Book: Голубая глубина



Голубая глубина

Ольга Рэйн

Голубая глубина

1. ДЕД ЕГОР

Когда я впервые увидел деда Егора, мне было шесть лет.

Мы ехали на семейную встречу — через лес по частной дороге, через озеро по мосту, в огромные кованые ворота.

— Как же я ненавижу это место, — сказала мама и потянула с шеи шарф, будто он ее душил. Ее духи пахли тревожно. Я пролез рукой между боком машины и сиденьем и вцепился в мамино пальто. Мама накрыла мою руку своей. На меня она не смотрела, щурилась вперед, где из зелени ухоженного сада выступали колонны дома.

— Кто его любит, — процедил папа, паркуя машину среди десятков других. Наша не была большой и блестящей, выглядела менее дорогой, чем машины родственников — даже в шесть лет я это понимал.

Мы отстали от папы, потому что я уронил свой том Чуковского в усыпанную осенними листьями траву и мама его вытирала шелковым шарфом с птицами. Она присела, и ее глаза стали вровень с моими.

— И вот что, Кирюша, — сказала она. — Говори поменьше. А лучше вообще помалкивай. Книжку открой и сиди читай, хорошо?

— Мам, а разве эти люди не наша семья?

Мама кивнула.

— И твоя и папина? — я знал, что обычно это два разных набора родственников и встречаются с ними в разных местах. Но у нас была одна, потому что у мамы и папы был один прадед. Такое бывало, вот, например, у Пушкина родители были троюродные, а его я очень уважал — за Лукоморье и царя Салтана, которые знал наизусть.

— Маш, ну вы чего застряли? — позвал от высокого мраморного крыльца папа. — Раньше сядем — раньше выйдем.

— Ахаха, — ответила мама, поднимаясь и отряхивая пальто. — Немного тюремного юмора скрасит любую ситуацию.

— Это просто семейная встреча сегодня, — тихо сказал папа, прежде чем нажать золоченую кнопку звонка. Над дверью на мраморе были выбиты высокие латинские буквы, я стал пытаться их узнать, но понял только последнее слово, «honore». Папа был бледен.

— Всего лишь обед, а не…

— Заткнись, Юр, — сказала мама сквозь зубы.

И тут же широко, легко улыбнулась в открывшуюся дверь.

— Леночка! Ты сегодня швейцаром? Швейцаркой? Шампанское прямо с порога? Ах, декаданс и роскошь!

Они смеялись, целовались и пожимали руки — вокруг было очень много людей, все всех знали, хотя многие очевидно давно не виделись. Мы вошли в огромный зал с куполом наверху, как в соборе. Везде был мрамор, блестящее темное дерево, какие-то сложные золоченые штуки.

— Ты, наверное, Кирилл, — сказала мне очкастая девочка на голову меня выше. — Меня Аней зовут. Мы с тобой какие-то пятиюродные… ну неважно. Пойдем в детскую? Мы там прятки затеяли. Меня за тобой прислали. Ты же здесь не был еще ни разу?

Я покачал головой и неуверенно взглянул на маму. Она стояла с узким бокалом в руке, очень красивая в синем платье.

— Можно мне пойти с этой девочкой? — спросил я без слов с другого конца комнаты. — Чего ты боишься, мама? Почему ты такая бледная?

Мама прикрыла глаза — иди. Кивнула. Улыбнулась мне — не волнуйся, все хорошо.

Я не очень поверил и шел осторожно, запоминая дорогу, чтобы можно было убежать. Аня спрашивала, в каком я классе, чем занимается мой папа, что за книжку я принес, какие у меня домашние животные.

— Мама говорила — вы затворники. Живете далеко, не по средствам, с семьей мало общаетесь.

— Почему не по средствам? — удивился я. У нас был большой дом, сад, много игрушек, машина, компьютер. Папа говорил — мы богатые и поэтому должны воспитывать ответственность. Я кивал, но не воспитывал — не знал как.

— Не знаю, — вздохнула Аня. — Слишком бедно вроде. А наша семья — особенная, надо соответствовать. Ладно, проехали. Вот детская. Это Мишка, Ефим, Ива, в коляске Зойка спит, моя сестра мелкая, ей два года, а остальные прячутся.

И снисходительно усмехнулась, глядя на мое ошеломленное лицо.


Детская была высотой с трехэтажный дом. Потолок спускался вниз, где-то далеко, на другом краю огромной комнаты, переходя в стену. На полу были упругие маты, лестницы уходили вверх, откуда свисали разноцветные сетки и канаты, блестели горки. Улицей стояли яркие деревянные домики, еще несколько скворечниками висели на стенах — к ним поднимались веревочные лестницы. В желтом сидел мальчик лет девяти, сосал леденец и играл в электронный «тетрис».

— Это Гришка, — сказала Аня, проследив за моим взглядом. — Он то ли дебил, то ли аутист. Папа говорит — в семье не без… ну, понимаешь.

Хлопая крыльями, пролетел огромный попугай с ярко-синими перьями и желтым ободком вокруг глаз. Он сел на ветку дерева, которое росло прямо из стены и склонил голову набок, внимательно меня рассматривая.

— Его звать Ара, — сказала Аня, посмеиваясь над моей оторопью. — А внизу бассейн, но сегодня нас туда не пустят. Туда можно скатиться по водной горке прямо из детской и сразу глубоко, метров десять. Ты плаваешь хорошо? Папа говорит — в нашей семье все как рыбы, это в крови…

— А чье это все? — спросил я, наблюдая, как по горке с визгом проносится девочка в полосатых носках. — Мы-то гости, а чья детская?

— Наша, — сказала Аня. — И твоя тоже. Для всей семьи. Дед Егор специально все сделал, чтобы весело было. Он детей любит…

Я поверить не мог, что мама с папой меня до сих пор не привозили в это восхитительное место. Я уже обожал деда Егора и хотел приезжать к нему в гости хоть каждый день, особенно в бассейн.

— Ну давай, чего стоишь? — Аня подбодрила меня тычком в спину. — Спорим, обгоню?

Я быстро осмелел. Я карабкался, скатывался, прятался, наперегонки бегал с другими смеющимися, взмыленными детьми — когда прятки закончились и всех нашли, их оказалось почти два десятка. Мой ровесник Мишка показал мне, как залезть на платформу под самым потолком, и там поделился со мной шоколадкой. Мы сидели, болтали ногами. В окне, далеко внизу, виднелась полная машин парковка и край пруда, где на воде качались два лебедя. Под нами кузены постарше строили крепость из матов.


И вдруг все остановились, затихли. В дверях детской стоял крепкий мужчина в сером костюме. Мне сверху была видна его густая темная шевелюра, плечи и ярко-красный галстук.

Поднялся гвалт, дети бросились к человеку, обнимали его, цеплялись за руки.

— Дед Егор! — крикнула Аня.

— Дедушка! — гомонили все.

— Давай спускаться, — сказал Мишка, заталкивая в рот остатки шоколадки, — поздороваться надо.

— Может, не надо?

Я бы отсиделся.

— Надо, — сказал Мишка, подтянул поближе канат и ловко по нему съехал.

— Здравствуй, дед Егор! — уже говорил он, а я все сидел как заколдованный. И тут дед Егор поднял голову и посмотрел прямо на меня, будто все это время знал, что я наверху.

— Ну, что же ты, Кирюша? — спросил он негромко, но голос, казалось, заполнил всю огромную комнату. — Спускайся, знакомиться будем. С остальными-то мы хорошо знакомы, да?

— Да! Хорошо! С детства! — звучали голоса, пока я неловко слезал вниз. В паре метров от пола нога сорвалась, и я повис на руках, понимая, что не удержусь и сейчас грохнусь. Двинувшись вперед с необыкновенной скоростью, дед Егор поймал меня, на секунду прижал к жесткой холодной груди и поставил на пол. От него пахло одеколоном, а под ним — солью и морем. Глаза у деда Егора были голубые, и мне вдруг стало страшно от его взгляда. Будто под тоненькой поверхностью, как под ледком на луже, плескалась стылая вода — темная, глубокая.

— Поймал, — сказал дед Егор. На вид он был лишь чуть старше папы. — Вот ты, значит, какой, Кирилл Ермолаев! Ну, что мне скажешь?

В коридоре я увидел толпу взрослых — многие улыбались, а впереди стояла моя мама и смотрела на меня умоляюще.

— Спасибо, — сказал я. — Спасибо… дедушка.

— Говорят, ты много читаешь и стихи наизусть учишь, — сказал дед Егор. — Молодец, значит, память хорошая. Ну-ка прочитай мне что-нибудь.

— Я не знаю что, — пробормотал я.

— Ну, посмотри на меня и первое, что в голову придет, прочитай.

Мама из коридора показывала мне какие-то знаки — складывала руки домиком, округляла пальцы. Я посмотрел в светлые безжалостные глаза человека передо мною.

«А акула-каракула правым глазом подмигнула, — услышал я свой голос. — И хохочет, и хохочет, будто кто ее щекочет…»

Взрослые в коридоре замерли, переглядываясь, моя мама уронила руки, оперлась на стенку.

— Вот как, — сказал дед Егор. Подмигнул мне правым глазом и расхохотался. Все облегченно подхватили его смех.

2. МАМА

— Мам, а что ты мне подсказывала? — спросил я в машине, когда мы возвращались домой сквозь густеющие сумерки. Папа облегченно насвистывал, будто испытание осталось позади, а мама так и не повеселела. Сказала, что ее тошнит, и села со мною на заднее сиденье.

— Показывала «из-за леса, из-за гор ехал дедушка Егор». Мог бы потешку прочитать.

— А он что рассказал? — поинтересовался папа.

— Про акулу-каракулу, — сказала мама.

Машина вильнула, папа вцепился в руль и на секунду обернулся на нас, будто проверял, не делись ли мы куда-нибудь.

— И что?

— И ничего, — ответила мама ровно. — Видишь же — домой едем. Если будешь за дорогой следить и ногу с газа снимешь, может и доедем.

Папа отвернулся. Я видел в зеркале его испуганные глаза. Я понял, что сделал что-то плохое, и заплакал. Старался не подавать вида, но тут же стал давиться соплями и всхлипами, отстегнул ремень, бросился к маме.

— Я не понимаю! — рыдал я.

Мама гладила меня по голове и молчала.

Книжку я забыл в детской.


Через полгода у меня родилась сестра. Папа сказал, что я могу предложить, как мы ее назовем. Я выбрал Ассоль, Сехмет или Нику — богиню победы, последнее имя мне казалось самым скучным, но папа оживился.

— Ника — отличное имя! Машенька, тебе нравится?

Мама лежала, вытянувшись на кровати, и безразлично смотрела в окно. Рыжее солнце горело в московском небе, ложилось яркими мазками на мамино бледное лицо, на пластиковую прозрачную колыбель, в которой спала моя сестра — крохотная сморщенная инопланетянка.

— Я хочу спать, — сказала мама.

— Может, покормишь Нику? Кирюшу ты сразу к груди взяла, помнишь?

— Не помню, — сказала мама и отвернулась к стене. — Ничего не помню. Ничего не хочу. Спать хочу.

Папа вздохнул, склонился над нею и поцеловал в светлую макушку.

— Мам, — позвал я. — Мамочка…

Она не обернулась, но нашла мою руку и крепко сжала ее своей.

Мы вышли в коридор — светлый, яркий, непохожий на больничный. Папа поговорил с медсестрой в больших очках и розовой форме, потом мы поехали в парк Горького, катались там на аттракционах, я бросал мячи в кольца и выиграл плюшевую обезьяну.


Папа вернулся в больницу, а я остался на ночь у семьи «троюродных Ермолаевых» и с радостью встретился с Аней и подросшей Зойкой. Они жили в огромной квартире на двадцатом этаже, там была оранжерея в одной из комнат и пахло джунглями.

— А… — протянула Аня, когда я ей рассказал, как странно изменилась за последние полгода моя мама и как она не рада маленькой Нике. — Это потому, что в нашей семье так: если один ребенок, то не тронут, а если больше — то может пасть жребий.

— Кто тронет? Какой жребий?

Аня многозначительно пожала плечами и взамен рассказала мне, что выбирать не приходится, потому что контрацепция для людей с нашей наследственностью не работает. Я спросил, что такое контрацепция, и Аня объяснила, заодно рассказав, откуда вообще берутся дети (тайна, которой мне до этого дня не приходило в голову озадачиться) и нарисовав несколько пояснительных картинок. Я сидел, придавленный новыми знаниями.

— Секс! — сказала невесть как оказавшаяся рядом Зойка. Она всё за Аней повторяла. — Член! Пиз…

— Эй, эй, — испугалась Аня и принялась рвать рисунки. — Ты при маме с папой не вздумай… Кир, отвлеки ее чем-нибудь! Быстро!

Я разучил с Зойкой «Муху-Цокотуху», и за ужином она выкрикивала «клоп-клоп сапогами топ-топ». Тетя Лена и дядя Вова были очень довольны моим облагораживающим влиянием, спрашивали про наш дом, про новую сестричку, про маму. Вздыхали. Переглядывались и говорили горничной подложить мне мороженого.

— Поправится мама твоя, — сказал дядя Вова. — У многих так бывает. Сам понимаешь, Кирилл, мы — семья особенная. Большая у нас сила и власть, но и цену приходится платить.

Я ничего не понял, кроме «мама поправится».


Мама не поправилась.

Она все время молчала, почти не подходила к Нике, а когда та плакала — давала ей бутылку и тут же снова клала в кроватку. Меня она иногда обнимала, и я чувствовал, как она мелко дрожит, будто не может согреться.

Мы с папой купали Нику, ходили с нею гулять, возили в поликлинику на прививки. Через неделю приехала бабушка Наташа — папина мама.

— Маша всегда слабовата была, — говорила она папе за ужином, к которому мама не вышла — так и осталась лежать в спальне и смотреть в стенку. — Хорошая она девочка, знаю, как ты ее любишь, Юра. Но не в ту семью она родилась, в нашей такие долго не задерживаются.

— А куда они деваются? — спросил я испуганно.

— На кудыкину гору, — ответила бабушка, подумав дольше, чем требовалось для такого незамысловатого ответа.

Папа встал, вышел на кухню и вернулся с бутылкой водки. Бабушка поджала губы, но ничего не сказала. За вечер папа выпил всю бутылку, поднялся в спальню и бушевал, кричал на маму, так что я сжимался в своей кровати и изо всех сил обнимал зайца Михаила — мама его мне когда-то сшила из своего старого свитера. Потом протопали папины шаги, хлопнула дверь, стало тихо.


Из школы меня забирала бабушка, приходила с коляской, ждала, махала мне рукой — высокая, очень красивая, совсем еще не старая. Папа взял отпуск и много пил. Маме выписали таблетки, но они не помогали — тенью она бродила по дому, иногда приходила ночью ко мне, залезала под одеяло. На мои вопросы отвечать не хотела, но рассказывала мне стихи, сказки.

— «На полярных морях и на южных…» — или, — «Мира и горя мимо, мимо Мекки и Рима…»

— Давным-давно из изначальной тьмы вышли сущности, — тихо говорила мама. — Они принадлежали разным стихиям — воде, воздуху, огню… Некоторые выбрали воплотиться. А плоть смертна. Но способна любить и создавать новую плоть, с новой, свежей кровью… И вот стали ангелы и демоны входить к дочерям человеческим, и они стали рождать им, чтобы те могли не умирать, не возвращаться во тьму, в небытие за порогом…

Я засыпал, и в моих снах перекатывались огромные волны, качая кораблики с отважными капитанами, которые обнимали беременных красавиц, похожих на маму, а под водой, сужая круги, ждал темный ужас, от которого не было спасения в их отваге.


Однажды утром мама встала тихо-тихо, так осторожно, что я проснулся. Мы с Михаилом вылезли из кровати и тихонько покрались за нею.

Бабушка стояла в коридоре с Никой на руках, кормила ее из бутылочки. Она улыбнулась, но вгляделась в мамино лицо, и губы ее задрожали.

— Машенька, — сказала она растерянно. — Ну как же так, девочка?

Мама пожала плечами.

— Посмотри на свою дочь, Маша. На руки возьми. Смотри, какая она теплая, сонная — запах почувствуй. Позволь себе любить. Что ж, что ее могут у тебя забрать? Разве это отменяет ценность ее жизни и твоей любви? Раньше все так жили, всегда — до антибиотиков и прививок. И нищие, и короли знали, что не все дети выживут. Что же теперь, не любить?

Мама покачала головой, спрятала руки за спину.

— Ну как знаешь, — сказала бабушка и ушла в комнату, не оглядываясь. Мама накинула легкое пальто на ночную рубашку, сняла с крючка ключи от машины и, позабыв закрыть дверь, вышла во двор. Там она долго смотрела на деревья, птиц в розовом рассветном небе, на розы, которые сама сажала и очень любила. На одном из кустов распускался большой темно-алый цветок. Мама наклонилась, понюхала его, пошла к машине. Я выбрался из-за вешалки, выбежал во двор, спрятался за кустом, не решаясь ей показаться. Вроде бы ничего страшного не происходило, но по сердцу ползали ледяные муравьи, трогали его липкими лапками. Мама посмотрела на дом и увидела незакрытую дверь. Она вернулась и затворила ее.

Я быстро залез в машину и спрятался на заднем сиденье под мягким розовым пледом. Он пах детским шампунем и кислым молоком. Мама громко включила радио, и мы куда-то поехали, все быстрее и быстрее. Она казалась спокойной и сосредоточенной, смотрела только на дорогу. Я собирался с нее глаз не сводить, но заснул.

Когда я проснулся, машина не двигалась, а мама стояла на дороге, у ограды высокого моста. Пальто осталось в машине, она была в одной ночной рубашке и босиком. Мама привстала на цыпочки, наклонилась. Ее длинные волосы упали с плеч, полетели вниз, к светлому зеркалу реки. Я собирался выпрыгнуть из машины и побежать к ней — но она покачала головой и пошла обратно. Мы опять поехали быстро, я боялся показаться.



На этот раз мы ехали недолго. Машина остановилась. Мама вышла, хлопнув дверью. Я сел, тяжело дыша, уставился в окно.

— Мама! — кричал я. — Мама!

Но она не слышала меня, не оборачивалась, шла, переступая босыми ногами, через пустую парковку у особняка деда Егора. Он ждал ее у крыльца — высокий, мощный, красивый, в белой рубашке и черных брюках.

Мама подошла, замахнулась, будто собиралась его ударить, но тут же устало уронила руку, повесила голову. Дед Егор что-то ей сказал, протянул руки, она подошла и спрятала лицо на его груди. Он гладил ее по голове, что-то спрашивал, она кивала. Потом он отодвинул ее, заглянул в лицо. Она помотала головой — «нет». Дед Егор вздохнул, обнял ее за плечи и повел в дом. Двери закрылись.

Я выбрался из машины и побежал к дому. Стучал в двери, но мне никто не открыл. Я обежал дом, пытаясь заглядывать в окна, но все они были слишком высоко. Вокруг было так зелено, красиво и мирно, что я не понимал, почему испытываю ужас и отчаяние. Я хотел залезть обратно в машину, но не смог открыть дверь. Я поднялся на крыльцо, сел на прохладный мрамор и смотрел, как по деревьям бегают белки, как утки на озере препираются с лебедями. И тут вдруг будто черная волна прошла по моей крови, ударила в голову горячим торжеством, страшным непонятным счастьем, я задохнулся, захрипел и потерял сознание.


Когда я очнулся, надо мною стоял дед Егор, смотрел на меня сверху вниз, как бог Зевс на букашку. Его волосы и одежда были мокрыми, а по белой рубашке плыли розовые пятна. Глаза казались черными, неподвижными, нечеловеческими. Я тоже смотрел на него и молчал. Мне хотелось заплакать и спросить «где моя мама?» или «дедушка, можно водички попить?». Но эти жалкие, детские голоса заглушил другой голос — взрослый, сильный, разбуженный во мне тем, что я только что испытал.

Дед Егор невесело усмехнулся. Он собирался было мне что-то сказать, но тут во двор влетела синяя бабушкина машина, разбрасывая гравий из-под колес, она резко затормозила у самого крыльца, одним колесом вильнув по нижней ступеньке и завизжав тормозами. Из водительской двери выпал папа — поднялся на ноги, посмотрел на нас, закричал с таким отчаянием, что я весь сжался. Лицо у папы было красное, а губы — белые.

— Где Машенька моя? — крикнул он. — Кирилл, а ты..? Как же?… Ах ты…! — и он пошел на деда Егора, сжимая кулаки, во взгляде его была ненависть, я сжался и снова стал маленьким и испуганным.

Дед Егор поднял руку, папа резко остановился и упал на колени, замычав.

— Не надо! — крикнула бабушка, она выбралась из машины и стояла у крыльца, держа у груди младенца. — Дед Егор! Лотан седа но валаарис!

По ее лицу текли слезы. Ника проснулась и заревела, отчаянно и громко. Папа стонал, скреб скрюченными пальцами мрамор ступеней.

Дед Егор отвел от него глаза.

— Поднимайся, Кирилл, — сказал он мне и протянул руку. Рука была холодная и мокрая. — Иди в детскую, там жди. Юрий, и ты вставай. Хватит. Наташа, успокой Нику и завари-ка нам всем чаю…

Я брел по огромному пустому дому, как призрак. Наверное, мне следовало надеяться увидеть маму, звать ее, искать в длинных коридорах. Но я отчего-то знал, что ее здесь больше нет. Что ее вообще больше нет.

В детской я нашел свою потерянную книжку. Попугай Ара слетел и сел на крышу домика рядом. Я обнимал зайца Михаила, читал книжку, старался ни о чем не думать.


Домой нас отвезла бабушка.

Она резала овощи, чтобы сварить мой любимый суп с фрикадельками. Я сидел напротив — пустой, холодный, растерянный. Бабушка подняла глаза от доски и остро посмотрела на меня. Ее глаза были полны слез от лука.

— Можешь задать один вопрос, Кирюша, — сказала она. — Один. Больше мне не выдержать.

— Дед Егор — человек? — спросил я наконец. Про маму не мог спрашивать, вот не мог теперь, и всё.

— Во многие знания многия печали.

— У меня и так много.

— Тогда нет, Кирюша. Ответ мой — «нет».

И стала дальше резать лук, вытирая глаза тыльной стороной ладони.

3. ПАПА

Бабушка прожила с нами до конца лета. Папа перестал ходить на работу и каждый день пил, иногда прямо с утра. Бабушка сильно с ним ругалась, потом перестала.

— Твое дело, Юрочка, — сказала она. — А только если в могилу тебе хочется, ты сделай как Маша. Хоть польза от тебя для семьи будет. Честь.

Папа поднял мутные глаза и рассказал ей, на чем вертел всю семью и ее честь.

— И я тебя не просил меня рожать, — сказал он зло. — Вообще ненавижу тебя за это.

— Ну Юра, тебе же уже не двенадцать лет, — всплеснула руками бабушка. — Ты же взрослый, сыночек мой, ты же отец…


На следующий день папа уехал. Бабушка сказала — вернется, когда починится. В сентябре ей нужно было возвращаться в Питер, Нику она забирала с собой, а меня не могла. Поэтому я отправился к родственникам — эти жили в просторном коттедже в Подмосковье и держали ездовых лошадей. Комнат в доме было много, но меня подселили к Грише, которого я когда-то видел в детской.

Гриша оказался не аутистом, а просто очень странным. Он подолгу рассматривал предметы и людей, склоняя голову к плечу, улыбался, игнорируя приказы перестать пялиться. Он был на два года меня старше, много читал, а писать не умел и не хотел учиться. Говорил Гриша плохо, будто все слова у него во рту пережевывались, выплевывались искореженными — но я его почему-то хорошо понимал. Еще у него все время подтекала слюна, он забывал ее вытирать.

Я скучал по маме и всегда спал со своим зайцем Михаилом.

— Похоже, будто у него запор, — прокомментировал Гриша мордочку зайца, напряженную в вышитом усилии.

Я собирался броситься на него с кулаками, но неожиданно расхохотался, Гриша подхватил, и мы катались по полу, смеясь до слез. Он не ходил в школу, был «на домашнем обучении», хотя никто его ничему не обучал — пока я был в школе, он сидел с книжками, а потом мы с ним играли, гуляли, перед сном подолгу болтали.

Были и другие дети — Димка, Ива, еще какие-то мелкие, все или намного старше нас, или сильно младше. Тетя Аня была молодой мачехой, пригревшей сироток от первого брака.

— Я вот такой получился, — говорил Гриша и показывал на свой странно искривленный череп. — Так-то у нас в семье уроды не рождаются. Но мама бы меня, наверное, и таким любила… Если бы я ее не убил, когда родился.

Я сглатывал и переводил разговор на другое.

— Дед Егор? Конечно, не человек! Он — древний демон глубины. От него у всей семьи сила, власть, здоровье и деньги. А не станет деда — исчезнет защита. Сейчас мы все — неприкасаемые. Поколение за поколением, тысячи лет дед Егор семью крышует. Девиз наш видел? «Честь семьи меня превыше», — и Гриша смеялся неприятным блеющим смехом.

— Ну и чо?

Ситуация виделась мне сносной.

— Есть закавыка! — сказал Гриша и наклонился поближе, прямо к моему лицу. От него пахло кислым. — За это семья его кормит, чтобы он не старел и не умер. Не догадываешься чем? Детьми!

Я отодвинулся от Гриши и с усилием засмеялся, понимая, что это он в отместку за вчерашний мой длинный и кровавый рассказ про Черную Руку.

— Только детей ест? — спросил я иронически, вспоминая дорогой костюм деда Егора и вдруг, с оторопью — его ледяные глаза и розовые пятна на мокрой белой рубашке.

— Взрослых тоже может. Но такой уж в семье уговор сложился тысячи лет назад. Тогда детей не так жалко было, наверное. Раз в два года тянут жребий. Из имен тех, кому между шестью и шестнадцатью.

— Ну если все такие богатые и могущественные, — придумал я аргумент, — зачем своими детьми-то кормят? Жалко же, наверное. Чужими бы кормили…

— Потому что в нас его кровь, — страшным шепотом сказал Гриша, почему-то совсем не комкая слова и не заикаясь. — Кровь демона, которая, возвращаясь к нему, дает ему силу. Чужая не подойдет. Поэтому в нашей семье все и женятся на троюродных-пятиюродных. Так положено, чтобы кровь не разбавлялась. Иначе демону будет некого есть и он умрет. Семья такого позволить не может. Детям, конечно, этого всего не говорят… Потом, когда взрослеют, делают посвящение…

Поднялся ветер, мчался мимо наших окон, жалобно скрипел деревьями в саду, беспокоил лошадей в конюшне. А в комнате было душно и темно, и голос, говоривший со мною, казалось, вовсе не был Гришей.

— Говорят, что когда деду Егору приносят жертву, он сбрасывает человеческую плоть и становится огромной акулой. И семья — ну, ближний круг — стоят вокруг бассейна и говорят ритуальные слова. А ребенку делают укол какой-то, чтобы страшно не было… И вот его бросают в бассейн, он уходит под воду, но не тонет — у нас в семье никто не тонет… И акула делает несколько кругов, а потом пожирает свою жертву, и вода в бассейне становится розовой, а наша черная кровь кипит от счастья. И тот, кого жрут, тоже радуется, и ему не больно… Я надеюсь, что это правда. Потому скоро — моя очередь. Я же урод и ни пользы, ни чести семье не принесу…

В комнату упала полоса света, дверь открылась, за нею стояла тетя Аня.

— Гришка! Опять сказки рассказываешь? Кирюша, не слушай его! Ну-ка спать!

Когда дверь закрылась, мы долго молчали в темноте.


Гришка был моим лучшим другом почти год. Когда папа вернулся закодированный и забрал меня домой, я скучал по нему. Бабушка приезжала с подросшей Никой — та превратилась из большого розового пупса в нахального кудрявого карапуза, папу побаивалась, на меня щурилась недоверчиво.

— У нее хорошая няня, — сказала бабушка. — Говорит на трех языках. И садик развивающий, Монтессори. Если у вас, Юра и Кирюша, все наладится, может, следующим летом Ника к вам вернется. А пока пусть со мной живет.

Папа кричал на нее, спорил, но бабушка вздергивала подбородок и смотрела на него сверху вниз, он вскоре смирился. Катал Нику на плечах, она смеялась. Я ей читал вслух, у нее оказался хороший вкус — Чуковский понравился.

Папа и бабушка стояли в дверях и смотрели на нас, почему-то с грустью.

— Знаешь, мам, я решил больше за них не бояться, — сказал папа тихо, но я услышал. — Если бог так со мной поступит — если он еще кого-нибудь у меня заберет, я его, суку, убью.


Вечером, укладываясь спать, я представлял, как вместо земли — пушистая облачная вата. Посреди белизны стоят высокие кованые ворота — как у особняка деда Егора. У ворот господь Бог и святой Петр, стоят, ждут, болтают. Петр крутит на пальце связку ключей, Бог семечки грызет. И тут подходит папа — безоружный, в одних трусах. Ну и как он собирается убивать всезнающего и всемогущего?

Я поделился с папой своими сомнениями, когда он пришел меня поцеловать на ночь. От папы пахло лекарством, но смотрел он остро, цепко.

— Всегда можно найти способ, если воля сильна, — сказал он без улыбки. Потом подумал и добавил: — Если другого выхода нет, оружие можно сделать из себя, Кирюша. Самому им стать.

— Папа… — спросил я. — А мы еще увидимся с мамой?

— Обязательно, сынок. Не в этом мире, но она ждет нас — когда-нибудь, в солнечном свете, в запахе весны, в голубой глубине…

4. ГРИША

Жизнь налаживалась. Я ходил в школу во вторую смену, папа успевал меня забирать после работы в Москве. Его взяли в семейную фирму на крупную должность, но работал он без радости, а «для самодисциплины». Никаких слуг и помощников по дому он нанимать не хотел, готовить тоже — мы покупали готовую еду или заказывали из ресторанов.

Сад совсем зарос, мамины розы одичали, расползлись, цвели буйным алым цветом до самого октября.

Шли годы, смеркалось.


— Придется ехать, — сказал папа и положил в магазинную тележку бутылку виски. — Я пытался спорить, но ультиматум. Свистать всех наверх. Бабушка не сможет приехать, Нику мы не увидим…

Я погрозил папе пальцем и поставил бутылку обратно на полку.

— Но-но! — сказал я строго. — Я зато Гришку снова увижу! И Аню, и…

Я подбивал сальдо кузенов, а папа шел рядом мрачнее тучи.


Я думал — я уже вырос из детской, она покажется уменьшившейся, скучной. Но она по-прежнему потрясала и я, смеясь, гонялся за Гришкой среди пряно пахнущих деревьев, а над нами хлопал крыльями Ара и десяток каких-то мелких птичек, ярких, как россыпь леденцов. У стены стоял стол с едой и лимонадом. Через пару часов, когда все набегались, чьи-то мамы принесли коробку с купальниками, плавками и надувными игрушками, а дядя Вова торжественно открыл дверцу в стене и включил воду на широкой желтой горке, уходящей вниз, в темноту.

— Ну, кто первый-смелый? — спросил он. — Дед Егор велел вас, головастики, запустить в бассейн — самого его срочно вызвали в высокое место. Дальняя дорога — казенный дом, но про вас он всегда помнит…

Аня, путаясь в лямках красного купальника и спотыкаясь, растолкала малышей и первой унеслась по водной горке. Секунд через двадцать снизу раздался торжествующий вопль и громкий всплеск. Я отошел к окну и успел увидеть, как дед Егор садится в черный кряжистый лимузин, за стеклом которого вдруг узнал острый, до печенок знакомый всей стране профиль. С отвисшей челюстью я повернулся к дяде Вове, а он понимающе усмехнулся.

— Давай, Кир, катись, — сказал он и приглашающе махнул в журчащую темноту. Я сел, оттолкнулся, понесся вниз так быстро, что сердце замирало, горка выплюнула меня из темноты под ярко-синий потолок огромного бассейна, закрутилась спиралью и вдруг исчезла из-под задницы в трех метрах от воды. С визгом, которого я вообще-то надеялся избежать, я ухнул в воду с высоты. Вынырнул, хохоча, чувствуя пузырящуюся радость. Бассейн был огромным и очень глубоким.

Крошечная кудрявая девочка лет полутора ныряла за кольцами, которые ей бросала ее смеющаяся мама — на ней было синее платье, и она была так похожа на мою, что я чуть не завыл. Радость ушла, я вылез из воды.

В плетеном кресле у стены сидел папа — у него было расслабленное лицо и стакан коньяка в руке. Ополовиненная бутылка стояла у ног. Поймав мой укоризненный взгляд, папа поднял стакан, хитро мне улыбнулся и отпил, не морщась.

— Кир, догоняй меня! — крикнул из воды Гришка. Вокруг него в бассейне было пусто — другие дети отплывали подальше. Гришино перекошенное лицо лучилось счастьем, на губах выдувались пузыри. Я почувствовал к нему любовь и острую жалость, прыгнул в воду и погнал его к другому углу бассейна.


Это случилось, когда обед был уже позади, все ждали в детской, дядя Вова, поглядывая на часы, сказал: «Ну что, наверное, не вернется сегодня, пора разъезжаться», а самые мелкие товарищи, измотанные купанием и неистовым весельем, уже спали — кто на маме, кто на брошенной на пол подушке. В груди у меня вдруг заломило, сердце пропустило удар, налилось холодом, дышать стало трудно. И отпустило. Все вокруг так же охнули, малыши проснулись и заорали. Семьдесят человек смотрели друг на друга, побледнев и держась за грудь. В эту секунду я по-настоящему понял, что мы — одной крови и что мы не такие, как все.

— Витя, Артур, вы со мною, — скомандовал дядя Вова, мгновенно протрезвев, утратив всякое благодушие. — Все по домам, кроме ближнего круга. Звоните нянькам-дворецким, пусть за детьми срочно приезжают. Все подготовьте. Не знаю, сколько у нас времени…

Тут же начались охи, вздохи, засветились экраны телефонов, зашуршали шаги, семья пришла в движение. Маленькие дети плакали, взрослые беспокойно переговаривались. Я огляделся — моего папы не было. Гриша сидел в углу, уронив руки, смотрел прямо перед собою. Потом поймал мой взгляд и несколько раз кивнул мне с очень странным видом. Вытер слюни, закрыл глаза, опять сел, как статуя искореженного акушерскими щипцами Будды.

Отца я нашел в одной из боковых комнат — лиловые портьеры, дубовая мебель, большая кровать, растянувшись на которой папа давал такого храпака, что слышно было из коридора. Разбудить его я не смог. В коридоре затопали — я тихонько подошел к двери, не узнавая голосов.

— Стреляли, суки, засада в лесу… у шофера башка вдребезги, охрану подорвали… срочно… готовьте мальчишку…

Как только все стихло, я побежал в детскую. Гришка улыбнулся мне.

— Мне страшно, но не сильно, Кир. Жалко, конечно… Ну да ладно. Куда деваться. Семейная честь кроет личный интерес. Раз-два, и все кончится. Я рад, что ты у меня был… Идут! Прячься!

Я спрятался в желтом домике с круглой хоббитской дверью. В детскую зашли люди, неузнаваемые в черных плоских масках из тусклого металла — все, кроме Гришиной мачехи тети Ани. Бледная, с трясущимися губами, она держала в руке шприц.

— Гришенька…

— Не надо мне ничего, — сказал Гриша, комкая звуки. — Я не боюсь. Ну то есть боюсь, но не так, чтобы себя потерять.

Тетя Аня не знала, что делать, так и стояла со шприцом в руке. Все молчали, пауза затягивалась.

— Пора, — сказал дядя Вова, заходя в Детскую. — Все готово.

— Моритури тэ салютант, — сказал Гриша, поднимаясь. Его коленки дрогнули, но он поймал равновесие, не упал. — Фамилиа эст хоноре… Да ну вашу латынь в жопу!



Тетя Аня всхлипнула и перекрестила его, забыв про шприц в руке.

— Ну, — поморщился дядя Вова. — Пойдем, Гриша. Очень ты смелый мальчик оказался, молодец.


Я выбрался из домика и потихоньку двинулся за ними. Спустился по широкой мраморной лестнице. Просочился в одну из дверей бассейна — десять человек в черных масках стояли у края, полукольцом. Тети Ани теперь было не узнать, она надела маску и стала как все. Я прокрался вдоль стены и спрятался за большой кадкой с тропическим растением моку-моку, сок которого можно использовать при порезах — как рассказывал мне несколько часов назад Гриша. Сам он стоял у самой кромки, смотрел на воду. Слюни стекали на грудь, он не вытирал. Бассейн был подсвечен лампами из воды — синее сияние, стеклянная гладкость. Двое в масках завезли с бокового входа каталку — фигура на ней была прикрыта простынёй, по которой плыли багровые пятна. Это был дед Егор — с дырой в щеке, с развороченной грудью. Он казался мертвым, но вдруг повернул голову и посмотрел прямо на Гришу. Медленно, страшно улыбнулся целой половиной лица. Гришка улыбнулся ему в ответ. И прыгнул. Отплыл на середину бассейна, шумно вдохнул и опустился вниз, застыл между дном и поверхностью.

— Хеели маи, а седа валаарис, — громко запели маски. По моей спине пошла дрожь, ноги перестали держать, я задыхался. — Мохаи валаар. Ола мау лора…

Дед Егор повернулся на каталке, перекатился на бок и упал в воду. Не могу в точности описать, что именно я увидел — начинал движение он еще человеком, а вошел в воду уже огромной черной акулой, словно увеличившись в десять раз за эти полсекунды, либо же словно кто-то перещелкнул заставку реальности, и в следующем кадре дед Егор перестал прятаться в человеческом теле.

Я вцепился в кадку так, что пальцы побелели. Акула двигалась быстро, сужая круги. Люди в масках упали на колени. Гришка выгнулся в воде, и тут же его маленькую фигурку разрезала пополам черная тень — верхняя часть нелепо дернулась, в воде вспыхнули кровавые облака. Акула развернулась и, дернув головой, стала рвать нижнюю половинку тела.

Я закричал и потерял сознание, разбив лицо о кадку с моку-моку.


Очнулся я в больнице.

— Ты мне напоминаешь одного мальчика, — сказал дед Егор без вступлений. Он сидел рядом с моей кроватью, целый и здоровый. От него пахло морем. — Очень я его любил, а он умер вдали от меня и давно от него уж и праха не осталось…

— То есть его вы не сожрали, — уточнил я, покрываясь холодным потом, но не в силах удержать языка.

Дед Егор посмотрел на меня, прищурившись.

— Смелость города берет, примененная к месту и вовремя, — сказал он. — А когда она становится наглостью, то ни к чему хорошему не приводит… Ты с кем, по-твоему, разговариваешь, мальчик, кровь от моей крови?

Он поднялся и заполнил собою, звенящей темнотой, всю палату, весь мир.

— Я смотрел, как солнце восходит над вратами Вавилона и проплывал по темным улицам Атлантиды. Я видел сотни тысяч таких, как ты, мальчик, мои семена взошли и продолжают отсеиваться. И тысячи вернули мне мою кровь — чтобы я жил, чтобы семья процветала…

— А вам их разве не жалко? — спросил я тихо.

Дед Егор опять собрался в свое человеческое тело, пожал плечами.

— Честь семьи важнее личного страдания, — сказал он. — Люди смертны. Пять лет, тридцать или восемьдесят — небольшая разница. Дух рождается в плоть, носит плоть, освобождается от плоти. А на мне — вечная ноша. Я забочусь о семье. Не о себе. О вас.

— А цена?

— У всего цена, мальчик. Цена за радости плоти — страдания и смерть. У нашей семьи больше радости, больше власти. Цена не так высока, как ты думаешь. Раньше она и ценой-то не считалась — отдать одного ребенка, чтобы жили и процветали остальные.

— Почему ребенка?

— Потому что во взрослых уже слишком много вложено, они уже — кость семьи. Кости выдергивать — ослаблять тело. А дети — кровь. От кровопускания еще никто не умирал. Раньше мне просто отдавали перворожденную девочку. Девочки… сильнее расходовались. Но для тебя, Кирилл Ермолаев, я отменяю жребий. Своею волей и потому что обещал твоей маме. Мы тебя отправим туда, где ты будешь получать образование и не болтать…

Он встал, коротко мне кивнув, показав, что аудиенция окончена.

— Дед Егор, — позвал я. — А вы один… такой?

Дед Егор остановился в дверях, будто размышляя, отвечать мне или нет. Потом повернулся.

— Нет, — сказал он наконец. — И я не самый сильный. И далеко не самый… голодный.

Подмигнул мне правым глазом, на секунду округлившимся в акулью черноту, усмехнулся и вышел из палаты.


Через неделю папа отвез меня в аэропорт. Он был небрит и опять горько пах лекарствами.

— Как же ты без меня? — снова и снова спрашивал я. За папу я боялся. В глазах у него плескалась чернота — другая, чем у деда Егора, не засасывающая и поглощающая, а тусклая. Пустая.

— Нормально, Кирюш, — говорил папа, прикрывая пустоту тяжелыми веками. — Работа у меня. То-се. Не пропаду. Ты, главное, это… — он помолчал, кусая губы. — Береги руку, Сеня, как говорил Миронов этому… Никулину.

И сдал меня с рук на руки толстой сотруднице аэропорта. Она сопроводила меня в самолет и я улетел, вжимаясь в сиденье на взлете и искренне жалея, что не меня скормили деду Егору, сейчас бы уже отстрелялся и ни о чем не волновался.

Было бы уже не больно.

И, может быть, я бы снова увидел маму. Если там, в смерти, есть голубая глубина.


Два года я провел в Шотландии, в частной школе под Эдинбургом. У здания были башенки и мраморные лестницы, но я почему-то совсем не чувствовал себя Гарри Поттером. Я стал говорить по-английски почти свободно, но пришло указание из Москвы, и меня перевели в другую школу, в Испании. Потом был колледж в Алжире, и солнце на песке, и напевные крики муэдзинов. В Москву мне возвращаться не полагалось.

В конце года меня опять вызвали к директору, я ждал перевода в новый колледж, с новым языком — возможно, суахили или венгерским, но мсье Жером вздохнул слишком скорбно, указывая мне на стул, чтобы я сел, чтобы не упал от того, что он имел мне сообщить.


Тело лежало в гробу, непохожее на папу, будто вовсе им не было. Заострившиеся черты, металлический отблеск на коже. Терминатор, закороченный водкой и героином.

Дед Егор подошел, похлопал папу по мертвой щеке.

— Эх, Юрочка, — сказал тихо. Повернулся и ушел.

У бабушки в Питере случился сердечный приступ, и ни она, ни Ника приехать на похороны не смогли.

— …пепел к пеплу, прах к праху, — читал над папиным телом дядя Анатолий, рукоположенный в Ватикане. А потом прибавил: — Аку ийя хонору валаари кай.

— Валаари кай, — эхом пронеслось по толпе.

Все склонили головы. Я не стал.


— Оставайся на лето, — сказал дядя Вова, скупым жестом указывая мне, что где-то там, в недрах огромной квартиры, за джунглями оранжереи, есть гостевая спальня. — Поди соскучился. Столько лет… В сентябре в Америку поедешь учиться. На кого ты там собирался-то?

Я сказал, что хотел бы стать психологом. Дядя Вова хмыкнул и покачал головой — «нет».

— Зачем тогда спрашивали?

— Ты гонор-то притуши, да? Девиз наш помнишь? Семье не нужен психолог. Экономист вот нам нужен или, если душа просит гуманитарного, то переводчик.

5. НИКА

— И жениться придется, — сказала Аня, не отрывая глаз от девушки на танцполе. — Как двадцать свечек на торте задуешь — сразу давление включают. Мне уже год мозг полируют…

Танцовщица сняла джемпер, оставшись в тоненькой майке, почти ничего не скрывавшей. У меня во рту пересохло, Аня облизала губы, отвернулась, залпом допила коктейль.

— Кстати, если у тебя нет вариантов, женись на мне, — сказала она, поднимаясь. — Мне, видишь ли, фиолетово. Тебя я хоть слегка люблю.

— Как сорок тысяч братьев, — она шла к танцполу, и я повысил голос, — любить не могут?

— Могут!

Через пять минут она уже танцевала с девушкой, что-то шептала ей на ухо. Они очень красиво выглядели вместе. Мы поехали к Ане домой все втроем, и вечер закончился так, как утром еще девственный я и предположить не мог. Уже не мальчиком, но мужем меня выгнали из кровати на кухню «курить». Я не курил, но в холодильнике нашелся лимонад. Я выдул три стакана, прочитал почту и СМС-ки — бабушка срочно звала в Питер.

Под смех и вздохи из спальни я уже почти задремал в глубоком кресле, но девчонки тоже пришли на кухню, достали ликер, сигареты, Аня шлепнулась мне на колени — горячая кожа к коже, — и сон как рукой сняло.


Ника стояла в толпе встречающих пассажиров «Сапсана» — на ней были джинсы и белая футболка, она улыбалась и махала мне самодельным флажком с надписью «КИР!(илл)».

Я узнал сестру глазами, сердцем, всем телом. Будто моя юная мама смотрела на меня из зеркала плоти, смеялась со мною, снова любила меня. Только волосы были темные, папины.

— Я не плакала, — сказала Ника и налила себе еще кофе. — Я хотела, но никак не могла. Я папу почти и не знала же, он приезжал пару раз в году. В прошлом месяце мы в Москву ездили. Бабушка была на семейной встрече, а мы с папой в кино ходили, парк, карусели, такое… Потом она вернулась, и они друг на друга кричали в саду. Он ушел, и больше я его не видела. А она со мной три дня не разговаривала почти, ходила бледная, будто не в себе. Я переживала так, думала — что я-то сделала? Ну и вот — ей «скорая», мне звонок про папу…

Она вздохнула, поправила волосы. Слишком взрослая для четырнадцати лет. Слишком грустная.

— Бабушка сказала, нам с тобой надо провести вместе как можно больше времени «напоследок». Она вообще странно говорить стала. Забывает многое. Иногда по нескольку минут в стенку смотрит или на меня. Криповато.

На Никиной щеке осталась крошка от пирожного, я потянулся смахнуть, и кровь ударила мне в голову.

— Ну что, брат? Погуляем по памятным местам Северной столицы?

Мы шли по Невскому, и я надеялся, что «напоследок» относится к моему отъезду в Принстон. Не мог же семейный жребий пасть на Нику? Из полусотни детей в семье?

Не мог?


Глаза у бабушки Наташи были совершенно мертвые. Синие, пустые, смотрели с осунувшегося лица.

— Кирюшенька, — сказала она с тенью прежней своей улыбки.

Я молча смотрел на нее, пока она не кивнула.

Мы почти не разговаривали, пока Ника, зевая, не ушла спать.

— Еще бы полтора года… — застонала бабушка, уронив голову на руки, — и все, и забыли бы про жребий. Ох, лучше бы я тогда еще, как Маша, сама в бассейн прыгнула, не успев полюбить… Внученька, доченька, сердечко мое…

Старая она теперь стала, совсем внезапно старая.

Я сказал ей, что я хотел бы сделать.

— Только я не знаю как, — сказал я.

— Неужели ты думаешь, что за сотни поколений, предающих своих детей, никто не пытался? Я — историк. У меня архивы, дневники… Его нельзя убить, Кирюша. В человеческом теле он бессмертен, залечивает любые раны. А демон… Демона ты видел. Он сам — оружие, страшное и смертельное. Ничто, сделанное человеческими руками, его не возьмет.

— Убить бога, — пробормотал я, подумав о папе — как он в трусах бежит по райским холмам, высматривая врага и злобно щурясь. Выворачивает к реке — и спотыкается, ахает, потому что по воде к нему идет мама — молодая, радостная. И они обнимаются, и плачут, и смеются тоже.

— Я бы, думаешь, свою жизнь на Никину не обменяла? — сказала бабушка. — Но нельзя. Не по правилам. Семейная честь…

И она выругалась так грязно и замысловато, что я расхохотался и никак не мог остановиться. Бабушка тоже подхватила, и мы смеялись до истерики.

— Через три дня, — сказала бабушка, когда снова смогла дышать. — В воскресенье. Я ее провожу, довезу, и, наверное, мне и хватит тоже. Пора-не пора…

— …иду со двора.

Я уехал утром, не попрощавшись. Мне надо было подумать.


Я взял один из Аниных «мерседесов», она сказала: «Да любой», я выбрал синенький.

— Слушай, Кир, не дури только, — конечно, она знала, она все знала. — Я вернусь через неделю, поговорим. Дождись!


Камера мигнула зеленым, высокие кованые ворота открылись. Вокруг было красиво той особенной весенней красотой, которая сама есть обещание, радость, бессмертие. Почки на березах были как пули, на каштанах — маленькие бомбы, которые вот-вот взорвутся новой жизнью.

Внизу, в холле, было много людей — я почти никого не узнавал, потому что много лет не бывал на семейных сборищах. Кто-то вырос, кто-то постарел.

— Кирилл? — дернула меня за рукав высокая, чуть полноватая девушка. — Ты что же тут… Ты зачем? Узнаешь меня? Я — Зоя, Зоя Ермолаева. Анина младшая сестра. Ты со мной еще «Муху-Цокотуху» когда-то разучивал.

От нее пахло тонкими дорогими духами. Ее кожа была как персик. Она казалась даже младше своих восемнадцати лет и воплощала все самое лучшее, что ждало меня в жизни — здоровье, красота, богатство, путешествия, яркие впечатления — сколько смогу переварить, ну и любовь, возможно даже искренняя и страстная, почему бы и нет.

Я сказал, что приехал, потому что мне так будет легче пережить происходящее. Отсюда. Испытав «черное счастье» или как там его называют в продвинутых семейных кругах. Зоя, смущаясь и бледнея, сказала, что понимает. Жизнь так ужасно несправедлива. Не хочу ли я выпить? Лимонаду? Серьезно? Может, я и Чуковского до сих пор люблю?

Я потягивал лимонад в нише у окна, глядя наружу, на пруд с лебедями. На парковку медленно въехала бабушкина машина, проехала за угол.

Расслабленный гул голосов в холле, шепоты, разговоры вдруг оборвались, будто кто-то нажал кнопку. Я понял — время пришло. Выскользнул из-за занавески и поднялся в детскую.


Попугай Ара спал на высокой ветке. Под дверцей в бассейн лежала кукла с оторванной ногой и неестественно вывернутой шеей.

— Нам акула-каракула нипочем, нипочем, — бормотал я, взламывая дверцу кусачками и отверткой. Она подавалась легко, угрозы с этой стороны никто не ждал. Нарисованная на ней рыбка в шляпе смотрела на меня с кривой полуухмылкой. — Мы акулу… каракулу… кирпичом… кирпичом…

Упираясь, я спускался по горке, стараясь не шуметь и не сорваться. Было непросто — я теперь был тяжелым. Я сидел под потолком бассейна, в синем свете, в оглушающем запахе воды.

Я ожидал, что Нику заведут люди в масках, но они вошли вместе, дед Егор, высокий, мощный, красивый, как Джордж Клуни, и моя Ника — тоненькая девочка-цветок в белой футболке и синих шортах. Она шла смело — наверное, ей все казалось нестрашным, ненастоящим. Вот родственники, чьи-то папы-мамы, все с детства знакомые. Вот бассейн, где много раз плавала, ныряла, гоняла мелкоту, переживала, что грудь растет и лезет из купальника, надо новый покупать. Вот дед Егор, добрый, сильный, надежный. Какую-то все странную игру затеяли, сейчас сыграем и поедем по домам, бабушка ждет…

Дед Егор опустился перед Никой на колено. Поцеловал ей руку, что-то сказал. Она улыбнулась ему, совершенно женским, взрослым движением взъерошила его темные волосы. Босиком прошла по кафелю, оттолкнулась, прыгнула в светлую голубую воду. Застыла между дном и поверхностью, как тысячи до нее. Цветок, который не распустится. Обещание, которое не исполнится. Кровь уйдет в воду, плоть продолжит семейную силу. Дед Егор тяжело вздохнул, провел рукой по лицу, будто он ужасно устал, будто ждала его тяжелая, грязная, безмерно утомительная работа, которую нельзя не делать.

— Хеели маи, а седа валаарис, — начали читать люди в темных масках.

— Заткнитесь на хуй, — велел дед Егор, тяжело ступая к краю бассейна. — Развели тут…

Стало очень тихо. Я боялся дышать, мне казалось — меня услышат, казалось — дед Егор знает, что я здесь, вот сейчас поднимет голову и… Реальность дрогнула, огромная акула почти без всплеска вошла в воду, черной гибкой тенью двинулась в глубину.

Дрожь света на воде. Тишина. Черное, голубое, белое. Пауза перед красным.

Я хотел еще что-нибудь вспомнить бодрящее из Чуковского, но пришло совсем другое. «Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее, — сказал я беззвучно, одними губами. — Если бы кто давал все богатство дома своего…»

И прыгнул.

Кто-то охнул. Но я был уже в воде.

Ника повернула ко мне ошеломленное, испуганное лицо в ореоле плывущих волос. Она видела акулу, акула приближалась, в ее текучем мощном движении была смерть — семейный спектакль закончился. Акула рванулась вперед, я ухватил Нику за волосы, толкнул вверх и в сторону, заслоняя собой. Махнул рукой — плыви, дура! Пошла вон из воды! И сам бросился к раскрытой, атакующей пасти — повернулся боком, вывернулся, оттолкнулся, почувствовал давление, рывок, хруст кости… Мир стал красным — кровь ударила из моей оторванной до середины плеча правой руки. Боль была ослепительной, такой резкой, что смяла всю мою решимость и страсть — но только на секунду, потому что тут же, как будто кто-то щелкнул выключателем, меня залило ярким, бурлящим ликованием, счастьем нашей общей крови. Я не знал точно, что так будет, но очень надеялся, потому что на это и была моя ставка, мой ва-банк.

Я проигрывал себя. А что выигрывал — не знал и уже не увижу.

Жизнь для Ники. Конец семейной чести и истории. Или новую главу.

Боли теперь не было. Страха тоже. Когда акула — я не мог называть ее дедом Егором — развернулась ко мне, я метнулся вверх, а когда громадная пасть ухватила меня за бедро, сдавливая, перекусывая — изогнулся и изо всех оставшихся, самим же демоном питаемых сил, вонзил в акулий глаз то, что осталось от руки — острый, длинный осколок плечевой кости. Глубже и глубже. Оружие из плоти от плоти, кости от кости.

Кажется, кто-то кричал.

Я тоже кричал, вдавливаясь в плотную, сосущую черноту, которая уже потеряла форму, выплескиваясь протуберанцами в воду, рванувшую в мои легкие, как в пустыню из рухнувшей плотины. Я тонул и горел, не различая между болью и радостью. Я все отдал, я согласился умереть — и дед Егор умирал вместе со мною.


Я сделал оружие из себя, папа. Бога можно убить, можно, если не пожалеть себя.

Я иду, мама. К тебе — босой, молодой, любимой, единственной. Ты сияешь. Ничего нет, кроме тебя.

Я падаю.

В голубую глубину.

«В бездонную пропасть, в какую-то синюю вечность».

Голубая глубина


home | my bookshelf | | Голубая глубина |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 1
Средний рейтинг 4.0 из 5



Оцените эту книгу