Book: Именем закона



Котляр Николай Михайлович - Именем закона

- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -

Аннотация издательства: Автор во время Великой Отечественной войны был военным прокурором 5-й ударной армии и первым военным прокурором поверженного Берлина. В своих воспоминаниях он рассказывает о деятельности армейских юристов по укреплению в частях и соединениях социалистической законности и воинского правопорядка, об их вкладе в обеспечение успешных боевых действий и налаживание мирной жизни в Берлине.

К читателю

Война прервала бурное, насыщенное творчеством течение жизни моих сверстников, тех, кому к её началу было к тридцати или чуточку больше. Сердца наши были переполнены радужными надеждами, ожиданиями предстоящих свершений — мы зримо ощущали новую, социалистическую эру. Каждый из нас имел любимую работу, избрал свой путь в жизни и стремился к тому, чтобы свои силы, свои знания отдать народу. В этом мы видели смысл нашей жизни.

Фашизм и война встали перед нами чёрной силой, разрушающей то, во имя чего мы жили и без чего сама жизнь не была жизнью.

На войне каждый шёл одной и той же дорогой — через бои к победе. Но каждый шёл по-разному. Был свой путь и у тех, кто носил на петлицах, а потом на погонах щит и два меча — эмблему советских военных юристов. Об этом пути и рассказывается в моих записках. Я не ставил себе целью передать опыт работы военных прокуроров или технику расследования уголовных дел, а просто стремился показать воина-юриста, шагавшего по дорогам войны рука об руку со всеми и со всеми пришедшего к Победе.

Выражаю глубокую признательность генерал-полковнику юстиции А. Г. Горному, генерал-лейтенанту Ф. Е. Бокову, полковнику юстиции Д. Г. Городецкому, полковнику Г. П. Солоницыну за помощь, оказанную мне при работе над книгой.

Автор

Неожиданный вызов

Шла триста двадцатая ночь войны. В небе ни луны, ни звёзд — низкие тучи, тяжёлая чернота. Высоко над оврагом тоскливо стонали сосны и, кажется, жаловались на свою горькую судьбу, на то, что их, не имеющих никакого отношения к войне, к добрым и недобрым людским делам, дни и ночи беспощадно кромсают и калечат мины и снаряды. Сегодня артиллерийский обстрел начался с вечера. Сначала он обрушился на передовые позиции полков, а с полуночи — на штаб дивизии.

Землянки штаба 130-й стрелковой дивизии{1} и военной прокуратуры расположились в глубоком и узком лесном овраге. Снаряды, не причиняя им никакого вреда, гулко рвались то с недолётом, то далеко за оврагом. И все же на душе было тревожно. В землянке нас было трое: следователь старший военный юрист М. А. Кулешов, замкнутый, неразговорчивый человек, тоскующий о жене, с которой зарегистрировался в загсе в последний предвоенный день, красноармеец Мария Стольникова, секретарь-машинистка, восемнадцатилетняя романтическая душа, живущая надеждой попасть в разведшколу и вершить большие дела в тылу врага, и я, военный прокурор дивизии. День прошёл трудно, усталость мешала уснуть. Помимо воли припомнилось все, что было позавчера, вчера и сегодня. Несколько дней назад воины дивизии освободили многие населённые пункты в районе Старой Русы. Жители Лунева схватили не успевшего уйти с гитлеровцами старосту. Когда-то он жил в селе, но был раскулачен и выслан, а в начале войны появился вместе с фашистами и стал старостой.

На площади, возле сожжённой гитлеровцами школы, селяне соорудили виселицу и учинили над изменником самосуд. Командир 528-го стрелкового полка майор А. X. Кузнецов проезжал случайно через Лунево, когда на шею старосте уже набросили петлю. Появись он минутой позже, и не пришлось бы мне и следователю особого отдела столько дней заниматься стариком. Его доставили в прокуратуру со связанными руками двое подростков и немолодая, с измождённым лицом женщина. Подавая записку Кузнецова, она сердито заявила:

— Зря заступаетесь — предателей надо вешать... Он холуй немецкий...

К тому времени я уже немало прошагал по земле, побывавшей под фашистским сапогом, и не раз навёртывались на глаза слезы, а в горле застревал ком при виде повешенных стариков, женщин, пристреленных детей. От гнева немело сердце. Казалось, попадись в руки виновник этих злодеяний — разорвал бы на части! И вот стоит передо мною один из тех, кто, как утверждают жители, прислуживал оккупантам, а может, и сам вешал и расстреливал! Он стоял спокойно, щуплый, в засаленной, штопаной-перештопаной ситцевой рубахе, небритый, со свалявшимися волосами на лобастой голове.

— Вот вы какой, — сказал я недружелюбно, — доигрались...

Старик посмотрел на меня долгим, испытующим взглядом, вздохнул и тихо сказал:

— Я играл, верно, только не так, как вы думаете. Отпустите их, — показал он на сопровождающих. — Я все расскажу...

Следствие длилось всего три дня. Выяснилось, что избавленный нами от виселицы человек действительно в 1929 году был раскулачен, затем перед ним извинились, восстановили во всех правах, однако в деревню он уже не вернулся — работал в городе на заводе. Когда вспыхнула война, его перебросили в оккупированный район как «раскулаченного», и фашисты клюнули на это — подобрали...

— Почему же вы не попросили, чтобы вас доставили хотя бы к первому ближайшему командиру? — спросил я, когда все прояснилось.

— Кого просить? Слова не дали сказать: схватили, связали, засунули в рот тряпку и поволокли на виселицу... Их, конечно, нетрудно понять... Как ещё поступать с предателем, немецким прислужником...

...Когда освобождали старика, мне хотелось обнять его, сказать сердечно: «Великое тебе, отец, спасибо. С такими нас никто не одолеет». Но, прощаясь, я только шепнул: «Бодрись, папаша!» В ту же ночь дивизионная разведка перебросила его через линию фронта с новым заданием.

...Заснул я незаметно, но на рассвете был разбужен телефонным звонком.

— Что у вас произошло? — огорошил вопросом комиссар дивизии К. А. Лазарев и, поскольку я, соображая спросонья, о чем может идти речь, долго молчал, добавил сердито: — Что же вы не отвечаете? Приказали немедленно откомандировать вас в распоряжение военного прокурора фронта Лиховидова. Натворили что-нибудь?

— Вроде нет.

— Заходите ко мне, разберёмся...

Через несколько минут я был у полкового комиссара К. А. Лазарева. Связаться с прокурором армии или фронта нам не удалось, так что в десять утра я сидел уже в старенькой эмке с командировочным предписанием в кармане и держал путь к Валдаю — в военную прокуратуру Северо-Западного фронта. Ехали просёлками и лесными дорогами, избегая большаков, которые беспрерывно бомбил или обстреливал противник. Май уже перевалил за вторую половину, но было холодно и сыро. Дороги развезло, и машина, с трудом вырываясь из одной лужи, тут же застревала в другой, ещё более глубокой, выла, дрожала, казалось — вот-вот рассыплется.

До Валдая километров сто пятьдесят, а мы делали не более восьми — десяти в час. Возле какого-то хутора застряли надолго — впереди образовалась пробка. Об объезде нечего было и думать — справа и слева глубокие кюветы, и за ними — море торфяной жижи и лес, лес, лес...

Нахлынули воспоминания. Вот я — политбоец сводного Московско-Ленинградского коммунистического батальона, а с первого боя ещё и парторг третьей роты. Командир подразделения никак не найдёт дивизии, в которую нам надлежало влиться; кажется, это должна быть сотая. Но где она? Одни поясняли, что пробивается из окружения, другие — что ведёт бои справа от нас. Между Минском и Смоленском какой-то бригадный комиссар приказал батальону занять оборону вдоль шоссе и прикрыть отход наших войск. Для поддержки нам придали несколько «заблудившихся» пушек и обещали помочь с воздуха.

Мы крепко заклинили шоссе и контролировали его более суток. Но к полудню следующего дня фашистские танки оказались в нашем тылу. Стих грохот поддерживающих батальон пушек, и только одиноко и тревожно кружились над нами два-три «ястребка», словно предупреждая о надвигающейся беде. Танки противника, смяв тыл батальона и расправившись с артиллерией, устремились вперёд. Тогда впервые услышал я горькое слово «окружение». Как выходили из кольца, знает только тот, кто бывал в таких переплётах. Потом угроза окружения и частые стычки с противником уже не очень пугали — отбившись от одной вражеской группы, мы вскоре сталкивались с другой и снова уходили, причинив немало вреда фашистам. Последний раз нас здорово потрепали западнее Ельни. Неся большие потери, батальон все же оторвался от наседавших гитлеровцев, вышёл на боевые позиции 103-й стрелковой дивизии 24-й армии Резервного фронта и вошёл в её состав.

Через несколько дней я стал восьмым политруком третьей роты 583-го полка: семь моих предшественников погибли. В этом соединении довелось мне познать первую радость победы — освобождение Ельни — и последнюю горечь окружения.

6 октября меня вызвали в штаб полка и приказали отправиться в прокуратуру для работы военным следователем. Но добраться туда не удалось. Боясь заблудиться, заночевал в дивизионном медсанбате. А на рассвете лес содрогнулся от мощного удара артиллерии. Гитлеровцы начали генеральное наступление на Москву. В полдень медсанбат получил приказ отходить к Вязьме, но через сутки был атакован вражеской пехотой. Это были самые трудные дни. Медсанбат не боевая единица. Те из раненых, кто мог встать на ноги, получили оружие. Остальных несли и тянули на волокушах сестры и санитарки. Горстка здоровых бойцов и врачи прикрывали их, ведя непрерывный неравный бой. Леса и болота здорово нам помогали — фашисты их боялись.

Всё-таки отбились и в середине октября вышли восточнее Вязьмы, где-то в районе Можайска. Раненых сразу же увезли в Москву. В первые минуты окружения царапнуло и меня. Рана засохла и особо не тревожила, но врач всё-таки предложил мне следовать в госпиталь. Там меня направили в роту выздоравливающих.

Как-то вечером я был вызван к комиссару госпиталя. В кабинете у него было ещё трое командиров. В полутьме я не сразу определил их воинские звания и род войск. Беседу со мной начал высокий, широкоплечий, все время улыбающийся военный с двумя прямоугольниками в петлицах:

— Где вы получили образование юриста?

— Это допрос? — спросил я, почему-то раздражаясь.

— Если это вас устраивает, считайте так.

— Я закончил Первый ленинградский юридический институт и там же учился на последнем курсе аспирантуры.

— На какой кафедре, кто ею руководил?

— Кафедра общей теории права. Руководил ею Шейдлин Борис Владимирович.

— Кого вы ещё знали в институте?

Я перечислил.

— Вы были до этого в окружении?

— Да, был.

— А в плену?

— Я бы не сдался.

— Ну а если бы?

— Я же сказал, что не сдался бы.

— Каждый раз выходили один?

— Всегда со своими командирами и красноармейцами.

— А последний раз?

— Были наши и не наши... В окружении к нам присоединялись люди из других частей...

— Кто ещё вышёл с вами?

— Могу назвать только нескольких, ведь в медсанбат я прибыл в ночь начавшегося наступления, близко узнал начальника медсанбата, политрука, двух-трех врачей.

— Где ваш партбилет и оружие?

— Сдал в госпитале.

— Когда вас назначили следователем?

— Приказ от четвёртого октября этого года, но я его не видел, мне об этом сказали в полку. Приказ переслали прокурору дивизии.

— Вы знаете, кто с вами разговаривает?

— Вы себя не назвали, а старшим по званию задавать вопросы не положено, тем более в моем положении...

Допрашивающий погасил улыбку, подошёл ко мне и дружелюбно пояснил:

— Я — старший уполномоченный Особого отдела Московской зоны обороны, а эти товарищи из Главной военной прокуратуры и Главного управления военными трибуналами. Кстати, я окончил тот же институт, что и вы, только тремя годами раньше.

Я с волнением спросил:

— И вы меня в чем-нибудь подозреваете?

Один из тех, кто стоял у окна, подошёл и тоже отрекомендовался:

— Рыжиков из Главной военной прокуратуры{2}. Мы ни в чем вас не подозреваем, а только проверили ваши объяснения, данные комиссару госпиталя. Те, с кем вы выходили из окружения, не говорили о вас ничего худого. Предлагаем вам работу в военной прокуратуре или трибунале. Выбирайте.

Через несколько дней я прибыл к военному прокурору Московского военного округа — диввоенюристу Алексею Харитоновичу Кузнецову. Это был высокий, подтянутый, с виду очень усталый человек. Враг стоял у московских ворот, и, по-видимому, не одна тревожная и бессонная ночь выпала на долю Кузнецова. Выслушав рапорт о прибытии, он сообщил:

— Вы назначены военным прокурором 3-й Московской коммунистической стрелковой дивизии{3}. Сегодня всех назначенных на должности прокуроров дивизий намеревается принять секретарь Центрального Комитета партии товарищ Щербаков. Ждите, вас вызовут...

Так я стал военным юристом.

...Как-то зашёл в землянку прокуратуры комиссар 371-го стрелкового полка старший батальонный комиссар А. М. Петровский. До этого мы встречались с ним, когда проводили беседы с бойцами. Он всегда сопровождал меня, подсказывал, как лучше построить разговор, давал характеристику слушателям, рассказывал о настроении бойцов, о том, какие вопросы их больше всего интересуют. Я знал, что Петровский — член Союза советских писателей. Меня привлекали его скромность, умение сказать красноармейцу тёплое, ободряющее слово. Нередко, приходя в окопы, прежде чем дать мне выступить, он обращался к тому или иному бойцу, называя его по имени и отчеству, и сообщал сведения о жене или родителях красноармейца, передавал письма. Комиссара отличали скромность, уравновешенность, сдержанность. Но на этот раз он был взволнован:

— У меня беда...

— Что стряслось?

— Появился членовредитель...

Мне стало не по себе. До сих пор дивизия москвичей не знала такого отвратительного вида трусости. Да и мне за недолгую юридическую практику не приходилось вести следствие о членовредительстве. В прокуратуре соединения в то время работали три следователя. С наиболее опытным из них Николаем Григорьевичем Дыбенко мы и направились в медсанбат, где лечился подозреваемый. Врач заявил, что не исключает ранение осколком мины, но, возможно, это и умышленное отсечение пальцев.

— Однако, — пояснил он, — предмет, которым они отсечены был очень острым, поскольку отсечение произведено одним ударом. Для такого удара должна быть, конечно, сильная и ловкая левая рука...

Командир взвода доложил данные о подозреваемом: в армию призван в начале 1942 года, когда советские войска освободили Калининскую область, около трёх месяцев находился в медчасти запасного полка 53-й армии. Я рассчитывал вызвать подозреваемого и подробно выяснить обстоятельства ранения. Но Дыбенко тактично, вероятно не желая подчеркнуть мою неопытность в расследовании подобных дел, предложил иной путь: побывать в части, где до ранения служил подозреваемый, побеседовать о бойцами отделения, выяснить, как он вёл себя, как относился к службе, что рассказывал о ранении, и только после этого побеседовать с ним самим.

Начали с командира отделения.

— Ел себя, в общем, нормально, — показал тот, — правда, очень боялся обстрелов, особенно миномётных... Но ведь их не очень-то почитают и другие... Так что, ничего плохого за ним не числится.

Следователь спросил:

— Давно он в подразделении?

— Недели три.

— После ранения вернулся к вам?

— Да, рука его была обмотана рубашкой, он сильно ругался и плакал, кричал, что проклятый фашист лишил его руки.

— Говорил, где его ранило?

— Да, недалеко, на опушке рощи.

— А как он туда попал?

— Ходил к старшине роты за куревом.

— Вы его посылали?

— Нет... Очередь была красноармейца Петина.

— Вы говорите, он очень боялся миномётного огня. В чем это проявлялось? — спросил я.

— Старался не вылезать из окопа. Мог сидеть в нем целыми сутками. Фриц часто обстреливает в обеденное время. Ротная кухня рядом, подход к ней почти безопасен, но если обстрел, он за обедом не пойдёт. Не принесут ребята — сидит на сухарях.

— В этот день противник обстреливал как всегда или чаще?

— Вообще фрицы обычно бьют в одно и то же время, хоть часы проверяй. В этот день так же...

Следователь вызвал Петина:

— Скажите, почему за куревом вместо вас пошёл боец К.?

— Я его попросил.

— Он не отказывался?

— Нет.

— Рассказывал, где его ранило?

— Нет, прибежал с окровавленной рукой, очень перепуганный и кричал от боли...

— Вы не обратили внимание, не левша ли он?

— Левша, мы его даже дразнили...

Дыбенко долго уточнял это обстоятельство, даже повторно вызвал тех, с кем уже беседовал, и официально допросил только по этому вопросу. Мне такая деталь в работе следователя понравилась. Я понимал, что он собирал данные, чтобы подтвердить или опровергнуть слова врача: «для этого должна быть сильная и ловкая левая рука».

— А если это совпадение? — спросил я.

— Вполне возможно, — ответил Николай Григорьевич. — Но это обстоятельство усиливает наше подозрение. Мы с вами по одному и тому же учебнику изучали криминалистику, и вы, конечно, помните, что членовредительство породила первая мировая война. Тот, кто шёл на такой шаг, хотел вырваться из войны живым и вернуться домой трудоспособным. Членовредитель, как правило, бережёт правую руку — ведь она рабочая... В данном случае рабочая левая.



Убедившись, что подозреваемый левша, Дыбенко переключился на исследование другого обстоятельства: чем подозреваемый мог нанести себе такое ранение.

Все свидетели показали, что тесака у подозреваемого никогда не видели, топоров в отделении нет, они имеются только у сапёров. Что касается сапёрной лопатки, то он вроде бы уходил без неё, во всяком случае, она находится в окопе. Принесённая лопатка была тщательно осмотрена. Следов крови на ней следователь не обнаружил. Составив протокол осмотра, Дыбенко в присутствии понятых обернул лопатку газетой и опечатал сургучной печатью.

Последний вопрос, который поставил следователь вызванным, касался поведения подозреваемого после ранения. Не рассказывал ли он, как и где его ранило, был ли раненый один или с другими бойцами.

Все показали единодушно: ничего об этом не говорил, только стонал и корчился от боли.

По дороге в медсанбат Дыбенко сказал:

— Трудное дело... Пока у нас нет никаких доказательств ни его вины, ни его невиновности...

Подозреваемый уже спал, когда его пригласили к нам. Вошёл он бодро, без тени волнения. Белокурый, лицо в веснушках, приплюснутый нос, пухлые обветренные губы. Правая рука висела на бинте. Сквозь марлю проступала запёкшаяся кровь. Объяснили, кто мы. Это не вызвало у красноармейца никакой реакции. Беседу вёл Николай Григорьевич.

До встречи с подозреваемым он почему-то представлялся мне серым, забитым, малоразвитым и неразговорчивым. Но, вслушиваясь в его ответы, я убеждался, что перед нами достаточно общительный и даже словоохотливый красноармеец.

Дыбенко поинтересовался его жизнью до войны, родными, как оказался на оккупированной территории, когда призван в армию, где начинал военную службу, когда прибыл в дивизию.

Беседа была тихой, спокойной, будто её вели знакомые, встретившиеся после долгого расставания. Незаметно Дыбенко перешёл к обстоятельствам ранения. Он все детальней и строже уточнял, как боец ушёл из подразделения, какой дорогой следовал, где его настиг обстрел и где укрывался он от огня противника.

По нашей просьбе командование полка предоставило примерную схему миномётного и артиллерийского обстрелов, произведённых немцами, с указанием времени и приблизительного размера обстрелянных площадей.

Я внимательно следил за тем, что показывал подозреваемый, и все больше и больше убеждался в расхождении его показаний с данными командования. На лице Дыбенко тоже можно было прочесть, что и он видит это несходство, но делает вид, что не замечает его, и продолжал задавать уточняющие вопросы:

— Вы и раньше ходили за куревом этим же путём

— Да, разов десять, и всегда одной тропой.

— Может, на этот раз сбились с пути?

— Нет.

— Когда вас ранило, вы возвращались той же дорогой?

— Да. Хоть было очень больно и я страшно перепугался, но я хорошо знал только эту дорогу и ею возвращался к себе.

— Почему вы не пошли сразу в санитарную роту или в медсанбат, который был по пути?

— Растерялся.

— Когда вас ранило, вы стояли, лежали, сидели?

— Я упал на землю.

— Вы помните положение вашей правой руки?

Вопрос следователя меня удивил. Неужели под огнём противника, когда кажется, что каждый снаряд направлен в тебя, и только в тебя, и ты, шлёпнувшись на землю, стараешься втиснуться в неё, слиться с нею, можно запомнить в каком положении была твоя рука или нога?

Если бы так спросили у меня, я не смог бы ответить. А ведь не раз приходилось бывать в такой ситуации... Осторожно решил вмешаться и отвести вопрос как неправоправный. Но допрашиваемый опередил меня и торопливо ответил:

— Помню... Левой рукой я закрыл голову, а правая была вот так откинута. — И он показал, в каком положении была рука.

Тут уже я вскочил со стула, готовый сказать, что он врёт... Но Дыбенко тревожно посмотрел на меня, вероятно поняв моё намерение, и, ничем не выражая своё отношение к ответу бойца, спокойно спросил его:

— Как чувствуете себя сейчас, голова не кружится?

— Сейчас стало легче, прошла слабость, правда, ломит руку. Думаю, скоро вернусь в часть и ещё повоюю!

— Как же вы будете воевать без пальцев, да ещё правой руки? — задал вопрос Николай Григорьевич.

Допрашиваемый, умолчав о том, что он левша, ответил:

— Могу же я служить в медсанбате или в запасном полку?

Дыбенко поднялся, сунул свои записи в планшет и, обращаясь к раненому, спросил:

— А что, если мы с вами пройдём по той же дороге и осмотрим место, где вас ранило?.. Вам не будет тяжело?

— Когда? — растерянно спросил тот.

— Сейчас, прямо сейчас...

Я всматривался в лицо красноармейца и думая, что от его решения пойти или не пойти будет зависеть многое. Он ведь не мог не понимать, к чему клонит следователь и что мы подозреваем его в тяжком преступлении. Почему же с его стороны только лёгкая растерянность и нет ни слова защиты или возмущения, ни одного вопроса, никакой тревоги? А может, потому и не возмущается, что уверен в своей невиновности и не допускает даже мысли, что кто-то может думать по-другому...

Какой всё-таки будет ответ?

— Не возражаю, — согласился боец, — в землянке душно, я с удовольствием пойду на воздух, только позвольте закурить.

Для осмотра места происшествия командование медсанбата выделило четырёх понятых — трёх красноармейцев и одного командира. Ночь была лунная, тёплая и тихая, без обстрела с вражеской стороны. На позициях то и дело вспыхивали ракеты — одни гасли мгновенно, другие висели в небе подолгу, будто фонари. Когда мы вышли к месту происшествия, Дыбенко попросил подозреваемого:

— Постарайтесь показать, как можно точней, то место, где вас ранило.

Тот остановился, стараясь, вероятно, припомнить, а затем сказал:

— Я был очень перепуган, фрицы лупили здорово, но кажется, что вот здесь, — и он показал на пространство между двумя кустами.

Дыбенко, просвечивая фонариком, долго осматривал кусты, освещал каждую ветку, свежую поросль травы, потом снова обратился к раненому:

— Вы уверены, что именно здесь?

— Да, теперь уверен.

Николай Григорьевич снова полез в кусты. Я понимал, что он искал. Но ни одной срубленной осколками веточки, ни одной царапинки на коре растений он не обнаружил. А осколок от мины один-одинёшенек не летает...

В четвёртом часу, когда колыхался уже молочный рассвет, мы вернулись в медсанбат. Дыбенко составил протокол осмотра места происшествия, вычертил схемы и, когда его подписали понятые и подозреваемый, сказал:

— Теперь можете идти отдыхать.

Красноармеец дождался, когда ушли понятые, спросил хмуро:

— Значит, вы думаете, что я себя сам?

— Подозреваем, — ответил Дыбенко.

— Нехорошо, — сказал он и ушёл, сгорбившись, усталой походкой.

— Ваше мнение? — спросил я у Николая Григорьевича.

— Рано делать выводы. Надо ещё проверить, не пропадали ли топоры у сапёров., а у разведчиков — тесаки.

— Значит, вы думаете, что он членовредитель?

— В этом почти уверен, но не уверен, сумеем ли мы изобличить его.

— А если ошибка?

— Извинимся, он парень толковый, поймёт нас...

— Почему вы задали ему вопрос о положении рук? Разве это можно запомнить в такой момент?

— Потому и задал, что такого действительно запомнить нельзя, а вот придумать — можно. Но для чего он придумал, следует разобраться.

— Может, пригласим судебно-медицинского эксперта?

Дыбенко, подумав, ответил:

— После проведения повторного осмотра места происшествия. Ночью мы могли многого не заметить. Ведь должны остаться какие-то следы, если он сделал это сам.

С момента ранения не прошло ещё и суток. Ночь в таком случае — не очень удачный союзник следователя. Нем все сподручнее, тем более что погода стояла солнечная, сухая, и если следы были, они сохранятся. Условились — следователь с понятыми, сославшись на недостаточность ночного осмотра места происшествия из-за темноты, произведут его повторно днём, а я проверю в подразделениях, не пропадали ли топоры, тесаки или малые сапёрные лопатки. Часов в восемь начальник штаба полка сообщил: «Старшины подразделений тщательно проверили наличие топоров, тесаков и лопат. Пропажи нет».

Утром прибыл в медсанбат А. М. Петровский. Поинтересовавшись, как идёт расследование, пригласил позавтракать. Я работал всю ночь и охотно принял его приглашение. В землянку, расположенную возле кухни, нам принесли котелок с чаем, две алюминиевые кружки и кашу. Уже заканчивая завтрак, мы услышали перебранку. Повар ругал молоденькую санитарку за то, что та «без спроса хватает его топорик и черт знает куда задевала», а она сердито доказывала, что не видела никакого топорика.

Я подозвал повара к себе:

— О каком топорике идёт речь?

— Пустяшное дело, — смутился кашевар, — мы сами, товарищ командир, разберёмся. Я ей надеру хвост, дивчина станет поаккуратней...

Вмешался Петровский:

— Отвечайте на вопросы прокурора дивизии.

— Господи, топор как топор, маленький, сподручный колоть лучину на распалку или что подтесать. Подобрал я его во время наступления в каком-то дворе.

— Острый?

— Очень, я все время подтачивал. Вчера кинулся лущить лучину — нет его.

— А когда вы последний раз видели его?

— Вчера утром. А перед обедом не обратил внимания: не нужен он был мне...

В моих записях значилось: «К. ходил за табаком между 11 и 12 часами».

Повар описал приметы топорика: топорище берёзовое, с двумя сучками и остатками коры.

— Где вы держали его — на виду или прятали?

— От кого мне прятать? Всегда держал на виду.

Мы ещё завтракали, когда вернулся Дыбенко и, не говоря ни слова, осторожно, поддерживая двумя пальцами, положил перед нами топорик — топорище берёзовое, у основания два сучка и остатки коры, на лезвии — следы запёкшейся крови.

— Нашли в кустах, — пояснил следователь, — метрах в двухстах от того места, которое осматривали ночью.

— Да-а-а, — протянул изумлённо полковой комиссар. — А я все ещё не верил...

— Мы уже знаем, кому он принадлежал, — сказал я и протянул Николаю Григорьевичу протокол допроса повара.

Дыбенко прочёл его и ещё раз посмотрел на топорик:

— Тот самый. Но для верности все же надо провести опознание. Только для этого надо иметь несколько таких топориков. А где их взять?

— Это ещё зачем? — удивился комиссар. — Позовём повара — он и подтвердит...

— Для обвинения этого недостаточно,—возразил я. — Подсудимый на суде может в таком случае заявить, что сомневается в точности показаний повара. Ведь топор всего один, других-то повару не показывали. А вот когда мы покажем повару в присутствии понятых полдесятка или десяток таких топориков и он разыщет, узнает именно свой, совсем другое дело. И у нас будет уверенность, что мы не ошиблись, и у суда твёрдое доказательство. Когда речь идёт о привлечении человека к уголовной ответственности, мы обязаны сделать так, чтобы никаких «но» не было, чтобы советский закон был соблюдён полностью.

А. М. Петровский шутливо поднял руки:

— Сдаюсь, товарищи, сдаюсь. Вы законы, конечно, лучше знаете. Помогу вам достать топорики. Они есть у сапёров.

Повар и санитарка из девяти предъявленных им для опознания топориков безошибочно указали на принесённый Дыбенко.

Чтобы лучше узнать подозреваемого в членовредительстве бойца, или, как говорят юристы, «глубже изучить личность подследственного», я приказал следователю военюристу 3 ранга М. А. Кулешову отправиться в запасной полк и допросить тех, кто хорошо знал красноармейца К. Михаил Азарович Кулешов — кадровый военный следователь, опытный юрист, и ему не требовалось разъяснять, какие данные нас интересуют.

На следующее утро он вернулся с протоколами допроса одиннадцати свидетелей. Трое из них утверждали, что К. боялся идти на передовую, говорил, что его обязательно убьют.

— Один из свидетелей, — сообщил Кулешов, — показал, что он слышал от знакомого бойца, будто бы подозреваемый хвастался, что у него есть средство, которое поможет ему не попасть на передовую. Но, к сожалению, фамилия этого бойца неизвестна, и дня четыре тому назад он ушёл на передовую в нашу дивизию. Зовут его Андреем. В штабе дивизии я взял список всех рядовых с этим именем, поступивших за последние дни. Их около сотни.

Пришлось изменить намеченный план работы и начать поиски нужного Андрея. К работе подключили третьего следователя дивизии — младшего военюриста В. М. Бачуринского. Ему повезло: из пяти первых вызванных для допроса воинов, второй оказался тем самым, кого искали, рядовым Андреем Первозванцевым. Его допрашивали втроём. Первозванцев был из Клина, который некоторое время был оккупирован гитлеровцами.

Спросили, знает ли он военнослужащего К.

— Знаю, — ответил Андрей. — Проходил с ним службу в запасном полку. Мы даже дружили. Какой-то он чудаковатый.

— А в чем это проявлялось?

— Страшно боялся погибнуть и все время твердил, что, если убьют его, кончится их род, он, мол, последний в семье...

Мы не торопились ставить вопрос о главном, о том, ради чего среди ста Андреев искали именно этого. Я с интересом следил, как Дыбенко втягивал свидетеля в живую беседу, казалось, уводя его все дальше в сторону от того, что хотелось узнать от бойца. И только когда Первозванцев разговорился и почувствовал себя просто собеседником, а не допрашиваемым, Николай Григорьевич неожиданно, как бы между прочим, спросил:

— Говорил ли вам когда-нибудь ваш приятель, что у него есть «секрет», как уклониться от передовой? Припомните...

Первозванцев, заметно удивленный вопросом, подумал немного и кивнул:

— Было такое.

— Конкретно.

— Да чепуха все это. Когда фрицы наступали, везде разбрасывали листовки-пропуска. Призывали, чтобы наши сдавались в плен, обещая сытую жизнь. Тем же, кто не хотел сдаваться, советовали калечить себя и уходить с передовой. Когда нас оккупировали, такие листовки валялись пачками. Мы их употребляли на курево. В запасном такую листовку я видел у К.

— При каких обстоятельствах? Подробнее, пожалуйста.

— Как-то меня и его послали в тыл. По дороге мы попали под миномётный обстрел. Отлежались в канаве. Когда поднялись, я удивился: у него физиономию будто мелом обсыпало. Я спросил: «Перепугался?» А он говорит: «Чуть не напустил в штаны». Мне было жалко его... В тот день я и узнал про этот будущий дурацкий род, а также про листовку. В ней фрицы поучали, как прострелить руку или покалечить ногу, чтобы тебя не разоблачили и комиссовали по ранению. Было в листовке и о том, как сделать, чтобы у тебя что-то вроде дизентерии появилось. Я пожурил его, сказал, что нельзя такие листовки хранить...

— Где же эта листовка?

— Мы её раскурили.

— Он не говорил, что хотел бы воспользоваться этими советами?

— Нет... Но когда уходил на передовую, сказал: «Вот и пришёл мой час, и ничто мне не поможет, даже мой «секрет». Я вспомнил про листовку и сказал ему: «Только не дури...»

— Почему вы о листовке не доложили командиру?

— А что я — доносчик? Парень бумажку подобрал по глупости, мы её раскурили, посмеялись — и шабаш. Какой прок в доносе? Жалею, что не со мной он попал на передовую. Я так понял, что его кто-то должен обязательно поддерживать...

Когда был подписан протокол допроса и следователь поблагодарил Первозванцева за беседу, пожелал ему мужества в бою и победы, красноармеец спросил:

— Мой приятель что-нибудь натворил?

— Разбираемся, — неопределённо ответил Дыбенко.

— Значит, всё-таки надломился, — сделал вывод Первозванцев.

...Заканчивались вторые сутки следствия, нас торопило командование дивизии, поступил запрос от прокурора армии, а мы ничего ещё не могли сказать определённого.

— Что будем делать дальше? — задал я вопрос всем троим следователям.

— Хорошо бы, — сказал Кулешов, — получить заключение эксперта, касающееся крови на топорище. Хотя бы узнать её группу.

— Да, это необходимо, — поддержал Кулешова Дыбенко. — Кроме того, на топорище остались следы пальцев. Но дактилоскопическую экспертизу в наших условиях не провести... А посылать в Москву — это целый месяц.

— А может, допросить без всяких экспертиз, — предложил Бачуринский. — Авось и так признается.

— Ну и что? — возразил Дыбенко. — На следствии признается, а на суде откажется...

Я тоже, конечно, не мог поддержать Бачуринского.

— Вы, Василий Михайлович, — упрекнул я его, — забыли, что наша обязанность — собрать неопровержимые, объективные доказательства виновности подследственного, а не получить признание. При этом не подследственный должен доказывать свою невиновность, а мы. В этом и заключается суть деятельности советской прокуратуры — и военной, и гражданской... Из этого мы и будем всегда исходить в нашей работе...

Я был начинающим прокурором, и хотелось, чтобы подчинённые знали о моем отношении к следствию и прокурорскому надзору. К сожалению, в то время хотя и редко, но ещё встречались юристы, которые считали главным доказательством вины подсудимого его признание... Конечно, признание облегчает изобличение преступника, но само по себе, не подтверждённое другими объективными доказательствами, имеет невысокую процессуальную цену, а главное — может привести к серьёзным ошибкам.



— Кто из вас хорошо снимает отпечатки пальцев? — спросил я.

— Все умеем, — ответил Дыбенко.

— Тогда примем такое решение: Бачуринский сегодня же выедет в Валдай, в прокуратуру фронта. Если там нет экспертов, незамедлительно отправляется в Москву и там проводит экспертизу. На все дадим ему двое суток. Кулешов сейчас же организует взятие крови у подозреваемого и договаривается, чтобы врачи, не затягивая, определили её группу и дали все, что необходимо экспертам. Он же снимет отпечатки пальцев подозреваемого. Дыбенко готовит постановления на все экспертизы и продолжает вести следствие на месте. На сборы — три часа...

Это решение я доложил прокурору 53-й армии военюристу 1 ранга П. П. Рогинцу. Он его одобрил.

В. М. Бачуринский вернулся на третьи сутки. В прокуратуре фронта ему помогли добраться попутными самолётами до Москвы и обратно. Эксперты установили, что отпечатки пальцев, обнаруженные на топорище, оставлены рядовым К.

Подозреваемого мы допрашивали вдвоём с Дыбенко. Мы попросили ещё раз припомнить обстоятельства ранения. Когда допрашиваемый стал повторять версию о своём пути движения, я, перебив его, спросил:

— Вы по пути заходили в сарай, где стоит кухня медсанбата?

К. взглянул на меня, затем на Дыбенко и растерянно ответил:

— Не помню. — Помолчав две-три секунды, он спохватился: — А почему вы задаёте такой вопрос?

Ответил Дыбенко:

— Потому что мы знаем, что заходили, а вот зачем — это объясните вы...

— Я не заходил туда.

Дыбенко достал из портфеля топорик и положил его на стол:

— А что это?

Не смог допрашиваемый скрыть своей растерянности. Он приподнялся, затем сел, затем снова вскочил, наклонился над топориком, потрогал его здоровой рукой и закричал:

— Вы мне хотите пришить дело! Не выйдет!.. Не видел я никакого топора...

— У вас следователь снимал отпечатки пальцев? — спросил Николай Григорьевич.

— Да.

— Тогда прочтите этот документ. — Дыбенко протянул акт дактилоскопической экспертизы.

Допрашиваемый долго читал, потом буркнул:

— Мало ли кто мог оставить следы пальцев на топорище?

Пришлось разъяснить К., что в истории каждого поколения ещё не было случая, чтобы у кого-нибудь совпали отпечатки пальцев, что они неповторимы.

— А чем объяснить, что на топоре обнаружены следы вашей крови? — спросил Дыбенко и зачитал заключение эксперта, а также справку командования о времени и районе обстрела в тот момент, когда допрашиваемый, по его показаниям, якобы был ранен.

Не дождавшись от К. ответа, я спросил:

— А куда вы девали свой «секрет» спасения на войне, о котором рассказывали Первозванцеву?

— Вы и это знаете?

— Вот что, — сказал Николай Григорьевич, — не обманывайте нас. Никакого ранения вы не получали, а отрубили пальцы сами, чтобы уйти с передовой. Предлагаем рассказать правду. Прокуратура вашу судьбу не решает. Это сделает суд, но для него очень важно, как вы вели себя на предварительном следствии, были ли правдивы и в какой степени осознали вину. Ещё можно спасти свою жизнь...

— Нет, её уже не спасёшь, — вздохнул К. — Будь она проклята, эта война, и вот это! — Он расстегнул брюки, разорвал подкладку и положил на стол немецкую листовку.

...Допрос закончился во второй половине дня. К. рассказал все, как было, уже ничего не утаивая.

...На суде К. был угнетён. На вопросы судей отвечал односложно, ничего не отрицая, а когда ему дали последнее слово, сказал:

— У меня нет права просить у суда снисхождения. Я сам себя уже приговорил, и жить мне страшнее, чем умереть...

Военный трибунал приговорил подсудимого к расстрелу. Командир дивизии полковник Н. П. Анисимов, выслушав доклад председателя трибунала, просившего утвердить приговор, сказал:

— Оставьте дело, хочу сам во всем разобраться.

Два дня Анисимов изучал все материалы, советовался с комиссаром и начальником политотдела и приговор не утвердил. Расстрел был заменён длительным сроком лишения свободы.

...Прошло около пятнадцати лет. Меня вызвали на совещание в Москву. В метро ко мне подошёл мужчина и, извинившись, спросил:

— Если я не обознался, вы были прокурором 3-й Московской дивизии?

— А что?

— Вы меня судили. — И он показал на обрубок правой руки.

В памяти мгновенно, до малейших подробностей всплыла давно забытая история. Припомнились сомнения, вызванные боязнью ошибиться, незаслуженно обидеть солдата, а затем, когда все стало ясно, неодолимая ненависть и брезгливость к здоровому сильному парню, трусливо уклонившемуся от боя с жестоким врагом...

— Как же, помню-помню, — сдержанно ответил я.

— Если не брезгуете, поговорите со мной...

Поднялись наверх. За чашкой кофе он рассказал, что после войны был амнистирован, поступил на завод, затем женился. Живёт в соседнем городе, в Москву приехал по семейным делам.

— Вас, вероятно, интересует, как я себя чувствую после всего, что было? — неожиданно спросил он.

— Вообще-то я не собирался задавать вам такой вопрос, но раз уж вы сами...

— Погано чувствую, товарищ прокурор, особенно погано, когда сынишка допытывается: «Папа, ты был ранен? А почему тебя не наградили?» Что отвечать ему? Как смотреть в глаза? Да и в цехе такое же спрашивают... Тяжело такой грех носить...

Я слушал, как он казнился, и про себя думал: «А что бы ему ответили тысячи тех, что лежат под берёзами и соснами на опушке леса, а то и просто в чистом поле, или возле дорог и деревень?»

— За все в жизни надо расплачиваться, — сказал я, прощаясь. — Что посеешь, то и пожнёшь...

Он согласно кивнул.


* * *


...Только к ночи третьего дня мы добрались до Валдая. Переночевали в одном из кабинетов военной прокуратуры. Утром хмурый лейтенант лет сорока пяти на вид ввёл меня в маленькую, сильно прокуренную приёмную и сказал:

— Ждите.

Минут через тридцать вошёл высокий грузный военный с двумя ромбами в петлицах гимнастёрки. По знакам различия я понял, что это и есть прокурор Северо-Западного фронта диввоенюрист И. К. Лиховидов. Приняв стойку «смирно», я доложил о прибытии. Поздоровавшись, прокурор открыл невысокую дверь и пригласил войти. В кабинете, не садясь, спросил:

— Знаешь, зачем тебя вызывают?

Голос у Лиховидова был совсем юношеский, звонкий, во всяком случае не соответствующий его грузности и росту.

— Не знаю, товарищ диввоенюрист.

— Поедешь в Москву, к главному военному прокурору.

— Можно узнать зачем?

— Уж очень ты прыткий. Главный вызывает, главный и скажет. Иди, оформляй предписание.

Потом я ещё не раз встречался с П. К. Лиховидовым — человеком чутким и простым. Особенно заботливо относился он к тем юристам, которые пришли из запаса, помогая им войти в курс армейской жизни.

Новые заботы

Так в начале июня 1942 года я оказался в глубоком тылу, в Иванове. Здесь формировалась 10-я резервная армия, командующим которой был генерал-лейтенант М. М. Попов. Меня назначили военным прокурором этого объединения. Вместе со мной прибыл и шофер — рядовой Иван Иванович Влахов. Мы с ним выбирались из двух окружений, прошли от Смоленска до Москвы, и главный военный прокурор внял моей просьбе — разрешил взять его в армию.

Представляясь командованию, я очень волновался. Опыт военно-прокурорской работы у меня был крайне мал. Едва вошёл в курс дел дивизии, а предстояло руководить прокуратурой армии. Смущало и то, что заместитель командарма генерал-лейтенант В. Д. Цветаев — профессор, доктор военных наук. Член Военного совета полковой комиссар И. Б. Булатов — опытнейший политработник. Оба имеют высокие воинские звания, а я — всего-навсего военюрист 2 ранга. Однако и В. Д. Цветаев и И. Б. Булатов встретили меня очень доброжелательно. Я не скрыл перед ними своей обеспокоенности и в беседе откровенно сказал им об этом. Они отнеслись сочувственно и обещали не отказывать в совете и помощи.

В конце беседы В. Д. Цветаев сказал:

— Знакомьтесь с людьми, чаще бывайте в соединениях, пока передышка — основной упор в своей деятельности делайте на профилактику. Побольше бесед с бойцами и командирами, теснее держите связь с политотделами армии и дивизий.

Формировались соединения армии в Ивановской области. Личным составом, в том числе и кадрами юристов, все они были уже укомплектованы, и почти все военные прокуроры и следователи уже побывали в боях. Однако штат прокуратуры армии оставался незаполненным. Рискнул по телефону обратиться с просьбой к главному военному прокурору, чтобы он меня принял. Через два дня я был вызван в Москву. Главный военный прокурор диввоенюрист Е. Н. Носов был очень внимателен, поинтересовался, сколько дивизий уже сформировано, как обстоит дело с обмундированием, с вооружением, с медицинским обслуживанием, каково настроение красноармейцев. Затем он вызвал к себе начальника отдела кадров бригвоенюриста В. Ф. Рыжикова и приказал немедленно укомплектовать прокуратуру армии. Прощаясь со мной, Е. Н. Носов спросил:

— Ну а вы как себя чувствуете, не тяжело вам?

— Честно говоря, побаиваюсь...

— Это хорошо, что вы откровенны. Мы вам подберём заместителя, опытного кадрового прокурора, а вы не стесняйтесь учиться у подчинённых. Мы вас будем поддерживать во всем.

От Е. Н. Носова я вышёл ободренным. Мне понравились его простота и внимание. Тогда я, конечно, не мог даже предположить, что через несколько лет судьба нас сведёт в Берлине и мне придётся работать с ним и некоторое время даже замещать его.

На второй день, попрощавшись с работниками отдела кадров, держа в кармане список назначенных помощников и следователей, я шёл по коридорам Главной военной прокуратуры. Впереди меня двое красноармейцев вели какого-то гражданина, одетого в военную гимнастёрку и гражданские, сильно поношенные брюки. В петлицах — никаких знаков различия. Конвоируемый шёл, понуря голову, сильно прихрамывая, заложив руки за спину. Около углового кабинета все остановились. Один из конвоиров без стука зашёл в кабинет, а другой остался с арестованным, приказал ему сесть на стул. Я замедлил шаг... Обросшее рыжей щетиной лицо, быстрый острый взгляд... Вдруг конвоируемый вскочил со стула и бросился ко мне:

— Николай! Ты ли это? Это же такое счастье!

Передо мной стоял, выпрямившись и, казалось, мгновенно преобразившись, мой сокурсник, успевший закончить аспирантуру и стать кандидатом наук, Марк Мороз.

— Марк!

Конвоир осторожно взял за локоть задержанного и показал ему на стул. На шум выбежали из кабинета второй конвоир и с ним какой-то военный юрист. Мороз, указывая на меня, кричал:

— Он знает, кто я! Он меня знает много лет!

— Успокойтесь, — сказал ему юрист и обратился ко мне: — Скажите, пожалуйста, кто вы и как здесь оказались?

Выслушав пояснения, он пригласил в кабинет.

— Садитесь, будем знакомы. Я — следователь Главной военной прокуратуры по особо важным делам. — Он назвал свою фамилию и протянул мне руку. — Вы меня извините, но хотелось бы посмотреть ваши документы. — Изучив новенькое, только что полученное удостоверение, он спросил: — Вы давно знаете арестованного?

— Мы учились в одной группе, в одном институте в Ленинграде, а затем в аспирантуре. Знаю его родителей, его семью, и мы долгое время были друзьями.

Следователь открыл папку и стал что-то читать.

— Понимаете, — пояснил следователь, — он вышёл из глубокого и долгого окружения совершенно один, был задержан в расположении «катюш» поздней ночью. Все, что он сохранил, — партбилет, да и то в таком виде, что его и документом-то нельзя признать. В корке хлеба запрятал заглавный листочек, правда, с фамилией и номером... Мы уже имели несколько таких случаев, и все оказались ловкими манёврами немецкой разведки.

— Могу поручиться чем угодно, что Мороз на это не способен, — решительно заявил я. — Это до глубины души советский человек.

— Ну а если его принудили?

— Да что вы? — вступился я. — Марк никогда не предаст Родины.

— А не громкие ли это слова?

Мне стало немножко неловко за свою запальчивость. Сдерживая себя, я сказал:

— Вы поймите меня правильно. У меня нет никаких доказательств его невиновности. Но мы же люди и не можем жить, не веря друг другу. Знаю Мороза и просто уверен, что он неспособен на измену.

Следователь немного помолчал, а потом сообщил:

— Мороз более месяца находится под стражей, и я рад, что встретился с вами... Мы уже допросили несколько человек из 21-й армии, с которыми он попал в окружение. Пока все его показания подтверждаются, но нам не ясно, как он выбрался и почему один? Мы сомневались и в том, Мороз ли это? Не воспользовались ли его документами? С фронта мы вызвали для опознания личности двух человек. Поскольку вы его знаете, нужда в этом отпала. Но я вынужден буду вас допросить и составить протокол опознания...

Я, конечно, согласился.

А через несколько дней после возвращения в армию мне позвонили из отдела кадров Главной военной прокуратуры:

— Как вы смотрите, если мы направим к вам на должность старшего секретаря товарища Мороза?

— Лучшей кандидатуры не представляю, — ответил я.

...Поездка в Москву ускорила укомплектование прокуратуры. Первым прибыл на должность заместителя военюрист 2 ранга Федор Иванович Шулюпин — уже в летах, отлично знающий работу военной прокуратуры. Помощником прокурора стал военный юрист 3 ранга Алексей Николаевич Школьников, в прошлом работник городской прокуратуры Москвы, общительный, доброжелательный к людям и грамотный, старательный работник. Чуть позже приехал следователь военюрист 3 ранга Николай Петрович Смирнов. Местные партийные организации направили в прокуратуру секретарей, делопроизводителей, машинисток. Это были ивановские девушки. Большинство из них потом стало офицерами и прошло с армией весь её долгий и трудный путь.

Дни и ночи мы проводили в дивизиях, беседовали с рядовым составом, следили за состоянием пищеблоков, хозяйственных служб, за поступлением обмундирования и вооружения, за укомплектованием медсанбатов и госпиталей и о крупных неполадках докладывали Военному совету армии.

В начале сентября 1942 года на рассвете армия была поднята по тревоге, и к полудню мы распрощались с уютным и тихим, таким невоенным Иваново, с его тенистыми парками, мирными пригородными лесами и рощами, с душевными, милыми жителями.

Через три дня штабные вагоны разгрузились на глухом полустанке под Камышином. Всем стало ясно, зачем мы прибыли, — недалеко кипела тяжёлая, кровавая Сталинградская битва.

В лесах, в перелесках, в глухих деревнях, на огромном пространстве от Саратова до Камышина расположились дивизии и корпуса армии. Военный совет потребовал от всех командиров самой тщательной маскировки, запретил любое передвижение в дневное время, обязал зарыть в землю боевую технику и вырыть щели для укрытия личного состава.

Особенно оберегали станции и разъезды. Прибывающие войска разгружались за 30—50 километров и ночами скрытно передвигались к назначенному месту дислокации. Прокуратура строго следила за выполнением требования Военного совета.

Как-то днём с военным следователем военюристом 3 ранга Н. П. Смирновым мы проходили мимо той станции, где недавно выгружался штаб армии. Внешне она выглядела заброшенной и мёртвой. Только немногие знали, что под развалинами разрушенных домиков глубоко врылся в землю армейский отдел военных сообщений во главе с подполковником Н. Ф. Николаевым. Как зеницу ока оберегал он этот единственный железнодорожный полустанок, куда по ночам прибывали грузы для армии и Сталинграда.

И вдруг мы увидели настоящую «ярмарку». Полураздетые, босые красноармейцы лежали, сидели и ходили вдоль железнодорожного полотна, а возле развалин расположились полукругом обозы, выпряженные лошади бродили по всему полю. Мы поспешили к станции. Навстречу выбежал капитан — помощник Николаева — и чуть не плача стал жаловаться: неизвестный командир, не считаясь с его запретом, ночью расположил здесь остаток батальона. Попросил разыскать этого командира. Через несколько минут из-за обозов появился заспанный, в сильно поношенной форме, с чёрным, словно закопчённым, лицом усатый майор.

— Доложите, кто вы, — потребовал я.

— А почему я должен вам докладывать? Что вы, генерал или мой командир?

— Я — военный прокурор. Здесь в целях маскировки не позволено никому размещаться. Таков приказ Военного совета армии. Вас об этом предупреждал капитан.

— До лампочки мне ваша маскировка, побудьте с моё на передовой и в Сталинграде, тогда поймёте цену вашей бутафории... Вместо того чтобы играть в войну здесь, в глубоком тылу, перебрались бы за Волгу... Закопались, как кроты, пороху-то ещё не нюхали, гимнастерочки новенькие!

Н. П. Смирнов прервал майора:

— Как вы разговариваете с прокурором армии!

Сдерживая себя, я спросил:

— Как вы очутились здесь?

— Идем на переформировку, — уже не так недружелюбно отвечал майор. — С июня сорок первого, наверное, уже пять составов моего батальона выбили фашисты, и ни разу нас не выводили, и вдруг на тебе: все сдать, даже автоматы, — и на отдых... Какой отдых, когда такое творится! Вот и вышли, увидели, как вы тут ладно расположились: земляночки под хатами, ни одного разорвавшегося снаряда, ни одной пули... А мои люди больше года под огнем, устали, понимаете — устали!

Из-за обозов вышли еще двое командиров и старшина. Они подошли к нам. Я приказал немедленно покинуть станцию, пока немецкие самолёты не обнаружили людей, и укрыться в ближайшем лесу. Майор заворчал. Я повторил приказание и предупредил:

— Если через тридцать минут вы не уведете людей, я возбужу против вас уголовное дело.

Майор выругался и, обращаясь к подошедшим командирам и старшине, подал команду:

— Готовиться к маршу!

На следующий день меня пригласил В. Д. Цветаев:

— Вы были на станции?

— Да.

— Почему не арестовали майора Неустроева? — Генерал протянул мне лист бумаги: — Читайте, это рапорт начальника ВОСО Николаева. Не майор, а черт знает что!

Рапорт был написан в крайне резких тонах. Николаев просил предать майора суду военного трибунала. О том, что майор все же выполнил мое требование, не было ни слова. Я стал рассказывать заместителю командарма, как все произошло. В это время двое конвойных ввели майора. Он, заложив руки за спину, исподлобья посмотрел на меня, затем на генерала. На лице — растерянность. Не дослушав меня, Цветаев приказал конвоирам уйти. Когда те вышли, он спокойно, но сурово спросил комбата:

— Кадровый?

— Так точно.

— И что думаете, если воевали в Сталинграде, так теперь на всех плевать? Вы просто анархист, а не советский командир. Под трибунал его, прокурор, и точка...

— Товарищ генерал, прошу учесть — устал я... люди устали...

— А вы не подумали, что ставите под удар целую армию, демаскируете ее, показываете противнику район сосредоточения?.. Не подумали?

— Не подумал...

— Красной Армии нужны думающие командиры... Судить его, да так, чтоб другим неповадно было. Идите...

Перед тем как возбуждать дело, я решил провести еще раз проверку. На вторые сутки результаты доложил генералу Цветаеву. Неустроев виноват, но выполнил приказание и вывел подчиненных из запретной зоны. Он груб и несдержан. Но Неустроев с боями идет от самой границы, три раза ранен и ни разу не покинул поля боя... Он устал, измучен отступлениями...

В. Д. Цветаев слушал молча, ничем не выдавая своего отношения к этим доводам. Когда я заключил, что судить Неустроева нецелесообразно, генерал поднялся, прошёлся по избе и, остановившись возле окна, тихо сказал:

— Сукин он сын, этот ваш майор. Я из-за него ночь не спал... И тоже навел справки — прекрасный боевой командир. Погорячился я, конечно, когда сказал «под суд», думал, как буду теперь переубеждать вас...

Через много месяцев мы встретились с Неустроевым. В день освобождения Николаева в слободке меня обогнал какой-то подполковник, остановился и спросил:

— Товарищ прокурор, узнаете меня?

Я внимательно всматривался в усатое лицо офицера и не мог припомнить, где пересекались наши дороги.

— Неустроев я, начальник штаба полка и ваш должник, — представился офицер.


* * *


...В начале декабря 1942 года наша армия, получив наименование 5-й ударной, вошла в состав действующих войск. В конце декабря ее возглавил генерал-лейтенант В. Д. Цветаев. Боевой путь объединения прошёл через Сталинград, Калач, Шахты, Новошахтинск, Донецк, Николаев, Одессу. Корпуса 5-й ударной форсировали Дон, Днепр и Днестр. На этих долгих и трудных дорогах войны сложился дружный коллектив руководства, штаба и политотдела армии, умеющий сурово осуждать ошибки и умно анализировать успехи, где каждый ценил и понимал друг друга. Прокуратура армии постепенно вросла в коллектив, и военные юристы чувствовали этот единый организм, все силы и помыслы которого отдавались одной цели — победе над смертельным врагом.

Летом 1944 года, накануне Ясско-Кишиневской операции, сменилось командование армии. Командармом стал генерал-лейтенант Николай Эрастович Берзарин, а членом Военного совета — генерал-лейтенант Федор Ефимович Боков. Я не был кадровым военным и не знал ни того, ни другого. Очень переживал, что ушли В. Д. Цветаев и И. Б. Булатов — замечательные люди, ставшие для меня настоящими наставниками и во многих делах — учителями. Но война есть война, и мы по-походному, наскоро распрощались.

...Впервые Н. Э. Берзарина я увидел на совещании, когда он знакомился с руководящим составом армии. Невысокий, широкоплечий, с открытым энергичным, немного скуластым, умным лицом. Берзарин кратко рассказал о себе, очень тепло отозвался о 5-й ударной армии и заявил, что постарается сохранить все те хорошие традиции, которые зародились при прежних командарме и члене Военного совета.

К тому времени я уже вошёл в курс прокурорской работы, приобрел опыт руководства подчиненными и чувствовал себя куда увереннее, чем в первую встречу с Цветаевым. И тем не менее меня волновал вопрос: как сложатся отношения с новым командованием армии? Армейская прокуратура во всей своей деятельности тесно связана с Военным советом и политотделом. Деловые и принципиальные отношения создавали тот климат для работы аппарата прокуратуры, который определял степень его деловитости и полезности. Военные юристы отдавались делу целиком, с любовью и считали это своим высшим долгом. Бывшее командование с уважением и пониманием относилось к нашей работе, ценило нас, и мы гордились этим. А как будет теперь? Но вскоре мы убедились, что тревоги эти были напрасными.

В июле началась активная подготовка войск 2-го и 3-го Украинских фронтов и Черноморского флота к Ясско-Кишиневской операции. Предстояло ликвидировать фашистскую группу армий «Южная Украина». 5-я ударная армия получила задачу активными действиями приковать к себе внимание противника и создать впечатление, что именно в ее полосе будет нанесен главный удар по его группировке, занимающей вершину кишиневского выступа. На самом же деле Ставка решила ударами двух фронтов по сходящимся направлениям подрубить у основания кишиневский выступ и уничтожить дивизии группы «Южная Украина» в громадном котле. Конечной целью нашей армии было освобождение столицы Молдавии.

День и ночь проводили в войсках члены Военного совета, готовя части к наступлению. Но при такой занятости они находили время для встреч с работниками прокуратуры не только армии, но и корпусов, дивизий. В этом мы видели залог будущей дружной работы.

И командарм Н. Э. Берзарин, и член Военного совета Ф. Е. Боков особенно тревожились за то, чтобы сохранить в совершенной тайне ход подготовки к наступлению. Об этом они не забывали напоминать при любой встрече. Сначала мы посчитали эти требования любимым коньком командарма, но позже поняли, что дело не в характере Н. Э. Берзарина, а в сути предстоящей операции. Ее успех во многом зависел от бдительности, от сохранения в строгом секрете мероприятий по оперативной маскировке, разработанных штабом армии. В районе Реймаровка, Григориополь, Ташлык имитировалось сосредоточение ударной группировки войск в составе стрелкового и механизированного корпусов, артиллерийской дивизии. Ложный район сосредоточения усиленно охранялся, и все дороги к нему перекрывались шлагбаумами. Контакты с местным населением были сведены до минимума.

Прокуратура армии организовала специальное совещание военных юристов и потребовала от них, чтобы каждому бойцу были разъяснены необходимость строжайшего сохранения военной тайны и ответственность за ее разглашение. Прокурорам вменялось в обязанность немедленно сообщать о любом несоблюдении приказов по маскировке войск, скрытности передвижения, запрещения контактов с гражданскими лицами как о чрезвычайных происшествиях. После совещания юристы неустанно проводили беседы с личным составом комендантских и других подразделений, несущих патрульную службу, о бдительности, о последствиях, которые могут возникнуть из-за нарушения приказа о запрете контактов с местным населением.

В то же время в ложном районе сосредоточения специально выделенные воины намеренно нарушали радиодисциплину, к нему продвигались из тыла войска с нарушением требований светомаскировки, а макеты танков, орудий и военной техники не совсем тщательно укрывались. Гитлеровцы клюнули на дезинформацию и дорого за это поплатились. Даже спустя два дня, когда войска 2-го и 3-го Украинских фронтов прорвали оборону в районе Ясс и юго-восточнее Бендер, то есть у основания кишиневского выступа, гитлеровское командование не перебросило ни одной дивизии с кишиневского направления, ожидая здесь главный удар советских войск. Лишь в конце дня 22 августа 1944 года оно, видимо, разгадало замысел всей операции и начало отвод войск в полосе 5-й ударной армии. Ночью наши корпуса перешли в наступление и освободили Кишинев.

На рассвете 24 августа вместе с генерал-лейтенантом Ф. Е. Боковым мы въезжали в Кишинев. Зарево пожарищ зловеще освещало безлюдные, глухие улицы. Слышалась еще кое-где перестрелка. Это войска очищали город от неуспевших удрать гитлеровцев и полицаев, На центральной улице нас встретил комендант штаба старший лейтенант К. Г. Иконников и назвал улицу, где находилась оперативная группа штаба армии и были отведены дома для прокуратуры.

Не успели мы расположиться, как из комендатуры привели женщину лет двадцати пяти. Путая русскую речь с молдавской, она рассказала, что до оккупации работала в ЦК комсомола Молдавии, затем скрывалась в подполье. Перед самым отступлением фашисты схватили часть подпольщиков и бросили их в тюрьму.

— Может, их не успели расстрелять? Может, они в тюрьме? Помогите...

До рассвета мы рыскали по разрушенному городу, побывали в тюрьме, в домах, где располагались отделы гестапо. Но находили либо развалины, либо пустые загаженные помещения. Возвращались утром. Над разбитым Кишиневом взошло солнце. Вчера еще пустые, безлюдные улицы сегодня заполнили ликующие люди, преимущественно женщины и дети. Многие бросались навстречу машине, просили выйти, обнимали нас, смеялись и плакали. Чем ближе к центру города, тем оживленнее становились улицы. На большой просторной площади кто-то соорудил нечто вроде трибуны. На ней стояли Н. Э. Берзарин, Ф. Е. Боков, командиры корпусов и дивизий, а вокруг — масса горожан. Молодые женщины, одетые в яркие национальные платья, отплясывали молдовеняску, держа на вытянутых руках расписные подносы с бокалами вина и виноградом. Женщина, подошедшая к нашей машине, вдруг крепко меня обняла, расцеловала и, спрыгнув с подножки, крикнула:

— Спасибо, родные!

Армия продолжала наступать, уничтожая окруженные группировки врага. Но вскоре на совещании генерал Н. Э. Берзарин сообщил:

— Армия передислоцируется на новое место. К ночи всем отделам быть готовыми к длительному маршу. С собой ни одной лишней вещи.

Кто-то не выдержал и спросил:

— Куда, товарищ командующий?

Берзарин заметно посуровел, однако, овладев собой, сдержанно ответил:

— Не всегда уместны такие вопросы. Штабным офицерам об этом следовало бы знать...

После совещания я подошёл к Берзарину и попросил разрешения вылететь к прокурору фронта. Командир штабной эскадрильи капитан Г. А. Иванов имел указание командарма в любое время выделять прокуратуре самолёт. Никакого дополнительного распоряжения не требовалось. Но я всегда считал необходимым докладывать командующему, куда лечу.

— У вас что-нибудь срочное? — спросил Берзарин.

— Необходимо повидаться с прокурором фронта.

— Ну что ж, надо так надо. Только летите осторожно.

Нашей прокуратуре везло на начальников. Долгое время нас опекал военный прокурор 4-го Украинского фронта генерал-майор юстиции В. С. Израильян, человек большого такта, мягкий, чуткий, отлично знавший военно-прокурорскую работу. Ему я обязан тем, что научился работать, не чуждаясь никакого дела, беречь людей, видеть в каждом подследственном прежде всего человека, внимательно проверять любое обвинение. Особенно признателен я ему за советы, как строить взаимоотношения с Военным советом, политическими отделами и командованием корпусов и дивизий. Это был настоящий учитель, незаметно, бережно помогавший овладеть трудной профессией военного юриста в военной обстановке.

В подчинение В. С. Израильяна мы вошли под Сталинградом и с сожалением расстались с ним года через полтора где-то на Украине, за Днепром. Помнится, это было поздней ночью. Собралось несколько прокуроров армий и корпусов. Среди них был невысокий, с острым, немного ироническим взглядом майор юстиции — прокурор корпуса. Уже после войны, лет через десять, докладывая о прибытии для дальнейшего прохождения службы военному прокурору Тихоокеанского флота полковнику юстиции Артему Григорьевичу Горному, я увидел те же глаза и тот же иронический, только более глубокий и пытливый взгляд и узнал в нем того самого прокурора корпуса, с которым тепло прощался в ту ночь. Позже он занял пост главного военного прокурора.

Иного стиля и характера был генерал-майор юстиции Петр Тихонович Анкудинов, возглавлявший военную прокуратуру 3-го Украинского фронта, в состав которого входила 5-я ударная армия. Это был высокий грузный, но весьма подвижный человек, с широким открытым лицом и с огромной курчавой шевелюрой, отчего его голова казалась неестественно большой. Нас он поражал своей неуемной энергией, смелостью решений, высокой общей эрудицией, знанием прокурорской работы и бережным, заботливым отношением к нашей прокурорской братии, что никак не вязалось с его, как мне казалось, наигранной грубостью. В нашей прокуратуре он бывал часто, оказывал сотрудникам большую помощь, да и мы как-то подружились. Вместе прошли немалый путь, и я не мог уехать, не доложив о последних делах и не простившись.

...Несколько ночей двигались войска на восток по дорогам, по которым совсем недавно шли в наступление. Какие только мысли не тревожили сердце каждого, какие только не строились предположения о причинах передислокации! Особенно трудно было отвечать на тревожные вопросы населения. Прошло всего две недели, как закончились бои в этих районах, а уже восстанавливались колхозы, начались занятия в школах, работали сельсоветы, ремонтировались дома, дороги. Штаб армии с обслуживающими и охраняющими подразделениями — это довольно громоздкая организация. И как бы ни оберегались тайны передвижения, укрыть его от населения невозможно. И хотя шли только ночью, обходили крупные населенные пункты, толпы жителей выстраивались вдоль дорог, на околицах и молча провожали нас.


* * *


На третий день мы остановились в доме той самой молдаванки, у которой более суток стояли перед наступлением. Мать шестерых детей, трое из которых вернулись после изгнания немцев, поняв, что мы идем на восток, отозвала меня в сторону и умоляюще, со слезами на глазах, спросила:

— Ты, сынок, не бойся, я даже богу не признаюсь, не то что врагу, ответь — нам тоже уходить вслед за вами? Второй раз я неметчины не вынесу...

Я попробовал ее успокоить. Но что я мог ей сказать? Выслушав, она горестно вздохнула:

— Такое мне уже говорили в сорок первом... Не простит вас бог, если еще раз обманете...

При встрече с генералом Ф. Е. Боковым я доложил ему о разговоре с хозяйкой.

— Очень тревожится население. Думает, что отступаем. Может возникнуть паника. Что можно сделать?

— Ничего. Молчать и еще раз молчать...

— Может, сказать, что идем на отдых или на переформирование?

— Говорить нельзя — намекнуть можно.

...Передвижение большой массы войск, по-видимому, никогда не обходится без происшествий и различных, как говорится, отклонений от нормы. Боевые действия держат в напряжении армию, каждого воина. Порыв наступления захватывает всех целиком. Но теперь армия шла не к фронту. Кое-кто стал расслабляться, и уже на вторую ночь стали доносить об отставших. Командиры находили их отдыхающими на сеновалах, а то и в гостях у женщин.

Работники прокуратуры, политотдела, «Смерш» разъясняли в частях, что такое отставание равносильно дезертирству. Правда, в тот же день, к ночи или на рассвете, отставшие догоняли свои части. Но армия есть армия, и любое ослабление дисциплины, как его не оправдывай и не объясняй, могло повлечь далеко идущие последствия. Двоих или троих отставших пришлось все-таки отдать под суд. О каждом приговоре работники трибунала, прокуратуры и политотдела широко оповещали в частях. К новому месту дислокации 5-я ударная прибыла без отставших.

...Грузились в эшёлоны на какой-то глухой станции в лесу медленно и долго — не хватало вагонов. Несмотря на ночное время, десятки хлеборобов осаждали станцию. Здесь встречались и председатели колхозов, и секретари райкомов партии и комсомола, и просто ходоки от крестьян. Всех интересовали трофейные лошади, которых сотнями отправляли артиллеристы и хозяйственные части. Окружив командиров частей, а чаще — старшин, они уговаривали, умоляли, сулили подарки.

— Зачем вам столько лошадей? — удивлялись они. — Оставьте нам хотя бы штучек по пять на хозяйство. Немец ведь все увел, все разграбил. Как сеять, на чем пахать? Для вас же будем растить хлеб!

Некоторые, кто половчее, привезли с собой бочки вина. До прокуратуры доходили вести, что кое-кто из хозяйственников лихо меняет лошадей на вино или сало. Проверили — сведения подтвердились. Когда доложили об этом Н. Э. Берзарину и Ф. Е. Бокову, те сперва рассмеялись, но когда увидели бочки, погруженные в вагоны, пришли в ярость. Были собраны все командиры. Генерал Берзарин приказал — вино изъять и вылить в канавы, менял судить, лошадей вернуть в части. Конечно, и командарм и член Военного совета понимали, что колхозники не по злому умыслу и не от хорошей жизни подбивали сержантов и старшин на сделки. Уж очень трудно им было начинать послевоенную жизнь, а тут сотни неоприходованных трофейных немецких и румынских лошадей... Как не польститься?! И крестьяне выкапывали из земли последние, припрятанные от фашистов запасы и сливали их в артельную бочку на лошадь для колхоза...

Положение командования армии оказалось трудным. Хотелось помочь разграбленным колхозам, но никто не имел права передавать военное имущество, даже если оно трофейное, гражданским лицам.

У меня Берзарин спросил:

— А что, если мы официально передадим трофейных лошадей колхозам? Влетит мне за это? Не передадут дело вам?

— А почему за доброе дело должно влететь? Мы как раз и хотели рекомендовать Военному совету передать по акту исполкомам тех лошадей, которые числятся сверх штата, а также выбракованных. Но передавать их надо не колхозникам и колхозам, а властям...

Берзарин тут же вызвал к себе начальника тыла генерал-майора Н. В. Серденко и приказал:

— Произведите быстренько выбраковку и учет негодных трофейных лошадей, пригласите для этого представителей нашей и гражданской ветеринарных служб и немедленно выбракованных сверхштатных лошадей передайте райисполкому по акту.

...И вот наш эшёлон тронулся. До свидания, Молдавия! Оперативная группа штаба армии и прокуратура следовали вместе. Куда? На какой фронт? Только бы не в тыл.

Молчат ли законы на войне...

Уже после войны в Доме культуры Кировского района Ленинграда я выступал с лекцией. После нее ко мне подошёл молодой парень и спросил:

— Вам, вероятно, трудно сейчас живется?

Я удивился:

— Почему?

— Профессия у вас такая — во время войны судили, отправляли в тюрьмы, расстреливали... Это, вероятно, очень тяжело?

И тогда четко, до боли припомнилось все, что было связано с войной — и у меня, и у всех тех, кто принадлежал к военной юстиции и носил на погонах эмблему — щит и два меча. Когда впервые я положил в карман удостоверение военного прокурора и закрепил на петлицах гимнастерки символы советского юриста, мной овладело чувство большой гордости. Отныне я принадлежал к тем, кому страна и приказала и поручила в тяжелые дни войны прикрывать щитом закона, как своим сердцем, мощь Советской Армии, ее тайны и замыслы. Мечи же обратить против смертельного врага, посягнувшего на родную землю, на свободу народа, и против тех, кто предательством, изменой, трусостью, неверностью способствовал врагу. Я сознавал: путь, избранный мною, нелегок. Всякий следственный работник, военный или невоенный, так же, как и судья, вынужден, увы, заниматься совсем не парадной стороной человеческой жизни. И кто бы ни был — прокурор ли, следователь, работник особого отдела или суда, — ему не уйти от жизненной скверны.

И все же, когда и сейчас, так сказать, издалека, смотрю на свой путь военного юриста, с гордостью и радостью думаю: не так уж много видели мы жизнь с негативной стороны. Зато сколько других, хороших и добрых дел выпало на долю каждого из нас.

Разнообразна и трудно обозрима деятельность военной прокуратуры действующей армии. Какие только вопросы не приходится решать ей в боевой обстановке! Правда, круг обязанностей прокуратуры обусловлен определенными инструкциями и наставлениями. Но разве они способны предвидеть все то, что несет каждый бой, каждая часть?!

Прокуратура не участвует непосредственно в боевых действиях, не разрабатывает и не проводит никаких наступательных операций, не командует войсками, но своими, только ей присущими средствами вместе с политическими работниками, военными трибуналами, особыми отделами помогает Военному совету обеспечить успех боя, каждой боевой операции, выполнение каждого приказа командования и этим помогает создавать как бы морально-политический климат для осуществления поставленных перед армией задач.

...Готовится бой, и военная прокуратура берет под свой контроль выполнение приказа Военного совета об обеспечении соединений и частей горючим, боеприпасами, авто- и гужевым транспортом, шанцевым инструментом... Во время подготовки наступления в Донецкой области прокуратурой, например, было обнаружено, что запас горючего не создан, нужное количество его не завезено, а резервы расположены далеко в тылу и подвоз бензина в боевой обстановке не обеспечивался. Военная прокуратура внесла представление Военному совету. Положение было исправлено, а начальник отдела снабжения ГСМ подполковник Н. А. Евдокимов за нетребовательность к подчиненным получил строгое взыскание. Впоследствии Н. А. Евдокимов отлично справлялся со своими обязанностями и был удостоен высоких боевых наград.

...Готовится бой, и военная прокуратура по поручению командования следит, чтобы своевременно были выдвинуты как можно ближе к передовой медико-санитарные батальоны и госпитали, чтобы медслужба имела все необходимое для спасения людей, оказания помощи раненым, их своевременной эвакуации.

Вспоминается такой эпизод. Армия с боями форсировала Днепр в районе Никополя. Весна превратила плавни в непроходимое жидкое месиво. Бойцы, утопая по пояс в грязи, тянули пушки, волокуши с ящиками снарядов, тяжелые минометы.

Мы, ничего не имевшие с собой, кроме автоматов, около восьми часов преодолевали плавни и восемь часов видели измученных, смертельно уставших санитаров, тянувших на волокушах, а то и просто на плащ-палатках раненых. Остановив совсем юную, измученную санитарку, я спросил:

— Из какой части?

— Из армейского госпиталя Черетянкова.

— Вы что же, помогаете полкам?

— Нет, мы развернули в Золотой балке свой госпиталь.

В тот день мы не нашли ни одного медсанбата, который смог бы преодолеть Днепр и заднепровские плавни. А госпиталь, единица армейская и более громоздкая, сумел это сделать. Сколько же он спас людей? Но главное даже не в том. Ничто так не придает воину мужества в бою, как сознание, что в случае беды ему будет оказана медицинская помощь.

Ночью, отыскав первый попавшийся узел связи, я дал Военному совету 5-й ударной армии телефонограмму об оперативности армейского госпиталя. Шли жаркие бои, и, казалось, В. Д. Цветаеву и И. Б. Булатову было не до моей телеграммы. Однако в ту же ночь все медицинские части и подразделения получили распоряжение Военного совета выдвинуться как можно ближе к войскам, ведущим бои за Днепр, личному составу госпиталя Черетянкова была объявлена благодарность. Потом на одном из совещаний работников тыла я узнал, что в приднепровских боях был самый высокий процент спасенных раненых.

...Кончился бой, войска стали в оборону. И военная прокуратура выполняет очередное задание Военного совета: проверяет, как обеспечена эвакуация раненых, как накормлены те, кто остался в окопах, имеют ли сухую одежду, получили ли письма и газеты. О, как тоскует воин без писем! И сколько раз юристам вместе с политработниками приходилось искать через гражданских прокуроров, через райкомы партии и комсомола родных, близких, невест и налаживать переписку — чудодейственный для всех бойцов эликсир бодрости.

Военный прокурор 301-й стрелковой дивизии Митрофан Макарович Болгов на совещании в армейской прокуратуре в апреле 1944 года рассказал о том, как он, проводя в окопе беседу, узнал о бойце, «затосковавшем до смерти». Болгов решил побеседовать с этим красноармейцем. Не сразу тот раскрылся юристу. Оказалось, что вместе с письмом, полученным от матери, пришла и записка соседки, в которой говорилось, что любимая девушка бойца уехала куда-то с другим... Раньше он получил письмо от нее и тоже был озадачен: девушка сообщала, что от нее какое-то время не будет, мол, писем, мол, она лишена возможности писать. Прокурор узнал адрес девушки и написал письмо секретарю райкома комсомола. Вскоре поступил ответ: соседка оклеветала девушку, которая действительно не сможет писать писем, так как направлена во вражеский тыл. Боец буквально ожил после этого и вскоре отличился в боях.

Кончился бой, стал воин в оборону, и военные юристы вместе с политработниками несут в окопы вести о только что свершенных подвигах, о стойкости бойцов, разъясняют значение высокой воинской дисциплины, бережного отношения к военному имуществу, работают с новым пополнением.

На протяжении всей войны прокуратуры армии, корпусов и дивизий проявляли неустанную заботу о новом пополнении. Совместно с политическими отделами составлялся единый план работы в армейском запасном полку, где обучались новобранцы. Военные юристы широко знакомили новичков с советским законодательством, определяющим ответственность военнослужащих за невыполнение боевых приказов, за трусость, за самовольное оставление поля боя, за дезертирство и другие проступки и преступления.

Забота о новом пополнении особо усилилась после того, как началось массовое изгнание фашистских захватчиков с советской земли. Для 5-й ударной это был выход на территорию Молдавии. Из городов и сел Молдавии в армию стали поступать молодые люди, которые длительное время находились под воздействием буржуазной, а затем фашистской пропаганды... Подавляющее большинство призванных на военную службу ненавидело фашизм и готово было беззаветно защищать Советскую Родину. Но встречались и люди, одурманенные вражеской пропагандой. В этих условиях имели огромное значение политико-воспитательная работа и пропаганда, разъяснение советского законодательства. Совместно с политическими отделами армии и соединений была разработана целая система работы с новичками, прибывшими в часть. Обращалось внимание на то, как в каждом подразделении бывалые солдаты встретят пополнение, сумеют ли передать ему свой боевой опыт, свою стойкость, научат ли необстрелянных юношей преодолевать страх перед врагом.

На помощь командирам пришли политработники и юристы армии, корпусов, дивизий.

Юристы знакомили новобранцев с правами их семей, как семей военнослужащих, рассказывали о той заботе, которой окружает Коммунистическая партия армию, о героизме тружеников тыла, обеспечивающих фронт всем необходимым для победы. Вместе с тем мы настойчиво напоминали воинам о бдительности, об ответственности каждого за трусость, самовольное оставление поля боя, невыполнение боевого приказа. Выступления юристов бойцы слушали всегда с большим интересом. В них приводились и яркие примеры подвигов красноармейцев и в то же время содержалась информация о делах, рассмотренных военными трибуналами по обвинению военнослужащих в трусости, паникерстве, невыполнении приказов.

Да, военному юристу не обойти черную сторону жизни, он должен расследовать и преступления, за которые законом предусмотрены расстрел или лишение свободы. Но разве разоблачение и наказание шпиона, предателя, изменника не благородное дело? Разве наказание труса, дезертира, паникера, готового даже нанести самому себе увечье и таким путем уйти с поля боя, оставив сражаться с врагом один на один своего товарища, не необходимо?

Конечно, расстрел человека как наказание — это всегда крайняя мера. И я, присутствовавший по обязанности при расстрелах, не верю, что есть юристы, которые думают иначе и не тяготятся этим актом. Но кто может возразить против того, что ради укрепления боеспособности армии, защищающей Родину, ради спасения жизни тысяч и тысяч советских людей, ради справедливости нельзя щадить предателей, паникеров, трусов, отступников от военной присяги, даже если надо прибегнуть по отношению к ним к такой суровой мере наказания, как смертная казнь.

Был такой случай. Мы стояли недалеко от города Ровеньки на реке Миус. На одну из глухих станций прибывали эшёлоны с военным снаряжением и боеприпасами. Поезда подходили скрытно, ночью. Несколько суток все шло хорошо. За ночь эшёлоны успевали разгрузиться и боеприпасы доставлялись в дивизии. Но спустя три-четыре дня, стоило только подойти поезду, налетали фашистские бомбардировщики. Явно кто-то наводил немецких стервятников. Изменили место разгрузки. Снова два-три дня все было спокойно, но на четвертую ночь опять появились немецкие самолёты. Вскоре был схвачен тот, кто наводил вражескую авиацию. Пойман он был с поличным, в то время как вел передачу на немецкой портативной рации. Назвался шпион Ульяновым Антоном Даниловичем, бывшим аптекарем в одном из украинских местечек. Затем за несколько месяцев до начала войны он оказался во Львове, а после оккупации города согласился сотрудничать с разведкой вермахта.

Когда велось следствие по делу этого предателя, я спросил девушек, работавших в прокуратуре:

— Что бы вы сделали с аптекарем, если бы вам пришлось решать его судьбу?

За всех ответила Тамара Гончаренко, девятнадцатилетняя комсомолка из Николаева:

— Приговорили бы к расстрелу...

...Военный прокурор любого ранга — дивизии, армии или фронта — выступает только от имени закона. Его обязанность — обеспечить, чтобы все военнослужащие, независимо от должности, строго соблюдали Советскую Конституцию, советские законы, воинские уставы, наставления и приказы.

...Так вот, о том разговоре с пареньком в Кировском Доме культуры в Ленинграде. Выслушав мой краткий ответ, чем же военные прокуроры занимались на войне, он не без лукавства спросил:

— Вы, вероятно, знаете такой общеизвестный афоризм: «Когда говорят пушки — законы молчат». Так ли это было в годы войны?

Нет, не так! Не молчали советские законы в суровые дни Великой Отечественной войны. Они, как и пушки, только по-своему беспощадно разили врагов, защищая Родину. И все военные прокуроры в весьма сложной военной обстановке стояли на страже незыблемых конституционных принципов социалистического общественного и государственного строя.

Под руководством военных советов, политических отделов и партийных организаций военные прокуроры всех степеней обеспечивали строжайший бескомпромиссный надзор за точным соблюдением законов всеми государственными организациями, военными властями, должностными лицами, особыми отделами, военными трибуналами и отдельными гражданами. И этим самым они внесли свой ощутимый вклад в победу.

Военный прокурор армии следил за соблюдением законности по всем уголовным делам, ведущимся в органах Особого отдела «Смерш». Без его ведома не могли производиться никакие аресты. Военный прокурор утверждал обвинительные заключения по делам, расследованным особыми отделами, участвовал в допросах, докладывал дела в подготовительном заседании военного трибунала. На военного прокурора также возлагался надзор за законностью вынесенных военными трибуналами приговоров и за соблюдением процессуальных прав подсудимых при рассмотрении дела в трибунале.

В годы войны органы военной юстиции, как и всегда, руководствовались требованием В. И. Ленина: «...все силы, все средства, все уменье целиком отдать делу созидания и укрепления Красной Армии. Не за страх, а за совесть исполнять все законы о Красной Армии, все приказы, поддерживать дисциплину в ней всячески, помогать Красной Армии всем, чем только может помогать каждый...»{4}.

...Много лет спустя после войны мне довелось встретиться с подполковником юстиции запаса Михаилом Николаевичем Высоцким, ныне живущим в Ташкенте. Длительное время он входил в подчинение 5-й ударной армии, был следователем 266-й стрелковой дивизии, прокурором района в Берлине, прокурором 301-й стрелковой дивизии. Не раз участвовал в расследовании дел, находящихся в производстве прокуратуры армии и гарнизона. И когда я спросил, мог бы он рассказать сейчас, чем занимался как военный юрист на войне, Михаил Николаевич ответил:

— Трудно... Мне легче сказать, чем я не занимался. Но все, что я делал, можно свести к одному — помогал командованию и политотделу, чтобы дивизия была боеспособной.

Это звало к возмездию

Как узнает солдат, куда его везут? По-всякому: по названиям дороги, станций, населенных пунктов, по скорости передвижения. Медленно — значит, не торопятся, значит, пока острой нужды нет, значит, везут в тыл — может, на переформирование, а может, и насовсем — куда-нибудь на Восток. Летит поезд без остановок, обходит или пролетает стрелой города и крупные станции — значит, торопят, везут туда, где противник не ждет. У всех мысли устремлены в завтрашний день.

И вот «завтра» пришло. Его первым увидел наш водитель И. И. Влахов. На рассвете он разбудил меня и шепотом сообщил:

— Польша...

Я подошёл к раскрытой двери теплушки. Прямо перед вагонами — вывески на польском языке. На полустанке — ни одной живой души. Метрах в пятистах — дома. Все под красной черепицей, с аккуратными заборчиками и садиками. Ни пожарищ, ни развалин...

Из труб вьется легкий дымок. На окнах занавесочки, цветы. За поселком — поля, чистые, ухоженные... Я долго наслаждался непривычной тишиной и покоем. Что-то далекое, совсем детское ворвалось в сердце. Хотелось спрыгнуть и побежать по этому полю, по этим садикам и хотя бы на минуту забыть о войне, окунуться в уют и мир... Конечно, это был один из немногих «тихих» уголков на земле многострадальной Польши.

Проснулись и все остальные, сгрудившись в дверях, с любопытством смотрели на чужую незнакомую землю. Что думал каждый в эту минуту? Какие чувства теснились в его сердце? Видел ли он конец войны? Думал ли о том, что на его родной, исковерканной боями земле трудно найти такое вот поле, что позади — пожарища, разруха, и пройдет еще много лет, пока так же мирно в предрассветном тумане будут дремать наши поля и сады...

...Выгрузились западнее Ковеля. Прокуратура армии расположилась в небольшой деревеньке Янув. До середины октября 5-я ударная армия находилась в резерве Ставки ВГК, а затем вошла в состав 1-го Белорусского фронта и сосредоточилась в районе северо-восточнее Варшавы.

Осень в Польше стояла сырая, дождливая. Дороги — сплошное месиво. Но к новому месту дислокации войска армии прибыли точно в срок, совершив 350-километровый марш за одиннадцать ночных переходов.

...Настал и час представляться новому начальнику — на этот раз прокурору 1-го Белорусского фронта генерал-майору юстиции Л. И. Яченину. О нем я знал только то, что он был и оставался прокурором Украины. Целый день мчались мы на «виллисе». шёл холодный дождь, и не однажды приходилось вытаскивать машину с помощью тягачей. Только к вечеру добрались до небольшого польского городка Бяла Подляска. Канцелярия прокуратуры уже не работала, и я направился в домик, где разместился прокурор фронта. Меня встретил невысокий широкоплечий генерал, с небольшими залысинами, с простым открытым лицом и доброй приветливой улыбкой. До самого конца войны мне довелось работать с Леонидом Ивановичем.

Его простота, умение поддержать человека, оказать ему в трудную минуту помощь снискали ему большое уважение военных юристов.


* * *


Командарм Н. Э. Берзарин и член Военного совета Ф. Е. Боков внимательно относились к нашим представлениям, и все свои силы мы вкладывали в то, чтобы Военный совет имел широкую и объективную информацию о состоянии дисциплины в частях. Оперативные работники прокуратуры проводили беседы в войсках, добираясь до отдельных частей. В нашу правовую пропаганду было внесено много нового в связи с выходом за рубеж нашей страны. Перед армией лежала Висла, за ней Варшава и польские земли, а на них — стонущий под фашистским гнетом, исстрадавшийся польский народ. Вместе с политотделом прокуратура поставила целью довести до сознания каждого воина его интернациональную миссию, мысль о том, что он — представитель Советского государства, Советской Армии, носитель высокой социалистической морали, дисциплины и порядка.

В середине декабря состоялось заседание Военного совета армии с участием всех командиров корпусов, дивизий, отдельных частей, начальников политотделов, военных прокуроров, председателей трибуналов, начальников особых отделов. По поручению Военного совета я выступил с докладом об отношении личного состава войск к местному населению. Командующий и член Военного совета рассказали об особенностях воспитательной работы в новой обстановке.

Когда в марте 1945 года подводились итоги Висло-Одерской наступательной операции, было радостно слышать от члена Военного совета, как высоко польский народ оценил поведение советских воинов на территории его освобожденной страны...

Висло-Одерская наступательная операция, которая первоначально называлась Варшавско-Познанской, началась 14 января 1945 года. С магнушевского плацдарма наносила главный удар группа войск, в центре оперативного построения которой находились 5-я ударная и 8-я гвардейская армии. Им предстояло взломать оборону врага я обеспечить ввод в сражение двух танковых армий.

Противник оказывал упорное сопротивление. Но уже в первый день войска нашей армии прорвали главную полосу вражеской обороны и продвинулись вперед до 14 километров. Это предопределило дальнейший успех наступления и своевременное обеспечение ввода 2-й гвардейской танковой армии в сражение. Наступая во взаимодействии с гвардейцами-танкистами, войска 5-й ударной только за день 16 января преодолели с боями более 30 километров и освободили более 200 населенных пунктов. Гитлеровцы дрогнули и покатились на запад. Не давая закрепиться на заранее подготовленных рубежах, передовые отряды корпусов и дивизий преследовали противника. Стремительными и дерзкими ударами они захватывали мосты и переправы, важнейшие узлы коммуникаций и, удержав их до подхода основных сил, совершали новый бросок вперед. Бои не смолкали ни днем, ни ночью. Все труднее и труднее становилось держать связь с прокурорами дивизий. Вместе с войсками они уходили далеко вперед. И все же к вечеру на столе у члена Военного совета лежала наша сводка, помогавшая организовать политическую работу.

...17 января вместе с военным прокурором 266-й дивизии майором юстиции А. В. Колосовым мы побывали в Варшаве. Войска 5-й ударной армии не наступали непосредственно на Варшаву. Но мы с А. В. Колосовым оказались в десяти километрах от нее. Это была первая столица иностранного государства на нашем пути. Как не взглянуть на город?

Объезжая обозы советских и польских частей, сгоревшие немецкие танки, разбитые самоходки, мы часа в четыре вечера въехали в город. Конечно, я не ожидал увидеть сверкающие витрины, роскошные улицы, о которых когда-то читал в польских романах. Я знал и о еврейском гетто, и о восстании варшавян, но я не мог представить того, что увидел на самом деле. Не думал, что такому разрушению можно подвергнуть громадный город, столицу крупного государства... Перед нами лежали мертвые, либо взорванные, либо сожженные, кварталы, здания школ, институтов, фабрик, костелов. Дом за домом, улица за улицей, район за районом, километр за километром... Хмуро шагали между руин воины польских и наших частей.

Жителей почти не было видно, только кое-где на перекрестках стояли женщины и старики. Они молча кланялись идущим воинам, и своим и нашим, плакали.

...Всю обратную дорогу я думал о том, какое же возмездие может искупить подобное злодеяние?!

Много лет спустя, работая в архиве, я прочел донесение о Варшаве Военного совета 1-го Белорусского фронта Верховному Главнокомандующему И. В. Сталину: «Фашистские варвары уничтожили столицу Польши — Варшаву. С ожесточенностью изощренных садистов гитлеровцы разрушали квартал за кварталом. Крупнейшие промышленные предприятия стерты с лица земли. Жилые дома взорваны или сожжены. Городское хозяйство разрушено. Десятки тысяч жителей уничтожены, остальные были изгнаны. Город мертв»{5}.

Еще до Польши 5-я ударная армия на своем пути встречала немало концентрационных лагерей. Они получили зловещее название «фабрик смерти». Видели мы их под Сталинградом и Донецком, у Николаева и Одессы. Если удавалось захватить администрацию лагеря, возмездие наступало неотвратимо и быстро. Мы сами заканчивали следствие и дела передавали в армейский трибунал. В тех же случаях, когда фашистам удавалось бежать, следствие устанавливало количество замученных, их имена, исполнителей акции уничтожения, руководителей лагерей и материалы направлялись через прокуратуру фронта в Государственную комиссию по расследованию злодеяний немецко-фашистских оккупантов. Все мы ясно сознавали: виновники не только те, кого нам удавалось покарать. Есть главный виновник, главный преступник, породивший чудовищные злодеяния, — империализм.

27 января 1945 года я вместе с начальником политического отдела армии генерал-майором Е. Е. Кощеевым и председателем военного трибунала подполковником юстиции Н. П. Павленко приехал по своим делам на армейский командный пункт и от командарма узнал, что меня разыскивает прокурор фронта генерал-майор Л. И. Яченин. Я попросил связистов соединить меня с ним по телефону. Через несколько минут дежурный офицер доложил:

— Яченин на проводе...

Леонид Иванович сообщил, что войска маршала И. С. Конева освободили район, где расположен фашистский лагерь Освенцим, и приказал немедленно отправиться и разузнать, какова там обстановка, прибыли ли представители Чрезвычайной комиссии по расследованию фашистских злодеяний или другие работники прокуратуры. Заканчивая разговор, генерал пояснил:

— Сведения нужны для доклада главному военному прокурору... Поскольку вы в данный момент находитесь к лагерю ближе всех, поручаю это вам...

Все мы еще до вступления на территорию Польши были широко наслышаны об этом страшном лагере. Со мною изъявили желание поехать Е. Е. Кощеев и П. П. Павленко. По распоряжению П. Э. Берзарина начальник штаба армии выделил охрану.

Отъехав километров восемь от командного пункта, мы свернули на проселочную, но хорошо мощенную брусчаткой дорогу. Навстречу шли танки, самоходки, обозы. Остановив одного из офицеров, я спросил:

— По этой дороге мы попадем в Освенцим?

— Прямо, не сворачивая... Слева будет указатель: «Аушвиц-1», там и повернете, это и будет Освенцим.

Вскоре показались домики с аккуратными садиками — как я потом узнал, поселок администрации и охраны лагеря. Проехав поселок, мы увидели указатель «Аушвиц-1», свернули влево, и сразу же перед нами выросли кирпичные здания, напоминающие военные казармы. Слева высоко упирались в небо похожие на фабричные трубы. Меня поразил подъезд к лагерю — просторная асфальтированная дорога. Вправо и влево от ворот тянулась высокая проволочная стена. В центре — арка, и через всю арку надпись на немецком языке: «Труд делает свободным».

У ворот стояло несколько советских солдат и старшин с автоматами на груди. Я подошёл к ним и предъявил удостоверение. Старшина вежливо приветствовал нас, пояснил, что в лагере находятся фронтовые работники «Смерш», что ему приказано никого из населения не пускать, что его осаждают толпы поляков. Действительно, у ворот лагеря толпились сотни женщин, стариков, большинство — плохо одетых, полубосых, в деревянных башмаках. Узнав о бегстве фашистов, они прибежали в надежде найти родных и близких. Увидев нас, жители, кто на ломаном русском, кто на польском языках, начали просить:

— Пане, пустите нас... проше пана...

Особенно убивалась пожилая, с растрепанными волосами, на вид совсем еще не старая, но совершенно седая женщина:

— Там моя цурка, дочь! — кричала она. — Бендже мяла две малэ дзеци... Можэ, пане, они еще живы... Пустите, пане!..

С трудом, скорее жестами, чем словами, мы объяснили людям то, что сказал старшина. Они немного отошли от ворот и застыли в тягостном ожидании.

Мы зашли во двор лагеря. На сторожевых вышках пусто. Повсюду трупы: кое-где немецких солдат, но больше — людей в грязных полосатых арестантских одеждах... У стены деревянного дома они сложены в ровные длинные штабеля. В основном — женщины и дети. Часа три мы пробыли в лагере, разыскали работников «Смерш». Они сообщили, что вот-вот должны прибыть члены Комиссии по расследованию немецких злодеяний вместе с военными прокурорами фронта, что они взяли весь лагерь под свою охрану и вместе с врачами спасают оставшихся в живых.

...Через тридцать с лишним лет я вновь посетил Освенцим. Я шёл по опустевшей, музейной, хорошо ухоженной территории, по прибранным и вычищенным баракам, прошагал от них до газовых печей, и мне мнились стоны четырех миллионов замученных здесь русских, поляков, чехов, евреев, стенания женщин, у которых от груди отрывали детей и волокли в газовые камеры, мольба людей, просивших в январе сорок пятого пустить их в лагерь, чтобы найти своих детей, мужей, матерей...

...В четвертом корпусе я услышал глухие рыдания в тишине. Это было в зале возле большого стеллажа, под которым лежали тонны волос — седых, черных, каштановых... Тех самых, которые перерабатывала на промышленное сырье немецкая фирма «Алекс цинк». У стеллажа стояла плачущая женщина.

— Что с вами? — спросил я.

Она посмотрела на меня, затем взяла за руку и сказала по-русски:

— Посмотрите, видите вон ту русую косу? — Из-под груды волос виднелась толстая русая, будто живая, девичья коса. Такие обычно носят школьницы девятых-десятых классов. — Это моей сестры Марыси, — простонала женщина и снова зарыдала. — Я эту косу из тысяч других узнала бы и никогда-никогда не забуду...


* * *


В первых числах февраля наши части подошли к городу Зонненбург и, быстро пройдя его, ушли дальше. Мне же с группой следователей пришлось задержаться. Случилось это вот как: при въезде в только что освобожденный нашими войсками городок нашу машину остановил командир взвода отдельной роты охраны штаба армии старший лейтенант И. П. Огуречников и доложил, что в центре города уцелело здание, в котором размещалось гестапо, и он взял это здание под охрану. Вместе мы направились в дом гестапо. Примерно через полчаса приехал следователь майор юстиции В. С. Шафир и, волнуясь, доложил:

— Генерал Боков просил вас немедленно прибыть в тюрьму... Там сотни расстрелянных...

Мы помчались в тюрьму. Стояла она на окраине города — добротное, даже нарядное здание, и если бы не проволочная изгородь на высоких стенах, наблюдательные вышки с прожекторами и решетки на окнах, можно было бы подумать, что это гостиница или заезжий двор.

Соскочив с машины, Шафир подбежал к воротам и закричал на солдат:

— Вы почему стоите здесь, вам же приказано быть во дворе?!

— Страшно там...

Мы вошли во двор. Вдоль бесконечно длинных кирпичных стен — сотни трупов: одни головой к стенке, другие — ногами... Повсюду — ручьи еще дымящейся крови...

Влахов с ужасом закричал:

— Шевелятся!

И я увидел торчащую из-под груды трупов белую руку с длинными пальцами. Пальцы судорожно сжимались и разжимались, словно прося о помощи, а рядом — голая, лежащая на чьей-то размозженной голове нога. Она неистово дергалась, будто человек пытался вырваться из-под тяжести наваленных на нее мертвых тел... Мы бросились к тем, кто еще подавал признаки жизни. Но стоны неслись отовсюду. Сзади нас, у самой стены, вдруг встал, сначала на четвереньки, а затем во весь рост, одетый в одни кальсоны окровавленный человек, поднял руку, что-то крикнул на незнакомом языке и свалился на землю. Мы бросились к нему. Мужчина был мертв.

Сначала мы бегали от одного к другому, вытаскивая тех, кто стонал или подавал голос. Но нас было мало. Тогда я приказал В. С. Шафиру выйти на дорогу и остановить любое подразделение. Я понимал, что это может вызвать недовольство командующего: шли тяжелые бои, и каждый боец был на учете. Но как поступить иначе?

Остановленные саперы помогли растащить груды трупов. Однако немногие из раненых потом выжили.

Когда о задержке роты я сообщил генералу Н. Э. Берзарину, он спросил:

— А что бы сделал прокурор, если бы ему передали дело о таком самоуправстве, да еще в боевой обстановке?

— Если бы прокурором был я, я бы виновного строго наказал за превышение власти. Но если бы мне потом довелось встретиться с таким же Зонненбургом, я поступил бы точно так же.

Присутствующий при этом Ф. Е. Боков невесело улыбнулся, а командарм сказал:

— Вероятно, я тоже поступил бы так же...

Следствие о злодеяниях в зонненбургской тюрьме затянулось. У Государственной комиссии по расследованию фашистских злодеяний не хватало ни людей, ни времени, и я вынужден был поручить это дело следователю майору юстиции В. С. Шафиру. Он догнал нас уже где-то возле Одера, привез ящик с фотографиями и целый том следственных материалов. Помню, что всю ночь читал протоколы допросов, акты экспертиз и долго не мог прийти в себя. В тюрьме за одну ночь было уничтожено около 800 заключенных, среди них советские граждане, поляки, антифашисты — немцы, бельгийцы, французы, датчане, голландцы, австрийцы. Расстрелы производились в ночь на 31 января, когда советские войска приближались к Зонненбургу. Для проведения этой акции из Берлина прибыла группа гестаповцев. Днем 30 января в кабинете директора тюрьмы Т. Кнопса состоялось экстренное совещание, на котором присутствовали заместитель директора тюрьмы Г. Рунг, инспектор П. Клитцинг, часть гестаповцев, прибывших из Берлина. На совещании обсуждались детали акции.

Спасенные советскими врачами узники восстановили на допросах обычную для фашистов картину этой варфоломеевской ночи. С наступлением темноты охрана приказала всем готовиться в дорогу. Было приказано никаких вещей с собой не брать. В полночь загремели засовы, а вскоре и выстрелы во дворе тюрьмы. Многие догадались, в какую «дорогу» их готовят... Поднялся шум. Тех, кто не хотел выходить из камеры, расстреливали на месте. Заключенных соседних камер заставляли выносить трупы во двор и складывать в штабеля возле стен тюрьмы. Тех, кто не подчинялся, жестоко избивали и пристреливали.

Югославский гражданин Векослав Лечек показал: — К нам в камеру ворвались несколько гестаповцев и сразу же открыли огонь... Как я очутился в штабеле — не помню. Вероятно, меня бросили туда, когда я был без сознания. Но хорошо помню, что на меня навалилось что-то очень тяжелое. Я все время хотел крикнуть, но не мог — рот был забит кровью. Я стал задыхаться...

...Через несколько лет я получил от бывшего начальника следственного отдела прокуратуры СССР Г. Н. Александрова письмо, из которого узнал, что советская юстиция продолжает поиски тех, кто осуществлял зонненбургскую акцию.

Нечисть и плесень

Наступление, словно половодье, разлилось по всей Польше. Фашистские дивизии в полосе 5-й ударной панически бежали на запад. Дни и ночи слились в одно — радостное и очень трудное. В войсках отдыхали по часу-два, спали на ходу. Но ведь такое уже было в сорок первом... Не спали по нескольку суток, шли и шли. Гнуло к земле, в глазах чернела тоска, не хотелось ни говорить, ни думать. Каждый нес в сердце щемящую, острую боль отступления — оставшуюся позади землю топтал враг. И вот снова идем и идем. Такие же усталые лица, те же трудные километры, короткие привалы. Только сердца не те и глаза другие — в них радость: впереди Одер, а там и Берлин!

Прорыв на Висле и наступление в Польше, словно из черного омута, подняли на поверхность всю нечисть и плесень, все отбросы человеческого общества, накопленные фашизмом за годы оккупации. Врасплох были захвачены не только гитлеровские армии, но и прилипшие к их обозам, бежавшие из освобождаемых городов и районов доносчики, бургомистры, старосты, полицаи. Многие из них уничтожали свои документы, меняли фамилии и под видом «насильно угнанных» в Германию прятались на польских хуторах, в селах и лесах, надеясь уйти от возмездия.

Немало застряло на польской земле и другой нечисти: фашистских чиновников, а также помещиков, заводчиков, захвативших польские земли и заводы. Население вылавливало их в лесах, вытаскивало из подвалов разрушенных домов и укрытий и тут же чинило расправу. Мы стремились предотвращать самосуды, но это далеко не всегда удавалось. За годы оккупации Польши фашисты и фольксдойчи причинили полякам столько зла и горя, что никакие запреты не останавливали людей от жажды справедливого возмездия. От Военного совета, от политотделов и от нас потребовалась большая разъяснительная работа, чтобы пресечь самоуправство и ввести наказание виновных в рамки закона. Военные трибуналы, несмотря на большую перегрузку — им поступали сотни дел на диверсантов, шпионов, гестаповцев и эсэсовцев, — старались дела о злодеяниях фашистов на польской земле слушать на открытых заседаниях, с широким привлечением свидетелей-поляков. О приговорах широко оповещалось население.

Что касается задержанных полицаев, бургомистров, старост и других прихвостней, сотрудничавших с фашистскими оккупантами на нашей земле, мы, как правило, проведя необходимые и возможные по условиям войны следственные действия, направляли полученные материалы и арестованных в те города и села, откуда они бежали. Это избавляло нас от ошибок и способствовало более глубокому и объективному разбирательству по делам. Но сколько это отнимало у нас труда и времени!

В Польше пришлось впервые столкнуться и с бандами, сколоченными из остатков разбитых власовских частей. Подавляющее большинство власовцев объясняло измену Родине тем, что их, пленных, насильно загоняли в войска РОА, что в фашистских лагерях им в случае отказа служить немцам грозила голодная смерть, что они думали вернуться в Красную Армию, ждали подходящего случая. Это было, наверно, правдой, но не оправданием. Но были и такие, которые, оказавшись на освобожденной территории, продолжали пакостить. Переодевшись в форму советских воинов, они объединялись в банды, терроризировали и грабили местное население.

Одна из таких банд появилась в полосе наступления 5-й ударной армии. Более одной ночи банда в населенном пункте не задерживалась и, по рассказам жителей, была хорошо вооружена: имела орудие, зенитку, несколько грузовых автомобилей, конный обоз. Действовали бандиты в 20—25 километрах от наших передовых частей и в стороне. Ворвавшись в населенный пункт, они назначали коменданта и старосту из местного населения, через старосту устанавливали «контрибуцию» — реквизировали у населения вино, продукты, ковры, золотые и серебряные изделия, хрусталь, а напившись, бесчинствовали, насиловали женщин.

Слухи обо всем этом с быстротой молнии распространялись по польским селам и деревням. Нет нужды объяснять, к каким это вело последствиям. Военный совет потребовал от отделения «Смерш» и военной прокуратуры сделать все возможное, чтобы немедленно ликвидировать банду.

Помог случай. Как-то одна полячка обратилась с жалобой к первому попавшемуся ей советскому офицеру, который оказался работником военторга и сразу же привел ее к помощнику прокурора майору юстиции Я. Е. Гурничу.

Пригласили переводчика. Женщина рассказала, что она — сельская учительница, что во время оккупации вместе с односельчанами помогала советским военнопленным, и неожиданно заявила, что, мол, теперь русские плохо себя ведут. Выяснилось, что в их селе остановилась воинская часть, которая грабит жителей и глумится над женщинами.

Полагая, что кто-то из военнослужащих, возможно, совершил преступление, и не подумав, что это и есть банда, майор юстиции тут же вместе с жалобщицей направился в село. Никого из военных там не оказалось. Часом раньше комендатура, как сказали жители, ушла в сторону фронта.

Идя в соседнее село и все еще думая, что преступление совершил какой-нибудь негодяй-одиночка, Я. Е. Гурвич настиг банду. Перед ним предстал невысокого роста «капитан», подтянутый, строгий, знающий дисциплину и субординацию. Однако стоило Якову Евсеевичу задать ему пять-шесть вопросов и приглядеться к окружению, как стало ясно, куда он попал. Я. Е. Гурвич знал, как бандиты расправлялись с советскими офицерами. Теперь все зависело от его самообладания и смекалки. Обращаясь к главарю, помощник прокурора сообщил, что через несколько минут здесь будет полк, что ему, мол, поручено его расквартировать и, поскольку «капитан» здесь за старшего, он просит, чтобы тот дал указание своим людям потесниться. «Капитан» заявил, что он уже получил приказ о передислокации, что его люди готовы к походу и майор может беспрепятственно размещаться в этом селе.

— Но лучше, — добавил вожак банды, — если полк проследует всего двумя километрами левее этого села, где вдоль шоссе лежит большая деревня и нет никаких воинских частей.

Поблагодарив «капитана», Я. Е. Гурвич распрощался. Ночью он добрался до прокуратуры. Через пятнадцать минут меня принял генерал Н. Э. Берзарин.

...На рассвете, почти без единого выстрела, армейские разведчики и автоматчики взвода охраны штаба армии обезоружили банду. Для ускорения расследования создали специальную группу из работников прокуратуры армии и подчиненных прокуратур дивизии. В нее вошли майоры юстиции Я. Е. Гурвич и А. П. Никиенко, капитаны юстиции В. С. Шафир, В. Ф. Иванов, М. Н. Высоцкий и другие. Слушал дело армейский военный трибунал под председательством подполковника юстиции П. П. Павленко. На суде в качестве свидетелей были приглашены потерпевшие из числа местного населения. В их присутствии объявлялся приговор. Главари шайки были приговорены к расстрелу. Военный совет армии приговор утвердил.

На кюстринском плацдарме

Рано утром 1 февраля я встретился с Н. Э. Берзариным. Он был необычно взволнован.

— Свершилось, — сказал командарм. — Вчера утром армейский передовой отряд полковника Есипенко форсировал Одер.

Николай Эрастович подошёл к карте и показал на густо обведенные двойной линией цветного карандаша город Кюстрин и поселки. Я прочел: «Кинитц-Гросс, Альт-Кинитц, Рефельд...»

Армейский передовой отряд был создан еще 19 января по приказу командующего 1-м Белорусским фронтом Маршала Советского Союза Г. К. Жукова с задачей захватить с ходу плацдарм на Одере. В его состав вошли лучшие полки армии: 1006-й стрелковый, 89-й отдельный тяжелый танковый, 507-й истребительно-противотанковый артиллерийский, 303-й гвардейский зенитно-артиллерийский, 41-й автомобильный, а также 220-я отдельная танковая бригада, 360-й отдельный самоходно-артиллерийский дивизион, дивизион «катюш» и роты саперов. Возглавил отряд заместитель командира 89-й гвардейской стрелковой дивизии полковник X. Ф. Есипенко. Эта «маленькая армия на колесах», как образно выразился Н. Э. Берзарин, блестяще выполнила задачу.

— Теперь, — сказал командарм, — важно закрепиться. Сегодня перебираются туда два полка 94-й гвардейской...

Мне была понятна взволнованность Берзарина. Я также долго не мог прийти в себя: советские войска в преддверии Берлина! До него оставалось всего 68 километров! Кто из нас не мечтал об этой минуте?!

— Конечно, мал плацдарм, — огорченно пояснил Берзарин, — можно сказать, с гулькин нос. Сейчас главное — удержать его и расширить, не дать возможности противнику сбросить нас в Одер. А он все сделает для этого.

И действительно, уже 2 февраля на занятые нашими войсками позиции обрушился шквал артиллерийского и минометного огня, а затем начались массированные налеты авиации. Особенно трудно досталось армейскому передовому отряду полковника X. Ф. Есипенко. Гитлеровцы предприняли все, чтобы отвоевать плацдарм. Нелегко пришлось и 248-й стрелковой дивизии, форсировавшей Одер южнее Целинна. Начальник оперативного отдела штаба армии полковник С. П. Петров ознакомил меня с тревожным донесением командира этого соединения генерала Н. З. Галая. Переправившиеся через Одер полки, особенно подполковника Г. М. Ленева, подвергались беспрерывным атакам фашистских частей. В районе Ной Блессина на западном берегу Одера жестокий бой вели части 230-й стрелковой дивизии полковника Д. К. Шишкова.

Гитлеровцы бросили в бой сотни самолётов, используя для взлета берлинские аэродромы. Из-за распутицы полевые аэродромы раскисли, и советские летчики не могли помочь сражавшимся на плацдарме. Подтянули фашисты и танки. Плацдарм содрогался от взрывов снарядов, бомб и мин. В переправившихся полках не было ни одного танка — тонкий лед не выдерживал тяжести машин. Да и противотанковые средства ограничивались сорокапятками с крайне малым запасом снарядов. Столь же тревожны были и донесения из полков. С ними я ознакомился в политотделе дивизии. Они были предельно кратки. Видно, что писавшие торопились, сообщая только главное, не заботясь ни о стиле, ни о полноте описываемого. И все же, несмотря на эту скупость, каждое слово, каждая строчка взволнованно рассказывали о великом мужестве и героизме советских воинов, сражавшихся на одерском плацдарме. 902-й стрелковый полк 3 февраля отбил 28 атак и уничтожил 15 танков противника.

...По заданию Военного совета все работники прокуратуры во главе с моим заместителем подполковником юстиции Ф. П. Романовым, а также прокуроры дивизий без устали мотались по раскисшим дорогам Польши. Не хватало боеприпасов, горючего, продуктов, где-то далеко застряли госпитали. Армия за полмесяца прошла более пятисот километров. Такого темпа наступления она еще не знала, и нелегко было в условиях, когда снежные заносы сменялись дождями, бесперебойно обеспечивать боевые действия частей. Но мы непреклонно делали все, чтобы выполнить требование Военного совета — помочь подтянуть тылы. А растянулись они от Вислы до Одера!

Винить тыловые службы было трудно — автотранспорт застревал в непролазной грязи, а на лошадях при таких темпах наступления и при таких расстояниях справиться было нелегко. Армейские, дивизионные и корпусные тыловые службы, захваченные порывом наступления, делали все, чтобы наилучшим образом обеспечить наступающие части. Приходилось удивляться: откуда у работников тыла, в основном уже пожилых людей, брались силы, чтобы по трое-четверо суток без сна, отдыха, горячей пищи тянуть за передовыми частями огромную тыловую машину — склады с боеприпасами, ремонтные мастерские, госпитали, походные хлебопекарни, прачечные отряды.

И все же, сколько бы мы ни ездили по чужим, незнакомым польским дорогам и селам, сердцем и душой все были на огненном пятачке — на кюстринском плацдарме. Что только не предпринимало фашистское командование, чтобы сбросить наших храбрецов в Одер и воспрепятствовать подходу наших подкреплений. И все же Одер форсировали и повели упорные бои за расширение плацдарма главные силы всех трех корпусов армии.

В трудных, беспрерывных ночных и дневных боях плацдарм был не только удержан, но и к середине февраля расширен до двадцати семи километров по фронту и до пяти километров в глубину. Позже были взяты стоящие на восточном берегу Одера город и крепость Кюстрин, а плацдарм расширен до сорока четырех километров по фронту и до тринадцати — четырнадцати километров в глубину.

В конце февраля состоялась еще одна встреча Военного совета с командирами корпусов и соединений, а также начальниками политотделов. Н. Э. Берзарин рассказал о положении дел в армии, поздравил всех с большим успехом январского наступления, объявил о переходе армии к глубокой, долговременной обороне.

— Конечно, — сказал он, — всем здорово хочется скорее войти в Берлин и покончить с проклятой войной. Но, исходя из общей обстановки, Ставка приняла иное решение — перейти к активной обороне, продолжать укреплять и расширять плацдарм и готовиться к последнему удару.

Итак, снова оборона... Войска зарывались в землю. Командарм требовал:

— Окопы в полный рост, ходы сообщения — глубокие и по всей линии обороны, землянки — в четыре-пять накатов. Днем на переднем крае никакого движения, вне укрытий — ни одной души. Для всяких дел есть ночь...

...Наши дни и ночи уходили на изучение бесчисленных материалов и дел о фашистских злодеяниях, на допросы и очные ставки, на изобличение фашистских чиновников и офицеров, их пособников — полицейских, бургомистров, карателей, по-собачьи верно служивших оккупантам.

Среди немецких военнопленных, захваченных в Польше, особенно среди солдат, скрывалось немало эсэсовцев, гестаповцев, комендантов городов, начальников лагерей. Они увиливали от прямых ответов, лгали, обещали «помогать» Красной Армии. Вчера беспредельно верные Гитлеру, безоговорочно, со слепым рвением выполнявшие любые его приказы, видевшие в фюрере божество, свою карьеру и судьбу, сегодня кляли его, поносили самыми черными словами, предлагали свои услуги, в исступлении кричали: «Хайль Зовьетуньон!»

Мы часто задавали себе вопрос: за что воюет немецкий солдат, офицер, генерал, немецкая армия? Ради чего гитлеровцы создали освенцимы, дахау, маутхаузены, заксенхаузены, сооружали газовые печи, оборудовали душегубки? Кто и как пробудил в сознании немецкого солдата самые темные животные инстинкты, превратил его в изувера, внушил, что он, немец, принадлежит к особой, высшей расе и ему позволено уничтожать целые народы, сокрушать города, села, убивать женщин, детей, стариков, беззащитных военнопленных, добивать раненых?

Сотни гестаповцев, эсэсовцев, штурмовиков, больших и малых чинов, просто чиновников и офицеров гитлеровского рейха были допрошены нами. И не было ни одного случая, чтобы мы встретили пусть даже фанатика, но во что-то глубоко верующего, чему-то приверженного, имеющего какой-то идеал. Лакейское пресмыкательство, никакой веры ни в сегодня, ни в завтра, неукротимая жажда существовать, жрать, обладать женщиной и ради этого — готовность на любое преступление, на все, что угодно, лишь бы уйти от смерти, вымолить жизнь...

Был такой случай. Во второй половине дня 4 февраля прокуратура, трибунал, часть политотдела перебирались к новому месту расположения штаба армии. Следовали на грузовых и легковых машинах. Впереди — машина с охраной, за ней — легковые, и замыкала колонну вторая грузовая машина, и тоже с охраной. На этот раз ответственность за порядок и безопасность передвижения возлагалась на военную прокуратуру...

Успех наступления притупил настороженность. Шли мы сзади боевых частей. Гитлеровцы были отброшены за Одер, и никто серьезно не тревожился за безопасность передвижения. В сумерках машины вошли в лес. Пройдя минут 15—20 по намеченному маршруту, мы, чтобы сократить путь и быстрее выехать на шоссе, свернули влево на проселочную дорогу и неожиданно столкнулись с идущей навстречу колонной немецких солдат. Трагическая развязка казалась неизбежной. Выхватив автоматы, мы спрыгнули в кюветы. Но немцы шарахнулись к обочине дороги, побросали оружие, подняв руки, закричали:

— Не стреляйте, Гитлер капут!

Вместе с солдатами сдались в плен капитан и лейтенант. На допросе они кляли Гитлера, фашистов, войну. Я спросил у лейтенанта:

— Вы воюете с 1940 года. Были на территории Польши, Франции, Украины, Белоруссии. Вы тогда так же думали о Гитлере и войне?

— О, то было другое время, — поспешно ответил лейтенант, — тогда все было для нас: целые города, магазины, квартиры, женщины...

— Почему вы не стреляли, не пытались расправиться с нами? — задал я вопрос капитану.

— Я подал команду — не стрелять... — ответил тот. — Что было бы с нами, если бы мы вас прикончили? Ваши бы потом уничтожили нас.

— Но ведь война...

— А за что мне теперь воевать? За шлюху Гитлера и таких свиней, как Геринг, Гиммлер, Борман, Кейтель? Нет, с меня довольно. Хватит того, что они прокакали Германию... Мне бы только уцелеть, только бы выжить! Под Мюнхеном у нас с отцом мастерская по ремонту автомобилей, и мне этого вполне достаточно... Будь прокляты те, кто подбил нас на большее!

В те дни возникало немало неожиданных ситуаций и в прокурорской работе. Как-то привели худенького, с живыми черными глазами, обросшего рыжей густой щетиной красноармейца, а с ним двух девушек, угнанных в сорок первом фашистами с Украины и работавших у немецкого помещика.

— Задержан в поместье, — доложил патруль. — Неделя, как дезертировал из части. С ним — две лошади, военное имущество — хомуты — и вот эти барышни.

Я проверил документы бойца. Он оказался ездовым 1010-го полка 266-й стрелковой дивизии Фоменко Трофимом Филипповичем.

— В дезертирстве?

— Никак нет... Добро оберегаю...

— Какое добро?

— В пяти-шести километрах отсюда более двухсот коров не доены и не кормлены. Мы с Дуней и Машей их доим и немного кормим.

— Кто вам поручил это?

— Да никто. Произошло это случайно. Наш полк двигался ночью, я ехал с обозом и малость задремал. Очнулся — ни обоза, ни людей. Лошадь стояла перед большими воротами. Я сразу сообразил, что это немецкое поместье, и здорово перетрусил: вдруг там немцы... А у меня ни автомата, ни гранат — одна винтовка. Потом слышу — рев, да такой, аж за душу хватает! Сообразил — коровы. Значит, брошено поместье. А что делать корове без людей? Хоть подыхай, вот она и ревет... Зашёл во двор — ни души. Я к сараям, открыл одну дверь, другую — коровы ко мне. Вымя у каждой почернело — молоко, значит, перегорело. Мне так жалко стало... Сначала выдаивал один, прямо на землю, а потом вот они подошли, землячки наши. Так я им и приказал: «Ни шагу дальше, оставаться при мне, спасать будем скотину...»

— И сколько дней вы спасали?

— Дней пяток, потом пошёл искать комендатуру, а там говорят, что я дезертир злостный. Плохо, видать, дело обернулось..

— Да, неважно, — подтвердил я, — ведь это действительно похоже на дезертирство.

— Да что вы, товарищ прокурор! Я ведь колхозник. Разве можно такое, чтобы скотина дохла? Какое ж тут дезертирство?

Пожурив «дезертира», я направил его в часть. Но то, о чем он нам рассказал, заставило о многом задуматься. В полосе наступления нашей армии оказались сотни поместий и усадеб, брошенных немцами. Тысячи коров, свиней, овец, птиц, голодные, непоеные понуро бродили по полям и перелескам, улицам пустых сел — гитлеровцы угнали на запад бывших хозяев. Такие трофеи, как продукты, военное снаряжение, обмундирование, сразу же брались на учет специальными командами, созданными при тыловых частях армий, корпусов, дивизий. Но как поступать со скотом?

Как-то, проезжая по шоссе, мы обратили внимание на старшину, потрошившего на обочине коровью тушу.

— Что вы делаете? — спросил я.

— Да вот фрицевскую корову пристрелил.

— Зачем?

— Свежей печеночкой хочу угостить своего командира.

— А кто у тебя командир?

— Из полевой хлебопекарни я, старший лейтенант — командир.

— Почему же вы потрошите здесь, а не в части?

— Так мне ж только печеночка надобна...

В тот же день о «дезертире ездовом» и о встрече со старшиной я доложил Н. Э. Берзарину и Ф. Е. Бокову. Оба огорчились. Командарм сказал, что он и сам видел бродящий, уже начинающий дичать скот.

— Надо что-то предпринимать, — заявил он, — и добро жалко и скотину.

Берзарин пригласил начальника тыла генерал-майора Н. В. Серденко и предложил подумать, что можно сделать, чтобы спасти скот и сохранить добро.

Штаб тыла армии попытался привлечь к уходу за животными польских крестьян, объяснив им, что они заинтересованы в сохранении скота. Но страх перед немецкими помещиками, еще вчера безраздельно господствовавшими на их землях, удерживал поляков. Только некоторые откликнулись на просьбы и пошли в поместья. Работники тыла пытались упросить поработать и тех советских женщин, которых освобождали от неволи. Но они умоляли:

— Отпустите, пожалуйста, нас домой. Не в силах мы смотреть на их поганые поместья — попалим!

Большая часть скота все же была спасена. Но еще тысячи голодных коров, свиней, овец бродили по опустевшим полям и огородам. Стояли глухие, заброшенные поместья и целые хутора. Пока армия шла с боями, никому не было дела до всего этого. Нет и не будет до этого дела и тем, кто шёл в боевых порядках частей. Но за боевыми частями шли тылы. Не станут ли брошенные хутора и поместья, полные всякой всячины, соблазном для тех, кто имеет возможность отлучиться из подразделения, а то и просто для банд? Все эти казалось бы вроде и непрокурорские вопросы мы все же вынуждены были ставить перед Военным советом. Позже появились военные коменданты и комендатуры, которые много сделали не только для наведения порядка в населенных пунктах, но и для сбережения богатств, переданных потом польскому народу.


* * *


К прокурорам дивизий то и дело обращались освобожденные из фашистской неволи советские люди. Они рассказывали о нечеловеческих условиях жизни в немецких поместьях и просили, пока не сбежали их мучители, строго наказать их. Но было и по-другому. Ко мне позвонил прокурор 416-й стрелковой дивизии подполковник юстиции А. Ш. Гаска и попросил разрешения прибыть для консультации по одному уголовному делу.

— Не приезжайте, завтра буду рядом с вами и заеду.

Дело действительно оказалось необычным. В военную комендатуру одного из пунктов пришла женщина.

— Арестуйте меня, я — убийца, — заявила она.

Я обычно избегал принимать решения о судьбе подследственного по докладам и не любил, когда это делали другие. В каждом уголовном деле, как и в характере человека, есть мелочи и детали, упустив которые можно получить извращенное представление и о событии и о человеке.

Стал читать дело. Начиналось оно с объяснения старшего лейтенанта Евстафьева, исполнявшего обязанности военного коменданта небольшого немецкого поселка Гроссдорф. Привожу его с небольшими сокращениями:

«5 февраля 1945 года ночью я был вызван старшиной Капустиным, дежурным по комендатуре. Когда я пришёл в комендатуру, старшина доложил, что какая-то женщина — фамилию свою не называет — просит ее немедленно выслушать, ибо у нее важное и неотложное дело. Старшина также доложил, что женщина — советская, но вроде бы ненормальная, все время плачет и стонет. Я приказал привести женщину. Женщина расплакалась и заявила: «Комендант, арестуйте меня, я сожгла хутор и в нем живьем немку и немца». Я спросил за что, и она ответила: «Два года меня мучили». Сняв кофту, она показала синие рубцы на спине, страшные — будто на спине и кожи нет. Я разъяснил этой гражданке, что сжигать людей живьем, даже если они заядлые фашисты или другие подонки, нельзя. Так советские люди не поступают. Надо было, мол, прийти к нам, и мы бы арестовали их и наказали по суду. Докладываю также, что я с этой женщиной, дознавателем лейтенантом М. К. Неруш и понятыми ефрейтором И. К. Кучеренко и рядовым А. П. Белько ездил на хутор. Там было всего два дома, и оба сгорели дотла. Никаких обгоревших тел мы не нашли, да и найти невозможно — все превратилось в уголь и пепел...»

Я читал лист за листом. Война застигла Ефросинью Андреевну под Минском, куда она приехала с матерью в гости к брату. Тогда ей шёл восемнадцатый год. В сентябре сорок первого ее угнали вместе с матерью в Германию. В Польше разлучили — мать повезли дальше на запад, а ее оставили в лагере недалеко от Варшавы.

На допросе у следователя она показала: «Как-то, это было в начале сорок второго года, нас, человек сорок, построили во дворе лагеря в одних платьях. шёл снег. Вскоре вместе с комендантом появились немецкие гроссбауэры. Они прибыли, чтобы подобрать себе батраков. Они ощупывали мышцы рук, ног, даже в рот заглядывали. Было очень обидно — будто мы скотина. И все же я боялась, что меня не возьмут. Я уже не в силах была терпеть голод — умирало каждый день до сотни женщин и подростков. Мы слышали, что бауэры заставляют работать день и ночь, но у них можно выжить и не умереть с голоду... Я оказалась в числе отобранных.

...В лагере перед отъездом нам разъяснили: мы будем работать в немецком сельском хозяйстве от лагеря и наш побег все равно что побег из лагеря. Кто убежит — конец один: расстрел. Приехали ночью. Немец втолкнул меня в сарай и запер.

На рассвете открылась дверь, и я увидела того же немца и с ним немку лет сорока. Осмотрев меня с ног до головы, она предупредила: «Запомни, девка, будешь вставать в пять утра, дашь скоту корм, покормишь — будешь чистить стойла. Не вовремя накормишь — высеку. Будешь сидеть без дела — высеку. Хорошо будешь работать — три раза корм... Будешь таскать с грядок или из погреба — высеку».

...Ходила все время голодная. Однажды, это было летом, я не выдержала и стащила три или четыре морковки из тех, что фрау отпустила для свиней. Били меня отчаянно».

Вопрос следователя: И часто такое было?

Ответ: Били по всякому поводу. То лошади якобы плохо почищены, то навоз в свинарнике не убран, то корова будто бы недодоена...

Вопрос: Сколько времени это продолжалось?

Ответ: Около двух лет. Я уже дошла до того, что решила или бежать или повеситься... Но не смогла — уж больно я верила, что придут наши. Жила надеждой на вызволение. Потихоньку привыкла к немецкому говору, стала понимать, что они говорят промеж себя, но виду не подавала. Они ведь не считали меня за человека, я для них была вроде бревна или той же скотины. При мне, не стесняясь, болтали обо всем. От них и узнала о победах нашей армии и решила во что бы то ни стало дожить до этого светлого дня. Как-то случайно подслушала, пан сказал: «Русские уже в Польше, вышли за Варшаву». Фрау Карла предупредила: «Теперь они отомстят всем немцам и нам тоже... Надо убрать эту девку. Она продаст нас».

Вопрос: Когда был такой разговор?

Ответ: Дней за десять до вашего прихода. На дорогах уже появились беженцы-немцы.

Вопрос: Что же вы предприняли?

Ответ: Я решила бежать. Это можно было сделать только ночью. Но они словно догадались — стали закрывать меня на ночь на замок. Ночей пять я не спала. Под своим топчаном сделала небольшой лаз в соседний отсек к лошадям. Оттуда можно выбраться в сад через чердак... С вечера до нашего хутора доносилась орудийная стрельба, по всем дорогам отходили немцы, и в полночь я решила бежать. Вдруг слышу: гремят запоры. Подскочила к двери, глянула в щелку: пан Фридрих стоит с ружьем. Рядом с ним, с фонариком, фрау Карла. Мне стало страшно, и первые минуты я не могла сдвинуться с места... Потом опомнилась, рывком подскочила к топчану, нырнула в лаз и через конюшню выбралась на крышу и к лестнице... А лестница, может, за метр от двери в мою конуру. Глянула вниз, а они уже заходят туда. Я быстро спустилась, захлопнула дверь и задвинула засов.

Пан Фридрих громко закричал, а затем раздались выстрелы. Больно резануло в плечо, и тут я, не помня себя от боли и злости, подбежала к каменной яме — там был керосин, — схватила ведро и выплеснула на дверь. Потом схватила стоящую на крыльце горящую лампу и швырнула туда же. Карла дико завизжала. Зафыркали и заржали лошади. Я выпустила их, потом коров и свиней и, услышав не крик, а настоящий рев пана Фридриха, бросилась бежать... На рассвете нашла небольшую, заваленную хворостом яму и забилась в нее... Пришла в себя от крика: «Эй, фрау, вылезай!» Это были наши, русские, красноармейцы... Им-то первым и рассказала, что натворила ночью... Они же и сказали, чтобы шла в комендатуру. Я понимаю, что меня будут судить и должны судить. Прошу только судить меня не здесь, а отправить в родное село... Может, жива еще мама, может, и брат вернулся с войны...»

Судебно-медицинский эксперт подтвердил ранение в правое плечо дробью и сделал заключение о необходимости неотложной операции, чтобы извлечь застрявшую дробь. Он же подтвердил наличие следов систематических истязаний.

— Ваше мнение? — спросил я у прокурора дивизии.

— Честно говоря, жалко девушку, но есть ведь строгое указание о борьбе с самосудами. Случай скверный... Такого нельзя допускать.

— А не кажется ли вам, что здесь налицо самооборона? Ведь ее хозяева пришли ночью в сарай, чтобы «убрать» ее.

— Согласен, но когда она закрыла за ними дверь, ей уже ничего не угрожало... Она могла убежать без поджога.

— А погоня? У немца были лошади, он хорошо знал местность и сразу бы обнаружил ее.

Оба мы были взволнованы судьбой этой женщины, типичной для сотен тысяч советских людей, угнанных гитлеровцами в неволю и обреченных на каждодневные страдания и на постепенное уничтожение.

— Еще одну деталь надо учесть, — добавил я. — Она ведь совершила это до прихода наших частей. Нельзя же забывать и о том, что по ней стреляли и ранили ее... В общем, нет в ее действиях состава преступления. Дело прекратите, положите ее в госпиталь, подлечите и отправьте на Родину.

Только через полтора месяца, после двух операций и лечения физического и нервного истощения, женщина была отправлена на Родину.


* * *


Занималась весна сорок пятого года. Все сознавали, что это последняя военная весна, и чувствовали себя приподнято, были полны ожиданием больших перемен. Часто за ужином, когда удавалось собраться всем работникам прокуратуры, мы мечтали о завтрашнем дне. Что будет с нами, когда кончится война? Неужели вся наша такая дружная и тесная семья распадется, разъедется, не будет ежедневных встреч, бесед, общих мечтаний?

На войне, как ни при каких других обстоятельствах, необычайно четко кристаллизуются отношения между людьми. Столкнувшись, они либо навеки становятся друзьями, либо навсегда сохраняют неприязнь друг к другу. Такое происходит, вероятно, потому, что фронтовая обстановка необыкновенно полно раскрывает в человеке его душевные качества и способности, обнажает все хорошее и выявляет скверное, наносное, негативное. Либо происходит притирка друг к другу, ко всему коллективу, либо выявляется полная психологическая несовместимость.

В создании слаженного, дружного и работоспособного коллектива прокуратуры армии решающую роль сыграла наша партийная организация. Возглавлял ее помощник прокурора армии майор юстиции Алексей Николаевич Школьников. С армией он прошёл путь от начала ее формирования до Кишинева. Под Кишиневом был ранен и отправлен в тыл. Это был прямой, принципиальный и честный коммунист. Наши партийные собрания проходили в любой обстановке, на них обсуждались самые актуальные вопросы деятельности прокуратуры, при этом всегда остро, деловито. Партийная организация, не стесняясь, предъявляла требования к каждому коммунисту, критиковала недостатки и упущения в работе прокуратуры, а при необходимости строго спрашивала за оплошности и нерадивость. О недостатках в работе прокуратуры, каждого из нас говорилось на партийных собраниях откровенно, строго, но и без намерения обидеть или унизить чье-либо достоинство.

В повестку дня собрания включались обычно те вопросы, которые решались прокуратурой в наступлении или в обороне. Много раз обсуждались вопросы состояния законности в армии, организации правовой пропаганды, качества следственной работы, уровень общенадзорных мероприятий.

Часто на наших партийных собраниях бывал начальник политического отдела армии генерал-майор Е. Е. Кощеев.

Евстафия Евсеевича в военной прокуратуре очень уважали. Он не забывал навестить нас в праздник или в юбилей, интересовался нашим бытом. Как-то получалось так, что мы всегда селились рядом с политотделом: рядом землянки, рядом избы, рядом дома. Я всегда приглашался на их совещания, а Кощеев — на наши. Тесная связь с политическим отделом нам очень помогала. Все наши мероприятия, направленные на укрепление дисциплины в войсках, на повышение их боеспособности, мы проводили совместно, по единому плану. Такие же требования предъявлялись нами к прокурорам корпусов и дивизий, а политотделом армии — к политотделам соединений.

Немалую роль в сплачивании коллектива и в совершенствовании прокурорской деятельности сыграли общеармейские совещания военных юристов и работников особого отдела.

Дружественный обмен накопленным опытом помогал совершенствовать стиль работы, позволял отказаться от того, что не оправдало себя, и перенять то хорошее, что сложилось у других. На этих совещаниях устранялись разногласия, которые иногда возникали в ходе надзорной практики между прокуратурой и военным трибуналом, между Особым отделом и прокуратурой, поскольку на таких совещаниях всегда присутствовали и председатель трибунала армии, и начальник Особого отдела. Помимо того на совещаниях присутствовали член Военного совета, начальник политического отдела армии, военный прокурор фронта либо его заместитель. Как правило, наши совещания заканчивались практическими занятиями. Для этого мы предварительно изучали группу уголовных дел, расследованных в дивизиях, или практику надзора за следствием в особых отделах, законность вынесенных военными трибуналами приговоров и тщательно анализировали недостатки и положительные стороны по этим конкретным делам и вопросам. Польза этих совещаний была еще и в том, что их участники всегда имели возможность познакомиться друг с другом, непосредственно узнать требования Военного совета, прокурора армии, председателя трибунала, начальника Особого отдела армии по поддержанию законности в войсках.

Большую помощь в нашей работе оказывали проводимые Военным советом совместные совещания работников политических отделов, военных юристов и особых отделов. Они нацеливали всех нас на проведение в войсках единых с политическими отделами профилактических мер.

Приближение к Берлину, предстоящие последние решающие бои потребовали от коллектива прокуратуры новых усилий, новых форм и содержания работы в войсках.

...В середине марта военный прокурор фронта генерал-майор юстиции Л. И. Яченин созвал совещание прокуроров армий. Я впервые присутствовал на таком широком и представительном совещании. В основном прокурорские работники были люди в летах, судя по выправке, кадровые военные юристы. Все, кроме меня, полковники. Они весело обменивались приветствиями, называли друг друга по именам, интересовались жизнью семей. Чувствовалось, что знакомы они давно.

Я знал только прокурора 8-й гвардейской армии полковника юстиции В. В. Жмурова и прокурора 2-й гвардейской армии полковника юстиции А. М. Березовского. Но они, кивнув мне приветливо, продолжали оживленно беседовать, по-видимому со своими старыми друзьями.

Я тихонько протиснулся к свободному креслу, почувствовав себя не в своей тарелке в этой большой семье прокуроров. Вероятно заметив это, Яченин подозвал меня в стал задавать какие-то незначительные вопросы. В это время в дверях показался невысокий плотный генерал-лейтенант.

Все встали. Заместитель военного прокурора фронта генерал-майор юстиции Г. И. Аганджанян шагнул навстречу ему, четко доложил:

— Товарищ член Военного совета, военные прокуроры армий Первого Белорусского фронта собрались на служебное совещание.

Генерал-лейтенант мягко улыбнулся и жестом предложил офицерам сесть. Генерал Яченин о чем-то спросил у него, и тот утвердительно кивнул. Прокурор фронта громко объявил:

— Товарищи, слово предоставляю члену Военного совета Первого Белорусского фронта генерал-лейтенанту Константину Федоровичу Телегину.

Телегин говорил спокойно, размеренно, и, казалось, в его речи не было ни одного лишнего слова. Он обрисовал положение на фронте, рассказал, чем сейчас занято командование фронта, какие трудные задачи оно сейчас решает, а затем обратился к нам:

— В вашей работе наступает весьма ответственный период. Наша цель — Берлин, полное сокрушение врага. Военными советами, политотделами и вами уже проделана немалая работа, и нам удалось избежать нежелательных явлений, которые можно было ожидать... Десятки тысяч семей наших солдат и офицеров фашисты подвергли нечеловеческим издевательствам и уничтожению. Гнев и острота мести у советских бойцов беспредельны. Всю войну мы внушали воинам: «Уничтожь немца...» Мы даже не разделяли, какого немца — всякого, кто пришёл на нашу землю. Сейчас мы стоим на немецкой земле, не сегодня-завтра войдем в Берлин, в логово фашистского зверя. Что же, и дальше будем требовать то же самое?

Особо Константин Федорович остановился на требованиях Центрального Комитета партии широко разъяснять всему составу Красной Армии, что долг каждого бойца, офицера, генерала — уничтожить начисто немецко-фашистскую военную машину и руководящую политическую банду Гитлера, что, если враг не складывает оружия и сопротивляется, его надо уничтожить. Но этого нельзя делать в отношении тех, кто сложил оружие, а тем более мирного населения: женщин, детей, стариков. Мы пришли на немецкую землю затем, чтобы разгромить и уничтожить фашизм и освободить германский народ и всю Европу от этой страшной чумы.

— Мы пришли, — продолжал Телегин, — не для того, чтобы ненависть к фашизму выместить на немецком народе. Мы не должны оставить безнаказанным ни одного нацистского бандита за его конкретные черные дела, где бы он их ни творил — в Белоруссии ли, на Украине или в Польше... Но это должны сделать вы — военные юристы, опираясь на советское и международное право. Это соответствует духу и природе нашего социалистического гуманизма, этого требует наша партия.

Я старательно записывал выступление К. Ф. Телегина, чтобы воспользоваться им на своем армейском совещании прокурорских работников. Несколько раз подчеркнул в блокноте его заявление о будущей демократической Германии, о том, что ее будут создавать сами немцы, а наша задача, в том числе и военных юристов, — помочь подняться к творчеству всем оставшимся здоровым силам немецкой нации...

Затем Яченин зачитал директивы Главной военной прокуратуры. В них определялось, кого считать военным преступником, как решать вопрос о руководстве фашистской партии, кого относить к категории «руководителей» и каков порядок рассмотрения их дел. Директивы исключали ответственность рядового состава фашистской партии, низовых руководителей — блокляйтеров и целлеляйтеров. Ответственность этих членов НСДАП, если, конечно, они не совершали конкретных преступлений против советского и других народов, должны определить сами немцы.

Всю обратную дорогу я думал о выступлениях Телегина и Яченина. Нужно было созывать прокуроров дивизий и корпусов и говорить им о том, о чем говорилось на совещании, и не просто говорить, а убеждать, требовать... А как убедишь других, когда колеблешься сам, когда самому не сдержать гневного порыва сердца, требующего мести?

...Раздумья унесли меня в Ленинград. Тогда уже окончательно стала известна судьба моего отца. Уходя на фронт, я на секунду забежал к нему и только успел сказать:

— Папа, я напишу...

Отцу шёл семидесятый, но он был бодр и крепок. Смущенно, сдерживая слезы, он обнял меня и прошептал:

— Что ж, такая доля мужчин... Не забывай, пиши отцу...

Я слал ему письма, но ни одного ответа не получил. И не его была в этом вина — я то вырывался, то опять попадал в окружение. А потом, когда стало возможным, я забросал запросами и военкомат, и Петроградский райком партии (на его территории была квартира отца). И только перед самым совещанием получил ответ: «Ваш отец Котляр Михаил Григорьевич, 71 год, погиб в январе 1942 года в Ленинграде и похоронен в братской могиле на Пискаревском кладбище». После войны я разыскал соседей по квартире. В январе во время бомбежки взрывной волной у него вырвало продовольственные карточки, и он умер с голоду. «Мы ничем не могли ему помочь, — пояснил сосед, — умирали сами...»

Поздно вечером я вернулся в Гросс Камин. Хотелось тихонько, незамеченным улечься в постель и додумать все до конца. Но меня ждали работники прокуратуры. Каждому хотелось узнать, что нового было сказано на совещании. Посыпались вопросы. Я сослался на трудную дорогу и, отказавшись от ужина, ушёл спать.

Странно... Война клонилась к завершению. Я не знал, когда начнется последнее наступление, но, как и все, знал, что оно не за горами. Понимал я, что оно будет действительно последним, что гитлеровский рейх будет безусловно повержен в прах. Слова К. Ф. Телегина о новой Германии подкрепляли это. И все же не мог унять какого-то смутного волнения. Оно шло из глубины сердца и тревожило меня всю ночь...

Утром я встретился с Ф. Е. Боковым. Он внимательно выслушал сообщение о совещании, а затем неожиданно спросил:

— Сами-то вы подготовлены ко всему этому?

Ничего не скрывая, я поделился с ним вчерашними и ночными своими раздумьями.

— Это хорошо, что вы все так воспринимаете... Даже очень хорошо — не чурбаны же мы... Конечно, надо уметь управлять собой. И вам придется пройти через преодоление самого себя. Надо, чтобы подчиненные верили в вашу убежденность. Во всяком случае, это лучше, чем бездумное «Есть, будет выполнено!».

С Боковым договорились по образцу фронтового совещания созвать армейское.

...Март подходил к концу. Кюстринский плацдарм расширился до сорока — сорока пяти километров по фронту и до четырех — десяти километров в глубину. Советские войска заняли Кюстрин. Фашисты отчаянно сопротивлялись, не желая упускать из рук «ключ к Берлину» — так они называли этот город-крепость.

Настроение бойцов и командиров было приподнятое. Все они понимали: не просто близок конец войны, а близка Победа, сокрушительное поражение фашистской Германии.

Как-то Ф. Е. Боков рассказал, что в 248-й стрелковой дивизии генерала Н. З. Галая хозяйственники умудрились на плацдарме, где не было спокойной минуты и который все называли огненным, создать своеобразный дом отдыха.

— Да-да, — смеялся генерал Боков, — настоящий дом отдыха; можно сказать, однодневный санаторий. Бойца забирают прямо из окопа, отводят в довольно укромное местечко, укрытое от огня противника, подвергают медосмотру, моют в бане, дают чистую постель, настоящую — с матрацем, подушками, простынями и даже пододеяльником. Кормят его из тарелки, с ножом и вилкой, а потом через сутки его сменяет напарник или товарищ... Если бы я не видел все это своими глазами, я не поверил бы. Но я побывал в этом «санатории». Это просто здорово! Я попросил начальника политотдела армии генерала Кощеева рассказать об этом всем командирам и политработникам частей.

В одну из ночей вместе с Е. Е. Кощеевым я побывал в этом «санатории». Начальник политотдела вручил только что принятым в партию красноармейцам и командирам партийные билеты. Я видел, с какой нескрываемой радостью брали они в руки маленькие красные книжечки, как блестели их глаза.

Один боец, получив партийный билет, обратился к генералу:

— Можно мне сказать?

— Конечно, — ответил Е. Е. Кощеев.

— Моя фамилия Еремчук, сапер я. Отец и брат погибли в сорок втором в Сталинграде... Остались я, мать и малолетняя сестренка... Когда мать узнает, что я стал коммунистом, — заплачет от радости: отец же был партийный. В бою я не подведу, а коль живым до конца войны дойду, никогда партию не запятнаю...

52 партбилета вручил в этот вечер генерал Е. Е. Кощеев.

Вскоре 52 их владельца пойдут в бой, но пойдут уже коммунистами. Каждый из них понимал: бывает на поле брани всякое — и смерть, и ранение, и захват раненого в плен. Партбилет тогда для них — дорога в ад, гибель... Коммунист первый поднимался в атаку, шёл на самые трудные, порой наверняка грозящие смертью, задания. Какая же сила влечет его под знамя партии? Великая вера в нее, в ее коммунистические идеалы, в ее организующую силу в борьбе со смертельно опасным врагом, тревога за свою социалистическую Родину...

После вручения билетов нас окружили «отдыхающие». Сначала они отвечали на наши вопросы: исправно ли получают горячую пищу, обмундирование, газеты, курево, каково настроение? Затем посыпались вопросы с их стороны.

За время прокурорской службы я, как и все мои коллеги, военные юристы, часто беседовал с личным составом, добираясь, бывало, вплоть до передовых позиций. Где бы мы ни выступали, нас слушали охотно, задавая сотни вопросов. Как правило, они носили характер чисто юридический: каковы права семей тех бойцов, которые воюют? Как они будут обеспечиваться, если боец погибнет, будет пленен или пропадет без вести?

По мере освобождения нашей территории от фашистских войск менялся характер вопросов. Красноармейцев интересовало, как быстро восстанавливаются колхозы, возвращаются ли из эвакуации заводы, семьи? Получают ли вернувшиеся семьи свои бывшие квартиры? А что, если дом разрушен или сожжен?

На этот раз беседа была устремлена в завтра. Сразу ли после взятия Берлина закончится война и будет демобилизация? Не окажутся ли вернувшиеся с фронта безработными — ведь фашисты уничтожили столько колхозов, заводов и фабрик? Как воюют союзники, почему они так медленно продвигаются? Будут ли судить Гитлера и его банду?

Живая дружеская беседа закончилась в третьем часу ночи после неоднократного вмешательства врача «санатория».

Обратно возвращались до переправы пешком. Б. Е. Кощеев — уже немолодой человек — продолжал находиться под впечатлением только что закончившейся беседы. Подъезжая к Гросс Камину, прощаясь, он удовлетворенно заявил:

— Хорошие выросли в нашей стране люди... Только готовясь к этому наступлению, мы выдали почти полторы тысячи партийных и более тысячи комсомольских билетов... Впереди такие бои — не один из них может сложить на поле боя голову, а они — о колхозах, о завтрашней жизни... Нам с вами надо хорошенько продумать, как лучше, шире и убедительнее рассказывать людям о том, что их интересует...

...К концу марта на плацдарме сосредоточилась половина дивизий. Встречи с прокурорами этих соединений были возможны только по ночам. Днем плацдарм замирал. Никакого движения. Все в земле и под землей... Но заходило солнце, на Одер падал густой туман, и начиналась жизнь. Стучали топоры, визжали пилы — это саперы наводили мосты и переправы. Из садов, из прибрежных кустарников, из лощин к берегу тянулись нескончаемым потоком обозы с продовольствием, боеприпасами, оборудованием, автомашины с прицепленными пушками и минометами... Поток пересекал Одер, выхлестывался на западном берегу через дамбу вдоль берега и через несколько километров незаметно рассасывался, исчезал в ночи... Катилось все это медленно, размеренно, почти бесшумно. Стоящие вдоль насыпи регулировщики неведомо как рассекали этот поток, направляя кого вправо, кого влево, кого прямо. А внизу, вдоль насыпи, тысячи воинов рыли траншеи, окопы, маскировали машины и пушки...

Я всегда восторгался военными шоферами. Казалось, у них было какое-то дополнительное чувство пространства и свои способы его измерения. Всего два-три раза был со мною на плацдарме водитель И. И. Влахов, и каждый раз непроницаемо темной ночью. Но уже со второй поездки он безошибочно свернул сначала вправо, потом влево, затем сделал еще множество поворотов и остановил машину у еле заметной землянки прокурора дивизии.

...Все разговоры, все беседы в войсках сводились к одному: предстоит последний бой, но очень трудный, очень упорный и, по-видимому, очень кровопролитный.

Союзники в Ялте уже предопределили ответственность фашистского правительства и военного командования за учиненные ими на оккупированных территориях злодеяния.

Мы учили военных прокуроров в беседах с бойцами помимо разъяснения наших юридических вопросов подчеркивать тяжесть предстоящих боев, коварство врага, прочность его оборонительных рубежей, широко показывать нашу возросшую мощь, опыт ведения боев, необходимость личного примера советского воина, его умения увлекать за собой других, везде и всегда проявлять взаимную выручку, а если необходимо, то и самопожертвование.

В проведении этих бесед нам очень помог прокурор фронта Л. И. Яченин, передавший выписку из секретного приказа гитлеровского генерал-лейтенанта Реймана — коменданта Берлина. Вот часть этого приказа:

«Приказ о подготовке обороны Берлина

Оборонительный район Берлина

Оперативный отдел № 400/45,

Берлин — Груневальд

9.3.1945

Секретно.

...

2. Задача.

Оборонять столицу до последнего человека и до последнего патрона.

3. Способ ведения боевых действий.

Исходя из количества сил, имеющихся в распоряжении для непосредственной обороны столицы, борьба за Берлин будет вестись не в открытом сражении, а в основном носить характер уличных боев.

Эту борьбу войска должны будут вести с фанатизмом, фантазией, с применением всех средств введения противника в заблуждение, военной хитрости, с коварством, с использованием заранее подготовленных, а также обусловленных трудностями момента всевозможных подручных средств на земле, в воздухе и под землей.

При этом необходимо максимально использовать преимущества, вытекающие из того, что борьба будет вестись на немецкой территории, а также то обстоятельство, что русские в массе своей предположительно будут испытывать боязнь перед чуждыми для них огромными массивами домов. Благодаря точным знаниям местности, использованию метрополитена и подземной канализационной сети, имеющихся линий связи, превосходных возможностей для ведения боя и маскировки в домах, оборудованию комплексов зданий — особенно железобетонных строений — в укрепленные опорные пункты обороняющийся становится неуязвимым для любого противника, даже если он обладает огромным численным и материальным превосходством!»{6}.

Приказ заканчивался призывом превратить немецкую землю в ад для большевиков.

С волнением вслушивались советские воины в содержание этого приказа. Они прекрасно понимали: это крик отчаяния. Так огрызается только смертельно раненный зверь. И пока его не добьют, никому и нигде на этой земле не будет покоя.

— Ну что ж, — заявил красноармеец Николай Федоров из 301-й стрелковой дивизии, послушав своего прокурора. — Гитлер, выходит, стращает нас, высокими домами пугает, будто мы сроду их не видели. Только закатилось то времечко для него. Забыл он, что мы прошли уже через несладкий сорок первый, через сорок второй — Сталинградский, устояли в Курском побоище. Думаю, не сломаемся и в последнем, сорок пятом — Берлинском. Но Добить тебя, зверюга, добьем, какие б ты, фашистская гадина, не выдумывал фанатизмы да фантазии...

Немалое место отводилось в беседах вопросам взаимоотношений с мирным населением Германии. Первоначально и мы, и политотдельцы думали, что это будет самая трудная часть нашей пропагандистской деятельности. Но первые же беседы показали полное или почти полное понимание красноармейцами этой проблемы. Я не мог найти в своих записях фамилию бойца, но хорошо помню, что он был из 295-й стрелковой дивизии генерал-майора А. П. Дорофеева. Он так, помнится, и сказал:

— Дорофеевский я...

Ему было не менее сорока — сорока пяти лет. Из-под каски выбивались уже довольно седые пряди волос. Выслушав беседу, он поднялся и заявил:

— Разве мы не понимаем, мы же не гитлеровцы. Для нас дети, женщины, старики, чьи бы они ни были, — святость, не тронем зазря, оберегать будем...

Позже я узнал, что он несколько лет партизанил в белорусских лесах, немцы расстреляли его мать, жену, троих детей.

Забегая вперед, расскажу случай, свидетелем которого я был. шёл четвертый день нашего наступления. В одном из населенных пунктов машину, в которой кроме меня ехали двое красноармейцев из роты охраны и переводчик, остановила толпа немецких женщин. Подбежав к нам, они взволнованно закричали:

— Цурюк, дорт эсэс!{7}

Я вышёл из машины:

— Вас ист лос?{8}

Немки со слезами и проклятиями в адрес нацистов рассказали, что они, уходя на запад, подальше от боев, здесь столкнулись с эсэсовцами — их не менее сорока, — которые насильно отобрали детей-подростков и, прикрываясь ими, пытались вырваться из деревни, окруженной советскими войсками. Красноармейцы прекратили стрельбу и пропустили эсэсовцев. Но путь им преградили танки. Тогда изверги вернулись в село и заперлись в кирхе.

— Оттуда они ведут огонь по отдельным машинам и по советским солдатам... Вам надо объехать...

Объезжая деревню, мы наткнулись на наши танки. Ко мне подбежал танкист и доложил:

— Мы из хозяйства Богданова{9}. В следующем селе штаб нашей бригады. Сообщите, пожалуйста, командованию, что мы чуть-чуть задерживаемся... Эсэсовцы немецких детей захватили — хотим спасти их.

— А как же вы их спасете?

— Пехота заканчивает окружение кирхи, мы их чуть-чуть поддержим...

В это время в небо взвилась ракета. Танки повернули пушки и ударили по куполу кирхи, в один миг срезав его. Послышалось русское «ура!»... Танки двинулись к кирхе. Через десять — пятнадцать минут эсэсовцы, бросив автоматы и подняв руки вверх, выходили из кирхи.

Подбежали немецкие женщины. Они с плачем ринулись в кирху. Пострадала только одна девочка лет девяти. Трое советских воинов были ранены. Восемь эсэсовцев, обстреливавших деревню с колокольни, были уничтожены огнем танков. Красноармейцы обыскали кирху и вышли строиться. Немки бросились к ним, протягивая бойцам часы, кольца, какие-то узелки. Пехотинцы отворачивались от подарков, жестами и отдельными немецкими словами объясняя, что они должны были спасти детей. Я попросил своего переводчика объяснить все женщинам. Еще долго стояли изумленные немки и смотрели вслед уходящим в неизвестное советским воинам. Если бы они видели, какие добрые и радостные были у них лица!

Решающий удар

Апрель пришёл солнечный, ароматный. Весна бушевала в поле, в лесу, в садах. Дни стояли теплые, какие в Ленинграде бывают разве только в конце июня. Вся армия жила напряженной подготовкой к наступлению. «Когда?» У каждого бойца и офицера, провоевавшего хотя бы год, имелись сотни примет приближающегося наступления. Но ни одна из них не отвечала на главный вопрос — в какой день и в какой час.

12 апреля группу руководящих работников штаба армии вызвали на командный пункт Берзарина. Мы были уверены: час пробил! Однако нас поздравили с правительственными наградами за участие в Висло-Одерской операции и вручили ордена. Я получил орден Красного Знамени. Обычно такие церемонии производятся накануне больших наступлений и боев. Все так и подумали, что «вручат награды, поздравят и объявят о наступлении». Но о наступлении не было оказано ни слова.

А 15 апреля мне позвонил генерал-майор Е. Е. Кощеев и спросил:

— В каком состоянии ваш «виллис»?

Я шутя ответил:

— В полной боевой готовности, хоть сейчас в Берлин!

— Вот и хорошо. Нам с вами надо сегодня к двадцати часам быть на плацдарме. На НП армии будет заседать Военный совет.

— А что надо подготовить?

— Будут артиллеристов слушать... Если есть какие ЧП, касающиеся их, запомните. Только с собой никаких справок и записей.

Засветло мы добрались до Одера и свернули в ближайший лес, чтобы дождаться темноты. Кощеев сидел рядом с водителем, я и охрана — сзади. Стоило нам свернуть с дороги и направиться к лесу, как нас остановил дорожный патруль. Генерал показал удостоверение, нас пропустили, но через каждые двести — триста метров снова проверяли документы. Лес был забит танками.

В назначенное время мы были на армейском наблюдательном пункте. Прошли прямо к генералу Ф. Е. Бокову. Встретил он нас приветливо, был необычно весел и сразу же спросил:

— Чайку хотите?

— Мы вообще-то не ужинали, — намекнул Кощеев члену Военного совета.

Боков рассмеялся, позвал ординарца и распорядился подать ужин на троих.

— Военный совет в котором часу? — поинтересовался я.

— Все будет в свое время, — уклончиво ответил Федор Ефимович.

Не успел ординарец накрыть стол, как вошёл начальник особого отдела армии, а за ним председатель военного трибунала. Все мы дружно и активно помогали Военному совету решать боевые задачи. Особый отдел обезвредил десятки шпионов и диверсантов, заброшенных в тыл армии. За весь период боевых действий 5-й ударной армии не было ни одной диверсии и ни одного террористического акта. Деятельность военного прокурора армии, председателя военного трибунала и начальника особого отдела («Смерш») тесно переплеталась, и от их слаженности в работе, их деловитости и принципиальности в значительной степени зависел уровень законности в армии. Война подкатывалась к Берлину, и нам троим было приятно сознавать понимание обязанностей друг друга, взаимное уважение и тот общий вклад, который внесли эти три органа в укрепление боеспособности армии.

Почти в полночь позвонил Берзарин, велел всем идти к начальнику штаба и добавил, что сам будет у него через минуту.

В просторной землянке нас встретил начальник штаба армии генерал-майор А. М. Кущев. Был он невысок, с густыми, сильно седеющими волосами. Тонкие губы Александра Михайловича были поджаты, и тот, кто не знал генерала, мог подумать, что он по натуре брюзга и всегда чем-то недоволен. На самом же деле это был на редкость душевный и гостеприимный человек, имевший огромный авторитет у подчиненных.

В землянке уже находились командующий артиллерией генерал-майор П. И. Косенко, член Военного совета по тылу полковник В. Я. Власов, начальник оперативного отдела полковник С. П. Петров, начальник разведотдела полковник А. Д. Синяев и другие ответственные офицеры штаба. На подставках висели две огромные карты, а третья лежала на столе. Полковники Петров и Синяев делали на них какие-то пометки. Вскоре вошёл Н. Э. Берзарин. Все встали. Поздоровавшись с каждым за руку, командарм подошёл к столу:

— Прошу садиться. — Берзарин положил на стол небольшую желтую папочку и спокойно, совсем по-будничному сказал: — Мы, товарищи генералы и офицеры, пригласили вас на особое заседание Военного совета... Пригласили для того, чтобы сообщить вам: начинаем наступление на Берлин! Поздравляю всех с этим событием!..

Командарм умолк. Глаза его сияли, и чувствовалось, что и он не в силах сдержать своих чувств. Но через несколько мгновений Николай Эрастович начал спокойно и четко излагать задачи войск, подчеркнув, что они почетны как никогда.

Снова, как и в Висло-Одерской операции, наша армия наступала в первом эшёлоне главной группировки фронта, снова ей предстояло ударом с плацдарма взламывать оборону врага, обеспечивать ввод в сражение той же 2-й гвардейской танковой армии, а затем вместе с соседними 3-й ударной и 8-й гвардейской армиями штурмовать столицу фашистского рейха.

Я слушал Берзарина затаив дыхание. Он называл населенные пункты, дивизии, бригады, перечислял командиров соединений и частей, подходил то к одной, то к другой карте, а мне казалось, что говорит не Берзарин, не командарм 5-й ударной, а народ, вся страна, что именно они указывают нам дорогу, намечают этот мощнейший удар по врагу. Именно мощнейший! Еще никогда за всю войну наша армия не имела столько сил. В докладе командарма поражало то, что семикилометровый участок обороны противника будут прорывать 6 дивизий, более 1800 орудий, 360 танков и столько же «катюш», а с воздуха армию поддержат штурмовики и истребители двух корпусов 16-й воздушной армии.

И чем подробнее излагал задачу Берзарин, тем я больше и больше убеждался, что все будет именно так, что нет такой силы, которая могла бы помешать осуществлению планов, что победа продиктована и подготовлена всем ходом войны, что она закладывалась уже в 1941 году под Минском, Смоленском, Москвой, на широких просторах Родины. Затем были заслушаны командиры и начальники политотделов корпусов и некоторых дивизий о готовности к наступлению.

В конце заседания выступил генерал Боков:

— Я должен сказать, товарищи, что приказ о наступлении никогда не был так желаем, как сейчас, когда занимается тысяча триста девяносто пятый день войны. Это не значит, что надо успокоиться: мол, раз воины неудержимы в порыве добить врага, то политработникам и командирам делать нечего. Надо настойчиво продолжать разъяснять личному составу характер нашей войны, войны справедливой, несущей германскому народу не покорение, а избавление от фашистской чумы. — Член Военного совета вышёл из-за стола и, подойдя к карте, продолжал: — Мы вступаем в Восточную и Центральную части Германии. Завтра и послезавтра мы столкнемся с немецким населением. Надо, чтобы вы помогли создать такое отношение к нему, которое можно было бы назвать социалистическим. Я не случайно употребил такой термин: он самый подходящий и означает, что мы обязаны оберегать мирных людей Германии от неизбежных последствий боевых действий, заботится о культурных ценностях, памятниках искусства, жилищах, оберегать стариков, женщин, детей и беспощадно истреблять фашистов — врагов человечества; мы должны помочь немцам осознать, кто их привел к такому печальному концу, — вот что я разумею под термином «социалистическое отношение». Верховный Главнокомандующий товарищ Сталин не раз подчеркивал, как вы знаете, что нельзя смешивать Гитлера и немецкий народ... Еще в сорок втором, в очень трудные для нашей Родины дни, им были сказаны слова: «Гитлеры приходят и уходят, а народ германский, а государство германское остается...»

Когда все вопросы были разъяснены, Берзарин поднялся, взял указку и, подойдя к карте, спокойно сказал:

— На этом заседание Военного совета закончим. Следующее заседание соберем вот здесь, — и он ткнул указкой в окраину Берлина.

...В четвертом часу ночи мы с председателем трибунала армии П. П. Павленко в сопровождении военного прокурора подполковника юстиции А. В. Колосова добрались до наблюдательного пункта 266-й дивизии генерала С. Н. Фомиченко и попросили, чтобы нас сопроводили на наблюдательный пункт полка. Начальник политотдела полковник В. И. Логинов вызвал связного.

— Только будьте осторожны... — предупредил он.

Я не раз участвовал в наступлении. Все начиналось обычно на рассвете с того, что в небо взлетали ракеты и сразу же вступала в бой артиллерия. Пушки и минометы взламывали передний край обороны врага, уничтожали его огневые точки, деморализовали солдат противника, самолёты сбрасывали сотни авиабомб, а когда начинало рассветать, шли вперед пехота и танки: в светлую пору командиру легче управлять боем.

Но не так все началось 16 апреля... Берзарин, видимо из предосторожности, сказал о начале наступления на Берлин, не уточнив часа. Но по всему, что мы видели на плацдарме, по той затаенной тишине и настороженности, по тому, что не спал ни один красноармеец и офицер, и я, и Павленко понимали: вот-вот этот час грянет. Усевшись за бруствером глубоко прорытого хода, соединенного с несколькими хорошо оборудованными землянками, мы сидели молча и думали каждый о своем. Ночь была тихой, весенней, такой же, как в моей Семеновке на Черниговщине, где я родился и вырос. Ласковое небо, пряный запах луговых трав и только изредка вспыхивающие ракеты напоминали, что это военная, фронтовая ночь.

Интересно, о чем думает сейчас Гитлер? Помнит ли он свою директиву о порядке захвата Москвы и обращении с ее населением, где он людоедски вещал: «Капитуляция Москвы не должна быть принята... Совершенно безответственным было бы рисковать жизнью немецких солдат для спасения русских городов от пожаров или кормить их население за счет Германии»{10}. Как все повернулось! Я никак не мог припомнить еще одну гитлеровскую директиву о Москве. О ней подробно говорил в трибунале привлеченный к суду полковник СС.

— Павел Петрович, — обратился я к Павленко, — вы не помните фамилию того эсэсовца, который излагал директиву Гитлера о затоплении Москвы?

Павленко повернулся ко мне, чтобы ответить, и в эту секунду небо озарилось сотнями разноцветных ракет. Мы не сразу сообразили, что это и есть начало. Многотысячный орудийный залп потряс и разорвал ночную тишину. Зловеще свистя и воя, летели в сторону противника снаряды. Мы укрылись в блиндаже и припали к амбразурам. Огонь бушевал вдоль всей линии фашистской обороны. Первое время, по-видимому ошёломленные нашим ударом, гитлеровцы молчали. Но вот где-то далеко раздался глухой ответный залп, и над головой прошёлестел вражеский снаряд, затем второй, третий, и теперь море огня бушевало уже на нашей стороне. На одну секунду показалось, что артиллерия противника сильнее нашей, что она плотным огнем накрыла весь плацдарм. Но вот дружно взвизгнули наши «катюши». И сразу же тысячи молний пронзили небо — и словно гром зарокотал у окопов противника.

Взглянул на часы. Пять минут шестого. Прошло всего пять минут. Немецкая артиллерия замолчала, словно ее придавили, и только где-то далеко, у самого Кюстрина, рвались тяжелые вражеские снаряды, посланные, видимо, из глубокого тыла.

— Что это?! — вскрикнул Павленко, показывая в сторону противника.

Передний край немецкой обороны озарился ослепительно ярким светом. На стороне противника четко вырисовывалась каждая былинка, каждый завиток проволочного заграждения.

Только потом я узнал о военной хитрости, примененной штабом маршала Г. К. Жукова. 143 прожектора выставила фронтовая прожекторная рота и 5-й корпус ПВО. Некоторые осветители стояли буквально под носом у противника и свои ослепительные лучи посылали на глубину до пяти километров. Захваченные в плен немецкие солдаты и офицеры с ужасом рассказывали нам, как на них подействовал свет. Их не столько поразило ослепление, сколько неожиданность, загадочность нашей затеи. Пленный командир взвода вермахта потом показал:

— Дело не в ослеплении. Я, например, был ошарашен... Я был уверен, что русские применили таинственные лучи, сжигающие живую силу, технику, укрепления. Когда солдаты моего взвода бросились из окопов, я в страхе устремился за ними.

...С тяжелыми боями советские войска продвигались к Берлину. Гитлеровское командование предпринимало все меры, чтобы сорвать наступление Красной Армии и отстоять столицу рейха. 21 апреля мы уже стояли у стен Берлина. Он был затянут густой, багровой, зловещей дымной завесой. Горели заводы, вокзалы, дома. В этот день 5-я ударная с приданными частями 12-го гвардейского танкового корпуса завершила прорыв внутреннего берлинского оборонительного обвода на участке Хоэншонхаузен, Марцан, Вульгартен и ворвалась на северо-восточные окраины Берлина.

День 23 апреля был очень трудным. Армия уже вела бои на подступах к правительственным кварталам. Я же с оперативной группой «Смерш» третьи сутки почти без сна и отдыха работал в двадцати километрах от Берлина в фильтрационном пункте. Около трех тысяч военнопленных и, вероятно, столько же советских женщин, детей и подростков ждали решения своей судьбы. Эти пункты были созданы по решению Военного совета фронта. Их назначение — помочь тысячам советских людей, вчерашним узникам лагерей, военнопленным и насильно угнанным в фашистскую Германию, как можно скорее вернуться на Родину.

Как только наступающие войска углубились на немецкую территорию, все дороги запрудили люди, вырвавшиеся из фашистской неволи. Здесь были французы, англичане, югославы, итальянцы, чехи, поляки и особенно много советских людей. Повсеместно стихийно вспыхивали митинги — митинги восторга и благодарности. Все это мешало движению наступающих частей, создавало опасные положения при воздушных налетах противника. Многие, не только советские люди, но также и чехи, поляки, французы, англичане, просили, чтобы их немедленно направили в действующие части, в бой. Но все они были истощены, обессилены голодом, долголетними мучениями в лагерях, постоянным страхом смерти и нуждались прежде всего в медицинской помощи. Военный совет делал все, чтобы отвести этот многотысячный людской поток с главных магистралей, помочь больным и истощенным, обеспечить их кровом.

Трудная работа выпала на долю работников «Смерш». Противник, отступая, оставлял своих разведчиков и диверсантов, надеясь, что они в общей массе останутся незамеченными. На это же рассчитывали и сотни предателей и немецких пособников, бежавших в свое время с отступающими фашистскими войсками. Изловить их и разоблачить было нелегко. Все решали темпы проверки. На фильтрационных пунктах сосредоточились узники почти всех лагерей, располагавшихся в полосе наступления 5-й ударной армии. Это давало возможность более или менее легко проверять показания заподозренных. Но пройдут дни, освобожденные из лагерей разъедутся по всей стране, и такая возможность будет упущена.

В руках «Смерш» оказались также сотни гестаповцев, штурмовиков, эсэсовцев и высоких полицейских чинов. Для того чтобы их арестовать и предать суду, требовалась санкция прокурора. Дни и ночи, отдыхая по 3—4 часа в сутки, работники «Смерш» вместе с прокуратурой вели допросы, изучали материалы, захваченные архивы, искали свидетелей.

Ночь на 24 апреля я и мой новый заместитель майор юстиции Р. А. Половецкий (Ф. П. Романов был переведен в прокуратуру фронта) провели почти без сна — истекали сроки содержания многих задержанных. В десять утра мне передали приказ срочно явиться к генералу Н. Э. Берзарину.

Штаб армии размещался в подвале полуразрушенного немецкого дома на восточной окраине Берлина в районе Карлсхорста. Пятьдесят минут, которые я потратил на то, чтобы добраться до штаба от фильтрационного пункта, были минутами тревожных размышлений. Н. Э. Берзарин отличался особой культурой общения, он никогда не тревожил никого из начальников отделов штаба по пустякам. Он знал, чем я занят. Именно командарм настоял на моем личном участии в фильтрации. Чем же объяснить столь срочный вызов, что стряслось? По пути я заглянул в прокуратуру. Там ничего не знали о причине вызова. Но вот и штаб. Через минуту я был в кабинете Берзарина, доложил ему:

— Товарищ генерал-лейтенант, военный прокурор армии подполковник юстиции Котляр по вашему приказанию прибыл...

Берзарин, улыбаясь, пошёл мне навстречу. Я смотрю на его погоны. Нет, это не ошибка. На них три большие звезды.

— Извините, — смутившись, поправляюсь я, — товарищ генерал-полковник.

— Придется вам еще раз извиняться, — рассмеялся Николай Эрастович. — Вы тоже не подполковник, а полковник юстиции, и не просто полковник, а еще и военный прокурор Берлина. Да и я — не просто командующий Пятой ударной, а еще и комендант Берлина... Вот так-то!

У меня перехватило дыхание. Я испугался позорно наступившей слабости и глотнул воздуха. Нет, не новое служебное положение и не присвоение очередного воинского звания так взволновали меня. Прокурор армии, да еще такой славной, как 5-я ударная, — не ниже военного прокурора Берлинского гарнизона. Потрясло вдруг возникшее отчётливое сознание того, что мы не только дошли до Берлина, но и стали его администрацией!

Берзарин попросил меня зайти к генералу Бокову и посоветоваться о формировании прокуратуры, о штатах, о тех людях, которых следует привлечь к новой работе.

— Учтите, — предупредил он прощаясь, — согласно Ялтинской декларации во всей Германии власть полностью переходит в руки оккупационных военных властей. До прихода в Берлин союзников на вашу прокуратуру будет возложена ответственность за соблюдение законности во всем городе. Войсковые прокуратуры будут заниматься войсковыми делами. Вы же — Берлином. Я не случайно сказал, что вы назначены прокурором Берлина, хотя формально — Берлинского гарнизона. Старайтесь подобрать людей умных, тактичных, незлобивых, способных подавить в себе чувство мести, сумеющих понять нашу особую роль в Берлине и в Германии...

Берлин содрогался под ударами артиллерии, танковых залпов, фаустпатронов. Багрово-дымная завеса окутала его улицы и площади. Справа, слева и где-то сзади раздавалось «ура!». Машинально отмечая все это в своем сознании, я шагал по пустынной полуразрушенной улочке. С окон свисали полотенца, простыни, обрывки белой материи.


* * *


...Итак, я — военный прокурор Берлинского гарнизона. Собрав аппарат прокуратуры армии, я решил посоветоваться с людьми о том, с чего начинать работу. Однако ожидаемого разговора не получилось. Да и вряд ли он мог состояться: ведь никто из нас, в том числе и я, толком не представлял завтрашний день, завтрашний Берлин и завтрашнюю Германию. Мне даже подумалось: не слишком ли поспешно был издан приказ о формировании берлинской прокуратуры — город в огне пожарищ, повсюду шли тяжелые, не прекращающиеся ни на минуту бои.

Я хотел посоветоваться с Н. Э. Берзариным, Ф. Е. Боковым или с начальником политотдела Е. Е. Кощеевым. Но до меня ли им в эти минуты? Все они были поглощены ходом тяжелых боев на улицах Берлина, дни и ночи проводили в войсках.

Правда, мне удалось встретиться с генерал-майором юстиции Л. И. Ячениным. Мы долго вели беседу о сформировании военной прокуратуры Берлина, однако, чем она должна заниматься, Леонид Иванович рассказал лишь в общих чертах.

— Возьмем Берлин, — сказал он, — разберемся более конкретно и тогда же решим вопрос о кадрах, а пока — обслуживайте обе прокуратуры армейским аппаратом.

Встреча с деловыми людьми

28 апреля меня вызвал Берзарин:

— Вы можете сейчас поехать со мной и генералом Боковым на одно важное совещание?

— Конечно.

Втроем сели в «хорьх» и, объезжая завалы, направились к центру Берлина. Недалекие разрывы фаустпатронов и мин сотрясали воздух. Мне очень хотелось спросить, что за совещание, но Берзарин молчал, и я сдерживал себя, чтобы не проявить излишнего любопытства. На улице Альтфридрихсфельд, возле облезлого, но почти неповрежденного войной дома, шофер затормозил.

— Прибыли, — сказал Николай Эрастович.

У входа стояли часовые. Берзарин, показывая на меня, сказал:

— Это — прокурор!

В длинном коридоре тускло светили лампочки. У желтой, обитой дерматином двери стоял незнакомый майор. Увидев командующего, он распахнул дверь. Мы вошли в плохо освещенный небольшой зал. За большим столом, напоминающим букву «П», сидело более пятидесяти немцев, все невоенные и в основном пожилые. Полковник В. Я. Власов, который присутствовал тут же, отрапортовал:

— Товарищ генерал-полковник, по вашему приказанию совещание представителей деловых людей Берлина собрано.

Находившиеся в зале встали. Берзарин, Боков и Власов прошли вперед к большому письменному столу, пригласив к себе переводчика и меня. Не садясь, Берзарин сказал:

— Прошу, господа, садиться. В Берлине идут нелегкие бои, война еще не завершена, а поэтому разрешите быть кратким. Немецкие дети, женщины, старики, да и многие нестарики неповинны в этой войне. В городе не работают пекарни, нет газа, электричества, только кое-где работает водопровод. Командованием Красной Армии я назначен военным комендантом Берлина. Пока согласно решению союзных держав никакой другой власти в Берлине не будет. Для чего мы пригласили вас? Все вы — специалисты коммунального хозяйства, электрохозяйства, торговли. Надо немедленно приступать к налаживанию жизни, к восстановлению предприятий бытового обслуживания населения, побеспокоиться о детях, женщинах, стариках.

Кто-то из немцев на ломаном русском языке произнес:

— На улицах бои.

Берзарин взглянул в его сторону — это был хорошо одетый, тщательно выбритый, в больших роговых очках, с густой, совершенно белой шевелюрой немец, как впоследствии оказалось, инженер — и твердо сказал:

— Бои закончим, закончим через четыре — шесть дней, не позже. Но уже в одиннадцати районах бои не ведутся. Советский гарнизон получил приказание организовать в этих районах питание детей, женщин, стариков, больных. Но ведь одного этого мало. Надо налаживать водоснабжение, подачу газа, дать свет. Нам удалось захватить некоторые электростанции в рабочем состоянии, хотя и ценой немалой крови. Но мы должны веста речь не о двух-трех электростанциях, и не только об электростанциях, а о восстановлении всего того, что должно способствовать более или менее нормальной жизни Берлина, вплоть до организации торговли. Именно потому на это совещание нами приглашены специалисты всех видов обслуживания населения, ранее работавшие или соприкасавшиеся с этой работой.

Я смотрел на немцев, стараясь прочесть на их лицах, что они думают и ощущают, слушая Берзарина и переводчика... Но собравшиеся молча смотрели на свои, положенные на зеленое сукно стола руки; лица их были хмуры и непроницаемы. На секунду во мне вспыхнуло раздражение, но я подавил его и подумал: «Трудно им понять нас...»

Кое-кто записывал то, что говорил переводчик. Берзарин называл уже работающие электростанции, больницы, требовал, чтобы в освобожденных районах убирали трупы, вели учет населения, готовились к получению продуктовых карточек, разбирали на улицах завалы, берегли кирпич — он пригодится на новые дома.

Затем Берзарин предложил немцам задавать вопросы. Никто не решался. Но вот поднялся сухой, с изможденным, изрезанным морщинами лицом немец и, назвав свою фамилию, спросил:

— Я хочу спросить у господина коменданта, чем мы будем отоваривать карточки — все склады в Берлине пусты.

Берзарин ответил:

— Советское командование получило указание правительства выделить из фронтовых запасов для населения муку, сахар, масло, мясо, крупу, макароны, картофель, капусту.

Командарм раскрыл папку, взял из нее несколько листков и назвал количество выделенных продуктов.

В поисках Гитлера

Войска нашей армии подходили вплотную к рейхсканцелярии. 28 апреля меня встретил начальник отдела «Смерш» и сообщил, что им создана спецгруппа по захвату фашистских главарей.

— Может, присоединитесь? Вдруг сцапаем фюрера?

— Охотно, давайте объединим наши усилия.

— Вот и хорошо, — сказал он, — рейхсканцелярию штурмует дивизия Антонова, будем держать с ним связь.

Полковник В. С. Антонов, молодой и энергичный командир 301-й стрелковой дивизии, был мне хорошо знаком. Мы не раз встречались с ним по разным делам, и всегда я уходил от комдива, думая о нем с теплотой.

В тот же день я был у Антонова и поинтересовался, есть ли какие данные о местонахождении Гитлера.

— Конкретно ничего, одни только слухи, — ответил он.

Воспользовавшись встречей с Н. Э. Берзариным, я задал ему тот же вопрос.

— Толковых сведений нет, — сказал командарм. — Наши разведданные в этом вопросе очень скупы, радиоперехваты настолько путаны, что сам черт ногу сломит... Не вносят ясности и допросы военнопленных и перебежчиков.

30 апреля утром Ф. Е. Боков позвонил и поздравил меня с наступающим днем рождения. Мне было очень приятно внимание члена Военного совета, то, что он в такие горячие часы вспомнил о моем юбилее. Не меньше обрадовали и его слова:

— Рослый овладел зданием министерства авиации и ныне штурмует рейхсканцелярию. Хорошо, если бы бы были там.

Герой Советского Союза генерал-лейтенант И. П. Рослый командовал 9-м стрелковым корпусом. Штурмовые отряды и группы 301-й и 248-й стрелковых дивизий, полуокружив рейхсканцелярию, 30 апреля вплотную подошли к ней. 1 мая вечером военный прокурор 301-й стрелковой дивизии подполковник юстиции М. М. Болгов провел меня на командный пункт. Он размещался в здании почтамта на Вильгельмштрассе. Когда мы зашли, полковник В. С. Антонов, привалившись спиной к стене, говорил по телефону. Бросив на нас усталый взгляд, он показал рукой на большие кресла, а когда закончил разговор, поздравил нас с праздником и с горечью сказал:

— Огрызаются, как бешеные. Сколько сил ушло только на штурм здания ведомства Геринга. Настоящая крепость... даже цепями приковали пулеметчиков — мол, попробуй, отступи! И дерутся ведь гады ожесточенно... Неужели до них не доходит, что не сегодня, так завтра всем им крышка?!

— А как рейхсканцелярия? — спросил я.

В. С. Антонов рассказал, что ее со вчерашнего вечера штурмуют батальоны майоров Ф. К. Шаповалова, М. В. Давыдова и Н. Е. Михайлова из 1050-го и 1052-го полков дивизии.

— Очень туго продвигаются, буквально прогрызают каждый метр, ведь засели там самые что ни на есть сливки фашистской банды...

— А пройти туда можно?

— Лучше не надо, больше того, я запрещаю. Для чего вам соваться в такое пекло? Польза от этого какая? Не хватало, чтобы к концу войны в моей дивизии ухлопало прокурора армии... Не проситесь — не пущу...

Я понял, что убеждать Антонова бесполезно, и сказал ему:

— Боков сообщил, что к вам уже стучались парламентеры. Расскажите об этом.

— Было такое... Обращались ко мне... Я принял. Правда, не один, а с комкором Рослым. Только несерьезно это все — байки разводят, думают выиграть время.

Мне очень хотелось вытащить из планшетки блокнот и начать записывать. Но я ведь прокурор, а не журналист, и что может подумать и как может понять эти записи собеседник? Допрос? Протокол? Потом, много лет спустя, сколько раз я журил себя, что надеялся на память и безоговорочно следовал правилу: никаких дневников, никаких записей, ничего и никогда не иметь при себе... Горько сознавать, сколько утрачено в памяти неповторимых деталей, эпизодов, целиком событий.

Антонов рассказал, что во второй половине дня 30 апреля ему позвонил командир полка подполковник И. И. Гумеров и доложил, что на его участке появились фашистские парламентеры.

— Я сразу же позвонил командиру корпуса Рослому, но тот был в войсках. Тогда я попытался связаться с Берзариным, но и его не оказалось... Я и мой заместитель Михаил Иванович Сафонов пошли в полк к Гумерову. Парламентеров было четверо: от Геббельса, вроде бы его референт, и от командующего гарнизоном{11}. Никакого делового разговора не состоялось. У меня создалось впечатление, что они просто хотели затянуть боевые действия. Берзарин, когда ему об этом доложили, приказал отправить немцев восвояси и вести бои.

По рассказу В. С. Антонова парламентеры держали себя в общем-то нагловато, особенно один из фашистских подполковников. Когда им довольно твердо сказали, что о перемирии не может быть и речи, что Красная Армия может принять только безоговорочную капитуляцию Берлина, этот подполковник был взволнован больше других парламентеров. Нервничая, он вытащил из кармана портсигар и стал всех угощать. Антонов заметил, что портсигар с выгравированным Георгиевским крестом — это одна из наград в русской армии.

— А портсигар-то у вас русский!

Офицер растерялся, а потом пояснил, что портсигар попал в Германию еще в первую мировую войну.

Антонов съязвил:

— Значит, немецкая армия грабила не только в этой войне, но и раньше?

...Много лет спустя все это, только с некоторыми подробностями, я услышал в Севастополе, когда перед матросами выступал бывший командир 2-го батальона 1050-го стрелкового полка майор Ф. К. Шаповалов.

...Возвращался я с проводником через те же проломы и лазы. Прокурор дивизии остался в штабе. Улицы сотрясались от ударов артиллерии. Я никак не мог разобраться, кто и где наступает. Стоял невообразимый грохот, то и дело появлялись наши танки, круша стены домов, производили несколько залпов и тут же исчезали.

Только вечером я добрался до прокуратуры. Товарищи, не ужиная, ожидали моего возвращения. На хорошо сервированном столе стояло вино... Давно не видел я таких закусок и такого стола. Юристы поздравили меня с днем рождения, а потом я объявил, что на рассвете следственной группой в составе Я. Е. Гурвича, В. Ф. Иванова, Н. С. Варлыгина, В. С. Шафира и А. П. Никиенко направляемся в дивизию В. С. Антонова — возможно, удастся с его частями ворваться в рейхсканцелярию. Я. Е. Гурвичу поручил связаться с оперативным отделом штаба и уточнить обстановку.

...Обычно начальник отдела «Смерш» присылал материалы на арест с начальником следственного отдела. На этот раз он пришёл сам. Речь шла об аресте руководителей отделов СД, гестапо, полицейского управления, штурмовиков. Часть из них была пленена, часть захвачена в своих квартирах, некоторые пытались эвакуироваться с беженцами, пристроившись к бельгийцам, голландцам, французам. Большинство не отрицало своей причастности к общим злодеяниям гитлеровского рейха, к убийствам, грабежам, насилиям, но оправдывало свои действия тем, что, мол, выполнялись приказы высшего командования или фюрера.

Уже занимался рассвет, когда я закончил чтение материалов. Пока канцелярия регистрировала и оформляла санкции на арест, я снова вернулся к судьбе Гитлера. Работники «Смерш» всегда были проинформированы более широко, чем мы, прокуроры. Я спросил:

— Вам что-нибудь новое известно о Гитлере?

— Мало, — ответил начальник отдела, — я слышал от командира 10-го корпуса, будто бы вчера на рассвете заместитель маршала Жукова генерал армии Соколовский принял гитлеровского парламентера генерала Кребса. Кребс сообщил, что Гитлер 30 апреля покончил самоубийством, что в Германии создано новое правительство, которое просит перемирия. Сегодня нами допрошен взятый в районе рейхсканцелярии немецкий майор из группы «Вилли-1»{12}. Он показал, что слышал сам из уст смотрителя здания рейхсканцелярии, что Гитлер застрелился и труп его сожгли.

В начале седьмого я, следователи и помощники В. Ф. Иванов, Я. Е. Гурвич, Н. С. Варлыгин, В. С. Шафир, А. П. Никиенко и два автоматчика направились к рейхсканцелярии. До этого я позвонил начальнику оперативного отдела штаба армии и спросил:

— Как там обстановка на 153-м объекте?

— Вроде бы неплохо, в надземной части помещения полностью наши, сейчас бой переместился в подземелье. А вы хотите туда?

— Конечно.

— Будьте осмотрительны. В подвалы не лезьте, да и в объект не спешите. Если что случится, Первый{13} будет недоволен. И без того большие потери.

К канцелярии мы подъехали со стороны Фоссштрассе. На повороте нас обстреляли гитлеровские автоматчики, но не пострадал никто. «Виллис» загнали под арку полуразрушенного дома и, прикрываясь стеной, пробрались к штабу полка И. И. Гумерова. Бой гремел справа, слева, сзади. Не было ни криков «ура», ни команд. Настойчиво и методично ухали пушки, стучали немецкие крупнокалиберные пулеметы, с треском и грохотом рвались мины.

Прижимаясь к стенам домов, мы добрались до улицы Вильгельмштрассе. Навстречу стали попадаться раненые. Остановив одного из них, мы спросили:

— Где ранены?

— В логове...

— В рейхсканцелярии?

— А дьявол ее знает, как она зовется. Все говорят: логово.

— Ну и как там?

— С ночи наши бьются... Огрызаются, гады, крепко. Засели в подвалы и лупят...

— Вы из какой части?

— Галаевские мы...

Шофер с автоматчиками пошли искать проход. В это время нас окликнули:

— Эй, что вы там столпились? Хотите стать мишенями для фрицев?

Мы оглянулись и увидели капитана. Я подошёл к офицеру.

— Капитан Аксенов, командир артдивизиона, — представился он. — Тут вы не проберетесь, бьют из соседних зданий.

— Но нам бы хотелось поближе к канцелярии...

— Нам тоже здорово хочется, да пока не получается. Но Гумеров и Радаев уже сели им на голову, заняли все верхние помещения, но из подземелья, кажется, еще не выкурили. Попробуйте пройти. Я дам вам связного, кстати, туда только что отправился Антонов.

Невысокий пожилой боец с автоматом на груди и гранатами за поясом повел нас сначала назад, затем через пролом вывел на другую улицу и, покружив, подвел почти вплотную к большому зданию рейхсканцелярии. В окнах, над дверьми, на крышах полыхали красные флажки и флаги.

К нам подошёл майор с очень усталым небритым лицом. Шинель его в двух местах была прорвана.

— Кто такие? — строго спросил он.

Я назвал себя и своих работников. Майор предложил нам спуститься на несколько ступенек в подвал и сказал:

— Я из оперативного отдела Рослого. Рекомендую туда пока не ходить, немножко подождите. Рано, только зря будете подвергать себя опасности.

— Но у меня свои задачи...

— Понимаю, товарищ полковник, но зачем по-пустому рисковать в последние минуты войны... Переждать надо час-два, и никто не будет мешать вам и вашим работникам заниматься своими делами. Генерал Рослый строго приказал — без нужды в здание никого не пускать.

Только около 10 часов утра 2 мая всей группой мы вошли в рейхсканцелярию. Встретив незнакомого подполковника, я спросил:

— Не нашли Гитлера?

— Да черт их там разберет. Весь подвал завален трупами... Я перевернул около десятка, и все они похожи на фюрера...

Мы сунулись в подвал. Запах крови, пороха и еще чего-то тяжелого ударил в лицо. На лестницах темно. Доносились частые автоматные и пистолетные выстрелы. Навстречу поднимался старшина с окровавленной рукой. Увидев нас, он остановился, сказал сердито:

— Сами себя уничтожают, паразиты... Не ходите туда. Простреливается весь коридор...

Мы вернулись и направились в кабинеты и залы рейхсканцелярии. Почти в каждом помещении сидели и лежали красноармейцы, старшины, офицеры. Вид у всех был усталый, измученный... Многие с повязками на голове и на руках. Кругом валялись бумаги, немецкие деньги, разбитая мебель, осколки стекол, фашистские ордена. В большом зале без окон на полу лежала огромная люстра. Это и был кабинет фюрера. Возле люстры, заложив руки за спину, молча стоял среднего роста, уже немолодой, с виду давно не отдыхавший полковник. Увидев меня в сопровождении целой группы следователей и солдат, он представился, назвал себя Шевцовым и сообщил, что комдив Антонов назначил его комендантом здания{14}.

Я раньше не встречался с В. Е. Шевцовым, поэтому представился ему и попросил рассказать, не знает ли он что-нибудь о Гитлере.

— Абсолютно ничего. Солдаты обшарили все кабинеты, обыскали всю часть освобожденного подвала, каждую нишу и нашли не менее трех трупов, которые только в темноте были похожи на Гитлера...

— Может, вы нас проведете в подвал?

— Не могу, товарищ прокурор. Берзарин строго приказал Антонову: пока саперы не проверят подвалы, никого туда не пускать. Да и все равно ничего в темноте не найдете — везде трупы, а те, кто еще жив, пытаются стрелять... Не стоит рисковать. Если Гитлер там — не уйдет.

Во дворе мы обшарили все уголки, несколько раз осмотрели сухой бассейн, о котором позже писалось, что он чуть ли не был завален трупами двойников фюрера, но никого похожего на Гитлера не нашли. Я до сих пор недоумеваю, почему так много говорилось о двойниках? Неужели наш следственный глаз был настолько близорук, что мы не заметили бы эту подтасовку? Да и для чего Гитлеру в последние часы жизни нужны были двойники, для какой легенды?

Не обнаружили мы, хотя и тщательно осмотрели двор, что-нибудь похожее на костер, на котором сжигали трупы Гитлера и Евы Браун. Правда, весь двор рейхсканцелярии и сад были словно перепаханы разрывами снарядов и все следы могли быть уничтожены.

Мы уже собрались покинуть последнее убежище Гитлера, как увидели Н. Э. Берзарина, Ф. Е. Бокова и В. С. Антонова. Так же, как и мы, они тщательно осматривали помещения рейхсканцелярии, двор, сад.

Я поделился своим огорчением:

— Ни бесноватого, ни его трупа...

Берзарин сказал:

— Может, действительно сожгли? А в общем, не огорчайтесь. Время у нас теперь есть, чтобы разобраться, а пока советую: поезжайте в город. Началась всеобщая капитуляция.


* * *


...Еще удушливо тянуло пороховыми газами, едким дымом пожарищ, еще где-то далеко и глухо стучал пулемет и ухала одинокая пушка, а на улицах шумел, плясал, торжествовал военный люд.

Посередине улицы, у парадных подъездов, а то и прямо на грудах камней, на опрокинутых исковерканных колоннах, на обломках стен кучками стояли и сидели запыленные, закопченные, неумытые рядовые, сержанты, офицеры. Все они что-то оживленно рассказывали друг другу, кричали, взрывно и дружно хохотали. Потихоньку пробираясь между ними, мы двинулись к рейхстагу. За поворотом, образовав большой круг и загромоздив широкую площадь, стояли танки. В центре круга — большой, крытый сукном стол, а на нем под гармонику кто-то лихо отплясывал.

— Объезжай, — подсказали мы водителю.

Он осторожно обогнул круг, но из него выбежали несколько лихих, вспотевших, с озорными глазами танкистов и преградили нам дорогу. Расталкивая толпу, подбежал совсем еще юный лейтенант:

— Товарищ полковник, просим к нам! Мы из бригады полковника Наруцкого{15}...

Двухрядка смолкла. Ко мне подошёл старшина и, держа в одной руке бутылку с яркой этикеткой, а в другой высокий, розового хрусталя, бокал, сказал:

— Пожалуйста, выпейте с нами за победу! — И он наполнил бокал.

Я подумал: «Пить на улице полковнику, прокурору... А дисциплина?» Да и не умел я пить... и сотни глаз устремились на меня.

Взяв бокал, я привстал с сиденья, громко сказал:

— За вас, за победителей, — и залпом выпил. Хорошо, что это было легкое вино, а не коньяк или шнапс. И тут неожиданно раздались такое дружное «ура» и такое искреннее «спасибо», словно я совершил подвиг. Это была радость, выплеснутая из глубины человеческих сердец, радость людей, осознавших, что они живы, что они победили и что им теперь светит солнце.

...От рейхсканцелярии до рейхстага рукой подать. Но ехали мы не менее часа. Улицы были забиты тысячами оборванных, изможденных, но ликующих поляков, чехов, французов, англичан, итальянцев. Встретив советских воинов, они набрасывались на них, обнимали, плакали, совали им в руки крестики, самодельные портсигары и даже часы. Пробираясь между танками, самоходками, кухнями, мы добрались до широкой улицы, обсаженной с двух сторон израненными липами. Справа, вдоль панели, выстроились в две шеренги на расстоянии пяти — восьми метров друг от друга наши воины. Впереди, лицом к массивному серому зданию стоял лейтенант, держа большой самодельный мегафон. В доме с окон всех этажей свисали простыни, белые скатерти, наволочки, просто куски белой материи.

Лейтенант объявил на немецком языке:

— Внимание, внимание! Всем находящимся в доме военнослужащим немецких вооруженных сил согласно приказу генерала Вейндлинга приготовиться к сдаче в плен. Устанавливается следующий порядок: выходить по четыре человека, и только через центральное парадное. Предупреждаем — другие выходы будут обстреливаться! Дистанцию при выходе держать не менее пяти шагов. Сдаче подлежат все виды оружия, кроме холодного для генералов и старших офицеров, а также штабные документы и знамена. Объявляю порядок движения: первыми выходят генералы, за ними полковники, подполковники, майоры, капитаны, лейтенанты, унтеры, солдаты. Раненых выносить через третье парадное справа. Их ожидают санитарные машины. Следите за командой!

Объявление повторилось на русском языке. Красноармейцы, стоявшие в шеренге, подтянулись. На противоположной стороне улицы пять танков и одна самоходка круто развернулись и направили в сторону здания жерла орудий. В это же время из окон разрушенного дома, стоящего за танками, грозно выдвинулись стволы «максимов» и ручных пулеметов. На улице стало тихо, она словно замерла. Лейтенант, отойдя на несколько шагов от шеренги, подал команду:

— К выходу для сдачи в плен — марш!

Мы не сводили глаз с черного проема парадного входа. Две-три минуты — и из темноты шагнули первые четыре генерала, за ними еще, затем еще и еще. Шли они неровным шагом, низко опустив головы, бессильно свесив руки.

Старшина жестом показал, куда идти. Генералы на мгновение подняли головы, быстрым взглядом окинули старшину и направились в указанном направлении по живому коридору, образованному советскими воинами. Генерал, шагавший слева первой четверки, вынул из кобуры пистолет и швырнул его к ногам красноармейцев.

Переводчик предупредил:

— Господа генералы, офицеры и остальные, оружие не швырять, а аккуратно складывать.

Генералы, идущие впереди и сзади, немного замедлили шаг, затем остановились и, склонившись, осторожно положили у ног советских воинов пистолеты. Из парадного выходили новые и новые четверки: полковники, подполковники, майоры, капитаны... Шли, не глядя по сторонам, устало, нестройно, втянув головы в плечи, безмолвные... Думалось ли им о таком шествии в 1941 году, когда на рассвете в воскресное утро двадцать второго июня, по-злодейски подкравшись к советским границам и взломав их, они с огнем и мечом двинулись по широким, мирно спящим полям и лугам советской земли, неся пожары, смерть, разорение, рабство?

В сторонке молча, словно бы безучастно, стояли наши офицеры. Пусть принимают этот парад поверженных каннибалов рядовые советские воины. Они заслужили такую честь долгими тяжкими муками и своей кровью...

Не дождавшись конца затянувшейся церемонии сдачи в плен, мы двинулись к рейхстагу. Чтобы попасть к нему, надо было добраться до Бранденбургских ворот. В Польше, в наспех брошенных немецких автомашинах и штабах, наши воины захватили множество вражеской военной кинохроники, в том числе и ту, где показывалось, как фашистские орды шагали через Бранденбургские ворота «нах остен». Улица, ведущая к воротам, как и все улицы центра Берлина, представляла собой сплошные завалы — обрушенные стены домов, сгоревшие автобусы и автомашины, развороченные панели и мостовые, груды железобетона. Объезжая глубокие воронки, наш «виллис» свернул с площади Карла Великого, и мы очутились прямо у ворот. На них трепетал красный флаг. Он был ярко алым, и, когда из-за туч пробивались лучи солнца, стяг словно пламенел. В ту минуту Бранденбургские ворота не показались нам таким величественным архитектурным сооружением, как представлялось ранее. Несколько рядов колонн, обшарпанных, грязно-серых, со следами пуль и осколков снарядов, дополняли общую картину разрушений и хаоса. Между колоннами, загородив проезд, застыли танки и самоходки. Кое-как протиснувшись между ними, мы выехали на просторную, забитую войсками площадь. Справа стоял огромный четырехугольный, с ажурным куполом, с множеством архитектурных украшений, окутанный дымом рейхстаг.

Выскочив из машины, подхваченные живой человеческой волной, мы двинулись к нему. Вступив на ступеньки парадной лестницы рейхстага, я застыл. Помимо воли вспомнилось все: и горечь окружений, и боль за оставляемые врагу села и города, за брошенных на произвол фашизма детей, стариков, женщин, и вступление в октябре сорок первого в ночную, притихшую, настороженную Москву, и страх за ее судьбу, и мечта, каждодневная, не оставлявшая никого из нас всю войну мечта — хотя бы одним глазом взглянуть на поверженный Берлин...

Оглушенный каким-то неземным радостным гулом тысяч человеческих голосов, я изумленно смотрел на раскинувшуюся, исковерканную боями, усеянную сгоревшими танками и пушками площадь, на опаленный пожаром сад и задыхался от волнения. Я был счастлив. Перед нами лежал поверженный Берлин, принесший всей этой, теснящейся у рейхстага многотысячной толпе, всей моей Родине, каждому из нас столько нечеловеческих испытаний, горя и бед. Вспомнился погибший в ленинградской блокаде отец, израненный инвалид брат Иван, измученная, потерявшая сына и мужа сестра, и я про себя шептал: «Отец, я у рейхстага, мы все у рейхстага!»

Ко мне подошёл Влахов и тихо сказал:

— А мы вас потеряли. Наши все в рейхстаге.

...В вестибюле следы трудного и долгого боя: груды гильз, разбитые статуи, осколки лепных украшений, глыбы железобетона и штукатурки.

Мы обошли все этажи, выбрались на крышу. Из разбитого купола здания все еще валил черный густой дым. Перед нами, как на ладони, лежал раскинувшийся на десятки километров Берлин. Во многих районах города виднелись пожарища. Уже вечерело, и в небе колыхалось багровое варево.

3 мая я узнал от генерала Л. И. Яченина, что фронтовому отделу «Смерш» переданы плененные телохранитель Гитлера и начальник личной охраны Гитлера генерал Раттенхубер. На допросах они рассказали об обстоятельствах смерти Гитлера и Евы Браун, подтвердив свое присутствие при сожжении трупов.

Первые шаги

28 апреля 1945 года генерал Н. Э. Берзарин издал свой первый приказ как комендант Берлина о создании в Берлине двадцати районных военных комендатур и об учреждении центральной военной комендатуры Берлина. В приказе доводилось до сведения всего немецкого населения, что фашистская партия, ее организации, вся фашистская администрация распускаются и что вся власть и управление в Берлине отныне осуществляются командованием Красной Армии через военных комендантов районов.

5 мая меня пригласил к себе Н. Э. Берзарин, у которого был начальник политотдела комендатуры Берлина полковник А. И. Елизаров. Николай Эрастович очень осторожно, вероятно не желая меня обидеть, выразил недовольство тем, что военные коменданты районов не получают от прокуратуры Берлина серьезной помощи, что коменданты сталкиваются с делами, которые без военных юристов им не разрешить.

— Мне кажется, — сказал Берзарин, — и коменданты районов, и военные прокуроры не уяснили, что они не просто военные коменданты и прокуроры, а пока и единственные полномочные представители всей власти в Берлине. Нам надо всем решительно перестраиваться и серьезно браться за немецкие дела. Мы должны оказать реальную помощь населению в восстановлении нормальной жизни в городе. Квартирный вопрос, проблемы питания отныне наши. Мы просим прокуратуру оказать помощь комендантам районов, чтобы ни один из вопросов не решался с нарушением закона.

Положение берлинцев действительно было трудным, особенно с жильем.

Вот как рисуют картину поверженного Берлина в майские дни 1945 года сами немцы:

«Бледные и голодные, больные и жалкие в беспредельной нищете, выбирались оставшиеся в живых берлинцы из укрытий, подвалов и туннелей метро. Две недели ожесточенных уличных боев и сотни тысяч тонн бомб, сброшенных во время воздушных налетов, превратили город Шинкеля и Кнобельсдорфа{16} во второй Карфаген. Берлин являл картину ужаса и опустошения. Не было питьевой воды, электрического тока и газа, не было газет и радио. Большая часть запасов продовольствия была уничтожена эсэсовскими войсками или же разграблена голодным гражданским населением. Транспорт был полностью парализован, четвертая часть линий метро оказалась затопленной. Из 226 мостов 128 были разрушены, 48 процентов всех зданий были полностью уничтожены. Примерно из 1562 тысяч квартир, которыми Берлин располагал в довоенное время, пригодными для жилья остались каких-нибудь 370 тысяч. Почта и телеграф не функционировали. Все 87 насосных станций города бездействовали; канализация была выведена из строя. Призрак голода и эпидемий витал над руинами»{17}. Йозеф Орлопп, в то время советник берлинского магистрата, свидетельствует: «...Русским оккупационным властям достаточно было лишь на несколько дней предоставить Берлин самому себе, и его население погибло бы от голода»{18}.

Надо отдать должное Н. Э. Берзарину. Еще вчера все его существо было захвачено боевыми операциями, еще вчера он горел ненавистью к врагу, а сегодня, переломив себя, подавив все, что годами носил в сердце, взял на себя тяжелую заботу о матерях, женах, отцах и детях тех, кто с огнем и мечом прошёл по его родной земле, разорял ее, дважды ранил его самого. Какое великое сердце, сердце подлинного гуманиста, нужно было иметь этому человеку!

3 мая я присутствовал при докладе Н. Э. Берзарину о продовольственном положении в Берлине начальника тыла 5-й ударной армии генерал-майора Н. В. Серденко и начальника продовольственного отдела подполковника М. М. Крола. Они говорили о голодающих, бесквартирных, о том, что надо помочь освобожденным из лагерей французам, англичанам, югославам, чехам, полякам, но армейские запасы не бесконечны: с 24 апреля кормим жителей Берлина. Н. Э. Берзарин медленно ходил по кабинету и, судя по его нахмуренному лицу, напряженно думал. Прервав Николая Васильевича, он сообщил:

— Обо всем этом я доложил маршалу Жукову, а он — правительству. Надеюсь, ответ не задержится, а пока, генерал, продолжайте кормить берлинцев чем можете...

В тот же день я проезжал по улицам разрушенного Берлина. На перекрестках дымили походные кухни. Километровые очереди детей, женщин, стариков выстроились на заваленных щебнем и кирпичом панелях, подставляя под черпаки поваров, которые раздавали кашу, кастрюли, тарелки, чашки, салатницы и даже хрустальные вазы.

Не помню, по какому случаю и как, но в мои руки попала копия акта Чрезвычайной Государственной комиссии по расследованию злодеяний фашистских войск в Керчи. Там тоже речь шла о каше... К тому времени мы все уже многое знали о замыслах гитлеровцев по истреблению советских граждан на захваченных территориях, в том числе и об истреблении умышленно организованным голодом.

Под Сталинградом, в районе Калача, в наши руки попал приказ командующего 6-й фашистской армией генерал-фельдмаршала Рейхенау «О поведении войск на Востоке». В тексте указывалось, что он одобрен фюрером. Приказ строго предостерегал офицеров всех рангов от гуманного отношения к советскому населению. От них требовалось беспощадно относиться к гражданским лицам и военнопленным и при малейшем проступке уничтожать их. В частности, в приказе говорилось: «Снабжение питанием местных жителей и военнопленных является ненужной гуманностью». Об этом же говорилось и в акте Чрезвычайной комиссии по Керчи.

Захватив в ноябре 1941 года Керчь, фашистское командование чуть ли не на второй день издало приказ: «Жителям Керчи предлагается сдать немецкому командованию все продовольствие, имеющееся в каждой семье. За обнаруженное продовольствие владелец подлежит расстрелу».

Керчь — маленький городок. В нем проживали преимущественно семьи рабочих, рыбаков, служащих. Почти никто из них не занимался сельским хозяйством и не имел продовольственных запасов. Немцы начали обыски, и те, у кого обнаруживался хотя бы килограмм крупы или картошки, были расстреляны.

Начался повальный голод.

В Аджимушкае проживала работница обогатительного комбината Мария Бондаренко с тремя детьми. Голод заставил ее обратиться в одну из немецких войсковых кухонь с просьбой дать чего-нибудь поесть. Поиздевавшись над женщиной, повара дали ей котелок каши.

Утром вся семья была обнаружена мертвой. Каша оказалась отравленной...

На Нюрнбергском процессе советский обвинитель Л. Н. Смирнов предъявил доказательства отравления в Керчи 245 голодных школьников. Согласно приказу немецкого коменданта все школьники обязаны были явиться в школу в указанный срок. Явившихся с учебниками 245 детей отправили за город в заводскую школу якобы на прогулку. Там озябшим и проголодавшимся детям предложили горячий кофе с пирожками, отравленными ядом. Детям, которым не хватило кофе, немецкий фельдшер в «амбулатории» смазал губы сильно действующим ядом. Через несколько минут все дети были мертвы...

...Мы подъехали к одной из полевых кухонь, у которой усердно работал черпаком усач повар. В прошлом я был журналистом, и повар меня заинтересовал. Неужели у него нет никакой ненависти к немцам? Неужели он не знал, как их войска поступали с нашим населением, какую проявляли «заботу», когда захватывали наши города и села? Может, забыл? Иначе откуда у него столько доброжелательности и беспокойства? Я дождался, когда кончилась каша. Усач оказался из 832-го артполка 266-й стрелковой дивизии. Пригласил его в «виллис».

— Что-нибудь не так, товарищ полковник? — встревоженно спросил он.

— Нет, все хорошо... Как вас зовут?

— Звягинцев я, Иван Антонович...

— Скажите, Иван Антонович, только честно, вы что же, простили немцам все, что они причинили нам?

— Простил? Как такое можно подумать, товарищ полковник? Вы верите — кладу в их поганую немецкую посудину русскую кашу, а у самого душа кипит... Думаю, не твой ли выродок истребил мою семью... может, не сын, так брат, а не брат, так другой сродственник. Не твои ли это измывались над нами? И так хочется поварешкой по башке трахнуть — сил нет! Только нельзя — не по праву это будет. Я нее доподлинно не знаю, кто и в чем из них виноват. Вот вижу у вас на погонах щит да мечи, значит, законами ведаете. Вы и разбирайтесь. А что, если каждый из нас начнет мщение чинить? Что же тогда будет? Мы же Красная Армия, советские мы... Не мог я обесславить дурным делом советскую землю. Столько принял горя за нее, и вдруг — обесславить...


* * *


...Трудная обстановка сложилась и в берлинской прокуратуре. До 2 мая все, что касалось военных юристов, в границах Берлина решалось аппаратом прокуратуры 5-й ударной армии. В городе сосредоточилось не менее двух десятков армейских и дивизионных прокуратур. Они вели большую часть дел на фашистов, чинивших злодеяния в наших городах и селах, на гестаповцев и крупных чиновников гитлеровского рейха. Но с уходом из Берлина войсковых прокуратур все эти дела легли на плечи гарнизонной прокуратуры. Количество их росло с каждым днем. Еще в ходе боев и после их окончания из немецких тюрем бежали сотни крупных уголовных преступников. Они организовали хорошо сколоченные банды и произвели ряд дерзких ночных налетов на немецкие квартиры. Нередко грабители одевались в форму советских солдат и даже офицеров. Появились банды и из числа укрывшихся в развалинах домов и в немецких семьях власовцев. В борьбу с ними вступили сотни немецких антифашистов, освобожденных советскими войсками из фашистских тюрем и лагерей. Они обратились к комендантам районов с просьбой помочь населению в борьбе с бандами.

О нахлынувших делах я доложил прокурору фронта Л. И. Яченину. Тот связался по телефону с заместителем главного военного прокурора генерал-майором юстиции Д. И. Китаевым. Последний заявил, что ныне Главная военная прокуратура не располагает свободными людьми, чтобы в короткий срок сформировать прокуратуру районов. Однако Д. И. Китаев разрешил Л. И. Яченину и мне произвести временное укомплектование прокуратуры Берлинского гарнизона за счет армий и дивизий 1-го Белорусского фронта.

К 7 мая была сформирована по временным штатам военная прокуратура Берлинского гарнизона. Помощники прокурора гарнизона одновременно являлись военными прокурорами районов. В помощь им придавались следователь, секретарь и переводчик. Н. Э. Берзарин разрешил за счет комендантов района иметь каждому прокурору легковую машину с водителем и охрану. При прокуроре гарнизона оставались заместитель, четыре помощника, четыре следователя, четыре секретаря, две машинистки и переводчики с немецкого и английского языков. Для удобства общения с комендантами районов и немецким населением были отпечатаны временные удостоверения, подтверждающие принадлежность офицеров и других служащих к военной прокуратуре города.

6 мая совместно с Л. И. Ячениным и его заместителем генерал-майором юстиции Г. И. Аганджаняном мы провели первое совещание с военными прокурорами Берлина. На совещание были приглашены все прокуроры районов, следователи и прокуроры дивизий 5-й ударной армии, коменданты районов и их заместители. Накануне мы долго обдумывали и советовались с политотделом комендатуры, как лучше и яснее сформулировать те задачи, которые должна решать новая прокуратура.

Четыре основные задачи, отвечающие обстановке тех дней, были обсуждены на совещании: борьба за строгое соблюдение законности на территории Берлина, за строгий воинский порядок, содействие комендантам в выполнении приказа маршала Г. К. Жукова о выводе из города всех частей Советской Армии, не связанных с охраной Берлина; оказание помощи в отправке на Родину советских граждан, насильно угнанных в Германию, а также граждан других стран, задержавшихся в городе по болезни и другим причинам; очистка Берлина от преступных элементов, бандеровцев, власовцев, ликвидация немецких банд, пресечение любых бесчинств по отношению к немецкому населению, кто бы их ни проявлял; помощь комендантам в организации хозяйственной жизни и в привлечении населения к работам по разбору завалов, очистке улиц, приведению в порядок парков и скверов.

На совещании выступили военный комендант Берлина Н. Э. Берзарин и начальник политического отдела берлинской комендатуры полковник А. И. Елизаров. Оба призывали к строгому соблюдению законности на территории Берлина, к четкому контролю за распределением продуктовых карточек среди населения — продукты, отпущенные жителям, не должны попадать в руки спекулянтов и саботажников, к решительной и беспощадной ликвидации бандитизма. Они подчеркнули, что мероприятия по осуществлению законности будут осуществлены эффективно в том случае, если коменданты районов и военные прокуроры будут опираться на немецких антифашистов.

Немало внимания на совещании было уделено тому, чтобы помочь комендантам предотвратить расхищения в банках, на складах, на заводах, в музеях.

Всем нам врезались в память слова Берзарина:

— Мы требуем бережного отношения к немецкому мирному населению не потому, что все уже забыли, все простили. Но разве гнев и месть советчики трезвости и мудрости? Разве они помогут здоровой части немецкого рабочего класса и населения создать новую, демократическую, дружескую нам Германию? А ведь без такой Германии не будет ни мира, ни покоя и нам, и всей Европе. Со школьной скамьи в нашем сознании растили любовь ко всем трудящимся, к справедливости, к глубокому пониманию интернационализма. И все это стало нашей кровью и плотью, нашей идеологией и не позволило поддаться слепой мести. Но пусть знают враги — каждому будет воздано то, что он заслужил за свои конкретные действия, и мы уверены, что вы, военные юристы, будете исходить только из этого принципа...

В дальнейшем жизнь поставила десятки новых вопросов и проблем, особенно с того времени, как стали создаваться немецкие органы самоуправления. А формироваться они начали сразу после падения Берлина. Из тюрем, лагерей вышли сотни антифашистов. Правда, среди них было больше социал-демократов. Коммунистов было мало: фашисты беспощадно истребляли их. Но в тюрьмах и лагерях многие социал-демократы серьезно полевели и сблизились в своих воззрениях с коммунистами. Они-то и составили основу будущей немецкой демократической власти. На первых порах формировавшиеся органы берлинского самоуправления отличались большой пестротой. Сюда входили и коммунисты, и социал-демократы, и либералы, и просто противники Гитлера из самых различных слоев берлинского населения.

Вначале мне казалось, что создание органов немецкого самоуправления противоречит положению оккупационных держав о переходе всей власти в руки военных властей. Но Н. Э. Берзарин и Ф. Е. Боков предупредили нас, чтобы мы и коменданты не понимали этого положения формально, что наша цель — помочь наиболее передовой и сознательной части немецкого населения создать новую Германию.

— Строить новую жизнь в Германии могут только сами немцы. Этого не сумеют сделать никакие оккупационные власти, — настойчиво повторял генерал-лейтенант Ф. Е. Боков.

Восьмого мая на рассвете...

Военная прокуратура 5-й ударной армии располагалась в восточном районе Берлина — в Карлсхорсте. После 2 мая отпала необходимость делить ее на тыловую и оперативную, и мы впервые за всю войну соединились под одной крышей, что серьезно облегчило нашу деятельность. А это было очень важно, поскольку я продолжал совмещать работу в двух прокуратурах и девяносто процентов времени уделял берлинским делам.

Район Карлсхорста брали части 9-го стрелкового корпуса генерал-лейтенанта И. П. Рослого. Здесь и расположился штаб 5-й ударной армии, заняв помещение бывшего военного инженерного училища. Прокуратуре был выделен двухэтажный дом по Цвизеленштрассе. Там же несколько домов мы использовали под жилье. Дом принадлежал раньше немецкому генералу. Комнаты его были обставлены старинной массивной мебелью. Рабочий кабинет генерала занимал почти весь второй этаж. В шкафах в кожаных переплетах — книги русских, французских и немецких писателей. Мы подумали было: «Культурный был этот генерал!» Но потом на титульных листах книг увидели штампы советских городских библиотек, а на мебели этикетки и инвентарные номера советских домов культуры.

После многолетней походной фронтовой жизни с бесконечными неудобствами и бытовыми лишениями на новом месте мы чувствовали себя словно на первоклассном курорте. Война откатилась от Берлина далеко — ни артобстрелов, ни бомбежек, ни ночных переходов... Несмотря на крайнюю напряженность в работе, на трудность новых проблем, все чувствовали какую-то приподнятость, прилив энергии, желание как можно лучше и больше сделать.

В ночь на 9 мая на восточной окраине Берлина, в Карлсхорсте, в бывшем немецком военном инженерном училище, где располагался штаб 5-й ударной армии, был подписан акт о безоговорочной капитуляции вооруженных сил Германии. Но уже с полудня на огромной площади возле училища собралась тысячная толпа. Здесь были и рядовые, и офицеры, и генералы всех родов войск. Особенно много собралось женщин — и в военной форме, и в гражданской одежде. Вблизи входа в здание я увидел прокурорских и трибунальских работников и протиснулся к ним. На рассвете меня подняли по тревоге, и с той минуты во рту не было ни крошки хлеба, ни росинки воды. Рядом располагались наши квартиры. Но разве сейчас до еды?

Вернувшись с аэродрома, где были встречены делегации союзников, я слился с толпой и, как все, устремил свой взгляд туда, откуда должны проследовать делегации. Было необычно тихо. Никто не переговаривался, не задавал вопросов. Вероятно, со всеми было то, что и со мною: я мгновенно выключился и был весь там, в моем Ленинграде, в моем доме, среди родных. Как все, они сейчас ищут любой источник, откуда бы они могли услышать то, чего ждали 1418 дней и ночей. А сколько каждому из них еще предстоит тревожных часов и недель, пока они узнают, жив ли тот, кого они ждут?

...Время шло мучительно медленно. Уже стало темнеть, и, подобно наползающим вечерним теням, закрадывалась в сердце тревога. Почему не идут делегации? Кто-то положил руку на мое плечо. Я оглянулся — адъютант Ф. Е. Бокова. Наклонившись, он прошептал:

— Вас, начальника «Смерш» и председателя военного трибунала приглашает в зал генерал Боков.

Через две-три минуты мы были в зале. Я подумал: «Какую еще большую награду можно придумать человеку за всю его военную жизнь?!» Я благодарен судьбе, что мне довелось быть очевидцем этого исторического события, о котором сейчас знает каждый просвещенный человек на земле.

С начала церемонии подписания безоговорочной капитуляции прошло всего сорок пять минут. Но каких?! Казалось, все эти сорок пять минут вместе с нами незримо стоял и следил за всем происходящим многомиллионный советский народ, вся Красная Армия — и те, которые живы, и те, которые лежат под березами, на опушках леса, на полях и в болотах, а также мой ленинградский батальон политбойцов.

Впервые в этот вечер я увидел улыбку маршала Г. К. Жукова. Это была улыбка очень уставшего человека, но в то же время, по-видимому, ощутившего, что годы тяжелых раздумий и переживаний прошли не зря. Он обратился к залу с короткой речью.

Все в глубоком молчании торжественно слушали полководца, а когда он закончил, генералы, сидевшие за столом, бросились к нему. Они порывисто обнимали Георгия Константиновича, обнимали друг друга, смеялись и плакали. У меня тоже навернулись слезы, и я еле сдерживал их.

В эту ночь состоялся банкет, или, как официально он был назван, «прием у Жукова по случаю подписания акта капитуляции».

Уже светало, когда закончился прием. Возле училища союзников поджидала вереница легковых автомобилей. Во дворе по-прежнему толпились сотни офицеров, солдат и вольнонаемных. Такое впечатление, что они простояли здесь всю ночь, не расходясь.

Первыми ушли машины с делегациями союзников. Им кричали вслед, махали руками, подкидывали в воздух фуражки, пилотки, косынки. Но вот появилась немецкая делегация, которая провела ночь в отдельном помещении. Ее сопровождала большая группа штабных офицеров. Улица словно замерла — немое молчание. Делегацию рассадили по машинам, и кортеж, сопровождаемый автоматчиками, двинулся в сторону города. Кейтель просил советских офицеров провезти его по центральным улицам Берлина — показать город. Что его тянуло туда? Понимание предстоящей своей судьбы и желание проститься с улицами и площадями города, который принес ему, связавшему судьбу с Гитлером, славу и лавры генерал-фельдмаршала, или желание покаяться перед немецкими сиротами и вдовами за то, что они расплатились такой большой ценой за честолюбивые планы Гитлера и его окружения?

Машина, в которой ехал Кейтель, принадлежала военной прокуратуре, и ею управлял сержант Федор Арсеньевич Полонец, ныне живущий в Одессе.

Ф. А. Полонец рассказывал:

— Как только выехали из Карлсхорста и Кейтель увидел развалины Берлина, он как-то весь съежился, посерел и всю дорогу твердил: «О майн готт, о майн готт!» При подъезде к рейхстагу он попросил, чтобы машина шла медленно. Я ему предоставил такое удовольствие — пусть любуется... Долго за моими плечами раздавались охи и вздохи...


* * *


...Когда последняя машина с гостями завернула за угол, кто-то из толпы крикнул:

— А ведь Победа! Победа!

И словно по единому сигналу затрещали пистолеты, застрочили автоматы и громко защелкали винтовки. Где-то на крышах домов послышались длинные пулеметные очереди.

По-видимому встревоженный стрельбой, на крыльце своего коттеджа появился генерал Н. Э. Берзарин. Махая руками, он что-то кричал. Однако никто не обращал на его крик внимания. Я поспешил на помощь генералу:

— Товарищи, что вы делаете? Прекратите!

Появился маршал Г. К. Жуков и что-то сказал Н. Э. Берзарину. Тот пожал плечами, затем подозвал к себе стоявшего неподалеку красноармейца и взял у него автомат. Николай Эрастович еще раз что-то прокричал, затем вскинул над головой автомат и, крича «ура!», послал в небо несколько длинных очередей. Маршал Жуков сурово взглянул на командарма, махнул рукой и, улыбнувшись, ушёл в дом. Салют бушевал и разрастался... Далеко за городом ударили минометы, их поддержали зенитки и танки.

На другой день я допрашивал фашистского полковника, обвиняемого в злодеяниях, чинимых в Советском Союзе. После допроса он спросил:

— Можно вам задать вопрос?

— Пожалуйста.

— Почему вчера была такая стрельба? Неужели поднялись берлинцы? — Я ему объяснил причину стрельбы. Помолчав, он сказал: — Победители всегда расточительны, но вы не забывайте о характере своих союзников... Берегите боеприпасы.


* * *


10 мая позвонил мне Ф. Е. Боков и пригласил к себе. Когда я пришёл, в его кабинете уже находился начальник политотдела генерал-майор Е. Е. Кощеев. Федор Ефимович сообщил, что вчера в Берлин прибыл заместитель Председателя Совнаркома СССР, член ГКО А. И. Микоян.

— Анастас Иванович интересуется прокуратурой Берлина, — пояснил он, — и намерен побеседовать с вами.

Принял меня Анастас Иванович в кабинете Н. Э. Берзарина. Кроме Н. Э. Берзарина и Ф. Е. Бокова в кабинете находился генерал А. В. Хрулев.

Я даже не заметил, как легко и свободно завязалась беседа. Никакой справки не потребовалось, я просто говорил о берлинских делах, о сформированной, но еще не утвержденной прокуратуре, о 5-й ударной армии. Смеясь, Микоян рассказал, как он и Г. К. Жуков на одной из улиц Берлина подошли к очереди, в которой стояли немцы.

— Маршала Жукова сразу узнали, а он возьми и скажи, что я — заместитель Председателя Совета Народных Комиссаров. Они посмотрели на меня так, словно искали, нет ли у меня хвоста и не торчат ли из-под шляпы рога... Ведь Геббельс так рисовал нас.

Я рассказал о случае, который произошёл в Берлине 3 мая. Два красноармейца из 89-й гвардейской стрелковой дивизии Иван Усаченко и Фаддей Захаров следовали по вызову в штаб полка. Чтобы сократить путь, они пошли через пролом в стене. Пробираясь меж развалин, Усаченко услышал то ли писк, то ли плач. Оба прислушались... Из развалин доносился слабый голос ребенка и чей-то стон. Красноармейцы бросились разгребать завал. В подвале оказалась пожилая немка с двумя детьми — мальчиком восьми лет, который был уже без сознания, и трехлетней девочкой. Завалило их ночью 30 апреля. Женщину и детей бойцы доставили в медсанбат. На другой день в часть пришёл пожилой немец — муж спасенной женщины и дедушка малышей. Когда его привели к командиру, он взволнованно заявил:

— Не знаю, как и чем благодарить ваших солдат. Разве наци поступили бы так с вашими детьми? Я был в России и видел, что они делали.

— О таких случаях надо рассказывать в газетах, — заявил А. И. Микоян. — Хороших советских людей мы вырастили, очень хороших... — И совсем неожиданно он спросил: — Каков штат прокуратуры Берлина?

Я доложил.

— Вот что, я уполномочен решать в Берлине все штатные вопросы. Завтра к шестнадцати часам составьте штатное расписание прокуратуры. Учтите — вся власть в Германии перешла военным властям. Это касается и вас. Хорошенько продумайте, сколько вам потребуется людей.

В тот же вечер мы подготовили новое штатное расписание военной прокуратуры Берлинского гарнизона. 16 мая его утвердил А. И. Микоян. Это была самая крупная прокуратура в составе 1-го Белорусского фронта. К 25 мая все двадцать прокуратур районов и прокуратура Берлинского гарнизона работали по новым штатам. Генерал Л. И. Яченин и его заместитель по кадрам полковник юстиции Ф. П. Романов направили в прокуратуру гарнизона и районов лучших военных юристов, временно отозванных из прокуратур армий и дивизий. Но не все эти юристы, впрочем, как и я сам, представляли тогда круг своих обязанностей и разнообразие проблем, возникающих чуть ли не ежедневно.

Припоминается такой факт. После капитуляции Германии к советскому командованию и особенно к коменданту Берлина стали обращаться бывшие белоэмигранты. Они просили определить их дальнейшую судьбу, вернуть на Родину, дать им советское гражданство. Встал вопрос: кому вести с ними беседы, кто должен их принять? Было мнение поручить беседы Особому отделу. Но это могло отпугнуть белоэмигрантов. Мало ли чего они за годы блужданий наслушались о наших органах безопасности? В конце концов решили поручить эту «операцию» прокуратуре гарнизона. Назначили ее на первое воскресенье июня, о чем объявили по немецкому радио и сообщили через районные комендатуры.

Не без волнения весь аппарат готовился к этой встрече. Никто из нас не видел настоящего живого графа, князя или царского генерала, да и дворян-то мы видели только в кино. Для нас это были тени далекого прошлого. Политсоветник при маршале Г. К. Жукове А. Я. Вышинский, беседуя со мной о порядке приема, посоветовал:

— Никому ничего не обещайте, выслушайте, примите от них заявления, если они написаны. Пусть подробно расскажут о своей деятельности в период революции и в эмиграции. Объясните им, что окончательное решение примет Советское правительство...

...Но вот и воскресенье. Думали, что явятся человек пятьдесят — семьдесят, а пришло более четырехсот. В прошлом — князья, княгини, графы, графини, военные всех рангов, помещики, купцы, а теперь дворники, сторожа, слесари, кузнецы, таксисты, горничные, прислуга, содержатели публичных домов, проститутки, владельцы небольших магазинов.

Эмигранты рассказывали о своих заблуждениях, о многолетних скитаниях, о том, как их приняла заграница. Пока у них были бриллианты, золото и они могли «свидетельствовать» о «злодеяниях большевиков», их благородно именовали русскими эмигрантами, или белоэмигрантами. Когда же все было прожито, проедено, растрачено, от них отвернулись, стали называть «черной эмиграцией».

Говорили почти все длинно, путано, с большими паузами, плача, глотая пилюли или валерьянку. Мне особенно запомнилась беседа с немолодой, но еще привлекательной мадам Волконской, официанткой немецкого ресторана в Шпандау. Подойдя к столу и робко усевшись в кресло, она спросила:

— Фамилию называть обязательно?

— Вообще, да: и вам, и нам будет легче вести беседу, когда мы будем знать друг друга. Но вы можете и не называть себя, однако как же будет решать наше правительство вопрос о вашем возвращении на Родину, не зная вашей фамилии?

— Пожалуй, мне уже нечего скрывать. Я — Волконская... Нет, не та Волконская, о которой много написано, и даже не прямая ветвь, но все же одно из княжеских ответвлений. Княгиней я себя теперь, конечно, не рискну назвать...

— Что же вы хотите?

— То, что и все, — вернуться на Родину...

— А когда вы ее оставили?

— В 1919 году... Вы не смотрите на то, что я седая, вся в морщинах. Я не старая, я просто измучилась, измоталась... Мне шёл семнадцатый, когда я покинула Россию. А видите, на кого я похожа сейчас? Я глубокая старуха, старуха в сорок три года!.. Я могу исполнять любую работу. Молю, верните меня хоть в Сибирь, даже в тюрьму, но верните на Родину... Господи, если бы вы знали, что такое тоска по своему языку, по своей земле, по своему солнцу... Господин полковник, пожалейте меня!

Большинство бесед так и заканчивалось:

— Хоть в тюрьму, в Сибирь — только на Родину...

Эхо войны

Ежедневно в Берлин прибывали новые и новые узники, освобожденные из тюрем и лагерей. Большинство из них, радуясь переменам и краху гитлеровского рейха, с горячим сердцем брались за устройство новой жизни, вливаясь в различные демократические общества и организации. Но были и такие, которые только и думали о возмездии, о немедленном отмщении за все перенесенные ими муки. Вся их энергия уходила на то, чтобы выискивать своих обидчиков и разоблачать доносчиков. Нередко дело доходило до самосудов и убийств. Мы считали, что нельзя дать волю самосудам. Даже самый заядлый преступник должен предстать перед судом, и суд должен определить меру возмездия, соответствующую закону.

— Какому закону?! — возмущались привлеченные к ответственности за самосуд. — Разве Гитлер его придерживался?

Были случаи, когда под видом антифашистов бывшие гестаповцы и эсэсовцы расправлялись с честными немцами, которые знали об их проделках при Гитлере.

В комендатуру в Нойкельне явились с повинной двое немецких граждан. Они заявили, что при задержании сгоряча ликвидировали тайного агента гестапо, который причинил им много бед. Заявители просили наказать их в соответствии с законом. В комендатуре поверили их рассказу и, строго предупредив о недопустимости самосудов, отпустили. Но вскоре к прокурору района подполковнику юстиции И. Е. Слуцкому явилась женщина и сообщила, что убитый был патриотом и демократом, содержался в лагере, а убийцы — гитлеровские молодчики из лагеря в Треблинке.

Проведенным следствием заявление немки подтвердилось. Бывшие охранники лагеря в Треблинке, участвовавшие в истреблении заключенных, случайно встретили в Берлине бывшего узника Курчевского, который их узнал. Видя в нем опасного свидетеля, они выследили, где живет Курчевский, и, когда тот остался в квартире один, зарубили его топором.

Подобных случаев было немало. Понимая, насколько пагубно могут сказаться малейшие ошибки прокуроров и комендатур по отношению к немецкому населению, мы приняли решение затребовать у прокуроров районов все подобные уголовные дела на немецких граждан, изучить их и доложить прокурору фронта и коменданту Берлина.

Дня через три-четыре я доложил Н. Э. Берзарину и начальнику политотдела А. И. Елизарову свои соображения. Предложения военной прокуратуры сводились к тому, чтобы дела о самосудах, незаконных выселениях из квартир, самовольном изъятии имущества нацистов передать в ведение новых административных органов Берлина.

— Но они еще очень слабы, — заметил Н. Э. Берзарин.

— А может, помочь им? А потом, не кажется ли вам, — сказал Елизаров, — что у немцев ныне развертывается, по существу, революция, правда, не в такой форме, как мы привыкли понимать, но революция... Они сметают все, что мешает строить новую жизнь. Конечно, в таких случаях возможны и ошибки. Но стоит ли нам вмешиваться в их дела, мешать им?

Мысль полковника А. И. Елизарова о революции мне понравилась. Читая дела и видя, что происходит в Берлине, я не раз смутно думал о том же. Н. Э. Берзарин, поднявшись с кресла и выйдя из-за своего рабочего стола, прошёлся по кабинету и, остановившись у окна, сказал:

— Представители Компартии Германии не раз ставили перед нашей комендатурой вопрос о необходимости создания нового правового порядка и новых немецких административных органов, которые бы способствовали демократизации общественной жизни. Проект приказа о разрешении создать немецкую городскую полицию, суд и прокуратуру уже подготовлен. Мое мнение такое — пусть прокурор составит подробный обзор этих дел, проанализирует мотивы действий немцев и в виде справки представит нам, а мы посоветуемся с маршалом Жуковым и политсоветником Вышинским. Вопрос этот очень не простой.

Вскоре на имя Н. Э. Берзарина прокуратура гарнизона представила доклад об уголовных делах, связанных с самосудами, самовольными выселениями и лишением имущества, а затем все подобные дела были переданы создаваемым немецким органам суда и прокуратуры. К этому времени уже был издан соответствующий приказ коменданта Берлина.

От комендантов районов стали поступать новые тревожные сигналы — появилась банда якобы во главе с советским лейтенантом. Она орудовала в северо-западных районах Берлина, преимущественно в Шпандау.

Были допрошены пострадавшие. Судя по их показаниям, орудовала целая шайка под видом советских военнослужащих.

Допросы пострадавших не давали никаких подходов к раскрытию банды. Налеты производились по ночам, пострадавших сгоняли в отдельную комнату или запирали в ванной. Никто никаких примет налетчиков не запомнил.

Но вот следователь капитан юстиции И. Л. Майорский, допрашивая пострадавшую Гертруду Вайнруб, пришёл к заключению, что она что-то знает, но боится рассказать. Я решил допросить пострадавшую сам. Полдня пропало зря. Действительно, складывалось впечатление, что Вайнруб что-то знает, но молчит. Боится? Вполне возможно...

Очень умно и тонко всегда вел допросы мой заместитель по прокуратуре армии Р. А. Половецкий. И я попросил его помочь нам. На допросе у него потерпевшая призналась, что она знает одного из бандитов, но ей боязно его назвать, так как «сейчас легко расправиться с любым немцем». Когда ее убедили, что никто и никогда не узнает о ее показаниях и что ей будет обеспечена полная безопасность, она сообщила:

— В ночь на четвертое июня в дверь моей квартиры раздался сильный стук. Когда я спросила «Кто?», на чистом немецком языке ответили, что из комендатуры. Вошли четверо. Все в форме советских солдат, с русскими автоматами. В офицере я узнала немецкого полицейского, работавшего, кажется, в криминальной полиции. Он был в форме советского старшего лейтенанта. Меня с семьей заперли в кухне, сложили в два чемодана хрусталь, отрезы, костюмы покойного мужа и у меня с руки сняли золотые часы.

Вайнруб подробно нарисовала словесный портрет «старшего лейтенанта» и назвала некоторые приметы участников налета. Другие пострадавшие подтвердили схожесть только одного лица — «старшего лейтенанта».

В уголовной немецкой полиции нами были получены из личных дел фотографии ранее работавших сотрудников, схожих по возрасту и близких по званиям. Однако большинство личных дел исчезло — либо увезено, либо сожжено при отступлении из Берлина. Ни на одной из предъявленных фотографий пострадавшие не опознали «старшего лейтенанта» и других участников грабежей.

Между тем налеты продолжались и район действия банды расширялся. Доносили о грабежах в Панкове, Лихтенберге и даже в Карлсхорсте, где размещался штаб 5-й ударной армии. Слух о действии банды распространялся по всему Берлину и вызывал панику среди немецкого населения. О налетах можно было услышать в очереди за продуктами, на автозаправочных пунктах, на толкучке у рейхстага и даже в кинотеатрах и варьете.

В начале июня в воскресенье, переодевшись в гражданскую одежду, всей прокуратурой армии мы решили побывать в только что возобновивших работу варьете. Наиболее популярным из них считался «Паласт». Но нам там не понравилось. Программа оказалась серой, скучной: в основном танцевальные, слабо подготовленные номера. Мы уже собирались покинуть зал, как на сцене появился артист, одетый в мятую поношенную форму советского офицера. Он что-то прокричал, и все до сих пор выступавшие раньше артисты собрались на сцене. Молча, держа в руке пистолет, офицер снимал с артистов плащи, пиджаки, стягивал кольца, даже туфли. Но вот сирена — и на сцене группа «советских солдат» с повязками патрулей на рукавах. Офицер сделал несколько ловких цирковых номеров и исчез за кулисами со всеми «награбленными ценностями».

«Солдаты» повернулись к публике и хором прокричали:

— Грабеж среди белого дня — мы этого не позволим!

Представление длилось не более четырех-пяти минут, но зал словно взорвался. До этого все сидели молча, ни одного хлопка, ни одного возгласа. Нам было не по себе... Мне даже показалось, что кто-то узнал, что в зале работники советской военной прокуратуры.

Утром у меня состоялась беседа с генералом Н. Э. Берзариным. Я постарался убедить его, что военной прокуратуре и комендатурам, не имеющим специального розыскного аппарата, трудно будет быстро пресечь действия банды, и просил, чтобы нам оказали помощь работники Особого отдела и Наркомата внутренних дел.

Н. Э. Берзарин согласился, вместе с тем посоветовал подключить к этой операции только что созданную немецкую полицию.

— Ее возглавляет, — пояснил он, — антифашист Пауль Маркграф, бывший участник движения «Свободная Германия».

В тот же день был разработан и утвержден обширный план совместных действий военной прокуратуры, оперативных групп «Смерш» и других выделенных им в помощь сил. К работе были подключены и немецкие активисты-полицейские.

Вскоре банда была ликвидирована. Возглавляли ее не успевшие бежать из Германии молодчик из Голубой дивизии испанец Бароян-Корнадо и эсэсовец Хильт из небольшого немецкого городка Бад-Киссинген, когда-то служивший в криминальной полиции.

Помимо десятков двух бывших служак Голубой дивизии в ней участвовали два власовца, два немецких охранника концлагеря Заксенхаузен и трое неизвестных, которые были задержаны, но сбежали из комендатуры.

При поимке банды произошёл любопытный случай.

Следователь военной прокуратуры 5-й ударной армии майор юстиции В. С. Шафир случайно столкнулся с одетым в советскую военную форму офицером в звании старшего лейтенанта. Его развязное поведение вызвало у следователя подозрение. Сам он был в гражданской одежде. Ничем не выдавая себя, он решил последить за офицером. В районе Шпандау В. С. Шафир увидел, как «старший лейтенант» зашёл в отдельно стоявший коттедж. Следователь направился за ним и... оказался в окружении целой группы людей в советской офицерской форме. Они заявили, что выполняют специальное задание. В. С. Шафир потребовал документы. Но тут на следователя набросились трое, скрутили его и выбросили из дома. Через полчаса коттедж был окружен, но в нем никого не оказалось. Шайка скрылась, но ненадолго.

Главарей банды и участников судили с привлечением большого количества свидетелей — пострадавших берлинцев. Многие из них требовали главарей шайки расстрелять. Суд прислушался к их голосу.

Один из бежавших, якобы советский солдат, был задержан значительно позже, в 1946 году. Вот как это было. В комендатуру Берлина от польской военной миссии поступило письмо, в котором сообщалось, что ей из американского сектора доставлен гражданин, задержанный американской полицией при попытке совершить кражу, отказавшийся назвать свою фамилию и сказавший только, что он поляк.

На допросе в миссии выяснилось, что задержанный — житель Львовской области, советский гражданин.

Прокурор гарнизона (я уже был в это время военным прокурором советской военной администрации в Германии) полковник юстиции Н. К. Соколов поручил разобраться с задержанным военному следователю капитану юстиции В. С. Воинову. Казалось, простой, незамысловатый случай. Что должен делать следователь? Либо возбудить уголовное дело и при наличии вины задержанного предать его суду, либо, если для предания суду данных недостаточно, отправить задержанного через военную прокуратуру к постоянному месту жительства.

В. С. Воинов возбудил уголовное дело. Беседуя долгие часы с подследственным, он обратил внимание, что тот тщательно избегал ответа на вопрос, где он находился с мая по июль 1945 года, чем занимался в эти месяцы, почему-то долго скрывал место рождения, имя, фамилию. Особенно встревожился Воинов, когда на посланный им в Львовскую область запрос был получен ответ, что под названной фамилией в указанном селе никто и никогда не проживал.

На допросе Воинов спросил:

— С какой целью вы меня обманули?

— Боялся...

— Чего вы боялись?

— После войны я не явился в советскую комендатуру и не вернулся домой. Мне сказали, что за это судят как за измену Родине... Я ведь был уже совершеннолетний.

Подследственный назвал другой адрес, но и тот оказался ложным. Следователь задумался, не совершил ли задержанный помимо кражи в американской зоне какое-нибудь другое, более тяжкое преступление. Проверяя это подозрение, Воинов истребовал из всех комендатур донесения о чрезвычайных происшествиях за 1945—1946 годы, а также решил изучить прекращенные и приостановленные военными прокуратурами гарнизона дела за этот период. Его внимание привлекло донесение одной из комендатур района о побеге с гауптвахты троих задержанных по подозрению в участии в банде Бароян-Карнадо.

Воинов связался с комендантом района, в котором был совершен побег, и спросил, остался ли кто-либо из военнослужащих, которые могли бы опознать совершивших побег? Оказалось, все демобилизовались и убыли на Родину. Одновременно Воинов обратился в немецкую уголовную полицию с просьбой, чтобы ему составили справку на все нераскрытые дела за период с 10 мая 1945 года.

Справка была представлена. В ней ничего не было такого, что могло бы бросить тень на задержанного. После долгих размышлений через коменданта Берлина были запрошены военные администрации других оккупированных зон Берлина, а также истребован из американской зоны материал о том, как был задержан подследственный.

Вскоре прибыли ответы. Полиция американской зоны ничего нового не сообщила. Все, что было в сопроводительном письме, соответствовало пересланному материалу. Привлекло внимание Воинова сообщение французской военной полиции. В нем говорилось, что в июне 1945 года из камеры смертников бежал заключенный, польский немец по фамилии Розенкранц. Бежавший приговорен к смертной казни за убийство немецкого полицейского и тяжелое ранение двух других. Все это он совершил, когда его пытались задержать при угоне автомобиля.

На допросе задержанный категорически отверг свою причастность к этому преступлению и заявил, что он никогда не жил под фамилией Розенкранц.

В. С. Воинов истребовал для ознакомления уголовное дело. Уголовная полиция все свои дела сопровождает обилием фотографий преступника. Взглянув на них, Воинов сразу же понял причину поведения задержанного. Это был он. Настоящая фамилия Розенкранца оказалась Толстых.

В первые дни войны немцы угнали Толстых в фашистскую неволю. Работал он по четырнадцать-пятнадцать часов в одном из трудовых лагерей в Аусбурге, откуда в 1943 году бежал. Сначала Толстых удалось добраться до Берлина. Голодный, плохо владеющий немецким языком, он отсиживался в подвалах разрушенных домов, питаясь отходами, пока его не подхватила шайка воров, состоящая из немцев. «Ну что же — это тоже месть фашистам», — решил он. Знание польского языка помогло ему скрыть подлинную фамилию и то, что он советский гражданин. Шайка занималась угоном легковых автомобилей, спекуляцией, кражами из магазинов и квартир, уличными грабежами.

На допросе Толстых показал:

— Честно говорю, я так втянулся в грабежи и кражи, что не заметил, как кончилась война. В разгар боев в Берлине отсиживался в подвалах, где и познакомился сначала с двумя немцами, которые сказали, что они дезертировали из частей, а потом и с итальянцами, и с остальными. После войны для нас началась роскошная жизнь. Мы переоделись в русскую форму и на грабежи умудрялись даже приглашать понятыми немецких полицейских. Когда советские органы следствия напали на наш след, я решил бежать... Об этом я никому не говорил. И однажды ночью сбежал, уговорив к побегу двух участников банды. Утром нас задержал русский патруль. Когда привели на гауптвахту, мы увидели некоторых из нашей шайки. Я понял — шайка засыпалась. Боясь, что на допросах нас разоблачат, я подбил своих дружков бежать. Охраняли нас плохо, и на третью ночь мы все сбежали. Своих дружков я потерял при переходе демаркационной линии и больше не встречал их. В Аусбург я пришёл один.

В Аусбурге Толстых пробыл недолго, переехал в Ганновер, а оттуда через Гамбург вернулся в советскую зону. Несколько дней проживал в Шверине, а затем снова оказался в Берлине. О возвращении на Родину он уже больше не думал.

— Почему?

— Привык к вольной жизни...

В Берлине Толстых попытался разыскать кого-нибудь из старой шайки, но убедился, что она ликвидирована, и перешёл во французскую зону.

— Мне не понравилась обстановка в советской зоне... Немецкая полиция работала дружно с русской комендатурой, стало очень строго. Я попытался действовать в одиночку, но чуть не попался.

Во французской зоне, вооружившись двумя пистолетами, он вернулся к старой «профессии» — угону машин. Дважды ему это удалось, на третий раз его остановила немецкая полиция. Он не подчинился и попытался скрыться. Полиция начала преследование.

— Я их всех убрал... Потом меня окружили французские солдаты. Я сдался...

— Значит, вы совершили убийство?

— Я же стрелял в немцев...

— Стрелять в немцев надо было на войне.

...Французским военно-полевым судом Розенкранц-Толстых был приговорен к смертной казни.

— Я им так и не назвал свою фамилию... Мне не хотелось говорить им, кто я...

После суда Толстых бежал. Судя по материалам, присланным администрацией французской зоны оккупации, это был дерзкий побег.

В. С. Воинов рассказывал:

— После того как была установлена личность Толстых и раскрыты все его преступления, он повел себя откровенно, пытался шутить, называл себя партизаном: одиночкой. «Я бил немцев, — говорил он, — в их собственном доме». Я не могу забыть этого паренька... Экспансивный, немного артист, бесспорно неглупый, весьма сообразительный — какую бы он принес пользу людям, если бы его не исковеркала фашистская неволя.

Полиция французской зоны Берлина предприняла ряд настойчивых шагов, чтобы Толстых был передан им для приведения приговора в исполнение. Пришлось в это дело вмешаться коменданту Берлина, и после согласования в межсоюзной комендатуре Толстых судил советский военный трибунал. Трибунал, учитывая пережитое Толстых в неволе, то, что он фактически еще и не жил при Советской власти, его заверения искупить вину честным трудом, сохранил ему жизнь, приговорив к длительному тюремному заключению.


* * *


Обычно на работу я приходил намного раньше других работников аппарата прокуратуры. Мне нравилось, пока никого нет, заняться делами, обдумать, что предстоит сделать днем, в спокойной обстановке прочитать документы.

Секретарь прокуратуры старший лейтенант В. А. Сенник быстро приспособился к этой моей привычке и стал приходить еще раньше, правда не показываясь мне на глаза. Но когда мне что-нибудь требовалось, он был тут как тут.

В этот день я разбирал залежавшиеся бумаги, читал донесения, подписывал справки, заготавливал ответы на запросы. Из коридора донесся шум и топот. Я услышал голос В. А. Сенника:

— Я же вам сказал — приходите в девять.

— Но мы не можем, у нас срочное дело.

Я открыл дверь. В коридоре двое красноармейцев держали под дулами автоматов пожилого, облезлого, до крайности перепуганного немца.

Один из них доложил:

— Товарищ полковник, я узнал его...

— Кого?

— Германа, подлюгу Германа!

— Уберите автоматы и расскажите толком, что за Герман.

Красноармейцы втолкнули задержанного в кабинет. Я предложил задержанному сесть и спросил его:

— Понимаете по-русски? Ферштеен зи русиш?

Немец отрицательно покачал головой. Красноармеец, который стоял справа от задержанного, выругался:

— Врет, шкура, в лагере так чесал по-русски, что не всякий переводчик за ним успевал...

— В каком лагере?

— Большие Боры — это такое местечко. В нем летом сорок первого фашисты открыли лагерь для военнопленных. В сентябре туда пригнали человек шестьсот, в том числе и моего отца. Я носил ему передачу. Этот фриц был там вроде главного. Клянусь вам, вот этими глазами видел, как он лупил пленных... Моего батьку забили до смерти...

Я попросил Сенника вызвать переводчика и следователя.

Переводчик жил рядом с прокуратурой и прибыл сразу. Я начал допрос, не ожидая следователя.

Задержанный назвался Отто Грюном, безвыездно проживающим в городе Науэн, 1890 года рождения, никогда не служившим в армии.

— Я стар для армии, мне за пятьдесят, — пояснил он.

Красноармеец, опознавший Грюна, возмутился:

— Врет, все врет...

Прибыл следователь, и я поручил ему подробно допросить задержанного: где он жил, где работал... Если все же был на нашей территории, пусть расскажет, где и чем занимался, в каких немецких частях служил.

Сам же, чтобы не задерживать, допросил красноармейца. Он был совсем еще юношей, партизанил, а когда советские войска освободили район действия его отряда, был призван в армию. Называл он себя не иначе, как Володей и очень смутился, когда я стал записывать его отчество:

— Какой же я Владимир Емельянович?! Володя Капустин...

Немца пришлось задержать, хотя нас смущал его возраст — гитлеровцы редко держали в армии таких вояк, но в лагерях служили и постарше.

Город Науэн, в котором, по словам задержанного, он жил, действительно был недалеко от Берлина. Чтобы не тянуть проверку, следователь в тот же день отправился в Науэн. В полиции и магистрате категорически заявили, что Отто Грюн в городе вообще не проживал.

Следователь сказал задержанному о сообщении полиции.

— Они либо врут, — отпарировал он, — либо запутались. Я там жил до самой войны.

Пришлось задержанного посадить в машину и отправиться с ним в Науэн. Следователь предложил Грюну:

— Скажите точный адрес, по которому вы проживали.

Задержанный назвал улицу и номер дома.

Науэн почти не пострадал во время войны. Однако дом, который назвал немец, был разрушен до основания. Пришлось искать бывших жителей дома. Большинство из них ушло в близлежащие деревни. Но несколько семей осталось в Науэне, в том числе и бывший управляющий. На допросе он заявил:

— Я хорошо знаю всех проживающих в доме.

— И Отто Грюна знаете?

— Да. Отто Грюн здесь жил... Его сын Освальд погиб в России, а сам Грюн был вдовец, его жена умерла еще до войны. Во время бомбежки Грюн был искалечен и умер в больнице.

— Вы в этом уверены?

— Господи боже, я хоронил его!

На очной ставке задержанный продолжал настаивать, что он Отто Грюн, называл управляющего лжецом, гестаповцем, желающим истребить честных немцев.

Трехдневная работа следователя ничего не дала. Были разысканы еще несколько жильцов дома, но они не знали никакого Отто Грюна.

Передопрошенный Капустин не только продолжал настаивать на своих первых показаниях, но и дополнил их. Его партизанский отряд подобрал в лесу полуживого лагерника. Он оказался военнопленным из Больших Боров и рассказал, что в лагере томится более тысячи человек. Голод и нечеловеческие издевательства толкнули пятерых из них на побег. Побег был удачным. В отместку за это начальник лагеря вместе с Германом выстроил военнопленных и приказал отобрать пятнадцать — двадцать русских и расстрелять, грозя за каждый новый побег расстреливать вдвое больше. В числе шестнадцати отобранных оказался и он... Расстрелянных слегка присылали землей и забросали ветками. Тот, которого подобрали партизаны, оказался только раненным, ему удалось выбраться из ямы и уползти.

— А вы не помните его фамилии?

— Фамилии не помню, но звали его Марком. Вообще в нашем отряде по фамилиям старались друг друга не называть.

На наш запрос прокурор района ответил, что командир, начальник штаба и комиссар партизанского отряда после освобождения Красной Армией района ушли с войсками на фронт, отряд расформирован, а архивы еще не приведены в порядок, поэтому установить личность Марка пока нет возможности. Вместе с тем прокурор района подтвердил, что Капустин Емельян погиб в лагере военнопленных, а его сын Владимир, восемнадцати лет, сначала партизанил, а затем ушёл с советскими войсками на фронт...

В прокуратуре скопилось огромное количество и других подобных дел. В одном из фильтрационных пунктов советских граждан, возвращающихся домой из неволи, ко мне подошла женщина:

— Вы военный прокурор?

— Да.

— Вчера мы ходили за продуктами, и я случайно увидела фрица, у него нет одной руки. Вы знаете, кто это такой? Охранник нашего лагеря. Если бы вы знали, как он издевался над нами — бил, терзал, расстреливал...

— А где он сейчас?

— Я проследила, где он живет. Вот его адрес.

По адресу, названному женщиной, проживали две сестры-немки. Мужья их погибли во Франции, ни одного мужчины в квартире не было. Мы спросили хозяек:

— А кто к вам заходил двадцатого мая?

Немки долго думали, затем одна из них вспомнила:

— О, это был господин Гайден, он из Шпандау и хотел купить хрусталь.

— Он инвалид?

— Да, у него нет одной руки.

— Вы знаете его адрес?

— Он оставил нам записку с адресом.

Гайден был задержан. Мария Терентьевна Сильниченко, проживавшая до угона в неволю в поселке Позняки Киевской области, рассказала о зверствах, которые Гайден чинил в лагере, где она содержалась вместе с другими советскими женщинами.

Гайден долго отрицал, что был старшим охранником лагеря, что вообще имел какое-либо отношение к лагерю, уверял, что до ранения служил в стрелковых частях, а затем был демобилизован. Однако на очной ставке Гайден рассказал правду. До призыва в армию он жил в городе Нойбранденбург. В гитлерюгенде его подготавливали к тому, что только немцы имеют право на жизнь, а все остальные — «мусор и навоз истории». После ранения упросил командование, чтобы его не увольняли из армии, что он еще может быть полезным фюреру. Его зачислили охранником лагеря для советских женщин.

Следователь спросил:

— Почему вы так жестоко относились к русским женщинам, они же были совершенно беспомощны?

— Наши начальники поощряли тех, кто был строг к русским.

— Но ведь избиение — это не строгость, а садизм, издевательство?

— Мои начальники именно этого и требовали.

— Свидетели показывают, что после ваших избиений были частые случаи смерти. Правда ли это?

— Тех, кого я избивал, отправляли в санчасть, — ответил Гайден, — больше на работе они не появлялись... Я слышал, что многие из них погибали, но никогда этим не интересовался.

...С каждым днем количество таких дел росло. По указанию прокурора фронта дела, связанные с длительными и сложными розысками, были переданы для окончательного расследования особым отделам. Они имели в расследовании подобных дел более широкие розыскные возможности и больший опыт.

Вместе с тем это высвободило работников берлинской прокуратуры для более оперативного расследования дел по преступлениям, совершенным непосредственно в Берлине в данный момент, и для оказания более оперативной помощи военным советским комендантам в налаживании нормальной жизни Берлина.

Было передано и дело Отто Грюна. Только в декабре 1946 года удалось его закончить. Он действительно оказался Максом Германом и действительно был начальником охраны лагеря военнопленных в Больших Борах, а затем других лагерях, издевался над заключенными, истязал их, принимал участие в массовых расстрелах...

Визит к Вильгельму Пику

Однако одно из дел, подлежащих передаче, я лично принял к производству. Это было дело об убийстве Карла Либкнехта и Розы Люксембург.

Ко мне пришёл следователь с несколькими делами, по которым требовалась санкция на арест. Задержанные гестаповцы, эсэсовцы, абверовцы пространно, даже с какой-то лихостью рассказывали о расстрелах советских и польских граждан, об уничтожении целых деревень вместе с населением. За это время я привык к таким показаниям, и все же каждое из них мучительной болью отзывалось в сердце.

Но вот папка всего с одним, правда обширным, протоколом. Я читаю и не верю глазам: «Дело по обвинению Отто Рунге, он же Рудольф Вильгельм, в участии в убийстве Карла Либкнехта и Розы Люксембург».

— Как к вам попало это дело? — — спрашиваю следователя.

— Отто Рунге проживал в Берлине, за заслуги перед рейхом Гитлер дал ему повышенную пенсию. Нам доставили убийцу немецкие антифашисты.

— Он действительно участник убийства Карла Либкнехта и Розы Люксембург?

— Да, бесспорно.

— Где вы его содержите?

— В третьей тюрьме. Завтра истекает срок предварительного задержания. Мы должны либо освободить его, либо арестовать. Просим санкцию на арест.

— Доставьте его ко мне.

— Он очень плох, товарищ прокурор. Возраст уже преклонный. Может, съездим в тюрьму?

Я согласился.

С тюремной охраной в те дни приходилось встречаться часто, меня и переводчика они знали хорошо и сразу привели в камеру, где находился Рунге.

В камере — трое.

— Кто из вас Отто Рунге? — спросил я через переводчика.

Лежащий на койке повернул ко мне седую голову и слабым голосом, пытаясь встать, ответил:

— Их бин Отто Рунге.

— Лежите, — сказал я и спросил: — Вас допрашивал следователь?

— Яволь...

— Все, что вы показали, — правильно?

— Яволь, герр оберст.

— Вас смотрел врач?

— Да, вчера.

— Я — советский прокурор, может, у вас есть какие-нибудь жалобы на обращение с вами, на питание?

— Нет, герр оберст... Но я, герр оберст, очень стар, чтобы отвечать за молодость. Но мне надо, чтобы вы знали... Я не могу всего этого унести в могилу... и не хочу прийти к ней здесь... выпустите меня. Я никуда не денусь. — Челюсть у него отвисла, он дрожал.

Да, Рунге был очень стар и дряхл. Я приказал немедленно перевести его в тюремную больницу, обеспечить всеми необходимыми лекарствами и улучшенным питанием. В убийстве Карла Либкнехта и Розы Люксембург было много темного и нерасследованного. В свое время веймарская юстиция все сделала, чтобы выгородить тех, кто организовал это убийство. Особую заботу об убийцах, в том числе и об Отто Рунге, в последующем проявили гитлеровские власти. Рунге мог оказать большую услугу в восстановлении истинной картины варварского убийства вождей немецкой революции и подлинного лица «веймарского правосудия».

Уезжая из тюрьмы, я предупредил ее начальника:

— Все, что от вас зависит, сделайте, чтобы сохранить Отто Рунге. Его показания могут иметь большое значение.

Прибыв к себе, я сразу же сел за изучение дела. Протокол допроса был поверхностным, без уяснения деталей, хотя и обширный. Отто Рунге показывал, что в январе 1919 года он служил в конногвардейской мотопехотной дивизии в чине ефрейтора. Его и несколько унтер-офицеров вызвали в штаб и сказали, что они должны арестовать врагов Германии и, если те окажут сопротивление или попытаются бежать, не жалеть патронов. Кого надо было арестовывать и где, им не сказали. Подвезли их к какому-то зданию, откуда офицеры вывели мужчину и женщину и втолкнули их в машину. По дороге офицеры приказали стрелять, хотя никто не бежал и не сопротивлялся. Стреляли все. Рунге показал, что «...стреляли в упор, а когда мужчина и женщина были убиты, один из офицеров взял из рук мертвой женщины сумочку, порылся в ней, вытащил какое-то письмо и положил за борт шинели»{19}. О том, что это были Карл Либкнехт и Роза Люксембург, Рунге узнал только на следующий день, когда прочитал в газетах, что они «убиты при попытке к бегству».

Я тщательно разработал план повторного допроса Отто Рунге и вместе с переводчицей направился в тюрьму.

Отто Рунге перевели в отдельную светлую и просторную камеру, вызвали к нему врача, но чувствовал он себя плохо. На меня смотрели сухие, безжизненные, пустые глаза. Заключенному не хватало воздуха, он задыхался, постоянно хватался за грудь, стонал и плакал. В таком состоянии допрашивать я его не стал, да и не имел права. Вернувшись к себе, встретился с начальником санитарного отдела армии и попросил осмотреть больного, а также сделать все, чтобы поставить его на ноги.

В тот же день я связался с Вильгельмом Пиком — позвонил ему по телефону, представился и пояснил, для чего мне нужна встреча. Вильгельм Пик отнесся к моей просьбе весьма заинтересованно и назначил свидание. Встретиться мы должны были через день. Пока же я занялся сбором материалов об убийстве Карла Либкнехта и Розы Люксембург. Мне хотелось изучить все то, что печаталось об этом в немецких журналах и газетах, попытаться поискать в немецких архивах судебные дела.

Однако, когда я обратился к немецкой юстиции, мне ответили:

— Все архивы по приказу Гитлера увезены и, вероятно, уничтожены.

Розыски архивов потребовали бы уйму времени. Подследственный был весьма плох, и я попросил Вильгельма Пика ускорить встречу, которая и состоялась в помещении, которое позже было занято под ЦК СЕПГ.

Встретил меня В. Пик просто и душевно. Мы отказались от переводчиков. В. Пик долгие годы жил в Москве, сносно изъяснялся по-русски, а я, хотя не очень уверенно, мог поддерживать беседу на немецком языке. Показав Пику протокол допроса Отто Рунге, я с извинениями сообщил, что нашу беседу придется оформить в официальный протокол, который после перевода на немецкий он должен подписать.

В. Пик сам поставил на низенький столик кофейник, разлил кофе по чашечкам и стал припоминать тот день, когда все это произошло. Сначала он рассказывал спокойно, размеренно, каждый раз спрашивая, достаточно ли хорошо я понимаю его, затем все взволнованней. Он кратко нарисовал обстановку Ноябрьской революции 1918 года в Германии, положение революционных сил накануне убийства Розы Люксембург и Карла Либкнехта. Касаясь вопроса, который меня интересовал, то есть обстоятельств убийства вождей германской революции, В. Пик рассказал, что убийцы давно подкарауливали и Розу Люксембург и Карла Либкнехта, что военные отряды кровавого Густава Носке устроили за ними подлинную охоту. Чтобы обезопасить К. Либкнехта и Р. Люксембург. В. Пик 14 января 1919 года вечером перевез их на нелегальную квартиру в берлинском районе Вальмерсдорф. В первой половине дня 15 января он посетил их и предупредил об опасности поголовных обысков, пообещав достать к вечеру надежные паспорта. Но когда Пик вечером того же дня постучался в дверь квартиры, дверь открыли солдаты и схватили его.

К этому времени К. Либкнехт уже был увезен военными, а В. Пика и Р. Люксембург доставили вместе в отель «Эден», где их поджидали офицеры и солдаты гвардейской кавалерийской стрелковой дивизии. Р. Люксембург сразу же увели, а В. Пика оставили в вестибюле. У В. Пика был, как он выразился, «добротный паспорт» на имя буржуазного журналиста. Это и спасло его от неминуемой расправы. 16 января для установления личности В. Пика доставили в берлинский полицайпрезидиум, откуда он сумел бежать.

— Тогда, — заявил В. Пик, — я не знал, что был приговорен так же, как и Либкнехт и Люксембург. Правда, уже 16 января я это понял. После побега военщина и полиция организовали на меня такую же охоту, как и на Карла и Розу.

— Можно ли по этому вопросу найти в Берлине какую-нибудь литературу? — спросил я.

— Думаю, можно. Во всяком случае, мы вам поможем. Рекомендую воспользоваться также Библиотекой имени Ленина в Москве. Там есть все номера газеты «Роте фане», в которых подробно описывалась картина ареста и убийства, да и другая литература.

Договорились встретиться через два-три дня для оформления состоявшейся беседы. Прощаясь, В. Пик попросил:

— Был бы вам крайне обязан, если бы вы проинформировали меня о ходе следствия, и мы, возможно, чем-нибудь поможем.

Мне не хотелось выпустить дело Рунге из своих рук. В то же время я понимал его значимость и был уверен, что им заинтересуется Главная военная прокуратура. Придерживаясь установленного порядка, я сразу же доложил о начале следствия.

На следующий день пришла телеграмма за подписью главного прокурора генерал-лейтенанта юстиции Н. П. Афанасьева, в которой говорилось, что дело Отто Рунге будет вести их следователь ГВП по особо важным делам, а я прикомандировываюсь ему в помощь.

Ожидая приезда следователя, я подготовил запись встречи с В. Пиком, вызвал переводчика и собрался ехать. В это время раздался телефонный звонок. Начальник тюрьмы сообщил:

— Только что скончался подследственный Отто Рунге.

В тот же день я позвонил В. Пику, сообщил о случившемся и выразил сожаление, что следствие не удалось довести до конца.

Батальон смерти

Вскоре после капитуляции фашистской Германии на плечи гарнизонной прокуратуры Берлина свалилась новая забота. Из многих республик и областей Советского Союза приходили сотни запросов и розыскных материалов о немцах, чинивших злодеяния на советской земле. Нас просили проверить, не скрываются ли преступники в Германии, а при обнаружении их — арестовать и этапировать к месту совершения преступления.

По договоренности с прокуратурой Группы оккупационных войск в Германии мы эти материалы передавали в отделы «Смерш». Работники «Смерш» производили розыски и, если устанавливали местонахождение преступников, получали от нас санкции на их арест и этапирование.

В конце июня 1945 года в ответ на наш запрос в прокуратуру поступил необходимый материал о 9-м карательном немецком батальоне. Штаб 9-го батальона постоянно находился в Берлине, в районе Шпандау, карательные же операции он проводил в Чехословакии, Польше, Норвегии, а с 1941 года — в Советском Союзе.

Батальон был сформирован по личному указанию Гиммлера сразу же после нападения фашистской Германии на Польшу. Базой его был 101-й полицейский участок Берлина. Сначала командовал батальоном майор полиции Круммер, а затем майор Куленбек.

Уже в декабре 1939 года батальон участвовал в кровавой карательной операции по подавлению студенческих волнений в Праге, в мае 1940 года — в расстрелах мирных граждан в Норвегии. Комплектовался батальон из числа полицейских.

После нападения фашистской Германии на СССР батальон был разделен на 4 роты по 3 взвода в каждой и 25 июня 1941 года направлен на оккупированную советскую территорию в помощь командам службы безопасности СД. Первая рота была послана на северное направление в район Ленинграда, вторая — на центральное направление (Минск — Смоленск), третья — на юго-западное (Киев — Харьков) и четвертая — на южное направление (Одесса — Ростов-на-Дону — Крым).

Каратели после поражения Германии укрылись в Берлине. Многие из них, переодевшись в штатское платье, осели среди мирного населения. Кое-кто даже открыл торговлю или ремонтные мастерские. Многие солдаты батальона сдались в плен вместе с войсками в Берлине, скрыв службу в 9-м карательном батальоне.

В результате кропотливых поисков следственные органы установили, что в Берлине проживает или находится в лагере военнопленных более 200 карателей. Среди них командиры рот, взводов, отделений. Остальные, в том числе и командир батальона майор Куленбек, сбежали в американскую и английскую зоны оккупации.

На 240 карателей была запрошена санкция на арест. На стол было положено несколько томов материалов. Ознакомление с ними потребовало бы от меня не менее месяца.

Посоветовавшись с работниками прокуратуры, мы. предложили аресты производить по мере изучения материалов следствия. Однако против этого разумно возразили работники НКВД. Арест любого из преступников мог бы послужить сигналом для всех других к побегу из советской зоны оккупации.

Отложив все дела в сторону, я и мой заместитель подполковник юстиции Р. А. Половецкий засели за изучение представленных в наше распоряжение материалов. Чем глубже мы вчитывались в показания свидетелей, в акты чрезвычайных комиссий, тем горше становилось на сердце. Перед нами снова и снова вставали картины тяжелых, мучительных испытаний нашего народа и неограниченного кровавого разгула фашизма.

Мы дали санкцию на арест 239 карателей, проживавших в Берлине или находившихся в лагере военнопленных.

Через несколько дней я присутствовал на допросе командира взвода карателей, проживавшего в Берлине, члена фашистской партии с 1937 года, до войны — полицейского.

Узнав, что с ним говорит военный прокурор, он с возмущением заявил протест по поводу ареста:

— Вы незаконно меня арестовали. Мною только выполнялись приказы вышестоящих начальников. Их и арестовывайте!

Я спросил:

— Выполняя эти приказы, вы принимали участие в карательных операциях против мирных граждан?

— Конечно, как и все...

— В скольких случаях?

— Не менее двадцати.

— Расстреливали женщин, стариков, детей?

— Расстреливали тех, кого нам приказывали расстреливать...

— Были среди них дети?

— Были и женщины, и дети... Нам было все равно, для нас они были враги...

— Были грудные дети?

— Да, у матерей на руках...

— И они тоже враги?

— Это не моего ума дело... Я выполнял приказ...

— И сколько же по вашим подсчетам расстреляли вы лично?

— Я дневника не вел...

— Но все же?

— Думаю, не менее четырехсот...

О том, как в 9-м батальоне выполняли приказ, рассказал другой каратель — рядовой Макс Зееман. Он участвовал в нескольких расстрелах. На допросе Зееман показал: «Под предлогом перемещения в другие местности лиц, подлежащих расстрелу, собрали на сборном пункте... Всех собравшихся, которые пришли со своим ручным багажом, под конвоем полицейских моей команды и работников СД направили за город. Среди них военных не было... Были женщины, старики, дети... Расстрел проводился у колодца в поле. Каждый раз к месту расстрела вызывались 5 человек... В тех случаях, когда у матерей были грудные или совсем маленькие дети, выстрел проводился по матери, а дети просто сбрасывались в колодец живыми или падали туда вместе с убитой матерью...»

Старшина роты Фукс Бруно, уже пожилой человек, на допросе хвастался, что участвовал не менее чем в 25 массовых расстрелах и лично уничтожил не одну сотню советских людей.

Этим же бравировал еще один каратель. Он чуть ли не с восторгом вспоминал операцию в Кирилловской больнице в Киеве, когда в душегубке было умерщвлено несколько сот больных.

Следствие о преступлениях 9-го карательного батальона велось очень долго. Были допрошены сотни свидетелей, проживавших в Советском Союзе. Только летом 1947 года преступники предстали перед военным трибуналом. К этому времени я уже занимал должность военного прокурора Советской военной администрации в Германии (СВАГ). Прошло всего лишь два года, как закончилась война, а в печати Западной Германии и в некоторых газетах союзников стали раздаваться голоса, как будто бы советские власти преувеличивают злодеяния фашистских войск на территории Советского Союза.

В самом же деле даже на Нюрнбергском процессе была раскрыта только незначительная часть злодеяний, чинимых на нашей земле фашистскими войсками и приданными им различными карательными отрядами.

Посоветовавшись с руководством Советской военной администрации и с работниками Министерства внутренних дел, мы решили обнародовать результаты предварительного и судебного следствия. 8 августа 1947 года вместе с отделом информации СВАГ прокуратурой СВАГ была проведена пресс-конференция для иностранных и немецких журналистов. В ней приняло участие около 200 корреспондентов газет многих стран. Опираясь на материалы следствия, на допросы подсудимых и свидетелей, я и мой заместитель подполковник юстиции Б. А. Протченко рассказали о злодеяниях, которые чинил 9-й батальон в Чехословакии, Норвегии, Польше и особенно в Советском Союзе, где карателями было расстреляно более 90 тысяч мирных жителей.

Не все журналисты с доверием отнеслись к нашим сообщениям. Однако этот скептицизм был рассеян, когда, ответив на многочисленные вопросы корреспондентов, я заявил:

— Если среди собравшихся есть желающие ознакомиться со всеми материалами, которые были рассмотрены в суде, в том числе и с судебным протоколом, то такая возможность будет им предоставлена.

Кто-то из немецких журналистов американской зоны оккупации язвительно спросил:

— А нельзя ли хотя бы одним словом перемолвиться с осужденными?

— Почему же «одним словом»? — спросил я. — Мы можем предоставить вам возможность говорить с любым осужденным столько, сколько сочтете нужным.

Мое заявление ошёломило собравшихся. В зале поднялся невероятный шум. Чтобы успокоить расшумевшихся, Б. А. Протченко повторил:

— Господа! Если действительно у вас есть желание побеседовать с осужденными, пожалуйста, назовите, с кем конкретно.

Журналисты высказывались за то, чтобы беседы с осужденными проходили не в зале пресс-конференции, а в тюрьме. Просьба была удовлетворена, и они получили право беседовать с любым осужденным прямо в камерах.

Только поздно вечером закончилась эта необычная пресс-конференция. Большую часть дня журналисты провели в тюремных камерах, беседуя с осужденными...

Идя на такой шаг, прокуратура отчётливо сознавала, что бывшие каратели могли при встрече с газетчиками возвести на нас любую клевету, ведь многие из них были приговорены к смертной казни и ничем не рисковали.

Но ни один журналист не бросил в наш адрес ни одного упрека. Вышедшие в последующие дни газеты многих стран Запада, в том числе и Германии, с глубоким возмущением говорили о 9-м батальоне, назвав его «батальоном смерти», отмечая в то же время строгое соблюдение советской военной юстицией прав подсудимых в суде и на следствии. 10 августа 1947 года о проведенной пресс-конференции в Берлине сообщила и газета «Правда».

У истоков новой жизни

Все труднее стало попадать на прием к Н. Э. Берзарину. Он весь был поглощен заботами о Берлине. Порой казалось, что перед тобой не генерал-полковник и не командующий 5-й ударной армией, а бургомистр. Как-то я шутя сказал об этом Николаю Эрастовичу. Он рассмеялся, а потом сокрушенно развел руками:

— Что поделаешь, таково поручение партии. А если партия поручает, как можно работать иначе?

И действительно, Н. Э. Берзарин иначе не мог. Все, что он делал для армии или для Берлина, делал с огоньком, с душой. В данный момент он весь был захвачен делами города: расчисткой улиц, площадей, работой магазинов, восстановлением водопровода, электросетей, трамвайного движения. Его стол был завален сводками о поступлении муки, мяса, масла, овощей.

Как-то я зашёл к командующему. Он встретил меня обрадованно и заявил:

— На ловца и зверь бежит — вы так мне нужны. Я уже собирался вызывать вас.

— Что случилось?

— Вчера у меня состоялась встреча с политсоветником. Договорились организовать при нашей комендатуре правовой отдел. Начальника отдела должна прислать Москва. Пока мы решили просить вас принять этот отдел.

Я возразил, ссылаясь на то, что сижу уже и так на двух стульях — исполняю обязанности военного прокурора армии и Берлинского гарнизона. Берзарин посочувствовал, обещал поговорить с прокурором фронта о моей «разгрузке», сослался на то, что сейчас всем трудно, а в заключение сказал:

— Вы же понимаете, не можем мы на эту должность поставить строевого офицера или интенданта. Будем считать, что договорились.

Я спросил:

— А какие функции отдела?

— По этому вопросу лучше поговорите с политсоветником Вышинским. Я свяжу вас с ним, проконсультируетесь.

Позвонил Н. Э. Берзарин в тот же день:

— Политсоветник вас ждет.

Вышинский встретил приветливо, поинтересовался, кем я был до войну, какое окончил учебное заведение. О правовом отделе он говорил долго, предсказывая ему большую будущность.

— Такой отдел нам очень нужен сейчас, а еще больше будет необходим, когда в Берлине займут свои зоны союзники. Придется с такими же отделами союзников заниматься созданием всех правовых норм, регулирующих жизнь Берлина. Надо на эту должность подыскать толкового эрудированного юриста. Это еще не твердо, но предполагается назначить генерал-лейтенанта Носова, бывшего главного военного прокурора. Пока этот вопрос утрясется, не стесняйтесь консультироваться со мной. — Сказав это, Вышинский открыл сейф и достал папку. — Вот сохранился лишний экземпляр Декларации{20}. Вы, вероятно, в курсе, что пятого июня Берлин посетили Эйзенхауэр, Монтгомери, Делатр де Тасиньи, которые и подписали эту Декларацию.

Я знал только, что Берлин посещала какая-то высокая миссия.

— Да, союзники предупредили, что скоро заявятся в Берлин и займут свои зоны. Правда, Жуков им довольно твердо намекнул, что прежде они должны освободить те зоны в Германии, которые надлежит передать нам согласно решению Крымской конференции. Эйзенхауэр это воспринял вроде нормально, а Монтгомери ершился... Чувствуется, что будет нелегко с ними. — Затем Вышинский снова вернулся к работе отдела. Протянув мне Декларацию, он сказал: — Возьмите и хорошенько изучите, Она поможет вам на первых порах ориентироваться в работе отдела, да и прокуратуры.

Он кратко напомнил также основные положения Московской конференции министров иностранных дел СССР, США и Англии, проходившей в октябре 1943 года, на которой впервые обсуждался вопрос об обращении с Германией, и ознакомил с материалами Крымской конференции. В общей форме я, конечно, знал о всех этих материалах. Правда, публиковались они, когда еще до Берлина предстояло пройти немалый путь, и тогда они воспринимались как-то издалека, как что-то постороннее. Но, когда после встречи с Вышинским я засел за изучение этих совсем непрокурорских документов и читал их не вообще, а как директиву, осуществлению которой предстояло способствовать, сразу стали понятны и наши трудности, и трудности немецкого народа. Особенно взволновало следующее заявление Крымской конференции:

«Нашей непреклонной целью является уничтожение германского милитаризма и нацизма и создание гарантии в том, что Германия никогда больше не будет в состоянии нарушить мир всего мира. Мы полны решимости разоружить и распустить все германские вооруженные силы, раз и навсегда уничтожить германский генеральный штаб, который неоднократно содействовал возрождению германского милитаризма, изъять или уничтожить все германское военное оборудование, ликвидировать или взять под контроль всю германскую промышленность, которая могла бы быть использована для военного производства; подвергнуть всех преступников войны справедливому и быстрому наказанию и взыскать в натуре возмещение убытков за разрушения, причиненные немцами; стереть с лица земли нацистскую партию, нацистские законы, организации и учреждения; устранить всякое нацистское и милитаристское влияние из общественных учреждений, из культурной и экономической жизни германского народа и принять совместно такие другие меры в Германии, которые могут оказаться необходимыми для будущего мира и безопасности всего мира. В наши цели не входит уничтожение германского народа»{21}.

Все было бы проще, если бы во главе немецкого народа стоял сплоченный, способный к битвам рабочий класс. Стоя на краю могилы, фашистские палачи до предела ужесточили террор по отношению к немецкому народу и его рабочему классу. Тысячи лучших его сынов и дочерей подверглись истреблению.

Поистине гигантскую и трудную работу в сложнейших условиях проделала Коммунистическая партия Германии, чтобы поднять активность, пробудить самосознание обескровленного рабочего класса Германии и посеять в его сердце веру, что он, несмотря на все прошлое, — единственная сила, способная взять на себя всю тяжесть перестройки немецкого общества и повести его по пути подлинного демократического развития. Именно компартия влила кровь в жилы истощенной немецкой демократии, возродила ее и повела за собой на борьбу за новую Германию. В ходе боев за Берлин из подполья, тюрем, лагерей вышли на свободу уцелевшие коммунисты, из-за границы возвращались эмигранты. Еще 13 апреля в район действующей Красной Армии прибыла небольшая группа немецких коммунистов во главе с членом Политбюро КПГ Вальтером Ульбрихтом. Эта группа провела большую работу по сплочению антифашистских сил и созданию демократических органов самоуправления в Берлине. В результате через 11 дней после капитуляции Германии — 19 мая — начало работу первое собрание берлинского магистрата. На нем Н. Э. Берзарин выступил с изложением политики Советского правительства по отношению к Германии. Собрание проходило в здании бывшего страхового общества на Парохиальштрассе. Здесь были коммунисты, социал-демократы, члены христианско-демократического союза и просто беспартийные. Многие из них только-только вышли из тюрем и концлагерей.

Это собрание было мало похоже на то первое, которое проводил Н. Э. Берзарин, когда еще шли бои в Берлине. Мне тогда казалось, что большинство присутствовавших не доверяли Берзарину и даже опасались, не придется ли им потом расплачиваться за свое участие в совещании. Сейчас такой тревоги не чувствовалось: по-видимому, большинство убедилось в окончательном крахе фашистского режима. И тем не менее робость, неуверенность и растерянность проскальзывали на лицах многих участников учредительного собрания, в том числе и на лице седого, на вид очень утомленного, не принадлежащего ни к какой партии человека, занявшего пост обер-бургомистра первого антифашистского магистрата Берлина, инженера-архитектора Артура Вернера.

10 июня 1945 года, через месяц после безоговорочной капитуляции Германии, маршал Г. К. Жуков издал приказ № 2, который немцы назвали «приказом доверия». В нем давалась высокая оценка первых шагов, сделанных немцами-антифашистами в направлении демократического переустройства Германии.

«С момента занятия... Берлина, — говорилось в приказе, — на территории советской зоны оккупации Германии установился твердый порядок, организовались местные органы самоуправления и создались необходимые условия для свободной общественной и политической деятельности германского населения»{22}.

Приказом разрешалась открытая деятельность антифашистских партий и свободных профсоюзов во всей советской зоне оккупации. Разрешено было действие коммунистической, социал-демократической, христианско-демократической, либерально-демократической партий. Это был действительно шаг большого доверия здоровым силам немецкого народа.

На следующий день Компартия Германии, получив свободу действий, обратилась ко всему немецкому народу с воззванием. Подчеркнув, что «было бы неправильным навязывать Германии советскую систему, ибо она не соответствует нынешним условиям развития», КПГ призвала трудящихся города и деревни, мужчин и женщин, немецкую молодежь к тому, чтобы отдать все свои силы достижению новой, общей для всех цели — созданию антифашистского, демократического режима {23}.

Мы, военные юристы, всячески помогали антифашистским силам Германии в решении их нелегких задач. С первого дня вступления на немецкую землю военные юристы всех степеней (прокуратур, трибуналов), равно как и работники политотделов и «Смерш», своей деятельностью поддерживали и охраняли все мероприятия антифашистских сил. Они арестовывали и судили всякого, кто нарушал правовой порядок, установленный оккупационным режимом на территории Германии, не прощали ни одному эсэсовцу или гестаповцу их злодеяний, не допускали никаких послаблений к тем, кто неуважительно относился к мирным немецким жителям. Вместе с немецкой полицией и немецкими антифашистами военные юристы решительно боролись со спекулянтами. «Черные рынки» постепенно превращались в бич для немецкого населения. Это были пристанища воров, спекулянтов, неразоблаченных эсэсовцев и гестаповцев. Пользуясь затруднительным положением, особенно берлинцев, спекулянты буквально грабили население. За краюху хлеба, за сто граммов черного кофе или за пачку сигарет выменивали золото, бриллианты, хрусталь, картины, антикварные изделия. Спекулянты же натравливали немцев на советские оккупационные власти и на возрождающиеся демократические антифашистские силы. Только в одной облаве на Александерплатц полиция задержала более полутора тысяч спекулянтов.

Юристы следили, чтобы не было злоупотреблений с продуктовыми карточками. К 1 июня 1945 года 2 миллиона берлинцев получили продуктовые карточки. Впервые в истории Германии карточки выдавались с учетом классовой принадлежности. Рабочие получали повышенные нормы продуктов.

Не все перечисленное являлось прямой обязанностью военных юристов, но всем этим заставляла заниматься обстановка тех дней, так как все это создавало благоприятные условия для новой жизни, закладывало основы будущей демократической Германии.

Образование правового отдела как-то острее повернуло всю нашу деятельность к немецким делам. Речь шла о том, что надо не только наказать того или иного фашиста за совершенные им злодеяния, но и помочь Германии очиститься от скверны.

В этот период состоялось мое знакомство с Александром Владимировичем Кирсановым — редактором газеты «Теглихе Рундшау», издающейся на немецком языке.

Александр Владимирович отлично знал прошлое и настоящее Германии и поражал своей эрудицией. Он постоянно находился в окружении немецких антифашистов, ученых, художников, писателей, интересовался школами, институтами, театрами. Благодаря ему мне посчастливилось присутствовать на учредительном собрании «Культурбунда»{24}, которое происходило 3 июля 1945 года в берлинском Доме радио, и познакомиться с известным немецким писателем Бернхардом Келлерманом и поэтом Иоганессом Бехером. Оба они выступали с призывом бороться за обновление духовной жизни немецкого народа.

Исполняя обязанности начальника правового отдела берлинской комендатуры, я все больше и больше втягивался в очень напряженную, возрождающуюся, разнообразную и кипучую жизнь города, в общие дела по переустройству Германии, принимал участие в составлении ряда правовых актов, в формировании прокурорских и судебных органов Берлина. С утра с представителями немецкого магистрата мы решали десятки дел и вопросов. На целые часы разгорались споры о том, как именовать новые органы охраны порядка. Какие только не вносились предложения: просто «Полиция», «Полиция охраны демократических порядков», «Милиция», «Народная милиция», «Антифашистская полиция», «Народная полиция»... Назвали полицией.

Долго и трудно решался вопрос, на какие правовые нормы опираться вновь созданной полиции. Заканчивали одни вопросы — возникали другие. Магистрат торопил с открытием школ. Комендатура Берлина и комендатуры районов оказали ему большую помощь. Уже в июне 1945 года 130 тысяч берлинских детей сидели за школьными партами, в августе это число удвоилось, а к ноябрю почти утроилось. Открытие школ спасло тысячи немецких детишек от безнадзорности и привело к резкому снижению преступности среди малолетних.

До первой половины июля 1945 года все возникающие перед правовым отделом вопросы, насколько бы они ни были сложны и непривычны, решались в самые короткие сроки и с пониманием интересов демократических сил Германии. Естественно, в работу включались возрождающиеся организации коммунистической, социал-демократической партий, работники магистрата, районных самоуправлений. Конечно, были и споры, обоюдные недопонимания, но все заканчивалось полным сознанием необходимости как можно быстрее покончить с тяжелым наследием фашизма и тем хаосом, который достался от него послевоенной Германии.

Комендатура Берлина смело шла навстречу антифашистским силам, помогая в укреплении единства рабочего класса, в возрождении политических партий и их сотрудничестве, в рождении свободных профсоюзов, молодежных и женских демократических организаций, в создании правовых норм, обеспечивающих участие рабочих в управлении производством и в освобождении предприятий от собственников-нацистов, в обновлении административных органов, в создании условий для зарождения новой, демократической культуры и духовной жизни немецкого населения.

К великой моей радости, в середине сентября 1945 года прибыл генерал-лейтенант Е. И. Носов, назначенный на должность начальника правового отдела советской комендатуры Берлина. В октябре он приступил к своим обязанностям, и вся сложность взаимоотношений с правовыми отделами комендатур союзников легла на плечи нового начальства.

Но до этого произошло событие, которое вывело многих нас из равновесия.

Гибель командарма

15 июня у меня была встреча с генералом Н. Э. Берзариным. Прощаясь, он предупредил, чтобы я до его отъезда в Москву на Парад Победы доложил дело о хищении часов. Когда же стали назначать день встречи, оказалось, что у командарма все время уже занято: тут прием социал-демократов, и представителей магистрата, и союза демократических женщин, и свободных профсоюзов, и многое-многое другое. Он долго перелистывал свою настольную записную книжку, и единственным, как сказал генерал, «окном» оказалось утро 16 июня. В назначенное время я был у Николая Эрастовича. Уголовное дело, которым он интересовался, возникло еще 11 мая. Вел его военный следователь гарнизона старший лейтенант юстиции Г. И. Дорофеев. 10 мая штаб 5-й ударной армии отмечал День Победы. Н. Э. Берзарин и Ф. Е. Боков не любили банкетов, вечеров и всяких прочих праздных встреч. На этот раз они отступили от своих привычек.

День Победы отмечался шумно, широко, весело. Особенно постарались начальник тыла армии генерал-майор Н. В. Серденко и начальник административно-хозяйственной части штаба Б. Р. Райхельд. Обычный учрежденческий казенный зал, в котором два дня назад был подписан акт о капитуляции Германии, преобразился. Покрытые белыми скатертями столы блистали сервировкой, которой бы позавидовал любой первоклассный ресторан: разноцветный хрусталь, цветы, строгие кресла, башенки накрахмаленных салфеток придавали залу какую-то особую торжественность и напоминали что-то далекое, давно забытое, мирное, довоенное.

На праздник были приглашены начальники отделов штаба армии, вновь сформированной комендатуры Берлина, командиры, начальники штабов и политотделов корпусов, дивизий, особо отличившиеся командиры полков. Душой праздника сразу же стали Н. Э. Берзарин и Ф. Е. Боков. Они были веселы, приветливы, изобретательны в шутках. В самый разгар торжества к командарму подошёл адъютант и передал ему какую-то записку. Я сидел неподалеку и видел, как он ее прочел раз, второй, заметно помрачнел, затем, шепнув что-то своему адъютанту, поднялся, направился ко мне:

— Вас можно?

Я вышёл из-за стола. Генерал отвел меня в сторону и подал записку:

— Прочтите.

На клочке бумаги было написано! «В комендатуре Темпельгоф совершена кража пятисот золотых часов. Если хотите уличить вора, проследите за самолётами, которые будут сегодня в пять часов утра улетать в Москву. Часы там. Доброжелатель».

Я поинтересовался:

— Кто подал записку?

— Какой-то красноармеец, — ответил Берзарин, — я приказал задержать его.

Минуты через две запыхавшийся адъютант командарма доложил:

— Не нашли, словно сквозь землю провалился...

Сверили часы: было десять минут пятого.

Я попросил дать приказ, чтобы без разрешения штаба армии не выпускался ни один самолёт, куда бы он ни летел. Тихонечко, чтобы не нарушить веселья, отозвал нескольких прокуроров дивизий, отдал по телефону распоряжение дежурному гарнизонной прокуратуры и с прокурорами направился к месту происшествия. Туда же прибыла и группа следователей гарнизона.

Все оставшееся утро и день искали следы преступника. К вечеру обнаружили несколько похищенных часов, определили круг подозреваемых, но, кто вор, установить не могли. Только дней через десять усилиями следователя преступник был изобличен. Он как раз и оказался тем самым «доброжелателем», который прислал Берзарину на банкет анонимную записку.

На допросе он показал:

— Записка должна была попасть к Берзарину минут за пять — десять до ухода самолёта, чтобы его не успели задержать... Часы я никуда не собирался отправлять. Это я решил сделать позже. Но я знал, что такая пропажа будет быстро обнаружена, и хотел направить поиски по ложному следу.

Поскольку кража была совершена в комендатуре, Берзарин все время интересовался и ходом расследования, и личностью преступника. Слушал он доклад внимательно, возмущался алчностью преступника, примитивностью его оправданий и той изворотливостью, с которой он запутывал следы преступления. Помню, что мы с Николаем Эрастовнчем несколько разошлись в оценке личности преступника. Берзарин даже слегка упрекал меня в излишней чувствительности.

Был генерал в это утро подтянут, жизнерадостен, много смеялся и шутил. Прощаясь, он еще раз напомнил, что скоро отправляется в Москву. По всему было видно, с каким нетерпением он ждал этого дня и часа.

Прокуратура армии располагалась в трех — пяти минутах ходьбы от кабинета Берзарина. Ушёл я от него в отличном расположении духа. Бодрило солнечное, полное буйных ароматов утро. Цвел жасмин, в садах неистово, словно выхваляясь одна перед другой, заливались птицы.

Я сел завтракать. Но вдруг раздался резкий телефонный звонок. Я схватил трубку и услышал громкий, взволнованный голос дежурного по штабу армии:

— Товарищ прокурор, убит Берзарин...

На мгновение мне показалось, что у меня парализовало ноги, руки, отказала речь. Собравшись с силами, я крикнул:

— Вы что, с ума сошли: я только вышёл от него?!

— Товарищ прокурор, правда.

— Где, как?

— Не знаю, мне самому не доложили. Вас ждут на углу нашей улицы и Франкфуртер-аллее.

Не своим голосом я крикнул дежурному прокуратуры:

— Убит Берзарин! Вызывайте всех следователей, помощников, и пусть догоняют меня на Франкфуртер-аллее! Доложите Яченину!..

Вскочил в машину, и мы с сумасшедшей скоростью промчались мимо коттеджа Берзарина, штаба и выскочили на Франкфуртер-аллею. Уже издали на перекрестке заметил скопление машин и людей. Немецкий полицейский и советская регулировщица преградили дорогу. Регулировщица скомандовала:

— Объезжайте, проезд закрыт.

Я на ходу крикнул: «Прокурор!», соскочил с машины и побежал к толпе. Все, вероятно, слышали, что я крикнул регулировщице, и расступились. Между двумя «студебеккерами» в простом шоферском комбинезоне, прикрывающем генеральскую одежду, на дороге лежал Берзарин. В двух-трех метрах — опрокинутый, сильно побитый мотоцикл «Харлей» и рядом с ним, на панели, в луже крови, — мертвый сержант, ординарец командарма.

Над Берзариным, припав ухом к обнаженной груди, наклонился незнакомый майор. Увидев меня, он тяжело встал и тихо сказал:

— Все... — И офицер направился к ординарцу.

Я остановил майора:

— Вы врач?

— Так точно, случайно проходил.

— И вы уверены?

— К сожалению, да.

Немного в стороне, низко опустив голову, стоял пожилой ефрейтор. Его охраняли с пистолетами в руках два лейтенанта. Один из них, обращаясь ко мне, сказал:

— Это дело его рук... Таких гадов надо стрелять без суда и следствия.

Я спросил у офицеров:

— Вы видели, как произошло?

— Нет, мы подошли позже.

Ефрейтору было не менее сорока пяти — пятидесяти лет. Сгорбившись и сцепив впереди руки, он испуганно шептал:

— Не соображу, как все случилось...

Подъехали следователи, а через несколько минут прокурор фронта генерал Л. И. Яченин. Я спросил у Яченина:

— Кому прикажете вести дело?

— Вам, лично вам. Докладывайте через каждые два часа.

Записав фамилию шофера, номер «студебеккера», столкнувшегося с мотоциклом, фамилию погибшего ординарца и войсковой номер артполка, Л. И. Яченин уехал.

Через час-полтора подъехал дежурный прокуратуры фронта и сообщил:

— Вас вызывает маршал Жуков из Москвы к аппарату ВЧ. Яченин приказал сейчас же быть в штабе фронта, он вас там будет ждать.

С Москвой меня соединили сразу, как только я прибыл.

Жуков взволнованно спросил!

— Не удалось спасти?

— Нет, товарищ маршал.

— Доложите, что уже ясно.

Я кратко сообщил:

— Берзарин ехал из штаба армии на своем мотоцикле, сам сидел за рулем, ординарец — в коляске. Когда они подъезжали к перекрестку, по главной улице шла колонна «студебеккеров» полка РГК. На перекрестке произошло столкновение. У Берзарина расколот череп, то же самое у ординарца — оба погибли.

— А шофер «студебеккера»?

— Он жив, нами задержан.

— Это не диверсия?

— Думаю, нет.

В ответ металлический, властный, с явным сарказмом голос:

— Как это — думаю? Почти два часа прошло, а вы все не уверены! Учтите, сам хозяин интересуется этим случаем. Заканчивайте следствие и к двадцати двум часам вы или Яченин доложите мне.

О разговоре с маршалом Г. К. Жуковым я немедленно доложил Л. И. Яченину. Тот что-то долго обдумывал, а затем сказал:

— Жалко, очень жалко. Пройти такую войну и теперь погибнуть... А главное — какой человек! Но как бы ни было, а за последствия отвечать должен только тот, чья вина бесспорна, доказана... Прошу вас, не торопитесь, хорошенько проверяйте, тщательно ведите дело, не упускайте ни одной мелочи... Результаты доложите мне сегодня!

Юристы, как и все в армии, любили Берзарина. Не хотелось верить, что его нет... Я боялся, как бы теплые чувства к нему, живая память о человеке, который провел нас через тяжкие испытания войны, шёл рука об руку с нами, не заслонила бы от меня истину, не помешала бы ее поискам, не набросила тень на невиновного.

Водителя допрашивали вдвоем: А. Р. Половецкий и я. Перед нами сидел убитый горем, сломленный происшедшим человек. Он ничему не сопротивлялся и готов был полностью признать свою вину. Когда ему назвали фамилию и должность погибшего, он заплакал:

— Меня мало расстрелять... Жаль только жинку и ребят. Вчера послал письмо — ждите, мол, скоро буду. Вот теперь и ждите...

Но вины у этого человека не было. Его машина шла седьмой от головной. Вел он ее на дистанции, определенной командиром, и на скорости, разрешенной всей колонне. Он видел регулировщицу. Она стояла на перекрестке и показывала: «дорога открыта».

— Когда вы заметили мотоцикл?

— Я его заметил, может, в тридцати или пятидесяти метрах от себя. Мотоцикл шёл на большой скорости, я рванулся вперед, чтобы пропустить его, и в это время почувствовал сильный удар где-то в задней части машины и услышал крик регулировщицы. Я мгновенно остановил машину... Когда я выскочил, увидел сзади лежащего человека, опрокинутый мотоцикл и возле него на земле сержанта.

Допрошены были регулировщица, полицейский, случайно проходившие мимо и видевшие момент столкновения немцы и офицеры, водители и следовавшие с колонной командиры. Тщательно было сфотографировано и осмотрено место происшествия, замерены тормозные пути. Эксперты дали заключение о техническом состоянии мотоцикла и «студебеккера», о том, допустили ли нарушения водитель «студебеккера» и мотоциклист. Дали свои заключения и медики. Все пришли к одному мнению — никакой вины у водителя «студебеккера» нет.

Не было нарушений правил уличного движения и у Н. Э. Берзарина. Ехал он на дозволенной скорости, но, когда оказался недалеко от перекрестка, у мотоцикла отказали тормоза. По-видимому растерявшись или случайно, он увеличил скорость. В этих условиях Берзарин уже не мог избежать аварии: куда бы он ни направил мотоцикл, он врезался либо в стену дома, либо в идущие машины. И тогда, вероятно надеясь все же проскочить, командарм направил свой мотоцикл в промежуток между двумя «студебеккерами». Однако Берзарин не учел, что сзади «студебеккера» под кузовом был приварен специальный крюк для буксирования орудий. Он ударился головой об этот крюк и погиб. От сильного удара вылетел из коляски сержант, размозжив голову о камни мостовой.

Я поручил следователям составить постановление о прекращении дела, а сам поехал к генералу Л. И. Яченину. Прокурор фронта выслушал меня, не прерывая, а когда я закончил доклад, спросил:

— Где сейчас водитель?

— Под охраной...

— Вызовите его, объявите постановление и скажите ему, чтобы он как можно скорее убирался из Берлина, догоняя свою колонну. Не дай бог, найдется какая-нибудь горячая голова и пристукнет его. Будет еще одна бессмысленная жертва. К девяти вечера пришлите мне постановление и все дело. Я сам доложу маршалу, мне это легче.

Когда ввели в кабинет водителя, я не поверил своим глазам. За каких-нибудь восемь-девять часов бодрый, крепкий, хотя и пожилой человек превратился в сгорбленного, седого, поникшего старика. Плечи опустились, беспомощно повисли руки, топорщилась, словно вспучилась, гимнастерка.

— Садитесь.

— Ничего, я постою.

Я повторил:

— Садитесь, нам придется долго беседовать.

— Не могу сидеть, гражданин полковник, у меня все нутро горит... Стоя мне легче... Такую беду сотворил...

— Скажите, все ли вы предприняли, зависящее от вас, чтобы избежать аварии?

— Вы думаете, я что-нибудь не сделал?

— Я вас спрашиваю.

— Верите, ни одной минуты не проходит, чтобы я не думал об этом... Конечно, я что-то не сделал... Ведь мог же я что-нибудь сделать?

Заместитель спросил:

— А вы подумайте, что могли сделать?

Водитель молчал.

— Подойдите к столу, — сказал я, — перед вами сфотографированная, воспроизведенная обстановка аварии, подумайте, что вы упустили, что могли бы сделать, чтобы такого не случилось.

Он долго и внимательно смотрел на фотосхему, зашёл слева, потом справа и, наконец, сказал:

— Вероятно, все же что-то мог, но вот что, не приложу ума... Меня расстреляют?

— Нет, вас не расстреляют. Мы не видим вашей вины. Мы вас освобождаем. Осмотрите свою машину, если она исправна, забирайте ее и во всю прыть догоняйте свою колонну. Мы уже вызвали вашего старшину, который вас сопроводит. — Водитель молчал. Мне показалось, что ему стало плохо. Я спросил: — Вам плохо? — Он продолжал молчать. — Вы меня поняли?

— Понять понял, товарищ полковник, а верить — не верю...

Я подал ему постановление, попросил внимательно прочитать и подписать. Видно, что он читал машинально, не понимая смысла написанного. Я взял постановление и стал читать медленно, поясняя отдельные места. Подследственный сидел положив руки на стол, низко опустив голову, ни разу не взглянув на меня. Я подал ему постановление и спросил:

— Теперь все понятно?

— Понятно-то понятно... и правда написана, спасибо всем, а все же, товарищ прокурор, горько мне, знали б вы, как горько!..

— Верю.

— Могу я вас о чем-нибудь просить?

— Конечно, пожалуйста.

— Детьми клянусь, если бы можно было подставить голову и спасти Берзарина, я бы сделал так... А просьба такая: наша Победа и Берзарин — это все вместе никогда не забудется... Как же я смогу жить, если его смерть и моя фамилия будут идти рядом? Вот представьте: вернусь с войны, приду на завод. С почетом встретят меня как фронтовика, а я скажу: «А Берзарина, Героя Советского Союза, генерал-полковника, первого советского коменданта Берлина, убила моя машина, и за рулем был я».

Понимая горечь и боль человека, который хотя и ни в чем не повинен, но причастен к смерти командарма, я пообещал ему нигде и никогда не упоминать его имени...


* * *


...Гроб с телом Берзарина через весь аэродром несли генералы. Пройдя сто — сто пятьдесят шагов, они менялись, давая возможность каждому подпереть плечом гроб и проявить глубокое уважение к погибшему собрату-воину. За генералами молча, скорбно опустив головы, шли офицеры 5-й ударной армии и берлинской комендатуры, а несколько поодаль — немцы. Их тоже было много. Шагали они сосредоточенно, держа на полусогнутой левой руке высокие атласные цилиндры, все в черном. Среди них немало тех, кто хмуро и нелюдимо держал себя на первой встрече деловых людей Берлина, а также недавно избранных членов послевоенного магистрата. В третьем ряду, опустив на грудь голову, шёл тот самый человек, который тогда на совещании недоверчиво спросил у Берзарина: «Я хочу узнать у господина коменданта, чем мы будем отоваривать карточки — все склады в Берлине пусты?» В магистрате ему и поручили ведать снабжением населения. В руках вместо цилиндра он держал небольшой букетик пушистых ярко-красных гвоздик. Немцев никто не приглашал на эту траурную процессию. Но олух о гибели Берзарина разнесся мгновенно, и они пришли проститься с тем, кто за пятьдесят три тяжелых военных и послевоенных дня столько сделал для голодных, смертельно перепуганных геббельсовской пропагандой и уличными боями, брошенных своим правительством на произвол судьбы берлинцев. То, что делал Н. Э. Берзарин, им казалось непостижимым, фантастичным, не вяжущимся с их представлением о большевиках. Позже они же, немцы, чтобы увековечить память о Н. Э. Берзарине, назовут городскую площадь Петерсбургерплатц и улицу Петербургерштрассе его именем.

...самолёт с телом командарма сделал несколько прощальных кругов над Берлином и взял курс на Москву.

Межсоюзническая комендатура

Новым комендантом Берлина и командармом 5-й ударной был назначен генерал-полковник А. В. Горбатов. А вскоре сменился и член Военного совета армии — прибыл генерал-лейтенант А. В. Щелаковский. Генерал-лейтенант Ф. Е. Боков ушёл с повышением на должность члена Военного совета формирующейся Советской военной администрации в Германии (СВАГ), которую возглавил Маршал Советского Союза Г. К. Жуков. Нам, юристам, особенно было грустно расставаться с Федором Ефимовичем — замечательным политработником и большой души человеком. Он проявлял удивительный такт и внимание в отношениях с органами юстиции. Мы знали, что в любое время для нас открыты двери Военного совета и, главное, что всегда получим там дельный совет и поддержку. Принципиальность генерала Ф. Е. Бокова, партийный подход к решению любых вопросов был примером для всех нас.

Настал день представления новому командарму. В парадной форме, при всех орденах и медалях, я направился на прием. Говорят, что первое впечатление едва ли не самое верное. У меня так не получилось. Александр Васильевич принимал в том же кабинете, что и Берзарин. Зайдя, я увидел высокого, немного сгорбленного, уже в летах сухопарого генерала. Лицо простое, но выразительное. В глаза бросились длинные, с широкими ладонями руки. В светлых волосах — ни одной седины. Кто-то в последнюю минуту подсказал мне, что новый командарм и комендант Берлина строг, требует, чтобы ему представлялись как следует. И я доложил по всем уставным правилам. Дальше все шло как обычно. Командарм поинтересовался, давно ли я в 5-й ударной армии, долго ли в должности прокурора, а затем спросил:

— Смогли бы вы завтра ознакомить меня с делами по Берлину?

— Да, конечно.

— Тогда завтра в девять.

Из этой встречи я так и не вынес никакого впечатления о новом коменданте Берлина, только обратил внимание на его окающую речь. На второй день в назначенный час я снова был у А. В. Горбатова. Не дав мне представиться, он вышёл из-за стола, здороваясь, протянул руку, подвел к небольшому, стоявшему в стороне столику с двумя приставленными креслами, предложил сесть, а затем сел сам.

Слушал он внимательно, делал в блокноте пометки, ставя вопросы. Было видно, что он уже познакомился с жизнью комендатуры, одобрительно отнесся к работе районных прокуратур Берлина по надзору за правильностью выдачи продуктовых карточек населению, по борьбе со спекуляцией, по поддержанию правопорядка в городе, по борьбе с беспризорностью. Прощаясь, сказал:

— Заходите, голубчик, без стеснения... Не смотрите, что я занят: для ваших дел всегда выкрою время...

Прошло менее месяца, и офицеры армии и комендатуры убедились, что произошла вполне достойная замена, Хотя А. В. Горбатов человек иного склада, чем Н. Э. Берзарин, в стиле руководства он мало чем отличался от своего предшественника — был внимателен к офицерам штаба и комендатуры, уважал их мнение, никогда не повышал тона в разговоре, с пониманием продолжал совершенствовать работу комендатуры, был настойчив и требователен.

Меня он приглашал к себе часто, консультируясь в основном по вопросам, относящимся к компетенции правового отдела межсоюзной комендатуры. Наши консультации участились, когда в Берлине появились соответствующие советские специалисты. Тогда еще не был полностью подсчитан материальный ущерб, который причинила фашистская Германия нашей стране. Главные державы антигитлеровской коалиции обязали Германию возместить нанесенный ею ущерб всем союзным державам. Советская военная администрация приняла меры, чтобы существенно облегчить положение рабочего класса Берлина, помочь ему развернуть строительство новой мирной экономики. Первыми предприятиями, на которые выпала эта важная миссия, были кабельный завод «Кабельверке Обершпрее унд Кепеник», завод электрооборудования АЭГ в Трептове, завод связи «Сименс — Планиа», крупнейшая электростанция фирмы «Борзинг». В последующем все эти и другие предприятия были переданы немецкому народу в собственность. Все они явились фундаментом будущей экономики Германской Демократической Республики.

В конце июня меня пригласил к себе генерал А. В. Горбатов.

— Антифашисты Берлина развернули большую кампанию по очистке административного аппарата от нацистских чиновников, — сказал он. — Это соответствует и целям денацификации сферы управления. Пожалуйста, нацельте правовой отдел и аппарат прокуратуры на то, чтобы они вместе с комендантами были внимательны, не допустили перегибов. Этим делом занимаются их общественные организации. Но и вы не стойте в стороне. Если будут эксцессы, информируйте меня...

Восстановление низовых административных органов в Берлине началось при Берзарине. Всю тяжесть этой работы взяли на себя антифашисты, особенно группа ЦК КПГ. Желающих идти на чиновничьи должности было мало. В учреждениях оставалось немало чиновников старого аппарата из числа нацистов и приверженцев фашистского режима. Они тайно и открыто саботировали возрождение демократии в Берлине. Трудящиеся требовали удаления их из новых учреждений. Печать западной части Германии подняла шум о «большевизации» берлинского магистрата и всех органов администрации. Не молчали также газеты США и Англии.

Правовой отдел часто докладывал Горбатову о ходе денацификации управления и при его помощи исправлял малейшие несправедливости, если они допускались. К концу июля 1945 года из берлинских административных органов было уволено свыше двадцати пяти тысяч нацистских чиновников. Возрождающиеся демократические силы Берлина нанесли серьезный удар по фашистскому аппарату. Вслед за этим антифашисты Берлина начали создавать профсоюзы. Как известно, нацисты начисто покончили с ними. Возрождение шло трудно, но к концу июля во всех двадцати районах Берлина начали работать организации единых свободных профсоюзов, сыгравшие немалую роль в становлении новой, демократической Германии. Начали создаваться и демократические женские организации.

Однажды я докладывал Горбатову уголовное дело о крупном хищении кинопленки из склада фабрики. В шайке воров оказалась женщина-сторож. Выслушав доклад, Александр Васильевич рассказал:

— Днями комендатуру посетила делегация немецких женщин. Они просили разрешения создать в Берлине специальный женский комитет по защите их прав, в том числе и трудовых. Судя по их рассказам, у них действительно положение нелегкое. В Берлине женщин вдвое больше, чем мужчин. На их плечи ныне легли все заботы о семье и доме. Пособия за погибших мужей и сыновей они не получают, работы в городе нет, и они очень нуждаются. Может, и эту женщину толкнула нужда? Посмотрите хорошенько и, когда разберетесь, не сочтите за труд доложить мне.

Вскоре довелось встретиться с представителями созданного в августе Центрального берлинского женского комитета. Они обратились с просьбой освободить арестованную, принимавшую участие в хищении кинопленки.

— Ее муж погиб под Курском, — пояснили они, — остались трое детей и мать мужа... Пощадите ее...

К этому времени следователи уже разобрались с делом. В действиях подследственной обнаружилось много смягчающих обстоятельств. Она чистосердечно раскаялась и помогла следствию разоблачить основных преступников. Было принято решение ее не судить и освободить из-под стражи. Об этом я и сообщил женщинам. Немка, возглавлявшая делегацию, поднялась со стула и на ломаном русском языке сказала:

— Герр прокуратор, позвольте пожмать ваш руку и заявить большой спасибо. Я думаль, вы будете все вымещать здесь, Германия... Но вы все потеряль, все забыль... Вы — настоящие человеки...

— Нет, фрау, мы ничего не забыли, мы только будем спрашивать с тех, кто виновен, — пояснил я.


* * *


Однажды в начале июля я направлялся на «виллисе» в тюрьму в Шпандау, кого-то надо было допросить. Миновав рейхстаг, Тиргартен, обогнув Колонну Победы, «виллис» свернул на широкую улицу, ведущую к тюрьме. Навстречу, из-за поворота, вынырнула большая черная машина с белыми звездами на дверцах в сопровождении четырех джипов с такими же звездами. Мой водитель резко затормозил и, взяв круто вправо, прижал «виллис» к бровке тротуара. Навстречу шли новые и новые машины, за ними броневики и легкие танки. Это в Берлин входили американские войска...

11 июля утром мне позвонил Горбатов:

— Вчера я не мог вас предупредить: на сегодня назначено первое заседание межсоюзнической комендатуры Берлина. Вам следует на нем быть.

— Какие материалы иметь при себе?

— Пока никаких... Будем присматриваться друг к другу.

Заседание началось в десять часов. Проходило оно в помещении бывшего районного суда Берлина — Далема.

Офицеры советской комендатуры были подтянуты, строги, немножко взволнованны. До сих пор все, что делалось в Берлине, было подвластно советской комендатуре. Теперь в Берлине войска четырех держав, четыре коменданта, четыре комендатуры, четыре военные прокуратуры, четыре военные администрации и вот эта — пятая — межсоюзническая. Как будет работаться?

За большим столом уселись коменданты. В центре А. В. Горбатов. Наши офицеры и офицеры союзных держав чинно сидели в просторном зале, многие с папками, англичане и французы — с массивными кожаными портфелями. Ровно в десять часов Горбатов встал, поприветствовал трех союзных комендантов, затем, обращаясь ко всем собравшимся, сказал:

— Господа генералы и офицеры союзных держав, товарищи советские офицеры, мы собрались сегодня для того, чтобы осуществить волю народов четырех великих держав, участников антигитлеровской коалиции, по управлению столицей бывшего фашистского рейха. В соглашении между нашими правительствами сказано: район Большого Берлина занимается вооруженными силами четырех держав. Для совместного управления ими создается межсоюзническая комендатура в составе четырех комендантов. — Далее Александр Васильевич подчеркнул, что на долю присутствующих выпала почетная историческая роль — окончательно покончить с фашизмом и возродить столицу немецкого государства Берлин как центр демократического переустройства всей Германии, чтобы она никогда уже не смогла быть очагом новых войн и военных авантюр. — Мы вместе, рука об руку, боролись на поле брани против фашизма, и мы, советские люди, таим большую надежду и большую веру, что вместе будем бороться за возрождение демократического Берлина, столицы будущей демократической Германии!

Все стоя долго аплодировали А. В. Горбатову. Каждому из нас хотелось верить, что это будет именно так.

На первых порах работа межсоюзнической комендатуры шла споро. Не чинилось особых препятствий и в работе военной прокуратуры гарнизона. Немецкая полиция, военные комендатуры союзников, их военные прокуроры быстро откликались на наши ходатайства и запросы, не препятствовали арестам и разоблачению уголовников, проживавших в их зонах оккупации, почти беспрепятственно передавали нам военных преступников.

Более или менее согласованно и дружно работал и правовой отдел при межсоюзнической комендатуре Берлина. Были, конечно, разногласия, иногда даже острые, но, как правило, все четыре представителя в конце концов находили общий язык и выходили на заседание комендатуры с единым мнением.

В середине лета 1945 года решался вопрос о назначении главного гражданского прокурора Берлина. Пост этот весьма важный. От прокурора, его политических взглядов в значительной степени зависело, станет ли прокуратура города на защиту демократических преобразований, на поддержку антифашистских сил или будет тормозом в проведении этих преобразований. Союзники на этот пост представили более десяти кандидатур. Обычно советская сторона не принимала решений, касающихся переустройства жизни немецкого народа, не посоветовавшись с немецкой демократической общественностью. Поэтому с согласия союзной стороны правовой отдел советской комендатуры Берлина обнародовал представленный ими список кандидатов на пост прокурора. Антифашисты Берлина вошли с мотивированными возражениями — многие из тех, кого прочили в прокуроры демократического Берлина, при нацизме возглавляли «народные суды», чинившие жестокую расправу с антифашистами, или были членами этих судов, а также занимали другие ответственные посты в нацистской юстиции.

На пост главного гражданского прокурора Берлина немецкие антифашисты предложили свою кандидатуру. Ее единогласно утвердил правовой комитет четырех держав.

К сожалению, такая слаженная работа длилась недолго. Позже мы этот период согласованных действий называли золотой порой Берлина. Началось с осложнения контактов военной прокуратуры: необоснованно затягивалась выдача разрешений на аресты военных преступников. Случалось, что кто-то предупреждал преступников о предстоящем аресте, и они скрывались. Позднее началось гонение на антифашистов. По рекомендации антифашистских демократических сил Берлина в полицию с согласия правового отдела советской комендатуры были направлены немцы антифашисты. Под видом повышения профессионального уровня работников полиции союзники начали в своих зонах их удалять.

Американские военные власти без всяких оснований сняли антифашистов с должностей: 23 июля 1945 года бургомистра района Штеглиц; 13 сентября — заместителя бургомистра по северному подрайону в Целендорфе, а немного позже — районного советника по вопросам труда в районе Нойкельне. Все это противоречило решению межсоюзнической комендатуры, согласно которому такие действия могли производиться только с ее согласия. Такие же нарушения были допущены и в отношении бургомистров Тиргартена и Шпандау.

Первоначально мы полагали, что это заскоки отдельных чиновников районных комендатур союзников. Но дело заместителя бургомистра по северному подрайону в Целендорфе Йозефа Кёнига показало, что это не произвол отдельных чиновников, а начало новой политики союзников в Берлине и во всей Германии.

Правовой отдел советской комендатуры на одном из совместных заседаний заявил о неправильном поведении военной администрации союзников в Целендорфе и о необоснованном преследовании Кёнига. Совместно с магистратом города этот вопрос был вынесен на заседание межсоюзнической комендатуры. За два дня до заседания американские оккупационные власти, чтобы снять наш протест как необоснованный, арестовали Кёнига и предали его суду якобы за совершенное уголовное преступление. Через американского прокурора нам удалось ознакомиться с делом Кёнига. Оказалось, его обвиняли в том, что он «способствовал самовольному вселению двух тяжело пострадавших от фашизма обездоленных евреев в квартиры эсэсовцев». Мы просили американского прокурора опротестовать предание суду Кёнига. Он радушно обещал, довольно искренне возмущался, но ничего не сделал. Становилось ясным: союзники предпринимали первые пробные шаги по осуществлению совсем иных планов в Германии, чем те, которые разработаны были на Крымской и Потсдамской конференциях союзных держав.

И тем не менее оккупационные власти союзных держав вели себя более или менее сносно. По крайней мере, из двухсот семнадцати вопросов, обсужденных в 1945 году на заседаниях межсоюзнической комендатуры, только по девяти не было достигнуто единства взглядов.

Пройдет полгода — год, и все союзные администрации в Берлине (американская, британская и французская) превратятся в активную силу, способствующую возрождению немецкого империализма, милитаризма и реакции и, вопреки принятым обязательствам, выступят против возрождающихся антифашистских сил немецкого народа. Берлинская прогрессивная общественность назовет их действия политикой с двойным дном.

В ноябре 1946 года мне довелось беседовать с заместителем бургомистра Берлина Карлом Мароном. Он заявил:

— С приходом в Берлин американских, английских и французских оккупационных властей из административных органов ими удалены в своих районах сотни антифашистов и демократически настроенных немцев.

Показания Эмилио Бюге

В начале июля от прокуратуры Группы оккупационных войск в Германии поступила телеграмма: «Выделите следователей и примите личное участие в расследовании злодеяний в лагере Заксенхаузен. Дело ведет берлинская оперативная группа «Смерш». О ходе следствия докладывайте мне раз в десять дней. Яченин».

Лагерь Заксенхаузен располагался в тридцати пяти километрах от Берлина, на окраине небольшого городка Ораниенбург. Панически отступая, фашисты не успели уничтожить всех узников, как это они делали всегда. В лагере остались французы, австрийцы, чехи, англичане, югославы, немцы — всего более 30 тысяч. Советских граждан было мало — их почти всех расстреляли, и только нескольким заключенным удалось спрятаться в бараках французов и англичан.

С приближением советских войск по приказу Гиммлера заключенных эвакуировали на северо-запад, в Шперин. Для тридцати тысяч узников этот марш был маршем смерти.

Северо-западнее Берлина, в районе Нейстрелиц, главари лагеря, часть тюремщиков и охранников были схвачены. Среди них оказались комендант концлагеря Кайдль, второй начальник лагеря Август, третий начальник лагеря Кернер, начальник тюрьмы Эккариус, главный врач лагеря Баулекеттер, бывший комендант Лоритц, обершарфюрер Книттлер, обершарфюрер Фикерт, гауптшарфюрер Зорге и другие непосредственные участники злодеяний, учиненных над военнопленными и узниками лагеря.

Против них возбудили уголовное дело и вели следствие. С первых дней июля в расследование включились и работники военной прокуратуры Берлинского гарнизона.

Следователи тщательно изучали документы, устанавливали конкретные действия каждого арестованного, искали свидетелей — бывших узников. В ходе поисков в канализационной магистрали был обнаружен один узник. Чувствовал он себя плохо, почти не говорил. Его поместили в госпиталь и с большим трудом выходили. Оказался он немцем, в прошлом жителем Штеттина — Эмилио Бюге. Шесть лет Бюге находился в заключении в разных лагерях, а последние четыре — в Заксенхаузене, где работал писарем. По поведению охраны, по приготовлениям лагерной администрации Бюге догадался, что гитлеровцы отступают и готовят заключительную акцию — уничтожение заключенных. В последнюю минуту он сумел спрятаться в канализационной системе, где и просидел около недели.

Выздоровев, Бюге сам явился на допрос. Свои показания он повел с того времени, когда, выражаясь его словами, бежал от коричневой чумы из Берлина в Мехико, а оттуда в Испанию, где попал в руки гестапо. Невысокий, худой, с серовато-грязноватой кожей лица, сильно облысевшей и немного квадратной головой и большими воспаленными глазами, Бюге напоминал человека, перенесшего тяжелую и длительную болезнь. Он рассказал о жизни в лагере, о пытках, о гибели заключенных в газовых печах и на виселице, о подпольной борьбе узников. Бюге сохранил в памяти имена замученных, их довоенные адреса, а иногда местожительство родственников. Через месяц он передал следствию объемистую рукопись в триста сорок девять страниц, которую назвал «1470 секретов концентрационного лагеря Заксенхаузен, ставших известными заключенному № 12876 Эмилио Бюге, писарю политического отдела».

Рукопись была составлена на русском языке. Я удивился:

— Разве вы владеете русским?

— Нет, это перевод. Он сделан для вас.

— Где же оригинал?

— Оригинал я передал майору Макартуру Кауну, представителю американской «Вор Краймс комиссии». Вот адрес комиссии: город Аусбург, Фрёлихштрассе, 5.

Рукопись начиналась следующими словами: «Я, Эмилио Бюге, клянусь перед всевышним, что все преступления в лагере Заксенхаузен, которые здесь описаны, действительно были и что я говорю чистую правду, еще раз правду и только правду.

К составлению этих записок меня не принуждали ни силой, ни запугиванием, ни страхом. Я добровольно, лично, без всяких приказов написал все это как свидетель перед всем светом, чтобы свет узнал подлинную правду.

Я лично был свидетелем тяжких преступлений служителей лагеря: гауптшарфюрера Бругдала, шарфюрера Клаузена, обершарфюрера Фиккерта, лагерфюрера Грюнвальда, обершарфюрера Книтлера, гауптшарфюрера Густава Зорге («железного Густава»), коменданта Лоритца, обершарфюрера Кноопа и других пятидесяти трех палачей.

Все, что здесь написано, — правда, только правда и еще раз правда».

Многое из «1470 секретов» легло в основу обвинения палачей концентрационного лагеря Заксенхаузен-Ораниенбург, дело о которых слушалось в Берлине в 1947 году военным трибуналом Группы советских оккупационных войск в Германии.

Триста сорок девять страниц рукописи — триста сорок девять страниц мучительных воспоминаний очевидца о том, что творилось в фашистских застенках и что фашисты превратили в норму поведения по отношению к полякам, чехам, югославам, французам, англичанам, попавшим к ним в руки. Но когда Бюге подходил к показаниям об отношении к советским людям, он как бы делал передышку и собирался с силами, ибо предстояло поведать такое, чего не всякое сердце способно вынести.

Все данные о положении советских военнопленных в фашистских лагерях Бюге объединил в четырнадцатой главе, которую озаглавил «Русские военнопленные в лагере».

Немало ныне развелось буржуазных писак, на все лады кричащих о том, что данные и свидетельства о злодеяниях гитлеровцев в лагерях и на захваченных территориях — всего-навсего советская пропаганда. Ответим им выписками из показаний Эмилио Бюге. Он не был ни антифашистом, ни коммунистом, ни даже социал-демократом. Бюге — рядовой немецкий гражданин.

Выписка первая

«Эта глава, которую я хочу сообщить, пожалуй, самая печальная из всех моих записок.

...В конце августа 1941 года в лагере распространился слух, что в течение следующих дней прибудут русские военнопленные. Для чего? Работать? Но когда на индустриальном дворе лагеря с лихорадочной поспешностью начали проводить секретные приготовления, стало ясно: прибывающих военнопленных переправят на тот свет...

...В воскресенье 31 августа 1941 года прибыл первый транспорт — 448 русских из сталага № 315 {25}. Из них 3 мертвых. Один из них умер в пути еще 12 августа. Есть мальчик — 14 лет, четыре — 15-ти, семь — 17-ти. Большинство из района Минска...

...1 сентября до обеда отмечается уже 7 умерших. К обеду люди получают литр пищи, а вечером их забирают группами приблизительно по 20 человек и увозят на закрытой машине (№ СС-19367) к индустриальному двору, где их убивают выстрелом в затылок. Чтобы остальные не заметили, в чем дело, играет радио — громкоговоритель...

До двух или трех часов ночи все русские убиты, и начиналось сжигание трупов в четырех походных печах-крематориях.

...Следующий транспорт прибыл 2 сентября — 254 советских солдата из сталага «X». Все хорошо выглядели, здоровые молодые люди, хорошая форма (телосложение). Никто ничего не подозревал. На вопросы руководителя лагеря Ф. Зурена пленные отвечали открыто и громко. Один из них смеется даже... и Зурен говорит: «Что, этот еще смеется? Ну, завтра ему будет не до смеха».

На следующий день они получают один литр жидкой бурды и спрашивают обершарфюрера Фиккерта{26}, нельзя ли получить хлеба. Он велит им сказать: — «Да, вечером».

Вечером начинается расстрел. Некоторые замечают, куда их везут, и не сходят с машины — тогда их расстреливают прямо в машине».

Выписка вторая

«9 сентября из сталага № 315 прибыло 139 советских военнопленных, из сталага № 321 — 30 и из сталага «X» — 223 человека, всего 392. Один из них умер с голоду еще в пути. Все очень худые, голодные. Это — русские, украинцы, белорусы, кавказцы, татары, черкесы. Есть среди них и матросы. Одеты в лохмотья.

В тот же вечер 30 из них расстреливают прямо под открытым небом. 10 сентября начинают работать газовые печи... Первых 139 прибывших расстреляли 10 сентября, остальных — в течение четырех дней.

...19 сентября прибыло 463 советских гражданина — из сталагов № 315 и 330. 24 и 26 сентября еще 857 человек. За десять дней все они были уничтожены.

...7 октября прибыло еще 206 русских.

После обеда, приблизительно в пять часов, эти бедные русские построились перед блоком изолятора. Им предлагают спеть русскую песню. Запевала начинает звучным голосом постоянно повторяющуюся мелодию. Его поддерживает весь отряд.

Я наблюдал из окна нашего бюро. Никто из них не знал, что это лебединая песня, что сейчас их начнут расстреливать... Эта печальная песня звучит в моих ушах бесконечно. Мне хочется плакать, и я должен отвернуться. Приблизительно двадцать раз повторяется эта песня, и, когда она окончена, садист обершарфюрер Книтлер через переводчика подает команду: «Садиться в машину!» По 20 военнопленных отправляют на убой на индустриальный двор, говоря, что везут на осмотр к врачу.

16 октября из сталага № 302 прибыло 700 русских военнопленных. Все они были уничтожены.

Из 2500 русских, включенных в рабочую команду, от голода и избиений за период с 19 октября по 18 ноября 1941 года умерло 710 человек».

Выписка третья

«В середине ноября 1941 года я сам, зайдя в барак русских военнопленных, убедился: они лишены всего — у них нет ни матрацев, ни одеял, ни других постельных принадлежностей. Их заставляют лежать на холодном деревянном полу в том, в чем они и ходят. Они замерзают и мрут с голоду. Ежедневно бывает свыше тридцати смертных случаев. В середине ноября на индустриальном дворе в связи с эпидемией вырыта глубокая, десять метров в длину, яма. В нее бросают умерших русских...

...12 января 1942 года я опять имел возможность заглянуть в блок русских военнопленных. На голом полу без одеял и шинелей лежат они, плотно прижавшись друг к Другу. Мое следующее посещение состоялось в августе 1942 года. Тогда они лежали под общим длинным самодельным одеялом из мелких деревянных стружек...

...К январю 1943 года из 14000 русских военнопленных 13000 были повешены, расстреляны и умерли с голоду и от болезней».

Юристы из Москвы

Приближалась осень 1945 года. Из Берлина ушли все армии, кроме 5-й ударной, несшей охрану города. Вместе с армиями отбыли следователи и помощники, прикомандированные к прокуратуре гарнизона, Из Москвы прибыли новые.

Мы были очень довольны теми юристами, которых направляла в наше распоряжение Главная военная прокуратура. Хотя нас официально именовали военной прокуратурой Берлинского гарнизона, круг нашей деятельности был совсем не схож с деятельностью обычных армейских гарнизонных прокуратур. Он определялся, как я уже говорил, теми задачами, которые были поставлены «Декларацией о поражении Германии и взятии на себя верховной власти в отношении Германии».

Вместе со всеми органами СВАГ прокуратура гарнизона способствовала созданию новой, демократической Германии. В этом и была специфика ее работы. Заместитель главного военного прокурора генерал-майор юстиции Д. И. Китаев присылал зрелых, квалифицированных военных юристов, сумевших понять особенности работы в Берлине. Это были заместитель прокурора подполковник юстиции Николай Степанович Игнатьев, помощники прокурора майоры юстиции Николай Григорьевич Марченко, Михаил Андреевич Скопцов, Матвей Николаевич Горковлюк, Михаил Федорович Савенко, Николай Григорьевич Савинич, капитан юстиции Василий Васильевич Бычек, военные следователи майор юстиции Владимир Семенович Язев, капитаны юстиции Николай Михайлович Диесперов, Василий Григорьевич Назаров, Николай Маркович Копосов, Дорофей Порфирьевич Шариков, Александр Петрович Завадский, старшие лейтенанты юстиции Борис Петрович Богатырев и Владимир Семенович Волик.

На плечи этих людей легла вся тяжесть начала необычной по выполняемым задачам деятельности военной прокуратуры.

С приходом в Берлин союзных армий и образованием межсоюзнической комендатуры объем работы прокуратуры не сократился, хотя вместо двадцати районов осталось шесть. Появились новые заботы и сложности — контакты с союзниками. Внешне военные прокуроры союзников относились к нам доброжелательно, усиленно приглашали на торжественные приемы, банкеты и домашние вечеринки, охотно делились опытом ведения уголовных дел против немцев, нарушающих оккупационный режим, и неохотно — против эсэсовцев и гестаповцев. Когда же мы интересовались этой категорией уголовных дел, прокуроры отшучивались, говоря, что, дескать, «вы до нашего прихода пересажали всех наци, отняв хлеб у союзных коллег». В самом же деле после вступления в Берлин союзников в западные секторы города хлынули сотни отъявленных эсэсовцев и гестаповцев. Антифашисты называли нам их имена, места жительства, представляли документы, изобличающие их в злодеяниях. Мы делали прокурорам западных секторов Берлина аргументированные представления и, ссылаясь на совместно принятые четырьмя державами постановления, просили выдать военных преступников. Коллеги очень вежливо принимали нас, внимательно читали представления, чаще тут же, в нашем присутствии, давали указания комендантам разыскать преступников и немедленно арестовать, а через два-три дня официально уведомляли, что «названные нацисты в их зонах не обнаружены».

Такая же картина была и с задержанием или арестом спекулянтов, воров, бандитов, проживавших в зонах союзников. Многие из этих дел требовали согласованных действий, иногда двух, а то и всех четырех военных прокуратур Берлина.

...Длительное время в советском секторе Берлина совершались ночные грабежи. Наши следователи при помощи немецкой полиции установили, что шайка скрывается в английской зоне города и во главе ее стоит бывший эсэсовец в чине гауптштурмфюрера Курт Штрассер. Вооруженные налеты банда совершала по ночам. Они носили дерзкий и циничный характер. Были случаи убийств немецких граждан. Дважды немецкая полиция настигала банду в момент совершения преступления, и оба раза ей удавалось, отстреливаясь, улизнуть либо в английскую, либо в американскую зоны Берлина. Наконец нам удалось часть шайки изловить, главари же ее скрылись. Дней через десять следователи добыли адреса новых притонов шайки. По моему представлению мы получили санкцию на арест участников банды. Ночью с большими предосторожностями военные следователи и полиция окружили в английской зоне города дом, где скрывалась банда, — и уехали не солоно хлебавши... Хаза была пуста. Преступников кто-то предупредил. В коридоре на стене висел хорошо исполненный плакат на русском и немецком языках: «До новой встречи, братцы!»

Через неделю такая же картина повторилась во французской зоне. Полагая, что преступников мог предупредить кто-либо из немецкой полиции, мы готовили операцию втайне от нее. Результат — тот же, только другая была оставлена надпись: «Мы русских не трогаем, что вам от нас надо — пуля?» Такая же история повторилась и в американской зоне Берлина. Об этом я как-то рассказал генерал-полковнику А. В. Горбатову. Тот с огорчением поведал мне о таком же положении и во взаимоотношениях между комендантами:

— Еще во времена Берзарина, — говорил Александр Васильевич, — магистрат города провел большую работу по конфискации собственности активных нацистов и военных преступников. Эти действия соответствовали совместным решениям четырех великих держав. Но начиная с августа военные администрации США, Англии и Франции стали препятствовать этим действиям антифашистских сил Берлина, а в сентябре без согласия с нашей стороны специальным положением запретили магистрату производить любую конфискацию предприятий и имущества военных преступников и активных нацистов. Те же предприятия, которые были секвестрованы раньше, союзники изъяли из управления муниципальных органов, отстранили антифашистов от контроля и назначили новых руководителей. Ими стали те, кто работал при Гитлере, защищал интересы бывших хозяев. На многих предприятиях, принадлежавших в прошлом военным и нацистским преступникам, висели плакаты: «Это предприятие является собственностью народа». В октябре я специально объехал все секторы союзников и не увидел ни одного такого плаката... Чувствуется, что союзники начали марш назад, к Германии прошлого...

...Вскоре немецкие активисты сообщили, что банда снова перекочевала и обосновалась во французской зоне оккупации Берлина. После долгих раздумий, споров и сомнений мы решили ликвидировать банду своими силами, поставив в известность немецкую полицию в момент операции. Провели ее ночью. Готовились тщательно. Работники прокуратуры несколько раз выходили на место, изучили все подступы к логову банды и все пути отхода.

Главное, чего опасались, — стрельбы. Кто бы ее ни начал, она могла привести не только к провалу операции, но и к жертвам. А этого никто бы нам не простил. Патрули союзников легко пускали в ход оружие, особенно против лиц, одетых в гражданскую одежду. Не разобравшись, они могли бы открыть огонь и по нашим работникам.

Вся подготовка сводилась к тому, чтобы выследить, когда банда вернется в логово, напасть неожиданно, не дать банде произвести ни одного выстрела, исключить какой бы то ни было шум. Мы были уверены, что нам все это удастся. На каждого бандита приходилось два наших работника.

Чтобы отвлечься от неспокойных дум, я сел за чтение какого-то запутанного уголовного дела. Однако ничего из такого чтения не получилось: все мысли были там, где проводилась операция...

Во втором часу позвонил Александр Васильевич Горбатов, сделал вид, что удивился столь позднему моему присутствию в прокуратуре, посетовал, что ему почему-то не спится, а потом осторожно спросил:

— Как операция?

— Все уехали, жду сообщений и ругаю себя, почему я не с ними.

— Ну и зря ругаете... Худа та мышь, которая во все лазы лезет... Вам нечего соваться во все дырки... Я, вероятно, еще долго не буду спать, не затруднитесь позвонить, когда все прояснится...

Значит, комендант тоже волнуется. Бросив чтение дела и усевшись в большое мягкое кресло, я стал ждать и незаметно задремал. Разбудил телефонный звонок. Докладывал старший лейтенант В. А. Сенник:

— Звоню из тюрьмы, банда взята. Совершенно бесшумно... Один бежал. Можно было задержать, но со стрельбой...

Я взглянул на часы. Было двадцать минут пятого...


* * *


Однажды в начале октября, когда я был в кабинете Горбатова, вошёл его адъютант.

— Прибыли из Москвы военные юристы, — доложил он.

Я подумал, что приехал кто-то из Главной военной прокуратуры, и удивился, почему никто об этом не известил меня. Распахнулась дверь, и вошли несколько военных и гражданских. Впереди шёл невысокий генерал. Приблизившись к Горбатову, он отрекомендовался:

— Генерал-майор юстиции Никитченко, прибыл в связи с назначением судьей от Советского Союза на процесс над главными немецкими военными преступниками.

Затем он представил своих коллег. Вместе с генералом были профессор М. Ю. Рагинский, полковник юстиции С. Я. Розенблит, подполковник юстиции А. Ф. Волчков. Никого из них, кроме С. Я. Розенблита, автора многих учебников по криминалистике, я до этого не встречал.

И. Т. Никитченко сообщил, что 8 августа он и представители США, Великобритании и Франции подписала соглашение о судебном преследовании и наказании главных военных преступников европейских стран оси, что конкретно такими преступниками является все фашистское правительство и что суд над ними будет проводиться в Нюрнберге. Сказанное генералом Никитченко для меня явилось открытием. Мы, военные юристы, работавшие на территории бывшего фашистского рейха, опираясь на директивы четырех союзных держав, уже несколько месяцев вели уголовные дела и, решительно, строго соблюдая закон, осуществляли наказание военных нацистских преступников. Но о том, что создан Международный военный трибунал, я услышал впервые. От Никитченко нам стало известно, что суд начнет работать в Берлине, проведет несколько организационных заседаний, что главноначальствующие военных администраций союзных держав уже получили указания, и первое такое заседание откроется в расположении Контрольного совета — зале пресс-конференций.

Через несколько дней я был вызван в прокуратуру Группы оккупационных войск в Германии. В кабинете прокурора генерал-майора Л. И. Яченина находился незнакомый мне человек, лет сорока, чуточку выше среднего роста, сухощавый, с четко очерченным ртом и волевым подбородком, с высоким лбом, с зачесанными назад не очень густыми, но без единой седины волосами. Он нетерпеливо прохаживался по кабинету, то и дело расстегивая и застегивая светлый добротный пиджак. Сложилось впечатление, что я прервал какую-то задушевную беседу и этот незнакомый человек был недоволен моим появлением. Яченин представил:

— Руденко Роман Андреевич — мой коллега по прокуратуре республики. Назначен главным советским обвинителем в Международном военном трибунале.

Я назвал свою фамилию и должность. Руденко задал несколько вопросов о том, чем занимается прокуратура Берлина, много ли в производстве дел, как мы справляемся с немецким языком. При нем же я доложил все, чем интересовался и для чего меня вызвал Яченин. Руденко внимательно слушал, однако в беседу не вмешивался. Прощаясь, я пригласил его побывать в Берлине, посмотреть, как живут наши юристы, как работают.

Дня через два Руденко навестил прокуратуру, побывал у меня дома и, уезжая, попросил:

— Если в ваши руки попадут интересные материалы о преступлениях нацистов, ставьте в известность нашу следственную группу — ее в Нюрнберге будет возглавлять Георгий Николаевич Александров.

Все работники прокуратуры армии были очарованы простотой, душевностью, какой-то мягкой обходительностью Романа Андреевича.

9 октября 1945 года в Контрольном совете состоялось первое организационное заседание Международного военного трибунала. Мне очень хотелось попасть туда. Ведь подобного суда история человечества не знала. Не было такого, чтобы на скамью подсудимых как главного военного преступника посадили правительство целого государства за то, что оно затеяло и навязало народам грабительскую, истребительную, кровавую войну. После первой мировой войны победители сделали красивый жест перед измученными и обездоленными войной народами — намеревались судить немецкого кайзера. Но алчный, жестокий император, захватчик чужих земель, торопливо покинул раздосадованную поражением Германию, пересек границу одной из соседних стран и припеваючи дожил до тех дней, когда его бывший ефрейтор затеял новое истребление и ограбление народов.

У меня и моих заместителей были постоянные пропуска для входа в здание Контрольного совета. Мы решили воспользоваться ими и в день заседания суда выехали туда пораньше. Вошли в холл, примыкающий к залу пресс-конференций, и удивились: хотя до начала заседания оставалось еще около часа, в холле толпились военные юристы и прокуроры США, Англии и Франции.

Зал был закрыт.

Минут через двадцать появился служитель-немец и вместе с американским майором, поклонившись всем нам, прошёл в зал и закрыл за собой дверь изнутри. Мы услыхали, как передвигались столы, стулья. Минут через десять они вышли и снова закрыли дверь.

Наконец появился состав суда. Впереди, держа в руке ключи и какую-то папку, шёл тот же майор, за ним судьи — американцы, англичане, французы. Я увидел И. Т. Никитченко и поклонился ему. Никто из них не выказал удивления, увидев толпящихся юристов четырех стран: по-видимому, они понимали, сколь велик наш интерес к такому событию.

Состав суда зашёл в зал, за ним двинулись к двери и мы: первыми — англичане, за ними — остальные. Однако нас остановил американский майор:

— Господа, очень сожалею, но заседание будет закрытым...

Такого поворота событий никто из нас не ожидал.

18 октября в том же помещении состоялось первое распорядительное (подготовительное) заседание. Мы долго судили, ехать или не ехать. Решили не ехать: не так уж приятно, когда перед тобой захлопывают дверь! Как же были все огорчены, узнав на следующий день, что заседание проходило открыто!


* * *


На рассвете меня разбудил телефонный звонок. Старший лейтенант юстиции Т. В. Лаврентьева, старший секретарь прокуратуры 5-й ударной, коротко сообщила:

— Приказано по тревоге грузиться.

— Что случилось?

— Ничего не знаю. Какие будут указания?

Какие могут быть указания, когда объявлена тревога.

— Выполняйте распоряжение, сейчас же выезжаю.

Два дня у меня не было возможности встретиться с генералом А. В. Горбатовым. Что же за это время случилось? Как медленно мы едем! Ну вот и наши. Возле домов стоят крытые «студебеккеры» и легковые машины. Погрузка имущества прокуратуры шла к концу. Меня окружили работники аппарата.

— Вы с нами? — спросили меня.

Для меня это был мучительный и нерешенный вопрос. Я все еще оставался прокурором не только Берлинского гарнизона. В октябре в Берлин прибыл заместитель главного военного прокурора по кадрам генерал-майор юстиции Д. И. Китаев. Я доложил ему о своем положении и просил освободить от одной из должностей.

Д. И. Китаев спросил:

— Где бы вы хотели остаться?

Меня прельщала работа в гарнизоне. Я все еще мечтал вернуться в институт на научную работу и готовил диссертацию о германской проблеме. Работа в Берлине открывала неограниченную возможность для сбора материалов, о чем и было сказано Китаеву.

— Ну что ж, поговорю еще раз с Ячениным и Горбатовым.

На второй день Д. И. Китаев сообщил:

— Беседовал с Горбатовым. Он категорически возражает иметь дело с двумя прокурорами — в Берлине и в войсках. Когда же я поднажал, Горбатов при мне позвонил главному и тот с ним согласился... Вернусь в Москву — попробую его переубедить...

Однако все решилось, когда я увидел груженые машины, всех тех, с кем проведено столько трудных дней, с кем ютились в одной землянке, ели из одного котелка, делили поровну радость и горе, кого понимал я и кто понимал меня с полуслова.

— Я с вами, — ответил я и почувствовал, как мне стало легко.

В Берлин вместе с генерал-полковником А. В. Горбатовым мы вернулись через два дня. Ехали сначала каждый в своей машине, затем Александр Васильевич остановился и пригласил меня к себе.

— Вы знаете, что я еду сдавать дела коменданта?

— Нет. Кому?

— Я представлял своего заместителя генерал-майора Баринова. Никакими другими делами, кроме комендантских, он заниматься не будет. Так давно следовало поступить. А вы как решили, куда вас больше тянет?

— До последних дней тянуло в Берлин, но, когда увидел машины под погрузкой, защемило сердце...

— Послушайте мой совет — не оставайтесь в Берлине. В коллективе вас хорошо знают, мы сработались и еще поработаем вместе... Я звонил вашему московскому начальству и сказал, что вы едете, что прокуратура Берлина осталась без руководства.

— И что же вам ответили?

— Сказали, что сегодня или завтра разберутся с вами.

Из Берлина позвонил Яченину. Услышав мой голос, он гневно спросил:

— Что за фокусы выбрасываете вы с Горбатовым? Немедленно приезжайте ко мне.

От Берлина до Потсдама, где расположилась прокуратура, теперь носившая название прокуратуры Группы советских оккупационных войск в Германии, всего километров двадцать.

Через сорок минут я был у Яченина.

— Что же вы, голубчик?.. Мы хлопотали по вашему желанию, чтобы оставить вас в Берлине... Обойдя меня, бросили гарнизон и сбежали?

— Честное слово, товарищ генерал, я ничего не предпринимал, только в вашем присутствии высказал Китаеву свое пожелание остаться в Берлине...

— Ну что ж, будем ждать решения главного, а пока оставайтесь в Берлине.

В декабре 1945 года я сдал дела вновь назначенному прокурору Берлинского гарнизона подполковнику юстиции Н. Ф. Попову.

Без права на ошибку

Через несколько дней я оказался в незнакомом немецком городке. Там — ни одного разрушенного дома, никаких следов войны, словно ее и не было. В центре — старинный средневековый замок. Высокие каменные зубчатые стены, остроконечные, тянущиеся к небу шпили, узкие, будто щели, окна, обводной ров с массивными подъемными мостами... На северо-восточной окраине, в тенистом, запущенном парке, еще один замок: маленький, стилизованный под средневековье, смесь старины и модерна. Хозяин замка бежал, бросив все: домашнюю утварь, причудливые кареты, конюшни, французскую мебель. Этот замок и отвели для прокуратуры.

После суеты в Берлине наступила размеренная, непривычно спокойная жизнь: в восемь — на работу, в семнадцать — домой, в субботу с вечера — на охоту, в воскресенье — в театр.

Поступил приказ об отпусках. За годы войны все забыли о такой роскоши, о том, что можно побывать на Родине, встретиться с близкими. И вот все это пришло. Меня атаковали подчиненные. Каждый приводил самые веские доводы и уверял, что именно его надо отпустить в первую очередь. Я посоветовался с Л. И. Ячениным и объявил: сначала отпустим тех, кто с первых дней на войне, кто едет за семьями или на их поиски, потом остальных.

Новая обстановка позволила приступить к плановой юридической учебе. Учеба оперативного состава прокуратуры проводилась и в ходе войны, в боевой обстановке. Каждый перерыв в наступлении, каждую остановку войск мы использовали для обмена опытом, проводили семинары и конференции. На них выносили обычно вопросы нашей текущей жизни: «Действия прокуратуры дивизии в наступлении», «Роль следователя в укреплении законности», «Методика и тактика расследования уголовных дел в ходе боев», «Деятельность военного прокурора дивизии в период обороны», «Взаимодействия прокуратуры, политотдела и других органов в укреплении социалистической законности и дисциплины в войсках».

Несмотря на боевые действия, нередко в наших конференциях и семинарах участвовали прокуратуры соседних армий. Особенно часто это практиковали военные прокуроры 3-го и 4-го Украинских фронтов — генералы П. Т. Анкудинов и В. С. Израильян.

Как правило, в семинарах принимали участие: командующий армией, член Военного совета, начальник политического отдела, руководящие работники армейского отдела «Смерш» и члены военного трибунала. Это придавало семинарам особый вес и теснее связывало обсуждавшиеся на них проблемы с жизнью.

Прокуроры дивизий и следователи за годы войны накопили огромный опыт работы и во фронтовой обстановке. Каждый семинар являлся подлинным источником прокурорского опыта и следственной смекалки.

С изменением обстановки изменилась и тематика семинаров и конференций. Теперь они посвящались широкому кругу проблем уголовного и процессуального права, криминалистике, специфике расследования отдельных видов преступлений, практике надзора за соблюдением законности, общей теории советского права. Думалось, что за время войны прокуроры и следователи остыли к этим общим вопросам. Но первая же конференция показала, сколь неуемна тяга к теории у тех, кому все 1418 дней войны было не до нее.

Перед началом одной из конференций стало известно, что проездом в Берлине находится полковник юстиции С. Я. Розенблит — крупный криминалист, автор множества работ в этой области. Мне не раз доводилось встречаться с ним и до войны, и во время войны. Мы связались с ним и попросили его выступить на наших занятиях.

С. Я. Розенблит входил в состав обвинителей на Нюрнбергском процессе и был загружен до предела, однако наше приглашение он принял. Меня поразило не само его выступление — оно, как всегда, было ярким по форме и глубоким по содержанию, а тот жадный интерес, с которым слушали его военные юристы. С таким же вниманием они слушали и профессоров В. М. Чхиквадзе и Н. В. Фарберова, осветивших, казалось бы, такие далекие от нашей практики вопросы, как проблемы и перспективы правовой науки на современном этапе.

Следя за ходом семинара, глядя на прокуроров и следователей, я невольно думал об их нелегкой военной доле.

Сколько их только из 5-й ударной армии осталось навсегда лежать в селах и городах Украины, Белоруссии, Молдавии, Польши и Германии!

Прошли десятилетия, а мне все не забыть беззаветно преданных своему делу, не щадивших себя военных юристов подполковника юстиции Ивана Никифоровича Докучаева (60-я гвардейская стрелковая дивизия), майора юстиции Андрея Григорьевича Сидоренко (89-я гвардейская стрелковая дивизия), майора юстиции Сергея Ивановича Полицаева (94-я гвардейская стрелковая дивизия), майора юстиции Иосифа Ефимовича Слуцкого (230-я стрелковая дивизия), подполковников юстиции Виктора Петровича Озолина, Ивана Дмитриевича Казакова и Сергея Мартыновича Сучака (248-я стрелковая дивизия), подполковника юстиции Алексея Васильевича Колосова (266-я стрелковая дивизия), подполковника юстиции Николая Григорьевича Савинича (295-я стрелковая дивизия), подполковника юстиции Митрофана Макаровича Болгова и майора юстиции Михаила Николаевича Высоцкого (301-я стрелковая дивизия), подполковника юстиции Григория Зотовича Гришутина (315-я стрелковая дивизия), подполковников юстиции Константина Васильевича Николаева и Авраама Шламовича Гаску (416-я стрелковая дивизия).

Большой вклад в укрепление правопорядка в войсках внес заместитель прокурора армии подполковник юстиции Федор Павлович Романов, скромный, тактичный офицер, обладавший огромной работоспособностью.


* * *


На новом месте я ближе познакомился с А. В. Горбатовым, ставшим начальником Советской военной администрации провинции. Поражали его работоспособность, подвижность, ясность ума, острое понимание человеческих достоинств и слабостей. На первый взгляд он был суров и даже жесток, но, сближаясь с ним, я все больше и больше убеждался в его доброте, какой-то особой чистоте помыслов.

По утрам Горбатов совершал прогулки по парку, шагая неторопливо, размашисто, чуточку горбясь. Глядя на него, я всегда думал: идет как за плугом. Я еще не знал, что Александр Васильевич — сын обремененного большой семьей безлошадного крестьянина и сам немало прошагал по бороздам вспаханного им поля.


* * *


Вскоре отозвали в Москву подполковника юстиции П. П. Павленко, с которым мы прошли весь боевой путь в 5-й ударной армии. Он стал членом Военной коллегии Верховного Суда СССР. Трудно было расставаться с Павлом Петровичем не только потому, что он многое сделал для слаженной работы трибунала и военной прокуратуры, но и потому, что уходил человек редкой души.

На его место прибыл подполковник юстиции Николай Васильевич Кравченко. Еще до войны он был танкистом, затем закончил Харьковский юридический институт, Военно-юридическую академию и с первых дней войны — на фронте.

Уж очень тесно связана жизнь и деятельность военной прокуратуры с жизнью и деятельностью военного трибунала. Понимание этого, уважение друг к другу, глубокое знание специфики деятельности и прокуратуры, и трибунала определяют основу их дружной работы. Роль председателя трибунала при этом огромная. После четырехлетней дружбы с Павленко мы настороженно присматривались к новому председателю. Первые же подготовительные заседания трибунала и судебные процессы показали, что нам и на этот раз повезло. Н. В. Кравченко был прям, рассудителен, точен в своих оценках, с пониманием относился к ошибкам и недоделкам в работе прокуратуры, не делая скидок, но и не допуская излишней придирчивости.

Сейчас, когда прокурорская деятельность для меня осталась далеко-далеко позади, думая о ней, все же считаю: могут ошибаться все, но не может ошибаться ни прокурор, ни судья. Их ошибки не менее болезненны, чем ошибки врача, влекущие потерю здоровья. Нет у прокурора права на ошибку. Она может случиться только в том случае, если он не исчерпал всех возможностей познания истины. Если они исчерпаны, а истина все же не выступает в полном, выпуклом обличии — нет обвинения, есть только подозрение. Непонимание этого, как правило, и являлось причиной конфликтов между трибуналом и прокуратурой. На моем прокурорском пути правда редко, но встречались такие прокурорские работники, которые считали поиски непоколебимой, абсолютной истины «следственной волокитой», прикрытой теорией. Но это были люди мелкие, недалекие и в военной юстиции случайные.

Приход Н. В. Кравченко не изменил теплого, делового, дружественного отношения, сложившегося годами между военной прокуратурой и военным трибуналом, даже несколько укрепил его. Жаль только, что недолго нам пришлось работать вместе. Вскоре Кравченко был повышен в звании и должности, и встречались мы с ним, когда он руководил военным трибуналом окружного масштаба.

Командировка к союзникам

В конце декабря меня вызвали в прокуратуру Группы советских оккупационных войск в Германии и предложили заполнить анкету. Поинтересовался: для чего?

Заместитель прокурора генерал-майор юстиции Г. И. Аганджанян ответил:

— Вероятно, надо, раз вызвали...

Не удовлетворившись ответом Г. И. Аганджаняна, я обратился к генералу Л. И. Яченину. Тот иронически заявил:

— Есть такая пословица: «О чем не сказали, о том не допытываются».

Тут же он предложил мне уйти в отпуск. Я удивился: неделю тому назад в предоставлении мне отпуска было категорически отказано.

Все прояснилось по возвращении из отпуска. Мартовским утром мне передали распоряжение — немедленно выехать в Потсдам к генералу армии В. Д. Соколовскому, заместителю Главнокомандующего Группой советских оккупационных войск в Германии и Главноначальствующего СВАГ.

В тот же день я был в Потсдаме.

До этого я видел Василия Даниловича несколько раз, но ни разу не приходилось с ним разговаривать. Он был высок, подтянут, тщательно одет. Говорил медленно, тихо, оценивающе поглядывая на собеседника, словно спрашивая, понятно ли, о чем речь. Все время казалось, что со мной говорит не крупный военачальник, а ученый или дипломат с утонченными, мягкими манерами очень воспитанного человека. В. Д. Соколовский поинтересовался, как я провел отпуск, сильно ли разрушен Ленинград, а затем сообщил:

— Принято решение командировать вас в Мюнхен в качестве советского представителя на судебном процессе над руководителями фашистского концлагеря в Дахау. По пути, в Нюрнберге, вы встретитесь с политическим советником при СВАГ Семеновым и прокурором СССР Горшениным. Оба они на Нюрнбергском процессе. От них получите указания, что делать на процессе в Дахау, заодно побываете и на Нюрнбергском суде.

Начальник штаба СВАГ генерал-лейтенант М. И. Дратвин вручил пропуска на меня, шофера прокуратуры старшего сержанта А. Н. Арбузова и на автомашину и сообщил, что с нами поедет корреспондент международного отдела ТАСС Владимир Николаевич Будахин. Этому я был несказанно рад: рядом будет бывалый человек.

Когда я о поездке доложил А. В. Горбатову, он обрадовался:

— Завидую, не всякому выпадает такое — посмотреть всю послевоенную Германию, да еще побывать на Нюрнбергском суде. Вернетесь, соберем офицеров, расскажете обо всем...

28 марта мы пересекли демаркационную линию и подъехали к контрольно-пропускному пункту американских войск. Метрах в двадцати от дороги, прикрытый деревьями, приютился небольшой домик. На стене нарисована огромная, белого цвета, звезда. На крыше — национальный американский флаг. Уткнувшись в стену домика, стояли три «виллиса» и красный с желтыми полосами автомобиль с надписью на бортах «MP»{27}. Дорогу перекрывал выкрашенный в три цвета шлагбаум. Мы остановились. Никто к нам не подошёл. Попросили водителя подать сигнал. Никакой реакции. Посоветовавшись с Будахиным, я направился к будке. Постучал в дверь. Тихо. Осторожно открыл дверь: там, уткнувшись в подушки с пестрыми наволочками, спали двое американских солдат. На столе лежали четыре автомата и ракетница. Я громко кашлянул — спящие не пошевелились. «Вероятно, выпили», — подумал я и, опасаясь, что, увидев меня, одетого в советскую военную форму, со сна могут не разобраться и наделают черт знает чего, осторожно закрыл дверь. В это время из красно-желтого автомобиля вышёл здоровенный заспанный детина в белой каске с теми же буквами «MP» и, широко улыбаясь, направился ко мне. Протянув руку и коверкая русские слова, он воскликнул:

— О, первый раз вижу русского офицера!.. Готов вам услужить.

Он подошёл к нашей машине и поздоровался с Будахиным и Арбузовым.

Мы предъявили документы и пояснили, куда следуем. Он посмотрел на сопроводительное письмо, написанное на английской языке, в котором предлагалось оказывать нам «всяческое содействие». Прочел вслух подписи представителей американской администрации и расплылся в улыбке:

— Счастливого пути!

Итак, мы в Западной Германии, в американской зоне оккупации. Чудесные, широкие, зеркально ровные дороги, уже зеленеющие аккуратные поля, сады, уютные поселки, подступающие вплотную к городам... Почти полное отсутствие следов войны — нетронутые фабрики, заводы, магазины, дома... На улицах — потоки легковых автомашин, толпы хорошо одетых женщин, мужчин, детей. Среди них немало в немецкой военной форме, только без погон, знаков различия и орденов.

С невольной болью я сравнивал все это с почти начисто выжженными селами и городами Белоруссии, Украины, Молдавии, которые видел. Что-то коварное и вопиюще несправедливое крылось во всем представшем перед нами благополучии и покое, словно чей-то злой разум долго и упорно трудился, чтобы создать такие контрасты. И снова, как и в дни войны, вставали мучительные вопросы: почему так? почему виноватый вроде бы ничем не пострадал, не несет никакого бремени войны?

Мои горькие размышления прервал В. Н. Будахин:

— Странная все же штука — политика! Четыре года немцы мучили нас, разоряли, жгли наши дома, истребляли нас и наши семьи, а мы все делаем для того, чтобы не обидеть их, печемся, как бы помочь им, как возродить Германию.

— Не просто Германию, а демократическую Германию, — поправил я.

— Да, я понимаю, — согласился Будахин, — но понимаю разумом, а вот сердцем никак... Все эти нетронутые города, разодетые немцы, шикарные дороги...

В разговор вмешался, водитель Л, Н. Арбузов:

— А вы, товарищ корреспондент, напишите об этом, а то пройдут годы, и они все забудут, скажут, нет, ничего не было: ни Освенцима, ни Заксенхаузена, ни разоренных наших городов и замученных людей... Да еще станут нас винить...

Мы решили заехать во Франкфурт-на-Майне, переночевать там, осмотреть город, а потом посетить старинный студенческий городок, не раз воспетый немецкими писателями, — Гейдельберг.

В справочнике прочли, что Франкфурт-на-Майне — крупный промышленный центр южной Германии — славится торговыми фирмами, музеями, комфортабельными гостиницами, красивыми мостами через Майн и барами. Из справки, подготовленной отделом информации СВАГ, узнали, что здесь размещался до последних дней Главный штаб американских оккупационных войск в Германии и главнокомандующий вооруженными силами США в Европе. Из этого мы заключили, что город мало разрушен, и нам удастся хорошо разместиться. Но уже приближение к его стенам убедило нас в обратном. Перед нами лежали в развалинах целые кварталы. Над темными водами Майна высились груды исковерканных мостов. Пришлось бесконечно долго кружить по улицам города, чтобы пересечь реку, выехать в центр и разыскать военную комендатуру. Сначала мы попали в бургомистрат. Было уже нерабочее время, но на месте оказалось несколько немецких служащих. Узнав, кто мы, они немедленно вызвали с квартиры бургомистра.

— Живет он близко... минут через пять будет здесь, — сообщил служащий.

До этого никто из нас не встречался с бургомистрами городов оккупированной союзниками зоны. Доходили слухи — позже мы убедились в их справедливости, — что союзники оставляли гитлеровских бургомистров на их постах. Естественно, мы ожидали увидеть угрюмого, неприветливого, враждебно относящегося к нам, советским людям, нациста.

— Прибыл, — доложил тот же немец, который звонил по телефону.

Мы услышали шум машины, и через минуту перед нами предстал средних лет, среднего роста, коротко подстриженный, хорошо одетый, приветливо улыбающийся мужчина. Он бойко отрекомендовался:

— Доктор Отто Блаум, бургомистр Франкфурта-на-Майне.

Мы извинились за доставленное ему беспокойство и попросили ответить на несколько вопросов.

— Охотно. Что вас интересует?

— Нас интересует,—ответил Будахин, — положение в городе, как идет восстановление разрушенных домов, предприятий, чем занято население города, в частности рабочие заводов и фабрик.

Отвечал Отто Блаум медленно, спокойно, обдумывая каждую фразу. Он жаловался на большие разрушения во Франкфурте, произведенные бомбардировками; что еще не освоился со своими обязанностями, а от нацистов ему досталось плохое наследство: не работают заводы и фабрики, уйма безработных, подвалы разрушенных домов забиты безнадзорными детьми, город вырабатывает только 5—6% от довоенной продукции, из пятисот тысяч жителей осталось не больше трехсот — трехсот пятидесяти тысяч, и тем не менее десятки тысяч — бесквартирные...

Видя, что уже темнеет, бургомистр включил огромную хрустальную люстру и спросил:

— Вы будете следовать дальше или остановитесь в нашем городе?

Узнав, что мы намеревались заночевать, он дал указание подготовить гостиницу.

Рано утром разбудил Будахин:

— Давайте попробуем заехать в лагерь эсэсовцев в Дармштадт.

— Без разрешения американской комендатуры?

— А зачем нам разрешение? У нас пропуск по всем зонам...

Я вспомнил предостережение генерала армии В. Д. Соколовского, чтобы без разрешения администрации США и Англии не предпринимать никаких поездок, и предложил:

— Давайте попросим, чтобы нас сопроводили работники американской комендатуры.

— Попытка не пытка, попробуем, — ответил В. Н. Будахин.

В комендатуре нам сказали, что это лагерь особый, в нем содержатся только эсэсовцы, для них введен строгий режим и допуск в лагерь может дать только комендант полковник Филипс, но он вернется из Берлина через три дня. Попросили дежурного связаться с Филипсом по телефону. Через полчаса он сообщил:

— Филипса я не нашёл. Желая вам помочь, я хотел обратиться к другим генералам и офицерам, уполномоченным давать подобные разрешения, но, к сожалению, никого из них нет...

— Но, может быть, решите этот вопрос вы?

— Нет, это исключено.

Выйдя из комендатуры, В. Н. Будахин сказал:

— И все же поедем, может, удастся посмотреть, как наши союзники содержат военных преступников.

До Дармштадта доехали быстро. Навстречу молчаливо шли немцы. Одни катили загруженные тележки, другие — детские коляски, но вместо детей в них лежали мешки и узлы, третьи несли тяжелые сумки. Увидев нас, они поспешно уступали нам дорогу, а потом подолгу смотрели вслед, может впервые в своей жизни видя советских офицеров.

Вот и лагерь. Он обнесен высоким забором из колючей проволоки. Множество построек и палаток заняли довольно большую территорию. Вдоль забора с автоматами на груди прохаживались американские солдаты. Двое из них, громко смеясь и весело болтая, подошли к крохотной будке, что-то крикнули стоявшему там часовому и снова направились вдоль ограды. Из-за проволоки их окликнули заключенные, одетые в белые рубашки, заправленные в военные брюки. Солдаты подошли к изгороди, взяли что-то из протянутых к ним рук, громко крикнули «О'кей!» и, пряча в карманы взятое, пошли дальше. Позже мы узнали, что между заключенными и охраной во многих лагерях военнопленных американской и английской зон оккупации шла бойкая торговля. Солдаты приносили сигареты, водку, продукты, получая взамен часы, кольца, деньги.

Мы подъехали к воротам. Навстречу вышло несколько небрежно одетых американских солдат. Сюда же, по-видимому увидев немецкий автомобиль (мы ехали в машине «оппель-адмирал»), бросились военнопленные. За проволокой показалась несущаяся к воротам автомашина. Из нее выскочил американский лейтенант. Посмотрев наши документы, лейтенант позвонил по телефону и долго и настойчиво кого-то убеждал. Из всех его слов мы поняли только много раз повторяющееся слово «рашен». Вскоре в проходную в сопровождении американского солдата зашёл одетый в немецкую военную форму заключенный и обратился к лейтенанту, что-то отрапортовал ему на английском языке, а затем повернулся к нам и по-русски доложил:

— Военнопленный оберштурмфюрер Дуфлинг — переводчик.

— Дуфлинг? — удивился я.

— Не удивляйтесь... Не тот Дуфлинг, который был начальником штаба обороны Берлина. Тот — фон Дуфлинг, а я просто Дуфлинг... В Пруссии Дуфлингов столько же, сколько в России Марковых и Орловых.

— А вы бывали в России?

— Во время войны не был... До войны несколько раз... Я имел отношение к ведомству Внешторга...

Мы попросили Дуфлинга передать лейтенанту, что желаем ознакомиться с жизнью лагеря. Дуфлинг перевел нашу просьбу. Лейтенант долго думал, снова куда-то позвонил и после телефонного разговора сообщил:

— Я этого сделать не могу...

— Но у нас документ, подписанный генерал-адъютантом Маршаллом и полковником Фишером, в нем предписывается всем оказывать нам содействие...

— Допуск в лагерь вы можете получить только во Франкфурте-на-Майне... Я рад видеть русских офицеров, но я имею приказ никого не допускать в лагерь без разрешения. Это категорическое указание...

Поняв, что в лагерь нас не пустят, Будахин попросил дать ему хотя бы коротенькое интервью. Лейтенант согласился. Вообще за время пребывания в американской и английской зонах оккупации Германии и общения с офицерами союзников я убедился, что они охотно дают интервью, фотографируются и весьма падки на всякие сенсации. Отвечая на вопросы Будахина, лейтенант рассказал, что в лагере содержится 11794 заключенных, все они из различных соединений войск СС. 647 заключенных уже преданы суду, в отношении остальных пока ведется разбирательство.

Я спросил лейтенанта:

— За год после окончания войны из 11794 эсэсовцев предано суду 647. Сколько же лет потребуется, чтобы осудить остальных?

— На этот вопрос я ответить не могу, это в не моей компетенции. Наше дело — охрана.

— А каков режим для заключенных, в частности, где они работают, все ли работают, каков рацион питания, получают ли передачи от родных?

— Работают только некоторые — негде применить их труд. Мы обращались к бургомистру Дармштадта, но он не может обеспечить доставку заключенных в город, а также транспортировку пищи — ведь мы их кормим три раза в день...

— Вы не могли бы сказать, сколько калорий получают в сутки заключенные?

Лейтенант позвонил по телефону, записал сообщенные ему данные на бумажке и подал ее нам. Мы прочли: «1600 и 2500».

— 1600 калорий получают все заключенные, а работающие в день работы — 2500, — пояснил лейтенант{28}.

— Продуктовые передачи разрешаются?

— Да, ограничений нет.

— Сколько же заключенных работает каждый день?

— Не более 150—200...

— Чем заняты остальные?

— Мы не даем им скучать. В лагере работают несколько театров, спортплощадки, читаются лекции. К нам приезжают ученые, артисты...

Было заметно, как, слушая лейтенанта, все больше и больше мрачнел В. Н. Будахин, темнели его глаза, гневно морщился лоб. Да и я чувствовал себя не в своей тарелке. До сознания доходил увлеченный голос лейтенанта и размеренный, бесстрастный голос переводчика: названия сыгранных спектаклей, прочитанных лекций, имена ученых, читавших лекции, — а в глазах, как живой, стоял допрашиваемый следователями Август Гена — второй начальник лагеря Заксенхаузен. Опустив голову, он глухо бубнил:

— После оккупации Австрии и Чехословакии в лагере содержались чехи и австрийцы, а после нападения на Польшу — поляки, преимущественно интеллигенция и ксендзы. В 1940 году начали поступать бельгийцы, норвежцы, голландцы, французы. С 1941 года — советские солдаты и офицеры. В лагере все было для уничтожения людей: стационарная и передвижная виселицы, «тир» для расстрелов, газовая камера, передвижной и стационарный крематории...

Припомнился и самоуверенный голос Пауля Заковского, главного палача Заксенхаузена. В сентябре 1941 года он участвовал в уничтожении более восемнадцати тысяч советских военнопленных.

— При выгрузке советских военнопленных из вагонов блокфюрер Финкер нещадно избивал их палкой, а идущие сзади автомашины давили упавших советских военнопленных колесами... Я лично являлся свидетелем того, как колесами автомобиля было задавлено 25—30 советских военнопленных...

Охрану лагеря Заксенхаузен несли эсэсовцы дивизии «Мертвая голова». Они осуществляли все акции и экзекуции.

Лейтенант, по-видимому заметив, что я рассеянно слушаю его, спросил:

— Господина оберста, вероятно, не интересует то, что я говорю?

— Простите, — извинился я, — просто вспомнилось кое-что... Скажите, есть в вашем лагере бывшие офицеры «Мертвой головы»?

— Есть, и порядочно...

— И какими же развлечениями вы отвлекаете их от скуки?

— У нас четыре театра, три спортплощадки, читальные площадки... — В это время в лагере раздались удары гонга. Лейтенант заторопился: — Я должен, к сожалению, покинуть вас — служба есть служба... У заключенных обед...

За проволокой началось всеобщее оживление. Несли термосы, баки, огромные жаровни, на тележках везли буханки хлеба и корзины с зеленью... Эсэсовцы усаживались на воздухе за обеденные столы...

Отъехав от лагеря, В. Н. Будахин долго молчал, а затем с горечью произнес:

— До чего ж точны русские пословицы!.. «Черная собака, белая собака — все един пес!»

В Дармштадте и в лагере мы задержались сверх запланированного времени и все же решили не отказываться от посещения Гейдельберга. При въезде в город нам встретился «виллис» с американским офицером. Он любезно показал нам дорогу и сопроводил к коменданту. Там дали нам переводчика, пригласили в штаб 7-й американской армии, накормили обедом, а для ознакомления с городом выделили офицера штаба и владеющего русским языком гида.

Гейдельберг — город студентов. Гид с большим юмором рассказывал о студенческих пирушках, в которых якобы принимал участие небезызвестный Скорцени. В одном из подвалов нам показали бочку и с гордостью заявили, что она самая большая в мире — вмещает двести тысяч литров вина. Тут же гид перечислил поэтов, писателей, ученых, философов, которые прикладывались к ней. Однако гордостью города был замок, построенный около тысячи лет назад, с отлично сохранившимися башнями и стенами, и университет, открывшийся еще в 1138 году. Гид снова перечислил поэтов, писателей, ученых с мировым именем, которые либо окончили этот университет, либо преподавали в нем. В марте 1941 года университет закрылся, студентов мобилизовали в армию. В декабре 1945 года он возобновил свою работу. Действовали пять факультетов. Я поинтересовался работой юридического факультета. Нас принял исполняющий обязанности декана и, невнятно назвав свою фамилию, спросил:

— Что вас интересует?

— Мы хотели бы познакомиться с личными делами студентов-юристов.

Декан что-то заподозрил в нашем любопытстве, недоброжелательно заявил:

— Зачем вам личные дела, все студенты прошли комиссию по денацификации и допущены к учебе.

Сопровождающий нас американский офицер строго прервал декана:

— С вами говорит оберст союзной армии, и следует выполнять то, что он просит, а не задавать вопросы!

Декан густо покраснел, извинился и вместе с нами направился в университетское хранилище. Бегло, на выбор, мы осмотрели несколько папок. Это были личные дела студентов первого курса, в подавляющем большинстве вчерашних офицеров гитлеровской армии. Вернувшись в деканат, мы попросили познакомить нас с программой обучения. Декан подал программы первого и третьего курсов. Я посмотрел на год их выпуска — 1938 и 1939.

— Внесены ли какие-либо изменения в эти программы?

— Пока нет...

К моменту открытия старейшего в Германии университета союзные державы приняли ряд важных законов и директив, носящих правовой характер и регламентирующих жизнь немецкого населения в условиях оккупации. В частности, 30 августа 1945 года главнокомандующие вооруженными силами СССР, США, Великобритании и Франции подписали обращение к народу Германии, в котором объявили об учреждении Контрольного совета и передаче ему верховной власти в делах, затрагивающих Германию в целом. Контрольным советом были приняты следующие законы: 20 сентября № 1 — «Об отмене нацистских законов», 30 октября № 4—«О реорганизации немецкой судебной системы», 20 декабря № 10 — «О наказании лиц, виновных в военных преступлениях, преступлениях против мира и против человечности», 30 января 1946 года №11 — «Об отмене некоторых положений уголовного немецкого закона». Все эти законы подлежали обязательной публикации в немецкой печати. Я поинтересовался:

— Ознакомлены ли студенты с этими законами и нашли ли они какое-либо отражение в ваших программах?

— Нет, — резко ответил декан.

Мы попросили показать библиотеку университета. Она потрясла нас и своими размерами и наличием уникальных работ по праву, философии, литературе, естествознанию и другим предметам. Наряду с ними мы увидели десятки книг, авторами которых являлись фашистские теоретики, в том числе книгу Н. Трейчке «Политика». В ней автор утверждал, что все нации, за исключением немецкой, вырождаются и поэтому немцы — «единственная нация», могущая претендовать на мировое господство. Была там и книга Отто Коелреутера «Создание немецкого фюрерного государства», в которой автор доказывал, что войны «нравственно очищают государственный организм» и фюреру дано «просвещенное право повелевать подданными, когда чистая кровь немцев потребуется для освещения великих деяний вождя».

— По этим книгам учатся студенты? — спросили мы.

— Нам было приказано изъять книги Гитлера и Розенберга, других мы не изымали, но, если будут указания американской администрации, мы это сделаем...

...Расстроенные всем виденным, мы въезжали в Нюрнберг. С трепетом в сердце каждый из нас ожидал этой минуты. Еще недавно на улицах, площадях и стадионах этого города бесновались охмелевшие от власти гитлеровцы. Яд растления, как туман, тянулся отсюда по всей германской земле, обволакивая умы и сердца немецких обывателей. Обывателям внушали, вдалбливали в сознание, что они — «высшая раса», свободная от каких бы то ни было моральных устоев и норм, что славянские народы не имеют права на существование, что надо очистить от них землю. Только немцы имеют право жить и повелевать миром... И они поверили. Поверили и ринулись на чужие земли, огнем и мечом истребляя целые народы.

Но это было вчера... Сегодня их судят!

Как все же справедливо время! Какие бы туманы лжи ни обволакивали историю, как бы ни ловчили возомнившие себя сверхчеловеками, время свое скажет!

...Уже вечерело, когда мы въехали в город. Вместо улиц и площадей — хаотическое нагромождение кирпича, обвалившихся стен, покореженных рельсовых балок. На фоне всего этого фантастическими казались взметнувшиеся в небо позолоченные шпили кирх, непонятно как уцелевшие кое-где островерхие крыши домов...

Петляя по узеньким кривым улочкам, мы с трудом добрались до гостиницы «Гранд отель». Прочитав наши сопроводительные документы, администратор долго листал служебные записи, а затем, пожаловавшись на чрезмерную заселенность гостиницы, сказал:

— Господин оберст, могу предоставить лишь двухместный номер... Кому-то из вас придется спать на диване... К сожалению, ничего другого нет.

Гостиница действительно была переполнена. В этом мы убедились по шуму, который стоял в коридорах. Сотни мужчин и женщин, смеющихся, кричащих, говорящих на всех языках Европы, сломя голову носились от одной комнаты к другой, что-то сообщали, что-то спрашивали, размахивали газетами, с чем-то поздравляли друг друга.

Еще более шумно и многолюдно было в ресторане. С трудом найдя свободный столик, мы подозвали официанта. К нам подошёл молодой человек с отличной военной выправкой, низко поклонился и подал меню. Позже в Мюнхене, Аусбурге, Гамбурге и других немецких городах американской и английской зоны оккупации мы видели десятки таких бравых официантов — все они бывшие воспитанники гитлеровских военных школ, вчерашние тыловые и фронтовые офицеры.

Вероятно потому, что мы были в гражданском платье, нас сразу же атаковали разных возрастов щеголевато одетые немцы. Они предлагали картины, иконы, редчайшие книги, хрусталь, взамен прося кофе, жевательную резинку, сигареты, масло, доллары. Однако, услышав русскую речь, торгаши быстро отходили.

Утром я начал розыски советских представителей на Нюрнбергском процессе. В моем блокноте были записаны два нюрнбергских телефона Главного советского обвинителя Р. А. Руденко. Хотя мы были уже знакомы с Романом Андреевичем, звонить ему сразу я не решился, понимая, насколько он занят процессом и какие заботы легли на его плечи. Но как, минуя Р. А Руденко, увидеться с Генеральным Прокурором СССР К. П. Горшениным и политическим советником СВАГ В. С. Семеновым? И я позвонил. Руденко вспомнил меня сразу, поинтересовался, как я оказался в Нюрнберге, где остановился, пригласил на обед и сказал, что распорядится, чтобы нас устроили на квартиру.

После встречи с Руденко я стал обладателем пропуска в нюрнбергский Дворец юстиции, где с ноября 1945 года шёл судебный процесс над главными немецкими военными преступниками.

Встретился я с Р. А. Руденко в субботу. В воскресенье судьи отдыхали, и мы посвятили весь день ознакомлению с Нюрнбергом и его окрестностями. Свои услуги в качестве гида нам предложил помощник Главного советского обвинителя Л. Р. Шейнин. Мое знакомство с этим глубоко эрудированным юристом и известным писателем произошло в последние дни боев за Берлин. Тогда он вместе с писателями братьями Тур, которых я немного знал по совместной работе в ленинградской молодежной газете «Смена», прибыл в Берлин и трудился над сценарием фильма «Весна на Одере». Все время пребывания в Берлине они жили в расположении военной прокуратуры 5-й ударной армии.

Как мы убедились, Лев Романович Шейнин отлично знал историю города, свободно ориентировался на его узких запутанных улицах. Л. Р. Шейнин нам рассказал, что Нюрнберг, древнейший город Германии, заложен в середине одиннадцатого столетия и долгие годы являлся центром различных ремесел, славился производством оружия, был на особом счету во времена захватнических войн священной Римской империи и царствования императора Фридриха I Барбароссы, того самого, именем которого Гитлер зашифровал план тайного нападения на Советский Союз. Не случайно и фюрер избрал Нюрнберг центром фашистских сборищ, и до последних дней существования гитлеровского рейха он считался его партийной столицей.

И все-таки, как бы ни был велик интерес к культуре немецкого народа, к его прошлому, постепенно наша беседа сама по себе переключилась на Нюрнбергский процесс. Меня интересовало все: как организовано следствие, каково поведение подсудимых, как ведется судебное заседание, как организованы предъявление вещественных доказательств, защита подсудимых и многое-многое другое. Ныне все это широко освещено в советской и мировой юридической и художественной литературе и стало достоянием не только юристов, но и широких кругов читателей. Особенно значительна для понимания всей сути Нюрнбергского процесса, многих его нюансов, книга А. И. Полторака «Нюрнбергский эпилог», написанная с большим полемическим блеском и с умением подметить мелочи, а также ряд статей и воспоминаний Г. Н. Александрова — помощника Главного обвинителя на процессе. Но тогда даже для меня, юриста, к тому времени уже расследовавшего не одно дело о фашистских злодеяниях, все, что рассказывал Лев Романович и что потом сам я увидел и услышал в нюрнбергском Дворце юстиции, было великим откровением.

В нюрнбергском Дворце юстиции

В понедельник я наконец попал в нюрнбергский Дворец юстиции.

Здание суда показалось мне массивным, строгим, необычным. Необычность придавал первый этаж, напоминающий галерею, разделенную на несколько секций, каждая из которых завершалась полукруглым сводом, опирающимся на тяжелые колонны. Строгость здания подчеркивалась отсутствием архитектурных украшений второго и третьего этажей и линией скульптур на четвертом этаже.

Первая проверка пропуска. Ее произвели американские солдаты. Они вежливы, предупредительны. При входе в помещение — советская охрана. Я невольно улыбнулся. Было приятно здесь увидеть наших воинов. Их было двое. Словно поняв мое состояние, они тоже широко улыбнулись, внимательно сверили пропуск с удостоверением личности и, возвращая их, приветствовали:

— С прибытием, товарищ полковник!

— Откуда вам известно, что я только прибыл?

— Мы здесь с начала процесса, всех знаем в лицо.

До открытия судебного заседания оставалось не менее получаса, а коридоры уже были переполнены. Много военных, но еще больше гражданских. Вспомнил сказанное вчера Шейниным: «Штат трибунала приблизительно три тысячи человек, да помимо того съехалось около пятисот журналистов!» Одни торопятся, другие прогуливаются, как на бульваре, говорят громко, громко смеются — особенно англичане и американцы. Но вот постепенно коридоры пустеют. Одни поднимаются наверх, в гостевой зал, другие идут вниз — значит, близится открытие судебного заседания. Торопливо прошли советские юристы. Кое-кого из них я знал в лицо. В одном институте учился с Л. Н. Смирновым, неоднократно встречался на фронте с военным прокурором армии Н. Д. Зоря, в трудные дня сорок первого года сошлись наши дороги с А. С. Львовым, тогда заместителем военного прокурора 24-й армии.

Войдя в зал и усевшись в отведенное кресло, я раскрыл блокнот. Первое, что бросилось в глаза, — отсутствие дневного света. Окна от потолка до пола задрапированы тяжелой темной материей, в зал не проникало ни одного солнечного луча. Вместо солнца — лампы дневного света. Тогда это была новинка, но мне она не понравилась: лица присутствующих казались серыми, мертвенно-бледными.

На ручках кресел — переключатели с надписями: «Русский», «Английский», «Французский», «Немецкий», рядом — наушники. Стоило надеть наушники и поставить переключатель в нужное положение — и, на каком бы языке ни говорили на судебном заседании, ты слышал только выбранную речь. В наши дни синхронный перевод — обычное явление. Им пользуются на международных совещаниях, научных конференциях и симпозиумах. Тогда это было технической новинкой, которая помогла судьям провести процесс с необычайной глубиной, высокой культурой и на многие месяцы сократила его по времени.

Приближалось начало судебного заседания. Верхний зал уже был переполнен. Не утихал разноязычный говор. И вдруг все смолкло. Внизу бесшумно открылась дверь, и на ступеньках, ведущих к скамье подсудимых, появился сначала широкоплечий американский солдат, а за ним, в светлом, застегнутом наглухо, просторном кителе — подсудимый. По его круглому одутловатому лицу и грузной фигуре все догадались, что это был Геринг. Гуськом за ним, опустив головы и заложив руки за спину, шли остальные военные преступники. За каждым следовал здоровый, упитанный, на голову выше подсудимого солдат.

Никого, кроме Кейтеля, я раньше не видел. Тогда, в Карлсхорсте, подписывая акт о капитуляции, он держался надменно. Но что с ним стало за эти месяцы! Пустой взгляд, сгорбленная фигура, опущенная голова, скорбно сжатые губы. На нем тот же китель, но без знаков различия и наград.

Подсудимые садились на заранее отведенные им места. Фамилию каждого из них негромко, каким-то зловещим шепотом называли присутствующие в верхнем зале. В тот день в моем блокноте было записано: «1-й ряд: Геринг, Гесс, Риббентроп, Кейтель, Кальтенбруннер, Розенберг, Франк, Штрайхер, Функ, Шахт. 2-й ряд: Дениц, Редер, Ширах, Заукель, Йодль, фон Папен, Зейс-Инкварт, Шеер, Нейрат, Фриче».

Как только были введены подсудимые, вспыхнул верхний свет, стало светло как днем. Нижний зал заполнялся быстро, без шума. В него заходили военные и гражданские, особенно бросались в глаза одетые в широкие черные мантии адвокаты. Они угодливо раскланивались с подсудимыми, бросали им какие-то реплики и не спеша рассаживались за столы, поставленные перед скамьей подсудимых.

В сопровождении помощников вошёл Р. А. Руденко и, обменявшись рукопожатиями с коллегами — представителями союзных держав, сел за большой стол, стоявший справа от судей. Столы, стоявшие параллельно с судейскими, только на несколько ступенек ниже, заняли секретари и стенографистки. Дальше произошло все как в любых других судах. Раздалось громкое «Суд идет!», и все почтительно встали... Сколько раз приходилось мне вот так же вытягиваться в ожидании появления судей, но никогда я не чувствовал такой торжественности момента, как в эту минуту.

Судьи США, Великобритании и Франции были одеты в такие же мантии, как и адвокаты, а советские — в военную форму. Еще в Берлине мне стало известно об остром и нелегком споре, возникшем на организационном заседании Международного трибунала. Британские юристы предложили, чтобы все члены суда, независимо от национальных традиций, были одеты в мантии. Их поддержали американские и французские судьи. Против выступила советская сторона. Наши судьи сослались на то, что не только в современной, советской, но и в старой русской армии военные юристы всегда исполняли свои обязанности, одетые в соответствующую их чину и званию военную форму. Возражения советской стороны в конце концов были учтены.

...Восемь представителей четырех держав заняли места за судебным столом — по два от каждой страны.

Пока суд выполнял какие-то процессуальные формальности, я наблюдал в бинокль за подсудимыми. До этой минуты они представлялись мне со звериными, свирепыми взглядами и чуть ли не с клыками... Но на скамье подсудимых сидели люди как люди, некоторые имели даже довольно интеллигентный, приличный вид. Иных можно было принять за коммерсантов или коммивояжеров. Но это были волки в овечьих шкурах. И в этом я убедился, как только начался допрос Иохима фон Риббентропа, бывшего уполномоченного фашистской партии по вопросам внешней политики, министра иностранных дел третьего рейха, генерала войск СС. О коварстве этого гитлеровского «сверхдипломата» мир был достаточно наслышан. В политическом планировании подготавливаемых разбойничьих набегов на чужие земли Гитлер давал ему самые ответственные поручения. Пожалуй, трудно сыскать в истории второго такого мастера по лжи и вероломству. В дни катастрофы рейха смертельно перепуганный Риббентроп панически бежал в Гамбург. Он как министр иностранных дел отлично знал Заявление Советского правительства об ответственности нацистских руководителей за их злодеяния и боялся справедливого возмездия. Под чужой фамилией Риббентроп снял крошечную бедную комнатку на пятом этаже дома, где ютились мелкие чиновники. Напялив на себя старомодный черный сюртук, черные очки и шляпу, он был уверен, что его никто не узнает, а если и узнает — не выдаст. Риббентроп еще верил в преданность немцев нацизму. Но о «человеке в черном», как только его опознали, немедленно было сообщено в британскую военную комендатуру. 14 июня на рассвете он был схвачен в своей постели. При аресте в его чемодане обнаружили несколько сот тысяч марок и три письма: лично фельдмаршалу Монтгомери, Идену и Черчиллю. Риббентроп надеялся предательством и услужничеством спасти свою шкуру.

...Два американских солдата подвели Риббентропа к судебному пульту. Худощавый, остролицый, он тоскливо смотрел на судей. На нем серый, в крупную полоску, костюм, на белой рубахе аккуратно повязанный галстук.

— Подсудимый, — слышится голос главного судьи, — желаете ли вы дать показания в качестве свидетеля по вашему делу?

Риббентроп, угодливо склонив голову, почтительно ответил:

— Да, конечно...

Меня удивила форма обращения судьи. Почему подсудимый будет давать показания о своих преступлениях как свидетель? Только потом я узнал, что по этому поводу в ходе подготовки процесса между советскими и союзными юристами происходила немалая перепалка. Наше законодательство всегда делало различие между подсудимым и свидетелем. В американском и британском законодательстве такого различия нет, и когда подсудимый дает показания, он выступает в качестве свидетеля. Советские судьи не могли согласиться с тем, чтобы таких матерых бандитов, какие сидели на скамье подсудимых, именовали свидетелями... После долгих дебатов было принято компромиссное решение. Суд к подсудимым обращался по следующей форме: «Подсудимый, желаете ли вы дать показания в качестве свидетеля по вашему делу?»

Несколько удивило меня и другое. В советской судебной практике допрос подсудимых и свидетелей обычно начинает суд, а после — обвинитель, эксперт, адвокат и другие. Здесь же судья без промедления передал допрос Риббентропа заместителю главного обвинителя от Великобритании Дэвиду Максуэллу Файфу. Судьи же в ходе допроса только уточняли некоторые обстоятельства.

Накануне, когда мы расставались с Шейниным, он сказал:

— Считайте, что вам повезло, — завтра вы услышите одного из наиболее острых обвинителей, мастера допроса Файфа. Он будет допрашивать Риббентропа...

Действительно, мне повезло: как-никак скрестили оружие королевский адвокат, один из популярнейших британских юристов, член парламента, и бывший министр иностранных дел третьего рейха, о котором шла молва как о блестящем ораторе, умеющем покорять слушателей, обладающем отличной памятью и якобы немалой эрудицией...

Максуэлл Файф начал допрос издалека. Он поинтересовался, знаком ли подсудимый с пактом Келлога, как к к нему относился и осуществлял ли ту часть пакта, которая требовала отказа от войны. Затем перешёл к обстоятельствам захвата Австрии, Чехословакии, Польши. Риббентроп отвечал сдержанно, корректно, отделываясь односложными фразами: «да», «нет», «не знаю», «не знал».

Шли часы, один перерыв сменялся другим, а допрос Риббентропа продолжался. Нелегко было обвинителю — перед ним стоял опытный полемист и профессиональный лгун. Пока шёл вопрос о захвате Австрии и особенно Чехословакии, обе стороны наносили друг другу обоюдоострые удары. Были моменты, когда, казалось, Риббентроп безнадежно загнан в угол, окончательно изобличен во лжи, но подсудимый, извлекая из памяти новые события и факты, увертывался, прикрываясь новой ложью.

Вероятно, в этот день Максуэлл Файф не раз про себя чертыхнулся, вспоминая «миротворцев» Чемберлена и Даладье, которые помогли Гитлеру, а значит, и Риббентропу состряпать позорное Мюнхенское соглашение, ставшее прологом к мировой войне. За него со всей силой и цеплялся Риббентроп: в чем, мол, вы меня обвиняете, если сами западные державы, в том числе и Британия, санкционировали Мюнхенским соглашением захват Чехословакии?

Во второй половине дня наступление обвинителя стало неотразимым. Он предъявлял суду одно за другим доказательства, искусно разрушал хитро сплетенную ложь подсудимого, и в конце концов Риббентроп, опустив голову и помрачнев, все чаще и чаще стал отвечать: «Вероятно, так», «Да, это верно, я знал», «Это, кажется мне, правильно».

— Вы настаивали на том, чтобы Япония вступила в войну еще в марте 1941 года? — спросил обвинитель.

— Да, это, очевидно, правильно... — ответил Риббентроп.

Окончательно Риббентроп был сражен на следующий день на допросе, проведенном Р. А. Руденко, главным советским обвинителем.

Схватка Максуэлла Файфа была красивой, эмоциональной, разящей подсудимого. И все же мне больше пришёлся по душе допрос Руденко. Основной линией защиты Риббентропа была попытка поставить себя вне политических планов гитлеровской агрессии, свалить все на Гитлера и его генералов. Риббентроп даже пытался доказать, что он был не только противником войны, но и активным сторонником мира... Отвечая Максуэллу Файфу, он даже заявил, что, мол, делал все до самого последнего дня, до Перл-Харбора, для того чтобы Америка не вступала в войну. То же он говорил о войне с Францией и даже с Советским Союзом.

Р. А. Руденко шаг за шагом разоблачал эту ложь, заставляя Риббентропа признаваться в обратном. Обвинитель настойчиво и умело восстанавливал обстановку и события, предшествующие войне, и каждый раз уточнял место и роль подсудимого. Там, где Риббентроп заявлял, что он «не помнит, не знает», Руденко зачитывал документы, показания свидетелей, и подсудимый в конце концов соглашался: «Да, это было так».

Особенно мне врезался в память эпизод, связанный с втягиванием в войну с Советским Союзом участницы оси Берлин — Рим — Токио Японии. Когда Руденко стал уточнять, как гитлеровцы толкали Японию на то, чтобы она скорее начала военные действия против Советского Союза, и какую позицию в этом вопросе занял Риббентроп, последний чуть ли не с возмущением заявил, что он стоял далеко в стороне от подобных дел. И тогда Руденко, обращаясь к подсудимому, сказал:

— Я просил бы вас ознакомиться с телеграммой от 10 июля 1941 года германскому послу в Токио. Мы предъявляем этот документ под номером СССР-446. Вы должны помнить эту телеграмму. Я оглашаю ее: «Я прошу вас всеми находящимися в нашем распоряжении средствами повлиять на Мацуоку, чтобы как можно быстрее Япония вступила в войну с Россией. Чем быстрее произойдет это, тем лучше. Конечной целью должно оставаться и в дальнейшем то, что Япония и мы перед наступлением зимы протянем друг другу руки на сибирской железной дороге. С крахом России позиции держав оси будут настолько гигантскими, что вопрос краха Англии или полного уничтожения английских островов будет являться только вопросом времени. Риббентроп».

Закончив читать, Руденко спросил:

— Это была ваша позиция как министра иностранных дел?

— Да, — ответил Риббентроп.

Все заметили, как опустились плечи Риббентропа и весь он как-то сник, посерел, потерял красноречие.

— Вы были министром иностранных дел фашистской Германии с 4 февраля 1938 года, ваш приход совпал с началом периода, когда Гитлер предпринял ряд внешнеполитических акций, приведших в конечном счете к мировой войне. Возникает вопрос, почему Гитлер назначил вас министром иностранных дел как раз перед началом осуществления широкой программы агрессии? Не находите ли вы, что он считал вас для этого самым подходящим человеком, с которым у него не может возникнуть разногласий?

Риббентроп ответил:

— ...Он знал, что я был его верным сотрудником, и он знал, что я придерживался того же мнения, как и он, что необходимо создать сильную Германию. Больше я ничего не могу сказать{29}.

Говорят, до этого допроса Риббентроп был уверен, что его не повесят...

4 апреля 1946 года начался допрос Вильгельма Кейтеля. Восемь лет тому назад взошла звезда его военной славы: в 1938 году он был назначен начальником штаба верховного командования вооруженных сил гитлеровской Германии и с тех пор стал одной из главных военно-административных фигур рейха, приближенным к фюреру лицом...

Сегодня иная слава шла за ним — военного преступника, убийцы, гитлеровского лакея, одного из главных обвиняемых на Нюрнбергском процессе...

Три дня Кейтеля допрашивал Р. А. Руденко. Мне довелось слушать и наблюдать этот допрос только первые два дня — в пятницу и субботу. В воскресенье утром мы выехали в Мюнхен. Не злодеяния Кейтеля, которые убедительно доказывал суду Руденко, и не вероломство фашистской армии поразили меня — об этом я был не только наслышан, но и видел их в размерах, непостижимых для человеческого разума. Меня поразила холодная тупость Кейтеля. Он не отрицал, что злодеяние есть злодеяние, а черное — черное, но не считал себя виновным в этом, потому что «так велел фюрер». Когда обвинитель припирал Кейтеля к стенке и уже нельзя было отрицать факт совершенного злодеяния, он замолкал или, уныло опустив голову, бубнил:

— Я не сделал ничего помимо письменного оформления распоряжения Гитлера.

Как хотелось Кейтелю, став перед судом народов, уйти в тень, стать только писарем, только исполнителем чужой злой воли.

Как юрист, я внимательно следил за допросом Кейтеля. Когда Руденко спросил подсудимого, когда тот получил военное образование, я подумал, не слишком ли издалека начинает обвинитель? Но шло время, ставились новые и новые вопросы, и передо мной все ярче и ярче вырисовывались те события, которые старался воскресить в памяти человечества Руденко, и все зловещей представлялась фигура подсудимого. Кейтеля, казалось, не очень волновало то, что его вместе с другими обвиняли с захвате Австрии, Чехословакии, в оккупации Голландии, Бельгии, Норвегии, в грабительских войнах против Польши, Франции, в коварном нападении на Советский Союз. По виду ему вроде бы нравилась его роль в столь «блистательных походах»... Но Кейтель всячески старался увернуться от обвинения в непосредственном участии в убийствах, грабежах и других злодеяниях на занятых немецкими войсками территориях, и особенно Советского Союза. Он делал все, чтобы скрыть свое участие, а если это не удавалось, ссылался на отсутствие умысла: мол, если это и было, то помимо моего желания, как результат бессознательного, бездумного повиновения Гитлеру — я же только солдат...

Опираясь на то, что он «только солдат», Кейтель всячески скрывал личное участие в уничтожении советских военнопленных и гражданских лиц. И тогда Р. А. Руденко предъявлял суду резолюцию, написанную рукой Кейтеля: «Я одобряю эти мероприятия и покрываю их».

На вопрос обвинителя, писал ли это подсудимый, Кейтель ответил:

— Да, это я написал в качестве решения после доклада фюреру... Я это написал...

Руденко:

— Там не написано, что это фюрер так сказал, там написано: «Я... покрываю... Кейтель».

...Прошла неделя моего пребывания в Нюрнберге. Я по-прежнему сидел в суде и восторгался четкостью его работы, глубоким знанием юристами деталей дела. На скамье подсудимых сидели не просто хитрые, лживые и коварные преступники, каждый из них был специалистом в своей области. Их опекали опытнейшие мастера своего дела — адвокаты, среди которых не было ни одного, который бы не имел звания доктора. И все же никому из них не удавалось обвести суд. Какой бы сложности ни возникал вопрос, обвинители и судьи ориентировались в нем с полным пониманием и знанием. Вот так бы всем юристам, на всех процессах!

Между заседаниями суда я ознакомился с порядком работы советских юристов. Какой гигантский труд они взвалили на свои плечи! Сколько каждому из обвинителей приходилось пересмотреть архивных материалов, документов, перечитать литературы! Целые библиотеки справочных материалов образовались за период работы советских юристов в Нюрнберге. Р. А. Руденко с гордостью говорил о документальном отделе, который вел полковник юстиции профессор Д. С. Карев.

7 апреля мы покинули Нюрнберг — меня ждал судебный процесс в Дахау. Несколько раз довелось мне потом побывать во Дворце юстиции, в частности на допросе Эрнста Кальтенбруннера, начальника главного управления безопасности и полиции третьего рейха, генерала СС. Каждый день присутствия на процессе для меня, юриста, был подлинной школой профессионального мастерства.

На суде в Дахау

В воскресные дни дороги в Германии мало загружены, и к полудню, проехав через Аусбург, мы приближались к Мюнхену, городу исторических контрастов. Здесь когда-то Ленин издавал первую общерусскую нелегальную марксистскую газету «Искра». В 1918—1919 годах Мюнхен стал центром революционного движения в Германии. 13 апреля 1919 года весь мир облетела весть о провозглашении Баварской советской республики. А в 1923 году здесь же вспыхнул фашистский путч и здесь же где-то должна быть «коричневая пивная», из которой впервые потянуло зловонием фашизма.

Подъехали к Мюнхену во второй половине дня. В комендатуре по случаю воскресенья никого не было — все начальство отдыхало. Мы довольствовались тем, что дежурный разместил нас в гостинице, пригласив зайти в понедельник, когда будет военный комендант.

В гостинице нас удивило большое количество людей, говорящих по-русски и по-украински. Все они были одеты в гражданские костюмы, но в их повадках чувствовалась военная выправка. Арбузов, пока мы устраивались в гостинице, отправился с машиной в гараж. Вернувшись, он тревожно спросил:

— Вы обратили внимание, кто здесь живет?

— Нет, а что?

— Сторож сказал мне: ваши земляки-власовцы да бандеровцы.

Утром, когда Арбузов вывел машину и ждал нас у парадного подъезда гостиницы, к нему подошли четверо и предупредили:

— Если ты со своими ублюдками сегодня же не умотаешь отсюда, пеняй на себя!

В понедельник дежурный по военной комендатуре сообщил, что с нами займется представитель американской военной администрации полковник Фиш. Он тут же позвонил Фишу, и вместе с дежурным мы поехали к нему. У большого, казарменного типа здания с зелеными металлическими воротами нас остановил часовой и, взглянув на документы американского офицера, пропустил машины во двор. Вместе с сопровождающим мы поднялись на второй этаж, там он завел нас в комнату, показал на кресла, приглашая сесть, а сам ушёл.

В комнате находилось четыре американских младших офицера и две молодые, щеголевато одетые женщины. Никто из них не обратил на нас никакого внимания. Один из четырех, с круглым упитанным лицом и неопрятной рыжей шевелюрой, сидел в кресле, положив обе ноги на стол. Он оживленно разговаривал с женщиной, часто и громко смеялся.

Наконец вернулся сопровождающий, а с ним пришёл плотный, широкоплечий, с густыми светлыми волосами, улыбающийся полковник. Подойдя ко мне, он дружески протянул руку и отрекомендовался:

— Фиш...

Поздоровавшись и с Будахиным, полковник пригласил нас зайти в кабинет. Туда вошли и обе женщины. Оказалось, полковник Фиш пригласил переводчицу и стенографистку. Все, о чем мы говорили, было застенографировано, мгновенно отпечатано на машинке и подписано Фишем и мною. Один экземпляр был вручен мне. Вначале такая церемония меня очень смутила, но, прожив продолжительное время в американской зоне, я стал к этому относиться как к должному.

Переводчица оказалась русской, непонятно как попавшей в Германию. За время пребывания в Мюнхене мы заметили, что в различных военных американских учреждениях работает большое количество немцев и русских эмигрантов. Особенно их много на должностях переводчиков, секретарей и машинисток. Некоторые переводчицы и секретари окончили специальные немецкие учебные заведения — институты иностранных языков, и, как рассказала одна из переводчиц, их готовили для работы в Англии после того, как она будет захвачена немцами. Многие переводчики и секретари до войны жили в Америке или Англии, но были оттуда как неблагонадежные высланы на родину в Германию. С приходом американских войск в Мюнхене их охотно взяли на работу, как хорошо знающих английский язык. Переводчики и секретари получали довольно высокие оклады и хорошие продовольственные пайки.

...Фиш попытался возложить заботу о нас на «русского офицера связи». Мы заявили, что будем рады встретиться с соотечественником — «офицером связи», но вся забота о нас, в том числе и наше размещение, согласно договоренности в Берлине должны стать обязанностью американской военной администрации. Фиш покривился, но уже более участливо спросил:

— Где вы остановились?

— В гостинице «Мюнхен». Только она забита власовцами...

— Вашими земляками?

— Разве вы не знаете, кто такие власовцы?

— Знаю-знаю, но они ныне, как у вас говорят, ниже травы, тише воды...

Я рассказал о сегодняшней угрозе. Фиш встревожился и приказал сопровождавшему нас офицеру разобраться. Мы попросили разместить нас так, чтобы исключить любой инцидент. Фиш обещал урегулировать все вопросы в течение суток, а пока вызвался сопроводить нас в Дахау.

Во время беседы переводчицы держались свободно, обменивались между собой и с полковником репликами по-английски, не переводя их нам, неоднократно вмешивались в его разговор, чему-то громко смеялись.

В Дахау кроме Фиша с нами поехали переводчица Рита — латышка, воспитывавшаяся в немецкой семье.

По дороге в Дахау Будахин поинтересовался, что есть в Мюнхене примечательного, заслуживающего ознакомления. Рита сослалась на то, что город очень разрушен, но рекомендовала посмотреть на виллу, подаренную Гитлером Еве Браун, на «Бюргербрауккеллер» — «коричневую пивную», на дом, где встретились Гитлер, Муссолини, Чемберлен и Даладье.

— А разве музеи и театры не работают? — спросил Будахин.

Переводчица смутилась:

— Ну да, конечно, но я думала это не будет интересовать советских офицеров.

Концентрационный лагерь Дахау был расположен в 15—20 километрах северо-восточнее Мюнхена, в двух километрах от деревни Дахау. Организован он сразу же после прихода гитлеровцев к власти. Сначала здесь содержались немецкие коммунисты, социал-демократы и антифашисты. С захватом Австрии, Чехословакии и Югославии в лагерь бросили десятки тысяч коммунистов, социал-демократов, просто интеллигенции и духовенства, а также многих членов правительств и депутатов парламентов этих стран. С 1941 года Дахау стал главным образом лагерем по истреблению советских военнопленных и насильно угнанных в Германию граждан. В нем содержалось одновременно более ста тысяч узников. Лагерь находился под личной опекой Гиммлера и Кальтенбруннера.

В апреле американская военная юстиция организовала судебный процесс над администрацией лагерей Дахау, Маутхаузен, Заурер и другими, предав суду более 60 преступников, принимавших непосредственное участие в истреблении заключенных. Суд проходил в одном из административных помещений на территории лагеря Дахау.

Судьи и обвинители — американские военные юристы — встретили нас доброжелательно. Узнав, что мы разместились в городском отеле, они предложили свою военную гостиницу в Дахау, чему полковник Фиш обрадовался не меньше, чем я. С Фишем договорились, что сегодня же переберемся в Дахау, а питаться будем в столовой военной администрации в Мюнхене. К вечеру полковник сам привез переводчика, объяснив, что он отличный парень, прикомандировывается к нам постоянно, будет неотлучно возле нас. Он же вручил нам талоны на питание в столовой офицерского состава в Мюнхене.

При знакомстве переводчик назвал себя Павловым Андреем Даниловичем; потом, когда узнал нас ближе, сказал, что он не Павлов, а Родзянко, внук царского министра; когда же мы уезжали и благодарили его за помощь, признался, что никогда не был ни Павловым, ни Родзянко, а отдаленный потомок графов Толстых. Так мы и не узнали, кто же он на самом деле.

Судьи предоставили нам все материалы, и мы более двух дней знакомились с ними. В американских и английских судах не такой порядок разбирательства дел, как у нас. Нашим судьям органы следствия кладут на стол полностью расследованное дело, с которым ознакомлен обвиняемый и стороны. Если в суд поступают новые материалы, меняющие содержание обвинения, то он обязан возвратить уголовное дело на доследование.

Ничего подобного нет в практике американского и английского судов. По их законодательству любое доказательство может быть передано в суд, а он фактически и собирает эти доказательства непосредственно в судебном процессе. Поэтому нам сразу же предложили для ознакомления гору рассмотренных и еще не рассмотренных материалов: протоколы допросов и экспертиз, отчёты, ведомости лагерей, показания свидетелей. Наш переводчик добросовестно читал нам их первый и второй день, а на третий мы сказали: «Послушаем лучше в суде».

Только одних свидетелей было вызвано около ста человек, да нужно было опросить еще столько подсудимых...

После отлично организованного Нюрнбергского процесса процесс в Дахау на первых порах мне показался серым, слабо подготовленным. Но чем больше я втягивался в него, тем меньше оставалось во мне скептицизма. Американские юристы делали все от них зависящее, чтобы раскрыть еще одну трагедию, которую пережили народы, подвергшиеся гитлеровскому нашествию. Здесь не исследовались общие политические проблемы, разоблачающие конечные цели тех, кто начал войну, кто организовал истребление миллионов людей, дабы осуществить свое господство над миром, зато широко и подробно раскрывалась механика уничтожения сотен тысяч узников фашизма.

Подсудимым были предоставлены все юридические гарантии: каждый имел адвоката, неограниченное право задавать вопросы, истребовать документы, знакомиться в любой стадии судебного заседания с материалами суда. Этому способствовала четкая работа секретариата — стенограмма допроса изготавливалась в ходе процесса, и судьи не повторяли вопросов — их при надобности зачитывали по стенограмме секретари.

Для удобства работы суда каждый подсудимый имел свой номер, который в виде бирки одевался на грудь перед началом каждого заседания. Это позволяло свидетелям, дававшим показания, легко находить преступника, о котором шла речь. Обычно это происходило так: судьи спрашивали дающего показания: «Вы сможете узнать среди подсудимых то лицо, о котором говорите?» Свидетель, оглядев скамью подсудимых, отвечал: «Да, это был врач, у него номер 12».

В суде были допрошены свидетели — бывшие заключенные лагерей Дахау и Маутхаузен: чехи, австрийцы, французы, поляки, румыны, немцы. Среди них — ученые, работники министерств, учителя, судьи, адвокаты, врачи и даже начальник государственной полиции Вены Кайхоз Франц. Не было вызвано в суд ни одного советского гражданина. Когда мы спросили о причинах этого у обвинителей, они ответили, «что долго искали русских узников, но они, к сожалению, были почти все умерщвлены, а на тех, кто остался жив, не сохранилось никаких данных, поскольку администрации лагерей, чтобы скрыть акцию по уничтожению русских узников, сожгли все списки на них... Те же, кто случайно уцелел и остался жив, бежали навстречу Красной Армии».

Процесс начинался в девять часов утра и продолжался до шестнадцати с перерывом на один час.

Через мои руки прошла не одна сотня уголовных дел о злодеяниях фашистских захватчиков. Не одна сотня «рыцарей-садистов», развращенных палачей, потерявших людской облик, сидела передо мной на следственной скамье. И каждый раз, выслушав их показания, я уходил из следственной комнаты с таким чувством, будто у меня оторвали кусок сердца... Это состояние не покидало меня в Нюрнберге, не покидало и в Дахау. Почти два месяца шёл процесс, и не раз болезненно сжималось сердце, словно пытали не узника, а тебя самого...

Каждый допрошенный в Дахау свидетель заслуживает того, чтобы подробнее рассказать о его судьбе. Но разве это возможно?

Послушаем только некоторых...

К следственному пульту судья пригласил свидетеля Владимира Бушека. Он подходит медленно, робко оглядывается на скамью подсудимых, где сидят его вчерашние мучители, и мне кажется, что он даже здесь их страшится: не сорвутся ли эти псы с цепей, на которые их посадили.

Бушек сед и все еще болезненно бледен. У него заметно трясутся руки.

— Кем вы были до заключения вас в лагерь?

— Профессором юридического факультета Карлова университета в Праге.

— Вы чех?

— Да.

— Сколько времени вы пробыли в лагере?

— Я был арестован в декабре 1942 года и находился в лагере до освобождения, то есть до прихода американской армии. Перед вступлением войск мы вместе с русскими восстали и несколько дней держали лагерь в своих руках.

— Вас в лагере били?

— Меня в лагере истязали. После ареста нас, большую группу чехов, доставили в лагерь Маутхаузен. Все это были ученые, никто из нас не был коммунистом и не состоял ни в какой партии. Еще в дороге нас подвергли тяжелым избиениям, а двух профессоров — одного еврея и одного чеха — убили палками. Чеху был 71 год. В лагере комендант нас предупредил: «Вы прибыли, чтобы получить свободу через труд, но вы можете получить через труд и смерть». То же нам сказал врач Крепс, он сейчас здесь на скамье подсудимых, его номер 33.

Я взглянул на Крепса. Тот сидел съежившись, вобрав голову в плечи.

— Крепс смеялся, когда к нему кто-либо обращался за помощью, и не раз напускал на больных лагерных собак. После долгих мучений за то, что я как-то вступил в разговор с русскими, меня перевели в русский лагерь. У нас его называли переходным лагерем — переход от жизни к смерти... В этом лагере была самая тяжелая работа... Когда я пришёл туда, там было около 1500 русских военнопленных и гражданских. Голодные, голые, больные, они были окружены сильной охраной СС... Охрана беспощадно избивала русских, травила их собаками, буквально охотилась за людьми... Ежедневно расстреливалось от тридцати до шестидесяти человек. Трупы сваливались в ров, вырытый рядом с лагерем...

— Вы все время были в этом лагере?

— Нет, кто-то сжалился надо мною: учитывая мой возраст и то, что я профессор, меня перевели писарем в медчасть, а позже писарем в лагерь для больных...

— Расскажите, что это за «лагерь для больных»?

— Так называли сначала один-два барака, куда помещали тяжело больных или сильно избитых. Потом таких бараков стало десять, в них содержалось от пяти до восьми тысяч человек, хотя мест там было в лучшем случае на пятьсот — восемьсот человек... Они были переделаны из конюшен, без окон, без водопровода... Эсэсовцы боялись туда входить и требовали, чтобы все больные выходили и строились на перекличку. Кто не выходил, того травили собаками. В бараках больные располагались на трехэтажных нарах. Тяжело больные, лежащие наверху, испражнялись прямо на кровать, так как не могли подняться...

— Вы работали в больнице, известны ли вам методы уничтожения узников?

— Их было несколько. Во-первых, уколы. Шприцем врачи вводили в область сердца газ. По личной инициативе это делал и сидящий на скамье подсудимых аптекарь Васини, номер 57. Далее, использовались газовые автомобили, или душегубки, и массовое отравление в газовых камерах... Врачи лагеря заходили в бараки и лично отбирали людей для отправки в газовые камеры... В душегубках помещали до сорока узников и везли их по направлению к замку Хартайм. Обреченным говорили, что их везут к врачам-специалистам. До замка 15 километров. Возвращалась машина уже с трупами. Их либо сжигали в газовых печах, либо сваливали в ров...

В апреле 1945 года была дана команда подготовить к эвакуации три тысячи заключенных. Однако всех их отправили в газовые камеры: первый день — 800 человек, второй — 1000 и остальных в последующие дни.

— Вы можете опознать тех врачей, которые осуществляли эту акцию?

— Да, это были Крепс, номер 33, Эндресс, номер 12, Опс, номер 56, Крепсбах — его заключенные называли Шприцбах за то, что он вводил обреченным в область сердца газ, Хенкель, номер 27, а также доктор Волтер — он был одним из вдохновителей и организаторов массовых убийств...

— Что вы еще можете рассказать суду?

Бушек долго молчит, затем пьет воду:

— Мне, господа судьи, тяжело припоминать все это... Я вырос в интеллигентной, гуманной семье... и вдруг четыре года такого кошмара, такого унижения... Моим начальником был Трумм, номер 54. Как-то среди больных он отобрал тридцать человек и приказал следовать «в баню». Когда я узнал, что он умертвил их, я не выдержал и сказал ему о его бесчеловечности... Он избил меня, отобрал еще 96 человек и приказал мне вести их «в баню». Он заявил, «если кто-нибудь не дойдет, ты станешь на его место». Я тогда сбежал... Я даже сейчас не пойму, как я остался жив... Вероятно, если бы не подошли американские войска, меня бы доконали... Но войска шли к лагерю... Оставшиеся в живых восстали, русские повесили коменданта Цирса... Когда показались ваши танки, из бараков выползли умирающие, калеки, безногие и ползли им навстречу... Женщины бились в истерике...

Бушек закрыл руками лицо... К нему быстро подошёл врач...

Мы с В. Н. Будахиным ежедневно обменивались впечатлениями о судебном процессе. Его и меня поражала необъяснимая жестокость — и проявляли ее не какие-то серые, отсталые, малограмотные люди, которых опьянила неограниченная власть над человеком. Но в Дахау мы услышали около сотни показаний свидетелей — вчерашних узников, которые рассказывали, как упивались человеческими страданиями представители всех категорий фашистской иерархии. Приезжая в лагерь, Гиммлер и Кальтенбруннер шли, как на спектакль, на казнь заключенных.

Кальтенбруннер приказал бросить в газовую печь живого юношу-комсомольца, чтобы убедиться, сколько минут требуется для уничтожения человека. Генерал СС Эргубер специально приезжал в лагерь, чтобы полюбоваться казнями и напомнить узникам, что он тоже может казнить любого. Охранник Шпайнегер, в обязанности которого входило следить за работой в каменоломне, столкнул в пропасть трех ослабевших больных советских офицеров и дико хохотал, когда они корчились в предсмертных муках. Охранник Нидермайер расстрелял узника-австрийца только потому, что у того оказалась такая же фамилия. Доктор Эндресс торговал человеческой кожей с татуировкой и отбирал для уничтожения тех, у кого были татуировки.

Убивали не только русских. Свидетель Бушек показал: «В сентябре 1944 года я видел трупы американских летчиков. Они были страшно изуродованы: по-видимому, летчиков убили после тяжелых истязаний».

Свидетель Ганс Маршалик: «Однажды пришёл транспорт, в нем были голландцы, австрийцы, американцы и англичане. Все они были расстреляны... Я составлял список убитых».

Придумывались новые, самые изощренные способы убийств.

Свидетель Шмеллинг показал: «15 февраля на мороз было выведено пятьсот заключенных. Их всю ночь обливали водой, и к утру было пятьсот трупов».

На вопрос судьи, как происходила казнь через повешение, подсудимые ответили: «С музыкой». Бывший узник Гоман Гофштет, берлинский адвокат, свидетельствовал: «21 июля 1944 года казнили русского, Илью Назарова. К виселице собрали всех военнопленных. Назарова посадили на повозку, за ней следовал оркестр, и он был повешен под музыку...»

Свидетель Васнер говорил: «К виселице подвезли четырех узников разной национальности. Комендант произнес устрашительную речь, затем заиграл оркестр, и всех четырех повесили под музыку».

Плау Хозе рассказывал: «Увидев среди привезенных узников красивую женщину, начальник сказал, что эта женщина ему нужна. Ее взял к себе подсудимый Эйзенфер, номер 10. Он был в то время пьян... Это была цыганка».

В лагере отбирали людей разных национальностей для антропологических исследований, для чего производили подробные измерения на живом узнике, а затем умерщвляли его.

В суде был зачитан протокол допроса штандартенфюрера Вольфрама Зиверса, имперского директора. «Аненэрбе» — общества по изучению наследственности. Зиверс показывал, что по приказу Гиммлера и Кальтенбруннера в лагере производились опыты над узниками на замораживание, на пребывание живого организма в камере низкого давления, биологические исследования. Свидетель Пахолегга, заключенный Дахау, который был привлечен к проведению этих опытов, показал: «Я лично видел через глазок камеры, как один заключенный находился в разреженном пространстве до тех пор, пока у него не лопнули легкие».

...В нюрнбергском Дворце юстиции я внимательно всматривался в поведение адвокатов, защищавших военных преступников, а фактически свое бывшее правительство.

Вели себя адвокаты не в меру напористо, агрессивно, и мне тогда думалось, что они забыли, кого и что защищают. Тем не менее судьи и обвинители по отношению к адвокатам были терпеливы, даже, как тогда мне казалось, чрезмерно. Ни та, ни другая стороны при всей противоречивости взглядов и интересов не допускали ни малейшей бестактности по отношению друг к другу. Иная картина наблюдалась в Дахау. Адвокаты рвались в бой с обвинением и судом, но этот бой не был боем за справедливость, за достоверность и весомость обсуждаемых в суде доказательств. Адвокаты старались создать неприязненную, настороженную, подозрительную обстановку и прежде всего вызвать чувство недоверия к свидетелям и обвинению, всячески пороча их, сбивая с толку.

Бывший узник Франц Кайхоз рассказал суду о многих злодеяниях администрации лагеря Заурер. Он перечислил имена тех, сейчас находящихся на скамье подсудимых, кто особо зверствовал. Обвинитель спросил Кайхоза:

— Свидетель, не приходилось ли вам самому видеть расстрелы в лагере или случаи убийств?

Свидетель ответил:

— Да, приходилось. В январе 1945 года в лагерь привезли группу русских, человек сорок. Было очень холодно. Их почти голых построили возле бараков и несколько часов держали в строю. Среди узников был мальчик лет пятнадцати. По-видимому, его мучил холод: у него были отморожены щеки, и он плакал. К нему подбежал ныне сидящий на скамье подсудимых Бахмайер и крикнул: «Марш в подвал, там согреешься!» Мальчик, по-видимому, поверил и поспешил к подвалу. Не успел он сделать и десяти шагов, как Бахмайер выстрелил ему в затылок. В строю раздался ропот... Охрана сразу же открыла огонь по остальным — все сорок русских были тогда убиты...

Адвокат прервал свидетеля:

— Вы их считали?

— Я был начальником государственной венской полиции, у меня наметанный глаз. Я утверждаю, что их было именно сорок, — возмущенно и непреклонно ответил свидетель.

Адвокат продолжал штурмовать свидетеля, повторив раз десять один и тот же вопрос:

— Вы не ошиблись, что все это видели, ведь был вечер?

Наконец судья остановил адвоката:

— Есть ли у вас другие вопросы?

— Да, — ответил адвокат, — я хотел бы спросить у свидетеля, соблюдались ли при этой акции правила немецкой армии?

Свидетель опешил:

— Я вас не понял. О каких правилах немецкой армии идет речь? Просто убивали беззащитных людей, в том числе и подростков.

Не смущаясь, адвокат уточнил свой вопрос:

— В немецкой армии свои правила: русским должны были сказать, за что их расстреливают...

Суд вызвал к свидетельскому пульту Морисса Лякмауса, бывшего ответственного работника французского министерства, брошенного в лагерь в 1944 году. На его глазах в сентябре 1944 года осуществлялась акция «Кугель».

Свидетель показал:

— Я содержался в одиннадцатом блоке, работал в каменоломне. Как-то вечером возле нашего барака метрах приблизительно в двадцати — тридцати построили группу советских офицеров, их было пятьдесят. Почему я утверждаю, что это были советские офицеры? Из строя вызывали по-одному, у каждого спрашивали лагерный номер, фамилию и офицерское звание. Я хорошо все это видел и слышал, судя по фамилиям и званиям — все это русские офицеры. Вызванному предлагали идти в подвал, и, как только он спускался вниз, слышался выстрел... Были убиты все до единого... Я лично насчитал пятьдесят трупов — их увозили на наших глазах.

Адвокат всячески пытался запутать свидетеля, взять под сомнение его показания. Он спрашивал, не помнит ли точно свидетель, сколько было времени (заключенные часов не имели) и какая была видимость. По-видимому убедившись, что свидетеля не опорочить, адвокат спросил его:

— Вы говорите, стреляли трое, в том числе и мой подзащитный, но вы же не видели, убил ли кого-либо именно он, достигли ли его пули цели. Он мог и не попадать. — Тут же адвокат обратился к суду с просьбой задать вопрос подсудимому и, когда судья разрешил, спросил: — Подсудимый, вы можете подтвердить, что ваши выстрелы достигли цели?

Меня удивило, что судьи не отвели всех этих вопросов адвоката. Морисс Лякмаус на заключительный вопрос защитника раздраженно бросил:

— Вас бы, господин адвокат, туда, на наше место... Да и сейчас бы не поздно...

Тревожные слухи

К пяти часам вечера вся работа в суде завершалась. Будахин и я, используя перерывы, успевали к этому времени прочитать стенограмму допроса, просмотреть документы, побеседовать с судьями и обвинителями, избегая бесед с адвокатами, которые явно искали встреч с нами.

В суде нам здорово помогал «Павлов» — он почти синхронно переводил показания свидетелей, вопросы обвинения и суда. В стенограммах мы только уточняли особо важные события и факты. Оставшееся свободное время отдавалось Мюнхену.

«Павлов» заметно обижался и ходил нахохлившийся, надутый, за то, что не брали его с собой в Мюнхен и в другие города в воскресные дни. Нас больше устраивала Рита, подружившаяся с нами, хорошо знавшая город. Она стала нашим гидом и постоянным спутником.

Конечно, Рита потащила нас к «коричневой пивной». Немцы все еще не понимали, какую зловещую роль сыграло в их жизни это заведение, и хвастались ею, как реликвией. Пивной собственно уже не было — в ней американские солдаты оборудовали спортивный зал.

Рита побывала с нами почти во всех музеях и картинных галереях. Там, где она сама не справлялась с обязанностями гида, приглашала музейных работников. С ее помощью мы узнали многое о духовной жизни немецкого народа в его далеком прошлом и настоящем. Однако нам очень хотелось ближе познакомиться с жизнью и бытом мюнхенцев. Многое не требовало особых встреч или знакомств. Возвращаясь в Дахау с завтрака или обеда, мы видели, как вытягивались очереди возле булочных и продуктовых магазинов и как шли домой хозяйки с пустыми корзинами. Возвращаясь с ужина, видели, как заполняются гуляющей публикой бульвары. Немецкие парни и мужчины толпились у ресторанов и кафе, в скверах и парках, но с ними не было ни девушек, ни женщин — они прогуливались либо сидели в ресторанах с американскими офицерами и солдатами.

Но это все то, что лежало на поверхности жизни Мюнхена. Нам же хотелось точнее уловить настроение послевоенных немцев. Когда мы бывали одни, без Риты, жители сторонились нас. При ней же они становились словоохотливыми, более откровенными. Нас интересовало, как население относится к поражению Германии, как люди думают жить дальше. Эти вопросы ставились разным категориям жителей: молодым, среднего возраста, пожилым, мужчинам и женщинам... Многие мужчины откровенно жалели о таком исходе войны и надеялись, что новое поколение восстановит былую «славу» немецкой армии. «Только мы не будем больше дураками, не позволим ничтожествам, подобным Гитлеру, Гиммлеру, Герингу, околпачить нас, да и союзников будем подбирать покрепче, не такого фанфарона, как Муссолини», — говорили они. Другие утверждали: «Не Гитлер виноват, его винят те, кто вчера лизал ему задницу. Он кормил нас и дал работу. Генералы — сволочи». Женщины в один голос заявляли: «Война осточертела, мы хотим иметь мужей и рожать детей не для могил в диких русских степях». Когда же начинался разговор о будущем немцев и Германии, о том, какой бы они хотели видеть свою страну, собеседники отмалчивались или отделывались словами: «Поживем-увидим». Однако с середины апреля 1946 года немцы «осмелели» и стали заявлять, что их будущее отныне в руках США и Англии. К этому времени все немецкие газеты американской и английской зон оккупации опубликовали фултонскую поджигательскую речь Черчилля. Среднего немца она перепугала, он не хотел умирать еще раз. Где бы мы ни останавливались, нас обступали мужчины и женщины и с нетерпением спрашивали, как мы относимся к «фултонскому взрыву», не означает ли это новую войну.

Один из доброжелательных немецких служащих сказал:

— Не лучше ли вам уехать, слишком далеко вы оторвались от своей армии... Не думайте, что Джоны будут лучше наших.

В Мюнхене мы разыскали полковника, советского уполномоченного по репатриации наших граждан, и вместе с ним и его работниками побывали во многих лагерях, где содержались советские люди под видом перемещенных лиц. По рассказам полковника, американские и английские военные администрации задерживали в лагерях, не пуская на Родину, около двухсот пятидесяти тысяч советских людей, насильно угнанных нацистами из различных районов Советского Союза. Особенно много было латышей, эстонцев и литовцев.

— Большинство из них, — пояснил полковник, — находятся в бедственном положении и влачат жалкое существование. Чтобы убедиться в этом, далеко ходить не надо, давайте побываем с вами в мюнхенском лагере...

27 апреля полковник и его секретарь-переводчица, два американских офицера-инспектора по лагерям перемещенных лиц, корреспондент ТАСС В. Н. Будахин и я отправились в лагерь. В Мюнхене каждый знал его. Жители называли его эсэсовскими казармами, потому что недавно там размещались части СС. Уполномоченный нас предупредил, чтобы мы не проявляли излишнего любопытства, не вздумали агитировать лагерников, не заходили одни в помещения казармы.

— В этом лагере до черта предателей, — пояснил он, — тут и бывшие полицаи, и старосты, и бургомистры. К сожалению, они верховодят делами и держат весь лагерь в страхе.

Узнав, что в числе приехавших — представитель советской юстиции, комендант лагеря, встретивший нас, проводил всех к себе в кабинет и попросил подождать пока подъедет господин Дикен, подполковник, главный инспектор по лагерям перемещенных лиц американской военной администрации.

Где бы ни появлялась свита из начальства, душевного разговора с людьми не жди. Нас собралось девять человек во главе с комендантом, за нами следовало, видимо для обеспечения нашей безопасности, одиннадцать американских солдат. В военной форме был только я. В коридорах нас встречали старшины казарм. Они рапортовали, щелкали каблуками, лихо и громко подавали команды.

— Разве это воинская часть? — поинтересовался я.

Подполковник Дикен ответил:

— Для порядка и это неплохо...

К нам подошёл мужчина лет сорока, аккуратно одетый, и, обращаясь к коменданту лагеря, по-русски спросил:

— Можно ли мне переговорить с советским полковником?

Переводчик перевел его слова на английский язык, и Дикен утвердительно кивнул.

Уполномоченный опередил меня:

— Мы потом, гражданин, вызовем вас. Как ваша фамилия?

Мужчина помолчал, затем бойко ответил:

— Маклаков Николай Андреевич.

На втором этаже нас встретили криками и свистом, хотя в коридоре никого не было. Комендант подал команду, и все стихло. Я попросил разрешения зайти в комнату. В ней было человек пятнадцать, многие в калошах вместо сапог, небритые, непричесанные. Хотя окна были раскрыты, в помещении стоял густой запах скверного табака и нечистого белья. Мебели никакой, кроме тринадцати коек. В центре комнаты небольшой стол, на нем металлические кружки.

Комендант спросил:

— Будут ли к нам вопросы или жалобы?

Все молчали.

На третьем этаже навстречу нам выбежали дети, в дверях комнат стояли женщины, суровые, насупленные, молчаливые. Дети плохо одеты, с бледными лицами, со скучающими глазами. Как мы узнали, им только два раза в день разрешают выходить во двор казармы не более, чем на сорок минут. В большинстве здесь были латышки, эстонки, литовки, не имеющие мужей.

За весь обход нам так никто и не задал ни одного вопроса. Вернувшись в кабинет коменданта лагеря, я напомнил, что следует вызвать Маклакова. Дикен приказал послать за ним. Минут через пять посыльный вернулся и сообщил:

— Его не могут найти...

— Разыскать! — приказал комендант работнику лагеря.

Прошло минут пятнадцать. Вернувшийся служащий доложил:

— Какое-то недоразумение: в списках лагеря Маклаков Николай Андреевич не значится. Возможно, господин полковник неправильно записал фамилию этого человека?

По дороге уполномоченный сказал:

— Я не думаю, что Маклаков хотел с вами поговорить... Это скорее всего подставное лицо, нужное для того, чтобы учинить какую-нибудь провокацию.

И я, и Будахин подружились с маленьким приветливым коллективом уполномоченного по репатриации. От полковника мы узнали подлинную правду о лагерях перемещенных. Английские и американские уполномоченные установили жесткий режим для советских граждан, находящихся в лагерях, превратили их в рынки торговли рабами.

Сюда приезжали вербовщики из Латинской Америки, Африки и других стран. В лагерях военные власти организовывали специальные комитеты, в которые входили уголовники-предатели, немецкие прислужники. До недавнего времени в «эсэсовском лагере» верховодил бывший гестаповец Подольский, разыскиваемый советским следствием. Комитеты держали лагерников в страхе, запугивали их, говорили, что в России их всех ожидают тюрьма, расстрел или в лучшем случае Сибирь. Выпускались и газеты, полные клеветы на советские органы следствия. Были случаи, когда убивали (душили подушками в постели) тех, кто все же требовал отправки на родину. В лагерях энергично работали американская и английская разведки, вербуя агентуру для подрывной деятельности и шпионажа на территории СССР. Позже, когда я вернулся в советскую зону и приступил к своим прокурорским обязанностям, многие из таких завербованных приходили с повинной.


* * *


...Шло время, лето уже было в разгаре, а конца судебному процессу не было видно. Тоска, трудная, горькая... И не потому, что я скучал по своей семье и друзьям. Скорее оттого, что неожиданно для себя оказался в центре событий, где вчерашние союзники по борьбе с гитлеризмом закладывали измену союзническому долгу и союзнической дружбе, скрепленной кровью, вынашивая планы Бизоний, Тризонии, а затем и ФРГ...

Еще вчера фашистские чиновники, раскрывая газеты и читая судебные отчёты о Нюрнберге и Дахау, чувствовали животный страх, старались уйти в тень, быть незамеченными, исчезнуть с глаз окружающих, дабы не угодить туда самим... Сегодня же, правда пока еще робко, они выползали на свет, выходили из своих крепостей-квартир, поднимались на пьедестал. В Ганновере английская администрация на должность начальника полиции назначила подполковника Шульте, того самого, который при Гитлере был начальником полиции в оккупированной столице Голландии. Член гитлеровского имперского совета вооружения Эрнэт Пенеген стал председателем вновь созданного английской администрацией объединения металлургов. В совет по надзору над рейнско-вестфальскими электрозаводами вошли Герман Абе, при Гитлере член правления немецкого банка и правления по надзору над 14 акционерными компаниями, а также Вальдемар фон Оппенгейм, кельнский банкир, занесенный в список военных преступников. В ряде городов американской и английской зон оккупации была раскрыта подпольная молодежная организация, которую возглавлял преемник Шираха Аксман. В подпольную банду входили бывшие главари гитлерюгенда Оберек и Логерль, а также бывшие начальники отделов у Шираха — Миннинген и Бедеус. Подпольщики ставили целью возродить гитлерюгенд.

На душе становилось тревожно... Мы с каждым днем чувствовали, как менялось отношение к нам. Об этом с горечью говорили в отделе по репатриации советских граждан.

Только за первые месяцы 1946 года было совершено более двадцати нападений на работников отдела репатриации советских граждан, которые разыскивали скрытые лагеря, в том числе и детские... По Мюнхену свободно расхаживали власовцы в своей военной форме... Как грибы, плодились разного рода «украинские», «белорусские», «татарские» комитеты, которыми заправляли заядлые враги Советской власти, сотрудничавшие в дни войны с Гитлером.


* * *


Я продолжал аккуратно посещать судебный процесс в Дахау. Но в один из понедельников рано утром нас разбудил стук в дверь. Дежурный американский офицер передал мне просьбу начальника советского отдела по репатриации немедленно прибыть к нему. Мы направились с Будахиным в отдел. Полковника не было, он уехал в Берлин.

Секретарь-переводчица сообщила, что мне надлежит сейчас же позвонить в Потсдам прокурору Группы войск генералу А. С. Румянцеву. Когда я покидал советскую зону оккупации, меня провожал и напутствовал генерал Л. И. Яченин. Значит, у меня сменилось начальство.

Только в полдень мне удалось связаться с прокуратурой. Новый военный прокурор Группы оккупационных войск в Германии генерал-майор юстиции А. С. Румянцев сообщил, что я отзываюсь из Мюнхена для переговоров о новом назначении. О каком именно, он ничего не сказал.

Румянцев разрешил задержаться мне на несколько дней в Нюрнберге: я хотел еще раз побывать на судебном процессе главных военных преступников.

В субботу вечером в маленьком уютном ресторане со всем отделом по репатриации я прощался с Мюнхеном. В воскресенье утром меня провожал весь отдел, а также В. Н. Будахин, «Павлов» и Рита. Прощаясь, я преподнес Рите скромный подарок и поблагодарил ее за внимание к нам. Она с грустью сказала:

— Завидую вам, вы скоро будете в своей семье, со своими друзьями. Мне повезло — я узнала советских людей. Как они не похожи на тех, что нам рисовали и рисуют. Я буду хорошо думать о русских и... простите, что я не могла вам этого сказать раньше: не Рита я и не из Риги. Все совсем-совсем не так... Но это моя горькая судьба...

Мы с В. Н. Будахиным были с первых дней пребывания в Мюнхене осведомлены, кто такая «Рита» и с какой целью ее «прикомандировал» к нам «любезный» полковник Фиш.

— Ну что ж, — ответил я, сделав вид, что мне ничего о ней неизвестно, — выходит, каждому свое... Не огорчайтесь...

Рита, опустив голову, горько вздохнула и, кажется, украдкой смахнула слезы.


* * *


В октябре 1946 года я приступил к формированию новой военной прокуратуры — Советской военной администрации в Германии (СВАГ). Решение о ее создании было принято в июле. Я был назначен прокурором СВАГ. До меня эту обязанность временно исполнял прокурор тыла 1-го Белорусского фронта, опытный юрист полковник юстиции Александр Герасимович Высоцкий.

Прокуратура СВАГ была сформирована в сжатые сроки. Советская армия сокращалась — освобождались и военные юристы. Главная военная прокуратура присылала в Берлин опытных работников, прошедших войну. Заместителями были присланы подполковник юстиции Борис Андреевич Протченко и полковник юстиции Николай Павлович Лебедев. Оба они вложили много сил в деятельность новой прокуратуры.

К этому времени в Германии уже вовсю развернулась трудная, упорная, острая борьба двух противоположных сил. США стремились воссоздать Германию по своему образу и подобию, чуточку очистив ее от гитлеризма и полностью — от демократических сил. Советский Союз боролся за превращение немецкого государства в единую миролюбивую демократическую республику — очаг мира и безопасности в Европе.

Новой военной прокуратуре предстояло в этой борьбе найти свое место.

Примечания

{1}Так с 19 января 1942 года стала именоваться 3-я Московская коммунистическая стрелковая дивизия.

{2}Рыжиков Вениамин Федорович — тогда начальник отдела Главной военной прокуратуры, бригвоенюрист.

{3}3-я Московская коммунистическая дивизия была сформирована в конце 1941 года.

{4}Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 39, с. 152.

{5}ЦАМО, ф. 223, оп. 2356, д. 570, л. 4.

{6}«Совершенно секретно! Только для командования!» М., 1967, с. 572-573.

{7}Назад, там эсэсовцы! (нем.)

{8}Что случилось? (нем.)

{9}Генерал-полковник танковых войск С. И. Богданов тогда командовал 2-й гвардейской танковой армией.

{10}«Совершенно секретно! Только для командования!», с. 389.

{11}Позже стало известно, что это были референт Геббельса Вольф Хейнерсдорф и немецкий подполковник Зейферд.

{12}«Вилли-1» — специальный штаб при абвере по разведке в СССР.

{13}Так обычно при телефонных разговорах называли Берзарина.

{14}Полковник Василий Емельянович Шевцов в то время был заместителем командира 301-й стрелковой дивизии.

{15}Полковник Д. Е.Наруцкий — Герой Советского Союза, командир 220-й танковой бригады.

{16}Шинкель Карл Фридрих (1781—1841), Кнобельсдорф Георг Вендеслаус (1699—1753) — немецкие архитекторы, авторы многих архитектурных памятников Берлина.

{17}Кайдерлинг Г., Штульц П. Берлин 1945—1975. М, 1976, с. 20—21.

{18}Там же, с. 23.

{19}Показания Рунге о письме подтвердились. Много лет спустя, 1 мая 1969 года, западногерманская газета «Форвертс» опубликовала письмо К. Цеткин к Р. Люксембург, которое хранилось как «сувенир» у одного из офицеров конногвардейской дивизии, осуществившей убийство К. Либкнехта и Р. Люксембург. Кстати, это было единственное письмо, написанное К. Цеткин Р. Люксембург в дни Ноябрьской революции в Германии, которое дошло до наших дней.

{20}Речь идет о Декларации о поражении Германии и взятии на себя верховной власти в отношении Германии правительствами Союза ССР, Соединенного Королевства, Соединенных Штатов Америки и Временным правительством Французской республики от 5 июня 1943 года.

{21}МИД СССР. Крымская конференция руководителей трех союзных держав СССР, США и Великобритании (4—11 апреля 1945 г.). Сборник документов. М., 1979, с. 266.

{22}Кайдерлинг Г., Штульц П. Берлин 1945—1975, с. 34.

{23}См.: Высоцкий В. Н. Западный Берлин. М., 1971, с. 81.

{24}«Культурбунд» — союз работников культуры Германии, ставивший целью духовное, демократическое обновление страны.

{25}Сталаг — постоянный лагерь для военвопленных.

{26}Правильно Фриц Фиккер — осужден к пожизненному заключению.

{27}«MP» — американская военная полиция.

{28}В это время в городах американской зоны оккупации работающие немцы получали в день 850—1000 калорий, неработающие — 700—800.

{29}См.: Нюрнбергский процесс. Стенографический отчёт. М., 1960, т. 5, с. 100, 102—103.


home | my bookshelf | | Именем закона |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу