липовые банки под огромные проценты (естественно, все они лопнули, а хозяева слиняли за кордон), взяточничество стало нормой, об этом много шумели, но никого, естественно, не посадили. И все же накал горения толпы для нашей страны был слаб (во Флоренции за такие проделки уже, наверное, утопили бы всех правителей в Арно!), поэтому требовалось подогреть страсти политически, и тут мы сделали ставку на телевидение.

Последнее, Джованни, это небольшой ящик, который можно смотреть дома круглые сутки (что еще делать безработным и пенсионерам?), рассчитан он на идиотов и весьма уступает бродячим кукольным театрам, которыми и поныне славится Флоренция. Теперь поразмысли: нищенствующий гражданин в полотняных трусах, пожирая вареную картошку с сельдью, наблюдает сериалы из жизни богатых и — last not least — рекламу продуктов и вещей, цену которых он даже представить не в состоянии. Звучат красивые названия, мелькают обольстительные девицы и холеные джентльмены, а рядом презентации, обожравшиеся хари во фраках и с коньяком Remy Martin в жирных руках, вертлявые проститутки в муаровых платьях декольте — нынешние хозяева и хозяйки страны. Ловко придумано? Разве нормальный человек не испытает потребность схватиться за кинжал?

К осени 1993 года настало время сменить Бориса Властолюбивого и перейти к третьему этапу: полному хаосу и абсолютной потере властью рычагов управления. Тут я и призвал Бориса к себе в кабинет, расположенный в подземном бункере в метро «Охотный Ряд», построенном во время войны по указанию Иосифа Грозного. Туда в 1942 году во время немецкой бомбежки ходили продолжать ланч прямо из обеденного зала отеля «Националь» лорд Бивербрук и американский посол Гарриман — официанты шли сзади и несли на подносах стерлядь, семгу, расстегаи и виски.

— Пора выходить на третий этап, батенька… — сказал я мягко.

— Не хочу! — вдруг отрезал он, и глаза его загорелись воистину дьявольским огнем.

— Разве вы забыли свои обещания Юрию Владимировичу? — пытался урезонить я его. — Низы уже не могут, а верхи не хотят, голубчик. Пора, брат, пора… покоя сердце просит.

— Я и сам смогу провести третий этап «Голгофы!» — отрезал он, глядя на меня чистыми, как у ребенка, глазами. (Я вспомнил великого Бернса: «Нет, у него не лживый взгляд, его глаза не лгут. Они правдиво говорят, что их владелец — плут».)

Я сдержал гнев: в истории даже самые верные агенты проделывают сальто-мортале и перечат своим хозяевам. Будем философами. Разве Владимир Неистовый, славно использовав денежки германского кайзера, не уничтожил его, поддержав потом революцию в Германии? Разве Иосиф Грозный не перестрелял почти всех своих соратников, которым обязан властью? Разве не сверг Никиту Беспокойного его выдвиженец Леонид? Разве Михаил Рулевой не стал ворошить прах своего наставника Леонида Стабильного? Черт побери, даже ученик Христа, апостол Петр, предал своего Учителя сразу же после его ареста! Воистину власть развращает, а абсолютная власть развращает абсолютно. Так почему бы не нарушить свои обещания Борису, если еще его духовный учитель Владимир Неистовый считал их коркой от пирога, которую обязательно нужно сломать, если хочешь съесть пирог?

Но я отвлекся на сухую дидактику. Борис не уступал. Как известно, Джованни, «Голгофа» не предусматривала мятежей и революций, все решалось бескровно — так повелел Учитель. Но что делать, если история не обходится без повивальной бабки — насилия? Не ношусь ли я с этими свободными выборами как с писаной торбой? Так бы и пришла французская буржуазия к власти, если бы не поработала гильотина! И неужели США вышли бы из Британской империи, если бы не война за независимость?

Частенько, Джованни, я вспоминал пассаж из твоей новеллы, где две монашки обхаживали якобы немого Мазетто, одна предложила его соблазнить, а другая воскликнула: «Ахти мне! Разве ты не знаешь, что мы дали Богу обет в своей девственности?», на что получила достойный ответ: «Эх, сколько вещей обещают Ему за день, и ни одной не исполняют. Коли мы обещали ее Ему, найдётся другая или другой, которые этот обет исполнят».

Уже к осени 1993 года при моей тайной поддержке был развернут против Бориса первый мятеж. Толпы сооружали баррикады, штурмовали и запаливали правительственные здания, Верховный Совет — так именовался парламент — с гневом низложил Бориса. Казалось бы, все созрело для того, чтобы он уехал на санях, подобно легендарной у нас боярыне Морозовой, в свою уральскую деревню, но опять осечка: народ настолько измаялся от реформ, что не поддержал ни ту, ни другую сторону, а Борис дал приказ обстреливать парламент из танков. Парламент у нас никогда не уважали, один поэт еще при царе писал: «Как на рубище заплаты, вдруг явились две палаты. Торжествуй же, храбрый росс! Только ведь один вопрос: будет ли ума палата? Это, кажется, сверх штата». Хотя танки вызывали нездоровые ассоциации, мятеж задохнулся, Борис остался на месте.

Чем больше я размышляю о значении событий октября 1993 года, согревая ладонями стакан «Солнцедара», тем очевиднее для меня важность кровопускания в малых и больших масштабах: выпускание пара из котла воздействует не только на современников, но и на потомков, укрепляет гены страха, столь необходимые для вершения политики. Президент воспользовался растерянностью и быстро ввел конституцию, по сути дела, даровавшую ему корону. Разогнанный парламент быстренько заменили на новый и послушный, назвали Думой, хотя Юрию Премудрейшему больше нравилось слово «вече», ближе к народу и демократичнее. К тому времени развелось множество партий, своего рода огромный конфетный набор с различными цветными обертками и одинаковой начинкой, короче, создалась совершенно новая политическая ситуация, которая, как ни парадоксально, не приблизила, а отодвинула претворение в жизнь решающего этапа «Голгофы». Как тут не припомнить слова Юрия Владимировича!

— Мне совершенно ясно, что в новом обществе решающую роль будет играть чиновничество. Ильич в свое время совершил ошибку, придумав «слом государственной машины», он просто не понимал природы бюрократии, готовой всегда служить любому строю. Поэтому следует исходить из того, что чиновничество почувствует вкус взяточничества и встанет над политическими партиями.

Я тогда еще задал вопрос:

— А нужны ли политические партии в новом государстве? Мы так удачно отучили народ от политики в СССР, что стоит ли возрождать этот говорливый и беспомощный институт? Да и парламент… Помните, ещё Маркс писал о «собрании старых баб»?

Учитель лишь грустно покачал головой.

— Целиком согласен, однако мы должны прилично выглядеть перед Западом. По крайней мере, на первых порах, когда весь наш капитализм будет зависеть от его помощи. Видимость политики следует сохранить… неудобно как-то…

Деликатный и честный все-таки был человек! Да, мой друг, после кровопускания 1993-го наступил очень странный, но тихий период, даже самые яростные крикуны призывали к всеобщему согласию (при этом обозначали свое желание войти в коалиционное правительство), шторм превратился в штиль, и извергающие лаву вулканы исчезли под водой. Время лечит. Апатия.

Что было делать мне, положившему жизнь исключительно на служение обществу, точнее, на его разогревание? Ах, Джованни, ты не можешь представить себе моего отчаяния, я хотел принять яд или пустить пулю в лоб, на дворе стояла сырая, безветренная, ничего не обещавшая погода, предпосылки для исполнения заветов Учителя улетучились, как запахи дешевого польского лосьона. Как писал наш поэт Лермонтов, «бл… не трогай, курв не щупай, ети их мать, тоска, тоска!»

Я не отвечал на телефонные звонки и пластом лежал на кровати, отказываясь от пищи и питья. Но однажды явился ко мне во сне Юрий Владимирович, одет он был в полосатую пижаму, выглядел по-домашнему, но глаза его горели неукротимым огнем. Он осторожно присел рядом на одеяло, боясь, как любой интеллигентный человек, замарать простыню.

— Что с вами, Мисаил? Откуда эта хандра? Почему вы опустили руки? Разве вы не знаете, что нет крепостей, которыми не могут овладеть большевики? Вспомните, какое расстройство овладело Ильичом после провала революции пятого года! Но он взял себя в руки, Мисаил, и продолжал ковать общее дело, правда, за границей. Ну, а когда началась Первая империалистическая, разве не страшная тоска овладела им? Казалось, что все проиграно, ни одной свежей идеи не посетило его тогда, но свершилась Февральская, и он нашел в себе силы промчаться в вагоне через Германию на родину и выступить с Апрельскими тезисами! А как он добирался из Разлива в бушующий Петроград! Запомните, Мисаил, нас не сломит ничто: ни видимость народного счастья, ни тюрьмы, ни ссылки, ни болезни, ни смерть — извините меня! — всего человечества! За работу, товарищ, за работу!

— Но, Юрий Владимирович, нарушены все сроки, указанные вами, все затянулось безмерно!

— Ждите и терпите. История сама подскажет время. Зато какое ощущение счастья посетит вас после ожидания… Эх, помнится, самым изнурительным для меня было ожидание троллейбуса. Ждешь, ждешь, проходит час, и вдруг… идет один, другой, третий… четвертый… радость наполняет грудь! Так и у вас!

Меня немного поразил этот экскурс к троллейбусам, ибо Учитель последние десятилетия пользовался в основном автомашинами, но сон есть сон, там могут быть и натяжки. И я снова взялся за работу, Джованни, нацелившись на президентские выборы летом 1996-го — парламентские меня не интересовали, этот орган после принятия новой Конституции обрел полную импотентность, а положение в стране можно обрисовать словами моего любимца князя Петра Вяземского: «Тут вор в звезде, монах в пиз… осёл в суде, дурак везде».

Своим политическим щупом я сразу начал обмеривать потенциалы гнева. Первые рейтинги показали растерянность и равнодушие народа, уставшего от всей свистопляски, но уже к середине 1995-го ненависть масс обрела прежние масштабы, этому способствовало полное равнодушие правительства к собственной популярности, оно постоянно рубило сук, на котором сидело, и не заботилось о собственном имидже. Феномен этот, Джованни, очень русский и совершенно неизученный. Какой правитель во Флоренции не заботился о своей славе? Наши же рыцари почти до 1996-го, когда пошел вал предвыборных обещаний, с народом совсем не заигрывали, наоборот, делали все, чтобы его от себя отвратить, а нелепые попытки слиться с толпой на церковных службах и маячить там со скорбно-плаксивыми лицами и свечами в руках (это транслировалось телевидением) не вызывали у населения ничего, кроме дикого хохота и непомерного раздражения.

План подготовки к последнему решающему (но свободному!) бою проходил по трем направлениям с учетом исключительного долготерпения нации. Прежде всего экономическое: ликвидация производства, замораживание зарплаты, безработица, рост цен (все это при постоянной болтовне о благоприятных тенденциях в экономике и постепенном росте благосостояния), рост платы за квартиру, коммунальные услуги, телефон. Мои агенты взяли на вооружение изобретенную мною экономическую теорию: создать рынок для 2 % населения, а остальные вполне могут сосать лапу. Питание и пища только для 2 % — разве это не гениально? Думаешь, это экономически невозможно, Джованни? Разве не могут 2 % граждан обмениваться товарами и услугами, оставив за бортом остальных? Вспомни греков и римлян, создавших демократический строй, основанный на рабском труде, разве это не образец для подражания, друг мой? И я закрутил дальше экономические гайки, пытаясь преодолеть долготерпение народа.

Второе направление — политическое, то есть скобление кинжалом таких болезненных ран, как потеря статуса великой державы, игра на постоянных оскорблениях со стороны Запада, на вымаливании у него помощи, льющейся потоком в карманы упомянутых 2 %; миллионы беженцев из бывших республик, вопли русских из нагло прихваченных Украиной Крыма и Севастополя, страдания соотечественников в Казахстане, Прибалтике, на Кавказе. Я рассчитывал, что тут они начнут воздвигать баррикады, но оказался полным дураком: никого это не колыхало! А ведь римские женщины, только прослышав, что издан закон, запрещавший им носить украшения, тут же в возмущении сбежались на Капитолий!

Тогда я взвыл от ярости и пошел на крайнюю меру: я развязал войну, причем не где-нибудь на Кубе, а в Чечне. Я рассчитывал, что война перекинется на всю страну, я думал, что кровь убитых юношей возмутит народ, и тогда мы легко пойдем на президентские выборы и выиграем их с подавляющим большинством. Опять попутал меня Ильич со своим перерастанием империалистической войны в гражданскую! Чтобы совсем озверели, я инспирировал беспрецедентные террористические акты в Буденновске, Кизляре и других местах, кровь лилась рекой, ненависть к нашим правителям росла пропорционально смертям молодых солдат, шарик раздувался, и я ожидал, когда он лопнет.

Третье — психологическое — направление моего плана предусматривало постоянное воздействие на мозги нации наших газетенок и телевидения. Причем выбирал я то, что погаже. Трансляция мордобитий в парламенте, обливания друг друга соком (Жириновский — Немцов), публичное вынесение на всеобщее обсуждение всяческих мерзостей, вроде сожительства дочки с папашей или совокупления педерастов с детьми. Иногда эту мерзость разбавляли псевдопатетикой вроде оптимистических рассуждений толстухи диссидентки о прелестях нынешней жизни, это совершенно запутывало мозги, особенно, когда она специально выпускала из жирных щек крупные капли пота.

Вручение дорогих призов, конечно же, умопомрачительная реклама дольче вита, чтобы еще не подохшая часть нации грызла губы от зависти и чувствовала себя полным дерьмом. Смакование разделанных на куски трупов, простреленных голов с мозгами, висевшими, как менструальная вата, на стенах. Наконец, голые прыщавые задницы; грустные, словно коровье вымя, сиськи; дрожащие вымученные фаллосы… О, Джованни, это был достойный психологический букет! Казалось бы, тут народ и заорет классическое: а ху-ху не хо-хо? Ан нет, дружище, наш великий народ спокойно скулил, жаловался и плевался. Спокойно.

И тут за год до президентских выборов 1996-го меня осенила грандиозная идея: а что если не платить им, гадам, вообще? Зачем вам деньги, дорогие трудящиеся и пенсионеры? Разве нельзя жить только духовной пищей, разве не завещали нам, что «не хлебом единым», разве нельзя жить вообще без хлеба и разве это не облагораживает душу? Золото — это грязь и кровь, это презренный металл, неслучайно Ильич обещал делать из него унитазы.

Любая свежая идея вначале кажется экстраординарной, а потом превращается в банальность. Неплатежи зарплаты начались уже в 1995-м, плавно перешли в 1996-й, сопровождались пикетированием, забастовками, голодовками, самоубийствами — я ликовал, хотя кое-кто из советников подсказывал мне: бойтесь ПРИВЫКАНИЯ масс к неплатежам, это приведет к тому, что платежи будут восприниматься не как должное, а как БЛАГОДЕЯНИЕ.

К апрелю 1996 года все кипели от злобы, и рейтинг Бориса так упал, что в его победу не верили даже его ярые сторонники. Я чувствовал себя на коне, все приводные ремни были в моих твердых руках, и впереди была только виктория. Итак, медленно и, возможно, назойливо мы подошли к кардинальному событию — президентским выборам в июне 1996 года. Но как хитер оказался лис-президент: взял и тяжело заболел. В другой стране его сразу бы отстранили от власти, но у нас народ добр и отзывчив, к больным относится с пониманием и любовью, прощает им все гадости, словно они уже покойники… Рейтинг Бориса сразу подскочил, некоторые избиратели даже начали посылать ему для усиленного питания кто вареную курицу, кто — килограмм яблок из собственного садика. Я призвал его на консквартиру и старался говорить доброжелательно, тщательно скрывая свое неудовольствие затяжкой «Голгофы» из-за его упрямства.

— Дорогой мой, я искренне вам сочувствую и желаю победы! — сказал я. — Однако, боюсь, что вы не выдержите гонки…

Он сразу встрепенулся, словно я кольнул его в одно место шпагой. И я продолжал, зная его дух противоречия:

— Однако, не вздумайте снимать свою кандидатуру, страна пойдет ко дну без вашего руководства! Пожалуйста, мобилизуйтесь, принимайте лекарства — и в бой!

Он заулыбался от счастья, не поняв моего тайного замысла: я был убежден, что эти лекарства уничтожат его физически уже через две недели. Увы, страсть к власти одержала победу над недугом: до самых выборов он держался, словно на теннисном корте лет десять назад, он даже коряво плясал перед избирателями! Для того чтобы развеять его имидж, я направил по стране несколько его двойников: они что-то мычали с трибуны, хватались за сердце, бледнели и белели, кашляли и стонали на трибуне. Пустое дело! Не помогло. И это при том, что большинство уже забыло о том, как выглядят деньги, медикам платили унитазами, учителям — кастрюлями, стучали касками недовольные шахтеры, объявляли голодовку целые регионы и заживо сжигали себя инвалиды.

Неделю перед выборами я не спал: агенты с мест сообщали о неминуемом проигрыше Бориса, несмотря на его видимую активность вместе со всей семейкой, посылавшей счастливые улыбки в телевизор. Но — о судьба! — первый этап он выиграл, но физически так ослабел, что уже не мог появляться на публике. Я торжествовал, я завалил его противников миллионами долларов на избирательную кампанию, я организовал провокацию и заставил шефа его личной охраны генерала Коржака накрыть с поличным организаторов его кампании, он сделал это, и взял их под арест с миллионами долларов в коробках из-под ксерокса. Но деньги сыграли свою роль, а президент уволил генерала и иже с ним.

За день до выборов ко мне во сне явился Учитель, одет он был, как Владимир Неистовый, спикующий с броневичка: в тройку с галстуком, пальцы по привычке Ильича спрятаны подмышками под жилетом. В руке он держал помятую кепчонку и улыбался.

— Вы молодец, Мисаил, — сказал Юрий Владимирович, — вы сделали все, что могли, вы сделали даже невозможное. Вы создали хаос, вы выгнали главного охранника президента и его сподвижников, одновременно скомпрометировав главных сторонников Бориса. Теперь я совершенно уверен, что он потерпит сокрушительный крах! Но меня беспокоит одно: коррупция в государстве стала обычным делом, как насморк. Это создаст трудности в будущем. Хотя… это детали. Главное — победа!

Я так устал от этой сумасшедшей работы, что тихо уснул в день выборов со счастливым ощущением человека, выполнившего свой долг и реализовавшего наконец план «Голгофы». Спал я несколько дней. Когда проснулся и двинулся в туалет для совершения утреннего ритуала, то неожиданно услышал сообщение по радио о победе президента. В очах моих помутилось, и я рухнул на кафельный пол, закричав так громко, что, говорят, на Миусской площади упала с каменной лошади фигура комиссара Левинсона, героя гражданской войны, придуманного писателем Фадеевым.

«Скорая» срочно отвезла меня в знаменитую цековскую Центральную клиническую больницу, где лечились все сильные мира сего. Провалялся я долго и даже написал в завещании, чтобы на моей плите, разумеется, в Кремлевской стене, высекли слова Микеланджело в переводе нашего великого Тютчева: «Молчи, прошу, не смей меня будить. Не жить, не чувствовать — удел завидный… Отрадно спать, отрадней камнем быть». Если честно, Джованни, я предпочел бы нечто вроде Пушкина: «Ты просишь написать надгробную, Агафья? Ляг, ноги протяни, я буду эпитафья».

Победа Бориса обошлась ему дорого, и он лег на сложную операцию. Все это время правительство валяло дурака, изображая бурную деятельность, никто не верил, что он выживет, все спешили набивать карманы, прикидывая, в какую иностранную державу дать деру. К весне 1997 года почти безгласный президент неожиданно восстал из пепла и омолодил правительство, подставив под троечника премьера двух бойких молодцов: одного — рыжего, другого — кудрявого. Полились предложения и инициативы, заявления о прогрессе и грядущем благосостоянии. Видимость бурной деятельности на благо народа. Больше всего меня поразило, что Властолюбивый самолично заполнил декларацию о доходах, показывавшую его как средней руки пополана, который еле-еле наскреб деньги на автомобиль «Лада». Тут я с ужасом отметил, что страна уже привыкла жить без пенсий и зарплат, а самосожжения, голодные забастовки, самоубийства, не говоря о пикетах и демонстрациях, стали нормой, к которой все привыкли.

Учитель неоднократно говорил: «Власть всегда засасывает. Даже если захочешь вырваться на волю — не сможешь! Это причина всех революций». Ясно, что Бориса нужно было менять. Но на кого? Разумеется, всю операцию проводить под руководством КГБ (могут быть и другие названия), как повелось еще с тех пор, когда Феликс Эдмундович удачно организовал работу с беспризорниками.

— Органы безопасности, — неоднократно говорил Юрий Владимирович, — это мощный кулак, глаза и уши нашей партии, это истинные меченосцы, все остальные — буржуазная труха. Основная проблема в том, что руководители этой славной организации слишком рано отходят от дел по причине отстрела или преждевременной смерти. Однако я открыл закон, который внушает оптимизм: возраст отошедших в мир иной начальников нашей тайной полиции растет вместе с сознательностью населения. Дзержинский умер в 49, Менжинский — уже в 50, а я — аж в 70! Соответственно Ягоду расстреляли в 47, Ежова — в 45, Абакумова — в 48, а Берию аж в 54 года. Так что «мы живы, горит наша алая кровь огнем неистраченных сил!», этими словами американского поэта Уолтера Уитмена товарищ Сталин закончил свой доклад на съезде партии. Народ всегда обожал ЧК — ОГПУ — НКВД — КГБ, — продолжал Учитель, — рвался в агенты, активно сигнализировал о врагах народа!

Этого, дорогой Джованни, никогда не могли понять недруги нашей великой Родины, иностранные агенты, вечно жаждущие обнародовать списки чужих «агентов» (естественно, с грязными комментариями) или провести тотальную люстрацию всех партийцев и кагэбистов. Разве случайно почти все население голосовало подавляющим большинством за подполковника КГБ Владимира Путина? И не формально, а открытым сердцем и любящей душой! Не веришь, Джованни? Но я сам этому свидетель, и это не менее прекрасно, чем исполнение твоим любимым тенором Андреа Бочелли знаменитой «Аве Мария» над водами Арно во Флоренции!

Итак, Борис болел, но еще оставался при короне, но уже созревал ВВ, которого я пестовал с тех пор, как мой шеф Бухгалтер съездил в Дрезден, где бурно трудился ВВ. Как тонкий знаток живописи, он сопровождал своего тезку Владимира Александровича в Дрезденскую галерею и так красочно пояснил (и даже изобразил) картину Гвидо Рени «Пьющий Вакх», что мало потреблявший Бухгалтер ночью выпил две бутылки шнапса, сетуя на напрасно прожитые годы. С тех пор я двигал ВВ в президентскую администрацию и ФСБ, однако делать его преемником Борис не хотел. Пришлось пугнуть, что любой другой президент упечет его с семьей в тюрягу, и силой вытащить на телевидение, где он отрекся от престола и даже слезно покаялся в грехах. О том, как мы с Коржаком сжимали пассатижами некоторые чувствительные места Бориса вовремя выступления, я расскажу тебе, Джованни, в другой раз.

Итак, ПОБЕДА! Началось царствование ВВ. В этот день мои скромные «жигули» прямо на Рублевке внезапно поднялись в воздух, превратились в «чайку», прорезали серые тучи и вскоре остановились около помпезного здания, напоминавшего Большой театр. У шикарного портала меня встретил приятный человек (в нем я не сразу узнал секретаря Сталина Поскребышева) и провел в ложу бенуара, где мне навстречу поднялся Юрий Владимирович. Сияющий многочисленными орденами, в форме генерала армии, которую он никогда не носил, и отнюдь не из присущей ему скромности. Просто старый партиец не терпел КГБ и первоначально считал свое назначение Председателем началом заката партийной карьеры.

— Поздравляю с победой! Наконец всю операцию будет возглавлять выдающийся чекист! А вас, дорогой Мисаил, награждаю шестью сотками в Барвихе.

— Служу России, товарищ Председатель! — я вытянулся в стойке. — Но я работаю во имя Идеи и личной преданности вам! (Сам подумал, что Барвиху уже так застроили и загадили новые русские, что не продохнуть и к Москва-реке не пробиться).

— Однако вы классно провели акцию по устранению Елкина (откуда он узнал эту народную кличку Бориса?). Особенно мне понравилось, что во время его речи вы с Коржаком умело сжимали пассатижами его… эти самые (как известно, ЮВ не выносил непристойностей и даже краснел, когда КГБ называли «органами»). Вот что значит любовь личного охранника!

— Но почему мы не в центральной ложе, Учитель? — удивился я.

Он слегка скривился:

— Да там Сталин, Хрущев, Брежнев, все члены политбюро, интриги, склоки, пьянка, мордобой… разве там отдохнешь? Ведь сегодня в оркестре в музыкантах Бах, Верди, Шостакович и другие гении, а дирижирует всем мой любимый Петр Ильич! Впрочем, это не помешает отметить нашу победу тут в закутке, по-домашнему: вот советское шампанское и плавленые сырки «Дружба», их я позаимствовал у друга семьи, величайшего артиста Шурика Ширвиндта.

Мы выпили и закусили сырками.

— Сейчас неплохо бы ирисок или хотя бы крабовых консервов «Chatka»… — вздохнул ЮВ, видимо, уже забывший о любимых сушках.

Я промолчал, не переться же за ирисками в Барвиху? Да и где их там найдешь среди торговых дворцов?

— Подведем итоги, — начал Учитель, — в общем и целом, наша «Голгофа» движется в правильном направлении. Мы умело и без особых потерь довели народ до ручки, и не вина марксистов-ленинцев в том, что он такой великий, такой непредсказуемый и такой выносливый. Где еще в мире так голодали, как в ленинградскую блокаду? Где еще в мире так бесстрашно бились с фашистами, под которых легла вся Европа? Да, народ у нас супертерпелив, французы в подобной критической ситуации уже раза три попытались бы вернуть к власти беспощадного Робеспьера, а немцы уже сделали бы президентом самого Маркса, а премьером — Розу Люксембург.

Наша удача — это раскрутка буржуазных свобод, тут на панель вылезли шлюхи, пошли в ход наркотики, телевидение превратилось в пошлый цирк, где достойных людей превращали в дерьмо, а последнее — в гордость нации. Копание в чужих трусах стало обыденностью, мораль превратилась в разменную монету. Все это усугубили дурацкая многопартийная система, коррумпированная Дума, превращение золотого тельца в фетиш и единственную цель в жизни. В общем, об этом много писали классики, особенно Ильич.

Но вы, дорогой Мисаил, не уберегли наивного и неопытного Бориску от увлечения Западом, и дело зашло слишком глубоко. Конечно, и Михаил вещал о так называемых общечеловеческих ценностях, где же это сраное единое человечество? Помните анекдот о еврее, который сделал себе обрезание и вернулся домой к Саре весьма обозленный? «В чем дело, Хаим? Недоволен обрезанием?» — «Ах, Сара, не говори… Обещали обрезать, но чтобы так обкорнать?!»

Понимаете, Мисаил, многие призывают нас быстрее войти в Европу, а мне кажется, что уже давно Европа вошла в нас. И вообще непонятно, кто в кого вошел, это как, извините, в совокуплении мужчины и женщины (он закашлялся от смущения)… тоже ведь непонятно, кто в кого вошел. Россия забита иностранными товарами, русский язык превратился в полуграмотную смесь английского, кавказского, площадного и, конечно же, точек, значков @ и т. п. из Интернета, я чувствую себя звездным пришельцем на наших улицах и пугаюсь, когда мне мяукают «Вау!». По дорогам колесят иностранные машины, на Арбате почему-то празднуют День святого Патрика, на месте русских заведений — английские пабы или некие кофе-хаусы, вместо игры в городки или салочки — боулинги и гольф-площадки.

Но главное в том, что наши элиты так сплелись с Западом, что атомной бомбой не разорвать. Каждый по возможности подкупил квартирку, виллу, а то и замок на Лазурном берегу или на Сардинии, положил валюту в иностранные банки, для страховки взял иностранное гражданство или, на худой конец, вид на жительство, на что это похоже, Мисаил? (Тут Председатель для успокоения сделал большой глоток лучшего в мире советского шампанского.)

— Даже в космополитическом Париже стараются избегать чужих языков! — вставил я.

— Ну, а детишки элиты разве собираются трудиться в России? Они почти все сматываются в Гарварды и Оксфорды на денежки своих пап. А наша несистемная оппозиция? Она целиком копирует нас, большевиков, правда, перенеся свои центры управления не в Женеву и на Капри, а в Вашингтон и Лондон. Если Ильич стыдился даже упоминания о германских деньгах, то оппозиция открыто вещает с Капитолийского холма, контролирует нашу науку с помощью агента ЦРУ Сороса, а внутри страны образовала своего рода «легальные центры» вроде «Эха Москвы» или «Дождя».

— Может быть, стоит использовать опыт наркома Ежова? — осторожно спросил я.

— Это уже не поможет! Просто удивительно, как мы ухитрились уехать совсем в другую сторону, в корне исказив задачи плана «Голгофа»! Нет, Мисаил, тут нам поможет только Запад, а для этого мы должны изрядно ему нагадить… Запад должен вознегодовать и поддать нам жару, тогда народ живо осознает, что выход только в повороте к сияющим высотам коммунизма. Только не надо таких дешевых штучек, как гитлеровский поджог рейхстага или убийство Левушки Троцкого и иже с ним.

Помнится, в детстве среди дворовых хулиганов самым успешным был один парень, который делал страшную морду и орал: «Я психованный!», положите этот принцип в основу своих акций. Действуйте, батенька! Но сначала надо отметить нашу победу, значительное продвижение плана «Голгофа» и воцарение крепкого чекиста! Поэтому прошу вас хорошенько отдохнуть, порадоваться жизни, продумать заодно дальнейшие действия. Отдыхайте, друг мой, отдыхайте! А теперь, извините, у меня время стула. — Юрий Владимирович тяжело вздохнул и вылетел из ложи бенуара.

Мой уставший мозг подсказывал, что следует на время отвлечься от повседневных баталий, прийти в себя и продумать дальнейшие шаги. И тогда я вспомнил о твоем «Декамероне», друг Джованни. А что если исчезнуть на время, подобно твоим юношам и их спутницам, бежавшим из объятой чумой Флоренции? Но под каким прикрытием? В какой компании?

Признаюсь, что я обожаю своих шпионов и гетер, или, по-интеллигентному, разведчиков и путан, так почему же не предаться радости взаимного общения? Utile dulci — смешать полезное с приятным, как говаривал великий Гораций, создать искусную легенду, великолепный фасад, за которым монтировать окончательную развязку «Голгофы».

Так пришла в голову идея собрать славный шпионский народец (включая, естественно, соблазнительных агентесс) на волжском пароходе, прикрыв все каким-нибудь семинаром или симпозиумом.

Обожаю шпионов, мой друг! Деликатные шаги сыщиков, вынюхивающих дичь, комбинации и вербовки, пред которыми бледнеют все изыски на шахматной доске, пылкость соблазнителей и соблазнительниц, управляемую ледяной головой и чистыми руками, скупые фразы пароля, звучные, словно треск расколотого черепа, мягкость потертых купюр, сунутых в потную руку на черной лестнице, — как я люблю это, Джованни! Конечно, хватает насмешников, измывающихся над второй древнейшей профессией, вспомним Грэма Грина из Альбиона, гнусно написавшего, что разведка — это большое турагентство.

А путаны… о Боже! Хотя я и небольшого роста, но остальными достоинствами меня Господь не обидел. По своим данным я не меньше Чарли Чаплина, легко срывавшего цветки у нимфеток, и не одна моя дама повторяла слова великой певицы Марии Каллас о магнате Аристотеле Онасисе: «В постели он заставлял меня брать самые верхние до!» Нет у меня комплексов Гитлера или Наполеона, мучившихся из-за своих микроскопических орудий производства. Особенно обожаю изящных и нежных, с маленькими пипочками, доводящими до сумасшествия. Боготворю утопающих в оргазмах клиторальных, вагинальных, маточных, мышечных, тантрических и таоистских!

Мне ли тебе, мессер, рассказывать о превратностях любви! Вспомни свою Перонеллу, которая по приходе мужа запрятала своего любовника в винную бочку и убедила супруга, что продала ее человеку, который влез в нее, чтобы проверить, крепка ли она, а потом любовник еще заставил мужа выскоблить бочку и отнести к нему домой! Или куму брата Ринальди, уверившую мужа, который застал их в одной постели, что монах заговаривал глисты у своего крестника!

О своих невероятных приключениях на корабле через несколько месяцев после президентских выборов я и хочу тебе поведать, и о том, как мы славно развлекались десять дней, рассказывая шпионско-любовные новеллы, венчая сладостные вечера несравненными балладами.

Прими же сей роман как мой скромный дар и, чтобы не быть слишком строгим в оценках, сверни головку у «Синглтона из Очройска» — уверен, что в райских кущах этот волшебный напиток до моего прибытия еще не стал дефицитным. В конце концов, все остальное — карьера, слава, деньги — лишь мусор и песок, песок и мусор, мой друг.

Кроме любви.

День первый

В один ненастный день, в тоске нечеловечьей,

Не вынеся тягот, под скрежет якорей,

Мы всходим на корабль — и происходит встреча

Безмерности мечты с предельностью морей.

Шарль Бодлер
Декамерон шпионов. Записки сладострастника

Провинциальные агенты хотя и простоваты, но намного эффективнее агентов столичных, избалованных слишком теплым обращением, обильными закусонами и солидными подачками. Вот и Марфуша, старый агент еще Горьковского управления КГБ, работала в блеске и находчиво, не дисквалифицировалась, как многие после перестройки, не сдрейфила, когда в печати появились призывы вывести на чистую воду всех осведомителей режима, политика ей была до фени, и она с искренним усердием продолжала служить Отчизне. Марфуша обслуживала волжское судно гэдээровского производства, перевозившее иностранных туристов, которым не терпелось вырваться из своих кучных европейских мест на необъятные просторы и надорвать горло национальной песней «Вольга-Вольга, муттер Вольга».

Марфушенька функционировала в качестве уборщицы, совмещая этот пост с должностью кастелянши, эта невысокая должность позволяла осуществлять за подопечными круглосуточный контроль. Одно время ей поручали даже такое ответственное дело, как соблазнение иностранцев, что она делала без особого удовольствия: скучны и одинаковы, как вся заграница, скованы в сексуальных играх, потенцией не блещут, к тому же до отвратительности чисты.

Эта жуткая стерильность шла резким контрастом по отношению к ее мужу Василию, продавцу гастронома, грозе гражданок всех возрастов города Горького, ныне Нижнего Новгорода, любившего после литра-двух сначала хорошенько наподдать Марфуше, а потом предаться любовным утехам, которым не было ни конца, ни края. К тому же брить волосатые подмышки он считал зазорным, и они воняли, как в добротном хлеву, зубы он не чистил, и изо рта его всегда несло перегаром. Как истинно русская женщина, она любила своего алкоголика искренне и нежно, летом всегда сходила к нему на берег во время стоянок, а когда кончался сезон, притягивала домой столько обожаемой им черной икры и прочего дефицита, что хватало до следующего сезона.

Теплоход, арендованный мной для декамерона-десятидневки, именовался «ЛЕНИН», провинция у нас в отличие от столицы консервативна, Джованни, не успевает за политической модой, менять и меняться не любит и одинаково чтит и святого Сергия Радонежского, и чекиста Нахимсона, утопившего в крови ярославский мятеж. Расположился я в люксе с просторной гостиной (мягкие кресла и бар, а что еще нужно на отдыхе?), там и телевизор, и радиоприемник — черт побери, не отрываться же полностью от быстротекущих дел политики! Прямо под моей нестандартно широкой койкой и таились портативный компьютер с банком данных и швейцарская шифровальная машина, обеспечивавшая срочную связь с ценной агентурой, информировавшей меня о всех тайных поворотах и даже мыслях некоторых ключевых лиц нашего и других государств. Вся эта техника была заделана в стальной сейф со сверхсложным шифровальным замком, его специально закамуфлировали под обогреватель и припаяли к полу. Пожалуй, Джованни, легче было бы снести колокольню Джотто во Флоренции, чем оторвать от пола эту хитрую штуку.

В день моего прибытия на судно Марфуша вкрадчиво постучалась в мой люкс, для легенды на весь коридор занудным голосом попросила разрешения на уборку, протиснула сквозь двери свой необъятный зад — таких поп, Джованни, у вас в Италии не было и не будет. Такие вообще не могут родиться в стране макарон, тут, брат, главный фактор — это вековое пристрастие к картошке, салу и меду. Марфуша повернула за собою ключ и обстоятельно уселась напротив, сдвинув колени, словно я с первых же секунд вырву из ножен меч и вонжу шпоры в бока своего скакуна. С широкими татарскими скулами, без всяких макияжей, с бледноватым лицом, оттенявшим крупные полные губы, и глубокими, как чертов омут, карими глазами. В джинсовой робе с лямками, перетянутыми крест накрест на груди, огромный улыбчивый мешок, волшебное соединение необъятной задницы, перераставшей в шею страуса, соседство муравья и солнца. Марфуша — главные ОКО и УХО на корабле, надежда и оплот.

Явление красавицы внесло в мою плоть мощный энергетический заряд, я даже вздрогнул, словно одним махом опустился на ежа. Сердце мое учащенно билось, и руки ходили ходуном, когда я вылезал из своих фильдеперсовых кальсон. Замечу между прочим, что еще в Сызрани приучился носить их круглый год и не жалею: даже в жару от них исходит только свежесть. Первый оперативный контакт продолжался не более часа, потом я закурил сигарку (предпочитаю «Villiger» в серебряной фольге, они легки, как крылья бабочки) и продолжил работу.

Для начала, Джованни, позволь мне представить дам и кавалеров, составивших мне компанию на «ЛЕНИНЕ», сливки общества, так сказать, la creme de la creme, людей в высшей степени достойных и из разных стран, что для нас с тобой, граждан мира и интернационалистов, не играет ровно никакой роли. Конечно, печалит меня необходимость конспирации, иначе я не поскупился бы на краски и создал портреты, по сочности не уступающие твоим землякам, Джованни, — Чимабуэ или сыну цирюльника и хирурга Паоло Учелло, которого ты, увы, не застал из-за своей кончины. Поэтому я вынужден рисовать своих братьев и сестер по плащу и кинжалу туманным пунктиром, свойственным моей профессии (в твое время за такую живопись били физиономии), словно я, прости меня, какой-нибудь импрессионист или, упаси Бог, пуантилист. Тем не менее каюты моей агентуры Марфуша обыскала весьма тщательно — «довырай, но провырай», как говаривал президент Рейган. Его у нас высмеивали: «Зачем ты прешься в Никарагуа и Кубу? Зачем ты в холод с нищеты сдираешь шубу? Войну жестокую затеял с коммунизмом? Уж лучше б занимался онанизмом!»

Итак, Сова, Дятел, Грач, Курица, Тетерев, Орел, Сорока и Гусь. Милые птички, мои Демосфены, услаждавшие слух. Штрихи биографий, cirriculum vitae.

СОВА — бухгалтер в моем ведомстве, педантична и строга — круглые бесстрастные глаза и окаймляющие их черные брови, небольшие усики, общая неподвижность, не хватает пенсне, как у Берии, но характер покладистый и не вредный. Кстати, это женщина. На дне чемодана обнаружены один презерватив «Баковка» 1980 г. выпуска и четыре флакона жидкости для выведения волос.

ДЯТЕЛ — из наших, длинный красноватый нос, покатая спина, плавно переходящая в бугристый зад, если двигаться от толстых ляжек в обратную сторону к животу, то снизу это существо напоминает воздушный шарик с клапаном, перевязанным желтой ниточкой. Раньше трудился в нашем ведомстве, но был уволен, как ни смешно, за усердие: обожал всех закладывать, чем создавал неприятные проблемы для начальства. Кому нужны разоблачения, за которые жестоко стегали в инстанциях? Однажды он залез в сейф своего начальника, который тот ему по глупости доверил, и увидел там целый клад ювелирных вещиц. Начальника уволили, а вместе с ним и усердного Дятла. Меня он тоже закладывал много раз по разным мелочам, но я его не отметал от себя: уж лучше хорошо известный тебе подлец, чем terra incognita, которая окажется подлецом. Однако Дятел был человеком идейным, чтил золотого тельца и ненавидел изменников, в число которых зачислял всех. Полезное качество. Страдал геморроем (данные Марфуши, нюхавшей простыни).

КУРИЦА — бывшая МХАТовица и потому неуловима в своих обликах и образах: то трясет задком, то нахальничает, то жеманничает, любвеобильна — и тогда вся в пухе и перьях, словно петух распорол ее клювом, как перину, задания выполняет пунктуально и пишет выразительные отчеты. Использовалась успешно по западным послам, одного дурака даже завербовала. Везла с собой целый чемодан обуви — единственная слабость кроме бесконечных факировок на ходу и на лету. Страдала, бедняга, подагрой, аристократической болезнью, которой гордилась.

ГРАЧ — наш агент во французской разведке. Сама невзрачность и невидимость, живая инкарнация секретной службы, незаменим в наружном наблюдении, низкорослый, нечленораздельный, узколобый, с черной прической, надвинутой через отсутствие лба прямо на брови, многоречив, и, слушая его, хочется удавиться и умчаться от этой инкарнации. Все время ощущение, что он прокручивает пленку о самом себе, но в замедленном до предела ритме, словно сознательно изматывает нервы. В чемодане — большой набор одеколонов и початая бутылка водки «Смирновская», искусственная вагина (дико боится СПИДа, кстати, от него потом и умрет). Рассказывая об этом, Марфуша чуть покраснела (актрисой она была бесподобной и запросто рыдала, особенно, когда выпрашивала повышенное денежное вознаграждение) и показала отклеенный от резиновой балды листочек бумаги со стихами: «Что стало с этим чистым лбом? Где медь волос? Где брови-стрелы? Где взгляд, который жег огнем, сражая насмерть самых смелых?» Загадочно, поскольку, по моим данным, Грач был полным импотентом.

ТЕТЕРЕВ — наш надежный агент у англичан, причём большая шишка в английской разведке СИС, оптимист, но не дурак (но не потому, что оптимист, а от рождения), постоянно радостен, обаятелен, болтлив и быстро засыпает, приняв стакан. Обычно прекрасно использовался в провокациях: добродушие внушает доверие. Везет с собой грелку и клизму. Покрывает охотно всех и вся, но страдает от мгновенного оргазма.

ОРЕЛ — наш человек в ЦРУ. Высок, худ, с огромной лысиной, которую укутывает остатками волос, словно любимое дитя, напоминает то ли графа, то ли актера, играющего графа, зато находчив и исполнителен, безумно популярен у женщин, иногда хорош в операциях по их привлечению к сотрудничеству. В чемодане около десяти видов бальзамов для волос. Иногда на него нападает артрит, как он считает, от умственной переработки.

СОРОКА — из наших, начитанна, хотя понимает только половину и ничего не помнит, сумбурна, забывчива, легкомысленна, однако в решающие минуты собрана и способна заклевать даже льва. Хороша для дезинформации, которую приносит на своем черно-белом трепещущем хвосте. Между прочим, прекрасная рассказчица, Джованни, не хуже твоей Пампинеи, которая ах, поиграв в шашки и шахматы, ах, предавшись музыке, ах, освежив лицо, ах, у фонтана, рассказывала ах, как томно о конюхе, спавшем с женой ах, короля Агилульфа. В чемодане обнаружен дилдо, тщательно замаскированный в белье. Марфуша так и не догадалась о назначении предмета, о святая простота! О sancta simplicitas!

ГУСЬ — наш агент у немцев. Старый пижон, хитрейший мужик, остриженный бобром, привержен к коньяку, куреву, перочинным ножам и кольтам не меньше, чем к длинноногим профурсеткам. Может днями болтаться в магазинах, примеривая пиджаки от Остин Рида и рубашки от Кардена, рассматривая итальянскую обувь и особенно галстуки, на коих помешан. Агент высокой надежности, совершенно не пьянеет и этим опасен. Везет с собой электромашинку для стрижки волос фирмы «Филипс», зачитанные порножурналы с неясными липкими пятнами.

Наверное, мои характеристики слишком язвительны, но, поверь, в этой горчице больше любви, чем у Отелло, придушившего Дездемону с уверениями в страсти величиной в сорок тысяч братьев!

Выдавали мы себя за группу ученых-орнитологов (последнее словечко на судне никто не знал), собравшихся на небольшой международный симпозиум в целях прогресса в этой отрасли науки. Такая дивная шпионская компашка собралась на славном «ЛЕНИНЕ», название постоянно напоминало мне о необходимости трудиться во имя светлого будущего.

Взойдя начальственно на корабль, я первым делом визитировал бар, которым ведал бывший прыгун в длину, тощий и желтый, как осенний лист, бармен Митя. К человечеству это дитя нарпита относилось с презрением («лишь открою бар, а они, как мартышки из вольера, мчатся к стойке»), с ценами на спиртное Митя обращался легко и варьировал ими в зависимости от своего настроения и степени надратости клиента. В репертуаре бара блистали коктейли «Агония перестройки», «Поцелуй Ельцина», модный «Черный русский» (то ли российский негр, то ли погрязший в темных делах соотечественник) и специально для нас, асов шпионажа, коктейль «Мечта Джеймса Бонда» (половина водки, половина вустерского соуса — гремучая смесь!).

Но особой популярностью пользовался коктейль «Кровавый Петя, папа Мэри», названный так в честь некоего Питера, американца из Северной Каролины, который оказался хроническим алкоголиком и наркоманом, кутил ночами, любил писать на палубе, падал пару раз в воду и вынудил капитана создать специальную группу, опекавшую буйного Петю, которого в конце концов препроводили в психиатрическую больницу в Ульяновске, так и не переименованном в Симбирск. Коктейль самым приятным образом совпадал с моим новым именем, и тут, наверное, стоит нарисовать и собственный портрет. Джованни, так и тянет прибить к стене холст, взгромоздиться на стремянку (не знаю, как это сооружение звучит по-итальянски) и талантливой кистью… но нет! Учитель всегда призывал к скромности в личной жизни, всегда равнялся на Владимира Неистового, жившего в шалаше, и даже на Иосифа Грозного, обходившегося железной койкой, сапогами и портянками.

Твой покорный слуга выступал как скромный доктор биологии Петя Лосев, ничего умнее я не придумал, но и это не так плохо, гораздо лучше, чем, например, гинеколог, которым я однажды прикидывался и чуть не погиб от ласк женщин. Увы, не было у меня на голове лаврового венка, как у тебя, Джованни (зачем ты напялил этот веник?), не взирал я кротко, как ты со старинной итальянской гравюры в вензелях, словно не автор фривольного шедевра, а кастрированный философ Абеляр, и взгляд мой был не столь грустен, как у тебя, наоборот, он игрив и чуть скептичен, и голова не клонилась поэтически в сторону, словно ее раскачивали или отвинчивали, и не сжимал я нарочито огромный фолиант. И вообще, если бы писал меня великий художник (пока еще не наступило время, хотя уверен, что никто не пройдет мимо центральной фигуры российской истории XX и XXI веков), то наверняка бы заметил: «Всего в меру!» Да, всего в меру. Правда, ростом не вышел, но зато…

Куски биографии. Вырос в простой семье сельских учителей-коммунистов, детей революции, переживших и Октябрьскую, и Гражданскую, и две кровавые мировые войны. Скромный домик, почитаемый всеми селянами, книги Маркса, Ленина, Ушинского и Макаренко, внушавшие трепет Брокгауз и Эфрон, толстые тома Даля и, конечно же, вся русская и советская классика. В родительской спальне, куда вход возбранялся без разрешения отца, висела брюлловская копия «Плененного Купидона» Франсуа Буше, написанного для будуара мадам де Помпадур: словно сотканные из облаков, светящиеся изнутри бледным огнем три прекрасные Грации стыдливо и дразняще возлежали среди диких роз, любуясь беспечным младенцем. Это картина, которой я тайно часто любовался, воздействовала на мою мальчишескую жизнь, я подолгу разглядывал томящуюся от желания Талию. Ее красноватый сосок, терявшийся в изгибе круглого локтя, волновал меня до дрожащего тумана в голове, до мучительных снов, и потом, уже в Сызрани и в подмосковной разведшколе, она являлась ко мне, поднявшись с усеянной розами земли, и прижимала к груди, и награждала поцелуем, и я просыпался в мокром ознобе — о, юность моя! Мираж! Навеки ушедшая fata morgana!

Перед самой войной отца бросили на повышение в гороно Тамбова, потом он ушел на фронт, а мы с мамой, чтобы не умереть с голода, рисовали бусы: совали кисточки в стеклянные кругляшки, получалось красиво и хорошо сбывалось. В седьмом классе избрали комсоргом, человеком я был серьезным, умел организовать людей, неплохо знал международные отношения, изучив «Историю дипломатии» под редакцией академика Тарле — трехтомник красовался в отцовской библиотеке. В десятом съездил на целину, отличился на тракторе, получил грамоту ЦК комсомола. Служба в армии, Сызрань, перспектива летной карьеры, прерванная поступлением в органы. Первая встреча с будущей женой: праздновали Новый год, проснулся в чужой кровати, поднял ногу и легко стукнул по грязноватой лампочке, свисавшей над нами, — лампочка грустно закачалась. Я смотрел, и мне это было интереснее всего. Она заплакала, а я все смотрел и не обращал на нее внимания. Через несколько лет развелись. Больше не женился, пробавлялся быстротекущим, пришел к выводу, что брак мешает работе и вредит Делу. Уже в разведке получил скромную двухкомнатную квартирку на Миусской. Обшарпанная тахта-ладья, на которой были счастливы почти все мои друзья и подруги, расшатанный письменный стол, очень удобный, если на него посадить женщину средних размеров, большое кожаное кресло, в котором хорошо сидится двоим. Тончайшая деталь обстановки — маленький бюст Афродиты, временами я самолично мыл богиню в тазике с теплой водой, купал, изнемогая от наслаждения, живые не доставляли мне столько радости.

Одна комната была целиком в застекленных полках с классиками, оттуда выглядывал фотомонтаж мадам Тэтчер, пардон, с мужским орудием, уныло свисавшим из области живота; бюстик (почему я их люблю?) маршала Жоффра, героя Первой мировой, которого пытается мине тировать некий тип со штангой в другой руке; там же вполне благопристойный мальчик Писс из Брюсселя, безликая веджвудская вазочка из Лондона и пепельница с видом Иерусалима, афинская амфора с бурно соединяющимися греческими молодцами. Кристалл с австро-венгерским императором Францем Иосифом на вздыбленном коне из Вены (тут любая созерцательница начинала рыскать глазами в поисках фаллоса то ли у коня, то ли у Франца Иосифа), синий бокал с вензелями из венецианского стекла, из которого я грубовато хлестал водку в праздник Революции, сидя за письменным столом, где красовалась настольная медаль в честь 60-летия ВЧК-КГБ, лично врученная мне Юрием Владимировичем. Пожалуй, все, воздержимся от других деталей.

Итак, после утреннего доклада Марфуши я несколько притомился, прилег на диван и раскрыл книгу Сальвадора Дали «Дневник одного гения». Должен разочаровать любителей ассоциативного мышления: гением я себя не считал (хотя им, наверное, и был — ведь ни один великий при жизни не осознает своего величия, зато пустышки распухают от собственной важности), а книгу получил совершенно случайно в день отплытия из рук прекрасной темно-рыжей дамы.

Небольшой прыжок в прошлое: все началось год назад в петербургской клинической больнице имени В.Г. Соколова, куда я подзалетел из-за… распространяться о болезнях не будем. Однако уверяю тебя, Джованни, что это был не syphilis, превращавший в твое время людей в зловонные скелеты, а ныне излечиваемый двумя уколами в место чуть пониже спины, и не подобные ему болезнишки, а нечто возрастное и благородное, вроде подагры и геморроя.

Звали ее Роза, и познакомился я с ней на квартире своего коллеги, коренного ленинградца Павла Батова, к которому я завалился однажды вечерком покайфовать под джазовую музыку. Паша жил в гостиной дома то ли графа Юсупова, то ли графа Разумовского, прихваченного осчастливленным народом после революции. Тогда жилище богатея превратили в коммуналки, позднее из гостиной с резным деревянным потолком, мраморным камином и шпалерами на стенах Батов сделал двухкомнатную квартиру и даже, пользуясь восьмиметровой высотой потолка, соорудил на кухне второй этаж со спальней для пьянчуг-гостей. Роза, худая, с толстой рыжей косой, появилась случайно с подругой, постоянно облизывающей полные губы (только этим и запомнилась), и доводилась Батову сестрой. Они даже походили друг на друга своими кривыми носами, потом мне это очень мешало: все время казалось, что я покрываю поцелуями своего приятеля, и от этого секс-атака захлебывалась. Да! Худющая! Рыжая!

Не знаю, как выглядели в жизни Беатриче Данте или Лаура Петрарки, но портреты их, которые я имел счастье видеть, Джованни, вызывали у меня лишь отвращение, к таким экземплярам я никогда не прикоснулся бы, даже находясь на голодном пайке в Сызрани. Так что у каждого времени свои вкусы. К тому же закончила она Ленинградский государственный университет и защитила в аспирантуре диссертацию «Монахи Боккаччо как предвестники Реформации». Что? Задрожал от любопытства, мой мессер? Проникся пиететом? Как мы тщеславны даже в райских кущах! Только позднее я разглядел, что Роза прекрасна: ослепительная белозубая улыбка во все белое лицо, покрытое веснушками — уделом рыжих, солнечный пух на щеках, мягкий и щекочущий, жадные худые руки, большая родинка на шее, ближе к груди (между прочим, лифчика не носила, и сквозь прозрачную блузку темнели чуть дрожащие соски, окаймленные рыжими порослями), фигура — удлиненная, костлявая, изломанная, ассиметричная, как на картинах Пикассо. (Уже мои штаны надулись, друг Джованни!)

Умеренно выпили коктейль «драй мартини» (один мой приятель называл эту смесь джина и мартини бабоукладчиком), Батов сел за пианино «Беккер» и виртуозно заиграл Брубека, что-то медленное и ритмичное — в этом пире звуков хотелось раствориться навсегда, и я пригласил на танец Розу, божественную во всей ее рыжине. Танцевал спокойно, словно поедал свою утреннюю глазунью, но вдруг ударило. Словно прожгло насквозь, хотя рыжих я не переносил, и все потому, что в молодости одна рыжая, клявшаяся мне в любви, сперла у меня из бара бутылку куантро. Причем обнаружил я это после того, как отправил ее домой на такси и дал на дорогу один рубль, больше я себе не позволял из принципа. Ударило — и прошло, пролетело стремительно, как скоростной экспресс. Остались лишь ощущение худых, длинных рук, лежавших на моих плечах, и острые запахи мускусного ореха, бесспорно, это был одеколон «Muske», редкий в наших краях, флакончики с ним, завинченные деревянной крышечкой, я встречал лишь на Ямайке и на Гаити, когда выезжал туда для переворотов. Дамы покинули нас к полночи, провожать, к счастью, не просили, и я остался ночевать у Паши. Долго не мог заснуть, в голову назойливо лезло: «Под пирамидой у Хеопса священный бык с коровой е…ся. Представляю, что за вид открывался с пирамид». Почему Хеопса? Остальное понятно.

На следующее утро — температура сорок, жар, рвота и прочие гадости, срочная транспортировка в упомянутую клиническую больницу, паника, толпы врачей, сотни диагнозов, и ни одного точного. Несколько дней лежал в бреду, потом пришел в себя. И вдруг: визит Розы! С приветом от брата, с тапочками на белой коже и чистыми трусами, словно она досконально знала состояние моего белья, с кипой газет, с килограммом яблок «симеренко» (между прочим, мой любимый сорт, но об этом не знали ни Батов, ни Роза) и двумя бутылками боржоми.

И не успел я удивиться, как неожиданно для себя очутился с ней под одним одеялом, причем вышло все само собой и вопреки всякой логике: в разгар обхода врачей и при открытой двери. Ведь в наших больницах, Джованни, любые запоры на дверях запрещены то ли из опасения, что тогда не пробиться к охваченному кризисом больному, то ли во имя поддержания высокой нравственности нянечек. Как бы то ни было, но я ощутил сладость, представляя удивленные морды внезапно вошедших эскулапов, она передалась в подбрюшье, и я не спешил, растягивая удовольствие и краем глаза кося на чертову дверь, словно призывая ее отвориться. Не буду подробно описывать эту вакханалию, но, ей-богу, моя рыжая дама не походила на твою мадонну Беритолу, найденную на одном острове с двумя ланями, моя рыжая давно бы их загрызла, ибо темпераментом обладала необузданным до крайности. Наслышан, мой досточтимый мессер, о твоих проделках при неаполитанском дворе (не касаюсь твоей возлюбленной Фьяметты), но не уверен, встречал ли ты подобную даму. Орала она пронзительно, словно десять тысяч голодных ослов, вопила во весь голос — даже оконные стекла запели в тон. Перепонки мои лопались от визга, но это только подогревало градус, хотя удивление вызывало немалое.

— Что с тобой? — спросил я (очевидно, жарким шёпотом, приличествующим моменту).

— Я невинна… — промолвила она.

Я чуть не пёрнул от удивления — так вот почему у нее коса! И это в тридцать! И это при том, что твои флорентийки теряли свой цветок уже в десять! Я был настолько поражен, что остановил Ringestechen — метание копья в кольцо, как говорили в твое время германцы. Пока она приводила себя в порядок, я бродил рассеянным взором по сияющим разноцветными пятнами простыням, с ужасом думая о реакции нянечек. Может, она жаждет, словно в еще феодальной Испании, вывесить из окна окровавленную простыню, чтобы собравшаяся толпа радостно орала: «Virgen la tenemos!» — «Мы считаем ее девственницей!» А далее — под венец! Боже, никогда! Ушла она поспешно, даже не попрощавшись, оставив у меня чувство легкой досады, и с тех пор ни ее, ни братца я не встречал и, признаться, не шибко интересовался их судьбами.

И вот встреча на Бережковской набережной, порывы ветра, бумажки, летевшие под ноги, пыль в лицо, гудение машин. Я двигался в отель «Президент», последнее время от переработок меня беспокоила одышка, и я использовал любой случай для променада. Думал о путешествии на «ЛЕНИНЕ», отплывавшем завтра, и о встрече с Марфушей, которую почему-то представлял как транссексуалку. И вдруг:

— Как я рада вас видеть! Я часто вспоминаю вас…

Боже, Роза собственной персоной, сверкающая рыжиной и белыми зубами, чуть покрытыми желтым камнем. Сколько мы не виделись? Больше года. Не знаю почему, но смутился я неимоверно, даже почувствовал, что порозовел, а тут припомнил ее индейские вопли, окаменел, губы высохли от жары и… стыдно, Джованни, но если бы я носил гульфик, то он не выдержал бы под напором чувств. Я чуть согнулся, образовав угол, столь необходимый в этой неудобной ситуации. Выглядел я, наверное, полным идиотом, какое счастье, что никогда не видел меня таким Юрий Владимирович, иначе не то что к «Голгофе» — к чистке своих «скороходов» не допустил бы! Порылась в сумочке, мотнула своим кривоватым носом и достала книжку Сальвадора Дали.

— Это вам на память, в ней есть нечто волшебное… оно сделает вас лучше… не отказывайтесь.

И убежала, суматошная баба. Ни телефона, ни других координат. Почему приходила в больницу? Зачем? На кой бес мне эта книга? Открыл и перелистал сумасшедшего художника.

«На празднике он хочет создать диапазон музыкально-лирических шумов за счет истязания, кастрации и умерщвления 558 свиней на звуковом фоне 300 мотоциклов с включенными двигателями, не забывая при этом отдать дань уважения таким ретроспективным приемам, как процессия органов, заполненных привязанными к клавиатуре кошками, дабы их раздраженное мяуканье смешивалось с божественной музыкой Падре Витториа, что практиковал в свой время еще Филипп II Испанский». Ну и ну. Чо це таке? Явно мужик припадочный, хотя и талант, большой был мастер по части трюков. В книге масса репродукций его безумных шедевров вроде «Духа Вермеера в роли стола», там некий скелет в юбочке вытянул горизонтально фантастически удлиненное бедро, на которое поставлена бутылка с рюмкой. Все очень экзотично, черт побери!

Зачем она подарила книгу? А вдруг это игра Судьбы? Руки мои покрылись потом — так бывало иногда в минуты сильнейшего душевного напряга. Почему я думаю об этой рыжей шлюхе, не вызывавшей у меня никаких серьезных чувств? Какая к черту Судьба, просто идиотский коитус на больничной койке, внезапный и потому острый, как чилийский перец. Желтый камень на зубах, длинные, как у орангутанга, худые руки, костлявые пальцы, прямо скажем, весьма искушенные в делах любви. И что? Коса, соски, веснушки. «Всё, что глупою бабой звалось, а он ее звал королевою роз, впрочем, как ты и я», «я невинна», тоже мне орлеанская девственница. Шлюха.

…Теплоход уже мирно плыл, появился первый шлюз, построенный сталинскими заключенными, добротный, как и все, созданное рабами. Надеюсь, мой друг Джованни, ты не считаешь, что великий Рим мог быть построен свободными людьми? Или египетские пирамиды? Свободные люди творят в кабинетах и лабораториях или выпивают в кабаках со своими девками, а не вкалывают на стройках! Шлюз словно бы издевался над убогостью полуразрушенной церквушки неподалеку, не говоря уже о деревянных избах времен царя Гороха, страдавших от соседства с двумя-тремя новорусскими виллами, которые сверкали безвкусным великолепием. Заметим, что по «Голгофе» мы стимулировали подобные сооружения, предвкушая, как завистливая толпа в роковой момент с вдохновением сметет, сожжет, развеет по ветру все это богатство, выдерет хвосты у сиамских кошек, шмякнет головами о булыжники изящных фокстерьеров, вольет в аквариумы соляную кислоту. Сожжет на кострах изящных пони вместе с самими толстопузыми жильцами, запалит прямо под их великолепными импортными кипарисами! Мир хижинам! Война дворцам!

Я вышел на палубу и осмотрел все вокруг, пытаясь явственно представить всю картину народного гнева. Сердце почему-то не клокотало вместе с народом, зато снова подозрительно оттопырились штаны. Очень кстати дунул неожиданный бриз, задрав юбку у пробегавшей Сороки, и ее обнаженные ягодицы загорелись, как солнце, и потянули к себе, потирая половинками друг о друга. Я проглотил слюну, но тут заметил всю нашу компашку, соратники столпилась у правого борта и помахивали руками мальцам, удившим рыбу на берегу. Дятел сбросил пиджак и стал похож на сплошную задницу. Орел орудовал железной расческой и несколько взлохматил прядь волос, ему казалось, что он прикрыл лысину, но от этого она засияла еще ярче, словно луна в кромешной тьме ночи. Оркестр из трех молодых ребят, нанятых для развлечения моих орнитологов, грянул знаменитую «Славянку». Приближалась пристань древнего городка Козьмодемьянска, уютно раскинувшего свои домишки на горе, они утопали в пышной зелени, чуть подпаленной летом. На берегу уже ритуально стояли нищие с горящими глазами, предвкушавшие щедрые подаяния от иностранцев, подъехало несколько «жигулей» с местными купчишками, они суматошно раскладывали столики, уставляя их матрешками, дешевой и, естественно, фальшивой водярой, цветными шалями и прочей фиговиной для дураков.

«С 1781 года город входит в Марийскую республику, — я обеспечил и радиопросвещение своих иностранных друзей. — Тут развита легкая и пищевая промышленность. Родина композитора Эшпая. Имеется краеведческий музей с картинной галереей имени художника Григорьева, а также музей деревянного зодчества Марийской республики».

— Понятия не имел, что в России живут марийцы, — заметил Орел и снова поправил свою лысину, прикрыв ее, как ему казалось, волосами, словно ермолкой.

Увы, почтеннейший Джованни, знание о России ненамного прогрессировало с твоих времен, в умах иностранцев мы — грязные дикари, а между тем еще до твоего рождения расцветал и сверкал церквями Киев, и дочка князя Ярослава Мудрого, вышедшая, к несчастью, за сифилитика — короля французского, жаловалась на убогость Парижа… Одно признаю: нынешние люди поразительно деградировали со времен твоего раннего Ренессанса, мессер, они в подметки не годятся доблестным мужам твоего времени! Где эрудиция, энциклопедичность, тяга к сочинительству и живописи? Где Леонардо да Винчи? Микеланджело? Где Медичи Великолепный, блестящий политик и не менее блестящий писатель? Где умение драться на шпагах или на мечах, сложить голову ради чести, своей или чужой? Обезьяноподобный депутат парламента и лидер партии парламента лупит женщин, да за это ему прокололи бы брюхо, как кабану, прямо на площади Республики! Бездари политики, венерики и алкоголики, не только трусы, они просто не подозревают, что существует такое понятие, как честь. Поливают друг друга грязью, как из ушата, — и ничего! Никаких дуэлей! Зато легко отправляют молодняк на кровавые бойни, не своих детишек, естественно, для них уготовлены самые райские университеты Лондона и Флоренции. Зачем я тебе жалуюсь, Джованни? Отвожу душу? Да нет, просто хочу, чтобы ты понял «Голгофу» и ситуацию в моей стране. Кстати, ты помнишь, что твой учитель и друг Данте расположил свой Ад на севере? Подозреваю, что все его девять кругов уходят в глубь земли, прямо в пасть Люцифера где-нибудь на территории России…

В глубоком похмелье, словно из кишок негра, явился на свет капитан и хриплым голосом доложил, что местные власти просят переждать ночь на рейде. Причины не указывались, впрочем, на берег никто не рвался, все ожидали ужина и последующего дебюта Тетерева, обещавшего пикантный шпионский рассказ.

Я прошествовал к себе в каюту и просмотрел газеты и шифрдепеши. Новый президент еще не обрел уверенности, держался скромно и не вещал. Члены правительства обещали быстренько вывести страну из кризиса, им уже никто не верил, все тихо молились: не стало бы хуже! Вспомнился стишок Мандельштама об Иосифе Грозном: «… как подковы, кует за указом указ — кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз». Вот бы так! Поужинал я наскоро у себя в каюте, посадив на колени Сову. Естественно, в район колен был запущен агрегат, и она, томно пошевеливаясь, вожделенно шевелила бровями а-ля Брежнев Леонид Ильич, сдерживала стоны и тихо орошала колени, что лишь разжигало мой аппетит. Я так увлекся, что чуть не опоздал на первый сбор декамерона в музыкальном салоне «ЛЕНИНА», там уже залегло в креслах мое птичье царство, потягивая из стаканчиков, занесенных туда барменом Митей.

Главный спикер Тетерев был душист, как увядший ландыш, на нем вполне прилично сидел льняной пиджак с черным галстуком в белую крапинку, переодеваться эта вальяжная, черноокая птица обожала, а еще больше поразглагольствовать о том о сем, поправляя непрерывно цветной платок, намеренно небрежно заткнутый в верхний карман. Заиграла лютня. Жаль, что это был не любимый падекатр, на котором я оттачивал свое танцевальное искусство в Сызрани. Заказал бутылку портвейна «Кавказ».

Ты не представляешь, Джованни, какую роль сыграли портвейны в моей жизни! Причем не утонченные португальские, откуда сей напиток родом, а доморощенные, ядреные! Посадил под свое крыло Марфушу, бедра которой дышали таким жаром, что мои фильдеперсовые кальсоны прилипли к вспотевшим членам, и опять вспухли проклятые штаны. Все тонко ощущали сиюминутность жизни. Как писал мой приятель актер Эйранов: «Пройдет еще немного лет, лаская радостями скупо. И превратитесь вы в скелет, хоть это, может быть, и глупо!» На этой грустной ноте затоковал наш Тетерев, во время рассказа он расхаживал по музыкальному салону, видимо, мучили его либо геморрой, либо кактус, на который он сел вместо горшка. Возможно, какая-нибудь аденома, чёрт бы их всех подрал, впрочем, один мой дружок до конца дней своих считал свою аденому куском засохших экскрементов — именно так нужно относиться к болезням! Но зачем Роза приходила в больницу? Почему подарила безумного Сальвадора Дали?

Новелла о неистовой страсти, которая постоянно в конфликте с разумом и государственными задачами, о внебрачных детях, упрямых шотландках, великом Роберте Бернсе, о скуке жизни и преимуществах реки Волги перед петлей

Да, Лондон малость чересчур для нас.

Не то что я хочу вас этим обидеть —

Просто мы тут сошли бы с ума.

Т.С. Элиот
Декамерон шпионов. Записки сладострастника

Когда в посольстве СССР, что на Кенсингтон Пэлас-гарденс, затаившейся близ Кенсингтонского дворца улице миллионеров, проходило партийное собрание, в русском отделе британской контрразведки — МИ-5 наступал истинный праздник. Уже за неделю об этом событии становилось известно имеющей встроенные уши контрразведке, именовали его не иначе, как «профсоюзным» — ведь большевистский ЦК еще с коминтерновских времен повелел конспирироваться, опасаясь, что англичане поставят комячейку в посольстве вне закона. Но хотя многие хохотали над архаичностью «профсоюзной» вывески, поднять руку на нее никто не смел: в Москве еще живы были зубры, стоявшие у истоков этой глубокой зашифровки.

Трансляция собрания в скромное здание МИ-5 недалеко от вокзала Виктория проходила через искусно заделанные в зале посольства микрофоны (операцию провели много лет назад через русскую агентессу-уборщицу), до сих пор не обнаруженные советской службой безопасности. Лайв-шоу через мониторы поступало прямо в кабинет, где для пущей фееричности на табло высвечивались фотографии выступавших и их краткие биографии. Все это создавало сочный спектакль, дававший фору любой комедии Уэст-Энда, и потешало не только обитателей кабинета — Джорджа Листера, Джеймса Бэрри и Вивиана Колина, но и других рыцарей русского отдела, не упускавших случая, чтобы заглянуть в кабинет и выпить заодно чаю, приготовленного добросердечной во всех отношениях секретаршей Молли. И даже сам начальник отдела легендарный Питер Дженкинс, всю жизнь посвятивший беззаветной борьбе с коварными русскими, иногда являл свою персону подчиненным, устроившись скромно в уголке на стуле, — присутствие шефа вносило некоторое оцепенение в ряды зрителей, любивших крепкие шутки в адрес выступавших.

К самому началу собрания народ обычно стягивался вяло, зная косноязычность посольства и секретаря партийной организации Переверзева — говорил он медленно, бесконечно повторялся, тянул кота за хвост на редкость занудно. Однако в этот день посещаемость была выше обычной.

— Все ли мы сделали для улучшения англо-советских отношений? — риторически вопрошал Переверзев, протыкая указательным пальцем воздух. — Нет, товарищи, далеко не все! Конечно, посольство поработало в этом плане неплохо, однако впереди еще много важных проблем, которые требуется разрешить (эту тему он еще долго пережевывал, не в состоянии выбраться из пучины слов).

— Ну и наглец! — хмыкнул розовощекий Джордж, попутно прихлопнув муху, уже давно парившую над его головой, он слыл не только закаленным борцом с русскими, но и убийцей любого вида насекомых, которых он выискивал в самых невероятных местах.

— Подумать только: болтать об англо-советской дружбе и в то же время забить и посольство, и все другие советские учреждения сотрудниками КГБ и ГРУ!

Тезис о постоянном наращивании советской разведывательной мощи в Англии, о том, что «они здесь, словно тараканы», несомненно можно отнести к самому популярному в русском отделе. Возмущение обычно сопровождалось сетованиями по поводу скупости парламента, экономившего каждый пенс на святое дело безопасности, в том числе и на контрразведку.

— Наши бездельники из МИ-6 тоже в Москве говорят о дружбе, — отозвался Джеймс, отразив в этой короткой реплике глубинные противоречия между МИ-5 и МИ-6, английской разведкой, работавшей за рубежом. — Правда, совершенно непонятно, зачем разыгрывать спектакль друг перед другом.

— Русские патологически конспиративны и всегда исходят из того, что их подслушивают. Тем более что собрание проходит в незащищенном помещении, где запрещено говорить на секретные темы, — пояснил Джордж.

В разведшколе славянскую душу изучали досконально и знали, что кроме всего прочего она недолюбливает иностранцев, отличается беспечностью, разгильдяйством и непонятными метаниями из одной крайности в другую, склонна к беспредельному пьянству и удручающей прямолинейности.

— Может, они просто знают, что у нас там «жучки»? — заметил Джеймс.

— Исключено. Они бы сразу их изъяли.

Джеймс промолчал и подумал, что это совсем не обязательно — ведь можно исходить из презумпции, что вместо старых «жучков» поставят новые. Так не лучше ли жить со старыми и хорошо известными?

Между тем Переверзев снял очки, что указывало на переход от рутинного толчения воды в ступе к душевным откровениям, и внимательно осмотрел зал подслеповатыми глазами. Зал тут же притих и даже замер.

— А теперь, товарищи, я хотел бы затронуть проблему коньяка…

Тут Джордж издал радостный вопль и несколько раз ударил кулаком по стене — кабинет тут же стал наполняться сотрудниками, и появился даже сам шеф, не пожелавший присесть и прислонившийся к стене у дверей, засунув руки в штаны из бежевого кавалерийского габардина.

— Вам известно, что произошло большое несчастье, — продолжал Переверзев, — большая беда для нашего государства: по вине московской внешнеторговой организации, пренебрегшей консультациями с нашими посольством и торгпредством, в Англию ввезли для продажи большую партию армянского коньяка, снабдив не этикеткой «бренди», а этикеткой «коньяк».

Он помолчал, ожидая реакции зала, но ее не последовало: никто ничего не понял.

— Коньяк является исключительной монополией французов, и использование этого названия противоречит международному праву. Посоветовавшись с Москвой, — тут Переверзев сделал многозначительный акцент, будто он советовался не меньше, чем с генеральным секретарем, — мы приняли решение не вывозить груз обратно, неся новые расходы, а реализовать его внутри советской колонии по доступной цене, т. е. по два фунта за бутылку. И вот итог: должен вас поздравить, товарищи, — Переверзев не был совсем лишен чувства юмора, — партия коньяка была реализована в рекордно короткий срок — одна неделя! Уверяю вас, что англичанам на это дело потребовался бы по крайней мере год.

В зале посольства и в кабинете МИ-5 одновременно раздался дружный хохот, словно наступило единение врагов и все радовались этому великому событию.

— Но это предыстория. Смысл моего выступления сводится к тому, что пустые бутылки валяются не только рядом с королевским дворцом здесь, на Кенсингтон Пэлас-гарденс, но даже в пригородном Кью-гарденс, — строго завершил свой спич Переверзев. — Спасибо за внимание.

По залу пробежал блудливый шепоток, народ пересматривался и перемигивался, словно банда преступников, повязанных одною веревкой: коньяк прошел через желудки всех присутствующих, кроме, пожалуй, первого секретаря Пурникова, человека на редкость интеллигентного и, видимо, потому терявшего контроль после даже малой рюмки.

Язвительный, как и все непьющие, Пурников подумал, что бутылками забросан не только Кью-гарденс, но и почтенный Риджент-парк с оленями и гольфовыми площадками и уж, конечно, королевский Виндзор, куда обожали выезжать на пикники.

— Кажется, я видел пустую бутылку в урне рядом со входом в нашу фирму, — попытался пошутить обычно молчаливый юный Вивиан, поступивший в русский отдел лишь два года назад, сразу после Оксфорда, однако на его остроту никто не отреагировал (если бы это изрек Питер Дженкинс, комната обрушилась бы от хохота).

Тем временем наступившая пауза сменилась прениями.

— Слово предоставляется товарищу Ирине Воробьевой, — объявил председательствующий.

На трибуне появилась полная дама лет сорока с твердыми чертами лица, волевым подбородком и благородно-длинным носом, под которым чернели растопыренные в разные стороны усики, причем изрядно помятые, словно по ним проехал пылесос.

— Я сама армянка, товарищи, моя девичья фамилия Акопян, и потому мне особенно больно за армянский коньяк. Распродажа его по дешевым ценам нашим сотрудникам была глубоко гуманным актом руководства посольства и профорганизации (она сделала паузу и тепло посмотрела и на посла, и на Переверзева, сидевших в президиуме), и тогда, конечно, никто не подозревал, что найдутся безответственные товарищи, которые будут разбрасывать по всему Лондону пустые бутылки с надписью «Сделано в СССР». Что подумают о нас англичане? Неужели те, кто бросал пустые бутылки, не понимали, что бросают тень на свою Родину? Казалось бы, это мелкий вопрос, но одна такая пустая бутылка сводит на нет наши усилия по укреплению англо-советской дружбы. Не подумайте, что я — аскет, товарищи, я сама иногда выпиваю (смех в обоих помещениях), но не забывайте: вы — в капиталистической Англии с вековыми предрассудками, где даже в паб не пустят с собственной бутылкой!

Джордж воздел руки к небу, аудитория завыла от восторга, а Питер Дженкинс вынул платок из штанин, где покоилась его рука, и промокнул капельку у глаза.

Тема пустых бутылок обсуждалась живо, диапазон выступлений колебался от мрачно-осуждающих до гнусно-ерничающих, злобствующий Пурников даже предложил резолюцию, обязывающую профбюро торгпредства впредь контролировать подобные распродажи.

Но наступал уикенд с его загородными поездками и дружескими застольями. Засиживаться никому не хотелось.

В субботу Игорь Воробьев, взяв жену Ирину и десятилетнего сына, устремил свою «Волгу» в галерею Тейт.

Игорь считал своим долгом самообразовываться и, соответственно, приобщать к культуре жену и сына, Тейт он ставил на первое место по сравнению с Национальной и Портретной галереями, хотя больше всего предпочитал небольшие музеи вроде Коннот, Уоллес или Кенвуд в диком парке Хемстед-хит.

— Честно говоря, меня мутит от этого модерна, — говорила Ирина. — Не зря Хрущев дал по одному месту нашим абстракционистам — такое и осел может намалевать своим хвостом!

— Ты можешь посидеть в машине или прогуляться по набережной, — заметил Игорь. — В галерее не только абстракционисты, там и Тернер, и Мур…

— У этого Тернера — один туман, и ничего не видно, — возмутилась Ирина, вышла на набережную и медленно двинулась вдоль Темзы, критическим оком рассматривая прохожих.

Игорь обожал модерн, впрочем, и сын Витя с интересом рассматривал скульптуры Мура и даже поглаживал их рукой, хотя предпочитал не художественные галереи, а посольскую дачу под Гастингсом, подаренную Советам каким-то сбрендившим индусом-коммунистом. Дети чувствовали там себя вольно и с удовольствием разламывали муляжи рыцарей в кольчугах и раздирали старинные шпалеры. Домой возвращались молча, Игорь, впрочем, несколько раз пытался оживить атмосферу, но отвердевший подбородок Ирины говорил о том, что она обижена и на Игоря, и на весь модернизм. У дома он затормозил, предупредительно открыл двери и выпустил жену и сына из машины.

— Я приеду поздно, пришёл наш корабль в Тилбури, и у меня там масса дел.

У советского морского представителя в порту Тилбури действительно имелся небольшой офис, приходилось постоянно метаться между портом и столицей, что отнимало немало времени.

— Господи, даже в субботу работа! — проворчала Ирина. — Как мне все это надоело!

— Я могу попроситься домой в Москву, — заметил Игорь, зная, как раздражают супругу даже намеки на скорое возвращение домой.

Любящий муж и отец подарил жене и сыну пару легких поцелуев и умчался по неотложным делам.

По субботам Джордж Листер, как правило, встречался со своей любовницей Барбарой. Двух интенсивных часов в постели ему вполне хватало, чтобы зарядиться на всю неделю, чего нельзя сказать о его партнерше. Счастливые минуты Джорджа уже истекли, и он, натянув штаны, с удовольствием прихлебнул из стаканчика со скотчем, прикидывая, что еще успеет сыграть партию-другую в бридж.

— Уже уходишь? — без особой обиды спросила Барбара, давно смирившаяся со спринтерскими качествами Джорджа, кроме того, впереди маячило еще одно многообещающее свидание с несгибаемым стайером.

— Много дел, — сказал Джордж озабоченно, словно на Лондон в субботний вечер навалились все шпионы мира и лично ему выпала честь в этот тяжкий момент оградить граждан от несчастий.

— Не забудь передать привет жене! — съязвила Барбара, хорошо изучившая все трюки Джорджа.

— Обязательно! Ей будет очень приятно услышать доброе слово от старой подруги! — он не остался в долгу, тем более что не грешил против истины.

На этой веселой ноте они и расстались, нежно расцеловавшись, Джордж молодцевато сбежал вниз по лестнице и через задний ход вышел в небольшой садик (как опытный конспиратор, он старался не пользоваться главным подъездом, зачем зря светиться перед соседями?), где прогуливалась лишь пара с детской коляской. Мельком взглянув на супругов, Джордж нарочито деловым шагом проследовал дальше, но вдруг остановился: лицо мужчины показалось ему чрезвычайно знакомым. Вроде бы приводя в порядок развязавшийся шнурок на ботинке (излюбленный, хотя и избитый прием филеров), он пристальнее изучил мужчину. Пара двигалась мирно, говорила по-английски, спутница мужчины сверкала яркой рыжиной и изящно двигала ягодицами, а мужчина — в этом не было никакого сомнения — являл собою Игоря Воробьева, которого Джордж прекрасно знал по досье и фотографиям в профиль и анфас. Нечего и говорить, что прогулка русского с таинственной мамой, не проходившей по досье в качестве супруги, являлась сама по себе происшествием чрезвычайным, и сердце Джорджа бешено забилось, словно он родился не хладнокровным англичанином, а каким-нибудь воспаленным макаронником, ноги загорелись и автоматически понесли его в штаб-квартиру контрразведки, где, естественно, на уикенд никого, кроме дежурного, не осталось.

Шеф русского отдела Дженкинс наконец вырвался в суровом одиночестве (жена болела и лечилась во Франции) в Корнуолл к своему старому другу, жившему в добротном имении на высокой горе, пропастью обрывавшейся в серое море. После завтрака друзья съездили на джипе в живописную деревушку близ Панзанса, где когда-то во время Первой мировой мучился Лоуренс, но не прославленный полковник, а плодовитый писатель и творец ранее порнографической, а ныне вполне банальной книги «Любовник леди Чаттерлей». Писатель был женат на немке Фриде, которую все вокруг считали немецкой шпионкой, и каждый раз, когда она развешивала сушить белье, доносили в полицию, что это — условный сигнал для немцев.

Овдовевший дружок давно отдыхал на пенсии, а заодно и издавал маленький журнальчик по садоводству, имевший такой успех, что ему постоянно писали и даже лично визитировали поклонницы, жаждавшие поделиться впечатлениями, одна из них, наиболее преданная делу садоводства, в этот раз осталась на уикенд и приготовила великолепный ужин, состоявший из министроне и потрясающе зажаренного кролика, которого ели и под красное бургундское «Nuits St. George», и под белое «Puilly fume», потом перешли в маленькую гостиную, откинулись в креслах, отведали порта и кофе и засели за карты, изредка поглядывая на включенный телевизор. За этим благородным занятием и застал Питера телефонный звонок Джорджа Листера.

— Чрезвычайное происшествие, шеф, — отрывисто говорил Джордж, боясь проронить лишнее слово.

— Требуется мое немедленное возвращение?

— Не знаю, шеф, я не могу объяснить по телефону…

— Ни в коем случае! — предупредил не менее конспиративный Питер, — намекните в общей форме…

— Это касается интересующего нас человека… неожиданно появились новые, совершенно сенсационные данные… он относится к породе медведей… конечно, дело терпит…

— Я вас понял, — ответил Дженкинс. — Белых медведей?

— Нет, черных, — пояснил Джордж.

Белые медведи на контрразведывательном сленге означали страны Восточной Европы, черные, естественно, были злобные Советы, точившие клыки на Соединенное королевство.

— В таком случае я немедленно вылетаю.

Игру пришлось прервать, но Дженкинс не жалел об этом: душа его испытывала дискомфорт без острых заварушек — недаром он начал свою карьеру в СОЕ, диверсионном подразделении, забрасывавшем своих людей в тыл к немцам. Джордж встретил шефа прямо в аэропорту Хитроу на своей машине, к счастью, дорога была без пробок, хотя навстречу тянулась вереница автомобилей с лондонцами, жаждавшими вдохнуть кислород за городом.

— Я что-то позабыл, кто такой этот Игорь Воробьев, но уверен, что мы его не разрабатывали… — память у Дженкинса была феноменальной, и он часто поражал своих подчиненных такими тонкостями, как зарплата завхоза советского торгпредства, число автомобилей в агентстве ТАСС или семейная генеалогия какого-нибудь третьестепенного сотрудника КГБ.

— Вы совершенно правы, — Джордж чувствовал себя несколько неловко, вытянув шефа с заслуженного отдыха, — мы с самого начала не проявляли к нему никакого интереса. Он работает в советском представительстве Морфлота, занимается кораблями, и даже КГБ его не использует, считая инертным и малоспособным.

— Откуда вы знаете последнее? — поднял брови шеф.

— Данные прослушивания квартир. Снисходительные и даже уничижительные отзывы о нем кагэбистов. Жена заместителя резидента сказала своей подружке, что Воробьев — ни рыба, ни мясо, при этом сослалась на своего мужа.

На базе прослушивания квартир новый Лев Толстой смог бы создать великое драматическое произведение, в котором бурлили бы и ненависть, и любовь, и жажда подложить свинью. Особенно много пищи давали английской спецслужбе семейные скандалы, когда стороны забывали о сдержанности и бдительности и прямо резали правду-матку, вплоть до возмущения жен задержками со званиями их мужей, недостаточных зарплат и зависти к дворнику, который на самом деле полковник КГБ.

— Что еще мы знаем о нем? — продолжал допрос Дженкинс.

— Он тут шесть лет, жена у него… помните армянку, выступавшую на партсобрании? Все хохотали. Так это она и есть!

— И это все сведения? Положение в семье?

— Мы его не разрабатывали. Вы сами не раз говорили, что глупо разбрасывать силы на всех… надо работать приоритетно… — оправдывался Джордж.

— Вы всегда находите хорошую причину для своей бездеятельности, — шеф был явно не в духе после срочного вылета из Корнуолла. — Запомните, Джордж, что для нас не существует людей, не представляющих интерес. Даже из уборщицы можно сделать первоклассного агента, конечно, если она убирает кабинет советского посла. Даже бульдог резидента КГБ может сослужить хорошую службу, если зашить ему под шкуру чувствительные датчики… — тут шеф почувствовал, что хватил лишку и явно преувеличил возможности бульдога, при этом он вспомнил о собственном бульдоге, которому тоже враги могут залезть под шкуру, и ему стало жалко пса.

— Так кто же его спутница? — шеф помягчел. — Может, это просто случайность?

— Сомневаюсь. У них был вид близких друзей.

— Интересно, как вы это определяете? — хмыкнул Дженкинс. — По улыбкам, по стилю беседы, по телодвижениям во время прогулки?

— Фамилию и прочие данные я еще не установил, но она явно англичанка… — уклонился от прямого ответа Джордж.

— Где она живет?

— Бакстоун-гарденс.

— А как вы оказались в том районе?

Потребовалось усилие воли, чтобы сохранить почтительно-деловую маску на лице и устоять перед пронизывающим взором опытного волка.

— Был у приятеля… — Джордж внутренне съёжился, и ему вдруг стало жаль самого себя: чего, собственно, он боится? Всему отделу известно, что с женой он живет нелегко и собирается разводиться.

Только идиоты вытаскивают начальство с отдыха, это общеизвестно. Хотя… с другой, стороны, он проявил рвение, это зачтется, не сейчас — так позже.

— Надеюсь, к понедельнику вы соберете более полную информацию, у вас впереди целое воскресенье! — Дженкинс осклабился, а Джордж сделал вид, что нет большего удовольствия, чем тратить воскресенье на дела оперативные.

В это время в доме на Бакстоун-гарденс, что почти рядом с метро Эрлс-Корт, царила сама патриархальность: Игорь Воробьев мирно ужинал вместе с Джейн, попивая дешевое итальянское вино и бросая нежные взоры на кроватку с дитем. Рыжеволосая, гибкая, с миниатюрной фигуркой мама изредка подходила к нему и любовно поправляла то одеяльце, то подушку, незаконный отец чувствовал себя легко и раскованно, он тоже иногда любовно целовал мальчика в головку. Допив вино, Игорь встал во весь свой высоченный рост, потянулся, повалился на тахту и, сбросив тапочки, положил на стул длинные ноги в тонких шерстяных носках.

— Ты не забыл, что через неделю ему будет год? — спросила Джейн.

— Разве я могу это забыть? — он взял в руки ее ладонь и ласково прикоснулся к ней губами. — Мы это обязательно отпразднуем.

Он посмотрел на часы и заморгал глазами, уходить ему не хотелось ни сегодня, ни несколько дней назад, никогда.

— Уже почти полночь, мне пора… — звучало, словно мольба.

— Так не хочется тебя отпускать… — она обняла его и увела в соседнюю комнату, тайно надеясь, что он останется ночевать: победа над той, другой, которая напрасно ждет и, возможно, никогда не дождется.

Но Воробьев не в силах был разрубить гордиев узел, хотя жена последние годы вызывала у него только отвращение.

— Подожди, скоро все образуется… — он прильнул к Джейн на прощание, помахал рукой спящему младенцу и вышел.

…Тонкий захлебывающийся визг будильника разбудил Джорджа ровно в семь, обычно он минут пять медленно выходил из сна, но сейчас, словно по тревоге, сразу же начал одеваться.

— Господи, даже в воскресенье нет покоя! — простонала жена, набрасывая себе на голову одеяло, но Джордж уже бодренько варил кофе на кухне. Выхлебал залпом, посмотрел на себя в зеркало и остался доволен: здоровый цвет лица, мускулистые плечи, спортивная фигура, натренированная на велосипеде и в бассейнах, вид защитника отечества, каждую минуту готового к бою. На машине быстро добрался до Бакстоун-гарденс и, словно впервые, с любопытством осмотрел пятиэтажный кирпичный дом с четырьмя подъездами. Подошел к первому подъезду и наугад нажал кнопку.

— Кто это, черт побери, трезвонит в такую рань? — прохрипел какой-то бас.

Он отскочил к другому подъезду, там снова нажал на кнопку.

— Хэллоу! — раздался перепуганный женский голос.

— Извините, где живет консьержка этого дома?

— Нажмите на пятнадцатую квартиру, это мистер Хопкинс.

Мистер Хопкинс отозвался безрадостным скрипучим голосом.

— Извините, мистер Хопкинс, меня зовут Джордж Смит, у меня к вам дело, я хотел бы снять в этом доме квартиру…

Дверь зажужжала, и вскоре Джордж предстал перед неприятным толстяком с отвислыми губами и вытянутым склеротическим носом, которым он словно обнюхивал пришельца со всех сторон.

— У нас только двухкомнатные меблированные квартиры, — начал Хопкинс без всяких предисловий. — Это вас устраивает?

— Не совсем, — ответил Джордж. — А можно без мебели?

— В этом случае вам стоит переговорить лично с хозяином.

— Хорошо. У меня есть еще один вопрос, — Джордж немного помялся, — тут у вас в доме есть пара, у них ребенок, у нее рыжие волосы. Как ее фамилия и в каком подъезде…

— А зачем вам это нужно? — перебил его толстяк.

— Видите ли, — Джордж порылся в карманах и протянул документ, — я из Скотленд-Ярда…

— Ах, вот в чем дело! — яростно отреагировал Хопкинс. — И фамилию придумал хорошую — Смит! Я сразу догадался, что вы — шпик, и какого черта вы беспокоите честных людей в воскресенье?! Да еще придумываете идиотский предлог! Да я видеть вас не желаю, не то что отвечать на ваши шпионские вопросы!

Словно ошпаренный, Джордж вылетел на улицу и задумался. Обычно к просьбам Скотленд-Ярда законопослушные англичане относились с пониманием, а тут он нарвался на явно обиженного и с характером. Впрочем, работа по выяснению адресов — самая трудоемкая, обычно ею занимаются филеры, имеющие своих людей среди сторожей, дворников и консьержей. После некоторых колебаний он подошел к подъезду, где жила Барбара, нажал на кнопку и молвил елейным голосом:

— Доброе утро, Ба! Я случайно оказался в твоем районе и хотел тебя навестить.

Нельзя сказать, чтобы Джордж позвонил в самый подходящий момент: обнажённая Барбара в это время трепыхалась в страстных объятиях молодого индуса, давным-давно овладевшего заветами из «Камасутры». Звонок домофона разладил сыгравшийся оркестр, пришлось вскочить и, чертыхаясь, побежать к двери.

— Извини, но я принимаю ванну и сразу же уезжаю…

Барбара не скрывала раздражения, тут же повесила трубку и помчалась обратно в полыхающее ложе, где сверкал белками сухой, как выжженная пустыня, жилистый индус. Разочарованный Джордж глубоко вздохнул, сел в машину и полетел по пустынным воскресным улицам прямо на службу, где было пусто — лишь одинокий дежурный, окруженный бумагами и телефонами, мечтательно смотрел в окно на голубое, созданное для уикенда небо.

— Послушай, Харри, мне нужно срочно сделать установку по месту жительства.

— Ты что? Спятил? Сегодня работает лишь одна бригада слежки, да и то их уже закрепили за советским военным атташе — он любит проводить операции по воскресеньям.

— Это очень важно. Указание самого шефа.

На дежурного эти слова не произвели никакого впечатления. Воскресенье в Англии — это святой день, пусть даже небо обрушится на землю, но преданный королеве сотрудник спецслужб вряд ли шевельнет пальцем, если он уже напялил старый свитер и удерживает дога, рвущегося на прогулку, или просматривает за кофе необъятную, похожую на целую подшивку газету «Санди Таймс».

— Как будто ты с неба свалился! Все ребята отдыхают, к тому же сегодня «Челси» играет с «Юнайтед Манчестер», можешь себе представить, что произойдет, если я вызову кого-нибудь на работу? — дежурный разводил руками и улыбался, мысленно посылая чрезмерно усердного Джорджа подальше.

Пройдя в свой кабинет, Джордж отыскал досье на Воробьева, увы, но в оно содержало лишь его анкету, заполненную для получения визы, и краткую справку о его местоположении в Лондоне.

Ситуация выглядела безвыходной и пришлось снова потревожить Барбару.

— Ты еще дома? Извини, что я тебя потревожил. Нестерпимо хотелось тебя увидеть, — говорил он таким вкрадчивым и фальшивым голосом, что самому сделалось противно.

— Так приезжай. У меня изменились планы, я буду дома.

Барбару уже покинул темпераментный индус (не последнюю роль в этом сыграл гудок домофона, разрушивший мир «Камасутры» именно тогда, когда счастье было так близко), теперь она скучала и грустно курила, размышляя о тотальной слабости мужского рода вне зависимости от расовых особенностей.

— Постараюсь. Послушай, Ба, там у тебя во дворе бродит какая-то рыжая с ребенком. Кто это? — он даже закашлялся, чтобы показать свою незаинтересованность.

— Неужели она тебе понравилась? Это Джейн, довольно наглая девка, ее сыну почти год. Раньше работала на какой-то фирме.

— А как ее фамилия?

— Никогда не интересовалась. Она шотландка и очень гордится этим.

— А муж у нее кто?

— Вот почему ты мне звонишь! Это тебе нужно для работы, а я-то думала… Все вы такие в МИ-5! — взорвалась Ба.

Последнее было ударом ниже пояса: вряд ли в мире существует контрразведка, которая так глубоко залегла на дне, как МИ-5, никто толком не знает, где она находится и кто там работает, — все рыцари плаща и кинжала функционируют под другими вывесками.

— Причем тут МИ-5? Я ведь работаю в казначействе, ты это прекрасно знаешь! — слабо вякнул Джордж.

— Ха-ха. Спроси у моей лучшей подруги и твоей жены! — не щадила его Барбара. — Как она себя чувствует? Ты успел с ней переспать рано утром, перед тем как она приготовила тебе овсянку? Или по воскресеньям она дрыхнет целый день?

Джордж замолчал, ему стало чуть тошно от прямых атак на собственную половину — вот она, расплата за адюльтер с подругой жены, вечная история, и завидуешь друзьям, снимающим запросто девочек на стороне.

— Так ты приедешь? — милостиво прервала она паузу.

— Я с работы, но постараюсь, сделаю все, что смогу. Целую тебя, милая…

Джордж облегченно повесил трубку, конечно, сведений получил он с гулькин нос, но вполне достаточно, чтобы разматывать клубок дальше — во всяком случае утром уже не придется стоять на ковре перед шефом со спущенными штанами.

…Несчастье Игоря Воробьева заключалось не только в том, что он был влюбчив (особенно везло ему на лахудр, от которых все шарахались, — на этом фоне рыженькая Джейн высилась, как Мэрилин Монро), в конце концов, это не самый страшный порок. Беда была в фантастической нерешительности Игоря, органической неспособности сделать определенный шаг в ту или иную сторону, при этом, к несчастью, выглядел он, как герой a-ля Джек Лондон: рост высоченный, подбородок по-боксерски вперед, лицо твердое и мужественное, движения уверенные — такому человеку хотелось довериться на всю жизнь. Сослуживцы хорошо знали слабости Игоря и никогда не доверяли ему самостоятельно вести какие-либо переговоры с иностранными фирмами — в этом случае финал не предвиделся, решения Игорь принять не мог и вечно, как буриданов осел, выбирал между двумя охапками сена.

Роман с Джейн завертелся нежданно-негаданно на приеме в английской судостроительной фирме, устроенном в честь построенного СССР торгового судна, о борт последнего супруга торгпреда традиционно расколотила бутылку шампанского, привязанного к толстому канату. На последующем банкете все изрядно возлияли, там Игорь и познакомился с Джейн, служившей на фирме секретаршей. Приобщил ее к водке и научил пить залпом, на русский манер (это тут же ввело шотландку в сладостный транс). Затем они отправились в ночной клуб на Пикадилли, смотрели бессмысленное и шумное шоу, крупно выпили виски, танцевали и целовались, а позже как-то само собой получилось, что Игорь очутился в постели Джейн у нее на квартире. Любовники продолжали встречаться, и вскоре Джейн порадовала влюбленного по уши русского неожиданной (или вполне ожиданной) беременностью и полным нежеланием делать аборт, что противоречило ее католической вере. От шока Игорь чуть не слетел со стула, но подавил в себе заячье желание бежать от Джейн на край света и даже разыграл роль заботливого отца, деланно радуясь и покрывая ее поцелуями, — получилось это глупо и неуклюже.

Джейн была истинной свободолюбивой шотландкой, навязывать себя не собиралась, несмотря на любовь к Игорю, и не сомневалась в своем счастливом будущем даже в качестве матери-одиночки, тем более что она закончила лондонскуюшколу экономики (место секретаря было лишь временным транзитом в большой бизнес, о котором она мечтала). Все это умиляло Игоря, завзятого англофила, читавшего в оригинале неведомого в России Энтони Троллопа и глубоко почитавшего такого же загадочного субъекта, алкаша, женолюба и остроумца доктора Самюэля Джонсона, воспетого Босвеллом. Игорь восторгался английскими пабами, скачками в Дерби и Аскоте, полосатыми костюмами, собачьими бегами, твидом «харрис» и тонкими фланелевыми брюками, увы, протиравшимися слишком быстро, но все равно прекрасными.

Первых сведений, полученных от Барбары, вполне хватило для начала самой активной разработки загадочной пары. Уже через два дня телефонный аппарат на квартире Джейн приобрел все качества «жучка», и на следующий день, с приходом на квартиру Игоря, это дало богатый, чуть сентиментальный материал, который вызывал улыбки и неподдельный интерес у девиц контрразведки, обрабатывавших подслушанное.

— Мне кажется, в другой жизни я был англичанином, — говорил он Джейн. — Я смутно ощущаю, что жил когда-то на этом острове и даже носил рыцарские доспехи.

— Возможно, ты даже убил меня…

— Как так? — удивился он.

— А вдруг я была Марией Стюарт, а ты — ее палачом?

Это прекрасно — играть в историю, это прекрасно, как детство: можно побывать и в образе Ромео, и Отелло, и Юлием Цезарем, да и у женщин хватает блестящего прошлого от Евы до Марии Антуанетты. Потом они пили шерри и он читал Роберта Бернса на своем великолепном английском:

Расстаться нам велит судьба,

Не видно перемен.

Но буду я любить всегда

Свою малютку Джен!

И снова ночное расставание, фальшь и омерзительное чувство вины. Она молчала, но подтекст читался в ее потемневших глазах.

— Я не знаю, что делать, Джейн, ты должна меня понять, ты же умная. Не могу я так сразу бросить и жену, и двоих детей…

— Почему ты поднял эту тему? Можно подумать, что я жажду за тебя замуж!

— Но все-таки у нас Игорь! — сына назвали в честь папы.

— Это мой сын, и мы с тобой свободные люди.

— Но я люблю тебя! — туповато настаивал он. — Я не могу без тебя, — и он бросился целовать ее.

Пожалуй, больше всего она любила в нем эту порывистую иррациональность, когда с губ срывались бессвязные слова, а сами губы, объединившись с руками, беспокойно и необузданно бродили по ее телу. Она любила сопротивляться его ласкам, поднимая его градус, и потом, когда уже пот градом струился у него по лбу, неожиданно уступать, вызывая в нем новый приступ новой страсти. Девушки в службе подслушивания напряглись и заблестели глазами, словно смотрели грандиозный любовный фильм, правда, без изображения. Но на этот раз ничего пикантного не произошло, Джейн отстранила его и, холодно улыбаясь, открыла дверь.

— Джейн, милая, все будет хорошо, мы обязательно будем все вместе: ты, я и Игорь.

— Игорь, уходи, тебе пора! — ее раздражали долгие прощания, когда он топтался у двери, не в силах решить: остаться или уйти.

Когда он ушел, она долго не могла заснуть…

Оперативный Джордж времени не терял и поставил на слуховой контроль и квартиру главного героя спектакля. В тот вечер стены сотрясались от ссоры Ирины с сыном, принесшим много двоек в конце четверти, слушать это было скучно, но, к счастью, после полуночи появился глава семейства, и начался новый, более драматический акт.

— Где ты был?! — это рассвирепевшая Ирина.

— Я же тебе говорил, что в Тилбури сейчас зашло много наших судов… Что с тобою, Ирочка? — он попытался обнять ее, забыв, что взбешенных тигриц опасно трогать даже за хвост.

— Почти каждый день ты приезжаешь за полночь! Посмотри на свои губы, — она подтолкнула его к зеркалу, — от тебя пахнет… воняет чужой бабой!

Игорь слабо представлял разницу между запахами бабы своей и бабы чужой, тем более что он любил пользоваться хорошим одеколоном, однако натиск его напугал.

— Ты с ума сошла! Клянусь, что я был на работе…

Не оправдывайся, не обращай внимания, нашептывал внутренний голос, преврати все в шутку, не реагируй, это только заводит.

— Врешь! — она уже вошла в истерику, и скомканный кустик усов под носом дергался, словно рвался в бой. — Врешь! — и в него полетел подсвечник с унылой желтой свечой, он просвистел мимо его уха и угодил прямо в китайскую вазу — она картинно взорвалась, осыпав осколками персидский ковер. Непопадание в цель и гибель любимой вазы еще больше распалили Ирину, закатив глаза, она схватила большое (но недорогое) блюдо и с силой шмякнула его об пол.

— Ты предатель! — орала она. — Ты и в партийной жизни не участвуешь, потому что пресмыкаешься перед англичанами! Думаешь, если приоделся в полосатый костюм, то стал похож на джентльмена? Как был деревней, так и остался, вместе со своими забуревшими родителями…

— Ради бога, не трогай моих родителей…

— Однажды я плюну на все и расскажу на партбюро всю правду о тебе! И о твоих восторгах по поводу английской демократии, и о том, что ты читаешь Солженицына!

— Я же читаю его в английских газетах, у меня нет его книг, — он не на шутку перепугался. — Ирочка, успокойся, что ты говоришь?

— Уходи! — закричала она. — Я не могу жить с тобой под одной крышей!

И ушла в другую комнату, всхлипывая и путаясь в халате. Девушки из службы подслушивания были в восторге. Игорь капнул скотча в стакан с водой, но пить не стал, ночь подкатилась клубком к горлу, и он тихо, неумело заплакал.

На следующий день контрразведка МИ-5 тоже не избежала бескровной драмы.

— Ну и дела! — говорил Питер Дженкинс, сжигая грозным взором Джорджа Листера, Джеймса Барри и Вивьена Колина, затаившихся, словно перепуганные хорьки, на своих стульях. — Что же это происходит?! Русский не просто живет с шотландкой, но и имеет от нее сына, причем названного в его честь Игорем, причем этот русский — англофил и диссидент, а мы лишь хлопаем ушами и ничего об этом не знаем!

Дженкинс сделал паузу, остальные тоже траурно молчали.

— Русских тут, как сельдей в бочке, если бы нам увеличили штаты… к тому же он не связан с КГБ… — слабо пикнул Джордж, разорвав тишину.

— Хватит оправданий! — заорал шеф. — Перед вашим носом сидит готовый агент, а мы об этом даже не подозреваем. И это при том, что у нас сейчас нет хорошей русской агентуры…

— А Климкин? — вмешался доселе молчавший Барри.

— Что Климкин? — возмутился шеф. — Думаете, если завербовали шофера советского посла, то уже решили все проблемы. Ваш Климкин, кстати, полная тупица, к тому же он даже не может толком уяснить, о чем посол беседует в машине. А что касается его информации о тех, с кем встречается посол, то мы это и так знаем от службы слежки. Я уверен, что Климкин — подстава КГБ!

И Дженкинс презрительно растянул губы в усмешке. Все грустно смотрели куда-то вниз, на ножки начальственного стола, словно провинившиеся дети. Если уж Климкин подстава, то где же тогда честные люди? По подставам англичане считали мастерами себя и только себя, и действительно, контрразведка ловко подсовывала резидентуре КГБ своих людей: одни вызывались шпионить добровольно, приходили в посольство и даже предлагали секретные документы, других служба засекала и перевербовывала, и они верно служили, сообщая об интересах советской разведки.

— Что будем делать? — чуть успокоился шеф.

— По-видимому, надо продолжить изучение этого типа… Техника, которую мы недавно поставили у него дома, дает неплохие результаты… — осторожно заметил Джордж, боясь напороться на очередную мину.

— Тише едешь, дальше будешь? — язвительно отреагировал шеф. — И так еще несколько лет. А что, собственно, еще мы должны знать о нем? Разве всего того, что мы знаем, мало для его вербовки? Или вы полагаете, что он побежит в посольство и признается, что имеет на стороне ребенка? Его надо немедленно вербовать! — и в подтверждение своих слов Дженкинс стукнул трубкой о стол, пепел фейерверком осыпался на драгоценные бумаги.

Разговор закончился, прилежные контрразведчики встали и скромно покинули начальственный кабинет.

Ранним воскресным утром по аллеям Ричмонд-парка двигалась симпатичная пара: преисполненный достоинства седовласый джентльмен с сумкой, из которой торчали клюшки для гольфа, одет он был в клетчатый пиджак и никкербокеры, большую и, по-видимому, умную голову покрывала тоже клетчатая кепка. Джентльмен ласково посматривал на молодого человека, вероятно, сына, в пуловере и джинсах, и изредка указывал рукой на лауны, где уже неторопливо расхаживали игроки. Впрочем, разговор между резидентом КГБ в Лондоне Олегом Тениным и Вивьеном Колином, завербованным КГБ еще три года назад в университете и внедренным в МИ-5, выходил за рамки спортивной дискуссии, хотя со стороны выглядел именно таким образом.

— Очень интересная информация! — говорил Тенин, осматривая клюшку так внимательно, будто тотчас же собирался ухнуть ею по шару. — И что Дженкинс собирается делать с этим Воробьевым?

— Он намерен его вербовать, не откладывая дела в долгий ящик. Вы же знаете, что мой шеф не любит тянуть резину и весьма оперативен, — Вивьен относился к Дженкинсу с почтением, что не мешало ему по мере возможностей очищать отдел от секретов.

— Поэтому и попадает все время в задницу, — заметил Тенин, и они весело посмотрели друг другу в глаза, любящий папаша и вечно благодарный ему сынок. — Не будем затягивать встречу, конспирация прежде всего. Спасибо за документы.

Он улыбнулся самой широкой в мире русской улыбкой, а Вивьен отошел в сторону, чуть-чуть, осторожненько шевельнув пальцами в прощальном привете.

Прибыв в посольство, взбудораженный Тенин походил по кабинету, проигрывая все самые гениальные решения, но окончательного не нашел и вызвал к себе офицера безопасности Червоненко, перешедшего на оперативную работу из хозяйственного управления КГБ благодаря своим родственным связям. Чернобровый кудрявый красавец уже через минуту влетел в кабинет резидента и застыл во всей своей красе, интуитивно предчувствуя бурю.

— Садитесь! — резко сказал Тенин, словно приглашал присесть на электрический стул.

— Спасибо, я постою, — мягко ответил по-украински хитрый Червоненко, уже не раз опробовавший этот гениальный прием на начальстве: разве не вызывает жалости беззащитный, стоящий навытяжку человек? Разве, глядя на него, можно сказать грубое слово?

— Что вы думаете о Воробьеве? — начал Тенин без всяких вступлений.

— Как вам сказать… — Червоненко стал крутить и выигрывать время, дабы уловить отношение шефа к затронутой личности. — Человек он непростой… Сразу его понять трудно, с одной стороны, вроде бы…

— Что вы телитесь, как корова?

Дальше последовал хороший залп трехэтажного мата, Червоненко даже слегка покачнулся и вспомнил, как неделю назад после мощного разноса он помогал вытаскивать из этого кабинета заместителя резидента, у которого случился сердечный припадок.

— Что конкретно?! — рокотал Тенин.

— Работает он хорошо, никаких компроматов на него не поступало, ведет общественную работу, — от волнения стройный красавец начал заикаться.

— Ситуация в семье?

— Дружная советская семья, жена, как вам известно, председатель женсовета и член партбюро, у них двое детей…

Червоненко попытался еще поднабрать немного деталей из жизни Воробьева, но вспомнить ничего не смог, наоборот, в голову навязчиво ломилась Дуся Сидельникова, машинистка посольства, которую он недавно случайно засек в пабе с неизвестным типом. Дуся потом утверждала, что всего лишь пила кока-колу, а тип сам заговорил и даже предложил выпить. Ну, а если это легенда и Дуся английский агент? «Что бы еще припомнить о Воробьеве, черт побери?» — тужился он. Но Дуся влезла опять со своими проблемами, офицер безопасности даже покраснел, словно она сидела обнаженная у него на плече, не стыдясь резидента.

— А что вы скажете, — словно выстрелил в упор резидент, — если узнаете, что он трахает англичанку и имеет от нее ребенка?

— Девочку? — неожиданно для самого себя спросил офицер безопасности и от нахлынувшей слабости опустился на стул.

— Козла! — заорал Тенин. — Значит так: вызовите его в посольство, допросите и посадите в подвал под хорошей охраной.

— А что потом? — сумел выдавить из себя Червоненко, в мгновение ока превратившийся из чернобрового красавца в трясущееся желе.

— Дальше вывезем его на самолете в Москву! — резидент смотрел на офицера безопасности с нескрываемым презрением, он терпеть не мог слабаков в славных органах. — А теперь идите! Только придержите штаны.

— Зачем? — не понял Червоненко.

— Чтобы не капало на пол, — хмуро улыбнулся шеф, и Червоненко вышел, думая о том, что он обязательно соберет самые страшные компроматы на Олега Тенина. Его давно волновала предрасположенность резидента к дорогим ресторанам, где он порою встречался с высокопоставленными англичанами. Правда, это не составляло секрета: Тенин любил обсуждать с подчиненными кушанья и марки вин, а возвратившись после хорошего ланча, закуривал сигару и надолго забирался в сортир, единственный в резидентуре, сигарный запах быстро распространялся по резидентурскому помещению, наиболее смелые сотрудники перемигивались, а некоторым приходилось спускаться по нужде этажом ниже. Червоненко на высокой скорости пролетел в свой кабинет и там, отдышавшись, крепко задумался над операцией по заманиванию Воробьева в посольство…

Предвкушая предстоящее счастье, Игорь ехал на рандеву к Джейн, запасшись огромным игрушечным медвежонком для сына и изящным букетом хризантем для мамы. «Отцвели уж давно хризантемы в саду, а любовь все живет в моем сердце больном…» — мурлыкал он под нос. Настроен он был радостно и беспечно, погода разгулялась, солнце слепило глаза, водители с особой учтивостью уступали друг другу дорогу и тормозили перед «зебрами», улыбаясь переходящим дамам и поощрительно помахивая им руками. Ему и в голову не приходило, что в этот солнечный день над ним сгустились грозовые тучи: сзади, впереди и даже в боковых параллельных улицах следовало несколько машин слежки, ведущих закодированные переговоры по радио и контролировавших каждое движение объекта. Машины поддерживали связь и с оперативной группой во главе с Джорджем Листером (в ней были и Барри, и Колин), обложившей Бакстоун-гарденс со всех сторон. Все участники ответственной операции были переодеты в униформу контролеров, неуклонно налагавших дикие штрафы за неправильную парковку или превышение времени по счетчику.

Джордж чуть раньше въехал во двор дома, дабы подготовиться к прыжку. Тут, как назло, из своего подъезда выпорхнула разодетая Барбара, наметанный глаз которой тут же приметил Джорджа Листера в дурацкой униформе. Она содрогнулась от хохота и игриво помахала ему ручкой, но он сделал вид, что не заметил своей возлюбленной и отвернулся к коллегам. Барбара ушла прочь с твердым решением никогда не видеть трусливого контрразведчика.

Воробьев благополучно въехал во двор дома своей возлюбленной, аккуратно запарковал «Волгу», взял в обе руки подарки и направился к подъезду — тут они к нему и подкатились. Солировал Джордж, стараясь выглядеть добродушнее и раскованней, чем он был на самом деле, это, однако, придавало всей сцене оттенок макбетовской зловещности.

— Добрый день, господин Воробьев! Чудесная погодка, правда? К сожалению, вы запарковали машину в запрещенном месте… Не могли бы вы пройти в мою машину, где я выпишу вам квитанцию за штраф…

— Откуда вы знаете мою фамилию? — перепугался Игорь (Джордж и впрямь дал промашку, откуда транспортному контролеру известна фамилия нарушителя?)

— Вы часто оставляете тут машину, и мы были вынуждены навести справки… — соврал он.

— Кто вы такие? — уже в ужасе спросил Игорь, глядя на сумрачные фигуры, словно вырвавшиеся из самых душераздирающих шпионских триллеров.

— Разве вы не видите, что мы контролеры? — непринужденно ответил Джордж, улыбаясь во весь рот и этим еще больше пугая Игоря. — Не волнуйтесь, все это займет не больше минуты, — и Джордж ласково взял Игоря под руку и легко повел его к машине.

Воробьев, еще не осознавший происходящего, покорно проследовал за ним на заднее сидение, где уже сидел, как было задумано по сценарию, Вивьен Колин.

Оказавшись сдавленным им и подсевшим с другого бока Джорджем, Игорь от страха лишился дара речи. Машина двинулась, и это окончательно доконало Игоря, тем более что он увидел и кортеж с остальными контролерами. Джордж приблизил свой лик к Воробьеву, что, по его мнению, долженствовало усилить эффект беседы, и деловито начал, не замечая полуобморочного состояния своего соседа.

— Господин Воробьев, я не буду тянуть время и сразу приступлю к делу, — машина уже выползла из Бакстоун-гарденс и резво летела по Кромвелл-роуд, — все очень просто: мы знаем все о Джейн, о вас и о вашем маленьком Игоре.

И тут произошло нечто из ряда вон выходящее: Игорь, неожиданно обнаружив в себе львиную энергию, попытался вырваться из кольца, навалился на хрупкого Вивьена Колина и нажал на ручку двери — в результате англичанин на полном ходу вывалился из машины прямо на дорогу, перепуганный водитель запоздало затормозил и опять не вовремя: Игорь выскочил из автомобиля и во всю прыть помчался по Кромвелл-роуд, не обращая внимания на гудевшие машины. Пораженный Джордж приказал было водителю следовать за ним, но последний указал пальцем на распростертого Колина, вокруг которого уже собралась толпа, и машине пришлось вернуться к товарищу, выполняя святой ритуал подбора раненых на поле брани. Колин отделался ушибами, однако все же вывихнул ногу. Он слабо постанывал и поливал убежавшего русского и мерзкую страну, его породившую, самыми последними словами (если бы эти выражения услышал Тенин, он тут же усомнился бы в преданности агента Советам). Колина погрузили в машину, дав указание остальной бригаде проконтролировать Воробьева у дома, куда он наверняка направит стопы.

Игорь появился в таком расхристанном виде, что Ирина захлопотала, как наседка над цыплятами, забыла обо всех своих претензиях, помогла ему раздеться, покрывая утешительными поцелуями (он давился от слез и никак не мог прийти в себя), отвела в ванную и нежно вымыла под душем с помощью губки. Все эти трогательные манипуляции создали атмосферу любви и неожиданно для обоих переросли в ванный секс. Впрочем, в свете форс-мажорных обстоятельств вербовки все это было объяснимо. Именно в этот феерический момент в гостиной затрезвонил телефон и твердый мужской голос сказал подлетевшей хозяйке дома:

— Ирина Ашотовна, это дежурный по посольству Архипов. Можно к телефону вашего мужа?

— Он в ванной, — не погрешила против истины Ирина.

— Тут приехала делегация из Москвы, в которой есть сослуживцы Игоря Львовича, посол через час дает в их честь ужин и очень просит вашего мужа на нем поприсутствовать. Обязательно!

Личное приглашение посла вызвало суматоху в семье — такого не бывало ни разу, — и Ирина тут же объяснила внезапное расположение отца колонии своим недавним выступлением на партсобрании, когда она тонко обозначила в своей речи мудрость руководства посольства. Игорь был извлечен из ванной, вытерт огромным полотенцем, на котором чернели контуры знаменитого Тауэра, усеянного свирепыми воронами, побрит электробритвой (он так ослабел, что руки его тряслись) и облит одеколоном «Олд спайс», потребляемым лишь в особо торжественных случаях.

— Пожалуйста, не надевай костюм в полоску, надень что-нибудь синее или черное — посмотри на членов политбюро: там нет полосатых, и все в шляпах. И надень темно-красный галстук — так будет патриотичнее и к тому же очень в тон! — умоляла Ирина, суетясь вокруг Игоря, как портной на примерке. — Возможно, тебе предложат повышение… я этого не исключаю…

Она еще раз с удовольствием оглядела его: вызов на ужин к самому послу восстановил силы Воробьева, и он выглядел, как принц накануне коронации, хотя на душе было тошно и перед глазами маячили странные люди в униформе. Он бодро впрыгнул в автомобиль и на прощание махнул рукой.

Незадачливого Игоря Львовича взяли под белы руки прямо в фойе посольского здания, огрели для порядка по голове и отвели в подвальное помещение с кондиционером, но, естественно, без окон. Первый допрос по всем чекистским канонам проводил офицер безопасности, который для пущей важности (и по глупости) положил рядом с собой кобуру с игрушечным пистолетом. Допрашивал он грубо, стараясь интонациями подражать резиденту, и делал это совершенно напрасно: Игорь тут же раскололся по всем пунктам, однако категорически отрицал сотрудничество с английской контрразведкой и гнусный замысел навсегда остаться в бывшей мастерской мира. По приказу Червоненко Воробьева перевели в посольский гараж и допросили пожестче, посветив фарами в лицо, — офицер безопасности совсем недавно видел такой допрос в фильме о привидениях. Однако эта экзекуция не сломила грешника, и новых признаний он не сделал, несмотря на то, что Червоненко пригрозил ему страшными пытками. Ему и впрямь захотелось привязать эту сволочь к стулу и загнать ей под ногти пару иголок, однако он вспомнил, что сталинские методы давно осуждены партией, строившей самое человечное в истории человечества общество, и даже застыдился своей жестокости.

Когда офицер безопасности, сияя, доложил, об итогах своей плодотворной работы резиденту, последний не расплылся в поздравлениях, а холодно заметил:

— Нам следует принять меры, иначе эти англичашки сядут нам на шею. Нельзя допустить, чтобы они безнаказанно вербовали наших граждан. Доложите все это дело послу, пусть он сообщит в Москву и предложит ответные меры.

Тенин, конечно, мог бы и сам согласовать этот вопрос с послом, более того, это было его прямой обязанностью как шефа КГБ в Лондоне. Однако, посла он на дух не выносил, считал интриганом и, возможно, иностранным агентом, копал под него и давно бы сшиб с должности, если бы посол не пользовался поддержкой помощника Генерального секретаря, своего школьного кореша. Посол отвечал резиденту взаимностью, но побаивался его, ибо еще в начале карьеры потерял секретный документ, был изгнан из МИДа и чуть не угодил в тюрьму. Так что компроматов на него у КГБ было достаточно, и вообще посол исходил из того, что главная задача резидента — это следить за ним, за послом, более важных дел у КГБ быть не может.

Вскоре после бурных согласований с МИДом СССР, всегда носившимся с англо-советской дружбой как с писаной торбой, советский посол, очень важный и очень лысый человек с маленьким круглым значком с великим Лениным, привинченным к лацкану темного пиджака, торжественно проехал на своей «Чайке» от Кенсингтон Пэлэс-гарденс до Даунинг-стрит и поднялся к министру, своему давнему знакомцу, с которым счастливо приятельствовал еще тогда, когда тот был в оппозиции. Именно по этой причине вся эта миссия не доставляла послу ничего, кроме огорчения и раздражения, и все из-за этого проклятого КГБ! На хрена вообще нужна разведка, если он, посол, прекрасно информирует правительство? Сидят в посольстве эти шибздики и мутят воду, портя с Англией отношения, выстроенные им, послом, с таким неимоверным трудом!

Но приказ МИДа требовал строгого выполнения, посол напустил на себя побольше строгости, торжественности и невыносимой печали и в таком облике вплыл в приемную и предстал пред удивленными очами своего друга. Пораженный министр попытался сломить лед, гостеприимно предложив стаканчик виски, однако посол даже не удостоил его улыбки, деловито достал из папки бумагу и холодно зачитал меморандум о провокации контрразведки против советского гражданина. Министр слушал молча, перебирая четки желтоватыми от курения пальцами, никак не обнаруживая своей реакции, но в конце заметил:

— Мы, конечно, тщательно разберемся с этим делом и дадим вам официальный ответ, однако я уже сразу могу сказать, что в Соединенном Королевстве не существует контрразведки.

Посол чертыхнулся про себя: опять этот КГБ наломал дров! Ведь это именно они составляли текст меморандума в Москве! Как это он не обратил внимания на этот нюанс? Ведь он не раз читал в английской прессе о том, что и разведка, и контрразведка формально нигде не обозначены.

А несуществующая контрразведка и весь ее русский отдел стояли тем временем на ушах. Перед Питером Дженкинсом сидели Джордж Листер и Джеймс Барри, всех джентльменов отличал здоровый красный цвет лица, трубка в зубах Питера превратилась в огнедышащий паровоз, хотя он старался сдерживать себя и не показывать гнев, зная, что в минуты кризиса всегда полезно демонстрировать хладнокровие.

— Очень печально, джентльмены, — говорил Дженкинс. — Как же все это произошло?

— Мы совершенно не ожидали, что он окажется таким сильным. Он выбросил из машины Вивьена, тот сломал два ребра и сейчас лежит в больнице…

В это время зазвонил телефон, соединявший Дженкинса с самым главным шефом.

— Вы один, Питер?

— Да, сэр, — Дженкинс многозначительно посмотрел на своих подчиненных, давая понять, как безгранично он им доверяет.

— Что вы там сделали с каким-то моряком? Мне только что звонил министр иностранных дел, русские пришли к нему с нотой протеста.

— Не понимаю, — отвечал находчивый Дженкинс. — Мы действительно имели с ним деловой контакт под хорошей легендой. Но после этого молодчики из КГБ нагло заманили его в посольство и посадили в каталажку. Мы об этом узнали благодаря подслушиванию. Сейчас я расследую все это дело.

— Я не хочу вдаваться в детали, Питер, — сказал шеф, хорошо знавший умение Дженкинса преподносить события в выгодном для себя свете, — однако я предпочитаю, чтобы ноты протеста исходили от нас. Пока.

И шеф положил трубку. Дженкинс помолчал, переживая удар. Оплеуху он получил звонкую, и вообще весь оборот, который приняло дело Воробьева, явился для него совершенно неожиданным. Ведь все на первый взгляд выглядело просто и не сулило никаких неприятностей, впрочем, в жизни всегда так, и никогда не знаешь, с какой крыши свалится на голову кирпич.

— Они попытаются вывезти его в Москву, — нарушил паузу Джордж.

— Этого мы не можем допустить! — твердо сказал Дженкинс. — Конечно, мы не имеем права нарушить экстерриториальность посольства, но уже за воротами хозяева — мы, а не эти сукины дети!

— Они сделают это тайно, — вмешался Барри. — Помните, когда в прошлом году один скрипач Большого театра попросил убежища, они обкрутили его бинтами и вывезли самолетом «Аэрофлота», как тяжелобольного?

— Надо усилить контроль и за посольством, и в Хитроу, следить за каждым их шагом и все проверять. Даже дипломатический багаж! Кстати, как вы думаете, что явилось причиной столь скоропалительных действий русских? Откуда они могли узнать, что мы планируем вербовку Воробьева?

— Я тоже об этом думал, — сказал Джордж. — Но, к сожалению, наши «жучки» не стоят там, где его допрашивают. Мне кажется, они давно засекли его встречи с Джейн, и то, что его арестовали в день контакта с нами, — просто печальное совпадение.

— Дай бог, если об этом не стукнул «крот» в наших рядах, — хмуро отозвался Дженкинс.

— А после допроса он все им выложил и, конечно, сгустил краски, представив все как провокацию. Впрочем, я готов сесть на детектор лжи, вдруг «крот» — это я.

— Я ценю ваше чувство юмора, — заметил Дженкинс, — но дело слишком серьезно для шуток, — и он улыбнулся, дав понять, что сам еще не потерял чувство юмора.

Пока МИ-5 мучилась со своими проблемами, резидент Тенин принимал Червоненко в кабинете с проложенными сталью стенами, отражавшими любые коварные лучи. Офицера безопасности словно подменили: подобострастность исчезла, черные брови и курчавые волосы чуть топорщились от избытка здоровья и хорошего настроения, весь вид его был самоуверен и важен. Объяснялось это, конечно, грандиозным успехом: захватом изменника Родины. Червоненко уже прикидывал, как обыграть все дело в Центре для подрыва позиций Тенина, который не раз заявлял в кругу разведчиков, что мышиная возня офицера безопасности приносит одни склоки и мешает основной работе — борьбе с американцами и НАТО.

— Вот что происходит, когда мы хоть на миг ослабляем бдительность, — наставительно говорил Тенин, тоже понимавший, что это дело могло обернуться против него. — Хорошо, что он во всем сознался… Жаль, что в данный момент мы оказались в темном лесу и не знаем, что планирует МИ-5…

— А наш человек у них? Разве он не в курсе дела? — полюбопытствовал Червоненко, которого резидент иногда использовал на подхвате при проведении тайных встреч и однажды за стаканчиком виски похвастался ему, что держит на связи сотрудника МИ-5.

— Мы должны думать о том, как красивее вывезти Воробьева в Москву, — отрезал Тенин, пожалевший, что когда-то поддался слабости и чуть приоткрыл тайну этому провинциальному идиоту.

— Наверное, лучше использовать для этого наше торговое судно? — осторожно предложил офицер безопасности.

— Нет, это слишком долго, его могут перехватить на пути до Тилбури. Да и судно в пути могут обыскать. Вывезем его «Аэрофлотом». И сделаем это просто: в дипломатической почте будет большой ящик. Суньте ему туда баллон с кислородом, а то привезем труп, — и он поморщился, дав понять, что труп его не совсем устраивает.

— Может, сделать, как в прошлом году, когда вывозили еврея-скрипача из Большого? Помните? Обмотали всего бинтами и провезли через пограничный контроль как тяжелобольного, — сказал Червоненко и заулыбался — он всегда улыбался, когда произносил слово «еврей», словно рассказывал анекдот.

— Шаблон вас погубит, Никита Петрович, — спокойно возразил Тенин. — Хотя в вашем предложении есть доля истины. Мы используем вариант с больным в качестве отвлекающего маневра.

— Не понимаю, — офицер безопасности быстро заморгал.

— Кто-нибудь отправляется в ближайшее время в Москву?

— На днях в Москву летит Переверзев — грыжу оперировать…

Резидент снисходительно улыбнулся, он-то досконально знал, что секретарь парторганизации использует операцию по удалению грыжи как предлог для выезда в Москву для резких атак на посла за недооценку идеологической работы в совколонии. Переверзев совсем недавно сам жаловался на это резиденту и получил полную его поддержку, более того, за успех предстоящей важной миссии были раздавлены две бутылки превосходного «Еревана» из запасов, сделанных во время распродажи.

— Очень хорошо. Поговорите с ним. Мягко, конечно. Скажите, что все это во имя интересов партии. Но этого мало. Скажите Ирине Воробьевой — их квартиру англичашки наверняка прослушивают, — чтобы она «проговорилась» о том, что отбывает с мужем в Союз пароходом.

Конечно, резидент мог поговорить с Переверзевым и сам, но он не любил выглядеть просителем, и все неприятные и деликатные дела обычно перепоручал.

В кабинет секретаря парторганизации Червоненко вошел без всякой радости, которая обычно сияла на лицах тех, кому выпадало счастье общаться с живым воплощением партии. Душа его была переполнена ненавистью к Тенину, опять бросившему его на горячий участок, хотя он не мог отказать ему в высоком полете оперативной мысли. Когда Переверзев услышал от офицера безопасности, что его просят обмотать себе голову и часть туловища бинтами, он окаменел, словно на его партийную лысину сел и вцепился когтями горный орел.

— Мы проводим очень важную операцию по поручению Центрального комитета, — Червоненко говорил подчеркнуто значительно, словно речь шла о предотвращении третьей мировой. — Вы ничем не рискуете. Даже если англичанам вдруг придет в голову размотать бинты, всегда можно сказать, что у вас дикие головные боли.

— А что? Боли проходят, если обмотать бинтами голову? — удивился Переверзев, страдавший иногда мигренью.

— Бинты от многого помогают, я об этом недавно читал в газете, — нес чепуху Червоненко. — Мы вас очень просим и доложим о вашем участии самому председателю КГБ.

— Меня несколько смущает общественный резонанс внутри нашей партийной организации. Всем известно, что я совершенно здоров… кроме грыжи, естественно… и вдруг меня увозят на носилках и в бинтах!

— Но это ведь может быть обострение грыжи… никто ведь толком не знает, где растет у вас грыжа… — упорствовал Червоненко.

— Вы полагаете, что грыжа может быть на голове? — обреченно улыбнулся Переверзев. — Но ладно! Я всегда хорошо относился к КГБ, и, поскольку это важное партийное дело, я согласен, — и подумал про себя, что лучше не вступать в конфликт с грозной организацией: настучат и уберут.

— Тогда по рукам! — взбодрился Червоненко и обеими руками затряс правую руку партийного секретаря, словно поздравлял его с победой на футбольном поле.

Все прошедшие дни Дженкинс лично докладывал шефу ход дела Воробьева и о мерах против его незаконного вывоза из Англии. Под контроль были взяты и посольство, и все советские суда, и поезда, и, естественно, «Аэрофлот», находившийся под особым подозрением. Дженкинс прибыл в Хитроу за два часа до отлета самолета «Аэрофлота», полыхая своей легендарной трубкой. Прошедшая ночь выдалась отвратительной: приснилось, что он возвращается от любовницы, заимевшей от него ребенка, тихо крадется по Пикадилли, сжимая в руке пластиковый пакет с постельным бельем, причем пакет прозрачный, на простынях видны непристойные пятна, все прохожие пялят на него глаза, а Дженкинс пытается спрятать пакет под пиджак, хотя это почему-то не удается, краснеет от стыда, хочет свернуть в боковые улицы, но какая-то неведомая сила крепко держит и не отпускает его. Сон был тем более дурацким, что Дженкинс никогда не изменял своей жене, никогда не имел любовницы и уж, конечно, не бегал на свидания с ней со своим постельным бельем.

С утра наружное наблюдение доложило, что в Хитроу движется русский «рафик» с человеком, обмотанным бинтами, — такого аврала в МИ-5 никогда не видели. К моменту приезда шефа в аэропорт там уже собрался почти весь русский отдел, серьезно усиленный полицейскими из Скотленд-Ярда, — оставалось проинспектировать войска, уточнить задачи и оценить постоянно менявшуюся обстановку.

— Новая информация, сэр: Ирина Воробьева собирает вещи и собирается выехать в Тилбури вместе с мужем, — доложил Джордж.

— Откуда информация?

— От «жучков» у них на квартире.

— Русские знают об этих «жучках»?

— Они могут догадаться, зная, что Воробьев у нас в разработке.

— Пошлите к их дому две машины слежки, и пусть они откровенно следят за домом… Пусть кто-нибудь зайдет и позовет Игоря. Сделаем вид, что мы клюнули. Если это правда, то не составит большого труда заблокировать машину с Воробьевым на пути в Тилбури.

— Началась посадка, сэр!

Казалось, что тайных агентов больше, чем пассажиров, ими кишел весь аэропорт, особенно у регистрационных стоек, у таможни и на пограничном контроле. К зданию подкатил «рафик», двое парней с военной выправкой вытянули оттуда носилки с перебинтованным больным и направились прямо на пограничный контроль, отправив третьего зарегистрировать билет. У Джорджа загорелись глаза, он радостно посмотрел на шефа, тот подмигнул ему и почесал ухо, что было знаком для Джеймса Барри, стоявшего в бульдожьей стойке вместе с другими коллегами. Пурников, которому как самому трезвому в посольстве человеку доверили сопровождать Переверзева, протянул его паспорт.

— Советник Переверзев? — Джеймс удивленно поднял бровь. — Что с ним?

— Он упал и разбил голову, — ответил русский.

— Вам придется разбинтовать его…

— Но он болен… у него дипломатический иммунитет! — искренне возмутился Пурников, который не сомневался в истинности травм секретаря парторганизации.

— Мы должны идентифицировать личность! — упорствовал Барри.

— И вы хотите оголить его раны?! — вскричал Пурников, до глубины души пораженный хамством англичан, от волнения он даже начал заикаться и заслонил грудью больного.

Жаркий спор продолжался, русские упорствовали, и дело чуть не дошло до драки, когда Джеймс оттолкнул первого секретаря и попытался лично разбинтовать больного. Тем временем к самолету подкатила машина с дипломатической почтой, откуда был извлечен крупногабаритный ящик. Ругань на контроле продолжалась, стороны уже отталкивали друг друга и если бы сам страдавший от унижения Переверзев не поднял руку и не начал разматывать себе голову, произошла бы стычка. Когда Джордж увидел перед собою унылую физиономию партийного секретаря, у него отпала челюсть. В растерянности он повернул голову и увидел, что из советской машины с дипломатическим номером, подкатившей прямо к самолету, выгрузили большой ящик.

— За мной! — заорал он, бросаясь в последний и решительный. — Все за мной! — И целая орава ринулась к самолету и преградила восхождение по трапу.

Разбираться в дипломатических тонкостях уже не было времени, дипкурьеры, естественно, решительно отказались открыть и показать ящик, англичане сдаваться не собирались, началось яростное мордобитие, подкрепленное вмешательством летчиков. Исход боя решили явное численное превосходство англичан и неуверенность русских, боявшихся полностью разрушить англо-советские отношения. Тенин, бледный как смерть, наблюдал, как завернули руки Червоненко (трусливый на ковре у начальства, он показывал чудеса храбрости) раскрыли ящик и извлекли оттуда дрожащего Воробьева, который оказался в нормальной форме, хотя перед отъездом ему вкололи изрядную дозу снотворного. Дженкинс, попыхивавший трубкой недалеко от Тенина и тоже переживавший этот матч, с тонкой улыбкой на устах посмотрел на резидента, и взгляды их встретились — они прекрасно знали друг друга, хотя никогда лично не встречались.

Взяв свою добычу под руки, англичане доволокли Воробьева до своей машины и тут же перекрыли движение с помощью полиции. Затем целая кавалькада автомобилей со звуковыми и световыми сигналами победно полетела в сторону Лондона. Дженкинс и Джордж Листер ехали в одной машине, оба находились в превосходном настроении и сыпали шутками, посмеиваясь над глупостью русских.

— Английская пехота всегда отличалась упорством, это еще Фридрих Энгельс писал! — резюмировал итоги борьбы Дженкинс, блеснув своими университетскими познаниями в марксизме.

Первый допрос Воробьева проводил лично шеф русского отдела у себя в кабинете. Держался он уверенно и сиял, словно неаполитанское солнце, приготовившись к благодарностям русского за вызволение из когтей КГБ. Воробьев еще не оправился после всех потрясений, движения у него были замедленными, как у больного, только что вставшего с постели, и говорил он так, словно ему только что ухнули по голове мешком.

— Господин Воробьев, вы находитесь сейчас под покровительством Скотленд-Ярда (конспирация в МИ-5 всегда была на грани фантастики) и под опекой правительства Ее Величества. Если вы хотите получить политическое убежище, то мы можем уже сейчас приступить к оформлению некоторых формальностей. Мы рассчитываем на ваше сотрудничество и с удовольствием поможем вам с новой работой, — вещал Дженкинс торжественно и прочувственно.

Воробьев, выслушав эту тираду, поморгал, с трудом переваривая информацию. Наступила неловкая пауза, и Дженкинс даже подумал, что неплохо повторить речь в более доступной для русского форме, более отчетливо выговаривая каждое слово.

— Я не прошу политического убежища и не хочу ни с кем сотрудничать, — вдруг сказал Воробьев и снова замолк, словно впал в транс.

— То есть как? — оторопел шеф.

— Я ничего не хочу! — грубо сказал Воробьев.

— Может, вас вернуть обратно в дипломатический ящик? — не без юмора заметил Джордж, находившийся в кабинете.

— Нет, я останусь в Лондоне и буду жить со своей женой и сыном, — ответствовал беглец просто. — С Джейн.

— И какой у вас будет статус?

— Я не хочу отказываться от советского гражданства.

— Конечно, это ваше личное дело… однако…

Дженкинс закурил трубку, заявление повергло его в смятение, этого он никак не ожидал, и интуиция подсказывала ему, что этот негодяй принесет еще массу неприятностей. Ох уж эти русские! Он почему-то вспомнил героев Достоевского, жгущих деньги, непредсказуемого князя Мышкина и прочих кретинов, слабо понимающих нормы западной жизни. Он подошел к Воробьеву и ласково потрепал его по плечу.

— Сейчас вам надо отдохнуть. В интересах безопасности мы временно поместим вас в квартиру с нашей охраной. Думаю, вам и Джейн следует подыскать новую квартиру — я уверен, что КГБ не успокоится и попытается отомстить.

Дженкинс пожал русскому руку, отпустил в сопровождении Джеймса Барри и прошел в свой кабинет, где выпил полный стакан скотча, кляня Воробьева последними словами. Ну и кретин! Правда, опыт подсказывал, что вода камень точит и время лучший целитель, ставящий все на свое место. Он побарабанил пальцами по столу и предложил Джорджу навестить Джейн, обрисовать ей сложившуюся обстановку и попросить повлиять на своего возлюбленного в нужном для правительства Ее Величества направлении. Джордж, совсем недавно переживший унижения во время беседы со смотрителем, не пришел в восторг от этого задания, но служба есть служба, и на следующий день он купил букет хризантем и бодро направился на Бакстоун-гарденс.

Начало не предвещало ничего хорошего: во дворе он наткнулся на Барбару, которая давно уже его простила и пребывала в убеждении, что он ее преследует, добиваясь счастья прошлых дней.

— Какие чудные цветы! Спасибо! — сказала она нежно и протянула руки к букету.

Джордж засуетился, шаркнул ногой, спрятал за спину букет и улыбнулся.

— Извини, Ба, я не к тебе. Тут живет мой приятель, у него сегодня день рождения…

Ответ был достаточно глуп и привел Барбару во вполне законную ярость: сощурив глаза, она закатила своему бывшему любовнику такую пощечину, что он чуть не рухнул на землю. Подождав, когда рассвирепевшая тигрица удалится, Листер решительно двинулся в апартаменты Джейн, отметив про себя, что неприятности имеют обыкновение бежать гурьбой друг за другом. Джейн встретила его с сыном на руках и милостиво приняла букет. Лицо ее, как у сфинксов у колонны с Нельсоном на Трафальгарской, ничего не выражало.

— Извините меня, мисс Макдермот, но я из Скотленд-Ярда. Вчера русские попытались насильно увезти в Москву вашего… мужа, вы, конечно, прочитали об этом в газетах. Сейчас он временно у нас, однако существует проблема: он собирается жить с вами и сыном, но не заботится о своем статусе и не хочет просить политического убежища. Не буду от вас скрывать, — Джордж сдвинул брови, — что в холодной войне его жест, пусть небольшой, имел бы определенный резонанс. Все это важно для нашей старой доброй Англии…

Джордж вел беседу улыбчиво и мягко, однако слабо представлял, с каким крепким орешком имел дело. Джейн органически ненавидела любое вмешательство в ее личную жизнь, и она даже порозовела от возмущения, что превосходно сочеталось с рыжими распущенными волосами. К тому же от Листера нестерпимо пахло обожаемой им мускусной водой с Ямайки, эту воду она тоже не терпела после скоротечного романа с одним ямайцем.

— Во-первых, мы не женаты, и Игорь мне не муж! — сказала она железным голосом. — Во-вторых, я не понимаю, на каком основании Скотленд-Ярд вторгается в мои дела и оказывает давление, в-третьих, я немедленно пойду к своему члену парламента и попрошу его направить запрос правительству по поводу ваших действий, в-четвертых, я направлю письмо в «Таймс»… Мне продолжать?

Уже в начале монолога Джордж понял, что стучится лбом в каменные ворота, и он стал интеллигентно ретироваться, опасаясь, что слова перерастут в истерику с неожиданными последствиями.

— Спасибо, мисс Макдермот. Извините меня за вторжение, — и он побежал вниз по лестнице, в душе проклиная рыжего дьявола.

Что случилось с Англией и ее народом, так любившим свои секретные службы, так лелеявшим их? Или все дело заключается в том, что Джейн — шотландка, а эти дураки со времен Марии Стюарт ненавидят истинных британцев и даже мыслят о независимости? Или просто упали нравы и граждане перестали понимать, что, помогая секретным службам, они укрепляют государство и обеспечивают свою собственную безопасность?

Тем временем продолжались баталии на дипломатическом уровне, на сей раз огонь открыла английская сторона, и совпосол был срочно приглашен на Даунинг-стрит, и все в том же темном костюме с ленинским значком на лацкане предстал перед английским министром иностранных дел. Было ясно, о чем пойдет речь, однако, хотя Тенин просил его занять наступательную позицию, он решил не ерепениться, проявить разумную нейтральность и косвенно дать понять министру, что варварские штучки секретной службы, тайно транспортирующей своих граждан в сундуках, ему не по душе. Сделать это нужно было тонко, не дай бог, в Форинофисе сидит какой-нибудь кагэбэшный «крот», который тут же настучит о предательстве государственных интересов.

— Ваши люди из КГБ грубо попирают английские законы, господин посол, — сухо начал министр. — Мы объявляем господина Червоненко персоной нон-грата и требуем, чтобы он покинул Великобританию. Вот вам меморандум, почитаете на досуге.

— Спасибо, — сказал посол. — Мы, конечно, его изучим, однако сразу же хочу заявить, что никакого КГБ в посольстве не было, нет и не будет!

При этом он весьма приветливо и даже с юмором смотрел на министра, который тут же вспомнил собственные слова об отсутствии в Англии контрразведки и позволил себе расхохотаться. Оба поняли друг друга с полуслова.

— Не хотите ли скотча, Павел? — министр был любезным и добрым человеком и не терпел обострения отношений, тем более личных.

— Спасибо, Гордон, — молвил посол, принимая из рук министра виски.

Министр тоже не выносил спецслужбы, чужие и свои, последние даже больше, ибо они за ним охотились, когда он был в оппозиции. Правда, он частенько попивал порт в клубе «Реформ» с руководителем МИ-5, своим школьным другом, но обсуждали они исключительно одну тему: виды и способы выращивания хризантем — оба были заядлые любители и не пропускали ни одной важной выставки этих цветов. Посол и министр больше темы Воробьева не касались, а окунулись в воспоминания о славных днях, когда министр еще был в оппозиции и мог позволить себе съездить с послом на охоту в Шотландию.

Посол спустил все дело на уровень консула, начавшего упорно требовать личного свидания с похищенным соотечественником. Сначала англичане мягко отказывали, но потерпевший держался вяло и не высказывался против визитов к нему родственников. Сначала явился сам советник посольства Тенин и повел с ним увещевательную беседу о родине, о партийном долге, о советском народе; затем его почтил консул и говорил в том же духе, правда, с большой заботой о его детях, которым уже наверняка не устроиться в престижные институты в Москве, не говоря уже о работе.

— Вы пожалеете о своем шаге, Игорь, — говорил консул. — Родина у всех одна, как и жизнь. Вы измучаетесь от тоски. А что скажут ваши дети? Ваши старые отец и мать? Подумайте о них…

Затем заявилась Ирина с сыном, убитая не столько бегством Игоря, сколько общественным позором.

— Как мы будем жить? — громко сморкалась в платок, теребя мятые усики, насквозь промоченные слезами. — Что ты делаешь, Игорек? Ты бросаешь нас!

И сын, уже получивший в школе заряд о том, что нет ничего хуже предательства, интуитивно завывал ей в тон.

— Ира, все кончено, пути назад нет, — уныло повторял Игорь.

— За что? За что? — всхлипывала она.

— Вернись, папа! — тоже плакал сын. — Я люблю тебя!

Джордж, которому было поручено наблюдать за свиданиями, сжимал рот, чтобы самому не разрыдаться от этих ужасных сцен. Игорь, как обычно, колебался и, возможно, вернулся бы, если бы не крики сына, фальшь которого его внезапно потрясла. Боже, снова жить с этой ужасной женщиной, вконец исковерковавшей мозги и душу ребенка своими идеологическими бреднями, оставить преданную Джейн и розовощекого младенца… Нет! Никогда!

Дженкинс и весь отдел ликовали по случаю победы над русскими в Хитроу, сражение называли русским Ватерлоо, где лавры герцога Веллингтонского принадлежали Дженкинсу. Вскоре с помощью контрразведки Воробьев переселился на охраняемую квартиру на окраине Лондона, Джейн с ребенком последовала туда, и они начали новую жизнь. Больше гуляли и смотрели телевизор, а еще больше времени проводили в постели, что совсем не так плохо, как многие считают.

— Вчера я был в школе славяноведения, мне обещают работу. Когда мы устроим свадьбу? Я хочу, чтобы мы поженились в церкви.

— Но сначала ты должен получить развод.

— Она уже уехала в Москву… Я даже не знаю, что делать. Видимо, напишу отсюда заявление в загс и найду адвоката в Москве. Но как, не выезжая в Москву, найти там адвоката? Может, если я попрошу убежища, меня автоматически разведут?

Иногда на Игоря наваливалась тоска и охватывало раскаяние, он скучал по детям, жалел брошенную Ирину, его, англофила, вдруг потянуло на селедку и черный хлеб. В такие минуты он распечатывал бутылку московской водки, которую покупал вместе с другими русскими деликатесами в эмигрантской лавке, медленно пил ее до самого конца, неподвижным взором смотря в окно, где было безлюдно и тихо — лишь иногда, словно сенсация, возникал автомобиль. Умная Джейн понимала его славянскую душу, навеки привязанную к русским просторам с их безысходной печалью, она знала, что лучшее лекарство от тоски — это маленький Игорь, и вручала коляску. Гуляя с сыном, он все равно вооружался радиоприемником, чтобы послушать московские передачи, англичане начинали его раздражать, и он даже перестал читать когда-то любимый «Обсервер». МИ-5 гордо ожидала, когда он сам попросит о сотрудничестве, а резидентура КГБ не собиралась сдаваться и так просто принять оплеуху, полученную в аэропорту.

Перед отъездом в Москву персона нон-грата Червоненко, поважневший после своих подвигов на аэродроме и от упоминаний его фамилии английской прессой, в последний раз навестил резидента.

— Вы должны гордиться тем, что они вас выгоняют: значит, боятся, а это самая высокая оценка работы чекиста, — торжественно говорил хитрый Тенин, думая, что невелика потеря и хорошо, что этого болвана выгоняют англичане, а не он сам: такая идея уже давно бродила в его голове.

— Спасибо, Олег Антонович! — сказал Червоненко с чувством, превращаясь от счастья уже в совершенно писаного красавца.

— Англичашки со свойственной им самоуверенностью думают, что утерли нам нос. Напрасно так думают: вчера я послал шифровку в Центр с предложением организовать встречу Воробьева с его родителями. Если жену с детьми он и в грош не ставит, то родителей, как нам известно, глубоко почитает. Я вас попрошу по прибытии в Москву взять все это дело под контроль.

— Обязательно, Олег Антонович. Желаю вам боевых успехов!

Они крепко пожали друг другу руки и трижды, как положено, облобызались.

В Москве Червоненко развил бурную деятельность, посещая сановные кабинеты в ЦК КПСС и в КГБ. Слушали его внимательно, особенно, когда он в деталях описывал потасовку в Хитроу, умело всовывая себя в эпицентр событий. Англичан он рисовал подонками, которые только и мечтают перевербовать всех советских граждан, о резиденте отзывался скептически, акцентируя недооценку им сложной контрразведывательной работы, а инициативу с транспортировкой в Лондон родителей беглеца полностью приписывал себе и упорно пробивал эту идею во всех кругах. Он надеялся на скромную Красную Звезду, в худшем случае — на значок «Почетный чекист», и потому сил не жалел: вернуть перебежчика — разве это не высочайший класс пилотажа? Наконец, идею одобрили, и герой направился на свидание с родителями.

…В далеком украинском селе Марьинка стоял полдень. Старуха Полина Воробьева закончила шить трусы своему мужу, и он, весьма довольный обновой, напялил их на себя и радостно крутился перед зеркалом. В новых трусах он выглядел помолодевшим и совсем выздоровевшим (только недавно перенес операцию), и от радости Лев Борисович несколько раз выбросил ноги в краковяке, который любил танцевать в молодости. В этот момент к покосившейся избенке подкатил «газик» с милиционером и Червоненко, выглядевшим торжественно, как секретарь обкома, приехавший на посевную. Страж порядка легко выскочил из машины и без стука запросто толкнул дверь.

— Здорово, Левушка! И ты, Полина, здравствуй! Трусы, что ли, новые примеряешь? Поздравляю с обновкой, надо бы обмыть.

Милиция в деревне — это редкость и большое начальство, с которым нужно всегда иметь добрые отношения, поэтому старуха засуетилась, Левушка быстренько натянул на себя выходные штаны, и на столе появилась бутылка самогона. Тут милиционер сбегал за Червоненко, который ожидал в машине, не желая появляться до прояснения обстановки. Все с удовольствием махнули по стаканчику, закусив солеными огурцами.

— А мы по важному делу приехали, — сказал милиционер. — Вас в Москву приглашают.

И посмотрел на Червоненко.

— Это еще зачем? — насторожился Лев. — Я фронтовик, два ордена Славы имею…

— Да нет, ничего плохого там не задумали, — успокоил его Червоненко. — Хотят вас послать в Лондон.

— Куда?

Старики оцепенели от неожиданности.

— С Игорьком что-то стряслось? — запричитала Полина. — Сыночек, миленький, что с тобой? — и она зарыдала.

Потом Червоненко долго рассказывал своему начальству о том, с каким трудом ему удалось уговорить родителей Воробьева, на какие уловки ради этого важного дела пришлось пойти, какую изворотливость ума проявить и сколько пережить, успокаивая плакавшую Полину и напившегося Льва, который, узнав об истории с сыном, вдруг превратился в Тараса Бульбу и пообещал прикончить Игоря собственными руками.

МИ-5 возражала против выдачи визы Воробьевым, но политические соображения Форин-офиса, опасавшегося за репутацию Англии как матери демократии, победили. Дженкинс и Листер лично прибыли в Хитроу, чтобы своими глазами посмотреть на родителей Воробьева и выработать план действий. Среди толпы западных пассажиров старики выглядели весьма экстравагантно: Лев по торжественному случаю надел сапоги и галифе, набросил потертый китель еще военной поры, а сверху — огромный овечий тулуп, делавший его похожим на кавказского пастуха. Полину тоже не миновал такой же тулуп, голову она закутала в цветной платок, тулуп же расстегнула, чтобы все видели ее вышитое украинскими узорами платье.

— Из-за этих либеральных дипломатов мы можем очень крупно подзалететь, — ворчал Дженкинс. — Этот Воробьев уже давно у меня в печенках: проку от него никакого, по своим качествам он и на дворника не потянет! Может, плюнуть на все, отказаться от попыток сварить с ним кашу, снять охрану, пусть живет себе со своей безумной шотландкой!

— Все-таки это мы затеяли все дело, — говорил Джордж, думая, что если бы не дурацкая затея шефа с вербовкой, то отдел не трясло бы.

— Нам нельзя терять лицо, мы должны довести до конца борьбу с КГБ и указать этим гадам их место!

Встреча Воробьева с родителями, проходившая под контролем Джорджа Листера, носила драматический характер. Слезы лились неиссякаемым водопадом, приступы любви сменялись лютой ненавистью, в комнате Скотленд-Ярда, специально выделенной для этого рандеву, стояли такие вопли, что пришлось закрыть наглухо форточки, дабы не пугать прохожих на улице.

— Игорь, если ты не вернешься, я прокляну тебя! — тонким дискантом заходился папаша Лев. — Я не хочу быть отцом предателя, ты опозорил всю нашу семью.

— Игоречек, миленький, вернись домой! — рыдала Полина, встав перед сыном на колени. — Я убью себя, если ты не вернешься. Я обмотаю горло бечевкой и повешусь прямо на трубе. Или достану у аптекарши Сони мышьяк и сожру его, словно крыса!

Это доконало Игоря, всю ночь он не спал, тяжело вздыхал, кашлял, ворочался и иногда зарывался в подушку и плакал. Джейн делала вид, что ничего не замечает, но после того, как целый день он провалялся, хмыкая носом, в постели, она приняла решение.

— Тебе нужно вернуться, Игорь. Наша жизнь не будет счастливой, если ты будешь так мучиться. В конце концов, мы любим друг друга, я всегда смогу приехать к тебе, если тебя не выпустят.

Прощание с Джейн было тяжелым, хотя прекрасная шотландка и виду не подала, что переживает.

— Прости меня, Джейн, мне жалко родителей… они умрут без меня… я не могу этого перенести, — лепетал он, смутно осознавая подкоркой, что несет ерунду. — Мне сказали, что как только я разведусь официально, то смогу обратиться в президиум Верховного Совета с просьбой о воссоединении с семьей. Но до этого ты должна приехать в Москву, и мы оформим наш брак в загсе. Знаешь, какие у нас красивые дворцы бракосочетаний? — Он улыбнулся с гордостью и хлюпнул носом, что имело на Джейн не меньший эффект, чем мускус. — Так что все будет нормально, ты не беспокойся. Ты же помнишь: «Расстаться нам велит судьба, не видно перемен, но буду я любить всегда мою малютку Джен?»

Она помнила, она даже улыбалась, она вынула из коляски сына и протянула плачущему Игорю. О, если бы он знал, как она ненавидела и презирала его!

— Все будет в порядке, Игорь, — уверенно говорил Тенин уже в самолете (он отвечал за операцию по вывозу). — Я гарантирую вам, что вы останетесь работать в своем министерстве в Москве. Даю честное слово чекиста. Конечно, получите выговор по партийной линии — все-таки вы дали промашку, но потом его снимут. Разведетесь с Ириной, дело-то ведь не политическое, а житейское, я сам разводился. Один раз, но трудно. Вступите в законный брак с Джейн, вернетесь сюда. А вдруг Джейн понравится Москва? — Тенин врал убедительно, ласково похлопывая Игоря по спине.

— А меня не посадят в тюрьму? — спросил Игорь на всякий случай.

— Да у нас что? Сталинские времена? За что сажать? Вы обо всем рассказали, как подобает советскому человеку, ничего плохого не сделали! Где работали, там и останетесь работать!

В МИ-5 примирились с отъездом незадачливого русского.

— Говорят, что человек не должен сам отличать победу от поражения. Как вы считаете, Джордж? — вопрошал Дженкинс, раскочегарив свой бриар.

— Мне кажется, мы достигли многого и сделали самое главное: показали с помощью прессы, что советский режим бесчеловечен и КГБ — это жестокий монстр. Уже многие недели дело Воробьева не сходит со страниц газет… — подыгрывал шефу умный, набивший шишки Джордж.

— Пожалуй, вы правы, — согласился Дженкинс безрадостно. — Самое главное — ощущать победу самому и не лишать этого чувства подчиненных. Победа это или нет — рассудит будущее.

И контрразведчики выпили в ближайшем пабе по «Гиннессу» за свои успехи. Советская власть действительно оказалась милостивой: в тюрьму Воробьева не посадили, правда, хорошенько допросили и попугали на Лубянке, а затем исключили из партии за аморальное поведение, отметив заслуги посольства в профилактической работе с кадрами. Из министерства тоже не уволили, а направили заместителем начальника речного порта в волжский городок, почти полностью сохранивший свое дореволюционное очарование: деревянные домишки, раскинувшиеся на холме, сады с цветущими яблонями, шумный рынок, гуси и кошки на улицах, босые веселые дети.

Поселился Воробьев в деревянной избе недалеко от маленькой пристани времен еще царя Гороха — важное название «порт» ничего ей не прибавляло. С Ириной он развелся, его попытки вызвать Джейн в Москву успеха не имели, письма до нее не доходили, телефонные звонки прерывались, да и от Джейн не поступало никаких вестей, словно она решила навсегда исчезнуть из его жизни, поддавшись давлению властей. И тут он начал пить много и упорно, денег на водку не хватало, пришлось перейти на самогон. Так он и бродил по городку в потертом пиджаке и тренировочных штанах. Суда в этот порт заходили редко, больше торговые, на которых всегда находились собутыльники. Так и метался между домом и портом, заливаясь водкой.

Начиная с мая, когда Волга уже сбрасывала лед и город окутывала весна, иногда заходили туристские суда, там бывали и англичане, и американцы, шумно и с любопытством выкатывавшиеся на берег. В такие дни Игорь оживал и брился, в глазах у него появлялись искры жизни, и он старался держаться поближе к туристам. Вслушивался в английскую речь и улыбался про себя: грели сердце чисто британские диалоги о погоде, где одно и то же толоклось в ступе, но каждый раз сверкало на новый манер. И то, что волжский городок чем-то напоминает Брайтон, который он обожал и часто выезжал туда с Джейн и сыном.

Подходить к туристам Воробьев не решался, опасаясь КГБ, да и вряд ли они пошли бы на контакт с человеком, похожим на бродягу, хотя подобных бомжей множество в Лондоне, и они даже склонны выступать с самодельных трибун в Гайд-парке. Они не замечали его, они не знали, как нежно он любит всех их. И несравненный Лондон, и добрую королеву, и увлекательную охоту на лисиц в Шотландии, и скачки в Аскоте… Он смотрел на них, снова представлял себя вместе с Джейн и сыном и уже заранее страдал, зная, что туристы скоро покинут городок. Однажды он все же решил заговорить с добродушным джентльменом, мялся, топтался, но так и не вымолвил ни слова, правда, англичанин принял его за нищего и дал целый фунт стерлингов, который пришлось тут же запрятать, не дай бог, увидит кто-нибудь из соотечественников. Фунт он положил в книгу «Письма лорда Честерфильда сыну», которую иногда перечитывал, прихлебывая из бутылки.

Однажды во время захода очередного туристского судна к нему пришел капитан в сопровождении пожилой англичанки.

— Эта дама хочет тебя видеть, Львович! — сказал капитан добродушно. Человек он был смелый, ветеран и пьяница, не боявшийся никаких контактов с иностранцами и уважавший Игоря за жизнь и работу в Англии.

— Какой у вас чудесный английский язык! — сказала англичанка, с трудом скрывая свое удивление всем видом этого странного человека. — Меня просили передать вам посылку.

Он поблагодарил, схватил коробку и помчался домой, боясь уронить груз. Руки дрожали, когда он судорожно распечатывал посылку. Наконец он вытащил банку супа из бычьих хвостов, железные коробки с «Эрл Грей», стопку приложений к «Обсерверу» об искусстве, несколько пачек табака «Клан» и большую бутылку «Джонни Уокер» с черной этикеткой. Там же лежали фотография уже повзрослевшего сына и записка, которую он прочел вслух:


Расстаться нам велит судьба,

Не видно перемен,

Но буду я любить всегда

Мою малютку Джен.


Подписи не было. Он свинтил головку виски, налил полный стакан и залпом отправил в рот, вслушиваясь, как жидкость течет по пищеводу, согревает желудок и кровь. Затем набил трубку присланным табаком и, откинувшись на стуле, долго блаженствовал, поглядывая то на записку, то в темное окно. Еще раз ощупал все подарки, даже понюхал «Обсервер», от него пахло типографской краской, сугубо английской. Затем он деловито нашел толстый железный крюк, вбил его в стенку, разыскал толстую веревку, закрепил один конец на крюке, из другого сделал петлю, набросил себе на шею, встал на стул и двумя ногами отбросил его. Но крюк вылетел из стены, Игорь упал на пол и заплакал от обиды. Выпил еще виски, вчитываясь в записку со стихом Роберта Бернса, взял ее, вышел из дома и решительно двинулся к Волге.

Он вступил в мутные воды, медленно шагая по илистому дну и думая, что по Пикадилли по-прежнему медленно идут красные двухэтажные автобусы, а в пабе на Бейкер-стрит навсегда засело изваяние Шерлока Холмса с трубкой в зубах и в причудливой шляпе. Ему стало жаль, что уже никогда он не увидит ни Лондона, ни Джейн, ни сына, но он шел и шел, пока вода не подступила под горло и не накрыла его с головой. Бумажка с расплывшимся текстом прощально дрожала на мелких волнах.

Расстаться нам велит судьба…

День второй

Декамерон шпионов. Записки сладострастника

Проснулся я на рассвете, чайки тонко поквакивали за окном, корабль чуть покачивало на волнах, в иллюминаторе маячил кондово-деревянный Козмодемьянск, очень напоминавший городок, где закончил жизнь герой новеллы Тетерева. В каюту осторожно постучали. По тональности мягких, но хватких пальцев я понял, что это Марфуша с очередным рапортом. Так оно и оказалось. Ты не представляешь, Джованни, как приятно выслушивать рапорт рано утром, на Волге, так сказать, на коровьем реву. Твоим итальянцам, не говоря об американцах, этого не понять: вы давным-давно променяли здоровую первобытность на судорожные ритмы цивилизации, и теперь уже ничто вас не спасет — ни бег рысцой, ни борьба с курением, ни маниакальное воздержание от алкоголя; ничего не спасет, утерян навеки вкус к женщине, ощущение женщины, и хоть сто презеров натягивай, все равно подхватите СПИД, никуда не деться, и удовольствия никакого — один страх… Ужасно жить на Западе, воистину ужасно. Кто-то из наших классиков написал: «У них в Европе темно, как в попе, там волчий пир. У нас же сладость, восторги, радость, любовь и мир». Вечная песня всех русских. Я встал и тихо спел старый партийный гимн «Интернационал»: «Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов!»

Доклад Марфуши после непримечательного постельного ритуала вертелся вокруг Гуся, который, оказывается, нарочито зевал во время рассказа Тетерева, рассеянно глядел по сторонам, затем тихо встал, подтянул брюки и, стараясь не шаркать, слинял с общего горизонта, — признаться, я этого не заметил, увлеченный жаркими импульсами бедра той же Марфуши. Как отследили многочисленные глаза и уши, насованные по всему кораблю, немец спустился по винтовой лестнице на свою палубу, прошел мимо задранного Монблана моющей палубу Марфуши, на миг задержался у своей каюты, тихо открыл ее, обернулся, всмотрелся в темноту и вдруг влез в соседнюю каюту Тетерева, не подозревая, что на гордости агентессы растут перископы, и она, как выразился бы Дали, постоянно пребывает в состоянии интеллектуальной эрекции. Что он там делал? Послушал тетеревский радиоприемник «Зенит», видимо, последние известия. Забавная любовь к новостям. Вернулся к себе в каюту, достал машинку «Филипс» и аккуратно подстриг свой лобок, так, кажется, называется то место, к которому прикреплено нечто более существенное. Необычно, не правда ли, Джованни? Даже загадочно.

Боже мой, как я хотел отдохнуть и поразвлечься после изнурительной победы, а тут проблемы и проблемы… То с этой Розой, сверлящей мне мозги, то вдруг со странным Гусем. Хотя… Что странного в том, что мужчина подстригает себе лобок? Или слушает свежие новости в каюте у приятеля? Оглядывался, вел себя излишне конспиративно, но, может, все это наворотила Марфуша? У страха глаза велики, и наша агентура всегда склонна выдавать нежный пук за международный заговор. Тем не менее я похвалил девицу за усердие, попросил принести мне кофе и включил свою черепную машину, ибо, мин херц, все самое светлое и гениальное приходит ко мне после «коровьего рева», об этом даже Учитель не подозревал, он вообще к этому приятному делу относился, как твой флорентийский монах Савонарола, для которого существовали лишь аскеза и революция. Секс сексом, лобок лобком, а как насчет финала «Голгофы»? Товарищ Лосев, работа адова будет сделана и делается уже! Как вытянуть несчастную и упертую страну из лап коварного Запада? И еще один пункт, состоявший из подпунктов, очень важный, о нем неоднократно упоминал ЮВ еще во время пребывания в больнице.

— Помните, Мисаил, работу «Государство и революция», в которой Ильич анализирует причины победы Великой Октябрьской? Одна из главных — слабость и глупость рваческой русской буржуазии, которая, собственно, и довела страну до революции. Нет чтобы поделиться, отдать кусок ближнему… В конце концов, смотались за границу, нищенствовали, кроме тех, кто успел шугануть туда капиталы. Помните об этой глупости, дорогой мой!

Только потом, когда появились новые русские, я понял всю глубину мысли Учителя, по сути дела открывшего новый социальный закон, равный по силе теории относительности Эйнштейна. Это же нужно было додуматься, чтобы в полунищей стране уже при Борисе составить правительство из банкиров, монополистов и прочих грабителей! Даже в тех странах, где мало гремучей смеси, и то все маскируют, наводят глянец, швыряют народу крохи со стола, а не тычут постоянно носом в роскошные особняки, мобильные телефоны, Лас-Вегас или Монте-Карло, замки под Парижем и экзотические острова в океане. Впрочем, при ВВ почти все правительство уже состояло из долларовых миллионеров, которые ловко перевели свои капиталы на жен и любовниц и в своих декларациях о доходах выглядели бескорыстными служителями народа. Глупая, глупая буржуазия! Пусть сама себе и роет яму, как знаменитый Марксов крот истории.

Тем не менее ВВ довольно умело начал очищаться от неугодных, кое-кого сажал, кое-кого тонко изгонял, с кем-то серьезно поговорил (у бедняги последовал инфаркт). Естественно, набирал команду из своих сослуживцев, избегая, правда, слишком умных и самостоятельных. Неужели брать кадры с улицы? Чекисты — народ закаленный, проверенный, стрелявший и топивший, сам стреляный-перестреляный, в тюрьмах посидевший. Вполне логично формировать команду из своих людей, собственно, так поступают все мировые лидеры.

Забегая вперед, скажу, что аналогичным образом действовал и президент Украины Зеленский, набравший команду из своих коллег-артистов и прочего культурного люда. В будущем, наверное, было бы разумно раздавать министерские портфели в соответствии с ролями актеров в театре и кино: городничих — на должности силовиков, хлестаковых и тартюфов бросать на культуру, коробочек и маниловых — на финансы и экономику.

Становление людей, которые играют разные роли, кроме своей собственной, выход их на ключевые позиции в государстве входили в задачи «Голгофы», ибо в этом процессе на задний план оттеснялись космонавты, летчики, хирурги, учителя и другие созидатели, и их место занимали актеры, по сути фальшфигуры, ведущие общество неизвестно куда и зачем.

Явилась Марфуша, снова пришлось с небольшой одышкой взойти на Монблан. Моя любимая агентесса страдала подозрительностью, все зудела о неадекватном поведении Гуся, мешала мыслить о высоком и задерживала оргазм. Недаром говорят, что излишний энтузиазм заводит в болото, ох уж эти усердные агенты, не зря Талейран, проходивший в царской разведке под кличкой «Анна Ивановна», говорил: «Et surtout pas de zele!», то бишь поменьше усердия, черт побери!

Утро туманное, утро седое… утро, мое утро, и поутру пред эскадроном в седле я буду свеж и прям… утро красит нежным светом стены древнего Кремля… с утра садимся мы в телегу, мы рады голову сломать и, презирая лень и негу, кричим: валяй, ядрена мать. Я тоже стишками баловался в свободное от агентурной работы время, разве не я создал классический завет шпионам: «Скользить по лезвию ножа, дрожать от сладости пореза, чтоб навсегда зашлась душа, привыкнув к холоду железа!» Вот так, Джованни, утрись своим венцом, вы, писаки, презираете тайных агентов и вбили себе в голову, что мы только и заняты сбором доносов о ваших педерастических играх.

Тихо. Только надрывались чайки за бортом, капризные и жадные детишки моря, которым только бы пожрать. Раскрыл Сальвадора Дали.

«… И влюбился я в нее поначалу главным образом потому, что она носила шляпу, каких не носили в моем семействе, и еще потому, что она жила на третьем этаже, а мне всегда хотелось попасть на этажи повыше и поважнее».

Что делает сейчас Роза? Я выглянул в иллюминатор, теплоход уже болтался на причале, глаза слепило солнце, заливая бетонные берега испохабленной Волги, когда-то свежей и зеленой (о, Сызрань!), помню, как босиком летел вниз с холмика и нырял прямо в приветливые воды, и раскрывал глаза, всматриваясь в чуть затуманенное дно. Назад к Мафусаилу, жить в лесу, как у Генри Торо, жевать траву, грибы и ягоды, пить только березовый сок, постреливать рябчиков, поселить в шалаш девственницу (sic!)…Представил потную, вонючую, щекастую, блеющую, как овца. Тонкие, бледные ноги, тощий, бессмысленный зад. Чуть не вытошнило. Зачем подарила Дали?

Капитан ударил в колокол. Откушав тошнотворного мюсли (эта забота о здоровье, куда хлеще шампанский редерер с тонкими кусочками малосольной семги!), мои птички бодро спустились по трапу, быстренько миновали ряды купчишек и вышли прямо на площадь, посредине которой высилась когда-то торжественно-посеребренная и уже славно ободранная статуя Владимира Неистового, которую вначале местные власти под влиянием столичных идей чуть было не снесли, но удержались и толкнули какому-то сумасшедшему американцу, который вот-вот собирался увезти ее в свой жирный рай установить на небоскребе рядом с Гринвич-виллидж. Потом пассажиры пошли бродить по городку.

Снова нахлынул на меня водопад воспоминаний о волжских днях среди огородов, садиков, непритязательных домишек и женского населения в кофтах и косынках, вечно с тяжелыми сумками, вечно о чем-то калякающих и совсем не похожих на душевных чеховских трех сестер. О мужиках вспоминать не хотелось — спилась, опустилась провинциальная Россия. Да и столица не лучше. Козмодемьянцы уже привыкли к иностранцам и не пялили на них глаза, как на восьмое чудо света, однако детишки не обидели нас невниманием и мяукали рядом, клянча жвачку и выменивая букетики васильков на иноземные сувениры.

Местный рынок цвел, как акации в разгул любви, поражал навалами овощей и фруктов, их продавали ведрами, как и положено на великой Руси, исключение составляли ягоды и соленые грибы — они шли в стеклянных банках, кое-что мы приобрели.

Тут вроде бы само собой, по щучьему велению перед нами выросло некое заведеньице, не шибко чистое, но вполне опрятное, где торговали водкой, пивом и уже подтаявшей от жары краковской колбасой. Ноги не несли и сами собой размякли у харчевни, солнце палило, хотелось отрады и отдохновения. На свет, словно из глубины веков, явился допотопный дед с толстовской бородой и угрюмым взглядом, сдвинул ловко два стола, покрыл их неотглаженной скатертью с замытыми кофейными пятнами и замер в ожидании команды.

Потираешь руки, Джованни? Не спеши злорадствовать, эта неустроенность сервиса ближе моему сердцу, чем отлаженная выкачка дукатов в твоей Италии. Боже, как ободрали меня в ресторанчике на мосту Веккио, где установлен бюст авантюриста и серебряных дел мастера Бенвенуто Челлини, ради которого я и уселся за столик. Неужели и за вид со знаменитого моста на прокисшие воды Арно надо столько платить?

И вообще Италия — страна разбойничья, недавно выяснилось, что все правительства подпитывались мафиями, да и чувствуется это на каждом углу: полотна Тинторетто освещены чуть ли не лампадкой, и краски надо рассматривать с лупой. Зачем тратить деньги на реставрацию, если можно сэкономить? Все, устроено так, чтобы уставший турист, не находя места для своего зада на лавочке, с неизбежностью смерти уселся бы именно за ресторанный столик и там подвергся обираловке. Не скрою, что мне ближе магазинная бутыль вальполичеллы и готовые лангусты на скамейке, разумеется, аккуратно разложенные на газетке «Унита».

Заказали водки, немного грубых закусок и прочих колбас. Совершенно неожиданно для себя я обнаружил в кармане своего пиджака томик Сальвадора Дали, видимо, я сунул его туда по рассеянности. Раскрыл томик наугад и вдруг обнаружил там статью из неизвестной газеты, несомненно вырезанную Розой. Заголовок: «Секс как диета». Документ настолько поразительный, что я, Джованни, хотел бы воспроизвести его целиком, ибо наука любви в калориях, думается, небезынтересна даже для такого доки, как ты.

«УДАЛЕНИЕ ОДЕЖДЫ: с согласия партнера — 12 кал, без согласия — 187 кал.

РАССТЕГИВАНИЕ БЮСТГАЛЬТЕРА: двумя ватными руками — 7 кал, одной дрожащей рукой — 36, при помощи маникюрных ножниц — 15, при помощи бензопилы — 3 кал.

ОБЛАЧЕНИЕ ПЕНИСА В ПРЕЗЕРВАТИВ: при эрекции — 1,5 кал, без нее — 300, презерватив оказался мал — 12 кал.

ПОСТОРОННИЕ ЭФФЕКТЫ ПРИ ПОЛОВОМ АКТЕ: легкое пошлепывание — 7 кал, нанесение ударов плеткой — 27, нанесение ударов скалкой — 12 кал.

ОРГАЗМ: настоящий — 27 кал, фальсифицированный — 160 кал.

ЧУВСТВО ВИНЫ: несмотря на все старания, вы кончили слишком быстро — 53 кал, вы наслаждались сексом, а в Африке голодали дети — 2, из-за секса вам не удалось пообедать — 3 кал.

ПОМЕХИ ПРИ АКТЕ: партнер отправляется в туалет в 7-й раз — 10 кал, партнер отвечает на телефонные звонки — 7, партнер сам звонит по телефону — 40 кал».

Почему Роза вырезала это? Зачем запрятала в Дали? Или положила специально для меня? Я с ужасом констатировал, что нахожусь в состоянии крайнего эротического возбуждения, в уши ворвались оглушительные стоны Розы в больнице им. Соколова, хорошо, что я мирно сидел, иначе пришлось бы принимать меры. Тут дед наконец притащил водки, точнее самогона, ударило сивухой, приведшей моих иноземцев в бешеный восторг, к изжаренной, сморщенной колбасе боялись прикоснуться, зато в ход пошли закупленные соленья: забыв о всех цирлих-манирлих, все хватали оные прямо перстами, словно и не носили смокинги на своих Пикадилли.

Напротив меня сидела раскрашенная актерка Курица, дама жеманная и кокетливая, иногда что-то тихо кудахтала через стол, касаясь моих ног, что стимулировало не меньше, чем прочитанный кусочек о калориях. Ничего не оставалось, как снять шотландский носок марки «Бэрбери», немножко размять большой палец ноги и ласково погрузить его в нечто безумно горячее, сводящее с ума, пахучее, нежное и затягивающее… Гусь, сидевший рядом со мной в своей немецкой тошнотворности, видно, почувствовал наши прерывистые дыхания, тоже возбудился, и резво запустил руку в карман своих брюк. Тетерев и Орел посматривали друг на друга, как два неудовлетворенных педераста.

— Хотите, я расскажу вам одну историю? — предложил Гусь, уже благополучно закончивший свои процессы в штанах.

— Не разрушим ли мы этим вечернюю традицию нашего декамерона? — возразил я.

— Наоборот, — вмешался Тетерев, — сейчас мы славно празднуем, неплохо выпиваем и боюсь, что к вечеру многих из нас потянет в постель.

Остальные птицы согласно закивали головами. Гусь улыбнулся и разлил по стаканам мутно-голубой самогон.

Новелла о том, как вредно трахать мальчиков, а не девочек и как ужасно любить пожилых скрипачей в стране победившего социализма

Моя прелестная роза, мой нежный цветок, моя лилейная лилия, наверное, тюрьмой предстоит мне проверить могущество любви. Мне предстоит узнать, смогу ли я силой своей любви к тебе превратить горькую воду в сладкую.

Из письма Оскара Уайльда лорду Альфреду Дугласу 20 мая 1895 года

Декамерон шпионов. Записки сладострастника

В кабинет военно-морского атташе Великобритании Барнса с картинным видом на Софийскую набережную на фоне кремлевских башен вошел приятной наружности застенчивый молодой человек, доложил о благополучном прибытии из Соединенного Королевства и замер, как положено начинающим. Энтони Барнс оторвался от «Красной звезды», приветливо улыбнулся, поинтересовался погодой в Лондоне, настроением и жизнью (джентльменский набор), ибо джентльмен обязан быть одинаково учтив и с королем, и с простолюдином, никогда не подчеркивать своего превосходства. Джон Уоррен — так звали прибывшего клерка — что-то молол о Бристоле, где родился, о маме, о впечатляющих замках на побережье. Но Барнс его не слушал, собственно, он уже прочитал его дело, присланное диппочтой из Адмиралтейства: типичная биография серого клерка — провинциальное детство, папа священник (к тому же пьяница), умеренно учился в школе, не блистал, отслужил армию без всяких взлетов, затем — подготовительные курсы и первые шаги на работе. Не хвалили, но и не ругали, приходил и уходил вовремя, начальству не дерзил, поручения выполнял исправно, интеллектом не поразил, впрочем, как можно оным поразить, собирая вырезки из газет и подшивая в досье документы?

— Очень хорошо, что вы не кончали университет, — благодушно трубил Барнс, приятно об этом говорить, имея за плечами Оксфорд. — Высшее образование портит людей, начиняя их излишними амбициями, а разведка, которой вам придется заниматься здесь, естественно, в рамках технической работы, требует прежде всего добросовестности и аккуратности. Со временем мы сделаем из вас настоящего разведчика-профессионала, ведь разведка — это стиль жизни, а на выработку его требуется время.

Барнс любил пофилософствовать о разведке и ее роли в мировой истории, тем более что дела у московского военно-морского атташе шли прескверно, все конфиденциальные контакты оказывались подсадными утками КГБ, а честные русские, заговорив с англичанином, тут же набирали воды в рот и прикидывали, когда и куда лучше дать деру и быстренько настучать. Такое было времечко.

Барнс уже собирался завершить свой монолог пассажем о планах внезапного удара с советских подлодок в Северном море прямо по Англии и США, как дверь отворилась и вкатился растрепанный красномордый толстяк с сигарой в зубах, весьма напоминавший мистера Пиквика после интенсивного катания на коньках. Впрочем, несмотря на весь свой добродушно-распухший облик, мистер Грегори Олби являлся ключевой фигурой в посольстве, будучи резидентом «Сикрет Интеллидженс Сервис», прикрытым постом первого секретаря.

— Знакомьтесь, Грегори, — сказал Барнс. — Это наш новый технический помощник Джон Уоррен. Как говорят гомо советикус: превосходный кадр. А Сталин учил: кадры решают все!

Он порадовался и своему остроумию, и своей начитанности. Новый сотрудник не произвел никакого впечатления на многоопытных джентльменов. Когда он удалился, Грегори лишь хмыкнул: «Красавчик!», Барнс неопределенно повел бровями, отметив про себя ухоженность нового сотрудника, его добротный бельгийской ткани костюм и запахи крепкого одеколона, что не есть хорошо, ибо истинный джентльмен ничем не должен обращать на себя внимания, даже запахами.

Когда Джон вошел в комнату к секретарше Мэгги, уже затухающей брюнетке лет тридцати пяти с выщипанными бровями, доведенными до тонкости мышиных хвостиков, она влюбилась в него с первого взгляда и даже чуть покраснела, когда его ей представили. На ее компаньонку по кабинету юную и белолицую машинистку Пэт, наоборот, отутюженный и до приторности вежливый Уоррен произвел ужасное впечатление: она нашла его дурно воспитанным и себе на уме.

— Посмотри, с каким вкусом он одет! — восторгалась Мэгги. — Наконец в нашей занудной колонии появился красивый мужчина!

— Может, он и красив, но ему не хватает мужественности, — возражала Пэт. — И вообще я не люблю, когда мужчины уделяют столько внимания своей внешности…

— Конечно, тебе по душе такие толстые грязнули, как Грегори, — возмутилась Мэгги. — У него всегда такой мятый костюм, словно его жевала корова… И воняет изо рта!

— Конечно, Грегори, не чистюля, — парировала Пэт. — Но это настоящий мужчина, с которым можно хоть на край света!

В коридоре Джона перехватил и затянул к себе Юджин Барановски, симпатичный молодой поляк в желтом твидовом пиджаке, уроженец Польши и гражданин СССР, штамповавший в консульстве визы. Он приготовил кофе, угостил новичка рюмкой коньяка и грустно поведал о тяжести жизни тех англичан, которые варятся в собственном соку или на худой конец в английском клубе, где пьянствует и танцует вся шантрапа дипломатического корпуса. Барановски считал Москву городом веселым и злачным, если, конечно, не ограничиться Третьяковкой и Большим театром, а окунуться в живую жизнь, ключом бившую за бортом посольства. Конечно, английские инструкции этого не поощряли, но от этого общение с русскими не теряло своей привлекательности, более того — можно подзаработать, сбывая западные вещи и покупая в тех же комиссионных магазинах сокровища, которые потом потрясут аукционы «Сотбис» и «Кристис».

— Если возникнут проблемы бытового характера, я к вашим услугам… — и Юджин ласково, возможно, даже слишком ласково потрепал Джона по плечу.

В посольстве предстояло осваивать заковыристые дела военно-морского атташата: положение в советских ВМС и его высшем руководстве, проблемы стратегии и тактики и прочее. Главный источник информации — официальные публикации, иногда удавалось заполучить газеты Севастополя или Мурманска, их прорабатывали, как сверхсекретные документы, выискивая жемчужные зерна. А что еще делать, если русская слежка наступает на фалды?

В ближайший четверг предполагалось посольское мероприятие, и Уоррен на всякий случай осведомился у шефа.

— Мне нужно быть на приеме?

— Конечно, ваше присутствие было бы желательно, — мягко ответил Барнс. — Но по этикету на приемах в посольстве бывают только дипломаты, а не технические работники. Но я уверен, что своей хорошей работой вы заслужите повышения.

Холодный душ. Самое обидное, что еще в Лондоне Джон пошил себе великолепный смокинг, и так хотелось опробовать его на деле! Он даже примеривал его перед зеркалом вместе с манишкой и черной бабочкой — выглядел, как бывший премьер-министр сэр Энтони Иден в молодости, писаный красавец. Барнс — симпатичный человек, но сноб до мозга костей, ходячее доказательство катастрофического раскола Англии на классы. Как будто не минули времена колонизаторов в пробковых шлемах и баронов, проводящих свои дни на верховой охоте на лисиц (существо безмолвное в погоне за существом несъедобным), как будто в стране еще не получили равные права женщины и не вышли на арену тред-юнионы. Уже с самого начала он подметил, что английское посольство разделялось на первый и второй сорт, в последний, увы, попадал он вместе с другими техническими работниками.

— Как поживаете, Джон? Где вас поселили? — это Мэгги с мышиными хвостиками.

— В доме, где живут наши коллеги. На пятом этаже.

— Очень мило! Значит, мы соседи, я живу на третьем. После работы тут очень тоскливо, мы с Пэт иногда ходим потанцевать в английский клуб. Надеюсь, однажды вас там встретить. Вы хорошо танцуете?

— Мне трудно об этом судить, — застеснялся Джон. — Дайте мне привыкнуть к разнице во времени, я уже один раз проспал работу. К тому же тут ужасные морозы.

— Советую вам купить лисью шапку, вам она будет к лицу. Но я спешу, гуд бай!

Английский клуб, морозы за окном, танцы, лисья шапка — все это не вызывало никакого энтузиазма, а Мэгги просто была тосклива, как овсяная каша, другое дело — веселая компания джазменов, с которыми он дружил в Лондоне. Собирались ежедневно, говорили на одном дыхании, сладостно покуривали марихуану. Славные были денечки, а тут…

Выйдя из посольства, Барановски поднял воротник, пытаясь защититься от морозного ветра, прошел по набережной, прыгнул в троллейбус и добрался до сероватого жилого дома, где на конспиративной квартире в густом дыме от папирос «Казбек» его ожидал майор КГБ Виталий Громов. Особо не рассусоливали, налили чаю и сразу же перешли к обсуждению гнезда «дятлов» — так именовали англичан на конспиративном языке и даже пошучивали: «Как птички? Долбят?» «Долбят, туды их растуды, аж клювья дымятся от усердия!» Громов традиционно считал англичан исчадием ада: только на вид вялы и аморфны, а на самом деле лицемерны, коварны, жестоки и вербуют наших людей пачками, просто мы об этом не знаем! И вообще творят черт знает что, только три дня назад жена второго секретаря, совершенно невинно выглядевшая девка, гуляя с ребенком, поставила на столбе мелом крест, явный сигнал тайному агенту. Такие вот пироги!

— На днях в атташат приехал новый сотрудник Джон Уоррен…

— Я знаю, мы даже успели его проверить через нашу резидентуру в Лондоне. Серая мышка. Эдакий денди, который пыжится выглядеть важнее, чем он есть на самом деле. Типичный английский сноб!

— «Дятлы» быстро поставят его на место, — засмеялся Барановски. — Я еще не раскусил его… но… я должен проверить свое первое впечатление.

По основным параметрам КГБ Уоррен выглядел как абсолютно бесперспективный: не пил, не бросился тут же в комиссионный, не посматривал на девушек, плотоядно облизывая губы (наружка фиксировала и это), не гнался за наживой — последнее особо раздражало Громова: подобно Наполеону, он считал англичан нацией лавочников, готовых удавиться из-за одного шиллинга, и часто вспоминал случай, когда один дипломат торговал через посредника поношенными носками. Верный агент КГБ Евгений Барановски только согласно кивал головой, слушая рассуждения Громова (его он считал законченным кретином и мечтал, когда его передадут на связь другому оперу), кивал головой и удивлялся, откуда Громов набрался всех этих ветхих идей, возможно, относившихся к Англии прошлого или начала этого века. Он не знал, что его куратор недавно стал секретарем парторганизации английского отдела и по-новому организовал партучебу, привязав ее к оценкам «дятлов», сделанным великими Марксом, Энгельсом и Лениным. Последний особо крыл их за лицемерие («все люди лицемерны, но никто так не лицемерен, как англичане!», натерпелся Ильич от своей лондонской домохозяйки!). Недавно, прочитав Марксово эссе о лорде Пальмерстоне, он очень удачно перенес анализ характера беспринципного и хитрого лорда на все посольство Великобритании в Москве, что вызвало восторг присутствовавшего на семинаре представителя «большого» парткома, который потом месяца три пропагандировал положительный опыт Громова на всех конференциях и собраниях…

Джон Уоррен скучал. Английское посольство жило размеренной жизнью, по воскресным дням старались вырваться за город, чаще всего в район Николиной горы, где гужевался под контролем УПДК весь дипломатический корпус. Выезды туда младших чинов вполне допускались, но не поощрялись, да и не хотелось Джону вновь видеть опостылевшие физиономии. Он закрыл книгу и посмотрел в окно: шел снег, и дворник, закутанный в огромный тулуп, сгребал его в кучу такой же огромной фанерной лопатой — на Альбионе такого идиотского чуда и представить себе было невозможно. А что делает сейчас мама? Отец умер совсем недавно, и она еще не научилась жить без него, просыпалась и не знала, что делать. Наверное, пошла в церковь вместе с сестрой Маргарет, работавшей в муниципалитете Бристоля. Когда будет побольше денег, он обязательно пригласит маму в Москву. Хотя бы на неделю, ведь она редко куда выезжала. Попытался читать — не смог, раскрыл альбом с марками, полистал и закрыл. Включил телевизор — на экране ухоженная тетя рассказывала о новом постановлении партии и правительства, говорила так мудрено, что Джон со своим русским ничего не смог уловить. Посмотрел на себя в зеркало, вздохнул. И тут раздался телефонный звонок — на проводе была Мэгги, черт побери! Поговорила немного о том, как прекрасны воскресные дни и как пушисты снега за окном, посетовала, что он убивает свое время в одиночестве, а потом предложила развеять его в английском клубе. Представил себя танцующим с Мэгги, и его передернуло. Господи, кто придумал этот идиотский ритуал, когда мужчина бессмысленно, как конь, трется о женскую грудь и стучит ногами? Отвратительные касания бедер, духота в зале, теплый пар от тела… фу! Нет, он неважно себя чувствовал, спасибо. С облегчением повесил трубку, налил виски, выпил и прилег… На душе было гнусно, вдруг остро захотелось в Лондон, особенно, в джаз-клуб Ронни Скотта, куда хаживала их компашка, а потом в укромный ресторанчик в Челси, где пиршествовали одни особы мужского пола и приход женщины вызывал шок…

Барнс возлюбил своего подчиненного, поручил ему регистрировать все секретные документы и даже составить справку о военных объектах в Ленинградской области. Попутно наставлял: во всем необходимы чувство меры, осторожность в контактах с русскими, о каждом докладывать, однако не следует бояться их, как черта, надо изучать врага, ходить в театры и музеи, в то же время не отрываться и от родного английского коллектива. Уоррен отвечал ему сдержанной взаимностью, старался улыбаться и не возражать. Но легче всего Уоррен чувствовал себя с Барановски, тот пару раз угощал его коньячком в кабинете и советовал смотреть на жизнь проще: она дается один раз, она прекрасна, и надо уметь использовать каждую секунду, сплин — это удел безмозглых, и в России можно великолепно устроиться: русские — беззаботны и легкомысленны, в отличие от американцев не живут, чтобы работать, а работают, чтобы жить, они не заботятся о будущем, беспечны, готовы пропить последнюю копейку — и в этом их прелесть. Разве это не прекрасно и не напоминает заветы знаменитого георгианца доктора Самуэля Джонсона? Барановски подошел совсем близко, его теплое дыхание обдавало Джона, мутило ему голову, вдруг их колени встретились, Уоррен подался вперед, но Барановски отступил в сторону и выпил еще рюмку.

После ухода англичанина Юджин срочно связался с Громовым и попросил о встрече, на которой и поведал ему свои экстраординарные наблюдения.

— Не может быть! — не поверил Громов. — Вы в этом убеждены?

— Все-таки у меня большой опыт, Виталий Григорьевич, вы же знаете мою биографию. Честно говоря, я уже при первом знакомстве почувствовал, что он гомосексуалист, но решил это перепроверить… это самый настоящий пассивный тип…

— А как вы это угадываете? Есть какие-то признаки? — заинтересовался Громов, подавляя отвращение к извращенцу, глубокое и искреннее, как и у большинства советских людей.

— Вам этого не понять, все это происходит на уровне интуиции, — уклонился от детального ответа Барановски.

— В любом случае это большая удача, Женечка, рыбка сама идет в сети. Впрочем, в Англии в правящих кругах очень много гомиков. Говорят, все это идет от частных мужских школ вроде Итона, где нет девочек, и потому мальчики трахают друг друга. А потом это становится генетическим кодом, вся нация, точнее, правящий класс, постепенно становится голубой и медленно деградирует, — Громов захохотал, представив страшную картину полного падения Британии.

Барановски деликатно указал на могущество Греции и Рима, где в ходу были мальчики, на величие известных гомосексуалистов — Оскара Уайльда и Андре Жида, тут он имел неосторожность добавить несколько слов по поводу Петра Ильича, но патриотизм Громова не выдержал такого удара, и он прервал агента.

— Все это глупости насчет Чайковского! Но давайте подумаем, как лучше организовать разработку…

Вскоре Барановски пригласил Джона к себе на квартиру, обставленную шведской мебелью, с небольшой коллекцией картин полуопальных советских художников. Закусывали на кухне, ничего не пили, кроме дурманящего, крепкого «Эрл Грея» в чашках из настоящего Веджвуда, улыбались друг другу, само собой перешли в спальню, и все было прекрасно. Так счастливо закончилось одиночество Джона Уоррена, жизнь стала простой и легкой, все проблемы ушли на задний план, Барановски оказался большим оптимистом и превосходным рассказчиком, блестяще знавшим и английскую, и русскую историю.

— Да, коммунизм жесток, но разве не была жестокой диктатура Кромвеля? Русские просто на доросли до англичан и переживают период, который вы прошли еще во времена Алой и Белой Розы. Вся разница между нами и вами — лишь во времени…

— Я счастлив, что мы встретились… — Джон был взволнован и не скрывал этого.

— Нам обоим повезло, — не остался в долгу Барановски. — Если хочешь, я познакомлю тебя со своими друзьями. Это талантливые честные люди, тебе будет интересно с ними. У меня только одна просьба: не рассказывай ничего своему начальству. Ни обо мне, ни о моих друзьях. Иначе меня могут уволить из посольства.

Это было хорошо понятно, еще в Лондоне он привык держать язык за зубами, когда дело касалось его личной жизни, в конце концов, он был частью небольшой тайной секты, презираемой грубым большинством. Не боится ли Барановски КГБ? Тот не скрывал, что боится, но зачем «голубые» нужны КГБ, если он ловит шпионов? У западников психоз проник в кровь: повсюду им мерещится КГБ с микрофонами и злодеями, а ведь чисто технически невозможно прослушивать всех, как Большой Брат в романе «1984» Джорджа Оруэлла! Уоррен улыбался и счастливо кивал головой — он верил каждому слову своего нового друга.

…В здании на Лубянке шла обычная работа. Высокий и худой, торчавший над столом, как пальма в кадке, генерал Чикин листал дело Уоррена. Человек он был обстоятельный, пришел в органы с партийной работы, в свое время окончил знаменитый Институт философии и литературы и до сих пор дружил со многими известными литераторами. К тому же он, подобно Набокову, коллекционировал бабочек, имел пятерых детей от одного брака (!) и отличался несвойственной начальникам добродушностью. Генеральский кабинет из красного дерева был вывезен в свое время из Германии, точнее, его отобрал шеф Смерша Абакумов у одного строптивого генштабиста, которого посадил: полированный стол, старомодные книжные шкафы, набитые классиками марксизма-ленинизма и конфискованными справочниками и энциклопедиями вроде Брокгауза или Эфрона. Над генералом висел традиционный портрет Ленина с рукой, воздетой к коммунистическим небесам, на столе рядом с массивным бронзовым прибором стоял бюст Железного Феликса. А вообще-то облик Чикина в очень советском, плохо пошитом светлом костюме не вязался с озабоченными и вдохновенными физиономиями вождей. О гомосексуализме Петр Иванович Чикин был наслышан еще на лекциях по древней истории в ИФЛИ и относился, как ни странно, к этому позорному занятию с юмором и терпимостью.

— Значит, согрешил! — смеялся он. — Так кто же он? Девочка или мальчик?

— Девочка, товарищ генерал, как я и предполагал. На их языке — пассивный! — разъяснял Громов.

— Будто я не знаю! — Петр Иванович даже обиделся. — С пассивными легче работать. Они влюбчивы, как школьницы, из них можно хоть канаты вить. Скажу честно, я до работы в органах и не подозревал, что в нашей стране еще сохранились «голубые». Правда, однажды, когда работал в тамбовском райкоме, поехал в командировку и оказался в одном гостиничном номере с армянином, кажется председателем какого-то совхоза. Однажды он угостил коньяком, поговорили и легли спать. И вдруг чувствую, что кто-то залез ко мне в постель… да я ему, извиняюсь, чуть всю штуку с потрохами не оторвал!

Генерал радостно похохотал и вдруг вспомнил, как на приеме у одного большого начальника он сидел на стуле, а начальник вдруг близко подошел к нему, и крепко сжал ногами его ноги… Генерал чуть не описался от страха, но об этом инциденте умолчал, дабы не подрывать ничьего авторитета. Ходом дела генерал остался доволен, однако советовал не спешить, подключить к Уоррену моцартов своего дела, а Барановски вывести из оперативной комбинации, чтобы он зря не светился. Громова эти указания в восторг не привели, затяжек он не любил и, главное, очень хотел получить орден к очередному юбилею ЧК-ОГПУ-КГБ. Какая разница, сколько моцартов трудятся над объектом? Моцарты они или сальери? В любом случае компромат уже налицо, и нечего тянуть кота за хвост.

Между тем влюбленная Мэгги страдала и делилась своими муками с Пэт. Мэгги влюблялась часто и в основном в женатых мужчин, что обычно сопровождалось тайными свиданиями с их нервной спешкой и заканчивалось одинаково трагически: о преступной связи узнавала жена и брала бедную Мэгги в оборот. Появление холостого Джона вселяло надежды. Однажды они поужинали в «Метрополе», но от приглашения домой на рюмку шерри он уклонился. Эту явную аномалию Мэгги объясняла провинциальностью своего кумира, его старомодностью и даже — о боже! — невинностью в 28 лет! Как же еще объяснить его отказ зайти к Мэгги?

— Может, у него венерическая болезнь? — засомневалась совсем не романтическая Пэт. — Или он импотент? У меня этот красавчик не вызывает никаких эмоций. Иногда мне даже кажется, что это женщина, переодетая в мужчину.

— Тебе лишь бы сказать гадости, Пэт. Просто это неординарный, очень сложный человек. Наверное, поэтому я и люблю его. Через полгода меня собираются перевести в Вену, я не представляю, как буду жить без него…

Джон Уоррен жил совсем в других эмпиреях, дружба с Барановски изменила его, жизнь в Москве вдруг заиграла всеми цветами радуги, да и работа спорилась лучше, что не укрылось от глаз Барнса. Изучали вместе Москву. Барановски показал Джону и переулки Арбата, где жили гении, и дворянские особнячки, где тоже жили или гостили великие, и причудливый дом архитектора Мельникова — ничего подобного не было даже в Лондоне! Новый друг сводил его к сероватому особняку на Вспольном переулке, там жил сам шеф тайной полиции Лаврентий Берия, сравнительно недавно расстрелянный за сотрудничество с английской разведкой и необузданный разврат. Однажды наслаждались «Гаяне» в Большом, после спектакля пошли за кулисы, там их встретил Владлен, длинноногий красавец с точеной фигурой, звезда балета стирал пот и грим со счастливого лица большим цветным полотенцем, благосклонно выслушал комплименты визитеров и тут же пригласил домой на незатейливый фуршетах, артисты любят ночь, нервы на спектакле разыгрываются и долго не утихают подобно разбушевавшемуся морю… У Барановски заболел отец, к которому он обещал заехать, Джону неудобно было идти одному, но Барановски убедил: отказ гению выглядел неприлично. К тому же с великими мира сего Уоррен почти не встречался, правда, однажды познакомился с поэтом Дайлоном Томасом, приехавшим из городишка Логхорн в Бристоль и тянувшим пиво в пабе. Поэт был пьян, невнятен, ничего гениального не изрек и больше болтал с двумя рыжими леди потасканного вида.

Владлен вез англичанина на своем бежевом «бьюике». Гравюры Бердслея, этрусские вазы, порочный полумрак, подсвеченный красным, бронзовые напольные подсвечники, мужчины в костюмах от Армани и Гуччи, лишь шампанское в бокалах венецианского стекла, красота и снова красота, и совсем не пахло серыми московскими улицами, по которым бродили озабоченные и такие же серые советские граждане.

В холле их встретил жгучий брюнет с твердым подбородком и темными кругами под глазами, в профиль — вылитый кондотьер Бартоломео Коллеони, что на площади Сан-Дзанироло в Венеции, Уоррен обожал этот город и несколько раз выезжал туда во время отпуска. К тому же английский у него был безупречен, даже читал наизусть Уайльда, целый кусок из «Баллады Редингской тюрьмы», куда заточили английские лицемеры великого писателя после раскрытия его страстной любви к мальчику из хорошей семьи.


Ведь каждый, кто на свете жил,

Любимых убивал,

Один — жестокостью, другой —

Отравою похвал,

Коварным поцелуем — трус,

А смелый — наповал.


Тут появился толстый скрипач во фраке, глаза его блестели, ямочки на щеках излучали добродушие, взмахнул смычком, и все притихли. Музыка медленно вливалась в полутьму, взлетала все выше и выше. Выплыл обнаженный Владлен, лишь полоска черного шелка змейкой окручивала талию, ниспадая по животу, словно дрожащий на ветру листок. Соло великого артиста захватило всех, вдохновенный гимн любви, дерзкой и сметающей все преграды, любви чистой, прозрачной — скрипка стонала, появились еще двое и слились в одно нежное трио. Праздник души. Сладострастный Леонид обнял Джона за талию и, раздевая на ходу, утянул в спальню, где к ним присоединился длинноволосый блондин с мохнатыми бровями, сильно пахнувший духами, затем еще несколько благообразных мужчин (один поразил Джона своей волосатостью, словно он только что произошел от обезьяны). Оргия получилась на славу, и Джон стал любимцем всей компании.

Наверху, потея и холодея от броских сцен, под руководством Громова трудилась команда оперативников, снимавших и отдельные кадры, и целый фильм. Не совсем в новинку, но все равно интересно и забавно, особенно при участии известных стране персонажей. Посмеивались, беззлобно честили счастливых «голубых» последними словами, кто-то заметил, что лично расстрелял бы распутного скрипача, к тому же члена КПСС, покрывавшего, словно племенной баран, почти всю компанию, а остальных выслал бы на необитаемый остров — пусть веселятся вдоволь! Наблюдая за сценами Содома и Гоморры, Громов вдруг почувствовал, что брюки его оттопырились — это привело его в ужас: неужели он… ответственный сотрудник Комитета… секретарь парторганизации… неужели? Он с большим трудом оторвался от глазка, повернулся спиной к остальным, попытался снять возбуждение, но ничего не выходило, просто черт знает что! Пришлось срочно побежать в туалет…

Новая жизнь Джона Уоррена оказалось необыкновенно радостной, о таком и во сне не снилось, Москва превратилась в восхитительнейшую столицу мира, и даже советский строй, который на себе он ощущал слабо, но все-таки не одобрял, вдруг приобрел привлекательные черты. И депрессию сняло как рукой (ах, как был прав папаша Фрейд, все болезни у нас от несвершившихся плотских желаний!), и настроение исправилось, и по работе все шло гладко.

— Вы просто молодец, Джон, я очень доволен вашей последней справкой, — говорил Барнс. — Я очень рад, что у вас прошел сплин, он, наверное, объяснялся этой ужасной русской зимой. Как вы проводите свободное время?

— Часто хожу на русский балет.

— Очень хорошо. Посетите исторический музей. Тогда вы поймете, что мы с русскими — исторические враги, ведь они всегда угрожали нашим колониям в Индии и Афганистане. Первые англичане появились в России во времена Ивана IV, они мудро подметили, что русские — весьма грязны, жуликоваты и ленивы. Правда, вывозили мы у них много рыбы, древесины, меда и воска.

— А мне русские нравятся! — искренне заметил Уоррен. — Они добры, великодушны, особенно, когда выпьют, очень любят искусство. А вот одеты они ужасно!

— На этот счет есть хороший анекдот, — хохотнул Барнс. — Портной сшил заказчику костюм, в котором один рукав был в два раза длиннее другого. Приятель посоветовал заказчику изогнуться так, чтобы этого не было заметно. Идут они по улице и слышат реплику англичанина: «Наконец-то в России научились шить костюмы! Посмотри на этого горбуна, как чудесно сидит на нем пиджак!»

Ах, если бы все время вращать себя в интеллектуальной компании русских, но своих! Мешали колония, серое окружение, пустые дипломаты, мнившие себя богами, их жены, вечно озабоченные грядущими покупками, в сущности никогда не испытавшие высот любви (даже лесбийской!). Однажды, возвращаясь со свидания, встретил Мэгги, бледную и грустную.

— Как рада вас видеть, Джон! Где это вы пропадаете по вечерам?

— Прогуливался…

— А я как раз сейчас думала о вас, — и смотрела на него, как кот на сало, хотелось повернуться и уйти.

— Обнимите меня, мне холодно… — подумалось: боже, какая омерзительная баба!

Он обнял Мэгги, вспомнил великолепный профиль Владлена и отдернул руку, словно дотронулся до скользкой змеи. Заставил себя вновь обнять ее, добрались до посольства — пришлось имитировать груду неотложных дел, иначе не отвертеться от чашки кофе у Мэгги… Достаточно того жуткого ужина в «Метрополе» и грубых поползновений затянуть его к себе.

На Лубянке прорабатывали все варианты вербовочной беседы. Громов изобрел новую тактику в отношениях с Чикиным: зная его дух противоречия, выдвигал чикинские идеи. На этот раз настаивал не спешить с «голубым» Джоном. Петр Иванович уже не помнил своей последней диспозиции, и настоял на форсированной вербовке, резонно заметив, что «хватит тянуть кота за хвост». Заодно он заботился о своей репутации: дошли слухи, что подчиненные считают его тряпкой и партийным выскочкой, ничего не понимавшим в чекистских делах, — вот и проявил решительность.

— Зачем нам тянуть? Вывалить все компры сразу! — наступал он на хитрого Громова. — В вас говорит либерализм! Именно вывалить все, шокировать, оглушить, деморализовать, не оставить ни одного спасительного выхода!

— Я не уверен, что он поведет себя правильно… — для вида возразил довольный Громов.

— А вам и не нужно быть уверенным, — отрезал Чикин, властно сверкая глазами. — Операцию буду проводить лично я.

Это был сюрпризик. Шеф неожиданно обыграл Громова, теперь и все лавры урвет, оставив его с носом, получит орден, а секретарю парторганизации выгорят лишь медалишка или почетная грамота, черт ее побери! С другой стороны, в случае крушения вербовки (тут Громов вспомнил, как дико хохотал один гомик, когда ему предъявили фотографии в постели с партнером, и не только хохотал, но молил подарить их на память, чтобы показать жене), вся ответственность падала на шефа…

Конец мая, зелено и свежо, до приватной дачи, запрятанной близ писательского городка на Пахре, добирались на трех «Волгах», покачивались патриархально на сидениях, посматривая на прозрачные, словно сарафан русской красавицы, березовые рощи, за ними мелькали обширные и запущенные поля. Владлен сидел за рулем, рядом с ним откинулся на сиденье скрипач, а позади — Джон и Леонид.

— Посмотри на эти березки — символ России, на эти просторы, — говорил Леонид, нежно гладя руку Джона. — Наш последний царь считал, что обилие пространства — это несчастье России. Но избыточность природы рождает избыточность души…

А сам думал: боже, как осточертел мне этот английский мудак! Скорее бы от него отвязаться, выполнить свой долг, а то закроют, сволочи, выезд за границу или подложат другую свинью, это они умеют, вот когда помочь надо, сразу ретивость пропадает: сколько намучился в прошлом году из-за постройки бани на собственном дачном участке! Конечно, знал, что запрещено, но думал, что органы помогут… Подумаете, преступление!

Вывернули на шоссе, зажатое зелеными заборами государственных дач, еще повиляли, проехали пару «кирпичей» и прибыли на точку. На даче к делу перешли не сразу, не спешили, создавали атмосферу, пили шампанское, слушали Баха, вели беседы о культуре и ее роли в истории цивилизации. Почему греческое искусство осталось самым великим в мире? Потому что красоту можно понять лишь из обладания мужчиной мужчины. Женщина, по сути дела, — это совсем другое существо, с ней нелегко найти общий язык. Женщины — это другое племя. Греки вообще предпочитали мальчиков, но у нас в стране даже подумать об этом страшно.

А как все было красиво и благородно во время афинских ночей! Тогда вообще люди жили разнообразней, понимали, что любое усреднение ведет к смерти, больше радовались жизни, осознавая ее быстротечность — чудесное качество, погибшее с появлением христианства и веры в жизнь загробную. И терпимости было больше: с одной стороны, бесконечные мальчики, с другой — процветающий остров Лесбос. Увы, с каждым веком на людей наваливались условности, а теперь и не продохнуть…

Нет, античный мир был удивителен, и колонна с фаллосом в храме Дионисия — лучшая ода человечеству, и вообще фаллос — центральная тема античности, и никуда от этого не деться нынешним фарисеям. И пьяный Силен со своим безумно огромным — тоже гимн. А разве не великолепны камни с головами Гермеса или Приапа, обычно стоявшие в вишневых садах для отпугивания скворцов, из середины которых торчит напружиненная мощь? Разве ученик, придерживающий голову блюющего учителя, не человечнее всех гуманистов Просвещения? Мальчик, юноша — идеал греческой красоты, а у нас на родине лишь за одни эти мысли можно загреметь на Колыму.

Объятия Леонида, сильные и медлительные. Яростно, до потери сознания.

И вдруг.

Загремели двери, и на сцене уверенно появились хмурые милиционеры, вошли спокойно и без стука, застав всех участников в разгаре действа. Общая паника, возгласы негодования. Напрасно, товарищи, возмущаетесь. Чем вы тут занимались? Не знаете Уголовного кодекса? Функционировали четко — никто и пикнуть не успел, в один момент полуодетых и растерянных затолкали в черный «воронок» и повезли в ближайшее отделение милиции, где рассовали в разные комнаты, выставив охрану, а через час развезли каждого в отдельности (конспирация!) по домам, отблагодарив и выдав за труды денежное вознаграждение. Всех, кроме англичанина.

Как внезапно на смену счастью приходит беда! Запахи гуталина, грубые окрики, сняли часы, очистили карманы. Он тихо молился Богу и обещал ему регулярно ходить в церковь и постоянно поминать родителей, он обещал ему делать все что угодно, лишь бы весь этот ужас прошел и не возвращался никогда. Наконец, втолкнули в кабинет, где каменно возвышался над столом товарищ Чикин, а товарищ Громов сидел сбоку на стуле, его физиономия отливала такой исключительной свирепостью, что у Джона от страха отнялся язык, а тут он еще обнаружил незастегнутость ширинки (удар в сердце джентльмена!), попытался привести себя в порядок, но руки дрожали, молнию заклинило, и все выглядело крайне нелепо.

— Садитесь, господин Уоррен, — приказал Чикин, одетый в форму полковника милиции, и Джон, оставив безнадежную возню с ширинкой, покорно сел и утер платком пот со лба. — Что ж, вы захвачены с поличным вместе со своими соучастниками. Все это пахнет судом и суровым приговором.

Стеснительный Петр Иванович, давя комплексы, сдвинул брови и сделал такую свинцовую паузу, что отяжелел весь кабинет, кстати, по паузам он был большой мастак еще на партийной работе, не раз опробовал их на собраниях: от внезапно наступившей тишины аудитория сразу напрягалась, разговорчики смолкали, взоры заострялись на ораторе, и любая банальность превращалась в монументальный афоризм.

— Я английский подданный, у меня иммунитет, — слабо пикнул Джон, с трудом вспомнив завет внутрипосольской инструкции на случай задержания властями, — я прошу вызвать английского консула.

— Английского консула? — нарочито развязно хохотнул Чикин, чувствуя себя не в своей тарелке. — Да он в обморок упадет, если узнает, чем вы тут занимались. Может, и посла сюда вызвать? Или королеву?

Хотя Чикин слабо представлял себе английскую монархию, но попал в точку: в семье Уорренов королевский дом боготворили, в детстве мальчика специально возили из Бристоля к Букингемскому дворцу полюбоваться сменой караула, да и потом чувства сохранились, и после последнего сеанса кино он торжественно вытягивался при звуках гимна вместе с колониальными полковниками. «Правь, Британия, правь…»

— Не отчаивайтесь! — вставил Громов, игравший роль добряка со злодейской физиономией (на этом настоял Чикин, вспомнив, что на допросах в тридцатые годы арестованных ломали именно таким дуэтом).

— У вас есть выход. Разумеется, если вы обладаете здравым смыслом… — чикинский тенорок звучал загадочно и грозно, направлял мятущийся ум в нужную колею. Но в ней, в колее, было все настолько размыто, что не выбраться, мысли метались, ударяясь о стенки черепа, и оседали в безвыходности, горло перехватывали спазмы, и под левым глазом неожиданно задергалась, запульсировала кожица, разрушая почти аполлонову красоту лица.

— Отпустите меня… Я ни в чем не виноват… Это мое личное дело… — мычал Джон.

— Может, вызвать маму и показать ей снимки? (это Чикин)

Тут силы Добра поведали некоторые истории, описанные в британской прессе, не зря Громов провел целый вечер в служебной библиотеке, просматривал газеты, рылся долго в каталоге. Наконец, вдруг счастливо высветился некий безумный немецкий профессор Иван Блох, создавший «Сексуальную жизнь в Англии» с целой главой о педиках: о седовласом министре, засеченном в отеле с прыщавым подростком, о трех выдающихся членах парламента, погрязших в оргиях и бегавшими по комнате с черными повязками на изнеможенных фаллосах. Все это добряк и вывалил арестованному. Изложенные факты свежестью не блистали, но впечатляли.

— Что же делать? Что же делать? — мычал Джон, обращаясь в пространство.

Чикин, согласно роли злодея, нахмурился, как океан перед всемирным потопом, чуть похрустел челюстями (попутно ощутил, что новый «мост» шалит и дантистам в поликлинике КГБ еще далеко до цековских высот), и пальцами прошелся дробью по полировке стола.

— Нам придется пойти на нарушение советских законов, чтобы спустить на тормозах ваше дело. Это мы можем сделать лишь в том случае, если вы тоже пойдете нам навстречу. От вас потребуется немногое: честное сотрудничество, разумеется, тайное… — к концу этого невыразительного экспозе Чикин неимоверно устал от роли злодея и думал: чем же все это закончится? Красивое лицо англичанина скривилось в дьявольской судороге, и он, словно Ворон у Эдгара По, неожиданно проорал:

— Никогда! Никогда!

Этот крик, словно плетью, хлестнул Чикина, к лицу прилила кровь, он набычился и покраснел, таким Громов никогда не видел своего обычно бледного босса.

— Молчать! — тенор сорвался на визг. — Молчать, бля! (вспомнил какой-то военный фильм, кажется, «Радугу», там гестаповец пытал партизанку) — и Чикин, вне себя от праведного гнева, расстегнул портфель и вывалил из него на стол кипу фотографий, они рассыпались в разные стороны. Джон и под, и над, и с двумя, и с тремя, и с полузакрытыми глазами в экстазе, и с широко раскрытым ртом, и с улыбкой блаженства, и в прочих безобразных видах. Он и смотреть не стал — сразу понял, пот лил по лицу, заливал глаза.

— Никогда!

— Превосходные фотографии! — не терял темпа Чикин, выдержав малую паузу. — Если желаете, можем показать вам и кино. Если мы вам не нравимся, то разошлем фотографии вашим друзьям, на службу… (пауза, пауза). Особенно будет рада ваша мама, когда получит их по почте!

Чикин почувствовал себя совсем гадом, слава Богу, что его не видела сейчас Капитолина, педагог и женщина твердых правил, она такого не перенесла бы, наверное, подала бы на развод. О, Капитоша, верная жена чекиста, всюду сующая свой нос, усекающая быстро все ошибки и прегрешения супруга, постоянно проверявшая его карманы в поисках спрятанных денег (или кондомов), фиксирующая любой волос на его одежде… О, Капитошка, всегда готовая написать в партком на мужа и излить несчастную душу! Чикин разволновался, и сердце его заколотилось. Стенокардия? Почему вдруг? Неужели от вида этих похабных фоток?

Уоррен плакал, всхлипывал, как маленький, и вытирал глаза очень модным носовым платком, совсем не соответствующим драматичности ситуации. Тут включились силы добра, извлекли из ящика стола привозной скотч «Грант», налили немного, подбавили воды, пододвинули поближе к сидящему Уоррену и попытались обволокнуть.

— Вы подумайте, вот мой телефон, — вкрадчиво говорил Громов, — мы всегда вам поможем, и вы будете продолжать встречаться с вашими друзьями…

— Вы подлецы! — Джон обливался слезами. Он вскочил, но вдруг сдавило грудь, плеснуло в голову, и он рухнул на пол, вызвав суматоху. Чикин, воспитанный в традициях коммунистической морали, попытался было сделать ему искусственное дыхание, но потом вспомнил, что не совсем приличествует передавать кислород из генеральского рта в педофильные уста, и вызвал подчиненных. Перенесли на диван, взбодрили нашатырным спиртом, вывели из дачи на дорогу, где, к счастью, попалось такси (естественно, дежурная оперативная машина). Прямо у подъезда он столкнулся с Мэгги.

— Джон, привет! Вы не хотите ли… — она осеклась, увидев его смертельно бледное лицо и красные, заплаканные глаза. — Что с вами, Джон?

Он слабо улыбнулся и прошел к себе. Что делать? Все кончено, финита ля комедиа, позорное увольнение, скандал, что делать, что делать? Прямо пойти к послу и исповедоваться. Он все поймет, конечно, будут неприятности, его отошлют обратно в Англию и, наверное, уволят, но сделают это тихо. Только к послу!

Решительно привел себя в порядок, позвонил в резиденцию посла и осведомился о местонахождении его превосходительства. Обнаружилось, что оно отдыхает на подмосковной даче (мелькнуло: вдруг на той же!) и осчастливит персонал своим появлением лишь в понедельник утром. Взглянул в окно, мрачная, тяжелая, как чугун, ночь, проклятая Москва, выхода не было, прилег на тахту и закрыл глаза. Все равно позор! Не посол, так его приближенные разболтают обо всем по посольству, все будут пялить на него глаза, хихикать между собой и шептать: «Вот идет выдающийся педераст, который спутался с такими же ублюдками из КГБ и чуть не продал старую добрую Англию!» Достал из письменного стола пистолет, взвел курок, решительно приставил дуло к виску, но палец словно онемел. Бросил пистолет, упал на постель и зарыдал. Что делать? Может, признаться во всем Барнсу? Да разве поможет этот оксфордский хлыщ?! Шума и позора будет еще больше. Что делать? Нет, в доме находиться невозможно, нечем дышать, он тут сойдет с ума…

Вышел из дома, темень непролазная, проклятые русские, вечно у них плохо с освещением. Доплелся до Софийской набережной, грязная Москва-река, под стать Темзе, поблескивала в огнях фонарей, мужик в ватнике (он же пост наружного наблюдения) ловил рыбу, отчаянно курил, плевал на тротуар, тут же передал по рации, что источник вышел на улицу. Служба не дремала, держала под контролем. Звонил в резиденцию посла — значит, хочет доложить? Или по другому вопросу? Явно в отчаянии, нервничает, бродит по набережной. Успокоить, сбить нервозность, ввести в обычный ритм. Громов тут же позвонил Барановски, которому приказали в этот вечер не отлучаться из дома.

— У него была неприятная встреча, и он переживает. Пригласите к себе, вы знаете, что делать… даю вам полный карт-бланш!

Звонок раздался сразу же. «Как поживаешь, Джон? Давно не виделись, хотя и работаем в одном месте. Что-то пасмурно сегодня на душе, захотелось позвонить тебе, соскучился…» Уже через час Джон наслаждался сибирскими пельменями на квартире у Юджина. Настроение проходило, выпили шампанского — и на одном дыхании Джон выложил все: и как его подвел дружок Юджина Владлен, и как всех захватили на даче, и нет сомнений, что все подстроено КГБ, и ясно, что милицейские чины — его сотрудники, и вообще все мерзко, и нет выхода!.

— Не может быть! — Барановски перепугался не на шутку, ведь Громов не сказал ему, что в комбинации участвовал Владлен (значит, и он агент! Елки-палки, куда ни сунешься — всюду агенты, просто ужас какой-то!). Если Уоррен расскажет обо всем начальству, то Юджина наверняка выпрут из посольства как агента КГБ, а место ведь хлебное. Ну и мерзкая организация, плевать ей на собственные преданные кадры, всех уничтожит ради своих целей! Эх, надо поскорее выехать с ее помощью в турпоездку и дерануть там подальше от этих сукиных сынов! Но это эмоции… Что делать?

— Они знают все, они предъявили мне фотографии, значит, за мной все время следили. Ты не представляешь, какие там позы!

Барановски занервничал, выпил рюмку водки.

— Там не было наших с тобой фотографий?

— Нет… Слава богу, что нет. Я не знаю, что делать…

— Главное — не делать из мухи слона. И вообще все это звучит, как анекдот. Ерунда!

— Ты что? — возмутился Джон. — Что тут смешного?

— Ситуация непростая, но ты слишком ее драматизируешь. В худшем случае тебе придется уехать в Лондон, разве это так уж ужасно?

— Если бы только это! Они обещали скомпрометировать меня! Я хочу доложить все послу…

— Самое глупое, что ты можешь сделать. Выгонят, сломают всю жизнь… А жизнь — главнее всего, главнее всех правительств и тем более какого-то КГБ. Зачем портить с ними отношения? Ради чего? Почему бы немного не поиграть с ними, что-то пообещать? Во всяком случае, не бежать от них, как нашкодивший кот!

Успокоил, придержал. И действительно, ничего не случилось. Уоррен продолжал исправно служить, так никому и не доложив о ЧП, более того, Лондон с подачи Барнса продлил командировку на год. Конечно, он ожидал, что грозная пара позвонит или возникнет перед ним на улице, он уже подготовился к этому, а они тянули. Может, вообще о нем забыли, закрутились в своих чекистских заботах? Ха-ха.

— Господин Уоррен? — спросил голос по-английски, но со знакомым акцентом. — Вам удобно со мной говорить? Это ваш знакомый Виталий, с которым вы недавно встречались на даче. Я хотел бы пригласить вас на ланч в «Арагви».

Он уже давно решил: почему бы не встретиться? Это ведь не предательство. Лучше, чем идти на конфронтацию… В «Арагви» его тут же препроводил, утянул в кабинет метрдотель — вот и Виталий, фонтанирующий дружелюбием. Выпили, закусили, заговорили о балете — Громов оказался большим любителем балета и знатоком (специально проработал несколько монографий накануне встречи, даже мемуары Лифаря прочитал).

— Вы нас извините, если что не так, — как бы мимоходом, между прочим. — Мы никоим образом не хотели вас обидеть, не расценивайте нашу встречу как шантаж. Наоборот, мы стоим за укрепление отношений между английским и советским народами, мы выступаем за мир и видим в вас патриота Британии и искреннего друга Советского Союза. Разве это нет так?

— Да, мне здесь очень нравится…

— Вот и прекрасно! — обрадовался Громов. — Мы никоим образом не намерены вмешиваться в вашу личную жизнь… (хотел добавить, что все арестованные партнеры — на свободе, но решил, что поручит Владлену самому заявить о своем благополучии).

— Чего же вы от меня хотите?

— Да ничего! Ровным счетом ничего! Нас вообще мало интересует Англия, она — не враг дела мира, а вот Соединенные Штаты…

Об антиамериканских настроениях Джона сообщал не раз Барановски, конечно, они были неглубоки: штатники раздражали своей мощью, и вообще после войны влияние Англии усыхало. Громов развил: страна превращается в 49-й штат, экран забили идиотские американские боевики, разве не ужасно? Как ни странно, Уоррену весь этот ход мысли показался новым и интересным, даже некоторым откровением, Громов увлекся, крепко насел на американский империализм, правда, вовремя спохватился, вспомнил, что не на партучебе. Закончил патетически:

— Знаете что, Джон? Давайте просто будем друзьями! Будем иногда встречаться, в этом нет ничего предосудительного. Хотя вы и не дипломат, но ваше мнение имеет особый вес. У меня только одна просьба: никому не рассказывать о наших встречах…

Последнее — залог успеха, что стоит разработка, если источник о ней болтает? Расстались друзьями, а тут еще приятный сюрприз: прямо навстречу шел блистательный Леонид, злился необыкновенно, ибо прождал около памятника Долгорукому целый час, боялся пропустить, а тут холодный ветер, черт бы его побрал!

— Боже мой, Джон! Куда же вы исчезли? Я так соскучился по вам, так соскучился! Вы знаете, в тот раз произошло недоразумение, нас приняли совсем за других людей… Послушайте, что вы делаете сейчас? Поехали ко мне!

С корабля на бал. И что в этом плохого? Разве он виноват в чем-то перед королевой и отечеством? Как повезло, что встретил Леонида…

Разработка клерка атташата подняла авторитет Петра Ивановича, а также сняла еще один немаловажный синдром: высокий генерал имел 38-й размер ботинок, и продавщицы всегда улыбались, услышав об этом, поэтому ему приходилось шить обувь в цековском ателье, тоже неприятно. Так вот после победы в деле Уоррена синдром исчез. Правда, Петр Иванович удивил свою Капу вопросом, существовал ли в Древней Греции остров вроде Лесбоса, но наоборот, где одни мужчины и мальчики. Такого жена припомнить не смогла, хотя рассказала, что Платон был гомосексуалистом и утверждения о пылкой связи Сократа с проституткой Аспазией полная чушь, ибо он тоже развратничал со своим учеником Алкивиадом.

И на Громове благотворно отразилась разработка: со стыдом ловя себя на интересе к гомосексуализму (о, эта страшная сцена во время съемок!), он решил подетальнее ознакомиться с вопросом и купил учебник «История Древней Греции» в издательстве «Высшая школа», правда, по существу проблемы ничего не обнаружил, зато узнал, что первое классовое общество появилось на острове Крит.

Человек привыкает ко всему, привыкает к войне, к голоду, к нищете, привыкает к «мерседесу», особняку с охраной, к бесконечному счастью, к нелюбимой жене, к вымогателю-бандиту. Человек привыкает и к секретному сотрудничеству, есть такой закон.

…Пришел декабрь с сильными морозами, Джон аккуратно приходил на конспиративную квартиру, от «Арагви» и прочих шикарных ресторанов отказались: нечего баловать и зря светиться. Никаких деликатных поручений ему не давали, Громов выслушивал его мысли по поводу международного положения (весьма скудные), по ходу дела ставил вопросы о жизни посольства, об отдельных сотрудниках, о разведчиках… Делал это как бы между прочим, легко и ненавязчиво, да и сведения эти не несли на себе печати секретности. На Рождество с благодарностью за труды Громов вручил книгу о балете, шикарно изданную, с конвертиком внутри. Джон раскрыл и ахнул.

— Нет, нет, я не возьму денег, ни в коем случае!

— Дорогой мой, я мог бы купить вам какой-нибудь подарок на эти жалкие две тысячи долларов, но гораздо лучше, если вы сделаете это сами…

Умели убеждать. Взял деньги! — это тоже этап, это тоже праздник! Не каждый берет, на свете хватает чистоплюев, надо еще уметь дать, делать это не грубо, мягко, словно это интересная книга, взял деньги! — теперь нужно от артобстрела переходить к атаке, яблоко созрело и вот-вот упадет на землю. Решающей встрече предшествовал целый шквал сборищ с Владленом и другими. Громов на очередной встрече:

— У нас уходит масса времени на обсуждение политических вопросов. Конечно, ваша информация очень интересна, однако гораздо удобнее, если бы вы приносили на встречи со мной документы… Я снимал бы копии, и мы могли бы всласть поесть и поболтать.

— Но нам запрещено выносить секретные документы.

— Я же вам их тут же верну. Вас же никто не проверяет. Кроме того, как я много раз вам говорил, нас прежде всего интересуют Соединенные Штаты…

Коготок попал — всей птичке пропасть.

— Но самое главное: это ваша безопасность, она дороже всего. Извините меня за нескромный вопрос, Джон, какие у вас отношения с Мэгги?

— С Мэгги? Честно говоря, она не вызывает у меня никаких эмоций.

— Извините, но было бы очень полезно для дела, если бы вы… как сказать?.. нашли бы с ней общий язык…

У Уоррена от изумления брови полезли на лоб.

— Мы располагаем различной информацией об английском посольстве… там о вас отзываются по-разному и не всегда в выгодном свете. Многие считают странным, что вы не интересуетесь женщинами. Нам бы не хотелось, чтобы этим заинтересовалась служба безопасности.

О, эта чертова Мэгги! Нет, это не в его силах. Но хотя бы провести вдвоем рождественский вечер, дела ради. Уговорил… Джон купил индейку в магазине посольства, Мэгги самолично обработала ее, засунула в жарочный шкаф и отдалась во власть любви на целых два с лишним часа, пока птица не созреет и не покроется золотистой корочкой. Первый поцелуй оказался не таким жарким, как она предполагала (Джон чуть не потерял сознание от отвращения!), все последующие события носили несколько необычный характер. Тем не менее она осталась довольна и решила воспитывать Джона, дабы превратить его в полноценного любовника.

— Почему ты раньше меня не приглашал?

— Считал неудобным…

— Ты любишь меня?

— Наверное… А ты?

— Очень. Ты правду мне говоришь?

Неожиданно на главном направлении Уоррен обнаружил недюжинные способности: ухитрялся приносить на встречи с Громовым не только материалы военно-морского атташата, но и всего посольства, фотографировал документы миниатюрным аппаратом «Минокс» или обыкновенной «Минолтой»: материалы — на сиденье стула, аппарат — на спинке, притаскивал и оригиналы, которые фотографировались на консквартире и тут же возвращались — ребята не рисковали. Вошел во вкус, получал по труду.

Но всему имеется конец, и в посольство прибыла шифровка о завершении командировки Уоррена, весть печальная: уезжала курица, несущая золотые яйца. Боже, как жалко отдавать ее чужакам в лондонскую резидентуру! Да разве они это заслужили? Сидят и чешут задницы, эти разведчики, к тому же еще презирают чернорабочих контрразведки. Но приказ есть приказ, разработали условия связи на все случаи жизни: и постоянные, и даже если грянет война, поднатаскали на тайниках, научили разбираться в схемах, использовать тайнопись и всевозможные сигналы на столбах, скамейках и стенах домов. Специально в Москву призвали для инструкций нового куратора в Лондоне.

— Будьте постоянно бдительны, следите за своим поведением. Тратьте осторожно те деньги, которые мы вам передаем, нежелательно, если ваше окружение обратит на это внимание! — инструктировал Джона посланец из Лондона, покуривая черчиллианскую сигару, к которым пристрастился в процессе своего заграничного загнивания. — Жить нужно скромно и по средствам. Будьте осторожны и в своих связях с мужчинами — в Адмиралтействе, где вам предстоит работать, существует отдел безопасности, проверяющий кадры по всем параметрам.

И Мэгги наконец-то после проволочек отбывала в Вену.

— Ах, как я люблю Вену, — говорила Пэт, попивая вместе с Мэгги кофе, — повезло же тебе! Какой красивый неповторимый город! Бельведер, Хофбург, пирожные в кафешках на Кертнер-штрассе… Я однажды там влюбилась, и красавец австриец катал меня на фиакре, он был похож на Штрауса, такие же длинные волосы…

— Знаешь, милая, дело не в городе, каким бы красивым он ни был! Все это тлен, счастье внутри нас и не зависит от места.

— Ты опять о своем красавчике? — удивилась Пэт. — Да он тебя и в грош не ставит!

— Неправда, ты ничего не понимаешь! Он любит меня… мы даже собираемся пожениться, когда я вернусь из Вены.

Последнее свидание с Джоном, непродолжительное, но с рыданием у него на груди (как хотелось ее тут же придушить!), пообещала вечно любить, иногда приезжать к нему в Лондон (только этого и не хватало!) и, конечно же, писать, писать чуть ли не каждый день. Уехала, скатертью дорога.

Наступил и его час.

— Нам искренне жаль, что вы уезжаете, Джон, — говорил Чикин важно, выдерживая паузы. — Вы — друг нашей страны и настоящий патриот, понимающий важность англо-советской дружбы! За ваше здоровье!

— Англичане, как известно, не умеют говорить тосты, — ответствовал Уоррен. — Но я хочу выпить за вас и за всех людей, которые сделали мою жизнь в Москве счастливой. Это были незабываемые годы… — Слезы показались у него на глазах, чекисты были поражены: вот тебе и извращенец! К концу прощания изрядно нализался сам Чикин, лобызался с Джоном, и вдруг сказал, что педики — хорошие ребята, и если бы вернулась древнегреческая демократия, то в мире расцвела бы культура. Громов не верил ушам своим, ничего себе разговорчики на переходном этапе от социализма к коммунизму!

Прощальный банкет дал и Владлен, стол был необыкновенный, собрались все друзья, грустно рыдала скрипка… Последний проход по Софийской набережной, Кремль прощально кивал золотыми башенками, грустно звенели куранты и ласково мерцали красные звезды. Около «Ударника» повернул в Замоскворечье к старокупеческим особнякам и уютным церквушкам, думал, что Москва — это тайна, которую сразу не раскроешь, но, вникнув, привязываешься и не можешь забыть…

Лондон моросил мелким дождем, дорога от аэропорта Хитроу была опасно скользкой и долгой, как бесцветная жизнь, — забито все было наповал, не продохнуть. Остановился в недорогом отеле на Эрлс-корте, через пару месяцев, плюнув на инструкции, снял меблированную квартиру в фешенебельном районе Пимлико, на первом этаже сверкал дорогой ресторан с бассейном. Хорошо! Не жить же в дерьме из-за проклятой конспирации! И это при его доходах! Болтался в отпуске, гулял по тихому Пимлико, по солидной Белгравии и разноцветному Челси. Скучал по Софийской, по Замоскворечью и больше по друзьям — тут все разбрелись, переругались, где ты, старая компашка, в которой не могли существовать друг без друга? Опять одиночество, проклятая пустота, одна услада — покупки дорогих костюмов и рубашек в самых лучших магазинах… Даже пошил пару троек на заказ в знаменитом Сэвил-роу. А может, поднапрячься и купить особнячок в Челси? Вполне реально, если выплату растянуть на несколько лет, русские обещали повысить вознаграждение.

В Адмиралтействе встретили его прохладно, но не враждебно, сошка мелкая, никому поперек дороги не становился и дурным характером не отличался. Правда, невзлюбил его сосед по кабинету, причем из подлой зависти: не по нутру ему были дорогие пиджаки и шелковые галстуки Джона. Распустил слух, что папа оставил большое наследство. Домой не приглашал никого (еще увидят бассейн и хоромы!), не распространялся о своей частной жизни, прослыл бирюком. Одиночество давило, но спасла всесильная фортуна: случайно в коридоре поговорил с новым заместителем министра и по взгляду его сразу почувствовал, что он из… своих или как это назвать? Действительно, на следующий день замминистра вызвал его, поинтересовался жизнью в Москве, попросил консультировать по некоторым нюансам англо-советских отношений. Вскоре Уоррен получил приглашение в имение замминистра в Шотландии на уикенд, где и начал новую, вполне приятную жизнь, причем не только для себя, но и для патронов в Москве, возликовавших по поводу его новых информационных возможностей.

От замминистра Джон остался не восторге: далеко ему было до неистовости Леонида, угнетали размеренность и даже вымученность, словно ответственный пост высосал из босса все соки, к тому же служебная зависимость сковывала, альянс по расчету — и только. Работать приходилось много, к документам Адмиралтейства добавилось множество секретных бумаг, которые замминистра увозил с собою для прочтения в имение, для облегчения плодотворной деятельности КГБ изготовил миниатюрную камеру, заделанную в пачке из-под «Мальборо». С русским разведчиком Уоррен встречался раз в месяц в далеком Джеррадс-Кроссе, сравнительно недалеко от Кливдена, где в свое время беспутствовали военный министр Профьюмо, советский разведчик Иванов и сногсшибательная проститутка Кристин Килер. Джон заваливал куратора секретными документами, в резидентуре еле успевали их обрабатывать, куратор вновь и вновь предупреждал агента о конспирации и бдительности.

Легко сказать, если жизнь прекрасна и открыты двери самого лучшего в мире отеля «Риц», где нежны омары по-термидориански и великолепен редерер, и кофе в отеле «Парк Лейн» почти рядом, там по-старомодному далеко отстоят друг от друга столики и бесшумно склоняются официанты, словно обращаясь к самому фельдмаршалу Монтгомери. Ночь хороша в баре «Океанская волна», запрятанном в низинах Мейфэр-отеля, там полинезийские чудеса, там живые крокодильчики в бассейне в приятной компании питонов и удавов, весь бар словно зарос тропическими джунглями, единственная беда — это поющие индонезийские красавицы, они мешали — всюду эти проклятые бабы! — и тогда спешил в интимный клуб в Челси, там совсем другая компания…

Однажды, когда Джон прихорашивался у зеркала, собираясь на балет в Ковент-гарден (приятно было впервые надеть только что сшитый на Сэвил-роу смокинг), в дверь позвонили, и на пороге появилась сияющая Мэгги. Она внезапно нагрянула из Вены, дура, с ходу бросилась на шею. Он ласково ее отстранил, стараясь не обидеть, но она все-таки затащила его в спальню и стала раздеваться. Это было невыносимо, он не знал, как себя вести.

— Извини, Мэгги, я спешу в Ковент-гарден…

Ужасно. Лучшие чувства повержены в грязь и безжалостно растоптаны.

— Но я специально ради тебя приехала из Вены… — губы ее дрожали, голос срывался, запахло истерикой. — Ты бесчувственный негодяй, ты грязная свинья, ты и не мужчина вовсе, а пидор, мерзкий, злой, уродливый пидор! Откуда у тебя такая роскошная квартира?!

Нашла коса на камень, в нем мигом поднялось все, что накопилось за время мучительных свиданий с нею, когда, стараясь подавить ненависть к ней, он воображал, что рядом с ним Леонид, и даже ее крашеная-перекрашеная головка на миг казалась смолисто-черной, античной… О, эти мышиные хвостики, эти бесцветные глаза! Чего она лезет? Кто приглашал ее в Лондон?! И он ударил ее по лицу, один раз, другой, лупил, словно очищал душу, с огромным наслаждением, а потом грубо вытолкнул в дверь — о, если бы она еще покатилась по лестнице!

Нет ничего мстительнее оскорбленной любви, и уже на следующий день заплаканная Мэгги появилась в отделе безопасности Адмиралтейства, она очень волновалась и не находила слов.

— Бывший сотрудник военно-морского атташата в Москве Джон Уоррен является гомосексуалистом, об этом говорили многие в колонии. Я могу засвидетельствовать, что в Москве по вечерам он очень часто отсутствовал дома, приходил поздно и неизвестно с кем встречался.

Дело закрутилось, моментально подняли все архивы, нащупали прежние контакты Уоррена в Лондоне (они не скрывали, что он был в их «голубой» компании), запросили атташат, который дал ему отличную характеристику. Выставили наружное наблюдение, обнаружили, что он ведет жизнь богатого сквайра, иногда делит ложе с замминистра (тот уже давно был на крючке, хотя трогать его боялись) и не вылазит из гомосексуальных злачных мест. Откуда деньги? Никакого солидного наследства папа не оставил. Последовал тайный обыск роскошной квартиры, там нашли и обилие денег, и контейнеры для тайников, и условные пометки тайнописью. Работали осторожно, боялись спугнуть птичку. Моментальную встречу Джона с куратором засечь не удалось, но человек явно славянского вида в долгополом макинтоше, крутившийся в районе Аксбриджа, куда внезапно выехал Уоррен, был моментально опознан как сотрудник советского посольства. Оставалось получить ордер на арест.

На допросах Уоррен подробно все рассказал и покаялся. Суд в Олд Бейли проходил при огромном стечении народа, прокурор потребовал дать подсудимому 40 лет, судья вздыхал и временами читал мораль, в результате подсудимому дали двадцать.

— Я полностью признаю свое преступление, — сказал Уоррен в последнем слове. — Но хочу добавить: годы, проведенные в Москве, были лучшими в моей жизни, никогда я не имел столько искренних и добрых друзей…

Могучие своды здания суда Олд Бейли чуть не рухнули, тихий шорох пронесся по залу, заколебался, затрепетал воздух: это трудолюбивые московские геи, перевоплотившись в ангелов, влетели в помещение и нежно аплодировали белыми крыльями.

ВСЕ ТА ЖЕ ТЕМНАЯ НОЧЬ, ТОЛЬКО ПУЛИ СВИСТЯТ ПО СТЕПИ

Наступила гробовая тишина, морды у всех моих шпионов были такие грустные, словно все только что выползли из оргии, пройдя через многие руки и ноги, как несчастный Уоррен. Гусь хряпнул полстакана виски, Сорока вытирала носовым платком пятнышко на взмокшем от напряга платье, у Совы набрякли глаза и повисли брови, словно она собиралась рыдать. Признаться, Джованни, меня эти драмы гомиков нисколько не взволновали, я наблюдал за Сорокой, у которой от удивления раскрылся рот и стали сухими губы. Она нервно облизывала их трепещущим язычком, и мне хотелось вскочить и тут же на глазах у всех… Но большое общество в данном случае мне претило, хотелось в звездную ночь, на зеленые поля, tacitae per amica silentia lunae — при дружеском молчании умиротворенной луны.

Но не подумай, благородный Джованни, что я похож на глупого петуха, который целыми днями гоняется за курицами, нет, Джованни, я никогда не забывал о «Голгофе». И именно в тот момент, когда педики предавались тогда преступным ласкам (зато ныне какая свобода! попробуй только пикнуть против — и тебя забьют камнями орды лесбиянок и гомосеков!), я подумал: а ведь им, гадам, еще, и пенсии платят! Мысль о пенсиях не давала мне покоя и переросла в большой философский вопрос: а нужны ли пенсии вообще? Ведь в истории человечества они появились сравнительно недавно, во многих странах их вообще нет. Разве не положителен опыт острова Фиджи, где стариков по достижении пятидесяти лет просто сбрасывали в пропасть? А ведь народ избаловался, ленится работать, хочет, видите ли, наслаждаться жизнью! Лозунг отмены пенсий прозвучит, как ядерный взрыв, народ восстанет, сбросит кровососов-богатеев и возвратится на коммунистические рельсы. Через много лет по инициативе ВВ мы об этом заикнулись, но гнев народа превзошел все наши ожидания и поставил под угрозу не только «Голгофу», но и вообще жизнь на планете. Так что не все идеи, связанные с педрилами, дорогой Джованни, заслуживают одобрения и Нобелевских премий.

«Ну и ну! — думал я раздраженно. — Хорошими рассказиками мы друг друга потчуем! Одни вешаются, других бросают в каталажку, неужели ради всей этой тоски я и устроил себе декамерон? Смакуем чернуху, а ведь жизнь прекрасна и весела, и со шпионами происходят до судорог смешные и мистические вещи!» (Вспомнил железную койку в больнице им. Соколова и истошно орущую Розу).

Я встал и поднял бокал.

— Друзья! Позвольте мне развеять настроение и поведать новеллу о собственных похождениях в Париже. Единственно грустное в этой истории — это то, что я выезжал вместе с женой, к счастью, мы давно развелись и вспоминаем о существовании друг друга, лишь когда требуется громоотвод для накопленных эмоций. Не будьте слишком суровы ко мне: кое-какие детали пришлось изменить, дабы не поставить под удар ценного агента.

Новелла о том, как приятно выезжать в загранкомандировку, запрятав в штаны пистолет «вальтер», ампулу с ядом, дюжину презеров и фото любимой

Громи врага, секретчики, и крой КРО![1]

В. Маяковский

Декамерон шпионов. Записки сладострастника

Среди величественно-однообразных парижских дворцов только Эйфелева башня настойчиво узнаваема, и в голову лезет суровое мужское затворничество в спецшколе, вечерний треп в накуренном холле, когда взводный — слуга царю, отец солдатам — спрашивал у молодого курсанта: «О чем ты думаешь, глядя на Эйфелеву башню?» — «О сексе», — признавался курсант. «Почему именно о сексе?» — вроде бы удивлялся взводный. «А я всегда о нем думаю!» Хохот сотрясал стены, все держались за животы, однако редкая шутка была столь актуальна.

Вот и сейчас Эйфелева башня выпрыгивает прямо в мои объятия. «Мы обязательно должны сходить в Гранд-опера! — говорит Татьяна томным голосом и в нос и обволакивает меня своими зеленоватыми глазами. — Русская аристократия не вылезала из Гранд-опера, туда ходит весь парижский бомонд!»

Татьяна — это моя бесподобная жена, и она, как всегда, права, правда, Татьяна не знает, что я лечу в Париж не для развлечений в Гранд-опера, а для выполнения важного разведывательного задания: тайной встречи с ценнейшим агентом КГБ. Боже, если бы она только знала, как долго мы дискутировали на Лубянке, брать ее в Париж или не брать, выставляя все pros и cons! Если бы она представляла, что мой седовласый шеф с сияющим красным носом, словно у шекспировского Бардольфа («Когда спускаешься с Бардольфом в винный погреб, не надо брать с собою фонаря»), видел в ней страшную помеху для всей операции из-за присущего проклятому прекрасному полу безудержных любопытства и эгоизма. «Она затаскает тебя по магазинам!» — вопил он не без оснований. И все-таки уступил доводам помощника шефа — лукавого мудреца: поездка туристом с женой — это самая лучшая разведывательная легенда, нет лучше крыши, чем любимая супруга, и только глупейшая контрразведка узрит в таком супружеском вояже зловещий шпионский смысл.

Пусть турист разевает рот, пялясь на кафедралы и дворцы с «мушиного кораблика», бегущего по Сене, мне эти тривиальности до фени, и каждая прожилка на моих щеках дрожит, когда дует ветерок с острова Сен-Луи. Ведь там, на Анжуйской набережной около дома номер 17 у входа в отель de Lauzun, где когда-то жили величайший художник Домье и не менее великий, но сумрачный поэт Шарль Бодлер, там, у рокового входа, и должна состояться моя встреча с агентом. Кому придет в голову, что в этом районе, недалеко от музея Адама Мицкевича и резиденции маркиза де Ламбера крутится не дурак турист, а прожженный шпион? Встреча с агентом подобна тайному свиданию с чужой женой, когда образ разъярённого мужа постоянно маячит перед очами, он крадется с кинжалом или дубиной в руке, и ничем не отличается от злобного контрразведчика, засевшего в кустах с пистолетом и наручниками.

Расстояние от нашего отеля до центра достаточно велико, удобно для проверки, и я даже не сержусь, что Татьяна уже успела ухватить прелестные туфли в соседнем обувном магазине, ах, если бы КГБ еще и оплачивал покупки жен, выбранных в качестве «крыши»! Но пока мы неразрывны, мы связаны одной цепью. Моя задача — тайно от Татьяны втирать очки контрразведке (наверняка я на крючке), а для этого отпустить вожжи, немного расслабиться, ни о чем не думать и никуда не спешить, все остальное приложится само собой. Мы заходим в «Closerie de Lilac» (там буйствовали старик Хем и другие великие писаки), что на Сен-Мишель, прямо рядом с памятником наполеоновскому маршалу Нею, принцу Московии, там выпиваем по бокалу розового вина, посматривая со столика на маршала, получившего титул за то, что прикрывал своим арьергардом бегущую из Москвы армию. Ничего себе герой! Умеют же французы сделать из дерьма конфетку, нам бы поучиться! Обняв друг друга, вываливаемся на Сен-Мишель прямо к памятнику Оноре де Бальзаку, чуть зеленоватому то ли от времени, то ли от дурного характера, между прочим, оригинал лихо шпионствовал в России, а заодно и покорял сердца русских и польских красоток.

…Мэри Игрек, родом из обеспеченной еврейской семьи, отец состоял в Коминтерне, ненавидел Гитлера и с конца тридцатых годов стал активным агентом НКВД, который посоветовал ему в целях конспирации полностью отойти от коммунистического движения. Однако атмосфера в доме оставалась марксистской, дочка много читала и жаждала спасать человечество от пороков капитализма. Вполне естественно, что в двадцать лет она была привлечена к сотрудничеству советской разведкой, решившей внедрить ее в госдепартамент. Через пять лет после непрерывных попыток эта задача была решена.

Ценность Мэри была настолько велика, что в забитых агентами ФБР Соединенных Штатах встречаться с ней не рисковали. Связь осуществлялась через тайники, куда Мэри запрятывала пленку со снятыми секретными документами, денег она не брала, ибо служила Идее, освещавшей, словно факел, всю ее жизнь. Время от времени требовался и личный контакт, ибо трудно работать, не чувствуя настроения агента, не видя блеска в его глазах и сдерживаемой страсти совершить подвиг. Но даже и в этих случаях Мэри не вызывали на встречи в соседних с США странах, а использовали ее служебные командировки по линии Госдепа, ловко пристраивались к ее вояжам, чтобы и комар носа не подточил.

В Париж она выезжала на десять дней, встречу с нею вменялось провести с повышенными мерами предосторожности: перед контактом со мной у дома на Анжуйской набережной она проходила через две точки контрнаблюдения, расположенные в разных местах Парижа: площадь Вогезов и район Дома инвалидов. За этими точками мне вменялось наблюдать, нет ли за дамой вражеского «хвоста». В случае появления за нею подозрительных машин или мерзких людишек с поднятыми воротниками пальто, крадущихся, словно зловредные коты, мне следовало нанести красным мелом черту на фонарный столб рядом с Нотр-Дамом, недалеко от памятника Карлу Великому, мимо которого она должна была пройти.

Я незаметно взглянул на фотографию (не дай бог, засечет Татьяна и решит, что я даже в Париже я не могу без карточки любовницы): брюнетка малого роста в темном костюме и с американской газетой «Herald Tribune» под мышкой, этого вполне достаточно для идентификации. Пароль: «Простите, как мне пройти к Комеди Франсез?» — «Я не знаю Парижа, я живу в Филадельфии» (фигню эту придумал не я, а какой-то начинающий придурок).

Но это все завтра, а сейчас утро, вчерашнее вино еще приятно переливается в черепе, Татьяна необычно стремительно приводит себя в порядок, предвкушая все прелести французского завтрака, и подгоняет меня, покрикивая в ванную, где я тщательно выбриваю свои обвисшие щеки, грустно посматривая на биде. О биде! Сколько саг сложено о том, как русские путают его с толчком или просят гарсона на смеси французского с нижегородским принести в номер пирожное безе, а гарсон притаскивает биде! Так и входит в номер с огромным биде на вытянутых руках, нехорошо думая о русских. Почему нас не жалуют? Ну, напился, набил морду официанту, но это же не повод для ненависти! Ну, пописал на улице, приспичило, и что? Не накакал же на паперти в соборе!

Через час мы подлетаем туда, где глухо звякнул великий афоризм Генриха Четвертого «Париж стоит мессы», где короновали Наполеона и отпевали генерала де Голля: Нотр-Дам! На месте ли фонарный столб близ Карла? Не вырыли ли? Я кручусь вокруг Нотр-Дама, водя видеокамерой по его величественным сводам и порталам, по его контрфорсам и зловещим чудовищам на крыше, похожим на Квазимодо, я уже начинаю нервничать и бросать взгляды в сторону Сен-Луи. Надо заранее взглянуть на место предстоящей встречи: вдруг оно разрыто из-за каких-то ремонтных работ? Или затоплено? Вдруг улица перекрыта? Вдруг исчез дом, где творил Бодлер? Не сгорел ли сам Нотр-Дам?

— Какой миленький Сен-Луи! — напеваю я на ушко Тане, словно соловей. — Давай пройдем туда через мостик, там так красиво… так живописно…

Но Татьяну не нужно уговаривать, после кофе с круассанами она податлива и добродушна, она готова идти со мной хоть на край света, не то, что в Сен-Луи. К счастью, не снесли, не взорвали, не окружили забором, не обнесли колючей проволокой. До завтра, Анжуйская набережная!

— Завтра у тебя напряженный день, — говорю я Татьяне, улыбаясь, как популярный диктор телевидения. — Пойдешь по магазинам, даю тебе карт-бланш…

— А ты?

— Но ведь я не люблю магазины…

— Очень даже любишь, когда это касается тебя. И что ты будешь делать? — не унимается Татьяна.

— Позвоню Владимиру (приятель, которого я не видел лет двадцать и готов не видеть еще столько же), вдруг он дома, возможно, он покажет что-нибудь интересное.

— Да он сбежит из дома, если узнает, что ты в Париже. Такого скопидома я не встречала!

На ночь принимаю таблетку снотворного: нервы, работа в разведке даром не проходит. Татьяна колдует над купленными у метро устрицами и совсем не собирается спать. О, одиночество, вечный спутник шпиона — «молчи, скрывайся и таи и думы, и мечты свои!». Ночью вдруг слышу судорожное бренчание цепи, открываю глаза и вижу, что на меня мчится разъярённый черный кобель с пеной на клыках. Понимаю, что это сон, закрываю глаза и мысленно отгоняю мерзкого кобеля…

С утра чуть пошаливает пупочная грыжа, да и состояние нервов сказывается на желудке… Тут страшная мысль: вдруг прихватит во время операции? Приходится смирить грыжу, полежав на спине, и на всякий случай отказаться от завтрака. Придет ли Игрек или нет? — вот в чем вопрос. Привожу себя в божеский вид, надеваю светлый клетчатый пиджак и шелковый алый галстук, ростом я невысок, но элегантен, и мисс Игрек будет приятно прогуляться с таким джентльменом по улочкам Сен-Луи и посидеть в тихом кафе.

Мы выходим с Татьяной под руку, словно всю жизнь упиваемся семейным счастьем и ни разу не перегрызали друг другу горло, проходим по переулкам и залезаем в метро. По пути я разыгрываю небольшой проверочный трюк и вытягиваю супругу на станции Сен-Сюльпис, заявив, что отсюда — ближайший путь до лучшего магазина «Самаритэн». Выйдя из последнего вагона, смотрю на впереди идущих — вдруг у сыщика не выдержат нервы и он повернется? Зорко наблюдаю за людьми, вяло бредущими к эскалатору, им явно не до меня. Наверху признаюсь жене, что все напутал: дурак, ваше благородие, к магазину добираться следует иначе! Но Татьяна довольна моим признанием, надо почаще бить себя в грудь и называть себя дуралеем. Отпускаю Татьяну на новый маршрут, а сам, путаясь в схеме путеводителя и плюясь от злости, добираюсь до площади Вогезов.

Мисс Игрек должна появиться в интервале 12–12:15 около магазина La Chope de Vosges, пройдя через аркаду с улицы Сен-Антуан, она будет рассматривать витрину около минуты, а затем преспокойно удалится на вторую точку контрнаблюдения у Дома инвалидов. Прошел какой-то вшивый мальчишка в джинсах, но это явно не она, дряхлая пара остановилась у магазина.

12:15. Никого нет. Жду для страховки еще десять минут. Возможно, у нее произошла накладка, в разведке это бывает, пора аккуратно переместиться на вторую точку, где агентесса должна явить себя в 1:15-1:30. Перемещаюсь туда на такси, смотрю на часы. 1:15. Руки мои мокры, хотя совсем не жарко. Из-за решетки превосходно обозревается пересечение двух улиц, где вот-вот должна появиться Мэри. Что же она не идет? Боже, молю я, пусть она придет, пусть непременно придет, сделай так, чтобы она появилась. 1:30. Меня чуть подташнивает от волнения (надо по приезде в Москву пройти обследование в поликлинике КГБ, не псих ли я?), а тут еще брызнул легкий дождик, и сидение под дождем на скамейке — как загорание на песке в Сахаре. Будем смываться. Итак, два варианта: либо Мэри что-то угрожает и она решила не выходить на встречу, либо по какой-то причине, возможно, даже связанной с ее работой, она не смогла выйти на точки контрнаблюдения. В любом случае следует двигать на Анжуйскую набережную, где агентесса должна возникнуть в 2:15.

Вокруг тихо и спокойно, но я не даю усыпить свою бдительность, проверяюсь в метро, выхожу в Ситэ, прохожу мимо фонарного столба (на нем не только Мэри, но и я сам должны чиркнуть красным мелом в случае опасности), и, прокрутившись по переулкам, занимаю позицию недалеко от пристанища Бодлера. Что-то случилось, какое невезенье! Значит, запасная встреча через три дня, нет ничего хуже ожидания, черт бы его побрал!

И вдруг я вижу миниатюрную брюнетку в темном костюме с газетой под мышкой. 2:15. Это она! Милая, дорогая, несравненная Мэри Игрек, какое счастье, что ты пришла! Любовь моя! Радость моя!

Мэри чуть задерживается у мемориальной доски на доме Бодлера, но проходит мимо, видимо, хочет сделать еще один круг, чтобы убедиться в отсутствии проклятой слежки, очень здравый ход, если не смогла выйти на точки контрнаблюдения. Сейчас она появится снова на набережной, но никого нет. Что случилось? Я бегу по набережной, сворачиваю вправо и вижу спину Мэри. Почему она уходит, почему не поворачивает обратно на место встречи? Надо остановить ее, вокруг же все спокойно, черт побери, не летает же французская наружка на самолетах, не следит же с неба! Оставим осторожность, вперед — нужно срочно установить с ней контакт. Я бегу к Мэри, я задыхаюсь от бега и вспоминаю, как один мой приятель совсем недавно помчался за отходящим троллейбусом и упал замертво прямо у двери. Вдруг тормозит такси, Мэри легко впархивает в него, рывок вперед, поворот направо и автомобиль исчезает. О боже!

Может быть, это была не Мэри? Позвольте, но и рост, и костюм, и лицо (вроде бы точно такое же, как и на смутном фото), и газета подмышкой, толстая газета, явно американская. Я возвращаюсь на Анжуйскую набережную: а вдруг Мэри специально взяла такси, чтобы еще раз провериться? Вдруг она возвратится на место нашего рандеву? 2:30. Никого нет. 2:40. Прошли двое мальчишек арабского вида. 2:50. Сухонький старичок в канотье продефилировал мимо дома, даже не взглянув на мемориальную доску. Дольше оставаться опасно, кто-нибудь из жильцов проявит неожиданную бдительность и стукнет в полицию о праздношатающемся дядьке в светлой летней куртке с капюшоном (вся куртка усеяна медными пуговицами и различными веревочками, что придает ей необыкновенный вид, как и телу, на котором она покоится).

Au revoir, Quai d'Anjou! Ну и шлюха эта чертова Мэри! Если за ней была наружка, то зачем она выползла на место? Если все было чисто и гладко, то зачем так поспешно драть когти? Что у нее? Гвоздь в заднице? Противная баба, со стороны уже видно было! Что стоит один костюм, сидящий, как на корове седло! Да и морда явно несимпатичная, аморфная, с выпученными глазами, как у дохлой рыбы. Интересно, как я смотрюсь со стороны? Шпионаж накладывает отпечаток на личность: у мужиков появляется вкрадчивая походка и харя становится непроницаемой, как у оледеневшего моржа. Глаза бегают, ищут врага. Ухудшаются здоровье и характер: сказывается нервная беготня без размеренного питания, как сегодня, колит, гастрит, геморрой… Переживаний хватает, а потом инсульты и инфаркты, и спи спокойно, дорогой товарищ!

У баб от шпионства морда тоже становится гнусной. Вытягивается нос, утолщаются уши, появляется лисья улыбка и зад крутится волчком. Если бы я вдруг узнал, что Татьяна работает на чужую разведку…, удушил бы наверняка, взял бы полотенце и удушил! Представил ее, совершенно голую, помахивающую соблазнительной грудью, и себя с огромным банным полотенцем.

Мрачно еду в гостиницу. Французы меня раздражают: во-первых, почти не говорят по-английски (о русском и мечтать не смею), причем этим гордятся как национальным достоинством; во-вторых, в толпе они просто невыносимы, галдят, словно стая воробьев, и бессмысленно мечутся. В-третьих, страшные жлобы. Наконец, где же прославленная парижская кухня? Неужели багеты? Чтобы попробовать буйабез — знаменитый рыбный суп, я должен мчаться в Марсель, чтобы отведать утку по-руански, естественно, в Руан, а парижские бараньи котлетки хуже, чем в нашей ведомственной столовке. Хорошо, что в Москве пока можно съесть котлеты по-киевски, не выезжая в столицу Украины. Наши головы забиты стереотипами: американцы — хорошие мужья (аж тошно от такой идиллии), американки — хорошие жены (склочные бабы), англичане холодны, как рыба (просто хитрые и экономят силы), у русских вообще нет секса (трахаются, как мартовские коты), немцы — сентиментальны (хочется удавиться).

В номере ожидает Татьяна с покупками.

— Ну, как дела у Володи?

— Какого Володи?

— Ты разве не встречался с этим крохобором?

— Знаешь, я ему позвонил, у него какие-то дела, и пришлось перенести встречу… — я краснею от стыда, как будто весь день соблазнял девственных девятиклассниц (если они еще остались).

— У тебя такое выражение лица, словно ты провинился. Почему ты покраснел?

— Я не покраснел… Может, это от вина… — и я в доказательство отхлебываю из бутылки, чувствуя, что пламенею, как закатное солнце. Вино панически бежит по пищеводу, словно за ним гонится разъяренная Татьяна, словно тот самый черный кобель. С мыслью о Мэри в ослабевшей голове шумно плюю в биде, долго ищу очки, зло выпиваю бутылку красного каберне, ору Татьяне, не видела ли она мои очки. Она зло посылает меня подальше, где очки, черт побери? Ползаю под столом и под кроватью, неожиданно натыкаюсь на использованный презерватив (чужой!), хреново убирают в этом сраном Париже! Где очки?! Обнаруживается, что очки сидят у меня на носу. Немая сцена. Татьяна не упускает случая, чтобы объявить меня дураком, который уже успел напиться, семейный скандал, гнусности, уверения в ненависти… Выпиваю еще бутылку и валюсь без сил на постель.

Ночью снова звенит ржавая цепь, и за мной гонится черный кобель, сейчас ухватит! Сейчас загрызет! Просыпаюсь — жены рядом нет. Провокация контрразведки? Украли супругу? Осматриваю покои, словно провожу обыск, но никого нет. Даже Татьяниных одеяла и подушки. Заворачиваюсь в простыню, выхожу из номера и обнаруживаю свою любимую спящей на деревянной лестнице. Неужели вчера мы так разругались? В ужасе бужу ее, выдерживая проклятия в свой адрес. По закону бутерброда дверь защелкивается, ключа, естественно, нет. Татьяна начинает скрестись в дверь и плакать от злости, я спускаюсь на лифте к консьержке, ощущая себя гордым римлянином в тоге. Она ошарашенно смотрит на простыню, но дает запасной ключ. Может, все это было сном? Утром я думаю об этом, но стучит консьержка и просит вернуть ключ.

Сегодня у нас д'Орсе, бывший роскошный вокзал, который покровитель искусств президент Жорж Помпиду превратил в новый художественный дворец, соединивший старую живопись Лувра с ультрамодерном центра имени самого Жоржа. Д'Орсе завален импрессионистами и прочими типами, от которых у меня уже судороги, да еще из головы не идет неопределенность с Мэри. К счастью, в музее открыта выставка семьи Крезо, великого промышленника Франции, там пялятся с многочисленных фото все его родственники, зажиревшие от важности и богатства. Их окружают блестящие модели паровозов, со стен свисают картины, на которых обозленные рабочие швыряют лопатами уголь в топку, все это гораздо интереснее, чем окровавленное ухо Ван Гога, откушенное Гогеном…

И вдруг я вижу Мэри. Я вижу ее у картины члена семьи Крезо в кожаном кресле. Я вижу Мэри, и сердце мое холодеет: что делать? Неужели не воспользоваться моментом? Почему она тогда ушла от меня, прыгнув в такси? Выйдет ли она послезавтра на встречу у дома Бодлера? А если за мною следят? Финита ля комедиа. Да что я раздумываю, идиот, когда сама судьба играет мне на руку! Рассеянно подхожу к ней, даже чуть прихрамываю, чтобы казаться невинным калекой. Если следят, это ничего не значит — вдруг я интересуюсь, где расположен зал с любимым художником Бюффе.

— Мэри, я ждал вас позавчера у дома Бодлера. Можем мы встретиться завтра в два у знаменитой таверны «Проворный кролик», что на Монмартре?

Она на миг застывает, как перепуганный сфинкс, дымка сомнения пробегает по ее лицу, она смотрит на меня, она сверлит меня взглядом (не такая уж уродина, между прочим).

— Хорошо, — говорит она. — Я приду.

Я отскакиваю от нее, словно от горящей домны, я поступил правильно: самое ужасное в разведке — это нерешительность и неопределенность.

— Зачем ты приставал к этой гнусной бабе?

Это Татьяна, кудрявенькое дитя, нестареющее и нетленно красивое, она выглядит агрессивно и прожигает меня взором, о, эта стрела, пронзающая даже броню.

— Я просто поинтересовался названием картины, я не понял, что там написано по-французски… — блею я, как жалкая овца.

— Знаю, чем ты интересуешься… — ноздри у Татьяны раздуваются. — Представляю, как ты клеил баб, когда я ходила в магазин! Хоть бы выбирал приличных, непременно нужно найти кривоногую!

Но я добродушен, я всепрощающ и остроумен. Какое счастье, что я встретил Мэри! «Как мало в этой жизни надо нам, детям, и тебе, и мне. Ведь сердце радоваться радо и самой малой новизне!» Это, увы, Блок, а не я, грешный. О, ангел Мэри!

Вечером в разнеженном состоянии (традиционно захвачено в гостиницу лукошко с устрицами под божественное белое Puilly fumй) происходит следующий диалог:

Я (словно решаю судьбу человечества): «Неудобно быть в Париже и не посетить кладбище Пер Лашез. Там жертвы Парижской коммуны, там Оскар Уайльд, наконец!»

Татьяна (вытянув трубочкой губки, выпивает залитый лимоном устричный сок из раковины, он приятно леденит язык, которому потом приходится еще окунуться в золотистое пюи): «Что ты там не видел? Хочешь поклониться праху коммунаров? Правильно сделали, что их ухлопали. Если бы и наших коммунаров во время ухлопали, не появился бы Сталин! А твой Уайльд — обыкновенный пидор! Если хочешь, тащись туда один, а я просто погуляю по Парижу!»

Жалкая шпионская душа моя ликует: проведена блестящая провокация, одержана незримая победа — я ведь прекрасно знаю, что Татьяна ненавидит кладбища, особенно в дождь, она становится от этого зеленой, словно ее выворачивало несколько дней, глаза ее начинают тупо блуждать в поисках солнца и других признаков жизни. Хорошее вино в отличие от плохого создает превосходное настроение, я залезаю в постель, сжимая заветный бокал пюи — один бокальчик ничего не значит. Вперед, нет крепостей, которые не могут взять большевики!

С утра на меня наваливается мандраж, болит живот и не покидает мысль о явке с Мэри, я гоню ее к черту из головы, но она сверлит, сверлит! Мерзкий гастрит! Уже в день приезда я поинтересовался у проходящего старичка, где найти туалет, и он с улыбкой ответил: «Идите в любое кафе!» Ха-ха, ему, наверное, это просто, но для меня — это подвиг. Стоит мне только зайти в кафе, как, словно мустанг, подбегает метрдотель с меню в руках, улыбается, изгибается, как червь, источает любовь, отодвигает столик, манит официанта. О, нет! Он ничего не говорит, когда я интересуюсь туалетом, но лицо его становится кислым и презрительным, а я сам чувствую себя жалким паупером и полным дерьмом. А вдруг меня прихватит? Бреюсь и мандражирую. Проблемы, проблемы и еще раз проблемы, как говорил турецкий султан, рассматривая свой огромный гарем.

Татьяна еще нежится в ванной, проверяя прелести новоприобретенной ароматной соли, а я уже спешу по своим кладбищенским делам. Сначала, конечно, энергичная проверка на метро, затем — на автобусе, потом — снова на метро. Бонжур, грохочущий Нижний Монмартр, заставленный туристскими автобусами! Боже, какие стада человеков! Проститутки еще не проснулись после бессонной ночи, от этого скучно. Конечно, место я назначил не лучшее, хотя оно и в уединенном «Проворном кролике», что в тихом Верхнем Монмартре. С отвращением смотрю на «Мулен Руж», без шлюх он просто уродлив, словно снял с себя все румяна.

А ведь когда-то в деревушке Монмартр царили истинный кайф и Божья благодать. Потом приперлись все эти художники, все эти алкаши и развратники, горбун Тулуз-Лотрек писал до умопомрачения свою возлюбленную, прожженную профурсетку Гулю, его дружбан бездарный певец Аристид Брюан перематывал горло красным шарфом, напяливал черный плащ, брал Гулю на вздыбленные колени и тоже позировал до утра.

Всю эту мерзкую богему прославляла та же нищая богема, подняли друг друга до небес и вошли, благодаря самим себе, в мировую историю. Войдем ли мы в историю, невидимые борцы за счастье народное? Такое бывает во время провалов, когда западные газеты визжат от ненависти и поливают тебя грязью! Будем считать это мировой историей, ха-ха! Хорошо, что я сгоряча не назначил Мэри встречу в этом кипящем котле — все-таки я умный и опытный, и знаю, что чертям лучше встречаться в тихом омуте.

Проворный кролик весело улыбается с расписанной стены кабака, до рандеву осталось 15 минут, вокруг все спокойно (или так только кажется), мирно играют дети, помню, как однажды дети стукнули в полицию, когда увидели мою дипломатическую машину, насмотрелись боевиков! Пара тупых туристов с блокнотами и путеводителями осматривают остатки виноградников, которыми когда-то гордилась бывшая деревня Монмартр.

И тут… о, Боже! Нет, не призраки наружки, не полицейские с наручниками, не фоторепортеры! О, живот, будь ты трижды проклят! И это при полном отказе от завтрака! Чертов живот, прогнивший желудок! Я так и знал! Переламываюсь от боли, но не настолько, чтобы стукнуться головой о землю, вижу вдали стальную тумбу туалета, лечу туда! О, радость! Она свободна! Дрожащей рукой, уже скорчившись, бросаю в щелку два франка, дверь открывается, медленно ползет обратно, но не доходит до конца. Сейчас не до нюансов, я прыгаю на унитаз, по лбу катится пот, капли падают на хорошо отмытый пол… Дверь так и не закрылась, дама в мексиканской широкополой шляпе с интересом смотрит на меня через широкую щель, какой-то вертлявый мсье застыл рядом, тоже, видимо, душа горит. Осталось пять минут до встречи, пора, я пытаюсь протиснуться в щель, но мешает живот, я бьюсь об дверь, как рыба об лед, я начинаю прыгать в надежде, что она раскроется. Только сейчас и не хватает, чтобы пол провалился вниз! Проклятые парижские клозеты! Пытаюсь открыть дверь руками, отчаянно бью по ней ногой, мне на помощь приходит вертлявый тип, мы жмем что было мочи, и вот я на свободе.

О, счастье! Насвистываю бравурно «Тореадор, смелее в бой…» Уже издалека я вижу маленькую фигурку Мэри рядом с «Кроликом», какая удача! Подхожу к Мэри, она приветливо улыбается.

— Здравствуйте, не будем терять времени и сразу пройдем в соседний ресторан. Если у вас с собою секретные документы, то передадите их после встречи (правило разведки: документы до конца встречи должны быть в руках их обладателя — вдруг внезапный налет?). Надеюсь, что вы проверялись и не привели с собою слежки… — говорю быстро, стараясь вложить побольше смысла в свои фразы. Чем больше говорю, тем выше поднимаются брови Мэри, тем больше растерянности во всем ее облике. Вдруг она странно дергает головой и быстренько отходит от меня, каблучки, как лошадиные копыта, цокают по асфальту. Мэри уходит от меня, я бросаюсь за нею, но она отмахивается и говорит: «Нет! Нет!»

И тут опять подлетает такси и мигом уносит ее к низким домишкам с красными черепичными крышами. Что случилось? Может, она увидела наружку? И вдруг игла пронзает мне голову: я забыл обратиться к ней по паролю! Идиот, тебе не в разведке работать, а говновозом! Как же я забыл? Что делать? Где ее искать? Депрессия наваливается на меня, хочется броситься вниз с башни или купить канат, смазать его салом, обвить вокруг горла, привязать к трубе, а дальше — тишина…

В метро привязываются два пьяных клошара, оба в мятых фетровых шляпах и джинсах, каждый держит в руках по бутылке дешевого вина, оба прихлебывают из горлышка, что отвратительно (как будто никогда сам не хлебал!) и вымогают деньги. Аргументация проста до безумия: у меня есть деньги, у них — нет, а им тоже хочется пить, любить и прочее, так что, если я добрый человек, то просто обязан поделиться своим богатством. Оба жестикулируют и не пускают меня к подошедшему поезду метро, один уже ухватил меня за пиджак… я вырываюсь и впрыгиваю в вагон, они грозят мне кулаками и хохочут. И тут я соображаю: так это наружка! Я все время был под слежкой, они пытались проверить мою реакцию, возможно, в отеле меня арестуют! Спокойно, дружище, и еще раз спокойно. Не арестуют, для этого нужны веские основания. А вот выслать с позором — это они, гады, вполне могут. Ну и что? Неужели за это меня выгонят из КГБ? Ну и фиг с ним! Пойду по миру нищим! Я умен, я честен. Уйду и буду бросать на ветер свое сердце…

В отеле пожилой консьерж важно сообщает, что мне звонил некий Гастон. Сообщение вызывает трепет: это условный вызов на экстренную встречу с представителем парижской резидентуры, об этом мы договорились в Москве на случай форс-мажорных обстоятельств. Через час я уже около ворот Сен-Дени, там я пожимаю руку надменному типу, одетому словно на прием к президенту, один его хлыщеватый вид вызывает у меня отвращение, я прекрасно знаю эту породу, которая десятилетиями протирает зады в посольствах и международных организациях, давно забыв об оперативной работе. И копят, и экономят, питаясь кошачьими консервами, и строят дачи под Москвой, и получают шикарные квартиры для себя и для своих чад и домочадцев.

Холодно прозвучал, словно звякнул, пароль, наши симпатии взаимны, чувствую это всей своей чекистской шкурой.

— Пришла шифровка из Москвы. Вам приказано срочно вылетать домой. Поездка вашего человека в Париж отпала по не зависящим от него обстоятельствам.

Замираю от удивления, превращаюсь в соляной столб: не инопланетянка ли спустилась с небес, приняв обличье Мэри? А может, все проще: спецслужбы ее раскололи и вместо Мэри прислали специально подобранную бабищу, придав ей сходство с оригиналом? Но почему она тогда убежала от меня? Кто же выходил на Анжуйскую набережную? Может, это какое-то совпадение? Дьявольская игра случайностей? Почему незнакомка согласилась на рандеву со мной у «Проворного кролика»? Может, я просто ей понравился? Боже, как говорил Вильям наш Шекспир: «Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам».

…Мы уже прощаемся с Парижем, густой луковый суп, знаменитые бараньи котлетки на косточках (о, моя лубянская столовка!), плавающие в винном соусе. Сегодня только шотландский виски, только скотч — бурбон и прочую американскую гадость мы, русские шпионы, не пьем.

Татьяна купается в самом настоящем шампанском «Вдова Клико», она счастлива, она на вершине блаженства, а я разрываюсь от неразрешимой загадки бытия: что это была за баба?! О, Мэри, еще скотча, можно и полбутылки, чтобы не мараться. А теперь капучино. Как же тут без коньячка? Ароматный «Реми Мартин» ласкает желудок, такой коньяк можно пить бутылками…

Ослепительные парижские сумерки принимают нас в свои объятия, летят, разрывая воздух, дьяволы-автомашины, все рябит, моргает, мы тонем в огнях. Татьяна держит меня под руку, мы оба веселы, как дети. Я вижу наглого маршала Нея на постаменте, он смотрит свысока, словно он действительно принц Московии, а я — его крепостной, которого он ежедневно посылает на встречи с агентурой, а потом хлещет плетью за провал. Пытаюсь забраться на него и прилепить к его роже кусочек булки, прихваченной из ресторана (не пропадать же, коли уплачено!), предварительно жую ее и поливаю слюной, чтобы мякина обрела необходимую клейкость. Лезу вверх по маршалу Нею, Татьяна пытается стащить меня, и какие-то расплывчатые галлы с любопытством наблюдают за этой сценой. Сука Ней, как ты смел пойти походом на Россию? Недотепа ты и придурок, разве ты не слышал о наших морозах? Разве тебе невдомек непобедимость русской армии и тайной полиции? Вот и прокакал всю войну, дуралей! Наконец, приклеил прямо к глупому носу, ура! Призрачные галлы радостно аплодируют. Татьяна оттягивает меня от униженного маршала.

— Что с тобой, милый? — спрашивает она. — Что-нибудь случилось? У тебя на глазах слезы, я таким тебя никогда не видела.

Мы медленно и грустно идем к Сене, она мирно течет под мостом Мирабо.

— Мне хочется сжечь Париж! — говорю я.

И он горит, и манит сумасшедшими мятущимися огнями, и уходят боль и обида, уходит все.

День третий

Декамерон шпионов. Записки сладострастника

Проснулся я в полдень (такое бывало со мной лишь несколько раз в жизни) от свистящего чужого шепота и сначала не мог даже понять, откуда он доносился.

«Гусь! Гусь!» — раздавалось надо мной, и я увидел, что окно в каюте опущено и в ней торчат пухлые красные губы Марфуши.

— Шеф! — повторяла она. — Гусь!

— Что Гусь? — возмутился я. — Я спать хочу! Изыдь!

— Не вернулся ночевать на корабль!

Я тут же вскочил, словно на зов трубы, и, несмотря на обычную утреннюю эрекцию, уселся на койке, прикрыв кальсоны простыней. Голова моя, дражайший Джованни, не просто разрывалась от смеси зловонных газов и сивушных масел, она словно жила вне туловища своей сложной жизнью, слепляла и разлепляла глаза, надувалась до пронзительной боли, взрывалась, кося все вокруг осколками. Французы, накирявшись, умирают и тихо вопят: «Gueule de bois», что по-рязански означает «деревянное рыло», о, как стучат в голове плотники и что выделывают во рту эскадроны! От французов мы весьма отличаемся, Джованни, вот некий поэт Валентинов начертал: 

«У французов — шоколад, а у нас — рассольник.

По-французски — депутат, а у нас — крамольник.

По-французски — сосьете, а по-русски — шайка.

У французов — либерте, а у нас — нагайка».

Верный рецепт от похмелья, изобретенный американскими алкашами Хемингуэем и Скоттом Фитцджеральдом: две столовые ложки бренди, две столовые ложки джина, две столовые ложки лимонного сока, два глотка горькой настойки. Налить в высокий стакан со льдом, добавить лимонада и свежей мяты. Называется «Страдающий ублюдок». Смешать — и вперед! А куда — Бог знает. Каким образом я так надрался? Ведь я всегда отличался умеренностью, хотя в интересах службы иногда не соблюдал меры.

Исчез Гусь. Что делать? Прежде всего не надо паники, она не красит нас, чекистов, прежде всего восстановим события. Наквасились мы славно, помню, как мобилизовал самосвал и торговался, дальше все словно отрезало и покрыло тьмой тьмущей, поезд двигался во мгле, лишь иногда вспыхивали мелькающие окна. С чего я так надрался? В голове обитала только Роза в своих мажорных стонах, восходящих к самым высоким «до», даже Сова казалась Розой, воспаляла и щекотала своими перышками.

Я положил вспотевшую руку на живот Совы, ближе к лобковой кости. Она обмякла и сжала мою ладонь своими бедрами, которые, как ни странно, стали холодными как лед. Хорошо, что не видел меня в этот момент Юрий Владимирович, хотя… вряд ли он знал, что такое лобковая кость, в партийных школах это не проходили. Однажды в его присутствии я воскликнул по-польски «Матка Боска», что всего лишь означает «Матерь Божья», так он нахмурился и попросил меня не выражаться. Знал ли он о моих слабостях? Конечно, знал великий Учитель: докладывали доброжелатели. Впрочем, для политика такого масштаба сексуальные повадки подчиненного — это семечки, главное — его политическая преданность и готовность принести счастье всему человечеству.

М-да, блудил я славно, иногда даже мучила партийная совесть, особенно когда перечитывал «Моральный кодекс строителя коммунизма». Блудил, но боролся с собой: даже по улицам старался не ходить, дабы не приставать к проходящим девкам, одно время влекли меня к себе задастые, потом переключился на длинноногих и выше меня на голову. Но не удавалось. Иногда неведомая сила вытаскивала меня из машины, я увязывался за ними, заговаривал и приглашал к себе на Миусскую, намекнув, между прочим, на свой холостяцкий статус.

Боролся я с собой, хотя не рубил пальцы подобно отцу Сергию, но все равно проклятые романы возникали у меня постоянно и при самых диких и неудобоваримых обстоятельствах: то на правительственном банкете в Кремле с переходом в хранилище Оружейной палаты (один раз на кольчуге Александра Невского), то в ложе Большого театра на плюшевом кресле, то в купе экспресса, когда приходилось держаться двумя руками за поручни — представь, дорогой друг Джованни, гондольера, у которого руки заняты веслом.

Незабываем суетливый роман в авиалайнере Москва — Джакарта, когда я оказался рядом с пахнувшей инжиром индонезийкой, дремавшей под одеялом, неожиданно для себя я уткнулся лицом ей в живот, она молчала, тихо сопя, пришлось мне выскользнуть в туалет, она проследовала за мною, и там под звуки мотора мы доказали миру все преимущества интернационализма.

Подъезды — тут важно, чтобы дама контролировала подходы, высунув голову, называется это «перископ»; чердаки — тут не забывай взять фонарь, иначе вляпаешься, это тебе Россия, а не Италия! Окопы в диком поле, усеянном белыми головками ромашек, там чувствуешь буйство природы, а однажды прямо на глазах у ревнивого мужа: я лежал на диване у стола, а она гладила на нем белье и иногда присаживалась вроде бы на диван. Конечно, обо всем доносили Юрию Премудрейшему, но почему он относился ко мне терпимо и с доверием? Может, тоже был страстотерпцем, но тайным? Вряд ли. Скорее всего, считал, что удобно держать около себя человека, на которого есть богатый компромат.

И тут, словно яичко к Христову дню: суматошный стук в дверь, и влетела Сорока, трепеща разноцветным хвостом, прибыла с экстренным сообщением обо всех обстоятельствах исчезновения Гуся. Влетела и сразу попала в ощип на шомпол, залопотала, заерзала. Это не смертная тоска твоей Изабетты, Джованни, тайком выкопавшей голову погибшего из-за нее любовника, заложившей ее в горшок с базиликом и ежедневно рыдающей над нею! Хотя и тоска порой подвигает на такую эрекцию, что небо рушится на землю и встают из могил мертвецы с горящими зелеными очами, это жизнь, в которой, как писал Карл Маркс, ничто человеческое нам не чуждо. Умный был еврей, Джованни, великий революционер и маг, не случайно ретроград Бисмарк писал, что от этого бухгалтера еще наплачется вся Европа. Лопотания Сороки не шли ни в какое сравнение с громовыми заклинаниями Розы, но и они угасли, тушка чуть подрагивала, словно шею ей только что отстегнул топор, клювик приоткрылся. Как жаль, что оргазм у человека не длится 30 минут, как у свиньи!

Из письменного донесения Сороки:

«Уже на площади Гусь стал вести себя чрезвычайно нервозно, постоянно осматривался, крутил головой и вообще вел себя, как человек, ожидавший с кем-то встречи. Гусь внимательно смотрел на каждого прохожего, я не исключаю, что он установил с кем-то визуальный контакт. От памятника он отходил последним и незаметно провел по фонарному столбу рукой. Осмотрев потом это место, я увидела несколько царапин, возможно, это были сигналы. Особенно напряженно Гусь вел себя в ресторанчике, нарочито зевал, хотя спать ему не хотелось, в каждом его жесте чувствовалась заданность, даже на деда-официанта он смотрел нарочитой тучей. Мне показалось, что и свой рассказ он начал с какой-то целью, характерно, что в начале он очень нервничал, комкал и проглатывал слова, потом несколько успокоился, в конце рассказа на глазах у него на миг блеснули слезы».

Я попытался сам восстановить затуманенные самогоном события. Никогда не верю полностью донесениям агентуры, особенно, ПОСЛЕ какого-либо события, обычно они подгоняются под исход, благоприятный и для агента, и для начальника. Ты обратил внимание, старина, на «блеснули слезы»? И это у Гуся, который своими руками придушил с десяток вражеских агентов! Что произошло? Это еще надо раскрутить. Не подмешал ли дед какой-нибудь гадости в мой самогон? Что было дальше?

Сорока, поглаживая, дополнила: после сабантуя Тетерев пожелал взглянуть на музей марийского деревянного зодчества, за ним увязался Гусь, который уж если и занимался туризмом, то делал это, как истинный немец, по полной программе. По свидетельству Тетерева, Гусь прошагал с ним лишь милю, но потом передумал и двинулся обратно на корабль. Вот и все. Объявить о ЧП urbi et orbi? Бежать сразу же в город и искать его? Не будем паниковать, подождем до вечера.

Мою задумчивую паузу Сорока восприняла как руководство к действию и вновь нежно затрепетала хвостом. Помнишь, Джованни, что случилось в Риме в 240 году с основания города? Молодой римлянин встретил у подножия Целийского холма римскую даму по имени Вероника. Она была глухонемая. Ничего не подозревая, он спросил ее, каких сенаторов видела она наверху, причем со свойственной твоему народу живостью жестикулировал руками. Не понимая его слов, дама, естественно, вообразила, что он требует от нее того, о чем она думала сама, и знаками пригласила его пройти к ней в дом. Вот так. Все они такие, не только глухонемые.

Но я думал о Розе. У розенкрейцеров роза — есть символ йони, ассоциируемый с плодородием и чистотой. Растение раскрывает бутон и потому считается символом духовного развития. Красный цвет розы говорит о крови Христа, а золотое сердце, скрываемое в середине цветка, соответствует золоту, скрытому в человеческой природе, роза символизирует сердце, эмблему любви и сострадания, у греков она была символом восходящего солнца. Тезей, превратившись в золотого осла (помнишь Апулея?), возвращает себе человеческий образ, поедая священную розу, подаренную ему египетскими жрецами. Розу.

Тут появился капитан, уже буховатый, и, еле шевеля плавниками, пригласил нас на маскарад, устроенный туристами. Какими туристами? Я арендовал теплоход лишь для нашей компании, в чем дело? Капитан объяснил, что получил радиотелеграмму из своего пароходства взять на борт три автобуса с русскими туристами в Козмодемьянске. По морде было видно, что алкаш явно хитрил, инициатива принадлежала ему, и нажился он на этом немало.

Происки, в которых нужно разобраться. Вышел из каюты. Навстречу муторно двигались долгоносики-толстяки в арабских одеяниях в сопровождении закутанных в чадру дам и визгливых детей, прыгала и орала бабища с пиратской повязкой на глазу, растопыривая прокуренные пальцы в бриллиантовых кольцах, словно собиралась задушить. Торжественно шествовала толстозадая с факелом (к счастью, незажженным), вдруг у самого уха завопила квадратная рожа с колесами вместо рук, налетели русалочки, индианки и Баба-яга в белых панталонах и с метлой, трое мужиков в юбках исполняли танец лебедей, дрыгая волосатыми ножищами. Топали ногами, прыгали и задирали юбки, дети потеряли голову, заведенные весельем взрослых, носились по всему кораблю. Тут пристала Курица, заколыхалась, словно гигантский окорочок Буша в черной шляпке и с сумочкой. Что бы сказал по этому поводу товарищ Сальвадор Дали, человек, которого так мучила и изводила засохшая сопля на кафеле в туалете, что он ударил по ней и занозил руку?

Гусь не явился и к ужину, накрытому в музыкальном салоне. Наступал четвертый день нашего путешествия, и слово было предоставлено Дятлу, обычно говорил он мало, больше стучал и потому от возбуждения глотал слова и еще больше шепелявил толстыми, как сардельки, губами. Мерзкая фигура, но бывший приятель. Таких расстреливать надо, но принцип Учителя сводился к тому, чтобы не устранять несовершенные кадры: на смену придут отнюдь не лучшие.

Роза есть Роза есть Роза. Боже, как нервно, даже судорожно сунула она мне томик Сальвадора Дали! Увижу ли я ее еще когда-нибудь? Роза, прошлогодний снег, осыпавшийся цветок, пролетевшая комета, костлявые нежные руки…

Новелла о том, как трудно быть японцем, если не отличаешься от других людей

Я не знаю, как у вас,

А у нас в Японии

Семь врачей в п… смотрели,

Ничего не поняли.

Японская песня

Декамерон шпионов. Записки сладострастника

Геннадий Булкин не вышел ни внешностью, ни талантами. И вообще судьба к нему не благоволила с момента поступления на восточный факультет Института международных отношений. Мечтал на западный, но туда проходили ребята с мохнатой рукой, пришлось выбрать иное, ненавидел себя за это, представлял жизнь в дикой жаре, с малярией, скользкими рептилиями и разными инфекционными заболеваниями, в окружении нищих туземцев. Но больше всего опасался Булкин, что бросят его на японский язык, о трудностях которого ходили легенды, не зря ведь в совучреждениях за него надбавка к зарплате аж 20 %, в два раза больше, чем за английский или немецкий. Мало того, у многих от изучения японского ехала крыша.

При первом контакте с живыми японцами ухо ничего не разбирало, а язык отнимался и без постоянной тренировки полностью испарялся, превращался в труху, и многие годы труда летели кошке под хвост. Ночью молился Богу, чтобы уберег от японского, на собеседовании прямо сказал, что не хотел бы этот проклятый язык. Но все равно свершилось: всучили-таки! Шесть лет корпел, не разгибая спины! Выучил, хотя и плохо, порой даже снились ожившие иероглифы, они бегали, танцевали, взявшись за руки и проделывали прочие непотребные вещи.

Язык выучил, но японцев не полюбил. Пытался проникнуться насильно, читал с раздражением танки, непонятного Мишиму, ходил в театр кабуки, смотрел цветную графику Утамаро и Хокусаи. Ничего не помогло, не проникся, не полюбил великую японскую культуру и ее народ, наоборот, пришел к выводу, что в душу японца, если она и существует, не проникнуть. Другая цивилизация, несмотря на внешний лоск, опасная цивилизация, своего рода троянский конь в мире.

Учеба в институте подходила к концу, началось распределение и на радио, и в МИД, и в ЦК партии. Но больше всего боялся Булкин, что его распределят в КГБ, с детства не любил и боялся эту организацию, хотя никто в его рабоче-крестьянской семье репрессиям не подвергался. Да и не боялся бы, если бы не дружил с Аликом, сыном генерала КГБ, тот об организации знал все и заваливал Гену информацией о пытках в застенках ЧК, об убийстве Гумилева, о ночных арестах и прочих страхах.

И снова молился, и, конечно, предложили в КГБ, и больше никуда, о роде работы обещали рассказать после зачисления. Проконсультировался с Аликом, тот сказал, мол, просись в разведку, все же это занятие благородное, а то будешь ловить японских шпионов в Москве, а знаешь, какие они хитрые? Читал у Куприна рассказ «Штабс-капитан Рыбников»? Никакой он был не русский, а чистокровный япошка, выдававший себя за русского офицера. Ха-ха! А что с глазами делал? Спички вставлял, чтобы не были узкими и косыми, как у всех у них? Да ерунда! Мало ли у нас косых — эвенков, якутов, казахов и прочих гавриков! Интересно, что заподозрила Рыбникова в шпионстве заурядная проститутка, уж слишком необычно он гладил и ласкал, не хлебал водяру прямо над сиськами, как русские кавалеры.

И Гена снова молился, чтобы попасть в разведку, и попросился даже, но загремел по закону бутерброда в контрразведку, причем не в центральный Второй главк и даже не в московское управление, а в УКГБ славного города Хабаровска. Перед отъездом решил жениться, далеко искать не стал и сделал предложение сокурснице с индийского отделения Инне, девушке неприметной, но умной, из хорошей партийной семьи. Но она отказала, вышла замуж за индийца, потом жаловалась, что пока он перед сном разматывает свою пятиметровую чалму, готовясь к сексу, она засыпает. Булкин выехал в Хабаровск в гордом одиночестве.

Судьба Ясуо Токугава, будто в пику Булкину, уже изначально выглядела полной противоположностью. Знатная семья, близкая к императору, естественно, самурайская. Кое-кто пострадал от союзников после Второй мировой, но папа работал в японском МИДе и в военных преступлениях замечен не был. Сказочно богаты, с участием во многих ведущих компаниях в Японии и США. Воспитывался Ясуо в лучших японских традициях, затем для приобретения европейского лоска был направлен в Кембриджский университет, женился на дочке министра и только тогда задумался: чем же заниматься дальше? Хотелось необычности, хотелось романтики, хотелось служения Родине, уже вставшей на ноги после ужасной войны, но отнюдь не уравненной с великими странами по статусу.

Попробовал себя на журналистской ниве — бледно, немного учительствовал — скучно. В конце концов обосновался на собственной фирме, занимавшейся торговлей лучшими в мире радио, видео и теле. Душа его была нежна и светла, как восход солнца, любил Исикаву Такубоку, особенно его перекличку в танке: «Из-за этого умереть?» — «И ради этого жить?» — «Оставь, оставь этот спор». Любил сидеть у моря и наблюдать, как копошатся в белом песке крабы, как парят и камнем обрушиваются вниз пискливые чайки. Много путешествовал, стеснялся обилия своих соотечественников за границей. Ненавидел коллективные съемки у какой-нибудь надлежащей скульптуры, унылые японские очереди на километр в Прадо, Лувр или Ватикан, японец на японце, и все расплываются в улыбках!

Совершенно случайно в Венеции познакомился с милым соотечественником по имени Сюсюй, уроженцем Хоккайдо и менеджером в «Мицубиси», подружились, съездили на пару деньков в Рим и даже выпили саке в японской ресторации, забитой американцами, охочими до сырой рыбы. От разговоров сиюминутных поднялись до высот: Япония мала, японское чудо может обернуться катастрофой. Запад и особенно американцы делают все, чтобы сдержать нарастающую мощь, вопреки всем законам честной конкуренции; разговоры о равноправии — это блеф, фактически Япония существует на позорных правах колонии. Ну а что говорить о России, оттяпавшей Сахалин, Курилы и другие острова? Ничтожная страна, дрожавшая во время войны от перспективы японского вторжения, но сразу же напавшая на доброго соседа после разгрома фашистов!

Зерна упали на взрыхленную почву, новые друзья пили саке и высокомерно посматривали на красношеих, гогочущих штатников. Далее Сюсюй мягко подошел к необходимости служить родине в самом конкретном смысле, что при ближайшем рассмотрении оказалось приглашением работать на японскую разведку, занятую прежде всего лихорадочной кражей новых технологий. Сотрудничество с разведкой Ясуо рассматривал не иначе как дело сугубо аристократическое, достойное его корней и высокого происхождения. Собственно, бизнес уже давно потерял для высоколобого японца свою изначальную притягательность — разведка поглотила его, наполнила осознанием собственного предназначения в жизни.

Когда ему предложили выехать в Советский Союз, он ни секунды не колебался: Россию он знал и даже по-своему любил, владел достаточно свободно языком, увлекался Достоевским, в котором видел аналитика больше японской, нежели русской души. Родной дядя служил в посольстве в Москве и несколько раз приглашал его в столицу побродить по музеям и пригородным дворцам или отправиться в волжский круиз через Углич, Ярославль и Кижи до самого Ленинграда. Больше всего Ясуо удивляли неосвоенные просторы России, видимо, все население сгрудилось в хаотичной Москве, порою вокруг не видно было ни избы, ни человеческой фигуры, река тянулась и тянулась в бесконечность, неожиданно прерываемую поселениями с обглоданными скелетами церквей, вытянутыми в небо.

Почему встречаются человеческие судьбы? Простое ли совпадение, столпотворение и коловращение случайностей? Ведь они, словно пылинки, крутятся и поигрывают в космосе на пути в чистилище, сталкиваются друг с другом, рассыпаются, обретают новую плоть и вновь устремляются в высоту, оглашая криками Вселенную. Угнетающая случайность, без всяких осмысленных надежд, или железная целесообразность, предопределенная свыше?

Геннадий Булкин и Ясуо Токугава и не подозревали, что судьба сведет их в Хабаровске. Они ощущали лишь ее толчки, слабые и неосознанные, медленно зревшие в их столь разных черепах. Первооткрыватель Хабаров, уссурийская тайга с неизбежными тиграми, нагромождение домов, в основном советского периода, правда, попадались и строения китайского типа, рыбоперерабатывающая промышленность, знаменитый ученый Арсеньев и дикий охотник Дерсу Узала. Отрывки из газет: «В Хабаровске на углу улиц К. Маркса и П. Комарова построен 14-этажный 80-квартирный дом с выставочным залом СХ РСФСР, на ул. Пушкина — общежитие хабаровского мединститута на 535 мест» — вот и все. Булкин прибыл в Хабаровск первым и оказался единственным в своем роде знатоком японского языка — управление страдало постоянным дефицитом японоведов, которых переманивала далекая и неприятная Москва, обучала и отправляла в роскошный Токио. Москвич-японовед, прибывший в хабаровские органы, сам по себе явление экстраординарное, поэтому корифеи управления оценили ситуацию просто: либо приезжий парень полный кретин, которого никуда не пристроить, либо Центр решил постепенно поменять кадры, что не сулило ничего хорошего.

Хотя японцев в Хабаровске давно повыгоняли, к Стране восходящего солнца в местном КГБ относились с подозрением, долгожители помнили времена, когда Япония претендовала на Маньчжурию и нагло ее оккупировала. А тут перестройка! Кто же мог предполагать, что горбачевские идеи совместных предприятий привлекут не только китайский, но и японский капитал, естественно, со своими шпионами! Так что прибытие японоведа было вполне в духе времени, что слабо осознавалось местными чекистами, холодно принявшими нового сотрудника и долго обнюхивавшими его персону со всех сторон. Результаты не утешали: единственным, что указывало на принадлежность Булкина к племени кретинов, были его познания о Японии, иногда сотрудники даже просили его произнести несколько фраз по-японски, задумчиво вслушивались в странные звуки, не в силах их постигнуть. Между тем неожиданно для себя, осознав свою уникальность, Булкин проникся трепетной нежностью к Японии, чего никогда не бывало ранее. Быт и традиции японцев приводили его в восхищение, особенно, уважение к родителям и присущее японцам чувство иерархии, не позволяющее каждому балбесу претендовать на лавры великого или выдающегося. Особенно восхищали его фильмы Куросавы, и он не стеснялся высказывать свои чувства вслух, что было взято на заметку начальством, оно хорошо знало, что все начинается с мелочей, будь то галоши или культура, а потом перерастает в нечто серьезное и угрожающее государственной безопасности.

Чекистской работы в крае хватало и без Японии: обилие оборонных объектов, обширная граница с Китаем, корейские лесорубы, нарастающие внешние контакты и прочие несовершенства. Где ты, стопроцентная гарантия полной безопасности? Недаром один мудрый английский премьер говорил, что спокойная для полиции жизнь бывает только в концлагере.

Через полгода после приезда Булкина пришла цедуля, рисовавшая перспективы проникновения в край иностранного капитала и сопутствующих ему разведок, она поставила все на свои места. В соответствии с указаниями, начальство создало японское направление, поставив во главе молодого Булкина. Для его пущей зашифровки искусственно образовали пост заместителя декана хабаровского университета, дабы новое научное светило имело официальный повод для общения с заезжими японцами и прочими инопланетянами.

Но Булкину по-прежнему не везло, начальство видело в нем тайного ставленника Москвы. Коллеги презирали за слишком культурный вид, что выражалось в постоянном ношении галстука и до блеска начищенных ботинках. Раздражали и постоянные выступления Булкина на совещаниях, там он говорил не о важности борьбы против проникновения японской агентуры, а о японском чуде, которое никого не интересовало. Природную застенчивость Геннадия квалифицировали как столичное высокомерие, его попытки найти друзей среди коллег рассматривались не иначе, как зондаж настроений среди сотрудников. К тому же и его дела шли из рук вон плохо: контакты Булкина с работавшими в Хабаровске японцами не получались, на их языке он явно не тянул, иногда вообще ничего не понимал. Зато личная жизнь молодого чекиста обогатилась самым настоящим романом (хотя и тут были подводные камни): Галина, его избранница, чуть полненькая, хорошо сложенная блондинка с бархатными глазами и безукоризненным характером, была замужем, причем за ревнивым супругом, к несчастью, коллегой Геннадия.

— По сути дела, работа по японской линии буксует, — строго вливал Булкину заместитель начальника управления Петр Журавлев, строгий на вид, всегда чисто выбритый и до приторности пахнувший тройным одеколоном (он даже хвастался, что ежедневно обливается им вместо купания, словно английская королева, которая в прошлом веке удивлялась, что кто-то принимает ванну чаще, чем раз в неделю). — Через несколько дней к нам прибудет в качестве главы совместного предприятия Ясуо Токугава. По данным, полученным из Москвы, это установленный японский разведчик, прекрасно знает русский язык…

— А есть ли конкретные доказательства его причастности к разведке? — перебил шефа Булкин, обладавшей ужасным для рядового сотрудника качеством — влезать в монологи начальства.

— Хотите на готовенькое? Может, и его агентов на блюдечке с голубой каемочкой? По-видимому, это данные нашей японской резидентуры, ребяткам ведь тоже кушать хочется, тоже желают показать себя! — Журавлев высокомерно относился к внешней разведке, которая три раза отвергла его попытки поступить туда на службу. — Этот Токугава несколько раз бывал в Москве, образован, любознателен, из хорошей самурайской семьи, почитает императора. Несомненно, шпион. А знаете, как называли на Древней Руси шпионов? «Просок», «лазука»…

Журавлев окончил филологический, диссертация на тему «Слова о полку Игореве», долго возглавлял студенческий клуб «Золотой теленок», и вообще, если бы не тройной одеколон, вполне сходил бы за московского интеллигента, из тех, кто вечно трется в доме литераторов, надуваясь водкой со знаменитостями.

— Так что вам с японской «лазукой» нужно установить личный контакт, естественно, под вашей университетской крышей, — завершил он с ядовитым подтекстом.

Так и завертелось. Но легко сказать — установить контакт, тем более с совершенно неизвестным лицом и без агентуры, которая у Булкина отсутствовала (если не считать агентом Галину, просвещавшую своего любовника сведениями о жизни коллег, почерпнутыми у мужа).

Токугава уже месяц обживал Хабаровск, который ему чрезвычайно понравился своей невыразительностью, в которой японец чувствовал себя Робинзоном Крузо, попавшим на необитаемый остров. Будоражили кровь и пугливость граждан (перестройка только начиналась), и консерватизм непрерывно страховавшихся местных властей. Когда человек объездил весь мир, он неизбежно понимает, что главная радость живет не где-то рядом, а внутри его души. Зачем менять места? Зачем метаться? Что может быть прекраснее, чем прогулки по собственному неизведанному и непостижимому «я»? Ясуо посматривал из окна своей трехкомнатной квартиры на деревянные пейзажи внизу и читал про себя Такубоку.


Погребена под белыми снегами

Река Сорати,

Даже птиц не видно.

Лишь на глухом лесистом берегу

Какой-то человек стоит один.


Его гордостью была небольшая коллекция самурайских клинков, вывезенная из Японии, они тускло и загадочно поблескивали на стене. Иногда, когда садилось солнце и в комнате медленно темнело, он зажигал камин, брал любимый клинок, изготовленный мастером Майошином, и долго смотрел, как отражалось пламя на его блестящей поверхности. Упархивали неприятные мысли, душа дремала, и глаза наблюдали, как на клинке пляшут и меняют друг друга странные тени, словно выпрыгнувшие из его нутра.

А Булкину между тем предстояло познакомиться с Ясуо, как говорили на оперативном сленге, провести комбинацию по установлению контакта с объектом агентурной разработки. Легко сказать! В секретном фонде управленческой библиотеки Булкин раздобыл пособие «О заведении связей», внимательно его проштудировал и нашел, что умные советы базируются больше на европейском и американском опыте и мало подходят для японцев. Восхитительные комбинации разыгрывались у него в голове. Купить место рядом в партере, когда объект соберется в драматический театр? Заговорить? Или встать в очередь в буфет прямо за ним и тоже заговорить? А вдруг сработает проклятое чувство иерархии и самурай сочтет оскорбительным для себя разговор с незнакомцем? Может, подсесть за его столик в ресторане? Или тоньше: попросить официанта, разумеется, верного агента, посадить японца за столик к Булкину. А если он откажется и вдобавок еще запомнит физиономию Геннадия? Конечно, для такого рода комбинации хорош какой-нибудь затхлый гриб, какой-нибудь профессоришко, но на обыкновенного знакомца полагаться было недопустимо, а агентуру ради этого дела светить не желали.

Ясуо регулярно ходил на каток, вживался в русскую зиму! Туда хаживал и Булкин, правда, в основном в поисках верной жены (роман с Галиной неимоверно углубился и уже пугал непредсказуемыми последствиями). Потенциальные невесты, словно стремительные чайки, носились по льду в белых модных шарфиках, повиливая ягодицами, но последних для его нежной души было мало, а распознать интеллект и характер в этой толчее не удавалось.

Все разрешила счастливая случайность: маневрируя вокруг Ясуо, Геннадий споткнулся и пал прямо к ногам активной разработки, что выглядело комично и совершенно не предусматривалось никакими планами. Более того, если бы кто-нибудь из сослуживцев явился бы свидетелем этого происшествия, то оно неизбежно интерпретировалось бы резко отрицательно, ибо не укладывалось ни в какие рамки приличия. Но на практике обернулось благополучно: японец сначала испугался, но потом понял, в чем дело, помог подняться и даже довел до скамейки, ибо Геннадий разбил оба колена. Знаменитое чувство иерархии, по всей вероятности, тщательно маскировалось, налицо было искреннее дружелюбие. Ясуо изумился, узнав, что Булкин владеет японским — таких русских он еще не встречал. Естественно, тут же родилось подозрение, что новый знакомый связан с органами КГБ, но Токугава исходил из того, что все советские граждане служат или прислуживают в органах, даже самые чистые из них тут же могут быть перевербованы и использованы в коварных целях.

Самое ужасное, что Булкин вдруг проникся к японцу чуть ли не братским чувством, этого он сам испугался. Где ты, законная ненависть к тем, кто в топке паровоза сжигал мужественного Сергея Лазо? Кто гнусно переходил границу у озера Хасан, а во время войны стоял у границ и заставлял нервничать советских полководцев и лично товарища Сталина? Стыдно, Булкин, стыдно, а с другой стороны, как хорошо поговорить по-русски и даже по-японски с чистокровным самураем, приятным во всех отношениях!

Начали регулярно встречаться. Японец, вопреки всем национальным характеристикам, оказался словоохотливым, много рассказывал о себе (сначала Геннадий откладывал в память детали, но потом утомился, и стал записывать самое существенное, удаляясь в туалет). Совершенно не походил на разведчика, что показывало его высокую пробу и требовало дополнительной бдительности. С тайным ужасом Булкин ловил себя на том, что он чувствует себя на редкость легко в обществе врага, гораздо легче, чем в кругу коллег. Более того, он даже рассказал японцу историю своих непростых отношений с Галиной.

Странно, но и Ясуо был откровенен с русским, испытывая к нему вполне искренние симпатии. Дружба продвинулась, когда оба занялись улучшением своей языковой подготовки, особенно был счастлив Булкин — где еще он мог получить такой шанс? Япония затягивала оперработника, он с неподдельным интересом штудировал всю ее историю, пристрастился к саке и суши, иногда, оставшись в одиночестве, любил походить по квартире в кимоно, подаренном Ясуо. Посмотрел бы любитель тройного одеколона товарищ Журавлев на то, как его подчиненный смотрелся в зеркало, словно бардачная девица!

Взаимные симпатии крепчали, и уже день не обходился по крайней мере без телефонного звонка, встречались часто, беседовали долго и даже обсуждали новости программы «Время»…

— Ну, какие у вас имеются зацепки? Как будете дальше двигать разработку? — постоянно спрашивал Булкина его начальник.

Поэзия «зацепки» известна немногим, она — как пушкинский «магический кристалл» или верленовское «и рифма словно под хмельком», можно собрать о человеке эвересты сведений, добавив к ним еще океан о родственниках, друзьях и случайных знакомых, но нет «зацепки», и летит к черту вся разработка, словно поэма с дурной рифмой, и покрывается плесенью досье, пока его под удобным предлогом не отошлют в архив. «Зацепки» не было, существовал лишь милый японец, знавший Россию. В реестре в конце досье аккуратно выстроилась по алфавиту вереница всех связанных с ним людей, особы, приближенные к императору, и влиятельные политики были оформлены Булкиным на отдельных листах.

Между прочим, дело уже развернулось в два тома, и ничего не сдвинулось с места: все тот же Ясуо, традиционный самурай, вне политики, но не социалист и не коммунист, осуждавший злодеяния в Хиросиме и Нагасаки. Отнюдь не антиамериканец и не антимонархист. Знал наизусть Твардовского и Пастернака, даже ездил в Переделкино на его могилу. И что? Не повернешь ни так, ни эдак, не ухватишь ни с какого бока. Конечно, бывали случаи в истории, когда вербовали на мякине или ни на чем. В задушевной беседе («Слушай, старик, а не одолжишь ли ты мне на час-другой секретные документы?»). Или когда человек сам засовывал в руки секреты, просил взять ради чистой и бескорыстной дружбы. Но это исключение из правил, домик на песке, каприз, счастливый порыв бриза…

— Вы сами видите, что разработка не двигается, — жестко констатировал Журавлев. — Вы его изучили, но это было пассивное изучение, своего рода созерцание картины. Установили отличные отношения — честь вам и хвала! Но нам нужен агент, а не ваш приятель. Конечно, вас учили в так называемом андроповском институте, где собрались профессора кислых щей, тому, как втягивать в работу человека. Но это теория! Позволю себе напомнить: надо пробовать объект на вшивость, во-первых, возьмет ли он от вас деньги?

— Но он хорошо обеспечен, — вздохнул Булкин, тоже переживавший, что разработка буксует, — да и за что ему давать?

— Берут даже миллионеры, это зависит от натуры. Надо создать ситуацию, которая потребует денег. Во-вторых, дорогой Геннадий Викторович, у меня впечатление, что этот японец либо святой, либо больной. Вас не удивляет, что он обходится без женщин? И это при том, что японцы чрезвычайно похотливы. Значит, надо подставить ему прекрасный пол. Возможно, он не клюнет. Но и это не конец. Разве можно исключить, что он гомосексуалист? Это — в-третьих. Он к вам не приставал?

Булкин даже покраснел до корней волос, ему такое и в голову не могло прийти, о «голубых» он только читал, и никаких симпатий к ним не испытывал. Тут он вспомнил, что Ясуо во время беседы иногда дотрагивался до его колена, может, это был призывный жест? — и Булкин покраснел еще больше.

— Вы напрасно смущаетесь, — Журавлев правильно оценил замешательство подчиненного. — В нашем деле, извините, все средства хороши. Конечно, на партсобраниях этот лозунг осуждается, но ведь на то мы и чекисты, чтобы чистыми руками выполнять грязные задачи во имя светлых идеалов. Короче, ему нужна хорошая подстава. Вам тоже необходимо пораскинуть мозгами.

Пришлось погрузиться в чтение литературы: влияние грубости, эксцентризма и лицемерия на половую жизнь, страсть к лишению девственности, растление малолетних (кстати, и на этом, наверное, стоило бы проверить Ясуо), адюльтер как стиль жизни, истоки проституции, садизм, мазохизм и различные формы сексуального насилия, конечно же, гомосексуализм…

Виктория Корнеева давно снискала популярность в узких, главным образом ресторанных, кругах города Хабаровска как эстрадная певица новой формации, то есть не в стиле Зыкиной или Пугачевой, а ближе к модному тогда тяжелому року. Несмотря на свою красоту и профессию, к мужчинам, вину и прочим соблазнам Виктория относилась если не отрицательно, то с большим недоверием, главную страсть ее жизни составляли путешествия за границу. Именно эту слабость и использовало управление КГБ для привлечения певицы к сотрудничеству на патриотической основе.

Действовали тонко: с Корнеевой на консквартире встретился лично Журавлев, долго интересовался ее репертуаром и жизнью, посетовал на ее развод, кстати, по инициативе ее мужа — известного скрипача и прелюбодея, расспрашивал о творческих планах.

Виктория тем временем обливалась холодным потом от ужаса, ей казалось, что тайная встреча объясняется «левыми» концертами, которые она давала. Затем очень мягко и с улыбочкой Журавлев попросил о помощи, точнее о небольшом одолжении: поприсутствовать на ужине вместе с двумя милыми молодыми людьми. Что за люди? Один — университетский работник, другой — иностранец. В чем заключаются функции? Легкий смешок. Да ни в чем! Посидеть, развлечь, может быть, спеть что-нибудь камерное, какой-нибудь романс. Произвести впечатление — ведь японец охоч до русской культуры.

Слава Богу, ни слова о концертах. Конечно, какие могут быть вопросы? Посидеть и спеть? Это понятно. И все? Может, понадобится… вы же сами понимаете… это не так сложно… ради общего дела. Тут же Журавлев набрал номер телефона, и к кофе на консквартиру прибыл Геннадий Булкин, робко снял ботинки у входа, боясь затоптать ковры, и в носках (из правого одиноко торчал голый палец) представился местной звезде и договорился с ней о будущих тайных деловых свиданиях.

Но ветры времени меняют всех, в том числе и потомков Железного Феликса, ошпаренных неожиданными поворотами демократии и гласности. Все началось с прочтения некоторых записочек Ильича по поводу отстрела священников, совпавшего с увлечением Библией, купленной случайно на одном из центральных развалов. До этого Булкин верил в Бога стихийно и почти ничего не знал о Христе; иногда в художественных галереях он останавливался у картин мастеров и удивлялся, почему так рьяно они изображали неведомые ему воскрешение Лазаря или пиршество в Кане? О чем все это? Зачем? Чем они вдохновлялись? Полная чистая доска, tabula rasa.

И не случайно: родители Булкина, правоверные коммунисты, к религии относились с глубоким презрением и совершенно искренне повторяли великие слова об опиуме для народа. Естественно, своего сына они не крестили и воспитывали в духе воинствующего материализма, впрочем, это не мешало Геннадию в трудные минуты, перед экзаменами или во время болезни матери, обращаться мысленно к Богу с просьбой о помощи.

Освоив Библию и вдумываясь в себя, Геннадий вдруг понял, что всю жизнь неосознанно верит в Бога как в высшее существо, создавшее мир, человека и историю. Иногда, заходя в церковь и вслушиваясь в церковное пение, от которого душа наполнялась высоким чувством, он испытывал странный синдром неполноценности. В самом деле, все вокруг легко осеняли себя крестом, заказывали литургию по ушедшим, ставили свечи, он же, будучи нехристем, формально не имел никаких прав и больше походил на туриста, созерцавшего очередную достопримечательность, на отвратительного изгоя. Это раздражало, постепенно вызревала мысль о крещении, что и произошло довольно просто: зашел в церковь на окраине города, заплатил в кассе необходимый побор по прейскуранту, для порядка купил альбом с религиозными картинами Тинторетто. Подарил батюшке и вскоре оказался в небольшой светелке с образами, где в усеченном виде и был произведен обряд.

Догола Булкин не раздевали, он лишь снял носки и вдел ноги в поношенные тапочки с замызганными стельками. Крестным отцом батюшка назначил приглашенного соседа Булкина по дому, жгучего брюнета Витеньку, получившего за это пол-литру. Все было торжественно и чинно, священник долго читал молитвы и тщательно изгонял из Геннадия беса (видимо, кожей чувствовал, что крестит чекиста). Потом все втроем со свечами совершили крестный ход вокруг купели с водой, повторяя молитвы за батюшкой, который окунул неофита головой в воду и самолично надел на него деревянный крестик.

Так произошло это таинство, после чего ненависть к Ильичу и всем большевикам достигла апогея. Лозунг о вседозволенности средств в благородном чекистском деле натолкнулся в сознании Булкина на стену сопротивления: вся затея в отношении Ясуо выглядела гнусной, подлой, богопротивной. Он, честный Булкин, занимается мерзопакостью, его профессия полностью аморальна и, если на Страшном Суде и доведется ползти к Масличной горе через Геенну Огненную, то до райских врат он доберется в последнюю очередь. А скорее всего, засадят его навечно в адский котел вместе с Ричардом III, Иваном Грозным, Гитлером и Сталиным… Что делать? Уходить из органов? Абсурд! Будет скандал, и столько понатыкают палок в колеса, что ни одна приличная организация не возьмет на работу.

Сомнения сомнениями, но никто не собирался ставить крест на разработке Ясуо, злосчастного японца. Решили особо не мудрить и пойти по простому варианту: во-первых, ввести Викторию в разработку как родную сестру Булкина, недавно разведенную и потому несчастную. Во-вторых, вроде бы сестра упросила братца отметить свой день рождения в узком кругу, чему полностью соответствовала булкинская малогабаритная квартира (сестра же, естественно, не успела разъехаться с мужем). Для пущего понта мобилизовали еще одну пару из управления, она создавала фон общей радости и смеха в течение первых двух часов, а потом под благовидным предлогом смывалась. Между прочим, день рождения у Виктории был вполне неподдельным, и отнеслась она ко всему мероприятию с душой. Приглашение Ясуо воспринял совершенно естественно, почему бы не поднять бокал за здоровье сестры друга? И грянул вечер. Сложился он не по плану: пара, создававшая артистичный фон смеха, пришла на полчаса раньше, оба так нервничали, будто их забрасывали в немецкий тыл, потому они почти сразу же напились на кухне. К прибытию Ясуо фон артистов заслонил центральные события, впрочем, это было к лучшему, японец почти не пил, затеял разговор о Солженицыне, который, как известно, сволочь и предатель, всех смутил, и Виктория чуть не умерла от необходимости поддерживать тоскливый разговор.

— Да его расстрелять надо! — кричала о Солженицыне пара в один голос, — да он агент ЦРУ, он на их деньги книги пишет!

Пара перепила, однако, это в целом вписывалось в план, по которому им вменялось симулировать сильное опьянение, что позволило бы хозяину дома заботливо вызваться их проводить — тончайший ход операции, оставлявший Ясуо tete-a-tete с прекрасной Викторией.

Уходили долго, топтались в коридоре, прощались и целовались, злоупотребляли матом, пили на посошок, бодро спели напоследок «Пора в путь дорогу». Качая над милым порогом серебряным крылом, наконец ушли, гремя костями на лестнице, орали, всколыхнули соседей, возвратились (дама забыла муфту), снова на посошок, и вроде бы все затихло. Виктория не стала долго раздумывать, и с ходу плюхнулась на колени к Ясуо, приведя его в замешательство. Окаменев от свалившегося на него счастья, японец застенчиво поцеловал даму в щечку и по-братски обнял ее, представив все, как милую шутку.

— Может быть, потанцуем? — спросил Ясуо и осторожно приподнялся.

Пришлось танцевать, тут Виктория не пожалела себя, прильнула телом по большому счету, положила руки на плечи, чуть-чуть теребя волосы партнера, потянулась, сладко дыша, к его губам, умирая от страсти и потому касаясь обеими ногами всех составных его тела. Как ни странно, японец реагировал неадекватно, словно аршин проглотил и вообще педераст или статуя, с большим трудом Виктория удержала его от возвращения к столу и силой усадила рядом с собою на диван.

— Не могу! — шептала она, словно уже на ложе любви. — Боже, не могу больше, не могу!

Но он словно не понимал и молчал, наверное, готовился продолжить спор о Солженицыне. Виктория вдруг почувствовала колоссальное отвращение к этому желтому бревну, которое приходилось раскачивать во имя интересов Родины, и вообще никакого тепла, никаких любовных флюидов! Вот вам и разговоры о неутомимости самураев, покрывающих своих партнерш с завидной частотою тушканчиков!

Неожиданно она почувствовала слабость — Боже мой! в такой момент! — вскочила и выпила для восстановления сил большую рюмку водки. Ясуо так обрадовался, что тут же последовал за ней, набросился на закуски и тоже выпил, спровоцировав Викторию на новую рюмку. Водка вселила в нее водопады энергии и новый drang nach Osten (если, конечно, смотреть на Японию со стороны Хабаровска, а не Сан-Франциско). Тут она просто вцепилась в него и сжала в объятиях чуть ли не до хруста, однако Ясуо, хотя и был деликатен и даже нежен, все же должных эмоций не проявил. Тогда она снова толкнула его на диван и грудью, кстати, вполне объемной, навалилась на него, бесстыдно прохаживаясь рукой по просторам ниже живота. Вот-вот — и победа! Перед таким натиском не устоял бы никто… даже святой Антоний!

Но Ясуо бездействовал. «Может, это у них так принято? — крутилось в перевернутых мозгах Виктории. — Может, у них все делают гейши? А мужчины просто лежат себе на спине и блаженствуют, подчиняясь их воле?» Вскочила, снова выпила и, очертя голову, бросилась на его штаны — молнию заело, и пришлось буквально вытащить японца из штанов. Так он и лежал, чуть подогнув желтоватые колени, трусы у него были с ширинкой на трех пуговках — в Хабаровске таких мудреных она не видела. Впрочем, что там трусы? Япошка валялся и не проявлял никаких признаков любовной озабоченности, словно он проходил процедуру у врача, причем не самую приятную.

Ненависть рывком поднялась в Викториевой груди, хотелось отдубасить этого гада по мордасам, так, чтобы он навсегда запомнил, как правильно себя вести с русской женщиной. Правда, на смену эмоциям тут же пришли соображения государственные: не обернется ли все дипломатическим скандалом, может, у них принято держаться на первых порах пассивно, исподволь разогревая страсть, а уж потом…

Воспользовавшись паузой, Ясуо вдруг потянул к себе штаны — оскорбительный жест для любой женщины….

— Ты что, болен?

Виктория оторвала его руки и забросила брюки далеко в угол (врезать бы ему, мерзавцу; она вдруг поняла всю радость своего бывшего мужа, который, выпив, очень любил перед соитием дать ей небольшую взбучку), и залезла прямо в трусы, вызвав то ли писк, то ли слабый хмык. Но, как говорится, природа отдыхала, и соловьи не пели. Вот они, проклятые импотенты, жалкие чебурашки, вводящие в заблуждение порядочных женщин, таких надо душить уже при рождении и вообще не допускать туда, откуда они выползают! Презрение заполонило ее, но что делать? Все-таки не для удовольствия она соблазняла этого парня. Вдруг он действительно болен? Или боится до такой степени, что растерял все силы. Что же делать?

К счастью, вернулся протрезвевший Булкин, болтавшийся на морозе почти полтора часа (по его разумению, вполне достаточное время для любви), румянощекий, словно только что установил рекорд на катке. Сразу оценив обстановку по вытянутой физиономии Виктории, он пояснил на всякий случай по-японски.

— Она хочет сплести с тобой ноги, — это выражение он узнал от самого Ясуо и находил весьма живописным.

— Я понял, — отозвался японец, натягивая штаны и приветливо улыбаясь.

Что же делать? В России существует одна палочка-выручалочка: водка, ее пьют и в трудные минуты, и в самом развеселом настроении. Булкин налил бокалы, обнял Ясуо, придвинул к себе Викторию и предложил выпить за дружбу. Пил настойчиво, не давая японцу спуску, связывая каждую рюмку с отношениями между двумя народами. Сидели на широкой тахте в обнимку, и Булкин через собственные колени подталкивал Викторию к японцу, все трое бешено хохотали, увесистая грудь дамы, преодолев колени Геннадия, уже вновь навалилась на японца.

— Не стесняйся! Давай! — ободрял Булкин по-японски, правда, он чувствовал, что звуки, вылетавшие из его рта, имели несколько иное, совсем не японское звучание. Но Ясуо не телился, хотя и не проявлял отрицательных эмоций. Что делать? Не дуть же водку до безумия! Оставался последний ресурс: в аптечке у Булкина хранился экстракт женьшеня, который он на всякий случай принимал перед свиданиями со своей дамой сердца.

— Давайте попробуем коктейль с рижским бальзамом! — предложил Геннадий, выскочил на кухню и смешал женьшень с водкой.

Выпили и тягуче запели «Бродягу». «По диким степям Забайкалья…» Ясуо знал и любил русский фольклор, с удовольствием подпевал, вообще женьшень внес новую струю в развлечения: после песен начались бурные танцы, Ясуо возгорелся, обхватил Викторию и совершенно откровенно начал ее ласкать. Из приличия (хотя уже о стеснительности можно было не думать) Булкин вышел в другую комнату, а когда вернулся, увидел полуобнаженную Викторию и наседавшего на нее японца. Поражали резкость и неестественность его движений, на фоне мощных телес он выглядел, как мотылек, кружившийся над Фудзиямой, или, если погрубее, как комар, атакующий корову. Булкин успокоился и с аппетитом съел на кухне кусков пять слабосоленой семги, он уже открыл банку с томатами в собственном соку, когда вбежала Виктория.

— Послушай, он совсем сошел с копыт…

Японец лежал на спине в своих фирменных трусах, удивлявших пуговками, и мирно храпел; как оказалось, произошло это внезапно и именно перед самым решающим этапом.

Вот сволочь! Булкин разозлился не на шутку, несколько раз потряс Ясуо за плечи, а затем хлопнул не слишком сильно по лицу. Никакого эффекта. Японец спал тяжелым сном, словно принял снотворного, а не женьшеня. Виктория жарко дышала рядом, касаясь Геннадия разгоряченной грудью, он в последний раз хлопнул японца по физиономии, повернулся к ней, повалил на тахту, яростно сорвал трусики и бюстгальтер. Трещал шелк и отлетали пуговицы, он сжал одной рукой ее шею, длинную и полную, с голубыми нежными прожилками. Все напряжение, всю неудачу вечера они обрушили друг на друга в едином порыве, Геннадия не смущали даже громкие крики Виктории и чуть приоткрывший глаза японец.

И тут Геннадий услышал тихие всхлипы: Ясуо плакал, плакал тихо и деликатно, словно обиженный мальчуган. Вдруг он вскочил, быстро набросил на себя пальто и выбежал на улицу. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Успев рвануть на ходу стакан водки, Булкин бросился в морозную ночь и нагнал японца почти у самого дома.

— Извини меня! — бормотал он, не совсем понимая, за что его следовало извинить. — Прости меня, пожалуйста!

Ясуо Токугава открыл подъезд и быстро побежал по ступенькам вверх по лестнице. Булкин бежал за ним, умоляя простить, но тот молча вошел в квартиру и хотел было захлопнуть дверь, но Геннадий ловко просунул в нее свой ботинок и вслед за японцем протиснулся в коридор, устланный толстым белым паласом, вывезенным из Токио. Ясуо снял ботинки, сбросил пиджак и брюки, почти на ходу надел на себя домашнее кимоно и прошел в гостиную, не обращая ровно никакого внимания на Геннадия, идущего вслед за ним и упорно повторявшего «прости».

В гостиной с традиционной «токономой» — нишей, где в изящной вазе красовались две белые хризантемы в обрамлении причудливо изогнутых сосновых веточек, бросались в глаза цветные гравюры Харунобу и небольшой, в позолоченной рамке портрет императора с дарственной надписью. Этой фотографией, полученной во время личной аудиенции, причем накануне исполнения императором древнего обычая — уведомления прародительницы царствующей фамилии богини Солнца Аматэрасу о крупнейших государственных событиях, Токугава особенно гордился, как и лучшим самурайским клинком, сделанным самим мастером Майошином.

Да и какой японец не чтит императора и самураев?

А еще к стене был прикреплен плакат концерна «Мацусита дэнки», с которым был связан Ясуо: «Расти, расти, «Мацусита дэнки», «Мацусита дэнки»!»

— Прости меня, Ясуо! — молил Геннадий. — Я не хотел ничего плохого, я не виноват, что у моей сестры поехала крыша на сексуальной почве… извини за все, что произошло!

И он ухнулся на колени и склонился в низком поклоне, неподдельные слезы стояли у него в глазах, еще немного — и он покрыл бы голые ноги японца поцелуями. Но мелькнуло: а как же дело? что скажет Журавлев?

— Прости меня! — повторил он.

— Причем тут эта женщина? — вдруг сказал Ясуо. — Дело в том, что и ты, и она работаете на КГБ, и сам ты притворяешься другом, а на самом деле хочешь меня завербовать и сделать агентом. И ребенку ясно, зачем твоя так называемая сестра тянула меня в постель!

Раскрыт! Это было еще хуже крушения разработки, руки у Геннадия похолодели, он даже съежился от ужаса и встал с колен. Завалить «крышу», причем солидную, университетскую? Это уже было на грани преступления. Откуда у этого япошки появились подозрения? Даже если и подозревает, то где подтверждения этому? В конце концов, подозревать можно любого, а у такой подозрительной нации, как японцы, каждый иностранец — шпион.

— Какую чушь ты несешь, Ясуо! — плаксивым голосом начал Булкин. — Что с тобою сегодня? Зачем ты обижаешь меня? Я ведь к тебе всегда с чистым сердцем… В конце концов, ведь и я могу подозревать тебя в шпионаже. Разве ты не знаешь, что большинство японцев интересуются научно-технической информацией и некоторые работают на свою разведку? Если хочешь знать, — тут Булкин интуитивно почувствовал необходимость хода, вызывающего доверие, — совсем недавно ко мне обращались из одной организации, интересовались тобою с этой стороны…

— И что же ты сказал? — Ясуо уже успокоился.

— Я сказал, что ты совершенно вне подозрений.

— Зря ты это сделал, Геннадий, — спокойно заметил Ясуо. — Я ведь действительно работаю на свою разведку. Иначе откуда бы мне знать, что ты — сотрудник КГБ?

Еще один сюрприз. Какие цели преследует Токугава? Возможно, это новый поворот в неведомой игре. Булкин отвел глаза на стену: с гравюры Харунобу смотрел актер в роли некоего воителя в сандалиях на деревянной подошве. Как это по-японски? Гета. Длинные брови прочерчены вверх, рот черточкой опущен вниз, синее кимоно в позолоте, обнаженный меч. Позади желтоватое с белыми линиями море, огромный диск восходящего солнца и неестественно крупные черные утки, рассекающие золотые лучи. Император на фото по соседству выглядел бесстрастно, как истинный отец нации, надпись была исполнена очень аккуратно, почти каллиграфически.

— Для меня твое признание несколько ново, — заметил Геннадий, не зная, как себя вести. — Что мы сегодня говорим о таких неприятных вещах? Может, нам лучше выпить саке?

Одиночество в далеком Хабаровске уже давно развило в японском разведчике русскую любовь к спиртному, он достал бутылку саке, и они выпили по полной рюмке, пристально глядя друг другу в глаза.

— Ты прав, Ясуо, я работаю в КГБ, — сказал Булкин и только потом подумал, что, наверное, этого не стоило делать. — Но мы друзья с тобою, и, наверное, это важнее, чем служба в наших организациях.

— Ты совершенно прав, Геннадий. Мы должны ценить нашу дружбу, редко кто так любит Японию, как ты, и совсем никто не любит Россию, как я, — сказал Ясуо и поднял рюмку. — Я сам — Россия!

— А я — Япония! — сказал Булкин. — За тебя и за великий японский народ!

Он был совершенно искренен, он действительно любил и Японию, и своего друга Ясуо Токугаву, и не было сомнений, что это навсегда.

— Я пью за Россию и за великий русский народ! — торжественно сказал Ясуо. — И за тебя, Геннадий, за моего лучшего друга!

Они выпили, обнялись и поцеловались. Никто не думал о государственном долге и о разведке, они были друзьями, любящими друг друга. Стало легко на душе после признания, словно рухнула каменная стена, и разговор полился легко и непринужденно. Оба сидели в кимоно на циновках, поджав ноги, оба уже напились, побратались и поклялись никогда не предавать друг друга. А мощные службы? Их не надо вводить в курс дела, их следует водить за нос, соблюдая интересы друг друга. Ясуо так и заснул на циновке, повалившись на бок. Булкин не сдавался, он бережно поднял своего друга, вытащил его из кимоно и уложил на постель. Ясуо раскинул ноги и из трусов вывалилась вся его мужская гордость. Так он и лежал, словно обнаженная одалиска, а Булкин молча смотрел на него, отхлебывал саке и думал, что сказать Журавлеву.

Снял клинок со стены и потрогал его — ого! — такая штука вмиг перережет горло! Осторожно дотронулся клинком до шеи и пощекотал ее. Операция рухнула. Что делать? Он повесил клинок на стену и слегка задел рукавом рамку с фотографией императора. Пришлось ее поправить — и вдруг его осенило. Выдернул из кармана своего пальто «Минолту» со вспышкой (захватил на всякий случай, вдруг японец сразу врезался бы в Викторию?), аккуратно, стараясь не шуметь, снял со стены фото императора. Поставил на ляжку спящего Ясуо, осторожно дотронулся до худосочного, вызывающего жалость фаллоса, деловито взял его двумя пальцами и водрузил прямо на грудь императору, стараясь не заслонить его бесстрастное лицо. Взглянул придирчивым оком, и не понравилось: пришлось оттянуть кожу и обнажить крайнюю плоть. Теперь уже все пахло откровенной порнографией, даже в хабаровских общественных толчках ничего подобного он не замечал, при этом дарственная надпись оставалась незаслоненной.

Булкин отодвинулся на метр и сделал несколько снимков с разных сторон, крупным и очень крупным планом. Почувствовал себя совершенно трезвым, выполнившим долг, рассудительным и даже способным поучать самого Журавлева. Быстро и четко восстановил статус-кво, повесив фото на место, прикрыл Ясуо одеялом и тихо прикрыл дверь. Ночь была по-прежнему морозной, но ему было жарко. Он бежал и молился на ходу, бессвязно, неосмысленно, мучительно молился…

Вербовочную операцию проводили в кабинете ресторана, куда Булкин пригласил своего японского друга, в нужный момент он отлучился, и тогда появился Журавлев с коллегой грозного вида, представился сотрудником милиции и положил перед Токугавой фотографии. Лишь взглянув на них, японец потерял сознание, пришлось срочно вызвать врача, привести его в чувства и отвезти домой.

Целую неделю Ясуо не выходил из дома и сказывался больным. Булкин пытался связаться с ним по телефону, однако, услышав голос своего друга, Ясуо клал трубку. Тогда в дело вошел сам Журавлев и в добродушных тонах объяснил Токугаве, что назревает невиданный скандал, и, если он будет упрямиться, позорные фотографии окажутся в Японии.

…Около полугода Ясуо честно трудился на КГБ, иногда выезжал в Токио, собирал нужную информацию. Петр Петрович Журавлев был доволен и повысил Булкина до должности старшего оперуполномоченного. Все шло хорошо, пока Ясуо Токугава не совершил харакири, взрезав живот самурайским клинком мастера Майошина.

Через неделю после его смерти Булкин выстрелил себе в висок из табельного «макарова».

Полковника Журавлева за промахи в работе с кадрами перевели в другое управление, и его хватил инфаркт, хотя и с благополучным исходом.

Жизнь продолжалась.

День четвертый

Декамерон шпионов. Записки сладострастника

Проснулся я на рассвете с ясной головой и в умиротворенном настроении, словно кастрированный за соитие с Элоизой философ Абеляр. Гусь на корабль так и не явился, видимо, действительно что-то стряслось. Жаль, но придется бить тревогу. Привычно взял книжонку Дали, лежавшую на столике, она уже стала Библией. «Лирическая ягодица Ленина, к моему великому разочарованию, совершенно не шокировала моих сюрреалистических друзей… и тут же, не сходя с места, решаю сфотографировать волосяную историю марксизма. С этой целью вешаю себе на усы шесть белых бумажных кружочков, там портреты: Маркса с львиной гривой и бородой, Энгельса с теми же, но существенно более скудными волосяными атрибутами, Ленина, почти совершенно лысого, Сталина, чья густая поросль на лице ограничивалась усами, и, наконец, начисто бритого Маленкова».

Ну и книженция, с нею не соскучишься, интересно, читала ли ее сама Роза? И все же: случайной была наша встреча или нет? В своей работе по политическим прогнозам я иногда сталкивался с экстрасенсами, способными с точностью до девяноста процентов назвать своих знакомых, которых они встретят в тот же день, или через день, или через неделю. Кстати, особенно много экстрасенсов среди рыжих. Неужели Роза вычислила встречу со мной? Не наружку же выставляла, чтобы выявить мои обычные маршруты? Тьфу, опять полезли в голову разные идиотские фантазии! Прослушал последние известия, ничего нового, одна болтовня, обещания, заверения, законы и указы, которые никто не исполнял, тоска смертная…

А как же «Голгофа»? На Украине резвыми темпами развивалась бандеровщина, которая не вполне вписывалась в «Голгофу», ибо хохлы ненавидели кацапов и никогда бы не поддержали возвращение к социализму. Мы же все еще пребывали в эйфории от своего единения с Западом, смотрели на Украину лишь с «нефтегазовой» кочки (послом там был наш выдающийся рыночник и балагур Виктор Степанович). Правда, ВВ уже намекал на пагубность прозападной линии, делал он это осторожно, особенно в окружении своих ближайших сподвижников, давно инвестировавших свои миллионы в западные офшоры.

В поисках Гуся сошел с корабля на волжский брег и обратился в милицию. Приняли с притворным энтузиазмом и желанием помочь (естественно, после предъявления грозного удостоверения), пообещали прочесать весь город, особенно питейные заведения и закамуфлированные бордели (волна разврата уже давно докатилась до пуританской провинции), мобилизовать местных стукачей и доложить о результатах к концу дня.

А почему бы не подключить к этому делу мое ведомство? Остались ли вообще в этом городке представители спецслужб после всех бесстыдных демократических надругательств над КГБ? Милиция сообщила, что местное отделение органов располагается близ монумента Владимира Неистового, и я продефилировал мимо него, ловя себя на мысли, что уже соскучился по вечно указующему персту. Зачинщики демократии, древние греки создавали другого рода памятники. Помнишь, Джованни, каменный монумент в форме фаллоса, поставленный в храме бога Диониса в Делосе, каменные статуи Приапа, тоже со вздыбленными причиндалами, рассчитанные, по преданиям, на отпугивание птиц от вишневых садов. Ах уж эти греки, им нельзя отказать в изобретательстве; посмотри на вазы, где Силен с расстегнутыми штанами обрабатывает антилопу! Как изобретательно Эрос совращает мальца, как бережно ученик держит голову своего наставника, когда он, прости, извергает содержимое своего желудка! И все из уважения к старшему поколению, на которое у нас, увы, наплевали. А что если спровоцировать указ (такой же жестокий, как о декларациях доходов!) о запрещении любви между мужчиной и женщиной и санкционировать только любовь однополую? Возбудит ли это возмущение? Вопрос. Народ наш полон энтузиазма и легко воспринимает свежие идеи. Да и греки тоже не были последовательны, ценили семью и, согласно Люциану, если муж заставал свою жену с любовником in flagrante delicto, то бишь… — как бы поделикатнее выразиться? — то убивал его на месте.

Солнце еще не распалилось, и Козмодемьянск обдавал утренней свежестью. Коллеги мои, как обычно, умели хорошо запрятаться, в этом я убедился, изрядно покрутившись фактически на одном месте.

— Где у вас тут представительство контрразведки? — озадачил я мента, хмуро гулявшего недалеко от монумента.

Услышав страшное слово «контрразведка», старший лейтенант напрягся, как на толчке, — ведь у нас испокон веков все трясутся, когда заходит речь о тайной полиции, окутанной мифами и возведенной в культ. И это прекрасно! Служение органам — величайший долг гражданина. Что плохого в том, что крупный писатель, пользуясь дружбой с чекистами, сидит в соседнем кабинете во время допроса другого поэта и радуется, слушая, как его коллега под моральным и физическим воздействием разоблачает и себя, и своих друзей?

Ну, а разве донос — это обязательно плохо? Разве у тебя, Джованни, во Флоренции доносы не были в чести? Что дурного в том, что я сообщаю о человеке? О том, что он читает, например, «Декамерон» или слушает «Эхо Москвы»? Или принимает на квартире подозрительно пьющих типов? Или имеет три машины в то время, когда у меня нет и одной? Я же не убиваю его, я посильно помогаю властям, а следовательно, и обществу познать своих почтенных граждан. Секретный сотрудник, или сексот, — это звучит гордо! Вообще говоря, секретность — это великая сила, и не только в операциях вроде вкатывания в пресловутую Трою деревянного коня, заполненного ратниками. Секретность создает возвышенную атмосферу, это тот неповторимый соус, без которого жизнь пресна, как морковная котлета. Впрочем, таким соусом, вдохновляющим на движение ума (а разве секретность не блестящее упражнение для мозга?), может быть и виселица, которую отцы города любили поставить посреди Флоренции, правда, Джованни?

Мент мялся, но запутанно объяснял. Я уже начал раздражаться, но вдруг неожиданно увидел… кого ты думаешь, Джованни? Нет, нет, не ЮВ и не Бориса! Я увидел… знакомую до беспамятства декадентски изломанную фигуру, широковатые плечи (если бы ты видел, как нежно окаймляли ключицы ее шею!), и рыжую косу, тянувшуюся до самого оттопыренного места. Нет, пожалуй, это не рыжий цвет, Джованни, помнишь, как выглядят египетские или греческие медные котлы и вазы? Чуть темноватые, но зажигающиеся на солнце изнутри, словно в глубине тлела неведомая никому душа.

— Роза! — закричал я на всю площадь, по-моему, даже Ильич на монументе вздрогнул и повернул свою гениальную голову. Она оглянулась с каменным равнодушием на лице, словно вдали маячил не человек, которому она совсем недавно с нежностью вручила Дали (не говорю уже о сладких минутах в больнице!), а незнакомое и неприятное существо с другой планеты. Взглянула даже с неприязнью, так смотрят на таракана, ползущего по столу, или на клопа, обнаруженного в районе лобка, честно говоря, уже давно на меня никто так не смотрел. Повернулась — и исчезла! Она ли это? Или опять фата моргана на почве бесконечного размусоливания больничных воспоминаний? Как хороши, как свежи были розы… Алеют слишком эти розы, и эти хмели так черны.

Туповатый прапорщик у входа резво вскочил, потребовав пропуск, но, видимо, у меня, Джованни, от близких контактов со всеми нашими правителями выработались некие властные привычки, державная поступь, которую не остановить даже танку. Не допускающий пререканий хамский тон, уверенность в жестах, и, наконец, твердый взгляд, который сразу ставит на место и не вызывает никаких сомнений. Потому я просто прошел вверх по лестнице, бросив сквозь зубы нечто неразборчивое вроде «пошел на…». Раскрыл обитую дерматином дверь кабинета: над письменным столом бюстом самому себе высился Павел Батов в униформе подполковника, нос картошкой, чуть-чуть раздваивающийся на самом конце, юркие черные глаза (между прочим, видевшие все детали, вплоть до дырок в чужих носках), всегда наморщенный лоб, словно никак не мог вновь открыть теорему Пифагора. Привет, дружище, привет партнер по сызранским похождениям (о, милая сердцу Сызрань! слезы! слезы и еще раз слезы!).

— Какими судьбами? — удивился он и встал. Мы троекратно расцеловались взасос, пахло от него, как всегда, то ли гнилыми зубами, то ли дурно функционирующим желудком, раньше об этом я говорил ему прямо и даже однажды по пьянке влил в рот полфлакона «Красной Москвы». Я тоже удивился, и он объяснил, что прибыл сюда несколько месяцев назад начальником местной службы. Причина? Не поладил с начальством в Питере, обычное дело.

Поскольку в повествование вторгся еще один незамысловатый персонаж, к тому же брат воспалившей меня Розалии, придется, старина Джованни, не пощадить чернил, а точнее памяти компьютера, и поглубже описать это коротконогое существо с небольшим, но заметным животиком, свисавшим почти до колен. А главное — фамильный нос, чуть кривоватый и с расселиной на конце (задница гнома). О, носы! Курносые — у прекраснодушных с кроличьей сексуальностью; клювообразные — у мстительных маньяков; уныло-длинные — у интеллектуалов; ультрадлинные — у спекулянтов и капризников; костлявые — у пораженных гордыней; короткие — у людей с открытым характером, именно таким обладал и я (хотя это не влияло на длину и эффективность орудия производства). Но что можно прочитать на носу картошкой и с расселиной? Роза есть Роза есть Роза. Значит, я не ошибся, это была она. Прибыла на лето к братцу?

Итак, после Сызрани мы расстались на несколько лет, а потом неожиданно сомкнулись в совсем не в туманном, а весьма и весьма солнечном Альбионе. Чудесна жизнь: сегодня — Сызрань, завтра — Лондон, послезавтра — канава, затем — кладбище. Проработали в резидентуре не больше года, ибо Павла коварные лавочники мастерской мира провозгласили persona non grata и выперли вон, хотя среди нас он числился самым большим бездельником, никого не вербовал и писать разведывательные цидулки не умел, за что наш усатый резидент снимал с него штаны каждый день.

На мой взгляд, коварные бритты выгнали его из-за чрезмерно секретного вида: широкополая темная шляпа, всегда надвинутая на глаза, поднятый воротник плаща, темные очки, движение по улицам, как по минному полю, осторожный шаг, повороты головы, разглядывание прохожих в витринах, известный шпионский приемчик. Любил Батов из фигни сделать слона, напустить на себя облака конспирации, словно его направили для кражи стрелок знаменитых часов на Биг-Бене. К тому же говорил хриплым шепотом, вытягивая короткую шею в лебединую; очень любил оружие и с любовью гладил «кольты» и «вальтеры» в оружейных магазинах. Разве, наблюдая со всех сторон за подобным типом, нормальная контрразведка не приходит к убеждению, что перед нею грозный и опасный Джеймс Бонд? И выгнали на… Мудрые китайцы учат: «Не зашнуровывай ботинки на бахче и не поправляй шляпу под яблоней», а у нас, Джованни, девки в деревнях поют: «Ты, Семеновна, больна гордая, сиськи мягкие, а попа твердая!»

Судьбы разметали нас в разные стороны, и вот теперь внезапно мы столкнулись, видевшись в последний раз в Питере на вечеринке, где я увлекся его сестрицей. Итак, я поведал своему приятелю об исчезновении Гуся, думая по странной причине о Сальвадоре Дали (… «в Порт-Льигате я за первым завтраком опрокидывал себе на голову масло, которое осталось в тарелке из-под анчоусов. И тут же со всех сторон ко мне спешат мухи»).

То ли от мертвящей скуки в оперативно вакуумном Козмодемьянске, то ли в честь воспоминаний о незамысловатых хороводах в Сызрани или о пикниках на вечнозеленых лагунах Гайд-парка, но Павел моментально направил свою немногочисленную дружину на поиск пропавшего агента. Мне оставалось лишь возвратиться на корабль и ожидать вместе с Марфушей результатов (все-таки я держал ее в фаворитках) за бутылкой портвейна «777», ей-богу, даже в Порто на его родине я не пробовал ничего подобного.

К вечеру Батов самолично прибыл на «Ленин» и доложил о результатах, которые, увы, отсутствовали, хотя опрошена была вся боевая агентура Козмодемьянска, беседовали даже с бабками, созерцавшими монотонную жизнь со скамеек у своих заборов, обыскали городской парк, все питейные заведения, допросили местных путан, их было немного, городок серьезно отставал от столицы.

— Я не могу раскрывать перед тобой некоторые данные, — говорил он, нахмурив лоб, — но дело, возможно, далеко не так просто, как кажется…

Он тяжело вздохнул, поправил темные очки и снова превратился в того загадочного советского Джеймса Бонда, которого англичане до смерти напугались и на всякий случай выперли.

— Мои туристы хотели осмотреть Макарьево и Нижний, так что придется сняться с якоря. Могу ли я полностью на тебя положиться? — спросил я.

— Бесспорно. Тут тебе делать нечего, я и без тебя справлюсь… найду твоего Гуся.

— Послушай, а где сейчас твоя сестра? — вырвалось у меня совершенно неожиданно.

— Она приехала погостить и живет у меня на квартире.

— Надеюсь, ты останешься с нами на ужин… Может, пригласить и ее, тут скучновато… — соврал я, поскольку на борту «Ленина» царило все, что угодно, но не скука.

— С удовольствием. Сейчас свяжусь с ней по телефону, — и он ушел в капитанскую рубку.

Черт побери, зачем я это сделал? Словно черт подтолкнул меня, в конце концов, кто мне мешал связаться с ней в городе? Тем более что утром она вела себя крайне высокомерно и даже оскорбительно. Случалось ли тебе, Джованни, думать и чувствовать одно, а делать другое?

— Она обещала прийти. Обязательно. Она спрашивала, не находил ли ты какую-то газетную вырезку в книге Сальвадора Дали?

От этих слов у меня сладко заныл низ живота и вспотели руки, золотой пух ее тела застлал глаза, рыжая коса расплелась, окрутилась вокруг моей шеи и сладко защемила горло. О, муки мои!

Вскоре в музыкальный салон начала сползаться вся наша кодла. Очень довольный собой Тетерев в ярком клетчатом пиджаке и красном галстуке, повязанном местным пионером, мрачноватый Грач, постоянно глотавший какие-то таблетки. Бесшумная Сова в белом клетчатом пончо, взъерошенная Курица, словно только что после игр с петухом. Торжественный Орел (в этот вечер лысина его светилась, как хрустальная люстра), томная Сорока, поигрывавшая своим черно-белым хвостиком, и флегматичный Дятел, то ли задумчивый, то ли сильно поддатый. Бармен Митя внес напитки и набор всевозможных сыров: рокфор, стилтон, шамуа, горгонзола, десять видов бри et cetera. «Мистика? Это сыр, Христос тоже из сыра» — звенел в моих ушах Сальвадор, повторяя эту фразу несчетное число раз.

На сей раз слово я предоставил Курице, она приосанилась, пригладила растрепанные перышки, поморгала красными глазками и раскрыла клюв. Поверь мне, Джованни, что она была не менее прекрасна, чем твоя Изабетта, отрезавшая голову у трупа своего любовника Лоренцо. Я представляю, как нежно она обернула ее полотенцем, запрятала в подол своей служанки, а затем положила в красивый горшок, засыпала землей, посадила несколько отростков салернского базилика и поливала либо померанцевой водой, либо своими слезами. И твоя Изабетта, и моя Курица были сентиментальны.

Новелла о том, сколько телесных радостей приносит умерщвление классовых врагов, — побольше, чем coitus, хотя людей от этого становится меньше, а не больше

Нет больше радости, нет лучших музык,

Как хруст ломаемых жизней и костей.

Вот отчего, когда томятся наши взоры

И начинает буйно страсть в груди вскипать,

Черкнуть мне хочется на вашем приговоре

Одно бестрепетное:

«К стенке! Расстрелять!»

В. Эйдук «Улыбка ЧК», Тифлис, 1922 год

Декамерон шпионов. Записки сладострастника

Только идиоты считают, что убийцы не имеют ни нервов, ни сердца, только круглые дураки убеждены, что убийцы не страдают, переламывая шейные позвонки.

Стояла поздняя осень, в подъезде дома было душно, как в аду, солоноватый пот ручьями тек по лицу, руки словно слезились, и приходилось вытирать их о брюки. Он менял площадки, всматривался в окно, беспрерывно глядел на часы, ожидая украинского нацика Льва Ребета. Подъехала грохочущая машина, он встрепенулся, ощупал мокрой рукой баллончик со смертельным газом, напрягся, словно Ребет уже был рядом, но машина оказалась совсем другой марки и не объект вылез оттуда, а чахлая дама с зонтом. Он с ненавистью наблюдал, как она вошла в подъезд, он слышал гудение лифта и на всякий случай перебрался на площадку между этажами. Мелькнула кабина, почти рядом распахнулась дверь, и прямо на него покатился по лестнице юный шалопай, пролетел, даже не взглянув на Богдана, хотя тот успел набросить на лицо обычную безразличность, свойственную людям, бредущим по лестнице к себе домой. Сердце билось так громко, как будто в голове орудовал кувалдой кузнец.

И тут бесшумно подкатил «опель» с Ребетом, толстым, лысым, благодушным и совсем не подозревавшим, что это его последняя поездка на этом свете перед переселением в департамент иной. За руку попрощался с телохранителями, отпуская, по-видимому, веселые шутки, ибо спина его тряслась от хохота, повернулся и медленно, вразвалку зашагал к подъезду. Загудел лифт, захлопнулась дверца, снова гудение, гудение и гудение, которому нет конца. Богдан подтянулся к третьему этажу, на котором проживал Ребет, тот лениво вывалился из лифта, доставая на ходу из кармана ключи, увидел Богдана и сразу понял, что это конец. Даже вскрикнуть не успел, невидимая ядовитая пыль окутала и нос, и глаза, и главный идеолог украинского национализма мягко развалился на площадке, раскинув руки.

Богдан слетел вниз по ступеням, как на крыльях, быстро добежал до автомобиля, запаркованного метрах в пятистах от дома, и уселся за руль. Заметил, что рукав пиджака вымазан в штукатурке, достал из-под сиденья щеточку с мельхиоровой ручкой и тщательно очистил пиджак, а заодно и брюки, приобретенные во франкфуртском филиале английского магазина «Остин Рид».

Он посмотрел в зеркальце и поправил галстук такой прозрачной голубизны, какая бывает у раннего утреннего неба, и не в какой-нибудь пошлой Германии, а далеко-далеко, где просторно и легко, и солнце выползает из-за укрытого дымкой горизонта, словно недовольное тем, что его разбудили, и плещет море у Николаева, куда он часто выезжал из родного Львова. Включил мотор, и тут его вырвало прямо на переднее стекло. Все это произошло настолько неожиданно, что он сначала ничего не понял. Добрался до вокзала, оставил машину на стоянке и сел в электричку. Там ему снова стало плохо, пришлось выйти в тамбур. В памяти встали огромные, неимоверно расширенные от ужаса глаза Льва Ребета, и от этого сделалось еще тоскливее.

Утром Богдан уже сидел в самолете Франкфурт — Берлин, радио радостно докладывало о неимоверной высоте полета, словно с нее гораздо приятнее падать, особенно когда за бортом минус пятьдесят по Цельсию. Стюардесса с механичностью заводной куклы демонстрировала все прелести надувного жилета, а потом вывезла на тележке стопку свежих журналов и газет. Он схватил самую толстую газету и помчался по страницам, задерживаясь на крупных заголовках и траурных объявлениях. И тут опять его прихватило, да еще прямо в газету, хорошо, что гул самолета заглушал. Брезгливый сосед, наверняка, проклятый немец, нажал кнопку вызова и пересел на другое место, придав физиономии рассеянный вид. Вот они, немцы! Богдан Сташинский не любил их еще со времен оккупации Львова, правда, ничего особо дурного они ему не сделали.

Подлетела стюардесса, протянула пакет, побежала за нашатырным спиртом и еще какими-то снадобьями, которые совала ему прямо в руки, как малому ребенку, а он сидел, беспомощный, бледный и совершенно мокрый, тяжело дышал и слабо улыбался — не хотелось выглядеть совсем слабаком перед милой дамой. Она погладила его по руке, заботливо и очень профессионально, как и подобает хорошо вымуштрованным стюардессам, которые даже во сне видят только безупречный сервис. Исполнив свой долг, Инге Поль — так было написано на пластиковой карточке, приколотой к лацкану пиджака, — встала, оставив у него в ноздрях некий весенний аромат, блеснула улыбкой и исчезла, а Богдан закрыл глаза и подумал, что в сущности он никому не нужен: одинокая птица без гнезда, летучий голландец, бродяга. Фрейлен Поль высоко оценила качество костюма на заболевшем молодом человеке и весьма удивилась, когда увидела, что в Берлине прямо к трапу самолета подъехал «фольксваген» и забрал пассажира — такое случалось лишь при прибытии очень важных персон.

Огромный, рыжий, жизнерадостный, как солнце, Петровский до боли сжал ему руку в машине.

— Поздравляю!

— Но в газетах ничего нет!

— Чего фрицам писать о разном дерьме? — успокоил он. — Эмигрантский листок уже сообщил сегодня, что пан Ребет внезапно умер от инфаркта при выходе из лифта в собственном доме. Они уже успели сделать вскрытие, но никаких следов! Тебя ждут в Москве! Чистая работа!

Но тут на Богдана поползли, надвинулись, словно локомотив, тоскливо-предсмертные, слезящиеся глаза Ребета, вдруг все поплыло, и он потерял сознание. В Москве его направили в ведомственный госпиталь, выстроенный в добротном стиле сталинского классицизма.

— Ничего не понимаю, — бормотал бородатый профессор. — Анализы превосходные. Что за приступы рвоты?

Богдан пожал плечами, а профессор, уже легко подыхая от страха (вспомнил «дело врачей»), сформулировал вопрос гладко и пристойно, как и полагалось в столь богоугодном заведении.

— А может, была какая-нибудь внешняя причина? Вы не употребляли алкоголь? — он был деликатен, как ласковые доктора в рассказах Чехова, предупредительные и всегда страдавшие, если им прямо в руку совали деньги.

— Впрочем, и невропатолог дал отличное заключение, — продолжал профессор вроде бы про себя.

Двери резко отворились, словно от удара сапога, и на пороге появился полковник Петровский, полный необузданной энергии и с горящими от ретивости глазами.

— Немедленно одевайся, тебя ждет сам председатель!

— Но у меня тут нет приличного костюма, — возразил Богдан. — Надо заехать домой и переодеться.

— Я тебе приказываю! — заорал Петровский голосом протодиакона. — Ты понимаешь, что нам будет за опоздание?!

— Я должен переодеться… — настаивал Богдан, упрямый от рождения и доводивший этим мать до слез.

Петровский зашелся от злости, даже его рыжая шевелюра встала торчком, глаза его метнули в Богдана громы и молнии, он подошел к телефону и осторожно, словно священнодействуя, набрал номер.

— Товарищ генерал, он в этот момент проходит рентген, мы опоздаем на полчаса.

В трубке прозвучало нечто матоподобное и весьма увесистое, однако выслушанное Петровским с должным почтением. Поехали переодеваться. Визит к председателю планировали использовать для выбивания ресурсов на расширение отдела «мокрых дел». Враги советской власти были, есть и будут, никуда они не переведутся, традиции и опыт у органов в этом трудном деле — дай бог каждой спецслужбе. Убирали красиво и не совсем, убирали Савинкова, Рейли, Петлюру, вывозили из Парижа и пристреливали генералов Кутепова и Миллера; славно почистили еврейчиков-троцкистов в республиканской Испании и самому папаше Льву проломили голову ледорубом; агентуру подозрительную и некоторых своих сотрудников тоже отправили к праотцам; после войны пошуровали среди русских антисоветчиков, кое-кого выдернули. Сейчас дошла очередь до националистов украинских, которых и раньше били, пора пришить, точнее зашить эту «самостийну дирку».

На Лубянку подкатили к солидному председательскому подъезду, выходившему прямо на площадь Дзержинского. Там стояла специально подобранная охрана, в лифте пахло хорошим одеколоном, дабы главу безопасности не раздражали сомнительные запахи старательных подчиненных; там на этаже лежал не скучный линолеум, как во всем здании, а толстые паласы (один подхалим рекомендовал бухарский ковер); там сортиры сияли белизной и даже имели пахучее мыло и рулоны с туалетной бумагой (в рядовых сортирах — хозяйственное, вонючее, а подтирались газетой, даже «Правдой», избегая портретов вождей на первой странице). Будто соревновались с «Националем» или «Метрополем», где жили злодеи-иностранцы.

В приемной уже ожидал генерал Хустов, начальник отдела, ведавшего «мокрыми делами», он вопросительно и даже с некоторым страхом посматривал на величественного помощника председателя, тот осторожно, словно входя к тяжелобольному, открыл дверь, на цыпочках вошел в кабинет, вернулся и мягко промолвил: «Заходите!» И они двинулись все втроем: впереди приосанившийся генерал Хустов, худой верзила, известный в прошлом борец общества «Динамо», за ним — виновник торжества, успевший переодеться дома в костюм от Остин Рида, не в тот, облеванный, а в другой, тоже мышиного цвета. Выглядел он намного моложе своих двадцати шести, совсем школьник, и Петровский опасался, что это вызовет удивление большого шефа.

Председатель Шелепин, известный в узких кругах как «Железный Шурик», эрудит на тусклом фоне своих малограмотных коллег из ПБ (все-таки закончил институт философии и литературы, знаменитый ИФЛИ, откуда вышла целая плеяда советских писателей), сановно поднялся из-за стола. Слыл он демократом, хотя был жесток и надменен, невыразительное лицо, волосы, словно поношенная каракулевая шапка, бесцветный взгляд. Руки пожимал значительно и смотрел прямо в глаза, зная хорошо, что это производит впечатление прямоты и проницательности. Затем взял с письменного стола маленькую коробочку, раскрыл ее, вынул оттуда орден Красного Знамени на планке, сдвинул брови (все уже боялись даже дышать) и торжественно приколол его прямо к лацкану остинридовского пиджака — у Богдана на миг мелькнула мысль, что такую дырку не заштопать, пиджак погиб.

— Поздравляю вас, товарищ Сташинский! Вы сделали большое дело для нашей Родины и для нашей партии!

— Служу Советскому Союзу! — ответил Богдан, как учили.

Хустов пожал руку герою, Шелепин возвратился к себе на трон, привычно пошелестел бумагами и царственным жестом указал всем на стулья, стоявшие у длинного совещательного стола, перпендикуляром упиравшегося в массивный хозяйский.

— Коммунисты, как известно, не успокаиваются на достигнутом и не упиваются победами, — мягко начал председатель. — Еще много существует мерзавцев и за границей, и здесь, которые спят и видят гибель советской власти. Но есть один самый большой мерзавец из мерзавцев, который погубил тысячи наших людей, — тут председатель сделал небольшую паузу, чтобы все прочувствовали драматизм фразы, он умел обращаться с аудиторией и всегда, когда выступал на важных форумах, собирал самые бурные аплодисменты. — Имя его вам хорошо известно: это Степан Бандера. Остальное вы продумаете сами, на то вы и профессионалы…

Проводив подчиненных до самой двери, Шелепин позвонил Хрущеву.

— Никита Сергеевич, только сейчас принимал нашего героя, специалиста по националистам. Как договорились, поставил задание по Бандере.

Украинец Хрущев, немало сделавший для превращения Украины в колхозную житницу страны (сколько на этом потеряли голов, никто не считал, да и зачем?), лично организовывал борьбу с бандеровцами после войны и не раз получал от Сталина крупные втыки за неэффективность. Бандеровское движение на Западной Украине ушло в леса и катакомбы, националисты получали поддержку от селян и беспощадно изничтожали советских районных и прочих начальников. Дело дошло до того, что прямо около рыночной площади боевик националистов застрелил униатского священника Костельника, чуть позже на квартире зарубили топором яростного борца против украинской самостийности писателя Ярослава Галана. Только к началу 1950-х бандеровское движение было беспощадно выкурено из сельской местности: войска вместе с танками прочесали всю Западную Украину.

Чекисты, к которым присоединился Петровский, прошествовали в другой конец здания, где обитал генерал Хустов. Хозяин кабинета достал из холодильника бутылку водки и два больших блюда с разнообразными бутербродами, лично открыл и разлил.

— За успех!

Тост был незамысловат, шеф террористического отдела умом не блистал, но любил читать стихи и кое-что знал наизусть. А вообще отличался немногословностью — лучшим качеством бойца невидимого фронта. Петровский и Богдан вскочили (первый при этом чуть не опрокинул стол), засияли, резво чокнулись и выпили до дна.

— Степан Бандера, — говорил генерал, — это не просто враг, это чудовище, это изувер. Во время войны бандеровцы нас не щадили, верно служили рейху и гестапо в обмен на посулы получить свою самостийну Украину. Я впервые столкнулся с ними уже после войны в Ужгороде, когда служил в контрразведке Прикарпатского военного округа. Злее мерзавцев я не встречал, хотя к тому времени мы уже загнали их в подполье, в глухие деревни и в горы. Однажды я выехал в командировку в один городок, забыл название, черт, ну не городок, а большая деревня. Короче, пошел там в сортир во дворе, деревянная такая, недавно построенная будка, сел там, как полагается, орлом и вдруг… доски подо мной скрипят и лечу прямо в дерьмо! Подпилили гады, совершили маленькую диверсию. Чуть не утонул, хорошо, что рост у меня приличный…

Хустов налил еще по одной, смачно выпил, кривясь, словно только что выполз из подстроенной западни, и заключил:

— Так что вы должны понимать всю ответственность предстоящего задания.

Оставив Петровского у себя, генерал отпустил Богдана домой: у начальства свои, более тонкие, более секретные дела, к тому же Богдан не состоял в кадрах КГБ, а числился «специальным агентом», что, впрочем, не являлось принципиальным отличием. Львовский Смерш («Смерть шпионам» — так устрашающе Сталин и Абакумов назвали военную контрразведку) завербовал Богдана еще в студенческие годы, причем на мякине: бедный студент часто ездил «зайцем», за что и поплатился. Прекрасно знал и польский, и немецкий, был находчив и решителен, потому им и заинтересовались, стали выращивать боевика, идейно выдержанного и морально устойчивого.

На следующий день Богдан и Петровский вылетели на военном самолете в Восточный Берлин, оттуда их подвезли к двухэтажному особняку на самой окраине города.

— Вот здесь ты будешь жить, — сказал Петровский. — Вот новые документы: Казимир Бубка, поляк, ранее проживал в Лондоне, отец служил в армии генерала Андерса. По профессии — коммерсант самого широкого профиля.

Дверь отворила экономка, мрачная старая карга, чем-то напоминавшая Гиммлера, она проводила обоих на второй этаж, где находились покои Богдана.

— Отдыхай, не забывай делать зарядку, ходи в кино, в театр. Видеться будем с тобой каждый день на стрельбище. Тем временем резидентура соберет информацию о режиме дня Бандеры. В рестораны ходить не надо, там много случайной публики, вообще лишних контактов остерегайся…

После этих напутствий Петровский удалился, а Богдан разобрал чемодан с вещами и выглянул в окно. Улица была пустынна, в ухоженном садике зеленела трава, подстриженная старательным Гиммлером, по деревьям весело прыгали и чирикали воробьи. Переодевшись в новый костюм — на этот раз в яркую клетку, тщательно выбрив щеки и обдав себя истинно кельнской водой, он вышел из особняка и через полчаса уже находился в центре Берлина, тогда еще не разделенного стеной. Народу толпилось тьма, особенно молодежи, слонявшейся у витрин. И вдруг увидел знакомое лицо, мелькнувшее и исчезнувшее за углом, не поленился завернуть за угол и увидел узкую спину фрейлин Поль. Некоторое время, словно опытный филер, шел за нею: в душе боролись заветы Петровского и здоровые инстинкты.

— Вы меня не узнаете?

Она растерялась и пожала плечами:

— Нет…

— Мы летели вместе из Франкфурта… Мне тогда еще стало плохо… — неприятно вспоминать о своей загадочной болезни.

— Да, да, конечно, я помню… Ну и как вы сейчас? Лучше?

— Все в порядке. Может, куда-нибудь зайдем? Меня зовут Казимир Бубка, — он расплылся в улыбке и слегка поклонился.

— Откуда у вас такой хороший немецкий?

— Это долгая история. Так, может быть, пойдем в кино?

Такой вариант вполне устраивал, ибо не нарушал устрашающих инструкций Петровского по поводу ресторанов, переполненных немцами и шпионами. Завернули в кинотеатр и попали на шедевр соцреализма о передовике колхоза, которому мешает хозяйствовать председатель. Этот самодур буквально преследует передовика за то, что он, отец пятерых детей, по уши влюбился в сельскую учительницу, милую интеллигентку, приехавшую из города, дабы сеять разумное, доброе, вечное. Фильм шел с субтитрами, Богдан с интересом смотрел картину, даже рот приоткрыл от удовольствия. Инге откровенно скучала.

— Может, выйдем на улицу? У меня страшно заболела голова, — попросила она.

Богдан не стал спорить, хотя ему страшно хотелось узнать, добьет ли председатель передовика или же восторжествует любовь, естественно, с помощью секретаря партийной организации, который всей своей радостной мимикой давал понять, что поддерживает передовика, конечно, при условии, что он честно разрешит свой семейный конфликт.

— Вам не понравился фильм? — спросил он на улице.

— Полная чушь!

— Это потому, что вы не знаете русского языка.

— Возможно. А где вы изучали русский?

— Отец прекрасно говорил по-русски, и вообще для поляка этот язык — не проблема.

— Вы коммунист? — когда он задавала вопросы, бровь ее иронически изгибалась.

— Меня политика не интересует, я предпочитаю бизнес…

Красива до чертиков, подумал он, и пахнет лавром — запахи заслоняли у него все, с запаха он составлял свое мнение, словно собака. Шли по улице, иногда он брал ее за руку и гладил запястье, кожа была тонкой и беззащитной.

— У вас костюм, как у английского джентльмена…

О, этот клетчатый костюм, он так им гордился! Но что делать дальше? Пригласить в особняк с Гиммлером? Исключено. В отель? Невозможно. Свернули в переулок, уставленный домами из красного кирпича, остановилась у подъезда, вот и финал.

— Пока! — и шмыгнула в свою нору, оставив замешкавшегося любовника наедине со своими грезами. Он рванулся было за нею, но замок брамы щелкнул, и вдали застучали каблучки…

Петровский появился ровно в девять, огромная домна, пышущая огненным здоровьем, великолепно рыжий и намазанный тошнотворным «Кармен».

— Как провел вечер? — бросил дежурно, словно ему это было ему до фени.

— Немного проветрился в центре.

Правда, Петровский был уже прекрасно осведомлен о всех передвижениях Богдана, за которым сразу же пустили три бригады наружного наблюдения, аккуратно фиксировавшие каждый шаг. Уже в архивы восточногерманской контрразведки была запущена бумага с просьбой установить личность дамы, далее следовали приблизительные описания. Конечно, Петровский отметил про себя момент умолчания в легко брошенном «проветрился», однако, он был многоопытен, циничен и разумен: весь мир врет или чего-то недоговаривает, человек по своей природе лжив и порочен, это касается даже самых надежных сотрудников разведки, даже генералов, и важно, чтобы плюсы перевешивали минусы.

— Вот фотография Бандеры, — Богдан увидел волевое лицо и массивный лысоватый череп (опять лысый!). — Через несколько дней он будет присутствовать на годовщине смерти полковника Коновальца, основателя движения. Его мы кокнули в Роттердаме перед войной, наш парень преподнес ему коробочку конфет, которая разнесла не только полковника, но и весь квартал. Вылетишь в Мюнхен, потолкаешься там среди самостийников. Будь осторожен: у Бандеры мощная служба безопасности — безпека. Посмотри, как двигается этот подонок, как жестикулирует, как поворачивает голову, короче, изучи свою мишень, полюби ее, в конце концов! — он хохотнул. — Ты же своего рода художник, который любит свою картину… Старайся не попадаться ему на глаза, не дай бог, он тебя запомнит.

В Мюнхене на него напала тоска, совершенно черная меланхолия. Как обычно, в башку лезла разная чепуха: муравьи, ползущие по его собственному трупу, изогнутая бровь Инге, вдруг отделившаяся от лица и улетевшая в небо, надпись черным углем на подмосковном доме недалеко от стрельбища: «Весь мир — дерьмо, все бабы — шлюхи, а солнце — долбанный фонарь».

На мюнхенском кладбище, где собралось человек сто националистов, налетела нервозность, и казалось, что все знают о его намерении убить Бандеру, и смотрят, и вот-вот укажут пальцем, и сам Степан Бандера, мрачный и торжественный, казалось, только и норовит высмотреть Богдана в толпе, впериться тяжелым взглядом ему в лоб и заорать оглушительным басом: «Взять его!» Бандера говорил медленно, не дергался и не размахивал руками — это радовало: голова легко войдет и остановится в прицеле, и сядет на мушку, а потом с нее свалится. Это не дерганный, никогда не стоявший на одном месте Лев Ребет, царство ему небесное! Что смогут сделать телохранители? Заслонить? Не успеют, все будет сделано неожиданно и мгновенно. И смерть будет мгновенной. Как и жизнь.

В тот же вечер Сташинский вылетел в Берлин, прибыл поздно, неожиданно для самого себя купил букет махровых роз, хотел сменить костюм в клетку на костюм в полоску, но решил не терять времени: взял такси, добрался до дома Инге, подождал, пока кто-то открыл подъезд, и решительно поднялся по лестнице. Удивленная фрейлин (на сей раз изогнутыми оказались обе брови) в длинном махровом халате осторожно открыла дверь.

— Вы? — бровь выпрямилась, но тут же изогнулась опять. — Что-нибудь случилось? — впрочем, вопросы звучали лицемерно, ибо букет роскошных роз говорил сам за себя. — Извините, я уже собралась спать…

Попыталась захлопнуть дверь, но Богдан с неожиданной проворностью сунул ногу в щель, протиснулся в прихожую и с ходу заключил ее в объятия. Уперлась сжатыми кулачками ему в грудь, пытаясь освободиться, розы мешали ему и кололись.

— Нахал! Кто тебя сюда звал?!

Он глупо затоптался на месте, не зная, куда деть цветы, все выглядело безумно нелепо.

— А ты так умеешь?

И Сташинский начал шевелить ушами — искусство, дарованное ему природой и успешно развитое во время детских дворовых игр, — это было так неожиданно и выглядело так смешно, что Инге расхохоталась и сменила гнев на милость.

— Заходите, если уж так случилось. Садитесь, я сейчас поставлю чай…

Переоделась в красивое платье в пандан джентльменскому костюму своего кавалера, подала чай с кексом, достала бутылку мозельвейна, включила музыку. На фокстроте они совсем расслабились и били ногами по паркету, как стреноженные кони. И конечно же, Богдан потешал ее своими мобильными ушами.

Он проснулся рано утром и, как в сентиментальных романах, разбудил ее поцелуем.

— Ты что так рано? С ума сойти!

— Теперь ты будешь просыпаться в это время до конца жизни, — сказал он искренне.

— Спасибо, что осчастливил… Куда же это ты помчался, как заяц?

— Важные дела. Извини, — Он быстро оделся и отправился на виллу, управляемую женским вариантом Гиммлера.

Утро Петровский целиком посвятил беседе с Головановым, ведавшим сыском, установками и прочими техническими, но чрезвычайно важными в деле разведки сферами. Всю жизнь Голованов проработал в московской сыскной «семерке», следя за шпионами и антисоветчиками, постоянная беготня без перерывов на обед или ужин напрочь испортила ему желудок (уже два раза оперировали язву) и сделала физиономию худой и язвительно-желчной, словно у записного сатирика.

— Инге Поль, — докладывал Голованов, — работает стюардессой в авиакомпании, иногда вылетает за границу. На работе характеризуется положительно: исполнительна, аккуратна, внимательна к пассажирам. Замужем не была, ведет довольно замкнутую жизнь, ее контакты сейчас устанавливаются с помощью немецких друзей.

— А какова ее политическая физиономия? Коммунистка? Общественница?

— По нашим данным, весьма аполитична и нейтральна. Не член партии, даже не была в комсомоле. В общественных мероприятиях участвует, но, как сообщают источники, без души, — Голованов скривил такую кислую физиономию, будто у него разрывалось сердце от общественной пассивности Инге.

— Фото имеется?

Голованов молча положил перед Петровским фотографию, и тот начал ее рассматривать так внимательно, словно ему попался в руки любимый «Плейбой».

— Ничего особенного, баба как баба. И что он к ней повадился?

— Любовь — это загадочное королевство, — важно заметил Голованов, который много читал и считал себя интеллектуалом. — Любовь и голод правят миром, — добавил он и рассказал страшную историю о том, как искали одного преступника, наконец, по его, Голованова, совету додумались поставить пост у квартиры его дамы сердца. Контролировали целый месяц, не спали ночами, словно выжидая зверя, и наконец он вошел в капкан, не выдержало либидо.

— Да хрен с ней, с любовью! — махнул рукой Петровский. — Парень он молодой, пусть себе кобелит. Беда в том, что он об этом не доложил!

— Да, это плохо, — согласился Голованов. — В нашем деле биография должна быть чистой, скрывать от начальства нельзя. Сначала скрывают по мелочи, потом по-крупному, а дальше уже и преступлением может запахнуть.

— Пока что наружку не снимайте, собирайте о ней дополнительные данные, кроме того, попросите немецких друзей отстранить ее от заграничных поездок. На всякий случай. Кашу маслом не испортишь.

— Будет сделано.

Голованов встал и покинул кабинет, а Петровский поехал на стрельбище, где его уже ожидал пунктуальный Сташинский. Стреляли и по движущейся мишени, и по тарелочкам, и из разных поз, и из автомобиля. Богдан формы не потерял, наоборот, бил точно в яблочко, уверенно и весело, как и подобает настоящему боевику и спортсмену, несанкционированная ночь с немкой на точность попадания не повлияла. Отстрелявшись, набросили брезентовые куртки, надели резиновые охотничьи сапоги и с двумя овчарками двинулись погулять по лесу, деревья тревожно гудели под порывами ветра, солнце слабо пробивалось сквозь сосновые ветки, тут же уходя в сырь, резвились белки, сновали тут и там, весело помахивая пушистыми хвостиками, забирались на верхушки, прыгали и перепрыгивали, вертели мордочками, словно подглядывали и подслушивали.

— Больше всего меня беспокоит охрана, — говорил Богдан. — Заслоняют ли они его сразу же после выхода из машины? Доводят ли до двери?

— Только вчера мы получили из резидентуры описание местожительства Бандеры, по их данным, он часто приезжает домой без всякой охраны. Надо лично посмотреть, как выглядит все на месте.

Богдан улыбался, глядел на солнце, продиравшееся сквозь деревья, кивал согласно головой и думал, что неплохо было бы поймать одну такую белку и подарить Инге.

— В Берлине хорошие девочки, правда? Я вчера с одной неплохо провел вечер… — провоцировал на откровенность Петровский и блаженно улыбался, словно имел группенсекс, где все участники передавали изо рта в рот холодных и кисловатых устриц.

— И все-таки мне до конца неясно: каким образом я буду убирать Бандеру? Стрелять? — Богдан словно не слышал.

— По обстановке. Возможно, стрелять, возможно, как и Ребета.

Затошнило. Нет, он не пойдет в подъезд, он задохнется там, он потеряет сознание.

— Лучше стрелять. В подъезде бегают люди.

— Много шансов промахнуться…

Богдан вынул из кармана миниатюрный браунинг и произвел три выстрела по деревьям. Три белки камнем пали на траву и замерли, одну он поднял и положил в рюкзачок.

— В твоих способностях я не сомневаюсь.

Ничего не рассказал об Инге, думал шеф, ни слова не сказал, сукин сын, за это ведь можно в 24 часа выставить в Москву, а оттуда и еще подальше, в какой-нибудь Конотоп, в местное управление, где и в глаза не видели иностранцев, но зато усердно против них работают, захлебываясь от счастья в водке. С другой стороны, не такой уж это и великий грех, сам год назад по пьянке переспал с одной немкой, большой мастерицей по этому делу, трясся потом целый год, все боялся, что кто-нибудь стукнет, но пронесло, отделался гонореей. И все же, и все же…

— Как твои личные дела? — теперь уже прямо и серьезно.

— Да никак!

— Говорят, что ты дома не всегда ночуешь…

— Гиммлер не дремлет, — улыбнулся Богдан. — Есть одна женщина, довольно приятная…

— Как ее зовут?

— Инге Поль, — и Сташинский рассказал все без утайки.

— Черт! Была бы украинка или русская…

Богдан промолчал, его самого тяготило, что влюбился в немку, хотя… коллеги говорили об интернационализме, что же тогда плохого в немцах? Даже среди евреев попадались приличные люди, он до сих пор с теплом вспоминал своего друга-портного, уехавшего из Львова в Израиль.

— Ладно, парень ты молодой, без бабы тебе нельзя. Но напиши о ней справку, особенно об обстоятельствах знакомства.

Богдана это не шокировало, в органах было принято сообщать не только о своих родственниках и друзьях (их список он составил много лет назад), но и о новоприобретенных связях.

— Она коммунистка? — проверял Петровский, на сей раз уже информацию Голованова.

— Она политикой не интересуется…

— Это тоже политика. Не вздумай раскрываться перед нею!

— Я же не полный идиот.

Если бы она была не немка, думал Петровский, если бы только она была не немка… Впрочем, в разведке работали немцы, кое-кого он знал лично, например, Вилли Фишера — немца, сына коминтерновца, родившегося в Лондоне (не еврея ли?), во время войны обучавшего на Лубянке радиоделу партизан. Но это исключение из правил. Как бы из-за этого его кандидатуру не сняли, ищи потом другого боевика…

— Знаешь анекдот? О том, как немец подтирает задницу? Берет трамвайный билет, отрывает от него кусочек, проделывает в оставшейся части дырку, засовывает туда палец, вытирает им задницу, а потом палец. Оторванным кусочком чистит ногти.

Петровский призывно захохотал, колыхая своим мощным животом, Богдан слабо улыбнулся, ему стало обидно за немцев, которые таким причудливым способом вытирали свои задницы.

От Петровского не укрылась дымка замешательства на лице у его подопечного, и он добавил:

— Конечно, я не о всех немцах… ведь были Маркс, Энгельс… Роза Люксембург. Эти люди были совсем не жадные, а самоотверженные, преданные делу революции.

Богдан расстался с Петровским в превосходном настроении: все сошло с рук, никаких табу на встречи с Инге, а он ожидал если не скандала, то сурового порицания, и далеко не в форме того невинного анекдота, никак прямо не связанного с Инге. Все-таки его шеф — превосходный мужик, и это надо ценить. Теперь он уже не мыслил своей жизни без Инге, не существовало в мире девушек, красивее и умнее ее.

Однажды пришла дурная весть.

— Меня отстранили от заграничных полетов…

— Почему?

— Не знаю.

— Но так не бывает, должна быть причина!

— Не смеши меня, Казимир! Где ты живешь? В Англии? В этой системе увольняют, если ты даже косо посмотрел на портрет Ленина…

Богдан любил образ вождя, простого, как правда, решительного, как на картине, где он обращался к толпам с броневика, всегда чуткого к людям, особенно, к крестьянам-ходокам. Любил искренне, но промолчал и решил не дарить Инге шкурку убитой белки, из которой можно сделать шапочку.

Они прошли в кафе, унылое настроение не помешало Инге съесть огромный, утопавший в жире айсбайн. В конце концов, все в этом мире временно, включая полеты за границу. Плохое всегда уравновешивается хорошим, не исключено, что после этой неудачи она найдет на дороге бриллиантовое кольцо. Главное, что они здоровы и любят друг друга.

— Могу я задать тебе вопрос? Я об этом тебя никогда не спрашивала. Что это за «фольксваген» приезжал за тобою, когда ты прилетел в Берлин? Машина к трапу? Это привилегия больших шишек. Или Штази.

— Когда это было? — он выигрывал время, мучительно придумывая вразумительный ответ.

— Не делай вид, что забыл. У тебя все написано на физиономии. Разве ты не помнишь, когда тебя выворачивало?

— Этого я тебе не могу сказать, — Богдану не хотелось врать.

Расплатились, молча пришли к ней на квартиру.

— Тогда еще один вопрос, — Инге не унималась. — Ты знаешь, что частенько говоришь во сне?

Эта была новость, не отраженная даже в его служебных характеристиках. Неужели он говорит во сне? Сны ему снились, но там он помалкивал и больше наблюдал. Случались и сны-воспоминания: карнавальный вечер во львовском Политехническом, где у него во время танца лопнула бечевка в шароварах запорожского казака. Или сны-фантазии: совсем недавно он попал под проливной дождь, в котором каждая капля была мертвой белкой…

— Что же я говорил?

— Ты говорил по-русски, иногда по-украински… Зачем ты притворяешься поляком?

— Ты меня удивляешь, Инге! Ну какой поляк не говорит на этих языках? Мой отец воспитывался в Российской империи.

— Во сне люди говорят на своем языке.

— Ты просто сегодня в плохом настроении.

Он возмутился, оделся и вышел, хлопнув дверью так громко, что посыпалась штукатурка, успев на прощание бросить уж совершенно абсурдное:

— Ты шпионишь за мною! Шпионишь!

На улице, возмущенный и разгоряченный, он попал под ливень, пыл его постепенно остывал, на сердце стало горько, он заскочил в гастштетте, выпил рюмку, затем другую, взял целую бутылку, удивив официанта. Пить не умел и знал это, однажды во Львове еще студентом после попойки ухватил на улице Коперника толстую тетку, подбросил ее вверх и поймал. Дело закончилось в милиции. Еле выбрался из гастштетте, качало, как на корабле во время страшного шторма, шарахались прохожие, уступая дорогу, долго ловил такси, прыгая на проезжей части, наконец какой-то добряк водитель смилостивился, и вскоре он предстал перед Инге, растерзанный, с заплаканными глазами.

— Инге, меня зовут Богдан Сташинский, я вовсе не поляк, я украинец и гражданин СССР.

Хватило ума не рассказать всего.

— Где ты работаешь?

— Я не хочу тебя обманывать, Инге, это государственная тайна, но обязательно расскажу тебе об этом.

— Когда?

— Когда ты станешь моей женою…

Она промолчала, и это придало ему силы.

— Я люблю тебя, я не могу жить без тебя, — лепетал боевик, стоя на коленях и целуя ей ноги.

Она погладила его по голове, это был знак прощения. Он улыбнулся и в ответ пошевелил ушами, он любил ее, как любит пес свою госпожу.

…Тем временем дело Сташинского всерьез исследовалось в кабинете генерала Хустова на Лубянке. Петровский внимательно следил за выражением лица своего шефа, листавшего дело Инге Поль, добытое у немецких друзей.

— Неужели этот дурак хочет жениться?

— Он совсем спятил, я просто не знаю, что с ним делать. Либо отзывать и ставить на нем крест, либо заставить ее порвать с ним, вплоть до угрозы выселения ее из Берлина.

— Но это уже слишком. К тому же нет гарантии успеха, любовь ведь, как известно, зла… Как бы мы не погубили все дело, — сказал Хустов, думая о том, что, пожалуй, ему пора начать курить трубку, к черту «Беломор», купить бриаровую трубку и набивать ее табаком папирос «Герцеговина флор», разламывая папиросину за папиросиной, как покойный Иосиф Виссарионович.

— Но он раскрылся, оправдан ли такой риск? — настаивал Петровский, радуясь про себя мнению шефа, но в то же время страхуясь на случай негативного поворота всего дела.

— Вообще, должен вам сказать, боевики — люди необычные и часто непредсказуемые. Не всякому дано убить человека. Все это нужно понимать. Кстати, что вы имеете против этой немки? Она неблагонадежна?

— Этого я не говорил. Беда лишь в том, что она немка.

— Из любого правила есть исключения. Кстати, у заместителя Дзержинского Петерса жена была англичанкой.

Хустов на счет Дзержинского имел особое мнение, генерал в свое время работал в архивах, куда допускались лишь одиночки, и вычитал, что Дзержинский — наполовину еврей, наполовину поляк, любитель красивой жизни и заграничных курортов. Он раскопал меню, предписанное Железному Феликсу врачами, он был мнителен и постоянно лечился, сидел не на черном хлебе и водице, как рассказывалось в советских учебниках, а питался супами из спаржи, телячьими котлетками, стерлядкой паровой, цыплятами маренго, похлебкой боярской. Хустов не выносил евреев, заполонивших ЧК-ОГПУ, и почитал латыша Петерса.

— Но тогда были совсем другие времена, — возразил Петровский. — Тогда вообще в разведке служили одни евреи и латыши… — он осекся, вспомнив, что Хустов ведет свою родословную с Северного Кавказа, национальности его Петровский точно не знал. Ходили слухи о ратных подвигах — депортациях чеченцев и ингушей, совершенных генералом вместе с недавним шефом всей службы Иваном Серовым, возможно, и сам он был чеченцем, а может, и тайным евреем, от которых органы еще не очистились.

— Давайте будем реалистами, — продолжал рассуждать генерал. — Разве плохо нам иметь боевика-нелегала, женатого на немке? Чудная легенда, легко осесть в любой стране. Вы верите Сташинскому?

— Верю, насколько может верить чекист. Главное, что он уже закреплен на боевом деле…

— Да… Как писал поэт, «дело прочно, когда под ним струится кровь», — Хустов подивился своей памяти, вытянувшей неожиданно строчки из «Алеко», все-таки не зря работал над собой. — И в воспитательных целях им надо организовать медовый месяц в Советском Союзе. По классу «люкс».

Хустов пожал Петровскому через стол руку и, оставшись один, залез в ящик и достал блокнот. В свободное, а иногда и в не свободное от ответственных трудов время генерал писал стихи, причем проникновенно лирические, и история Сташинского живо родила в его утонченной голове идею конфликта между долгом и любовью. Набросал несколько строк, получалось плохо. Чтобы зажечься, достал «Балладу Рэдингской тюрьмы» Оскара Уайльда, недавно взятую в служебной библиотеке, составленной из книг арестованных.


Не в красном был Он в этот час,

Он кровью залит был,

Да, красной кровью и вином

Он руки обагрил,

Когда любимую свою

В постели Он убил.


Здорово написано, хотя автор — педераст. Самому писать расхотелось…

…Богдан любил Мюнхен, хотя и считал, что баварцы слишком горласты и агрессивны. Он быстро установил по фотографии дом Степана Бандеры, место ему не понравилось: слишком людное, слишком бойкое, правда, в случае чего весьма просто скрыться в толпе. Много учреждений в доме напротив, сплошные фирмы и фирмы, рядом стройка, уже возведены три этажа.

Сначала боевик решил осмотреть сам дом изнутри, открыл подъезд собственным ключом (его специально изготовили для операции), доехал на лифте до третьего этажа и поднялся пешком до этажа шестого, где проживал вождь националистов, скрывшись под фамилией «Бровка», сиявшей на медной пластинке над щелью для почты.

Богдан прикинул, откуда удобнее прыснуть газом (неужели опять ждать недалеко от двери?), но вдруг ему почудились налитые ужасом глаза Ребета, и его затошнило. Проклятие! Нет, надо стрелять! Злясь на самого себя, он выскочил на улицу, вытер платком выступивший на лбу холодный пот, перебежал на противоположную сторону и занял место в кафе, откуда хорошо просматривался подъезд бандеровского дома. Заказал содовой, тошнота постепенно улетучилась, зато фантазия проделывала фортеля: то он видел, как Бандера медленно, чуть-чуть покачиваясь, шел к подъезду, выстрел — и голова взрывалась, словно бомба, и осколки летели вокруг, снова выстрел — и из тела Бандеры бил в небо кровавый фонтан…

Боевик расплатился с официантом и перешел в дом с фирмами. Обзор с третьего этажа оставлял желать лучшего, повсюду сновали люди, из двери вдруг вышел расплывчатый толстяк, улыбчиво осведомился:

— Вы кого-нибудь ищете?

— Где тут фирма «Диор»? (Между прочим, любимые духи Инге).

— «Диор»? Работаю здесь двадцать лет и никогда не слышал… — он с подозрением оглядел незнакомца.

— Значит, мне дали не тот адрес, — вздохнул Богдан и нарочито медленно (не давать же деру из-за подозрительного идиота, тогда он вообще спятит и позвонит в полицию!), пошел вниз по лестнице, уходил без всякого сожаления, ибо и обзор был плох, и людишки вокруг, судя по толстяку, достаточно гнусные.

Стройка его заинтересовала, рабочих уже не было, место же для стрельбы было просто идеальным: второй этаж, рядом с грудой кирпичей, и не надо возиться с окном, стекло, естественно, никто не вставлял, настоящая бойница, специально созданная для стрельбы. Он уже твердо решил под любым предлогом уклониться от проведения «экса» в подъезде, а провести его именно на этой стройке, прилег, мысленно взял в руки винтовку, прицелился — бах! — Бандера, маша руками, словно ангел крыльями, легко и изящно взвился в небо. Хмыкнул от удовольствия, отряхнулся и вышел на улицу, ангельский вид Бандеры настраивал на благодушный лад, и самое главное: не было проклятой мути в груди.

Наставник встретил свое детище прямо в аэропорту и угостил в баре «Редебергером». Богдан настроился на детальный отчет о командировке, но шеф только замахал руками.

— Сегодня я тебя трогать на буду, поезжай-ка, браток, к своей Инге. Кстати, когда вы собираетесь расписаться?

Сама доброта, само благоразумие, слава богу, что в системе работают трезвомыслящие люди, а не дундуки, портящие кровь!

— Мы пока еще не решили… — сердце Богдана наполнилось жаром благодарности, значит, ему дали зеленый свет.

На следующее утро Богдан докладывал все варианты «экса», вычертив мелом план улицы и дома на школьной доске, взятой в трофей и наконец нашедшей достойное применение.

— Почему тебе не нравится вариант прямо в подъезде? — допытывался Петровский.

— Там бродит народ… Да и вообще любой посторонний на площадке вызывает подозрение!

— Но в прошлый раз все прошло блестяще! — настаивал Петровский. — Струя почти в упор, стопроцентная гарантия!

— Я еле выбрался из подъезда, видимо, тоже хлебнул газа… И вообще лучше не пытаться войти в одну реку два раза, — упорствовал Сташинский.

— Такого не может быть, ты же принял специальную превентивную таблетку.

— Как будто вы не знаете этим таблеткам цену!

Яды и прочие химикалии часто подводили, хотя их готовил цвет советской оперативной науки. У каждого подопытного кролика свое психическое состояние, некоторых и банкой таблеток не собьешь, а иные и от одного запаха валятся как подкошенные. Надо стрелять.

— На стройке совершенно спокойно, нет ни души, удобная опора для стрельбы. Идеальный вариант.

— Допустим… — медленно уступал Петровский. — А отход там удобный?

Отход был прост и безупречен: иди в любую сторону, это не душный подъезд с людьми, черт побери! И у лифта могут скопиться, и у двери стоять, и по лестнице бегать…

— Значит, не баллон… Что ты предлагаешь?

— Разборную снайперскую винтовку, потом я ее выброшу, недалеко пруд.

Остановились на немецкой модели, сразу же возникла проблема транспортировки — не тащить же такую дуру, даже разобранную, через границу! Решили, что винтовку с глушителем заложит в тайник надежный агент в Мюнхене. Еще раз прошлись по режиму дня Бандеры и выбрали для «экса» пятницу: в этот день объект возвращался домой в 6–6:30, отклонения случались крайне редко.

Итак, бесшумный выстрел, объект поражен. А дальше? Богдан не мыслил всей операции без помощника, циркулировавшего в районе операции на машине. Петровского такой вариант не устраивал: зачем расширять круг участников операции? Разве не известно, что чем больше людей, тем больше риска?

— Но в прошлый раз ты работал без напарника! — гнул свою линию шеф.

— С напарником надежнее. Он ожидает с включенным мотором, и никаких проблем! (И не кружится голова за рулем, и не тошнит — но об этом промолчал).

— Может, к тебе целую резидентуру подключить? Никаких напарников! И больше эту тему не поднимаем, хватит!

Петровский побарабанил пальцами по столу, чуть выждал, пока пена спора сама собой осела, и порадовал приятной новостью: руководство решило отправить его вместе с Инге на Кавказ. Отдохнуть на лучшем курорте. По фальшивым документам. При полной конспирации со стороны Инге. Родителям и знакомым — ни слова.

— Медовый месяц! — заключил свою речь Петровский.

На следующий день Сташинский привел на конспиративную квартиру свою будущую половину и оставил наедине с Петровским для конфиденциальной беседы — мужьям присутствовать не полагалось. Инге держалась вежливо и напряженно, что не укрылось от Петровского, впрочем, все это было легко объяснимо.

— Что ж, давайте познакомимся поближе… — Петровский пустил в ход все свое обаяние, словно само солнце излучало свет из-за стола. — Я очень рад, что у вас будет семья. Однако есть один деликатный вопрос. Богдан связан с очень секретной организацией, которая борется с империалистическими силами. Мы помогаем немцам строить социализм, это не так просто. Вы меня понимаете?

— Я не такая глупая, хотя, честно говоря, очень слабо разбираюсь в политике.

— Что значит «слабо»? Вы читаете газеты?

— Иногда.

— Напрасно, там есть много интересного. А что вы вообще читаете? Анну Зегерс? Энценсбергера? Ходите ли вы в «Берлинер ансамбль»? Любите ли Брехта?

— Я предпочитаю классику… Шиллера, Гете, Томаса Манна.

Петровский, конечно, никого из упомянутых авторов и в руки не брал, однако он всегда тщательно готовился к встречам и прикидывал, каким образом поразить собеседника эрудицией. Это было нетрудно — достаточно поднять последние номера «Литературной газеты» или «Иностранной литературы». Блеснув познаниями в области культуры, Петровский в расплывчатых тонах начал вещать о необходимости строжайшей конспирации, нарушение которой могло бы привести даже к смерти Богдана.

Она возненавидела его сразу и навсегда.

Медовый месяц сначала провели под Москвой, на пышной спецдаче, побывали в Горках, где жил Ильич, не забыли посетить и Оружейную палату, вечерами — Большой, где Богдан, далекий от театра, дремал, приводя в негодование Инге. На фоне разрушенного Берлина Москва выглядела неплохо, Сташинский вообще не признавал никакого города, кроме родного Львова, по красоте уступавшего, возможно, лишь Парижу. Инге столица показалась разбросанной, неуютной и испоганенной новостройками.

— Пойдем в мавзолей? — предложил он однажды.

— Я не люблю мертвецов…

— Но это же не мертвец, это же сам Ленин! — Богдан возмутился, услышав такой отзыв о великом вожде.

— Я устала, Богдан…

Она действительно устала, правда, не понимала отчего. После Москвы — гостеприимный Кавказ, сановный коттедж недалеко от Сочи, назойливо-улыбчивая, тайно ненавидевшая прислуга, икра черная, икра паюсная, икра красная, осетрина, белуга, севрюга, семга et cetera, экскурсии по живописным местам и по достижениям советской власти.

— Лишь после Октябрьской революции трудящиеся получили право не только на труд, но и на отдых, — гордо говорил гид, простирая руку в сторону помпезных статуй и фонтанов. — Каждый год сюда выезжают сотни тысяч простых людей.

И действительно, по Сочи бегали толпы, скучивались в длинные очереди у редких закусочных и ресторанов, задевали друг друга локтями на пляжах. Инге впервые в жизни увидела море (как писал Пастернак, «приедается все, лишь тебе не дано примелькаться!») — и полюбила его. Часто брали лодку и уплывали подальше, там можно было спокойно говорить, не опасаясь подслушивания. Отдыхали беззаботно, но однажды грянул конфликт.

— Поедем сегодня на винный завод? — предложил Богдан.

— Я устала от достижений социализма, милый…

Сказано было нежно, но затронуло идейную преданность.

— Но они действительно существуют! — загорячился Богдан. — У нас нет ни помещиков, ни капиталистов, у нас все равны… Конечно, мы живем беднее, чем вы или Запад, но это временно, мы все-таки много потеряли во время войны… Не все так просто, Инге, давай говорить начистоту: кто бежит в Западный Берлин? Идеалисты? Хорошие люди? Ничего подобного! Бегут подонки и жулье, бегут потому, что хотят делать деньги. Разве они думают о других? Разве это лучшая часть нации? — он волновался и размахивал руками.

— Но все равно любая свобода лучше рабства. Хотя бы потому, что свободное общество можно критиковать и улучшать!

Удар в самое сердце. Он сам частенько об этом думал. Поругались, затем помирились.

Москва — Берлин, там тренировки на стрельбище, проработка всех вариантов операции. Наконец, час настал.

— Если что случится, Богдан, ты должен вести себя, как мужчина, — напутствовал Петровский, сдвинув брови и пронзительно глядя в глаза своему подопечному. Захват боевика с поличным не исключался: на этот случай имелся перстень с ядом, штука полезная, даже сам шеф фашистской разведки Вальтер Шелленберг перед рискованной операцией вставлял себе искусственный зуб с цианистым калием внутри.

— Все будет в порядке, мы всегда с тобой, Богдан. В случае чего мы позаботимся и об Инге, — успокоил его куратор и крепко обнял на прощание. — Ни пуха, ни пера!

— К черту! — по традиции отозвался Сташинский.

В Мюнхен прибыл в полдень, нашел машину, специально арендованную для него агентом, сразу же вынул из тайника винтовку, в 5:30 припарковался недалеко от стройки, быстро прошел к недостроенной стене, раскрыл атташе-кейс и собрал винтовку. Баллончик со смертельным газом прихватил с собой — мало ли что? Все дышало покоем, вокруг ничего не изменилось — лишь дом увеличился на два этажа и исчезли кирпичи у бойницы. Сбросил куртку, положил ее на пол и залег с винтовкой, чуть выставив ствол из окна. Мешали мухи, и особенно волосатый шмель, круживший над головой, словно над бочкой меда, шмель гудел и мешал сосредоточиться, шмель ныл и ныл, проклятое надоедливое насекомое!

Бандера все не появлялся, хотя часы уже показывали шесть десять, неужели именно в этот день он надумал пойти в кино или поразвлечься в ресторане с друзьями? Шмель ревел, как корова, Богдан попытался прибить его газетой, но тот ловко взмыл вверх и снова пошел на снижение, дразня боевика. В разгар битвы со шмелем и подъехала машина, Бандера вышел и медленно пошел к подъезду, взять его на мушку не составляло никакого труда, палец мягко нажимал на курок… и тут раздался громкий визгливый лай! Винтовка дернулась и глухо выпалила метра на три выше головы Бандеры, а он сам преспокойно скрылся в подъезде. Гнусная кривоногая такса, как она сюда попала?

— Молли! Где ты, миленькая? — послышался дребезжащий голос.

Сташинский метнулся в сторону, боясь попасться на глаза, Молли еще вяло полаяла и сбежала вниз к хозяйке. Неожиданно послышались звуки сирены, но полиция проехала мимо. Он выскочил из укрытия, добрался до автомобиля, доехал до пруда и выбросил оружие, затем оставил машину, взял такси и поехал на аэродром. Трясло, словно он только что своими руками задушил человека, боялся потерять сознание, голова горела, мутило, но, к счастью, не рвало. Что-то случилось, что-то лопнуло внутри. Самолет прибыл в Берлин поздно ночью, Инге спала, он начал тихо раздеваться, но зацепился за стул. Проснулась и зажгла свет.

— Богдан, что с тобой? Что с тобой?! — от ее крика у него сжалось сердце.

— Что такое?

— Ты белый, как полотно.

Он взглянул в зеркало и словно увидел себя в гробу: белое привидение, синеватые губы, глаза, торчавшие, как прозрачные фонари.

— Что случилось, Богдан?

— Я не могу рассказать.

Она заплакала, это доконало его, он тоже заплакал, неумело, словно тихо смеясь, заплакал и рассказал ей все: и о том, что он профессиональный убийца, и о том, как он убил Ребета и до сих пор видит его страшные глаза, и о рвоте, и о выстреле в Бандеру, и даже о таксе и ее хозяйке, из-за которых он промазал по цели.

— Богдан, это ужасно! Надо что-то делать. Ты что? Хочешь гореть вечным пламенем в аду? Ты сойдешь с ума, и я сойду с ума тоже.

— Но что я могу сделать? Уже поздно.

— Нужно уехать, разорвать с ними.

— Куда? Куда?

— Как, куда?! На Запад.

— Ты понимаешь, что говоришь? Меня там тут же посадят за решетку. А если не посадят, то наши найдут через несколько дней и прикончат, как собаку.

На следующий день Богдан связался с Петровским, ожидая страшного нагоняя, однако куратор спокойно выслушал его рассказ, сумев не показать своего недовольства, наоборот, дружески похлопал по плечу, ободрил, успокоил.

— Я же тебе говорил, что надежнее работать в подъезде… Уже есть положительный опыт, зачем мудрить?

— Не лежит у меня душа…

— Превозмоги, наступи на горло собственной песне, как учил Маяковский. И вообще душа — это понятие абстрактное, тем более в нашей профессии. Времени у нас в обрез, политбюро уже давно приняло решение об «эксе», если затянем, то с нас снимут штаны.

Снова вылетел в Мюнхен.

В тот же день начальник сыска Голованов положил перед Петровским стопку документов.

— У меня времени нет на твои бумажки.

— Это записи беседы Сташинского с женой. Только что обработали…

Прочитал и охнул: криминал, причем неоспоримый. Все рассказать и о себе, и о своих «эксах» — это же грубое разглашение государственной тайны! И достанется за это прежде всего куратору и наставнику, прошляпившему потенциального предателя. Почему прошляпившего? Он ведь сам сигнализировал Хустову об этой проклятущей немке, разве он не выступал резко против брака? М-да, но никаких бумаг на этот счет не осталось, состоялся лишь обмен мнениями с генералом, который, естественно, сразу же отречется от своих слов и все взвалит на своего подчиненного.

Потянулся к телефону «ВЧ», набрал московский телефон генерала и детально рассказал о прегрешениях боевика, предложив срочно его отозвать. Однако Петровский не знал закулисья в большой политике. Когда дело стоит на контроле в политбюро, то отзывать главного персонажа похоже на порку самой себя унтер-офицерской вдовой. Довести «экс» до логического конца. Если выгорит, поощрить исполнителя, а затем под благовидным предлогом отправить подальше в провинцию, возможно, даже на Украину.

— А эту дамочку возьмите на особый контроль. Регулярно докладывайте. На вас возлагается персональная ответственность, — заключил Хустов.

Прибыв в Мюнхен, Сташинский заметался. Что делать? Прямо прийти к западным немцам и американцам, отдать оружие со смертоносным газом и все рассказать? Поверят ли ему? Или решат, что провокатор? Что потом? Потом придется работать на врагов, имитировать неудачное покушение на Бандеру, вернуться в Берлин к Инге. А дальше? Дальше — готовить побег на Запад всей семьей. Но как? Вот-вот в городе построят стену, сделают за одну ночь, он сам читал секретный документ о необходимости оградить страну социализма от разрушительного воздействия западногерманских спекулянтов, скупающих дешевые вещи в ГДР, а затем перепродающих их на своем капиталистическом рынке. Опасно, рискованно. Нет! Он не станет предателем, но и убивать Бандеру не будет: вернется в Берлин, доложит, что Бандера опоздал, а торчать и ждать его в подъезде было рискованно. Что дальше? Несомненно задумают новый «экс» — ведь решение принято на самом верху. А что если заручиться поддержкой самого Бандеры? Гениальная идея, однако как это сделать?

В 17:30 Сташинский уселся в кафе напротив дома Бандеры, заказал бокал «Молока богородицы», рейнское вино леденило зубы до боли. Баллончик с газом мирно покоился в кармане, он думал об Инге и о том, как они счастливо переберутся в какой-нибудь американский городок, сменят фамилию и начнут новую жизнь. Смотрел на подъезд, потягивал винцо, думал о своем и очнулся, лишь увидев автомобиль. Дверца отворилась, оттуда медленно выполз сам хозяин, за ним — телохранители, все, дружески улыбаясь, распрощались, охрана уселась обратно, автомобиль газанул и укатил, а Бандера вошел в подъезд. Время было упущено, Богдан вбежал в подъезд, помчался вверх по ступеням и неожиданно чуть не врезался в Бандеру, перебиравшего связку ключей у входа в квартиру.

— Господин Бандера… меня послали… убить вас! — Сташинский говорил нервно и протягивал своей жертве баллон.

И тут случилось ужасное: Бандера вдруг закричал истошным голосом и вырвал из кармана «вальтер». Все произошло в считаные доли секунды, черное дуло пистолета взметнулось вверх, на уровень глаз Богдана, и тому ничего не оставалось, как пустить газ. Мелкие частицы брызгами заплясали над верхней губой Бандеры, прямо у носа, Сташинский инстинктивно отпрянул подальше, а вождь националистов безмолвно рухнул наземь.

Ноги сами несли его куда-то в сторону и совсем не к оставленной машине, он бежал и бежал, как загнанный зверь, бросив на ходу баллончик в пруд, он бежал и не мог передохнуть, он бежал, пока не почувствовал, что сейчас потеряет сознание и умрет. Рухнул на газон в небольшом сквере, пролежал несколько минут, потом собрался с мыслями, привел себя в порядок, схватил на дороге такси и поехал на аэродром. Берлин встретил его ярким солнцем, словно празднуя победу, Богдан еле-еле добрался до дома и упал в постель, не сказав Инге ни слова. К вечеру превозмог себя и позвонил Петровскому, тот уже все знал: западногерманские газеты затрубили о гибели украинского вождя, причем, в отличие от случая с Ребетом, власти произвели вскрытие и обнаружили следы яда. Никто не сомневался, что произошло убийство, одни писали, что это дело рук КГБ, другие приписывали акцию западногерманской разведке, третьи видели причину во внутренних разборках в ОУН[2].

Снова Москва, высочайшие объятия, новый орден, блестящая карьера впереди. Но Хустов твердо решил расстроить опасный брак и не отпускал прославленного боевика в Берлин, где Инге ожидала ребенка.

— Тут тебе нужно много поработать, перед тобою открываются большие перспективы. Ты зачислен на курсы усовершенствования, я планирую передать тебе в подчинение несколько молодых ребят для подготовки по нашей линии.

Тем временем Инге разрешилась от бремени, родился маленький Конрад, но увидеть дитя счастливому отцу не разрешали: получена, мол, сверхсекретная информация об активном поиске националистами убийцы своего вождя, и среди прочих имен фигурирует Сташинский. Хитроумный тезис придумал лично Хустов, в его голове роились и другие смелые идеи, достойные специалиста по депортации народов: тайно вывезти Инге с сыном в Сибирь и поселить под контролем органов, а все это дело приписать козням западногерманской разведки. Вообще творческого начала генерал не был лишен:

— Я не хотел тебе говорить… но у нас имеется информация о том, что твоя Инге связана с БНД… сейчас мы перепроверяем эти сведения… — еще один блестящий ход.

— Что же делать? — Богдан был потрясен, хотя чувствовал сердцем, что все это ложь.

А не послать ли Сташинского в Латинскую Америку для легализации? Подобрать ему в партнеры умопомрачительную красавицу, которой Инге в подметки не годится… А не еврейка ли Инге? Он раскрыл полузапрещенную «Страну негодяев» Есенина, и просмаковал: «Слушай, Чекистов! С каких это пор ты стал иностранец?… Ты же еврей, твоя фамилия Лейбман». Жаль, что почил Отец Родной и не довел до конца «дело врачей»… Нет, эта Инге — явно еврейка.

И тут перехват телефонного звонка из Берлина: «Богдан, милый, Конрад тяжело болен, у него пневмония, приезжай!» Самая гуманная в мире организация дрогнула, узнав об этой вести: не пустить отца к умирающему ребенку — это чрезвычайное происшествие, оно не вписывалось в «Моральный кодекс строителя коммунизма», решили дать зеленый свет, но взять всю семью под плотный контроль.

Судьба не щадила Сташинского: в день его прибытия ребенок умер. «За что? Почему так сурова к нему судьба?» — думал он. Неужели это плата за трупы тех двоих? И это не конец, никто не знает, какая кара уготовлена впереди… Молча возвращались из морга, через день планировались похороны. Наружка нудно тянулась сзади.

— На днях построят стену. «Так что теперь на Запад просто не убежишь…» — сказала она и посмотрела на него, изогнув бровь.

Он молча шел, засунув в карманы руки, он думал о том же и обнял ее.

— Давай уйдем сегодня, выйдем через черный ход, который они не знают, — сказала она тихо. — Мне известны здесь все закоулки, я же провела тут всю жизнь.

— А как же похороны?

— Его похоронят родители. Богдан, неужели ты не понимаешь, что нас арестуют и кокнут? Посмотри на этих бандитов сзади нас, вокруг нашего дома! Арестуют сразу же после похорон!

В тот же вечер они ловко обманули наружное наблюдение и выскользнули в Западный Берлин.

Полиция, услышав чистосердечные признания Сташинского, засуетилась в панике и тут же передала чету американской разведке. Но и там ему не поверили, решили, что либо сумасшедший, либо провокатор, отправили на военную базу близ Франкфурта, подвергли допросам на детекторе лжи и медобследованиям. Где вещественные доказательства? На слово верить нельзя, по миру бродит масса психов, утверждавших, что совершили убийство. И тут удача: полиция неожиданно наткнулась на свидетелей, которые видели, как Сташинский бежал со стройки и как бросал оружие в пруд. Вскоре водолазы обнаружили и винтовку, и баллончик — все стало на свои места.

Состоялся суд, процесс гремел на весь мир, показания боевика перепечатывали все газеты, считавшие главным подсудимым в этом деле вездесущий КГБ. Напрасно Хустов и компания пустили слух, что Бандера убит по заданию западногерманской разведки, которой надоел вышедший из-под контроля агент. Ничего из этого не вышло, и генерала с позором выгнали из любимых органов, не принимая во внимание его заслуг перед Родиной. Петровского тоже выставили и лишили пенсии, хотя он бегал по инстанциям, доказывая, что никогда не доверял Сташинскому и пал жертвой интриг.

Главный герой получил на суде восемь лет тюрьмы, отсидел в прекрасных условиях лишь один год, затем получил амнистию и вместе с Инге словно исчез с лица земли. Говорили, что оба сделали пластическую операцию и мирно поселились в Калифорнии в купленном ЦРУ особняке, прямо на берегу океана.

Председателю КГБ крепко врезали на политбюро за потерю бдительности и неспособность выращивать преданные и надежные кадры, возмущенный Хрущев прямо заявил, что от терактов нет никакого проку, ибо их исполнители — слабаки и дерьмо. И вообще «мокрые дела» за границей бросают тень на международное коммунистическое движение и компрометируют великую идею. Так что пусть органы стреляют у себя дома, где все шито-крыто, отныне на закордонный террор наложено табу. Политбюро поддержало запрет, тем более что сам Ильич не признавал террор и беспощадно ругал за это заблудших народовольцев и эсеров.

И никто не понял, что любовь победила смерть.

День пятый

Декамерон шпионов. Записки сладострастника

Честно говоря, я слушал новеллу, и думал, почему некоторые мои коллеги считают такой рассказ поклепом на славную организацию? Дело в том, что народ в нашей службе до слез чувствителен, работа нервная, даже я, Джованни, воспевающий рыцарей плаща и кинжала в чуть-чуть ироническом, но нежном ключе, постоянно слышу упреки со стороны достойных соратников: отступник! изменник! Или хуже. Ну а сатиру принимают особо близко к сердцу. Но еще мсье Вольтер (три ха-ха) изрек: «На органы сатиры мы не пишем. Мы органами и живем, и дышим!» И это абсолютная истина!

Впрочем, мне было не до болтовни агентессы, я ожидал Розу, а она не шла и не шла! Не знаю, как тебя, Джованни, но меня ожидание изматывает больше всего на свете, и к двум ночи я уже был выжат, как лимон, словно покрыл стадо овец. Я страдал, я ненавидел ее, я проклинал ее и желал ей смерти.

И вдруг Роза явилась, высокая, медноволосая! В красном платье с обнаженной спиной, о эти худые ключицы, которые хотелось откусить! Ангелок с распростертыми крылышками, беспомощный и нежный, нанизанный на кожаный шнурочек, прилег у нее на груди, он чуть касался крылом вожделенной родинки, от которой невозможно было оторвать взгляд. Как прав великий Александр Сергеевич: «Корсетом прикрыта вся прелесть грудей, под фартуком скрыта приманка людей». Она была настолько костлявой, что на ум мне пришла бретонская фигура смерти по имени Анку. Помнишь фонтан в Плегат Герран? Если глядеть в его воду ровно в полночь 1 мая, вслушиваясь в бой часов на ратуше, то перед скорой гибелью в зеркале воды появляется скелет. Это и есть Анку. Абсурдно, конечно, сравнивать эту пленительную рыжую красавицу с высоким стариком с вращающейся головой и глазами, проглядывающими весь мир насквозь. Иногда он вооружается железным прутом и косой и путешествует ночью в карете с шестью лошадьми, с двумя подручными-скелетами по бокам. Ось кареты гнусно скрипит, это с ужасом слышат жертвы, которых Анку лишает жизни, а его подручные бросают трупы в карету.

На сей раз Роза уже не держалась снисходительно-высокомерно, как во время встречи у монумента гению революции, но и теплоты особой я не почувствовал, как писал Шекспир: «more than kin, less than kind», то бишь, немного больше, чем родственник, немного меньше, чем друг. Возможно, ее смущала компания иностранцев, возможно, она затаила обиду на меня. Но какую?

— Роза, — сказал я, приблизив губы к ее уху так близко, что мои ноздри задохнулись от дурманящих запахов, она повернула ко мне влажные губы, они дразнили и заманивали в свои пучины. — Роза, мне необходимо с вами поговорить…

Ничего умнее я не придумал, Джованни, и, бесспорно эта многозначительность означала мою полную беспомощность. И это я, любимец Юрия Владимировича, придворный интриган, способный в один день созвать съезд партии, перевернуть страну, выведя народ на стезю дикого капитализма, осуществить путч, снять с поста, выгнать к чертовой матери губернатором в Краснодар или послом в Монголию. И сейчас я, словно мальчик, умолял эту бабищу, этот мешок с костями, по сравнению с которой упомянутый Анку — изящный Аполлон. Извини, что забегаю вперед, но в тот момент, естественно, я боготворил ее, несмотря на дурные предчувствия, несмотря ни на что. Как мы легковерны, когда увлечены, мой блестящий мессер, мне ли объяснять тебе эту элементарную азбуку чувств! Но как разглядеть истину в потемках чужой души? О, если бы под рукой был кристалл, в котором проступают и картины будущего, и подноготная друзей и подруг…

— Так поговорим? (А в голове тинькало: «Щавель — есть кислое растенье, щипать за сиськи — наслажденье!»)

— Хорошо, — ответила она, введя меня в трепет.

В салоне уже стоял шум, звенела на полную катушку музыка, перекрывавшая хохот, кто-то танцевал, кое-кто играл в бридж, лишь Сова застыла в кресле, вытаращив свои круглые, обведенные чернотою глаза и дыша в усы. Роза есть роза есть роза есть роза… — и так до бесконечности, пока не заснешь навеки; роза есть роза, дивный стих, и придумала его незабвенная Гертруда Стайн, феминистка и лесбиянка, кормившая бесплатными обедами Хемингуэя с его женой Хэдли. Потом он, неблагодарный хлыщ, ее высмеял, а тогда ценил и даже прощал ей сожительство с подругой до гробовой доски Алисой Токлас. Роза есть Роза есть Роза…

Мы вошли в мою каюту. У меня уже не было сил выносить это испепеляющее искушение. Представляю, Джованни, сколько мук претерпел святой Антоний, осажденный гетерами или как, черт возьми, их еще назвать, хотя в его солидном возрасте уже приличествовало бы поутихнуть и не терзаться из-за упущенной юбки.

Я закрыл дверь на замок и бросился на раскрытые губы с доверчивостью небезызвестного Вертера, потеряв здравый смысл и приличествующую моему положению солидность. Она ответила страстно, словно все эти дни только и ожидала этого момента, я целовал ключицы, пахнувшие миндалем, я целовал соски, обрамленные рыжим пушком (стыдно сказать, но они напоминали туго торчавшие фаллосы крохотных лилипутов!), я целовал ее ноги, покрытые медными волосами, ее некрашеные желтоватые ногти, похожие на длинные когти. Казалось бы, эта увертюра обещала перерасти в слаженные аккорды со своими диминуэндо и крещендо, однако слабость налетела на меня, словно кто-то высосал из меня кровь, нервозное бессилие, мерзкая вялость — такого не случалось никогда, Джованни, никогда в жизни и, не дай бог, случиться!

Сначала я не поверил и незаметно дотронулся до жертвы недуга, не подумай, мой друг, что у нас принято нарушать приличия, как в арабских странах, где каждый мужчина при виде дамы начинает откровенно ерзать рукой по штанам, проверяя наличие. Интересно, что бы ты делал в подобной ситуации? Попытался бы возбудить себя сам? Что ж, твои монахи не были чужды онановому блуду, но не смешно ли заниматься этим при даме? Неплохо помогали в свое время желчный пузырь вороны, кунжут и муравьиная мазь, но их не было у меня под рукой, и вообще я даже предположить не мог, что со мной такое может приключиться! Вот бы сожрать кусок мандрагоры, которую прославил твой земляк Макиавелли! Но я не хранил у себя под койкой этот желтый фрукт, это яблоко любви, которым в Средние века кормили перед совокуплением слонов… прости меня. Как ни смешно, но в этой отчаянной ситуации я словно выключился и заснул. Совершенно неожиданно во сне мне явился Учитель, удивительно добрый и ласковый.

— Не волнуйтесь, дорогой Мисаил, и не думайте все время о «Голгофе», это плохо влияет на эрекцию. Вове требуется время, чтобы разгрести все авгиевы конюшни, оставленные Бориской, выгнать к черту ворюгу Касьяна и его клевретов, подрезать крылышки у олигархов, посадить Ходорковского и прочих неугодных типов. Он еще произнесет мюнхенскую речь, в которой честно предупредит Запад о смене курса, его еще отлучат от претенциозных, воистину идиотских сборищ мировых лидеров. Обязательно вернет Крым, где я обожал отдыхать, наладит патриотическую пропаганду по телевидению… А что касается вашей половой слабости, то вспомните, что бравый солдат Швейк лечил триппер термосом! Попробуйте этот рецепт. Как? Засуньте инструмент в термос!

Я пришел в себя, и увидел Розу, лежавшую рядом, заложив за голову худую веснушчатую руку. Прямо рядом со мной из-под мышек, нежных и беззащитных, вырывался ослепительно рыжий куст волос, прекрасные кущи, к которым никогда не прикасалась бритва. Сквозь окошко иллюминатора прямо на весь этот дурманящий куст падал солнечный луч, создавая иллюзию пожара, в котором каждая искра исполняла свой танец смерти, свой dance macambre. Виски сдавило от желания, и я вонзился губами в это пламя, задыхаясь от острого запаха. Без всякого термоса. Это был уже другой человек, Джованни, это был гигант, переполненный бешеной живительной влагой, это был тот, кого Председатель уважительно именовал Мисаил, это была помесь Геракла с Самсоном, которому коварная Далила еще не успела отрезать волосы.

— Не спеши, — она скосила глаза под мышку, в которой бултыхалась моя голова. — Не спеши… А ты знаешь, что у меня от тебя сын?

— ???

— Представь себе. Наша первая встреча не прошла зря…

Сын? Тут меня снова парализовало. Я не знал, радоваться мне или рыдать. Мой ли это сын? Потребует ли она от меня алименты? Во что дальше выльются наши отношения? Не будет ли она меня шантажировать? От первого неудачного брака у меня остались две дочери, которых глупая мамаша настроила против меня, и они не желали со мной встречаться. И вдруг сын…

— Не нервничай, — вдруг сказала она. — Это мой сын, и я ничего не хочу от тебя. Даже признания отцовства.

Честно говоря, я почувствовал огромное облегчение, и вновь любовь всколыхнулась в моей груди, словно возродившийся вулкан. В эту минуту в дверь каюты постучали. Черт побери!

— Кто это?

— Срочная от Батова, — отозвался голос Марфуши.

— Разве он не остался на корабле?

— Он с утра уехал на работу.

— Подержи у себя, я скоро встану…

Признаюсь, Джованни, что служба в КГБ постоянно мешала моей личной жизни: в самые пикантные моменты что-то происходило и срывало мои планы, причем, как правило, это были не только международные события вроде египетско-израильской войны, но и происшествия локального характера вроде самоубийства министра, бегства из дома любимого кота генсека или задержка автомашины для вояжа на рынок жены моего непосредственного шефа Бухгалтера. Роза уже встала и начала одеваться. Отнюдь не увянув в своих порывах, как декоративный цветок на морозе, я бросился к ней и потянул всеми силами на ложе любви.

— Нет-нет, извини, потом, сейчас я тороплюсь, потом, потом, это должно быть красиво и долго, я хочу быть с тобой (тут она своей костлявой ручкой проделала то, что так любят арабы, при этом она коснулась сначала себя, затем меня… словно обожгла, и так все горело, все полыхало!), не будем торопиться, милый, увидимся вечером, только не забудь достать масла.

— Какого масла? — удивился я.

— Амброзии, разного, только не розового, это болгарская дрянь… лучше «Цветок пустыни», он растет в оазисе Фюон.

И ушла, бесшумно закрыв дверь каюты.

Фюон? Так это Египет. Кто же не знает фюонские фрески?

Через час я уже прибыл к Батову в его купеческий особняк.

— Удалось раскопать кое-какие концы… — Паша, как обычно, нацепил на себя темные очки a la James Bond, еще бы напялил бейсболку козырьком назад и выглядел бы полным кретином. — Гусь имел контакт с неким Гремицким, находившимся в немецком плену. Этот тип владеет кабаком, где вы нахлестались самогоном… Все выглядит весьма подозрительно. Ты давно знаешь Гуся?

— Да это же наш ценный агент, ему можно верить, как самому себе…

— М-да. Это не утешает.

Оказалось, что Гуся засекли с Гремицким в автомашине «Волга». Далее следы их затерялись.

— Не нравится мне все это, — сказал Батов. — Очень пахнет шпионажем и даже диверсией. Конечно, ты занимаешься высокими материями, но представь, что вдруг взлетает на воздух Волжская ГРЭС!

Паша, как обычно, нагнетал обстановку, это было в его стиле. Запросили Центр и о Гусе, и о Гремицком. На мгновенный ответ не рассчитывали, это в народном сознании работа спецслужб носит стремительный характер, в печальной практике, увы, наросты бюрократии настолько велики, что вся машина дребезжит и скрипит, еле-еле проворачиваясь. Незаметно спустился вечер, и Батов предложил подъехать к нему и покалякать, чему я весьма обрадовался: будет шанс повидать Розу, мать моего ребенка… Боже мой, что со мной? Что за легковерие? Откуда эта сопливая буржуазная сентиментальность, которую всегда едко высмеивал Учитель?!

— А сестра дома?

— Не знаю, должна быть…

Роза, Роза, где ты? Помнишь у Петрарки, Джованни?


Власы — как злато; брови — как эбен;

Чело — как снег. В звездах очей угрозы

Стрелка, чьим жалом тронутый — блажен.

Уст нежный жемчуг и живые РОЗЫ…


Жил Батов в трехкомнатной квартире в довольно приличном доме, в столовой стояла большая стенка со слониками, мышками, кошечками и прочим животным сбродом, в его спальные была лишь железная кровать. Роза располагалась в гостиной. Широкий диван с двумя подушками, на которые была небрежно брошена ночная рубашка, причем лежала она так призывно, что хотелось зарыться в нее с головой, я даже нагнул голову и осторожно понюхал ее. Кальян у дивана (неужели курила гашиш?), стопка книг на письменном столе.

Признаюсь, Джованни, что информация о том, что человек читает, представляет для меня первостатейную важность, и я выбирал бы политиков не по их биографическим данным и обещаниям, которые еще Ильич сравнивал с коркой пирога, требующей слома ради сдобной части, — я устраивал бы им экзамен по чтению. Именно экзамен — ведь каждый может ляпнуть по ТВ, что обожает Пушкина или Тютчева, или с детства штудировал Солженицына. Книги если не раскрывают душу человека, то чуть приоткрывают ее и дают ключ для дальнейшего исследования, на чекистском языке — разработки.

Так вот: на письменном столе лежал томик Альбертуса Магнуса в переводе с латинского на немецкий, ты, конечно, читал этого доминиканского монаха и астролога, творившего в Швабии. Именно он изобрел философский камень, превращавший металл в золото, и эликсир жизни, продлевающий наше печальное существование. Он даже изобрел робота, вид которого доводил до слез великого Фому Аквинского. Не думай, мессер, что я хочу навязать тебе идею о гениальности всех выпускниц ЛГУ (кстати, его закончил наш ВВ), особенно, корпящих над проблемами твоего творчества, я просто констатирую факты. Кроме Магнуса, на столе лежали три английские книги некоего Алистера Кроули, почившего, кажется, в конце сороковых. Жил он в Соединенных Штатах, где на отцовские деньги занимался черной магией, создавал секты, в которых не последнюю роль играл прекрасный пол.

Кроули считался основателем сексуальной магии, впрочем, мне думается, что он просто прикрывал наукообразием свои бесконечные оргии. Там он до крови прокусывал дамам руки (это он называл «поцелуем гадюки»), превратил одну свою почитательницу в верблюда, довел несколько дам до такого экстаза, что они вообразили себя птицами, забрались на крышу и собирались улететь в жаркие края (к счастью, оттуда их сняли пожарные). Однако человеком Кроули был неординарным: утверждал, что он — реинкарнация папы Александра Шестого, какал на ковры в домах, где устраивал спиритические сеансы, держал у себя в шкафу скелет, которого якобы поил и кормил своей кровью, крохотными колибри и настоем из кошачьей слюны.

Интересно, что там же лежал и томик Дали, аналогичный подаренному мне в Москве, я перелистал его и обратил внимание на отчеркнутый абзац: «Рано утром я видел сон, будто произвел на свет множество белоснежных экскрементов, чистейших на вид и доставивших мне, пока я их создавал, изрядное наслаждение. Проснувшись, я сказал Гали: «Сегодня у нас будет золото». Рядом с книгами на столе лежала довольно объёмная косметичка, которую я по служебной привычке раскрыл. Каково же было мое изумление, досточтимый Джованни, когда я увидел там флакончики с маслами и эссенциями: «Гарем запахов», «Арабская ночь», «Пять секретов» и прочее. Так где же она в конце концов? С Батовым мы досидели до позднего вечера, так и не дождавшись Розы, оставили ей приглашение на ужин и удалились на корабль. Перед уходом я незаметно сунул в свой атташе-кейс косметичку с маслами, рассчитывая, что, явившись домой (не от любовника ли — сердце мое облилось слезами и кровью!), Роза воспримет это как мой тонкий намек.

У трапа на «Ленин» нас встретила непроницаемая Марфуша. В музыкальном салоне витали Орел, Тетерев и Грач, в кресле дремал уже пьяный Дятел, мирно беседовали Курица с бесстрастной Совой. В этот раз солировала вертихвостка Сорока.

Новелла о загадках русской души, достоинствах водки, остроте агентурной работы и пуле в затылок

Нам с музыкой-голубою

Не страшно умереть,

А там — вороньей шубою

На вешалке висеть…

О. Мандельштам

Декамерон шпионов. Записки сладострастника

В Париже нужно жить и только жить. И не просто принимать пищу и вино, платить ренту, сдавать белье в прачечную и ходить на рынок — о, нет! В Париже нужно наслаждаться жизнью, словно завтра налетит чума. Любил бездумно крутить по центру, особенно в районе площади Этуаль, обожал вылететь по авеню Клебер на Елисейские поля эдаким фертом, чертовым миллионером (жаль, что у него скромный «пежо»!) или медленно проехать по бульвару Капуцинов, словно все капуцины мира, разинув рты, наблюдают, как виртуозно он водит машину. А вот по Монпарнасу лучше бродить пешком, нечего там пижонствовать на машине. Засунуть руки в карманы — и мимо высокомерных «Ротонды» и «Дома» (в сущности, и не понаслаждался ими вволю, визитировал лишь с оперативными связями, а разве это удовольствие?).

И тем более только и только на ногах по верхнему Монмартру, где дышалось совсем по-другому и у ног лежал весь невозможно прекрасный Париж. Там на Пляс-дю-Тертр завертелось, как в сказке, с одной молодой туристкой, красавицей-учительницей из родного Ельца, пудрил ей мозги, обхаживал луковым супом с твердой сырной коркой в раскаленных горшочках, петушком а-ля святой Жак и бесподобным бордо замка дю Брейль Киссак. Класс!

Давно не бывал в Ельце. Патриархально, словно в глубокой старине, словно не восторжествовала советская власть, зелень выпирает из каждого двора, какие там яблоневые сады! Какая рыбалка! Правда, долго не пробудешь — завоешь от скуки…

Париж — всегда Париж, а весной от него сходишь с ума, и в Москву совершенно не тянет. Да разве там жизнь? Работа у черта на куличках, в загородном Ясенево, квартира — в другом конце, в застроенном-перестроенном районе «Войковской». Вот если бы жить на Тверском бульваре, а работать в здании «Известий» — тогда совсем другой коленкор! — не вставать в шесть утра, не лететь, сломя голову, к служебному автобусу, который ожидает у метро в семь и уже набит сонными коллегами. О, как обрыдли их морды!

По Парижу Виктор Кузнецов мог крутить целый день без всякой устали и, когда его приятель Извеков в шутку спросил, уж не планирует ли он сменить профессию разведчика на водителя, тот ответил: «Дело в том, что за рулем в Париже я чувствую себя человеком! Человеком с большой буквы!» И не врал. Подъехал к дому в переулке у авеню генерала Леклерка, рядом был дивный супермаркет, где он и Дина любили базарить — так они и говорили: «Пойдем побазарим!» — запарковал машину и побрел по авеню. Взгляд рассеянно упал на витрину, выхватил оттуда позолоченный торшер в виде вытянутой женской статуи, державшей над головой абажур с кистями. Такое видел то ли в Венсане, то ли в Версале, почему раньше так пышно и роскошно строили и жили, а теперь всех под одну гребенку? Кавалеры в камзолах и дамы в кружевных платьях, менуэты на зеркально блестевших полах, настоящая жизнь.

В Ельце и Москве Виктор в музеи не ходил, один раз подружка затащила в домик Достоевского, там подванивало, то ли рыбу жарили по соседству, то ли клей варили, да и вся атмосфера убогая, после этого и читать его противно. Зато в Париже пристрастился, стал похаживать, можно сказать, увлекся Роденом, но больше — по дворцам, где жили высочайшие особы, бултыхались в необъятных кроватях со своими Мариями Антуанеттами. Резные комоды, изящные гостиные гарнитуры, барокко или рококо, специальные шкапчики-витрины для безделушек, мраморные камины с барельефами, рядом медные щипцы и совок со щеткой на случай, если вывалится кусочек горящего полена.

Дина ахнула, когда он приволок торшер, раза три спросила «сколько?», чуть не упала в обморок, узнав, что почти треть зарплаты, не понимала, дуреха, что живем один раз, и красивые вещи суть великолепная часть великолепной жизни. Тут дело не в дурной казацкой крови (этим она часто объясняла многие его прегрешения), и вообще поменьше о происхождении (деда-казака расстреляли, но при поступлении в КГБ он об этом умолчал), стены имеют уши, французские или советские — безразлично. Дина игнорировала его предупреждения, она столько наслушалась о конспирации на специальных курсах для жен разведчиков перед выездом из Москвы, и такие дебильные особы порою читали на них лекции, что после этого нужно было либо сойти с ума и разговаривать с мужем только на улице (и то опасаясь направленных, как растопыренные уши, микрофонов) или под одеялом, запустив пылесос, либо полагаться на здравый смысл.

— Только говори, что купил торшер по дешевке, — теперь уже Дина вошла в роль конспиратора. — Все завидуют друг другу, все сплетничают. А вообще, Витя, нам уже точно не хватит денег до зарплаты. Тут такие высокие цены за электричество… тут приходится платить даже за воду… это же ужас!

— А давай жить, как советник Галковский, — засмеялся он. — За пять лет они ни разу не были в ресторане. Говорят, они ходят в сортир по очереди: сначала дочка, потом мама, никто не спускает воду, последним идет папа, он это и проделывает. Огромная экономия.

Дина смотрела на него с восхищением, она любила его за размах, за пьянство, за мотовство и даже за то, что он иногда изменял ей с заезжими советскими актрисулями, особенно с циркачками, регулярно баловавшими парижан гастролями. Греховные следы она обычно замечала в машине (куда еще податься несчастному советскому гражданину?), удобной и просторной, находила там гребенки и тюбики помады, волосы и шпильки, а однажды обнаружила на обшивке салона дыры, явно пробитые острыми каблуками, — какие танцы исполняли в машине можно было только догадываться. Прикрытие вице-консула совершенно его не выматывало, хотя консулу, «чистому» мидовцу и балаболке, он постоянно жаловался на перегрузки. Работа детская: прием с десяти до двух, проблемы виз, наследства, гражданства, и все одно и то же, и никакого просвета, мура.

Однажды явился статный старик с розоватыми щеками, аккуратной прической и манерами, от которых веяло утонченным аристократизмом.

— Константин Щербицкий, — представился он. — Не знаю, как вы отнесетесь к моей биографии, но не привык врать: в молодости я служил у генерала Врангеля, до тех пор пока из-за предательства англичан, французов и прочей сволочи нас не выбросили из Крыма.

Заявление сие не привело Кузнецова в восторг: белые навсегда оставались врагами красных, проку от них для разведки — как от козла молока, вербовать рискованно: французы держали их на крючке, как потенциальную «третью колонну». Чего изволите? Сущий пустяк: совершить вояж в Калугу, рядом до революции было родовое имение, где ваш покорный слуга появился на свет, но такого маршрута в «Интуристе» нет. И хорошо, подумал Кузнецов, зачем показывать иностранцам затхлую провинцию, если почти каждый месяц взлетают в космос спутники, потрясает Большой театр и функционирует украшенное Золотое кольцо?

— Может, в Москву или Ленинград? — бывший враг советской власти не вызывал у Кузнецова никакого интереса.

— Никогда не выносил столиц! Петербург и Москва — губители России! Хочу перед смертью в родные места…

И вдруг Кузнецов вспомнил патриархальный Елец, наверное, похожий на Калугу, и представил себя старым, почти столетним. Ему казалось, что жить он будет долго-долго, и тосковать и по Парижу, и по Ельцу! Самоуверенный хам из «Интуриста», отказавшийся помочь старику, возмутил его, случается же такое с секретными сотрудниками!

— Хорошо, я попытаюсь что-нибудь сделать для вас, не обещаю, что выйдет, но попытаюсь.

— Спасибо! — старик встал и протянул свою визитную карточку. — Я был бы очень рад, если бы вы согласились отобедать со мной. В русском ресторане, разумеется.

И отобедали. С балалайкой, расшитыми русскими рубашками, с густым борщом и пельменями и прочей клюквой. И старик оказался интересным, читал под борщ Гавриила Державина: «Багряна ветчина, зелены щи с желтком, румяно-желт пирог, сыр белый, раки красны, что смоль, янтарь — икра, и с голубым пером там щука пестрая — прекрасны». Эрудированный старичок, не жмот.

— Вы когда-нибудь здесь бывали? — спросил Константин.

— Впервые. Все-таки это ресторан врагов народа, — и на юмор Кузнецов был способен, не слишком тонкий, но все же. Старик вздохнул:

— Беда в том, что вы действительно в это верите…

Ну вот, началось! Только еще не хватало копаться в прошлом, ставить под сомнение итоги Гражданской войны и вообще. Зачем лишние слова? Надо поехать, посмотреть на достижения и на жизнь рядовых граждан, на метро и троллейбусы, на новостройки, заглянуть в школы и детские сады. Это в Москве, без нее нельзя. Потом — в Калугу. Говорил заученные фразы, всматриваясь в худющую даму с красной розой на черном платье, она пела со сцены, блеск, а не дама.


Здесь похоронены сны и молитвы,

Слезы и доблесть,

«Прощай!» и «Ура!».

Штабс-капитаны и гардемарины,

Хваты полковники и юнкера.

Белая гвардия, белая стая,

Белое воинство, белая кость…

Влажные плиты травой порастают.

Русские буквы. Французский погост.


Кузнецов славно выпил, размяк, с нежностью заговорил о Париже. О, Париж! И вдруг:

— Никогда не любил этот сутенерский город! Кем только я тут не работал! И таксистом, и рыбьим жиром для свиней торговал! И это я, гвардеец, потомок князей Щербицких! Как я ненавижу всех этих подлецов французов! Вместо того чтобы давать нам деньги и оружие, испугались своих вонючих пролетариев и позорно нас бросили на произвол судьбы. А потом? Тихо и мирно признали большевиков. Убийцу — Ленина признали!

— Но ведь Россия за вами не пошла, — возразил Виктор мягко, боясь обидеть.

— Россия поверила демагогии ублюдков… масонам вроде Керенского, Корнилова, Колчака. Кем они были до государева отречения? Дерьмом собачьим! И вообще наш народ, как воск, — он покорен, глуп и доверчив, это нация детей!

Столь безжалостное отношение к соплеменникам сначала покоробило, а потом он подумал: прав, старик, прав, чего ж обманывать самих себя? Нация разгильдяйская, хотя и добрая: крови проливали поменьше, чем на Западе, подумаете, Иван Грозный порешил тысячи четыре, да ведь гораздо больше вырезали гугенотов лишь в Варфоломеевскую ночь! И вдруг в 1917-м оборзели, залились кровью, подчинились воле большевиков.

— У нас в коммунистической партии другое отношение к русскому народу, — заметил Виктор, но Щербицкий лишь махнул рукой: мели, Емеля, твоя неделя…

По дороге домой стало стыдно: хамелеон, сволочь, а старик — молодец, рубит правду-матку! Кто знает, может, служил в Крыму вместе с дедом-атаманом, отец его частенько вспоминал, хотя о прошлом помалкивал. Вспоминал, когда напивался, облачался в черкеску с пустым серебряным патронташем на груди, брал гитару, пел: «Вот вспыхнуло утро, румянятся воды, над озером быстрая чайка летит» и, дойдя до места — «но выстрел раздался, нет чайки прелестной», неизменно пускал скупую слезу. Какая была черкеска! Совсем недавно он купил по случаю такую же, удивил Динку, войдя в полном казацком одеянии. Тут же выпил, завел разговор о деде и о дядьке, который попал в каталажку за какие-то политические дела на Кубани, а во время войны загремел в плен и исчез… Теперь уже Дина его сдерживала и показывала пальцем на потолок, словно именно там натыканы «жучки»…

Резидент КГБ во Франции, низкорослый брюнет с уксусным выражением лица, людей не любил и считал, что все они суки, собак же, наоборот, уважал и даже имел болонку. Кузнецова не жаловал за высокий рост и красивую наружность — беда всех несчастных карликов. Выслушав доклад о встрече со Щербицким, он сморщился (словно в горшок с головой залез) и заметил, что белая гнида и старый пердун советской разведке совершенно не нужен, нечего ему устраивать сентиментальных свиданий с родиной и тратить драгоценное время. Но Виктор настаивал: старик энергичен и здоров, дай Бог всем, у него куча связей, имеются дети и внуки (в перспективе могут тоже быть агентами!), почему бы его не использовать для дела?

— Что мы теряем, Александр Александрович?

— Ну ладно! — махнул рукой резидент, совсем окислившись. — Посмотрим, что из этого выйдет. Как говорил наш великий немец Энгельс: «Для того чтобы оценить йоркширский пудинг, его надо съесть».

Санкция была получена, и вскоре Кузнецов побывал на дне рождения Константина Щербицкого вместе с Диной: стол в лучших традициях, вокруг одни эмигранты, кроме улыбчивого Жерара Камбона, мужа дочки, занудного французика с бегающими глазами мелкого воришки. Беседа шла легко и весело под водку на лимонных корочках хозяйского изготовления, Виктор сентиментально рассказывал о России, словно зазывал на родину, что может быть лучше поездки куда-нибудь в Ростов Великий с ночевкой в монастыре прямо у озера? Щербицкий принес гитару, вручил вице-консулу. «Белая гвардия, белая стая, белое воинство, белая кость…» Советский — а поет, не боится, искренний парень.

Виктор надрался, хотя Дина удерживала, но не в смысле полной бессвязности, заплетающихся ног и головы в унитазе, такого никогда не бывало. Выглядел совершенно трезвым, словно резидент Александр Александрович, который свое отпил и зашил, как трепались злые языки, в задницу ампулу, поэтому он и злющий, словно кастрат на голой девке! Поболтал с Жераром, пропустили по рюмке-другой, тот оказался чудесным человеком, проникся, готов был помочь с бытовыми проблемами, как в ответ не поделиться казацким происхождением и не прихвастнуть, что дядя, наверное, живет в Париже? А почему бы нет? Почему бы пропавшему без вести дяде не поселиться здесь? Жерар удивился: с каких это пор русских выпускают при родственниках за границей? Где работает дядя? Сколько ему лет? А фиг его знает, может, и не в Париже, а в Нью-Йорке, и вообще это — государственная тайна.

— Как говорила мадам де Сталь, в России все — тайна, но нет секретов, — съязвил Жерар и пообещал показать Виктору истинный Париж, известный только его жителям.

Виктор поцеловал дамам ручки, как на светском балу, старался не слюнявить белую кожу — уже чуть развезло. В машине обмяк, никак не мог объехать цветочную клумбу, а она оказалась упрямой и не двигалась с места. Дина молчала, только тихо ахала, знала, что в таком виде лучше его не трогать. Преодолел клумбу, чуть зацепив бампером стоявшую машину, на трассе развил предельную скорость, задремал у красного светофора. Дома достал бутылку фундадора, испанское пойло, настоянное на клопах и предназначенное для советских бедняков, переоделся в казацкую форму и долго еще летало по квартире: «Белая гвардия, белая стая…»

Он и не подозревал, что попал в активную разработку: Жерар Камбон, милый родственничек Щербицкого, работал на самом деле не в частной фирме, а в контрразведке, об этой страшной тайне даже жена не подозревала.

— У моего тестя появился знакомец из русского консульства, между прочим, приятный парень, легко сходится с людьми и глушит водку, — доложил он шефу утром, улыбнулся и поправил бордовый галстук, сочетавшийся с темно-синим костюмом, на большую игру красок чиновничье воображение не замахивалось, к тому же брюнет — во всем брюнет.

— Наверняка он работает в КГБ! — засуетился шеф. — Если глушит и свободно держится, значит шпион! О, как они умеют пить! Однажды на приеме в русском посольстве я вычислил всех и по тому, как держат рюмку, и как бегают глазами по залу в поисках контактов! — Шеф в прошлом работал психологом, отсюда все плюсы и минусы, pros & cons.

Ясно, но нужны более полные данные. Подключить чудеса техники, усилить контроль за режимом дня, покопать связи, причем интенсивно, а не от случая к случаю. Через месяц на столе лежал документ с компрами: бездумно тратит деньги, которых вечно не хватает, опять же водка и песни дома, конечно, не страшный криминал, в колонии все подраспущены, но зачем напяливать на себя казацкую форму? Зачем? И что это за дядя? Камбон запустил проверку в муниципальный архив, и к ужасу своему обнаружил, что в Париже проживало около шестидесяти Кузнецовых, по своим приблизительным параметрам походившим на дядю…

Нет ничего милее людей, оказывающих бытовые услуги чужестранцам, и радости Кузнецовых не было конца. Разве не небо ниспослало этого милейшего француза? Многие проблемы он решал легко и просто, например, покупку мебели для московской квартиры, кожаной, черт побери, с огромнейшей скидкой. Да и кто лучше Жерара был осведомлен о расписании парижских распродаж, кто лучше него знал магазины, где не бесстыдно надували наивных русских дураков, а продавали высококачественный товар, причем за сносную цену? Жерар научил пить перно, открыл кабаки, где протирали стулья великие вроде видного писателя Андре Жида. Туда, в Кафе де Флор, Кузнецов порой хаживал в гордом одиночестве ради собственного удовольствия, брал, как какой-то Андре Жид, лишь рюмку «анизет де рикар» и задумчиво смотрел через окно на монотонный поток автомобилей, погруженный в фабулу своего будущего романа. Раскрывал газету, небрежно пролистывал ее, закуривал голландскую сигару, блаженно окуная губу в рюмку.

Однажды с помощью французского друга приобрели настоящий чиппендейльский диван, восхитительно красный, от такого весь московский бомонд ахнул бы. Наметили приобретение персидских ковров, хрустальных люстр и карнизов для штор. Француз вел свою игру, русский — свою: оба затягивали в западню.

— А мог бы ты помочь мне в более серьезном деле? — спросил Кузнецов.

— Если смогу. Мы же друзья, — чуть напрягся верный друг.

— Одному русском министерству очень нужна электронно-вычислительная машина последнего поколения. Но КОКОМ, как известно, наложил эмбарго на экспорт в СССР. Эти машины почему-то считаются стратегическим товаром.

«Сволочь, — подумал Камбон, — а какой же еще это товар? Не зубная же паста!»

— Чем же я могу помочь?

— Выехать в командировку в Индию, открыть там на свое имя фирму и купить эту ЭВМ. Переправку ее в Союз мы берем на себя. Ты получишь очень хорошие комиссионные.

Для приличия Камбон помялся, поерзал на стуле, задал несколько наивных вопросов о технологии переброски ЭВМ, попросил время на раздумье и вскоре забросил ответный крючок: дядя Виктора действительно жил в Париже и умер всего лишь несколько лет назад, правда, удалось найти дружка покойного, он все это и рассказал. Печальное известие, у Кузнецова даже слезы на глаза навернулись, грустно без дяди, словно прожил с ним многие годы и вдоволь погуторил о жизни.

— Давай выпьем за упокой его души, Жерар.

Друзья подняли бокалы, хороший тост. Странная это штука — отсутствие корней, сначала этого не ощущаешь, шагаешь по жизни с партбилетом на груди. Какое кому дело до прошлого, когда все мы в будущем? Потом прорезывается интерес, перерастает в любопытство, а дальше просто жжет, не дает вздохнуть: что там было? что за предки? как жили и что во мне от них? Корни хватают за горло, отодвигают текущее в тень. Так и с дядей. Черт возьми, у него ведь родственники на Кубани! Поехать потом туда, всех разыскать, все рассказать! У них узнать побольше об отце, обо всей семье… Как он раньше до этого не додумался!

Шеф контрразведки нацелил Камбона на психологическое изучение объекта, всей подноготной вплоть до болезней его предков и перипетий детства — сказывался обожаемый Фрейд, о котором шеф написал в свое время целую монографию. Так хотелось иметь красивое дело! Доложить лично министру, поднять престиж великой Франции внутри НАТО! В конце концов, надоели ухмылки министра по поводу несовершенства службы, тому все время союзнички тыкали в нос своими успехами: то перебежчик с сенсацией, то мощная высылка дипломатов, то русский шпион, ухваченный в Лондоне у тайника, прямо на месте преступления. А Франция — будто и не великая держава! Раньше, бывало, сколько русских драпало в Париж, а в последние годы — с гулькин нос.

И самое ужасное даже не это: не удалось французам завербовать ни одного кагэбиста, ни одного, черт бы их всех подрал! Позор! Как же не появиться обиде и зависти к союзническим спецслужбам? Если к этому добавить несколько случаев, когда советские резиденты во Франции, очертя голову, уматывали в Англию, чтобы там завербоваться, то волосы встают дыбом: почему? чем обидели? чем не понравились? за что такая дискриминация? В НАТО поговаривали: побеги кагэбистов из Парижа в Лондон не случайны: французские спецслужбы пронизаны советскими агентами, просить убежище во Франции небезопасно, можно незаметно оказаться и на Лубянке.

О, если бы затянуть в сети этого русского! Открыть наконец счет, возможно, исторический! Дело решили лепить на дяде — идея, кстати сказать, психолога-шефа, считавшего, что антисоветизм имеет генетические корни, ergo: борцы с большевизмом дед и дядя передали этот настрой внуку-племяннику.

К разработке подключили русского белогвардейца, высвечивающего жизни своих соотечественников еще с довоенного времени. Бывший белогвардеец Василий Янков, давно уже архивный агент, а раньше статный красавец и танцор (один раз исполнял чечетку прямо на столе в «Максиме», где отмечали юбилей генерала Кутепова, жонглировал кинжалами с зажженными рукоятками), вкус к оперативной работе не утратил и ныне. Правда, шеф считал его полным дураком. Возможно, и дурак, а разве прославленная разведчица Марта Рише, околпачившая немцев, была Вольтером в юбке? А служивый в немецком посольстве по кличке Цицерон, кравший шифры у германского посла в Турции, вообще писать не умел и был тупым, как утюг. Если дурак, то это надолго, обобщал шеф. Все относительно, упорствовал Камбон, отца нации Клемансо в свое время тоже считали полным кретином, а потом его вознесли, как гения. Обмозговали со всех сторон и порешили сделать ставку на Янкова — на безрыбье и рак рыба.

А у Кузнецова легкие неприятности: приятель Извеков, у которого вечно дурно пахло из синегубого рта (а ведь интеллигентен на вид, по-французски шпарит, словно Бальзак!), тот самый Извеков, восхищавшийся Диниными борщами, взял да и настучал шефу: мол, приобрели супруги шикарную кожаную мебель, по средствам ли? Александр Александрович вызвал на ковер, легко позондировал, получил объяснение, что мебель куплена с огромной скидкой, с помощью Камбона, коего поручено затягивать на бытовке, чего еще? Тут Кузнецов сообщил о согласии француза уехать на подвиги в Индию — серьезный сдвиг в разработке, запахло приличной вербовкой, если, конечно, притащит образцы. Все равно резидент побурлил, поговорил о вреде пьянства, посоветовал не терять чувства меры, вести здоровый образ жизни, ходить в бассейн, пораньше ложиться спать et cetera, et cetera. Кузнецова озадачил, отправил домой, а сам долго не мог успокоиться, вспоминал боевую молодость: ведь горел огнем, ведь вербовал направо и налево, заливая успехи высококачественным спиртным. Потом пришлось завязать: вырулил на руководящую работу, маленький, черненький, с уксусной улыбкой.

Камбон готовил Василия Янкова к операции, кормил агента в ресторане. Тот дорвался, ел жадно, стыдился этого, старался замедлить темп, но не получалось. Время от времени поднимал слезящиеся глаза на Камбона. Хоть и развалина, но блеск в очах еще сохранился, морда склеротическая, хитер по-плебейски, прямо скажем, до Вольтера далеко, а что делать? Редко встретишь по-настоящему умного агента, занятие все-таки не самое почтенное, и это ужасно, и всегда угнетает любого честного сотрудника секретной службы. Но дело есть дело, Жерар со слов Кузнецова приблизительно описал внешность дяди, помнил лишь расплывчатую лысину и добрую улыбку, тут даже Ленин сошел бы. Разработали легенду знакомства с дядей, конечно же, на вечере памяти великого Ивана Бунина (не в пивной же!), где собирался весь цвет тогдашнего парижского казачества, для убедительности нужны детали: в перерыве столкнулись в буфете (где еще могут встретиться русские?), выпили, разговорились, прониклись.

— Надеюсь, что вы оправдаете наше доверие, — сказал Камбон и достал сигару. По-лакейски улыбаясь, Янков достал спички и дал прикурить, что вообще-то, по мнению джентльменов, равносильно предоставлению своего члена в руки соседа для мочеиспускания. Вскоре Жерар затащил Кузнецова на квартиру к Янкову, на деньги французской контрразведки (у шефа душа переворачивалась от скупости, но все-таки отвалил) Василий накупил черной икры и закатил настоящие блины. Во время пиршества и поведал историю своей дружбы с дядей Николаем Григорьевичем, хорошим и отзывчивым человеком (словно прямо из некролога).

— Ваш дядя был герой… большевиков, извините, за людей не считал.

Прекрасный идеологический ход, своего рода зондаж: возмутится или нет из-за славных большевиков. Виктор не обратил никакого внимания, зато огорошил:

— Где он похоронен?

Янков захлопал глазами, потер лоб. «Идиот, что ты не телишься? — думал Жерар. — Скажи что-нибудь! Конечно, промашка моя, ах, эти легенды, разве можно все предусмотреть?» Он даже вспотел и чувствовал, как из-под мышек поднимается кислая вонь, словно открыли столетней давности сундук со старыми башмаками.

— Ты же говорил, что на русском кладбище, на Сент-Женевьев-де-Буа! — вмешался, не выдержав, Жерар.

— Господи, совсем память отшибло, проклятый склероз! — запоздало нашелся Василий.

— Так поедем сейчас туда! — предложил Кузнецов, разгоряченный водкой.

Господи, какой ужас, как я влип! Любой непродуманный экспромт таит тысячи мин, дернуло же за язык с этим кладбищем — Жерар от волнения выпил целую рюмку.

— Сейчас… сейчас я не готов… — заблеял Василий.

— Тогда завтра!

Жерар сильно нажал под столом на ногу идиота, да так больно, что тот чуть не заорал, забегал глазами, но ничего не понял — как истолковать этот тайный жест ноги? Завтра или послезавтра? Или никогда?

— Завтра? Хорошо…

Сволочь, мудак, зачем ты согласился? Шеф был прав: с идиотами каши не сваришь! Что делать? Какой выход? Жерар распустил воротник рубашки и выпил еще стопку, затем еще… Сейчас бы уйти, посоветоваться, но обещал Кузнецову досидеть до конца, не каждый день такая радость. Вечер катился по всем неписаным правилам русской пьянки, звучали тост за тостом, бренчала гитара, которую принес хозяин, и Виктор орал: «Белая армия, белая стая…» В десять вечера, еле ворочая отходящим в небытие сознанием, Жерар обильно поблевал в туалете и, не простившись с русскими забулдыгами, выполз на улицу.

Шеф-психолог любил засиживаться допоздна, поразмыслить в одиночестве над бумагами (кстати, режим сей был придуман неспроста, раз в неделю после работы его принимала любовница, подруга еще с институтской скамьи, тоже по части психологии, а жена была, как Отелло, душивший Дездемону). Он уже собрался домой, когда грохнула дверь и на пороге появился растерзанный Камбон.

— Несчастье, шеф, этот дурак сказал, что дядя похоронен на русском кладбище. Кузнецов уже рвется туда…

Все-таки психология — элитарная наука, она учит уму-разуму. Шеф не чесал со скрипом голову, а нашелся сразу: повелел Жерару привести себя в порядок (тот заерзал рукой по ширинке, словно только в ней и было дело), прекратить причитания, срочно выехать с бригадой на кладбище, срочно найти достойное место, срочно сделать крест и срочно имитировать могилу.

Проникнуть на кладбище ночью — все равно, что в шифровальный центр, — задача неразрешимо трудная. Шеф прибег к помощи своего министра, тот позвонил мэру города и поднял его с постели, пришлось все объяснить происками таинственной банды шпионов, нашедшей укрытие среди могил. Последовало указание чиновнику, связанному с кладбищами, тот позвонил смотрителю в Сент-Женевьев-де-Буа и приказал допустить туда полицию.

Всю ночь по русскому кладбищу, словно мрачные призраки, затеявшие шабаш, деловито бродили контрразведчики, освещая могильные плиты фонарями, никто из них и понятия не имел, что тут покоились великие люди России: и Бунин, и Шмелев, и Зайцев, и Алданов… И вдруг неожиданная удача: среди похороненных офицеров дроздовского полка обнаружили некоего Кузнецова, инициалы имени и отчества были затерты. Пришлось решиться на кощунство и их проставить, естественно, с расчетом все восстановить в прежнем виде, не будет же этот русский псих регулярно бегать за город на могилу дяди? Разбудили гравера, взяли у него подписку о неразглашении тайны, и к утру работа была закончена.

Утро это оказалось необычным и для Виктора Кузнецова: раскрыв глаза, он с удивлением обнаружил себя на чужой кровати, рядом с храпящим, гнусного вида старцем. Вспомнил, что напился в дупель, внял призывам Дины (ей ухитрился позвонить ночью по телефону) и не сел за руль. Виктор с удовольствием ткнул старика в бок, тот проснулся и тоже обомлел от вида незнакомца, в голове еще бродил туман. Новые друзья легко опохмелились и выхлебали по тарелке кислых щей. Дабы дурак Янков опять не нарубил дров, Жерар взял операцию под свой контроль, подкатил на машине и повез обоих прямо на кладбище. Возложили розы, Виктор чуть прослезился, Янков присоединился, Жерар повздыхал…

Тем временем дело о выезде Щербицкого разрешилось положительно, и тот вскоре оказался в Москве. Столица отнюдь не очаровала его, особую ненависть вызывали коробкоподобные дома, загадившие старомосковские улицы, зато он проникся любовью к кремлевским соборам, побывал на службе в Елоховской церкви, был принят сановной церковной особой в Коломенском, где ужинал в краснокирпичном домике с дивным видом на Москва-реку. Правда, у мавзолея Ленина, оглянувшись и убедившись, что на него никто не смотрит, старик плюнул на булыжники Красной площади, напугав сидевших рядом голубей. Эскортировал Щербицкого гид — агент КГБ, пекущийся о светлом имидже социализма и одновременно, согласно плану, поднимавший авторитет Кузнецова: и влиятельная персона, и добрейший человек, такому нужно быть обязанным по гроб.

— Товарищ Кузнецов просил свезти вас в Вязки под Калугой, обычно мы это не практикуем, но для вас сделаем исключение. Помните, Пушкин писал: «Любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам»?

Пушкина Константин помнил, а вот о Вязках сохранились лишь туманные осколки воспоминаний: катание на санках с горы, когда он врезался в дерево и уже дома мама прикладывала к голове мокрое полотенце, пасхальную гонку на птице-тройке («Слышен звон бубенцов издалека» — пели самозабвенно), острые покусывания ветра, начиненного снежинками, церемонные обеды, на которых ему всегда доставалось за лишнее слово или за без спроса взятое пирожное (зато, когда разбил тарелку Веджвуда, никто даже бровью не повел). Да и не мог он помнить имения, ибо отец продал его, когда сыну исполнилось пять лет, и вся семья переехала в Харьков, а потом началась война, и совсем юный Константин добровольцем ушел в армию. Дальше две революции, Гражданская война, все вертелось и крутилось, как во сне, пока не закончилось в Париже.

За километр до Вязков машина застряла в грязи, и Щербицкому с гидом пришлось идти пешком. Кривые дома с полуразрушенными оградами, пьяный мужик в рваном ватнике, спящий в луже, коровы и козы, мирно обкладывающие дорогу своими кучашариками, буйная березовая роща, молодуха с коромыслом через плечо (словно с картины Кустодиева, откуда такая в этой дыре? кто тут остался? нормальные люди ведь давным-давно сбежали в город!), группа добрых алкашей, галдевших, словно вороны, около сельпо, они заулыбались хорошо одетым, помахали руками. Около призрачного скелета церквушки, усеянного зловещими воронами, к ним присосалась ветхая старушка.

— Вы чьи будете? — задребезжала она.

— Да жил я здесь когда-то, — ответил Щербицкий. — Тут дом был белый, большая усадьба…

Старуха не понимала, хлопала глазами, и Щербицкому стало противно — зачем он сюда приехал? Все равно уже не вернуть того мальчика в матроске, бегавшего по липовой аллее парка! Старуха вдруг напряглась и по-пролетарски озлобилась:

— Да сожгли эту буржуйскую усадьбу, туда ей и дорога! А то жирели, эксплуатировали трудящыхся! — она разразилась мелким смехом, и все вокруг стало еще противнее.

По дороге в Москву глотал водку прямо из бутылки, гид проникновенно рассказывал об очередном пленуме ЦК по сельскому хозяйству и его революционных решениях. На следующий день вылетел в Париж, там постепенно отошел от визита. Россию не переставал любить, но она превратилась в другую, в чужую, совсем ему непонятную. Плевать Западу на Россию, у него свой интерес! А страна весьма поганая, но и раньше о мерзости российской писали, вот у Блока о купчишке, обсчитавшем ближнего и потом целовавшего церковную икону… «и на перины пуховые в тяжелом завалиться сне. Да, и такой, моя Россия, ты всех краев дороже мне!»

По приезде Константина Щербицкого ожидал сюрприз, причем, с одной стороны, неприятный, а с другой, как ни странно, очень даже радостный: дочь объявила, что разводится с Жераром (старик поворчал, но в меру, зятя он давно недолюбливал), а заодно раскрыла и величайшую семейную тайну: отвергнутый муж работал во французской охранке, сам в этом признался, когда она случайно нашла его документы, но просил помалкивать. Теперь дочка всласть рассказывала о мерзком полицае и стукаче, готовом удавиться из-за каждого франка, к тому же еще бабнике, а заодно и импотенте, к которому она быстро потеряла интерес, — тут дочь немного пофантазировала, ибо особого интереса к Жерару не имела и в начале супружества, тем более что многие годы была связана с русским любовником и считала французов мыльными пузырями, красивыми и манящими с виду, а на деле все они импы…

История с кладбищем тоже вылезла наружу. Щербицкий ахнул, тут же припомнил некоторые вопросики о вице-консуле. Как это он, честный русский офицер и дворянин, стал пешкой во французских руках и втянул друга Виктора в грязную ловушку охранки? Тут же позвонил и попросил встречи. Выпили пива в дешевом бистро, недалеко от дома Щербицкого, там он и раскрыл истинное лицо своего бывшего зятя, вылил на него столько, что даже сам удивился.

— Кто такой Янков? — спросил Виктор.

— Васька? — глаза у Щербицкого загорелись. — Знаю я эту суку… он еще в тридцатые нас закладывал…

Когда расстались, неистовый Константин заскочил домой, взял палаш — святую реликвию прошлого и на такси помчался к Янкову. Тот и ахнуть не успел, как Константин ворвался в квартиру, и огрел по голове хозяина (чуть промазал, больше перепугал), Янков завизжал и помчался от взбешенного Константина, размахивавшего оружием. Наконец настиг, бросил на кровать и стал дубасить палашом плашмя по ягодицам, комната вздымалась от стонов и мата.

Впрочем, энергия у Щербицкого не иссякла, и он тут же помчался к бывшему зятю, правда, тут события развивались несколько по другому сценарию, ибо Константин забыл палаш в такси, а потому с ходу запустил в хозяина декоративной керосиновой лампой. Жерар охнул и обхватил двумя руками пораженный череп, а Щербицкий вдруг схватился за сердце, застонал и медленно опустился на пол. Вызванная скорая помощь констатировала острый сердечный приступ и отвезла старика в больницу…

«Боже, какое счастье, что произошел развод, — думал Камбон, — ведь дети наследуют худшие качества родителей, представляю, в какое чудовище превратилась бы дочь Константина с годами! Тоже, наверное, выросли бы клыки и нос загнулся бы, как у ведьмы. И вообще русские — ужасны, и пора перейти в другой, более спокойный отдел, лучше работать с англичанами или даже с арабами».

Утром шеф контрразведки с нескрываемым любопытством рассматривал синяки Жерара — тот был растерян и подавлен. Просил совета, как избежать полной расшифровки перед Кузнецовым — ведь старик наверняка все разболтает. Шеф хмыкнул и мягко намекнул подчиненному поискать единственный выход из положения. Какой выход? Страшный намек поверг Камбона в полную растерянность, он побледнел (и курицы в своей жизни не зарезал, и даже мух убивать считал зазорным, полагая, что в любом живом существует душа, и наши несчастные души после ухода во тьму переселяются и в травинки, и в мышей, и в мелких рыбешек) и ретировался из кабинета.

Неужели шеф намекал на убийство? Боже! Не мог набожный католик Жерар Камбон отравить своего бывшего тестя. Жерар промучился всю ночь, страшные видения представали перед ним: то он душил тестя подушкой, и тот хрипел, медленно синея и разрывая зубами запекшиеся губы; то сжимал ему челюсти рукой и запихивал в рот яд, сверкали золотые коронки, он задыхался и кашлял, брызги летели изо рта; то бил его по голове бронзовой статуэткой Наполеона, взятой напрокат из кабинета шефа…

Но жизнь всегда соблюдает счастливое равновесие, несчастья балансируются счастьем, иногда даже в таких дозах, что страшно становится за будущее, которое может все сбалансировать в противоположную сторону. Вот и наутро на работе несчастного Жерара ожидала радостная весть: ночью Константин Щербицкий скончался.

На похоронах народу было негусто, соратники покойного уже давно почили в бозе, Камбон вместе с Василием Янковым несли гроб (оба испытывали чувство глубокого удовлетворения и считали, что Щербицкого покарал Господь за агрессивность), присутствовали и Кузнецов с Диной, собственно, ради беседы с ним Жерар и прибыл. Как положено, покойного отпели в русской церкви, после панихиды скромная процессия двинулась к свежевыкопанной могиле, застучали комки земли о крышку гроба — и все было кончено. Затем традиционные поминки, слезливые тосты, обсуждение достоинств покойника, вакханалия фарисейства, все быстро напились, забыли, зачем пришли, хохотали, рассказывая анекдоты.

— Константин Константинович был для меня, как отец, — говорил Кузнецов, сдерживая слезы. — Я не могу говорить о нем как о мертвом. Это был жизнерадостный человек, он любил веселье и наверняка, будь он сейчас на нашем месте, не позволил бы нам бесконечно сокрушаться и рыдать. Я хочу спеть для него нашу любимую песню.

И он запел: «Белая гвардия, белая стая, белое воинство, белая кость…»

Жерар пил осторожно, помня о печальном опыте, и временами посматривал на Кузнецова, тот держался непринужденно и улыбался французу, видимо, Щербицкий не успел раскрыть ему глаза. Выбрав удобный момент, Жерар отозвал его в укромный угол.

— Я договорился об открытии фирмы в Индии, Виктор, — сказал он многозначительно, буравя русского своими черными, как у галчонка, глазами.

Реакция оказалась совершенно непредсказуемой — о, эта загадочная русская душа!

— Щербицкий мне все рассказал, Жерар, не будем зря заниматься маскарадом. Я готов сотрудничать с вами. Мои условия: счет в парижском банке, особняк в хорошем районе, французское гражданство, естественно, тайно, оплата не как клерку, а по количеству переданных документов. Через год я возвращаюсь в Москву, потом, очевидно, снова вернусь сюда.

Жерар не поверил своим ушам, жар-птица сама шла в руки, такого разворота событий он совершенно не ожидал и даже растерялся.

— Значит, вся эта затея с Индией отпадает? — обрадовался Жерар.

— Наоборот, вы дадите мне письменное согласие на сотрудничество с КГБ, будете под расписку получать деньги и работать по моим заданиям. О вашей вербовке я доложу начальству, естественно, умолчав, что вы контрразведчик. Это поможет моей карьере.

Он уже давно все продумал: большевики растерзали Россию, убили деда, сломали жизнь его отцу и дяде, выгнали цвет нации с родины. А он, как червяк, пресмыкался перед этим режимом, так и выйдет на пенсию, и отдаст концы… Разве все это не подло? Служить французам — тоже невеликая радость, но он попытается сохранить независимость, с ними сотрудничали и такие корифеи, как атаманы Краснов и Семенов, это совсем не шпионаж, а если и шпионаж, то ради высоких целей, ради народа. Он поработает на французов, накопит деньги, поселится в Париже и уйдет с головой в деятельность антисоветских организаций, он знает дело, он оживит их работу…

Сладкий запах победы бродил по французской контрразведке, такого никогда не бывало. Шеф восседал на своем кресле не бесцветным психологом, а гордым павлином, его заместители светились от счастья, а Жерар скромно стоял посреди комнаты и докладывал о своих наметках. По случаю знаменательного события выпили бутылку «Мумм». Потупив сияющий взор в искрящееся шампанское, шеф толкнул короткий спич, отметил заслуги Жерара перед отечеством, намекнул и на свое мудрое руководство, призвал к высокому профессионализму в дальнейшей работе с русским противником. В тот же день о блистательной победе было доложено самому министру, а тот конфиденциально поведал о ней лично президенту, на всякий случай умолчав о фамилии новоиспеченного агента, ибо президент был социалист и не пользовался особым доверием в кругах патриотов-голлистов, к которым принадлежал министр.

Работа на благо французской разведки закипела, Кузнецов засыпал ее всевозможной информацией и идеями вроде создания в Париже боевой группы из эмигрантов для переброски в СССР в случае «горячей ситуации», французы только хватались за головы от таких предложений. Шпион из него вышел эффективный, но бесшабашный, иногда он прямо копировал секретные документы на ксероксе в резидентуре, порой запросто уносил их домой и передавал Жерару для фотографирования, из лени пренебрегал миниатюрным «Миноксом».

Жерар тщательно готовился к встречам с Кузнецовым, иногда это были «моменталки» в парках и на глухих улицах, впрочем, эта практика не радовала Виктора, он любил посидеть и потолковать в ресторане, ему претила роль статиста, передающего документы. Психолог-шеф уже давно пришел к выводу, что работа на чужую разведку — это болезнь ума и психики, посему на агента нужно смотреть как на феномен нестандартный и шизофренический, пьянство и капризы Кузнецова он объяснял подспудными нагрузками на его голову, они-то и выталкивали наружу энергию.

— Что у вас такой скорбный вид, Жерар? Или вы недовольны моей работой?

— Мы вас высоко ценим, Виктор, но ради бога, не говорите громко, ваш французский блестящ, но с акцентом, официанты весьма наблюдательны… вы же профессионал!

— Черт побери, можно подумать, что я — единственный русский во всем Париже. Да нас тут, как сельдей в бочке! Разве у меня на лбу написано, что я вице-консул, а не князь Оболенский?

Все это во весь голос, с громовым хохотом — о ужас!

Париж огромен, и заниматься там шпионажем — одно удовольствие. Это не Стокгольм, где половина жителей знакомы друг с другом, и не Пекин, где на каждого белокожего смотрят, как на льва в клетке, и не большая деревня Люксембург, и не Москва, где сыщики так набили себе руку, что знают каждый дырявый дом и проходной двор. В Париже — разведчик живет, как иголка в стоге сена.

Два года пролетели волшебно, как в сказке, престиж французов взлетел, и даже в разведывательном комитете НАТО на них перестали смотреть, как на бедных родственников, питавшихся крохами с чужого стола. Кузнецовские материалы вносили свежую струю в оценки советской научно-технической мощи, и по этому случаю низкорослый шеф удостоился приглашения в штаб-квартиру ЦРУ в Лэнгли…

Любому счастью, как и жизни, приходит конец: командировка Кузнецова истекла, и супруги собрались домой. Работать ли с агентом в Москве? Все знали, как опасно работать в советской столице, насквозь пронизанной наружкой, но не лишаться же из-за этого ценного источника? Можно, конечно, сделать ставку на встречи за границей, но кто знает, будут ли баловать Кузнецова командировками? Но самое главное даже не это. Шеф контрразведки не желал передавать агента внешней разведке, имевшей свою резидентуру в Москве. Из службы, совершившей воистину подвиг, уплывал агент, и к кому? — к кому?! — к жалкой разведке, которая десятилетиями била баклуши и черпала всю информацию от истеричных русских поэтесс и прочих диссидентов, сочинявших философские эссе в котельных и мечтавших попасть в анналы истории. Шеф собрался с силами и уговорил министра не менять кураторов Кузнецова — зачем в дело втягивать лишних людей? — очень деликатно намекнул и на то, что разведка, находясь на территории противника, подвергнута проникновению «кротов».

Жерар, как ключевая фигура операции, поступил на интенсивные курсы по разведподготовке, обложился атласами и картами Москвы, в которой он был обязан плавать, как рыба в воде. С трудом нашли издателя — бывшего агента, под «крышу» которого посадили Жерара, специально установили отношения с московским «Прогрессом», наконец, дабы фанатичный КГБ привык к новому представителю издательского бизнеса, решили на начальной стадии организовать несколько бросков Жерара в Москву без всяких оперативных заданий, а лишь с целью адаптации к столице.

Никаких восторгов Москва у Жерара не вызвала, тем более что поселился он в безвкусной коробке с характерным названием «Космос» — хаос, бордель, сервис на уровне палеолита, жулье и черный рынок на каждом шагу.

Наконец определился день отбытия Кузнецовых в Москву. В посольстве был дан шумный бал для своих, виновник торжества традиционно надрался и пел сочиненную им песенку о жизни советской колонии:


А у меня сплошные передряги:

Крючок я на рыбалке в нос всадил,

Вновь в туалете кончилась бумага,

И сам посол кому-то засадил…


Скандально, конечно, резидент Александр Александрович еле сдержался (хотя про себя радовался, что обскакали посла), но все же посоветовал Кузнецову быть на людях посдержаннее.

Перед отъездом совершил прощальную прогулку по Парижу, покрутился на les Halles, заскочил в Сан-Еусташский кафедрал; он частенько бывал там раньше, любил слушать орган, который и сейчас грустно пел ему: «Адье, адье, адье!» Торжественно, словно сам Ротшильд, вошел в отель «Крийон», где в свое время жили участники Парижской мирной конференции, там за сумасшедшую цену отведал рюмку «Реми Мартин», затем, как идиот-турист, прошелся вдоль Сены рядом с букинистами, посидел в скверике, грустно смотря на туфель философа Монтеня, традиционно бросил франк в реку и удалился домой. Через два дня отбыли поездом в Москву…

Перед каждой командировкой в советскую столицу на Жерара налетали страхи: господи, не могли найти другого, более опытного сотрудника, чаще выезжавшего из Парижа, не избалованного комфортом! Ночами ему грезилась беспощадная наружка, ходившая за иностранцами бампер в бампер, а если надо, нагло прокалывающая колеса. О, этот КГБ! И «ласточку» впихнут в номер, не успеешь очухаться, а она уже прыгает у тебя на груди! И скрытая камера сделает жуткий фильм!

О, этот КГБ! И венерической болезнью специально заразят, а потом начнут шантажировать и затягивать в свою нору! Или нанесут радиоактивную пыль на подошвы, проверяйся хоть целый день, за тобой даже тени нет, а на самом деле все схвачено, и сыщики попивают водочку, любуясь его рандеву с Кузнецовым.

Снилось метро, где он постоянно путался (русский осваивал туго, жалел, что не использовал в свое время бывшую жену), на улицах и переулках без всяких указателей он чувствовал себя, как заблудший путник в глухом лесу, с ужасом ожидающий беспросветной мглы, зубовного скрежета диких зверей и особенно прохладно-скользких касаний змей, любивших тихо подползти и ткнуться головкой в ладонь…

— Может, мне поговорить с американцами или с англичанами? Перенять опыт у них? Не раскрывая, естественно, агента, — спросил он однажды шефа.

— И вы туда же! То же самое долдонит мне и министр! Мол, у нас нет опыта и так далее. Франция — великая страна, и мы как-нибудь обойдемся без советов из-за океана, а особенно от соседей-лавочников из Альбиона, которых не удалось проучить Наполеону!

Подготовка к ответственному заданию изрядно измотала Жерара, и он даже похудел на пять кило. В издательстве «Прогресс», где он иногда показывался, на него смотрели косо, явно, как на шпика, — это угнетало: если уж у сограждан он вызывает подозрение, то что говорить о традиционно подозрительных русских, видевших в любом иностранце опасного врага?

Наконец, настал страшный день, и Жерар вылетел на проведение операции с ценным агентом. Как только стопы французского разведчика коснулись столицы, на него налетела паранойя: везде чудилась слежка, смотрели из-за каждого куста, из-под земли и из космоса, отражались от стеклянных витрин, от фонарей и мокрого асфальта. Он дергался, иногда рывком входил в подъезд, мчался, задыхаясь, вверх и замирал, слушая, хлопнет ли дверь внизу. Наконец, он пересел за руль автомашины, но это только все усложнило: города он совершенно не знал, сбивался с маршрута и однажды по ошибке доехал аж до Клина, думая, что направляется к Красной площади.

Перед днем явки он не мог заснуть, несмотря на успокоительное. С утра выпил много кофе, все внутренности горели и дрожали, но чувствовал он себя героем. Выехал на машине, проверился, бросил ее у метро и проехал несколько остановок, затем сел в троллейбус и сменил его на автобус. Роковая встреча должна была состояться недалеко от входа в Измайловский парк, неожиданно там оказались толпы народа: власти разрешили свободную торговлю, и все вокруг было облеплено художниками с полотнами, кустарями и скульпторами — не продохнуть! К счастью, Кузнецов сориентировался, отошел метров на сто в сторону и оттуда помахал Жерару рукой — тот только содрогнулся: а что если за ним пришла наружка?

— Вы не знаете, как мне проехать в Сокольники? — начал Жерар словами пароля.

— Да ты что? Спятил? — удивился Кузнецов, обнял Камбона и трижды расцеловал. — Я уже и забыл, какой у пароля отзыв… Можешь меня пощупать, если не веришь, что это я. Кстати, место ты подобрал для встречи отвратительное, я сюда добирался целый час… — он улыбался в своем синем элегантном пальто и с непокрытой головой, словно на дворе стояла не русская, а парижская зима. Будто место подбирают для большего комфорта! Будто пароль не обычная необходимость! Разгильдяйство агента не укладывалось ни в какие рамки, особенно когда он заявил, что притащил на встречу целый чемодан секретных документов и оставил все в машине, черт побери! А если в нее залезет наружка или просто ворюга?! А ведь в Париже строго договорились не парковать машину рядом с местом встречи, это же в любом учебнике записано. Да и марку машины выбрал словно специально для иностранного агента: «шевроле»! Хоть и подержанный, но привлекает внимание. Зачем это? Тут Кузнецов запросто втолкнул его в машину — это уже совсем нонсенс, любая милицейская проверка — и каюк! Как можно объяснить присутствие французского гражданина в автомобиле сотрудника КГБ?

— Садись, я соскучился даже по запаху Парижа, как там дела? Поедем в хорошее место и выпьем по случаю встречи!

Они мчались по Москве на бешеной скорости, Виктор был беспечен и оживлен, словно они гарцевали на лошадях по Булонскому лесу, раскланиваясь со знакомыми кавалерами и дамами. Чемодан с секретными документами, горевший идефикс в голове Жерара, болтался в багажнике. Вдруг их остановил милиционер — душа Жерара ушла в пятки — хотел оштрафовать за превышение скорости, но Виктор помахал у его носа своим кагэбэшным удостоверением и преспокойно продолжил путь. Почти рядом со зданием Лубянки Кузнецов затормозил и запарковался.

Жерар снова облился потом: а вдруг его верный агент все время вел двойную игру и сейчас пригласит его на допрос к следователю, затем международный скандал, суд над шпионом без дипломатического иммунитета, застенки далекой сибирской тюрьмы, где уголовники разыгрывают иностранцев в карты…

Да и ресторан Кузнецов выбрал самый центральный, переполненный иностранцами и агентами КГБ (в списке Жерара он фигурировал как полностью запрещенный для оперативных мероприятий): шикарный «Савой». Камбон от страха потерял дар речи, но повиновался, вылез из машины, слабо указал на багажник, Кузнецов лишь махнул рукой в ответ: ерунда! В «Савое» Виктора встретили как родного. Еще бы! Там он не раз встречался со своей агентурой, его прекрасно знали как сотрудника КГБ, ценили за веселый нрав и хорошие чаевые. Логика Кузнецова покоилась на том, что лучший способ конспирации — это отсутствие конспирации. Может быть, самое надежное — это быть самим собой, ну кто станет докапываться, с кем именно пришел поужинать известный кагэбист? Кому придет в голову, что он сам агент иностранной разведки? Разве агент лезет на рожон и на публику?

Официант даже не предлагал меню, а тут же подал ужин а-ля Кузнецов: хотя там и не было изысков французской кухни, но стол ломился от русских яств. Виктор, естественно, упился, и хотя Жерар хитрил и уклонялся, ему не удалось вырваться из цепких объятий Бахуса, осознал он это лишь когда исчезла нервозность. И неописуемая сцена (о если бы увидел шеф!): Виктор с гитарой на сцене, рядом пьяный Жерар, гремел щедро одаренный оркестр, оба друга с надрывом пели: «Белая гвардия, белая стая…», вдохновленный зал радостно рукоплескал, и раздавались крики «браво»! Как в хорошем парижском театре, только с другим ударением, даже профессиональные стукачи подходили потом к столику с рюмками, жали обоим руки и пили за здоровье. Кому-то из них Жерар представился, к счастью, умолчал, какую службу представляет. Вечер закончился суматошной, нетрезвой ездой по Москве в поисках местожительства Жерара, тот совершенно забыл, в какой гостинице живет, и лишь заплетающимся языком объяснял ее общий вид.

Проснулся Жерар с тяжелой головой и с ужасом обнаружил рядом чемодан с секретными документами, который, как он с трудом припомнил, самолично втащил в гостиницу «Космос» Кузнецов, сказав, что тут ксерокопии и возвращать их не надо. Что делать? К счастью, у Камбона был предусмотрен контакт с французской резидентурой для отправки документов дипломатической почтой, он выдал условный звонок по телефону, это означало срочную встречу в городе.

Увидев чемодан (с ним Камбон, страдая от похмелья, добирался до явки на такси), второй секретарь французского посольства поднял брови так высоко, что они чуть не умчались далеко за тучи. Затем они возвратились обратно, и дипломат вылил на Жерара помои (словесные) и заявил, что немедленно сообщит о вопиющем нарушении конспирации в Париж, забрал чемодан (дотрагивался, словно до мины) и уехал, даже не попрощавшись с мужественным разведчиком.

Вернувшись в Париж, Жерар доложил шефу о всех перипетиях в Москве, сгладил многие углы и умолчал о страшном вечере в «Савое» (позорная деталь: объяснение на невнятном языке с прислуживавшим в туалете стариком, которого он приглашал в Париж, а тот помогал ему облегчить желудок, за что получил чаевые в размере пятидесяти франков), шеф смотрел на него с интересом, задумчиво мерцая совиными глазами.

— Вы должны заставить его тщательно соблюдать конспирацию!

Как будто Жерар этого не знал! Как будто он не проштудировал все учебники!

— Как я могу заставить его, как?! — в отчаянии вопрошал Жерар. — Вы не знаете этого сумасшедшего!

— Но вы же его так провалите! А документы, которые он нам дает, просто бесценны. Даже американцы оторопели, когда я им кое-что сообщил.

— Я попытаюсь сделать все, что могу! — сказал Жерар. — Если не удастся, я прошу найти мне замену. Возможно, вам лично будет интересно поработать с агентом… — Это, конечно, был удар ниже пояса, но шеф его проглотил и принял невозмутимый вид.

Если бы французы знали, как бесшабашно работал Кузнецов в штаб-квартире разведки в Ясенево, то и шеф, и Жерар Камбон наверняка лишились бы сна: он запирался на ключ у себя в кабинете и целыми ворохами фотографировал документы. Иногда в дверь стучали сослуживцы, иногда звонил телефон, это его совершенно не беспокоило, он все объяснял делами.

Жизнь была прекрасна, и у него закрутился бурный роман с секретаршей отдела Валей. Началось все случайно, он снимал копии после работы, она тоже задержалась, постучала к нему в кабинет и попросила подвезти до метро. Весна за окном томно приглашала к себе, зазывно пели на деревьях ясеневские птички, разгоряченное солнце расставалось с днем, медленно скрываясь за лесом, который окружал здание разведки со всех сторон. Валя улыбалась в своем розовом костюмчике, подаренным ей от всего отдела ко дню рождения. Страстное соитие произошло прямо на столе среди секретных документов, на которые секретарша не обратила никакого внимания. Оказалась, что она уже давно по уши влюблена в Кузнецова и намерена любить его до гробовой доски. Валя оказалась бесшабашно-темпераментной дамой, внезапность события подлила масла в огонь и, если бы не боязнь ночного обхода, любовники остались бы в кабинете до зари.

На очередную явку с агентом Жерар вылетел через месяц, получив инструкции вести оперативную работу в самых жестких рамках, не идти на поводу у беспечного Кузнецова и выдать ему хороший куш в рублях, не забыв сообщить о размере сумм, капавших на его счет в парижском банке. Рандеву снова было в Измайлово, правда, уже внутри парка, решили не уступать разгильдяю, настоять на своем. Они медленно шагали по аллее, на пути встречались редкие старички и старушки, нагуливавшие и без того розовые щечки. Камбон заметно нервничал, но старался говорить основательно и торжественно.

— Ваши материалы получили самую высокую оценку, и по нашему представлению вы награждены орденом Почетного легиона. Кроме того, если вы пожелаете принять французское гражданство, с нашей стороны не будет никаких препятствий. Кроме счета в парижском банке на ваше имя приобретен особняк, где вы сможете жить в случае поселения во Франции, — и Жерар протянул фотографию как вещественное доказательство доброй воли французского правительства.

Увидев фотографию, Кузнецов, весьма прохладно слушавший монолог Камбона и больше созерцавший игры белочек на березах, заметно оживился.

— Какой прекрасный особняк! Скажи, а я могу меблировать его за ваш счет? Обставить чиппендейльской мебелью. Боже, как я хочу в Париж! Ах, черт побери! Поехали отсюда в «Савой», помнишь, как чудесно мы в прошлый раз там погуляли?

Камбон в ужасе замахал руками, словно ему предлагали прыгнуть в пропасть, стал убеждать, что это опасно и что он вообще не может ничего есть из-за язвы. Не преминул он и указать, что приезжать на своем «шевроле» к месту встречи — это безумие, да и деньги следует тратить осторожно…

— Да иди ты к черту! — вдруг взорвался Кузнецов. — Только еще не хватало, чтобы французские охламоны учили работать ветерана разведки! Так ты едешь в «Савой»?!

— Нет! — твердо сказал Жерар и даже легко топнул ногой, подкрепляя тем самым свою неумолимую позицию.

— В таком случае я прекращаю работать с вами! — Кузнецов повернулся и пошел в другую сторону. Ошеломленный Жерар застыл на аллее, в голове мелькнуло страшное: агент исчезает навсегда, не оставляя никаких концов, и он, несчастный Жерар Камбон, докладывает об этом беспрецедентном и из ряда вон выходящем событии шефу, а тот молчит, крутя пальцами шариковую ручку. И он побежал, побежал быстро, словно по дорожке стадиона, он сам не ожидал от себя такой прыти, тем более что в жизни не занимался ни одним видом спорта.

— Куда ты, Виктор? Остановись! — он схватил Кузнецова за рукав и неожиданно упал. Это развеселило капризного агента, он помог Жерару подняться и даже отряхнул его одежду.

— Хорошо, поедем не в «Савой», а в «Метрополь»! — сказал Кузнецов, делая вид, что пошел на уступку, хотя Жерар прекрасно знал: отели находились почти рядом и публика в них не различалась.

В «Метрополе» все повторилось, правда, к счастью, в тот день оркестр не играл, и потому дуэта, как в прошлый раз, не состоялось. Жерар всеми силами удерживался от разгульного пьянства, но это было сложно: Кузнецов обижался, орал на весь зал, что француз его не уважает, предлагал пить на брудершафт, сцепив в локтях руки, а Жерар то отпивал полрюмки, то незаметно выпускал водку в бокал с оранжадом… И все равно он надрался, хотя и не так страшно, как в «Савое». Единственное, чего удалось добиться Жерару, — это уговорить Кузнецова не везти его прямо в отель «Украина» (там он остановился, разочаровавшись в «Космосе»), а высадить рядом с метро «Бауманская». Далее, покачиваясь и помахивая кузнецовским портфелем с секретными документами, он прошелся по переулкам, надеясь обнаружить за собой «хвост». Бдительный Жерар не видел, что за ним с интересом наблюдает из машины наряд милиции, решавший, забирать ли его в вытрезвитель или оставить в покое. Но стражам порядка было лень связываться с пьяным, а тут появилось такси, и Жерар благополучно добрался на нем до гостиницы…

Валя оказалась прелестным цветком, и Виктор не на шутку втюрился. Чаще встречались вечерами на рабочем столе, заваленном материалами, от сознания риска у Кузнецова утраивались силы, он захлебывался от счастья и еще больше любил ее. Иногда после трудового дня выезжали на природу, иногда на хлипкую речушку Битца по боком или в лесозону для отдыха трудящихся, там иногда они баловались шашлыками.

Однажды после жаркого дня, посадив Валю в «шевроле», он выехал из Ясенево и по Успенскому шоссе добрался до заветной полянки рядом с Москва-рекой, где и был разбит пикник, багажник выполнял роль передвижной кухни, наполненной напитками и деликатесами. Ужин начался великолепно, выпивали и закусывали, объяснялись в любви, выкупались, полюбовались речкой, по которой иногда проносились катера, охранявшие госдачи, — зачастую они гоняли дикарей, бултыхавшихся в заповедных водах, снова выпили, и разгоряченный коньяком Виктор потащил свою возлюбленную в кусты. Но нашла коса на камень — не понять загадку женской души! — уже давно в тихом омуте Вали бродило неугасимое желание оформить отношения в законный брак, и эмоции вышли из-под контроля.

— Не хочу, — сказано было твердо.

— Это еще почему? — удивился Кузнецов, не ожидавший такого удара.

И тут вдруг покорная Валя превратилась в грубый фонтан красноречия:

— Ты свою жену по кустам таскай! Хорошо устроился! Я видела на днях твою уродку, строит из себя интеллигентку…

— Это ты о Динке?! Ах ты, блядь! — жену он любил как составную часть собственного эго, как свою офицерско-казачью честь. В глазах потемнело, и он, не раздумывая, огрел ее бутылкой шампанского по голове. Валя истошно закричала и лишилась чувств. Кровь брызнула ему на костюм. Он медленно протер глаза, глядя на разбитую голову, лежавшую на клеенчатой скатерти, с нее стекала кровь на траву, на пустые бутылки, на кусты, он смотрел и не знал, что делать. Тряхнул головой, не веря своим глазам, выпил стакан водки, аккуратно зацепил итальянским раскладным ножом шпротину. Кошмар. Ерунда. Сейчас мертвая оживет и скажет, что она притворялась. Что произошло? Как это случилось? Что делать? Валя лежала в кровавой луже, уткнувшись головой в клеенку. И вдруг он увидел перед собой пожилого дачника в соломенной шляпе и с суковатой палкой, с корзинкой грибов в руке, явно случайно забредшего на поляну.

— Ты убил ее, убил! — кричал человек растерянно, и в ушах только звенело: «Убиииил!»

Голова словно выключилась, стала мутной, словно наполнилась кровью, он схватил нож, вскочил и ударил старика прямо в сердце, тот покачнулся, начал оседать, но Виктор бережно, словно дорогое существо, придержал его и нанес еще два удара. Страх уже давил, уже закручивал, уже нес его с места преступления: машина, Успенское, полная скорость, все дальше и дальше, кольцевая, не заметил красный светофор, вот и дом, запарковался. Привычная, уютная квартира, Дина в переднике, ожидавшая к ужину, счастливая семья.

— Что с тобой? — ахнула она, впуская его и в ужасе глядя на окровавленные лицо.

Виктор прошел в свой красного дерева кабинет, разделся догола, вышел в столовую, тоже красного дерева и сплошь увешанную репродукциями импрессионистов, и протянул обрызганный кровью костюм перепуганной жене. Красный, невозможно красный, фатально красный цвет!

— Сожги все это!

Дина суетливо сунула одежду в пакет, но он остановил ее.

— Разорви на куски и сожги в уборной! — сердце у Дины сжалось, стало жалко импортный унитаз — ведь с таким трудом приобретали по блату.

Виктор залез в ванну и долго плескался там и пыхтел, затем переоделся в новый костюм, внимательно изучил себя в зеркале, и остался доволен собственным видом.

— Что бы ни случилось, Витя, я всегда буду любить тебя! — Дина, плача, прильнула к нему.

— Все обойдется, Динка, я же везучий!

Что обойдется? Он поехал в церковь, где шла служба, там помолился у икон, поцеловал руку батюшке, но долго оставаться в толпе не было сил, его тянуло назад, туда, где два тела — что с ними? А вдруг ничего, и хохочут оба: «Разыграли!» (навязчивая мысль). Снова сел в «шевроле» и стал просто крутить по московским улицам, хотел успокоиться, но руль уже жил по своим законам, совершенно неожиданно машина вырвалась на Успенское шоссе, хотел уехать, развернуться, но тянуло, завораживало, ехал и ехал, пока не остановился недалеко от поляны. Уже стемнело, он осторожно двинулся туда, увидел фигуры милиционеров и окаменел: двое несли носилки с телом, прикрытым простыней, только тогда он увидел на дороге скорую помощь. И вдруг он чихнул. Зажал рот, но снова чихнул.

— Эй, кто там? — молодой парнишка-милиционер уже прытко бежал в его сторону, он дернулся, побежал, ломая кусты, услышал сзади предупредительный выстрел, вокруг кричали, словно его преследовала целая стая, вдруг зацепился за торчавший корень и рухнул на землю.

Навалились трое, скрутили руки.

— Это он! — Валя раскрыла глаза. О, как он обрадовался, что не убил ее!

Суд был коротким и закрытым (власти пеклись о престиже сотрудников органов, не дай бог, если народ прослышит, что они тоже…) за убийство мужчины он получил пятнадцать лет, не так уж и много — учли состояние аффекта, заслуги перед Родиной, да и Валя не стала заваливать и показала, что все произошло чисто случайно, бросал, мол, бутылку, но попал в голову.

Посадили его в общую камеру, набитую прожженными урками. Его холеная внешность и правильный выговор вызвали в камере хохот, почти сразу же к нему начали приставать, всячески унижали, он попытался отбиться, но драться не умел. Ночью его насиловали всей камерой, изгалялись друг перед другом, веселились до упаду. Нет, он не умер, но стал по-другому двигаться и говорить, словно уже его и не было, а какой-то механический человечек исполнял его функции, выносил парашу, подметал, а большей частью неподвижно сидел, уставясь в одну точку.

Напрасно Жерар Камбон выходил на запасные встречи и явки, напрасно посылал условные вызовы — агент исчез, и этому не было никаких объяснений. В Париже царила паника: заболел? срочно уехал? испугался и решил прекратить работать?

— Мы должны его найти! Снова выезжайте в Москву, попробуйте позвонить ему домой, узнать у жены, вы же знакомы с нею.

И снова Москва, и вечный страх, что тебя выследят и схватят, и мокрые от волнения руки, сжимавшие трубку телефона-автомата.

— Могу я поговорить с Виктором? — Жерар не представлялся.

— Его нет дома… — осторожно ответила Дина.

— А когда он будет?

— Он в командировке. А кто это говорит? — она узнала голос Жерара по акценту.

— Его знакомый, — и он испуганно положил трубку.

Дина жила в постоянном страхе за судьбу мужа, свидания с ним были редкими и оставляли у нее жуткие впечатления. Иногда она звонила бывшим коллегам мужа, те высказывали свое сочувствие, говорили осторожно, витиевато — дело Кузнецова и так черным пятном легло на всю разведку. А вдруг помогут? Дина не верила в вину мужа, ей казалось, что он пал жертвой странной, таинственной интриги, а тут еще звонок Жерара, не пожелавшего представиться. Сняла трубку и связалась с бывшим покровителем Александром Александровичем, уже вершившим французские дела в должности начальника отдела.

— Александр Александрович, здравствуйте! Это жена Кузнецова. Сейчас один человек интересовался Виктором, явно с иностранным акцентом.

— Кто такой?

— Он не сказал, — Дина решила не высказывать своих подозрений. — Как там Виктор? Я хотела поехать во Владимир, но мне не дают свидания.

— Пока потерпи. Мы будем давить, чтобы ему срезали срок.

— Спасибо…

Шеф многозначительно посмотрел на своего заместителя Извекова, дымящего «Голуазом». Информация Дины не представляла ничего нового: телефон прослушивался, и Извеков только что завершил установку Жерара Дюкса, который оказался Жераром Камбоном, известной разработкой Кузнецова. Почему этот француз регулярно наезжает в Москву под чужой фамилией? Чем объяснить его поиски Кузнецова? Подозрение накладывалось на подозрение, заодно Извеков припомнил, что Кузнецов вывез из Парижа хорошую мебель и картины. А «шевроле»? Откуда такие деньги? Шефа эти доводы в восторг не привели.

— У меня тоже мебель из Парижа, значит, я — французский агент?

Возможно, подумал Извеков, мечтавший занять место шефа, кто знает, если всю историю раскрутить, то может выползти на свет такая правда, что Александр Александрович загремит в провинцию за развал работы с кадрами.

Извеков стал муссировать это дело к неудовольствию начальника отдела, кому приятно, если в родную нору залез чужак? Самое ужасное, что в таких делах сложно давать отбой: сразу возникает подозрение — почему? Шефу пришлось, скрепя сердце, идти в фарватере у сверхбдительного заместителя. Решили провести встречу и поговорить по душам, выехали во Владимир.

Он стоял перед ними, мертвенно-бледный, равнодушный ко всему на свете, выжатый-перевыжатый лимон, ничего общего с жизнелюбом, которого они знали. Допрос повел Александр Александрович: вкрадчиво, нежно, с улыбкой, с участием, с желанием помочь, спасти из тюрьмы — известные приемчики, к ним еще легкая провокация, мол, арестовали Камбона, который признался во всем… Впрочем, старались напрасно, Кузнецов не стал запираться, с ходу выложил все детали, рассказывал безучастно, словно о другом человеке. Признался в работе на французскую разведку, а что еще надо?

Военный трибунал, измена родине, вышка. Было неинтересно слушать судью с генеральскими погонами, в голове крутилась улочка с виноградниками на Монмартре, по которой он шел с Константином Щербицким, светило солнце, и тот рассказывал ему о виноградниках в Крыму, из которых он отстреливался от наст