Book: Случайному гостю



Случайному гостю
Случайному гостю

Алексей Николаевич Гедеонов

СЛУЧАЙНОМУ ГОСТЮ

Случайному гостю

Вступление

Кто там в плаще явился пёстром.

Сверля прохожих взглядом острым,

На странной дудочке свистя?..

Господь, спаси моё дитя!

И поныне этот город стоит на берегах подземной реки.

Каждый май цветёт дурманом бузина в холодном овраге у колодца, откуда слышен тоненький плач.

По улицам ездят те же трамваи, что и двадцать лет назад. По утрам так же пахнет кофе и булочками с корицей. Всё так же сияют лимонным светом окна Главпочты, пережившие в целости все войны прошлого столетия.

По-прежнему печально смотрит на горожан усталый темноликий Христос с Богемской часовни.

На часах Фризской башни так же каждый час колокол отбивает на пять минут раньше — хотя вот уже четыреста лет у несуществующих ворот не видно пыли от татарской конницы.

Говорят, ещё плодоносит айва в тайном дворике на Ормянской, и внутренний рисунок ее плодов всё так же напоминает крест.

А в укромном углу на улице, что реже других меняла имя, под лапами сердитого льва истлевает рисованная вручную колода и умирать не хочет, хотя на свете вот уже лет двадцать нету её бесстрашной владелицы.

Недавно местные газеты облетела маленькая заметка о том, что на лапе и на морде льва появились трещины, они угрожают статуе.

Думаю, что из колоды под ней пропала, вырвалась одна карта — девятка черв, Всадник.

Надеюсь, что после прошлой нашей встречи он не слишком хорошо видит.

Надеюсь, что он не станет искать.

По крайней мере не меня.

Я надеюсь…

Io spero…

1984.A.D

Случайному гостю

В декабре в городе начинают продавать розги. Нет, их не вымачивают в ведре с солёной водой и не сбывают связками. Розги продают тайно, рядом с такими же типично декабрьскими вещами: связками лука, калиной в гроздьях, кроличьими ушанками, валенками. Перед сделкой взрослых спрашивают: «Ризочку?» и за пятак продают прутик. Дома розги полагается обернуть серебряной фольгой, также тайно. И по секрету от нас, детей, подложить к изголовью кровати. Вместе с кульком конфет.

Всё это приносит, по версии старших, святой Николай, вместе с печеньем-«подковцами», фонариками-роратами и календарём Адвента.

— Святой Николай, — не устаёт повторять начиная с шестого декабря бабушка, — безконечне даёт нам знак. Что бы ты сказал, если б ризочка не была серебря́на?

— Что вы жалеете фольги для меня, — бурчу я.

— Что ты был неслух и расстраивал старших весь год, — ведёт своё бабушка. — Но твоя ризочка серебрится. Что то означает?

— Надежда есть! — бодро отвечаю я. — Фольги хватило.

— Верный ответ, — подхватывает бабушка, отметая прочь моё бурчание. — Святой Николай с нами! На кухне в миске, найдёте подковцы от о́леней — то его подарок. Спешите!

Я редко успеваю к бабушке на святого Николая. Я приезжаю позже. Как ни спешу.

— Без острой необходимости, — заявила бабушка, стоило мне войти в квартиру, пропитанную запахами печенья и какао, — не следует носиться по улицам. Сейчас. Тебе. Но здравствуй! Мама уже звонила. Успокоила её. Мы порадовались, что ты отдохнёшь.

— Надеюсь, — вставляю я. — Здравствуйте и вам…

За окнами мутнеет хлипкий рассвет, грозящий так и не стать полуднем. Мои вещи на полу в ванной пахнут поездом.

— Без необходимости, острой необходимости, — глядя как я завтракаю, произносит бабушка, — не ходи на улицу. Жди меня. Купила билеты и в «Коперника», и в Оперу, и на циркус — хоть то и аматорство с позой. Променада будет люкс.

— Вот я представляю, — отвечаю я.

— Кавалеры не жаловались, ранейше, — улыбается бабушка.

— Всё оттого, что рука у вас тяжёлая, — догадливо замечаю я. Бабушка хмыкает.

— Но сам на улицу поменьше! Понял меня? Разве в магазин. И до кофейни. Всё одно мне станет известно.

Днём мы украшаем ватой окна — раскладываем её между рамами и посыпаем бессмертником и резаной цветной бумагой. Бабушка ставит туда синий бокал с солью. Захлопывает створку.

— До темноты следует быть дома, — произносит она настойчиво. — На месте. Тут стены.

— И окна, и даже дверь, — оскорбляюсь я. — Ну я понял, бабушка. Сколько можно?

— Боюсь долго, — отвечает она, — очень ешче. Но в магазин пойдёшь. Послезавтра. И на рынок. Скажу к кому. Будет нужна твоя помощь…

Серенький свет встречается в наших толстых с зеленцой кухонных стёклах с синим бокалом и цветными кусочками бумаги — набирается сил, теплеет и ложится светлым лоскутом на полосатые кухонные половики.

— Но не будь смутный, — говорит бабушка и касается моего затылка. — Осторожность не помеха свенту. Такое!

Я киваю ей. За окном слабое декабрьское солнце исчезает в пелене обложных туч.

Скоро пойдёт снег и настанет мгла.

В декабре приходят Тёмные Дни…

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Случайному гостю

в которой: встречают, варят, крутят, перебирают, предсказывают

и обретают знание волей случая, что есть закон

Кто грядёт — никому не понятно:

мы не знаем примет, и сердца́

могут вдруг не признать пришлеца.


Случайному гостю

22 декабря, суббота,

канун четвертого воскресенья Адвента[1].


Вечер начинается сразу после восхода солнца.

С ночи идет дождь, напрасно пытающийся стать снегом.

Если шнырять по гастрономам с трёх до пяти часов пополудни, можно ухватить сметану в «ванночках», зелёный кофе на развес или расплющенные мармеладные дольки, но майонеза не найти, ещё нельзя купить какао, изюма, ванили и лимонов — их нет, на дворе 1984 год. И лучшее время для покупок — утро.

В округе пять продуктовых магазинов, там — хлеб, соль, водка, морская капуста в жестяных банках, а также напиток «Курземе» в жёсткой картонной упаковке и коньяк «Тиса». Остальное — кончилось.

Обманчиво тепло и сыро по-настоящему. Сугробы проседают и преют. Еле видимые среди луж ручейки как один стремятся к Валам, чтобы во мрачном нутре туннелей ещё австрийской кладки разыскать ослепшую, пленённую Олтву, влиться в её холодное и бурлящее, чёрное тело. Тёмные дни торжествуют, а над трубами города вьётся дым и вяло ссорятся вороны. И нету для них ни дней, ни часов, ни столетий — вороны и трубы ровно те же, что и во всех прошедших временах, и в каждой отдельной зиме «грубые голландки» выкашливают в небеса сажу почти от тех же угольев.

На мгновение всю эту заметь, пелену и хмурь вспарывает солнечный луч — пронзительный и прощальный, полуснежная пыль внутри него вспыхивает на мгновение миллионом искр, нежный отсвет россыпью ложится на бледную стену Главпочты, чиркает вспышками окон на фасаде и гаснет.

Адвент — ожидание. Адвент — размышления. Адвент — три раза недосыта…

Небо нависает непроглядными клочьями. Вороны летят на Каличу гору спать и горланят в тучах. Ветер меняется, приносит холод и превращает дождь в мелкий снег. Трамваи отчаянно звенят на прытко скачущих по лужам пешеходов, следуют прямо, рассекая вереницы теней, запахов и прочих снежных хлопьев.


Главпочта кажется сказочным дворцом, светится лимоном, пахнет сургучом и старым деревом, соревнуясь с ароматами кофе и выпечки из кофейни напротив — в ней я нарушаю предписания. Ем досыта, в чётный раз.

«Это уже пятый, — думаю я. — Пятый пирожок. Дальше будет нечестно».

Ложечка падает у кого-то со стола, звонко.

— Ну, не совсем. Дальше будут четыре ошибки, потом три квартала. Два предмета и один… забыла слово, — говорит, продолжая мою мысль вслух, незнакомая девушка напротив.

Я фыркаю.

— Нечего хрюкать, — отвечает она. — Усы от какао не вытерты, а туда же: рох-рох.

— Сама ты рох-рох, — вступаю в беседу я. — Нет у меня никаких усов, кстати.

— Значит вырастут, — вздыхает в ответ она. — Ничего будет, если я тебя провожу? А то ты заелся… хотела сказать засиделся. Я, кстати, аспирантка.

— Что, из Политехники? — подозрительно спрашиваю я.

— Допустим, что, — кивает она. — Тут недалеко…

Я хмыкаю. Рассматриваю. Обычная девица. В короткой потёртой рыжей дублёнке, бело-сером свитере и чёрных зимних брюках, заправленных прямо в сапоги. Неинтересно.

— Неправильно как-то, — замечаю я. — Тут что-то не так. Неспроста.

— Так ты готов? В смысле, идёшь? — переспрашивает она и встаёт.

— Ноги, — отвечаю я и допиваю какао старательно и длинно.

— Что? — смотрит вниз она.

— Промочил, — также старательно и длинно говорю я.

На всякий случай тщательно вытираю рот, снимаю с крючка под столом сумку с покупками. Она ждёт. Заинтересованно.

— Сам могу дойти, если что… — басовито и грубо бурчу я.

— Возможно, — говорит эта самая аспирантка. — Или не очень. Особенно сейчас, в этом месте… местах…

— Ага, — тяну я. — Особенное место — слышал, знаю. И время непростое, угу. Надоело.

Я смотрю на неё долго и угрюмо, думая, что она смутится. Она же радуется чему-то и цепко хватает меня за подбородок.

— Да, — говорит она, словно утверждаясь в подозрениях. — Да. Это он.

— Конечно, — высвобождаюсь я. — Аспиранец. То есть аспирант, короче — такое же брехло, как ты. Всё, чао — усы от какао… Сгинь.

Она усаживается, достаёт из кармана коробок, вынимает спичку, тычет ею мне почти в глаз и спрашивает.

— Что это?

— Зрения лишают, помогите, — вяло отвечаю я.

Огонёк вспыхивает, будто сам собой зародился в спичке должно быть, она её смазала чем-то…

— Химия, да? — интересуюсь я, рассматривая завитки дыма. — И жизнь…

— Садись. Два, — отвечает она. — Ответ неудовлетворительный совершенно.

— Кому как, — злобно говорю я. — Вопроса вообще не было…. Сейчас, между прочим, каникулы почти что. Может у тебя это, девичье, как его — склероз? Или в школу не ходила?

— Формально ты ученик, — сообщает мне она. — Присядь на минутку.

Я сажусь обратно, она высыпает из коробка остаток спичек. Семь штук. Зажигает их, одну за другой, прямо перед собой, обводит взглядом полутёмную пирожковую.

— И раз, и три, и пять… — бормочет она, — буду полевать[2].

У неё красные пальцы, как будто она долго была на морозе без перчаток. Бледное лицо. Длинные рыжеватые волосы, острый носик, жёлтые, будто старый янтарь, глаза, тонкие брови — ну, девушка с улицы, сотни таких и подобных. Встретишь и не глянешь, наверное.

— Всё-таки, — заявляет она, разглядывая меня сквозь спичечное пламя и дым. — Это самый верный подход. Прятать на поверхности…

— Второй носок… — не могу удержаться я.

— Ты, — ведёт она дальше, — сделаешь несколько не самых страшных ошибок, думаю, четыре.

— Тёмные дни, — ответил я, — и так непросто всё. Время менять форму, слыхала, да? Я уже выбросил кеды, например…

Она отворачивается вслед огоньку от спички.

— Мягкая Лапка! — вопит девушка, разглядывая угол пирожковой сквозь дым и огонь. — Не прячься, милая тварь! Иди сюда, мой таксик!

Из подозрительно потемневшего и растянувшегося угла к нам подгребает недобро выглядящий амбал. Абсолютно засаленный, с ног до головы в какой-то ворсе, и почему-то в капюшоне, хотя никакой куртки на нём нет, только косо пошитый пиджак.

— Ты смотришь сны смертных теперь, да? — нахально спрашивает его девица. — Про кричащую еду?

— Это ты мне? — неожиданно вяло изрекает амбал, нависая над нашим столиком.

— Такие, как Мягкая Лапка, поодиночке не ходят, — деловито произносит она и глядит сквозь огонь. — Ну-ка, ну-ка… Кто у нас тут? Сейчас-сейчас, уже-уже… Ага! Шиге! Вот так встреча! Чтоб ты сдох!

Не совсем понятным образом — из другого угла, но вроде сверху, точь-в-точь паук на клейкой ниточке — является второй тип. Невысокий и белобрысый. Почему-то в старой женской шубе. Очень пахучий.

— Что говорят среди неспящих? — дерзко интересуется «аспирантка».

— Овца растерзала волка в Первоземле… Слышали здесь, как поют скалы, — он быстро облизывает губы и шипит. — Галлоэ! Галлоэ! К добыче зову всю свору…

— Кто вас впустил, вообще? — вскипаю я. — Синяки!

— Его имя означает «тень». Дословно, — информирует девица. — Что нужно сказать теням?

— Знай своё место, — сердито отвечаю я. — А…

Тут оба субъекта вытаращивают глаза, одновременно пытаются оскалить клыки и прыгнуть. Но лопаются. Совсем. Сравнительно бесшумно. В чёрную пыль и дым.

Пирожковая в шоке — со всех сторон паника, прах и кашель… Многие визжат совершенно свинским криком.

— Жанна! — вопит кассирша. — Це ноль четыре! Взрыв газа! Не пропускай никого. Поскрадають посуд! Шо ты там чхаеш, не чую? Перекрой балет, Жанна! На швабру!

Жанна звучно сморкается у двери, посетители бегут к выходу, переругиваются через швабру, расползаются по местам, бурчат, кашляют. Касса нежно тренькает вслед командам владычицы.

— Счастье, пока вечер, — уважительно рассматривает меня девушка. — Пока они в смертном обличье.

Я смотрю на неё с подозрением. Дым вперемешку с пылью втянулся по углам, где и загустел тенями под потолком. Касса пирожковой звякает, выбивая чей-то чек.

— Они — сонные, — говорит девушка. — Ты понимаешь, о чём я?

— Алкашня испарилась, — рассудительно замечаю я.

— Не насовсем, — отвечает «аспирантка».

Пепел четырёх спичек упокоился в моём стакане. На столе остаётся пустой коробок и…

— Три, — говорит рыжая. — Типа «не бухти» означает, так вы говорите? Означает — удовлетворительно. Значит — наставник удовлетворен, значит, ученик должен быть доволен, — она засмеялась, помедлила и словно тявкнула словом: «априори».

— Ну, это нечестное удовольствие, — отвечаю я. — Там плохие последствия — зуд, например, или изжога… А так три — это магическое что-то, если не совпадение. Оно же чары. Кстати, ноги высохли, в смысле — я понимаю… Думаю, что… — мямлю я.

Она бросает взгляд за окно, смотрит на провода, на низкое небо. Достаёт откуда-то большой красный шарф. Пыледым мерцает мраком по углам.

— Ноги, хорошо… Значит, послушай, — торопливо начинает девушка. — Я выйду сейчас, через… неважно. Они, эти вот, за мной полетят, отвлеку. А тебе своё — досчитай до трёх дюжин и домой.

— Тры пиисять. Ага, да, берить, бумажку до пирожка. Мне ваши копеечки не нужны! Запыйтесь молочком уже, тилько не обляпайтесь! — терзает студента кассирша.

— Дзыннь! — вторит ей касса.

— Кстати, спички верни мои, а то почти не осталось. Ты же взял их, да? И скорее домой. Ладно?

— Не отдам, — отвечаю я, сжимая коробок в кармане. — Кстати, интересно, как ты сумеешь следы замести?

Она вздёргивает одновременно бровь и плечо — левые, говорит:

— Конечно хвостом.

И выходит. Торопливо так. Почти выбегает. Красный шарф стелется за нею. Как и тени — чёрные, пыльные, две. Огромная и поменьше.

Через несколько минут, откуда-то — судя по звуку, с карниза, падает на тротуар мягкая глыба снега — шорох, плюх, мелкие шлепки брызг по стеклу. Крики — теперь с улицы.

— Нет жизни без пистолета, — мрачно говорит кассирша клиенту. — Где вы прёте сочень?

В окно я не смотрю — как договорились.

Считаю. Сорок два… четыре… шесть…. И…

За окном сумрачно и снежит. Ничего особенного ни на мостовой, ни на тротуаре. На фасаде Главпочты мерцает хвост праздничной надписи: «…дом!.. дом!.. дом!».

Странно качаются провода над улицей. От ветра, конечно.

«Точно стемнеет, — мрачно думаю я, — пока дойду. Совсем стемнеет. Плохо…».

Я вышел, сделал несколько шагов и налетел на Славика Визборского. По виду — он получал на почтамте посылку, а теперь стоял с этим самым ящиком у ног и пялился, на пирожковую и мостовую перед ней. Славик схватил меня за рукав и втащил в брамку.

— Я тебя, между прочим, видел! — заговорщицки прошептал Визборский. — Но не уверен до конца.

— И что?! — притворился я. — Ты меня видел вчера, даже «дай жвачку» сказал, не помнишь?

— Кончай морочить, говорю, какая жвачка, — сказал Слава. — Ты в пирожковой сидел, так? С какой-то шкильдой. А тут к вам кто-то подлез, такой быковатый, и всё задымилось. Визги были, атас просто, на Рынке слышно, наверное. — Слава запнулся.

— А дальше? — спросил я.

— А дальше она раз, такая, вдруг на крыше, почти. Из этого вот окна выходит, как его? Глухого! Открывает створку в нём… Идёт на край.

— И что?

— И всё, — сказал Слава. — Шестой этаж все-таки. Снег почти белый, кровь яркая, ужас. А окно ведь глухое! То есть, того — фальшивое…

— Гонишь, — ответил я, и неизвестно почему перекрестился. — Нюхал клей, сознайся…



Слава покосился на меня и продолжал:

— Сразу крик, бегают, «Скорая!» — кричат. «Звоните!». А внизу — ничего. Тротуар, грязь эта и снежком трусит, кстати чистым. Тут совсем стемнело. Новые люди подошли. Их спрашивают: вы видели, женщина с крыши сбросилась? Нет, отвечают, вы психи, да? Милиция подъехала, опросила. И вот что интересно: все, кто стоял, например на балконе или в окне торчал — видели. Все, кто шёл внизу — нет.

— Ты сам видел? — спросил я.

— Нет, — честно сказал он. — Я глаза закрыл! Мне рассказали.

— Кто? — спросил я.

— Мои все рассказывали! — обиделся он. — С почты, которые.

— А где эта, ну, шкильда?

— Неизвестно! И никто вспомнить не может, была ли? Вот ты, например, помнишь?

— А сам?

— Я сомневаюсь… — несмело сказал Визборский.

— Слава, — сказал я. — К тебе есть вопросы, Слава… Ты в церковь ходишь?

Визборский чуть не выпустил свою посылку, покачнулся, посопел неистово, помолчал, и ответил вызывающе и мрачно:

— Да.

— Слава, — сказал я скрипучим голосом и покашлял. — А ведь у тебя видения. А «такое изгоняется постом и молитвой» сказано же, специально! И никак иначе. А ты сервелат… ел в пост! Вот… Теперь бегаешь в бреду, с ящиком. Это кто-то куртку выбросил или сдуло с балкона её, и шарф заодно, красный. Пока все прыгали и галдели, кто-то барахло спас. Всё, мне пора. Не лжесвидетельствуй, Визборский! Каникулы вот-вот!

— Как ты знаешь? — тускло спросил Славик. — Про сервелат?

— Я вижу тебя насквозь, — проскрипел я. — Снимай маску.

С горы подгоняемый снежной заметью скатился трамвай, на повороте дуга высекла сноп искр из проводов.

«Просто салют», — подумал я и чуть не поскользнулся.

Скоро каникулы. Через три дня Рождество[3]. До Нового Года больше недели. Три Царя[4] в пути, но обещают быть, как всегда — в начале января. Впрочем, суета ощутима.

Стемнело. Ноги вымокли вновь. В самопальной холщовой сумке, на которой уже не поймёшь, кто Алла, а кто Миша, мечутся: кило риса, пакет чернослива, десяток плавленных сырков, пачка маргарина и баночка горчицы. Всё, что удалось «достать».

В арке дома перед стеклянной дверью в подъезд мигает свет, лампочка гудит, нервически вспыхивает и гаснет время от времени. Стоит мне подойти ближе, со страшным треском взрывается. Тянет дымом, под ногами тоненько похрустывают осколки — парадное утопает в темноте.

Случайному гостю

«Как всегда, — думаю я, топоча по гулкой деревянной лестнице все выше и выше на третий этаж. — Эти лампочки — ненадёжное дело».

Окна проецируют на давно белёные подбрюшья пролетов колышущиеся чёрные силуэты ветвей. Словно в веницейском гаданье, можно разглядеть в них — меч, колесо, крест. Возле двери, ведущей на галерейку, игра света в пыльных стёклах показывает странное кино: на мгновение мне кажется, что на площадке кто-то стоит — высокий, худой, чуть сутулый; напоминает птицу, но со странной острой мордой небольшого хищника — крысы. Внизу хлопает дверь, и мираж рассеивается.

Я выхожу с лестничной площадки на балкон-террасу — темноту гонят прочь яркие заплатки света из окон нашего этажа, жёлтый отсвет путается в вечнозелёных лапах — по всему балкону расставлены затянутые в верёвочные корсеты смереки, сосны, ёлки. Через окно нашей кухни я вижу бабушку, сидящую за столом, дальше входная дверь и два тёмных окна — остальные комнаты квартиры.

Дома тепло, кутерьма рождественских запахов: можжевельник, ягоды, корица, сушеные яблоки, тушеные овощи, мандарины, хвоя. Я притворяю за собой дверь. Тихо.

Адвент — фиолетовые вечера запретов. Чем ближе Рождество, чем раньше наваливается тьма — тем строже: лучше не шить, лучше не праздновать, лучше не есть мяса до первой звезды. Из противоречия я мрачно натолкался пирожками в кофейне напротив Главпочты. И после двух чашек какао там же постный день перестал казаться скучным.

Адвент — ожидание. Иногда встречи, даже и внезапной. Нам следует быть готовым к встречам. К Гостям, на которых лица нет в прямом смысле слова, а вместо подарков сплошные «нельзя». Нельзя смеяться, подумают, что над ними — начнут мстить. Нельзя громко говорить — они рассердятся. Нельзя яркий свет — это их нервирует и они портят электрику. На обычный стул сначала необходимо слегка дунуть и извиниться, на стуле может сидеть кто нибудь из них и, плюхаясь «по-рогульски», их можно и придавить.

— Они кто? — время от времени с иронией интересуюсь я. Бабушка всегда дипломатично уходит от ответов.

— Они и они — разве не видишь?

В другой раз: «Они… Иди, принеси пакет с зелёным кофе, он там, на шкафу». На шкафу всегда столько интересного, кроме пыли, что попав туда, забываешь и про них, и про окружающий мир.

Если честно, мне они без интереса — я родился в субботу, я могу видеть призраков, и нередко вижу их — без всяких камней с дырочками или муки под ковром. У нас это семейное. Дар… В такую же субботу, только очень-очень давно, родилась бабушка.

По полу гуляет сквознячок — окно в бабушкиной комнате открыто настежь, горшки с цветами составлены на пол. Створки распахнуты для них. Влетает только снег.

Все это говорится и делается с таким видом, будто в другие дни они не приходят, а я или бабушка не встречаемся с ними повсюду. Иногда я думаю — может, в Сочельник бабушка рассчитывает увидеть кого-то особого…

Адвент — новая радость грядет.

В квартире, несмотря на открытое окно, тепло, тихо и темно, из кухни доносится журчание телевизора.

— Ты дошёл? По темноте… — бабушка пресекает попытку прямо из передней улизнуть к книжке. Плакали мои «Крестоносцы».

Адвент — каждая пара рук на счету — кошачьи и другие лапы не рассматриваются.

— Прощался с солнцем в «Светлячке», очередь всегда праздник, жаль уходить было. Взял сырки. Вы ждёте кого-то ещё?

Я торжественно вношу в огромную тёплую кухню «трофеи». Дом наш построили в 1864 году, тогда никто не предполагал никаких девяти метров на человека, разве что в склепе…

Абажур, слегка покачиваясь, очерчивает спасательный круг света над столом и рассеивает сумерки вдоль стен, делая кухню неприступной для печалей и холода.

У дальней стены в углу мойка из двух раковин, медные краны без смесителя. Рядом с ней разделочный стол с мраморной доской, дальше газовая плита с кастрюлями. Стена и углы над ними выложены кафельными плитками со сколами. Всё традиционно — белое с синим: капитаны, корабли, матросы уплывают на смешных корабликах, девушки в капорах машут им платочками. Над ними синие черточки — облака и чайки. Сверху окантовка — керамические маргаритки и календула, цветы не увяли, но поблекли.

У стены, по левую руку — сложносочинённый буфет «Мама Австрия» — тёмного дерева, с резьбой и остатками немудрящей росписи на нижних створках, в верхних дверцах еще уцелели матовые стекла с характерными завитками, поверхность тумбы — мраморная доска, такая же, как на разделочном столе. Левее буфета — «пенал»: высокий, узкий, запертый сплошной тёмной дверью; что там, внутри достоверно не известно, она наглухо закрывается на три замка, а ключи бабушка постоянно носит с собой.

В секретном ящике этого сооружения, я почти уверен, можно найти несколько потрёпанный, но все ещё крепкий томик какого-нибудь Гофмансталя — оставленный, но не забытый, а углублясь в недра «Мамы Австрии», как мне иногда кажется, можно угодить гораздо дальше, чем рассчитываешь попасть.

Дальше — небольшая тахта, крытая чёрно-белым в мелкую клетку пледом, над ней бра, обречённо теряющее одну подвеску за другой уже три четверти столетия.

Стену над тахтой украшает банальный гобелен с запрудой. Там всадник, мельница, река, луна, деревья, облака, — в общем, весь комплект. Дева в белом на мостике искусана жестокосердной молью.

Дальше — дверь в бабушкину комнату, напротив тахты — окно на галерейку. Рядом с ним холодильник и безыскусный комодец, на котором стоит старенькая чёрно-белая «Весна» — из неё по кухне разливается Легран, внося с собой равнодушие туманов Атлантики, отчаяние всегда торопящихся дождей над припортовыми улицами и маленьким вокзалом с нетерпеливыми паровозиками — крутят «Шербурские зонтики».

По правую руку от плиты и мойки — обложенная тёмно-зелёными с искрой кафелинками бывшая печка-плита, сильно усечённая в объёме, но функции сохранившая. Дальше, чуть отстоящий от стены, застеленный серой скатертью — стол, нет не так — СТОЛ.

Фамильную твердыню из душистого вишневого дерева бури столетия поколебать не смогли, людям удалось больше — местами оцарапали, порезали и прижгли: спиртовкой, чайником, плойками, раз пять — утюгом. Тёмный, большой, основательный, обточенный временем, словно камень в полосе прибоя, благоухающий спелыми вишнями даже в самую холодную пору года, «дер тыш» появился на свет где-то в недрах легкомысленной Дунайской империи в те времена, когда на обоих берегах Лейты надеялись на традиции и верили в устои. Ведь войны в прошлом. Нынче мир, нынче дом, цысар мудр и вечен — сияние золотого вчера и спокойствие прекрасного сегодня. Нынче вечером за стол — большой, дорогой, удобный: альфа и омега жилища. За ним ели, читали, писали, играли, курили, ставили на него цветы, раскладывали пасьянсы и так далее, каждому и для каждого случая находился уголок за ним и около. Всегда вне времени. Гавань, пристанище, куда рано или поздно вернется каждый ушедший, каким бы усталым и обессилевшим он не был, как бы трудна и тяжела не оказалась дорога, окончившаяся в кругу абажура.

Дальше, у самой двери, этажерка — хромое ар-нуво для бедных, увенчанная телефоном, к ней вплотную стоит «пуфик» — обтянутая несколькими слоями гобелена табуретка, под нею хранится пылесос — табуретка стоит тут «як стопор» — о неё обычно останавливается дверь, открываемая внутрь кухни, и человек, мирно беседующий по телефону — например я, почти всегда получает по плечу.

Сверчком жужжит холодильник, вещают невозможностями «Весна», Легран и Деми.

«Часть вторая — Разлука…» — говорит приятный мужской голос.

Бабушка сидит за столом. В ней всё крупное — черты лица, зелёные глаза, рот, морщины, завитки густых седых волос, подстриженных «шестью локонами». Руки. Очки подняты надо лбом. На бабушке зелёное платье с белым отложным воротником и костяными пуговицами, рукава закатаны, поверх платья серая безрукавка с накладными карманами.

Перед бабушкой на столе несколько здоровенных мисок с очищенными отварными овощами. Блюдо с варёными вкрутую яйцами. Рядом мисочки поменьше: в одной мокнет и набухает изюм, в другой, в воде, теснятся бывшие еще недавно сухими грибы, под рукой стопка клетчатых носовых платков — сразу видно, бабушка настроилась смотреть всерьёз. На «Зонтиках» она всегда плачет навзрыд, и на «Клеопатре» тоже. А также, когда видит Збышека Цибульского — «…его переехал поезд». В жизни она несколько туга на слёзы, разве от лука.

Дальше всего стоят пепельница и шандал — позеленевшие еще при Франце-Иосифе бронзовая черепаха и коринфская колонна. В пепельнице три окурка. Шандал многослойно закапан парафинами всех цветов.

Свечки в доме расставлены повсюду. Возле бабушкиной кровати синяя.

Бабушка рассматривает принесённое в безразмерной холщовой сумке.

— Не совсем то, жебы[5] хотела, — резюмирует она, извлекая чернослив. — Эвентуально[6], узвар… «Крестоносцев» почитаешь после, — веско говорит бабушка, заметив мой воробьиный шаг в сторону двери. — Нужна помощь твоя. Перебрать гречку.

В круг света на застиранную и подштопанную нитками всех оттенков серого льняную скатерть мы высыпаем две трёхлитровые банки гречки, она приятно шуршит. Передо мной и перед бабушкой по белой фаянсовой тарелке — на моей виден серый рисунок на днище, — вереница ласточек. В тарелки необходимо складывать все, что мы найдем в крупе. В те годы в гречке можно было найти множество интересных вещей, конечно, о дублонах речь не шла, но гвозди, камни, когти, песок и просто предметы — в ассортименте.

— Кто больше соберёт… — говорю я.

— Тот будет с правом на… — продолжает бабушка, тут на плите шипит, выкипая, кастрюля, бабушка поворачивается в её сторону и протягивает руку к вентилю конфорки.

— …желание! — отзываюсь я. Неизвестно откуда за шиворот мне падает ледяная капля, я ёжусь. Бабушкина рука чуть вздрагивает, и она приворачивает вентиль совсем, пламя гаснет.

— Желание?! — роняет бабушка раздосадованно и встаёт. Пока она зажигает конфорку и проверяет содержимое духовки, молчание её загустевает под абажуром, словно пар.

— Жичение, Лесик, — говорит бабушка, вернувшись за стол, и глядя на меня, словно королева на мышь, — основа до неприятных дел…. Ты думал о том, КТО услышит те желанья?

Тут же раздаются снаружи странные шаги, будто железом стучат по старым плиткам галерейки.

— Коня они припёрли, что ли? — удивляюсь я. — Вроде до ёлок далеко.

Бабушка озадаченно смотрит на меня, затем за окна на галерейку, передвигает по столу плошки, кашляет в кулак и что-то быстро бормочет, прикрыв половину лица руками.

Я всегда чувствую, когда применяют Дар. У меня от этого звенит в ушах. Я слышу реку.

— Бабушка, — говорю я. — Адвент!!!

— Saluprofundoseptesdomus, — долетает до меня из-за бабушкиных ладоней. — И как я то не знала… То магия кухонна, она…

Шаги на галерейке обрываются. Тихонько звякают стёкла.

— Биу-бау-бац, — говорю я. — Гадать и колдовать нельзя.

— Нельзя прясть, плести, — мягко отвечает бабушка, — перерывать взрослых и лучше не ездить…

— На трамвае, — радостно сообщаю я. — Всё, я на рынок ни ногой.

Бабушка сдвигает очки на переносицу и решительно поводит по гречке ладонью, крупное запястье, длинные пальцы, коротко остриженные ногти — артрит обошел стороной её руки.

— Добже… — говорит она подозрительно тихим голосом.

Я начинаю выкидывать первые камушки на тарель с ласточками, камешки звонко цокают по фаянсу. Женевьева выходит замуж. Бабушка звучно сморкается.

— До чего ты дочитал? — спрашивает бабушка, цепко выбирая из гречки проворные черные частички.

— Збышка не казнили, — отвечаю я.

— Раны Господни, — супит брови на неуловимый камешек бабушка. — Сама волнуюсь, когда он на эшафоте. А вдруг отрубят голову…

— Ну и про что же писать дальше, там ещё триста страниц? — несколько пренебрежительно отзываюсь я и оцарапываю палец осколком стекла.

Бабушка встает, из недр буфета достает пластырь, пузырёк со спиртом, вату. Протирая порез, говорит:

— Про любовь, про месть, про войну…

— Щипет… печёт, — попискиваю я, тряся заклеенным пальцем.

— Так всегда в жизни — щипет, а потом печёт, — сообщает бабушка, инспектируя кастрюли на плите.

— Вы, бабушка, смеётесь надо мной, — констатирую я сердито.

— Ни однего моменту, — говорит бабушка, поднимая вверх правую ладонь. — Слово гонору[7].

Линия жизни у неё глубокая, тёмная и переходит на запястье.

— Должен мне верить.

— Разве есть выбор? — жалуюсь я окроплённой кровью гречке.

— Вы опять затащили магнит к себе, — говорит бабушка. — Сходи бегом до покоя, верни сюда прыбор.

— Ходят бегом только пони, — сообщаю бабушке я. — Вы хотите прогнать меня.

— То и есть ваше «сразу», — говорит бабушка. — Ляпать словом напролом. Но иди скорейше, пони.

В комнате темно и холодно, время от времени по галерейке проходит кто-то из соседей — быстрая тень пересекает потолок, стену, кажется, что оборачивается — и глядит на меня с потолка, цепко. Умеют ли тени смотреть? Магнит нашёлся на столе, под книжками.

— Лесик, — зовёт меня бабушка. — Что ты шукаешь тем магнитом? Шлем рогастый?

— Железные башмаки, — отвечаю я ей уже в кухне. Всюду приятно пахнет озоном, зельем, ворожбой — и голос реки, препятствующей и возвращающей, становится слышен отовсюду, говоря мне…

— Для чего те мешты? — спрашивает бабушка. — Однайти крулевну? Бо́сым легче, факт.

— Лучше клад, — отвечаю я. — Или сокровище.

— Тогда сребряные. Сребряные пантофлики.

— Девчачий матерьяльчик, — отвечаю я. — Просто стукалки. Несерьёзно.

Потом мы веселимся дружно, водим двумя магнитами — в этот раз только несколько железных стружек, а ведь бывали случаи, когда так удавалось найти гвоздь.

— Меня беспокоит твоя левая сторона, — несколько позже заявляет бабушка под цокот инородных предметов о фаянс и шорох крупинок. — Ты совсем не думаешь о почках.

— Так мне всего-то двенадцать, — самодовольно отвечаю я. Моя кучка «вкраплений» уже совсем скрыла ласточек, у бабушки улов гораздо меньше.



— Самый час про то помыслить, — невозмутимо продолжает бабушка, высыпая из пригоршни немаленькую порцию инородных тел. — Дальше будет хуже. Попей отвара, я тут напарила зела.

— Опять отвар, — бурчу я, подумав, вытягиваю дальше. — Офигительно отвратный.

— Конечне, — ласково отвечает бабушка. — Почки больные, такая радость. Неотвратная.

— Я его пью у вас каждую неделю, — мрачно говорю я, — всякий раз от новой болезни. — Должны предусмотреть, — значительно говорит она. — Звыкла профилактыка. Предлагаю отвар опять, — настаивает она. — Две пользы за одну цену.

— Хорошо, — мрачно бурчу я. — Сдаюсь. Выпьете со мной? Разделим пользы — вам молодость, а мне…

— Молодость уже была, — замечает бабушка добродушно, — и миновала разом з джазом. Теперь пенсия — очки, спокуй, мемуары… Но слична дама молода всегда, то душевное, од сердца. А отвар ждёт.

— Звонил недавно, — подхватываю я. — Просил передать, что дождал.

— И как обозначился в телефоне? — спрашивает бабушка. — Чарзилля?

— Панацея селюцкая, вроде бы. Но трудно было разобрать, так хлюпало. Я не сразу и понял…

— То характерно, — подмечает бабушка.

— Характерна мне мелочность ваша, — оскорбляюсь я. — Давайте, запарьте тазик трав. Выпью, и всё пройдёт, сразу. Просто лопну.

— Сразу, — повторяет бабушка. — Alzo[8], все вы любите это слово. Выпей отвару, Лесик, — говорит она. — Пока прошу добром.

— Значит, дальше будет зло? — мрачно бурчу я. — Тем более — выпьем вместе, чокнемся заодно. У вас ведь, бабушка, почки тоже… распустились совсем…

— И перегорели, — добавляет бабушка. — Но, власьне — даме предлагают выпить галантно, а ты ляпнул, як до уличницы: «Пей со мной». Своё сам пей.

— А потом, опять — звон в голове и говорить чужим голосом? — мрачно интересуюсь я.

— Прокажи модлитву, — демонстрирует твёрдость духа бабушка.

— Дар не подарок.

— Что-то захотелось есть, очень, — я отталкиваю неприятную тему.

— Закончим готоваться — покормлю, голодным не будешь, — говорит бабушка, высыпая порцию мелких камней и предметов в тарелку и снимает очки. После она долго протирает их.

Ги возвращается в Шербур. Музыка хромает вместе с ним от тоски.

— Было знание, — произносит бабушка словно в пустоту и проводит ладонью по гречке. — Тебе придёт новая куртка.

— А моя, совсем не старая, не ушла ещё, — отвечаю я, несколько растерянно.

— Поглядим по шкодзе, — замечает бабушка вскользь и идёт к плите.

Пока Ги распродает тёткино имущество, бабушка наливает в две здоровенные синие с золотом чашки какое-то пахнущее болотом варево из высокой медной кастрюльки.

— Трактуй то как мешанку, — говорит бабушка, разглядывая содержимое чашек. — За фактурой много сходства. Как вы называете мешанку теперь, слово красивое, анге́льское, напомни?

— Коктейль, — бурчу я. — К нему соломинка ещё… — ласточки на моей тарелке скрываются в чёрных точках.

— Власьне[9], — раздумчиво произносит бабушка — Соломинка выход чудовный, когда не за что схватиться.

Преодолевая травяной запах, бабушка раскуривает «Опал», в одной руке у нее сигарета, в другой чашка — дым и пар совсем перемешались.

Дух отвара ударяет мне в нос, я чихаю. И делаю несколько глотков…

— На правду, — замечает бабушка, выпуская в центр стола длиннющую струю дыма. Чашки у неё в руках нет.

Гречка шуршит по скатерти, на плите шипит бигос, в духовке подходит рулет с грибами.

— Вы выпили отвар, свой? Уже? Мой такая гадость… Даже в школе таким не поят, — доверительно сообщаю я. — Вязкий вкус.

— В том отваре шкаралупа, — светски замечает бабушка, игнорируя колкости.

— Кракатук? — радуюсь я. — Стоило бороться за желание! Мутабор!

Словно в ответ, ветер на чердаке с силой стучит ставней.

Мы почти закончили. На тарелках — холмики из найденного в крупе. Мой заметно больше. Бабушка вне круга света, видны её руки перебирающие крупу. Из темноты, разбавленной утопленническим сиянием телевизора, доносится:

— Думала Рождество встретить вдвоём… Что на то скажешь?

— Мне было знание… — надуто начинаю я. Бабушкины руки вздрагивают. — Про всего один подарок! Но я эту мысль от себя гнал! Выходит зря… А для кого тогда столько еды? — спрашиваю я, как-то медленно и словно через силу.

— Ну, — говорит бабушка, деля гречку на какие-то странные символы. — Ешче скажут потом, что на столе ничего не было.

— Но если мы будем вдвоём, то кто же скажет? — я ощущаю, что мне совсем не хочется спрашивать.

— Может кто заскочит… — уклончиво говорит бабушка. — Если конца света не будет, то до Сильвестра[10] тоже надо кушать. А ешче день рождения.

— А… — я пытаюсь выдавить из себя новую порцию любопытства.

— На Бога! — восклицает бабушка. — Финал! Хотела б выслушать ту драму…

С неожиданным проворством она пересекает кухню и усаживается на ближайший к телевизору стул. Перед тем как сесть, бабушка трижды дует на него и смахивает с сиденья нечто невидимое.

Женевьева в большой и неуютной машине въезжает на заправку. Метёт картонная метель.

У бабушки по платку в каждой руке, очки заботливо сложены на столе — бабушка решила порыдать всласть. Из тьмы материализуется старая чёрная кошка Вакса, она вскарабкивается на табурет, рядом с бабушкой и мяукает.

— Так-так, — говорит ей бабушка. — Звыкла французка[11] — лютый снег, а дзецко без шалика[12].

Следующие пять минут рыдают все — бигос на плите, бабушка, я и, кажется, даже Вакса — от смеха. Отплакав на последних кадрах титров, бабушка вещает, сморкаясь:

— Антракта. Мандарынку и до брони[13]. Шух-шух…

Мы ссыпаем, скрутив скатерть желобом, перебраную гречку в широкое и плоское эмалированное корытце. Дальше ее будут заливать взбитыми желтками, потом сушить, а потом готовить в печке с укропом и грибами — это краковская каша.

Затем, вооружившись допотопным фонариком, я лезу на «антресолю», где в углу уединилась кровянка. Пропальпировав и осмотрев доставленную с тщанием дипломированного медика, бабушка перекладывает её пергаментной бумагой и отправляет в специальную корзину. Вакса волнуется и, стряхнув обычное хладнокровие, сладко урчит в сторону буфета, на недосягаемой для кошачьих посяганий высоте которого покоится заветное лукошко.

— Вдвоём… ага, а все? Куда делись наши? — продолжаю еле ворочать языком я.

— Яна с мамой в Лабском — лыжуют, Витя на экскурсии, Геню с Нелей пригласила Ева, — бесцветно сообщает бабушка и поддёргивает рукава.

Несколько криворотая Анна Шилова в телевизоре объявляет фигурное катание, мы оба радуемся — можно обсуждать, насмехаться и болеть — бабушка болеет за англичан, я смотрю фигурное катание в целом.

Уничтожив по мандарину, мы принимаемся за паштет.

К мраморной доске разделочного стола прикручена мясорубка, около стола возвышается высокий стул без спинки. Вздыхая о массе вещей, которые можно было бы сделать в состоянии сладкой лени, я лезу на на него — крутить мясо. Куриные потроха, грудки и печёнки, заранее обжаренные бабушкой, превращаются в фарш, туда же идут куски тушеной крольчатины, ветчинка, в которой я бесстыже пасусь, несмотря на суровый кашель и хмыканье за спиной, и несколько кусков обжаренной свинины — где её бабушка умудрилась раздобыть? Такой дефицит. Затем в мясорубку идет зелень — петрушка, укроп, лук, ещё какие-то травы, цвет которых даже в свежем виде не сулит ничего хорошего — слышно как всё это хрустит внутри, сминаемое винтом.

Бабушка разбивает одно за другим яйца о край щербатой керамической миски — для гречки понадобится много взбитых желтков. Вооружившись вилкой угрожающего размера, она тарахтит ею в яичной массе, над миской вырисовывается шапка пузырьков.

Взбив желтки, пока я перекручивал разнообразное мясо для «жимского[14] паштета», бабушка выливает их в гречку, мешает крупу, покуда та не вбирает в себя взбитое, а затем мы мечемся вокруг стола, размазывая тонким слоем на доске гречку, пропитанную желтками — так она быстрее высохнет. Если не прилипнет вся к нашим пальцам…

Я мою мясорубку — перекочевывают на растянутое на столе полотенце ножи, сита, вал. Пользуясь моим отсутствием у мраморной доски, бабушка заводится с конвертом для паштета: отмеряет муку, не дрогнув рукой, высыпает её на стол, легкое облачко зависает на минутку над старым мрамором, и в такт «Болеро» английской пары из телевизора оседает на столешницу. В середине мучного кургана бабушка делает ямку, в которую кладет кусок масла, от души соли и льёт кружку холодной воды. Размашисто перекрестив муку, она ястребом налетает на будущее тесто.

— Прентко абы не жорстко[15], — говорит себе под нос бабушка.

Бабушкины сильные руки мечутся в вихре муки, вылепляя из теста колобок — Торвилл и Дин совершают нечто ослепительное. Слышно, как ревет ледовый дворец.

Тесто готово. Торвилл и Дин ждут оценок, даже судья из Союза ставит высокий балл. Ледовый дворец вопит. Комментатор опасливо бурчит про отсутствие новых идей в западной школе фигурного катания.

Бабушка накрывает получившийся колобок салфеткой, он становится похож на отсеченную голову Крестителя с костёльной фрески, под заунывные трели от французской пары, поднос с головой-колобком уезжает на два часа в холодильник.

Бабушка, похлопав буфетом, вооружившись разнокалиберными стаканчиками и плошками со специями, садится вымешивать перемолотое мясо на паштет — она досыпает специи, нюхает, пробует, мешает, ворчит — и сильно напоминает самогонщика-любителя.

На льду падает французская пара.

— То не дивно, — говорит бабушка задумчиво, — у них слабые ноги.

Я заново собираю мясорубку. Оцепенение и сонливость проходят понемногу. Тихо. Из ванной доносится плеск, там предчувствующие недоброе карпы, пытаются вырваться из чугунного плена — за ними неотрывно наблюдает Вакса, позабывшая обкусывать бабушкин розан и терзать мои шнурки. Могу понять Ваксино внимание — вот однажды такой же любитель наблюдать за рыбами — мой брат — всё Рождество и каникулы, пролежал с тяжёлой простудой, потому что выкупался в ванне вместе с плававшим там карпом.

— Мне было знание… — начинает бабушка.

— Ничего не слышу, — торжественно заявляю я, перекручивая в мясорубке новую порцию зелени…

— Рождество встретим вдвоём, — глухо говорит бабушка. — Нужна будет помощь твоя.

Телевизор изрыгает пронзительное танго советской пары.

— Я и так делаю немало, — заявляю я, терзая тугую мясорубку. — И всё за один подарок.

— Мне было знание… — продолжает бабушка, мешая перекрученную мной зелень с чуть желтоватыми густыми сливками — сливки начинают приобретать все более интенсивный зеленый оттенок, превращаясь в «желоный[16] соус». — Про презент — тераз неналежне[17]… Когда ты чего-то очень хочешь, Лесик, лучше смолчать. Кто-то может услышать… Тот, кто слишком любит… легкие жичения, говорила ранейше.

Ветер на чердаке вновь сильно хлопает ставней.

— Тогда держусь за крестик, — говорю я. — Ну, слушайте. Я видел в канцтоварах такие…

— Да, вот про знание, — упорствует бабушка… — Будь осторожен… с желаниями следует быть очень осторожным. Ты понял меня хорошо?

— Вот когда мне будет сто лет, я буду осторожным, — нахально говорю я ей в спину.

Бабушка многозначительно молчит, паштет под её ложкой издает разнообразнейшие звуки. Постучав ложкой о край миски, бабушка изрекает в пространство:

— Зарано пташок заспевал…

Из ванной доносится хриплое Ваксино мяуканье.

Мне становится жарко, во рту привкус трав, язык кажется огромным и сухим, а губы колючими.

Пока бабушка вминает паштет в миску, а советская пара срывает овации, заканчивая выступление, я раздумываю — чем бы кисленьким и прохладным запить бабушкино пойло и промочить сведённый сухостью рот.

За бабушкиной спиной я слезаю с высокого стула. На бывшей печке, поблескивающей зелёными искрами тёмного кафеля, я вижу синюю с золотым рисунком фаянсовую чашку, задвинутую под самую стенку и заботливо укрытую серой салфеткой. Большую чашку, в которой бабушка делает мне «хлодну хербату» — процеженную остывшую заварку с мятой и сахаром. Такое из всей семьи пью только я. Прохладное, свежее, чуть кислое и с горчинкой — прекрасно утоляет жажду. Пересохшее горло сводит судорога. Я сглатываю.

Бабушка окончательно подавила паштет — маленьким кусочком белого хлеба она счищает его с ложки и, отправив в рот, произносит:

— Смакота!

— Ужас, как хочу пить!!! — бормочу я и отправляюсь к печке. Снимаю салфетку и единым махом выпиваю немаленькую чашку. Это не чай. Ощущение такое, словно в горло попал острый кусок льда. Прохлада и кислинка действительно есть, но смазаны и растоптаны неимоверной горечью. Кажется, что горечь ширится и растёт, попав внутрь меня — она заполняет собой всё, оставляя мерзкое послевкусие и тошноту. Я кашляю и не могу дышать. Пальцы не в силах удержать чашку — она вырывается из них и, ударившись об кафельный уголок, разбивается на тысячу осколков. Бабушка оборачивается. В такт Григу — под него катается следующая пара — финны. Ложка падает у бабушки из рук на колени. Бабушка порывисто встаёт — ложка летит на пол, стул гулко падает. В два шага бабушка оказывается возле меня — глаза её темны и тревожны, губы побелели, кожа обтянула породистый подбородок. Бал у Горного короля набирает обороты.

— Плюнь!!! — рявкает она и с размаху лупит меня по спине. — Вырви!!

Но поздно, поздно — мне становится жарко, я покрываюсь холодной испариной, кружится голова, я успеваю добрести до стула, чтобы присесть — мраморная столешница выскальзывает из-под пальцев. Я хватаю ртом воздух…, а вдоха нет и нет. Проклятое зелье ударяет мне в голову. Пол в кухне становится покатым и скользким, ноги мягкими. Подо мной скрежещут синие черепки…

Всегда под действием специфика[18] я слышу колокол, он глухо и печально гудит где-то в солнечном сплетении, забирая гулом и вибрацией всё больше и больше меня; почти всегда я успеваю увидеть быструю тёмную реку, стиснутую серыми каменными набережными, вздыбленный горбатый мост над нею и спину позеленевшего от времени ангела — по быстрым темным водам плывет одинокий венок, в пустом небе раскатывается звон, незримые, в вышине печалятся дикие гуси. Далее — всегда тени и невнятные речи, кто ищет выхода, кто хочет уйти как можно дальше…

Взвизгивает мясорубка — я пытаюсь ухватиться за нее и кручу вал в обратном направлении — нож съезжает с крепления.

Откуда-то извне слышен голос. Похоже, говорю я, вернее мой рот, мой язык рычат и пришепетывают старыми словами.

Успеваю заметить бабушку — она открывает плиту, в духовом шкафу которой преет каша, и резким движением выплескивает на раскаленные кирпичи остатки зелья из медной кастрюльки. Валит пар. Я вою. Меня уносит куда-то вверх. Кажется, я падаю. Хрустят осколки чашки.

Провидческий дар передан безумцам и детям. Об этом знают все, кому надо. Многие пользуются.

Я прихожу в себя на полу. Сквозь верхний край окна виден растущий во внутреннем дворике орех — голые, чёрные, мятежные ветви на фоне фиолетового неба.

Дует, лежать очень жёстко. На лбу у меня холодный компресс, ноги укрыты пледом. Рядом сидит Вакса и неодобрительно поглядывая в мою сторону, трёт лапой свою чёрную, бархатную морду. Завидев мой взгляд, Вакса коротко мяукает, виднеется розоватая пасть.

Откуда-то сверху раздается бабушкин голос.

— Я должна извиниться…. Должна была знать… Вставай. Ждёт тебя сурприза.

Как-то раз — в иную Вигилию, бабушка выставила нас прогуляться перед домом и попутно приказала найти «сурпризу». Было морозно, хоть и не слишком, шёл снежок, и «сурпризы» мы так и не нашли, хотя перерыли весь двор. Наверно, хотела нас занять перед рождественским ужином, когда все дети несносны.

Памятуя о той «сурпризе», я медленно встаю, голова кружится, ноги кажутся какими-то хрупкими. Теперь знание было и у меня. Лучше бы его не было…

Осторожно перебирая руками по столу, я добираюсь до стула и плюхаюсь на него, даже и не думая дуть или махать. Бабушка ставит передо мной тарелочку с высокими многослойными бутербродами, плетёнку с двумя гигантскими эклерами. Моё недовольство начинает таять.

Фигурное катание окончилось, бабушка выключила телевизор. Кухня умиротворена. Огромная бадья с борщом отдувается рядом с казаном бигоса, отбулькивает последнее судок с кроликом, разнося по кухне сладкую дымку чернослива, корзинка с уложенной в ней кровянкой перевешена на крюк над окном, на подоконнике под нею мнется с лапы на лапу Вакса, нервно обкусывая лимонную мяту.

В холодильнике стынет зелёный соус, ждут воссоединения в единое целое колобок под льняной салфеткой и тщательно вымешанный паштет, в печке вздыхают каша и грибной рулет.

На одиноко рассеивающей тьму конфорке старый медный кофейник с натужными хрипами выдувает пузыри. Бабушка гасит огонь и разливает кофе по чашкам: мне — большая чашка, сахар, молоко, столовая ложка какао, себе — капелька сливок в небольшую чашку горького кофе.

— Должен знать, — говорит она мне, сосредоточенно прихлебывая. — То ненормалне. Была вся в страхе.

— А я-то, — отвечаю я, уничтожая бутерброд за бутербродом.

Бабушка допивает кофе, чашка звякает о блюдце, стул елозит по полу — все звуки кажутся мне гулкими. Раздается звяканье ключей, недовольное покашливание и скрип дверок — бабушка открывает буфет. Помимо склянок со всякими душистыми припасами и жестянки с облупившейся надписью «СоСоА» на стол является небольшой мешочек из вытертой до состояния батиста замши, в нем карты, расписанные странными рисунками.

— До начала паштет, — произносит бабушка и идет к холодильнику.

Двери в изобилие распахиваются. Силуэт бабушки, обрамленный неярким светом, клонится книзу, из многообразия кастрюль, мисок, кастрюлек она извлекает дощечку с чем-то округлым, накрытым застиранной льняной салфеткой. Бабушка выпрямляется, ногой закрывает холодильник и разворачивается, собираясь двигаться к столу, как вдруг со стороны входа — двери на «балкону», раздается глухой голос: «…анна …елена». И кто-то стучит в хлипкие двери. Хлопают открытые рамы окон, звякают стекла. В недрах темной квартиры включается само-собою радио — сладким голосом славословит снегопад Адамо.

Бабушка замирает, не закончив шаг — и вовремя — путь ей неожиданно пересекает лиса, взявшаяся из ниоткуда.

Происходит смятение: лиса коротко тявкает, Вакса, дотоле неподвижно восседавшая на подоконнике в обрывках мяты, фыркнув что-то напоминающее: «Воры!», прыгает сверху на юркого хищника.

Лиса, отчетливо смеясь, исчезает во тьме, истаивая словно дым, бабушка вздрагивает и роняет колобок — он падает на половицы старой кухни со странным костяным стуком, я, порываясь встать, смахиваю на пол блюдце, жестянку с какао и что-то еще, свет окончательно гаснет.

Вновь становится тихо.

Я нащупываю спички, тарахтя ими словно кастаньетами, нахожу шандал. С шипением и треском разгорается огонек, пламя брызжет синими искрами.

Бабушка возвышается на фоне окна, неподвижная, словно Ниоба.

— Шукай под столом, — говорит она.

Лезть под стол мне не приходится, тёмный круглый предмет валяется в шаге от меня, я наклоняю шандал — горячий парафин почему-то капает не вниз, а мне на пальцы, вздрагивающий огонек свечи выхватывает кусок пола.

На полосатом бабушкином коврике, поверх крашеных в вишнёвый цвет половиц лежит голова — молодой мужчина, крупные, как у бабушки, зелёные глаза не мигая смотрят на меня в упор с длинного бледного лица, тёмно-каштановые волосы прилипли к вискам и высокому лбу, над красиво очерченным крупным ртом родинка — знак рокового сердца.

Свеча гаснет. Я снова слышу колокол… Быстрая река несет не венок — голову. Ангел, обдуваемый гусиными криками из поднебесья, склоняет темно-рыжий затылок…

— Довольно, — далеко, из другого измерения говорит бабушка. — То маре́ние.

Зажигается свет, радостно хрюкнув, встаёт в строй холодильник, радио умолкает — на полу, который я вчера вместе с братом и сестрой вымел и вымыл, лежит кусок теста, достаточно остывший в холодильнике.

Из открытой банки какао на него осыпалась тёмная шоколадная пыльца, блюдце не разбилось — оно лежит на полу кверху дном, показывая клеймо с орлом. Третий предмет, сброшенный мною со стола — бабушкин кисет с картами, из него выпала яркая картинка. С неё на меня смотрит улыбающаяся лиса: «Лукавый дом. Люби ближнего, но не давайся ему в обман»[19].

Раскатывание теста, ополоснутого «в трех водах» происходит в молчании, я шугаю скалкой, пытаясь отогнать память о взгляде с пола, бабушка, искоса поглядывающая на меня точно такими же глазами, посыпает тесто мукой и помешивает зажарку в сковороде, приворачивает кран — все будто бы одновременно и легко, как дирижер.

Мы разрываем тесто на два листа, подспудно я ожидаю крови, но ее нет. Бабушка укладывает лист в сытно лоснящуюся форму, парусом в штиль тесто лениво свисает из формы — внутрь мы кладем паштет, кусочки обжаренного мяса, снова паштет, снова мясо, вареные яйца, чуточку зелени. Наконец сверху все это бережно укрывается вторым листом теста — бабушка подтыкает лист по краям формы, словно одеяло. Перекрестив форму, бабушка делает, мастерски орудуя темным ножом с костяной ручкой, в середине пирога отверстие, вставляет туда свернутую фунтиком грубую пергаментную бумагу — это «труба». Не дрогнув, засандаливает в эту «трубу» стакан коньяка. И благоухающий «Белым аистом» паштет уплывает в раскаленную духовку.

— Ешче трошки и воля, — задорно говорит бабушка, она раскраснелась, на лбу у нее след от муки. «Трошки» занимают сорок пять минут. И на сегодня — всё. К празднику нам осталось изловить и приготовить карпов и обеспечить сладкий стол сырником и всякой приятной чепухой вроде яблок, сваренных в вине, коржей для торта и пряников. В очередной раз перемыв перемазанную посуду, вытерев стол и отодрав парафин с пальцев, я разворачиваюсь в сторону бабушки, безмятежно протирающей очки кусочком замши…

— Что это было? — стараясь придать голосу суровость, говорю я.

— Марение, — говорит бабушка. — Они… Адвент, — примирительно завершает она фразу, но слова повисают в воздухе, не встречая поддержки.

Я молчу. Бабушка хмурится. Надевает очки. Поднимает их на лоб. Тарахтит спичками, бросает их на стол, коробок подпрыгивает и катится ко мне. Я прихлопываю его рукой молча.

— Тебе зарано знать, — сообщает бабушка и откашливается. — То не з твоей сфэры.

— Вот как? — как можно более надменно пытаюсь произнести я (выходит плохо). — Значит, видеть не зарано? А пить всякую гадость? А носить в кармане гвозди? А катать головы по полу? А эти… за спиной, которые, везде и повсякчас? Это как? Не зарано? — говорю я, отфутболивая спички назад. — Хорошая сфэра…

— Не кричи, — равнодушно замечает бабушка, — с криком заболит горло.

— Ну так дадите мне отвара, — обижаюсь я. — Два ведра.

— Раньше по шее, — отвечает бабушка, она прячет кусочек замши в футляр и громко щёлкает замком. — Лесик, тебе не нужно то знание, оно опасно, — хмуро говорит она.

На чердаке ветер хлопает ставней.

Я ищу лазейку в обороне — и не нахожу. Медленно мы передвигаемся вокруг стола, бабушка собирает какие-то невидимые крошки со скатерти, слышно, как кто-то идет по галерейке, по занавескам мелькает быстрая тень.

Бабушка тревожно поворачивает голову в сторону окна. На подоконнике появляется остроухий силуэт Ваксы. Я смотрю на мраморную столешницу, и среди вымытой посуды вижу блюдце с ласточками.

— Желание, — торжественно произношу я. — Моё желание. Бабушка вскидывает голову и смотрит на меня в упор, глаза её напоминают крыжовник в солнечный день.

— Алзо, меа кульпа[20], — говорит бабушка и барабанит пальцами по скатерти. — Гречка… Ты хочешь сказать своё желание? Угадала? Говори.

— Киньте бланки[21], — говорю я.

— Хм!!! — издаёт бабушка и встает, под ее пальцами скатерть собирается рябью. — То шантаж…

— А час назад было насилие, — отвечаю я в тон ей.

— То еще не насилие, — говорит бабушка, — то…

И осекается, садится. Слышно, как звякают ключи от пенала.

— Про́шу, Лесик. Тёмные дни, — говорит она, в голосе ее слышна печаль. — Давай инным разом?

— Ну, тогда гляну сам, — самоуверенно заявляю я и протягиваю руку к кисету. Рука моя словно попадает в крапиву, я ойкаю и дую на пальцы, а кисет, довольно проворно для такой старой вещи, ползёт к бабушке, напоминая толстого таракана-переростка.

— Не хапа́й, не ца́пай… — замечает бабушка и поддёргивает рукава. — Лесик, — говорит она, — но в остатне про́шу, Лесик… Инным разом…

— Нет, сейчас, — говорю я, голос мой даёт петуха. — Я ведь могу посмотреть в воду…

— Обратно шантаж, — произносит бабушка. — Но я предупредила.

Потом она тянет паузу. Намеренно. Несколько раз встает в поисках сигарет, спичек, очков, чернослива, гребня, наливает оскорбленной на весь мир Ваксе сливок, выжидательно смотрит на духовку и от неистребимого желания выжить меня прочь из кухни даже нудно стирает в раковине кульки из-под молока и развешивает их почти над моей головой. Кульки зловеще являют своё чёрное нутро, капают почти на меня, но я и не думаю уходить. «Крестоносцы» ли, телевизор — там все ясно и бестрепетно, как вчера или до того. А нынче дар, он просится на волю и тучи сгущаются где могут — вне круга света на серой скатерти…

Раздосадованная бабушка выключает духовку, посопев и покашляв, ставит в середину стола плошку с розмарином, я раскладываю кусочки коричневого сахара — серая скатерть идёт еле видимой рябью. Бабушка раскуривает дымучий Лже-опал, открывает замшевый кисет. Достаёт колоду. Тасует. Шелестят по льну пёстро раскрашенные картонки.

— Я скажу что вижу, — говорит бабушка раздражённо. — То примусо́во[22], так и знай — моей воли здесь нет.

Слова вылетают из нее вместе с дымом, оставляя по себе горький запах табака и вишни. Я молчу, привкус зелья из погибшей чашки стучит в мое сердце.

Моя бланка «Тучи», она ложится первой на серый фон, чуть ли не сливаясь с ним — и без того серое небо на карте затянуто плотными облаками, солнца почти не видно, от сильного ветра клонится к земле дерево внизу картинки. Тучи омрачают: символизируют неприятности, недомогание, нежелательное и несут неясность. Это карта тёмной стороны — смутное предвестие.

— Буду короткой, — мрачно резюмирует бабушка, выложив пятую картонку.

— В бок вас не толкаю, — в тон ей говорю я.

Карты лежат рубашками кверху, все рубашки синие с золотом — ночное небо и несколько звёзд на нем, на всех рубашках виднеются отпечатки пальцев — карты самодельные, бабушка, как это полагается всем нам, отмеченным Царицей Субботой, нарисовала их сама: в том самом году, когда набережная Аппель, усилиями нескольких гимназистов приобрела мировую известность. С тех пор колода не разлучается с бабушкой, чехол подыстёрся, но не карты.

— Все зыбко, обман один, — говорит бабушка, и открывает картинки: на первой всадник, на второй парусник, на третьей совы, на четвёртой — башня под знойным небом Прованса. Пятую карту бабушка оставляет лежать лицом вниз. В кухне становится ощутимо холодно.

— Зимно как, — говорит бабушка, поводя плечами. Она касается карты со всадником. — Гость, посланник, весть… он идёт и скоро будет… Как некстати ты то затеял — думала к нам, выходит к тебе… Говорила — мне было знание… Теперь идёт к тебе. Однайшёл[23], — отвечает словно сама себе бабушка. Розмарин в плошке начинает шуршать, по серой скатерти идет новая волна зыби, кусочки сахара раскатываются в разные стороны. Тяжело, словно ревматик со стажем, скрипит всеми своими вишнёвыми составляющими стол.

Проснувшаяся Вакса вскидывается на подоконнике, рычит. На всех картах тускнеет, а затем словно оживает изображение. Горами встают волны в сердитом море, тени от них ложатся на беззащитный корабль, на его палубе виднеется точка, изображение меняется, палуба становится ближе, видно как ветер треплет дырявый парус. Беспокойно бьют конские копыта об гулкие доски палубы — всадник здесь, лицо его скрыто в тени черной треуголки. Ветер раздувает мрак, гудят кроны сосен, совы топчутся на толстой ветке, беспокойно ухая. По лесной дороге несется тёмный силуэт, яростно храпит конь — всадник здесь, совы в панике улетают. Тучами затянуто обычно весёлое небо, лишаями ложатся тени на безмятежную башню. По мосту под нею летучей мышью из ада мчится всадник — синие искры разлетаются из-под копыт скакуна — конь сделался вороным, чернее ночи камзол ездока, треуголка напоминает хищный клюв. Бабушка смахивает карты на пол, окурок вот-вот обожжёт ей пальцы. На столе остается лежать последняя карта, кверху рубашкой. Карты на полу тоже мерцают желтыми точками рубашек — кроме одной — рисунок её не виден.

— Я же говорила, говорила, но тебе лишь бы спорить, — повторяет бабушка. — То кто-то сильный, надто моцный, не стоило и смотреть на него.

— Надо знать опасность в лицо! — безответственно заявляю я и тянусь к последней карте на серой скатерти. — У меня теперь колокол в голове! Звон!

Бабушка, посмурнев лицом, от души лупит меня по руке.

— Перед всем, опасность не должна видеть тебя!

Она встает и, нагнувшись, с немалым кряхтением собирает карты с пола. Заметно, что на лицевую их сторону она старается не смотреть. Пользуясь моментом, я переворачиваю оставшуюся на столе карту — на бескрайнем поле все ветра мира качают высокие ковыли, огненно-рыжая лиса, подняв лукавую чёрную морду к тёмной фигуре на нетерпеливом коне, что-то явно объясняет ей, помогая себе эффектно выточенным хвостом. Появившаяся внезапно, словно кобра из корзинки, бабушка рявкает:

— Цо то за глупство?! Кому сказала не займай? — и отбирает у меня мелькнувшую прощальным всполохом лисицу. Из-под стола доносится шипение, короткий удушенный вскрик, словно кому-то вздумалось кричать шёпотом, и вылазит Вакса, в зубах у неё карта. На карте нарисована змея, несколько конвульсивно пытающаяся уползти за границы рисунка, на спине у змеи отчётливо видны следы когтей.

— Моя урода[24]… — сиропным голосом говорит бабушка Ваксе, кошка одобрительно муркает.

Вбрасывая, принесенную кошкой бланку в мешочек, бабушка говорит тихо и устало:

— Того только было мало… Спать, Лесик, спать. Будет перевтома[25].

— И инфлюэнция, — добавляю я. — С катаром.

Мы закрываем на ночь окна во всей квартире, между рамами бабушка ставит маленькое блюдце с коричневым сахаром и синий фужер с солью. «Жебы не змерзлись окна».

Оставив на ночь форточку в кухне, бабушка подходит ко мне вплотную и, подталкивая в сторону комнаты, вполголоса проговаривается:

— Так ты ничего не помнишь?

— Только колокол и реку, — отвечаю я, думая о венке в стремительных тёмных водах. Бабушка смотрит на меня и задумчиво произносит:

— Мала сенс знать. Придут. Но так скоро? Ты видел знаки?

— Знаки? — подхватываю я.

— Но давай повторим ещё по три раза, — невесело улыбается бабушка. — Так любишь загадывать желания. Три — то цифра магична.

— Уже не очень, — всхлипываю я. — Отгадки страх… и цифры эти.

Она вздыхает.

— Такое… Но не плачь. То… с пола, и карты — только начало. Овшим[26] встретим Рождество, а там посмотрим — какие будут гости. На чём приедут…

— Вы, бабушка, что-то скрываете. Зачем? — возмущаюсь я, глядя на светлый прямоугольник окна в тёмной кухне и хищный Ваксин силуэт среди лимонной мяты на его фоне. — Скажите прямо — к нам идёт тот Вса…?

— Цихо!!! — очень громко говорит бабушка и почему-то оглядывается — где-то в глубинах квартиры тихонько звякает стекло.

— Слова, Лесик, имеют силу, также, — говорит она. — Также. И очень большую, допреж сказать — подумай. И овшим — думай, мысли. За чем албо за кем… Прямо…

Бабушка отступает, повернувшись к комодику под телевизором, начинает выдвигать ящики, шурша и грохоча их содержимым. В этом комодике у нас инструменты. Похлопав «шуфлядками», бабушка вновь подходит ко мне и надевает мне на шею что-то холодное, я дотрагиваюсь до металла — цепочка, похожая на дверную.

— То только на ночь, — извиняющимся тоном говорит бабушка. — Только на ночь.

«Цепи, — думаю я, — холодное железо. Ничто так не сдерживает магию».

Во дворе гаснет окно за окном, наша кухня тонет в плотном зимнем сумраке. За чёрными рамами в обложных тучах гаснут звёзды. Беспросветно.

— Чего стоит бояться прежде всего? — спрашиваю я, стоя лицом к темноте. Голосом бабушки темнота отвечает:

— Ночи, что идёт…

— Той, что гарцевала в бланках? — шёпотом говорю я, снова вспомнив тень от чёрной треуголки.

— Той, что идёт за днём, — отвечает бабушка. — Даже за тёмным.

Она снова вздыхает, эхом отзываются их вздохи по всей квартире.

— Но не будь смутный, — говорит бабушка. — Спать…

Слышно, как гулко спрыгивает с подоконника Вакса.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Случайному гостю

продолжительная,

в которой многие находятся и здесь и там, а некоторые исчезают вовсе

А также: как от многого зла откупиться можно за один талер и что воистину отпирают ключи

С участием Гидеона и Лоры

Случайному гостю

23 декабря,

четвертое воскресенье Адвента.


В этот день в венке зажигают первые три свечи и присоединяют последнюю — Ангельскую. Она означает последнее пришествие Спасителя во славе со всеми Ангелами, чтобы взять всех истинно верующих с собой на небеса…

Бабушка разбудила меня хладнокровно — включив радио на полную громкость. «Пионерская зорька!!!» — вскрикнул приемник тужась радостью. Запели горны… сон бежал.

В календаре Адвента[27] этот день отмечен шоколадным зайцем и пакетиками польского фруктового чая.

Еще маленькая записочка на коричневой бумаге — написанная по-немецки, каким-то корявым почерком.

«Nicht die Hoffnung verlieren. Der Fuchs zieht sich zurück».

Записочку я сую в карман — переведу позже.

За окнами пасмурно, туман, порывается идти снег, но оборачивается мелким дождем; слышно, как где-то в городе звенят трамваи. Во внутреннем дворе кто-то выбивает ковёр.

Завтракаем мы с бабушкой в весёлом настроении, ничто не напоминает о сумерках и помрачении.

Снова медный кофейник на плите, кофе со сливками в больших чашках, тушёная рыба с картошкой и салат из свеклы, от которого рот становится «вампирским». После того как посуда вымыта, бабушка неожиданно торопливо говорит:

— Надо нам на Целную. Собирайся.

Меня всегда поражает бабушкина скорость в сборах. Тогда как я неторопливо натягиваю брюки, майку, свитер и шныряю под кроватью в поисках вечного эмигранта — второго носка, бабушка, полностью одетая, с сумкой через плечо, гулко топает по квартире, открывая везде форточки.

Носок приносит Вакса. В зубах. На морде у нее написано отвращение.

Цепочку я оставляю на столе около кровати.

Одетый и обутый, я выкатываюсь на балкон, галереей опоясывающий внутренний двор. Щелкает «ангельским» замком дверь за спиною.

Декабрь, мокрый снег, дождь — в общем, неуютно и мерзко. За окном, в зарослях лимонной мяты и чебреца, сидит Вакса, в ее взгляде читается торжество над мелкими людишками, вынужденно носящимися в такую погоду по гадким улицам — тогда как кошки сидят в дому, где сухо.

Бабушка цепко ухватывает меня за локоть, и мы отправляемся в путь. Гулкие удары по ковру служат нам прощальным приветом.

— Тут близко, — сказала бабушка и поправила беретку. — Незчуешься втомы[28].

Иногда я слышу эти слова, даже сейчас, спустя три десятка лет. Слышу как бы за спиной — слева, где сердце. Слышу и иные — похожие. Осевшие на самом дне, эхо снов, тени зазеркалья. Ведь Дар не подарок.

— Вам всегда рядом, — буркнул я, — а потом и дождь, и в гору.

— Часто тылко так, — ответила она радушно. — Но бывает и радость. Когда ждешь. Чекаешь на радость?[29] Отчего нет?

…Самой бабушке удавалось встретить радость нечасто. Разве что увидеть край плаща переменчивой Фортуны иногда — тот, где семь звезд, кометы, радуга и прочее краткое счастье. В основном приходилось довольствоваться малым, улыбаться вопреки и не искать лёгкой ноши весь длинный век.

Я совсем не помню её в унынии. И в праздности тоже.

Так повелось — все эти венки и гимны, шнуровки, перчатки, тугие косы, отчёркнутые строчки, призмы и пилигримы, — обороняют крепко.

Но не отрицаю дух. Ведь все дело в любви, или, что вероятно — в надежде, а возможно в вере или силе.

Но всего важнее в ней кажется мне — море терпения…

Внешняя сторона улицы Коперника встретила нас лужами и людьми, тянущими на плечах ёлки. Со стороны девятой школы несся табун первоклашек — все в серых кроличьих шапках. Как из-под земли выросла перед нами странная, совершенно косоглазая женщина и заявила:

— Есть малиновая рубашка на мальчика.

Потом, задумчиво осмотрев мою новенькую куртку на липучках, выдохнула:

— А также курточка!

— Малиновая также? — ядовито вопросила бабушка, не замедляя шаг.

— Не, не, не, — затараторила тетка, примеряясь к нам и мелко подпрыгивая рядом, — польская, хорошая, совсем новая.

— Носи на здоровье, — произнесла бабушка по направлению к тётке, значительно кашлянув в кулак.

— До свидания, — пискнул я, увлекаемый жилистой бабушкиной дланью.

Лавируя между лужами и ёлконосами, мы вышли на площадь, где безмолвный Мицкевич кривился на ненавистный алфавит, зеленея от вод небесных. И тут бабушка ловко вбросила меня в очередь за мандаринами — я оказался вторым. Хмурые парни разгружали фургончик, бросая ящики с твердокаменными дарами Абхазии о плиты тротуара, усатая продавщица устанавливала весы, быстро росла толпа покупателей.

Через четверть часа, чувствуя себя несколько сплющенным, я выбрался из свалки с двумя килограммами ароматных цитрусовых. Некоторые из них, правда, были, на мой взгляд, слишком молоды для того, чтобы покинуть край родимый — но, как говорят в той стороне: кисмет[30].

Бабушка беседовала у витрины магазина со странной особой, с ног до головы одетой в зеленое, обе курили, в воздухе вокруг них пахло полынью. Стоило мне подойти, бабушкина визави глянула на меня искоса, улыбнулась и, сделав шаг в сторону… пропала, лишь слабое эхо запахов сухих трав отметило её недавнее присутствие.

— Купил? — спросила меня бабушка, метко отправляя окурок в урну. — Ну, мой умник. Нелепей идти в гости с пустыми руками.

Мы протолкались по переходу, пересекли Марийскую площадь и как-то слишком быстро пропрыгали мимо книжного. Обычно я дефилировал около него и в нем самом не менее часа, перетекая из отдела карт в букинистический и обратно, утоляя затем воображение в очень занимательном кафетерии магазина «Булочка». Переведя дух бабушка сказала:

— Книжка к елке гарантована, руша́й[31].

В старый город мы вошли буквально строевым шагом, разбрызгивая лужи и отплевываясь от мокрого снега, лезущего с завидным упорством в нос. Со всех балконов свешивались разномастные елки и сосенки, своими мокрыми лапами придавая заплаканному и слякотному городу совершенно нездешний вид. Из распахнутых форточек музыкальной школы вылетали, путаясь в мокром снеге, звуки «Волшебной флейты». Бабушка вздохнула.

— Моцартова совсем не умела вести дом, — сказала она. — Он умер совсем молодым от того. А она осталась с детьми. Такое.

Мы выписали кривую, неожиданно свернув с Собесской в междометия середместья. Катедра[32] проплыла перед нами, словно миноносец. Бабушка виновато перекрестилась в сторону черных ангелов и сказала: «На обратне». Мы вновь свернули.

Через несколько минут мне показалось, что она забыла, куда мы собственно идём.

— Бабушка, — сказал я, невежливо оборвав ее рассказ о жизни Моцарта с безрукою женою. — А вы помните, куда мы собирались?

— Я, — резво ответила бабушка, — добре помню, что учила старших не перебивать…

— Извините, — буркнул я.

Бабушка милостиво кивнула. И мы продолжили обход квартала.

— Так вот, сын Моцарта — того самого, — жил тут неподалеку и преподавал музыку, ходил на шпацир на Валы. Завше боялся того гостя, что сгубил Вольфля.

— Гостя? — спросил я, семеня, словно вчерашняя французская пара, по обледенелой мостовой.

— Hostis pro hospite! — сказала бабушка значительно.

Я сумел придать себе понятливый вид.

— Ты видел, как и я, а мне до того было знание, что кое-кто идет к нам в гости… незваным, — напряженно продолжила бабушка, пересекая лужу. — Времени у нас мало, можно сказать — овшим нет, так что добрая охрана и следы сплутованые, — наша одна протекция. Такое. Мы путаем следы.

Я обернулся, следов позади действительно нас не было — темнели лужи, через мокрую мостовую опасливо перебежала большая бурая крыса. По карнизу расхаживали две нахохленные галки. На углу, возле магазина «Ранет», кого-то поджидала продрогшая девочка. Выяснилось, что нас.

— Гелика, — сказала бабушка, с материнскими нотками в голосе. — Радуйся, конечно, но так ты замёрзнешь.

На ногах у девочки были сандалии. Далее шел чёрный, грубой вязки плед, в который она куталась, поджидая нас, виднелась тоненькая шея, плотно обвитая богатым янтарным ожерельем, из-под пледа выбивалась прядь густых вьющихся волос цвета старого мёда.

— Пустое, — сказала девочка, голос у нее был хриплый. — Мне здесь холодно и летом. Сёстры просили кланяться.

— Передай сёстрам мои благодарности и поклон, ты принесла?

— Да, — сказала девочка и протянула нам плетёную корзинку с тёмно-красными яблоками. Рука, держащая корзинку, производила впечатление взятой напрокат — широкая, рабочая, покрасневшая, со вздутыми суставами и покрытая маленькими свежими багряными и зажившими белесыми шрамиками.

— Благодарю, — церемонно произнесла бабушка. — Прими, — сурово сказала она мне.

Я кашлянул и забрал корзинку, наши пальцы соприкоснулись, я заметил широкий янтарный браслет, надетый высоко на руку — ближе к локтю; девочка улыбнулась — вокруг синих глаз пробежали маленькие морщинки, мне вдруг показалось — может, это не такая уж и сопливая девчонка, какою хочет казаться. Продолжая улыбаться, она заправила прядь волос под плед, опять мелькнула рука, испещрённая шрамами.

— Тут у меня кое-что есть для вас, — сказала бабушка, роясь в своей бездонной сумке.

— Это даст и ему и вам спокой. Там я сделала припис[33] — будьте осторожны в каплях. С этими словами она ткнула девочке в ладонь гранёный синий флакон размером с пузырёк «Шипра».

— О, — сказала девочка, лицо её полыхнуло немного хищной радостью и сразу стало старше на столетия, — мы опять обязаны тебе.

Налетел очередной порыв ветра. По площади, где мы обретались, разнеслось чуть слышное шипение.

— Пора мне, — заявила девочка, пряча флакон в глубинах своей накидки, — наверно уже ищет, он не любит, когда мы уходим, когда нас нет дома. Шипение стало явственнее. Она вздохнула… и рассыпалась прямо у нас на глазах в пыль. Когда всё рассеялось, стал виден лежащий на плитках тротуара ивовый прутик.

— Забери, — сказала бабушка. — То подарок. Видко[34], ты ей понравился. Верейку отдай мне.

Мы отправились дальше, шлёпая по лужам. Меня распирали вопросы. Бабушка хранила молчание.

Деликатно покашляв, она пустилась в пересказ увиденного накануне в «Копернике» «Танцора Диско», клеймя «тего злодзея» всякими словами, потом сказала совершенно пустому пространству на месте Голден Рейзе[35]: «День добрый», и укоризненно обернулась ко мне.

— Ну хоть бы кивнул.

И вот тут я не выдержал.

— Бабушка, вы мне ничего не хотите сказать? — произнес я, чувствуя, что вопросы бьются в кровь за право быть первым.

— Хочу, — сказала бабушка, — завяжи шнурок.

— Ой, я не о том, — ответил я. — Согласитесь, не каждый день кто-то рассыпается просто перед носом.

— А как же мы с Ваксой? — игриво спросила бабушка.

— Вы же не ходите зимой в сандалиях, — нашелся я и остановился завязать шнурок.

По обледеневшим, забросанным мокрыми газетами улочкам мы вышли к воротам на абсолютно пустую площадь, по её плитам скакали разъярённые галки. За воротами, словно в ином мире, раздражённо звенел трамвай, сигналили машины. Бабушка оглянулась — за нами и вокруг нас не было ни единой души, за исключением галок. Ветер швырял дождем и мокрыми газетами в памятник первопечатнику, словно знал, что тот не отмахнётся. Справа на Бернардинах хрипло звякнул колокол. Мы вошли в ворота.

Ледяная вода капала и здесь, пахло мокрым деревом. Чья-то тень мелькнула под ногами, в высоте арки завозились вспугнутые голуби, среди однообразия звуков капающей воды и юзящих возле Арсенала машин мне вдруг почудился позади глухой стук копыт по мосту, далеко-далеко заржал конь.

— Не оглядывайся, — сказала бабушка, — то марение.

В обрамлении ворот из тумана тревожно выплыл зеленый шпиль костёла Кларисок. Чем ближе мы подходили, тем выше возносился он, тщетно пытаясь оторвать наконец-то тело сухого, аскетичного храма от площади и воспарить в барочных завитках туч надо всей суетой и трезвоном большого города у подножия горы.

Мы вышли на Целную площадь.

— Бедная Клара, — сказала бабушка и кашлянула. Шпиль подёрнулся облачком тумана.

Мы свернули направо, на людную улицу, прошли по мокрым плитам вдоль ёлочного базара, витрин с бастионами ставриды и каких-то запертых ставнями окон, повернули еще раз направо и сквозь проходной двор вошли в полутёмный подъезд, где пахло кошками.

Преодолев три пролета вверх, вышли на балкон-галерею и под прицелом кошачьих и старушечьих глаз двинулись в сторону угловой двери. Бабушка извлекла из недр своей сумки длиннобородый медный ключ с вензелем и надписью на латыни «Я отворяю» и, применив меня в качестве активно брыкающегося тарана, вскрыла дверь. Теперь пришлось идти на этаж вниз в полумраке, по гулкой металлической винтовой лестнице. Шаги наши грохотали во всю глубину этой цисарской спирали. В конце путешествия мы вошли в незапертую квартиру, прошли чистенькую кухоньку со стыдливо выгороженным санузлом и, оставляя отпечатки ног на паркетинах, добрались до комнаты. Посередине неё стоял стол. На столе, спиной к нам, лицом к окну сидел хрупкий старик и шил.

— Гидеон!! — гаркнула бабушка. — Мы пришли.

— Я, как видишь, не спрятался, — равнодушно заметил старик.

— Иди, поставь чайник, — бабушка, сунула мне в руки пакет с сухариками, недавний улов цитрусових и шумно выдохнула.

— Все травы в высоких банках, — звучно сказал Гидеон, так и не повернувшись. — Чай в такой красной, с картиной индийской жизни, надписано «шнисуф» моей рукой.

— И тебе, Гидеон, здравствуй, — буркнул я и отправился на кухню.

Раньше такие квартиры назывались «гарсоньерками». Проще говоря, однокомнатное помещение, без коридора, но с кухней, санузлом и высокой прямоугольной комнатой, «покоем». «Покой» служил Гидеону мастерской, спальней и гостиной одновременно. Комната, да и квартира в целом, как мне кажется, образовалась из-за попыток некоего архитектора сэкономить на стройматериалах и пристроить вполне цивильный доходный дом вплотную к бывшей городской стене. В один из ее фортификационных изгибов замечательно вписалось неуютное ателье Гидеона Шмида.

Кухню Гидеона представлял собой буфет — величественное сооружение какого-то мастера, в горячечном бреду видавшего творения Гимара, имеющее некие общие черты с оленем, запутавшимся в водяных лилиях, заставленное стеклянными бутылями, фарфоровыми и жестяными банками, пакетами неаппетитного вида, украшенное двумя надтреснутыми вазами с изображением красных птиц на сиреневом фоне — треснули вазы абсолютно идентично, — и намертво прилипшим к боковине жёлтым кленовым листом.

Подёрнутый позади паутиной, словно приросший к стене, буфет царил в кухне-невеличке, подминая ее под себя, окруженный двумя почтительно робеющими венскими стульями и презрительно отстоящей от всех крутящейся табуреткой. Стола в кухне не было.

Куртку я повесил на спинку венского стула. Ботинки решил не снимать. Кто знает, целый ли носок приволокла Вакса.

Я зажег конфорку, попытался наполнить синий чайник из крана. Кран презрительно плюнул ржавчиной, закашлялся и стих: у живущих в Центре свои отношения с водопроводом. Я набрал чайник в заботливо припасенной выварке, поставил на плиту и уселся на крутящийся стульчик: ждать, покуда вскипит вода.

Окно в кухне Гидеона было круглым — большой, забранный очень мелкой решеткой иллюминатор с уцелевшими кое-где в переплете цветными — синими, красными, зелёными — стеклышками. На противоположную стену «иллюминатор» отбрасывал отсвет, похожий на розу ветров с портоланов времен Васко да Гамы.

Дождь черкал на окне корявые надписи. На стенном двойнике-розе мельтешили разорванные, быстро стекающие вниз строчки.

Я медленно поворачивался на вертлявом сиденье вокруг своей оси — входная дверь, простенок с бледным оттиском — розой ветров, буфет, раковина, плита с чайником, окно над ними, темный угол с сундуком, санузел, состязающийся с буфетом в битве за кухню, дверь в комнату. Ветер, долго терзавший шпиль Бернардинов, нашел укромное окошко Гидеоновой кухни и злобно дунул в него — задребезжал столетний переплет, дрогнула синяя астра огня на плите; в комнате что-то звонко упало на пол.

Холодный сквознячок прошелестел у моего затылка, сам собою повернулся стульчик, на стене роза ветров, подобно стрелке компаса, дрогнула и крутнулась несколько раз — красный ее румб дотянулся до створки буфета и полыхнул кровавым отблеском на треснувшем стекле.

Скрипнув, створка отворилась, треснувшее и заботливо подклеенное изнутри аккуратистом Гидеоном стеклышко печально звякнуло.

Внутри в этой части буфета нерушимой стеной стояли высокие жестяные банки, и все как одна — с наклейками поверх надписей.

Пластырь с расползшимися чернилами на нём, криво наклеенные пожелтевшие бумажки, банка из-под муки — белое поле в красный горошек, банка из-под манки — рыжая в черный горошек, синяя банка с красной надписью «pipper», чуть выше лейкопластырь, ровными буквами написано «cedre». Что-то поблескивало среди них, отзываясь на зов красного румба.

Чайник на плите начал ёрзать и подрагивать.

Встав на робкий стул, я сунулся в глубины Гидеонова буфета, хотелось бы найти всё же заветную банку с чаем. Холодок снова прикоснулся к моему затылку, кто-то хихикнул за спиной, слышно было, как под столом протопали куриные лапки полуденных призраков, ветер снова залепил пощечину кухонному окну, и оно оскорблённо задребезжало.

Банка с надписью «сахар» оказалась доверху набита изюмом, в банке «перец» хранилась соль, тёмная стеклянная банка, на которой было написано «соль», всё время уворачивалась от моих пальцев, ну а чай, — чай нашёлся в банке чёрного цвета, с красными кофейными зернами на ней, и тщательно приклеенной винной этикеткой «Мускат аргентум».

Я осторожно снял банку, слез со стула, нашёл на полке-столике буфета заварочный чайник и несколько разномастных чашек, там же обнаружилась покорёженная временем сухарница.

Чайник, нерешительно потоптавшись на плите еще несколько минут, стукнул крышкой и выдал мощную струю пара.

Чай я заваривал долго — я вообще люблю заваривать чай, в этой церемонии присутствует определенная незыблемость и постоянство.

Здесь не место суете — следует не торопясь сполоснуть чайник кипятком, насыпать щепоть заварки, залить кипятком, дать постоять несколько минут и, досыпая чай, залить все это горячей водой ещё раз, в конце в почти полный чайник хорошо бы также добавить чего-нибудь эдакого — мяту, розовые лепестки, курагу, ягоды — ну в крайнем случае цедру, вот за этим — эдаким, я полез в буфет во второй раз. Подтащив явно упирающийся венский стул поближе, я взгромоздился на него и продолжил изыскания в буфете.

Банка «соль» так же прытко юркнула прочь, прилипая время от времени к выцветшей клеёнке, жестяные банки плотно сомкнули ряды за нею, постукивая неплотно прилегающими крышками.

Банка с надписью «мука» отважилась выступить вперед и больно наступила мне на палец.

— Даже так… — мрачно сказал я и расстроил жестяные ряды: с двух банок сорвал наклейки, остальные четыре открыл.

Распахнутые банки замерли в наступлении, словно маленькие боевые слоны с запрокинутыми головами.

Рассеяв поцарапанное временем воинство, я обнаружил за ними, на фоне нескольких синего цвета стеклянных штофов, небольшую прозрачную банку с плотно пригнанной крышкой. За стеклом, на каких-то лепестках, сидело маленькое, черное, усатое существо.

— Вот и славно, — заметил я обескураженным жестянкам, покачиваясь на вконец оробевшем стуле. — Уже начали похищать тараканов — и это среди белого дня, а ночью вы как? Выходите на большую дорогу? Бедные мыши…

— От таракана слышу, — неодобрительно сказало существо в банке. Кухня пришла в трепет. Налетел новый порыв ветра, высвистывая домовиков из теплых норок, задергался подо мной стул, не терпящий такой неоднозначной близости к буфету, глухо прокашлялось что-то в печи, выпуская через вьюшку тоненькие струйки сажи.

Я снял банку с полки. Слез со стула, стул прянул, мелко дрожа, прочь от буфета.

— А вы, — сказал я существу, разом забыв все бабушкины предписания, — простите, кто?

Существо выпрямилось и, заложив лапки за спину, сделало круг по днищу банки.

— Я сделал этот оборот пятьсот пятьдесят две тысячи и триста сорок два раза, — сказало оно торжественно.

— Впечатляет, — отозвался я, разглядывая узника.

Существо потёрло лапкой стекло.

— Ты не представился, — немного жеманно сказало оно.

— Вы тоже, — ответил я.

— Все зовут меня по разному, — сказало существо, пытаясь влезть по стеклу вверх и срываясь. — Но суть остается неизменной. О, как приятно слышать уважительное отношение — в былое время ко мне только так и обращались.

— Я так не люблю эти дутые тайны, — заявил я, собирая на разделочную доску, служившую Гидеону подносом, нехитрый чай. — Сейчас вот отправлю обратно, и загадывай гороху загадки — лет через пятьдесят ответит.

— Постой, постой, — заволновался маленький чёрный узник, — не думай обо мне плохо. Это все среда. Не ставь меня в буфет, там темно и банки — они вечно хамят, особенно крахмал и уксус.

— Что-то я не помню там уксуса, — сказал я, снова пристально рассматривая склянку с черной фигуркой в ней.

— Он в банке с надписью «спирт».

— Страшно подумать, где находится кофе, — сосредоточенно заявил я, счищая кожуру с мандарина.

Слышно было, как в комнате бабушка спорит с Гидеоном, там что-то снова упало на пол. Пленник стеклянной банки покашлял.

— Выпусти меня отсюда. Пожалуйста, — добавил он, немного поколебавшись. — Я расскажу тебе о лисе и о твоей левой стороне.

— О сургуче и башмаках ты ничего не знаешь? — сказал я, расправляясь с кислыми и прохладными дольками. — А о королях и капусте?

— Знаю, — оскорбленно ответило существо, — это синяя книжка, у нее нет корешка, а на сорок восьмой странице закладка — воронье перо.

Долька мандарина застряла у меня в горле. Я долго и надсадно кашлял, из глаз текли слезы.

— Так нечестно, — сердито перхая, проговорил я. — Ты подсматривал.

— Лесик! — донеслось из комнаты. — Где, на Бога, хербата?

Раздалась грозная поступь, и в кухню вошла насупленная бабушка, разъярённо поддёргивавшая подвёрнутые рукава, при ее виде существо в банке предприняло попытку сделать сразу как минимум сто движений, это напомнило кляксу, попавшую в водоворот. Я опасливо ухватил разделочную доску, звякнули чашки на ней, из носика чайничка выплеснулась заварка.

— А-а-а, — сказала бабушка, заметив на буфете банку. — Ду?! Ви гехстс? Он снова тебя запер? Похвально.

— Ну-ка, Лесик, бери чай и то все, и бегом до покоя, — пророкотала бабушка, пересекая кухню широким шагом. — Там Гидеон мне демонструет непокору.

С этими словами она ухватила банку, и, пиная меня ею в спину, погнала «до покоя», в комнату.

Комната была скорее прямоугольной, очень-очень высокой, имела два вытянутых узких окна, выходящих на незыблемые Бернардины. По периметру её были навешаны в три этажа полки. На полках стояли болванки, на многих из них виднелись начатые, почти законченные, и, наконец — совсем готовые шляпы. Самые странные стояли на верхних полках: грустного вида, унылые болванки в зелёной и жёлтой высоких остроносых шляпах, тупой тёмный чурбак в чём-то, похожем на каску и очаровательная светлая болванка в шляпе времён безголовой французской королевы. Шляпа эта представляла целое сооружение, наверное около метра в диаметре. В сложную композицию из бантов, перьев и кружев вмонтированы были различные механизмы, приводящие в движение фигурки огромных бабочек.

Посередине комнаты, как говорилось, стоял стол, у стены между окнами — напольное, в полный рост, зеркало-псише на трех лапах в темной раме — сейчас на него бабушка безыскусно накинула пальто, в углу комнаты, под полкой с шляпами, обреталась совершенно спартанская кровать, опрятно забранная синим покрывалом, над ней простого вида бра, в нишу напротив двери был втиснут коричневый шифоньер. С потолка на длиннющем шнуре свешивалась, необычно для комнаты, новая хромированная люстра на гибком кронштейне.

В отличие от кухни и подъезда, комнату Гидеона я недолюбливал, и все из-за этих болванок. Стоило мне зайти «до покоя», и наглые чурки, безлико дремавшие на своих полках, вдруг расцветали личинами всех мастей, принимаясь обсуждать меня, а то и насмехаться — ведь язык их я почти не понимал. Некоторые говорили по-французски, почти все понимали и поддерживали беседу по немецки, не обходилось и без идиша — в общем-то болванки были болтливы, и я подчас задумывался — каково тут Гидеону ночью?

Я пришел через комнату и бухнул доску на стол, позади Гидеона; звякнули разномастные ложечки в разнокалиберных чашках.

— Это, надо понимать, ты, Лесик? И ты с чаем? — вопросил Гидеон не оборачиваясь.

— Нет, — сказал я, отмахиваясь от шепотков из-под шляп. — Это Рейган с пепси-колой.

— С ума сойти. Слыхал? Она растворяет печень в ноль, — продолжил Гидеон, — но то одно, такой человек в доме, а у меня совсем ничего нет.

— Да я тут кое-что с собой взял, — продолжил я, — знал, куда иду. Люди говорили.

— Говорят не только люди, — важно ответил Гидеон и обернулся. — Как же ты, Рональд, помолодел, — сказал он.

— А про тебя так не скажешь, — бабушка выступила у меня из-за спины. — Да и он что-то плох, змордовал ты мурашку, — с этими словами она достала из кармана банку. Существо в ней нервически похаживало по дну, шевеля длинными усами.

Гидеон нахмурился, слез с кряхтением со стола, обошел его, встал напротив бабушки и сверля её острым бородатым подбородком, заявил:

— Отдай!!

И они перешли на немецкий.

Очень, очень удобный язык, чтобы поругаться.

Гидеон был как-то мельче в кости и несерьезнее, чтобы вот так вдруг отнять банку силой. Он протрещал длинную руладу ругательств — стало сыро, пол в комнате сделался скользким, одна из болванок чихнула.

Бабушка вернула сухость буквально одним дуновением, перейдя затем на понятный язык и пробормотав:

— Ах ты клоп! Schlafmütze!!

Гидеон, прокричав тоненько нечто злобное, изловчился и подпрыгнул, его маленькая лапка мелькнула в сантиметре от банки. Бабушка подняла банку вверх, вторую руку с сумкой прижала к груди и насупила брови. Болванки отбросили всякую сдержанность и начали радостно орать «Бей!!», не адресуясь конкретно ни к кому из дуэлянтов.

— Вы, бабушка, просто как Свобода, — мечтательно проговорил я, — не хватает только короны.

Зыркнув на меня, Гидеон сменил тактику: выхватив откуда-то ножницы, он взмахнул ими, щелкнул и рявкнул: «Руэ!!!». Болванки смолкли, на проступивших было на них лицах пропали рты.

— Успокойся, успокойся, спокуй, — сказала бабушка. — Тутай нет зла.

При этих словах её пальто на зеркале чуть заметно колыхнулось.

— Ладно, — сказал Гидеон, посопев, — миру — мир. Давайте чай пить.

Мы чинно встали вокруг стола. Я разлил чай по чашкам, воцарился аромат вишни и цедры, бабушка очистила мандарин.

— Держи, Гидеончик, — сказала она, — и не ругайся при детях.

Гидеон взял у нее мандарин, покопавшись в плетенке, выбрал сухарик, макнул его в чай, горестно вздохнул, надкусил его и сказал:

— Ладно. Бери… Отдаю, но не надолго. Вернёте банку сразу… После.

— Ты, конечне, извини Гидеон, — сказала бабушка, — но склянку верну на Сильвестра[36].

Гидеон яростно сверкнул синими глазками:

— Я что, должен, все время говорить «да»?

— Ты пойми, — продолжила бабушка, крутя чашку с чаем в руках, — то не примха, то мус[37]: он не оставит нас в живых, он же доберется до всех. Даже сёстры, я уже говорила тебе, согласились помочь, даже сёстры, а ты ведь знаешь, какая у них ситуация. Такое.

— Сёстры? — спросил Гидеон. — Ты была у сестёр?

— Ну, внутрь не заходила…

Гидеон раздумчиво сгрыз сухарик.

— Так и быть, — сказал он. — Банку можете взять… Я сам приду за ней. Попозже.

— Собираешься помародерствовать на развалинах, Гидеон? — медоточиво спросила бабушка. — Так он не оставит ничего, если что. Ничего. Ниц.

Гидеон нахмурился. С присвистом отпил чай и сказал:

— Таки не верю тебе, что все настолько плохо. Ты же всегда выкручивалась. Даже при немцах.

— То прошло, — очень просто сказала бабушка. — Я молодая была, а сейчас… Сейчас вельми удачно выбрано время: я в ситуации, что не могу сказать «нет».

— А Лесик? — спросил Гидеон, жуя мандаринку. — Отбейся Лесиком, им вполне можно пугнуть.

Мне показалось, что самое время оскорбиться и напомнить о себе.

— Я так просто не пугаю, — заявил я. — У меня дар…

Повисла тишина, слышно было, как где-то далеко прозвенел трамвай, хлопнул листом жести на крыше ветер. Гидеон издевательски хмыкнул и звучно отпил чаю, бабушка кашлянула.

Я решил расставить все по местам.

— Ты, Гидеон, только не хмыкай, — сказал я, — это хамская привычка. У тебя, между прочим, в буфете нет порядка, и шляпы над тобой смеются.

— Вот такие сейчас дети, да — им отдаешь последнее, а они? Они приходят в чужой дом и с порога говорят старику — хам. Да, — оглушительно вздыхая, сказал Гидеон, — где тебя воспитывали, Лесик, в трамвае?

— Но-но, — сказала бабушка. — Тоже мне эрцгерцог. Думаешь, замкнул комашку в слоик[38] то уже страшный магик? Додумался — прикрыться дитём. А ты, — сказала она мне, — не дуйся тут, иди одевайся.

Выходя из комнаты с пылающими от обиды щеками, я услыхал:

— Ты, — громким шёпотом старого человека сипела бабушка, — звыклый[39] идиот. К кому идет Гость, как думаешь?

— К тебе, конечно, — срываясь на писк, отозвался Гидеон.

— Так я отвечу — нет! Он ищет третьего.

Снова что-то с грохотом упало на пол, разом загалдели болванки.

В дверях показалась бабушка, за ней почти бежал, припадая на правую ногу, Гидеон.

— Идем, Лесик, — сказала бабушка, — прощайся с Гидеоном.

— Минуточку! — тяжело дыша, сказал Гидеон. — Я прощаться не люблю и не умею.

— Извини меня, Гидеон, — сказал я. — Совсем не хотел тебя обидеть. У тебя везде порядок.

— Те-те-те, — сказал Гидеон. — Сейчас не об этом, но думаешь ты правильно. Я вот что скажу — не слушай эту банку, поставь подальше и вынь тогда, когда будет по-настоящему страшно, но не слушай.

Больше мы ничего не сказали. Даже «до свидания». Дверь за нами закрылась будто бы сама собою.

Мы прошли вверх по гулкой винтовой лестнице, вышли на балкон — на перилах сидела не по-хорошему внимательная галка и, казалось, ожидала нашего появления.

— Проверь, Лесик, заперла ли я дверь, — сказала бабушка и дала мне медный ключ с надписью «Я отворяю». Я послушно потрусил назад, ко входу на лестницу. Стоило мне вставить ключ в замок и повертеть им, чтобы стало понятно, что дверь заперта, как за моей спиной, на балконе, кто-то применил Дар.

Вздрогнул воздух, среди сырости пронесся ощутимый поток тепла, раздался очень короткий и яростный крик — я обернулся.

Бабушка стояла посреди галерейки и тщательно расправляла перчатку на руке, в дереве перилец ограждения виднелось три крупных светлых царапины, на желтых плитках пола валялась пара перьев Я подошел поближе — попахивало озоном, галки нигде не было видно, внизу, на пятачке внутреннего двора, лежала большая груда каких-то щепок, из темных углов к ней не спеша подходили разномастные кошки.

— Идем, — сказала бабушка, — будь напоготове.

Обратный путь в сторону Целной площади мы проделали в молчании. Я очистил мандарин и съел половинку, вторую отдал бабушке.

— Лесик, никогда не сердись на Гидеона, — вдруг сказала бабушка. — Он стародавний, через то дратуется. «Клошмагик съеден молем» — и то ответ на прозбу! Мою! Хитрус — аматор… Его же, мыслю, все забыли. Одинокость — шлях на бздуры… До того ж он шляпник, то со всей повагой, но чуть варьят[40].

— Так Гидеон, получается, псих! — радостно сказал я и тут же об этом пожалел. Крепкая бабушкина ладонь заехала мне по лбу, я пискнул.

— Никогда! Никогда даже не повторяй такого слова! — сердито проговорила бабушка — Не зобачишь, как по твоему адресу скажут так само. Он шапкаж, то ж варьят — ему, как ни крути, триста лет в обед, и он пережил всех своих. То достатне для поваги. Наш трамвай!

И мы полезли в пятерку.

В принципе бабушка была права — выражение «безумный, как шляпник» имеет под собой реальную основу. Мех или фетр для шляп раньше обрабатывали с помощью ртути, ртутное же отравление совсем не шутка, а необратимое повреждение головного мозга. Соответственно, мастера, делавшие шляпы, страдали судорогами, слабоумием, потерей памяти и галлюцинациями. Психи, одно слово. Мы вышли на рынке. Обтыканный ёлочными базарами, он напоминал лесную крепость.

— Где искать ее, просто не знаю, — сказала отдохнувшая в трамвае бабушка, войдя в ворота. — А лезть на Кайзервальд и не хотелось бы. Давай, Лесик, мы зайдем до закута, посмотри, где Ортимова, чи тутай?

Мы свернули в угол между стеной и забором ёлочного базара, где совсем не было людей, и я посмотрел. Смотреть можно и нужно в воду, ибо она есть начало и конец, рубеж и поводырь. К моим услугам была довольно мутная лужа, рядом с ней расселись надутые воробьи, осторожно макающие носы в стылую воду.

Я захотел увидеть. Глухо, очень-очень далеко прозвенел колокол. Мир окрасился в размыто-красный цвет. По луже прошла волна мелкой ряби — постепенно появилось сперва мутное, затем все более и более четкое изображение: полная женщина за прилавком какого-то рундука, к прилавку время от времени подходят люди; поверхность лужи вдруг вспенилась гигантским пузырем, шибанул пар, запищали ошпаренные воробьи. Бабушка хлопнула в ладоши — все смолкло, лужа, существенно уменьшившись в размерах, затянулась щепками, бумажками и хвоей.

Мы двинулись вдоль рядов. Грузины и гвоздики в ящике со свечками, грузины и аккуратная горка мокрых апельсинов, одинокий грузин и гранаты, являющие миру рубиновые внутренности. Два сумрачных айсора и ящик наверняка отравленных, мистически красивых, душистых яблок по пять рэ за кэгэ. Группа непонятных людей подозрительной наружности, нюхающих огромную дыню.

— Постой, Лесик, возьму сльонзя, — сказала бабушка, подойдя к рядочку, откуда пряно тянуло селёдкой. Она прошлась вдоль ряда и нацелилась на его левый край. Деловито вытирая пальцы, над бочкой стояла полная кареглазая обветренная продавщица, похожая на нерпу — на голове ее красовалась лысоватая цигейковая шапочка, на фуфайку она повязала пуховой платок, а поверх была укутана холщовым лоснящимся передником в пятнах на животе.

— Шесть, — сказала, завидев бабушку, торговка, цепляя рукой в желтой перчатке гладкую и блестящую селедку.

— За шесть штук, сама выберу, — сказала бабушка.

— Не будет, — философски заметила продавщица.

Бабушка заправила прядь волос под берет и сказала:

— Миому полечи, а то сына после армии не женишь.

Продавщица осела лицом, вытаращила и без того выпученные глаза, губы ее несколько раз вздрогнули и, так и не набравшись сил для достойного ответа, вытолкнули наверх сдавленный писк.

— Спокойно, — заметила бабушка. — То все от нервов. Не будь зденервована, и все минует.

— Бери больше, — сказала тетка. Руки ее задрожали, и она уронила свою перчатку в рассол.

— Мне шесть штук, — сказала бабушка. — Жирных. Невеликих. Сама выберу.

Я отвернулся и отошел в соседний ряд.

Ряды с квашеной капустой и аппетитными солеными огурцами, чеснок в банках. Бастионы зеленых помидоров на перевернутых эмалированных крышках поверх ведер. Калина. Румяная от ветра тетка гаркнула над самым моим ухом: «Капустка, недосолена капустка, свижа, с хроном. Давила ногами. Вам додать знизу чи звэрху? Добырайте».

Подошедшая сзади бабушка, задумчиво похрустев капустой, пробурчала:

— Тылко стала и уже — добырайте.

Молочные ряды с штабелями желто-белых ломтей творога, настоящего, ароматного жирного творога с марлевой штриховкой на крохком боку.

— Добрый сыр, — философски произносила в пространство обернутая накрахмаленным фартуком торговка — только звудженый… Хлопчик, — обратилась она ко мне. — А ну скуштуй сыр!

Я важно попробовал, творог был сладковатый. И вдруг знание, эта хищная тварь в моей душе, распростерла свои тенелюбивые крылья перед моими глазами, в голове зазвенело, захотелось плакать и стало очень жарко.

— Тётя, не ездите в Раву, — сказал я, поскользнулся и упал, больно ударившись плечом о прилавок.

— Тю, — ответила торговка. — А ты как знаешь, где я еду?

Бабушка помогла мне встать, отряхнула куртку, подтолкнув меня вперед, сказала дебелой продавщице стылым тоном:

— То хоть не садись к печке.

— Малахольные! — ответила баба. — Геть!

…Колбасы и красные от жадности селяне, рулоны сала, птица, мясо, овощи, пучки зелени и примерзшие к ним навсегда старушки, веники…

— Ну конечно, — мрачно сказала бабушка, — где же ей фиглевать[41], как не тут.

В диаметре пяти метров запах пива вытеснил все остальные ароматы рынка. Перед нами во всю красу развернулся ларёк-наливайка. Сейчас они, ларьки эти, уже не те, что прежде, а ведь многие помнят.

К замызганному бело-синему рундучку змеилась очередь человек в шесть, трое были с бидонами, вбитая годами в серый пуховой платок женщина — с ведром. Замыкали цепочку два мятых интеллигента с вытертыми портфелями-дипломатами.

На вывеске заведеньица тулилась пара совершенно пьяных на вид, синхронно гадящих голубей.

Внутри киоска, словно императрица в карете, сидела, а вернее восседала немаленькая, густо накрашенная тётка в старом чёрном тулупе, перчатках с обрезанными пальцами, с короной из накрахмаленного полотна на голове. Поверх тулупа был напялен заляпанный пивом фартук, отчего дама смахивала на пингвина и немного на кита. Сердитого и страдающего. Глубоким голосом она переругивалась с бидоном, вернее с высоким странноватым светловолосым парнем, который тыкал пальцем в свою тару и что-то возмущенно вывизгивал.

— Шо, — рычала на него женщина из кислого полумрака, — повылазило с утра? Хто недолил? Ты сам недолил, недошиток. Катай, пока каталки не отбила, будешь другой раз варнякать — я твой бидон тебе на рыло натяну.

Парень ретировался, распугивая упитых птиц.

Два других посетителя безропотно покинули ларёк, унося явно неполные бидоны. Отойдя на пару шагов, один сказал другому:

— Ото така курва мать. Недолив, Вася…

— Я всё чую!!! — рявкнула тётка из киоска. — Мама твоя была курва, пойми!!!

Перед окошком замялась бабуля с ведром.

— То обратно вы? — ласковым и злым голосом спросила её продавщица, бабка вздохнула.

— Та не сопите, не сопите, у меня от вас пиво киснет и гро́ши разбегаются, ходите и ходите тут и сопите… в платке… Давайте вже свою цистерну, — еле сдерживаясь, проговорила торговка.

Через некоторое время дверца под прилавком приоткрылась и благодарная бабуля, забирая своё мятое цеберко, продребезжала:

— Лоруся, золотко. Цём. Цём. Дайте тебе Бо…

— А вот этого не надо, — сухо сказала продавщица. — Идите, Кравчукова, идите. Придете сегодня ще раз — сложу в ведро.

Вопрос с прослойкой был решен кратко.

В обмен на нечто из вытертого дипломата итээровцы, обскубанные семьями и безвременьем, получили по паре литровых кружек благоухающего пива.

— Только быстро! — понизив голос велела тётка. — Шоб не застукали.

— Та мы, та мы — радостно заблеяли очкарики. — Чуть шо и сливаемся с местностью, мы ж десант, морские волки.

— Собаки вы дикие, — жалостливо сказала продавщица им вслед и увидела нас.

— А-а-а, — начала она где-то с низкого ми. Кашлянула. — Ага, ага, — попрактиковалась в уверенном меццо. — Хух!!!

— Гутен морген! — весело сказала бабушка. — Я смотрю, ты в делах.

— Гутен таг, майне даме, — ответила пивная фея и поправила заколки, держащие корону. — Какие дела, тётя Лена, какие дела — дела знаете у кого, у нас тут делишки.

— Лора, как спина? — спросила бабушка очень будничным тоном.

— Вечером немеет — ответила Лора. — А утром еле сползаю с тахты. Вы ж в курсе — пока все переваришь. То, сё…

— Я тебе принесла специфик, — роясь в сумке сказала бабушка. — Но, власьне, пройди курс, ты ж не дзецко.

— Ой, — сказала Лора. — Ой, тётя Лена, ну вы просто чудо.

— Чудо у нас ты, — ответила бабушка, выставив на прилавок маленькую склянку из темного стекла.

— Ой, данке шён, данке шён, я такая благодарная, такая благодарная — нет слов, — хрипло проговорила Лора, ухватив баночку, только мелькнули красные пальцы в черных перчатках. Бабушка закурила.

— Как у вас, тётя Лена, как девочки? — спросила Лора.

— Девочки дивуют, — ответила бабушка, попыхивая «Опалом».

Голуби на крыше ларька вдруг завозились, забили крыльями, издали разом булькающий звук и усеяли прилавок каплями помета.

— Когда они уже просрутся насмерть, — раздражённо сказала Лора и брызнула на улицу чем-то зелёным. Дар вступил в свои права, с мягким стуком рядом с киоском шлёпнулись в лужу две тушки.

— Это очень жестоко, — храбро сказал я. — Они ведь даже не галки.

— Это Лесик? Кляйне шпицель[42]? — удивилась Лора. — Ты смотри, а, тётя Лена, вчера ещё его рвало от майонеза, а сегодня уже есть своё мнение.

— Меня рвало не от майонеза, — уклончиво возразил я.

— То тётя Лора шуткует, Лесик, — просмеялась продавщица. — Ты так добре видишь в воде. Подойди ближе — я тебя полоскочу. Ком-ком.

— Лора, зась, — безапелляционно сказала бабушка, окутанная духовитым дымом «Опала», — он еще маленький. Мы к тебе с просьбой, — продолжила она.

— Говорите, тётя Лена, говорите — вам я «нет» не скажу, — продолжила смеяться Лора.

— Нам бы, Лора, флейту, — и бабушка пыхнула дымом прямо Лоре в глаза. Сквозь эту пелену было видно, как та занервничала.

— Тётя Лена, я даже не знаю, — сказала она и опустила руки под прилавок.

— А руки ты не прячь, — сказала бабушка очень тихо. — Он скоро явится и найдёт, по чьим рукам надавать.

Лора издала нечто очень похожее на голубиное бульканье.

— Нет, нет, нет, — сказала она, — неможливо такое, тётя Лена, абсолютне, верботен… Вы что?… Нет. Он же ж умер, совсем умер тот раз… отлетел. Или не совсем?

— Да не суетись, — досадливо сказала бабушка, культурненько втаптывая окурок в лужу. — И я знала. Да и Лесик видел. Говорю тебе — дай флоерку. Он же поперве к тебе придет за ней, а так скажешь: «У меня нет», и то будет за истину.

— Я должна подумать, туда-сюда, как-то… — торопливо сказала Лора, лицо её перекосилось, и она гаркнула. — Куда прёшься!!!?

Бабушка обернулась, прямо за нами возвышался сизоносый алкаш поэтичного вида, с канистрой.

— Лорик, — сказал он. — Горю! Палаю! Накапай…

— Зара[43] я накапаю, — взревела Лора, голосом, от которого, из-под ларька брызганули во все стороны воробьи. — Я так накапаю, захилитаешься… алкохолик!

Алкаш радостно загыгыкал и протянул ей канистру, чуть не задев мою голову.

Лора протянула руку. Мне на минуту показалось, что кожа на ней позеленела, пальцы удлинились и соединились перепонками. На секунду все вокруг искривилось, отчетливо стал слышен плеск волн.

— Одсунься[44], Лесик, — тихонько сказала бабушка. Глухо стукнула об землю канистра, около неё растерянно затоптался довольно обскубанный голубь, припадая на левую лапу.

— И вот увидите, тётя Лена, теперь не отойдет ни на шаг — будет тут лазить, лазить и срать мне на голову, — сварливо сказала Лора. — Лесик, сходи закинь его канистру.

— Иди, иди, иди — сказала бабушка. — Следы сплутованые, — добавила она.

Я побрёл к мусорным бакам, пиная ногой гулкую канистру, за моей спиной бабушка сказала:

— Лора, на кровь и не надейся, сама ты не спасешься…

Потолкавшись несколько минут по базару и сунув канистру за какую-то будку, я решил вернуться. Навстречу мне, заправляя под беретку волосы, шла бабушка. Шла она очень медленно, нахмурясь и крепко стиснув ремень сумки.

— Не да́ла. Не да́ла, клята кунда[45] — сказала она и надела мне капюшон, руки ее пахли табаком и духами «Быть может».

— Но ты, Лесик, на Лору не думай. Она без веры стала злая. Ей тяжко. Весь час без монжа… — бабушка отодвинула мне челку, пальцы ее были теплыми. Запах табака и духов стал сильнее. — Не будь смутный. То неналежне… — сказала бабушка. — Так, Лесик?

— Так, — ответил я.

Духи «Быть может» бабушка «практыковала», по ее же выражению — «завше» — всегда.

Протирала руки, душила ими платочки и рассовывала эти платочки в карманы кофт и пиджаков, носила один такой платочек в бюстгальтере, оставляла открытый флакон у себя в комнате, когда топила печку, флакончик с «Быть может» почти всегда бултыхался в недрах бабушкиной сумки.

Духами бабушка забивала запах табака. Во всяком случае маскировала его. Для этих целей изводились также килограммы земляничного мыла, зерна кофе, но Болгартабак не сдавался — его легкий шлейф, затёртый «Быть может» и земляничным мылом, сопровождал бабушку повсюду. Курила она давно и как-то очень органично — легкая дыминка всегда присутствует в моих о ней воспоминаниях. Она признавала три марки — «Опал», «БТ», «Герцеговину Флор» и самодельные, скрученные на машинке; табак для последних она придирчиво выбирала в маленькой лавчонке размером с щель на Ормянской, потом сушила с черносливом, вишнёвыми листьми и какими-то лепестками, рубила здоровенным тёмным тесаком и хранила в «пенале», в плотно закупоренной подозрительно ободранной жестянке, с надписью Zvar и действительно — табак пах зверски. Раз в месяц, извлёкши порцию «тютюна», бабушка, с немыслимыми предосторожностями, под шелест неиссякаемых запасов чёрной папиросной бумаги, с лёгкостью истинной «сигареры» крутила на маленькой машинке тонкие и жантильные ароматные чёрные палочки. Машинка называлась «Персиан» и уютно скрежетала.

Сигаретки бабушка держала в другой битой временем жестянке, с изображением Марии-Терезии. Как-то раз я не удержался и пририсовал к имперским устам «папыроску», фломастером.

Бабушка, сурово укоротила жизнь тубусу с фломастерами: «Жебы не бить тебе руки!» — сказала она мне, добродушно. И стала прятать осквернённый ларец в пенал.

На ехидные расспросы мамы, адептки мнения «курильщик должен знать и помнить, что он отравляет не только себя, но и других», — «Чем будете портить здоровье?», я всегда отвечал: «„Пенал“ любимая её марка. Так, бабушка?»

Если бабушка считала нужным ответить, она беззлобно поддакивала и отрешённо изрекала: «Всё уйдёт с дымом… Направду, дорогой мой?»

«Я ведь не курю, уже, — говорила она маме. Та в ответ приподнимала бровь. — Я наслаждаюсь, — замечала бабушка, — такое…»

— Пошли, Лесик, — сказала бабушка. — Между справами[46] зайдем в магазин и на Ормянскую…

— А потом? — жалобно спросил я, ноги снова вымокли и, после увиденного в тенях знания, меня до сих пор мутило.

— Потом будет после, — улыбаясь сказала бабушка, от улыбки вокруг ее зеленых, крыжовенных глаз залегли меленькие морщинки.

— Знаешь, кто почти так сказал? Нет? Эмма! Я расскажу тебе о ней дорогой… хотя может и зарано.

— Бабушка, мне надо покушать, — решительно сказал я, вызывая в памяти булочки с корицей.

— Адвент, — кратко сообщила бабушка, — то час мыслить про главне. Три раза не досыта… Но так и быть — на Ормянской будет кава, можливо. Она оглянулась, поправила сумку и крепко взяла меня за локоть.

— Когда выйдем из рынка, Лесик, — сказала бабушка, и я отчётливо увидел чёрную окантовку её радужек, — зобачишь вбогую старушку, кинешь ей грошик… на. Дальше не смотри. Не оглядайся.

— Так власьне, — продолжила она, делая руку калачиком, чтобы мне было легче ухватиться. — Дла початку[47] там так — одна женщина, также убогая, вкрала в склэпе…

У самого выхода под аркой, действительно восседала на железном ящике из-под молочных бутылок древняя бабулька в зеленом платке, у ног ее была расстелена газета, прижатая пятью камнями, на газете в произвольном порядке были разбросаны всяческие неаппетитного вида коренья, соцветия и мешочки с зернами. Посередине газеты виднелась картонка из-под торта, где бабулька держала кассу, в эту кассу я и бросил монетку.

Только выпуская ее из пальцев, я увидел, что отдаю старухе здоровенный потертый серебряный талер.

Монета шлёпнулась в картонку, глухо звякнув о лежащие там медяки. Мимо, обгоняя нас, прошли несколько человек, два пузатых дядьки несли навстречу мешок, озабоченные граждане торопились, толкаясь, на подползающий из пелены тумана трамвай.

Бабушка больно стиснула мне руку, оборвав пересказ фильма, прошипела:

— Сказала, не оглядайся!!! — и ускорила шаг.

Я оглянулся. Ну, в конце-концов — мне было двенадцать лет, и я до сих пор упрямец…

Я оглянулся и сразу пожалел. Прямо за нами, среди снующих туда-сюда людей, вырастая из черной нахальной галки, вышагивал невысокий невзрачный человечек в старомодном черном камзоле с блестящими пуговицами, в черных же коротких брюках, заправленных в высокие ботфорты. «Мюнхгаузен!!!» — мелькнула мысль. Голова его была непокрыта — черные с сильной проседью волосы, стянутые в косицу, дождь со снегом, непрестанно моросящий с неба, обходил стороной, как и бледное треугольное длинное лицо с раздвоенным подбородком; глаза его казались совсем белыми, за исключением зрачков, метящих, словно дротики, в самые глубины души. Всего страшней была улыбка — обещавшая столько неприятных минут, сколько ты сумеешь продержаться в его обществе на этом свете.

Цокали подковки ботфортов, чуть слышно звенели шпоры, остальные звуки мира исчезли — черный человечек улыбался и шагал за нами вслед, чуть припадая на левую ногу. Он приветливо помахал мне рукою в черной перчатке с раструбом, и краски реальности задрожали, становясь тусклыми и ненастоящими, рынок дрогнул, меняясь, и вот призрачные серо-зелёные силуэты, всегда носящиеся на нашем пути, явственно проступили среди враз выцветших людей. Я услыхал, что где-то прозвенел колокол, заплакали дикие гуси, засвистел ветер… Бабушка волокла меня вперед и ей было тяжело — идти мне не хотелось.

Тут древняя старуха, сидящая у входа в рынок, протянула руку к линялому мешочку на своей газете, достала оттуда туго скрученный фунтик. «Семечки!» — подумал я, но ошибся — в фунтике были не семечки. Надорвав бумажный конус снизу, старуха бросила его под ноги черному человеку, кулёчек шлёпнулся в лужу… и поначалу ничего не случилось, затем время наконец догнало нас и события понеслись вперед словно в старой-старой хронике — толкая друг друга в спину.

Из надорванного фунтика, валяющегося на земле, повалил дым зелёного цвета: поднимаясь вверх, он оплел своими космами сначала ноги черного человека, заставив того замереть, затем охватил его по пояс, затем вцепился в плечи. Нельзя сказать, что наш преследователь не отбивался — пару раз в вязкой зеленой дымке мелькнула шпага, удушено звякнули шпоры, глухо прозвучала ругань, но бесполезно. Поизвивавшись несколько минут в плену зеленого тумана, камзольник развалился на куски. Каждый из кусков, ударяясь о землю, стал ворохом слежавшихся листьев.

Первыми вернулись звуки: некто весьма холёного вида, в высокой ондатровой шапке и светлой дублёнке, затейливо матерился, вступив в кучу гнилья, еще недавно бывшую нашим преследователем. Звенел трамвай, грохотали по брусчатке колеса машин. Странноодетые силуэты стерлись, поблекли — рассеиваемые обычными понурыми и тусклыми гражданами. Восемьдесят четвертый год не приветствовал ярких цветов в одежде.

Липкая, холодная волна страха откатилась.

Бабушка пошла очень тихо, а я и вовсе пошатывался.

— А ведь то не он, — почти ласково сказала бабушка. — То только шпык, слуга, марение.

Я споткнулся о камень. Мостовая была булыжной — а этот торчал в ней словно риф.

Камни умеют лгать…

Как и собравшие их воедино люди. Люди написали на камнях у порога Salve. Написанное почти стёрто — ногами других людей, зачастую не слышащих приветствий.

Во рту у меня стоял привкус крови и очень кололо изнутри под левой лопаткой — где сердце. Бабушка волокла меня по чавкающей талым снегом брусчатке и говорила-говорила-говорила, не давая ни на шаг приблизиться к ветру к мосту, к реке…

— Deus meus et omnia![48] Но видишь ли ты? Там, над дверью. Старые слова, Лесик. То великая сила, абсолютно. Люди понимали слова раньше, все или почти все. Раньше было больше уважения к словам… Сейчас оно розшарпалось. Развеялось. Всохло.

— Кто?

— Почтение… И много слов потеряли всю силу…

— Что написано над входом? — прошепелявил я, уставясь на скромно украшенный серым лебедем дом, сердце тяжело бухало где-то в горле, я вспотел.

— Absit omen, — сказала бабушка и поправила берет, а затем сумку. — Изыди зло… Чур меня. Такое.

— Я бы что-то выпил, соку или кофе… чего-то кислого, — предположил я. Бабушка посмотрела куда-то вдаль и потянула меня вперёд всё так же решительно. Слова её ножом рассекали туман и сонную оторопь, мягко обнимающую меня.

— Ты устал, мо́е дзецко? Да, надо отдохнуть… Дать уйти тем страхам. И переполоху — повторяла бабушка.

— Откуда знаете? — прошептал я. — Это слово… Omen… Злое слово.

— Учила много таких, — усмехнулась бабушка. — Знаю, много з ных тебя пугают? Какие?

— Хербатка! Да… — оживился я. — Кто научил так называть чай? Это неприлично!

— Мама, — помолчав, ответила бабушка. — Моя мама. В те часы чай тутай не называли инакше. Но знала его и под другим именем, не сомневайся — не последним.

— Неприличным? — уточнил я.

— Почти что, — усмехнулась бабушка.

— Я готов услышать, — не дрогнув сообщил я. — Как бы оно не звучало. Говорите!

— Тее, — сообщила бабушка. — Согласись, это несерьёзно.

— Приличного действительно мало, — окончательно отдышался я. — Что-то спитое. Слабое. Каждую чаинку посчитали, жадюги. Одно слово, немцы. Вы знаете столько разных названий, — продолжил я, помолчав. — Предметов всяких! Можно и перепутать.

— Люди меняются мало, — раздумчиво сказала бабушка. — Но вот небо — совсем нет. И большинство предметов также. Им дают иные имена, и всё.

— Зачем? — тревожно спросил я.

— Люди так договорились, — ответила бабушка. — Так удобнейше им.

— А предметам?

— Их никогда не спрашивали. Почти, — подытожила она. — Людей тоже спрашивают редко, но людям легче выучить другой язык, инный. Предметам нет. Они однолюбы. Такое. Не споткнись…

Но я вновь споткнулся, на правую ногу.

Semper fidelis[49], — было написано на фасаде нашего дома — чёрным, багряным и золотым. Людей, написавших буквы с завитками, время успело стереть с поверхности, да и надпись тоже… почти. Она становилась видна зимой, проступая сквозь побелку, являясь, подобно Случайному Гостю, незваной. Semper fidelis — верен всегда. Хотя камни умеют лгать…

В тумане, в прямом и переносном смысле, мы прошагали Халицкую, утыканную курами в авоськах на окнах и ёлками на балконах. Вновь прошли мимо Катедры, осенённой чёрно-зелёными ангелами, и, протолкавшись между экскурсионными автобусами на Рынке и призраками казнённых в войну возле детской площадки на Краковской, вышли на Ормянскую.

На Ормянской всегда пахло кожами. Не неприятно — кожевенным цехом, нет. Волнующе, почти таинственно: старыми дублёными колетами, портупеями, перевязями, сёдлами — всеми этими сапьянами и курдибанами, особо выделанными и украшенными тиснеными узорами кожами. Что ещё? Даже зима и неприбранные мусорные ящики не смогли вытравить запах айвы. Ну и, конечно, повсюду пахло кофе… Шныряли деловитые крысы с видом реинкарнировавшихся чиновников дунайской монархии. В тупике улицы, почти похороненный за мусорным баком, хмуро пережидал двадцатый век дом, построенный во времена последних Валуа. По нему было видно, что он помнил и лучшие дни. Новые столетия прибавили к нему усы антенн, разномастные клочки белья на верёвках перед окнами и оборванную водосточную трубу.

От затей вельмож Ренессанса уцелели богато обрамленные окна. В данный момент — украшенные прозаически вывешенными на мороз авоськами и упомянутым выше бельём. Бабушка стукнула несколько раз непонятно как уцелевшим кольцом по двери. Ответом было молчание. Откуда-то из недр дома доносилась «Меланколия». В остальном — тишина. Бабушка громыхнула кольцом ещё раз. Над входом — на плите с высеченным в мягком известняке геральдическим знаком (фигура зайца) и датой 1741 — что-то шевельнулось. Бабушка, помянув Королеву небес, стукнула ещё раз и поправила перчатки, это служило признаком того, что она сердится, неожиданно гулкий звон металла о металла отозвался во мне новым приступом дурноты. В доме отчетливо скрипнула дверь. Для верности бабушка стукнула пару раз в окно. Распахнулась форточка, из нее вылетела связка ключей и недовольный голос.

— Чего ты дубасишь по окнам? Я ж не девочка бегать вверх-вниз…

Я подобрал ключи. Тяжелая связка, похожи на ригельные, не меньше девяти штук, брелок — вырезанный из неизвестного камня белый заяц, в лапках у него свеча… нет, не свеча — факел.

Бабушка помолчала, а затем неожиданно звучно сказала:

— Лесик, а ну попробуй найти ключ, нет, мне просто интересно…

Я вздохнул.

— Вот вам, бабушка, будет очень интересно, если я тут упаду и помру? — спросил я как можно более жалостливо. — А?

— Не с чего. Не с чего умирать — добродушно заметила бабушка, отмахиваясь от снежинок. — Да и не срок овшим. Ты ключик ищи. Найдёшь — зайдём, там нас покормят — это точно.

— А вы, бабушка? — спросил я, ощущая какое-то бормотание и хихиканье в два голоса вокруг.

— То надто просто, — надменно ответила бабушка. — Поняла так — ты искать не хочешь? Пошли…

— Нет, нет, нет!! — быстренько ответил я, отгоняя дурноту. Бабушка сунула руки в карманы и отмеряла несколько шагов по улице, к замурованным воротам. Вдохнув ароматы мусора, нашвырянного под ними, она закашлялась, развернулась и также неторопливо двинулась обратно.

Я перебирал ключи и все отчетливее слышал бормочущие голоса, вьющиеся вокруг меня как комар:

Один для веселья, второй для радости,

Третий и четвертый — прогнать печаль,

Пятый, шестой — прогнать бесполезный гнев,

Семь, восемь, девять — держатся недолго.

Девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре, три, два, один —

Тёмные дни теперь ушли.

— Что же выбрать, — думал я, — прогнать бесполезный гнев? Нет. Я не сержусь. «Держаться недолго»? Нет, а вдруг нам придется просидеть там часа три. Веселье? — Я посмотрел на бабушку, вдумчиво дослушивавшую «Меланколию», и понял, что особого веселья не будет.

— Второй, третий и четвёртый — кто-то из них, — решил я. За моей спиной поднялся ветерок, совершенно явственно прошлепали чьи-то куриные лапки. — Неужели все три? — озадаченно подумал я.

— Ты совершенно прав, — отчетливо сказал заяц над входом, длительное пребывание на открытом воздухе сделало его речь несколько охрипшей, к тому же мне показалось, что он глуховат. — Хотя это и не логично.

— Ой, да брось, — пропищал брелок у меня в ладони. — Главное он понял — дверь отпирается тремя ключами.

Бабушка подошла к нам вплотную.

— Молодец, — сказала она, — без сумлений. Ну отверай, а то я змарзла.

Робея перед массивной дверью и замком, бездушно стерегущим вход, я подошел к самому порогу, отодвинул язычок над скважиной и вставил первый ключ. Где-то в недрах дома раздался звук, будто стукнули в тамбурин, второй ключ вызвал к жизни лихую скрипичную ноту, третий заставил дверь без малейшего скрипа открыться, а глубины дома — светло прозвенеть челестой.

Мы вошли. Заяц на брелоке одобрительно присвистнул. Дверь за нами закрылась.

Вестибюль встретил запахами сырости, лука и давящими сводами серого камня с розетками посередине. Где-то чуть слышно капала вода, звучала музыка, кто-то надсадно кашлял. Тут, взвизгнув петлями, распахнулась дверь квартиры и все тот же недовольный голос прокричал:

— Ну, и долго я буду ждать вас на сквозняке?! Вы пришли погулять по коридору или вам нужно что-то посерьёзнее? Входите, не стойте…

Заяц с брелока сказал, почтительно присвистывая:

— Ну идите, идите — она сегодня добрая.

Бабушка немного непочтительно отозвалась про чью-то ушастую морду, и мы вошли в открытую дверь.

Квартира обдала нас сильным цветочным духом и запахами еды. Запахи манили оставить беготню по мокрым улицам и предаться греху чревоугодия.

В конце длинного коридора стояла, сложив под пышной грудью пухлые белые руки, невысокая светловолосая женщина в лиловом одеянии. Мне стало немного жарко и почему-то я решил рассмотреть её как можно внимательнее.

— Здравствуй, Эстер, — сказала бабушка и кивнула, потом толкнула меня, жадно нюхающего воздух, в спину и сказала вполголоса: — Лесик, не пялься и не шипи как клус[50], а чемненько поздоровайся.

— Здравствуйте… — восхищенно сказал я и умолк, мне почудился аромат жареных колбасок.

— Я вижу, ты сумел открыть дверь, — сказала дама, опуская руки в карманы одеяния, и напирая на букву «р» в разговоре. — Это было трудно?

Бабушка вновь ощутимо пихнула меня между лопатками.

— О да, — сказал я, изгибаясь от тумака. — Довольно сложно…

— Хм, ну я польщена, — сказала дама. — С каждым годом всё труднее её сторожить, — она понизила тон и добавила. — Заяц уже не все понимает…

Брелок в моих руках горестно вздохнул.

Меня посетила дерзкая мысль — есть ли что-нибудь у неё под этим одеянием или нет?

— А почему ты так смотришь на меня? — спросила меня дама, улыбаясь.

— Вы очень красивая, — заметил я и чихнул.

— Будь здоров! — сказали хором все присутствующие. Бабушка посмотрела на меня и хмыкнула.

— Впрочем, — величественно сказала дама. — Что же мы стоим, проходите скорее к столу… Вас ждет еда, если у вас есть желание подкрепиться.

— Власьне, — буркнула бабушка, высвобождаясь из пальто. Рядом с нею мгновенно нарисовался юркий блондинчик затёртого вида, он услужливо принял одежду и, церемонно нашептывая гостье нечто уважительное, повлек в столовую.

Мною занялся некто низкорослый и шморгающий. Вытряхнув из курточки, он ухватил меня за локоть чем-то, похожим скорее на кроличью лапку, нежели на руку, и, увлекая по коридору, заявил:

— Обед через пять минут, здесь, в Шафранной зале.

«Зала», куда меня впихнул кроликоподобный поводырь, конечно, оказалась небольшой комнаткой с двумя дверями и двумя окнами, но обещания шафранности оправдались — золотисто-оранжевым, тёплым, радостным и солнечным было всё: обивка, шторы, чехлы на стульях, скатерть. Всё явно не новое, но проведшее жизнь, как и подобает любимым вещам, в тепле и уходе, а потому — целое, красивое и уютное. Посередине комнаты стоял щедро накрытый стол: салаты, холодное мясо нескольких видов на громадной прямоугольной тарелке, фаршированные яйца с разными начинками, высокие графины с напитками, бережно укрытый салфеткой хлеб в фарфоровой корзинке. Пирожки горкой. Я мысленно попрощался с Адвентом и переколол ремень в брюках на дырочку дальше.

Сервирован стол был разномастной посудой разных форм и эпох, щедро изукрашенной цветами радости: нарциссами, лилиями, ирисами. Это придавало месту трапезы праздничный, «букетный» вид. Посреди стола возвышался шандал — «розовый куст», в него были заправлены темно-красные и желтые свечи. На стенах висели приятные картинки — весенний луг, полный цветов, белые душные и томные пионы в тонкой стеклянной вазе, ветка пушистых котиков[51] на фоне чистого весеннего неба. На ковре под ногами можно было различить узор из желудей, цветов чистотела и пятилистника. В углу комнаты стоял довольно потертый торшер, под ним — глубокое кресло и скамеечка для ног.

В коридоре раздались шаги, голоса и в одну дверь вошла бабушка в сопровождении все того же говорливого субъекта, в другую — окруженная не менее чем четырьмя подобными типами, с судками и кастрюльками на подносах, вплыла хозяйка дома. Эстер переменила хламиду сиреневого оттенка на очень похожую — бирюзового. На шее у нее переливалось фиолетовыми искрами сапфировое ожерелье, на пальце красовался перстень с испускающим лиловые лучи синим камнем, волосы она собрала наверх и заколола гребнем, гребень тоже не обошелся без россыпи сапфиров.

Переливаясь оттенками синего, словно туберкулёзная мечта Метерлинка, дама проплыла по комнате, сопровождаемая топочущей свитой, их путь сопровождало облачко пудры и какие-то лепестки, растерянно кружащиеся в воздухе.

— Прогоним тьму печали, — провозгласила дама. — К столу, друзья!

Я не заставил просить себя дважды, и если бы не цепкая бабушкина рука, оказался бы за столом первым.

— Ну расскажи мне, Геленка, что привело вас ко мне, — обратилась к кому-то дама с сапфирами, после первой атаки на угощение.

— Я немного беспокоюсь, — ответила почему-то бабушка.

«Геленка?! — в смятении подумал я, зная бабушкину нелюбовь к фамильярности. — Сильно… Одним словом сократила расстояние и прибрала разницу лет. И кто теперь старшая?»

Бабушке на днях должно было исполниться восемьдесят восемь лет, а ее визави…

Я внимательно посмотрел на даму в синем — никаких видимых следов возраста. Разве глаза — переменчиво синие или переменчиво зеленые и улыбка (где же мимические морщинки после неё?). «Геленка!» — снова подумал я, ожидая особой бабушкиной реакции, но её не последовало — бабушка церемонно ела гренок.

— Беспокоишься? — спросила хозяйка и как-то по-особому щёлкнула пальцами, перед нею возник кроликоподобный слуга и тоненько шмыгнул носом. В руках у него был поднос, на подносе две маленькие рюмки и графин из красного стекла. Дама взяла графин, вынула высокую пробку — розовый бутон, понюхала напиток и плеснула его в рюмочки. Затем она забрала поднос из рук (лап?) кроликоподобного и сказала:

— Спасибо, а теперь покиньте нас.

Шурша и топоча, череда челяди оставила помещение. Вихрь из пыльцы, пылинок и шерсти сопроводил их, танцуя в тусклом свете из окон.

— Лучшее средство от беспокойства, — улыбаясь, сказала женщина, и глянула прямо на меня. Я чуть не подавился — мне стало душно, таким жаром веяло от её улыбки. Я уцепил фаршированное яйцо и спешно затолкал в рот.

Бабушка немного смутилась и поправила волосы, затем взяла рюмку, покрутила ее в пальцах, глянула на визави — они вместе сказали «Скол!» и опустошили рюмочки.

Кто-то очень сильный применил дар. По комнате пронесся ветерок. Запахло пионами. Стало светлее. Прокатился перезвон струн. Раздался смех и разом заговорили люди…

Я обнаружил, что многое изменилось — комната обратилась в зал с наборным черно-белым паркетом и гобеленами на стенах. Расписанную веселыми фресками фасадную стену делили два сдвоенных веницейских окна. В окнах сутки оказались разбитыми на части: из одного медово-медная луна лила рассеянный свет внутрь разморенного зала — была видна балюстрада, волной накатывался запах матиол и уснувших трав на лугу, пели цикады. В другом окне царила сиеста, утомлённое своим величием солнце баловалось с облачками, ласточки разрезали бездонное небо, ветерок выдувал тюль в окно и втаскивал его обратно, колыхались пионы в кракелированной стеклянной вазе. Стол стал больше — длиннее и шире, скатерть на нем толще и заблестела теплым золотым светом, прибавилось и блюд, и едоков — вновь разнёсся перезвон лютни, тоненькими голосами вступили флейты.

— Итак, — сказала дама во главе стола, — возрадуемся!

И вот тут я совсем смутился. Хозяйка дома изменилась меньше всего — чуть затейливее стало одеяние, чуть пышнее прическа, немного ярче губы, но аура чувственности вокруг неё возросла многократно, казалось — не лютня звенит, томно и зыбко, «лучшими струнами Шварцвальда», а сам воздух поёт хвалу чему-то такому же древнему, как эфир.

— Да, да, конечно же, — произнесла бабушка и вынула салфетку из кольца. — Такой пышный стол, я и вовсе забыла о делах.

Бабушка также несколько изменилась — нет, она не стала моложе, волосы не порыжели вновь и морщины не стерлись с зарозовевшей девичьей кожи, но на какую-то секунду мне показалось, что это так…

— Для меня нет слов приятнее, — всколыхнулась улыбкой дама. — Угощайтесь же.

Я решил, что угощусь как следует — не каждый день никто не провожает ревнивым взглядом сухопарые шпроты с тарелки. И поднажал на салат с черносливом, следующими в моих планах было блюдо с белым мясом в сметане, невдалеке виднелся рулетик — явно мечтающий быть съеденным. Не говоря уже о блюде с мясом, жареной картошке, колбасах и увлекательных грибах.

Бабушка затоварила тарелку небольшой горкой салата и гоняла по ней что-то похожее на горошек, позднее она уверяла, что «то был каперс».

— Так о чём ты беспокоилась? — спросила Эстер, чуть подавшись вперёд — теперь она сидела на высоком резном стуле, драпированном шёлком, виднелась вишнёвая бархатная подушка. Бретелька одеяния женщины соскользнула с плеча, в глаза ударило белое сияние женской кожи, я уронил вилку и полез под стол, стукаясь о резные балясинки.

— Видишь ли, — начала бабушка, где-то за окном нежно затянула горлинка свое токование.

— Видишь ли, он возвращается…. я допустила промах… дознался. Мне нужна помощь, — выговорила бабушка и голос ее звучал глухо.

Я вылез из-под стола, на мгновение мне вновь показалось, что это не совсем бабушка, а ожившая давняя, молодая фотография — не сепия, а живая, яркая и дышащая. Я моргнул, и мираж пропал — оборвалась музыка, пропали гости, исчезли паркет, гобелены и резное дерево, мигнули и растворились факелы. Окна, оклеенные, по периметру белой бумагой отражали хмурый декабрьский день.

Напротив дамы в бирюзовом, в пустоватой комнате, за обильным столом сидели мы с бабушкой. Бабушка выглядела вполне обыденно — крепкая пожилая женщина, чуть разрумянившаяся с мороза. Я ощущал сытость и массу не совсем понятных желаний.

Женщина склонила голову. Беззащитные локоны устремились вниз, звякнуло ожерелье.

— Опять… Ты уверена? — спросила она.

— К сожалению, — сказала бабушка, стало тихо, я неосторожно стукнул вилкой.

— Сожаление… — проговорила женщина. — Жаль… — то ли это слово?

— Пожалуй, что нет, — сказала бабушка, взяв пирожок. — Пожалуй, страх.

— Страх?! — заметно удивилась дама. — Недостойное чувство, ты никогда… — и она как-то осеклась.

— Он что, ищет третьего? — спросила она, и голос её впустил в себя небольшую трещинку.

Бабушка кивнула. Дама внимательно глянула на меня и мне показалось, что сейчас мои уши загорятся…

— Ты говорила о помощи? — вопросительно произнесла дама, переводя взгляд на бабушку. — Я, конечно, тебе помогу. Но ведь, похоже, мы от него не избавимся?

— Стоит попробовать, — неразборчиво сказала бабушка.

— Верно, верно, — покивала головой дама, опять звякнуло ожерелье. — Если это никому не повредит, делай, что хочешь.

— Моей выгоды в этом нет, — быстро сказала бабушка. — Я действую в общих интересах. Ты знаешь.

— Видишь ли, — сказала на этот раз хозяйка дома, — мои силы сейчас невелики, я дам тебе одну вещицу… буквально две капли и всё на своих местах. Она трижды хлопнула в ладоши — я отвел глаза и уставился в окно, — дверь отворилась и вошел очередной кроликоподобный тип. В руках он нес шкатулку, дама приняла у него из рук (лап?) укладку и грудным голосом сказала:

— Ступай, миленький, спасибо тебе. Принеси кофе.

Кроликоподобный отвесил поясной поклон, в воздухе повисло еле видимое облачко пудры. Топоча каблукатыми башмаками, он скрылся.

Дама дотронулась до ларца, провела по выкованным цветам ладонью, лилейно-розовый паттерн ожил, затрепетал — шкатулка открылась.

Внутри теснились флаконы, дама перебрала их — флаконы издали легкий перезвон. Она вытянула небольшой прозрачный фиал, содержимое его было изумрудно-зелёным и пускало на стены блики. Дама закрыла шкатулку, поставила ее на стол, повертела флакон между пальцами, передала его бабушке и сказала:

— Две капельки, Геленка, две капельки — а там посмотрим.

Бабушка на мгновение задержала её пальцы в своих, воцарилась тишина, потрескивали свечи на столе, гулко упал ком мокрого снега за окном.

— Будь благословенна вовек, — сказала бабушка. Дама улыбнулась печально и вновь посмотрела на меня.

— Так ты Лесик? — спросила она.

— Я не держусь за это имя, — сказал я и покраснел.

Дама усмехнулась.

— Застенчивый и неулыбчивый — сказала она бабушке, — но ест хорошо.

— Да, он непереборчив, — с оттенком гордости в голосе отозвалась бабушка.

— Всё было очень вкусно, — испуганно заметил я.

Дама рассмеялась.

— Хорошо тебя воспитали. Ведь ты ещё не видел десерт, — повеселевшим голосом сказала она. Дверь отворилась и двое юрких типов вкатили двухэтажную тележку, на «первом» этаже которой размещались сладости — понятным становилось расхожее выражение «глаза разбежались» — эклеры теснили высокий торт, облитый шоколадной глазурью, безе громоздились, напирая на засахаренные фрукты, вазочка с дамским печеньем и сухариками цеплялась за песочные корзиночки с фруктами, взбитые сливки укрывали сочную мякоть вишен; словно часовые, покой сладостей стерегли стаканы фиолетового стекла, в которых красовался кофе-гляссе; на «втором» этаже тележки — большой кофейник, молочник, сахарница и три чашки. Молниеносно произведя перемену блюд, типы удалились.

— Подойди-ка поближе, — сказала хозяйка дома. Я встал, бабушка тихонько кашлянула.

Я обошел стол и приблизился вплотную к женщине в бирюзовом, от неё пахло сложным, сладким, пряным запахом — ваниль, сливочный крем, какие-то цветы — у меня чуть закружилась голова. Дама коснулась моего лба.

— Да, это третий. Довольно одарённый, — сказала она бабушке.

— У тебя замечательная мама, — сообщила она мне. — Привет ей.

— Вы знакомы? — удивленно спросил я.

— Косвенно, — ответила женщина. — Возьми кофе-гляссе и эклеры.

— Адвент, Эстер, — мягко сказала бабушка.

— В ожидании, — заметила дама, беря корзиночку, — никогда не лишне подкрепиться и тянет на сладкое, у меня так было всегда, а у тебя?

— В основном мел, ну и сладкое тоже, однажды съела полведра абрикос, — проговорила бабушка и улыбнулась.

Сожалея о невозможности иметь два желудка, я подкрепился десертом. Бабушка, все чаще косившаяся на меня, поддерживала с хозяйкой негромкий разговор по-немецки. Чашки деликатно крутились в их пальцах, кофе пах кардамоном.

Наконец беседа подошла к концу и, вставая, бабушка сказала:

— Лесик, поторопись, нам еще в магазин.

— Не стоит толкаться в очередях, — мягко сказала женщина. — Пусть мальчик заберёт на кухне свёрток, там всё, что нужно для встречи.

— Что ж, — бабушка немного смутилась, — тогда мы просто благодарим тебя от души.

— Очень! — сказал я и икнул. Бабушка вновь пнула меня в спину.

— Я рада вам всегда, — сказала дама. — Уверена, мы встретимся после Го́дов[52].

Бабушка поглядела на меня, потом на неё и сказала:

— Надеюсь…

Пока бабушку церемонно облачали в передней у высокого зеркала в платок, пальто и берет сразу три кроликоподобных субъекта, я, следуя за точно таким же — белобрысым, красноглазым и шморгающим — по коридору, ступенькам и какому-то тёмному помещению, оказался на кухне.

Сказать, что она потрясла меня, означает не сказать ничего.

Низкое помещение со сводчатым потолком; плита-печь конфорок на двенадцать, не меньше, заставленная булькающими кастрюлями, шипящими сковородами и испускающими аппетитный пар судками, огромный камин — в нем немаленький котёл. Масса кроликоподобного и не очень персонала — пекущего, жарящего, мелящего, помешивающего и быстро скользящего на каблукатых туфлях с пустыми и полными подносами.

— Кто же всё это ест? — спросил я потрясённо, напрочь забыв главный вопрос тех лет: «Где вы это достаёте?»

— Мы готовим для трёх миров ежедневно, — не без гордости сказал кроликоподобный. — А скоро и гости, Хозяйка устраивает днями большой материнский бал.

— О, — сказал я, раздавленный масштабами.

— Ваш пакет. До дома не открывать, — надменно произнес кроликоподобный и, сунув в руки мне увесистый свёрток, ухватил меня за локоть и прошмыгав: — Я проведу вас! — потащил обратно.

Одетая бабушка, с сумкой наперевес, ждала возле двери.

— Я почти вспотела, — сказала она мне укоризненно.

— Ну так расстегнитесь! — огрызнулся в ответ я.

— Когда-нибудь, пришью тебе на рот крючочек, — мрачно пообещала бабушка.

— Да-да, и карман, — сказал я.

В этот момент в коридор выплыла хозяйка дома.

— Рада была повидать, — обратилась она к бабушке. — Послезавтра жду тебя на балу.

— Всенепременно, — ответила бабушка и поправила беретку.

— Вы будете танцевать? — спросил я у бабушки.

— Немного, — хмуро сказала она.

— А…

— А ты, — сообщила мне бабушка, — будешь сидеть дома и от зависти превратишься в тыкву.

Я стушевался.

— Нельзя, — игриво заметила дама, звякнув серёжками.

— Это еще почему? — спросила бабушка и подёргала рукава пальто.

— Тыква женского рода, — сказала женщина и звонко засмеялась, запрокинув голову. Я посмотрел на ее очень белую и округлую шею, и мне снова стало жарко.

— Тогда в гарбуз[53] — сказала бабушка и улыбнулась.

— Мне жарко, я сейчас вспотею, — сообщил я.

— И снова ты дуешься, — ответила бабушка. — Так недолго и лопнуть. Пошли.

— Постой, Лесик, — сказала мне женщина. — Я дам тебе одну забавку на прощанье.

И она положила мне в ладонь брелок — белого зайца со свечой. К брелоку был прицеплен ключ, один.

— Я сейчас всё больше дома, а он любит путешествовать, — тихонько сказала она, на мгновение её сапфиры показались мне простыми незабудками, а сама она — ниже ростом и очень беззащитной. — Ну и помощь… помощь от него, конечно, небольшая, но…

— Спасибо, — сипло сказал я.

Она провела рукой по моим волосам.

— Красивые, густые, — сказала дама. — Надень шапку — на улице снег.

Она вздохнула:

— Так далеко до весны. Лесик, — сказала Эстер и глаза её стали совсем тёмными, как у мамы. — Береги своих женщин, возможно, они — это всё, что у тебя есть.

Слова её прошелестели вокруг меня мягко, словно ночные бабочки. Где-то в недостижимых краях грянул колокол.

— Мне только двенадцать, — сказал я беспомощно.

— Самое время начать, — загадочно обронила женщина и отступила в тень.

Бабушка нашарила мой локоть и потянула меня к выходу. В двери я оглянулся. Вопреки запретам я часто оглядываюсь. Это моё слабое место. Зеркало ли, игры ли света и тени тому виной, но я увидал, как в бесконечность сводчатого коридора позади нас уходит высокая дама в дамастовом платье и рогатом чепце, вслед ей важно переступают белые зайцы с факелами в лапах.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Случайному гостю

о вредоносных свойствах кошки, петрушки и уборки

А также: что можно найти в пакете

С участием селёдок, розмарина и веника

То, о чём не сказано вслух,

сохраняется целым дольше всего.


Случайному гостю

Мы пересекли порог и снова оказались под давящими серыми сводами вестибюля, пропахшего сыростью и луком. Всё так же капала вода, бурчало радио, кто-то надсадно кашлял.

Бабушка открыла дверь на улицу; мы вышли. Лил дождь со снегом. Лужи чавкали под ногами, плотоядные и набухшие. Из-под бывших ворот ручейки торжественно несли к заточённой в бетонную гробницу Олтве обрывки газет, окурки, луковую шелуху и бумажки.

Бабушка, тщательно отсморкавшись, спросила:

— Что там она тебе шептала в дверях, я прослушала?

— Так, наверное, она шептала не вам, — дерзко заявил я. — Нечего было и слушать.

Как я пожалел о сказанном! Волна странного ветра пронеслась между домами, раскачивая припасы в авоськах. Бабушка остановилась, круто развернулась, вода из-под её ног, взлетев, рассыпалась миллиардом брызг, луковая шелуха влепила мне пощечину. Бабушка ухватила меня за воротник и тряхнула так, что я чуть не растерял всё съеденное с непосильным трудом в Шафранной зале.

— Лесик, — сказала бабушка зловеще. — Щеня ты зинське. Кавалер захланский.

И она потрусила меня еще раз. В доме позади нас звякнула об стену форточка, вниз посыпались осколки.

— Я б могла тебя бросить просто там, на рынке, — продолжила она. — Ты бы слично повеселился с тем мордерцем до самой Вигилии. Вместо того я, старая дама, в Адвент скачу по городу, лезу в грех и длуг и благаю[54]: дайте — подайте спасение, а то мой Лесик, звыклый верблюд, пьёт что видит. Как ты такой сильный и гордый, блукай сам! Сервус!

И бабушка стряхнула меня с рук. Я растерялся. Отлепил от щеки кусок луковой шелухи. И захотел вернуть решительно удаляющуюся бабушку. Снег пошёл ещё сильнее, явно намереваясь отгородить нас от мира.

— Бабушка!!! — крикнул я. — Стойте!!!

И зачем-то вытянул вперед правую руку, указывая на бабушку пальцем, а ведь это невежливо. Поразительным было то, что бабушка остановилась как вкопанная. Я удивился — поддаваться на шантаж или настойчивые требования было не в её правилах. Чувствовалось, что бабушка удивлена не меньше, она качнулась, передёрнула плечами и обернулась. От мостовой начал подниматься легкий пар. Бабушка вытянула руку и ткнула указательным пальцем в меня.

«Невежливо», — подумал я, синхронно вскидывая руку вновь, и мы пошли навстречу друг другу, махая вытянутыми пальцами. Пошли… да мы ни сделали ни шага!!! Меня волокло по забросанной снегом булыжной мостовой, и мутные потоки уважительно расступались перед моими поношенными коричневыми ботинками. Самым странным мне казалось то, что я не падаю. Бабушка двигалась чуть медленнее, но зато как-то основательнее — мостовая перед ней высохла совершенно, и бабушка величественно и ни на минуту не теряя достоинства плыла в пелене всё усиливающегося снега.

Мы встретились напротив ренессансной арки с двумя темными ионическими колоннами по бокам. И вот тут я упал. С плеском.

— Лесик, — сказала бабушка добродушно. — Виншую[55]!!! За такое раньше топили.

— Я думал, сжигали, — сказал я, поднимаясь и отряхиваясь.

Луковая шелуха облепила меня, и я стал похож на какого-то злого демона из гэдээровского фильма — снег повалил на нас с такой силой, что пропали очертания колонн, Ормянской и всего города вокруг.

— И сжигали также — смотря по погоде, — отозвалась, усыпанная здоровенными белыми хлопьями, бабушка.

— А ты собираешься задушить нас снегом? — спросила она уютным голосом.

— А что, я могу? — испуганно спросил я.

— Ежели сильно захочешь, — сказала бабушка, отмахиваясь от снежинок.

— А-а как? — робко поинтересовался я, ибо в снеге начало вырисовываться нечто зловещее.

Бабушка вздохнула.

— Поставь руки перед собой, — сказала она.

«Ноги на ширину плеч. И-и…» — подумал я.

— Возьми руками за нить, — продолжила бабушка.

Я зажмурился до боли в веках, а затем открыл глаза: среди холодных снежинок явилась неприятно мерцающая толстая нить ярко-желтого цвета, опутывающая наши ноги и извивающаяся, словно спазмами, параболическими волнами. Снег начал материализовываться, приблизительно напротив арки, в подобие высокой женской фигуры, и мне стало не до разглядывания нити.

— И разорви её! Скорее! — тёмная фигура выдвинулась из загустевшего снега: лицо, скрытое в тени покрывала, одеяние с высоким поясом, сутулые плечи, длинные руки… и стало слышно, как переговариваются дети, много детей, очень много детей.

Я разорвал горячую и вырывающуюся из рук нить.

Снег закончился, словно конфетти в хлопушке, тёмная фигура растворилась в последних снежинках, детский плач стих.

— Мы даже к Сусанке теперь не пойдем, — сочувственно сказала бабушка. — Только домой, там я тебя почищу…

— Вымою и съем, — закончил я.

— Не дай-то Бог, — загадочно сообщила бабушка. — Теперь ты знаешь, цо то е — тянуть в рот всё без разбору.

Домой мы пошли пешком. Луковая шелуха облетала с меня под напором ветра. Люди с ёлками в руках с интересом разглядывали мою куртку.

Дома нас встретил заспанный Ваксин взгляд и слабый запах кофе — я забыл вымыть кофейник.

Бабушка воплотила немой укор еще в передней, когда снимала сапоги и пальто. На кухне она сняла кофту с видом не сулящим ничего хорошего. Затем надела фартук и вымыла руки, на мой взгляд не менее десяти раз, намылив при этом пальцы. От раковины валил пар, от бабушки, я думаю, тоже. Оставить грязную посуду в раковине было равнозначно исполнению Львом Лещенко «Боже храни королеву» во время запуска Олимпийского Медвежонка.

Неторопливо и молча, как возмездие, бабушка отправилась снимать нагар с четвёртой свечи в венке Адвента. Щипцы сухо отщёлкнули чёрный хвост фитилька. Над тёмно-красной толстой свечкой ожил тоненький огонёк. Вакса коротко мяукнула.

— Вообрази, что бы было, — сказала бабушка, поправляя волосы, — когда б Гавриил забыл передать благую весть?

— Ой, подключили бы дублёра, — сказал я, набирая в кофейник воду и споласкивая его. — И кофе тогда не было.

— Кофе был всегда, — загадочно ответила бабушка. — То мы тут так — на часочек.

Огонёк на свече еле заметно колыхнулся, словно вздохнул. Я вытер кофейник, поставил его на сушку и уселся на стул у печки — разглядывать огонь, я вообще люблю смотреть на огонь, гораздо больше чем на воду.

Если долго созерцать свечу Адвента, увидишь Аньола О́гня — так всегда сообщала бабушка. Ангела я не видел ни разу, но девочку, маленькую рыжеволосую девочку в красном платье с каймой из золотых бубенчиков, танцующую в пламени, почти всегда. Вот и сейчас — пламя вновь колышется, будто от вздоха, и появляется она — плясунья-девчонка, поднявшая маленькие ладошки вверх. Рыжие, до пояса, волосы мечутся среди огня. Она улыбается мне, маленькие ладони отбивают неслышный такт, колышется, играя бубенчиками, подол платья…

— Не пантруй[56] за Саламандрой, — говорит бабушка у меня над ухом. — То небезопасно… для таких как ты.


…Первое воскресенье декабря. Мы все за столом и готовим самое главное блюдо.

Не для желудка, а для глаз. Колесо Года. Коло Йоля. Венок Адвента.

Круг абажура ширится, пытаясь охватить всех нас, зажжено бра, настольная лампа. Свет идёт и из бабушкиной комнаты.

— Круг венка, — говорит бабушка, оттирающая измазанные смолой пальцы, — должен напомнить нам о Самом Боге, о вечном бытии Бога и безграничной милости Его, у которой, действительно нет ни начала, ни конца. Вы поняли меня, файталапы[57]?

— У этой, бабушка, истории и правда ни начала ни конца, — отвечает Неля. Она вплетает в венок ветки и колоски. Колоски и иголки колют ей пальцы, но это не имеет для неё значения. Неля моя двоюродная сестра, ей семнадцать, она невысокого роста, у неё красивые маленькие руки, длинные темные волосы и бархатные как терновники карие глаза. Неля — хмурая девушка, по гороскопу она Скорпион. И между бровями у нее уже наметилась Каинова печать — знак упрямого нрава.

— Ей тяжко со страстями, — всегда говорит бабушка, в спину вечно уходящей из дому внучки. Ещё бабушка очень жалеет Нелю и называет её: «Моя самотна[58] Амфисбена».

Неля хорошо играет на пианино и гитаре, поёт в хоре, ходит в походы, неплохо рисует и знает два языка — немецкий и английский. Она вяжет и ловко обращается с бинтами.

Я знаю, что Неля умрёт очень-очень далеко от улицы Коперника. Не скоро. И совсем одна.

— Та история вечность, — веско произносит бабушка. Мне становится нехорошо при слове «вечность». Где-то шевелится мой осколок льда.

Наш Венок Адвента немного напоминает скрученный зелёный сноп из жестяных хвойных лап, остролиста и ячменных колосьев, краска на них потускнела за столько лет, но не облупилась. Лично я переплёл его золотой нитью, он пахнет смолой, корицей и сеном.

Живи мы в лесу, мы бы украсили венок алыми брусничинами, оленьим мхом, рябиной и орехами, а будь наша провинция у моря, венок бы осенили янтарь и раковины, бутылочные стекляшки, обкатаные до матовости в прибое, а то и мелкие монетки тоненькие, словно листок акации, или нанизанная на леску рыбья чешуя, ведь это приносит счастье. Однако здесь, в городе, мы обходимся пуговицами, конфетными обертками, бусинами и фольгой. Пользуем разноцветную путаницу мулине, пробки от пепси-колы, предусмотрительно расплющенные в блин, и колокольчики для птиц. Орехи, рябину и янтарь — также…

Бабушка всегда приматывает к Венку зёрна кофе. Я, почти всегда, предлагаю просто посыпать венок напитком «Курземе».

К венку, на удачу, крепятся «желанья», затейливо состряпанные из вырезанных газетных заголовков, — главное только, чтобы заголовки были приятными.

Я озадаченно шуршу газетами. Выбирать как-то не из чего: «…фарисеи из Белого Дома», «Ян Смит — палач Родезии», «Вашим санкциям труба, господин Рейган!» «Компьютеризация деревни», «ЭВМ на стройках социализма» и «ПК для первоклассника». Ставят в тупик и аббревиатуры: НТР и НТО, АСУ и ЭВМ — таким не всякое и украсишь, а ведь есть ещё ПК — почти «подземный кабель».

Вынужден признать — с годами «газетная» мода на украшение Адвентовых венков проходит, очевидно из газетных заголовков все труднее настричь счастливые новости.

Пришлось немало попотеть, чтобы аккуратно вырезать: «покой», «трубу», «долину» (я с упоением отрезал от неё овечье слово «Бекаа»). Даже слово «счастье» получилось маленьким…

— Желоный цвет… ты, власне, знаешь, для че́го венок желоного цвета? — спрашивает бабушка у Вити.

Витя, он Рыба. По гороскопу. Этим, на мой взгляд, сказано всё. Внешне он похож на одну из бесчисленных деревянных статуй из разрушенных кляшторов[59], которые «возвращал к жизни» Витин отец. Дядя Костя был реставратор.

Витя старше меня на восемь месяцев, мы погодки. Для меня это важно. У него бледная кожа, длинный нос, густые, чуть рыжеватые волосы и немного близорукие глаза цвета темного янтаря; еще у Вити круглый год веснушки, он любит слушать радио и «итальянцев». Витя склонен к простудам и «осложнению на ухо». Он читает Майн Рида, перехватывает у меня Томека и не любит Дюму́.

Бабушка любит говорить про него: «кармалита»[60] и наблюдать как, начиная с ушей, Витя медленно и разъярённо краснеет. У них с бабушкой общий кумир — Святой Отец. Некогда Витя написал ему одно письмецо…

Я знаю, и думаю, что бабушка знает — Витина судьба темна, но не безрадостна. В его взрослой жизни не будет снежных Вигилий.

— Тот венок, — ведет бабушка ежегодную лекцию. — Же… зелёный оттого, что рассказывает нам о надежде, ни на кого, кроме Бога… да, надежде на новизну, возрождение и жизнь вечную. Хотела бы, чтоб вы то уяснили.

Слово «вечную» снова вызывает к жизни ещё одну льдинку и совсем не нравится мне своим шуршанием.

— Расскажи, нам мама, про свечи, — просит тётя Женя, Витина и Нелина мама.

Тётя Женя — одна из близняшек, старших сестёр моего отца. Она воплощает в семье уют. Тётя Женя полная, высокая, вся такая породистая женщина — с короткой, крашеной хной стрижкой и очень светлыми зелёными глазами. У неё, как и у Вити, круглый год веснушки и, как у другого Вити — моего отца — родинка над верхней губой, в углу рта — «мушка фатальна».

Тётя Женя парикмахер, она всегда волнующе пахнет смесью духов и прочей парфюмерной дребедени, она очень много работает, и я всегда чувствую, как сильно у неё под вечер болят ноги. Тётя Женя неплохо шьёт и ловко управляется с, как это называет бабушка, «дэкорумом». Может, например, сшить занавески, лоскутное одеяльце, чехол для «думочки», освежить накат в комнате или перетянуть стулья.

— Да, Геничка, — ласково говорит бабушка. — Ты намазала одножие[61]?

— Конечно мама, спасибо мама, не беспокойся, — рассеянно отвечает тётя Женя, она надевает на венок изготовленный нами с Витей проволочный каркас с веточками и укрепляет в гнездах толстые свечи.

— Свечи! — торжественно произносит бабушка и снимает очки. — Символ света Бога, что явился с рождением Его Сына. Четыре свечи по кругу — то чекание: четыре воскресенья Адвента.

— Чекание, — задумчиво повторяю я. Бабушка надевает очки и вонзает в меня взгляд-мизерикордию.

— Недоладне передразнивать старших, — говорит она. — Сказала — ожидание.

— Да, — отвечаю я, шелестя газетами. — Мы все ожидаем. Неле кое-кто вот-вот позвонит.

Неля, с другой стороны стола, вонзает меня точно такой же взгляд, глазами другого цвета.

— А ты как знаешь? — подозрительно интересуется она.

Я щёлкаю ножницами и говорю, придерживаясь бабушкиных интонаций:

— То есть великая тайна…

Бабушка издает длинный выдох и поддёргивает рукава.

— Лесик, — говорит она. — Запарь нам шиповничку, брось ту прэсу.

— Что, в чашки? — спрашиваю я, мне не хочется слезать с тахты.

Витя находит в горке резаной бумаги слова «первоклассника» и «деревни», протягивает мне и говорит кратко:

— Себе.

— Ну посмотри сам, — говорю я, вертя в руках бумажки. — Первоклассник. Какой с него навар? Одни танчики в голове. И сопли.

— Тогда вот, — не сдается Витя. И протягивает мне «АСУ».

— Это неприлично звучит, — отклоняю его предложение я и удаляюсь к чашкам.

В моей что-то меньше всего похожее на шиповник; подумав, перед тем как влить кипяток, я выбрасываю содержимое чашки в раковину и переполовиниваю содержимое остальных «кухликов» в свою пользу. От чашек валит ароматный пар.

Я возвращаюсь за стол. Меня встречает лента из букв: «ЛЕСиК — первоклассник для деревни палач АСУ».

— Последнее слово — это подпись, — сообщаю я собравшимся. — Древнее, забытое, очень-очень редкое имя — АСУ. Интересно, что оно значит? Или надо читать «Палачасу», — турок что ли какой-то?

— Расскажи, что ты знаешь про свечи? — спрашивает меня бабушка, перебивая смешки над «кармалитой».

— Ну, — говорю я, сминая газеты в комок, — свет от свечей сам по себе символ этого времени года. Зимы.

— Ещё, — говорит бабушка. Тётя Женя встает и приносит всем чашки с отваром. Путь ее отмечают иголки и несколько красных ягодок.

Из чашек пахнет летом. Кроме шиповника там «стволы малины» и «листа поземки[62]».

— Свет напоминает нам, что Иисус — свет миру, что освещает темноту бытия и приносит новизну, жизнь и надежду, — говорю я, вместе со всеми отхлебывая «чайчик». Бабушка внимательно смотрит на меня.

— Так-так, — усмехается она. — Запомнил.

Тётя Женя что-то шепчет ей, прикрывшись ладонью. Бабушка гладит её руку.

— Свечи зажигают для того… — продолжаю я, ощущая краем сознания некоторые недобрые признаки и пытаясь отодвинуть за край залитой светом квартиры и реку, и крылья, и мост.

Неля встаёт, собирает, сначала руками, а затем, уловив бабушкины предостерегающие жесты, специальной щеткой: обрывки, иголки, кусочки, ягоды остролиста и осколки кофейных зерен. С шелестом «щаххх…» все это ссыпается на старенький поднос, а затем в печку — иголки погружаются в ее нутро, издавая писк.

— …чтобы пламя, — я делаю большой глоток отвара и чувствую, будто над глазом у меня что-то лопнуло — … прогнало страх перед темнотой и растворило тени греха, — старательно выговариваю я. Мне становится жарко, но я продолжаю, слова толкаются во мне.

— В настоящий момент что-то уже происходит, — говорю я, хрипло, — но еще большее должно произойти в будущем…

— Лесик, — говорит Витя, — у тебя кровь, из носа…. Ты ляг. К тебе нужно приложить холодную воду. Мама!!!

Я вижу, как шлепают в чашку яркие капли. Кухня покачивается и тонет во влажной темноте…

— А что-то ты выпил? — мрачно вопрошает бабушка, стоя надо мной — облепленным мокрым и холодным полотенцем.

— Бургундское! — отвечаю я из-под компресса. — И теперь у меня икота.

За столом слышен взрыв смеха. Бабушка вздыхает.

— Фигели-мигели, — говорит она и, наклонясь надо мною так, что я слышу, как стучит ее сердце, шепчет.

— Те, на мо́сте, не шуткуют Лесик. Такое.

Распрямившись, она произносит в сторону стола.

— Найдите мне лучину, пора запаливать Пророчество…


…Если долго смотреть на Саламандру, можно сфиксовать[63], — продолжила бабушка.

— Это почему? — делая движение в сторону тахты, спросил я.

— Они отруйные[64]. Такое, — авторитетно замечает она.

— Мухоморы тоже, — отзываюсь я крадучись, чтобы прилечь на тахту, но наступаю на внешне безмятежную Ваксу.

— Вот пойди, найди мушемор и смотрите друг на друга доскону[65], — беззлобно сказала бабушка, прослушав Ваксин вопль. — А Саламандра — враг желаний.

— Любых? — спросил я, мостясь на тахте.

— Та тема подождёт, — резюмировала бабушка. — Отдохнешь позднейше.

Мы стали разгружать сумку. Первым делом бабушка пхнула мне в руки селедку. Затем достала и развернула пакет. Отголосок величия кухни в подвале на Ормянской пронесся над нашей штопаной скатертью.

Неимоверное количество пирожков извлекла бабушка из этого пакета, шесть банок с майонезом, при этом три баночки с синей крышкой, кулек с десятком лимонов, россыпь пакетиков с ванилью, такую же пачку — с корицей, туго набитые пакеты с изюмом — три сорта, шоколад кусками, какао «Серебряный ярлык», копченых кур (три!) в промасленной бумаге, головку сыра похожую на красное ядро, яблоки, очень ароматные, маленькую пачку кофе в тускло-коричневой глянцевой бумаге и под конец — пакет чая «Бодрость».

Бабушка почесала переносицу.

— Интересне, — сказала она, — очень интересне. Лесик, то может, тебя надо было там принести в жертву? Никогда больше не ходила бы за покупками…

— Я худой, — нервно сказал я. — Какая из меня жертва?

— По весу, — беззлобно сказала бабушка. — Обещаю подумать, слово гонору.

Тем временем обертка пакета во время нашего спора съёжилась и с тихим шипением обернулась дымом.

— Очень, очень интересне, — прокомментировала бабушка и взглянула на меня с оценкой во взоре.

— А на что ты Лесик, колыхаешь сльонзя? Он и так прекрасно спит, — спросила она.

— Буду приносить его в жертву, — зло буркнул я.

— Кому? — осведомилась бабушка.

— Себе, — пискнул я и бросил несчастную селедку на стол. — Жертва!

Кулек порвался. Селедки, словно радуясь, вылетели из него, как летающие рыбы, украшая пятнами от рассола все вокруг.

Мы с бабушкой одновременно вытянули руки, крикнули и вот тут дар опять нашел нас, что-то стукнуло, запахло озоном.

Селедки замерли в воздухе. И, так сказать, воспарили — словно в невесомости. На нас уставились рыбьи глаза. Одна из сельдей подмигнула мне. А потом селёдки расправили плавники, сделали несколько пируэтов в воздухе и запели приятными тенорами:

«У одной казармы, около ворот…»

— Фальшуете, — сурово заметила бабушка. — Вам бы лучше помолчать.

— Здесь командуешь не ты, — дерзко пропищали сельди. — Сейчас мы слушаем его.

Явилась Вакса, прыгнула на стол и издала рычание. Сельди поднялись выше и стали извиваться в такт песне.

— Э-э-э, — многозначительно сказал я, — вы бы не могли перестать?

— Слушаем, мой господин! — хором сказали селедки и допев «…мит дир Лили Марлен», замолчали. Глаза одной из них блеснули красным.

Бабушка смотрела на меня и брови её сошлись на переносице под грозным углом.

Селёдки прокашлялись хором и явно собрались исполнить что-нибудь такое же свеженькое.

Из бабушкиной сумки донесся скрежет, а затем крик насекомого из банки: «Это невыносимо! Они же могут петь вечность, это невыносимо. Заставьте их вспомнить, кто они на самом деле!»

Селёдки зашипели и выстроились в боевом порядке. Мне все меньше нравились их морды. Бабушка пошевелила пальцами. Селёдки лязгнули невесть откуда взявшимися зубами и тут же эти зубы потеряли.

— Лесик! — с деланным равнодушием сказала бабушка. — И сколько будешь стоять как слуп сольный? Может что-то скажешь?

Селёдки развернулись ко мне и отбросили всякое миролюбие.

— Мой господин не сделает этого, — сказали они хором, казалось — единым визгливым голосом.

— Кто вы есть? — крикнул я, чувствуя приближение знания. — Быстро вспомнили, кто вы есть!

По кухне прошла волна горячего воздуха — хлопнула форточка, свалилась со стола взволнованная Вакса, гулко шмякнулись на пол селедки — самые обычные иваси…

— Что еще за суп? — расстроенно спросил я.

— Не суп, а слуп. Столп. Столб из соли… — мрачно ответила бабушка. — Такое было, как кто-то таращил глаза.

Радио сообщило бесполым голосом: «…в Петропавловске-Камчатском — полночь».

Я вымыл пол и стулья, закапанные селёдками, затёр пятна на скатерти, помыл кофейник и вытер его досуха под суровым бабушкиным взглядом. Всё время моей уборки бабушка недобро точила здоровенный нож-тесак об какой-то серый оселок, а затем отрубила головы молчащим селедкам с таким свирепым видом, что я даже передумал подпустить шуточку насчет того, что их можно было бы и повесить — все же гуманнее.

После обезглавливания селедки были обесхвощены, выпотрошены, изрублены на куски и отправлены в некую посудину с пивом, разведенным молоком. Понимаю, что звучит дико, но после суток пребывания в этой пивомолочной ванне селедка приобретала ни с чем не сравнимый вкус и запах. Один наш родственник как-то вечерком, под водку, изничтожил целую тарелку такой сельди — и всю долгую ночь, словно праотец Ной, жадно пил сырую воду.

Селёдочные обрезки упаковываются в газету, затем в вывернутый пакет из-под молока — внутри он черный, что меня всегда и удивляет — молоко белое, а пакет черный…. Доску и руки бабушка споласкивает уксусом — перешибить запах и продезинфицировать. Хотя доску она обычно оборачивает в пакет: «жебы не взяла дух сльонзя…».

Я уныло готовлю мясорубку.

Бабушка прогревает духовку, мастерски манипулируя ручками вентилей и раскалёнными кирпичами. На плите булькают паром очередная порция овощей и кастрюлька с рисом — на салаты. Стол заставлен формами для сырников. В центре его мешочек муки. В воздухе празднично пахнет ванилью, немного порошка просыпалось на Ваксу.

— И хорошо, что не сода, — заявила бабушка в ответ на немой кошачий укор.

— Иди цедру три, — говорит мне бабушка, открывает холодильник и извлекает из него пакет лимонов, апельсины, потную банку сливок и здоровый брусок в марле, похожий на необтёсанный кусок белого камня — это творог.

Я выкладываю на мраморную столешницу апельсины и начинаю обдирать с них кожуру, запах праздника вскоре торжествует в кухне, бабушка закрыла холодильник, разложила продукты на столе и теперь крутит рукоятку радиоприемника, скромно тулящегося на буфете, слышен писк глушилок с Юровой горы. Я оглядываюсь — бабушка, думая, что я не вижу её, медленно водит по приемнику пальцами, затем будто ухватив что-то, резко дёргает к себе, сминает невидимую вещицу пальцами и прячет в карман фартука — писк исчезает, благодарный приемник, кашлянув, сообщает: «Иси Пари…», — в дальнейшей картавой скороговорке я улавливаю «…Джо Дассин…». Бабушка удовлетворенно хмыкает и идет к столу, расправляя холщовый цельный фартук. Садится, придвигает к себе тарелку с яйцами, глубокую миску с горкой муки, вслед миске летит чуть различимое облачко, ещё одну миску, в которой потеет масло, щедро осыпанное ванилью.

Бабушка одета в синюю юбку и клетчатую зелёную блузу, с крупными четырехдырными пуговицами, к вороту блузы приколота булавка, очень старая, не единожды паянная серебряная булавка, на булавке русалка с мечом — Сиренка.

— Личная выгода! — торжествующе говорю я. Бабушка дергает плечом и поднимает на меня глаза.

— Но это никому не вредит, — говорит она. Я смолкаю, торжество как-то улетучивается. Бабушка разбивает яйцо за яйцом о край миски — желтки нехотя вываливаются из скорлупы. Кожура апельсинок лежит передо мной, я ставлю тёрку на тарелку и вожу по ней кожуринками, одной, второй. Джо Дассен уступает место Леграну — снова невозможности возможных встреч втягивают душу в печальные лабиринты…

— Дар не подарок, Лесик, — голос у бабушки нетипично грустный. — Дар не подарок.

— Бабушка, — говорю я, — я ведь ничего не просил. В чём же дело?

Бабушка поднимает на меня глаза, в приёмнике возникает Адамо, он опять преклоняется перед снегопадом.

— Не я ставлю условия, — говорит бабушка, вытягивая желтки специальной ложкой. — Я лишь орудие.

Желток вырывается обратно, бабушка опять цепляет его и шмякает в масло.

— Как и ты, — заканчивает она.

— Бомбарда и внук, — говорю я, почему-то вспоминая израильскую военщину.

— Не дури, — резюмирует бабушка. — Может и не достеменно[66], но ты знаешь.

Она давит на масло и начинает мешать его с желтками и ванилью.

— Ты потер цедру? Люкс. Теперь крути творог.

Мясорубка поскрипывает, я вздыхаю, бабушка мнёт масло и всыпает туда сахар, потом какой-то порошок. Из приёмника грассирует Мирей Матье.

— Охороняла, охороняла, — бурчит бабушка себе под нос. — Охоронила.

Я затаиваюсь и стараюсь тише дышать. Бабушка не выдерживает. Постучав ложкой об миску, словно дирижер по пюпитру, она категоричным тоном заявляет:

— То случай, Лесик, слепой выпадок. Жарт лосу[67]. Ты смешал два трунка[68]… и пошла… эволюция. Такое. То всё твои ненасытные очи: ты в опасности на Вигилию, он знает тебя в лицо.

Я задумался об эволюции. Мысли про возвращение в Мировой океан в виде поющей сельди пришлись мне не по душе. Словно отзываясь на них — карпы в ванной издали всплеск.

— Ты в розвое[69], — успокоила меня бабушка. — На стежке до монстра.

— Вервольф, — выдал я на гора отголосок ужаса.

— Нет потреб для паники, — продолжила она, вливая сливки в раздавленное масло. — То не ты станешь монстром. То монстр идет к тебе. Он чует силу.

— Чего это сразу ко мне? — спросил я, наблюдая за творогом, выползающим из мясорубки. — Мало ли кто чего выпил. Вот вы, бабушка, — приободрился я, — весь Адвент пили кофе…

— Ну и…? — спросила бабушка, уже не прячущая улыбку.

— Ну и к вам никто так и не пришёл, — закончил я.

— Пришёл, — авторитетно заметила бабушка и стала всыпать в ароматную массу муку. — Пришёл ты и выпил мой трунок, — закончила она. Радио отозвалось Азнавуром.

— И что там было такое горькое? — осведомился я, несколько сбитый с толку.

— Знание, дзецко, — вздохнула бабушка, вращая ложкой. — Знание, одно оно такое горзкое. И теперь ты надмеру моцный… сильный. Через меру.

Ложка продолжала стучать об миску, скрипела мясорубка и токовал из буфета Азнавур. Я, как мне казалось, боялся и вздохнуть.

— То не на долгий час, может… — сказала бабушка. — Надеюсь лишь, что то не запланована акция.

— Я смогу летать, — восторженно пропищал я. — Или сделаться невидимым.

— Ежели до вечера ты не вынесешь мусор, — сказала бабушка, — то летать будешь абсолютно — по кухне! — Для убедительности она стукнула по миске ложкой, звук напомнил удар гонга.

— Тише!!! — донеслось из сумки. — Я пытаюсь сосредоточиться.

— На Бога, — отозвалась бабушка. — Ты ба[70] — тут зденервована комашка[71].

— Так, какие, все-таки, у меня будут силы? — важно спросил я, начав перекручивать творог второй раз — для «пышности». Мясорубка издала длинный скрип.

— Все силы от овса, — ответила бабушка. Мучная пыль вокруг миски улеглась тонким слоем, в одном месте на его поверхности стали видны несколько капелек, оставшихся от селедок, они странно подёргивались, словно пульсируя.

— Я что — лошадь? — осведомился я у бабушки.

— Но, все зависит от ощущений, — ответила она, вытирая ложки.

Пока я обдумывал «окончательный ответ», бабушка нагнулась и полезла в буфет за миксером; погрохотав там мисками, она извлекла картонную коробку с синими надписями «Страуме» по бокам и стала распаковывать «прибор».

— Отец моего знакомого графа, например, — сказала она очень уютным тоном, — всю жизнь считал себя курятником и овшим ниц — был сченстливый монж и ойчец, правда в дождь переживал, жебы в него не забралась лиса, но то такое, — завершила бабушка и улыбнулась, заслышав Далиду.

— Я не псих, — ответил я и неожиданно получил черпаком по лбу.

— Сколько раз я говорила тебе не произносить таких слов? — хладнокровно спросила бабушка.

— Много, — ответил я и потёр лоб. Меня интересовал вопрос — как это она изловчилась дотянуться?

— Давай творог, — сказала бабушка и забрала у меня миску.

Дальнейший час прошел в беспрерывной работе. Миксер выл дурным голосом.

Бабушка, закусив нервно губу, перегружала тесто в высоченную кастрюлю, взбивала в ней вздыхающий и хлюпающий сырник[72] сыпала в него цедру, изюм; дегустировала ароматное тесто, отгоняя неустрашимых охотников на него — меня и Ваксу. После этого я мыл миксер, вытирал его и собирал заново — мы взбивали белки и осторожно добавляли их в готовое тесто.

Бабушка смазала формы на столе жиром, посыпала сухарями и, поддёрнув рукава, умостила в формы тесто.

— Не дыши, — сказала она мне и сунула формы в раскалённую духовку. Стукнула крышка, плита закрылась. Бабушка перекрестила плиту, встала, щелкнув коленным суставом, и оглянулась.

Кухня напоминала уютный погром в Шепетовке — я вынул миксер из белков до его полной остановки.

— Можно дышать? — пискнул я. Бабушка молча ухватила меня за кончик носа и подёргала.

— Ты знаешь, — сказала она, — я сама вымою прыбор и посуду. Унесись.

Я получил мисочку из-под теста; тщательно водя по ней пальцами, наелся сам и угостил Ваксу, сделав из нее «барса» — на чёрной шерсти понаставил белых отпечатков рук. Возмущённая кошка цапнула меня за пальцы и удалилась на окно — умываться.

— Лесик, — сказала бабушка, проводив Ваксу нехорошим взглядом. — Выйди до покоя, и за полчасика прийди — отдохни там, почитай. Такое.

Озадаченный такой таинственностью и радостью нежданной, я выхожу из кухни. В комнате чуть дальше по коридору тихо, на столе все также лежит моя цепочка, в крутящемся кресле — томик Сенкевича, «Крестоносцы» в темной обложке, с абрисом замка. Я зажигаю настольную лампу, сажусь в кресло и беру книжку:

«…Да и не диво! Взять хоть бы и нас, живем мы как будто в христианской стороне, а порой и у нас на болоте кто-то смеется, да и дома, хоть и бранятся ксендзы, а все лучше оставлять этой нечисти на ночь миску с едой, иначе так станет в стену скрестись, что глаз не сомкнешь…»

Не читается. Слышно, как хлопают крылья — во двор слетаются голуби — кто-то высыпал крошки. Далеко, возле поворота у Главпочты, прозвенел трамвай.

Из кухни доносится подозрительный шум. Я настораживаюсь. Кладу книгу на кушетку, рассеянно беру со стола цепочку и принимаюсь, вслушиваясь, бесцельно крутиться в кресле, сначала слева направо, а затем, нарушая все запреты — справа налево. Становится холодно, за шиворот мне, неизвестно откуда, падают капли ледяной воды, лампочка в светильнике сначала мигает, а потом с жутким звуком лопается, кресло продолжает вертеться противусолонь и против моей воли. Кто-то смеется совсем рядом, два голоса возмущенно спорят, серые тени проступают вокруг меня словно негатив на пленке, я надеваю цепочку на шею. «Холодное железо!!», — произношу я в пространство, кресло резко останавливается, и я вылетаю на пол. Шелестя страницами, мне вслед летит Сенкевич, книга раскорякой падает на пол. Я встаю, поднимаю кресло, беру с пола книгу и невольно смотрю в текст:

«…И вдруг холод ужаса пробежал у него по телу.

А что, если это вылезла из болота какая-нибудь нечисть и подбирается сзади к нему? А что, если его схватят вдруг осклизлые руки утопленника или заглянут в лицо зеленые глаза упыря; что, если за спиной у него раздастся чей-то страшный хохот или из-за сосны покажется синяя голова на паучьих ножках?…»

«Тьфу, — в сердцах думаю я. — Гадость, какая гадость». Я захлопываю книгу, ставлю ее на полку и, пробираясь по осколкам лампочки, иду на кухню — за веником.

Дверь в кухню закрыта, из-за нее доносится неясный шум. «Странно, — думаю я. — И вроде не телевизор. Неужели одна бабушка может так грохотать…»

Я толкнул дверь; обычно закрытая крепко, впритирку, она была притворена, и от толчка отлетела внутрь, как в ковбойских фильмах, встретив на пути тот самый пуфик.

Стекла в двери сердито дрогнули, я замер на пороге кухни и собственными глазами увидел источник шума.

Бабушка, одетая все в ту же зелёную блузу, длинную синюю юбку и серый фартук, сидела за столом. Перед ней, на серой скатерти, лежал здоровенный фолиант в темной, чешуйчатой на вид, обложке. Бабушка, сдвинув очки на самый кончик носа, задумчиво листала страницу за страницей, листы переворачивались словно нехотя — с сухим пергаментным звуком, дымилась на краю пепельницы самокрутка из черной бумаги.

Чуть дальше на столе стояла Гидеонова банка, на крышку её бабушка видимо навела «укрепление» — крышка сияла и переливалась майской радугой. В банке сердито металось и верещало маленькое черное существо, я мог бы поклясться, что оно одето в лапсердак. Но удивительным было вовсе не это, в конце концов я наблюдал подобную «визуалност», как говорила бабушка, как минимум каждую пятницу.

Вакса, черная кошка со скверным характером — вот кто шумел в кухне и по настоящему удивил меня! Вакс было не менее полутора десятков, и они летали.

«Холодное железо», — подумал я на всякий случай и моргнул. Не помогло. Ваксы левитировали, весело размахивая ярко-красными тряпками и вытирали разбрызганные по всей кухне белки. Сама кошка сидела на столе, вернее, сидела, как сидят кошки — неподвижно, в нескольких сантиметрах над столом и медленно оборачивалась вокруг своей оси, напоминая флюгер.

Попутно реющие кошки вытирали пыль по верхам мебели, грохотали стоящими там жестянками, мисками и крынками, некоторые работали над шторами, одна парила у гобелена с мельницей — хищно нацеливаясь на остатки недожеванной молью девы в белом, двое кружилось около плафона, стирая с него то, что бабушка называла «леп», и выбирая оттуда засохших с лета жуков, плафон весело раскачивался. Поглядев по сторонам, я удивился еще больше — пенал, сокровенный пенал, куда хода не было никому, стоял нараспашку! Из внутренностей его сияла выпуклая, округлая, приблизительно с телевизор, серебристая пластина с вмятинами. «Зеркало!!! — со страхом и радостью подумал я. — Вот оно. Я обязательно должен посмотреть туда!» В мятой, матовой поверхности мелькнул серый силуэт, мелькнул и пропал.

Существо в банке издало длинный стрекочущий звук и крикнуло, завидев меня:

— Невыносимый шум!!!

— Но я же молчу, — непонятно кому сказал я в ответ. Черные кошки замерли в воздухе, бабушка подняла глаза и как-то странно пошевелила пальцами левой руки — мизинцем и безымянным — запахло можжевельником, воздух всколыхнулся, дар воспарил под желтым абажуром — произошло смятение, кошки, бросая тряпки, с визгом посыпались на пол, Вакса, тяжело — не по кошачьи, шмякнулась на стол, вскочила и начала исходить в мою сторону шипением, существо в банке свернулось в комочек и застонало. Книга, лежащая перед бабушкой, захлопнулась сама собою и торжественно поплыла в сторону «пенала». Я надел цепочку. Книга затрепетала в воздухе и открылась, в серебряном овале проступили очертания дороги. Мостовая, булыжники, чья-то очень четкая тень. Голые деревья. Я узнал Пятницкую церковь. Бабушка, почесав задумчиво переносицу, ухватила со стола банку и со всей силы запустила в меня.

Банка не больно угодила мне в грудь, я поймал ее. Книга закрылась и тут же оказалась в пенале, бабушка заперла её — стукнула ореховая дверь, скрывая зеркало. Из-под стола вылезла Вакса, задние лапки ее немного висели в воздухе и кошка двигалась странно, будто рыбка гуппи. Поровнявшись со мною, кошка фыркнула. Существо в банке расправило свое странное одеяние, село на его полы и скорбно сказало:

— Как же я скучаю по тишине…

— Неужели, — гневливо сказала бабушка, — пувчасика не можна посидеть тихо и не пролазить везде, где даже не зовут? — Она окинула меня тяжелым взглядом с головы до ног.

— Еще и с цепкой. С таким спротивом магии. Я не для того ее дала.

Она прошлась по кухне.

— Вот теперь мой посуду, пол и готовься до карпа. Без помощи. А я пойду, юш прилягу.

И она величаво удалилась, изъяв у меня банку.

Посуды скопилось много, да и пол был откровенно неметен. Наверное, назло.

«Скайдра» зловеще загаживает раковину жирными плевками. Я мою посуду и сердито думаю, что мою её в последнее время ежечасно, и что хорошо бы она вообще не пачкалась, да и с уборкой пора что-то решать, а то все серость — веник, швабра, а где и руками. Средневековье!

«Знание! — думаю я. — Отвар! Силы, новые силы!»

Я воровато оглядываюсь. В квартире тихо. Достаю из буфета банку с розмарином — розмарин король трав и способ оградить себя от зла, а заодно и просителя. Я рассыпаю его вокруг себя. Летят туда же листья полыни. Бросаю по щепотке соли ко всем сторонам света, выкладываю перед собою гнутые гвозди. Не три и не один… Красная нитка на мне.

Все готово.

Выключив кран, я сажусь за стол, ставлю перед собой сковородку — она широкая и черная и вполне пригодится мне, заменив котел с черным дном; в сковородку я наливаю воду и выдергиваю у себя волос — вода любит жертвы, затем я бросаю волос в воду, воровато опускаю в воду двадцать копеек, надеясь, что стихия не заметит подмены Терезианского талера на обыденный гривенник, и погружаю туда кончики пальцев. Выдыхаю. Секунд пять ничего не происходит. Затем оглушительно звенит колокол. Знание приходит ко мне вместе с резким ветром и гусиными криками, ангел на серой балюстраде нетерпеливо подергивает зеленым крылом.

— Зачем ты здесь, Третий? — спрашивает он не оборачиваясь.

— Я пришел не к тебе, — говорю я и ощущаю как болят у меня глаза, — серые блики знания застилают свет. Он вздыхает.

— Сюда не приходят, — говорит он. — Сюда возвращаются. Зачем ты здесь?

Я не отвечаю. Печалятся дикие гуси. Бурлит чернотой вода.

— Помоги мне, — прошу я у быстрой и тёмной реки. — Во имя венка, мельницы и лебедя.

Река колышется, в ее глубинах оживает неясная светлая лента, словно прядь течения, и стремительно движется вверх. Все так же, старательно отворачиваясь от меня, ангел говорит: «Здесь тебе не место. Уходи побыстрее!». И зелёная бронзовая ладонь закрывает мне глаза, защищая от крылатой серой тени, от реки, от знания.

Я открываю их вновь на кухне. Из закрытого крана неторопливой лентой льется серебристый ручеек — посуда переворачивается в его брызгах и отлетает на места, объятая жемчужным свечением. Кастрюли никогда еще не выглядели такими чистыми!!! Вилки, ножи и венчик хороводят у ящичка с фраже. Веник домовито и самостоятельно орудует по полу, вслед ему тащится мокрая тряпка, заставляя влажно поблескивать вишневые доски пола.

«Чистота — лучшая красота! Люкс! — самодовольно думаю я. — Вот что значит магия! Какие там пылесосы! Интересно, — подумал я с некоторым самодовольством, — а как насчет мастики? Вот бы заставить полотер ездить самостоятельно».

Сковородка немного дрогнула и нагрелась под моими пальцами, ненадолго.

Через несколько минут в кухне становится холодно, вернее прохладно — это неправильный эффект, правильнее было бы — тепло. Я отношу это на счет форточки.

Тряпка старательно протирает пол, снуясь даже под половиками, половицы выглядят свежеокрашенными. Веник разошелся не на шутку и просто летает по кухне, теряя соломинки сорго. Внезапно до меня доходит, что они подбираются к кругу и что, в принципе, полученный ими приказ (мой же — что обиднее всего!), позволит круг взломать, защиту разрушить, а тогда, кто знает — чем или кем могут захотеть стать веник и тряпка. Становится совсем холодно, у меня начинают ныть пальцы — вода в сковородке потихоньку затягивается ледком, он похож на жир.

Приблизившись к столу, веник с тряпкой, призвав на помощь ртутно поблескивающую воду из-под крана, отбрасывают всяческие сантименты и вступают в бой с розмарином и солью — те встают шуршащей стеной, делая что и велено — обороняют. Сковородка вздрагивает и начинает вертеться на столе, расплескивая воду и кусочки льда, я чувствую, что она тоже получила от меня больше, чем мне бы хотелось. Я бросаю в нее гвозди, погрохотав ими, сковородка успокаивается — на скатерти огромное влажное пятно исходит неприятно пахнущим паром. Я снимаю с запястья нитку — в общем-то этого делать нельзя, но здесь…

— Во имя кудели, чертополоха и Кровавой Луны, — прошу я нитку. — Помоги мне. — Нитка минуту дрожит в воздухе затем, вырастая подобно змее или лассо, просачивается сквозь стену розмарина и, охватывая, иссушая соперницу — душит ртутную жилу, уже успевшую растворить соль…

Веник, наш веник, — какова измена, — рассыпается в воздухе на тысячу тысяч соломинок, почему-то черного цвета, и оплетает розмариновую стену. Издав безрадостный вздох, розмарин осыпается мертвым пеплом на пол, прихватив с собою обидчика. Тряпка остается одна, некоторое время она нервически дергается, затем пучится и начинает расти подобно пузырю. Постепенно становятся видны голова, плечи — на кухне уже очень, очень холодно. Я в отчаянии бью тряпку сковородкой — безрезультатно — с таким же успехом можно было бы лупить по мокрой подушке. Тут открывается дверь и входит бабушка — на голове у нее красный платок, завязанный чалмой, одета она в домашнее: серое платье и длинную камизельку — безрукавку с отворотами, Сиренка все также сияет на воротнике. В руках у бабушки таз, в тазу бьются карпы. Вслед бабушке, подобострастно урча, вбегает крайне заинтересованная карпами Вакса.

— А что-то так зимно? — спрашивает бабушка и останавливается, не доходя до стола.

Тряпка — непонятно как увеличившаяся уже по пояс, темная фигура, всей зловещей массой поворачивается к ней, — с минуту царит тишина.

Дальше все случается очень быстро.

Я в очередной раз бью мокрую тушу сковородой — она булькает и разворачивается в мою сторону. Бабушка бросает таз, карпы вылетают на пол, Вакса увеличивается в размерах и издает шипение, звук от которого заползает просто за глаза.

Массивная черная фигура, выпростав из мокрых половиц под бывшей тряпкой ноги, надвигается на меня, я уже вижу руку, холеную мужскую руку, со множеством шрамов и кабошоном на искривленном пальце, рука забирает сковороду у меня из рук и бросает в Ваксу, Вакса уворачивается, шипя, та же рука пытается схватить меня за шею, но вздрагивает, коснувшись цепочки и трясется как от ожога, затем появляется вторая рука и лезет снять уже ставший ненужным черный кокон. «Сейчас увижу его глаза», — думаю я. — «И сразу умру», — приходит в голову следом. Бабушка снимает с ворота булавку, бросает её в чёрную, нависшую надо мной, жадно колышущуюся массу. И я вижу, как несколько раз перевернувшись, булавка обращается в Сирену — бесстрашную сияющую Морскую Деву с мечом. Серебряная фигура со всей силы опускает пламенеющий живым светом меч на черные лохмотья — тряпка разлетается пополам, тьма рассеивается дымом. Через минуту на полу, чисто выметенном и вымытом, лежат: карпы, Вакса, два маленьких лоскута и бабушкина серебряная булавка.

— Ежели сырники сели, — говорит бабушка. — Я тебя, лайдака, здушу!.. Надо было брать фенхель, — сказала бабушка, когда почистила и выпотрошила карпов.

Я точил ножи и на душе у меня было тяжко. Перед этим я собирал карпов с пола, мыл их, опять вымыл пол, а потом чистил картошку. Бабушка назидательно говорит:

— Фенхель безусловный помощник, эта трава понимает наши слабости, как никакая инна.

— А как же розмарин? — спрашиваю я. — Это же вообще король трав…

— Ну и ты заставил короля строить крепость, без войска, самого, а то не цысарское дело, — сказала бабушка и застелила половину стола клеенкой.

— Ты, Лесик, как атомна бомба, — продолжила бабушка, умащивая на клеенке здоровенную доску для рыбы — поверх доски был натянут застиранный кулёк. — Светишься скрозь стены и манишь агресорув. А все од тего, же ты неуважно учишься. И ленивый.

— Ну, у меня четыре по алгебре, — сказал я небрежно.

— Невеликая заслуга, — фыркнула бабушка, и затолкала внутрь карпа картофелину — Од алгебры нема проку, когда на тебя напала шмата[73]. Я говорю про инне учение, вот что ты взял для призвания помощников?

— Воду, петрушку, кусочек яблока и волос, — сказал я. — Все как вы учили. И соль…

— И как ты не слушал моих слов… То даремне, — мстительно сказала бабушка, и забила в другого карпа две картофелины сразу — ну, а какую петрушку?

— Кудрявую, — сказал я удивляясь, — как вы говорили.

— Я говорила — петрушка, пув яблонка и лаврис — лавровый лист, — ответила бабушка.

— Вместо половины яблока я взял кусочек, а вместо лавра — полынь.

— А вместо головы — вот, — и бабушка показала мне очищенную картошку.

Я обиделся.

— Зато я и не падал и плохо не было, — сказал я.

— И над тобою вился веник, — заметила бабушка, впихивая внутрь карпов картофелины. — Не можна, Лесик, шутковать с даром — дар то не подарок….

— Какой с него прок? — фыркнул я. — Я сделал все, как вы говорили и… и… и… — я осекаюсь и вспоминаю — бабушка достает из марлевого мешочка пучок зелени, бросает ее в основательно закопченную кастрюлю и говорит, мешая все это длинной темной деревянной ложкой.

— Кудрявая петрушка девять раз бывала на том свете, Лесик, ей веры нет, она в силах привести оттуда кого заманется. Хороша она только, как сейчас — при пропаже. Отпей и говори, что видишь в рондле.

Я делаю глоточек ароматного, солоноватого варева из узкой темной ложки, осторожно смотрю в кастрюлю.

— Ну? — доносится бабушкин голос.

— Вижу пузыри, — опасливо говорю я.

— А кроме? — терпеливо спрашивает бабушка.

— Пар, — отвечаю я.

— А кроме?

— Ну листья и… — и я замолкаю, потому как отчетливо вижу, словно в черно-белом телевизоре — высокая светловолосая женщина в темном костюме заходит в просторное помещение, осторожно подходит к столу, открывает один его ящик, второй, в третьем аккуратно берет что-то, кладет во внутренний карман пиджака, уходит, протерев ящик и стол маленьким платком.

Дальше только вода, пар, листья.

Я пересказываю бабушке увиденное, она одобрительно улыбается:

— Ну умник, заслунжил на Попелку.

Попелка — это шоколадка «Золушка».

— Бабушка, — говорю я, — а кто это был?

— У одной женщины на работе украли деньги, — говорит бабушка, — теперь мы знаем кто и попросим вернуть.

— А если не согласится? — интересуюсь я.

— Попросим еще раз, — говорит бабушка.

— А если снова не согласится?

— Тогда за кожну купюру у вора уйдут трижды три, — говорит бабушка и придирчиво глядя в какую-то бумагу со схемой, произносит. — Принеси мне крючки для плетения… они на шкафу…

Я так и сижу — с полуоткрытым ртом, чиркаю ножом по брусочку. Бабушка заливает карпов нафаршированных картошкой, горячим уксусом и накрывает чугунную, синюю кастрюлю, крышкой.

— Я взял кудрявую петрушку, кудрявую — виновато говорю я.

— Гратулюю[74], — отвечает бабушка приворачивая огонь. — Думала не вспомнишь. Ты невнимательный и мог заплатить забо́льшую цену, за то. Дар не подарок.

Я молча переживаю позор.

— Иди, овшим, наводи порядок, — говорит бабушка. — Но не будь смутный, ошибается каждый.

Пока я мою раковину — мерзкой Скайдрой, доску — вонючим уксусом и им же нож, а чешую и всякие обрезки прячу в кулек, который надо вынести до пяти вечера, потому что в полшестого — мусорная машина и ужасный ужас — неизбежное ожидание её в чёрном и холодном дворе. В общем, пока я тружусь как пчела — слеза Христова, бабушка занимается очень интересным делом — она открывает бутылки с пивом. Одну, вторую, третью — пробки со звоном катятся по столу, одна добегает почти до края и падает, снизу высовывается чёрная бархатистая лапка и аккуратно, когтиками, ухватывает беглянку.

— Вакса, кыса мо́я, — кричу я под скатерть, — тебе ведь достаточно наступить.

Кошка отвечает мне звоном пробки, она выгоняет ее из-под стола и катит по полу, пробочка звенит и пускает крошечные блики.

Бабушка сливает большую часть пива в керамическую посудину с волнистыми линиями на бортике, часть пива в чашку. Пиво сильно пенится, хотя оно и из холодильника.

Затем она достает из буфета корзинку — в ней испеченные вчера перцовые и коричные пряники. Они мягкие. И долго не черствеют. В них есть крахмал, пряности, мёд. Иногда они украшены цукатами, иногда изюмом или миндалём. Их начинают печь в ожидании Рождества, а доедают запасы на Громничую. В феврале.

Бабушка разламывает пряник и опускает его в пиво, туда же высыпает изюм. И встряхивает корзинку.

— Хм! — говорит бабушка. — Подойди сюда, моя безтолковость.

— Зовёте кошку? — мрачно осведомляюсь я.

— Совсем нет, — откликается она. — Прентко[75] глянь в кошик.

— Дадите мне грошик? — веселюсь я, и обойдя стол, зыркаю в корзинку с выпечкой.


Лучшие на свете — гданская водка, варшавский башмак, торунский пряник и краковская панна, это знают все. Пряники держат пальму первенства. Это целая церемония, а вовсе не разбавленная водами Балтики сивуха, какой-то там башмак или неизвестная ветреница из Кракова…

В Средневековье, одновременно с тем, как рыцари Храма догадались мыть перед едой руки, пришла мода на ароматные сарацинские коренья и на их пряный вкус. Пряности стали добавлять во всё, в том числе и в медовые коржики. Тогда-то печеньица и изменили название: из «медовиков» стали «пряниками», то есть перчеными.

Пряничное тесто стали вырезать в разнообразных формах, а сам пряник богато украшать. Внешний вид его всегда следовал веяниям. Например, в XVI веке вошли «в моду» формы-сердечки, век XVII был временем пряничных святых и королей — из уважения есть их начинали с ног. Ещё столетие спустя, излюбленными мотивами стали звери и младенцы.

Пекли пряники в Торуни тогда «по-домашнему», почти, как мы нынче — но не без фантазий: «В десятую часть кварты растапливаемого меда понемногу вливать большую чашку спирта, то и дело перемешивая, чтоб не загорелось. Всыпать горсть лаванды, на ноже сушёного имбиря, полстакана отваренной и порезанной апельсиновой кожуры, столько же лимонной, немного аниса, хорошенько перемешать и влить в пять кварт ржаной муки грубого помола, прожаренной в горячей кастрюле, крепко взбить лопаткой, а когда остынет, месить руками несколько часов. Затем разлить в формы, смочив руки в пиве с топленым медом — смазать сверху пивом, обложить цукатами и миндалем, а когда слегка поднимется — не мешкая ставить в печь, протопленную как для выпечки хлеба».

Такое.


В корзинке я не увидел ни лошадей, ни младенцев, ни печеньиц — лишь цветные клубки шерсти. Нитяные хвосты извивались и трепетали, словно беспокойные слепозмейки, видимо силились сложить какую-то надпись.

— Что там? — сурово изрекла бабушка.

— Масса ниток, клубки какие-то, всё очень запутанно, — ответил я и принюхался. — Извиваются что черви. Пахнут приятно, не прянично…

Я втянул воздух ещё раз.

— Вербеной… и… яблоками, вроде.

— Дух греха, — сказала бабушка. — Однако.

Она встряхнула корзинку, глянула на меня в упор, сняла очки и проворчала:

— Хватит тортурить нож. Чисти лук, морковь и инне.

Я вздохнул и поплёлся к раковине.

Возня с овощами заканчивается скоро. Бабушка, внимательно разглядывавшая сырники в духовке, выпрямляется и подступает к моркови: пара ударов ножом — и она разрезает каждую на четыре части.

«Просто вскрытие какое-то», — думаю я, собирая очистки. Мелькают частицы корня той самой петрушки, что сослужила мне недобрую службу: её бабушка искрошила просто в пыль, лук нарезаю я, совсем не тонкими кольцами, бабушка задумчиво водит над доской зажженной спичкой — чтоб лук не ел глаза.

Вместо него глаза мне ест дым. Доска похожа на палитру — овощи живописными горками расположились на ней.

Бабушка зажигает ближнюю конфорку, выставляет на огонь сковороду и греет ее, не спеша достает солонку с полки — соль в тяжелой черной банке, обеими лапами банку держит смеющийся чертёнок, его хвост находится в глубине банки и всегда в соли.

Бабушка на глаз сыплет соль на сковороду — обычная процедура. Высыпается не более столовой ложки, ну может двух. Бабушка отставляет соль обратно на полку и встряхивает сковороду над плитой, соль равномерно покрывает дно. Затем она ставит сковороду на огонь. Соль потрескивает, а затем начинает темнеть — мне становится жарко, да и у бабушки слегка розовеют щеки. Раздается грохот — нижняя часть буфета распахивается и оттуда вываливаются две кастрюли, гулко падает дуршлаг, вслед нервически убегающей от шума Ваксе радостно катятся несколько маленьких форм для кекса.

— Карнавала, — говорит бабушка. — Обратно полёты. Просто ферерия!

— Феерия, — говорю я, щеки у меня полыхают.

— Я то самое и сказала, — строго отвечает бабушка.

— А у меня, кажется, аллергия, — заявляю я, и громко шмыгаю носом. — Надо чего-то попить… или принять.

— Лесик, — скептически говорит бабушка. — Где-то аллергия? Жарю соль. Они этого не любят. Вот и летает всё. И мы пломенеем как рожи[76].

«Просыпанная соль — внезапный авгур»… вспоминается мне. Незаменимая соль — вечный посредник — медиум. Ключ под мизинцем алхимической руки.

— Нашли время и место, — не растерявшись говорю я, чувствуя себя оскорблённым словом «рожи».

Бабушка высыпает соль в раковину, раздается шипение. Она наливает на сковороду масло, высыпает туда овощи, перемешивает их и накрывает крышкой — томиться.

— Хочу верить, — говорит бабушка, сгибаясь в три погибели, — что сырники не сели.

Я собираю крышки, кастрюли и миски. Бабушка внимательно оглядывает формы в духовке.

— Держатся, — говорит она удовлетворенно. — Хоч им и тяжко.

Тем временем «зготовались» карпы — у них можно легко выдернуть «контролный» плавник.

Бабушка доготавливает соус — посыпает овощи мукой, выливает через какое-то время в сковороду пиво с изюмом — сковорода исходит паром, бабушка отражает пар крышкой как шитом — остаток пива из чашки бабушка попивает, перемешивая бурлящий соус.

Я складываю бумажный самолётик и запускаю его в бабушку, она протягивает руку, продолжая цедить пиво, и самолетик, развернувшись ко мне прямо в воздухе — пикирует на серую скатерть.

— Класс! — говорю я. — Я тоже так хочу!

— Лесик, — говорит бабушка словно очнувшись. — Что говорила тебе про жичения?

— Следует быть осторожным, — говорю я, запуская самолётик в Ваксу. Вакса наблюдает за самолётиком с интересом и ловит его в прыжке.

— Борт погиб в когтях, — гнусавлю я.

Потом мы перекладываем карпов. Я укутываю здоровенную керамическую посудину газетами и полотенцем и несу под тахту — там через стену печка и под тахтой тепло.

Бабушка перетирает соус — он получается какого-то не слишком аппетитного цвета, но очень вкусно пахнет.

— Лесик, — говорит распаренная бабушка, переливая соус в керамическую плошку. — У меня сегодня пациентка.

Она добавляет в соус вино, красное, грузинское, из буфета — одну ложку, вторую, размешивает.

Я сохраняю молчание.

— То такие, — говорит бабушка, — коб… женские случаи, овшим я тебя не буду додавать[77].

— К кому это «додавать»? — подозрительно спрашиваю я.

— К себе, — улыбается бабушка. — Но услуга пригодится, будь напоготове.

— Да, конечно, — отвечаю я. — Нет ничего проще.

В глубинах квартиры сам собой включается приемник — вечной печалью звучит Шопен, неуловимый, как запах ландышей майским вечером.

— Пусть его, — говорит бабушка. — То забавляются они.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Случайному гостю

кратко о том, как важно знать, что ищешь, а также не утратить найденного

С участием Вики и Непослушного

Волшебство слов не требует

подготовки или материального

подкрепления, лишь стремления ума

и сердца и произнесения особых слов,

подтверждающих это стремление.


Случайному гостю

Они приходят вечерами, стыдливо прячась в тенях, слева, всегда слева — за плечом. Им запрещено говорить — объясняются знаками, вздыхают. Вакса брезгливо шипит на них, дым от бабушкиных сигарет окутывает их печальным флёром. От этих гостей — холод, помехи в телевизоре и частенько портится забытое на столе масло.

Другие, настоящие гости — из плоти и крови, чаще всего являются с последними лучами солнца — к бабушке на осмотр. Или затемно, под электрический свет — на «палпацыю».

На кухне пахнет ванилью и какао, витает аромат цитрусовых. Стол заставлен большими и маленькими сырниками. Они героически не «сели» и заботливо укрыты салфетками. Я мелю кофе — меня это успокаивает, кофемолка, наоборот, ведёт себя беспокойно, скрипит и похрустывает, к тому же дергается — словно пытаясь вырваться из рук; её, впрочем, можно понять, сто лет — это не шуточки.

Бабушка принимает уже третью за сегодня пациентку. Совсем молоденькая девица, с сильно опухшими щиколотками, орошает слезами, казалось, все углы квартиры, рыдая и вопя одновременно.

— Она говорит… у-у-у-у… я не доношу… ыыы, — завывает она из туалета под грохот бачка, — собааака… — доносится из ванной, шумит вода. — Она говорит… и-и-и-и, — воет она в коридоре. — Пооочки и все такоооое… ы-ы-ыы…

Анемичное, мокрое лицо её напоминает подгулявший творог.

— Она говорииит, «…оно уже и не шевелится», а-а-а… Ой тётяяя Лееенааа… — заливается Вика в кухне, втягивая широко расставленными ноздрями покрасневшего носа ароматы компота, сырников и клюквенного соуса. Бабушка тащит ее к себе, как паук муху — не выпуская ни на минуту из рук, рыдающую, опухшую.

— Сейчас ляжешь, Викця, ляжешь, — нежно говорит бабушка, перекрывая однообразный вой. — Покинешь смуток.

В ответ несется подвизгивающее и всхлипывающее «-и-и-и-и» на одной тягучей ноте. Вдруг все стихает, слышно становится, как капает вода из крана и сигналит машина скорой помощи на улице. Из дальней комнаты плетётся Вакса, настороженно нюхая воздух, будто не доверяя наступившей тишине.

Меленка у меня в руках уютно шуршит, кофейный дух щекочет ноздри. Чуть слышной нотой в него вплетается запах разогретого металла. Время от времени я вытряхиваю перемолотые зерна в высокую медную банку ручной чеканки, на днище банки все еще можно прочитать клеймо «Kospoli Kaffa» — давным-давно банку купила ещё совсем молодая бабушка возле кондитерской на Фломаркте — блошином рынке, в столице уже поверженной империи. У смешливого морячка в штопаной зюйдвестке. За поцелуй. Кондитерский рынок… за поцелуй… зюйд-вест… Любительница сладкого!

На высокой банке море и корабли одного цвета — давно не чищенной меди, но кораблики чуть темнее, а море уже отливает прозеленью — впрочем, как и положено морю… Там есть арабский кораблик, латинская когга, драккар с высоким носом, чуть похожий на дракончика, каравелла с высокой кормой. Все они напоминают темные, с медной искрой точки в медном море. Если разглядывать банку подольше, можно заметить, что, кроме кораблей, на ней пытались выбить и карту тоже, отчетливо видны проливы и некие фигуры — Стражи. Гибралтар сторожит обезьяна, Па-де-Кале — лев, Скагеррак с Каттегатом охраняет толстая русалка, откровенно смахивающая на сельдь, Босфор — корова, видимо, несчастная Ио…

Тишина. Из комнаты бабушки доносится шепот и какой-то шелест. Я заканчиваю молоть кофе, высыпаю полученное в банку, закрываю — на крышке — роза ветров, стороны света сориентированы неправильно, да и подписаны неверно.

Бабушка выходит на кухню, под глазами у нее залегли тени, одна пуговица на кофте застегнута не в свою петлю. Бабушка потирает руки — ладонь о ладонь — слышится лёгкий шорох. «С таким звуком, наверное, змеи сбрасывают кожу» — думаю я.

— Лесик, — говорит бабушка. — Пойди посиди с ней. Она стабильная. Уснула, но беспокойна. Я быстро. Момент.

Удаляясь, бабушка оборачивается, отбрасывает прядь волос со лба и произносит с некоторым сомнением в голосе:

— Вдруг она захочет пить…

Я прячу банку в буфет и прохожу в комнату, смежную с кухней, там пахнет лавандой, табаком, йодом и духами «Быть может».

Это бабушкин «ванькирчик». Кабинет, будуар, смотровая — бабушка все-таки акушерка и училась в Вене.

Комната — девять квадратных метров, узкая, с высоким потолком. Стены выкрашены в желтый, от этого комната кажется просторнее. В торце справа — полукруглое арочное окно, занимающее почти всю стену. Гигантский подоконник — место моих свиданий со всеми, кто является с чуть желтоватых страниц, сладко пахнущих приключениями, драмами и тайнами. Там же вазоны: гречиха, та, что не кланяется Буре, рождественник, выбросивший разлапистую радостную звезду, розмарин — символ Хозяйки, и маленький вазон с робко расцветающей вишней… Вышним деревом, славящим приход Его.

Говорят, много веков назад, неподалеку от Вертебы, погибало от пустынных суховеев левантийской зимы маленькое вишневое деревце, но стоило взойти Звезде, как деревце зацвело и не сдавалось ветру, сияя цветом во мраке, пока Иосиф Обручник не привел своего ослика с бесценной ношей к устью пещеры. Мария, утомлённая дорогой и приближающимися родами, нашла в себе силы восхититься нежными лепестками и сорвала цветущую веточку с храброго дерева…

Трехрожковая люстра с позеленевшими завитушками и помутневшими от времени плафонами взирает с высот «Мастерских Коломана Мозера» на происходящее внизу копошение чужой жизни.

Прямо напротив двери неглубокая ниша. В ней на стеллаже светлого дерева — книги, альбомы, стопки фотографий в черных бумажных пакетах, записные книжки, стянутые черными и зелеными резинками, раковина-рапан со шпильками и заколками, бронзовая чернильница в стиле модерн на шести затейных лапках, шкатулка с янтарной крышкой и сбитым замком, рыжий бабушкин акушерский саквояжик. Слева от двери шкаф, в углу за ним — гитара, вдоль стен — с одной стороны, отгороженная от глаз печкой-голландкой, кровать, с другой — у книжной ниши диван со шкафчиком и полкой в изголовье, который, как и стол в кухне, время не смогло сорвать с якоря, у окна — круглый раздвижной стол и кресло гигантских размеров. Оставшееся место занимают: столик-подзеркальник, он же аптечка, и тяжеловесный, низкорослый креденс[78]. На стене над диваном висит давнее, почти черное распятие…

Домотканый жёлто-коричневый коврик на полу комнаты скатан. У дивана стоит грациозный венский стул, на нем широкогорлая лабораторная банка с водой и акушерские причиндалы, градусник, марля, вафельное полотенечко с красным паучком вышивки в углу: бабушкина метка, три красных стежка — латинское аш. Спящая неверным, навеянным сном пациентка Вика лежит на диване, вид у нее расхристанный — юбка на полу, видны темные нитяные колготки, одна нога, в гетре поверх нитяных колготок, свесилась на пол, вторая на диване — укрыта пледом, свитер закатан почти на грудь — виден большой белый живот. Лицо у Вики бледное с синеватым оттенком, лоб в испарине — от этого и без того темные отросшие корни волос кажутся черными, на щеках проступили крупные, похожие на две Австралии, пятна, скорее желтого, нежели коричневого цвета, в уголке рта выдувается и опадает пузырек слюны.

Слышно, как бабушка хлопает дверцей шкафа в одной из комнат и подтаскивает стул.

Я присаживаюсь на стул рядом с диваном, закидываю обратно тяжелую Викину ногу, обтираю полотенцем испарину, устраиваю голову Вики поудобнее, промокаю кусочком марли слюну в углу рта и берусь выпростать неловко заведенные под спину Викины руки. Сквозь щель в дверце видны отблески огня в печке — они начинают поблескивать разноцветными искрами.

— Лесик, — зовёт меня бабушка из соседней комнаты, — иди прими у меня склянки.

На бабушкин зов с топотом бежит Вакса, издавая по пути фырканье. Я тоже, вытянув из-под Викиной туши руки, встаю. Руки, а особенно пальцы сильно печет — это означает, что Вика в общем-то здорова, хотя… ну да, бабушка попользовала её. Дар очистил Вику, и стафилококк, и что-то по-женски, что мучило её, ушло. Я вижу, словно в красной дымке — маленький, светящийся серебром комочек — ребёнок, девочка. Я знаю — в семь лет девочка сломает ключицу, а в двадцать уедет от сильно располневшей мамы очень далеко, куда-то под более синее небо. Под таким жарко даже в тени…

И вдруг… становится холодно… очень холодно, дыхание вырывается паром — откуда-то снизу доносится хриплый смешок и кто-то хватает меня за руку — твердые холодные пальцы сжимают мое запястье. Я дергаюсь назад, инстинктивно пытаясь вырваться — безуспешно. Я оборачиваюсь — на меня в упор, не мигая, смотрят нечеловеческие, абсолютно светлые глаза. «Когда бы туман или северный ветер имели глаза, они смотрели бы точно так же», — думаю я. Из абсолютной пустоты радужки двумя дулами винтовок в меня целятся зрачки, пригвождая к стене мою обмирающую от страха душу.

Глаза пялятся с абсолютно апатичного и безразличного Викиного лица, чуть подведенные пятирублевой польской тушью и тайваньскими голубыми тенями, жёлтые пятна мерцают болезненными бликами.

Голос, — не визгливый Викин, а холодный и шершавый, как бетонная стенка, говорит:

— Птичка в клетке! Ха-ха-ха! Попался!

Я делаю еще одну попытку вырваться, начинается возня, сопровождаемая хихиканьем мерзкого голоса.

Размазанный беременностью Викин ротик говорит покровительственным тоном:

— Не пугайся, не стоит, право. Хочешь, я покатаю тебя на коне?

— Он у меня необычный… — в голосе проскальзывает некая трещинка. — Может, он и вовсе не конь, но тебе должно понравиться.

— Вот как? — наконец-то разлепляю я губы.

— Всем детям нравится, — безапелляционно заявляет Викин рот чужим голосом. — Что скажешь?

В голове у меня ни одной мысли, в ушах свистит разогнанная трепыхающимся сердцем кровь. Я не говорю ничего. В печке трещит уголь, пуская синие и зеленые искры — «колдовской огонь», это означает — в доме злой дух. Внезапно я вспоминаю… Бабушка наливает воду в страхопудную старую черную керамическую миску, треснутые бока которой стянуты почти такой же черной проволокой. И, дав воде успокоиться, накрывает платком, тоже черным.

— Вода, — важно говорит бабушка, глядя на платок, — есть начало и предел, поводырь и хранитель. В момент, когда довериться не можна никому — доверься воде, расскажи ей — она поймет…

— Я разрешу тебе править, — перебивает мои мысли голос, он полон вкрадчивой хрипотцой и немного дрожит от плохо скрытой злобы. — Я даже дам тебе шпоры… золотые шпоры.

Чужие руки Вики, бабушкиной пациентки, стискивают мне запястья, левая рука чуть слышно хрустит.

В ответ я еле слышно пищу вместо крика. Ужас пульсирует мыслью: «Гость здесь!!!»

— Ссоглашайййсся!!! — выдыхает Вика.

— Посмотрим, — говорю я, поражаясь собственной решимости.

— Как? — удивляется лже-Вика, ее плохо выщипанные брови встают домиком, по лбу, непривычному к подобной мимике, идут морщины. — Как ты сказал? Посмотрим? Куда?

Викины губы неожиданно приобретают четкие очертания и более естественный цвет, сама линия рта разъежается в стороны, брови густеют и приобретают размах — от переносицы резкий взлет к к вискам, между бровями тоненький, ползущий на лоб шрам.

— Посмотрим, — зло говорю я и толкаю стул ногой. Стул качается, словно раздумывая. Летят на пол бабушкины инструменты, йод, градусник, банка с водой. Банка падает, подпрыгивает и не разбивается, на пол выливается вода — небольшая лужица.

— Не сметь! — огрубелым баритоном орёт Вика, лицо ее разрумянивается, удлиняется — проступает несколько оспинок, робко проклёвывается щетина на подбородке. Цепь у меня на шее начинает наливаться теплом.

Я смотрю в самую середину лужицы; через несколько секунд вижу заснеженное поле, стылое небо, черные хлопья ворон и мрачный разрушенный замок, пластающийся на краю мироздания.

— Ступай по-хорошему! — говорю я, глядя в серые пустые глаза.

— Мозгляк, — равнодушно отзывается голос. Цепочка ощутимо печёт.

В этот момент в комнату входит бабушка, в руках у нее таз, в тазу плещется вода. Бабушка выглядит озабоченной и несколько помолодевшей.

— Сволочи, — комментирует происходящее голос. Вика рычит, хрипит и силится встать, я толкаю ее, и безвольное тело кулём валится на диван. Светлые глаза яростно набухают красным. — Курррвы, — произносит уже совсем не Викин рот глубоким чувственным баритоном. Лицо её огрубело, отвердел длинный подбородок, нос вытянулся и хищно заострился, точеные ноздри жадно трепещут, проступили жесткие складки у носа — с уверенностью можно сказать, что за остатками Викиного лица скрывается иное обличье, желающее быть.

Руки тоже меняются — хватка становится все сильнее — еще немного, и я не смогу думать ни о чем, кроме боли в запястье, её (или не её?) руки стали больше, пальцы длиннее, а ногти короче и лишились облупленного лака. Видно, как готовится проступить перстень на безымянном пальце — жарко и кроваво светит рубин из-под кожи. На запястье появляется старый кривой шрам. Цепочка сейчас прожжет мне шею насквозь, я мотаю головой, словно чокнутый бычок.

Бабушка хватает ногу Вики (Вики?!), взрезает молниеносным движением руки колготок и гетру — босая ступня, всё ещё Викина по виду, с размаху шлёпается в таз.

— Вы еще попляшете! — обещает голос и срывается, мельчая — комнату наполняет пар и азотистый запах.

Пальцы на моих запястьях разжимаются, и я падаю на пол, прочь от распростертой и обмякшей Вики. Цепочка медленно остывает. Рукам очень больно. Виднеются синяки.

Бабушка, великосветски прямо, сидит на стуле. У ног ее лежат: марля, банка, Вакса и полотенце.

Бабушка внимательно разглядывает Вику. Чуть касается ее груди пальцами, что-то прощупывает. Вика спит, всхрапывая. По белому ее животу проходит еле видимая волна.

Вода в тазу исчезла. Ничего не печёт мне шею.

— Лесик, — глубокомысленно говорит бабушка, — одтепер тотальный дозор и обсервация…

— Я вам говорил, а вы… — морщась от боли, отвечаю я.

Бабушка смотрит на меня сверху вниз.

— И я тебе говорила завше и повсякчас, — заявляет она светски. — Но сенс[79]? Повторять? Молить? Для того я слишком занята.

— Не тем вы, бабушка, заняты, — ворчливо заявляю я и встаю.

— Ланьцухи! — говорит бабушка. — Делаем цепи! Прентко! Любая конструкция и даже фантазийна! Вставай и беги за колеровой бумагой, она на шкафу.

— А можно, я сделаю гроб на колесиках? — спрашиваю я.

— На что то надо? — подозрительно осведомляется бабушка.

— Лягу в него и уеду далеко-далеко, — жалобно говорю я.

— Ну то звыкле глупство, недальноглядне, — резюмирует бабушка и скрещивает на груди руки. — Он найдёт тебя везде, и на колёсиках, и на санчатах, — она как-то неожиданно взбудораживается. — И потом, что-то за такое «гроб»? Зачем нам тут гроб? Нам гроб недоречный. Жебы мне не слыхать ниц про «гроб».

— Ох, — сипло говорю я. — Ну когда это кончится?

— На том свете и не сразу, — милым голосом говорит бабушка и ухватывает меня за ухо.

— Подъём, переворот… На шафу, за бумагой колеровой — зух, зух, зух. Шнель!

— Я не собачка, — огрызаюсь я, удаляясь в комнату.

— Зобачка, — говорит бабушка мне в спину, — ошемь раз уже бы сходила и принесла.

Я ухожу, громко фыркая.

Пересекаю кухню, прихожую и оказываюсь в комнате. Там тихо и холодно — бабушка упрямо открывает форточки. Для них. Книжка моя свалилась с полки и застыла на полу корешком вверх. На столе стоит тарелка с пирожками. Я зажигаю настольную лампу. Комната высокая и длинная, она проходная, и здесь обычно живет кто-то из детей — то здесь жили мои тетки, потом обосновались мои кузены — Витя и Неля, когда я долго живу у бабушки, как сейчас, комнату делим мы с Витей.

Со стороны коридора высокое окно на галерейку со ставнями и огромным подоконником, на нем цикламены и рождественник храбро противостоят холодному воздуху. Неровными пятнами отсвет со двора ложится на разномастные вазы — на полке, под самым потолком. Полку, идущую по всему периметру комнаты, сделал тёти-Женин муж — покойный дядя Костя, в среднеазиатский период. В Самарканде, Бухаре, Мерве, Ташкенте он выискивал на барахолках килики и кумганы, высокие и низкие, синие, красные и жёлтые вазы — пыльные и растерянные осколки иной жизни, подчас жестоко изувеченные. Печальные офтобы, туны, чойдиши — кувшины и чайники, с тонкими любопытными носами, непонятную и часто гнутую медную рухлядь со следами чеканок безвестных и терпеливых хорезмских усто — воскрешал их со всем тщанием реставратора старой школы, а затем расставлял на темной полке, вдоль высоких салатовых стен «средней» комнаты, словно нанизывал бусины. Вишнево-красные зернышки граната на сосуде из Бухары — символ сытости, изобилия, благодеяний. Сочное изображение листочка на безвестной узкогорлой вазе из Мерва — пробуждение природы весной. «Бодом» — символ плода миндаля на толстой тёмной посудине из Самарканда — счастье и богатство. Изображение горького перца «калампира» — амулета от болезней — на легкомысленной и невесомой посудинке из Хивы цвета благородной слоновой кости. Изображения ножей на блюдах из славного города кузнецов-оружейников Чуста; нож — это оберег от зла. Тонкие пиалы с какой-то хорезмской толкучки, щербатые и усталые от своей хрупкости — на каждой изображение маленького синего кумгана. Это символ воды — основы жизни на Востоке.

И еще — на особой полочке — круглобокий армянский кувшин с узором из пористой глины особого персикового обжига — в ладонях объемный и всегда теплый, как человек.

В кувшин по праздникам наливают доверху «кадарку» или «бычью кровь» для взрослых, и когда я его беру, округлого, в руки — по-чему-то становится щекотно-стыдно и горячо в животе.

В торце комнаты, напротив окна, наш с Витей и Нелей письменный стол — он из розового дерева и сверху крыт зеленым сукном, когда-то был крыт.

Его, жестоко пострадавшего в некоей коллизии, в своё время возродил из пепла неутомимый дядя Костя.

В столе две тумбы — глубокие ящики, с медными плашками и остатками орнаментов на внешних панелях; всё кажется — их можно выдвигать до бесконечности, находя то окаменевшую остродефицитную жвачку «Баббл гам», то вечно живые конфетки «Пец» из Луна-парка, то индийский карандаш или, в крайнем случае, белую резинку «Слонятко», по непроверенным данным, стирающую из дневника красную ручку. Можно, правда, поднять столешницу, но для этого придется сбрасывать со стола лампы, бойковские стаканы для ручек, учебники, толстые и тонкие тетради, модельки, марки и прочий драгоценный мусор школьников. Сейчас на столе пусто — каникулы.

Несмелые пятна света касаются полированной поверхности шифоньера — полированного румынского дефицита семидесятых, и мутно гаснут на темной боковине огромного дубового дредноута напротив — старого, еще австрийского гардероба.

На нем я вечно исполняю акробатические трюки в поисках непонятно как там оказавшихся: «желоной кавы в шаром боняке»[80], клубков красной и синей шерсти, кошелька из «церы»[81], спиц, «тлустой, кухенной» книги с застежкой, очочника, «маленкой пуделки з-пуд хербаты[82], нет, не такой — иди пошукай ешче…» и прочего.

Так навсегда и осталось неразрешимой загадкой — как все эти вещи попали на шкаф?

В коридоре опять раздается всхлипывание и шморганье. Проснувшаяся, одетая, оттёртая и совершенно ничего не помнящая Вика с растерянной улыбкой говорит, глотая окончания слов:

— Ой, тётя Лена, спасибо, ой, а ведь ничего не болит, ой — я себя чувствую по другому… Там точно — все в порядке?

— В порядке, в порядке, — устало говорит бабушка. — В марте жди дочку.

— Ой, тётя Лена, — пищит Вика. — Я теперь, я… они все у меня!

— Молчи… — сурово говорит бабушка, — молчи обо всем, а то я и не знаю, куда она дальше пойдёт.

Вика шуршит дутой курткой, видно, что молчать ей не хочется.

— Ой, — рассеянно говорит она.

— На все добре, — отвечает бабушка и выталкивает Вику на галерейку. Щёлкает замок, Викина тень плывет вдоль окон.

— То я мушу[83] говорить «ой», — устало произносит бабушка. — Какая в ней злая воля, неадекватна…

Я придвигаю стул и лезу на шкаф.

…В этом шкафу все время происходит движение. Иногда он скрипит, а иногда откровенно громыхает барахлом. Шкаф, в общем, активно живет своей жизнью, как-то не очень совмещая её с остальной квартирой.

По ночам, если прислушаться, можно услышать тоненький смех или попискивание, а также нечто похожее на топот, от него шкаф еле заметно раскачивается. В самые глухие ночи, а особенно в волчьи месяцы, из шкафа доносится плач — очень горький и безнадёжный, иногда можно услышать и рычание — это Вакса сердится на шкаф и выражает свои чувства голосом. Потом она кашляет, все-таки в её возрасте рычать так долго трудно.

Внутри шкафа мне еще ни разу не удавалось обнаружить ничего интересного — только шмотки и коробки, пара старых чемоданов и мелкая рухлядь. Даже моли в нем нет и не было.

Тётя Женя подозревает во всем мышей. Лично я ни разу не видел ни одну плачущую мышь, да и смеющуюся тоже, а топот и посейчас кажется мне не совсем мышиной особенностью…

Тем не менее, тётя Женя отбрасывает любые иные толкования и борется с предполагаемыми мышами истово и неустанно.

В ход идут различные комбинации ядов, мышеловки и Вакса. Вакса недолюбливает шкаф и при непосредственной встрече обдает его или рычанием, или ледяным шипением, то есть презрением. Яды бесследно исчезают, что наводит меня на мысль о том, что в шкафу отрава превращается в драже и маленькие мыши собирают его в наперстки. В мышеловки попадается сама тётя Женя, когда навещает пальто, куртки и коробки с обувью, причём создается впечатление, что мышеловки ползают по шкафу и забираются вверх — в карманы пальто или в сапоги в коробках, а шкаф по-прежнему хихикает и трясётся в темноте.

Я придвигаю стул и лезу «на шафу». Пальцы привычно ухватываются за балясинку, ногой я упираюсь в вырезанную на передней стенке звезду с восемью лучами, потом в ананас, и вот я наверху. Здесь лежит специальный поисковый фонарик, он очень старый, но все еще ярок и его свет можно делать красным, а можно зелёным — это трофейная немецкая штука.

Щёлкнув выключателем, я несколько раз провожу лучом по кипам сваленных на шкафу вещей: здесь и целый ящик пластинок, и связки учебников, рулоны старой клеенки и коробки с мулине, и еще какие-то подозрительные мешки и мешочки. Коробка с цветной бумагой лежит поверх кипы отрезов. На коробке, в мутноватом луче фонарика, сидит маленький мышонок в красном колпаке, вокруг него игриво поблескивают пылинки.

— Привет, — робко говорит мышонок. От неожиданности я чихаю.

— Дай тебе Бог крепкого здоровья, — продолжает он.

— Спасибо, — говорю я. — А ты кто?

— Я Непослушный, — грустно отвечает мышонок. — Поэтому в шляпе…

— Так значит, есть еще и послушные? — озадаченно спрашиваю я.

— Их большинство, — отвечает мышонок и поправляет свой красный колпачок.

— Мне бы коробку с бумагой, — говорю я после минутного молчания.

— Да-да, пожалуйста, — торопливо говорит мышонок. Он слезает с коробки и аккуратно прыгает по рулонам ткани и учебникам.

Я протягиваю руку и беру коробку. Мышонок внимательно смотрит на меня агатовыми капельками глаз.

— Мне пора, — говорю я мышонку.

— Жаль, — отвечает он тоненько. — Я думал, мы поиграем.

— Но я тороплюсь, — виновато говорю я. — Приходи попозже, когда я лягу спать.

— Мне нельзя уходить далеко от замка, — говорит мышонок. — Лучше ты приходи, но только не приводи Хищника-Помощницу.

— Не знаю даже, о ком ты говоришь, — отвечаю я.

— Ну как же, она часто спит тут с тобой, в эти ночи нам не разрешают покидать башню…

— Хм, — говорю я. — Башню?

— Неважно, — говорит мышонок. — Приходи…

— Постараюсь, — отвечаю я и гашу фонарик.

— Пока, — тоненьким голоском говорит темнота.

— До встречи, Непослушный, — говорю я и лезу вниз.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Случайному гостю

о старых дамах, обязательствах, полётах и зеркалах

С участием Вороновских и силы электричной

Прилагаются рецепты

Случайному гостю

Бабушка на кухне нервно препарирует яблоки. Они хрустят под ее карающим ножом. Окна открыты настежь: и в её комнате, и в кухне. В пепельнице дотлевает окурок. Холодно. О Вике ничто не напоминает.

— Лесик, — сурово говорит бабушка. — Ты решил ночевать на шкафу?

— Нет, на улице, — отвечаю я. — Там теплее.

— Ну, закрой, — милостиво говорит бабушка.

— Окна? — радостно спрашиваю я.

— И рот, — отвечает она.

Обдумывая, что бы такого достойного и сокрушающего сказать, я громыхаю рамами сначала в комнате, затем в кухне.

Закрыв последнее окно, я ставлю на место лимонную мяту и роюсь в комодике под телевизором — мне нужны ножницы и клей. Чёртик с солонки насмешливо наблюдает за мной, я показываю ему язык.

Бабушка, вырезав из яблок середину, заталкивает в них варенье, оно окрашивает ложку и её пальцы в кроваво-красный цвет, выглядит это зловеще. Затем выкладывает яблоки в высокую медную кастрюлю и начинает задумчиво забрасывать в нее специи: травки, зерна, листья; при этом бабушка еле слышно шепчет что-то себе под нос. Я замечаю давешнюю черную миску на столе. Вода в ней постепенно затягивается пеленой, пар тревожно светится красным. Потоки холодного воздуха проносятся позади меня и по ногам, серая скатерть идет морщинками, занавески колышутся, обрисовывая смутные очертания фигур, прячущихся за ними. Колокольчик, что висит на одном из окон, удушенно звякает.

Дар просится на волю и воцаряется в нашей выстуженной кухне.

Я нашел клей, разыскал ножницы и сажусь за стол, начинаю неторопливо вырезать из красной и желтой бумаги полосочки — потом их надо будет сгибать и склеивать, все это будущие бумажные цепи. Бумажки шевелятся от небольших вихрей, снующих по полу и над столом — это они — призраки Рождества… Гости.

Является Вакса, она вспрыгивает на стул и сладко потягивается, выгибая спинку дугой. Ее интригует шуршание маленьких бумажек на столе, гости не интересуют кошку вовсе.

— Вижу вас насквозь, — сообщают зелёные кошачьи очи.

Черная миска и бабушка занимают нашего хищника гораздо сильнее.

Свет гаснет. «Холодильнику хана», — мрачно думаю я.

Я успеваю увидеть, как бабушка вынимает Сиренку из ворота и колет булавкой ладонь — по линии сердца, в бурлящую воду, стекает кровь, напоминающая давешнее варенье.

Тёмная капля гулко падает в миску, вода в ней вскипает, выбрасывая космы разноцветного пара, бабушкино бормотание сливается в странно звучащий речитатив, Вакса, на своем стуле, время от времени нервно подергивает лопатками — по черной шерсти пробегают еле видные голубоватые искры.

Кухня заметно смещается влево, вся в целом и всеми предметами в отдельности. Ее освещает неровный красноватый свет.

Дар, выпущенный на волю, заставляет воду в миске булькать, кухня окончательно перекосилась и намеревается перевернуться кверху килем; тени толпятся в её углах, явно растерянные происходящим. Больше всего меня удивляет, что все предметы находятся на своих местах, словно привыкнув кувыркаться изо дня в день. Не звякнули ни склянка, ни ложка.

Тянет всем иным, что дар несет с собою — курлычут в сером пустом небе гуси, жалобно звенит мой колокол.

Ангел-молчальник, сложивший руки на груди, оборачивается вокруг своей оси, бронзовые кудри треплет стылый ветер на мосту.

Сквозь существующие стены, тени, пятна света, сквозь равнодушную мебель, перестоявшую почти две эпохи и три смены режима, проступает совсем иная обитель — низкая комната, стены из дикого камня, фахверковые балки на потолке, прямо из стены растет сук весь в крупных чуть розоватых цветах: «Яблоня? — думаю я, — зимой?» На суку спит, нахохлившись, ворона. Гудит прялка; за ней виднеется высокая сутулая фигура, сидящая на древнем, вросшем в пол стуле, словно на троне, освещенная камином, в котором брызжут зелеными и красными искрами буйные пряди пламени.

— Колдовской огонь! Настоящий, — восхищаюсь я.

Под столом, по-кошачьи свернувшись, лежит белая собака с красными ушами.

Вакса в лазит на стол и неотрывно смотрит на пламя в той комнате, глаза ее разгораются ответным огоньком цвета наперстянки. Кошка оглушительно мурлычет.

— Я прошу совета, — сдавленным голосом говорит бабушка. Прялка продолжает гудеть. Женщина за нею — безучастна.

— Я, я… нижайше прошу совета, — говорит бабушка. Я смотрю на нее потрясённо — по бабушке всегда чувствовалось, что гордыня — непреодолимый грех. И вот так — «нижайше прошу». Воистину — унижены будут гордые…

У меня вываливаются из рук ножницы и с лязгом падают, вначале на стол, а затем на пол.

Женщина за прялкой с силой толкает колесо, поворачивается к нам, откладывает веретено и встает со стула; за её спиной виднеется низенький длинный стол — он уставлен игрушками и маленькими чашечками.

— Так ты, — говорит бабушке высокая, сутулая старая женщина, — просишь совета?

Бабушка, высокая, старая, но нессутулившаяся, кивает в ответ.

Женщина делает шаг по направлению к нам и видно, что она сильно хромает. Она подходит ближе, и кошка передвигается ко мне почти вплотную и перестает мурлыкать. Женщина переступает дрожащую черту, где наши вишнёвые доски и домотканные половики смыкаются с камышом на ее полу и говорит:

— Я не даю советы даром.

Бабушка вскидывает голову.

— Считай, я уплатила аванс, — говорит она, и в голосе её тлеет ссора.

Я узнаю в прихрамывающей высокой даме снежную фигуру с Ормянской.

Кошка перебирается мне на руки и издает какое-то хмыканье, женщина подходит к столу.

Чёрная миска подпрыгивает и начинает вращаться в воздухе, исторгая клубы пара. Женщина втягивает его носом и говорит:

— Не пожалела крови… Своей… То-то я удивилась — как это ты меня дозвалась…

Я поднимаю ножницы и зачем-то щелкаю ими, кошка вонзает мне в руку когти, и я тихонько сиплю. Обе дамы поворачиваются ко мне, глаза их темны. Лица похожи. Гудит прялка, огонь пускает разноцветные искры, крутится над столом миска, увлекая за собою космы пара.

Женщина говорит бабушке:

— Ты стала такая неуживчивая… Я слышала жалобы.

— Возраст, — мрачно произносит бабушка. — Раздражает шум.

— Это да, — говорит женщина. — Слушать тишину они разучились.

Они обе вздыхают. Я вижу, как наша кухня окончательно перевернулась, и с полом, крытым камышом, теперь граничит наш потолок. Мне становится нехорошо, и в голову лезут мысли про пенки от молока.

— Его отдать не хочешь? — насмешливо говорит дама и показывает длинным узловатым пальцем в мою сторону. До меня долетает жалобный детский плач, вначале один голосок, к нему присоединяется еще несколько. — Всё разрешится.

— Еще чего, — говорит бабушка. — Ты и так позабирала почти всех.

— Ты в последнее время держишь руку Остары и думаешь, я ничего не вижу, да? — спрашивает одна старая женщина другую.

— Я, — говорит бабушка, — Мать… и служу Матери. Я встречаю, провожают другие.

Воцаряется молчание. Сгущается темнота в нашей части кухни. Донными рыбами серебрятся в ней Гости. Кошка пробует мурлыкнуть.

— У нас слишком старые счеты, — говорит бабушка. — Сейчас мало времени, я в тотальной десперации[84]. Ну помоги же мне.

Оглушительно лопается полено в ином камине, вылетает вихрь разноцветных искр. Ворона на суку ерошится и недовольно каркает.

— Время? — озабоченно произносит бабушкина визави. — Вам всё еще его не хватает? Вы так продлили день своим новым светом, скоро Йоль станет вам ни к чему. А все стонете. Мало им…

Она морщится и трогает бедро рукой.

— Ну ладно. Я тут болтаю, а у меня много дел. Дама оглядывается, из ее косы вниз на пол выползает змея и струится к камышам.

— Ты просила совета, хотя, на мой взгляд, не очень-то и нижайше… — что ж… я его дам.

Она опирается обеими руками на стол и, становясь похожей на старую хищную птицу, хрипло изрекает:

— Виной всему эти твои трюки тогда, на Мабон. И заметь, я ведь говорила тебе тогда, с самого начала… И вспомни, что ты мне сказала?

— Берта, я прошу, — в бабушкином голосе является трещина, бабушка как-то бессильно садится на стул. — Я уже получила по заслугам, до того ж… мальчик тут…

— Если б только один, — неожиданно потеплевшим голосом говорит хромая дама. — Это всё, Геля, личная выгода, всё она.

Бабушка вскидывает на нее глаза. Старая дама перебрасывает длинную седую косу со спины на плечо и покашливает.

— Ну так и быть, хоть бы ради Анаит! — ворчливо говорит она и творит рукой нечто похожее на покореженное Н. Следы от ее руки инеем проступают в воздухе. Иней обращается в пар и смешивается с паром из миски.

— Уж очень прошу тебя, — и дама окидывает кухню взглядом, — нет, всех вас. Сообщите при встрече вашему… гостю, что он в этот раз превысил все полномочия и скоро доиграется. С этими его… штучками. Не люблю…

Пар свивается в тонкий клубок и оборачивается большой белой розой, роза печально левитирует над столом, затем мягко опускается на скатерть.

— Я пошла, — говорит женщина, и как-то меняется в лице, еще раз осмотрев кухню. — Не буду прощаться, пожалуй… с вами тремя. Да нет, вас тут много… кровь притягивает, Гелена. А с цепями — одобряю, чем скорее, тем лучше — тут слишком много магии. Приберись.

Она вновь перебрасывает косу обратно, на спину.

— Давненько я так долго не говорила, — резюмирует дама, — со смертными.

Сильно прихрамывая, она идет к себе: хрустит камыш, среди его стеблей мелькают змеи, ворона на суку вскидывается: «Он в ином…» — кричит ворона неразборчиво.

Внезапно где-то насмешливо и длинно звучит дудочка. Собака настораживает красные уши и вскидывает голову, глаза её отливают нехорошим светом падающих звезд.

Кошка поджимает лапы и нервно фыркает. Изображение комнаты с прялкой медленно истаивает.

С размаху кухня возвращается на место, вода из черной миски, а точнее пар становится дымчатой фигурой — одетый в красное и жёлтое кривляющийся фигляр с дудкой.

Я бросаю в него солью и он, окруженный вихрями холодного воздуха, растворяется в воздухе с явной неохотой.

— То он Гость? Флетниста? — потерянно говорит бабушка. — Знова? И что это с розой? Аллузия?

— Мне тоже кажется, — говорю я, зловеще клацая ножницами. — Пора внести ясность. Все так туманно…

— Мгла? — недобро произносит бабушка, поднимаясь. — Тебе неприятна мгла? Направде? Ну то небольшая неприятность, — она берет кувшин. — Потерпи трошку.

И она торжественно заливает яблоки в кастрюле вином. Чёрная миска на столе испускает некий шепот.

— Их, — говорит она, — вайнэпфели — ну, яблонки в вине, любила Сисси, — бабушка вздыхает. — Сама готовила, когда грустила.

— Так ли грустно быть императрицей? — спрашиваю я. — Ничего не надо делать.

— Ну, я никогда не пробовала, — раздумчиво отвечает бабушка. — Но согласись. Есть в перчатках каждый день, жить в зимных[85] залах. И то только для початку, а все те люди в палацах, а регламент, а сканпый монж[86], а та люта свекра? До того ж, — бабушка вздохнула, пересыпала в кастрюлю цедру из чашки и помешала яблоки, — она утратила сына…

«ЭПФЕЛИ» (яблоки императрицы)

Когда Сисси бывало грустно, она только их и ела…

На 4 порции: 4 яблока, 4 столовые ложки малинового варенья, цедра 1 апельсина, орехи.

Очистить яблоки от сердцевины и от кожуры на 1/3, остальную кожуру проткнуть вилкой, чтобы она не сморщилась.

Положить их в глубокую сковороду, налить на дно немного воды. (Есть рецепт: вода с вином — наверное от грусти…)

Соединить малиновое варенье, апельсиновую цедру, орехи и начинить яблоки. Накрыть крышкой и готовить 25–30 мин. Затем, посыпать сверху сахаром и заглазировать в горячей духовке.

Судок с яблоками бабушка отправила на по локон ник. Поминая королеву апостолов, утрамбовала уже приготовленное в холодильник.

Я продолжаю щелкать ножницами и выделываясь, затягиваю ломким голосом «Миллион, миллион, миллион алых ро…»

— Ну, добже, добже, — быстро говорит бабушка. — Я все скажу — або не ту пьосенку.

Она отодвигает мои бумажки в сторону, освобождая половину стола, и отходит в тень — к буфету, из-за него она достает здоровенную доску; в темноте она с ней похожа на Роланда со щитом.

— Одна из самых ненавистных для тех вещей на свете — запертая дверь — говорит она, являясь из темноты и укладывая доску на столе.

— Для того, чтобы пробить дверь, в ход идут все способы паянки[87], такие мерзотные з крыжем[88], затем те: рыжие с вусами, ну русские… нет прусские — каралучи, но ты говоришь на них — тараканты, крысы, милициянты, поштары, галки, та инне нечисте, — подводит бабушка итог и извлекает из буфета мешок с мукой.

Я молчу и боюсь лишний раз вздохнуть, чтобы не сбить бабушку с нужной ноты и не услышать что-то вроде: «То тебе зарано». Или: «Ну вдосталь, иди спать».

Бабушка посыпает мукой доску на столе, — в который за сегодня раз белая пыльца вьется над любопытными Ваксиными ушами — привлеченная хозяйкиным голосом, кошка подобралась поближе и, оглушительно мурлыкая, уселась у бабушкиных ног. Потрясенная очередным коварством, Вакса громко чихает и скрывается в бабушкиной комнате.

— Тераз протряхнет футра[89] и вернётся, — говорит бабушка и смотрит на меня задумчиво.

Она опять оборачивается к буфету раскрывает его и прямо в баночно-мешочное нутро кухонного креденса говорит глухо и тяжело:

— Один из тех охотится, Лесик, за тобой, з дня рождения… В том есть и моя вина. Он нашел доступ. Для него нет закрытой двери. Такое.

Бабушка двигает банки в буфете, ветер стучит ставнями на чердаке, я вдавливаю ножницы в ладони, мне становится больно. Прижимая к груди две банки и мешочек, бабушка захлопывает створки и оборачивается назад к столу, волосы падают ей на лицо, и я не вижу ее глаз. Бабушка подходит ближе и ставит пакеты и банки на стол.

Тишина становится сухой, звонкой и нестерпимой, знание подкрадывается ко мне серой тенью.

— Девять кубков, — хрипло говорю я и кладу ножницы на стол, на ладони остается темно-красная вмятина. — Трижды три… Это как-то связано с третьим? С тем, как я родился?

— Можно сказать и так, — легко соглашается бабушка, она достает из пакетов и банок орехи, изюм, цукаты оранжевого и красного цветов, курагу, какие-то пряности, горсть сухой малины, высыпает туда же дольки яблок и рассеивает это все по доске вперемешку с мукой, лица ее я по-прежнему не вижу.

— Начало тут было давне, — сказала бабушка и начертила руну Кано на муке, затем стёрла её. — Даже, збав Боже, кармичне. Ты слыхал ту даму….

Бабушка звучно кашлянула и быстро поглядев через плечо, отчеканила:

— Хоть меж нами — то не агримент! Такое…

— Аргумент, бабушка, — говорю я, беря дольку яблока.

Бабушка смотрит на меня печально и вздыхает:

— Лишь бы спорить, — говорит она, на выдохе.

— Аргумент, Лесик, то газета. Я говорю «агримент» — то згода принципова — ну, согласие. Тут что-то з глубин, какая-то гра лосу[90], бесконечные фортуны жарты[91] — продолжила она и нарисовала Тау — ключ восхода и тайных знаний. — Через кое-чью болтливошчь стал в известности мой задум, вас пришли тарговать, и я спасла одного тебя. Так стался выбор, лос и жарт…

Она подняла голову откинула волосы назад и сказала резко:

— И маму… тебя и маму — сын не должен быть без мамы…

Воцарилась тишина, бабушка повела ладонью по мучному полю — ягоды и орехи сложились в фигуру ангела молчания. Бабушка кашлянула.

— Но тем было обмаль, особливо однему. Он давно тут шастает, вокруг нас, ешче с той жизни… И я… — она стёрла Тау и ангела… — И я… — И он… Пришлось отразить атаку… Но я… я не зважила его подлость. Такое глупство…

— Когда тебе было шесть, — сказала бабушка, лампочка моргнула и на мгновение в кухне стало совсем темно. — Когда тебе было шесть… Паментаешь ту врону? — неожиданно спросила она.

— Ворону? — переспросил я, и вот тут-то знание показало себя во всей красе. По кухне пролетел ветерок, воспарила над столом черная миска в смерче красных и желтых бумажек, я непроизвольно вытянул руки… холодная вода неслась мне навстречу, венок из розовых цветов кружился в пенном омуте.

— Ну что ты опять забыл здесь? — сказал ангел, холодная бронзовая рука держала меня за пояс, я увидел, как в реку медленно падают мои тапки — безрадостно они канули в шумную воду.

— Сколько раз можно предупреждать? Мост опасен, как опасны все, кого ты тут встретишь, — продолжил он, перебрасывая меня через балюстраду на парапет — ногам сразу стало холодно — каменные плиты вытягивали тепло.

— Иди, иди, — сказал ангел, зеленоватые крылья его дрогнули, прозвенев мягко.

Я послушно отправился прочь. Подпевая северному ветру, проплакали в вышине гуси. Под ноги мне лихо спикировала игральная карта — трефовый валет.

«Чужестранец!» — подумал я и очнулся на кухне. Бумажки, нарезанные мной, аккуратно лежали на столе. На тахте, уютно свернувшись клубком, спала Вакса.

Бабушка, деланно равнодушная к происходящему, достала из холодильника похожий на глину кусок дрожжевого теста и принялась раскатывать его поверх рассыпанных по муке сладостей.

— Оденься в сухое и выпей узвару, — сказала она. — Что то за бланка? — спросила она резко, и руки её замерли в мучном облаке.

Я поглядел на стол — посреди полосок желтой и красной бумаги валялась мокрая карта, черной кляксой улыбался на ней трефовый валет. Иноверец. Странник. Аноним.

— Мне было знание, — сказал я.

ШТРИЦЕЛЬ

Торунский пряник (для краковской панны в варшавских башмачках).

Выпечка из сдобного дрожжевого теста с изюмом и пряностями. Пекут его не в куличной вертикальной форме, а в виде батона, положенного на кондитерский лист — горизонтально.

При изготовлении штрицля изюм, цукаты, орехи рассыпают по подпиленной мукой доске и поверх их тесто сначала раскатывают, а затем скатывают рулетом; благодаря этому все элементы начинки распределяются по штрицлю равномерно и без затруднений.

Мы склеиваем бумажные «ланьцухи» — цепи. Какие бы они не были — хоть из опилок, в их силах исковеркать магию, любую.

Мы оба боимся вторжения.

Вакса боится, что в один непрекрасный день вся еда исчезнет, и поэтому она с чавканьем уплетает кусочек курицы.

Мы клеим метровые цепочки с двух сторон. Бабушка выдавливает из себя слово за словом. Телевизор показывает нам «Карнавальную ночь». Происходящее в нем несколько не вяжется с бабушкиным рассказом. Леночка хмурит беспечальный лобик. Бабушка будто клещами тянет из себя фразу за фразой.

— Не хотела б называть имена. Ты же понимаешь, следы сплутованые… Но те всегда беспощадны, Лесик. Завше. И они хитрые, власьне. Не буду удивлена, — говорит бабушка, ловко склеивая цепочки. — Если все то подстроено. Те охотятся на таких как ты. Я говорила уже…

— Когда вы говорите «те», бабушка, это они или не они? — спрашиваю я, прерывая её монолог. Воцаряется недобрая тишина, в недрах буфета что-то тренькает. Бабушка поднимает очки на лоб, кладет цепи на стол и поддёргивает рукава.

С укоризной на меня смотрит даже Огурцов из телевизора. Вакса подавилась и принялась натужно кашлять.

— Раны Господни, — выдыхает бабушка, зловеще раздувая ноздри, бумажки разлетаются над столом словно мотыльки. — Оферма!!! Файталапа холерна!!!

«Какие интересные слова!» — думаю я, опасливо отъезжая на стуле подальше.

Вакса проглотила свою курицу и смотрит на меня, не моргая.

— Я втомилась пояснять азы. Незгула[92]! «Те», — говорит бабушка. — То мордерцы и вумурты. Демоны. Наши страхи. Всяки хмуры и химера. Такое.

— А они? — спрашиваю я, заранее зная ответ. Бабушка смотрит на меня укоризненно, она тянет цепочку из бумаги на себя — в телевизоре, ещё молодая и обаятельная Гурченко поёт про пять минут. Цепь мелькает разноцветной змейкой и шуршит, является Вакса — протягивает лапу к пестрой цепочке, однако отдергивает и трясет ею, словно вступила в воду.

— Ты какое отношение имеешь к магии, Вакса? — удивленно спрашиваю я.

— Прямое, — говорит бабушка и собирает со стола все цепочки. — Они… их, Лесик, мы с тобою видим каждый день. Почасту. То души, чаще невпокоённые. Я тебе говорила миллион раз. Такой наш Дар. Двойной зор. Я говорила… А ты веселился. Бери табореты и пойдём, буду давать команды.

— Когда уже будет наоборот? — спрашиваю я, припрыгивая за широко шагающей бабушкой. Подобно шлейфу за ней летят бумажные цепи, замыкает шествие Вакса, она волнуется, и усы её подрагивают.

— Наодврут? — спрашивает, украшенная цепями, словно новогодняя ёлка, бабушка в самой дальней комнате. Я ставлю на стол одну табуретку, залезаю на неё и отвечаю, цепляя бумажную цепочку на карниз.

— Да!! Когда я буду командовать!!

— Левее, выше… еще выше, — говорит бабушка, потом отходит на два шага и замечает. — Криво, но не погано. Лезь на комод, я пострахую. Командовать, Лесичку, ты будешь лет через пятнадцать.

— Кем? — волнуясь, спрашиваю я, цепляя цепь над тёткиной тахтой.

— Бог даст, вухами, — невозмутимо отвечает бабушка. — Жебы они найперве слушали, а затем давали работу языку.

Бабушка торжественно переходит в соседнюю комнату, цепи шуршат по полу. Я иду следом.

Мы оковываем бумажными узами полки с керамикой, стол, карниз в комнате. Цепи красиво колышутся в темноте, из шкафа доносится нечто похожее на приглушенную музыку и слышен едва различимый топоток. Вакса на ходу поворачивает морду и коротко рычит, хвост ее распушивается и изгибается дугой. Бабушка замедляет шаг и подходит к шкафу вплотную.

— Спокуй! — грозно говорит она в его двери и… поворачивает звезду, восьмиконечную звезду, которой каждый уважающий себя мебельщик всегда стремился украсить свое изделие — шкаф, буфет, тумбы стола, корпус напольных часов.

«Все вернутся, — говорили звёзды, смутно помня о Вертебе. — Все, кого носит по тёмным волнам житейских морей, все кто заблудился в туманах ложных троп; все, кто покинул спасительную сень крова — все они придут на свет наших лучей».

Однако возвращались немногие…

— Спокуй! — повторила бабушка, помолчала, затем поддёрнула рукава и раздув ноздри заметила. — Непрерывна ароганция[93]! Кара неминуча! — с этими словами она ухватила безмятежную Ваксу поперек брюха и, открыв створку шкафа, закинула ошалевшую кошку в переплетение курток.

Створка захлопнулась. Из шкафа долетел тоненький многоголосый визг.

— Такое! — сказала бабушка. — Будут скромнейше. А то, просто-таки, Версаль в шубе. Развели меноветы.

Я предпочел ни о чем не спрашивать. Все-таки Ваксу бабушка знала давно, и вот так — в шкаф, а я появился позже…

Мы переходим в переднюю, я грохочу табуретками в закутке, ставлю их одну на другую и украшаю желтой шуршащей цепочкой дверь в кладовку. На двери вырезаны черточки и литеры — Z.1941.135, чуть ниже — G.1941.134. и еще ниже — V.1941.130.

В каждом доме есть кладовка. И у каждой кладовки свои взаимоотношения со временем. Возможно, что грозному Тору следовало бы выставить на поединок с Элли кладовку.

Вот кто бы тогда упал на колени?

В кладовках обитают самые цепкие вещи — из тех, что вовремя убегают, повизгивая, в самые дальние углы квартиры, изо всех сил цепляются там за полки, плинтусы, антресоли — и все это для того, чтобы только не попасть на помойку.

Они обладают древним знанием обрастания — каждая из этих вещей: старая кофта, стоптанные сандалии, незастегивающиеся портфели и сумки, набойки, клеёнка, слежавшаяся еще до нашей эры, леска, спутавшаяся при рождении, припой, окаменевший фиксаж, банки — особенно банки. Оказавшись в укромном пыльном углу, одна притягивает как минимум три себе подобных, те — следующие три, и так до бесконечности.

Никогда не знаешь, что первым выпадет из нашей кладовки, если неосторожно прикоснуться к ее двери, и дай Бог, чтобы это был всего лишь «шарый боняк»[94] или швабра.

В общем, стоило мне взгромоздиться на табуретную пирамиду, а бабушке пуститься в увлекательное повествование о том, что именно те делают со своими жертвами в период от святой Люции до Трёх царей, и почему не надо в это время поворачивать за любую церковь против солнца и особенно не следует появляться на улице после заката, как в кладовке что-то загрохотало. Я успел повернуться к опасности лицом — и напрасно. Дверь кладовки отворилась и со всей дури мне по лбу угодил карниз для штор, стоявший в ее глубинах уже лет тридцать безо всякого движения. Я, пораженный такой подлостью до лязгнувших зубов, покачнулся, замахал руками и ткнулся носом в угодливо вылетевший из распахнутого чулана таз для варенья — раздался гул и звон.

Из носа у меня хлынула кровь. И мне стало понятно, чего так боялась бабушка. Дальнейшее я помню нетвердо.

Как сказала старая дама из устланной камышом комнаты, кровь притягивает. Необязательно бинт или вату. Кровь, отданная добровольно, имеет силу, противостоять которой трудно, если вообще возможно.

Кровь хлынула добровольно и обильно. Я увидел тёмные следы от капель на рубашке, домашних брюках. На лбу у меня выросла ощутимая шишка. Я потрогал ее, стало больнее — я рассердился.

Бабушка вскинула руки — словно попыталась о чем-то попросить… Защищалась — понял я позже.

— Чтоб вас покорёжило!!! — пожелал я карнизу и его весёлым друзьям. По телу прошла приятная истома. Волна тепла и счастья, если это можно так назвать.

Дар получил полную свободу, да еще какую! Я легко оттолкнул от себя мост, его серые плиты дымом рассеялись в нашей прихожей. Колокол звякнул еле слышно и стих.

Многое открылось, сопровождаемое соленым привкусом. Я увидел тёток с кузенами и радостно поприветствовал их; хихикнул, глянул, как они закрутили головами, так и не поняв — кто звал? Я дунул на пол — пол стал прозрачным, и я увидел наших соседей Вороновских — они мрачно поглощали картошку в мундирах. На доске стояла миска с солеными огурцами и еще одна — с килькой. На маленькой досточке, укрытая вышитой салфеткой, лежала початая буханка. Чуть дальше, на столе — кофейник, галеты на блюдце и вазочка с вареньем. Глава семьи выговаривал что-то младшим Вороновским, те уныло ковырялись в конопатых носах. Ни ёлки, ни шопика (рождественских ясель) не было — Вороновские были баптистами. Я дунул ещё раз, люстра у Вороновских качнулась, а «красна коврова дорожка на каридори» — гордость самой Вороновской — свернулась в рулон. У Вороновского-старшего отвисла челюсть, один из братьев упал на пол вместе со стулом, а мадам Вороновская, уронив под стол картофелину, начала мелко и угодливло креститься в сторону плафонов.

Далеко-далеко, в другом городе, в метро, усталая мама возвращалась домой, у нее щемило сердце. Ну что ж, не призвав на помощь ни мха, ни перьев, ни отпечатков неземных камней, я попросил мамино сердце выздороветь, и оно выполнило мою просьбу… на время — видно, надо было пролить больше крови.

Тем временем, здесь, в тринадцатой квартире — капелька крови угодила на цепь. И породила магию. Ту, о которой на Коперника не помнили уже тогда, когда она была ещё Окольницким шляхом.

Цепи, бумажные цепи, вдруг лязгнув, встали подобно питону Каа из мультика, только вместо призыва к бандерлогам загудели и просияли. Выглядело очень красиво и страшно.

Цепи сопротивлялись Дару. Магия подчиняла себе силу цепей. Кровь брала своё по праву. В воздухе пахло озоном и разливался ощутимый холод. Дверь кладовки покрылась инеем, внутри этой тёмной клети вдруг началось некое шевеление, барахло задвигалось, загромыхало — и искаженная им, прорвалась мелодичная трель флейты. А затем долетел глухой и мерный конский топот.

Ни он, ни флейта теперь не испугали меня, наоборот, часть меня ждала встречи — помериться силой? Обменяться приветствием? Взыскать Дар? Не знаю.

Я гоню это воспоминание.

Бабушка стояла посреди сияющей метели, красный платок сполз на пол, волосы её развевались, нестерпимо сверкала Сиренка. Руки бабушка подняла, лицо запрокинула, словно обращалась к стеклянному плафону над головой. Лампочка в нем источала неестественный для своих 60 ватт яркий белый свет.

Двери во всей квартире начали распахиваться и хлопать, из шкафа вылезла Вакса, её морда была в какой-то розовой пудре.

Сквозь распахнутые двери потоком хлынули Гости.

Путь их, как всегда, сопровождал шелест и шёпот.

Мне захотелось полетать, ну просто я захотел — желание наполнило всего меня радостью, будто какая-то часть меня истосковалась по Дару. Я подпрыгнул, табуретка качнулась и упала, гудящие и светящиеся цепи расступились предо мной. Я поплыл в воздухе, напоминая сам себе мыльный пузырь, что-то в кухне звало меня. Стало холодно. Я снял с вешалки куртку и надел её — на весу, из рукава на пол вывалилась шапка. Гости обступили меня, призрачной стаей.

Бабушка, окруженная Гостями, вокруг которых вились, словно Лаокооновы змеи, цепи, глянула вслед мне. Во взгляде её была просьба. Только просьба. И всё же она нахмурилась.

По дороге в кухню я ощутимо приложился скулой об косяк — левитация, хотя и приносила немалое удовольствие, но была неосвоенным пространством.

Кухня стояла нараспашку; лимонную мяту, чудом удержавшуюся на подоконнике, трепал декабрьский ветер. Наглухо запертым оказался лишь пенал, хоть в недрах его что-то отчаянно колотилось и стучало.

«Зеркало!!! — радостно подумал я. — Зеркало!!!»

Я успел подлететь к буфету, задев плечом абажур. Куртка вздымалась у меня за плечами капюшоном кобры. Воздух возле креденса словно сгустился — по тёмному дереву, словно по Ваксиной шерсти, пробегали крошечные голубые искры. Я коснулся кончиками пальцев гладкой ореховой двери пенала — и сразу отдёрнул руку: дверь была раскалена, словно уголёк в печке, или казалась таковой.

Мне стало интересно. Я глубоко вздохнул…

— Магия творится на выдохе, — это бабушка. Мы с ней собираем «сон» и первую крапиву. Ходим по Каличей горе, и я выдираю из наполненной весенним томлением земли чёрные корешки.

— Лесик, помни, это не геометрия — на выдохе, — говорит бабушка. — Не трогай без пальчатки — то колючка!!!

— Я на геометрии вообще не дышу, — злобно отвечаю я. Только что меня ужалила «колючка» — первая крапива.

— За это тебе там ставят тройки, — невинно замечает бабушка, поглаживая шершавую темно-красную стену старого форта. — В магии троек не нет. Такое… И она сосредоточивается на БТ.

— А что, сразу в угол? — интересуюсь я.

Корень я выдрал и сунул в специальный мешочек, синий. Поверженную крапиву отправил в другой мешочек, самый обычный — из-под молока, необычного в нём только черный цвет внутри…

— Всё-таки не то. Не то. Чего они натовкли туда? — бурчит бабушка, окутанная дымом.

— Да, Лесик, ты однозначно прав. Ставят у кут, то есть в угол, — говорит она голосом доброй феи. — На тысянчу лят. Без света.

Мне становится как-то нехорошо — тысячу лет в углу? Совершенно безрадостно.

Стараясь не подать виду, я замечаю.

— Что-то такое есть у нас в школе, в раздевалке — там в углу никогда нет света. А как вы знали, бабушка?

— Дар, всё Дар, — отвечает бабушка и и выпускает дым ноздрями.

— Вы похожи на дракона, — льстиво замечаю я, и несколько подумав, замечаю: — сейчас.

— Мудрая тварь, — произносит бабушка, — и живет длуго.

— Все сходится, — поддакиваю я и устремляюсь за крапивой.

— Магия творится на выдохе, — повторяет бабушка. — Ты не забыл?

— Не забыл, — повторяю я возле «пенала». И, набрав полную грудь воздуха, медленно выдыхаю…

В начале века, в Кракове, в одном из старых костёлов обнаружено было старинное зеркало. Почти чёрное. Лёгкие латинские буквицы на тяжелой раме, гласили, что «спекулум визий магичных» принадлежит пану Твардовскому. Возможно именно в нём Великий Магик Сарматии показывал безутешеному королю облик потерянной любимой… но Август увидел лишь тень.

На серебряной поверхности зеркала заметна была большая вмятина — подтвердилась легенда об ударе ключами по гладкому плёсу. Говорят, тот самый Магик успел сделать три подобных. Разной величины. Говорят также, что одно из зеркал, образец, привезли ему из-за моря…

Девичья фамилия бабушки — Твардовская. И выйдя замуж, она её не меняла…

…Выдох удался. Прогудел, словно над головой у меня, колокол. Пенал сотрясся будто от взрыва. Внутри его раздался печальный голос. Клацнули замки. Медленно, очень медленно, нехотя открылись — они так долго охраняли вход.

«Зеркало!» — радостно и хищно подумал я. Почему-то мне вспомнилась Вакса с мышкой в зубах.

Я взялся руками за дверь, стремясь распахнуть ее и увидеть наконец тот «спекулум магик»… Наследный дар…

…У нас совсем нет часов. По версии бабушки, в них слишком злое сердце, чтобы держать их в доме. По ее же словам — часы не в силах смириться с происходящим и вредят окружающим по мере механических сил, отрезая от срока каждого в свою пользу. А кроме того, часы придумали немцы — специально, чтобы экспортировать кобольдов по всему миру. Часы, впрочем, нас недолюбливают так же, как и мы их — в жизни тикающие механизмы, находясь со мной рядом более суток, начинали барахлить, я уже не говорю о наручных, разлетающиеся во все стороны пружинки или трескающиеся ровно посередине стеклышки — вот правда моих дней. И зеркал у нас тоже нет. Разве что ручные, маленькие.

…Тётя Женя выступила было против этого диктата, в период «северных денег» купила трюмо, водрузила его у себя, по легкомыслию, прямо против кровати. Бабушка ничего не сказала, но дверь тёти-Жениной комнаты стала держать всегда закрытой, страшно гоняла от зеркала Нелю — доходило до рукоприкладства. Через месяц после покупки все три зеркала трюмо пошли темными пятнами и покрылись странными царапинками: будто кто-то пытался процарапать его с той — заамальгамной стороны. Дальше всё было совсем скверно — раз ночью, в мае, трюмо оглушительно треснуло и осыпалось на пол спальни серебряным дождем, некоторые осколки, противореча закону тяготения, вонзились в стену, один даже прорвал насквозь ковер на стене — говорят, тётя Женя очень кричала. Неля с Витей на помощь прийти не смогли — дверь оказалась заперта, и как они в нее ни бились, даже не дрогнула. Её взломала бабушка, вернее, перед бабушкой дверь с неохотой, но открылась — позже Неля говорила, что ясно видела в комнате, которую странно освещал зеленым фонарь во дворе, помимо родителей, бабушки и просочившейся туда кошки, кого-то ещё. Но кто это был? Очень трудно сказать… А через три дня дядя Костя — тёти-Женин муж — умер: «Тромб, — сказал изможденный врач со „Скорой“. — Блуждающий тромб. Святая смерть…» С тех пор значительных зеркал в доме не держат. Почти. По крайней мере, так считается.

Дверь полыхнула у меня под рукой — сначала красным, затем ослепительным белым, пальцам стало больно. «Зеркало… — хищно проговорил кто-то моим голосом… — Моё зеркало… Мне…»

В этот момент в спину мне ударил ток, электрический ток. Тело скрутило судорогой. Все вокруг заволокло неприятным дымком.

«Вот и курточке конец», — подумал я, отчётливо слыша, как плещет вода и плачут в сером небе гуси.

Я пришел в себя с мыслью, что мне надоели половики на кухне — уж слишком часто я на них оказываюсь.

Естественно, я лежал на полу, возле закрытого наглухо пенала. Дышалось с трудом. На груди у меня сидела Вакса, вид у неё был усталый — она усердно терла лапой морду, но розовая пудра сходила плохо.

Бабушка наводила порядок в кладовке. Слышны были грохот кастрюль, звякали банки, что-то шуршало и лязгало.

Я отчетливо видел светлые нити, исходящие из ее рук. Поводя ладонями в разные стороны, словно дирижёр, бабушка помогала вещам встать на места. Серебряной искрой сияла Сиренка. Вокруг серой стайкой слонялись Гости, явно не решаясь подойти ближе.

Я скосил глаза в другую сторону — на темной двери пенала еле заметно рдели отпечатки моих пальцев. «Красный цвет, предупреждение, — подумал я. — Тёмная магия?» Свечи Адвента в венке на столе горели ровно, окутанные чуть заметным голубоватым флёром вокруг пламени — что поделаешь, в доме столько Гостей.

Я вздохнул. Вакса раздраженно мяукнула. Бабушка завершила свои экзерсисы с кладовкой: закрыла её дверь на крючок, обмотала крючок цепочкой и в заключение провела по петлям двери рукой — петли вздрогнули и протяжно заскрипели в потоке белого света, исходящего из бабушкиной ладони. Гости серым вихрем кинулись под половицы.

Бабушка гасит в передней свет и движется в кухню. На плечи её накинут серый шерстяной платок в клетку. Платок такой большой, что я подозреваю в нём бывший плед.

Сейчас, в полутени, в этом платке она напоминает пилигрима, не хватает лишь посоха в руке и раковинки на подоле.

Бабушка ловит мой взгляд и подходит, придвигает маленький стульчик-скамеечку которую мы пользуем, когда надо достать что-то в верхних отделениях буфета, устанавливает стульчик, отодвигая ногой половик. Вздохнув, усаживается на скамеечку, утыканную разноцветными мебельными гвоздями и оттого напоминающую пиратский сундук, и тщательно расправив фартук, а потом плед, говорит:

— Я куплю тебе новую куртку.

Я сажусь, затем пытаюсь встать — получается плохо. Голова у меня сильно кружится.

— Бабушка, — говорю я, — кто это меня так? У меня спина ноет и глаза болят.

— Я, — миролюбиво говорит бабушка. — И, только глянь, как пригодилась сила электрична.

— В следующий раз, значит, будете душить газом? — слезливо спрашиваю я. — Дозвольте, я хоть кошечку возьму с собой в газовню…

— В следующий раз тебя придется прибить, — ласково говорит бабушка. — Ну вставай уже. Я помогу.

…Мы сидим за столом. Светлый круг от абажура еле заметно колышется.

Бабушка сыпет перец с кончика ножа в стакан с томатным соком, я и Вакса внимательно наблюдаем за процедурой.

Закончив, бабушка придвигает стакан ко мне, вместе с тарелкой тушёных овощей. На тарелке кроме овощей здоровенный кусок сыра.

— Поешь, — говорит бабушка. — И послушай.

Я принимаюсь за овощи и понимаю, что голоден.

— Дар, — говорит бабушка, драпируясь в платок, — не подарок. Он не дает — он забирает. Дар имеет власть над тобой, Лесик. Бо́льшую, чем можешь ты себе уявить.

Бабушка отталкивает нож, коробок спичек, блюдечко и барабанит пальцами по столу.

— Еще дар, то… груз, ответственность, твой крест.

Выдавив это слово, бабушка мрачнеет, она поддёргивает рукава и надевает очки. Я озадаченно жую овощи — обнаруживаю, что мало помню произошедшее накануне. Бабушка, повертев в руках ниточку, также мрачно продолжает:

— Одтеперь, каждый раз когда тебя находит знание… Дар, одтеперь будь готовый до выбора.

— Выбора? — переспрашиваю я.

— На какую сторону стать, — отвечает бабушка. — Я сделала что могла… Но ты родился такой, с Даром. Я не была там…. Я подъехала позднейше…. А затем та торговля…. Бой.

Она снимает очки.

— Такой счёт, — говорит она. — Столько жизней. Был один выход — скрыть, утаить тебя. И я почти того добилась. Обставила стражей… Крестила…. Шла на такие риски… Матер долороза… И теперь, после всего того, простое глупство, случайность — ты стал заметный, — договаривает бабушка отрывисто, — те видят тебя скрозь[95] и сделают всё…

Она придвигает к себе сигареты, вытягивает одну, раскуривает и, двигая обратно пепельницу, сообщает в клубы дыма:

— Сколько я вспокаивала тот Дар, то просто страшно. И ниц не сделала. Такая сила…

— Успокаивали, это вы про отвары? — поинтересовался я. — Правда, страшная сила. Гадость горькая. Особенно, вот то, что на вкус как гвозди. И пахнет гвоздикой.

— То цепь. Оковы. Зворник на дар, — сказала бабушка. — Единое спасение, шанса стать незаметным… про́стым…

Я помолчал. Вороновские внизу били по трубам в ванной, вызывая воду.

— Значит я просто выпил чужое, ваше… зелье? А какое? — спросил я, уже предчувствуя ответ.

— «Три стихии»… — сказала бабушка и казнила окурок в пепельнице. — Силу трёх стихий… На мне стол до свента. Сила необходима, согласись.

Я чувствую себя неуверенно, мне хочется спрятаться, и я твёрдо знаю, что кто-то у нас в подъезде, на первом этаже, копит деньги на «Жигули» и хранит их в холодильнике.

— Огонь тройной перегонки? Или как? — бодренько спрашиваю я.

— Нет, — печально отвечает бабушка. — Сила трёх, просто сила трёх. Для магии три, то люкс, то самая сила.

Воцаряется молчание. Недалеко, поворачивая к Главпочте, нежно звенит трамвай.

— Лесик, — говорит бабушка, — одтеперь знай — ежели в знании ты задумаешь и исполнишь зло… Я все сделаю, чтобы это продолжения не имело.

— Что, — спрашиваю я. — Правда убьёте?

И овощи стремятся обратно, вверх.

— Только часть тёмную, — отвечает бабушка, и в голосе её слышны все главы «Молота ведьм». Постранично.

— Ну не может же жить половина человека, — трусовато говорю я и отодвигаюсь от стола.

Из темноты возникает Вакса и залезает ко мне на руки, кошка зевает, потягивается и сворачивается у меня на руках в тяжелый уютный клубочек. Через минуту раздаётся хриплое мурчание. Я доел, и бабушкино обещание стало казаться не таким опасным.

— От одного тебя зависит, сколько в тебе тьмы, — замечает бабушка и вынимает из-под платка руки. Я вздрагиваю.

— Лесик, — говорит бабушка, — ты уже, про́шу, варьят!!! Безумец!!! Неужели ты подумал, что я смогу тебя убить вот так — просто за столом? Свою кровь?

— Так вы же пообещали, — опасливо заявляю я.

— Так то ведь «если», — отвечает бабушка.

— А как мы будем знать, когда настанет «если»? — спрашиваю я, успокаиваясь.

— Следи за ночью, — уклончиво отвечает бабушка. — Тьма подскажет.

Я задумываюсь. Очередной Гость — дама средних лет, в длинном платье и в чём-то, похожем на чепец, проходит мимо. Легкий холод касается затылка, спины.

— Я что-то лучше их вижу, — выпаливаю я. — Лучше чем всегда, они выглядят как живые!

— Чаще пей чужое, — равнодушно произносит бабушка. — Зобачишь и не такое.

— И как же это, бабушка, вы теперь меня одолеете. С моими силами…

— Но я тут не совсем одна, — ласково замечает бабушка.

— И что, тут все Его ангелы? — деланно тревожно говорю я. Бабушка прячет улыбку в платок и покашливает.

— Его ангелы, Лесик, могут уместиться и на кончике иглы. Ежели на то будет воля… Ты не переживай, — говорит бабушка и встаёт. — Помощники найдутся.

В это время безмятежно спящая Вакса вонзает в меня все когти. Я издаю короткий крик и спихиваю кошку на пол.

— А это лишнее, — сурово говорит ей бабушка. — Не ломай с себя тигруса.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Случайному гостю

в конце которой выключают чайник,

в середине спрашивают Предстоящий День,

а в начале выбивают зло

Случайному гостю

Ночью мне снился Всадник.

Верхом на чёрном мраке он нёсся прямо на меня, лицо его сияло скорой победой. Хлопал по ветру плащ. Где-то в чёрной бездне над дорогой, тоскливо ухали совы. Я не мог ступить ни шагу, просто стоял на светящейся в темноте дороге и слушал глухой, как сердечная боль, перестук копыт коня, и часть меня ликовала. Торжествующе свиристела флейта.

Что-то толкнуло меня в плечо. Я разлепил глаза и сел на кровати. Очень болела голова. Надо мной, закутанная в клетчатый платок с головы до ног, стояла бабушка.

— Все-таки это плед! — сказал я спросонья.

— Даже два, — неторопливо произнесла бабушка и потрогала мой лоб. Провела по нему пальцами, отняла руку и дунула на нее. Головная боль прошла, — будто из-подо лба уползла злая змейка.

— То всё химеры, — удовлетворенно сказала бабушка. — Так, сейчас не до того. Я отвлекла его забавкой. У нас есть пувгодынки, но до крайности годынка. Идем, попытаем твой дар и выбьем с тебя тёмную часть. Как то говорится — зло злом.

Я машинально потрогал волосы. Они у меня тёмные.

— Больно не будет, — доверительно сообщила бабушка, укутанная словно пилигрим.

— А я уже и привык падать, — пробурчал я в ответ.

Мы прошагали на кухню. Там отчетливо пахло узваром и коржиками.

На столе, помимо шандала, пепельницы и книжки, расположилась та самая черная миска, в ней неспокойно плескалась вода, от воды шел легкий дымок, он тянул ароматом полыни и еще чем-то, знакомым и очень тревожным.

— Нет-нет-нет, — сказал я и замер на месте.

Бабушка остановилась и круто развернулась на ходу. Подол пледа пролетел над полом карнавальной волной, чередуя белые и черные клетки.

— Цо то е, — мрачно осведомилась она, — звыкла непокора? Крывляние?

— Я в воду смотреть не буду, — заявил я и шмыгнул в знак протеста.

— Дурень, — беззлобно заметила бабушка. — Кто-то сказал, что ты деинде глянешь? То вода будет смотреть на тебя.

Я опасливо подбираюсь к столу.

— А где Гости? — спрашиваю я.

— Заслала в Женину комнату, — говорит бабушка, устраиваясь на кушетке в своём бесконечном пледе. — Пусть покрутятся у ёлки. Поблазнюют.

Я замечаю у самой тарелки маленькую тёмную вещь.

— Бланки!!! — говорю я.

— Ага-ага, то они, — уютно замечает бабушка.

— Подуй, сказала, подуй на стул!

Я послушно дую на стул и усаживаюсь.

Вода, поволновавшись, издает нечто, похожее на хлопок. Я усиленно нюхаю воздух.

— Чего это, бабушка, вы туда положили, а? — спрашиваю я.

— Треть багульника плюс шестая часть чабреца и шестая часть алоэ, — отвечает бабушка, она интеллигентски, тоненьким ножиком, на давешнюю тарель с ласточками, чистит невесть откуда взятое яблоко. Кожура сползает тонкой спиралькой.

— Невежливо формулировать так, — говорит она, помолчав. — Следовало бы восхититься, оказать уважение и специфику, и автору. Но то всё так, этикета, то придёт. Бери бланки. И она режет яблоко на дольки.

— Да-а-а, — с сомнением говорю я, — они ко мне не пойдут.

— Как творится магия? — спрашивает бабушка и вычищает из каждой дольки семена.

— На выдохе? — отвечаю я.

— Хорошо, — говорит она. — А ешче? — И она с хрустом откусывает кусочек яблока.

— Ну… без напряжения, — бурчу я.

— Так, — говорит бабушка и откусывает ещё кусок яблока. — Ещё?

— Лучше закрыть, а потом открыть глаза и призвать помощь, — бросаю я угрюмо и раздражаюсь. — Это что, бабушка, экзамен?

— Нет, — говорит бабушка. — То жизнь… или быстрая смерть. Выбор есть, согласись.

Я закрыл глаза, вздохнул, задержал дыхание, попытался вспомнить реку, но вспомнил девочку с корзинкой и ее искусанную руку. Я выдохнул и Дар пришел.

Глаза пришлось открыть.

Кто нервирует меня всегда — это бауки. Какие же все-таки они неприятные. Маленькие, верткие, чёрные — в общем, комок пыли с ножками.

Первым, кого я увидел, был именно баук, он сидел под столом и выпучивал на меня маленькие жёлтые глазки.

— Пошел вон, вон, — сказал я. Баук вздрогнул и с громким топотом порысил в угол. Они всегда именно так и удаляются.

— У нас полчасика, — повторила бабушка. Что-то в ней показалось мне незнакомым, нет, скорее непонятным.

— Бери бланки, Лесик, — продолжила бабушка и плотнее закуталась в плед. Что-то опять показалось мне странным. Я выдохнул и взял колоду карт.

— Кто помнит, не портя, кто помнит, не путая, тому они будут во благо, — осторожно сказал я, приветствуя чужие карты. Бабушка удовлетворенно похрустела яблочком.

— Помощь!!! — напомнила она.

— Во имя венка, — говорю я. — И…

— И хватит, — говорит бабушка.

— …что также есть колесо, — продолжаю я, — и всех перемен что несут коса и руно.

Скатерть на столе пробегает рябью, а по ногам полощет сквозняк.

Я заканчиваю:

— …прошу помощи в знании…

И колокол не звонил, и не плакали в студёном небе гуси, и река не пела вечную песню покоя… А знание пришло, оно пахло зимними яблоками и был его вкус горек, как полынь.

— Раскладывай, — произносит бабушка, и голос ее будто стал мягче. Я тасую карты с некоторым опасением.

— Так, — говорит бабушка и достаёт из складок пледа второе яблоко. — Ты запомнил? Пасьянс элэмэнтарный. Ты готов?

— Всегда готов! — отвечаю я, и бабушка морщится.

— Спроси «Предстоящий день», — говорит она препарируя яблоко. — Проверю готовность.

И зловеще вырезает семечки из плода.

— Кстати, бабушка, — спрашиваю я светски, пока карты тихо шелестят в руках. — А кто это тут — зло, кого выбивать?

— Зло, оно скрозь, повсюду, — отвечает бабушка, кусая яблоко. — Но впрочем, как и добро. Важно, на какой ты стороне. Но не тяни уже, про́шу….

Я тасую колоду, быстрее и быстрее, скоро бланки-карты начинают мелькать в пальцах, тихонько шурша. Мерцают жёлтые и белые звезды на рубашках. Еще мгновение — и от карт начинает идти тепло, оно проникает в кончики пальцев, захватывает руки, предплечья. Тепло разливается по телу, немного ноет спина, уязвленная бабушкиной «электричной силой», но быстро проходит. Карты начинают шептать и шушукаться, а ещё хихикать — и к тому же шепелявить…

Пять картонок легли на выцветшую скатерть, тишина прошуршала: «Смотри…».

Итак, по мнению «бланок», день грядущий мне готовил следующее.

— Первая карта: что ждет меня?

Открылся «Клевер». Ожидание. «Вместе с благими бланками — осуществление надежд, предел несчастий, возможно, прибыль. С неблагими — разочарование, крушение, убыток. Вдали от карты кверента[96] может означать, что кто-то намеренно хочет вам помешать или навредить» — подумал я.

Мимо роскошного, хоть и потемневшего клевера-трилистника пролетел большой шмель и беззвучно скрылся за рамкой.

Бабушка встала с тахты, удаляясь от круга света все глубже в тень, пошла рыться в кухонных шкафах и буфетах. Плед волочился за нею словно мантия. Получилось величественно.

— Бойтесь данайцев дарящих! — сказала бабушка из сумрака. Вполне понятно — не осложнять себе жизнь и не принимать опасных подарков.

— Подарков… — тихонько шепнул клевер…

— Не молчи, не моргайся, не ёрзай, — заявила темнота бабушкиным голосом. — Но времени так мало.

И она вздохнула…

Случайному гостю

— Вторая карта, — продолжаю я и переворачиваю бланку. — Что около меня?

Передо мной разворачивается «Сад»…

В саду всегда полдень. Ленивый, нежаркий — только-только отцвела сирень и распускаются, неся холод и дожди, сухощавые акации. Густой, прохладный полумрак лежит над стертыми, чуть желтоватыми, давними-давними плитами аллеи. Каштаны роняют на них поздний цвет. Колышется шиповник у лестницы, источают истому далекие кипарисы. Возносит хвалу ароматом ладанник. Сад Заключенный — радуйся, Мария…

Эта карта приглашает к радости и веселью. Жизнь прекрасна: вас ожидает праздник! Вас ждут друзья и близкие люди — ступайте к ним, вы нужны им. Вблизи от карты кверента означает успех в искусстве или науке, период вдохновения. Вдали от нее, либо в окружении неблагих карт — дурную компанию…

Наверное, тех, кого выставили из Сада за потерю Ключа…

— Смерти нет в Саду, — сообщает ветерок или карта.

— Люкс, — реагирует бабушка, опять устроившаяся в самом тёмном углу.

Она покончила с яблоками и достала откуда-то из недр кухни корзинку с вязанием, красные и синие нити шуршат по клеточкам пледа, а рук и спиц я вообще не вижу, и клубки, верно, закатились куда-то под стол… Мне все это кажется странным вдвойне и втройне — кто это вяжет в Адвент?

— Лесик, — говорит бабушка с иронией. — Ты спишь албо нет?

— Третья карта — совет для сегодняшнего дня, — провозглашаю я, и абажур вздрагивает — круг его света мечется по скатерти, а стол поскрипывает, будто вздыхая.

Развилке. Дама с бланки сегодня выглядит усталой и не глядит на меня, в ее мантилье запуталась большая желтая бабочка, цветок в руках поник. На белых холстинах перекрестка тревожными черными пятнами растеклись полуденные тени.

…Ситуация выбора: можно пойти в одну сторону, можно в другую, а то и в третью. Если рядом неблагоприятные карты, значит, вы собирались выбрать не самый удачный вариант. От вашего решения зависит многое, а потому не торопитесь, обдумайте все хорошенько. Вдали от карты спрашивающего означает совет не сидеть на месте, выжидая чего-то, а идти вперед, проявлять инициативу.

— Хм… — красноречиво заявляет бабушка из абсолютно темного угла. — Иницьятива? То не твое… Хотя. — То ешче коварство, где-то близко коварство… Будьте осторожны… Где уже больше… — Но прентко, прентко. Овшим, не сиди на месте.

— Да быстро, бабушка, только мыши родятся, — огрызаюсь я. — Засели там, как пума во тьме. Для чего?

— Чтобы лучше видеть тебя, мое дзецко, — медоточиво заявляет бабушка.

— И что, — говорю, — есть большие зубы?

— Нет, — говорит бабушка и голос ее звучит необычно. — У меня лишь сердце большое, очень терпеливое, очень.

— Ну-ну, — хмыкаю под шепоток карт и переворачиваю четвертую бланку. «Чего не жду сегодня?» — спрашиваю я у неё. В комнате, где ёлка, тоненько звеня вступают первые па менуэта — это тёти-Женина шкатулка.

Там «Гора».

— Препятствие, — говорю разочарованно. Вот их — препятствий-то я жду всегда. Эта карта буквально преследует меня — как бы не был выстроен расклад, каким бы простеньким не было гадание — в него обязательно влезет эта гора со своими угрозами.

Печальная бланка — бело-жёлтая зима, непреодолимая охряная гора в полземли и неба, у подножья ее крошечная деревушка с безнадежным ростком — шпилем колоколенки. В стылом небе черной мизерикордией парит птица, видать, и ей не под силу перемахнуть Гору.

Люди или обстоятельства воспрепятствуют вашим желаниям, нужно ждать или искать способ обойти гору — говорит эта карта. Рядом лежащие бланки откроют характер препятствия. Если Гора вдали от карты кверента — путь желаний свободен.

«Фиг, — уверен я. — Эта Гора всегда где-то рядом…»

— Так, — говорит бабушка, абсолютно неразличимая во тьме, — а часу обмаль, а ты все возишься… но то ты хочешь парады монстров тут, в кухне? Знай же, того не позволю — у меня не схватится галарэт[97]. Такое!

— Пятая карта — Итог дня…. «Книга», — очень быстро говорю я. — Опасная тайна….

— Ну наконец-то!! Еле стало сил дождать! — судя по шороху и шуму, бабушка встаёт и буквально кричит. — Трактуй! Прентко!

Эта карта молчит. Всегда. Так молчат грозовые тучи, или чёрное озеро, полное холодного безучастия… Книга — бланка тайны, всегда одной из многих. Она — это учение во всех известных смыслах. Намеренно скрытое знание.

— Книга, считай, что далеко, — говорю я. — Значит ничего важного. Я всё и так знаю… Скрыто — не забыто…

— Раны Господни, Лесик, но что ты бубнишь? Смотри скорее…

— Чего скорее, скорее? — удивляюсь я. — Я ж перевернул карту. Ну книга, я же говорю — скрытка, тайна и загадка, а еще опасность.

— А в чем она? — надменно спрашивает бабушка, мелькая белыми клетками пледа.

— В бидоне… — огрызаюсь я.

— От у него помощи и попроси! То прекрасна для тебя компания — бидон.

— Чего это? — подозрительно интересуюсь я.

— З порожнего в порожнее, — самодовольно подытоживает бабушка. Я фыркаю. — То пустое, — продолжает она нетерпеливо. — Та бланка тут специально… Ну сосредоточься уже. Что видишь?

— А… — начинаю я, тут до меня доходит. — И… — продолжаю я, задумчиво. — О…

— Сколько букв ты скажешь ешче? — сурово рычит бабушка и клетчатым привидением выплывает из своего угла. Вместе с ней волной на меня плывет дар. Даже не так — ДАР. От него у меня звенит в ушах и обостряется зрение, да и слышу я больше, чем хочу…

— Я не специально, я не подумал, подождите… — пищу я.

Бабушка нависает над столом — плед сполз, кисть левой руки у бабушки перемотана разноцветными нитями.

— Повторяй за мной, — говорит бабушка. — Во имя Колеса, Косы и Нити.

— Воимяколесакосыинити — бубню я, бабушка неодобрительно косится на меня и продолжает. — Я прошу: собаку и луну — дать мне силу и право на знание.

— Лунуисобаку — повторяю я и чувствую, как ноет ударенное «струмом» место.

— Боярышник и пепел…

— Пепелибоярышник…

— Пусть сохранят все в тайне…

— Пусть все сохранят в тайне…

— Зачем ты переставляешь слова?

— Зачем… — и я передергиваюсь от того, что узнаю, что только что, у соседа с первого этажа умер в больнице отец… Славино горе разносится по всему дому, синими злыми искрами, взламывая половицы.

— Разве это так важно? — спрашиваю я у бабушки.

— Ну то конечне — важно тылко глянуть Чубурашку. Такое, — резюмирует бабушка.

— Давай, гляди в бланку, сосредоточься… — и она отходит обратно в темный угол, как-то призрачно и беззвучно, вслед ей тянутся нити, но клубков я не вижу….

Никогда мне, видно, не удастся узнать, что это за произведение и кто его автор.

«Книга» — на старинной, позеленевшей от времени молескиновой скатерти, всегда закрыта. Ее красный сафьяновый переплет окован почерневшими серебряными птицами и буквами. Два тёмных фермуара подрагивают сбоку фолианта. Среди тёмных, хрупких даже на вид страниц — несколько расшитых закладок…

— Так, так, — раздается из угла. — Прентко, прентко, прентко: скажи книге, жебы открылась.

— Но она никогда не открывалась, — удивляюсь я.

— А ты часто просил? — бабушка стоит у тахты и как-то странно колышется — будто плохая картинка в телевизоре.

— Нет, — честно отвечаю я. — Но я очень хотел…

— То чего ты ожидаешь? Конца святу? Нового году? Чи свою оту… Чубурашку?

— Чебурашку, бабушка, — оскорбляюсь я.

— Едына холера, — нетерпеливо говорит бабушка. — Просим книжку…

— Да, — согласно киваю, — но как?

— Так, — говорит бабушка, — поглёндай внутрь себя. Видя мое недоумение, она терпеливо продолжает. — Ну закрой очи.

Я послушно закрываю глаза. Не давая Дару взять верх, я прошу:

— Бабушка, быстрее.

— А то что? — мстительно спрашивает бабушка.

— Молоко убежит… — бурчу я.

— Звыклые бздуры, — резюмирует бабушка, я слышу шорох пледа по полу, и она завязывает мне чем-то глаза. Тем временем колокол принимается за своё…

— Так. Ну, из чего сделана книга? — спрашивает она.

— Из бумаги, — говорю я, мысленно отгоняя звон.

— Нет, она очень давняя, очень, — говорит бабушка. Судя по звуку голоса, она ходит вокруг стола. Шагов я почти не слышу.

— Пергамент? — удивляюсь я.

— Верно, — говорит бабушка.

— Еще?

— Нитки?

— Нам они ни к чему…

Воцаряется молчание. Плед шуршит по полу. Неравномерно гудит холодильник.

— Сапьян! — торжественно произносит бабушка.

— И что?

— Попроси его…

— Смешно, бабушка, давайте попросим и чернила тоже.

— Но ты и посмейся, только нет на то времени, — довольно равнодушно замечает бабушка. Ставня на чердаке оглушительно хлопает. Вода в трубах издает короткий низкий рев — кого-то в доме посетила надежда набрать ванну. А может, Вороновские достучались…

— Лесик, говорю тебе: проси, умоляй — буде открой книгу, а то кончится все плохо, — говорит бабушка без всяких загадок и эмоций в голосе. — Час урушает…

— Я попрошу замок — торжествующе говорю я.

— Хм!!! — говорит бабушка, придвигает к себе пепельницу и раскуривает сигарету, — хм, — говорит она и тарахтит коробком со спичками. — Но то пробуй, чего нет. Имеем хвыльку часу.

Я вдруг вспоминаю о брелоке, белом брелоке с Ормянской. «Он отворяет… — пролетает нежная челеста в сумерках нашей кухни, — осталось призвать его».

Я зажмуриваюсь посильнее. «Седьмой, восьмой, девятый — держатся недолго», — тихонько говорю я. Сдвигаю повязку на лоб и открываю глаза — на скатерти лежит брелок, белый заяц, в лапах у него зажат факел, к брелоку прикреплен крошечный чёрный ключ.

— Именем владелицы ключей и хранительницы замков, я прошу…

У меня пересыхает в горле и страшно ноет спина, но я продолжаю:

— Я очень прошу помощи. Нижайше…

— Будь трижды благословенна Она, — доносится со стола тонкий голос.

— Ныне и вовеки, на всех перекрёстках, — заканчиваю я. Спина стихает.

Заяц становится на задние лапы и знакомым глухим голоском спрашивает:

— Что будем открывать теперь?

— Книгу, — говорю я, — старую книгу, вон ту на бланке, очень прошу.

Бабушка пытается поддёрнуть плед на руках и чуть не оцарапывает сама себя, пепел с ее сигареты падает прямо на скатерть.

— Нетрудно, — говорит заяц. — Неужели тебе не страшно?

— Пока не очень, — застенчиво говорю я.

— А сумеешь ли ты прочесть что-либо, когда она откроется? — спрашивает заяц, подходя к бланке и волоча за собою ключ.

— А она откроется? — пользуюсь я недозволенным приемом.

Заяц вместо ответа смотрит на бабушку, она смотрит на него сурово, словно Паллада, из облака табачного дыма.

— Хорошенькое воспитание, — говорит он ей.

— Ой, я про́шу, — отвечает она. — Мы не в Трианонах Малых. Он же высказал уважение Ей? Чего еще?

— И то, — горестно вздыхает заяц, — год от года вы всё черствее…

Внезапно разгоревшимся маленьким ярко-красным огоньком-факелом он касается четырёх углов карты, бормоча при этом слова все как одно заканчивающиеся на ―ус. Напоминает все это считалку: «Эус, беус, кислодеус».

«Энея звали Энеусом» — вспоминаю я.

Тем временем изображение на карте приходит в движение. Книга вздрагивает. На жёлтой стене за нею мелькает быстрая серая тень. Складывается впечатление, что кто-то пытается вытянуть из-под книги скатерть.

— Ну ты посмотри, — произносит заяц. — Имя Госпожи сказано и услышано… Открывайся!

Книга подёргивается и рисунок на ней начинает, переливаясь радугой, изменяться…. Но ничего более не происходит.

— Скажи волшебное слово, — говорю я хрипло.

— Это какое же? — обидчиво произносит заяц, факел в его лапах пылает рубином, и смотреть на этот огонёк просто больно.

— Не «же», а «пожалуйста», — прокашливаюсь я.

— Хм… — издает заяц. — Пожалуйста, — и он ещё раз стучит палочкой по углам карты. Книга незамедлительно открывается. За столом происходит толкотня, зайцу прижимают лапку, он рассерженно кричит, бабушка вспоминает Раны Господни и стряхивает пепел мне на руку.

Я не отрываясь смотрю на книгу — никаких рун, завитушек, вычурных шрифтов — я вижу отпечатанную фиолетовым цветом, наверное третью копию обычной канцелярской страницы, медленно проступающую на правом развороте книги, бледные буквы гласят: «…тебя ждет испытание на прочность. Всякое испытание в конце концов исходит с небес: действительно ли твоя позиция находится в согласии с Божьей волей? Докажи это! Впрочем, если ты собрался в чем-то рискнуть, можно приобрести больше, чем потерять». Тут тень закрывает карту полностью, из нее, словно из разбитого окна, тянет уже знакомым холодом — вырвавшийся вперед заяц тараторит:

— А я так и думал, так и думал.

Он касается внезапно мигнувшим факелом углов карты и строго говорит:

— Закройся!

Карта немедленно тускнеет, тень истаивает на ней, словно влага на раскалённом камне.

— Я не прощаюсь, — произносит заяц в нашу сторону и становится, уменьшившись, вновь брелоком — белым гладким камушком.

— Ну, бабушка, — говорю я торжествующе. — Убедились? Обычная трактовка для бланки Книга! Самое главное — удалось её открыть… По моему — это знак…

— Жебы мала змогу[98], ставила тебе двуйки, — говорит бабушка и тарахтит спичками.

— А я бы сжёг ваши пахитоски! — мстительно отвечаю я.

— Пахитосы остались в инней жизни вместе с каперсами, — отвечает бабушка, счищая с пледа нечто незаметное. — Ты невнимательный, и од того я зла. Не люблю быть зла.

— Бабушка, — говорю я, ласково, как говорят с детьми. — Причем тут внимание? Говорит Германия… Мы не на радио. Я давно все понял.

Бабушка зловеще кашляет.

— Дар сделал так, что я выпил того зелья, дар дал мне еще сил или усилил то, что есть — значит, дар поможет прогнать того, кто явится ночью. Вы чувствуете связь?

— Так-так, — радостно отвечает бабушка. — Я вшистко[99] и чувствую, и вижу, и даже без стёкол — только то не радио, а циркус правдывый… сделал Дар. Ха! Подумай — а ежели то не Дар? Внимание ни к чему, абсолютне, то так. У тебя в голове всё завьязалось в узел. Марунарский… то морской. Что-то такое я и предполагала. Наив. Комизма.

Я надулся. Бабушка расплющила останки сигаретки в пепельнице.

— Ты видел ляпку? — спросила бабушка, тревожно оглядываясь.

— Что еще за лапку? — переспросил я, на всякий случай оглядываясь тоже.

— Раны Господни, — сказала бабушка, — да что ты крутишься, вянтрак — клаксу, чорну клаксу…

— Нет, — честно сказал я. — А где?

Бабушка поджала губы.

— В книге, — процедила она. — Маленькая черная ляпка, за формой…

— Петух!

— Точно так!

— Смерть… — сказал я, и мне вдруг стало очень зябко. — Черный кочет, смерть моя. Подожди шестого дня…

— Спасение, — ответила бабушка. — И какой-то выход… Нет, или то вход…

В кухне похолодало, начинают тихонько подрагивать — сначала стёкла в переплетах, потом посуда в буфете, качается абажур, и стол, источающий вишнёвый аромат, разъяренно скрипит составными частями. Из пенала долетает стук.

— Раздевайся, — говорит бабушка.

— Полностью? — изумляюсь.

— Кожу оставь на себе, — отвечает она и как-то нехорошо усмехается.

Я послушно раздеваюсь, в кухне стужа и все тело идет пупырышками.

— Надевай все навыворот, — командует бабушка, как-то странно расхаживая вокруг меня.

— Тогда меня побьют, — робко замечаю я, рассчитывая, что бабушка сошла с ума не до конца.

— Не наденешь — могут забить… — отвечает бабушка, швыряя мне под ноги какую-то пыль.

При всём этом она ещё и бурчит нечто такое, от чего у меня моментально вспыхивает боль в спине.

— Закрой глаза!!! — кричит вдруг бабушка, снимает с себя плед и взмахнув им словно мулетой, швыряет на меня.

Глаза я не закрыл, мне было интересно. Плед упал на меня клетчатой волной и обдал запахом яблок, табака с черносливом и духов «Быть может» — бабушкиным духом. На минутку мне показалось, что сижу я под яблоней.

«Пенал» взрывается целой гаммой разнообразнейших стуков. Бабушка, одетая в нечто синее, длинное, мерцающее серебром, необычайно быстро для своих лет подходит к пеналу, крестится, оглаживает тёмную дверь, словно нажимая невидимые точки, и распахивает её…

Я сразу пожалел о том, что так и не закрыл глаза — из пенала навстречу бабушке шагнула она же… только лет на шестьдесят моложе. Все в той же синей с серебром хламиде. Такая же рослая и осанистая, с теми же крупными ласковыми руками, с такими же глазами и волосами — только у бабушкиной визави кудри тёмно-рыжие, того самого цвета, что во всех палаццо Серениссимы поэты уподобляли цвету золота и мёда или же горящим лучам солнечным. А глаза, освещающие мягким зеленым сиянием свежее румяное лицо, кажутся огромными.

«Фрэз, — вспомнил я. — Земляника»…

Именно так назвалась коробочка из-под пудры… я как-то нашел ее на шкафу, пустую и печальную. Отнес бабушке, она покрутила ее в руках, провела пальцами по краю черной лаковой крышечки — словно приласкала и сказала: «Моя пуделка… Отнеси обратно… То из инней жизни».

С минуту молодая и старая женщины постояли друг против друга, бабушка держала в пальцах, полную тёмным напитком, тяжёлую даже на вид рюмку из синего стекла, впитавшего в себя свет еще во времена, когда младший Кранах воплощал на холсте фиалковые очи Прекрасной Литвинки…

Бабушка сделала небольшой глоток и протянула своему двойнику, та постояла мгновение — прошлась пальцами по груди, щекам, тяжелым каштановым прядям, вздохнула, взяла рюмку, допила до дна… и исчезла. Бабушка покачнулась и скрестила руки на груди, лицо ее вздрогнуло и окуталось легким флёром тумана, словно вуалью.

Из разверстого пенала выскочил черный зверёк и, царапая когтями паркет, умчался вглубь квартиры; путь его отмечало шипение.

Я еще раз пожалел, что не закрыл глаза.

Из пенала повеяло чем то нежным, мне вдруг показалось, что очень далеко в белой башенке, кто-то поет грустную колыбельную, цветут липы и прохладой веет от заводи с кувшинками…

— Mere Lucine, — сказала старая женщина, окутанная туманом, чуть похожая на мою бабушку — во имя жизни нынешней и будущей, огради от Зла.

Оттуда же, из пенала, где покоился наш «спекулум» — Зеркало, так манившее меня даже сейчас, простерлась мерцающая серебряная рука, нежно огладила бабушкину щеку и голос — низкий и проникновенный, прошептал или пророкотал: «Ты знаешь, что делать, будь же осторожна…»

«Таким голосом наверняка зовут к солнцу прорастающие травы…», — подумал я.

Туман рассеялся. Дверь пенала захлопнулась. Бабушка провела по ней рукой.

— Вылазь, — сказала она. — Шамлосник псотный… Когда будешь слушаться? У нас в работе бланка.

— Да-да, — сказал я угодливо, выпутываясь из пледа. — А…

— Нет и крест… — отрубила бабушка, обернувшись опять своим пледом, словно летучая мышь крыльями. — Никаких ответов. За знание надо платить. Поглёндай в бланку…

Шестая карта всегда остается лежать рубашкой вверх, на колоде.

Почему-то, когда бабушка учила меня гадать и произносила: «На колоде», мне всегда представлялась плаха — длинная колода, срубленное осиновое дерево с чуть серебрящейся корой в раскисшей желтой глине, и темный длинный меч с яркими алыми брызгами на нем… И рубашка — щегольской батист: белый до синевы, брюссельские кружева, в манжет вплетены рыжие кудрявые волосинки — на память и во спасение… Увы. Все это забрызгано подсыхающими багряными пятнами, втоптано в расквашенную грязь…

Последней бланкой оказывается Коса: верный вестник грядущей беды.

Её удел — злосчастья. Вызовы и удары, жестокость, зубная боль и глаза непреклонные — обязательно светлые.

Несчастный случай, увечье, авария, ссора, спор до драки — всё это Коса и лихо рядом с нею. Если она вдали от карты кверента — то просит не рисковать, избегать и не форсить.

Если совсем рядом — внезапный выход из безвыходной ситуации, потаённая дверца в тупике, молния и озарение — почти что смерть.

— Понял, что показали бланки? Имеешь знание? — спросила бабушка, складывая плед уголок на уголок, в четыре раза. В квартире было тихо и тепло. Пахло цветами, апельсинами, пряниками и хвоей, пробивался запах мастики.

— Ничего нового, — раздумчиво ответил я. Разве что открыли Книгу. Но тоже мне новая новина…, будто в жэк сходили…

— Ты, я понимаю, всегда в жэке маеш разговоры с кролями? — невозмутимо спросила бабушка.

— Ну, кроли мне кран не чинили… — ответил я. — Что там говорить про бланки… Ожидание, праздник, выбор, препятствие, тайна и на закуску — не рискуйте. Ничего конкретного. Вход-выход… Где знание?…

— Ты таки не дорос, да! — высокомерно заявила бабушка. — А я ждала…

— У нас в классе есть и пониже, — обидчиво заметил я.

— Ты вот послушай, скажу я, — и бабушка начала перематывать спутанные клубки. — Мы все приложили старания, кто какие смог, и узнали, что на свенте-празднике будет у тебя ризыкова ситуация, далее выбор и откроется тайна, не без перешкоды[100]. Но ты того ждёшь, и это верно. И выход раптовый, чили вход… Такое.

— Чудовное веселье! Все входят, выходят, ещё и с угрозами — это первый трамвай какой-то.

— Всякий видит своё, — равнодушно отметила бабушка. — Крот — нору.

— Да, но мы ничего не знаем про угрозу, знаем только, что она будет… — сказал я, оправдываясь.

— Только… — фыркнула бабушка. — Только… Многие из людей не знают и трети тего.

— И спят спокойно… — продолжил я.

— В земле сырой, — закончила бабушка. Она смотала клубки, положила их в корзинку с крышкой и убрала корзинку в тумбу под телевизором.

Я в это время переодевал обратно вывернутые вещи.

«Слава Богу, не побили»… Одевшись, передёргиваюсь — за стеной наша соседка жадно глотает но-шпу, корчась от почечной колики… Дела ее очень плохи.

Кто-то надрывно кричит, очень далеко, наверное в соседнем доме.

«Рак, — вдруг понял я. — У него рак, уж очень ему больно, а он пьет, думает, что от водки станет легче… и печенка уже просто в легком — так разрослась…» Начали доноситься другие мысли и голоса, и все они были о болезнях, смерти, чьих-то кошмарах. Сквозь половицы темно-серыми струйками дыма полезли Гости, формируясь в призрачные фигуры, печально глядели они на меня и шептали-шептали-шептали, оглядываясь и жестикулируя.

Я с размаху сел на пол, закрыл уши руками и раскачиваясь, заверещал:

— Нет-нет-нет!!! Прочь, идите вон!!! Не хочу ничего слышать. Не хочу. Я маленький…

— Конкретное… Матер долороза, — сказала бабушка укоризненно. — Нету в мире ничего конкретного, Лесик. То так люди, э-э-э договорились, как говорит твоя мама.

Она подошла, поставила меня на ноги и, что-то нашептывая, провела рукой сначала возле лица, затем повернула меня и с силой начала тереть спину, ноги, будто смахивала пыль.

Голоса стихли. Не до конца, правда…

— Хорошо, — сказал я, убрав руки. — Ничего не слышно. Почти.

— Ну, я довольна, — заявила бабушка и перекрестилась. — Хвала Богу. Он тебя не покинул.

— Да? — спросил я подозрительно. — И как вы это обнаружили?

Можешь чувствовать боль… — ответила она, тщательно споласкивая руки.

От воды валил пар, бабушка натирала пальцы чёрным, резко пахнущим розмарином брусочком мыла.

Бабушка всегда тщательно вымывала руки, мыля их по три, четыре, а то и пять раз, и самое главное — всегда долго трепыхала в воздухе растопыренными пальцами, подняв ладони вверх — акушерская привычка… Такое.

— Так это безусловно, — заметил я, поправляя половичок, — с рождения. Реакция нервов… рефлексы там, ну я про это читал.

Бабушка прикрутила кран, обернула мыло в суконку и спрятала в ящик. Потрепыхала пальцами, вытерла руки большим зеленым платком.

— Нэрвы с реакцией, — улыбнулась она. — На Бога! Рефлекса… Но что ты можешь знать про нэрвы, мое дзецко?

— Они есть у всех, — возразил я.

— Так, так, — заметила бабушка, пересекая кухню. — Вот тут ты прав! Про мозги такое не скажешь.

— Это что, намёк? — окрысился я, убирая в шкафчик миски и кастрюли.

— Нет, нет. Что ты…, — откликнулась бабушка. — То звыкла констатация… Схопылось, — удовлетворенно сказала она, потыкав в заливную рыбу.

Я раздумывал, никаких достойных вариантов ответа не приходило.

Бабушка переставила кастрюли и блюда в холодильнике еще раз, закрыла его, удовлетворенная вернулась к плите и, мурлыча под нос «Нову радость», поставила чайник.

— Чему это вы так веселитесь, а, бабушка? Все таки ночь, тьма… — подозрительно спросил я. — Сейчас надо спать, а не хихикать. Вообще-то лучше не петь, даже… — и тут я почувствовал себя пенсионером Зинзивером.

Бабушка перестала напевать и, улыбаясь, подошла ко мне близко-близко.

— Но что ты такой смутный? — спросила она и пригладила мне волосы. — Три часа ночи прошли, а мы живы, и ты чувствуешь боль…. Чужую боль. Можна звеселиться, — она погладила меня еще раз.

— Где тут повод для веселья? — спросил я. — Лучше бы я чувствовал счастье или богатство.

— Это так просто, — ответила бабушка. — Посмейся, и счастье себя покажет…

— Ха-ха… — сказал я и чихнул.

— Спасибо, что не плюнул, — заметила бабушка и дала мне платок, платок, пахнущий «Быть может» и табаком. — Такой к тебе и дух радости придёт — как ото твоё «Хаха»…

— Дух радости? — спросил я. — Это то, что я переписывал почти сто раз?

— Нет, то текст. Не задавай дурных вопросов, мне известно, что в тебе есть ум. Дух радости — то Ангел, Божий Ангел. А есть еще Аньол Смутку, но то… печали, — сказала бабушка и взяла меня за подбородок, пальцы её пахли розмарином и яблоками. — Тот что з ме́чем за левым пле́чем…

Я взял бабушкины ладони в свои, наши руки были тёплыми. Я попытался узнать, о чём она думает, и увидел лишь яркий белый свет, где-то далеко, печальный голос пел колыбельную, всюду пахло ландышами…

— За левым плечом, — сказал я, моргая от света, — стоит известно кто. Он там так давно… И мне стало страшно, как бывает страшно в одиннадцать лет. — Он ведь не совсем печаль… Он…

— Но ты думаешь, что то не одно и то самое? — спросила бабушка, улыбаясь, — он всегда ждёт свой час, то час печали — не будь смутный, не дай ему права…

В ответ я неожиданно зевнул. В челюсти у меня хрустнул сустав.

— Спать, Лесик, спать, спать, — сказала бабушка и развернула меня в сторону двери. — Я запарю шиповник и ложусь так само. — Зевнув, она пошла к плите. Звякнули подвески на бра. — Иди спать. Сегодня не случится ничего интереснего. Гарантую, — повторила бабушка.

Как всегда она похлопала рамами, досыпая в выставленные между ними синие хрустальные плошки соль. «Жебы не змерзали окна…».

В соседнем подъезде кто-то бессонный, наслушавшись синкопов от Вороновских, робко постучал по трубам.

— Так всё-таки про боль, — вспомнил я черный плащ Всадника и гулкий топот его коня. — Как я могу её не чувствовать? Особенно чужую?

— Только обернувшись на зло, — сказала бабушка и выключила чайник.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Случайному гостю

в которой многое оказывается там, где и было, за редким исключением

А также: развешивание, помощь и перемена ветра

С участием мышей и Мирей Матье

Случайному гостю

24 декабря. Вигилия.


Понедельник — день Луны. Сообразно госпоже своей, переменчив с утра до вечера, беспокоен и считается тяжелым. Луна, повелительница всякого непостоянства, всеми сторонами своими сообщает людям обманную нежность чувств, томление духа и мечтательное состояние. Как и море, с которым связана.

Рожденные в понедельник дети Луны чаще других подвержены унынию, капризам, меланхолиям и обуреваемы подозрениями, во многом пустыми.

Все дороги, кроме морских, в этот день неблагоприятны ввиду случайностей. Поэтому день понедельник лучше всего уделить хлопотам домашним и близким людям, а также родне — дальней и ближней.

На гравюре из Старой Книги под покровительством Луны изображены самые разные фигуры — в их числе рыбаки и мореплаватели, отравители, воры, мужчины, одетые в женское платье, и вместе с ними разного рода жонглёры, шуты, танцовщики, комедианты и йокулаторы — постановщики мистерий.

— Не могу найти серебряные ложечки и лопатку, — сердито заявила бабушка, врываясь в мой сон. — Ты не видел? Ищу, ищу… И ведь помню как чистила!

— Это какие, кошерные? — зевая с хрустом, спросил я. В ответ бабушка сдёрнула с меня одеяло.

— Мне не до кашрутов, — сказала она и почему-то оглянулась. — Настаёт Вигилия, а тебе жартыки.

— Чего это, бабушка, вы все озираетесь, немцев в городе нет, — съехидничал я.

— Я б так уверена не была, — проронила бабушка, высокомерно и поддёрнула рукав.

— Хочу сказать, не всё есть поводом до фиглювания. Такое, Лесик, — добавила она, — вставай… — Фигли, анекдота… — ворчливо повторила бабушка в пространство и удалилась на кухню, за ней осанисто пробежала Вакса.

— Нет, бабушка, не видел, — проорал я из ванной. — А зачем вам лопатка?

— Обкопаюсь, — мрачно ответила бабушка, кружа у кладовки. Открыть ее она не решалась — оттого была сердита.

Вода из душа ринулась на меня ледяная, я взвизгнул.

С той стороны двери бабушка кашлянула и ядовито поинтересовалась:

— Не обпёкся?

— Вскипел, — буркнул я, зажигая колонку.

Бабушка всегда принимала по утрам холодный душ. И делала зарядку. Мы с Ваксой нет. Холодной воды боялись, а лучшей зарядкой считали спортивное ориентирование в холодильнике. Популярное тогда моржевание и обтирание льдом бабушка не приветствовала.

— Холод безконтрольный — то дорога до катара, — говорила она своей старшей дочери, моржевавшей, обливавшейся и голодавшей.

— Катара чего? — нервно спрашивала тётя Зоня.

— Всего, Зонечка, абсолютне, — отвечала бабушка, и действительно, сколько я себя помню, тётя Зоня усиленно лечила всякие воспаления — мумиём, мочой, горячим молоком с мёдом и похожим на мутанта грибом из банки.

Бабушка воспринимала это философски и давала тётке аспирин — от суставов.

— Я стараюсь обходиться без таблеток, — гордо заявляла тётка.

— Попей в суспензии, — душевно говорила бабушка. — Я розведу тебе в склянке. Никто не заметит.

В календаре Адвента лежит сухарик и витаминки С — драже в железной банке.

— Доброе утро, — говорю я, вкатываясь в кухню, озарённую присутствием бабушки с Ваксой на тахте и Вии Артмане в телевизоре. — А что это такие щедрые дары? Где, в конце концов, фасоль с жуками? Очистки?… Ни камешка тебе, не песочка, ни крапивки какой. Гляньте, только сухарь — такой пир, просто разорение…

Бабушка свирепо смотрит на меня поверх очков.

— Май менший ензык, — отвечает она, отхлебывая, с явным отвращением, какое-то варево из кофейной чашки, я принюхиваюсь.

— Это цикорий? Да, бабушка? Цикорий? Как так? Так и до «стволов малины», дойдете — говорю я, исследуя тарелки и киски на столе. Выбор, откровенно говоря, невелик. Печёные яблоки, постная рисовая каша, чернослив, изюм, кислый даже на вид творог и сухари.

— Грешна, — отвечает бабушка и упирается взглядом в телевизор, там показывают «Театр». — Час отказаться от радости. Адвент.

— К примеру, не смотреть на Калныньша, — мстительно говорю я, смешивая яблоки и рис.

Бабушка покашливает.

— Э-э-э, — говорит она.

— Вот вам и эээ, — говорю я. — Надо быть последовательной.

— Рада, что ты такое вспомнил, — роняет бабушка и идет выключать телевизор. — Не лишне про то думать и на уроках. Может, не придётся прятать табель.

— У меня каникулы, — быстро говорю я.

— А я на пенсии, — отвечает бабушка. — Могу быть легкомысленна.

— И увлечь Зинзивера, — советую ей я. — К тому же от Адвента пенсии нет.

— Вакаций также, — доверительно сообщает бабушка и удаляется к себе.

Я доел и, прихлебывая узвар, несу посуду к раковине.

— Что сегодня… — кричу я бабушке, и вдруг ступню мою обжигает боль. — Ай!!! У-у-у, — и я подпрыгиваю на одной ноге, чайная ложка и вилка летят на пол.

Поставив в раковину посуду, я собираю с пола приборы и подёргивая, как собачка, ногой, яростно спрашиваю у выглядывающей из своей комнаты встревоженной, бабушки:

— Кто бросил на пол штопор? Вы тут что-то вскрывали ночью? Холодильник или полы? Хожу, как по подорванной улице…

Бабушка подходит ближе, рассматривает скрученный спиралькой предмет.

— То не штопор, — говорит она. Я сажусь на тахту и массирую ногу. — То карниза…

— Карниз? — удивляюсь я.

— Ага, он. Тот, что был у цю… в кладовке, — отвечает бабушка и поднимает кусочек металла с пола. — Полюбуйся, что ты с ним утворил. Нет, ты посмотри, посмотри, какой он стал. А я его любила. Купили ещё за старые деньги.

— Неужели за сестерции? — мстительно интересуюсь я. Бабушка смотрит на меня, выныривая из воспоминаний, улыбается.

— Нет, за кроны, — она вздыхает. — Правда, он не подошёл.

— Не все, кого любишь, подходят, — бурчу я. — А чего ж он такой маленький… и гнутый?

— Так ведь ты ему и пожелал, — с ленцой в голосе замечает бабушка. — Вот вспомни, вспомни — что ты прогарчал, тогда?

— Чтоб покорёжило… кажется, — озадаченно говорю я.

— Так отож, — поднимаясь, говорит бабушка и сует мне в руки «штопор».

— Блаватку на згадку. Заховай до албуму.

— Такого не держу, — быстро сообщаю я.

— Но и напрасно, — произносит бабушка, изучающая внутренний мир буфета, звякая при этом банками. — Там скрывается сокровенное…

— Имеете в виду буфет? — торжествующе спрашиваю я.

— А то как же, — говорит бабушка, поворачиваясь ко мне. — Смотри, что может быть сокровенней в наш час, чем кава в зернах?

— Конфеты в коробках, — говорю я авторитетно. Я знаю, про что пою, недавно виденная мною свалка в магазине «Золотой ключик» за конфеты в коробке с невинным названием «Пляшечки»[101] живо напомнила мне мультик про Непрядву. Честное слово — рядом с «Ключиком» Куликовское поле казалось скучной толкотнёй в пивбаре.

— А то да, то да, — говорит бабушка и захлопывает буфет, в руках у нее листок в линейку и маленький красный термос. — Ну, нам есть чем заняться… Я наметила спис манюню.

— Где вы только берёте эти слова? — бурчу я, работа меня отпугивает.

— Складаю буквы, — отвечает бабушка. — Смотри, Лесик — леництво, то сон для разума.

— Мне снятся красивые сны, — отвечаю я.

— Да? — и бабушка снимает очки. — Особливо последнее время, согласен?

— Давайте свой список, — соглашательски говорю я.

— Такое! — победоносно замечает бабушка и протягивает мне листик в бледную линейку.

Твердой бабушкиной рукой написано: «Ёлка. Стол. Венок». Бабушка пишет ровным почерком, буквы склоняются влево.

— Я так понимаю — ёлочка скончалась? — осведомляюсь я.

— То подростковое, — заявляет бабушка, массирующая коленку. — Дзерзость и дзикость. Звыклое глупство. Юш[102] нет наук старших — латыны, филозофии… Вас уже не учат искусству диспута.

— В конце диспутов частенько дрались, — вспоминаю я.

— Ну и где то было? — с ноткой интереса спрашивает бабушка, по-прежнему трущая коленку.

— В Ирландии, при королях, — мечтательно говорю я. — Там был ещё такой Тёмный Патрик.

— Вот я помню, был Святой Патрик, — раздумчиво говорит бабушка и кладёт очки в карман фартука. — Он выгонял с того острова змей.

— И что, именно тогда, бабушка, вам пришлось оставить зелёные долины Эйре? — спрашиваю я, давясь от смеха. — Должны помнить; был там такой большой ящик…

— Не для вшистских скрипка грае[103], — заявляет бабушка и, поддёргивая рукава, встает. — Ходи уже к антресоле, мой блазень, достанем забавок.

Что можно написать о ёлочных игрушках? Их жизнь подобна человеческой — тебя пытаются сохранить, в вате или бумаге, затем достают, под восхищенное цоканье цепляют за голову, ко всеобщему восторгу, на довольно непродолжительное время, а дальше, дальше все зависит от ловкости рук — одно чужое неосторожное движение — «Аххх!!!» — горсть осколков и рассказы: «Вот помню, был у нас такой… такое замечательное… стеклянный шарик… нет домик… ну помните — на толстой фиолетовой нитке, зелёное… немного… такое, с красным носом… как слон…. с торбой. Чего вы смеётесь?»

Люди всегда радуются и немного грустят, видя ёлочные игрушки. Гораздо сложнее представить, что думают ёлочные игрушки, завидя людей.


Некогда Мартин Лютер, в ещё не разорённой Великой войной за веру Германии, украсил елку дюжиной свечей, что соответствовало количеству месяцев в году и служило символом жертвы Христа, звездой — знаком Вифлеемской звезды, указавшей путь к месту, где родился Спаситель, и яблоками… плодами Аваллона и Райского Сада.

Где это было? Наверняка в Виттенберге, в аббатстве «со шпилями до звёзд». Сквозь толстые кругляши стёкол была видна зимняя Германия — сонная и счастливая, вся в запахах резеды, хвои, пряников, яблок и мяты, знающая, что Спаситель грядёт, а Тёмные дни проходят.

Наверняка застенчивая фройляйн в тугом чепце, горничная в Высоких покоях, помогая Важному человеку украшать Божье дерево, подавала доктору Лютеру золочёные и посеребренные орехи, что символизировали непостижимость человеком божьего замысла, яйца — символ развивающейся жизни, гармонии и полного благополучия. И, как сотни лет назад, думала, что разряженные ветки ели отводят злых духов и нечистую силу. Всенепременно.

Сохранилась гравюра XVI века, на которой Мартин с семьёй изображен возле рождественского дерева.

А где-нибудь в Нижнем городе, на еловых ветвях, подвешенных к потолку, ближе к дверям, развешивали сделанные из пресного теста пряники и печенье, напоминавшие о хлебцах, которые вкушают во время проскомидии…

Тогда еще не было ёлочных игрушек — они позже пришли в мир людей…

Через лет двести, после смерти Лютера случился неурожай яблок. В Аваллоне? Может и там. Но вообще-то в «Зелёном сердце», в Тюрингии. Кто-то надоумил удручённых отсутствием яблок христиан отправиться с нижайшим поклоном к стеклодувам городка Лауша, чтобы те выдули шары хотя бы для храмовых елей. Так и появились эти главные украшения ёлок на долгие времена. Вскоре наловчились делать стеклянные фигурки в керамических формах — птичек, виноградные гроздья, кувшинчики, даже дудочки, в которые можно было дудеть! Лаусские забавки.

Затем стеклодувы напыляли игрушки изнутри тонким и небезопасным слоем свинца. Женщины и дети раскрашивали шары золотой и серебряной пылью, расписывали фигурки золотыми и серебряными блестками. Иногда новогодние наборы стоили буквально целое состояние и были доступны только обеспеченным людям. Бедняки же по-прежнему довольствовались примитивными игрушками, созданными собственными руками.

В соседней Саксонии не стерпели тюрингской заносчивости и покарали Магдебург изобретением бумажных игрушек плоских и объёмных. Первые представляли собой два склеенных между собой кусочка картона с зеркально расположенным на них рисунком, слегка выпуклым. Игрушки выходили двусторонними, а для блеску их оклеивали фольгой — серебряной или цветной. Вторые — объемные, делали из картона с глубоким тиснением. От них произошли коробочки для подарков.

А для того, чтобы «окончательно решить вопрос», король Август повелел все ёлочные игрушки называть «дрезденскими». Тем временем тюрингцы не дремали, и вскоре Канцелярия Священной Римской Империи Германского Народа постановила, что «дрезденскими» следует называть лишь картонные «недолговечные» игрушки. Стеклянные же сохранили прежние имена. Какой удар. Бедняга Август. «Всё прошло-прошло-прошло». Кто бы мог подумать!


Мне было лет девять. Мы с бабушкой, приехавшей в гости к нам — переболевшим бронхитом и «заслаблыми» для полноценной встречи «Свёнта», навестили старый «Детский мир» — в каменном проезде-пассаже, улице сказок, с одинаковыми входом и выходом, правым и левым фасадом и скользкой, узкой мостовой; где, отстояв получасовую очередь в угловой лавке, купили набор шариков с фосфорными рисунками. Там был виноград и рыба, и скачущий олень, и павлин, и звезда-комета.

Бабушка, вполне освоившись на местности, произвела разведку боем на близлежащем ёлочном базаре и вернулась в компании двух развесёлых дядечек и ладной пихточки, которую и водрузила на табурет у балкона — в ведро с песком. Изгнала нас, носящих на телах следы банок, прочь — в дальнюю комнату, вместе с кошкой и вороной, и долго грохотала ящиками, духовкой, сковородками и стульями. Квартира вскоре пропиталась ароматами улицы Коперника и заинтересованно заскрипела половицами. Заслышав шум раздвигаемого стола или хлопанье скатерти, мама бледнела, нервно покашливала и, высовываясь в коридор, интеллигентски протестовала:

— Ну, позвольте помогу… Вы же не знаете, что где лежит. Не стоит, право. Вы нашли банку с персиками? Она в…

— Вот ешче, — разя акцентом, вещала бабушка. — Лежите и не вставайте. Накройте ноги абсолютно. Шерстью красной, должна быть, я сама передавала плэд — такой в гратку[104]. Мне прекрасно станет в помощь Лесик. То правда, Лесик?

— Да-да, — обречённо говорил я и плёлся чистить картошку, протирать рюмки и рассматривать сквозь стекло духовки «подковцы» — крендельки с сахаром, потерянные оленем Святого Николая по пути к нашей квартире. Когда настало Рождество, бабушка зажгла люстру в большой комнате, долго держала полный свет, потом позвала меня, велела закрыть глаза, погасила лампы и сказала: «Смотри». Сначала я ничего не увидел, а потом… меж ветвей, в древнем запахе хвои, различил сияние звезды и винограда, и олень прянул, и рыба плыла, и павлин исходил фосфорным рождественским светом — навсегда. Потом мы расставили по комнате свечки, съели ужин и пили чёрный чай с земляничным листом и какими-то незнакомо пахнущими добавками, и угощались студенческим пирогом с кисленьким вареньем — его сделала мама, упрямо прорвавшись на кухню, а я все помнил плывущих из ниоткуда в никуда рождественских зверей, их свет, который, если потереть шарик, останется на пальцах. В тот год живое дерево долго стояло у нас — в довоенном доме, где высокие потолки, треснувшая штукатурка и шаги ночью по чутким «половицам-ёлочкой». Привычные лёгкие шаги, я почти не пугаюсь, когда слышу их. Северный ветер приходит с ними.

Тут, на Коперника, ёлочные игрушки сохраняют в двух огромных коробках и третьей, совсем небольшой, моей любимой — «секретерке».

Я вновь тягаю по нашей прихожей раскладную лестницу, лезу по ней к антресолям и слушаю бабушкины сообщения о том, что «сходы» падают, почти упали, причём обрушились прямо на неё, и теперь не видно, на чём, собственно «сходы» стоят.

— Ну так упали или не упали? — спрашиваю я.

— Швендаются, — отвечает бабушка.

— Это я трясусь, — говорю я.

— С чего бы то? — подозрительно интересуется бабушка.

— Чую три стихии в термосе, — насмешливо говорю я и щёлкаю пальцами. Вдруг лестница и вправду содрогается, довольно ощутимо. Дверь кладовки, к которой она прислонена, вздрагивает и скрипя изгибается, словно парус, изнутри — яростью чьего-то Дара, безграничного, как осенний ветер и совсем-совсем тёмного…. Волосы у меня потрескивают, кости ноют и топоток куриных ног явно различим где-то у потолка.

Вакса раздувается и шипит, бабушка выпускает лесенку, спешно делает из термоса глоток и поводит руками по петлям и замку кладовки, ладони ее испускают мерцающие нити, она что-то шепчет я отчетливо слышу — …in cubucolos…. дальше — шелест. На минуту мне мерещатся бронзовые крылья.

— Лестница нестабильная, Лесик, — говорит бабушка, восстановив равновесие.

— Сейчас нестабильности много, — отвечаю я. — Слыхали, что было в Англии?

— Королеве отключили свет, — мрачно припоминает бабушка снизу.

— Немного не так, — заметил я. — Молния сожгла Йоркский собор.

— То только начало, — резюмировала бабушка. — Нет ничего дивного — они плевали на гостии и били алтари — вот теперь пусть не удивляются…

— А в Ливане… — продолжаю я, рассматривая бабушкины густые седые кудри.

— Кедр великий… — говорит бабушка, — сейчас ты свалишь на меня те сходы, и весело не будет.

— Давайте я её заговорю, — миролюбиво предлагаю я. — Это легко… смотрите…

Я достаю из кармана верёвочку и вяжу на ней узелки.

— Это вот, лесенка. Чудесенка, — говорю я, нежнее чем хотелось бы. — Ух ты! Прямо само собой!

— Лесик, — строго начинает бабушка, — на Бога…

Я скоренько завязываю на нитке шесть узлов.

— Уна, мерсе, дуас, рес, градус, фурса, — шепчу я имена каждого, они должны укрепить лесенку или же стать ею. Тут как пойдет. — Эдерез, — добавляю я. — На последний узел, седьмой. Должно было быть «аменес», однако не сказалось. Слово не стало делом.

Мы, те которые с Даром, иногда получаем не совсем то, о чём просили. Я считаю, что связано это с общей неразборчивостью, бабушка же, как всегда оскорбительно резка.

— Ты просто бубнишь, — говорит она и улыбается. — Бубнишь и думаешь не о том. Вот тебе и вьюн на сходах, шарлатант.

Лестница вздрогнула и явно собралась куда-то уйти, да застыла, моментально оплетённая чем-то чёрным. Я поёрзал — лесенка не шелохнулась.

— Вот! — радостно сказал я. — Получилось!

Что-то чёрное оказалось бывшей верёвочкой с семью узлами — надо сказать, она выросла до размеров лианы почти моментально. Мы, те что с Даром, всегда в достижении — иногда не совсем того, о чём прошено…

Верёвочная лиана, мощно оплетшая лесенку, затрепетала. Бабушка отпила длинный глоток из своей реторточки-термоса. Вакса явно прошипела слово «шасси», возможно она хотела сказать «счастье», но немного ошиблась.

Бывшая верёвочка вздулась бутонами, затем напряглась и исторгла десятки маленьких вилочек, со стрекозиным жужжанием те полетели вниз, на пол. Призывая гостей, как и положено упавшим столовым приборам.

Если ложка-вилка, хуже того нож — упали на пол — мы обязательно должны постучать ими, чтобы незваные гости не пришли.

Вакса издала тявкающий звук и поймала ближайшую вилочку. Раздался хруст…

Я сижу на лесенке в ожидании расправы, я распускаю верёвочную лиану — нить за нитью. Надо сказать заклятие создания наоборот, буква в букву, семь раз по семь, над каждой седьмой частью созданного — тогда слова утратят силу.

— Не надо мне гостей незваных, — недобро бурчит бабушка, вылавливая крошечные вилочки и обстукивая ими стены. Вилочки шипят и тают у неё в руках.

— Споткнулись, да? — интересуюсь я. — У вас день рождения чётный? Тогда лучше спотыкнуться на левую — оно к удачке. Вон она, вон там — левее гляньте, смотрите, в кухню ползёт. Сразу постучите. По дереву стучите… Чего вы не стучите?

— Тераз стукну уже, — отзывается бабушка. — Тылко доберусь, дай час.

— Все ошибаются, — радостно сообщаю я, наблюдая гибель последних вилочек. — Зато видите как приросло? И чего так шуметь? Хоть пройдите под ней и увидите, — вещаю я с шестой ступеньки, дергая дверцы антресоли. — Надёжно абсолютно…

Бабушка замирает буквально с открытым ртом и чуть не роняет свой термос. Затем она стремительно розовеет, поддёргивает рукава чуть не по локоть и кашляет в кулак. Вакса, пискляво мяукнув, ретируется в спасительную тень ванной, а я присаживаюсь на площадку лесенки и жалею, что ключик от антресолей у бабушки и спастись мне не удастся.

«Жил мальчик Лесик. Он был болезнен, страждал и труждался…» — думаю я.

Внизу бабушка взяла себя в руки, откашлялась и уподобилась оперной приме в гневе.

— Абсолютно? — спросила она и выдохнула. — Значит — пройти под сходами[105]? В Вигилию? И путь насыпать маком? Албо так — наступить на хлеб?

— Нет-нет, — угодливо бормочу я. — Какой там мак… Вы о чем? Передайте лучше ключик.

— Лучше спускайся, — ласково обещает бабушка. — Дам тебе копняка[106]

— А вот это лишнее, — гордо отказываюсь я, поджимая на всякий случай ноги.

— Ну что ты! Добрый копняк — верный лекарь…

— Это от какой болезни?

— От звыклого глупства, — начинает бабушка грозно. — «Пройдите под сходами… Обойдите Катедру на заход… Розсыпьте соль…» Шлях штубака[107] реальный.

— Куда насыпать соль? — уточняю я.

— Тебе на хвуст, жебы вправить мыший ум, — продолжает бабушка.

— Можно подумать, — окончательно оскорбляюсь на «штубака» и «мыший ум».

— Как бы хотела того, — с ноткой надежды в голосе говорит она.

— Столько претензий, — огрызаюсь я.

— Тебе лишь бы спорить, — подводит итог бабушка, проводя руками по волосам. — Давай коробки…

— А ключ? — спрашиваю я.

— Ключ, ключ, ключ, — произнесла бабушка, щурясь на связку. — Все ищут, да не все знаходят. На…

И она протянула мне тёмный ключик, похожий на мебельный.

В высоких, краснокирпичных, от этого похожих на чрево кита антресолях нет никакой магии, в них всегда пахнет пылью, немного лавандой и розмарином, и если тихонько посидеть некоторое время, можно услышать… голоса Вороновских, и не только их — в антресолях проходит старая труба, некогда служившая дымоходом самой старой части дома.

В антресолях стоят коробки. Среди прочих — три, в них ёлочные игрушки.

За коробками можно увидеть красные тонкие кирпичи с клеймами «1517». Я люблю оглаживать их чуть шероховатую поверхность и чувствовать отпечатки трав, оставшиеся от обжига.

Что разобрали, чтобы сложить в самом начале правления еще молодого «старого цысара» высокие трубы нашего дома? Барбакан? Ворота? Разбитый турецкими ядрами кляштор?

Что, в конце концов, помнят кирпичи? Закрыв глаза и задерживая вдох, я изредка слышу их память — длинную, тяжелую глиняную память прямоугольных големов. Лучше всего кирпичи помнят зимы — тепло от дров, сгоревших в печах, будит их дремотные, увесистые мысли.

В снежной мгле бредут по пустынным холмам пастухи, едут по римской дороге на аравийских конях волшебники в тюрбанах и митрах, смотрят на плывущую в недоступной высоте небывалую звезду.

Колокола. Колокола, на молодо выглядящей Катедре, обещают радость.

Прекрасные шоколадницы в чепчиках и мальчики из кондитерской, что на Валах, зазывают на «чеколату» — заморский напиток, голоса на морозе ясней, румянец ярче. Снегири поутру клюют рябиновые грозди за окном, а близ Средместья веселая и пёстрая возня и катанья с ледяных гор и крутых берегов малой речки, что нынче скрыта — искристый снег бьёт из-под полозьев, и ветер, упреждая, поёт вокруг лица, санки летят так быстро — так весело, что нет уже времени подумать…

Знание настигает меня всюду, — то кружевом теней на полу, то ореолом пламени на старой фотографии, то золотыми пылинками в комнате, насквозь пронизанными лучом…

— Ну что тебе надо ещё от нас? — скрипуче говорят кирпичи, их голоса пересыпаны мелким серым песком с Широкого шляха — тогдашней улицы Коперника. — В нас почти нет магии. Мы прошли сквозь пламя и несём на себе отпечатки давно истлевших рук и трав — не более.

Но они помнят… Не только дорогу — где все только начинается. Встретится Дорожный товарищ, и Трусливый лев, и серый маг, неловкие тролли упустят Зеркало на небесном пути — оно разобьётся на десять тысяч осколков. Кто разрешил троллям лазить по радуге? Пони увезёт, и так далеко, что не окликнешь, хоть охрипни. Отравленное яблоко полузасыпано снегом под окном, его уже наклевали гилы-снегири, и ни один не умер.

Каждый кирпич помнит великую тайну всех четырёх частей земли — о жизни, рождающейся в ней и в неё же уходящую.

— Никто никогда не умрёт, — храбро говорю я кирпичам. — Никто не умрёт…

— Кроме тех, кто дорог особенно… — шуршат кирпичи пыльными голосами.

— Пожалуйста, не сейчас, — только и сумел сказать я.

— Если ты просидишь там ешче трошку, — доносится голос бабушки, — настанет лето.

Я высовываюсь из антресолей. Спина ноет в месте удара «силой электричной».

— Я не люблю лето, — пыхтя, отвечаю бабушке. — Держите лесенку, я слезаю.

Медленно, со всеми необходимыми предосторожностями, я спускаю коробки вниз. Бабушка отхлебывает нечто приятно пахнущее из своего термоса. Выползла из ванной наша храбрая кошка и топчется вокруг лестницы, оставляя на паркете отпечатки мокрых лапок.

— Неси до покою, — говорит бабушка. Она улыбается, почти незаметно — и глаза её похожи на зелёный камень гелиотроп…

…Как много можно успеть, пока Вигилия.

Можно выйти поутру во двор, к укутанным яблоням и ореху, повалиться в сугроб и размахивать руками, делая отпечаток «ангела», а потом прибежать на кухню проверить, как готовят сырник с марципанами и выпить свой стакан горячего имбирного молока. Уже привезли из лавки серебряную бумагу и позолоту для орехов и райских яблок. Распаковали Лаусские забавки — «долговечные» игрушки из толстого стекла. Какая-то из сестёр уже завернула одну из них в носовый платок. Перед этим поцеловала… наверное. А старшие братья уже развесили в комнатах гирлянды и «ланьцухи». И смеются, цепляя помандеры к карнизам. С галерейки, сквозь толстые запотевшие цветные стёкла двери они видятся такими странными — будто и неживыми.

Запах мастики, хвои и мандаринов с порога. Из кухни тянет глинтвейном и шоколадом, видны колбасы на шестке — высоко-высоко, с двух стульев не достанешь. Потрескивают дрова в камине, сад с кавалирами и «паннами» на каминном экране словно ожил. Гудит «кахельная» печь-голландка в дальней комнате, вторят ей гулкие половицы в коридоре. Сладкие крендельки-подковцы на новенькой тарелке с ласточками и послевкусие корицы, имбиря и молока — с утра и до первой звезды.

К каминной полке подвешены чулки для подарков. Завтра они будет полны, в них положат все подарки мира и ещё некоторые Дары… особые.

Вазон с розами храбро алеет на окне, а вишенка и розмарин укрыты в детской. Там же, где замок из картона и пуха — с зеркальцем около крылечка… Танцорка откалывает свои беспечальные арабески и антраша, одноногий солдатик вечно стоит в дозоре — у неё на груди брошка-стекляшка, у него в груди запёкшееся оловянное сердце — плачет тяжкими слезами. Грядёт Святвечер и старая сказка с вьюгой и погоней, и ельником на горизонте — черным непроходимым — а в глубине ветвей мерцает сквозь пелену снежных хлопьев золотой фонарик. Или жёлтый взгляд. Все туфельки поутру оказались рваными. Ведьм мучает голод, всегда… Снегопад. Снег унесёт ж…

…А от танцорки не осталось ничего

Вигилия — идет звезда чудна.

И, наверное, успеют вслед ей Три Царя: до двери мелок — для деток цукерок.

Мы, присев, как жители Севера у огня, у коробок из недр антресолей, открыли ящики с игрушками. Зашелестела калька. Чуть золотые пылинки затанцевали в луче света. Игрушки глянули на нас доверчивыми стеклянными глазами, на мгновение мне показалось, что некоторые сладко потянулись в своих ватных коконах.

Бабушка, огладив фигурки пальцами, тихонько хмыкнула, встала, сходила на кухню, принесла мисочку апельсиновых корок. С какими-то странными словами, оставляющими по себе дымок, как от бенгальского огонька, разбросала корки под деревом.

Мы каждый год разбрасываем их там — от кошки. От какой кошки? Наша кошка игнорирует ёлку как вид. Заходя в тёти-Женину комнату, где ёлка и стоит, Вакса каждый раз демонстративно чихает, я все жду — может, отсморкается….

Дерево возвышается над нами, огромное, тёмно-зелёное и торжественное, как готический собор.

— Как помнишь, я бы хотела… — начинает бабушка — пальцы её пробегают по рукавам, она хлопает по карману, видно забыла спички на кухне. — Я бы хотела… — И она смотрит на меня, склонив голову набок.

— Начинай прибирать хо… ёлку в этом году ты.

— О! — говорю я. — Могу не успеть.

— До Бития закончишь, — милостиво сообщает бабушка.

На пороге комнаты, Вакса издает нечто, очень похожее на короткий смешок.

Битие — это Избиение Младенцев — 28 декабря. В этот день солдаты Ирода убивали детей, родившихся в одну неделю со Спасителем. Еще в этот день начинаются каникулы…

Бабушкина фраза вызывает у меня смутные ассоциации с неприятной историей о разбитой сахарнице, а также о выбивалке для ковров.

— А! — говорю я. — Тогда я не волнуюсь.

— Аккурат волноваться мне, — произносит бабушка и удаляется в сторону кухни, из коридора доносится: — Можешь открыть секретерку. Ты можешь…

Я взволнован, Вакса тоже, она тревожно нюхает воздух, сидя на пороге комнаты.

Секретерка — большая коробка с шестью выдвижными ящиками. Она оббита выцветшим синим бархатом-аксамитом с уже еле различимыми восьмиконечными звёздами, тисненными на нём. По углам синий бархат истончился и явно видна кожаная основа секретерки. Позолота-то сотрётся…

В принципе секретерка похожа на маленький, пыльный, синий шкафчик. На передней стенке — дверцах — замок. Два тусклых глядящих друг на друга ангела с трубами. Ключа давно нет, но это не страшно — секретерку может открыть бабушка, только она, без ключа. Теперь могу и я. Иначе бы бабушка сделала это сама.

— Один для веселья, второй для радости. Третий и четвертый — прогнать печаль, Пятый, шестой — прогнать бесполезный гнев. Семь, восемь, девять — держатся недолго. Девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре, три, два, один — тёмные дни теперь ушли, — бормочу я себе под нос. И прислушиваюсь. Тихо — в окне, на фоне серого неба, кружат одинокие снежинки, хлопают крыльями голуби во дворе, далеко в городе звенят трамваи. Секретерка заперта.

— Тёмные дни теперь ушли! — повторяю я. Ангелы, переливаясь подобно ртути, медленно разворачиваются, освежая свой серебряный блеск. Теперь их трубы направлены в разные стороны, по-прежнему возвещая миру Пришествие. Еле различимые звезды волной кочуют по поверхности ящика.

Секретерка открывается. На внутренней створке правой дверцы, на хрупкой от старости обивке цвета слоновой кости, уже начинающими отливать рыжинкой чернилами размашисто написано: Geliny zabawki[108]

Коробку подарил бабушке мой прадед, в 1903 году. Ей, тогдашней, было семь лет.

…Утро Вигилии — как много можно успеть…

Я тщательно протираю пальцы платком, волнуюсь. По очереди я выдвигаю ящички. В верхнем — тяжёлая, белая с тускло-золотой серединой восьмиконечная звезда — навершие любой ёлки империи. Я осторожно достаю звезду. Когда я был совсем маленьким, мне казалось, что она и есть настоящее сокровище, и рано или поздно её похитят пираты. Я залезаю на верхнюю ступеньку лесенки и, совершив немыслимое телодвижение, насаживаю звезду на самый верх ёлки. Дерево слегка вздрагивает и немного нервно шуршит, словно просыпается. Постояв на лесенке, я спускаюсь. Любопытные снежинки прилипают к оконному стеклу — похоже, передают приветы Звезде от сестёр.

Кроме Звезды, в ящичке лежат еще две игрушки: слегка облезшее солнце «настоящего червонного золота», золотое с красным, и полумесяц, молочно-белый с серебром. Их повесить у меня выходит гораздо быстрее — Знание подсказывает мне слова, понятные ели, и она послушно наклоняет развесистые зелёные лапы.

Заставить игрушки летать у меня не получилось, я отношу это к двум причинам — во-первых, в составе красок есть серебро, отчего игрушки невосприимчивы ни к какой магии, а уж эти-то явно владеют магией собственной, и потом — комната полна «ланьцухов»-цепей; о том, как это способно исказить любую магию до неузнаваемости, мне известно не понаслышке.

Во втором сверху ящичке лежат почти сто лет и не моргают святой Николай и два ангела — один с трубой, другой с арфой. Из уважения к ним я вешаю их, не прося помощи у дерева. У ангела с арфой синие глаза и кудрявые рыжие волосы. Почти всегда, вращаясь на своей нитке-держаке, он отворачивается от зрителей. Это Стеснительный Ангел.

Мы с Витей считаем, что его зовут Станислав. Бабушка говорит, что не знает Ангела с таким именем.

Ангел с трубой — блондин, с длинным носом, граненым подбородком и серыми глазами. Точно так же, мы считали и считаем, что зовут его Руди — Рудольф, и именно его поцеловала Ледяная дева, с тех пор он ангел. Бабушка сказала на это, что Рудольф — имя несчастливое, и что он застрелился.

«Нет, — спорили мы с Витей, — он упал в пропасть…»

В третьем ящичке степенно вылеживаются год от года Цари-волхвы, все трое, и только у мулата Бальтасара треснул посох. Их я также вешаю молча и почти не дыша — они же Настоящие Волшебники.

Четвертый ящичек немного перекошен и заедает. В нем Пастушок с Пастушкой и овечка, совершенно неинтересные персонажи, а стеклянная овечка подозрительно напоминает сиамскую кошку, несколько облупившуюся притом. Видимо, сёстры Твардовские, в отличие от меня, неровно дышали к буколическим персонажам.

Пятый ящик, ах… чья-то рука понарисовывала на нем незабудок, на потускневшей подкладке лежит моя любимая троица: Гусар в щегольском доломане на непропорциональном «коныке», не иначе как Жером — так он любит представляться дамам и звякать шпорами, на самом-то деле зовут его Йожеф или Иржи. Некая жеманная девица в голубеньком веночке и бидермейеровском платьице, да еще и с книжкой в руках — бедняжка Марихен, резавшая от любви руки. И Маг — высокий худой длиннобородый старик в синей мантии с серебряными звездами, руки его сложены на груди в знаке молчания, на губах немного лукавая улыбка. Я могу с уверенностью сказать, что это добрый волшебник. Может, Звездочёт, Четвёртый Волхв — просто по старости не рискнувший ехать вместе с коллегами в Вифлеем? Что сталось с ним и его обсерваторией где-нибудь в стремительно ветшающем Коптосе-Гебту? Может, в затерянной гробнице в сердце Красной земли, в занесённой песками Саккаре, мирным сном спит он — первым заметивший сияние Новой звезды и благословивший ее свет над всею Страною Кемт.

Ветки дерева ходили волнами, за моей спиной начали опасно трепетать бумажные цепи, чувствуя применение Дара, на кухне что-то прокричала бабушка. Вакса, упорно не желающая приближаться к ёлке, разве что не гавкала на пороге.

Мага я повесил под самую Звезду, немного ниже Волхвов.

«Волшебники должны держаться вместе», — подумал я.

В последнем ящичке секретерки, укрытые случайной веточкой все ещё зелёного розмарина: чернявый парень-трубочист с виноватыми глазами и лесенкой, смешливая цветочница в капоре, какой-то кацавейке, черных ботиках и с корзиной красных и жёлтых цветов, и «Жолнежик» — грустный солдатик в высоком кивере с отломанной кокардой, на боку у него барабан. Рука сжимает ремень винтовки, вторая рука Солдатика у мастера вышла не очень хорошо — уж очень она плоская. А глаза зелены и печальны… Нет, любимая, нет… Его зовут Стефан, и он погиб под Прагой, над его могилой шумавские девчонки бегают к реке, пускать венки по волнам. Но он не понимает, о чём они поют…

Я всегда вешаю солдатика рядом с Цветочницей — все таки она «полная жизненных сил брюнетка», наверняка ей под силу прогнать грусть из зелёных глаз солдата. Трубочист оказывается как всегда рядом с Пастушкой, чёрная страшная труба так или иначе где-то неподалёку, в конце ее светит звезда, китайский болванчик разбился — им бояться больше нечего…

Секретерка опустела. Я подталкиваю её створки, и она закрывается почти самостоятельно, внутри секретерки что-то тихо щёлкает: «Отсчитала еще одну Вигилию», — думаю я.

Оставшиеся два ящика игрушек — занятие серьёзное и долгое. Первым делом я нахожу и вытаскиваю узенький конвертик из оберточной бумаги. В нем письмо самому себе с пожеланиями «на через год».

С тех пор, как научился писать, каждый январь, в день когда мы разбираем ёлку, я, уже прошлогодний, передаю весточку себе нынешнему — иногда с предостережениями, чаще с вопросами. Спрашиваю, как оно там, что сбылось, что нет. Надеюсь на хорошее.

Не всегда и помню, в каком из ящиков ждет меня «тогдашнее» письмо. Такие вещи нужно находить внезапно.

Я — прошлогодний, читавший запоем книги детские и взрослые, ходивший в кинотеатр «Лира» на мультики по воскресеньям и на взрослого «Кинг-Конга» неоднократно в будни. Ездивший осенью в бассейн, катавшийся на санках зимой, а на велосипеде — летом.

Я прошлогодний пишу себе нынешнему, прихлопывающему вкладыши на школьном подоконнике, с волнением приобретающему в «Канцтоварах» на Листа набор пластиковых польских зверей, большие медные скрепки и индийские карандаши, черные с золотом, пахнущие сандалом. И необычайно удачно закончившему вторую четверть.

Письма от меня…

«На мори опасна там литает АСА», — это написано в пять лет… в шесть все гораздо конкретнее: «Желаю Тебе цветного Телевизор».

«Они не любят красную шерсть» — написал я в семь. Фломастером, красного цвета…

Из пакетика выпархивает маленький кусочек бумаги. Я совершенно точно помню, что писал длинное, развернутое письмо, с указанием всего, что произойдет в Новом Году с Некоторыми Нехорошими Людьми — ну, и куда оно делось? На маленьком и очень плотном кусочке бумаги, гораздо более, чем у меня, старательным почерком выведено: «Настало время Вашего долгожданного желания, а когда получите — не гордитесь, гордые быстро теряют счастье. Вы будете иметь дело. Не спешите и действуйте обдуманно и осторожно».

Я неосторожно чихаю, в ответ шелестит гофрированная бумага, в которую завернуты игрушки.

Пылинки по-прежнему кружатся в столбе солнечного света, за окном порхают их холодные сестры. В кухне играет радио — видно, ему опять помогла бабушка — уже минут сорок наш ВЭФ передает Мирей Матье, думаю, следующей будет полновесная передача Анны Герман. «И ведь никакой личной выгоды», — мрачно думаю я.

Ящики хранят неприступный вид. Я обхожу их по кругу, снимаю еще один слой бумаги, примеряюсь. Игрушки утопают в вате, словно в снегу. Меня посещает неплохая мысль.

Я проверяю амуницию — красная нитка на месте, гвозди довольно звякают в кармане. Бумажные цепочки слегка колышутся над дверью, я осторожно снимаю кусочек жёлто-красного «ланьцуха» — так, для порядку.

На кухне царит гармония — бабушка подпевает Мирей Матье, второй голос ведёт Вакса — все они поют «Голубку»: Мирей грассирует по французски, бабушка вторит ей глуховатым меццо по-польски, про Ваксу можно сказать одно — она старается.

Я захожу «на цырлах» в нашу комнату и, почти не дыша, подхожу к шкафу. Он основательно молчит и, похоже, дремлет, во всяком случае в нем ничего не стучит и не падает. Подергав за дверцы, я осторожно приоткрываю древнюю «шафу» — прозаические свитера, куртки и коробки, слабый запах тёткиных духов и средства от моли. Разочарованный, я захлопываю створки. Шкаф тут же испускает звук, похожий на сдавленный смешок.

«Ага, — думаю я. — Значит, вот так, насмехаться? Ах ты сундучара!» На выдохе я касаюсь Звезды. Тёмное дерево отзывается прохладой.

— Во имя пастухов и пещеры, — говорю я шёпотом и голос мой меняется. — Во имя крови той, что встречает и верит. Прошу тебя, откройся.

Звезда согревается и начинает подрагивать под пальцами. Резные панели немного колышутся, словно занавес перед спектаклем, похоже, шкаф разминается, напоминая хищника перед прыжком.

— Тёмные дни теперь ушли… — говорю я, и рукам моим становится холодно.

Шкаф открывается сам собою, издав звук, похожий на зевок.

В нем нет ни одной вещи. «Ой-е-ей, — в испуге думаю я. — Бабушка будет ругаться». Пустым шкаф не выглядит — больше всего он похож на термитник. Или на головку сыра, изъеденную мышами. Глаза цепляются за торчащие то тут, то там крохотные предметы — кукольная голова без парика, фарфоровая чернильница, рамка для миниатюрного портрета с узором из риса и речного жемчуга, погремушка для младенца: петушиный череп с горошинками и коралловой веточкой — клюв бронзовый и зелёный; сломанный ларчик с опаловым сердечком внутри, левая перчатка с порушенным от времени кружевом. Нож для разрезания книжных листов с нагой акробаткой из слоновой кости, искусно вырезанной на рукояти. Пачка писем, перетянутая бечевой. Веер. Пожелтевшие от времени листики документов со странными гербами.

На месте полки, где тётя Женя хранит платки, шарфики и косынки, в кресле «фотей» размером с заварочный чайник с удобством размещается небольшая мышеподобная фигурка, на ней огромный чепец с чёрными ленточками, платье времён бедняжки Жанны Этиоль и красные каблукатые стукалки. Перед нею низенький столик, заставленный крошечными прелюбопытнейшими предметами — в настоящее время Eine Dame раскладывает на нем пасьянс.

— Кхм! — произношу я несколько пискляво.

— Да-да? — отзывается моя визави, отрываясь от карт и уперев в одну из них крошечный скрюченный палец. — Ты, наконец, достучался?

— Э-э-э… в каком-то смысле, да, — нахожусь я.

— Вот и прекрасно, — отвечает она. — Тут только о тебе и говорят.

— Бремя популярности, — смущенно заявляю я. Дверь шкафа поскрипывает, где-то в глубинах термитника (сыра?), раздается смех и звенят колокольцы.

«Это мы — мышицы», ловлю я за хвост паникующую мысль.

— Я бы хотела тебе кое-что передать, — продолжает она и протягивает мне небольшой кусочек картона.

— От кого это? — задаю я нескромный вопрос.

— Считай это подарком, — говорит моя собеседница и дергает за толстую сонетку. Нас разделяет глухая бордовая штора с тусклой надписью: Dorotee. Weissagen und Gaben[109].

Я смотрю на мятый кусочек бумаги и замечаю, что он растёт — его края щекочут мне руку.

«Ну конечно! — торжествующе думаю я, рассматривая „подарок“. — Куда же без этого».

На ладони у меня карта «Паж Кубков», томный юноша в ренессансном одеянии, его обтягивающие штаны я втайне считаю колготами.

Тут колокольный звон усиливается, и откуда-то снизу вылетает маленькая фигурка в красном плаще и с трещоткой в лапе.

— Радуйся! — тоненько кричит фигурка. — Тёмные дни уходят!

— Непослушный! — охотно радуюсь я.

Мышонок несется вместе со своей трещоткой вверх, по переходам и кавернам внутришкафного пространства, достигнув соседней с Doroteeй ниши, он с размаху прыгает мне на плечо. Трещотка хрустит прямо мне в ухо.

— О, — говорит мышонок глядя мне в ладонь. — Право на легкомыслие!

— Не думаю, — отвечаю я. — Пристрастие, лень, неверность, обольщение, плутовство, дешёвый эпатаж…. Это мне подарили.

— О, — опять выпискивает мышонок. — Не стоит к этому относиться как к перевёрнутой карте.

Я поворачиваю голову к нему и вижу прямо перед собой розовый нос и отчаянно шевелящиеся вибрисы…

— Ты один тут такой умный? — насмешливее чем хотелось спрашиваю я.

— Я Непослушный, — грустно отвечает мышонок. — Но право на легкомыслие — это здорово.

И он гремит трещоткой.

— А я к тебе с просьбой, — говорю я мышонку. От неожиданности он роняет свою погремушку и вытягивается в струнку, обвив себя хвостом.

— Для нас это честь, — взволнованно произносит он.

— Мне нужна твоя помощь в украшении… — бросаю я пробный камень — мышонок благоговейно замирает, — ёлки! — выдыхаю я, и почти зажмуриваюсь — так хочется, чтобы он согласился.

— Ты уже знаешь, что я не откажусь, — произносит мышонок после некоего молчания.

Он поднимает на меня агатовые глазки.

— Но я не могу сделать это совсем бесплатно, — выговаривает он, слегка запнувшись на слове «совсем».

Откровенно говоря, я несколько сникаю.

— Чего же ты захочешь? — грустно спрашиваю я у Мышонка. — Мой молочный зуб? Или левый краешек, моей тени?

— Что ты! Как можно! Это такое варварство! — подпрыгивает мышонок, и я чувствую край его плаща щекой.

— Ну говори же, — подбадриваю я, — я ведь имею право выслушать.

— Несколько шерстинок, — и мышонок попискивает от волнения. — Несколько шерстинок Хищника-Помощницы…

— Хоть целый хвост, — радостно говорю я и спохватываюсь. — Я надеюсь, речь не идёт о наведении порчи? — как можно строже спрашиваю я, но голос мой вздрагивает.

Мышонок перебирается на мою ладонь и становится похож на раздавленный цветок. Он нервно озирается.

— Всякий… — и мышонок воровито оглядывается через левый бок, — всякий, кто сотворит магию, тёмную магию по отношению к Хозяйке, её семье или… Помощникам — будет изгнан!!!

— Тоже мне, — говорю я. — Подумаешь — выгнали из шкафа! Велико ли горе.

— Это невыносимо для нас, — пискляво возражает Непослушный. — Изгнанный становится Бездомной Мышью… Ну, таким, как все остальные… уличные, дикие.

— Дикая мышь — это наказание, — соглашаюсь я.

— Настоящее, — поддакивает мышонок.

— Так я жду тебя у ёлки? — говорю я, пододвигаясь к шкафу. Мышонок ярким пятнышком прыгает в нутро «сыра», подбирает свою трещотку и производя массу разнообразных звуков, верещит:

— Я должен обежать всех! Пять минут!!!.

На всякий случай я притворяю дверцы шкафа. «Обежать всех…», — фыркаю я про себя, вообразив, как мышонок говорит кульку наших с Витей носков: «Все за мной! На ёлочку! Ура!»

— Кого-то он приведёт? — размышляю я и иду к игрушкам.

Разложив листы пергаментной бумаги на полу, я выкладываю маленьких стеклянных жильцов ёлки, игрушки из «секретерки» надменно и чуть лукаво наблюдают с высот дерева за моей возней внизу. На ступеньках лесенки лежит несколько зелёных игл.

Я вытаскиваю маленькую коробку, в ней Девочки — Красная Шапочка с недобрым лицом и подозрительным содержимым лукошка — не иначе, она догнала и съела Волка, напрасно болтавшего о погоде с дерзкой девчонкой, Дюймовочка, безмятежная, как небо над дюнами Ютландии. Плохая копия Цветочницы. И Герда. Герда с широко распахнутыми серыми глазами, на ней коротковатые, словно подстреленные вещи и Красные Башмачки.

Деву-защитницу я вешаю неподалеку от Солдатика, она вращается на верёвочке и вот-вот — закатает рукава ещё выше, выдернет нитку из волос и ринется по всей ёлке, искать Кая, да вот только скинет перед этим Красные Башмачки.

Те самые, что бросила она в реку (плясали ли они в её руках?)…

Неподалеку от хозяйки ручьёв, что убивают зиму, я развешиваю снежных птиц — младших психопомпов воробьев, двоих снегирей, клёста, они висят между нею и ангелами — сражение между ними грядёт. Из ватной колыбели являются тяжелые и легкие цветы, серебряные и золотые, похожие на пряник, елочки, грибы — некоторые из них облупились, и конечно же ограда цветника Женщины, Которая Умела Колдовать — живая изгородь из толстого стекла бутылочно-зеленого цвета, разрисованная мальвами, шток-розами и «братчиками» — анютиными глазками.

В дверях раздается шорох, я оборачиваюсь — вокруг лесенки, шурша, словно прибой, расселось мышиное воинство, на вид их больше пяти десятков.

Мыши взволнованы, и я тоже. С минуту всё застывает в некоем желеобразном молчании, даже снежинки за окнами противостоят гравитации от любопытства.

Затем, среди серой массы мелькает знакомое красное пятнышко и кричит комариным голосом:

— Мы пришли!

«Грызуны в комнате, среди бела дня — это антисанитария» — думаю я. Вслух, я громким шепотом заявляю:

— Расступитесь, — и слезаю с лесенки.

Стараясь не шуметь, пересекаю комнату и плотно закрываю дверь: Кухонный Хищник, хоть и охотится на холодильник чаще чем на мышей, но не побрезговал бы самостоятельно явившимся обедом.

— Во имя Матери матерей, книги и благодати, — шепчу я замку и дверной ручке.

С минуту дверь кажется мне прозрачной, потом она как бы мутнеет, потом сливается с накатом в веселенькие ромашки…

Я сажусь на тёти-Женину тахту и поджимаю ноги. Мыши посматривают на меня внимательными агатовыми глазенками, некоторые сложили лапки и навострили аккуратные серые уши.

— Разделитесь на два отряда, — командую я. Мыши расступаются на пару бурых пятен. — Первый, марш на ёлку…

Раздается странный звук, вроде просыпали горох, это десятки мышиных лап пробегают по бумаге, на минутку мне кажется, что елка в ужасе поднимает ветви, будто благовоспитанная дама кринолины, с визгом: «Животная!!!».

Серые пятна выстраиваются цепочкой, раскачиваясь на хвойных лапах, словно комки пыли.

— Второй!!! — все так же сипло командую я. Моментально плотный комок мышей разматывается в тоненькую цепочку — змейку: голова ее у коробок, хвост — пара мышек у нижней ветки елочки.

За окном смущенно пробует голос синичка. Снег прошел. Вот-вот выглянет солнце. Грядет южный ветер, при нём, сообщает мой свежеобретенный Дар, колдуется хуже.

Я хлопаю в ладоши — мыши шустро и бесшумно принимаются за дело. Игрушки плывут к елке, словно кораблики Кристобаля Колона в поисках Великой Индии. Непослушный маковым лепестком мечется по еловым ветвям и что-то пищит, в руках у него крошечный белый листик: «Брунеллески какое-то», — беззлобно думаю я.

Мыши вскорости достигают нижних веток, затем «игрушки» пробегают, опасно балансируя, у самого ствола, и вот грызуны, ведомые попискиванием Непослушного, резво цепляют шары, колокольцы, фрукты и прочую дребедень на колючие лапы. Елочка временами возмущенно подрагивает, словно высокородная маркиза де… на балу, забывшая прихватить «чесальную палочку».

Несколько раз мышиная волна, увенчанная хрупкими стеклянными пузырями, штурмует елку. Непослушный сидит рядом с Дюймовочкой и тихонько гладит ее плечо. Крестообразная тень от оконного переплета еле заметно ползет по паркетинам. Бабушка включила воду в ванной, видимо решила сделать запас. Кто-то внизу, заслышав рев воды, радостно саданул по трубам. Трубы ответили кашлем, воды, видать, не последовало, так как трубам досталось еще раз, и еще, скорее всего безрезультатно, а у нас вода есть. «И ведь никакой личной выгоды!!!», — мрачно думаю я.

Мыши завершили инициацию ёлочки в ряды украшенных. Дерево стоит разряженное, словно византийская августа, и явно ждёт кавалера.

По пледу вскарабкался Непослушный, плащик его в двух местах изорвался, перо на берете обвисло.

— Вы славно потрудились! — сообщаю я серому племени. Мыши томно обвивают себя хвостами и внимательно смотрят на меня. — Награду я передам ему, — и я показываю пальцем на Непослушного. Мыши торжественно топорщат усы, Непослушный кланяется и вот-вот шаркнет лапкой.

— Гакхххх, — раздается у меня над ухом. Мыши бросаются врассыпную и становится ясно, что бабушку я недооценил, несколько минут лже-стена корчится, одолеваемая волнами очень сильного Дара, потом является такая же трясущаяся и изгибающаяся дверь, сперва она гудит, потом исходит неясным свечением, затем медленно, нехотя открывается. За это время я подхватываю крышку от коробки и сипло сообщаю мышам:

— Сюда! — мыши, спешно тянут розовые хвосты и, шурша лапами, залезают в крышку. В последнюю минуту я поднимаю над головой крышку и становлюсь похож на плакат, где выпученный рабочий держит над головою нечто развернутое с надписью БАМ…

На пороге стоит бабушка, в руках у нее половник, а рукава закатаны чуть не на плечи.

— А вас, бабушка, не учили? Люди вроде стучат? — нахальненько говорю я.

— Даже не представляешь себе, как часто, — откликается бабушка и перекладывает половник из руки в руку.

Мыши наверху в ужасе перебегают на один край — у бабушкиных ног появляется Вакса, глаза ее сверкают недобро.

— Станьте на места!!! — верещу я. — Иначе упадёте!!!

— Все то от лени, — говорит бабушка, обращаясь явно к Ваксе, та становится на задние лапки и счастливо мяукает в бабушкину сторону. Корки не дают кошке покоя.

Я решаюсь на прорыв. Двигаясь бочком и уподобившись сердитому крабу, я скачу в сторону шкафа. Ваксу удается преодолеть легко — сказывается разница в массе, зато встреча с половником не носит и следа дружественности, коробка вылетает у меня из рук.

Под хоровой мышиный визг, похожий на пение группы «Цветы», она летит к шкафу. Я растопыриваю пальцы и неожиданно громко рявкаю: «Volare!». Крышка от коробки совершает некий пируэт и плавно перемещается в сторону гостеприимно распахнутого шкафа, рядом с ними, разъяренным дирижаблем плывёт Вакса её лапа с расчехлёнными когтями то и дело взмелькивает рядом с мышиным ковром-самолетом!

Попутно Вакса пытается шипеть и все время заваливается на левый бок. На мышином борту начинается движение, Непослушный подбегает к краю картонного самолета и выдергивает из кошачьего загривка пару шерстинок. Тут коробка долетает до шкафа и происходит неизбежное — мыши вываливаются и тут же, радостно пища, прыгают в гостеприимную темноту полок. Я оказываюсь у шкафа первым и захлопываю двери перед хищными кошачьими усами. Вакса плюхается на пол и оскорблённо смотрит на меня злыми и раскосыми зелёными глазами. Я оборачиваюсь и встречаю точно такой же взгляд — бабушкин.

— Ты чем думал? — спрашивает она, трепетно оглаживая половник.

— Головой, — отвечаю я, понимая, что отступать некуда — позади шкаф.

— Никак не похоже, — вздыхая говорит бабушка. — За что та кара? Шпицель фрасоватый.

— Я вот, бабушка, возьму и уеду, — обиженно тяну я, — раз я такая тупая кара…

— Мама будет так рада, — философски замечает бабушка. — Как зобачит за тобой оту химеру…

Мне становится холодно. Где-то на немыслимом краю света плещут холодные и темные воды, и беззащитный венок бултыхается в равнодушном потоке.

— Мама… — говорю я очень тихо. — …А он… может.

— Он может почти все — торжественно произносит бабушка. — К моей печали, ты тоже. Почти.

— Что же тут печального? — растерянно говорю я. — Я всего-то нарядил елку?

— Ты? — суровеет бабушка и придвигается ко мне почти вплотную.

— Ну не совсем я. Ну мышки, — пячусь я, почти слившись с декой двери.

— Мышшшки! — произносит бабушка, зловеще поводя половником.

— Каждое… применение Дара то неспокуй для природы, — говорит она. — Диссонанса. Вызов. Ты знаешь, кого звал? Ты думал? Мы с таким трудом сплутовали след, закрылись, а ты…

— Я бы хотел вымыть руки, — быстро говорю я и получаю половником по лбу.

— Попервей язык! — рявкает бабушка. — Не смей чаровать в Вигилию!!! Будет горе!

— И шишка, — хныкаю я.

— Так красивейше, — говорит бабушка, любовно протирая половник фартуком — Станешь под ёлочку, будешь гном.

— Я, бабушка, превращу вас в тетрадку, напишу триста раз слово «насилие», и…

— Отправишь до Лондыну, — замечает бабушка, отодвигая меня от шкафа.

— С чего бы? — удивляюсь я.

— Там та, — бабушка хмурится, — крулёва Ангельска, Эльжбета, сидит в палаце, скучает. Хотела б побывать в гостях у нее до того как умру. Хоч бы и как зшиток[110].

Я раздраженно кашляю.

— Лесик, — устало говорит бабушка. — У тебя стол еще. Тарели, блюда, выделки[111], инне. Ты иди. Пингвинув звать не будешь? А щопув? Ведь такие чистюли.

— Они улетели, — пессимистично говорю я.

— Еноты? — удивляется бабушка и кладет половник черпаком в карман.

— Да, — говорю я. — На пингвинах. К вомбатам.

— Ат, как накрутил, — одобрительно замечает бабушка. — Фантаста! А где-то есть вомбаты? И что они?

— Точно как пингвины, только с колючками и у каждого хобот, — рассеянно отвечаю я.

— Фантаста, — повторяет бабушка и приобнимает меня за плечи. — Ну пойдём на кухню. Будешь накрывать и расскажешь за вомбатув. Какой у них хвуст?

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Случайному гостю

короткая

Ветер переменится не к лучшему

Случайному гостю

Праздновали ли Рождество в Назарете? Если да, то что дарила Мария маленькому Иисусу? Игрушечных зверей, вырезанных Иосифом? Заставляли ли его помогать накрывать на стол? А петь песенки с табуретки?

Мы с бабушкой раскладываем на столе сено — память о яслях, где спали Мать и Младенец. Память о пастушках, пришедших первыми приветствовать Спасителя, и о травах и деревьях, что спешили сквозь колючие ветра Самарии склониться у вертебы. Сено пахнет летом, шуршит и мнётся. Радиоприемник оскорблённо молчит. Вакса не менее оскорблённо молчит на стуле и время от времени дёргает спиной. За окном полощут горло льдом синички.

Бабушка нежно разворачивает огромную желтоватую скатерть, это холст, небрежно подрубленный по краям, однажды осенью его выткали в некоей усадьбе на скрипучем станке и заговорили — вот он и не ветшает, сколько ни крахмаль — Вигилия за Вигилией, именины, поминки, посиделки и прочие, прочие соучастники абажура и вишневого стола оставили на нем незримые штрихи. Время от времени мне кажется, что рано или поздно — капельками от вина, парафиновыми потеками или брызгами бесконечных бабушкиных соусов — «желоного»[112], «боровчанего»[113], «журавьонего»[114] — проступит Книга бытия — и сказано там будет…

— Лишения… — бабушка перестала шуршать сеном и укрыла его сверху желтоватым холстом-покрывалом. — Лесик, я не хотела сказать того в Свентый Вечер, но только лишения…

— Что лишения? — сердито буркнул я, так и не считав тайну тайн со скатерти.

— Почти всё, — просто до странности, сказала бабушка. — Сама жизнь — лишения… и обретения также. Наш дар — это лишения. Работа тяжкая. То похоже с диамантом — берут и режут беспощадно, тогда лишь сверкает. Известно уже, — продолжила бабушка, беря со стула верхнюю скатерть, — про миссию? Было тебе знание про цель? Твою… власну[115]?

— Оправдывает средства… — радостно брякнул я.

— Не всякий раз, — задумчиво присмотрелась к сгибу «обруса» бабушка. — До цели путь — то миссия. Страсти… Пассии. Безкревна жертва. Такое.

И она хлопнула распростёртой тканью.

— Никогда о таком не думал, — сознался я.

— То, что дает нам силы, — и бабушка подняла палец к чердаку — на его балках она сушила бельё, а я «женил» травы. — Забирает у нас самое дорогое, всегда…

Из радиоприемника раздался подозрительный треск, и из бесконечности помех вдруг отозвался Шопен.

— Вы, бабушка, так говорите специально, — пугливо сказал я и выставил на стол из буфета стопку тарелок. — Я почти испугался.

— Надо исключить «почти». Абсолютне, — ответила бабушка, с силой разглаживая верхнюю скатерть руками, ткань издавала шорох, словно шептала под ее ладонями, и стертый узор на нерушимом аксамите, казалось, полз вслед бабушкиным рукам. Скатерть, «обрус фамильный», была старой, бархатной, двойной и тёмно-красной в золотые разводы — ей теперь украшать нашу кухню до самых Трёх Царей, а иной раз и до g января — «когда все кончится» — подсказал услужливый голосок…

— Только правдивое глупство[116] бесстрашно, — закончила она и посмотрела на меня поверх очков.

Я расставил тарелки и обескураженно раскладывал вилки с ножами. Шопен в странной обработке с участием клавесина продолжал транслироваться с неизвестных науке волн.

Вакса шумно спрыгнула со стула и обошла несколько раз стол, принюхиваясь к сену. За окном небо затянуло рваными тучками, синички обиженно смолкли.

— Кому я то говорю? Я говорю з мроком, с пустелей, — сказала бабушка и протяжно вздохнула. — З пущей. Нет, з единым лубом.

— Чего это Вы такая самокритичная? — поинтересовался я.

— Сколько тут теллеров? — ядовито спросила бабушка. — То есть тарелкув?

Воцарилась тишина. Очень неприятная. Смолк даже приёмник.

Сначала мне стало холодно, потом жарко, я сел на стул и подумал, что запла́чу, но вместо этого меня настигло знание.

На выщербленных временем и нездешним солнцем плитах сидит Лиса. Задумчиво склоня голову, разглядывает её Ангел с парапета. Все так же шумит под мостом река деловито и равнодушно.

— Я ни на чьей стороне, — без обиняков сообщает Лиса.

Я сажусь прямо напротив неё на прохладные плиты и пытаюсь заглянуть в темные, скрытные глаза.

— Тем не менее я тут, — сообщает она и перебирает изящно выточенными лапами.

— Я должен прыгать? — говорю я, в который раз поражаясь, как странно звучит здесь мой голос. — Или спеть песенку?

— Ни то, ни другое, — довольно равнодушно произносит лиса. — Я не люблю шум и эти ваши — телодвижения. Рыцарь, между прочим, в пути, — продолжает лиса. — Я предупреждала.

Ангел на парапете усмехается.

— Не над чем тут смеяться, совершенно — говорит лиса.

— Мне кажется… — вступаю я.

— Тебе лучше молчать и слушать, а то совсем опозоришься, — произносит лиса довольно ядовито.

Ангел разворачивает зеленоватые крылья:

— Порог. Благословите порог… — слетает с его губ…


— Тут тарелок девять, — говорю я бабушке. Она протирает бокалы и рюмки, рассматривая их стеклянные бока на свет.

— Будет девять гостей, — говорит бабушка бесцветным тоном.

Я не решаюсь возразить. Окна обретают прежний ясный свет — южный ветер уносит лоскуты туч. «Южный в сочельник — тепло принесёт, сытные травы, обильный приплод», — вспоминаю я.

Бокалы и рюмки у нас разномастные. Преобладает цветное стекло, причём толстое и очень старое. На некоторых, особо корявых предметах, видна надпись «Salvati dot».

Тётя Женя периодически приносит в дом наборы красиво ограненных рюмок, надменные фужеры, изящные чешские бокалы, похожие на прозрачные тюльпаны — все они не выдерживают долго: гибнут, бросаются со стола, трескаются с жалобными стонами или просто мутнеют и тихо рассыпаются где-то на задворках сервантика.

Допотопные рюмки и бокалы: лазурно-синие, дымно-аметистовые, тёмные в фиолетовый — мои любимые, светло-зелёные и красные — держатся. Слишком давно они поймали дыхание стеклодувов в свои стенки. Слишком прочно они стоят на своих витых, рыбоподобных ножках или же просто — держатся донцем за стол.

— Девять гостей, — говорит бабушка. — Ты призвал. Хорошо бы знать, кого…

— Слово мудрости, слово знания, дар исцелений, дар чудотворения, дар пророчества, дар различения духов, дар разных языков, дар истолкования, — радостно повторяю я услышанное на мосту. — А девятое забыл.

Бабушка ставит очередной красный бокал на стол и умащивается на стуле. Снимает очки и кладет их на скатерть, рядом с тарелкой, поправляет Сиренку и, глядя на меня неотрывно, говорит:

— Иному вера, Лесик. Только то дары. Не гости. Но я рада, что ты где-то узнал про такое. Неужели то пятая школа?

— В четвертой все учат Тору, — игриво отвечаю я.

— То не будь смутный, — говорит бабушка и водружает очки на переносицу.

Окна проложили через комнаты дорожки золотистого панбархата. Вот-вот — и солнце, вырвавшееся из серой пелены, скроется за Красным дворцом. Три часа дня.

Венок расправлен, распушен… и стоит на специальной подставке, гордо красуясь боками с золотой нитью, коричными палочками, брусничинами, посеребренными шишками и «желаньями»; все четыре свечи: Пророчества, Вифлеемская, Пастушья, и четвертая, Ангельская, — сияют ровным, чуть подёрнутым флёром пламенем.

Бабушка, хлопотливо суетящаяся над расстановкой «двенадцати постных», на минутку отвлекается и, вперив меня суровый взгляд, произносит:

— Помандер!

Я секунду смотрю на неё озадаченно, затем до меня доходит.

— Ой! — говорю я. — Позабыл. Каюсь, каюсь, каюсь.

— И спотыкаюсь, — укоряет меня бабушка.

И действительно — пару раз споткнувшись о гантелю, о какой-то бесформенный предмет, оказавшийся Ваксой, и чуть не сбив антенну-усы с нашей старенькой «Весны», я достаю из тумбы пакетики с гвоздикой, а из холодильника — апельсины. Бабушка говорит, что они должны храниться именно там, а я не согласен. Зачем, собственно, хранить апельсины — лучше съесть их.

Всё же помандер — это подход к апельсину с другой стороны, несъедобной, так сказать. Я высыпаю апельсины в миску и споласкиваю их теплой водой, раскладываю на столе и тщательно обтираю красной шерстяной тряпочкой.

— Ты, конечне, сушил их, так? Что-то не видала, как то было — проронила бабушка, выставляя на стол солонки и несколько соусников.

— Нет, — расстроенно говорю я. — Сказал же — забыл!!!

— А от про кино ты не забыл, и про кофейню также, — вырисовывает бабушка бездну моего грехопадения. — Сегодня не воскресенье, — закончив с расстановкой и рассматривая особо старую вилку, подытоживает бабушка и дует на фраже — и без того почищенный прибор начинает сиять.

— А это… — реваншистски начинаю я.

— Это магия кухонна, — оборачивается ко мне бабушка. — Она дозволена.

— Всё, Ваксочка, дочаровались, — любезно говорю я кошке. — Ворожим на кухне! Давай ус и коготь.

— Так я про воскресенье, — изрекает мстительно бабушка. — Чей то день?

— Солнца, — не видя подвоха, говорю я.

— А помаранча чья фрукта? — назидательно спрашивает бабушка.

— Солнца, — обреченно повторяю я.

— Когда надо делать помандер?

— Когда успею…

— О, то можно не увидеть помандеров и на Май, — подытоживает бабушка довольным голосом, расправляет «жиланья» на венке и удаляется.

Апельсины сияют на столе — дух детства, дух Рождества, дух радости: «Помоги мне согласиться с тем, чего изменить не могу. Дай отваги изменить то, что изменить в моих силах, дай мудрости отличить первое от второго» — расправляют сияющие крыла в охваченной Вигилией кухне.

Я высыпаю на скатерть гвоздику. Три гвоздика в ранах Христа. Ожерелье на усопших в стране Кемт. Тёмные сухие соцветия. Специя Юпитера. Зелье спокойствия.

В Старые времена ведьмы носили гвоздику близ тела, чтобы избежать скоропостижной кончины на эшафоте. Если у вас болит горло, надо растереть четыре бутончика гвоздики в порошок (или молотую гвоздику — с кончика ножа), залить стаканом горячего молока (вскипевшего) и настаивать минут десять. Пейте маленькими глотками. Интересно, болело ли горло у ведьм в Старые времена? Зачем мне все это?

Надо сказать, помандеры — они, конечно, красивые, да, но при этом недотроги, потому что колючие. Ведь помандеры — это апельсины, утыканные гвоздикой, запах, уют, кухонная магия — три в одном. Я всегда беру наперсток, а то и два, когда делаю их.

Если их как следует попросить, они исполняют желания, не знаю только вот, чьи — мои что-то ни разу. Может быть нужны особые — «апельсиновые» слова?

Я утыкиваю шершавые бока «помаранчей» сухими гвоздичинками и раздумываю — девять тарелок, рыцарь, лиса, порог…

— Бабушка! А как благословляют порог? — кричу я.

Из ванной раздается грохот.

— Это не ответ, — продолжаю я.

Бабушка является на фоне освещённого проема, в толстом халате, с расческой в руках.

— Скоро, — добродушно говорит она, — ты будешь спрашивать — сколько стоит булочка. Или чеколатка. Но сколько раз сказала тебе: дверь — то…

— Ой, да помню я, помню, — отвечаю я, сердито утыкивая цитрус, на кожице у него выступают капельки сока. — Я помню всё про дверь. Я помню всё про Дар. Я теперь помню всё про помандеры. Я спросил про порог, про благословение.

Апельсин брызнул соком прямо мне в глаз. Я кинулся к раковине смывать последствия атаки, дорогой задел стол, на пол опрокинулась банка — в ней бабушка хранила пуговицы — но не разбилась. Тарахтя, она прокатилась по половичку и замерла. Я усердно тёр глаз, вода пахла мелом и медью. Вороновские, радуясь живительной влаге, дергали краны на своей кухне под нами, трубы рявкали им в ответ. Бабушка, как всегда неслышно подойдя сзади, ухватила за меня за плечо.

— Что-то там з тем оком, что так скачешь? — настороженно спросила она и, развернув меня к себе, внимательно осмотрела глаз.

— Сильно щипет, — просипел я.

— Но ты сядь, не три глаза, — ответила бабушка и спрятала очки в карман халата. На лице я ощутил лёгкое дуновение.

Я сел. Во дворе прошла громко смеющаяся компания и от души хлопнула дверью соседнего подъезда. Протарахтела по брусчатке юркая машинка, увозящая из молочного в нашем квартале пустые железные ящики из-под пакетов молока. Бабушка, судя по звукам, подняла банку и переставляла какие-то предметы на столе.

— Для чего ты весь час сердишься? Зло кличет зло, — сказала она очень тихо. — Без дозволу к нам не войдет никто. Порог благословили, то было давно, очень. Очень, — повторила она и прислушалась к этому слову. — Зимой… — продолжила бабушка и вздохнула.

— Прошлой? — спросил я, осторожно приоткрывая глаз. Бабушка посмотрела меня поверх стола, основательного рождественского стола — с соусниками, бигосом, селедкой, маринованной чечевицей и сливами, карпом, постными пирожками и огромной супницей в дубовые листья — в супнице настаивался рождественский «баршч з вушками».

— Да, прошлой, — сказала она и улыбнулась, — та зима прошла сто лят тому…. Рада, что в тебе есть такое знание… Помандеры повесила, пожалкувала бедный глазик, — закончила она. И правда, мешочек из органзы, в котором лежал шипатый апельсин, покачивался, подвешенный на широкой красной ленте к карнизу, пахло цитрусовыми и специями — духом Рождества.

«Как это она туда влезла? — подумал я. — Высоко ведь».

Остальных помандеров тоже не было видно, следовательно, пока я тёр очи и хныкал, неутомимая бабушка развешивала хранителей духа.

«И никакой личной выгоды… — сварливо подумал я… — потом спишет на ревматизм. Магия кухонна».

— Но в одном есть правда, — заметила бабушка из комнаты. — То благословение надо подкрепить. Сегодня ждем гос…, голос бабушкин оборвался, а на галерейке мелькнула смутно очерченная тюлем фигура.

Бабушка оказалась у меня за спиной, а Вакса под ногами.

— Цихо!!! — прошептала бабушка. — Ша!

В дверь постучали. Раздался звонок. Слышно было, как кто-то сбивает на галерейке снег с обуви и шмыгает носом.

— Посмотри, кто там, — просипела бабушка мне в ухо, я было сделал шаг к двери. — О… Раны Господни, — шепнула бабушка и похрустела пальцами. — То не так! Посмотри!!!

Я закрыл глаза. Далеко-далеко проплакали в вышине гуси, из пустоты на плиты моста падали снежинки, все они были красными, поднялся ветер, красные хлопья зачастили, укутывая всё кровавой пеленой — в такт ветру запела вдали одинокая флейта. Я открыл глаза.

— Мгла какая-то, — буркнул я, — никого я не вижу!!!

Некий круг не больше блюдца внезапно засветился неясным светом около двери, свет мигнул и дверь открылась. Открыли ее ключом.

— Тю! — выдохнул я.

— Христос рождается… — начала бабушка.

— Его славим… — раздалось из проёма. — Чего вы сидите… стоите во тьме, как кроты? Уже боитесь посмотреть один на другого? — спросил, входя, мой кузен Витя. Следом за ним влетели снежинки. Вигилия обещала быть с метелью.

Ветер изменился.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Случайному гостю

в которой нежданный приходит первым, а ожидаемый приглашён трижды…

При участии «Чёрной магии»

Adeste fideles…[117]


Случайному гостю

Заканчивая заклинание, обязательно скажите: «Да будет так!».

Иногда я опаздываю и не говорю вовремя заключительные слова. И желания искажаются.

Они могут самостоятельно выбирать время для исполнения — такова версия бабушки, они не исполняются вовсе — такова моя версия.

Сколько таких искаженных желаний носится по свету — летучие голландцы прихотей, конфетти страстей…

Бабушка решительно отодвинула меня в сторону.

— И как там, на улице? — спросила она, подойдя к Вите вплотную и глядя на него сурово.

— На нашей грязно, — ответил Витя, моргая на бабушку из-под чёлки. — Вода по косточку. И снег.

— Угу, — сосредоточенно сказала бабушка и обошла его со спины.

— А на остальных?

В коридор вошла заспанная Вакса и, кратко прокашлявшись, села, обвив себя хвостом; после некоторой внутренней борьбы, сопровождавшейся сопением, ей удалось придать себе крайне сосредоточенный вид.

— А я нигде не был, — продолжил мой брат и решительно шагнул в прихожую. — Нас вернули в школу. Автобус сломался. Мы так и не уехали.

Я чихнул. Бабушка посмотрела на меня, а Вакса на Витины ботинки.

— Направду, — произнесла бабушка, и погладила Витю по затылку, он еле заметно поёжился.

— Но иди поешь, только как помоешь руки, — заметила она Вите. — Что-то сухое скушай, — добавила бабушка. — Постное…

И она пошла к себе.

— Зато я успеваю посмотреть Паспарту, — сообщил мне брат, развешивая куртку и шарф. — До того…

— До того… — бабушка как всегда появилась внезапна — А Святой Отец молится за нас сейчас, — назидательно сказала она, материализовавшись у вешалки. — Чтобы ты, Ви́теку, мог плюнуть на Вигилию и посмотреть ту… Чубурашку — «до того»…

Витя густо покраснел и тоненько потянул носом.

— Святому Отцу, — вставил я. — Нет дела до наших мультиков, он их не смотрит.

— А Бог? — недобрым голосом спросила бабушка.

— Вы поговорили и с Ним? — поинтересовался я. — Он смотрел и тоже против?

Вакса ретировалась в комнату, где на внешней стороне окна синички вступили в малопристойную потасовку за кусочек сала на нитке.

— Бог всегда тут, — сказала бабушка и силой хлопнула себя по груди. — И говорит…

— Так это чревовещание! — ласково подсказал я. — За него побивали камнями.

Витя обречённо пошел мыть руки. Из ванной донеслось бурчание. Бабушка подошла ко мне поближе, из зарослей лимонной мяты шумно спрыгнула Вакса и пробежалась по кухне, негодуя на неразумных синичек.

— Ты не фиглюй тут, — сказала бабушка и сверкнула зелёным взглядом. — Вигилия не повод лечь при телевизоре яко морж и хихотать, знаешь то не хуже.

— Вы, бабушка, обсмотрелись Дроздова, — сказал я. — Не бывает смеющихся ластоногих…

— То, по-твоему, все они плачут? — спросила бабушка и кратко улыбнулась.

— Да, — сказал я. — И оттого вода в море солёная.

— Фантаста, — восхищённо сказала бабушка. — Но прошу без дерзостей. Утомилась.

И обратила очи к ванной, откуда высунулся длинный Витин нос.

— Ждала тебя, — пророкотала она. — Вам час натягать линку.

— Плакала Чубурашка, — буркнул я в сторону бабушки и почувствовал её улыбку.

В некоторых местах, где мне доводилось встречать Новый Год, подарки складывают под ёлкой. Чаще всего там нет кошки или же она очень, очень благовоспитанна.

Иногда подарки вручаются непосредственно гостям — например из шкафа или из иного удивительного места — я это приветствую. Деда Мороза, проспиртованного и оклеенного скверной бородой, я недолюбливал с детства — в моем представлении именно так и выглядел «нечистый Злой», о котором много и со вкусом рассказывала бабушка в далёких семидесятых.

С неназываемых пор у нас было заведено срезать подарки с «линки» — натянутой поперёк кухни веревочки — гость с завязанными глазами, пьяновато щелкающий ножницами в воздухе, или затянутый чёрным платочком ребенок, злобно подпрыгивающий с теми же ножницами, в попытке ухватить «подарунок» на шнурочке, всегда немало веселили собравшихся. Бабушка стояла на своем твердо — что, как говорится, «зетнёшь ослепьённый» — то твоё. Правило Рождества.

Такая вот «регула». Никаких куч под ёлкой. Только апельсиновые и лимонные корки «для запаха, от кошки».

Мы с Витей трепетно натягивали «линку». Радиоприёмник вкрадчиво прополаскивал кухню оркестром Поля Мориа. Я стоял на печке и привязывал верёвку к древнему крюку, а брат мой Витольд примостился на опасном сооружении из стула и табуретки, разыскивая наощупь такой же крюк над пеналом.

Бабушка, охранявшая довольно пошарпанную корзинку, в которой были горкой свалены подарки, все как один в сереньких холщовых мешочках, критически взирала на нас от стола, время от времени ласково оповещая:

— Вышейше… Нижейше… Кшиво… Едино криво… Вышейше…

На стуле напротив неё сидела Вакса и, силясь выглядеть как можно более суровой, спала, покачиваясь.

— Бабушка, — не выдержал я. — Так что там с порогом? Что говорит Бог?

— Не карать за глупство, — отозвалась бабушка. — Бо оно минует.

— Вместе с жизнью, — ответил я. Витя хихикнул и чуть не свалился вниз. Бабушка поддёрнула рукава и взмахнула рукой, мне померещился светлячок в ее ладони, верёвка отяжелела и налилась теплом в моих руках. «Ах даже так, — весело подумал я. — Снова магия кухонная. Так это вы тягали плюшки?»

— Прошу, тринадцатым и… — шепнул я верёвке и недооценил Дар. Веревка вырвалась из наших с Витей пальцев, приняла вид дуги, затем лесенки, свилась в круг, перетекла в восьмерку, распрямилась в идеально горизонтальную линию и застыла.

— Снова эти дурости. Мама дорогая, — помолчав, сказал Витя и очень быстро слез на пол.

Я опёрся о стену, кашлянул для солидности и изрёк:

— Так что, бабушка, криво? Или как?

— Schrecken! — нервно ответила бабушка и подошла к печке. — Welch Schrecken! Кошмар! Ровна линия — то смерть, Лесик, когда-то ты поймёшь? Такое. Слазь уже дониза, сорока трескуча.

И она погрозила мне пальцем. Я обиделся.

— Вот эти слова ваши, — сказал я, шумно спрыгивая на пол, — они оскорбительные, и к чему?

Витя хихикнул.

Бабушка, старательно накидывающая шнуры от мешочков на ровненькую веревку, обернулась.

— А ктурые сло́ва предпочитаешь вечером? — спросила она и ловко увязала мешок. — Дзяцюл[118]?

— Тю! — сказал я, растерявшись. — Бабушка! Вы что, побывали в пятой школе?

— На кутю, — заявила бабушка и вздёрнула бровь.

— Там все только такие слова и знают… — уточнил я на всякий случай.

Витя подобрался поближе к выходу и налетел на стул с Ваксой. С шипением они разбежались по разным углам кухни.

— Такое, — сообщила бабушка, залихватски развешивающая мешочки. — Вам там з утра до ночи клюют мозг.

— Да-да, — очень живо сказал Витя, обнаруживший немало интересного на столе. — Именно это они там и делают. А когда вы столько наготовили? И почему тарелок девять? Нас ведь три, то есть трое…

— Так и вы не делаете там ниц! — подытожила бабушка, завершив развешивание мешков.

— Алзо. Все доладу!!! — сказала она и оглушительно хлопнула в ладоши. Поднявшаяся волна Дара чуть не сбила меня с ног. Витя задумчиво почесал нос и отступил от стола. «Линка» содрогнулась, и восемь мешочков на ней закачались дружно.

— Мыться-чепуриться, наряжаться и до облаткув, — произнесла всем довольная бабушка и скрылась у себя.

Стемнело. Свечи в венке начали пускать еле заметные — искорки.

Появление гостей предвещает яркая искра в огоньке свечи или обронённый столовый прибор; нож — приход мужчины, вилка — женщины, ложка — ребёнка или дурака.

Бесстрашная бабушка, как всегда обдавшая себя ледяной водой в полутёмной ванной, как вошла к себе в комнату, так с полчаса и не показывалась. Вакса, угнездившись в лимонной мяте, растрепала всю шерсть, а после, тщательно поплевывая на лапу и принимая разнообразные позы, обрела подобие куска старой котиковой шубы, погоревшей у бабушки ещё во время войны.

Витя долго возился то в одной комнате, то в другой, грохотал шкафом, после всего совершенно несправедливо обвинил меня в том, что: «у синего батника, у нового, нет второй пуговицы — и где она?».

— Я в ватниках не хожу, — брякнул я хмуро и укрылся от Витиных костлявых кулаков в ванной.

— Ты потерял её от жадности, — сообщил я освирепевшему кузену через дверь. — Отдай что-то, и она вернётся.

Слышно было, как Витя сначала сопит, потом расхаживает под дверью.

— А отдать за нее что-то должен тебе? — подозрительно спрашивает он.

— У меня всё есть. Мне ничего не надо, — говорю я, пытаясь с помощью зеркала на стене и маленького зеркальца-личика рассмотреть свой профиль. В последнее время мне не нравится мой нос.

— Ну хорошо, ладно, — говорит Витя. — Попробую. А ты точно не знаешь, где она, а, Лесик?

Вместо ответа я включаю воду, вспыхивает колонка, ванную застилает пар. Меня знобит. Я умываюсь горячей водой, протираю зеркало — единственное отвоёванное тётей Женей, и вижу за своей спиной, на фоне шкафчика, полотенец, тусклых кафелинок цвета слоновой кости знакомую темную фигуру, состоящую из трепетного дыма и неистовой улыбки. И нет ни Ангела, ни моста. Тонко и яростно поёт флейта, вбирая в себя дым и свист нездешнего ветра, звук её становится всё грубее, и кажется мне, что я слышу, как воют собаки. У меня пересыхает в горле, и лампочка над головой предательски гудит, огонь в колонке плюётся зелеными искрами, мгла застилает всё небольшое пространство зазеркалья у меня-зеркального за спиной, топот и лай становятся всё различимее, и уже ясно — рог охотника поёт, предвкушая Ночь Дымов.

Я цепляюсь за раковину непослушными пальцами, чувствую, как медленно становится скользким пол и как ломит ноги от страшного холода, как гудит в ушах от звуков погони, и всё же мне не кажется, что Всадник нашёл меня. Еле отлепив от раковины руку, я рисую на вновь запотевшем зеркале круг, и треугольники, и точки. Пальцы мои сводит судорога. След на стекле набухает красным… По трубам проходит ровный гул. Что-то шуршит внутри стиральной машины. Душ включается сам и, выдрыгиваясь раненной коброй на своем шланге, кропит всё вокруг кипятком. Звуки гона становятся тише. На полу озерца воды — подобно каплям ртути. На совершенно материализовавшемся в зеркале лице туманной зыбью пробегает тень досады.

— Сстарые шшштучки, — шипит дымом улыбающийся рот. — Погоди, щщщенок, власссти Сстарухи конец.

— Не факт, не факт, — говорю я одубелым языком и ставлю в Печати последнюю точку.

Зеркало — вновь: старое, небольшое, поцарапанное зеркало, всё в кровавых точках, словно в правильно расположенных брызгах; огонь в колонке гаснет, лампочка перестает трещать и гудеть, я сажусь прямо на мокрый пол, и из уха у меня стекает что-то горячее, а сердце тяжело бухает где-то у ключичной ямки.

Дверь в ванную открывается беззвучно, на пороге стоит бабушка, в английской юбке и зелёной блузе, ворот блузы расстегнут.

— Но-но-но, — говорит бабушка, подбирает подол юбки и присаживается рядом, негромко звякают ключи в кармане — Тихо-тихо-тихо, — бормочет она. — Боль прогоню сейчас, не плачь. Даже глаза не закрывай. Покажи мне то ухо.

Я сползаю боком, неловко, прямо на плитки пола, и жестокость недавней улыбки разрывает мне сердце.

— Боюсь я, бабушка, с такой болью вы не справитесь, — говорю я и понимаю, что плакать не могу. — И слёзы у меня забрали! — кричу я и в ярости бью по чугунной львиной лапе, подпорке для ванной. Бабушка проводит по моей щеке ладонью — рука её пахнет табаком и «Быть может», я чувствую её Дар, знаю, что ей снилось ночью, и не вижу больше ничего. Ничего. Только свет. Боль проходит, сердце возвращается на место, от крови в ухе и на пальцах не остается и следа.

— Пока справляюсь, — удовлетворенно говорит бабушка, — с болем, с горем, та не с тобой. Ты вышел из-под контроля. Абсолютно.

Щёлкнув коленкой, она встает и протягивает мне руку.

— Ну сдайте меня в макулатуру, на «Анжелику», — слабо говорю я и начинаю подниматься.

В этот момент в проеме двери появляется сияющий Витя:

— Я отнёс Зембам сахар! — торжествующе произносит он. — Килограмм. И она нашлась!

Бабушка супит брови и подозрительно смотрит на меня. Я, осторожно переступая, воробьиными шажками плетусь в кухню, дальше в бабушкину комнату, и мне печально.

— Пуговица! — радостно оповещает присутствующих Витя. — С батника! Голубенькая! Она была в банке.

— Власьне! — вступает бабушка. — И баньтык, и банка, и нервы мои — всё на местах! Тишина! Вигилия! Спокуй. Иди уже, старче. Она прикручивает в колонке газ и подталкивает меня в сторону кухни. Я слышу, как в тёти-Жениной комнате Витя тайно включает телевизор. Паспарту кричит: «Проделки Фикса!!!».

Он даже и не догадывается, куда делись некогда солдатики из набора «Ледовое побоище» — серые, оловянные, гладкие. Как их Витя искал потом! Даже завязал веревочкой ножку стулу. И нашел — заботливо спрятанный бабушкой набор «1812» — красный и торжественный, получил подарок на день рожденья на две недели раньше. И сам был весь вечер — красный и торжественный, несмотря на мои рассказы про «оловянную чуму»…

— Лесик, — мягко сказала бабушка, дотащив меня до дивана в своей комнате. — А ты вильготный, то есть то… влажный!

— Это оттого, что вода мокрая, — сказал я и начал расстегивать пуговицы. Пальцы покалывали иголочками остаточной боли, так бывает, если долго гуляешь без перчаток.

Бабушка прошлась по комнате, дала мне полотенце, нашла на этажерке сигареты, закурила, присела на кровать и оказавшись на одном уровне со мной, произнесла совсем сиропным голосом:

— А за тобой гонялась Охота…

— Я так рад! Страх как счастлив, — сказал я и снял мокрые брюки. — Вот хочу я знать, почему за вами никто не гоняется, или за Ваксой? Всегда только я.

Бабушка встала и пыхнула дымом в сторону.

— Цель мелкая, — проговорила она и поправила невидимку надо лбом.

— Ну Вакса не такая уж и крошка, — буркнул я, сворачивая носки в мокрый комок. — В ней много внутренностей.

— А как ты знаешь? — медоточиво спросила бабушка.

— Дар! — неубедительно пискнул я. Бабушка сделала круглые глаза и раздавила окурок в пепельнице. В комнату устало вошла обозначенная Вакса, волоча за собой длинный черный хвост. Она запрыгнула на бабушкину кровать и, кратко мяукнув, разлеглась у подушки.

— Так. Там всюду пошпортано, — сказала бабушка. — Убирайся. Я отдохну. Прилягу. Позднейше жду для разговоры.

— «Это шифровка…» — тускло подумал я, выбираясь из бабушкиной комнаты.

Словом «убирайся» бабушка обозначала процесс одевания, а «пошпортать заналежне» — значило хорошенько убрать.

Опасливо высматривая Охоту, погоню и другие порождения дымных ночей, я прокрался мимо ванной в нашу с Витей комнату. По ногам дуло. У порога входной двери что-то блеснуло, я обернулся — всё та же прихожая; крашеные в вишнёвый половицы, домотканый коврик, рождественник на окошке, чуть приоткрытая форточка для них…, колышется занавесочка — «фиранка». Всё.

— Это все усталость. Мерещится, — облегченно подумал я. И стоило мне развернуться в сторону комнаты — ноги мерзли, все-таки зима и холод, и сквозняки, несмотря на печку и батареи — как краем глаза заметил; перед дверью вновь что-то блеснуло… Так глухо и давне — словно нехотя.

«Надо бы разобраться, — подумал я. — Собирать будет некому», — мелькнула ехидная мысль, и я потрусил в комнату одеваться.

Оделся я очень быстро, хотя судороги то в ногах, то в пальцах заставляли меня сипеть от боли.

Витя обнаружился в соседней комнате у телевизора. Вообще-то я искал анальгин. Безмятежный, как майское утро, Витольд лицезрел австралийский мультик по телевизору и приторачивал к батнику «однайдённую» голубенькую пуговичку.

Вокруг него стайкой вились они — Гости, примеряясь, по-видимому, к иголке.

— Витя, — сказал я шепотком, — в Вигилию не шьют…

— Я, — лучась счастьем, сказал Витя, — не шью, я пришиваю…

— Тем хуже для тебя, — быстро сказал я. Гость высокого роста, с плохо различимым, словно скошенным лицом, обернулся, насколько это было возможно для призрака, и глянул мне в глаза; он уже было совсем примерился к синей ниточке… Я дунул в его мерцающие прозрачным серебром глаза и выхватил у Вити иглу.

— Холодное железо, — предупредил я Гостя. — Даже если ты предок…

Витя перекусил нитку на весу и надел батник. Пуговицы до конца он не расстегивал и любую рубашку надевал через голову.

— Ты, Лесик, тут с бабушкой совсем чокнулся, — самодовольно произнес он, выныривая из ворота. — Вот с кем ты сейчас говорил?

— Если б ты знал, ты б испугался, — сказал я и намотал нитку на иглу, она стала похожа на кокон.

За окнами день превратился в декабрьскую мглу совсем.

Издав высокую ноту, творение австралийских аниматоров завершилось. Витя, пропрыгав по комнате на цыпочках, выключил телевизор.

— Святой Отец не придёт, — успокаивающе сказал я. — Не нервничай так.

— А бабушка? — деловито осведомился Витя.

— Она у него давно умерла, — ответил я, хлопая ящиками стола. У тёти Жени была отвратительная привычка перепрятывать аптечку — ей казалось, что таблетки находят и уносят мыши.

— Наша бабушка? — спросил Витя. Я наконец нашел анальгин, но прищемил ящиком палец.

— Бабушка наша пошла отдыхать и поговорить с Богом… — сказал я, размахивая рукой.

— Я так есть хочу, — грустно сказал Витя. — Насовали галеты с соком. А на столе полно еды.

— Поймают, — безапелляционно заявил я. — Терпи.

Витя вздохнул. В животе у него забурчало.

— Мне тут померещилось, — сказал он сипло и задумчиво, — что в передней блымает под порогом. Что-то такое маленькое. Ты ничего не видел?

— Видел, — ответил я. — И тоже решил, что показалось.

Витя задумчиво подергал нос и почесал за ухом. Это всегда означало крайнюю заинтересованность.

— Может, там клад? — спросил Витя и заморгал от напряжения. — Тут находят много кладов. Недавно, через двор, нашли такую бутылку с…

— А зарыл его: дед Мороз, — мрачно сказал я и вонзил иглу с ниткой себе в воротник рубашки. — С ним Флинт.

— У него нога деревянная, — сказал Витя и покачался в кресле.

— Мозги у него из опилок, — подкинул я.

— Не-е-е, это Винни Пух!!! — деловито заявил Витя. — Не путай меня.

— Хорошенький Винни, — повеселился я. — Нос красный, мозги из опилок, нога деревянная, борода из ваты… Милашка! Только бутылки и закапывать, нет чтобы сдать.

— Ты издеваешься, — проницательно заметил Витя. — Ну хорошо, ладно. Пойдем под порогом пошарим, что оно там блымает…

Толкая друг друга, мы кинулись в коридор.

— Не топай, слоняра, — просипел я.

— А ты на ноги мне не наступай, — ответил Витя и мстительно пхнул меня в сторону. В коридоре было ощутимо холодно. Во-первых, дуло от двери, менять которую бабушка отказывалась категорически, ну, а во-вторых: изгнанные из кухни, железом ли, Ваксой, чем-то ещё — в передней теснились Гости, плотно обступив дверь кладовки.

— «Хорошо, что они шепчут, — подумал я. — Если бы они говорили громко, я бы оглох. Точно…»

— Ничего не блымает, — растерянно проговорил Витя, сникая голосом в конце предложения. — Странно, я же видел, своими глазами! И он поковырял пол носком тапочка.

— Ты знаешь, нужно отвернуться, — сказал я, ощущая некое покалывание в ладонях. — Могу сказать, что оно будет справа.

— От тебя или от меня? — заинтересованно спросил Витя.

— От нас, — убежденно ответил я, предчувствуя Дар. И мы отвернулись от двери.

Перед носом у меня оказалась Гостья — высокая дама в платье с турнюром и потускневшим склаважем на шее. Лицо её выражало беспокойство. Гостья попыталась что-то сказать, сделала недовольную гримаску, провела рукой по горлу. К руке ее был примотан букет цветов — белый померанец: «Моя любовь будет вечной».

Я отмахнулся.

«Всё равно они не могут говорить прямо, — подумал я. — К чему эти загадки».

Я обернулся. Через правое плечо. Я всё время оборачиваюсь. Пару раз это чуть не кончилось плохо, но не сейчас. Около порога расцвёл тяжелым мрачным сиянием небольшой круг света. Я тихонько потрогал Витю — обернулся и он.

— Вот видишь, — возбужденно прошептал Витя и подергал уха — Я не перепутал!

— Нужен синенький цветочек, — зашептал я, двигаясь в сторону светящегося кружка.

— А слоник розовый тебе не нужен? — обидчиво спросил Витя. — А то метнусь.

— Синенькие цветочки открывают клады, — терпеливо пояснил я. — А вот если к тебе приходит розовый слоник, так поешь алоэ.

— Помогает? — осведомился Витя.

— Нет, — сказал я, — но очень противно. Кто хочешь уйдёт.

Витя с шумом прошел на кухню, хлопнул там холодильником, шкафом, зажёг бра и громко стуча тапками, принес блюдце, украшенное веночком из незабудок.

Мы присели на корточки у порога. Кружок света пыхнул на нас ровным белым сиянием. Витя ойкнул и сел на пол.

— Вот точно там что-то зарыли, — сказал он. Я такие вещи чую.

Я опустил блюдце на круг света. Цветы вздрогнули и заволновались. Дар впился в меня, в потаённые закоулки, уколол в сердце и исторг странные слова: «Rezerare-rezerare tezaurum… Именем венеты», — прошептал я чужим голосом.

Запахло ладаном и раскалённым песком. Сама собой включилась и выключилась лампочка. Приемник тоскливо вывел: «Ждёт сына мать, а сыновей Земля…» и смолк, круг изменил цвет и засветился красным, незабудки съежились и исчезли с блюдечка, оно начало медленно вращаться противусолонь.

— Когда я уже скажу что-то волшебное, — возбужденно сказал Витя. — А то всё ты и ты. Так нечестно.

Мы с Витей наблюдали за блюдцем, стоя на четвереньках. Оно подпрыгивало и стучало об пол. Песком и ладаном пахло всё сильнее, откуда-то с порога подул жаркий, душный, совершенно не зимний ветер.

— Сейчас откроется, сейчас, — шепнул Витя. — Смотри!

Круг стал похож на распустившийся тюльпан — красный, неприятно алый по краям, тоскливо-жёлтый в середине. В зловеще-еретическом сиянии, потревоженные и гневные, стали проступать в его центре знакомые линии и точки. Я ощутил чужой Дар, ахнул, протянул руку — в это время хлопнула дверь на этаже, простучали шаги по галерейке, подозрительно знакомый голос что-то раздражённо спросил и ему ответили… В голове моей грянул колокол — по мосту душный ветер гнал песок, лиса сидела на балюстраде, река шипела пеной у каменных ступеней набережной.

— Это промах, — сказала лиса, задрав морду к Ангелу. — Он совсем не слушает советы.

— Это его выбор, — ответил Ангел, взмахнув зеленоватыми крылами, ветер стих, песок осыпался на плиты и сложился в…

— Печать, — шепнул я, — Соломонова печать, и мы её почти ело… В замке провернулся ключ. Дверь открылась. От неожиданности мы с Витей подскочили навстречу друг другу.

— Рано-рано два барана… — пронеслось у меня в голове, что-то стукнуло меня в лицо, нос хрустнул и подбородок обдало горячим.

В отчаянии, я стал ловить убегающую к порогу кровь.

Капля, всего одна не пойманная мною капля, скатилась на отчаянно вертящееся блюдце, на проступившую на нём Соломонову печать, на защиту, на благословение, на порог.

Что-то ухнуло, так бывает, если включить сначала воду, а потом колонку. Блюдце замерло и развалилось на три части. Гости бросились к порогу, серебрясь все сильнее, возле осколков образовалась призрачная свалка.

В переднюю ворвался холодный воздух — ветер дул с севера, неся с собой облака, похожие на дым. В дверях стояли тётя Женя, Неля и почти неразличимая Ева за их спинами.

— А ты что здесь делаешь!? — спросила тётя Женя, глядя удивленно на собственного сына, и голос её дрогнул.

— Живу я здесь, — ответил Витя, потирая ушибленный об мою переносицу лоб.

— Мы, наверное, войдём? — спросила Неля и подёргала замок на куртке.

— Наверное, входите, — сказал Витя и отодвинул останки блюдца ногой. Еле видный дымок отлетел прочь от места, некогда содержавшего печать.

— Здравствуй, Лесик… — сказала Ева, голое её был как всегда низок, музыкален, и как всегда от нее пахло духами, стойкими даже после стирки, жутко дорогими духами из тёмного такого флакона — «Чёрная магия».

— Входите же… — помялся Витя. — Дует…

Тётя Женя и Неля, продолжая гулко топать и оставляя мокрые следы, прошли в коридор.

Ева расстёгивала пальто прямо на пороге, ветер вносил в переднюю снежинки и они не таяли — в дом вторглась стужа.

— Ну входи уже, а то я дверь закрою, — сказал Витя, — тётя Ева!!!

И она вошла — ведь мы сами позвали её. Трижды…

Я встал и посмотрел на Витю. Он закрывал дверь. Тётя Женя развешивала дублёнку на плечиках. Неля разматывала шарф.

— Теперь и ты скажи что-то волшебное, — шепнул я кузену, тщетно надеясь.

— Швабрики! — торжественно произнес Витя и щёлкнул собачкой замка…

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Случайному гостю

в начале которой то же, что и в конце, в середине — сон

С участием Гостей и шарманки

Ахает котик: «О,

— Что тебе котику, что?

— Снилася мне большая река.

Большая река полна молока.

Аж до самого дна».


Случайному гостю

Если вы отрицаете силу магии после того, как с успехом ею воспользовались, вы лишитесь всего достигнутого. Так написано в Старой книге.

Я пошел в кухню. Анальгин надо было чем-то запить. Осколки блюдца выкинуть. В светлой и тёплой кухне пахло яблоками и корицей.

Время от время приёмник выплевывал в пространство обрывки песен — я побарабанил по деке пальцами, и ВЭФ смолк. Я налил воду из чайника — обычную воду в обычную чашку. Вода сильнее обычного пахла медью. И на душе у меня было скверно.

— Куда вы столько наготовили? А где мама? Что, совсем нету салатов? Ну тогда я накрошу «Констанцию», — хлопотливая тётя Женя с неувядшим морозным румянцем на щеках ринулась к холодильнику. За шаг до него она знакомым движением поддёрнула рукава и сказала:

— Пойду-ка сполосну руки сначала, — и удалилась в ванную.

Неистребимый аромат шампуней, ацетона, лака для ногтей и крепкого одеколона шлейфом поплыл за ней. Пыхнула колонка, зашумела вода.

— Лесик!!! — прокричала тётка из ванной. — Это ты снова намалевал гадость на зеркале!? Все стекло в краске. Иди сейчас же сотри!!!

— Мама! — раздался из комнаты вопль сестры моей Нели. — Что ты орёшь? Сотри сама — ты что, не знаешь? Только тронь какую-то их пакость — сразу крики!!!

Я допил воду и поставил стакан в мойку, анальгин путешествовал по организму, явно не торопясь растворяться и избавить меня от боли в колене. — «Нужен аспирин, — подумал я. — Он от суставов!» И я пошёл в бабушкину комнату.

В «ванькире» было холодно. Зябко, несмотря на отчаянно раскалённую печку. Очень холодно. Пробирало до костей. Поначалу мне показалось, что окно открыто и тюль развевается, принимая странные для обычной шторы формы.

Спустя минуту я понял — Гости! Их было столько, что воздух в комнате напоминал туман. Медленно, словно преодолевая невидимый мне ветер, бродили они, оборачиваясь, взмахивая руками, показывая друг другу на горло и куда-то под ноги. Нечеткие и несколько смазанные, отливая зеленью, словно патиной времен, парили в воздухе, вращаясь против часовой стрелки и обводили стены растерянными серебристыми взглядами.

На столе нервно моргала настольная лампа, заставленная толстой книжкой.

Бабушка в кресле крепко спала, подложив под голову подушку-думочку с вышитым на ней венком из маков. У неё на коленях сонным плюшевым клубком лежала Вакса и откровенно храпела, подёргивая лапками при каждом вздохе. Вокруг них вились Гости, жадно смакуя каждый выдох и купаясь в золотистой пыльце дрёмы, укрывавшей кресло, — колдовского сна.

На креденсе, среди фарфоровых фигурок, стояла маленькая шарманка, моя, детская — из ларька под Детским миром, дребезжавшая за свои шестьдесят девять копеек какие-то совершенно неположенные песни. Разбавляя хлад и тьму смесью музыкальных звуков, пел меланхоличный горн, хрустальными горошинами брызгал клавесин истинным горем, рыдала без слез одинокая скрипка, пробивалась сквозь дешевые перепонки лютня — шарманка веселилась. Колыбельные сменяли одна другую, в них вплетались медляки, канцоны и блюзы, подумав секундочку, шарманка вывела нечто мелодичное из Анны Герман, вторым голосом ныл по-немецки какой-то мальчик: «Майский жук, лети ко мне. Отец погиб мой…», его сминала мелодия из «Обыкновенного чуда», под детскую песенку про кота: «Снилась мне река полна молока — аж до самого дна…» — ухало совою в ночи что-то джазовое, тихое и вкрадчивое, словно вода в новоорлеанских, наспех вырытых могилах. Звенели бубенцы, тренькали струны, сладко свиристели флейты и со всем не позабытым прощалась гулкая каллиопа — сегодня и навсегда.

Первым делом я начертил круг. Таблеткой аспирина. Вышло плохо. «Это эллипс», — разрешил себе думать я. «Он похож на круг, и его не взломают». Дочерчивал и зачитывал его я в спешке и прошелся почти раскрошившейся таблеткой по собственным тапочкам. Из них пришлось выползти. Гости обратили внимание на меня и ринулись вперёд.

Всегда люблю смотреть на действие круга, пусть и аспиринового.

Назойливые попытки Гостей, званых и неожиданных, подойти поближе в буквальном смысле были размазаны в дымный студень. Время от времени из парообразного морока выныривала шарящая ладонь, лицо с серебристыми глазами, подол платья с кружевным подбоем.

— …Sator arepo, — сказал я осторожно. Закрыл глаза, заткнул руками уши и продолжил… Холод не оставил комнату.


— Они не любят «Отче наш», — сообщила мне как-то бабушка, — особенно латыной.

Тогда мы сидели на кухне и перебирали съедобные каштаны — с длинными хвостиками отправлялись в шкаф, с короткими — в печку.

— И что надо сделать? — проследив, как развалилась пирамида из каштанов, спросил я.

Бабушка вздохнула.

— Пока только помнить, — сказала она, ссыпая годные каштаны в казан. — Имею надежду, до знания не дойдет…


Я открыл глаза. При первых звуках молитвы молитв Гости замерли — те из них, что не участвовали в свалке у круга, завертели головами и пригнувшись бросились вон — в стены, в половицы, в шкаф с книгами. Круг дрогнул и засветился слабеньким белым светом. Золотое сияние вокруг бабушки потускнело. Шарманка охрипла и начала сбоить, стоило мне сказать «Amen».

Последние из Гостей, возмущенно размахивая пальцами, вышли прочь.

— Идите с миром, — основательно напутствовал их я. — Эхи поганые!

За моей спиной спящая бабушка, совсем другим — не знающим ни сигарет, ни потерь, ни слишком быстро уносящихся лет — голосом сказала по-польски: «Куда же ты, мамуся?!! Мама!!!»

Вздохнула и проснулась. Отдохнувшая и грустная. На коленях у неё, громко и хрипло мурлыкая, выделывала параболы Вакса. Запахло ландышами и табаком.

Я молча выскочил из круга. Кроме легкой сырости ничего в комнате не напоминало о наших прозрачных друзьях. Я схватил всё ещё что-то квакающую и звякающую шарманку, открыл, обжигая пальцы, печку и бросил на полыхающие жадным жаром угли её, визжащую от ярости, частицу и орудие чужого зла.

За окном отчаянно сигналила машина, возле Красного дворца зажгли жёлтые фонари. Тучи, принесенные северным ветром, сыпались обильным мокрым снегом.

Бабушка прошлась ладонью по волосам, потёрла щеки, кашлянула в кулак и стряхнула кошку с колен. Встала и, оглядев комнату, подозрительно спросила:

— А где той пташек?

— Какой ещё пташек? — разъярённо спросил я, обнаружив, что задники тапочек бывшие вне круга, отсырели и пошли пятнами чёрной плесени. — Зима, бабушка, птички того — улетели.

— Ум у тебя одлетел, остался язык, — философски произнесла бабушка. — Хотела б, чтобы случилось наодврут. Но то мечта… Тут прилетел, был, мой пташек — мышикрулик[119] — такой золотой весь, клевал зерна, за ним пришла мама… моя мама — и только хотела поговорить с ней, давно не видала — как ото ворвался ты и сотворил…

И бабушка оглянулась.

— А что-то тут творилось? …Лесик?! Что ты сотворил?

— Ну, что?! — сказал я, пакуя противно пахнущие гнилой водой тапочки в газету. — Что?! Хороший вопрос, что… Сначала вы, бабушка, спите на закате, потом у вас птички, потом встреча с мамой, а расплачиваюсь я.

— Тапками? — спросила бабушка с ноткой надменности.

Ладонью она толкнула на стол том Ожешко, закрывавший лампу. Шелестя страничками, книга тихонько стукнулась об стол, за ней обнаружился стакан с чем-то белым.

— Сами нэрвы у всех, — буркнула бабушка и взяла склянку. — Пансионерки просто! Имбирне молоко, — сказала она, — од него всё. Гонит апатычность и артрытызму… — и она поднесла стакан к самому носу, затем глянула на него чуть ли не вплотную. — Хм! — сказала бабушка грозно и нацепила очки. — Скиснело!

Она развернулась всем корпусом, и я ощутил дикое желание схватить прах тапочек и бежать. Вакса, тревожно принюхивавшаяся к воздуху в комнате, громко чихнула. И виновато глянула на нас.

— Направду, — пророкотала бабушка. — Инвазия[120]!!! Какая низость! Кламство! Такое на Вигилию… Ко мне в дом! На мое молоко! Кто то был?!

— Тут, бабушка, такое было… — виновато начал я. Вакса обернула себя хвостом и зевнула, явив миру четыре желтоватых клыка.

— Мама, — сказала с порога тётя Женя. — Вот ты где! Я шла на голос. В том стакане все пропало, что ты с ним ходишь? Христос Рождается!

— Славим Его… — обескураженно сказала бабушка. — Скондз ты взя́лась, Геничка?

— Известным путём, — сказала тётя Женя, улыбнулась и немного покраснела, привядший морозный румянец вспыхнул вновь. — Мама, говорю тебе, дай мне стакан, вылью уже эту гадость! И она буквально выдрала стакан из бабушкиных рук. Та слегка нахмурилась и зашла тёте Жене за спину.

Тётя Женя разглядывала стакан.

— До какого состояния довели молоко, — сказала она осуждающе. — Такое нечистое, просто зараза! Три дня оно стояло, что ли.

Бабушка надела очки и уставилась в затылок собственной дочери.

— А то канапа… — сказала бабушка нехорошим шёпотом, и волосы стали дыбом у меня на затылке от силы Дара. — Пана кота… — произнесла сонным голосом тётя Женя.

Бабушка сняла очки и сунула их в карман. Я сел рядом с Ваксой, и кошка окинула меня надменным взглядом.

Тётя Женя потрогала волосы, поддёрнула рукава и сказала в пространство кухни:

— Так мало салатов, мама. Я нарубила Констанцию и, наверно, соберу на Панску?

— Такое, — милостиво заявила бабушка. — Я, тем часом, уберусь.

Тётя Женя вышла, унеся с собой стакан.

Я встал с дивана и пересел на подоконник. На нём я любил читать и рассматривать жизнь улицы Коперника. Читать мне сейчас не хотелось. А на улице лепил снег.

Бабушка скрипнула шифоньером и вынула из него маленькую ореховую шкатулку.

— Нет, но что-то тут было? — спросила бабушка в полутьме. — Я чую какую-то силу. Сонное марение, не иначе. Но кто ставил такую пулапку[121]? И что-то за дух лезет из печки, грязь?

— Кого тут только не было, — сказал я. — Может, оно и пулапка, по виду похоже. А в печке, бабушка, спёкся сон.

— Чей? — быстро спросила бабушка, хлопнула шифоньером и поставила шкатулку на стол.

— Ваш, — ответил я. — А у меня теперь коленка болит. Очень. И я выкидываю уже вторые тапки…

Бабушка отодвинула газеты с кроссвордами и расстелила на столе, под лампой, квадратик бархата. Зелёного и вытертого.

— Не пойму, — сказала она, и провела по бархату ладонью. — Кто-то тут дурит мне голову. Для начала думала, что то — ты. И тапки твои. Сон…

— Так приятно такое слышать, — сказал я и подобрал ноги под себя. Колено хрустнуло.

— Нет, не хотела сказать обидное, — вымолвила бабушка. — Не помысли. Вот Гости, что-то они тут делали? И такой сон? То злая воля!

— Очень злая, очень — поддакнул я и обнаружил в углу подоконника кусок красного шерстяного шарфа. Я снял брюки и принялся тереть коленку «красной шерстью». Бабушка искоса кинула на меня взгляд.

— А наши все? Где сенс? Как они сбегаются до квартыры? Кто зовёт?

— Запах еды, — убежденно сказал я. — Пока всё не стопчут — не уйдут!

Бабушка посмотрела на меня заинтересованно.

— Дух? — сказала она. — Нет, не то, неверно. Тот Зов и Гости… Так, вся в интриге — чей то Зов? Ты молчишь? — полуутвердительно спросила она и кашлянула. — Но нет, ты дуришь мне голову. Сон…

— Нет, я пою, — ворчливо обронил я. — Чай, бананы, сайра…

— Такое пели и раньше, — мечтательно произнесла бабушка и погладила бархат в обратном направлении.

— И кто это? — задал я коварный вопрос. Колено, атакованное красной шерстью, смолкло. На всякий случай я обвязал его шарфиком и натянул брюки.

— Спредавцы непотребу, — сказала бабушка. — Ходили и кричали, пели куплэты.

Она выложила на прямоугольник темно-зеленого бархата небольшую горку украшений.

— Всё то — мозаика разбита, — сказала бабушка и надела на палец тяжелую на вид «печатку» с камнем зелёного цвета. — Нет ясности!

«Гелиотроп, — откликнулся Дар, — камень жрецов. Помогает устранять препятствия. Обличает двоемыслие, изводит клевету и раскрывает вражьи козни».

— Да-да, никакой ясности. Совсем. На улице снег, — сказал я и слез с подоконника. Чёрной тенью шастнула на него Вакса.

— Тутай чаруют, — продолжила бабушка. — И так… реально.

Камень на её пальце полыхнул тайным светом. Она надела на другой палец моё любимое кольцо — с сапфиром, по форме он напоминал жернов, в середине его было отверстие. — Не вижу кто.

— Скажи, за тобой опять охотились? — как бы между делом поинтересовалась она. — Или как? Видел надобычное? Тени, монстров, креатур?

На кухне тётя Женя включила телевизор и сказала кому-то.

— Опять программы сбили! Мама!

— Да, представьте, — разобиделся я. — Это были носки. Вырвались из мрака. Шипели и кусались.

— Боюсь такое представить, плохие будут сны, — криво улыбаясь, сказала бабушка в полумраке. — Уже не та система нэрвова.

Я атаковал украшения. Первым делом я завладел тоненьким серебряным колечком и нацепил его на мизинец.

Совершенно неожиданно увидел я большой, душный, светлый зал, отчетливо пахнущий хвоей, канифолью и пачулями. Гремела музыка, со всех сторон слышались голоса и смех, я танцевал, танцевал польку и рука моя с серебряным колечком… была женской.

— Отдай супир[122]! — сказал сердитый девичий голос. Чернявый студент, партнер удивленно вскинул брови, видение растаяло…

Бабушка стояла надо мной, колечко вертелось у неё в руках.

— Вот я думала, чего он испугался? А, это ты — меряешь чужие кольца. Же я не говорила, что так можно намерять чужую судьбу? — сказала она.

— Говорили, — пискнул я.

— Ну и… — неожиданно спросила бабушка.

— Что?

— Как тебе мой кавалир?

— Похож на Делона, — глубокомысленно заметил я.

— По мне так и лучше, — ответила бабушка. — Французы — они без чувства. Один неповажный пых!

На воротник зеленой блузы она пристегнула старинную выпуклую брошку с какой-то сложной царапиной в виде буквы «В» в центре круга.

— Бабушка, а что такое «гемма», — спросил я, перемещаясь поближе к ларчику.

Бабушка посмотрела на меня из-под руки, она застегивала пуговички на манжете.

— Ты уже тысячу раз слышал. Все камни резные называются геммами. Геммы бывают выпуклые — тогда то камеи, и ешче такие, ну как то сказать — полые, инталии тогда-то печатка. И она покрутила у меня перед носом «печаткой». — Наша гемма очень старая, ещё с Палатината… — бабушка улыбнулась опять и поправила волосы. Поддёрнула рукава и огладила юбку, сняв с нее незримую пушинку.

— Ну как мой вид? — спросила бабушка, извлекая из недр стола «Быть может».

— Люкс, — немного подобострастно сказал я. Бабушка вздохнула.

— Лесик, — сказала она, из тени и ароматов. — Убираемся и идём искать первую зорю.

— Прямо на небо? — спросил я.

— Трошку зарано, — ответила улыбающаяся в полутьме бабушка. — Но на дальнейше знай — я не против неба. Там нет глупств. Такое. Перед тем хочу сказать — дам тебе «Девять трав». Будет тяжко. Рассеем те чары.

— Хоть бы раз было легко, — пробурчал я. — Что стоило родиться в пятницу?

Бабушка сделала шаг и зажгла верхний свет.

— Вопрос не в пятнице, — сказала она. И бронзовые листья из мастерских Коломана Мозера одобрительно сверкнули ей в ответ. — Вопрос в крови. И в жичениях.

— Конечно, — понимающе поддакнул я. — Хотение, желание, веление, а потом — бац! Рождение! И кровь, кровь, кровь.

— Так всё и было, — уверенно сказала бабушка, надвигаясь на меня с маленьким красным термосом. — Именно бац. Пей теперь. До самого дна…

Я открыл красный термос, запахло яблоками. Бабушка постукивала пальцами по креденсу, я прислушался.

— Снилася мне большая река,

 Большая река полна молока

         Аж до самого дна.

Я вздохнул и сделал большой глоток.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Случайному гостю

краткая

О том, как обретя одного защитника, можно утратить восьмерых покровителей

А также — кто притаился на балконе?

С участием Лисы и Подорожника

Случайному гостю

Над мостом царил ветер, клин серых гусей безуспешно взывал к кому-то из переполненного жемчужной печалью неба. Шумела река, складывая сердитые тёмные волны в знакомый напев:

— До самого дна…

Белый венок бултыхался в сердитой воде, упуская вслед стремнине лепестки, словно слёзы.

Я сидел, опираясь на основание балюстрады, и на плотно подогнанных плитах можно было видеть потёки от недавнего кровавого снега. Светло-розовые.

Ангел по-прежнему стоял ко мне спиной, зеленоватые крылья его откликались еле слышным звоном на гусиные призывы — вспоминали небо.

— Не видел никогда здесь солнца, — сказал я ангелу, и что-то больно кольнуло меня в сердце.

— Здесь другое солнце, — дружелюбно сказал ангел. — Хорошо, что оно ещё не видело тебя.

— Ты знаешь, — сказал я, шаря руками по плитам и пытаясь встать. — Мне нужна защита. Надоело быть дичью.

Ангел повел крыльями.

— Нет ничего проще. — И река под мостом шумно плеснула о парапет. — Только что ты принял защиту девяти. Обратись к ним.

— Боже, боже, боже, — сказал я. — Этому не будет конца. Никогда. Селёдки, мышки, вороны. Вот теперь травы, ну вот как, как мне поговорить, например, с подорожником? И вообще — ничего, что я к тебе лицом?

— Не думаю, что тебе необходимо видеть моё лицо, — после некоторого раздумья сказал ангел. — Уже сейчас.

— Пожалуй, ты прав, — сказал я. — Так. Мне пора. Защиты мне не видать, а полы у нас твёрдые.

Я встал на ноги и оглянулся.

— Почему же? — прогудел ангел, и гуси жалобно отозвались среди серого неба.

— Откуда я знаю, почему они твёрдые, — раздумчиво сказал я, с неохотой разворачиваясь к Ангелу спиной. — Наверное, чтобы больнее падать…

Под ногами у меня мелькнула тень и из ниоткуда явилась тревожная лиса.

— Отлично, — сказала она, усаживаясь подобно статуэтке. — Отлично! Такого не было со времени Тевмесса. Стоило покинуть тебя на полчаса, и вот пожалуйста — неверный выбор как есть.

— Ты разболталась так… — буркнул я. — Что кроме слов?

— Сны, кошмары, крики. Шёпоты, в конце-концов, — усмехнулась лиса и нервно дёрнула хвостом. Сзади послышался лёгкий мелодичный звон — наверное, так смеются ангелы. Или их крылья зовут небо именно так.

— Оставь себе «спасибо», — озлобясь рявкнул я. — Я ищу защитника, а не пустобрёхов хвостатых!

— Позволь представить тебе, — смиренно сказала лиса и попыталась сложить морду бантиком, — твоего защитника. Это Вегерих.

Некто зелёный, низкорослый, незаметный доселе — сдёрнул с головы берет и небрежно поклонился.

— Ты сделал выбор, — произнес он шелестящим словно листья голосом и улыбнулся. — Но лично я предпочитаю имя Плантагин, по-вашему подорожник.

Лиса насмешливо тявкнула.

— Дни людей — как трава, — потрясенно сказал я.

— Как цвет полевой цветут, — подхватил человек или не совсем человек в зелёном.

— Без стона и прихотей… — сказала лиса снизу. — И имей в виду, — я не обижаюсь на твои слова про пустобрёхов, но запомню их.

— Передай всё это Рыцарю, — отвечаю я ей. — Когда явится. Как я понимаю, ты давно недолюбливаешь Охоту?

Лиса заметно тушуется. Вода под мостом издает сильный всплеск. «Водится ли в ней рыба?» — настороженно думаю я.

— Ты бы мог выбрать двух или трёх, — подлаивает лиса, мелко нарезая круги вокруг нас. — Или обратиться к яблоне, но вновь сделал не… слишком быстрый выбор.

— Я помогу тебе выдержать многое, — мягко сказал Плантагин. — Без стона и прихотей.

Я хотел ответить, но споткнулся.

Мне повезло, по крайней, мере в этот раз. Я оказался на бабушкином диване, правда, с размаху и головой вперед, но дерматиновая твердыня всё-таки получше жесткого пола.

Бабушка откручивала и закручивала крышку термоса. Напротив меня сидела Вакса и рассматривала бабушку маленькими злыми глазами — кошку страшно раздражал скрип крышки, но мяукать она не смела.

— Вы надеетесь добыть огонь? — спросил я и сел на диване. — Трением?

— Маю надежду, — сказала бабушка, — добыть уже успех. Как тебе девять трав?

— Успех был только с подорожником, — констатировал я, осторожно помахивая замерзшими после возвращения с моста руками. Бабушка поставила термос на стол и подошла ко мне, кошка шевельнула ушками готовая улыбнуться.

— Вигилия настала, — сказала бабушка. — Наше дело ждать. Что бы ни стало — не будь смутный.

Она погладила меня по щеке и сказала:

— Без стона и прихотей.

В печке оглушительно треснул кусочек угля.

Бабушка открыла дверь в кухню.

Тётя Женя увлечёно встряхивала баночку майонеза, в тарелке громоздилась любимая мною «Салата панская» — по словам тётки, «бравшая не менее банки».

«Весна» с явным отвращением показывала страницы «Голубых огоньков» и не одобряла треском Пьеху. Напротив, через стол, сидела Неля и тщательно примеряясь, срезала нагар с фитиля в Ангельской свече. Пламя почти тонуло в синеватой дымке.

— В доме дух… — мельком подумал я.

— Неличка, — сказала бабушка за моей спиной, — мое золотко! И ты тутай? Матер Долороза…

— И вам, бабушка, здравствуйте, — с достоинством сказала Неля, в последний раз щёлкнув ножницами. — Компот у вас получился вкуснейший. Христос Рождается!

Бабушка совершила круг по кухне.

— Славим Его… — сказала она и включила воду.

Тётя Женя добросовестно вымешивала «салату», восхищаясь «неплеснявым» майонезом. Я осторожно похромал за курткой, подмышкой у меня был свёрток с тапками, избавиться от праха, я предполагал в коридоре. Было слышно, как Витя с кем-то разговаривает в нашей комнате. Неля поднялась со стула и, ритуально постучав по скрежещущей Кобзоном «Весне», заметила:

— Столько наготовили! Кого вы ждали, бабушка?

— Вышло, что тебя, — рассмеялась бабушка.

«Весна» показала нам некую певицу, без звука.

— А как вы знали… — начала было Неля, смутилась и махнула рукой.

— То такое, не пропадёт. Истинный труд — благословение, — прополоскав нечто невидимое в раковине, сказала бабушка. — Знаешь, кто находит работу линуху?…

— Знаю. Не скажу, — лукаво заметила Неля и отбросила волосы на спину, — идёмте смотреть на небо, — сказала она. — Так уже есть хочется.

— Да-да, — сказала тётя Женя, — живот просто подвело. А где вы взяли такой майонез? Он не кислый и не течёт, и резиной не пахнет. Так странно, — и она передвинула в центр стола здоровые гранёные стеклянные миски с салатом.

— До звезды! — обронила неизвестно как оказавшаяся у меня перед носом бабушка, и все мы: Витя в батнике и школьном пиджаке, я в тёти-Жениной кожанке — «…чёрная, 180 рублей, куплена в горах, в груди жмет, но носить можно…», Неля, прихватившая бабушкин плед в клеточку, тётя Женя в Нелиной куртке, бабушка безо всяких курток, но в беретке — оказались в передней. Случился шум. У двери прыгала Вакса, безуспешно пытаясь повиснуть на ручке. От скверности характера Вакса на дверь рычала.

— Старая ты уже, — безоговорочно сказал я ей. — И глупая.

Кошка повернулась ко мне спиной и сделала шерстью на хребте волну, безусловно означавшую презрение.

— Лесик, — высморкалась тётя Женя, — открывай дверь и не морочь голову… Я есть хочу.

— А не то вы начнете дуть? — спросил я. Витя льстиво хихикнул.

— Так, ну ты, Ниф-Ниф… — вступила в бой кузина. — Не валандайся там!

Бабушка поправила берет и ткнула меня в спину, я взялся за медную дверную ручку, оглянулся; бабушка смотрела мне под ноги, и лицо её становилось все пасмурнее и пасмурнее. На кухне «Весна» кашлянула помехами и пропела: «У неё корова Му… и марабу».

— «Секрет…» — томно проворковала Неля. — Открывайте скорее дверь!

В этот момент раздался звонок.

— Печатка! — сказала бабушка и стукнула кулаком о ладонь. — Лесик, на Бога, где есть печатка? Где?!

— Мама!!! — рявкнула тётя Женя. — Какие перчатки? На улицу и за стол!!

— Они целый вечер как два чукчи, — доверительно сообщил Витя сестре и та раздражённо сдунула с лица прядь волос.

Кто-то за дверью позвонил ещё раз — нетерпеливо и… очень характерно — два длинных и один короткий. Бабушка недоверчиво кашлянула и кивнула подбородком в сторону двери. Я дотронулся обеими ладонями до хлипкой преграды. Внизу хрипло мяукнула Вакса.

Вдох… выдох — узнать, кто стоит за дверью, так и не удалось. Все окутывал тёмный, подозрительно знакомый туман. Звонок, два длинный и один короткий, протренькал ещё раз.

— Мама!!! — раздалось из-за двери. — Ты что там, умерла?!

Я повернул ручку и дверь открылась, мы все высыпали на галерейку.

На ней разливался зыбкий свет из окон нашей и соседских кухонь. Мне стало жарко и неприятно. Я попятился и наступил кому-то на ногу. На балконе, обдуваемые ветрами декабря, стояли два охотника — с копьями, в шапках с маленьким рогами и огромных масках; один из них — потолще, пошуршал доспехами, снял с лица зловещую маску и удивительно знакомым голосом сказал:

— Что это вы все сюда поналазили? — и стукнул о перила сложенными в чехол лыжами.

— Страхи на вру́бли[123]!!! — несколько хрипло сказала ошарашенная бабушка. — Вечер добрый, Зонечка. Так можно и поймать переляк, — обратилась она ко мне и кашлянула в кулачок.

— Христос рождается! — из глубин пледа протянула Неля, и все мы нестройным хором сказали: «Славим Его!»

— Я вижу там звезду! — крикнул Витя. — Скорее кушать!

— Так наф и не приглашят войти? — сказал второй «охотник», снимая перчатки и рогатую шапочку. У меня отлегло от сердца, такой надменный шепелявый голосок не мог принадлежать Ночи Дымов. Так говорила моя сестра Яна.

Незаметно я перебросил пакет с заплесневевшими тапками через перила — во двор.

— Про́шу, про́шу, — расшаркалась бабушка. — Гость благословьонный!!!

И мы гурьбой вошли в переднюю, тётя Зоня в темноте пнула Ваксу.

— Неужели, мама, это обязательно, — прорычала она. — Животное в доме?!

— Хлева у меня нет, — царственно обронила бабушка и ринулась в кухню, к пеналу.

САЛАТА «КОНСТАНЦИЯ»

(в честь жены Моцарта)

Легенда: Моцарты жили бедно и ели что попало.

В салат можно впихать всё, что есть в холодильнике.

Салат укладывается слоями:

1 слой. Яйца, тёртые на крупной тёрке.

2 слой. Репчатый лук — мелко порезанный.

3 слой. Промазать майонезом.

4 слой. Вареная морковь — мелко порезать.

5 слой. Свежая капуста — мелко порезать.

6 слой. Промазать майонезом.

7 слой. Посыпать зернами граната

САЛАТА ПАНСКАЯ

Язык (говяжий), неполная банка зелёного консервированного горошка, 400 гр спаржевой фасоли, 3 ст. л. майонеза, 3 ст. л. сливок, укроп, соль.

Спаржу потушить и нарезать кусочками. Язык отварить в подсоленной воде и нарезать кубиками. Все перемешать, добавить горошек и залить соусом, приготовленным из растертого со сливками и укропом майонеза.

Подавали ее в тарталетках.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Случайному гостю

о предвидении, предубеждении и предупреждении

С участием кузины Сусанны

Случайному гостю

Иногда в качестве инструмента для гадания используют котёл, выкрашенный изнутри чёрным. Котёл заполняют водой и бросают в него серебряную монету, символизирующую Луну в ночном небе.

Остается загадкой, где увидел звезду мой брат, было ли то, что он увидел, звездой, и какой? Небо было чёрным, мглистым — словно тот самый котёл, и предвещало снегопад на Рождество и обложные метели до самого Сильвестра. Я захлопнул дверь.

Бабушка на пороге кухни вдруг обернулась, будто её толкнули в спину и рявкнула:

— Лесик!!! Подойди сюда… прентко!

Тётя Зоня выронила сапог и чуть не упала. Витя споткнулся на ровном месте. Тётя Женя опасливо присела на низенькую, оббитую гвоздями скамеечку и обхватила колени руками. Храбрая Вакса отважно укрылась в ванной.

Я посеменил к бабушке, нутром чуя скорую и беспощадную расправу. Возможно, дыбу.

— Стань обок и повторяй, — прошипела мне прямо в ухо бабушка, — и руками, руками води — как я. Скончим этот кудель-мудель.

Она откинула назад прядь волос и с силой поддёрнула рукава блузы, я услышал треск ниток.

— In nomine… — начала бабушка, я послушно приступил вторым голосом и дальше… дальше это оказалась не молитвой.

До сих пор не решаюсь повторить тот набор звуков.

Возможно, это была латынь, какой ее запомнили варвары — сарматская или венедская. Может, кирпичи в кладовке или ель в дальней комнате и были рады слышать слова типа: «префация», «иллатия», «изурире» или «анимус» — я нет. Дар, применённый бабушкой, был сильнее меня, сильнее ветра за окнами и сильнее присутствующих.

— Ибо это великая тайна воплощенного слова. Да будет так… — завершила бабушка.

— Так… — эхом повторил я. Голова у меня закружилась. По коридору прокатилась волна тёплого воздуха, запахло свежестью и полевыми цветами. И мне показалось, всего на мгновение; будто я слышу треньканье шарманки из бабушкиной комнаты. Галлюцинация.

Появилась Вакса, воплощая собою невинность и добродушие. Кошка расхлябанным шагом пересекла переднюю и потерлась об мою штанину. При этом она попробовала мурлыкать. Я озадаченно почесал её за ухом — хищник упал на спину и кокетливо подёргал лапками.

Второй меня сразила тётя Женя.

— Надо бы, — сказала она, мечтательно рассматривая дверь, — нарезать лимонов. Пойду поищу, я спрятала банку с ними в шафу.

Неля с Витей, шушукаясь, удалились вслед тётке. До меня долетело их хихиканье. Походка кузины была несколько развинченной, она всё ещё куталась в плед, то и дело наступая на его края.

Тётя Зоня рывком расстегнула лыжный комбинезон и, вывернувшись из него подобно линяющей кобре, решительно заявила:

— Я слыхала, есть вода? Иду в душ первая! Грязной за стол не сяду.

Туманными, зелёными с тёмным ободком, глазами она скользнула по нам с бабушкой и менее решительно сказала:

— Мы, мама, должны поговорить, — она слегка потерла лоб и сквозь ладонь продолжила. — Эта телеграмма…

— Моя ты фурия, — нежно сказала бабушка. — Иди, смой неспокуй.

Тётя Зоня выдохнула, потрогала туго затянутый хвост рыжих кудрей и пошагала в ванную, к подолу ее чёрного свитера прицепилась жёлтая ниточка. Недлинная.

— Шатен? — с сомнением спросила бабушка и отогнала от двери оглушительно мурлыкающую кошку.

— Блондин, — сказал я. — Аксель… этот.

В отдалении пыхнула колонка и полилась вода.

Кузина моя, Яна, попутавшись в своем комбинезоне, швырнула его под вешалку. Прямо в лужу, натекшую из-под их с тёткой лыжных ботинок. Внезапным жестом, словно ковбой кольт, выхватила здоровенную косметичку и клацнула ею.

— Где она её прятала? — удивился я и только хотел спросить, как Яна, шепелявя больше обычного, прошелестела. — Долшна наришовать глажа!! Ну как я ш таким лицом… голым и за штол…

— Иди до покоя, — сказала бабушка, — до хлопачкув. Иди. Иди.

Яна развернулась и поплыла в кашу с Витей комнату, по дороге она задела лыжи. С грохотом они упали. Яна не вздрогнула и не обернулась.

Бабушка покашляла в кулак, извлекла небольшой кружевной платочек и промокнула пот на лбу и над губой. Запахло «Быть может» и более сложно — матиолами и табачком.

— Устала, — вздохнула бабушка, — от внезапности случайной. Чую фалш, но чье то — не скажу.

Я поднял лыжи и сунул их в угол.

— Совпадения, — подумал я слух. — Всё просто.

— Тылко з виду[124], — откликнулась бабушка и пошла в кухню.

У стола бабушка поманила меня пальцем, церемонно опустилась на стул и, закуривая, спросила:

— Перекручиваешь мне чары? Ты то шпециялно?

— Это допрос? — спросил я и мрачно высморкался.

— Вопрос… — произнесла бабушка торжественно. — Пока что, — и она стряхнула пепел в черепаху. Одинокий гость робко проплыл к столу. Бабушка не глядя щёлкнула пальцами и серебристая фигура, содрогнувшись, исчезла в стене.

— Я просто чую тут чью-то волю. И чары, — раздумчиво сообщила бабушка. — Для них нет двери, нет за…

— Говорили уже, — буркнул я и сел на пуфик.

— Послушаешь. Запомнишь. Быть может, — процедила бабушка и раздавила сигарету. — Применила Дар, доплела чужое деянье, — сказала она и хлопнула ладонью по столу, — чаровала на Вигилию. Грешна.

— Осознание есть первая ступенька, — сообщил я.

— Точно то же мне говорил один доктор, — сказала бабушка. — Его немцы повесили, после… Такое. Я всем сбила жичения. Память про них. Навела марение, такое как мне, там.

— Что, уже никто не хочет кушать? — спросил я и обнаружил за пуфиком тапки в клеточку.

— Забыли про то — на время, — сообщила бабушка и потрогала гемму. — Но как ты усилил мой Дар, то забыла и я. Жичение. Своё.

— Вы хотели подарить мне десять рублей, — быстро сказал я и надел тапочки.

— Такое… — огорченно сказала бабушка. — Видишь, как всё покрутилось — уже и не подарю.

— Я ж напомнил, — озадачился я.

— Надо было ждать, пока вспомнила б сама. Теперь то твоё желание — не моё, — изрекла бабушка. — Буду скупионная и прочту литературу шпециальну.

— Какая-какая? — переспросил я тревожно.

— Такая, как ты не бываешь, — равнодушно заметила бабушка, — сосредоточона…

— Будете говорить со Старой Книгой? — злорадно осведомился я. — Творческих успехов. Уж она вам подскажет, — я пошевелил ногами в тапках и прогнусавил:

— В сорок третьем году вы забили мыша́, теперь у вас отвалилась голова — вот и не суетитесь…

— В том годе, что ты сказал, мышей не было — их поели раньше, — сказала бабушка и со вкусом отхлебнула компоту. — Удался! — сказала она. — И каблуки не носили. Обувь была деревляная — стукалки. Она поправила волосы. — Ну, ты раскладывай сер… салфетки, — обратила бабушка ко мне зелёные очи и вздохнула.

— Чары скоротечны.

— И салфетки превратятся в белых мышей, — вставил я. — Недоеденных в войну…

— Гадула бессовестна! — сказала бабушка и вышла.

— Да, имечко редкое, — сказал я ей вдогонку. — Меня зовут не так, между прочим.

— Мама, я нашла лимоны! — прокричала тётя Женя. — Мы тут их и порежем…

И из комнаты донесся смех…

Король-падуб, печальный зеленый великан, на полгода простившийся с Белой богиней, пришел вот уже несколько месяцев тому. Тёмные дни явились вместе с ним. Остролист, падуб, ilex — означает зиму и запад, сосна одна или множество — символ осени и юга, дуб — вестник лета и севера. Эти деревья и кусты все ещё видны на вытертом гобеленчике над тахтой. Я люблю гладить его ладонью, он прохладный и полон уютной гладкости. В середине — там, где чёрный пруд с посеревшими от времени лилиями — тщательно подштопанная дыра, след от случайной пули; дыру в гобелене зашили, а пуля, пуля до сих пор в стене, с сорок третьего года. Часто, когда я сижу на тахте, я слышу, как она ворчит там, среди кирпича и извести, вся сплющенная — это итальянская пуля, убивать тут она никого и не собиралась, все вышло per caso, и она приносит извинения настолько, насколько может принести их пуля. «Scusi!!! Но кто мог знать, что случится так?! Торчать в стене сорок лет! Stupidamente! Лучше бы её съела ruggine! Vero!»

«Весна» окончательно прокашлялась и решила показать «Вокруг смеха». Слышно, как бабушка в соседней комнате хлопает шкафом и звякает печной заслонкой.

Из дальних комнат доносится зловещее хихиканье, что-то шуршит и щёлкают ножницы.

Я снуюсь вокруг стола и рассовываю салфетки в специальные кольца — веночки из гвоздик. Давным-давно похожие надевали невесты.

Снег за окном усилился, свеча начинает пускать маленькие искры…

В ванной тётя Зоня выключила воду, заработал фен, «Вокруг смеха» пошло маленькими точками.

«Всё равно смотреть нечего, — подумал я, — мультики кончились».

Зоркость редко дар радости. Наш Дар — предвиденье. Три четверти будущего. Ещё мы всегда в состоянии узнать мысли ближних.

И все мы видим призраков — они разглядывают нас в ответ безо всякого стеснения. А ещё мы видим тень смерти. И, с Божьего позволения, множество иных знаков — счастливых и не очень. Способны, например, привлекать, во всех смыслах этого слова — но не навсегда, преумножать мудрость — или же ухудшать память, знаем лучшее время для превращений — хотя и недолгих… Мы врачуем, но не исцеляем.

Люди стараются держаться от нас подальше, да и мы предпочитаем скрытность. Слава Всевышнему, о нас известно довольно мало, если не считать того, что у нас отлично приживаются как чёрные, так и разноцветные кошки, легко растут цветы и травы, плохо сохраняются деньги и зеркала и очень быстро перегорают лампочки.

Да, и ещё. Редко кто из мужчин доживает у нас до старости.

Если бы это прочла бабушка, она бы сказала, помимо обязательных «линух» и «звыклые глупства», что видим мы только чужую судьбу, чужие болезни или слабости — своя судьба или участь наших близких скрыта. Неразличима. Как сквозь мутное стекло…

Если это никому не вредит, делай, что хочешь, ведь если это будет злой поступок, он вернется к сделавшему его троекратно.

Окрещённые ножи на столе — к большому несчастью.

Как все-таки странно — я путаюсь в суффиксах, геометрия не смогла оставить в моем сознании сколь нибудь заметного следа, но всё, что продиктовано, как именует бабушкины слова тётка, «галиматясом» — я запоминаю сразу и навсегда…

Стоило мне отвернуться от стола и закончить с салфетками, как нотку оживления внесли тётя Женя и бабушка. Они вошли в кухню с двух сторон. В руках у бабушки был кошелёк. Тётя Женя несла три здоровенных блюдца с тоненько нарезанными лимонами и улыбалась.

— Кто-то скрыжовал[125] но́жи? — с порога, подозрительно поинтересовалась бабушка и щелкнула «поцелуйчиком». — Тебе, Лесик, нечего делать?

— Почему это сразу Лесик? — воинственно спросил я, поправляя салфетку в кольце.

Тётя Женя поставила тарелочки с дольками лимона на стол, передвинула несколько мелочей, потрепала меня по волосам и вышла. Она всегда подёргивала меня за седую прядь на макушке, видимо, надеялась вырвать её или инстинктивно, по-парикмахерски — закрасить. Бабушка вздохнула. Из тёткиной комнаты донеслось хихиканье Яны в телефонную трубку.

— Был тут на самоте, — продолжила наступление бабушка, воровато оглянулась на дверь и начертила щепотью правой руки в воздухе некий знак. Запахло озоном, абажур качнулся — круг света проплыл над столом, играя прозрачными тенями от бокалов, ножи вернулись в исходное положение. — Один, — угрожающе подчеркнула бабушка, поправив гемму.

— Я в одиночестве размышляю, — заявил я, двигая вилки. — А вот вы, как посмотрю, играете с ножами…

— Раны Господни! — сказала бабушка. — Я… — и она поддёрнула рукав.

— Их сделали гвоздями… — вставил я быстро.

— Хм?! — отозвалась бабушка. — Такого научили в школе? Но ты скажи — на каком уроке?

— А вам зачем? — осведомился я, подозревая подвох.

— Приду слушать, узнаю новое, — светски сказала бабушка и отбросила прядь со лба — перестала сердиться.

— Вас не пустят, — безапелляционно сказал я и передвинул карпа поближе к центру.

— О! То категорычно, — протянула бабушка и прошлась вдоль стола, из кошелька она достала сухие рыбьи чешуйки и разложила их под тарелки — к деньгам. — Почему не впустят?

— Вы не пионер! — нашелся я, и торжествующе хихикнул.

— Но ты весёлек, — добродушно сказала бабушка и поставила на стол подставку с зубочистками. — Я не пионэр, оттого что я не хло́пак. Была бы пионэрка.

— Триста лет тому назад, — подытожил я и ухватил немного паштета.

— Не надо кусочничать — проговорила бабушка, значительно, выделяя букву «ч». — Триста лет назад пионэров брали за янычарув.

— Они и сейчас такие самые. Зверюги. Людоловы, — согласился я.

— Был один… — сказала бабушка, неожиданно оказавшаяся рядом со мной. — Ты ниче́го не делал… такого… нечестивего? — спросила она многообещающе.

— Да, скрывать не стану, — скорбно сказал я. — Всё началось с того, что меня заставили гладить скатерть…

Вновь раздался звонок, длинный и настойчивый. Вакса чёрным пятном проскакала к двери, перепрыгивая через сваленные в коридоре сапоги. Я опять «посмотрел» и опять всё оказалось скрыто каким-то чёрным и вязким туманом.

— Ничего не вижу, — вздохнула бабушка, поймав мой взгляд. — Одна чарна мгла. Быть может, кто-то родной — от них завше тот мрок в голове.

— Как это точно, просто с языка сняли! — не удержался я.

— Но пойдем попатрулюем, — продолжила бабушка. — Может, кто-то ризыкнул з вертепом. Все ж час колядовать…

Никакого вертепа или чего другого, более-менее интересного, за дверью не оказалось — все же не те были времена.

Припорхавшая к двери сестра моя Яна отперла хрупкую преграду, и на благословленный порог квартиры осторожно ступила кузина Сусанна.

Качнулись помандеры, еле слышный писк долетел из шкафа, заглох фен в ванной, слышно было, как ругнулась тётя Зоня.

— Ужасные новости, Гелюня! — даже не споткнувшись об остатки печати, сообщила Сусанна дребезжащим голоском и ткнула мне в руки сначала перчатки, затем осыпающуюся красивым пухом лисью шубку.

— Иродовы жолнежи однайшли дзецко?[126] — осведомилась бабушка, целуясь с кузиной.

— У меня не поднялся кекс, — взмахнула хрупкой лапкой кузина Сусанна. — Оттого принесла это — и она извлекла откуда-то из-за спины дыню гигантских размеров.

— Ого! — радостно всплеснула перламутровыми когтями Яна.

— Какая прелефть! Прелефть! Лефик, отнефи это в кухню, немедленно.

— Тебе прелесть — ты и неси, — фыркнул я, выплёвывая пух. Яна, обиженно выстроив брови домиком, взяла сетку и посеменила в кухню.

— Колоссалный мелон!!! — изрекла бабушка и волнообразно взмахнула рукой прямо перед носом кузины Сусанны — сверху вниз — будто протерла зеркало. Кузина Сусанна дрогнула, покачнулась, но выстояла — провела пальцами по подозрительно шикарной копне волос, оправила жакет, ухватилась за облепленное белой водолазкой горло и спросила сухо и недобро.

— И совсем сошла с ума, да? Ты теперь так встречаешь гостей?

Отведя глаза от бабушки, она поглядела на меня и подобралась поближе, покачиваясь на толстенных каблуках. Я развешивал сердито испускающую пух шубейку в нише-вешалке.

— Лесик… — сказала кузина Сусанна ласковым прокуренным голоском. — Давно с бабушкой тот псыхоз? Ты следи за ней. Она с молодости такая была… Неудержимая. А теперь, смотрю, совсем…

— Я ничего такого не заметил, — уклончиво ответил я.

— Хм, — сказала кузина Сусанна и оглянувшись, внимательно посмотрела на порог, помандер, треснутое блюдце, затем опять на меня, с этаким зловещим прищуром. — Хм!

Бабушка подошла к ней и обняла за талию.

— Коньячку, кузинка? — примирительно сказала она и повлекла Сусанну в кухню, та погладила бабушку по руке. — Не лишнее, Гелюнця, — кашлянула кузина Сусанна. — Так зазябла… Христос рождается…

— Славим Его, — ответила бабушка.

Приёмник, внезапно озаренный «Радио Польским» крутил французскую музыку: Мирей Матье сменила Мари Лафоре с грустной песенкой о несчастной Розалине.

До меня долетел звон хрусталя, дружный «Прозт!!», кокетливое хихиканье кузины Сусанны, бабушкино покашливание… и то, как отхихикав, кузина Сусанна спросила:

— Гелюня, а зачем была та телеграмма? Что то за церемония? Ты забыла телефон? Послала бы Лесика, давно хочу порасспрашивать его про Дар.

Воцарилась тишина, нарушаемая яростным феном в ванной. Дверь в кухню неожиданно закрылась, преодолевая невидимое сопротивление, приёмник захлебнулся песней, фен смолк, и в крошечной паузе я услыхал…

— То обманне, Зуза. Весь Адвент, одна охота. Мгла и морок. Нет сил уже. Такое.

— А я надела каблуки… Как выстою?

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Случайному гостю

продолжительная

О недолговечности

С участием сил тьмы, цыган и Ирода-царя

Случайному гостю

Чары недолговечны.

В воздухе после них долго стоит устойчивый озоновый запах, так ещё пахнет марганцовка. Гуще разрастается розмарин и остро исходит сладкой кислинкой лимонная мята. Говорят, так она будит воспоминания и сны — исключительно приятные. А ещё, после того как бабушка практикует свою «магию кухонну», всюду пыль. Почти незаметная. Тонкий серый след, просто пелена — убирать её обязан исключительно я… такая честь. Эта пыль плохо стирается с поверхностей и плохо смывается с рук…

Чары недолговечны, и все же они оставляют след.

Я вернулся в кухню; бабушка и кузина Сусанна восседали за столом, разделённые старой супницей с холодным борщом, и хмурились в тарелки.

— Что это вы такие кислые? — поинтересовался я и потрогал карманы брюк — в одном из них лежала карта. «Паж кубков». В другом — прохладный подорожник, скромный листик, частица Девяти трав, помощник.

— Лесик, — начала кузина Сусанна и потрогала серёжку. — Кто тут чаровал в Вигилию? Я вижу всё такое, да. Не верю, что бабушка… Ты знаешь, к чему то ведёт? Вот в семьдесят э-э-э втором году…

— А в веке каком? — мрачно спросил я и потрогал иголку в воротнике.

Кузина Сусанна округлила рот, затем слегка кривовато улыбнулась и воззрилась на бабушку.

— Спаситель родился уже… — сообщила бабушка и также мимолетно улыбнулась. — Давно.

— А электричество?

— Электричество не родилось, — бодренько сказала кузина Сусанна. — Его придумали, но высоко ценю твои шутки. В тёмные дни одни они — спасение.

— И музыка, — как-то туманно сказала бабушка. — Музыка от Бога.

Вороновские под нами, а вместе с ними кто-то ещё, сбоку, разом долбанули чем-то тяжелым по трубам у себя в ванной и в кухне. Дом наполнился стоном и гулом. В кране тонко засвистел воздух.

— Геля! — сказала кузина Сусанна. — Что-то сделай уже. Начнется мигрена и будет страх.

Бабушка задумчиво глянула на нас, поднялась, поддёрнула рукава, подошла к раковине, поднесла ко рту кулак и сказала в него нечто, звучавшее свежо, минимум, при королеве Боне.

Дар распространился вокруг нас, подобный серому шёлку. Прохладный и гладкий.

Я увидел, как обрадовался воде младший Вороновский, несмотря на то, что ему мыли голову. Кто-то выпивший шёл по двору — у таких людей мысли и действия всегда нечёткие, и путника окружали тени… лучше было и не смотреть. И совсем рядом…

На мосту в этот раз царила тишина — не слышно было гусей, воды реки темно и маслянисто переливались под мостом. Ангел застыл в суровой неподвижности: прямой, печальный и укоризненный. Серые плиты были усеяны маленькими красными ягодками, их тормошил вездесущий ветер.

— Рябина! — обрадовался я. — Наконец-то я смогу спросить всю правду!

Прямо из-под моих ног вывернулась лиса, на морде её читалось раздражение, и похоже было, она чего-то сильно опасалась.

— Ты всё блуждаешь… — ворчливо заметила она и постучала по земле хвостом. — А рыцарь…

— В пути, я знаю, — оборвал её я.

— Если бы, — и лиса сделала попытку горько усмехнуться. — Он ведь пришёл…

Ягод на мосту заметно прибавилось, лиса с сомнением огляделась.

— Я должен знать что-то ещё? — спросил я, чувствуя как раздражение покидает меня.

Лиса поспешно оглянулась ещё раз и навострила чёрные уши.

— Ну, мне пора, — заявила она, пластаясь по плитам. — Я и так сказала больше, чем хотела.

— Постой! — крикнул я.

Ягоды хлынули по плитам потоком, вслед низко стелящейся лисе.

«Это не рябина — это остролист», — в панике подумал я.

— Красная шерсть, — высказалась лиса в пространство. — Das ist Shonn…

На минуту она замерла, ягоды столпились около неё широким полукругом.

— Берегись короны!! — крикнула лиса и кинулась прочь, кристомы алым ручьем преследовали её.

— Наступить на ягоду остролиста к несчастью, — сказал я и встретился глазами с кузиной Сусанной.

— Таки так, таки так, — проскрипела она и усмехнулась. — Шамлосник! Проверяешь даму.

На всякий случай я посмотрел на пол, возле ножки стола сидела Вакса и озадаченно тёрла морду лапой.

— Шерсть чёрная, — сказал я. — То есть за ухом, Вакса, черна.

— И то часть провокации тотальной, — сказала бабушка, адресуясь плошке с кутёй — плошка благоговейно внимала ее словам, не думая и пикнуть. — Я как слепая, — вдруг пожаловалась она. — Ниц не вижу. Абсолютне!

— Но то верно, — поддакнула Сусанна. — Обступили власней кровью… Что тут увидишь?

— Музыка… — как-то неуверенно сказала бабушка. — Тут всюду музыка. Такая давняя…

В наступившей тишине вдруг чихнула кошка, из коридора донесся сдавленный шёпот, фырканье, потом раздался гитарный перебор и знакомые голоса вывели комариными дискантами:

Я маленький пастушок

Загорнувся в кожушок

На скрипочке граю,

Вас усiх вiтаю.

А ви, люди, чуйте,

Коляду готуйте —

Яблучка, горiшки

Дiтям для потiшки.

Бабушка и кузина Сусанна подхватились и разом глянули в сторону двери, я продолжал рассматривать кошку. Вакса терла морду с явным смущением и определенно желала добиться от шерсти радикально белого цвета.

— За ухом черно́! — сказал я кошке. — Хватит намывать гос…

И увидел брата своего Витю, с дудочкой, в старой бабушкиной кацавейке из котиковой шубы.

— Вертеп!!! — обрадовался я. — И ведь не позвали.

Витя изображал пастушка, который: «загорнувся в кожушок…» и славно наигрывал нечто ирландское на сопилке, следом за ним вошла Неля, обряжённая цыганкой — что было ей очень к лицу. Неля играла на гитаре что-то, на её взгляд, рождественское и тарахтела длинными фиолетовыми клипсами. За ней шла, завешенная «дождиком» словно яшмаком, тётя Женя. Она источала запах ПВА и перьев — к ее старому парикмахерскому халату, кривовато прилепили большие бумажные, облепленные мелким пером крылья, а на голову она накрутила что-то белое и гипюровое — как мне показалось, старый Нелин школьный передник. В руках у тёти Жени была пышно украшенная мишурой лыжная палка — на ней сияла оклеенная фольгой восьмиконечная звезда — в общем, тётя Женя была Ангел, вот я только не знаю первый или второй…

Раньше вторым (или первым) ангелом при ней был дядя Костя…

— В небесах взошла заря, — сказала тётя Женя и с крыльев ее полетели перья. — Славит всё Христа-царя. Я лечу от Бога, Радость вам принёс, что в вертепе бедном родился Христос.

Звездой на палке она пнула сначала Витю, затем Нелю и сказала:

— Ныне день рождения вашего спасения.

Вы к вертепу поспешите и колена преклоните.

Витя вывел на дудочке длинную, мелодичную трель, Неля изобразила на семиструнке некую поступь.

Затем в коридоре раздался возмущенный писк, звякнул бубен и в кухню вбежал… Чёрт.

— Пустите погреться, пани-хозяйка, — обратилась к бабушке нечистая сила.

— В пекле для тебя тепло! — заметила бабушка и подперла рукой щеку — настроилась смотреть.

— Есть мне чем и посветить, и согреться, — заносчиво заявил Чёрт, и я опознал тётю Зоню. Бес зашуршал пакетом с надписью «Монтана», из пакета торчал сделанный нами с Витей в прошлом году месяц — гигантская лимонная долька, вся в золотистой фольге — две коробки конфет «Стрела»… Я взглядом поискал кошку, на полу лежал маленький кусочек когтя. Вакса смылась.

— Ага! — торжествующе сказал Чёрт. — Попро́сите, так и не дам…

В кухню вплыла вооружённая старым шампуром Яна — укутанная с головы до колен в старую штору-мережку, всегда изображавшую кольчугу, для верности поверх шторы Яна надела крупновязаную жилетку. Голову Яны украшала оловянная миска.

— Я воин!! — заявила Яна, избегая шипящих. — Разышкиваю деток, штоб наколоть их на шабельку, — и она потрясла шампуром, миска чуть сползла ей на лоб и в Янином хорошеньком личике появилось нечто хищное. — Такой прикаж от Царя.

— Но что скажу, — сказала бабушка «воину». — Не знаешь ты, какого царя слухать… Ныне рождается царь правдывый.

Воин запальчиво повёл копьем. Бабушка похлопала в ладоши.

— Вставай, Сусанка, будет машкарада! — фыркнула она. Кузина подняла на нее удивлённые глаза и зачем-то нацепила очки. — Будут Три Волхва. Одкры́ем тайну грандиозну! — возвестила бабушка, в то время как Витя с Нелей голосили «Новую радость». Растолкав стулья и хихикнув, сёстры удалились в бабушкину комнату.

— Где-то коза наша? — спросил Витя. — Как бы не заболела…

Цыганка расстегнула торбу, перекинутую через плечо, и извлекла из нее Ваксу. К кошачьей голове были примотаны не очень-то аккуратные картонные рожки — по виду козьи.

— Не она ли? — спросила Неля. Кошка фыркнула и издала длинное шипение.

— Она, сердега! — сказал Витя и дунул в дудочку. Вакса явно постаралась в него плюнуть.

— Зачем забрали козу нашу? — обидчиво и пискляво спросил Пастушок.

— Хотели себе на приплод на розвод, да только Свет пропал, — повздыхав заявила Цыганка.

— Теперь отдаём, вот. Прошу! — вновь судорожно вздохнула Цыганка, — верните Месяц. Мы Путь не видим…

— Х-ха, — сказал Чёрт. — То непростая просьба, голуба! Им вернула козу… Что дашь мне?

— Меняю козу на Месяц! — решительно сказал Пастушок. И было протянул разъяренного зверя в лапы нечисти.

Кошка обнажила на Пастушка жёлтые клыки, совершила восхитительный пируэт, укусила жалобно взвизгнувшего Витольда и вывернулась на пол.

После нескольких безуспешных попыток Ваксе удалось скинуть картонные рога и укрыться в бабушкиной комнате. Путь ее сопровождало раздражённое ворчание.

— Ну-ну, не жирафа из тебя сделали, — примиряюще сказал я ей вслед. — Не будь смутная.

Прямо над ухом у меня свистнула дудка, я обернулся — надо мной стоял Витя и недобро улыбался.

— Помогал костюмы делать??? — спросил он и в голосе его читались нотки нашей географички…

— В-е-е-е… Нет… — пискнул я растерянно.

— Будешь Ирод… — сказал Витя и нахлобучил мне на голову острозубую корону. Она пахла духа́ми и почему-то марганцовкой.

— Я так рад, — сказал я свирепо. — С детства мечтал быть Иродом когда вырасту…

Неля изобразила на гитаре что-то сефардское…

— Не кривляйся, Лесик! — сказал Чёрт голосом тёти Зони. — Не порть праздник… Быстренько.

— И какой у нечисти сегодня праздник? — сварливо заметил я, облачаясь в услужливо распахнутый Витей тёти-Женин халат — весь красный, ацетатный и в драконы. Помнится, всю жизнь мне хотелось нарезать из него пионерских галстуков. И так придти в школу — с головой дракона на «подушечке»…

— Где моя борода? А жезло́? — спросил я, мостясь на стуле.

— Всё тут, всё тут, вот — услужливо сказала Неля и протянула мне бороду.

Воин проследил эту мочалку на резинке долгим взглядом.

— У меня был парицёк такого тсвета, — подозрительно процедила Яна. — Вот не могу найти…

— Держала бы вещи в порядке — нашла бы, — безапелляционно заметил Чёрт.

Я нацепил бороду, запахнулся в халат и взял в руки ножку от старого стула…

…Далеко-далеко проплакали в небе серые гуси — бесконечная стая в пустом небе над старым мостом. Ветра Самарии и Идумеи свиристели вокруг медных ангельских крыл, кровь застучала мне в сердце — кровь на мраморных плитах Иродиона, на всех семи стенах Моссада…

— Я — Ирод злобный, с лукавым сердцем; ищу повсюду Христа-Младенца… Я — царь иудейский, плачь обо мне, народ еврейский… — сказал я, и голос мой не дрогнул. Ветер хлопнул ставней на чердаке. Витя выдал длинную трель, Неля тронула струны и Чёрт, по-турецки сидящий на бабушкиных половиках, неловко брякнул бубном.

— От видящих знаю, от знающих вижу Младенца рожденье — Зимой, на погибель всей тьме, — продолжил я, — а свету — спасенье.

Теперь я велю — перебить всех младенцев, всех сущих перве́нцев.

Для усиления злобности пришлось трухануть ножкой стула, привязанный к ней колокольчик глухо звякнул — бубен и гитара вприпрыжку бросились отвечать.

Воин, храбро потрясая шампуром в сантиметре от моего носа, заявил:

— Гофударю! Твой прикасс выполнить готов я, и на всех врагов твоих наложу оковы!!

И Яна вытащила из-под шторы-кольчуги нечто пестрое, шуршащее и подозрительно знакомое.

«Ланьцухи… — в отчаянии подумал я, — разорвали. Нечему больше противостоять магии».

— Приказ мой помни — детей изловить и на сталь насадить, — рявкнул я на воина. Яна с достоинством поправила миску и отсалютовала шампуром, вновь в опасной близости от моего носа.

— Ты, нечисть, войску в подмогу — краденым светом осветишь дорогу, — повелел я.

Чёрт отсалютовал, ловко расшаркался и по пути дёрнул Цыганку.

— Не среди вас ли родился Спаситель, а, Модоно корита[127]? — осведомился он, привязывая бахрому цыганкиной шали к стулу.

— С чего вдруг? — набычилась «Амфисбена самотна», отпихивая лукавого гитарой.

— Ну, вы же не отмечаете время рожденья, — ответил Чёрт, заплетая узлы на бахроме со знанием дела. — Надо бы потрусить ваш табор…

— Смотри как бы мы тебя не потрусили, — сказала Цыганка, и глаза ее зловеще потемнели. — Такие слова знаем — глубокие, как горькое море.

— Эти слова знаю и я, — сказал Чёрт, совсем не тёти Зониным голосом. — Всё ты спутала, гилабарка: они горькие, как глубокое море…

— Мой Бог наверху, — сказала Неля, звякнув браслетами и голос ее осел, словно стены трёхсотлетнего дома. — Он глядит на меня…

Вместо ответа Чёрт усмехнулся. В коротком смешке и впрямь отчётливо было слышно, как бездна бездну призывает…

— Ночь тиха над Палестиной… — вмешался наконец Ангел и стукнул об пол посохом — на половички слетело несколько перьев. — Умолкните, беси! Час ваш прошел…

«И что они там распороли?» — подумал я, тяготясь привкусом крови во рту, к тому же корона начала ощутимо печь мне лоб.

Витя приложил дудочку к губам…

— А кстати… — оживился Чёрт и кинул в пастушка сажей. — Как там, в вашем хлеву?

— Только вас и не хватало, — вежливо ответил чумазый пастушок и попытался продуть флейту.

— Не видали ли Младенца? — уточнил Чёрт и нехорошо улыбнулся в своем чулке на лице.

— Уж час как сияет звезда неспроста, — важно произнес Ангел и осыпал все вокруг перьями и серебристым дождиком. — Спешит все живое восславить Христа…

— Нашёлся! — радостно вскрикнул Чёрт. — Не видать вам, люди, света до самого лета.

— Слышишь ли, Царь мой? — разошлась не на шутку тётка.

— Слышишь ли войско? — и она легонько побарабанила по миске. Яна, заметно надувшись, отодвинулась в сторону.

— Оковы готовы… — недобро глядя на маму, заявила она. Ещё раз сожаление о ланьцухах кольнуло меня в сердце.

— Младенца пленить и в тюрьму заточить! — буркнул я. — Знаешь ли, бес, где ныне дитя?

Чёрт задумчиво ущипнул пастушка. Витя пискнул.

— Узнаю шутя… — сказала нечисть. — Позовем людей книжных, — раздумчиво заявил лукавый, — вот и узнаем, обманом…

— Бесстыжим!!! — объявила примотанная к стулу Цыганка.

— Чудо, чудо… — возвестил наш явно заторможенный Ангел и дождик, скрывший его лик, чуть заметно колыхнулся.

На этом слове двери в бабушкину комнату отворились и в кухню важно вошли Волхвы.

— Книжники́ и чародеи — что спешите Иудеей? — потрясенно спросил я.

Корона жгла мне голову и Волхвы выглядели слишком реальными. В кухне запахло давними мазями.

«Кто-то тут жёг ладан, — тревожно подумалось мне. — И… и… пожалуй, янтарь, — подсказал мне Дар. — Что-то из иллюзий — лимон или апельсиновое дерево, но не может быть, чтоб бузину, ведь Вигилия…»

На зубах моих скрипнул песок.

Самый старый Волхв глянул на меня синими глазами и немного гортанно сказал:

— Спаситель в городе хлеба живого…

Мавр средних лет, близоруко моргнул в мою сторону и продолжил:

— Родится в скале — и не будет иного…

Молодой, высокий негр в алом, затканном серебром шёлке, склонив учёную голову, промолвил:

— …царя — ведь пришли мы не зря…

Дар громыхнул во мне — я посмотрел на свои руки, так внезапно отяжелевшие — каждый палец, изуродованный артритом, украшало по два-три перстня — все с красными камнями, до самого подножия струилась, обволакивая меня, тяжелая багряная ткань.

Ангел, явно став выше ростом, и, глянув на волшебников сквозь подозрительно оживший серебряный дождик, изрёк печально и задумчиво:

— Идите иным путём,

К Ироду не ходите:

Ирод лишь смущает,

Всех созывает,

Младенцев избивает…

«Персидская сказка»… — посетила меня одинокая мысль. В который раз пол нашей кухни, содрогаясь, пропускал сквозь себя мрамор иных палат — ныне навеки скрытых горой Мориа.

— Красный человек!!! — охнула Цыганка и закрыла лицо шалью, оторвав полосу бахромы. Пастушок провел по перемазанному лицу ладонью, оставляя на лбу и переносице полосы, было слышно, как цокают его зубы.

— Я вам покажу кто тут Царь! — каким-то непонятным, выкручивающим язык наречием прокаркал я. — Грамотеи, тоже мне… Взять их!!!

Воин, в «крепостном венке» поверх касика, изуродованный шрамами, значительно превосходящий Яну размерами, почтительно стукнул древком копья о пол — существенно мстя нижележащим Вороновским, и протянул руку — здоровенную лапу в кожаной перчатке без пальцев, вслед Волхвам…

Дверь из коридора в кухню распахнулась и звякнула стеклами в переплётах. Чёрт, сидящий и радостно хихикающий на пуфике, получил по спине и свалился на пол. Волхвы расступились, воин растерянно потоптался на месте и шагнул назад, рука его нерешительно ухватилась за гладиус.

На пороге возвышалась фигура: высокая, бесформенная, мерцающая покоем лилий из долины теней, вся в белом.

— Я Смерть, — просто сказала она. И в кухню вполз нехороший холод. Вздрогнув и пустив искры, угасли свечи в венке, в люстре упало напряжение, свет её сделался слабым и багряным… его хватало защитить стол, всего лишь.

Пастушок отполз подальше — к Ангелу, туда же отступила обронившая гулкую гитару Цыганка. Ангел, поймавший в складки своего дождика и одеяния отсвет с улицы, сиял ровным нездешним серебром.

— Пойдем со мной, — сказала фигура и как-то внезапно оказалась у подножия трона, воин упустил копье и щит и, сорвав с головы касик, отполз подальше.

— Не защита, — почти ласково заявила вслед ему Смерть. — Пойдем же, Царь жестокий.

— Ну хоть день… — простонал я.

— Нет, — покачала головою Смерть под своим покрывалом. — Ни дня!

— Ну хоть минуту! — издал я хрип на неизвестном наречии — руки мои и ноги выкручивал жалом смертельный холод — будто в каждый сустав заполз ледяной червь.

— Ни одной, даже самой маленькой, минуты, — деловито обронила Смерть. — Конь заждался, — сказала она, как-то вдруг. — Ты готов?

«Даже если я скажу „нет“, — подумал я. — Она не отстанет. Всё-таки Смерть».

Все сильнее свистел ветер, и вот уже дрогнули, начав расползаться, стены кухни, впуская в себя базы мраморных колонн мегарона… И на них была кровь, пролитая по моему велению, что если к ней добавится ещё чья-нибудь?

Ангел по-прежнему источал ровное мягкое сияние и все ближе жались к нему: испуганная, погрузневшая Цыганка и чрезвычайно замурзанный, босоногий пастушок в какой-то рванине. Чёрт, уютно устроившись меж мраморных баз, продувал оброненную Пастушком дудку.

— Хха, — сказал он и глаза его, сквозь черную ткань блеснули алым. — Хха! Ирод, проклятая душа! Я ждал тридцать семь лет и три года, покуда до тебя дождался. Поторопись! — И он выдул в дудочку трель горна из «Пионерской зорьки».

Волхвы полупрозрачной группой теснились у погасшей «Весны».

— О Ироде… За твоя превеликия злости Придет гибель-дзябель И поберёт чёрт душу твою и кости, — сказал Балтасар. Остальные покачали головами.

— Аз злу непричастен, Ирод есмь предвластен, Царствовать — царствую. Царство мати — маю. Равного себе не знаю, — ответил я положенную формулу.

Почти негнущимися пальцами, распростав полы и складки персидской хламиды, я нашел брюки — тело мое, чужое, оплывшее и неуютное, еле втискивалось в трещащую ткань, — в кармане нащупал свежий и прохладный листок, ничуть не пострадавший от столкновения с лицедейством.

— Без стона и прихотей, — просипел я, усилием воли отгоняя рваное и клокочущее наречие, раздирающее мне гортань, и бросил листик. Между собой — почти не собой, и Смертью.

Листок звучно шмякнулся на пол и тут же начал разрастаться, пуская вокруг себя цепкие изумрудные побеги. Смерть невидно глянула вниз — к подолу своей хламиды. Подорожник, не теряя ни минуты, оплетал кругом трон — золотой трон в мраморных чертогах Иродиона, с каждым новым витком становящийся… стулом, старым стулом с высокой спинкой из бабушкиной кухни.

— Ну надо же… — процедила Смерть из-под своего покрывала. — Всюду жизнь.

И она, ловко перевернув косу, широко смахнула с плит, потихоньку приобретающих очертания старых добрых вишневых половиц, зеленую и упругую поросль.

— Тиинннк, — чисто и звонко сказала коса.

Подорожник пошел в рост, раскинул лапы-листья и выпустил пики соцветий, делая круг у трона все шире.

— Вот дрянь! — звучно произнесла Смерть и принялась работать косой. — Я доберусь до тебя!!! Маленький негодяй, ты посмотри только, как посмел… — и она дунула из-под своих шелков на траву. Ряды подорожника почернели, но тут же брызнули новыми листьями, тесня белую фигуру к двери. Смерть хмыкнула, лихо шарахнула косой и сердце моё на долю секунды вздрогнуло и замерло, будто следя за лезвием — чёрно-красным и беспощадно вспарывающим ряды моей защиты. В углу раздался сдавленный крик; к изножию Ангела припала лохматой кучей цыганка, рядом с ней поджимал босые ноги пастушок. Смерть на миг замерла — и готов поклясться, улыбнулась.

— О!!! — сказала она. — Кончились крупные — возьмём мелких. И развернулась в сторону некогда беспечных колядников.

Тут Ангел распростер руки и как-то по особому повёл крылами. Свет в кухне стал ярче, робко затеплилась в Венке Пастушья свеча, за ней почему-то Ангельская — мрамор Иродиона поблек и стал зыбкой дымкой, рябью, марением.

— Не бойтесь!!! — сказал Ангел, звучно и глубоко. — Тьма миновала…

Смерть как-то осела и перестала махать косой.

— Но-но, — сказала она Ангелу. — Ты знаешь ли мой чин?

— Я узна́ю тебя в любой личине, — несколько загадочно ответил Ангел.

— Не люблю, когда мешают, — заявила Смерть и передёрнулась.

— Вот и обожди! — раздалось в спину белой фигуре. На пороге кухни стояла бабушка. Волхвы поклонились ей и растаяли, оставив по себе неуловимый дух ладана.

Бабушка поднесла кулак ко рту, возникшая за ней, улыбающаяся кузина Сусанна повторила её движение с величайшей точностью.

— Нашли время кашлять… — сварливо подумал я. И пошевелил пальцами — своими, абсолютно двенадцатилетними, без перстней, шрамов и артрита.

Вместо кашля бабушка произнесла в кулак несколько хрупких слов — крошками от хлебных палочек они рассыпались по кухне и запрыгали по полу, те же слова повторила кузина Сусанна.

В воздухе мелькнул давний знак — нечто похожее на покореженное Н.

— Лучше бы и не просила! — в сердцах сказала бабушка и тронула гемму.

Я быстро снял корону и бросил её как можно дальше. Мелькнули марением зеленые каменья, тускло блеснуло золото… картонка, оклеенная фольгой, шмякнулась на пол. Со Смертью произошло нечто странное — она потускнела, стала ниже, неуклюже потянулась ко мне косой, выронила её и совершенно нормальным голосим сказала: — Я уже тут вспотела под тряпкой, когда конец-то?

Ангел вслед за Смертью тоже словно обмяк, с крыльев его полетели на половички скомканные пёрышки, палка заплясала в руках; запинаясь и отодвинув с лица дождик, тётя Женя пропищала скороговоркой:

Не плачь, Рахиль, зря чада тело

Не убиют душу военным крылы

Но Бог прини́метв своя святыни

Маленькое чадо в рае будет радо.

— Вот это так говорят Ангелы? — спросил Чёрт. Хрустнув суставами, он поднялся с пола и стянул с себя маску-чулок. — Халтура! — рявкнула тётя Зоня в лицо сестре.

Цыганка, живенько подобрав гитару, уселась по турецки и при втором голосе — Пастушке, затянула:

— Ободега, Вичинега!

Всепочтеннейшей публике

Многая лета!

Все колядники поклонились, мы вежливо захлопали в ладоши. Из бабушкиной комнаты вышла Вакса, видимо на овации и второй поклон.

Раскланиваясь, Смерть стянула с себя саван — старую простыню… Выпрямилась…

— Евунця!!! — потрясённо сказала бабушка. — На Бога…

— Меня пригласили, — ответила Ева, расстёгивая верхние пуговички на блузке. — Здравствуйте, тётя Лена.

— За стол, — сказала бабушка в ответ и кашлянула в кулак. В венке загорелись ещё две свечи.

— Ты, Гелюня только не сердись… не сердись, — виновато произнесла высокая и хрупкая Сусанна, мелко перебирая лапками по пуговицам жакета и покачивая головой, — но я скажу. Скажу! Тут черезмерно чар!

Тётя Женя, обильно посыпав всё перьями, стянула с себя халат; палку со звездой она отставила в угол.

— Это часть природы кухни! — помолчав, изрекла бабушка и потрогала гемму.

— Прямо как тараканы, — склочно сказал я и слез наконец, со стула. Слева в спине что-то болело. За столом происходила суета, Витя жадно пил компот. Сажу с лица он смыл. Почти.

— Иди и принеси мне книгу, — велела бабушка.

— Старую? — переспросил я и помассировал спину.

— Самую старую, — ответила бабушка. — Евангелию.

И она улыбнулась. Человек в зелёном, стоявший у стола, улыбнулся ей в ответ.

— Без стона и прихотей, — сказала бабушка и поправила прядь. — То мудро. И тяжко.

Она посмотрела на меня и вздохнула;

— Но не будь смутный. И поторопись. Ты вечно тянешь…

Есть три типа колдовства — сон, любовь и вражда.

С некоторых пор мне по-настоящему интересны чары вражды. К сожалению, Старая Книга, в те нечастые случаи, когда мне удаётся сунуть туда нос, высказывается более чем путано и, как мне кажется, неспроста. Ну как можно понять и не принять за издевательства такое: «Завязав узелок, вы легко можете наслать кротов и лесных мышей в сад, чтобы испортить деревья, фрукты и овощи…» В ноябре бабушка забыла Старую Книгу на столе минут на десять, и мне удалось вычитать по-настоящему ужасную вещь — можно лишить человека аппетита, подложив ему под тарелку иглу, которой шили саван…

Старая Книга полна подобных изречений, смутных запахов табака, пороха и крови, завораживающе отвратительных рисунков. Не хватает обложки и оглавления. Недостаёт нескольких страниц. Никогда мне не узнать, кто и когда напичкал ее столькими подробностями. Люблю читать её при бабушке — та, подозреваю, давно бы скормила её кладовке, но и Старая Книга не из простых, по-моему, она мастер по прятанью, абсолютно.

Вот мнение Старой Книги о колдунах, спиритах и прочих ворожеях:

«Такие люди безусловно должны быть уничтожены при встрече, потому что непостоянны, опасны, умны, умеют увлечь и дать собеседнику призрак сиюминутного счастья…»

Не так давно, пока бабушка выясняла по телефону расписание своих дежурств, на краешке страницы, полуприкрытой «Экраном» с влажноокими брюнетками, я прочитал:

«Для благомыслящего человека чары над лягушкою есть совершенный вздор…»

— Вот ты всё шпикуешь[128] и подглядаешь, — прошептала «отсоединившаяся» бабушка мне в ухо, — что, интересно, хочешь там увидеть?

— Заклинательную песню… — браво сказал я и сдвинул «Экран» дальше.

— Не иначе, зачаровывать дневник? — поставила вопрос ребром бабушка.

— Ваша ирония неуместная, — отбился я и вытянул шею. Перед тем как бабушка захлопнула Книгу: «Чары хранятся с большою тайною и покупаются дорогою ценою» — успел вычитать я.

Все по-настоящему важные Книги, все они обшиты черным коленкором. В том числе и наше Евангелие — старое и чёрное, с почти стёртым крестом на обложке. Я принёс Книгу Книг и положил её прямо на стол. Все встали. Бабушка торжественно кашлянула в кулак, и открыла Благую Весть. Неля уронила клипсу. Витя с сожалением отставил кувшин с компотом.

— От Йоанна, глава первая, — сказала бабушка и перекрестилась. Кузина Сусанна поскребла скатерть тёмно-красным когтиком. Через кухню с топотом пробежала Вакса.

— Йоанн сказал им в ответ: я крещу в воде; но стоит среди вас Некто, Которого вы не знаете… — прочла бабушка и с треском захлопнула Писание.

— Всё? — удивлённо сказал Витя. — Это уже всё? А где про перепись…

— В горкоме, — сухо заявила тётя Зоня. — Мама, можно кушать?

— Амен, — ответила бабушка. — Ешьте.

— Амен, — протянули мы нестройным хором.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Случайному гостю

продолжительная,

в которой делятся, двоятся, забываются и прозревают

При участии фантома и компота

— Печальные сказки хороши зимой…


Случайному гостю

Синяя с золотом тарелка. Такие же, как и у всех нас, сидящих за столом, столовые приборы — разномастное фра же со стёртыми гербами. Бокал. Высокий тюльпаноподобный бокал, незаметно отливающий на свету вишнёвым, красная стеклянная рюмочка. Все это немного небрежно накрыто старой льняной «серветкой» и стоит на мраморной столешнице буфета. Нас восьмеро за столом; прибор девятый — Случайному Гостю.

Во многом это лишь символ — прибор для отсутствующих родственников, иногда для недавно умерших. Предназначен он также всем, оказавшимся под Рождество в дороге или застигнутым у порога бурей. Никто не знает, кем может оказаться Случайный Гость, если он явится за стол. Хорошо бы он оказался темноволосым парнем. Говорят, это сулит удачу. Впрочем, если в дверь постучит немолодой мужчина и попросит крова и убежища для себя и усталых спутников — женщины, почти девочки, утомлённой долгой дорогой, и крепко спящего младенца — не стоит отказывать. Вот уже две тысячи лет длится бегство в Египет: дорога беглецов пустынна, лёгок узел со скарбом и так тяжка ноша изгнанников. Возможно, когда женщина снимет тёмный платок, вы заметите семь звёзд в её волосах — поклонитесь ей. Но не стоит докучать путникам просьбами и жалобами — места за столом и угощения хватит для всех. Пусть скитания прервутся хоть на ночь, а Мать и Дитя отдохнут — ведь путь их так далёк, и окончится лишь когда последний беженец вернётся под сень родного крова…

Заглянувший в Вигилию может быть знакомым или роднёй. И может быть не совсем человеком, и даже не человеком совсем. Вообще-то гостей должно быть чётное число, а кушаний — нечётное. Блюд должно быть семь, девять, тринадцать…

В эту ночь мы обязаны ждать…

На безымянном пальце левой руки в старину носили обручальное кольцо — считалось, что от этого пальца прямо к сердцу пролегает сердечная вена — «дорога любви». У основания этого самого безымянного пальца у меня родинка — это означает, что я ловко создаю иллюзии, склонен к негативным влияниям и рано овдовею…

— Лесик, — сказала Неля, — заканчивай пальцы разглядывать, пора делиться облатком.

Бабушка, сопровождаемая ароматами табака и «Быть может», обходила стол, раздавая сидящим за ним облатки — тоненькие листки пресного хлеба. Освящённого.

Абажур раскачивался над столом — светлый и радостный, бра над тахтой тихонько звенело подвесками. «Весна» ожила и решила показать балет «Щелкунчик» — в дом советника съезжались гости…

Я сидел рядом с кузиной Сусанной, от неё пахло пудрой, свечками, и бархатом.

Кузина Сусанна работала в театре и была «на полставки чародейкой» — гримировала «всяких мумий под молодость».

Когда у всех в руках оказалось по облатке, бабушка уселась во главе стола, что-то буркнула в кулак и сказала:

— Теперь пожелания.

— Я хочу компота! — вдруг брякнул Витя. Ева поднялась и протянула руку за опустевшим графином.

— Я схожу, — как всегда размеренно произнесла она и двинулась к холодильнику. Бабушка сдвинула брови.

Тётя Женя, традиционно лучась безмятежностью, отломила кусочек бабушкиной облатки.

— Здоровья тебе, мама, — сказала она и положила частичку в рот.

Бабушка отломила край хлебца у кузины Сусанны. Кузина протянула сухонькие, неартритные пальцы к бабушкиной облатке и отломила частичку.

— Будем держаться, — сказала бабушка и отправила оплаток в рот.

— Назло врагам, — протарахтела кузина и съела свой кусочек.

— Амен! — сказали в один голос старые сёстры.

Тётя Зоня повернулась к дочери своей Яне, с хрустом выломила у той чуть не пол-облатки и, изничтожив хлебец, сказала:

— Чтобы ты меня не злила!

Яна поморгала тщательно накрашенными ресницами, обломила половину материнского хлебца и, прохрустев им, капризно пискнула:

— Фтоб ты не жлилашь…

Мы с Витей, через стол, преломили освящённый хлеб.

— Чтобы ты ничего не терял, важного… — сказал я и положил в рот окраешек Витиной облатки. Жевать облатку нельзя, молча я проглотил кусочек «Божего Тела».

— Чтобы эта ерунда тебя не касалась, больше, — отломив край моей облатки, сказал Витя и покраснел. Я решил промолчать.

Суета за столом продолжилась ещё минут десять. Я молчал. Свечи в венке радостно потрескивали. «Весна» источала музыку. Кузина Сусанна рядом со мной рассказывала всем, подходящим к ней, что видела их во сне заколотыми: «Это же к встрече!» и желала весёлых праздников.

Кто-то тронул меня за левое плечо. Посчитав до пяти, я оглянулся. За плечом стояла бабушка и улыбалась.

— Вот уже суеверный! — сказала она мне, я отломил кусочек её облатки. — Бабушка, — сказал я, сжимая в пальцах прозрачную частицу, — я вам желаю… Желаю вам…

Облатка раскрошилась.

— Позже скажешь, — рассудила бабушка. — Теперь очередь моя, — и она попыталась отломить от остатков облатки краешек. Священный хлебец рассыпался, в бабушкину ладонь скатились крошки. — Что-то не то с желаниями, — озадаченно сказал я.

— Не будь смутный, — подытожила бабушка и подхватила из ладони остатки облатки.

Вернулась Ева с полным графином компота.

— Я посмотрела, — сказала она, подойдя близко-близко к Вите, — компота там много — ты напьёшься. Наш кармалита залился багрянцем.

— Кутя, вот кушанье правдыве на Вигилию, — сказала кузина Сусанна. — Остальное — коронярские[129] лакомства. Ты тоже так считаешь Гелюня?

Слово «коронярские» приобрело в карминных устах кузины Сусанны особенно презрительный оттенок.

— Каждый имеет свой вкус, — задумчиво ответила бабушка.

Тётки угодливо поддакнули. Они эту кутю обожали, а я терпеть не мог — серое нечто из ячневой крупы или пшеницы, мака и мёда.

— Ешьте, ешьте! — сказала бабушка. — Угощайтесь…

— Слишком мало сала! — безапелляционно заявила тётя Зоня, заботливо подъедая гречку с тарелки. — Каша постная такая получилась…

— Мышильда и семь её сыновей съели все сало, — заметил я. — Оставили записку: «Лопнем, но Варчакам не достанется бэкон…», знаете, тётя Зоня, такие крошечные буквы.

— Лесик, — просипела тётка надменно, — я и не думала с тобой разговаривать.

— Напрасно, — сказала бабушка и взяла соусник. — Совершенно напрасно.

— Как это понимать: «напрасно»? — заносчиво спросила тетка.

— Напрасно не думала, — невозмутимо закончила бабушка. — Это никогда не лишнее.

— Весь день сегодня несёт дымом, всё провонялось, — пожаловалась тётя Женя Еве. — Думала, может торф где горит. Так нет — зима. А тебе дымом не пахнет?

— На меня упал один раз окурок, с какого-то балкона, — вставила кузина Сусанна, — и шапка дымилась. Так радовалась: пахнет дымком, иду по Легионам, на меня все смотрят, улыбаются. А шапку жалко.

— Это накурила мама, — выдала тётя Зоня.

— Что, на весь город? — храбро пискнул я.

— Лесик, — сказала тётка, — ну что ты лезешь во взрослый разговор?

— Я никуда не лезу, — сказал я, радостно предчувствуя ссору. — Я дома сижу. Это тут кто угодно лазит к столу. Правда, бабушка?

— Май менший язык, — ласково ответила бабушка.

— Зоньця, — обратилась она к дочери. — Обнеси борщиком всех, будь ласкова…

— А где у вас тарелки? — свирепо спросила тётка.

— А что, у вас они в ванной? — выдвинулся за линию фронта я.

— В шпальне… — ответила Яна.

Все удушенно захихикали. Тётя Зоня громыхнула стулом и пошла за тарелками, свежевымытые рыжие волосы её развевались, поблескивая отдельными серебряными ниточками. Вакса проводила её задумчивым взглядом и мяукнула.

— Я знаю, — раздражённо рявкнула тётка.

— Это только начало, — вставил я. — Потом они говорят обо всём. Не могут наобщаться.

Тётя Зоня принесла тарелки и бухнула ими об стол.

— Так просто их разбить нельзя, — добродушно сказала бабушка. — Абсолютно.

Тётя Женя поднялась с места и погладила сестру по плечу.

— Давай я, — проговорила она.

— Сейчас вы меня обидели, — скандально заявила тётя Зоня. — Все! Я что, не способна налить борщ? Вы так считаете? Да?

Вакса ещё раз мяукнула.

— Вот видите, — мстительно сообщил я. — Сейчас обсудят сапоги. И польский крем по пять ру…

— Заткнись! — сказала тётка. — Паршивец…

— Так! — сказала бабушка и поднялась из-за стола. — Я терпела достатно. Изымаю зло!

Вакса укрылась под тахтой и оттуда громко чихнула. Бабушка вытянула руку и провела открытой ладонью, очерчивая круг. У меня засвистело в ушах и вдалеке, ударяя гулом в солнечное сплетение, грянул колокол.

«Защиту ставит. Сильную какую… — подумал я. — И марение. К чему бы?» И ухватился за цепочку.

В углу кухни упал на пол веник, за стеной в бабушкиной комнате глухо бахнул уголёк в печи. Ножи с противоположной стороны стола — у Вити, у Нели, у тёти Жени, свалились вниз, на половички.

Взгляды гостей расфокусировались… Бабушка сгребла в кулак из воздуха нечто чёрное и даже на вид липкое и решительно прошагала к раковине, смыть это с ладони.

— Радикално, — одобряюще сказала кузина Сусанна, — а суставы, Гелюня? Не болят, после?

— Арбитрално, — ответила бабушка. — Суставы отболели. Не люблю пустые ссоры. И она хлопнула в ладоши.

За столом произошло движение. Неля отбросила волосы на спину, что всегда служило хорошим знаком и сказала:

— Такая ёлочка получилась, ну как в сказке. Наверное сфотографирую даже. Шумно поглощающий компот Витя кивнул и из кружки промычал:

— Как ты только влез туда, я бы вот не смог…

Тётя Зоня, мирно приобняв сестру, рассказывала ей про лыжников.

— И он говорит мне: «Вы знаете, вы просто как девушка, сзади…»

— Да там, наверно, скукотища, — отвечала ей разрумянившаяся тётя Женя. — Ты уже попробовала мамины грибы?

Яна, увлечённо шепелявя, говорила Еве:

— Я ей шказала — по тришта не вожьму, может за двешьтипииисят. Я деньги не печатаю. А они ж на ней как на корове. А она: «Та я их продам шразу!» И вот нофитшя-нофитшя, а никто не берёт — у нас же тут вше беж фигуры…

Ева кивала в такт, и дымчатые очки её хранили абсолютное спокойствие — у Евы было плохое зрение.

Бабушка оказалась рядом как всегда незаметно и сразу взяла меня за ухо.

— Очень. Очень больно, — сообщил я. И ухватил со стола Евангелие.

— То ешче не очень, — возвестила бабушка, негодуя от невозможности дёрнуть рукав. — Мне больнее! Значно!

И она поволокла меня в комнату. К себе.

В «ванькирчике» было жарко — бабушка натопила «грубку»[130].

— Лесик, — спросила бабушка сжимая моё ухо. — Что то означает?

— Оторванное ухо — символ разрыва отношений, — прошипел я. — Я просто уверен.

— Что ты можешь знать о разрывах… — сказала бабушка с профессиональной ноткой в голосе. — И об отношениях?

— Сейчас всё и узнаю, — поддержал тему я. Бабушка отпустила ухо. Нехотя.

— Ты заметил веник? — спросила бабушка, я решил помолчать. — А ножи?

— Зажим, тампон и скальпель… — не смог удержаться я. Бабушка пошевелила пальцами словно спрут. Я положил, наконец Евангелие на этажерку и ретировался в арку окна — за спиной моей мелькала в снежных хлопьях улица Коперника, отделённая от меня двумя рамами и бокалом с солью.

— Так не было никогда, — сказала бабушка по-польски, провела рукой по лицу, поправила волосы и уставилась на меня странно переливающимися в полутьме глазами. — Не должно было быть. В моём доме… Вот разве в войну… Такое…

— Вас тягали за уши? — светски осведомился я с подоконника.

— Если б только это, я потерпела бы, поверь, — заявила бабушка и откуда-то вытянула сигарету. Сделав пару затяжек, она коснулась геммы и сказала:

— Мы все тут считай что умерли…

Из комнаты долетел взрыв хохота и музыка из телевизора.

— Что-то не похоже, — поёжился я. — Сильно весело.

— Так отож, — «не по-пански» заметила бабушка и прикончила окурок в черепахе. — Я знала, что так кончится. Знала. Ту думу гна́ла от себя.

— Я, бабушка, устал от загадок, — сказал я и переместился в кресло — несмотря на печку, по ногам шёл противный сырой холод — Не говорите намёками.

— Но я скажу, — заявила бабушка и как-то недобро зыркнула в мою сторону. — Охота в доме!

— Бесполезное занятие, — отозвался я. — Кого тут травить? Ваксу?

— Иная Охота, — сказала бабушка и вывернула из перстня синий сапфир. — Не тутейша. Надхмарна[131]. И она щёлкнула пальцами, троекратно.

Мне показалось что на меня обрушился водопад, тонны ледяной воды и льда, и дышать мне стало совершенно нечем. Правда беспощадна, а Знание немилостиво.

— Кто… кто… кто… — захлёбываясь, прохрипел я.

— Вот мне видится — ты, — сказала бабушка и поднесла сапфир ко лбу.

В комнате стало жарко, воздух заструился, будто вырвался из печи. У меня свалился с ноги тапок.

— Я изымаю зло, — размеренно сказала бабушка и протянула ко мне обе руки — сапфир, словно приклеенный к её лбу, сиял звездой вечерней над бабушкиной переносицей.

У меня заломило в висках, так иногда бывает перед оттепелью.

Бабушка озадачилась.

— И что ты чувствуешь? — спросила она не опуская рук.

— Несостоятельность вашу, — обиженно сказал я и отбросил головную боль — что-что, а это я могу с восьми лет.

— Но-но, — заявила бабушка и зарядила в меня чем-то пакостным из Старой Книги. И ведь целилась в лицо, а это негуманно — прежде связывают руки.

Вообще-то хвастаться мне особенно нечем, но память у меня хорошая.

Это я к тому, что привык повторять заклятья за бабушкой, иногда они даже срабатывают — самые простенькие, конечно. К этой тарабарщине я добавил:

— Такому не бывать…

И ничего не случилось — лишь из воздуха, осыпалась серебристая, горько пахнущая пыль.

Бабушка раскраснелась, откуда-то извлекла маленький корешок-штап — сантиметров десять, и прицелилась. Судя по тому как корень сиял во тьме, ему было вполне по силам наделать из меня пучков по тридцать копеек.

— Ох, подождите, бабушка, будет убийство, — пискнул я и скрылся за спинкой кресла. Синий бокал принял удар на себя и рассыпался между рамами гранулами стекла и соли вперемешку.

— Вылезай, нечисть, — грозно сказала бабушка. — Отступись от моей крови.

— Во-первых, я мылся, — ответил я, храбро перебираясь под письменный стол. Бабушка и «штап» атаковали меня сверху, но промахнулись.

— Во-вторых: это просто некрасиво — я не он.

С меня свалился второй тапочек и мужественно встретил свой конец — сфокусированный корнем Дар, мягко полыхнув бело-жёлтым светом, превратил бедное изделие во что-то пыльное. Пища́, оно скрылось под плинтусом.

— Выплетаю и свиваю,

Путаю и отражаю.

Где сейчас прольётся свет,

там меня в помине нет, —

забормотал я, чувствуя, что бабушка и корень не уймутся, доколе не загонят под плинтус и меня. И настоящее раскололось…

Старая Книга — да не порвётся шнур из серебра, не лопнет перевязь из золота — называет это Астральной проекцией, но как, я уже говорил, совать нос в Книгу мне не вольно, и я запомнил как смог — «Старательная протекция». Вызывало в памяти диапроектор, с его волшебными картинками на стене и танцующей в луче пылью… В общем, частица меня — фантом, проекция, тень пылинки из луча, неуловимое обличье — оказалась у бабушки за спиной. Бабушка занесла корешок над столом и, по всему видать, прицелилась верно.

— Mizerere Mere, — тихо оказал я, — как еще может говорить тень. — Mizerere me…

Она повернулась ко мне, к нему, быстро — необычно быстро для себя, а тем более для своих лет. Лицо её плыло в тысячах иных обличий и глаза были древнее всего виденного ими света.

— А то канапа пана кота![132] — прокричал я-двойник и зажмурился.

Истинный я — худой темноволосый мальчик с разноцветными глазами — вылез из-под стола и увидел занесённую над Проекцией погибель. Стало страшно.

Помолчав минутку, бабушка сказала:

— Тот кот нечисти не по силам. Такое. Чего-то вас двое?

Так мы и стояли — фантом, бабушка и я… Тоненько свистела печь, потрескивали половицы, растаявшие комочки снега глухо шлёпались о цинковый отлив окна. — Бом… Бом… Бом. Боль. Дар печалил нас.

— Какие заклинания давние тебе известны ешче́? — спросила бабушка и заставила «штап» — посох, палочку — раствориться в пропитанном магией полумраке.

Фантом значительно выцвел и состроил загадочную рожу.

«Это вот так я думаю? — угрызнулся я. — С таким вот лицом?»

— Но так что из заклятий ты знаешь? — повторила бабушка и щёлкнула пальцами в сторону фантома — он засеребрился ртутно и покачнулся.

— Не ходить по помытому! — сообщил я-истинный.

— Дурносмех, — повернувшись сказала бабушка. — Развей свою проекцию.

— А как? — обречённо спросил я.

— Вот вопрос прекрасный! Люкс! — обрадовалась бабушка. — Дожда́ла!

— «Почему ты не вынес мусор?» — лучше, — огрызнулся я.

— То ты у ведра спрашиваешь: «А как?», — ласково осведомилась она и чинно уселась в кресло — даже ногу на ногу не закинула.

— Обычно идёт само, — с явным затруднениями сказал мой фантом.

— О! — сказала бабушка. — Таланта! Учился бы хорошему, а то — обгрызаться…

Я сдался.

— По-моему, надо произнести заклятие наоборот, — смиренно сказал я. — Так ведь, бабушка? Задом наперёд то есть…

— Ннадо не! — сказал фантом и дёрнул левым плечом — погружался в молчание…

Бабушка вкручивала сапфир обратно в кольцо.

— Он начнёт таскать твои вещи, потом, книжки, эти ваши… жувачки, марки, всякие часточки — такое, — торжественно сказала она. — А закончит тем, что молча заберёт жизнь! Они молчуны.

— И вы это допустите? — спросил я, стараясь не выказать страх. Бабушка посмотрела на меня — снизу вверх, из комнаты донеслись голоса и музыка — какой-то проигрыш из Щелкунчика.

— Да нет, конечне, — просто сказала она. — И так всюду одни иллузии. То очевиште. Скажи заклятье наодврут и он исчезнет…

— Как там по латыни шнур? — спросил я.

— Фунис, — ответила бабушка. — И поторопись.

Проекция опечалилась.

Судя по звукам из кухни, вот-вот должен был появиться Мышиный Король, не то чтобы в самой кухне — в телевизоре, далёкий и не страшный, но меня всегда волнует этот момент… Может он пройдёт мимо… Ведь может вполне, если солнце ещё не село. Многие магические существа могут быть обнаружены и вызваны лишь в ночное время.

Перед тем как открыть дверь, бабушка оглянулась на меня.

— Вот из-за тех чар! — досадливо сказала она и подернула рукав, я непонимающе поморгал на неё. — Всё путаю, — сказала она, — не та уже память.

Бабушка открыла дверь — на порожке сидела взъерошенная Вакса; мы вдвоём уставились на кошку.

— Дай пройти, кыса, — задумчиво сказала бабушка, и поправила гребень в волосах.

В ответ кошка издала хриплый крик и укрылась в комнате…

Бабушка развернулась спиной к косяку, к противоположному прислонился я, над нами покачивался помандер — отчётливо пахла гвоздика в нём.

«Изгоняет зубную боль», — вспомнилось мне.

— Кот мяукнул в третие… — прошептала бабушка. — Я, Лесик, что-то такое сказала в комнате. Важное.

— Вот это по настоящему хороший вопрос… — ядовито ответил я.

Кузина Сусанна задумчиво жевала пирожок-ушку и разглядывала одновременно нас в обрамлении дверного косяка и Щелкунчика в телевизоре.

— Позднейше… — сказала бабушка. — После того… Что-то самое важное…

Я обернулся в комнату — Вакса взобралась на стол и, освещенная со спины тусклым ночником, наблюдала, как истончается, угасая, мой двойник. Мы встретились взглядом — почти обесцветившийся близнец глянул на меня. И, прощаясь с этим светом, прошептал или скорее выдохнул: «Иллюзия…».

«Иллюзия как есть, — удовлетворённо подумал я. — Развеялся…»

Родственники занимались откровенным чревоугодием — карп, селёдка и копчёная рыба пали в неравном сражении. Витя доедал соус — кофейной ложечкой.

— Нуу, мы вас заждались уже!!! — сказала тётя Женя. Она, за компанию с Нелей, нанесла «Констанции» ощутимый урон. — Где вы ходите? Вот ты, мама, подумай, — в детстве Рождество не отмечали, а сейчас — собрались. Всё меняется…

— Так, расслабились, — сказала тётя Зоня и оперлась рукой о стол. От еды и тепла она зарозовелась, снопик кудрей вырвался из резинки. Природная моложавость взяла верх над склочным характером, и в чёрном своём свитерке с простенькими бусиками на шее, тётка казалась мне прерафаэлитской мадонной — томной, замкнутой, ранимой и насмешливой.

— Так вкусно и весело. Как раньше…

— Приходи почаще, — сказала ей сестра.

— Что, на каждую Вигилию? — спросила тётя Зоня. — Как та женщина, говорит: «Не приду больше — у вас то Рождество, то Пасха…»

— А в кемпинге щас дифкотека, — расстроенно сказала Яна. — Меня бы мальчик приглафил.

— Мог и передумать, — ввернула Неля.

— И света могло бы не быть, — убедительно проговорил Витя в стакан с компотом.

«Весна» расправилась с новостями, в которых советские инженеры что-то изобрели, американцы завидовали им, на Британию обрушились невиданные метели, а Эфиопию и вовсе — поразил голод, и продолжила «Щелкунчика». Бабушка вернулась за стол и смотрела на гостей.

Я ринулся собирать тарелки из-под борща. Тётя Женя намерилась было перехватить инициативу, но потом передумала.

— Приятно побездельничать, — сказала она. — Дай, мама, я покурю…

И кухню затянуло дымом. Закурили почти все присутствующие — окутанная ароматными клубами кухня колебалась вместе с помандерами, в преддверии Ночи ночей.

Бабушка подошла ко мне со стопкой разных тарелочек и блюдец.

— Почти всё съели, — удовлетворённо сказала она.

— Саранча, — буркнул я и включил воду, от вырвавшейся из крана струи пошёл пар.

— Чего ты смутный? — примирительно спросила бабушка. — Разве есть повод? Всё же Вигилия, не час для печали…

— Мне тревожно, — сказал я и сполоснул супницу.

— Но то поработай — работа гонит злые думы, — ответила бабушка, старательно вытирая вымытые тарелки.

— Так могла бы сказать лошадь, — заявил я и прикрутил кран. Бабушка отнесла тарелки и супницу в буфет и незаметно погладила створку пенала. Я почти услыхал, как звякнули ключи у бабушки в кармане.

— А когда подарки? — звонко спросила от стола тётя Зоня и покачалась на стуле. — Хочу подарки… — стул скрипнул.

— Я схожу за ножницами, — Ева, словно расплетясь, расскрепив руки-ноги, — поднялась с места, очень даже изящно. Высокая, рыжеволосая — будто родная кровь. Вся в чёрном — она всегда носила чёрное: «Мне так проще…»

— Захвати что-то тёмненькое, — сказала ей вслед Неля. — На глаза.

К Еве все почему-то обращались на ты. Так повелось. Она не возражала.

Я вернулся за стол. Переставил чашки, тарелочки для торта, пораскладывал ложечки. Неля расставила на столе вазы с печеньем, поднос с пряниками, тётя Женя бережно принесла расписанную чуть выцветшими земляничинками подставку для кекса на короткой толстой ножке — на ней подавали «Яблоки императрицы» — вайнэпфели.

Ева обернулась стоя на пороге, приподнялась на цыпочки и высунула кончик языка.

— О, — сказала она, глядя на яблоки, — «Белая борода». Старое явство, — и скрылась.

Бабушка протяжно посмотрела ей вслед и встала.

Кузина Сусанна сидела на краешке стула — хрупкая, словно старый фарфор, в одной руке она держала высокий фиолетовый бокал с чем-то, чего явно к столу не подавали — так ароматно наш компот не пах, в другой руке у неё был янтарный мундштук. Меленько прихлёбывая свою амброзию, кузина Сусанна говорила бабушке:

— Вот как умер Брежнев — фигурное катание не то. Не то. И вообще как-то невесело…

Бабушка кивала в ответ и передвинулась поближе к пеналу, так, чтобы в любой момент коснуться его створки пальцами, ладонью.

Витя встал из-за стола и прошёлся под «линкой» — походка его была какой-то расслабленной. «Так компотом обпиться, — восхищённо подумал я. — Я бы уже и не дышал».

Он тронул подарки, верёвка дрогнула. Витя сел на место, зачарованно разглядывая раскачивающиеся мешочки.

— …И я ему говорю: «А вот это уже личное. Глубокое и чистое», — рассказывала тётя Зоня сестре, накручивая локон на палец.

— Пропаренная банка для закрутки? — не удержался я. — Очень похоже!

— Расставь, Лесик, чашки, — беззлобно сказала тётя Женя, вторая тётка даже бровью не повела в мою сторону. Я призадумался.

Чашки у нас старые. Зато их много — больше двадцати. По-моему, это остатки трёх сервизов. На некоторых нарисованы ирисы — синие, лиловые и жёлтые, есть чашки, сделанные в форме кувшинок, и бабушка, очевидно из вредности, называет их лотусами. На донышке каждой из чашек-лотусов дремлет нарисованная белокурая девочка, бабушка зовёт её — Цалинка. Есть мои любимые — с птицами: сикорами-синичками, гилом-снегирём и клёстом — второе имя его звучит подозрительно, бабушка обзывает его — «крыжедзюб».

Не совсем мне понятно, как весь этот фарфор пережил войну, послевойну, да и довойну — не разбился или не был продан в рабство — там, за Оперой.

— Они ховались. Прятались. Спаслись, — кратко отвечала бабушка. — Вещи прячутся абсолютно лучше, чем люди.

— Мы все равно их находим, — сказал тогда я. — Я вот знаю, куда вы положили мою книжку, например.

Неля теребила свою «цыганскую» шаль и вывязывала из её бахромы узелки. Витя ещё раз прошёлся под верёвкой с подарками; вслед ему вышагивала Вакса, нервно машущая хвостом. Тётки развернулись в сторону «Щелкунчика» — где перед Машей и принцем плясала Тростниковая Флейта.

— Сколько ей лет? — спросила тётя Зоня сестру и подбородком указала на Максимову.

— Да наверно к сорока, — ответила тётя Женя и ухватила листик базилика.

— А смотри, — сказала ей сестра. — Совсем как девочка. А мы с тобой…

— Ну мы тоже не мальчики, — улыбнулась тётя Женя. — И не похожи.

Кузина Сусанна разожгла очередную папироску — из бабушкиных запасов.

— То всё, — усмехаясь и пыхая дымом в такт своим смешкам, произнесла она, — чары сцены, грым, иллузия…

Бабушка оторвалась от пенала и размашисто шагнула к сестрице.

— Повтори! — сказала она. — Повтори скорейше.

И впилась пальцами кузине в плечо, Сусанна поперхнулась дымом и принялась кашлять — я с интересом наблюдал, как с каждым спазмом из неё вылетали клубы дыма, пахнущего вишнями.

— Ну вы просто вулкан, — уважительно сообщил Сусанне я и поднёс ей компоту. — Кракатау!

— Такое слово мне неприятно, — прохрипела кузина и со всхлипом выпила напиток. — Я часть живого.

— Разве вулкан мёртвый? — поинтересовался я.

— Неживой, — хрипло заявила кузина.

— Прощение, прощение, — нетерпеливо сказала ей в спину бабушка. — Что ты сказала перед прыступом? Прошу повторить…

Кузина Сусанна, с достоинством поправляя парик, ответила с плохо скрытым сарказмом:

— А если не помню?

— Утопить, повесить сжечь, — услужливо пискнул я.

Бабушка обернулась и посмотрела на меня грозно.

— Вскипел чайник! — сурово сказала она.

— Туда ему и дорога, — свирепо ответил я.

— Пусти меня, — проворчала кузина Сусанна. — Сейчас я его зачарую. Балаболку. Не поможет и красная шерсть.

— Не сможешь, — мрачно сообщила бабушка. Нужна Сусанна сложила лицо в немом вопросе.

— Пил «Три стихии», — разъяснила бабушка. — Теперь сила нелюдская, и вся, пошла в язык.

— А куда смотрела ты? — поставила вопрос ребром Сусанна и уронила мундштук.

— В телевизию, — вздохнула бабушка. — Шло катание… И она возвратилась к пеналу и его ореховой створке.

— Ну-да, ну-да, — раздумчиво протянула кузина. — Яснее ясного. Так оно всегда…

— Чайник! — возвестила бабушка и отправила меня к плите почти без помощи рук.

В этот момент в кухню вернулась Ева. В руках у неё матово-чёрным переливался кусочек ткани.

— Можем поиграть, — сказала она и по ногам нашим потянуло сквозняком. — Попрыгать. Я, кстати, так и не нашла, чем резать…

— Я первая, — сказала Неля. — Где, бабушка, наши ножницы? Я тут ими нагар среза́ла…

Бабушка оторвалась от пенала. — Посмотри под телевизором, — задумчиво произнесла она и опять приникла к ореховой двери.

— Мама, шкаф не упадёт. Хватит дверь подпирать, — хихикая, сказала тётя Зоня.

— То не шкаф, то пенал, — произнесла тётя Женя, замечательно копируя бабушку.

— Сначала дети, — процедила Ева. — Подойдите ко мне. Ближе…

— А если я не дети, — разочарованно протянула Неля, — я так хочу поиграться…

— Поднимайтесь, поднимайтесь, — продолжила Ева и забрала у Нели ножницы — Каждого ждёт свой черёд и подарок.

Витя подставил голову — чёрная ленточка обвила его ореховые пряди.

— Хобри хобри, ховайся добре, як найду, роздеру як зелену жабу, — пробормотала Ева и покрутила Витю несколько раз, противусолонь. Остановив перечёркнутого чёрной лентой кузена, Ева вручила ему ножницы и своим дымным и хриплым голосом сказала:

— Ищи подарочек, красавец.

Из-под повязки, рассветом расплылся румянец — наш кармалита покраснел.

Он поднял руку, вторую — пощёлкал ножницами раз, другой, третий — свободной рукой нащупал мешочек, ленточку и клацнул по ней. Лезвия ножниц мелькнули серебристым сполохом. Ангельская свеча пустила яркую искру. Витя стянул повязку с лица.

— Мне казалось, я всех вас видел, — удивлённо сказал он. — Вы были такие странные… и он моргнул на свет абажура. — Пойду посмотрю, что в мешочке, — таинственно сообщил мой брат. Бабушка посмотрела на него и попробовала улыбнуться, вышло плохо.

— Попозже, — сказала Ева. — Посмотришь попозже, я скажу, когда.

Витя пожал плечами. Тётя Зоня, растягивая вниз свитер, вышла из круга абажура, к верёвке.

— Меня вертеть не надо, — склочно сказала она Еве. — Я и так закрученная.

Та странно двинула плечом.

— Ну как хочешь, — сказала она и улыбнулась в сторону. — Это только игра.

Они посмотрели друг на друга. Высокие, рыжие, кудрявые, в чёрном — похожие, словно сёстры.


— Её взяли з брамки[133], — сказала мне однажды тётя Зоня. — Ты знал?

Был ноябрь, когда поздно всё, и только дождь уместен — Нелин день рождения. В конце праздника Еву попросили сыграть, и она не возражала.

— Да, — продолжила тётка, — с земли прямо мама подобрала.

Она подула в чашечку и отпила кофе. — Видно, выкинули те, с гетто. Их тут водили разбирать бомбежку, всегда под собаками строго… лай… крик… А ведь все равно какая-то там ухитрилась… А мама в дом занесла. Да. Такая квелая была — даже вши её не ели. Мы думали умрёт. Но нет!

Ева играла ноктюрн где-то далеко-далеко, через две комнаты и коридор.

— Нас за все это могли расстрелять сто раз. Я так и сказала.

— Тётя Зоня допила кофе, поболтала чашечкой, перевернула, потрогала донышко. — Можешь представить?

Я представил. Тётя Зоня перевернула чашку обратно, посмотрела на гущу и ткнула чашку мне. — Видишь сердце? — спросила она.

— Только сахар, — ответил я. — Всегда ведь берете две ложечки.


— Ты сегодня странная такая, — отступая от Евы с черной повязкой, пробормотала тётя Зоня, рука её пробежалась по груди — к шее, так люди бессознательно ищут крестик или образок — например святого Христофора, хранящего от нежити и духа нечистого.

Ничего подобного тётя Зоня не носила, а всемогущего заступника своего — чайный гриб — прихватить не догадалась. Ева накинула тёте Зоне повязку на глаза и завязала на затылке узел. «Подушечка…» — мелькнула у меня мысль. Бабушка провела обеими руками по дверце пенала. Я услышал как протарахтел по доске её перстень.

Тётя Зоня пощупала повязку руками.

— Странное такое чувство, — глуховато сказала она, — я будто бы всё вижу… С ума сойти! А где верёвка? В какой стороне?

И она щёлкнула ножницами в воздухе — раз и два, и три. Свечи в венке колыхнулись и вновь выпрямились.

«Похожи на кинжалы», — подумал я.

После нескольких попыток тётушка, при помощи ужасающих манипуляций с ножницами, под фырканье и замечания присутствующих, срезала мешочек с верёвки. Затем она содрала с лица чёрную повязку.

— Противное ощущение, — сказала она тяжело дыша и потрогала себя за щёки, а потом прошлась руками по груди и бёдрам. — Как в детстве… — и совсем тихо добавила, — в кладовке.

Я водрузил на плиту кофейник. Он издал длинный вздох и выдул коричневый пузырь из носика.

Яна, противно хихикая, выкатилась вперёд.

— Осторозно, — сказала она Еве. — Глаза не размаз мне! Каздый рисовала по сорок минутоцек.

— Насчёт этого не беспокойся, — хмуро сказала Ева, расправляя повязку. — Твоё при тебе и останется.

— Это будет не больно? — жеманно спросила Яна. — А, тётя Ева?

— Совсем нет, — ответила та, — даже интересно… — Хобры, хобры ховайся добре… и Яна закружилась перед нами, против часовой стрелки.

После, перемотанная повязкой и раскрасневшаяся от Евиных манипуляций, она спросила.

— Ну как? Мне идёт цёрное? — и отправилась щёлкать ножницами.

— Давно не смеялись, — изрёк Витя. — Ты так и иди…

— Вся загадочная, — добавила Неля. — На дискотеку.

Яна срезала мешочек и сняла повязку. — В ней дыра! — возмущённо сказала она. — Ф той фтороны! Вот только мефок я фосем не видала! А когда крутила ты меня, то был швет!

Тётю Женю вытолкнули под верёвку хором. Она позволила крутить и вертеть себя во все концы и срезала мешочек сразу. И сразу сняла повязку. Меня поразило её лицо.

— Мама, — сказала тётя Женя. — Дай что-то, у меня спазм. Сильный.

И она потрогала левый висок.

Бабушка погремела ключами и достала из шкафа маленькую тёмную бутылочку.

— Сорок капель, как обычно, — бесцветно сказала она. — Иди, Лесик, отнеси ей в руки.

На пути мне встретилась Ева, чёрная повязка струилась в её руках, тёмные очки из-под рыжих волос слепо смотрели на меня и казалось, что прямо в душу. «„Чёрная магия“ не отстирывается, — промелькнуло у меня… — пахнет даже после порошка».

Ева сипло поинтересовалась:

— Будешь играть?

И придвинулась поближе.

— Не сейчас, — буркнул я и отгородился стулом. — Позже.

— Позже игра окончится, — сказала Ева и мне вдруг показалось, что она стала выше ростом.

— Не последняя, я думаю, — ответил я и потрусил в тёти-Женину сторону.

— Как знать, как знать, — сказала Ева мне в спину. — Руки не болят?

Я не ответил.

— Ты знаешь, Лесик, это не спазм. Наверно закружилась голова, в общем, сосуды, — сказала побледневшая тётя Женя. — Но всё равно, спасибо, — и она взяла у меня пузырёк. — Какая-то странная боль. Будто ненастоящая. Иллюзия…

Бабушка смотрела на нас через всю кухню. Я всегда чувствую, когда она смотрит — вернее, «слышу». Некоторые фразы и выражения. Не все, но многие…

— Слово сказано, — удовлетворённо произнесла бабушка, восседая подле пенала, и поправила гемму.

— Слово услышано, — ответил я и дунул в носик кофейника.

Я действительно «слышу» бабушку всегда, и не только её… Дар — не подарок.

Я снял раскалённо топчущийся по плите кофейник и унёс на стол. В его медных боках отразились: абажур, окно, какая-то тень — я оглянулся.

Ева подошла к кузине Сусанне.

— Можно я просто закрою глаза? — спросила Сусанна, неодобрительно поглядывая на кусок чёрной ткани.

— Нельзя никак, — ответила Ева. — Поднимайтесь, поднимайтесь! Игра…

Кузина Сусанна обернулась и тревожно глянула на бабушку.

— Евунця, — размеренно сказала та. — Давай я тебя расчешу? И гелиотроп на её пальце пыхнул искрой.

— Э-э-э-э, — сказала Ева и сделала мелкий шаг назад. — Может, потом? После?

— Может и после, — согласилась бабушка и поудобнее расположилась у ореховой двери.

Кузина Сусанна радостно погладила её по руке.

— Не люблю завязанных очей, — прошелестела она. — То просто казнь.

Бабушка кивнула, меж бровей у неё собралась грозная вертикаль.

Я рассматривал Еву со спины — годы сидения за инструментом, а Ева преподавала музыку, немного исказили ей осанку, но «согбенной» Ева не сделалась. Что-то в фигуре бабушкиной питомицы беспокоило меня. Я рассматривал Еву со спины — она оглянулась.

— А я знаю, кто следующий, — объявила Ева. — Это…

— Я, — прокричала Неля, — теперь я! Дайте уже мне эти ножницы…

Ева длинно посмотрела в мою сторону, в тонированных стёклах очков её отразились свечи венка, и отвела незримый взгляд. Она ухватила Нелю за плечо и сказала, накидывая ей на глаза повязку:

— Ну, нетерплячка просто, честное слово. Стой уже ты спокойно, цыганочка с выходом…

С завязанными глазами Неля напомнила мне Эсмеральду с картинки, — правда, на ней не было белого платья и в руках не мелькал бубен.

— Хобры, хобры… — снова сказала Ева и прокашлялась — голос её прозвучал грубо.

Она покрутила Нелю — подол цыганистой юбки пронёсся над половицами, а с руки нашей Амфисбены слетел очередной браслет и покатился в угол. Неля растопырила руки, будто намереваясь нащупать что-то на полу, затем подняла их вверх и неуверенно сделала два шажка вперёд, ещё один и ещё. Под ноги Неле угодила рассеянно дефилирующая Вакса. Кузина споткнулась, взвизгнула и, запутавшись в подоле и оборках, полетела на пол.

Падая, Неля ухватила мешочек — узел на ленте легко развязался; Неля, подарок и ножницы шлёпнулись об доски с гулким звуком. Вакса, рыча, покинула кухню на низких лапах.

— Докрутилась, — насмешливо сказала Ева. — Гилабарка…

Если ножницы упали на пол, то прежде чем их поднять, наступите на них ногой, чтобы развеять плохое предзнаменование. Если ножницы упали, воткнувшись в пол концами — к смерти в доме.

Полежав пластом несколько нестерпимых секунд, Неля взвизгнула, рывком села и оцарапав себе лицо в двух местах, сняла чёрную «бындочку»[134].

— Какой ужас! — тяжело выдыхая сказала Неля. — Ужас! Мне показалась, что я потерялась… Будто я не знаю даже где.

Тётя Женя раскрыла объятия.

— Иди сюда Нелюнця, — сказала она. — Мама с тобой. И ничего не бойся.

Мелко подрагивая, храбрая Амфисбена отдалась в материнские руки.

— Так! — отозвалась из наиболее тёмного угла кухни Ева. — Я смотрю, праздник не лепится, саботажники… Развлечение сорвано. Танцев не было, так давайте, может быть, споём? — и, неожиданно хрипло добавила. — Пару пса́льмов? — и она выдернула из половика застрявшие в нём ножницы.

Мне стало холодно, и я налил чашку чая: крепкого, с лимоном и хитрым бабушкиным клюквенным сахаром. Все остальные поспешили угоститься кофеем. Неля и Витя — компотом.

Бабушка села за стол и придвинулась к нему вплотную. Налила себе кофе, выбрала пряник, макнула его в «каву». Она улыбалась и морщинка между бровями сделалась не такой резкой.

— То как вы приехали на праздник? — спросила она у тёти Зони. — Сюда из Лабского? Расскажи мне.

— На электричке… торопились, — бесцветно сказала та. — Там поймали какую-то машину.

— Мама говорила, ты, бабуфка, дала телеграмму, — подъедая кусочки макового рулета, заметила Яна.

— И мне, и мне, — покивала кузина Сусанна. — Я так удивилась на того поштара́. Ты знаешь, Гелюня — он шчёлкнул мне шпорами! Так мило!

— Может, челюстями? — невинно спросил я.

— О, нет-нет! — продребезжала Сусанна. — Я древняя, я помню, как звенит шпора.

— Так телеграмма? — уточнила бабушка. — Поштар? А вы? — вперила она взор в тётю Зоню.

В кухне заметно стемнело. Неля, быстро заплетающая косичку мелкими, нервными движениями, сказала:

— Ну, бабушка, мы встретили Еву — когда приехали к ней. Только с мамой слезли с дизеля, смотрим — идёт к нам через всю площадь Ева — прямо по лужам! Так шагает, широко. И сказала нам: «Тётя Лена дала телеграмму. Скорее возвращайтесь домой!» Ну мы развернулись и бегом обратно на дизель — уже на другой, на тот дрыпаный, красный.

И она вздохнула.

— А там такая давка! Просто Боже мой, — Неля поморщилась. — Разбили банку…

— Пива? — тревожно спросил я.

— Если бы, — светски ответила Неля и перебросила косу на спину. — С огурцами!

Обе тётки безмятежно пили кофе. Тётя Женя положила себе вайнэпфель, подумала и положила ещё один. Тётя Зоня выковыривала мак из рулета — сёстры были бледны и как никогда похожи.

— А где та телеграмма? — спросила бабушка, повернувшись всем корпусом к Сусанне.

По кухне пронёсся сквозняк и свечи в венке было дрогнули, но секунду поколеблясь, встали вновь упругими золотыми пиками.

Та в растерянности пробежала пальцами по жакету, тронула серьги и зачем-то передвинула блюдце. — Не могу знать, Геля. Оно как-то так всё… Закрутилась, — сказала Сусанна.

— Тоже мне — чародейка! — буркнула бабушка. — Смех! Закрутилась она. Чему учили? То инвазия, Зуза! Гость тут!

— Снова эти чукотские штучки, — подал голос Витя. — Бабушка! Вы шаман или католик?

У меня заболел живот — свирепой, колющей болью. Верный признак злых чар где-то неподалёку. Вдобавок я отчётливо услыхал, как зовёт меня колокол и терпеливо обтачивает камни бесконечный поток под мостом.

— Бабушка… — шёпотом сказал я, — здесь чей-то Дар… Тёмный… Такое Зло! Ого!

— По-первых, — сказала, поднимаясь и упёршись зелёными очами в пунцового Витольда, бабушка. — Я мать. По-второе, — продолжила она, захватывая моё плечо. — Я бабушка. И так… так — я католичка. Абсолютно. Ешче полька. Встаньте и возьмитесь за руки — сама такое зло не изыму — кто бы ни была!

И гелиотроп мигнул зелёным светом — словно маяк.

Стулья задребезжали по половицам и коврикам. Все встали. «Весна», испугавшись повысила звук — «Вальс цветов» вплыл в кухню всей сладостью невозможного. Оставалось надеяться, что Мышиный Король в этот раз, прошёл мимо…

Бабушка вывернула сапфир из второго перстня и вбросила его в центр Венка.

— Saluprofundas… domus… — начала бабушка… Salutare meo deus…

— Шаманство, — вздохнул Витя. — Чукчи в чуме. Дать вам бубен?

И, вопреки чужому Дару, всё озарил Свет. Ненадолго.

Чужой Дар не приветствуется в таких насыщенных магией местах, как наша кухня. Мешает розмарин или лимонная мята, или кирпичи — тревожно шепчущиеся с половицами по ночам. Или наши слова — вот уже два столетия волшебным порошком оседающие на полосатые половики, вперемешку с пылью обыкновенной. Но бывает, он превалирует. Бывает. На время. Время есть для всего — даже для темноты.

Вначале погас свет, затем сдалась люстра и фонари на улице, и соседские окна. Свечи в Венке все четыре — рассеивали зыбкую и холодную тьму как могли. «Весна» сопротивлялась долго и довольно серьёзно…

— В телевизии чарно-белой много серебра, — уверила меня как-то бабушка. — Она значно добрее к нам — людям. Такое…

Бабушка упрямо продолжала читать Старые слова — будто снег, они падали вокруг нас — хрупкие, беззащитные, сломленные.

— Ну, достаточно, — раздалось из самой темной части кухни. — Достаточно попусту расходовать данное — это бесполезно.

Вместе с голосом пришёл страх. И холод, и ветер, и дым, и тоска. Я узнал этот голос. Кровь и плоть моя узнали этот страх. И холод, и тоску…

«Сейчас он по-настоящему увидит меня. Преград больше нет, — подумал я. — И я, наверное, умру…» Эта мысль как-то не волновала, гораздо тяжелее пришлось от следующей. «Но ведь Новый Год…» — мелькнуло у меня паническое. И следующая мысль под своим покровом погребла все иные. «А как же мама?» — подумал я и захотел заплакать. Но не от страха — от тоски. От холода.

Бабушка осеклась. Первыми разорвали круг тётки.

— Мама! — провизжала тётя Зоня, вцепившись пальцами в волосы. — Мама! Мама! Будут вешать на столбах!

Рот её перекосился и она икнула. Яна упала на четвереньки и быстро заползла под стол.

— Я в домике! В домике… — крикнула она. — «Дер тыш» протестующе скрипнул.

Тётя Женя быстро прижала обоих своих детей к себе и всё пыталась затолкать их за спину. Глаза её были огромны и отчаяние переполняло их. Кузина Сусанна мелко содрогалась и осеняла себя крестом с удивительной частотой.

Холод и мрак хрипло посмеялись под верёвкой с четырьмя мешочками.

— Вы забыли тут кое-что, — сказала тьма. — Садитесь к столу.

Мы, словно первоклассники, чинно расселись вокруг стола. Яну пришлось выволакивать — она плакала и глаза её потекли. «Весна» показала нам ёлку в гостиной советника и Мари, невесомым облачком тюля лежащую около неё.

— Вот ведь неосторожная дурочка, — произнёс Всадник, выходя из мрака сгустком зловещей тьмы. — А ведь могла задеть вену.

«Весна» погасла. Тишина упала на нас словно лавина. Всадник нёс поднос, на нём лежало нечто большое и круглое. «Голова», — в панике подумал я и зажмурился. Тётки синхронно взвизгнули. Слышно было, как рычит Вакса и всхлипывает Яна.

— Me… Me… Мой мелон, — выдохнула кузина Сусанна и выронила мундштук.

Бабушка молчала.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Случайному гостю

безутешная,

в которой речь пойдёт о желаниях истинных и ложных

и о нескромности желаний, каковые погибель

…К нам идёт дурной скиталец.


Случайному гостю

Громыхнули ботфорты по гулким половицам, Гость пересёк кухню — многообещающе звякали шпоры, чёрные полы плаща хлопали крыльями, разгоняя тепло по углам. Обойдя стол противусолонь, он поставил поднос с дыней в центр стола, уютно расположился на Евином месте и закурил. Длинную чёрную трубку — дым из неё почему-то стекал вниз, на пол, и даже на вид был холодным. Мы молчали. Было слышно, как ветер воет в печных трубах и отчаянно хлопает ставней на чердаке.

— А что это вы в рясе? — спросил я, понимая, что от молчания скоро оглохну. — И почему в обуви на кухне?

— Это не ряса, это плащ, — сказал Гость и уставился на меня прозрачным взглядом.

— А здесь не трактир, — возразил я. Кузина Сусанна выронила мундштук ещё раз.

— Много ты знаешь о трактирах, сопляк, — невозмутимо сказал Гость и цыкнул уголком рта.

— Гораздо больше, чем вы о хороших манерах, — хладнокровно произнёс я.

— Как тебя зовут, щенок? — спросил Гость и опять нервно подёргал челюстью.

— По-другому! — ответил я, понемногу мне стало ясно, что терять больше нечего. Смерть сняла свою хламиду и радостное «Тиинк» её косы я услышу, скорее всего, уже там, за мостом. — Надо вам, собственно, чего? И где, интересно, Ева? Вы её что, съели?

— Столько вопросов, столько вопросов, — хрипло сказал Гость. — А если я не хочу разговаривать с тобой, отродье?

— Тогда идите помолчать куда-нибудь ещё, ладно? — огрызнулся я. — Именно вас, кажется, не звали…

Мне очень не нравится, когда меня называют отродьем. Оскорбительно как-то.

— Ишь ты… — помолчав, произнёс Гость. — Такой тщедушный, а лезет. Тявкает.

— Лезу тут не я, а кое-кто другой, — сказал я. — У вас наверняка и имени-то нет?

Вместо ответа гость лишь погрозил мне пальцем — облик Евы исчезал словно снег на солнце — её шрам на его запястье потускнел, выцвел, а затем и совсем исчез. В волосах перестали мелькать рыжие пряди.

— Я был очень многим, перед тем как надеть это воплощение, — сказал Гость и где-то в недрах квартиры пискнула мышь. — И имён у меня — не менее тысячи.

— Наверное, в школе было непросто? — спросил я, окончательно озлившись. — Пока дозовутся. Такие нервы.

Гость посмотрел на меня, гневаясь, и очи его тускло блеснули красным. Я вновь решился на вылазку:

— Так имя всё-таки есть? Или нет? Определитесь уже. Вот как вас мама называла? — осведомился я, чувствуя былой холодный и липкий страх.

— Мама… — сказал он, словно пробуя это слово на вкус. — Мама… Вот этого не помню….

И он выложил на стол нож — очень чёрный, очень старый и жутко голодный. Тётя Зоня заплакала в голос, и нос у неё распух.

— И кто после этого отродье? — не сдался я.

— Ты доболтаешься, — пригрозил он мне. — Я выдерну твой язык. Колокольчик!

— От бубна слышу, — ответил я. И тогда он кинул в меня нож. Все завизжали. Бабушка вынула гребень из волос.

Я выдернул из кармана первое попавшееся и бросил навстречу ножу, пришлось действовать быстро, а этого я не люблю.

Наперерез ножу выступил томный юноша в коротком красно-зелёном плаще, с кубком в руках. За краткое мгновенье, полное дыма, страха, холода и слёз, он посмотрел на меня, понимающе улыбнулся и, как бы с ленцой, окатил летящую в меня смерть чем-то из своей чаши. Нож съёжился, издал воистину нечеловеческий визг и обернулся кучкой праха.

Всадник, на которого попали брызги, поперхнулся своим холодным дымом и закашлялся.

Юноша сдёрнул с головы фантазийную шапочку.

— В следующий раз мы встретимся не скоро, — сказал он. — Abiento… Мне было приятно стать частью твоей судьбы.

— А вот почему ты в колготках? — глупо и радостно спросил я. Бабушка и кузина Сусанна трагически закатили очи горе.

— Но это кальцоне, у нас все так ходят, — немного обиженно протянул он. — Поверь, очень удобно — никаких пуговиц.

— Так что же дальше? — проныл я. — Ты ведь знаешь, скажи… если ты не случаен.

Паж прикусил пухлую губу.

— Даже не знаю, что тебе и сказать, — развёл руками он. — Новости не будут печальны. Вот собственно и всё. И юноша растаял.

— В чём удобство-то? — поразмыслил я вслух. — Вон, на Ваксе тоже ни одной пуговки… разве нос. И, потом, какие новости? Вот ведь — валет, честное слово!

Гость продолжал кашлять, но уже не так надсадно.

— Чтоб тебя удавило, — ласково пожелал я ему, и тут он зарядил в меня Силенцией. Это такое заклятие в Старой Книге, оно открывает раздел «Сон». Губы словно склеились.

— М-м-м, — разъярённо процедил я. Бабушка, как мне показалось, улыбнулась.

Гость обвёл присутствующих тяжёлым взглядом и хмыкнул.

— Ну наконец-то заткнулся, — сказал он. — Вот я и здесь. Пришёл, как говорится, за своим. Привет. Лет десять уже надеялся. А тут тёмные дни и этот дурик, в питье неразборчивый, — кивнул он в мою сторону подбородком. — И тот шкет, — подбородок указал на скрытого материнской спиной Витольда… — Впустили. Вы представляете, Хозяйка?

Бабушка немного порозовела. «Или у неё температура, или она злится», — решил я.

Молчание сильно давило на горло, я провёл пальцами по шее и в вороте наткнулся на давешнюю иголку. «Синяя пуговка!!! — восторженно вспомнил я. — А ведь зачем-то я её переколол, иглу-то. Это Дар! Настоящий дар! Случайная радость».

— Правда, пришлось менять облик, и не раз, — вёл своё Гость. — Тут мне очень помогли ваши ближние. Вы не представляете, какие все сейчас доверчивые и дремучие — и ни перекреститься, ни плюнуть — ведь ничего не умеют. Все думают, что поможет, — он наморщил высокий лоб, красивые брови изогнулись, — …что-то такое, что называют… О! Справка! И ещё… пропуск! Это требуют все, а про такую мелочь, как гвоздь или шерсть — никто и не вспомнит! Что вы с собой сделали… Просто удивляюсь.

— Ф-ф-ф-ф, — посмеялся я. Вы никогда не пробовали смеяться, со ртом, запечатанным заклятием, которому не менее полтыщи лет? И не пробуйте — неудобно.

— Не вижу смысла представляться. Вы все знаете моё имя, — заявил Гость подчёркнуто зловеще. Тётя Женя наконец затолкала детей за спину и сидела на стуле прямо, как инфанта, светясь от бледности. Яна беспрерывно всхлипывала.

— Заткнись, овца! — цыкнул на неё Гость. Яна громко икнула и действительно стихла.

Шморгающая тётя Зоня, в первый раз на моей памяти, обняла дочь и погладила по глупой голове.

Я выдернул из иглы нитку и связал из неё узелок, на узелок полагалось подуть и мне пришлось дуть носом — ещё неудобнее, чем смеяться с закрытым ртом.

Заклятие Всадника истощилось. Я разлепил губы…

— Хам трамвайный, — презрительно заявил я. — Действительно — всем известное имя.

— Не понял, — рявкнул Гость и взвил брови вместе с голосом. — Это ты?

— Да если бы… — сказал я. — Это Пиночет, вообще-то…

— Развязался, — каким-то подозрительно довольным голосом сказал Гость. — Сейчас я тебе запечатаю что-то другое. А в общем собирайся. Поговорим в пути…

— Я так просто никуда не пойду. Нет-нет, — сказал я, не то чтобы очень уверенно, но с апломбом.

— А никто здесь не говорил, что будет просто, — сообщил мне Гость.

— Здесь вообще никто не говорил. Только ты шуршишь, — буркнул я.

Гость посмотрел на меня и опять глаза его блеснули красным.

— Мой конь будет рад, — сказал он. — Он и ты…

— Я с конями не общаюсь, — быстро ответил я, предчувствуя прекрасную ловушку.

— А я — да!!! — разъярённо проорал Всадник.

— Оно и видно, — со значением сказал я и оглянулся.

Улыбнуться попыталась только Вакса. Вышло плохо.

— Silentia! — сказали мы с Гостем хором. Заклятия столкнулись в воздухе и покружив, осыпались серой пылью прямо на Венок. Долетев до свечей, пыль вспыхнула тысячью ярких точек.

— Красиво, — буркнул Витя. — Огни бенгальские, блин.

И тётя Женя навалилась на него всею спиною.

— Сейчас другое время, — сказал я, голос мой вырывался из меня словно программа «Время» из «Весны» — с помехами. — Справки могущественнее.

— Ну-ну, продемонстрируй, — довольно беззлобно сказал Гость.

— Э-э-э, — протянул я.

— Так и помолчи, — попросил Всадник.

Он хлопнул в ладони, и в тёти-Жениной комнате что-то стукнуло в ответ.

Второй хлопок в ладоши — и в руках его оказалась необычной формы гитара, я вспомнил Ормянскую…

— Время спеть пару пса́льмов, — объявил наш Гость и прокашлялся. — А то тишина у вас — гробовая какая-то. И ветра не слыхать… Я так понял — танцев не будет?

Тётя Зоня попыталась налить компота в стакан, но лишь разлила его по скатерти. Со второй попытки ей удалось, и она, цокая зубами о стекло, припала к узвару.

Струны издали длинную минорную трель, затрепыхавшись под пальцами гостя.

Гость запел, и в голосе его так странно прозвучали и флейта заката, и вся нежность вечера, и ужас перед той — самой яркой Звездой, чей восход он приветствовал.

Пришла святая ночь, страх устремился прочь

От Божьего сиянья.

Кто ныне здесь грядёт?

Нам птицы пропоют, раскроют тайну Знанья.

Тот ныне здесь грядёт, кто род людской спасёт.

Откроет двери рая.

И небо и земля возрадуйтесь, — гласят все ангелы святые.

Есть с нами Божий Сын, Пресветлый Господин

С Пречистою Марией.

Пел первым Соловей:

— О, Матерь матерей,

Возрадуйся, Мария.

Спаситель наш рождён.

Любовь он нам несёт,

И мрак греха развеет.

А с ним и воробей

Летит к вратам скорей:

— Хвала, хвала Исусу

Владетелю земли, небес и вод морских,

Гонителю печали.

Ликуйте, славьте Их.

Радетелей людских — Заступницу и Спаса.

В это время бабушка тронула камею, та едва блеснула зелёной искоркой. Бабушка провела пальцем по губам и успела показать им куда-то вверх. Я послушно посмотрел вслед ее жесту — привязанная к рожку люстры, над нами раскачивалась белая роза.

«Масонство какое-то, — подумал я. — Мы под розой, вроде не Иванов день».

Гость выводил длинную руладу о просьбе очередного триллинга и казался полностью погруженным в каталанскую канцуну.

«…Под розой… — раздался шёпот, — таемница…»[135]

Бабушка улучила момент и посмотрела на меня в упор.

Я слышу её иногда… почти всегда, часто.

«Молчание…» — донеслось до меня, и гул чужого Дара прервал всё.

Лечу я в Бетлеем, — тут перепел пропел,

И буду славить Бога.

Совью себе гнездо, в сени Святой Семьи,

И буду славить Бога.

Там счастие нам всем, там вечная любовь

Спаситель и Мария.

Гитара завершила гимн чувственной кодой. Тётя Зоня похлопала. Витя отпил узвару.

Гость хитро улыбнулся. Кузина Сусанна взяла себе вайнэпфель и стала кромсать его на крошечные кусочки.

— Значит, будем молчать? — спросил Гость, адресуясь к бабушке.

Та глянула на него свирепо и опустила глаза.

— Ой-ой, — протянул Гость. — Прямо съела взглядом. Раньше надо было смотреть, внимательнее. А то всё болтали… балабонили, заклинали. В общем, перехожу к существу вопроса, гхмм. Я вижу — мне не рады и это тяготит. Мне нужен третий, вот этот болтливый, — он ткнул в меня пальцем, украшенным кабошоном. — И зеркало.

— Две дули! — не медля ни секунды заявил я.

Старые сёстры оживлённо закивали, так и не открыв рты.

Гость снова обвёл всех нас взглядом, тяжёлым, словно несправедливое обвинение. Выдохнул сквозь зубы с присвистом и побарабанил пальцами по скатерти — та немедленно встопорщилась, блики от его перстней прошлись по стенам, словно выжигая на них крошечные, болезненные клейма.

— Вот ведь змеиное племя, — сказал он и отставил гитару на пол; не устояв у стула, она упала, жалобно гудя и вздрагивая всеми струнами. Всадник глянул вниз, под ноги.

— Что ж, придётся идти долгим путём, — сказал он. И, порывшись в складках плаща, извлёк флейту…

— Не надо класть грязное на стол, — сказал я. Бабушка нахмурилась.

— Она, — сказал Всадник, — не грязная. Она — Тростниковая.

— То есть плохо хранит секреты? — между делом спросил я. Крошки и узоры на скатерти явно пытались сложиться в какое-то слово…

— Получше чем некоторые. Поверь мне… — надуто сообщил Гость.

— Не поверю ни за что, — произнёс я. — Ну как можно верить ветру? Ведь ты дуешь во все стороны…

Всадник осерчал.

— Я, — сказал он с известной важностью, — Северный ве…

— Теперь я знаю имя, — довольно сказал я.

— Только одно, — угрожающе произнёс он. — Только одно, гадёныш.

Тут Витя свалил графин с компотом. Он разлетелся на тысячу кусков, грохнув об пол как бомба.

— Здесь всюду музыка, — произнёс Гость, и в нём мелькнуло нечто Евино. — Я слышу чужую музыку даже из-за моря, я прихожу за музыкой. Эта очень старая… Откуда она? — крикнул он в бабушкину сторону. — Пусть умолкнет немедля или, клянусь, — зазвучат иные песни!

Бабушка отделалась презрительной улыбкой и потрогала гемму. Кузина Сусанна скопировала эту улыбку с величайшей точностью, но за неимением геммы лишь оторвала верхнюю пуговицу с жакета.

— Камешки тут не помогут, — улыбнулся не менее презрительно Гость. — Сомневаюсь чтобы тебе вообще, что-нибудь помогло, Хозяйка. — И он взмахнул полой плаща.

Бабушка молчала. Я прислушался — все звуки за окнами: разговоры, машины на улице, радио у Вороновских и вечный пылесос из квартиры девять — все умолкли, все, кроме одного: в небе, полном холода, дыма и снега пел Рог. Охотничий. Тишина внимала ему.


Чёрная Работа: свинец, Сатурн, Суббота. Это алхимия — не только наука, но и искусство. Четыре элемента Работы соотносимы с металлами: Огонь — с золотом, Воздух — с серебром, Вода — с ртутью и Земля — со свинцом.

Элементы соотносятся с качествами людскими — это Старая Книга, раздел «Дракон и Дева». Огонь связан со Знанием, Воздух — со Смелостью, Вода — с Желаниеми, Земля — с Молчанием. Огонь — это ум, способность мыслить, постигать и воплощать, что подразумевает мудрость и знание, а знание — кульминация человека. Воздух — это смелость, храбрость, тяга и дорога к знанию, импульс, бесстрашие и вера. Вода — желание. Переменчивое и вечное. Сопровождающее людей с рождения и до края бытия, чтобы в пустоте возникнуть вновь. Истинное желание есть любовь, а она всемогуща, не знает суеты, и направляет смелость по пути к мудрости и созиданию — которое для магика и есть вершина дел.

Часто в молчании силы больше, чем в словах — это пифагореи, послушники тишины. Ибо оно — начало. Безвидность и основа. Нижняя ступень. Испытание и терпение. Ведь в многословии гаснет сила желания, истинная храбрость неразговорчива, шум отвлекает от знаний. Следует помнить: оступившись, легче всего вернуться на стезю именно в молчании, чтобы лучше слышать, яснее видеть и понимать скрытую суть.

Бабушка молчала.

Гость неожиданно резко вновь сунул руки в недра плаща. Яна пискнула. Вакса попыталась издать шипение, но закашлялась. На свет явилась чёрная повязка.

— Вот ведь память, — сказал Всадник и поцокал языком. — Как портят её эти ваши старушечьи штучки. Едва не позабыл, и всё не мог понять, почему, — он усмехнулся и розмарин на подоконнике дрогнул. — Заба-авно!

Он задрал лицо к потолку и заносчиво произнёс:

— Твоя магия старая! Старая — такая же, как ты. Твои кобылы сдохли! Па́ли!

Прямо из воздуха явилась давешняя руна — я с интересом уставился на неё, хотя я вообще-то руны не люблю. Уж очень они нордически немногословны. Руна покрутилась мгновение, обрела чёткий и весомый металлический облик и свалилась прямо Всаднику на макушку.

— Ай! — вскрикнул Король Охоты, и крик его подхватила невидимая свора за нашими окнами. — Ведь больно! — И он потёр ушибленную голову. — Старая дура!

Свечи в венке горели ясно. Крошечная босоногая девчонка с рыжими кудрями до пят выплясывала — перепрыгивая с Ангельской свечи на Пастушью — свой вечный танец.

Гость долго смотрел на неё, затем потряс головой и потёр ладонь о ладонь…

— Опять чуть не забыл, — сказал он и плавно подбросил повязку вверх…

Она обернулась дымом и пеплом. Бабушка, кузина Сусанна и я моментально закрыли глаза. Я успел заметить как Вакса прячет морду у брюха. «Играет в ежа», — с уважением подумал я о кошачьей безмятежности.

Посчитав до десяти, я снова открыл глаза. Гость сидел на том же месте и ласкал свою гитару. Струны говорили про апельсиновые рощи, полнолуние и прохладный ве…

— Я, конечно, не божество, — послушав звон струн под своими пальцами, проговорил Всадник. — Но на небе давно, да. Перевидал множество трюков, можно сказать поднабрался.

Бабушка произвела лицом некую гримаску и опять скромно опустила глаза вниз.

— Так я могу исполнить ваши желания… Понимаете?

Над столом пронёсся вздох. Абажур качнулся, и лампочка в нём несколько раз зловеще мигнула. Вакса и я поглядели на отчаянно сражающийся с тьмой светильник.

«Сила электрична», — мелькнула у меня мысль.

Не успевшие закрыть глаза, сидели у стола с блаженными лицами — страх, досада, боль — всё стёрлось из их, окутанных дымом и прахом, глаз. «Каким то они его видят?» — подумал я.

— …Вы слышите? — спросил Гость ещё раз. — Желания!

«И гитару опять взял, — подумал я, — с чего он такой добрый?»

— Что, все? — спросила тётя Зоня и окинула его подозрительным взором.

— Ну я сделаю, что смогу, — в конце концов есть и ограничения, лимит, — потерзав струну заявил Гость.

— Я так и жнала, — почти прошептала Яна, — туфта одна.

— Фестал! — торжественно произнесла тётя Женя. — Его так трудно достать, просто ужас. И наверно курантил тоже… и колготки, колготки, да, на большие размеры. Хорошо бы ещё оправу для очков, неброскую. Да, и сапоги. Хотя бы югославские — но уже не смею и просить.

— Бронзовую люстру, — прикусив верхнюю губу, прошептала тётя Зоня. — Чтобы такая со свечками, ну с лампочками — ну, в общем, понятно…

Неля побросала на стол клипсы и браслеты.

— Я бы хотела выходных побольше… и поспать… А ещё? Дублёнку! Такую, средней длины, с кудрявым мехом, с аппликациями и… и… и шапку лисью! — победно сказала она.

Витя оторвал себя от графина с компотом, каким-то образом вновь оказавшемся на столе. — Я бы хотел хорошо писать контрольные, все. И целый год.

— От дурня так дурня! Контрольные… — безапелляционно заявила Яна. — Это з кому нузно? Фто это за зелания! Вот я хочу видик!!!

— Ваши желания невкусные и совершенно бескрылые, и как же вы… — подытожил Гость и обвел собравшихся широким жестом. Кабошон сверкнул радостно-голодной искрой. — Вы, людцы, всё ничтожнее год от года… Что это за просьбы? Люстра, какие-то контрольные, выходной, таблетки — вот ведь чушь, даже стыдно исполнять, просто удивительно, что никто не попросил корову. Но я обещал… — и он потрогал дудочку.

— А вы что же молчите? Хозяйка дома? Вам что, ничего не нужно? У вас уже совсем нет желаний? — сварливо спросил Гость. Молчание под абажуром, казалось, загустело. Я отхлебнул чаю и с интересом уставился на чашку — она напомнила мне какую-то мысль.

— Тогда самое время поговорить о подарках, — сказал Гость и прибавил голосом мора, голода и бойни. — Так. С кого бы начать? Вот ты, болтун? Что ты хочешь в подарок и каков твой дар?

Над столом казалось пролетел легкий ветерок и запахло можжевельником и розмарином.

«Память, — подумал я. — Он взывает к нашей памяти».

— У меня есть имя, — сказал я. — И ты задал мне сразу два вопроса, а это невежливо.

— Ну ты можешь дать два ответа, — сказал Гость и соединил кончики пальцев.

— В самом деле? — спросил я.

— Слово сказано… — нехотя произнёс Всадник и почему-то посмотрел сначала под стол, а затем на свечи. — И это бесспорно, ибо нелепо.

— Я хочу Морион и Инклюз, — сказал я почти шёпотом. — И чтобы в мешочках, которые остались там — и я осторожно показал на верёвку, — для нас нашлось бы только самое нужное. Слово услышано…

— Зачем тебе янтарик? — удивлённо спросила Неля. — Это же женское…

— Какой янтарик? — озадачился я. — О чём ты вообще?

— Инклюз, — как-то бездумно сказала Неля. — Янтарик с пузырьком. Ты что, не знал?

Гость улыбнулся.

— Инклюз, чтобы ты знала, — сварливо сказал я, — монета, притягивающая богатство.

— Ну так бы и сказал, — всё так же нехотя пробормотала Неля.

— Чего кричать…

— Я не дождался ответа на первый вопрос, — исполнив на гитаре некое стаккато заявил Гость.

— Дар не подарок, — ответил я и спешно отпил чаю.

— Ну это отговорка, — заявил Всадник. — Старушечья болтовня.

Бабушка яростно дёрнула рукав и побарабанила по столу пальцами.

— Хоть простучите его насквозь, — беспощадно сказал Всадник, — я-то всё равно своего добьюсь.

— Наш дар печальный, — сказал я. — И думаю, он опасный, очень. Но на самом деле, от тебя мне нужно только одно.

Гость налился интересом и раскраснелся, словно июльский помидор.

— Чтобы убрался как можно скорее! — крикнул я и попытался подкрепить пожелание Старыми словами. Голос у меня был охрипший — казалось, слова царапают горло.

— У тебя тот же дар, что и у твоих предков, — сказал Гость. — Дар вашего рода, по женской линии… Как такое могло случиться — не понимаю, ведь ты родился даже не зимой.

— А почему ничего не произошло? — удивлённо спросил я. Бабушка нервно цыкнула и дёрнула углом рта. Гость нагло ухмыльнулся.

— Ты хватаешь по верхам, вот почему, — самодовольно произнёс он. — Надо заниматься.

— Да, я не прыгаю с дудкой на лошади, — оскорбился я. — И это не означает, что я ничего не знаю.

— Про лошадь это ты зря. Поверь, — произнёс Гость.

— Не поверю, — буркнул я. — Ни за что. Свисти-свисти…

— Я повторяюсь, — сказал Гость, — и ведь не по своей вине. Отдайте мне дитя и зеркало, и я уйду. Мне здесь тягостно, и всё, тут у вас, меня не слушает.

Кузина Сусанна оторвала от жакета следующую пуговицу.

Тишина смотрела на нас прозрачными глазами голодной своры.

— Ну, у меня нет времени столько молчать, — сказал всадник. — Мы, в конце концов, не в Афинах. Я найду способ побеседовать…

И он дунул во флейту. Как по команде, бабушка и Сусанна заткнули уши, я последовал их примеру. Вакса вновь свободно интерпретировала образ ежа.

— Некоторые из мусчин в роду тозе обладают этим даром, — прош