Book: Замкнутое пространство (сборник)



Замкнутое пространство (сборник)

Алексей Смирнов

Замкнутое пространство

Сибирский послушник

Михалковым: Отцу, Сыну и Третьему, что меж ними


Часть первая. РЕЗЕРВИСТЫ

Господа юнкера, кем вы были вчера?

1

— Un, deux, trois, il ne chantera pas; quatre, cinq, six, buvons du cassis. Il m'a dit qu'elle etait partie, et m'a demande si je le savais. Je lui ai repondu qu'un jour de canicule dans le Bois de Vincennes elle reviendrait peut-etre avec un autre vagabond aux yeux bleus et mandibule carree. Tu es si beau dans ton manteau que je fremis, puis rougis. Tu n'as rien vu, tu n'as rien su. Je suis assis dans mon logis. Je voulais que tu susses cette nouvelle sur elle.[1]

Так передразнивал Швейцер отца Таврикия, который десять минут назад покончил с французским языком и перешел к точным наукам. Склонившись над тетрадью, Швейцер улыбался себе под нос и еле слышно, к большому удовольствию соседа по парте, бубнил бессмысленный монолог, изощряясь в изящной словесности. Его прозвали Куколкой, так как все в нем было точеное и ладное: точеное лицо, то есть скулы и нос, точеная шея, точеный стан. Он мог бы сойти за танцора из старинных часов с завитушками и музыкой.

Швейцера ужалили пером.

Перо было настоящее, гусиное. Считалось, что старинные письменные принадлежности развивают в воспитанниках прилежание — и не только его. Одно дело — бездумно ударить по клавише, совсем другое — самостоятельно вывести каждую черточку и штрих. Доктор Мамонтов утверждал, что письмо пером формирует дополнительные связи между пальцами и мозговой корой, а мелкие движения вообще развивают умственные способности.

Швейцер сложил ладонь лодочкой и, не глядя, завел руку за спину. В ладонь упал бумажный шарик; Швейцер быстро прикрыл его тетрадью и преданно посмотрел на отца Таврикия. Тот ничего не видел и монотонно продолжал урок, излагая основы тригонометрии.

Сидевший рядом Остудин — въедливый тип с лошадиным лицом — присмотрелся и толкнул Швейцера локтем.

— Что там у вас, Куколка? — спросил он шепотом.

— Обождите, сейчас разверну.

То и дело поглядывая на учителя, Швейцер двумя пальцами размял бумажку. Потом приподнял тетрадь и прочитал записку. Там были всего два слова: "В полночь".

— Ну, что?

— Не суйтесь, Остудин, это личное.

Сосед по парте пренебрежительно хмыкнул и отвернулся. Делая вид, будто содержание записки ему ничуть не интересно, он поправил сюртук, смахнул подозрительную пылинку, переложил тетради и книги. Но в конце концов не выдержал:

— Подумаешь! Я и без вас знаю, о чем там сказано. И кто написал.

— Знаете — так помалкивайте, — буркнул Швейцер. Ему стало неуютно, потому что Остудин не был посвященным и знать ничего не мог. А если он все-таки знает, то знать может кто угодно.

Через минуту, не в силах вынести неопределенность, Швейцер смягчился:

— Кто же вам сообщил? — спросил он еле слышно, не поворачивая головы.

— Кох, — мгновенно отозвался Остудин, которому тоже не хотелось молчать. Он не искал ссоры — напротив, всячески выказывал заботу об общей пользе.

"Значит, правда", — подумал Швейцер и обернулся, ища глазами предателя. Дородный Кох, у которого даже юношеские прыщи воплощали преизбыточное здоровье, ни о чем не подозревал и сосредоточенно выводил синусы и тангенсы.

— Успокойтесь, Куколка, — прошептал Остудин. — Он не умышленно. Я случайно застиг его за приготовлением смеси.

— Остудин, чем вы заняты? — послышался голос отца Таврикия.

Учитель, сверкая очками, стоял лицом к классу и пристально смотрел на обоих.

— О чем вы сейчас говорили с вашим товарищем?

— Ни о чем, господин учитель, — Остудин встал и вытянул руки по швам.

Таврикий приблизился, коснулся указкой учебников и тетрадей, поворошил. Очевидной крамолы не было, и он сделал шаг назад, наступая на рясу, которая была ему не по росту. Учитель был невысок и мало следил за собой, все больше за другими. Он имел странную манеру отставлять при ходьбе правую руку, пальцы которой были вечно испачканы чернилами. Иногда они снились.

— Итак, мы выбрали пи-квадрат, — заявил он с сомнением, вспоминая, о чем говорил до того. Ряса зашуршала по полу, отец Таврикий пошел к доске. Мелок в его руке выглядел угрожающе, словно учитель собирался им что-то прижечь.

Швейцер, глядя прямо перед собой, пробормотал одними губами:

— Молчите. Вы ставите нас под удар.

— Слово чести, — выдохнул Остудин и обмакнул перо. От волнения он промахнулся мимо чернильницы.

Сосед негодующе вздохнул.

Кох тем временем спокойно царапал в своей тетради. С этим болтуном связались только потому, что ему не было равных в химии. И в сплетнях, если не считать Остудина, но тот человек вообще конченый. Остудин сказал, что застал его за приготовлением смеси: слово «смесь» означало, что Кох, пойманный на месте преступления, мгновенно признался во всем. Возможно, даже не будучи спрошен. Причем тут возможно — наверняка! Мало ли, что он стряпал.

— Швейцер! — у отца Таврикия еще оставались смутные подозрения. Ступайте к доске! Изобразите то, что я сейчас объяснил, в графическом виде.

Швейцер поклонился и принял мел.

Уверенными, размашистыми штрихами он начертил оси координат. Таврикий, довольный его движениями, стоял за спиной и молча смотрел, как доска покрывается кривыми значками. Швейцер украдкой посмотрел на настенные часы: еще две минуты — и в коридоре зазвучит запись церковного хора: большая перемена. Он никогда не понимал, почему сугубо светское образование должно сопровождаться ангельским пением, но это непонимание происходило исключительно из того факта, что Швейцер — как и никто из его сверстников никогда не задавался подобным вопросом.

— Очень хорошо, — послышался голос отца Таврикия. — Не знаю, Швейцер, чем занята ваша голова, но материалом вы владеете блестяще.

Швейцер опять поклонился — отрывисто, так что каштановая прядь упала ему на глаза. Он откинул ее гордым взмахом головы, и учитель подумал, что чрезмерная грациозность жестов не слишком желательна в закрытом заведении для молодых людей. В это мгновение грянул хор, возвещая свободу и сообщая Швейцеру новую привлекательность.

Отец Таврикий решил упредить соблазн и не задерживать класс.

— Свободны, — бросил он, вытирая руки тряпкой, от которой ладони становились еще белее, будто тронутые снежным пушком проказы.

…На перемене воспитанники прохаживались парами. Швейцер успел отозвать Коха в сторону, взял его под локоть и медленно повел в направлении гимнастического зала.

— Кох, как вы могли? — спросил он негромко и стиснул руку товарища.

Тот притворился непонимающим:

— О чем вы?…

— Вы прекрасно знаете, о чем! Остудину все известно. Может быть, вас кто-нибудь еще видел?

— Нет, больше никто, — облегченно ответил Кох, радуясь, что может так сказать, не покривив душой. — Он застал меня врасплох. Я уже процеживал через вату…

Но Швейцер разгневался еще больше:

— И только? Зачем же было рассказывать? Ведь он не мог догадаться!

На это у Коха не нашлось ответа. Он с напускной веселостью пожал плечами и виновато посмотрел на Швейцера.

Какое-то время они ходили молча. Их вид говорил за себя, и всякая конспирация становилась напрасной. Даже самый слабый физиономист легко мог понять, что что-то затевается. На их счастье, в коридоре не было педагогов: во время большой перемены учителя собирались в канцелярии. Там пили чай, знакомились с последними сводками, пришедшими по секретным каналам, обсуждали утренние дела.

— Нам придется принять Остудина, — решил, наконец, Швейцер.

— Может быть, он еще откажется…

— Остудин?! — фыркнул Швейцер. — Только не этот. Нет, обязательно нужно, чтобы Остудин участвовал. Тогда ему придется держать язык за зубами…

Говоря так, он понимал, что его умопостроения и надежды не выдерживают критики.

— Вы слышали новость? — Кох, меняя неприятную тему, подался к уху соседа. — Ходят слухи, что поймали Раевского.

Швейцер остановился и вытаращил глаза:

— Да что вы говорите!

— Все уже знают и судачат. Мне сказал Вустин.

— Он что — видел его?

— В том-то и дело, что видел. Это было ранним утром, Вустин проснулся и пошел по надобности. И случайно выглянул в окно, а там… — и Кох замолчал.

— Ну же! — Швейцер нетерпеливо дернул его за сюртук.

— Его вели через двор, — Кох говорил еле слышно, слова тонули в церковном песнопении. — Очень быстро. С ним были Савватий, Таврикий, доктор Мамонтов, Саллюстий и охрана, конечно. Они держали его под прицелом.

— Это меняет все дело! — пробормотал Швейцер. — Теперь нам не дадут ступить ни шагу. Наверно, придется отменить сходку.

— Да полно! — огорчился Кох. — Никто ничего не пронюхает. Не выставят же они посты в клозете. Будем заходить с интервалами в полчаса, в разные кабинки, а плошку — ногой, под перекрытия…

Но его товарищ был занят другими мыслями.

— Вы говорите, ранним утром, — произнес он задумчиво. — Почему же нам не объявили? Случай-то исключительный! Вы помните, чтоб кто-нибудь убегал?

— Столько же, сколько и вы. Это же было до нас! Только сплетни.

— Верно, только сплетни. Два случая, и в обоих — как в воду канули. А на собрании сказали, что ими завладел Враг. Никто и не подумал усомниться.

— Так вы думаете… — Кох сообразил только сейчас. — Вы считаете, что их… тоже так, как Раевского, тайно…

Швейцер очнулся:

— Слушайте, Кох! Самое ужасное, что я говорю об этом с вами, — он сделал ударение на последнем слове. — Не обижайтесь, но ваша способность хранить секреты превращает вас в опасного собеседника. Я ничего не считаю. Возможно, что здесь совсем другой случай. Может быть, нам сообщат после… за трапезой или в проповеди. Я не исключаю, что Вустину вообще все это приснилось. Или он попросту лжет… За ним такое водится. Вы знаете, о чем он мне недавно рассказывал?

Кох отрицательно покачал головой.

— О лазе! Он утверждал, будто знает, где лаз! Но где — не говорит.

Швейцер, видя отвисшую челюсть Коха, мгновенно пожалел о своих словах. До чего же он непоследователен. Ведь две секунды назад он обвинял того в излишней болтливости.

На его счастье, Кох не поверил.

— Чепуха, — рассмеялся он, немного подумав. — Нашел — и не заглянул? Вустин — недалекий человек. Поэтому он сильно переживает и хочет выделиться, но не способен сочинить ничего своего. Вот и взял готовую легенду… Да, если так, то он вполне мог выдумать и Раевского!

— Вполне вероятно, — согласился Швейцер.

Он попытался представить тайгу, простиравшуюся за Оградой. Сотни километров отравленной чащи, кишащей лазутчиками Врага. Тысячи километров до ближайшего Острова. Ядовитые ягоды, хищные грибы, полчища нежити. Гнус, успешно переживший катаклизмы и с переменным успехом травленный, осатанелое зверье, бездонные топи. Даже если допустить, что лаз не выдумка и существует на деле, то ни один здравый ум — Кох не прав — не отважится им воспользоваться, разве что одурманенный Врагом, который день ото дня наглеет и рвется к последнему оплоту умирающей старины. Тем паче был невозможен Раевский, продирающийся сквозь заросли, отбивающийся жалкой палкой. Нет, подумал Швейцер, это как раз возможно. Гораздо труднее вообразить, что Раевский остался жив после этих злоключений. Что кто-то его обнаружил и вернул. Когда им объявили, что Раевского взял неприятель — причем сказали это категорично, ни на секунду не допуская возможности побега, — то мысленно все попрощались с товарищем, одновременно проникаясь глубоким страхом. Каждый решил про себя, не зря их пугали последними временами — похоже, что правда, и даже Ограда не остановила похитителей. Вот-вот она падет…

Была и другая вероятность. Враг ловок и коварен, ему ничего не стоило сделать с Раевским нечто такое, о чем и подумать-то нельзя. Например, превратить его в шпиона, перевербовать, сглазить. Или проще: загипнотизировать и послать обратно с тайным, ужасным поручением. В положенное время Раевский, застигнутый сомнамбулизмом, последует программе и нанесет Лицею непоправимый ущерб. Если Вустин действительно что-то видел, то только этими соображениями можно объяснить конвой и секретность. Тогда Раевского, который, может быть, уже и не Раевский, отправили…

— В карцер, — Швейцер забылся и заговорил вслух.

— Что-что?

Голос, ответивший ему, принадлежал не Коху. Швейцер проснулся, поднял глаза и увидел ректора. Отец Савватий как раз проходил мимо и остановился, заинтересованный потерянным видом лицеиста. Тут Швейцер открыл и другое: Кох куда-то пропал, и он расхаживает по коридору один, нарушая правила внутреннего распорядка.

— Вы нездоровы?

Швейцер побледнел: только не это. Он лишь недавно оправился от новой заразы, насланной Врагом то ли в лучах, то ли в бесшумном бактериологическом снаряде.

Отец Савватий положил руку ему на плечо. Ректор был огромен и тучен, лицом же похож на льва. Седая грива переходила в густую сивую бороду, и лица, черты которого по контрасту были очень мелкими, оставалось мало. Оно заключалось в аккуратный мохнатый шар, чью линию портили оттопыренные волосатые уши.

— Пойдемте со мной, Швейцер, — приказал ректор, не давая тому времени ответить, что все в порядке, и нет никаких оснований опасаться очередной болезни.

— Сейчас начнется урок, — глупо пролепетал Швейцер, и отец Савватий иронически улыбнулся его учебному рвению.

— Похвально, однако в вашем положении телесная крепость — превыше всего.

При этих словах рука Швейцера невольно подтянулась к животу. Вокруг них с ректором образовалось пустое пространство; он вспомнил картинку из старой книжки, на которой был изображен слепой пират, вручавший бывшему приятелю черную метку. Однокашники сторонились опасной пары, как если бы на Швейцера упала смертная тень. Спорить было нельзя; он покорно двинулся вслед за отцом Савватием, который важно вышагивал впереди и ни секунды не сомневался, что добыча поспешает сзади и ни на шаг не смеет отклониться от флагманского курса.

Они вышли из коридора, спустились под лестницу. В темном углу — в месте, на первый взгляд совершенно непрестижном — располагался смотровой кабинет. Ректор остановился перед дверью и постучал. Испуганный Швейцер все же успел удивиться: ему казалось, что отец Савватий властен беспрепятственно входить, куда ему вздумается.

— Открыто! — послышался голос.

Ректор толкнул дверь, взял Швейцера за плечо и ввел внутрь. При виде их доктор Мамонтов, аккуратнейший и очень симпатичный молодой человек, отложил какую-то учетную книгу и вскинул брови в неподдельном недоумении:

— Неужели снова?

— Надеюсь, что нет, доктор, — отозвался Савватий. — Наш юный друг стоял и разговаривал сам с собой. Я не силен в медицине, а так как операция была совсем недавно, то счел за лучшее…

— Ну, это пустяк, — махнул рукой доктор Мамонтов. — Но раз вы пришли, то уж давайте заодно посмотрим, как поживает рубец. Раздевайтесь, сударь, и он застегнул халат, до того распахнутый.

Швейцер, немного успокоенный тоном доктора, снял сюртук, распустил галстук, задрал накрахмаленную рубашку. Шрам выглядел уродливо, но местное воспаление явно шло на убыль. Швы сняли неделю назад, и единственным помимо шрама — напоминанием о недавнем хирургическом вмешательстве, были едва ощутимые ноющие боли.

Мамонтов присел на корточки, аккуратно помял рубец теплыми пальцами. Отец Савватий, выказывая искренний интерес, пристроился сбоку и громко сопел, созерцая живот лицеиста.

— Боли не беспокоят? — осведомился доктор. Теперь он приник к Швейцеру ухом, приложив его точно над пупком: слушал. Лицеист гадал, что можно слышать в животе, кроме голодного урчания и тяжких кишечных вздохов.

— Нет, все хорошо, — сказал он уверенно.

— Еще бы! — усмехнулся Мамонтов и распрямился. — Я так старался!

Он отошел к умывальнику и пустил воду. Не оборачиваясь, доктор задал новый вопрос:

— Тогда — что с вами происходит, мой друг? У вас галлюцинации? Вас беспокоят призраки?

— Лучше сказать сразу, — вторил ему отец Савватий. — Враг очень изобретателен, а призраки и галлюцинации — как раз по его части.

Внезапно Швейцеру отчаянно захотелось во всем признаться. И в греховных помыслах о сказочном лазе, и в размышлениях над свидетельством Вустина, и даже в планах на полночь. Что, если ректор не так уж далек от истины, и Враг постепенно овладевает сутью Швейцера? Ведь эти вещи всегда начинаются исподволь и обнаруживаются лишь в мельчайших отклонениях в поведении. В противоположность телесным недугам, которые, даже не будучи прочувствованы, стараниями доктора Мамонтова распознаются легко и своевременно. Но Швейцер вовремя вспомнил, как зол он был на Коха — сам же, выходит, готов был сделать нечто гораздо подлее. Была не была — с нами Бог, и Врагу не пройти.

— Я абсолютно здоров, — отчеканил Швейцер и посмотрел доктору прямо в глаза — настолько участливые, такого насыщенного карего цвета, что в этом был какой-то переизбыток, как если бы некто, выдавливая на щетку сапожный крем, надавил слишком сильно, и теперь. никто не знал, что делать с излишком.



Мамонтов выдержал взгляд и более того — поддержал и дополнил его собственным, неотрывным. «Магнетизирует», — равнодушно подумал Швейцер, растворяясь в сапожном креме и ожидая щетки для наведения глянца. На эту роль как нельзя лучше подходила пресловутая ректорская борода.

Савватий, однако, не вмешивался. А доктор Мамонтов, казалось, вот-вот заискрится, и вот уже все поплыло и затуманилось. Комната прыгнула. У Швейцера слегка закружилась голова, в ноздри ударил запах нашатырного спирта. Мотая головой, он увидел, что сидит на винтовом табурете, тогда как врач уже не смотрит, а сует ему под нос коричневый пузырек.

— Ничего страшного, сейчас вы придете в себя.

Запах стал нестерпимым, и Швейцер отпрянул. Мамонтов удовлетворенно вставил пробку и обернулся к ректору:

— На сей раз обошлось. Конечно, я не видел и не слышал, как он разговаривал, поэтому вам, господин ректор, стоит за ним понаблюдать. Поручите это педагогам — ситуация не так серьезна, чтобы вы тратили ваше личное время.

— Благодарю вас, доктор, — похоже, что отец Савватий был несколько разочарован. — Можно ли ему вернуться к занятиям?

— Разумеется, — кивнул Мамонтов и хлопнул Швейцера по голому плечу. Одевайтесь, молодой человек. Вас ждут великие свершения на ниве научных познаний.

Тот пробормотал неразборчивую благодарность и взялся за сюртук, но тут же отложил его, вспомнив, что первой идет рубашка.

Когда он полностью оделся, отец Савватий отвесил доктору поясной поклон и вывел Швейцера из кабинета. В коридорах было пусто, урок уже начался.

— Не тревожьтесь, — пробасил ректор. — Я отведу вас лично, и вам не придется ничего объяснять.

2

Новейшую историю преподавал Саллюстий — взбалмошный, порывистый в движениях и неприятно язвительный педагог.

К тому моменту, когда отворилась дверь, он уже здорово завелся и был застигнут в подготовке к хищному прыжку — одному из тех, которыми он, воодушевившись, сопровождал пересказ ярких и драматичных событий.

— Вот вам Швейцер, — ректор взял лицеиста за руку и вывел к кафедре. Не журите, отец Саллюстий, за опоздание, в том нет его вины. У нас была важная беседа, и я его задержал.

В классе стояла мертвая тишина.

Тут Швейцер понял, что ректор, оставшийся при своих сомнениях, стремится посеять в сердцах лицеистов подозрения в наушничестве и тем, спутав планы, предотвратить назревающую крамолу. "Не судите, и не судимы будете", — вспомнил он с горечью. Это было возмездие — за Коха. Теперь отмываться предстоит уже Швейцеру.

Но отца Саллюстия мало что заботило помимо его предмета.

— Садитесь, Швейцер, — приказал он нетерпеливо. И, не дождавшись, пока тот дойдет до парты, продолжил с места, на котором остановился: Представьте: вы сидите с газетой, одеты в шлафрок… телевизор включен, на кухне свистит чайник… и вдруг — трах! гаснет свет. Трах! — в туалетной комнате вылетают краны, вода бьет фонтаном… снова — трах!! вы теряете память и стоите, не зная, кто вы и где очутились…

Всякий раз, когда Саллюстий выговаривал «трах», он делал прыжок и продвигался по проходу меж партами, словно исхудавшая, хищная лягушка. На миг замолчав, он бросил гневный взгляд на ректора, который все еще высился возле кафедры, тот счел за лучшее выставить ладони: продолжайте! откланяться и выйти на цыпочках вон.

Ближе всех к отцу Саллюстию сидел Листопадов: самый маленький и самый тихий лицеист. Учитель резко развернулся и уперся руками в его парту, от чего Листопадов втянул голову в плечи и с ужасом глядел перед собой, не смея смотреть на историка.

— Как бы вам это понравилось, Листопадов? — просвистел Саллюстий. — Что бы вы почувствовали, ворвись к вам дом полсотни стрекоз величиной в сковородку? Начни они откладывать в вас яйца? А? Я не слышу!

Листопадов что-то прошептал, но Саллюстий его не слушал. Он метнулся к следующей парте, за которую минутой раньше сел Швейцер.

— И так везде, — учитель округлил глаза и понизил голос до еле слышного шелеста. В классе по-прежнему стояло гробовое молчание. — Везде! Хуже других пришлось тем, у кого не отшибло память. Они суетились, будучи не в силах понять, что происходит, и с ужасом наблюдали, как милые, знакомые предметы меняют форму, словно сбрасывают отслуживший панцирь… нет, как бывает с личинками, которые покидают кокон… И все вокруг шевелится, грозно вздыхает, набирает мощь. И снова — трах! — отец Саллюстий подпрыгнул. Занимаются пожары, один за другим. Трах! — и рвутся боеприпасы на оружейных складах. Трах! — атомная станция превращается в гриб. Бабах! — и звездный дождь обрушивается на Землю! Тысячи метеоритов бомбят города, выжигая километровые воронки! Транспорт останавливается, связь приходит в негодность. Электричества нет, разрозненные компьютеры подключены к автономным системам питания… Всемирная Паутина сметается шваброй… Взлетают ракеты, доканчивают то, что не успел сделать Враг…

Саллюстий умел завоевать аудиторию. Швейцер, неотрывно следивший за ним, улавливал запах пищи, которую учитель съел во время ланча, но даже эти тошнотворные испарения не могли помешать ему завороженно смотреть прямо в рот Саллюстия. Мало того — крошки, застрявшие в жидкой бородке историка, лишь придавали дополнительную достоверность его рассказу.

— Можно вопрос? — послышался почтительный голос.

Отец Саллюстий быстро повернулся, отыскал вопрошателя и молча ткнул в него пальцем, повелевая спрашивать.

— Что такое телевизор? И эта… паутина?

Спрашивал Вустин — тот самый, что якобы видел захваченного Раевского.

— Механизмы, — недовольно пояснил Саллюстий, раздраженный второстепенным вопросом. — Не в этом суть! Какая разница? В мире существовало множество устройств, на изучение которых нам не хватило бы жизни! У нас иная цель, нам нужно проникнуться, — он выставил палец, пропитаться атмосферой тех дней, чтобы понять! Понять, насколько нам повезло, прославить наше высокое предназначение! Воздать хвалу Господу Вседержителю нашему Иисусу Христу и его недостойной рабе, Церкви Устроения Господня.

Обычно, когда отец Саллюстий переходил к выводам и морали, речь его начинала отличаться неумеренным пафосом. Но лицеисты, околдованные магнетизмом, с которым не смог бы, пожалуй, поспорить и магнетизм самого доктора Мамонтова, проглатывали все, не разбирая вкуса.

— Господин учитель, — прорезался еще один робкий басок. — Расскажите нам, пожалуйста, о Враге.

По классу прокатилась волна. Говорил Кох, чистюля и отличник, ему дозволялось многое — в том числе перебивать, даже отца Саллюстия. Все вздохнули: сейчас начнется! Магнетизм магнетизмом, но портрет Врага куда занимательней, чем прославление Спасителя. Не то чтобы никто не слышал о Враге прежде — нет, им прожужжали все уши, но все это были неопределенные, туманные характеристики. И лицеисты знали, что ждать чего-то свежего от Саллюстия тоже не стоит, однако магнетизм! Лучи, исходившие от историка, словно приоткрывали завесу, так что всем казалось, что сейчас, сию минуту они уловят нечто важное, по тем или иным соображениям не высказанное. Конечно, в этом был самообман. Аудитория прекрасно понимала, что Враг — это тайна, в которую бессильна проникнуть даже Церковь.

— Враг вездесущ, — прошептал Саллюстий и вдруг провернулся на каблуке. Всем почудилось, что он сейчас отколет какой-нибудь номер: перекинется через парту или взлетит под потолок, оседлав указку. Этого не произошло. Историк сгорбился и заговорил, глядя в пол. Создавалось впечатления, что он высасывает слова из-под паркета. — Он пришел ниоткуда, явившись везде и во всем. Никто не знал противоядия. Враг обладает силой, которой противодействует только чудо. Лишь чудом сохраняется в целости наш бастион. Мы не можем понять, откуда он взялся — с неба или из недр, мы видим лишь, что он… он… — Саллюстий, продолжая сверлить взглядом пол, подыскивал слово. Лицеисты перестали дышать. — Он текуч… Когда б не наши жертвы, он захватил бы все. И даже жертвы недостаточны: он ухитряется проникнуть, просочиться… Он возмущает соки, порождает гниль в селезенке, печени, почках, легких… Наш врач работает, не покладая рук… Бывает, что в операционной неделями не гаснет свет… Враг рвется к сердцу! — Саллюстий вскинул голову и обвел учеников яростными глазами. — Но сердца он не получит! Сердце получит Господь, сердце — наша священная жертва! Без сердца Враг не сможет нас одолеть. Он будет сколь угодно долго отравлять наши души холодным гипнозом, будет и дальше совращать и соблазнять слабых, подбивая их на измену, толкая в смертельную внешнюю тьму, за Ограду, как сделал это…

Тут историк прикусил язык и замолчал. "С Раевским", — мысленно докончил за него Швейцер и воровато оглянулся, высматривая Остудина. Тот с готовностью ответил ему многозначительным взглядом.

Положение спас Нагле — аристократического вида молодой человек, словно сошедший со страниц старинной книги. Он вежливо поднял руку, и отец Саллюстий сразу кивнул.

— Господин учитель, — взволнованно обратился к нему Нагле, — возможно, нам стоит принести коллективную жертву? Мы все, как один, готовы устроить Господа нашими сердцами…

— Молодец! — прошептал Саллюстий, кинулся к лицеисту и заключил его в объятия. — Светлая, чистая душа! Но нет, молодой человек, мы не вправе так поступить. Здесь собран Золотой Фонд нации. Отсюда, из глубинки, из покорившейся Врагу сибирской тайги, начнется возрождение России. Великий подвиг послужить для Устроения, но все вы — зерна, которым надлежит прорасти. Минуют годы, и вы встанете у руля. Вы поведете страну, не зная страха и сомнений. Ваше младое племя, вскормленное и воспитанное в благости и богобоязни, не будет испорчено Тьмой… А жертва — жертва дело Создателя. Ей станет только тот, на кого укажет Господь… Он выбирает Себе слуг по Своему, неисповедимому усмотрению. Жертва одного — агнец, которым заменяется общее тело Церкви… Он слышит нас, через три дня будет великое знамение…

Саллюстий говорил о скором солнечном затмении, полном, к которому в Лицее готовились вот уже месяц, а на уроках астрономии ни о чем другом не рассказывали.

По лицу Нагле катились слезы восторга. Историк оттолкнул его и промокнул глаза платком.

У Швейцера, который, как и все, завороженно наблюдал эту сцену, отчаянно билось сердце. Теперь преступление, назначенное на полночь, явилось его внутреннему взору во всей своей богопротивной мерзости. Что, если это тоже происки Врага? Да, именно так. Это — шаг к разрушению, и не ему ли надо поберечься, коль скоро он только что уже перенес операцию? А ведь она была второй. Он чем-то приглянулся Врагу, Враг не отступает, гноит его плоть, уничтожает болезнями… Не справившись с телом, взялся за душу… Швейцер сжал кулаки. Надо, пока не поздно, собраться и все отменить. В первую очередь следует поговорить с Кохом. Пусть выливает свою отраву. А остальным, если поднимут гвалт, пригрозить… Внезапно до Швейцера дошло, что его появление в обществе ректора может сыграть ему на руку. Если решат, что он стал тайным осведомителем — тем лучше. Он не будет тайным. Он выдаст себя за вполне явного, ревностного помощника. Он посулит им Высший Суд, в сравнении с которым карцер покажется детской песочницей…

В этом пункте мысли Швейцера непроизвольно переключились на другое. Он никогда не понимал, что означает это выражение: детская песочница. Он, разумеется, читал об этой штуке, но в жизни ни разу не встречал ничего подобного. В песочнице — песок для детских игр. Песок сгребают этими… как их… совками, насыпают в ведра, раскладывают по пластмассовым формам. Что ж, это еще можно представить. Иначе обстояло дело с прилагательным «детская». В книгах это слово встречалось столь часто, что все к нему давным-давно привыкли, однако никто, если спросить, не смог бы толком описать ни детей, ни каких-либо предметов, с ними связанных. Не помогали и репродукции полотен великих мастеров. Саллюстий утверждал, что все они были когда-то детьми. Швейцер не помнил ничего такого: Враг отбил ему память. Их, уже успевших вырасти в подростков, церковные спасатели собирали по всей стране. Тестировали, выстукивали, выслушивали, делали анализы… Обучали с нуля. Они же бессмысленно мычали, пуская слюну, поглощали протертую пищу, марали пеленки… "Хотелось бы знать, кем я был там, вовне, — подумал Швейцер. — До Врага". Он часто размышлял над этой неясностью, стараясь припомнить хотя бы единственный звук или образ, но прошлое молчало. Кем были его родители? У него сохранилось кое-что личное, драгоценное, в тайничке… Но Швейцер все равно не мог представить, что у него когда-то были родители. Никто не мог.

"Я спущу это зелье в клозет, растопчу его ступки и пестики… Разобью его колбы и реторты, изорву адские формулы". Сквозь пелену Швейцер видел опущенные плечи лицеистов. Слова Саллюстия имели целью возбудить восторг и умиление, граничащие с экстазом, но ноша оказалась слишком тяжела, и радость уходила в пол, исторгаясь из глаз и просачиваясь сквозь щели в партах мимо рожиц и прозвищ, выцарапанных острым по дереву. Кох чуть заметно всхлипывал. Швейцер попробовал вспомнить, что же именно сказал отец Саллюстий, но фразы рассыпались, открывая путь сплошному сиянию, обещавшему новую жизнь и великое преображение.

Ему хотелось видеть Вустина, который славился толстой шкурой, но он не смел шевельнуться. А если б улучил момент, то не узнал бы ничего интересного, поскольку Вустин, следуя общему примеру, сидел, потупив взор и время от времени шмыгая крупным носом. Он и весь был крупным: большие ступни и кисти, широкий рот, громадные глаза, которые если уж плакали, то целыми горошинами крокодиловых слез. Но сейчас, покуда класс безмолвствовал, возвышаясь до приличествующих духовных высот, глаза Вустина оставались абсолютно сухими.

3

Занятия окончились в два часа пополудни; впереди был обед. После него Швейцеру и еще нескольким лицеистам предстояло выполнить ответственное дело: натереть пол в танцевальном зале. Через два дня ожидался бал, событие исключительной важности. Прибудут барышни из женского Лицея, тридцать персон, хранимые соборной молитвой и тройной вооруженной охраной. Танцевальные вечера устраивались дважды в полгода, и многие даже дивились, отчего так часто: опаснейшая, сложнейшая процедура! Женский Лицей находился в пяти километрах от мужского. Их еще надо пройти пешком, эти пять километров. Особых подземных путей, по которым в Лицей подвозили продукты и прочие разности со стратегических складов, преподаватели не выдавали никому. Лицеистам, когда они глазели в окна верхних этажей, была видна ленточка грунтовой дороги, которая одна разрезала сплошной лесной массив и скрывалась за дальним холмом. Преподаватели утверждали, что внешне Сибирь оставалась прежней — тайга тайгой, с голодным зверем и стылыми серебристыми реками. Но внешность скрывала изменившуюся суть, готовую на страшные сюрпризы. Визит неизменно наносила лишь одна сторона, юношей никуда не водили, объясняя это тем, что в женском Лицее нет помещения для танцев. Но в это никто не верил: все понимали, что дело в другом, просто женщины — трусихи, слабый пол, и вряд ли отважатся бежать. Побег — дело мужское. И, раз уж бальные танцы предусмотрены комплексной программой великосветского воспитания… Короче говоря, лицеисты завидовали своим подругам. Те появлялись счастливые и гордые; гнус их не брал, это было видно с первого взгляда на бархат и румянец щек, шелк шеи — одним словом, все, что свойственно барышням. И ноги не сбиты, и клещ не впился… Юноши, изнемогавшие от любопытства, пытались всяческими хитростями выведать у девиц подробности их путешествия, однако барышни отмалчивались, готовые болтать о чем угодно, но только не о дорожных впечатлениях. Не смеют, не полагается, строжайше запрещено. Кавалеры терялись в догадках. И лишь одиночки… Одиночка, поправил себя Швейцер. Уместнее единственное число, ведь прочих он не знал. И разве были они? Легенды, в которых рассказывалось о других беглецах, были полны домыслов настолько очевидных, что, казалось, не заслуживал веры и сам костяк повествования. Почему же молчат о Раевском? Вустин глуп, но не настолько, чтобы спутать сон и явь…

После новейшей истории прошли еще естествознание и римское право. Вместо последнего в расписании значилась физическая подготовка, которую вел сам доктор Мамонтов, но урок заменили. Поэтому последними преподавателями, с которыми сегодня общались лицеисты, стали отец Коллодий и отец Маврикий. От обоих было бесполезно ждать новостей. Мамонтов, не считаясь со своим предметом, любил поговорить на отвлеченные темы, и вот его задержали некие дела. Не иначе, как Раевский приволок-таки заразу, и в этом случае занятость доктора получала объяснение. И все же Раевским нельзя было не восхищаться. Бегство представлялось пусть безумным, но все-таки подвигом. Лицеистов сковывал страх при одной лишь мысли о выходе за Ограду, да еще без сопровождения, без соборной молитвы, в одиночку. Нужно быть действительно отчаянным человеком, или хотя бы повредиться в уме. Швейцер, например, ни за какие блага…



… Он уперся обеими ладонями в дверные створки и с силой толкнул. Те разошлись, открывая просторный зал; пол уже был покрыт мастикой, которую оставалось растереть.

Серьезные мысли улетучились.

— Ого-го-го! — завопил Швейцер, впрыгнул ногами в щетки и помчался через зал наискосок в левый дальний угол.

Сзади послышался топот. Нагле, Берестецкий, Недодоев и Шконда, приданные ему в усиление, расхватали щетки и тоже ринулись на штурм зала, прочерчивая в мастике широкие борозды.

— Куколка, поаккуратнее! — крикнул умница Берестецкий и на бегу пригладил пробор. — Вас только недавно прооперировали!

— Сейчас, Берестецкий, оперировать будут вас!

Швейцер, угрожающе пригнув голову, полетел на советчика. Но пол еще не был скользким, и тот, остановившись, следил за ним с издевательской ухмылкой. Недодоев со Шкондой затеяли футбол; щетка метнулась в ноги Швейцеру, который смешно споткнулся, взмахнул руками и рухнул ничком.

— Ну вот! — Берестецкий, похоже, по-настоящему встревожился. — Швы разойдутся! Я серьезно говорю.

Он поспешил на помощь, присел на корточки.

— С вами все в порядке?

— Да бросьте, Берестецкий, будет вам, — недовольно пробурчал Швейцер, вставая на четвереньки. Уже второй раз за день его здоровье ставится под вопрос. И даже третий, если учесть мгновенную заинтересованность Мамонтова.

Желая поскорее сменить тему, он принял командование и крикнул Недодоеву и Шконде:

— Эй, на поле! Сворачивайтесь! Савватий всех на кирпич поставит!

Шконда выразил свое отношение к самозванству резким свистом.

— Пенальти, — добавил он строгим судейским голосом. — Нагле! Что вы стоите, как неродной? Марш на ворота!

Воспитанный Нагле лишь отмахнулся. Он усердно трудился в углу, и вокруг него уже образовался зеркальный пятачок.

Швейцер отряхнулся, но не вполне удачно: на животе и коленях остались рыжие следы.

— Теперь весь вечер тереть, — проворчал он озабоченно.

— Ну, так давайте живее управляться, — решил Берестецкий. — Шуруйте к окнам, а я доведу до рояля.

— Тут до ночи работать, — Швейцер, казалось, только сейчас осознал объем работ.

— Глаза боятся, ноги делают. Вот, пополнение прибыло!

Швейцер оглянулся и увидел, как Вустин в дверях пытается поддеть носком ремешок щетки. «Повезло», — подумал он. Есть случай разобраться и сделать выводы.

— Давайте-ка я лучше начну от дверей, — предложил он Берестецкому.

Берестецкий пожал плечами: какая разница? Он ничего не знал, иначе появление Вустина не оставило бы его равнодушным. Это, впрочем, ничего не значило, Берестецкий вечно все узнавал последним. Он всюду опаздывал, забывал подготовиться, засыпал, считал ворон. На его коленях не было живого места от битого кирпича, в который ставил его не сильно гораздый на выдумки Савватий. Это побуждало Берестецкого, способного и знающего лицеиста, еще пуще стараться и лезть из кожи, но тщетно: через секунду, глядишь — снова воспарил, снова посчитал десятую ворону, снова бит.

Швейцер заложил руки в карманы и с напускной беспечностью повел дорожку к Вустину. Тот замешкался, щетка не налезала на здоровенный ботинок, и ему пришлось расстегнуть ремешок, чтобы расширить петлю.

— У вас нет шила? — таким вопросом встретил он Швейцера. — Надо провертеть дырочку.

— Я с шилом не хожу, — усмехнулся лицеист. — Вы бы их вообще сняли, в носках будет проще.

Вустин слегка покраснел. Швейцер вспомнил, что несколько дней назад его подловили в спальне: улучили момент и спрятали носки под подушку. Полураздетый Вустин ругался, не понимая, откуда несет клозетом, а его товарищи изображали испуг и клялись, что это не они, ей-Богу, разве что самую малость…

Однако Вустин не отличался излишней чувствительностью. Он смутился на долю секунды, но тут же удовлетворенно кивнул, скинул ботинки и просунул ножищи в ремни. Швейцер повел носом и покачал головой.

Вустин выпрямился, притопнул.

— Ну, где тут драить?

— Да пустяки, на пять минут работы, — ответил Швейцер. — Вустин, скажите-ка мне лучше вот что: как вы относитесь к сплетням?

Здоровяк помолчал. Он привык к розыгрышам и ждал очередного подвоха.

— Как все, — сказал он наконец. — Я их не слушаю. А что такое?

— Дело не в том, чтобы их слушать, — возразил Швейцер. — Дело в том, чтобы их распускать.

Это он произнес зря. Вустин, зная свою уязвимость, легко обижался, тогда как у Швейцера не было никаких доказательств его лживости.

— Повторите, — голос его сделался зловещим. — Вы смеете обвинять меня в распускании сплетен?

Швейцер быстро оглянулся. Шконда и Недодоев продолжали игру, Нагле расширял пятачок по спирали, двигаясь от его центра. Берестецкий находился уже в нескольких метрах от рояля и работал, как заведенный.

— Нет, не вы, — быстро сказал Швейцер. — Но — про вас.

— Кто? — теперь в тоне Вустина явственно слышалась слепая злоба.

— Э-э, нет, так мы не договаривались. Неважно, кто. Но я обязан вас предупредить: по Лицею гуляют слухи. Рассказывают, будто вы стали свидетелем необычной сцены. Утром. Якобы вы кого-то видели во дворе.

Произнося свою речь, Швейцер сосредоточенно смотрел себе под ноги, занятый как бы паркетом. Не услышав ни слова в ответ, он поднял голову и увидел, что его собеседник сильно испуган.

— Черт! Неужто разлетелось?

— Не поминайте черта. Успокойтесь: разлетелось, но не повсюду. Иначе бы с вами разговаривал не я. Понимаете?

Но Вустин уже думал о другом, он напал на след.

— Проклятый Кох! Это последняя капля…

— Оставьте Коха в покое. Скажите прямо: вы вправду видели Раевского?

Вустин вновь замолчал. Швейцер зашаркал щеткой, опасаясь спугнуть товарища.

— Может, это был не Раевский? — Он немного помог, хотя и чувствовал, что вопрос идиотский: кого еще могли вести под конвоем, ранним утром, да так, что и после никто не узнал.

Но угрюмый Вустин, не почувствовав глупости вопроса, серьезно покачал головой.

— Я и доказать могу, — буркнул он осторожно.

Швейцер пристроился поближе. Р-раз! Р-раз! Нога его гуляла, как поршень, независимо от тела.

— Вустин! Помилуйте! Вы умеете доказывать?

Тот прекратил работу и начал неуклюже озираться.

— Теорему, конечно, пока не могу… — Он, кряхтя, полез в карман. — А вот это — извольте…

Он помахал перед Швейцером скомканной бумажкой.

Швейцер взял ее двумя пальцами и, как бы изучая, посмотрел на свет: куражился над доказательствами, к которым Вустин обнаружил неожиданную способность.

— Осторожно! — разволновался Вустин. — Еще увидит кто.

— Ничего… — Швейцер развернул листок. — Вы давайте, работайте. Вот тогда уж точно никто не увидит. Что это?

— Раевский обронил. Или бросил нарочно. Они уже сворачивали за угол; гляжу — комочек кидает беленький. Тихонько так, пальцы разжались — и готово. Еще наступили. Я пять минут подождал, а после — пулей туда, пока не вымели.

Швейцер остановился и уставился в записку. Листок был самый обычный, наспех вырванный из тетради в клеточку. На нем было написано крупными печатными буквами:

"Господа, вас обманывают. Все вранье. Никакого врага нет. Они вас…»

Болван! Стоит и машет такой уликой! Швейцер едва не бросился на глупого Вустина, забыв, что и сам только что размахивал листком.

Текст обрывался. Буквы налезали друг на друга, почерк выглядел корявым. Писавший, похоже, спешил. Швейцер представил, как Раевский, припав на колено, быстро пишет письмо — без особой надежды, что оно дойдет по назначению. Он видит, что ему не уйти от погони, и хочет сообщить нечто важное. Но не успевает. Да, так все и было — если верить Раевскому. Но Швейцер, который уже не сомневался в подлинности записки, мгновенно смекнул, что существуют и другие объяснения. Поручи ему кто выбрать из них самое дьявольское, он бы не выбрал.

4

Они провозились до самой проповеди. Поначалу было весело, но где-то через час упарились даже футболисты. Трудились молча, высунув языки; зал обманчиво посверкивал разрозненными проплешинами. В зал заглянул доктор Мамонтов, одобрительно кивнул и скрылся, незамеченный.

Швейцер, обрабатывая периметр, обогнал всех. Он расправлялся с мастикой, как с манной кашей: подъедал ее с краю. Но делал это неосознанно, поскольку никогда не видел манной каши во-первых, и думал о записке Раевского во-вторых. Шила в мешке не утаишь, о странном послании скоро узнают все. Тут не помогут никакие клятвы, взятые с Вустина. Даже этот тупица, не способный просчитать возможные последствия, после внушений Швейцера начал понимать, что прячет настоящую бомбу. На благо ли будет взрыв? И будет ли? Ребенку ясно, что Раевский повредился в уме. Что значит "нет Врага?" С ослушником что-то стряслось, и если он просто спятил в тайге, испугавшись чего-то, то это еще полбеды. Гораздо хуже, если он действовал по замыслу Врага. Нелепая, вольнодумная мысль, навязанная лицеистам извне, вызовет брожения, пересуды, отвлечет их от Устроения Господня, ввергнет в грех. Много ли нужно Врагу? Откуда им знать. Может быть, ему достаточно крохотного сомнения. Невидимое защитное поле, создаваемое коллективной верой, дрогнет, в нем появится брешь, и нечисть с гиканьем помчится на штурм твердыни. Наверно, правильнее всего будет рассказать о записке на исповеди. Однако Швейцер знал, что не сделает этого. Бог его знает, почему, но не сделает. Возможно, именно в этом иррациональном нежелании уже видны первые признаки неотвратимого краха их крепости, и он тоже болен, на сей раз так, что с болезнью не справиться никакому Мамонтову.

Швейцер мчался, подобный мрачному Демону из поэмы, которую они учили на уроке литературы. Лоб его был нахмурен, челка сбилась на правый глаз, губы подобрались. Рука скользнула за спину, и Демон превратился в конькобежца. Он делал круг за кругом, пока вдруг не остановился и не увидел, что все они, шесть человек, слетелись в центр и тихо стоят, отдуваясь, а зал вокруг сияет тусклым, многообещающим светом. Ударил колокол, созывая лицеистов на вечернюю службу. В воздухе, как всегда бывало перед проповедью, разлилось нечто торжественное, призывающее к немоте. И чувствовалось что-то еще, не столь обычное, но крайне значительное. Неужели?… Лицеисты молча побежали к дверям, попутно заправляя выбившиеся рубашки, скидывая щетки и наскоро приглаживая волосы. В коридорах и переходах стоял осторожный гул, слышался топот далеких ног. Церковь находилась на первом этаже, невдалеке от врачебного кабинета. Под нее отвели еще один зал, размерами почти не уступавший танцевальному. Лицеистов, которые ни разу не видели настоящего храма, ничуть не смущало ее внутреннее устройство. И правда — все было сделано на совесть: алтарь, образа, хоругви, тяжелые свечи. По церкви растекался запах ладана. Не было разве что общей округлости форм, свойственной православным храмам, и хор был записан на пленку, а службу служил отец Пантелеймон — единственный педагог, ведавший исключительно религиозными вопросами. Хотелось пойти дальше и назвать его единственным в Лицее профессиональным священнослужителем, но это, конечно, было не так.

Прочие преподаватели помогали; сегодня вместе с Пантелеймоном служили Таврикий и Коллодий. Лицеисты чинно входили в зал, размашисто крестились на алтарь, а Коллодий, нависая над Псалтырем, монотонно бормотал бесконечную скороговорку.

Шестерка полотеров рассеялась в общей толпе; в Лицее обучалось сто с небольшим человек. Швейцер, обычно молившийся в первых рядах, не стал проходить ближе и остался стоять у входа, в ногах Чудотворца. Таврикий, скрытый от глаз в интересах таинства, включил запись. Коллодий все бормотал; грянул хор, троеперстия взметнулись ко лбам. Отец Пантелеймон вышел из алтаря и махнул кадилом, желая всем собравшимся мира. Служба началась.

Обычно ее служили строго по православному канону. Но вскоре все заметили, что сегодня в порядок внесли небольшие изменения — сократили там, сократили тут, и паства моментально поняла, в чем дело. По толпе прошло легкое волнение. Пантелеймон держался невозмутимо, его лицо не выражало никаких чувств. Пуговичные глаза смотрели прямо; в седой бородке вдумчиво округлялись ревностные губы. Однако опыт подсказывал лицеистам, что в ближайшее время служба примет совсем иной оборот. Берестецкий толкнул локтем Шконду, предлагая прислушаться: тот навострил уши и взволнованно кивнул: верно! это другая запись! И вот в необычности службы уверились все, теперь Пантелеймона никто не слушал. Все ждали первых сигналов Устроения, редких нот, которые встроятся в хор и постепенно завладеют всем музыкальным сопровождением.

Точно! Пискнула соло-гитара, квакнул бас — пока еще робко, неуверенно. Пение между тем продолжалось, как будто не обращая внимания, не снисходя до инородных звуков. Но кто-то прошелся по струнам, и бас сложился в полноправную музыкальную тему. Соло-гитара, осмелев, разродилась замысловатым вывертом. В толпе лицеистов кто-то нерешительно хлопнул в ладоши. "Бу-у-удет со всеми ва-а-ами-и-и… " — басил Пантелеймон, кланяясь и размахивая кадилом. Пуговицы ожили: в глазках священника заиграли искорки. Хор отступал, оттесняемый нескладной электронной какофонией. Хлопки участились, послышался свист. Увертюра нарастала, похожая больше на настройку инструментов перед оперным спектаклем. Задавленные ангелы были едва слышны и казались обиженными, бас растекался, подключился электроорган. И тут же, вбивая гвозди и возвещая приближение самого главного, ухнул главный барабан. Над алтарем, под самым потолком, зажглись прожекторы. Ритм учащался, гитары с органом прыгнули на колеса. Откуда-то из-за кулис выскочили Таврикий и Коллодий. Притоптывая в такт, они сорвали с отца Пантелеймона мрачные одежды и обрядили в новые, белоснежные.

— Да-а! — проорал отец Пантелеймон, расшвырял ассистентов и ударил в мохнатые ладоши.

— Да-аа!!! — лицеисты откликнулись немедленным ревом.

Грохот ритмичных рукоплесканий сотрясал стены. Луч прожектора сорвался с места и начал прыгать, выхватывая из полумрака то одного, то другого ученика. Но двигались только руки, танцы не допускались. Засверкала стробоскопическая лампа, в ногах Пантелеймона взорвались огни подсветки.

— Что это значит? — крикнул священник, перекрывая грохот. — Какая весть грядет к вам, блаженные чада?

— Перст!!! — ответил ему дружный вой.

— Чей это перст, други мои?

— Божий!

— Как мы его встретим?

— Возрадуемся!!

— А как мы возрадуемся?

— А-а-а-а-а!!!!..

Стены дрогнули, упала свеча, но ее проворно подхватила и заменила чья-то тень.

Луч летал, задерживаясь на лицах не дольше, чем на секунду. Всякий раз, когда он падал на лицо Швейцера, тот проваливался в пустоту, и в животе его тоже что-то обрывалось. Однако через миг, превозмогая дрожь в коленях, Швейцер уже вновь бил в ладоши, а бездна разверзалась перед кем-то другим.

Ситуацию усугублял отец Пантелеймон, который прыгал перед лицеистами и, стараясь попадать в такт лучу, тыкал в них пальцем. Праздничное одеяние, которое ассистенты успели только набросить ему на плечи, сбилось, и один рукав волочился по полу.

— Где же перст?!

Пантелеймон, словно отчаявшись, порывисто отвернулся, рухнул на колени и воздел руки к прожектору.

— Где?!! — уже без приглашения вторили ему лицеисты.

— Но мне что-то слышно! Я разбираю слова! Я прислушиваюсь к имени!

Священник приложил к уху ладонь и сделал вид, будто прислушивается.

— Громче! Громче, Господи! — возопил он.

И произошли две вещи: луч на секунду погас, а после с новой силой — но уже без прыжков, твердо и уверенно — ударил в благородный лоб Нагле. Одновременно под потолком вспыхнуло электронное табло: фамилия Нагле загорелась яркими красными буквами. Музыка оборвалась. Вокруг Нагле образовалось пустое пространство; лицеисты пятились, расступались, глядя на избранника с восторгом и ужасом. Все погрузилось во мрак, даже алтарь, остались лишь красные буквы и одинокая фигура, стоящая в центре светового круга. Несколько секунд висела тишина, затем раздался слабый вздох: вернулись ангелы. Хор медленно нарастал. К первому, главному прожектору добавился второй, за ним — третий, четвертый, седьмой, десятой. Их светом была высвечена дорожка, пролегшая от Нагле до отца Пантелеймона.

— Слава агнцу! — крикнул откуда-то отец Саллюстий.

— Постойте, постойте… — забормотал Нагле, ошеломленно озираясь. У него затряслись руки. Но отец Пантелеймон не дал ему упасть духом: раскрыл объятия и зычным голосом призвал возликовать. Не слишком надеясь на душевную крепость воспитанника, он двинулся по дорожке, дошел до Нагле и стиснул его, как надломленную тростинку.

— Господь указал на тебя, чадо, — шепнул он негромко, но шепот услышали все. — Господь избрал тебя для Устроения. Пойдем, тебе пора.

Швейцер стоял через три человека от агнца. Он думал, что лучу не хватило мгновения — еще чуть-чуть, и Пантелеймон обнимал бы уже не Нагле, а… У него застучали зубы, но не от страха, а от возбуждения. Устроение великое таинство. Бояться ли его, радоваться ли ему — никто не знал. Устроенный не возвращался никогда; с той самой секунды, когда в него упирался указующий перст, на избранника ложилась печать. Он больше не принадлежал миру простых смертных, его уста замыкались навсегда. И он, как думали многие, во что-то превращался. Каким-то образом он растворялся в Господе, прилагаясь к Его святым членам и укрепляя мощь, которая в должное время обрушится на Врага, прольется чашей гнева, преобразит мир…

Лицеисты молчали. Они уже знали, что проповеди сегодня не будет: отец Пантелеймон держался мнения, что вмешиваться в Божий промысел убогими людскими речами — непозволительное кощунство, тяжкий грех. Но этого можно было и не объяснять. Все видели, что произошло нечто исключительное. Перст указывал редко, на памяти Швейцера — всего одиннадцать раз. Он подумал, что за ужином взгляды всех будут прикованы к пустующему месту, которое еще в обед занимал ни о чем не подозревавший Нагле. И то же будет в спальне.

Полуночный заговор, химические амбиции Коха казались сейчас чем-то потусторонним.

Хор вернул себе былую силу, и даже укрепился. Отец Пантелеймон, сжимая плечо Нагле, повел лицеиста к алтарю. Избранник шел, как механическая кукла; световая дорожка, когда он делал очередной шаг, гасла за его спиной.

Нагле взошел по ступеням. Отцы Коллодий и Таврикий торжественно приблизились справа и слева. Коллодий накинул на него багровый, золотом расшитый плащ, доходивший до пола; Таврикий водрузил на голову богатую тиару. Пантелеймон придержал агнца за руку, и тот покорно остановился. Священник обернулся, преклонил одно колено, прижал руку к сердцу и склонился перед лицеистами в низком безмолвном поклоне. В тишине кто-то не к месту щелкнул пальцами. С потолка пополз бархатный занавес, отделяя алтарь с ассистентами и Нагле от прочей церкви. Когда он полностью спустился, отец Пантелеймон не изменил своей позы. Лицеисты, крестясь, потянулись на выход. Последние, которым выпало запирать двери, могли видеть, как он все стоит на колене — совсем один, то ли в скорби, то ли в глубоком благоговении.

5

Столовая была похожа на небольшой ресторан. В очередном зале — на сей раз без окон и с низким потолком — стояли столики на шесть персон. Обстановка была строгой, излишества не допускались; не было даже скатертей. Ели из расписных деревянных мисок деревянными ложками, вилок и ножей не полагалось. Обращаться с последними лицеистов учили на специальных занятиях по этикету: там выдавали настоящие фарфор и серебро.

Преподаватели столовались отдельно, в собственном погребке. Во время трапезы воспитанников один из педагогов прохаживался меж столиков и следил за порядком. Сегодня вечером дежурным оказался сонный отец Маврикий, фигура абсолютно непрошибаемая. С безучастным, полуобморочным лицом он еле передвигал ноги и казался глубоким старцем, хотя все знали, что на самом деле Маврикий находился в расцвете лет и имел шанс пережить любого коллегу, включая ректора и исключая доктора Мамонтова. Он преподавал химию, умирал на уроках, и даже успехи смышленого Коха, которыми мог бы гордиться любой учитель, оставляли его равнодушным. Маврикия не было в храме, но если бы он там был, это никак не сказалось бы на его манерах. Ничто его не радовало, ничто не страшило и не впечатляло, в том числе и самое Устроение. Как дежурный он был, в сущности, полным нулем, пустым местом, и при иных обстоятельствах лицеисты не преминули бы воспользоваться вольницей, но нынче им было не до проказ.

Ужин проходил в точности так, как ждал Швейцер — если не хуже. Смешно было надеяться, что Маврикий проявит душевную чуткость и унесет пустующий стул Нагле. И пронзительное знание того, что Нагле никогда не вернется, имело следствием очень сложное ощущение. Это было не уныние — напротив, лицеисты были крайне возбуждены, в их жилах клокотало эхо ударных инструментов, а коллективный экстаз, спровоцированный искусным Саллюстием, нашел себе выход и был направлен на реальные, понятные каждому события. Однако отсутствие Нагле не позволяло возбуждению выплеснуться, а брешь, образовавшаяся в их рядах, создавала особую гамму чувств, жутковатый сироп, который стабилизировал гремучую смесь, заливал ее, не вредя в то же время взрывному потенциалу, из-за чего в душе сбивалось нечто вроде горячей грязи, что лопается пузырями где-нибудь на Огненной Земле или на Курилах. Где точно, Швейцер, додумавшийся до этого сравнения, припомнить не мог. Он сидел с ложкой супа, застывшей у рта, и не мог оторвать глаз от сиротского стула. Двенадцатый, думал Швейцер. Не всякий столик собирал вкруг себя шестерку, попадались пятерки, и даже четверка за одним. В один прекрасный день ударит гонг, созывая их на ужин, но никто не придет. "А столы будут стоять накрытые, — решил почему-то Швейцер. — А Маврикий потопчется, выждет минут пять-десять, и смоется к себе. Интересно, призреет ли Господь учителей, когда закончатся лицеисты?»

Неизвестно, сколько времени продлились бы эти пустопорожние размышления, не случись роковая вещь: в кухне, отделенной от зала фанерной стеной, что-то звякнуло; черпак в кастрюле, подстаканник, склянка с приправами — неважно, важно то, что этот звук произвел в душе Швейцера совершенно неожиданное изменение. Потом он уподобил свое озарение тем воспоминаниям, что просыпались в памяти прустовского героя, когда он ел бисквит, размоченный в липовом чаю тетки Леонии — образ, которым их постоянно мучил на уроках литературы отец Гермоген. Слабый звон уцепился за что-то далекое, надежно похороненное в памяти; Швейцер услышал в нем нечто знакомое, но где и когда звенело, и что звенело? Звякало, тут же вспомнил Швейцер. Что-то звякало. И в тот же миг в его сознании сверкнула вспышка вроде тех, что испускал недавний стробоскоп. Картина, которая на долю секунды предстала перед Швейцером, была абсолютно незнакомой и непонятной. Какое-то помещение: холод стекла и металла, теплый воздух. Мерное дыхание невидимого насоса. Незнакомые люди в зеленых одеждах, колпаках и масках. Солнечные блики, вкрадчивое звяканье стали. Швейцер никак не мог взять в толк, где он все это видел. В Лицее ничего подобного не было. Комната походила на врачебный кабинет, но вотчина доктора Мамонтова выглядела иначе. Видение мгновенно исчезло, но Швейцер успел запомнить слишком много, чтобы отмахнуться от jamais vu, списав его на излишне богатое воображение. Он где-то видел эту комнату. Что-то было. Что-то напрочь забытое, запретное для сознания, связалось с невинным кухонным звоном и прыгнуло на поверхность. Хищная рыба забвения дернула леску, увела поплавок, но тот, как и положено нормальному поплавку, вынырнет снова — рано или поздно. Швейцер опустил ложку. Видение камнем шло на дно, по воде расходились последние круги, но он успел и не увидев, а распробовал последнюю молекулу миража, распадающийся атом, и здесь ему стало по-настоящему страшно. В том помещении была женщина. Она была одной из тех, одетых в зеленое. Из-под колпака выбивался локон, глаза подведены — точно, женщина, и это означало очень многое. В Лицее не было женщин. Швейцер вообще никогда не видел ни одной, кроме барышень из женского Лицея и их опекунш. Дело, следовательно, происходило в каком-то другом месте, за Оградой; оставалось выяснить — когда. Если он вспомнит, когда, то узнает и где. Возможно — давно, во младенчестве? Кто-то — не то Саллюстий, не то доктор Мамонтов — рассказывал, что такое случается. Иногда человек способен вспомнить самое отдаленное детство и даже увидеть себя до рождения. А Швейцер, как и все его товарищи, помнил только смутную мглу лицейских коридоров, начала азбуки, счет до десяти, кормление с ложки и прочие подробности, которые ничего не объясняли. Но, может быть, память возвращается? Он вспомнит родителей, жизнь за Оградой, первые дни катастрофы — да мало ли, что еще. Швейцер поймал себя на том, что внимательнейшим образом прислушивается к кухонным шумам, надеясь на какой-нибудь новый акустический феномен. Таких феноменов было много, но толку — чуть, воспоминание умерло. Теперь он уже не мог определить, на самом ли деле оно приходило. Очнувшись, Швейцер тревожно посмотрел по сторонам: все тихо и чинно, общая тишина, многие уже доедают. Маврикий медитировал, привалившись к косяку. Глухо постукивали ложки, трещали свечи — низенькие, толстые, похожие на бочонки.

"Может быть, это была операция?" — подумал Швейцер. Нет. Это исключено. Вражью заразу вырезал лично доктор Мамонтов, совмещая с операционной свой кабинет. Все происходило очень быстро: плановый диспансерный осмотр, экспресс-диагностика, наркоз, операция, рубец, восстановление сил организма. Наркоз?

Швейцер потряс головой. И что с того? Причем тут вообще медицина, почему его мысли постоянно возвращаются к ней? Потому что он видел врачей, ответил себе Швейцер. Это были врачи. Зеленый цвет хирургических халатов ставил в тупик: Швейцер никогда таких не видел. Доктор Мамонтов носил обычный белый халат.

До конца ужина оставалось совсем немного. Он быстро принялся за еду, хотя совершенно не хотел есть, но оставлять пищу было нельзя: потерю аппетита могли расценить как очень серьезный симптом. Швейцер и сам бы встревожился, но только не сегодня. Сегодня выдался очень насыщенный день, и не хлебом единым — одного Раевского было достаточно, чтобы забыть об обеде и ужине сразу. Что Раевский — им предстояла полночь! После урока Саллюстия Швейцер не успел добраться до Коха и выплеснуть гнев, высказать все, что он теперь думает о преступных химических опытах. Его послали натирать пол, а после службы, к ужину, сами по себе слова Саллюстия затмились другими событиями. Сейчас Швейцер не чувствовал в себе прежней решимости, однако нюхать дрянь, состряпанную Кохом, он тоже не хотел. Кох утверждал, будто ему удалось получить нечто вроде эфира; пары этого нового, странного вещества опьяняли и вызывали приятные ощущения. Об опьянении лицеисты узнали из книг; табак, алкоголь и наркотики в Лицее не то что запрещались — их просто не было. Но и без лишних проповедей было ясно, что если бы кто-то был вдруг застигнут за употреблением наркотических веществ, то карцера могло и не хватить, не говоря уже о битом кирпиче. Савватию, проведай он о столь тяжком грехе, пришлось бы изменить своим правилам, напрячься и проявить изобретательность. Возможно, наказание придумали бы на особом соборном — не на ученом уже и не учебном, а именно соборном, совете. Швейцер поежился. Ушедший в тайну Нагле, случись Устроение днем позже, явился бы пред Господом уже вкусившим яда. Наверно, Господь отверг бы его жертву. Как это может выглядеть? Такого еще не случалось. Никто не видел избранных, которые не угодили Богу и вернулись обратно, неся в себе грозный знак Божьей немилости.

Устрашившись, Швейцер выскреб остатки пищи и промокнул губы салфеткой с лицейским гербом.

Полночь была на подходе, а он так и не принял решения.

Запрет манил, сражаясь с совестью, которая твердила из последних сил: не делай, не делай, не делай этого! Не можешь удержать других — останься непричастным! Не стань пособником Врага, не допусти измены! Достаточно шага — и ты уже на другой стороне! Ты знаешь, что побоишься, не посмеешь исповедаться в совершенном, и Враг в этом случае вцепится в тебя, опутает невидимыми щупальцами, утянет к неверным, построит тебя в пятую колонну…

Но оставалась честь, оставалось братство, и эти понятия были столь же угодны Господу, сколь и общая чистота помыслов. "Кто хочет спасти душу, тот ее потеряет". Если Швейцер устранится, если он оставит во грехе своих товарищей, то из этого выйдет сплошная гордыня, а это уже грех из числа смертных. Волей-неволей ему придется сделать следующий шаг: донести. Пусть даже он этого не сделает — в глазах лицеистов он навсегда останется отмеченным печатью подозрения и недоверия. Тогда — соучастие?

"Я все-таки попробую их отговорить", — подумал Швейцер. В случае фиаско он будет спокоен: сделано все возможное.

— Встали, — проскрипел отец Маврикий, отрываясь от косяка. Возблагодарим Иисуса Христа и присно Деву Марию.

Лицеисты встали и опустили головы. Их губы зашевелились, замелькали творимые кресты — скороспелые, страшные, заживо хоронящие богомольцев. Чем бы ни было Устроение, никто не сомневался, что в привычном смысле Нагле уже нет в живых.

Трапеза окончилась. На столах остались пустые миски, вычищенные до блеска.

6

Дежурным по спальне был Листопадов. Это знали заранее — потому и выбрали сегодняшнюю полночь. "Чья она, полночь — сегодняшняя или уже завтрашняя?" — не к месту задумался Швейцер. Он разделся, юркнул под тонкое одеяло, примял треугольник подушки. У него так и не хватило духу переговорить с заговорщиками. Будь что будет. А Листопадов, мышонок, не подведет. Скорее всего, он просто прикинется спящим и в случае чего заявит, что все происходило у него за спиной. Тоже, спина! Швейцер поднял глаза на большие настенные часы, фосфоресцировавшие зеленым светом. До назначенного срока оставалось еще полчаса. Он повернулся на бок и уставился на Остудина, чья койка стояла рядом. Остудин с готовностью подмигнул. Он смирно лежал с открытыми, немигающими глазами и терпеливо ждал. Такой человек своего не упустит. Если что-то кому-то положено — вынь да положь. Швейцер нахмурился и обругал себя за скверный каламбур.

В дальнем углу шептались: конечно же, Шконда и Недодоев. Этих не взяли, но они не расстроятся, им с лихвой хватает друг друга. Болтают, как сороки, с утра до вечера, хохочут, рисуют неприличные картинки, портят воздух… Чуть ближе массивной глыбой лежал неподвижный Вустин, укрывшийся с головой. Возможно — спал, возможно — боялся без сна. Даже до такого тугодума рано или поздно дойдет, что он ввязался в опасное дело. Швейцер пожалел, что не сказал ему для верности выбросить злополучную записку.

— Вустин! — шепотом позвал Швейцер. — Вы спите, Вустин?

Тот не шелохнулся.

— Эй, Куколка! — мгновенно окликнул его Остудин. — Не трогайте беднягу. У него живот болит.

"А, чтоб тебя!" — выругался Швейцер. Но не спросить не мог:

— А что у него с животом?

Остудин хихикнул.

— Бумажку съел. Жевал, наверно, минут десять.

— Зачем? — Швейцер притворился, будто не понимает.

— Это была записка от Раевского, он подобрал ее во дворе. Раевский пишет, что никакого Врага нет. Представляете? Он не дописал. Будь у него время, он сочинил бы, что и Спасителя нет…

Швейцер вздохнул. Опять он зевнул что-то важное, надо быть внимательнее.

— Интересно, есть ли в Лицее кто-то, кто не знает об этой записке?

— Вряд ли. Но это к лучшему. Не высекут же сотню человек!

— Сотню не высекут. А первого, кто распустил — высекут.

— Вот он и съел, — подхватил Остудин, не видя никакой беды для Вустина.

— Эгей, там, на мачте! — донесся шепот Коха. — Вы готовы?

— Давно.

"Хоть бы ты разлил свою отраву", — с досадой пожелал Швейцер.

Кох перекатился на другой бок:

— Берестецкий! Берестецкий!

Но удивительный Берестецкий по-настоящему спал. Кох, наслушавшись его храпа, тихо фыркнул.

— Во дает, — пробормотал он. — Оштрах! Вы тоже спите? Толкните Пендронова.

Послышалась возня. Богатырь Оштрах всегда был рад кого-нибудь толкнуть.

— Обалдели? — прошипело новое одеяло. — Я не сплю.

— Врете, — удовлетворенно возразил Оштрах и снова пихнул.

— Да я сейчас!.. — Всклокоченный Пендронов вскочил на четвереньки и взялся за подушку. Это был сигнал к бою. Подушка в руках заставляла моментально забыть Устроение, Врага, ректора, битый кирпич и самого Господа.

Однако сегодня потасовка грозила крушением более важных планов.

— Прекратите, господа! — возвысил голос Кох. — После разберетесь.

— Нам пора идти, — вторил ему Остудин. — Кто первый? То есть первый после Коха.

Минутная стрелка глухо щелкнула, словно подтверждая его слова. Остудин спустил ноги с постели и сел.

— Господа, что вы затеяли? — насторожился Листопадов, предчувствуя какое-то несчастье.

— Ровным счетом ничего, — Кох сказал это весьма убедительно. — У нас небольшой приватный разговор. Дело чести, — добавил он веско и тут же пожалел. Решение вопросов чести в столь поздний час означало дуэль. — Мы не будем драться, нет! Это совершенно особое дело.

— Но разве нельзя его отложить? — жалобно спросил дежурный.

— Нет, Листопадов, — ответил за Коха беспощадный Оштрах, не раз тузивший Листопадова за мелкие мнимые прегрешения. — Будете спорить?

— Я ничего не буду, — буркнул тот. — Меня нет. Я дал отбой, лег, и больше ничего не слышал. Я умер.

— Славно-то как, — не без презрения заметил Оштрах. — Ну, вечная вам память.

— Я иду, — громким шепотом объявил Кох.

Он бесшумно вынырнул из-под одеяла и на двинулся на цыпочках к вешалке. Не без труда отыскав в темноте свой сюртук, Кох залез во внутренний карман и вынул какой-то предмет.

— Из плошки все выветрится, — объяснил он Швейцеру, который был к нему ближе всех. — Я стащил маленькую колбу с пробкой. Будет стоять за унитазом в третьей кабинке справа. Не вздумайте подпихивать под стенку — прольете! Я проверил, там ничего не видно. Если через десять минут не вернусь, выручайте, только тихо.

"А что, если разбить колбу? — осенило Швейцера. — А после сказать, что нечаянно. Но что, если запах расползется по всему Лицею? Вряд ли. Эта дрянь не может так сильно пахнуть, иначе бы Коха давно застукали в лаборатории".

— Так кто пойдет за Кохом? — повторил свой вопрос Остудин. — Неужто жребий бросать?

— Давайте я, — сказал Швейцер.

— Идет, — кивнул Остудин. Он чувствовал некоторую вину за то, что влез незваным, и рад был задобрить Швейцера, уступив ему первенство. Кох тоже не возражал. Швейцер был парень с головой, с ним не пропадешь. Если Коху станет нехорошо, и он свалится прямо возле толчка, Швейцер его вытащит.

Кох подтянул кальсоны и критическим взглядом оценил собственный сжатый кулак: колба поместилась вся, не высовывалась.

— Как считаете — в полтора часа уложимся?

— Попробуем, — Остудин, стараясь ничего не пропустить, уже перебрался на койку Швейцера и сидел теперь рядом.

— Раньше успеем, — глухо произнес Швейцер. — Нас меньше стало.

— Ах, да, — спохватился Остудин, вспомнив о Нагле, который тоже участвовал в заговоре. Легкость его восклицания задела даже Коха, который явно трусил и думал только о колбе.

— Сядьте на свое место, — процедил сквозь зубы Швейцер. — А лучше лягте. Не ровен час, войдет кто-нибудь. Что за посиделки, спросит.

— Уже лежу, — Остудин, сверкнув босыми пятками, перепрыгнул через его постель и вернулся к себе.

Возникла пауза.

— Что вы там копаетесь? — послышался недовольный басок Оштраха. Сдрейфили?

— Ну, я пошел, — вздохнул Кох и крадучись направился к выходу. Все притихли, и даже храп Берестецкого стал каким-то осторожным.

Швейцер посмотрел на часы, засекая время. Без одной минуты полночь. Дверь слабо скрипнула, и он услышал, как удаляются по коридору мягкие шаги Коха.

— Святые угодники, — Остудин перекрестился.

— Замолчите же!

Швейцер метнул в соседа гневный взгляд. Остудин ему отчаянно надоел. Тот натянул на голову одеяло, оставив лишь маленькую щелочку для чуткого носа.

Швейцер прислушался. Клозет находился в сорока шагах от спальни. При закрытых дверях оттуда не было слышно ни шороха, и даже вода не журчала. Но слышно было, как ее сливают, поэтому сегодня этот незатейливый звук превратился в сигнал, означающий, что все в порядке. Если он не раздастся через десять минут, Коха придется спасать. Он торопился, ловчил — мало ли что у него получилось. Сейчас надышится, рухнет, ударится головой…

Пять минут первого.

"Вылью, — твердо решил Швейцер. — Пусть убивают".

Далеко, за сотню верст от спальни зашумела вода.

— С почином! — пискнул Остудин, довольный, что может ввернуть словцо.

Швейцер перевел дыхание. Может, не так все страшно.

Шаги возобновились. Кох шел быстро, почти бежал. Сейчас он ввалится синий, с рукою у горла. Пройдет из последних сил к койке, повалится, захрипит, забьется в судорогах. Швейцер никогда не видел судорог, но из рассказов доктора Мамонтова помнил, что припадочному нужно разжать зубы металлическим предметом. Чтобы не задохнулся, не откусил язык. Язык вообще в таких случаях протыкают булавкой и прикалывают к воротнику, иначе он может запасть. Швейцер подумал, что не приготовил никакого металлического предмета. Ни одной железной ложки или ножа! Деревянная едва ли подойдет перекусит. Будь она неладна, эта стилизация под древность! "Русская посуда, верность традиции, национальные корни" — оно хорошо, но надо ж с умом.

Кох вошел в спальню и расплылся в застенчивом торжестве. На его лицо падал отблеск недремлющего прожектора, горевшего за окном круглые сутки.

— Что-то в этом есть, господа! — Кох щелкнул пальцами. — Если взять во внимание примеси, а их там до дури, то даже впечатляет!

— Расскажите! — одеяло Остудина слетело на пол. Оштрах и Пендронов, тоже изрядно взволнованные, снялись со своих мест и поспешили к герою. Встал и Вустин: он не откинул, а отшвырнул одеяло, как будто был страшно зол на все и вся, желая лишь одного — поскорее покончить с дурацкой затеей.

— Ну… — Кох замялся, подбирая слова. — Нечто космическое. Нюхать надо два раза, вдыхать глубоко. Трех, по-моему, будет много.

— Скоро вы там угомонитесь? — в голосе Листопадова стоял тоскливый страх. Оштрах погрозил ему кулаком.

— Давайте, Куколка, — пригласил Кох. — Ваша очередь.

Швейцер нехотя встал и пошел к двери.

— Два раза! — напомнили ему в спину. Он поймал подозрительный взгляд Оштраха (вот он, ректор с его лаской, спасибо ему, начинается), ничего не ответил, медленно приоткрыл дверь, выглянул в коридор. Убедившись, что там никого нет, Швейцер напустил на себя заспанный вид, как будто проснулся, застигнутый позывом, и вся его радость — в скорейшем возвращении в постель. Он вбежал в клозет и отсчитал третью кабинку справа. Кафельный пол неприятно холодил босые ноги, сердце бешено колотилось. Интересно, волновался ли прародитель Адам, когда взял яблоко? Наверно, нет — ведь он не знал греха. А может быть, и да, ведь грех есть грех, и ему должно было стать неуютно.

Рассеянно думая об Адаме, Швейцер присел на корточки, запустил руку за унитаз и вытащил маленькую колбу с прозрачной жидкостью. Сосуд был закупорен шершавой стеклянной пробкой. Секунду-другую Швейцер колебался, решая, вылить ли зелье сразу, или все-таки отпробовать. Отзывы Коха наводили на мысли о мухах и слонах. Швейцер сделал выбор: он сел на стульчак, вынул пробку и с опаской поднес горлышко к носу. В ноздри ударил резкий лекарственный запах; Швейцер зажмурился и глубоко вдохнул. Голова закружилась, дверь кабинки скакнула в сторону. Слабея, он снова втянул в себя химию и откинулся, словно разом лишился костей. Пальцы разжались, колба выскользнула и громко хлопнула. Полубессознательный Швейцер хватал воздух ртом, не в силах отделаться от фантастической картины, которая была гораздо живее той, навеянной кухонным звуком. Тетка Леония переборщила с заваркой. Он видел просторный туннель, микроавтобус, руки, прикладывающие маску к лицу. Доктор Мамонтов захлопывает дверцу. Автобус мчится, туннель освещен цепочками огней, пахнет гадостью, которую выдумал Кох, но нет, эта крепче, Кох не при чем. Кожаные ремни, захлестнувшие запястья и лодыжки, серебряный шприц. В автобусе много диковинных предметов, проводов, он несется, как бешеный, в туннеле светло и пустынно… и это не туннель, это…

… Швейцера подхватили под мышки.

— Швейцер, ради Бога! Что с вами?

Кто-то ударил его сперва по одной щеке, потом по второй.

— Я видел лаз, — пробормотал Швейцер.

— О чем вы? Давайте, поднимайтесь, надо уходить! Идемте, я вам говорю, Листопадов заметет осколки.

Швейцер открыл глаза и непонимающе воззрился на Коха, который держал его за плечи и чуть не плакал от ужаса.

— Вы целы? Голову не разбили?

— Все в порядке, — Швейцер встал со стульчака, и его тут же швырнуло влево.

— А, проклятье! — выругался Кох, ногой отворил дверь кабинки и потащил Швейцера наружу. В коридоре тот отвел руки Коха, прислонился к стене и чуть-чуть постоял, приходя в себя. Химик неохотно отступил, лицо его было белым, как зубная паста; прыщи потемнели, сделались синими и походили на свежие пороховые следы.

— Все хорошо, — повторил Швейцер. — Не волнуйтесь, я сам дойду.

Из спальни уже выглядывала нетерпеливая физиономия Остудина. При виде шедших она тут же скрылась, и до обоих долетел сдавленный вопль: "Идут!"

Их встретили настороженно, еще не зная, как отнестись к Швейцеру герой он или раззява, если не хуже.

— Что там было? — спросил Пендронов, приглаживая вихор: похоже, ему снова досталось от Оштраха, вечного мучителя.

— Господа, я кокнул колбу, — Швейцер лег и уставился в потолок. — Мне стало плохо.

При этих словах Листопадов сорвался с места, схватил веник и совок и выскочил в коридор.

— Так вы, небось, три раза нюхали, — мрачно заметил Кох, который теперь злился на Швейцера. — Если не четыре.

— Два, — возразил Швейцер, не чувствуя в себе сил оправдываться и спорить. Кому он мог довериться? Разве Берестецкому, но тот так и не проснулся.

Оштрах, уперев руки в бока, приблизился к его койке. После Швейцера шла его очередь.

— Не думаю, — хмыкнул верзила. — По-моему, дело в другом.

"Ну, вот и оно, — подумал Швейцер. — Сказать им? Гори оно все огнем. Все равно про Раевского знают…"

Но он не успел. Оштрах сказал нечто, после чего никакие разъяснения становились невозможны. В лучшем случае они откладывались на потом.

— Вы трус, Швейцер, — заявил Оштрах. — Вы специально разбили колбу. Я подозреваю, что вы и дышать-то не стали, а просто прикинулись субтильной барышней. Обморок, ха!

И лицеист презрительно плюнул: редкий, исключительный знак презрения к собеседнику.

— А вы, Оштрах, просто подлец, — ответил Швейцер. — Вдобавок безмозглый и злобный.

Храп Берестецкого смолк. Сгустившиеся тучи, чреватые ужасной грозой, вторглись в его безмятежные сновидения.

— Желаете драться? — Оштрах улыбнулся сострадательной улыбкой. Извольте. Какое предпочтете оружие?

— Рапиры, — коротко бросил Швейцер.

— Господа, примиритесь! — жалобно крикнул Остудин, не любивший поединков и ссор, но Оштрах отмахнулся.

— Превосходно, — он изобразил на лице ледяное спокойствие. — Время и место?

— Только не сейчас, — быстро вмешался Кох. — Вы не дойдете до рапир, сразу попадетесь.

Швейцер помолчал. Кох сказал правду: ночное безделье усиливало бдительность дежурных преподавателей. Никто, будучи в здравом рассудке, не стал бы устраивать дуэль ночью.

— После ужина, в девять, в гимнастическом зале.

К чему усложнять? Красть рапиры, нести их во двор, искать укромный уголок… Разумнее будет рискнуть и драться там же, где хранится оружие.

— Годится, — Оштрах развернулся и молча пошел к своей койке. Швейцер прикрыл глаза. Он неплохо фехтовал, но его противник недавно выиграл первенство Лицея по всем видам физической подготовки. Будь что будет, сейчас не это главное. В ушах Швейцера стоял мерный рокот мотора. В Лицее не было ни одного микроавтобуса, у них вообще не было машин. Ничего подобного Швейцер никогда не видел, но сразу узнал в видении, а значит — видел, но забыл, и очень прочно забыл. Запах вещества, которое приготовил Кох, был сродни какому-то другому аромату, и он вдыхал его там, в автобусе, если не раньше. И был еще туннель: не туннель, а тот самый легендарный лаз, который оказался благоустроенным сооружением, а вовсе не тесным подземельем, что начинается какой-нибудь лисьей норой и ею же заканчивается, но уже там, в тайге за Оградой.

В следующий миг Швейцер попытался открыть глаза, но не смог.

"Завтра открою", — подумал он равнодушно.

— … Спит! — удивленно прошептал Остудин. — Ему завтра кишки выпустят, а он спит. Похоже, что и вправду отравился.

7

— Попрошу встать, — голос отца Савватия был полон необычного подобострастия. — Позвольте представить вам господина Феликса Браго, члена тайного попечительского совета. Господин попечитель, рискуя жизнью и бессмертной душой, прибыл к нам с плановой инспекцией.

Что-то глухо обрушилось, но это класс, наоборот, встал. Таврикий, уступая власть, смиренно отошел в угол.

— Господь милостив, — почти пропел Савватий и вышел на середину. — Наша жертва пришлась Ему по душе. Господин Браго принес нам добрые вести: Враг терпит поражение за поражением. Кроме того, он привез нам сто пятьдесят пар солнцезащитных очков, и мы теперь сможем безбоязненно взирать на солнечное затмение.

Попечитель Браго слегка кивнул. Вид его заставлял вспомнить о Духе, Который веет, где хочет. Великой тайной казались мотивы, побудившие Духа веять именно в Браго. Господин попечитель отличался редкостным безобразием. Грузный, огромного — выше Савватия — роста, похожий на жабу не только обрюзгшими чертами лица, но самим его цветом — землистым, с зеленым оттенком, почти навозным. Не было в лице и здоровья: глаза попечителя, темно-карие и выпуклые, были обведены насыщенными черными кругами. Гладко выбритые щеки лишь прибавляли мерзости, все у него дрожало и колыхалось, а безупречный, тщательно отутюженный костюм казался неуместным и неестественным, словно Браго был страшной куклой, которую разрядила на свой вкус малолетняя шалунья-великанша. В ушах господина Браго рос можжевельник, а брови, напротив, почти напрочь отсутствовали. Попечителя не спасал даже внимательный, умный взгляд: мороз пробирал при одной лишь мысли о возможном предмете его внимания и действиях, которые он совершит с этим предметом.

Появление Браго было, конечно, крупным событием — гости извне бывали в Лицее редко. Но лицеисты его ждали: после таинства Устроения их неизменно навещали всевозможные инспекторы и дарители. Из тех одиннадцати, что помнил Швейцер, только три не сопровождались высоким визитом.

— Добрый день, господа, — улыбка у Браго была фальшивой. — Господин ректор слишком щедр на похвалы. На все воля Божья, но я не могу согласиться с его истолкованием моего приезда. Господин ректор усматривает в этом великий промысел, но, право слово, сто пятьдесят пар очков — такой пустяк…

Ответом ему было почтительное молчание. Попечитель, сказав свою речь, смешался и явно не знал, что делать дальше.

— Собственно говоря, — нашелся, наконец, господин Браго, — я пришел просто посмотреть на ваши лица. Заглянуть в ваши глаза. Почувствовать единство с теми, с кем нация связывает свою последнюю надежду. И вижу, что не обманулся: на всех вас лежит Божья отметина. Вы — действительно Золотой Фонд России, ее стратегический резерв. Наша измученная страна поднимется с колен и достигнет полного соответствия своему Божественному прообразу…

— Они такие, господин попечитель, да, — поспешно вмешался отец Савватий, поскольку увидел, что попечителя вот-вот занесет в сомнительную софиологию. — Кого ни возьмешь — орел! Но не будем нарушать занятия, прошу вас пройти в канцелярию. Отец Таврикий, вы можете продолжать…

— Ухожу, ухожу, — засуетился Браго. — Я так и знал, что помешаю. Храни вас Господь, мои юные друзья. Я верю, что мы еще встретимся в более радостной обстановке, в обновленной стране…

Ректор подхватил его под руку и повел к двери. Феликс Браго, когда шел, немного прихрамывал; отец Таврикий выждал, пока за ними закроется дверь, и занял свое привычное место.

— Сядьте, господа, — разрешил он лицеистам, которые встали опять, провожая попечителя.

… Оказавшись в коридоре, Феликс Браго остановился, достал из пластикового пузырька таблетку и бросил под язык.

— Все хуже и хуже, — пожаловался он Савватию. — Я уж боялся, что не доберусь до вас.

— Все образуется, — ректор лучезарно улыбнулся, что далось ему с трудом при общей бороде и генеральной направленности мыслей и чувств. — Пойдемте в наши хоромы. Подальше отсюда — если б вы знали, до чего мне надоели все эти феодальные моменты… Эта чертова ряса, — он захватил материю в горсть и с силой дернул. — Эта убийственная пропаганда…

— Но все окупается, верно? — заметил попечитель с некоторой насмешкой.

— Окупается. Но всех ведь денег не соберешь. Пора мне перевестись куда-нибудь поближе к людям, пожить в свое удовольствие — не подыхать же на сундуке со златом-серебром.

— Неужели так тяжко?

— Не то слово. Один, вообразите, пытался сбежать. Да бегали и раньше. Изловили на подступах к четвертой магистрали, еле успели.

— Вот как? — зажегся попечитель Браго и даже приоткрыл от любопытства рот. Все, что было связано с попытками урвать для себя нечто сверх отмеренного жизнью, вызывало в нем искренний интерес. — Что же с ним будет?

— Ну, это наше ноу-хау, — отец Савватий шутливо погрозил ему пальцем. Не спрашивайте, уважаемый, не скажу. Пойдемте вниз — отдохнете с дороги, закусите.

Они спустились на первый этаж, прошли мимо кабинета доктора Мамонтова и уперлись в железную дверь, которая никогда не отпиралась при лицеистах. Ректор полез под рясу, под которой оказались толстые брюки в елочку, вынул ключ, повернул. За первой дверью оказалась вторая, тоже железная, с шифрованным замком. Савватий убедился, что Браго не подсматривает, набрал номер и надавил на стальную рукоять. Дверь отворилась, и оба шагнули прямо в кабину лифта.

— У нас тут свой Лицей, — подмигнул Савватий, нажимая на кнопку под цифрой 2. Автоматические створки сомкнулись, и лифт бесшумно провалился под землю.

Через две секунды ездоки оказались в маленьком кабинете — неряшливом ужасно, хотя и богато обставленном. С полировкой обходились варварски, туша об нее окурки, пепельница в виде старинной чаши была переполнена. Резной, штучной работы стол, занимавший половину комнаты, пребывал в состоянии хаоса — не сам он, конечно, а то, что на нем находилось: распечатанные документы, сотовый телефон, все те же окурки, два пузатых бокала, компьютер, штук пять авторучек и столько же пластиковых карт, банковских и телефонных. Еще треть помещения отхватил диван, так что для пары глубоких кожаных кресел места почти не оставалось. В углу на полочке стояла видеодвойка, повсюду пестрели скользкие журналы, а воздух был многозначительный, сложный. На стене висел огромный календарь с одноклеточной девицей.

— У, с-сука! — отец Савватий сорвал с себя тяжелый крест и остервенело запустил им в угол. — Великое дело — расслабиться! Достал меня монастырь… Чувствуйте себя, как дома, здесь нас никто не услышит.

Браго брезгливо огляделся, колупнул ногтем кожу кресла, сел.

— А мне даже нравится вся эта старомодность… церемонии, выверты. Как-то неловко переходить на человеческий язык.

— Ну, стилизуйтесь… Простите за бедлам, но нора есть нора, она должна иметь жилой вид. Берлога, мать ее, логово! — ректор ухватил рясу и потянул через голову. Оставшись в гражданском костюме, он отпер дверцу встроенного в стену бара, достал мартини, коньяк, блюдечко с нарезанным лимоном, фисташки. Немного подумав, заменил бокалы.

— Не надо бы мне, здоровье совсем плохое, — вздохнул Браго, принимая коньяк. Он прищурился на ректора: — Какой ваш настоящий сан?

— Такой же, какой у вас, — Савватий сделал свирепое лицо и вылил свой бокал в бороду.

— Понятно. И как вам только удается? Ну, не буду, не буду. Я лишь одно хотел спросить, и все забывал: откуда такие странные имена? Я еще понимаю Гермоген, но Коллодий, Таврикий…

— Команда валяла дурака. Придумали для смеха.

— Неужели? Что же тут смешного?

— Можно, конечно, сочинить и позабористей, но выпили слишком много. Спеклись. Да и юноши не дураки, вмиг разберутся…

— Да-а, — причмокнул Браго и снова обвел взглядом кабинет. — Такая махина! Столько средств! Неужто анабиоз дороже?

— Во-первых, дороже, — отец Савватий закурил и загнул толстый палец. Во-вторых, воспитание и культура имеют огромное значение. Я сам с трудом верю в материальность мысли, однако это уже доказанный факт: сознание влияет на оболочку. Совершенство есть совершенство, оно не может не быть всесторонним. Правила поведения, религия, образование — всякая, как вы выразились, старомодность благотворно влияет на мозг. Кора больших полушарий — великая штука. Павлов знал, что говорит. Она не только управляет телом, но выполняет вдобавок трофические функции — питает мышцы, внутренние органы. И, конечно, наоборот. Танцы, письмо, гимнастика оказывают благотворное влияние на кору. Доктор Мамонтов практикует даже общий массаж… Короче, как сказали однажды всадники Апокалипсиса, все, что намечено Господом — выполним!

Объяснения ректора прервал телефонный звонок. Савватий взял трубу, вложил в ухо:

— Коллектор…

Попечитель Браго потянулся за бутылкой, налил еще. Ректор, послушав, закричал:

— А что мне ваши оптовики? Какое мне до них дело? У нас есть договор! Вот собаки! Скажите им, что по условиям договора они не смеют накручивать! Меня не касается электричество… И удаленный овулятор не касается! Извините, — сказал он попечителю, отключаясь. — На всем приходится экономить. Вообразите — у меня до сих пор нет заместителя по административно-хозяйственной части. Приличного, я имею в виду. То, что есть, это… — он плюнул и уставился на свои пальцы, два из которых так и остались загнутыми. — О чем мы говорили?

— Неважно, — махнул рукой Браго. — Я в этих делах ни черта не смыслю. Меня больше занимает их вера, преданность идее… Она замечательно подтверждает мои собственные мысли.

Ректор недоуменно пожал плечами:

— А что — вера? Во что скажут, в то и будут верить. Я мог бы представить вас не просто попечителем, а целым ангелом — и поверили бы…

— Вот-вот, я о том же. Как это все-таки по-русски… Не видеть ничего у себя под носом, все вдаль — Устроение! — он покачал головой. — Знаете, в чем ошибаются насчет России? Есть такое мнение, будто на Западе — все для отдельного индивида, у нас же — рой… Дескать, коллектив — это главное. Но как же Япония? Китай? Там тоже коллектив!

— Вы наливайте себе сами, — пригласил Савватий. — Могу приказать обед.

— Да не стоит. Все дело в том, — ответил сам себе Браго, любуясь собой и с удовольствием выговаривая фразы, — что в той же Японии пусть муравейник, но если будет худо одному отдельному муравью, то худо будет всем. Муравью создают условия, его холят и лелеют… Жизнь единицы не важна, ею легко пожертвовать, но ради общего блага о ней должно заботиться. В Китае примерно то же, хотя и жестче. Вот вам и Восток! А как же Запад? А там то же самое: их демократия оформлена большинством отъевшихся индивидов. Запад и Восток одно и то же, произнесенное по-разному. Куда не плюнь — сплошной тоталитаризм, похуже ленинского…

— Ну, это не ново, — снисходительно возразил ректор и тоже сел в кресло. — Диалектика. Крайности всегда сливаются. Все может оказаться иначе. Потенциал России, может быть, так высок, что Господь ревнует, боясь, что она затмит Его своим совершенством — потому и не дает бодливой корове рогов, не позволяет развернуться в полную силу, испытывает. В противном случае Царство Божие установилось бы уж слишком быстро, почти одновременно с возникновением российской государственности. Но я вас перебил. Что же, по-вашему, Россия? Не рой?

— Рой рою рознь, — усмехнулся попечитель. — В России индивид не учитывается вообще, вопреки всем разумным соображениям, вопреки даже требованиям роя. Личность всегда выносится за скобки, в потустороннее. И в вашем заведении так же. Важнее всего, что будет там, а тут перебьемся. Само по себе там допускается любое — Устроение, вечное блаженство, светлое будущее, прочая хрень, — Браго ни с того, ни с сего возмутился, что было странно, так как по всему было видно его восхищение собственным глубокомыслием. Это, впрочем, быстро объяснилось, так как он продолжил: Родина-мать та еще мамочка! Наплодила деток — даровитые попадаются! Только лучше бы им было всем того… Я ведь, дорогой мой, тоже не из Тирлимпупии… Больше всего меня волнует посмертное существование. Никто не может спастись, и не хочет, ибо преображение — не царская шапка на маковку. А если нас возьмут на небо такими же, как мы есть, то на что тогда второй, такой же, мир? Эх! Вот если б знали наверняка, что нет ничего — гуртом полезли бы животы пороть. А если б доказали обратное, было бы то же самое. Ну, может, животы были бы целы, хотя как знать, дело вкуса, кто резал — тот и дальше будет резать, сколько ни грози ему Судами. Остальные же скажут: ну и что, все равно, пусть все остается, как было — понастроят церквей, и вся утеха.

— Занятно, что вы так волнуетесь, — отец Савватий улыбнулся бокалу. Значит, говорите, что посмертное существование вас интересует больше? Тогда зачем же вы к нам приехали?

Попечитель Браго уставился на него, не сразу сообразив, о чем идет речь. Поняв, засмеялся, погрозил пальцем.

— Шельма! — сказал он, войдя во вкус старорежимных оборотов. Подловили, браво! Молчу. Уступаю вам слово, с нетерпением жду предложений.

— Какие ж у меня предложения? — ректор потянулся к процессору, запустил мотор. — Мне нужны ваши пожелания. Небось, присмотрели?

— А как же, — осклабился Браго.

— Ну, тогда поглядим, — отец Савватий разыскал папку с личными делами лицеистов и дважды щелкнул мышью. Попечитель придвинул кресло поближе к экрану, и переговоры начались.

8

Драться на дуэли никто не умел. В Лицее этот предмет не преподавали. Более того — строжайше запрещалось прикасаться к рапирам вне уроков фехтования.

Кое-что, впрочем, было известно из книг.

Оштрах уже успел забыть о злополучной колбе, он увлекся новой затеей и совершенно запутался. По правилам в дуэли должны были участвовать секунданты и доктор. От доктора сразу пришлось отказаться, но с секундантами оказалось сложнее. Кто-то к кому-то должен был их посылать: сколько человек? Кто первый? И самое главное — зачем? Допустим, он направит к Швейцеру Остудина и Пендронова. Что же дальше?

Разрабатывать собственную церемонию времени не было. Швейцер демонстративно отказывался от обсуждения и вел себя так, словно предстоявший бой его совсем не касался. На вопрос Оштраха о секундантах он равнодушно пожал плечами:

— Делайте, как хотите.

Оштрах, любивший, чтобы все было, как в жизни (как в книге) взял хлопоты на себя и сам назначил Швейцеру секунданта. Им, конечно, оказался Берестецкий, с которым Швейцер был дружен. Больше желающих не нашлось, лицеисты трусили. Тогда Оштрах смирился с мыслью иметь при себе одного секунданта вместо двух и выбрал, как и думал, Остудина. В этой фигуре сомнений не возникало; Остудин был пронырлив, вездесущ, и даже страх наказания не мог излечить его страсти хоть боком, хоть краем плеча влезть в дело, его абсолютно не касающееся. Пендронова решили поставить на часах.

— Свистнете, если что, — велел ему Оштрах.

— Но я не умею свистеть.

— Ну, топните, крикните — что угодно.

Берестецкий озаботился другим.

— Что же — вы насмерть собираетесь биться?

— Можно и насмерть, — вызывающе ответил Оштрах. — Это вопрос чести! Ладно, я вижу, что вы не хотите. Пусть будет до первой крови.

— Не забывайте, ваш противник недавно перенес операцию, — предупредил его Берестецкий.

— Я заложу за спину правую руку, — нашелся тот. — Буду драться левой. А Швейцер может сражаться, как ему вздумается.

— Я поговорю с ним, — пообещал Берестецкий недовольно. Ему не нравилась сама идея дуэли.

Швейцер легко согласился со всеми условиями. Он думал о Раевском, записке, Вустине, Враге, запахе эфира и диковинном микроавтобусе. Спросить было не у кого. Он все больше верил, что путешествие было как-то связано с недавней операцией и состоялось либо до нее, либо после. Скорее всего, и так, и так, туда и обратно, но он вспоминал лишь «туда». Иначе никак не удавалось объяснить присутствие доктора Мамонтова, закрывавшего дверцу. Туда — это куда? Вероятно, в какую-то больницу, вида которой Швейцер, ни разу в жизни не знавший ничего подобного, не мог даже вообразить. Но были же раньше, до Врага, больницы! Может быть, доктор Мамонтов не справился сам и переслал его к специалистам? Может, какие-то больницы остались нетронутыми? В том факте, что педагоги как-то общались с внешним миром, секрета не было; на их стороне — Божья правда, им покровительствует Богородица, существуют тайные каналы связи, возможно — голубиная почта… Нет, голуби здесь не при чем. Голуби не смогут поставлять провизию, одежду. И вдруг он вспомнил, что Раевского, незадолго до его побега, тоже лечили. Мамонтов вырезал ему из кишечника какой-то дьявольский полип. Но был ли это Мамонтов? Если Раевского куда-то возили, он мог запомнить больше, чем Швейцер. Неудачный наркоз, чья-то халатность — и готово.

В этой точке раздумий включились внутренние охранительные механизмы. Возник Саллюстий — не сам, а его живейший образ. Историк ритмично бил указкой в пол и выкрикивал: "Враг! Враг! Враг! Враг! Враг! Враг! Враг!.."

Швейцер задрожал. Была перемена, и он прогуливался под руку с Берестецким. Ангелы выводили что-то высоко-равнодушное, коридор осторожно гудел.

— Не бойтесь вы, — Берестецкий неправильно понял дрожь, охватившую товарища. — Все образуется. Вы же не раздумали драться?

— Нет, — ответил Швейцер. — Мне, может быть, и лучше будет в карцер…

Берестецкий посмотрел на него с удивлением.

— Почему?

— Так… Давно уж не был, посмотрю, что и как, — Швейцер хотел отшутиться, но шутка не удалась.

— Я, признаться, не думал, что вы о карцере. Разочарую: вас вряд ли туда посадят.

— С чего же вы так решили?

— А вы не знаете? Карцер очистили еще вчера. Там были трое из класса «В» — Лидин, Очковский и Постников. Всех выпустили, а им оставалось еще двое суток сидеть.

— Вот как, — Швейцер закусил губу. Все подтверждается! Еще не было случая, чтобы Савватий освободил кого-то досрочно. Система наказаний соблюдалась в Лицее очень строго.

— Да вы со вчерашнего дня словно бы не в себе, — заметил Берестецкий. Лицей бурлит, а вы ничего не слышите. Как вы думаете, зачем выпустили этих троих?

— Трудно сказать, — пробормотал Швейцер, уже зная ответ.

— Освобождали место, — Берестецкий понизил голос. — Теперь там один Раевский, если Вустин не врал. Сообразили?

— Сообразил.

— Ну, то-то!

Берестецкий смотрел на Швейцера с торжеством. Тот не знал, как поступить — признаться ли? Его спас хор, который смолк на полуслове: начинался последний урок. Швейцер натянуто улыбнулся, высвободил руку и пошел в класс.

Итак, увидеться с Раевским не удастся, беглеца изолировали. На Вустина полагаться нельзя, дурак. Что ж, обойдемся без консультаций. Рассудим логически: где может быть вход в этот проклятый туннель?

Швейцер перебрал в уме все помещения первого этажа. Секретный кабинет отца Савватия, в который ни разу не ступала нога лицеиста, исключался сразу. Если вход существует, то он, конечно, должен быть именно там, и в этом случае становится недосягаемым. Но могут быть и другие пути. Хозяйственные помещения? Прачечная? Нет, навряд ли. Стирают в Лицее, белье никуда не возят. Кухня! Вот это ближе к истине! Из кухни должен быть выход к продовольственному складу. А продовольственный склад вполне может вывести в туннель. Естественное предположение — надо же как-то подвозить продукты. Все, что требуется сделать — улучить момент, пробраться в кухню и найти черный ход. Но когда? Лицеисты всегда на виду, туннель наверняка охраняется солдатами Устроения. Швейцер вспомнил про молчаливых часовых на пулеметных вышках и поежился. Нужно выгадать так, чтобы все были захвачены каким-то делом. Ночь? Нет, не годится. Ночью контроль еще жестче. Во время службы? Тоже не подходит. В Лицее полно людей, которые ее не посещают. Надо дождаться какого-то чрезвычайного события. Например, завтрашнего бала. Тоже сомнительно, бал соберет не всех. Можно, конечно, попробовать договориться с барышнями. Укрыться под юбками, сбежать… тьфу, глупость! Швейцер покраснел и быстро огляделся, боясь, что начал размышлять вслух. Но все было спокойно, отец Гермоген мурыжил бесконечного Толстого. Швейцер притворился, будто что-то записывает, и очень скоро отложил перо. Солнечное затмение! Вот единственная и неповторимая возможность! Сбегутся все, никто не останется в стороне — это во-первых. Во-вторых, на Лицей опустится ночь. Сколько времени это продлится — две минуты? Три? Пять? Ему придется постараться и попасть хотя бы на склад. При наихудшем сценарии, если его поймают, можно будет сослаться на приступ страха перед знамением.

План Швейцера и планом-то нельзя было назвать. Дерзкая выходка, демарш с неизбежным фиаско в перспективе, однако Швейцер инстинктивно понимал, что такие дикие, сумасбродные предприятия часто приводят к не менее фантастическому успеху.

9

— Учтите, я стукну только раз, — предупредил Пендронов, занимая место возле дверей, открывавшихся в гимнастический, он же танцевальный, зал.

Швейцер вошел первым; он ждал, что вид свеженатертого пола возбудит в нем тоску по солнечным дням чистоты и невинности — ведь он еще вчера, орудуя щеткой… впрочем, нет. Тогда уже многое успело измениться. Ослепительный паркет молчал, а в сердце Швейцера жила одна досада — не дай Бог, из-за этого глупого поединка все расстроится: ранят, убьют, поймают. А там, где прольется кровь, будут скользить невесомые чешки беззаботных девиц.

— Господа, — заговорил Берестецкий. — Я вынужден спросить: не хотите ли вы пожать друг другу руки? Швейцер, что скажете вы?

— Я не против, — ответил Швейцер. — Я готов простить оскорбление. Мне, может быть, стоит даже расспросить Коха и снова приготовить раствор, самостоятельно… Пусть все увидят, что колба разбилась случайно.

— Вы, Оштрах? — Берестецкий повернулся к обидчику.

— Говорю же, что он трус, — неуверенно и потому запальчиво сказал упрямый Оштрах. Против Швейцера у него уж давно ничего не было, ему просто хотелось подраться.

— Тогда я пошел в кладовку, за рапирами, — сообщил Остудин, не оставляя врагам шанса договориться миром.

Швейцер пожал плечами, скинул сюртук и передал его Берестецкому. Тот принял сюртук и от Оштраха, так как Остудин отлучился, и второй дуэлянт не хотел стоять дураком, когда соперник уже изготовился к бою.

В зал просунулась голова Пендронова.

— Давайте быстрее, — сказал он нервно. — Там, в коридоре, все время кто-то шастает.

— Глаза намылю, — цыкнул на него Оштрах. — Кыш!

— А я вам письку пририсую, и яички, — выпалила голова и быстро скрылась.

— Ах, господа, господа, — пожурил их Берестецкий.

Остудин, прижимая к груди целую охапку рапир, разбежался и проехался по полу. Взломать кладовку было несложно, замок открывался обычным пером. Учителя, положившись на общую строгость надзора, не позаботились поставить другой, похитрее.

— Зачем так много? — удивился Швейцер.

— Так надо же выбрать, чтоб все было на равных.

— Что там выбирать, — Швейцер вытянул рапиру, согнул, отпустил распрямиться. — Идите ко мне, Оштрах. Я распишусь на вашей шкуре: одной буквы «Ш» вам хватит? Или вам больше нравится «К»?

— Достаточно «Т», труса, — откликнулся Оштрах, беря клинок и отступая. — И штрихов меньше: два против четырех.

Швейцер принял стойку. Оштрах отсалютовал, намекая на дурное воспитание противника, и встал в боевую позицию.

— Ручку можете опустить, — заметил Швейцер. — Не надо обо мне тревожиться. Я в хорошей форме.

— Как скажете, — зловеще улыбнулся тот и переложил рапиру в правую руку.

Швейцер нанес удар, по залу прокатился дребезжащий звон.

— О, вон вы как! — Оштрах сделал выпад, и его соперник еле успел увернуться. — А этак не желаете? А так? А вот так?

Он запрыгал, наступая и размахивая клинком.

"Вот же болван, — подумал Швейцер, постепенно разъяряясь. — Ведь он всерьез!"

Острие рапиры чиркнуло по его щеке.

— Туше! — крикнул Берестецкий. — Берегите глаза, господа!

Швейцер коснулся лица и мельком взглянул на окровавленную ладонь. Отбив очередной удар, он отступил еще на несколько шагов. Оштрах не давал ему спуску и теснил безжалостно.

— Моя роспись первая! — пропыхтел он, сдувая волосы с глаз. — «О» хитрая буква! Пока только правый бочок…

Он снова ударил, и Швейцер почувствовал укол в плечо.

— Так, значит!..

Звон покатился вновь — громче и чище. Оружие едва не вылетело из пальцев Оштраха. Швейцер, не теряя времени, нанес удар, метя в живот, но враг ускользнул, и рапира попала в бедро. Швейцер пошел размашистым шагом, с широко расставленными и согнутыми в коленях ногами. Оштрах, слегка растерявшись, ушел в оборону.

— И — раз!

Рапира свистнула.

— Два!

Клинок рассек кожу на запястье Оштраха. Где-то послышался отчаянный стук.

— Стучат! — закричал Остудин испуганным шепотом. — Господа, бросайте оружие! Пендронов стучит!

Но дуэлянты уже ничего не слышали.

— Мерзавец, — прошипел Оштрах и бросился на Швейцера. Тот отпрянул, поскользнулся и чуть не упал. Рапира мелькнула в миллиметре от его виска.

— Ага! — воскликнул нападавший, и в тот же миг двери в зал распахнулись. Отец Саллюстий, волоча за ухо воющего Пендронова, бежал к месту сражения.

— Вы что! Вы что! — кричал он, и тоже — шепотом. — Немедленно прекратить! Я приказываю вам остановиться, дети греха!

Саллюстий дежурил и пришел в полное бешенство, обнаружив, что дуэль преступление вопиющее — случилась именно в его дежурство. Но бешенство перекрывалось неподдельным страхом. Историк отшвырнул Пендронова, бросился к Швейцеру и стал отирать с его лица кровь, бормоча:

— Ах, сударь! Ведь вы же жизнью рисковали!.. Разве жизнь ваша — в ваших руках? Разве не знаете, что вы — не свои? Послание апостола Павла десять… двести раз перечтете, дайте только срок… Какие ж вы свои…

Тут он заметил, что Швейцер все еще сжимает рапиру; Саллюстий вырвал оружие и бросил на пол. Перетрусивший Оштрах не стал дожидаться и бросил свою рядом.

— Слава тебе, Господи, вроде обошлось, — приговаривал историк, убеждаясь, что рана Швейцера — простая царапина. — А здесь? — он схватил лицеиста за плечо, рванул пропитавшуюся кровью рубашку. — Зовите доктора, негодяи!

Остудин пулей вылетел из зала.

Отец Саллюстий полез под рясу за носовым платком. Достав, промокнул плечо, отнял руку, прищурился на разорванную кожу.

— Вас не тошнит? Голова не кружится?

Швейцер, который все это время стоял столбом, помотал головой. Саллюстий перевел дыхание и обернулся к Оштраху:

— А вы? Преступный отрок! Вы не ранены?

— Нет, — Оштрах сглотнул слюну и быстро спрятал руку в карман.

— Что же вы не поделили? — учитель, видя, что дело не так страшно, приступил к расследованию.

— Мы их отговаривали, — встрял Берестецкий. Вид у него был несчастный.

— Вас не спрашивают. Итак, я жду?

— Я позволил себе усомниться в скорой победе над Врагом, — сказал Швейцер. — Но теперь уже вижу, что ошибался. Господин Оштрах проявил благородство и резко меня осадил. Я вспылил, и вот… — Швейцер прерывисто вздохнул. — Теперь я понимаю, что с такими воинами, как Оштрах, мы победим…

Саллюстий смотрел на него недоверчиво.

— Вы подтверждаете? — обратился он к Оштраху. — Все так и было?

Тот покраснел и неохотно кивнул.

Берестецкий увидел, что козлиная мордочка историка внезапно скривилась как будто в досадливом презрении, но это длилось лишь миг: в следующую секунду лицо Саллюстия просветлело.

— Вы еще совсем малые дети, — сказал он сокрушенно. — Мы не дождемся победы, если вы возьмете в правило устраивать поединки по каждому поводу…

Швейцер, чувствуя, что угадал, подался к нему:

— Но, господин учитель — ведь честь!.. Вы сами учили нас…

— Честь? — хмыкнул отец Саллюстий. — Да, это верно, но… я думаю, что мы вернемся к этому позднее.

В зал вошел доктор Мамонтов, за ним озабоченно поспешал Остудин.

— Что здесь такое? — закричал доктор еще от дверей. — Пять минут продержитесь?

— Больше продержимся, — ответил историк и хотел было вытереть со лба пот, но не нашел платка и не сразу вспомнил, что отдал его Швейцеру.

Мамонтов на ходу расстегнул чемоданчик.

— Не было печали, — заметил он весело. — Показывайте раны, господа. Кто у нас Дантес?

Оштрах осторожно перешел влево, украдкой нащупал руку Швейцера и пожал ее.

— Я буду вам должен, — сказал он шепотом. — Простите меня, я в вас ошибался.

— Пустое, — ответил Швейцер одними губами. Дуэль была окончена, и он думал лишь, как бы выпутаться из отчаянного положения. Завтра — бал, послезавтра — солнечное затмение. Он согласен пожертвовать балом, пусть его накажут — только бы после он был совершенно свободен.

Он не почувствовал йода и не поморщился, когда Мамонтов ввел ему противостолбнячную сыворотку. Он думал, откуда доктор берет йод.

10

Таких насыщенных событиями дней лицеисты никогда еще не переживали. Им хватило бы одного Устроения, но вот — снова тревожный вечер, и даже страшнее, ибо никто не мог предсказать, чем закончится разбирательство. А завтра будет — если будет — бал, потом затмение; впору было думать, что Враг вплотную приблизился к заветному порогу, пришли последние времена, приехала четверка всадников на библейских конях, хотя каждое событие, взятое отдельно, не представлялось таким уж крупным — разве что затмение. Но и там, если верить астрономам, не стоит ждать ничего сверхъестественного; сие лишь только знак, а знак — земное, человеческого разумения дело.

Дуэль получила немедленную огласку. О ней шептались с утра, но весть о том, что дуэлянтов застигли in flagranti, воспламенила Лицей. Вечернюю службу отменили, вместо нее назначили общее собрание — тоже в церкви, за неимением другого места. Лицеистов будоражил факт, что драчунов до сих пор не тронули, не посадили под замок, не бросили в карцер. Теперь имя Раевского было у всех на слуху; многие смекнули, что в карцер никого не направляют именно из-за него. Масла в огонь подлил Вустин, который не выдержал и продолжал трепаться об уже безвозвратно съеденной записке. Подавляющее большинство воспитанников склонялось к мысли, что Раевский безнадежно болен, и действия его полностью контролируются врагом. Кто-то попытался приплести сюда приезд попечителя, но Браго отбыл тайно, не простившись, и никто не видел его отъезда. Дальше этого догадки лицеистов не шли, особенный опыт был у одного Швейцера. Многие подходили к нему, пожимали руку; то же происходило с Оштрахом. Иные сторонились, боясь заразы: драки считались серьезным грехом — "не убий!", а тут почти убийство, в подготовке которого трудно было не заподозрить незримое присутствие Врага. Все сходились в том, что Оштраха и Швейцера ждет тщательное медицинское освидетельствование. Больше других переживал Кох, который опасался, что откроется причина поединка. В православных порядках, принятых в Лицее, временами угадывалась рука католической инквизиции. Если доктор Мамонтов не удовлетворится рассказами дуэлянтов, за дело возьмутся отцы. О ректорской манере вести допрос ходили легенды.

Тем большее удивление вызвало сравнительно мирное развитие событий.

Было очень странно видеть учителей, выстроившихся перед алтарем. Это напоминало авангардную театральную постановку, хотя в Лицее, конечно, не видели ни одной. Казалось, что сейчас начнется служба, но службы не было. Ректор явился последним; он не стал откладывать дела и сразу взял себе слово. Савватий пытался быть грозным, но многие уловили в его лице необъяснимое довольство. Если бы не сама речь, то можно было подумать, что ректора буквально распирает от какого-то счастья.

— Я буду говорить кратко, — начал отец Савватий, заложа руки за спину. Он вздумал прохаживаться взад-вперед, машинально, и этим пуще подчеркнул дикость обстановки. Еще чуть-чуть, и атмосфера театра сменилась бы картиной вторжения в храм чужеземных пришельцев. — Я, как вам известно, неважнецкий оратор. Сегодня в наших стенах произошел вопиющий случай. В его причинах нам еще предстоит разобраться. Вы все знаете, о чем идет речь.

И здесь со Швейцером и Оштрахом случилось нечто удивительное. По понятным соображениям оба они старались затеряться в гуще воспитанников. Но, стоило Савватию заговорить, как неизвестная сила принялась мягко, но властно выталкивать их вперед. Швейцер даже огляделся, пытаясь выяснить, кто из лицеистов его толкает, но словно бы никто и не толкал, каждый отводил глаза, а их все тащило и тащило к ректору. Они сделались нерастворимыми в привычной среде, среда отторгала дуэлянтов десятками анонимных локтей. Отторжение было неумышленным, бессознательным; любой лицеист, возникни в том надобность, бросился бы в драку и защитил дуэлянтов — если бы, скажем, появился Враг или его прихвостни… Однако Враг не появлялся, и воспитанниками управляло инстинктивное чувство самосохранения.

— Но я не хочу никого наказывать, — продолжал Савватий. По церкви пролетел шелест. — Достопочтенный попечитель господин Браго принес нам добрые вести. Молитесь о его здравии, прославляйте Господа и благодарите счастливое стечение обстоятельств. Враг отступает; последнее Устроение подвигло Создателя на мощный удар по его логову. В этом, отчасти — ответ одному из забияк, который озвучил свои пораженческие настроения… Все мы бываем подвержены минутной слабости. Я сознаю, что делом чести его оппонента было решить вопрос так, как он стал решаться. Но это не выход, господа лицеисты! Вы слишком юны и горячи, вам свойствен однобокий подход к требованиям чести. Сейчас я передам слово почтенному отцу Саллюстию, который лучше меня разъяснит вам сущность этого понятия. Я, повторюсь, недостаточно владею общей риторикой… Отец Саллюстий, я вас прошу.

Ректор широко выбросил руку, приглашая историка. Саллюстий коротко поклонился и ступил вперед. Губы его дрожали, глаза метали молнии, в пальцах приплясывала затертая записная книжка.

— Господин ректор говорил тут о попечителе Браго, снисхождении небес и прочих вещах, которым вы, якобы, обязаны неслыханной поблажкой и прощением, — заговорил Саллюстий тихим, страшным голосом. — Но это не главное, да простится мне. Это не главное! Здесь поднят вопрос о чести, и господин ректор ответил вам, поступая в согласии со своим пониманием этого слова. И это понимание истинно — в отличие от вашего. Да, чада, Враг действует подло! Он в силах искажать даже самые высокие и благородные понятия. Ему ли не знать, что мы, занятые сохранением Фонда Нации, воспитываем вас именно в духе чести, уважая и продолжая бессмертные российские традиции. В обновленной России будет один закон — честь! Честь в каждой мелочи и в каждом крупном деле. Вы — будущие спасители страны и мира от пришлого лиха, вы — офицеры, воины, освободители! Вы — женихи невесты-родины. Но до этого надо дожить. А умереть, погибнуть на дурацкой дуэли во имя собственных оскорбленных амбиций будет, напротив, попранием всяческой чести! Вы глупы и неопытны, вас нужно учить и учить, и тыкать носами в лужу, как породистых щенков! Что вы знаете о чести?

Голос историка, как и следовало ожидать, набрал полную силу. Но Швейцера его выступление почему-то не забирало, хотя, казалось бы, он должен пасть на колени и слезно благодарить педагогов и Бога за незаслуженное прощение. "Опять экстаз начнется", — подумал Швейцер с неожиданным отвращением и мрачно взглянул на бороденку Саллюстия, мокрую почему-то. Испугавшись собственных мыслей, он набрался кротости и стал внимать дальше.

— Давайте разберемся с этой честью, — Саллюстий будто слегка успокоился, но то была ложная видимость. В церкви стояла могильная тишина. Что она такое? Вот, слушайте, — он раскрыл свой цитатник и начал зачитывать из Достоевского: — "Слово честь значит долг". Но это уже неверно! Здесь игра словами, ответ влечет за собой новый вопрос: что есть долг? И так без конца, если мы не приучимся смотреть в корень понятий и явлений. Послушайте теперь меня: честь — воля, имеющая форму идеи. О чем вы думали, беря в руки рапиру? Оштрах, я к вам обращаюсь!

Оштрах был красен.

— Я… готов был жизнь положить, — пролепетал он.

"Врет", — Швейцер возмущенно крякнул — про себя.

Но историк был полностью удовлетворен ответом.

— Золотые слова! Вы правы, честь — как и всякая идея — выше жизни, но все идеи и замыслы в руках Создателя. Вам ли постигать их во всей взаимосвязи? Вы умалили честь, низвели ее до потакания мелкой, случайной прихоти, когда стали претендовать на обладание ею во всяческой полноте. Но Павел рек, что "мы не свои". У нас нет никакого права самолично распоряжаться собственной жизнью. Чем ваш поединок лучше самоубийства? Какую-такую опасность устраняли вы, Оштрах, нанося удары вашему товарищу? Он что — Враг во плоти? Диверсант? Вредитель? А вы, Швейцер! Если я еще могу хоть сколько-то понять действия вашего противника, то вы-то, вы за что сражались?! Не могу поверить, что вы отстаивали точку зрения, ошибочность которой столь очевидна, что вы и сами, уверен, к тому моменту ее осознали. Что же двигало вами? Я знаю, что, Швейцер. Это гордыня в одной из самых коварных разновидностей…

Он не закончил. Так получилось, что в памяти Швейцера вспыхнула очередная сверхновая. На сей раз это был не микроавтобус и не чужие врачи, Швейцер увидел белую дверь с табличкой — больше ничего. Табличка висела на гвоздике — картонная, грязноватая; надпись была сделана от руки, словно в шутку. Написано было следующее: "В. В. Сектор".

Швейцер согнулся, и его вырвало.

"Это просто радости страсти, шалости подсознания, — убеждал он себя. Владимир Набоков, "Ada or Ardor"".

Вокруг забегали, примчался спасительный доктор Мамонтов. Дежурный лицеист притащил тряпку и стал убирать.

— Господь с вами, — безнадежно махнул рукой Савватий, отстраняя историка. — Мир вам, можете разойтись. На первый раз будем считать вопрос исчерпанным, но если такое случится вновь, виновники узнают, что такое преисподняя и вечное пламя.

С преисподней ректор погорячился, однако вскоре ему выпал случай сдержать свою угрозу. Это происшествие окончательно запутало лицеистов и породило новые толки. Незадолго до отбоя отец Савватий, вышедший по какой-то надобности в коридор, наткнулся на Листопадова. Тот, в кои веки раз изменяя своим привычкам, воспользовался поздним часом и вздумал съехать по перилам прямо под бороду ректора. Это оказалось последней каплей, и Листопадов был незамедлительно заключен под арест, но его направили не в преисподнюю, а в карцер.

11

"Может быть, все же сегодня?…"

Швейцер стоял перед мучительным выбором. Его не покидало тяжкое предчувствие какой-то беды. Входя в ослепительный зал, он понимал, что танцор из него нынче никудышный.

Рвота — тревожный симптом, и из церкви Швейцер отправился на очередное обследование. Доктор Мамонтов вел себя подозрительно. Конечно, он выслушал Швейцера, взял новые анализы, помял живот, но пациенту казалось, что от него ждут чего-то иного.

— Да, да, — кивал доктор Мамонтов, заранее соглашаясь со всем, что скажет Швейцер.

И бросал на него непонятные, быстрые взгляды. Тот же предполагал, что с этаким расстройством его непременно положат в изолятор, но доктор зачем-то уколол его сложными витаминами, велел зайти снова в случае чего и распрощался. Он почти вытолкал Швейцера за дверь, как будто не желал его видеть.

В спальне Швейцер узнал про Листопадова и вконец растерялся. За перила — карцер, за дуэль — обычная выволочка?

К нему бросился Оштрах; недавний противник выказывал знаки столь глубокого расположения, что становилось неловко.

— Это не от шпаги, Куколка? — взволнованно спрашивал Оштрах. — Не из-за меня? Что вам сказал Мамонтов?

— Нет — я, верно, что-то съел, — ответил тот подавленно. Между прочим, и правда — что с ним случилось? Неряшливая табличка означала нечто тошнотворное — настолько гнусное, что даже не требовалось помнить ее смысл. "И на том спасибо", — подумал Швейцер, вздрагивая. Он больше не хотел вспоминать.

Неприятность с Листопадовым добавила размышлений. Выходит, карцер был пуст? Вчера был занят, сегодня — нет. Это значит, что Раевского уже нет в Лицее. Его куда-то переправили — возможно, в сопровождении Браго. Швейцер и сам не знал, почему он так решил; эта гипотеза родилась внезапно, без видимых причин; чутье же подсказывало, что он недалек от истины. Может быть, что-то расскажет Листопадов. Хотя навряд ли: даже если Раевский оставил запись на стене, ее наверняка смыли. Педагоги внимательно следили за «тюремной» перепиской и никогда не пропустили бы такой улики. Кроме того, карманы пленника наверное обшарили и отобрали все лишнее — в том числе карандаш. Карандаш у Раевского был, об этом говорила записка. Бог с ним, с карандашом. Даже если Раевский как-то исхитрился и оставил послание, Листопадов может его не заметить. Да Листопадов и не тот человек, что расскажет, даже если прочтет.

Внезапно до Швейцера дошло, что на него смотрят. И правда — стал столбом, как истукан, а между тем уж наследил достаточно и сам взят на карандаш: да, он должен думать вот об этом одном карандаше, и ни о каком другом, иначе доиграется. Он поспешил на мужскую половину зала. Лицеисты по случаю бала сняли школярские сюртуки, натянули парадные мундиры. В глазах рябило от зеленого сукна, алых погон и позолоченных аксельбантов. Сверкали зеркальные сапоги, крепко и сладко пахло грубоватыми духами. У противоположной стены расселись барышни. Они, как всегда, появились внезапно. Секунду назад было пусто, и вот уже по лестнице поднимается чинная процессия: лифы и юбки-колокола, розовое и голубое, шуршание вееров, парикмахерские башни, банты, "ножку ножкой", чешки-туфельки, массивные заколки и крашеные перья сомнительных птиц. Румяна, тени и тушь, перчатки по локоть, лучистые серьги, кокетливые мушки. Барышни сидели чинно, как и положено барышням; их опекала суровая особа в полумонашеском одеянии. Она наводила лорнет, кривила губы, грозила когтистым пальцем. Барышни шептались и делали вид, что вовсе не интересуются кавалерами. Кавалеры, в свою очередь, громко и попусту смеялись, поминутно приглаживали волосы и поводили плечами, которым было непривычно в тесных мундирах. Сияли начищенные пуговицы; отдельные лицеисты то и дело подходили к столикам с напитками и сластями, наливали себе ситро, но поначалу ничего не ели, боясь накрошить на пол или перепачкаться кремом. Многие потели, особенно нескладный Вустин; запах пота вливался в общую парфюмерную гамму и уверенно отвоевывал первенство.

Вся эта праздничная роскошь выглядела пустяком в сравнении с обновленной внешностью преподавателей. Отцы-педагоги образовались в оркестр — и нарядились соответственно. Оставив дежурным отца Пантелеймона, они сменили повседневные рясы на трико, причудливые камзолы, озорные шапочки с утиными козырьками, широкие пояса. Это отвечало их представлениям об эстраде и веселье вообще; трико и камзолы были усыпаны блестками, к чулкам-сапогам прицепили маленькие острые шпоры. Отец Савватий нахлобучил цветастый цилиндр и подвел глаза; он был саксофон, и уже давно примеривался к мундштуку огромными губищами, похожими на губы сома. Шелковые панталоны обтягивали неимоверный ректорский зад. Борода была расчесана надвое, пальцы унизаны перстнями. Отец Саллюстий нарядился в тирольскую шляпу с перышком и безрукавку на меху: он кого-то изображал. Его инструментом оказалась скрипка; историк прохаживался по авансцене, помахивая смычком и сдерживая жидкие смешки. Таврикий сидел за фоно, закутанный во что-то полосатое и радужное. Чернильный палец ударял по «ля», зависал и снова бил. Еще одна скрипка была у отца Коллодия; этот, широко раздвинув ноги, сидел за пюпитром и настраивался. Для пущего юмора Коллодий продел себе в нос огромную серьгу с бриллиантом, которая полностью стирала его блеклое, безбровое лицо. Отец Гермоген сосредоточенно, как будто искал дырочку, вертел бубен, сонный Маврикий пощипывал бас; доктор Мамонтов, утверждавший, что бальные танцы развивают гормональную систему и вдобавок являются профилактикой гомосексуализма, был переодет арлекином и хищно поглядывал на вверенные ему барабаны.

В зале было жарко. Швейцер взял стакан с газировкой и прикинул, стоит ли ему вообще танцевать. "Неужели сегодня?.." Внутренний голос подсказывал ему, что танцевать придется — для пользы же дела. Швейцер еще не знал, чем сможет помочь ему какой-нибудь вальс, но видел, что выглядеть белой вороной еще опаснее. Положившись на случай, он присоединился к Берестецкому и Коху, которые над чем-то смеялись. Кох держался неестественно и походил лицом на призрак: маскируя прыщи, он перестарался с пудрой. Чистенький, подтянутый Берестецкий мог быть спокоен, его кожа была гладкой, как глянцевая бумага. На балах он всегда оказывался фаворитом, но не задавался, вел себя скромно и просто. В нем был даже некий излишек хорошего, и Швейцер, который уже не мог терпеть и готов был раскрыться перед кем угодно, избрал бы Берестецкого в первую голову, но эта вот сугубая, если закрыть глаза на постоянные опоздания, правильность его останавливала, отпугивала. В том, что он мог сообщить Берестецкому, не было ни грана правильности. Тот попросту не поймет, о чем речь — не умом, умом он не обижен, не поймет нутром. Вежливо удивится, искренне обеспокоится…

Саллюстий с силой вжикнул смычком по струнам, подавая сигнал.

— Господа, мы начинаем! — объявил он пронзительным голосом. Мероприятие, угодное Богу и полезное для общего подъема нравов. Во избежание грехов содомских и гоморрских… и чтоб проникнуться естественным очарованием и романтическим взаимным влечением… в общем, господа мазурка!..

Грянула музыка. Танцы ставил доктор Мамонтов; хореограф из него был очень средний, если не хуже. О бальном церемониале он имел смутное представление, и руководствовался старыми книгами и историческими фильмами. Саксофон, бас-гитара и ударные инструменты превращали классические танцевальные мелодии в нечто фантастическое. Ректор, на секунду выплюнув мундштук, достал хлопушку и дернул бечевку: раздался грустный хлопок, разлетелось облачко конфетти, в зал прыгнула одинокая лента серпантина. Обозначив веселье, Савватий вернулся к саксофону и затрубил с утроенным старанием.

Швейцер приметил ничем не выделявшуюся девицу с капризным лицом. Прежде он ее не видел, а может быть — не запомнил. Швейцер не надеялся вытянуть из нее сведения о тайных тропах, ведущих в Лицей извне — все равно не скажет. Ему не хотелось быть на виду; каков кавалер — такова будет и дама. Когда отгремела мазурка и зазвучал вальс, он быстро подошел к ней и отрывисто кивнул.

Барышня утомленно переглянулась со своей товаркой, поджала губы и с напускной неохотой ступила вперед. Реверанс ее был холоден и ничего не обещал. Даже через корсет Швейцер почувствовал, как напряглась ее спина. Они закружились в танце; дама смотрела вбок, и он видел, что должен что-то сказать.

— Моя фамилия Швейцер, позвольте представиться, — обратился Швейцер к костлявому плечику.

— Мы из Волжиных, — равнодушно отозвалась партнерша.

"Мы", — в который раз поразился Швейцер. — Чему их там учат?"

— Как вы находите убранство зала?

— Мило, — девица издевательски фыркнула.

— Это я натирал полы, — брякнул тот, и мадемуазель Волжина посмотрела на него, как на идиота.

— В самом деле?

— Честное слово, — Швейцер споткнулся, и дама невольно переступила лишний раз.

— Простите, я был нездоров, — пробормотал он, кляня себя на все лады.

— Вас оперировали? — Волжина, наконец, повернула к нему лицо, выказывая заинтересованность.

— Да, — Швейцер поудобнее перехватил ее ладонь. — Но все уже зажило.

Барышня промолчала. Дальше кружились без слов; на щеках дамы начал проступать румянец.

"Проклятье, я что-то не то говорю, — подумал Швейцер. — Дам полагается развлекать. Как же мне быть, если ничего не лезет в голову?"

Он не чувствовал в себе никакой романтики, обещанной Саллюстием.

Пары вращались, мутно отражаясь в мастике. Зеркал не было; от этого бал больше походил на собственную репетицию. Мамонтов сочно постукивал в барабан, отмеряя вальс; наконец, дождались — кто-то упал, послышался смех. Свалился, конечно, Вустин, и чуть не увлек с собой даму; та, негодуя, уже шла от него прочь и яростно обмахивалась веером.

— Он всегда такой бегемот? — осведомилась Волжина.

— Иногда, — пробормотал Швейцер.

Вальс быстро свернули; оркестр изготовился к польке.

— Какой вы скучный, — презрительно сказала Волжина. — Принесите мне пирожное!

— Сию секунду, — Швейцер почтительно поклонился и поспешил к столику, радуясь короткой передышке. Блюдо с пирожными успело опустеть, все было съедено.

"Вот оно!" — сверкнула молния.

Швейцер вернулся бегом.

— Обождите немного, — он натянуто улыбнулся барышне. — Сейчас я сгоняю на кухню и принесу.

Его усердие было встречено с благосклонностью; Волжина вздернула носик и чопорно прикрыла глаза: ступайте, и поскорее.

Швейцер выскочил из зала. За спиной затопотали, но это была не погоня, а танец.

"Маловероятно, — стучало его сердце. — Маловероятно. Маловероятно."

Он кубарем скатился с лестницы и бросился к столовой. У входа замедлил шаг, изобразил — довольно бездарно — невинность, пригладил растрепавшиеся волосы.

В столовой никого не было; за окошечком раздачи клубился пар. Что-то звякало и глухо гремело, но не рядом, а вдалеке. Швейцер прошел между столами, осторожно повернул дверную ручку. Дверь подалась, и он шагнул в просторное помещение, загроможденное плитами и баками. В топках трещало пламя, пахло капустой и гречкой.

Хотелось бы знать: он уже преступник, или еще нет? Шагнул ли он за грань?

В ту же секунду он увидел то, что искал: железную дверь, которая вела в какое-то другое место. Она была одна, и выход мог быть только через нее. Амбарный замок был отперт и висел, зацепившись дужкой за отверстие засова. Из замка торчал ключ. Это означало, что побег возможен лишь днем, ночью дверь запрут.

— Что вы здесь делаете? — послышался сзади злобный голос.

Этого следовало ожидать. Швейцер подпрыгнул и обернулся: перед ним стоял повар, усатый мужчина лет пятидесяти, завернутый в грязно-белые тряпки и с мятым колпаком на голове.

В Лицее, помимо преподавателей, было много людей, занятых на хозяйственных службах — механиков, уборщиков, поваров. И, разумеется, вооруженных охранников. Они никогда не общались с воспитанниками, это строго запрещалось. Лицеистам говорили, что все эти люди так или иначе пострадали от Врага и могли навредить молодому рассудку случайно оброненным словом.

Наивно было думать, что бал остановит их работу, все были на местах.

— Я за пирожным, — ответил Швейцер, удивляясь собственной наглости. — У нас кончились пирожные.

— Ну, и нечего здесь делать! — повар распахнул дверь, в которую тот только что прошел. — Извольте удалиться! Пирожные сейчас подадут.

— Спасибо, — Швейцер, не дожидаясь повторного приглашения, прошмыгнул мимо повара.

— Моду взял шастать, — проворчали за спиной. И тут же крикнули кому-то: — Эй, умерли, что ли? Пирожных господам!

Не веря в свое спасение, Швейцер взвился по лестнице и вновь очутился в зале. Полька сменилась новым вальсом; Волжина, красная от смущения, что-то объясняла своей наставнице. Монашка смотрела то на нее, то на вход; при виде Швейцера она указала на него пальцем и опять задала какой-то вопрос. Волжина проследила за пальцем и с явным облегчением закивала: это он!

— Сейчас принесут! — выпалил Швейцер, останавливаясь перед ними. И страшное напряжение не замедлило сказаться: он схватился за виски, застигнутый уже знакомой аурой, похожей на предвестницу эпилептического припадка. Дверь с табличкой "В. В. Сектор" распахнулась, из-за нее вышел сердитый человек с птичьим лицом. При виде таблички он рассвирепел и начал орать: "Снова? Достали своим стебом, придурки! Здесь же ходят посторонние, черт вас возьми! Шутники хреновы, оторвы…" Он дернул табличку, швырнул ее в угол и начал таять.

"Только б не упасть", — пронеслось в мозгу Швейцера. Новый припадок поставит крест на всей затее.

В зал вкатили тележку, нагруженную сластями.

— Вы так побледнели, — донесся голос Волжиной. — Вы больны?

Швейцер взял себя в руки.

— Нет, что вы! — он чуть ли не взвизгнул, и его партнерша слегка отпрянула. — Что там у нас, вальс? Позвольте вашу руку, сударыня.

Та неохотно подчинилась.

Но музыка тут же стихла.

— Антракт! — с притворной строгостью крикнул ректор, обмахиваясь цилиндром. — Угощайте дам, господа лицеисты. И говорите только по-французски!

— Вот еще, — Волжина сморщила нос, но тут же сказала: — Tenez, on a bien vu quelque chose?

— Permettez-moi de vous demander ce que vous avez vu?[2]

Она взяла Швейцера под руку, и они медленно двинулись к тележке.

— Вертолет, — шепнула та, подавшись к его уху.

— Как? — Швейцер не поверил. — C'est pas possible.

— Si, c'est bien possible. Mais ne dites rien: on ne peut pas parler.[3]

— Но вертолетов давно уже нет. Враг уничтожил всю авиацию, — он окончательно перешел на русский язык.

— А может, это Враг и был. Он пролетел прямо над нами, похож на стрекозу. Страшный! А на боку — звезда, красная.

Швейцер остановился.

— Он же мог вас расстрелять, — проговорил он испуганно. "Значит, все-таки через тайгу шли, по поверхности".

— Но не расстрелял же.

— Или облучить чем-нибудь.

Теперь побледнела Волжина.

— Что вы такое говорите! Не надо так, со мной может быть обморок!

— Простите, — смешался Швейцер.

Но Волжина уже раскаивалась, что рассказала.

— Поклянитесь, что это не пойдет дальше! Если мать Саломея узнает, меня посадят в карцер.

— Я вам клянусь. А что — у женщин тоже есть карцер? — Швейцер сменил тему.

Они дошли до тележки, Волжина взяла эклер.

— Есть, — ответила она с набитым ртом. — Вообразите — там крысы!

— Это ужасно.

Швейцер удивлялся своему спокойствию. Все было за то, что он уже привык и его не проймешь даже сногсшибательной новостью о вертолете.

— Знаете, — сказал он, отпивая ситра, — очень возможно, что это наши. Господин ректор сообщил нам о крупных победах. У нас недавно было Устроение, и Бог укрепился в желании помочь правому делу. Врага оттеснили, а вертолет счастливый трофей…

— Тише вы! — прошипела Волжина. — Кричите на весь зал!

Швейцер, спохватившись, прикрыл рот. В уме он просчитывал, не мог ли его микроавтобус на деле оказаться вертолетом. Нет, они ехали по земле. Если потом и летели, то в памяти это не сохранилось.

Он посмотрел в сторону оркестра: отцы перекусывали за отдельным столом, и ректор что-то разливал из маленькой фляги. Все шло к тому, что перерыв затянется надолго — так шло из бала в бал. Другие лицеисты стояли группками и отдельными парами; они вели вымученные разговоры с подругами. Мать Саломея сидела на женской половине, как изваяние. Отец Савватий несколько раз звал ее к столу, показывая зачем-то фляжку (что в ней было?) но та лишь качала головой и оставалась сидеть.

Швейцер почувствовал, что уже ненавидит Волжину. Вот жаба! Жаба, безмозглая.

Волжина вовсе не была похожа на жабу, но он упрямо твердил про себя: жаба! жаба!

Однако светскую беседу полагалось продолжить.

— А вам уже делали операции? — с фальшивым интересом спросил Швейцер.

— О да, — Волжина прикрылась веером и сделала глупые, страшные глаза.

12

… Разошлись к полуночи.

Мать Саломея ударила в ладоши, и барышни, вмиг бросив кавалеров, слетелись к ней и выстроились в строй.

— Прощайте! — крикнул кому-то Берестецкий, маша платком.

Ему не ответили. Дамы перешли в иное измерение.

Швейцер вытирал лоб. Танцы его утомили; несколько раз он — без особой надежды — принимался задавать партнерше наводящие вопросы, упоминая невзначай то табличку, то наркоз, то посторонних врачей и сестер. Реплики Волжиной были скучны и бесцветны; Швейцер понял из них одно: в женском Лицее есть своя каморка, медицинский кабинет сродни тому, где хозяйничал Мамонтов, и воспоминания гостьи не выходили за рамки этого кабинета. Тогда Швейцер прекратил расспросы, и остаток вечера они танцевали молча, как куклы, следуя раз и навсегда установленному канону. Волжина выглядела разочарованной, хотя было непонятно, на что она рассчитывала и чего ждала от кавалера.

Швейцер, конечно, читал и слышал многое о надеждах и ожиданиях дам, но в Лицее о том невозможно было помыслить. Невозможно настолько, что никто и не мыслил, а пришлые барышни не воспринимались как объекты последних в своем роде желаний, за которыми — тьма; они будоражили воображение, возбуждали тревожное волнение, будили предчувствия, но все дальнейшее содержалось за семью печатями.

На этот случай каждый лицеист вел секретный альбом, в котором, впрочем, не было никакого секрета, и даже напротив — вести его в свое время деликатно подсказали отцы. Они не приказывали, они осторожно намекнули, сообщили воспитанникам мягкий толчок. В альбом переписывались любовные стихи, туда же срисовывались сердечки, рыцарские эмблемы и гербы, которые хоть сколько-то ассоциировались с ухаживанием. Альбомы прятались от чужих глаз; лицеисты показывали их только самым верным друзьям, поверяя им невинные, смешные тайны и мучаясь раздумьями, что бы еще такое втиснуть в альбом, чтобы достроить некое призрачное здание, замок. На самом деле замки строились — и никогда не достраивались — в душах; альбомы были зыбким отражением этого беспомощного долгостроя, а может — руин.

Музыкантов как ветром сдуло. Пробей часы — и вышло бы как в сказке про Золушку, когда кареты превращаются в тыквы, лакеи — в крыс, и все такое, но сказка, как вечно бывает со сказками, прошла стороной, и все обернулось прозой. Швейцер ушел с бала ни с чем — если брать один бал, в прочем смысле его знание умножились. Табличка, кухонная дверь, вертолет: отлично, будет, с чем разобраться, но это — завтра. Когда на тайгу упадет тьма, он попытает счастья.

В спальне он сел на кровать, достал из тумбочки альбом и сразу положил обратно. Волжина не стоила специальной записи. Вместо альбома он вынул другой предмет: маленькую черно-белую фотографию. На снимке была мать Швейцера: призрак, незнакомка, существо из другого мира. Белокурая женщина лет тридцати смотрела прямо перед собой. Саллюстий, когда Швейцер показал ему снимок, сказал, что фотография была сделана для документа — паспорта. Этим объяснялись невыразительность взгляда, строгость прически, нетронутый белый фон. Швейцер слыл счастливцем: у него была целая фотография, другие не имели и того. У Коха, к примеру, сохранилась только отцовская перчатка, правая. Недодоев носил на шее образок, доставшийся от родителей; Берестецкий владел дешевым портсигаром, в котором еще оставались табачные крошки.

"Не было времени, — говаривал Саллюстий и тяжко вздыхал. — Хватали, что под руку попадется. Берегите, чада, эти драгоценные предметы, в них — ваша память".

И они берегли. Листопадов — так тот вообще располагал каким-то странным лоскутом, оторванным то ли от платья, то ли от сорочки, и что же: лелеял его, ложился с ним спать и даже, как слышали некоторые, разговаривал.

Среди лицеистов существовал строгий уговор, закон: не трогать собрата в минуты созерцания фамильных реликвий. Этим и воспользовался Швейцер: воспитанники, входившие в спальню, видели, с чем он сидит, и не смели его беспокоить. Он ничего не обдумывал, не строил планов, оставляя все дело на завтра и доверяясь судьбе, ему всего-то и хотелось, чтобы его не тормошили, оставили в покое, он не хотел разговаривать. Как случалось всегда, лицо на снимке вскоре заворожило Швейцера, и от лицеиста остался голый разум, проросший и воплотившийся в глаза, прочее тело исчезло. Он всматривался в фотографию, готовый взглядом прожечь ее насквозь. В какой-то миг ему почудилось, что та уже стала дымиться, но дело было в навернувшихся слезах, размывавших контур. Он и в мыслях не допускал, что женщина, изображенная на снимке, могла где-то жить, ходить, произносить слова. Швейцер, несомненно, верил в это, но вера — одно, мысли — совсем другое. И уж всяко не надеялся он встретить ее вовне, за Оградой, не к ней он собрался. Цели и задачи должны быть реальными, скромными — хотя какая тут скромность.

"А зачем я все это делаю? Может, к черту?.. Неубедительные галлюцинации плюс какие-то важные дела во внешнем мире, до которых ему не должно быть дела. Он не знает такого слова: «стеб» — что это? Может быть, это не имеет значения, и знание с незнанием тоже обманчивы? И страшно, конечно, тоже. Вот только непонятно, чего больше страшно — собственной наглости или…"

Второе «или» было гораздо хуже. Болезнь, вполне возможно, зашла слишком далеко и стала неизлечимой. А он молчит, рискуя заразить остальных. Где же тут честь? Какое ему мнится самопожертвование? Ведь мнится же, господа, маячит на заднем плане, бездарно притворяясь героическим горизонтом. Гордыня в крайнем выражении, греховная закваска.

— Куколка, ложитесь, — предупредил его Остудин. — Сейчас пойдут с проверкой.

Не выпуская из рук фотографии, Швейцер разделся и спрятался под одеяло.

Дурак, он опять забыл поговорить с Вустиным. Важна любая мелочь, а Вустин мог умолчать о какой-то детали, которая изменит все. Что мелочь — он даже не спросил про злополучный лаз.

В спальне шептались.

— Я, когда клал ей на талию руку, нарочно провел повыше и дотронулся…

— Стыдитесь! И что она?

— Причем тут стыд? Я же не про вашу даму рассказываю. Она — ничего, словно и не заметила. Начала говорить про погоду, про уроки…

— И не покраснела?

— Да я не посмотрел, волновался очень.

— Вустин! Эй, Вустин!. Как это вас угораздило повалить даму?

— Отвяжись.

— О-о, господа, ну и хам! Мы с вами брудершафт не пили, Вустин. Откуда такая фамильярность?

— Оставьте его, не видите — он сейчас вспыхнет, как спичка.

— Потушим. Вустин! Вам надо было танцевать с матерью Саломеей.

— Вот! Тогда бы он так просто не встал.

— Господа, живот у всех в порядке? У меня что-то крутит.

— Вы бы больше эклеров ели. Сожрали штук пять! Это из-за вас подвозить пришлось.

— Вам-то что? Вы зато по части напитков… Смотрите, не напрудите в постель.

— Оштрах, киньте подушку, я его…

— Тише вы! Сейчас в карцер пойдете!

— И отлично — Листопадова помучаем.

— Раевский не даст.

— А там нет никакого Раевского. Вустин! Признайтесь — вы все сочинили?

— Ему пригрезилось. Он сохнет по Раевскому.

— Тьфу!

— Да, да! Вустин! Вы оглохли? Вам надо было танцевать с Раевским.

— Лучше сразу с ректором.

— О-о-о! Вот был бы номер!..

— Ага. Руку на талию, голову на грудь…

— Господа, перестаньте! Меня сейчас стошнит.

— Нет, лучше с Саллюстием. Вустин! Здорово-то как: борода в рот лезет, козлом попахивает!

— Полный рот шерсти!

— Ме-е-е!..

— И сразу в альбом — любовную лирику. Потом показать, и сразу пятерка будет. В отличниках будете ходить!

— Заглохните, сволочи, надоели!..

— Что за выражения. Вы что, Вустин — с лакеями говорите?

— Известно, он груб. Он сыграл бы активную партию.

— А ректор — мазо.

— Где вы такого нахватались?

— Не ваше дело. Идеи витают в воздухе, господа. Александр Блок.

— Ваши идеи витают в каком-то своеобразном воздухе.

— Верно. И знаете, где такой воздух?

— Молчите лучше.

— Нет, знаете?

— Молчите, убью!..

— Такими идеями, сударь мой, пахнет в…

Удар подушкой. Еще один. Пыхтенье, писк. Луна, прожектор, черное небо.

Часть вторая. ИМЕЮ ЧЕСТЬ

1

Наивный Швейцер недалеко ушел в своих колебаниях, он не знал, что в юности чувства склонны господствовать над разумом. Швейцера утвердило в решении событие, которым именно чувства и хотели возбудить — правда, совсем не те.

До солнечного затмения оставалось три часа, и он все еще не знал окончательно, пойдет ли в кухню, заглянет ли за дверь — дальше его фантазия не простиралась. За доводы разума Швейцер принимал обычный страх. Немного отвлекала муштра, которой заведовал отец Коллодий: шел урок строевой подготовки.

Коллодий был человеком небольшого ума: ать-два — вот все, что он знал, не считая скверной игры на скрипке. Имя очень шло ему: нечто аморфное, разбухшее из коллоидной химии. Такими в старину рисовали прожорливых монахов-католиков: брюхо, гладкие щеки, круглые глазки, тонзура.

— Между шапкой и бровями должен оставаться зазор в два сантиметра, учил Коллодий. — Пятки вместе, носки врозь! Между носками должна помещаться ступня — не больше и не меньше.

Коллодия не любили. Не удовлетворяясь существующими нормами, он сочинял свои собственные: например, наказал воспитанникам носить при себе ровно по сорок сантиметров туалетной бумаги. И лично проверял, ходил с рулеткой — не дай Бог, где-то выйдет сорок один! Разгильдяй — он и есть разгильдяй, подмога Врагу. Все начинается с малого. Столь же скрупулезно подходил отец Коллодий к вопросам военной терминологии.

— Вам ли не знать, — говаривал он, — что офицеры и солдаты не отдают честь. Честь отдают распущенные девушки. Ну-ка, хором: что отдают офицеры?

И класс отвечал ему хором:

— Воинское приветствие!

В этот день отец Коллодий просто сыпал невнятными намеками и пророчествами, предрекая близкую гибель Врага.

— На Бога надейся, а сам, как говорится… — Здесь учитель хитро подмигивал. — Есть у нас одна штучка…

И, как бы спохватившись, замолкал.

— Атомная бомба? — спросил кто-то с места.

Коллодий нахмурился, пошел к нахалу, но в этом месте урок был прерван. Распахнулась дверь, и в класс торжественно вошли Савватий, Саллюстий и доктор Мамонтов. На священниках были темные одежды скорби, доктор пришел в колпаке. В руках у ректора была шелковая подушка, на которой лежали ученический ремень, дешевые часы, гребешок и пуговица от мундира.

— Встать! — гаркнул отец Коллодий.

Ректор положил подушку на стол и некоторое время стоял в безмолвии. Потом сверкнул глазами и возвестил:

— Чада! Сегодняшнее утро омрачилось несчастьем, и большое знамение предварилось малым. Вещи, которые вы видите перед собой, принадлежали вашему товарищу. Вы понимаете, что я говорю о Раевском, который нынче же будет причислен к мученикам. Вот все, что удалось найти поисковому отряду, который прочесывал окрестные леса в надежде найти и спасти эту заблудшую душу, соблазненную Врагом. Но мы опоздали и даже не знаем, чем кончил несчастный. Пусть случившееся послужит вам уроком. Я прошу почтить павшего лютой смертью минутой молчания.

Чувствительный отец Саллюстий промокнул глаза, а Коллодий вытянулся и отдал вещам Раевского воинское приветствие. Доктор Мамонтов обводил лицеистов мрачным взором, а ректор высился, как несокрушимая глыба в окружении хаоса. Тьма разбивалась о него и разлеталась брызгами, дьявольские тени обтекали стороной; смерть, размахивавшая косой, ломала лезвие за лезвием.

Швейцер мгновенно распознал обман. Спроси его кто — он не сумел бы ответить, как. Шестое ли было то чувство или какое-нибудь десятое, но именно оно овладело его рассудком, и лицеист решился. Привычного уклада ему осталось ровно на два с половиной часа, потом — неизвестность. Но кое в ком печальная церемония возбудила совсем другие мысли. Этим человеком неожиданно оказался тихий Листопадов, которого к утру выпустили из каменного мешка, посчитав раскаявшимся и поумневшим. Покуда тянулась траурная минута, он жег глазами растерянного Вустина, стоявшего в соседнем ряду. А после, когда тройка удалилась, захватив с собой все, что осталось от Раевского, продолжал сверлить его взглядом. Этого никто не замечал, Коллодий продолжил урок. Наконец, наступила перемена; Листопадов улучил момент, подбежал к Вустину и, не говоря ни слова, влепил ему звонкую пощечину.

— Вы лжец, Вустин! — крикнул он, сверкая глазами.

Тот было рванулся дать сдачи, но успел сообразить, что Листопадов вдвое меньше ростом и драться с ним недостойно.

— Я… я… — Вустин покраснел и полез в карман. Он хотел вытащить доказательство: злополучную записку, позабыв, что съел ее, и, не найдя и вспомнив, начал заикаться, а класс, получивший простой и печальный ответ на мучительные вопросы, изготовился к травле.

— Хватит, Вустин! — закричал Оштрах, пробираясь к несчастному. — Мы уже сыты! Что там у вас еще? Новые каракули, сами написали? Дайте сюда!

— Молчите, дураки, — испуганно пробормотал Вустин, видя, что дело дрянь.

В него полетел огрызок яблока. Недодоев, конечно.

— Тише, тише, — напомнил кто-то из лицеистов. — Пойдемте скорее ангелы поют.

Оштрах демонстративно толкнул Вустина и вышел из класса. Воспитанники, благословляемые хором, потянулись к выходу. Швейцер задержался, намереваясь выйти последним. Его позвал Берестецкий, но тот сделал вид, будто что-то ищет.

— Иду! — крикнул Швейцер, роясь в тетрадях.

Вустин угрюмо отошел от дверей и стоял, прислонившись к стене. Комната опустела; на подошедшего Швейцера он посмотрел с опаской.

Тот быстро схватил парию за локоть и с силой сдавил.

— Я на вашей стороне, Вустин, — прошептал Швейцер быстрым шепотом. Мне понадобится ваша помощь. Вы справитесь?

Вустин, похожий на заблудившегося слона, кивнул, еще сильнее заливаясь краской.

— Я собираюсь бежать. Это удобнее сделать во время затмения, когда все выйдут во двор. Думаю, что охрана не устоит, ей тоже интересно. Мы спустимся в кухню, и вы запрете за мною дверь, ведущую на склад. Сделаете? Это очень важно. Нельзя, чтобы кто-нибудь догадался, как я ушел.

В душе Вустина происходила борьба. Он еле заметно пожал плечами.

— Ну, решайте быстрее! — яростно прикрикнул Швейцер. — Нас не должны видеть вместе.

— Хорошо, я сделаю, — сказал Вустин.

— Тогда говорите, где лаз. Может быть, мне лучше бежать оттуда.

Маловероятно, после Раевского наверняка законопатили.

— Он — за дверцей у мамонтовского кабинета, под лестницей! — выпалил Вустин. — Где ректор постоянно бывает.

— Тьфу, — с досады Швейцер топнул ногой. — Скажите, какая догадливость! На что мне это… Про ректорскую нору все и так знают. Вы что — только теперь сообразили, что там есть ход за Ограду?

Вустин не посмел обидеться. Швейцер подумал, что он зря оскорбляет сообщника. Но какая тупость!

— Ладно, не берите в расчет, я нервничаю. Ждите, вам будет знак.

Швейцер вторично пожал локоть Вустина и нарочито неспешным шагом вышел из класса. Вовремя: Берестецкий, оставшийся без пары, уже шел его поторопить.

— Вустину никто не подаст руки, — вздохнул Берестецкий. — Придется ему симулировать, бежать в клозет. Скатертью дорога, верно? Там ему самое место.

— Истинно так, — согласился Швейцер. — Как по-вашему, откуда мы будем следить за солнцем?

— Хорошо бы подняться на крышу, — мечтательно заметил тот. — Интересно, как там?

— Да, интересно, — поддакнул Швейцер, думая о подвалах.

2

За полчаса до затмения лицеистам раздали солнцезащитные очки. Началась свалка; многие, надев их, изображали слепцов и горестно выли, когда наталкивались на соседей.

Воспитанников вывели во двор; урок литературы отменили. День выдался на удивление погожий, жаркий. На залитом светом асфальте была видна каждая песчинка. Небо неистовствовало цветом, готовое втянуть в себя землю, и, если бы не зной, многие ощутили бы восторженную тягу к высотам, где все растворяется и успокаивается.

Двор был разбит перед главным входом. Бетонный брусок здания в несколько этажей, с пуленепробиваемыми оконными стеклами, быстро нагревался и строго молчал, готовый с достоинством встретить любой катаклизм. Двери, на случай чего, оставили распахнутыми. На волю, как и думал Швейцер, высыпали все — преподаватели, повара, чернорабочие, мастеровые. Охранники тоже успели надеть очки и сразу приобрели необычно бравый, лихой вид, став похожими на коммандос из довоенной жизни.

От тайги Лицей отделяла высокая бетонная стена с колючей проволокой, пущенной поверх. Над крышей подрагивал поникший триколор. На территории Лицея не пели птицы; самых крупных, случайных отстреливала охрана. За стеной, как рассказывали воспитанникам, шел ров с заостренными кольями, а дальше — кольцевидный участок пашни, разровненной граблями. Тайгу было видно только из окон, она казалась шкурой огромного зверя, в которой Лицей становился болезненной проплешиной. Но болен был сам зверь, в его зеленой, а к горизонту — синей шерсти, водились смертоносные паразиты. Здоровье оставалось только в плеши — на специально выбритом пятачке, где прививался иммунитет от заразы. А лицеисты были иммунными клетками, готовыми в свой срок метнуться в сосуды зверя и выступить против Врага, который зря торжествовал, подмяв под себя землю и рвавшийся к небу. Его грязная тень уже наползала на солнечный диск.

Отец Саллюстий вышел вперед. Никто не сомневался, что говорить поручат именно ему. Лицеисты испытывали возбуждение, их тревога усиливалась с каждой секундой. Затмения поминались в многочисленных пророчествах, легендах и просто суеверных байках, однако наступили времена, когда возможно все. Даже в лицах преподавателей проступило некоторое беспокойство. Вскорости очки надели все, так как поминутно бросали на солнце опасливые взгляды. Могло показаться, что Лицей и впрямь собрался проследить за ядерным взрывом, который устраивает неизвестно, чья сторона.

Солнце таяло, как масло. Саллюстий кашлянул и воздел руки:

— Склонимся, чада, перед знамением Господа нашего, Заступника и Устроителя. Отбросим страхи, оставим трепет. Мы знаем, что в самом затмении Солнца нет никакого волшебства, однако время, в которое мы можем наблюдать это редкое событие, позволяет нашему немощному разуму прикоснуться к замыслам Создателя. Нам явлен величайший символ, соединяющий в себе прошлое, настоящее и будущее человечества. На несколько минут мир погрузится во тьму: о чем это говорит? О том, что великая Тьма с большой буквы, где мы томимся и стенаем, для Господа — миг. Мгновение — вот срок, который Господь, отмеряя Божественной мерой, дарует Врагу. Высочайшее попустительство недолговечно, светило очистится и вновь воссияет нетронутым и благостным. Вы — первые лучики возрождающегося Солнца. Примите мертвящую тень как испытание веры, и да не угаснут светильники ваших душ. Пусть Враг веселится в гибельном заблуждении, пусть прячутся испуганные безбожники. Солнце спокойно и чисто, и наши молитвы, летящие к нему на крыльях умиления… наши Устроительные подвиги, родственные жертвам… возрадуется священный огонь…

Саллюстия в очередной раз занесло, и видно было, что он вот-вот собьется то ли на почитания бога Ра, то ли вообще превратится в огнепоклонника. В его обращении Солнце занимало все большее место.

— Лучи и свет… жизнетворящий пламень… упование и опора всякого зверя и гада…

Ректор едва заметно поморщился и громко кашлянул. Историк осекся, поправил очки и широко перекрестил лицеистов.

— Не нужно слов, — заявил он бодро. — Будем зрить и наматывать на ус.

В небесах пламенел месяц: Солнце — а с ним и Создатель — унизились до презренной Луны.

Швейцер стоял в последнем ряду, позади всех. Выходя из здания Лицея, он придержал Вустина.

— Когда я нырну в дверь, бегите за мной. Когда побежите — разбейте очки.

— Зачем? — не понял Вустин.

— Вам придется как-то объяснить свой уход. Скажете, что нечаянно разбили и ушли, побоялись ослепнуть.

И Швейцер отодвинулся, не желая, чтобы кто-нибудь видел, с кем он общается.

Но Вустин снова придвинулся к нему:

— А что, если Враг все-таки есть? Не страшно?

Недотепа попал в точку: без пяти минут мятежник гадал, хватит ли у него духу пойти до конца.

— Да нет там Врага, — огрызнулся он на Вустина и вновь отступил.

Над головами лицеистов раздалось шипение: включились динамики. Администрация Лицея сочла своим долгом обеспечить зрелищу музыкальное сопровождение. Музыка, которую выбирал сам ректор, не имела ничего общего с церковными песнопениями. Скорее, это было старомодное «диско» — но стиль разъяснился позднее, когда солнечный диск был почти полностью закрыт; пока же звучала бесконечная увертюра. Повизгивали гитары, рассыпался тарелочный бисер, вздыхал орган. Наконец, включился сосредоточенный рокот. Многие лицеисты начали машинально притоптывать. Отец Саллюстий повернулся к стоявшим спиной и воздел руки, обращаясь к дьявольской тени. Однако на колени он не встал — и никто не встал, это не предусматривалось. В конце концов, затмение — штука нешуточная, редкая, и мало ли, что могло за ним последовать. Нельзя, чтобы кого-то застигли врасплох, в смиренной позиции. Об этом лицеистов много раз предупреждал Коллодий, твердя свою скверную присказку про Бога и про надежду на Него. На все Его воля, но пусть ее испытывает на себе пустоголовый, который не спрятался.

Вустин, нервничая, загодя снял очки и вертел их в руках. Швейцер толкнул его в бок:

— Наденьте, вы что! И вправду ослепнете!

Тот спохватился и вернул очки на место.

— Ох, пропаду я с ним, — пробормотал Швейцер так, чтобы Вустин не услышал. Поздно, уже не переиграешь. На что он рассчитывал? На благодарность и преданность, конечно. Вустин, отвергнутый всеми, кроме Швейцера, готов для него на все. Это читалось во взгляде, в поспешности движений, угодливости осанки. Но эта любовь может быстро закончиться — как только Вустин попадет в ректорские лапы. А значит, Швейцер выгадывал совсем немного — минуту здесь, минуту там. Если ему не удастся за этот срок найти выход на поверхность, то он пропал. Туннель закупорят с обоих концов, прочешут, заполнят дымом Швейцер почему-то был уверен, что уж до туннеля-то он доберется, хотя последний был всего лишь смутным сном. Добрался же Раевский! Тот шел как-то иначе, но как — не узнать уже никому.

Он поискал взглядом вчерашнего повара: точно — вон он, стоит на отшибе с запрокинутой головой.

"В худшем случае — изображу панический страх, — догадался Швейцер. Или религиозный ужас? Экстаз?" Он ужаснулся по-настоящему: хула, великий грех, крамола!

Как быстро он разобрался с Врагом. Вы слишком торопитесь, сударь.

Динамики рявкнули, собравшиеся вздрогнули, и кто-то ахнул. Несколько человек захлопали в ладоши, чей-то слабый голос выкрикнул "Вау!"

Барабан ритмично отщелкивал остановившееся время, подхрюкивал бас.

На землю упала ночь.

Черный диск, как новый Бог, победно висел в вышине, обрамленный огненной короной. Зубцы содрогались, стараясь попасть в такт; прочая жизнь прекратилась. Солнечный Бог напялил страшную маску — или он ее сбросил?

— Взирайте! — взвизгнул Саллюстий и взмахнул распростертыми руками на манер дирижера. Небесный оркестр отвечал ему на каких-то секретных частотах. Инфразвук возбуждает ужас — стало быть, это вполне мог оказаться инфразвук.

Ну, все.

Швейцер перекрестился и попятился в дверь.

— Вустин! — прошипел он сквозь зубы.

Безмозглый Вустин неуклюже сорвал очки и бросил их на асфальт. Звон стекла заглушили адские аккорды.

"Болван!" — у Швейцера не было времени браниться. Он уже несся по пустому коридору; сохранись в нем способность замечать и оценивать, он бы понял, каким жутким и жалким сделался Лицей в одночасье. Все ушли в ночь, а стены сочатся кровью в ожидании новых хозяев. Но Швейцеру было не до того. Он вбежал в столовую, жидко освещенную несколькими светильниками. Далеко позади топотал Вустин.

Еще дальше бухала музыка, приветствуя черное солнце. Праздничный мрак наполнялся негритянским ритмом; несотворенный кумир взирал с небес, сверкая свежевымытой гривой и корчась.

Когда Швейцер увидел, что железная дверь не то что не заперта вчерашнего замка нет вообще, и лишь засов задвинут, смешная предосторожность, — когда он все это увидел, то осознал, что в душе надеялся совсем на другое. Но теперь, когда он уже рассказал Вустину, отступать было некуда. Швейцер присел на корточки и спрятался за плитой.

В столовую влетел Вустин с зажатыми в кулак очками. Он остановился и начал тревожно осматриваться, ища Швейцера.

— Сюда!

Голова на миг вынырнула из-за плиты. Вустин бросился в кухню.

— Видите — вон она, дверь, — Швейцер, не вставая, указал пальцем. "Пальцем показывать неприлично", — вспомнил он некстати.

Вустин кивнул, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу. Он жалел, что ввязался, и хотел, чтобы все поскорее закончилось.

— Я отодвину засов, вы его задвинете, и все.

— Ну так давайте же!

— Что?

Швейцер распрямился и слепо посмотрел на Вустина. Ступор продолжался недолго, взгляд ожил, Швейцер протянул сообщнику ладонь:

— Прощайте, Вустин. Мы в любом случае больше не увидимся. Это-то вы понимаете?

Тот снова кивнул и вдруг затрясся, едва дотронувшись до предложенных пальцев.

— Возьмите себя в руки! Не вам же бежать.

Швейцер подкрался к двери, потянул засов. Железяка скользнула, как в масле. Дверь бесшумно отошла, склад дохнул на Швейцера мясным морозом. С потолка свисали говяжьи туши, еле слышно гудели холодильники.

Он оглянулся в последний раз. Вустин стоял в проеме и ждал команды.

— Закрывайте, — Швейцер приметил еще одну дверь, совершенно гладкую без замков, засовов и замочных скважин. Итак, он либо пройдет, либо — нет.

— Вы поберегитесь, — прошептал Вустин, налег на дверь, и беглец очутился в полумраке. Изо рта вырвалось облачко пара.

— Хороший совет, — огибая туши, Швейцер поспешил к своей цели.

Дверь не подалась.

"Проклятье!" Он отчаянно оглянулся, ища ломик или что-то, чем можно было ее поддеть. Нет, ломик тут не пойдет. Тут какая-то автоматика, электричество. Сколько прошло времени? Затмение, должно быть, уже на исходе, если не закончилось вообще. Сейчас в кухню явится куча народа. Ну, так он и знал. Смешные надежды, безумные планы.

Не отдавая отчета в своих поступках, Швейцер ухватился за рычаг рубильника и дернул вниз. Наитие, не иначе. Свет погас, и не только на складе: мрак окутал столовую и прилегавший коридор. Но дверь тихо хрюкнула и приоткрылась. Перед тем, как проскользнуть внутрь, Швейцер вернул рычаг в прежнее положение. Затем он прыгнул в темноту, одновременно потянув дверь обратно. Шалости света — мало ли, что случилось. Решат, что виновато затмение, атмосферные выверты, электрические перепады… Бог с ним со всем, теперь — вперед!..

Швейцер чуть не упал, он стоял на второй верхней ступеньке каменной лестницы, которая вела неизвестно куда.

Он спустился, держась за стену, и скоро оказался на ровной площадке. Внезапно вспыхнул свет: перед Швейцером была странная комнатка-конурка, почти что ящик. На левой стенке ящика были стальные кнопки, с потолка светила круглая лампа.

Швейцер никогда не видел лифта, только слышал о нем.

Он шагнул внутрь, и створки сомкнулись.

3

Отец Савватий вошел в кабинет без стука. Доктор Мамонтов озабоченно хлопал по руке Вустина, оголенной по локоть. Плечо Вустина было перетянуто жгутом.

— Он не мог далеко уйти, — заявил ректор, словно они с доктором были одни.

— Юноша уже все осознал, — мрачно усмехнулся Мамонтов, выбирая шприц. Клянется, будто ничего не знает. Боится, что мозги разрежу.

Савватий выпятил бороду и шагнул к полумертвому от ужаса Вустину.

— Может быть, он что-то забыл, — сказал он с фальшивым сочувствием, по-прежнему обращаясь к одному доктору. — Может быть, Враг научил его ложному понятию о чести.

— Поможем, — пробормотал Мамонтов, наполняя шприц. — Сейчас он все вспомнит и все расскажет. И мы останемся друзьями. Верно я говорю?

Он обмакнул ватку в спирт, протер кожу.

— Худо ему не станет? — ректор нахмурился, а Вустин ухватился за его вопрос, как за соломинку: еще не все потеряно, о нем беспокоятся, а значит оставят в живых. С чего он вообще взял, что здесь убивают?

Но последняя гипотеза, к вящему удивлению Вустина, показалась ему правильной сразу, как только пришла в его голову. Более того — такое предположение каким-то волшебным образом ставило все на места, вот только Вустин не мог понять, что именно и куда.

— Не особенно, — успокоил ректора доктор. — Просто начнет болтать всякую чушь. А заодно и не чушь.

Савватий беспомощно рыкнул, рванул крест и заходил по кабинету.

— Прошло два часа, — он разговаривал сам с собой. — Их видели вместе во время затмения. Даже если допустить, что этот мерзавец все два часа бежал без остановки, то… Десять километров? Пятнадцать?.. Или он где-то притаился и ждет? Что он тебе рассказывал, сученыш? — ректор не выдержал и вцепился Вустину в волосы. — Куда он пошел?

Здоровенный Вустин закричал, как подстреленный заяц.

— А, тварь! — Савватий брезгливо оттолкнул его голову. — Давайте быстрее, доктор.

— Я все сказал! — Вустин дернулся, и Мамонтов попал мимо вены. Он легонько шлепнул воспитанника по щеке, и тот хлебнул полный рот воздуха.

Вторая попытка оказалась успешной. Доктор распустил жгут и медленно ввел раствор, окрасившийся красным и черным. Вустин откинулся на спинку кресла и стеклянными глазами уставился в потолок.

— Ну, что? — ректор склонился, ловя каждый его вздох.

— Обождите немного, не все сразу, — Мамонтов стянул перчатки и швырнул их в таз. Потом он раздвинул и без того распахнутые веки Вустина, заглянул в зрачки.

— Скоро начнется, — доктор вытряхнул из пачки сигарету и закурил, чего никогда не позволял себе в смотровом кабинете. И вообще нигде не позволял во всяком случае, на виду у лицеистов.

Лицо Вустина расползлось в глупой улыбке.

— Гы! — таким же глупым был и смешок. — Моем-моем трубочиста… щетка, знаете, вся стерлась, мастика налипла… Подлецы! Я покажу им… Я видел его, видел!

— Кого? — быстро шагнул к нему Савватий.

Вустин раздвоился, одна его часть отвечала на вопросы из внешнего мира, другая молола чепуху. Это было настоящее веселье, только немного муторное.

— Раевского. Поповское брюхо с крестом, и бумажка упала… Я думаю, что Враг все-таки есть, правда? С чего им врать? Подлецы, подлецы… Этого Листопадова я прижму в умывалке, форшмак приготовлю… Разбей очки — ну, я и разбил. Еще недоволен был чем-то. А я ему не сторож, нашел на подхват… Барышня оскорбилась, но я всего-то поскользнулся. Я с вами не буду танцевать, господин ректор. Честное слово, не бойтесь!

— А это не вредно для него? — снова забеспокоился отец Савватий.

— Ерунда! — Мамонтов махнул рукой и улыбнулся. — Это нестойкое соединение, быстро выводится с мочой.

Савватий склонился над Вустиным, сунув бороду прямо в лицо:

— Куда пошел господин Швейцер? Он говорил тебе что-нибудь?

Вустин начал петь какую-то песню, но тут же сбился на другое:

— Вражья записка, которую… нет, она не вражья, Раевский уронил, Саллюстий наступил… Сыплются бомбы, падает снег…

— О чем ты говоришь? Где эта записка?

Вустин неуклюже потянулся к карману, но руки его были прикручены к креслу. Мамонтов залез ему в карман двумя пальцами и ничего не нашел.

— Вот же сволочь, — проскрежетал зубами Савватий. — Ведь он, крысеныш, чистый брак в работе. А мнение имеет!

— Обучение логическому мышлению, — покачал головой Мамонтов. — А я ведь предупреждал, что весь этот колледж когда-нибудь выйдет боком. То ли дело залить формалином…

— Я тут ничего не решаю, — огрызнулся ректор.

— Ну, так скоро будете возить их на экскурсии, в Москву, — безжалостно сказал доктор Мамонтов. Он даже внешне изменился: черная челка упала на глаз, обнажились зубы, обычная ирония превратилась в грубый неразборчивый яд.

Вустин тяжело дышал и сидел уже молча, с закатившимися белками.

— Вы схалтурили с вашим Раевским, — продолжал доктор. — Слишком уж вы беспечны. Надо было обставить процедуру как-то иначе… а что в итоге? Наведались с причиндалами, пустили слезу, брякнули металлом в беспомощном блеянии… И тут же — событие, почти праздник! Затмения они, видишь ли, не видели! Как же не поглазеть!

— Хватит, — Савватий задрал рясу и сунул записку в карман полосатых брюк. — Концерт окончен? Или это у вас сеансом называется?

— Да окончен, идите, — Мамонтов похлопал Вустина по щеке. — С ним точно решено?

— Точно, — буркнул ректор. — Когда б не побег, можно было бы считать, что все сложилось удачно. Комплексная заявка, факс пришел утром. Я хотел пристроить Берестецкого, но раз уж так вышло… на ловца и зверь бежит. Правда, придется втемную, без Устроения. Недостоин Господа, глупая чурка.

— Так я позабавлюсь?

— Сколько хотите, лишь бы его удар не хватил.

— Никаких ударов. Есть данные, что немного адреналина способствует… общей биохимии, — настроение доктора Мамонтова улучшалось на глазах. Он знал, что лично ему побег не грозил ничем, это — головная боль администрации.

Отец Савватий кашлянул, харкнул в плевательницу и грузно протиснулся в дверь. Доктор присел перед Вустиным на корточки, пощупал пульс. Удовлетворившись, засвистал и стал готовить новый раствор. Пациента требовалось усыпить, и усыпить надежно. Но перед сном ему расскажут страшную сказку, какой он наверняка не слыхивал от папы-мамы. Ничего особенного! доктор весело вскинул брови. Не слыхивал не потому, почему вы подумали, а как раз из-за папы и мамы. Как же он мог от них что-то слышать, если те ничего ему не рассказывали?

Вустин засопел и дернулся. Мамонтов знал, что у него должна болеть голова и пересохнуть горло. Он разболтал в мензурке сладкий сироп и поднес к губам пациента. Вустин очнулся и испуганно огляделся. Он выпил болтушку, но продолжал молчать.

Не смеет, молодец.

— Доброе утро, — голос Мамонтова был вкрадчив. Доктор весь дрожал, предвкушая восторг откровения. — Что же ты натворил, голубчик?

"Ты" неприятно резало слух. Виноватый Вустин попытался пожать плечами.

— Как ты думаешь, что теперь с тобой будет? За организацию побега?

— Устроение, — одними губами выговорил Вустин, проговариваясь и показывая, что истинный смысл церемонии был подсознательно понятен воспитанникам.

— Дурачок, — улыбнулся Мамонтов. Лицеист с ужасом отметил, что зрачки доктора странным образом порыжели. — Но ты, как ни удивительно, прав. Господь, разумеется, не может избрать своим членом такого мерзавца. Однако выход всегда есть: вместо Господа мы устроим кого-нибудь другого.

Вустин молчал.

Мамонтов провел пальцами по его лицу.

— Сегодня пришла заявка, по факсу. Не знаешь, что такое факс? Ну, тебе ни к чему. Нужен органокомплекс. Печень, обе почки, кожа, метра четыре кишок. Какая-то шишка по пьяному делу угодила в аварию. Дело, полагаю, дохлое — там наверняка нужны и мозги, а с твоими мозгами далеко не уедешь. Но мы и их вынем. Не понимаешь?

Ответа не было.

— Золотой Фонд нации, — ответил за него доктор Мамонтов. — Именно так. Банк органов. Вас, понимаешь ли, выращивают в колбе, разводят. А после учат, натаскивают — зачем, как по-твоему? Затем, что это хоть и стоит бешеных денег, но заморозить вас еще дороже. Такой парадокс. Да и благородное воспитание облагораживает ваши внутренние органы. Мы не знаем, почему. Аристократизм — не пустой звук, он тесно связан с тщательной селекцией. Танцы, с-сука, астрохлюндия… Вот вас и дрессируют, развивают кору… Враг там, понимаешь, мамы-папы, реликвии… А этих семейных реликвий на помойке набрали, для легенды. Фотку матушки твоего приятеля я, например, притащил сам. Валялась у меня без пользы. Знаешь, какая это шкура была? Мы с ней однажды… Что?

Мамонтов, почитая Вустина за тугодума, никак не ждал, что тот так быстро сориентируется и будет спорить. О чем тут спорить? — впору не спорить, впору думать об устройстве мира и о своем в нем месте — право слово, незавидном.

— Пупок, — пробормотал Вустин.

— Что — пупок?

— Я родился. У меня есть пупок.

— Ну, пупок. И что с того? На одном конце — ты. А на другом кто?

Вустин ничего не сказал.

— Я думал, ты тормоз, — запоздало удивился Мамонтов. — Как это ты быстро про пупок спросил!..

— Вы все врете, — проговорил Вустин и дернулся.

— Я вру? — доктор распрямился и весело посмотрел на него. — Хочешь, телевизор покажу? Мы сейчас кое-куда отправимся, я тебе покажу новости. Сегодня в мире. Москву посмотришь… Думаешь, там дьяволы с рогами в Кремле засели? Вовсе нет, Бог миловал. Жизнь кипит… заготконтора!

Вустин вдруг заорал во все горло, и Мамонтов быстро закрыл ему рот ладонью.

— Знаешь, почему я здесь? — сказал он с ненавистью. — Потому что на дух не переношу таких. Я даже выступал за всякие там запреты… Блевать от вас тянет, понимаешь? Я сам такой. Из вашего племени. Мне знаешь, сколько лет? Они у меня вот где, — Он сперва хотел провести ребром ладони по горлу, но тут же, раздираемый разнонаправленными чувствами, соорудил кулак. Потряс им. — Боятся они меня! Много знаю. Меня оставили: свой лучше разберется в ваших потрохах… Но я никогда не был бараном вроде вас. А сейчас, урод, ты познакомишься с самой что ни на есть новейшей историей…

Не отнимая руки, он сунул другую в карман халата, вынул пластырь.

— Только пикни! Скормлю собакам…

Мамонтов крестом залепил Вустину губы, приготовил наручники и начал разматывать бинты, крепившие кисти к ручкам кресла.

… Покуда он бесновался, отец Савватий влетел в уже известную секретную комнату. Он вынул сотовый телефон и позвонил попечителю Браго. Труба внимательно выслушала последние известия и тон, в котором она ответила, овеществился в виде испарины, проступившей на ректорском лбу.

— Послушайте, — говорил попечитель Браго ровным и спокойным голосом. У вас было все. Меня не интересуют никакие альтернативные варианты. Вы и ваши сотрудники плюете в колодец, кусаете дающую руку. Воображаю ваши смешочки: у богатых своих причуды! Так вот: вы правы, я богатый. И у меня есть причуда. Я долго кормил и содержал вас, не требуя ничего взамен. В кои веки раз я обратился к вам с личной просьбой. Мне нужен именно этот. На вас уходят сумасшедшие деньги, ваше малейшее самодурство…

"Ну, с самодурством — это не к нам, — сказал про себя ректор. — Дорогая заморозка — пусть так, я не спорю, но вся эта божественная комедия с балами и латынью — плод вашего, господа, извращенного воображения. Платим, гуляем, желаем первого сорту!"

Вслух он ничего такого не сказал, а ответил:

— Не волнуйтесь, почтеннейший. Он далеко не уйдет.

— Тогда к чему эта паника? Зачем вы вообще мне звоните, если ситуация под контролем? Боитесь, что доберется до журналистов?

— Нет, этого я не боюсь. На станцию посланы люди. Ближайшие населенные пункты прочесываются, — Савватий соврал. Администрация Лицея давным-давно разворовала средства, отпущенные на кадровые нужды. — И журналистов в них нет. Я боюсь только, как бы с ним чего не случилось. Тайга здесь — одно только слово, вы понимаете, но он же ни черта не соображает, лютик оранжерейный. Напорется на сук…

— Вот и постарайтесь, чтоб не напоролся! Обрубите все сучья! Может быть, вам деньжат подкинуть на топоры?

Савватий отнял трубу от уха и уставился на нее бешеным взглядом.

Немного успокоившись, он примирительно сказал:

— Добро, извините меня. Конечно, я зря позвонил. Все будет хорошо, господин попечитель.

На том конце отключились.

Ректор перевел дух, налил себе из первой попавшейся бутылки, выпил. Затем вызвал повара.

— Устроение — великая вещь, голубчик, — начал он, когда хмурый усач переступил порог. — Господь не брезгует натурпродуктами. Намек понятен? Почему вы не запираете двери, идиот проклятый?..

Но думал отец Савватий совсем не о поваре, повар — формальность. Ему не давала покоя железная дорога. Возможно, он опоздал с отправкой людей. До сих пор им везло, и редких беглецов заносило в другую сторону. Однако удача госпожа с характером.

4

Швейцер ждал, что туннель окажется длиною в несколько верст и будет даже не туннелем, а каким-нибудь хитрым лабиринтом. Думал он и о монстрах, которые питали слабость к темным подземельям. Эти смутные картины сочетались в его сознании с пулеметной стрельбой, цепкими лучами прожекторов и воем сирен — так, что он уже не знал, что хуже: монстры или те, кто пустится за ним в погоню.

Действительность оказалась иной, все развивалось очень быстро. Действия, на которые Швейцер отводил себе если не часы, то уж всяко десятки минут, заняли минуту-другую. Он, разумеется, не ушел далеко и выскочил у самой Ограды, но — по другую ее сторону.

Лифт опустил его в сухой и теплый подвал. Двери разошлись; Швейцер выскочил в предбанник и дико посмотрел сперва налево, затем направо. Насчет туннеля он не ошибся: в обе стороны разбегались тусклые рельсы; справа виднелась вагонетка, почти терявшаяся в темноте. К стенам крепились толстые шланги и разноцветные провода. По потолку тянулась цепочка лампочек; пахло резиной и какой-то сложной машинной химией. Прямо перед вагонеткой Швейцер разглядел тонкую железную лестницу, уходившую вверх. Туннель был пуст, однако слева Швейцер приметил стеклянный футляр: сторожевую будку. Внутри смутно виднелась панель с незнакомыми приборами. Горящая зеленая лампочка подтверждала его опасения, что охранник отлучился взглянуть на небесную драму и скоро вернется. Швейцер думал недолго, он выбрал лестницу. Она наверняка вела в какой-нибудь люк, который открывался либо в сам Лицей, либо на волю. Пан или пропал, в первом случае можно было затаиться вверху и выждать, во втором же…

На секунду он замешкался: может быть, все-таки стоит взять левее и пробежать за будку? Нет, лучше синица в руке. Конечно, его мысли текли не столь стройно — они вообще не текли: при виде лестницы в его обезумевшем мозгу полыхнуло красным, и Швейцер бросился в сторону вагонетки. Ему повезло, он ухитрился не ступить на рельсы — иначе принял бы, как рассказывал Саллюстий, "смерть без пролития крови": Швейцер не знал, что такая смерть струилась совсем рядом. Он связывал ее лишь со сказочными временами инквизиции.

Первые несколько ступенек были обычными; выше лестница заключалась в железные кольца. "Чтобы не упасть", — догадался Швейцер, ни разу в жизни не видевший таких лестниц. Теперь ему предстояло подняться с глубины, на которую его опустил лифт. Сколько он проехал этажей? Немного, не больше трех. Швейцер полез быстрее, лакированные туфли соскальзывали с прутьев. Было очень жарко и сухо. "Может быть, здесь преисподняя. В последнюю секунду мохнатая лапа вцепится и сдернет меня вниз". Теперь железные кольца ему мешали, он поминутно бился в них теменем. Но причиной финального удара было не кольцо: Швейцер наткнулся на крышку люка — чего и ждал; правда, крышка оказалась не круглой, а квадратной. Запоров не было, и он подумал, что сейчас все решится. Возвращаться уже поздно — или еще нет? Силы лицеиста учетверились, он поднял руку и толкнул плиту. Та откинулась с неожиданной легкостью, и стало светло. Швейцер зажмурился, вцепился в края, подтянулся. Он находился в каком-то широком и плоском ангаре, которого нельзя было видеть из окон лицея: постройка стояла почти вплотную к Ограде. Затмение закончилось, ангар был залит солнечным светом. Воздух был влажным, вокруг площадки с люком зеленела примятая трава. Огурцы, помидоры, кабачки: Швейцер угодил в оранжерею, о существовании которой не подозревал. Он выбрался из дыры, осторожно захлопнул крышку и тут же метнулся на брюхо, заметив вдалеке какого-то человека. Тот ничего не слышал и стоял спиной к Швейцеру. Беглец пополз в его сторону, стараясь не шуршать листьями. Человек насвистывал, будучи поглощен обычным огородным занятием: привязывал к тонким деревянным рейкам капризные стебли. Ему было лет шестьдесят, и прежде Швейцер ни разу его не встречал, хотя лицеисту казалось, что он знает в лицо всех работников Лицея. Огородник закончил свое дело, подхватил огромную лейку и пошел по дорожке, удаляясь от Швейцера.

Тот дрожал, ожидая что Враг, в существовании которого он так неосмотрительно усомнился, наконец-то проявит себя, скрутит небо, вывернет Швейцера наизнанку, нашпигует личинками… Ждал стрекоз, ждал бесшумных роботов с прививочными автоматами. Ждал ядовитого газа и темных страхов из темной комнаты. Но вместо всего этого жужжали мухи, журчала невидимая вода. Не старику же быть агентом черного воинства — он вел себя уверенно и был поглощен работой, как будто мир не рухнул, да тот и не рухнул, вот же он. И все же, несмотря на безоблачность обстановки, Швейцер едва не лишился чувств. Шаг, сделанный за черту, оказался для него слишком сильным испытанием. Поход за Ограду казался не просто преступным противоестественным, как если бы он съел жабу или совокупился с кем-то из педагогов. Он походил на старое домашнее животное, которое годами держали дома и ни с того, ни с сего вдруг вышвырнули на улицу.

Старик пошел обратно, Швейцер присел и съежился в зарослях. Огородник, не глядя в его сторону, проследовал дальше, пока не скрылся из виду. Хлопнула легкая дверь.

Швейцер выскочил из укрытия и со всех ног помчался за стариком. Он понимал, что рискует, но ему было все равно. Теперь он знал, где выход, и должен был выйти. Не думая, что будет, если старик вдруг вернется, Швейцер осторожно приоткрыл дверь и выглянул наружу. Солнце ударило ему в глаза. Перед ним был лес, отделенный от оранжереи широкой полосой асфальта. Конечно, полоса хорошо просматривалась, нужно было улучить подходящий момент и… Швейцер посмотрел наверх и увидел камеру слежения. Она была нацелена прямо на него. Швейцер знал, что это за штука, в Лицее их было полно. Оставалось надеяться, что в караулке, или где они там сидят, отвлеклись, пьют кофе или дуются, не видя экрана, в запрещенные карты. Тишина обнадеживала, его еще не хватились. Он пригнулся и выскочил наружу, отметив, что остальные полосы препятствий остались за спиной: они пролегали в аккурат между Оградой и зданием оранжереи. Рассматривать последнюю снаружи времени не было. Все равно пропадать! Швейцер побежал.

Ему почудилось, что путь до леса отнял у него минимум час; со стороны, если бы кто его видел, могло показаться, что в чащу метнулась выпущенная стрела — ну, не стрела, так некий стремительный ком, в котором невозможно было разобрать ни рук, ни ног. На все ушли считанные секунды, Швейцер ворвался в ельник и там, споткнувшись о первый же корень, растянулся во весь рост. Сырая, потусторонняя земля показалась ему страшнее марсианского грунта, прикоснуться к ней было страшнее, чем опустить руку в кислоту, и Швейцера подбросило. Он оттолкнулся всем телом и снова упал, мгновенно вскочил на ноги, вломился в сплетение колючих ветвей. Иглы впились в его пунцовые щеки, налетела мошкара. Гнус — особо опасную заразу, напичканную вражьими мыслями, истребляли, как рассказывал Коллодий, сильнодействующими дезинсектантами, но всех не перебьешь, живности оставалось много. Швейцер, никогда не знавший ничего подобного, в какой-то миг был вынужден поднять воротник рубашки и схватиться за лицо, прикрывая его ладонями; это мало чем помогло, укусы множились. Он запоздало отметил, что его одежда совершенно не подходит для путешествия по вражеской территории: школьный сюртук, тесные туфли и просторные тонкие брюки, сшитые с похвальной прозорливостью так, что ничего не обтягивали и не сжимали; лицеисты могли ходить свободно, не отвлекаясь на докучливые ощущения в нежелательных зонах. Правую штанину он разорвал во время падения. Укусы отрезвляли, рассудок постепенно возвращался, и Швейцер даже пожалел, что не пошарил в оранжерее и не взял оттуда какую-нибудь рабочую одежду.

Окончательно выдохшись, он остановился и сел под деревом. Прислушался: тайга звенела птицами, сосны скрипели и щелкали брачным дятлом, пахло чем-то тревожным и радостным: грибами, но Швейцер не знал, что это они, и не представлял их в действительности, на воле — только на страницах книг. Он слишком много не, и большей частью эта частица требовала глаголов вроде «знать» и «видеть». Швейцер прислушался, стараясь уловить шум погони; погони не было. Сколько же времени прошло? Полтора часа? Три? Скажи ему кто, что на все про все он потратил не больше десяти минут, Швейцер поднял бы его на смех.

Он понимал, что обманываться не стоит — в конечном счете его все равно изловят и скрутят. Он даже не знал, куда направляется и зачем, собственно говоря, убежал: на что он рассчитывал? Найти больницу? Пойти по дороге, которой его везли? Закончить работу Раевского, которая неизвестно, в чем заключалась? Разжиться достоверными сведениями о внешней действительности но что в ней толку? Даже если он что-то разнюхает, ему не позволят поделиться новостями с товарищами. Ночью доставят в карцер, а утром объявят минуту молчания. Эти мысли давались Швейцеру с трудом, он пока не мог привыкнуть к гипотезе о полном несовпадении реальности со всем, чему его учили. А между тем эта гипотеза подтверждалась все больше и больше. Никто его не атаковал, повсюду царило деловое лесное спокойствие. Он попытается добраться до каких-нибудь людей. Встреча с огородником убедила его, что можно жить и вовне, и даже не страдать при этом нисколько — ведь будь старик болен или подослан врагом, его никак бы не пустили выращивать овощи, которые потом подадут к столу обитателей Лицея. Овощи можно отравить, заколдовать. Кстати сказать — почему он не прихватил с собой помидоров и огурцов? Скоро ему захочется есть, а он понятия не имеет, чем можно прокормиться в тайге.

Он снова задумался о погоне: можно забраться на дерево. Сколько же удастся там просидеть? В том, что забраться получится, Швейцер не сомневался, он всегда хорошо успевал по физической подготовке. Однако надо идти, если он вообще на что-то надеется. Беглец встал и осмотрелся: в лесу он думал столкнуться со многими опасностями, но все оказалось намного лучше. В целом, когда бы не комары да мошки, лес ему даже нравился. Мысли перескакивали с пятое на десятое; Швейцер поспешил дальше. Туфли проваливались в мох, а иногда — в ямки, полные черной воды; вскоре у него насквозь промокли ноги. Странное дело — удрать оказалось проще, чем можно было ждать. Похоже, что отцы пребывали в самоуверенном спокойствии насчет покорности воспитанников, и даже Раевский их не слишком убедил. Вполне вероятно, что их больше беспокоило проникновение в Лицей посторонних извне да, именно так они, если разобраться, и говорили, но относили к посторонним Врага, а что на деле?

Если взять правее, он выйдет на дорогу, ведущую к женскому Лицею. Других дорог здесь нет. Но ему заказана и эта, сразу сцапают. Уж лучше идти, как шел; между тем Швейцер почувствовал, что двигаться стало тяжелее — он не заметил, как подобрался к поросшему лесом холму и начал взбираться наверх. Лицеист вскинул глаза, оценивая строй деревьев. Слава Богу, густо, возвышенность не выдаст. Он полез выше, ноги скользили по бурым листьям, галстук мотался. Швейцер хотел его выбросить, но передумал: по галстуку найдут. И без галстука дело нехитрое, но все же. Он думал вслух, выдыхая короткие фразы, которые были чем больше отрывистыми, тем более емкими. Что это за холм? Швейцер мысленно вернулся на верхний этаж Лицея, восстановил панораму. Безнадежно; перед глазами вставало сплошное море, и он мог находиться в любой его точке. Больших высот тут, впрочем, нет… в десятый раз поскользнувшись, Швейцер растянулся на склоне. Тяжело дыша, он лежал и смотрел на огромную красную ягоду. Расплющенную щеку кололи хвоинки, ноздри наполнялись запахом прелой почвы. Ягода, вобравшая в себя мир, звала к созерцанию. Каркнула ворона. Она ворона? Какая-то необычная. Опустилась в двух шагах и склонила голову набок; Швейцер ответил ей пустым взглядом. Он захотел подозвать птицу, но не знал, как к ней обращаться. Свистнуть? Как подзывают птиц? Ворона склевала какую-то мелочь и пошла прочь. Когда Швейцер встал, она даже не оглянулась. Он возобновил подъем; что-то уж больно круто, приходилось хвататься за чахлые прутья, которые напрягались до предела и грозили вот-вот выскочить из земли. Вершина была уже близко, Швейцер поднажал. Когда, наконец, он взобрался наверх и сел отдышаться, его внимание привлек противоположный склон, начинавшийся резким обрывом и, судя по всему, гораздо более отвесный. Начал ныть бок, Швейцер рассеянно потер больное место и на карачках пополз к краю. Так и есть, спуск был намного круче; деревья, пытавшиеся удержаться на склоне, выпрастывали извивистые корни. За первым холмом виднелся второй, таких же размеров. Между холмами пролегала одноколейная железная дорога. Ее, конечно, нельзя было видеть из окон Лицея.

Швейцер смотрел на рельсы, не до конца понимая смысл открытия. Новенькое, сверкающее полотно никак не вязалось с картиной погибшей цивилизации. Цепляясь за ветви, он стал осторожно спускаться, пока не дошел до последней сосны. Дерево росло на небольшом выступе, который резко обрывался метрах в пяти над землей. Швейцер обхватил ствол и поглядел вниз: железная дорога была прямо под ним. И в ту же секунду раздался сиплый свист; беглец вздрогнул. От страха он втиснулся в ствол и, почти парализованный, следил за появлением прокопченного локомотива. Грузовой поезд вывернул из-за поворота, со стороны женского Лицея. Он шел очень медленно, дорога петляла, и разогнаться машинисту было негде. Только теперь Швейцер понял, что означали далекие гудки и стук, заставлявшие лицеистов бросаться к окнам и всматриваться в тайгу. Отцы-преподаватели в один голос твердили, что причиной шумов являются процессы — этого было достаточно, любой дурак знал, что процесс есть основная форма деятельности Врага, понятный в своей направленности и тайный в проявлениях. Враг занимался странными, непостижимыми для разума делами, отсюда и свист, и для спасения души лучше не видеть их внешней стороны. И вот процесс разворачивался перед глазами Швейцера. В кабине он приметил двух человек; лиц было не разобрать, но позы их выглядели вполне мирными. Локомотив поравнялся с сосной, Швейцер присел на корточки и сжался в комок. Приоткрыв один глаз, он зорко смотрел, как голова поезда проползает мимо. Пахнуло горячим, запах был незнакомый, но довольно приятный. Не имея представления о зеркалах заднего вида, Швейцер осмелел и поднялся в полный рост. Ему повезло, машинисты были заняты разговорами. Под его ногами медленно проплывали платформы, груженные щебенкой. На восьмой Швейцера отвлек новый шум, на сей раз доносившийся сверху. Он вскинул голову и увидел летательный аппарат, окраской похожий на майского жука. Лопасти пропеллера взбивали небо, накручивая смертоносную пленку, машина направлялась к Лицею. Швейцер не сомневался, что вертолет прилетел по его душу и рано или поздно обнаружит ослушника. Не будь вертолета, он вряд ли решился бы на то, что сделал, и даже сделав, не сразу осознал свой поступок — вероятно, он перешел какой-то предел страха, за которым все возможности сливались в одно сплошное безрассудство, не выделяясь степенями отдельных безумств. Если бы Швейцер находился в здравом уме, он неизбежно угодил бы под колеса, или промахнулся, или зацепился одеждой — что угодно, но здравости осталось с гулькин нос, и он прыгнул, и выиграл. Локомотив тем временем уже скрылся за супротивным холмом, и прыжок остался незамеченным. Швейцер, однако, сильно ушибся, рассек себе лоб, ссадил ладони и колени. Его костюм, и без того пребывавший в плачевном состоянии, приобрел совершенно непристойный вид. Но Швейцеру было не до костюма. Он даже не почувствовал боли; приземлившись, тут же обернулся, ища глазами вертолет — улетел, замечательно; ощущая себя букашкой, помещенной под микроскоп, и зная, что его неминуемо заметят с небес, Швейцер стал лихорадочно зарываться в каменный бой. Это ему удалось, хотя и не столь безупречно, как он хотел. Он свернулся калачиком, оставив крошечное окошечко для обзора. Состав тащился, словно ехал на казнь; незаметно для себя Швейцер освоился и даже попенял в душе машинисту за малую скорость. Сталь лениво грохотала в его ушах; ноздри забились каменной пылью, и Швейцера разобрал чих. Он закрыл лицо руками и чихнул несколько раз, а когда отнял ладони, то увидел, что они, и без того ссаженные, совершенно испачкались в крови. Тут пригодился предусмотрительно оставленный галстук, Швейцер кое-как утерся и стал смотреть на проплывавшие мимо развесистые кусты, простертые ветви которых то и дело задевала платформа.

Так он ехал минут пять, после чего дорога перестала кружить, и локомотив начал набирать скорость. Из своего положения Швейцер не видел, куда он едет, и только испуганно таращился на придорожные канавы, затопленные цветущей водой. С платформы срывались мелкие камешки, прохладный ветер успокаивал зуд, вызванный укусами насекомых. Пролетел полосатый столбик с цифрой, которую Швейцер не успел разобрать. Беглец перестал удивляться, опасаясь безумия — чем бы ни был мир, покоренный и захваченный Врагом, в нем было ничуть не хуже, чем в мире, от Врага свободном. Во всяком случае, пока. Вопреки доводам рассудка Швейцер продолжал мыслить привычными понятиями, благо так было легче. Жизнь без Врага, о котором он пусть понаслышке, но что-то знал, отпугивала его пуще всяческих казней.

Однообразный пейзаж слился в пеструю камуфляжную ленту; Швейцер прикрыл глаза. Сон, занимавший последнее место в его планах, с неожиданной бесцеремонностью просочился вперед, и он перестал существовать; воскреснув же, понял, что поезд стоит на месте, а вдалеке пререкаются между собой хриплые голоса, похожие на лай брехливых дворняг.

5

Судя по стоянию солнца, Швейцер путешествовал недолго. Он не мог оценить расстояния, так как вообще не был знаком со скоростными перемещениями в пространстве. Поэтому он не дышал, и ему казалось, что вселенские силы интересуются им одним, оставаясь невидимыми; удар, получалось, мог быть нанесен с любой стороны — сверху, снизу, с флангов. Предусмотрительность, переставая быть жгучим любопытством, заставила его приподняться на локте и осторожно выглянуть из каменных россыпей. Лес поредел и выглядел не сказать, что ухоженным, но со следами незримого человеческого присутствия. Впереди это присутствие обретало форму: поезд остановился у переезда. Швейцер увидел крошечный домик и пустынное шоссе, которое перегораживала длинная полосатая палка. Чуть дальше, близ самых путей, попеременно мигали красный и зеленый огни. Еще дальше, метрах в двухстах от домика, находился второй, уже гораздо больше, обнесенный покосившимся забором. Дом был жилой — крестьянский, догадался Швейцер, вспоминая фотографии и рисунки. На заборе сохли штаны. Их Швейцер разглядел позднее, когда уже лежал, хоронясь в зарослях папоротника. Сейчас его взгляд был прикован к небольшому автофургону, приткнувшемуся рылом к шлагбауму: это шлагбаум, вспомнил Швейцер название полосатой жерди. Два человека в одеждах полувоенного образца громко пререкались с машинистом, который — высокий и тощий мужчина средних лет — даже спрыгнул с подножки на землю и возбужденно размахивал руками, постоянно указывая пальцем в сторону горизонта. Похоже было, что задержка вызывает в нем сильное раздражение. Слов Швейцер не разбирал. Невдалеке послушно стоял старик в оранжевой безрукавке, с флажком в руке. Человек в камуфляже — этого слова Швейцер так никогда и не узнал достал из-за пазухи какой-то документ и сунул в лицо машинисту. Тот грубо отмахнулся, повернул голову и призвал своего помощника, который до поры оставался в кабине. Оттуда громыхнуло железом — невидимый партнер швырнул, должно быть, в сердцах какой-то предмет. Вслед за звуком из кабины высунулась круглая рожа, за ней последовало остальное, и это прочее настолько впечатлило чужаков, что тон их моментально стал более мирным, а первый даже отступил на шаг, поспешно пряча синюю книжечку обратно в карман. Помощник грузно присел на ступеньку и покровительственно воззрился на возмутителей плавного следования. Машинист торжествующе шагнул в сторону, показывая молча, что дело принимает серьезный оборот. В разговор вступил второй мужчина. Он постучал по запястью и произнес короткую фразу. Детина оглянулся на состав, потом снова перевел взгляд на собеседника. Машинист, не выдержав, дернул его за футболку, но тот, осклабившись, отмахнулся и пожал плечами. Было ясно, что просьба незнакомца не вызывает в нем гневного протеста. Мужчина, видя, что дело идет на лад, полез в карман брюк и вынул новый предмет. Швейцер сначала решил, что это очередное удостоверение, но тут документ разломился надвое, и в пальцах мужчины мелькнула купюра. Положение Швейцера требовало от него мгновенной ориентации в обстоятельствах. Он не знал денег и документов, но для него не составило труда догадаться, что через секунду-другую пришельцы, остановившие локомотив, приступят к осмотру поезда — с милостивого благословения проклятого бугая.

Он лежал ближе к правому борту. Самым опасным было выбраться из щебенки; прикинув, Швейцер с тоской осознал, что ему не удастся проползти в толще каменной крошки к другому краю платформы, находившемуся вне поля зрения переговорщиков. Придется идти напролом; он быстро перекрестился, сделал глубокий вдох и рванулся к свету. Оказалось, что он зарылся не очень глубоко. Не веря в свое везение, Швейцер перекатился через камни незамеченным. Его дальнейшие действия полностью подтверждали сентенции Коллодия по поводу врожденного боевого мастерства русских богатырей. Искусство маскировки и бесшумного перемещения было у них в крови: "мысью по древу, соколом по небу, волком по суше" — так и произошло. Соединив в себе всех трех существ, Швейцер приземлился в папоротник. За сотые доли секунды он последовательно перевоплотился в одного, второго и третьего, результатом чего и явилась внешне неразличимая комбинация образов, помноженная на стремительность прыжка. Он успел вовремя: преследователи уже шли вдоль состава.

— Гляди сюда, — донесся голос.

Швейцер перестал дышать и только смотрел из укрытия на высокие ботинки со шнуровкой крест-накрест, остановившиеся по ту сторону поезда. По счастливому стечению обстоятельств он оказался не просто в папоротниках, а в яме, скрытой травами так, что ее нельзя было видеть не только с насыпи, но и с высоты платформы.

Вторая пара ботинок подошла через полминуты.

— Что тут?

— Гляди. Видишь? Камни разрыты. Повсюду ровно, а здесь…

— Ты смотри, точно…

Тот, что пришел первым, поднырнул под платформу и впился взглядом в подлесок.

Ботинок слегка толкнул его в бок.

— Следы посмотри. На насыпи должно быть видно.

Мужчина, кряхтя, пополз в направлении Швейцера. Тот нырнул поглубже. Ну что же, он сделал все, что было в его власти.

Преследователь выпрямился.

— Нет, — буркнул он миролюбиво. — Тут некуда бежать. Лесок чахлый, не спрячешься. Все как на ладони.

Второй перебрался к напарнику.

Швейцер знал обоих, он часто встречал их в хозяйственной зоне. Сейчас он только слышал их голоса.

— Он, сука, или раньше спрыгнул, или вообще сорвался. Валяется где-нибудь под откосом, с проломленной башкой.

Первый вынул из нагрудного кармана продолговатую черную коробочку. Из коробочки торчал стальной прут, заканчивавшийся маленькой шишкой. К полному изумлению Швейцера, который осмелился приподнять голову, мужчина вступил с коробочкой в разговор.

— Мы перехватили поезд на переезде. Да, на тридцать девятом километре. Товарняк, везет щебенку. На одной из платформ подозрительный след. Вокруг… — Мужчина запнулся. — Вокруг все спокойно, — сказал он решительно. — Я думаю, что надо пройтись по путям. Да, высылайте.

Он вдвинул прут в коробочку и обернулся:

— Слышишь, там! Вертаемся назад. Или нет, проедем еще, потом через ферму.

Второй потянулся.

— Ты не в курсе, прямые кишки пересаживают?

— А кто их знает. Тебе зачем?

— Да так. По-моему, нет. Когда поймаем быстроногого отрока…

— Утихни. Если попортишь, то тебе и пересадят…

Голоса начали удаляться. Охотники старались на совесть и шли теперь к хвосту поезда. Пройдя все платформы и не обнаружив ничего достойного внимания, они сочли свою задачу выполненной.

— Езжай! — заорал первый издалека и махнул рукой.

Швейцер шептал молитвы. Ему показалось, что прошел не один час, и вот состав дрогнул, колеса провернулись, и махина поползла через переезд. Швейцер видел, как рельсы прогибаются под тяжестью груза; в шпалах подпрыгивали ржавые, разболтанные костыли; посыпались струйки песка. Потом он увидел, как прошагала погоня; первый жевал травинку, второй отвинчивал пробку на диковинной бутылочке. Заросли мешали Швейцеру проследить за их отбытием, он слышал лишь, как заурчал мотор и хлопнула дверца. Ее стук отдался в мозгу эхом знакомого воспоминания.

Швейцер не до конца понял слова преследователей, и оттого эти речи казались в сотню раз гнуснее, чем были.

Сейчас, проживая последействие шока, он забыл о молитвах и бормотал исступленные ругательства, адресуя их всем сразу и никому в отдельности:

"Подлейшие мерзавцы, упивающиеся беззаконием. Тупые скоты, погрязшие в гнусном подонстве. Гады. Подлые подонки, пропитанные скотской мерзостью. Ничтожные негодяи, воплощающие всемирное подонство… Презренные тупицы, исполненные мерзости и грязного скотства… Скотоподобные презренцы, умножители подонского ничтожества. Гады. Гнусносущностные мерзавцы, соревнующиеся в подлости. Гады. Староподонские скотогады, омерзевшие в подлой гнусти… Бесчестные подлецы, оскотиневшие в презренности… Гады. Гнусоголосые бесчестники, промышляющие мерзостным скотством. Эти… Эти…"

Мат иссяк. Других бранных слов Швейцер не знал.

Пора было выбираться из укрытия и думать, что делать дальше. Для начала он разберется, куда попал. Швейцер осторожно выбрался из ямы и медленно выпрямился. Он долго рассматривал пейзаж, но особенно — всамделишнее человеческое жилье. Станционный смотритель, закончив с полосатой балясиной, брел к своей избушке. Если Враг использовал его как оболочку, то это был и вправду очень хитрый, изворотливый Враг.

Швейцер двинулся подлеском, поминутно останавливаясь едва ли не у каждого дерева. Железнодорожные пути уходили вдаль по равнине, заканчиваясь тающим пятнышком хвостовой платформы. Оно застыло: снова какая-то остановка. Туда же убегали т-образные столбы, поверх которых в целости и сохранности тянулись провода. Очевидно, мистические бои обошли эту местность стороной. Других строений, помимо красно-коричневой будки и домика смотрителя, поблизости не было. Шоссе, объевшееся солнцем, дышало адским жаром.

Смотритель вошел в дом. Швейцер назвал его смотрителем по понятной аналогии; титул работника переезда не пришел ему в голову. Беглец добрался до шоссе и замер, не решаясь ступить на открытое место. Страх перед Врагом настолько въелся в его душу, что любой поступок вне Ограды требовал мужества, вопреки очевидной и уже несомненной безопасности. Сейчас его возбуждение отчасти улеглось, не будучи в силах столь долго держаться на прежнем уровне, и Швейцер, конечно, встань перед ним необходимость повторить подвиг с прыжком на платформу, повел бы себя не таким героем; охранительное благоразумие стремилось взять верх и не пускало его на разбитый асфальт, который запросто мог оказаться искусной декорацией, скрывающей выход в какой-нибудь Тартар. Швейцеру помогла слабая музыка, донесшаяся из дома смотрителя. Старик включил радио; Швейцер, не знавший радио, по привычке подумал о магнитофоне. Разобрать мелодию на таком расстоянии было трудно, и он уловил лишь ее отдаленное сходство с аранжировкой Устроения. Во всяком случае, в игре участвовали те же музыкальные инструменты. Разорванная композиция оказала на Швейцера странное воздействие: он прытко скакнул на шоссе и пулей пересек его, как делают это дикие звери. Беды не случилось, и твердь не разошлась.

Теперь он занял позицию прямо напротив дома; их разделяли пути. Музыка стала громче, и вскоре ее прервал хорошо поставленный голос. Невидимый оратор начал рассказывать о каких-то событиях. Обрывки фраз, долетавшие до Швейцера, несли в себе убийственное благополучие. Говоривший рассказывал о неких событиях; при этом он ни разу не помянул Врага… Голос был ровный и спокойный, военная терминология отсутствовала, Церковь не поминалась никакая: ни Устроения, ни чего-то еще. Старик вышел на крыльцо. Он уже снял свою яркую безрукавку и остался в клетчатой рубахе с закатанными рукавами. Смотритель из-под ладони посмотрел на небо, взял заступ и скрылся за углом. Голос, довольный собой, смолк; вернулась музыка. Швейцер стоял на коленях, в ельнике, и слегка разводил в стороны молодые зеленые лапы. Сверху застрекотало, но он почти не встревожился, зная, что здесь его никто не увидит. Так и случилось; вертолет, не снижая высоты, пронесся в ту же сторону, в которую недавно отъехал автомобиль.

… Он простоял в ельнике остаток дня. Смотритель занимался разными мелкими делами: работал в огороде, закусывал, точил косу, налаживал какие-то грубые механизмы. Поездов больше не было. Работа на переезде показалась Швейцеру не слишком обременительной. Не было и машин, шоссе никто не пользовался. Только к заходу солнцу появился автобус: некогда красный с черным, теперь же не поймешь, какой окраски. Он был почти пуст и притормозил, не останавливая хода; из передней двери на обочину спрыгнула девица лет, может быть, двадцати. Короче говоря, она казалась старше Швейцера; он же, видевший только сверстниц, плохо разбирался в возрастах. Девица была довольно полной, одетой в легкое выцветшее платье и старые тапочки на босу ногу. Прижимая к груди большой хрустящий пакет, она неловко помахала шоферу и заспешила к дому. Старик поджидал ее на крыльце, под навесом; его цигарка красной точкой тлела в полумраке.

Звезды напитались светом, проступила луна. В избушке тоже зажглись окна; Швейцер догадался, что девица пришла с продуктами, и ощутил волчий голод. Он выбрался из укрытия, пригнулся и крадучись устремился к брошенному огороду.

6

Темнота мешала разбирать, где что растет. Тем труднее было Швейцеру, привыкшему к огородным культурам в вареном-пареном виде. Выдернув наудачу несколько кустиков и поднося добычу поближе к глазам, он, наконец, нашел морковные грядки. Морковь он складывал в сюртук, предварительно связав ему рукава. Узнал он и лук, хотя встречал его только нарезанным. Долго думал, связываться ли с капустой, и в конце концов взял небольшой кочан. Небрежение правилами гигиены заставляло его содрогаться. Швейцер решил вымыть овощи в придорожной канаве. В то же время ему было ясно, что на такой диете он долго не протянет, надо пробраться в дом. Он дождется, когда старик пойдет к переезду — но, собственно, с чего? Если поезда будут ходить так же густо, как сегодня, то смотритель весь день проторчит во дворе. А девушка с пакетом будет хлопотать по хозяйству. Ей вовсе не обязательно снова садиться в эту страшную машину и куда-то ехать. Может быть, она уже закончила свои дела там, где… в общем, где-то там, Бог его знает, где. Хоть бы хлеба стащить. И попить. Он выдул бы бочку. Жажда грозила Швейцеру помешательством: он, боясь микробов, не пил целый день и старался не смотреть на воду, заполнявшую канавки и ямы. Наверно, с его языком, деснами и небом уже случилось что-то непоправимое, до того ему было худо.

Швейцер взвесил ношу в руке: пустяки, всего ничего. Вокруг стояла тишина, если не брать в расчет стрекота скрытых насекомых, которые сами и были этой тишиной. Внезапно стало совсем темно: свет в избушке погас. Швейцер, уже собравшийся идти обратно в ельник, к себе, застыл и неуверенно покосился на черное окно. Собственная робость его разозлила, и он вдруг почувствовал себя хозяином мира, который властен открывать ногой любые двери. Не пропадет же он тут, с этими двумя. Он сбежал из Лицея, миновал все посты и запоры — неужто не справится с расхлябанной дверью жалкого домишки? А если ему не оставят другого выхода, он может и пригрозить. Швейцер присмотрелся и различил близ крыльца забытую косу, наточенную днем. Можно и полоснуть, в интересах необходимости. Некстати вспомнился Раскольников и даже фадеевский «Разгром», который странным образом, по недосмотру, затесался в классический курс. Швейцер помотал головой, отгоняя черные мысли. Глупые, безумные фантазии, он никого не убьет — попугает, и все. Даст Бог, дело не дойдет и до этого, он будет скор и бесшумен. Вот только попьет, прихватит краюшку мучного и сразу исчезнет. Хозяева, конечно, донесут; у них наверняка есть возможность связаться со внешним миром, здесь все возможно, но он уже будет далеко.

Швейцер начал подниматься по крыльцу. Оно было справлено на совесть и не ответило ни единым скрипом. Сюрпризом оказалась и незапертая дверь, тогда как Швейцер приготовился сражаться с замками. Он вошел внутрь, в доме было еще тише, чем снаружи. Здесь, правда, что-то тикало — какие-то невиданные часы, как выяснилось позднее. Крохотный коридорчик мигом вывел его в кухню, где в лунном свете выступали два ведра, доверху наполненные колодезной водой. Что-то лежало на столе, какая-то еда. Швейцер опустился перед ведром и стал пить. Когда вспыхнул свет, он не вдруг оторвался и допивал последние глотки; железный предмет слегка толкнул его в правое плечо.

— Стой спокойно, — прохрипел голос.

Швейцер молча отнял руки от ведра и повертел ладонями, показывая, что безоружен. Коса лежала рядом.

— Дуня! — позвал голос. — Твоя правда была. Гость у нас.

Швейцер медленно обернулся. Старик смотритель наводил на него охотничье ружье. В кухню вошла та самая девушка, одетая в ночную рубаху до пят.

— Я позвоню в милицию, — сказала она, едва увидела Швейцера.

— Пожалуйста, не надо никуда… звонить, — попросил тот дрожащим голосом. — Я просто попил. Я сейчас уйду.

— Попил? — прищурился дед и наподдал косу. — А это что?

Швейцер облизнул губы. Глаза у него горели, как у маньяка.

— Папа, он еще птенец, — протянула Дуня. — Откуда ты такой взялся?

— Я тебе скажу, откуда он взялся, — усмехнулся дед. — Он из коллектора сбежал. Это по его душу приезжали. И вертолет летал, как угорелый.

— Не может быть! — ахнула та и прикрыла ладонью рот.

— Вот тебе и не может, — смотритель оседлал табурет и поставил ружье между ног. — Он пожрать залез. Мы же не знаем, чем его кормят. Что вам там дают, в коллекторе? — обратился он к Швейцеру.

Тот словно язык проглотил и стоял, шатаясь.

— Видишь, с ним что-то неладно. С них там пылинки сдувают, а тут лес. Чего? — он приложил ладонь к уху, расслышав невнятное бормотание.

— Враг… — Швейцер собрался с силами и решил, что пусть он лучше погибнет, но задаст самый главный вопрос. — Далеко ли Враг?

— Так уехали еще днем. Ведь ты с поезда?

Швейцер помотал головой и тут же кивнул. И опять спросил:

— Но Враг-то — где он сам?

Старик недоуменно взглянул на дочь.

— Про что он толкует? У тебя, голубь, один враг — твои хозяева. И то как посмотреть. Люди важные, ученые, нам не чета…

— А стрекозы? — Швейцер шагнул вперед, и дед на всякий случай снова взялся за ружье. — Стрекозы, которые откладывают в людей яйца?

— Да Господь с тобой, — смотритель осторожно рассмеялся. — Откуда им тут взяться? Тебе сон приснился…

— Понятно, — Швейцер утратил остаток сил и сполз на пол.

— Папа, что ты разговоры разговариваешь! — вмешалась Дуня, схватила какую-то тряпку и стала мочить ее под странного вида бачком, штырек которого ходил туда-сюда. — Он же весь в крови! Его перевязать надо.

— Перевяжи, — согласился дед. — Фигура ценная. За сохранность, может, премию получим…

Дуня ответила отцу уничтожающим взглядом. Тот улыбнулся.

— Не бойся, — сказала Дуня, присела перед Швейцером и стала вытирать с его лица кровь и грязь. — У него шутки дурацкие. Он и не думает тебя выдавать.

— Обожди, — возразил с табурета смотритель, вновь принимая серьезный вид. — Дело-то особенное. За ним же уход особый нужен, присмотр. Мы ж не знаем, чего ему можно, а чего нельзя. Он, может, устроен хитро…

— Человек как человек, — Дуня распрямилась и пошла назад к умывальнику полоскать тряпку. — Симпатичный. Есть хочет. Поранился. Ничего хитрого нет.

— Умная ты больно, — дед поерзал. — Слышишь, малец! — он сдвинул брови. — Ты сам-то как?

Швейцер отозвался не сразу.

— Спасибо, со мной все в порядке, — сказал он наконец с горечью. — Вы не думайте, я не какой-нибудь тепличный. У нас гимнастика, военное дело…

— Я ж говорил, что их не только на мясо! — Смотритель торжествующе подмигнул Дуне. — Наверно, и для армии готовят. На случай чего.

— Причем здесь мясо? — глухо осведомился Швейцер.

— Ну, а что ж еще? — Старик не видел знаков, которые Дуня, догадавшись о чем-то, отчаянно ему подавала. — Потроха для власти. Люди ваш заповедник стороной обходят.

— Я вас не понимаю, — Швейцер снова был на ногах, и это прибавляло ему растерянности: вроде как нужно шагнуть, но не ясно, куда и зачем. Он безнадежно посмотрел на тикавшие ходики. Маятник гулял, предупреждая Швейцера, что скоро его время выйдет.

— Папа! — Дуня легонько хлопнула по столу.

— Что такое?

— Ничего. Ты помолчать не можешь? Им же ничего не говорят.

— Что ж с того, что не говорят. Так и жизнь пройдет. Выпотрошат и спасибо не скажут. Голову задурят, а потом ее же пересадят… какому-нибудь президенту.

— Папа, головы не пересаживают.

— Думаешь? Зря. Кое-кому не помешает… Хватай его!

Смотритель уронил ружье, вскочил с табурета и бросился к Швейцеру, который вдруг стал белым и начал падать. Дуня поспешила на помощь и успела вовремя: еще чуть-чуть, и он бы точно ударился головой о плиту.

— Я же тебе говорила! — сердито сказала Дуня, укладывая голову Швейцера себе на колени. — Вечно ты языком мелешь! Ну как тебе сейчас скажут, что ты никто, что тебя на органы вырастили, в пробирке?

— Ну и пусть говорят, — пожал плечами дед. — Что с того, что мы органы? Все органы… И живут счастливо, не кашляют. А за этими вон как ходят. Я слышал, музыка у них, танцы-шманцы, культурные разговоры. Я б тоже орган какой-нибудь дал за такую жизнь.

— Папа! — Дуня, если б не сидела на полу, топнула ногой. — Их же как скот выращивают, под музыку. Помнишь, мы смотрели про немцев? Чтоб благородные были. Принеси лучше самогонки.

— Так я и знал! — воскликнул старик, но встал. — Все всегда кончается одинаково: тащи самогонку!

Он поплелся в комнату.

— А если он с нее загнется? — прокричал он оттуда.

— Ничего страшного, — пробормотала Дуня, гладя Швейцера по щекам. Давай, очнись! Сейчас мы тебя вылечим.

Швейцер открыл глаза и посмотрел прямо перед собой, мимо Дуни. Он подумал про себя, что теперь его глазами смотрит другой человек. Спокойно, не дергайся. Все подтверждается, Врага в природе нет. Есть кое-что другое. Тут Швейцер решил, что нет и Бога.

Дед зашаркал, неся маленький стаканчик.

— На-ка, хлебни.

— Пей залпом, — посоветовала Дуня и деловито шмыгнула носом.

Швейцер вяло глотнул и на секунду перестал существовать. Свободное сознание, метнувшись, подумало, что ошибалось, и Враг все-таки есть.

— Все, все! — кричала Дуня, размахивая перед Швейцером кончиком шали.

— Заешь, — смотритель сунул ему странный, дряблый огурец.

Вот это Швейцеру, не знавшему маринада, понравилось.

Он осторожно почавкал и снова закашлялся, но уже не так сильно.

— Живой? — лицо старика расплылось в улыбке. — На совесть их делают! Как настоящий заглотил.

— Я хочу посмотреть, — твердо произнес Швейцер.

— На что? — не поняли хозяева.

— На все.

— Он в центр хочет, — сообразила Дуня. — Папа, я его завтра свожу на экскурсию.

— Ты что, спятила? Его ж вмиг узнают, по шее получишь.

— Я его переодену. Не в этом же наряде он пойдет.

— Да ты опомнись! — старик рассердился. — Серега и тот вас до первых гаишников довезет и ссадит. Новая морда, да в наших-то краях!

— Зачем нам Серега? Я его на мопеде довезу.

— Он свалится у тебя! — повысил голос смотритель. — И гаишники все равно…

— Ничего не свалится, будет держаться крепко! И мы поедем в объезд, мимо поста!

— Я буду держаться, — неожиданно встрял в разговор Швейцер, который не очень понимал, о чем речь. Язык у него немного заплетался. Внутри стало жарко и звонко, к щекам прилила кровь, голова кружилась.

Дед с остервенением сплюнул.

— Мне-то что, делайте, как хотите. Только я за тебя, Дунька, отвечать не хочу! — и он погрозил ей пальцем. — Ежели откроется — последнее заберут!

Но Дуня то ли по молодому незнанию, то ли по широте души не слушала никаких возражений.

— Давай, расскажи, — пристала она к Швейцеру. — Как вас там держат?

— Он жрать хочет, — дед снова влез не в свое дело. Но в этом Дуня его послушалась: всплеснула руками, отворила дверцу небольшого холодильника и стала вынимать всякую снедь.

— Как удачно, — приговаривала она, — я как раз из центра. Картошку пожарить?

Пожарили и картошку, и какие-то рассыпчатые котлеты. Перед Швейцером поставили полную тарелку всего (он перебрался за стол), положили вилку, а ножа и здесь не дали. Тот на секунду замешкался, гадая, какие правила поведения за столом приняты у его благодетелей.

— Ешь! — Дуня шутливо нахмурилась. Швейцер казался ей таежной зверушкой, забежавшей на огонек и чудом избегнувшей силков.

И Швейцер махнул рукой на этикет. В мгновение ока он съел все до крошки.

Смотритель, наблюдавший за кормлением, не выдержал и отправился к тайнику, в котором прятал самогонку. Вернулся с мутной бутылью, заполненной на треть, плеснул себе и вопросительно взглянул на Дуню.

— Самую малость, — отозвалась та. — Ему больше не давай!

Выпили. Дуня сразу разомлела и поделилась со Швейцером шалью. Расспросы возобновились. Швейцер сначала не знал, о чем говорить, но постепенно разохотился и выложил все — про педагогов, Устроение, распорядок дня, бальные танцы, героического Раевского и спасительного Вустина.

На середине рассказа смотритель закряхтел и налил себе до краев.

— Вот, дочка, — сказал он, нюхая хлебную корочку с солью. — Как головы дурят. Шагающие ягоды, говоришь?

Швейцер через силу улыбнулся. Ему было трудно так вот, с налета смеяться надо всем, во что он свято верил.

— Но мы с тобой попали, дочка, — продолжал старик. — От таких волчар добра не жди. Надо бы его снарядить, да пусть и отправляется, куда сумеет добраться. Бог помощь. Поездит по свету, притрется, обломается… Все равно ты пропал, — неожиданно сообщил он Швейцеру. — У тебя же нет бумаг. Документов нет, понимаешь?

Швейцер опять улыбнулся — на этот раз виновато и пожал плечами.

— Что ты все бздишь! — Теперь Дуня осерчала всерьез. По ее тону Швейцер догадался о примерном значении произнесенного слова. — Никуда он не пойдет! Спрячем его в подполе, я постелю. Жизнь прожил, а все трясешься!

— Потому и трясусь, — отец не хотел ссориться. — Что ты вызверилась, делай по-своему, только потом не плачь.

— Не твоя забота, — Дуня звонко поцеловала Швейцера в висок. Этого с ним никогда не делали, и он глупо кивнул в ответ.

7

Его обрядили в те самые штаны, что сохли на заборе. Это были дунины, в них она ходила по ягоды-грибы. Смотритель выдал фланелевую рубаху, протершуюся на локтях почти до дыр. Нашлась и кой-какая обувка, иначе на сбитые в туфлях ноги было больно смотреть. Дуня принесла бейсболку; в сочетании с солнцезащитными очками, которые каким-то чудом сохранились у Швейцера в целости, он походил на обычного шкета, каких полно по стране, в том числе и в провинции. Для совершенства картины ему оставалось сунуть в рот жвачку, но это он, когда ему объяснили, что она такое и зачем, наотрез отказался делать. Мысль о непрерывном жевании внушала Швейцеру отвращение. Психоаналитик обязательно связал бы это чувство с искусственным вскармливанием в подростковом возрасте; к груди Швейцера никогда не подносили, и все, что в нем было сосательного-жевательного, наверняка претерпело диковинные трансформации. Но до таких сложных рассуждений никто из присутствующих не поднялся.

Спал Швейцер крепко, но проснулся рано. В подполе было холодно, его укутали ватными одеялами. Шуршали мыши и кто-то еще, но он провалился в сон, едва улегся. Проснувшись спозаранку, он не сразу понял, где находится, потом все вспомнил. Прошло не меньше часа, пока за ним спустилась Дуня; за этот час Швейцер передумал о многом. В мыслях он старался обходить стороной свое происхождение и думал лишь о его следствиях, да и то разорванно, перескакивая с одного на другое. "Так вот почему меня не посадили в карцер, — соображал он в сотый и двухсотый раз. — И доктор посматривал странно… Меня уже назначили в забой, берегли. Опасались попортить… И Оштраха тоже… Его, может быть, заодно пожалели, чтоб никто не удивлялся… А может, назначили его, а не меня…" Мысли сбивались на классику и вопросы вселенского масштаба. "Все зыбко… Все соткано Бог знает, из чего… Былиночка ему загадка… — Швейцер набрасывался на Достоевского. Умилитесь… Все слеплено из грязи, и мы тем паче…" Затем все и вовсе начинало скакать у него в голове: "Врага не бывает… Знамение — не в тени на солнце, а в наглой самодостаточности, торжестве солнца… под которым творятся страшные дела. В темноте-то случилось как раз хорошее: я убежал…"

Недостаток физического жевания компенсировался умственной жвачкой. Бессмысленно твердя про себя одно и то же, Швейцер ни на шаг не продвинулся в сторону выводов. Он не ответил на главный вопрос: что делать дальше? Вот съездит он в город, а что потом? Правда, сам город был для него тем же, чем для иных — Юпитер или Марс, и вряд ли справедливо было требовать от него каких-то решений, лежавших по ту сторону неизведанного. А неизведанное казалось столь обширным, что на его изучение не хватит оставшейся жизни. Швейцер почувствовал зуд в ногах, желая бежать — не обязательно в город, неважно, куда. Вскочить, завертеться волчком, разорваться по числу сторон света, включая промежуточные зюйд-зюйд-весты и иже с ними… Лопнуть от напряжения и обрести покой.

Однако спокойствие — не полное, конечно — пришло вслед за событием не столь мистического толка: рассвело, в подпол спустилась Дуня, и все сразу стало довольно неплохо.

В комнатах еще стоял полумрак, но смотритель был на ногах и кашлял откуда-то астматическим кашлем. Вокруг было множество предметов, назначения которых Швейцер не знал — столько, что он не стал и спрашивать: если ему повезет, то все разъяснится постепенно. Он разберется, что здесь к чему. Он научится жизни в мире, который от него тщательно прятали. Он так научится, что всем еще покажет. Не поздоровится никому. Еще не ясно, что и как он сделает, но сделает непременно, хватило бы времени.

Дуня покормила Швейцера остатками картошки, налила молока. Последнее он выпил с опаской: не пробовал отродясь.

— Пей, свежее! — пригласила его Дуня, не разобравшаяся в причине его секундного замешательства.

Швейцер, худо-бедно отдохнувший за ночь, готовился к новым впечатлениям. Он догадывался, что их будет слишком много, и заранее сдерживал себя. Он дал себе слово спрашивать только о самом важном, иначе запутается. Однако его так и подмывало выяснить назначение множества мелких вещиц и крупных предметов. Об этом назначении он чаще всего подозревал, но уверен не был: одно дело картины, фотографии и рассказы отцов, и совсем другое — осязаемая явь. Итак, он обошел молчанием маленький телевизор, необычную мебель, дымчатую хищную кошку, куриные яйца, мелкие деньги, черно-белые портретики в рамках и прочая, прочая; правда, не смог сдержаться, когда Дуня вывела из сарайчика мопед.

— Это что — ездить на нем? — спросил Швейцер недоверчиво.

— Это мопед, — Дуня нахлобучила себе на голову какую-то кастрюлю с бретелькой и влезла в старую кожаную куртку. Вторую кастрюлю она протянула Швейцеру. — Надевай!

— Зачем?

— Это каска, голову защищать. Ты что, не видел никогда?

Швейцер помотал головой, снял бейсболку и надел каску. Дуня помогла ему затянуть ремешок.

— Ну вот, небось не убьешься.

Швейцер, осваиваясь, лихо заткнул бейсболку за пояс.

— А зачем вам… эта штука? — Он робко указал на мопед. — Вы же можете ездить на… — Он запнулся. — На автобусе, — с трудом договорил Швейцер.

— Автобус редко ходит, — рассеянно объяснила Дуня, которая что-то подкручивала в моторе. — Утром и вечером.

— А почему вы вчера приехали не на этом?

— Серега меня за так подбросил, он всегда такой. Мопед много топлива жрет, дорого. А у меня смена кончилась. Я в магазине работаю, сутки через двое. И руки были заняты. Что ты все выкаешь? Как тебя звать по имени?

Швейцер покраснел. По имени его называли в исключительных случаях, и он почти забыл, что имеет имя.

— Зовите меня Куколкой, — вымолвил он в конце концов.

Дуня не удивилась и только поправила:

— "Зови"! Не зовите, а зови! У нас так не принято! Ладно?

— Я постараюсь, — обещал ей Швейцер. — В Лицее не говорят «ты».

Дуня пристально посмотрела на него, потом зло и сочувственно хмыкнула.

Из-за угла дома вышел смотритель, уже одетый в оранжевое.

— Слышьте, вы, молодцы, — вмешался он мрачно. — Если кто начнет допытываться, скажи: брат приехал, из… черт с ним, все равно, откуда… хоть из Минска, что ли. Или из Киева. Троюродный брат! — он повысил голос, и непонятно было, к кому он обращался.

— Ясно, ясно, — проговорила Дуня с легкой досадой. Она уселась в седло и оглянулась на Швейцера: — Чего смотришь? Садись и держись крепче! Понял, кто ты? Троюродный брат из Киева.

"А Киев еще есть?" — едва не сорвалось с губ Швейцера, перед мысленным взором которого промелькнули почему-то картины Киевской Руси. Но он смолчал и только деревянно улыбнулся — на всякий случай, чтоб никого не рассердить.

— Крепче держись! — повторила Дуня. — За куртку. Нет, не так. Что ты взял двумя пальцами! Давай лучше за талию обхвати. Вот так, и прижмись хорошенько.

Обмирая от странного и сладкого нытья где-то внутри — не то в груди, не то в животе, Швейцер повиновался и даже уткнулся носом в кожаную спину.

— Не дело ты придумала, — старик не унимался.

— Похмелись, утихни, — Дуня снова заговорила о чем-то непонятном.

— Да, похмелись! — сварливо передразнил ее отец. — Ну, Христос с вами.

И он вскинул руку для благословения.

Швейцер вздрогнул: упоминание Христа, который и здесь каким-то образом участвовал, разбередило в нем старые раны, только-только затянувшиеся непрочной корочкой. Без всякой связи со Спасителем он вспомнил про фотографические снимки и подумал о своем, бесценном, который странным образом забыл в Лицее. Казалось бы, что он, собираясь в побег, по всем неписаным законам был просто обязан взять с собой единственную святыню, но он не взял. Она выветрилась из его памяти, как ядовитый дым. Ничто на свете не бывает просто так. Хотелось бы знать, кем была та женщина с карточки, на которую он готов был молиться, когда бы не запрет на идолов. Впрочем, он тут же решил, что подобное знание ему вряд ли полезно — во всяком случае, сейчас. Может быть, потом, когда настанет судный день для этих негодяев… Когда он явится, сверкая взором, держа в руках…

Мопед простецки затрещал глупым, щелкающим треском.

— Ноги подбери! — крикнула Дуня, ерзая на сиденьи.

И Швейцер превратился в руки, колени и грудь — все то, что как-то соприкасалось с материей внешнего мира. Разум собрался в точку, интересуясь одним лишь умением мозжечка сохранять равновесие. Дуня погнала, как сумасшедшая, и вылетела на шоссе. Швейцер ощущал себя в волшебной реальности, чему во многом способствовали очки. Местность сделалась серой, точно из сна; сдержанное солнце низко принюхивалось над лесом, брезгливо пробуя верхушки на вкус. Дуня кричала какие-то объяснения, но Швейцер ничего не слышал. Треск мотора слился, соревнуясь, с сердечным боем; очень скоро мопед свернул влево, на узкую тропку, и Швейцер зажмурился. Отчаянно трясло, мопед порой взмывал в воздух, и лицеисту мерещились переломанные руки и ноги, кровавые брызги на листьях папоротника — который, вытеснив всю прочую растительность, надежно закрепился в его сознании и лез на первый план.

— А сколько нам ехать? — Швейцер, прокричал свой вопрос куда-то вниз, адресуя его седлу.

— Что? — не расслышала Дуня.

Вместо ответа Швейцер вцепился в нее крепче и помотал головой, показывая, что нет, он ничего не хочет знать. Но Дуня то ли догадалась о смысле вопроса, то ли просто продолжила уже начатую речь:

— В объезд не очень далеко! И дорога приличная! Километров сорок, а на автобусе — все семьдесят! Не надо так впиваться, мне же больно!

Швейцер осторожно пожамкал ее куртку, выпуская саму Дуню и забирая в горсти больше курточной кожи. Мопед в очередной раз воспарил, и Дуня восторженно завизжала. Они неслись вдоль глубокой канавы, по просеке. Тропа была узкой, но сравнительно ухоженной, свободной — за ней, без сомнения, следили и прибирали.

— Дорогу тянут! — кричала Дуня. — Все говорят — Сибирь, Сибирь! Медвежий угол! А мы тоже не пальцем деланы!

— Я вас не понял! — простонал Швейцер, уже — позор, падение! — начиная сожалеть о покинутом Лицее.

— Всему свое время! — откликнулась Дуня.

… Швейцер освоился быстрее, чем думал. Через короткое время он обнаружил, что уже не так плотно прижимается к дуниной спине, а пальцы левой руки почти совершенно выпустили куртку наездницы. Он осмелился вскинуть глаза и рассмотреть окрестности — в тех по-прежнему не было ничего примечательного. Поваленные стволы, развороченная почва; минут через пять они проскочили мимо странной желтой машины со множеством колес, обтянутых широкой железной лентой. Машина выглядела забытой и мертвой; вскоре им встретилась еще одна, такая же в точности, но развернутая рылом к отдалившейся сестре. Спереди у обеих было по огромному совку.

— Видишь, бульдозеры, — Дуня дернула головой в сторону второй машины.

— Да, — сказал Швейцер.

— Что — да? У вас, небось, нет таких?

— Когда мы приедем? — спросил тот в ответ, уже выказывая первые признаки нетерпения.

— Скоро! — Дуня крутанула рукоять, и мопед свирепо взвыл. — Из леса выедем — и сразу город! Ну, почти сразу.

Швейцер притих. Важность того, что вот-вот случится, начала проявляться перед ним во всей полноте. Город был для него такой же тайной, как и куриное яйцо — разница в масштабах не играла никакой роли и существовала только в абстрактном представлении. Суть оставалась одинаковой; источник информации те же книги, фотоматериалы, репродукции знаменитых полотен. Если добавить, что лицеистам не показывали фильмов, ссылаясь на отсутствие необходимого технического оснащения — оно, дескать, было где захвачено Врагом, а где коварно приведено в негодность, — то все непознанные явления мира выстраивались перед ним в унылый ряд, организуясь, конечно, по росту, но и только, в унылом однообразии, в плоской двухмерности. При желании их можно было заменить цифрами — баллами, в согласии с местом, которое они когда-то занимали во вселенной.

За деревьями мелькнуло что-то серое; оно быстро приблизилось и оказалось асфальтовой полосой.

Мопед, расправляясь с канавой, подпрыгнул в последний раз и ловко проехал по опасному мостику. Даша вырулила на шоссе и резко взяла вправо. Через полминуты лес остался позади, и потянулись землистые, пыльные избы.

Швейцер потянулся снять очки, но передумал.

Не только избы, но и замки с башнями, пореже. Красный кирпич, вольные флажки, огромные белые блюдца, притороченные близ окон второго этажа.

Мимо промчался громоздкий автомобиль с открытым кузовом. Потом прокрякал трактор, свистнул лакированный джип. Замелькали столбы с непонятными символами, кричащие плакаты с изображениями людей, машин и каких-то предметов. Надписи шли на кириллице и на латинице, разобрать их Швейцер не успевал.

Жилые постройки тасовались, стало больше аккуратных домиков с длинными стальными прутьями, нацеленными в небо. Вдоль обочины выстроились странные лиственные деревья.

Остался позади помост, увенчанный стеклянной будкой. Внутри над чем-то смеялись люди в форме; еще один прогуливался снаружи, положа обе руки на автомат с коротким стволом, повешенный на шею. Человек был затянут в черный панцирь, возле горла просматривался краешек тельняшки. Он проводил ездоков настороженным взглядом.

— Отлично! — крикнула Дуня. — Этот меня не знает. Вопросов не будет!

— Это и есть гаишник? — осторожно осведомился Швейцер.

— Ага! Ментяра, пьявка сосучая!

Мопед ворвался в город.

8

Они не стали углубляться и спешились на окраине, затормозив у дверей одноэтажного плоского домика с окнами во всю стену. Над входом нависала вывеска с крупным красным числом: «24».

— Постой снаружи и никуда не отходи, — приказала Дуня, снимая шлем. Ни с кем не заговаривай. Я только коня загоню. Лучше перейди вон туда, к углу поближе, пусть не думают, что ты со мной. Дай сюда каску, на руль повешу.

Швейцер, ступая по-кошачьи, дошел до угла здания и встал там, готовый к любым боям. Колени дрожали, и он давился собственным сердцем. Дуня позвонила, ей отворил некто незримый, но Дуне отлично знакомый. Она вкатила мопед внутрь, и белая дверь медленно поплыла на место.

Швейцер потерянно топтался, не зная, куда глядеть. Здание находилось на маленькой площади, которая, конечно, показалась ему огромной и вызывала священный трепет. Великолепие, окружавшее Швейцера, могло таить в себе равные части светлого и черного, и он в равной степени преклонялся перед обеими. Стояло раннее утро, людей на площади почти не было, но Швейцеру хватило и тех немногих, кого он видел. Это были удивительные люди, невозможные люди. Почти все они спешили по каким-то таинственным делам, и было ясно, что в этой спешке нет ни грана чрезвычайности, что все размеренно и мирно и повторяется изо дня в день. Прохожие были одеты по погоде, в легкое гражданское платье, и не имели при себе оружия. Казалось, что они гораздо дальше от войны, чем сам Швейцер, который, вопреки доводам рассудка, все прикидывал, чем будет отражать вражескую атаку. Под ногами у него валялась какая-то ржавая железка, он ее подобрал.

Какой-то мужчина, нарядившийся неряшливо и грязно, прохаживался под липой — это липа? может быть; — он кого-то ждал, и ждал, похоже, уже давно, возможно — с ночи. На плече мужчины расположился бдительный кот с брезгливой мордой.

Прошла — старушка? старушка, — ведшая на длинном шнуре кудрявую собачку? — существо, похожее на… на… Швейцер, знакомый с кухонными кошками, собак не встречал. Оно разинуло крохотную пасть и строго гавкнуло на Швейцера, который от испуга подскочил на месте.

— Спокойно, спокойно, собачек, — заворковала старушка, видя, как он взвился, но обращаясь не к нему, а к существу. Она стала подтягивать зверя к себе, а тот между тем упирался всеми четырьмя лапами. — Что ты?

Она смерила Швейцера неприязненным взглядом. Сама была толстая, низенькая, в линялом платье, расписанном грушами.

Тот сжал железку.

— Ох, Господи, грехи наши, — пробормотала старушка неизвестно, зачем, подхватила зверюжину под мышку и быстро заковыляла прочь.

Белая дверь распахнулась, и на пороге вновь появилась Дуня, державшая в руках две перевернутые пирамидки, обернутые в яркую бумагу.

— Хочешь мороженого?

Швейцер пожал плечами и неуверенно протянул руку.

— Ага, не пробовал, — Дуня удовлетворенно кивнула. — Значит, угадала. Его надо не кусать, а лизать, понемножку, а то простудишься еще.

Швейцер неуклюже сорвал обертку и языком дотронулся до содержимого. Наверно, было вкусно, но Швейцеру было не до яств. Но что-то холодное, это он понял.

— Ну, что тебе, Куколке, показать? — спросила Дуня. Она торжествовала, гордясь собой за то, что так ловко заполучила себе в кавалеры инопланетянина. Она ощущала себя всемогущей и щедрой — мороженое было лишь малой толикой того, чем она думала облагодетельствовать это невинное дитя.

Ответ Швейцера был неожиданно четким и определенным:

— Больницу.

Дуня вытаращила глаза. Швейцер заметил у нее много веснушек. Про себя он назвал их сыпью.

— Что за интерес странный?

— Я хочу проверить одну вещь, — признался тот.

Дуня отъела сразу полтрубочки.

— Как хочешь, пошли. Только внутрь не пойдем, на нас сразу обратят внимание.

Швейцер озабоченно нахмурился.

— Неужели никак не пройти?

— Никак, — твердо ответила Дуня, боясь лишиться новой игрушки. — У нас больница не столичная, но это и плохо. Все друг друга знают…

При слове «столичная» мысли Швейцера перескочили на другое:

— А далеко отсюда Москва?

Дуня прыснула.

— Ну и учат же вас там, в вашем заповеднике! Далеко.

— Нам говорили, что далеко, — пояснил слегка уязвленный Швейцер. — Но теперь мне все нужно проверять самому…

Он старательно избегал прямых обращений: злополучное «ты» никак не хотело выговариваться.

— Понятно. Доверие потеряно. У тебя капает!

Мороженое подтаяло; Швейцер шел, оставляя за собой на асфальте молочные звезды. Заметив свинство, он засуетился и начал быстро есть. Вкуса он по-прежнему не разбирал.

Они уже покинули площадь и шли теперь по кривой сонной улице, почему-то обозначенной как проспект. Редкие автомобили пугали Швейцера, хотя он шел, держась подальше от проезжей части. Глаза у него разбегались; первым, на что он обратил пристальное внимание, был трехцветный флаг, вяло свисавший с шеста над входом в какое-то здание. Символ сохранности и даже пресыщенной утомленности государственной власти отозвался горьким гневом.

— Что это за дом? — спросил Швейцер у Дуни.

— Где флаг? Это суд.

— Суд, — еле слышно повторил Швейцер. Он и после повторял за Дуней разные слова, пробуя их на вкус. Суд, смешавшись с мороженым, показался ему так себе.

— Сними очки, если хочешь — посоветовала Дуня. — Или нет, не снимай. Мало ли…

Странное дело: Швейцер совершенно не боялся погони. Ректор сотоварищи превратились в далеких призраков из волшебного сна — плоских, картонных, и даже незрячих. Здесь, в беспомощном захолустье, Швейцер чувствовал себя сильнее любого богатыря. Ему казалось, что Лицей не имеет власти над подлинной реальностью.

Но — против ожидания — эта реальность не наполняла его радостью живого, доселе не познанного бытия. Он воспринимал ее механически, как насыщенный бред, местами липкий, а где-то — разбавленный; этому бреду нельзя было пока, хотелось бы верить, что пока — итак, нельзя было поддаваться ему полностью, открываться миру сжавшейся, словно от стирки, душой. Могло разорвать, он мог не выдержать мир, стать одержимым этим миром, потерявшись в нем, и попросту прилег бы где-нибудь под тихим, сравнительно безобидным деревцем, чтобы спать — очень, очень долго, всегда.

Они миновали суд, прошли почту, химчистку, еще одно «24», кафе, магазин спорттоваров, отделение милиции (по приказу Дуни Швейцер пригнул голову и ускорил шаг), вытрезвитель, длинный кирпичный забор без вывесок и дверей, казино, автобусную остановку. Свернули за угол, пересекли пустырь и подошли к двухэтажному зданию, чей белый кирпич был грязен, а общие очертания, как выяснилось позднее, повторяли приплюснутую букву «П». У входа дремал микроавтобус; его снежные бока пересекались красными полосами.

— Ну, вот тебе больница, — улыбнулась Дуня. — Что дальше?

Швейцер остановился и долго смотрел на здание. Он прикрыл глаза, принюхался, медленно обошел вокруг машины, постоял на ступеньках. Подержался за ручку, заглянул в окно первого этажа: темно и пусто, какие-то стойки, похожие на вешалки, смутный шкаф.

— Что ты ищешь? — Дуне стало по-настоящему интересно.

— Ска… жи, — выдавил Швейцер, — ты. не знаешь человека по имени Сектор? Имя и отчество у него В. В.

— Не-а, — Дуня ответила сразу. — А кто он?

— Вот я и хочу узнать, — Швейцер провел ладонью по шершавой стене. Ничего не помню, — сказал он в пустоту, мимо Дуни. — Не за что зацепиться.

— Еврей или немец, — рассуждала меж тем Дуня, не будучи достаточно догадливой, чтобы выстроить в правильную цепочку инициалы и фамилию.

— Но все равно спасибо, — очнулся Швейцер и виновато улыбнулся. Он набрался смелости и выговорил то, о чем давно хотел сказать: — Мне… мне нечем отблагодарить… А я ва… тебе очень благодарен. Но у меня ничего нет. Зная теперь свое предназначение, я мог бы предложить сердце… или хотя бы почку… Но вы же здоровы. Ведь вы здоровы? — Не умея послужить, он готов был кусать от отчаяния локти. Снова сбился на «вы», и не заметил.

— Сердце? — Дуня изумленно уставилась на Швейцера. Потом покрутила у виска пальцем: — Ты совсем псих?

— Это дело чести, — серьезно возразил Швейцер. — Я должен что-то дать. Меня обучали не только географии. Я почти офицер.

— Отвяжись, — засмеялась Дуня. — Тебе напомнить? Офицер. Посмотрим может, и пригодишься на что…

Но Швейцер отмахнулся от очевидного. Его учили, что долг платежом красен.

Он побрел раздосадованный, и это встревожило Дуню.

— Чего ты напыжился? Ну не знаю я твоего Сектора. Кто он такой?

— Не обращайте внимания. Он должен быть связан с медициной. А где еще один город?

— Еще один город?

На лице Дуни написалось недоумение.

— Километров сто…

Швейцер слабо улыбнулся, вспоминая что-то.

— Километров или верст?

— Причем тут версты? Ты в каком веке живешь?

— Да, в каком? — Швейцер вскинул голову и посмотрел ей в глаза.

И Дуня запнулась. Впервые она почувствовала, что ввязалась во что-то серьезное — настолько, что ей это может оказаться не по зубам.

— Пойдем на реку, — предложила она. — Там красотища! Умереть можно.

9

Они сходили к реке и посидели близ старого причала, любуясь бесстрастными водами. Швейцер видел катер.

Потом вернулись в город; долго бродили по улицам, которые к полудню сделались более оживленными. На Швейцера никто не обращал внимания, но им поминутно приходилось сворачивать, у Дуни здесь было множество знакомых. Избегая встреч с ними, Дуня то и дело хватала Швейцера за вялую руку, тащила за углы. Часам к пяти вечера они обошли все. Побывали на вокзале, где Швейцер долго рассматривал экспресс, который долго и грязно отдыхал на своем пути в загадочный Екатеринбург. Выпили шипучего коричневого напитка, очень сладкого; стакан был бумажный. У Швейцера заломило зубы. Зашли в кафе; перекусили, спрятавшись в темном углу. Хотели заглянуть в автомат, выдававший моментальные снимки, но побоялись — мало ли что, улика. Дуня заметно расстроилась. После вокзала заходили во все двери подряд, не разбирая: посетили филиал сбербанка России, телеграф, видеосалон (они посмотрели странный фильм, во время которого Швейцера занимал собственно телевизор; в фильме он ничего не понял, хотя решил, что странные события больше, чем действительность, напоминают глобальную катастрофу). Потом отправились в Дом Быта, оттуда — в поликлинику (Швейцер снова напрягся, но зря), после поликлиники — в школу. Стояло лето, школа была закрыта. Однако Швейцер всерьез ею заинтересовался и долго ходил вокруг, сопоставляя с чем-то, о чем Дуня не имела ни малейшего представления. И, конечно, особый интерес проявил он к церкви — высоченной, какой-то нездорово подсохшей, в сиреневатых потеках. Дуня повязала платок, болтавшийся на шее; оба перекрестились и вошли. Когда вышли на Божий свет, Швейцер без сил опустился на ступени и уронил голову в подставленную ладонь.

— Не принимает? — шепотом спросила Дуня, пристраиваясь рядом. — А вас там вообще… крестят?

— Нам говорят, что всех нас крестили в детстве, до Врага, но потом все повторяют, потому что, может быть, кого-то и не крестили. Или он басурман.

— Давай-ка я святой водички попрошу, — Дуня начала опасливо подниматься.

— Не стоит, — остановил ее Швейцер. — Ничего страшного. Я… устал. Здесь все не так.

Распахнулась боковая дверь — незаметная, закрашенная в белокаменный тон под стать стенам, из храма бодрым шагом вышел отец Таврикий. Мелькнули чернильные пальцы: он, бывало, готовясь войти в образ педагога, специально их пачкал и считал это очень удачной выдумкой. Он видел в этом ловкий штрих и корчился от восторга, окуная персты в чернильницу.

Швейцер встал.

Таврикий был одет в кремовую рубашку с короткими рукавами и грубые, щедро простроченные синие брюки. Учитель, попадая в город, молодился, вилял джинсовым задом и подбирал живот. При виде Швейцера он покачнулся, тормозя, как будто налетел на что-то резиновое.

— Что смотрите? — Дуня недружелюбно воззрилась на отца Таврикия. Узоры увидели?

Швейцер начал спускаться по ступеням. Наставник отступил и крепко прижал к себе кожаную папку, которую держал под мышкой.

— Ох! — сообразила Дуня и прикрыла рот ладонью.

Швейцер пока не решил, что сделает. Его так трясло, что странно было, как он еще идет. Но Таврикий избавил его от раздумий. Учитель, сыграв лицом не то си-бемоль, не то фа-диез, отступил еще на два шага, повернулся и бросился обратно в церковь. Дверь захлопнулась в ту же секунду, когда Швейцер сошел на чистенький пятачок, что был устроен перед храмом.

Он остановился и стоял с расставленными руками, глядя на место, где только что воплощалась потусторонняя сила. Но Дуня не позволила ему прохлаждаться.

— Ну-ка, дружок, соберись! — Она схватила Швейцера за локоть и с силой дернула. — Давай, куколка чертов! Все-таки влипли! Сейчас он подмогу вызовет! Пошевеливайся!

Швейцер послушно побежал. Трансформация, случившаяся с отцом Таврикием, вывела его за рамки осмысленного существования. Чего-то такого он ждал, но ждать одно, и совсем другое — убедиться своими глазами.

Дуня оглянулась на бегу, сбавила скорость и придержала Швейцера:

— Погоди.

Из-за угла вырулил прокопченный автомобиль, некогда бежевый. Дуня заступила ему дорогу и отчаянно замахала рукой.

"Знакомый", — подумал как будто не Швейцер.

— Садись! Живее!

Дуня втащила его в салон. Машина рванулась, Швейцер закрыл глаза. Перед ним снова поплыли маски, руки — не поймешь, чьи, в резиновых перчатках; в-в-сектор, дальняя дорога, хлынул свет в глаза, запахло сахарным кладбищем.

— Успеем! Сейчас, Куколка, не дрожи. Почти приехали. Вот, уже приехали.

Она что-то сунула водителю, которого Швейцер так толком и не успел разглядеть.

— Выкатывайся!

Они очутились перед вывеской «24» — там, откуда начали захватывающую экскурсию.

Швейцер попытался протестовать:

— Дуня, не стоит! Я вам и так обязан! Я разберусь сам. Оставьте меня здесь, все будет хорошо. Мне все равно нужно дальше, я хочу добраться до Москвы.

— Доберешься, — Дуня скрылась за дверью и через несколько секунд вывела мопед. — Эх, что за жизнь! Сейчас я тебя с ветерком, держись хорошенько.

Она нахлобучила на Швейцера шлем.

Мир сузился и пропал, они остались вдвоем. Они уже давно были вдвоем, а мир — чепуха. Теперь Швейцер знал это точно. Ему захотелось, чтобы Дуня ехала как можно быстрее — так, чтобы вселенная слилась и обернулась снежной пылью вроде той, что он видел в салоне, на экране, перед началом фильма; потом тот снег рассеялся, и проступило кровавое буйство.

— Переночуешь, а завтра решим! — кричала Дуня, глотая ветер.

— А дядька был душный! — говорила она через пару минут. — Клещ потеющий! А туда же, по церквам шастает! Он тебя бил?

— Нет! — крикнул Швейцер.

Обратный путь тянулся дольше. Все было иначе. Снова предчувствовалось новое, но другое. Состоялось знакомство с новизной материальных явлений; теперь, когда Швейцер познал действительность, окружавшую домик смотрителя, настала очередь событий. Материальные явления он видел. В событиях участвовать не хотелось, он устал. Он чувствовал, что это будут не слишком новые события.

"Я предложил ей сердце, — думал Швейцер, подпрыгивая в седле. — Какая ирония! Классика гласит, что это делается иначе, вместе с рукой".

Он так и не понял до конца, где побывал. Но в нем билось одно: гады, гады! Потом затихало, преображаясь в угрюмый фон. Потом билось снова.

Он понимал, что не должен задерживаться на переезде. Возможно, переночевать. И все. Ранним утром он уйдет, как-нибудь выживет. Нет бумаг ну и что? Есть другие смотрители с дочками… "Не оскудела земля русская", припомнились слова, которые особенно любил преподавательский состав Лицея. Правы, проклятые. Себе на горе правы, играли с огнем. Это после, сейчас надо решить другое. Он обязан отплатить добром за добро. Эти люди рисковали, помогая ему. Он, если бы умел, весь вшился в них, спасая жизнь заступников… полуфабрикат — да, так они его называли, он слышал, когда сидел в подполе. Гнусное слово, что-то подлое означает. Их жизнь, однако, в безопасности, вшиваться незачем… Пообещать что-то? Поклясться? Можно, только чем теперь клясться…

Он замотал головой, отгоняя жалкие мысли. Дай Бог — или кто там дает им доброго здоровья. Но нелепые фантазии не отставали. Швейцер представил, как выжигает Лицей дотла, а после перевозит в освободившиеся хоромы смотрителя с Дуней. Отдаваясь на волю грез, он перебрал в уме всех и каждого. Расстрелял охранников, посадил на кол Саллюстия, сшил, будто сложных сиамских близнецов, Савватия с Мамонтовым. Игла была ржавая, кривая, с насечками. Звериная ярость гудела в груди, перед глазами стояли жуткие пытки, которым он подвергнет мерзавцев. Он никому не уступит этого удовольствия; он извинится перед товарищами и запрет их где-нибудь, на время… пока все не кончится. Ни с кем не поделится, будет разить в одиночку. Направо и налево. Это несправедливо. И черт с ним… черт, черт, черт — десять раз с удовольствием повторил Швейцер. Буду повторять и твердить, и вопить: черт, черт, черт, черт! Вот кого мы устроим! Вот кого вы боитесь, запрещаете! Черт, черт, черт, черт, черт. Рогатый, диавол, сатана, нечистый, Враг, демон…

Мопед влетел во двор. Солнце еще стояло над лесом: задержалось, задумалось, хотело посмотреть. Было тепло и тихо. Дверь медленно отворилась, из домика вышел охранник. Он лениво наставил на ездоков оружие. Тут же из-за угла вышел второй, за ним — третий.

В дверном проеме показался смотритель. Он выглядел так, словно только что съел что-то очень горькое, о чем сам себя предупреждал, но не послушал. Его левый глаз заплыл, глаза недобро сверкали. При взгляде на прибывших выражение лица не изменилось.

— Сиди, — сказала Дуня ледяным голосом.

— Но недолго, — откликнулся первый охранник и вынул наручники.

Швейцер огляделся. Вокруг — ничего. Ничего, с чем можно было бы пойти против автомата.

— У, козлина старый, намаялись из-за тебя!

За спиной смотрителя вырос четвертый охранник. Он врезал хозяину по шее, и тот рухнул на колени.

"Неотложная медицинская помощь", — ни с того, ни с сего вспомнил Швейцер. В мозгу сверкнуло, он понял, что сделает. Русский человек, как известно, проверяется на rendez-vous. И часто бывает, что последнее, самое важное, происходит в форме рокового единения с жертвой. Рогожин, Карандышев…

"Здоровье — вещь временная".

"Не зря вспоминался Карандышев. Так не доставайся же ты никому — вот оно, но только не про нее, про Швейцера. Во всяком случае, про его часть".

"Здоровье — вещь хрупкая".

"Здоровье можно поправить".

На чурбачке, стоявшем в паре футов от Швейцера, лежали забытые инструменты. Молоток, штук пять гвоздей, клещи, шило, кусок резины.

"Люблю, но странною любовью. Но верною".

— Дуня, все будет хорошо, — Швейцер говорил негромко, но слова выходили звонкими. — Я учил анатомию. Почке не очень больно.

Дуня непонимающе обернулась.

Охранник ступил на землю. Второй и третий обходили мопед слева, четвертый перешагнул через смотрителя и, ни о чем не заботясь, забросил автомат за спину.

Швейцер упал в траву, схватил шило. Пришельцы, на миг опешив, рассмеялись, но сразу смолкли: Швейцер вернулся в седло. Он широко размахнулся и с силой всадил шило в поясницу Дуни. Выдернул и ударил вновь, с другой стороны. Снова выдернул, отшвырнул, поддержал обмякающее тело, осторожно положил на землю. Торжествующе выпрямился, вытянул руки, как видел сегодня в кино:

— Можете забирать!

10

Юридический статус лицеистов прописан не был; он только декларировался в напыщенных выражениях — например, "стратегический резерв". Поэтому весь груз ответственности за содеянное лег на отца Савватия, и у него случились неприятности. Был выписан модный адвокат, который доказал в два счета, что преступник не является юридическим лицом, и даже гражданином не является.

— Значит, представим, будто собаку: покусала, — расцвел Савватий.

Закончилось штрафом — довольно солидным, но для кого как.

Все это было после; первым же делом Швейцера посадили под замок. Не в карцер — в звукоизолированное теплое помещение, с мягкими стенами, полом и потолком. Окон, естественно не было. И мебели тоже. Скоба, к которой приковали беглеца, была обита то ли войлоком, то ли чем еще, и вид имела современный. Да и цепь была с виду как плюшевая, с железной начинкой, специальный дизайн, космическая технология.

У Савватия чесались руки проделать с ослушником что-нибудь этакое, но все, что он мог — это лишить Швейцера успокоительного. Доктор Мамонтов намеревался погрузить негодяя в сон, но ректор не дал.

На второй день в камеру явился отец Пантелеймон. Он был в полном церковном облачении, принес с собой большой крест и толстую черную книгу. Решили, что скисать не стоит, формальности надо соблюдать. Поперед батьки рвался отец Саллюстий — он пришел сразу, как только беглеца доставили в Лицей, но Швейцер плюнул в его сторону.

— Не заслужили, голубчик, — с фальшивым участием покачал головой Мамонтов, презиравший Саллюстия. — Не лежит к вам строптивое сердце. Язык у вас поганый…

Это был первый день, то есть уже ночь. Швейцера оставили в покое, а после прислали Пантелеймона.

— Не желаешь ли исповедоваться, чадо? — отец Пантелеймон отложил за ненадобностью книгу и крест, сел прямо на пол, по-турецки.

Швейцер откинул со лба волосы и посмотрел ему прямо в глаза. Он тоже немного играл, от отчаяния. Сейчас, например, он вспомнил известную картину "Отказ от исповеди" (видел репродукцию) и на секунду возомнил себя стойким борцом за идею.

— Оставьте меня, — он хотел произнести эти слова с холодным достоинством, но вышло по-щенячьи.

— Значит, не веруешь, — констатировал отец Пантелеймон и огладил бороду. — Похвально. Ты верно мыслишь, ничего нет. Жизнь дается человеку, чтобы понять ее ужас и выбрать Ничто, то есть Бога, который, как известно, катафатически неопределим. Может быть, не Ничто, а все же Что-то, но мы, поскольку откажемся от жизни и от себя, этого не увидим, не различим. Он требует от нас отбросить волю, исчезнуть — кому ж тогда Его узреть? А не отважимся — узрим, и это будет Ярость. Худо нам придется, не возлюбившим Бога прежде себя. Ревнив он к Самости. Наука — суета, но даже ее безбожные адепты, когда они рылись в человеческих сновидениях, часто находили в них вместо Троицы Четверицу. О трех углах изба не строится! Четвертый угол Ярость, Гнев Божий. Откажешься от себя — спокойно уснешь и сгинешь, не откажешься от себя — сгоришь, узрев Бога.

Он задумался, решая, что бы еще сказать.

Швейцер собрался с силами и дерзко улыбнулся:

— Ошибаетесь, я сгину не весь. Я отказался от себя и все-таки останусь жить в той, которая спасала меня от ваших… — Он запнулся, подбирая слово. Опять засновали гады, мерзавцы и подлецы, которых его язык, вопреки очевидной действительности, по-прежнему не мог бросить в лицо уважаемому преподавателю.

Тот поразился:

— О чем ты? В ком ты собрался жить?

— Вы знаете, в ком. В Дуне.

Какое-то время отец Пантелеймон непонимающе моргал, но вскоре разобрался, в чем дело, и прыснул изумленным смешком:

— Так вот ты зачем!.. Но с чего ты решил?..

Швейцер взглянул на него исподлобья:

— А разве не так? Не всем же без чести жить. А если по чести, то ей пересадят почки, которые я повредил. Разве это невозможное дело? Вот он, я готов.

Отец Пантелеймон хлопнул себя по бедрам, откинулся и начал хохотать.

— Да ты… да ты… — повторял он сквозь взрывы хохота и слезы. — Ой, убил… О чем же тут разговаривать… Все, все…

Он встал и пошел к выходу, отмахиваясь от Швейцера, как от смешинки.

— Рыцарь! Все-все-все, — Пантелеймон напоследок согнулся и так, согбенный, долго мычал и крутил головой. Сквозь радостное мычание прорывался рык. Затем он вытер слезы и уже с порога, обернувшись, сказал:

— Ты, чадо, погорячился. Из Куколки, конечно, будет бабочка, ее достанут и определят, но… У господина Браго, знаешь ли, тоже очень больные почки.

Он вышел. Дверь захлопнулась. Из коридора донесся прощальный залп, дополненный восклицанием:

— Почки один раз господину попечителю!

январь-март 2001

Лето никогда

Пролог-1

Он остановился на пригорке. Велосипед прошуршал аккуратным песчаным следом и преданно замер, послушный хозяину. Седок ступил в траву, поправил врезавшиеся шорты с белесой бахромой. Сзади затренькал звонок; мальчик посторонился, пропустил чужую машину, одновременно прихлопнув мясистое насекомое. На загорелом бедре, хранившем снежные полосы безобидных расчесов, остался грязно-кровавый росчерк с прилипшим крылышком. Душный шиповник мешался с асфальтом и прочерчивался шорохом резины.

Дождь перестал к полудню. Забывшееся озеро продолжало стремиться к небу, жалобно множась прощальными ноликами, но капель воды, которая сочетала его с просевшими тучами, уже не было видно. Потом распогодилось, и в тучах случилась прореха: некто голубой и внимательный наводил свой многоопытный лорнет на влажный пляж. Сейчас, к приезду велосипеда, в небе остались лишь клочья пены, тогда как главная часть уже была выбрита до синевы. Вернулись запахи: пахло копотью шпал и посвежевшим болотцем. Солнце присело на западе, стряпая завтрашний жар.

Озеро было круглое, как долгоиграющая пластинка. Исполнялась партия тишины; повисшее безмолвие подчеркивалось лаем собак, зуем далекой пилы, птичьим пением и похожими на него невнятными детскими воплями. Отраженный лес напоминал строй карточных фигур из необыгранной колоды. Карты были разложены круглым пасьянсом, являя покойное правило герменевтики, по которому призраки верхнего мира обладают соответствием в нижележащих сферах; что внизу, то и наверху. Камыш молчал, березы сладко цепенели. Посередине озера, словно пупырышек штырька, на какой насаживают пластинки, покачивался сине-белый мяч, уплывший из чьих-то неверных, полусонных рук. Ласточки сновали, словно ноты, которые высыпались из увертюры к грозе и теперь разыскивали родную захватанную папку. Масляный завиток кувшинки покоился среди плоских зеленых блинов. В прошлом году здесь утонул железнодорожник: на него пала чайка, едва он доплыл до середины. Утопленника доставали при участии старейшего водолаза, давно оглохшего и полупарализованного от кессонной болезни, который чувствовал себя в воде как рыба и как рыба же — вне воды, и который знаками умолял отпустить его в озерные глубины на постоянное проживание, но его упорно вынимали, руководясь гуманизмом.

Маленький плавучий остров с одиноко торчавшей березкой придавал берегам замечательную зыбкость. Бывали дни, когда он, прилепившись к берегу, тихо и в притворном смирении выжидал, ничем не выделяясь своим деревом на фоне других берез и обманчиво участвуя в береговой линии. Однако за ночь он украдкой смещался и этим чуть-чуть — для поверхностного взгляда неприметно — изменял вчерашний пейзаж. Там, где недавно выдавался зеленый мысок и в подсознании запечатлелась пятерка деревьев, сегодня зеленели четыре, а выступ сменился мелкой впадинкой — крохотный сдвиг, заставлявший рассудок недоумевать, а его случайного обладателя почесывать темечко: что же изменилось? Таким игривым дрейфом озеру даровалась определенная условность вообще, ненадежность, неустойчивость во времени и пространстве. Однажды ночью остров занял купальную бухту, и его неожиданное явление ранним пловцам показалось страшным и тошнотворным: так человек, впервые в жизни пораженный редким кожным заболеванием и прочесавший ногу битых пять часов кряду, в досаде решается, наконец, задрать штанину и холодеет при виде невозможной язвищи, что явилась ему в «здесь-и-теперь», и вот она есть, тогда как секундой раньше страдалец даже не подозревал, что бывают такие ужасы.

Годы спустя этот остров растаял, как тает прискучившая выдумка.

Велосипедист пошел к воде, держа в поводу машину. Открылась тинистая бухточка, в ней кто-то был. Сложившийся карточный образ распался, и озеро превратилось в сверкающий пол безлюдного музея, закрытого по случаю неявки посетителей. С краю, в бухточке, она же — ниша или альков, стояла одинокая белая статуя. Пенсионер, чьи редкие волосы слиплись в острые косы, мылся мылом; хлопья пены расплывались подальше от брюха, которое настоятельно требовало отрешиться от античности и обратить снисходительный взор к чему-нибудь возрожденному, голландскому.

На пляже какой-то верзила, которому впору была баба, а не формочки, копался в песке. Он спорил со временем, так как последнее, вопреки песням, рушит не гранитные, а песочные замки.

Ездок, брезгливо морщась, уложил велосипед в подсохший песок. Подойдя к самой воде, он присел на корточки и опустил пальцы в чуть скользкую воду: со дня на день ждали, что озеро зацветет. Однажды во сне озеро назвалось ему по имени: Озеро Лезеро. Оно объявило себя почему-то устами давно покойного гувернера. Еще в нем жило нелюдимое чудовище. Иногда оно испарялось и превращалось в пузатую тучу, висевшую над озером в дачной праздности. А ночью дождем проливалось обратно, и капли оседали на окрестных поселениях. Чудовище жило тягучим дыханием озера, а озеро владело им в качестве влажной души.

Статуя скребла бока, натиралась мочалом. До слуха мальчика донесся треск; он обернулся и увидел, как сотрясается куст постаревшей сирени. В цветах и листьях виднелись дамы, спешившие к поезду и задержавшиеся ради букетов. Они обезумели в этой сирени. Нелепо ворочаясь в своих городских нарядах, они молча, с каким-то просвещенным остервенением ломали ветви. В кустах трещало, со стороны мерещился разбушевавшийся зверь. Одна была одета в сиреневое же; казалось, что яростный протей меняет личину, вживаясь в грозди и тонкие стволы, и вот уже куст взволновался самостоятельным буйством; сирень, зараженная звездным гельминтом, сама себя увечила и калечила.

Не проронив ни слова, все так же в молчании, разгоряченные дамы выбрались из куста и широко зашагали, отмахиваясь букетами от наглых мух. Они еще успевали; до станции было десять минут быстрого хода.

Старик полез из воды. Черные трусы до колен намокли и облепили тощие ноги, покрытые чешуйками цвета обезжиренного молока. Старик был похож на деда велосипедиста, который (дед) снял здесь дачу, не имея в голове никакого плана; все пригородные зоны с 4 по 13 включительно были для него едины. Он сошел наугад, когда поезд стал въезжать в грозу и град, как под крышу вокзала, и так же бездумно, переждав ненастье, выбрал домик в яблонях, стоявший среди клубней, клубники и клумб — там их семья и осталась на 25 лет.

Велосипедист распрямился, вернулся в седло. Привстав на педалях, он начал утомительный подъем; колеса вязли в песке, руль нервно вихлялся, норовя увести машину в овражек с отбросами, но мальчик выжал из коня механические соки и вскоре выехал на ровную дорогу.

Она шла под горку; сначала медленно, потом все быстрее велосипед покатил вперед, обгоняя цепких женщин, лакомых до бесплатной природы.

Мальчик думал встретить родителей: заканчивалась пятница. Он поспел вовремя, как раз к электричке, из которой уже валом валил городской народ.

1. Семь дней до родительского Дня

Шашечки для Тритонов: синяя, желтая, зеленая, синяя

Разноцветные шизофренические шашечки были вместо оценок; они, подбираясь с анонимной предвзятостью, к вечеру отражали ту или иную степень сегодняшнего совершенства. Каждому дню соответствовали четыре квадратика пяти различных оценочных цветов, от красного через желтый, зеленый и синий до черного: за поведение, достижения, чистоту и порядок. На это пестрое панно сурово взирала бронзовая востроносая голова, чей взгляд оставался волчьим даже в скульптурной слепоте. Панно было предтечей дембельских календарей, и скауты жадно следили, как убывают пустые ячейки; всем хотелось домой.

Шашечки закрашивали от руки, после отбоя. Каждый понимал, что оценки за прожитый день выставляются кем-то из вожатых, но таинство свершалось без свидетелей, и выглядело так, будто по ночам лагерь посещает дисциплинированная фея из методических сказок: не злая, не добрая, но внимательная. И скауты, проснувшись, первым делом спешили на веранду, хотя и старались ничем не выдавать своего любопытства к суждениям, пришедшим из взрослого мира. Шашечки ждали: желтая, красная, желтая, желтая. Красная, синяя, синяя, синяя. Желтая, синяя, черная, черная. Черные шашечки возникали редко. Две черные шашечки сразу или по одной за два дня подряд означали поражение в правах. Наказания были разные, не слишком изобретательные: без купания. К столбу. Без футбола. Без кино. Без посылок.

Народившись, шашечки магически окрашивали в свой цвет взволнованную действительность.

Но еще продолжался сон, и действительность радовалась последним минутам вольности. Водокачка, нисколько не уставшая за ночь, продолжала медленные, мерные засосы, доходившие до надрывных и визгливых всхлипов. Пожарная бочка присела в тени, по ее красному боку спешил муравей, направляясь к муравейнику, который переживал холокост из лета в лето. Пожарный же щит был украшен неприятно треугольными ведрами и пустыми петлями для предусмотрительно изъятого багра и неосмотрительно оставленного тупого топорика. Солнце вытапливало из сосен желтый жир, который подсыхал толстой стрекозьей корочкой. По каменным плитам спешил к леднику разнорабочий в халате цвета дымного неба. В кустах посвистывал карлик, на ступенях террасы спал бдительный кот.

Летние дни похожи, пролетают быстро и после вспоминаются как одно цветовое пятно, в котором смешались яркие краски. Шашечки тасуются и сливаются в радугу событий, но памятного мало, и если день отмечен каким-нибудь происшествием, редко — двумя, а чаще — ни одним, то это крупное везение, удача.

Горнист появился, хлопнув дверью двухэтажного салатного дома. Его голубой галстук сбился набок, пилотка была заломлена, а шорты — захватаны спереди. На сонном лице сохранялось приснившееся надменное раздражение. Горнист вздохнул, наполняя легкие запахами реки и сосновой хвои; расслабленно поднял горн, чтобы пробудить его зовом горностаю товарищей. Бархатная тряпка с трезубцем, вышитым мулине, расправилась и провисла. Вокруг все замерло, мальчик был магом на миг, который дарит если не жизнь, то право на бодрствование всему, что представало его недовольным глазам. Сигнала терпеливо ждала баскетбольная площадка, ждали застывшие в тумане купальни, а на отшибе, чтобы никому не мешать, тоже ждала и чадила кухонная труба.

— Подъем! Подъем! Вставай, а то убьем!

Но Малый Букер уже давно не спал. Он лежал, положив поверх одеяла руки, всерьез и многажды отбитые линейкой; урок пошел впрок, и он не прятал их даже во сне. Малый Букер зачарованно рассматривал притертые пеньки на досках потолка в спальне, которые в точности повторяли карту звездного неба. Во всяком случае, он сразу узнал в ней Ковш, а все остальное примыслил с беспечной натяжкой, подгоняя исключение под чудесное правило.

Слева ворочался Котомонов, с полуночи разукрашенный зубной пастой. На его груди покоился сапог, чье голенище было туго перетянуто бечевкой. Конец бечевки терялся под одеялом, старый трюк. Раздраженное пробуждение, метание снаряда в надежде сразить предполагаемого обидчика, который примется, ясное дело, ржать и гоготать громче прочих. И вслед за этим — болезненный полуотрыв причинных мест. Интересно, спускаются ли вниз, ближе к детству армейские шуточки грядущего, или они зачинаются во младенчестве и возносятся в будущее в виде ядовитых паров? Кто кого, короче говоря, учит жизни?

Букер лежал неподвижно: маленький, с низким лбом над пуговичными глазками, которые были вшиты глубоко в череп; с мощной челюстью, больше похожей на лопатку. Его называли Малым Букером из-за фамилии, которая была именно Букер, что делало излишними неизбежные аналогии с литературой; был еще Букер Большой, то есть папа.

О стекло билась муха — нет, оса, судя по особой монотонности и напряженности жужжания. Котомонов вздохнул, и Катыш-Латыш откликнулся ему томным стоном. Жижморф, не просыпаясь, начал чесаться. Одеяло ходило ходуном, и Малый Букер прислушивался к микроскопическим щелчкам, с которыми отскакивали корочки заживших расчесов.

Ему приснился необычный, яркий сон, от которого он, собственно говоря, и проснулся. Его ловил красивый, улыбчивый богатырь, а через секунду, если в снах существуют секунды, этот богатырь, голый, уже сам убегал от него, приседая и озорно оглядываясь. Малый Букер преследовал богатыря и пригоршнями швырял в загорелую спину сырой песок.

У богатыря, в остальном безупречно сложенного, была непропорционально крупная голова с гладко уложенными пластмассовыми волосами.

Малый Букер встряхнул головой и растопырил пальцы. Он и так знал, что до родительского Дня осталось недолго, но ему было приятно убедиться в этом воочию. Он загнул мизинец и прошептал: «Раз». Подтянул спохватившийся безымянный: «Два». Прервав счет на четырех, он вдруг подумал о шашечках и попытался вообразить, что будет, если каким-нибудь утром все четыре окажутся черными. Так не бывает, но вдруг? Тут не отделаться футболом и танцами. Наверно, весь отряд лишат чего-то более существенного. Например, родительского Дня.

От представленной картины Букера сковало льдом. Сосущая фантазия. Концерт подготовлен, столы накрыты, кладовые распахнуты, готовые к приему подарков. Приборы мигают огнями, шлемы откинуты. Отцы, нервничая, передают сыновьям сверкающие диски с бритвенной кромкой. И в это мгновение музыка замирает на кишечно-патефонной ноте, а из радиорубки передают убийственный Приказ Номер Один: «Распоряжением начальника лагеря „Бригантина“… за вопиющее несоблюдение… злостное нарушение и разгильдяйство…. запретить отряду „Тритоны“…»

— Блин, — пробормотал Котомонов, спросонья схватил сапог и швырнул его в угол.

Котомонов так заорал, что заглушил зычный горн, прозвучавший одновременно. Малый Букер вскочил, видя перед собой сплошные черные шашечки. Он говорил, он предупреждал, что надо устроить «велосипед», а лучше вообще обойтись обогащенным триколором из зубного тюбика.

Паулинов, по кличке Паук, трясучая морда, распахнул окно и стал звать на помощь.

Дроздофил и Аргумент бросились отвязывать веревку. Узел затянулся, Котомонов бестолково совал руки в трусы, прыгал и волочил сапог. Аргумент опрокинул его обратно на постель, а Дроздофил склонился, пытаясь подцепить петлю зубами.

Они, Дроздофил и Аргумент, были очень похожи друг на друга — одинаково тощие бестолочи, с черными зубами и выбритыми макушками.

Вожатый Миша, застегивая брюки, ворвался в палату. Неизвестно, о чем он подумал при виде Дроздофила, испуганно впившегося ртом в пах плачущего Котомонова.

— Тритоны, смирно! — гаркнул Миша и смахнул Дроздофила на пол.

Малый Букер автоматически вытянулся, продолжая лежать в постели.

— Перестань выть, — Миша распутал узел, быстро осмотрел Котомонова, хлопнул по плечу и двумя пальцами поднял сапог. — Чья идея?

Тритоны молчали. В дверь кто-то заглянул, и Миша, не глядя, лягнул ее ногой.

— Синяя шашка, — объявил вожатый, ни о чем больше не спрашивая. — Остался последний шаг. Нет, что это я — две синих шашки.

— Почему две-то, — прогундосил рыхлый и жадный Жижморф, которому стало обидно, благо на сей раз он ни в чем не участвовал.

Миша потряс сапогом:

— За поведение и за порядок. Это, по-твоему, порядок? Вещи разбросаны где попало.

Он повернулся, чтобы уйти, но задержался на пороге и поманил Котомонова.

— Быстро одеваться, — приказал он оставшимся.

В коридоре Миша присел перед пострадавшим на корточки и серьезно заглянул в его глаза.

— Здорово больно?

— Не, уже ничего.

— А то в медпункт.

— Не надо.

— Ну, смотри, — Миша кивнул. — Послушай, Котомонов. Я случайно на твои трусы посмотрел. Что это за белые пятна?

Котомонов мгновенно вспотел.

— Это мыло, наверно, — сказал он после паузы. — Я их стирал в умывалке, вода очень холодная.

— А что же в прачечную не сдал? — и Миша будто удивился. — У нас же есть прачечная.

Котомонов пожал плечами.

— Не знаю… Сам хотел.

— Молодец, что сам хотел, — Миша выпрямился и отвесил ему дружеский подзатыльник. — Иди в палату, одевайся.

— Ага, — Котомонов рванулся прочь.

— И вот что, — придержал его Миша. — Не ври никогда. Договорились? Не надо врать.

— Понял.

— «Есть» надо говорить, — Миша строго нахмурился.

— Есть, господин вожатый.

— Свободен.

Котомонов вернулся в палату. Там прибирали постели. Все были мрачные, и только Жижморф упоенно болтал о своих мячах, он очень любил футбол. Дома у него повсюду были мячи, горы надписанных мячей, иные даже с татуировками, из кожи каких-то людей. Отец Жижморфа разделял увлечение сына и, будучи ловким чучельником, готовил мячи из птиц и зверей. Судя по рассказу Жижморфа, все комнаты, кухня и коридор были забиты мячами. Словно какой-то чудовищный страус нанес ему в дом пестрых яиц. Это был инкубатор, в котором выращивались счастливые невидимые птицы, наполнявшие душу Жижморфа жадностью до новых и новых мячей.

— Да заткнись ты, — не выдержал Катыш-Латыш.

Малый Букер, одевшись наспех, выглянул в окно.

— Давайте быстрее, — сказал он обеспокоенно. — Уже строятся.

Действительно, из второго и третьего — кирпично-красного и охристого — корпусов уже выходили Кентавры и Дьяволы, выстраиваясь в шеренги. На плацу появился Миша и начал отдавать какие-то распоряжения. Букер озадаченно остановился: издалека, со спины, вожатый был очень похож на приснившегося богатыря.

Хрипло заквакал горн. Аргумент и Дроздофил столкнулись в дверях и мигом забыли о своей неразлучной дружбе. Дроздофил замахнулся, но тут побежали Букер, Котомонов, Катыш-Латыш и Жижморф. Они заключили драчунов в кольцо и увлекли на улицу. Паук копался, лихорадочно завязывая шнурки. Хлопали двери палат, Тритоны выходили на построение.

Там, снаружи, другие отряды упоенно махали руками в нехитрой зарядке, на которую Тритонам уже не осталось времени.

Через пять минут построились, ряды застыли. Утренний ветерок ощупывал штандарты; над скаутами парили пентаграммы, бородатые старики с трезубцами и вооруженные луками кентавры.

Миша летел по периметру, осматривая строй, и на бегу поправлял своим подопечным пилотки, ремни и голубые галстуки. Наконец, все было готово; Миша ступил в пентаграмму, начерченную в самом центре плаца, и махнул рукой. Барабанщик ударил дробь. Скауты, маршируя на месте, сделали равнение на середину. Потом отряды пошли, растягиваясь по периметру плаца. Горн поддакивал, барабан гремел. Миша стоял навытяжку и строго наблюдал за четкостью шага. Во главе Кентавров и Дьяволов печатали шаг вожатые низшего ранга, Дима и Леша.

Периметр замер, барабанная дробь зависла на полуслове.

— Кентавры! Равняйсь… Смирно!

Гремя обувью, командир отряда Кентавров промаршировал к Мише.

— Господин старший вожатый, — голос разносился в мертвой тишине. — Отряд «Кентавры» летнего лагеря «Бригантина» имени балканского героя Муция Сцеволочи построен.

Миша серьезно кивнул и вскинул руку в приветственном салюте. Командир Кентавров отсалютовал в ответ, повернулся на каблуках и отправился обратно, к своим.

На Степина, командира Тритонов Миша нарочно не смотрел, и тот ступал, как побитый зверь.

Когда отчитались Дьяволы, Миша гаркнул:

— Равняйсь! … К подъему флага летнего лагеря «Бригантина»…приступить разрешаю!

Барабан очнулся и вновь заработал. Горн, сбившись на первых нотах, подстроился и надсадно задудел. Дежурный Кентавр, носивший на рукаве повязку, приблизился к флагштоку и начал перебирать веревку.

Флаг пивоваренной компании «Арктика Плюс», дарительницы и содержательницы лагеря, отправился в небо. Когда он занял положенное место, Миша опустил руку.

— Слушай приказ! — он откашлялся. — За грубое нарушение внутреннего распорядка, издевательство над товарищем и позорную трусость отряду Тритоны объявляется выговор.

Плац напряженно безмолвствовал.

— О сегодняшних планах, — продолжил Миша. — Сегодня мы играем с местными на Зеленом Поле. Всем приготовиться, прошу не подвести. К Тритонам это не относится. Их отряд остается в лагере и занимается уборкой территории.

Малый Букер облегченно вздохнул. Его не слишком расстроило наказание. В отличие от ахнувшего Жижморфа, он не любил футбола и боялся местных отморозков. Он с удовольствием откажется от опасного Зеленого Поля и предоставит Кентаврам и Дьяволам защищать честь мундира, которого не больно-то жаль перед лицом угрозы, исходившей от сельских скинхедов, презиравших горожан и почитавших за счастье навешать им при случае совсем не голов, а других, гораздо более впечатляющих штук.

— Песню…запе-вай! — скомандовал Миша.

И проснувшийся лагерь приветствовал день многолетним гимном. Миша вновь вскинул руку, барабанщик опустил палочки, и шеренги пришли в движение. «В флибустьерском дальнем синем море бригантина поднимает паруса» — на ходу напевая эти слова, скауты потянулись к столовой, которая уже давно улыбалась распахнутыми дверями.

…В этот день происходили мелкие, но важные события.

Подломилась доска развлекательного деревянного барабана, и Дроздофил угодил в медпункт. Он визжал от ужаса, пока медсестра смазывала ему ссадины зеленкой.

В сортире утонул ежик. Все бегали на него смотреть, но никто не решился достать.

На обед приготовили тепловатый рассольник, на ужин — холодный и пышный императорский омлет с кубиками масла, которое съедали просто так, без всего.

Котомонов, стоило ему вспомнить об утреннем, начинал притворяться и постанывал, держась за больное место. Его отвлекали, и он быстро про все забывал.

Итого:

Поведение — синяя шашка.

Достижения — желтая. Убрали все шишки и фантики, подмели.

Чистота — зеленая. В палате было так себе.

Порядок — синяя.

Поздним вечером Малый Букер засыпал, как учила мама. Она говорила: чтобы заснуть, не надо считать овец и слонов. Считай лучше лапки у сна; все сосчитаешь — сразу заснешь.

Он, правда, не считал, он отрывал. И сны ему мстили.

2. Шесть дней до родительского Дня

Шашечки для Тритонов: желтая, красная, желтая, желтая

По недосмотру лагерной администрации в радиорубку проник кто-то из скаутов и дал себе волю, выбирая репертуар. Сипатый громкоговоритель с трудом переваривал кислотный развлекательный скулеж. Казалось, что волновой барабанщик давно ушел выпить и закусить, но сложная десятиведерная система продолжает пыхтеть и трудится сама по себе.

— Там кто-то из Дьяволов, — сказал Котомонов, выстругивая лук. Он говорил сквозь зубы, потому что держал в них леску для будущей тетивы.

— Сейчас Миша его вынет, — отозвался Букер, следя за работой перочинного ножа.

— Пошли сами вынем, — предложил Аргумент, который был недоволен музыкой. — Поставим нормальное. «Веселых ребят» смотрели? Крутой саундтрек.

— Не, посидим тут. Черную метку захотел? Без футбола оставили, теперь без похода оставят.

— Очень страшно. К тому же нашим вчера навешали.

— Не трогать! — Котомонов сыграл отработавшим ножиком, и тот, кувыркнувшись, вонзился в песок. Лук был почти готов. Котомонов прищурился, подыскивая дичь; в отдалении прыгали наивно-нахальные белки, не знающие лиха.

— Белку в глаз собрался? — захохотал Малый Букер, падая на спину и задирая ноги.

— Тебя, блин, — огрызнулся Котомонов и отрешенно уставился на вздыбленные корни, подрытые многими поколениями следопытов.

— Тогда полезай на «кукушку», — посоветовал Аргумент, незаметно перемещаясь поближе к запретному ножу. — «Зарницы» дождись и полезай.

«Кукушкой» в лагере «Бригантина» называли огромную старую ель, росшую близ забора в диком сыром месте, где не было ни хозяйственных построек, ни дорожек. В ее ветвях во время оно прятался снайпер, кукушка-моджахед. Это было давно. В стволе дерева сохранились теперь уже ржавые железнодорожные костыли, которые служили ему ступеньками. Моджахед куковал, привлекая внимание русских солдат; те останавливались и считали, сколько лет им осталось жить. И всегда получалось, что ровно столько, сколько нужно, чтобы снайпер прицелился, плюс время полета пули. На этого гада не пожалели ракеты и сняли с вертолета; елка укоротилась на треть. С тех пор из разросшихся за многие годы веток торчал уродливый, угольно-черный обрубок.

Котомонов, не отвечая на вызов, прилаживал леску.

Малый Букер взял веточку и стал чертить на песке круги.

— Слышь, Аргумент, — сказал он с притворным равнодушием. — Ты что про мнему знаешь? Точно не больно?

Аргумент по-змеиному плюнул.

— Говорят, не больно. Во дворе пацаны говорили, что вообще никак. Но они темнят, это сразу видно. Шуточки всякие шутят, скалятся и сразу про другое заговаривают.

Букер кивнул:

— Вот-вот. Разгалдятся: фигня, фигня, да ты что! А как начнешь спрашивать, затыкаются.

Котомонов вмешался:

— Ты, Букер, когда-нибудь Ботинка своего на лопатки клал?

— Ну, не клал, — тот усмехнулся и раздраженно пожал плечами.

— Правильно. И никто не клал. А после мнемы — это как бы положил. Ботинок после этого ходит, как скотина покрытая, в глаза боится заглянуть. А может, ленится. Но уважает, блин! У нас один своего даже бьет, но не по голове. Боится, говорит, что гадить начнет.

Букер представил, как его отец с потерянным видом ходит кругами. Рука непроизвольно возбудилась и стала чертить быстрее. Котомонов почесал бритый затылок:

— Мнема — полезная штука, пацаны. Кто мнему прошел, дорогу в жизни нашел. Это хорошо придумали, что в лагере, всем сразу, а тут и Ботинки все приехали в свой день. А в городе надо записываться, ждать, полдня терять…да ну на фиг.

— Чего ты как не знаю, — Аргумент растянулся на полоске травы. — Бывалый. А сам обделался. Небось, ты, Котомонов, еще и прививок боишься, а?

Котомонов прицелился в него из пустого лука, без стрелы.

— С какой-такой стати мне бояться? И причем тут прививки? Ты технику в клубе видел? Кресла и колпаки, как в парикмахерской. И мнемаки стоят. И все.

— На электрические стулья эти кресла похожи, — заметил Малый Букер. — Видал? Там такие наручники и наножники, и шлем.

— Это для буйных, на всякий случай, — сказал Котомонов.

— Там в кино еще губка, — воодушевился Аргумент. — Ее в ведре мочат, чтобы ток лучше проходил. Слышь, Котомонов, с тобой бы все классно было. Тебя уже приготовили, осталось за рубильник вот тэ-э-эк взяться, потянуть…

— Сейчас ты у меня сам лысый будешь, — пригрозил Котомонов. — Мало вчера получил? Дроздофила-то нет! Дроздофил, ау! Где ты, Дроздофил! На помощь! Караул! Аргумешу мочат! Как губку, блин, в ведре!

Помня мишину науку, Аргумент увернулся, перекатившись пять раз. Котомонов, забыв про лук, шлепнулся в пыль. Аргумент протянул руку и схватил нож, к которому давно подбирался.

— Ат-тя! — он вскочил на ноги и картинно чиркнул лезвием, повинуясь и подражая уголовному архетипу. — Иди сюда, фраер, не мельтеши.

Котомонов послушался другого, оппозиционно-оперуполномоченного архетипа, и выбросил ногу. Выбить нож у него не вышло, и он вместо этого неуклюже повернулся к противнику спиной. Аргумент по-кошачьи взвыл и прыгнул на Котомонова. Он нанес удар, но в последнюю секунду рука задержалась, резко замедлила ход, и острие лишь чуть-чуть укололо Котомонова в спину.

— Понарошку! Понарошку! — предупредительно закричал Аргумент, соскользнув с Котомонова и отступая. Он прикрывался руками, а нож бросил, втайне испугавшись неожиданного порыва.

— Козлы! — обругал их Букер. — Вы что, с ножами! Под арест же посадят, в сушилку.

Сушилка была страшным и соблазнительным местом. Под нее отвели маленький каменный домик без окон, который стоял неподалеку от скучной прачечной. При выключенном свете и запертой двери там не было видно собственной руки. Самые бедовые, если верить слухам, зажимали в сушилке девиц, когда те гладили белье без ничего. В сушилке, если гладить, бывало очень жарко. Рассказчикам верили, хотя никто не понимал, откуда берутся девицы. Лагерь «Бригантина» считался военно-спортивным, спартанским, строго мужским, и только его начальница была женщиной. У нее были неприятно желтые ладони — сухие, с мелкими мозолистыми вкраплениями. И бархатный голос. Многих, но только не глупеньких скаутов, этот контраст возбуждал.

Котомонов надвигался.

— Припух? — спрашивал он и угрожающе улыбался. — Иди сюда, чего ты пятишься!

— Эй, золотая рота! — послышался окрик.

Скауты обернулись; Аргумент изготовился оправдаться. Леша, вожатый Кентавров, стоял на пригорке и укоризненно качал головой.

— Ты, бритый дубак! — позвал он обманчиво свойским тоном. — Что, силу девать некуда? Кормят хорошо?

Леша начал спускаться, не размыкая рук, скрещенных на груди. Он приближался, давя шишки и пыля песком.

— Как ты думаешь, герой, где у кентавра член? Между передних ног или между задних? Не знаешь? А хочешь узнать? Вот прямо сейчас? Между прочим, военно-космические силы России охраняет кавалерийский полк.

Все понадеялись, что Леша не заметит ножа, но тот обладал острым зрением, а острое, как сказали бы полоумные алхимики средневековья, всегда притягивается к острому.

Впрочем, дело закончилось миром.

— По чирику с рыла, — решил Леша, засовывая ножик в задний карман брюк. — Жалобы? Предложения? Почему не на занятиях?

— Ой! — Малый Букер совершенно искренне ударил себя по лбу. — Мы честное слово, забыли, господин вожатый. Мы сейчас пойдем.

— Десять секунд, — согласился Леша, который, похоже, все жизненные события измерял в десятичной системе мер. — Время пошло.

И он лениво потянул рукав, обнажая литые часы с командирскими звездами. Потом глянул вверх. В небе, мешкая, неумело кривлялось одинокое облачко.

— Ты тормоз, что ли? — обратился к облачку Леша.

…Букер бежал в центре, прочерчивая невидимую биссектрису невидимого угла; стороны для угла пролагали Котомонов с Аргументом, которые сразу забыли о распре, пустились наперегонки и теперь рассекали пространство, словно торпеды, расходясь на северо-восток и на северо-запад. Южный Леша крестообразно сиял, превращаясь в точку.

Букер ворвался в изолятор первым; Котомонов и Аргумент, искривляя пространство, пошли на разворот; Аргументу пришлось обогнуть беседку, а Котомонову — бронзовый бюст Муция Сцеволочи, которого щедрый отец-пивзавод подарил «Бригантине» в день девятнадцатой годовщины лагеря.

Им повезло, занятие еще не началось. В изоляторе стоял гвалт; маленький конференц-зал прекрасно подходил для проведения серьезных лекций на взрослые темы. Такого зала при медпункте не было ни в одном лагере. О докторше и начальнице «Бригантины» говорили всякое, но скаутам не было до этого дела. На стенах висели страшные инфекционные плакаты, нарисованные от руки, но в зале не было ни медсестры, ни врачихи, а это означало, что лекция будет какая-то другая — не о глистах и не про солнечные удары.

— Противогаз лежит! — Жижморф пихнул Паука в бок. — Про газы будут рассказывать.

Паук опасливо съежился.

— Если заставят надевать и сидеть на время, то плохо, — пожаловался он неизвестно кому.

— Упреешь, как каша, — согласился Жижморф. — Я бы мячик сейчас погонял!

Паук не думал ни о чем другом, как только о собственных малопонятных страхах, которые уныло тянулись с люльки, отягощаясь ночным недержанием мочи и частыми жуткими пробуждениями. Жижморф надменно рассматривал его рот, что был подтянут влево и кверху уродливым шрамом, напоминавшим о скверно и спешно залатанной «заячьей губе».

— Встать! — прогремела команда.

Тритоны завертели головами, вставая. В зал входил Миша, сопровождавший мясистого отставника, который был похож головой на диковинный мяч из коллекции Жижморфа. Голый череп полковника покрывали замшевые родимые пятнышки, под мышками чернели обширные пятна. Отставник сразу сел за стол и взялся за графин.

— Вольно, сесть, — сказал Миша и пристроился на краешке стола. — Командир, доложите о наличии курсантов.

Поднялся Степин, ехида и молчун.

— Господин старший вожатый, отряд «Тритоны» присутствует в полном составе.

— Хорошо, — Миша недоверчиво окинул взглядом аудиторию. — Хорошо, — повторил он. — Итак, ребята, послезавтра у нас «Зарница». Игорь Геннадьевич прочтет вам лекцию о боевых отравляющих веществах и способах защиты от них. Очень прошу вас слушать внимательно и не мешать. Игорю Геннадьевичу предстоит еще выступить с тем же перед Кентаврами и Дьяволами. Вопросы?

Паук дернулся:

— Противогазы будут одевать?

— Ты — будешь, — отозвался Миша. — После лекции.

Паук покрылся испариной и, совершенно убитый, сел.

— Да шутит он, — пожалел его Малый Букер. — Охота ему, тоже мне — дело.

Игорь Геннадьевич вздохнул так протяжно, что даже пискнул.

— Так, стало быть, — начал он, раскрывая планшет и вынимая доисторические записи. По конференц-залу пополз аромат гербария. — Тема нашего сегодняшнего занятия — боевые ОВ. Боевые ОВ подразделяются на газы нервно-паралитические, удушающие, кожно-нарывные и психохимические… — Игорь Геннадьевич нацепил очки, вчитываясь в фиолетовые строчки. — Среди нервно-паралитических газов числятся синильная кислота…зарин…зоман… и В-газы…

Аудитория прыснула, а Дроздофил согнулся и зажал рот руками. В артикуляции Игоря Геннадьевича заключительные газы звучали как «В!», а не «вэ» или «ви», сопровождаясь взлетом бровей и проникновенным взмыком.

— В! — газы…это очень плохо! — Лектор строго посмотрел на собравшихся. — Чего ты ржешь — эй, там, сзади? Вот если капнуть тебе В! — газ на кирзовый сапог, так он твою кирзу разъест в мановение ока…

Миша ушел, и зал понемногу возбуждался.

— Игорь Геннадьевич! — пожаловался кто-то неразличимый. — А чего он матом ругается?

— Кто? Кто? — вскинулся тот. — Как же можно? Я войну прошел и слов-то таких не знаю!

— Он мне «гавно» говорит, — канючил ябеда.

— Говно — это ничего, — успокоился взволнованный Игорь Геннадьевич и махнул рукой. — Сидите тихо, слушайте дальше. К кожно-нарывным газам относится иприт, названный в честь зарубежной реки Ипр… Удушающее действие оказывает хлор… Хлорпикрин, хлорциано… — Игорь Геннадьевич сбился и совсем уткнулся в тетрадь. — Эти газы наиболее опасны в лесной момент оттаиванья снега…

— Кирза — уй, моя кирза, — всхлипывал Дроздофил.

— И, наконец, психохимический газ — этот запомните по слогам, — отставник значительно возвысил голос и выждал паузу. — Ди-э-тила-мид!..

Он встал от возмущения и зашагал взад-вперед.

— Я не пойму фигурально, что тут смешного? От психохимических газов рождаются умственно отсталые дети! Уроды!

Игорь Геннадьевич ставил ударение на «у».

— Уроды! Вы видели уродов? Нет? А я видел!

— В зеркале? — крикнул кто-то.

Лектор рассвирепел.

— Так, там!.. выйди вон сей секунд! Остальные пишите заглавие: средства доставки…

В пылу он забыл, что никто не ведет никаких записей. Сообразив, что это так, Игорь Геннадьевич упредил вопросы и выпалил:

— На жопе! На жопе себе пишите!

…Через пень-колоду дотянув до финиша, отставник сообщил нечто важное, от чего скауты сразу притихли:

— Вам тоже, хлопчики, предстоит испытать воздействие некоторых газов. Во время военно-спортивной игры будет произведен учебный взрыв…Конечно, там будет не В! — отставник округлил глаза, — газ. Это будет маломощный заряд с активным раздражающим веществом типа си-ар…или простой слезоточивый газ. Но кто не успеет прибегнуть к средству защиты — накашляется вволю! И наплачется! Вот мы и посмотрим, кто будет смеяться!

Высказав эти угрозы, Игорь Геннадьевич несколько успокоился и подобрел:

— Надо же разбираться, хлопчики. А то сплошной позор выйдет. Я когда-то такой же был, шебутной. Иду как-то и вижу — рассыпано что-то такое беленькое, как песок. И поднял шум, принял за бактериологическое оружие. А это был обычный гексоген, да еще и наш. Вот я осрамился!.. Провалиться бы мне, думаю, сквозь землю!

…Выходили с озабоченным видом.

— Пацаны, он серьезно? — недоумевал Дроздофил, начинавший подозревать, что веселился зря.

Тритоны пожимали плечами.

— Свежий воздух, природа! — Степин плюнул.

— Скажи спасибо, что радиации не будет, — буркнул Букер.

— Почем ты знаешь — может, и будет. Может, она уже есть давно.

День прошел смутно — вялый и неразборчивый, с беспокойным переменчивым солнцем.

Было предчувствие шашечки, синего цвета, второй, но отставник не пожаловался — ждал, вероятно, часа Х, в который восторжествует отравляющее вещество.

Вместо синей Тритоны ухитрились заработать красную шашку: за достижение. Отличился Аргумент, который предотвратил проникновение на лагерную территорию постороннего бомжа с полупьяным котом на плече. Бомж рвался в ворота и бил себя в грудь, уверяя, что просто пришел посмотреть на родные места — поляны и склоны, где он когда-то бродил мальчишкой. И называл себя отцом всем деткам. Аргумент вызвал Мишу, старший вожатый молча вышвырнул пьяницу в пыль. Тот затянул неизвестную то ли молитву, то ли просто псалом:

— Душа-алкоголик… алкает напитков голью… лакает и лает, и плачет от рези в клубничных глазах…

Миша запер калитку на засов и пригрозил изгнаннику кулаком.

— Так держать, — сказал он Аргументу.

3. Пять дней до родительского Дня

Шашечки для Тритонов: все зеленые

Был тихий час. Никто не спал, но лежали сравнительно тихо. Все отряды уже получили по два замечания и одному предупреждению.

Миша, Леша и Дима заперлись на веранде. Они резались в «дурака» и пили пиво компании «Арктика Плюс», но не от лояльности и любви, а потому, что другого в окрестностях не было.

— Жаль, что не «Lager», — скаламбурил Дима, толстый и веселый детина, вот уже десять лет не слезавший со студенческой скамьи.

— Тьфу, надоело.

Леша бросил карты, встал, пересел на раскаленный подоконник и вытащил сигарету. Закуривая, он высунулся в окно и зачем-то посмотрел, как нависает красная кровля.

— Так ты продулся, вот тебе и надоело, — Миша тоже положил карты, рубашкой вверх, и потянулся. — Завтра в поселке пошукаем, без баб тоскливо.

— Хорошо придумал. С противогазом, при пушке…все бабы твои.

— Да ну к холере эту Зарницу! Быстренько отстреляемся, и все свернем. Все это уже устарело, не актуально и им не понадобится.

Леша возился с бутылкой, пытаясь откупорить ее трофейным ножиком.

— Ты же понимаешь, что это совершенно неважно.

— Понимаю. Но без Зарниц там всяких — вообще пропадать. А что, по-твоему, важно?

— Мнема, ясное дело.

Миша отмахнулся:

— Очередное поветрие. Еще лет дцать — и все повернут наоборот. Психология развивается; докажут, что все не так, снова получат бабки…Те же самые получат, кто за мнему нахапал.

Дима перевернул карты, которые оставили товарищи, и продолжил игру с призраками. Наполовину вытянув бубновую даму, он озабоченно заметил:

— Слишком ты круто берешь, с общими-то законами. У нас в государстве чересчур гладкая жизнь. А зло и конфликты нужны для развития общества, иначе наступит стагнация. Так что все логично, и никто ни от чего не будет отказываться… Развитие происходит по спирали, с отрицанием отцов и переходом на высшую ступень при одновременном накоплении отцовского опыта. И с его преодолением.

— О-о-о! — Леша схватился за челюсть, словно у него заломило зубы. — Заткнись, я тебя прошу. Ты десять лет философию слушаешь, социологию гребаную…У тебя уже крышу свезло.

— Я и не спорю, — Миша стряхнул пепел в стоявшую под окном пожарную бочку. — Я только говорю, что это тренинг, тренингов много, есть тренинги тренингов и тренинги тренинга тренингов. И нечего ахать, найдется деятель, который все перевернет с ног на голову, так всегда бывает. Чем мы занимаемся? Натаскиваем волчат. Это и есть тренинг. Техники меняются.

— Ну и что, и что ты хочешь этим сказать?

— Да то, что нечего прыгать: ах, мнема, ох, мнема! Самое важное! Самое главное! Мне, если хочешь знать, никакая мнема не понадобилась. Я и без нее…

— Не понял, — Дима разинул рот.

— А тут нечего понимать. Знаешь, какой у меня папаша был? Не знаешь. Он у меня такой был, что я за счастье посчитал, без всяких шлемов и записей. Явился он как-то раз, даже вломить мне толком не мог, сразу отрубился. Ну, я и думаю: ах, ты, падло. И — вперед…

Леша вытер губы.

— Не зря ты у нас старший вожатый.

— Не зря. Ты-то молчал бы. Тебя копнуть, так наука остановится. Сто лет разбираться.

Леша прошелся по веранде, остановился у стола, на котором были разложены веером карманные красные книжечки с краткими жизнеописаниями скаутов, отличившихся в годы войны. Подцепил и пролистал одну, похожую на все остальные. Вожатые называли эти книжки библиотечкой юного дауна. В руках у Леши оказалась хрестоматийная повесть о новобранце, сила духа которого была столь велика, что он, очутившись по ряду причин в пустыне и оставшись без еды и питья, питался содержимым собственных чумных бубонов; этим он не только не повредил себе, но даже окреп и уничтожил, когда дошел до оазиса и людей, многих врагов.

— Политграмота, — пробормотал Леша и повернулся к Мише. — Раз ты такой крутой, то не в службу, а в дружбу… Позанимался бы ты с ними сам, а? Меня от этого блевать тянет. Ну какой из меня рассказчик?

— Я не «сама», — возразил Миша. — Ничего, проведешь. А то еще сам «сама» станешь. При чем тут «рассказчик»? Пусть они тебе рассказывают, а ты слушай.

— Я тебе подкину идею, если собьешься, — пообещал Дима, снова садясь за карты. Но теперь он раскладывал нехитрый пасьянс.

— Ох, горе мне, — Леша положил книжечку на место. — Про что же мне спросить? Про подвиг Муция Сцеволочи? Про что вообще спрашивают на уроке мужества?

— Про мнему, — пожал плечами Дима, укладывая валета на короля. — Замечательная тема. А про Муция не надо, осточертело. Что, в конце концов, он такого сделал?

Действительно: подвиг Муция Сцеволочи все знали хорошо. Когда после бомбовых налетов начали сбрасывать гуманитарную помощь, тот распорядился все делать наоборот: сначала сбрасывать помощь, а после, когда выползут жрать и заправлять тампаксы — бомбить. Потом, отстаивая свою правоту в Гаагском трибунале, он сам себе откусил правую руку.

— Не надо, — возразил Миша и выпил пива. — Для мнемы будет специальное время, тут техника нужна. Что ты дурачком прикидываешься? Вон, возьми любую книжку и спрашивай по ней.

Леша фыркнул:

— Про Артема Ароновского, да?

— Можно про Артема.

Видно было, что Миша не уступит, и Леша, проходя мимо стола, одним движением смешал Димины карты.

— Где этот чертов горнист? — проскрежетал он, выглядывая в окно и требовательно всматриваясь в плац. — Время уже.

…Через час, после полдника, все отряды собрались на спортивной площадке. Сидели прямо на помосте, образуя круг, а Леша сел в центре, но уже не на доски, а на специально прихваченный стул.

Начал он не с мужества, а с очередного выговора. Кого люблю, того и бью — досталось, в основном, подшефным Дьяволам, но Леша не забыл и Тритонов с Кентаврами.

— Что за парашу вы устроили в спальном корпусе? В свинарнике чище! Потом вот что: в девятой палате снова дрочили. Я предупреждаю в последний раз — если поймаю, отрублю руки! Кентавры курили. Не надо, не надо мне, я все знаю! Откуда окурки? Про какое мне, к лешему, мужество, с вами говорить?

Командиры, предвидя дальнейшие выволочки, мрачно молчали.

Накричавшись, Леша вызвал самого тихого из Дьяволов и потребовал пересказать подвиг Артема Ароновского.

— Можешь с места.

Это было великодушно. Из гущи сидящих послышался опасливый лепет:

— Артем Ароновский… знаменитый юный герой. Его подвиг будет жить в веках. По всей стране наши скауты читают про его жизнь и мечтают стать такими, как он…

Леша недовольно кашлянул. Дьявол, как и ожидалось, почти дословно пересказывал красную книжицу.

— Воды не надо, — попросил Леша. — Давай суть.

Отвечавший заспешил, и его повествование еще больше приблизилось к оригинальному тексту.

— Однажды, как в старые добрые времена Али-Бабы, тайные слуги ислама из пятой колонны, кутаясь в ночь, метили меловыми крестами двери неверных… Но маленький партизан увидел и прошептал: «Вах! Хоббит. „Он сбросил на головы басмачей высоковольтный провод и единым чохом изжарил сорок разбойников-духов. Его схватили, но он не пожелал крикнуть «аллах акбар“, и его голову насадили на длинный шест…

Леша, слушая, кивал и покусывал ноготь. Скауты, когда рассказчик дошел до последствий подвига, невольно посмотрели в сторону гипсового памятника Артему Ароновскому. Белая слепая голова на железном жесте, выкрашенном в бронзовый цвет, открывала Аллею Героев.

Обнадеженный Дьявол затараторил:

— Но не крикнула и голова…

Малый Букер отключился. Он давно уже выучил наизусть жизнь Артема Ароновского. Букер опустил лицо в ладони и начал думать про родительский День. Процедуру мнемирования окружала тайна, взрослые о чем-то не договаривали. Правда, самого ее существа никто не скрывал, и Букеру с удовольствием готовился заглянуть в погреба отцовской памяти. Большой Букер нередко вызывал у него чувство досады, потому что любил разглагольствовать на отвлеченные темы, непонятные Малому Букеру. Он, как только что сделал сам Букер, часто отключался от земных материй и уносился куда-то, раздражая сына заумными рассуждениями. Они могли быть ответом на любой невинный вопрос Букера, и тот не понимал, зачем так сложно объяснять простейшие, по-видимому, вещи. Однажды он спросил о времени, спросил просто так, для поддержания разговора, чтобы лишний раз убедиться в существовании прочной связи между родителем и сыном; ему плевать было на время, он искал внимания, которым и так не был обделен, но хотел получить новое доказательство папиного участия, папиной заботы — так, объевшись печеньем, берут из вазочки еще и еще. Что может быть проще? Ответь отец, что время — это будильник, Малый Букер был бы совершенно удовлетворен. Он даже, помнится, бормотал про себя: «Только не нуди, папа, не надо показывать, какой ты умный, я знаю, я спросил просто так, это проверка на вшивость, понимаешь? «Но папа, конечно, не понял. И заговорил о времени.

Время субъективно — так сказал папа десятилетнему сыну, не больше и не меньше. Запоминаются лишь отдельные моменты. Если представить личное время в виде термометра или столбика диаграммы, то запомнившиеся события могут быть на отметках 2 и 7. Все остальное не запоминается, как бы не существует. Но прочие люди помнят совсем другие моменты — 5 и 8, и так далее. Из общих времен складывается одно, ибо люди — единое в корне. В те мгновения, когда время творит воля окружающих, заполняя его ценными личными моментами, человек, который в этом активно не участвует, простаивает и просто стареет. Если вообразить, что в мире остался всего один человек, то история может свестись к одному часу его воспоминаний.

Букер понял только последнюю фразу и думал теперь, запомнятся ли ему урок мужества, Миша, Леша, ужастики на сон грядущий, «бери ложку — бери хлеб», «Орленок», недосягаемый противоположный берег, до которого, как с удивлением выяснится во взрослые годы, можно за десять минут добраться на зауряднейшем автобусе; красная глина, вишневые на входе гнезда; отбой, опережающий закат, и многое другое. Удержится ли это в его памяти достаточно надежно, чтобы сохраниться в записи, которую снимут с него через несколько дней? Почувствуют ли его потомки вкус сливочного масла, которое он намазывал черенком вилки, погруженной предварительно в кипяток? Впитают ли сверчков и туманы, занозы и мостки, запретную станцию, заказанный пыльный райцентр, чьи злачные места посещали невиданные в городе краснолицые личности, привлекавшие тучи оводов; отметят ли бессменных квелых лошадок цвета собственных каштанов и впряженных в покинутые телеги?

Холодный диск опечатают и спрячут в специальный кляссер, чтобы, когда пробьет час, извлечь записанное и передать по наследству в эпоху, где самому Букеру, может быть, уже не будет места, где его подстрелит какой-нибудь кукушка, но для того-то все и задумано, ничто не должно умереть; никакая радость и никакая печаль не проживется зря; любые страсти рано или поздно найдут адресата и примут участие в будущем.

Через считанные дни Малый Букер разберется со временем.

Было приятно и жутко думать, что отцовский диск, хранящийся в мемориальном фонде, уже заказан и едет к нему, спешит в «Бригантину», чтобы поспеть к родительскому Дню. Первое, что сделает Букер — попытается опровергнуть отцовское рассуждение о времени. Не потому, что не согласен, вовсе нет, но из принципа. Он выдумает что-нибудь замысловатое, он так повернет слова, что Ботинок и вправду опрокинется на лопатки, и будет уважать, и…

— Букер!

Букер пришел в себя и увидел, что на него с жалостливым презрением смотрит Леша.

— Какое там мужество, — вожатый безнадежно вздохнул. — Тебя же голыми руками взять можно. Проснулся, очухался? Расскажи про подвиг Вали Репшиной.

Ладони Букера вспотели сквозь грязь. Язык его выручил: начал болтать, опережая запаздывающее сознание и уж конечно, ничего не прибавляя к столбикам и графикам памяти. Леша выслушал невеселую историю критически.

— Вареные вы все, — сказал он с нескрываемой неприязнью. — Не теплые, не холодные… Вдумайтесь, мелюзга, про что говорите! Девочка! С бантиками! Одна! Среди! И все-таки! Сама! И никто ничего! А после — ни звука! Ни слезинки!

Скауты, опустив головы, молчали. Кто-то чертил прутиком, кто-то украдкой чесался. Строения, природа, бронзовый Муций Сцеволочь — все застыло в неодобрительном благословении.

— Выкинуть все шашки к чертовой матери, — сказал Леша, глядя в небо и покачиваясь на носках. — Оставить одни зеленые. И не мучиться, не напрягаться — какие, на фиг, дела, какие достижения…

Тут пришел Миша. Леша немедленно ему нажаловался, но тот не стал выговаривать и скомандовал разойтись.

Ночью Букеру явился очередной сон, изувеченный при засыпании. На коленях у него лежала его собственная голова, и он хрустко орудовал в ухе картофельным ножом.

Букер погладил сон против шерсти, и тот встал дыбом, как вставали многие другие сны.

4. Четыре дня до родительского Дня

Шашечки для Тритонов: желтая, красная, желтая, зеленая

Командиром Тритонов был Степин, но вел их все тот же Миша, и Степину снова досталась позорная роль не то марионеточного правителя, не то лжепророка при Звере.

Времени «Ч» никто не знал; накануне вечером устроили последнее собрание и велели с утра заниматься обычными делами, но внутренне быть готовыми к нападению противника. Условного — невидимого — противника воплощал в себе Игорь Геннадьевич, который суетился, рыскал по лагерю тайными тропами и готовил военно-спортивные каверзы. Он же, отправившись за пределы «Бригантины», организовал в секретном месте замаскированный командный пункт, который надлежало обнаружить и торжественно сжечь под видом традиционного Костра.

Утро выдалось сказочное, мирное, из тех, что бывают перед самой войной. Непочтительный Дима объявил, что разогнать тучи приказал сам министр обороны, который, делая так, отправлял свои Божественные, мистические функции. Скауты делали физзарядку и строились на линейку; их командиры один за другим подавали рапорт; потом, под барабанный бой, отряды потянулись в столовую на завтрак.

В столовой тоже все шло, как обычно. Над столами висели пестрые мушиные ленты, вязкое умирание поверх звона ложек и торопливого пира юности. Бешеные, злые на весь мир судомойки костерили дежурных, которые разливали в граненые стаканы крутой кипяток, и стаканы лопались, вкрадчиво и непристойно; кого-то отчитывали за перепачканные вилки, которыми — прямо зубцами, не грея в чае, — намазывали каменное масло.

Завтрак подходил к концу, когда за окном хлопнула дымовая шашка, и на пороге возник возбужденный военрук.

— Тревога! — заорал он и от счастья, что дождался, выкатил неожиданно увеличившиеся глаза; никто и не подозревал, что они, маленькие, слепенькие и глубоко посаженные, могут оказаться такими большими и так далеко выдвинуться из темных орбит.

Столовая вздрогнула от дружного рева. Скаутам не терпелось окунуться в обстановку, которую Игорь Геннадьевич с таким усердием приближал к боевой. Однако снаружи их ждало разочарование.

— Строиться! Строиться! — орали вожатые, нагруженные рюкзаками и увешанные планшетками и флягами.

В траве одиноко дымил вонючим дымом какой-то предмет, и скауты не сразу поняли, что это и есть шашка. Из-за покосившегося сарая вырулил грузовик, за рулем равнодушно сидел дядя Яша, лагерный шофер. Грузовик обстоятельно развернулся и стал наезжать задом. Все попятились; машина остановилась, дядя Яша спрыгнул на землю и откинул борт.

— Разобрать противогазы! — скомандовал военрук. Он без толку метался, сжимая в потной ладони ракетницу. На шее у него зачем-то болтался свисток.

Дима тронул Лешу за локоть и что-то прошептал на ухо; Леша согнулся от смеха и отвернулся. Игорь Геннадьевич подбежал к машине и начал раздавать противогазы сам.

— Размер! Размер! — повторял он, отводя тянувшиеся к нему руки.

— Товарищ полковник, размер неважен, — негромко напомнил ему Миша. — Мы не будем надевать противогазы, мы просто с ними пойдем.

Паук, услышав это, расцвел. Химическая бомба отменялась.

Военрук замолчал и недовольно шагнул в сторону, его шалый взгляд блуждал, как будто в лысом, пятнистом черепе безумный и преступный инженер наводил свой гиперболоид, надеясь поджечь корпуса, спортплощадку, деревья, небо и солнце.

— Равняйсь! — закричал Степин и вытянулся сам.

— Равняйсь! Равняйсь! — подхватили Кентавры и Дьяволы.

Малый Букер уныло прижал ладони к бедрам и обругал обязаловку. Поход к замаскированному штабу вдруг показался ему скучным и тошным. Из репродуктора неслась боевая музыка, «Полет Шамиля» — мотивчик, популярный после самолетного обрезания западных фаллических символов.

«Мнему засорять чепухой" — подумал он.

— Отставить мяч! — Миша остановился перед Жижморфом. — Подтянуться, грудь вперед, плечи назад!

Взвыла сирена, распугивая ворон — еще один сюрприз военрука. Тот был не слишком горазд на выдумки.

Игорь Геннадьевич совсем потерял лицо и подобострастным шепотом осведомился:

— Пора?

— Секундочку обождите, товарищ полковник. Этот лопух с мячом приперся. Сейчас отнесет в палату, вернется, и можно будет.

Военрук полуматерно крякнул и топнул на Жижморфа офицерским ботинком.

Паук налился важностью, и, с противогазной сумкой на поясе при том, что сам противогаз можно было не надевать, показался себе очень взрослым. Он даже стал строго смотреть на Дроздофила, который, стоя в задней шеренге, вытащил резиновый хобот и толкал соседей, показывая, как ловко приладил эту штуку к штанам. Аргумент решил не отставать и приложил всю маску, тыча пальцем в стеклянные глаза — два круга, дескать, а посередине — шланг, ничего не напоминает, а?

Солнце припекало, и среди скаутов поднялся тихий ропот. Все вдруг смекнули, что ничего хорошего в «Зарнице» нет, и лучше было бы заняться плаванием. Но тут вернулся Жижморф, и поход начался, а военрук, спохватившись, выстрелил из стартового пистолета.

Марш начался.

В спину угрожающе жужжал Шамиль, который, согласно либретто, уже приближался к Манхэттену.

Барабан и горн были предметами внутреннего использования; вышли тихо. Все немного волновались, испытывая чувство незащищенности, которое всегда возникало при выходе за ограду. Убогий деревянный забор представлялся достаточно надежной защитой от внешнего мира, магическим кругом; за чертой, стоило ее пересечь, караулило зло — без имени и без формы. Впрочем, одно имя у него было: дружная недоброжелательность, которая воплотилась за первым же поворотом. Мимо колонны проехала телега, на которой сидел, свесив ноги, местный подросток. Надменный и развязный, а главное — свободный и не зависящий ни от Миши, ни от Игоря Геннадьевича, он презрительно сплюнул при виде галстуков и пилоток. Плевок получился равнодушный и ленивый, в нем было вялое, снисходительное предупреждение. Ездок показывал, что это только начало, первое приветствие нормального, делового мира, и спешить совершенно некуда, главное разбирательство — впереди, еще успеется; смотрите, мокрицы, куда ставите ноги.

Миша недобро оглянулся, и подросток спокойно выдержал его оценивающий взгляд.

— Подтянулись! — Миша и сам подобрался, ускорив шаг.

— Смотри, ночью понатыкали, — Котомонов толкнул Букера в бок, указывая на синие и красные флажки, торчавшие на обочине.

При виде флажков, которыми за каким-то дьяволом был обозначен героический маршрут, всем стало легче: лагерь продолжался и тянул свои охранительные щупальца в неприветливый мир свободных людей, не знающих дисциплины.

— Всю ночь, небось, ползал, — пробормотал Букер, поглядывая на военрука. Тот деловито сосал из фляжки; потом протянул ее Мише, и тот, поколебавшись мгновение, взял и сделал быстрый глоток.

Вскоре прозвучала команда перейти на бег, и все окончательно скисли, хотя бежали не больше минуты. Игорь Геннадьевич старался не отставать и, когда бежал, смотрел прямо.

«Есть ли у него сын?» — вдруг подумал Малый Букер. Игорь Геннадьевич был ему настолько неприятен, что он представил, как было бы хорошо ненадолго усыновиться, совсем на чуть-чуть, на родительский День, укороченный. Букер предался мечтам, воображая соблазнительное торжество над записным авторитетом.

Отдуваясь, Игорь Геннадьевич перешел на шаг и шел невозмутимо и чинно.

«Наверно, у него дочь, «— решил Букер.

— Скоро придем-то? — пробормотал Котомонов и передвинул надоевшую сумку за спину.

— Стой, раз-два! — Миша резко затормозил и повернулся лицом к скаутам. Дима и Леша сразу отошли в сторонку, устроились на пригорке и закурили. Военрук придирчиво стрелял глазками.

— Прямо по курсу — неизвестный колодец! — объявил Миша. — Кто хочет пить?

— Мы! Мы!!..

Строй смешался; замыкавшие Дьяволы, дыша в спины Кентаврам, поднажали, и Тритоны растворились в куче мала.

— Стоп! — Миша растопырил руки и загородил колодец. — Чему вас учили на занятиях?

Военрук похаживал в стороне и загадочно улыбался.

— Колодец мог быть отравлен противником, — напомнил Миша. — Кроме того, вода может быть просто грязной, и вы все подхватите дизентерию или холеру. При виде незнакомого источника необходимо перво-наперво произвести обеззараживание воды.

С этими словами старший вожатый расстегнул сумку, достал пакет с крупными белыми таблетками и торжественно бросил в воду несколько штук.

— Получается не очень вкусно, хлоркой отдает, но зато погибает все живое…

— Ах ты, паразит! — послышался крик.

Миша недоуменно посмотрел и увидел, что к нему, переваливаясь и глядя себе под ноги, спешит неуклюжая баба в латаном ситце и резиновых сапогах.

— Ты что же, гадина, с колодцем делаешь, а? Это что — твой колодец, зараза чертова?

— Погодите, погодите, — Миша приветливо улыбнулся. — Не надо ругаться, вы же видите — я с детьми.

— Гоша! Гоша! — заголосила баба, не обращая никакого внимания на мишины объяснения. — Гоша, иди сюда быстро, посмотри, что они делают!

Игорь Геннадьевич полез в карман.

— Пистолет достанет, — прошептал Дроздофил, проникаясь к отставнику уважением.

Но Игорь Геннадьевич вытащил деньги.

— Возьмите, возьмите, товарищ, — крикнул он испуганно. — Мы ничего такого…Сколько мы вам должны?

Малый Букер уже понял, что будет дальше, и, чтобы ничего не видеть, вышел из кучи и наплевательски уселся под гражданский куст. Леша и Дима сидели совсем близко, и он улавливал отрывки их разговоров.

— Ну, все… плакал полтинник…

— Какое там, смотри — он стольник ей хочет сунуть, козел…

— Припухли за флажками-то, на воле — героизьм! Я всегда говорил, что эти «микроинъекции зла» — одна видимость…

Дима ответил какой-то шуткой, в которую Букер не въехал.

— Да нет, я серьезно… Чего по чайной ложке-то? Вот тебе результат… Какая-то тетеря завизжала, и все лапки подняли.

— Если больше, можно дозняк схватить. Злобный. Как ты вот. Подсел, теперь у тебя ломки…

— Ну да, так бы и разорвал. Пусть старший прикажет…

Возле колодца военрук и Миша наперебой совали бабе под нос ведро, полное студеной воды. От избы уже спешил неприглядный Гоша.

Дойти ему не дали: баба, зажав в кулаке целых полторы сотни, махнула, и Гоша, вооруженный косой, немного постоял, чтобы удостовериться в общей гармонии.

Миша прошипел беззвучное ругательство и сплюнул. Он взял Игоря Геннадьевича под руку и отвел в сторону. Скауты стали свидетелями унизительной сцены: разъяренный Миша выговаривал военруку, а тот задыхался, прижимал к груди руки и, наконец, перешел на визг и свист, которые стали слышны всем:

— Вы не понимаете, вы молоды! А я иначе не могу, я так воспитан, я такой человек! У меня принсипы!..

— Как я в глаза им буду смотреть?! — не слушал его Миша.

Леша принял общее командование.

— Привал! — распорядился он. — Разойтись, заняться личными делами. Далеко не расползаться!

Отряды облегченно распались. Кто-то помчался в кусты; другие, сдирая ненужные сумки, улеглись на траву. Дима и Леша мрачно оглядывали усталое стадо, а Миша продолжал наступать на Игоря Геннадьевича, трусливое козлячество которого в мгновение ока лишило игру боевого духа.

— Спорим, что дальше не пойдем? — перед Букером отважно возникла рука Паука.

Паук был парией, а Букер не терпел панибратства изгоев и сразу же пресек попытку контакта.

— Знаешь, что бывает после таких шрамов? — спросил он, бесцеремонно тыча пальцем в рот несостоявшегося спорщика.

— Ну, что? — с деланным равнодушием ответил тот и стал игриво разглядывать небо, как будто приглашал Букера обратить назревающее оскорбление в шутку, товарищескую условность, общий секрет.

— Роза-паук, — беспощадно ответил Букер, зажал шрам двумя пальцами и слегка потянул. — Вот прямо тут. На таких губах рано или поздно расцветает ядовитая роза-паук.

Он говорил очень серьезно и веско — так, что Паук почти поверил.

Видя это, Малый Букер медленно перекрестился:

— Вот те крест, клянусь, что не вру. Мне врачиха говорила, спроси у нее сам.

Паук чуть не плакал. Его не радовало даже то, что он оказался прав: «Зарница» закончилась, толком не начавшись. Скауты объясняли это вмешательством местной жительницы, равно как и последующим унижением предводителей. Но кое-кто видел причину в неожиданном дефолте и утверждал, что у вожатых были какие-то свои виды на деньги военрука.

Тот продолжал препираться с Мишей, и старший вожатый одерживал верх.

Глазеть на позор сбежались все: коровы, сельский люд, что себе на уме, собаки и кошки; слетелись вороны, сороки и галки, собрались кучевые и перистые облака, из-за которых украдкой подглядывало насмешливое солнце, и даже прозрачный лунный блин задержался посмотреть.

— Давайте пойдем на стрельбище, — робко предложил уничтоженный Игорь Геннадьевич.

Мир вокруг него презрительно стрекотал, зудел и глумился, живя своей жизнью.

— Шабаш, — зло отмахнулся Миша. — Смысл? Какой теперь смысл куда-то идти? Об вас ноги вытерли, а вы планы строите.

И он мрачно скомандовал построение.

— Звезды не с нами, ребята, — объявил он отрядам. Букер тут же подумал о деревянных созвездиях. — Следопыт должен держать нос по ветру и быть внимательным к знакам. Поход отменяется. Каждому, как вернемся, два часа личного времени. И всем отрядам — по красной шашке за достижения.

— Ребята, равняйсь! — подсунулся Игорь Геннадьевич.

Никто его не послушал, раздались смешки.

— Да, недоработал Базаров с Павлом Петровичем, — процедил Дима.

— Что? Что, господин вожатый? — встрепенулись Дьяволы, которые обожали своего руководителя.

— Вы, ребята, про это еще не читали. Завидую, будете долго смеяться.

Все были очень довольны, что не успели уйти далеко; унизительное возвращение происходило в угрюмом молчании. Напыщенно перелаивались невидимые собаки. Горн заткнулся, барабан насупился; толстый Катыш-Латыш и Букер, шагавшие в хвосте, тихо беседовали.

— Мишка ни фига не боится, — и Катыш-Латыш качал головой. — Полкан-то много старше!

— Мишка начальницу дрючит, — возражал Малый Букер. — И вообще он крутой. Он же лысый, ты знаешь?

— Кто лысый? Мишка? — поразился Катыш-Латыш. — Где же он лысый, вон сколько волос!

— Ему пересадили, я слышал, как Леха с Димкой трепались. А так он лысый. Он у Второго Реактора был, понял?

— Понял, — уважительно пробормотал Катыш-Латыш. — Тогда-то все ясно. Если у Реактора, то этого полкана он может…может…

— И вообще, — добавил Букер, — что с того, что полкан его старше? Мишка-то уж всяко был под мнемой. Ему теперь чем старше, тем лучше.

Малый Букер механически повторял чужие сплетни, не понимая странных преимуществ юного возраста.

— Верно, — кивнул Катыш-Латыш, который слыл тугодумом и не успевал сообразить самых простых вещей. Тем более — сделать вид, будто сообразил.

5. Три дня до родительского Дня

Шашечки для Тритонов: синяя, синяя, синяя, синяя

— Ежкин корень. Ты ведешь себя, как мужик, — сказал Миша, выбираясь из-под начальницы.

Он потянулся за спичками и по пути посмотрел на часы: пять утра.

Полусумрак рассмеялся хриплым смешком. Бархат звучания вобрал в себя пепел и дым. Под одеялом щелкнуло: «Митоз,» — механически отметил Миша. Туберкулезные палочки в очередной раз удвоились.

Нога выпросталась из-под простыни, поиграла пальцами.

— Немудрено, — начальница «Бригантины» отпила из высокого стакана. На столике, задрав стеклянный носик-нос, дремал макет одноименного судна, служивший графином. — Я сделалась комбайном по ошибке.

— Как это? — Миша бессознательно отодвинулся. Бисексуалы одновременно отталкивали и привлекали его.

— Перепутали родительские мнемы, — простыня зашевелилась: под ней что-то чесали. В лагере было полно насекомых, и зуд поражал многих. — У нас фамилия нейтральная, бесполая: Фартух. Вместо маминой приехала папина.

— Эпрон, — сказал Миша.

— Что?

— Просто так. Эпрон. Фартук по-английски.

— Эпрон… Капрон.

— Иприт.

— Ифрит.

— Ибикус.

— Инкуб.

— Суккуб тогда уж, — рассмеялась начальница, перекатилась и обняла Мишу, походя вынув из его пальцев сигарету.

Миша, не успевший собраться с силами, отвел ее руку. Одновременно он, пытаясь возбудиться, прикрыл глаза, чтобы вызвать умозрительный образ той, что лежала с ним рядом. Ему казалось, что если приукрасить действительность, то дело пойдет на лад. В торжественные дни, например, начальница «Бригантины» смотрелась очень даже выгодно: она одевалась, как скаут, в рубашку и шорты, повязывала галстук и в этом виде принимала парад; после одного такого случая Миша сказал себе: решено! — и в тот же вечер постучался к ней, прихватив с собой все, что положено брать в этих случаях: шампанское, полевые цветы, коробку каких-то страшненьких конфет, седых и пыльных. «Оставь все здесь, выйди и зайди, как нашкодивший мальчик», — сказала она ему с порога.

Сейчас, отвернувшись и с закрытыми глазами, он видел только большие ступни, короткую шею с родинкой и ненормально узкую талию, способную пройти в кольцо из пальцев. Сущая машина, думал Миша. Совсем заездила евреечку-врачиху: та спала с лица, и глаза стали, как сливы, и чем-то пахло все время, черт-те чем.

— Как же так, — проговорил он задумчиво. — Как это вышло технически, чтоб отцовская мнема легла… не понимаю.

— Оказывается, все просто, — начальница уступила и теперь лежала на спине, не касаясь Миши. — Претензий с моей стороны не было. Если бы мне дали выбрать, я сама…Это же интересно, разве нет? Почему мужики такие правильные? Неужели тебе никогда не хотелось неестественного — ведь все в тебе есть, и оно тоже, где же пытливость ума?

Мишу передернуло:

— Нет уж, спасибо. Не надо мне таких экспериментов.

— Почему, глупый? Боишься, что дальше, по детишкам твоим пойдет, да? Так им, если мальчишки, немного пассивности не повредит.

— У меня не может быть детишек.

— Забыла, извини. А я-то, дура, таблетки глотаю.

— Ерунда. Мне просто трудно… — Миша сделал паузу, подбирая слово. Он редко беседовал на абстрактные темы. — Трудно самому, своими руками…переломить природу. Да и мамашины душевные терзания меня никогда не привлекали. Зачем я буду грузиться?

— Ты ничего не переломишь. В природе возможно все. Нам в институте как говорили? Мир бесконечен, и все возможно, а раз возможно, то и станет. И никакого предназначения у нас, кстати, нет. Мы — один из возможных и потому неизбежных вариантов, и все.

Миша покосился на часы. Он окончательно убедился, что больше любви не будет. Из-под брошенного полотенца выглядывал корешок какой-то книги, и Миша потянул его, как бы захваченный внезапным интересом. Вытянув, и вправду заинтересовался фамилией автора: Букер.

— Надо же, — усмехнулся он, показывая обложку начальнице. — У меня в отряде тоже есть Букер.

— Сынок, — улыбнулась та. — Ты не знал?

— Понятия не имел, — Миша раскрыл книгу и прочитал заглавие: «Пониженная Дифференцированность как Основа и Цель Современного Развития». — Можно взять почитать?

— Почитай, — начальница зевнула. — Автор противоречит себе. Рассуждает о простоте, а сам пишет книги. Он крупный идеолог, между прочим, стыдно не знать. Ты можешь идти, если хочешь; ты совершенно не обязан здесь задерживаться против воли.

Миша беззвучно чертыхнулся.

— О чем ты говоришь! Просто я…

— Да-да, Второй Энергоблок, я знаю.

По ее тону было ясно, что она действительно знает. Второй Реактор часто оказывался полезным прикрытием, и Миша, расставаясь с женщинами, не раз себе говорил, что нет худа без добра.

Он быстро оделся. Начальница продолжала улыбаться.

— Зайду на ферму, посмотрю, что там, — Миша, не находясь с темой, сморозил глупость. Но пришлось продолжать: — Вчера, знаешь, свинья там…потомство свое сожрала, всех поросят.

— И что тебе? Сожрала — и Слава Богу, ну скушала — и хорошо, можно больше не волноваться за них, не переживать, лучше самой съесть. Поспать теперь можно спокойно.

Она потянулась, снова взяла стакан и продолжила:

— В природе есть мудрость. Я часто думаю, что хорошо бы и людям — сожрать так вот сразу, чтобы не расстраиваться. Все равно им не жить по-нормальному. Что-нибудь, да случится, везде и за всеми не углядишь. Мама моя, помню, очень переживала. А я, к ее ужасу, после мнемы прямиком — к папе… Поневоле замечтаешься, что не сожрала дитём.

Миша стоял столбом, не решаясь уйти, и крепко сжимал под мышкой книгу Большого Букера. Взгорбленная простыня рассуждала:

— Вот бы все уничтожить самим! Из чистой любви. Когда-нибудь это будет. Мы не позволим ввязаться боженьке, который привык снимать сливки. Мой папа… — на этом слове она запнулась. — Он часто говорил: кто я и кто Бог, как мне его любить? Как я могу? Кто я такой, чтобы завидовать и подражать святым?

— Я давно хотел спросить, — Миша сменил-таки тему. — Как это бывает у женщин? Мнема?

— Перестань психовать. Уходишь — уходи со спокойной душой, я не сержусь. Не надо выдумывать, что тебе интересно. Ты даже не соображаешь, о чем спрашиваешь. Мне же перепутали мнему, понимаешь? Пе-ре-пу-тали!

— Подружки могли рассказать, — Миша попробовал выкрутиться.

— Тс-с! — начальница приложила палец к верхней губе, которая чуть закруглялась кожаной горбушкой и портила профиль. — Не суйся не в свое дело. В конце концов, я не перестала быть женщиной, как не стыдно?

— Извини, молчу, — Миша взялся за ручку двери. — В общем, я пошел, хорошо?

— Стой! — та села и скрестила на груди руки. — Куда ты собрался? В дверь? На рассвете? Нет, голубчик, в дверь нельзя.

— Но меня уже видели, как я шел…

Веки начальницы дрогнули. Первый лазерный луч поразил Мишу в сердце, второй — в пах.

— Могли видеть! — поправился Миша. — Я же осторожно!

— Мужчины уходят от меня через окна, — мягко объяснила начальница.

— Так здесь второй этаж!

— Ну и что?

Миша подумал, что будет, если он просто пошлет эту стерву к веселой матери. Скорее всего, ничего. Запросто. Сказав про себя это слово, он понял, что уже карабкается на подоконник.

— Глупость, вот те крест, — процедил сквозь зубы старший вожатый. — У всех на виду…

— Молва меня не волнует. Ты, никак, боишься? А как же Второй Энергоблок?

Миша сидел на корточках, похожий на уродливого демона из восточной сказки. Правильнее было уцепиться руками, зависнуть, разжать пальцы, полететь. Но сделать это ему мешал проклятый Букер, норовивший выскользнуть из-под мышки. Миша почему-то не мог с ним расстаться. Возможно, это просто не приходило ему в голову. Рискуя сломать себе шею, он продолжал сидеть и чувствовал шкурой, как позади него занимается пожар. Уже слышалось потрескиванье, в ноздри плыл невидимый дым — все очень знакомое, однажды уже пережитое. Сухо щелкнули ладошки, и Миша прыгнул, словно его ужалили. Ему повезло, он не убился и сломал лишь руку — свободную, не занятую Букером. Но книга все равно отлетела в крапиву, и Миша, превозмогая боль, полез за ней, взял, отошел от административного корпуса и посмотрел на окно. Там никого не было. Занавеска подрагивала на ветру, и казалось, что в нее кто-то дышит.

…Врачиха, судя по ее лицу, провела бессонную ночь. Она ни о чем не спросила, и все лечение прошло в молчании. В какую-то секунду Миша почувствовал себя женщиной, врачихиной сестрой по несчастью. Та все понимала и честно выполняла свой долг, поддерживая подругу, помогая ей в общей беде.

Метаморфоза до того разозлила Мишу, что он выместил наболевшее на Тритонах. Все у них оказалось не так.

Их задержали на плацу, когда другие уже разошлись завтракать, и долго выговаривали. Наконец, вогнали в синюю краску по четырем показателям, и посулили подпортить мнемирование.

6. Два дня до родительского Дня

Шашечки для Тритонов: желтая, желтая, желтая, зеленая

Купальня была самая обычная. С обрыва, нависавшего над ней, она казалась хрупкой рамкой, поделенной надвое и пущенной в ручей, словно кораблик. Или плот, которому не хватало муравьев и огня. В ней было два отделения неравной величины: крокодильник и лягушатник, оба — с осклизлыми лесенками, теряющимися в мутном мраке. Лягушатником давно не пользовались, и он зарос тиной. В него однажды помочился глупый Катыш-Латыш, и был мало что строго наказан, но и бит.

Крокодильник стоял чистый.

К купальням спускалась тропинка, склон был крут; повсюду вились полированные корни. Сандалии отчаянно скользили по хвойной дорожке, и скаутам запрещали спускаться наперегонки.

Игорь Геннадьевич, который боялся речного течения и тоже пользовался купальней, спешил окунуться до их прихода. Тритоны застигли его в неподходящий момент: военрук только что переоделся и самозабвенно прополаскивал исподнее. Он увлекся, завороженный детским страхом упустить трусы, очутившиеся в забортной неизвестности купальни: утонут, страшно перекувыркиваясь. Играя с водой, как с огнем, он иногда нарочно выпускал их на миг и ловил в последний момент, за которым маячила катастрофа расставания.

И, конечно, упустил окончательно, напуганный свистом и улюлюканьем.

Тритоны едва не смяли его, наплевав на скоростные и возрастные ограничения. Игорь Геннадьевич шикал на них, махал руками и ругался дошкольной сортирной руганью. Его оттеснили в угол, откуда он с негодованием взирал на Мишу, который спускался по склону медленно и с опаской, беспокоясь за гипс.

— Степин! — позвал подраненный вожатый. — Строй отряд!

Он словно не заметил наглого поведения Тритонов, на что военрук, против ожидания, ничуть не обиделся и принял, как должное. Миша притормозил, достал свисток и коротко свистнул.

Степин толкнул Игоря Геннадьевича плечом, принял серьезный вид и громко приказал разбушевавшемуся отряду построиться.

Военрук, который во всех ситуациях с уважением относился к самой идее построения, напустил на себя важность и мигом простил прегрешения юности.

Тритоны выстроились по периметру крокодильника.

Миша добрался до скамеечки, сел, вытянул из-за ремня книжку, положил ее рядом. Скауты переминались, в нетерпении ожидая, когда придет медсестра, которой по должности полагалось следить за водными процедурами. Та уже спешила; она прыгала с корня на корень, оберегая, как и Миша руку, но только не прижимала ее к груди, а отводила из-за зажатых в горсти песочных часов. Лицо медсестры, глубоко изрытое оспинами, было наполовину прикрыто косынкой.

Миша угрюмо осмотрел строй.

— Без напоминаний, пожалуйста, — предупредил он. — Пятнадцать минут. Кто задержится в воде хоть на секунду, пусть пеняет на себя.

Малый Букер прищурился, пытаясь разобрать название книги. Неужели? Точно, эта она! Букер непроизвольно выпятил грудь и ущипнул за плечо Катыша-Латыша.

— Смотри!

— Куда смотреть?

— На книжку мишкину! Это мой Ботинок написал. Я отсюда вижу.

Катыш-Латыш нахмурил пшеничные брови, пригляделся.

— Ну и что? Он в институте учится, понятно. Ему положено такое читать. Вот если бы твой Ботинок написал «Дротик» или «Бронзовую Рыбу» — тогда другое дело…

Он говорил об известном блокбастере и более позднем бестселлере. Скауты зачитывались приключениями их героев.

— Козел ты недоенный! Это круче, чем «Дротик». Там знаешь, как непонятно? У тебя и к старости мозгов не будет, чтобы ее прочитать.

Тем временем Миша раскрыл книгу и навис над ней, опираясь здоровой рукой о скамейку. Игорь Геннадьевич трусцой пробежал за спинами построившихся и на входе в купальню раскланялся с медсестрой. О потерянном белье военрук вспомнил уже наверху и оглянулся, боясь, что скауты его выловят и станут глумиться.

Букер, обозлившись на Катыша-Латыша, взялся за Котомонова. Но Котомонов увлеченно следил за чрезвычайным вертолетом, который кружил над поселком и что-то разнюхивал. Букер надменно фыркнул и нарочно стал смотреть в другую сторону, хотя вертолет его тоже очень интересовал.

Медсестра подошла к скамейке и вопросительно посмотрела на Мишу. Тот улыбнулся, передал ей свисток:

— Распоряжайтесь сами. А я тут посижу на солнышке, почитаю. Видите, какой из меня боец.

Дроздофил и Аргумент пялились на медсестру, у которой все было на месте, и поглядеть было на что, даже в халате, а Катыш-Латыш утверждал даже, что видел и без халата, в бане, окна которой были грубо закрашены масляной краской, но что с того, в краске давно прокрутили отверстие. Скауты, когда мылись, смазывали дырочку мылом, чтоб не подсматривали снаружи. Охотники поглазеть на собственных братьев находились всегда. Последний, уходя, смывал мыло; дырочка пользовалась спросом, когда в баню заходил женский персонал. Из зависти Катышу-Латышу никто не верил; ему возражали, говоря, будто он не успел рассмотреть толком, вовремя схваченный железной рукой Леши и заработавший для всего отряда черную метку. Его поставили к позорному столбу под жесткие очи Муция Сцеволочи, и он два часа стоял, терпя унижение не только от Кентавров и Дьяволов, но даже от своих. Паук плюнул и попал ему в глаз; позже он поймал Паука близ «кукушки» и там обработал на славу, Паук молчал, покуда Катыш-Латыш устраивал ему общественное порицание по собственному рецепту.

Свисток слился с воплями и дружным всплеском. Брызги упали на титульный лист, и слова «Пониженная Дифференцированность» намокли. Миша чертыхнулся, перевернул страницу и взялся за Предисловие.

«…Нынешний этап цивилизации ставит нас перед необходимостью пересмотреть многие положения, затрагивающие самые основы культурного человеческого существования. Вызов, который бросает цивилизованному миру фанатичная дикость Юга, вынуждает нас вспомнить о глубинных корнях не только людского, но и вообще мирового бытия, чтобы, переосмыслив их в современных терминах, противопоставить грубой силе, которая рвется уничтожить и поглотить белые народы. Начавшаяся и с некоторых пор успешно ведущаяся перестройка массового сознания европейцев и евроазиатов, известная как процедура мнемирования с последующим диалектическим синтезом, является одной из вех на пути к состоянию общественной мысли, позволяющему эффективно противостоять так называемой «живой», «пульсирующей» вере южных варваров.

Не секрет, что религиозные ценности в их прежнем виде почти совершенно утратили свою значимость для среднего представителя цивилизованного мира. Символы лишаются смысла, вырождаются в идолов и обесцениваются до суетности базарной безделушки. Догмы выхолощены, ритуалы формальны, храмы сделались оплотом суеверий и совершенно заслуженно подвергаются воздушным атакам наших непримиримых противников.

Слова «Господь», «Искупление», «Зло» и «Добро» приобрели исключительно прагматический, гуманистический смысл, отражая и служа личным, сугубо мирским желаниям масс. Этот губительный процесс совершенно не считается с истинным наполнением перечисленных концепций, и мы, оставшись без живительного источника, терпим поражение за поражением…»

— Жижморф! — заорал бдительный Миша, отрываясь от строчек. — Выйди из купальни! Стань вон там! И стой! Еще раз увижу — на кол надену!

Не глядя больше на Жижморфа, который, естественно, сделает все, как было приказано, Миша продолжил чтение:

«Такое положение нетерпимо. Задачей этой книги будет попытка вернуть набившим оскомину понятиям их первоначальное значение. Коснувшись динамики космического существования, мы сможем пристальнее взглянуть на положение, в котором сегодня находимся, и сделать из понятого широкомасштабные выводы. Настоящий труд не может претендовать на исчерпывающее понимание всего, что было накоплено человечеством в упомянутой сфере, и является, по сути дела, популярным изложением некоторых мыслей автора, которые, на его взгляд, согласуются с общей направленностью мирового процесса.

Настоящий труд предназначен для массового читателя, и тот, кто стремится глубже проникнуть в намеченные проблемы, должен обратиться к иным, более авторитетным источникам.

Общая картина, которая в данном Предисловии набросана лишь робкими штрихами, подробнее вырисовывается в основном тексте. Пока же я позволю себе предложить вниманию аудитории своего рода автореферат, делающий более понятным содержание дальнейших глав и резюмирующий давние мысли автора.

Если мы обратимся к первоисточникам и зачерпнем из безбрежного океана древнейших свидетельств, то сможем разглядеть принципиальное сходство главных религий человечества. На это сходство неоднократно указывали теософы и философы, однако их собственные писания оставались малопонятными для неподготовленной публики. Кроме того, они не были приняты за основу дальнейшего развития в силу корпоративного и конфессионального эгоизма».

— Эхе-хе, — отпустив на секунду страницу, Миша почесал в затылке здоровой рукой. Налетевший ветер встрепал книгу. Миша невидящими глазами окинул крокодильник, в котором бесновались Тритоны. Котомонов топил Паука, Степин целился в Букера футбольным мячом, который оставил нашкодивший Жижморф.

— Что читаем? — медсестра заглянула за мишино плечо. Тот очнулся и дал ей разобрать; медсестра разразилась тревожным кудахтаньем. — Это вас в институте заставляют?

— Нет, здесь, — ответил Миша и вновь углубился в книгу.

— Она? — медсестра не отставала и шепотом уточнила: — Фартук?

— Жизнь, — коротко возразил Миша.

«…Тем не менее, то общее, что содержится в священных текстах различных культур, заставляет радикально пересмотреть значение цивилизации для людского сообщества.

Наш традиционный взгляд на историю народов опирается на незыблемую уверенность в том, что в конечном счете любая цивилизация, любое развитие и всякая культура суть благо, очередная ступень к совершенству, приближающая нас к недостижимому Абсолюту.

Однако давайте рассмотрим космическую эволюцию от самых ее начал и зададимся вопросом: не противоречим ли мы себе в этом пункте, считая, будто всякое развитие переводит нас в более, если угодно, «богоугодное» состояние.

Абсолют, как гласят первоисточники, порождает из Себя все зримое, проводя будущую материю через ряд стадий так называемого вызревания. Сам же Он остается при этом неповрежденным, ничуть не убывшим и не приросшим, непознаваемым, неопределимым, лишенным атрибутов и, однако, присутствуя в каждом из нас той искрой, которая зовется самой жизнью, и которая одна и есть те Образ и Подобие, знакомые нам чуть ли не с пеленок. Образ и Подобие Божие суть искра жизни, которой человек жив, неизвестно для чего.

Чем дальше удаляется творение от центра, тем более оно несовершенно, тем меньше общего имеет с Абсолютом. Архангелы, или Дхьяни-Чоханы, или Сефирот, или что-то еще, как бы их ни называли, оказываются более ущербными, чем породивший их центр. Планеты и звезды греховнее собственного замысла, атомы и даже их священные прообразы насквозь порочны. Ниточка, соединяющая творение с Абсолютом, становится все тоньше по мере того, как творение матереет — я употребляю именно это слово, поскольку оно очень точно описывает овеществление, или превращение в известную нам материю. Наконец, на максимальном удалении от Творца, творение обрастает плотью и «кожаными одеждами». Результат настолько далек от своей первопричины, что нам остается лишь горько сетовать на выпавший нам телесный удел.

Но что же за процесс лежит в основе всего сказанного? Ответ очевиден: речь идет об усложнении, или дифференциации. Итак, мы вернулись к тому, с чего начали — к культуре и цивилизации вообще. Ни у кого не вызывает сомнения большая сложность современного мира в сравнении, допустим, с первобытным. Дифференциация, обособление, не побоюсь сказать — сепаратизм в буквальном смысле являются отличительными чертами нашей земной истории. Однако мы уже выяснили, что этот процесс усложнения параллелен удалению от Абсолюта и, значит, греховен? Не греховна ли культура вообще, не греховно ли любое развитие и любое искусство, не говоря уже о науке? С учетом изложенного, ответ будет утвердительный. Высокая дифференцированность есть низость по причине все больше удаленности от Абсолюта.

Чтобы не быть голословным, я позволю себе процитировать ряд высказываний пророка Исайи, подтверждающих мои рассуждения. Пророк говорит: «…Кто ходит во мраке, без света, да уповает на имя Господа и да утверждается в Боге своем. Вот, все вы, которые возжигаете огонь, вооруженные зажигательными стрелами, — идите в пламень огня вашего и стрел, раскаленных вами! Это будет вам от руки Моей; в мучении умрете» (Исайя 50: 10–11). В Новом Завете мы читаем: будьте как дети, птицы небесные не жнут и не сеят, блаженны нищие духом — изречения, вошедшие в обиходное употребление. Мы будем недалеки от истины, если поймем под Мраком Исайи детское неведение, то самое животное и полуживотное коллективное бессознательное, о котором говорил великий Юнг, которого на Востоке неспроста почитали как даоса. Огненные стрелы символизируют свет разума, а к прометееву огню и самому Прометею с его орлом, который клюет его печень, мы вернемся чуть ниже.

То, что речь идет о сокровенных душевных глубинах, видно из следующего: «Послушайте Меня, народ Мой, и племя Мое, приклоните ухо ко Мне!» (Исайя 51: 4). Зачем же племени Господа приклонять ухо? Разве не с небес вещает Господь? Конечно, с небес, но не с тех, что над нами, а с нашего внутреннего, единственного возможного неба. «…Спасение мое восходит…», — говорит Саваоф (Исайя 51: 5). Откуда же ему исходить? Ответ напрашивается: из глубин.

Итак, первозданная простота, незамутненная разумом, культурой и цивилизацией — вот истинная ценность. Иисус, когда Он требовал раздавать имущество и отрекаться от отца и матери, имел в виду не деньги, дома или пашни; Он говорил об имуществе духовном, о нажитых знаниях, об опыте. Он вовсе не требовал от человека щедрости к беднякам — какая же тем выйдет польза от приобретения того, что тлен и грязь? Он намекал на богатство мысли — именно такому богатому попасть в Царствие Небесное будет труднее, чем верблюду пройти через игольное ушко. Достояние расточается не из добрых чувств, но ради избавления от приобретенной атрибутики, для уменьшения дифференцированности и удаленности от Абсолюта.

Но здесь мы вправе спросить: зачем же все? Зачем было Богу эманировать до статуса низкой материи, высочайшие порождения которой суть верх греховности?

Мы можем только гадать. Тем не менее, я позволю себе, нисколько не претендуя даже на частичное постижение истины, выступить с некоторыми предположениями…»

— Молодой человек! — медсестра с шутливым почтением постучала по гипсу. — Ваши детки уже вовсю загорают! Вас одного ждут!

Сама она уже сняла халат, под которым оказался глухой купальник, но Миша, испытывая неожиданное отвращение к любому женскому естеству, отклонил приглашение.

— Пусть командир отведет их на площадку, — распорядился он. — Я скоро буду. Пусть жарятся там, а то еще сорвутся куда. Или сломают чего…

Медсестра хотела переспросить, что, собственно, он имеет в виду, но, видя, что Миша ее уже не слушает, пошла отдавать команду. Отряд выстроился и начал подъем. Миша посмотрел ему вслед, отыскал спину Малого Букера, издевательски хмыкнул.

«…Процесс дифференциации Абсолюта и постепенного оформления его эманаций аналогичен дыхательному циклу. Выдыхая, Абсолют создает миры. Проходят квадриллионы лет, и Он вдыхает, обогащаясь собственным творением. Об этом Великом Дыхании всегда знали древние, и это нашло отражение в многочисленных легендах, образах и верованиях. Мы же осмелимся упростить картину, низвести ее до собственного несовершенного разумения и представить следующее: Бог, удаляясь из собственного центра к периферии, проходя через стадии Ангелов и Серафимов до грязной материи, по сотворении последней забирает плоды обратно, к Себе; Он пожинает урожай, срезает лозы с колосьями и смотрит, что из этого получилось. Можно было бы заподозрить Его в ребяческом любопытстве: что из Меня выйдет, если Я поиграю в материю? Он словно окунает Свою десницу в грязь, а после извлекает, стряхивает налипшее, но пальцы Его остаются прежними. Мы — его члены, простертые пальцы, а налипшая грязь — все суетное, что мы приобретаем по ходу жизни. Грязь — это тоже мы. Грязь — наши помыслы, привязанности, увлечения, открытия, творчество, страдания, прозрения и достижения. Грязь — это наши культура и цивилизация.

Конечно, говоря обо всех этих вещах, как о грязи, я просто стремлюсь подчеркнуть их недостойную суетность. Вполне вероятно, что для Творца они являются вовсе не грязью, а неким жизненным элементом вроде кислорода, если мы вновь обратимся к дыхательной символике. Возможно также, что Он питается нашими земными приобретениями. Давайте вкратце рассмотрим символ Орла, который присутствует во многих культурах; мы ограничимся иудейской, толтекской и древнегреческой.

Когда «просвещенное человечество» ознакомилось с толтекским видением первых этапов посмертного существования, оно, человечество, пришло в ужас и впало в известную панику. До того загробная жизнь понималась в более или менее антропоморфных терминах. После смерти человек либо засыпал и просыпался уже в ином воплощении, не помня о прежнем, либо представал перед грозным судьей, который взвешивал его земные поступки и помыслы и отправлял умершего то в райские кущи, то в адские печи. Подробные описания чистилища и мытарств не меняли самой сути уже знакомых отношений, основанных на преступлении, наказании и прощении. Теперь люди столкнулись с перспективой Орла: колоссального иномирного существа, отчасти напоминающего птицу и питающегося всей осознанной информацией, которую человек накопил за жизнь. В последний миг умерший осознает, чем занимается Орел, а в следующий весь его драгоценный опыт обращается в пищу.

Нет ли такого Орла в иных религиях? Одним ли толтекам принадлежит честь первого с ним знакомства?

Читаем того же Исайю: «Я воззвал орла от востока, из дальней страны исполнителя определения Моего» (Исайя 46: 11). Эти слова Саваофа настолько показательны, что мы вправе заподозрить в этой «дальней стране» все тот же американский континент, населенный индейскими племенами. Создатель был прекрасно осведомлен о хищной птице и намеренно упоминает далекую восточную страну.

А вот что говорит Исайя о питании Орла, во многом раскрывая смысл происходящего: «Как дождь и снег нисходит с неба, и туда не возвращается, но напояет землю, и делает ее способною рождать и произращать, чтобы она давала семя тому, кто сеет, и хлеб тому, кто ест; так и слово Мое, которое исходит из уст Моих, — оно не возвращается ко мне тщетным, но исполняет то, что Мне угодно, и совершает то, для чего Я послал его» (Исайя 55: 10–11). Для чего же было послано слово? Опять-таки мы с полным на то основанием допускаем, что это слово, обогащенное земным опытом материального существования, возвращается к Богу, словно разведчик, посланный на какие-то дикие окраины. Мы встречаемся здесь с теми же огненными стрелами, о которых говорили чуть выше. Осия пишет: «Как орел налетит на дом Господень за то, что они нарушили завет Мой и преступили закон Мой!» (Ос 8: 1). Передача приобретенной информации и есть насыщение Орла, который в этом случае понимается как очередная эманация Абсолюта, передаточный пункт, этап вечного Дыхательного Процесса, Вдох.

Подобным образом поступают и сами люди, вынося информацию в парапространственную компьютерную сеть и поглощая ее в обогащенном виде. Они постоянно обновляют выставленное, уничтожая его самое, но все для себя существенное держат в уме.

Теперь самое время вспомнить орла Прометея. Прометей похитил у богов огонь (и снова — огонь, снова стрелы, охваченные пламенем), то есть знание, то есть — разум; за это он служит вечной пищей Орлу, символизируя все обреченное человечество. Орел пожирает осознанную и переработанную информацию, чувства, воспоминания, упования, суждения — то есть дух, Ветер, символом которого, согласно китайской, к примеру, традиции, является печень.

От каждого из нас Орлом отнимается все, что он успел собрать в земном существовании, после чего бездумное, но в чем-то отличное от прочих ядро возвращается к своему Творцу, являясь сутью, стержнем нашей личности, которому Создатель волен, не меняя главного, придать любую форму в очередном воплощении.

В отнятии всего культурного, всего цивилизованного и собственно человеческого в нашем представлении, состоит Суд. Вот как описывает судьбу праведника другой ветхозаветный пророк, Иеремия: «…за то, что вы послушались…не отнимается у Ионадава, сына Рехавова, муж, предстоящий пред лицем Моим во все дни» (Иер 35: 18–19). Это нужно понимать так: у Меня есть ваш Образ вас, и это — тот самый муж, а вы живете постольку, поскольку ему соответствуете. Потом он, этот образ, несущая матрица, вернется, а вы пойдете мне в корм — так Бог познает себя в материи, через свое орудие — Дьявола-Орла.

Чем совершеннее организм, тем непоправимее распад.

Еще Иеремия: «Безумствует всякий человек в своем знании (…) Это совершенная пустота, дело заблуждения; во время посещения их они исчезнут» (Иер 51: 17–18).

В индуистской традиции, согласно Генону, мы видим вместо Орла крокодила по имени Макара. У египтян этот крокодил назывался Аммитом…

Но вернемся к начатому. Какие задачи стоят перед нами в столетие брошенного вызова? Как поступать нам, обремененным тягостным знанием о греховности, об обреченности всех наших накоплений и духовных богатств земной культуры?

Для относительно сохранного возвращения Абсолюту в нашем непожранном, сравнительно дифференцированном виде, мы должны преодолеть века цивилизации.

Нам следует пересмотреть наше отношение к отцам и предкам вообще, начиная с Адама, от которого тянется предосудительное любопытство, питание плодами с Древа Познания. Нам следует преодолеть в себе их опыт и выйти на новый виток спирали обновленными и бесстрашными, смиренными и едиными в нашей простоте. Нам больше не нужны ни культура, ни разум, которые до небес превозносили наши родители. Мы должны построить новое общество, основанное на простом хайдеггерианском предстоянии перед Всевышним и Его звездами.

Пройдут годы, и книга, лежащая перед вами, последует в огонь за всеми прочими. Но пока эта эпоха еще не настала, позвольте мне завершить мое сбивчивое предисловие и перейти к основному тексту, в котором все намеченное раскрывается в относительной, но, на мой взгляд, достаточной полноте. Итак, мы будем рассматривать пониженную дифференцированность отдельных индивидов и общества как основу и цель современного развития…»

— Все с вами ясно, — рассеянно проговорил Миша, вставая со скамейки. Видно было, что он не собирается переходить к основному тексту.

Вожатый сунул книгу обратно за ремень, но уже не спереди, а сзади.

Бойкость и наглость слога свидетельствовали о полном практическом незнакомстве Большого Букера с мнемированием, апологетом и теоретиком которого он выступал. Что было простительно: в детские годы автора мнема еще только витала в воздухе, подобно очередной блоковской идее. Сын за отца не отвечает, это верно. Пускай отвечает отец. А детские годы Букера-внука окажутся еще интереснее.

7. Один день до родительского Дня

Шашечки для Тритонов: сплошь красные — по случаю торжественного костра

Костры зажигали на Зеленом Поле.

«Зарница» оставила неприятный осадок, и вожатые сгорали от желания отомстить. Игорь Геннадьевич, поддавшись мишиному нажиму, связался с военными, и те прислали рафик охраны. Зеленое Поле не считалось сельскохозяйственным угодьем, а это означало, что с ним можно делать все, что угодно.

Поле было символом, оно служило скинхедам столицей, будучи территорией любви и спорта: святое место! Его следовало пометить.

— Хрен с ним, с футболом, — заявил Миша.

Расстроился только Жижморф, да и тот не очень. Местные крепко насолили «Бригантине», и многие точили на них зуб. Дима и Леша, выражая желание масс, всерьез подумывали спалить футбольные ворота, но Миша возразил, что это будет уже вопиющая дерзость, которая не останется безнаказанной.

Меценатствующий пивзавод, будучи заранее извещенным о намеченном мероприятии, выслал десять ящиков безалкогольного пива.

В тихий час Малый Букер почувствовал, что родительский День уже начался. На первом этаже запикал Маяк, после чего сказал, что в Петропавловске, камчатском — полночь. Значит, у них уже Завтра. И впервые в жизни Малый Букер ощутил, как время наползает на него, не разделенное ночью. Это обещало необычный вечер, необычную ночь, и действительно — все сегодня шло не так, как было заведено. Леша и Дима ходили задумчивые, Миша куда-то исчез.

Шофер дядя Яша привез продуктов на два дня и сказал, забираясь обратно в кабину:

— Зажраться теперь, с-сукам. Все, на хрен, завтра ноги моей здесь не будет. Антракт, мля, веселитесь сами. А мы люди отсталые, при своем понятии.

Он выдохнул дым и остервенело захлопнул дверцу. Поварихи испуганно смотрели, как он разворачивается, как попадает колесами в песок, чего с дядей Яшей никогда не случалось, как машина буксует, как багровеет и без того красное лицо водителя. Он плюнул окурком в окно, и толстая кухарка отшатнулась.

Вечерний чай был странного вкуса. Всем показалось, что в чайники чего-то намешали.

Степина поймали за невероятным занятием: он стоял на стуле и прилаживал красные шашки. Дьяволы и Кентавры уже полыхали огнем.

— Мишка велел, — пояснил Степин, спрыгнул на пол и отошел, любуясь работой. — Понял, Паучина, кто тут главный?

И потянулся, норовя ухватить Паука все равно, за что, но тот не дался.

— Отпущение грехов, — хмыкнул проходивший мимо Леша. — Аванс, земноводные! Чтобы завтра не осрамились.

Дроздофил спросил, зачем ему канистра, и вожатый сказал, что это бензин, для костра.

Короче говоря, картина мира менялась. Явления сместились, и там, где они только что были, плясали тени. Жизнь превратилась в свежую акварель с красками, положенными неумелой рукой, с излишком влаги. Фигуры расползались, смешивались, перетекали одна в другую, но не целиком, одними краями. Вечернее бодрствование наползло на закат, и никто не спал в положенное время. «Бригантина» готовилась к бдениям; быт перепутался, и скауты ходили в приподнятой растерянности, не зная, куда шагнуть и что сказать. Леши, Димы и военрука не было, они отправились готовить расходные материалы. В рафике слегка перепились и медленно двинулись следом, охраняя лесорубов от гнева окрестных жителей.

Потом тревожное вломилось в личное: сам Миша, предмет робкого восхищения и зависти, придержал Малого Букера и спросил:

— Так ты, выходит, писательский отпрыск?

Букер глотнул и закивал, не отвечая словом. Он чувствовал, что слияние уже началось. Две реальности — чуждая лагерная и родная домашняя — пошли на смычку. Полное объединение состоится завтра, и можно было только гадать, каким окажется этот синтез, какой новый дух будет жить в гибриде двух миров. В акварельной версии химическое бракосочетание воплощалось в ультрамарин и охру, под цвет ежедневных шашечек. Они сочетаются магическим браком, рождая зеленое не-то-не-сё, тоскливую посредственность, которую Леша, разочарованный ответами на уроке мужества, посчитал основным содержанием внутреннего мира подростков.

— Твой Ботинок складно пишет, — сообщил Миша. — Одно непонятно — зачем?

— Ему за это платят, — глупо ляпнул Малый Букер.

Оказалось, что не очень-то и глупо. Миша поднял накладные брови:

— Черт! А я об этом сразу не подумал. Увлекся содержанием, и все хотел разобраться — к чему это все? Но если платят… Хорошо платят?

Букер пожал плечами. Он не знал.

— Ну, что у тебя есть? Комп который?

— МХ, семьсот девяносто четвертый.

— Виртуальный шлем есть? По женским баням шастать?

Тот покраснел:

— Нет… Пока сижу в хоккейном…

Миша подумал:

— Ну, МХ — это тоже неплохо… Шайба, короче, есть. Ну, тогда все встает на места. Безгрешная простота соблюдается.

— Что соблюдается? — храбро спросил Букер, шмыгая носом.

— Ничего, проехали. В рай твой Ботинок собирается, понял? К примитиву зовет. Высокое опускает. Грешно, говорит, много думать. Но мы и не будем, правда?

— Правда, — неуверенно согласился Малый Букер, которому, однако, всегда казалось, что отцовские принципы связаны с чем угодно, но только не с тупостью.

…Выступили поздно; зажигались нужные звезды.

— Только попробуйте сорвать мне завтрашнее мероприятие, — предупредила начальница лагеря Мишу. — Если дети устанут, не выспятся… вы меня поняли? Вообще без рук останетесь.

Миша, напрочь позабывший местоимение «ты», серьезно кивал. Когда его отпустили, он осторожно положил книгу на край стола и побежал, не скрывая бега. Мысли прыгали, и среди них не было ни одной о руках.

На Зеленое Поле он шел замыкающим, рассудив, что ему незачем щеголять увечьем. Двигались тихо, без песен. На спящие долины всем было наплевать, хотелось напасть на вражескую территорию внезапно, завладеть ею, вытоптать, выжечь и символически утвердиться, поставив костры до небес. Поэтому главной оставалась наглость демарша, показной кураж — и правда: сколько травы могли вытоптать малые скауты, пускай и тремя отрядами? И много ли они нажгут? — так, мелкое пакостничество при великом гоноре.

Костры уж были сложены, Леша и Дима потрудились на совесть. Рафик забился в подлесок, приняв в себя Игоря Геннадьевича: слышались смешки, легкий звон и озадаченное бормотанье, тянуло терпким дымком.

Безалкогольные ящики в целости и неприкосновенности сгрузили поближе к кострам, походившим на индейские вигвамы, которые вот-вот займутся огненным прометейством.

У дальнего костра стоял Леша, ожидая Кентавров; у среднего, Дьявольского, хлопотал Дима. Миша вышел из тени и принял командование, увлекая Тритонов к первому костру. Степин отделился от процессии и присоединился к Мише. Он нес под мышкой флаг компании, намереваясь погрузить древко его в самую середку захваченного поля.

В кустах и подлеске начали зажигаться крохотные огоньки: за действиями скаутов следили, но кто следил — оставалось неясным. Возможно, к ним подтягивались местные, а может быть, это прятались лесные звери и демоны.

Скауты окружили костры, держась от них на безопасном расстоянии. Древесные пирамиды располагались равнобедренным треугольником; в точке пересечения медиан была вырыта ямка для флага. Как отметил смышленый Паук, увлекавшийся разными популярными книжками магического сорта, вся композиция оказывалась мудреной игрой шестерок, троек и девяток, заключенной в абстрактное «десять».

— У параши твое место, — шепнул ему Катыш-Латыш.

А Жижморф, неразлучный со своим мячом, поставил последний в траву, украдкой прицелился и засветил Пауку по самой заднице. Он заработал замечание, но остался доволен.

Построение отменили. Это было странно. Вожатые предложили скаутам просто, по-свойски рассесться вокруг костров и насладиться незабываемым зрелищем. Беспокойная юность закончится, а ночь, костры и чувство локтя останутся навсегда. И перейдут, благодаря современным технологиям, в плоть и кровь нового поколения.

— У нас будет важный разговор, — пообещал Тритонам Миша. — Завтра вам всем предстоит очень важная, необычная процедура. Мне поручено подготовить вас в общем и целом, без деталей, конечно, а только для общего представления. Чтобы вы, так сказать, заранее пропитались духом своей завтрашней задачи. Поэтому устраивайтесь поудобнее, расслабьтесь. Посудачьте о своем, спойте песни, расскажите какие-нибудь истории. А в конце уже я возьму слово и… короче говоря, отдыхайте! Дуйте пиво и ни о чем не тревожьтесь!

Миша оглянулся, и Дима тут же подбежал к нему с зажженным факелом: больная рука мешала главному вожатому возиться со спичками. Миша принял длинный сук, обмотанный горящим тряпьем; подождал, пока Дима добежит до своих Дьяволов, которым он только что прочел примерно ту же вступительную лекцию, пригляделся и к Леше: тот тоже стоял, держа наготове факел. Слабый ветер копался в складках сине-белого флага.

— Старт! — крикнул Миша.

И вожатые, орудуя синхронно, зажгли костры.

Те, сдобренные горючим, словно взорвались. Скауты, сидевшие на земле, невольно отпрянули; у Жижморфа даже затрещали брови и волосы, а Котомонов машинально прикрыл свой бритый череп. Миша пинком подбросил в пекло отпавшее полено, и костер вздохнул, завыл…и дальше, как положено, сама мать-тьма сгустилась над полем, обнимая плотной шалью живое и неживое. Окружившие костер вдруг увидели, что давно стемнело.

Когда освоились и согрелись, взялись за песни, и многое было спето — от обязательных «Орленка», «Бригантины» и «Юного барабанщика» до полукрамольной «Зульфии» и озорного, воинственного «Верблюжонка Кевина». Костры согласно гудели. В огонь летели щепки и шишки. Жижморф разошелся: стащил у Катыша-Латыша полупустую бутылку и бросил в пламя; сделанного показалось ему мало, и он потащил туда самого Катыша. Миша рыкнул и пригрозил ему караульным рафиком, а Катыш-Латыш нацелился в мяч, но его придержали.

Аргумент попробовал было закурить, и зоркий вожатый отобрал всю пачку. Малый Букер подпал под стихийный гипноз; он сидел неподвижно, обхватив колени руками, видя в пламени то саламандру, то недавнего богатыря, занимавшегося гимнастикой.

Наконец, принялись травить истории.

Первое слово дали Котомонову, который, волнуясь, рассказал о преступлениях Синей Бороды. Он говорил плохо, но всяко лучше, чем на уроке мужества. Его рассказ вызвал бурную реакцию: Катыш-Латыш слышал эту историю раньше, но в другой версии. Он стал плеваться слюной:

— А вот и нет! Не так все было! Он построил Башню…

По его утверждению, Синяя Борода жил совсем недавно и, может быть, жив сейчас, если его еще не расстреляли. Это был маньяк из старых русских, который создал виртуальное чудовище и влюбился в него. И приносил ему жертвы: привозил к себе в Башню проституток, убеждая себя, что ищет живого подобия, и резал. И ел.

Катыш-Латыш клялся, что прочел об этом в воскресной газете.

Влез Аргумент с комментарием; замечания незаметно переросли в расплывчатое, но самостоятельное повествование о неких плотных людях с ямой в душе и зыбких тварях с осиновым колом, забитым почему-то по брови — вместо души, с которой у них тоже было неладно. Первые напоролись на вторых, и это была неприятная встреча.

Когда, наконец, разобрались с Бородой, настала очередь Жижморфа, и он завел какую-то глупость про гроб на колесиках и черную простыню. Его встретили презрительным хохотом: вспомнил, умник! Эстафета перешла к Малому Букеру.

— Ну-ка, послушаем, — Миша подсел поближе. — Проверим пословицу про яблочко и яблоню.

Букеру сделалось стыдно. Все истории предательски выветрились, а сам он, вопреки язвительному предположению Миши, был слаб сочинять. И он, недолго думая, пересказал последний комикс про маленький остров, атолл — маленький до того, что его обитатели не разделяли между родиной большой и родиной малой. Этот остров был мирный и тихий, все там шло гладко, пока к нему не присосался чудовищный спрут, гипнотический монстр. Жуткое чудовище загадило всю округу, испортило островитянам жизнь, одновременно внушив им, будто на свете нет более прекрасного устройства жизни, чем у них, со спрутом. Монстр насадил кошмарные обычаи, искалечил культуру и откладывал яйца в новорожденных туземцев. Однажды на острове появился приезжий джентльмен, любитель бабочек и редкостных птиц, которому местные порядки показались дикими. Однако его не слушали и даже пригрозили расправой, если он не одумается и не поклонится великому управителю. Джентльмен, как и положено в комиксах, взбунтовался, просветил нескольких одиночек и начал борьбу…

— Слишком длинно рассказываешь, — не вытерпел Миша. — Подумаешь, нашел страшилку! Это же аллегория. Знаешь, что такое аллегория?

— Скоро уже конец, — пробормотал Малый Букер.

— Приезжий всех победил, да? И спрута взорвал?

— Взорвал, — Букер обвел товарищей взглядом. — Чего я буду рассказывать, если все знают…

— Давайте я расскажу, — пискнул Паук. — Я тоже про монстра, но другое.

Его история оказалась неожиданно удачной. Паук начал просто, банально: в одном городке завелся монстр, маньяк, который всех резал, кромсал, насиловал и пожирал. Рассказ велся от первого лица, как бы от имени самого злодея, который мало того, что творил несусветное, но и был вдобавок пришельцем, не похожим на местных жителей, и только рядился в их оболочку.

— И вот однажды, — рассказывал Паук, а все его слушали, затаив дыхание, — однажды он забрался в дом, где спал один малыш. И встал за занавеской. А малыш постоянно просыпался, плакал и звал родителей, потому что ему мерещилось, будто в комнате кто-то есть. Прибегали родители, утешали его, качали его, ругали его, терзали его, и все впустую. Наконец, отец отдернул занавеску, а там…

— А там… — эхом повторили Тритоны.

— Там стоял ОН… И родители в ужасе завизжали: человек, человек! Оборотень! Потому что он был в своем обычном виде, без маскировки, он ее уже убрал, потому что так ему было легче злодействовать. То есть не совсем был, но уже начал становиться. Он взялся за молнию у горла и потянул… И вся чешуя с него сползла! А родители побежали звонить в полицию, шлепая хвостами и перепончатыми лапами… Поняли? — торжествующе спросил Паук. — На самом деле монстрами, ящерами были они, а он был человек…

— Свежо! — похвалил Миша. — Молодец, Паулинов!

— Класс! Ты крутой, Паук! — загудели скауты. — Прикольная штука!

Паук, не привыкший к почестям, покраснел так, что даже огонь ревниво защелкал. Рассказчик тоже чувствовал близкие перемены. Судьба, наконец, улыбалась ему, а завтра предстояло настоящее мужское и взрослое дело.

— Есть еще желающие? — осведомился Миша.

Вызвался Степин, который чувствовал себя уязвленным и внутренне понимал, что совершенно не годится для командирской должности, а должность его — номинальная, шуточная. Он рассказал про Человека, Которого Нигде не Ждут.

— Однажды человек пришел домой, — Степин очень волновался, потому что говорил редко. — Стал подниматься по лестнице, а навстречу идет соседка. И останавливается, не понимает. Как же так, говорит, — мне час назад сказали, что вас не будет. Человек, понятно, спрашивает, кто ей это сказал, но она не отвечает и быстро уходит. Странно, думает человек. С чего бы соседке переживать, буду я или не буду? Открывает свою дверь, входит в квартиру. Там вся его семья сидит за столом, едят и телевизор смотрят. И у всех глаза по три рубля: ты откуда? Нам же позвонили, что ты не придешь? Он не знает, что и думать. Кто вам позвонил, спрашивает? Почему не приду? А они все молчат и смотрят на него так, словно он с неба свалился. Тут оказывается, что для него и обеда не осталось. И вещи почему-то лежат в углу, связанные в узел. Он берет трубку, звонит родителям. Те тоже поражаются: откуда ты звонишь? Человек до того рассердился, что бросил трубку. Поворачивается, а в доме никого нет, он один. И на столе чисто, и вещи на месте, в шкафу. А за окном — все какое-то новое, только видно плохо, потому что темно. И в небе шебуршит…

Степин замолчал.

— Ну и что же с ним было? — спросил посерьезневший Миша.

— Не знаю, — упавшим голосом ответил Степин, страшно расстраиваясь, что так быстро, наспех рассказал про Человека. — Это все.

— Ну-у, — разочарованно сказал какой-то невидимый, сидевший по ту сторону костра. — Так нечестно. Не считается!

— Считается, — заступился за Степина старший вожатый. — Впечатляющий случай. Лучшее, что я сегодня услышал.

Он посмотрел на часы, потом перевел взгляд на другие костры. Там уже покончили с историями, и теперь выступали вожатые. Леша и Дима ходили кругами и что-то втолковывали. Они прохаживались за спинами сидевших, описывая второе, невидимое кольцо. Леша двигался по часовой стрелке, а Дима — против. Кентавры и Дьяволы слушали, затаив дыхание.

Из кустов, где хоронился рафик, доносилось покряхтывание, означавшее сытую речь. На Зеленом Поле окончательно сгустился мрак. Все исполнилось такого глубокого значения, что даже местные что-то почувствовали и совсем не помышляли о вторжении. Костры уже не гудели, а тихо пели.

Миша поправил перевязь и тоже встал.

— Время позднее, — заметил он. — Пора и мне высказаться. С выдумками разобрались, настала очередь захватывающей действительности. Завтра у вас мнемирование. Помните?

Все молча закивали, хотя вопрос был праздный — пожалуй, что и дурацкий. Как же не помнить? Кивали не из вежливости, а от важности: все, что было сказано прежде, поблекло и представлялось увертюрой, которая растянулась на годы.

— У нас тут, конечно, не Элевсинские мистерии, — напомнил Миша, будто прочитавший их мысли. — Если и будет какая-то инициация, приобщение… то завтра. Все слова понятны? Не очень? Выкиньте из головы, будьте проще. Сложность — порок, вот и папа твой так же считает…

Миша посмотрел на Малого Букера. И все посмотрели: вот оно как обернулось. Не прост ты, Букер, тихушник! У тебя, оказывается, какие-то свои дела со старшим вожатым.

Миша прикурил от головешки.

— Завтра вы станете мужчинами, — он говорил доверительно, с четким разделением слов. — Вы переможете своих отцов. Вам откроются все их слабости. В древности жил человек по имени Хам, который узрел наготу отца. И что с ним стало? Ничего, — сам себе ответил Миша. — Посмотрел, принял к сведению и стал развиваться дальше. И с вами ничего не будет. Вы посмеетесь над тем, что узнаете, и вам будет видно, кому и чему вы поклонялись. Кого вы боялись. Какие ничтожества были для вас авторитетами. Паулинов, кто такие авторитеты?

— Бугры, — растерянно отозвался Паук, немного подумав.

— Темнота, — махнул на него Миша. — Но это хорошо, не горюй. Я говорю о том, что отцы были для вас важными, устрашающими фигурами. И вы пока щенки. Сегодня — вы еще щенки. Но не завтра. Вы скоро поймете, что ваши родители ничем не лучше, а в чем-то — намного хуже и гаже, чем вы сами. Вы переварите их опыт и двинетесь вперед, ничем не стесненные. Вам предстоит выкинуть из головы много разной сложной зауми, вбивавшейся годами.

Миша мягко ступил раз, другой, и оказался вне кольца. Он начал кружить, обволакивая Тритонов словами, застывавшими в прочный и легкий кокон.

— Мы не рвем традицию. Мы поступаем, как поступали они, потому что в этом мире у человека две задачи. Он должен по возможности избежать неприятностей. И должен сказать свое слово. Положите руки на плечи соседей. Но где взять свои слова, если слушаться чужих? Задача завтрашней процедуры — избавить вас от этих надоедливых, воспитывающих голосов. Закройте глаза. Взять нужное и отправиться дальше своим путем. Начинайте медленно раскачиваться вправо и влево.

Он мельком взглянул на Кентавров и Дьяволов.

Три костра совсем притихли. Они горели ровно и вдумчиво; цепи из скаутов слабо раскачивались в противофазе друг к другу.

— Теперь в другую сторону, — приказал Миша, отмечая смену фаз у соседних костров. У него возникло желание погладить опущенные макушки, и, если бы не пилотки, он, наверно, так бы и сделал. Миша продолжил инструктаж. В его речи постоянно звучали ученые слова, но скауты, даже если не понимали их до конца, руководились интуицией, которая весьма обострилась в полугипнотическом состоянии. Методисты, разработавшие примерный текст, не ошиблись и рассчитали правильно: все доходило.

— Проверка, — монотонно объявил Миша. — Слушаем пароль: нам нечего делить, кроме неба. Отзыв?

— Мы в одной лодке! — прошелестел тихий хор.

— По слову вашему, — отозвался Миша. Он с удивлением понял, что в эту минуту государственный лозунг вызвал у него нечто, похожее на благоговение. Но разбираться с этим было некогда. — Вы будете пропитаны отцовской памятью. Коллективная мастурбация после отбоя отменяется. Не сметь! Не сметь! Вам дают чай без брома. Житейский архетип, лубочная картинка — отцы приезжают к сынам, привозят гостинцы — печатные пряники. Но запечатают самих дорогих гостей. Впитывайте, усваивайте, переваривайте их прошлое. Переборите! Продолжите! Видите, как были они беззащитны и беспомощны? Видите, чем они дорожат? Что такое их жалкие детские впечатления перед лицом сыновней силы? Этот старый мех мы наполним молодым вином. Естественная страсть, объединенная с презрением, превратит вас в настоящих мужчин. Не спать, Котомонов! Дремать, но не спать!

Жижморф укачивал мяч, и на его сонном лице проступило восхищение. Паук еле слышно выл, а Степин, не отрываясь, глядел на пламя. В пустоту его глаз перетекал отраженный жар.

Миша слегка задумался, решая, говорить или нет. Решил валить все в кучу и сказал-таки:

— Ученые, которые изучают человеческие души, считают, что каждый человек подсознательно хочет съесть своего отца. Но мы не будем их есть, мы их трахнем! И дедов бы хорошо. В садово-парковый туман придет новый хозяин, похожий на купчину, купившего Вишневый Сад. О чем это я, дурак — вы же еще Чехова не проходили. Как и Тургенева. Ну, да пригодится: тоже своего рода папаша. И Фирса не забудем! Самое главное — не забыть Фирса!

Останься у Тритонов хоть капля воли, они бы смекнули, что Миша, начитанный и образованный молодой человек, увлекся и вещает о чем-то своем. Он говорил полчаса. Военрук, вышедший из рафика подышать, на секунду зажмурился, потому что притихшие и осевшие костры заключились в живые обручи, которые, как показалось Игорю Геннадьевичу, мерно и тускло мерцали, словно дыша. Возможно, это были не совсем обручи, но змеи, закусившие хвосты. Он протер глаза: мерцание пропало. Миша заметил его и, не переставая рассказывать, поманил к себе. Военрук трусцой подбежал к вожатому, и Миша сделал выплескивающий жест. При этом он зашипел угольным шипом и тут же докончил начатую фразу:

— …трахнем сто веков! Покроем старцев! Бережно, но твердо разберемся с балластом! …

Он отступил на шаг, любуясь отрядом.

— Вот какие орлы, господин полковник! Что вы стоите столбом? Тащите воду, гасить будем, время.

Игорь Геннадьевич автоматически поклонился и отправился за канистрой.

В рафике над ним подшутили:

— Готовишься, отец?

— Разговорчики, — пробурчал Игорь Геннадьевич, берясь за канистру. Панибратство срочников его не обидело, но шутка показалась пересоленной. Он не сдержался: — Я! Я — готовлюсь! — Игорь Геннадьевич фыркнул. — Мне, брат, это все без надобности. Я служил. Я все это знаю.

8. Родительский День

Музыку завели до подъема.

Многих она разбудила: веселые бравые марши предвоенной поры, на фоне которых спохватившийся горн прозвучал жалким и бесправным. Лагерные порядки отступали, впуская мир. Ворота были распахнуты настежь, а часовые оделись в парадную форму. По случаю приезда посторонних караул был усилен; из питомника вывели двух овчарок, натасканных на недозволенное; группу встречи вооружили металлодетекторами.

С клуба сняли замок, внутри занимались последними приготовлениями. Скауты порывались заглянуть в окна, но шторы предусмотрительно задернули, и мальчики разочарованно слезали с приступок, рассматривая ладони в поисках коварных заноз. Иногда из клуба кто-то выходил — вожатые, медсестра, врачиха, и даже начальница дважды нарисовалась на пороге; в эти секунды удавалось увидеть то немногое, о чем и без того давно знали: аккуратные ряды стульев с нависшими колпаками, от которых тянулись толстые провода.

Завтрак не задался, никто не ел. Запеканку с ежевичным вареньем — блюдо, считавшееся в «Бригантине» роскошным и редким — уносили нетронутой. Половина стаканов осталась пустой, в них вовсе не стали разливать чай, чтобы не пачкать напрасно. Дежурные, свалив несъеденное в кучу и не слушая криков стряпух, сорвали передники и поспешили на свежий воздух. Там они присоединились к парочкам и троечкам, которые бродили, не зная, чем себя занять. Привычные мероприятия отменили, и никто не находил себе дела, оглушенный свободой.

Но дело нашлось само собой. Не прошло и десяти минут, как скауты облепили забор со стороны, откуда открывался вид на большую дорогу. Одетые празднично, они напряженно следили за поворотом. Смотреть было не на что; станция, прятавшаяся за лесом, молчала, но те все равно смотрели, пока не дождались компании скинов. Местные ковыляли вразвалочку — не то в морскую, не то в блатную; они размахивали голыми руками, а кожаные черные жилеты угрожающе сверкали на утреннем солнце. Предводитель привычно нагнулся за камнем, поднял, подбросил в руке; скауты молча наблюдали за его действиями. Вероятно, скины что-то почувствовали. Сегодня был не их день. Вожак встретил взгляд Степина, который оседлал острые колья и молча пошлепывал по доскам дохлой лягушкой, болтавшейся на веревочке. Скин замахнулся и сделал вид, будто бросит, но Степин не шелохнулся.

— Смотрите у меня, — верзила погрозил пальцем и круто свернул на какую-то ненужную тропку. Ватага, преувеличенно шумя, потянулась за ним.

Степин не сводил глаз с поворота.

— Последний раз грозились, — заметил кто-то.

— Правильно, — поддержал говорившего следующий, столь же неотличимый от прочих пилоток и шортов.

Дальше молчали, объединенные непродуманным знанием нового.

Но вскоре за лесом свистнуло, зашумело и опровергло крепнувшую убежденность в том, что, может быть, и нету там, за рощей, никакой станции, а есть Ничто, которое живет повсюду, где не видно. Через пять минут из-за поворота вывернули первые отцы, нагруженные поклажей. Матерей не было. Так требовали правила родительского Дня. Двое уже издали махали руками, другие поправляли рюкзаки и прибавляли шагу. Длинный, сильно лысый мужчина на ходу вынул очки и, не снижая скорости, всмотрелся в облепивших забор подростков. Тех становилось все меньше; кучка Дьяволов, издалека похожая на веселые нотки из простенькой партитуры, осыпалась и весело зачирикала, словно тут был мультфильм; на самом же деле они, разглядев, кто идет, пронзительно вопили от радости и убегали к главным воротам.

Лысый очкарик оказался родителем Жижморфа, и тот, не расставаясь со всем осточертевшим мячиком, восторженно запрыгал.

Букер мрачно сполз в песок и начал ковырять в нем первой попавшейся щепкой. У него не было часов, но он был твердо уверен, что времени прошло черт-те сколько; надежды таяли. По воскресеньям поезда ходят часто, успокаивал он себя. Отец уже в пути. Нагрузился котлетами и компотами, выпил пива и едет сейчас, развлекаясь газетой. Нет, осадил себя Малый Букер, его отец никогда не читал газет и не упускал случая презрительно отозваться о журналистах. Люди, которым следует писать не в стол, а в другое место — так выражался Большой Букер в часы досуга, смахивая со стола красочные издания, которые мать покупала ради глупых кроссвордов и сканвордов.

Снова свистнуло, и Букер прильнул к забору. Он сосчитал до ста, и сердце его екнуло при виде первого гостя, вышедшего из-за рощи — не тот. Второй, четвертый, седьмой… Вот же!

Большой Букер бодро шагал по дороге. Он двигался чуть ли не вприпрыжку, хотя авоськи его, судя по тому, как он постоянно менял руки, были весьма тяжелы. Малый Букер отчаянно замахал, и отец неловко взмахнул в ответ. Тот почему-то испугался, что отец перейдет на бег — вообще, Большой Букер шел как-то странно, в нем никогда не было легкомысленной прыти. В походке отца сквозила наигранная живость, фальшивое счастье. Букер Малый этого не понял, и только едва ощутил, но сразу поспешил избавиться от чувства несоответствия: спешил он неспроста, не желая признаться себе в том же чувстве, которое сидело в печенках уже неделю. Будут недомолвки и странности — по крайней мере, пока не разрешится главное.

«Сто веков!» — напомнил ему телепатический богатырь.

Отец приближался: плотный, невысокий, в тенниске и бейсболке, но чуждый как бейсболу, так и теннису. Уже хорошо было видно, как он, нарочито заинтересованный, улыбается, и только почему-то часто моргает, усиленно щурится — так, словно расхотел что-то видеть, прибегнув к тику.

Малый Букер сделал, как делали все: побежал к воротам.

Он остановился в десяти шагах от входа и стал ждать, пока отца проверят на запретные вложения. Тот послушно разворачивал кульки, поднимал руки, подставлялся под металлодетектор. Миша доброжелательно улыбался, следя за процедурой.

— Боевое ранение? Производственная травма? — Большой Букер весело кивнул на гипс.

— Счастливый случай, — возразил Миша.

Отец — непонятно, зачем — отряхнулся, прошел в ворота и присел, широко распахнув объятия. Малый Букер повис на родительской шее, и авоськи скрестились у него на спине.

— Ну, пойдем, — Большой Букер осторожно стряхнул сына и неуверенно огляделся, не зная, куда направиться.

— Пошли, я тебе «кукушку» покажу, — выпалил тот.

Меж тем по Аллее Героев уже прохаживались пары, старый да малый. Муций Сцеволочь, окруженный целой группой гостей, грозил небесам обрубком руки.

…Под елью, облюбованной когда-то «кукушкой», закусывали и пили ситро. Большой Букер, повинуясь желанию сына, подошел и ощупал ржавые костыли.

Обугленное дерево произвело на него должное впечатление; Букер задрал голову и приоткрыл рот, рассматривая верхушку. Он отключился от «Бригантины» и родительского Дня, автоматически вытянул из заднего кармана брюк записную книжечку, с которой не расставался, и быстро набросал:

«Вторжение примитивной реальности, которая ближе к Создателю, нежели мудреные ценности нашей цивилизации. Противостояние двух полюсов, безбожная сложность, предуготовленная в пищу, и яростная простота, неотделимая от пылкой веры в единое божество. Дифференцированный мир берут в клещи… наш ответ — понижение собственной сложности… так — победим!»

С небес, как нарочно, раздалось кукование; он вздрогнул, смущенно улыбнулся и начал оглядываться, ища свободного места для пикника.

— Сколько сейчас времени? — осведомился сын.

Букер, подхвативший было авоськи, чтобы перенести к ближайшим кустам, опустил их в мох и вскинул руку:

— Половина одиннадцатого. А что? Мы куда-то опаздываем?

Малый Букер озабоченно выпятил мощную челюсть — точную копию отцовской.

— До концерта только час, — предупредил он.

— Даже концерт будет? — фальшиво изумился Букер, провожая взглядом маломерка-Кентавра, разъезжавшего на трофейном ишаке. Ишак был даром внутренних войск, и его вывели из стойла специально к празднику. Встревоженный родитель Кентавра семенил рядом, беспокоясь, как бы наследник не свалился и не ударился лбом.

— Угу, — сын плюхнулся под куст и требовательно уставился на авоську.

— И что же — ты тоже участвуешь?

— Угу.

Большой Букер принялся разворачивать пакеты.

— Кого-нибудь играешь, наверно, да?

— Это пока секрет, наберись терпения, — Малый Букер ответил гордо, и отцу, которого не очень интересовал концерт, сделалось стыдно.

Малый Букер перемалывал пищу, словно его не кормили месяц.

— Диск привез? — спросил он с набитым ртом.

Отец неожиданно покраснел.

— Нет, что ты, — сказал он, помедлив. — Диск уже здесь. Все диски заказали заранее. Будет торжественная церемония… наверное, вас всех построят, а мы под музыку возьмем наши записи, каждый свою, и передадим вам…

Малый Букер зажевал еще отчаяннее. Он хорохорился, хотя на самом деле волновался не меньше отца, но тот ничего не понял и внутренне поразился бесчувственной молодости. Большой Букер вдруг ощутил, что выходит из плоти и будто из зазеркалья взирает на поляну, заполненную праздничными парочками. У него заложило уши. Такое с ним бывало и прежде — инстинктивная отстраненность, спасавшая в минуты, когда он без видимых усилий проникал в самую суть окружающего: например, в детские крики во дворе, которые милы в роли фона, но стоит вникнуть в их содержание, пусть и вполне невинное, как начинаешь раздражаться и в досаде берешься за какое-нибудь пустое дело. «Спокойно, — сказал себе Большой Букер. — Ничего страшного: меня же сюда послали как высокую монаду, самосознаваться в материи, вот я и самосознаюсь, но я не хочу сознаваться для них, для высочайших направителей — шиш вам, посыльщики, кушайте что попроще, не будет вам сложных размышлений. Но эта умышленная простота… мне что-то не легче от нее».

— Банан дай, — попросил сын.

Букер встряхнул головой и ослепительно осклабился, словно очистившись от скверны:

— Вырос ты, сынку! — сказал он и перочинным ножом отрезал половинку банана. — Давно ли ты…

— Папа! — раздраженно воскликнул Малый Букер, который терпеть не мог сантиментов. Но отца уже было не остановить:

— Помнишь, как ты спрашивал? Откуда, вопрошаешь, я взялся? И не просто так, по-детски, вопрошаешь, а с вопросительным и восклицательным знаком!

— Не помню, — огрызнулся сын. — Но скоро вспомню, если помнишь ты.

Большой Букер замолчал и отвернулся, как бы разыскивая что-то в авоське. Сердце Малого Букера сжалось от сосущего предчувствия; в нем было поровну триумфа и трепета. Он нахамил — неважно, что от страха и неловкости, и грозный Ботинок, ныне шелковый и кроткий, проглотил сказанное. Может быть, так будет всегда?

Большой Букер смазал себя по щеке:

— Комарье чертово, — его голос снова обрел неестественную бодрость. — Ты наелся? Пойдем, походим где-нибудь, а то меня совсем закусали.

— Пошли на спортплощадку, — согласился Малый Букер. — Нам уже пора.

— Десять минут прошло! — удивился отец.

— Ну и что? Сам же предложил.

— Да, да, — торопливо сказал тот и начал прибираться, распихивая мусор по карманам и сумкам.

Они пошли по тропинке, которая круто забирала вверх и выводила к песчаной проплешине, где несколько дней назад приключилась неумелая поножовщина.

— Пап, а мнема — это не страшно?

Еще до отъезда в «Бригантину» Букер измучил родителей этим вопросом — как только узнал, что щедрая и заботливая пивоваренная компания предусмотрела такую услугу без отрыва и на местах, объединяя государственное дело с приятностями досуга. И старший Букер — как и тогда, с бесконечным терпением — ответил ему:

— Что ты, не бойся! Мнема — победа над временем…

«…Только не про время, ради Бога!» — всполошился сын и едва не сказал это вслух, но отец, опережая протест, завел иную волынку:

— Происходящее невероятно. Но все невероятно! Невероятно, чтобы мы, делая очередной шаг, поставили ногу именно на этот, и никакой другой, участок земли. Вероятность этого попрания ничтожна. Но после нам кажется, что это — обычная случайность. На самом деле случайность — плод нашего воображения задним числом…

Малый Букер наподдал еловую шишку. То, что он испытывал, называлось амбивалентностью, о чем он по малости лет, конечно, не знал. Но это не мешало ему сознавать противоречивость почтения и злости, боровшихся в нем и попеременно одерживавших верх. И неприязнь к заумному, недоступному Ботинку победила.

— А тебе не страшно? — перебил он Большого Букера.

Отец побледнел. Он сразу перестал говорить и начал быстрее карабкаться через серые жилы прожаренных сосен.

Малый Букер не отважился повторить вопрос, понимая, что сказанного достаточно.

Они миновали поляну, прошли через следующую, густо поросшую травой и заставленную вонючими клетками с кроликами.

— Богатое у вас хозяйство, — заметил, наконец, Большой Букер как ни в чем не бывало.

— Паук их однажды взял и выпустил, — рассказал сын. — Знаешь, что ему было? Позорный столб.

— У вас и такое есть? — рассеянно осведомился Букер. — Что же это за столб?

— Ну…там плюют, и так далее. Но Паук потом на Катыше отыгрался. Правда, зря. Катыш его поймал и устроил ему…небо в звездах. И еще за баню…

— А что у вас понимается под небом в звездах?

Малый Букер понял, что сболтнул лишку.

— Так…потрепал его, в общем.

— Потрепал! — отец взъерошил ему жесткие волосы. Букер вывернулся из-под ладони и прошел вперед. Он уже вел, а Ботинок послушно поспешал сзади.

Когда их глазам открылась спортивная площадка, Малый Букер на секунду остановился и в ярости топнул ногой: все лучшие места, как оказалось, были уже заняты. Он в бешенстве повернулся к отцу:

— Видишь? Видишь, что ты наделал со своими бананами? Ты же ничего не увидишь!

— Да ты не переживай, я устроюсь! — Большой Букер попытался его утешить. — Чтобы твой папа, да не устроился? Когда такое было?

— Всегда было! Все испортил!

И сын, не выдержав, плюнул. Он не стал дожидаться дальнейшего скулежа и пружинистым шагом пошел к площадке. Большой Букер, решившийся сделать ему замечание, опоздал. Он перевел дыхание, взял себя в руки, нахмурился. «Сяду на землю, — придумал он. — В первом ряду, первее не бывает».

Повеселев, Большой Букер почти бегом устремился вниз по тропинке. Авоськи лупили по ногам. Малый Букер, уже добравшийся до места, оглянулся; отец даже издали ощутил, как его окатило презрением и ненавистью. «Черт,» — прошипел про себя родитель, проклиная торжества. Неужели нельзя обойтись без этой глупости. Хвост надо резать сразу, не предваряя операцию убогим циркачеством. И желательно — без идиотской музыки: военрук, подвизавшийся по случаю в роли живого инструментального сопроводителя, растягивал баян. Игорь Геннадьевич сидел в сторонке, на табурете, при погонах и с платком о четырех узелках на лысой макушке. «Как все просто», — поразился Большой Букер и покачал головой. Он посмотрел на свои светлые брюки: неизбежно запачкаются, пусть. Тут он снова приметил сына: тот, против ожидания, еще не скрылся за размалеванной ширмой и тайком наблюдал за отцовскими действиями. Сделав вид, будто не видит его, Большой Букер смело вышел на солнце и сел в пыльную траву. Не прошло и десятка секунд, как к нему присоединились еще отцы, ютившиеся за спинами. Это была абсолютная победа; Букер почувствовал себя вожаком. Довольный сын юркнул за ширму, а баян военрука расползся в особенном медовом звучании.

…Начало запаздывало: не все собрались, не все еще насытились в кустах.

Наконец, когда у Большого Букера уже затекли ноги, вышел Дима и торжественно объявил мероприятие открытым. Грянул гимн, все встали. Потом, так же стоя, прослушали еще один гимн, составленный по специальному заказу пивоваренной компании. Солнце пекло; столы с напитками стояли в недостижимом отдалении. Букер порылся в пакетах: пусто, никакого питья. Его толкнули локтем, и он увидел, что какой-то лысый субъект заискивающе подмигивает и протягивает ему свежую бутылку.

— Жижморф, — шепнул благодетель и поклонился. — Вы же тот самый Букер, верно?

— Мы все в одной лодке, — машинально пробормотал Большой Букер, принимая пиво.

Приступили к продолжительным награждениям за всяческие заслуги и просто добродетели. Леша выкатил огромный барабан и встал возле Игоря Геннадьевича; тот, как заведенный, наигрывал туш, а вожатый вторил ему ударами большой колотушки.

Отличившимся вручали дипломы, вымпелы, памятные сувениры и настольные игры. Большой Букер устал аплодировать; его сына наградили в числе первых, и хлопать надоело. Но церемония растянулась надолго, потому что администрация решила отметить всех. Зрители то и дело посматривали на часы, уныло предвкушая концерт — своеобразный смотр достижений и приобретений, которым предстояло выразиться в условной, символической форме.

Когда закончилась торжественная часть и началось само представление, Букер, не стерпев жары, перебрался в тень и смотрел оттуда. Видно было хуже, и он беспокоился, что сын огорчится, не найдя его в первых рядах; так и вышло.

Малый Букер, нарядившийся персонажем по имени Дядя Пуд, вышел на середину площадки и начал показывать силовые номера с картонными гирями. Он был одет в полосатое трико, туго перепоясанное широким армейским ремнем, и отец задумался, гадая, какого рода достижение воплощалось в одиозной фигуре Пуда. Жонглируя гирями и театрально отдуваясь, Малый Букер напряженно выискивал в толпе родное лицо — и не находил. Отчаявшись, Дядя Пуд потемнел ликом и принялся зловеще поигрывать бутафорскими бицепсами. Большой Букер, видя его недовольство, вскинул руку, помахал; сын заметил и облегченно выдохнул. Удовлетворенный отец обмахнулся газетой, а военрук перешел к «Сопкам Манчжурии». Дяде Пуду выкатили штангу, и он шутя вознес ее к терпеливому небу.

— Ваш? — осведомился Жижморф-старший, который тоже сбежал от полуденного солнца.

Большой Букер кивнул.

— Хороший парень. Занимается штангой? А мой, вот увидите, выступит с мячиком. Что он с ним проделывает — ахнете!

Букер вежливо улыбнулся.

Из-за ширмы выглядывали разрисованные полуголые черти: отряд Дьяволов готовился к выходу. Готовились и Кентавры: зрители, сидевшие с краю, могли увидеть несчастного ослика, затычку для всякой бочки, которого седлали, наряжали и успокаивали, собираясь приладить командира отряда так, чтобы он заменил собой переднюю половину животного. Соответственно, передние ноги осла поместили в валенки; туда же втиснулся будущий Кентавр, повернувшийся к ослу спиной. Голову осла задрали до предела и начали приматывать полотенцами к командирскому торсу; осел вдруг заревел, и дядя Пуд уронил очередную гирю. Та покатилась, подхваченная ветром; скауты заулюлюкали. Игорь Геннадьевич, комкая номер, исполнил туш, а Леша поставил точку, нанеся барабану прощальный удар.

Малый Букер убежал за ширму, развив недопустимую для Пуда скорость, и отец встал, рассудив, что больше смотреть здесь не на что.

Так поступали и другие родители: они, отсмотрев свое чадо, снимались с мест и бродили вокруг площадки. Многие образовывали пары и вели осторожные, степенные беседы.

Старший Жижморф прилип к Большому Букеру, как банный лист — не отходил от него ни на шаг и нервно потирал вспотевшие ладони.

— Видите? — шепнул он, когда они сделали третий круг и зашли на четвертый.

— Что именно?

— Все будет происходить вон там, — Жижморф указал в направлении клуба, возле которого торчал ослепительно белый фургон. Дверь клуба была приоткрыта, и из фургона в проем тянулись какие-то шланги и провода.

Букер прикрылся от солнца и взглянул:

— Непрезентабельный домик, — сказал он лишь для того, чтобы что-то сказать.

— А во дворце, в городе, ничуть не лучше, — откликнулся Жижморф. — Пожалуй, что и хуже — холодный официоз, дети пугаются. А тут все привычное; рраз — и одним чохом все решается… Чем-то напоминает медосмотр перед школой, когда в поликлинике специальный день. Или профосмотр…Или пиццу на дом — правда?

— Перестаньте дрожать, — раздраженно попросил его Большой Букер.

— А?

Жижморф, застигнутый с поличным, клацнул зубами и быстро сунул руки в карманы, словно вдруг озяб.

— Что у вас там такого, на совести? — осведомился безжалостный Букер. Он был уверен, что долгой участливостью уже отработал недавнее пиво и волен считать себя свободным от трусливых приличий. — Кошку повесили, когда в пятом классе учились? Деньги украли из пальто?

— Вы не понимаете, — жалобно возразил Жижморф. — Причем тут…такие эксцессы… Ведь там же — все! Улавливаете? Все!

— Не первый год живу, — огрызнулся Большой Букер и мрачно воззрился на фургон и на вожатого с загипсованной рукой, который стоял в дверях клуба, отдавая какие-то распоряжения. — Никакая эволюция не происходит безболезненно. Разве вам хочется, чтобы и внуки ваши шагали по жизни с ненужным, обременительным грузом? Понятно, вам жалко прошлого — что ж, потерпите! Новый уровень диалектической спирали требует отрицания предшествующего витка…

Жижморф неприязненно фыркнул:

— Вы себя держите такими гоголями, будто стерильны. А я хорошо знаю, что бывает после… Мой-то — младший, — он кивнул в сторону площадки, на которой неумолимо заканчивался праздник. — А есть и старший. Я это уже проходил, понимаете?

Смешавшийся Букер плюнул и отступил. Сейчас ему меньше всего хотелось общения с кем-то, уже имеющим опыт передачи памяти. Он чувствовал себя немногим лучше собеседника и безуспешно силился это скрыть. Старший Жижморф, ничуть не обидевшийся, изобразил на своем опытном лице мудрую улыбку, чуть тронутую — печалью, решил было Букер, но вместо печали в его воображении вдруг выпрыгнул грибок, который заводится от сырости и затхлости.

На площадке объявили апофеоз: быстро и ловко построилась пирамида; все запели, поочередно поднимая руки и ноги, будто не зная, что придумать еще, а военрук угощал гостей попурри из маршей полуторавекового диапазона. Вторя ему, Леша орудовал не только колотушкой, но и большой медной тарелкой, похожей на крышку от ритуальной сковороды. Отцы, оставшиеся сидеть, вставали и рукоплескали; к ним присоединялись бродившие вокруг; разговоры угасли. Аплодисменты превратились в ритмичные хлопки, мешавшиеся с робкими «бис» и «браво»; могло показаться, что публика нарочно затягивает финал. Площадка опустела, и ширма качалась; Тритоны, Кентавры и Дьяволы, желая сбросить накопившееся избыточное электричество, устроили свалку, в которой Дима тщетно пытался наладить систему и развести стороны. Зрители аплодировали пустоте.

— Раз, два, три, — пронеслось над лагерем.

И все угомонились.

Куча рассыпалась сама собой. Большой Букер медленно повернул голову и увидел недавнего вожатого: тот озабоченно пощелкивал по микрофону. Щелчки отдавались басистыми, хриплыми выстрелами.

— Проверка, раз-два-три, — повторил Миша, вздохнул и выпрямился. Клуб располагался на пригорке, так что старший вожатый взирал на толпу издалёка и с некоторой высоты.

— Хорошо, — сказал Миша не то себе, не то микрофону, не то всему сущему. — Никто не расходится. Всем отрядам собраться у парадного входа в клуб. Всем гостям собраться у служебного входа. Это сзади, надо обойти по дорожке.

Миша говорил равнодушно и деловито, обыденным тоном. Его слова, даже усиленные микрофоном, казались негромкими.

Несколько скаутов рванулись к клубу, но Дима и Леша заступили им путь.

— Стоп! — Леша многозначительно потряс колотушкой. — Это не дискотека, разбежались! Всем строиться и ждать команды.

Дима, видя, что Леша овладел ситуацией, отправился на родительский фланг. К его удовольствию, отцов строить не пришлось — они и так потянулись, куда было сказано, дисциплинированной цепью. Дима пошел сбоку, следя, чтобы никто не отстал.

— Нас даже конвоируют, — пошутил кто-то из гостей.

Другой ненатурально рассмеялся. Но только не Дима, лицо и поза которого никак не располагали к шуткам.

Большой Букер шел третьим. Клуб представлял собой плоский деревянный домик в один этаж. Все здание было выкрашено в зеленый цвет и сливалось с лесом; оно имело вполне мирный вид, и только крыша была сверх меры утыкана разнокалиберными антеннами, среди которых белели две тарелки, развернутые друг от друга на восток и на запад. Они были похожи на уши. Букер миновал фургон, отразившись в тонированных стеклах. За наглухо задраенными окнами фургона хрипел эфир. Вожатый с загипсованной рукой стоял неподвижно и смотрел поверх родителей. Кто-то споткнулся и глухо выматерился; еще один отец аккуратно опустил в урну порожнюю тару. Для этого ему пришлось выйти за незримый барьер, и Дима, напрягшись, тут же шагнул к нарушителю.

— Кончились шуточки, — пробормотал Жижморф-старший.

Первые двое уже скрылись за клубом; Букер последовал за ними, свернул и увидел распахнутую дверь служебного входа: самую обычную, белую, грязную, казенную. Их встречала начальница «Бригантины». Рассматривая эту женщину, Большой Букер никак не мог понять, что в ней такого негодного, гадкого. Восточное темное лицо, сухая кожа, и вообще вся какая-то высохшая, но с ладными формами; Букер подумал о корочке чего-то над чем-то; начальница показалась ему неизвестным существом, сухим снаружи и влажным внутри, панцирном насекомом, которое, хоть оно и засохло, боязно разломить, потому что оно могло высохнуть не до конца и на изломе угрожает просочиться липкой испариной.

Начальница, которая тоже, вероятно, ощущала внутри себя неистребленную влажность, подсушивалась сигаретным дымом.

— Папочки дорогие, — ее речь была быстрой и ровной. — Ведите себя аккуратно. Администрация пошла вам навстречу, избавив от лишней беготни дома, так уж будьте любезны не подкачать. Поближе, поближе подходите! — позвала она отцов, замыкавших шествие. — Все?

— Все, хозяйка, — пробасил чей-то папаша, работяга по виду.

— Хорошо. Слушайте внимательно, чтобы ничего не перепутать. Мы разделили зал на импровизированные кабинки. Заказали на медицинском складе ширмы и поставили так, что получилось десять рядов стульев по десять штук в каждом, все стулья огорожены ширмами сзади и с боков, спереди оставлены проходы. Когда пойдете, постарайтесь на задеть стойки со шлемами, это все дорого, сломаете — придется платить огромный штраф. Сейчас я раздам ваши диски: проверьте, чтобы, не дай бог, не схватить чужой. Фамилии указаны на вкладышах. Я так понимаю, что все собравшиеся представляют первую генерацию, да?

— Первую, первую, — откликнулись редкие голоса.

— Я вот не уверен, — вдруг вылез Жижморф-старший. — Я… у меня уже было… я уже участвовал в этой процедуре…

— То есть? — начальница удивленно уставилась на него. — Вы не очень-то молодо выглядите!

— Нет-нет, — покраснел Жижморф. — У меня есть другой сын, ему семнадцать….

— Ах, вы об этом! — теперь она смотрела с жадным любопытством. — Но это не в счет. Вам же самому не передавали память?

Тот отрицательно помотал головой.

— Вот я и говорю, — назидательно продолжила Фартух. — Для второй генерации рановато, ваше поколение — первое. Поскольку дело сравнительно новое, необъезженное, нельзя исключить разного рода срывы и сбои. Я очень, очень вас прошу и заклинаю: под… — она замялась, — под… подыграйте ребятам — потом, вы понимаете… Им придется перешагивать через известные стереотипы. Кто, как не вы, им поможет?

Гости молчали.

— В общем, я на вас рассчитываю. Итак, порядок следующий: сейчас все мальчики рассядутся по местам. Когда зазвучит музыка, вы, не толкаясь и не спеша, пойдете по рядам, пока не окажетесь напротив своих сыновей. Держитесь торжественно и солидно — не забывайте, что для них это очень важное событие. Когда одна мелодия стихнет и грянет — именно грянет — следующая, опуститесь на правое колено и передайте ребятам диск. Пока музыка не отыграет, оставайтесь в таком положении, голову можете чуть-чуть нагнуть. Потом, когда наступит тишина, возьмите диски обратно и вставьте в дисководы — все знают? это прорези такие будут сбоку, как для писем. Ничего не пихайте и не заталкивайте силой, диск сам упадет и встанет, как ему нужно. Мы бы поручили это самим ребятам, но они от волнения могут что-нибудь напутать. Помогите им опустить колпаки до упора, но тоже без дурной богатырской силушки. Если что-то не будет получаться, подзовите Михаила, старшего вожатого, он поможет. Вы его видели, у него рука в гипсе. Она нарочно оказалась в гипсе, чтобы все его узнавали…

Большой Букер, глядевший в землю, поднял глаза, удивленный некоторой несуразностью последней фразы. Фартух на миг замерла, будто в ней что-то съехало с должного места, и тут же вернулась на рельсы:

— Во время мнемирования прошу вас соблюдать тишину и ни во что не вмешиваться. Это займет не больше двух минут. Что касается дальнейшего… об этом я уже сказала. Мы, со своей стороны, конечно, будем их всячески направлять и побуждать, но многое зависит от вас самих, мы не всесильны. В вашей власти организовать все так, чтобы дети продемонстрировали максимальную состоятельность и эффективность. Ученые предупреждают, что неудачное мнемирование может сломать человеку всю жизнь… поэтому умерьте ваши амбиции и постарайтесь хорошо сделать свое дело. В конце концов, это и в ваших интересах. Вы поставите точку во многих душевных конфликтах. А у ваших детей таких конфликтов будет гораздо меньше. А у внуков их не станет вообще. Правильно я говорю, папа Маленького Букера? Есть здесь такой?

Большой Букер откашлялся.

— Вот, пожалуйста — перед вами сведущий человек. Нужно быть проще, правильно? — обратилась она к Букеру. — Без накруток? От которых зло?

— В общем и целом, говоря упрощенно — да, — осторожно согласился Большой Букер, не испытывая ни малейшего удовольствия от этого признания его философских заслуг. И, для себя неожиданно, добавил: — Ребенок — иное существо, отличное от родителей, однако ему никак не помешает, а только поможет сознательное знание… знание… — Подражая зачем-то начальнице, Большой Букер пощелкал пальцами, словно размышляя. — Знание… русла, в котором развивались его предки. Осознанное и переработанное знание, переведенное в слова и со сменой акцентов… Нельзя забывать и об удобствах гражданского контроля. Детям сообщаются впечатления, — Букер особо выделил слово «впечатления», — от мест, в которых побывали родители, — Букер особо выделил слово «мест». — Дети узнают… — И он смолк окончательно, растеряв весь словарный запас. Внезапно он понял, что так и не сможет объяснить преимущества мнемирования.

Этого, судя по реакции, не требовалось. В толпе иронически крякнули.

— Ничего, сейчас ты все обдумаешь еще разик, — сказал бывалого вида папаша. Неизвестно, чей. — Послушаем тебя после… говорун.

— Большое вам спасибо за разъяснения, — вмешалась начальница и ухватила Букера за локоть. — Я думаю, никто не будет возражать, если вы пройдете первым? Мы, к сожалению, не подумали о ленточках и ножницах…

— Да уж не будем, — послышался все тот же ехидный голос, перекрывая извинения.

— Постараюсь оправдать ваше доверие, — Большой Букер пошевелил рукой, ощутив неожиданную потребность проверить хватку, и убедился, что попал в клещи.

— Не сомневаюсь, — Фартух потянула его в клуб и, когда он уже входил, успела шепнуть ему на ухо: — Не слушайте дураков!

— Болтают почем зря, — проворчал Букер, полностью подпавший по ее власть.

Начальница подтолкнула его в спину, обернулась:

— По очереди, цепочкой, без давки, заходим.

Букер споткнулся о какое-то ведро. Вокруг было темно, он находился в маленьком коридорчике.

— Шагайте, — сказала из-за спины начальница. — на свет идите. Как окажетесь за сценой, стойте на месте и ничего не трогайте.

Он повиновался и вскоре стоял на задворках эстрады, отделенный от смутного гула фанерным задником. Увидел дырочку, заглянул. Зал, как и предупреждала начальница лагеря, был разбит на множество кабинок. Миша, тревожной наружности молодой человек с перебинтованной рукой, рассаживал скаутов под колпаками. «Он же в парике, — догадался Букер, искавший причину саднящего чувства. — Должно быть, облученный. Или скальпировали где-нибудь в горах…» Забывшись, Большой Букер нечаянно уперся лбом, и задник качнулся.

— Вам же велели стоять спокойно! — просвистело над ухом.

Он виновато отпрыгнул. Фартух указала на столик, покрытый скатертью вишневого бархата. Это было какое-то знамя, но — перевернутое; старинный золоченый девиз, вышитый толстыми нитками, с изнанки читался абракадаброй. Ветхий завет, как он есть. На скатерти высилась стопка дисков, напоминающих компактные, но меньшего размера.

— Ищите свои воспоминания. Чужие не трожьте!

— Ага, — Большой Букер бросился к стопке. Он сам не заметил, как превратился в маленького мальчика, а работа с маленькими мальчиками как раз и входила в служебные обязанности начальницы. — Вот, пожалуйста!

Футляры были сложены в алфавитном порядке, Букер и здесь шел первым. Но отчего? Был же кто-то на «А». Малый Букер говорил про какого-то Аргумента, и Большой не сразу сообразил, что речь шла о прозвище; ему почему-то очень сильно, впервые в жизни, захотелось, чтобы кто-то был на «А». Хотя алфавитное первенство не влияло на очередность участия, так как никакая очередность не предусматривалась.

Большой Букер снял диск, шагнул в сторону, и к стопке тут же потянулись отцовские руки: руки холеные, с коротко остриженными ногтями; слесарные лапы, женственные кисти, дрожащие и мокрые пятерни, одна из которых оказалась лишенной трех пальцев; когтистые грабли, плебейские клешни, и даже влез некий щупик: Букер поморгал и протер глаза — показалось, рукава мельтешили — манжеты и запонки, драные свитера, ковбойские рубашки, два пиджака; встречались и синие татуировки: «Север», «Грааль» и «Термез»; было много часов — электронных, командирских, дамских и вроде бы японские вечные, с атомным элементом, отстающие на секунду за миллиард лет и одиннадцать месяцев.

— В шеренгу, в шеренгу, — шептала начальница «Бригантины».

— В шеренгу, — повторяли по ту сторону задника.

Когда все замерло, оказалось, что отцы встали по росту, хотя их никто об этом не просил. Просвещенный Букер оцепенело созерцал задник и сравнивал его с барьером, разделяющим полюса бессознательного и доступного, прошлого и нынешнего, родительского и потомственного. Исчезновение перегородки вело к соединению полюсов, которые превращались в две половинки ядерного заряда. Прошлое, с которого вот-вот сорвут покров, заслонило небо, и нынешнее время, представленное «кукушкой», пикником и концертом, по капле стекло в геометрическую точку.

Покуда он мудрил и сопоставлял, в зале успел отзвучать музыкальный номер один. Большой Букер очнулся и не смог припомнить, что это была за музыка.

Лицо начальницы было серым от ярости.

«Сорвалось, — догадался Букер. — Музыку пустили не ко времени».

— Приготовились, — начальница, напрасно стараясь не показывать бешенства, вскинула руку с красным флажком. — Эй, там, папочка! Закройте футляр! Не трогайте диск потными пальцами!

Букер приготовился услышать «Прощание славянки». И угадал, не ошибся, все правильно: безутешная, но бодрая славянка, напоминавшая громкостью звука великаншу из древнегерманского эпоса, распахнула символические объятия и заключила в них гремевший клуб, который доживал последний час в своем прежнем культмассовом качестве. То новое, чем ему предстояло стать, не имело названия; сюда не годились ни храм, ни алтарь, ни капище, ни какое-либо светское определение.

— М-марш, — флажок опустился.

Вопреки ожиданиям, задник не поднялся, и родителям пришлось его обходить; смущенная процессия, срезая правый предел скрипучей эстрады, стала спускаться в зал. Скаутов, скрытых ширмами, не было видно, но судя по всему, они там стояли и громко хлопали шествию. Миша стоял в проходе и хлопать не мог, поэтому он ловко дирижировал здоровой рукой.

Его управление не возымело успеха, возникла сутолока. Администрация не позаботилась о широком обзоре, и родителям попросту не было видно, где чей сын. Начались переходы от кабинки к кабинке; ширмы сдвигались, пошли посторонние разговоры. Мероприятие оказалось скомканным с самого начала.

Взвыл микрофон.

— Уважаемые гости, передайте мальчикам диски, — разнесся приказ. — Не надо никаких… не надо никаких церемоний! — процедила Фартух, потому что в зале творилась совершенная комедия. Несколько взволнованных пап, ничего не соображая, стояли, как им было велено, на коленях перед детьми и протягивали им футляры; прочие продолжали бродить и заглядывали под колпаки, так как некоторые скауты, что было вполне естественно, не выдержали и полезли смотреть, как там все устроено внутри, и не было видно лиц.

Вокруг начальницы подрагивал воздух. Она наблюдала за происходящим с эстрады и молча дожидалась стихийной упорядоченности. Музыка остановилась.

— Музыку, — потребовал Миша напряженным голосом, глядя куда-то вверх.

Динамики зашипели; славянские объятия раскрылись вторично. Невидимый прощальный платок, расшитый петухами и самоварами, мерно взлетал, как будто стелили простыни.

Малый Букер вертел в руках диск, тогда как отец глупо переминался перед ним с ноги на ногу. Кресло оказалось слишком высоким, и Малый Букер болтал сандалиями. Шлем нависал над ним, похожий на перевернутый миксер; Букер уже успел посмотреть, что там такое, не нашел ничего интересного и теперь старательно изображал беззаботное настроение.

— Дай, дай сюда, — встрепенулся отец, вспомнив, что это его обязанность — вставить диск.

Малый Букер безропотно отдал игрушку, и тот стал оглядываться: пора или не пора? Миша, узнав его, пришел на помощь.

— Бросайте в щель, пока не испортили, — посоветовал он. — Сейчас все уляжется, и мы начнем. Как настроение, Тритошка?

Скаут, не отвечая, выставил большой палец. Миша усмехнулся и ответил тем же — с той разницей, что его палец был повернут книзу.

Большой Букер поступил, как ему сказали. Диск щелкнул, усвоившись в приемнике голубоватого ящика, который и вправду был похож на почтовый. Зеленый индикатор сменился желтым. Миша заглянул под колпак, подвернул какое-то колесо, проверил ходкость опускающего устройства.

Тем временем в зале установилось относительное спокойствие. Отцы и дети нашли друг друга и ждали распоряжений. Те, что стояли на коленях, поднялись и демонстрировали неестественную развязность.

— Ну вот и все, — послышалось слева.

Большой Букер посмотрел, тихо выругался: снова лысый — как же он надоел. Отвечать не стоило, тем более что Миша, посовещавшись с начальницей, забрал у нее микрофон и объявил:

— Папы-ребяты, внимание. Приносим извинения за технический сбой. Мы посоветовались и пришли к выводу, что не нужно ничего усложнять, обойдемся без высоких ритуалов. По команде «раз» все должны опустить диски в приемники. На счет «два» опускаете колпаки. На счет «три» все расслабляются и ждут, мнемирование продлится две-три минуты. Категорически запрещается вмешиваться в процедуру, так как это может привести к непредсказуемым последствиям. Поздравляю всех присутствующих с важным событием, желаю справиться с информацией, справиться с ее носителями, и вообще быть на высоте. Это торжественный день, который запомнится не на год и не на десять, а на века и, надеюсь, тысячелетия. Приготовились. Все приготовились? Внимание: раз…

— Ты только не волнуйся, все будет хорошо, — сказал Большой Букер Малому. «Раз» его не касался, диск был внутри.

— Угу, — Малый Букер сглотнул слюну. Он сидел смирно и больше не болтал ногами.

— Два.

Большой Букер протянул руки, взялся за шлем и осторожно нахлобучил его на голову сына. Колпак закрыл две трети лица, оставшийся рот почавкал — вероятно, там пересохло.

Миша стоял на пороге клуба, готовый махнуть невидимому фургону.

— Три.

Малый Букер вцепился в подлокотники. Послышался ровный, струящийся шум, как будто включили насос. Губы раскрылись, обнажились мелкие зубы, блеснула лечебная проволочка. И он пережил многие чувства; главным из них оказалось высокомерное отвращение.

Первая секунда была похожа на мягкий тычок в солнечное сплетение. Чужие чувства ударили, как волна; беззащитный берег принял удар: все, что казалось родным и знакомым, обернулось стыдным и гадким, совершенно нестерпимым, от папиной памяти захотелось зажать себе уши и броситься прочь, и бежать, обернувшись свиньей, к назначенному обрыву.

Притерпевшись на удивление быстро, Малый Букер начал усваивать материал.

Он замычал, не чувствуя, как кто-то гладит его по руке и силится разжать судорожно скрюченные пальцы. Вернее, не силится, а только дотрагивается до них, пробуя хватку на прочность.

Никаких осмысленных образов не было. Но было глубокое яблочное познание, осведомленность — лавина, она же взрыв, она же китовая туша, придавившая Букера брюхом. Давление нарастало.

Больше всего угнетал страх, записавшийся с Большого Букера при заполнении диска.

Это некрасивое чувство, которое, как до недавнего времени был убежден Букер Малый, абсолютно не совмещалось с привычным представлением об отце, многократно превосходило его собственные детские страхи. Из-за того, что к этому позорному, взрослому ужасу, приложились и личные, уже отцовские страхи далекого детства, получалась совсем лошадиная доза. Малый Букер начал трястись; кто-то потусторонний вытирал под ним кресло носовым платком, но он этого не понимал. Он знакомился с озером, которое называлось глупым, нелепым названием «Лезеро».

Он видел остров, заплывший в бухточку; чувствовал под собой велосипедную кожу; созерцал синий мяч, покачивавшийся на легких волнах. Его передернуло от печальной и сладострастной сентиментальности, передававшейся ему от давнишнего Букера, который, прочертив колесами рассыпчатый песчаный след, здоровался с кувшинками, слушал пилу и ловился на запахи июльского вечера. Он пропитался незащищенностью и сумбуром, как кухонная тряпка, собирающая со стола обеденную грязь. Он видел намыленную статую, видел переростка, копавшегося в песке, слышал треск, доносившийся из сиреневых кустов. Он принял к сведению чайку, склевавшую неосторожного железнодорожника, и фыркнул от неловкости, которую в нем вызвали фантазии о застенчивом чудовище из озерных глубин. Папино отрочество оказалось неприглядным; оно было напрочь лишено всякой мужественности, которую Малый Букер полагал в нем за факт; баба, бабища слюнявая, а не мужик, размазня, недомерок и трус с третьим глазом на мокром месте; что там у тебя дальше, батя, давай, показывай, я думал, что ты герой, уж больно ты уверенно мне пел про малозначимость кошмарных сновидений — что, дескать, никто не придет за мной оттуда, что за черт, я говорю твоими словами, на твоем языке, никто не появится из неизвестного, а сам-то вон какой поэт, прямо есенин, есенькин дрын, ссыкучий папа, тонкая душа; какой позор; давай, выворачивай закрома, я погляжу, чего ты еще напрятал, и ты еще смел меня муштровать, книжки пишешь о главном, так…что там дальше, к аллаху твое гнилое озеро с островами и рыбами, ну-ка… ювенильный онанизм… а на меня ругался, хорошо, вот первая любовь, какая жалость, что ей не прокрутили эту запись, она бы тебя утопила в дерьме, вот так папа, нет уж, у меня будет не так; а в школе тебе делали правилку, тут я тебя уже обскакал, попробовал бы кто, тут и деда с бабой, надо же, те еще, надо думать, фигуры, в них бы покопаться, и их ты тоже боялся, трясся, и чуть что, сразу к мамочке, ай-ай, а я-то, придурок, тебя боготворил; нет, это невозможно все, не хочу знать, пусть эту штуку выключат, я постараюсь забыть, что это? диссертация твоя кандидатская, роман георгия маркова «соль земли» с точки зрения соли как промежуточного звена между серой и ртутью в алхимических исследованиях, ничего не понимаю в этом, зато понимаю в твоих ощущениях, зачем же ты это писал, если с пальцами в рот, а вот ты участвуешь в боевых действиях, воюешь как бы, лекции читаешь в офицерском собрании про живительную силу примитивных верований, призываешь быть проще, забыть про то-се и мочить, как мочат нас, а у самого справка в нагрудном кармашке, и что там за игрушечная железная дорога снова лезет из юного возраста, прямо с горшка, а музычка-то, музычка — батюшки-светы, что тебе нравится, ты торчал от этого, прикалывался, вот ты снова под одеялом, наглаживаешь себя, а меня по рукам, ковыряешься в себе указательным пальцем, и в рот, в рот, сволочь, пятерка по естествознанию, пятый разряд, три рубля за щекой, буратино, тебя уже держат за ноги и трясут, вытряхивают мелочь, а ты монетку спрятал во рту, хитрец, они же младше тебя, и пендаля напоследок, а дома снова музычку врубил, опоясался мечом, и встал один, перед зеркалом, никого дома нет, стал рубиться, воображать, как ты воюешь, воздух рубишь, рубака, снова снял штаны, выключите, гады, не могу знать, и болезни твои зачем, тут и понос, и грипп с ангиной, хорошая прививочка, маменьке расскажем, как ты катался к блядям, эк ты их, с маменькой так никогда, паскудство, а я вообще не буду никак, обойдусь теперь без этого, наверно; и в ментуру стукну — ты, оказывается, тыришь от случая к случаю, в магазинчиках мелких, и в обезьяннике сидел, и черным дал закурить, хотя они шли после комендантского часа, а ты забоялся, «пожалуйста, будьте добры», кинжял увидел, герой, и помчался домой, чуть не обделавшись, дописывать главку, а я-то, что ты обо мне-то мыслишь, ты что — всерьез рассматривал такую возможность? меня? ну, спасибо, что только предположительно, фантазер, и страна-то у нас плохая, а мне говорил иначе, и бабка когда померла, ты остался один в квартире — так танцевал, пока никто не видит, и бутерброды жрал с маслом, штук семь умял, и в зеркале снова собой любовался, и сны у тебя один краше другого, нечему удивляться, спать ты горазд, боишься всю жизнь, теперь-то мне ясно, чего, о чем ты беспокоился, так вот оно что, а я-то не понимал, а ты уж приготовился, а Мишка не договаривал, вот что будет, я не знаю, не знаю, следовало бы еще круче, но я и этого не могу, за Озеро-Лезеро с кустами-песками, за сопли и слюни, за поганые трусы под подушкой, но я все равно не сумею, что же будет, почему мне никто не объяснил, почему меня никто не предупредил, я никогда раньше, я сбегу, разломаю их колпак, и стойку, и диск твой сожру, и клуб сожгу, и лагерь, чтобы никто больше не знал, и к тебе не вернусь, но сбегу, я не стану в этом участвовать, ведь это же ты все-таки, я не могу так сразу переделаться, мне нужно время, чего они от нас требуют, ты же сам в первый раз в девятнадцать лет, а мне куда же, и ты приехал-таки, ты знал, и сам передал мне диск, что же это такое, ведь это же ты, а что же девчонки, что у них, вот что, молчи, ты и это знаешь, хорошо, что сестры у меня нет; я, папа, мамке ничего не скажу, только ты уведи меня с этого стула, выключи все, и диск сломай, и я все забуду — потом, но забуду, нет, не забуду, но как-нибудь, только не надо ничего дальше, ведь тебя же заставили, я теперь точно знаю, нет, не заставили, но ты не хочешь, но ты же сам писал, ты много написал, ты написал восемь книг, по ним учатся, ты и прибор бы этот сделал, если б умел, но как же мне за две минуты через все перешагнуть, я не сумею, они вчера нас вечером чем-то обкурили…или напоили…и силы какие-то есть, но их все равно мало, я не справлюсь, зачем ты это поджег…опять покатило, зачем ты ей это сказал, куда сунул, куда сунул, это же болезнь, ты сумасшедший, папа, я сделаю иначе, я просто воткну в тебя ножик, и тебя не будет, вот и все, я точно воткну, но потом, мне нужно привыкнуть, мне понадобится где-нибудь пересидеть, на кукушке есть пещера, она секретная, только паук знает, я залезу туда, и буду жить неделю, две недели, пить что-нибудь буду по ночам, а потом возьму ножик…далась тебе эта железная дорога, это ничего, это нормально сынок…

Малый Букер твердил свое, не понимая, что колпак уже сняли, и говорит не память, а Большой Букер, весь красный и страшный, нашептывает ему в ухо:

— Ничего, ничего, сынок. Вот я тебе расскажу. Это была у нас такая детская железная дорога, делал прадед, сам мастерил, в сарайчике, мечтал о паровозе. Хотел сделать вообще настоящий маленький паровоз, паровозный театр. И вот проходят… поколения, и все ловятся в этот поезд, по кругу, — хрипло жаловался отец, склоняясь над Букером. Из путаных выкриков сына он разобрал только про дорогу, и уцепился за нее, желая исправить хоть это, объяснить, подправить.

Тот сбросил с плеча его руку, досадуя: причем тут железная дорога, папа? там было много чего еще… наверно, я что-то крикнул про нее, дурак…. Одновременно он выделил деда из сплава обогащенных воспоминаний; увидел всего лишь одно — как дед, часами изучавший семейные фотографии, сосредотачивался на мельчайших деталях: морщинках, фрагментах не попавших в кадр предметов, расплывчатых заглавий на корешках книг, служивших фоном. Его рыло даже вытягивалось, и он почти всасывался в прихлопнутое мгновение, пока не выяснялось, что оно прихлопнуто не сачком, а мухобойкой. Малый Букер вспомнил деда ярче, чем сумел бы сам, без посторонней помощи, но теперь на его личную память наслоилась отцовская, отсюда и рыло, и все это сдобрено добрыми чувствами с добавленным отвращением, с затаенной обидой.

— Хватит пороть ахинею, — вмешался Миша, забирая инициативу. — Давайте живее, пока он на подъеме. Смотрите, соседи уже при деле.

— А? — Большой Букер уставился на него, не разбирая сказанного.

— На, — замогильным голосом отозвался вожатый. — Быстрей, говорю тебе, если не хочешь ребенку всю жизнь поломать.

Слева слышались стоны; Букеры посмотрели туда по-семейному дружно, но ничего не увидели, кроме длинных ног Старшего Жижморфа, торчавших из-за ширмы и сучивших по полу носками спортивных туфель. Зал наполнялся криками; все чаще раздавались подозрительные звуки, глухи и звонкие, похожие на удары и пощечины.

Миша дернул Большого Букера за ремень:

— Шевелитесь, алхимик! Вы отработали в альбедо — пускай теперь ваш сын поработает в рубедо. Сейчас у вас пойдет философский камень, господин знаток.

Большой Букер взялся за пряжку, бормоча:

— Я не понимаю, за что вы так ко мне лично, господин вожатый…прямо странно…

Миша ответил ему небрежно и туманно:

— У меня к отцам личные счеты. Я многим обязан старшему поколению. Эй, Тритон! Ну-ка, разоблачайся! Чему я вас давеча учил?

Малый Букер вжался в деревянное креслице:

— Я не могу! Я не знал…

— Брось ты! — и Миша склонился к нему, доверительно улыбаясь. — Хочешь! Это древнее… Ты что — не собираешься становиться мужчиной? Смотри, сколько дерьма в твоем бате. Хочешь с этим жить? Не получится! Давай, накажи его по всей строгости, покажи нам, что ты не сопля какая-нибудь…

— Нет! Нет! — визжал Букер, отбиваясь от гипса.

— Чего нет-то? Смотри, Ботинок уже штаны снял! Ого! Дай-ка, дай-ка… А говоришь — не хочешь! Что-то уже наклевывается! Давай, пока не прошло!

Миша выпрямился и призывно посмотрел на эстраду. Начальница «Бригантины» стояла и высматривала, кому бы помочь; она сразу заметила Мишу и поспешила вниз.

— Что тут у вас? Что случилось?

— У нас не получается! — Миша в преувеличенном недоумении развел руками. На его шее болталась забытая перевязь, грязно-белая петля.

— Почему? Что такое? — начальница опустилась перед Малым Букером на колени. Тот сидел с полуспущенными штанами и ревел.

— Не может, говорит, — посетовал Миша. — Вон и папа уж готов, ждет.

— Не можешь? А ты девочку представь. Тебе в школе какая-нибудь девочка нравится?

Малый Букер закивал, давясь слезами.

— Вот и пофантазируй. И ручку сюда положи. Или хочешь, я положу? Давай-ка, соберись! А то мы тебя по материнской линии пустим. И уже твои мнемы так и пойдут по твоим деткам, с извратом, как ген ущербный, выродитесь! Я тебя не пугаю, я тебе объясняю. А ты фамилию не хочешь укреплять. Потом вспомнишь, посмеешься, опишешь — тоже станешь Большим Букером, как папа, только лучше, сильнее, совершеннее. Разве ты этого не хочешь? Послушай, какие молодцы остальные ребята!

Но слушать было нечего, в воздухе стоял вой. Правда, из соседней кабинки отчетливо доносилось:

— Сволочь! Сволочь! Вот же тебе твои мячики!.. На! На! На еще!..

В ответ лился неразборчивый рев, из которого, если прислушаться, можно было понять о радостях дружных походов на стадион.

— Папаша! Что вы спите! Помогайте, это же ваш ребенок! — Фартух, не оборачиваясь, ударила Большого Букера каблуком.

— Да, да, — очнулся тот и суетливо втиснулся в кабинку. — Давай, сынку, это же тебе на пользу… Закрой глаза, если боишься, раз — и все…

— Нет, не закрывай! — крикнула начальница. — Надо смотреть! Вставай, подтянись!.. Ну видишь, уже все лучше у тебя! Вспоминай, как он с тобой обходился! Твой папа слишком большой умник! И девочку вспоминай! Михаил, состыкуйте, только осторожно, он должен все сам…

— Мячики тебе! Мячики тебе! Больной, сука! Получи! Получи!

— Хорошо! Хорошо! Молодец! Настоящий мужчина! Герой! Пусть папа рот закроет, помолчит! Еще раз! Хорошо! Теперь вылезай! Умница! А говорил, что никак! Стоять, стоять, еще не все! Теперь — бей! Не сюда, ему еще домой ехать!.. Бей! Бей, потом обнимешь, а сейчас — бей! Бей! Бей! Бей! Бей!..

Эпилог-1

С логикой — все.

Логика — это очень вредно. Лично я — за бессвязные мысли. Лето было, лета не было; лето переместилось, лето осталось, где было; лето навсегда, лето никогда.

Курить вредно. Это логика. Но приятно. Хочу. Покурим. Не мыслить привычным. Выберем чурбан посуше, посидим. Сидим. Сидим на станции, следуя слепому желанию сесть именно здесь. Голое явление, вещь в себе. Платформа — это просто место, а не платформа. Электричка — зеленая штука. Она опасная, потому что пугает меня. А не почему-то еще. Небо сильнее. Озеро сильнее. Лес сильнее. В них прячутся немытые боги. Боги — это все, что сильнее. Бог и я: мои желания сильнее, это снова логика? Нет, мне хочется быть Богом. Если мои желания сильнее меня, то какой же я Бог, боги — они, желания. Но я Бог. Я так хочу. Мне плевать на логику. К чертовой матери логику! К дьяволам — имена! Бога придумали люди. Седой извращенец сочинил дикарей, которые сожрали отца, уплетали за обе щеки, или сколько их было, сколько дикарей — столько щек, то есть вдвое больше. Потом они от страха придумали Бога. Теперь отцов не едят, с ними поступают иначе. Формируется облагороженный архетип. С веками все сгладится, оформится, заместится. Сойди с чурбана и ляг в грязь, ты снова рассуждаешь. Наивно надеяться, что все выйдет сразу, а вещи только и ждут, когда найдется отважная личность, которая прекратит, наконец, расставлять по местам предметы. Можно не рассуждать. Можно смотреть, поражаться и принимать к сведению. И слушаться. И мотать на ус. Посмотрим, я только приступил. Я вижу перед собой забывшееся озеро, которое продолжает стремиться к небу, жалобно множась прощальными ноликами, но капель воды, что сочетала его с просевшими тучами, уже не вижу. Сейчас распогодится, и в тучах случится прореха: некто голубой, внимательный наведет свой многоопытный лорнет на влажный пляж. В небе останутся клочья пены, а главная часть будет выбрита до синевы. Возвращаются запахи: пахнет акациями, копотью шпал, кувшинками и посвежевшим болотцем. Солнце присядет на западе, стряпая завтрашний жар. Нет, я ищу другого. Это — спорного достоинства метафоры, выдержанные в прежнем логическом стойле. Надуманные образы, в которых нет ни атома из того, что я вижу. Хитер же этот изворотливый ум. Прячется за художественные выверты. Зеленая Штуковина. Место. Связи нет. Синхронность. Одновременность. Сиюминутность. Соприсутствие. Какие-то странные, подобные мне, идут к Месту. Осторожно! Откуда мне знать? Я не чтец мыслей. Я не знаю, куда они идут, связи нет. они еще не дошли. Я предвосхищаю события. Может быть, они пройдут сквозь Место. Один и один не сочетаются в двойку. Они вообще разные, потому что один — абстракция. Нет никакого один и один. Это один и что-то еще…Камень и камень — два камня. Условно. За этой двойкой нет наличной общности. Он потом смеялся! Он потом играл! Не прошло и часа, как он утешился!

Забавно, я вышел к озеру. Чудеса. Магия. Я не запомнил пути. Я перенесся. У меня получается, я делаюсь сильнее. Озеро ждет. Нет, я не знаю ожиданий озера. Я опять сочиняю.

Вот оно, стынет. Не надо сочинять. Надо прислушаться. Что я слышу?

Похоже, оно говорит мне, что пора домой.

Точно? Кто это сказал — оно или я сам?

Плохо слышно. Надо подойти ближе. Надо просто войти и спросить у него.

Вода совсем как воздух, ничего не чувствую. Что ты сказало, повтори? Пора домой? Плохо, плохо слышу.

Смотри, я уже зашел по пояс. Повтори громче. Что? Пора домой?

Надо, чтобы вода коснулась ушей.

Это точно? Я правильно понял?

Пора домой.

Пролог-2

Подземный переход не шел из памяти. Его стены были выложены белыми кафельными шашками. Сколько это в баллах и за что, белые шашечки? Плохо это для Тритона или удовлетворительно?

И на платформе тоже шашечки. Малый Букер, оттягивая свидание, увлекся и двигался по ней, как по шахматной доске: то конем, то робкой пешкой. Девять утра, он в метро, путь далек, жизнь прекрасна.

Ему было так себе, ничего. Никаких сантиментов. Диск получился покруче отцовского. Опыт приобретения памяти — это не шутка. Правда, еще нет личного опыта передачи. И отчаянно стыдно за робость и слезы тогда. За это он, естественно, получит по заслугам. Что ж, поделом. Зато сыну будет совсем легко. Он станет пуст и легок; он воспарит, как воздушный шарик, до самого орла. Пускай орел затягивает ремень и сверлит дырочку. Таким багажом не насытишься. Святая простота. Чем дальше, тем пуще святость. Коллективный архетип. Родовая память. Которая позволит. Смеясь, распрощаться со всяким обязующим естеством и беспомощным Богом.

Малый Букер ехал в «Бригантину» повидать своего сына, Мелкого Букера.


Июнь-октябрь 2001

Пограничная крепость

От автора

Автор приносит извинения в связи с возможным оскорблением чувств работников органов правопорядка и госбезопасности, чья профессиональная деятельность была, по всей вероятности, освещена искаженно. Впрочем, это касается технических и процессуальных деталей. Кроме того, как будет видно из содержания, подобные промахи простительны по причине зыбкости существования самих органов.

Кроме того, автор не может отказать себе в удовольствии и сообщает, что совсем недавно, когда роман был уже почти закончен, он встретился с главным героем в метро. Главный герой не узнал автора. Он держал себя так, словно никакого автора не было и быть не могло. Возможно, он и в самом деле ничего не знал. А на плече у него… на плече у него сидел…


…Любые совпадения с "реально существующими" лицами случайны, но неизбежны.

Часть первая

Надо в дорогу, дорогу, дорогу

Мне торопиться:

Надо узнать мне, надо узнать мне

Что я за птица.

А почему, а потому:

плохо на свете, плохо на свете

Жить одному, жить одному,

жить одному.

Детская песенка

Глава 1

— Отойди! Отойди отсюда, урод!..

Но урод упоенно водил видеокамерой, снимал — наглый, волосатый, распущенный. Чавкал резинкой, прикидывался глухим. Спецназовец пошел к нему быстрыми шагами, тот по-собачьи отпрыгнул, будто ему отдавили лапу.

С лапой решили обождать: успеется.

— Еще раз увижу…

Снимавший нагло возразил на это, что телеканал, которому он служит, культовый, передача — знаковая, сам он чумовой, а съемка проводится в рамках — и это слово он выпалил без запинки — наиломовейшего проекта.

Черная пятерня прихлопнула объектив — к полному удовлетворению оператора. Теперь материал был готов. Жирная точка, она же клякса. Удавка на шее свободной прессы, мужество съемочной группы и неприкрытый произвол полный комплект.

Тем временем невдалеке от них шел деловой разговор:

— Выяснили, кто здесь живет?

— На третьем этаже — Вова-Волнорез, палатки держит на левом берегу. Вон его ауди.

— Он дома?

— Должен быть.

— Хорошо. Еще?

— Все пока, в первом прикиде.

— Пройдешься по квартирам. Понюхаешь, поспрашиваешь.

— Понял.

— Вову не трожь. Сам пойду.

— Ясно.

Де-Двоенко, носатый лысеющий мужик лет сорока, был похож на кладбищенского ворона. Правда, в нем не чувствовалось мудрости, присущей этому роду птиц. Он выщелкнул сигарету, чиркнул спичкой и тут же услышал крики: за угол! за угол!

Из опасного подъезда на цыпочках вышел сапер, державший в руках взрывное устройство.

— Черные подложили, — Дудин тоже закурил.

— Ну.

Человек в камуфляже аккуратно положил коробочку на землю, начал распрямляться и вдруг замер. Похоже, он что-то заметил. Да, точно заметил потому что заорал:

— Ложись!..

И сам, подпрыгнув, упал лицом обратно, в подъезд. Нерационально, успел подумать Де-Двоенко. Его же завалить может. Или, напротив, умно? Ноги посечет, задницу…

Тут бомба взорвалась.

Вполне приличный взрыв — не самый, конечно, сильный, не слишком громкий. Вове-Волнорезу крупно повезло, но это только в том случае, если в планы преступников заранее не входило ограничиться устрашающей акцией. Бомбу заложили под отопительную батарею, на первом этаже. Чуть выше, на закопченной стене, была нарисована питательная кислотная поганка, а рядом веселое личико, разъяснявшее, что со всеми вами скоро случится. Вова-Волнорез спасся чудом. Скорее всего, механизм должен был сработать, когда он входил в парадную.

Со всех сторон зазвучали отчаянные крики, полетела злобная брань, несколько человек бросились к саперу. Дудин, стоявший с разинутым ртом, перевел взгляд на забытую сигарету. Столбик пепла упал на его рыжий ботинок, а Де-Двоенко уже шагал решительным шагом к покореженным дверям. Дудин отшвырнул окурок и поспешил следом, на ходу вынимая из-за пазухи деловой блокнот. Он растолкал людей, отпихнул пляшущего бестолкового доктора, мимоходом взглянул на пострадавшего, который медленно поднимался на четвереньки и мотал головой.

…Первый этаж разочаровывал. В квартире под номером одиннадцать произрастал на поганочный лад, от настенного гриба научившись, гражданин Будтов, Захария Фролыч. Не было ни дверной ручки, ни звонка, но был почему-то резиновый коврик. Дудин, когда ему отворили, втянул воздух и вспомнил отделение милиции, обезьянник. И, пожалуй, кабинеты некоторых сотрудников. Пахло сложным органическим составом из лаборатории Франкенштейна. Возле дверей стояла готовая сеточка с нестандартной посудой, которую мало где берут, но надо знать места. Захария Фролыч знал.

— Лейтенант Дудин, — рассеянно представился Дудин, зыркая по сторонам. Лицо у него было рыхлое, словно пропущенное сквозь сито, а после снова слепленное, как казенная котлета. Из страшной кухни вышел сильно пьяный кот, завалился. Некоторые коты и вообще животные умеют притворяться мертвыми, но этот притворялся живым. Будтов с привычным подобострастием начал кивать, дыша при этом в себя.

— В вашем подъезде обезврежено взрывное устройство. Мы ищем свидетелей. Вы никого не видели?

Захария Фролыч помотал головой и произвел отрицательный хрип.

— Незнакомые люди? Подозрительные предметы? — Дудин убрал блокнот за спину.

— Боже упаси, — сказал Будтов категорично. — Я тут всех знаю, — и он неопределенно махнул рукой. — Это бизнесмена хотели взорвать.

— Какого бизнесмена? — прищурился Дудин.

— Того, что на третьем этаже, — Захария Фролыч заговорил осторожнее. Вова-Волнорез, который постоянно натыкался на спящего в подъезде Будтова, не раз грозился вытравить его пятновыводителем.

— Вы с ним, разумеется, не знакомы?

— Так вот же! — солидарно хохотнул Будтов, указывая на сеточку. Он намекал, что их с бизнесменом интересы не пересекаются.

— Советую сидеть дома, — бросил на прощание Дудин и тоже показал на сеточку, очень доходчиво.

— Все-все! — несостоявшийся свидетель выставил руки, отрицая самую мысль о странствиях и путешествиях. Кот излучал запредельное блаженство.

Дудин развернулся и позвонил в квартиру номер двенадцать. Ему не ответили.

Тринадцатая квартира, находившаяся уже на втором этаже, тоже молчала. В четырнадцатой сидел перепуганный молодой человек, по виду — студент.

— Я ничего не заметил, совсем ничего, — заговорил он быстро, приглашая Дудина войти. Тот жестом отказался: чего входить, если ничего не заметил. Черт побери, я только-только пришел, и дверью еще хлопнул, входной.

— Ну, а людей? — спросил Дудин. — Вы не видели устройства, понимаю, но как насчет посторонних людей?

— Да-да, — кивнул возбужденный жилец. — С утра какие-то крутились, что-то варили, тянули шланг. Кто же мог подумать… У меня стекло вылетело.

Пришлось войти.

— Значит, тянули шланг, — Дудин занес над блокнотом карандаш. Представьтесь, пожалуйста.

— Цогоев, Дато Арсенович, — сказал молодой человек упавшим голосом.

Сыщик замер.

— Прописаны?

— Да, конечно, конечно! — Цогоев бросился за паспортом.

— Чем занимаетесь?

— Торгую на вещевом рынке.

"Студент, разорви тебя, — подумал Дудин. — Действительно, Дато, если приглядеться. А сразу не скажешь. Ну, голуба, ты попал".

— Во сколько вы видели рабочих?

— Утром, утром, часов в десять.

— Сколько их было?

— Я видел двоих. Но у них во дворе какая-то машина стояла, так что, может, еще кто-то был.

— Лиц не запомнили?

— Ну, кто же знал. Рабочие же — в ватниках, штанах своих… сапоги на них были резиновые.

— Плохо. Разговоры разговаривали?

— Что-то бормотали, но я не слышал. Я торопился.

— Куда?

— На вещевой рынок.

— Разрешение есть?

— Есть, есть разрешение…

Цогоев снова метнулся к вешалке, начал шарить в кармане кожаной куртки.

— А где они варили?

— Да там и варили, возле батареи — где бомба…

— А откуда вы знаете, где бомба?

— Так слышал… все кричали…

— Кого знаете из соседей?

— Никого не знаю?

— Что так?

Молодой человек с преувеличенным недоумением пожал плечами.

— Не знаю… Мне никто не нужен.

— А с Волнорезом давно знакомы?

Цогоев на секунду замялся, и Дудину этого хватило.

— В каких вы отношениях с Волнорезом?

— Так… здороваемся…

— Но вы же никого здесь не знаете.

— Его немножко знаю.

— Почему сразу не сказали?

— Забыл.

— Ясно.

Дудин вздохнул и вынул рацию.

— За что, начальник? — ужаснулся Цогоев, и вот теперь его этническая принадлежность сделалась совершенно очевидной.

— За то, что темнишь, — отозвался лейтенант. — Будешь темнить и дальше — в свидетелях не задержишься. Сейчас поедешь с нами.

Тот обмяк, но говорить ничего не стал. "Опытный, — усмехнулся про себя Дудин. — Ну, подожди, крыса. Бомба не бомба, а что-нибудь за тобой да водится".

Он дождался подкрепления и, когда Цогоева повели вниз, живо представил трех богатырей: какие они были бы со спины, в масках-чулках, на буланых конях, с бесшумными автоматами — как они обитают в чистом поле, высматривают Золотую Орду. Отогнав фантастическое видение, Дудин вознесся выше, на третий этаж. Дверь в квартиру Вовы-Волнореза была распахнута; внутри уже не вороном, но выпью, носатой и грустной, маячил Де-Двоенко.

— Эй! — позвал он лейтенанта. — Притормози-ка, зайди.

Вова-Волнорез, крутя по привычке пальцами, озабоченно торчал у него за спиной. Дудин, оценив его брюхо, прикинул в уме тротиловый эквивалент и почесал в затылке.

— Знаешь, что он говорит? — Де-Двоенко кивнул на Волнореза.

"А он что — разговаривает?" — едва не спросил Дудин и пожал плечами, выказывая полную неосведомленность.

— Он говорит, что был на Цейлоне, — вздохнул Де-Двоенко.

Сыщик поднял брови, ожидая продолжения.

— Торговал там слона, — Де-Двоенко достал очередную сигарету. Толковал с тамбовскими. И вот вернулся: неожиданно. Понимаешь?

— Слона, понимаю, — согласился Дудин.

— Оставь слона в покое. Он неожиданно вернулся, сечешь? И никому не сказал. Его ждали через четыре дня.

Дудин посмотрел на Вову с откровенной ненавистью, желая, чтобы предмет переговоров объявился в квартире и начал размахивать хоботом среди фарфора и антиквариата.

— Не меня это пасли, братан, — вмешался Вова, говоря о том, про что Дудин и так уже сообразил. — Я сразу, как рвануло, прозвонился, кругом могила.

— Ну, так не бывает, — сказал Дудин с сомнением. — Кто-нибудь всегда знает.

— Никто не знал, — настаивал Вова. — И даже если бы знали… киллер с понятием разве так сделает? Это сявки какие-то, лохи… Может, отморозки из мелких, кислотники — здесь их до, — и он провел растопыренной ладонью по горлу. Приосанился: — Я человек деловой, и если уж меня валить, то тоже по-деловому… Тачку бы взорвали или снайпера навели. А не на первый этаж, под батарею…

— А что это вы такой смелый, Волнорез? — спросил вдруг Де-Двоенко. Кто это вам здесь братан? Какие-такие у вас дела, за которые валят?

Вова стал серьезным и предупредительным:

— Извини, командир, занесло. Переволновался. Ты мне, если что надо, только скажи… У наших с вашими мир да любовь. Может, по стаканчику?

— Не стоит, — холодно отозвался Де-Двоенко. — Мы будем разбираться, Волнорез. Будем копать. Это вам не шутка, взрывать подъезды. В следующий раз подгонят грузовик с пластидом и снесут весь дом к чертям, для верности. Снайпера ему, понимаешь, найдут…

Он повернулся и начал спускаться по лестнице. Дудин двинулся следом.

— Из города не уезжайте, — бросил он через плечо.

Волнорез кивнул. Он уже запихнул себе в ухо сотовую трубу.

— Сейчас понаедут, — буркнул Де-Двоенко, запахивая плащ.

— Мне — как? — спросил Дудин, когда они вышли. — Два этажа осталось. Два с половиной.

— Делай, как еще, — раздраженно ответил тот. — А что на первых двух?

— Алкаш, ни хрена не видел, — доложил лейтенант. — Думаю, кемарил или по помойкам ходил. Второго прибрал, подозрительный. Черный, на рынке ошивается, под культурного косит. Может, это его заказали?

— Может, может… Он где?

— В машине. Твердит, что видел утром слесарей. Варили-паяли, тянули шланг.

— Зайди в жакт, проверь.

— А как же, будет сделано.

— Черного потом тряхани. Не это, так что другое вылезет.

— Понял.

— Волнореза не трожь, поберегись. Я сам.

— Слушаюсь.

— Давай, шуруй наверх, заканчивай.

— Есть.

"Есть", — с тоской подумал Де-Двоенко, передразнивая преданного, блеклого Дудина. Тот снова скрылся в подъезде. Что есть-то? Ну, пускай пройдется. Прихватит пару-другую обезьян, и вся любовь.

Он злобно оскалился — предварительно оглянувшись: не видит ли кто. Мерзавцы, канальи… Кто так делает? Новостей насмотрелись — не могли ножом, в переулке! «Слесаря», надо же! Изжарить. Сослать недоумков на марсово поле чудес, спалить их на вечном, холодном огне… Этот идиот, конечно, сходит в жакт, узнает, что слесарей никто не посылал, загорится… Ну, пусть ищет ветра в поле.

Де-Двоенко, мрачнее тучи, сел в машину. Оглянулся, презрительно посмотрел на Цогоева, маячившего за решеткой.

— Поехали в отдел, — велел он водителю.

…Тем временем Будтов, который горел и не сгорал без всякого холодного огня, грезившегося майору, осторожно приоткрыл дверь и высунулся. Сеточка позвякивала, суля капиталец. Десять минут — и Захария Фролыч сделается состоятельным человеком. Он станет единоличным и полноправным обладателем «льдинки».

Никто не заметил, как щуплый, порывистый в движениях субъект переходного возраста вышел на цыпочках из квартиры, выглянул на улицу. Милиция все еще здесь — это очень плохо, но дело безотлагательное, а Захария Фролыч, когда случалось у него безотлагательное дело, перемещался по воздуху — бесшумный и незаметный.

Он быстро вышел и, сливаясь с кустами акации, дворовыми скамейками и грязными панелями дома, шмыгнул за угол. Сердце стучало, щеки и горло пылали. На лбу выступил жирный пот. Удачно, Захария Фролыч, ничего не скажешь. Тонкое мастерство, высший пилотаж. Як-истребитель.

Будтов зашагал прочь, стараясь не звенеть пивными бутылками — светлыми. Принимать предпочитают, как известно, темные: зеленые и коричневые, а где принимают светлые, знал только Захария Фролыч. Ну, понятно, еще несколько сведущих людей знали тоже. Будтову, прорвавшемуся сквозь оцепление, хотелось петь, но он сдерживался, потому что не время пока.

Автомобиль вынырнул внезапно, из-за мусорных бачков. Будтов шел подворотнями и ничего такого не ждал.

Фары зажглись, сообщая, что система самонаведения запущена. Захария Фролыч, спасая посуду, вжался в желтую стену с такой силой, что даже чуть-чуть отпечатался на штукатурке.

Безумный «фиат» промчался мимо, чиркнув по впалому животу. Хрустнуло ломкое ребро, давно страдавшее от недостатка кальция и фосфора.

Взвизгнули тормоза, машина резко остановилась и стала разворачиваться.

Будтов бросился бежать. Ездят, гоняют…

Его носило дворами — простыми и проходными — пока не вынесло на шумную вечернюю улицу. Он, до судороги в пальцах сжимавший сеточку, оглянулся: пусто. «Фиат» исчез.

Глава 2

Подъехав к отделению и выйдя из машины, Де-Двоенко увидел, как в двери вводят поющую и бьющую в бубен харе-кришну, в количестве восьми человек.

— Зачем? — спросил он устало.

— Назойливое приставание к гражданам, — весело улыбнулся сержант. Обкурились!

"Что за болван, — подумал Де-Двоенко. — На ночь глядя, не было у бабы хлопот".

— Кавказца закрой, — он, сутулясь, взбежал по ступеням и нырнул в здание. Не отвечая на оклики, взлетел наверх, к полковнику Андонову. Внизу тем временем потихоньку начиналась Индия.

Полковник, несмотря на поздний час, был на месте — иного Де-Двоенко и не ждал. Андонов, сняв китель, сидел за столом и пил грейпфрутовый сок. Перед ним лежал раскрытый на третьей странице роман, написанный в жанре киберпанка.

Увидев мрачное лицо Де-Двоенко, полковник расплылся в притворной улыбке.

— И в чем же дело? — спросил он вкрадчиво. Одновременно он стал подниматься из-за стола: длинный, поджарый, с прозябшим взглядом. Для улыбки лицо его оказалось слишком узким, так что рот, растянувшись, начисто отрезал подбородок, и нижняя челюсть двигалась, как у куклы, как будто кто-то внизу дергал ее за веревочку.

— Живой, — промямлил Де-Двоенко про то, что и так было ясно.

— Понимаю, — зловеще кивнул Андонов, огибая стол.

— Первый блин, товарищ полковник. Я хочу сказать, комом.

— Угу.

Начальник взял Де-Двоенко за дряблое горло. Клювовидный нос майора запрокинулся.

— Собака! Ты что — ребенок малый? Сложное задание? Обстановка помешала?

— Виноват.

— Мне какое дело, что ты виноват! — заорал Андонов, не боясь быть услышанным. Полковник орал всегда, это знала каждая собака. — Спросят-то с меня! Меня раком поставят!.. Почему бомба?

— Решали непосредственные исполнители, товарищ полковник…

— Ах, вон оно что! С какой же стати?

— У них рука набита, им виднее…

— А ты, ты на что?!

— Виноват, — повторил Де-Двоенко, задыхаясь. Кольцо костлявых пальцев сжималось. — Не проследил… положился…

— Но бомба-то, бомба?… Почему бомба, я тебя спрашиваю? Почему тогда не «Тополь-М»? Боевые газы?

— Исправим, товарищ полковник…

— Исправим!.. Вы бы еще со спутника прицелились! Хватило бы кривого ножа…

— Думали, наверно, замести следы…

— О, мой бог, — Андонов отпустил Де-Двоенко и взялся за виски. — Следы. Зачем их заметать? Кто их увидел бы, эти следы, если б у вас, пораженцев, все получилось?!.. Всем было бы до фонаря… Значит, заранее рассчитывали на провал! Вот оно! Заранее! А почему?

И полковник, вздохнув, вернулся к горлу.

— Переметнулись? — спросил он тихо, участливо — и тем более страшно. Продались? Я вас насквозь вижу! — снова закричал Андонов, грозя пальцем. Что молчишь?

Де-Двоенко глотал воздух, пытаясь всеми мускулами лица объяснить, почему он молчит.

— Лично вернешься и все доделаешь, мерзавец, — сказал полковник, яростно раздувая тонкие ноздри. — Срок — сутки. Нет — двенадцать часов. Или даже десять. Дьявол тебя оближи — ведь и часа достаточно! Ты мне ноги должен целовать…

Де-Двоенко поспешно задергался, намекая, что этот свой долг он готов исполнить безотлагательно. Отпущенный, он действительно повалился на колени и вытянул губы трубочкой, целясь в ботинок.

Андонов пнул его в щеку:

— Время, время!..

Де-Двоенко суетливо вскочил, быстро отряхнулся и попятился к выходу, но Андонов знаком приказал ему задержаться еще чуть-чуть.

Полковник шагнул к столу, снял телефонную трубку, набрал номер.

— Говорит Плюс Девятый, — произнес он почтительно. — Докладываю: полеты разобраны. Исполнителю поставлено на вид. Делаю все возможное…

Из трубки выскочила длинная, зубастая пасть, схватила полковника за ухо, стала трепать.

— О-ох! — простонал Андонов, синея лицом и не осмеливаясь защититься.

— Ррра… ррракалья… — рычала пасть в промежутках между укусами. Рррниже… ниже тррубку опусти… Тварррь… Еще ниже…

— На, побеседуй, послушай, — просипел полковник из последних сил, протягивая трубку Де-Двоенко.

* * *

Послушав трубку, Де-Двоенко, побежал выполнять задание дальше. На бегу, держась за ухо, он вытащил из кармана теперь уже свой собственный сотовый телефон: с одной-единственной кнопкой. Спрятался в кабинке сортира, надавил.

— М-да?.. — немедленно ответил хриплый голос.

— Т-т-ты, сантехник, — застучал зубами Де-Двоенко. — Ты что натворил?

— Исправим, — бодро заверил невидимый хрипач.

— Срок — восемь… нет, шесть часов! — тот в изнеможении опустился на стульчак. — И только посмейте еще раз…

— Да мы хотели, как вернее, — обиженно ответил голос. — Какой-то негодяй заметил и позвонил. Все было бы справно. Мы ждали, он к вечеру выползет — и привет…

— Не надо ждать! — взвизгнул Де-Двоенко. — Ноги в руки — и за дело! Застрелите, разрежьте на куски, утопите — только скорее!

— Уже работаем, — примирительно сказали в трубке. — Не волнуйся, Плюс-Двенадцать, не подведем.

— Не подведем, — шепотом передразнил Де-Двоенко, отключаясь. "Ах, силы небесные…" Вышел из кабинки, заглянул в остальные: проверил, не слышал ли кто. Убрал телефон и спустился вниз, в дежурку.

— Черный где? — спросил он требовательно.

— Который Цогоев?

— Ну да, да, да!

— Так вон он, товарищ майор, в угол забился.

— Тащи его, падлу, наверх. Наручники захвати, и противогаз тоже. И позови Папана.

— Он, товарищ майор, на больняке.

— Что? На больняке? Какой, к лешему, больняк такому бугаю? Что с ним?

— Палец вывихнул, на правой ноге, когда дубасил. Большой. Торчит и не ложится, как этот самый.

— Тьфу, — плюнул Де-Двоенко. — Производственный травматизм. Сачок. Ну, сам пойдешь.

Дежурный, поигрывая ключами, приблизился к клетке.

— Бонжур, — сказал он обезумевшему от ужаса Цогоеву.

* * *

Сеточка Будтова, обогащенная уменьшительным суффиксом, казалась сеточкой лишь одному Захарии Фролычу — по принципу "своя ноша не тянет". Будучи вовсе не сеточкой, а огромной, битком набитой авоськой, окрыленному Будтову она представлялась невесомой. Он горы мог свернуть, предвкушая «льдинку»; суффикс, таким образом, помимо уменьшительного значения, имел еще ласкательно-заботливый смысл. В магазине скорой помощи, которая оказывалась круглосуточно, то есть двадцать четыре часа, сеточка была развязана, а ее содержимое расставлено по ящикам. Будтов разбогател. Он постоял в продуктовом отделе и посмотрел, как неизвестный мозжечок-с-ноготок хитрит и пытается сэкономить, выкраивая что-то для себя из колбасных семейных денег. Сколько останется сдачи? Один неосторожный взмах ножом способен перерезать крылья вместе с душой. Налюбовавшись, Захария Фролыч телепортировался в отдел бытовой химии, где сделал покупки.

Карманы Будтова оттопырились; сам же он зашагал к пустырю, где возле штабеля сырых, прогнивших досок околачивался Топорище.

Топорищу было лет тридцать-шестьдесят, свое прозвище он заработал как производное от фамилии «Топоров», которую друзья его узнали случайно, во время антитеррористического милицейского рейда. Тогда у Топорища еще был паспорт, но его, отобрав посмотреть, тут же порвали на части, а самому Топорищу дали в морду. С тех пор, лишившись документа, он уже не мог носить свою звучную, солидную фамилию, и в кличке теперь воплощался остаток утраченного достоинства. Все эти события развернулись за какие-то месяц-полтора — именно столько прошло с момента первого появления Топорища, однако всем казалось, что он был здесь всегда и всегда будет. Или не будет.

— Ххооо, — засипел Топорище, взмахивая рукой.

Захария Фролыч, не отвечая, степенно присел на доски и вынул «Приму».

— Дашка-то придет? — спросил он деловым голосом.

— А кто ж знает? — развел руками Топорище. — Пять минут как Сапожонок ее увел. Пошел корягу попарить. Вернется, что ей…

Будтов издал мычание: принял, мол, к сведению, чиркнул спичкой.

— А ты что — груженый? — заинтересовался Топорище как бы между прочим.

— Отваливай, отваливай, — замахал на него Будтов. — Лечиться буду.

— Да я просто так, — развязно объяснил Топорище и встревоженно прошелся по кругу.

Захария Фролыч положил дымящийся окурок рядом, откупорил «льдинку» и чуть ли не целиком вложил пузырек в задохнувшийся рот.

— От так ее, от так, — подобострастно приговаривал Топорище. Глаза его вдруг сделались бездонными.

Будтов, зажмурившись, замер. Бытовое вещество вступило в контакт с пищеводом. Если бы Захария Фролыч пил с утра, ему бы пришлось просидеть чурбаном минуты две, но ближе к ночи, когда внутренний мир уже многое вытерпел и закалился, хватило двадцати секунд.

Топорище вынул что-то смутно съедобное, в тряпочке:

— На!

Будтов помотал головой. Топорищу было отлично известно, что Захария Фролыч не закусывал, и сам Захарий Фролыч тоже участвовал в этом я знаю, что ты знаешь, что я знаю, что ты, земеля подбираешься ко второму пузырьку, хрен тебе.

Метрах в ста от них, посреди пустыря, возникли две фигуры — примерно одинакового роста. Бесформенные тени спешили к доскам. Топорище приуныл. Ртов прибавлялось.

Шустрый рябой Сапожонок, который тоже промышлял стеклотарой и частенько шакалил на территории Будтова и Топорища, при виде их двоих отклеился от спутницы и начал смещаться вправо, пока не исчез совсем.

Даша Капюшонова, мелко забирая исцарапанными ножками, шла на маяк. Она знала, что Захария Фролыч не станет ее бить, потому что на пустыре царил коммунизм. Женщины, к каковым она себя по привычке причисляла, состояли в коллективной собственности, хотя уже многие годы не являлись средствами производства. С принципом "каждому по потребностям" дело обстояло, конечно, сложнее. Специфика потребностей предписывала жизнь по закону джунглей.

Даша была медсестрой — давным-давно, пока не потерялась приставка «мед». Нынешние ее сестринские полномочия простирались широко, выходя за рамки любого воображаемого сестринства. Вокруг Даши были сплошь униженные и оскорбленные, бедные люди, и Даша всем была, если угостить, сестра и подруга и прощала как преступление, так и наказание каждому идиоту. Временами ходила к Ксении Блаженной, каялась, клала булочку.

Будтов, оглаживая в кармане «льдинку», высокомерно хмыкнул. Не то, чтобы он брезговал Сапожонком, но женщину надо поучить.

— Захарий, салют! — поздоровалась Даша, бодрясь и напуская на себя беззаботность. — Чего пьешь? Оставь глоточек.

Захария Фролыч нашарил погасшую сигарету.

— Иди давай отсюда, — сказал он сурово.

— А мне что, — Даша Капюшонова надменно отвернулась. — Я уже двести граммов засандалила, понял?

Будтов махнул рукой: звезди, кто тебе даст.

— Кто ж тебе дал? — спросил вместо него Топорище.

— Хороший человек, — запальчиво выкрикнула Даша. — Всем ясно?

— Хорошие люди таких, как ты, сразу… хлебалом об стол… — высказался Захария Фролыч.

Та оскорбилась. Правая половина Дашиного лица была насыщенного лилового цвета: родимое пятно, но многим по первости — особенно в темноте — казалось, что женщину именно, как мыслил Будтов, поучили.

— А я говорю — хороший, сука, ты!.. А хлебало — это он тебе порвет…

— Это как же он сделает?

— Так и сделает! Уже спрашивал, где тебя, козла, найти!

— Меня? — недоверчиво спросил Будтов и улыбнулся: кто его может искать! Тем более за двести грамм!

— А вот увидишь. Ха, вон он идет!

Захария Фролыч оглянулся. Из-за магазина вывернул незнакомый человек, одетый в спортивную куртку и высокие резиновые сапоги.

— Нет, не он, — присмотрелась Даша.

Все однако, говорило о том, что человек направляется к их компании.

— Все, мужики, я пошла, — Даша, вглядевшись повнимательнее, сунула руки в карманы как бы плаща и стала отходить.

Будтов нахмурился. Люди, состоявшие в их неформальном обществе, развили в себе удивительную чуткость, когда дело касалось какой-нибудь опасности. Однажды он заснул на проспекте: сник, обмяк, присел у стеночки возле парикмахерской. С ним тогда был Сапожонок, тот крикнул: "Менты, Захарий!" И Захария Фролыч тут же, в мгновение ока, распрямился и вытянулся в струнку, провожая вытаращенными глазами патрульную машину. Позднее он не смог об этом вспомнить, но ни на миг не усомнился, когда Сапожонок ему рассказал: рефлекс, что ты хочешь.

В руке у незнакомца поблескивала цепь.

— Уходи, Фролыч, — шепнул Топорище. — Цепочка у него. Что ты ему сделал?

Будтов привстал.

"У меня же кот, — мелькнула запоздалая горестная мысль. — Как же ему без меня?"

В следующее мгновение он, оттолкнувшись, прыгал через штабель. Рядом приземлился Топорище, сзади послышался топот. Цепь просвистела, ударила по доскам; Будтов с Топорищем, не разбирая дороги, мчались через пустырь.

— Слева, — выдохнул Топорище, на бегу тыча пальцем в сторону.

Захария Фролыч, задыхаясь, посмотрел и увидел второго, летевшего наперерез.

До новостроек было еще очень далеко.

— Вот, мать… — забормотал в отчаянии Будтов. — Кто… они… такие…

— Напроказил ты где-то… Фролыч… нагадил…

Они бежали из последних сил.

Топот приближался, свистела цепь, раскручиваемая в воздухе. Второй нападавший вдруг остановился и чуть присел.

— Ложись, Фролыч!! — заорал вдруг Топорище и толкнул Будтова в грязь. Тот влетел в нее с размаху, лицом, раскровенив бровь о кусок арматуры.

Слева дважды бабахнуло, но пули прошли высоко.

Цепь опустилась на спину Захарии Фролыча. Стрелявший, держа пистолет двумя руками, стволом вверх, запрыгал по кочкам, спеша принять участие в расправе.

Топорище подпрыгнул. Его каблук, отлетевший почти начисто, впечатался в переносицу негодяя. Тот опешил, на секунду опустил руки; Топорище прыгнул опять, развернулся в полете и той же ногой ударил его в висок. Мужчина упал, второй остановился и начал снова наводить пистолет. Топорище, выдернув из пальцев покойника цепь, бросился навстречу. Цепь, завернувшись петлей, захватила оружие, и очередная пуля унеслась к хмельным хохочущим звездам. Петля переместилась на шею; стрелок подскочил и взбрыкнул ногами, пытаясь дотянуться до горла. Но Топорище, как бы и не участвуя ни в чем, слегка пошевелился, и голова нападавшего, увлекаемая цепью, быстро провернулась на триста шестьдесят градусов.

Глава 3

Дудин, закончив предварительный опрос жильцов, вышел из подъезда, размял сигарету и задумчиво уставился на табличку с номерами квартир. Скверное дело: никто ничего не видел. На четвертом этаже проживали две почтенные семьи: нищенствующего хирурга и ницшеанствующего православного батюшки. Слепые невинные агнцы. На пятом — очередной алкаш, одного поля ягода с Захарией Фролычем, но этот даже не справился с собственным замком и не открыл Дудину дверь. Плюс молодняк, крутивший рэп и не слышавший никакого взрыва. Этих Дудин машинально взял на заметку, припомнив поганку и личико. А вся надежда, стало быть, на Цогоева. Лейтенант вздохнул, думая, что к этому моменту Дато Арсенович уже рассказал, что было и чего не было, а может — и сознался, и даже приписал себе лично раздвоение на двух водопроводчиков, которых он так неосторожно заметил.

Но в целом Дудин был готов расслабиться, надеясь на теорию вероятности и больше ничего серьезного не ожидая — во всяком случае, от предстоящей ночи. И зря, конечно, понадеялся. Стоило ему устроиться на переднем сидении газика, как поступил сигнал: трупы на пустыре, что находился рядом с местного значения супермаркетом. Две штуки, и многие слышали стрельбу. Дудин разразился приличествующей бранью, велел ехать на пустырь и долго стоял там, рассматривая при свете табельного фонаря бездыханные тела. Никого из потерпевших он, разумеется, раньше в глаза не видел. Какие-то странные ребята: одеты простенько, дешево, но в лицах даже после смерти осталось нечто такое… несовместимое ни с ландшафтом, ни с грязными сапогами — не говоря уже о быстром и бесславном конце. Никакого оружия при убитых не нашли.

— Доставьте сюда задержанного, — вдруг сказал Дудин, сам для себя неожиданно. Светлые идеи редко приходили в его служивую голову. — Черного. Если жив.

Потом он долго ждал, пока привезут Цогоева. Нехорошее предчувствие постепенно превращалось в уверенность. Мысль, конечно, была ценной, да только что он будет делать, если окажется прав?

И он-таки оказался прав: Цогоев — вернее, то, что раньше им называлось, — немедленно узнало в мертвецах недавних рабочих. А потому, узнав, оно — то, что раньше, как подмечено, являлось Цогоевым, — подлежало освобождению. Во всяком случае, по данному делу. Под подписку. Дудин взглянул на руки черного и понял, что тот не сможет ничего подписать. Чтобы держать ручку, нужны как минимум пальцы.

Покуда он гадал, под каким соусом отпустить кавказца, ситуация осложнилась. Дудин получил приказ немедленно вернуться к месту взрывного происшествия. Пришлось все бросить, садиться в машину и ехать обратно. В полной растерянности лейтенант вышел из газика, поднялся на третий этаж.

— Добрались все-таки, — сплюнул он сухо, без слюны.

На пороге собственной квартиры лежал Вова-Волнорез, одетый для выхода в свет. Пиджак, корочки, цепи, перстни. Разбившиеся при падении «котлы». Кулаки сжаты, пальцы не разведены — значит, застали врасплох. И горло перерезано.

— Под самым носом, — застонал Дудин, прикрывая глазами рукой. — О-о, что теперь начнется…

Он невольно каламбурил, поминая нос, анатомически близкий к горлу, хотя в виду имел совсем другое, в совокупности своей носа не имеющее.

* * *

Топорище привел задыхавшегося Будтова в незнакомый подвал, где оба решили отсидеться. То и дело басили толстые, кишечные трубы; откуда-то капало, пару раз пробегали крысы. Захария Фролыч, обессилевший, сидел прямо на холодном каменном полу, привалившись к огромному ржавому вентилю. Нащупав «льдинку», он свернул ей голову и начал было пить, но, поперхнувшись, вспомнил о своем избавителе и протянул ополовиненный пузырек Топорищу.

— Давай-давай, — буркнул Топорище, ведя себя все более загадочно. Не в его правилах было отказываться от угощения — к тому же заслуженного. Может, сюда заявятся, — объяснил он свой отказ Будтову, который оправился достаточно, чтобы удивиться. — Будем отбиваться, надо держаться в форме.

Захария Фролыч, слабо проклиная себя за слабую же волю, допил до дна. Ну и что, что товарищ отказался? Сейчас не выпил — выпил бы потом. Со стороны Захарии Фролыча — обыкновенное свинство, черная неблагодарность.

— Ты где так махаться выучился? — спросил он вежливо, хотя в действительности, при сложившихся обстоятельствах и ощущениях, истоки боевого мастерства представляли для него второстепенный интерес.

— В десанте, — осклабился Топорище. — Вишь — осталось, не пропало… Я и не так могу.

Будтов помолчал.

— Что же ты… — начал он осторожно и не стал продолжать. Всякое бывает, зачем лезть человеку в душу.

— Срок дали за хулиганку, — объяснил Топорище. — За злостную. Два года как от хозяина. Уменье, говорю, не пропало, а жисть пропала…

— Да, не зарекайся, — вздохнул Будтов. Помолчал, выказывая сочувствие и понимание.

— А, наплевать, — и Топорище высморкался в пальцы. Стряхнув выделение, он заявил: — Давай, земеля, подумаем, как дальше быть.

— Надо переждать, — ответил Захария Фролыч. Ничего другого ему в голову не приходило.

— А потом?

Будтов беспомощно усмехнулся и развел руками.

— Потом… Ты ж их положил?

— А то как же.

— Ну, и все…

— Рано ты успокоился, Фролыч.

Будтов и сам чувствовал, что рано, но после «льдинки» ему сделалось так хорошо и сонно, что любая опасность казалась далекой и несущественной.

— Думаешь, видел кто?

— Что там видел… Даже если и видел… Я про другое.

— Так говори, чего там, — расслабленно промямлил Будтов.

— А чего говорить… Это ты скажи, зачем по тебе стреляли.

— Я почем знаю. Отморозки, вот и стреляли.

— Ну-ну. А Дашку кто поил?

— Ты ж там был, не я.

— Я не был, врешь.

— И я не был.

— Че ты разводишь! — рассердился Топорище. — Мне это надо? Давай, не кемарь!.. Он ведь про тебя спрашивал.

— Да она фуфло двигает.

— Да? Что ж он — просто так ей стакан налил?

— Может, и не налил. Мало ли, что она скажет.

— Оно конечно. А я не так думаю. Ты, Фролыч, важной птицей заделался. У вас, я слышал, взорвали кого-то?

— Не успели. Ментовскую жопу только царапнули.

— Все равно. Бомба-то где лежала?

— В парадняке, под батареей.

— Ну вот, а ты говоришь!

— Да я-то причем?

— А притом. Может, ты видел кого?

— Ничего я не видел! Спал. Потом с Василием треснули, а скоро рвануло. Это в бандюгу метили, который на третьем этаже. Жаль, он целый остался. Его кореша мне как-то раз вломили, думал — все… Сломали аж два ребра.

Будтов расстроился. Спаситель превращался в мучителя, допрашивал, блаженство испарялось. Он сунул руку в карман, перебрал монеты. Плохи твои дела, Фролыч, сказал он себе. Мало осталось.

Топорище сидел, глубоко задумавшись.

— Может, они след путают, — сказал он с фальшивой неуверенностью. Дескать, бандюга не при чем…

— Вот уж додумался. Это на меня-то, с бомбой? Кто ж поверит? Менты?

— Да, менты не поверят, — Топорище пожевал губами. — Правильно мыслишь. Значит, остается одно: где-то ты им перешел дорогу.

— Е-мое, спал я!

— Ты всегда спишь, — последовал непонятный ответ.

Будтов, чьи заботы вновь сосредоточились на моющих и чистящих средствах, внезапно похолодел. К тому же начал болеть поврежденный бок, и он вспомнил про лихой автомобиль: тогда, убегая, Захарий Фролыч был слишком занят обменом веществ на посуду и воспринял смертельную угрозу как мелкую помеху, подлую выдумку судьбы, имеющую целью перемолоть, перекрошить содержимое сеточки. Но после, когда в него стали стрелять, сеточка была уже пуста, а значит, палили не по посуде. Бомба, «фиат» и ночные ассасины выстроились в ряд, и Будтов признал, что Топорище, пожалуй прав. Похоже, что он свидетель, и жить не должен. Знать бы только, чему он свидетель…

Захария Фролыч прокашлялся и осторожно рассказал товарищу про взбесившуюся машину.

Бугристое лицо Топорища, и без того не слишком подвижное, закаменело намертво. Он погладил лежавший в кармане пистолет, прихваченный с пустыря.

— Думай, Фролыч, думай, — процедил он сквозь зубы. — Спасаться тебе надо, бежать.

— Куда ж я побегу? — потерянно спросил Будтов.

— Не знаю, куда. Только они тебя в покое не оставят.

— Попробую у Дашки перекантоваться, — сокрушенно молвил Захария Фролыч, подозревая, что к женщине без гостинца нельзя, а делиться не просто жаль нечем.

Топорище немного подумал.

— Стремно, — сказал он с сомнением. — Ну, как к ней придут? Если только рискнуть… забежать на минутку, разузнать про того хмыря, который тобой интересовался.

— Ох, бля… Может, один из тех, кого ты завалил?

— Запросто. Она могла не узнать, в потемках-то. Но все равно надо спросить. Давай, подымайся! Сразу и пойдем.

Будтов, кряхтя, поднялся и тяжело поплелся к выходу. Отряхиваться он не стал. Вдруг Захария Фролыч остановился, уставился на Топорище:

— А чего это ты такой заботливый? Надо, что ль, чего?

— Так повязаны мы теперь с тобою, — пожал плечами тот. — Раз уж я ввязался… Вот найдут они тебя, яйца отрежут — ты им вмиг про пустырь разболтаешь. Нет, дело надо довести до конца.

Возле выхода Будтов остановился:

— Топор, поправиться бы надо.

И взгляд его, и интонации стали умоляющими, собачьими — как будто Топорище (а в обстоятельствах исключительных и судьбоносных — Топор) был ему женой или милиционером. А просто так ничего не бывает, Захария Фролыч верно почуял, что нужно именно просить, поскольку Топорище, до нуклеиновых кислот пропитанный морилкой, строго ответствовал:

— И не думай, Захария, и не думай!

Фановый голос приобрел торжественность, запахло неуместным витийством.

— Но как же не думать, — проскулил Будтов, одновременно понимая, что все.

— Не время сейчас, — изрек Топорище в манере героя сталинского эпоса на колхозно-пограничные темы. И милостиво добавил, сбиваясь с эпоса на критический реализм, а то и на фэнтэзи: — Вот к Дашке придем, там подумаем. Может, у нее чего есть…

Точно, совершенная фэнтези. Захария Фролыч поверхностно вздохнул и осторожно толкнул скрипучую железную дверь. Он оказался под лестничным пролетом, и обстановка напомнила ему о бомбе. Будтов вторично оценил опасность, грозившую если и не ему лично, то от того не менее серьезную. И настороженно огляделся: нет ли взрывчатки и тут.

Взрывчатки не было. Зато, едва они вышли на пустынную, мрачную улицу, как тут же увидели недавний «фиат», который медленно катил, высвечивая фарами дорогу. Топорище не зря побоялся размениваться на оздоровительные планы и мечты: автомобиль резко остановился, начал разворачиваться; стекло быстро опустилось, из оконца высунулась черная рука. В свете фонаря сверкнула дорогая запонка. Захария Фролыч, наученный опытом, понял, что снова будут стрелять. Он пригнулся, и очень вовремя: пуля умертвила таксофон.

— Ноги! — крикнул Топорище, задыхаясь. — Против колес не попрешь!

Он схватил Будтова за рукав и потащил в подворотню.

Сзади рокотал мотор.

— Х-холера… — бормотал Топорище, несясь во всю прыть и подталкивая Захария Фролыча, бежавшего впереди. — Нашли они тебя, Фролыч! Нашли!..

Будтов, ничего не соображал, понимая одно: нашли, это верно. Он спасался, как мог. Но им не повезло — подворотня подвернулась не такая, какая нужна, она не вела в лабиринт других подворотен и дворов, спасительно узких и заваленных строительным мусором. Оба выскочили на проспект и остановились, не зная, куда податься. Будтов безумно смотрел налево, Топорище — направо, направление взглядов менялось с мультипликационной скоростью.

Машина удовлетворенно взревела, настигая.

— Разбегаемся! — крикнул Захария Фролыч.

— Нет! — упрямо рявкнул Топорище.

— Ну, вместе здесь сдохнем, — простонал тот, однако ошибся.

Горячая волна ударила их в спины. Беглецы бросились ничком на асфальт; рулевое колесо пронеслось над ними, упало на проезжую часть и покатилось. Подворотня заполнилась огнем и громом; там, где только что ликовали преследователи, выл костер.

— Молодцы ребята, успели, — лежавший Топорище утерся рукавом, а Будтов снова его не понял.

— Ты про кого? — спросил он, дрожа.

— Про нас, про кого же, — ответил Топорище. — Чем мы не молодцы?

Но Захария Фролыч ему не поверил.

Глава 4

Дудин немного опоздал: Де-Двоенко, когда он прибыл, уже приступил к осмотру места очередного дерзкого преступления. Лейтенант столкнулся с ним в дверях, когда майор выходил из квартиры Волнореза.

— Все виноваты, — подытожил тот, кладя руку на плечо Дудина. — Нет, какова наглость! На все наплевать, явиться, доделать дело…

— Надо было охрану, — покачал головой Дудин. — Моя вина. Не подсуетился.

— Вместе ответим, — вздохнул Де-Двоенко, теребя кончик длинного носа и думая о другом. — Что на пустыре?

— Два мертвяка. Не местные. Одному проломили голову, второго задушили цепью, да так, что вообще башку свернули на хрен. Очень грамотно.

— Грамотно? Это плохо.

— Почему? — встрепенулся Дудин.

Но Де-Двоенко не ответил.

— В жакт, конечно, сходим, — продолжил лейтенант, — но это, по-моему, дохлый номер. Уверен, что там таких в глаза не видели.

— А черный точно опознал? Может, у него зрение слегка повредилось…

— Аллахом клянется. И мамой.

— Все равно его придется отработать.

— Само собой.

— Что на верхних этажах? — спросил Де-Двоенко равнодушно.

— Глухо. А что у вас с ухом, товарищ майор?

— А? — Де-Двоенко машинально дотронулся до уха, кое-как залепленного телесным пластырем.

— Ухо, спрашиваю, где поранили?

— Да не поранил, зараза какая-то кусила, расчесал, — небрежно объяснил майор.

И в эту секунду у обоих зазвонили телефоны.

Де-Двоенко вынул свой, пряча его в костлявой лапе так, чтобы Дудину не бросились в глаза странности конструкции. Выслушав сообщение, он схватился за сердце и прислонился к стене. Но, мгновенно собравшись, гаркнул в микрофон:

— Кто?.. Как это произошло?..

В его вопросах слышалось изумление наивысшей пробы.

— Это не ваш вопрос, — бросил он заинтересовавшемуся Дудину.

Тот кивнул и начал в свою очередь слушать то, что говорили ему.

— Мы нашли его, — просто и внятно сказали в трубке.

— Дальше, — Дудин напрягся.

В трубке назвали имя, фамилию, отчество и адрес.

— Боже мой, — прошептал лейтенант и тоже взялся за сердце. — Это не ваш вопрос, — ответил он на взгляд Де-Двоенко.

* * *

Раннее утро застало полковника Андонова на ногах. Ночью он не спал ни секунды, но главная работа была впереди. И не только работа. Когда полковник очутился перед величественным старинным особняком с атлантами, серпастыми гербами и прочей красотой, его простуженные глаза испуганно забегали; Андонов потрогал горемычное ухо, шмыгнул носом и совсем не по-военному затрусил в подъезд. Дверь была огромная, тяжелая, пришлось приналечь. Скотина водитель даже не шелохнулся.

Древний лифт, лязгая и подвывая, поднял его на четвертый этаж. Полковник вышел, одернул китель, снял фуражку и подкрался к массивной двери без номера. Рядом на цепочке висел резной молоток, который чудом до сих пор не украли; правда, Андонов никакого чуда в этом не видел. Он прекрасно знал, что ждет любого, кто вздумает посягнуть на сей предмет: ему приходилось быть свидетелем дальнейшего и даже участвовать в экзекуции лично.

После трех деликатных ударов дверь распахнулась. Горничная сделала книксен и приняла фуражку. Полковник пригладил редкие волосы, зачесанные назад, и мягко ступил в кабинет. В кабинете, в кожаном кресле, закутавшись в японский халат, бодрствовал дедуля. Дедуля был сущий боров — розовый, гладкий, с умильным ежиком седых волос и мягкими толстыми пальчиками. На каждом из пальчиков сидело по два перстня; некоторые из них, как было известно Андонову, содержали в себе опасную отраву. Но полковника больше страшили не перстни, а широкие рукава халата.

— Не желаешь ли присесть, труженик? — заботливо спросил дедуля.

Андонов сглотнул и шагнул к свободному креслу.

— Желаешь? — дедуля поднял почти невидимые брови. — Тогда стой.

На колени к дедуле запрыгнул кот и начал умываться.

— Мясыч, поди вон, — хозяин легким движением смахнул его на пол, от греха подальше.

"Кота отсылает, боится покалечить", — в ужасе отметил полковник.

Дедуля сцепил брякнувшие пальчики.

— Ну, говори, — пригласил он.

— Он ушел, — признался Андонов и чуть поклонился, готовя голову к отсечению.

— А я тебя предупреждал, — немедленно ответил довольный дедуля. — Я тебе говорил, что все надо делать самому, а не посылать всяких кретинов. Впрочем, ты сам кретин.

Хозяин потянулся, взял со столика квадратный стакан с темно-красной жидкостью, отхлебнул.

— Как же это он так ушел? — в ласковом недоумении нахмурился дедуля. Он ведь, как я слышал, неважно передвигается, вечно пьян…

— Я думаю, что нас опередил противник, — Андонов, понимая, что терять ему нечего и говорить все равно придется, вымолвил самое страшное.

— Ах, вот как ты думаешь, — кивнул толстяк. — Ну-ну. И что же это я не удивляюсь? А? Как ты считаешь?

Полковник, не склонный по причине худобы к обильному потоотделению, почувствовал, что промок насквозь.

— Я ведь предупреждал, — дедуля мрачно пожевал губами. — Я ведь говорил. Что твое ушко — слышит еще?

— Так точно, — Андонов погладил пластырь.

— Взять! — тявкнуло из кресла.

Дедуля взмахнул рукавом. Из черной, надушенной норы выскочила длинная сороконожка с мордой рептилии. Она прыгнула и мертвой хваткой впилась в здоровое ухо полковника. Тот горестно закричал и принялся махать руками, не осмеливаясь дотронуться до бешеной твари.

— До стремячка жуй! До мозгов! — орал дедуля, топая банными тапочками.

— Вашество!.. — кричал в ответ Андонов. — Не погубите!.. Увидят, спросят — откуда?… И так уж спрашивали!

— Молчи! — дедуля брызгал слюной. — Никто тебя больше не спросит!

Восторженная морда вворачивалась в слуховой проход. Из глаз полковника хлынули слезы. Кровь капала на богатый ковер, усыпанный пеплом — то ли сигарным, то ли каким похуже.

Наконец, дедуля потянул за тончайшую леску, и фантастический гад, на лету продолжая жевать, скользнул обратно в рукав. Дедуля сунул туда нос, принюхался, втянул свежий мясной запах.

— Докладывай, хватит сопли размазывать! — приказал он сварливо. Почему он ушел?

— Это Де-Двоенко виноват, — всхлипнул Андонов. — Положился на идиотов… Те бомбу зарядили… откуда хоть они ее взяли? Никогда раньше… плащ да кинжал…

— Я знаю про бомбу, — перебил его дедуля. — Почему субъект остался в живых?

— Так бомбу нашли…

— Ну и что? А дальше-то, дальше?

— Дальше люди набежали, — Андонов заговорил спокойнее, угадав, что ему еще можно пожить. — А потом объекту стали помогать. Исполнители хотели исправить ошибку товарищей, пошли на таран, но объект увернулся. Тогда его снова передали первым, которые оплошали с бомбой. Нам было известно, где его искать, информацию собрали заранее… И тут вмешался кто-то со стороны.

— Кто же? — нетерпеливо подался вперед дедуля. — И не объект, а субъект.

— Выясняем, — пролепетал полковник, прижимая к уху платок. — Но дело скверное. Исполнители устроили стрельбу, после чего были весьма профессионально ликвидированы. На подобные действия субъект заведомо неспособен.

— Горе мне! — простонал дедуля, берясь за голову. — Какие недоумки! Бомба, стрельба… Вы что — в Техасе?

— Никак нет.

Дедуля угрожающе поднял руку, и Андонов поспешил продолжить:

— Потом была уничтожена машина наружного наблюдения. Разорвана в мелкие клочья. Что лишний раз убеждает нас в посторонней помощи субъекту. Если даже допустить, что он сумел каким-то образом справиться со стрелками, взорвать машину он не мог. Если только…

— Только — что? Ты намекаешь, что он уже знает?

— Не уверен. Но это вполне вероятно. Противнику придется сообщить ему полную информацию. Или большую ее часть. Иначе им не дождаться его содействия.

— Очень им нужно его содействие! — фыркнул хозяин презрительно. — Что он умеет?

— Это нам неизвестно. Пока.

— Кошмар, — обреченно вздохнул дедуля. — Теперь начнется шум. Дело примутся раскручивать, вы все рано или поздно засветитесь… Но зачем, зачем взрывчатка? На алкаша, ублюдка, нечисть? Бутылкой по черепу — и вся работа!..

— Уже исправляем, — заверил его полковник. — Де-Двоенко лично перерезал горло бизнесмену с третьего этажа. Все снова завязывается на него, покушение состоялось. На алкаша никто не подумает.

Полковник, чувствуя, что несет вздор, запнулся. Но тут же смело поднял голову:

— Есть, вашество, и другая проблема…

— Это какая же?

— Лейтенант Дудин, — твердо ответил Андонов. — Похоже, он каким-то образом участвует в событиях. И тоже вышел на след.

— Кто такой Дудин? — злобно осведомился хозяин. — Как он может участвовать?

— Не могу знать. Это лейтенант милиции. Но нашей вины здесь нет. Информация исходит от Де-Двоенко, который доложил, что его подчиненному что-то известно, но тот скрывает, что именно. Де-Двоенко стал свидетелем подозрительного телефонного звонка… Мы пока не знаем, на чьей стороне Дудин, но к противнику он явного отношения не имеет…

— Я знать ничего не хочу ни о каком лейтенанте! — дедуля хлопнул ладонью по столику. Стакан подпрыгнул. — Как-так нету вины? Есть, не надейся! Если бы не ваша топорная работа, никто и ни о чем бы уже не узнал… В буквальном смысле никто.

— Истинно так, вашество.

Дедуля прикрыл глаза и глубоко задумался. Рукав халата вздыбился: внутри возились, ворочались и устраивались поудобнее. Андонов затаил дыхание. Он не обманывался спокойствием хозяина, зная, что самые страшные решения тот принимает в состоянии полной уравновешенности. Сквозь неплотно задернутые шторы пробивался разгоравшийся день, течение которого дедуля, как казалось Андонову, мог прервать мановением раздраженной руки. В том смысле, что игрушки, типа дня, — побоку, наигрались. Дедуля сопел. Тикали ходики: розовощекий ангел с циферблатом на животе; две гирьки и маятник символизировали первичные половые признаки.

— Ну, вот что, — очнулся дедуля. — Выхода у нас нет. Противник принципиально не в силах нас опередить, поскольку ставит на выживание, тогда как в наших планах — полное уничтожение. В крайнем случае — кастрация. Тот, на кого ведется охота, рано или поздно погибает. Тем не менее, ждать мы не вправе. Если субъект будет проинформирован, это сильно осложнит нашу задачу. Его скрытые способности нам неизвестны. Противная сторона может выиграть только путем физического устранения всей нашей команды. Субъект еще никогда не оказывался в столь экстремальных условиях. Не исключено, что информированность субъекта каким-то образом повысит его боеготовность. Поэтому! — дед поднял палец.

Полковник вытянулся.

— Поэтому берите людей — и действуйте. Всех людей! Вы поняли? — хозяин понизил голос, заставляя Андонова старательно вслушиваться и тем успешнее усваивать сказанное. Он взял официальный тон и теперь обращался к Андонову на «вы». — Вы знаете, чем обернется для вас неудача. Для нас, — поправился дедуля. — Милый, сделай это, — попросил он с обманчивым добродушием. — Очень тебя прошу. Доставь старику удовольствие. Проверь все его связи, прочеши все шалманы, в которых он околачивается. Я слышал, что чудом жив его родитель наведайтесь, не пропустите. Заткните шалаву. И пожалуйста — не надо больше бомб. Жизнь только кажется простой, на самом деле она еще проще.

Андонов козырнул и щелкнул каблуками.

— Полудурок, — покачал головой старик.

Глава 5

Шалавой, которую вскользь помянул дедуля, была Даша Капюшонова. Разговор, как уже отмечалось, происходил ранним утром, и старик несколько запоздал со своими инструкциями.

Поздно ночью в дверь Дашиной квартиры постучали: сперва осторожно, потом посильнее, дальше грохнули ногой.

Топорище покачал головой и шепотом выругался.

— Дрыхнет?.. — полуутвердительно спросил, шатаясь, Захария Фролыч.

— Как знать, — пробормотал Топорище, прислушиваясь. — Зря мы сюда пришли. Может, засада за дверью…

Будтову с некоторых пор было все равно. Он уже ни о чем не спрашивал своего спутника. В его сознании великое «авось» нарастило окончание «ка»; в этой-то сеточке, предназначенной для транспортировки нестандартной стеклотары, мысленно расположился Захария Федорович — в полном согласии со всей приличествующей случаю метафизикой. Убийцы с пустыря обернулись серыми фантомами, невезучий «фиат» вообще сгорел, бомбу худо-бедно обезвредили, и вообще все это было неважно. Тем более не вдавался Захария Фролыч в причины своего настойчивого стремления посетить Дашу. Гостинец он, извернувшись, купил, но уже выпил. Потратил последние деньги. Скорее всего, ему просто хотелось полежать. Разбираться с непонятным вопрошателем, наводившим справки о его персоне, Будтов пока не хотел. Что с того, что вокруг него что-то закручивается — перемелется, и будет мука.

Между тем Топорище думал иначе.

— Замочат Дашку, — пробурчал он и в очередной раз ударил в дверь. Если уже не замочили.

— Запросто, — кивнул Захария Фролыч, заранее согласный со всем, что скажет товарищ.

— Надо уходить отсюда, пока не поздно, — продолжал тот, озираясь по сторонам и хмурясь на перила, ступени и обугленные почтовые ящики. Грязные стены были испещрены черными запятыми, англоязычными надписями, изображениями вездесущих грибов. «Greebok», — прочитал Топорище по-английски, и в ту же секунду, словно под магией пароля, дверь отворилась. Даша, толкнув ее вперед, не удержалась и упала. Топорище отскочил, а Будтов тупо уставился на мешковатое тело, одетое по-уличному, которое ворочалось и ворчало, пытаясь встать.

— Выпить принесли? — послышалось с пола.

— Достанем, — небрежно ответил Топорище. — Ты одна?

— А что — нельзя? — с вызовом спросила Даша, на секунду отрываясь от липкого каменного пола. Сглаженность черт придавала ее лицу особую одухотворенность — правда, дух был не от мира сего, не из знатных, вроде барабашки.

— Пойдем в горницу, — вздохнул тот. — Потолкуем.

— Ты кто такой? — сощурилась Даша. Приподнявшись на локте, она погрозила ночным гостям пальцем.

— Ну-ка, бери ее за ноги, — махнул рукой Топорище, нагнулся и взял хозяйку под мышки. Захария Фролыч отклеился от перил и схватил обутую в утиль ногу. Даша захохотала.

— Двоим не дам! — выкрикнула она, запинаясь. — К-козлы!..

— Нужна ты нам, — пропыхтел Топорище, занося тело в квартиру.

В адском коридоре приотворилась чья-то дверь, высунулась голова неизвестного свирепого существа. С темными силами, обитавшими в коммунальной квартире, Даша была накоротке. Она рявкнула так, что нельзя было разобрать, сколько букв было в произнесенном слове — три или пять, но это помогло, и голова нехотя втянулась обратно. В длинном ряду нор Дашина шла первой слева. Будтов и Топорище втащили хозяйку внутрь, опустили на какие-то тряпки. Захария Фролыч присел рядышком, а Топорище сразу прошел через мертвую комнату и заглянул в окно. Снаружи на него смотрела провалами и дырами черная громада дома, подготовленного к сносу. Покачивался чудом уцелевший фонарь. Топорище долго всматривался в безжизненную стену, после чего вернулся к двери и стал шарить по стене в поисках выключателя. Нашел, щелкнул и сам удивился внезапному освещению: все было за то, что света не будет. Лампочка — как и положено, пыльная и грязная — болталась на истертом шнуре. Будтов, сидевший возле стеночки, почти спал, но действия товарища изумили даже его. Топорище присел перед Дашей на корточки, сунул руку себе за пазуху и веером развернул фотографии.

— Ну-ка, глянь, — потребовал он.

Даша замычала, и Топорище отвесил ей затрещину.

— Т-ты, бб… — начала было та, но гость сунул ей карточки прямо в лицо.

— Смотри, коза! — прикрикнул он, упреждая протесты. — Который тебе наливал?

Будтов следил за Топорищем в полном недоумении.

— Мент, что ли? — осведомилась Даша сквозь полудрему.

Топорище чертыхнулся.

— Какая разница, дура! Жить хочешь? Тогда показывай быстро.

— Выпить дай, — потребовала Даша, не собираясь оставаться в живых просто так, за спасибо.

Тот на секунду замешкался, решая, и вслед за этим сделал вещь, после которой никакие другие чудеса были уже не нужны. Если бы с Топорища слезла шкура, то Будтов остался полностью равнодушным к такой трансформации. Топорище вынул из потайного кармана запечатанную бутылку «смирновки», свинтил колпачок и сунул горлышко в редкие Дашины зубы.

— Два глотка!

— Я твоя, — выдохнув сомнительную благодарность, Даша Капюшонова впилась в резьбу.

— Хватит! — ахнул Топорище при виде того, как жидкость вне всяких глотков и вопреки законам физики вливается в рот, который, кстати сказать, вот уже несколько дней как служил чему угодно, только не предписанному природой делу — поглощению пищи.

— Он, — пробулькала Даша, сосредоточенно засасывая содержимое бутылки.

— Который? — не разобрал Топорище и быстро выдернул горлышко из Даши. Послышался холостой чмокающий звук.

— Этот, — ткнула пальцем Даша. — Дай закурить!

Тот швырнул ей измятую сигарету, спички, одновременно всматриваясь в лицо, изображенное на снимке.

— Да, вовремя успели, — пробормотал он и сунул фотографию Будтову. Захария Фролыч, уже завладевший спиртным, чему Топорище никак не мог противостоять, скосил глаза на карточку, где был изображен хищный субъект в надвинутой на глаза шляпе, похожий на генерала Дудаева. Человека сфотографировали в тот момент, когда он, путаясь в длинном плаще, выбирался из такси. Будтов успел мельком заметить и следующий снимок: то же такси, но уже горящее, и человека нет.

— Остановись, тебе нельзя надолго отрубаться, — попросил Топорище печальным и до странного чистым голосом. — Запомни эту физиономию.

— Кто это?

— Опаснейший тип. Сейчас он пользуется фамилией Аль-Кахаль. Его настоящее имя тебе ничего не скажет. Аль-Кахаль — это по-арабски «водка». Он считает, что в сложившихся условиях это самый удачный псевдоним.

— А ты кто?

— Всему свое время, — вздохнул Топорище, поднимаясь с корточек. Сейчас ложись, поспи. Но недолго, мы и так сильно рискуем.

Он погасил свет и устроился возле окна. В свете уличного фонаря картофельный профиль Топорища изменился, стал более утонченным. Последним, что увидел Будтов, была очередная нелепость: его заступник затеял телефонный разговор. Слов слышно не было, да он и не слишком прислушивался. Изнемогший от событий вечера, Захария Фролыч выключился из жизни. Засыпая, он видел, как тает постепенно силуэт Топорища, сжимающего в горсти невозможный мобильник, слышал, как растворяется в черноте космоса сытый храп Даши. Сон, как и следовало ожидать, продлился недолго, от силы три-четыре часа. Будтов пробудился, как будто включенный в мучительную сеть поднятием ручки беспощадного рубильника. За окном по-прежнему стояла ночь, перетекавшая в невыносимое утро, горел фонарь. Топорище сидел в прежней позе, Даша ворочалась и стонала. Захария Фролыч закашлялся и огляделся в поисках бутылки.

— Давай собираться, — шепотом позвал Топорище, не отрываясь от окна. Сто граммов, и больше ни-ни. Пойдем лечиться.

— Сто грамм-то дай, — предупредил Будтов, и тот, хмурясь, полез за спиртным.

Отдышавшись, Захария Фролыч с горем пополам ступил на новый круг привычного существования. Он задымил «примой» и осторожно осведомился:

— Лечиться — что значит лечиться? Где?

— Где все лечатся, у докторов. Вот, — Топорище подсел к нему и вручил глянцевую визитку. — Возьми на всякий случай — мало ли что. Это частная клиника.

— Ты откуда упал? — пожал плечами Будтов. — Кто меня возьмет в частную клинику? И на хрена?

— Не на хрена, а надо так, — прикрикнул товарищ, и Захария Фролыч сжался. — Раньше надо было, я им говорил, но они чего-то тянули. Тебе такому больше нельзя, пора принимать меры. А про частные дела не думай, тебя туда возьмут. Если на то пошло, то тебя — в первую очередь. Она вообще для тебя одного построена.

Захария Фролыч абсолютно ничего не понимал.

— Слушай, кто ты такой? — спросил он тихо и хрипло. — У меня с тобой никаких дел не было. Чего тебе от меня нужно?

— Я Минус Третий, — отрезал Топорище. — Вот все, что пока тебе следует знать. Давай, подымайся — уходим.

— Погоди, — расстроился Захария Фролыч, — я не хочу ни в какую клинику. Сейчас силком не лечат, не те времена. Ступай-ка ты своей дорогой — спасибо тебе, конечно, за все, но лучше я к бате пойду.

— К кому?

— К бате, — растерянно повторил Будтов.

Топорище попятился, пока не уперся в стену.

— Откуда батя?.. Ты же детдомовский!

— Батя — он есть у меня, — важно проговорил Захария Фролыч. — Сыскался, я у него редко бываю. Стар уже, из ума выжил. Но отец есть отец! На Колокольной живет…

— Ах, мать честная, — Топорище выхватил мобильник, потыкал в кнопки и шепотом забормотал. Будтов прислушался, но разобрал лишь: "минус третий… обнаружился отец… не знаю… после, после будете гавкать… Колокольная…"

Топорище оторвался от трубки.

— Дом и квартира? — он округлил глаза. — Ну живее, рожай!

— Это чего у тебя? — вместо ответа спросил Будтов, указывая пальцем на малиновую точку, скользившую по груди и животу Топорища.

— Где?..

Челюсть говорившего отвисла. Топорище поднял голову и посмотрел в окно. Точка прыгнула с груди на лоб, потом обратно на грудь, и он инстинктивно присел, но слишком поздно. Звонко разлетелось стекло, пуля пробила ватник и телогрейку. Мобильный телефон вывалился из обмякшей руки, стукнулся об пол.

— Топор! Топор! — бросился к товарищу Захария Фролыч.

Изо рта Топорища хлынула кровь.

— Будтов, — прошептал он. — Беги… Пистолет… возьми с собой пистолет… в кармане… визитку не потеряй… Иди в клинику…

— Ладно, ладно, молчи, — Будтов суетился, но ничем не мог ему помочь. Не двигайся, земеля, обойдется…

— Возьми весь бумажник, — не унимался Топорище. — Там еще карточка… телефоны… Служба Консервации… я агент класса минус три… забирай и беги… Они охотятся за тобой, Будтов… Бизнесмен — ширма… им нужен ты…

— Кому? Зачем? — не удержался Захария Фролыч, хотя догадывался, что лишнее слово может убить раненого.

— Радикалам… — Топорище всхлипнул необычным всхлипом и замолчал. Будтов осторожно опустил его на грязные доски. Не зная, что и почему он делает, Захария Фролыч переложил к себе бумажник с пистолетом; не забыл он и телефон. Ему было ясно одно: он и впрямь должен как можно скорее убраться из этого дома. Тут взгляд Будтова упал на разложенные фотографии, а после — на Дашу. Будтов собрал снимки, сунул в карман, подбежал к хозяйке и принялся остервенело трясти ее за плечи.

— Вставай сейчас же! Ментура! — нашел он единственные правильные слова.

Даша взвилась, как дикая лань и ошалело уставилась на мертвого.

Верный устойчивым привычкам, но в тот момент думая больше о маневренности дамы, Захария Фролыч взял последнюю вещь: ополовиненную бутылку.

Из коридора послышались стук и треск: ломали наружную дверь.

— Есть черный ход? — спросил Будтов, и Даша молча кивнула. Она, вполне владевшая искусством отступления, схватила Захарию Фролыча за руку и потащила в кухню. Трещало дерево, голосили соседи. Протиснувшись среди столов и газовых плит, Даша Капюшонова поднатужилась, отворила налегла на тяжелую дверь и вытолкнула Будтова на узкую, путаную лестницу, которая должна была вывести их в соседний двор. Сзади донесся топот, Будтов захлопнул дверь, и оба, не разбирая дороги, устремились вниз.

Глава 6

Дудину было тесно и душно, физически. Да и морально, если разобраться, тоже: он ведь был не лейтенант, а повыше. Тот, кто когда-нибудь носил погоны, сразу поймет, как это неуютно, неприятно, когда тебя — пусть в интересах дела — понижают на целое звание. Ведь Дудин был старший лейтенант, госбезопасности вдобавок, так что физический дискомфорт сообщался ему унизительными погонами, которые делали узкой вполне приличную милицейскую форму. И форма эта поджимала, хотя Дудин ее не носил, он ходил в штатском такая получалась цепь умозрительных причин и следствий. Лейтенанта, навьюченного скучными мелкоуголовными делами, подчас не грело даже сознание своей шпионской роли, не радовала тайная власть с вытекающим из нее чувством превосходства над временными коллегами. Мотаясь взад-вперед в убогом газике, он, случалось, забывал об истинной задаче, решение которой ему поручили в «конторе». Вспоминал он о ней лишь под вечер, когда связывался с руководством и докладывал о действиях, предпринятых его поднадзорными: полковником Андоновым и майором Де-Двоенко. И мучился нетерпением: когда же, когда наконец «красные», к которым он был приставлен в качестве соглядатая, выйдут на след объекта и вытащат каштан из огня. «Красными» в целях секретности и по причине сходства с ними в методах и приемах именовались «радикалы», о которых не успел рассказать Будтову Топорище. Между тем именно к «радикалам» относилось милицейское начальство Дудина, не подозревая, что дубоватый, исполнительный лейтеха-работяга видит его насквозь и контролирует каждый его шаг. Объект же представлялся иголкой в сене, его искали давно; Дудин, состоя при Де-Двоенко и Андонове, имел перед ними лишь то преимущество, что был в точности осведомлен о предмете их поисков, и только. В остальном полковник с майором, рывшие землю рогом, знали о личности и местонахождении объекта не больше, чем госбезопасность. Однако в розысках шли на полголовы впереди, что лейтенанту стало очевидно после звонка, полученного возле квартиры убитого Волнореза, которого, путая след, умертвил, конечно же, сам Де-Двоенко — это было ясно, как день. Звонок принес Дудину долгожданное известие, но тот не обрадовался. Во-первых, «красные» сумели-таки их опередить, им был известен объект, и они уже приступили к реализации своих людоедских планов. В свете новых сведений бомба, стрельба на пустыре, убийство Волнореза связались воедино единственным возможным образом. Особенно досадно было то, что Дудин встречался с объектом и разговаривал с ним, не смея даже в самых безумных фантазиях предположить, кто именно стоит перед ним, одетый черт-те как и скрашивающий одиночество беседами с пьяным котом. Во-вторых, полученная информация недвусмысленно говорила о пропорционально возросшей активности «белых». Ангелы-хранители, как и думала госбезопасность, не дремали и в нужный момент оказали объекту действенную помощь. В третьих же — и Дудин казнил себя, как только умел — судьбоносный звонок прозвучал не вовремя. Похоже, что Де-Двоенко что-то заподозрил, а это очень плохо, это может перечеркнуть все планы «конторы» в отношении объекта. То, что известно об объекте, заставляет думать, что в случае его ликвидации никакая маскировка уже не потребуется. И у «красных» были все основания пойти ва-банк — правда, создается впечатление, что они сами не знают, что делают, продвигаются на ощупь, взрывают — и тут же отступают, поджав хвосты, как будто не уверены, выжидают, ищут какой-то дополнительной информации… Тут много неясностей, признал Дудин. Специфика «красных» не позволяла внедрить в их команду подлинного разведчика, способного разговаривать с ними на равных. Качества «красных» и навыки, которыми они наверняка владеют, госбезопасности известны не до конца. А то немногое, что известно, не поддается воспроизведению при нынешнем уровне развития науки и техники.

С видом серьезным и встревоженным, одновременно говорившим о готовности незамедлительно исполнить любой приказ, Дудин поднялся в зал для рабочих совещаний. Людей там было немного, пять человек: непосредственное начальство в лице подвижного, скользкого мужчины лет сорока пяти, непосредственное начальство непосредственного начальства, представленное двумя сумрачными субъектами с глазами цвета вываренной рыбы; наконец, начальство стороннее, как бы непричемное, но явно высокое и авторитетное, в генеральской форме. Незнакомое Дудину. И секретарь.

Непосредственное начальство быстро посмотрело на часы. Дудин щелкнул каблуками. Начальство раскрыло рот, но генерал остановил его мановением ладони.

— После, — молвил он недовольно. — Докладывайте, старший лейтенант.

Дудин вопросительно взглянул на патрона.

— Товарищ генерал представляет контролирующие структуры, — объяснил тот, поднимая брови и тем показывая, что в мире нет ничего проще контролирующих структур.

— С самого начала? — уточнил Дудин.

— Я практически не в курсе, — генерал закинул ногу на ногу. Руководство получило информацию о положительных сдвигах в расследовании, которое ранее считалось малоперспективным и обреченным на неудачу. Меня наделили полномочиями общего надзора и курации, буде такие потребуются. Решать насчет целесообразности самого расследования также поручено мне. Рассказывайте. И сделайте одолжение — сядьте, не маячьте перед глазами.

Дудин послушно сел, раскрыл папку, но, покуда говорил, не заглянул в нее ни разу. Все подробности дела он знал назубок.

По мере того, как он говорил, генерал темнел лицом. Когда лейтенант завершил доклад, он с обманчивой вкрадчивостью осведомился:

— Получается, что вся информация, о которой вы тут битый час глаголили, исходит от источников в Потьме?

— Так точно, товарищ генерал, — отчеканил Дудин.

— Тридцатилетней давности, — уточнил непрошеный куратор.

— Двадцати девяти, — подало голос прилизанное начальство.

— Неважно, — отмахнулся генерал. — В данном случае неважно, подчеркнул он змеиным голосом. — Товарищи офицеры, я огорчен. Более того — я возмущен и оскорблен за ведомство, которому я отдал сорок лет безупречной службы!

И тут генерал вскочил и в ярости трахнул ладонью по столу.

— Товарищ генерал… — пробормотал Дудин.

— Молчать! — взревел тот и заметался по залу, натыкаясь на кресла. — Я понимаю — да, заняться нечем, особенно некоторым отделам. Да, в каком-то смысле фикция если не простительна, то понятна. Придумали же когда-то Промпартию, трудовиков, и всех остальных — знаем, помним, сочувствуем. Но должен быть предел! На основании высосанных из пальца… ну да, я догадываюсь, как именно были получены показания в Потьме… неважно… вы исходите из бреда, если верить которому, то… — Генерал задохнулся и описал рукой широкий круг. — Выходит, что все это — я, — он ткнул себя в грудь, ты, — он ткнул в грудь Дудина, — и вообще, что все мы…

Куратор, вне себя от негодования, плюхнулся на стул.

— Абсурдность выдумки меня не столько оскорбляет, сколько поражает, сообщил он, обводя безмолвных сотрудников холодным взглядом. — Как же вы могли рассчитывать, что вам зачтется подобная разработка? Как такое сварилось в голове? Ну, захотелось вам премий и звезд на погоны — так сочините что-то дельное, мало-мальски правдоподобное! Зачем уж так-то? За идиотов держите руководство?

— Никак нет, товарищ генерал, — отважно возразил Дудин.

— Тогда в чем же дело? Какое общество, какая организация? Какие-такие красные и белые? Причем тут генетика, откуда сны?

— Одним из доказательств нашей правоты, товарищ генерал, являются экстраординарные способности майора Де-Двоенко и полковника Андонова, защищался лейтенант. — Их, скажем так, парапсихологические таланты вполне укладываются в общую картину ситуации.

— Куда вы лезете? — зло огрызнулся генерал. — Парапсихология не в вашей компетенции! Ею занимается специальный отдел. И дело свое делает хорошо — в отличие от вас! С какой, разрешите полюбопытствовать, стати вы прицепились к этому алкашу?

— Мы восстановили генеалогическую линию, товарищ генерал, — вмешалось непосредственное начальство Дудина. — Нам удалось разыскать его отца. Документы, изъятые у диссидентов, отбывавших наказание в Потьме, полностью согласуются с новыми данными.

— Знаете что, подполковник? — прищурился генерал. — Если бы, к примеру, в Потьму отправили меня, я бы вам и не такого наплел. Интеллигенция издевается над органами, а органы и рады — слепо ей верят, идут на поводу! Он всплеснул руками.

— На Будтова охотятся, — не сдавался Дудин. — Он скрылся, он не мог уйти самостоятельно… он не способен к этому в силу общей деградации. Ему помогают… и это опять подтверждает…

— Вы это видели? — перебил его генерал. — Почему вы так уверены, что он не валяется где-нибудь в подвале, под забором, в канаве? Не держите меня за мальчика — я внимательнейшим образом выслушал ваш рапорт, в нем все притянуто за уши! Временное совпадение нескольких инцидентов еще не повод считать ваши бредни доказанными!

— Был перехвачен телефонный разговор, — Дудин упрямо стоял на своем. Андонов обсуждал личность объекта с…

— Кто вам позволил брать на контроль телефоны полковника милиции?

И лейтенант замолчал. Ему вдруг стало ясно, что генералу не нужны никакие доказательства, генералу нужно другое. Он хочет закрыть дело и свернуть работы. Одному богу известно, какие коридорные интриги толкают его на подобные действия, но вопрос, по всей видимости, давно решен. И если он, Дудин, надеется спасти свою голову, ему лучше помалкивать в тряпочку. Когда генерал закрыл рот, лейтенант не издал больше ни звука. Непосредственное начальство бросило на него быстрый взгляд, двое же других за всю процедуру разноса так и не проронили ни единого слова. Они слились со своими креслами и, будь на то их воля, предпочли бы довершить трансформацию и превратиться в предметы комнатной обстановки. Но Дудин знал точно, что этой воли нет. В них. Авторучка секретаря зависла в воздухе, сам писарь не повернул головы, по-прежнему глядя в блокнот.

Генерал тоже сразу понял, что до Дудина дошло.

— Дело закрыть, наработки — ко мне, наблюдение и прослушивание снять, бросил он усталым голосом и встал. — Молитесь, чтобы ваша группа не была расформирована.

Генерал, ни на кого не глядя, пошел к дверям. Предложение молиться прозвучало в его устах довольно фальшиво.

Оставшиеся тоже не смотрели друг на друга.

— Псст, — шепнул начальник секретарю и сделал пальцами. Секретарь выскочил из зала.

— Старший лейтенант, продолжайте разработку, — мягким голосом приказало непосредственное начальство, вертя карандаш.

…Генерал, покинув зал, ослабил узел галстука, потеребил воротничок. Оказавшись в своем кабинете, он воспользовался особо секретной телефонной линией. Когда ему ответили, генерал настолько разволновался, что стал заикаться.

— Алло, г-г-госп-пподин К-кахаль, — произнес он в трубку. — Это я. Я выполнил вв-все, ч-что вы в-в-велели. Да. Но они, господин Кахаль, нарыли порядком. Мне пришлось очень тяжело, господин Кахаль. Нет, что вы, я готов и впредь… всегда, всегда на страже ваших интересов… до свидания, господин Кахаль… кланяюсь…

Но трубку на том конце провода уже положили.

Генерал выпил полный стакан коньяку и налил другой. Выглянул в предбанник:

— Меня нет, — сказал он секретарше.

Глава 7

Высокий, приличный мужчина в сером плаще и шляпе покупал себе шоколадный батончик.

— У вас не будет пятидесяти копеек? — спросила молоденькая продавщица, изгибаясь и заглядывая в ларечное оконце.

— Э, — изрек мужчина и широко улыбнулся. Девица увидела красный сухой язык — раздвоенный по всему длиннику. Она медленно осела.

Аль-Кахаль, продолжая улыбаться, забрал с блюдечка и батончик, и деньги.

Ни слова не проронив, он отошел от ларька, сорвал обертку. Жуя батончик, он с брезгливым лицом созерцал особняк. Уличные часы показывали полдень.

Аль-Кахаль выглядел так жутко, что жуть претерпевала диалектические изменения: страшно — нелепо — нелепо в высшей степени — нелепо так, что снова страшно.

Язык ему разрубили шашкой, когда дразнился.

Он раздавил недоеденную шоколадку каблуком и неторопливо пересек трамвайные пути.

Лифтом Аль-Кахаль пренебрег и на четвертом этаже очутился легко, одним прыжком. Прислонившись к косяку, он лениво пробарабанил длинными пальцами марш собственного сочинения. За дверью шикнули на горничную, дедуля отворил лично.

Аль-Кахаль коснулся шляпы и, глядя поверх кудахтавшего хозяина, без приглашения проследовал в кабинет. Дедуля бросился следом, путаясь в халате.

— Что тут у вас? — поморщился Аль-Кахаль, садясь.

Он показал на кровать. На ней, спеленатый и закованный в наручники, постанывал полковник Андонов. С того момента, как он покинул дедулю, прошло всего несколько часов — и вот он, срочным порядком вызванный, снова был здесь. Лежавший был одет в одно лишь нижнее белье, мундир аккуратно висел на спинке стула. Изящный столик, стоявший рядом, был уставлен ветхими коробками с пузырьками. Повсюду были разбросаны разноцветные таблетки.

— Вот, сударь, проверяю, — суетливо объяснил дедуля. — Лекарств много, названия все незнакомые. У некоторых срок, может, вышел, а выбросить жалко. Я ему уже скормил аспирину три упаковки, дибазол — уж пожелтел от времени… тетрациклину пачку, стугерону…

Полковник, тяжело дыша, смотрел в потолок.

— Надо понимать, снова упустили, — наклонил голову Аль-Кахаль.

Дедуля сник.

— Да вы не бойтесь, — жало гостя прошлось по шоколадным губам. — Я другого от вас и не ждал. И Главный не особенно гневается — себя винит. Дескать, не надо было связываться с убогими.

Аль-Кахаль прикурил от ногтя, прицелился в кровать и выпустил молнию тонкую, как игла, и быструю, как само время. Андонов тут же замолчал, из глаз его, ушей и ноздрей повалил смрадный дым. Кожа натянулась и заиграла радугой, трусы и футболка вспыхнули белым огнем.

— Хватит дурью маяться, — пояснил Аль-Кахаль дедуле.

— Как вам будет угодно, — с готовностью согласился тот и позвонил в колокольчик с бантиком. Вбежала горничная.

— Постель убери, — приказал дедуля.

Горничная ловко свернула паленый матрас вместе с полковником, приняла под мышку и бесшумно покинула комнату.

Дедуля дернулся было предложить напитки, но Аль-Кахаль пресек его порыв и молча указал на кресло. Хозяин был уже там, сжимая и разжимая пальцы.

— Субъект, возможно, пойдет к отцу… — начал дедуля.

— Там уже ждут, — краешком рта улыбнулся Аль-Кахаль и стал рассматривать свои ногти. — Засада.

— Ага, ага, — старик тоже заулыбался.

— А вам-то радоваться нечего, — удивился гость. — Дельце поручено мне. Вы понимаете, что это значит?

— Конечно, — прошептал дедуля убитым голосом. Глаза его моментально ввалились, рот приоткрылся. Аль-Кахаль тем временем встал, прошелся по комнате, смахнул со столика таблетки и пузырьки.

— Черт-те что, — пробормотал он и резко повернулся к толстяку. — Вот что: вы точно знаете, что у него не осталось потомства?

— Насколько мы успели понять, нет, — лепет дедули прозвучал крайне невыгодно. — Контактов не зафиксировано…

— Славно! — хлопнул в ладоши гость. — Молодцы! Если принять во внимание его контакты с собственными родителями, то перспектива вообще безоблачная. Забота, внимание, сплошное баловство, элитное образование… — Он склонился над дедулей. — Вы понимаете, что он может не знать, есть ли у него дети? А что, если есть? Что тогда? Что, если он их под забором настрогал, застигнутый внезапной романтикой? А?.. Не слышу!.. "Насколько мы успели понять", — передразнил он сварливо. — А доложили, что точно нет! А мы стараемся, мы начали отстрел! Сдается мне, что это даже лучше, что он жив. Допрашивать надо было, допрашивать! А вы устроили ex juvantibus. Умри он — с кого спросить? Где искать ублюдков? За задницы трясетесь!

Хозяин чуть не плакал:

— Но как мы можем знать наверняка? — он всплеснул руками.

— Тогда на кой дьявол вы вообще нужны? — недоуменно пожал плечами Аль-Кахаль. — Что это за работа? Где сила мысли, где творчество? Я давно говорил Главному, что параллельные структуры вредят делу. Все должно быть сосредоточено в одних руках! Какие-то взрывы, стрельба, наезды… Только я собрался вмешаться, помочь, как вы все испортили. Я про пустырь говорю, гость передернулся, намекая, что разговор о таких материях, как пустырь, унижает его достоинство. — Майора вы тоже лекарствами накормили?

— Нет-нет, живой пока, — заверил его дедуля.

— Ну, можете накормить, — махнул рукой Аль-Кахаль. — Вряд ли я найду ему применение. Впрочем, не забивайте себе голову чепухой. Дети! прикрикнул он. — Все силы, вся энергия — на поиски детей! Чтоб каждую сифилитичку допросили! Это работа нудная, кропотливая, вот и выполняйте. А я займусь непосредственно субъектом, оперативными мероприятиями. Допрошу, хотя что толку? Он, может, ни сном, ни духом… Если после его устранения все останется без изменений, то значит, дети есть. И все внимание, мой свет, переключится на вас, — и Аль-Кахаль мечтательно оскалил мелкие зубы, числом в сорок пять и росшие местами в два ряда. — Спалить вас — дело нехитрое, зачем? Незачем, будет иначе, — ответил он сам себе и начал застегивать плащ. — Собственно, это все. Никакие конкретные вопросы я с вами обсуждать не собираюсь. Уж больно вы тупой. Я приходил довести до сведения. Опосредованная связь ненадежна — можете не понять. И в глазки хотел заглянуть, — и он приблизил свое лицо к дедулиному. — В маленькие, глупенькие, свиные глазки, в поросячьи глазки, в глазки младенчески пустые, бессмысленные, оловянные…

…Оставив хозяина держащимся за сердце, Аль-Кахаль покинул кабинет. Возле входной двери он немного задержался. Приняв мгновенное решение, он заломал горничную, впился ей в губы и запустил ей жало глубоко в рот, в верхние отделы пищевода. Рука метнулась под фартук, другая ухитрилась захватить в горсть недоступный крестец. Завершив поцелуй, Аль-Кахаль оттолкнул партнершу, ногой распахнул дверь и, оставив ее болтаться взад-вперед на петлях, вышел из квартиры. Очутившись снаружи, он прыгнул в трамвай.

— Берите билеты — и вам ничего не будет! — монотонно кричала кондукторша, протискиваясь в толпе. — Оплачивайте проезд! Оплачивайте проезд, — налетела она на Аль-Кахаля.

Тот двумя пальцами взял ее за ремень и выпятил губы.

— Вы хотите продать мне билет? — спросил он дружелюбно.

* * *

"Льдинка", растопленная в организме Будтова вечером, к утру обернулась айсбергом. Большая часть айсберга, как водится, скрывалась глубоко в желудке, и Захария Фролыч на минуту прекратил свой отчаянный бег, прислонившись к стене. Его захватил кашель; кашляя, Будтов силился восстановить давно утраченный рвотный рефлекс, надеясь избавиться от айсберга. Глыба очень мешала утренней пробежке.

Рядом с Захарией Фролычем кашляла Даша. Ее дела были не лучше, если не хуже, но похмельная смекалка подсказала ей верное средство, о котором Будтов, чьи мысли были заняты бегством, забыл. Даша похлопала его по карману, намекая на бутылку.

Тут же вспомнил о ней и Захария Фролыч, но перемены уже стали необратимыми. Будтов отвел Дашину руку, вытер рот, и изнеможенно опустился прямо на асфальт.

— Не сейчас, — прохрипел он слабо. — После. До бати доберемся — там можно…

— Ну, глотнуть только, — попросила Даша. — А то никуда не пойду.

— Как хочешь, — отозвался Будтов. — Оставайся здесь, коли жизнь не дорога…

Даша вспомнила грохот ударов, топот ног и приглушенную ругань. И сразу пришла в неописуемую ярость, непонятно чем вызванную — то ли ночными событиями, то ли отказом спутника.

— Это все ты, чмо! — закричала она. — Сука! Что — в меня стреляли, да? На хрен ты вообще приперся? Отвечай теперь за тебя!..

Будтов, не отвечая, полез за пазуху, вынул визитку и задумчиво уставился на адрес клиники.

— Кажись, оторвались, — пробормотал он, не обращая внимания на упреки Даши.

Наконец, он утвердился в своем решении.

— Да, так и сделаем, — сказал он твердо. — Скину тебя бате, посидишь там, а я схожу разузнаю, что… — тут Захария Фролыч прикусил язык. Он вдруг сообразил, что о некоторых вещах разумнее молчать. Даше совершенно не обязательно знать, куда он отправится от бати.

Спутница Будтова замолчала, удивленная странностями его поведения. Ей показалось, что во всей фигуре Захария Фролыча проступили благородство и сила, которых там не было отродясь. "Мерещится с бодуна," — подумала Даша и протерла глаза. Однако перечить Будтову больше не собиралась. "В конце концов, плевать, — рассудила она. — К бате придем — похмелюсь. А то я умру. Ведь это невозможно? Невозможно. А значит, похмелюсь". И мысли побежали по кругу заводным паровозиком. Игрушечные рельсы дыбились, семафоры взбесились, близилось крушение с многочисленными человеческими жертвами.

Они снялись с места и вошли в отвратительный скверик, украшенный детской избушкой, детей в которую не пускали с первого же дня ее возведения.

— Мы пойдем дворами, — поделился планами Будтов. — Улицы наверняка прочесывают.

Даша с силой втянула в себя воздух, потом отхаркнула густую слюну.

— А что ты им сделал, Фролыч? — спросила она уже другим тоном, покорившись тяжелой женской доле. — Кто они такие?

— Радикалы, — ответил Захария Фролыч так, будто это слово ему о чем-то говорило.

— Бандюганы, да? — Даша семенила и, стараясь ступать с ним в ногу, спотыкалась.

— Угу, — кивал Будтов, поминутно оглядываясь и пригибаясь.

Соседний двор оказался безлюдным, следующий — тоже.

— А где твой батя живет? — миролюбиво осведомилась Даша.

— На Колокольной, — буркнул Будтов, отчаянно пытаясь свести одно с другим.

Даша присвистнула.

— Далеко! А чего ты врал, что сиротка? Бедный, заброшенный…

— Не врал, а сам так думал. Мы с ним как-то раз случайно столкнулись, он стакан искал. Меня чего-то занесло в его края, уж и не помню, зачем. Ну, и вот. Он с пузырем шел, я попросил глоточек, а он, наверно, что-то почувствовал. Учуял родную кровинку. Иначе с чего ему мне наливать? А так только стакан спросил. Ну, я мигом крутанулся, нашел чью-то кладочку, позаимствовал. Выпили, разговорились. Тебя, спрашивает, как звать? Захария Фролыч, говорю. А он мне: надо же, етить! Ведь я-то Фрол Захарьевич, вот штука! Дальше слово за слово, ну и…

— Прямо Санта-Барбара, — ухмыльнулась Даша.

— Похоже, — согласился Будтов. — Их с мамкой родительских прав когда лишили, так он сразу в «скворечник» угодил, так переживал. А едва вышел, так в зону попал. Рубанул одну по пьяному делу, — он со значением посмотрел на Дашу. — Вышел — ни мамки, ни меня. Я к тому времени из интерната-то сбежал… Всю страну изъездил. Всяко приходилось… Батя, как я ему о себе порассказал, слезу пустил. "Видел ты, — спрашивает, — по телевизору фильм "Пятница, 13"? Так вот ты тоже, сынок, в пятницу родился". Я еще спросил его: не 13-го, надеюсь?

— Ну? — с интересом спросила Даша. — Не 13-го?

— Да нет — оказалось, не 13-го.

…Дворы закончились, дальше лежал проспект. Захария Фролыч остановился. Посмотрел на Дашино родимое пятно.

— Отметина у тебя, это плохо. Прикрылась бы чем, а то за версту видно. Они нас живо срисуют.

— Чем я укроюсь? — раздраженно ответила Даша. — Ты меня сонную выдернул.

Будтов смерил ее взглядом. Даша Капюшонова не имела привычки раздеваться ко сну. И, разумеется, они с Топорищем ее тоже не раздевали, не хотелось. Не тот был случай, чтобы Дашку раздевать.

— Хоть воротник подними, — посоветовал Захария Фролыч.

Та потянула ворот одежды, тип которой можно было определить как промежуточный.

— Меня достало! Во что ты влез? Чего они от тебя хотят?

— Не знаю, — сказал Будтов. — Минус Третий сказал, что за мной охотятся.

— Кто сказал? — не поняла Даша.

— Топорище. Он назвал себя Минус Третьим.

— Еще один агент, — хмыкнула Даша, делая ударение на «а». — Кому ты такой нужен?

— Говорю же — не знаю! Я сначала думал, что где-то ошиблись, но земеля твердил, что нет, меня ловят. Может, и лучше, чтоб побыстрее поймали? Увидят сразу, что взять с меня нечего, и отпустят.

Но, говоря так, Захария Фролыч сам себе не верил. Тот, кто хочет в чем-то разобраться или что-то получить, в первую голову ловит, а потом уж стреляет, по обстоятельствам. А не наоборот.

В тяжелую голову Даши лезли глупые, опасные мысли.

— Может, тебе ментам сдаться? Может, тебе ничего и не будет. Разберутся, а то и защитят…

В ответ на это Будтов сделал чудовищный жест: достал из кармана пленительную бутылку и угрожающе замахнулся, показывая, что вот-вот шваркнет ее о камень. Он даже сам испугался своего поступка, но Даша Капюшонова струсила еще сильнее. Она взвизгнула и повисла на рукаве Захарии Фролыча.

— Ты что? Я пошутила! Какой ты, оказывается, строгий…

Бормоча ругательства, Будтов сунул бутылку на место. Он чувствовал, что быстро трезвеет, и это его даже устраивало — впервые за долгие, неотличимые друг от друга годы. Не глядя на Дашу, он тронулся было дальше, но вдруг остановился.

— Черт, — он мотнул головой. — Они же не знают, где.

— Чего? — подсунулась Даша. Страшный жест вызвал в ней некоторое раболепие.

— Наши не знают точного адреса, — мрачно объяснил Будтов. — Я успел назвать Минус Третьему только улицу. Значит, никакой страховки.

— А наши — это которые? — спросила его спутница.

Этого Будтов не знал. Однако ему почему-то было легче думать специальными понятиями и рассуждать о «наших», «радикалах» и "минус третьем" запросто, как о чем-то обычном.

— Ну, рискнем, — вздохнул он, взял Дашу под руку — что тоже явилось для нее волшебной неожиданностью — и вывел из подворотни.

По проспекту проезжали редкие машины, прохожих было мало. Захария Фролыч втянул голову в плечи, но зря, никто не обращал внимания на выморочных существ с помойки, какими они, безусловно, виделись равнодушному зрителю. Будтов внимательно всматривался в автомобили, выделяя среди них те, что ехали медленно и, значит, могли предаваться сыску. Но по битой, ухабистой дороге медленно ехали все.

Захария Фролыч подтолкнул Дашу, предлагая ей поторопиться. Та послушно заковыляла по тротуару, держась стеночки. Будтов прикинул и решил, что за час они как-нибудь доберутся.

— Давай подъедем на чем-нибудь, — буркнула Даша, глядя себе под ноги.

Будтов колебался.

— Нет, — сказал он наконец. — Не будем лишний раз светиться. Сдадут в ментуру запросто…

И очень быстро понял, что тревожился зря: в его обычном, пешем состоянии возможность загреметь в милицию была ничуть не ниже.

…Милицейский газик тормознул, и Будтов, глядя на него, вспомнил немецкие душегубки из фильмов про войну.

— Т-твари, — прошипела Даша сквозь редкие зубы.

Дверца распахнулась; на землю, загодя улыбаясь, спрыгнул сержант с откровенно сволочной ряшкой.

— Прошу! — он изогнулся и шутовски показал на газик.

— Начальник, отпусти нас, — взмолилась Даша, прощаясь с бутылкой. В мгновение ока она возненавидела автомобильный транспорт, внутренние дела, их министра, рядовых служителей и Будтова — за то, что так и не позволил выпить.

— Обязательно, — закивал сержант, приближаясь.

— Хочешь, полюблю? — предложила Даша, одновременно прикрываясь от затрещины.

— Нас много! — весело предупредил сержант. — Перессоримся!

Он зашел газику в тыл, нажал на ручку.

— А ну, заползайте, крысы!

Захария Фролыч, кряхтя, подтянулся и скрылся внутри. Даша затянула лихую песню, выражая таким образом законный протест вольного человека. Из газика высунулись руки, схватили Дашу за одежду и вдернули в салон.

Будтов, присев на грязную лавочку, озадаченно уставился на двух вполне приличных моложавых мужчин в свежих костюмах. Мужчины сидели напротив, улыбались, и лица у них были добрые.

— Здравствуйте, Спящий, — приветствовал Будтова один из них. — Я Минус Второй, а это — Минус Первый, — он указал на напарника. — Извините, что обошлись с вами грубо, но все должно было быть естественно, правдоподобно.

— Да, извините, — подал голос снаружи сержант, запирая дверь.

— Мы едва вас не упустили, — облегченно вздохнул Минус Первый. — Но сегодня удачный день.

— Можно, я выпью чуток? — спросил Захария Фролыч. Ему вдруг стало совершенно безразлично дальнейшее. Главное, что теперь он себе не хозяин. И к черту выдержку и бдительность, они ему больше не нужны.

— Пейте, — разрешил Минус Второй. — Но учтите, что удовольствие, которое вы при этом испытаете, будет недолгим.

Газик снялся с места, покатил. Водитель включил сирену.

— Почему? — спросил Захария Фролыч.

— Потому что мы едем лечиться. Сейчас вас положат под капельницу, промоют желудок, очистят кровь. Вылижут каждую вашу клеточку. Мы не можем допустить, чтобы вы оставались в вашем прежнем состоянии и вели привычный образ жизни.

Захария Фролыч повторил вопрос.

— Потому, — ответил Минус Первый, — что вы — один. Вы — Спящий. И, если взглянуть на ситуацию с учетом этого фактора, то она представляется абсолютно недопустимой. Вас долго искали, Спящий. Бог знает, сколько мы вынесли, но теперь все позади. Теперь мы будем вас холить и лелеять, Будтов. Фигурально выражаясь, посадим вас под стеклянный колпак, включим кондиционеры, будем кормить высококалорийной пищей. Позднее, когда вы полностью оздоровитесь, вам приведут подругу. Линия, Захария Фролыч, никак не должна прерываться.

— Линия Спящих, — уточнил Минус Второй.

— Иначе — всему конец, — подхватил напарник.

Задать вопрос в третий раз Будтову не позволила Даша. Она опять закашлялась, потом упала на колени и сунула в горло два пальца. Общее внимание переключилось на нее, и Захария Фролыч, откинувшись, принялся смотреть в зарешеченное окно.

Глава 8

Быстрой езды не получилось: газик угодил в пробку. Он выехал на набережную и вознамерился сделать левый поворот, однако не тут-то было. Струя счастливых машин, летевших мимо, начала густеть, пока не застыла окончательно. Свернуть не удавалось, мешала придурковатая аварийка. Она беспомощно крутила сиреневыми рожками, но выехать не могла. И газик, возбужденно вращавший мигалку, оставался беспомощным, хотя с виду он был милицией.

Пальцы в рот не помогли, желудок был пуст, и Даша Капюшонова, откашлявшись, сразу попросила закурить. Организм требовал внешних воздействий — немедленно и неважно, каких.

А Захария Фролыч успокоился. Выпить дали — значит, не менты. Опять же и речь Минус Первого произвела на него отрадное впечатление.

— Слава богу, — сказал он с облегчением. — Накладочка вышла, перепутали у вас наверху. Понятия не имею, о чем вы толкуете. Никакой я не спящий.

Минус Первый загадочно улыбнулся.

— Напрасно спорите, — возразил он доброжелательно. — Вы все узнаете и во все поверите, другого выхода у вас просто нет. Никакой, как вы выразились, накладочки. Вся ваша родословная тут, — он похлопал себя по пиджаку. — От Адама. По причине вашего с папочкой пьянства и неизбежного сумбура, который был вызван этим пороком, в списке не хватало лишь вас двоих. Мы вас потеряли, но теперь все будет в порядке. За папочку спасибо Минус Третьему, да не попущено вам будет о нем позабыть.

Газик урчал; Минус Второй, покуда его товарищ витийствовал, обеспокоенно поглядывал в окно. Судя по всему, он опасался преследования.

— Оставьте батю в покое, — попросил помрачневший Будтов, видя, что многое сходится. — Он уже на ладан дышит, дайте человеку тихо помереть.

— Ваш батюшка нуждается в охране, — строго сказал Минус Первый. — Ваша привязанность к нему может сделаться разменной картой в дьявольской игре. Сам же по себе он представляет для нас исключительно историческую ценность.

Он порылся за пазухой и вынул маленькую книжку, похожую на записную.

— Взгляните, вам будет интересно.

Захария Фролыч недоверчиво взял и увидел на обложке изображение Иисуса Христа. Спаситель был классический, каким Его писали на иконах — за исключением одной детали. Скрещенные пальцы правой руки были плотно прижаты к губам: Господь как будто повелевал миру ходить на цыпочках, чтобы не разбудить кого-то, кого на рисунке не было.

— Полистайте, — пригласил Минус Первый.

Будтов раскрыл книжечку, на первой же странице прочитал:

— Адам… Каин… Енох… Ирод… Мехиаель… Ламех… Иавал…

Всю первую страницу занимало перечисление имен, которые, кроме первых двух, ничего не говорили Захарии Фролычу. Он заглянул дальше — то же самое, сплошные имена.

— Ну и что? — спросил он владельца книжки.

— Посмотрите сразу в конец, — посоветовал тот.

Будтов посмотрел и выпучил глаза. На последней странице перечислялись: Будтов Зебедия Нилыч, Будтов Прокопий Зебедьевич, Будтов Мирон Прокопьевич, Будтов Савелий Миронович, Будтов Игнатий Савельевич, Будтов Захария Игнатьевич… Дальше от руки было вписано: Будтов Захария Фролыч. Между ним и Захарией Игнатьевичем в квадратные скобки заключался Фрол Захарьевич Будтов.

— Скобки можно стереть, — послышался голос Минус Второго.

— Я в туалет хочу! — испуганно закричала Даша. — Слышите, вы! А ну, выпускайте меня сию же секунду!..

Минусы не обратили на ее крики никакого внимания.

— Теперь послушайте вот это, — Второй тоже полез за пазуху и вынул свежую газету. Он начал зачитывать заголовки: — "Представитель Израиля выдвигает ультиматум палестинскому лидеру"; "Северная Корея намерена произвести запуск межконтинентальной ракеты"; "Силы НАТО наносят удар по иракским позициям в Боснии"; "Президент России сделал строгий выговор главе временной администрации Чечни…"

Захария Фролыч невольно фыркнул. Он вспомнил старую шутку, в которой говорилось о конкурсе на лучшую подпись к фотографии, показывавшей извращенный половой акт. Советский соискатель не стал ничего выдумывать, он воспользовался готовыми газетными заголовками и, разумеется, выиграл.

Минус Второй недоуменно покосился на Будтова и продолжил:

— "Демарш филиппинских фундаменталистов"… «Робот-маньяк»… "Китай сбрасывает ядовитые отходы в реку Янцзы"… "Рауль Кастро переедет в Овальный кабинет в пятницу, 13-го"…

Тут всех подбросило: газик, не вытерпев, резко рванул из-под рыла отмороженного бензовоза. Он проскользнул в призрачную, секундную прореху зыбкую дыру в изменчивой ткани жизни.

— Все, я предупреждала, — зловеще объявила Даша, которую броском нелепо растопырило в углу. Она пристроилась на полу, на корточках, и с вызовом посмотрела на Минусов. Но Будтов понял правильно — их конвоиры были кем угодно, только не ментами. На лужу, которая стала постепенно собираться под Дашей, они не обратили никакого внимания. А сама Даша, не получая ни затрещины, ни зуботычины, сидела с приоткрытым ртом.

— Как видите, положение в мире весьма тревожное, — заметил Минус Первый. — Более того — многих такое положение устраивает, и они хотят, набравшись наглости, извлечь дальнейшую пользу непосредственно из вас, Будтов. ФСБ, метя на ключевые посты по всей планете, усиленно вас разыскивает, стараясь не уступить Радикалам.

Захария Фролыч не верил ни единому слову.

— Зачем им меня искать? — выдавил он мрачно. — У меня нет никаких дел с ФСБ.

Минус Второй вздохнул.

— Среди этих негодяев попадаются образованные люди. Некоторые из них исповедуют оголтелый субъективизм, симпатизируют Канту, Шопенгауэру и Беркли. Им известна и приятна теория, которая совершенно фантастична, но которую, тем не менее, невозможно опровергнуть. Им не дает покоя гипотеза, согласно которой мир — сновидение, порождение чьей-то фантазии. Но где искать, когда каждый полагает себя реальным и неповторимым, напрочь отказывая себе в способности сниться кому бы то ни было? К несчастью, им повезло. Охотясь за очередным призраком, они попали в точку. Они получили возможность оправдать собственное существование и показать себя во всей красе. Шутка ли — найти, наконец, того единственного и неповторимого, которому все и снится! Найти, изловить и использовать в своих интересах… Воздействовать на сон так, что снится будет то, что нужно им…

— Кому же все это снится? — спросил недогадливый Будтов утомленно.

— Вам, кому же еще, — Минусы ответили хором и синхронно скрестили на груди руки.

…Газик, воя и хрипя, вприпрыжку мчался куда-то на окраину города. Захария Фролыч крепко зажмурился и снова раскрыл глаза, но мужчины, сопровождавшие его, переглянулись и покачали головами.

Будтов погрузился в размышления. Все, что сказал ему Минус Второй, вылетело из левого уха, влетев предварительно в правое. Он сознавал лишь, что влип в какую-то дьявольщину, и в этом виновато чье-то роковое заблуждение. Его имя откуда-то всплыло, куда-то вплелось… Но Захария Фролыч чувствовал, что от книжки с родословной ему не удастся так просто отмахнуться.

— Чего сотворил-то? — Даша завела старую песню. — Чего это я за твои дела отвечать должна?

Будтов смерил ее тяжелым взглядом.

— Сидите тихо, — подал голос Минус Первый, которому Даша, в конце концов, надоела. — Если не замолчите, посадим вас в клетку, на цепь, для опытов.

— Ой, ой, — закуражилась Даша, но видно было, что она трусит.

В тот же момент газик на полном ходу затормозил: приехали. Когда пленников вывели наружу, Будтову первым делом бросилась в глаза табличка. Из надписи следовало, что они прибыли в клинику — ту самую, о которой говорил Топорище. "То есть Минус Третий," — подумал Захария Фролыч с тоской.

Домик был ветхий, окруженный полудохлыми липами и тополями. Тоскливые желтые стены, три этажа, никакой лепки, ни одного орнамента. Однако дверь была дорогущая, современная, и с одного взгляда на нее становилось ясно, что здание пережило капитальный ремонт и внешний его вид не имеет ничего общего с внутренним убранством. Так оно впоследствии и оказалось.

Рядом с дверью была прикреплена гранитная табличка, похожая на мемориальную доску. Надпись гласила: "Центр современной наркологии и новейших медицинских технологий". Рядом неизвестные хамы приклеили цирковую афишку и приглашали всех желающих на медвежье шоу "Русский Мистер". Минус Первый позвонил, ему откликнулся трескучий динамик. Вместо ответа Консерватор вынул пластиковое удостоверение и поднял его так, чтобы видела скрытая камера. Щелкнул замок, дверь отошла на несколько сантиметров.

Даша, в ужасе рассматривавшая вывеску, внезапно дернулась, пытаясь бежать. Но Минус Второй, снисходительно улыбнувшись, сделал широкий шаг и ухватил строптивицу за ворот.

— Пусти!.. Пусти, сволочь!.. — отбивалась Даша. — Не имеешь права колоть!..

Захария Фролыч, понимая бессмысленность сопротивления, ступил на крыльцо. Минус Первый распахнул перед ним дверь, приглашая внутрь. Будтов увидел широкую лестницу, застланную богатым ковром. Все, что находилось в вестибюле, вполне отвечало его представлениям о роскоши: кадушки с пальмами, кожаные кресла, журналы «Космополитен» и «Андрей», кондиционеры, охраннники, одетые в серый камуфляж. Даша, которую втащили следом, выглядела совершенно неуместно. Но, подумав так, Будтов сразу понял, что ошибся: все, что его окружало, имело целью пресекать и подвергать насильственной коррекции скандальное поведение. Охранник ловко заключил в наручники Дашины кисти красные, худые, покрытые цыпками. Вопросительно взглянул на сопровождавших, ожидая разрешения на пинок, но Минусов занимали другие мысли, и его немой вопрос остался без ответа.

— Где же медицина? — нахмурился Минус Второй и посмотрел на часы.

Медицина, словно только этого и ждала, появилась на лестнице. Она начала спускаться по ковру, представленная холеным великаном в золотых очках и белом халате. Великан был лыс и дороден, в глазах читалось высшее образование: Кембридж в правом, и Оксфорд в левом. Однако, когда доктор дошел до последней ступеньки, Кембридж и Оксфорд потускнели и превратились в советское ПТУ.

Шагнув в вестибюль, доктор приложил руку к халату и стал задыхаться. Другую он вытянул и пальцем показал на Будтова.

— Этот?… Этот?… — ноги ученого великана начали подгибаться. Доктора душил безудержный хохот. — Как ваш стул? — осведомился он у Будтова и снова прыснул.

— Не запомнился, — ответил Будтов.

Врача скрутило.

Минусы с тревогой смотрели на него, Второй нахмурился и сунул руку в карман.

Рука доктора, в свою очередь, тоже соскользнула с груди и тоже потянулась к карману. Из кармана пополз красивый пистолет иностранного вида.

— Работа Аль-Кахаля! — вскрикнул Минус Первый.

— Этот?… Этот?… — хохотал доктор, топая ногами. Умирая, он продолжал смеяться, и было уже непонятно, что сотрясает грузное тело, распростертое на ковре — смех или предсмертные корчи.

Минус Второй с досадой выругался и продул ствол.

— Когда же его успели переманить? — почесал он в затылке.

Растерянный охранник приблизился к мертвому доктору и остановился, не зная, что делать дальше.

— Придется поспешить, — заметил Минус Первый. — Кругом враги, везде предательство. Странно, что нас не срезали с порога.

— Надо все проверить, — пробурчал Второй. — Если зараза проникла в святая святых, если лучшие из нас выбирают служение врагу…

Он не договорил и двинулся вверх по лестнице — крадучись, с оглядкой.

— Спрячь их в подсобке, — приказал Минус Первый охраннику, кивая на Будтова с Дашей. — Потом уберешь ренегата. Будь начеку, я чувствую запах измены!..

И, препоручив пленников послушному детине, присоединился к напарнику. Их шаги доносились уже со второго этажа, когда за Дашей с Захарией Фролычем захлопнулась дверца. Те оказались в тесной комнатушке, в окружении веников, ведер и совков. Пахло сыростью, хлоркой и чем-то сугубо казарменным — то ли солдатскими сапогами, то ли перловой кашей.

Глава 9

Колокольная улица жила своей тихой, беспробудной жизнью.

Плюгавый старичок, равнодушно поблескивая гаснущими глазками, вышел из парадной и остановился. Было тепло, однако на старичке была вытертая зимняя шапка и коричневое демисезонное пальто без пуговиц. Ветхие брючки пузырились, один ботинок был перехвачен черным бинтом. В правой руке старичок сжимал старинный подсвечник. Прямо перед старичком высился гостеприимный храм, у подножия которого совершались важные сделки. Купля-продажа была организована с умом и размахом, продавали все, что имело хоть какое-то выражение в условных алкогольных единицах.

Старичок и сам запамятовал, откуда взял подсвечник. Но продать его хотел. И продал — так, что всем стало завидно: в минуту, небрежно, как бы нечаянно. Торговый ряд зашипел и зарокотал. Учить старичка не пришлось, он сам мог научить, кого угодно и чему угодно. Поэтому он сразу исчез; иные на паперти только начали разворачиваться в его сторону, в то время как безногий калека уже катил, колотя утюжками по битому асфальту — напрасные старания. Старичок отлично знал, как устроен мир, а потому в равной мере не утешался обманчивым промедлением одних и не страшился показной нахрапистости других. Опыт подсказывал ему никогда не задерживаться где бы то ни было сверх положенного. И старичок, сделав дело, временно утратил интерес к храму со всеми прилегавшими к нему территориями.

Пока инвалид, невесть что имевший предъявить старичку, свирепо озирался, тот отмахал уж три квартала и превратился из продавца в покупателя. Затем дворами возвратился к дому, откуда недавно возник, и бесшумно проскользнул в квартиру. Дверь не запиралась, запирать было нечего. Помимо старичка, в квартире числились еще люди — соседи, три или четыре, но никто не мог сказать точно, живы ли они. Когда старичок прошел в свою комнату, там находился лишь один человек, в чьем существовании можно было не сомневаться, он спал. Это была засада, оставленная Аль-Кахалем при Фроле Захарьевиче Будтове.

Засаде пришлось тяжело. Ожидание затянулось, Будтов-младший не шел, а хозяин изголодался по живому общению и, когда получил его, тут же перевел в полумертвое. Засада выпила всего ничего, три пузырька какой-то удивительной жидкости, и рухнула, забыв о цели, средствах, долге, смысле жизни и даже о раздвоенном языке своего патрона. Язык лишь снился ей, подвижный и далекий в своей бессильной ярости.

Старичок, постояв над бездыханной засадой, прошаркал к шаткому столику, присел. Глядя на голубей, топтавшихся за окном, задумчиво свернул пробку и сделал маленький глоток из пузырька. Много ли надо старику, — так мог бы он рассудить, если б рассуждал. Но Фрол Захарьевич уже не рассуждал, он не нуждался в рассуждениях. В сущем он с некоторых пор воспринимал сразу идеи, как мыслил их, но вряд ли воспринимал, божественный Платон, и сами идеи были не платоновские, а гораздо хуже. Поэтому мыслить Фролу Захарьевичу было необязательно.

Именно это обстоятельство сильно осложнило беседу, которую захотел провести лейтенант Дудин. К моменту появления Дудина в квартире Будтов-старший покончил со вторым пузырьком, и идеи его тоже уже не привлекали, став пройденным этапом. Фрол Захарьевич вплотную приблизился к созерцанию единого начала, бесстрастного и покойного. Мелкие докучливые явления обманчивого мира не имели над ним власти и не могли ввести в искушение. Суетный лейтенант ничего этого, естественно, понять не мог. Разговор у них вышел странный, как будто конкретный — с одной стороны, но с другой, как будто, и ни о чем.

— Что — принципиально не закрываете дверь? — таков был первый вопрос, пустой и никчемный настолько, что Фрол Захарьевич не воспринял эти слова как обращенные к себе.

Видимо, Дудин что-то сообразил, поскольку перешел на более высокую ступень коммуникации — по-прежнему, конечно, безнадежно удаленную от сфер, в которых находился важный свидетель.

— Будтов, Фрол Захарьевич вы будете? — грозно спросил лейтенант и чуть не споткнулся о засаду, которая как раз заворочалась и потянулась рукой к потайной кобуре.

— Буду ли? — задумался старичок, подпирая ладонью седую колючую щеку. Я не знаю. Вот что мы можем знать — скажи?

Смышленый Дудин учился на ходу.

— Хорошо, — сказал он, сдерживаясь из последних сил. — Были ли вы когда-нибудь Фролом Захарьевичем Будтовым?

— Наверно, — отозвался старик флегматично, поискал в пальто и вынул слипшийся документ. — Посмотри в бумагах, там это все есть.

Дудин переступил через тело, взял двумя пальцами нечто, оказавшееся паспортом, раскрыл. Из того, что удалось разобрать, следовало, что он пришел по верному адресу.

— Где ваш сын, Будтов? — Дудин присел на табурет и стал сверлить хозяина глазами, пытаясь навязать тому злую волю, тоскующую по воплощению. Меня интересует только это.

— Он в пути, — Фрол Захарьевич обезоруживающе улыбнулся. Из древнего рта пахнуло картофельным погребом. — Он следует своим путем, сынок-то мой.

— Случайно, не сюда? — не унимался мелочный, приземленный гость.

Будтов-старший раскинул руки, изображая удивленное незнание. Нирвана, потревоженная телесным движением, всколыхнулась и стала быстро вытекать через естественные человеческие отверстия.

— Как же это так вы ничего не знаете, — пробормотал Дудин, обращаясь больше к себе и шаря по комнате глазами в поисках зацепки.

— А так, — Фрол Захарьевич выкатил глаза и выпятил губу. Нечаянно он выдул вялый слюнявый пузырь, который лопнул и слегка забрызгал лейтенанта.

— Подумать только, в чьих руках побывала Вселенная! — Дудин утерся и решительно встал. — В общем, так, гражданин хороший. В вашей квартире будет находиться наш сотрудник — для вашего же блага. И ради жизни и здоровья вашего сына, даю вам в этом честное офицерское слово. Нет, два сотрудника, передумал лейтенант. — Два. Вас я прошу об одном: как только вы получите хоть какое-то известие о Захарии Фролыче, немедленно сообщите нам. А если он свяжется с вами сам, постарайтесь привести его сюда. Это очень важно. Обещаю, что ему не сделают ничего плохого.

— А как же, — Будтов-старший согласился с подозрительной легкостью. Дудин пристально посмотрел на него, не будучи уверен, что старичок отвечает именно ему, а не каким-нибудь невидимым существам из близкого окружения.

— Оставляй, оставляй ребят, — закивал старичок, тем самым выказывая адекватное понимание действительности. — Появится, так я его к тебе направлю.

Дудин, уже направлявшийся к двери, на ходу развернулся.

— Не надо никуда направлять! — крикнул он напряженно. — Пусть сидит здесь! Пусть носа на улицу не высовывает!

— Не высунет, — заверил его Фрол Захарьевич и повторил: — Ребяток-то веди, где они там прячутся.

Лейтенант вышел. Через минуту в комнате Будтова возникли два робота, одетые с иголочки, в темных очках и с резиной во рту. Один из роботов вынул рацию и коротко доложил, что заступил на пост. Потом он сел на кровать, а второй, беглым взором оценив спящего посланца Аль-Кахаля, сел на табурет, который только что занимал Дудин.

— Сотрудники — это дело, — бормотал Фрол Захарьевич, роясь в карманах. — Сейчас, пареньки, сейчас… Мы с вами поладим…

Он выставил пузырек, затем достал откуда-то из-под стола, с пола, еще один подсвечник и маленькую акварель в дешевой стеклянной рамке, изображавшую безутешную иву.

— Капитал! — улыбнулся Будтов-старший и начал укладывать вещи в узелок.

* * *

Поручение, которое дал Де-Двоенко перепуганный дедуля, могло свести с ума любого матерого сыщика. Ему вменялось в обязанность разобраться в сексуальных контактах субъекта — как в состоявшихся, так и в гипотетических.

Конечно, это было существенной частью работы, которую так или иначе нужно было проделать. Кроме того, искать приходилось лишь ублюдков мужского пола, поскольку Сон наследовался в сцеплении с полом — другими словами, с Y-хромосомой. С передачей хромосомы и рождением младенца мужского пола Спящий постепенно переставал быть Спящим и сам включался в Сон. Однако этот плюс был мнимым — да, он сужал сферу поисков, но поисков среди уже найденных, достоверно установленных потомков. А значит, все равно придется искать всех.

Дело осложнялось бодрыми рапортами, которые Де-Двоенко, дедуля и покойный Плюс Девятый Андонов слали наверх, руководству и лично Главному. В этих отчетах уверенно заявлялось, что Спящим на сегодняшний день является Будтов, Захария Фролыч. Проверка, которую провели, прикрываясь милицейскими погонами, майор и полковник, была поверхностной. Находясь под действием вредной атмосферы государства, в котором проводились мероприятия, оба они положились на счастливый случай. Ликвидируем — и поглядим. Или грудь в крестах, или голова в кустах. Сами накликали беду, сами загнали себя в угол. Нет наследников? Отлично. Тогда мочить! И вот они мочили. И, потерпев очередную неудачу, не знали, радоваться или сокрушаться. С одной стороны чувство облегчения: возможная халтура не раскрылась, субъект жив. С другой печальная судьба полковника… Ясно понимая расклад, Де-Двоенко испытывал неловкость перед коллегами. Спекся, разложился! Вот Аль-Кахаль не поддался, не надышался ядовитыми испарениями. Он обстоятельно и толково проделал свою часть скучной и скрупулезной работы, выяснив, что у субъекта нет братьев то еще расследование! Но в выводе можно не сомневаться: Будтов Захария Фролыч есть единственный и неповторимый сын Будтова Фрола Захарьевича, пенсионера по возрасту и общей склонности, который, зачав наследника под портвешок, в тамбуре электрички, тем самым передал наследнику свои полномочия и представлял теперь сугубо генеалогический интерес.

"Конечно, Аль-Кахалю легче, — с неприязнью подумал Де-Двоенко. Выслужил себе права. Товарищей жжет, стерва… И в «конторе» у него на крючке целый генерал, вот тебе и показатели, вот тебе и заслуги".

Предчувствуя неизбежное фиаско, он мрачно рассматривал наглое существо с фиксами, вольготно разместившееся на стуле и шарившее во рту грязным пальцем. Палец был украшен татуировкой в виде перстня.

Де-Двоенко разгладил лист бумаги и приготовился писать.

— Говори всех, кого знаешь, — приказал он строго.

Осведомитель задумчиво чмокнул:

— Ну… пиши Антонину Антоновну.

— Хорошо. Фамилия? Где живет?

Существо гыкнуло:

— Где ж ей жить. Нигде не живет. И фамилии нет.

— Почему же тогда "Антонина Антоновна"? — закипая, спросил Де-Двоенко.

— Потому что она так велит себя называть. А дальше никто не знает.

— Так, — Де-Двоенко сжал под столом кулак. — И что же такое с Антониной Антоновной?

— Будтов водил ее в рощу.

— И?..

— Что — «и»? Фролыч потом ничего не вспомнил, коротнул. Но народ все равно уссыкался.

— С чего бы это?

— Так она — трансвестит, Антонина-то Антоновна, — осведомитель радостно подался вперед, дохнул. — В смысле мужик. А Фролыч ни хрена не помнит. Блевал потом.

Де-Двоенко прикрыл лицо ладонью.

— Забудем Антонину Антоновну, — сказал он после паузы. — Давай следующую.

Собеседник с готовностью кивнул:

— Ковырялка.

— Ко… вы… рял… ка…, - вывел Де-Двоенко, зачеркнув Антонину Антоновну. — Кто такая?

— Ой, страшная! — осведомитель надул щеки и завращал глазами. — Как таких земля родит!

— Это мне ясно, — процедил майор. — Как ее звать?

— У нее надо спрашивать, — пожал плечами агент. — Никто не знает. Кому такое интересно? Это у вас в милиции паспорта…

— Ладно. Что же Будтов?

— Ходил с ней как-то.

— Куда?

— В рощу.

— Удачно?

— Как посмотреть. Хвастал, что удачно.

Де-Двоенко нехотя записал про рощу.

— Когда это было?

— Да недели две как.

Майор хватил ладонью по столу и вскочил:

— Что ты мне, сволочь, голову дуришь? Зачем мне "две недели как"?

Осведомитель обиделся.

— Велели же всех назвать…

— Черт! Надо же думать! Я его ублюдков ищу, а ты мне — две недели!

— Откуда ж мне знать, что вы ублюдков ищете…

— Так знай!

— Тогда не там копаете, — знаток окрестного репродуктивного потенциала вздохнул. — Из здешних никто не родит. Давеча одна рассказывала, как в диспансер таскали… Изучали флору, а обнаружили фауну.

— Проклятый Сон! — пробормотал Де-Двоенко, постукивая ручкой по столу. Не развернешься! Даже Аль-Кахалю приходится бегать, несмотря на все его молнии в пальцах. И дедуле зверюга в рукаве тоже не поможет. От сыскной собаки больше проку.

Сон мешал, отчаянно мешал, путал мысли, сковывал движения, пресекал порывы свободной воли. Приходится, проклятье, подлаживаться — иначе откуда бы столько накладок? Общая гниль, гнет болезненных обстоятельств. Будтова хранило его собственное проспиртованное подсознание, расставляя преследователям капканы и ловушки, распуская перед ними коварную трясину. Отсюда, черт подери, все неудачи!

Впрочем, еще неизвестно, какой ум хуже — одурманенный или ясный. Если Консерваторам удастся его протрезвить и развернуть в угодном направлении…

Де-Двоенко скомкал бумажный лист, швырнул в корзину, положил перед собой новый.

— Вспоминай, — потребовал он, сдерживая себя. — Плевать на фауну. В жизни бывает всякое.

"А в сказке — тем более", — подумал он уныло.

— Ряба, — с готовностью отозвался осведомитель. — Крутилась тут такая с год назад.

— Замечательно. Ряба. Что дальше?

— Дальше, стало быть, в рощу…

Глава 10

Дверь подсобки распахнулась. Будтов успел привыкнуть к темноте и сощурился, когда в тесную конурку хлынул дневной свет. Зажмурилась и Даша, которая вздремнула и теперь не могла отличить реальности от сна.

— Выходите, — губы Минус Первого были поджаты. Всем своим видом он выказывал сомнение в безопасности, которую сам только что и наладил.

— Всех обыскали, всем заглянули в глаза, — подхватил Минус Второй, словно отчитываясь перед Захарией Фролычем. — Похоже, что доктор действовал в одиночку. Но еще денек-другой, и здесь бы расплодилось настоящее осиное гнездо.

— Фролыч — что им надо, козлам этим, а? — снова заскулила Даша. Минусы переглянулись. Дашины выходки им надоели.

— Милочка, — вкрадчиво спросил Минус Первый, — что это у вас с лицом?

— Тебе какое дело? — огрызнулась та и непроизвольно погладила родимое пятно.

— Хочешь, мы уберем тебе это безобразие? — осведомился Консерватор еще более проникновенным тоном.

Даша вжалась в угол.

— Бритвой порежешь?

— Тьфу, дура, — неожиданно сплюнул Минус Второй. — Тебе, жабе, косметическую операцию предлагают — бесплатную, если заткнешься.

— Помолчи, Дашка, — согласился с ним и Захария Фролыч. — Не видишь разве — люди серьезные.

Даша Капюшонова видела. Она с усилием встала и, не отряхнувшись, вышла из подсобки. Трупа лысого доктора уже не было, охранники стояли с видом, будто ничего не произошло. За окном печально шуршали деревья, где-то наливали пивко, торговали недорогой парфюмерией. Только теперь Даша ощутила знакомый, некогда привычный запах лекарств и антисептиков; она вспомнила о собственных бдениях ночи напролет, когда клевала носом в пустынном коридоре, при свете настольной лампы, а девичьи слезы капали на роман Абдуллаева…

Будтов осторожно выбрался следом. Догадываясь, что из его затеи ничего не выйдет, он все-таки попросил глоточек и вздохнул, получив деликатный отказ.

— Пройдемте наверх, — пригласил Минус Первый. — Пора приводить вас в порядок. Успехи современной медицины позволяют надеяться, что о глоточках вы больше не вспомните.

Даша никак не хотела понять, куда попала:

— А разрешение у вас есть? Не имеете права насильно лечить!

— Это верно, не имеем, — кинул Минус Второй, беря ее под локоть. — Но будем. Думаете сопротивляться?

Даша не думала, это был дежурный понт — для порядку.

Процессия стала подниматься по ковровым ступеням. Впереди шел Минус Первый, а его напарник замыкал шествие. Будтов и Даша казались персонажами из детского мультфильма, которых — жалких и беспомощных зверушек — ужасные разбойники ведут в свое логово, собираясь привязать к дереву, а дальше будет видно. Дальше вмешаются добрые силы, спасатели Чип и Дейл.

Однако сценарий, по которому разворачивались события, писал кто-то другой, и этот другой не любил ни зверушек, ни деток. Будтова с Дашей привели прямиком в процедурный кабинет с двумя перевязочными столами. Инструментов и аппаратуры было столько, что кабинет в любую минуту можно было превратить в операционную. Пленники среди всей этой роскоши смотрелись так, что их оставалось только убить и побыстрее вынести вон, на свалку, куда выбрасывают недоеденную больничную кашу и ампутированные больничные ноги.

Вдруг по стенке прополз таракан, и Будтов немного утешился.

— Раздевайтесь, — приказал Минус Второй, надевая халат прямо поверх пиджака.

Минус Первый позвонил в звонок.

Сестры явились строем, в количестве пяти человек. Лица у них были абсолютно бесстрастными, хотя они только что лишились старшего медицинского персонала в виде лысого доктора.

"Застращали", — уважительно подумал Захария Фролыч и послушно скинул ботинки. Минусы повели носами. Общей гармонии был нанесен чувствительный удар.

— Не смотрите, — буркнула Даша, берясь за пуговицы.

— Рады бы, — возразил Минус Второй, — только за вами глаз, да глаз нужен.

— А что вы с нами будете делать? — поинтересовался Будтов, вылезая из брюк. — Капельницы ставить?

— Это само собой разумеется, — ответил тот. — Капельницы — только начало. Мы вытравим из ваших организмов всю дрянь, до капли. Потом применим гипнотические суггестии в сочетании с внутривенным наркозом. Думаю, что эти меры отвратят вас от вашего пагубного пристрастия — на первое время. Потом мы постараемся изменить вашу внешность — как медицинскими способами, так и не вполне медицинскими… — Минус Второй замялся, подбирая слова. — В общем, кое-каким полезным фокусам обучен не только Аль-Кахаль. Конечно, это не решит проблемы, настоящие Радикалы рано или поздно выйдут на ваш след, но что касается их приспешников из простых смертных — этих можно обвести вокруг пальца. Так что, — он повернулся к Даше, которая прикрыла рукой продолговатую грудь, — ваша блямба будет убрана не из какого-то там милосердия… мы благотворительностью не занимаемся. Просто вы — важный свидетель, у которого не должно быть особых примет.

Даша Капюшонова плохо понимала происходящее; инстинктивно она обратилась к исконно русской медитации. Душа расползлась по просторам, привечая травинки с былинками; что до носителя, то с ним можно было делать, что угодно. Враждебная сила гвоздала пустоту, не находя себе точки приложения. В пустых глазах шумел невидимым морским прибоем денатурат. Пот, проступивший на лбу, издавал острый запах лаков и красок. Захария Фролыч, услышав фамилию «Аль-Кахаль», безразлично насторожился. Об Аль-Кахале говорил Топорище. Ах, да, это тот самый отмороженный хмырь с фотографии.

Что-то стукнуло, Будтов скосил глаза. Содержимое карманов высыпалось на пол, в том числе и пистолет. Снимки разлетелись по кафельному полу; один из них — как раз Аль-Кахаля — Минус Первый поймал ногой и сладострастно припечатал к плиткам. В кулаке его товарища, Минус Второго, запищало: труба. Минус Второй послушал и обратился к напарнику:

— Ребята нашли Будтова-старшего. Стоят возле дома, спрашивают, что делать дальше.

Минус Первый подумал и решил:

— Пусть зайдут, пусть никуда его не выпускают. Мало ли что. Пусть охраняют.

Тот кивнул и приказал в трубку:

— Оставляйте засаду. Старика беречь, как зеницу ока. Незнакомых, если будут вмешиваться, гасить. А если не будут — задерживать.

Труба бипнула, отключилась.

Покуда Консерваторы распоряжались и подбирали с пола всякое добро, сестры заканчивали пеленание. Захария Фролыч и Даша оказались намертво прикрученными к столам. Руки у них были неестественно вывернуты венами наружу. К головам прикрепили резиновые обручи с пазами, в которые теперь вставляли разноцветные электроды. От груди тянулись провода, по экранам бежали изумрудные волны.

Минус Первый рассеянно подошел к раковине, наклонил над ней бутылку с остатками «смирновской» и сосредоточенно выпятил губы. Послышалось убийственное бульканье; на мониторах каждый бульк сопровождался внеочередным сердечным сокращением: экстрасистолой.

Минус Второй остановился между столами, скрестил на груди руки и сочувственно посмотрел на обездвиженные тела.

— Потерпите еще немного, — он улыбнулся. — Скоро все пройдет. И вам тогда расскажут вещи, воспринять которые будет сложно даже трезвым, очищенным сознанием — не говоря уже о вашем нынешнем, поврежденном. Вы все поймете и осознаете, какая колоссальная ответственность возложена на вас от века. И мы искренне надеемся, что в наших персонах вы обретете своих верных и преданных слуг. Давайте! — скомандовал он сестрам.

Иглы впились в Дашу и Захарию Фролыча одновременно.

— Покедова, Фролыч! — крикнула Даша. — Полетели в космос!

Будтов хотел ей ответить, но не смог. Его парализовало. Вернее, не полностью: он мог при желании напрячь голосовые связки, однако именно желания и не было, поскольку Захария Фролыч был занят созерцанием куда более интересных и важных картин. Перед его глазами развернулись лепестки калейдоскопа, слагаясь в замысловатую мозаику. Секундой позже средневековый витраж осыпался, и Будтов увидел бесконечную витую лестницу Иакова, уходящую в небо. Не касаясь перил и ступеней, оставляя далеко позади опешившего и посрамленного Иакова, который все плелся, он полетел вверх и очутился в просторном туннеле, стены которого были выстланы малахитовой чешуей.

— Захария Фролыч! — проревел далекий голос, и он простонал в ответ что-то среднее между «да» и «нет».

— Захария Фролыч!! — констатировал голос с удовлетворением гориллы, нащупавшей вошь. — Вы больше не будете пить! Вы больше не станете отравлять свое тело и душу! Ваш мозг очищается от яда, ваши нервные клетки становятся чистыми и прозрачными!

Тут же последовал сильный удар в грудь, от которого Будтов немного задохнулся. По стенам туннеля поползли зеленые потеки; малахитовый цвет сменился салатным, но и этот постепенно смывался, высвобождая чистейший перламутр.

— Два! Три! — крикнул далекий голос, и белый рукав вторично опустился на слабые ребра Будтова. Захария Фролыч сумел заметить, что ударили его не кулаком, а всем предплечьем; туннель пронзился электрическими лучами.

— Захария Фролыч! — продолжал выкрикивать голос. — Вы станете нормальным человеком, полноценной личностью! Вы сможете рожать!..

Последнего Будтов сначала не понял, но тут же, хоть был под наркозом, смекнул, что слышит речи, обращенные не только к нему, но и к Даше, которой отпускалась аналогичная процедура.

— Захария Фролыч! — над ним склонилось лицо грозного чудовища.

— Я, — слабо ответил Будтов, и вышло: «э».

— Вы будете хорошо Спать! У вас будет нормальный Сон! Сон! Сон! Сон! Сон! Сон!

Захария Фролыч послушно заснул. Ему стало сниться, как он отбирает северокорейскую баллистическую ракету у лидера баскских сепаратистов и, обливаясь потом, заталкивает ее обратно в шахту. В последний момент скользкая бандура вывернулась из рук и полетела вниз, гулко ударяясь о стенки.

Глава 11

Сидя в номере-люкс гостиницы с не запомнившимся названием, Аль-Кахаль перевернул страницу и затянулся. Мундштук у него был длиннющий, на три сигареты сразу. Три и горели: «давидофф», «памир» и редкостная "севен хиллз" — маленькая, зато ядреная. Толстый, современного вида том в мягкой обложке назывался "Специфика Сна". Выходные данные не указывались, том публиковался по мере надобности, которая возникала нечасто, а типография находилась в таком месте, что гриф «ДСП» терял свой смысл. Попадание тома в руки несведущей особы было абсолютно исключено.

Аль-Кахаль, сколько мог, вытянул язык и сконцентрировал в фокусе разреза мощную дымовую струю. Раздвоенный кончик заги