Book: Парижское эхо



Парижское эхо

Себастьян Фолкс

Парижское эхо

Эктору, моему другу

Что такое история? Это эхо прошедшего в будущем, отблеск будущего, падающий на прошедшее.

Виктор Гюго. Человек, который смеется

Метро предоставляет иностранцу наилучшую возможность почувствовать самый дух Парижа.

Франц Кафка. Дневники

О город, где плывут кишащих снов потоки,

Где сонмы призраков снуют при свете дня![1]

Шарль Бодлер. Семь стариков (из книги «Цветы зла»)

Sebastian Faulks

PARIS ECHO


Copyright © Sebastian Faulks, 2018

Published in the Russian language by arrangement with

Aitken Alexander Associates Ltd. and The Van Lear Agency

Russian Edition Copyright © Sindbad Publishers Ltd., 2019


Перевод с английского Марии Степановой


© Издание на русском языке, перевод на русский язык, оформление. Издательство «Синдбад», 2019


[email protected]

www.sindbadbooks.ru

www.facebook.com/sindbad.publishers

www.vk.com/sindbad_publishers

www. instagram.com/sindbad_publishers


Парижское эхо

Себастьян Чарльз Фолкс, британский писатель, журналист и телеведущий, родился в 1953 году. После окончания Кембриджского университета работал учителем, затем журналистом.

Наибольшую известность Фолксу принесли три романа, действие которых происходит во Франции начала ХХ века. Первый из них, «Девочка и золотой лев» (The Girl at the Lion D’or), был опубликован в 1989 году. Тема была продолжена книгами «И пели птицы…» и «Шарлотта Грей». Последние два романа стали бестселлерами. Помимо упомянутых произведений, Фолкс также известен смелыми авторскими подражаниями. В ознаменование столетия со дня рождения Яна Флеминга Фолксу предложили написать новый роман о Джеймсе Бонде. Книга получила название «Дьявол не любит ждать» и стала бестселлером в Великобритании (только за первые 4 дня продаж в магазинах раскупили 44 093 экземпляра в твердой обложке). В 2013 году из-под пера Фолкса вышло новое подражание – роман «Дживс и свадебные колокола», написанный в стилистике Вудхауса. На этом автор пока покончил с чужими героями и вернулся к написанию собственных сюжетов. Себастьян Фолкс кавалер ордена Британской империи (за творческие достижения).

Живет в Лондоне с женой и тремя детьми.

Глава 1

Мезон-Бланш

Закрывшись в ванной, я начал было справлять нужду, как вдруг заметил краем глаза свое отражение. Оно оказалось таким красивым, что я тут же прильнул к зеркалу, чтобы рассмотреть его поближе – так торопливо, что в спешке забрызгал кафель под ногами. Стряхнув в унитаз последние капли, я спрятал свой зиб в трусы и наконец смог полностью сосредоточиться на лице. Казалось, кто-то очертил мои скулы легкой полоской теней, а потом подкрасил тушью ресницы. Во взгляде таилась глубина, которой я прежде никогда не замечал. Склонив голову набок, я сначала улыбнулся, а потом сосредоточенно нахмурил лоб, однако ничего не изменилось: как бы я ни кривлялся, в этих глазах все так же светились юмор и жизненный опыт. Словно это было лицо кого-то постарше, чем я.

Как же так вышло, что я никогда раньше не замечал этой красоты? И тут ведь не стандартная привлекательность кинозвезды из старого фильма и не пресная смазливость современных инди-мальчиков. Тут соединились душа и сексуальность. Благородство облика.

Я крутанул зеркало увеличительной стороной к себе, потом вернул нормальной стороной. Поднеся к лицу ручное зеркальце, нашел подходящий угол и как следует разглядел себя в профиль. Попятился к стене, а затем качнулся обратно, почти дотронувшись до стекла щекой.

Все было по-прежнему. До этого я покурил кифа, да, но там ведь было совсем чуть-чуть – помногу мне курить не нравилось. Еще я выпил банку колы – по совету одного знакомого из колледжа: он говорил, что это помогает поддерживать нормальный уровень сахара в крови. Ну как же все-таки здорово, что это отражение – мое. С тем, кто так выглядит, не случится ничего плохого. Я и он – вместе мы отправимся путями мира и праведности к далеким неизведанным странам, где по улицам гуляют девы с нежной, как атлас, кожей.

В течение нескольких минут мы не могли отвести друг от друга глаз. Наконец он сказал:

– Пора выдвигаться, приятель. Давай уже, чего тянуть?

Я поймал себя на том, что согласно киваю в ответ. Я и сам давно это понял. Ничего возмутительного в его словах не было, наоборот, они несли облегчение.

– Да поезжай уже.

– Поеду. Теперь уже совсем скоро.


Мы жили в побеленном доме рядом с мединой — старым городом. Первый этаж занимала другая семья, но вход у нас был отдельный – мы поднимались к себе по пожарной лестнице. Нам принадлежали верхние два этажа и терраса на крыше с видом на море. Моя мачеха обычно сушила там белье, и отца это ужасно бесило: «Как мне приводить сюда людей, зная, что придется сажать их между мокрыми рубашками?»

Я никогда ничего не имел против этой женщины – ну, кроме, конечно, того, что она была мне неродной. Только это и ее привычка постоянно повторять собственные слова. Стоило ей услышать какую-то новость или додуматься до какой-то мысли, у нее в голове будто что-то заклинивало, и она больше не могла остановиться. Однажды январским утром она заявила: «Во всех наших бедах виноваты арабы из Залива. А хуже всех – саудовцы». В сентябре она все еще пережевывала ту же самую мысль – словно ее только что озарило.

Посреди террасы возвышался тайфор — журнальный столик, застеленный огненно-красной скатертью с круглыми блестяшками, сверкавшими на солнце. На нем стояла коробка сигарет, а рядом – цветные стаканы для чая. Время от времени отец приглашал на крышу знакомых мужчин в надежде, что те согласятся вложить деньги в его предприятие; пока он открывал очередную бутылку виски из личных запасов, те любовались видом на море. Отец предлагал выпивку гостям, и на лице его в тот момент появлялась такая плотоядная ухмылочка, что от одного взгляда на него мне становилось тошно. В городе была целая куча мест, где продавали алкоголь. Сперва казалось, будто ты пришел в обычный магазин, но очень скоро все становилось ясно. На витринах лежал один-единственный тип товара – бумажные салфетки, кошачья еда или что-то в этом духе. Любой местный знал, что на одних только салфетках магазину не выжить, другое дело – продажа алкоголя из-под прилавка. Пройти чуть вглубь, и за платочками «Клинекс» наконец показывался островок бутылок «Джонни Уокер» и «Гленморанджи», снизу обставленный импортным лагером и марокканским вином.

Когда отец сказал мне идти заниматься, я спустился в свою комнату, укромно спрятанную в задней части дома, и сел за учебники. В колледже я изучал экономику, хотя, конечно, «изучал» – слишком громко сказано. Я достаточно неплохо закончил среднюю школу, да, но это только потому, что мне всегда давались языки. Я выучил французский благодаря своей родной матери, которая была наполовину француженкой. Ее отец родился в семье франко-алжирских колонистов, тех самых, что осели в Алжире порядка ста лет назад и еще тогда получили прозвище pieds noirs, то есть «черноногие», – за то, что всегда носили обувь из блестящей кожи. Среди колонистов было принято заключать браки с такими же колонистами, и обязательно французами, но по приезде в Оран мой дед внезапно увлекся местной девушкой. Вскоре они поженились, хотя и не очень ясно, по какому именно обычаю. После свадьбы они переехали сначала в Марокко, а затем в Париж, где в начале пятидесятых и родилась моя мать Ханан. На месте им, конечно, не сиделось, но я не знал почему. Может, они решили, что оставаться в Алжире – слишком опасно. Идея назвать дочь арабским именем принадлежала моему деду-французу – видимо, так он надеялся угодить жене-алжирке, когда понял, что в Париже они застряли надолго. Согласно словарю, имя «Ханан» обозначает «милость» или «милосердие» – может, так он пытался проявить уважение к ее культуре.

Мать моя выросла в Париже, и, возможно, там бы ей и следовало остаться. Тем не менее в возрасте тридцати с небольшим она приехала в Марокко, чтобы навестить двоюродных сестер, и здесь, в силу печального стечения обстоятельств, познакомилась с неудачливым бизнесменом по имени Малик Зафар и вышла за него замуж. В 1986 году он стал моим отцом.

Она умерла, когда мне было десять. Или, может быть, девять. Тогда я даже не представлял себе, насколько серьезно она болела. Как-то раз перед уходом в школу я попрощался с ней и пожелал, чтобы к вечеру от ее «простуды» не осталось и следа. Она к тому моменту уже заметно похудела и разговаривала с трудом. Позже мне сообщили, что она лечилась от рака пищевода, хотя я толком не понимал, что это значило. В наследство мне достался французский язык.

Некоторое время я ходил в танжерскую американскую школу. Занятия там шли на английском, а девочки одевались по западной моде. Каждый день нас учили классическому арабскому языку. Скоро, однако, выяснилось, что бизнесмену-неудачнику, вроде моего отца, такое образование не по карману, поэтому меня отправили в обычную школу в районе Виль-Нувель. Там я постоянно отвлекался и очень скоро забросил всякое чтение, из-за чего потом лишь чудом сумел попасть в колледж.

Ну а в колледже, конечно, были девчонки. А еще преподавательница политологии – мисс Азиз. Когда сквозь окна аудитории на нее падал дневной свет, в абсолютной черноте ее густых, слегка вьющихся волос вдруг занималось пурпурное сияние. Она носила прическу чуть выше плеч. Как и все женщины в колледже, она почти всегда ходила в брюках, но как-то раз пришла в темной юбке до колен и белой блузке. Ее шею трижды обвивало длинное ожерелье из больших красных бусин. Ближе к концу лекции я заметил, что из-под подшитого края ее юбки выбилась белая ниточка и пристала к ноге, плотно затянутой в черный капрон.

На моем курсе все получали специальность по экономике. Скукота, но мне пришлось его взять по настоянию отца. Лекции мисс Азиз входили в обязательную программу; темы в основном касались политики, но было и немного истории. Однажды, например, она рассказывала про войны двадцатого века и о том, как первые европейцы высадились в Северной Африке. Она говорила о них так, словно сомневалась, что они на самом деле были людьми. С ее слов получалось, что, несмотря на всю свою культуру, они испытывали такую потребность убивать, против которой были бессильны любые симфонии.

Мне все это было в новинку. Раньше я особо не задумывался о том, когда и почему в мою страну пришли европейцы; я только знал, что многие церкви, площади и бульвары мы называем именами, которые достались нам от них. Но на той лекции, наслушавшись рассказов мисс Азиз о французах и испанцах, которые словно принадлежали к какому-то другому биологическому виду, я подумал: а вдруг, впервые оказавшись в Северной Африке, европейцы восприняли нас так же? Как примитивных дикарей, стороживших побережье на границе бескрайней пустыни. Как религиозных головорезов.

Поначалу складывалось впечатление, что мисс Азиз всегда все делала по правилам. Она терпеливо отвечала на вопросы студентов, пока в дверях не возникала голова заведующего кафедрой экономики доктора Ахмеда. Тогда мисс Азиз спешила выйти в коридор, положив раскрытый учебник на стол обложкой вверх.

Но в то же время она была не такой, как все. В голове она хранила знания о целом мире, но мир этот был другим, совсем не похожим на наш. Она никогда не опаздывала с проверкой эссе и со всеми держалась очень вежливо – даже с беззубым уборщиком Хамидом, подметавшим внутренний двор, пока мы, студенты, дружно потешались над его жирной гузкой и манерой переволакивать свой зад с места на место. Я не мог себе представить, чтобы мисс А., например, повысила голос на кого-то в учительской. Тем не менее что-то в ней безошибочно выдавало бунтарку, только я не мог понять что.

Моя подружка Лейла была того же мнения. Когда-то она придумала для мисс Азиз прозвище – «посланница» – в честь главного героя американского сериала, который так и назывался: «Посланник». Это была история о том, как самая обычная семья усыновила мальчика, а тот оказался пришельцем из космоса. Легкая комедия для детей и совершенно культовый сериал в нашем колледже. В семье с Посланником жили другие дети, которые постоянно просились в гости на его родную планету, но тот всегда им отказывал: он был так благодарен своим приемным родителям, что просто не мог их оставить, хотя бы на один день. С виду мальчик почти ничем не отличался от обычного ребенка: пара лишних пальцев на руках и кое-какие навыки по части телекинеза. Как по мне, так этот сериал сняли по заказу каких-нибудь религиозных группировок, чтобы отправить в массы зашифрованное сообщение: «Не переживай, что у тебя такая дерьмовая жизнь, главное – верить в чудеса и не пытаться никуда сбежать».

Пока отец накачивал своих гостей виски (они всегда только пили, вкладывать деньги в отцовский бизнес никто не спешил), я сидел на постели и таращился в учебник. Мне было скучно. Даже если лекцию читала мисс Азиз, я все равно не понимал, зачем тратить время на предметы типа истории. Какой смысл помнить прошлое, которое случилось задолго до твоего рождения? Ведь его невозможно по-настоящему «помнить». Мы же не видели его своими глазами, и наши учителя не видели, и никто из ныне живущих не видел и вряд ли когда-нибудь увидит. Ты не можешь помнишь то, что случилось не с тобой. Поэтому, когда кто-то начинает «вспоминать» прошлое, на самом деле он его всего лишь воображает… Но какой в этом смысл?

Если я не размышлял о предстоящем побеге, обычно я думал про Лейлу. Сидя у себя в комнате, я притворялся, что читаю про распределение доходов, а сам писал Лейле сообщения, тыкая пальцем в дорогущий телефон, который она отдала мне, когда отец подарил ей новый. Иногда она отвечала мне фотографиями: вот она играет с собакой, а вот – пьет фанту на веранде.

Я с ней не спал. Мне было девятнадцать, и я еще ни с кем не спал. Когда Лейла пришла к нам в колледж, кажется, многие парни попросту не заметили, какой она была красоткой. Тогда все пускали слюни на блондинок с волосами до плеч, а Лейла была темненькой и носила очень короткую стрижку, почти под мальчика. Когда на лекции она склонялась над своим конспектом, под белой рубашкой, застегнутой на все пуговицы, отчетливо проступали ее пышные формы. Студенткам нашего колледжа разрешали носить все, что они захотят. Лейла одевалась скромно, но даже в простой одежде чувствовалось качество. Может, ей все присылали из-за границы, а может, она сама заказывала онлайн. Через пару недель она пообвыклась и стала держаться свободнее. Она то и дело смеялась, и я поначалу боялся, что надо мной, но потом убедил себя, что дело было в ее беззаботном характере. К компьютерным играм, в отличие от меня, Лейла относилась достаточно спокойно, но зато, как выяснилось, просто жить не могла без «Посланника». Тогда-то между нами и полыхнуло. «Обожаю, обожаю, обожаю! Скажи, крутая вещь? – восхищенно воскликнула она, когда разговор зашел о сериале. – Мне нравится, как он всегда ко всем подкрадывается. А когда его удивляет какая-нибудь непонятная штука из нашего мира, он говорит…»

«Ледяные файерболы… Я в деле!» – в один голос выпалили мы оба.

Скоро наступил вечер, когда моих родителей не было дома, и я пригласил Лейлу посмотреть «Посланника». Она совсем не стыдилась любви к детской передаче. Мы залпом проглотили пять или шесть серий. Лейла упомянула еще несколько сериалов, но я о них даже не слышал – какие-то, наверное, шли по каналам, которых у меня не было. Некоторые из них не показывали и в США, думаю, их сразу снимали с расчетом на экспорт для молодой аудитории.

Каждый вечер я выходил на крышу, закуривал сигарету и долго буравил взглядом море, словно пытаясь разглядеть на другом берегу Европу. Затем, развернувшись, смотрел поверх домов на юг: вдали виднелись холмы и деревья, вскоре сменявшиеся полупустыней. Там все было коричневым, а в земле темнели рытвины и шрамы от лопат: попытка извлечь из песка хоть что-то при помощи самосвалов, грузовиков и конвейерных транспортеров, залепленных сухой грязью.

Но что же было там, на севере? Что творилось за морем? Где-то там начинались берега Франции и Испании, откуда в Африку однажды приплыли корабли завоевателей. Еще дальше – Германия. У всех в Европе были новые машины и наручные часы. Повсюду зеленели деревья – целые леса деревьев. Биркам на одежде можно было доверять: на них стояли имена настоящих производителей. Не то что у нас: сплошные китайские подделки. Светловолосые девушки гуляли по улицам в коротких платьях и с голыми ногами. Никто не прятал питейные заведения в дорогих отелях и подземных лабиринтах, где тебя может избить какой-нибудь престарелый алкоголик. Европейцы пили на каждом шагу, и не только мужчины, но и женщины: они заказывали вино и разноцветные коктейли.

Затягиваясь сигаретой, я рисовал себе эти картины, глядя на низкие облака, серые волны и далекий силуэт грузового корабля.

Хоть время и поджимало, я все никак не мог решиться. Узнай отец о том, что я надумал бросить колледж, он бы устроил жуткий скандал. Он верил, что эти четыре года учебы и вправду могут что-то изменить, что с дипломом передо мной откроются все двери. Я же был уверен: единственное спасение – побег из страны. А медлил я только из-за Лейлы и смутной надежды с ней переспать.



Жила моя подружка в большом особняке примерно в двух километрах от города. Дома она носила либо обычные джинсы, либо юбки и платья западных фасонов. Все они были достаточно длинными, но элегантными, обнажая медовую кожу ее ног. В семье Лейлы была домработница – женщина с сонными глазами по имени Фарида. Степенная, но еще не старая, выглядела она лет на тридцать пять. Покладистым характером Фарида напоминала корову. Она разносила чай и подметала полы, время от времени поправляя волосы, выбивавшиеся из-под заколки. В Лейле она души не чаяла: только при взгляде на девушку в уголках ее глаз порой появлялась улыбка. Других людей она словно не замечала; безучастно лавировала по комнате, поднося чашки и собирая со столов пепельницы. Или тащила охапки белья в дальний конец коридора, в прачечную. Бывало перед сном, лежа в своей постели, я представлял себе, как Фарида, уставшая после долгого рабочего дня, приглашает Лейлу в свою комнату, где-то в задней части особняка, и просит, чтобы та помогла ей раздеться и принять ванну. Стоя на коленях, Лейла долго мучается с пуговицами и застежками на белье и одежде. Вот Фарида, наконец, готова улечься в ванну. Лейла к этой минуте сама уже разделась догола, что в подобной ситуации мне казалось совершенно естественным.

Единственная проблема с такими фантазиями – постоянное ощущение, что кто-то за тобой следит. Вместо одной из стен в моей комнате стояла машрабия — резная деревянная перегородка, сквозь которую можно было наблюдать за происходящим в комнате прямо с улицы, через отверстия в дереве. В маленьких городках продавцы обычно закрывали машрабиями окна магазинов, чтобы незаметно подглядывать за прохожими и открывать лавочку, когда снаружи станет достаточно многолюдно. То есть в моем городе всегда оставалась вероятность, что кто-то за тобой следит. И так – всю жизнь, сколько я себя помнил.

У Лейлы был младший брат Билли и очень миловидная сестренка Найат, которые хоть и любили ввалиться к нам в комнату без стука, когда мы смотрели «Посланника» или играли в карты, но вскоре уходили по своим делам. В прошлом году, когда я готовился поступать в колледж, я однажды пришел к Билли в школу и поколотил там одного парня, который вздумал было его травить. Билли чувствовал себя в долгу, да к тому же хорошо понимал мои намеки. А еще я как-то раз подарил ему свою футболку «Рэдио-хед». Он уже заметно подрос и с каждым днем становился здоровее – того и гляди меня догонит.

Может, я влюбился в Лейлу из-за того, что время от времени она давала мне надежду? Может, поэтому я и сам убедил себя, что если с кем-то у меня и получится, то только с ней? Не знаю. Но после наших встреч мне было больно возвращаться домой, зная, что между нами снова ничего не было. По-настоящему больно. Если бы у меня был выбор: переспать со всеми девушками из нашей группы – с каждой из двенадцати, по очереди, – или только с ней, только с Лейлой… Да тут и думать не о чем, даже если бы в список тех двенадцати попали Вася и Кашира – две подружки, которых любой нормальный мужчина счел бы сногсшибательными красотками.

Я никогда не обсуждал Лейлу в компании других парней, хотя мы с ними часто говорили о сексе «вообще». Стоило кому-нибудь упомянуть ее имя, и я тут же старался сменить тему. Зато, оставшись в одиночестве, я часто представлял себе, как мой зиб наконец скользит в ней. Только этот момент, всего навсего. Мне казалось, что внутри там должно быть очень горячо – настолько горячо, что можно обжечься. Естественно, после таких мыслей у меня возникала мощная эрекция.

Моя мачеха ничем не занималась. Как и все знакомые мне женщины, большую часть дня она попросту сидела в четырех стенах, а к вечеру отправлялась в гости к какой-нибудь из своих сестер или подруг. Наша семья не была богатой, поскольку, чем бы ни занимался мой отец, все его проекты рано или поздно с треском проваливались. Правда, совсем уж горькой бедности, как некоторые семьи в медине, мы никогда не знали. У нас, к примеру, была уборщица: тучная неулыбчивая женщина, которая приходила к нам раз в неделю. За свою работу она брала всего несколько монет. Готовкой всегда занималась мачеха. Думаю, ей это даже нравилось. А еще ей нравились птицы. Она держала в доме две клетки с небольшими певчими птичками. «Глядя на них, я вспоминаю свое детство в горах Эр-Риф», – как-то раз сказала она. Дверь на крышу-террасу она обычно оставляла открытой – так в наш дом, построенный вокруг световой шахты со стеклянным куполом, иногда залетали дикие птицы. Обычно это были желторотые воробьи, которые достаточно легко находили путь из дома на пожарную лестницу, а оттуда – на свободу.


Через два дня после того, как парень из зеркала велел мне отправляться в дорогу, я снова полез в интернет и нашел билеты на самолет, но в этот раз они оказались очень дорогими. Тогда я подумал, что, может, лучше доплыть до Европы на одном из тех паромов, которые в нашем городе рекламировали на каждом шагу.

Пора отсюда выбираться… Что ж, ладно. Чтобы лишний раз не мучиться, я решил избегать ежедневных встреч с Лейлой. Я так плохо занимался, что наверняка провалил бы годовые экзамены. А если нет, если даже я все-таки получил бы специальность, приличной работы мне в любом случае не светило. Сидел бы со степенью бакалавра по экономике и бизнесу да с пометкой о прослушанном спецкурсе по политологии за авторством мисс Азиз (плюс пять часов лекций по истории). Никто не нанял бы меня с таким послужным списком. «Иди-ка ты на стройку, придурок, – сказали бы мне, а потом бы добавили: – Вставай в очередь, вон там – рядом с дипломированными каменотесами и водопроводчиками высшей категории». Поэтому мне и надо было уехать. Уехать… Куда-нибудь. Куда-нибудь-в-нормальное-место. Туда-где-круто-черт-возьми. Например в Париж.

О Париже я тогда почти ничего не знал, но мне вполне хватало и самых скудных сведений: город в центре Европы, населенный христианами, и главное – с кучей баров, девчонок, старых зданий и кинотеатров… Пока решимость не покинула меня, я резко вскочил с кровати и взбежал по ступеням наверх. На пороге гостиной со мной вдруг случилось что-то странное. Я словно вышел за пределы собственного тела и теперь просто наблюдал за всем со стороны. Я видел молодого парня в джинсах и футболке, с костлявыми руками, взлохмаченными волосами и двумя прыщиками на подбородке.

По выражению своего лица я понял, что сейчас все расскажу отцу.

Вот он я, Тарик, захожу в гостиную. Отец сидел на диване и просматривал какие-то бумаги, опустив на нос очки.

– Чего тебе? – спросил он. – Не видишь, у меня дела?

– Извини, – отозвался Тарик. – Чем ты занимаешься?

– Бухгалтерией. Эти счета никогда не кончаются. Почему ты бездельничаешь? Тебе что, нечего почитать?

– Нет, я уже прочитал все что нужно. – Тарик откинул со лба прядь волос.

– Ужин будет через час. Тогда и расскажешь, что хочешь, – мне и матери. Ты ведь знаешь, что она волнуется.

– Я уезжаю. Хочу пожить в другом месте.

– Боже, дай мне сил. Ты собрался бросить учебу?

– Да, но дело не в этом.

– А в чем же тогда дело?

– Я хочу уехать в другое место. В место получше.

Отец рассмеялся и отложил в сторону бумаги. Казалось, он решил, будто со свободными руками ему будет проще смеяться.

– Куда же? Фес? Алжир? Знаю, ты давно хотел туда съездить. Думаешь, в большом городе у тебя все будет по-другому?

– Нет. Там все то же самое, только… больше.

– Ну и куда тогда? В Малайзию? – Отец захлебывался словами. – В Австралию? А что? Езжай разводить овец!

– Скорее всего, в Париж.

– Что ты там забыл? Ты ведь там никого не знаешь.

– Нет, но я хочу увидеть город, в котором выросла моя мать. Хочу узнать о ней побольше. Я ведь говорю по-французски.

– Думаешь, они поймут твой акцент? Да и вообще, французы – они нас ненавидят. И всегда ненавидели.

Почесав подбородок, Тарик возразил:

– Не думаю, что кто-то станет меня ненавидеть. Мне кажется, я сумею вписаться. Там ведь много наших.

– Ах, ну да, конечно. Живут там в башнях-клоповниках по всему банльё[2].

– Мне все равно, где жить.

– А как ты собираешься жить?

– Как простолюдин. – Тарик на секунду задумался, а потом добавил: – Как герой.

Промокнув уголки глаз носовым платком, отец спросил:

– А деньги где будешь брать?

– Мне не нужны деньги. Буду полагаться на собственный ум.

– Собственный ум!

– Надеюсь, что так. Ты ведь знаешь, я хорошо говорю по-английски – не хуже коренных американцев.

– Да, индейцы тебя бы поняли. Насмотрелся телевизора.

– И по-французски. Моя мать…

– Какое же ты нелепое создание. – Отец расправил плечи, которые теперь уже не сотрясались от смеха. – Иди к себе и садись за учебники.

Он надвинул очки на глаза и потянулся к бумагам. Тарик медленно попятился к двери. Со стороны казалось, будто он надеялся, что отец его остановит. Взявшись за ручку двери, юноша застыл в нерешительности.

– Ну и? – Отец взглянул на Тарика, на мгновение оторвавшись от бумаг. – Чего ты ждешь?

Вернувшись в комнату, я побросал в рюкзак кое-какую одежду. Затем достал паспорт и все свои сбережения. Получалось совсем немного, хотя в пачке было несколько бумажек евро, которые достались мне от одного испанского туриста в награду за то, что я показал ему город. Я пошел в ванную и пристально вгляделся в свое отражение. Свет был не таким удачным, как в прошлый раз, и кожа чуть лоснилась.

«Ну и хрен с ним – подумал я. – В путь».

Побродив по городу минут пятнадцать, я поймал грузовик и уселся в кабину. Где-то сзади постукивали ящики с лимонадом и спрайтом. Водитель угостил меня сигаретой. Когда мы проезжали дом Лейлы, я выглянул в окно и с высоты кабины посмотрел поверх забора на аккуратную лужайку. На веранде горела электрическая лампа, прикрытая тканью. Мне хотелось, чтобы Лейла вышла из дома, но в то же время мысль о том, что я увижу ее, была совершенно невыносимой. На мгновение мне показалось, что чья-то невидимая рука схватила меня за легкие и стала выжимать из них воздух. Черт возьми, наверное, что-то подобное чувствуют люди в момент сердечного приступа.

Я закрыл глаза и отдался дороге.


Думаю, не стоит рассказывать, как именно я добирался до Европы. Долгая душная ночь в грузовом фургоне – никакого желания ни повторять, ни вспоминать такое. Скажу только, что Марсель я представлял себе совсем по-другому. Наверное, въезжать в страну через грузовой терминал – не самая лучшая идея.

Девятнадцать лет – по-своему хороший и плохой возраст. Хорошо то, что спать ты можешь где угодно: на пляже, в поле или, как в моем случае, между двумя ящиками на металлическом полу грузовика. У меня даже ничего не затекло – так ловко я устроился на ремешках от тента, с нетерпением ожидая, пока наш грузовик уедет подальше от терминала. Когда водитель ударил по тормозам на светофоре, я быстро вскочил на ноги и выпрыгнул.

Наконец-то я был во Франции. Похоже, я очутился в каком-то промышленном районе. Повсюду мелькали складские помещения, круговые развязки дорог, вереницы фур и грузовых автомобилей; казалось, все тут было сковано бетоном и металлом, и единственным, что напоминало о присутствии человека, были буквы на дорожных указателях. На одном я прочитал: «Сен-Мартен-де-Кро, Мартиг». Даже попав в эту дыру, я по-прежнему думал, что Франция – очень богатая страна. Каждый раз, когда водители давили на газ, раскручивая колеса под своими многотонными грузовиками, воздух наполнялся выхлопными газами дорогого топлива. Про сами эти грузовики и говорить было нечего: гигантские красные тягачи «Норбер Дэн-трессангль» проседали под тяжестью трофеев. Я направился к тому, что поначалу принял за остановку общественного транспорта, но это оказались мостовые весы.

Спустя примерно час я зашел в небольшое кафе при заправке и купил там сандвич с сыром, завернутый в целлофановую пленку. На поезд мне не хватало европейских денег, поэтому я решил добираться до Парижа автостопом. Я знал, что двигаться нужно в сторону Лиона, а не Бордо. Я предположил, что большинство грузовиков наверняка едут в Париж, поэтому вопрос сводился лишь к тому, как бы остановить один из них.

Туалет на заправке оказался неважным. Какая там стояла вонь… Словно тут разразилась эпидемия дизентерии. А еще – жуткий бардак на полу. Интересно, у них и дома так? Повсюду валялись обрывки туалетной бумаги, а в лужах воды и мочи скрипела дешевая плитка. Но мне нужно было помыться, поэтому я терпел, кое-как сдерживая тошноту.

Вернувшись в кафе, я заметил одинокую девушку. У нее были сальные каштановые волосы и такой вид, будто она не спала целую неделю. Выглядела она чуть постарше меня, может, лет на пять. Когда мы встретились глазами, она отвернулась, но не сразу, поэтому я купил себе кофе и сел за соседний столик.

– Куда едешь? – заговорил я с ней по-французски, пытаясь сглаживать свой африканский акцент.

– На север.

– У тебя есть машина?

Девушка покачала головой, а потом сказала:

– Тут один дальнобойщик предлагает подвезти.

– Это опасно?

– Нормально. Ночью он попросит ему отсосать, но я скажу «нет».

– Понятно… Может, нам стоит поехать вместе? Так было бы спокойнее… И я бы проследил, чтобы с тобой все было в порядке.

– Давай. – Хотя на ней лица не было от усталости, девушка кое-как улыбнулась, а потом предупредила: – Будешь тормозить – придется дальше ехать без тебя.

– Конечно. Я – Тарик.

– Сандрин. Подожди, мне надо в туалет.

На обратном пути она остановилась у кассы, чтобы купить чупа-чупс, а потом заговорила с седым мужчиной, который сидел на табуретке неподалеку, помешивая пластиковой палочкой кофе. Допив, он кивнул в нашу сторону, и мы последовали за ним на парковку, где стоял его грузовик: зеленый «Айвеко» среднего размера с сиденьем на трех человек и спальным местом в глубине кабины. На водителе был свитер в рубчик на молнии, а под ним – рубашка и галстук.

Когда грузовик вывернул на съезд, Сандрин мне подмигнула. Я так и не сообразил почему. Может, она пыталась намекнуть, что наш водитель – растяпа? Или христианский фанатик? Европа – странное место.

Одно было совершенно ясно: французское радио никуда не годилось. Там шла какая-то передача, где мужчина и женщина тараторили со скоростью света и постоянно друг друга перебивали. Но лучше уж они, чем местная музыка. Французский поп! Однако, побоявшись, что Сандрин такое нравится, я решил промолчать.

Нашего водителя звали Морис, и он не слишком-то любил разговаривать. Я был уверен, что ради этого он нас и подобрал – чтобы скрасить одиночество, – но вскоре выяснилось, что для счастья ему вполне хватало собственных мыслей и дешевой попсы по радио.

Прошло около часа, а потом он вдруг объявил: «La vallee du Rhone», долина Роны, – и широко махнул рукой, словно эта земля была его родиной или, по крайней мере, личной собственностью. Может, в прошлой жизни он работал школьным учителем.

Когда я спросил, откуда он родом, в его голосе прозвучала такая гордость, будто речь шла о Голливуде:

– Па-де-Кале. – По тону Мориса было понятно, что чужаков, где бы они ни родились, он просто не воспринимал всерьез.

Морис возвращался домой из двухнедельной поездки. Я спросил, каково это – проводить так много времени вдали от семьи. Оказалось, он не женат. В кабине снова воцарилась тишина. Я рассказал ему, что направляюсь в Париж, но в ответ услышал лишь фырканье. Сандрин тем временем уже минут двадцать как спала, слегка приоткрыв рот и покачивая головой в такт движению грузовика. Мне очень хотелось рассмотреть ее получше, но я не решался: от пристальных взглядов спящие люди иногда просыпаются. К тому же получалось нечестно: открытый рот ее совсем не красил.

Через некоторое время я и сам стал клевать носом. В полудреме я слышал, как болтовня радиоведущих то стихает где-то вдалеке, то снова приближается, набирая силу. Потом заговорила какая-то speakerine[3] но голос ее неожиданно превратился в голос моей мачехи, которая стала отчитывать меня за побег. Несколько раз она повторила, что я поступил очень и очень плохо.

– Lyon, – вдруг объявил Морис и, заметив, что я проснулся, добавил: – On s’approche de Lyon, le ventre de la France[4].

Лион. «Живот Франции». Я сонно поинтересовался, откуда взялось такое название, и он сказал, что город славится своей кухней. Улитки в чесноке, жареная печень с шалфеем, пирожные с вишней и взбитыми сливками… Казалось, эта маленькая речь лишила Мориса последних сил.

– Беда в том, что в Лионе слишком много алжирцев, – с этими словами он вновь погрузился в молчание и стал проталкиваться сквозь длинную пробку на кольцевой дороге, а потом вдруг подытожил: – Их всегда было слишком много.

За окном темнело. Прислушавшись к урчанию в животе, я попытался представить себе те роскошные рестораны, о которых только что рассказывал Морис. Потом Сандрин попросилась в туалет, но водитель ответил, что придется подождать. Спустя примерно час мы наконец съехали с автострады на станцию автомобильного обслуживания, расположенную к северу от Лиона. Припарковавшись на стоянке для грузового транспорта, вылезли из кабины, и наш водитель объявил, что пойдет ужинать в кафе для дальнобойщиков. Нас он отправил на заправку. Неужели и правда вот так уйдет?



Не веря своим глазам, мы с Сандрин переглянулись. Она повела меня вслед за Морисом. Прильнув к запотевшим окнам кафе, мы наблюдали, как дальнобойщики смазывали паштетом длинные ломти багета и ели картофельное пюре с сосисками, приправленными кетчупом. Конечно, по сравнению с деликатесами из истории Мориса меню там было простеньким, но тем не менее все выглядело очень даже съедобным, и на столиках у многих посетителей стояли безымянные бутылки с красным вином.

– Вот ублюдок, – выругалась Сандрин.

Пока она ходила в туалет на заправке, я купил еще один сандвич, обернутый в пленку. Подразумевалось, что он с сыром, но внутри оказался только ломкий белый хлеб. Заморосил дождь, и мы побрели через парковку обратно к кафе. Вдруг девушка сунула мне в ладонь что-то твердое: это была плитка шоколада.

– Возьми, – сказала она. – Я целую кучу стащила, пока кассир менял чековую ленту.

– Где мы будем спать?

– В кузове. Если, конечно, он нам разрешит. Ты любишь сосиски?

– Не знаю. Свиные?

– Да какая там свинина. Одни хрящи да хвостики. Постой-ка тут на стреме, – сказала Сандрин, когда мы подошли к черному ходу кафе.

Минут пятнадцать мне пришлось мокнуть одному под дождем, пока девушка, наконец, не вернулась с тарелкой.

– Угощайся. Ешь прямо руками, милый, – сказала она, а когда я ухватил пальцами сосиску и обмакнул ее в картофельное пюре, добавила: – Добавь кетчупа. Нравится?

– Да. Как ты их достала?

– Дождалась подходящего момента.

– И никто тебя не заметил?

– Нет. Да им и дела-то особо нет. Там на кухне – одна молодежь. Наверняка и нелегалы есть.

Сосиски были островаты на вкус. Прожевав, я спросил:

– А ты здесь легально?

Сандрин рассмеялась.

– Да. Я – француженка. – Забрав у меня пустую тарелку, она выкинула ее в мусорный бак, а потом вошла в кафе и решительно направилась к столику Мориса, где он как раз доедал свой ужин.

Храбрости ей, конечно, было не занимать. Сквозь запотевшие стекла я видел, как дальнобойщики со смехом тыкали в нее пальцами, но Сандрин держалась невозмутимо, подперев руками бедра. Наконец Морис поднялся и вышел на улицу, в облако мелкой измороси. Подойдя к грузовику, он вытащил из кабины плед, а потом открыл нам кузов и велел залезать внутрь. На полу между перевязанными ящиками с каким-то грузом лежала деревянная палета, на которой вполне можно было устроиться вдвоем.

– И не вздумайте трахаться. Я обязательно услышу, – предупредил Морис, кинул плед во мрак и захлопнул за нами дверь.

Мы легли и попытались устроиться поудобнее. Места оказалось меньше, чем я рассчитывал, и получилось так, что мы с Сандрин соприкасались бедрами.

Хоть она была и не в моем вкусе – прямые волосы, сероватая кожа, – повернувшись на бок в темноте, я несколько мгновений чувствовал под локтем ее грудь, из-за чего у меня тут же набух член.

– Все в порядке? – спросил я. – Тебе ведь ничего не придется делать? Ну, ты понимаешь… С Морисом?

– Ничего. Нет. У него совсем другой типаж.

– В смысле?

– Я для него слишком взрослая. Он – педофил.

– С чего ты взяла?

– Видел, какая у него рубашка? И галстук? Потому-то я его и выбрала. Самое ужасное – нарваться на женатого. У них всегда отвратительные фантазии.

Посреди ночи я проснулся от собственного кашля. Сандрин сидела рядом и курила сигарету.

– А это безопасно? – спросил я. – Мы ведь не знаем, что в ящиках.

Девушка вдавила горящий окурок в металлический пол и ответила:

– Мне не спалось.

– Куда ты едешь?

– Не знаю. Сначала в Париж. Потом, может, в Англию.

– А что там такого особенного? – Задав этот вопрос, я почувствовал, что в темноте Сандрин улыбнулась.

– Дождь, туман и королева, которая весь день скачет по улицам верхом в своей роскошной короне.

– Правда?

– Да нет, конечно. Просто я кое-кого там знаю. Думаю, в Лондоне мне будет безопасней.

– Ты знаешь кого-то из местных? Англичан?

– Да.

– А какие они вообще?

– Англичане?

– Да. Я никогда их не встречал. Кроме одного престарелого извращенца, который когда-то жил в старой касбе.

– Как узнаю, обязательно тебе расскажу. А сейчас я бы покурила.

– Но ты же только что курила.

– Я имею в виду травку. У тебя есть что-нибудь?

– Нет. Я побоялся, что меня остановят на границе.

– Мне без травки не уснуть. Если только я не займусь сексом.

– Хочешь, чтобы я…

– Сколько тебе лет?

– Двадцать три.

– Не верю, – с этими словами Сандрин сунула руку мне в пах. – Ой. Прости, милый. Я была уверена, что у тебя…

Я пытался думать про юбку мисс Азиз, про Лейлу и ее мягкий кук, про груди домработницы Фариды. Я пытался проигрывать в голове все привычные фантазии, но в этот раз мне почему-то ничего не помогало. Мой зиб так и остался вялым и сонным.

Наконец мы уснули, а с утра я обнаружил, что во сне случайно кончил в трусы – такое часто со мной бывало, если я спал не дома, а в непривычной постели или, как в тот раз, на полу чужого грузовика.

Когда Морис распахнул двери, темнота кузова озарилась серым светом. Он, прищурившись, взглянул на нас, и я заметил на его учительском лице кривую ухмылку.

– Я иду завтракать, – объявил Морис. – Выдвигаемся через двадцать минут.

К полудню за окном уже мелькал пригород Парижа, а еще через полчаса Морис высадил нас у большой дорожной развязки, а сам обогнул круг и поехал дальше по кольцевой дороге, чтобы дальше свернуть к Северному Голливуду – городу Кале.

Я проводил взглядом зеленый «Айвеко»: у него включился огонек поворотника, а затем грузовик слился с потоком машин. Мы с Сандрин направлялись к центральной части города и долго шли молча. Я тихо радовался, что больше не нужно терпеть музыку и болтовню радиоведущих.

– Что ты будешь делать в Париже? – наконец заговорила Сандрин.

Мы шли вдоль шоссе на четыре полосы, по обеим сторонам застроенного современными зданиями. Однако скоро впереди показался вход в метро – на станцию «Мезон-Бланш».

– Не знаю. Наверное, попробую разузнать что-нибудь о матери.

Я с трудом перекрикивал рев машин.

Глава 2

Северный вокзал

Поезд остановился на Северном вокзале. Я вытолкнула на перрон чемодан. «Простите… Pardon», – обернулась я к пассажирам, толпившимся в тамбуре позади меня, закинула за спину рюкзак и пошла по бетонной платформе вдоль скоростного поезда «Евростар», волоча за собой громыхающий чемодан на колесиках.

Кондуктора на выходе не было, зато, стоило мне повернуть к стоянке такси, ко мне тут же подбежал мужчина: как у многих других бомбил, круживших на вокзале в поисках работы, у него была типичная североафриканская внешность.

– Ой allez-vous, Madame?[5] Куда вам? Такси нужно?

– Да, нужно. Но тут ведь очередь, да?

– Куда едем?

– Бют-о-Кай.

Какое странное название, если произносить его вслух. В переводе – «Перепелиная горка».

– Восемьдесят евро.

– Сколько, простите?

Наверное, я показалась ему чересчур наивной, а может, все дело в том, что я – женщина.

– Смотри, – настаивал бомбила, раскрыв передо мной журнал с ценами – очень серьезный на вид документ, состоявший из таблиц и каких-то формул, похожих на логарифмы.

Ткнув пальцем в одну из колонок, он продолжил:

– Хорошая цена. Смотри. C’est bon[6].

Мы стояли под стеклянным навесом у самого выхода из вокзала; рядом петляла длинная очередь на городское такси.

– Non, merci. J’attendrai un vrai taxi[7]. И настоящего водителя, – сказала я мужчине.

Другие бомбилы, услышав мой ответ, что-то проворчали, но тратить на меня время не стали и тут же переключились на других растерянных путешественников, шедших из вокзала им навстречу.

– Salope[8], – послышалось мне вслед.

– Иди на хрен, – ответила я себе под нос и встала в самый конец очереди, спрятавшись от мошенников в толпе только что прибывших пассажиров.

Я уже потянулась к пачке сигарет, даже раскрыла сумку, но потом вспомнила, что боролась с привычкой последние несколько лет и шесть месяцев назад сумела наконец-то ее победить. По навесу над моей головой легонько постукивал дождь.

Следующий выходец из Северной Африки оказался водителем с лицензией. Он загрузил мои сумки в багажник своего «рено», а когда я попыталась извиниться за то, что они такие тяжелые, лишь отмахнулся. Усевшись на заднее сиденье, я выдохнула: «Allez»[9].Мы неслись по каким-то незнакомым бульварам: Маджента, Бомарше, Л’Опиталь.

Вдоль дороги мелькали вывески туристических агентств, облупленные стволы платанов, магазины холодильников, офисы и снова – туристические агентства… Зачем понадобилась эта спешка и от кого мы так бежим? Неужели наш маршрут и вправду такой длинный? Мне всегда казалось, что весь Париж умещается внутри кольца городских ворот, так называемых portes. В какой-то момент мы свернули на площадь Италии, где я когда-то уже бывала, но потом навигатор вновь повел нас по незнакомой улице.

Вдруг на глаза мне попалась вывеска: «рю де л’Эсперанс», и я решила, что это знак. «Дорогие мама и папа, я живу на улице Надежды, что на Перепелиной горке». Казалось, такой адрес мог бы найтись где-то в Бостоне, в одном из аристократических кварталов; может, там я даже ходила бы на ужины к Лоуэллам – мечтая, что те однажды познакомят меня с Каботами, жившими по соседству.

Я вышла на узкой улице, которая сразу показалась мне странной. Вокруг тянулись невысокие здания, отделанные искусственным мрамором, и с парадной стороны перед каждым темнела железная оградка. Ничего общего с типичной османовской застройкой – величественной, но легко воспроизводимой. Вдоль дороги в плоских лучах солнца высились деревья, напоминавшие о городских пейзажах Утрилло; как и в его видениях Монмартра, на улице не было ни души.

Ключ мне передала заведующая прачечной на углу дома. Спустя несколько минут, сложив сумки у порога, я наконец шагнула в квартиру на первом этаже. Освоиться было нетрудно. В передней части располагалась гостиная, или salon, с небольшим балкончиком; чуть в глубине по коридору – спальня с отдельной ванной, а в конце – крошечная кухня и еще одна комната, настолько маленькая, что туда едва помещались односпальная кровать и тумбочка. Старинный паркет покрывали тонкие ковры; комнаты оказались больше, чем на фотографиях, приложенных к е-мейлу, но мебель – дешевле и обшарпаннее. Не беда: горшки с цветами и шерстяные пледы быстро поправят дело.

Переставив лампы и стулья, я занялась салопом: решила приспособить его для работы. На просторном обеденном столе должны поместиться ноутбук, карты города и бумаги. Я передвинула стол к стене – званые ужины в мои планы не входили. На кухне я нашла пакет пастеризованного молока, но холодильник оказался пуст. В буфете лежали открытые пачки пасты, перевязанные резинками, и банка пищевых добавок с тертым женьшенем.

В коридоре, рядом с вай-фай-роутером, обнаружилась школьная тетрадка с полезными заметками об услугах в нашем районе. Ближайший супермаркет находился в трех кварталах от дома – там можно будет брать кофе, молоко и хлеб для завтрака; в списке я заметила магазины и получше, но это еще успеется. Ну а что до ужина… Было лишь начало седьмого, но я успела проголодаться, поэтому рассудила, что Париж на то и Париж, чтобы долго бродить по улицам, а потом случайно наткнуться на какое-нибудь приятное местечко. Закинув в сумку книгу, я уже хотела идти, как вдруг вспомнила про родителей и гостившего у них брата Уоррена. С горем пополам написала им е-мейл – со своего нового и довольно бестолкового телефона, который мне одолжили на работе на время командировки – «прощальный подарок». Вай-фай то исчезал, то снова появлялся, но я кое-как изловчилась, и через мгновение письмо, присвистнув, улетело: «На месте. Все в порядке. Отпишусь позже. Целую, X.».

Когда я убирала в сумку телефон, он вдруг зажужжал. Не могли же родители так быстро ответить? Конечно нет. Соединение продержалось достаточно долго, чтобы подгрузить три новых е-мейла. Два оказались спамом, а в третьем говорилось:

«Привет, Хайна! Надеюсь, ты прочитаешь это письмо. Натали из UCL сказала мне, что ты собираешься в Париж, а может, уже приехала. Я все так же мучаюсь тут с романтиками (хотя мы с Сильви не так давно разошлись) и был бы не прочь с тобой увидеться, если, конечно, тебе позволит работа. Целую, всего наилучшего, Джулиан Ф.».

С англичанином Джулианом Финчем я познакомилась во время первой своей поездки в Париж. Тогда он читал обзорные лекции по литературе, но его основным профилем были французский романтизм и кинематограф «новой волны» (студенты особенно уважали его за подробный анализ работ Трюффо, и в частности картины «Четыреста ударов»). Было бы интересно узнать, как он живет теперь, оставшись без роскошной квартиры в районе Пасси, которая, как мне всегда казалось, принадлежала Сильви.

Я ответила: «Конечно. Я только приехала. Может, как-нибудь на следующей неделе? X.».

Не успела я закинуть на плечо сумку, как Джулиан ответил и попросил номер моего мобильника. Спустя минуту раздался звонок.

– У тебя наверняка целая куча дел, но я подумал, чем черт не шутит. Как насчет сегодня вечером?

Снова взглянув на часы, я сказала:

– Почему бы и нет? Вполне возможно.

Зачем ломать комедию?

– Я сейчас живу на рю дю Фобур-Сен-Дени. Тебе придется спуститься по рю де Марронни. Как доберешься до метро «Страсбург – Сен-Дени», пройди чуть дальше по улице, и справа минут через пять увидишь бар «Мари Сет». Успеешь к восьми?

– Думаю, да. «Мориссет»? Как Аланис?

– Что?

– Да ничего, забудь. Встретимся там.

Мое знакомство с Джулианом – как и первая поездка в Париж – случилось десять лет назад, когда я подала заявку на местную студенческую программу. Я училась на втором курсе колледжа по специальности «история». Большинство поступавших были студентами языковых факультетов, но по квоте там оставалось еще два места для нелингвистов. Программа состояла из обязательных занятий и дополнительных консультаций для работы над собственным проектом. Тогда мои знания о Франции ограничивались курсовой работой по Алжирской войне 1954–1962 годов – невероятно кровавому конфликту, в результате которого алжирцы все-таки сумели одолеть французов-колонистов, – и небольшим эссе про победу Народного фронта Леона Блюма в 1936 году. Я боялась, что моего школьного французского окажется маловато, поэтому жутко обрадовалась, когда меня все-таки приняли.

Летом того же года я записалась на интенсивный курс разговорного французского в Бостоне, а уже в сентябре, помахав родителям на прощание, с беззаботным «аи revoir»[10] была такова. Из Парижа я присылала длинные письма, которым мама с папой, по их словам, очень радовались. Но вот что интересно: волновались ли они, видя, что у меня находится время так часто и помногу им писать? Неужели они не понимали, что вместо этого мне стоило бы ходить по выставкам, вечеринкам и пикникам на берегах Сены? Может, им и в голову не приходило ничего подобного: в конце концов, несмотря на европейские корни, ни один из них ни разу не выезжал за пределы Штатов.

Правда в том, что хоть я и была потрясена Парижем, его красотой, россыпью кафе на тротуарах, деревьями, мостами и парящими над водой соборами и прочими прелестями, к которым ни один нормальный человек не смог бы остаться равнодушным, – несмотря на все это, мне было очень одиноко. Студенты-лингвисты держались вместе, и к тому же мне всегда казалось, что они ведут себя слишком инфантильно. Иногда я ходила в гости к одному знакомому мальчику-англичанину, который снимал комнату у пожилой француженки на авеню де ля Гранд Армэ, но этого не хватало, чтобы вырваться из социальной изоляции. А что до дружбы с местными – язык оставался слишком большим препятствием. Кое-как объясниться на ломаном французском по делу – это одно, но поддерживать светскую беседу в шумном баре – совсем другое.

Как-то вечером я неожиданно попала в Американскую библиотеку, и все изменилось. О библиотеке нам рассказал Джулиан, и, с его слов, это был настоящий рай, где мы, студенты, могли совершенно бесплатно найти все что душе угодно. К рассказу он добавил, что как раз в тот вечер проводит там мероприятие. Никаких особых дел у меня не было, и я решила сходить. Там я познакомилась с мужчиной, который положил конец моему вынужденному отшельничеству, но цена оказалась так высока, что даже десять лет спустя я по-прежнему расплачивалась по счетам. На протяжении нескольких месяцев мои письма домой переполняла эйфория. А потом я перестала писать.

Когда в июле я наконец вернулась, родители пришли в ужас: я похудела почти на десять килограммов. Скрепя сердце я согласилась на еженедельные встречи с доктором Павин – психотерапевтом, которая верила, что все мои проблемы уходят корнями в детство. Но ни мамино сочувствие, ни ободряющие отцовские похлопывания по плечу – ничто не могло заставить меня открыться. Правда, как-то раз в начале выпускного курса в колледже я всю ночь проговорила со своей соседкой по общежитию и лучшей подругой Жасмин Мендель. Но даже наедине с близким человеком я так и не смогла выразить словами всю глубину своего несчастья. Мне просто не с чем было сравнивать: ничего подобного никогда не случалось ни со мной, ни с теми, кого я знала. Поэтому я решила, что лучше всего спрятать свои чувства под замок и попытаться думать о чем-нибудь другом. Моя мать тогда жаловалась, что я от нее «отдалилась». А я не могла ей объяснить, что, если ты попал в ситуацию, в которой чувствуешь себя совершенно беспомощной, выжить можно, только цепляясь за привычное, за рутину, с которой ты худо-бедно справляешься. И цепляться придется до самого конца.

Все это время – и в долгие месяцы одиночества, и чуть позже, в дни мимолетного экстаза – Джулиан маячил где-то на горизонте. Для многих, но не для меня, его присутствие было куда более заметным. Его нельзя было назвать красавцем, к тому же он всегда вел себя по-британски сдержанно, и тем не менее многие студентки были в него влюблены. Так бывает. С одной стороны, он был настоящий профессионал, с другой – состоял в счастливом на первый взгляд браке с француженкой по имени Сильви, которая приходила в университет на официальные мероприятия и иногда – на лекции. Устроившись где-нибудь с сигаретой, она сидела со скучающим, хотя и дружелюбным видом и постоянно проверяла сообщения в телефоне. Парням-студентам Джулиан тоже нравился, потому что держался с ними на равных и был не прочь поговорить не только о кино, но и о футболе.

Во время учебного года Джулиан часто приглашал студентов на обед, и мы собирались в небольшом кафе на бульваре Распай. Нам он заказывал кувшин «кот-дюрон», но я отказывалась – мне не нравилось пить вино посреди дня. Для себя он почти всегда брал кружку разливного пива и яйца с анчоусами под майонезом. Однажды, посмотрев компанией какую-то студенческую пьесу, которую давали неподалеку от Парижской биржи, мы с ним оказались в кафе вдвоем. Я тогда ужасно опозорилась, перепутав слово «онгле», означавшее разновидность стейка, о которой я никогда прежде не слышала, и слово «англичанин» – по-французски они звучали для меня совершенно одинаково. Джулиан весь вечер подтрунивал над моей излишней серьезностью и называл меня «миссис Джеллибай» – в честь героини Диккенса, которая была одержима желанием помогать африканской бедноте. Под конец он даже поинтересовался, не была ли я новообращенной христианкой.

Несмотря на разное чувство юмора, я понимала, что Джулиан никого не пытался обидеть; к тому же мне нравилось, как он обходился со студентами. Иногда мне кажется, что уже тогда я замечала в его поведении какую-то напряженность и смутную меланхолию – признаки того, что огромная квартира в Шестнадцатом округе, очаровательная жена и контракт с издательством не приносили ему должной радости. Но скорее всего я это просто придумываю, поскольку в двадцать один год я была слишком поглощена собственными чувствами, чтобы думать еще о ком-то, тем более о человеке старше меня и в социальном плане намного более благополучном.

Забравшись в ванну, я намылила голову, размышляя о том, как ужин с Джулианом поможет мне заново влиться в ритм парижской жизни. Я решила доказать, что стремлюсь к этому, поэтому остановила выбор на черном шерстяном платье. К нему надела тяжелые ботинки, кожаный бомбер и серебристое ожерелье. На мгновение мне показалось, что я переборщила – «рок-звезда возвращается». Но потом решила – пусть, главное, что в этом наряде я чувствую себя уверенно.

Когда я добралась до станции метро, время еще оставалось, поэтому я пошла прогуляться по шумной улице. Возле входа в метро со стороны Страсбургского бульвара я заметила группу китаянок средних лет с хозяйственными сумками наперевес. Они стояли парочками, прислонившись к перилам, и ловили взгляды одиноких мужчин. Своеобразная извращенная версия семейной жизни: отведи меня домой и заплати за секс, но между нами ничего не будет, если ты не поможешь мне дотащить сумки.

Поднимаясь вверх по рю дю Фобур-Сен-Дени, я вдруг поняла, что улыбаюсь – от того, насколько непохож был этот квартал на Шестнадцатый округ, с его бескрайними просторами из гладкого камня, среди которых навсегда затерялось брачное гнездо Джулиана. На металлических ставнях магазинов толстым слоем лежали узоры граффити; когда-то давно, еще ребенком, я впервые увидела такие же в нью-йоркской подземке – тогда они привели меня в ужас. Я шла по очень старой улице, которая, застряв во времени, так и не приобрела современный облик. Ее оживляли лишь курильщики, дымившие на тротуарах рядом с барами. По пути мне встретилось несколько почти одинаковых заведений, но среди них я так и не нашла «Мориссет». Спустя минут десять я окончательно убедилась, что проглядела нужную вывеску. Вернувшись тем же путем, я наконец заметила красный навес, под которым виднелась надпись: «Ле Мари 7».

«Мориссет», «Мари Сет[11]»… Ну конечно. Как типично, с моим-то французским. Внутри, кажется, все посетители были не старше двадцати трех лет, и почти все играли в настольный футбол. Джулиан сидел недалеко от входа. Когда он вернулся с напитками, я извинилась за опоздание и объяснила, что запуталась в названиях.

– Я впервые приехала сюда в девяносто шестом – тогда Аланис Мориссет была очень популярной, – сказала я. – Мы на повторе слушали Jagged Little Pill.

– А я был уверен, что ты из тех женщин, которым нравится Джонни Митчелл, – отозвался Джулиан, стукнув своим бокалом по моему.

– Ее я тоже слушала. Ох уж эти канадские девчонки… умеют они изливать душу. А ты что же, теперь тут?

– Да. Живу неподалеку, на крошечной улице типа тех, что в Лондоне называют «мьюз». Когда-то там были конюшни. Сейчас под моей квартирой работает пивоварня. Поначалу я думал поселиться на пассаж дю Дезир, чуть дальше по улице, но, когда пришел посмотреть место, ворота на территорию оказались закрыты, а потом я так и не собрался.

– То есть ты пришел к воротам, за которыми начиналась дорога желаний, а на них висел замок?

– Не поверишь, но со мной всегда так.

Я ему подыгрывала, но в этом не было ничего плохого. Я знала, что Джулиан считал меня угрюмой социальной активисткой, и мне было приятно осознавать, что он ошибался; эта мысль добавляла мне уверенности.

– И чем же ты займешься на этот раз? – спросил Джулиан.

– Это длинная история, – выдохнула я и вдруг поймала себя на том, что провожу рукой по волосам.

– А если покороче?

– Что ж. Меня интересует жизнь парижанок во время немецкой оккупации, с сорокового по сорок четвертый год. Все, что соберу, войдет потом в книгу, которую готовит заведующая моей кафедрой профессор Путман.

– Это очень увлекательный период. А я слышал, будто ты навсегда распрощалась с академическим миром, сразу после докторской. Я тогда еще подумал: «Очень жаль!»

– Так и было. После защиты я на два года уехала в Африку, работала в просветительской программе против СПИДа. Когда вернулась домой, совершенно не понимала, что делать дальше. Тогда старая подруга Жасмин Мендель посоветовала мне отправить заявку в научный отдел при университете. В кои-то веке на нашей кафедре завелись лишние деньги.

Решив, что краткая история моей жизни уже порядком затянулась, я решила сменить тему:

– А ты? По-прежнему живешь девятнадцатым веком?

– Да. Пишу биографию Альфреда де Мюссе для одного английского издательства. Уже полкниги готово, если не больше. Ты поняла, о ком я говорю?

– Французский романтик, да?

– Да. Но миру он в основном известен как любовник Жорж Саид. Он писал пьесы, мемуары и очень много стихов. Я бы не сказал, что это высшая лига, но что-то в нем определенно было.

– Это он ходил с лобстером на поводке?

– Нет. Ты путаешь его с Жераром де Нервалем.

– Хочешь сказать, где-то в Лондоне есть издательство, которому понадобилась книга про второстепенного французского поэта девятнадцатого века?

– К счастью, по крайней мере одно точно есть. В этот раз я делаю упор на аутоскопию.

– На что?

– Аутоскопию. Это субъективное переживание, при котором тебе кажется, будто ты существуешь за пределами собственного тела и наблюдаешь за собственной жизнью со стороны. «Ауто» – «сам», «скопия» – «видение». У де Мюссе ее в избытке.

– В качестве поэтического приема или неврологического расстройства?

– В этом-то весь вопрос. По-моему, и того и другого. Но не подумай, к доппельгангерам все это не имеет никакого отношения. Там кое-что поинтереснее. Иногда, к примеру, он наблюдал, как идет навстречу самому себе по аллеям Тюильри.

– Звучит неплохо.

– Так и есть. Но он рассказывает об этом с невероятной тоской. В своем лучшем стихотворении, «La unit de decembre»[12], он описывает незнакомца, который преследовал его до самой старости, по разным городам, в разные периоды жизни.

– И кем же в итоге оказался этот незнакомец?

– Не скажу. Прочти стихотворение – сама узнаешь.

Я поднялась, чтобы купить у барной стойки еще пива, и сказала:

– Ты всегда умел раздразнить своих студентов. Заставить нас больше читать.

– Увы, мне не хватило таланта. Я относился к преподаванию как к вынужденной необходимости, которая только отвлекает меня от по-настоящему важных дел.

– Мне очень жаль, что у вас с Сильви ничего не вышло, – произнесла я, вернувшись с бокалами. – Что случилось?

– Ну и ну, ты времени даром не теряешь. А мы ведь еще даже не ужинали.

– Я не знала, что личные вопросы можно задавать только по расписанию.

– Да, между основным блюдом и сыром.

– Когда-то тебе нравилось, что я все говорю в лоб. Ты называл меня «настоящей американкой».

– Да, мне и сейчас нравится твоя честность. И то, что ты сразу призналась, что у тебя нет планов на вечер.

– Думаешь, француженка так не поступила бы?

– Конечно нет. Извини, если я чересчур напираю. Вот что случается, когда живешь один: становишься очень импульсивным. Но я почему-то был уверен, что ты…

– Голодная? – перебила я, ставя на стол свой бокал.

Два часа спустя, слегка раскрасневшись от вина, я шла домой от метро «Тольбиак». Вдруг в конце своей улицы я заметила сидящую на ступеньках фигуру. Она не была похожа на фигуру бездомного, решившего заночевать в теплом подъезде. Если уж на то пошло, Бют-о-Кай – не самое типичное место для бродяжек; кроме того, передо мной был не мужчина с бородой, а молодая девушка в грязной, но когда-то приличной одежде.

– Вы в порядке? – спросила я, но ответа не услышала. – Как вас зовут?

– Я вышла за едой. Но потерялась.

Похоже, у девушки был жар.

– Где вы живете?

– В «Олимпиадах».

– Никогда не слышала. У вас есть мобильный?

– Нет.

– Тогда пойдемте со мной. А завтра я помогу вам добраться до дома.

– Хорошо.

– Как вас зовут? – снова спросила я.

– Сандрин, – ответила девушка и, схватившись за мою руку, кое-как встала на ноги.

Дома я разложила на кровати в маленькой спальне одеяла и несколько пледов, выкатила в прихожую свой чемодан и принялась разогревать овощной суп из пакета. Я не видела причин не доверять этой простуженной девчонке, тем более опасаться ее.

Глава 3

Сталинград (ночью)

Я не искал в Париже какое-то свое высшее предназначение, просто хотел убежать: от отца, мачехи, от мыслей о Лейле, с которой мы так ни разу и не переспали. Можно ли бежать от того, что не случилось? Конечно. Можно ли мой поступок считать «побегом»? Не знаю, ведь меня толком никто не удерживал.

Многие перебирались из Марокко в Париж, чтобы найти работу, – так продолжалось годами; однако, по словам моего отца, в последнее время французы подзабыли о былом гостеприимстве. Конечно, на самом деле он выразился куда грубее и сказал примерно так: «Они всегда нас ненавидели. Убивали, мучили, резали, как скотину, грабили наши дома, отбирали все, что плохо лежит. Когда у нас ничего не осталось, эти ублюдки бросили нас на произвол судьбы. А когда в банльё объявились смертники, они воспользовались этим, чтобы ненавидеть нас пуще прежнего». Такими были его слова.

Помню, потом он еще долго распинался про джихад и девственников с промытыми мозгами, но я уже не слушал. Колониальные войны случились задолго до моего рождения, поэтому мне не было до них дела. О прошлом я знал только одно: моя мать-француженка родилась и выросла в Париже и там же провела лучшие годы своей жизни. В нашем доме не было ни одной ее фотографии, и сам факт ее существования старались всячески замалчивать. Иногда мне казалось, что отец презирал ее просто потому, что она умерла. Как-то раз я полез к нему в стол за сигаретами и случайно наткнулся на конверт со старыми снимками. На одном был он, совсем молодой, а рядом – женщина: большеглазая, черноволосая, в платье в цветочек. Я вгляделся в ее лицо и не обнаружил никакого фамильного сходства. Возможно, это была моя мать, но на фото между ней и отцом не угадывалось ни малейшего намека на чувства или хотя бы привязанность. Они не смотрели друг на друга и не держались за руки, а значит, это могла быть секретарша или просто знакомая, которую он случайно подцепил на пляже. В молодости он пытался строить из себя дамского угодника. Пока наши женщины не завернулись с ног до головы в черное, жизнь, конечно, была проще. А сама идея, кстати, пришла к ним из телевизора: насмотревшись на своих сестер в Иране и Йемене, они решили делать так же. Повелись на моду. В то же время по кабельным каналам постоянно гоняли американские телешоу, которые приучили их ярко краситься. Вот и получилось: хиджаб и тушь для ресниц… Ледяные файерболы… Я, пожалуй, пас.

Расставшись с Морисом на кольцевой дороге, мы с Сандрин стали медленно пробираться в парижское нутро.

– Чем планируешь заниматься? – спросила девушка.

– Найду работу, наверное.

– Вот так запросто?

– Может, буду преподавать арабский язык.

– Французам он надоел. Теперь чем меньше арабского, тем лучше.

– Ну ладно. Тогда английский. Но первым делом мне надо поесть.

Полчаса спустя мы были в городе. Продрогшие до костей, шли по какой-то очень широкой улице, а через дорогу от нас тянулся длинный мрачный парк. У одного из подъездов я заметил бездомную девицу, сидевшую на кучке собственных пожитков. Если бы кто-то решил написать ее портрет, картина так и называлась бы: «Отчаяние». Судя по внешности, приехала она откуда-то из Восточной Европы. Отмыть бы ее, прикупить новой одежды – вполне сошла бы за красотку. Она стояла, робко вытянув ладонь, а я не мог оторваться от ее лица, на котором, казалось, навечно застыло выражение вселенского горя. Нагнувшись к бумажному стаканчику с надписью «Макдональдс», Сандрин бросила туда монету, а потом заговорила с попрошайкой. Некоторое время они о чем-то болтали, а я лишь молча глазел по сторонам.

Затем Сандрин выпрямилась и объявила:

– Тут недалеко есть местечко – можем разведать.

Я кивнул, и мы снова отправились в путь. Через некоторое время нам попалась автобусная остановка с надписью «Понскарм». Пейзаж вокруг не слишком-то напоминал Париж. Вдоль дороги пестрели яркие фасады новостроек, угловатые, как детали детского конструктора. Район был небогатым. Погода не радовала: по сравнению с Марокко холод стоял жуткий. Одна пустынная улица сменялась другой, а мы все шли и шли. Где-то позади осталась странноватая китайская забегаловка с бумажными фонариками на окнах – нам, конечно, она была не по карману.

Трудно сказать, чего именно я ждал от Парижа. Конечно, я никогда не изучал его всерьез, а только видел в фильмах и на красивых фотографиях в интернете. По ним-то у меня и сложилось впечатление, что это очень старый город. Может, не такой старый, как наша медина, которая не менялась уже, наверное, тысячу лет, но все-таки более-менее однородный. Я надеялся увидеть огромные черные крыши, а под ними – теплые квартиры, в которых ютятся со своими маленькими собачками самые обыкновенные люди. По вечерам они готовят ужины, благоухающие на весь подъезд ароматами французской кухни. В каком же фильме я это видел? В любом случае с реальностью мои ожидания не имели ничего общего, по крайней мере с той, что мне уже довелось увидеть. Повсюду меня встречал сплошной двадцатый век: бетонный, жесткий, открытый всем ветрам. Никаких аллей, никаких деревянных подъездов. Париж оказался… безжалостным. Да, пожалуй, это было самое подходящее слово.

Сандрин схватила меня под руку и потащила в переулок. Вскоре мы оказались на заднем дворе здания, похожего на школу. Зайдя внутрь, мы попали в хорошо освещенное помещение с длинным буфетом вдоль стены; рядом за столиком сидели несколько пожилых мужчин. Мы сложили рюкзаки на пол и подошли к прилавку, за которым стояла сонная африканка. Она вручила нам два контейнера из фольги с едой, пластиковые ложки и ножи.

– Платить нужно? – спросил я.

Женщина ничего не ответила, лишь медленно покачала головой. Затем она дала нам по куску хлеба и два яблока. Мы с Сандрин сели за свободный столик.

Я заглянул в контейнер и обнаружил внутри сморщенный кусок серого мяса в соусе и колечко лука. Запашок был так себе.

– Что это такое?

– Наверное, рубец, – ответила Сандрин.

– Свинина?

– Бог его знает. Может, и говядина.

– Что это за место?

– Мне о нем рассказала та девушка у подъезда. Не знаю точно. Какая-то церковная штука или Красный Крест.

– Я не могу это есть.

– Поешь хлеба. Потом мы купим кофе и шоколадок – у меня осталось несколько евро. Еще она сказала, что где-то у метро «Сталинград» есть бесплатная кухня. Можем попробовать сходить.

– Что-нибудь еще?

– Она говорит, что можно устроиться в одной из тех башен. Она и сама жила там какое-то время, но потом ее выгнали.

– Тут, похоже, одни китайцы.

– Тебя это напрягает?

– Да нет.

На самом деле да. Я никогда прежде не встречал китайцев, и все они казались мне странными. У них были круглые головы и плоские мультяшные лица, словно кто-то ударил их сковородкой.

– Хочешь, попробуем найти бесплатный ночлег?

– Конечно. Но я думал, ты теперь поедешь в Англию…

– Наверное, придется несколько дней подождать. Я себя неважно чувствую.

С тех пор как мы встретились, она и правда как-то сдала. Когда мы спустились по ступенькам в метро, Сандрин долго стояла перед картой, пытаясь построить наш маршрут.

– Как дойдем до турникетов, – предупредила она, – просто прыгай.

Я снял рюкзак и перемахнул через ограждение. Затем Сандрин передала мне наши вещи и тоже прыгнула, хотя ей это далось не так легко – пришлось ей помочь.

Мы быстро проехали три станции, потом пересели на другую ветку. Я никогда прежде не был в подземке и с интересом отметил, что каждая остановка отличается от предыдущей. На станции «Опера» зал был широким и с двумя платформами, так что люди по обе стороны могли наблюдать друг за другом через пути. «Шато-Ландон» оказалась похожа на узкую трубку, в которую кое-как запихнули единственную платформу с красными сиденьями. Дома все было по-другому. Я вспомнил, как ездил на автобусе до колледжа: из медины мы спускались по небольшому бульвару и почти сразу ныряли в обшарпанный Виль Нувель. Эта непохожесть мне нравилась.

Напротив меня в вагоне никого не было, поэтому я сумел хорошенько рассмотреть свое отражение в окне. В тусклом освещении я выглядел усталым, и под глазами лежали темные круги, но в остальном – очень даже симпатичный парень. Некоторое время я и мой двойник не сводили друг с друга глаз и даже не моргали.

На каждой маленькой станции на изогнутых стенах висели киноафиши, а на станциях побольше – широченные рекламные плакаты с изображениями бургеров и другой еды; то и дело мелькали надписи вроде «Все вкусы Италии» и фотографии детей в прыжке, с вытянутыми над головой руками, веселых и здоровых от того, что выпили какой-то особенный йогурт, или от того, что носили правильную одежду; а еще – повсюду были гигантские женщины без юбок, но в цветных полупрозрачных колготках и распахнутых пальто, на которых виднелись яркие бирки с названиями брендов. В воздухе чувствовался теплый смолистый запах.

И тут я заметил, что Сандрин надо мной смеется.

– Ну и видок у тебя! – Она вытаращила глаза и свесила язык.

Я притворился, что мне все равно. Но метро, конечно, было классным.

Станция «Сталинград» оказалась открытой. Над землей возвышались две платформы, поэтому вместо того, чтобы подняться вверх и выйти на улицу, мы спустились вниз – по ступеням, которые держались на железных подпорках, напоминавших виадук. Что-то подобное я видел в одном полицейском боевике, действие которого разворачивалось в Чикаго. Место было холодным и каким-то запущенным. На бульваре де ля Виллет мы прошли через огромный продуктовый рынок «Гоа», где на каждом перекошенном прилавке висели надписи с названиями какого-нибудь далекого места: «Китай», «Япония», «Антильские острова», «Африка», «Индийский океан» – и бог знает чего еще. Я знал, что Франция славилась своей кухней, но в том месте была какая угодно кухня, только не французская. Перегородки между прилавками были покрыты граффити.

Уголок с бесплатной кухней прятался под эстакадой станции метро. Рядом обнаружилась целая толпа приезжих африканцев с черной матовой кожей и сверкающими белыми глазами – из Либерии или Сенегала, а может, из какой-то другой страны к югу от Марокко. В руках они держали перевязанные цветными тряпками тюки с бесполезным барахлом на продажу. В литейных сводах платформы без умолку гудели поезда. В ожидании бесплатной порции супа африканцы пытались немного заработать: кто-то торговал чехлами для телефонов, кто-то – наркотиками. Говорили они на французском – очень громко и почти всегда в нос; голоса их то умолкали, то снова набирали силу. Кое-кто из них буравил меня взглядом, будто сомневаясь, что я достаточно голоден и темнокож, чтобы находиться в их компании. Тем не менее, когда женщина у стойки наконец-то протянула мне стакан, никто не попытался у меня его отнять. Вскоре я понял, что местный суп немногим лучше той жиденькой похлебки, что можно было попросить в столовой на площади Италии. И все-таки в горячем бульоне плавали зерна чечевицы и кружки моркови. Если подналечь на хлеб, вкус вполне сносный. Пластиковый стаканчик выглядел знакомо – почти как одноразовая посуда в марокканских забегаловках с дешевым кофе навынос, разве только размером поменьше, ну и сама порция куда скромнее.

Конечно, жизнь в девятнадцать лет имеет серьезные недостатки. Например, тебе постоянно хочется есть, и никакого стакана супа, пусть даже с хлебом, и близко не хватит, чтобы по-человечески набить живот. Да и хлеб тут был какой-то чудной, совсем непохожий на наши плоские лепешки: пекли его в форме багета – длинной трубы, которую полагалось рвать на куски прямо руками. Заметив на стойке почерневший банан, я быстро его схватил и хотел было спрятать в рюкзак, как вдруг Сандрин взяла меня под руку и решительно повела прочь.

Мы снова двинулись в путь и шли еще довольно долго, хотя на местности я почти не ориентировался. Мне только сразу показалось, что там, где пролегал наш путь, обычные французы предпочитали не задерживаться. Сандрин кашляла и выглядела совсем больной. Нам даже пришлось остановиться у одного дома, чтобы немного перевести дух. Мы присели на ступеньки подъезда, и девушка откинула голову к стене. Дышала она тяжело. На улице смеркалось.

– Мне нужно отдохнуть, – сказала Сандрин.

– А где же мы заночуем? – спросил я и на секунду растерялся от собственного вопроса.

Мне вдруг стало ясно, что о подобных вещах нужно беспокоиться заранее. Я приехал, не имея ни малейшего понятия о том, как буду жить. Мне так хотелось убежать, что ни о чем другом я и думать не мог. К тому же мне сказали, что другого выхода нет – только побег.

– Тут есть один чувак, зовут Ив. У него своя квартира чуть дальше по улице, я там как-то уже бывала.

– А сколько стоит?

– Нисколько.

– Тебе придется сделать ему минет?

– Нет. Тебе придется.

– Мне кажется, я не смогу.

– Малыш, я просто шучу. Чувак когда-то был торчком, а теперь ему нравится помогать людям.

– Какие наркотики он употреблял?

– Героин. Крэк.

– Ничего себе. Это очень серьезно.

– А я почему-то думала, что там, откуда ты приехал, наркотики принимают все.

– Только киф. Или маджун — это когда в киф добавляют финики, орехи и всякое такое.

Сам я ненавидел маджуп, хотя не стал об этом говорить. Редкая дрянь, которую невозможно правильно рассчитать. В конце концов ты обязательно переборщишь, но к тому моменту, как это поймешь, будет уже поздно.

Было ясно, что первым делом мне надо найти работу. Проводить вечера в компании китайцев совершенно не хотелось. Да и в компании других африканцев тоже. Так я никогда не встречу настоящую француженку! Я подумал о Лейле и о том, какой замечательной была бы моя жизнь, если бы мы были вместе: я, она и кредитка ее отца.

После того, как Сандрин немного передохнула, мы снова пошли вперед. Вскоре я понял, что иду один – моя подруга опять немного отстала. И тут у жилого дома с видом на канал меня остановила какая-то женщина. Она стояла у подъезда, сжимая в руках две хозяйственные сумки. По-французски она говорила с большим трудом, но я все-таки сумел разобрать общий смысл: женщина спрашивала, не хотел бы я зайти к ней домой.

Казалось, лучшего варианта и не придумать: Сандрин еле шла, а мне совсем не улыбалось спать на холодном полу наркопритона, до которого к тому же предстояло еще добраться.

– Спасибо, – ответил я. – Далеко идти?

– Пятьдесят евро.

Я решил, что она ошиблась, так как на французском языке вопросы: «Как далеко идти?» и «Сколько стоит?» – звучат одинаково – combie. Я уточнил вопрос:

– Я имел в виду, далеко ли отсюда ваш дом? Сто метров? Двести? – На этих словах я вдруг заметил, что женщина очень густо накрашена.

Ответила она до того быстро и неразборчиво, что я ничего не понял. Тут с нами наконец поравнялась Сандрин, которая теперь выглядела так, будто вот-вот упадет.

– Эта дама предложила мне переночевать у нее дома. Она живет где-то рядом, – сказал я Сандрин, а потом снова повернулся к женщине и спросил: – Можно мне вместе с подругой?

В ответ незнакомка выплюнула целый клубок французских слов, из которых я смог хоть как-то разобрать только «пятьдесят». Сандрин взяла меня под руку и прошептала:

– Пойдем-ка отсюда. Мы уже почти на месте.

Дойдя до конца улицы, я попытался объясниться:

– Поначалу она была милой, но потом…

– Сколько тебе лет, малыш?

– Двадцать три. Я же тебе говорил.

– Ага. А на самом деле?

– Ладно. На самом деле двадцать.

– Честно-честно?

– Ну, почти двадцать.

– Поздравляю, только что ты встретил первую в своей жизни парижскую проститутку.

– Но… А как же сумки с продуктами? И обручальное кольцо?

– И не говори. Все же знают, что настоящую проститутку можно встретить только ночью, в свете уличного фонаря, распевающей песни Эдит Пиаф.

Я не знал, кто такая эта Эдит Пиаф, и некоторое время шел молча, но потом снова заговорил:

– Ладно, хватит уже надо мной смеяться.

Квартира Ива оказалась на последнем этаже здания, похожего на рынок «Гоа». Первым делом я заметил окна с грязными металлическими решетками и то, что в комнатах не было ни одной кровати. Что ж, по крайней мере хозяин оказался дома. Он быстро вспомнил Сандрин и пригласил нас войти; с обледенелой улицы мы шагнули навстречу крупному бородатому мужчине в джинсовом комбинезоне. Он был похож на автомеханика из американской глубинки или на одного из персонажей «Посланника» по прозвищу Бастер Би. Ив дал нам по куску багета и крошечному шарику сыра в красной восковой оболочке. Рядом с нами сидели еще четыре или пять человек, но диван в комнате был только один, поэтому двое из них расположились на полу. У Сандрин на рюкзаке болтался тонкий спальный мешок. Раскатав его, девушка улеглась и почти сразу уснула. Ее лицо горело.

Прислонившись спиной к стене, я закурил сигарету и прислушался к остальным.

– У меня была комната в Клишису-Буа, в одной из огромных башен. Все было круто, пока этот чертов метис не выставил меня за дверь, потому что его брат со своим потомством должны были приехать в кузове фруктовой фуры. И вот я на улице, а через пять минут меня принимают шмитты — просто так, безо всякой причины!

По их разговорам получалось, что все плохое в их жизни происходило по вине кого-то другого. Все они были очень злыми и непристойно ругались в адрес людей другой расы. Даже тот, кто сам был африканцем, тоже ругался. Я не понимал их сленга, хотя о значении некоторых слов было нетрудно догадаться: «метис» – скорее всего, «человек смешанной расы», а «шмиттами» они, судя по всему, называли копов. Но многие другие слова – «bougnoules»[13], «youtres»[14] относились к арабам, африканцам и евреям и звучали крайне недружелюбно. В какой-то момент мне удалось выскользнуть в ванную, чтобы почистить зубы. Потом я вернулся и лег на пол рядом с Сандрин, надеясь, что собравшиеся скоро замолчат. Спальника у меня не было, поэтому пришлось надеть сверху запасной свитер и скрутить подушку из двух чистых футболок.

Мне хотелось согреться, но так, чтобы не подхватить от Сандрин этот мерзкий вирус, поэтому я пристроился к ней задом и повернул голову в другую сторону.

Всю ночь Ив то приходил, то уходил и разговаривал своим обычным голосом, словно не понимая, что пришло время спать. Другие люди продолжали гундосить, рассказывая друг другу истории своих несчастий; посреди ночи вдруг заявилась еще одна женщина. Думаю, хоть немного поспать мне все-таки удалось: просыпаясь, я помнил обрывки каких-то странных снов. Одно я решил наверняка: больше я тут не останусь.

На следующее утро мы снова спустились в метро, доехали до «Площади Италии» и пошли к тому месту, где накануне нас кормили рубцом (я его так и не съел). Наш план был прост: найти вчерашнюю нищенку и попросить, чтобы она устроила нам местечко в одной из панельных башен по соседству.

Мне казалось, я окончательно выпал из нормальной жизни. Не зная имени девушки, нам пришлось спрашивать других бездомных, не видел ли кто ее. Вот таким неожиданно стал мой мир. Ни мисс Азиз, ни Лейлы, а только разговоры в духе: «Давай найдем какого-нибудь бомжа и спросим, где искать попрошайку, если ее нет на ступеньках». Было часов восемь утра, дома в это время я бы еще спал, но тут мы уже умудрились не только встать, но и прийти в другой конец города. Казалось, в этом новом мире, куда меня занесло по ошибке, никто никогда не спал.

В конце концов нам все-таки удалось узнать все пароли и явки, и к полудню мы уже шагали по широкой площади, утыканной домиками с волнистыми красными крышами в восточном стиле, напоминавшими мультяшные картинки. «Олимпиады» – так называли этот район местные, поскольку площадь окружали башни, каждая из которых носила имя в честь города, в котором когда-то проходили Олимпийские игры. Одному богу известно зачем. Афины, Кортина, Токио, Саппоро… Все это напоминало сюжет научно-фантастического фильма, где сумасшедшему архитектору выдали слишком много денег на проект. Местный торговый центр назывался «Пагода». Что, черт возьми, общего у пагоды и Олимпийских игр? Какое отношение она имеет к Тринадцатому округу? Ледяные файерболы…

В конце концов дорога привела нас на двадцать первый этаж башни «Сараево». Там были одни китайцы. Все здание было китайским. Мы заселились в маленькую комнату с одной кроватью; постельного белья нам не полагалось, а единственную ванную мы должны были делить с восемью другими постояльцами. Владела всем этим китаянка лет пятидесяти по имени Бако или как-то так. У нее было бездушное плоское лицо, и все же она дала нам отсрочку с оплатой – до конца недели. Я пообещал Сандрин, что заработаю эти деньги. Ей же нужно было просто лечь и хорошенько проспаться, чтобы болезнь отступила. В таком состоянии ни о какой Англии ей, конечно, и думать было нечего.

Мы разложили спальный мешок Сандрин на кровати, чтобы ей было удобнее, еще я одолжил ей свой свитер. Это означало, что самому мне остались лишь футболка и худи, правда, оно было достаточно теплым. Я решил: все будет в порядке. Взяв все евро, что были у нас на двоих, я отправился купить какой-нибудь дешевой еды. Когда я спросил Бако, куда лучше идти, она прорычала:

– Ton frère[15].

Сначала мне показалось, что это какое-то ругательство.

Из той же серии, что «Ну тебя к черту и всю твою семейку».

– Mon frère[16]? – вежливо переспросил я, а потом добавил: – Je n’ ai pas de frère[17].

Чистая правда. Никакого брата у меня не было.

– Non, non! Ton frère, ton frère! – прокричала в ответ китаянка.

В конце концов, после долгих криков и попыток найти бумажку и ручку, все прояснилось. Неподалеку работал большой супермаркет «Tang Frères[18]». Бако, конечно, была не виновата. «Ton», «Thon», «Temps», «Tang»[19] для китайцев все одно. Место оказалось огромным. Да, в медике у нас, конечно, был крытый рынок, прилавков, наверное, на сорок, но тут помещение оказалось раз в пять больше. Любая приправа, любой тип лапши, любой сорт капусты родом отовсюду – от Парижа до самой Индии – там было все. Метров пятьсот в длину занимал отдел кулинарии, но там все оказалось чересчур дорогим. В мясной секции я первым делом увидел лотки со свиным фаршем. Я не был верующим, просто такая еда в меня физически не лезла. Поэтому я купил разделанную курицу (очень дешево), пакет лапши (тоже почти задаром), мешочек специй, немного зелени и большую упаковку супа. И два литра «Спрайта». Со всем этим добром я поплелся назад в «Сараево».

Я собрался готовить, но Бако оттолкнула меня в сторону и сама взялась за дело. Чтобы хоть как-то приободрить Сандрин, я отнес ей тарелку супа. Запах от него стоял какой-то тухловатый, но девушка сказала, что на вкус нормально. С курицей Бако постаралась на славу: она добавила немного лука и чеснока из пластикового пакета, висевшего над дверью. Когда она выложила лапшу, та быстро набухла и заполнила всю сковородку. В награду за труды я предложил Бако поесть с нами. После обеда я наконец почувствовал, что наелся, впервые с тех пор, как уехал из дома. Пожалуй, даже переел. Потом я понял, что, оказавшись во Франции, так ни разу и не сходил в туалет по-большому.

Та крошечная квартирка в «Сараево» была, конечно, так себе. Мне пришлось спать на полу, потому что Сандрин в ее состоянии нужна была кровать. Она одолжила мне кое-какие вещи из своего рюкзака. Я выложил их на линолеум, но лежать все равно было жестковато, особенно бедрам. Ночью я слышал, как по квартире шарахались другие постояльцы: они то приходили, то снова уходили, громко хлопая дверями, перекрикивались, а потом все по очереди смывали воду в унитазе.

На третье утро я вышел на холодную улицу и побрел куда глаза глядят. Боже, как же я скучал по Лейле. И Фариде. И мисс Азиз. Даже по родителям и своей комнате, где за мной постоянно кто-то подглядывал. Мне начинало казаться, что решение уехать было не такой уж хорошей идеей.

Я прошелся по ресторанам с бумажными фонариками и поспрашивал, не требуется ли помощь. Что угодно. Мыть посуду. Мести полы. Ответом мне были лишь хмурые взгляды и невнятный гогот на каком-то восточном языке, которого я не понимал. Было ясно, что никто не хотел иметь со мной дела, лишь потому что лицо мое имело выпуклую, а не плоскую, как у них, форму.

На одном из ветреных бульваров рядом с «Tang Frères» я снова встретил попрошайку со ступенек – ту, которая могла бы позировать для картины «Отчаяние». На этот раз с ней была собака и выглядела она не такой уж и жалкой. Я рассказал ей, что Сандрин по-прежнему больна и что мне очень нужна работа.

– Думаю, что китайцы меня не любят, – пожаловался я.

– Конечно нет. Все они расисты. Может, тебе стоит попробовать в банльё? Там полно таких, как ты.

– А как мне добраться до банльё? Там есть метро?

– Тебе нужны высокие панельки на окраине города. Езжай по Тринадцатой линии, оттуда доберешься до коммуны Сен-Дени. Ты мусульманин?

– Да.

– Неужели? – Девушка улыбнулась. – А я не верю в бога.

– Я тоже не верю. Но я все равно мусульманин.

– Ладно, иди уже, чокнутый. Тринадцатая линия метро.

Она расхохоталась, а когда я спросил почему, ответила, что все дело в Тринадцатой линии, начинавшейся «Шатийон – Монруж» на юге и заканчивавшейся базарами Сен-Дени за северной границей города. Местные называли Тринадцатую «веткой отчаяния». Поезда там ходили без машинистов, а на платформах стояли ограждения, чтобы никто не кидался на пути.

Что ж, спасибо за наводку, Девочка-Попрошайка. О парижском метро я узнавал все больше: например, я быстро понял, что нельзя делать пересадку на крупных узловых станциях, особенно на «Монпарнасе», если не хочешь минут пятнадцать идти пешком.

Добравшись до Сен-Дени, я увидел, где местные власти держат всех неугодных. В основном, конечно, арабов и африканцев. В отличие от нашей касбы, где все выглядели одинаково, потому что так или иначе были друг другу родственниками, тут все люди были разные: одни – совсем черные, другие – коричневые. Объединял их лишь озябший, потрепанный вид. Все они – выходцы с бедных окраин Африки и Ближнего Востока, куда никто не захотел бы поехать туристом. Из таких мест, о которых весь мир знает только потому, что там постоянно голодают и режут головы.

Ту ночь я провел в какой-то студии для художников, в современном доме с желтой парадной дверью. Один незнакомый парень примерно моих лет рассказал мне, что там можно бесплатно переночевать, если только забраться внутрь до темноты и спрятаться. У меня получилось, но внутри оказалось очень холодно, а дверь открыли только на следующее утро, часов в десять. Этажом ниже располагался туалет, поэтому я смог нормально отлить, но с собой у меня не оказалось зубной щетки. К тому же я по-прежнему не мог сходить по-большому.

В следующие два дня я обошел практически все магазины и стройплощадки в округе. Наконец удача улыбнулась мне в «Панамской жареной курице» – крошечной забегаловке, в которой подавали куриный фаст-фуд. Заправлял в ней какой-то алжирец с рябым лицом, а фирменным блюдом считалась порция жареных наггетсов в большом полосатом ведре. Посетители могли есть на месте, но те, у кого было все в порядке с головой, конечно, брали заказ навынос. Мне предложили простенькую работу на кухне за восемь евро в час. Документы спрашивать не стали. Зарплату пообещали платить наличными, а на метро я тратиться и так не собирался – всегда можно перепрыгнуть через турникет. Думать было нечего, поэтому я согласился, но предупредил, что на работу смогу выйти только на следующий день. Сначала мне нужно сходить домой и предупредить свою девушку (мне показалось, что наличие «девушки» добавит мне авторитета). В ответ мой новый алжирский босс, назвавшийся Хасимом, посмотрел на меня с недоумением, но все-таки дал согласие.

Глава 4

Страсбург – Сен-Дени

Утром Сандрин выглядела лучше. Я накормила ее завтраком: кофе и хлеб с джемом. Потом я подумала, что, может, она не наелась, и на всякий случай оставила на столе немного сыра и банан. Накануне вечером, после того как девушка отмокла в ванной, я усадила ее в гостиной, и мы около часа проговорили о ней и ее ситуации: оказалось, она убежала от жестокого мужа и теперь собирается куда-то в Англию. Я одолжила ей кое-какую одежду, в том числе новый свитер, который на Рождество подарила мне мать, – я и взяла-то его, только чтобы та не обиделась, если вдруг случайно наткнется на него у меня в шкафу.

– Вернусь чуть позже, – объявила я. – Если будешь нормально себя чувствовать, мы попробуем отыскать твой дом. Тут есть второй ключ от квартиры – бери, если захочешь куда-нибудь выйти. Читай любые книги, какие приглянутся. Тут есть телевизор, но я не знаю, как его включить.

– Спасибо. У вас хороший французский.

– Только когда я говорю. Понимаю гораздо хуже.

Вскоре я совсем забыла о Сандрин. Я спустилась в метро и доехала до станции «Эколь Милитер». Вышла на рю Сен – Доминик, а дальше – на открытую всем ветрам авеню Раппа. Многие считают, что Седьмой округ – скучная мини-версия Шестнадцатого; они расположены по соседству, на противоположных берегах реки. Однако в Седьмом своя прелесть: большие высокие дома с просторной планировкой и невероятные образцы ар-нуво. Если не заблудишься в переулках, найдешь тут и недорогой отель, и гастроном со всем необходимым. Поравнявшись со входом в крошечное ателье, в стеклянной витрине я заметила женщину: она сидела за старинной швейной машинкой с ножной педалью и задумчиво смотрела куда-то вдаль. Наверное, точно так же она могла бы сидеть здесь и в позапрошлом веке, во времена Виктора Гюго. Для меня в Седьмом округе было еще одно развлечение: Американская библиотека на рю дю Женераль Каму. Когда-то много лет назад растерянная и очень одинокая версия меня нашла там временное убежище, среди знакомой речи и среднезападных акцентов.

Тут почти ничего не изменилось. Я заказала абонемент на полгода и сфотографировалась у стойки регистрации. Стеллажи ломились от книг, можно было найти издание на любую тему, хотя мне всегда казалось, что основной специализацией библиотеки были франко-американские отношения – долгая история безответной любви одной нации к другой. Сначала это были пилигримы, пьяневшие от доступного секса и коктейлей с коньяком, любители «Синего экспресса» и скачек в Ангене, завсегдатаи баров и ночных клубов на площади Пигаль. Потом, в годы войны, появились врачи, дипломаты и солдаты, личности вроде посла Буллита и доктора Самнера Джексона, которые помогали освобождать Париж от нацистов. С моего последнего визита прошло почти десять лет, и за это время им на смену пришло новое поколение молодых мужчин в роговых очках, которые пересекали океан, чтобы сложить свои дары к ногам холодной возлюбленной – Франции.

Стулья в читальном зале были по-прежнему жесткими, а запрет на еду и напитки никто не отменял. Все осталось таким же, за одним исключением: там, где раньше царила тишина, теперь постукивали клавиши компьютеров. Я взяла «Избранное собрание сочинений» Альфреда де Мюссе, скопировала оттуда «Декабрьскую ночь» и села за стол, чтобы пробежать текст глазами. Я была уверена, что поэма окажется слабенькой и чересчур манерной, – может, даже настолько, что я смогу подтрунивать над Джулианом, – однако между строчек заиграла мрачная мелодия. Я понимала, что мой визит в Американскую библиотеку – обыкновенное баловство. Настоящая работа ждала меня совсем в другом месте. И все же прежде, чем шагнуть в неизведанное, мне очень хотелось восстановить утраченную связь с прошлым.

В студенческие годы я снимала комнату на рю Шарон, неподалеку от площади Бастилии. Однако, как и другие студенты-мечтатели, все свободное время я проводила на Левом берегу – в погоне за призраками Хемингуэя и Сильвии Бич. Я не могла позволить себе ужин в «Клозери де Лила», но кроме него на бульваре Сен-Мишель работали только сувенирные лавки и забегаловки с кебабом; в летних кафе на соседнем бульваре Сен-Жермен иностранные туристы пили дорогой кофе. Я две недели копила деньги на ту самую брассери, в которой французские экзистенциалисты встречались со своими издателями. Вышла я оттуда с острым пищевым отравлением и следующие два дня провалялась с температурой.

По-настоящему я общалась только со своей домовладелицей, пожилой лионкой, которая все время сквернословила. Именно от нее мне достался «почти французский акцент» – редкое явление, особенно среди американцев. Заговорила я достаточно легко, а вот с пониманием возникли проблемы: в быстрой французской речи я почти не разбирала гласных звуков. Другое дело – чтение: слова, расписанные по буквам, предлагали все богатство вариантов. Но речь… Как французы умудряются нормально существовать, если слова «teint»[20] и «thym»[21], имея лишь одну общую букву, на слух звучат совершенно одинаково? Мой преподаватель французского в подобных случаях всегда советовал обращать внимание на контекст. Как бы то ни было, общаясь с местными, я начала проявлять излишнюю осторожность и говорила не как лионка, но как типичная жительница Бостона, в надежде, что мои собеседники притормозят и позволят мне спокойно разобраться, о чем идет речь: ont, ans, am, ent, ant, en, on, emps, ang… Через несколько недель хронического одиночества я начала придумывать себе оправдания. Я по-прежнему ходила на вечерние курсы французского и разговаривала с преподавателем, когда подходила моя очередь отвечать на вопрос. Но все мои попытки заманить других студентов после урока в какое-нибудь кафе заканчивались поражением: одни ссылались на срочную работу, другие – на семью. Вечера я проводила одна, в тишине библиотек и заточении съемной комнаты. Очень скоро все свободное время я стала посвящать учебе и собственным исследованиям. Тогда еще не придумали интернета, где можно найти хотя бы виртуального компаньона, поэтому мне оставались только книги. Благодаря чтению я очень быстро превратилась в примерную студентку, а девочка, мечтавшая о новых друзьях, постепенно исчезала.

В тот памятный первый вечер в Американской библиотеке я глазела по сторонам, дожидаясь начала мероприятия, и заметила мужчину, сидевшего в соседнем ряду с книгой. На мгновение он поднял голову и осмотрел собравшихся поверх очков – может, просто хотел дать отдых глазам. Вдруг наши взгляды встретились, и я улыбнулась краешком рта, словно мы с ним были знакомы. Он не обратил на это внимания и, посмотрев куда-то сквозь меня, снова вернулся к чтению. Мне оставалось только гадать, почему я решила поприветствовать какого-то незнакомца.

Через несколько минут заведующая библиотекой представила Джулиана Финча, и тот, поднявшись на сцену, вкратце рассказал о заезжей американской писательнице, звезде этого вечера. Женщине было чуть за пятьдесят, и всем своим видом она показывала, что предпочла бы оказаться где-нибудь в другом месте. Джулиан долго выпрашивал у нее профессиональный анекдот или хотя бы историю из жизни автора «путевых заметок», но писательница не уступала; в ней удивительным образом соединялись безразличие и самодовольство. Я снова отыскала глазами среди гостей того мужчину. У него были лохматые светло-каштановые волосы и темная борода с проседью; поверх бледно-голубой рубашки он носил бежевый вельветовый пиджак. Потрепанный, но чистенький. Судя по всему, лет ему было чуть за сорок – в два раза больше, чем мне. Я сразу представила его себе владельцем собственного издательства, которое публикует поэзию. Жил он с невыносимой женой-француженкой и двумя детьми, в просторной квартире с видом на реку. Где-то рядом с Бастилией. Может, на рю Шарон? Чуть позже я гуляла среди гостей с бокалом вина, и ноги будто сами привели меня к нему. Оставалось только заговорить. «Вы читали…» или так: «А вы знаете, что…» Пока я думала, он снова затерялся в толпе, и вскоре я поняла, что сотрудники библиотеки начали подгонять собравшихся на выход. Потоптавшись у дверей, я уже решила уходить, как вдруг за спиной раздался голос Джулиана.

– Ханна, поужинаешь с нами? – спросил он, приглашая меня присоединиться к компании из восьми человек, собиравшейся продолжить вечер в ресторане неподалеку.

Мое появление за столиком, похоже, никого не удивило. С заведующими библиотекой – двумя подругами-американками слегка за тридцать – мы на тот момент состояли почти в приятельских отношениях и при встрече всегда обменивались легкими кивками. В компании говорили по-английски. Вино лилось рекой, и вскоре за столом воцарилась атмосфера товарищества (все понимали, что встреча с писательницей безнадежно провалилась, но зато теперь можно было со спокойной душой о ней забыть). Именно так я представляла себе типичный парижский вечер. Мужчина, с которым я переглядывалась в библиотеке, оказался русским по имени «Александер» (или «Александр»? когда он заговорил о себе, я придвинулась поближе, но все равно понимала его с трудом). Он был драматургом, и его работа имела какое-то отношение к российскому посольству в Париже, точнее – к его отделу культуры.

Когда наша компания расходилась, я попросила у него визитку – на случай, если мне понадобится «помощь по проекту». Храбрый поступок, на который меня толкнули постоянное одиночество и почти целая бутылка красного вина, выпитая за ужином. Визитки у него не оказалось, но он записал свой номер на листочке, который я вырвала из блокнота. Спустя несколько дней я спешила в его квартиру на бульваре Барбес, куда потом приходила каждый день в течение месяца. В Петербурге у него была жена, но он сказал, что живут они раздельно; в Париж он приехал, чтобы, по его словам, «встряхнуться и кое-что переосмыслить». У него был переменчивый характер и очень пытливый ум; когда мы выбирались в кафе или на какой-нибудь фильм, его завораживало все происходящее вокруг.

Что бы ни случилось, будь то публичное проявление грубости, или неудача, или самое невероятное стечение обстоятельств, – любое событие он умудрялся вписать в собственную картину мира. Через две недели после знакомства мы впервые поцеловались, еще через неделю – переспали. Только теперь, много лет спустя, я наконец поняла, что именно в ту первую ночь я утратила власть над собой. Хотя тогда я, конечно, не замечала никаких проблем. Наоборот, мне казалось, все идет своим чередом, tout à fait comme il faut, а наша встреча предначертана судьбой.

До него мое общение с мужчинами не имело никаких серьезных последствий. На первом курсе я пару раз встречалась с парнями постарше, но делала это в основном ради Жасмин, моей соседки по комнате, которой очень хотелось, чтобы я ходила на свидания. Мне нравился секс, но я не понимала, каким образом он может привести меня к «серьезным отношениям» с человеком, имеющим совершенно другие интересы. На втором курсе я стала встречаться с Максом. Мы познакомились на благотворительном вечере и следующие несколько месяцев провели в барах, клубах и квартире, которую он снимал с двумя приятелями-студентами. Мы говорили ночи напролет, и вскоре я к нему привязалась. После разлуки я всегда торопилась к нему на свидание и едва сдерживала улыбку. Но стоило мне заговорить о своих чувствах, Макс отдалился. Я предположила, что на самом деле его интересуют мужчины. Но, может, это было только самооправдание. Может, мне просто не хватило красоты или сексуальной привлекательности.

Расставшись с Максом, я неожиданно вздохнула с облегчением: теперь я могла честно сказать своей подруге Жасмин, что, по крайней мере, попыталась. Я не была ханжой и даже крутила мимолетные романы; а последний парень, Макс – тот и вовсе почти разбил мне сердце. Но встречаться, ходить всюду парочкой – такое поведение я считала пережитком глубокой древности. Когда-то это приносило практическую пользу (тепло, деньги, еда), но теперь обычай выжил лишь благодаря стараниям писателей-романистов, одержимых историями. Конечно, секс – занятие приятное, а иногда и очень приятное, но что такое эти несколько минут в сравнении с истинным сокровищем – прошлым, полным несправедливостей и бесценных исчезнувших жизней, которое лежало передо мной неразгаданным.


В четыре часа дня, слегка потрепанная и разбитая, я наконец восстановила связь с молодой версией себя и вышла из Американской библиотеки. По дороге домой я остановилась купить продуктов к ужину. Понадеявшись, что Сандрин составит мне компанию, я положила в корзину бутылку вина.

Когда я зашла в квартиру, из гостиной доносились голоса. Я заглянула в комнату: на диване сидела Сандрин, а в кресле напротив – молодой кудрявый незнакомец.

Заметив меня, Сандрин подскочила.

– Это Тарик, – сказала она. – Я все-таки сумела разыскать «Олимпиады» и оставила ему записку. Надеюсь, вы не против.

– Нет, все в порядке. Давайте выпьем чаю.

– Спасибо. Мы с Тариком снимаем комнату. На двадцать первом этаже «Сараево». А познакомились мы… Ну, можно сказать, что познакомились мы у грузового терминала.

Я налила в чайник воды и расставила чашки. Я не прочь выручить молодую женщину в беде – к тому же, признаюсь, в этой Сандрин была какая-то интрига, – но ее неотесанный друг, насквозь прокуривший мне дом? Нет, он в мою систему координат никак не вписывался.

За чашкой зеленого чая он рассказал, что убежал из дома, не имея ни малейшего представления о том, чем будет заниматься. Его мать была наполовину француженкой, дочерью французского колониста и алжирки. В результате парень не только свободно говорил по-французски, но и видел во Франции утраченную родину (сам он, конечно, выразился иначе). По-моему, первым делом он хотел найти в Париже подружку. Мне он показался легкомысленным и самовлюбленным, может, даже нарциссом, хотя о своей работе в забегаловке в Сен-Дени он рассказывал интересно и с юмором.

Я уже поднялась и хотела было попросить его на выход, но он меня опередил:

– Вы не возражаете, если я посплю на полу в комнате Сандрин? Только одну ночь? В «Сараево» очень холодно.

– Об этом тебе лучше спросить Сандрин.

– Может, только одну ночь? Если вы не против, конечно. – Девушка посмотрела мне в глаза, словно разговор касался только нас, женщин, а потом добавила: – С ним проблем не будет.

– Хорошо. Только одну ночь. Но курить я запрещаю.

– Спасибо, – ответила Сандрин. – А завтра мы вернемся в «Олимпиады».

– Боже, – вздохнул Тарик. – Бако и общий туалет.


В тот же вечер я взглянула на распечатку «Декабрьской ночи» и, к собственному удивлению, начала ее переводить. То была рассказанная простым языком история поэта, которому в разные периоды жизни, когда он был школьником, любовником, гулякой и так далее, встречался некто в черном, «как брат похожий» на него: «… qui me ressemblait comme un frère». Поначалу поэма казалась прелестной; особенно мне понравилась сцена с учеником, в которой незнакомец читает вместе с поэтом книгу, «прижавшись челом» к его руке «с улыбкою немой». Затем тон становился зловещим. Когда поэт упал на колени перед умирающим отцом, темный двойник, прикрыв красные от слез глаза, сел рядом – «son glaive dans sapoitrine».

Я попыталась найти перевод слова «glaive» в интернете. Мне казалось, что это мог быть какой-то религиозный символ, который висел на груди привидения, то есть на его «poitrine». Вай-фай работать отказался, но мне было так интересно, что я решилась сходить за помощью к Сандрин.

Когда я легонько постучала в дверь, из комнаты послышалось ворчание. Вскоре ко мне выглянул Тарик, на котором были только боксеры и футболка.

– Прости. А Сандрин уже спит?

– Да.

– Что ж, ладно. – Замешкавшись, я все-таки добавила: – Может, ты сумеешь мне помочь? Ты случайно не знаешь, как переводится на английский слово «glaive»?

– «Glaive»? По-моему, это «меч». Когда я был ребенком, моя мать иногда пела мне одну народную песню, и в ней, кажется, было это слово. Я могу ошибаться, но…

– Все сходится, спасибо.

Было видно, что Тарик хотел поскорее закрыть дверь, поэтому я не стала его задерживать. Вернувшись в гостиную, я снова села за перевод. До финала поэмы мне оставалось еще много строчек, а личность странного Видения открывалась лишь в самом конце.

Я сходила на кухню и зашторила окна. Решив еще раз проверить своих постояльцев, подошла к гостевой комнате и прислушалась: внутри было тихо. Тогда я закрыла на замок входную дверь и отправилась к себе. Лежа в кровати, я еще немного почитала и наконец потушила свет.

Вдруг меня охватила непонятная тревога. Я не могла уснуть, но не потому, что в моей квартире спали двое незнакомцев. Нет, все дело было в Александре: в голове у меня крутились слова, которые он когда-то мне сказал. Я не любила вспоминать о той другой, настоящей и полнокровной версии себя, поскольку однажды мне пришлось ее уничтожить. Другого выхода не было: только избавившись от нее, я могла навести в своей жизни хоть какой-то порядок. Перевернувшись на другой бок, я стала думать о работе, о предстоящем исследовании и обо всех тех женщинах, которым пришлось выживать в оккупированной Франции. Вот им на долю выпали настоящие трудности. А в моей ситуации поможет только сон. Пусть мои проблемы не исчезнут, но к утру, по крайней мере, позабудутся.

Глава 5

Тольбиак

Однажды Лейла призналась, что никогда не спала с мальчиком. Для Марокко ситуация вполне обычная, и все-таки это обстоятельство влекло его к ней еще сильнее. Казалось бы, такая мелочь, и в то же время – чрезвычайно важно. Неужели это и вправду так сложно? Всего-то лечь на спину и раздвинуть ноги; тем более если за окном ночь, ты уже и так лежишь в постели. На мой взгляд, это действие не требовало никаких дополнительных усилий, однако молодые девушки вроде Лейлы относились к нему серьезно. Многие переживали – и не только из-за религии, но в первую очередь из-за связанных с этим чувств. По крайней мере, так я понял со слов Лейлы.

Ее семья отличалась от других. У ее отца был крупный бизнес, он вел переговоры с очень важными людьми – с шейхами и президентами, которых, по слухам, знал лично. Сама Лейла об этом никогда не говорила. Несмотря на положение, ее отец держался просто, да и выглядел вполне обычно: низкорослый тихий мужчина с густой копной седых волос и аккуратными усами, с виду очень умный, особенно когда наденет свои дорогие очки. В коридоре я всегда натыкался на его багаж – портфель и несколько кожаных чемоданов с бирками международных аэропортов: CAI, MAD, CDG[22]… Из-за его работы семья несколько раз переезжала, и Лейла некоторое время провела за границей. Она жила в Бейруте и еще каких-то городах, где, в отличие от Марокко, установились относительно свободные нравы. Разъезжая по Европе, отец Лейлы перенял кое-какие западные привычки; к тому же он зарабатывал достаточно денег, чтобы и дома позволять себе больше, чем другие. За закрытыми дверями он мог делать все что угодно. Конечно, иногда он ходил в мечеть, но никаких других связей с традициями не поддерживал. На заднем дворе он построил теннисный корт. В нашем городе тогда уже работал один теннисный корт, но то ведь общественный. Чтобы кто-то построил собственный? Неслыханно!

Когда я гулял по старой медине или где-то в касбе, я всегда пытался представить себе, что творится по ту сторону заборов. Штука в том, что угадать невозможно: через одни ворота ты попадешь в самую обыкновенную квартиру, а через другие – в роскошный внутренний двор с фонтаном. Примерно таким же оказался и дом Лейлы, только в нем все было еще удивительнее. В двух километрах от города, со стороны побережья стоял высокий забор из белого камня. За парадной дверью с металлической обшивкой, на территории размером с небольшой городской парк, раскинулся прекрасный сад с цветами и столетними деревьями. Когда я впервые пришел к Лейле в гости, я подумал, что попал в другую страну. Для начала: у них жил пес по имени Саша. К тому моменту городские службы уже много лет отстреливали и травили бродячих собак, поэтому на улице четвероногие встречались нечасто. Пару немецких овчарок держала полиция. В синагоге прикармливали бездомную псину, которая сторожила по ночам территорию. Изредка на помойке мелькала спина еще какой-нибудь дворняжки, но вот в общем-то и все. Домашних кошек тоже никто не держал, но под крышей центрального рынка обитали дикие. Саша был большим и мохнатым. Ему разрешали лежать на диванах и даже на кроватях. Иногда он тыкался носом Лейле в шею, и та начинала его целовать и целовала до тех пор, пока он вдруг не замечал на дереве белку. Тогда Саша неожиданно подскакивал и, махнув хозяйке на прощание своими яйцами, бросался в погоню.

Ах, Лейла. Я много думал о ней, засыпая на двадцать первом этаже «Сараево». Вернувшись домой после первого рабочего дня в «Панаме», я обнаружил, что моя соседка куда-то пропала. Я спросил Бако, но та ничего не знала. Похоже, она не очень интересовалась своими жильцами. В отсутствие Сандрин я мог переместиться на кровать, хотя покоя от этого не прибавилось: соседи постоянно чем-то гремели и ругались. В тот вечер я поужинал на работе: хорошенько порывшись в лотке с жареной курицей, выбрал куски поприличнее и съел их с багетом. В туалет не удавалось нормально сходить уже целую неделю, отчего меня порядком раздуло. Интересно, думал я, куда делась Сандрин?

На следующий день я отработал утреннюю смену и, вернувшись домой, первым делом разыскал Бако, чтобы заплатить за комнату. Спрятав деньги в сумку, женщина протянула мне листок бумаги.

– Записка от твоей подружки, – объяснила она и, вглядевшись в мое лицо, добавила: – Молодой человек, что с тобой? Выглядишь плохо, будто…

Вместо слов она скорчила гримасу.

– Проблемы с животом. – Я показал пальцем на больное место. – Вот здесь.

Бако расхохоталась.

– Наверное, не ходишь в туалет? Конечно. Ты ешь один багет. Я все вижу. Так никто не сходит! Следуй за мной.

Она отвела меня на кухню и дала тарелку жирной лапши, обжаренной с луком и ростками фасоли. Может, так она хотела отблагодарить меня за оплату комнаты.

– Ешь, – велела женщина и налила в тарелку острого соуса.

Выглядело не очень, но на вкус оказалось вполне сносно.

Сандрин писала: «Т., я нашла угол получше. Заходи, если хочешь. Тут есть еда и отопление работает. С.».

Ниже она оставила адрес: рю Мишель. От «Сараево» не так уж далеко. Недолго думая я собрался и поехал к подруге. Едва переступив порог, я почувствовал, как забурлило в животе, и сразу кинулся в ванную, где провел почти полчаса.

– Чем тебе не нравится эта женщина? Ведь ты ее совсем не знаешь, – спросила Сандрин.

– Да ничем, – ответил я и вдруг услышал, как в двери повернулся ключ. – Она ведь американка?

– И что с того?

– Ничего. Когда она меня увидит, наверняка решит, что я приехал в Париж, чтобы взорвать Эйфелеву башню.

– Может, она не такая.

Договорить мы не успели, потому что на пороге появилась хозяйка собственной персоной. Ханне было чуть за тридцать: как и мисс Азиз, она принадлежала к странной категории людей, пришедших в этот мир сразу за поколением моих родителей – еще не старики, но уже не молодые. Судя по всему, мужчины ей не нравились в принципе, хотя, возможно, дело было только во мне. Я почему-то сразу подумал, что она – учительница или что-то типа того. Однако все это мелочи, а главное – в ее квартире работало отопление – в каждой комнате по горячей батарее. У Бако в доме батареи тоже имелись, но они были холоднее бетонных стен, к которым крепились.

Сандрин уговорила Ханну оставить меня на ночь, хотя та, похоже, не очень-то обрадовалась. Я не слишком расстроился и переживал лишь о том, как бы она не пошла в ванную сразу после моего визита.

Ночью я залез в постель к Сандрин. Я подумал, что она уже не заразная.

– Что ты делаешь? – зашипела девушка.

– Ложусь к тебе.

– Нет.

– Мне надоело спать на полу. К тому же я весь день работал. И оплатил комнату в «Сараево». За нас двоих.

– Подумаешь, делов-то. Я не собираюсь возвращаться в эту дыру. Отвернись. И держи подальше свою вонючую пипиську.

– Ты не могла бы немного…

– Отстань! Если тебе невтерпеж, иди и сними китайскую проститутку! В «Олимпиадах» их полно.

В конце концов она сдалась, и остаток ночи я провел на самом краю постели, свесив на пол руку и ногу. Ничего, лучше так, чем снова спать на полу у Бако. Утром я поехал на работу и ровно в восемь часов подошел к дверям «Панамы», но они оказались заперты: мой щербатый начальник Хасим, похоже, еще не пожаловал. Чтобы не замерзнуть, я решил немного прогуляться.

В Париже мне очень нравилось, что, куда бы ты ни пошел, повсюду тебя сопровождали указатели и таблички с названиями улиц. В моем городе был один-единственный знак, на въезде в Виль Нувель, который, кажется, поставили французы. Жители медипы всегда прекрасно обходятся без надписей, потому что все и так знают, где и что находится. Но в Париже и даже в Сен-Дени – старом районе, который чем-то походит на Марокко, – тебя повсюду направляют указатели.

Во время прогулки я заметил указатель с очень странным – даже по местным меркам – названием: «Рю Бекон». Неужели какой-то мэр-христианин решил таким образом поиздеваться над приезжими мусульманами? Может, это такая шуточка? Как «синагога Креветки» или «мечеть Свиной Корейки»… Сама улица оказалась тихой и уютной, дорога от центрального рынка заняла минут десять. На тротуаре росли деревья с розовыми цветками, и на одном я заметил очень длинное объявление о пропавшем коте: «Не пускайте этого самозванца в дом!.. Он не потерялся. Он – оппортунист и воришка». Ясно, что владелец просто шутил, но на фото кот выглядел угрожающе.

Когда я вернулся, Хасим уже открыл кафе. Я объяснил, что на самом деле пришел вовремя, и он едва заметно кивнул, видимо, поверив моей истории. Он всегда выглядел каким-то побитым. Думаю, он верил в Бога и во всем полагался на кисмет и волю Аллаха. Из разговоров я понял, что он безумно гордится своим маленьким рестораном (на «ресторан» эта забегаловка, конечно, не тянула: кухня, касса за потертой стойкой и крошечный зал на несколько столиков; впрочем, я решил помалкивать). Хасим рассказывал, что «Панама» – историческое прозвище Парижа. Я знал, что Панама – это страна, давшая имя каналу и шляпкам от солнца, но какое отношение она имела к столице Франции, я так и не понял. Ледяные файерболы.

– А «жареная»? – спросил я. – Откуда взялось это слово?

– Ну это просто, – ответил Хасим. – «Жареная», как у KFC.

Укладывая курицу в полосатые картонные ведра с логотипом «ЖКП», Хасим пытался подражать легендарному бренду из штата Кентукки; пойди он дальше, полковник Сандерс наверняка выкинул бы его из города. Французское слово «poulet» тоже вызывало сомнения. То, что мы закладывали в корзину фритюрницы, возможно, и правда имело отношение к курятине. Но я предпочитал не задумываться, какое именно.

За готовку отвечал Джамаль, тоже, как мне показалось, алжирец. Если поведение Хасима безошибочно выдавало в нем человека, надломленного жизнью, в Джамале я чувствовал искру оптимизма. Лет сорока пяти, он всегда носил фартук и резиновые сабо, стараясь походить на настоящего шеф-повара. У него был живот и двойной подбородок, посеребренный щетиной. Он утверждал, что вырос где-то рядом с Лиллем, но в подробности не вдавался. Французский был его родным языком. Иногда он заговаривал с Хасимом на каком-то алжирском диалекте, чтобы я не понимал, о чем идет речь.

В списке моих обязанностей значились мытье полов и чистка поверхностей жесткой щеткой. Хасим очень боялся санитарной проверки и думал, что уж лучше пусть от еды пахнет моющим средством, чем он потеряет лицензию. Часов в девять утра к черному ходу привозили два мешка замороженной птицы. Затем другой оптовик оставлял там несколько ящиков замороженной картошки. Думаю, продукты попадали к нам из Болгарии или Румынии в прицепе гигантского «Айвеко», за рулем которого сидел очередной извращенец вроде Мориса.

Сначала мы размораживали мясо в духовке при небольшой температуре. Я вручную перебирал содержимое мешков и выкидывал самые неказистые части, которые больше напоминали птичьи лапки или клювы. Остальное выкладывал на плоскую решетку, крепившуюся над глубоким металлическим корытом: когда с подтаявшего мяса начинало капать, вся жидкость собиралась в этой посудине. Пока я ковырялся с продуктами, Джамаль намешивал три большие миски специй. Для каждого блюда он придумал собственное название. В меню наша курица шла с тремя вкусами на выбор: «американским», «итальянским» и «восточным». Джамаль называл их по-другому: «деревенский», «мафия» и «термоядерный». В самый острый вариант – «восточный» – он засыпал целую гору кайенского перца, и все же был у нас один завсегдатай, каждый раз просивший двойную порцию «восточной» приправы – Джамаль называл ее «сибирской язвой». Ломтики картофеля он прямо замороженными бросал в металлическую корзинку и опускал в кипящее масло. Однажды я по неопытности решил хорошенько промыть чашу фритюрницы и залить в нее новое масло. Тогда Джамаль объяснил, что старое масло сливать нельзя – именно оно придает нашей курице неповторимый вкус, а еще предупредил: если Хасим узнает, что я трогал поддон, то выкинет меня на улицу. Замена масла влетала ресторану в кругленькую сумму.

В тот день мне не хотелось после работы сразу идти домой. Я сомневался, что американка разрешит мне провести еще одну ночь в своей квартире, поэтому решил, что у меня будет больше шансов, если я заявлюсь туда поздно и промерзший до костей. К тому же мне не терпелось покурить немного кифа. Я надеялся, что африканцы под платформой метро «Сталинград» согласятся что-нибудь мне продать. В моем кармане еще оставалось несколько евро.

Я выскочил на «Площади Клиши» и прошел через город мимо универмага «Тати» на наземную станцию «Барбес – Рошешуар»: местечко выглядело многообещающим, с правильной атмосферой, и я подумал, стоит сюда заглянуть, если визит к «Сталинграду» закончится неудачей. Боже, как же мне нравилось метро. Скорость и чудные названия. «Барбес – Рошешуар»! Ну правда, что это вообще такое? И, конечно, виды города…

Почему-то на этот раз у бесплатной кухни оказалось куда спокойнее, чем когда мы приходили сюда с Сандрин. Тут по-прежнему стоял стол, но на нем не было чана с горячим супом, а лежали лишь несколько бананов и куски багета, от которого я теперь планировал держаться подальше. Я спросил у одного парнишки, где можно найти не очень крепкий киф, но он, похоже, меня не понял. Когда я показал ему купюру в десять евро, он убежал прочь. Ко мне подошел здоровенный мужчина в кожаной куртке. Эти крупные западноафриканские лица очень трудно читать. Как в голливудских фильмах, когда ты до самого конца не уверен, окажется ли черный герой верным копом, который защитит своего босса от пули, или он будет злодеем, который при первом удобном случае отстрелит герою на хрен голову.

Стоило ему заговорить, как я сразу увидел себя со стороны – точно так же, как в тот раз, когда Тарик зашел в гостиную, чтобы объявить отцу, что уезжает. Этот Тарик выглядел немного испуганно и внимательно слушал, что ему говорил большой африканец. Время от времени он кивал, словно школьник, которого ругал учитель. Если бы он был собакой, он бы упал и перевернулся на спину. Африканец говорил, что это место вот-вот прикроют. Что оно не нравится полиции. Со дня на день там должны провести рейд, и если Тарик хоть немного соображает, ему нужно спрятать свои деньги и валить куда подальше.

Я еще чувствовал на лице тепло его горячего дыхания, когда вернулся в свое тело. Я подумал, может, хотя бы купить розовый чехол для телефона с кошачьей мордой, а то ведь получалось, что я зря пришел (мог бы подарить его своей квартирной хозяйке). Но вместо этого я решил пройтись и немного успокоиться. Я спустился по бульвару да Шапель и свернул на рю Танжер, потому что название напомнило мне о доме. Местечко оказалось дерьмовым: повсюду стояли новые здания, которыми какой-то умник наверняка попытался заменить старые. Круговая развязка на пересечении с рю Марок (Марокко) выглядела получше, но, прежде чем я попал на широкую авеню, мне предстояло пройти еще одну аллею, застроенную безжизненным уродством.

Признаюсь, разговор с африканцем выбил меня из колеи, поэтому я не особо следил за тем, куда иду и что творится вокруг (не то чтобы я когда-нибудь это делал). Правда, я все-таки обратил внимание на магазин с зеленой вывеской, на которой было два новых для меня слова: «deratisation»[23] и «desinsectisation»[24]. О значении я догадался, заметив в витрине картинки с изображением крыс и тараканов; рядом лежали ловушки и мешки с отравой. Стоило, наверное, записать их номер и передать Хасиму – может, они пришли бы к нам в кафе и перебили крыс и тараканов, а Хасиму выдали специальный сертификат.

Вскоре я вернулся обратно к «Сталинграду» и решил, что пришло время двигаться к Сандрин, в ее новую квартиру; надо было попытать счастья с американкой. Сразу скажу, что настроение у меня было необычное: сначала я увидел себя со стороны под платформой, а потом еще прошелся по улицам, названным в честь мест, которые остались в моем прошлом.

На авеню Фландр было очень холодно. Вдруг я заплакал – ничего подобного со мной никогда не случалось. Я боролся со слезами, сглатывая и кашляя, стыдясь себя.

Этот город совсем не походил на тот, что я видел по телевизору и в интернете, – в том Париже повсюду стояли кафе, а в них сидели прекрасные девушки. Мне было очень одиноко.

Взбираясь по ступенькам на платформу, я увидел молодую девушку, которая спускалась навстречу. Она посмотрела мне в глаза, и на мгновение задержала взгляд. На ней было распахнутое пальто и короткое шерстяное платье, на ногах – высокие кожаные сапоги и серые плотные колготки. Она шла, чуть подавшись вперед, отчего ее лицо тонуло в копне волос. С каждым шагом платье слегка собиралось у нее на бедрах. На губах я заметил темную помаду. Через плечо на лямке висела кожаная сумочка. Когда наши глаза встретились, я понял, что она была моей половинкой и что я не найду покоя и не смогу по-настоящему жить до тех пор, пока она не станет моей. Я знал, что она тоже это знает.

Поравнявшись со мной, девушка бросила на ступеньки билет, сложенный в форме латинской буквы «V». А затем я потерял ее из виду.


Уже стемнело, но, даже несмотря на то, что до площади Италии мне пришлось проехать восемнадцать станций, добрался я туда слишком рано. Я сел на розовой ветке, которая тянулась через весь город: на севере конечной значилась станция «Ля Курнёв – 8 мая 1945», а на юге – «Мэри д’Иври». Даже такому преданному поклоннику французского метро, как я, некоторые названия станций казались слишком вычурными. Что такого важного случилось 8 мая 1945 года? Неужели стоило называть в честь этого события станцию метро?

Разыгрывать голодного и холодного бродяжку перед Ханной было еще рановато. О возвращении на двадцать первый этаж промозглого «Сараево» и речи быть не могло. Единственный выход – последовать совету Сандрин и разыскать бордель с китайскими проститутками.

Беда в том, что у меня не было никакого опыта в этом деле. Дома встретить проститутку невозможно, разве что в одном из прибрежных отелей, где всякие богачи – особенно русские и арабы из Персидского залива – всю ночь распивают дорогой виски и нюхают кокаин. Я не понимал, что искать: красные фонари, или женщину с пуделем, или, может, что-то еще? Вдруг она посмеется над моим возрастом? Заразит меня сифилисом или СПИДом? Что если зиб подведет меня в самый ответственный момент? Побродив с полчаса вокруг «Олимпиад», я настолько замерз, что осмелился попытать судьбу в небольшом заведении под вывеской «Пекинский массаж красоты». Конечно, про бордель там ничего не говорилось, но местечко выглядело многообещающе. В витрине стояли бумажные цветы и доска с ценами; из всего списка я мог позволить себе лишь одну процедуру – получасовой «шведский массаж». Ну, хотя бы согреюсь.

Толкнув стеклянную дверь в металлической раме, я услышал звонок. За стойкой ресепшен никого не оказалось, но через минуту ко мне вышла молодая китаянка в рабочем халате. В руках она держала ведро и швабру. Она спросила, что мне нужно.

– Массаж, пожалуйста, – ответил я.

Женщина встала за стойку.

– Какой?

– Вот этот, – ткнул я пальцем в ценник. – Полчаса.

– Тридцать евро. – Китаянка протянула ладонь.

Получив с меня деньги, она поставила ведро и швабру в угол и велела идти за ней.

Пройдя через заднюю дверь, мы спустились на две ступеньки и попали в темную комнату, посреди которой лежал матрас.

– Ложись. Я вернусь.

Выходит, массаж тут делают уборщицы?

– Одежду снимать? – поинтересовался я.

– Да. Снимай и ложись.

– Всю?

– Да.

Интонация не очень-то приветливая. Мне никогда раньше не делали массаж, но в кино герои обычно располагались на специальном столе с дыркой для лица, рядом обязательно лежала стопка горячих полотенец, а по комнате разносился перестук ветряных колокольчиков. С трудом удерживая в голове этот образ, я улегся на матрас. Без одежды мне было холодно, но, по крайней мере, простыня оказалась чистой.

Спустя пару минут уборщица вернулась и зажгла две свечки. Теперь на ней было короткое платье, открывавшее голые ноги. В каком-то смысле она была даже симпатичной, хотя складывалось впечатление, что происходившее ее раздражало и она бы с куда большим удовольствием мыла полы.

Китаянка вытащила из кармана платья мобильный телефон и, проверив сообщения, села на колени рядом с матрасом. Я закрыл глаза и стал ждать. Вскоре я почувствовал что-то холодное на спине. Масло. Женщина принялась втирать его в мою кожу круговыми движениями ладоней. Через некоторое время она перешла к моим ногам.

– Сколько тебе лет? – спросила она.

– Двадцать три.

Ничего не ответив, женщина продолжила массировать мои ноги. Затем она выдавила еще немного масла и прошлась по моей заднице. Когда один из ее пальцев прикоснулся к линии вдоль моей тизи, я содрогнулся. Никто никогда меня там не трогал.

– Не нравится?

– Нет, нравится.

Ее рука скользнула глубже, между моих бедер, и вскоре я почувствовал, как она массирует мне мошонку. Я вновь дернулся, хотя ощущения были довольно приятными. Мой зиб жил собственной жизнью и к тому моменту уже сильно набух. Затем китаянка еще немного помяла мои плечи и руки, но это было скучновато.

Минут через десять она скомандовала:

– Теперь повернись.

Переворачиваясь на спину, я подумал: «Ну наконец-то!» Мой зиб одобрительно кивнул. Я, конечно, не думал, что она будет делать мне комплименты, но все-таки надеялся, что она что-то скажет. Но женщина лишь молча выдавила на руку еще немного масла и принялась за мои голени. Когда она добралась до верхней части бедер, у меня напряглась уздечка, но вдруг у китаянки зазвонил телефон, и она отвлеклась, чтобы ответить. Свободной рукой она по-прежнему мяла мое бедро, но делала это вполсилы, бормоча что-то по-китайски в трубку. Через некоторое время я услышал, как мужчина на другом конце провода сбросил звонок. Женщина вновь повернулась ко мне и стала с усердием гладить мой набухший зиб, словно ей впервые было не все равно.

– Нравится?

Еще как!

– Да.

– Хочешь еще?

– Да.

– Плати еще тридцать евро.

– Что? Но я ведь уже заплатил.

– Это не входит.

– У меня нет тридцати евро.

– Сколько есть?

Взглянув на стенной крючок, на котором висели мои джинсы, я решил проверить карманы. Ходить со стояком оказалось очень неудобно, к тому же я чувствовал себя немного глупо. Пересчитав всю мелочь, я сказал:

– Четырнадцать… Нет, постойте. Восемнадцать. Остальное я могу занести в другой раз.

Когда я лег обратно, китаянка недовольно хрюкнула, но все-таки продолжила работу. Немного помассировав мне грудь и бедра, она опять дотронулась до моего зиба, и в ответ он сразу всколыхнулся. Надеясь ускорить процесс, я представил, как Лейла помогает Фариде раздеться и как мисс Азиз наблюдает за ними со стороны. Но стоило мне только добраться до самого интересного момента, когда мисс Азиз уже начинала расстегивать молнию на юбке, как вдруг откуда-то из глубины помещения послышался детский плач. Китаянка отдернула руку и вскочила на ноги.

– Жди. Я вернусь, – сказала она.

Я полежал минут десять, слушая детский рев, а потом оделся и вышел на промозглую улицу.


В тот вечер американка Ханна приготовила ужин и пригласила меня и Сандрин поесть вместе с ней. Она сказала, что такое блюдо часто готовила ее мать и называлось оно «мясной хлеб». Я боялся, что в нем окажется свинина, но американка заверила, что там только «говяжий фарш, овсяные хлопья, пара томатов и немного секретных специй». На вкус, как ни странно, было неплохо.

После ужина я прикурил сигарету и, чтобы как-то поддержать разговор, решил поделиться с девушками событиями дня. Конечно, про массаж я рассказывать не стал – слишком стыдно. Я надеялся на фантастическое приключение с Лейлой, а в итоге столкнулся с суровой реальностью в компании работающей матери.

– Можешь не курить в квартире? – попросила Ханна.

– Конечно, извините. Итак. Чем вы занимаетесь? Вы учительница?

– Нет, я занимаюсь наукой. Недавно получила докторскую степень, а сюда приехала, чтобы собрать материал для книги. Она о том, что происходило в Париже во времена немецкой оккупации.

– Немцы оккупировали Париж?

– Да, – ответила Ханна, на мгновение прикрыв рукой рот.

– Почему? Когда?

– С 1940 по 1944 год. А ты не знал?

– Я не дружу с историей.

Я жгуче покраснел и в надежде спасти подмоченную репутацию решил задать американке какой-нибудь каверзный вопрос. Я сказал:

– Сегодня в метро я проезжал одну станцию. Называется «Ля Курнёв – 8 мая 1945 года». Скажите, что такого особенного случилось в этот день? Раз уж вы историк.

Гамбит казался безупречным, но в ответ, к моему большому удивлению, девушки во весь голос рассмеялись. Сандрин до того разошлась, что под конец визжала, как ослица.

– В Европе 8 мая отмечают День победы, – объяснила Ханна. – Окончание Второй мировой войны.

– Неужели ты и этого не знал? – спросила Сандрин, кое-как сдерживая очередной приступ смеха.

– Очевидно так. – Мой ответ получился немного враждебным, и, чтобы не усугублять положение, я попытался говорить голосом скучающего обывателя: – Ох уж это парижское метро, да? Ну и названия! «Барбес – Рошешуар». Еще попробуй выговорить! Или это тоже намек на что-то известное, о чем мне следовало бы знать?

– Эту станцию построили на пересечении двух улиц, отсюда и название, – сказала Сандрин.

– Барбес был знаменитым революционером, – улыбнулась Ханна. – Он приехал в Париж из Гваделупы.

А Рошешуар поначалу служила настоятельницей женского монастыря, а потом возглавила христианскую миссию.

– Да откуда вы все это знаете? – воскликнул я, не веря своим ушам.

– Ну я же историк. – Девушка улыбнулась. – К тому же десять лет назад я провела в Париже целый год. Совсем одна, без друзей. Мне очень хотелось хоть чем-то себя занять, поэтому я занялась французской историей.

В голосе Ханны слышалась мягкость; в отличие от Сандрин, она не стремилась ужалить меня при первой же возможности.

– И что же, эта монашка в итоге поплыла к революционеру с какой-то миссией?

– Ну не совсем, конечно. Да и плыть ей вроде не пришлось. Барбес к тому времени уже осел в Париже…

– То есть вы спускаетесь в метро, – подытожил я, – и думаете не о том, как бы поскорее добраться до любимого кафе, в котором вас уже дожидается любимый мужчина. Нет, вы думаете про историю. Неужели для вас и правда важнее революция и судьба какой-то незнакомой старушки-проповедницы?

– Получается, так. Может, это странно, но в моем возрасте очень сложно себя поменять.

– И вы не устаете?

Ханна улыбнулась.

– Бывает, но даже в такие моменты я верю, что оно того стоит. Иначе мир лишится глубины. История похожа на зеркало. Тонкий слой серебра за стеклом. Потеряв эту связь, мы потеряем способность к многомерному мышлению, без которой жизнь человека сводится к набору простейших команд. Как в интернете. Кликнуть. Открыть. Закрыть. Повторить.

Сказать мне было нечего. Этой учительнице удалось очень точно описать мою жизнь. К тому же я боялся ляпнуть какую-нибудь глупость, после которой Ханна разозлится и выставит меня за дверь. Я решил сменить тему и напомнить ей о своих достоинствах.

– Вам нужна помощь с переводом?

– Пока нет, спасибо. Может, позже.

Какое замечательное слово – «позже». В моей голове оно теперь ассоциировалось лишь с хорошим: с теплой квартирой, собственной постелью, чашкой кофе… К счастью, утром можно было не торопиться – моя смена в «ПЖК» начиналась только после обеда.

Глава 6

Обервилье – бульвар де ля Виллет

В тот вечер я допоздна пыталась объяснить Тарику (а все из-за названия какой-то дурацкой станции), что во Франции давно укоренилась всеобщая антиклерикальная позиция, согласно которой всякая религия годится лишь на экспорт, да и то в самые далекие колонии – например, в Индокитай. Упомянув какой-то малозначительный факт из истории Алжира, я заметила, как парень сразу оживился. Тогда я рассказала ему про «черноногих» учителей, которые, сами того не желая, вырастили целое поколение алжирских бунтарей. Из года в год они стояли перед учениками и с упоением травили байки о славных подвигах французской революции, тем самым постепенно прививая тем самые опасные идеи. В какой-то момент я посмотрела на часы: по местному времени уже перевалило за полночь. Не найдя в себе сил отправить парня на мороз, я снова оставила его в гостевой комнате.

На следующий день я взялась за работу в полную силу. После завтрака и горячего душа, решив не будить своих постояльцев, я тихонько выскочила на пустую улицу Перепелиной горки. Чтобы не делать две пересадки в метро и немного размять ноги, я дошла пешком до площади Италии. Тут город постепенно становится шире, перетекая в южную часть с ее просторными светлыми улицами. Зайдя в поезд, я почувствовала, как в ребра мне уперлось содержимое сумочки: ноутбук, блокнот и ручки. Впервые за многие годы я почувствовала, что занимаюсь именно тем, чем должна. Интересно, в какой момент окончательно решилось, что мое призвание на этой земле – работа сыщика? В конце концов, ведь были же у меня и другие способности. Я вполне сносно играла на фортепиано, а в колледже меня как-то раз даже приняли в местную команду по теннису. Но в итоге оказалось, что истинное счастье я испытываю лишь тогда, когда, напившись кофе, выхожу в холодное утро на задание: вернуть к жизни очередного мертвеца.

Вспоминая свои подростковые годы, я невольно вспомнила и Уоррена. Забавно, что мне довелось расти именно с таким братом: когда я сомневалась, он был совершенно уверен; когда я видела впереди лишь темноту, он видел свет. Порой мне с трудом верилось, что мы родные. К тому же Уоррен был красивым, а обо мне такого никто и никогда бы не сказал. В детстве мы дружили, но, став подростками, отдалились друг от друга. Я постоянно ходила в библиотеку и читала запоем все подряд, книги самых разных авторов, написанные в самых разных жанрах. Наверное, именно тогда моя повседневная речь стала несколько витиеватой. Я обожала писателей-южан, особенно Фолкнера и Юдору Уэлти. Чуть позже, когда я влюбилась в британских романистов, мой учитель литературы стал говорить, что все мои эссе написаны «с английским акцентом» – до того все было серьезно. Уже в колледже, как и все мои сокурсницы, я увлеклась идеями американских феминисток, однако в вопросах политики всегда обращалась только к французам: от де Токвиля (отчасти потому, что он, похоже, был единственным за всю историю страны французом, которому нравилась Америка) до Мишеля Фуко. К тому же у меня, как и у моей подруги Жасмин Мендель, была необъяснимая слабость к Жульену Бенде – известному радикалу первой четверти двадцатого века.

Пока я зачитывалась книгами, Уоррен увлекся бизнесом и стал подрабатывать на консервной фабрике. Я сказала ему, что работа у конвейера – худшее, что может случиться с человеком.

– Послушай, сестренка, – ответил он, – я же не стою на линии. Вот закончу бизнес-школу и пойду в менеджмент, а потом, глядишь, открою собственное дело.

Рассуждал он вполне логично, и в тот момент мне не хватило ума, чтобы понять, почему его решение вызвало во мне такую неприязнь. Зато отец мною гордился: его дочь «смотрела на жизнь по-философски» – так он это называл. Он часто говорил, что никому из его сослуживцев не удавалось объяснять что-то новое так, как объясняла я.

– Но ведь она так сложно говорит, – как-то раз пожаловалась ему мать. – Ни один мужчина не станет это терпеть.

– Ну, может, и не в мужчинах счастье, – ответил ей отец. – Она сама так говорит. Она ведь у нас феминистка.

Каким же все-таки хорошим был мой папа.

Кандидатскую диссертацию я писала под рабочим названием: «Работа, семья и гендер: француженки в оккупированном Париже, 1940–1944 годы». Теперь, как я и сказала Джулиану, я собирала материалы для книги – точнее, для одной ее главы, – над которой трудилась наша кафедра. Пятью годами раньше профессор Путнам опубликовала биографию Жан-Пьера Тимбо, секретаря профсоюза сталелитейщиков. Его и еще двадцать шесть французских пленников казнили нацисты – в наказание за убийство немецкого офицера в Нанте в 1941 году. Путнам писала скорее доходчиво, из-за чего некоторые не воспринимали ее работу всерьез. Зато ее книга снискала популярность далеко за пределами академического мира, и в краткий миг славы наша кафедра даже нашла дополнительное финансирование. Зная, что у колледжа теперь есть лишние деньги, Путнам открыла вакансию и в итоге наняла меня.

Прочитав биографию Тимбо, я долго не могла поверить, что французское Сопротивление было столь малочисленным. Путман объясняла это так: «Большинство местных жителей осуждало расправу над нацистами – включая тех, кто их ненавидел. Все потому, что за одного убитого немецкого офицера нацисты казнили как минимум двадцать пять ни в чем не повинных французов».

Потом я прочитала все работы Путнам о периоде оккупации. Написанное, конечно, никоим образом не укладывалось в общепринятую легенду о французском Сопротивлении. По версии Путнам, настоящая история была достаточно мутной. В 1942 году, после введения указа о трудовом режиме, молодые французы оказались перед выбором: горбатиться на немецких заводах, обслуживая нацистский режим, примкнуть к Сопротивлению или исчезнуть без следа. Но француженки того же возраста не имели столь четких альтернатив. Если мужчины могли убежать и стать героями, то большинству женщин приходилось оставаться: они растили детей и учились выживать, торгуясь с судьбой за каждый новый день. В деревнях некоторые девушки изредка шли на риск – развозили на велосипедах тайную корреспонденцию, – но парижанки жили в совершенно иных условиях.

Франции потребовалось не одно десятилетие, чтобы наконец заговорить о событиях тех долгих четырех лет, которые большинство французов предпочло бы забыть. Никаких воспоминаний, никакого исторического анализа – местные издательства не печатали ровным счетом ничего. Помню, еще студенткой я решила посмотреть в учебнике библиографию к периоду оккупации, и с удивлением обнаружила там чистый лист. Ни одной книги. Когда в 1972 году этот учебник впервые опубликовали в Америке, его автор – тридцатидевятилетний доцент Колумбийского университета – объяснял этот факт тем, что никаких источников попросту не было. Во Франции на тот момент не существовало ни одной официальной публикации, ничего. Чтобы «проникнуться атмосферой» того времени, автор порекомендовал кое-какие романы – вот в общем-то и все. Информацию, которая легла в основу учебника, он собирал лично, изучая немецкие архивы.

Когда я впервые оказалась в Париже, ситуация постепенно менялась. За год до моего приезда – и спустя почти полвека после окончания событий – президент Ширак наконец-то публично признал: французское правительство сотрудничало с Германией и под руководством нацистской партии проводило на территории страны антисемитскую политику. Еще позже появились доказательства того, что Франция не только согласилась на депортацию восьмидесяти тысяч французских евреев в Освенцим, но и сама регулярно «выступала с инициативами», опережая оккупантов (так, например, Франция предложила заполнять нацистские «поезда смерти» взрослыми и детьми из числа жителей Свободной зоны). В 1998 году Верховный суд признал Мориса Папона – бывшего префекта полиции округа Бордо – виновным в преступлениях против человечности. Именно этот приговор помог французским историкам собраться с силами и наконец-то приступить к собственному расследованию, несмотря на страх наткнуться в архивах на упоминания о «Папе».

Затем стали выходить первые книги по истории этого периода, в основном – глубоко политизированные.

Писали их почти всегда мужчины – и, конечно, о мужчинах. Но моя тема предполагала работу с сырым материалом, свободным нефильтрованным потоком человеческого опыта и личных переживаний. Через колледж я оформила абонемент в библиотеке Сорбонны, а потом отправила несколько заявок в фонды и небольшие исследовательские организации, которые занимались периодом оккупации, а также еврейской историей и женским вопросом. Первым делом я направилась в Девятый округ, во Франко-германский мемориальный центр имени Жана Моллана. Этим недавно созданным учреждением руководил директор-немец, а располагалось оно к югу от площади Пигаль, всего в нескольких шагах от музея художника Гюстава Моро.

Спустя минут двадцать я поднялась из метро «Сен-Жорж» и вышла в яркое прозрачное утро. Оглядевшись по сторонам, я с удивлением поняла, что стою на небольшой площади, в центре которой возвышается памятник известной французской куртизанке. К падшим женщинам в Париже всегда относились с известным почтением; надпись на памятнике сообщала, что когда-то местных девушек легкого поведения называли «Лореттами» — в честь здешнего собора Нотр-Дам де Лорет.

Центр Жана Моллана располагался во внутреннем дворе, попасть в который можно было с главной улицы, через небольшое служебное помещение. Именно таким мне когда-то и запомнился Париж: толстые стены из старого камня, новомодные стеклянные двери и нещадный жар центрального отопления. В приемной я отдала служащему центра свою фотографию, и тот стал меня оформлять. Глядя, как ламинируют мой пропуск, я вдруг почувствовала себя дома, словно вернулась из долгого путешествия.

Задумка была такой: отыскать в архиве аудиозаписи и письменные документы, которые могли бы рассказать мне новую, еще неизвестную историю Франции. Я надеялась найти в живых современницу тех событий, женщину, видевшую оккупированный Париж своими глазами. Если в 1942 году ей было, скажем, двадцать два, то сейчас должно быть восемьдесят шесть. Что ж, такое вполне возможно. Мне бы очень хотелось найти женщину, не просто заставшую тот период, но пережившую какую-то личную историю, благодаря которой я смогу заглянуть в прошлое и рассмотреть во мраке целую эпоху.

Поднявшись на второй этаж, я зашла в теплый аудио-зал; в воздухе пахло свежим деревом и краской. Я села в одну из кабинок и запросила индекс всех доступных аудиозаписей. Программа выдала список имен с краткой информацией под каждым. Мне нужно было сделать собственную подборку по ключевым фразам типа: «талоны на еду», «немцы», «уход за ребенком», – но у меня ничего не получилось, так как в архиве не нашлось ни одной перекрестной ссылки. Меня ждала долгая и кропотливая работа, результат которой зависел не только от моей выдержки, но и от удачи. Я стала просматривать каталог и через полчаса нашла подходящую запись.


ЛЕМАР, Жюльетт, род. 1920 г. Запись 1.

LYA T/WBTJM/KR/1943/8754/235А,

записано: 9 июня 1998 г.


К аудио прилагалась пояснительная записка от Центра: «Подробности жизни молодой женщины из рабочей семьи. Поддерживала отношения с немецкими солдатами. Не проявляла интереса к жизни соседей. Контрабандные продукты. Жертва чистки 1944 г.».


Перевернув свой мобильник экраном вниз, я надела наушники и нажала на экране кнопку «Воспроизвести».

Молодая парижанка Жюльетт Лемар проживала на рю де Танжер. Каждый день она спускалась в метро на станции «Обервилье – бульвар де ля Виллет» и ехала на работу в магазин одежды на улице Риволи. Остановив запись, я отыскала в своем карманном атласе рю де Танжер, но никакой станции метро там почему-то не оказалось. Судя по окрестностям – рядом находились северная часть канала Сен-Мартен и площадь Сталинграда, – район был довольно мрачным. Жюльетт говорила на очень чистом французском, с небольшим парижским акцентом; свою речь она как будто выучила наизусть, ну или, по крайней мере, тщательно продумала, опасаясь сказать лишнего.

Сначала я заметила под колоннадой какие-то темные фигуры. Шел дождь. Вскоре на пороге магазина возникли два немецких офицера. Они вежливо поздоровались и стали осматриваться. Со мной в ту смену работала подруга Софи. В торговом зале всегда находилось несколько девушек, не меньше шести – в любое время дня. Имейте в виду, тогда наш магазин считался большим и довольно модным.

При виде этой серой формы и начищенных до блеска ботинок мне всегда становилось не по себе. Я их боялась. Но Софи относилась к ним иначе. «Это просто одинокие мужчины, – говорила она. – Дома у них остались сестры. Такие же девушки, как мы». Владелец нашего магазина, месье Фланден, настаивал, чтобы мы держались вежливо со всеми клиентами. Но никакого списка правил или запретов у нас никогда не было. Разве что не суетиться и не создавать проблем.

Один из офицеров – тот, что был помоложе и с гладким пухлым лицом, – попросил показать ему кое-какие платья. У него была очень неприятная физиономия – в точности хряк с бесцветными ресницами. Кожа лоснилась. Но из-за своей формы и офицерского звания он считал себя лучше других.

Тот, что постарше, был довольно высоким, темноволосым и с грустными глазами. Я невольно обратила на него внимание. У него было больше медалей, чем у второго офицера, и выглядел он так, будто в Париж его отправили по состоянию здоровья – может, для войны с русскими он был уже староват. Подойдя к вешалке с платьями, где я пыталась что-то объяснить его сослуживцу, высокий офицер слегка наклонил голову и – если мне, конечно, не привиделось – слегка щелкнул каблуками. Затем он представился, назвав свою фамилию и звание: майор Рихтер. Сказал, что собирается в увольнение и хотел бы привезти жене подарок – перчатки. Кажется, его семья жила в Ротенбурге.

Обратившись ко мне, он попросил:

– Мадемуазель, окажите мне услугу. Примерьте, пожалуйста, вот эти перчатки. Мне нужно понять, как они сидят на дамской руке. У вас такие изящные руки, совсем как у моей жены.

Софи встала к прилавку с галантереей. Минут двадцать она перебирала ящики, предлагая офицеру одну модель за другой: лайка, мех, свиная и телячья кожа – примерив очередную пару, я протягивала офицеру руку, чтобы тот оценил посадку и фасон. Для этих немцев Софи разыгрывала поставщика, а я – манекенщицу. Я никогда не считала себя скромницей, но каждый раз, когда высокий офицер рассматривал мои руки в новой паре перчаток, мое лицо заливалось краской. При этом выглядел он очень серьезным, ни тени улыбки. Казалось, он принимал важное стратегическое решение или оценивал произведение искусства. У него было худое лицо с сероватой, гладко выбритой кожей.

В конце концов он выбрал прекрасную утепленную пару из лайки цвета темного шоколада, с декоративными швами и меховыми запястьями. Он хотел самостоятельно проверить качество выделки и дождался, пока я сниму перчатки и разложу их на прилавке. Потом он приложил перчатку к щеке, словно кожа на его пальцах была недостаточно чувствительной, и резко ее отдернул. Модель была дорогой, но в кошельке у него оказалась целая пачка банкнот.

Когда я стала заворачивать перчатки в бумагу, он вдруг сказал: «Простите, мадемуазель, не согласитесь ли вы со мной поужинать? Рядом с Оперой так много прекрасных ресторанов! Я договорюсь, чтобы потом вас отвезли домой на машине».

Я ушам своим не поверила и промычала что-то про строгих родителей, которые запрещают мне гулять по вечерам. Тогда он ответил: «Разумеется, я понимаю. Простите меня. Спасибо за вашу помощь. И за ваши руки. Прощайте».

Я нажала на паузу и снова перечитала комментарий к аудиозаписи в каталоге. Там говорилось, что Жюльетт умерла пять лет назад, в марте 2001 года. Ей был восемьдесят один год. Какая жалость: судя по всему, она была чудесной женщиной.

Между парижанками и немецкими солдатами установились неоднозначные отношения. В первые месяцы оккупации большинство немцев попросту стыдилось своего присутствия в Париже. Присягнув на службу Гитлеру, они по-прежнему хранили верность идеалам прусской армии, в которой когда-то воевали их деды. К концу 1941 года военному коменданту Франции генералу Отто фон Штюльпнагелю настолько надоело постоянно преследовать участников Сопротивления, что он попросил Гитлера освободить его от должности. Историки утверждают, что именно его отставка и нервный срыв, пережитый по возвращении в Берлин, и подготовили почву для прихода в Париж СС. В отличие от генерала, эсэсовцы никогда не сомневались в оправданности репрессий и антисемитской политики.

Отто фон Штюльпнагеля сменил его двоюродный брат Карл-Генрих. Он ненавидел Гитлера и даже присоединился к группе заговорщиков, которые планировали покушение на фюрера. С Карлом Обергом, главой парижского подразделения СС, у них сразу установились крайне напряженные отношения. В результате молодые парижанки, стесненные в средствах и возможностях, – такие, как Жюльетт, – попали в еще более сложную ситуацию.

Следующая часть показаний Жюльетт звучала глуше. Может, она сидела слишком далеко от микрофона, а может, просто устала говорить. В основном она рассказывала о доме, родителях и о том, чего ждала от жизни, будучи простой девочкой из рабочей семьи. Она упомянула имена двух школьных подруг: Жоржетт Шевалье очень любила кататься на велосипеде, а Ивонн Боне, похоже, больше интересовалась мальчиками.

Всех нас объединяла какая-то невероятная энергичность. Война пришла в наш город в самый неподходящий момент. Мы просто хотели работать, ходить на танцы и кататься на велосипедах. Но Париж опустел. На улицах стало очень тихо. На свидания нас не приглашали, потому что парни нашего возраста сидели в лагерях для военнопленных. Потом еще и комендантский час ввели. Всем нам так или иначе приходилось выбирать. Моя подруга Ивонн решила, что в таком сумасшедшем мире ей дозволено все – даже свидания с немецкими солдатами. Если, конечно, кто-то ее пригласит. А меня она всегда считала слишком порядочной и часто поддразнивала. «Сидя в родительской квартире, ты никогда не найдешь мужа», – говорила она.

Другая моя подруга, Жоржетт Шевалье, распорядилась собой иначе. Она всегда была очень подвижной и спортивной. Если выпадала свободная минутка, она обязательно каталась на велосипеде или плавала. Как-то раз летом она пригласила меня в Вогезы. Весь день мы с ней гуляли по горам, а вечером болтали у костра – так и подружились. Я очень боялась, что она примкнет к какой-нибудь организации и попадет в историю. Мои опасения оправдались.

Вскоре я совсем перестала понимать ее речь. К счастью, при оформлении пропуска мне выдали специальный пароль, по которому я скачала аудиофайл на свой ноутбук. Если что, продолжу дома, в более спокойной обстановке.

После работы мне хотелось выпустить пар – отвлечься от мыслей о Жюльетт и восстановить контакт с сегодняшним днем. Я шагала по рю Виктора Массе, среди типичной застройки в стиле Османа; вдоль дороги торчали черные железные колышки – для защиты тротуаров от любителей неправильной парковки; отели – недорогие, но с хорошей репутацией. В Девятом вообще много таких улочек – скромных и тесноватых. Этот округ всегда жил своей жизнью, не обращая внимания на бесконечный круговорот мигрантов, денежных потоков и модных трендов. Наверняка его никогда не называли «актуальным», или «перспективным», или «BCBG»[25], или каким-нибудь другим отвратительным словом, которые так любят использовать глянцевые журналы. Дойдя до пересечения с рю де Мартир, я вдруг подумала: если на этой улице действительно ничего не изменилось, почему же я никак не могу представить себе, чтобы обычная парижанка, вроде Жюльетт Лемар, ходила тут во времена оккупации?

Может, мне не хватало воображения? Мне и раньше порой казалось, что я так и не смогла до конца преодолеть типично детское восприятие истории как какого-то сказочного маскарада, чего-то, что на самом деле случилось в другой вселенной. В колледже нам всегда говорили, что нельзя относиться к истории как к «прошлому» или «иной жизни», и что на самом деле она – естественное продолжение настоящего, с которым связаны все люди, знают они об этом или нет. Профессор Путнам всегда советовала первокурсникам посетить вводную лекцию по квантовой физике, чтобы понять гибкую природу времени. Она водила нас на семинар по неврологии, где объясняли, как человеческий мозг создает иллюзию «себя» – «удобную фикцию», как называют ее специалисты. Путнам считала, что это поможет нам изменить представление об истории исключительно как о событиях с участием «великих людей» и перейти к осознанию истины: весь частный, личный опыт отдельных людей в конечном счете переплетен с общественной жизнью, создает ее ткань. И наша работа – исследовать эти отношения. На последнем курсе профессор задала нам цикл поэм «Четыре квартета» Томаса Элиота. Затем она велела повесить на каждую доску в каждой аудитории лозунг: «История – это Новая Англия сейчас». В оригинале Элиота эта фраза (только без слова «новая») встречается в финале четвертого квартета «Литтл Гиддинг», но, по мнению Путнам, впервые идея прозвучала во вступлении к третьему – «Драй Сэлвейджез», названному в честь скал, расположенных чуть дальше по побережью от того места, где она читала нам свои лекции.

Я была влюблена в происходящее и верила, что прошлый опыт человечества влияет на каждую секунду моего земного существования. Порой мне казалось, что мембрана смерти проницаема. Именно это чувство придавало моей работе настоящий смысл. Изредка я все же начинала сомневаться: вдруг я не справлюсь? В такие моменты мне становилось страшно, я очень боялась подвести людей, чья жизнь так сильно повлияла на наш сегодняшний мир.

Рю де Мартир петляла между винными магазинчиками, булочными и лавками с греческой и испанской бакалеей; попадались и французские – с рыбой и местными сырами. Перед поездкой на метро я решила немного побродить по окрестностям и вскоре очутилась на безымянной, ничем не примечательной улице. Первое, что я заметила, – букинистический магазин. Возле входа стояли ящики с книжным барахлом, но в витрине красовались старинные тома в позолоченных переплетах. Зайдя внутрь, я увидела седую женщину с пучком на макушке. Мы встретились глазами и улыбнулись, безошибочно определив друг в друге до боли знакомый типаж.

– Можно? – спросила я.

– Конечно, мадам. Смотрите, не стесняйтесь.

Спустившись по ступенькам в заднюю часть магазина, я оказалась одна в окружении деревянных полок. Я уже бывала в похожей комнате: такая же имелась в независимых книжных в Ипсвиче, Берлнигтоне, Массачусетсе и в Вермонте. Подобные места держат не ради денег, но из любви к знаниям. Я принялась листать фотоальбом со старыми видами Парижа и горожан. Там было все: уличные перекрестки, бары, газовые фонари, одинокие собачники в первых лучах солнца, мужчины и женщины под навесами кафе, ночные гуляки по пути домой. Совершенно тривиальные сюжеты, но композиция и техника мне понравились, да и само издание было неплохим, с приятной черно-белой печатью. Альбом охватывал период с 1934-го (год, когда на улицы Парижа вышли ультраправые радикалы) по середину 1950-х, включая время оккупации. Один снимок мне особенно понравился. Молодая девушка лет двадцати пяти, кожа – с легким оливковым оттенком, как у моделей Лартига, черные глаза-миндалины, а взгляд – и скромный, и вызывающий одновременно. Фотографию сделали в 1942 году. На девушке были строгий пиджак и боа из белого меха. Изысканный наряд, хотя совсем необязательно дорогой. Тонкие пальцы, легкий макияж… Такую красоту женщины, как правило, ценят больше мужчин. С виду типичная парижанка, но по рождению, возможно, и не француженка. Встречая таких женщин, обычно сразу хочешь узнать их получше: даже если они оказываются обыкновенными позерками, в их компании всегда весело.

Вглядываясь в лицо девушки, я чувствовала, как постепенно оживает ее взгляд. Говорят, что задача фотографа – «поймать» ускользающее мгновение. Но на снимке я видела не «пленницу», я видела свободу и движение. Никогда бы не сказала, что она «застыла в вечности». Такого вообще не бывает, даже если снимаешь сам себя на телефон. Щелчок затвора не останавливает момент, он есть часть этого момента.

Купив фотоальбом, я немного поболтала с седовласой женщиной на кассе, а, когда вышла из магазина, на улице уже темнело. По пути к метро я заглянула в супермаркет, купить продуктов на ужин. Лифт с потрескавшимися стеклянными дверями доставил меня в цокольный этаж, к холодильникам со свежей едой. Я набрала полную сумку и отправилась дальше, к метро «Нотр-Дам де Лоретт».

В поезде я обратила внимание на мужчину, который со спины очень напоминал Джулиана Финча. Когда он повернулся, оказалось, что лицо у него совсем другое – серьезное, грубое. Джулиан оставался для меня загадкой. Обычно он держался вполне добродушно, но время от времени начинал язвить, хотя и делал это с юмором. Казалось, он специально добавляет в голос мягкости, чтобы уютный бас смягчал жесткость произносимых слов. С чего он вообще взял, что я слушаю Джонни Митчелл? Неужели он считает меня одной из тех женщин, которые всегда идут на поводу у эмоций и, чуть что, сразу рыдают? Может, конечно, он сказал это из вежливости – просто потому что не знает других канадских певиц. «Про Джулиана ясно одно, – думала я, поворачивая на рю Мишель. – Его не так-то просто понять». Помню, как-то раз он пригласил меня и других ребят с нашего курса на вечеринку, которую устраивал в квартире Сильви на рю де Мароньер. Некоторые студенты пытались задавать ему личные вопросы, но он только отшучивался и травил байки о своей жене – о том, как ей повезло с чувством стиля и как однажды в галерее Маре она за бесценок купила настоящий шедевр.

Входная дверь оказалась заперта лишь на один замок. Переступив порог, я вдруг поняла, что рада своим гостям – Тарику и Сандрин.

– Мне уже лучше, – объявила Сандрин за ужином.

Судя по всему, так и было: красные пятна почти сошли, цвет лица выравнивался. В свежей одежде и с чистой головой она выглядела почти здоровой.

– Отлично. Какие у тебя планы?

Ответить она не успела, поскольку нас перебил Тарик.

– Можно, я покурю на балконе? – спросил он и сразу добавил: – Я прикрою за собой дверь.

Когда он вернулся, мы с Сандрин рассматривали альбом с фотографиями.

– …и вот еще люди… Вероятно, собрались в свой первый отпуск. Спасибо правительству Леона Блюма.

– Такие счастливые.

– Да. А здесь – моя любимая фотография. Из-за нее я и купила альбом.

Заглянув мне через плечо, Тарик выдохнул:

– Какая красивая.

– Такое впечатление, что мы с ней знакомы, – добавила Сандрин.

– Вот именно!

Я уже хотела перевернуть страницу, но Тарик меня остановил.

– Подождите! – взмолился он. – Можно мне еще немного на нее посмотреть?

Мы втроем уставились на девушку с фотографии. Та, в свою очередь, тоже не сводила с нас глаз – темных, почти черных.

– В ней что-то есть, – прошептал Тарик. – Мне кажется, я уже когда-то ее встречал.

Я боялась, что, в отличие от Сандрин, его чувства носят более приземленный характер, поэтому решила закончить просмотр и отложила альбом в сторону.

– Когда Сандрин уедет, можно мне остаться в маленькой комнате? – спросил Тарик и, чуть подумав, добавил: – Я могу сам покупать еду и платить вам за электричество и прочее. Если скажете, что вам надо, я схожу в магазин и все куплю.

– Прости, но я не ищу жильцов.

– Может, вам нужна помощь с переводами? Я готов. Со мной проблем не будет!

– Ладно, посмотрим.

Меня не беспокоило его поведение. По правде говоря, мне просто не хотелось нарушать привычный распорядок дня и все время отвлекаться на постороннего человека, который то приходит, то уходит, разбрасывает по квартире одежду и шаркает драными кроссовками. В моей голове уже сложился образ идеальной жизни – она предполагала уединение и постоянную умственную работу.

У меня не осталось сил на де Мюссе. Лежа в постели, я пыталась почитать «Ночные леса» – французский роман 1947 года, который, по мнению историка из Колумбийского университета, помогает «проникнуться атмосферой» Парижа в период оккупации. С трудом осилив первые несколько страниц, я незаметно провалилась в сон, в котором встретила ту самую девушку с фотографии. Она пряталась у Нотр-Дама, за одной из каменных опор, и, когда я проходила мимо, крепко вцепилась в мое запястье и прошептала: «Меня зовут Клемане».

Глава 7

Бир-Акем

Со дня моего побега прошло две недели, и я подумал, что настало время выйти на связь с домашними. Хотя бы сообщить им, что я жив. Отцу я написал е-мейл, в котором кратко объяснил, что теперь работаю в «сфере общественного питания» и снимаю собственное жилье «в Семнадцатом». Этот округ был достаточно далек от стремного Тринадцатого, где я на самом деле жил в гостевой комнате у Ханны. Семнадцатый – такой скучный район, что отец наверняка обрадуется, предположил я. Но он ничего не ответил.

Я не знал, как подступиться к Лейле, поэтому отправил ей селфи из метро с подписью: «Угадай, где я. Целую». Я не хотел ей этого показывать, но в глубине души все-таки надеялся, что она за меня переживает. Отправив сообщение, тут же выключил телефон: так я не стану каждые полминуты дергаться и проверять почту в надежде, что она прислала мне ответ.

Кажется, Хасим считал, что я работаю вполне удовлетворительно. И Джамаль больше не грозился засунуть мою голову во фритюрницу, когда я говорил ему, что «термоядерная» курица у него получилась недостаточно острой. На самом деле он оказался вполне ничего. Узнав о моем провале под платформой «Сталинград», он сказал: «Положись на меня». На следующий день Джамаль положил мне в руку маленький полиэтиленовый пакетик. Конечно, дома киф был натуральным и не в пример мягче, а этот наверняка выращивали в теплице. Но все же пакетик стоил мне всего десять евро, и для такой цены его содержимое оказалось очень даже забористым. Мне хотелось чуть-чуть расслабиться, не более того. Но под конец меня пробил холодный пот, а сердце колотилось так, будто вот-вот выпрыгнет из груди. Думать я мог только об одном: что, если все куриные части, которые привозят к нам в мешках, вдруг соединятся в одного огромного несчастного монстра-петуха? К счастью, продлилось это состояние недолго.

Неделю спустя, когда в кафе было пусто, мы с Джамалем сели вместе на кухне и решили покурить. Совсем немного, конечно, – мало ли, вдруг случится всплеск общественного интереса к нашей курице с «сибирской язвой».

– А ты всегда жил в Сен-Дени? – спросил я.

– Нет. – Джамаль шумно затянулся. – Мои родители родом из Алжира. А вырос я в лагере.

– Чего?

Оказалось, история довольно длинная. Наверное, всех тонкостей я так и не уловил, но в общем и целом дело было так. Во время Алжирской войны его родители жили с двумя дочками (старшими сестрами Джамаля, который на тот момент еще не родился) в Алжире, в небольшой деревушке. Алжирцы воевали с французами за независимость, и ситуация постепенно накалялась. В какой-то момент поползли слухи о пытках и «этнических чистках». В тот регион, где жила семья Джамаля, пришли алжирские отряды смерти, которые убивали не только «черноногих» французов, но и местных – тех, кто, по их мнению, недостаточно рьяно поддерживал идею независимости. Мирные жители рассудили, что в компании французских колонистов им будет безопаснее, поэтому организовали специальные отряды милиции, которые назывались «харки». После окончания войны, когда алжирцы наконец прогнали со своей земли французских захватчиков, «харки» быстро попали в немилость. Мягко говоря. Теперь на них охотились разъяренные толпы, считавшие их предателями. Тех, кого ловили, заставляли копать себе могилу, после чего расстреливали. Некоторым везло меньше: перед расстрелом их кастрировали, пытали и заставляли глотать медали, когда-то выданные Францией за верную службу.

Почесав седую щетину на подбородке, Джамаль снова от души затянулся. Говоря о прошлом, он выглядел очень спокойно – может, потому что уже порядком накурился.

В Алжире после войны убили десятки тысяч «харки». Они умоляли французов о помощи, но те даже пальцем не пошевелили, потому что не хотели нарушать условия мирного соглашения с алжирцами. Несколько тысяч «харки» все-таки сумели убежать во Францию, там их поместили в специальные лагеря и отказали им в праве на работу.

– Мои родители жили в лесу, недалеко от Лилля, – вновь заговорил Джамаль. – Родился я прямо там, в лагере. В конце концов отец не выдержал и сбежал, а потом постепенно вытащил на волю и нас. Смешно, но правда: амнистию нам так никто и не объявил.

– Так ты нелегал?

– Не совсем. Для них меня просто не существует.

– А Хасим?

– Его отец сражался против французов.

– И с ним, наоборот, все в порядке?

– Выходит, так. Его семья получила разрешение на въезд. Они приехали сюда официально, где-то в шестидесятых.

Ледяные файерболы.

На рю Мишель все было хорошо, но Сандрин я больше не видел. Однажды, зайдя в комнату, я не нашел там ни ее рюкзака, ни вещей – она как будто испарилась. На кровати лежала записка: «Т., я поехала в Англию. Я спросила Ханну про тебя, и она сказала, что подумает. Не кури в квартире, застилай постель – может, она тебя и оставит. Хотя бы на пару дней. Увидимся! Целую, Сандрин. P.S. Желаю тебе, наконец, переспать с какой-нибудь девчонкой и поскорее!» Для Ханны она тоже оставила письмо – в запечатанном конверте на столике рядом с роутером.

В первые два дня мы так ничего и не обсудили: вечером Ханна ушла на свидание с каким-то другом по имени Джулиан Финч, а на следующее утро я рано уехал на работу. В нашей парижской медине время тянулось медленно. Даже под толщей лет по-прежнему проглядывал старый Сен-Дени – такой же французский, как и весь остальной Париж. Там было все: христианский собор (Джамаль рассказывал, что в нем когда-то хоронили королей), старинные часовые башни, стены из светлого камня и черные крыши, по которым моросил дождь. Но все это больше напоминало ненужные декорации, которые остались на площадке от другого фильма. В новом кино совершенно другие герои: грустные арабы и африканцы (которых, с некоторой натяжкой, можно назвать менее продвинутой версией меня самого). Главный сюжет теперь разворачивается на фоне кривобоких овощей, бледных кусков халяльного мяса, ощипанных цыплят, цветастых шмоток, побрякушек, челночных сумок и пузырьков с поддельными духами. Воздух содрогается от смеси всевозможных арабских диалектов, на которых без умолку трещат нелегалы и беженцы, собравшись поутру на мокрой от дождя площади, подле гробниц французских королей.

– Плохи наши дела, да? – спросил я патрона в обеденный перерыв. – Давайте организуем доставку на дом. И разрекламируем ее в интернете. Или можно вешать на двери квартир листовки. Например, в Клиши-су-Буа. Там миллионы домов.

– Туда лучше не соваться. Опасный район, – ответил Хасим.

– Если вы мне заплатите, я сам схожу.

– Там живут одни преступники. И люди, из-за которых в прошлом году начались уличные протесты. Очень плохие люди.

– Можно купить велосипед. Или мопед.

– Не сейчас, – устало вздохнул Хасим.

В три часа дня я освободился и, как обычно, побрел к станции «Базилик де Сен-Дени». В вагоне я обычно стоял или садился на один из откидных сшрапоптепов, но в этот раз почему-то решил устроиться на жестких лавочках, которые стояли напротив друг друга, словно в кафе.

В окне я первым делом увидел свое отражение и черные синяки под глазами. Как у панды. И не только по цвету, но и по форме: сначала черные кольца, потом мешки, заполненные… Интересно чем? Жидкостью? Жизненным опытом? Между бровей лежали две глубокие морщины, а на лице росла густая борода, посеребренная на подбородке.

Мне нравилось смотреть на себя в зеркало и фантазировать. Я часто пытался представить себе, что ожидает в будущем этого красивого и необычного мужчину. На этот раз все было по-другому. Раньше я всегда видел в отражении молодого парня – того самого, что однажды велел мне уехать из родного города. Теперь мой двойник был намного старше: в изогнутой поверхности стекла его лицо казалось лицом шестидесятилетнего старика. Притом довольно потрепанного.

Я оглядел нутро вагона. У дверей, положив руку на верхний поручень, ехала девушка, с которой мы, кажется, уже когда-то встречались. Она подняла глаза и словно тоже меня узнала, только я не мог понять, кого именно: настоящего меня или того старика, что морщился в окне. Я почувствовал в ней что-то очень знакомое, и эта мысль вдруг пронзила меня, как электрический разряд. Я не мог пошевелиться.

Я думал о том, как каждый день тысячи женщин спускаются в метро и теряют себя в толпе. Я много раз это видел. Таких женщин больше не держит гравитация, и на короткий миг они способны превратиться в кого угодно. Потом они, конечно, возвращаются к свету и к своим настоящим жизням – или, по крайней мере, к тем жизням, которыми привыкли жить. Но в эти несколько минут, которые они проводят в поезде, они становятся кем-то другим. Из целой толпы безымянных женщин и девушек, которые встречались мне на мрачной Тринадцатой линии, по-настоящему запомнил я только эту. Глядя на нее, я ощущал необъяснимое одиночество.

И тут на секунду все неожиданно прояснилось. Я вспомнил, где видел ее раньше. Это была та самая девушка из фотоальбома Ханны.

Потом она отвернулась и посмотрела куда-то в другой конец вагона. На ней было платье из черного струящегося материала, который подчеркивал линию бедер, когда она наклонялась вперед, чтобы прочитать надпись на стене. Когда поезд качнуло, женщина слегка подалась в сторону, и я сумел разглядеть под тканью очертания пуговиц и какого-то ремешка вокруг бедер. У платья было высокое свободное горло. Под распахнутым пальто я заметил нитку бус и меховой шарф. Она смотрела в противоположную от меня сторону, на карту метро, и не могла знать, что я за ней наблюдаю. Я видел гладкость ее кожи, и грудь, и живот, и плавный изгиб мускулов на той руке, которая лежала на поручне. Ее лицо. И глаза. Такие глаза могли бы околдовать любого.

Больше она на меня не смотрела и, прижав к себе сумочку, выскочила на остановке. Я подождал несколько секунд и бросился за ней, услышав, как за моей спиной захлопнулись двери. Девушка сделала пересадку на «Площади Клиши», а потом еще одну – на станции «Шарль де Голль – Этуаль», ловко нырнув в один из подземных тоннелей, отделанных плиткой. Я едва успел вскочить следом за ней в вагон. Сколько полицейских боевиков я пересмотрел, но на технику слежки никогда не обращал особого внимания. Мне бы в тот момент очень пригодилась газета или хотя бы книга – чтобы прикрыть лицо.

Сразу за «Пасси» поезд выбрался из тоннеля на длинный открытый мост через реку. В небе медленно догорало зимнее солнце, но было еще светло. Где-то слева промелькнула Эйфелева башня, а справа в воде я заметил посудину типа угольной баржи. Вскоре объявили станцию «Бир-Акем», и женщина сошла. Остановка напомнила мне «Сталинград», с такой же высокой платформой и лестницей. Я следовал за незнакомкой, стараясь держать дистанцию примерно в десять метров. Вдруг я заметил, как она выбросила свой проездной билет и тот спикировал на ступени. Когда я подошел ближе, оказалось, что она сложила его в длину и под углом, чтобы получилась буква «V».

Спустившись, девушка повернула на юг и зашагала вдоль железнодорожной эстакады. Шла она довольно быстро (наверное, замерзла), слегка виляя бедрами; у нее были длинные ноги. Теперь идти за ней было проще, поскольку вдоль дороги стояли магазины. Если вдруг она обернется, я сделаю вид, что рассматриваю витрину – так всегда поступают полицейские в кино. Правда, на бульваре Гренель ничего интересного не продавали. Миновав кафе под большим красным козырьком с надписью «Житан», девушка повернула налево и вышла на узкую мощеную улицу. Вскоре я увидел фасад закрытого индийского ресторана, а рядом – чуть потрепанный темно-бордовый подъезд. Девушка ввела код на панели домофона и, крепко ухватившись за ручку, потянула дверь на себя. Наверное, я подошел к ней слишком близко: когда дверь начала закрываться, незнакомка выглянула из подъезда на улицу и поймала мой взгляд. Она не улыбалась, но и глаз не отводила.

Темно-бордовая дверь медленно закрывалась, и все это время девушка стояла в проеме, в своем черном платье с меховым воротником; у нее были ноги танцовщицы, а ступни оказались под углом, какой бывает на часах, когда те показывают без пяти два.


Еще минут сорок после случившегося я просто бродил по улицам. Оказалось, зимние дни в Париже вызывают совершенно особое чувство. Воздух – очень сырой и как бы заполняет тебя изнутри. Все вокруг выглядит недоступным, хотя, возможно, только для тех, у кого нет денег. В кафе «Житан» я мог бы позволить себе бутылку колы или чашечку эспрессо, но на plat du jour[26] с дополнительной порцией картошки мне бы не хватило. От идеи провести остаток дня в ресторанной духоте пришлось отказаться.

Может, дело было еще и в том, что все здания выглядели одинаково. Наверняка на то имелась причина, и Ханна могла бы рассказать мне обо всем, включая даты жизни архитектора. Но для большинства людей – таких, как я, которые не знают наизусть всю историю, – означало это только одно: живи ты хоть в самой богатой части Шестнадцатого или в самой затертой части Девятнадцатого, скорее всего у твоего дома будет черная крыша, облицовка из светлого камня, тяжелые парадные двери с кнопками домофона и балкончики на втором и пятом этажах. И дома эти никогда не будут слишком высокими, или слишком низкими, или широкими; нет, они спроектированы так, чтобы как раз помещаться в пространство между улицами. В моей медине все было совсем по-другому: старые дома кучковались как-то стихийно, и даже в Виль Нувель тебя не покидало чувство, что французы строили все наскоро и кое-как.

Но холодным зимним днем в Париже, когда садилось солнце… И клерки, и девочки-ассистентки из какого-нибудь дорогого магазина, и доктора, и школьники, и бедняки, которым едва хватало денег, чтобы заплатить аренду, – все они возвращались в один и тот же дом с современным лифтом, скользившим вдоль старинных пролетов лестницы. В каждой квартире лежал одинаковый паркет, в каждом коридоре пахло одинаковой едой. Когда ты спишь на полу у какой-нибудь Бако, на двадцать первом этаже какого-нибудь «Сараево», ты все что угодно отдашь, только бы обзавестись такой теплой недвижимостью. Как же мне хотелось принадлежать к тому кругу людей, что проживают в одном из этих округов, в одной из безликих квартир одного из этих безликих зданий. Но, с другой стороны, было что-то странное в городе, в котором две трети построек выглядят совершенно одинаково. Казалось бы, в такой ситуации ты рано или поздно захочешь перемен, захочешь приключений на стороне. Гуляя на холоде вдоль реки, я вдруг подумал, что всю эту парижскую архитектуру изобрели лишь для того, чтобы хранить секреты. Такое она производила впечатление.

Я шел вдоль железнодорожной эстакады; слева от меня шумела черная река. В голове все смешалось, и я никак не мог поверить, что встретил девушку-призрака со старинной черно-белой фотографии в самом обычном поезде парижского метро. Я уже не помнил, что увидел в отражении старика. В другой раз я бы об этом задумался, хотя бы на минуту-две. В любом случае в реальность я вернулся, увидев на причале памятник.

Передо мной стояла группа бронзовых фигур. На лицах у них застыло отчаяние. К тому моменту уже стемнело, поэтому деталей я разглядеть не мог, но, похоже, здесь собрались все поколения: родители с грудным ребенком, бабушка и дедушка с ребенком постарше, девочка с куклой в руках и молодая женщина – может, сестра, – которая прилегла, опершись о чемодан. Они выглядели как беженцы. Когда я подсветил их фонариком телефона, металл окрасился в зеленый цвет, и весь монумент приобрел грубоватые очертания, словно скульптору пришлось экономить на материале. На постаменте я прочитал надпись: «РЕСПУБЛИКА ФРАНЦИЯ. ПОСВЯЩАЕТСЯ ЖЕРТВАМ РАСИСТСКИХ И АНТИСЕМИТСКИХ ПРЕСЛЕДОВАНИЙ И ПРЕСТУПЛЕНИЙ ПРОТИВ ЧЕЛОВЕЧНОСТИ, СОВЕРШЕННЫХ ПО РАСПОРЯЖЕНИЮ ТАК НАЗЫВАЕМОГО «ФРАНЦУЗСКОГО ПРАВИТЕЛЬСТВА». 1940–1944 ГГ. МЫ НИКОГДА НЕ ЗАБУДЕМ».

Перед словом «CRIMES[27]» стоял артикль «DES», но буква «И» отвалилась. Должен сказать, надпись меня озадачила. Я понимал, что в ней скрывалось какое-то важное послание, но язык был таким обтекаемым, словно тот, кто это написал, очень не хотел в чем-то сознаваться, но в итоге ему пришлось.


Трудно сказать, что обо мне думала Ханна. Скорее всего она презирала меня, потому что я был слишком юн. Но в то же время своих чувств она немного стыдилась, потому что я к тому же был африканцем. Пусть и не такое уж малочисленное, но все-таки меньшинство (когда с нами еще жила Сандрин, я рассказал им историю «черноногих», алжирцев, берберов и бедуинов). Может, Ханна хотела доказать самой себе, что у нее нет предрассудков по отношению к таким людям, как я, но ей с трудом удавалось скрыть ужас во взгляде каждый раз, когда я оставлял кроссовки в коридоре или того хуже – в гостиной. И все же порой я чувствовал, что ей нравится моя компания, иначе в ее странноватой жизни не было бы ничего, кроме прошлого и мертвецов.

Как и предсказывала Сандрин, в конце концов Ханна разрешила мне остаться в квартире на испытательный срок. У нее были очень строгие правила посещения ванной комнаты, да и вообще я быстро понял: малейшая оплошность с моей стороны – и она отправит меня обратно в «Сараево» быстрее, чем я успею сказать «TangFreres».

И все же, когда она согласилась, я испытал такое облегчение, что решил всерьез постараться.

– А что, этот Джулиан Финч – он твой парень? – спросил я как-то раз во время совместного ужина.

– Что? Конечно нет. Он просто приятель, мы познакомились десять лет назад.

– Получается, и он в каком-то смысле историческая фигура.

Ханна рассмеялась, и я понял, что никогда прежде не слышал ее смеха. На самом деле мне было интересно, занималась ли она с этим Джулианом сексом, да и вообще занималась ли она сексом хоть с кем-то, или, может, она уже слишком старая, или ждет мужчину, который бы на ней женился.

Насмотревшись фильмов и сериалов, я решил, что в отличие от Лейлы, Васи, Каширы и других девчонок, с которыми я дружил в Марокко, американки могут без раздумий переспать с любым парнем, если тот им нравится. Помню, в одной старой американской комедии был отличный момент, когда героиня – молодая девушка из Нью-Йорка – очень долго перечисляла мужские имена; это были имена мальчиков, с которыми ее соседка по комнате, называвшая себя девственницей, «развлекалась» на первом свидании.

Но такое поведение никак не вязалось с серьезным характером Ханны. Небольшого роста, стройная, с двумя седыми волосками в густой темно-каштановой шевелюре, она редко красилась и обычно ходила в джинсах; правда, когда встречалась с Джулианом, она немного прихорашивалась: красила губы и надевала юбку. Она, конечно, была не красавица, уж прямо скажем, не Лейла, но выглядела вполне привлекательно, особенно когда, разнервничавшись, откидывала рукой волосы с лица.

Вдруг она снова вернулась к моей непреднамеренной шутке про Джулиана, отчего в воздухе на мгновение повисла неловкость.

– Иногда мне кажется, что мертвые незнакомцы – единственные мои друзья, – сказала Ханна, наливая себе уже второй за тот вечер бокал вина. – Порой я чувствую с ними какую-то связь, которой нет, когда я общаюсь с настоящими людьми – например, с однокурсниками, коллегами или соседями. Думаешь, это странно?

Знаете, кого она мне напоминала? Мисс Азиз. Каждый раз в конце лекции та пыталась заставить нас «подумать самостоятельно». Чтобы заманить нас в обсуждение какой-то темы, она начинала рассказывать совершенно безумные вещи, и рано или поздно одному из нас, студентов, приходилось заговорить.

Ханна протянула мне бутылку. Вино я не любил, но сказать об этом прямо было как-то неудобно, поэтому я кивнул, и она налила мне немного в пустой стакан, из которого я пил за ужином воду.

– Так что ты думаешь, Тарик?

Она что, пьяная? Неужто с двух бокалов? За всю свою жизнь я выпил так мало вина, что даже не знал, сколько нужно, чтобы напиться. Может, двух бокалов было вполне достаточно.

– О чем?

– Думаешь, это странно, – переживать о мертвых незнакомцах сильнее, чем о живых людях рядом с тобой?

– Не знаю.

– Да ладно тебе! У тебя должно быть хоть какое-то мнение. Подумай об этом!

Но думать я мог только обо одном: у меня была своя комната в теплой квартире с батареей. Я покупал продукты и старался не разбрасывать свои вещи, но просить от меня чего-то большего? Если вместо нормальной аренды хозяйка квартиры собирается требовать от меня разговоров…

На самом деле мне хотелось рассказать ей про ту девушку из фотоальбома и как я шел за ней до подъезда. Но я боялся, что Ханна рассмеется и скажет, что я все выдумал. А то и вовсе выкинет меня на улицу, окрестив охотником за женщинами.

– Ну давай, Тарик! Скажи хоть что-нибудь!

Прокашлявшись, я заговорил:

– Ладно. Кое-что я расскажу. На днях я спускался в метро «Сталинград» и увидел там девушку, молодую женщину, которая шла мне навстречу. Я почувствовал, будто мы с ней уже встречались. Может, в другой жизни. Хотя нет, не так. Я почувствовал, что она – моя вторая половина, человек, с которым мне суждено провести всю оставшуюся жизнь. Нет, и это не то… Не могу объяснить.

– Продолжай, пожалуйста. – Ханна улыбалась, но по-доброму, без насмешки.

– Что-то в ней как будто говорило со мной – но не с тем, кто я сейчас, не с тем парнем, который постоянно разводит вокруг бардак и работает в дерьмовой забегаловке. Мне казалось, она была предназначена мужчине, в которого мне только предстоит превратиться, мужчине, которым я уже и так являюсь где-то в глубине души. Он старше и лучше меня, но он уже там, под всей моей неуклюжестью и прочей ерундой, с которой живут все молодые, и все подростки, и все такие же, как я.

– Думаю, со мной случалось нечто подобное, – сказала Ханна, а потом спросила: – И что же ты сделал?

Такой реакции я не ожидал. Я был уверен, что она надо мной посмеется. Я ответил:

– Пошел прогуляться, чтобы немного проветрить голову.

– А где находится «Сталинград»? Не могу вспомнить.

– Знаешь, где бульвар де ля Виллет? Ля Шапель? Вот в тех краях. Гадкое местечко. В верхней части канала. Помню, что я вышел туда через рю де Танжер и рю Марок. Из-за этих названий я тогда еще вспомнил о доме. Там же мне попался какой-то магазин, в котором продают ловушки для крыс.

– Значит, Танжер, – задумчиво протянула Ханна. – Что-то такое припоминаю. Кажется, это название попалось мне на днях в моем исследовании.

Она взяла со стола большой блокнот.

– Ну да, вот же. Жюльетт Лемар. Я слушала запись ее воспоминаний. Судя по голосу, она была замечательной женщиной. Жила на рю де Танжер со своими родителями.

– Бедная Жюльетт. Может, в те времена район был получше.

– Они были бедны, но район, по-моему, считался вполне приличным. И вот еще… Каждый день она садилась в метро на станции «Обервилье – Бульвар де ля Виллет». – Ханна посмотрела на меня поверх блокнота. – Я проверила по карте, и оказалось, что такого метро больше нет.

– Давай посмотрим в интернете. Если с вай-фаем все в порядке.

Я достал телефон и, чуть повозившись, наконец нашел нужную информацию. Прочитав статью по первой ссылке, я сказал:

– Изначально станций было две: «Рю Обервилье» и «Бульвар де ля Виллет». Их объединили в 1942 году. А в 1946-м «в честь победы русских войск под Сталинградом, часть бульвара переименовали в площадь Сталинграда». Тогда же название поменяла и станция метро.

– Так это одно и то же место.

– Да.

В комнате воцарилась тишина. Ханна задумалась и теперь была где-то далеко. Полагая, что она ждет от меня продолжения, я спросил:

– А французы и русские воевали на одной стороне?

– Некоторые да. Но большинство воевало на другой.

– То есть все было сложно?

– Да. Под конец многие переметнулись.

Голос Ханны стал совсем чужим, словно она потерялась где-то в перипетиях прошлого и совсем забыла о моем приключении.

– Значит, Жюльетт была замечательной?

Ханна взглянула мне в глаза.

– Очаровательной, да. Хотя, конечно, судить я могу только по голосу.

– Думаешь, она была красивой?

– Может быть. А при чем тут это?

– Но как ты думаешь?

– Ну… Поклонники у нее точно были. У нее такой голос… Скромный, но в то же время уверенный.


В конце концов я все-таки дождался ответа от Лейлы. Она писала: «Как же тебе повезло! А у нас скоро экзамены. Мисс А. куда-то пропала. Говорят, заболела, но я думаю, что она вернулась на родную планету! У Найат появился мальчик, представляешь? Ему 12! Билли говорит, что побьет его, если увидит рядом с домом. Вчера в Медине я встретила твою мачеху, но она убежала прежде, чем я успела что-то сказать. Надеюсь, ты хорошо проводишь время. Присылай фотки. Целую. Л.».

Я несколько раз перечитал сообщение на случай, если вдруг проглядел какие-то слова: например, «ужасно по тебе скучаю» или «вот ссылка на фотографию моей груди». Но сообщение не изменилось. Оставалось только надеяться, что в слове «целую» прячется какой-то тайный смысл. Спустя несколько дней, убедившись, что никаких других смыслов в сообщении нет, я его удалил.

Дважды, отработав утреннюю смену, я снова ходил к мосту Бир-Акем и стоял там напротив темно-бордовой двери. Происходило это примерно в то же время, что и в первый раз. Девушка не объявлялась. Конечно, я не знал, зачем она вообще туда приходила: может, работала где-то поблизости или навещала подругу. А может, ей понадобился крысиный яд.

На третий раз я решил попытать удачи с самого утра. В тот день я работал в вечернюю смену и, встав пораньше, снова пошел к мосту. В поезде я подобрал старую газету и в шесть тридцать уже стоял напротив темно-бордовой двери.

Заняться мне было нечем, поэтому я решил почитать. В газете писали только про политику, торговлю и войну. Как студенту экономического факультета, мне полагалось интересоваться такими вещами, но, по правде говоря, прочитанное меня совсем не тронуло. Кажется, я впервые прочитал газету от корки до корки. Что сказать… Не думаю, что захочу повторить этот опыт в ближайшем будущем.

Иногда дверь открывалась, и оттуда выходили люди: старики, дети, молодые парни и девушки в джинсах и наушниках-затычках. Туда-сюда бегали строители и курьеры… Вскоре поражение стало очевидным: она здесь не жила, в лучшем случае навещала подругу, которая просто поделилась с ней ключами от домофона – для удобства.

Я уже почти смирился, как вдруг, в семь пятнадцать утра, дверь снова отворилась, и на пороге показалась знакомая фигура. На ней было то же самое пальто до колен и смешная шляпка. Таблетка? Так их, кажется, называют? Выглядела девушка стильно, но немного старомодно – в двадцать первом веке так точно никто не одевается. Ее образ больше напоминал о военном времени – когда была сделана та фотография.

К моему удивлению, она не пошла налево к мосту Бир-Акем, а повернула направо. Вслед за ней я шагал по маленьким улочкам, пока наконец не вышел к просторной площади, за которой начиналось Марсово поле. По левую руку, где-то вдалеке, виднелась Эйфелева башня. Поравнявшись с Эколь Милитер[28], я заметил в стенах здания вмятины, похожие на следы от пуль. Девушка не стала спускаться в метро, свернула налево, потом направо – на рю де Гренель, – потом спустилась по переулку и впорхнула в какую-то лавочку. Все это время я держался от нее метрах в двадцати. Подождав с минуту, я решил прогуляться мимо окна и посмотреть, куда же она меня привела. Оказалось, это было ателье – на стекле витрины я прочитал крошечную надпись: «Retouches. Transformations. Tons vetements»[29]. Я увидел, как в глубине помещения, за рядами швейных машин и грудами одежды, девушка сняла пальто и с кем-то заговорила. Видимо, она тут работала. Запомнив название улицы – рю де л’Экспозисьон, – я побрел обратно, домой.

Глава 8

Полковник Фабьен

В конце концов решение оставить Тарика в квартире на испытательный срок далось мне легко. Он постоянно пропадал на работе, и, бывало, мы целыми днями не видели друг друга. Когда-то давно я тоже была молодой и приехала в Париж совсем одна. Помня, чем тогда обернулась моя собственная поездка, я немного переживала за Тарика. Квартирант из него, конечно, так себе, но другой компании на тот момент у меня не было. Возможность поработать в уединении – это замечательно, однако настоящее одиночество – это чрезвычайно болезненное состояние.

Ради самосохранения мне потребовалось не просто забыть Александра, но выжечь всякое воспоминание о нем – из сознания и даже подсознания. Иногда, конечно, я давала слабину и позволяла себе фантазии. Но вот что странно: пытаясь представить себе, как он живет без меня, я всегда видела его одиноким. Его жена никогда не смогла бы дать ему то, что давала я. И дело было не во внешности (куда уж там!), не в красноречии, не в сексуальном драйве; я никогда не стала бы ему хорошей спутницей, не поразила бы его своим остроумием. Предложить я могла лишь одно. То, что называют абсолютной близостью. Я понимала, что нас объединяет нечто совершенное, безупречное.

Он тоже это понимал. А если так, то почему он меня отпустил? Почему согласился на жизнь, которая больше напоминала пытку? Ведь знал же он, что без меня – без второй половины – он не сможет быть собой.

Что касается моего собственного одиночества, я научилась с ним жить, как другие люди живут с хронической бессонницей или фарингитом. Как любили говорить некоторые взрослые в моем далеком детстве: «Это мой крест». Конечно, мне постоянно приходилось быть начеку и время от времени подыскивать новое лекарство. Именно поэтому, когда испытательный срок Тарика – одна неделя – подошел к концу, я услышала знакомый тревожный звоночек. За той неделей последовала еще одна, и к тому времени я уже приучила парня к некоторым правилам. Три недели, четыре, пять. Тарик, конечно, даже не догадывался, какую эмоциональную функцию он выполняет в нашем доме, но, с другой стороны, он бесплатно жил в отдельной комнате в Париже. Какая ему разница?


Откликнуться на вакансию научного сотрудника мне посоветовала Жасмин Мендель. Проведя два года в Африке, я наконец вернулась домой и теперь понятия не имела, чем заниматься дальше. От поездки остались невероятные впечатления, и все же я выдохлась. Сбор пожертвований, съемки обучающих фильмов, новые клиники и новые друзья… Все прошло замечательно, однако я понимала, что не смогу посвятить такой работе всю жизнь. Другие справлялись намного лучше.

У Жасмин как раз пустовала комната в ее гарлемской квартире. Я остановилась у подруги, надеясь, что вскоре определюсь с планами на будущее. В первую ночь мы с Жасмин проговорили до самого рассвета. Наш вывод был прост: даже объединившись, самые богатые страны мира не смогут обеспечить бесплатное образование всем детям из бедных семей; тем не менее кое-что сделать все-таки можно. Подобно тому как в любой стране более состоятельные люди обычно платят больше налогов, так же успешные страны-демократии со всеобщим образованием должны делиться богатством с неблагополучными соседями. Но отдавать этот долг нужно не колодцами и даже не лекарствами от малярии. Куда важнее, чтобы лидеры развитых стран донесли до развивающихся государств, насколько важны знания и понимание истории. Мы с Жасмин согласились, что это первейший моральный долг каждой просвещенной нации.

В Нью-Йорке я записалась в несколько волонтерских организаций и вскоре стала подрабатывать официанткой. Жизнь шла своим чередом, когда США при поддержке Великобритании ввели войска на территорию Ирака. Мы с Жасмин пришли в ужас от недальновидности американского президента и очень расстроились, что британец Блэр, похоже, тоже не понимает, как устроен Ближний Восток. Мы оплакивали провал англо-американской политики, окрестив происходящее – в память о нашем студенческом любимчике Жюльене Бенда – «предательством интеллектуалов». Получив образование в Йельском университете или в Оксфорде, ты обязан анализировать ситуацию и действовать соответствующим образом; однако эти мужчины, которым все самое лучшее досталось по праву рождения, променяли свой священный долг на политический рейтинг, который к тому же ничего им не дал в долгосрочной перспективе. Разумеется, очень скоро все всё поняли.

С такими мыслями я написала руководителю своей прежней кафедры, профессору Барбаре Путнам, с просьбой рассмотреть мою кандидатуру на должность научного сотрудника при колледже. Я решила, что раз уж не могу повлиять на политику собственной страны, то хотя бы попытаюсь понять тех, кто жил до нас. К счастью, Пут-нам согласилась. Отвечая на мое письмо, она сказала, что присутствовала на защите моей диссертации и оценила, с какой «беспощадной ясностью» я излагаю свою точку зрения. Тон ее письма показался мне немного снисходительным, но главное – меня взяли.


В следующий визит в Центр Жана Моллана я запросила новую выборку имен и аудиозаписей. И обнаружила файл с комментарием: «Рассказ начала с истории из детства. Поддерживала контакты со службами безопасности Германии и Франции, через общих знакомых имела контакты с иностранными агентами в Париже».

Редкий случай, когда героиня открыто признавалась в связях с немцами. К тому же в комментарии я не нашла дату смерти, а значит, хоть с момента записи прошло восемь лет, эта женщина еще могла быть жива.

МАССОН, Матильда, род. 1918. Файл 1.

LAAT / WTTJM / YS /1942/1074/416А

Записано: 27 фев. 1998


Меня зовут Матильда Массон. Я родилась в Париже в 1918 году. Мой папа лишился на войне ноги. Пережил Верден, но потом его ранило артиллерийским снарядом. Сначала он лежал в госпитале на передовой, а когда война закончилась, его отправили в Париж. К тому моменту, как родилась я, они с матерью не виделись два года.

Когда я была ребенком, со мной это не обсуждали. Я до сих пор не знаю, кем был мой настоящий отец. Моя сестра Луиза рассказывала, что, когда папа вернулся с войны, она сразу почувствовала, что что-то не так. Он не хотел брать меня на руки, не хотел со мной играть. Он не разговаривал со мной и даже не смотрел на меня, пока мне не исполнилось шесть лет.

Левую ногу ему обрезали чуть выше колена. После войны ему досталась старая должность, но работать стоя ему теперь было очень тяжело: к концу дня от постоянной нагрузки у него начинала ныть культя. Работал он на вожирарской бойне. Каждый вечер, с тех пор как мне исполнилось семь, я разминала папину культю, а потом смазывала ее маслом и присыпала порошком в тех местах, где прорывались мозоли.

В нашей семье было три сестры: я, Луиза и Элоди. Когда мне было лет двенадцать, папа пришел как-то с работы и сказал, что мы уедем из города на несколько дней. Мы не могли поверить. Отпусков тогда не давали. Семья у нас была бедная, жили мы в Бельвиле, среди таких же бедняков. Луиза тогда уже работала и с нами не поехала. Оказалось, что поездку организовала местная ассоциация ветеранов. Дело происходило в 1930-м, и большинство мужчин младше сорока уже были ветеранами. Моему отцу полагалось четыре дня отпуска.

В тот же день мы поднялись на последний этаж к месье Барро и одолжили у него чемодан – для меня и Элоди, которой тогда исполнилось шестнадцать. У отца была собственная сумка. Мы с сестрой оделись в лучшие наряды и еще по одному взяли с собой – на смену. Сначала мы доехали на метро до вокзала Сен-Лазар, а потом сели на поезд до побережья. Помню, дорога все никак не кончалась. В Нормандии мы вышли на какой-то остановке, прямо посреди леса, и купили на платформе хлеба и сыра. Я тогда еще подумала, как же за городом тихо. И повсюду пели птицы. В городе я никогда не слышала птиц, если не считать, конечно, чаек.

Когда мы добрались до места, нас ждала лошадь, запряженная в повозку. Она везла наши вещи, а нам пришлось идти пешком. Папе разрешили сесть рядом с извозчиком и посадить еще одного человека на соседнее место. Он выбрал Элоди.

Где-то через полчаса мы наконец выбрались к пансионату; всю дорогу мы с мамой шли пешком. Нам дали ключи от комнаты наверху, с двумя кроватями и платяным шкафом. Ванная у нас была одна на этаже, рядом с лестницей, зато из окон открывался вид на море. Нам сказали, что ужин в семь, но большая гостиная на первом этаже открыта в любое время. Мы с Элли сразу отправились туда и, рассевшись на диване, стали делать вид, будто читаем журналы.

Вдруг послышались чьи-то шаги. Мы тут же подняли глаза и увидели перед собой мужчину, вид которого нас напугал. На нем были костюм, рубашка и галстук, но лицо его будто вывернули наизнанку. У него было всего одно ухо, прикрытое пучком волос, вместо носа – вмятина, а вместо рта – темная дырка, в которой блестело несколько кривых зубов. Он что-то сказал, но мы с сестрой не разобрали что.

В дверях гостиной показались папа и мама. Папа зашел на костылях, постукивая деревянной ногой по паркету. Затем он поздоровался с мужчиной без лица. Потихоньку вокруг стали собираться и другие люди. У кого-то не было ног, у других вдоль туловища болтались пустые рукава. Одного мужчину закатили в кресле на колесиках. Самое страшное – лица. Безглазые, безгубые. Искалеченные.

Около семи в гостиную вышла домоправительница. Лет тридцати пяти, в черном вдовьем платье. «Для нас честь принимать в этом доме героев Франции», – сказала она. Зазвонил колокольчик, мы побрели в столовую и заняли наше место. Вокруг суетились молодые девушки-официантки в голубой форме – совсем не такие, как в Париже. Потом из кухни принесли суп и расставили его на столах. В один момент гости застучали ложками и стали есть. Элоди пинала меня под столом, но я старалась на нее не смотреть. Отец бросил что-то вроде: «Думал, они проявят больше уважения». Мы с Элоди весь ужин давились смешками, и, чтобы хоть как-то отвлечься, я рассматривала гостей.

Большинство взрослых были женаты, как и те, что жили с нами в городе. Я была уверена, что никогда не выйду замуж. Незаконнорожденная, да к тому же бедная и страшненькая. Какой мужчина захочет связать со мной жизнь? Никакой, пусть даже без лица. Может, в двенадцать лет о таких вещах думать рановато, но мы с моими сестрами думали об этом постоянно и сходились во мнении. Наши разговоры всегда сводились к одному. Бывало, мы сплетничали даже про Джина – мальчика, который разносил по нашему дому воду.

На следующее утро мама отвела нас с Элоди на пляж. Мы сидели под зонтиком, как вдруг к нам подошел тот самый мужчина без лица. Он приподнял шляпу и представился: Жером. Я так и не поняла, имя это или фамилия. Он пытался с нами заговорить, спрашивал, где мы живем. Мама не знала, куда смотреть, а я пригляделась и обнаружила, что один глаз у него почти нормальный. Даже приятный. А вот второй почти целиком затянут кожей.

Он спросил наши имена. Мама совсем разнервничалась, но не только из-за его внешности, но еще и потому, что он разговаривал с нами в отсутствие отца. К тому же не знаю как, но я сразу догадалась: в отличие от нас, месье Жером был совсем не бедным. Это нас тоже смущало. Потом Элоди зашептала что-то маме на ухо: оказалось, мужчина предложил ей прогуляться с ним вдоль берега.

Ничего удивительного. Хоть ей и было всего шестнадцать, выглядела моя сестра намного старше. Мы не знали, сколько лет месье Жерому, но большинству солдат в пансионате было около тридцати. Мужчина протянул Элоди руки и поднял ее с песка. Мать улыбнулась и помахала им вслед. Думаю, она была рада, что солдат наконец-то ушел.

На прощание Элоди скорчила мне рожицу. Она всегда была стройной, но с мощными икрами. Я увидела, как месье Жером выставил локоть, и моя сестра взяла его под руку. Я так ей завидовала. Именно тогда я впервые поняла про жизнь что-то очень важное: все может измениться в одночасье, стоит кому-нибудь протянуть тебе руку.

В тот вечер в пансионате давали рыбу. Дома мы ее никогда не ели. Мама спросила у отца, можно ли нам выпить немного вина. Сначала он не разрешал, но потом уступил. Мне вино не нравилось. Однажды Луизу угостил бокалом владелец нашего местного бара, и она оставила мне попробовать. Ей всегда давали что-нибудь бесплатно. Когда после ужина к нашему столику подошла официантка, чтобы забрать бутылку, оказалось, папа выпил всю.

Лежа в постели, мы с Элли шептались про месье Жерома. Сестра пожаловалась, что почти не понимала, что он говорит; она надеялась, что со временем станет легче. На следующий день снова стояла солнечная погода, и мы все вместе отправились на пляж. Отец одолжил у кого-то шерстяной купальный костюм, который доходил ему до колена на здоровой ноге, а на больной целиком прикрывал культю так, что края штанины свободно болтались. Он велел мне отвести его в воду.

Я скатала свои чулки и оставила их маме и Элли. У меня не было купального костюма, поэтому я осталась в своем обычном платье. Из-за костылей папа с трудом шел по песку. Когда мы добрались до гладкого берега – до того места, где разбивался прилив, – отцу стало еще труднее, его костыли постоянно проваливались в песок. Всю дорогу он подпрыгивал и жутко ругался. Наконец я довела его до воды. Папа был довольно хрупкого телосложения, совсем нетяжелый, но и я была очень маленькой. К тому же я впервые стояла в море и очень боялась. Вода была холодной, и повсюду плавали кусочки водорослей. Когда я завела отца поглубже, он налетел здоровой ногой на камень и чуть не упал.

Снова выругавшись, он сказал: «Надо пройти подальше. Чтобы культя доставала до воды. Так мне велел хирург: отмачивать ее в соленой воде». Мне нравилось идти по песку, но к тому моменту я уже насквозь промокла. К тому же мне не хотелось, чтобы меня унесло волнами в море.

Папино бедро упиралось в мое, а своими пальцами – очень сильными от работы на бойне – он впивался в мое предплечье. Когда море поднялось мне до талии, я поняла, что можно остановиться – папина культя теперь тоже доставала до воды.

«Поверни меня», – скомандовал он, и я кое-как развернула нас к пляжу. Мама и Эл од и махали нам, сидя под зонтиком. Отец задрал свободную руку и начал махать в ответ.

Он дрожал, и я сначала подумала, что он плачет. Над нами кричали чайки, и мне было очень страшно.

«Посмотри, как я тебе машу, – бормотал себе под нос папа. – Тупая шлюха. Смотри! Да-да, это я. Стою тут и машу, тупая ты шлюха».

Я поняла, что он не плачет, а смеется. Вдруг меня ударило волной и потащило дальше в море. Дно ушло из-под ног, я ухватилась за отца, и тот рухнул на меня сверху. Глотнув соленой воды, я кое-как поднялась и откашлялась. Отец беспомощно колотил руками и громко ругался, но встать на ноги не мог.

Вернув равновесие, я немного отдышалась и стала его поднимать. Наконец он вынырнул и смог принять вертикальное положение.

На следующий день ему помогала Элоди, и папа провел в море не меньше получаса, ни разу не упав. Элли очень разозлилась, когда мимо нашего зонтика снова прошел месье Жером, а она в тот момент возилась с отцом.

Мать сидела на песке и смотрела куда-то на горизонт. Она родилась в Оверни, и в семье у них было семеро детей. Когда ей стукнуло пятнадцать, отец отправил ее в Париж на поиски работы. До встречи с будущим мужем она жила в крошечной комнате для прислуги на последнем этаже огромного дома возле Восточного вокзала. Папа говорил, что тогда она почти все время голодала. Простая уборщица в дешевой гостинице. Она верила, что в лучшем мире ее спасет Иисус, а в этом – ее спас мой отец. Он женился на ней и забрал из каморки прислуги. Помню, во второй день папиного отпуска мы сидели с ней рядом и смотрели, как Элли помогает папе добраться до воды. Когда отец нам помахал, мама так обрадовалась, что едва не заплакала, и принялась махать в ответ. Я очень надеялась, что в тот момент папа не называл ее шлюхой.

В тот вечер я заметила, что он опять выпивал. У него раскраснелось лицо, и он казался очень грустным. Мы с Элли надели лучшие платья и расчесали к ужину волосы. В последний вечер нашего отпуска на горячее подавали свинину. Папе она не понравилась, и он стал жаловаться, что не может ее прожевать. Потом он подозвал к столику официантку в голубой форме и велел принести еще вина. Одну бутылку он уже выпил.

Когда подали десерт, к ужину вышла вдова и постучала кончиком ножа по стенке бокала. На ней было строгое черное платье. Она поздоровалась с гостями и сказала небольшую речь – о том, как рада принимать в своем пансионате настоящих героев Франции. Вдруг папа поднялся из-за стола и крикнул: «Если вы так рады, то почему не можете подать нормальную еду? Еду, которую по крайней мере можно жевать».

Ухватив с тарелки кусок свинины на кости, он стал размахивать им в воздухе. «Как, по-вашему, жевать такое человеку без рта?» – говорил он.

Потом, для наглядности, он решил показать гостям, как пуля пробивает человеческую кость. А потом добавил, что, если враг стреляет по тебе из пулемета, за первой пулей тут же прилетает вторая.

Вдова оправдывалась и заверяла гостей, что никого не хотела обидеть. Оказалось, она и сама потеряла на войне мужа и очень надеялась, что эта неделя получится особенной и памятной для всех.

Папа стал ее перекрикивать: «Неделя и правда особенная! Чего только не сделаешь, чтобы отвязаться от этих проклятых ветеранов! Лучше сразу от всех – одним махом!»

Услышав эти слова, вдова очень расстроилась. К нашему столу подошел какой-то незнакомый ветеран с достаточно легким ранением и попытался успокоить отца. Он положил руку ему на плечо, но папа ее отдернул и сказал, что когда он лежал среди мертвецов в Вердене, то мечтал выжить и оказаться однажды на праздничном обеде – но не среди калек, а рядом с красивыми женщинами.

С этими словами отец уселся обратно за стол.

Матильда Массон говорила с сочным парижским акцентом и куда быстрее, чем Жюльетт Лемар. Каждые несколько минут мне приходилось останавливать запись и переслушивать отдельные куски, но даже после этого я сомневалась, что поняла все правильно. Казалось, что Жюльетт долго репетировала свою речь, а в показаниях Матильды было что-то спонтанное, как будто ее совсем не волновало, что о ней подумают слушатели.

В Центре Жана Моллана имелось шесть аудиозаписей Массон, из которых я пока прослушала только первую. Поначалу я хотела пропустить вступительную часть и сразу перейти к ее рассказу про оккупацию, но в итоге решила прослушать все: если ее история и впрямь так хороша, как утверждали архивисты центра, мне стоит разобраться во всех деталях.

Я кликнула на второй файл.

Папе жилось нелегко. Работа на бойне очень его выматывала, и по вечерам у него болела культя. Вернувшись домой после долгой поездки на метро, он обычно снимал свою деревянную ногу и садился за стол прямо в рубашке. Мать в это время готовила ужин. Мы всегда ели мясо, потому что отцу на работе его продавали почти за бесценок. Он частенько приносил мешки с мясными обрезками и кормил весь наш дом.

Овдовевшая мадам Готье могла позволить себе лишь печеный цикорий с ломтиком сыра, если только папа не приносил ей кусочек рубца или что-то еще. Бедная старушка жила одной надеждой. Без десяти шесть, когда закрывался магазин неподалеку, она, пришаркивая, вылезала из своей квартиры и шла туда за продуктами с витрины – если хозяин собирался их выкидывать, он разрешал ей купить кое-что по дешевке. По пути домой она всегда задерживалась на первом этаже, возле нашей квартиры, и начинала звать свою кошку – так, чтобы мы слышали. Конечно, кошка никогда не приходила, зато мы сразу знали, что она стоит под дверью.

«Да ради бога, дай ты ей уже что-нибудь», – говорил отец, когда слышал мадам Готье. Тогда мама посылала кого-нибудь из нас с кусочком мяса, завернутым в газету, – самым неаппетитным обрезком, какой ей удавалось найти.

Луиза рассказала мне, за что мама так ненавидела мадам Готье. Выяснилось, что, когда она была беременна мной, соседка сказала ей какую-то гадость. Однажды, когда живот только начал расти, мама спускалась по лестнице и старуха выдала ей вслед: «А я смотрю, вы держите себя в форме, мадам Массон».

Хоть мы жили в тесной квартире, но у нас всегда была еда, а у мамы и папы имелась отдельная спальня; нам с сестрами приходилось делить комнату на троих. У нас была гостиная с окнами на улицу и крошечная кухня, из которой открывался вид на двор и фонтан, со всех сторон окруженный домами. В окна мы могли видеть, что происходит в чужих квартирах, и порой я слышала, как люди ругаются. Если кто-нибудь оставлял открытой форточку, оттуда доносились звуки радио.

Когда мать принималась готовить ужин, я садилась у окна на кухне и наблюдала за Джином – мальчиком, который разносил воду в больших ведрах. Если в нашем фонтане вода пересыхала, ему приходилось идти к фонтану Уоллеса в конце улицы. Луиза обожала надо мной подшучивать: говорила, что Джин в меня влюблен и все время пытается поймать мой взгляд, – но мне кажется, она меня обманывала. Я наблюдала за стариком в квартире напротив, когда тот готовился ко сну; и за молодой женщиной, которая работала секретаршей и постоянно курила, стряхивая пепел в окно. У нас запрещалось выбрасывать из окон мусор, но внизу всегда валялись разбитые бутылки, коробки и окурки – и никто почему-то их не убирал. Когда я встречала наших соседей на улице, они даже не догадывались, что я знаю о них все.

Пока я была маленькой, мама весь день пропадала на работе, и заботиться обо мне приходилось старшей сестре Луизе. Все говорили, что она глупая, и действительно, ей никогда не давались письмо и счет. Папа часто говорил, что, как и мама, она закончит дни продавщицей за галантерейной стойкой где-нибудь в «Самаритэн», если ей, конечно, повезет. Все они считали Луизу простушкой, даже мама, хотя уж кто бы говорил: она ведь и сама приехала из деревни.

Но мне было все равно, что они думали. Я боготворила Луизу. Она носила шляпку и меховое пальто, которое купила на рынке Клиньянкур. Она отлично шила и часто мастерила себе платья из обрезков ткани, которые находила бог знает где. Она всегда знала, где что достать, будь то целый кусок камамбера или свежий стейк за бесценок. В баре на углу улицы хозяин иногда бесплатно наливал нам горячего шоколада. А еще, конечно, кино. Мне очень хотелось посмотреть какой-нибудь фильм в «Луксоре». Это такое большое здание в египетском стиле, неподалеку от бульвара Барбес. Но для этого нужно было ехать на метро, а оно стоило денег. Тогда Луиза нашла ход в небольшой кинотеатр рядом с нашим домом, в районе Менильмонтан. Через боковую дверь здания можно было попасть в служебный коридор, а оттуда – если подождать несколько минут после того, как начался сеанс, – пробраться в зал.

В конце концов Луиза устроилась на работу, но не в магазин. Она работала официанткой в кафе-ресторане на рю де Фран Буржуа – в захудалой части города, на бывших болотах, тянувшихся до самой рю де Риволи. Там всегда были трущобы, и некоторые дома уже тогда начали сносить. Луиза не умела толком писать, но запоминала заказы каким-то собственным способом, а потом сообщала их повару.

Иногда после школы я ходила к ней в гости. Дорога была очень длинной, но мне всегда нравилось бродить по улицам без взрослых, к тому же никто никогда ко мне не приставал.

Как-то раз в декабре я пришла к сестре на работу. На улице было темно и холодно. Луиза в тот день работала с самого утра, и ее смена как раз закончилась. Она сказала: «Пойдем со мной. Давай-ка немного повеселимся», – а потом надела свою шляпку и пальто. Мы побежали, хлюпая ногами по мокрой брусчатке. Там вокруг были настоящие лабиринты, с узкими улочками и старыми домами, с которых постоянно валились прогнившие щепки. Луиза завела меня под красный навес, на котором я заметила надпись: «Кафе Виктора Гюго». Внутри все выглядело очень старомодно, и на стенах висели разноцветные плафоны из стекла.

Владелец оказался седым мужчиной с грустными глазами. Его борода укутывала подбородок, словно шарфом. Когда он предложил нам горячего шоколада, Луиза сказала: «А это Матильда, моя младшая сестренка». – «Мадемуазель, я очарован», – ответил старик, то ли в шутку, то ли на полном серьезе. Я спросила: «А это вы – месье Гюго?» Он широко улыбнулся сквозь бороду: «Конечно, я». – «И пирожные, пожалуйста», – сказала Луиза. Виктор Гюго почему-то засомневался: «Уверена? Сегодня они в полную стоимость».

Они с сестрой как-то странно переглянулись, но та не отступилась. «Все в порядке», – сказала она.

Вскоре на столе перед нами появились две чашки обжигающе горячего шоколада. А после того, как Виктор Гюго принес нам тарелку с двумя пирожными и сладкими булочками, я спросила Луизу: «Что он имел в виду? В полную стоимость?»

Она расхохоталась и ответила: «Иногда он продает мне сладости за полцены. А иногда бесплатно кормит ужином». – «Почему?» – «Я кое-что для него делаю». – «Но что?» – «Кое-что. Личное. Пока его жены нет рядом».

Тогда до меня наконец дошло, как ей удавалось находить стейки и целые коробки камамбера. Думаю, началось все с мелочей. Потом она научилась полностью себя обеспечивать. Когда Луиза во всем призналась, я была потрясена и, кажется, не очень хорошо скрывала свою реакцию. Но она говорила с такой легкостью и юмором! Вновь рассмеявшись, она подытожила: «Глупышка, но тебе ведь нравятся пирожные?»

Я очень волновалась за Матильду. Бельвиль всегда считался неблагополучным районом. Раньше на его месте располагалась небольшая деревушка, окруженная холмами и виноградниками (такой же деревушкой когда-то был и Монмартр). После Франко-прусской войны она оказалась в черте города, в новом стремительно разраставшемся Париже. Кое-какие трущобы власти к тому моменту уже расчистили, однако Бельвиль по-прежнему считался пограничной территорией, куда затем нахлынули и первые эмигранты – из Армении и Греции. Тогда Матильда была еще ребенком. Тем временем в фамильном гнезде Массонов три сестры постепенно разделили между собой семейное наследство: блондинке Элоди достались красота, поклонники и снисхождение отца, Луизе – жажда жизни и самостоятельность, а Матильде – похоже, ничего.

В третьей части воспоминаний говорилось в основном про школьные годы Матильды и ее первые мелкие подработки: сначала уборщицей, потом – разнорабочей на бутылочном заводе. Про платья, угощения и кино она больше не говорила, зато много рассказывала о трудностях с деньгами, тяжелом графике и угасающем здоровье отца. Элоди к тому моменту вышла замуж за водопроводчика и уехала с ним в пригород. Луиза продолжала порхать по трущобам Бельвиля и Маре.

Все изменилось в четвертой части, когда в город пришли нацисты. Поначалу это обстоятельство объединяло Массонов, предлагая хоть какое-то объяснение тем невзгодам, что валились на них изо дня в день. Однако вскоре мнения по поводу Германии разделились. Отец был непреклонен в своей ненависти к оккупантам, но Матильда и Элоди придерживались популярного тогда мнения, что, если уж немцы сумели одолеть такую страну, как Франция, у других народов нет ни единого шанса им противостоять: окончательная победа Германии в Европе казалась неизбежной, а значит – рассудили французы – лучше ей помочь.

Переломный момент наступил в 1942 году, когда двадцатичетырехлетняя Матильда встретила свою первую любовь. Ее избранник работал в судоходной компании с офисами в районе Оперы. Как только речь зашла о нем, голос Матильды изменился до неузнаваемости. Теперь она говорила медленно и с удовольствием, растягивая слова, поэтому я понимала все, что она говорит, не нуждаясь в паузах и перемотке.

Конечно, Арман был умнее меня. Поначалу я боялась сказать лишнего – он всегда так внимательно слушал. Начиная с кем-нибудь разговор, он верил, что перед ним такой же умный человек, как и он сам, и что любое мнение имеет ценность. Он сидел и легонько кивал, глядя на меня сквозь стеклышки своих очков.

Я чувствовала себя неловко. В первую нашу встречу мы гуляли в парке недалеко от Бельвиля, и я почти всю дорогу молчала. Мало-помалу я к нему привыкла. Но домой не водила, опасаясь, что при виде Армана у папы случится очередная вспышка гнева. Мне хотелось познакомить его с Луизой, правда, я боялась, что он ее осудит. Иногда он словно видел людей насквозь.

Через некоторое время я ему доверилась и рассказала кое-что о себе и о том, как прошло мое детство. Арман не стал надо мной смеяться, но сказал, что восхищается моей стойкостью и тем, как я сумела отпустить прошлое. Только я не поняла, что он имел в виду. Разве у меня был выбор? Еще он часто говорил мне, что я – красива. Неправда, конечно, но слышать это от него было приятно.

Арман терпеть не мог французское правительство и немцев. Маршала Петена он называл старым дураком, а премьер-министра, месье Лаваля, исчадием ада. Как-то раз я ему возразила, сказав, что маршал дважды спас Францию от гибели и потому был героем. И что у нас, в отличие от других европейских стран, была Свободная зона, куда немцы так и не добрались. Если это не заслуга маршала Петена, то чья тогда? Переубедить Армана у меня не получилось.

Как-то он сказал: «Давай не будем спорить. Только обещай, что никогда не станешь разговаривать с немцами». И я ответила: «Обещаю».

Однажды он подарил мне прекрасный шарф, завернутый в шелковую бумагу – такую использовали в дорогих магазинах. Роскошный шарф. Не забывайте, что у меня тогда не было ничего нового. Вся одежда либо доставалась мне от старших сестер, либо покупалась в комиссионных магазинах.

Ближе к концу месяца, когда Арман получал зарплату, он каждый раз куда-нибудь меня водил. Конечно, заняться нам было особо нечем, поскольку еду отпускали по талонам. Родителям я говорила, что встречаюсь после работы с подругой, а сама мчалась к нему в Пигаль, чтобы послушать в баре очередного певца. Арман ждал меня за стойкой, в костюме и при галстуке. Он никогда не танцевал, – по правде говоря, танцор из него был никудышный, – но я не возражала. Мне нравилось за ним наблюдать: он смотрел на сцену сквозь стеклышки своих очков и время от времени кивал в такт музыке.

К Арману я чувствовала примерно то же самое, что и к тому шарфу. Он был моим и ничьим больше. Мне сложно передать словами, насколько яростным было это чувство собственничества. Просто потому, что у меня никогда раньше не было ничего своего.

На следующий год, то есть в 1943-м, мы решили, что сразу после войны поженимся. Арман говорил, что немцы постепенно сдают позиции, особенно после того, как в войну вступила Америка. Я не понимала, почему он вдруг так решил, поскольку все мои знакомые по-прежнему верили в победу Германии.

Вдруг Арман стал отменять наши вечерние свидания, ссылаясь на какие-то неотложные дела. Он никогда не рассказывал, какие именно. Однажды я спросила в лоб: имеет ли он какое-то отношение к Сопротивлению? Тогда Арман скривился в ужасе и приложил к моим губам палец. Конечно, я уже тогда обо всем догадывалась.

Всюду по городу висели плакаты: американский Дядя Сэм и английский премьер в еврейской кипе. Это из-за них война никак не кончалась. Это они наживались на наших страданиях. Плакаты вешало французское правительство, желавшее, чтобы немцы поскорее победили, война бы закончилась и все наконец были бы накормлены. Каждый раз, когда я ходила обновлять документы в большом здании напротив Оперы, я видела там какой-нибудь новый плакат. Некоторые из них убеждали французов, что немцам можно доверять: на таких был изображен светловолосый солдат, который нес на руках ребенка. В метро первый вагон полагался немцам. Евреи ездили в последнем, а на верхней одежде носили желтые нашивки в форме звезды.

Мы с друзьями часто над ними смеялись и называли их «подсолнухами». Арман попросил меня больше так не делать. Он сказал, что полковник Фабьен и другие стрелявшие в немцев поступили как настоящие герои. А я сказала, что семьи французов, расстрелянных в наказание за эти убийства, вряд ли считают их героями. Тогда Арман объяснил, что немцев можно доводить и более безопасными способами, и показал, как складывать проездной билет так, чтобы получался знак «V» – в честь победы: два раза в длину и еще раз под углом. Выходя из поезда, мы кидали сложенные билетики на платформу. В Бельвиле и Куроне – там, где была сильная коммунистическая партия, – они валялись буквально повсюду. Немцам не удавалось поймать тех, кто это делал, и очень скоро люди стали терять к ним уважение. Немцы с ума сходили от собственного бессилия.

Глава 9

Эколь Милитер

Вскоре я узнал, что девушка из фотоальбома приходила к Ханне во сне. Она ей даже представилась: якобы ее звали Клемане. Когда Ханна мне об этом рассказала, я, конечно, не стал с ходу раскрывать все карты, мол: «Ха! А я вот знаю, где она работает и живет!» В конце концов, моя хозяйка еще не оправилась после той, другой истории – о девушке, которую я встретил в переходе «Сталинграда». Подумаешь, совпали названия станций, но даже этот маленький факт отправил Ханну в долгое мыслительное путешествие по закоулкам древней истории. Про ателье на рю де л’Экспозисьон я пока решил не распространяться и лишь спокойно заметил: «Клемане? Красивое имя».

А в Сен-Дени старина Джамаль не уставал меня баловать. Травка водилась в избытке, и чаще всего мне удавалось выскользнуть на улицу во время обеденного перерыва, чтобы покурить. Перебирать куриные ножки и клювы мне это не мешало, да и вытирать столы – тоже. Большую часть времени я планировал, как бы мне вернуться в ателье и заговорить с Клемане – так теперь я называл ту девушку. Чем дальше, тем яснее мне было, что в ней таится ключ к разгадке. Чего именно, я понятия не имел, но чувствовал, что с ее помощью смогу разузнать что-то о матери.

О Ханан, кроме того, что она была дочерью «черноногого» француза и алжирки, я знал совсем немного: чуть старше моего отца, она родила меня, когда ей было около тридцати пяти. В какой-то момент я уверился, что в Париже, пока она была молодой, с ней что-то случилось, какая-то душевная травма, но я понятия не имел, какая именно. Я думал, может, ее травили или как-то еще преследовали – ведь она была наполовину алжиркой. Но история продолжала оставаться загадкой. Порой я думал, что все это – просто домыслы, и, вероятно, никакого отношения к реальности они не имеют. И все же где-то на подкорке, в потаенных уголках памяти, у меня засела идея: с ее матерью, то есть с моей бабушкой, произошел какой-то несчастный случай, с которого все и началось. Возможно, именно оттуда – от смерти родителя – и тянулись корни ее предполагаемой травмы.

Как бы то ни было, я почему-то верил, что Клемане поможет мне во всем разобраться. Беда была лишь в том, что все мои походы на рю де л’Экспозисьон, вне зависимости от времени суток, заканчивались провалом: каждый раз на входе меня встречал замок. Я довольно долго прожил в Париже и теперь знал наверняка: в понедельник почти все закрыто. Мало того, два дня до этого – все тоже закрыто, из-за христианских выходных. Рядом с квартирой Ханны на Бют-о-Кай было одно «семейное» бистро. Так вот, работали они лишь в «офисные часы», то есть со вторника по пятницу, хотя вокруг не было ни одного офиса, а следовательно, ни одного голодного офисного работника. В субботу все «семьи», очевидно, устраивались по домам и благополучно сидели там до самого вторника.

Однажды я изловчился и пришел к ателье часов в десять утра. На входе мне встретился какой-то мужчина: затворив за собой дверь, он стал вешать на нее замок.

– Еще откроетесь? – спросил я.

– Нет. Сегодня же четверг. – В его голосе слышалось недоумение, словно я один не знал, как все устроено по четвергам.

И все же я не сдавался. Напротив, из-за всех этих трудностей я только сильнее хотел увидеть Клемане.


У Ханны на рю Мишель все шло своим чередом. Моя хозяйка придерживалась четкого расписания: около девяти уходила на работу и возвращалась во второй половине дня, ближе к вечеру. Благодаря такому постоянству я сумел распланировать посещения ванной комнаты так, чтобы в это время ее не было дома. Принадлежности для бритья я каждый раз уносил к себе, а потом проверял, чтобы нигде в гостиной не осталось моих вещей. Вообще-то брился я только раз в два дня, чтобы отделаться от назойливого черного пятна на верхней губе, из-за которого чуть раньше, к своему огромному удивлению, увидел себя бородатым в окне поезда.

Закрывшись в ванной, я, как правило, подолгу смотрелся в зеркало. Мне хотелось как-то себя удивить или застать врасплох, чтобы понять, каким мое лицо видят окружающие. Пару раз мне почти удалось полностью отделиться от собственного отражения – нечто подобное случилось дома, когда со мной вдруг заговорил другой Тарик. В его глазах мне чудилось будущее великого человека. Если бы только и другие смогли заметить то же самое, они бы сразу поняли, каким глубоким, одухотворенным и во всех смыслах выдающимся был этот парень. Не человек, а настоящее сокровище, которым нужно восхищаться каждую секунду его скоропостижного и ослепительно яркого пребывания на земле. Я взъерошивал волосы и медленно приглаживал их водой. Однажды я даже попробовал накраситься тушью, которую Ханна оставила на краю раковины.

Несколько раз я осмотрел шкафчик своей хозяйки в надежде хоть что-то о ней узнать. Конечно, я не рассчитывал найти таблетки для экстренной контрацепции или вибратор. Это было бы чересчур. Но сразу пять бальзамов для губ? Откуда у женщин этот пунктик? И ведь Лейла была такой же. У меня самого губы, кажется, потрескались лишь однажды – всего раз за всю мою жизнь.

Когда я шел по Сен-Дени в «Панаму», или обратно домой через Тольбиак, или в подземный кинотеатр на «Шатле – Ле-Аль», я порой начинал сомневаться, что это нормально – смотреть на незнакомых девушек так, как это делал я. По крайней мере раз в день я встречал какую-нибудь женщину в возрасте от семнадцати до сорока лет, к которой чувствовал непреодолимое влечение. Правда, не такое сильное, как к той девушке у «Сталинграда», скользившей по ступенькам в коротком платье, серых колготках и с сумочкой через плечо. Если бы я жил в нормальном мире, я бы на ней уже женился. С Клемане все обстояло иначе: в той встрече ощущалось нечто судьбоносное, если можно так выразиться. И тем не менее, если какая-нибудь женщина ловила мой взгляд, я расстраивался, потому что знал наверняка: она чувствовала то же самое. В поезде (а такое, как правило, случалось именно в метро) мне часто хотелось подойти к какой-нибудь девушке и сказать: «Дорогая Натали/Сюзанна/Брижжит, давай сойдем на следующей станции, купим чего-нибудь на ужин и отправимся к тебе домой. Давай не будем притворяться. Ты же знаешь, что я прав. Ты ведь тоже не хочешь потратить жизнь впустую. Пойдем скорее, вино за мной».

Ну что же это такое? Иногда мне казалось, что весь наш мир – один огромный звенящий механизм, совершенно невидимый для глаза обывателя, и что единственная его задача – раз за разом меня обламывать; делать так, чтобы с Клемане у меня ничего не получилось.

Были, конечно, и другие женщины, к которым я испытывал более приземленные чувства. Сорокалетняя бизнес-леди, набиравшая сообщение в мобильнике, розоволосая школьница в рваных джинсах, степенная мать-мусульманка в хиджабе посреди овощного рынка Сен-Дени… Проблема была еще и в том, что дома я практически никогда не видел голых женщин. Изредка и с огромным трудом мне удавалось раздобыть журнал с легкой порнографией. Иногда что-то попадалось в американских фильмах. Думаю, в интернете были какие-то видео, но без ноутбука их не посмотришь, а компьютер я себе позволить не мог – да и никто не мог, кроме, конечно, Лейлы. В колледже у нас был компьютерный класс, но на всех машинах стояли фильтры. В медине попадались так называемые интернет-кафе – крошечные темные кабинки с монитором и парой наушников. Один знакомый с моего курса рассказывал, будто однажды посмотрел таким образом кино про группу молодых домохозяек в никабах. Как по мне, занятие чересчур рискованное, ведь в любой момент к тебе в кабинку может кто-то зайти. Да и вообще, тот однокурсник любил приврать.

Наверное, дело было в возрасте. Я очень надеялся, что хотя бы годам к сорока моя одержимость поутихнет. И все же… Что если, испив эту чашу до дна, сменив несколько подружек, я осознаю, что желание мое лишь укрепилось? Может, в конце концов я превращусь в одного из тех самодовольных седых мужчин с брюшком, которые, имея в свои пятьдесят лет жену и любовницу, по-прежнему ищут приключений? Я боялся, что в таком случае жажда плотских наслаждений будет медленно сводить меня с ума и в какой-то момент окончательно поработит. И тогда я стану чудовищем.

Но вот беда: я никогда прежде не был живым и, конечно, не имел ни малейшего представления о том, что может случиться в сорок или пятьдесят. Судя по всему, на этой планете я оказался впервые, и сочинять мне приходилось на ходу.


После ближайшей утренней смены в «ПЖК» я снова отправился на рю де л’Экспозисьон и в этот раз наконец увидел Клемане: девушка сидела в окне ателье, на ней было нежно-голубое платье. Ногой она давила на педаль швейной машинки, а руками время от времени поправляла ткань под иглой. Про шитье я ничего толком не знал, но почему-то сразу понял, что она не чинит старое платье, а шьет новое. Иногда она останавливалась и смотрела через локоть в сторону, будто сверяясь с инструкцией.

Что же мне было делать? Наверное, просто войти и сказать: «Я видел вас на фотографии. Как получилось, что вы совсем не состарились за шестьдесят с лишним лет?» А потом добавить: «Ваше имя мне сказала девушка, у которой я снимаю комнату – однажды вы приходили к ней во сне и представились». Ну и заключить: «Теперь, если вы не против, мне бы хотелось поговорить с вами о моей матери. Она родилась и выросла в Париже, хотя я не знаю где точно».

Нельзя сказать, что я стеснялся. В Марокко вся молодежь в каком-то смысле живет на улице, и даже дети могут запросто заговорить с любым незнакомцем. Просто нас так воспитывают. Вспомнить хотя бы, как я нашел себе работу в Сен-Дени. Я просто расспрашивал всех подряд, пока мне не предложили место. Никогда не понимал, откуда берется стеснительность. Ну что такого страшного может случиться? Ну пошлет тебя куда подальше какой-нибудь мужик, и что с того? Ведь ты его больше никогда не увидишь. Что тут ужасного? Однако с Клемане я вдруг засомневался. Я подозревал, что истинная причина моих сомнений заключалась в том, что говорить мне с ней особо не хотелось. Только наблюдать.

Пройдясь по рю Сен – Доминик, я нашел газетный киоск и купил самую большую газету из всех, что лежали на прилавке. Называлась она Le Figaro. Затем я вернулся к ателье и занял позицию у дома напротив. Прислонившись к подоконнику, я время от времени посматривал на Клемане поверх раскрытой газеты.

Ее колени вздымались и опускались, темные глаза следили за строчкой, но лицо – как будто застыло. Ей стоило только поднять глаза, и она наверняка бы меня заметила, но я не волновался – настолько она была поглощена работой. Все в ней казалось невероятно изящным: тонкие пальцы, острые коленки и даже бедра – правда, целиком я их не видел, лишь чуть-чуть, когда у Клемане задирался подол платья. Носик у нее был острый, а губы сосредоточенно поджаты. Она выглядела стройной, но не хрупкой. Казалось, она точно знала, что делает. Я вдруг понял, что влюбился.

В ее работе был ритм, и вскоре мне показалось, что я слышу мелодию. Наблюдая, как поднимаются и опускаются ее бедра, скрытые под тканью голубого платья, и как скользят ее руки, я начал потихоньку напевать себе под нос. Слова получались неважные, по сути – первые, что приходили в голову. Но в целом песня звучала грустно – как те, что сохранились в моей памяти из самого раннего детства. Вот бы вспомнить, кто их пел. И где я их слышал. Может, мне пела мать, которая сама услышала их где-то в Париже, в каком-нибудь концертном зале или баре, а то и вовсе на улице, от незнакомца, который скучал по своему далекому потерянному дому.

Около часа я просидел, наблюдая за Клемане в окно. В какой-то момент из глубины ателье вышла старушка в очках и поставила на столик рядом со швейной машинкой дымящуюся чашку, но девушка не обратила на нее внимания: она не сводила глаз с ткани. Когда стемнело, она вдруг остановилась, словно света электрической лампы ей было недостаточно, а потом поднялась со стула, вскинула руки над головой и потянулась. Она скрылась в дальней части ателье, и на мгновение я потерял ее из виду; было ясно, что она заканчивает работу. И правда, вскоре она вновь показалась – одетая в свое обычное пальто до колена и маленькую шляпку, которая держалась у нее на голове как-то сбоку. Я сделал вид, будто с интересом изучаю показатели биржевых котировок или что там еще печатает в своих огромных колонках Le Figaro. Следить, как она выходит на улицу, было бессмысленно – я уже знал, в какую сторону она направится.

Когда Клемане отошла метров на тридцать, я пустился следом. Вскоре мы выбрались на открытые просторы площади Жоффра. Дойдя до Эколь Милитер, стены которой были помечены пулями, я ускорил шаг, чтобы не потерять ее в одном из крошечных переулков, что вели к ее облупленной porte-cochère[30].

Я дал ей немного времени, чтобы ввести код домофона, зайти в подъезд и закрыть за собой дверь.

Намереваясь отправиться к мосту Бир-Акем, минутой позже я прошел мимо подъезда. Взглянув через дорогу, я увидел, что Клемане стоит в проеме, придерживая левой рукой входную дверь. Поймав ее взгляд, я остановился.

Наши глаза встретились, точно так же, как это случилось в метро. Девушка вскинула руку и помахала, приглашая меня за собой.


Войдя, я словно провалился в другой мир, но чувство это было знакомым: нечто подобное я уже испытывал дома – например, прогуливаясь в медине, а еще когда Лейла открывала мне ворота в свой парк-сад.

Не говоря ни слова, Клемане повела меня в дальний угол мощеного внутреннего дворика – к распахнутой двери, ведущей на старинную каменную лестницу. Лифта в доме не было. Двумя пролетами выше девушка остановилась и стала звенеть ключами у широкой двустворчатой двери.

За ней оказался коридор с деревянным паркетом, а дальше – гостиная, куда Клемане меня и отправила, молча указав пальцем на свободный стул. Некоторое время я сидел и слушал, как где-то на кухне шумит чайник и звонко стучит фарфор. Из гостиной открывался вид на внутренний двор; рядом с окном стояла швейная машинка. Вся мебель была очень старой. Хорошенько осмотревшись, я понял, что не вижу ни одного электронного устройства: ни телевизора, ни музыкального центра, ни роутера – ничего.

Минуту спустя Клемане вернулась с подносом, на котором стояли две фарфоровые чашки почти бесцветного чая и сахарница. Поставив поднос, девушка включила две настольные лампы, но света они давали совсем немного. Она уже сняла пальто и маленькую шляпку и осталась в том самом нежно-голубом платье; ее острые колени были затянуты в капроновые колготки медового цвета. Из маленькой шкатулки на столе она взяла сигарету и, прикурив, выпустила изо рта дым. Она сидела напротив, положив локти на бедра.

Наконец она нарушила молчание. Немного склонив голову к плечу, спросила:

– Чего ты хочешь?

Я был поражен.

Сказала она ровно следующее: «Qu’est-се que tu veux?» To есть вместо vous — обращения, которое обычно ожидаешь услышать от незнакомого человека, – она использовала фамильярное tu. По всему получалось, что либо она мне грубила, либо считала меня ребенком.

Но, судя по интонации, там было что-то совсем другое. Какая-то искренняя доброта. Она спрашивала не как продавец в магазине, подлетающий со словами: «Вам помочь?» Нет, эта девушка как будто предлагала нечто большее: «Я дам тебе все, только скажи, чего ты хочешь». Может, ее вопрос носил философский характер и подразумевал не «чего ты хочешь от меня», а «чего ты хочешь от жизни»?

Теперь мне трудно поверить, что она сумела все это выразить одним-единственным вопросом, но тогда – тогда я был готов поклясться, что услышал в ее голосе особую нежность.

За всю мою короткую жизнь никто не разговаривал со мной так, как она. Вплоть до этого момента мне постоянно приходилось стараться, надеяться, расстраиваться; я убедил себя, что огорчения – неотъемлемая часть существования. В поисках счастья я натыкался лишь на сбои в фундаментальной программе бытия, из-за которых оно – счастье – было попросту невозможно.

Я взял в руки чашку: внутри плавали какие-то листики и стебельки и очень много мяты – что-то подобное мы пили дома. Напиток оказался горячим и сладким.

В комнате тикали часы. Я думал, как мне лучше ответить и что у нее попросить.

В конце концов я понял, что могу сказать лишь одно. Правду.

– Я хочу смотреть на тебя.

Конечно, на самом деле я выразился иначе, ведь и я тоже разговаривал по-французски. Вот что я сказал: «Je veux te regarder».

Добравшись до слова «te»[31], я почувствовал, будто сиганул в пропасть со скалы. Оно надолго повисло в воздухе.

Девушка и глазом не моргнула:

– Comme tu veux[32].

Затем она подалась вперед и протянула мне шкатулку с сигаретами. Я взял одну, без фильтра, и прикурил от настольной зажигалки. В этом доме все было не так, как у Ханны.

Прошло какое-то время. Трудно сказать, сколько именно: может, час, может, намного меньше. Девушка говорила. Я так ничего у нее и не спросил, но по комнате разносился звук ее низкого голоса. Она рассказывала какие-то байки из своего прошлого, но совсем не так, как это делала Ханна, когда вдруг вспоминала реальный случай из истории. Что-то про ее отца и какой-то город по имени Аннаба, про ее мать и сестру и про то, как они жили в Париже, про строгую школу на рю де Вожирар… Слушал я, конечно, вполуха и лишь пристально наблюдал за каждым ее движением – необычным и все же таким знакомым. Ее волосы едва заметно сияли в свете низких настольных ламп. Большие темные глаза напоминали глаза олененка. Не в том смысле, что она походила на животное. Нет, просто во взгляде у нее читались покорность и терпеливость.

В какой-то момент мне все-таки удалось сосредоточиться на ее словах: «…как раз в квартире, где мы сейчас с тобой и сидим. Как же давно это было. В два часа ночи в дверь постучал полицейский. Мой друг знал его в лицо, потому что часто видел на авеню Боскет. Он попросил показать документы, а потом велел одеваться. Выйдя из дома, они спустились по улице и повернули на бульвар, где стояла небольшая арена – купол из голубого стекла, под которым часто проходили спортивные мероприятия. Мой друг послушался, потому что ему нечего было бояться. Правда, он долго не мог сообразить, кому понадобилось устраивать спортивное мероприятие посреди ночи.

В Париже никогда прежде не случалось ничего подобного. Все зрительские места были заняты. Там были семьи с пожилыми родителями и с маленькими детьми, были молодожены и одиночки – такие, как мой друг. Кто-то лежал на стульях, кто-то – прямо на спортплощадке. Но никакого зрелища никто давать не собирался. На протяжении пяти дней под куполом не прошло ни одной велосипедной гонки, ни одного футбольного или боксерского матча, туда не приходили клоуны и жонглеры. Никому так и не объяснили суть происходящего. Полицейские заколотили все двери. Людям не давали воды и еды. На велодроме их были тысячи: старые и молодые, бедные и богатые – все очень разные, но кое-что общее у них все-таки было. У всех на верхней одежде была нашивка – желтая звезда.

На пятый день полиция наконец решила их переместить. Пленники уже начали умирать – в основном от жажды. Офицеры сгоняли всех в кучу и рассаживали по бело-зеленым автобусам; в любой другой день точно такие же автобусы могли бы развозить людей на работу, но в тот день все было иначе. Их отвезли в лагерь на севере города, в место под названием Драней. Пекари, портные, финансисты, старики, бездомные, юристы, дорожные рабочие, юные невесты, офисные клерки, дети – кого там только не было. А потом их посадили на поезда и отвезли в Польшу – там их было проще убить».

Глава 10

Терн

С начала моего исследования прошло два месяца, и теперь я наконец чувствовала, что работа движется в правильном направлении. Но разделить профессиональную жизнь и личную оказалось не так уж просто. На улице, в квартире и даже во время работы с архивами я часто ловила себя на том, как пропускаю все свои мысли через временной фильтр; в такие моменты мне казалось, что я вновь смотрю на мир глазами той юной девушки, которая приехала в Париж десять лет назад.

Полагаю, что для своего возраста – а мне тогда только исполнился двадцать один год – я воспринимала окружающий мир достаточно серьезно. Мои родители – из тех людей, кого принято считать «настоящими американцами», потомки первых эмигрантов из Ирландии и Германии, носивших фамилии Слэттери и Келер соответственно. Они осели в Массачусетсе и, надо сказать, неплохо устроились: белые семьи, которые к тому же сумели занять приличное положение в обществе. Отец работал на компанию – поставщика японского фарфора, а мать – в местном отделе здравоохранения. Еще ребенком я очень быстро поняла, что далеко не всем выпадает шанс иметь такой же каркасный дом с крыльцом и небольшой гостевой спальней. В старших классах мне стало очевидно, что семья с двумя источниками дохода – куда лучше семьи с одним. Со мной тогда учились ребята из неблагополучного района при металлургическом комбинате. Многие из них жили с одним родителем и почти не интересовались учебой. Когда я слышала краем уха, о чем они разговаривали, мне казалось, что судьба заранее распределила их по бандам и преступным группировкам.

На фоне других наша школа особо не выделялась, и все же для тех учеников, кого поддерживали дома, она могла обеспечить минимальный уровень знаний, необходимый для дальнейшей учебы в колледже. Чем больше я читала о мире, тем яснее понимала, что даже такое образование – привилегия абсолютного меньшинства. Родись я в лагере для беженцев или в какой-нибудь глухой африканской деревушке, надеяться мне было бы не на что.

В колледже я принимала участие в маршах против насилия над женщинами и проводила книжные ярмарки в поддержку голодающих народов Африки. Жасмин называла меня «божьим солдатиком» (я очень надеялась, что это был комплимент). К осени 1995 года, когда я впервые приехала в Париж, в голове у меня по-прежнему царил хаос. Нет, конечно, я четко сознавала, во что верю, но совершенно не понимала, как жить с такими убеждениями. Можно сказать, что время от времени меня одолевало чувство растерянности, и теперь я почти уверена: такая гремучая смесь неразрешенных противоречий представляет опасность для любого человека, тем более – для молодой неопытной девушки.

– Я знаю, о чем ты, – ответил Джулиан Финч, когда я с тревогой заметила, что прошлое порой нависает надо мной, как черная глыба. – Не знаю другого такого города, где ты бы так же остро ощущал связь с более молодой версией себя.

Мы сидели в ресторане на бульваре Терн среди малиновых банкеток и свежих устриц. За окном стоял солнечный мартовский день, и на тротуарах уже распускались деревья.

– Помню, тем летом ты ходила, словно в воду опущенная, – сказал Джулиан. – Я плохо тебя знал, да и не мое это было дело – приставать к тебе с расспросами. Но я понимал: что-то случилось с твоим русским поэтом.

– Драматургом.

– Ну, у него была какая-то поэтическая аура. В любом случае я винил себя. Ты была очень молодой, а я ведь вас познакомил. На том злосчастном вечере в библиотеке.

– Да нет же. Я сама с ним познакомилась.

– В общем ситуация сложилась непростая. Ты и сама была непростым человеком. Во многом такая взрослая. Совершенно непоколебимая в своих феминистских взглядах. Но в чем-то очень хрупкая. По крайней мере, так мне казалось.

– Ты никогда мне об этом не говорил.

– Конечно нет. Чужие убеждения нужно уважать. Во-первых, потому что тебе самому этого хочется, а во-вторых, потому что нельзя лезть в чужой дом с грязными ногами. К тому же между учеником и преподавателем должна сохраняться дистанция.

– Не вини себя за мою историю с русским. Правда! – Я рассмеялась.

– Но он сделал тебя несчастной.

– Не сразу. Я стала несчастной после того, как он вернулся в Санкт-Петербург.

Джулиан кивнул.

– Скажи, он был твоим первым?

– «Первым»?

– Первым серьезным… первым настоящим…

– Нет-нет. Единственным. Ведь слово «первый» подразумевает, что после него мне встретились такие же.

На самом деле я почти десять лет не спала с мужчиной. Даже ни разу ни с кем не целовалась. Джулиану я, конечно, об этом рассказывать не стала.

– Понятно. – Он раскрыл меню. – Итак. Еда. В таком месте стоит заказывать традиционные блюда. Их тут готовят по-настоящему хорошо. Пот-о-фё или тарт татен. Только не говори, что будешь морского окуня.

– А почему нет?

– Потому что Сильви всегда заказывала его, куда бы мы ни пришли. Иногда она по двадцать минут смотрела в меню, прежде чем решить, что в конечном итоге закажет морского окуня.

Пока мы ели (к сожалению, не морского окуня), я рассказывала Джулиану о записях Матильды Массон и о том, как переживала за «будущее» этой девушки.

– Она хочет казаться сильной. Знаешь, у нее такой нахальный акцент, да и манеры тоже. Но я подозреваю самое страшное.

– Думаешь, она еще жива?

– В ее файле не стоит дата смерти. Хотя в Центре Жана Моллана архивы обновляют с задержкой.

– Хочешь, чтобы я разузнал?

– А ты можешь?

– Наверное. Я ведь знаком с Лео Бушем, директором Центра.

– Немцем?

– Да. И с его партнершей-француженкой. Очень милая женщина. Флоранс, как же ее? Если хочешь, я могу у них спросить. Может, конечно, это конфиденциальная информация. Но спросить нетрудно.

– Спасибо, ты бы мне очень помог.

Я уже выпила полбутылки вина и в тот день работать не собиралась. На авеню постепенно угасал весенний свет. Мне нравились истории Джулиана про их совместную жизнь с Сильви. «Быть одному – не так уж плохо, но все-таки хуже, чем я предполагал. Я по ней скучаю», – говорил он. Я очень надеялась, что он не рассчитывал услышать аналогичную историю взамен. Мне совсем не хотелось делиться интимными подробностями связи с Александром – будь то самые великодушные порывы и самые катастрофические падения. На что же я повелась? Хотела кому-то открыться? Хотела испытать абсолютную близость – такую, что все время балансирует на грани с полным слиянием, растворением в чужой плоти? Конечно, хотела. Однако было там и нечто еще. Под «еще» я подразумеваю то, что подобная страсть («любовь», как принято ее называть) одобряется окружающими и даже более того, почитается как одна из безусловных человеческих добродетелей. Столь радикальная близость не вывела меня на иной уровень существования, не принесла мне душевного покоя – скорее наоборот. Со временем моя личность породила двойника – этакую Дидону, исполненную опереточного томления. Когда Александр покинул меня и вернулся к жене в Петербург, эта девица воззвала к небесам, оплакивая собственное одиночество. Тянулись годы; тихие дни умиротворенного труда сменялись вечерами, согретыми теплом дружеской компании, – однако ничто не приносило мне покоя. Где-то внутри меня по-прежнему бесновалась сучка-близняшка – в перманентном возбуждении, в непрекращающейся истерике.

По крайней мере так я видела свою ситуацию в те редкие моменты относительного спокойствия, когда мне удавалось над собой шутить, тем самым выгоняя на свет свою сумасшедшую сестрицу. Но куда чаще она заставала меня врасплох – и не только во сне, когда я наконец проваливалась в ночной мрак, но и средь бела дня. Иногда прямо на улице меня пронзало чувство невыносимой потери, которое мгновенно уничтожало в моей голове последние остатки здравого смысла. Как-то раз я шла домой через парк и вдруг остановилась на тропинке среди деревьев и стала выкрикивать его имя, а потом – и вовсе бросилась на траву в горьких слезах. Тогда я всерьез испугалась, что потеряю рассудок.

– Кстати, – сказала я, – у меня теперь новый парень. Молодой марокканец, с которым мы вместе живем.

– А ты, однако, темная лошадка.

– Иногда мне кажется, что я завела себе экзотического домашнего питомца.

– Разве это не хлопотно?

– Я его воспитываю. Не спеша. И все время напоминаю: любой неверный шаг – и он тут же вылетит на улицу.

– Среди молодых людей встречаются самые ненасытные любовники.

– Не думаю, что он воспринимает меня так.

– А сколько, говоришь, ему лет?

– Девятнадцать? Двадцать? Что-то вроде того.

– О, поверь мне, именно так он тебя и воспринимает. Если он, конечно, не гей.

– Не гей. Но боже мой, какой же он невежа! Он ничего не знает. Поначалу меня это ужасало. Но теперь мне кажется, что-то в этом есть.

– Ты взяла на себя ответственность за его обучение?

– Ни в коем случае. По крайней мере не в традиционном понимании этого слова.

Я опустила взгляд в чашку кофе перед собой.

– Так странно. Мы с ним почти подружились. Я ему и мать, и старшая сестра, и домовладелица. И в нем действительно что-то есть. Благодаря отсутствию каких-либо знаний он по-настоящему открыт для самого разнообразного опыта.

– Невозможно.

– Да, но, видишь ли, в голове у него пусто – то есть нет никакого мусора. Когда он видит что-то новое, он не пытается объяснить это с помощью исторических прецедентов или сравнений с подобным. Он просто думает: «Что это? Оно мне понравится?»

– Но не думаешь ведь ты, что все твое образование – это мусор?

– Порой мне кажется, я слишком много прочитала. Я вижу деревья, но никак не могу разглядеть за ними леса.

Потом мы заговорили о французском Сопротивлении и о том, какую роль в его организации сыграли британцы. В основном наш разговор касался группы разведчиков, объединенных в сеть под кодовым названием «Проспер». Услышав это слово, Джулиан сразу оживился, а я, наоборот, почему-то сникла, почувствовав внезапный упадок сил.

После обеда мы дошли до авеню Мак-Магон, откуда Джулиан поехал на метро домой, а я двинулась в сторону площади Терн. Прямо скажем, не самая обворожительная часть города, и все-таки даже тут на свет то и дело проступают следы прошлого. В одной из работ Барбары Путнам я прочитала, что в 1942 году на веранде пивной «Лоррейн» собиралась группа агентов «Проспера». Они принадлежали к Управлению специальных операций (УСО) – британской службе, тайно созданной в оккупированной нацистами Европе для разведки и саботажа. Приказы руководства запрещали им встречаться на публике, к тому же это противоречило здравому смыслу и элементарным понятиям о безопасности. Иногда они даже позволяли себе разговаривать на английском! Свои действия они оправдывали очень просто: им было одиноко – вот и все.

В 1943 году сеть «Проспер» предал их же офицер по воздушным перевозкам, француз, который докладывал немцам о каждом тайном перелете и о тех, кто находился на борту. Для беспечных англичан, собиравшихся на веранде пивной, это означало неминуемый конец: стук в дверь, рандеву с представителями немецкой контрразведки в доме по адресу авеню Фош, 84, затем короткая поездка в грузовике до восточного концлагеря – и смерть.

Проходя мимо «Лоррейн», я попыталась представить себе, за каким столиком могли собираться агенты «Проспера». Интересно, знал ли кто-то из современных официантов о тех далеких событиях? Как и предшественники, они носили черные жилетки и бабочки и рылись в карманах белых фартуков в поисках мелочи, но помнили ли они о случившемся? Сколько лет им потребовалось, чтобы окончательно обо всем забыть? И чья это была вина? Какого-нибудь школьного учителя, который не подумал, что своей небрежностью обрекает учеников на жизнь в неведении? На одном из семинаров профессор Путнам как-то заметила, что человеческая страсть к невежеству ничем не уступает по силе своему прямому антагонисту – любопытству. Она рассказала нам, что на протяжении многих веков почти в каждой стране мира деревенские старейшины стремились сохранить для будущих поколений все накопленные знания. Они не стремились к прогрессу, не пытались добиться всеобщего просвещения, а лишь надеялись, что знаний со временем не станет меньше. Тогда мне показалось, что цель мелковата. Теперь я понимала, что ошибалась.


Бо́льшую часть дня я работала с аудиофайлами, но в свободное время часто думала про ту девушку из фотоальбома. В своих фантазиях – о которых, как мне казалось, не стоило знать даже моим коллегам, – я постоянно видела ее участницей Сопротивления. Но не обычной деревенской девчонкой, с позволения отца укрывшей в подвале раненого пилота-союзника. И не простой велосипедисткой, развозившей письма по соседним деревушкам. Нет, с ней все было намного серьезнее. Жила она в Париже, где и была в какой-то момент сделана та фотография. Ее глаза выдавали человека, который научился выживать и при этом надежно хранить свои секреты. Судя по цвету кожи, она вполне могла быть южанкой и, может, выросла в каком-нибудь провинциальном городке на границе с Испанией. В По или Тарбе. Однако свою подрывную деятельность она вела исключительно в Париже. Возможно, она и вовсе не была француженкой, но состояла в УСО и однажды просто приземлилась с парашютом где-нибудь в парижском пригороде. В конце концов, единственное требование, которое предъявляли тогда к агентам, – свободное владение французским языком. Даже навыкам шпионажа отводили второстепенную роль.

Однажды, заглядевшись на фотографию Клемане, я вдруг поняла, кого она мне напоминает: Андре Боррель – реальную француженку, завербованную в ряды УСО. В самом начале службы ей довелось работать с англичанином по имени Френсис Саттилл – человеком, возглавлявшим группу «Проспер». На их совместную долю выпало крайне опасное и чрезвычайно изматывающее задание. Спустя несколько недель напряженной работы Саттилл отправил в Лондон письмо, в котором поблагодарил союзников за то, что те свели его с такой потрясающей напарницей: «Исключительная женщина и пример для каждого из нас… От всей души благодарю вас за то, что прислали ее на помощь».

Отдельной истории про Андре Боррель еще никто не написал, хотя время от времени ее имя мелькает в биографиях других людей. Про нее трудно найти дополнительную информацию. Британские секретные службы с большой неохотой делились своими архивами и не хотели публиковать даже личные письма, которые Боррель писала своей сестре, находясь в тюрьме неподалеку от Парижа. Сами французы никогда не воспринимали ее как бесстрашную героиню Сопротивления, поскольку фактически она работала на британскую организацию.


Через пару дней я снова поехала в Центр Моллана, намереваясь на этот раз покончить с историей Матильды Массон, которую в какой-то момент пришлось отложить – ради других свидетельств. Открыв очередной аудиофайл, я с облегчением услышала речь в том же расслабленном и неторопливом ритме, благодаря которому мне так легко давался ее первый рассказ про Армана.

По-настоящему все испортилось к осени 1943 года. Уже вторую неделю подряд Арман отменял наши свидания. В первый раз он очень извинялся и сказал, что задерживается на работе. Во второй раз ему пришлось весь вечер приглядывать за больной матерью.

Когда наша встреча не состоялась и в третий раз, я решила повидаться со своей сестрой Луизой. Мы пошли к Виктору Гюго, чтобы чего-нибудь выпить. В ресторане было людно, и я сразу обратила внимание, что со многими из посетителей Луиза знакома. Владельца я в тот вечер не видела, но в дальнем углу сидели какие-то мужчины, которые постоянно шутили и что-то кричали моей сестре. Кажется, ей это нравилось, время от времени она отвечала им какой-нибудь непристойностью.

Когда я поделилась с ней переживаниями по поводу Армана, Луиза рассказала, что он якобы связался с плохими людьми. Такой уж была моя сестра – всегда все знала. Я возразила, что мой Арман никогда бы меня не предал, ведь он так всегда обо мне заботился. Луиза сжала мою руку и попросила не волноваться.

Спустя несколько недель я окончательно убедилась, что мой возлюбленный работает на Сопротивление, хотя и не понимала, что все это значит. В Париже теперь встречалось все больше людей, сомневавшихся в победе Германии. Ходили слухи про битву под Сталинградом, в которой немцы потеряли чуть ли не миллион человек. Когда в войну вступила Америка, будущее Германии внезапно оказалось под угрозой. Многие мои приятельницы, которым раньше нравилось заигрывать с немецкими офицерами в ресторанах и кафе, теперь проходили мимо них, гордо задрав носы.

Я решила во что бы то ни стало выяснить, чем на самом деле занимается мой Арман. В нашу следующую встречу я намеревалась спросить его прямо в лоб. В воскресенье мы отправились на прогулку в Тюильри, хотя обычно гуляли в Бют-Шомон. В парке перекапывали землю и сажали овощи. Когда мы отдыхали на лавочке, Арман вынул из кармана коробку дорогого сыра, который достал через приятеля в Нормандии. Я не успела ничего толком сказать, потому что первым заговорил Арман: «Матильда, мне нужно кое в чем тебе признаться, но ты должна пообещать, что сохранишь мой секрет в тайне». Затем он рассказал, что присоединился к некой тайной организации, которая передает послания в Лондон и готовит французов по всей стране к битве против немцев. Оказалось, Арман неплохо запоминал всякие коды, адреса и координаты. Он просто держал их в голове и мог даже не записывать. Мне было приятно узнать, что у него что-то хорошо получалось, но я прекрасно понимала, что к настоящему оружию его и близко не подпустят – из-за сильной близорукости.

Арман сказал: «То, что мы делаем сейчас, повлияет на всю нашу оставшуюся жизнь. По крайней мере, когда мы состаримся, мы будем знать, что сражались на правильной стороне».

Мы гуляли по аллеям Тюильри, я разглядывала под ногами щебенку, а Арман то замолкал, то снова начинал гадать, какие тайны прячут за душой другие посетители парка. Дамы с детскими колясками, старики, беспечная молодежь – что на самом деле творилось у них в голове? В какой-то момент я заметила влюбленную пару – жениха и невесту в белом платье. Они позировали для свадебной фотографии под сводами осенних деревьев.

Арман разнервничался. Я, конечно, ничего не смыслила в политике, но видела, как много для него значит эта новая жизнь. К тому же мне не хотелось, постарев, мучиться от того, что я сражалась не на той стороне. Поэтому я спросила: «Может, и я могу как-то помочь?» А он ответил: «Пока нет».

Кажется, случилось все это в октябре. Помню, в Тюильри еще стояла солнечная погода. А потом я узнала про Армана кое-что еще – на этот раз от сестры Луизы. После нашего разговора он почти все время проводил в компании новых друзей. Один из посетителей Виктора Гюго, знакомый Луизы, рассказал, будто видел Армана в компании другой женщины. Поначалу они не делали ничего плохого, просто сидели рядом в кафе. Но затем он якобы положил руку на ее бедро и стал ей шептать что-то на ухо. Луиза в подробностях доложила мне о случившемся, а потом добавила: «Вопрос только – о чем они перешептываются? О пистолетах и парашютах? Или о чем-то другом?»

Конечно, она не хотела заставлять меня ревновать, хотя наверняка понимала, что именно так и выйдет.

Она знала о моих чувствах к Арману. Когда я спросила, каким образом ее знакомому удалось обо всем узнать, Луиза ответила: «Теперь же все друг за другом следят. Неужели ты не замечаешь?»

Думаю, что до того случая я никогда по-настоящему не злилась на сестру. Конечно, мне следовало разозлиться на Армана, но я не смогла. Вместо этого я заглянула Луизе в глаза и сказала: «Я бы не стала доверять мужчинам, с которыми ты проводишь время».

Раньше мы это никогда не обсуждали. Сестра залилась слезами и прошептала: «Не говори так, Матильда. Я ведь только хотела тебя предупредить».

Но я уже порядком себя накрутила и не могла остановиться: «Я не допущу, чтобы какая-то сучка раздвигала ноги перед моим мужчиной».

Луиза выпучила от удивления глаза, а я начала над ней смеяться. Как же мне тогда было грустно. «Ну и ну, – говорила я. – И чему ты так удивляешься? С твоей-то любовью помогать ближним. В темной комнате на втором этаже».

Вытерев слезы, Луиза взглянула на меня и спросила: «А знаешь, почему я этим занимаюсь?»

«Из-за денег?» – ответила я.

«Нет. Потому что мне так хочется. Потому что, когда я этим занимаюсь, я не чувствую себя такой одинокой».

Я поставила запись на паузу и откинулась на стуле.

В воображении я теперь прекрасно видела район Бельвиль и крошечную квартиру, в которой сестры Массон выросли и, вероятно, еще жили на момент разговора, о котором вспоминала Матильда (если, конечно, какой-нибудь из ухажеров Луизы не снял для нее отдельную комнату). Я видела на плите котелок с похлебкой и слышала запах тушеного мяса (даже если папа вышел на пенсию, друзья на бойне у него еще оставались). В 1943-м по всей квартире висело мокрое белье: над печкой в гостиной, на кухне и в распахнутом окне, через которое маленькая Матильда когда-то наблюдала за жизнью соседей. Папа отдыхал на диване, вытянув перед собой культю, и время от времени прихлебывал из стакана. Что касается мадам Готье, к тому времени она скорее всего уже умерла – тихо и незаметно, в полной нищете.

Я видела подъезд, и лестницу, и голый дощатый пол. Видела скупое сияние лампочки, висевшей под потолком. Одна мысль никак не давала мне покоя – мысль о Луизе: о том, в каких она росла условиях и как с раннего детства привыкла делиться всеми своими вещами – даже постелью. Я все никак не могла понять, откуда в ней появилось чувство одиночества – настолько острое, что в какой-то момент она решила спать с мужчинами за деньги в надежде хоть как-то его унять.

Ей не хватало близости других людей, даже тех, кто искренне ее любил. Она всегда хотела большего. Хотела, чтобы кто-то узнал ее такой, какой она знала себя сама. Пусть даже близким станет незнакомец. Пусть всего на несколько минут.

Глава 11

Севр – Бабилон

Поначалу я был уверен, что Клемане все выдумала, но ее история подтвердилась. В интернете писали об облаве и стадионе «Вель д’Ив» как о печально известном инциденте времен Второй мировой войны, когда Париж находился под немецкой оккупацией. Людей собрали на территории большого велодрома, недалеко от набережной Гренель. В память о жертвах (с опозданием на пятьдесят три года) французы возвели тот самый бронзовый мемориал, который попался мне на причале. За несколько дней полицейские согнали на арену велодрома около тринадцати тысяч человек, которых затем переправили на северную окраину города, в место под названием Драней, в недостроенный жилой комплекс. Затем их посадили в поезда и отправили в Польшу. Чуть раньше, пытаясь предотвратить налеты британских бомбардировщиков, стеклянный купол велодрома закрасили в синий цвет, а когда подошло время облавы, парижская полиция заколотила там все окна и двери – чтобы люди не могли убежать. В ходе операции «Весенний ветер» предполагалось арестовать двадцать восемь тысяч человек – именно столько требовали немцы по «квоте». Правда, к весне и ветру происходившее не имело абсолютно никакого отношения. Стоял июль, и под синим куполом люди жарились, как в парнике, не имея доступа к удобствам. Началась дизентерия. Из тринадцати тысяч человек, отправленных в лагеря смерти, после войны живыми вернулись четыреста.

На работе я попытался обсудить эту историю с Хасимом и Джамалем. Они впервые о ней слышали. Хасим, правда, вспомнил похожий случай: по его словам, в ходе войны с Францией тысячи алжирцев значились «пропавшими без вести» – и не только солдаты, но и политические заключенные, которых истребляли по приказу французских властей. Наверное, такой реакции стоило ожидать: в конце концов, никому нет дела до страданий чужого народа. Алжирские события Хасим назвал расправами.

Пару дней спустя мы с Джамалем, как обычно, работали на кухне. После долгого молчания он вдруг посмотрел на меня и спросил, читал ли я когда-нибудь Коран. Мне стало неловко. Узнав про детство Джамаля в лагере для «харки», я относился к нему с опаской. Он мне по-прежнему нравился, но мне и в голову бы не пришло обсуждать с ним религию.

– Очень давно, еще ребенком. Я и в мечеть ходил, но, правда, совсем недолго. Там проходили занятия. Но мать у меня была христианкой, так что…

Джамаль достал из шкафчика для специй потрепанную книгу и протянул ее мне.

– Вот, возьми. На французском.

– А ты ее читал?

– Я-то? Нет. Сам я неверующий. Чтобы понимать, как все устроено, мне не нужна религия. И бог не нужен – я и без него прекрасно знаю, за что ненавижу эту страну. Достаточно вспомнить, что случилось с нашим народом.

– Если это все та же старая война между нашим народом и французами, то почему джихадисты постоянно кричат о религии? При чем тут она?

Ответа я не дождался, потому что на пороге в этот момент возник Хасим. Он широко улыбался – кажется, впервые за все время нашего знакомства. В Алжире у него был какой-то богатый родственник, который, как выяснилось, подумывал открыть в Париже ресторан – и не в банльё, а где-то в центре. Он хотел подсадить на фаст-фуд столичных жителей, с которых можно было бы брать больше денег. Конечно, мне, обыкновенному кухонному рабу, стоило бы держать язык за зубами, но, по-моему, девушки, которые гуляют по рю Фобур-Сент-Оноре в поисках очередной сумочки, вряд ли захотят есть бургеры и кебаб.

– Неправда, – возразил Хасим. – На Елисейских Полях есть «Макдоналдс».

Тоже верно. В самом деле, даже на той улице, где жила Клемане, – в престижной части города, – мне на глаза попался «Сабвей».

Прокашлявшись, Джамаль вытер рукой губы и сказал:

– Слушай, босс. То ведь большие американские сети. За ними стоят миллионы.

Хасима это не пугало.

– Вот Маре, кажется, неплохое местечко, – рассуждал он. – Модное. И туристов там полно. Да, пожалуй, можно попробовать. Начинать, ясное дело, лучше с краткосрочной аренды.

– Да там одни евреи, в этом Маре, – отмахнулся Джамаль. – Евреи и фалафель.

Пока они с Хасимом спорили, я открыл свежий пакет с замороженной курицей из Трансильвании и высыпал содержимое в духовку. Через пару минут мужчины уже ругались во весь голос: твоя мама то, а твоя сестра это. Джамаля идея не устраивала в принципе: по религиозным, финансовым и любым другим соображениям. Однако на деле ему бы тоже стоило помалкивать, поскольку ситуация никак его не касалась.

При виде их перепалки меня вдруг осенило. Вмиг я неожиданно понял: эти крепкие с виду мужики в глубине души до смерти напуганы, потому что не имеют ни малейшего понятия о том, что происходит в центре Парижа. За всю жизнь они едва переступили границы своей парижской медины, которой по сути и являлся Сен-Дени: ночью, по дороге домой с работы, они изо всех сил старались не попасться на глаза какому-нибудь грабителю или наркоторговцу, а утром – снова вставали к станку, в жаре и чаду заведения под названием «Панамская жареная курица». Они не ездили на метро и не представляли себе, каково это – прыгнуть в первый попавшийся поезд и рвануть в центр, на какую-нибудь «Фий дю Кальвер». Нет, они боялись, что их арестуют – просто так, за «подозрительную» внешность. Что бы я ни говорил Сандрин про расовые предрассудки, в реальности мне было на них наплевать. В силу возраста? А может, потому что я не собирался оставаться в Париже навсегда? Наверное, и то и другое.

– Давайте я схожу на разведку? – предложил я. – Мой любимый ресторан как раз недалеко от Маре. Пройдусь по местным заведениям, поспрашиваю владельцев про аренду, налоги и прочее.

Вдруг мужчины прекратили спорить, так и не выяснив, чья мать на самом деле была одноглазой шлюхой. После короткой паузы они накинулись на меня вдвоем. К счастью, я давно научился не принимать оскорбления на свой счет – точно так же, как когда-то научился не стесняться незнакомцев.

Может, я просто привык, потому что вырос рядом с таким человеком, как мой отец. В любом случае, когда спор утих, я получил от них разрешение.

Тем временем на Бют-о-Кай все шло достаточно неплохо, по крайней мере в том, что касалось наших отношений с Ханной. Она по-прежнему не брала с меня арендной платы, но я порой оставлял для нее кое-какие деньги на кухонном столе. Иногда я подкладывал туда еще связку бананов или бутылку йогурта, который она любила. В «ПЖК» я зарабатывал пятьдесят евро в день, из которых обычно тратил на еду только десять, поэтому для Ханны мог оставлять двадцать. Мы никогда это не обсуждали, но кажется, моя схема работала.

Еще она попросила меня помочь ей с переводом одного аудиофайла. Она скачала его на свой ноутбук, поэтому мне пришлось дождаться вечера, когда она закончит работу пораньше и пойдет спать. На компьютере не стояло никакого пароля, и некоторое время я боролся с искушением проверить историю ее браузера. Что ищет американка средних лет? Купоны на картошку фри и бесплатную колу? Нет, такое ей не нравилось. Горячие арабы с гигантскими… Нет-нет, точно не это. Historicalbackwater. com? Возможно. Lipmoisturisersupermart.com[33]? Пожалуй, вот и весь список. Но если серьезно, я не стал ничего проверять. Я колебался, но все-таки устоял.

Аудиофайл оказался записью монолога какой-то старухи, которая говорила низким надломленным голосом. Звали ее Жюльетт Лемар, и я о ней уже слышал – когда-то она жила возле «Сталинграда». Качество было, конечно, дерьмовое. Чтобы расшифровать всю запись, я просидел до трех часов утра. Вот что рассказала старушка Жюльетт.

Спустя несколько месяцев немецкий офицер вернулся. На этот раз майор Рихтер пришел один. Держался он очень вежливо – и со мной, и с Софи – и купил для своей жены прекрасное шерстяное пальто. Немцы всегда что-то покупали и не только в таких магазинах, как наш, – они не брезговали даже блошиным рынком в Клиньянкуре. Смешно подумать, но у нас тогда еще продавали какие-то вещи, которые они не могли купить дома. Позже я узнала, что виной тому были германская экономика и инфляция. Их магазины уже много лет стояли пустыми.

Уходя, он снова пригласил меня на ужин. Он упомянул название одного модного ресторана рядом с Оперой, о котором я и мечтать не могла. Уж не знаю почему, но я сказала, что подумаю.

Офицер спросил: «Когда же вы определитесь, мадемуазель?» Я обещала дать ответ, если он заглянет в магазин ближе к выходным, но он извинился и сказал, что в конце недели уедет читать лекцию в каком-то училище. В итоге мы договорились, что он придет через неделю.

Каких-то специальных правил на этот счет не было. Я знала девушек, которые, познакомившись с немцами в районе площади Пигаль, позволяли им угощать себя напитками. Если они рассчитывали на какую-то выгоду, то могли провести с ними ночь. Еще были модницы, собиравшиеся в «Колизее» на Елисейских Полях, – те принимали от немцев коктейли и приглашения на ужин и, может, после этого даже не прыгали к ним в постель. Не знаю. Мы с Софи считали, что с каждой из них можно было договориться о цене.

С Клаусом Рихтером я, конечно, спать не собиралась. Он был женат, немец и к тому же вдвое старше меня. Я была молода, бедна и невинна. Мои верующие родители придерживались строгих взглядов. Они хотели, чтобы я вышла замуж за хорошего человека, который бы сумел обо мне позаботиться, – и я бы никогда такого не нашла, если бы с кем-то переспала до брака. Так что ни о чем подобном я даже не думала. И все же было в Клаусе Рихтере что-то притягательное. Такой добрый и такой печальный. Мне не хотелось вводить его в заблуждение, обещая то, чего я не могла ему дать.

Я очень долго обсуждала ситуацию с домашними. Каждому приходилось принимать решения, и, конечно, большинство этих решений не касалось романтических связей с солдатами. В основном речь шла о повседневных вещах: здороваться ли с ними на улице, уступить ли дорогу, читать ли газеты, которые издавались под германским руководством. Но по большому счету немцы заправляли всем, поэтому каждый из нас в той или иной мере шел у них на поводу. Ты не мог жить как отшельник.

Моя мать была против любых свиданий с мужчинами. Она высоко ценила женскую скромность. К тому же я была единственным ребенком. Отец спросил, как в такой ситуации поступают другие девушки. Моя подруга Ивонн Бонне встречалась с немцами по крайней мере трижды и очень этим гордилась. Они дарили ей подарки: ленточки, гребни, букеты цветов – всякую мелочовку, которой она любила хвастаться в компании друзей. Я была почти уверена, что хотя бы с одним из своих немцев она переспала. Правда, родителям я о своих догадках рассказывать не стала.

Как бы то ни было, в подобных вопросах мой отец, в отличие от матери, проявлял некоторую беспечность. Он говорил, что в наше время люди изобретают правила на ходу, поэтому никаких правил не существует. Как и многие, он считал, что война скоро закончится. Германия, конечно же, победит, и задача каждого из нас – сделать все, чтобы после этой победы Франция оказалась второй главнейшей страной в Европе. Время от времени отцу приходилось вести дела с немцами, и он никогда на них не жаловался, поэтому не видел ничего зазорного в том, чтобы строить подобные планы на будущее. К тому же Клаус Рихтер произвел на него впечатление: офицер, да к тому же еще и майор.

В конце концов отец сказал: «Мы воспитали тебя приличной девушкой. Теперь тебе двадцать два, и мы тебе доверяем. Совершенно очевидно, что твой немец – настоящий офицер, ничего общего с теми мужланами, которых приводит домой твоя подруга Бонне. Думаю, тебе стоит пойти. Поешь вкусненького и обязательно закажи шампанского. Ну а если сумеешь припрятать что-нибудь и принести родителям, будет еще лучше». Таким уж человеком был мой папа.

Мать вновь попыталась меня отговорить, ссылаясь на церковь и традиции, но я попросила ее не волноваться и заверила, что пойду, только если немец пообещает привезти меня домой к десяти. Мне так хотелось независимости. Я обожала ездить на метро. Обожала красивую одежду и каждый день подолгу решала, что надеть на работу. Большинство вещей я покупала в комиссионках, но к тому моменту уже могла позволить себе угольную юбку из тонкой шерсти, которую давно присмотрела в нашем магазине – потому что нам, как сотрудницам, полагалась хорошая скидка. Весь секрет заключался в том, чтобы правильно подобрать материал и цвет; мне нравилось время от времени ловить на себе восхищенные взгляды мужчин – и не флирт, и ни к чему тебя не обязывает. Просто мне нравилось быть молодой и жить в Париже, пусть даже в такое странное время. Мне хотелось размять ноги, расправить крылья.

Когда Жюльетт рассказывала про свою одежду и поездки на метро, я представил себе, что она – та девушка, которую я встретил на ступеньках станции «Сталинград». Не мать или бабушка той девушки, а один и тот же человек.

Покончив с переводом, я перетащил файл в середину рабочего стола и назвал его «Продавщица». Я понятия не имел, в чем заключается его важность, и уж тем более какое отношение он имеет к «истории». И все же мое сердце переполнило какое-то странное томление, и я обрадовался, узнав, что Жюльетт так и не переспала с тем нацистом.


На следующий день я работал в вечернюю смену, поэтому в полдень спустился в метро, доехал до «Шемен-Вер», а оттуда дошел пешком до площади Вогезов. Затем я прогулялся через Маре по рю де Фран Буржуа. Не нравилось мне это место. Дома из пыльного белого камня, дорогие бутики и куча туристов. Район был старым, как наша касба, но каким-то унылым и бескровным; к тому же мужчины там ходили, взявшись за руки, – типичные марикопы, как назвал бы их мой отец. Спустившись по узкой улочке, я зашел в пару фалафельных и в одну американскую закусочную, чтобы узнать средний размер аренды и налогов. Люди за прилавками (один из которых был евреем, с пейсами и в черной шляпе) смотрели на меня в изумлении, но все-таки давали примерные цифры или, по крайней мере, предлагали позвонить попозже, когда на месте появится управляющий. К тому моменту я уже порядком проголодался (у Ханны дома нашлись только фрукты и немного отрубей, но хватило их ненадолго), поэтому решил, прежде чем продолжу изучение цен на недвижимость, зайти в свое любимое местечко, о котором уже говорил. Ресторан «Фланч» располагался по соседству с центром Помпиду, который всегда приводил меня в легкий ужас своими трубчатыми конструкциями.

«Фланч» мне очень нравился. Пара ступеней вниз – и ты оказываешься в полуподвале, выложенном белым кафелем, где можно найти все что пожелаешь. У них имелся гриль и прилавок с горячими блюдами, огромный выбор десертов и литровые стаканы с разливной газировкой: фантой и кока-колой. Но самое приятное, что, уже расплатившись, ты мог набрать еще какой угодно еды бесплатно. Штука в том, чтобы заказать основное блюдо, а уж к нему потом добавляй что хочешь: спагетти, картошку фри, цукини, рис, брокколи, мясной соус – клади от души, сколько влезет на тарелку, и все обойдется примерно в ту сумму, которую в «ПЖК» платили за полтора часа работы.

Стоя у гриля, я приметил пожилого мужчину с белой бородой, который бормотал что-то себе под нос. В одной руке он держал старинный кожаный чемодан, а другой пытался не уронить поднос. Я осторожно подвинул свой бургер на самый край тарелки, чтобы вместить на нее как можно больше бесплатного гарнира, и тут вдруг чуть не врезался в него со спины. Старик застрял на кассе, пытаясь объяснить девушке, что пока не собирается есть ни десерт, ни сыр (похоже, он планировал обед из пяти блюд) и что, прежде чем класть на поднос основное блюдо, хотел бы съесть фаршированные яйца.

Девушка спросила: «Добавить к вашему заказу кофе?» А старик ответил: «Кофе? Но я ведь еще не съел суп». Похоже, она разговаривала только заранее выученными фразами: «Какой напиток возьмете?» или «У вас есть купон на скидку?» Понаблюдав за ними, я решил вмешаться и предложить старику помощь. В конце концов мы нагрузили его поднос всем необходимым и благополучно миновали кассу, однако мне не хватило духа рассказать ему о бесплатном прилавке.

Добравшись до зала со столиками, мой спутник вдруг остановился и стал оглядываться по сторонам, будто что-то потерял.

– Не вижу официанта, – пожаловался он и добавил: – Кто же посадит нас за столик?

– Здесь можно садиться куда угодно, – ответил я и повел его к свободному месту.

Во «Фланче» мне нравилось многое, но особенно – невероятная чистота. Я никогда не видел там ни одной дурочки, которая надумала бы кормить за столом свою собаку – я чуть умом не двинулся, когда впервые увидел в Париже такую сцену. К тому же там постоянно собирались такие, как я, – бледнокожие выходцы из Северной Африки. А еще чернокожие – то ли сенегальцы, то ли ивуарийцы.

– Меня зовут Виктор Гюго, – представился мой спутник, утерев с бороды остатки майонеза. – Благодарю вас за помощь, молодой человек. Никогда раньше тут не бывал. Когда я попытался зарезервировать столик, мне сказали, что это невозможно. Могу ли я узнать ваше имя?

– Тарик Зафар, – сказал я и пожал ему руку.

– Какое славное имя. Вы магометанин?

– Нет, но мои родители… В каком-то смысле.

– Мне кажется, вашим единоверцам этот ресторан по душе. В округе их полно, особенно среди каменщиков и строителей. Знаете, мне очень нравится обедать в такой компании. С людьми, которые мостят наши улицы булыжником.

Старик оказался малость тронутым, но ужасно любопытным ко всему, что происходило вокруг. Его сразили наповал рекламные плакаты «Фланча», на которых ярким шрифтом печатали слоганы вроде: «Скоро день рождения? Непременно пофланчуй!» Он довольно фыркал и читал нараспев: «Я фланчую, ты фланчуешь, он фланчует, мы фланчуем…» – и так далее.

Пристальное внимание старик уделял вопросам женской моды и в этой связи поинтересовался, чем, на мой взгляд, руководствуются девушки, выбирая между джинсами, платьем и мини-юбкой. Я ответил, что тонкости данного процесса не входят в мою компетенцию, хотя, признаться, и сам частенько задавал себе такой же вопрос, особенно в метро. Взять хотя бы ту девушку со «Сталинграда» – теперь я называл ее Жюльетт. С утра она мыла голову, причесывалась, подводила глаза тушью, а потом, конечно, долго решала, что надеть. Но почему в конце концов она остановилась именно на таком сочетании короткой юбки, высоких ботинок и расстегнутого пальто? Когда она расхаживала по платформе «Рамбюто» и устраивалась на свободном сиденье, чтобы ответить на сообщение в телефоне, когда поправляла края чуть задравшейся на бедрах юбки и смахивала со щеки непослушную прядь чистых волос – понимала ли она в эти моменты, на какие мучения обрекает парня, сидящего напротив? Может, она и наряжалась только с одной-единственной целью – довести меня и таких же исступленных желанием юнцов до беспросветного отчаяния, которое от нас в конечном счете передастся и всему Парижу?

Вскоре от женской моды мы перешли к обсуждению женщин в целом. Виктор Гюго рассуждал:

– В вашей религии допускается иметь сразу несколько жен, не так ли? На мой взгляд, очень разумный подход. К тому же, если мне не изменяет память, ваше Священное Писание оставляет за мужчиной право спать с прислугой его друзей.

Пока я пытался представить в фантазиях Фариду, домоправительницу Лейлы, старик продолжал:

– Однако со своей собственной прислугой никакая физическая близость не допускается.

– Разумеется, нет, – кивнул я, пытаясь выкинуть из головы неожиданно возникший образ хмурой и неприветливой женщины, которая убирала в доме моих родителей.

Старик мучился, пытаясь откупорить бутылку красного вина, и мне пришлось снова ему помочь. Звонко хлопнула пробка, и я взглянул на своего спутника – тот выпучил от неожиданности глаза, но комментировать не стал. Через какое-то время, отпив из бокала, он вновь принялся рассуждать:

– Нам бы стоило поучиться у других религий. Как вы знаете, месье Зафар, Франция – светская республика. Но люди здесь по-прежнему напуганы учением католической церкви. Реакция, конечно, нелепая и насквозь фальшивая. Сам я не верю в церковь, но верю в Бога. Верю, что Господь посылает на землю великих мужей – своих пророков: музыкантов, писателей, ученых. Он посылает нам людей, озаренных божественным светом, – таких, как Мольер и Расин, – но еще ни разу он не послал нам священника. Знаете, мои жена и любовница прекрасно ладят. Сегодня вечером, пока я пытаюсь разобраться с одним неотложным делом, они вместе идут в Комеди Франсэз. Я обожаю их обеих, но вполне готов и к приключениям на стороне.

Сложив на тарелке свои приборы, он осушил бокал и добавил:

– Пришло время выпить кофе. Составите компанию?

В следующие полчаса я узнал о Франции больше, чем за все годы своего земного существования. Именно благодаря Виктору Гюго я, кажется, впервые по-настоящему понял ее историю: франкские короли и святое помазание, после которого их стали почитать как избранных, затем Революция, подарившая миру права человека, потом – запустение и безнадежность, и крошечная горстка людей, исполненных благородства и сохранивших пламя свободы – как тот мужчина (имени я, к сожалению, не уловил), что сбежал из осажденного Парижа на воздушном шаре и спас из-под обломков самое важное – истинный дух Франции, крошечный огонек, который не может погаснуть даже в самые трудные времена… Великую французскую революцию Виктор Гюго считал «величайшим событием в истории человеческой расы со времен пришествия Иисуса Христа». Франция обязана нести эту ношу, поскольку в ее руках – будущее всего мира.

Допив кофе, мы оба согласились, что «Фланч» – отличный ресторан. Потом я неожиданно осознал, что уже полдня провел со своим новым другом и к тому же согласился взять на себя роль его коллеги, или, точнее сказать, ученика.

– Мой бизнес – в подземелье, месье Зафар. В самом сердце парижского метрополитена. Надеюсь, вас это устраивает.

– Конечно, я обожаю метро!

– Что ж, в таком случае мы от души повеселимся.

Добравшись до «Отель де Виль», мы стали спускаться по лестнице к подземной платформе. Перепрыгнув через турникет, я подождал, пока Виктор Гюго найдет пропуск в карманах своего огромного пальто. Видимо, ему по возрасту полагался какой-то особый проездной. Очень скоро к платформе подкатился поезд на больших резиновых колесах. Пневматические двери зашипели и разъехались в стороны, мы зашли в вагон; мой спутник выглядел немного растерянным. Когда включилось автоматическое объявление о следующей остановке, старик даже слегка подпрыгнул. Мужчина-диктор дважды повторил название станции, и поначалу Виктор Гюго как будто удивился и несколько раз с сомнением переспросил: «Шатле?» Когда поезд затормозил и мы со стариком вышли на платформу, тот внезапно почувствовал прилив уверенности. «Шат-ле!» – объявил он тоном, не допускавшим абсолютно никаких возражений.

На «Конкорд» мы спустились в южный тоннель, чтобы пересесть на зеленую ветку. Я и сам не заметил, как убежал вперед. На выходе из тоннеля мне пришлось дожидаться своего спутника. Пока тот кое-как волочил ноги, я успел несколько раз затянуться косяком.

– Совсем другое дело! – воскликнул он, когда мы наконец поравнялись. – Моя любимая ветка, знаменитая Двенадцатая! «Мэри д’Исси» – «Порт де ля Шапель». Вот он, настоящий Париж, месье Зафар.

Когда мы зашли в вагон, Виктор Гюго опустил руку в сумку и выудил большой кусок черной ткани метра два в длину. Прислонившись спиной к двери в следующий вагон, он ухватил ткань за вшитые по краям клипсы и пристегнул их к металлическим поручням, соорудив таким образом высокий и довольно узкий экран. За ним-то и спрятался Виктор Гюго, которого теперь выдавали лишь мыски ботинок. Когда поезд тронулся со станции «Национальная ассамблея», старик достал из своей врачебной сумки ворох потрепанных кукол и стал разыгрывать спектакль.

История началась с ограбления. Персонаж в лохмотьях пытался убежать от куклы в полицейском шлеме. Виктор Гюго озвучивал обоих, но на разный манер: полицейского – скрипучим голоском, а грабителя – глубоким тенором, в котором слышалось неожиданное благородство. Конечно, спектакль производил более приятное впечатление, чем заезженные монологи попрошаек. Знаете, когда очередной молодец начинает плакаться о своей жизни? Он всегда говорит одно и то же: «Потерял работу, не могу найти новую. Вы наверняка уже слышали эту историю тысячу раз, поэтому я не собираюсь рассказывать ее снова. Прошу лишь по одному евро с каждого, по одной-единственной монете! Больше мне ничего не нужно».

Казалось, пассажиры не обращали на спектакль внимания; большинство уткнулось в свои телефоны, остальные – читали газеты или книги. У кого-то в наушниках играла музыка, и за всю дорогу они лишь мельком взглянули в нашу сторону.

После небольшого диалога кукла-грабитель ударила полицейского по голове, а потом стянула черную маску и превратилась в обычного гражданина. Таким образом грабитель, видимо, отказывался от своего криминального прошлого. Затем на сцене появилась кукла-женщина с длинными волосами из пушистой мочалки и румянцем во всю щеку. По сюжету она была проституткой с маленьким ребенком на руках, который постоянно плакал и кричал – скрипучим старческим фальцетом Виктора Гюго. К моменту появления в пьесе младенца некоторые зрители уже отсаживались от нашей импровизированной сцены в другой конец вагона.

Где-то в районе «Севр – Бабилон» над ширмой возникла еще одна кукла, изображающая мужчину. Одной рукой он держал пластмассовый бокал вина, а второй – пытался отнять ребенка у непутевой матери-проститутки. Может, это был хозяин таверны или какой-нибудь трактирщик? Толком разобраться я не успел, потому что в этот момент Виктор Гюго всучил мне шляпу и велел собрать с пассажиров подаяние.

Не хотелось, конечно, обижать старика. Пусть материал был неважный, но отработал он его, как ни крути, по полной… И все-таки спектакль получился дерьмовым. Нам дали всего два евро и сорок центов.

Поезд остановился на станции «Волонтер», народу в вагоне заметно поубавилось.

– Пришло время спрятать наших героев, месье Зафар, – объявил старик. – Мы продолжим эту историю завтра.

– А разве она еще не закончилась?

– Нет-нет. Все представление занимает три дня: от «Мэри д’Исси» до «Порт де ля Шапель» и обратно, – объяснил Виктор Гюго, укладывая кукол в сумку, после чего добавил: – Вы можете вновь составить мне компанию, если угодно. Приятно иметь помощника. Начну я где-то в девять тридцать – как схлынет утренний час пик, иначе сцену придется делить с толпой пассажиров.

Поезд подходил к «Вожирар».

– Помню, молодым я любил наблюдать за лошадями, которых вели на убой, – вдруг признался Виктор Гюго. – Тут недалеко как раз находилась бойня. Прекрасное зрелище! Но многим мясникам не нравилось. Якобы от мертвых лошадей слишком сильно воняет, невыносимые условия работы… Ах, но до чего же вкусен бифштекс из конины! А теперь там разбили парк.

Он наслаждался собственным остроумием и хихикал в белоснежную бороду, которая обвивала ему шею, словно теплый шарф. Он так смаковал собственную шутку про парк, что в какой-то момент из глаза у него выкатилась лучистая слеза радости; увлажнив его побитую, как у боксера, щеку, она упала на седые усы и тут же пропала.

– Только представьте себе, парк! – воскликнул он.

Сойдя на конечной, я повернул к северной платформе, чтобы вернуться в центр, а Виктор Гюго медленно поплелся к выходу.

– Вы найдете меня в «Ле Контуар д’Исси», за столиком возле двери, – сказал он на прощание. – Я буду ждать вас. До завтра, месье Зафар.

Простояв целую вечность в ожидании поезда, я вдруг почувствовал, что перед глазами у меня поплыло. Может, все дело было в травке, которую покупал Джамаль: она почти всегда вызывала у меня непредсказуемый эффект. Кроме того, меня порядком взволновало наше странное знакомство с Виктором Гюго и те несколько часов, что я провел в его компании.

Пока ты молод, пока ты еще ребенок, тебя совсем не смущает, что ты чего-то не знаешь. Что такое гравитация? Как читать ноты? Почему самолеты не падают? Чем занимаются программисты? Поскольку все мы рождаемся детьми, всем приходится начинать путь с абсолютного невежества. И долгое время ты даже не очень-то переживаешь, ибо твое воображение всегда стремится к решению только самых насущных вопросов. Например, как сдать экзамен, к которому ты совершенно не готов? Почему тебе не разрешают всю ночь смотреть сериалы и пить холодное пиво? Однажды ты получишь ответы даже на такие трудные вопросы. И твоя жизнь нисколько не потеряет в качестве от того, что ты сам никогда не заменишь в доме проводку. Есть немало людей, готовых сделать что-то за тебя. Каждый день они собираются за воротами медииы: художники с расписной посудой, электрики с огромными катушками проводов, слесари на дребезжащих велосипедах, увешанных резиновыми трубами и металлическими рассекателями для душа. Они сидят в кафе и на земле вдоль тротуаров, скрестив ноги, и весь день пьют мятный чай в надежде, что кто-нибудь предложит им работу. Чего уж там, мой собственный отец – мистер Мудрый – однажды умрет, не имея ни малейшего представления о том, как устроен радиоприемник.

Проведя время с Виктором Гюго, я осознал, что уже совсем скоро мне исполнится двадцать и тогда мне будет нечем оправдывать зияющие пробелы в собственном образовании. Теперь слова «я живу своей жизнью и не лезу не в свое дело» звучали пустой отговоркой.

Именно тогда, на полупустой конечной станции метро, я впервые испытал приступ сильнейшей тошноты – от осознания собственного невежества.

К платформе с грохотом подъехал поезд, я зашел в пыльный вагон, в котором, кроме меня, не было никого. Наблюдать было не за кем, и я оглянулся по сторонам в поисках чего-нибудь интересного. Возле дверей я заметил список, по которому распределялись свободные места среди пассажиров. Первыми в списке значились «mutiles de guerre», то есть инвалиды войны. Затем «aveugles civils» – гражданские лица, страдающие слепотой. Замыкали список беременные женщины и родители с детьми до пяти лет. Интересно, почему парижанам приходится напоминать друг другу об элементарной вежливости? И почему я никогда раньше не замечал этих инструкций? О какой именно войне шла речь в случае с инвалидами? Неужели Франция до сих пор с кем-то воюет? И тут меня снова одолел приступ тошноты, связанный с новым для меня ощущением – жгучим чувством стыда за собственное невежество.

На следующей станции какому-то мужчине лет сорока, с портфелем в руке, пришлось силой раздвигать двери, чтобы войти в вагон. Обычно ты просто дергаешь ручку, и дверь открывается сама после характерного гидравлического фырканья (хотя на самом деле фырканье могло быть пневматическим… боже, я ничего не знал!). Но в моем вагоне рычаг оказался без пружины, и вся дверная конструкция больше напоминала расхлябанные железные ворота, из-за чего мужчине с портфелем пришлось работать голыми руками. В другом конце вагона кто-то закурил сигарету и смахивал пепел на деревянную обшивку пола. На «Севр – Бабилон» я вышел из вагона и поплелся вдоль поезда на пересадку. Большинство вагонов были зелеными, но ближе к началу один оказался красным: первый класс.

За его дымчатыми окнами толпились люди в пальто – кажется, одни мужчины.

Затем, вместо того чтобы сделать пересадку и вернуться в восточную часть города, я решил выйти на свежий воздух и проветрить голову. В конце платформы на стеклянной двери красовалась надпись: «Au delà de cette limite votre billet n’est plus valide», то есть: «Дальше ваш билет считается недействительным». За турникетами, на каменных ступеньках, ведущих на улицу, я заметил целый ворох использованных билетиков; многие были сложены в форме буквы «V».

На улице мне стало лучше, даже несмотря на то, что судьба занесла меня на Распай – самый бесцеремонный из всех бульваров Левого берега. Я огляделся по сторонам, пытаясь понять, где нахожусь. Затем поднял глаза и увидел перед собой огромное здание отеля «Лютеция».

Через мгновение мне пришлось ухватиться за ближайшую стену – иначе я бы, наверное, свалился с ног. Меня вдруг одолела невыносимая тоска по дому – по крикам муэдзинов, которые раздавались из жестяных громкоговорителей, по беленым стенам нашего дома и даже по воробьям, застрявшим в световом колодце.

Глава 12

Пуассоньер

Вернувшись как-то домой, я обнаружила на автоответчике сообщение от Джулиана:

«Я связался с Лео Бушем из Центра Жана Моллана, и он согласился помочь. В итоге я сам к ним сходил и сделал несколько фотокопий. Оказывается, они снимали почти всех, кто наговаривал воспоминания. Нашлись две фотографии Жюльетт Лемар: одна довольно новая (скорее всего ее сделали при записи), а вот вторая – времен войны, ее она дала сама. Снимок Матильды Массон я тоже видел. Лео говорит, что она, похоже, еще жива. Адрес мне не дали, но Лео сказал, что, если ты убедишь его в благородности своих намерений, он свяжется с ней от твоего имени. Я заверил его, что ты – само воплощение благородных намерений, но ему почему-то нужно обо всем услышать от тебя лично. Еще он попросил письмо или рекомендацию от твоего профессора. Можно выслать по е-мейлу. Могу на днях занести тебе фотокопии, заодно и поужинаем. На связи».

«В этом весь Джулиан, – подумала я, – в любой ситуации отыщет повод для свидания». Однако после горячей ванны, надев черную шерстяную юбку и темно-зеленый свитер, купленный в тот же день на распродаже, я вдруг поняла, что почти жду нашей встречи. Джулиан выбрал какое-то хипстерское местечко на рю Сонье – очень важно там побывать, сказал он, и попробовать джин, который готовят прямо на месте. Поколебавшись, я все-таки подкрасила губы и надела турмалиновые сережки.

Оказалось, наш ресторан соседствует с «Фоли-Бержер».

– Ну разве не чудо: кружевное белье и самогонка, – сказала я, подставив Джулиану щеку. – Место твоей мечты.

– Давай выпьем. Они рекомендуют разбавлять джин содовой, а не тоником. Надеюсь, тебе понравится, но не слишком.

– Посмотрим. И давай не будем обсуждать мои пуританские нравы.

– Но я же только… Ладно, как скажешь. Кстати, у тебя отличный свитер. Новый?

– Спасибо. Возьми мне, пожалуйста, джина. Двойную порцию, если можно.

Рю Сонье – достаточно невзрачная улочка, но в ярком апрельском свете мы быстро отыскали приятный столик на веранде, под голубым навесом.

– Ты по-прежнему работаешь с аудиоархивами?

– Да. Уже прослушала порядка двадцати женщин. Хорошая подборка, но, если честно, в последние дни я немного отвлеклась и начала читать историю Сопротивления, хотя это имеет мало отношения к жизни обычных парижанок.

– Пожалуй, не имеет. – Джулиан кивнул. – После освобождения Парижа де Голль награждал медалями всякого, кто хотя бы однажды поздоровался с солдатом-союзником, – в итоге получилось три процента населения. Удивительным образом, те же самые три процента в свое время примкнули к различным организациям Виши, типа французской милиции. Думаю, эти цифры неплохо отражают ситуацию в целом. Поначалу большинство придерживалось прогерманских взглядов, но ближе к концу мнения раскололись на два примерно равных лагеря.

– Меня не очень интересует статистика по активистам. Скорее настроения, личное отношение. Ведь у каждого было собственное мнение. Все боялись за свою жизнь и за будущее своей страны.

– Думаю, большинство хотело одного: чтобы война поскорее закончилась. Так мне однажды сказала моя первая домоправительница. И французы пассивно поддерживали эту идею наиболее доступными способами. Сначала пытались ужиться с немцами и правительством Виши. Потом, когда поняли, что из этого ничего не получится, перекинулись к союзникам и Сопротивлению. Отличный пример – Франсуа Миттеран. Главное – вовремя сменить лошадей, как можно громче поддерживать победителя и по возможности заметать следы не самых удачных решений. Ну и, конечно, никогда не признаваться в собственных ошибках. Отрицать до последнего, пока шум не уляжется.

– Какой циничный подход.

– И его придерживались многие французы. Разумеется, не все. Но самое циничное – выставлять цинизм как единственно возможный путь. Возводить его в категорию принципа. Как говорится, «c’est normal»[34]. Полагаю, для этого нужна определенная наглость.

– Думаю, что женщинам жилось еще труднее. Когда большинство мужчин были угнаны в лагеря военнопленных и на германские фабрики, женщинам приходилось соглашаться на самую неблагодарную и низкооплачиваемую работу, чтобы хоть как-то прокормить семью.

– Да, пожалуй, ты права.

– Ты со мной согласен?

– Да.

– Неужели? Кажется, впервые за все время нашего знакомства.

– Возможно. Но именно поэтому я очень хочу почитать, что у тебя получится. Надеюсь, там будет не очень много сносок.

– Ничего не обещаю. Работа подразумевает определенный формат.

– Знаю, знаю. Мне кажется или похолодало? Может, поужинаем внутри?

Кухня у них оказалась очень простой. В качестве основного блюда предлагали цветную капусту, телятину, лосося и свинину – правда, в меню почему-то ничего не сообщалось о способах приготовления.

– Признайся: глядя на это, ты вспоминаешь мамину индейку. И мороженое.

– Тогда уж не индейку, а мясной хлеб. Пожалуй, закажу лосося.

Джулиан позвал официантку и (на своем возмутительно хорошем французском) стал расспрашивать ее о вине. Когда девушка ушла за бутылкой, я сказала:

– А ты – настоящий дамский угодник.

– Стараюсь быть вежливым. Она ведь милая, да? Кажется, времена суровых парижских официантов наконец-то уходят в прошлое.

Налив себе воды, Джулиан продолжил:

– Помнишь, в последнюю встречу мы говорили про УСО и агентов «Проспера»? Я немного о них почитал.

– Серьезно?

– Да, и не только из вежливости. Мне и правда стало интересно.

– Потому что они были очень интересными людьми. Меня, например, совершенно поразила связная Андре Боррель.

– Потрясающая женщина, да? И такая энергичная. Постоянно на велосипеде или где-нибудь в горах. Сестра называла ее «gargon manque»[35]. Подозреваю, что она крутила роман с радистом.

– Так ли это важно?

– А почему нет? Думаю, для нее это было очень важно. С таким образом жизни… Никогда не знаешь, наступит ли для тебя завтра. В любой момент к тебе могли явиться из гестапо, и вот ты уже на бульваре Фош.

– А разве штаб-квартира гестаповцев была не в отеле «Лютеция»?

– Строго говоря, там располагалась служба контрразведки – абвер. На бульваре Фош засела служба безопасности, которая, в свою очередь, принадлежала к СС. А гестапо…

– Бедная Андре.

– Это точно. Ей пришлось пройти через восемнадцать различных инстанций – французских и германских. Кстати, тот радист был довольно видным парнем, по крайней мере на мой вкус. Даже не сомневайся.

– Андре была особенной, но вовсе не поэтому.

– Знаю. Она была храброй идеалисткой и погибла при совершенно жутких обстоятельствах. Я это понимаю. Жаль, что никто не написал ее биографию.

Никогда прежде Джулиан не смотрел на меня с такой серьезностью; его взгляд был прямым, почти молящим. Когда мы расплачивались по счету, он неожиданно вспомнил, что оставил фотографии Матильды и Жюльетт дома.

– Давай сходим вместе? Заодно угощу тебя бренди. Тут пешком минуты две.

– Правда? До «Страсбурга – Сен-Дени»?

– Скорее всего ты проходила мимо по пути сюда.

– Нет, я доехала на метро до «Пуассоньер». Всего одна станция от «Тольбиака».

– Божечки, ну и навернула ты.

Я рассмеялась.

– Ну откуда у тебя эти словечки?

– Навернуть? А что такого…

– Нет. «Божечки».

– Это заложено в английском менталитете. Как и устойчивая переносимость негазированных сортов пива. А еще – кинотеатров под открытым небом.

Джулиан остановился у парадной двери рядом с каким-то эльзасским пабом, и с мощеной улицы мы шагнули на лестничную площадку. Его квартира оказалась на третьем этаже. Из прихожей я попала в просторную гостиную с паркетом, пианино и стопками книг, которые лежали буквально повсюду: в шкафах, на столе и даже на полу. Старинная мебель пряталась под шерстяными пледами и покрывалами. Лампы с красно-оранжевыми плафонами давали нежно-охряной свет. На стене в рамке висела литография девятнадцатого века, изображавшая мужчину хрупкой наружности – по всей видимости, Альфреда де Мюссе. В комнате царил беспорядок, но общее впечатление оказалось приятным: я рассчитывала увидеть горы носков и кроссовок, но мои ожидания не оправдались.

– Ты специально прибрался? – спросила я, вернувшись из ванной (старенькой, но на удивление чистой).

– Нет. Сегодня я гостей не ждал.

– То есть ты и вправду…

– Забыл фотографии дома? Да. В силу природной глупости. Вот, попробуй. – Джулиан протянул мне бокал бренди с водой. – Фин-а-л’о. Напиток, о котором без умолку трещал Хемингуэй. Бывала когда-нибудь в «Клозери де Лила»?

– Десять лет назад я часто ходила мимо и представляла себе, как он там работал. Но зайти внутрь мне не позволяли средства.

– В ресторане цены, конечно, ужас, но в баре – вполне сносные. Помню, раньше, когда я попадал в немилость к Сильви, часто сидел там до самого вечера – над дежурным блюдом и бокалом кот-дю-Рон. Целыми часами крутил его в руке и читал какую-нибудь книгу. Однажды я тебя туда свожу. А пока – давай-ка я покажу тебе фото. Вот, например, пожилая Жюльетт Лемар.

Джулиан протянул мне изображение седовласой женщины в кардигане и шейном платке из набивного шелка. Она едва заметно улыбалась, но глаза ее светились искренним благодушием.

– Очень приятная женщина, – заметила я.

– Да. А вот она же, только в сорок втором.

– Бог ты мой. – При взгляде на вторую фотографию у меня перехватило дыхание. – А рядом, наверное, ее подруга Софи. Это же рю де Риволи?

– Кажется, да. Колоннада на месте. Нацистский флаг – тоже. И магазин похож.

– Боже, какая же она…

Молодая Жюльетт выглядела настоящей модницей – стройные ножки в шелковых чулках, приталенное платье… Ее подруга Софи носила локоны с прямым пробором, а сама Жюльетт – свободную прическу почти до плеч. Девушка совсем не стеснялась камеры и улыбалась всякому, кто смотрел на эту фотографию, – даже спустя многие годы после того, как раздался щелчок объектива. Она казалась бесстрашной.

Я украдкой смахнула слезу, а Джулиан выложил передо мной новую фотографию.

– А это Матильда. Фото датировано 1998 годом – наверное, тогда ее и записывали.

Теперь на меня смотрела Матильда Массон, несчастное дитя Бельвиля: широколицая, с дерзкими глазами-щелками. Лет ей было около восьмидесяти, но волосы – по-прежнему темные, крашеные. На лице макияж: помада и черная подводка. Во взгляде – ни доброты, ни смирения.

Вернув Джулиану фотографию, я шумно выдохнула.

– Можешь оставить их себе, – сказал он.

– Спасибо. Мне нравится твоя квартира.

– Договор аренды я когда-то заключил на восемь лет. Из них теперь осталось три.

– Это по итогам развода?

– Там все было сложно, – вздохнул Джулиан и уселся на обшитый бархатом диван. – Сильви намного богаче меня. И мне показалось, что продавать ее квартиру на рю де Мароньер – как-то неправильно. Поэтому я присмотрел съемную квартиру.

– То есть она сохранила за собой великолепное фамильное гнездо, а тебе достался чердак, пропахший квашеной капустой?

– Заметила, да? Мне кажется, я уже привык. К тому же хозяева – чудесные люди. Я часто хожу к ним на обед.

– Не очень-то справедливо.

– Думаешь, стоило потребовать алименты и вот это все? Нет, я никогда не претендовал на ее семейное наследство. К тому же мне нравится эта квартира.

Я медленно потягивала фин-а-л’о, обжигающий и мягкий.

– Когда ты понял, что ваши отношения закончились? Не отвечай, если считаешь вопрос… неприличным.

– Интересный выбор слов. – Джулиан расхохотался.

– Признайся, всему виной та группа симпатичных голландских студенток.

– Боже упаси. За восемь лет брака я оступился только однажды. На конференции в Берлине. Всего один раз, и то я с ней не переспал. Так только… повозился. А кроме того случая… Ничего. Даже никакого флирта.

– Что же тогда случилось?

– Что ж… Раз такое дело, наверное, можно тебе рассказать. Мы ведь теперь будем с тобой дружить?

– Я на это надеюсь.

– Сильви пять лет спала с коллегой по работе. А еще с владельцем галереи в Маре, и…

– Той самой, где она купила шедевр за бесценок?

– Так точно. И со своей первой детской любовью. И с одним из спасателей общественного бассейна «Келлер», что прямо за мостом Гренель.

– Боже, Джулиан.

– Да. Я тоже выпал в осадок, когда обо всем узнал. Но такая у нее была такая потребность. На самом деле это только те, о ком она мне рассказала. Знаешь, ведь это как с преступниками. Иногда они сознательно идут в тюрьму, признаваясь в паре-тройке преступлений только для того, чтобы отвести внимание от тысячи других. Раскрыв некоторые имена, Сильви надеялась избежать дальнейшего преследования. Но я уверен, что у нее были и другие.

– Тебе, наверное, нелегко пришлось.

– Поначалу да. Меня как будто выпотрошили. Жизнь потеряла всякий смысл. Но в итоге я понял, что в каком-то смысле даже восхищаюсь ею. Она поступила так, как и должна была поступить. Брак оказался затеей не для нее. По крайней мере брак со мной.

– И что же сейчас? Вы… общаетесь?

– Зачем? У нас ведь нет детей. Иногда мы, конечно, встречаемся – в компании общих знакомых. Тогда я веду себя вежливо. Наверное, даже дружески.

– А Сильви?

– Мне все время кажется, что она… недоедает. Всегда роскошно одета, но на вид как будто голодная. Хотя в общем и целом выглядит она куда более счастливой, чем раньше. Больше улыбается и меньше курит. Полагаю, это уже что-то.

Мы проговорили до часу ночи, а затем Джулиан спустился со мной к рю дю Фобур-Сен-Дени и поймал для меня такси. На прощание мы с ним обнялись, но объятие показалось мне чересчур кратким, словно я чем-то его расстроила.


На следующий день я снова поехала в Центр Жана Моллана, чтобы закончить с последним аудиофайлом из архива Матильды Массон. С собой я захватила фотографии и, пока слушала запись, внимательно разглядывала ее пожилое лицо.

Сказанное Луизой сводило меня с ума, поэтому я решилась вызвать Армана на откровенный разговор. В следующее воскресенье мы, как обычно, отправились на прогулку в Бют-Шомон. Там-то я ему и сказала: «Одна маленькая птичка напела мне про тебя и какую-то девицу из Сопротивления. Говорят, вы постоянно встречаетесь с ней наедине».

Арман очень расстроился и хотел знать, от кого я об этом услышала. Он сказал, что его ни с кем не должны были видеть на публике, а потом снова спросил: «Кто тебе рассказал?»

Я ответила, что не собираюсь раскрывать никаких имен, и добавила: «Этот человек утверждает, что вы с той девицей вели себя как очень близкие люди». – «Ну разумеется, мы близкие люди, – сказал Арман и пояснил: – Я бы доверил ей свою жизнь. И она поступила бы так же». Я возразила: «Речь не об этом. Мне сказали, что вы близки так же, как и мы с тобой. Как я и ты».

Он стал гладить меня по руке, уверяя, что я напридумывала себе каких-то глупостей, а потом извинился за все те случаи, когда не мог со мной встретиться. Он сказал, что все это время выполнял очень важное задание и что скоро во Францию придут американцы, которым нужно будет помочь. А как только все закончится, мы с ним поженимся. Он поклялся, что у него никогда ничего не было с другими девушками.

Я, конечно, не поверила. «И все-таки, в твоей группе есть девушка? Как ее зовут?» Арман ответил, что ее настоящего имени не знает, но представляется она Симоной. Я спросила, как она выглядит. Арман сначала сомневался, стоит ли мне об этом знать, а потом решил, что не станет рассказывать. Я очень сильно разозлилась. «Ты – мой жених и обязан рассказывать мне о таких вещах. Неужели ты мне не доверяешь?» Арман уступил. Оказалось, что девушка была необычайно высокого роста и носила берет. Когда они виделись в последний раз, она была блондинкой, но с тех пор скорее всего перекрасилась.

Я спросила: «Она француженка? Иностранка?» Арман ответил, что француженка, родом из какой-то деревушки неподалеку от Нанта. Раньше она работала помощницей аптекаря, а когда присоединилась к Сопротивлению, занялась организацией саботажа. За ней уже числилось несколько успешных операций в районе Луары.

Мы гуляли по мосту у водопада и вскоре вышли к какому-то смешному домику с каменными колоннами. Никогда не забуду тот момент. Мне казалось, что жизнь кончена. Я больше ему не верила. Ах, Арман. Единственный мужчина, проявивший ко мне доброту.

Единственный, кого я любила. И больше я не могла ему доверять.

От этой мысли я запаниковала. Мне хотелось от него спрятаться, поэтому я сорвалась и побежала куда глаза глядят. Арман окликнул меня и бросился следом, но я велела ему оставить меня в покое. Добравшись до метро, я прыгнула в первый попавшийся вагон, толком не понимая, куда направляюсь.

В ближайший выходной я пошла в кафе «Виктор Гюго», где Армана недавно видели с девушкой. Заговорила с хозяином у барной стойки и показала ему фотографию Армана, которую всегда носила в сумочке. Я спросила, не объявлялся ли он в последнее время. Хозяин внимательно на меня посмотрел: «Ты ведь сестра Луизы, да? Помню, как она впервые тебя привела – ты была еще совсем маленькой».

Взглянув на снимок, он продолжил: «Да, кажется, видел его на днях». Тогда я спросила: «А с ним была высокая женщина? Скорее всего в берете. Вероятно, блондинка».

Месье Гюго широко улыбнулся: «Что значит “вероятно”?» Я объяснила, что девушка имеет привычку перекрашивать волосы. Протерев барную стойку полотенцем, он сказал: «Да, ее я тоже помню. Сидели тут вдвоем, шептались. Влюбленная парочка, что с них взять. Помню, я сразу обратил внимание на разницу в росте – по сравнению с ней он казался коротышкой». Усмехнувшись в свою густую белую бороду, Виктор Гюго добавил: «Передай Луизе, что завтра нам привезут яблочные тарты».

Конечно, я не могла весь день там дежурить в надежде, что эта девица снова объявится. Я тогда работала на фабрике и каждый день ездила в дальний конец бульвара де Бельвиль – на рю д’Ангулем. Выходной мне полагался только раз в неделю – в воскресенье. Но заканчивала я раньше Армана и могла проследить за ним после работы. К счастью, я помнила, где находится его офис – рядом с Оперой. Наверное, сейчас все это кажется безумием, но тогда я всей душой ненавидела эту мерзкую сучку Симону. Я плевать хотела на ее убеждения, ее храбрость и прочий бред. Меня сводила с ума одна мысль о том, как она раздвигает ноги перед моим мужчиной. Мы ведь с ним занимались сексом. Правда, вне брака, но что с того? Мы относились к этому очень серьезно и всегда осторожничали. И тут вдруг появляется какая-то здоровенная девка, для которой мой маленький Арман – всего лишь игрушка, развлечение. Ей было бы все равно, наступи он сослепу на собственные очки, и она бы никогда не смогла приготовить кофе так, как он любит.

Однажды после работы я зашла в кафе на рю Камбон. Очень дорогая улица с кучей магазинов, в которых в основном продавали одежду. Даже шлюшка Шанель держала там магазин. Луиза говорила, что всю войну она спала с германскими офицерами в отеле «Ритц», а в свободное время доносила на евреев, чтобы забирать из пустых квартир мебель и картины. Мне пришлось взять себя в руки: я даже не стала просить воду – только чашечку кофе. Пока я заказывала, официант пялился на мое потрепанное пальто. Но зато из окна открывался хороший вид на офис Армана, и я знала наверняка, что в приглушенном свете кафе он меня не увидит. Рабочий день у него заканчивался в пять тридцать, но он довольно часто задерживался. Мне всегда нравилось это время года: еще чуть-чуть, и в городе бы распустились деревья, но в тот год их все срубили на дрова, и соседние дома почернели от дыма. Забавно, что запоминаются такие мелочи. Арман поднялся по рю де Сез и свернул у церкви Мадлен к метро.

Хорошо, что он поехал именно так – в то время долгие прогулки по улицам вызывали подозрение. А в метро тебя могли остановить и спросить документы, поэтому ездили только те, кому нечего было скрывать.

Арман спрятался за вечерней газетой и совсем не смотрел по сторонам. Казалось, он избегал посторонних взглядов, поэтому никаких сложностей у меня не возникло. Мы проехали станций десять. Не помню точно, где он вышел – где-то после «Пигаль». Может, на «Жюль Жоффрен».

Он так ни разу и не обернулся, но, сойдя на платформу, прибавил шагу. Я едва за ним поспевала, но особо не волновалась: он бы не стал оглядываться, чтобы не привлекать ненужного внимания. Из первого вагона – того, что был красным, – вышел какой-то немец. В поезде их ехало довольно много, и Арман наверняка это заметил. Поднявшись из метро, он втянул голову в плечи и резво зашагал прочь.

Скоро мы вышли к Монмартру. Я почти не знала этот район и поняла, что он скорее всего шел на встречу к Симоне и другим членам группы. Остановился он у какого-то странного здания. Жилые дома в Париже выглядели совсем по-другому. Понимаете, о чем я? Тот дом был из какого-то необычного камня, другого цвета. Он выглядел чужим. Русским или вроде того. Кажется, дело было на рю Данремон. Арман очень быстро справился с парадным замком – наверное, у него был ключ. Я и глазом не успела моргнуть, как за ним уже закрылась дверь.

По соседству не оказалось ни одного кафе, поэтому я просто ходила туда-сюда по тротуару. На улице уже стемнело, и, повторюсь, район был мне незнаком.

Тогда ведь было как? Если девушка гуляла по ночам одна, люди сразу все о ней понимали. К тому же действовал комендантский час, и после определенного времени находиться на улице вообще запрещалось.

Целую вечность я ходила из стороны в сторону и притворялась, что рассматриваю темные витрины магазинов. Пара мужчин, проходивших мимо, отпустили в мой адрес не очень вежливое замечание, но в остальном все было тихо. Приближался комендантский час, и я понимала, что сейчас мне нужно либо возвращаться, либо искать ночлег. Денег на комнату у меня не было, поэтому я дошла до ближайшего бара и попросила позвать хозяина. Когда тот спустился, я рассказала ему жалостливую историю: якобы злой муж отнял у меня последние деньги, и я не могу попасть домой. Я пообещала, что перемою в баре всю посуду и полы, только пусть мне разрешат переночевать в подсобке или просто в углу. Хозяин переговорил с женой, та дала мне швабру и тряпку и велела приниматься за работу, но я сказала, что приступлю чуть попозже, когда начнется комендантский час. Если к тому времени Арман не выйдет, я буду точно знать, что он остался там на ночь. Он не станет рисковать.

Я наблюдала за парадной дверью странного дома, но оттуда так никто и не вышел. Конечно, оставалась вероятность, что Арман улизнул через черный ход, но делать было нечего. Я вернулась в бар и принялась за работу. Сначала я вымела полы и собрала в совок пепел и битое стекло. Как сейчас помню, в баре лежала красная плитка. Потом я опустилась на колени и стала тереть пол жесткой щеткой, а сама представляла, будто тру физиономию Симоны и сдираю с нее кожу.

Как она посмела украсть у меня Армана? Да кто она вообще такая? Ведь я же не ходила по Парижу в поисках чужих парней и ни с кем другим никогда не спала. Я всегда хотела только одного мужчину, и для него я тоже была единственной. Только я его по-настоящему понимала, и только я могла о нем позаботиться. Я не так уж много просила у жизни. Он – все, что у меня было.

Вернулась хозяйка и велела заканчивать с уборкой – они с мужем собирались ложиться спать. Она отвела меня вглубь, в небольшую гостиную с диваном, на котором я в итоге и разместилась. Она оказалась неплохой женщиной: похвалила меня за работу и принесла графин воды, немного хлеба и кусок ветчины, который в тот вечер не доели посетители. Конечно, никакого сливочного масла. Его в те годы вообще не было.

Диван был вполне удобным, но спать я не могла – очень боялась, что просплю. Вставать нужно было в пять утра, когда заканчивался комендантский час. Немного поворочавшись, я вернулась в барный зал и решила протереть стаканы и липкие горлышки бутылок. Потом я прибрала на полках. Краем глаза я постоянно следила за часами на стене.

Когда я шла по коридору, за окном по-прежнему стояла ночь. Отворив самую дальнюю дверь, я попала в ванную, довольно гадкую: рядом с дыркой в полу были нарисованы две ступни, и тут же торчала крошечная и очень грязная раковина. Я кое-как помылась холодной водой и расчесала волосы. Без двух минут пять я вышла из бара на улицу.

Около часа я слонялась вокруг дома, в который зашел Арман. Когда парадная дверь наконец отворилась, из подъезда вышли двое: мой Арман и высокая женщина в берете. Рука об руку они поспешили вниз по улице, не оглядываясь.

Вскоре они спустились в метро, и я последовала за ними. Это было совсем не трудно – они не замечали никого вокруг. Вместе мы доехали до «Сен-Жоржа», а потом еще минут десять шли по улице, пока не добрались до пересечения рю Мильтон и рю де Мартир. Арман довел женщину до небольшого жилого дома и, когда они остановились у подъезда, поцеловал ее в губы. Она прижалась к нему на несколько секунд, потом открыла парадную дверь ключом и зашла внутрь. На втором этаже загорелся свет.

Развернувшись, Арман быстро зашагал прочь, а я прильнула к стене и съехала на землю. Не знаю, сколько я так просидела. В конце концов мне удалось подняться. Я отряхнула одежду от пыли. Оказалось, я сидела возле подготовительной школы. Перейдя через дорогу, я отыскала над дверью табличку с номером ее квартиры.

На следующий день я отправилась к префекту полиции Бельвиля и донесла на врага французского государства – на молодую женщину, проживавшую в Девятом округе по адресу рю Мильтон, квартира номер двенадцать.

Глава 13

Сансье – Добантон

Когда я рассказал Хасиму, во сколько обойдется содержание нового ресторана в Маре, тот засомневался и пошел на попятную.

– Думаю, это просто район такой, – сказал я. – Уверен, что есть и другие, куда дешевле. Например, рядом с моим домом, в Тринадцатом. Или где-нибудь за Кольцевой дорогой.

– Там мало платят. Нам нужно место, где люди готовы платить много. Такое, как Сен-Жермен де Пре, где с туристов берут по восемь евро за чашку кофе.

Я не особо разбирался в бизнес-планировании, поэтому решил оставить патрона наедине с его мыслями. Меня потихоньку начинало тошнить от «ПЖК». Пусть деньги мне платили хорошие, но смены были длинными, Хасим постоянно пребывал в депрессии, а сама работа казалась отвратительной. К тому же долгие часы, которые я проводил в ресторане, я мог бы потратить на что-то по-настоящему важное – на то, ради чего я и приехал в Париж.

Спору нет, мне очень повезло, что я так быстро нашел и работу, и жилье. Может, все потому, что я не слишком старался. Отца раздражала эта черта моего характера. «Ты плывешь по течению и ждешь, что все хорошее само свалится тебе на голову. Тебе нужно самостоятельно строить свое будущее», – говорил он. По какой-то неведомой причине меня никогда ничего не пугало. Я спокойно обошел все магазины в Маре и опросил владельцев о затратах. Я бы взялся разносить курицу по страшным панелькам в банльё, потому что привык полагаться на удачу. Если бы меня прижал главарь какой-нибудь банды, я бы попросту удрал. Бегал я достаточно быстро. Может, причина таилась в возрасте – девятнадцать, как-никак. Хотя мне все чаще казалось, что теперь уже пора начинать волноваться. Конечно, не так сильно, как Ханна, – она впадала в беспокойство даже от прослушивания записей, – но хотя бы чуть-чуть. По-настоящему нервничал я только в одном случае: когда думал о матери и о том, как проходили ее парижские дни. Жила ли она в североафриканском Сен-Дени или другом гетто? Вряд ли. Ее отец был французом, и чаще всего я представлял ее в одном из обшарпанных домов с черной крышей, на балконе пятого этажа.

Вспоминая Клемане, я все чаще жалел о том, как мы расстались: мне бы следовало договориться о следующей встрече. Но в тот момент я, конечно, едва соображал. Когда я выбрался на улицу, у меня голова шла кругом. Отчасти из-за того, что она мне рассказала. Трудно поверить, что те ужасные события происходили всего в нескольких шагах от старомодной гостиной, в которой мы с Клемане только что сидели и спокойно пили мятный чай. Трудно поверить, что это не какие-то ужасные немцы с автоматами и злыми псами на цепи, а именно французы, – самые обыкновенные жандармы, которых каждый встречал на улице и знал в лицо, – посадили под замок, а потом растолкали по автобусам тысячи невинных жертв. Мне захотелось разузнать побольше. Немного смущаясь, словно за мной наблюдал отец, я принялся за самое первое в своей жизни «исследование». Ясно, что дальше интернета оно не пошло, и все же кое-что я выяснил. Оказалось, чуть позже во время войны на том же самом велодроме власти агитировали население вступать в организацию под названием «Milice»[36]. Насколько я понял, это была обыкновенная банда головорезов, пусть и в форме. Французское правительство собирало их для выполнения самой грязной работы по немецкой указке. Когда-то под куполом устраивали пикники: люди ходили на велодром, чтобы перекусить и понаблюдать за велосипедистами, кружившими по деревянному треку. Но потом… Неудивительно, что после войны здание сравняли с землей. Как можно проводить спортивное мероприятие на арене с такой жуткой историей? Ледяные файерболы. Дело было не только в том, что рассказала Клемане, но и в том, как она об этом рассказала. Я был потрясен. В ее голосе ощущалось нечто настолько знакомое, что по всему телу у меня разливалась нежность. Я бы с радостью списал все на травку Джамаля, да только к тому моменту не курил уже несколько дней (мы как раз ждали новую партию от знакомого поставщика, который жил в многоэтажке в Сарселе, куда мой напарник сам, конечно, никогда бы не сунулся).

Приближался день моего рождения, и я хотел его отпраздновать. Не то чтобы я гордился собой, нет. В конце концов, я прожил еще один год, так и не переспав с женщиной (мне исполнялось двадцать лет, и иначе, как абсурдом, данную ситуацию я назвать не мог). Как бы то ни было, в первую очередь я думал о Ханне: мне очень хотелось отблагодарить свою хозяйку за то, что все это время она терпела меня в своей гостевой комнате. К тому же вечеринка – отличный повод выбраться из засаленного «ПЖК». Да и Ханна могла бы наконец разбавить рутину, в которой постоянно закрытые рестораны на Бют-о-Кай чередовались с монологами каких-то незнакомых старушек.

Я исходил центр Парижа вдоль и поперек. Как-то раз, гуляя по бульвару Османа, свернул на рю Вивьен. Там было слишком дорого, но вдруг я заметил симпатичный винный бар с синим козырьком и вывеской: «Vins, tapas, espace d’art»[37]. Вино я не пил, да и в искусстве ничего толком не понимал. Но тапас мне нравились. Я заказывал их дома (в Виль Нувель работало несколько испанских кафе, и мы с Лейлой часто ходили туда после лекций), поэтому знал о главном достоинстве этого блюда – цене. За какие-то гроши тебе доставался огромный поднос закусок: маслины, оливки, жареные кольца кальмара и серые рыбки-анчоусы. Правда, Лейла обычно брала другой набор – тот, в который входили ломтики картофеля, завернутые в омлет, – но и он, по-моему, стоил недорого. Ханна наверняка сидит на какой-нибудь диете. А я могу заранее покурить, а потом весь вечер пить колу. Приглашу Джамаля и Хасима, а Ханна пусть приходит с другом – и денег хватит, и людей наберется в самый раз. Застав Ханну дома, я поделился с ней этой идеей.

– Может, возьмешь своего парня? – предложил я.

– У меня нет парня, – отрезала она.

– А как же тот мужчина, с которым ты постоянно обедаешь? Джулиан?

– Он мне не парень. Он британец. Старый знакомый. А ты приглашай кого хочешь, ведь это твой праздник.

– В Париже у меня почти никого нет.

Я перебирал в голове имена. Бако? Вряд ли ходит по вечеринкам. Клемане? Или та массажистка, которая…

– А как насчет твоей подруги, Сандрин? – спросила Ханна. – Помнишь ее?

– Ума не приложу, как с ней связаться, – ответил я. – Так странно… Она была частью моей жизни, день и ночь, на протяжении целой недели, а теперь… ничего.

– Боюсь, так устроен наш мир. Одна случайная встреча – и вот ты совсем другой человек. Еще одна – и ничего, через неделю даже имени не вспомнишь.

– Она ведь даже е-мейла мне не оставила.

– Ты еще не раз встретишь подобных людей. Случайных людей. Если тебе тяжело даются расставания, начни верить в загробную жизнь или в бесконечную цепочку перерождений – так ты будешь знать наверняка: каждый человек вносит свой вклад, пусть даже небольшой в общую судьбу, и у каждого есть высшее предназначение. В противном случае тебе останется только отпустить от себя всех этих людей. Поблагодарить бога или судьбу за полученный бесценный опыт и… двигаться дальше.

Зачем она все это рассказывала?

– В любом случае, – заключил я, – наверное, мне стоит позвать Джамаля и Хасима. Я с ними работаю.

– А они придут?

– Скорее всего нет, – вздохнул я, представив, какой убогой получится моя вечеринка, а потом добавил: – Ханна, ты можешь пригласить кого угодно. Подумай. Кого бы ты сейчас хотела увидеть больше всего?

– Наверное, Жасмин Мендель, мою лучшую подругу. Мы вместе учились в колледже, я тебе рассказывала.

– Так напиши ей.

– Не думаю, что она полетит сюда из Нью-Йорка только ради тапас.

– А если будет еще и десерт?


Справедливости ради, в Париже я только и делал, что слонялся по улицам. Именно поэтому я так жалел ровесников, которые обитали в панельных многоэтажках и за всю жизнь едва ли выбирались за пределы родной территории: немного помаячив где-нибудь у Северного вокзала, они сразу разбегались обратно по своим углам. Но чего бояться в Париже? Модные районы, католические районы, старофранцузские – такие, как Фобур и Руаяль, – да ходи где хочется! Пусть ты ничего не купишь, но ведь никто не запрещает тебе заглядывать в витрины бутиков и читать меню роскошных ресторанов, где самый обычный ужин обойдется в сто двадцать пять евро. Какое невероятное чувство свободы! До приезда в Париж я часто пытался представить себе жизнь в большом городе, но такого никак не ожидал. Я посмотрел кучу американских фильмов про Нью-Йорк, и почти в каждом были гангстеры или пришельцы из космоса и что-то постоянно взрывалось. Наверное, были и другие фильмы – про то, как люди ходят по магазинам и выпивают в барах с друзьями, – но мне такие ни разу не попадались. Или Лос-Анджелес, город злых собак. На каждом газоне там стоит табличка с предупреждением «Владелец вооружен и готов защищаться!», и, чтобы поймать такси до Беверли Хиллз, тебе сначала придется заработать миллион долларов. В ЛА выбор очень прост: тебе либо в Голливуд, либо в подворотню к наркоторговцам, где рано или поздно тебя застрелит какой-нибудь бандит. В Париже даже самая обычная прогулка по самой обычной улице вроде Елисейских Полей приводила меня в восторг. Я познакомился с другим кинематографом: в нем не было ни мультиков, ни супергероев, зато были картины про самых обыкновенных мужчин и женщин. Среди них попадались скучные, а попадались – очень непристойные, причем с неожиданной для меня стороны. В одном таком фильме крупным планом показали зиб наркомана, а в другом – женщина подстригала свой кук (как я понял, режиссеры-католики очень любят шокировать публику). Хотя кино мне не особо понравилось, я был безумно рад, что его вообще показали – и мне, и другим зрителям, купившим в тот день билет на утренний сеанс.

Я хотел сказать Хасиму, что увольняюсь из «ПЖК», но все никак не решался. Почему-то мне казалось, что он вцепится в меня и не захочет отпускать. Может, даже пригрозит полицией, ведь у меня по-прежнему не было никаких документов. С другой стороны, если ничего не говорить и в один прекрасный день просто не явиться на работу, Хасим, возможно, и сам решит меня уволить. Поэтому как-то утром я спустился в метро и вместо того, чтобы, как обычно, ехать на «Сен-Дени», сел на Шестую линию («Шарль де Голль – Этуаль»), доехал до пересечения с Двенадцатой, а оттуда – вниз до станции «Мэри д’Исси».

Выйдя на улицу, я сбавил шаг и огляделся по сторонам. Я ожидал увидеть типичное для окраины города банльё – очередное парижское гетто, в котором собралась какая-нибудь не слишком популярная нация: колумбийцы, а то и вовсе пигмеи. Ожидал увидеть рынок, прилавки со странным мясом и безымянные окошки, предлагающие услуги по переводу наличных за границу. На самом деле я вышел на большую светлую площадь, от которой в разные стороны бежали пять улиц. Большинство прохожих внешне напоминали французов. Чуть вдалеке я заметил вывеску: «Ле Контуар д’Исси». Снаружи ресторан выглядел вполне прилично, даже дорого. Я толкнул дверь и сразу увидел Виктора Гюго: старик сидел у входа, рядом с вешалкой для пальто, поставив на колени свой потрепанный врачебный саквояж.

– Доброе утро, месье Зафар. Прежде чем мы отправимся в дорогу, позвольте угостить вас кофе. Я знал, что вы вернетесь. Любопытно, чем закончится история?

– Да, конечно, – соврал я. – Спасибо!

– Думаю, сегодня нам стоит попытать счастья на Седьмой. Пассажиры Двенадцатой уже, кажется, начинают запоминать мою историю наизусть. Пересядем на «Мадлен». Знаете, где это? Где церковь?

– Нет.

– Да и бог с ней. Затем мы сделаем еще одну пересадку на «Пирамидах» и на пути к «Порт де ля Виллет» как раз займемся нашими делами. За то время, что мы с вами не виделись, история успела получить некоторое развитие – должен заметить, вполне существенное. Но не беда! Пока наш поезд еще не тронулся, я постараюсь обо всем вам рассказать.

– Не волнуйтесь. Уверен, что обо всем догадаюсь по ходу сегодняшней пьесы.

Дойдя до турникетов, мы с Виктором Гюго, как обычно, застряли: приложив свой билет (в последнее время я привык оплачивать проезд), я благополучно миновал барьер и еще несколько минут наблюдал, как мой спутник шарит по карманам пальто в поисках проездного. В конце концов мы выбрались к платформе «Пирамид» и зашли в поезд. В вагоне оказалось довольно чисто, и мы расположились на нашем обычном месте, возле двери.

Оказалось, я пропустил большую часть представления, поэтому теперь совершенно не понимал происходящего. Похоже, владелец таверны (тот, что с бокалом вина в руке) превратился в конченого злодея, а полицейский снова ловил бывшего преступника.

Когда мы проезжали «Оперу», старик Гюго начал рассказывать другую историю. Поначалу я не понимал, говорит он о мире кукол или о реальном мире.

– Парижская опера, месье Зафар. Для Адольфа Гитлера она была самым горячо любимым местом во всем городе. После начала германской оккупации ему довелось провести в Париже всего один день. Он вел себя как самый обыкновенный турист, приехавший в столицу на rundfahrt[38] так, пожалуй, мог бы назвать это приключение сам фюрер. Опера поразила его в самое сердце. Именно Парижской опере подражали архитекторы Берлина. Конечно, это было до того, как оформление потолка поручили одному русскому еврею. До войны Опера считалась жемчужиной в архитектурном проекте барона Османа – вандала, который перелопатил старинные парижские улочки и постепенно превратил их в однотипные и совершенно бездушные. В нашей Опере, конечно, жил тевтонский дух – именно поэтому герр Гитлер так ею восхищался.

Пока мы ждали отправления поезда, Виктор Гюго все говорил и говорил. В конце концов он снова вернулся к истории про потолок.

– Так вот. Сорок лет назад власти Парижа решили, что внутреннему убранству Оперы не хватает блеска. Чтобы исправить ситуацию, в столицу выписали одного пожилого художника по фамилии Шагал. Целыми днями он лежал на деревянных подмостках и все рисовал, рисовал. Когда-то точно так же лежал и другой художник, итальянец Микеланджело, подаривший миру Сикстинскую капеллу. По вечерам Шагал спускался в одно и то же кафе и прямо так, не снимая заляпанного краской халата, садился ужинать. Наконец патрон кафе полюбопытствовал: «Месье, скажите, вы – маляр?» В ответ художник лишь молча кивнул. Тогда патрон продолжил: «А какая у вас специализация? Наружные работы? Камень? Стены?» После долгого молчания месье Шагал наконец ответил: «Потолки».

Поезд отъезжал с платформы «Восточный вокзал», а Виктор Гюго по-прежнему хихикал в бороду, потеряв, кажется, всякий интерес к своей постановке. Вместо этого он долго рассказывал о парижской канализации – о «кишечнике Левиафана», как он сам выражался, – а потом выгреб со дна своей сумки еще несколько потрепанных кукол, которых, судя по всему, звали «Les АВС[39]». Старик многозначительно повторял слово «АВС» и каждый раз тыкал меня в ребро, намекая на какую-то скрытую шутку. В конце концов я понял: слово «АВС» звучало точно так же, как «abaissé», то есть «униженный» или «опустившийся». Что ж, вполне логично, учитывая, что этот набор кукол хранился на дне стариковской сумки.

Мы вышли на конечной, на моей давней любимице «Ля Курнёв – 8 мая 1945». К этому моменту до меня наконец дошло, что Виктор Гюго просто не знал о существовании нового метро с расширенными ветками. То есть, по мнению моего спутника, Седьмая по-прежнему кончалась на «Пор де ля Виллет». Как бы то ни было, мы перешли на соседнюю платформу и сели в поезд, после чего Виктор Гюго наконец-то всерьез занялся представлением. Он кое-как пытался изобразить уличные бои и перестрелки, но без реквизита для баррикад это было не так-то просто.

По какой-то неведомой причине пассажиры Седьмой линии в тот день пребывали в хорошем расположении духа, и сразу после остановки на «Сансье – Добантон», я насобирал достаточно денег, чтобы поужинать в китайском ресторанчике в районе «Олимпиад», который когда-то мне рекомендовала Бако. Виктор Гюго признался, что никогда раньше не пробовал еду из Китая. Казалось, его удивило, что в Китае была кухня. Официант грохнул перед нами чайником и чашками, а потом принес ворох плетеных корзин, в которых дымились всевозможные китайские закуски. От некоторых пахло рыбой. В одной я сразу узнал куриные ножки (отказники из «ПЖК»?). Еще была плошка с рисом и кувшинчик соевого соуса. Я показал Виктору Гюго, как пользоваться палочками, но у него не слишком получалось, и в итоге бумажная скатерть с его стороны оказалась заляпана пятнами. Наконец старику удалось поднести к губам сероватый мешочек теста с какой-то начинкой, но тот вдруг лопнул и забрызгал ему бороду густым соком.

– Месье Зафар, тут главное не отчаиваться, – сказал Виктор Гюго. – Не сомневайтесь, победа будет за мной. Я собираюсь использовать ту же тактику, что и Наполеон в битве при Аустерлице. Сначала я заставлю врага почувствовать мнимое превосходство и выманю его из укрытия, а потом, когда он потеряет бдительность, нанесу сокрушительный удар по ослабленному центру. А что это за соус? Говяжий бульон?

– Нет, соевый.

– Простите?

– Этот соус готовят из забродивших соевых бобов.

– Как изобретательно! А это, насколько я понимаю, конечности какой-то домашней птицы?

– Да. На вашем месте я бы это есть не стал.

Но старик меня не послушал и, кое-как ухватив куриную лапку, стал медленно обгрызать ее со стороны когтей.

– А пьет ли наш достопочтенный китаец за обедом вино?

Я взял заламинированное меню и проверил раздел с напитками. Судя по всему, вино китаец не пил.

– Хотите колы?

– Нет, благодарю.

Некоторые блюда оказались очень даже ничего. К тому же дела Виктора Гюго пошли значительно лучше после того, как он отказался от палочек и вооружился обычной ложкой. Затем он поставил перед собой очередную корзиночку с китайскими деликатесами и, сняв крышку, вдохнул аромат.

– Ну до чего изобретательный народ! – с упоением повторял старик.

Несмотря на энтузиазм моего спутника, я четко понимал, что завсегдатая «Зеленого дракона» из него не получится.

Когда мы с моим новым лучшим другом распрощались, солнце все еще стояло над волнистыми пагодами «Олимпиад». Я не стал назначать Виктору Гюго свидание, но намекнул, что скоро опять загляну в «Ле Контуар».

Провожая старика взглядом, я размышлял о том, повезет ли мне снова разыскать салон «Пекинский массаж красоты» и смогу ли я на этот раз довести дело до конца, или мне опять помешают вопли младенца? И тут я почувствовал, что мой телефон, который не работал под землей, завибрировал. Я отклонил звонок, но прослушал сообщение на автоответчике: Хасим говорил, что, если я немедленно не отправлюсь в Сен-Дени, он найдет мою мать и произведет над ней определенные действия. Я не слишком хорошо понимал его странную версию алжирского арабского, но, кажется, то, что он грозился сделать, в большинстве стран считалось незаконным.


Стоял теплый майский день, и на многих деревьях уже распустились цветы, поэтому я решил немного прогуляться. От площади Италии я направился на север по авеню Гобеленов, чтобы выбраться в самый центр города. Ну не идти же на юг, в самом деле: там остались «Мезон-Бланш» и Морис, водитель фуры, в характерных для всякого педофила рубашке и галстуке. Интересно, сколько километров он накатал по счетчику своего «Айвеко» за то время, что я провел в Париже? Туда и обратно, в компании французской поп-музыки и редких молодых попутчиков, которых ему удавалось подбирать на дороге.

И конечно, чудачка Сандрин. Не то чтобы я понимал хоть одного человека из тех, что встретились мне во Франции. Не только Сандрин, но и Ханну, Виктора Гюго, Джамаля, Клемане… Единственный более-менее нормальный парень, с которым я познакомился, – это Хасим. Мы, конечно, не были одинаковыми. В отличие от него, я не собирался запарывать свою жизнь: открывать ужасный ресторан в грустном спальном районе города, в центр которого я боялся бы лишний раз высунуться. Сам я не зацикливался на религии, истории, расовых предрассудках, браке или еще чем-то, из-за чего Хасим все время кривил лицо. Я любил свою родную страну. И скучал по ней. А что касается Парижа, он мне тоже нравился, и я не пугался даже самых французских улиц. Наверное, я пытаюсь сказать, что хорошо понимал, как работал мозг Хасима. Как он сам бы выразился, его жизнь пошла верблюду под хвост, и теперь ему приходилось трудиться в поте лица только ради того, чтобы влачить жалкую жизнь в двухкомнатной квартире на восемнадцатом этаже невзрачной панельной высотки, стоявшей в самом сердце ледяного файербола под названием Медина-сюр-Сен.

Как же все-таки странно. Для Хасима и Джамаля французский был родным языком, но они ненавидели Францию и в особенности старомодных французов, которых часто называли «fils de Clovis»[40] (как позже объяснил мне Виктор Гюго, они имели в виду, что эти французы – потомки белого Хлодвига, помазанника божьего и первого короля Франции). А еще они ненавидели евреев – именно поэтому Джамаль так противился идее открыть еще один ресторан в Маре. При этом сами они евреев никогда не встречали, просто потому что их не было ни в Сен-Дени, ни в какой-либо другой части банльё. Однажды я спросил Джамаля, почему это так, на что он буркнул: «Им нельзя здесь жить. Это плохо закончится. И они об этом знают». Поднявшись по авеню Гобеленов, я сбавил шаг и огляделся по сторонам, поскольку теперь хотел чуть лучше разобраться в устройстве окружающего мира. Вдалеке виднелся серый купол какого-то высокого здания, стоявшего на холме, а холмы, – или «buttes», как называют их местные, – считались в Париже редкостью. Я решил туда сходить. Пару раз свернув наугад, я (не без гордости) заметил, что улицы постепенно становились уже, а под ногами появилась брусчатка. Когда я добрался до рю Кардинала Лемуана, дорога круто взяла вниз, убегая к побережью Сены. Оттуда мне открылся вид на другой берег реки: вот мой любимый «Фланч» и центр Помпиду по соседству, затем – Опера и высокий подъем к площади Пигаль, чуть дальше – Монмартр и, наконец, окутанные туманом башни Сен-Дени и Сарселя, нависавшие над городом, словно темные горы. Вдруг я подумал про всех тех мальчишек, примерно моего возраста, которые жили в этом гетто: они не работали, не учились, но уже состояли в какой-нибудь местной банде, торговавшей наркотиками. Они носили футболки с логотипами английских футбольных команд и смотрели вниз на огороженный Париж, будто надеясь, что когда-нибудь наступит и их время.

Вблизи здание с куполом больше походило на христианскую церковь и называлось «Пантеон». Внутри не было ни души. На памятной табличке у дверей было написано, что тут покоится прах известных людей, но я увидел только мраморные статуи и маятник, свисавший с потолка на длинном тонком тросе. Я уж было отправился на выход, как вдруг чуть поодаль заметил небольшую группу людей, спускавшихся по ступенькам в подвал; рядом с лестницей висела надпись «crypte»[41]. Оказалось, внизу был настоящий лабиринт из подземных залов и гробниц, подсвеченных электрическим светом. В большинстве комнат на входе висели заградительные цепочки, поэтому мне было очень сложно разбирать имена, высеченные на каменных плитах; кое-где попадались таблички, на которых объясняли, кто есть кто – в основном солдаты и политики. Сосредоточившись, я заметил несколько знакомых имен, в честь которых назвали улицы (Жорес, Гамбетта), но лишь одно имя заставило меня остановиться – в одной из комнат с тремя надгробными плитами из белого камня я прочитал: «Виктор Гюго». Нигде не сообщалось, кем именно он был, зато стояли даты его жизни: 1802–1885. Я мысленно поставил себе галочку, чтобы при встрече рассказать своему новому другу, что у какого-то государственного деятеля или изобретателя было такое же имя, как у него.

После Пантеона я шел куда глаза глядят, пока наконец не выбрался к какому-то парку возле рю де Вожирар. Между деревьями петляли узкие гравийные дорожки. В песочницах играли дети, а на лавочках сидели молодые скучающие матери и раскачивали коляски, в которых спали младенцы. Кое-кто из женщин болтал с такими же няньками, другие проверяли сообщения в телефонах. Между газонов и клумб, под сводами деревьев мне встретилось несколько целующихся парочек. Казалось, время замедлило ход. Над миром тяжело навис полдень. Глядя на все это, я вдруг почувствовал себя одиноким и несчастным, поэтому рванул прочь что было сил.

Пройдя минут пятнадцать вниз по рю Бабилон, я свернул к Эколь Милитер и вскоре понял, что иду по рю де л’Экспозисьон. Ничего такого я не планировал, поскольку едва соображал, где вообще нахожусь, однако в какой-то момент ноги будто сами меня подхватили и понесли вдоль знакомой улочки. Я купил Figaro у того же газетчика и снова встал, прислонившись к стене. Ателье работало, но за швейной машинкой в окне никто не сидел. За прилавком возле вешалки я увидел ту самую женщину в очках, которая приносила Клемане чай.

Времени было полпятого, так что до закрытия ателье оставался как минимум час. Мужчина, который в прошлый раз закрывал дверь, вышел на улицу со связкой ключей и посмотрел в обе стороны, словно ждал кого-то, а этот кто-то опаздывал. Затем он взглянул на часы и зашагал в сторону рю Сен – Доминик. Я прождал около часа, но из ателье больше никто не выходил и никто в него не входил.

В конце концов я перешел дорогу и открыл дверь. Я не особо стеснялся, но решил вести себя повежливее. На женщине за прилавком я увидел фартук. Она сняла очки и поправила оранжево-рыжие волосы.

– Мадам, я надеялся, что вы сможете мне помочь, – сказал я. – Я ищу девушку, которая здесь работает.

– Кого?

– Ту девушку, которая шьет платья за машинкой у окна.

– Не понимаю, о ком вы. Здесь только я и месье Фурнье. Других работников нет.

– Но я видел ее. А потом мы пили чай у нее дома.

Я хотел было рассказать, как выглядела Клемане, но потом подумал, что не стоит описывать ее какой-то рыжеволосой старухе, которая отрицает сам факт существования девушки.

– Простите, – сказала женщина. – Наверное, вы что-то перепутали.

– Ее зовут Клемане, – настаивал я. – Вам это имя о чем-нибудь говорит?

– Боюсь, что нет. Извините, месье, мы закрываемся. Всего доброго.

За окном уже темнело, и я понял, что провел на улице почти целый день. В таком возрасте у тебя не болят ноги, ты не хватаешься за спину и не стонешь, как обычно делает Джамаль после долгого дня у фритюрницы. Но в тот момент я почувствовал странную усталость. Я едва шевелил ногами, пытаясь сообразить, до какой станции метро идти ближе. Наверное, «Эколь Милитер». С другой стороны, если я сяду на «Бир-Акем», то по Шестой линии доеду как раз до «Площади Италии». Что ж, решено. Таким образом мой путь пролегал через ту самую крошечную улочку – называлась она рю Юмбло – с чуть обшарпанной темно-бордовой дверью.

Я поднял глаза и увидел свет в окнах: может, одно из них – ее? Потом вспомнил, что квартира Клемане располагалась в глубине двора и окон на улицу в ней не было. Я посмотрел на кнопки домофона возле закрытой двери. Сколько четырехзначных комбинаций получится из цифр 0–9? Наверное, есть какая-нибудь формула, чтобы это рассчитать.

Шанс подобрать правильную комбинацию – ничтожный. В моем изможденном сознании данная вероятность равнялась моим шансам открыть двери, ведущие к счастливой жизни; двери, которые до сих пор каждый раз оказывались запертыми; двери, которые вели к девушке, спускавшейся по ступенькам станции метро «Сталинград», и, возможно, чему-то большему.

Когда я нажал четыре цифры наугад, я чувствовал скорее злость, чем досаду. Вдруг через металлическую сетку я услышал женский голос:

– Да?

– Здравствуйте, – кое-как выдавил я в ответ.

– Кто это?

– Это Тарик.

На другом конце замолчали. Мне показалось, я слышу чей-то плач.

– Можно мне зайти? – спросил наконец я.

– Не сегодня.

– А в другой раз?

Снова молчание.

– Вы еще там?

– Во вторник, – ответила девушка.

– Во сколько?

– В то же время. В шесть.

Глава 14

Бельвиль

Узнав о последнем повороте в истории Матильды, я пришла в ужас. Невероятно, что в комментариях к аудиофайлу архивисты Центра не оставили никакого предупреждения. В первую неделю работы, когда я практически полностью отождествляла себя с Матильдой, я бы, может, и простила ей подобную жестокость. Но только не теперь. Последние несколько недель я зачитывалась историей Сопротивления и женщин-агентов и знала, что многие из них погибли в лагерях смерти, где их пытали и чаще всего – до смерти. Это знание придало мне твердости.

На следующий день я получила письмо от Лео Буша: директор Центра писал, что с моими документами все в порядке. Он связался с Матильдой, и та, похоже, с радостью согласилась встретиться с американской исследовательницей. Буш, однако, заметил, что Матильда плохо себя чувствует и, вероятно, пошла нам навстречу скорее из желания хоть с кем-то пообщаться, нежели что-то добавить к своей истории. Они созванивались по телефону, и, по словам директора, он с трудом понимал, свою собеседницу. Тем не менее quand même, Буш пожелал мне удачи.

В ответ на другой е-мейл директор прислал мне адрес дома, в котором Матильда выросла, поэтому следующим утром я спустилась в метро и доехала до станции «Бельвиль». Выйдя на бульваре, я сразу заметила старую линию города. Я шагала вверх по холму, где когда-то тянулась канатная дорога, соединявшая высокий Бельвиль с площадью Республики – настоящим Парижем. Минуя китайские рестораны, дешевые супермаркеты и стены, раскрашенные граффити, я пыталась представить себе это место во времена Матильды: никаких автомобилей, только лошадиные повозки; пешеходы – коренные парижане и несколько семей армянских эмигрантов. Пока родители трудились на ближайших фабриках, их босоногие дети играли на тротуарах. Мне было очень трудно вообразить период, который прежде я видела только в фильмах про Эдит Пиаф.

Плавно завернув, я наконец вышла к нужной улице, рю де Курон, и тут моему воображению стало полегче. Здание вовсе не походило на типичные парижские трущобы, напротив, оно показалось мне элегантным, хотя и скромным. Я достаточно знала о жизни своей подопечной, чтобы представить себе, как она открывает парадную дверь и с угрюмым видом заходит в подъезд после долгого рабочего дня, как поднимается наверх, минуя пожилую мадам Готье и ее кошку, как вдыхает запах тушеного мяса, которое в тот день сумел раздобыть на бойне ее отец.

Я еще долго стояла напротив дома Матильды. Удивительно, однако мне совсем не хотелось войти внутрь, не хотелось и дальше ворошить эту историю. Может, только ради ее сестер. Интересно, что в конце концов они думали о своем детстве? Понимали ли они, насколько им повезло вырасти в собственной квартире и с двумя живыми родителями, когда столько их сверстников потеряли отцов на Западном фронте? Мечтали ли они вырваться из ненавистной бедности? Найти «любовь» и «убежать»? Пока не появился Арман, единственным мужчиной, кроме отца, игравшим в их жизни хоть какую-то роль, был Джин – парнишка родом откуда-то из французских Альп, который разносил воду по восемнадцати квартирам, располагавшимся вокруг фонтана во внутреннем дворе. По словам Матильды, альпийские мальчики считались очень выносливыми, потому что с раннего детства привыкали таскать на плечах бидоны с молоком. Сестры всегда любили обсуждать крепыша Джина. В конце концов только Элоди остепенилась и переехала в пригород. Луиза продолжала лечиться от одиночества, а Матильда пыталась воплотить в жизнь мечту о чем-то большем, пока эту самую мечту у нее не украли. Все трое жили, словно насекомые под камнем, и, казалось, совершенно не задумывались об особенностях собственного положения.

Пытаясь представить эти мысли в письменной форме, я поняла, что слово «любовь» придется взять в кавычки. Не знаю, что тому причиной: профессионализм, не позволяющий недооценивать роль работы в жизни женщины, или же нарастающее убеждение в том, что любовь недостаточно реальна, чтобы построить на ней целую жизнь.

Я еще немного постояла, разглядывая омытые солнцем камень и кирпич, которые, казалось, источали совершенное безразличие к перипетиям прошлого. Где-то над моей головой крикнула чайка. Спустившись по рю де Курой, я пересекла бульвар и вышла к параллельной улице – рю Тенбо. Я надеялась, что именно так когда-то ходила и сама Матильда, хотя в 1942 году ее путь к фабрике вряд ли пролегал мимо магазинов, торгующих хиджабами. У многочисленных кафе толпились мужчины, выходцы из арабского Магриба; они курили, ругались, пили чай и фанту. Кругом было полно магазинов женской одежды, но ни одной женщины я не заметила. Погружение в другую культуру оказалось настолько внезапным, что мне пришлось на несколько секунд остановиться, чтобы в полной мере осознать, на какую улицу я попала: Тенбо – тот самый профсоюзный активист, которого застрелили за помощь Сопротивлению и про которого моя профессор написала целую книгу. Едва ли это было совпадение, только не в Париже: здесь почти каждая улица так или иначе отсылает к какому-нибудь историческому эпизоду. Позже я выяснила, что, прежде чем эту улицу переименовали, она называлась рю д’Ангулем; где-то здесь располагалась и фабрика Матильды. После узкого спуска передо мной открылся вид на квадратную (нет, скорее треугольную) площадь и бывший металлургический завод, теперь, судя по всему, превращенный то ли в индустриальный музей, то ли в новомодные лофты. Среди мемориальных табличек в память о международной борьбе рабочего класса я нашла одну с именем Жан-Пьера Тенбо. Рядом располагалось Café des Ingenieurs[42], отчего на всей площади царила постиндустриальная атмосфера. Теперь я была уверена: именно здесь Матильда работала шесть дней в неделю, прежде чем отправиться в Седьмой округ на прогулку по Бют-Шомон. Как же она, должно быть, ждала холодным зимним понедельником далекий заводской гудок, который раздастся лишь в субботу. Как нещадно торопила собственную жизнь. А затем я попала в незнакомую часть города, в которой никогда раньше не бывала. Сообразив, что где-то неподалеку располагается кладбище Пер-Лашез, я решила немного побродить по каштановым аллеям среди могил, словно настоящий турист, однако свернула не туда и вышла на бульвар Вольтера, одну из тех широких парижских улиц, которые существуют ради одного: соединять друг с другом по-настоящему интересные места. Даже сейчас, среди туристических агентств, потрескавшихся платанов, immobiliers[43] и фотомастерских, там еще встречались portes cocheres[44], уводившие во внутренние дворики, в которых по-прежнему жила история. Помню, когда я впервые приехала в Париж, очень сердилась, понимая, что у меня не хватит времени, чтобы толкнуть каждую дверь и заглянуть за каждый порог. Наблюдая, как на дороге собирается пробка, я думала: что же я надеялась там отыскать? Одну-единственную жизнь, в неповторимости которой таился бы целый мир. Я подошла к заведению под названием «Wash-Wash» — судя по всему, это была прачечная для приезжих американцев. «Sans endez-vous!», то есть «без предварительной записи», говорилось на вывеске. Присмотревшись, я поняла, что на самом деле это была мойка для мотоциклов. Интересно, заезжал ли сюда вообще кто-нибудь? Хоть один мальчик-курьер, или седовласый мужчина с конским хвостом, или офисный менеджер на «Веспе»? Неужели кто-то из них действительно мог сделать в своем ежедневнике пометку: «Воскресенье. Заехать в Wash-Wash на бульваре Вольтера»? С другой стороны, для Армана и Симоны или еще кого-то из их круга место было бы идеальным – совершенно ничем не примечательным. Или я могла бы встретиться там с Тариком. «А что, запись и правда не нужна?» – спросил бы он, по своему обыкновению выпучив глаза. «Еще как нужна», – ответила бы я.

В тот день Тарик никак не шел у меня из головы, а все из-за комментария Лео Буша о том, что он с трудом понимал Матильду. Помня о своих проблемах с устным французским, я опасалась, что во время разговора мне придется нелегко. Я бы могла, конечно, попросить помощи у Джулиана, но тот, хоть и говорил на хорошем французском, не обладал таким врожденным чутьем, как Тарик. К тому же мне не очень хотелось, чтобы Джулиан видел меня за работой. За многие годы исследовательской деятельности мне удалось освоить несколько приемов, располагающих незнакомцев к откровенности, и я боялась, что, узнав о них, Джулиан станет надо мной подшучивать.

С Тариком все было по-другому. Он бы ничего не заметил. Он бы даже не понял, о какой по счету мировой войне идет речь, и что немцы делали в Париже, и почему большинство французов их терпело, сменив песенку 1940 года про «sales Boches» («грязных бошей») на другую, хотя и очень похожую песенку 1942 года – про «sales Anglais» («грязных англичан»). Во время нашего с Матильдой разговора Тарик скорее всего просто сидел бы и пялился в экран своего мобильника. Но мысль о том, что он будет рядом, придавала мне уверенности.


Лео Буш договорился о встрече на следующий четверг, во второй половине дня. Матильда проживала на площади Фет, на Седьмой добавочной линии – крошечной ветке, которую пристроили к основной Седьмой. В четыре часа она будет ждать меня и «моего коллегу».

Когда время пришло, за окном стояло ветреное майское утро: в такую погоду кажется, что в мир постепенно возвращаются краски. Однако я чувствовала себя неважно. Накануне образ Александра вырвался из постапокалиптической тюрьмы моего подсознания и вновь заполонил мои сны, из-за чего встала я подавленной и словно больной. Обычно это состояние продолжалось несколько часов, а то и дней.

Конечно, я не могла позволить ему вот так запросто нарушить ход моей работы, поэтому мне пришлось признать – пусть и на мгновение, – что он по-прежнему держит меня в своей власти. Я должна была отстоять свои позиции. Но стоило мне об этом задуматься, как мысли тут же унеслись куда-то прочь… Предположим, в мире живет шесть миллиардов человек. Три миллиарда мужчин и три миллиарда женщин. Из них одному миллиарду сейчас за пятьдесят лет, еще одному миллиарду – меньше двадцати двух. Выходит, мне остается целый миллиард потенциальных партнеров! С поправкой на то, что многим из них я скорее всего не понравлюсь, и на то, что я сама довольно разборчива (насколько это свойственно человеку разумному и дружелюбному), выбор сузится до одного мужчины из ста. Да, требовательности к противоположному полу мне занимать. Но даже при таком раскладе в моем распоряжении около ста миллионов привлекательных мужчин (я проверила вычисления на бумажке), с которыми в теории я могла бы построить более-менее сносную жизнь. Согласно моему предположению, – и я подчеркиваю, это было лишь предположение, – большинство женщин предъявляет к потенциальным партнерам куда меньше требований, поэтому они могли выбирать из 567 297 441 человек. Как бы то ни было, отношения с любым из топ-пятидесяти миллионов мужчин способны закончиться катастрофой. А теперь представим себе, что по какому-то невероятному стечению обстоятельств тебе достался мужчина из первой тысячи, а то и из сотни. Как много боли может принести такая встреча? И что если, не приведи господь, ты встретишь мужчину из самой первой, вполне реально существующей десятки? Конечно, Номер Один я так и не решилась себе вообразить. В тот момент он скорее всего рубил дрова где-нибудь в джунглях Венесуэлы, в набедренной повязке и потной бандане, совершенно не подозревая о страшной силе собственного обаяния.

Покончив с расчетами, я почувствовала облегчение. Поначалу я даже улыбалась, но потом вдруг осознала всю порочность собственной логики. Мне и в голову не пришло, что в процессе отбора я приближусь к своей половине, к тому, с кем буду счастлива. Нет. Я почему-то решила, что тот, кого я буду любить больше всего на свете, непременно меня уничтожит. Как сказала бы мой психиатр, сидя в своем бостонском кабинете: «И что это говорит о вас, Ханна?»

В час дня я отправилась в кафе по соседству и заказала дежурное блюдо. «Le dos de cabillaud, Madame f»[45] спросил официант. «Bien sûr»[46], — ответила я. К рыбе я взяла бокал вина, чего никогда прежде не делала, если обедала одна. Хек оказался вкусным, но от вина у меня слегка поплыло перед глазами, поэтому я решила выпить чашку эспрессо. Я вернулась домой, чтобы поговорить с Тариком. Он запросто согласился помочь и с удовольствием взялся планировать нашу поездку на метро. «Никогда раньше не пользовался Седьмой добавочной!» – воскликнул он. Пока мы тряслись в поезде, я искоса наблюдала за перемещением карих глаз Тарика: он долго рассматривал свое вытянутое отражение в окне напротив, отвлекаясь лишь на рекламные афиши на остановках. Наверное, в этом не было ничего особенного, просто мальчишеский (или даже мужской) пунктик, но я завидовала такой самозабвенной погруженности в себя самого. Тарик либо наслаждался собственным отражением, либо размышлял об очередном способе получить удовольствие. Я же больше не умела видеть вещи такими, какие они есть. Все казалось взаимосвязанным, каждое событие было либо следствием, либо причиной другого, случившегося в прошлом, либо они имели общий смысл и значение. В моей голове все так или иначе сводилось к историческому процессу и ощущению утраты.

Я чувствовала, как за висками распухает знакомая головная боль: встреча с Матильдой не на штуку меня взволновала. К тому моменту я уже собрала достаточно материала, чтобы написать для Барбары Путнам черновой вариант статьи, а значит, волновалась не за результат работы. Голова болела от невыносимого чувства ответственности, которое я испытывала перед всеми этими женщинами. Мне предстояло выяснить произошедшее с Симоной и рассказать об этом людям, и только я могла простить Матильду, потому что только я знала обо всех смягчающих обстоятельствах той драмы. Но были ведь и другие героини: настоящие, как обожаемая мной Андре Боррель, и выдуманные, как Клемане. Моему беспокойному мозгу представлялось, что я могу искупить их смерть и подарить им шанс на условное перерождение в новой жизни.

На площади Фет – на Фестивальной площади – вопреки названию царила крайне угрюмая атмосфера. По периметру стояли бежевые панельные высотки с оранжевыми крышами; кое-где между ними торчали саженцы, огороженные сеткой. В центре площади – пирамида из грязного стекла, вокруг – небольшая пешеходная зона, а чуть в стороне – разбитая карусель.

– Боже, – спохватилась я. – Мы забыли купить Матильде цветы.

– Тут есть «Монопри». – Тарик кивнул куда-то вдаль.

– Нет, думаю, мы поищем что-нибудь получше.

На самом деле мне просто нужно было немного времени, чтобы собраться. С одной стороны площади располагался базар, на котором продавали всякую домашнюю утварь. Рядом я заметила цветочный магазин, и мы направились туда. В витрине стояли горшки с цветами и охапки пожухлых тюльпанов, но внутри я все-таки откопала кое-что посвежее и попросила перевязать букет ленточкой.

– Ты в порядке? – спросил Тарик, глядя, как я в растерянности перебираю монеты.

– Да, все нормально. Я хочу купить бутылку воды. Подержи, пожалуйста, букет.

Положившись на мобильный телефон Тарика, мы вскоре нашли здание, в котором жила Матильда, и зашли в подъезд. Внутри кое-как оштукатуренные стены серо-стального цвета напоминали больницу.

– Странно, что на двери нет кода, – сказала я, когда мы шли мимо почтовых ящиков к лифту.

– Он заработает позже, – ответил Тарик. – В «Олимпиадах» его включают в семь вечера.

Как же получилось, что этот мальчик знает больше меня? Вот такая уличная мудрость – мне еще учиться и учиться.

Лифт оказался больше, чем обычно: в отличие от типичной парижской постройки, в этом здании его предусмотрели на этапе проекта, а не втиснули кое-как позже. Громыхнув, двери распахнулись на двенадцатом этаже. Сверившись со схемой, мы повернули к квартире номер 1206. По дороге нам не встретилось ни одного окна; под низким потолком мигали желтые лампочки.

– Пришли, – объявил Тарик, показывая на номер квартиры возле серой двери.

Я уже подняла руку, но вдруг засомневалась.

– Что такое? – спросил Тарик, оторвавшись от экрана своего мобильника.

Ничего не ответив, я постучала. За дверью почти сразу послышалось шарканье, затем – стук замков и приглушенный звон цепочки. Судя по звуку, защита от незваных гостей была не слишком-то надежной. Когда хлипкая дверь наконец распахнулась, я стала искать глазами лицо хозяйки. Оно оказалось где-то внизу: голова Матильды Массон едва доставала до моего плеча. В ту секунду я вдруг увидела ее маленькой девочкой: она стояла в море, кое-как придерживая подол мокрого платья одной рукой и своего отца – другой.

– Проходите, проходите, – сказала она.

Мы послушались и зашли в комнату, обставленную старой коричневой мебелью, среди которой выделялась пара садовых стульев из пластика.

– Это вам. – Я протянула женщине букет.

Матильда ахнула – то ли от удивления, то ли в знак благодарности – и положила цветы на окошко в стене, за которым виднелась крошечная кухня. У окна, выходящего на площадь, стояла клетка с голубым волнистым попугайчиком. В квартире было тепло и душно.

Не дожидаясь вопросов, Матильда заговорила первой. По сравнению с записями ее голос звучал тоньше и резче. На мгновение у меня словно выбили почву из-под ног. Перед визитом я заготовила список вопросов: о ее самочувствии, о том, как она оказалась на площади Фет – по соседству с ее родным Бельвилем… Но старушка даже не предложила нам сесть и сходу обрушила на нас поток слов. Я по-прежнему рылась в сумке в поисках блокнота и ручки.

Матильда расположилась в кресле, которое, судя по всему, пережило саму оккупацию; правда, на подлокотнике лежал пульт, а чуть в стороне стоял небольшой телевизор. Поскольку сесть она мне так и не предложила, я устроилась на краю садового стула и легонько кивнула Тарику, чтобы он последовал моему примеру. Меня настолько завораживал сам факт физического присутствия Матильды, что я с трудом разбирала ее речь. Вдруг она прервалась и, взглянув на меня, спросила:

– Ты американка?

– Да, – ответила я.

– А что ты делаешь в Париже?

– Извините, я думала, что профессор Буш вам все объяснил. Я пишу главу для книги по истории. Она о женщинах, которые…

– Какое отношение она имеет к Америке?

– В общем-то никакого. Она про историю. Документальное свидетельство, которое будет интересно любому, кто…

– А он кто?

– Это мой коллега, Тарик. Я надеялась, что профессор…

– Он араб?

– Насколько мне известно, он родился в Северной Африке.

Матильда нахмурилась. На губах у нее лежал слой губной помады, под глазами – черная подводка. С таким макияжем она напоминала девушек из какого-нибудь ночного клуба в Веймаре.

Наконец напряжение спало.

– Мне нравятся арабы, – объявила Матильда, а потом добавила: – Месье Рашид ходит для меня по магазинам.

Я не решалась посмотреть на Тарика.

– В этот район съезжаются люди со всего мира, – продолжила женщина. – Есть даже французы, которые жили с нами по соседству, когда я была маленькой. Арабы – нормальные. А вот евреев я терпеть не могу, такие они…

– Мадам, – мне пришлось оборвать ее на полуслове. – Если не возражаете, я бы хотела задать вам кое-какие вопросы по поводу оккупации. И не могли бы вы говорить чуть помедленнее? У меня не очень хороший французский.

– Я думала, все американцы жирные.

– Нет, это не так. Возвращаясь к нашей теме… Вы не согласитесь ответить на несколько вопросов? Если помните, несколько лет назад вы давали показания для Центра Жана Моллана. Может, мы могли бы с этого начать?

– Я увидела объявление в газете и подумала, что смогу помочь. Мне было что рассказать. Люди столько наврали о прошлом.

– Я слушала ваши записи. У вас очень интересная история. Скажите, как ваши родители относились к немцам?

Я очень обрадовалась, видя, как Матильда на мгновение задумалась. Мне было стыдно за ее комментарии в адрес евреев, но не по личным причинам (в конце концов, у меня имелись достаточные представления об историческом контексте ситуации), а перед Тариком. Мне не хотелось, чтобы он плохо думал о «нас» – обо мне и Матильде.

– Мой отец ненавидел немцев. А матери они нравились. Особенно их зеленыя форма и выбритые затылки. Она была дурой. Там, где жила наша семья, немцев было немного. Они предпочитали кафе на Елисейских Полях. И Булонский лес. Они часто плавали там на лодках. Да зачем им было ходить на рю де Курой? У нас ведь не было ни одного приличного борделя.

Матильда разошлась. В основном она повторяла то, что я уже слышала, но мне не хотелось ее останавливать – вдруг попадется какая-нибудь жемчужина. Я пыталась наскоро записывать за ней в блокноте.

– …продуктовые карточки, но покупать на них было нечего. Так какой смысл в бумажке, по которой тебе полагается полбатона, если в булочной вообще нет хлеба?

– Почему вы остались в Париже? Многие тогда уезжали…

– Ты с ума сошла? У нас не было друзей в Бургундии! Не было загородного поместья! Мы были простые люди. Парижские простолюдины. Я и за городом была всего однажды. Когда я была ребенком, отец возил нас к морю. Поездку оплатила Французская ассоциация ветеранов, и мы…

Мне не хотелось, чтобы Матильда тратила силы на то, что я и так уже знала, поэтому я ее прервала:

– Вы говорили об этом в своих записях. А как вам кажется, кому в те четыре года приходилось труднее: мужчинам или женщинам?

– Конечно, мужчинам. Они все либо сидели по лагерям для военнопленных, либо уезжали работать в Германию. Мы же как жили до немцев, так и продолжали жить. Я по-прежнему работала на фабрике. Мне платили зарплату.

– Что вы думали о немцах? Лично вы?

– Они не доставляли мне неудобств. Молодых я даже жалела. Им все время было стыдно, они не знали, как себя вести. Но ближе к концу войны все изменилось. Вернувшись из России, они постарели. У них внутри что-то сломалось. Они ходили, словно призраки. Да… с немцами все было в порядке. А вот англичан мы ненавидели. Потому что из-за них война никак не кончалась. Ну, и евреев, конечно, тоже.

– Понимаю. Но как насчет…

– И русских. Проклятых большевиков. Разумеется, никто не хотел, чтобы они выиграли войну.

– А что насчет американцев? – не удержалась я.

– Про американцев мы ничего толком не знали, – ответила Матильда. – А потом, когда все кончилось, они вдруг высыпали на наши улицы с парадом.

– Хорошо. Теперь, если не возражаете, я хотела бы спросить вас об Армане, вашем женихе, и о том, как он помогал Сопротивлению.

– Я что же, и о нем рассказывала? В тех записях?

– Да. Вы довольно долго говорили об Армане и о том, как планировали выйти за него замуж. А потом вы упомянули одну встречу с вашей сестрой Луизой. Она рассказала вам, что Армана видели с другой женщиной, которая…

– Какая же сука. Грязная шлюха.

Слушая записи, я, конечно, обращала внимание на любовь Матильды к сквернословию. Однако почему-то очень удивилась, услышав эти грубые слова вживую, в маленькой квартире на двенадцатом этаже, на фоне чириканья волнистого попугайчика. Пока Матильда говорила, я вдруг вспомнила ее слова про то, что они с Арманом были любовниками: «Мы ведь с ним занимались сексом». Пытаясь сосредоточиться на монологе женщины, я нечаянно бросила взгляд на ее ноги в растянутых темно-коричневых колготках и ярко-голубых резиновых сабо. Я представила, как она раздвигала их перед Арманом… Может, они уединялись в квартире его родителей, пока тех не было дома. Или Луиза давала им ключи от одной из комнат над кафе «Виктор Гюго». А может, все происходило прямо на улице, за какими-нибудь кустами в Бют-Шомон. Взглянув на руки Матильды, жилистые, с синими венами, я представила, как они ласкали ее любовника – маленького Армана, который ничего не видел без своих очков. На мгновение мне стало стыдно за такие мысли, но потом я напомнила себе, что в исследовательской работе нет места стыду. Думать о подобных вещах – вполне нормально. История – не спектакль, она живая и происходит здесь и сейчас.

Матильда размахивала пятнистыми руками; в уголках ее губ белела подсохшая слюна. Когда я наконец решилась посмотреть на Тарика, тот сидел, уставившись в мобильный телефон. Вероятно, убивал каких-нибудь пришельцев или зомби.

– Мадам, не могли бы вы говорить помедленнее? Спасибо. Вы случайно не знаете, что случилось с Симоной после того, как вы донесли на нее префекту полиции?

– Полагаю, ее арестовали. Тогда постоянно кого-нибудь арестовывали.

– А что случилось с ней потом?

– Понятия не имею. Наверное, ее судили, а потом отправили в тюрьму.

– Во Франции? Или она попала в концлагерь? В Германии? В Польше?

– Откуда мне знать? Никто ведь мне не докладывал, правда?

– А что насчет Армана? Он знал о судьбе Симоны? Знал, что это вы ее выследили и сдали полиции?

– Я послала ему записку с предупреждением. Сказала, что его подружка попала в переплет и что ему теперь надо быть начеку. Но больше я его не видела.

– Никогда?

– Нет, как-то раз видела. Двадцать лет спустя. Он поседел и полысел. Шел по улице с маленьким ребенком. Девочкой лет десяти.

– Вы с ним заговорили?

– Нет. Когда он меня увидел, попытался перейти дорогу, а я прибавила шагу и вскочила в автобус. Мне не хотелось с ним разговаривать.

– Вы так и не вышли замуж?

– Нет.

– А что случилось с Луизой и Элоди?

– Элли уехала за город. Родила четверых детей, но я их почти не видела. Луиза уехала в Марсель с мужчиной, которого встретила по работе.

– Она вам писала?

– Лулу? – Кажется, впервые за все время нашего разговора Матильда улыбнулась. – Нет, она не умела писать. Но я как-то раз к ним ездила. Ее муж обо всем позаботился.

– И как она… как она устроилась?

– Они уехали в деревню. Усыновили маленького мальчика из Испании. Однажды они все вместе приезжали в Париж… Она совсем не изменилась. Мы пошли на танцы, все вчетвером. На Монмартр. Лулу заставила меня танцевать с ее мужем, а сама танцевала со своим испанским мальчиком. Помню, она сказала: «Ну же, дорогуша, потанцуй. Можешь одолжить у меня мужа, только обязательно его верни». А потом наклонилась ко мне и прошептала на ухо: «Как же долго я его искала!» Мы с ней расхохотались.

Заметив, что Матильда наконец расслабилась, я пробежала глазами длинный список вопросов и выбрала один:

– На ваш взгляд, как женщины справлялись во время оккупации? Каково главное отличие их опыта от мужского?

Формулировка неожиданно напомнила мне про школьные тесты по истории, и я залилась краской. Чего уж, могла бы еще добавить: «Приведите два примера».

Матильда фыркнула.

– Для таких людей, как мы, особой разницы не было. Когда ты беден, то просто делаешь то, что должен.

– Но если брать историю…

– Ты думаешь только о фабрике. О работе. И когда тебе наконец выпадет свободный денек. Но чаще всего мы думали, конечно, о еде.

Пока Матильда трещала о своем, я вдруг поняла, кого она мне напоминала: Арлетти, французскую актрису. Однажды профессор Путнам показала нам отрывок из одного фильма, чтобы мы поняли, как вели себя парижанки определенного типа, как они держались и разговаривали. Этот тип принято называть «parigot»[47]. Как и Арлетти, Матильда совсем не волновалась о справедливости, о том, что было правильно, а что – нет. Сложнейшая задача для любого историка – работать с живыми современниками, не понимающими смысла ими же пережитого. Хотя для меня в этой сложности заключалось и самое удивительное: как человек отмахивается от свидетельств, не совпадающих с его личным опытом. Голос Матильды постепенно слабел, и в какой-то момент она начала ерзать в кресле. Я было подумала, что ей захотелось в туалет, но даже если так, она вряд ли постеснялась бы об этом сказать.

Через несколько минут я нехотя поднялась и уже начала благодарить Матильду за помощь, как та вдруг заявила:

– Мне дали сто тысяч франков. За то, что я сдала ту грязную шлюху.

– Неужели?

– Я не просила денег. Когда я пришла в полицию, они велели мне подписать какую-то бумагу, а потом выдали конверт.

– Что вы сделали с деньгами?

– Купила Луизе шляпку. Еще часть отдала матери на продукты. А остаток перевела Французской ассоциации ветеранов. Они ведь оплатили нам отпуск, когда я была маленькой. На море.

– Очень благородно с вашей стороны, – подытожила я, обрадовавшись, что в конечном счете мы расстаемся на достойной ноте.

В ответ Матильда только фыркнула.

Я пожала ей руку, и мы наконец попрощались. На лестничной площадке я вдруг поняла, что не могу пошевелить левой ногой.

– Я застряла! – воскликнула я.

– Что такое? – перепугался Тарик.

Несколько секунд спустя моя нога все-таки оторвалась от ковролина. Оказалось, что, пока мы ждали лифта, я вляпалась ботинком в кусок жвачки.

Из подъезда мы вышли в теплый весенний вечер.

– До чего же похабная старушенция, – заметил Тарик.

– Кое-что я так и не разобрала.

– Я тоже. – Парень кивнул и, когда мы завернули в сторону метро, добавил: – Не переживай. Все тут.

– В каком смысле?

– Я все записал на телефон.

Глава 15

Площадь Фет

Накануне нашей встречи с Клемане я так разволновался, что совсем не спал, да и вообще толком делать ничего не мог. Правда, мне удалось поговорить с Хасимом, и я объяснил ему, что больше на работу не приду. Сначала он на меня кричал, но потом успокоился.

– На что же ты будешь жить?

– Я отложил немного денег. Думаю, что скоро поеду домой.

– Ладно, мальчик мой. Если надумаешь вернуться в Париж, ты знаешь, где нас искать. Джамаль передает тебе привет.

– И ему тоже привет.

В конечном счете Хасим оказался не таким уж плохим парнем. Он, конечно, боялся властей, но это потому, что его бизнес был не совсем легальным – наверное, он не платил каких-то налогов. Но в остальном он вел себя как самый настоящий законопослушный гражданин, который просто надеется, что рано или поздно от него все отстанут. Тем временем от Джамаля мне остался приличный запас травки: одной крошечной порции мне хватало, чтобы хорошенько накуриться часа на три. Пока я размышлял, чем бы занять свободное время до вторника, Ханна вдруг попросила меня помочь: она хотела, чтобы мы вместе съездили к какой-то старухе по имени Матильда.

Она жила в отличном районе. Ехать туда нам предстояло по Седьмой добавочной, на которой я, к слову, давно мечтал прокатиться. Честно говоря, опыт оказался не слишком приятным. В грязных вагонах стояли оранжевые сиденья, и никто не объявлял названия станций, поэтому все время приходилось быть начеку. На нашей остановке, на «Площади Фет», все оказалось таким же оранжевым, даже лавочки – по крайней мере те, на которых не валялись спящие clochards, то есть бомжи. По словам Виктора Гюго, так их прозвали за то, что когда-то они побирались на рынке в Ле-Аль: они приходили туда к самому закрытию, когда уже раздавался звон колокола (по-французски – «cloche»), и выпрашивали у торговцев еду, которую те не сумели продать и собирались выкинуть. Ну и ну. Кажется, я действительно начинал что-то узнавать про Париж. При случае смогу рассказать отцу какой-нибудь интересный факт из истории.

В любом случае мы приехали и вышли из метро на площадь. Там было все необходимое: несколько панельных башен, лавочки со всякой дешевой всячиной, огромный «Монопри» и какая-то забегаловка с бургерами. Не хватало, пожалуй, только «Фланча». Лифт в подъезде ехал очень быстро, а из квартиры открывался потрясающий вид на город.

Ханна в тот день была слегка не в себе. Я заметил, как она порылась в сумке и вытащила оттуда таблетку, а когда мы зашли в цветочный магазин, проглотила ее, запив из маленькой бутылки «Виттель». Я решил, что лучше ни о чем не спрашивать. Однажды при похожих обстоятельствах я спросил свою мачеху, все ли с ней в порядке, и в ответ получил двадцатиминутную лекцию о том, почему нельзя лезть в чужие дела.

На Ханну было больно смотреть. Словно она вела какую-то викторину на телевидении, но старушка не желала играть по правилам. Она просто говорила. Когда я заметил, что моя хозяйка с трудом поспевает за ее рассказом, я включил на телефоне запись. Ханна пыталась выбить из старухи ответы по существу, но та гнула свое. Думаю, Ханне хотелось услышать какое-то взвешенное мнение относительно прошлого в целом, но Матильда не видела общей картины: только отдельные поступки, которые она совершала изо дня в день. Вряд ли она делала это нарочно, скорее по незнанию. Она и в школу наверняка не ходила. А если и ходила, то очень давно и теперь уж точно обо всем позабыла.

И вот еще что: в речи Матильды то и дело проскакивали мерзкие словечки. Наверное, когда стареешь, тебе становится наплевать на чувства окружающих. А возможно, она просто тронулась умом – в ее возрасте это не редкость. К счастью, Ханна не обращала на грубость Матильды внимания. Не знаю, как по мне, она совсем неплохо устроилась: месье Рашид приносил ей продукты, в клетке щебетала птица, а в гостиной напротив кресла стоял телевизор. Если так выглядит старость, я ничего не имею против старости.

На следующий день Ханна захотела послушать запись с моего телефона. Мы устроились в гостиной. Время от времени я нажимал на паузу и перематывал назад, чтобы убедить Ханну, что мы все правильно поняли, или потому что с первого раза я не все расслышал.

Наконец мы добрались до того места, где Матильда рассказывала про своего парня Армана и женщину, с которой тот состоял в какой-то ячейке Сопротивления. Звали ее Симоной. Я начал переводить, и вот что у меня получалось: «Я с ума сходила только от одной мысли, что эта шлюха сосет ему член. А член у него был замечательный: твердый и такой приятный на вкус. Но только мне разрешалось его сосать и ласкать ему яйца. Он плакал от удовольствия. Когда я наклонялась, он вылизывал мне…»

– Боже мой, Тарик. Остановись. Она и правда все это сказала?

– Да.

Ханна побагровела от стыда.

– Наверное, она просто ревновала, – сказал я.

– Что-то вроде того! – Моя хозяйка расхохоталась.

Я продолжил:

– Не знаю, может, «член» – не самое удачное слово. Например, у нас дома говорят «зиб».

– Да, пожалуй, ты прав. Там еще много?

– Прилично.

Мне оставалось только надеяться, что в телефоне в какой-то момент закончится память. С этой мыслью я снова включил запись. Матильда говорила: «По ночам я лежала в постели и представляла ее…» Я снова нажал на паузу и сказал:

– Не уверен насчет последнего слова.

– Какого? Я не расслышала.

– «Chatte»[48]. – Ну и ну. Может, в твоем языке найдется что-то более подходящее?

– Что ж. Пожалуй, можно заменить на «кук».

Я продолжил: «…ее гнилой волосатый кук… и как он трахал ее в…»

– Тут, наверное, придется так и сказать: chatte. Ну, или снова кук.

Прослушав еще немного, я вновь остановился.

– Боюсь, дальше – одни грубости.

– Например? Обрисуй в общих чертах.

– Думаю, что в книге такое писать нельзя.

– Даже если так, мне не хочется быть ханжой.

Меня потихоньку прошибал пот.

– Ну, сначала она говорит про груди Симоны. А потом про ее… заднюю часть. Она постоянно сравнивает ее со свиньей и называет merde[49], и еще… хм… честно говоря, я и сам не все понимаю.

Неправда. На самом деле я все прекрасно понимал, просто не хотел переводить. Старушка Матильда была не слишком высокого мнения о Симоне. В каком-то смысле я даже восхищался ее страстью, и все же иногда она говорила такое. Просто кошмар.

Наконец, Ханна встала из-за стола и объявила:

– Ладно. Думаю, общий смысл мы уловили. Прокрути поближе к концу. Там, где она рассказывает, как сдала Симону в полицию. Кажется, я не все поняла. Зачем она потом опять пошла к полицейским?

Вот она, самая страшная часть. Куда хуже куска про секс и даже того момента, когда Матильда называет Армана «un vrai petit con»[50] (я попытался объяснить Ханне, что слово «сои» в данном случае – не обязательно синоним кука и «chatte», но, вполне возможно, просто «мерзавец»). Мне показалось, что моя хозяйка переживала за репутацию Матильды, почему-то она ей очень нравилась. Разумеется, не потому что та была хорошим человеком. Нет, Ханна воспринимала ее как редкую находку, что-то вроде ценного образца. А может, все сводилось к тому, что она – женщина, а женщинам всегда живется нелегко. Отыскав нужный момент, я снова включил запись: «Оказалось, полицейские заплатили мне не все. По правилам, мне полагалось больше денег. Маршал Петен в то время часто обращался к народу и просил каждого, даже школьников, сразу обо всем докладывать. Но я понятия не имела, что мне причитались какие-то деньги. А потом пришла на фабрику, стала обсуждать с другими девочками, и те сказали, что в полиции меня надули».

– Неужели это все? – удивилась Ханна.

– Пока нет.

Нужный фрагмент нашелся в самом конце. К тому моменту Матильда уже порядком выдохлась и начала хрипеть, однако речь ее по-прежнему звучала достаточно внятно. Она сказала:

– С тех пор всякий раз, как я сдавала кого-нибудь в полицию, я первым делом внимательно пересчитывала деньги.

Ханна попросила меня выключить запись, ушла к себе в комнату и закрыла дверь.


В назначенный день я стоял у подъезда Клемане. Беда была в том, что я по-прежнему не знал кода, и надеяться, что я снова подберу четыре правильные цифры наугад, было глупо. Прогуливаясь по мощеной улице, я рассматривал фасад дома, ожидая увидеть какой-то знак или сигнальный огонек, хотя прекрасно отдавал себе отчет, что окна девушки выходят во внутренний двор и ждать мне нечего. Нащупав в кармане пакетик превосходной травки Джамаля, я в очередной раз пожалел, что при мне нет моей любимой себси — маленькой трубочки, через которую я обычно курил дома в Марокко. Я скрутил косяк и по-быстрому его спалил – благо на мощеной улице не было ни души, и никто бы ничего не унюхал.

Скоро стукнуло шесть, и время нашей с Клемане встречи официально наступило. Я не опоздал и не перепутал адрес. Но кое-что не давало мне покоя: что я вообще здесь делаю? По всей вероятности, собираюсь провести время с женщиной, которая похожа на другую женщину, которую я, в свою очередь, однажды видел в каком-то старом фотоальбоме. Хорошо это или плохо? Стоит ли мне тратить теплый летний вечер вторника на подобные занятия? Хотя, конечно, вся эта история была немного сложнее. Тут скрывалась тайна, которую я непременно должен был разгадать. Мне казалось, что Клемане принадлежала к какому-то другому миру, закрытому и совершенно недоступному для меня, если только она сама не подарит мне ключ.

Я придавил окурок ногой и взглянул на свое отражение в витрине магазина, поворачиваясь то так, то сяк. Чем дольше я смотрел, тем старше становилось мое лицо. В какой-то момент мужчина напротив покачал головой, словно говоря: «Ну нет, мальчик, я тебе не верю. Неужели ты и правда это сделаешь?»

Услышав за спиной скрежет парадной двери, я развернулся и увидел на пороге Клемане. Затем Тарик перешел дорогу. Он приблизился к девушке, и та легонько поцеловала его в щеку.

Мне и раньше казалось, будто я наблюдаю за собой со стороны: сначала когда я разговаривал с отцом, потом – с мужчиной у «Сталинграда». Но оба раза все продолжалось не более двух-трех минут и ощущалось как полная смена перспективы, как переселение душ. Теперь же я постоянно то уходил, то снова возвращался в себя. И так продолжалось целый час.

Мы поднялись в квартиру, и Клемане усадила меня в то же самое кресло. Она предложила мне сигарету из коробки, а потом наклонилась и дала прикурить от настольной зажигалки. Затем отправилась на кухню и вернулась с мятным чаем, таким же горячим и сладким, как в первый раз.

– Через час мне нужно будет уйти, – сказала она, усаживаясь напротив. – Мне нужно кое с кем встретиться.

– Ты выглядишь взволнованной, – ответил Тарик.

Он использовал обращение «tu»: «Tu as l’air un peu inquiet».

– Наверное, мне не очень хочется идти. Такие встречи – это всегда тяжело. Как ты?

– Я рад, что снова оказался здесь.

– Чего ты хочешь? На самом деле?

– Просто побыть с тобой. Понаблюдать. Послушать. Может, ты снова что-нибудь мне расскажешь?

Улыбнувшись, женщина сняла с нижней губы листик сухого табака и ответила:

– Конечно.

– Я ходил в то место, о котором ты мне говорила. Драней. Туда, где они держали людей, прежде чем посадить их на поезда.

На самом деле я, конечно, там не был, даже близко. Я только видел фотографии, когда сидел за компьютером Ханны. Но мне хотелось, чтобы Клемане хорошо обо мне думала.

– Ты молодец. И как тебе?

Тарик никак не мог подобрать нужные слова.

– Если бы мне принадлежало здание напротив, отель «Вувре», – сказал наконец он, – я бы разрешил людям останавливаться у меня и не брал бы с них денег. Я бы дал им бинокли, чтобы они могли видеть своих детей или родителей, когда немцы сгоняли их во двор на перекличку. Они могли бы помахать им. Может, передать какое-то сообщение.

Клемане снова улыбнулась.

– Возможно.

– Расскажи мне о себе, – попросил Тарик.

В тусклом свете ламп клубился дым. Клемане наклонилась и взяла сигарету, а потом скинула туфли и положила ноги на стол.

Меня будто прибило к креслу. На улице я выкурил немного больше кифа, чем планировал, поэтому теперь не мог даже пальцем пошевелить. Я просто сидел и смотрел на Клемане: на ее длинные ноги, бледные икры и тень чуть выше, на то, как двигались ее руки, когда она разговаривала. Ее голос звучал прекрасной музыкой, напоминавшей о доме, которую словно бы воспроизводила лучшая стереосистема Парижа.

Когда ты такой накуренный, ты не можешь воспринимать чужую речь буквально, скорее как впечатление. То, что рассказала мне Клемане, я запомнил лишь урывками:

«…когда я была маленькой, я ходила в школу на рю де Вожирар. Моей учительницей была пожилая монашка, которая носила серую рясу, апостольник и очки. Со мной в классе училось очень много девочек, и иногда после обеда нас водили гулять в Люксембургский сад. Мы выстраивались в ряд, парами, и шагали вверх по рю де Вожирар. Улица такая длинная, что на дорогу нам требовалась целая вечность! Школа была католической, поэтому мы, как примерные девочки, знали по именам всех святых и соблюдали посты. Мой день проходил по расписанию. А дома меня ждали добрый отец и строгая мать. Вот так вот. Конечно, мне очень хотелось брата или сестренку, но, когда я спрашивала маму, она так грустно на меня смотрела, что было ясно: этого никогда не случится. Нам часто казалось, что наша жизнь чересчур идеальна. Нам хотелось, чтобы так было всегда. По пятницам мы спускались в кондитерскую и покупали там пирожные в сахарной глазури. По воскресеньям ходили на службу в огромную церковь, и я надевала новую шляпку. Потом соседи приглашали нас на обед; я помню распахнутые двери гостиной, через которые виднелась деревянная терраса. За столом всегда царило такое веселье, что даже моя мать смеялась. Но мне было страшно. Я боялась других стран. Войны. Боялась, что наши традиции исчезнут. Мы не были готовы к вторжению незнакомцев, к вторжению чужих идей, народов, богов».

Я так и не понял, в каком именно округе жила молодая Клемане, поскольку, как она и сказала, рю де Вожирар – бесконечно длинная улица. Сложно сказать, когда именно все это происходило, но мне показалось, что очень давно. Что-то в ее манере говорить напоминало мне о старых черно-белых фильмах. Как-то утром, незадолго до нашей встречи, мне было нечем заняться, и я посмотрел одно кино, в котором целый класс мальчиков отправили на выездное занятие по физкультуре. Они выстроились в ряд и резво зашагали по рю де Вожирар, но потом вдруг стали исчезать, пара за парой, в соседних переулках и магазинах – пока от марширующей процессии не остался лишь один учитель.

В какой-то момент Клемане, кажется, запела – народную песню или колыбельную. Слова были на французском, но язык показался мне странным – не таким, какой я учил в детстве, и не таким, на котором я каждый день разговаривал. То была странная смесь крестьянского французского, испанского, итальянского и арабского. По крайней мере, так я это запомнил. Музыка была бессмысленной и монотонной – такая идеально сочетается с курением кифа. Я заметил, как Клемане смахнула с глаз слезы.

Постепенно наркотический дурман рассеялся, и я понял, что теперь она говорит о какой-то другой стране. Вместо черно-белого видения католического города перед моими глазами возникла Африка. Не знаю точно, что этот был за город – где-то на северном побережье, у моря.

«…белые дома в заливе. Своды акведука поднимаются от воды к старому городу на холме. Ступенчатые аллеи касбы и пальмовые рощи бульваров вдоль берега. На протяжении многих поколений все дружили семьями: выходцы из Анже и Тулона, местные фермеры и клерки, арабы и их тихие жены. В порту была школа, и дети переселенцев ходили туда с местными девочками и мальчиками, вместе учили историю страны, в которой никогда не побывают, историю революции, права человека и принципы правового государства. Они читали о расцвете наук и о писателях, покоривших весь мир… “Мизантроп”, “Отверженные”, “Человеческая комедия”… А потом случились мировые войны, вторжение другого мира, другой Европы… За ними последовали гражданские войны, убийства детей и женщин, зачистки целых деревень… Им осталась только вера – в Бога, который покинул их землю.

Эти мысли придавали им сил. А теперь идет война, которая никогда не кончается. Но в одно короткое мгновение, – еще до того, как я родилась, – с вершины холма бежали холодные ручьи, которые стремились к колодцам касбы и барам, на террасы больших отелей в заливе, и к морским берегам, куда приходили корабли, чтобы оставить груз и снова отправиться в путь – и так целый день, пока над городом не опускалось солнце».

Мне пришлось собирать рассказ Клемане по крошечным кусочкам, но видения прошлого сразу сложились в моей голове в ясную картину, будто я сам все это пережил. Она снова запела на странной смеси языков; то была песня про пастуха, который жил на вершине холма, и про ребенка, который так и не вернулся домой.

Когда песня закончилась, Клемане поднялась из кресла и посмотрела на часы.

– Мне нужно переодеться, – сказала она. – У нас мало времени.

– Хорошо.

– Я – снова я.

– Что? – удивился я.

На французском слова Клемане звучали так: «Suis moi». Мой расслабленный мозг решил, что она сказала: «Я – снова я». Просто опустила «je» в самом начале фразы, но так ведь многие делают.

«Но кто ты?» – хотел спросить я. Покачав головой, она направилась к выходу и, дойдя до двери, позвала меня с собой: «Non. Suis-moi».

Наконец я сообразил. «Иди за мной» – вот что она сказала. Suis-moi. Ну, конечно. Даже Ханна догадалась бы.

Затушив сигарету, Тарик последовал за Клемане по коридору. Они зашли в тускло освещенную спальню. У стены стояла кровать с медным каркасом и кружевным покрывалом. На паркете лежал потрепанный ковер. Женщина указала Тарику на стул, а сама пошла в ванную и закрыла за собой дверь. Через мгновение оттуда послышался шум воды.

Оглядевшись по сторонам, Тарик заметил на стене изображение какого-то святого. На каминной полке стояли две свечи и старинный фарфор. Над постелью – распятие. Под потолком на проводе висел керамический плафон с лампочкой. На прикроватном столике тускло горел светильник, рядом стояло небольшое радио. Шторы были опущены.

Через некоторое время дверь ванной распахнулась, и Клемане вышла в халате. Расположившись у зеркала, она посмотрела на свое отражение и встретилась глазами с Тариком.

– Можно мне остаться? – спросил он. – Просто посидеть здесь с тобой.

– Конечно.

Он наблюдал, как она втирает в кожу крем, как подкрашивает тушью глаза. Потом она причесалась и взяла в руки помаду. Прильнув к зеркалу, она подкрасила губы темным цветом.

Тарик смотрел в надежде, что представление никогда не закончится. Но, припудрив нос, Клемане неожиданно встала, распрямилась, а потом сняла халат и кинула его на кровать. Она стояла перед ним совершенно голой. Достав из верхнего ящика комода пару чулок, она присела на край постели и натянула их на ноги. Из нижнего ящика она взяла что-то вроде пояса и стала пристегивать к нему чулки. Когда она повернулась, чтобы пристегнуть заднюю лямку, ее груди слегка приподнялись.

Наконец, Клемане осталась довольна своим видом и перевела взгляд на Тарика. Тот не мог отвести от нее глаз.

– Иди сюда, – позвала его женщина.

Поднявшись со стула, я подошел к кровати, а потом рухнул перед ней на колени. Я положил руки на ее обнаженную талию, провел ладонями по застежкам пояса и крепко прижался к ней щекой, чувствуя кожей волосы между ее ног.

Мы простояли так несколько минут. Клемане гладила меня по голове и что-то нежно шептала. Смысла слов я разобрать не мог, но они почему-то меня успокаивали. Она так и не сказала ничего внятного, а только журчала, словно ручей, перебирая мои волосы. Наконец она снова запела.

Глава 16

Лувр – Риволи

Оказалось, Жюльетт Лемар ходила на ужин с Клаусом Рихтером целых два раза. В ней не было ничего таинственного или обманчивого, но чувствовалась какая-то наивность, из-за которой, слушая ее историю в звуковой кабинке Центра, я не на шутку разволновалась.

В первый раз они отправились в ресторан «Максим», где немецкие солдаты (а также любой француз, лишенный совести) могли за наличные заказать все что угодно. Жюльетт так сильно нервничала, что совсем ничего не ела, но зато, словно завороженная, слушала рассказы Рихтера о детстве, проведенном в небольшой деревушке на реке Тауберг, возле Ротенбурга. Он говорил, что возненавидел нацистов, когда те провозгласили его родную деревню образцом «немецкости» и выгнали оттуда всех евреев. «Я рос в совершенно другой стране. Моя Германия – глубоко христианская страна, родина музыки и искусства», – рассказывал он Жюльетт, пока та украдкой прятала в сумочку птифуры. Клаус вспоминал деревянные скульптуры Рименшнейдера и вино, которое было настолько вкусным, что никто во Франконии о нем не знал: «Сами все выпивали!» Потом он рассказал, как приехал в Ротенбург и влюбился в дочку концертирующего пианиста.

В положенные десять вечера Жюльетт привезли домой на рю де Танжер, и она обо всем поведала родителям. Девушка восхищалась красотой обеденной залы, зеркалами в золотой оправе и плюшевыми креслами и, несмотря на то, что толком ничего не съела, с удовольствием вспоминала угощения – в особенности бресскую курицу, фаршированную фуа-гра. Отец попросил девушку, – если той, конечно, поступит еще одно приглашение, – в следующий раз не отказываться от еды.

Второй ужин случился несколько недель спустя, в ресторанчике неподалеку от Оперы, в витрине которого на подушке из колотого льда лежали всевозможные моллюски. Жюльетт это место понравилось намного меньше, чем «Максим», потому что в окне она видела здание военной комендатуры, где ей и ее подругам приходилось часами стоять в очереди за печатью на документы. На этот раз девушке удалось немного поесть – запеченную на гриле камбалу и сыр бри. Больше всего ей запомнилось сливочное масло на серебряном блюдце – оно оказалось вкуснее вина, и рыбы, и даже сыра.

В голосе пожилой женщины все еще слышалось юношеское сомнение: она так и не поняла, был ли ее поступок допустимым или чем-то предосудительным и безрассудным.

Перед вторым свиданием я очень серьезно озаботилась своим нарядом. Мать сказала, чтобы я собрала волосы в пучок, но я отказалась: это было совсем не в моем стиле, поэтому я оставила волосы распущенными, как обычно. Мама говорила, что у меня слишком короткое платье, я ответила, что нет. Я надела легкое пальто, которое носила расстегнутым, и новые серые чулки, купленные в нашем магазине. Вечерней сумочки у меня не было, поэтому я взяла свою обычную, на лямке, и перекинула ее через плечо наискосок. Папа решил, что я похожа на разбойницу, но я его успокоила: просто в метро так безопаснее. Я всегда ее так носила. Да и какая разница? Главное, я чувствовала себя легко, и ничто не стесняло моих движений.

Клаус пришел на свидание настоящим красавцем: в форме и гладко выбритый; на висках у него серебрилась первая седина. Он очень вежливо обходился с официантами и со своими знакомыми, которые сидели за соседним столиком. У него были чистые ногти. Когда после ужина он прикуривал сигару, его руки даже не вздрогнули. Затем нам принесли кофе, и он стал снова рассказывать о своей жене. Она родила ему двух сыновей. К счастью, оба они были слишком малы, чтобы воевать. В какой-то момент он положил передо мной небольшую коробочку и сказал, что это подарок. Внутри оказалось жемчужное ожерелье с золотой застежкой. Нечто похожее я видела в витринах магазинов на Фобур-Сент-Оноре, но даже там жемчуг не был таким чистым. На мгновение мне показалось, что я могу его принять и мне за это ничего не будет. Всего-то нитка жемчуга под воротничком блузки… Никто бы даже не понял, насколько это дорогое украшение.

Но я вернула Клаусу коробку, поблагодарив. И добавила, что нам не стоит больше встречаться. И тогда… Боже, что он мне наговорил – мне до сих пор трудно повторить это вслух. Он сказал, что любит меня. Звучит, конечно, смешно: чтобы такой высокопоставленный офицер влюбился в обыкновенную продавщицу, и уж тем более к четвертому свиданию. Но, возможно, так оно и было. Он сказал, что впервые увидел меня на рю де Риволи, когда я спускалась в метро на станции «Лувр». Соблюдая безопасное расстояние, он проследил за мной до магазина, в котором я работала. Ему потребовалась целая неделя, чтобы набраться смелости и прийти в магазин со своим толстым другом. Когда я узнала об этом, он еще сильнее мне понравился. Мы оба рассмеялись, но я уже все решила. Клаус пробуждал во мне такие сильные чувства, что мне становилось страшно. Мне безумно хотелось его поцеловать, но я боялась последствий.

Тогда он извинился, что поторопил события, и объяснил: «Жюльетт, это все война. Из-за нее мы живем в ускоренном ритме». У него был замечательный французский, почти без акцента. Он пообещал никогда больше не заговаривать о любви, только бы мы встретились снова. Может, говорил он, как-нибудь в воскресенье мы могли бы отправиться на озеро в Булонский лес. Он хотел привозить моим родителям свежие продукты – яйца и ветчину. Когда мы вышли на улицу, он схватил меня за руки и умолял. Я к тому моменту уже залилась слезами. Почему? Боялась ли я, что подумают и скажут люди? Нет, меня не заботило мнение незнакомцев, сбегающих по ступенькам в метро, пряча за душой собственные тайны. Мне не было дела, что они подумают. Я просто боялась того, что чувствовала.

Мы еще немного постояли. А потом Клаус глубоко вздохнул и зашагал к машине. Договорившись с водителем, он открыл мне дверь. С моего позволения мы обнялись, и я уселась на заднее сиденье. Когда мы отъезжали, я даже не взглянула на него, потому что мое лицо опухло от слез. Дороги были пусты, и домой я долетела очень быстро.

Остановив запись, я сняла наушники и пробежала глазами свои заметки. За долгие месяцы, проведенные в Париже, я прослушала десятки женщин в надежде отыскать настоящий самородок. Мне потребовалось немало времени, чтобы вернуться к Жюльетт Лемар. Хотя я сразу оттаяла, только услышав глубокий звук ее контральто, все-таки поначалу я в ней сомневалась. Было в ней что-то легкомысленное: девочка-продавщица, этакая midinette[51]ну что она могла мне рассказать? Нет, полагала я, в поисках суровой истины лучше обратиться к кому-то вроде Матильды Массон – к угрюмому дитяти Бельвиля и Вердена. Только теперь я поняла, как недооценивала Жюльетт. В четырнадцать лет она забросила учебу, но позже передумала и стала читать книги. После войны она разыскала какую-то вечернюю школу. Хотела выучиться на швею, чтобы однажды открыть собственное ателье. Однако в итоге ее привлекла совсем другая идея – стать учительницей. И ей это удалось – к тридцати годам, когда она уже жила на юге Парижа, сознательно выбрав место подальше от своего дома.

За годы исследовательской работы я научилась распознавать истинного свидетеля. Отсутствие сильных эмоций – всегда хороший знак, но куда важнее способность уживаться с противоречием: с одной стороны, быть готовым открыто рассказывать о собственном опыте, с другой – предоставить право судить кому-то другому. В конце концов получалось, что Жюльетт Лемар – именно та, кого я так долго искала: уравновешенная и бесстрашная женщина, которая своими глазами видела все ключевые события, происходившие в то время в столице.

Возобновив запись, я перенеслась в дни освобождения Парижа летом 1944 года. Жюльетт не поддалась всеобщей эйфории. Она застала сражение у Эколь Милитер, когда войска Свободной Франции обстреливали засевших внутри новобранцев Виши, оставляя в стенах школы следы от пуль. Конечно, в Париже к тому моменту набралось бы немало людей, которые хоть и не выражали этого в открытую, но были против оккупации и завидовали своим родственникам в деревнях – тем, кому удавалось принимать реальное участие в борьбе: прятать беглецов на сеновалах, развозить тайную корреспонденцию и тому подобное. К концу войны многие борцы парижского Сопротивления мучились от чувства собственного бессилия, которое в конечном счете вылилось в вооруженные столкновения на улицах. Но в окружении Жюльетт таких людей не было: еще за несколько недель до случившегося ее знакомые во весь голос поддерживали маршала Петена. Девушка с трудом понимала, как они сумели так легко переметнуться на сторону генерала де Голля, когда тот маршировал по Елисейским Полям. Ни один из новых последователей генерала не возражал, когда в 1940 году правительство приговорило его к смерти как предателя, и ни один из них не присоединился к де Голлю, когда тот бежал в Англию. Подруга всех немецких солдат Ивонн Бонне теперь неистово размахивала флагом на демонстрациях, но Жоржетт Шевалье, единственная из всех знакомых Жюльетт, кто с самого начала примкнул к Сопротивлению, по-прежнему находилась в концлагере. По радио тогда говорили, что победа в Нормандии стала возможна благодаря объединенным усилиям американской, канадской и британской армий, а войска Свободной Франции отправили всего одну дивизию. Жюльетт точно не знала, о каком количестве солдат шла речь, но понимала, что их было совсем немного.

Америку и Великобританию официально объявили «друзьями и союзниками». Однако до этого на протяжении четырех лет Жюльетт ходила на работу мимо пропагандистских плакатов, называвших народы этих стран врагами – наряду с еврееями и большевиками. Не то чтобы она когда-то всерьез верила, что мистер Черчилль и вправду подлый ростовщик, этакий Шейлок в английском котелке, но слишком уж быстро поменялась песня – что-то не складывалось. В то же время многие люди добровольно присоединялись к охоте на врагов из страха, что в противном случае сами станут жертвами. Разумеется, самые пылкие мстители получались из тех, кто скрывал самые страшные секреты.

Жюльетт рассказывала о многочисленных судах над коллаборационистами, обвиненными в сотрудничестве с оккупантами. Но, по ее словам, этим занимались буквально все. Маршал Петен лично провозгласил «коллаборацию» национальной политикой страны, с гордостью описывая этим словом французское соглашение с фюрером. А теперь она по сути приравнивалась к государственной измене. Как же так?

Вскоре стало ясно, что проводить слушания в старых судах невозможно: все они работали под управлением Виши и потому считались аморальными. Однако для создания «чистых» судов новому правительству требовалось слишком много времени, поэтому на первых процессах в качестве судей заседали бывшие солдаты. Поначалу они решали только, кого взять под стражу до появления полноценного гражданского суда. Но вскоре те, кто возглавлял военные трибуналы, стали бояться гнева разъяренной толпы, которую выводила из себя малейшая задержка, поэтому французское правительство не без опасений предоставило трибуналам право выносить приговоры.

По правде говоря, об этом я узнала намного позже. В первое время повсюду царил хаос. Газеты истончились до одного-единственного разворота. Никто толком не понимал, что происходит, но во всем ощущалась совершенно безотлагательная срочность. Из событий августа и сентября мне больше всего запомнилась не радость освобождения, но постоянная спешка, опустошительная гонка в надежде не допустить гражданской войны. Все силы тратились на поддержание порядка, правосудие казалось второстепенной задачей. Первыми на очереди стояли политики, вроде Петена и Лаваля, потом шли региональные префекты, имевшие тесные связи с Германией, затем – журналисты и писатели, которые открыто поддерживали нацистский режим. Ну и, конечно, милиция. В Анси задержали сотню жандармов, которые ловили евреев по приказу французского правительства, а также пытали и казнили подозреваемых в содействии Сопротивлению. По итогам однодневного слушания семьдесят пять жандармов приговорили к смерти и на следующее утро расстреляли. Но в других местах все складывалось иначе. На юго-востоке, где жили мои двоюродные сестры, милиция занималась теми же самыми вещами. Когда к ним в город прибыли люди де Голля, бойцы ожидали точно такого же исхода – суда и расстрела. Однако в итоге им просто выдали новую форму. Предполагалось, что теперь они войдут в военный резерв новой Республики. Те же самые люди. И так происходило по всей стране. Позже они образовали республиканскую роту безопасности, сокращенно РРБ.

Новое правительство пыталось опережать толпу, действовать наперед. Сложилась безнадежная ситуация, и генерал де Голль это понимал. Его действия уничтожили шанс на реальное правосудие. Либо расстрел, либо новая форма – и никто не знал, что его ждет.

Одним сентябрьским утром, спустя недели три после освобождения, я, как обычно, ехала на работу, и возле метро меня остановили трое незнакомых мужчин. У каждого на руке была повязка: у одного – с серпом и молотом, у второго – с большой буквой «V», у третьего – с лотарингским крестом. Сначала они велели мне представиться, а потом сказали, что задерживают меня. Когда я спросила, на каком основании, они ответили: по распоряжению Французских внутренних сил. Зная, что ФВС официально контролируют процедуру смены власти, я проследовала с мужчинами в полицейское отделение, где меня заперли в подсобном помещении с восемью другими женщинами. Думаю, мы все понимали, что нас ожидает.

Чуть позже в тот же день кто-то назвал мое имя, после чего меня посадили в грузовик и отвезли к огромному зданию неподалеку от «Порт де ля Шапель». Не знаю точно, что там находилось, но в конечном счете меня доставили в комнату к трем мужчинам в военной форме. Двое из них поднялись из-за стола и зачитали мне показания свидетелей. Я так испугалась, что едва понимала, что там говорилось. Одно заявление оказалось написано управляющим ресторана «Максим», которого теперь тоже держали под арестом. Второе – якобы какой-то соседкой, которая представилась «другом». Меня спросили, спала ли я с немецкими солдатами, и я ответила, что нет, не спала. Потом я добавила, что дважды ходила на ужин с офицером, но на этом наши отношения закончились. Насколько мне было известно, никакого закона против таких встреч не существовало. Немецкие солдаты свободно общались с парижанками, даже на публике. Еще я упомянула, что по работе мне очень часто приходилось иметь дело с военными.

Закончилось все очень быстро – думаю, что у них были заботы и поважнее. Мне сказали, что я свободна: доказательств «горизонтальной коллаборации» не обнаружено. Старший по званию солдат обошелся со мной достаточно вежливо – в отличие от большинства, он вел себя сдержанно и ни на что не злился. На выходе за ограждением меня ждала разъяренная толпа, которую пытались сдерживать двое молодых полицейских. В толпе было очень много народу, все кричали и плевались. В какой-то момент полицейские сдались под напором, и люди повалили мне навстречу. Меня схватили и поволокли в парикмахерскую. Там меня силой усадили в кресло и держали за руки и за ноги, пока парикмахер брил мою голову. Когда дело было сделано, меня вытолкнули на улицу, и я изо всех сил рванула прочь. Среди собравшихся крикунов я краем глаза заметила Ивонн Бонне.

Каким-то чудом, несмотря на толкотню и плевки, при мне по-прежнему оставалась моя сумочка – возможно потому, что я снова перекинула ее через плечо, как разбойница. Я все бежала и бежала, пока наконец не выдохлась. По дороге, недалеко от Шато д’О, мне попался магазин тканей. Там я купила полтора метра голубого хлопка и свернула из него тюрбан. В тот момент мне было слишком стыдно возвращаться домой, поэтому я дошла до ближайшего парка, спряталась среди деревьев и стала ждать вечера. Когда стемнело, я вернулась к родителям.

Многим женщинам в то время приходилось куда хуже. Их отправляли на велодром д’Ив или в Драней, где они дожидались полноценного суда. В Драней их избивали те же самые надзиратели, которые когда-то избивали там евреев.

Около года спустя все концлагеря наконец освободили, и я встретила Жоржетт Шевалье. К тому моменту она уже знала, что каждого, кто примкнул к Сопротивлению накануне переворота, наградили медалью. Но она не держала на них зла. Она даже не хотела назвать имя человека, который сдал ее полиции. Когда я рассказала ей о том, что со мной случилось, она ответила: «Подумать только, ведь в школе мы сидели за одной партой. А теперь такое – в голове не укладывается». Потом мы обнялись – точно так же, как когда-то обнимались, сидя у костра в Вогезах, – и я расплакалась. Мне было стыдно, что я совсем на нее не похожа.

Тогда Жоржетт сказала: «Не переживай. Я-то знаю, что мы делали. Я могу спокойно спать по ночам. И ты можешь. Но вот это все – оно никогда не закончится, никогда не забудется. По крайней мере до тех пор, пока еще жив хоть один человек, наблюдавший эту историю своими глазами».

Как же она оказалась права. Я до сих пор не знаю, когда это случится, ведь даже тот, кому в 1944 году было десять, хотя бы что-то, но все-таки запомнил. Может, году этак в 2034-м, когда умрет последний свидетель.

Что же касается меня, я теперь уже старая женщина, хотя и не чувствую себя такой. И мне совсем не стыдно. Только грустно порой, что так сложилась моя жизнь. Что я была молодой в такое неподходящее время. В конце концов я уехала из Парижа. Вышла замуж за хорошего человека, родила двоих детей и остаток жизни провела в небольшой деревушке на Луаре, где работала учительницей в начальной школе. И за все те годы меня ни разу не спросили, чем я занималась во время оккупации; ни на одном родительском собрании, ни на одной дружеской вечеринке – никто и никогда не поднимал этот вопрос. Тема была закрыта. Шестидесятые – семидесятые стали годами странной полужизни, хотя и комфортной: мы переехали в новый дом, ели все что хотелось, заводили друзей, брали летние отпуска. И все же столько всего повисло в воздухе, столько осталось недосказанным.

Поэтому я рада, что могу поделиться своими воспоминаниями. Надеюсь, что меня когда-нибудь услышат молодые люди и мой рассказ поможет им разобраться, что на самом деле случилось. Как они поступят с этим знанием? Повлияет ли оно на их жизнь? Об этом, конечно, не мне судить, и все же я очень благодарна работникам Центра Жана Моллана за приглашение и возможность обо всем рассказать.

Кстати, после того случая мои волосы никогда не выглядели прежними. Еще совсем молодой я поседела и с тех пор всегда носила прическу выше плеч. Я изменилась и забыла о той девчонке, которой когда-то была. Я больше не выпрыгивала из поезда в своем пальто нараспашку и не летела по ступенькам навстречу миру в надежде пережить невероятное приключение.

Следующие три дня после прослушивания я провела взаперти в своей комнате на Бют-о-Кай. Для Тарика я оставила записку с просьбой меня не беспокоить. Время от времени я слышала шаги, а по утрам – кашель, который появлялся всякий раз, когда он курил свою ядреную травку.

Вынуждена признать: Тарик превратился в куда более внимательного постояльца. Он больше не хлопал дверями и не курил в гостиной. А еще мне нравились денежные подношения, которые он оставлял на кухне, возле миски с фруктами; они настраивали меня на благодушный лад.

Сидя в своей комнате, я переслушала показания Жюльетт, изучила все свои комментарии и еще раз прошлась по интервью с Матильдой. Потом я приступила к записям, которые делала во время работы с другими свидетельницами, в других библиотеках.

Наконец, перечитав стандартные источники по истории оккупации, я поняла, что готова приступить к написанию главы. Я собиралась добавить в нее новые цифры из архивных документов, попавшихся мне в Еврейской библиотеке на рю де Тюрен, а также обильные цитаты из аудиозаписей. Еще в моем распоряжении оказались данные о зарплатах женщин и статистика беременностей в годы оккупации. В общем и целом материала набиралось вполне достаточно.

Была только одна проблема, с которой я никак не могла разобраться: под ее решение не очень подходил академический формат – слишком многое придется выкинуть. Мне очень нелегко дались показания Матильды и Жюльетт, и еще сложнее было переварить услышанное. Однако от мысли, что в книгу их личные истории войдут урывками и лишь в искаженном виде, мне становилось не по себе.

Вынырнув из пучины грез, я обнаружила на телефоне несколько пропущенных вызовов и сообщение от Джулиана. Два дня спустя, когда мы встретились у него дома, в квартире над эльзасской пивной, я объяснила суть своих затруднений.

– Может, тебе написать собственную книгу? – предложил Джулиан.

– Да, но какую? – Я провела рукой по волосам. – «Героини Сопротивления»? С фотографиями красивых молоденьких девушек? Ну уж нет!

– Погоди, давай подумаем. А пока выпей чаю. Когда нам, англичанам, нужно принять решение, мы обязательно пьем чай. – Джулиан выключил чайник и добавил: – У книг такого формата, конечно, не самая лучшая репутация. Но это совсем не значит, что ты не можешь взять похожий формат и написать что-то хорошее.

Что-то, что передало бы атмосферу случившегося. Шесть очерков? Может, восемь или даже десять. Выбери самые волнующие и показательные случаи. Посмотри, что эти женщины говорят про природу патриотизма, или национализма, или как там это правильно называется. Это ведь ужасно интересно, что британки умирали за Францию. К тому же британский и французский патриотизм – два совершенно разных явления. Наш – стыдливый и немного популистский, их – убежище для интеллектуалов. То есть истории твоих женщин и сами по себе берут за душу, но это не все. С их помощью ты сможешь транслировать какое-то более абстрактное послание, возможно, даже академического уровня. И тогда у тебя получится самая настоящая книга, которой ты сможешь гордиться.

– Ни один человек не доверит мне написать такую книгу. Меня ведь никто не знает.

– Правильно, поэтому ты обойдешься им недорого. С тобой можно договориться о скромном гонораре. Просто напиши для них ясную, четкую аннотацию. Так я поступил с де Мюссе. Я представил историю в самом выгодном свете, чтобы они поверили, что ничем не рискуют. Что они в любом случае останутся в выигрыше.

– А потом…

– Потом я свяжу тебя со своим редактором.

– Джулиан, это очень щедрое предложение, но дело в том, что…

– В чем?

Меня вдруг озарило: «дело» было в том, что ни один мужчина со времен Александра не относился ко мне с таким участием – ни один за целых десять лет. Казалось, Джулиан всерьез все продумал.

– Помню, Александр тоже уговаривал меня написать книгу.

– Твой русский поэт?

– Драматург.

– Знаю-знаю. Расскажи мне о нем. Ты ведь никогда раньше не рассказывала.

– Думаю, сначала тебе придется налить мне еще чаю.

– Конечно. А в шесть часов можно будет выпить чего-нибудь покрепче.

– Зачем же ждать до шести?

– Пабы открываются в шесть.

Кажется, я потихоньку начинала понимать его чувство юмора.

– Ладно, – кивнула я. – Я во всем признаюсь за чаем.

Глава 17

Боцарис

После нашей встречи с Клемане прошло уже несколько дней, но я по-прежнему находился под странным впечатлением. Меня одолевало чувство, которому я никак не мог подобрать определения. Хорошо было то, что в целом я испытывал невероятное спокойствие, полное единение с миром, чего со мной никогда раньше не случалось. Я как будто восстановил потерянную связь… С чем? С домом, с семьей, с прошлым… С тем человеком, которым я был на самом деле, в глубине души. Бербер, бедуин, мусульманин, француз, африканец… Во мне уживались все эти ипостаси, но теперь они меня не сдерживали. Теперь мне казалось, что я был частью чего-то большего – некой живительной силы.

Два дня спустя я получил эсэмэс от Джамаля: тот просил о встрече в одном кафе в Севране. Это был удаленный район в пределах скоростного железнодорожного сообщения, и жили там в основном строгие мусульмане-фундаменталисты. «Хасим до сих пор злится, что я ушел?» – написал в ответ я. «По другому поводу», – ответил Джамаль.

Видимо, дело касалось наркотиков – что-то такое, о чем даже он не хотел говорить по телефону. По дороге на встречу я заметил странную перемену: что-то было не так. Двадцать минут спустя я все еще трясся в грязной электричке, и вдруг до меня дошло: теперь я смотрю на незнакомых женщин совсем иначе. Нет, я по-прежнему замечал, что некоторые из них были красивыми, а другие – не очень. Однако я больше не пытался представить – во всех возможных подробностях, – как они выглядят без одежды. Я думал о других вещах. Может, перемена носила лишь временный характер, но должен признаться, что почувствовал некоторое облегчение.

Начитавшись в интернете англоязычных журналов, я ожидал увидеть в Севране кучу талибов в головных повязках и женщин, с ног до головы укутанных в паранджу. Оказалось, это был самый обыкновенный городок на окраине, такой же французский, как и Париж, разве что эмигрантов побольше. С Джамалем я встретился у полуразрушенного кафе под зеленой вывеской со скаковой лошадью и буквами «PMU»[52]. Судя по тому, что я вычитал в одном журнале, место славилось полным отсутствием женщин – их туда просто не пускали. Мы зашли внутрь. Подняв глаза, владелец затушил сигарету и жестом пригласил нас сесть. Джамаль заказал кофе, я – колу. Кафе, конечно, небогатое, но никакой особой угрозы я там не почувствовал. Парень за барной стойкой оказался вполне приятным, а за столиком у двери я заметил трех девушек. Вот и читай после этого журналы.

– Почему ты решил встретиться здесь? – спросил я.

– У меня сегодня выходной, и я приехал сюда навестить старого друга, – ответил Джамаль, а чуть погодя, добавил: – Мальчик мой, я слышал, ты скоро едешь домой. Это правда?

– Да. Я скопил денег на самолет. Правда, пока еще не определился с датой.

Лицо Джамаля скривилось в улыбке.

– Окажешь мне услугу? Нужно отвезти конверт одному человеку в Танжере.

– А что в нем?

– Деньги.

– И что мне с ними делать?

– Просто передать. Больше ничего.

– Это законно?

– Передавать деньги? Конечно, законно.

– Ты ведь не спонсируешь терроризм?

– Нет. Я же тебе говорил, я неверующий. Я – человек мира. А террористы все чокнутые.

– Тогда для кого эти деньги?

– Для таких же, как я. Хочу помочь людям встать на ноги.

– И откуда они взялись?

– От одной благотворительной организации в Сен-Дени.

– Что ж, ладно.

Я задумался о том, как полечу на самолете. За всю свою жизнь я летал только однажды – когда мне было три года, мать возила меня в Париж. По крайней мере так мне рассказывали.

– Тебе удалось почитать книгу, которую я тебе дал?

– Коран? Нет. Ты ведь сказал, что ты неверующий.

– Я-то нет. Но благотворительная организация работает при поддержке какого-то религиозного учреждения. – Джамаль снова улыбнулся. – Ну и ради твоего же блага, мальчик мой. Во имя образования. Мы должны понимать то, во что не верим.

– Хорошо. Только я не очень люблю читать.

Джамаль поднес к лицу чашку кофе и посмотрел на меня.

– Не знаю, кто встретит тебя в Танжере, – сказал он. – Я с ними незнаком.

– Джамаль, ты никого не знаешь за пределами Парижа.

– Пусть так. Но что, если он окажется религиозным? Вот тебе еще одна причина, чтобы иметь хоть какое-то представление о том, во что он верит. Просто из вежливости.

– Ладно. Попробую.

Дело было не только в том, что Джамаль никогда не выезжал за пределы Парижа – нет, он и за пределы Сен-Дени выбирался раз в год. Но в его взгляде я видел искреннее беспокойство. И, может, немного стыда – за то, что в силу исторических обстоятельств он мог позволить себе лишь такую ограниченную жизнь. Мне казалось, будто я разыгрываю роль в какой-то старинной пьесе, по сюжету которой недалекий дядюшка, исполненный страхов и тревог, отправляет в дорогу молодого племянника.

Мы встретились глазами и несколько мгновений молча смотрели друг на друга. Кажется, я уже говорил, но Джамаль – и вправду хороший парень. Положив руку ему на плечо, я сказал:

– В пятницу я устраиваю вечеринку. В честь дня рождения. Придешь?

– А где она будет?

Как только я ему сказал, стало ясно, что ничего не получится. Он никогда не поедет во Второй округ.

– У меня в тот день могут быть дела. Посмотрим.

Дела, как же… Конечно. Я и забыл, что в Медине-сюр-Сен постоянно кипит жизнь: коктейльные вечеринки, приемы…

– О’кей, – отозвался я. – Смотри по ситуации.

Когда я вернулся домой, в квартире вместе с Ханной сидела незнакомая женщина.

Она поднялась мне навстречу и с улыбкой заговорила по-английски:

– Привет! Меня зовут Жасмин Мендель. Ты наверняка обо мне слышал.

Она протянула мне руку, и я ее пожал.

– Я приехала на твою вечеринку.

– Что, прости?!

– Да-да. Когда Ханна мне обо всем рассказала, я поняла, что такое пропускать нельзя!

У женщины были каштановые волосы. Она улыбалась во весь рот и излучала энергию, словно мощнейший генератор – вроде того, что все время гудит у ворот нашей медины, рядом со знаком дорожных работ, которые никогда не заканчиваются. Мне она сразу понравилась, но я боялся, что она надо мной смеется.

– Дорогой, все в порядке, не переживай. Если честно, дело было так: недавно я взяла отпуск и, как любая нормальная американка, собиралась поехать в Париж. Я его обожаю! На днях мне написала Ханна, и вот сегодня мы наконец встретились.

– То есть дело не только в моей вечеринке?

– Нет, не волнуйся. Но праздник ведь будет, да?

И праздник был. Мы встретились у тапас-бара на рю Вивьен, как я и планировал. Зайдя внутрь, я словно очутился в пещере – стены там были сделаны из голого камня. Сначала мы сидели вчетвером: я, Жасмин, Ханна и Джулиан Финч – мужчина, с которым моя хозяйка постоянно ходила обедать. Хасим и Джамаль так и не объявились, но Ханна пригласила еще кое-кого: француженку Флоранс и какого-то немца по имени Лео – оказалось, оба работали в той самой библиотеке, где она слушала рассказы старушек. В итоге нас собралось шестеро – немного, конечно, но все-таки лучше, чем никого. К тому же еда оказалась отличной, и все нахваливали местное вино, но я все равно пил пиво.

Жасмин сгорала от любопытства – ей хотелось знать про нас все-все. Она задавала кучу вопросов, пытаясь выяснить, как мы познакомились. Кажется, ее особенно интересовал англичанин Джулиан: когда нас посадили за столик с горящими свечками, она пристроилась рядом с ним.

Хотя ему было уже за сорок, Джулиан держался со мной по-дружески, даже на равных – и вовсе не так, будто Ханна вывела в свет какую-то экзотическую зверушку. Он расспрашивал меня о доме и о колледже и, судя по всему, сам кое-что знал про Марокко. Потом выяснилось, что он бывал в Фезе и Марракеше и теперь хотел бы съездить в Танжер.

Время от времени Ханна с тревогой поглядывала на Жасмин и Джулиана, но я так и не понял почему.

Я с интересом наблюдал, как напивались мои немолодые гости. За свою жизнь они настолько привыкли к вину, что, наверное, даже не замечали, как меняется их поведение. Спустя одну-две бутылки мы заказали десерт, а потом Флоранс и Лео объявили, что им пора. Они пили меньше всех. Я уже собирался за всех заплатить, – в конце концов, вечеринка была моя, – но Ханна напомнила, что сама пригласила Флоранс и Лео, а значит, они считались ее гостями. А потом Джулиан предложил заплатить за меня самого – в качестве подарка на день рождения. В итоге получилось, что я почти ничего не потратил. Мы поймали такси до Бют-о-Кай, и за него расплатилась Жасмин, роняя купюры на асфальт.

По случаю праздника Ханна разрешила мне покурить прямо в квартире, и я с удовольствием приговорил косяк с лучшей травкой Джамаля, надеясь, что таким образом поравняюсь в опьянении с гостями. Жасмин тоже сделала хорошую затяжку.

Вскоре мы почему-то заговорили про французский язык и сложности, с которыми сталкиваются люди при его изучении. Джулиан вспомнил, как однажды, когда он только приехал в Париж, кто-то пригласил его в гости, кратко пояснив: «sans vin»[53].

– Я-то думал, меня ожидает вечер трезвости, – смеялся он. – Поэтому по дороге туда решил заскочить в бар и немного выпить. Оказалось, речь шла о номере дома: «cent vingt» — то есть «сто двадцать».

– Со мной тоже на днях случилась история, – начала Ханна. – Я случайно подслушала, как какая-то женщина на улице сказала: «Mais après tout nous sommes tous daddons»[54]. Я поискала в словаре слово «daddons», но так ничего и не нашла. Наконец до меня дошло. Она имела в виду, что все мы – потомки Адама: «Nous sommes tous d’Adam».

– Говори за себя, – рассмеялась Жасмин. – Я как была daddon, так и останусь до конца своих дней.

– Помню, после случая с onglet и anglais я придумал для Ханны историю, – сказал Джулиан. – Историю про quand[55]. Помнишь?

– Только в общих чертах.

Там было что-то вроде этого: «…Quel cant quon raconte quand que le Comte est con qui recompte ses comptes. Quant à la conte du concombre, par conséquence, quand il danse le can-can dans le camp à Caen…»[56]

– За что ни возьмись, везде получается con, – сказал я. – Со мной так каждый…

– Тарик!

Кто-то выкрикнул мое имя: кажется, это была Жасмин, хотя, возможно, и Ханна. Точно не Джулиан – тот продолжал о чем-то мне рассказывать, пока девушки вместе ходили в туалет. Он был достаточно привлекательным мужчиной и напоминал голливудского актера средних лет – такие обычно играют отцов трудных подростков. Или школьных учителей, которые умеют время от времени вдохновлять своих учеников. А еще на нем был классный пиджак.

Немного понаблюдав за Джулианом, я кое-что заметил. На самом деле это было совершенно очевидно и даже немного неловко, насколько очевидно – даже я понял: он с ума сходит по Ханне.

Когда мы сидели в тапас-баре, он постоянно на нее поглядывал, чтобы убедиться, что с ней все в порядке. Теперь она возилась с очередной бутылкой вина, пытаясь вытянуть штопором чересчур тугую пробку, и он снова на нее смотрел – с таким выражением, что трудно передать словами. Казалось, Ханна была единственной девушкой, которую он когда-либо видел, и он с упоением наслаждался чудом ее земного существования.

Может, я и сам изменился. От травки. Или из-за того, что случилось с Клемане… Не знаю. Но когда видишь, что кто-то так смотрит на другого человека… Честно говоря, я даже растрогался. В тот вечер Ханна замечательно выглядела. Я уже говорил, что она не была красавицей, но, пока она тщетно сражалась с винной пробкой, в ее черно-каштановых волосах переливался свет.

Было видно, что Джулиан очень хотел ей помочь, но почему-то не решался. Может, боялся показаться снисходительным? Или просто не мог налюбоваться румянцем на ее щеках? Не знаю, но в ту секунду я решил налить себе немного вина из открытой бутылки и посмотреть, понравится ли хоть на этот раз. Оказалось довольно вкусно.

– Как же мне нравится твой британский акцент! – говорила Жасмин.

– Спасибо, но боюсь, такого акцента не существует, – ответил Джулиан. – Акцент может быть шотландским, английским, валлийским и североирландским. Плюс внутри каждой категории еще по сотне разновидностей. Но британского акцента не существует.

– Джулиан, не важничай, – сказала Ханна, по-прежнему сражаясь с бутылкой вина.

– Я не важничаю. Французы тоже этого не понимают. Они всегда говорят «англичане», но подразумевают «британцы». Даже политики. Но ведь идея не такая сложная, правда? Одна нация, состоящая из четырех частей. Начинаешь задумываться: а действительно ли французы такие рациональные интеллектуалы, как они сами о себе говорят? Уж если они никак не могут понять даже такой простой вещи. Я ведь не говорю «бургундцы», подразумевая всех французов.

– Милая, как продвигается твое исследование? – спросила Жасмин.

– …особенно если речь заходит о шотландцах, валлийцах и ольстерцах, похороненных на французской земле после храброй попытки удержать для Франции Эльзас-Лотарингию. Им бы совсем не хотелось, чтобы их называли «англичанами». Это как-то немного…

– Немного… чересчур, – ответила Ханна и тяжело вздохнула, вытащив наконец пробку. – У меня набралось больше материала, чем нужно, и не все вписывается в академический формат. Кое-какие устные свидетельства, аудиофайлы оказались… не такими, как я ожидала.

– Они надежные? – спросила Жасмин, которая теперь снова сидела рядом с Джулианом.

– Думаю, да. Тарик мне немного помог. С переводом и тому подобным.

Может, дело было в вине, не знаю, но в какой-то момент я вдруг сказал:

– Почему ты решила, что все эти женщины на записи говорили правду? Они были уже старые и что-то наверняка могли забыть. И тебе не приходило в голову, что они просто все выдумали?

Ханна провела рукой по волосам.

– Существуют способы проверить. Если что-то не подтвердится, я буду действовать осторожно. Или вообще не стану это использовать.

– Если бы я был на их месте, я бы так и поступил, – ответил я. – Просто придумал бы интересную историю.

И тут все по-настоящему разошлись и стали друг друга перекрикивать.

Впервые в жизни я наловчился пить вино. Может, дома у нас продавали что-то не то, потому что от французского вина тебе сразу становится хорошо. Никакого учащенного сердцебиения или потливости, нет, просто в тебе появляется какая-то нежность к окружающим.

Вот, например, Жасмин, которая пересекла Атлантический океан только ради того, чтобы повидаться с подругой. Это был такой замечательный поступок, что мне хотелось ее обнять и уткнуться лицом в ее грудь – в чистую белую рубашку, которую она специально надела в честь праздника. Или Ханна. Она с непонятной тревогой поглядывала на своих друзей и казалась такой хрупкой. Никогда раньше я не думал о своей хозяйке так. Ее мне тоже хотелось обнять, но не зарываться лицом в ее свитер, как с Жасмин, нет. Мне хотелось о ней позаботиться. Ну и, конечно, англичанин Джулиан Финч. Меня умиляли его уморительные попытки не пялиться на Ханну во все глаза.

Я налил себе еще вина.

– Уоррен передает привет, – сказала Жасмин. – На прошлой неделе он приезжал в Нью-Йорк. Ты знаешь, что он собирается работать в «Хайнце»? Дела у него идут отлично.

– Кто такой Уоррен? – спросил я.

– Мой брат, – ответила Ханна. – Большая шишка в сфере торговли консервами. Если ты понимаешь, о чем я.

– Я просила его приехать. Но он собирался в Питтсбург. Тогда я спросила, а что насчет твоих родителей? Почему бы им не слетать в Европу, не повидаться с дочерью? А он сказал, что у них нет паспортов. Это правда?

– Наверное.

– А ты, Тарик? Как тебе Париж? – Жасмин посмотрела на меня.

– Замечательно, – ответил я, и в тот момент это было правдой.

– Что тебе нравится больше всего? Эйфелева башня? Латинский квартал?

– Нет, больше всего мне нравится метро.

Видя, как все засмеялись, я тоже стал смеяться и налил себе еще немного вина.

– Мне нравятся станции, – продолжал я. – Их сумасшедшие названия. И странный запах – газа и жженой веревки. Мне нравятся девушки в вагонах. Иногда я встречаю интересных людей. Недавно я познакомился с одним типом, который каждый день устраивает на Двенадцатой линии кукольное шоу. Его зовут Виктор Гюго.

– Так и зовут? Ну и ну, – сказала Жасмин.

– Время от времени он меняет ветки, чтобы не было скучно. Мы с ним ходили в одно место, оно называется «Фланч». Там можно есть, сколько хочешь.

– А какая станция у тебя любимая? – спросил Джулиан.

– Очень сложно выбрать, – ответил я и почувствовал, как закружилась голова. – Больше всего мне нравятся длинные и странные названия, вроде «Реомюр – Себастополь». Но и короткие ничего. Например, «Боцарис». Ханна сначала меня дразнила, потому что я не знал, в честь кого и чего их назвали. Не знал людей, историю и всякие даты.

– Да, – отозвалась Ханна. – Тебе все казалось одним сплошным Боцарисом, правда?

– Правда. Но ведь некоторые из них – просто улицы, просто какие-то места, да? Бастилия? Дом инвалидов. Этуаль – Шарль де…

Теперь все они задыхались от смеха, и вдруг я почувствовал себя не так хорошо, как минуту назад. Я извинился и вышел в туалет. Достав мобильник, я принялся искать в интернете. Неужели я опять сказал какую-то глупость? Вот например, Бастилия. Только не говорите мне, что когда-то жил такой художник: Огюст Бастилия. Нет, все в порядке, это была тюрьма, то есть вполне обычное место. Что там еще? Мари-Луиза Инвалид… может, была такая танцовщица? Нет. Хорошо. «Шарль де Голль – Эту-аль». Ну, «Этуаль» – это в честь дорог, которые расходятся от Триумфальной арки, как лучи звезды. Конечно. А что насчет Шарля де Голля?

Вай-фай подвис на несколько секунд, и вот… Ого. Ну и ну…

Чтоб меня.

Я почувствовал, как к горлу подкатила тошнота; мой мозг превратился в алкогольное желе. Я нагнулся над унитазом. Ледяные файерболы. Шарль-черт-бы-его-побрал-де-Голль.


На второй день после вечеринки мне стало легче и рано утром я решил съездить на «Мэри д’Исси», погулять по городу вместе с Виктором Гюго. Мне очень не хватало его старческой мудрости – пусть даже я не мог верить всему, что он говорил. Казалось, увидев меня, он обрадовался, хотя наш день прошел совсем не так, как обычно.

Виктор Гюго пребывал в задумчивом расположении духа, и, по его словам, у него не было сил устраивать кукольное представление. Поэтому мы доехали до «Национальной ассамблеи» (на платформе кто-то замазал это название краской, а сверху написал: «Бурбонский дворец») и отправились на прогулку вдоль берега реки. Я никогда прежде не бывал в этом районе. За экскурсоводами там ходили стайки туристов с камерами и в бейсболках; они сжимали в руках бутылочки с водой и фотографировали друг друга на фоне Сены.

Пока мы шли, Виктор Гюго рассказывал мне про Библию: про Моисея, Самсона, Гедеона, Иисуса Навина, Иону, Давида, Вирсавию, Соломона, Савла и Илию. Должен признать, что даже такому искушенному боевиками человеку, как я, все эти истории о битвах и сексе показались довольно увлекательными.

– Пожалуй, на этом хватит, месье Зафар. О чем я вообще думал, рассказывая мусульманину о еврейском фольклоре? Простите. Сила библейского нарратива вскружила мне голову, и я просто не мог остановиться – с этими словами Виктор Гюго прокашлялся, а потом добавил: – Должен признаться, не в первый раз.


Мы подошли к мосту, который соединяет набережную с небольшим островком, на котором располагается гигантский собор. Очевидно, это был Нотр-Дам. Окинув его взглядом, мой спутник продолжал:

– Моя страна однажды надеялась стать мусульманской державой.

Если дословно, то сказал он следующее: «une puissance mussulmane».

– Правда? – я удивился.

– Идея была в том, чтобы сначала просветить арабские страны – познакомить их с науками, законом, правами человека, – а потом вступить с ними в союз против нашего общего врага.

– Кого?

– Американцев.

– Но этого так и не случилось.

– Нет.

– Что помешало?

– Мировые войны. Другие европейские страны. Немцы и англичане.

– И все?

– Нет. В результате войн народы Магриба – алжирцы, марокканцы, тунисцы, – люди, которые когда-то нас любили или, по крайней мере, терпели, потеряли к Франции всякое доверие, возненавидели нас так же сильно, как они ненавидят всю остальную Европу. Поэтому они и решили от нас избавиться. Но понимаете, какое дело: их было немного, и все они были очень бедными, потрепанными жизнью. Потому объединиться они смогли только под одним флагом – флагом Бога, который их покинул. Только представьте себе: они смешали божественное и политику! Для Франции это означало конец. Дальше – только резня, пытки и отчаяние. Так и погибла наша восточная мечта.

Тут я потихоньку стал терять нить повествования, но в голосе Виктора Гюго слышалась боль потери. Он схватил меня под локоть и сказал:

– Видите? Вот этот мост. Сен-Мишель. Посмотрите внимательно.

Я посмотрел. На мосту толпились туристы.

– Жуткое место для вашего народа, – продолжал старик, по-прежнему сжимая мою руку. – На этом месте умерла последняя надежда на дружбу между нашими странами. Именно с этого моста полицейские жандармы сбрасывали тела погибших магометан в Сену. Чтобы никто не узнал, как они их сначала пытали, а потом убили.

– Когда это произошло? – спросил я.

– Дайте подумать… Сорок или пятьдесят лет назад. Не так уж и давно.

Я высчитал среднее значение: сорок пять лет назад. В 1961 году моя мать еще жила в Париже и была маленькой девочкой. Может, ее отец стал жертвой? Хотя нет, вряд ли. Ее отец был «черноногим», то есть скорее всего французом или в самом крайнем случае – франко-алжирцем. «Черные ноги» – да, но кожа-то совершенно белая. С другой стороны, его жена, моя алжирская бабушка… Предположим, что это и была та самая душевная травма, которую моей матери пришлось пережить в детстве. Неужели, ее родную маму (мою алжирскую бабушку) убили во время уличных беспорядков полицейские, а потом скинули тело в реку?

– Черный день в истории Франции, – сказал Виктор Гюго и, отпустив наконец мою руку, вгляделся в коричневые воды Сены. – Полиция убила сотни людей просто из-за их внешнего вида. А сделали они это с позволения главы полиции Папона. Он дал им полную свободу действий и пообещал, что в случае чего прикроет. За двадцать лет до этого, во время войны, тот же самый месье Папон позаботился о том, чтобы согнать несколько тысяч иудеев на велоарену – она находится слева от нас, чуть дальше по реке, – откуда их затем отправили в место под названием Верхняя Силезия, на знаменитое химпредприятие, в газовых камерах которого они и встретили свой конец. Месье Папон плохо служил Республике. Он не вдохновлялся творениями Паскаля и Вольтера, Расина и Монтеня. Даже мои куда более скромные работы прошли мимо него. Он побрезговал чистейшим ключом Просвещения и вместо этого напился грязной воды из лужи на какой-то свалке. Как дикий зверь.

К тому моменту я унесся мыслями к моей покойной бабушке, поэтому историю Виктора Гюго я слушал вполуха.

Я думал, можно ли было как-то узнать имена тех, кто стал жертвой папонской резни и была ли она среди них. А может, это все-таки был мой французский дедушка? Может, он так загорел под алжирским солнцем, что какой-то сумасшедший полицейский принял его за араба?

– Несколько недель спустя, – продолжал Виктор Гюго, – тела мертвых алжирцев и марокканцев все еще вымывало на берег реки, словно груз с затонувшего корабля.

Интересно, составлял ли кто-то официальный список погибших? И какое имя мне пришлось бы искать? Очень хороший, кстати, вопрос: как звали моих французских бабушку и дедушку? Я знал родителей своего отца, но родителей мамы – французского дедушку и бабулю-алжирку – никогда не встречал. Дома про них никогда не говорили, а значит, не требовалось никаких имен, чтобы отличить их от Зафаров.

– Долгие годы, – рассказывал Виктор Гюго, – мы были очарованы идеей Востока – так мы это называли, хотя Северная Африка расположена лишь немногим восточнее Франции. К концу девятнадцатого века французы полюбили туарегов и берберов и все, что у них было: килимы, арки, кузнечное дело. На Марсовом Поле устраивали огромные выставки, целиком посвященные Востоку. Наши поэты курили гашиш, а художники изображали на своих картинах одалисок. Такова была мода того времени, такова была игра, в которую мы играли, и народы Магриба были в ней всего лишь пешками. А потом нам все наскучило, и началась массовая резня, за которую ваш народ так никогда нас и не простил.

Несколько минут спустя Виктор сказал, что ему пора идти. Он сослался на какое-то рандеву – видимо, с женой, а может, с любовницей. Мне он так ничего и не объяснил, но по лицу его было видно, что ждал он этой встречи с нетерпением.

– Надеюсь, мы еще встретимся, месье Зафар, – сказал он, протягивая мне руку. – Мне очень нравятся наши променады.

– Я тоже на это надеюсь, месье Гюго.

Старичок засеменил прочь к бульвару Сен-Мишель, а я решил спуститься к реке. Свесив ноги с набережной, я вгляделся в воду. Мне бы очень хотелось быть таким же, как Ханна Колер – девушка, которая знает все о своей семье и о тех странах, откуда они когда-то поплыли в Америку. Она понимает себя, и своих предков, и свой долг по отношению к ним. Меня вдруг осенило: своей упорной работой она воздает дань уважения предыдущим поколениям, которые, в свою очередь, помогли ей найти место в жизни.

Но таким людям, как я – и Хасим, и в особенности Джамаль, – повезло куда меньше. Я уже никогда не встречу свою бабушку и ее французского мужа, хотя ничуть не сомневаюсь: они бы мне очень понравились. Он – искатель приключений в алжирском изгнании, авантюрист, который женился на местной девчонке. Да и она тоже не промах: нужно быть очень смелой, чтобы вот так все бросить и отправиться в Париж – в это чудесное, но такое непростое для жизни место.

Пока я разглядывал спокойные воды Сены, одна мысль не давала мне покоя. Дело было не в том, что я внезапно пережил ощущение некой призрачной потери. Нет, меня волновало другое. Я боялся, что мне суждено до конца дней прожить с чувством невосполнимой пустоты в душе, так и не узнав секретов прошлого.

Глава 18

Барбес – Рошешуар

Я была рада снова увидеть Жасмин и провести с ней немного времени после дня рождения Тарика. После признаний, сделанных Джулиану «за чаем», ее компания пришлась мне особенно кстати.

Начала я с рассказа о своем первом визите в его квартиру. Александр жил на рю де ля Гут д’Ор, рядом с большим универмагом, в витринах которого стояли манекены в свадебных платьях. Покупателям там выдавали полосатые пакеты с надписью «TATI» – так назывался универмаг, – которые в то время мелькали по всему городу. «Все равно что оказаться в Кампале», – думала я (по крайней мере так мне тогда казалось, поскольку в настоящей Кампале я побывала немного позже). Я поднялась из метро, прошла по бульвару мимо стайки лоточников, продававших поддельные дизайнерские чемоданы, и свернула в узкий переулок с мясными лавками. Повсюду рядами висели свиные ноги с надрезанной голенью; в одном месте над сырыми куриными тушками я заметила овечью голову на длинном вертеле. Запах мяса стоял невыносимый, и облегчение я почувствовала, лишь дойдя наконец до одинокого фруктового ларька, где связки бананов лежали строго по цветам: сначала ярко-зеленые, потом желтые и, наконец, черные. За продуктовыми лавками оказался еще один небольшой магазинчик, в котором продавали джеллабы, а дальше – киоск, где можно было перевести деньги за границу. Почти на каждом незнакомом лице я видела тоску по Африке.

Затем я повернула, вышла через уличные ворота к жилому дому и вновь очутилась в совершенно другом мире. Пройдя внутренний дворик насквозь, я поднялась по каменной лестнице на первый этаж и постучала. Наконец я покинула Африку и вернулась обратно во Францию, к своему русскому. Начиная с этого момента, по мере того, как я рассказывала Джулиану свою историю, я понемногу редактировала собственные воспоминания о случившемся.

Правда была в том, что с самых первых дней я заметила в нем какую-то пугающую искренность. Но тогда я полагала, что откровенность Александра – лишь признак страсти, которую он испытывал ко мне, а его прямота – следствие богатого жизненного опыта. Когда мы говорили по-французски (а делали мы это практически всегда, потому что мой французский был лучше его английского), я ощущала странную свободу: я могла открыто говорить даже о таких вещах, которые наверняка смутили бы меня, говори я на родном языке. Я поведала ему обо всем: о чем мечтала, чего хотела, и даже о том, как прикасаться ко мне. Я была молодой и хрупкой, а он был состоявшимся мужчиной сорока пяти лет и на моем фоне смотрелся очень внушительно. Когда мы занимались сексом, я ощущала невероятную близость, и эта близость усиливалась с каждой встречей; но было в ней и что-то другое, особенное – радость от того, что тебе удалось примирить непримиримое, удалось каким-то образом обмануть смерть.

Вспоминая мальчиков из колледжа, я понимала, что с ними только притворялась. С Александром все было иначе, в нем я нашла то, о чем так любили писать поэты. Абсолютное единство тел, единство душ. С ним я могла не сдерживаться и чем больше отдавала, тем сильнее верила в то, что нашла. Я верила, что через него мне наконец открылся истинный смысл моего существования: быть его любовницей. Не то чтобы раньше я верила в какое-то иное предназначение, нет. До встречи с Александром я вообще не подозревала, что у меня есть предназначение.

Рассказывая обо всем Джулиану, я попыталась не делать слишком сильного акцента на сексе, а сосредоточиться на наших возвышенных беседах о… Проблема была в том, что я совершенно не помнила, о чем мы с ним беседовали. Я натягивала футболку и шла на кухню за чаем или вином, а когда возвращалась… мы наверняка обсуждали Толстого, и Пушкина, и причины поражения коммунизма; он наверняка что-то рассказывал мне о детстве, о бабушках и дедушках, которые сумели пережить революцию. Ну и прочее в том же духе. Да, он действительно однажды сказал, что мне надо написать книгу, но о какой книге он говорил? Может, о пьесе? Я смутно помнила, как он восхищался Парижем, когда мы гуляли по улицам или сидели в барах; он восхищался героями Просвещения и постоянной борьбой французского народа, которая, по его словам, была одновременно демократической и революционной. Однако больше всего мне запомнилось то, что Александр шептал мне на ухо, когда мы лежали в его постели на рю де ля Гут д’Ор, – но то была куда более личная и куда менее возвышенная история.

– Интересный район, – заметил Джулиан, когда я наконец умолкла, чтобы немного отдышаться. – Именно об этой Франции в свое время писал Золя.

Я решила, что, меняя тему, он пытается защитить меня от дальнейшего позора, поэтому удвоила усилия в попытке выдать события десятилетней давности за некий союз двух умов. Правда оказалась недостаточно грандиозной.

– Он стал замечательным компаньоном, – продолжала я. – Я чувствовала себя так одиноко в Париже до встречи с ним. Но ты ведь понимаешь, дело было не только в этом. Между нами возникло нечто большее. Мы были совершенно одинаковыми на уровне…

– …в романе «Западня». – Джулиан словно бы не обращал на меня внимания. – В разное время название переводили как «Выпивоха» и «Нокаут». Многие считают эту книгу лучшим произведением Золя, но лично мне куда больше нравится «Жерминаль»…

– …хотя, конечно, я знала, что он женат. Но ведь они жили раздельно. К тому же у нас было так много общего…

– …тело несчастной прачки Жервезы лежало в мерзком подвале этого дома на рю де ля Гут д’Ор, пока несколько дней спустя его наконец не нашли…

Я не собиралась поддаваться на деликатную попытку Джулиана спасти остатки моей репутации.

– Однако я не позволю одному-единственному роману с грустным концом предопределить всю мою оставшуюся жизнь, – твердо сказала я. – Я не жертва. К тому же все любовные отношения так или иначе заканчиваются плохо, если, конечно, не выдыхаются раньше, что тоже можно считать плохим концом.

– …Жервеза жила в картонной коробке под лестницей, в доме с внутренним двором. Может, именно в этом доме и жил твой русский.

Я опустила глаза. Мне больше нечего было сказать, и я знала, что, если не замолчу, обязательно разрыдаюсь.

Вскоре Александр вернулся в Санкт-Петербург. Уехал, не предупредив. Только тогда я наконец осознала истинную причину его прямоты и нетерпеливости. То, что я воспринимала как доказательство страсти, на самом деле говорило лишь о том, что у него было слишком мало времени. Он не пытался обменять обратный билет и даже не думал отложить свое возвращение. Оказалось, что в его случае «жить раздельно» с женой означало лишь на некоторое время разъехаться по разным странам. В откровенности наших постельных разговоров я видела безоговорочное свидетельство его чувств, его погруженности в мой внутренний мир, однако, как я догадалась позже, на самом деле он избегал разговоров на более серьезные темы – чтобы не заскучать, выслушивая мои мнения.

Конечно, я не стала рассказывать Джулиану, как переживала наше расставание: как плакала, уткнувшись в подушку, и как рвала постельное белье, проклиная собственную доверчивость. Как я ненавидела Александра и как долго это чувство не давало мне покоя, изводило меня и днем и ночью. Я не могла признаться себе самой, что, даже несмотря на то что меня обидели и так бесцеремонно мною воспользовались, я по-прежнему его любила. Ведь это признание означало бы, что я – глубоко порочный, несовершенный человек, и жить с такой мыслью я просто не могла.

Долгое время я гадала, что же из случившегося в моей жизни превратило меня в уязвимую беззащитную девочку. Я копалась в своем детстве, пытаясь найти хоть какую-то зацепку, но не обнаружила ничего, что могло бы послужить источником душевной травмы. Я выросла в самом обыкновенном доме, с уверенным в себе братом и слегка растерянными родителями («Но она так сложно говорит…»), училась в нормальной школе, где сумела завести достаточно друзей. На смену сталелитейным заводам в нашем городке пришли IT-стартапы, но и в этом не было ничего необычного. Получалось, дело было только во мне – просто я такой родилась.

На протяжении десяти лет я пыталась позабыть ту девушку, которой когда-то была, позабыть ту самую Дидону, исполненную яростного томления. Пусть то была настоящая я, но мне куда больше нравилась другая версия: та, которая работала, поддерживала хорошие отношения с коллегами и друзьями и охотно бралась за любое новое дело.

Когда я перешла к описанию лет, последовавших за разрывом, Джулиан постепенно расслабился. Он с интересом расспрашивал меня о поездке в Африку и возвращении в колледж в качестве исследователя, пытался выяснить причину моих неудач в отношениях с другими мужчинами и смеялся над рассказами о профессоре Пут-нам, всемогущей и бесстрашной.

И вот история под названием «Твой русский поэт» – если выражаться словами Джулиана – подошла к концу. На меня вдруг навалилась невероятная усталость, однако, даже несмотря на это, я чувствовала себя вполне комфортно. Некоторое время мы сидели молча. Наверное, каждый из нас так или иначе перебирал в голове подробности случившегося, чтобы по кусочкам восстановить ту Ханну, которой я когда-то была. Я понимала, что моя история прозвучала не слишком убедительно – у меня так и не получилось передать всю глубину моих тогдашних эмоций. Я просто не сумела найти подходящих слов. Но вот что странно: теперь меня это ничуть не волновало. Я вдруг поняла, что никому ничего не должна – даже Джулиану – и что передо мной стоит одна-единственная задача – выжить: залечить раны и двигаться дальше.

– Почти восемь, – сказал наконец Джулиан.

– Значит, пабы уже открылись?

– Еще как. И рестораны тоже. И на этот раз ты позволишь мне за тебя заплатить. Поверь, из-за этого ты не поступишься никакими принципами и не предашь своих сестер. Просто друзья иногда так делают. Дарят друг другу подарки.

Поднявшись, я почувствовала облегчение. Даже больше, чем просто облегчение: мне казалось, я родилась заново.

Мы пошли в шумное кафе на задворках станции «Оберкампф». Снаружи под козырьком посетители дымили сигаретами – деловито, словно обезьяны в лаборатории. Внутри потолок был расписан цирковыми сценами, и я подумала, что, пожалуй, это неподходящий момент, чтобы рассказать о моем многолетнем страхе перед клоунами.

Джулиан заметно оживился. Теперь, когда я наконец разрешила ему за себя заплатить, он с удовольствием разыгрывал роль хозяина застолья и долго обсуждал с официанткой разнообразные позиции винной карты.

– С органическим вином всегда одна и та же проблема, – сказал он, когда девушка ушла. – На вкус оно как свекла. А то и хуже. Я пытался узнать, есть ли у них что-то, хоть отдаленно напоминающее вино.

По ходу ужина Джулиан деликатно выспрашивал подробности моих отношений с Александром. Но говорил он очень просто.

– Тебе, должно быть, нелегко пришлось, – начал он, пустив в ход одно из своих традиционных британских вступлений.

Оказалось, на такие комментарии отвечать намного проще, чем на псевдонаучную болтовню доктора Павин – психотерапевта из клиники на Бикон-Хилл.

– Ну как сказать. Заводить отношения с мужчинами я точно больше не собиралась.

– Но ты ведь по природе человек любящий. К тому же оптимистка. Тебе наверняка в какой-то момент захотелось… попробовать снова.

– Захотелось, да. Но я взяла свои желания под контроль. Я не могла допустить повторения.

– То есть ты сознательно уничтожила лучшую часть себя.

– Решение было непростым. Но я бы не стала называть эту часть «лучшей». Она просто была другая. Да и вообще, может, «лучшей» моей частью является как раз противоположная – интеллектуальная, работящая.

– Тебе не кажется, что потребность любить, доверять, отдавать себя без остатка – насколько бы рискованной она ни была – потребность благородная? Любовь – живительная, жизнеутверждающая сила, как ни крути. И если так, то разве она не «лучше» самосохранения, даже если последнее кажется самым логичным шагом?

– Нет. Думаю, это два совершенно разных подхода к существованию. Любовь – это опасность. Я сделала свой выбор, вот и все.

Вскоре нам принесли еду и бутылку красного вина, которое, к облегчению Джулиана, по вкусу действительно напоминало вино. Пока мы ели, я думала о мужчинах, приглашавших меня на свидания за последние несколько лет, и о стратегиях противодействия, которые мне пришлось разработать. Поначалу, признаюсь, было нелегко. Я сказала Жасмин, что якобы у меня некие трудности сексуального характера, хотя никаких проблем с Александром в этой области у меня никогда не возникало: я обожала заниматься с ним сексом – настолько, что мне самой порой казалось, что это уже чересчур. Некоторым мужчинам я давала понять, что мои симпатии принадлежат женскому полу; для других придумывала сказку про сложные отношения и обязательства на стороне. Перед одним несчастным я попросту закрыла лицо руками и плакала, пока тот не ушел (за его реакцией я украдкой наблюдала сквозь разомкнутые пальцы).

Несколько минут спустя Джулиан заметил, что я витаю мыслями где-то далеко, и спросил:

– Сколько ты еще планируешь пробыть в Париже?

Я подняла глаза.

– Мой грант заканчивается в последних числах июня, но я скопила немного денег, а мою квартиру собираются пересдавать только в сентябре. Путнам говорила, что в следующем году откроется место, и я смогу прочитать курс лекций в нашем колледже.

– Тема, конечно, очень интересная. Я имею в виду оккупацию. Я и сам проделал небольшое исследование.

– Эй, давай-ка лучше занимайся своими длинноволосыми поэтами-романтиками. А история – это мое.

– Я думал, может, мне начать водить экскурсии. Карманные деньги – всегда хорошо. «Les Annees Noires»[57]. «Четыре года, которые нужно забыть». Хотя, наверное, лучше так: «Нельзя забывать». Небольшой тур по самым приятным местам Парижа. Опера, военная комендатура в здании напротив… знаешь, теперь там офисы «Берлиц» и марокканских авиалиний. Потом поездка на метро к реке, на мост Бир-Акем. Ну и наконец, «Вель д’Ив» и та жалкая скульптурка, которую они поставили в память о евреях, отправленных в Освенцим.

– Неплохо. Но тебе не помешает добавить в эту программу немного человеческого.

– Что ж, я мог бы сводить их к Эйфелевой башне, на авеню де Сюфран. Там когда-то жили сестры Тамбур. Жермен и Мадлен. Невероятно храбрые женщины, которым просто не повезло: один дурак-сопротивленец забыл в поезде портфель со всеми адресами и явками. Квартира 38 по авеню де Сюфран превратилась в смертельную западню. Агенты гестапо следили за ней на протяжении нескольких лет. Затем мы съездили бы к отелю «Лютеция» на станции «Севр – Бабилон» – туда, где расположился абвер. Ну а потом, конечно, на авеню Фош. Там обосновалась служба безопасности СС. Знаешь почему? Потому что в 1918 году маршал Фош подписал капитуляцию Германии.

– Ну и ну. Затаили обиду.

– Всякий раз, когда я прохожу мимо дома 84 по проспекту Фош, я смотрю на окна последнего этажа – именно там когда-то располагалась маленькая комнатка прислуги, в которой сотрудники СД пытали заключенных. Готов поклясться, что иногда оттуда доносится женский плач.

Я ничего не ответила.

– Ты какая-то грустная, – сказал Джулиан. – Тебе не нравится еда?

– Что? Нет-нет. Нравится. Кстати, что мы едим?

– Какая-то утка. – Он взглянул в меню и добавил: – Утка «Питивье». Даже не знаю, что это. Тарт? Пирог? В любом случае довольно вкусно, правда?

– Очень. Я просто думаю… Мы так часто говорим, что нужно помнить прошлое. Нужно искупать ошибки тех, кто жил до нас. Учить молодое поколение, чтобы оно не наступало на те же грабли. Но вдруг все это не более чем благонамеренная болтовня?

– Что ты имеешь в виду?

– Как бы лучше выразиться… Мы привыкли различать священную память о злодеянии и обыкновенную злобу, затаенную на обидчика. Но так ли они в действительности отличаются?

Глубоко вдохнув, Джулиан сказал:

– Думаю, тут все просто.

– Не уходи от вопроса.

– Я не ухожу. Еще совсем недавно сербы резали боснийских мусульман в отместку за то, что в 1380-каком-то году Османская империя победила их в битве на Косовом поле. В 1380 году! Да вся сербская идентичность построена вокруг мифа о Косовом поле. Не лучше ли было просто обо всем забыть? Вынашивать обиду на протяжении шестисот лет? Безумие!

– Согласна, – ответила я, чувствуя, как на меня снова накатывает усталость.

– Или взять, к примеру, битву за Галлипольский полуостров 1915 года. То, что случилось с войсками АНЗАКа[58] – произошло по вине австралийского правительства. В итоге день начала этой операции стал национальным праздником Австралии. Но вместе с тем сохранилась и обида на британских командиров. Во многом благодаря этой обиде австралийцы стали теми, кем стали. Хотя Британия потеряла в два раза больше людей, чем Австралия и Новая Зеландия, вместе взятые.

Испугавшись, что я вот-вот упущу все, чего с таким трудом добилась часом ранее, я опустила глаза, а потом вдруг поднялась из-за столика и сказала:

– Спасибо за чудесный вечер. Извини, но мне кажется, пора возвращаться домой.

Джулиан накрыл ладонью мое запястье.

– Прости меня. Я что… опять заболтался?

– Нет-нет. Я просто устала.

– Ты хорошо себя чувствуешь?

– Да. Просто устала. То, что я рассказала тебе раньше… Как камень с души.

– Погоди, я поймаю для тебя такси.

Я почти не видела Тарика с тех пор, как он устроил вечеринку в честь дня рождения. На следующий день он предложил отдать свою комнату Жасмин, которой до того приходилось делить постель со мной. Я согласилась и поблагодарила его за столь щедрое предложение. И Тарик сразу же куда-то испарился, сказав на прощание, что вернется в конце недели, когда моя подруга улетит обратно в Нью-Йорк.

В пьяном угаре вечеринки я не особенно задумалась о том, как сильно Тарик опозорился с генералом де Голлем. Сразу после этого он вышел в туалет, и разговор спокойно продолжился без его участия; вернулся он нескоро – бледный, как простыня. Но если подумать, кто я такая, чтобы его судить? На первом курсе у меня самой случались неловкости с участием месье де Голля. Правда, меня они лишь раззадорили, и я с упоением просиживала в библиотеке все свободное время. Но не потому, что свято верила в «любовь к знаниям», а потому, что боялась, как бы меня снова не разоблачили.

Нежелание смеяться над Тариком говорило о более глубоких, фундаментальных изменениях, которые происходили у меня в душе. Я не могла подобрать этому процессу подходящего определения, но ощущала некое… тектоническое волнение. Задумавшись об этом, я вздохнула. Теперь было уже поздно менять краеугольные жизненные установки. Меня ждала настоящая работа: разложить на столе все бумаги, составить план, писать, удалять и начинать заново. Так я наконец приступила к написанию главы.

Я услышала, как в двери повернулся ключ. Зайдя в гостиную, Тарик снял с плеча небольшой рюкзак.

– Ты в порядке? – спросила я. – Где ты был?

– Навещал одного старого друга. Китаянку, которая живет на двадцать первом этаже в «Олимпиадах». Жасмин уехала?

– Да, сегодня утром.

– Она мне понравилась.

– Я заметила.

Вновь сосредоточившись на работе, я вдруг поняла, что улыбаюсь. Тарик сходил в душ, а потом вернулся в гостиную с банкой колы. Когда он уселся на диван, я нехотя оторвалась от экрана компьютера и смерила его строгим взглядом поверх очков, но молодой человек даже глазом не моргнул.

– Славная получилась вечеринка, да? – сказал он.

– Да. Было хорошо.

– Мне понравились твои друзья.

– Спасибо.

– Значит, это был тот самый приятель, с которым ты все время ходишь на обед?

– Джулиан? Ну, не все время. Иногда.

– Но он не твой парень, так?

– Нет. Я ведь тебе уже говорила.

– И он водит тебя по ресторанам?

– Он все время пытается за меня заплатить, если ты об этом.

– И о чем же вы разговариваете, когда встречаетесь?

– Почему ты спрашиваешь?

– Просто интересно. Я видел, как он… на тебя смотрит.

– Чаще всего мы обсуждаем мою работу.

– И все?

– Ну, на днях я рассказала ему… кое-что более личное. Но в основном мы говорим о прошлом. Кстати, он провел собственное исследование в моей области. И даже сделал несколько интересных предложений.

– То есть он тоже исследователь?

– В каком-то смысле.

– А он с тобой заигрывает?

– Боже, конечно нет, – рассмеялась я. – У нас совсем не такие отношения. Он – типичный британец, который постоянно говорит либо о пабах, либо о чае.

Допив колу, Тарик сплющил пустую банку, и та неприятно взвизгнула.

– Как думаешь… смеется ли он над самим собой? От того, что ему все время приходится соответствовать каким-то твоим представлениям?

– Возможно. Но он все равно не… Слушай, ситуация намного сложнее, чем тебе кажется. Поверь мне. А теперь, если ты не возражаешь, мне нужно вернуться к работе…

– Правда? – спросил Тарик, поднимаясь с дивана.

– Что правда?

– Что все так сложно?

Я ничего не ответила и, опустив на глаза очки, вернулась к аудиофайлу Матильды Массон.

В тот же вечер я получила е-мейл от Джулиана. В приложении я нашла поэму польской поэтессы Виславы Шимборской под названием «Конец и начало». Джулиан писал: «Вот что я пытался тебе объяснить в нашу последнюю встречу. Но у нее, конечно, получается намного лучше». В поэме говорилось о том, как после каждой войны и каждого зверства рано или поздно начинается рутинный процесс восстановления. Уцелевшие заново отстраивают сожженные мосты, хоронят мертвых. Жизнь продолжается. Пройдут годы, и лишь некоторые будут помнить истинную причину случившегося, а другие – начнут скучать при первом же упоминании тех событий. Поэма заканчивалась так:

Те, кто знал,

Что здесь произошло,

Должны уступить дорогу

Тем, кто почти ничего не знает.

И тем, кто знает и того меньше.

И даже тем, кто не знает ничего.

В траве, что выросла на месте

Причин и следствий,

Должен лежать хоть кто-то

С травинкой во рту

И смотреть на облака.

Хорошая поэма и к тому же, как мне показалось, довольно универсальная. И все же это не последнее слово. Прочитав ее, я только сильнее укрепилась в своем давнем желании съездить в Нацвейлер – концлагерь в Вогезах. Несмотря на то что в этом лагере держали только мужчин, я знала: именно там убили Андре Боррель и еще трех женщин – агентов УСО, которые спрыгнули на французскую землю с парашютами. На территории Франции не было других концлагерей, поэтому Нацвейлер представлял особенный интерес. К тому же мне очень хотелось отдать дань уважения Андре – женщине, которая была «примером для каждого из нас». Эта фраза, однажды сказанная в адрес Боррель, долгое время не давала мне покоя. Покопавшись в интернете, я узнала, что в Нацвейлер можно добраться из Страсбурга, хотя рядом не было ни железной дороги, ни автобусного маршрута. То есть мне пришлось бы арендовать машину.

Вечером того же дня я прибирала на столе, как вдруг мне на глаза попалась копия «Декабрьской ночи» Альфреда де Мюссе, которую я так и не перевела до конца. Я быстро дочитала до того места, на котором остановилась в прошлый раз: поэта повсюду преследовала загадочная фигура – не двойник, а скорее альтер эго. Эта фигура наблюдала за ним, когда он был ребенком, студентом, любовником и так далее. Иногда она являлась благодушным привидением, иногда – ужасным призраком; она сидела рядом, когда умирал его отец, и стала верным спутником в его путешествиях по Европе.

Следующая часть поэмы больше напоминала признание. В ней появлялось воспоминание о давно потерянной любви. Поэт лежит один в своей постели и думает о том, как когда-то в этой же самой постели его согревало тепло любимой. В память о ней он сохранил кое-какие сувениры: локоны волос, письма – и называл их «debris d’amour»[59]. Разглядывая эти реликвии, он вспоминал вечные клятвы, произнесенные одним далеким днем. «Слезы катились из его глаз, но очень скоро эти глаза не узнают собственных слез». В отсутствие двойника поэма приобрела совсем другое настроение и стала вдруг жестокой, поэтому я прекратила чтение и отложила текст в сторону. Мне оставалась только одна страница, и я решила, что переведу ее в поезде по дороге в Страсбург.

Ранним вечером следующего дня, чувствуя, что слишком засиделась дома (моя старенькая домоправительница-лионка называла это состояние «casaniere»[60]), я решила немного прогуляться по городу. Кажется, Джулиан однажды рассказывал, что альтер эго де Мюссе являлось к нему во время прогулок по саду Тюильри. Или он говорил про Люксембургский сад? Есть еще одна известная поэма – «Colloque sentimental»[61], написанная Полем Верленом. Ее сюжет вращается вокруг двух призраков – бывших любовников, которые встретились во «vieux pare, solitaire et glace», старом пустынном замерзшем парке. Возможно, мне стоило поразмыслить о ней? Найдя текст в интернете, я обнаружила, что в нем всего несколько строчек. Два призрака идут навстречу друг другу, неуверенные в том, что их любовь действительно когда-то существовала: «Видишь ли ты мою душу в своих снах?» Последняя строчка звучала так: «И только ночь слышала их разговор». Я поняла, что в таких стихах покоя мне не найти, поэтому поскорее захлопнула крышку ноутбука.

Как бы то ни было, в Тюильри я никогда раньше не бывала, поэтому решила отправиться именно туда. Сад не принадлежал Левому берегу, который я весь исходила, будучи студенткой; а приехав в Париж во второй раз, я в основном бродила по трущобам и бывшим фабрикам. Тюильри располагался в той части города, которую монархи и императоры не украсили авеню и бульварами. Доехав до станции «Лувр – Риволи», я стала подниматься на улицу, представляя, как когда-то то же самое делал майор Клаус Рихтер. Однажды, выйдя из вагона первого класса, он заметил на платформе стройноногую бандитку Жюльетт. Она летела по ступенькам, беззаботно виляя бедрами и придерживая рукой свою единственную сумочку на длинной лямке. Свернув на рю де Риволи, она нырнула под арочные своды колоннады, где теперь прогуливалась и я. На миг мне показалось, что я слышу в воздухе трепыхание нацистских флагов.

В саду Тюильри я первым делом заметила бюсты и статуи в честь римлян, которые когда-то вторглись на территорию Галлии – по французским меркам эпизод огромного исторического значения, но почти неизвестный в моей родной стране (да и в стране Тарика, если уж на то пошло). Приглядевшись к надписям на постаментах, я поняла, что не узнаю ни одного имени. Интересно, что думают другие случайные прохожие, когда видят эти каменные бороды?

Я шла по аллее среди каштанов, собирая подошвами темно-серую пыль. Слева покачивались на ветру серебристые тополя; табличка сообщала, что на их месте когда-то располагалась школа верховой езды. На город медленно опустились сумерки, но людей в парке не убавилось.

Когда-то Тюильри служил личной игровой площадкой для королей, но в итоге превратился в сад для народа. Очень по-французски. Присев на лавочку, я стала думать о тех, кто ходил по этим тропинкам до меня. Когда очаровательная Жильберта Сван из романов Пруста была еще ребенком, она играла здесь в серсо, пока издалека за ней с восхищением наблюдал юный Марсель… Матильда Массон и ее чуткий возлюбленный Арман устраивали здесь свои скромные пикники. Может, они сидели на той же самой лавочке, что и я. Может, в один из таких же вечеров Арман признался ей, что примкнул к Сопротивлению.

Боковым зрением я увидела, как невысокая темноволосая женщина примерно моих лет, в похожем летнем платье, с голыми ногами, подошла к детской площадке и взяла на руки малыша.

Я приехала в Тюильри, чтобы немного размяться и насладиться покоем, но вместо этого никак не могла отделаться от потока бессвязных мыслей. Чуть поодаль, среди переплетенных грабов, пара молодоженов позировала для свадебного снимка; фотограф поторапливал их, чтобы поймать последний дневной свет. Я поднялась и сделала глубокий вдох: пришло время возвращаться домой.

Когда я выбралась к восточному выходу, примыкавшему к Луврскому дворцу, парк понемногу опустел. Гравийные тропинки сменились зеленой лужайкой с живой изгородью из тиса и самшита. Идя вдоль нее под покровом молодой ночи, я услышала, как кто-то закопошился в темной листве; потом оттуда показались мужские руки и ноги. Куда бы я ни посмотрела, все кусты как будто ожили. В паре метров от меня на дорогу выползли двое мужчин, поднялись на ноги и стали поправлять одежду.

Впереди раскинулась лужайка, а за ней – музей, культурная идентичность целой нации, воплощенная в громаде из камня; рядом высилась стеклянная пирамида – последняя надежда на бессмертие, grand projet[62] одного французского президента, чье имя я никак не могла вспомнить. Повсюду на траве валялись пакеты из-под фаст-фуда и поллитровые стаканы с пластиковыми трубочками. Довольные парочки спешили обратно на рю де Риволи.

Глава 19

Фий дю Кальвер

Я не доверял рассказам Виктора Гюго, поэтому, вернувшись домой, полез в интернет и стал читать о парижских событиях 1961 года. Чего там только не было. Алжирская война быстро вышла из-под контроля, и в какой-то момент обе стороны взяли на вооружение тактику массовых убийств и пыток. Некоторые оголтелые алжирцы вывели борьбу на улицы Парижа и за год убили около дюжины полицейских. Опасаясь усугубления ситуации, власти утвердили главой полиции алжирского палача Папона, который в 1942 году также отвечал за еврейскую облаву «Виль д’Ив» и в итоге был осужден за преступления против человечности. Да-да, того самого Папона. Первым делом он ввел комендантский час: теперь, начиная с половины девятого вечера, все сто пятьдесят тысяч алжирцев, проживавших на территории Парижа, должны были сидеть по домам. Затем он распорядился, чтобы полицейские отряды ходили по алжирским районам и без зазрения совести избивали всякого неугодного «североафриканской наружности». Папой велел полицейским самостоятельно провоцировать конфликт и обещал, что в случае чего прикроет. Недовольные алжирцы планировали устроить демонстрацию против комендантского часа, но в тот день полиция заблокировала в центре все дороги и станции метро.

Даже несмотря на это, на протест собралось около тридцати тысяч человек. Среди хранителей правопорядка на тот момент работало немало бывших сотрудников старой милиции, которую в свое время собрало правительство Виши, – в 1944 году им удалось избежать суда. Эти люди похватали из толпы столько алжирцев, сколько смогли, запихнули их в автобусы и развезли по тюрьмам. Там кого-то сразу застрелили, кого-то пытали, а кого-то просто вырубили ударом дубинки по голове. Наутро тех, кто был еще жив, вывели на улицы, связали им руки и побросали с мостов в реку. Папой наблюдал за происходящим из окна полицейского участка рядом с Нотр-Дамом.

Большинство источников сходились на том, что на данный момент точное число погибших установить невозможно, поскольку власти долгое время отрицали сам факт произошедшего, а полицейские архивы и по сей день оставались закрыты. В последние годы стали появляться журналистские расследования и книги о событиях того времени, но основной массив информации по-прежнему «требовал уточнения».

Теперь я более или менее представлял себе общую картину случившегося (когда в январе я только приехал в Париж, я бы навряд ли понял хоть что-то), но легче мне от этого не стало: никаких шансов выяснить правду у меня не было. Я предполагал, что мои бабушка и дедушка были как-то замешаны в тех событиях, но наверняка сказать ничего не мог. У меня были лишь ничем не подкрепленные подозрения и надежда когда-нибудь дописать финал их истории.

Решив сосредоточиться на проблеме, которую было проще решить, я выбрал дату и купил обратный билет на самолет. С учетом всего того, что я узнал в Париже, мысль о возвращении в Марокко опьяняла. Я вспоминал наш крытый рынок, и магазины специй в медине, и как туда привозили мешки красного порошка, который затем высыпали на весы с медными грузилами. Я скучал по вкусу пирожных из кинотеатра «Риф» и по забегаловкам на крутых холмах касбы, особенно по той, где продавали жареных осьминогов. О нашем доме я тоже думал: не о семье, а о том, как сяду между рядами мокрых рубашек на крыше-террасе и буду любоваться видом на море.

Не поймите меня неправильно, я не чувствовал грусти или отчаяния. Париж меня вымотал, но не сломал. Нет, не сломал. Встречи с Клемане изменили мою жизнь к лучшему. И как много я узнал благодаря дружбе с Виктором Гюго! Он часто говорил о том, что сам называл «предназначением Франции». По его словам, перед французским народом стоит очень важная историческая задача: быть лучом света, непогрешимым примером и защитником человеческих свобод для всего остального мира, ведь именно французы (а не евреи) – избранники Господа. Однажды он сказал, что верит в Бога, но не в церковь, а потом добавил: «Тот, кто учит людей о невидимых материях, и есть священник. Все мыслители – священники».

Справедливости ради, моя строгая хозяйка Ханна также послужила для меня отличным примером. Никогда прежде я не видел человека, который так серьезно относился бы к своей жизни. Мой отец всегда говорил: нужно стараться и работать за двоих, но сам только и делал, что заливал виски в глотки несостоявшихся партнеров по бизнесу. За долгие месяцы, проведенные в Париже, я встретил много людей, и каждый из них показал мне совершенно иной способ существования: Клемане, Ханна, Виктор, Хасим и Джамаль, Жюльетт со станции «Сталинград», Бако, Сандрин и в каком-то смысле даже уборщица из «Пекинского массажа красоты».

Ну а если говорить начистоту, незадолго до отъезда я получил еще одно письмо от Лейлы. Оно оказалось куда длиннее, чем обычно, – как правило, она писала в стиле «мне сейчас слишком весело, чтобы отвлекаться на тебя». Начиналось это письмо так: «Привет, Тарик! Как дела? Не виделись целую вечность! Ну когда же ты, наконец, вернешься? Я СКУЧАЮ».

Одним этим вступлением я наслаждался минут пять, но вот что она писала дальше:

«Вчера я встретила в медине твоего отца. По нему сразу видно, как сильно он за тебя волнуется. Он пригласил меня к вам домой – выпить чаю и поговорить о тебе. Сказал, что ты не звонишь и не отвечаешь на е-мейлы. Я сходила, и мы немного посидели с ним и с твоей мачехой.

Они переживают. Спрашивали, чем ты там занимаешься. Я сказала, что, насколько мне известно, ты пытаешься выяснить что-то о своей родной матери. Знаю, на самом деле ты уехал не ради этого, а потому что тебя достала здешняя жизнь. Но лучшей отговорки я не придумала. Твой отец поговорил с руководством колледжа, и они сказали, что, если в августе ты хорошо сдашь экзамен, тебе не придется оставаться на второй год. Тарик, постарайся, пожалуйста! Я очень не хочу учиться на год старше тебя! Только подумай, что обо мне будут говорить девочки типа Васи. К тому же там не так много учить, и я с удовольствием тебе помогу.

Тебе, наверное, интересно, что тут у нас новенького. Что ж, Найат недавно “рассталась” со своим двенадцатилетним парнем и теперь целыми днями сидит в комнате и слушает мрачную музыку. Билли научился играть в теннис и вчера даже меня обыграл. Мисс Азиз проводит время в компании загадочного мужчины, который приезжает за ней в колледж на “мерседесе”. Он носит темные очки-авиаторы и льняной кремовый костюм. Не похоже, чтобы он прилетел с ее родной планеты. Скорее, из какого-нибудь Эр-Рияда. Или Катара. Уф! Думаю, мы можем быть уверены, что наша мисс А. будет вести себя достойно. Она не согласится провести с ним ночь в одном из тех отелей в заливе. Правда ведь?

Я много о тебе думала, Тарик. Мне совсем не нравится, что ты там один, в компании тысяч парижских христианок. Для молоденьких мальчиков из хорошей семьи Город света – не самое подходящее место. Ледяные файерболы, я, пожалуй, ПАС! Вернись, пожалуйста. Мы отличная пара, ты и я. Мы понимаем, как устроен мир.

И вообще, Танжеру без нас не обойтись. Виль Нувель кишит юными разбойниками из Тетуана. А помнишь дома, которые строят возле аэропорта? Так вот, у них теперь не самая лучшая репутация. Все серьезно. ОЧЕНЬ серьезно. Так что возвращайся скорее и привози с собой парижский акцент и все свои сбережения. Ты ведь заработал немного евро? А потом приходи ко мне в гости на ужин. Мы попросим Фариду приготовить твой любимый лимонад, нажарим в саду мяса, зажжем свечи и всю ночь будем веселиться и играть в карты. И пить пиво! Только попробуй не ответить. Я скучаю. Люблю, целую. Лейла».


Еще немного, и я пустился бы в пляс прямо там, на рю де Тольбиак, напротив лицея имени Клода Моне. Знаю-знаю, не говорите. Революционер или химик?

Вдруг мой телефон опять присвистнул, и я поначалу расстроился: сообщение было не от Лейлы. «Тарик, это Джулиан Финч. Мы познакомились на твоем дне рождения. Ханна дала мне номер. Можно угостить тебя пивом? Сегодня? Хочу попросить тебя об одолжении. Дж.».

Бесплатное пиво? Allez[63]! Мы встретились в баре возле «Фий дю Кальвер». Место оказалось довольно жалким, с липкими полами и старым зеркалом, на котором висела реклама ликера под названием «Fap’Anis». «Celui des connaisseurs»[64] – говорилось на плакате. Наверное, примерно так же выглядели английские «пабы», о которых так часто говорил Джулиан.

Он немного поспрашивал меня о жизни и о том, что я делаю в Париже. Мне даже удалось его рассмешить – байкой про «ПЖК» и как мы там готовили курятину. Потом я рассказал ему про Хасима и Джамаля, и он пообещал к ним зайти, если окажется в тех краях, и заказать обед с «термоядерной» курицей.

– Но ты уж там поосторожнее, – сказал он. – С деньгами, которые повезешь в Танжер. Ни во что не ввязывайся, хорошо?

– Джамаль – нормальный парень, – возразил я.

– Пусть так. Но его друзья могут оказаться совсем не такими.

– Просто у него было трудное детство. Он вырос в своего рода концлагере. Рядом с Лиллем. Потому что его отец сражался в Алжире на стороне французов.

– Страшная история, о которой мы давно пытаемся забыть.

– Но почему?

– Большинству «харки» пришлось остаться в Алжире. Они умоляли о помощи, но де Голль лишь развел руками и назвал их «жертвами истории». Алжирские лоялистки платили деньги, чтобы самолично выдрать их хлыстом. Я читал, что были случаи, когда от них живьем отрезали кусочки плоти и скармливали собакам. Те немногие, кто сумел убежать, попали в лагеря. Как и твой друг.

– Неудивительно, что Джамаль так плохо настроен по отношению к Франции. – Я попытался сказать что-то умное, но самом деле просто радовался тому, что теперь наконец знаю, кто такой де Голль.

Затем я упомянул о полицейских расправах 1961 года и спросил у Джулиана про список погибших. Тот лишь покачал головой.

– Увы, об этом я мало что знаю. Но архивы в подобных случаях, как правило, запечатывают на пятьдесят лет. И никогда не публикуют имена.

– Почему нет?

– Во-первых, скорее всего их никто не знает. Думаешь, кто-то опознавал трупы? Сомневаюсь. Скорее всего их выловили из реки и просто сожгли. Да и вообще, много ли там было таких, кто имел при себе документы?

– Не знаю, – ответил я, пытаясь не думать о деталях произошедшего.

– Ну а во-вторых… О таких вещах люди всегда торопятся забыть. Они не хотят знать. Замечал когда-нибудь, что, если заговорить с французом на неприятную тему, он не станет спорить? Будет молча сидеть и ждать, пока ты не выдохнешься.

– Я как-то познакомился в баре с одним французом. Когда разговор зашел про Зидана и как его удалили с поля в финальном матче Кубка мира, тот сразу замолчал и больше со мной не разговаривал. Только пялился, как будто я сумасшедший.

Джулиан принес нам еще по пиву, а потом сказал:

– Но дело не только в «харки». Когда «черноногие» вернулись во Францию, они оказались в подвешенном положении. Учителя, служащие, инженеры… Это были люди, которые верно служили своей стране в тяжких условиях. Дома никто их не ждал, никто не помог им материально. Просто так легла фишка – они оказались в неправильном месте в неправильное время. И никто не хотел их знать. Так распорядилась история.

Глотнув пива, Джулиан улыбнулся.

– Ладно, чего уж там, – сказал он. – Я ведь попросил тебя о встрече не для того, чтобы вспоминать мрачное прошлое французского колониализма. К тому же не думаю, что у британцев оно сильно лучше. Тоже сплошная муть. Тарик, на самом деле я хотел попросить тебя об одолжении. Как ты знаешь, мы с Ханной очень хорошие друзья.

– Да, вы…

– Я за нее волнуюсь. Она сейчас очень ранима. Похоже, работа все-таки взяла над ней верх.

Я кивнул, хотя не очень понимал, что он имеет в виду.

– Ты за ней приглядишь? Мне нужно съездить в Лондон. Очень может быть, что я там и останусь.

– Ты хочешь сказать, что не вернешься в Париж?

– Не знаю. Мне надо закончить книгу. Я так увлекся историей оккупации, что проворонил сроки. К счастью, издатели меня пожалели и дали на все про все еще две недели.

– То есть все дело в книге? В сроках?

– Ну, по большей части. Есть, конечно, и другие обстоятельства. В Париже все складывается немного не так, как мне хотелось бы. Я не могу ломиться в закрытую дверь. Я должен уважать… чужие решения. Чужую принципиальность. Она достойна восхищения.

С этими словами Джулиан совсем погрустнел.

– Поможешь мне? – спросил он. – Я дам тебе свой номер. Позвони, если заметишь что-то неладное.

– Что, например?

Глубоко вдохнув, он ответил:

– В ее работе сейчас наступил очень напряженный момент. К тому же тема ее исследования… все эти женщины, которым пришлось в одиночку бороться с целым миром… Каким-то странным образом все это напомнило ей о старых ранах, которые так толком и не затянулись. Рабочее наложилось на личное, и ей очень тяжело со всем управляться. Боюсь, еще немного, и она не выдержит.

– Скажи, она вообще когда-нибудь встречалась с мужчинами?

– Однажды, да. Очень давно. Он был русским.

– Правда? Да как же она умудрилась… Значит, русский? Ты его знал? Каким он был человеком?

– Плохим. – Джулиан допил пиво большим глотком и добавил: – Хотя не знаю, может, я несправедлив. Мы встречались всего два раза. Но он мне сразу не понравился. В нем была какая-то жестокость.

После неловкой паузы мы решили обсудить практическую сторону вопроса: кто когда уезжает (он – на следующий день, я – скоро) и как в случае чего выйти на связь (по какой-то непонятной причине Джулиан решил избавиться от парижского мобильного и дал мне домашний телефон своей сестры в Лондоне). Потом я спросил, чем он планирует заняться по возвращении (работой, преподаванием, новыми книгами), где собирается жить и что теперь будет с его парижской квартирой.

– Значит, ты пробудешь здесь еще две недели? – спросил Джулиан, поднимаясь из-за стола.

– Вроде того.

– Что ж, это лучше, чем ничего. Мне будет спокойнее, зная, что ты за ней приглядываешь. Знаешь, ведь ты ей нравишься.

К этому моменту мы уже вышли на улицу.

– Попрощаешься с ней за меня? Скажи, что меня позвали дела. Что де Мюссе понадобилась моя помощь.

– Разве ты не попрощаешься с ней лично?

– Нет. Думаю, не стоит.

– Хорошо. Я передам. Де Мюссе.

– Подбросить тебя на такси?

– Нет, спасибо. Я на метро.

Мы пожали руки, и Джулиан зашагал прочь, а потом вдруг обернулся и крикнул:

– Передавай ей привет! И мою любовь!


С этими словами он сел в машину и вскоре скрылся за поворотом.

После нашей встречи я чувствовал себя немного потерянным. Я постоянно думал о доме, да. К тому же денег у меня почти не осталось, а значит, задерживаться не имело смысла. И все-таки перед отъездом мне очень хотелось сделать еще кое-что. В первую очередь еще раз увидеть Клемане.

Прощаясь, мы не обсуждали следующих встреч. Напротив. Она четко дала понять, что никакого продолжения не будет: то, что между нами произошло, может произойти лишь однажды, как знакомство с новым человеком или смерть. Я ни о чем ее не спрашивал и до сих пор не знал ответов даже на простейшие вопросы. Например, кому принадлежит та квартира? Живет ли Клемане в ней постоянно? Или только время от времени пользуется? Она не дала мне никаких телефонных номеров, да и вообще я сильно сомневался, что у нее был мобильник. И все же, помня о нашем вечере, я чувствовал себя в долгу. И мне очень не нравилось, что я соврал ей по поводу Драней.

Проводив взглядом Джулиана, я решил, что время наконец пришло. Дойдя до «Шатле – Ле-Аль», я пересел на пригородную линию Б. Насколько мне нравилось парижское метро, настолько я ненавидел местные электрички. Подземные стройплощадки, которые пытались выдавать себя за полноценные станции, ужасные объявления на английском, ну и, конечно, очень скучные названия. «Мэри де Лила»? Даже не надейся!

Вскоре я наконец добрался до печально известного Драней и обнаружил, что смотреть там особо нечего. Самый обычный жилой комплекс: здоровый, П-образный, малоэтажный. Достаточно ветхий, хотя я встречал развалюхи и похуже. С парадной стороны на центральной площадке лежали несколько метров железнодорожных рельсов и стоял один из вагонов для скота, в которых когда-то перевозили евреев. Рядом дети лазали по изогнутому и довольно неказистому мемориальному камню. На дороге я заметил табличку, обложенную серым кирпичом: «Эспланада Шарля де Голля» (мне начинало казаться, что этот парень меня преследует). На ней были написаны какие-то слова и дата: 18 июня 1990 года. А еще там говорилось: «Souvienstoi» (то есть «Помни»). Но сами-то французы забыли – почти на пятьдесят лет. Нужны ли кому-нибудь твои извинения после такого?

Ладно, чего уж теперь. Я задумался: как бы на моем месте поступила Клемане? Что бы она сделала? Наверное, сосредоточилась. Это самое важное. Да. И попыталась бы представить себе всю картину. Тогда я притворился, будто я – Ханна, которая знает все на свете и носит очки, как самая настоящая учительница. Я немного прошелся – вдоль колоннады тонких металлических подпорок и дверей абрикосового цвета. В окне на первом этаже я прочитал вывеску: «Защита матери и ребенка». Очень своевременно, ничего не скажешь. У основания одной из лестниц я нашел памятную табличку, посвященную еврейскому поэту Максу Жакобу, который погиб в Драней прежде, чем его успели посадить на поезд.

Центральная площадка перед комплексом заросла травой и одуванчиками: за ней давно никто не ухаживал. Рядом на металлических лавочках расположились три африканца: они грелись на солнце, слушали детские голоса, курили и пили кока-колу из жестяных банок.

Никакой «истории» я тут не чувствовал. Только праздное настоящее. Из открытого окна доносились звуки радио. Где-то пели птицы. Африканцы, которым, похоже, больше нечем было заняться, о чем-то переговаривались.

Кому какая разница, что за ужасы происходили тут шестьдесят лет назад? Готов поспорить, ни один из местных жителей (а теперь в доме, судя по всему, жили одни эмигранты) не имеет ни малейшего понятия об истории этого места. Более того, всем им совершенно наплевать. В конце концов, у них собственных проблем по горло.

Выводы, конечно, получались скудные, поэтому я решил попробовать еще раз. Хотя бы попробовать. Не попытаться значило бы позволить этим людям умереть дважды.

Присев на металлическую лавку, я закрыл глаза и попытался представить себе то, о чем рассказывала мне Клемане. В моем воображении стояла ночь. В стареньком зеленом автобусе из Парижа привезли очередную группу усталых, напуганных людей. Местные жандармы вытолкали их на улицу. Центральная часть П-образного комплекса была обнесена деревянным забором и колючей проволокой; в темноте горели огоньки сторожевых постов. Жандармы загнали людей в ворота и передали на попечение немцев. Под дулом пистолетов всех построили в ряд. Может, даже там, где сейчас стояла моя лавочка. Начинал моросить дождь. Каждому пленнику выдали номер лестницы и отправили по местам, подгоняя пинками и ударами прикладов. Детей отняли у родителей. Может, рядом с лестницами их встречали старосты? Не солдаты, но такие же евреи, интернированные. Темные фигуры, которые разводили новичков по койкам и матрасам. Чтобы те немного поспали. А наутро сели в поезд, идущий куда-то на восток, в неизвестность, о которой не было сил даже думать.

Я жмурил глаза и пытался подробнее представить себе ту ночь. Вдруг откуда-то с лестницы послышался топот детских ног. На короткое мгновение я оказался там, вместе с ними. Я шел позади и видел, как они карабкались по ступенькам в дом и сверкали в темноте голыми икрами. Пусть я был никто, просто парень из Африки, и все же я так надеялся, что им станет немного легче – от того, что кто-то приехал, чтобы послушать их голоса. Я хотел верить, что в последние часы перед смертью они нашли хоть какое-то утешение – зная, что память о них выживет и не растает, как эхо шагов в бетонном колодце.


Эта экскурсия настолько меня истощила, что следующие несколько дней я не мог выйти из дома. Правда, в конце концов мне все-таки пришлось собраться с силами и доехать до «ПЖК».

Хасима на месте не оказалось, и я зашел со служебного входа. На кухне я увидел Джамаля с руками по локоть в муке и специях.

– Я уж думал, ты не придешь! Маленький ты гаденыш.

– У меня были кое-какие дела.

– Купил билет?

– Да. В среду улетаю.

Джамаль вытащил руки из миски с куриной приправой, сполоснул их под краном и повернулся ко мне.

– Ты ведь ненавидишь эту страну, правда?

– Францию?

– Да, мой мальчик. Францию. Страну, которая нас пытала и убивала. Кстати, и твоей стране от них досталось.

– Неправда. Французы подарили нам независимость.

– Они вас отпустили, да. Но только потому, что не смогли вести две войны одновременно. Они решили, что Марокко того не стоит, слишком много возни. Но как они поступили с моими родителями? В том лагере? Чтобы убежать, отцу пришлось выкрасть собственный паспорт. Ему повезло, в Лионе он устроился разнорабочим и всю жизнь проработал на стройке – строил дома для таких же иммигрантов, как и он.

Джамаль все говорил и говорил, а я вдруг вспомнил слова дальнобойщика-педофила Мориса: «Беда в том, что в Лионе слишком много алжирцев. Их всегда было слишком много».

– Моя мать умерла в лагере, – продолжал Джамаль. – Нам с отцом и сестрами пришлось поселиться в трущобах.

По его словам, они с семьей жили в «бидонвиле» – городе, построенном из пустых консервных банок.

– Слушай, Джамаль, я знаю, как нелегко тебе пришлось. Но… Со мной ничего подобного никогда не случалось.

– Пусть так. Но ты ведь все равно ненавидишь Францию, правда?

– Нет, неправда. Я люблю Францию. Даже несмотря на то, что они сделали. Так с любой европейской страной, разве нет? Англия – такая же, если не хуже. – Я на секунду остановился, но потом вспомнил рассказы мисс Азиз про историю и добавил: – Или вон Германия. Немцы были намного хуже. К тому же мне нравится жить в Париже. Я многому здесь научился.

Джамаль выложил в противень курицу и с грохотом запихнул ее в духовку.

– Ясно, мой мальчик. Наверное, ты встретил девушку. Женщину.

– Может быть.

– Не позволяй им ломать твою жизнь. Этим женщинам.

– С чего бы мне это делать?

Покопавшись в одном из кухонных шкафов, Джамаль вынул оттуда старый мешок из-под курицы и достал из него пухлый конверт.

– Вот деньги, – сказал Джамаль. – Внутри найдешь номер телефона.

Когда я уже собрался двигать к выходу, он вложил в мою ладонь маленький пакетик кифа.

– Это тебе. Покури перед аэропортом, но потом обязательно выкинь – даже если не добьешь.

Пожав мне руку, Джамаль на прощание улыбнулся и сказал:

– Na’al abouk la France[65].

Я улыбнулся в ответ и, поблагодарив его за травку, ушел прочь.

Оказавшись на улице, я решил в последний раз прогуляться через рыночную площадь Сен-Дени: мимо домов с черными шиферными крышами и лавок с халяльным мясом, мимо гробниц христианских королей и изганников Магриба, мимо черных паранджей и поникшего триколора на здании городской управы. Ледяные файерболы, чтоб меня.


С финансовой точки зрения для отъезда я подобрал самое удачное время. На последние деньги я купил Лейле серебряный браслет в магазинчике в Маре. В кармане у меня оставалось еще сорок евро, и даже стратегическое питание во «Фланче» и фруктовая тарелка Ханны не сумели мне помочь: я все равно постоянно хотел есть.

Моего проездного хватало еще на восемь поездок, и, решив воспользоваться одной из них, я отправился на «Бир-А-кем». Выйдя на станции, я двинулся по хорошо знакомому маршруту: вниз по ступенькам к набережной Гренель, мимо супермаркета «Франпри» и эстакады метро по правую руку, мимо кафе «Житан» с красными козырьками и черной доской, на которой писали мелом специальные предложения и названия дежурных блюд (в тот день предлагали антрекот и треску), вниз по рю Юмбло… Если не считать мощеного тротуара и «Роял Раджастан» – индийского ресторана с металлическими заслонками на окнах, – эта улица была обычной, ничем не примечательной. Когда из-за темно-бордовой двери подъезда неожиданно показалась женщина в знакомой шляпке, я бросился вслед за ней, выкрикивая: «Клемане! Подожди!»

Она развернулась и смерила меня взглядом. Я сразу понял, что обознался. Эта женщина одевалась в похожую старомодную одежду, была примерно того же возраста и телосложения, но лицо у нее было совсем другим. Спрятав в сумочку ключ, она мне улыбнулась и зашагала прочь. Даже ее улыбка напоминала мне о Клемане; в ней как будто читалось: «Все в порядке, не бойся. Я тебя знаю и понимаю».

Дождавшись, пока она дойдет до конца улицы, я двинулся следом за ней. Почти мгновенно мы оказались на площади Дюплекс, переполненной криками играющих в пыли детей. Они толкались и визжали, издавая звуки, больше напоминающие крики чаек. На заднем плане возвышалась церковь с заостренным шпилем. Клемане – или ее сестра – взглянула на часы и прибавила шагу, миновав беседку со стеклянной крышей.

Вскоре мы пересекли площадь и свернули в узкий переулок, за которым оказалась развязка большой дороги. Девушка остановилась на светофоре возле какого-то кафе, и мне пришлось попятиться. Затем мы снова двинулись вперед, и на следующем перекрестке она повернула налево – на авеню де Сюфран, усаженный по центру деревьями. Через некоторое время она сбавила шаг и стала приглядываться к номерам домов.

От спокойной атмосферы, царившей на рю Юмбло, не осталось и следа. Мы подошли настолько близко к Эйфелевой башне, что на каждом тротуаре теперь толпились туристы – в основном японцы или китайцы (я не умел их различать). В одном из домов располагался большой магазин с зеленой вывеской «Parapharmacie»[66]; снаружи тянулись ряды велосипедов внаем.

Дома вокруг – высокие и величественные, именно так и выглядит старый Париж. Пока Клемане стояла в нерешительности, я перешел дорогу и спрятался за деревом. Наконец она подошла к домофону у входа в дом 38. Я видел, как она повела плечами, словно собираясь с силами, и глубоко вздохнула. Сжимая в руках сумочку, она толкнула дверь бедром, и та открылась внутрь. Клемане еще раз осмотрелась, словно искала меня, а потом взглянула в небо, шагнула за порог и навсегда скрылась за дверью.

Глава 20

Жак Бонсержан

Вечером я стала подводить рабочие итоги и попыталась понять, сколько еще времени мне потребуется провести в Париже. Исследование благополучно завершилось, и все-таки один момент по-прежнему не давал мне покоя – отпуск семьи Массон на побережье Нормандии. Я никак не могла понять, зачем Матильда включила этот эпизод в воспоминания об оккупации, ведь поездка имела место гораздо раньше. Очевидно, я что-то упустила: если бы эпизод и вправду не имел значения, архивисты Центра от него избавились бы.

Старик Массон. Бельвильский мясник. Похоже, он играл куда более значительную роль, чем я полагала вначале. Спору нет, он принадлежал к знаковому поколению. Согласно официальной версии, количество погибших в Первую мировую войну составило порядка 1 358 000 человек, еще 4 266 000 раненых, из которых 1 500 000, включая отца Матильды, на всю жизнь остались инвалидами и калеками.

Эти места предназначены для: 1. В первую очередь. Aux mutilés de guerre.[67] Полтора миллиона.

И вы – лишь часть огромного списка, в котором находится более пяти с половиной миллионов жертв. Может, в этом и заключался смысл истории с отпуском на море. Может, именно эта цифра, как ничто другое, повлияла на события периода оккупации: на официальную политику коллаборационизма, о которой с гордостью говорил маршал Франции (когда-то и сам герой битвы при Вердене); на эгоистичность некоторых граждан и полное равнодушие других; на расовую ненависть, пропаганду и депортации в лагеря смерти; на героические поступки отдельно взятых людей. Словом, на все. Просто потому, что даже мысль о возможной потере еще пяти с половиной миллионов казалась невыносимой. Такое невозможно было себе представить.

Теперь мне стало очевидно: старик Массон был крепким, очень крепким мужчиной. Путь на работу, который тот проделывал изо дня в день, – настоящее испытание даже для молодого человека на двух здоровых ногах. От «Курой» до «Конвансьон» – ближайшей к бойне станции – я насчитала двадцать три остановки. Пересадка была только одна, на станции «Пигаль», но во времена Массона еще не придумали эскалаторов, а значит, для мужчины на костылях подъем из метро также превращался в тяжелую работу. А если учесть, что помимо него в те годы насчитывалось еще полтора миллиона калек, треть из которых, вероятно, тоже искала работу в Париже, он даже не мог рассчитывать на сидячее место в вагоне. Неудивительно, что он так много пил.

На следующий день я решила воссоздать маршрут старика Массона до работы. По Второй линии я пронеслась мимо «Сталинграда» и «Барбес», над универмагом «Тати» и маленькой Африкой, с которой меня связывало так много болезненных воспоминаний. На платформе «Севр – Бабилон», располагавшейся прямо под отелем «Лютеция», я обратила внимание на уличного артиста, который давал спектакль в дальнем конце вагона. Старичок с густой белой бородой размахивал потрепанными куклами над черной занавеской, которую он повесил между двумя хромированными поручнями. Пассажиры не обращали на него внимания: кое-кто намертво прилип к своему телефону, другие увлеченно рассматривали обувь попутчиков. Кукловод оставался невозмутим и, кажется, искренне верил в собственную историю, которая, судя по всему, представляла собой смесь приключенческого романа и моралите. Среди кукольных имен я уловила два знакомых: Мариус и Козетта.

Я сошла на станции «Конвансьон», после чего меня ждала пятнадцатиминутная прогулка до бывшей территории боен, на которой теперь располагался парк Жоржа Брассенса. Возможно, профсоюз, в котором состоял старик Массон, все-таки выделил ему место в бесплатном автобусе? Может, даже лошадь с повозкой?

На входе в парк меня приветствовали два бронзовых быка на прямоугольных основаниях. Зайдя в ворота, я увидела клумбы с красными и оранжевыми цветами, пруд, окаймленный камнем, и гравийные дорожки, петлявшие под сводами платанов. Этакая «приятность», подумала я, для жителей многоэтажек, возвышавшихся на склоне холма по соседству. Но как бы ни любили это место современные женщины с младенцами в колясках, я с трудом представляла его себе во времена оккупации: с ангарами, куда животных сгоняли перед смертью, шлангами для мойки полов, красной пеной на сточных трубах, мясниками, которые закидывали туши в грузовики и развозили по ресторанам Клиши и Сен-Жермена.

Поднявшись в гору, я пустилась в долгую прогулку вокруг муниципальных насаждений в надежде, что рано или поздно уловлю ощущение прошлого и того места, где когда-то работал отец Матильды. Однако среди пустых лавочек, высотных зданий из белого бетона и следов от беговых кроссовок, которые изредка встречались на пыльной дороге, я ощущала лишь привычную текстуру повседневности.

На обратном пути возле главных ворот я неожиданно остановилась. В воздухе пахнуло лошадиным потом. Принюхавшись, я повернула в сторону и пошла на запах к окраине парка. Я ожидала увидеть конный двор, спрятанный под сенью деревьев, и держала ухо востро – чтобы не прослушать цоканье металлических подков. Миновав разноцветную площадку для игр и здание яслей, раскрашенное в таком же кукольном стиле, я окончательно убедилась: никаких лошадей там не было.

В конце концов я вышла к бывшей конюшне, протянувшей вдоль ограды. Здесь во времена старика Массона божьи создания заканчивали свой трагический путь от пастбища к парижскому столу. Однажды я прочитала, как обитатели Вожирара жаловались на лошадиный запах – настолько едкий, что перебивал даже вонь от убитых коров и кур.

Однако в последний раз лошадей сюда привозили более пятидесяти лет назад. Теперь же под стеклянной крышей на красивых железных подпорках устраивали ярмарки подержанных книг. В первом стойле мне встретилось несколько коллекционных томов, но в основном там продавали однотипные собрания Руссо и Вольтера, которые когда-то спасли из разрушенных домов, а теперь отпускали метрами, как альтернативу обоям. Во втором стойле торговали комиксами, среди которых попадались как вполне современные, так и безнадежно устаревшие – например, про слона-колонизатора по имени Ба-бар или про дурочку-бретонку Бекассин. Был ли в этих книгах какой-то шарм или только недостатки, продавцы и покупатели говорили о них исключительно в контексте любопытства: никто не рассчитывал, что после приобретения их действительно будет кто-то читать.


Шагая домой от метро, я надеялась, что застану в квартире Тарика. Он, конечно, не даст мне ответов и не поможет разгадать тайну лошадиного амбре, но по крайней мере в его компании я смогу выговориться. К тому же я по-прежнему верила, что в силу невежества мой жилец обладает повышенной восприимчивостью ко всему, что происходит в реальном мире. За пару дней до вечеринки я так и сказала: «Мне нравятся твои истории про девушек в метро. И про людей, которых ты случайно встречаешь на улице. Может, все дело в том, что ты пока не накопил достаточно опыта и знаний. Ты не ищешь потаенных связей и не говоришь, что суть вещей должна быть такой-то только потому что, во времена Парижской коммуны случилось то-то и то-то. Ты летишь по жизни рикошетом, словно шарик в машине для пинбола. Ты видишь все таким, какое оно есть сегодня. Это редкий дар». Тарик ответил: «Правда? А я-то думал, дело в наркотиках».

Дома его не оказалось, и я не знала, когда он вернется, – оставлять друг другу записки у нас было не принято. Поэтому в следующие несколько часов мне пришлось сосредоточиться на рутине: книги, работа, уборка, проверка электронной почты, планирование.

Однако, что бы я ни делала, отвлечься мне не удавалось. Я не могла толком сосредоточиться ни на той скудной информации, которую мне удалось найти о лагере Нацвейлер, ни на салате из латука, чечевицы и обжаренных грецких орехов, который я приготовила на ужин. Думать я могла только про лошадей.

Я почувствовала присутствие животных там, где их не было. Наверное, унюхать что-то нереальное – еще не так плохо, как, например, увидеть или услышать: объяснить второе можно только бредовым состоянием или психозом. Пусть так, и все же… Может, я пережила что-то типа временной синестезии? Состояния, при котором нарушается не восприятие органов чувств, но ощущение времени – так, что две эпохи в твоей голове соединяются в одну. Может, в какой-то момент мой мозг перестал обрабатывать несовершенство настоящего и, перейдя в аварийный режим, через запах подключился к более содержательному прошлому?

Если так, то что теперь будет со мной? Я провела рукой по волосам. Неужели я сошла с ума?

Погоняв по тарелке недоеденный салат, я решила открыть компьютер и поискать в интернете: «chevaux»[68], «Parc Georges-Brassens»[69], «manège»[70], «equitation»[71]… Поначалу поиск выдавал только то, что я уже знала. Дрожащими руками я ввела: «Parc Georges-Brassens pony rides»[72]. Прокрутив страницу до самого конца, я заметила слово «poneys». Ну конечно. Французское правописание. По ссылке обнаружился какой-то блогер, который рассказывал про самые любимые публичные пространства в Париже и признавался, что парк Жоржа Брассенса занимает в его списке «почетное третье место». После сомнительной похвалы в статье говорилось о том, что в некоторые дни недели дети могут покататься в парке на пони. Последнюю поездку устраивали тремя днями раньше. Пони – достаточно пахучее животное, чтобы запах от него сохранился на следующие семьдесят два часа. Под объявлением была фотография: три ребенка в шлемах верхом на маленьких лошадках. В отсутствие других объяснений пришлось довольствоваться этим.

Распечатав билет на поезд, я решила заполнить онлайн-форму с данными моего водительского удостоверения, чтобы сэкономить время в офисе по прокату машин. Затем я подготовила одежду для поездки: льняное платье, легкую кофту и мягкую обувь для долгих прогулок. Рядом я положила две книги – чтобы скоротать время в поезде. Наконец, я приняла душ и помыла голову.

Решив, что ромашковый чай поможет мне уснуть, я налила в чашку кипятка. Мои руки по-прежнему дрожали. Мне хотелось, чтобы Тарик поскорее вернулся. Хотелось, чтобы Жасмин еще была в Париже. Может, стоит ей позвонить? В Нью-Йорке время вполне подходящее.

Но больше всего я мечтала поговорить не с ними. И не с моими родителями. Не с братом, не с профессором, не с коллегами и друзьями, которые остались в Америке. Внезапно меня озарило – так ярко, что на секунду мне показалось, будто я ослепла. Единственный человек, которого я хотела увидеть и без которого мне больше не обойтись, – Джулиан Финч.


Когда я позвонила, в трубке заиграло автоматическое сообщение: «Le numéro que vous avez demandé n’est plus attribué». Набранный вами номер больше не существует.

В двери повернулся ключ.

– Тарик, это ты? Привет! Где ты был?

– Да так. – Его лицо расплылось в ленивой улыбке. – Просто гулял.

– Ты что, курил?

– Джамаль отдал мне целый пакет, и мне нужно обязательно скурить его до поездки в аэропорт. Но ты не волнуйся. Здесь я курить не буду.

– Похоже, тебе и не надо.

Сама я пребывала в эйфорическом состоянии от одной только уверенности – уверенности в том, что Джулиан меня поймет и поддержит, сегодня и до конца обозримого будущего.

– Слушай, Тарик. Я ненадолго выйду.

– А куда?

В обычной ситуации я бы сказала ему не лезть в чужие дела. Но, признавшись себе в том, что так долго отрицала, я почувствовала невероятный всплеск энергии, отчего голова моя немного поплыла.

– Я пойду к Джулиану. Не смогла ему дозвониться, поэтому хочу сходить к нему домой.

– Правда? А зачем?

– В каком смысле?

– Он что, не написал тебе?

– О чем ты вообще говоришь?

– Ну, он вернулся в Лондон. Он попросил меня с тобой попрощаться. И еще что-то про де Мюссе.

– Он что?

– Он сказал: «Передай ей, что де Мюссе понадобилась моя помощь». Он выкинул свой французский номер.

– Когда ты с ним встречался?

– Дней пять назад. Мы выпили пива. Я собирался тебе рассказать, но мы с тобой почти не виделись, и я…

– Вы выпили пива?

– А что в этом странного?

– Но ведь Джулиан мой… Мой друг!

– Я знаю. Он попросил за тобой приглядеть.

– Он попросил что?

– Ничего. Он сказал, что пока останется у сестры. Ты ее знаешь?

– Нет. Откуда мне знать его сестру-англичанку?

– Он оставил номер телефона. На всякий случай. Домашний.

– Где он?

– По-моему, я оставил его в другой куртке.

– Ну? И чего ты ждешь?

Пока Тарик ходил в свою комнату, я пыталась осознать изменения, которые внезапно произошли в моей жизни. Когда он наконец вернулся, вид у него был взволнованный.

– И где он?

– Мне кажется, вчера я забыл ту куртку в баре.

– Твою же мать, Тарик!

– Прости меня. – Он собрался уходить, но потом остановился и добавил: – Джулиан просил передать, что любит тебя.

Два дня спустя Тарик улетел в Марокко, а на следующий день я отправилась в Нацвейлер. Чтобы наверняка попасть в концлагерь в рабочие часы, мне пришлось уехать из Парижа ранним утром.

«Бастилия», «Площадь Республики»… В метро одно известное название сменялось другим. Вскоре объявили остановку «Жак Бонсержан». Про это место можно знать две вещи: одни скажут, что так звали юного борца Сопротивления, казненного немцами во время войны. Для других этот район – новый центр клубной жизни Парижа. Несколько месяцев назад я бы с восхищением отнеслась к первым и с глубоким презрением – ко вторым. Но теперь я во всем сомневалась. Дома я проверила имена кукол, Мариус и Козетта, и обнаружила, что так звали героев романа «Отверженные» – произведения, которым я никогда не интересовалась в силу легкой брезгливости по отношению к мюзиклам. Так что вот: самая известная книга девятнадцатого века, а я ее не читала. Более того, если бы не Джулиан, я бы никогда не узнала, что рю де ля Гут д’Ор – место действия другого романа девятнадцатого века, почти такого же известного, как и роман Гюго. Я ведь даже не посмотрела, кто такой Жорж Брассенс – художник или певец. «Что ж, нельзя знать все», – подумала я, когда поезд остановился на Восточном вокзале. И если уж на то пошло, просвещение и тьма – несуществующие полярности. На самом деле есть лишь разные степени невежества.

В переходе я зашла в супермаркет «Маркс и Спенсер» и купила сандвич с ветчиной и горчичным соусом, чтобы перекусить в поезде. Название магазина напомнило мне одну историю, которую однажды рассказал мне брат. По его словам, для розничных продавцов эти сандвичи производила корпорация «Хайнц» – на фабрике в английском городке Лутон, известном своей мусульманской диаспорой. Уоррен говорил, что рабочий коллектив фабрики составляли несколько приезжих семей, которые друг за другом приглядывали и время от времени просили своих двоюродных сестер и братьев подменить их на время отпуска. «Но так ли уж они счастливы? – думала я, расплачиваясь за сандвич. – И нравится ли им вообще работать с ветчиной?» В конце концов, восстание сипаев когда-то началось с того, что индийские солдаты-мусульмане возмутились, что пули – а может, ружья, – которые им выдавали, были смазаны свиным салом. Погодите, или речь шла о солдатах-индуистах и коровьем жире? Если так, то получается…

«Да остановись ты уже!» – сказала я себе. Эта привычка искать взаимосвязи сведет меня с ума. Надо сосредоточиться на настоящем.

Добравшись до Восточного вокзала, я отыскала нужную платформу и села в поезд до Страсбурга. До отправления оставалось десять минут. С бутылкой «Эвиана» и сандвичем наготове я устроилась поудобнее у окна и открыла книгу.

Сосредоточиться на чтении у меня не получилось. Тогда я принялась рассматривать пейзаж, вынуждая себя обращать внимание на детали, как это делал бы натуралист. Местность – в основном равнинная, с небольшими подъемами… Параллельно дороге тянется шоссе; квадратные автомобили однотипного дизайна… Ветровые установки, березовые рощи… Еще зеленые, словно размеченные по линейке, поля пшеницы… Лиственные леса, гнезда упитанных грачей…

Другие пассажиры в моем вагоне либо спали, либо играли в телефонах. Рядом сидел мужчина в ковбойской куртке, от которой пахло дешевой кожей.

Чем дальше на восток, тем выше поднимались холмы. Теперь за окном мелькали фруктовые сады с персиковыми и яблоневыми деревьями. Косогоры становили круче – постепенно мы приближались к подножию Вогезов.

Андре Боррель и трех ее напарниц по УСО привезли сюда из парижской тюрьмы Фреи – вероятно, по той же самой дороге. В этом я была почти уверена, хотя… Может, сначала они заехали в Карлсруэ? Случалось, что в процессе депортации пленники переживали редкие моменты беспечности. Выйдя из тюремных камер, эти женщины наконец смогли немного отвлечься: поиграть в карты, выкурить сигарету и, конечно, обменяться историями. Редкая ситуация, в которой они, с одной стороны, снова ощутили свою принадлежность к Сопротивлению, а с другой – зажили самой обычной жизнью: болтали, смеялись, радовались ощущению дружеского плеча. Никто толком не знал, что происходит, даже охранявшие их немцы; они и сами порой садились поиграть с женщинами в вист. Никто не понимал, что ждет их по прибытии. Все, конечно, слышали, что там были виселица и газовая камера, но лагерем смерти Нацвейлер не считался. Умирали в нем лишь немногие – люди, попадавшие под директиву «Nacht und Nabel», «Ночь и туман», и отмеченные желтой звездой. По этому знаку нацисты понимали, что человек не должен вернуться обратно в мир и его можно до смерти загонять на работе. Что касается Андре и ее подруг, на тот момент они, пожалуй, еще не до конца осознали, как работает нацистская логика.

Я наблюдала за пассажирами в вагоне и в какой-то момент неожиданно услышала низкие голоса четырех женщин, которые говорили о чем-то между собой, время от времени срываясь на нецензурную лексику. Профессор Путнам всегда говорила нам, что смерть – это не закрытая дверь и что прошлые жизни навсегда остаются с нами и доступны для изучения в любой момент. Однако присутствие этих женщин стало настолько явным, что перешло границы всякого исторического сострадания. Я попыталась их приглушить.

Что я знала про Андре Боррель? Совсем немного, хотя и собрала воедино все упоминания, которые попались мне в книгах и архивных документах. На фотографиях у нее было решительное лицо, которое в зависимости от освещения казалось то бесстрастным, то красивым. Она рано бросила школу и пошла работать сначала в магазин одежды, а потом в пекарню «Пюжо» на авеню Клебер. Для Матильды и Жюльетт этот район был слишком фешенебельным, зато по соседству располагался немецкий военный штаб. Возможно, Клаус Рихтер приходил в ту самую пекарню, и стоявшая за кассой Андре пробивала ему торт или круассан.

Она ненавидела марионеточное правительство Виши и с презрением наблюдала, как во Францию стекались немцы. Она присоединилась к южной ячейке Сопротивления, а когда нацисты ее раскрыли, сумела бежать в Лондон, где прошла курс подготовки в УСО. На фотографиях того периода она снята в форме и кепке со значком «КМСП», службы медицинских сестер ВС, которая давала прикрытие агентам УСО. Как только Андре приземлилась во Франции, ей тут же поручили опасное задание в тандеме с Френсисом Саттиллом – лидером английской ячейки. Именно он позже называл ее «примером для каждого из нас». Затем она влюбилась в радиста по имени Жильбер Норман. А после предательства группы «Проспер» угодила в парижскую тюрьму. Чтобы не падать духом, она писала письма на папиросной бумаге и упрашивала охранников, чтобы те отправляли их ее сестре.

Хоть и немногие отдают дань уважения подвигам Андре, она была реальной исторической фигурой. Матильда Массон и Жюльетт Лемар – тоже реальные люди, но о них знает лишь узкий круг историков вроде меня; может, что-то еще помнят их семьи, но не думаю, что им известно больше. Подруга Жюльетт, Жоржетт Шевалье, посвятила свою жизнь Сопротивлению, и о ней вообще не писали в книгах. Позывной «Симона» принадлежал девушке, чьего имени не знал даже Арман, а если и знал, то никогда не открыл его Матильде. Еще, конечно, Клемане… Незнакомка со старинной фотографии, приходившая ко мне во сне. С уверенностью можно сказать лишь то, что во время оккупации она жила в Париже, но чем она занималась на самом деле – тайна, покрытая мраком. Вероятно, мы об этом никогда не узнаем. Историческое, реальное, возможное… Мне приходилось из последних сил хвататься за эти определения.


На станции в Страсбурге я первым делом сходила в офис автопроката и забрала ключи от машины; вскоре на крыше многоэтажной парковки я нашла свой белый «рено». Выбравшись на главную дорогу из города, я почти по прямой доехала до Штрутгофа – небольшой деревушки в долине, куда под конвоем привезли четырех женщин. За окном стоял чудесный день – то, что надо для поездки в горы. Даже несмотря на события прошлого, которые меня сюда привели, на душе у меня посветлело.

В Штрутгофе дорога пошла вверх – сначала плавно, а затем все круче – и стала петлять по S-образному маршруту. Права я получила только в двадцать пять лет и водить училась на автоматической коробке, поэтому с ручной мне теперь приходилось нелегко. Поначалу я даже не сообразила, что впереди меня ждет такая гористая дорога, но затем вспомнила: когда-то на месте лагеря располагалась лыжная станция. Сглотнув, чтобы прочистить заложенные уши, я проехала мимо крошечного придорожного знака «Chambre de gaz»[73]; шрифт надписи оказался знакомым: в похожем стиле в сельской Франции оформляли вывески «Chambre d’hôte’» — местных гостиниц по типу «кровать и завтрак».

Местечко Нацвейлер оказалось невероятно красивым. В прозрачном воздухе раскачивались еловые шапки, чуть поодаль – синело горное кольцо. Повсюду слышалось пение птиц: дроздов, иволог, зябликов. Мне сразу вспомнились слова моей старушки-домовладелицы: «heureux comme un pinson». «Счастливый, как зяблик». Кстати, по-английски «зяблик» будет finch. Финч… Припарковавшись, я зашла в современное на вид здание администрации. У дверей стоял автомат с напитками, окруженный группой туристов. Все оказалось организовано куда лучше, чем я предполагала, – здесь даже были книжный магазин и комната для аудиовизуальных презентаций.

Вход на старую территорию лагеря располагался выше по склону, где атмосфера горного курорта постепенно рассеивалась. Над дощатыми воротами с колючей проволокой висела деревянная табличка: «Konzentrationslager Natzweiler-Struthof»[74]. Показав дежурному свой билет, я взяла в киоске план местности.

Лагерь раскинулся на нескольких уровнях крутого склона. На самой вершине стояли низкие деревянные бараки, в которых содержали пленников; прямо под ними – на самом видном месте – возвышалась виселица с петлей. По всему периметру, обнесенному колючей проволокой, располагались зелено-голубые сторожевые будки, а дальше – только горы и лес под огромным сводом синего неба. Мне очень хотелось побыть одной, и я дождалась, пока группа туристов спустится на уровень ниже.

За прибытием Андре Боррель и трех ее подруг из барака наверху наблюдал еще один офицер английского УСО, мужчина, который сразу обратил внимание, что с новыми пленницами обращаются особым образом. По его словам, Андре куталась в потрепанный полушубок и носила светлые волосы – вероятно, покрасила их перед очередным заданием. Она всегда была энергичной – сорванец в юбке, обожала кататься на велосипеде и лазить по горам, но к прибытию в Нацвейлер заметно осунулась – из-за тюремного распорядка и скудного питания. Родилась Андре в очень скромной семье – один мой коллега говорил о таких «des petits gens», то есть «маленькие люди», – и, примкнув к Сопротивлению, заново училась вести себя на публике. Например, не курить и не есть на улице, поскольку такое поведение никак не соответствовало ее прикрытию – помощнице пекаря с авеню Кеблер, привыкшей к порядкам одного из самых дорогих районов Парижа. Однако Андре была чрезвычайно находчивой и за всякое дело бралась с энтузиазмом. Вот уж действительно, «пример для каждого из нас».

Подъем в гору из Штрутгофа измучил бы Андре, даже будь она в лучшей форме. С этими мыслями я побрела на окраину лагеря, где располагались тюрьма и крематорий. Может, они поднимали чересчур ослабленных пленников на машинах? Интересно, чего ожидала от этой поездки Андре – неутомимая женщина, которая всегда первой вызывалась на самые трудные и опасные задания?

На месте пленницы узнали, что им будут делать прививки от тифа – болезни, мучившей все подобные лагеря. Эта новость еще сильнее ослабила их бдительность, хотя они и отказались снимать одежду в отсутствие доктора женского пола.

Тюрьма, в которой их держали, оказалась одноэтажной дощатой постройкой зеленого цвета, с наклонной войлочной крышей. Внутри меня встретили пустые камеры с каменными полами.

Никого, кроме меня, там не было. Замерев в коридоре, я прислушалась к женским голосам. Вера? Здесь. Андре, tu es là[75]? Соня? Возможно, я сказала это вслух.

Прямо по соседству стоял крематорий – здание похожего дизайна, только с высокой жестяной трубой, которая держалась на четырех опорах, вбитых в землю. Атмосфера внутри была другой. Там была комната со шкафчиками для лекарств и белый кафельный стол патологоанатома – главные атрибуты нацистской медицины.

Местные тюремщики часто вешали заключенных – для острастки остальных, – а тех, кто умирал на каторге, просто сжигали в печи. Однако Нацвейлер не был лагерем смерти, поэтому рутинными навыками убийства здесь никто не владел.

Вскоре вышестоящее командование Берлина распорядилось, чтобы четырех пленниц казнили, но не в газовой камере, устроенной прямо под лагерем, во флигеле местного отеля-ресторана, а смертельной инъекцией. К выполнению приказа медицинский персонал Нацвейлера приступил неохотно (в тот вечер они надеялись отпраздновать увольнение старшего врача). Задание даже попытались перепоручить другим сотрудникам лагеря. Пока топилась печь, врачи распивали спиртное. Всем заключенным было приказано зашторить окна и оставаться в хижинах – под страхом смерти.

Два часа спустя на скамейке в здании крематория Андре Боррель, Диане Роуден, Вере Ли и Соне Ольшанецки – француженке, двум англичанкам и польке – сделали инъекции фенола из последних лагерных запасов. Однако, несмотря на то что препарат вводили опытные врачи, сама процедура прошла из рук вон плохо – дозировка подбиралась наугад, и в конечном счете фенола просто не хватило. Женщины обмякли в бесчувственном состоянии, но погибли не сразу.

Из коридора я попала в комнату, где стояла печь с огромной зияющей пастью. Погрузив умирающих женщин на металлические носилки, врачи стали закидывать их тела в огонь. Но когда подошла очередь Андре, она по-прежнему была в сознании и попыталась сопротивляться. Она вцепилась в лицо своего убийцы и рвала ногтями его плоть, пока тот заталкивал ее в пекло. Возможно, в тот момент передо мной стояла не та же самая печь, а лишь похожая – в подобных ситуациях нельзя знать наверняка. Я прикоснулась к металлу в надежде, что почувствую под пальцами тот же самый раскаленный обод, за который в отчаянной попытке выжить хваталась Андре. Через мгновение я развернулась, вышла на улицу и, сев на ближайшую лавку, уронила лицо в ладони.

Немного собравшись с силами, я спустилась с холма к небольшому мемориальному саду с белыми крестами и памятными табличками. Они символизировали каждую страну и каждую группу людей, которые содержались под стражей, подверглись преследованиям или погибли в этом лагере.

Из крематория вышли трое ошарашенных людей. Когда они проходили мимо, я услышала голос француженки: «Я и понятия не имела». «Je n’avais aucune idée». Она рыдала навзрыд.

Сама я не проронила ни слезинки и вскоре уже поднималась к выходу. Добравшись до виселицы, я остановилась и в последний раз окинула взглядом лагерь. Вдруг, к моему невероятному удивлению, над крематорием показался орел: взмыв над жесткими елями, он улетел куда-то прочь, в синеву далеких гор. Никогда раньше я не видела настоящего орла.

Вернувшись на парковку, я уселась в свой белый «рено» и внезапно меня охватила жуткая усталость. Мне захотелось как можно скорее попасть обратно в Париж, и я решила обменять билет на более ранний поезд, если смогу. Покидая Нацвейлер, я даже не взглянула на дом коменданта и не обратила внимания на стрелку, которая вела к газовой камере чуть ниже по склону.

Несколько минут спустя меня оставили последние силы, и я поняла, что, если не отдохну, потеряю сознание прямо за рулем. Осторожно переключая передачи, я медленно спускалась с горы и примерно на полпути вниз заметила вывеску отеля. По дороге в лагерь я почему-то не обратила на него внимания, но теперь находка оказалась очень кстати. Свернув, я двинулась по указателям и через некоторое время въехала в железные ворота на гравийную парковку. Передо мной оказалось белое здание с видом на долину.

«Отель дю Парк», – прочитала я на вывеске. Толкнув стеклянную дверь, я попала в холл с паркетными полами и тяжелыми вазами, из которых торчали пальмы. По правую руку я увидела стойку регистрации и телефон-автомат; рядом на доске висели ключи с кисточками. Все крючки были заняты, словно в отеле, кроме меня, больше никого не было. Я позвонила в звонок.

Ко мне никто не вышел, и я отправилась вглубь по коридору, миновала еще одну стеклянную дверь – на этот раз под тюлевыми занавесками. Заглянув в столовую, я обнаружила с десяток накрытых столов. Кое-где темнели винные бутылки, распитые наполовину и снова закупоренные. Я просунула голову в распахнутые двери, и в нос мне ударил резкий запах мастики и старых цветов – ароматическая смесь, а может, сухие хризантемы.

– Мадам?

Я быстро развернулась. Передо мной стояла женщина в черном платье вдовы.

– Вы звонили? – спросила она.

– Да. Скажите, у вас есть свободная комната?

Мы вернулись к стойке регистрации. Вдове было около сорока, но лицо ее не выражало никаких эмоций и казалось совершенно бесцветным.

– Номер четырнадцать, да? – сказала женщина и протянула мне ключ.

– Я же еще не… Извините. Да-да, вполне подойдет.

– Вы с нами поужинаете?

– Да… полагаю, что да.

– Постарайтесь не опаздывать, мадам.

– Разумеется.

Увидев, что при мне нет багажа, вдова совсем не удивилась и, похоже, рассчитывала, что я сама найду свою комнату.

Я поднялась наверх по лестнице с облезлыми перилами. На последнем этаже оказался коридор с обоями в розочку. Дверь номер четырнадцать я обнаружила в самом конце, справа. Повернув в замочной скважине старый ключ, я услышала приятный щелчок.

На постели я увидела зеленое покрывало, а под ним – плед и белое льняное белье, местами подштопанное, но чистое. В ванной комнате были душ и биде, но воздух пропах гнилью водопроводных труб. Выглянув в окно, я увидела горную дорогу, плавно восходившую к лагерю.

Я решила, что немного посплю, потом поужинаю и двинусь в путь; заплачу за комнату, но оставаться на ночь не буду. С этими мыслями я сняла платье и обувь и легла на кровать, прикрывшись уголком покрывала.

В соседней комнате запели немецкие голоса. У меня в дверях, выпучив от страха глаза, стояла Андре Боррель и умоляла позволить ей спрятаться под моей кроватью.

Я открыла глаза. Наверное, я очень быстро уснула и увидела сон…

В дверь снова постучали. На этот раз ко мне пришла управляющая, женщина в черном платье вдовы, и сказала, что я опоздала к ужину… Нет, это тоже был сон. Снова проснувшись, я утерла со лба холодный пот.

Пение в соседней комнате стихло, и теперь немцы о чем-то громко разговаривали.

На краю моей постели сидел Джулиан Финч. «Я тебя люблю. Я всегда буду тебя любить», – повторял он.

Вновь пробудившись, я встала и начала одеваться к ужину. Как же здорово наконец проснуться, главное теперь – снова не уснуть. Иначе я потеряюсь и буду вечно падать сквозь землю в темноту.

За дверью вновь послышались шаги. Опять Андре, на этот раз в пекарском фартуке. «Они забрали Джулиана», – сказала она. «Ils ont pris Julien».

Ну уж теперь-то я точно не спала. Да, это реальность, это сознание. Получается, все остальные разы мне только снилось, что я бодрствую, но на самом деле…

Андре упала на колени перед моей постелью и, зажмурив свои огромные глаза, начала молиться. Мне очень хотелось ей помочь, но меня снова подхватила сонная волна и понесла прочь.

Кто-то вновь забарабанил в дверь. Вдова. «Мадам, они идут за вами!»

Я поняла, что единственный способ убедиться в том, что я не сплю, – пошевелиться, как-то себя растрясти. Я начала сопротивляться и попыталась двинуть хотя бы кончиком пальца. Ничего не вышло.

Зато оказалось, что я могу издавать звуки, могу кричать. Набрав полную грудь воздуха, я взвыла из последних сил. Наверное, в реальности у меня получился лишь жалкий стон, но этого хватило, чтобы открыть глаза.

Я вскочила с постели, думая, что по-прежнему сплю. Нет. На этот раз все, кажется, по-настоящему. Кое-как добравшись до ванной, я включила холодную воду и умылась. Затем подняла глаза и посмотрела на себя в зеркало.

– Все в порядке, – сказало лицо в отражении.

Теперь я слышала не парижский акцент Андре и не сельский говор вдовы, но свой собственный американский голос: «Все в порядке».

По-прежнему сомневаясь в реальности происходящего, я прошлась по комнате и выглянула в окно. На улице уже темнело, что вполне соотносилось со временем суток. Вернувшись обратно к постели, я проверила свои вещи: книги, которые я брала в поезд, недопитая бутылка воды, блокнот и телефон. Все на месте. Затем я оделась и на всякий случай решила потрогать разные поверхности: фарфор, шерсть, лен, железные шпингалеты на оконной раме. С каждым прикосновением ко мне постепенно возвращалась уверенность.

Я не сплю, я живая и нахожусь в настоящем дне, в отеле между Нацвейлером и Штрутгофом, у подножия гор, которые, без сомнения, являются Вогезами. С этими мыслями Ханна Колер прошла в другой конец коридора, с жутким топотом спустилась по лестнице в холл на первом этаже.

– Ужин готов, мадам, – объявила управляющая. – Я подумала, что вам понравится столик у окна.

– Нет!

Я оттолкнула женщину в сторону и понеслась к дверям, пытаясь на ходу нащупать в сумке хоть какие-то деньги. Поравнявшись со стойкой регистрации, я кинула туда бумажку в пятьдесят евро. На улице я кое-как забралась в свой белый «рено», после чего глубоко вздохнула, вставила ключ в зажигание и резко завела мотор.

Глава 21

Данфер – Рошро

Наступило время прощания. Мне было очень грустно, а Ханна – после того как мы обнялись – даже немного всплакнула. Отстранившись, она легонько сжала в руках мои запястья, а когда она заговорила, я впервые отчетливо услышал в ней американку, хотя обычно не обращал на акцент никакого внимания.

– Тарик, последние несколько месяцев я наблюдала, как ты взрослеешь и меняешься. И знаешь что? Это было круто!

– Спасибо.

– Нет, я серьезно. Мне кажется, ты и вправду начинаешь понимать, как устроен этот мир.

– Шарль де Голль?

– Не только. Скажи, почему ты решил поехать в Париж?

– Хотел убежать. Что-то найти. Не знаю. А ты как думаешь?

– Я думаю, тебе захотелось наладить контакт с окружающим миром, хотя тогда ты этого еще не понимал. Ты больше не мог целыми днями сидеть в телефоне и стал вынашивать идею: разузнать что-то о матери. Конечно, ты толком не понимал, зачем все это нужно и почему, но мне кажется, именно в тот момент ты впервые ощутил потребность в чем-то разобраться. Ты жаждал понимания.

Я слушал Ханну и чувствовал, как внутри разгорается стыд. Я не выдержал:

– Вот увидишь, однажды я разбогатею и… И тогда уж по-настоящему тебя отблагодарю. За все.

Она рассмеялась.

– Да ну, забудь! Жизнь – штука переменчивая. За белой полосой всегда наступает черная, и наоборот. Так что в нашу следующую встречу домохозяином со свободной комнатой будешь ты, а я буду нищей беглянкой. Надеюсь, ты меня приютишь.

– Конечно. Ведь мне тогда будет тридцать один, а тебе – девятнадцать.

Шутка получилась странная, но Ханна не обиделась и продолжила:

– А еще я очень надеюсь, что когда-нибудь смогу стать таким же хорошим соседом, каким был для меня ты.

– Прости, что не сказал тебе про Джулиана.

– Давай уже, иди! А то опоздаешь.

– Ладно. Чем планируешь заняться?

– Завтра поеду в концлагерь.

– Повеселись там от души.

Вручив ей пакет с остатками травки Джамаля, я покачал головой и сказал:

– Увы, так и не осилил.

– Ничего, – ответила Ханна. – Главное – ты попытался.

Оказывается, она умела быть смешной. То есть все это время она зачем-то прятала свое чувство юмора – ума не приложу зачем. Перед отъездом мы обменялись адресами электронной почты, так что в случае чего я мог бы ей написать. И все равно расставаться было очень грустно.

Выйдя из дома, я окинул прощальным взглядом рю Мишель и зашагал в сторону «Площади Италии». Моя последняя поездка в парижском метрополитене завершалась на «Данфер – Рошро», и я уже представлял, как сильно буду скучать: по дегтярному запаху и сумасшедшей рекламе, но самое главное – по экзотическим названиям станций (к слову, про Данфера и Рошро я не забыл и при первом же удобном случае собирался почитать про них в интернете). Интересно, вернусь ли я когда-нибудь в Париж? И если да, то каким я буду человеком? В своих подземных путешествиях я каждый день встречал самых разных пассажиров – интересно, на кого из них я буду похож? Отец? Бизнесмен? Богач или бедняк? Муж? Если да, то чей? Лейлы? Девушки со «Сталинграда»?

Но потом я вдруг подумал: а может, взросление – это просто иллюзия? Может, на самом деле мы никогда не взрослеем? Я не верил, что со мной и вправду может случиться нечто подобное.

Пересев на пригородную линию, я купил билет до аэропорта, который так и называется: «Шарль де Голль». Ну конечно. Если не он, то кто? Мой новый лучший друг.

В поезде я пытался представить себе, как аэропорт выглядит изнутри, но, увидев все вживую, разочаровался. Больше всего он напоминал супермаркет. В воздухе стоял тяжелый запах парфюма, который на всех плакатах рекламировали одинаковые женщины с надутыми губами; торговые ряды ломились от всевозможного алкоголя, а еще от наручных часов, наушников, фотокамер и ноутбуков. Будь я хоть немного верующим, мне бы в тот момент пришлось выразить глубокое осуждение. Вскоре от приторного запаха косметики меня начало подташнивать, поэтому я решил не задерживаться и сел в шаттл до нужного терминала.

Объявили мой рейс, и я побрел к выходу на посадку. Самолет оказался полупустым, и я спокойно занял свое место возле крыла. Прошла целая вечность, пока все наконец не расселись. Потом нам очень долго рассказывали про технику безопасности и объясняли, как пользоваться старомодными спасательными жилетами. Когда пилот наконец дал полный газ, я испугался, что пробью спиной спинку кресла. Затем мы рванули носом к небу и….

Над парижскими облаками светило солнце. Стюардесса в смешной шляпке, шарфе и толстых коричневых колготках разносила бесплатные пиво и вино. Сначала я поднял свой пластиковый бокал за старину Джамаля и наше «ПЖК». Merci, mes amis[76]. Спасибо за все. А потом выпил за Ханну Колер… Да пребудут с ней Девы Парижской Оккупации.

Пока самолет валился в воздушные ямы, я любовался кончиком крыла, который скользил по линии облаков на горизонте. Я пытался подобрать слова, чтобы описать это странное новое чувство – чувство, которое возникает, когда летишь куда-то по ясному голубому небу. Может, это и есть счастье. Ничего подобного я раньше не испытывал. Откинувшись в кресле, я закрыл глаза, и на меня тут же навалилась усталость. В голове замелькали образы из прошлого: Виктор Гюго, Сен-Дени, белое вино, старомодная квартира на рю Юмбло…


Я проснулся, когда самолет заходил на посадку. Багажа со мной не было, только небольшой рюкзак, который мне разрешили взять в салон. Парковать машины на выходе из терминала запрещалось, поэтому таксисты собирались чуть подальше, на склоне холма за забором. Я запустил руку в конверт, который передал мне Джамаль. Наверняка он хотел бы, чтобы я взял такси.

Ко мне подъехал старый бежевый «мерседес» – в Марокко почти все такси были такими. Кажется, за те несколько месяцев, что я провел в Париже, вдоль шоссе поставили очередную партию панельных многоэтажек.

Может, там были водопровод и система пожаротушения, но я в этом сомневался. Через некоторое время мы оказались в фешенебельном пригороде, затем проехали большое кладбище и поворот на дорогу, которая идет мимо Американской школы в Виль Нувель. Я решил не предупреждать отца о своем возвращении. Помня о судьбе блудного сына (героя библейской притчи, о которой мне однажды поведал Виктор Гюго), я надеялся, что элемент неожиданности и мне сыграет на руку – может, старик так растрогается, что даже заколет в мою честь откормленного теленка.

Чтобы мысленно подготовиться, я попросил таксиста высадить меня у кафе «Париж», на загруженной развязке возле нашего дома. Место выглядело очень солидно, и обычно я бы в такое не пошел. Но в тот день у меня в кармане лежал конверт с деньгами, и к тому же мне хотелось убить немного времени. Я заказал мороженое с авокадо и миндальный коктейль, а когда уходил, оставил огромные чаевые. Затем я прогулялся вниз по улице, к большой площади Гранд Сокко, у которой начинался тот самый крытый рынок, по которому я так скучал. На входе по-прежнему стояли женщины с лотками пыльных батонов, а между прилавками внутри по-прежнему носились кошки. Чуть подальше на холме я увидел кинотеатр «Риф», в котором продавали мои любимые пирожные, а напротив – белые ворота в медику, где все так же сидели, разложив на тротуаре кисти и куски труб, безработные маляры и водопроводчики. По сравнению с Парижем (по крайней мере с обеспеченными районами) дома все казалось очень грязным. Повсюду на улицах я замечал беспризорных ребят с обезумевшими глазами, мальчиков лет восьми-девяти, которые целыми днями курили киф и нюхали клей. Конечно, в нашем городе многие не работали и потому вели достаточно размеренный образ жизни, и все-таки… Думаю, я понимал, куда все это катится.

На подходе к дому я зашагал быстрее. Поднявшись по ступенькам с улицы, я толкнул дверь, и она, как всегда, оказалась открыта. Воздух внутри был свеж и чист.

Мачеха вышла из кухни, чтобы проверить, кто пришел. Мне кажется, сначала она меня не узнала, но потом расплакалась. Мы неловко обнялись.

– Я скажу твоему отцу, – сказала она. – Он так обрадуется! Наверняка захочет сам с тобой обо всем поговорить.

Она пошла в другую комнату и принялась звонить по домашнему телефону:

– Да-да, выглядит нормально. Немного похудел. По-моему, от него пахнет спиртным.

Вскоре она вернулась.

– Я позвонила твоему отцу. Он будет дома к ужину.

– Очень хорошо, – ответил я. – Тогда я схожу в душ и немного отдохну в своей комнате.

– Поужинаем на крыше. Погода идеальная.

Ужин на крыше? Странно. У нас так никто не делал. Поблагодарив, я наклонился и поцеловал ее в щеку, но опоздал: мачеха все-таки успела еще раз напомнить о хорошей погоде.

В моей комнате ничего не изменилось: учебники по экономике, блокнот, незаконченное эссе для мисс Азиз, открытка от Лейлы, которую та подарила мне на день рождения в прошлом году. В шкафу оказалась чистая одежда, поэтому после душа я надел чистые боксеры и футболку и улегся на кровать. Вот бы машрабия со стороны уличной лестницы не так сильно просвечивала.

Когда я проснулся, за окном темнело. Услышав голос отца, я натянул джинсы и поднялся на крышу.

– Тарик. Мой дорогой мальчик, – сказал он и раскинул мне навстречу руки.

Я позволил себя обнять, а сам подумал, что отец как будто постарел. В его помятой шевелюре прибавилось седых волос, а стекла очков казались намного толще, чем раньше.

Мы сели за тайфор, уставленный виски, кока-колой и холодным пивом, которое родители, наверное, купили специально для меня. По такому случаю мачеха даже сняла с веревок все мокрое белье, и теперь я видел море до самого горизонта, от Марокко до Европы.

– Тебе удалось разыскать старых друзей твоей матери? – Отец говорил вкрадчиво, по-доброму.

– Нет… Нет, я никого не искал. Зато познакомился с новыми людьми. Хорошими людьми.

– А какой они национальности?

– Разных. Французы. Американцы. Англичане. Алжирцы. Кто-то из смешанной семьи.

– Я тут на днях разговаривал с твоей подругой Лейлой. Она говорит, что тебе не придется оставаться на второй год.

– Не придется, но только если я хорошо сдам экзамены.

– Сдашь. Это я старый дурак, а ты, слава богу, пошел в мать. Давай-ка выпьем.

Он положил мне в стакан льда и налил виски с колой. Никогда прежде я не видел отца таким. Наверное, он просто решил не сердиться.

Мачеха в тот вечер тоже пила алкоголь, хотя обычно отказывалась. Она мешала себе коктейли из жгучей махии — это такая местная штука, которую гонят из фиников, – и лимонада. Мы выпили, и я рассказал родителям про «Панамскую жареную курицу», а потом еще немного – про Джамаля и Хасима. О деньгах во внутреннем кармане своего рюкзака я решил промолчать.

– А я приготовила нам кое-что особенное, – сказала мачеха. – Этому рецепту меня когда-то научила бабушка. «Пища для истинных принцев». Так она говорила.

– Она была крестьянкой. – Отец усмехнулся, но, заметив реакцию жены, быстро добавил: – Но готовила отлично.

Сначала мы ели омлет с грибной начинкой, а потом таджин – из хорошей баранины, которую долго томили на огне с кусочками абрикосов. Отдельно был подан кускус, хорошенько настоянный на бараньем бульоне. Может, и не откормленный теленок, но тоже неплохо – особенно под второй стакан виски с колой. К тому же с террасы было видно закат. Когда я поблагодарил мачеху за ужин, она сказала:

– Спасибо, Тарик! Моя бабушка говорила, что это…

– «Пища для истинных принцев»? – подхватил я. – Давайте выпьем.


На следующий день мне очень хотелось позвонить Лейле, но я держал себя в руках. Решив, что сначала лучше управиться с делами, я позвонил в колледж и договорился о встрече с деканом факультета – доктором Ахмедом.

Когда я приехал, оказалось, что Ахмед занят, и секретарша посоветовала обратиться к мисс Азиз, его заместительнице.

Тем лучше для меня. На самом деле мы с ней никогда толком не разговаривали, а лишь обменивались любезностями, когда мне приходилось сдавать эссе или извиняться за то, что я его не написал. Даже попав к ней на семинар, в группу из десяти человек, я умудрился все занятие промолчать. И все же, как бы странно это ни звучало, мне казалось, что я очень хорошо ее знаю.

Мисс А. пришла на встречу в брюках и белой рубашке, застегнутой на все пуговицы (я, конечно, надеялся увидеть на ней ту самую черную юбку с белой ниточкой, но, увы). Она заговорила неожиданно высоким, почти девчачьим голосом. Казалось, ей было неловко находиться в кабинете декана и решать воспитательные вопросы. Надев очки, она опустила подбородок, словно пытаясь придать голосу грозности. Если бы я к тому моменту еще не съездил в Париж, я бы, наверное, ощущал себя очень нелепо. Но теперь я ей сочувствовал. Как девушка, женщина, она, конечно, всегда будет иметь надо мной власть. И в то же время я понимал, что у нее были свои обязанности, определенная роль, которую ей приходилось играть. Как и я, она наверняка тоже чего-то боялась и тоже думала обо всяких странных вещах. Тем не менее, когда мисс А. подошла к шкафчику для бумаг и присела на корточки, я возбудился. Пока она искала в нижнем ящике документы, я наблюдал за движением ее бедер и округлых ягодиц, плотно обтянутых брючной тканью. На ногах у нее были кожаные сандалии с открытым мыском и красный педикюр; ступни – маленькие, как у ребенка. Я заерзал на стуле и попытался сосредоточиться. Судя по рассказам, новый друг мисс А. – тот, что носил очки-авиаторы, – особого доверия не внушал. Интересно, они продолжают встречаться? Я совсем не хотел, чтобы она бежала с ним в Персидский залив – в Катар, или Эр-Рияд, или еще в какую-нибудь мерзкую дыру. Я хотел, чтобы она убежала со мной. Может, я завел бы сразу несколько жен, как делали наши предки. Взял бы мисс Азиз, Лейлу и, конечно, Клемане. Может, еще Фариду. Жасмин Мендель по вторникам. И Ханну – уж она бы точно не позволила нам сбиться с праведного пути. Ну и наконец, ту девушку со «Сталинграда» – Жюльетт Лемар, если, конечно, ее и вправду так звали.

– Ты пропустил два полных семестра, – сказала мисс Азиз, – поэтому тебе понадобится время, чтобы все наверстать. Придешь на экзамен в конце месяца?

Помню, в школе нас готовили к большому экзамену по физике, и по итогам пробного теста я набрал всего четыре балла из ста. Когда пришло время сдавать настоящий экзамен, я сел и за ночь прочитал весь учебник. Это было откровение, и на следующий день я получил проходной балл (даже немного больше). Поэтому я решил, что за две недели точно управлюсь. К тому же Лейла обещала мне помочь.

– Я рада, что ты вернулся, Тарик. – Мисс Азиз улыбнулась. – Если все пройдет хорошо, в следующем учебном году мы снова встретимся. Ты бы мог рассказать про Париж – на одном из семинаров по истории Европы.

– Спасибо, мисс Азиз. С удовольствием.

Я встал и протянул руку. Она ее пожала и как будто даже слегка покраснела, хотя, возможно, мне привиделось. У мисс А. была очень красивая бледно-смуглая кожа. Может, она вообще не меняла цвет? Как и ее фиолетово-черные волосы.

Вернувшись домой, я не выдержал и позвонил Лейле, чтобы рассказать о своих планах. Судя по голосу, она была рада меня услышать. Минут десять мы просто болтали, а потом я спросил:

– Позанимаемся у тебя дома?

– Думаю, это не самая удачная идея.

– Почему?

– Потому что мы наверняка будем отвлекаться и…

– Продолжай, пожалуйста.

– И вообще. Мне кажется, нам не стоит встречаться, пока ты не сдашь экзамен.

– Что?

– Я просто не хочу, чтобы ты остался на второй год. Я хочу, чтобы на лекциях мы сидели рядом. Вот сдашь экзамен, получишь хорошую оценку, и сразу приходи, хоть в тот же день. Я попрошу Фариду приготовить все, что тебе нравится.

– Лейла, не дразни меня.

– Я тебя не дразню. Я правда думаю, что так будет лучше.

– Ты нашла другого парня?

– Конечно нет! Тарик, мне нужен только ты. Клянусь. Я постоянно о тебе думаю.

– Если я сделаю по-твоему, ты меня наградишь?

В трубке повисла тишина, и я уж было подумал, что слегка переборщил, но потом Лейла все-таки ответила:

– Возможно.

Я потерял дар речи.

До экзамена мне еще предстояло разобраться с деньгами. Понадеявшись, что смогу повторить фокус со школьным учебником физики, я открыл Коран и стал читать – на случай, если кто-то из друзей Джамаля все-таки будет задавать вопросы. О Священном Писании я помнил только хорошее, поскольку детские занятия в мечети, на которые я когда-то ходил, учитывали возраст учеников. Нам постоянно говорили, что мы – самые настоящие везунчики. Просто потому что к нам однажды явился Пророк и мы последовали его учению. Я в это верил и очень радовался. К тому же требования звучали вполне разумно – не обижать вдов и сирот, не пить алкоголь и далее в таком же духе.

Тогда мне было десять, и с тех пор в Коран я даже не заглядывал. Моя мать была христианкой (наверное), а отец вообще ни во что не верил. О религии я почти не думал, хотя, конечно, слышал о новых фундаменталистах, джихаде и его последствиях. О христианстве я знал только то, что рассказывал Виктор Гюго. По его словам, в основу еврейской веры легли лучшие мифы и истории, а христианство – по-настоящему революционное учение (чего стоит, например, утверждение о том, что человек должен возлюбить своего врага).

За Кораном стояла вполне простая идея. Все, что там написано, – чистая правда. Другие, конечно, пытались, но так ничего и не поняли. А мы – поняли. Моисей и Иисус – хорошие люди, но только Магомет – настоящий пророк. И если ты не поверишь в это сейчас, пока тебе спокойно все объясняют, после смерти обязательно отправишься в ад и будешь гореть до скончания веков. Последствия серьезные, с этим не поспоришь. Но, прочитав порядка ста страниц, я задумался: когда же эта книга раскроет передо мной все карты? Когда предложит хоть какие-то факты или доказательства, подтверждающие, что именно «моя» религия выше остальных? Ничего подобного я так и не увидел и вспомнил, как на проверочных работах по математике учителя всегда делали мне одно и то же замечание: «Требуется подробное решение». Чем дальше я читал, тем сильнее убеждался: сам факт подобного утверждения наделял его авторитетом.

Вскоре я переключился на экономику. Лейла прислала мне на почту конспекты лекций, а еще у меня был учебник. Удивительно, но я впервые сумел по-настоящему сосредоточиться на материале – до поездки в Париж каждый раз с этим мучился. Теперь, когда я хоть что-то знал про историю Европы или, по крайней мере, Франции, текст читался куда интереснее. Мне больше не казалось, что история – один сплошной Боцарис, и я подумал, что сдавать экзамен будет не так уж сложно.

На следующий день, ощутив очередной прилив энтузиазма, я снова взялся за Коран, но постоянные повторы в тексте быстро охладили мой пыл. Я знал, что, если не веришь в Бога, твоя душа будет вечно гореть в огне, – знал, потому что об этом мне уже рассказывали на предыдущей странице. Но я не сдавался, хоть порой и казалось, что меня заперли в комнате с мачехой. Решив, что прочитал достаточно, я позвонил по номеру, который Джамаль оставил в конверте. Я ожидал, что мне ответит какой-нибудь подозрительный тип, который потребует не раскрывать настоящих имен, но мужчина на другом конце провода оказался нормальным. Мы договорились о встрече в новом районе неподалеку от аэропорта. Он сказал, что будет ждать меня у главной дороги.

Я отправился к овощному рынку Гранд Сокко, чтобы поймать такси, и среди побитых машин случайно заметил тот самый бежевый «мерседес», который забирал меня из аэропорта. Пока мы неслись по шоссе, я задумался, на что же пойдут эти деньги. Джамаль уже давно обозлился на весь мир, но кто бы на его месте поступил иначе? Вспомнить только, что случилось с его родителями и другими «харки»… Да, хитрый он, конечно, лис, этот Джамаль. Но он был моим другом, а также лучшим поставщиком травки по самым сногсшибательным ценам. В конце концов я решил, что деньги пойдут кому-нибудь из его родственников – либо здесь, либо в Алжире, – которые, как и сам Джамаль, ненавидят Францию и считают себя изгоями. Деньги помогут им наладить жизнь и, может, обеспечить себе какие-нибудь удобства. Чересчур углубляться в эту историю я не стал. Как бы то ни было, я всего лишь встречался с друзьями друзей моего друга – куриного фритюрщика с безымянной улицы в Сен-Дени.

Когда за окном показались недостроенные дома, о которых мне рассказывал по телефону тот мужчина, я попросил остановить машину и вышел напротив огромного щита с рекламой паромов до Испании. Расплатившись с водителем по счетчику, я добавил сверху еще несколько бумажек чаевых.

– Может, подождете меня здесь? Я вернусь через несколько минут, а потом снова вам заплачу, – сказал я.

– Хорошо, – ответил водитель и улыбнулся, обнажив золотой зуб.

Мы приехали немного раньше, поэтому я просто встал на видном месте и принялся ждать. Ничего другого от меня не требовалось – как это часто бывает в моей стране, я снова чувствовал, что за мной кто-то следит. Эти люди, кто бы они ни были, сами за мной придут, когда будут готовы. Минут через пять у недостроенной многоэтажки неподалеку показался мальчик лет тринадцати и, махнув мне рукой, велел следовать за ним. Он сразу напомнил мне Билли, брата Лейлы, если бы тот, конечно, одевался победнее – в рваные шорты и пластиковые сандалии. Пройдя метров сто по грунтовой дороге, мы попали на заброшенную стройку. Мальчик зашел в один из подъездов, провел меня через недостроенную прихожую, а потом мы спустились по служебной лестнице в подвал. Наконец он постучал в какую-то дверь, и мы зашли.

Внутри оказались двое: небритый мужчина в красной бейсболке и женщина в джинсах, белой рубашке и черном хиджабе. Оба выглядели немного старше меня – лет так на пять. Не знаю почему, но я никак не ожидал увидеть там женщину, хотя ее присутствие меня немного успокоило.

Я узнал Красную Кепку по голосу – это с ним мы разговаривали по телефону. Теперь он спрашивал меня про Париж: сколько времени я там провел, где жил, кого знал. Полагаю, он хотел убедиться, что я не привел за собой хвост и не работал осведомителем. Женщина в это время что-то ему нашептывала, но я не сумел разобрать диалекта; выглядела она так, словно куда-то спешила. Мне стало не по себе. Единственное, чего мне хотелось, – снова оказаться на душной кухне «ПЖК».

Я попытался себя успокоить. Все в порядке. Джамаль – хороший человек. Жизнь его, конечно, не пожалела, да и в голове у него – бардак, но все же он мой друг. Мой недалекий дядюшка, друг по кифу. Он бы не стал подвергать меня опасности. Я должен ему верить.

Затем женщина спросила, не соглашусь ли я поработать связным – передавать сообщения в Европу. Например, в Брюссель.

– Нет, спасибо, – ответил я. – Я привез деньги. Ни на что другое мы не договаривались.

– Кто тебе их дал?

– Один человек в Париже. – Мне не хотелось раскрывать имени Джамаля. – Он сказал, что знает кого-то из ваших.

Красная Кепка выглядел так, будто вот-вот потеряет терпение.

– Да мы его в глаза не видели. Он просто посредник. Но деньги почему-то у тебя.

– Да.

Женщина спросила, не хочу ли я сходить на собрание в Бени-Макада и послушать там какого-то докладчика.

– Нет. У меня скоро экзамен. Мне нужно готовиться. А потом я собираюсь жениться.

К этому моменту я был готов сказать все что угодно. Бени-Макада – очень плохой район.

Передав деньги Красной Кепке, я вдруг испугался, что тот начнет их пересчитывать, а потом потребует с меня недостающие купюры. Но он даже не заглянул в конверт. Мы стояли в комнате с голыми стенами; под потолком мигала тусклая лампочка на проводе, обернутом в сморщенный пластик. На полу лежал толстый слой пыли.

Мы молча переглянулись, и я начал потихоньку пятиться к двери. Я вдруг понял, что эти двое – мелкие сошки, в какой бы организации они ни состояли. Они явились на встречу, не имея при себе никакого четкого плана, и теперь просто сочиняли на ходу. В этой игре не было правил, а значит, единственный выход – убедить их, что моя роль в этой истории подошла к концу.

– Ну ладно. Я пошел, – сказал я.

– Погоди, – ответила женщина. – Как звали мать Пророка?

– Что?

Женщина вцепилась в мое запястье и повторила:

– Имя матери Пророка!

– Э-э-э… Амина? – с трудом выдавил я, перетряхнув в голове кое-какие воспоминания из детства.

– С каких слов начинается Священное Писание? – продолжала она.

Ответ на этот вопрос я узнал буквально накануне – когда читал потрепанный французский Коран, доставшийся мне от Джамаля.

– Во имя Аллаха, Милостивого, Милосердного… э-э-э… Хвала Аллаху, Господу…

– …миров, – закончила за меня женщина.

– Ладно, сойдет, – объявил Красная Кепка, а потом наклонился ко мне и добавил: – Этой встречи никогда не было. Понял?

Поджимая меня с другой стороны, его подруга кивнула и прошипела:

– Никогда!

– Аллаху акбар, – сказал мужчина.

– Так точно.

С этими словами я быстро зашагал к выходу. На улице меня встретил тот самый тринадцатилетний паренек и отвел по грунтовой дороге обратно к «мерседесу».


С тех пор никто из них больше меня не беспокоил. Я следил за новостями, ожидая услышать о каком-нибудь ужасном происшествии, но все оставалось тихо. Вероятно, они все-таки не стали тратить деньги Джамаля на что-то плохое. Мне хотелось верить, что в итоге вся сумма ушла на предметы первой необходимости: еду, лекарства и тому подобное. Или хотя бы на какое-то мелкое баловство – чтобы немного порадовать угнетенных. А может, они купили билеты на самолет в Европу. Пусть Джамаль и Хасим презирали страну, в которой жили, тем не менее, она давала им определенные возможности. У себя на родине они скорее всего не нашли бы ничего подобного. Я просто помог другу – как выяснилось, очень хорошему другу, – вот и все. Очень скоро мне удалось разделаться с воспоминанием об этой истории так же, как и с другими неприятными мыслями, которые время от времени проносились в моей голове: я просто перестал о ней вспоминать.

Теперь я мог спокойно заняться экономикой и круглые сутки проводил в своей комнате за учебниками. Иногда после обеда я поднимался на крышу, чтобы вздремнуть в прохладной тени – на террасе у нас стоял очень удобный диван. Порой я просто лежал и думал о Клемане – о том, как мы сидели в ее старомодной квартире, о том, что я видел и делал. Я представлял себе, как раскачиваются ее колени, когда она шьет, сидя в витрине ателье. Вспоминал грустную народную песню, которая внезапно пришла мне на ум, пока я наблюдал за ней с улицы; вспоминал парадную дверь на авеню де Сюфран, возле которой она, – или другая, очень похожая на нее женщина, – на мгновение застыла в нерешительности и оглянулась назад. Я часто думал о Ханне и очень надеялся, что Джулиан был неправ насчет ее головы. Я так волновался, что даже написал ей письмо, но она мне не ответила. Но больше всего я думал о другой девушке. В полудреме ко мне являлась Жюльетт Лемар, и тогда я снова видел, как она летела вниз по ступенькам на станции «Сталинград» и как развевались полы ее распахнутого пальто. Я видел ее короткое платье и высокие кожа