Book: В Суоми



В Суоми

В Суоми

В Суоми

В Суоми

МЫ ВЕРНЕМСЯ, СУОМИ!

Роман

В Суоми

Часть первая

ГЛАВА ПЕРВАЯ

До замужества жизнь Эльвиры протекала спокойно и благополучно.

Отец любил ее больше других своих детей, таких же розовых, таких же голубоглазых и белокурых, как Эльвира.

Эльвира была балованной дочерью. Она три года ходила в школу, но, когда учитель сказал, что на конфирмации она будет первой, отец решил — хватит, и взял ее домой.

Дома было много работы. В хозяйстве — одиннадцать коров, сто пятьдесят оленей, две лошади.

Эльвира доила коров, ухаживала за ягнятами, огромными старинными ножницами стригла овец — они жалобно блеяли: «Мэ, мэ!» Ноги им связывала старшая сестра Эльвиры — Хелли. Эльвире становилось их жалко, и она прикладывалась своим розовым вздернутым носиком к влажным овечьим носам.

Эльвира убирала горницы, смахивала пыль с лавок, стоящих вдоль стен, с высоких полок. Зимою семья по вечерам собиралась в одну горницу, женщины пряли нитки из теплой овечьей шерсти.

В таком большом хозяйстве нужен был батрак. И в ту зиму к отцу поступил Олави.

С топором и пилою он шел на север, чтобы наняться лесорубом-вальщиком. По дороге Олави заглянул в избу, где суетилась у плиты Эльвира, готовя кофе, и попросил напиться. От кофе подымался вкусный пар.

Старику понравился сильный над вид парень, статный и скромный, и он сказал:

— Зачем тебе идти дальше? Оставайся у меня.

Олави вспомнил лесные шалаши, в которых он прожил шесть зим, и насекомых, и еду всухомятку, и то, как щепкой выбило глаз приятелю (поэтому-то Олави шел сейчас один).

У Эльвиры от горячей плиты раскраснелись щеки — ей только что исполнилось шестнадцать лет, а Олави было двадцать два года, — и он остался.

Рано утром, когда Эльвира доила корову и напевала, в хлев вошел Олави — он уже второй месяц работал у отца — и сказал ей:

— Через два дня вечером гулянье в деревне, и ты будешь в хороводах выбирать только меня.

— Ладно, — не подумав даже, ответила она.

— И еще, Эльвира: ты будешь моей женой.

— Ладно, — повторила она, и от радости ей показалось, что она летит.

Парни затеяли праздник на славу. Но во всей деревне гармонь была только у отца Эльвиры, и он давал ее на вечер за шесть марок; это немало, но без гармони нельзя танцевать, а без танцев нет вечеринки, в деревне же среди парней много отличных гармонистов.

…Уже были морозы, и снег, и звездные ночи.


Третий год шла война.

У Каллио в Америке жила тетка, в Канаде где-то. Она его звала к себе — хорошие лесорубы в Канаде нужны, — и он уже совсем собрался ехать, когда появились вдруг эти германские подводные лодки и стали топить пассажирские корабли.

Отец Каллио уехал в Америку, когда мальчику было всего полтора года, и вскоре там его насмерть придавила сосна. Мать с тремя малыми ребятами осталась батрачкой на всю свою невеселую жизнь.

Каллио, узнав про подводные лодки, не поехал в Америку, а решил идти на север Финляндии рубить леса акционерного общества «Кеми». Он уходил завтра, и оставить такое событие без вечеринки было невозможно.

Уже откладывали девушки кто кусок масла, кто муку, а кто и курицу; уже таинственно пощелкивал пальцами у горла Лейно, давая знать посвященным, что дело без спиртного не обойдется. А гармони не было. Тогда парни обратились к Олави:

— Старик хвастал, что ты у него хороший работник. Попытай, может, он тебе уступит.

Олави пошел наверх к хозяину. Старик читал у окна Библию. Олави смахнул снег с каблуков и носков своих кеньг, подошел к старику, сел напротив. Старик продолжал сосредоточенно читать.

Олави медленно стал набивать трубку. Торопиться было некуда. Субботний день кончался за деревней в голубом снегу. И так Олави сидел, пока совсем не стемнело. Старик оторвал от Библии утомленные глаза.

— Засвети лампу, Олави.

Олави встал, но не пошел зажигать свет, а сказал:

— Отец, завтра у ребят гулянье. Дай им гармонь, они не испортят.

Условия старика были неизменны:

— Шесть марок не так много для тех, у кого есть время гулять, а гармонь мне тоже не даром далась.

Тогда Олави подошел еще ближе к старику и медленно, тихо спросил:

— Ты говорил, что я хороший работник?

— Да, на тебя я не жаловался.

— Отдай за меня младшую дочь.

Они оба замолчали. А Эльвира стояла на пороге и про себя тихо-тихо, чуть шевеля губами, молилась.

Помолчав минут пять, старик начал смеяться, и чем веселее смеялся старик, тем мрачнее становился Олави, и наконец он в сердцах повернулся и вышел из горницы.

На пороге никого уже не было.

А старик все смеялся. Потом крикнул Эльвиру, чтобы зажечь свет, — было уже совсем темно.

Она была в конюшне, когда услышала зов отца, поцеловала жеребенка в розовые замшевые губы, сказала: «Прощай, Укко», — и побежала наверх.

Парни достали нужное количество марок, и Олави принес гармонь в избу, где собирались на гулянье. Веселились отменно: водили хороводы, выбирали себе милых, пели песни, которые пастор петь не велит, пили барду, которую ленсман варить не позволяет.

Всем было очень весело.

Потом парни пошли по улице, горланили и стучали в окна к тем девушкам, которых на гулянку не пустили. В одной избе открылось окошко, девушка крикнула:

— Матти, иди сюда!

Матти вошел в дом и был там одну, две, три минуты.

— Что бы он мог там делать?

Парням стало завидно, и они ворвались в дом и, смеясь, вытащили оттуда Матти за ворот.

Но здесь снова заиграл на гармони Лейно, и снова все вернулись в дом, и снова начались танцы, и парни целовали своих милых, а девушки прижимались к ребятам, и было им очень весело. Ночь зимняя длинна. Когда стали расходиться по домам, гармонист Лейно сказал:

— Ребята, неужели мы простим жадность старику, пожалевшему гармонь?

— Конечно, нет, — отозвался Каллио. — Разорвем ее ко всем чертям!

— Кто же это сделает? Нам с ним в одной деревне жить. Вот Олави ему совсем чужой.

— Да, я ему совсем чужой, — сказал Олави, и темные его глаза засияли.

И тут только в первый раз заметила Эльвира, какие черные глаза у Олави. Ему бы полагались такие же голубые или серые глаза, как у всех ребят.

— Да, я ему совсем чужой, — повторил Олави и выхватил гармонь у Лейно.

Он с размаху, но без всякой злобы, ударил гармонью о стол. Гармонист Лейно отшатнулся.

— Молодец! — крикнул кто-то из ребят, и все замолчали.

Тогда Олави вытащил свой замечательный финский нож и стал спокойно обрезать клапан за клапаном. Гармонь тяжело вздыхала под острым ножом, со стуком падали костяшки на стол.

Парни, как зачарованные, ловили предсмертные всхлипы гармони.

— Кончено, — остановился Олави.

Тень его качнулась по потолку, и все зашумели, заговорили. Олави залпом выпил стакан холодного молока.

— Кто же возьмется отнести старику гармонь? — испуганно спросил Лейно.

— Нечего нести. К свиньям бросить — и все! — не унимался Каллио.

— Эльвира здесь гуляла с нами, пусть и несет инструмент домой, своему отцу!

И все обернулись к Эльвире.

Она стояла на пороге, собираясь уйти, губы ее дрожали.

— Он меня прибьет, — плачущим голосом сказала она.

И тогда вышел вперед Олави, взял растерзанную гармонь и весело сказал:

— Я отнесу!

Вся компания высыпала за ним на улицу в морозную ночь.

По неровному льду реки бежала лунная дорога. Подошли к дому старика.

Белые наличники при луне казались еще белее, и ребятам было немного страшно, но очень весело. Парни попрятались в канаве у дороги. Олави подошел к дому и, скользя по слегка обледеневшим ступенькам, стал взбираться на крыльцо. Он взялся за дверное кольцо и стукнул. Спросонья залаяла собака, за дверью кто-то заворчал:

— Тоже женихи! До утра гульба, а на работу — спину ломит.

И дверь распахнулась. Старик сегодня открыл дверь сам.

— Я принес тебе гармонь, — громко, чтобы слышали парни, сказал Олави.

— Ну ладно, положи ее на место и иди спать.

— Я ее испортил, — еще громче сказал Олави.

— Зачем? — удивленно и недоверчиво протянул хозяин.

— Чтобы ты на ней не наживался! — почти закричал Олави и швырнул гармонь в сени.

Старик поднял руку и прошипел:

— Берегись!..

— Берегись сам, — ответил Олави.

Зашел в сени и, взяв оттуда свой топор и пилу, вышел на крыльцо.

— Вон! — крикнул старик исступленно. — Жалованье твое я удержу за гармонь.

Дверь захлопнулась.

— Теперь идем вместе на лесоразработки, — сказал Олави, обращаясь к Каллио, а ребята стали расходиться по домам.

Лунный луч играл на топоре. Из трубы дома у околицы уже подымался горьковатый дымок.

— Идем, — повторил Олави.

И они, обнявшись, пошли на север. Но только они миновали крайний дом у околицы, как позади послышался хруст снега, учащенное дыхание.

— Олави, постой, Олави!

Они оглянулись и остановились. Их догоняла на лыжах Эльвира.

— Олави, — сказала она, — я ухожу с тобой, я буду твоей женой.

— Наплюй на коров и на оленей, Олави, наплюй на приданое и возьми ее так, — засмеялся Каллио.

— Замолчи, Каллио, — сказал Олави. Как он был сейчас счастлив! — Эльвира, теперь мы навсегда вместе! Почему у тебя разные лыжи?..


На их дороге лежало село, где была кирка. Впрочем, она не понадобилась: пастор совершил обряд у себя на квартире. У них не было денег заплатить ему, и пастор обвенчал их в долг.

Он недавно приехал из Африки, где работал до войны в миссии Финляндского миссионерского общества и «обращал» негров.

Эльвира трогала руками тонкие стрелы и лук, африканские колчаны, и все ее удивляло и восхищало. Олави же восхищался Эльвирой.

До замужества жизнь Эльвиры протекала спокойно и благополучно.

Отец обещал ее в жены Каарло — сыну Пертула, оленевода из соседнего прихода. У Куста Пертула было тысяча двести оленей и много работников. Сын Пертула — Каарло находился сейчас в Германии и обучался в военной егерской школе. Многие «патриоты» благословили своих сыновей тайно перейти границу и вступить в армию кайзера. Кайзер обещал Финляндии независимость.

Под негромкий плач жены старик отрекся от дочери.

— Ни одного глотка простокваши от моих коров, ни одной шерстинки с моих овец, ни рога от моих оленей ни она, ни Олави никогда не получат!

Но они на помощь и не рассчитывали. Олави не хотел вести Эльвиру на лесоразработки — холодный шалаш лесорубов не приспособлен для девушки. Каллио отдал Олави свои первые и последние сбережения, жена миссионера тоже ссудила новобрачных малой толикой денег — пришлось прослушать несколько проповедей о бережливости, — и Олави арендовал полуразрушенную избу на большой дороге.

Три месяца, пока они обзаводились всем необходимым, Олави, работая днем батраком, отдавал ремонту избы ночные часы, и ничего у них не было, — неисправная печь дымила, и пищей их были молоко и хлеб, и работали они не покладая рук, не разгибая спины, но были очень счастливы.

Подправив немного это ветхое сооружение, они открыли буфет.

По дороге в поисках работы проходили лесорубы на север и на восток. Наточенные длинные топоры блестели за поясами, кеньги скрипели на морозном снегу, от лошадей шел пар. Шли они партиями: возчик с санями и с ним два вальщика. Вальщики нанимались к возчику, а возчик от акционерного общества получал деньги сдельно, за поваленный и вывезенный лес, и сам расплачивался с вальщиками. Вальщики говорили, что возчики им мало платят, а возчики утверждали, что денег хватает только на сено и овес для лошадей и что им самим ничего не остается.

Лесорубы заходили по дороге к Олави, а в буфете был кофе, горячий, сладкий, и бутерброды со шпиком, и пироги, и жареное оленье мясо, и молоко, и стоило это очень дешево, потому что молодые все делали сами.

Пока Олави колол дрова, носил из колодца воду, разводил огонь в очаге и разделывал оленье мясо, Эльвира прибирала помещение, перемывала и перетирала немногочисленную посуду, чистила кастрюли до блеска, месила тесто, лепила пирожки, нарезала бутерброды. Суетились и работали они круглый день, не чувствуя усталости, и были очень счастливы.

Все в их буфете стоило очень дешево, но лесорубы покупали мало: с работы шли такие же безденежные, как и на работу, и редко-редко выходило так, чтобы кто-нибудь попросил полный обед.

В марте пришли известия о том, что в Петрограде революция, но ни Эльвира, ни Олави не знали, что это значит. Жена пастора сказала, что все переменится. Какой-то оратор приезжал из уездного города, он тоже сказал, что вся жизнь переменится.

Но все так же на север шли лесорубы за работой с туго подтянутыми поясами и такие же шли с севера — и совсем молодые, и обросшие седой бородой. Они жадно смотрели на неприхотливые бутерброды Эльвиры и заказывали все меньше и меньше. Дело прогорало.

Они праздновали Первое мая вместе с лесорубами, вместе со всем селом. Еще всюду был глубокий снег. Эльвира была уже на седьмом месяце, не очень веселилась.

Оратор с крыльца Тювейен Тало — Рабочего дома, только что организованного по примеру уездных городков, рассказывал много интересного про союзы молодежи. И Олави сказал! «Я работаю о девяти лет», — и пошел к оратору записываться в союз молодежи. Эльвира сказала! «Я пойду с тобой», — и они вместе записались в союз молодежи. Но вскоре союз распался.

— Это хорошо, пожалуй, Эльвира, — сказал Олави на вторую неделю после рождения девочки, — что союз распался. Иначе нам нечем было бы заплатить членские взносы: пока ты лежала, мы окончательно вылетели в трубу. У нас даже нет денег отдать долг пасторше.

Эльвира засмеялась и прижала к себе крошечную Хелли.

— Господи, как она на тебя похожа! — сказала Эльвира мужу.

— Ну, уж это ты ошибаешься. Ты и она — две капли молока.

В эти дни мать Эльвиры тайком от мужа пробралась к дочери и принесла сверток белья.

Мать спрашивала Эльвиру, как она живет, и Эльвира говорила: «Хорошо». А мать оглядывала пустые стены и плакала. И, уходя, ругала своего мужа.

— Надо будет запахать поле, — сказал Олави, — в будущем году пригодится, когда я пойду в лес.

— Нет, не пригодится, — ответила Эльвира, — я пойду с тобой.

— Нельзя тебе идти в лес с Хелли, — отрезал Олави, и они чуть не поссорились.



ГЛАВА ВТОРАЯ

Олави записался в Красную гвардию.

В селе было пятнадцать красногвардейцев. В избе у Олави прятали оружие. Потом приехал ленсман, объявил, что в Петербурге было восстание, но его подавили, Ленин куда-то скрылся и что в Финляндии Красная гвардия тоже запрещена — и отряд распался. Оружие припрятали в разных местах.


…Хелли уже начала узнавать близких, и бабушка — она приходила еще два раза, хотя идти надо было тридцать километров, — очень смеялась, глядя на нее.

А съестного было совсем мало.

Опять наступила зима, очень холодная зима. В Суоми началась революция.

В начале февраля разнеслись слухи, что шюцкоровцы готовят налет на село. Все батраки и лесорубы собрались в Рабочем доме, вытащили припрятанное оружие и стали готовиться к отпору.

Эльвиру научили чистить винтовки, и она чистила и смазывала оружие, а рядом, на столе, гугукала и пускала слюни темноглазая — в отца — Хелли.

Однако шюцкоровцы обошли село. А недели через две выяснилось, что фронт передвинулся далеко на юг и село находится глубоко в тылу. Пробиться к своим, к Красной гвардия, которая победоносно дралась с белыми далеко на юге, было невозможно, и тогда отряд распался, оружие снова спрятали, и все разбрелись в разные стороны.

Эльвира принялась чистить до блеска и без того чистые кастрюли, но почти никто не заходил к ним в буфет.

Изредка проезжали сани с ранеными, и это были белые.

В последний день февраля Эльвира с Олави сидели у себя дома и пили кофе. Вошли трое парней, и один из них закричал:

— Кто здесь Олави?

— Я. В чем дело?

— Идем.

— Дайте кофе допить.

— Никаких кофе!

И они забрали Олави.

Когда все ушли, Эльвира достала из ящика стола маузер и три пачки патронов, завернула в промасленные тряпки и, поглядев в окно, не следит ли за ней кто, вышла во двор и спрятала сверток в поленнице. Когда часа через полтора парни вернулись, чтобы произвести обыск, Эльвира доила корову. Они вызвали Эльвиру из хлева и стали перерывать все вещи, разбросали постель, но ничего не нашли. Тогда один стал стучать прикладом об пол и закричал:

— Сознавайся, где оружие?

Она сказала:

— Я не знаю.

Он стал щелкать затвором, и она повторила:

— Я не знаю.

Тогда другой подошел к шкафчику, где у Эльвиры в горшочках готовилась простокваша — все четыре полки были уставлены ими. Парень подозвал Эльвиру и заставил открывать горшочки, и она открывала и подавала, а лахтари швыряли их на пол. И так они перебили сорок горшочков и ушли.

А Эльвира собрала еды для Олави и пошла в Тювейен Тало, Рабочий дом, который теперь занимали белые. У крыльца стояли еще три женщины с узелками. Их не пропускали на свидание и не брали передачи. Они стояли так несколько часов, совсем замерзли и, отчаявшись, пошли по домам.

Эльвире было очень горько и хотелось плакать, а Хелли еще ничего не понимала.

Четыре месяца Олави находился в селе под арестом, и ни разу за это время не смогла его увидеть Эльвира, ни одной ее записки лахтари не передали ему.

Приходила мать и говорила:

— Посмотри, на кого ты стала похожа!

Но Эльвира молчала. А старуха снова принималась за свое:

— Пожалей хотя бы девочку. — И потом, подозрительно оглядывая набухающий живот дочки, посоветовала: — Иди к старику, он тебя примет.

Эльвира продолжала молчать.

Старуха снова пропадала на несколько недель. Эльвира кое-как перебивалась. Один раз зашел к ней совсем молодой парнишка, белобрысый и остролицый, положил на стол сто марок и сказал:

— Это тебе от товарищей, — и, уходя, добавил: — Завтра утром их отправляют в город на допрос и расправу.

Эльвира не могла заснуть всю ночь и рано утром вышла к реке. Там уже собирались люди. Жены и дети, отцы и матери, братья и сестры арестованных стояли на берегу — к барже их не подпускали, — и Эльвира чувствовала себя очень одинокой. Арестованных повели из Рабочего дома под конвоем на баржу. Они входили по трапу, и наручники их глухо звенели. Поднялся плач. Но его перекрыл гудок буксира. Хелли испугалась гудка и заплакала. Эльвира стала ее утешать. Баржа заскрипела и отошла. У борта стояли в наручниках арестанты и смотрели на провожающих. И снова Эльвира увидела в толпе на берегу вчерашнего парня.

— Как тебя зовут? — спросила она.

— Сунила, — ответил парень и пропал в толпе.

Через две недели Эльвира получила записку от мужа: он здоров, чего и ей желает, и находится в тюрьме в Куопио; там он должен был копать много могил для убитых и умерших в госпитале белогвардейцев — это было его единственным утешением.

Ей очень трудно жилось, она не справлялась со своим крохотным хозяйством и одной коровой; она совсем ослабела, и никто ее не хотел брать в батрачки.

В ноябре она родила вторую дочь; назвали ее Нанни. Эльвира писала письмо за письмом в тюрьму, но писем не пропускали. Мать уговаривала ее вернуться к отцу. Но она помнила, как Олави хотел вспахать поле и засеять для нее. Она плакала и говорила, что будет ждать Олави в этой избе. Так прошла зима.

Соседка сказала Эльвире, что губернатор может отпустить Олави домой вспахать и засеять поле, потому что, чем меньше нищих, тем спокойнее властям, и такие случаи уже бывали в ближних деревнях.

Эльвира с грудной Нанни на руках (Хелли она оставила у соседей), вместе с этой женщиной, которая тоже хлопотала о своем арестованном муже, отправилась в Куопио, где был заключен Олави. Из дому они выехали на лодке по течению реки, а потом плыли по озеру — им помог перебраться через озеро веселый и разговорчивый приземистый лесоруб. Лед только проходил, было свежо. И хотя парень торопился на сплав, но все-таки помог женщинам. Эльвиру он называл «нэйти», и только когда она, отворачиваясь от него, кормила Нанни, он вежливо обращался к ней: «роува» — госпожа.

— И куда так торопиться, роува?.. А-а! Муж взят по подозрению, что был в красногвардейском отряде? Понимаю. У меня дела хуже. Мы с братом были оленьими пастухами всю зиму, угнали хозяйских оленей на зимние пастбища. Возвратились, как положено, в село, и тогда нам сказали, что была революция и гражданская война, а вы, ребята, прозевали.

Они сошли с лодки. Парень помог им вытащить ее на берег и спрятать в лесу. Земля была еще влажная, сырая.

Дальше женщины пошли пешком. Изредка их подвозили на попутной телеге крестьяне. Потом они сели на пароходик и через два дня прибыли в город.

Там Эльвира написала прошение, и соседка тоже написала свое — и обе пошли к управителю.

Начальник прочитал прошение, посмотрел на женщин и, сняв с переносицы запотевшее пенсне, несколько раз щелкнул пальцами перед самым носом у Нанни, улыбавшейся на руках у Эльвиры. Девочка испугалась, заплакала. Тогда начальник разозлился, накричал на женщин и выгнал их из кабинета.

Через несколько минут к ним вышел стражник и сказал, что начальник приказал им немедленно уезжать домой и что дело их он разрешит, как следует.

Они возвращались домой той же дорогой.

…Хелли поела каких-то ядовитых ягод и все время хныкала. Эльвире казалось, что это последние дни ее жизни.

И все-таки через несколько дней стражник привел Олави.

Олави очень исхудал, и глаза его стали еще темнее.

Эльвира, увидев мужа, бросилась с крыльца ему навстречу, но стражник спокойно ее отстранил и сказал:

— Ему разрешено работать у себя на поле при одном условии: он не имеет права произнести ни слова, и подходить к нему строго воспрещается. От тебя зависит, будет ли он работать, или я сейчас его уведу.

И печальные глаза Олави (а как он старался глядеть беззаботно!) подтвердили, что стражник говорил правду.

И тут началось новое испытание для Эльвиры.

Соседи охотно уступили и лошадь и плуг, а Эльвира сидела у раскрытого окна, выходившего прямо в поле, и держала Нанни на руках, чтобы Олави было видно дочку, которая родилась в его отсутствие; Хелли еще не вставала после болезни.

Стражник не позволял Олави оглядываться: надо скорее вспахать землю. Высокая фигура Олави склонялась лад тяжелым плугом, он спотыкался.

Эльвира сидела у окна и смотрела, как пашет ее муж и как стоит с винтовкой на ремне равнодушный конвоир.

В сумерки Олави и мужа соседки увели в каморку Рабочего дома, где теперь уже никаких собраний, митингов не происходило, лишь изредка бывали танцы.

Женщин не допустили к арестованным, только взяли у них маленькие узелки с едой.

Всю эту ночь Эльвира не могла заснуть и думала много о том, кому это нужно, чтобы Олави так исхудал и так мучился.

С утра Олави снова работал в поле, а Эльвира по-прежнему сидела у окна и держала на руках Нанни. Когда Олави разгибал спину и отирал пот со лба, озираясь на окно, их глаза встречались. Шапки он не снимал — зачем было показывать ей бритую голову, — но разве она не знала?

Встречаясь глазами, они улыбались друг другу, и он снова склонялся над плугом. Лошадь мерно тянула лямку, равнодушно стоял конвоир…

Плуг наткнулся на круглый валун, и Олави трудно было стащить его с пути. Тогда стражник прислонил к елке винтовку и помог, а потом сказал:

— Такая у нас земля.

Через четыре дня Олави и мужа соседки увели обратно в тюрьму.

Пришло известие на серой тюремной открытке, что Олави приговорен к трем годам каторги, и тогда вскоре приехали к ней отец с матерью. Отец вошел в комнату, приказал Хелли: «Одеваться!» — взял из рук Эльвиры маленькую Нанни и сказал:

— Едем.

Она молчала.

Тогда старик промолвил:

— С Олави мы помиримся, когда он выйдет, а сейчас едем.

Эльвира собрала вещи, и они поехали. В сани был запряжен нежный, с подпалиной, Укко.

«Господи, как он вырос за это время!»

Еще был глубокий снег, и корову нельзя было быстро гнать. Тогда отец связал ей ноги. Корову положили на другие сани и так повезли. Хелли было очень весело. Корову покрыли попоной, рога ее странно торчали, и от ее дыхания из-под попоны вырывалось облако пара.

Снова Эльвира доила коров, ухаживала за ягнятами, огромными старинными ножницами стригла овец — они жалобно блеяли; убирала горницы. Старшая ее сестра, Хелли, вышла замуж, а младший брат стал охотником.

Время шло, как будто ничего не изменялось, разве что прибавилась забота о маленьких Хелли и Нанни, да и то бабушка и дедушка не давали никому к ним подойти и очень их баловали. Да еще приснилась ей два раза подряд огромная, согнутая над плугом спина Олави и его наголо обритая, совсем чужая голова. Эльвира весь день после этого сна не отходила от Нанни.

Прошел, гремя бревнами по порогам, сплав. Уже наладили паром, и брат притащил из лесу двух маленьких медвежат-сосунков для Хелли и Нанни.

Медвежата старались ворчать, как взрослые; кот, видя их, щетинил свою шерсть, изгибался колесом, и дедушка очень смеялся.

В хлопотах Эльвира и не заметила, как река подернулась морозным салом.

А дедушка придумал новую забаву: он выдолбил из дерева небольшие кадушки, наливал в них молоко и ставил на полу около подоконника.

Хелли подходила к этим кадушкам и тайком, осторожно снимала густые белые сливки, и весь ее рот был запачкан, а потом, подражая Хелли, стала снимать сливки и Нанни и иногда опрокидывала кадушку на пол.

Когда садились обедать, дедушка вдруг грозным голосом спрашивал: «А кто снял мои сливки?» И Хелли пряталась под стол, а дедушка говорил:

— Какие непонятные вещи творятся у нас в доме!

Эльвира убирала со стола и перемывала дочиста посуду.

Однажды, обозленный, вернулся домой старший брат Эльвиры с лесозаготовок. Он сказал, что теперь будет работать дома, потому что лесорубы бастуют.

Время шло, медвежат надо было уже сажать на цепь, и скоро Эльвира увидела Олави.

Это было поздней осенью 1921 года, когда фирма «Гутцейт» получила миллионные заказы от великобританских негоциантов на телеграфные столбы и шпалы и собиралась их выполнить в лесах Советской Карелии. Но для этого сначала надо было захватить эти леса! Тогда отряды финских добровольцев отправились «помочь» «братьям карелам».

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Никогда еще Каллио так много не работал, как этой весной.

Он прошел весь сплав от начала до конца, вдыхал аромат распускающихся клейких почек дикого леса, редких черемух. После пятнадцати часов работы на воздухе он, не раздеваясь, спал как убитый.

Огромные плотные штабеля бревен строевого, корабельного, балансового леса, вывезенные и накопленные за долгую полярную зиму, высились по берегам рек.

Лед по рекам проходил с грохотом. Теннио-иокки, Салла-иокки, Верио-иокки, Лурио-иокки, Риесто-иокки и десятки других двадцативерстных, пятидесятиверстных, стоверстных быстрых сплавных рек, речушек бегут, примыкают к Кеми-иокки.

По берегам этих рек расположены лесные делянки разных конкурирующих акционерных обществ, и весь лес идет по рекам к лесопильным заводам этих обществ, в города и поселки Рованиэми, Тервола, Кеми.

Когда на соседней делянке, принадлежавшей конкурирующей фирме, лесорубы-сплавщики неожиданно забастовали, фирма, в которой работал Каллио, во избежание недоразумений, накинула по нескольку пенни за час, и парни работали сдельно как черти.

Каллио работал с другими ребятами, когда пришел и стал рядом с ним Инари.

На этого Инари было приятно смотреть: так ловко и легко он работал.

Бревно за бревном, штабель за штабелем по слегам рушили они с крутых, скалистых берегов в реку. И бревна сотнями, тысячами до глубокой ночи, — а ночи здесь удивительно светлые и прозрачные, — с грохотом катились в холодную быструю воду.

К вечеру казалось, что реки нет, воды нет, а есть плавучий помост из бревен, и бревна сшибаются, и гулкое ухо разносится на многие версты вокруг. Бревна идут плотно, одно к одному, и — куда достает глаз — вся река ими полна. Молевой сплав.

Ребята работали с увлечением и после работы валились сами, как бревна, под кусты и спали без сновидений.

Инари говорил, что за такую работу они мало получают, и десятник смотрел косо на него, а Каллио думал, что Инари, пожалуй, прав.

Дня через три Инари сказал, что такая работа ему надоела и что он пойдет работать на запань: там веселее, а здесь только бревна катать — это и лошадь сумеет. Каллио решил идти с ним.

Десятник сообщил им, что в двенадцати километрах, на запани, где клеймили лес, нужны рабочие.

Оли шли вдоль реки по лесистому обрывистому берегу. И это был их первый день отдыха за все время.

Каллио сказал:

— Какая благодать весь этот лес!

А Инари ответил:

— Хозяевам этого мало — они добираются до карельского леса.

И тогда Каллио рассмеялся.

— Кто же туда полезет?

А Инари ответил:

— Вот на тебя напялят мундир, заставят — и полезешь.

И Каллио снова рассмеялся: он лесоруб, а не солдат, и если даже в дни гражданской войны не воевал, то сейчас его никто воевать не заставит.

Они шли дальше по крутому, скалистому берегу и видели, как загородкой из бревен были перегорожены протоки, чтобы туда не заплывали отбившиеся бревна. Громадные вековые сосны ивовыми прутиками вертелись в водоворотах порогов и, как спички, прыгали по пенистой холодной воде.

— Силища какая! — говорил Каллио.

Он смотрел на реку, и перед ним непрерывным потоком шел лес. Голова начинала кружиться, и он боялся, что вот-вот упадет в воду. Не все бревна уходили из порога невредимыми: ударившись об острый камень, завертевшись, как волчок, они выскакивали голенькие, уже без коры. Иные бревна норовили приткнуться к берегу, спрятаться за камешек, за лесную корягу. Но на берегах у костров стояли пикетчики и, ругаясь, отталкивали острыми баграми набухающие водой тяжелые ленивые стволы.

Когда Инари и Каллио подходили к запани, очевидно, был получен сигнал снизу о том, что можно пускать сплав.

Работавшие на запани открыли ворота. Стиснутый со всех сторон лес рванулся и пошел в проход. Послышался тревожный скрип и скрежет — это бревна, напирая, терлись одно о другое, толпились, чтобы пройти в узкий проход, и кучами, в беспорядке, нагромождались по обеим сторонам ворот.

Сейчас дорога была каждая секунда: у любого поворота из-за не замеченного ранее топляка или глупой кокоры мог возникнуть затор. А лесорубы работали с прохладцей — десятник, очевидно, был в помещении, в лесной бане.

Но вот он выскочил из своей сторожки, закричал, выбранился — и сразу два сплавщика с баграми в руках побежали вниз, скользя по крутому обрыву, спотыкаясь о корни, выступающие из-под сырой земли.

Но Инари их обогнал. Он шел без багра. Добежав до берега, он бросил на камни еще дымившуюся трубку, выхватил у зазевавшегося сплавщика багор и пошел плясать по воде. За ним двинулись двое других.

Каллио стоял над обрывом и не мог отвести глаз от бежавших по воде сплавщиков.

С ловкостью акробатов они прыгали с одного плывущего бревна на другое; скользкие бревна уходили из-под ног, вертелись. Каждую секунду казалось, что сплавщики и Инари провалятся в воду и их накроет, размозжит, оглушит весь этот сплошной, непрерывный поток бревен.



Но Инари прыгал с одного нырявшего ствола на другой, с другого на третий так быстро, что даже не успевал замочить ступни ног.

Он был уже на середине реки и багром ударил в сгрудившуюся кучу бревен.

Бревна рассыпались и двинулись в свой путь. А Инари спокойно, как танцор по гладкому полу, пошел, легко перепрыгивая с бревна на бревно, обратно на берег.

Двое рабочих уже спокойно направляли движение бревен. Каллио стоял на обрыве, широко открыв глаза, восхищаясь и завидуя сноровке товарища. Он сам не раз переходил по плывущим бревнам на другой берег, но Инари — Инари был самый ловкий сплавщик, какого он когда-либо видел. И десятник на берегу ругал сплавщиков и, показывая на Инари, говорил:

— Вот это настоящий сплавщик! Таким я был лет пятнадцать назад, такими все были в доброе старое время.


Кругом владычествовала северная весна. Все было пропитано лесными ароматами. Серые птицы гомонили. Комары ожили — надо было прятаться на ночь в лесной баньке, безоконной и низкой.

Кроме работы у ворот запани, выпуска бревен в реку, регулировки их движения внутри запани, Инари и Каллио должны были ставить на бревна клеймо акционерного общества — простой крест, — чтоб в устье их не смешали с бревнами, заклейменными знаками других лесозаводчиков —«Х», «Н» и т. д.

Зарабатывали они немного, но десятник всячески благоволил к Инари. Он даже подарил ему свою трубку, потому что когда Инари побежал разрушать залом, то бросил свою «носогрейку» на камни и она треснула.

Рядом с ними работал уже пожилой сплавщик Сара. Работали они по четырнадцать — шестнадцать часов в сутки, а в горячее время и по двадцать четыре часа. Питались американским салом и хлебом, иногда пекли в золе костров картошку, пили кофе.

Изо дня в день они держали запань и клеймили бревна. С утра Каллио даже нравилось ставить кресты на бревнах. А к вечеру от них уже тошнило.

— Зачем ты так корпишь над каждой штукой? Делай, как я, — сказал ему Инари.

— Как?

— А я ставлю клеймо через пятое на десятое.

— Но ведь там, внизу, нельзя будет разобрать, какое бревно кому принадлежит.

— А нам не все ли равно? Разве не весело смотреть, как хозяева будут цапаться между собой? — И Инари громко засмеялся.

Каллио взглянул на него и подумал, что он отдал бы две марки, чтобы досмотреть, как ссорятся и дерутся между собой хозяева. Он, пожалуй, глупо делал, ставя клеймо на все бревна. Но тут в их беседу вмешался Сара. У него не было двух передних зубов, и от этого он казался старше своих лет.

— Я считаю, — сказал он, — если подрядился на работу, нужно ее выполнять добросовестно.

— А тебе деньги добросовестно платят? Сколько домой принесешь после такой каторжной работы? Много ты своим старикам отправил? — резко спросил Инари.

Сара очень любил своих стариков, совсем уже беспомощных, и никак не мог из заработков выкроить для них хоть малую толику денег.

Он замолчал, а Инари не унимался:

— Четыре марки за час — мало, за восемь еще работать можно. Ты бы посмотрел дивиденды акционерного общества.

— А ты смотрел? — усомнился Каллио.

— На, погляди.

Инари вытащил из кисета вместе с порцией табаку для трубки обрывок газеты и сунул его под нос Сара. Но Сара читать не стал.

— Я всего три недели в школу ходил, — пробормотал он, — иначе к конфирмации не пускали, а без конфирмации и жениться нельзя. Но и то напрасно, холостяком умру.

Каллио тоже с трудом разбирался в напечатанном в газете годовом отчете акционерного общества. Инари растолковал ему, что такое дивиденд и какие огромные барыши получили в этом году акционеры.

Сара взял свой багор и ушел от них на пост. Он думал о том, что восемь марок за час вместо четырех было бы не так плохо, а при четырнадцати часах это означало сто двенадцать марок в сутки; из них пятьдесят можно посылать старикам, и те смогли бы хоть несколько дней в году не работать.

Каллио после этого разговора стал, если вблизи не было десятника, клеймить бревна на выбор, и все время с удовольствием представлял себе, как бранятся у моря акционеры, не зная, кому принадлежат неклейменые бревна.

Спали они в душной баньке, и десятник с ними, и еще три человека; спали все вповалку, не раздеваясь.

И вот однажды Инари, лежавший рядом с Каллио, зашевелился и зажег спичку, причем головка ее, еще горящая, отлетела и обожгла раскрытую ладонь Каллио. Каллио проснулся и, просыпаясь, толкнул локтем Сара, лежавшего по другую его руку. Каллио слышал, как Инари осторожно выполз из баньки, а Сара сказал ему:

— Моему старику в это лето односельчане разрешили косить траву на межах. Со всех межей деревни он может себе собрать сено.

Сказав это, Сара повернулся на другой бок и захрапел. И уже в полусне слышал Каллио, как вполз и стал пристраиваться рядом с ним Инари. Он был совершенно мокрый.

— Что с тобой? — удивился Каллио.

— Да так, ничего, выкупался. Спи.

— Зачем же в одежде?

— А чтобы насекомые захлебнулись, — усмехаясь, сказал Инари.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Каллио проснулся, когда солнце уже сияло над лесом, серебром играла река и бревна шли сплошной массой.

В тот день приехал представитель акционерного общества и стал уговаривать всех сплавщиков приняться за сверхурочную работу.

Весенним разливом занесло много бревен на крестьянские поля. Бревна мешали вспашке. Нужно было их выкатить обратно в реку. По всему течению — на полях и на берегах — пропадали тысячи бревен раннего сплава, и среди них был драгоценнейший выборочный палубник.

— Мы и так работаем много, а денег не видим, — с досадой сказал Сара.

А Каллио спросил:

— Сколько дадите?

— Чего спрашивать! Мы сами не возьмем меньше марки за штуку, да к этому еще и плата за час, — резко заключил Инари.

Акционер ничего не сказал, только встал и, размахивая руками, пошел по берегу с десятником.

Десятник скоро возвратился и сказал Инари:

— Как ты дымом из моей трубки не поперхнулся, прежде чем такое вымолвить? Ведь во что обойдется тогда одно бревно?

— А меня это не касается, — отрезал Инари и прибавил: — Возьми свою трубку обратно, а то и впрямь когда-нибудь поперхнусь.

Десятнику стало стыдно. Морщины сбежали к переносице, и он примирительно ответил:

— Что подарено, то подарено.

Тогда Инари отдал трубку Каллио, и Каллио был очень рад. Никогда в жизни у него не было такой хорошей обкуренной трубки. Но только он развязал кисет, чтобы набить трубку табаком, прибежал совсем молодой парнишка.

— Закрывайте ворота, закрывайте запань, у порога залом! — закричал он.

Все заняли свои места и спокойно закрыли проход. А бревна все подходили. Акционер волновался.

Каллио, Сара, Инари, акционер и десятник побежали по берегу к порогу. Надо было так идти километра два.

Сучья цеплялись за одежду, ветки хлестали по лицу, корни хватали за ноги, и тонкая весенняя паутина липла на щеки.

У порога беспомощно суетились люди. Так бывает только при большом несчастье.

К Инари подошел остролицый, с совсем белыми, льняными волосами сплавщик.

— Это ты сделал, Сунила? — спросил шепотом Инари.

— Угу.

— Молодец! Мои бревна проходили здесь? — прошептал Инари.

Каллио краем уха слышал весь разговор, но ничего не понимал. В самом деле, Инари такой же сплавщик, как и он, и, однако, чем-то не похож на других, имеет какие-то секреты.

— Проходили, — также шепотом отвечал Сунила, — действуют превосходно. И внизу действуют. Думаешь, этот напрасно сюда приехал? — И он глазом указал на акционера; тот бегал по берегу и просил, чтобы кто-нибудь взялся разбить залом, потому что нельзя ведь задерживать сплав.

Каллио не раз видел заломы и даже два раза сам их разрушал, но такого большого ему еще не приходилось видеть.

Что такое залом?

Какое-нибудь бревно наткнулось на камень порога, затормозило свой быстрый бег и остановилось. На него наталкиваются бревна, идущие позади непрерывным потоком, и каждое останавливается и задерживает другие. Не прошло и двух часов, а уже выросла гора бревен, и она растет с каждым мгновением. А лес все подходит.

— Хорошо, что запань закрыли, — бормочет десятник, и крупные капли пота проступают на лбу.

— Если так оставить, — говорит Сунила, — то он вырастет вверх, как дом банка в Улеаборге, и под водою дойдет до дна. Я это дело знаю.

Залом расширяется; бревна примыкают слева и справа, они стонут, кряхтят, белая пена полощет порог.

Акционер мечется на берегу. Он застрелил бы того негодяя, который прозевал этот залом. Ведь если спохватиться вовремя, простой сплавщик может ударить первое застрявшее бревно, и все потечет своим порядком, и молевой сплав пойдет спокойно по реке. Но он знает, что если он сейчас будет ругаться и угрожать, то дело проиграно, никто не станет рисковать собою, чтобы разбить залом.

И поэтому акционер бегает по берегу и умоляет сплавщиков помочь, пока еще не поздно, пока еще можно сбить залом.

Все стоят, — кому охота рисковать собой — а бревна подходят и подходят, и залом трещит, скрипит, стонет. Живая, трепещущая плотина растет на глазах, и белая пена бьется о порог. А Каллио смотрит на Инари и думает: «Ну, теперь тебе секреты не помогут!»

В это время у запани тоже накапливается сдерживаемый воротами сплав. И Каллио видит: Инари отводит Сунила подальше от берега, вытаскивает листки бумаги и передает их ему, а затем идет обратно к берегу, подходит к акционеру и говорит:

— Я сорву залом.

Тот в радостном удивлении смотрит на него и протягивает для пожатия руку.

А Инари, как бы не успев второпях взять протянутую ему руку, схватывает шест и уже ловко пробирается по бревнам.

Десятник, вытирая розовым платком выступивший на лбу пот, шепчет:

— Нет, я не ошибся в этом человеке.

Каллио восторженно следит за каждым движением Инари. Он знает, что самое главное, самое важное — это найти сейчас первое зацепившееся бревно, которое застопорило весь этот поток леса. Он знает, на какое опасное предприятие пошел Инари. Если найти в этой огромной свалке нужное первое бревно, раскачать его, сорвать с места, тогда рухнет разом все это нагромождение и бревна, как спички, разлетятся по сторонам.

Каллио с завистливым восхищением следит за Инари.

Акционер замер. Десятник, Сара и другие сплавщики следят за Инари. А он взбирается по бревнам, которые скользят под его ногами, отплывают и колеблются. Инари осторожно осматривается и всем своим существом — глазами, настороженным ухом, руками, ступнею, шестом — ищет первое остановившееся бревно среди тысяч бревен строевого леса, балансов, пропса, палубника, кокор — одно из нескольких тысяч.

Но вот он взмахнул руками, и шест разрезал воздух.

Неужели поскользнулся?

Нет, он почувствовал, увидел бревно. Вот он словно пляшет по бревнам, и стройная его фигура балансирует, кажется, без всякого напряжения.

Сейчас начнется самое главное и самое опасное. Сейчас, когда он столкнет с места это бревно, когда оно сорвется и пойдет вниз по порогу, бурлящему ослепительной пеной, — весь залом рухнет, загрохочет, и бревна, прыгая по камням, сплошным массивом устремятся вперед, и надо в одну, две, три секунды успеть выскочить, вывернуться, вылететь из этого беспорядочного, грохочущего потока. Одно неточное движение — и…

Каллио закрывает глаза и слышит страшный грохот и стук своего сердца. Потом он сразу широко открывает глаза, смотрит — залом рассыпается.

Одно бревно взлетело высоко в воздух, а другие, толкаясь на пороге, торопятся, становятся торчком и снова падают.

Акционер присел на пень, лезет во внутренний карман пиджака и зачем-то вытаскивает бумажник.

Инари стоит, немного бледный и улыбающийся, на берегу и просит у Сунила трубку.

А Сара шепчет на ухо Каллио:

— Учись, Каллио. Такому человеку можно верить. Я знаю, верить можно только тому, кто хорошо работает.

Каллио утвердительно кивает и чувствует, что у него ноги стали совсем как ватные и пересохло во рту.

Они вдвоем подходят к своему товарищу, смеются, пожимают его шершавую руку и снова смеются: мир прекрасен!

Десятник говорит:

— Идемте, ребята, назад: надо отворять ворота запани и выпускать сплав дальше.

И они идут обратно. Мир чертовски хорош, и Инари — настоящий мужчина. Да, такому можно верить!

Они выпускают из запани лес, и бревна выходят в далекое путешествие.

А вечером снова сплавщики заползают спать в свою собачью конуру, и снова Инари выбирается в лес и долго не возвращается. А Каллио не спит. Он думает, куда запропастился Инари, приподымается, ударяется головой о потолок, ворчит: «Сатана-пергела!» — и выползает на воздух.

Ночь прозрачна, и, таинственные белой ночью, высятся береговые сосны и лепятся по обрывам; шумит внизу быстрая река, и очень близко поет птица, — кажется, пеночка.

Каллио вытаскивает кисет и набивает новую трубку, а птица поет. Он прячет кисет и вспоминает, что его сшила Эльвира, и думает: как только кончится сплав, он пойдет и поможет ей два-три дня по хозяйству на полевых работах.

Ночь совсем прозрачная, а Инари не возвращается. Вдруг Каллио слышит внизу всплеск. Черт подери, что бы это могло означать? Он спускается по обрыву и видит: Инари стоит по грудь в воде у берега и что-то прикрепляет к бревну, а бревно не стоит на месте, играет, как жеребенок. И тогда Каллио осторожно подкрадывается ближе и наблюдает: Инари на воткнутых в бревно ветках прикрепляет плакат. Каллио медленно, в свете северной летней ночи, читает огромные буквы плаката:

ТРЕБУЕМ 8 МАРОК В ЧАС — ИНАЧЕ ЗАБАСТОВКА!

Инари закрепляет этот плакат, — видно, не первый за эту ночь, — отталкивает бревно багром к середине реки, и оно послушно идет вниз по течению. Каллио смотрит и думает: «Если бревно это дойдет до моря, то сделает триста километров, и плакат прочтет уйма сплавщиков… Да ведь его сорвет на следующей же запани десятник!.. А может, и не сорвет, не заметит, а рабочие переплавят дальше. — И он улыбается. — Хитрый этот черт, Инари!»

А Инари, стуча зубами, подымается по обрыву. Тогда Каллио вдруг выступает из-за сосны и, подражая медведю, рычит — так, в шутку:

— А я все видел — р-р-р-р! — я знаю, как ты топишь своих насекомых!

Инари от неожиданности останавливается и затем, продолжая взбираться по обрыву, тихо говорит:

— Что ж, иди донеси акционеру или десятнику.

Каллио обиделся. Он идет за Инари и отвечает ему:

— Умный ты, умный, и про дивиденды знаешь, хитрый ты, хитрый, как медведь, а все-таки дурак, что от меня такие дела скрываешь…

Инари молчит. Тогда Каллио продолжает:

— Я, может быть, тебе помог бы.

— А это на твоем лице не написано, — уже одобрительно говорит Инари.

И Каллио улыбается.

А где-то близко какая-то птица играет вовсю, щелкает, захлебывается, рассыпается дробью, и они стоят в молчании и слушают эту песню. Потом Каллио спрашивает:

— Можешь ты, стоя на бревне, проскочить через порог и не упасть?

— Могу.

И Каллио решает, что и он непременно в этот же сплав научится проходить пороги.

Они вползают в жилье, и опертый воздух затхлого помещения ударяет им в нос.

Через четыре часа — снова четырнадцать, а то и двадцать часов нелегкой работы сплавщика.

В следующую ночь, такую же белую и таинственную, Каллио помогал Инари ставить на бревнах плакаты и пускать их вниз по течению: «8 марок в час — иначе забастовка!» Срок был намечен через семь дней.

Потом Инари пошел спать, хотя давно уже над лесом сияло солнце, а Каллио решил попробовать проехаться, стоя на бревне. Это он умел делать и раньше, но теперь он решил научиться опускаться на бревне через порог. Все дело здесь в ногах: надо крепко зажать ступнями бревно, чтобы оно не вращалось. И все шло отлично, но Каллио очень устал, ему было холодно, зуб на зуб не попадал, а тут ему показалось, что кто-то идет по берегу. Он оглянулся, потерял равновесие, бревно перевернулось, и он с головой ушел под воду. Когда он выплывал, тяжелый удар плывущего бревна оглушил его.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Очнулся Каллио в темной бане. Потолок низко нависал над головой, трудно было дышать, и нестерпимо ныла голова. Казалось, она раскалывается на части. Рядом сидел Сара.

— Слава богу, ты очнулся, — оказал Сара и дал ему напиться.

Каллио снова забылся тяжелым сном, и, когда опять сознание пришло к нему, Сара так же сидел рядом с ним в этой затхлой конуре. Сара сказал:

— Еще один день прошел.

Инари не было. Каллио повернулся на другой бок. Голова, казалось ему, отваливается. Он спросил:

— Кто меня вытащил?

— Я, — сказал Сара и продолжал, слегка шепелявя: — Вот ты теперь не получаешь два дня платы, а зато, когда встанешь, сразу все отработаешь с лихвой. Мы требуем восемь марок в час.

Каллио снова впал в беспамятство. Когда он очнулся, наверно, был день. У входа в конуру Сара громко разговаривал с десятником. Он говорил:

— Мои родители, когда поженились, жили на чердаке, потому что они были батраками. Они выпросили у хозяина небольшой торп, за который отец должен был работать, как лошадь. Они стали торпарями и начали строить дом, когда мне минуло четыре года, — понимаешь, четыре года. А когда изба была построена, мне было уже десять лет. У нас не было лошади, и отец с матерью таскали бревна на себе, а я, мальчишка, таскал топор и пилу. И за эту избу отец восемь недель ежегодно в течение десяти лет отрабатывал хозяину, а в тысяча девятьсот первом году, когда мне исполнилось девятнадцать лет, — я был самый старший, и нас было шестеро детей, — хозяин сказал: «Убирайтесь куда хотите и отдавайте избу». Надо было убираться. И я убрался, и вместе с отцом пошли мы сюда, в лес, и все дети разбрелись по свету. Отец с матерью больше работать не могут, понимаешь ли ты, а мне хватает только-только на себя.

— А другие братья? — спросил десятник.

— Один расстрелян в Хельсинки, а другой живет в России, — ответил Сара, и разговор прекратился.

Сара вполз в конуру; плечи его дрожали. Он думал, что Каллио спит и не слышит ничего. Каллио протянул руку и дотронулся до его спины.

— О чем, Сара?

Сара не сразу ответил:

— О жизни, Каллио, о наших стариках.

И они замолчали.

Через два дня Каллио с трудом, но выбрался в лес. И лес стоял перед ним живой, река, как всегда, бежала, солнце в брызгах над ракою искрилось всеми цветами радуги. Шел молевой сплав. У Каллио кружилась голова и было легко на душе и в желудке, — казалось, он сейчас улетит.

На другой день началась забастовка. И все рабочие с запани — Инари, Каллио, Сара и Сунила, Альстрем, Сипиляйнен и еще много других — ушли в деревню, на месте остался один только десятник.

По дороге к ним присоединились другие ребята. От одного из них несло самогоном. Инари выбранил его скотиной, и другие согласились с этим.

Сара сказал, что за таким человеком, как Инари, можно идти не раздумывая и что, когда забастовка, нельзя пить.

До деревни вниз по течению двадцать километров. Каллио шел и от слабости то и дело спотыкался. Инари и Сара взялись нести его инструменты, и к вечеру они добрались до деревни. Там было уже много сплавщиков; они сговаривались, если акционерное общество не согласится дать прибавку, разойтись. Каллио стал устраиваться на ночлег в одной баньке, вместе с Сара, Инари и Сипиляйненом. Когда они уже улеглись, пришел Сунила и сказал:

— Инари, тебе надо уйти, тебя ищут.

Альстрем засмеялся: мы, мол, не таковские, чтобы своих в обиду дать.

А Сунила сказал:

— Здешние шюцкоровцы все вооружены.

Инари вышел из бани с Сунила и предупредил, что сейчас вернется. Каллио, утомленный, заснул.

Проснулся он от громкой брани. Два полисмена ругали Сара на чем свет стоит, а тот бормотал, что ничего не знает и никогда даже не видал человека, которого зовут Инари. Каллио посмотрел на него, как на сумасшедшего, а потом сообразил и стал тоже говорить, что такого человека не знает.

— Опять пропал этот черт! — выругался полицейский.

И оба вышли.

Каллио и Сара тоже вышли. К ним подошел хозяин баньки, местный крестьянин, и, крепко пожимая Каллио руку, заулыбался ему.

— Молодчаги, что не согласились бревна назад в реку выкатывать! Мы, крестьяне, за эти бревна с акционеров деньги получим, заставим их по суду уплатить нам за потраву наших угодий.

В деревне скопилось много сплавщиков. Они все взяли расчет, и, как всегда после получки, вокруг них увивались сомнительные люди, вытаскивали засаленные карты, многозначительно пощелкивали пальцами по горлу. А на площади, где уже вертелись коробейники, стало известно, что акционерное общество на прибавку не идет.

— Все равно сплав скоро бы кончился, на неделю раньше приедем домой, — беззаботно решил Каллио.

— В России все наоборот, — сказал Сунила, — там рабочие акционеров прогнали.

«Молодцы!» — подумал Сара и пригорюнился. — Неужели нет прибавки? Что теперь будут делать мои старики?»

Каллио не знал, где находится Инари, и ему было не по себе. Поэтому он выругал Сара:

— Брось канючить, пойдем поработаем два дня у Эльвиры Олави, всего тридцать километров отсюда, и я дам тебе весь свой заработок со сплава на стариков.

Сунила оказал, что Эльвиру с детьми увез к себе ее отец. Тогда Каллио стало еще грустнее, и он пошел танцевать. Он нашел себе девушку и вертелся с ней.

Танцевали на мосту — там гладкий деревянный настил.

Но танцы скоро наскучили Каллио, он оставил девушку; и они втроем — Сунила, он и Сара — опрокинули за углом баньки по стакану самогону.

Каллио сказал:

— Возьми для стариков деньги, Сара.

Но деньги Сара не достались, потому что Каллио и Сунила через час проиграли их до последнего пенни. Только у Сара осталось несколько марок, потому что он понял, что имеет дело с шулером, а шулер пошел искать других сплавщиков с деньгами. Сунила божился, что, если бы у него было еще три марки, он бы все вернул — теперь он раскусил всю эту механику.

Сара поехал на пароходе по лесным озерам в город, и друзья на прощанье махали ему шапками, а потом, обнявшись, пошли по дороге в другую деревню. Там Каллио нанялся батрачить, а Сунила пошел дальше. Они очень понравились друг другу и сговорились зимою пойти на лесозаготовки вместе.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

— Я держу курс на Хегхольм — Звериный остров, там закусим, — сказал Коскинен.

Накренясь на крутом ходу, обдавая мелкой россыпью холодящих брызг, громко дыша туго надутым холстом паруса, вылетела из-за острова Блекхольм яхта и пронеслась мимо них.

Инари, оставляя островок Лоцманской станции слева, быстро повел лодку к Хегхольму. Коскинен сидел за рулем.

Он не мог спокойно глядеть на эту бухту. После разгрома финской рабочей революции в восемнадцатом году товарищи, спасая Коскинена от расстрела, устроили его матросом на пароход. И вот в мае пятнадцать пленных были приведены на этот пароход для отправки в Свеаборг, на казнь. Четырнадцать из них были связаны попарно наручниками. Пятнадцатый — писатель Майю Лассила, — одетый в тяжелую шубу, стоял отдельно на палубе, под особым конвоем. Когда пароход прошел уже больше половины пути к месту казни, Лассила бросился через борт в море. Шуба, надувшись пузырем, помешала ему уйти под воду.

Лахтари расстреляли его на воде и подняли труп на палубу.

Офицер сказал, плюнув через фальшборт: «Эта собака принесла нам больше зла, чем целый их бандитский взвод».

И Коскинен должен был стоять рядом, выслушивать эти слова и затем еще прибирать палубу. А теперь в заливе мирно играли белокрылые яхты.

— Ну, говори, — сказал наконец Коскинен и огляделся.

Инари, погружая в прозрачную воду весла, начал:

— Ты поручил мне узнать настроение лесорубов Похьяла. Оно боевое. Ты поручил мне вести разъяснительную работу. Я вел ее. Ты поручил мне вербовать ребят. Я их оставил в разных пунктах больше десятка. И, наконец, ты поручил мне организовать забастовку. Я организовал две забастовки. Бастовало около тысячи человек. Там есть ребята, которые были в Красной гвардии в гражданскую войну и в финском легионе на Мурмане. Там малая плата, и у большинства не хватает одежды. Если тебе надо еще что-нибудь знать — спрашивай, а то я сам рассказывать не горазд.

И пока он говорил, Коскинен, как будто не слушая его, сосредоточенно думал о чем-то; он, казалось, всеми силами сдерживал свое волнение и не решался сказать собеседнику что-то очень важное. И он ответил Инари не сразу, а как будто еще что-то решая:

— Я хочу поручить тебе дело, которое, по-моему, ты можешь выполнить. Но прежде чем дать это поручение, я хочу, чтобы ты рассказал о своей жизни с самого начала и до того дня, когда пришел ко мне с путевкой партийного комитета.

— Помню я себя лет с четырех, — начал рассказ Инари. — Особенно ярко запомнилась мне колокольня. Я стоял у деревянных перил и смотрел вниз, а отец рядом трезвонил в два колокола. Жалованья не хватало, и он подрабатывал пономарем по праздникам.

Работал он на лесопилке, а прирабатывать приходилось потому, что надо было прокормить семерых детей. Я был четвертым. И несмотря на это, с семи лет до двенадцати ходил и народную школу и обучался. Но с двенадцати лет пошел работать.

Когда объявили войну, я был на лесозаготовках в Похьяла. Началась паника. Работы в лесу стало меньше. И меня сократили. В эти же дни я вступил в профессиональный союз и в социал-демократическую партию. В марте тысяча девятьсот пятнадцатого года я подрядился на постройку Мурманской железной дороги. Там работало много финнов. Контракт наш был на полгода, но потом его продлили еще на полгода. Заработок был плох. И главное — не заработок, а еда. Летом продуктов хватало, и даже оставались каша и ломти хлеба. Остатками набивали мешки для крестьянских свиней и коров. Однако к зиме дело переменилось, и не только ничего не оставалось, но совсем еду привозить перестали. Тогда нас, рабочих, стали кормить остатками из этих мешков, а по каше уже ползали черви.

Нам запрещали ходить к крестьянам и рыбакам в соседнюю деревню. Держали в бараках, как военнопленных. Мы голодали, и ребята стали понемногу разбегаться.

Бежать было легко (если сразу не подстрелят), потому что вокруг бараков были непроходимые трясины и стражники не решались отходить от строений.

Мы с товарищем убежали, и дошли по болотам до Княжей Губы, и там сели на пароход, который шел в Архангельск. Документы были у нас на руках, и жандарм пропустил нас.

Мы проехали через все Белое море в Архангельск, и там нанялся я работать по погрузке и разгрузке иностранных пароходов, которых скопилось в порту уйма. Все они были с военным грузом и спасались в северных морях от германских подводных лодок.

Так я работал грузчиком дней десять, когда меня вдруг арестовала и привели в тюрьму. Там уже сидело человек триста — финны, китайцы, русские. Больше всего финнов. За что мы были арестованы, я и до сих пор не знаю.

Отобрали из нас пятьдесят восемь человек финнов и отправили в Суоми.

Больше года работал я снова лесорубом в Похьяла, когда до нас долетела весть о революции в России. У нас начались волнения, многие бросили работу. Я тоже поехал на юг, в Тампере, и там мне удалось поступить на фабрику. Но не за этим я поехал туда. Не смотри, что я с виду кажусь не очень сильным. Силы у меня хватает. Видишь, какие бицепсы! — Инари опустил весла в воду и, засучив рукав, показал свои мышцы, — Плаваю я тоже неплохо. Никто из лесорубов Похьяла не мог положить меня на обе лопатки… Я мечтал стать чемпионом Суоми по французской борьбе. — Инари улыбнулся своим воспоминаниям. — И знаешь, я уже был близок к своей цели. Обо мне много писали в газетах. Нет, имя у меня тогда было другое: Ивар, так назвал меня при рождении отец. Но на финальный матч я не пошел. Нашлось дело поважней. Красногвардейцы избрали меня командиром роты. Вместе с ними дрался я на центральном фронте, а потом вырвался из осады и на шлюпке с боевыми товарищами пробрался в Кронштадт.

Жили мы все одной надеждой: немного отдохнуть — и снова на фронт. Но революция наша была разбита.

Инари замолчал.

Какие это горькие слова: «Революция разбита!»

Коскинен, услышав их, вспомнил красный огонь на вышке Рабочего дома — сигнал, которым началось восстание, — и красное знамя, развеваемое ветром на флагштоке здания сейма, а через несколько месяцев там уже были другие, чужие, бело-синие цвета. Он шел тогда по улице, и весь город стал сразу пустым, чужим, враждебным.

Нет, только тот, кто, изведав весь восторг победы, видел всю свою землю уже освобожденной и кто после этого пережил гибель лучших товарищей от цинги и расстрелов, кто видел родные улицы, попираемые самодовольными врагами, — только тот может понять, какая неумирающая боль звенит в словах: «Революция разбита!»

Коскинен молчал.

— В августе восемнадцатого года, на учредительном съезде нашей партии, я впервые тебя увидел, — продолжал Инари. — Там мы поклялись жизни свой не щадить в борьбе за свободу Суоми! Мы поклялись Ленину — в битве за дело рабочего класса быть в первых рядах…

Они пристали к Звериному острову, привязали к колышку лодку и, затерявшись в праздничной толпе только что сошедших с пароходика пассажиров, пошли по ровным дорожкам парка.

Они стояли у решетки, ограждавшей медвежат от любопытной детворы. Медвежата возились, опрокидывая друг друга, а детишки визжали от восхищения и совали куски белой булки сквозь решетку вольера.

Песок шуршал, уминаемый тысячами подметок, на море мелькали огромные крылья яхт, и оркестр в ресторане Хегхольма играл национальный гимн и новые, только что пришедшие из Америки вместе с ржавым салом чечетки, шимми, фокстроты.

Был праздник и последние дни морских купаний.

Инари и Коскинен молча сели за столик и, проглотив легкий завтрак, запивали его душистым, крепким, горячим кофе.

На лужайке у берега лежали и сидели со своими семьями чиновники, торговцы, доктора и инженеры из тех, кто не успел еще обзавестись собственной яхтой.

«Приобретай моторные лодки, учись управлять ими — это великое оружие в будущей войне за нашу независимость!» — гласили объявления, восхваляющие хлам западноевропейских и американских фирм.

На обратном пути на веслах сидел Коскинен. Инари держал курс на город.

— Когда рабочая революция в Суоми была разбита, — продолжал свой рассказ Инари, — многие мои товарищи на севере перешли границу и стали собираться в Княжей Губе, Кандалакше, Мурманске. Много финнов работало там на постройке железной дороги. Все они ненавидели лахтарей и солдат Вильгельма, которые с помощью Свинхувуда водворяли на финляндский трон захудалого германского принца.

Инари рассказывал, как в Мурманске появились английский флот, королевская пехота, шотландские стрелки.

— У нас и у вас, — говорили они финнам, — общий враг: германская армия. Давайте объединимся в борьбе. Общими силами изгоним немцев и их союзников из Суоми!..

Они объявили запись в финский легион британской королевской армии.

— Записывайтесь в легион, — сказали они голодным финнам, строителям дорог и лесорубам, — вы получите прекрасный паек. Белый хлеб, сгущенное молоко, отличные консервы, шоколад…

Но и этот убедительный довод не подействовал бы, если бы на севере, в Мурманске, не оказался Оскар Токой. Во время революции он был членом революционного правительства — Совета народных уполномоченных. Из-за таких, как он, и была проиграна наша революция, но в этом еще тогда мало кто разбирался. Он ездил по линии и агитировал вступать в легион, и многие ему поверили и записались. Набралось в легионе свыше тысячи человек. Они получили английское обмундирование, оружие. Начальство сначала было выборное. Командиром выбрали Токоя. Ему присвоено было звание полковника английской королевской армии. Но сам-то он знал, что все слова о драке с немцами и лахтарями — ложь. Настоящий же план был такой: вымуштровать финский легион, создать из него внушительную воинскую часть и бросить против Советской республики, против Красной Армии.

Но они просчитались.

— Мы у них отняли самое ценное — людей, солдат! — сказал Инари. — В августе восемнадцатого года, вскоре после учредительного съезда нашей партии, меня вызвали и, как человека, отлично знающего эти места, вместе с другими товарищами послали на север, через линию фронта, в Княжую Губу, где был расквартирован легион. У нас было одно задание — сделать все для того, чтобы легионеры обратили свое оружие против интервентов. И мы знали, что там уже работают наши товарищи. Одним из них был Вернер Лехтимяки, посланный туда еще в начале июня.

Берег был уже близко, и поэтому Инари не стал сейчас рассказывать Коскинену о том, как он с товарищем перешел линию фронта, по болотам и лесам добрался до Княжей Губы, как записался в легион и что там делал, ежеминутно рискуя жизнью.

Он рассказал только, что Вернер начал внутри легиона борьбу с Токоем. Многие из легионеров знали Вернера как боевого командира в дни гражданской войны, знали, что он был организатором Красной гвардии в Турку. К тому же он жил не с офицерами, как Токой, а в бараках, вместе со всеми. Авторитет его с каждым днем вырастал. На одном очень бурном собрании легионеры избрали своим командиром Вернера. Так в легионе стало два командира. Один — полковник Токой — в отставке, другой — действующий. В марте девятнадцатого года, считая, что легион достаточно уже вымуштрован, командование интервентов, забыв все свои обещания, отправило его на фронт, против Красной Армии. Токой ездил по ротам, произносил речи о том, что надо немедленно и решительно выполнять приказ и зарекомендовать себя как верных союзников Антанты, «защитников демократии».

И тут перед строем вышли вперед один за другим Вернер, Инари — он недавно был избран командиром роты — и обратились к легиону:

— Против Красной Армии, против Советской республики мы, трудящиеся финны, не сделали и не сделаем ни одного выстрела. Их враги — наши враги.

— Да здравствуют Советы! На позиции не идем! Открываем фронт!

Интервентам пришлось двинуть свои войска против легиона. Но до боев дело не дошло, только в двух местах были небольшие схватки. Английские интервенты поняли, что легионеры, если их к этому вынудят, будут драться отчаянно, но не с Красной Армией, а с ними. Боевые действия в тылу плохо бы кончились для них. Тут началась бы такая передряга, о какой они и подумать боялись. Тем более что и в английских частях на Мурмане началось брожение. Поэтому интервенты послали парламентеров, и Токой склонил легион ввязаться в переговоры… И не будь тогда предательства Токоя, большое бы подспорье получила Красная Армия в своем наступлении на Мурманск.

— Финский легион не будет драться с Красной Армией. Не принуждайте. Вам же будет хуже! — вот какой была позиция легионеров.

— Тогда сдавайте оружие, которое вы получили от нас, и идите на все четыре стороны! — говорил генерал, командующий войсками интервентов на Мурмане.

— Без гарантий неприкосновенности легион оружия не сдаст.

Генерал объявил и письменно заверил, что он договорился с финляндским правительством о том, что по возвращении в Финляндию никто из легионеров не будет наказан. И это, как выяснилось впоследствии, было лишь новым предательством. Интервенты передали тех, кого они соблазнили обещаниями, в руки лахтарей, отлично зная, что их там ожидает.

— Влияние Токоя в легионе с каждым днем падало, наше — росло, и если бы приказ об отправке легиона на фронт был отдан хоть на неделю позже, то задание, которое нам дала партия, было бы выполнено полностью… А тут я сознаю свою вину, — огорченно сказал Инари, — мы отняли штыки у английских интервентов, но не смогли повернуть их против них же! Узнав о договоре генерала с лахтарями, Вернер и еще несколько товарищей скрылись в тайге. Я был болен и не мог уйти с ними.

На родине нам приготовили встречу: нас судили. Меня приговорили к пяти годам каторги. Семь месяцев я протомился на острове, а затем бежал. В тысяча девятьсот двадцатом году зимою я работал на лесоразработках…

— Ну, а дальше я все знаю, — прервал Коскинен.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Лодка пристала к набережной. Коскинен и Инари сошли на берег и пошли к Эспланаде.

А вокруг люди громко разговаривали и утверждали, что жюри напрасно присудило первый приз яхте «Трильби».

Проходящие отряды шюцкоровской молодежи мерно чеканили шаг и пели о родине, о Суоми, о том, что «нищета твоя светла».

— Вот лгут-то!

Коскинен усмехнулся и, проведя рукой по подстриженным усам, как бы снимая с лица приставшую в лесу паутину, сказал:

— Знаешь, когда я по-настоящему человеком стал? Всеобщая забастовка, — да, это была всеобщая забастовка пятого года…

Они свернули в переулок и на углу чуть не столкнулись с низкорослым, коренастым парнем в кепке. Одежда его пахла машинным маслом.

— Коскинен, — сказал он и подмигнул в сторону Инари.

— Наш, — буркнул Коскинен.

— Товарищ Коскинен, у меня был обыск, ничего не нашли, и я пошел сказать тебе об этом. Прихожу и вижу: входят несколько шюцкоровцев и полицейских в дом, где ты живешь. Я остановился, смотрю — из окна твоего дома один полицейский делает знаки тем, кто остался на улице, и все они поднялись и не вышли до сих пор из твоей квартиры. Тебе нельзя идти домой, Коскинен.

— Тогда мы и не пойдем домой, — спокойно ответил Коскинен. — И тебе, Лундстрем, лучше исчезнуть из города на время. Я тебе дам партийное задание — важнейшее дело, и начальником твоим будет Инари, который шагает с нами рядом, и третьим человеком в этом деле будет товарищ Олави: ему я назначил свидание в пять часов у памятника Рунебергу. Скоро время, идемте туда.

И они пошли к Эспланаде.


Страшная вещь — глухая одиночка. Сидишь и не знаешь, что творится на воле. А на воле весна, и все ручьи горланят, и все птицы щебечут, и ты вспоминаешь подругу и боевых ребят, с которыми тебя сдружила революция. И, повернувшись спиною к глазку, ты начинаешь мечтать об общей камере…

Когда в общей камере находится настоящий революционер, тогда там незнающие узнают все: о том, как мир раскололся на две половины и в одной все несчастья, какие только есть на свете. И затхлые комнатушки, где ютятся четыре семейства в двадцать человек; и ужасы землянок с полом из жидкой глины, куда бросают забастовщиков; и тяжесть пахоты под конвоем, когда любимая женщина с ребенком на руках, удерживая рыдания, смотрит на тебя из окна; и мордобой в строю, и глухое звяканье наручников, и нищета безработицы.

Это мир, где все сделано нами и ничто нам не принадлежит, даже жизнь.

И другая половина, где наконец началась настоящая история человечества. Мир, где из подвалов и клетушек рабочих переселяют в господские особняки и квартиры, мир, где — от начальника до рядового — все товарищи. И все сделанное трудящимися принадлежит им. Все это так близко, рядом с нами — стоит только перешагнуть границу.

Обо всем этом узнал Олави в бесконечные дни заключения в общей камере. Там он стал коммунистом и, уходя из тюрьмы, получил явку к Коскинену.

И еще он там узнал, что финских рабочих, батраков, торпарей и лесорубов лахтари хотят заставить воевать против русских революционеров.

— Нет, этот номер им не пройдет, — шепчет про себя Олави, слушая «Бьернборгский марш».

Его пел отряд союза шюцкоровцев, проходящий по Эспланаде.

Кулаки сжимались сами собой, когда он смотрел на ровные шеренги этих хозяйских молодчиков.

И все-таки жизнь ему казалась удивительной и светлой: ведь он только вчера вышел из тюрьмы и через несколько дней увидит детей и Эльвиру. Как она замечательно смеется!

Он читал надпись, высеченную на граните пьедестала памятника:

Где любят так свой край родной,

Как любим север свой?

И когда он произносил слово «север», ему вспоминалось, как шел он ранним утром после веселой ночи по накатанной дороге с Эльвирой и Каллио. Падал мягкий, нежный снежок, и солнце вставало из-за темного леса.

Коскинен положил руку на плечо Олави и спросил:

— Ты из Похьяла?

— Мы все из Похьяла! — ответил Олави, как было условлено.

— Тогда идем с нами, тебе будет работа. Начальником твоим будет Инари.

— На сколько времени?

— Не знаю точно.

«А как же Эльвира?» — чуть не вырвалось у Олави, но он промолчал и протянул руку Инари.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

В первом вагоне на жесткой скамейке одиноко сидел Олави и следил, как за окном проворно убегали сосны на юг и за ними мелькали блестящие, как стальные ножи, озера; он думал о том, что Хелли, наверно, уже большая девочка, и боялся, что она не узнает его.

Во втором вагоне Лундстрем думал о том, кто снимет его комнатенку, кому достанутся его пожитки, брошенные на произвол судьбы, как его будут разыскивать товарищи по мастерской.

Он ясно представлял себе, как они будут спорить. Седой токарь Сипиляйнен скажет:

— Погнался за какой-нибудь девчонкой.

А молодой слесарь, приятель его, Аско пробубнит:

— Не иначе как лахтари его куда-нибудь замели. Узнаю их манеру расправляться с передовой рабочей молодежью.

А на самом деле он, Лундстрем, молодой еще коммунист, едет куда-то вдаль по секретному и очень важному делу.

Против Лундстрема на скамейке горячо спорили о политике три пассажира.

— Нам стоит только начать войну против Советской России, и тогда Англия, Франция, Америка и Лига наций сразу придут на помощь, — горячился один из них.

Другие с ним не соглашались. Один говорил:

— Англия далеко, Америка еще дальше, а Россия близко, и если она не посягает на нашу независимость, то лучше не заваривать каши.

Другой поддакивал:

— Вот если бы Англия и Америка начали, тогда бы можно было и нам взяться. — И он, как бы ища поддержки, обратился к Лундстрему: — Как вы думаете, молодой человек?

Лундстрем вспыхнул — он хотел произнести горячую речь о том, что Советское правительство России первым провозгласило независимость Финляндии, о том, что буржуазия, так много болтавшая о независимости, испугалась и продала ее кайзеру, о том, что Советская Россия — отечество пролетариев всего мира! Но, помня наставления Коскинена о конспирации, он сказал:

— Я, господа, думаю — небольшая война нам не помешала бы. Россия слаба, там в этом году была страшная засуха. Карелы, наши братья, ждут не дождутся освобождения, и, наконец, наши собственные рабочие очень распустились — болтают невесть что. Их можно было бы в этой войне снова хорошенько проучить…

— Правильно, молодой человек, — одобрил первый собеседник.

Остальные молчали.

— Вот мой завод, — показал один из собеседников.

Мимо поезда промелькнул, дымя двумя высокими трубами, небольшой лесопильный завод.

Лундстрему стало не по себе, и он вышел в тамбур, чтобы выкурить сигарету.

— Этот молодой человек до некоторой степени прав, — сказал заводчик, — рабочие действительно распустились.

Его собеседник укоризненно покачал головой:

— Такой молодой и такой реакционер. В наше время молодежь была совсем другая.

В одном из вагонов этого поезда ехал и Инари.

Инари не старался разгадать, в чем состоит дело, руководителем которого назначался он. Если Коскинен ему не сказал, — стало быть, не пришло еще время говорить. А сейчас думать об этом не стоит, лучше всего отдохнуть, заснуть, потому что предстоит работа, трудная и опасная.

Однотонное дребезжание колес наводило дремоту.

Коскинен ехал тоже в одном из вагонов этого поезда. Он снова и снова обдумывал свой план, уточняя его и проверяя. Он закрывал глаза и ясно представлял карту местности: и узкие змейки речушек, и голубые кляксы озер. Да, все как будто в порядке.

Он открывал глаза и видел, как мимо окон бежали унылые скалы в предосенней настороженной тишине.

Коскинен был весь полон предстоящим делом. Он волновался. Ему казалось, что поезд идет слишком медленно. Он думал, что дело, порученное партией, должно выйти, что все зависит теперь только от него самого, от его энергии, умения, настойчивости, от его товарищей.

А на соседних лавках пассажиры вытащили замусоленные карты и принялись резаться в двадцать одно. Сначала игра шла мирно. Но вскоре голоса зазвенели обидой. Все громче и громче раздавались в вагоне ругательства.

Один из игроков назвал другого шулером, тот не стерпел оскорбления, и колода карт полетела в лицо обидчику. Завивалась драка. Кто-то бросился за кондуктором. Тот, кого обозвали шулером, вытащил финский нож и, размахивая им, стал пробиваться к выходу. Но дверь загородил подоспевший обер-кондуктор.

Коскинен не заметил, как был нанесен удар, он увидел залитую кровью руку обер-кондуктора. Тот, кому были брошены в лицо карты, схватил за плечи партнера и громко закричал: «Режут!»

Поезд медленно подходил к станции.

На свистки в вагон явились два полицейских. Они заперли двери. Толстый пассажир с коротко подстриженными усами стал протискиваться к выходу — он должен выйти на этой станции. Он бешено ругался, тыча всем в лицо свой документ, придерживая другой рукой плетеную корзину. Полицейским, которые закручивали за спину руки картежникам, было не до него.

Поезд медленно отошел от станции. Пассажиру так и не удалось выйти. Он перестал ругаться, видимо, покорился судьбе.

Когда двое буянивших картежников были связаны, полицейские, вытирая пот, приступили к составлению акта. Один из них поднял карты с полу и стал внимательно их рассматривать. Карты были крапленые.

— Я и то смотрю: что он всегда к восемнадцати даму прикупает? — возмутился один из связанных.

Полицейский методически обыскал арестованных и у каждого из них обнаружил по колоде крапленых карт.

Публика заволновалась. Один из пассажиров, проигравший за полчаса четыреста марок, завопил, что у шулеров, наверно, в этом вагоне есть сообщники.

— А это мы сейчас проверим, — сказал старший полицейский и потребовал, чтобы все находящиеся в вагоне пассажиры предъявили свои документы.

Третьим на очереди был Коскинен. Он спокойно улыбнулся, уверенно достал из внутреннего кармана бумажник, раскрыл его с шутливой самоуверенностью, — как бродячие коробейники раскрывают свои богатства перед бедным торпарем, — и предъявил документ. Заверенная солидной печатью бумажка удостоверяла, что «господин Коскинен является агентом тайной полиции г. Выборга» и что управление тайной полиции просит «оказывать г. Коскинену содействие при исполнении возложенных на него поручений».

Полицейский почтительно возвратил бумажку Коскинену и продолжал свой обход.

Документ человека с коротко подстриженными усами неожиданно взволновал полицейского. Он бросил тревожный, пристальный взгляд на Коскинена: лицо Коскинена было спокойно-серьезным. Человек же с коротко подстриженными усами явно волновался.

— Покажите ваш документ, — еще раз потребовал полицейский, и Коскинен спокойно достал свой бумажник.

Удостоверение человека с подстриженными усами также свидетельствовало, что его владелец и предъявитель является сотрудником тайной полиции города Выборга. Оно отличалось от удостоверения Коскинена лишь отсутствием последней фразы, призывающей оказывать содействие.

— Один из этих документов фальшив, должно быть, — сказал старший полицейский.

И человек с коротко подстриженными усами взволновался еще больше.

— Почему? — воскликнул он.

Коскинен подумал, что, может быть, сейчас лучше всего броситься на площадку и на полном ходу соскочить в бегущий мимо поезда сосновый лес. Но дверь была заперта, и он никому из товарищей не рассказал сути предстоящего дела. Он лениво стал развязывать кисет, пахнущий дорогим табаком.

— Потому, — объяснил тихо старший полицейский, — что на документе, помеченном более поздней датой, номер меньше, чем на документе, помеченном ранней датой.

Коскинен молчал. А когда старший полицейский еще раз пристально посмотрел на него, Коскинен как-то по-особенному подмигнул.

А человек с коротко подстриженными усами подозрительно кипятился:

— Я сойду на остановке и буду телеграфировать об этом безобразии. Разве вы не видите, что на моем документе дата март, а на его — май? Моя более ранняя — значит, точнее.

— Я не рекомендовал бы его отпускать одного на станцию, — равнодушно заметил Коскинен, — тем более что свою остановку он уже проехал.

И он молча указал полицейскому на строку своего документа, где говорилось о содействии. Этих строк во втором документе не было.

Полицейскому показались подозрительными и бурный протест пассажира с короткими усами, и его желание выйти из вагона, когда появилась полиция. И это, должно быть, решило его участь, тем более что Коскинен, наклонившись к уху старшего, прошептал:

— Можете сослаться в случае чего на меня. Запомните адрес: Улеаборг, полицейское управление, — там я пробуду две недели!

На первой же остановке полицейские увели с собой двух шулеров и горячо протестовавшего агента охранки.

Оставшиеся пассажиры неодобрительно смотрели на Коскинена. Один из них сказал презрительно:

— Шпик!

Коскинен вытащил синий носовой платок и отер со лба выступивший крупными каплями пот. Ноги его одеревенели от волнения и слегка дрожали.

От ритмического покачивания бегущего вагона он успокоился, затем улыбнулся, вспомнив товарища Викстрема.

Это был отличный парень, гравер. Он изготовлял замечательные документы подпольщикам — паспорта и удостоверения, которые выглядели более подлинными, чем настоящие. Как они хохотали, когда Викстрем вручал ему документ агента охранки! Он давно так весело не смеялся.

Действительно, долговязый Викстрем был душа человек и прекрасный товарищ, его провал и арест месяц назад нанесли тяжелый удар организации. Но против него, кажется, нет явных улик, и его, наверное, скоро освободят.

Машинист давал гудки, поезд подходил к какому-то полустанку, и Коскинен, не желая через две-три станции, когда все выяснится, быть арестованным «согласно телефонному распоряжению», обошел вагоны и сказал товарищам, чтобы они сходили на ближайшей остановке.

— Почему изменен план? — спросил Лундстрем.

— Нужно, — спокойно ответил Коскинен.

И никто никогда не узнал от него, что произошло в вагоне. Он устало и довольно улыбался, вспоминая об этих минутах, но ни за что в жизни не желал бы их повторить. Он улыбался, вспоминая веселье Викстрема. Он не знал еще, что Викстрем, возвращаясь в тюремную камеру с допроса, после пыток, бросился в пролет лестницы и разбился о каменные плиты.

Когда все на станции собрались около багажного сарая, Коскинен весело объявил товарищам:

— Ну, теперь мы золотоискатели.

— Как?

— Что?

— Ничего особенного, простые золотоискатели.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Так они превратились в геологическую партию Хельсинкского университета.

И вот живут они уже неделю в затерявшейся в лесах деревушке, на берегу быстрой, порожистой речки.

С пригорка видны стройные березы, уже готовые расстаться со своим осенним убором. Вот дрожит всеми листьями осина, там красные, багряные россыпи рябины и сверкающая зелень соснового перелеска, а дальше сумрачные, тяжелые ели.

А над всем этим — просторная тишина.

Лундстрема сначала это успокаивало, он ровнее и глубже дышал и, приобретая все большую уверенность, становился менее раздражительным. Его уже не так сердила спокойная медлительность Олави. Лундстрему порой казалось, что даже если бы над головой Олави горела соломенная крыша, он все же сделал бы две-три затяжки из своей самодельной трубки, прежде чем ответить на вопрос, где находится ведро с водою. Инари утверждал, что нет никакой тишины, наоборот — весь лес наполнен различными шумами, и всякая сосна лесу весть подает, а осина и без ветра шумит; что он по треску сучка узнает погоду на завтра. И Лундстрем уже не смеялся, когда подслушал невзначай, как Инари, остановившись перед стройной сосенкой и ласково похлопывая ее ладонью, говорил:

— Растешь, голубушка? Ну что ж, расти, расти.

И решительность распоряжений Коскинена становилась ему все понятнее, — он чувствовал за ней большую опытность старшего товарища, его почти безошибочную, быструю сметку и находчивость…

— Это лучший лесоруб севера, — не без гордости сказал однажды про Коскинена Инари.

И потом Коскинен был представителем ЦК. Слово «ЦК» звучало для Лундстрема как торжественная клятва верности.

И вот теперь он, Лундстрем, выслушивает распоряжения человека, который бывал на заседаниях ЦК.

И Лундстрем, гордись выпавшей на его долю честью, старался точно выполнять все распоряжения Коскинена, но все же окружавшее его лесное безмолвие утомляло, и ему казалось, что в этой неразличимой для него тишине кроется какой-то неожиданный подвох.

Через несколько дней он уже начал тосковать по привычному шуму мастерской.

После работы, возвращаясь домой с выпачканным черникой ртом, он завидовал спокойному, равномерному храпу Олави и Инари.

И в такие часы он тихо разговаривал с Коскиненом.

Но тот требовал, чтобы он шел спать, завтра ведь снова работа, — и Лундстрем покорно укладывался…

Коскинен велел товарищам срывать дерн и оставлять, будто напоказ, свежие проплешины сырой земли.

Он требовал, чтобы ребята отбивали своими геологическими молотками от больших камней куски. Сам он карабкался по обнаженным у берега породам и, деловито собирая образцы, серьезно и пристально изучал их, взяв на ладонь.

У очага накопилась груда камней разной формы и величины.

Так они проводили дни, иногда далеко уходя от селения.

Однажды Коскинен ушел один по берегу ручья в лес и вернулся поздно вечером, встревоженный и, казалось, расстроенный.

Он курил и сосредоточенно молчал, молчал и Олави. Инари ладил постель ко сну, Лундстрему чудился в этом молчании какой-то заговор против него. Он сознавал, что все это пустяки, что все это ему только так кажется, но молчаливость была не в характере Лундстрема, она тяготила его.

И на следующее утро Коскинен, приказав собирать камни и поднимать дерн на видных местах, опять ушел в лес.

Инари выполнял распоряжения Коскинена настойчиво и неукоснительно.

Олави порою останавливался и, держа в ладони отбитый осколок валуна, задумывался о чем-то далеком.

Лундстрем же поковырял немного дерн, потом обозлился и плюнул.

— Инари, зачем мы это делаем?

— Должно быть, нужно.

— А ты сам не знаешь?

— Нет.

— Я так не могу работать!

И снова молчание и попыхивание трубками. И снова через несколько минут Лундстрем с раздражением бросает камень и говорит:

— Олави, зачем мы этой работой себя изводим? Надо наконец узнать, о чем думает «старик»!

Уже на третий день после приезда в деревню, вечером, у очага, на котором в чугунке варился картофель, Коскинен с довольным видом объявил, что он нашел нужную зарубку, теперь все в порядке.

— Зарубку не смоешь. Я знал это, а найти не мог. Молния в сосну ударила, и обгорела сосна. А об этом мне не было сказано. Впрочем, кто мог знать! Надо завтра стряпуху нанимать и приниматься за настоящее дело.

Но едва Коскинен собрался рассказать, в чем теперь будет заключаться их работа, как раздался стук и в горницу вошел старик — местный староста; с ним был мальчик лет двенадцати — его внук.

— Садись, гостем будешь, — спокойно сказал Коскинен, и хитроватая улыбка застряла в уголках его губ.

Старик молча опустился на лавку. Нары шли вдоль стен всей горницы; было темно, и только огонь очага чертил огромные тени на потолке. Было слышно, как закипела в чугунке вода.

Наконец старик спросил:

— Так из Хельсинки?

— Да, отец.

И снова наступило молчание.

— Зачем к нам пожаловали? Чем привлекли ваше столичное внимание наши заброшенные места?

— Видишь ли, отец, — сказал располагающим, вкрадчивым голосом Коскинен, — я сам собирался сейчас зайти к тебе и объяснить. Мы посланы университетом. — Коскинен вытащил бумагу с гербовой печатью и показал ее старику.

Старик придвинулся к огню и медленно стал читать ее, видимо не совсем улавливая суть. Непонятные слова внушали ему уважение.

— Но дело, отец, не в этом, про самое главное в бумаге не написано, потому что дело наше секретное, и тебе тоже, для выгоды своей и соседской, лучше об этом молчать. Мы ищем золото и, вероятно, найдем его. Если никто об этом не проведает раньше срока, все здесь станут богачами, а если узнают — нахлынут сюда чиновники, помещики, и все богатство уйдет от вас, как весною лед.

И снова наступило молчание. Старик сосредоточенно жевал губами, глазенки мальчика восторженно засияли. Картошка была готова.

— А мне нельзя с вами, золотоискателем сделаться? — осторожно и умоляюще спросил мальчик.

— Вот как времена меняются, — словно отвечая на свои затаенные мысли, сказал старик. — Меня пастор окрестил, когда мне исполнилось пять лет и я смог сам пойти на лыжах в церковь за пятьдесят километров принять святое крещение. Летом совсем пути не было, а зимой только лыжи. А сейчас и дорогу нагатили, и Илмари в золотоискатели с двенадцати лет рядится!

— С тринадцати, — поправил Илмари деда.

— Нет, Илмари, — улыбнувшись, ответил Коскинен, — молод еще ты, а камни приноси — может быть, они и пригодятся.

Много натаскал Илмари в избу камней. Но в ту минуту его внимание было занято другим. Он жадно смотрел на финский нож, которым Олави расщеплял полено, готовя растопку.

Нож Олави должен был понравиться всякому понимающему толк в этом деле. Большой, но в меру, красивый не как безделушка, а как вещь, необходимая в жизни каждому мужчине. Для финского мальчика нож — пуукко является как бы свидетельством мужества, зрелости, гражданского совершеннолетия.

Дед тоже смотрел на работу Олави, но она рождала в нем совсем другие чувства.

— Из лучины не сделать полена, из шестидесятилетнего — двух парней по тридцать лет.

И старик, благодаря за угощение, стал собираться восвояси. На прощание Лундстрем хотел помочь старику разжечь табак в трубке и чиркнул уже спичку, но старик замотал головой и, с неожиданной торопливостью отстранясь, сказал:

— Нет, благодарю, не надо. Я ни разу в жизни не закуривал трубку от спички. Не доверяю этим штукам, которые зажигаются с треском и брызжут в лицо искрами. Они всегда гаснут не вовремя. Нет, у меня для этого есть трут и кремень, уголек из очага или костра: другой совсем аромат получается.

Как только староста с внуком ушли, Коскинен скомандовал:

— Спать! Завтра за дело!

Утром наняли они стряпухой девятнадцатилетнюю девушку Хильду, батрачившую в этой деревне уже второе лето, и отправились на работу.

Скоро все в деревне узнали — старик проболтался, — что приехали золотоискатели. И, передавая эту новость, многозначительно намекали на общую выгоду хранить ее в секрете.

Хильда тоже думала про своих новых хозяев, что они золотоискатели, и, хотя в разговорах их слово «золото» почти не слышала, она решила, что так надо для дела.

Действительно, так нужно было для дела. Много Хильде было хлопот с камнями, каждый камень она обтирала тряпкой.

Хильда была высокая, крепкая, работящая девушка и ничего особенного, казалось на первый взгляд, не представляла. Она напоминала молоденькую березку весной, холодную и малопривлекательную, на которой мимоходом останавливают взгляд, чтобы сразу же перевести на цветущую рядом рябину или снежную черемуху.

В двух километрах по реке вниз от селения, на левом берегу, стояла высокая сосна; кора у вершины была обуглена — в нее ударила молния. На высоте человеческого роста слабо прочерчена зарубка — стрелка.

— Это то, что нам надо, — сказал Коскинен, когда товарищи подошли к сосне. — В ста шагах отсюда на запад должна находиться лесная сторожка.

Однако сторожки не было, и только утоптанная на прогалине земля, обугленные, недогоревшие коряги и несколько полусгнивших досок свидетельствовали о том, что здесь когда-то могла находиться хижина.

От прогалины начиналась тропинка, которая, змеясь, вела обратно к речке, но уже шагов через пятьдесят тропинка исчезла среди кочек, покрытых вереском и брусничными кустами.

Лундстрем нагибался почти у каждой кочки, брусника сыпалась бисером в его горсть, и он придавливал языком к небу прохладные, острые на вкус ягоды. Обрывая с встречных кустиков ягоды, Лундстрем отстал от товарищей и поэтому так и не понял, какой приметой руководствовался Коскинен, который, внезапно остановившись, взволнованно сказал:

— Здесь.

Солнце, замечательное осеннее солнце, пробиралось через уже начинавшую желтеть листву и золотило все лесные паутинки, и сквозь заросли видно было, как дробится оно в течении быстрой речки.

— Здесь, — сказал Коскинен и посмотрел, нет ли вблизи посторонних.

Никого не было. Лундстрему казалось, что лес был тих, как никогда, в эту торжественную минуту. Коскинен продолжал:

— Положение острое, каждый день наша буржуазия может объявить войну Советской России. Всякий сознательный рабочий-финн будет против этой войны, но разговоров в таком деле мало, нужно оружие. Без оружия нас могут погнать, как стадо баранов. Наша задача — доставить на север лесорубам оружие, чтобы там оно было под рукой каждую минуту. И здесь это оружие мы достанем.

— Как? Почему здесь, в болоте? — изумился Лундстрем.

— В восемнадцатом году, после поражения революции в Суоми, многие отступавшие и разгромленные красногвардейские отряды стали прятать оружие, закапывать его. И пятый красногвардейский отряд северного фронта спрятал оружие здесь. Все приметы говорят об этом. Мы должны выкопать его и доставить в село Сала.

— Это мое село, — сказал Олави, — там моя семья. — И в уголках его губ запрыгала непрошеная улыбка. Но она сразу же пропала. — А как мы туда доставим оружие? Ведь двести километров, не меньше, — спохватился он.

— Не на подводах, конечно, не по большакам, не по шоссе, а по речкам, озерам, вьючным порядком, — на моей карте прочерчен весь путь. Работу начинаем сегодня. Я достану лодки, но дальше вам надо будет действовать без меня. Начальником назначаю Инари.

Коскинен отправился закупать посудину для перевозки драгоценного груза, но с дороги вернулся и наказал землю после рытья выравнивать и снова прикрывать дерном.

Два раза принимались они за работу, но ничего не находили. Копать глубоко небольшими тупыми лопатками — шанцевым инструментом — было трудно. Корни вереска и брусники стойко сопротивлялись.

Лундстрему первому после трехчасового рытья посчастливилось: его лопатка наткнулась на что-то твердое — послышался металлический скрежет.

— Оружие! Оружие! — в один голос воскликнули Инари и Олави.

— Ничего похожего. Какой-то ящик!

— Леса по опушке не узнаешь, — отозвался Инари. — Давай его сюда.

Лундстрем был прав, он наткнулся на оцинкованный ящик; в таких металлических коробках хранятся патроны — пятьсот штук.

Сразу же показались из земли второй и третий ящики. А винтовок не было.

И только к вечеру, уставшие, измученные, с ноющей от работы спиной, они вернулись домой. Ужин уже поджидал кладоискателей. Коскинен сидел на лавке и о чем-то думал.

— Сколько? — опросил он Инари.

— Три ящика.

— Должно быть десять ящиков и пятьдесят винтовок русского образца тысяча восемьсот девяносто первого года, трехлинейных. Карбас найден мною. Завтра я должен уехать отсюда. Ты закончишь работу не позднее чем через неделю. Ровно через двадцать пять дней оружие должно быть на месте. Его примет Сунила: лесоразработки акционерного общества «Кеми», барак номер тринадцать, в двадцати семи километрах от селения. Вот тебе карта.

На этом беседа закончилась, и все вскоре заснули.

Лундстрем во сне видел стройную Хильду. После этого сна он как-то по-особенному посмотрел на Хильду утром, когда она ставила на стол овсяную похлебку. Он заметил и в ее манере разрезать шпик какое-то неуловимое изящество. В этом винить его нельзя было — ведь только в июле стукнуло ему двадцать два года. Он родился на полгода раньше своего века.

И снова они весь осенний, по-особенному солнечный день работали в каком-то самозабвении, потому что нашли наконец оружие.

Это были мешки из обыкновенного рядна. В каждом мешке было по пять винтовок, густо смазанных салом. Сало кусками лежало почти на всех металлических частях.

— Все в порядке, — торжествующе сказал Лундстрем: ему опять посчастливилось найти винтовки первому, и он этим был чрезвычайно горд, хотя сам понимал, что гордиться тут нечем.

И снова они начали копать, и к концу дня отрыли две связки винтовок и два ящика с патронами. Теперь у них уже было пятнадцать винтовок и пять ящиков с патронами.

Днем Коскинен пригнал карбас и челнок, поставил их на речке, вблизи от места работы, и, подозвав к себе Инари свистом, о чем-то долго говорил с ним.

Потом ушел.

Когда совсем стемнело, Инари сказал Олави и Лундстрему:

— Товарищи, один из нас должен будет каждую ночь, пока мы не уедем, оставаться у карбаса охранять оружие.

И они нагрузили на себя кладь и потащили ее, пробираясь сквозь заросли, к речке. Нести было нелегко: ящики — пудовики, связка винтовок — полтора пуда; сучья рвали одежду, ветки, разгибаясь, хлестали по лицу, и все же и Олави, и Лундстрем, и Инари чувствовали себя счастливейшими людьми на свете.

— Я первым останусь сторожить у карбаса, — сказал Инари, раскуривая трубку. — Не забудьте притащить образцы пород! — крикнул он им уже вдогонку, совсем так, как делал это Коскинен.

Лундстрем поднял на берегу несколько голышей и набил ими все карманы. Он шел позади Олави и не удивился, услышав, как тот пытался высвистывать какую-то знакомую мелодию. А после ужина, когда Олави уже заснул, Лундстрем сидел на крылечке рядом с Хильдой, и они разговаривали.

Уже пала холодная роса, а они все сидели и говорили…

Уходя спать, Хильда засмеялась.

— Вот когда был начальник, ты со мной и поговорить боялся, а как он уехал, так ты разговорился.

Лундстрем покраснел.

Следующий день опять выдался замечательный. Бабье лето было в разгаре. Ягоды брусники красили багрянцем мох.

Сегодня повезло Инари — две связки винтовок и один ящик патронов! Олави и Лундстрем, выбившись из сил, только под вечер выкопали по связке.

Прогалина напоминала полигон, изрытый воронками после стрельбы мелкокалиберной артиллерии.

Заканчивая к вечеру работу, нужно было немного подровнять площадку. Ведь ненароком могли забрести даже в эту глушь незнакомые, нежеланные люди.

Во вторую ночь Инари назначил в дежурство у карбаса Лундстрема.

Когда Инари, плотно поужинав, фыркал, умываясь перед сном, он увидел, как Хильда завязала горшочек с ужином в платок и отправилась в лес.

— Хильда, куда ты идешь? — останови он ее.

— Ужин Лундстрему несу.

— Ты разве знаешь, где он?

— Дежурный у лодки. Он меня сам просил.

«Надо будет предупредить Лундстрема, чтобы не болтал лишнего», — рассердился Инари.

Хильда уже скрылась за деревьями.

Не бежать же ему было за ней, в самом деле…

На следующий день пошел мелкий, моросящий дождь. Весь мир, казалось, был обложен серыми тучами.

В такой день работать — значит навлечь на себя подозрения. Поэтому Инари послал дежурить у лодки Олави. Когда Олави ушел, Инари спросил:

— Хильда, когда ты вернулась домой?

— Часа через два после того, как ты меня видел, господин начальник… — И Хильда замялась.

Дождь усилился.

Вернулся из лесу Лундстрем, промокший весь, и стал сушить одежду около печи. Пришел из своей бани хозяин избы, пожилой бобыль.

— Течет у меня крыша в баньке. Ну, я решил дождь пересидеть в избе. — И он медлительно стал усаживаться на лавке, неодобрительно поглядывая на груды камней — «образцов», в беспорядке наваленных около печи. — Неужели все это с собой забирать будете?

— Не все, а те образцы, которые понадобятся, отец.

Они закурили.

— Почему бы тебе не починить крышу на баньке? — хозяйственно осведомился Инари.

— А кто же это в дождь чинит крышу? — резонно ответил хозяин.

— А ты в сухой день чинил бы.

— Ну, а в сухой день она не протекает.

День проходил утомительно медленно.

Лундстрем время от времени искоса поглядывал на Хильду, прибиравшую горницу.

Инари видел, что ему как-то не по себе.

В сумерки, когда хозяин-бобыль побрел в свою берлогу, а Хильда понесла ужин к карбасу, Лундстрем подошел вплотную к Инари и, волнуясь, проглатывая слова, сказал:

— Хильда знает про нас все: кто мы и что мы делаем.

— Ну?

— И я боюсь, что она ненадежна, что она может выдать нас.

— Ну… — Трубка у Инари решительно не хотела раскуриваться.

Наступило молчание, почти невыносимое в сгущающейся темноте осенних сумерек.

— А как же она узнала обо всем? — И голос Инари зазвенел угрожающе. — Как же она узнала обо всем? — повторил он еще жестче.

И Лундстрема охватили непреодолимый стыд и презрение к себе. Разве мог рассказать он Инари, что к Хильде бросали его пылкое сердце и молодость, что ему хотелось заслужить ее расположение? Разве мог он передать, что уже во время разговора с Хильдой он несколько раз хотел остановиться, чувствуя, что погибает, и все-таки все выболтал? И как Хильда, оставаясь все такой же спокойной и холодной, не возвратила ему поцелуя и ушла домой.

А он, герой Лундстрем, промучился всю ночь страхом, что выдал дело и товарищей, и вот теперь, пока еще не поздно, надо действовать, но что надо делать, он не знал.

— Да разве умному человеку трудно догадаться по нашим разговорам?..

— Кто ей сказал? — отвернувшись от Лундстрема к стене, глухо, сдерживая подступавшую ярость, спросил Инари.

— Кое до чего она сама дошла, а потом я думал, что она наша, и досказал остальное.

— Она все знает?

— Нет, не все. — Лундстрем чувствовал себя побитой собакой.

— Ты хотел овладеть сердцем девушки и раскудахтался, надулся, как индейский петух, и предал товарищей, — нарочито оскорбительным тоном произнес Инари и остановился. — Ты уверен в том, что она выдаст нас?

— Не знаю.

Тогда наступило тягостное молчание.

— Дождь прошел, — сказал Лундстрем и подумал: «А может быть, с Хильдой все будет в порядке? Но я-то все равно погиб. Инари на меня даже взглянуть не хочет. Может быть, лучше мне было оставаться в Хельсинки, — там меня арестовали бы, конечно, но лучше тюрьма, чем презрение Коскинена, Олави и Инари. И зачем Коскинен нанял Хильду?»

Ветер разогнал тучи, и на бледном небе снова засияли голубые звезды.

Олави остался дежурить и на ночь.

— Он разложил большой костер, — сказала Хильда, возвратись из лесу.

Лундстрем ничего не ответил и скоро отправился спать. Но заснуть он долго не мог, все прислушивался к приглушенному разговору Инари с Хильдой. Всего он расслышать не мог, но по отдельным долетавшим до него словам пытался вникнуть в смысл их разговора. И тогда все выходило гораздо обиднее для него, чем было на самом деле, потому что ни Инари, ни Хильда ни разу не произнесли его имени и совсем даже не вспоминали о нем.

А он лежал на лавке и думал: «Ведь все это я заслужил». И это была для него самая горькая из всех ночей, какие он только мог припомнить.

Для Инари эта ночь была одной из лучших его ночей. Тепло сидевшей рядом с ним Хильды переходило в его тело каким-то невидимым, но ощутимым током вместе с теплом ее речей.

Она поступила прислугой в одном большом селе под Хельсинки к пастору, когда ей исполнилось четырнадцать лет. Первый год прошел сносно, на второй ее стала так допекать мелочной придирчивостью и глупыми ревнивыми подозрениями жена пастора, что Хильда попросила расчет. Расчета ей не дали, потому что прислуга в тех местах нанимается на год. Тогда она убежала от хозяев, но с помощью полиции была водворена на место службы. Хозяин оказался настолько добр, что, вопреки требованиям хозяйки, не обратился в суд, который присудил бы ее за этот побег к денежному штрафу или тюремному заключению. От этих хозяев Хильда ушла в дни революции и записалась сестрой милосердия в красногвардейский отряд. Ее отец и брат были батраками. Они в восемнадцатом году вступили в Красную гвардию, и Хильда в их отряде была санитаркой. Матери она не помнит. Отца расстреляли шюцкоровцы, а брат неизвестно где затерялся. И вот Хильда снова батрачит, уже совершенно одинокая, и, сама уроженка Турку, она пришла сюда, где никто о ней ничего не знает. Люди в глуши гостеприимнее, и даже тогда, когда совсем нет работы, с голоду не пропадешь.

Лундстрем уже заснул, а они все еще разговаривали. И под конец разговора Инари сказал Хильде:

— Мы скоро уедем… Все, что наболтал тебе Лундстрем, неправда, расхвастался парень, но если ты об этом расскажешь, у нас всех и у тебя тоже будут крупные неприятности. Поэтому ты завтра же должна уехать отсюда. Жалованье и стоимость железнодорожного билета я тебе уплачу утром.

— Но куда же я поеду?

— Поезжай куда тебе нравится, только подальше от этих мест.

И здесь Инари подумал о том, как хорошо было бы хоть еще один раз в жизни так посидеть в темноте рядом с Хильдой.

И он вдруг резко встал.

— Я поеду на север, на лесоразработки, — решила Хильда.

— Что ж, может быть, там мы и встретимся, — улыбнулся Инари.

На следующий день Инари вместе с Хильдой ушли на станцию железной дороги, проходившей в тридцати пяти километрах от селения, чтобы закупить там в лавке кое-какие припасы.

Олави же и Лундстрем снова работали как черти. На этот раз им повезло, и они выкопали больше оружия, чем в предыдущий день.

О чем говорили по дороге Инари и Хильда, осталось никому не известным. Точно так же, кроме Инари, никто не знал, что билет был куплен до Рованиэми.

Инари пришел на другой день усталый, но веселый.

— Сбежала она от нас, товарищ Олави.

— Так-то лучше, без баб, — ответил Олави (если бы кто-нибудь знал, как он тосковал по Эльвире!), а Лундстрем покраснел, принимая слова Олави за насмешку.

Однако Олави ничего не знал о происшедшем, и никогда не пришлось ему узнать о разговоре, который был у Лундстрема с Инари, когда он, Олави, дежурил у карбаса в тот дождливый день.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

В следующую ночь они осторожно, никому не сказавшись, выехали вниз по течению на плотно нагруженном карбасе. Работу решили распределить так: один гребет, другой в это время рулит и наблюдает за окрестностями, нет ли вблизи чего-нибудь подозрительного; третий спит в челноке. В день два привала для варки еды.

Первым сел на весла Олави.

Вот прошла мимо опаленная грозою большая сосна с условной зарубкой.

Лундстрем первым залег в челноке и, покрывшись одеялом, смотрел на плывущие по небу разорванные тучи. Иногда какая-нибудь огромная ель или сосна протягивала свою мохнатую длинную лапу над узкой речкой, и тогда Лундстрем видел, как в хвое мерцают далекие звезды.

— Хорошо, что уже осень, а то комары заели бы, — сказал Инари.

Разрезаемая челнокам вода тонко журчала около самого уха Лундстрема. Успокаивала, убаюкивала его.

Когда он проснулся, было уже утро, и река была совсем другой — широкой и розовой в свете встающего солнца. Лундстрем перебрался на карбас и сел у руля. Инари взялся за весла.

Берега становились все круче и круче, обнажая в косых разрезах горные породы, а наверху, на крутизне, отважно толпился лесной молодняк.

Вскоре они услышали глухой рокот.

— Это пороги, — сказал Инари.

Через несколько минут им послышалось отдаленное ауканье и отчаянный возглас:

— Эй, если кто есть впереди, остановись!

Олави будить не пришлось — он вскочил так живо, что чуть не перевернул челнок.

В этом месте река образовала колено. Товарищи причалили к берегу, осмотрели револьверы. Даже Олави явно волновался.

— Чепуха получится, если нас сразу же зацапают, — вслух подумал Лундстрем.

— Нас не зацапают, — сухо возразил ему Инари.

Отвязав челнок от карбаса, он сел в него и, оттолкнувшись от берега, отправился навстречу голосу, который был слышен уже совершенно явственно:

— Подождите!

Лундстрем и Олави держали свои маузеры наготове.

— Не приходилась еще бить по живой дичи, — усмехнулся Олави.

Они замолкли, прислушиваясь, каждую секунду ожидая услышать выстрелы.

— В случае чего, ты, Олави, дорогу знаешь?

— Найду.

И снова томительная тишина, и только отдаленный рокот порога.


Рано утром Илмари забежал в избу золотоискателей, чтобы сказать «доброе утро». Он это делал каждый день. Но сегодня изба была пуста, дверь распахнута: груды образцов заметно уменьшились.

Это Лундстрем перед отъездом много камней побросал в речку, чтобы любопытные думали, что лучшие образцы экспедиция забрала с собой.

Илмари очень огорчился. Как он мечтал уехать с ними в Хельсинки и еще дальше — может быть, в Африку, чтобы там стать настоящим золотоискателем! И вдруг друзья его, не попрощавшись, забрали свои вещи и уехали.

Илмари стало грустно, он вышел из избы, и вдруг на земле у крыльца он увидел то, отчего затрепетало его мальчишеское сердце, — на земле лежал финский нож — пуукко Олави. Не веря еще своему счастью, осторожно, словно нож был дикой птицей и мог от резкого движения вспорхнуть и улететь, Илмари подкрался к пуукко и жадно схватил его.

Вот он держит в руке не новый уже, но острый нож взрослого мужчины.

Илмари подходит к ступеньке и пробует остроту лезвия. Зарубка возникает легко, почти без всякого нажима. Илмари торжествует: они уехали — значит, нож принадлежит тому, кто его нашел. Найти нож — по народным поверьям — счастливое предзнаменование, — и вот он, Илмари, нашел нож!

Но через несколько минут его уже начинают мучить сомнения. Да разве это находка, когда знаешь, кому принадлежит вещь! Да разве можно ею спокойно пользоваться, когда хозяин, может быть, нуждается в ней! Такой нож непременно будет изменником, и порезов и царапин не оберется новый хозяин.

Да, в конце концов, как Илмари может присвоить себе чужую вещь? Ведь нож-то явно принадлежит Олави. Надо сейчас же отдать нож его владельцу.

Уныние охватывает Илмари, но ничего не поделаешь, надо возвратить хозяину найденную вещь. Ведь он, Илмари, честный человек.

И он идет по берегу к тому месту, куда по утрам уходили золотоискатели и где стоял карбас.

Карбаса и челнока на месте нет — значит, и владельцы уплыли на них.

Вверх от селения на карбасе не пойдешь — туда можно отправиться лишь на челноке. Уплыли они, видимо, рано утром. Но и сейчас немного времени. Золотоискатели не могли уйти далеко.

И тут снова решимость овладевает им, он бежит к селению, никому ничего не говоря, отвязывает челнок деда и, захватив с собой половину лепешки и вяленую рыбу, отправляется в путь, вдогонку.

Ветер попутный — отлично, можно воспользоваться им. Он пристает к берегу, отламывает развесистую широкую ветвь, прилаживает ее на носу челнока, надевает на нее рубашку — и в путь.

Так он спускается вниз по речке на легком челноке и время от времени покрикивает:

— Эй, там, впереди, остановись!

Он по этой речке не раз проезжал с дедом и с ребятами до озера и знает, что на худой конец у порога все-таки он догонит своих друзей-золотоискателей.

— Так это был всего лишь Илмари, — облегченно вздохнул Лундстрем и тут же почувствовал, как капли пота холодят его лоб.

— Я сказал ему — пусть возьмет нож себе на память, а если его будут в селении спрашивать про нас, пусть скажет, что мы обещали скоро вернуться.

— Из-за какого пустяка чуть стрельба не началась!..

А Илмари, возвращаясь домой и не зная, как выразить радость, закружившую его от такого ценного неожиданного подарка, причалил к берегу и начал прыгать с камня на камень.

Потом он подошел к сосенке, отрезал новым своим ножом кору, обнажая медовое тело дерева, и бережно взял на язык тонкий до прозрачности слой-лоскуток внутренней коры — мязги. Это было весеннее лакомство, ароматнейшее и нежнейшее. Осенью над ароматом и нежностью мязги преобладает горечь.

И все же Илмари показалось это лакомство еще вкуснее, чем весною. Вот какие чудеса делает новый нож…


Инари же с друзьями, посмеявшись, отвели от берега карбас и пошли дальше вниз. Шум порога становился все яснее и яснее.

Снова Инари на челноке выехал вперед, на разведку.

Порог был неопасный, и Инари брался провести через него пустой карбас. Груз же надо было метров полтораста протащить волоком.

Не доезжая метров семидесяти до порога, они снова причалили и стали выгружать карбас.

Перетаскивая патронный ящик по берегу, Лундстрем вдруг увидел человека, который стоял, обдаваемый брызгами, немного пониже водоворота.

Незнакомец так был увлечен своим делом, что не заметил ни карбаса, ни людей. Река в этом месте разделялась на несколько рукавов, образованных огромными, в беспорядке лежащими валунами, и шум падения воды, видимо, заглушал и треск сучьев, и разговор, и другие шумы.

Товарищи притаились на берегу, наблюдая за незнакомцем.

Тот почти неподвижно стоял на одном месте.

— Кумжу ловит, — шепнул Инари.

— Тсс…

Придется переждать, пока он уйдет.

Но рыболов не уходил, время томительно тянулось. Как будто назло им, он прошел несколько шагов к берегу, сел на камень и принялся за еду.

Товарищам тоже очень захотелось есть, но они не решались двигаться, чтобы не привлечь внимания незнакомца. Человек, позавтракав, не обращая внимания на то, что небо заволакивается тучами, снова принялся ловить кумжу.

Лундстрем не сводил глаз с незнакомца, и вдруг он почувствовал легкий удар в бок. Обернулся. Олави указывал глазами на противоположный берег. Там заросли раздвинулись, и из них высунулась прекрасная рогатая морда огромного лося.

Он осторожно втянул воздух, опустил морду к бегущей воде и спокойно, не торопясь, горделиво отряхивая мелкие капли с нижней губы, стал пить.

Рыболов был поглощен своим занятием и не заметил лося. Напившись, лось снова скрылся в заросли. Начался мелкий дождь. Рыболов все не уходил.

— Хоть бы поскользнулся — и головой о камень! — с досадой сказал голодный и промокший Лундстрем.

Только под самый вечер, собрав в корзину весь улов, незнакомец, кажется совсем не обращая внимания на то, что дождь промочил его одежду насквозь, наконец ушел.

Когда он скрылся, товарищи разложили подальше от берега небольшой костер, чтобы просушить свою одежду и сварить уху.

Инари пошел к тому месту, где весь день просидел рыбак.

Сюда, к порогу, подходила любопытная форель и толпилась около камней, покрытых пеной. А в дождь рыба ловится лучше, чем обычно.

Ночи были уже темные, и о том, чтобы провести в эту беззвездную ночь карбас через порог, нельзя было и думать. Поэтому здесь же решили заночевать.

Лесная темень окружила их, тепло костра согрело. В лесу хрустнул валежник. И снова стало тихо. Вдали загугукал филин.

Рассвет окропил все росою.

Утром Олави и Лундстрем выгрузили из карбаса винтовки, патронные ящики и стали их перетаскивать к месту, находящемуся немного ниже порога.

Порог кипел. Если несколько минут пристально смотреть в этот водоворот — закружится голова. Но у них не было времени смотреть на воду, и, занятые своим грузом, они даже не заметили, как Инари провел через порог карбас.

Лундстрему казалось, что карбас еще там, наверху, что Инари еще только приглядывается, как бы лучше приладиться, когда вдруг он увидал карбас, подплывающий к тому месту, куда они перетаскивали винтовки.

Инари стоял в нем, держа в руках рулевое весло.

Лундстрем думал, что переправить в целости карбас через порог чудовищно трудно — цирковой трюк. Теперь же, при взгляде на спокойное лицо Инари, ему это дело показалось легким и простым.

Олави видывал уже «кормщиков», переводивших суда через пороги, поэтому он с большим уважением посмотрел на Инари, который спокойным и привычным жестом вытаскивал трубку из кармана.

Снова они нагрузили карбас своей поклажей и стали спускаться вниз по течению.

Сосны теснились на берегу шумной толпой. Лиственные деревья встречались все реже.

Река становилась все шире, течение медленнее, плавнее, и солнце пригревало по-осеннему.

Олави пустил за лодкой «дорожку». Рыба к обеду была очень кстати.

Ладони, давно уже не державшие топорища, накалялись от гребли, а у Лундстрема на левой руке вскочил волдырь.

— Не руби выше головы — щепа в глаза попадет, — сухо сказал Инари и взял у него весла.

Так прошел день, ни одной живой души они не встретили. Правда, видели они, как подходила напиться остроносая лисица, — ее прозвище здесь Микко Репполайнен, — но, услышав тихий скрип уключин, она быстро убежала в лес, и Лундстрем уже заметил только «трубу», мелькавшую в кустах можжевельника.

Ночью пустили лодку по течению: двое спали, а третий дежурил.

Инари захотелось пить, и он, зачерпывая воду в ковш, поймал себя на том, что ловит вместе с водой звезду, отраженную в реке. Но звезда не давалась.

На рассвете они проснулись от сырости и холода. У Лундстрема сводило челюсти, зубы стучали. Но он приналег на весла и вскоре согрелся.

И снова шли мимо скалистые берега, и река делалась все шире, и снова расстелил за кормой «дорожку» Олави, и снова проходил ласковый осенний день, и журчали, разбиваясь о дощатое днище карбаса, речные струи.

И Лундстрем смотрел на сверкающую на солнце рябь реки и при гребле, откинувшись назад, запрокидывал немного голову и видел порыжевшую хвою и бегущие над ней облака, и ему казалось, что путешествие не имело начала и нет ему конца, что плывут они так уже недели и месяцы, и тогда ему делалось очень легко. Тут его останавливал Олави:

— Зачем так высоко подымаешь весла над водой? Скоро устанешь.

И он старался проносить весла над самой водой, и с влажных лопастей падали на речную гладь тяжелые прозрачные капли.

Так прошел третий день их пути. Поздно вечером речка словно распахнулась перед ними, и они въехали в большое лесное озеро.

Им нужно было провести лодку через все озеро и опять плыть по другой речке, соединявшей озеро со следующим озером, пересечь его и оттуда перевезти груз километров на тридцать сухим путем до села Сала и дальше, на лесоразработки.

На берегу озера расположилась деревня. Надо было провести лодку мимо селения, не возбудив ни в ком подозрения. Чтобы оттуда не заметили пламени костра, пришлось отвести карбас назад, в речку, на километр, за небольшое колено.

Утром они вывели свой карбас из убежища и вошли в озеро. Около трех часов пополудни показалась деревня. Но уже издали заметно было какое-то необычайное для таких заброшенных местечек оживление.

Надо было разузнать, в чем дело.

Олави лучше других знал эти места — он в челноке отправился на разведку.

Карбас же до выяснения всех обстоятельств подвели к берегу, под защиту леса.

В полукилометре от селения Олави перестал грести и стал всматриваться в необычайное скопление народа и суету на берегу. Что бы это могло быть? Наверное, какой-нибудь праздник.

Он усмехнулся и провел ладонью по щеке. Слишком долго не скребла ее бритва. Нет, в таком виде, — и он посмотрел на свою измятую куртку, — нечего было и думать о том, чтобы принять участие в празднике.

Олави увидел издали коробейника.

Коробейники обычно торговали, кроме галантереи, финскими ножами и часами, а Олави как раз тосковал о своем ноже, и пустые кожаные ножны у пояса висели как постоянный укор. У коробейников нюх острее даже, чем у Микко Репполайнена. Они ночуют там, где можно хорошо поживиться.

Но зачем же сюда сейчас собрались крестьяне, торпари, батраки, бобыли и нищие, видимо, со всего прихода?

А, теперь он понимает! У самого берега ставят белый аналой. Черный крест, вышитый на белой ткани, отчетливо виден. Значит, сюда забрел бродячий проповедник. Олави снова слегка улыбнулся — он совсем забыл теперь календарь и святцы.

Да, здесь это бывает: далеко от кирки, и люди заняты, не могут за тридцать — пятьдесят километров пойти воздать честь богу. Тогда пастор сам приезжает и собирает прихожан окрестных селений и в два-три дня венчает, крестит и справляет панихиды, объявляет последние законы правительства и читает проповеди.

Суета понемногу затихала на берегу — значит, сейчас начнется проповедь.

Олави издали видел, как высокий седой старик подошел к аналою. Он узнал в проповеднике пастора, который венчал его с Эльвирой.

— Сатана-пергела! — выругался вслух, Олави. — Ведь я ему должен. Пора бы и расквитаться с этим должком…

— Братья во Христе… — донесся голос проповедника.

Голос его как бы летел над водой и был далеко слышен.

«Надо будет переждать этот праздник». Но не успел Олави повернуть в обратный путь, как увидел, что из речки, около которой раскинулась деревня, в озеро быстро выплыла лодчонка с парнем на веслах и направилась прямо к нему.

Олави стал уходить. Оглянувшись немного погодя, он отметил, что парень неуклонно идет за ним.

Вести незнакомца прямо на карбас недопустимо, поэтому Олави взял курс налево, в открытое озеро. Неизвестный вслед за Олави тоже повернул влево. Тогда Олави, обозлившись, круто повернул вправо.

Незнакомец повернул тоже направо. Олави погнал свой челнок изо всей силы прямо на берег. Незнакомец за ним.

Всадив со всего разбегу челн в береговой ил, Олави выскочил на сушу и положил руку на маузер, спрятанный под курткой.

Владелец лодчонки, дубоватый парень, тоже вылез на берег, подошел к Олави и, развязно похлопывая его по плечу, пробасил:

— В деревню ехать вам нельзя: там сейчас ленсман и народ, опасно.

— Чего же нам бояться? — сухо спросил Олави, не снимая руки с рукоятки маузера.

— Как чего? Да ведь вас сразу всех арестуют за самогон.

«Вот какое дело! Значит, не так еще опасно», — думает Олави, рывком вытаскивает маузер и говорит:

— Если ты выдашь — застрелю.

— Да что вы! — обижается парень. — Разве бы я приехал тогда предупреждать? Да я рад вам и сейчас и всякий другой рад помочь, если вы мне поднесете стопку-другую.

— Ладно, — говорит Олави. — Как тебя звать?

— Юстунен. Моя изба у речки, крайняя.

— Ладно, — повторяет Олави, — буду иметь в виду. А теперь проваливай!..

Юстунен возвращается на своем челноке назад в деревню.

Олави следит за ним, затем отталкивает от берега свой челнок и медленно, не торопясь, гонит его к карбасу.

Карбас замаскирован неплохо — Инари наломал ветвей и сверху прикрыл посудину, — но Олави почему-то кажется, что карбас стоит совсем на виду и каждый может его увидеть.

Отраженный в воде, опрокинутый вниз вершинами, лес колышется при каждом ударе весел Олави.

Олави подплывает к своим и обстоятельно, а Лундстрему кажется, слишком медленно, — рассказывает обо всем, что он видел и слышал.

— Надо переждать здесь этот сход, — решает Инари.

Но не успели они еще принять решения, как послышались голоса в лесу. Прислушались.

Судя по голосам, сюда шло много людей.

— Выдал нас твой Юстунен, — пытаясь улыбнуться, прошептал Лундстрем.

— Да, по всей видимости, это так, — нехотя согласился Инари и, вытащив из-за пазухи револьвер, проверил, все ли патроны на местах.

Олави выскочил из челнока на берег. Прошел несколько шагов. Осторожно раздвинул кусты и стал вглядываться. Да, люди идут прямо на них. С собаками. Впереди двое с ружьями. Позади них Юстунен. Сомнений не может быть.

— Будем, значит, драться до конца? — спросил Олави Инари.

Впрочем, в топе его было скорей утверждение, чем вопрос.

Инари на секунду задумался. «Наша задача — доставить оружие, а не погибнуть. Если мы погибнем, оружие попадет шюцкору». И он сразу же решительно объявил:

— Груз наш надо свалить в озеро.

«Если нас не убьют, значит, и оружие не пропадет. Нас пришьют — оружие пропадет», — так он думал, отпихивая карбас от берега.

Можно было бы винтовки и патронные ящики спрятать в осоке у самого берега. Но там было слишком мелко, а металлические патронные ящики предательски блестят.

Голоса все приближались. Да, народу шло немало. Об этом можно было заключить еще и по тому, что они не таились, не маскировались.

Тогда товарищи отвели карбас немного подальше от берега, где илистое дно не так ясно виднелось. Лундстрем удивился, что он раньше не заметил, как здесь прозрачна вода.

Олави измерил веслом глубину — весло не достигало дна. Осторожно, чтобы не было плеска, они стали поднимать связки винтовок и оцинкованные ящики с патронами и бережно опускать в воду.

Надо было торопиться, потому что голоса гудели уже совсем близко и слышно было, как хрустит под ногами идущих сухой валежник.

Когда последний ящик был опущен в воду, голоса раздавались совсем близко и уже около самого берега показались фигуры крестьян.

Поселяне шли спокойно, не торопясь, поодиночке и небольшими группами, и с ними — двое охотников.

И немного времени понадобилась, чтобы установить, что это мирные крестьяне, батраки и торпари возвращаются после проповеди восвояси по берегу реки.

Юстунен, ожидая угощения, и не подумал доносить.

Наряженные в самые лучшие свои платья, девушки и парни, тетушки и племянники, невестки и свекрови, золовки и зятья, — они, кроме проповеди о воздержании в сем грешном мире, несли с собой сплетни и слухи со всего прихода, а также и необходимые в обиходе безделушки, купленные по сходной цене у коробейника из Улеаборга.

Только к позднему вечеру прекратилось хождение. Далеко в селении засветились одинокие огоньки, отраженные, как и звезды, в озере.

Наступила ночь, тяжелая для троих людей, опустивших на дно и труд и мечту многих своих дней.

Они долго молчали. Их охватил приступ отчаяния. Набегающие на небо тучи углубляли ощущение нахлынувшего несчастья.

Но Инари вспомнил Коскинена, свое обещание выполнить приказ, подумал о том, что на севере, в лесных бараках, товарищи ждут драгоценное оружие, и приказал разжечь костер и сесть в карбас.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Они повели карбас туда, где потопили оружие. Найти это место ночью было нелегко.

Олави запомнил, что, когда они топили винтовки, карбас находился на линии створа высокой сосны и обгоревшего пня, у самого берега. Потом карбас отнесло немного влево. Найти эту линию створа в темноте осенней ночи было трудно.

Лундстрем стал веслом промерять глубину. Весло доставало дно. Надо было еще немного отойти от берега. Метра через три уже нельзя было нащупать дно. Значит, здесь.

Они измерили глубину веревкой с камнем. Около двух сажен. Лундстрем попробовал рукой воду. Она была холодная. Воздух тоже был по-осеннему прохладен. Ночь окружила леса, и озера, и карбас.

Инари стал медленно раздеваться.

«Он окончательно сошел с ума, — подумал Лундстрем, но не решился мешать Инари. — Холодная вода приведет его в чувство».

А Инари, раздеваясь, вспомнил, как он мальчишкой прыгал в прозрачную воду и доставал со дна монеты в двадцать и пятнадцать пенни. Некоторые монеты не успевали еще коснуться ровного песчаного дна — он ловил их на лету. Но тогда целью было двадцать пенни, а сейчас?

Он разделся и, взглянув на темное, безлунное осеннее небо, прыгнул в воду.

Карбас покачнулся. Холод сразу охватил все тело.

Инари набрал мало воздуха в легкие, он не вовремя перевернул свое тело вниз головой, поэтому руки его напрасно хватали воду, он не мог даже коснуться дна. Он вынырнул, тяжело дыша, и сразу же, едва успев перевести дыхание, приподняв, насколько это было возможно, свое тело над водою, снова нырнул.

Мелкими лопающимися пузырями доходило его дыхание до товарищей, напряженно смотревших на покрытую рябью темную воду.

На этот раз Инари удалось зацепить рукою дно. Но почва была тинистая, илистая, и задержаться на дне не было никакой возможности. Вода отрывала Инари от дна и с силой тащила наверх. Ил, зажатый в горсть, был его добычей. Холод, казалось, уже добирался до самого сердца. Трудно было даже огибать руки, но Инари нырнул третий раз.

Снова темная, тяжелая, холодная вода над головой. На этот раз он дотронулся ногами до дна и ощутил — в этом он мог поклясться самым ему дорогим — ощутил уже подернутый илом гладкий скользкий предмет. Прямые углы ребер говорили о том, что это патронный ящик. Снова вода выбросила Инари наверх, и, стуча зубами от холода, он крикнул товарищам:

— Я нашел ящик! На этом месте… Не потеряйте его!

Лундстрем помог взобраться Инари в карбас.

Самому Инари это было бы сейчас сделать нелегко. Он чувствовал, что руки его одеревенели, но воздух теперь не казался таким холодным, как тогда, когда он снимал с себя куртку.

Лундстрем принялся растирать дрожащего Инари шерстяным одеялом.

Олави сидел молча, мрачно вперив свой взгляд в то место, откуда вынырнул Инари. От него сейчас, как от брошенного камня, шли, все увеличиваясь и удаляясь, круги.

Через несколько минут Инари перестал дрожать и снова пришел в себя. Он отбросил шерстяное влажное одеяло, встал во весь рост в карбасе и спросил Олави:

— Где?

Олави, не ответив ни слова, указал пальцем в то место, с которого не спускал глаз.

Инари нырнул и на глубине под руками почувствовал скользкую поверхность патронного ящика. Но трудно было сразу ухватить его — на отполированной поверхности не было ни выступа, ни углубления, за которое можно было бы зацепиться. И опять вода оторвала Инари и вытолкнула на поверхность. Он не почувствовал, как, пытаясь взять ящик, содрал кожу на ладони. Он снова нырнул, и на этот раз ему посчастливилось — удалось просунуть кисть руки под дно ящика. Он приподнял его. Сразу вода ударила в нос, закружилась голова, и, закрыв глаза, стараясь не выпустить из деревенеющих рук скользкого ящика, Инари выплыл на поверхность. И сразу ящик потяжелел и начал поворачиваться в руках. Если бы ловким рывком, перегнувшись за борт карбаса, его не подхватил Олави, он, несомненно, очутился бы снова на дне.

Опять Лундстрем старательно, изо всех сил, растирал Инари шерстяным одеялом. От ледяных брызг Лундстрем и сам (поминутно вздрагивал. Инари дрожал уже не так отчаянно, как в первый раз. Его, очевидно, согревала надежда вытащить из воды весь драгоценный груз.

В самом деле, если можно достать со дна один патронный ящик, почему же нельзя достать десять, почему не поднять все сброшенное в озеро оружие? Но кто же это сделает? Олави плавает плохо, Лундстрем глубже двух метров не ныряет и, уж конечно, ничего не сумеет поднять со дна, а одному Инари этого не осилить.

Но Инари снова прыгнул с карбаса в леденящую воду и через несколько секунд вынырнул с пустыми руками. И опять, не влезая в карбас, он нырнул, и на поверхности стало спокойно.

Сорвавшись с неба, прочертил быструю параболу метеор.

Инари был под водою. И вдруг Олави и Лундстрем почувствовали удар в днище карбаса.

— Он стукнулся головой о карбас! — громко вскрикнул Лундстрем.

— Тише! — проворчал Олави и стал табанить.

Карбас медленно повернулся, и из воды выставилась голова Инари. Он тяжело дышал. Руки его вцепились в какой-то неопределенной формы сверток.

— Тащите, — задыхаясь, прохрипел он.

И, перегнувшись через борт, совсем забыв осторожность и заботу о равновесии, один из них вцепился в мешок с оружием, другой схватил и вытащил Инари.

Инари задыхался, у него сводило челюсти, и Олави изо всей силы растирал его одеялом.

Одежда Лундстрема тоже была совсем мокрая, и его трясло как в лихорадке.

Инари торжествующе показал рукой на спасенный мешок и ящик.

«Это сущее сумасшествие, — подумал Лундстрем, — воспаления легких ни ему, ни мне теперь не миновать. Это сущее сумасшествие», — повторил он про себя и с уважением взглянул на ящик и винтовки.

Через несколько минут Инари немного отогрелся и вновь обрел дар речи.

— Я думаю, этой ночью половину удастся выудить.

Он прыгнул в третий раз и снова скрылся под водой.

Вынырнув, он крикнул:

— Сюда!

И по его голосу Лундстрем решил, что все уже кончено. Одним ударом весел Олави подвинул карбас к Инари. Перегнувшись, они втащили в лодку тяжелое, почти безжизненное тело товарища. Левая нога и рука у Инари были скрючены.

— Чертова судорога! — хрипло процедил, стуча зубами, Инари. — Дайте что-нибудь острое, — сказал он.

Лундстрем подал свой нож. Инари сделал небольшой надрез на бицепсе и на икре сведенных судорогой конечностей.

— Теперь несколько капель дурной крови сойдет и вместе с ними судорога, это верное дело, — убежденно сказал он.

— Одевайся! — сказал Олави тоном приказа. — Одевайся! — повторил он еще решительнее.

И Олави повел карбас обратно в речку, чтобы спрятать его там, где он простоял конец прошлой ночи.

Развели большой, жаркий костер.

Инари пил большими глотками горячий кофе.

Они, все трое раздевшись догола, грелись у пламени лесного костра. Олави и Лундстрем установили вахту. Инари заснул и спал без просыпу; только время от времени он вздрагивал и бормотал что-то невнятное.

Первым на вахте был Лундстрем. Он думал о том, что ни одни сутки в его жизни не были такими страшными и тяжелыми, как протекшие, что Инари достанет оружие не раньше чем через неделю, если они не умрут от простуды. А о событиях этой ночи и не придется никогда никому рассказать, и даже если он уцелеет, то никто не поверит ему, что так было на самом деле.

Солнце уже стояло над горизонтом, когда дежурство принял Олави. Он достал из ящика, стоявшего на носу карбаса, длинную веревку и принялся за работу.

Когда Лундстрем проснулся, солнце снова низко висело над лесом на другом берегу озера. Инари, заметно исхудавший и бледный, ел уху, одобрительно покачивая головой в ответ на то, что ему говорил Олави.

Олави показывал ему канат с завязанными на концах двумя петлями.

— Ты нырнешь, зацепишь петлею мешок или ящик, а мы втащим в карбас.

Опять с наступлением темноты товарищи отправились за оружием. Опять Инари снял с себя одежду и нырнул один раз, два и три…

Дрожащее тело растирали шерстяным одеялом. Инари немного отогревался, зубы переставали выбивать барабанную дробь, и он снова прыгал в ледяную воду. И почти каждый раз он подцеплял на петлю добычу. Холод проникал во все его поры, и вода отчаянно сопротивлялась его стремлению достичь дна, она выталкивала его все время на поверхность, набивалась в ноздри, заполняла уши.

«И люди ухитряются тонуть!» — злясь, думал он, после того как вода снова швыряла его, как пробку, наверх.

Теперь, когда он нырял, он говорил себе: «Сегодня это последний раз», — и все-таки опять нырял.

Так он нырял двенадцать раз, и друзья девять раз подымали драгоценный груз. И снова Олави, поглядев на измученного Инари, стал грести обратно к убежищу.

У Инари в голове стучали какие-то молоточки, уши ныли не переставая, и казалось ему — вот-вот лопнут барабанные перепонки. Лундстрем усиленно тер его шерстяным, уже ставшим мокрым одеялом. Но Инари, казалось, не чувствовал никаких прикосновений, и перед его глазами плыли, перемежаясь и растворяясь, красные, зеленые и желтые круги. Это было больше, чем мог выдержать человек.

Инари начинал терять сознание…

…Когда он очнулся, было уже далеко за полдень, и лес скромно и спокойно гляделся в зеркальную поверхность реки.

Он приподнялся и, опершись на локоть, осмотрелся. Около карбаса стояла торжественная тишина.

Ударяясь о ветки, упала шишка. Олави привязывал к концу каната тяжелый валун.

— Одиннадцать мест уже есть, — вслух подсчитал Инари, — осталось еще девять. — И про себя подумал: «На девять-то меня, пожалуй, хватит».

У него болела голова, и ему не хотелось есть. Он снова заснул и спал до вечера.

Олави и Лундстрем говорили, что не стоит Инари снова в эту ночь идти на работу, пусть он оправится и подождет одни сутки.

— Мы и так возимся больше, чем полагается. Коскинен сказал, что оружие должно быть на месте точно в срок, — ответил Инари.

И снова они выехали на карбасе к месту, где утопили оружие. И снова Инари скинул с себя одежду. Олави опустил в воду канат с тяжелым валуном. Инари мог держаться за канат, и его не так быстро выталкивала вода наверх. Этот валун можно было передвигать с места на место, и таким образом работа Инари облегчалась.

Он нырял и, держась одной рукой за канат, другой приспособлял петлю к связке винтовок или патронному ящику, и Олави с Лундстремом вытягивали груз и складывали на дна карбаса. Правда, один раз уже у самой поверхности ящик накренился и, перевернувшись, пошел на дно.

— Сатана-пергела! — выругался сквозь зубы Олави и стал втаскивать в карбас Инари, вынырнувшего с другого борта.

— Ну? — дрожа, спросил Инари.

— Все в порядке, — сказал Олави.

Когда товарищи вытащили последнюю связку, Инари уже не походил на живого человека. Он лежал на дне карбаса, запрокинув голову; из носа у него текла узенькой темной струйкой кровь. Он что-то бормотал.

Лундстрем, растирая распростертое тело, приблизил ухо к губам Инари и услышал торопливый шепот:

— Коскинен, я выполнил приказ…

Олави направил карбас в их старое убежище.

Разложили костер. Инари лежал у огня и спал с раскрытыми глазами. Глядя на него, Лундстрем долго не мог заснуть.

Утром Инари было плохо, как во время большой килевой качки. Он уткнулся головою в сосну и стоял, почти теряя сознание от подступившей к сердцу тошноты.

Около пяти часов пополудни Олави и Лундстрем вывели свой кораблик из речки в озеро. Они гребли по очереди. Инари лежал на дне челнока и уверял товарищей, когда ловил на себе их пристальные взгляды, что ему уже гораздо лучше, что к ночи он сумеет сменить одного из них на веслах.

Уже погасли последние огни в деревне, когда нагруженный карбас, пройдя наконец через все озеро, добрался до противоположного конца. Речка, соединявшая это озеро с другим, была очень узкая. С карбаса можно было веслом достать оба берета.

Деревню миновали быстро, молча притушив трубки, чтобы не обратить на себя внимания. В северных деревнях рано ложатся спать и встают на работу еще до рассвета.

Заслышав скрип весел, затявкала собака.

— Вот изба Юстунена, — улыбнулся Олави. — Не придется парню нашим самогоном угоститься.

Деревня была пройдена. Оставалось пройти водой километров сорок — сорок пять, а там на лошадях или оленях перебросить груз к селу через холмы. Друзья раньше предполагали в крайнем случае все перетащить на своих спинах. Но сейчас из-за болезни Инари это отпадало.

Под утро Инари попросил трубку у Олави.

Олави, просияв, протянул ему свою трубку и шепнул Лундстрему:

— Просит закурить… Слава богу, выздоравливает!

На этот раз они днем не пристали к берегу, шли вниз по течению реки, почти не берясь за весла.

Инари за обедом ел вместе с другими и даже похвалил похлебку.

К следующему утру вышли они в новое большое озеро.

Инари требовал уже своей доли в работе, но товарищи не давали ему сесть за весла.

Карбас был переведен через озеро вдоль берега, поросшего редким леском. Достигнув противоположного берега, они выгрузили всю поклажу из карбаса и устроились на ночевку.

Ничего особенного не произошло в эту ночь, если не считать того, что, привлеченный запахом испорченного сала, к связкам винтовок подобрался Микко Репполайнен, внимательно обнюхал их и, недовольно взмахнув «трубою», затрусил подальше от этой непонятной добычи. Это случилось, когда смена Лундстрема уже подходила к концу.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

С наступлением дня Инари и Олави, оставив Лундстрема сторожить оружие и патроны, погнали карбас с челноком к селению.

Водная часть маршрута кончилась, и посудина была больше не нужна. Чтобы не тратить лишнего пенни, Инари решил отдать карбас тому крестьянину, который предоставил бы в его распоряжение тягло на несколько дней.

Они причалили к берегу метров за сто до становища и пошли напрямик к селению.

Но как только они подошли к избам, из-за угла выскочили три человека; двое из них держали в руках заряженные браунинги.

— Руки вверх! — крикнул ленсман. — Наконец-то мы вас поймали!

— Я не думаю, что вы попали именно на тех, на кого охотились, — равнодушно сказал Инари.

— А это мы сейчас узнаем, — торжествовал ленсман и повел арестованных к карбасу.

Человека с браунингом Олави никогда не видел, а в третьем узнал Юстунена.

— Никогда тебе, паренек, не угощаться даровою выпивкой! — угрожающе буркнул ему Олави.

— Да разве я виноват? — разводя руками, сокрушенно отвечал Юстунен. — Меня самого господин ленсман обвинил в сообщничестве, и, чтобы доказать свою невиновность, я пошел с ним.

— Без лишних разговоров! — приказал ленсман.

Они подошли к карбасу.

Инари думал, что, если ленсман начнет их обыскивать, найденные при нем и Олави маузеры грозят годом тюрьмы, даже если и не будет в наличии другого обвинения. Поэтому он решил во что бы то ни стало не допускать обыскивать себя и в случае необходимости защищаться.

Пока ленсман был занят осмотром карбаса, Инари знаками и намеками пытался передать свое решение Олави. Но он так и не понял, усвоил ли что-нибудь из его сигналов Олави, когда рассерженный ленсман вылез из карбаса и стал ругаться.

Ленсмана очень расстроило полное отсутствие улик: ни самогонного аппарата, ни бутылей со спиртом, ни запаха сахара, из которого в тех краях гонят самогон, он не обнаружил в карбасе. Прямых улик не было. Он лишится премии в сто марок за открытие противозаконного самогонного гнезда.

— Я не понимаю: за что нас задержали? — жалобно обратился к ленсману Олави. — Я столько времени не видел родных и семью, и вот, когда я тороплюсь к ним, меня без всякой причины задерживают здесь…

Говоря это, Олави вытащил из кармана удостоверение, выданное ему начальником тюрьмы, что он действительно находился в заключении с такого-то срока до такого и является жителем Похьяла.

— Ведь я даже не мог за это короткое время, господин ленсман, заняться таким богопротивным делом.

Документ был убедительным, и ленсман поколебался и уже без всякого озлобления сказал:

— Если улик не будет, тогда суд вас освободит, а сейчас вы арестованы и препровождаетесь на сессию выездного суда в Сала.

— В Сала? — удивился и обрадовался Олави.

Конвоируемые ленсманом и его помощником, они пошли прочь от карбаса.

— Бежать сейчас нельзя, — прошептал Инари. — Ленсман устроит облаву по всему району, и тогда могут обнаружить наш груз. — Олави кивнул толовой. Поэтому они спокойно шли под конвоем.

Ленсман запер их в сарай с сетями и поставил стражников.

Товарищи заснули, покрывшись сетями.

Через несколько часов им просунули в дверь кашу, дали несколько вяленых рыбешек. После еды они снова заснули.

По их подсчетам прошло больше суток, когда дверь вдруг распахнулась и на пороге показался ленсман.

Он выглядел добродушнее и веселее, очевидно получив какие-то радующие его известия.

— Если вы дадите честное слово по дороге не убегать, я вас возьму с собой к судье — у меня есть дельце. В противном случае будете сидеть в холодной дольше на двое суток, пока я не возвращусь с обхода.

Делать было нечего, от транспорта оружия друзья и не собирались бежать, а там будет видно. Лишь бы только Лундстрем не засыпался.

«А ему так легко влипнуть, — думал Олави, — ведь он здешних мест не знает».

Правда, у него есть карта с ясной чертою маршрута, но в глубине души Олави не особенно доверял картам. Как бы отвечая на эти затаенные мысли, Инари успокоил его:

— Нет, Лундстрем, пожалуй, дождется нашего возвращения.

Они дали честное слово ленсману, который при этом обрадованно вздохнул. Ему тоже не улыбалась перспектива возвращаться после «дела» за арестованными, терять время и понапрасну стаптывать сапоги.

Сопровождали товарищей три человека: ленсман, его помощник, который все же из предосторожности держал в руке браунинг, и, взятый в качестве понятого, злополучный любитель выпивки длинноногий парень, старый наш знакомец Юстунен. Они шли по тропинке, еле приметной для глаза; временами тропинка совсем терялась среди высоких сосен и мшистых кочек. Ленсман шел уверенно, как гончая за зверем.

— Где два оленя пройдут, тут нам и большая дорога, — самодовольно улыбался своему знанию лопарских пословиц ленсман.

…К вечеру они подошли к стоявшему посреди леса одинокому торпу.

Без предварительного стука вся компания ввалилась в избу. Пришлось сгибаться, протискиваясь в низкие двери хижины. В нос ударило кислым.

Ленсман, оживившись, стал вынюхивать, где бы мог находиться источник этого аромата, и глаза его быстро бегали по почерневшим бревенчатым углам курной избы.

Все обитатели хижины безмолвно стояли перед пришельцами; на лицах был написан явный испуг.

Старый дед, лежавший на матраце в углу, и тот повернул голову, когда ленсман, расстегнув воротник пальто, заговорил, обращаясь к хозяину, который, делая вид, что происходящее вокруг нисколько его не касается, разворачивал для просушки листья табака.

Ленсман в таких случаях говорил, как положено законом, спокойно, отчеканивая каждое слово и очень любезно. К такой любезности владелец торпа не привык.

— Вы, наверно, догадываетесь, по какому делу я пришел. Я получил самые верные сведения, что в вашем доме практикуется тайное винокурение, и поэтому прошу вас немедленно принести сюда всю посуду, необходимую для этого дела; в противном случае я вынужден буду произвести обыск.

Хозяин молчал, он казался очень смущенным. Олави угадывал, что больше всего он смущен вежливым обращением ленсмана. Помолчав немного, хозяин возмутился:

— Позвольте спросить вас: кто сделал такое заявление? — И, сказав это, он взглянул на Юстунена, который пытался спрятаться за спиной Инари.

— Это мое дело, — сухо ответил ленсман, — по долгу службы я должен буду произвести обыск.

И обыск начался.

В избе нашли большой ушат киснувшей барды. Затем стали обыскивать двор, но аппарата не нашли ни в стоге сена, ни в поленнице дров, ни в навозе. Правда, под сеном помощник ленсмана нашел почти не тронутый мешок сахара. Улик было много, но необходимо было все же найти аппарат, а его-то и не было.

Ленсман, совсем обескураженный, мял в руке носовой платок, когда Юстунен, почтительно взяв его за локоть, показал на узенькую тропинку, едва-едва заметную, начинавшуюся сразу у поленницы.

Тропинка петляла и пропадала. Впереди шел Юстунен, мечтавший проглотить стаканчик крепкого самогону.

— В здешних местах самогон несравненно вкуснее, чем на юге, — мечтательно проговорил помощник ленсмана.

— Да там по преимуществу пользуются эстонским рецептом и гонят не из сахара, а из картофеля, — отозвался сам ленсман.

Олави и Инари передвигались почти машинально, думая о том, что сейчас делает Лундстрем, долго ли он будет ждать и как переслать ему весточку, если им придется задержаться надолго.

Ветка хлестнула по лицу Инари. Он вздрогнул и остановился. Другие тоже остановились. Вдали виднелся просвечивавший сквозь деревья огонек.

Нагибаясь, местами почти припадая к земле, ленсман пошел на огонек. Помощник, не спуская глаз с арестованных, шел за ним. Юстунен замыкал шествие.

Когда пробрались поближе, увидели — на пне сидит с довольным видом седобородый мужчина и поправляет огонь, изредка обращая глаза на вековые сосны, которые до сих пор его отечески оберегали; пожилая женщина доливает из ковша воду в бочонок с трубой.

Ленсман разрядил в воздух револьвер. У женщины выпал из рук ковш, и она повалилась на землю.

Самогонных дел мастер вскочил на ноги, как медведь, которого потревожили в берлоге, схватил прислоненное к пню охотничье ружье. Но он вовремя заметил два наведенных на него дула.

Через минуту ленсман, присев у пня, при прыгающем свете костра составлял протокол. Потом началось веселое уничтожение «завода». Огонь был потушен, котел опрокинут, деревянную лейку рубили в куски. Ушат, полный барды, был настолько тяжел, что ленсман с помощником и Юстунен с трудом его наклонили. Барда полилась на лесной мох.

— Какая жалость, что мы пришли так рано! — усмехнулся Юстунен. — Ну, право, приди через несколько часов — получили бы готовую выпивку.

Ему никто не ответил.

Мастер сумрачно смотрел на то, что делал ленсман.

Ударами топора помощник ленсмана разнес ушат в мелкие щепы. Женщина хмуро и сосредоточенно подобрала железные обручи.

Составив протокол и разгромив «завод», ленсман объявил мужчину арестованным, и все, не торопясь, пошли обратно через лес в хижину.

Ленсман наблюдал, знакомы между собой или нет старые его арестанты и новый, и под конец решил, что если и знакомы, то ничем не выдают себя.

Позади всех шла женщина, державшая в руках железные обручи.

Почти на рассвете вернулись они в одиноко стоящую хижину.

Спали долго, всласть, особенно винокуры, словно желавшие оттянуть срок прощания с домом. Когда все выспались, поздно уже было отправляться на ночь глядя в дальний путь, через поросшие густым лесом холмы и болота. Поэтому вскоре все снова залегли спать.

Олави спал тревожно, ему все снилась Эльвира, заливающаяся слезами над связкой оружия. Инари же спал так, словно отдыхал от тяжкой болезни.

Когда на рассвете, разбуженные ленсманом, все арестованные и конвой вышли из дому, Олави шепнул Инари:

— У меня предчувствие, что Лундстрем и оружие погибли.

— Довольно насчет предчувствий.

И они пошли в гору.

Под ногами осыпалась земля и катились с шумом мелкие камешки. Шли гуськом. И опять позади всех шла женщина, которую никто не приглашал в этот невеселый путь. Тропинка круто вела вверх, порою приходилось хвататься руками за колючие ветви елок, чтобы не соскользнуть вниз.

Утомленные, только после полудня остановились они на привал у шумного, пенящегося водопада; он срывался с крутизны и ревел как бешеный, перескакивая с камня на камень.

— Почему бы тебе не бежать? — спросил Инари мастера-самогонщика.

— Старики говорят: так гни, чтоб гнулось, а не так, чтоб лопнуло! И правильно говорят.

После этого ответа старик многозначительно замолчал.

Зато Олави от Юстунена в пути узнал о спиртном производстве больше, чем он раньше мог себе представить.

Далеко за полночь, измученные дорогой, арестанты и конвоиры пришли в село Сала. Олави, проходя мимо одного двора, толкнул локтем Инари:

— Здесь живет жена моя Эльвира.

И они пошли дальше.

— Отсюда уже можно бежать, — сказал Инари.

Их привели в арестантскую комнату. Там уже сидело человек восемь, и все по самогонным делам.

Суд должен был начаться завтра к вечеру — тогда приедет судья и явятся все вызванные повестками подсудимые и свидетели.

Олави и Инари нашли себе место на полу, среди спящих вповалку.

На другой день их повели на суд, в большую избу, разделенную на две комнаты.

В одной заседал суд. В другой ожидали вызова подсудимые вперемежку с многочисленными свидетелями.

Инари стал осматриваться, как бы лучше улизнуть.

У входа стоял вооруженный полицейский, но окна были не защищены решеткой. Правда, порою по улице проходили солдаты. Здесь теперь был расквартирован пограничный отряд. Это для Олави было новостью. Но если спокойно удалиться из помещения суда, то никому и в голову не придет остановить их на улице.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Лундстрем сначала спокойно ждал возвращения Инари и Олави с подмогой для переноски груза, беспорядочно наваленного на берегу и прикрытого свеженаломанными ветками.

Он чувствовал себя превосходно и отдыхал весь день, рассчитывая, что товарищи вернутся только под вечер. Он насвистывал знакомые ему старинные песенки, палкой сбивал шишки с сосен и елей. Но потом, когда подобрались сумерки, он забеспокоился.

Да, товарищам следовало бы уже возвратиться.

Солнце садилось далеко за озером. Беззвучно спускались сумерки.

Лундстрем встал с валуна, на котором сидел, и тревожно прошелся по берегу.

Еще полчаса назад все было так знакомо и понятно, а теперь холм вырос в высокую гору.

Метрах в двадцати от берега в лесу высилась муравьиная куча. Лундстрем подошел к ней. Муравьиная жизнь к ночи, очевидно, угасла, и он захотел потревожить ее, но раздумал. По муравейникам учил его Олави распознавать близость дороги. С какой стороны они покатее, с той — дорога. Надо проверить. И Лундстрем, определив более покатую сторону муравейника, пошел искать в сумерках дорогу. Олави был прав. Метров через двадцать он нащупал ногою еле заметную твердую тропку.

Лундстрем вытащил из-за пазухи план пути. Здесь начинался новый этап, и черта на плане указывала прямое направление на север, к селу Сала.

«Как мало осталось идти!» — подумал Лундстрем; он умел обращаться с чертежами — ведь он был квалифицированным металлистом. Он был прав: по линии полета птицы до Сала оставалось около тридцати километров. Наступил темный осенний вечер. Лундстрему стало холодно, он разложил костер подальше от берега, чтобы чужой глаз не приметил.

Товарищи все еще не приходили. Неужели с ними приключилось что-нибудь? Может быть, они попали в засаду, может быть, их убили, а он сидит здесь и ничего об этом не знает? Нет, этого не может быть. Просто дорога оттуда труднее, чем предполагали, с крестьянином сторговаться хлопотливее; они придут сюда уже сразу с лошадью.

Ладно, если они не придут через час, он пойдет им навстречу, и если не встретит, то, во всяком случае, разузнает, что с ними и куда они запропастились. Но тогда оружие останется без присмотра. И потом — куда идти на ночь глядючи? И напрасно это он разволновался. Ведь в случае чего один-то — или Инари, или Олави — добрался бы к нему.

Да что там, утро вечера мудренее.

И Лундстрем стал устраиваться на ночлег. Он постлал ветки и накрылся шерстяным одеялом Олави. Но он долго не мог заснуть, думая все об одном и том же, и деревья, колеблемые отсветами костра, казались ему похожими на старинные чудища, о которых говорится в детских сказках.

Спал он настороженно и несколько раз просыпался; ему казалось, что хрустит валежник, что пришли наконец долгожданные товарищи.

Но никто не приходил.

Наступил холодный, туманный рассвет. От росы одеяло отсырело и стало тяжелым. Солнце нехотя вставало где-то на краю земли, и Лундстрему стало вдруг ясно, что Инари и Олави попали в переделку.

Идти их выручать? Тогда можно самому попасться. И тогда оружие погибнет. Для чего же тогда его выкапывали, перевозили, для чего Инари столько раз нырял за ним в холодную воду?! Нет, нельзя отходить от оружия.

И тут ему пришла в голову блестящая идея: ведь они же решили, если не достанут лошадей, перетаскивать транспорт на своих спинах, а если так, то почему он один, в крайнем случае, не сумеет этого сделать!

Правда, это будет в три раза медленнее, даже, может быть, еще немного дольше, потому что у Олави спина шире и сильнее, чем у него, но все-таки он вполне может справиться и один. И по карте путь прочерчен, и он знает, кому передать транспорт. Фамилию Сунила он запомнил крепко.

И если он это сделает… нет, не если, а когда он это сделает, Инари и сам Коскинен проникнутся к нему уважением и скажут: «Да, Лундстрем, ты сделал большое дело».

А если вдруг Инари убит и никогда, никогда он его не встретит и не сумеет до конца оправдаться перед ним? Руки Лундстрема опустились, и он прошептал:

— Нет, Инари должен быть обязательно жив, а если он убит, тогда… тогда я, после того как перетащу все оружие, сам все расскажу Коскинену, и про Хильду тоже, и он наверняка все поймет. Значит, надо приступать к делу.

Лундстрем подымает связку винтовок. Он решает так: «Я пронесу ее три километра, потом приду за другой — и так до ночи перетащу все на три километра. Все сделаю в десять, самое большее — в двенадцать дней».

Дольше, чем рассчитывал Коскинен, но что же делать!

Он набивает мешочек едой: лепешки некки-лейпа, несколько вяленых рыб, полтора кило сахару, щепотка соли и горсть кофе. Он увязывает все это в шерстяное одеяло, сверток прилаживает ремнем, как противовес связке винтовок, и бодро взваливает груз на плечи.

Не очень тяжело — всего около двух пудов.

Лундстрем идет по тропинке и насвистывает свой любимый мотив.

Скорее бы все это дело сделать! Это правильный расчет — нести груз три километра, а не километр: меньше времени и сил уйдет на опускание, поднимание, перегрузку.

Тропинка подымается в гору, идти уже не так легко, как раньше, и к тому же ремень режет плечо. Надо бы его заново приладить. Нет, впрочем, это будет лишняя перегрузка. Лучше пронести все три километра, а там и поправить.

Вот и отлично — тропинка не петляет, она идет прямо и ведет уже вниз, можно наддать ходу.

Лундстрем идет быстрее, ноша подталкивает и гонит вниз, а тут ноги начинают завязать в болоте. Под кеньгами хлюпает вода, и сразу ногам делается прохладно.

Вот это уже ни к чему. Приходится с трудом вытаскивать уходящие в мох ноги, идти становится еще труднее. Пожалуй, не стоит двигаться по трясине, которая не хочет сразу отпускать ноги. Надо перепрыгивать с кочки на кочку, а кочки покрыты кустами багряной брусники. Ягоды гоноболи осыпаются, а кеньги Лундстрема беспощадно их давят. «Впрочем, если нагнуться и набрать горсть ягод, можно освежиться», — думает Лундстрем, но решает проделать это на обратном пути.

«Вот я уже и прошел с полпути… Нет, зачем же обманывать себя! Пройдено не больше километра. Все-таки это приятно, что здесь еще растет береза».

Но вот низина кончилась, почва становится все тверже, и тропинка опять начала карабкаться вверх. Подымаясь даже по отлогому склону с грузом за спиной и свертком, бьющим в грудь, легко потерять дыхание.

Лундстрем вскарабкался наконец наверх и увидел, что ему предстоит снова сойти в мокрую низину, чтобы затем снова подняться и, наверно, снова спуститься. Дальше нельзя было разглядеть: мешал лес.

И он пошел вниз. Вытаскивая кеньги из трясины, опять перепрыгивал с кочки на кочку, а груз ударял по спине и груди, тянул его, пригибая к земле.

Когда начался новый подъем, Лундстрем решил, что три километра уже пройдены и, нагнувшись, опустил ношу в мох, в стороне от тропинки. Вытерев пот, он оттащил груз подальше, чтобы не было видно с тропы, и пошел обратно, подбирая по пути влажные ягоды брусники и немного приторную гоноболь.

«Все идет прекрасно, только немного медленно», — думалось ему.

Он пришел на берег и остановился, вглядываясь в ту сторону, куда (уже минуло сутки с тех пор) уплыли на карбасе Инари и Олави. Он отлично запомнил, как беспомощно волочился на привязи за карбасом челнок.

На этот раз, как противовес связке винтовок, он приладил, использовав для этого одеяло Инари, патронный ящик и, подняв груз, снова отправился в путь.

Ноша была немного тяжелее, чем в первый раз, но зато дорога уже знакома.

Он шел молча. Груз стеснял его дыхание, и рассыпанные под ногами ягоды уже не привлекали его.

На этот раз он опустил свой груз на землю на вершине холма, пройдя лишь два километра. Ему показалось, что кто-то его зовет с берега озера. Обратный путь он почти пробежал, задыхаясь от радости, но… на берегу никого не оказалось.

Он приладил на другое плечо новую связку винтовок и, как противовес, патронный ящик и пошел по очень знакомой тропе.

Нет, первоначальный план был положительно плох. Пока без передышки тащишь три километра, совершенно выбиваешься из сил, и потом, на обратном пути, слишком много времени уходит на отдых. Гораздо правильнее будет так: пронести ношу всего лишь один километр — за это время не сумеешь выдохнуться, а на обратном пути можно отдохнуть. Этот план еще и тем лучше, что все время весь почти транспорт не уходит из поля зрения. Поэтому третью связку Лундстрем перенес лишь на километр, опустил на землю и пошел обратно за новой.

На берегу он разрешил себе отдохнуть примерно полчаса — ведь он уже прошел по прямой дороге двенадцать километров и перетащил не одни десяток килограммов на своих плечах. Он отломил кусок лепешки и, торопясь, почти не разжевывая, уничтожил вяленую салаку — нет времени наловить свежей.

После получасового отдыха не хотелось приниматься снова за работу. «Ну, еще минуточку можно повременить! — просил какой-то внутренний голос. — Ну, еще одну минутку!»

— Баста! — вслух решительно произнес Лундстрем.

От этого слова на душе как-то повеселело и плечи, казалось, на время перестали гореть.

Теперь он перетаскивал груз на один километр. Но с каждым переходом ноша становилась тяжелее и тяжелее.

Казалось, здесь в древние времена подымал свои высокие волны океан. По волшебному слову волны застыли, превратившись в землю, ощетинились лесом, и только между гребнями, между взлетами волн, сохранилась еще влага. И Лундстрем должен был то подниматься по этим каменным волнам, вытягивая на гребни груз, то сбегать вниз, а ложбины, где между поросшими брусникой кочками увязали кеньги, и нужно было, вытаскивая их, еще тащить давивший плечи груз.

Так по каменным волнам перетаскивал свой груз Лундстрем, и к солнечному закату, — а солнце закатывалось сегодня в тучу, — на берегу не осталось ни одной связки винтовок, ни одного оцинкованного ящика с патронами. Правда, почти весь груз находился всего лишь в одном километре от берега, и только одна связка — первая — в трех километрах и две — в двух. Около последней связки сидел на берегу Лундстрем и, не обращая никакого внимания на северный осенний, многоцветный закат, жадно смотрел в ту сторону, откуда должны были прийти товарищи. Но они не приходили.

У него ныла спина и дрожали ноги. Может быть, товарищи сейчас придут, ну, через каких-нибудь десять — пятнадцать минут. Выйдет из-за наволока Инари и скажет: «А вот мы и пришли». А Олави молча улыбнется. Как хорошо было бы видеть рядом с собой Олави! Но они все не приходят.

Вот они вернутся и увидят его работу, и Инари скажет: «Молодчага!» Не важно, что Лундстрем дело не довел еще до конца, — важно то, что он взялся за него…

И тут Лундстрему становится стыдно, он вспоминает произнесенные как-то мельком слова Коскинена: «Ничего не сделано, пока не сделано до конца».

Солнце уже село, а товарищи все не идут. Они, наверно, и не придут. А если вернутся, то как же узнают, куда он скрылся? Впрочем, наметанному глазу лесоруба Олави тропинка сумеет рассказать многое… А вдруг они погибли?!

И Лундстрем взваливает на плечо последнюю связку и последний ящик и идет по знакомой до тошноты темной тропе.

Он спотыкается почти на каждом шагу, но все еще тащит ношу сквозь дикие заросли кустарника. Все ветви тянутся к его ноше, и каждый сучок, словно злобствуя, хочет отнять ее.

Он взобрался на гребень большой волны, и тяжесть груза погнала его быстро вниз. Вот он уже прошел груду транспорта, оставленную на первом километре. Он во что бы то ни стало должен дотащить последнюю связку до второго километра. Если он остановится на первом сейчас, он не сумеет за ночь отдохнуть и все время будет просыпаться, слушать, не кричат ли ему с озера, а то еще, чего доброго, побежит сам навстречу случайному эху к берегу, и там, на берегу, его встретят пустота и отчаяние. Нет, Олави и Инари сами найдут к нему дорогу.

Его захлестывает порыв отчаяния. Он останавливается, со злобой ударяет дерево и успокаивается при воспоминании о том, что Инари нырять на озере было не легче, чем ему волочить это оружие.

Он должен меньше есть — осталось еще две лепешки и пять вяленых рыбешек. Но ведь есть же морошка, брусника, гоноболь, потом сахару по три куска на день, — и, произведя эти вычисления, он перекладывает неудобную связку на другое плечо.

Лундстрем добирается наконец до второго километра и, так и не собравшись с силами, чтобы разложить костер и закусить, ложится и тотчас засыпает.

Он спит и не слышит громкого полета и страшного гуканья белого филина. Он спит и не слышит, как быстроногий, похожий на собаку песец ходит около оружия и с вожделением глядит на блестящий в лунном луче оцинкованный ящик. Песцы очень, любят все, что блестит. Ему снилось, что он лежит на мостовой Эспланады и через его поясницу прокатываются колеса тяжело груженных телег. «Не надо!» — просит он неумолимых возчиков. Но те катят по брусчатке мостовой, норовя проехать прямо по пояснице и огреть его кнутом по плечам. Такой сон приносит мало облегчения, поэтому Лундстрем был очень доволен, когда проснулся. И еще доволен он был пустым, безоблачным, холодным небом.

Сегодня он не умывался, хотя вода была недалеко. Немного размявшись, он сам прикрикнул на себя:

— Ну, ну, марш на службу!

И когда он думал о Коскинене, об Инари, о товарищах, брошенных в сырые тюрьмы, о тех, для освобождения которых он тащит этот груз, — к нему постепенно приходило вселяющее новую силу ощущение своей общности со всем, что делается для революции, со всем, что делается в самых шумных и самых глухих местах прекрасной Суоми, в сердцах батраков, торпарей, лесорубов, рабочих…

И так он, перескакивая с кочки на кочку, перетаскивал все ближе к северу свой груз, тщательно прятал его от чужих глаз и по знакомой уже до одурения тропе возвращался за новой поклажей.

В этот день он перестал верить в возвращение товарищей.

В этот же день на него напал кашель.

Слава богу, пройден еще километр… Сколько же их еще осталось?! Вот подымается какая-то тяжелая незнакомая птица. Он бросает наземь свою поклажу, вытаскивает маузер и стреляет, но рука дрожит, три патрона пропадают напрасно.

В бессильной злобе опускает он руку.

И снова взваливает на плечи груз и тащится вперед.

Кончаются низины, и волны лесного океана как бы замерли перед огромным девятым валом — отсюда уже идет неуклонный подъем.

Лундстрем хочет поднять на плечо ношу, силы изменяют ему, и ноша рушится обратно на землю.

— Сатана-пергела! — озлобленно ругается он, и вместе со злобой приходят к нему силы.

Он взваливает на плечи ношу и начинает взбираться вверх.

Камешки, срываясь, ускользают вниз из-под ног, земля осыпается. Лундстрему приходится опускаться на четвереньки и, упираясь ногами, цепляясь руками за выступающие из-под земли узловатые корни, ползти, волоча свой груз, вперед. Скоро руки его покрываются царапинами, а сучья рвут брюки и куртку.

Ему приходится все чаще останавливаться, чтобы отдышаться; у него начинает кружиться голова.

На широкой площадке он оставляет свою ношу и спускается за новой. Но ему теперь надо пройти еще вперед без груза, налегке, чтобы высмотреть путь, места, где можно уверенно поставить ногу.

Потом он опять бредет вниз и снова волочит винтовки и патронные ящики.

Остановившись на площадке, отгибаясь назад, чтобы размять ноющие мышцы — так учили его в гимнастическом обществе, — он видит вершины деревьев, взбирающихся в гору, и думает: «Эх, хорошо было бы построить здесь канатную дорогу! Весь груз был бы поднят на вершину в два счета. Но канатной дороги здесь еще нет, и поэтому пожалуйте, господин Лундстрем, к своему грузу».

Он идет осторожно и тяжело дышит. Но вот он поскользнулся, и шерстяное одеяло, развязавшись, бросило ему под ноги патронный ящик и отпустило вниз связку винтовок.

Ящик ударил по ноге.

Связка, поднятая с таким трудом на высоту, летит, катится по земле, устремляется вниз. Она стучит, ударяясь о стволы.

— А, ты так? — кричит в отчаянии Лундстрем. — А, ты так?

Он, срываясь, прыгая, бежит за своей ношей, которая лежит, остановленная темной елью. Отдышавшись, он толкает груз перед собой по земле, потом поднимает на плечо и снова начинает подъем.

Он бережно несет связку.

Оружие! Разве в бессонные ночи перед восстанием не о тебе первая и последняя мысль? Разве перед боем, в битве и после схватки не о тебе первая дума бойца? Как выйти без тебя на улицу и строить баррикады, как драться без тебя со свиноголовым шюцкором, уничтожившим столько лучших сынов Суоми?

Кто расскажет о радости и гордости владения оружием, оружием, уничтожающим врага? Кто расскажет об отчаянии, с которым прятали и закапывали оружие разбитые красногвардейские отряды, сохраняя его для будущих битв, укрытых в соломе, в поленницах дров маузерах, наганах и браунингах? Оружие! Ты нам еще нужно, и мы сохраняем тебя и учимся владеть тобою, готовясь к новым боям.

Нет, Лундстрем не мог бросить на своем пути ни одной винтовки, ни одного боевого патрона. И он продолжал тащить их, несмотря ни на что, сатана-пергела! — несмотря на боль в пояснице, головокружение, недоедание и дождь.

Поэтому, не дотянув с сотню метров до вершины весь свой груз, Лундстрем заканчивает трудовой день. Он начинает подсчет. Считает отдельно патронные ящики и связки винтовок.

Что это? Почему не хватает двух ящиков и одной связки винтовок?

Он еще раз пересчитал — то же самое. Тогда он наломал сучков и против каждого ящика и каждой связки положил сучок, потом собрал их и сосчитал. Нехватка явная. Не мог же он подряд столько раз обсчитаться! А может быть, он на последнем привале оставил? Нет, не оставил. Но ведь нельзя ни за что поручиться. Как это нельзя, когда он твердо знает, что не оставил!

Ну, незачем мучиться, проще пойти вниз и посмотреть. И вместо того чтобы отдохнуть, как он это собирался только что сделать, Лундстрем быстро спускается с горы. Он на ходу осматривает кусты — ничего нет.

Он доходит до места последней стоянки — и там нет. Он медленно подымается к своему транспорту и, задыхаясь, снова быстро его пересчитывает.

Нехватка налицо.

— Что же делать? Что же делать? — бормочет он и медленно подымается на самую вершину.

Там полянка. Сразу размякнув и отяжелев, он садится на валун и закрывает лицо исцарапанными ладонями.

Ему кажется, что он громко, на весь лес, кричит и душа у него горит, а на самом деле он беззвучно плачет. И слезы, подступая волнами, душат его.

А далеко под ним расстилается закат, и стоят у дальних и близких озер тихие, раскрашенные осенним золотом и багрянцем лиственные и темной зеленью хвойные леса.

Вокруг так тихо, что можно услышать, как бьется сердце. Лундстрем отрывает ладони от глаз и видит это тихое великолепие северной осени. И свинцовый блеск озер.

Он медленно, про себя, начинает считать и насчитывает одиннадцать озер. И каждое имеет свой особый блеск, с розоватым оттенком от закатного света, и каждое окружено лесами. Лундстрем начинает приходить в себя.

Как хорошо он сделал, что поднялся сейчас на эту волшебную вершину! Не на этом ли камне пел Вяйнямёйнен свои руны?

Но солнце заходит, и этот прекрасный мир уходит от глаз Лундстрема. Он едва находит дорогу к своему транспорту…

Спуск удобен тем, что груз толкает вниз и не дает остановиться. Тяжесть заменяет разбег. Правда, иногда налетишь на дерево и больно ударишься, но все-таки это веселее медленного подъема, когда напрягаешь все мышцы ног, рук, спины и живота и все-таки почти не движешься с места.

Он лег на живот, чтобы напиться чистой, родниковой воды, и ему не захотелось вставать.

Несмотря на непрерывную ноющую боль, равномерно разлитую по всему телу, ему кажется, что он стал совсем невесомым. Но стоит присесть на кочку или на валун — и тело начинает ощущать всю свою неизмеримую тяжесть, которая гнет к земле.

Ночь застигла его у костра; он собирал в ладонь крошки хлеба, бережно отправлял их в рот и заедал пригоршней брусники.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Очередной день, шестой с тех пор как ушли товарищи, начался по-обычному. Но ему не суждено было по-обычному кончиться. Началась океанская рябь и зыбь кочковатых низин. Лундстрем научился уже различать тишину и поэтому услышал незнакомые лесные шумы — приближение людей — еще задолго до того, как они появились перед его глазами.

Он торопливо сошел с тропы, пошел в сторону, в лес; отойдя метров двадцать, сложил свою ношу, пряча ее за опущенными до земли ветвями раскидистой ели, и, тяжело дыша, вытащил маузер.

Он решил, если эти люди пройдут мимо, не заметив его, пропустить их беспрепятственно, но проследить до тех пор, пока они не минуют весь транспорт. Если же они остановятся, он пристрелит их из маузера, чтобы они не могли донести.

Вот — он увидел — с пригорка пошел вниз человек, за ним вышел второй. Он чуть не задохнулся от счастья. Не могло быть сомнения: то шли Инари и Олави.

И тогда, рыча от радости, Лундстрем рванулся к ним из своей засады. Они остановились и быстро, словно по команде, вытащили свои револьверы.

— Стой! — крикнул Инари и поднял револьвер.

Ну да, это был Инари, а за ним стоял Олави. Не с ума же он, Лундстрем, сошел, чтобы так нелепо обознаться!

— Стой! — повторил Инари, и, когда оскорбленный Лундстрем остановился, он, обернувшись к Олави, сказал: — Это какой-нибудь сумасшедший сектант.

Лундстрема душила радость.

— Инари! — наконец нашел он нужное слово и, сумев его выговорить, понял, что звуки, которые он издавал перед этим, не были похожи на человеческую речь.

— Да это Лундстрем! — воскликнул Олави.

— Лундстрем? — удивился Инари.

И тут Лундстрем взглянул на истерзанное свое платье, на грязные руки, вспомнил, что он уже столько дней не причесывался и не брился, и понял, почему его не узнали товарищи. Но они уже радостно жали ему руки и спрашивали о транспорте. Тогда, не умея еще собрать всех нужных слов, Лундстрем, торжествуя, отвел их к ели и показал спрятанную связку и патронный ящик.

— А где остальное?

Лундстрем повел их по тропе и, остановившись, громко сказал:

— Все.

Это было второе слово, произнесенное им после встречи.

Инари жарко пожал руку Лундстрему, и глаза Лундстрема засияли. Это была настоящая награда.

Товарищи навьючили на себя ношу и понесли ее вперед по дороге, по которой они пришли из села.

И опять наступила ночь и с нею куриная слепота. Но они еще долго сидели у костра и разговаривали. Олави сказал, что Лундстрем молодчага. И Инари глухо пробасил:

— Да.

Ужин сегодня Лундстрему показался пиром. Пили горячий кофе, ели свежие лепешки с маслом и бруснику. Олави рассказывал:

— Видишь ли, в чем дело. Разбиралось в этот день пятнадцать дел. Ну, напихано было в избу много свидетелей. Обвиняемые-то знали склонность свидетелей к выпивке и притащили с собой не одну бутыль хорошего самогона. И та женщина, которая за нами шагала, не напрасно шагала — она поставила в передней целую корзину самогона, да и «забыла» ее там. Ну, ребята, конечно, воспользовались «забывчивостью». Когда начали приводить к присяге свидетелей, большинство из них ни бе ни ме, а только буянили и кричали. Полиция набросилась на буянов, завязалась драка, а мы воспользовались свалкой и улизнули. Очень боялись мы, как бы тебя с транспортом не застукали и как бы ты не подумал, что мы совсем пропали. Вот и все. Теперь, я думаю, послезавтра к вечеру придем на место.

— Нет, не придем, — отвечал Лундстрем. — Мне тоже сначала казалось, что я быстрее все перенесу. Прибавь еще денек-другой.

И они замолчали. Когда Инари отошел немного, чтобы набрать хворосту, Лундстрем взволнованно сказал Олави:

— Олави, у меня несчастье!

— Что?

— У меня почему-то не хватает двух ящиков и одной связки. Честное слово, я нигде их не оставлял.

Он боялся, что Олави не поверит ему, но Олави закусил губу и, словно вспомнив что-то очень неприятное, нехотя ответил:

— Все в порядке. Так и должно быть. Это я нарочно тогда сказал, что все вытащено из озера в ту последнюю ночь на карбасе. Я боялся, что Инари пойдет еще под воду и не выплывет. Я хотел спасти Инари.

Вскоре они заснули.

Утром первым проснулся Лундстрем, разбудил товарищей — и снова началась страда.

Через несколько дней они дошли до последнего привала перед селом, и Инари, оставив Лундстрема и Олави стеречь припрятанное в зарослях оружие, отправился разведать, как переправить транспорт дальше.

У парома стояло несколько телег; коричневые «шведки», распряженные, ожидали своей очереди для погрузки. Возчики молчаливо сосали трубки.

— Не сегодня-завтра надо вытаскивать панко-реги, — сказал один из них, поглядев на небо.

Нечего было и думать о том, чтобы сегодня удалось переправить оружие дальше. Для этого надо было пойти на север, к баракам, разыскать Сунила, а тот сам должен договориться с надежными возчиками. Когда Инари вернулся к товарищам, Олави сказал:

— Оружие здесь припрятано неплохо. За Эльвиру я поручусь, как за Коскинена. Она пойдет к Сунила и передаст ему, что транспорт доставлен.


Поздней осенью, утром, пришла к Эльвире маленькая девочка, дочь деревенского пастуха, сунула ей в руку записку, сказала, что просил ее передать дядя в лесу, когда она собирала грибы и ягоды, и убежала.

Эльвира прочитала записку один раз и другой. Потом прибралась, взяла шесть штук круглых лепешек некки-лейпа, кусок оленьего мяса, кофе, сахару, кусок масла, положила все в мешок, взяла крынку с молоком и потихоньку ушла в лес.

Она шла по едва приметной тропинке; потом тропинка затерялась в трясине. На кустиках гоноболи замерзали голубые ягоды.

Эльвира шла в сторону от деревни и перепрыгивала с кочки на кочку. И вдруг сильные руки обняли ее, и она увидела сияющие в жесткой щетине небритого лица темные глаза. И Олави воскликнул:

— Все в порядке, ребята, раскладывайте костер!

Эльвира увидела еще двух парней. Олави взял из ее рук мешок. Они стали есть лепешки и разрывать зубами доброе оленье мясо.

— Ты совсем такая же, как и была, — не сводя с нее глаз, сказал Олави.

— Олави, почему ты не пришел прямо домой? Папа будет просить тебя…

— Тише! Нельзя, Эльвира. Никто не должен знать, что я был здесь. И про этих товарищей тоже. Понимаешь?

— Значит, мы опять расстанемся?..

И они ушли в лес, подальше от товарищей.

Он целовал ее и рассказывал, что по ту сторону границы власть в руках лесорубов и батраков, а на них хотят напасть лахтари. Он обнимал ее и говорил, что срок его каторги кончился и что он с товарищами привез оружие для лесорубов и батраков, и если про это узнают, то и его и товарищей повесят.

Она говорила, что все время думала о нем и как это хорошо, что у него снова длинные волосы. Неужели он не хочет увидеть, как выросли Нанни и Хелли?

Он говорил, что скоро увидит их и будет с ними, что оружие они спрятали и что она должна дать знать об этом Сунила — он работает лесорубом у акционерного общества «Кеми», в двадцати километрах на север, — и он должен прийти за этим оружием и переправить его на пароме дальше, туда, в бараки, где живут лесорубы, и что это очень и очень важно.

— Я из-за тебя таяла, как льдинка на солнце!

Они вернулись к костру.

В медном котле закипал кофе, и молчавший до сих пор Лундстрем попросил, желая показать, что знает обычаи севера, соли заправить кофе. И Эльвире стало совестно, что она впопыхах забыла положить в мешок соли, но паренек ее успокоил:

— Ничего, и без соли выпьем кофе…

Эльвира смотрела, как исчезали они за деревьями, потом, чтобы скрыть от самой себя слезы, нагнулась и стала собирать сучья и, набрав полный мешок, пошла домой.

Уже стемнело, когда она пришла. Нанни, не раздевшись, спала на кровати.


Распрощавшись с Эльвирой, товарищи пошли обратно и остановились в лесной сторожке, километрах в двух от того места, где в зарослях ельника подо мхом было спрятано оружие. Когда они подходили к сторожке, Лундстрему чудилось, что они получат новый груз и понесут его опять к селу, к остальному транспорту. Плечи его так привыкли к ноше, что, казалось, тосковали по ней.

После плотного ужина наступил глубокий сон.

Ночью пошел густой, липкий снег и сразу рассыпал по лесу звериные, птичьи и человечьи следы.

Весь день, не выходя, товарищи провели в избушке.

— Про какую гармонь говорила Эльвира? — полюбопытствовал Лундстрем.

Но Олави отмахнулся:

— Дело прошлое, — и как-то ласково улыбнулся.

На другой день пришла утомленная Эльвира и сказала, что Сунила знает все и через два дня придет за оружием.


Олави и Инари решили пойти на лесозаготовки. Лундстрем хотел поехать на юг, уже по железной дороге.

Они не успели далеко отойти от Сала. В соседнем хуторе их ждала новость.

Ленсман только что собрался и уехал в Сала вместе с двумя молодцами из местной организации шюцкоров.

Две женщины отыскивали в лесу около Сала ушедшего оленя. Нашли они его около кучи вкусного мха, и под этим мхом было скрыто много оружия.

Надо бы этим бабам молчать, но они перепугались и побежали к ленсману и все, как перепуганные сороки, выложили ему. Ленсман, взяв в подмогу отделение расквартированной в селе части, пошел в лес и, подтвердив протокольно бабьи россказни, конфисковал находку.

Теперь, говорят, местные «активисты» получат конфискованное оружие. Но интересно знать, откуда это оружие могло появиться в наших местах. Правильно говорят, что в эту зиму произойдут разные неожиданные события.

Товарищи уже не слушали этих рассказов и пересудов. Ясно было одно: транспорт провалился. Это — больше, чем могло вынести самое крепкое сердце.

И они стояли ошарашенные среди двора, боясь произнести слово и поднять глаза друг на друга.

«Коскинен ошибся во мне», — горько думал Инари.

«Значит, все было напрасно», — ныла душа Лундстрема.

Олави думал о том, что творится сейчас с Эльвирой, и, потупя глаза, молчал.

И ни один из них долго не мог произнести ни слова. Постигшее их несчастье казалось безмерным.

Наконец, еле шевеля пересохшими и бледными губами, Инари выдохнул:

— Товарищ Ленин… товарищ Ленин учит нас никогда не сдаваться.

— Ленин организовал революцию, а мы провалили оружие, — с отчаянием сказал Лундстрем. — Мы должны достать оружие — не это, так другое. Для чего же мы остались в живых, если поручение нами не будет выполнено!

Больше говорить было не о чем.

Часть вторая

ГЛАВА ПЕРВАЯ

В конце 1919 года всех здоровых парней прихода, достигших двадцати лет, призвали, ощупали их мускулы, постучали пальцами по спине, признали годными и направили в казарму. Унха, знавший все тяготы жизни торпаря и лесоруба, тоже был с этими ребятами, но в казарму не пошел, а отправился на север, на лесоразработки. Через два месяца нашли его в лесной хижине, арестовали и в наручниках отправили в город Улеаборг. Там он в первый раз увидел железную дорогу. Наручники натирали ему кожу у запястья.

В Улеаборге зачислили Унха в северный егерский батальон; всего прослужил он в армии год и восемь месяцев, из них — два месяца штрафных за дезертирство. Восемь месяцев из этого срока отбывал он в пограничном отряде поручика Лалука.

Здесь Унха научился владеть оружием — винтовкой русского образца 1891 года, трехлинейной и облегченной винтовкой японского образца.

Поручик Лалука на судьбу свою не жаловался, но в глубине души считал себя обиженным. Мало того что ему приходилось жить в этой окаянной местности, в пограничной холмистой тундре, сюда присылали для службы самых отпетых ребят, прямо из дисциплинарных рот.

— Лечь!..

— Встать!..

— Бегом марш!..

— Кру-у-у-гом!..

И Унха стискивал челюсти, — шестнадцать килограммов колотили по спине, и винтовка в его руке становилась скользкой от пота.

Командиры обращались с ними как с собаками; правда, поручик Лалука был лучше других, он по вечерам приходил в казарму и читал вслух стихи старика Руннеберга и рассказы Юхани Ахо.

«Мы ждем своего Александра, своего завоевателя, который пойдет, предшествуемый финляндским знаменем и сопровождаемый финской культурой… Юная и великая Финляндия объединит свое царство от Балтики до Берингова пролива, охватывая Ледовитый океан. Будем ждать; эта надежда поддержит нас вплоть до новой и отрадной великой борьбы…»

Здесь поручик задыхался от восторга и думал, что, может быть, ему суждена судьба Великого Александра. И не понимал, почему эти мысли не заставляют волноваться солдат?

Они сидели, глядя куда-то мимо него, и как будто ни о чем не думали. Но они думали.

Нимеля думал, что если еще раз его ударит фельдфебель по лицу, то он убежит, как Эйно в прошлом году, в Швецию.

Керанен вспоминал про письмо из дому. Он уже боялся получать письма из дому — ничего в них не было хорошего.

Унха думал о том, что в этом году кончается его служба, он еще успеет поработать в лесу, — как это хорошо: вдыхать морозный сосновый воздух и наваливать раскряжеванное дерево на панко-реги, — и еще он думал, что завтра вечером он пойдет в Рабочий дом — его пригласили рабочие, там будет спектакль; а фельдфебелю он скажет, что ходил в клуб шюцкоровцев.

Лехтинен думал о девушке, розовощекой и крепкогрудой, которая подарила ему на память подвязку.

Пененен за спинами товарищей мерно, в текст речи поручика, посапывал в дреме. Он сегодня два часа стоял под ружьем — в наказание. За плечами был мешок с песком, а когда кончились эти два часа, под ногами было мокро. Снег растаял.

И только один Таненен, вылупив свои рачьи глаза на офицера, вслушивался и старался что-то сообразить. Но в голову лезла разная чертовщина. Например, какое хорошее сукно пошло на мундир господина поручика или почему ему так нужен какой-то Берингов пролив, когда сейчас на берегу озера такая благодать. Золото, багрянец, сквозная желтизна березовой листвы и тихая, гладкая-гладкая, зеркальная вода. Эх, разложить бы костер, слушать, как медленно потрескивают сучья, и, пожалуй, спать…

Поручик на судьбу не жаловался, но ему втайне было обидно, что сидит он в такой глуши, где никаких событий произойти не может и нельзя проявить себя инициативному, боевому человеку.

В воскресенье вечером солдат отпустили из казармы, и они пошли в клуб шюцкора.

Там были девушки, и приехавший из города седой, бородатый лектор рассказывал о голоде в России и о том, что надо помочь «страдающим братьям карелам». И все сидели, слушали и ждали танцев.

Унха вспомнил про спектакль в рабочем клубе и пошел туда.

За ним увязался старик, который прихрамывал и говорил:

— Вот и карелы братьями стали, а я помню: этот же лектор — только совсем черноволосым он был тогда — приезжал к нам лет двадцать назад и разорялся, что нельзя пускать коробейников из Карелии, что эти карелы православные и что никто из честных финнов ничего покупать у карелов не должен и в дом их пускать непатриотично…

— Времена меняются — и песни меняются, — безразлично процедил Унха и, обогнув военный пикет, поставленный по приказанию господина поручика, чтобы солдаты не заходили в Рабочий дом, с заднего крыльца пробрался в зрительный зал.

Шла трагедия «Ромео и Джульетта». Среди публики был еще один военный.

— Это вы нам показываете кукиш, мессер?

И другой нагло отвечал:

— Никак нет. Совсем не вам я кукиш показываю. Я так, сам по себе, показываю кукиш, мессер!

Весь зал грохотал от смеха.

И когда эти чудаки Монтекки и Капулетти бранились и хватались за деревянные мечи, было очень забавно.

А время шло, вечерняя поверка приближалась.

Надо было вернуться в казарму к десяти. Но не хотелось уходить, не узнав, что будет в конце пьесы.

Фельдфебель пришел в клуб шюцкора, стал на пороге зала и переписал в свою записную книжку всех, кто здесь был, потом пошел в казарму, чтобы произвести вечернюю поверку.

По дороге его встретил поручик. Он шел под руку с фельдшерицей — круглолицей девушкой, смотревшей на него с обожанием; в руках ее был пузырек со спиртом из больничной аптеки. Девушка только что приехала из соседнего прихода, где ее сестра работала заведующей почтовым отделением, и привезла секретный пакет поручику и несколько писем, которые он прочитал сразу же в передней клуба Суоэлу-скунта и пошел искать фельдфебеля, а она пошла с ним.

Фельдфебель очень удивился, видя свое начальство в таком волнении. Поручик сказал:

— Подтянуть всех, отпуска из казармы прекратить. Сказать дозорным и передать на заставу: если увидят подводы или лодки, которые идут с нашей стороны в Карелию, не замечать их, не обыскивать и не расспрашивать сопровождающих.

Он еще раз повторил свое приказание и радостно спросил:

— Понимаете?

Фельдфебель сказал, что понимает, хотя ему и не все было ясно.

Поручик, по-военному щелкнув каблуками, так что брызнула осенняя грязь, взял фельдшерицу под руку и пошел к себе, а фельдфебель отправился передавать многозначительный приказ и производить обычную вечернюю перекличку.

Окончив ее, он распустил солдат и пошел к Рабочему дому.

Пикет был снят, шел дождь. Фельдфебель взошел на крыльцо и стал ждать.

А на сцене люди умирали от любви, и Унха, забыв о вечерней поверке, жадными глазами смотрел на пестрый сумбур, и его одолевало настоящее горе.

Он забыл о времени, он не помнил, как очутился на крыльце, и, лишь увидев широкую спину фельдфебеля, в десятый раз читавшего афишу, почувствовал, что погиб…

Когда фельдфебель зашел к поручику, на диване у него полулежала фельдшерица; прическа ее была растрепана, а сам поручик, застегнутый на все пуговицы, сидя за столом, громко читал книгу Юхани Ахо, обращаясь скорее не к единственной слушательнице, а к портрету молодого героя Евгения Шаумана, застрелившего царского генерал-губернатора Бобрикова:

— «Финляндия — то же, чем некогда была Греция, и финский народ есть другой греческий народ. Разве нет у нас островов — таких же, как Эгейский архипелаг? Разве мы не так же победоносно боролись с насилием, как они? Ведь у нас также были свои Фермопилы и свой Саламин, и мы также спасали западную цивилизацию…»

— Осмелюсь доложить, — наконец решился прервать офицера фельдфебель.

— Да, — неохотно остановился поручик Лалука и помрачнел.

— Опять один из солдат вместо клуба шюцкора вечер провел в Рабочем доме. Как прикажете быть?

— Кто?

— Унха, тот, который имеет два штрафных месяца.

— На неделю в холодную!

И фельдфебель, не желая мешать любовным утехам господина поручика, щелкнув каблуками, откозырял, а поручик взял книжку и, обращаясь к портрету, снова начал вкрадчивым голосом:

— «Финский язык богат и силен и благозвучен не меньше греческого. И с помощью этого языка мы создадим литературу, которая вытеснит все прочие, мы создадим финскую цивилизацию, новую, свежую культуру, которая победит все старые и отжившие. И кто знает, может быть, в нашей среде явится когда-нибудь новый Александр Великий».

И тогда фельдшерица подошла к нему, положила руки ему на плечи.

А солдат Унха пошел в холодный и темный карцер и там на воде и хлебе отсидел положенные семь суток; он ругал Лалуку страшнейшими из всех ругательств, которые мог придумать, — монтекками и капулеттами…

По окончании срока службы Унха был демобилизован и пошел работать в лес, нанялся вальщиком в этом же приходе у акционерного общества «Кеми», на участке Керио. И все же ему еще два раза пришлось встретиться с поручиком.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Первая встреча произошла тогда, когда поручик, едва только установился санный путь, поехал по рабочим баракам вербовать добровольцев в «карельскую» армию.

Белая карельская авантюра уже началась. Отдельные отряды лахтарей добрались до моста через Онду на Мурманской железной дороге и подожгли его. Реакционные газеты кричали о долгожданной и чудесной победе финского оружия, финского духа и требовали немедленного объявления войны Советской России. Была открыта запись добровольцев в карельские отряды. Маннергейм поднял бокал и провозгласил тост «за независимую Карелию».

Английская делегация в Лиге наций и спичечный король Ивар Крейгер подготовляли «материалы», которые должны были оправдать затеянную ими авантюру в Карелии. Поручик Лалука, разъезжая по округу, был уверен, что победа близка и неотвратима. После победы над Советской властью, думал он, надо будет размыслить над тем, каким топом разговаривать с Британией, когда финская армия дойдет до Урала. Он был убежден, что лесорубы будут записываться в добровольческие отряды толпами…

Когда сани застревали в прикрытой легким снегом, но еще не замерзшей грязи, он волновался, торопился, сам помогал вытаскивать их и, запахивая на ходу медвежью полость, ехал дальше. Однажды он попал в одну из лесных хижин, где помещались лесорубы. В нос ему ударил запах портянок и тяжелый дым простого табаку. Бревенчатые стены были черны от копоти.

Он успел сказать только несколько слов, а люди уже заторопились, стали выходить из хижины.

— Господин офицер, нам пора идти на работу, — сказал один из лесорубов, которого товарищи называли Сунила.

Другой спросил, будет ли по случаю восстания «братьев карелов» повышена заработная плата и обойдется ли без мобилизации.

У поручика Лалука першило в глотке и подступали слезы к глазам от спертого воздуха. Он поспешил выйти, а лесорубы, проваливаясь по пояс в снег и увязая в еще не замерзшем болоте, пошли на работу. Скоро поручик услышал стук топоров.

— Это молодую елочку рубят, — сказал один лесоруб другому.

Тот прислушался и согласился.

Солнце сияло в каждой снежинке наста, сосны стояли прямые, высокие. В этом редком лесу было очень много света и было приятно дышать.

Поручик Лалука шел по лесу и думал: «Какая благодать, какое богатство, как хорошо!» Он встретил надсмотрщика, который спорил с пожилым лесорубом.

Тот упрямо твердил, что плата маленькая, лес редкий, приходится ходить и выбирать деревья.

— Больше ходим, чем работаем, а снег глубокий; ни к черту не годный лес, и без прибавки работать никто не станет: на кеньги не выработать!..

— Так ты, Сара, мне угрожаешь забастовкой? — громко, чтобы слышал поручик, спросил десятник.

Лесоруб замолчал, а потом сказал:

— Я тогда перейду на другой участок.

Поручик прошел мимо. А он-то был уверен, что добровольцев будет много — в армии просить сапоги не приходится.

Марьавара жил в лесном бараке рядом с Каллио, а по другую сторону было место Унха. Марьавара мечтал отдать в школу своего восьмилетнего сына, чтобы он стал пастором и пригрел его старость, но дневного заработка в этом проклятом году хватало только на еду, и то при большой бережливости. Мысли о судьбе сына не оставляли Марьавара, и он иногда делился ими со своим соседом Каллио.

А Каллио, набивая табаком свою трубку, смеялся и отвечал:

— Сын тогда о тебе забудет, купит гармонь и будет ее бедным парням давать в аренду.

Марьавара очень сердился и обращался тогда к Унха. Тот поддакивал ему, а потом совсем некстати говорил о том, что в Советской России простой батрак и лесоруб может стать офицером и даже министром.

Засыпая, Марьавара видел во сне своего сына проповедником. Ему очень нравилась егерская шапка Унха с бараньей отделкой, и он обменял ее на свою и в придачу дал фунт колотого сахару.

Как-то вечером в их барак, когда они уже собирались спать, пришел поручик Лалука и стад горячо говорить о Карелии, о великой Финляндии и о том, что в добровольческих отрядах хорошо кормят, обувают и одевают (Марьавара стал внимательно слушать), можно будет кое-что подработать, и, вероятно, каждому участнику освобождения дадут по гектару строевого леса и пахотную землю, а лес в Карелии отличный. И… все молчали.

Каллио думал, что и здесь леса хватит каждому по гектару. И вдруг вспомнил о том, что ему на сплаве говорил Инари и как он тогда ничему не поверил.

«Черт дери, куда запропастился этот Инари, и почему Сунила надул, не зашел за мною осенью, и где он теперь раскряжевывает сосны?..»

А Унха радовался тому, что барак полутемный и поручик не узнает его.

Никто почему-то не записывался.

Десятник объявил, что записываться можно у него утром, перед работой, и вышел вместе с поручиком из барака.

— Что касается записи, то многие бы записались, но… У них это принято называть солидарностью, а поодиночке их уломать совсем не трудно. Вот увидите, — сказал десятник офицеру.

А Каллио говорил в бараке:

— Много их таких ходит по баракам! Пусть сами идут и воюют, если нравится.

Унха долго не мог заснуть и все рассказывал другим, уже засыпающим товарищам, как ему жилось в армии под этими проклятыми капулеттами.

Марьавара тоже долго не мог заснуть и утром пошел к десятнику, и записался в Карелию добровольцем, и в барак не вернулся. Унха, узнав об этом, догнал Марьавара — он бежал за ним два километра, проваливаясь в снег, — и, отдышавшись, сказал:

— В таком случае отдай назад мою шапку!

Но Марьавара ответил:

— Обратно я не меняю.

Унха сначала схватился за финский нож, висевший у пояса, затем у него отлегло от сердца, он только обругал Марьавара темным человеком и ушел.

А поручик Лалука, рассерженный, поехал обратно; лошади бойко втаскивали сани на пригорки, мимо бежали тундровые леса, дымились лесные озера. Досадуя на неудачу своей миссии, поручик заснул и проснулся уже в селе.

Около избы играли с большим медвежонком две девочки.

— Нанни, Нанни, сойди с дороги! — закричала старшая.

Офицер въехал в село.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Инари пришел на лесозаготовки в начале января.

Было очень холодно, и люди согревались только в работе. Но работы всем не хватало, и лесорубы с заткнутыми за пояс топорами, со свертками своих вещей, отыскивая работу, шли от одного лесного барака к другому, а на морозе есть хочется больше, чем в жарко натопленной горнице. Они знали, что огромные ящики — по сто шестьдесят килограммов — американского сала были доставлены к лесопромышленным складам акционерных обществ, как только установился санный путь.

Свиной шпик был заготовлен на чикагских бойнях для американской армии. Но война кончилась, мир в Версале был подписан, американская армия демобилизовалась, и огромный запасы сала некуда было девать. Сало уже начинало протухать, и тогда стало абсолютно ясно, что американские капиталисты не могут спокойно смотреть, как вымирают от голода целые области Европы, опустошенные войной.

Американское сало пошло по «сходной» цене (оно дважды было оплачено выигрышем войны) в кредит (самый выгодный вид займа — заем товарный) с немедленной доставкой (оно уже начинало портиться) в Европу.

Акционерные лесные общества в Кеми обрадовались возможности дешево достать корм для своих лесорубов. Впрочем, сало обходилось дешево только господам акционерам: лесорубы же платили за него больше чем вдвое. Хороший хозяин на всем заработает: на труде лесоруба и на стоимости пищи. Правда, тем, кто работал на заготовках, сало давали в кредит, и кладовщик только записывал выдачу на особых листках. Записи принимались во внимание при расчете.

Дело было поставлено хорошо, точно, никто не мог пожаловаться, что у него из получки высчитали больше, чем он забрал. Правда, все ворчали, что шпик обходится слишком дорого и, если бы не кредит, никто не стал бы его брать.

— Но разве есть такая страна на земле, где рабочие не жалуются? — глубокомысленно спрашивал десятник-надсмотрщик, краснолицый Курки, затягиваясь ароматнейшим дымом египетского табака.

Безработных могла согреть работа, но работы не было. Слишком много приходило ребят с юга. Все они были своими парнями, но работавшие на лесозаготовках лесорубы поглядывали на них исподлобья.

— Как бы из-за них не снизили нам плату, — сказал Унха.

— Тогда забастуем, как весной, — ответил Каллио и вспомнил Сунила в его ярко-красной куртке, пылавшей, как костер в лесу.

Отличнейшая была куртка, хороший был парень. Они условились с ним встретиться к зиме. Но это дело не вышло. Каллио проиграл шулеру весной почти весь свой заработок и пошел помочь немного Эльвире по хозяйству. Ведь это такая славная женщина, а у него не было никого родных на этом свете… Разве Унха уже заснул и не слушает его? Нет, не заснул. Так вот, Эльвиры он на месте уже не застал. Домик, паршивый, по правде сказать, был брошен, окна наглухо забиты досками, а дверь замкнута — как будто стоило оберегать всю эту рухлядь! Прямо смех разбирает. Соседи рассказали, что за Эльвирой приезжал зимой отец и забрал ее, двух дочерей, взял корову и повез к себе домой. Интересно, что скажет на это сам Олави, когда выйдет из тюрьмы. Он, наверно, не ожидал, что Эльвира так скоро забудет его и вернется к отцу. Но вернее всего, что Олави никогда никуда не вернется, хотя он и здоровяк.

Унха уже не слушал товарища. После дня тяжелой работы сои не заставлял себя ждать.

— А если из-за этих безработных опять снизят оплату, тогда надо будет бастовать, — бормотал, поворачиваясь на другой бок, Каллио.

Но оплату на этот раз не снизили, потому что парни, которые искали работу, тоже понимали, почем фунт лиха, и не хотели сбивать цены, как бы солоно им не приходилось, а также и потому, что фирме нужно было срочно выполнить заказы, чтобы получить из Англии новые, еще больше. Забастовка была фирме сейчас особенно невыгодна.

Инари пришел на рассвете, когда лесорубы уже выходили из бараков. В бараке Каллио жили девятнадцать человек, а в соседнем семнадцать. Между этими бараками была выстроена конюшня.

За поясом у Инари торчал отличнейший топор, и большая сумка за плечами была туго набита вещами. Каллио встретил его на пороге и страшно обрадовался.

— Ну, вот кого не ожидал встретить!

Радость его не знала пределов. Он даже не заметил, что Инари продрог.

— Есть работа здесь? — сухо спросил Инари, видимо не желая распространяться перед незнакомыми.

Каллио чуть было не обиделся.

— Ты один, без возчика и без товарища? — удивился он. — Как же ты не нашел себе компании?

— Здесь и артельно работы не найдешь, не то что в одиночку, — сказал подошедший к ним Унха. — Идем, Каллио, пора.

— Погоди секунду, это ведь мой лучший друг, — сиял Каллио.

— Так это и есть тот самый Олави, о котором ты рассказывал?

Услышав имя Олави, Инари насторожился.

— Нет, это Инари. Про него я тебе ничего еще не рассказывал, а есть что порассказать.

И они пошли в лес на работу.

Инари остался один. Он вошел в барак.

Сразу было видно, что здесь нет хозяйки. Огонь в каменном очаге затухал, и горький дымок щекотал ноздри.

Осколок грошового зеркальца, бреясь перед которым видишь только клочок бороды, был прикреплен к столбу, поддерживавшему бревенчатую крышу, скаты которой одновременно были боковыми стенами. На одной из постелей храпел человек.

Инари подошел к нему и растолкал.

— Эй, пора на работу! Потеряешь место!

Тот поднял на Инари мутные глаза и снова опустил тяжелую голову. Он был болен.

Когда вечером возвратились парни с работы, уже закипал кофе и Инари возился у очага с видом старожила.

— Ему плохо! — показал Инари на больного.

— Понимаешь, нет горячей жратвы, только кофе, а остальное всухомятку, — говорил Унха.

— Куда же ты высыпал все свое барахло из мешка? — спросил Каллио.

Но Инари так взглянул на него, что он сразу прикусил язык и почувствовал себя обладателем какой-то новой тайны. Он знал характер Инари, знал, что Инари не может жить без разных секретов. Но разве Инари теперь станет что-нибудь скрывать от него, после того что было осенью? Ладно, наедине он все выспросит у него.

И Каллио свысока посмотрел на Унха, который ничего не знает, и затянулся дымом из трубки.

Парни закусывали, запивая второпях непрожеванные куски сала горячим кофе.

Разговаривать было лень, веки смежал сон.


Инари положительно повезло с работой. В барак зашел десятник Курки и сказал:

— Из вашего барака один сегодня не вышел на работу. Если он чем-нибудь недоволен, то пусть идет ко всем чертям, на его место найдутся десятки.

Никто ничего не ответил, и от молчания Курки, очевидно ожидавший возражений или оправданий, рассвирепел еще больше, он побагровел и громко закричал:

— Пусть сейчас же собирает манатки и убирается вон!

Тогда Унха сказал:

— Господин десятник, он совершенно больной и, наверно, скоро умрет, тогда мы его и вынесем на улицу. — И он кивнул в ту сторону, где лежал больной.

Десятник посмотрел на больного и сказал уже спокойнее:

— У нас здесь не больница. Но, конечно, если он не может выйти, пусть отлеживается денек-другой.

И тут выступил Инари и сказал, что вот он сегодня пришел и не имеет еще работы, что он с благодарностью стад бы на место больного, пока тот не выздоровеет, потому что десятник сам понимает, что возчик и один вальщик — это не то, что возчик и два вальщика.

Гнев отошел от сердца Курки, и вежливый разговор Инари понравился ему.

— Это меня не касается, я веду расчеты с возчиком, но, если он тебя возьмет, я возражать не буду. Ну, ладно, спите с богом!

И он вышел.

— Тоже, хлопает дверью, как помещик, — проворчал Унха.

Возчик жил в том же бараке, и он скоро поладил с Инари.

Каллио буркнул возчику как бы невзначай:

— Ты не пожалеешь: я его знаю, это отличнейший работник.

— Ладно, ладно, срядились уже, — сказал возчик и с сожалением поглядел на больного. — Эх, что я скажу его жене, если он отдаст богу душу. Односельчане ведь. — И пошел задавать лошади корм.

Возчик действительно не прогадал. Инари работал по-настоящему. Он владел топором, как художник карандашом, или нет — как парикмахер бритвой. Финский топор кирвас — узкий, клинообразный, слегка скошенный по линии острия, — в его руках был сущим клинком фехтовальщика.

Всей своей работой он опровергал старую мудрость: от большого дерева много щепок. У него щепок в работе было мало. И умел он брать дерево низко, так что пни были у него самые маленькие, а выход древесины большой.

Что это был опытный лесоруб, видно было и по тому, как ловко он при раскряжевке умел размечать самый хлыст, так, чтобы получить наибольший выход делового леса.

Да, возчик был доволен. Он даже подумывал о том, чтобы оставить у себя Инари и тогда, когда больной выздоровеет.

Унха, увидав работу Инари, сказал своему другу:

— Хотел бы я так владеть топором.

— Это еще ничего, Солдат, а ты посмотрел бы Инари на сплаве!

Унха все еще не потерял своей военной выправки, и среди товарищей за ним установилась кличка «Солдат». Они принялись раскряжевывать поваленное дерево, срезать ус и ветви. Потом вместе с возчиком наваливали они бревна на панко-реги, и тот медленно вез эти бревна по просеке на заморенной «шведке» к заснувшей до далекой весны речке.

Разговаривать было некогда. Платили сдельно, за каждое бревно.

По воскресеньям не работали. Брились перед осколком зеркала, дулись в карты и через воскресенье ходили мыться в баню. Это был настоящий праздник.

Инари и тут повезло. Барак, в который он попал, стоял недалеко от лесной бани.

Около этой бани был еще склад акционерного общества и дом, где жили «господа», а в другую сторону, на расстоянии метров пятисот, стояли добротные бараки, где помещались лесные объездчики, все до одного шюцкоровцы. Бараки же лесорубов были разбросаны по всему лесу на расстоянии от двух до семи километров от бани и от «господского» дома, где жили десятники и находилась контора.

Мыться в бане приходилось наскоро, потому что в очереди ждали свои ребята, все достаточно грязные и продрогшие.

Инари, встретив в бане Сунила, не мог с ним вдосталь наговориться.

Каллио, окруженный белым густым паром, видел, как разговаривали Сунила и Инари и как они даже не удивились, встретив друг друга неожиданно в этой лесной, душно натопленной баньке.

«Значит, это не неожиданность, значит, они как-то сговорились». И опять он начал сердиться на Инари за какие-то секреты. Ведь он-то ему, в случае чего, помог бы, как осенью.

Ночью, за все это время впервые, Инари видел сон.

Ему снилось, что он живет в городе, большом и прекрасном. Вот он идет по мосту домой, на остров. В комнате сидит его жена — это Хильда.

— Вот, слава богу, наконец встретились…

Он обнимает и жарко, до головокружения, целует ее, а она поднимает на него глаза и шепчет:

— Тише, Инари, сын спит!

Да, он совсем забыл про сына, а тот дремлет, уронив голову на стол. И он снова целует Хильду, и она прижимается к нему. И надо же было проснуться в такую сладкую минуту!

В бараке отчаянно холодно.

Рядом стонет больной. Ему, кажется, стало немного лучше.

У очага возится, раздувая огонь, Каллио. Хорошо бы завести хозяйку!

К Инари подходит незнакомый лесоруб и насмешливо говорит:

— Что же ты, приятель, не признаешь? Или не помнишь? А я тебя хорошо запомнил.

Инари вздрогнул и мысленно выругал себя за то, что не может сразу вспомнить, где он видел это лицо. Перед ним стоял лесоруб, каких тысячи бродят по северу нынче, когда топору на свете места нет.

— Ну, тогда я напомню. Я сторожил тебя в девятнадцатом году, когда ты сидел, арестованный англичанами, в Княжей Губе. Как тебя списать в расход хотели, ты тоже забыл?

Да, это был один из бойцов финского легиона, организованного англичанами и взбунтовавшегося против них в 1919 году.

— Приятно встретить старых знакомых, знающих толк в жизни, — обрадованно сказал Инари и протянул руку бывшему легионеру. — Много старых легионеров здесь?

— Есть.

И опять потянулись дни каторжного труда (по сорок — пятьдесят пенни за дерево); дни, когда уходишь из холодного барака, с зудящей от насекомых кожей, еще совсем затемно, и, приступая к работе, вдруг замечаешь, что весь лес наполнен розовым светом, а все сосны и ели как бы озаряются изнутри; дни, когда приходишь домой в густой темноте, промокший от снега, с ноющей поясницей, и, закусив всухомятку, валишься, как подрубленное дерево, спать.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

В субботу вечером Инари побрился перед осколком зеркальца, почистился и, поспав несколько часов, задолго до рассвета, захватив свой опустевший мешок, куда-то ушел на лыжах. Каллио изумился, не найдя его утром на месте.

Начинало смеркаться, когда Инари, возвращавшийся с тяжелым мешком за плечами, дошел до лесозаготовок акционерного общества. Карманы его были набиты письмами, захваченными с почты для передачи лесорубам, и газетами для конторы. По дороге нужно было зайти в барак, где жил Сунила, чтобы передать ему письмо и кое о чем договориться.

Но договориться ему не удалось.

Когда он подходил к бараку, оттуда вышел десятник Курки в сопровождении Сунила. Курки сразу же узнал лесоруба, понравившегося ему с первого раза своей вежливостью.

— Откуда идешь?

— А из села, с почты. Письмо принес.

— Ну, передай, что есть для этого барака, и пойдем вместо — нам ведь по дороге.

Инари отдал письмо Сунила и пошел вместе с десятником Курки через лес домой.

При медленной ходьбе можно было продрогнуть. Но Курки, очевидно, медленную ходьбу считал признаком собственной важности, и к тому же он был одет гораздо теплее, чем Инари.

Он шел и все время старался показать Инари, что он, десятник, птица высокого полета, и если разговаривает с Инари почти как с равным, то это потому, что он добр и любит приличных работников.

Тут Инари вспомнил, что он захватил газетку для конторы, вытащил ее из кармана и отдал Курки.

Десятник сказал, что без очков он плохо разбирает печать, и спросил, чем это у него так плотно набит мешок.

— Да так, разной дребеденью, по просьбе ребят купил в лавочке.

— И чего это они вдруг деньги тратят, когда можно у общества взять в кредит?

Кстати, не говорили ли ему на почте, когда придет кассир с деньгами для выплаты жалованья? Жаль, что ничего не слышно. Что рабочие говорят насчет задержки платы? Привыкли. А ведь у общества деньги есть. За обществом, пусть не беспокоятся, ломаного пенни не пропадет. Пусть работают хорошо. Общество умеет ценить хороших работников. Сам он, Курки, думает, что сейчас, когда, судя по газетам, так здорово идут дела на бирже и ожидаются крупные заказы, общество, наверно, все наличные деньги бросило на игру, на акции, на биржу, потому и произошла такая задержка. Тут десятник испугался, что он, пожалуй, хватил через край в беседе с простым лесорубом, и замолчал. Так они некоторое время шли молча.

Молчание нарушил Инари. Если у господина десятника есть хороший табак или сигары «Malta» или «Fennia», он с удовольствием купил бы: в чем, в чем, а в табаке и кофе он не может себе отказать. В этом грошовом ларьке в селении нет хороших сортов.

Курки немного смягчился: да, он мог бы уступить штук десять хороших сигар, но, понятно, за наличные. Потом они снова шли молча, но разговаривать на этот раз начал уже Курки.

Между прочим он рассказал, что в их бараке есть молоденькая хозяйка, славная девчонка Хильда.

— Как зовут? — переспросил Инари.

— Хильда!

— У меня есть знакомая девушка, тоже Хильдой зовут!

— А-а… — протянул десятник.

Они стояли уже около барака, в котором жил Инари. Было совсем темно в лесу, когда он вошел в берлогу, где ютилось около двух десятков крепких, сильных ребят.

— Нет, ты только подумай, Унха, у него опять полный мешок, — сказал Каллио и стал прятать карты в задний карман брюк.

Инари, как бы не обращая внимания на слова Каллио, громко, на весь барак, сказал:

— А тебе, Каллио, есть письмецо.

Это было совсем неожиданно. У Каллио не было ни жены, ни сестры, ни родителей, ни братьев, ни даже невесты. И кто бы мог знать его адрес?

— Может быть, ты перепутал и письмо это мне? — вступил в разговор старик возчик. Он уже целые две недели ждал писем из дому: ему не терпелось узнать, скостили ли недоимку и что принесла корова — телку или бычка.

Каллио подошел к очагу и, распечатав письмо, стал медленно при неровном красноватом свете углей читать.

Белый огонь в очаге — к оттепели, красный — к морозу.

После конфирмации Каллио не часто приходилось что-нибудь читать.

Он медленно разбирал написанное фиолетовыми чернилами письмо-воззвание:

«Товарищи рабочие севера! До вас дошли слухи об организованном и поддерживаемом финскими буржуями налете белобандитов на Советскую Карелию?..»

От напряжения и близости очага Каллио сделалось жарко. Он продолжал читать про себя:

«…Вооруженные силы брошены в наступление на Советскую Карелию. Там они грабят привезенный для карельских рабочих хлеб, жгут дома, пытают и убивают советских работников и учителей. Они пытались разрушить железнодорожные мосты, чтобы помешать движению и помешать рабочим, которые взяли власть в свои руки, строить свое хозяйство…»

— Ребята, он получил письмо от невесты из Похьяла, — пошутил Унха и смутился оттого, что Каллио даже не обратил внимания на его шутку.

«…Это дело финских белогвардейцев.

Каждый финн — рабочий севера — знает, что там, где находится шюцкоровец, лахтарь, егерь, — там кровный враг рабочего».

— Всегда так бывает, — недовольно ворчал старик возчик, — кому на все наплевать и кто ничего не ждет, тому обязательно придет письмо, как мороз к январю.

— Да брось мешать, ты, заноза! — обозлился наконец Каллио. — Письмо-то вовсе не мне одному написано, а нам всем, ребята!

— Так все и будем читать, — обрадовался Унха и выхватил письмо из рук Каллио, — Я буду вслух, я в казарме приучен уставы и молитвенники читать.

И вот они — Каллио, Унха, возчик, ожидавший вестей из дому, возчик, с которым работал Инари, и бывший легионер — читают это неожиданное письмо у очага. Инари куда-то вышел. Остальные уже засыпали.

— «Товарищи!

Предприниматели хотят снизить нашу заработную плату, они хотят войны с Советской Россией. Мы в тысяча девятьсот восемнадцатом году не смогли их сбросить с наших плеч… Мы вынуждены были повиноваться и ждать. Финский народ хочет вечного мира с Россией рабочих и крестьян. Мы не хотим войны. Настало время действовать! Довольно ждать!»

— Это правильно, — перебил чтеца возчик.

— Что же делать? — озабоченно спросил бывший легионер.

Унха, не останавливаясь, ровным и тихим голосом продолжал читать:

— «Товарищи! Пусть наша весть пройдет между стойкими революционными борцами с быстротою молнии. Пусть наша весть обежит закопченные сажей бараки, захватит низкие хибарки, товарищей, которые проводят ночи у костров».

Унха продолжал читать:

— «Пусть они забастуют и грудью встретят финского белобандита, стремящегося захватить Советскую Карелию, — и для блага Суоми сведут с ним счеты…»

В барак вошел Инари, и никто не заметил, что снова мешок его был пуст.

Он подсел к товарищам.

Унха деловито читал:

— «Товарищи! Это не обман: вас не соблазняют большой военной добычей, разными обещаниями, как это делают белогвардейцы. Вас призывают стать под знамена коммунистической партии, чтобы нанести смертельный удар белобандитам.

Прочь расхлябанность! Долой трусость! Если белогвардеец победит в Карелии — он сразу же пойдет в наступление на нас. Пусть никто не подумает: «Сперва другие, а потом уже я».

Другие уже начали.

Смелые северяне уже ходят по лесам, уничтожают белобандитов. Докажите и вы, что если на сторону белобандитов за их неправое дело встанут сотни негодяев, то у нас тысячи честных рабочих борются за правое дело.

Финский рабочий должен подавить, уничтожить, стереть с лица земли поход финских бандитов.

Руки прочь от Советской России!

Это дело нашей чести!

К действию, товарищи!»

— Эх, жаль, что я тогда выпустил этого проклятого капулетта Марьавара с моей шапкой! — прервал опять себя Унха.

— Да читай же, Солдат, дальше!

— Дальше немного:

«Да здравствует трудовая Карельская Коммуна! Да здравствует пролетарская революция!

Финский коммунист Коскинен».

Когда Инари услышал это имя, произнесенное вслух, он, хотя и знал чуть ли не наизусть текст этого послания, весь вспыхнул от гордости за человека, чья подпись стояла в конце листовки.

В этот момент в барак вошел десятник Курки. Инари бросился навстречу.

— Как это любезно с вашей стороны, что вы занесли мне сигары! — быстро заговорил Инари, становясь в проходе. — Извините, сколько я вам должен? Только-то? — спросил он, переплачивая сверх действительной стоимости сигар почти вдвое.

«Ценит мое расположение к нему», — подумал Курки и решил в будущем устраивать этого ладно скроенного парня на работу около себя.

— Я пошел прогуляться и решил, отчего бы не зайти в ближний барак?

— А мы здесь письмо одно из дому вслух читали, — продолжал Инари.

— Какие новости?

— Ничего особенного. Впрочем, там рекомендуют то же, что рекомендовал нам приезжавший сюда поручик Лалука: отправиться в Советскую Карелию… — вызывающе начал Каллио, но Инари так строго взглянул на него, что он замялся и, не сложив письма, комкая его, стал запихивать в карман.

Курки ничего не заметил и продолжал, пересчитывая монеты, говорить, казалось, для одного только Инари:

— Это, наверно, будет прибыльное дело. В газете написано, что мы получаем огромный заказ из Англии. Одних только телеграфных столбов миллион. Шутка ли! А там, в Карелии, превосходный лес.

Затем он, не прощаясь, вышел из барака, едва заметным жестом пригласив Инари следовать за собой. Отойдя в сторонку, стоя на утоптанном, скользком снегу, Курки шепнул Инари:

— Ты парень честный, я зашел сказать тебе, что в наших местах, по утверждению полиции, водятся агенты красных. Имей в виду: за каждый неблагонадежный разговор имеешь пять марок. За каждого красного — пятьсот марок. А ведь это не работа!

И он, многозначительно подмигнув ему, пошел к конторе.

«Отлично! — подумал Инари. — Значит, в нашем бараке у него шпиона нет. Отлично!»

Инари подумал еще о том, что сегодня он разнес четыре письма. В четырех бараках, значит, прочли это послание. Оно долго не будет залеживаться в одном кармане, оно пойдет дальше.

Да, это послание прочитали во всех бараках и в бараке, где жил Сунила. Остролицего и такого белобрысого, что брови казались совершено стертыми, Сунила парни очень любили. Он умел пошутить. Вот и сейчас, перед сном, он говорит своему соседу:

— А может быть, лучше отдать это письмо десятнику?

Но сосед после письма стал серьезным, он думает о другом и хочет убедить Сунила в своей правоте.

— Ты подумай, я работаю никак не хуже товарища, а возчик мне платит меньше. «Ты, говорит, молод еще, через несколько лет будешь получать, как мужчина». Разве я виноват, что мне девятнадцать лет? Ведь я работаю, как положено.

И, не дожидаясь ответа, он со злостью плюет на холодный пол.

— По таким порядкам топора и то не оплатить, — говорит другой лесоруб и продолжает начищать свой медный котелок.

В этом бараке котелок служит вместо барометра — к непогоде он всегда темнеет. Вот и сегодня он немного потемнел. Должно быть, завтра будет непогода. Лесоруб усердно чистит свой котелок.

Большая Медведица горит голубым светом на черном небе, и если пойдет небольшой снежок, то каждую снежинку, каждую звездочку со всеми ее тончайшими узориками можно разглядеть поодиночке.

А Хильда, засыпая у очага, думает о том, что, может быть, явятся сюда ее осенние хозяева из экспедиции.

Все спят.

Медный котелок начинает снова темнеть.


Метель пришла через несколько дней.

Вечером Инари, мокрый от пота и снега, вошел в барак. Почти все были на месте. Кто сушил шерстяные носки или свитер, кто чинил расползавшиеся кеньги, кто на вилке поджаривал себе ломтик хлеба с куском сала, — все только что пришли из леса, — и вдруг среди всего этого гомона и медлительной суеты Инари увидел знакомое лицо Коскинена: коротко подстриженные седоватые усы пожелтели от табака, под глазами мешки.

Инари метнулся было к нему, но сразу застыл под его ровным и спокойным взглядом.

Коскинен смотрел на него так, как будто видел впервые. И продолжал таким же ровным и спокойным голосом разговаривать с лесорубами.

Инари сидит как скованный.

Коскинен медленно прожевывает свой ужин, спокойно вытаскивает из кармана зубочистку и начинает ковырять в зубах. Затем он лениво спрашивает у Инари:

— Как заработки?

Инари с трудом разжимает зубы и отвечает в тон:

— Поработаешь — узнаешь! — Он видит, что Коскинен одобряет теперь его поведение, и показывает на изодранные штаны товарища: — Вот, на штаны не хватает.

— Да, все в долгу, — подтверждает возчик.

И пожилой лесоруб говорит:

— От комариного сала не растолстеешь!

У Инари сердце бьется так, что ему кажется, все в бараке должны слышать, а он, с видимым равнодушием посасывая трубку, пускает в сторону едкий дым дешевого табака.

— Для кого сигары сохраняешь? — ехидно спрашивает Унха Солдат.

Но Инари не обращает сейчас на него ни малейшего внимания.

— Работа есть? — продолжает допрос Коскинен.

— А ты вальщик или возчик?

И так продолжается разговор — о нормах выработки и оплате, о сортах древесины, о санном пути. И когда Инари говорит обо всем этом, ему хочется кружиться от радости. А он должен быть спокойным и даже не подавать виду, что знает этого человека с седеющими подстриженными усами, глубокими морщинами на еще не старом лице, человека, олицетворяющего сейчас для него мозг, волю и бесстрашие революции.

В бараке были еще два незнакомых лесоруба.

Коскинен едва заметным движением головы пригласил Инари выйти из барака на воздух.

ГЛАВА ПЯТАЯ

— Ты не плачь, Хелли, дай я сказку тебе лучше расскажу! — успокаивала дочку Эльвира.

Наверное, такой же белобрысой и розовенькой, пухлой и голубоглазой была и сама Эльвира семнадцать лет назад. И так же льняными хвостиками болтались косички с вплетенными в них ленточками.

— Не плачь, капелька, послушай, я тебе сказку расскажу… Вот здесь, где теперь наша деревня, одна только избушка стояла, а далеко вверху, на этой же речке — другая. И жили в этих избушках люди и друг про друга не слыхивали. И вот пошла раз девушка, которая в верхней избушке жила, в лес веники ломать. Связала много веников, да один-то в воду уронила. Поплыл этот веник по речке и приплыл вниз, сюда, к нашей избе. Вышел парень на берег дрова колоть, видит веник и думает: «Если веник по реке приплыл, стало быть, вверху люди живут, надо познакомиться». Собрал он лепешки, соль — и в дорогу…

— Простоквашу, — добавляет нетерпеливо Хелли.

— И простоквашу, — соглашается мать. — Нашел одинокую избу. «Чем так, врозь, жить, лучше вместе, — сказал он девушке и привел ее сюда, и стали они жить вместе. Так наша деревня и началась.

Эльвира умолкла, прислушиваясь к голосу отца.

Он провожал из внутренней горницы фельдшерицу и жаловался на зятя:

— Ну, казалось бы, помирились мы с ним, я ничего ему не вспоминаю — ни про тюрьму, ни про то, что дочь со двора увел, — а он, как медведь какой, все сердится, в дом вместе со всеми не хочет идти жить, обособился в бане, запирается там, живет, никого не пускает. Я ему и говорю: «Все отдаю за дочерью, только образумься ты наконец…»

И старик, осторожно ступая по половикам, прикрывающим скрипучие половицы крепкого дома, проводил свою собеседницу на крыльцо. Эльвира слышала, как фельдшерица, спускаясь по скользким ступеням, утешала его:

— После тюрьмы всегда дичатся.

Когда отец проходил обратно через горницу, Эльвира, возмущенная и обиженная тем, что ее отец совсем посторонним людям рассказывает о разладе в семье, прошептала с укором:

— Папа!

Старик услышал боль в голосе дочери, и ему стало неловко.

— А разве ты сама не хочешь, чтобы Олави перешел жить в дом? Зачем такому работнику пропадать?

Хелли расплакалась.

Теперь старик уже дал себе волю. Он злился за то, что ему было неловко перед дочерью, о которой он так заботился.

— Не умеют воспитывать детей! Разве ребенок должен плакать? На, Хелли, на, не плачь. — И он снял с полки кофейную мельницу и опустил в ее воронку горсть кофейных зерен. — На, Хелли, крути, мели!

Слез как будто и не было. Глазенки восторженно заблестели, пухлые ручонки потянулись к мельнице.

— Так мели, крути, — приговаривал дед. — Видишь, она не плачет.

Но тут от ровного хруста перемалываемых зерен и скрипа мельницы проснулась младшая, Нанни, и, увидев свою сестренку за таким увлекательным делом, потребовала своей доли в этом замечательном занятии. Но она была еще так мала, что даже дед не решился доверить ей кофейную мельницу. Впрочем, она скоро утешилась и вцепилась ручонками в белые баки старика.

Конечно, Эльвира сама бы хотела, чтобы Олави переселился из бани в дом. Конечно, она хотела бы спать каждую ночь, обнявшись с ним. Но она хорошо знала также и то, что Олави еще должен находиться пока там, где он сейчас находится.


Она вспоминала, как однажды вечером, когда ветер наметал у крыльца глубокие пуховые сугробы, когда снег валил хлопьями из низкого неба, без стука вошел в горницу Олави.

Старик закрывал Библию, прочитав свою ежедневную порцию. Бабушка уже спала вместе с девочками, а Эльвира пахтала масло. Она счистила веником снег с тужурки мужа, и Олави, отряхнув снег с кеньг, подошел к старику. Тесть, готовясь встретить зятя, раньше, наедине с собой, повторял не раз, что будет ему говорить, но сейчас растерялся и молча протянул руку.

— Здравствуй, блудный сын! Три снега сошло с тех пор, как мы расстались. Четвертый лежит, — сказал он словно нехотя.

Все выходило не так, как он себе представлял.

Эльвира переставляла с места на место горшки со сметаной. Только спокойное дыхание матери и девочек да отдаленное завывание ветра в печи и однообразное тиканье часов нарушали тишину.

Старик развязал кисет и протянул Олави:

— Угощайся. Славный табак.

Олави протянул руку за мелко нарезанным табаком. И тогда отец сказал:

— Ну, осмотрись здесь после клетки. Рад, наверно, что вырвался? А потом отдохнешь — и за работу.

И старик обрадованно ухватился за известный и привычный разговор о коровах, овцах, молоке и ценах на рынке.

Олави слабо поддерживал разговор и наконец сказал, что хотя сейчас и поздно, но он не может спать в доме.

— Одолели насекомые, — словно просил извинения он, — надо истопить баню.

Старик улегся спать, а Эльвира пошла за дровами.

У самой поленницы догнал ее Олави и, прижав свои губы к ее губам, радуясь, заговорил:

— Насекомые — это так, для слова, а на самом деле — я с товарищем, и никто не должен знать, что он здесь. Он будет жить в бане, и я с ним, дорогая моя девочка!

Эльвира спросила:

— Значит, ты снова скоро уйдешь от меня?

— Скоро. Через несколько дней. Только это, помни. Эльвира, в последний раз мы расстаемся. Потом я скоро приду, и мы будем всю жизнь вместе.

Они стояли у поленницы, ветер сметал с нее сухой снежок и бросал в их лица.

— Через две субботы мы будем вместе. На всю жизнь!

Эльвире захотелось петь, и она, набрав охапку дров, пошла в баню.

В холодной бане сидел человек.

— Здравствуйте, — хмуро сказал он и зажег лучину.

Это был тот молодой, коренастый, неловкий парень, которого она видела еще в прошлый раз, когда они доставляли сюда оружие. Его звали Лундстрем.

Пока Лундстрем оставался один, он думал о том, что вот наконец-то и они хоть несколько ночей проведут под крышей, хоть несколько дней не придется ломать голову над тем, где и как переночевать. Думал о том, что вот они пообтрепались и стали похожи на тех путешественников, на которых в детстве он мечтал быть похожим, и что, наверное, в слесарном деле его обогнали ребята. Но все это скоро должно кончиться.

Когда Олави вернулся в баню с ворохом попон, двумя подушками (одеяла у них были с собой), Лундстрем, нераздетый, крепко спал на лавке. Олави будить его не стал, постелил себе и, засыпая, все еще чувствовал у своей шеи горячее дыхание Эльвиры.

Так Олави поселился с Лундстремом в бане. Они сидели там, не выходя иногда по целым дням.

Олави запретил входить к нему кому бы то ни было, за исключением Эльвиры.

Старик обижался на зятя, раскидывал умом, искал примеров в Библии, ходил советоваться с фельдшерицей, и она терпеливо объясняла ему, что такие случаи упорной нелюдимости наблюдаются у людей, находившихся долгое время в заключении, но что скоро это пройдет.

— Ему надо снова привыкать к миру, привыкать к людям.

— Да как он может привыкнуть к людям, когда он их не видит? — горестно замечал старик.

Он хотел видеть зятя совсем нормальным человеком, к тому же ему был нужен работник.

Поздно вечером, когда все село засыпало, занесенное снегами, Олави и Лундстрем, крадучись, выходили из бани и становились на лыжи. Озираясь, не следит ли кто за ними, они шли один за другим, в затылок, по одной колее, к лесу.

Впереди шел Олави, он был без палок; за ним с палками шел Лундстрем. Для него, горожанина, бег на лыжах был спортом, приятнейшим развлечением; он ходил на лыжах хуже Олави, для которого становиться на лыжи было так же естественно и необходимо, как вдыхать воздух и пить воду.

Уйдя за несколько километров от селения в лес, они добирались до кустарников, занесенных по самые вершины сыпучим снегом, и по известным лишь им одним приметам находили нужное место.

Найдя это место, они начинали разгребать снег, вытаскивали спрятанные в молоденьком ельнике, погребенные под густым слоем снега связки винтовок, снова засыпали разрыхленным снегом оставшийся груз и, разметав следы, взваливали винтовки на плечи, становились на лыжи и возвращались в баню.

Если бы какой-нибудь запоздалый охотник случайно набрел на лыжню, еще не успевшую подернуться свежим снежком, он подумал бы, что перед ним этой дорогой прошел только один человек. Он узнал бы это, взглянув в стороны на разрыхленные лыжными палками кружки на снегу.

Один конец был не меньше трех километров.

Тот, кто когда-нибудь вставлял свою ногу в ремешок лыжи, понимает, что значит идти без палок, прокладывая путь по еще рыхлому снегу, с грузом, давящим плечи.

Они входили в баню, предварительно убедившись в том, что никто за ними не следит, сваливали свой груз на дощатый пол, на скамью, а если успевали, шли и второй раз за ночь. Так они должны были перетащить двенадцать тяжелых связок.

Баня была курная, и на бревенчатых стенах и в пазах, проложенных коноплей, годами оседала сажа. Они стали похожи на лесных угольщиков, или смоловаров, «на смоляных молодцов», как говорил Олави.

Они развязывали принесенные связки. Винтовки отсырели, отдельные части покрылись ржавчиной. Олави и Лундстрем должны были их вычистить, смазать, полностью приготовить к действию. И ждать…

И так ночью они ходили в лес за оружием; потом, вернувшись в баню и закусив тем, что приносила из дому Эльвира, принимались за работу. Они разбирали механизм винтовки, чистили каждую деталь до блеска, смазывали, перетирали и снова собирали.

Это были японские винтовки — совсем другое оружие, чем то, которое, после всех их трудов, так бессмысленно погибло осенью. Одно только воспоминание об этом и сейчас сжимало сердце. Но другие товарищи сумели достать новое оружие, — вернее, отбили его у обоза, который шюцкоровцы тайно переправляли через границу для карельских кулаков. И теперь Олави и Лундстрем боялись ошибиться при сборке. Ведь затвор японской винтовки иной, чем у русской трехлинейной. Это оружие у них можно было отнять только с жизнью.

Да, в это медленно тянувшееся время они хорошо изучили оружие. Потом время пошло скорее. Только бы успеть все сделать: раскопать, принести, приготовить к тому часу, когда будет получено новое распоряжение!

Так они трудились в низенькой бане, а потом засыпали. Спали, пока в дверь не постучит Эльвира. Она приносила скромную еду — вяленую рыбу, молоко.

Позавтракав, Олави иногда уходил в дом. Чинил хомуты, поправлял изгородь, отправлялся в ближний лесок за дровами и почти ни с кем ни о чем не говорил.

— Испортили твоего Олави, — говорила Эльвире сестра. Она жила с мужем в другом конце села.

— Фельдшерица говорит, что это скоро пройдет, — пытался утешить Эльвиру старик.

Но Эльвира помнила слова Олави: «Через две субботы мы будем вместе на всю жизнь!»

Ее сначала смущало только то, что Хелли и Нанни недоверчиво относятся к отцу.

Лундстрем, оставаясь наедине, размышлял о разных вещах, но большей частью занимался чисткой оружия: смазывал пружину, ударник, курок. Возня с металлическими предметами напоминала ему мастерскую, где он работал раньше. Где теперь те, кто был тогда рядом? Что думают о нем его приятели? Сколько дней можно отшельником прожить в курной бане?

Наконец они принесли последнюю связку и с облегчением вздохнули.

Олави вышел из бани поглядеть, нет ли кого поблизости, не подсмотрел ли кто, как они внесли груз в баню, и вдруг увидел фельдфебеля.

Фельдфебель стоял, прислонившись к плетню, и попыхивал трубкой.

Снег уже не шел, и месяц выглянул из-за туч.

Фельдфебель стоял как снежная баба. Он кого-то подкарауливал. А может быть, ждал солдат, чтобы захватить драгоценнейшее оружие?

«Не лучше ли, пока еще не поздно, угостить его свинцовой пулей? Маузер точен. В темноте перетащить тело в лес — пусть потом разбираются».

Фельдфебель стоит, словно ему по уставу положено стоять в три часа ночи у плетня на карауле.

«Ладно, если он через полчаса не уйдет, мы его снимем», — решает наконец Олави.

К счастью для себя, фельдфебель уходит через десять минут, громко ругаясь вслух:

— Сатана-пергела!

«Наверно, назначил встречу своей бабе», — догадывается Лундстрем, и они ложатся спать до условного стука в дверь.

Они уже вычистили все оружие. Каждая винтовка готова к бою.

Через два дня наступит обещанная Эльвире вторая суббота, а Олави никуда не уходил. Как же он успеет возвратиться, чтобы быть вместе и навсегда?

«А вдруг все отложено, и мы напрасно портим себе зрение в этой курной бане?» — приходит в голову Лундстрему.

Днем Олави пошел в дом, а Лундстрем остался наедине со своими мыслями и винтовками. Вдруг через несколько минут раздался условный стук в дверь. Вошла Эльвира.

Сегодня воскресенье, большой праздник, все домашние отправились в кирку, дедушка захватил с собой даже внучек. Она сварила кофе, и пусть он тоже пойдет в горницу и позавтракает на этот раз по-человечески.

О да, Лундстрем с радостью принимает это приглашение, он спешит в дом, в прихожей споласкивает себе лицо из рукомойника, смотрит в зеркало по дороге и видит, что он совсем оброс густой щетиной.

— Надо бы побриться!

Они пьют горячий кофе. В комнате натоплено чуть ли не до духоты. Они выпивают по три стакана душистого горячего кофе.

Эльвира приготовила кипяток и мыло для бритья. Зеркальце готово, и полотенце сияет белизной. Давно Лундстрем не бывал в такой уютной обстановке.

Бритва старика тоже к его услугам. Он с увлечением вспенивает на блюдечке мыло. Обильно намыливает себе щеки. Как хорошо хоть на минуту опять почувствовать себя цивилизованным человеком! Вдруг… Что это? Кто разговаривает во дворе, отряхивая налипший на кеньги снег около крыльца? Будет совсем нелепо, если его застукают сейчас, за бритьем.

Эльвира быстро выбегает из комнаты, она хочет задержать незваного гостя, а может быть, и сыщика. Надо скрываться!

Олави знает: под половиком, в углу, у стены, есть люк в подполье. Он быстро берется за вделанное в половицу кольцо, поднимает крышку люка, и Лундстрем с намыленным лицом лезет вниз. Крышка плотно захлопывается над его головой.

Однако здесь приходится сидеть на земле. Земля заиндевела. Темно. На щеках стынет мыло. Встать во весь рост нельзя, на четвереньках стоять неудобно. Лундстрем садится на корточки и прислушивается.

— Так, значит, она уехала с отцом и со всеми в церковь? — недовольно бубнит мужской незнакомый голос.

— Да, Лейно, сестра уехала с отцом. — Это говорит Эльвира.

«Слава богу, значит, это не облава», — стараясь сдержать дрожь, думает Лундстрем.

Наверху молчат. Передвинули стулья.

— Может быть, выпьете кофе? Я поставлю для вас. — Это спрашивает Эльвира.

«Неужели эти черти надолго там рассядутся?»

— Нет, нам надо торопиться. Пойдем, Лейно, — говорит какой-то новый, незнакомый голос.

И снова там, наверху, молчание и какое-то шарканье. У Лундстрема начинают неметь ноги, икры покалывает тысячью тонюсеньких иголочек. И ему смертельно хочется откашляться. Кашель застрял в глотке, вот-вот Лундстрем не сумеет его удержать — и тогда конец.

Лундстрем запихивает в рот трубку и начинает тихо сосать ее. Оказывается, табак в трубке все время тлел, он разгорается, и легкий дымок наполняет подполье.

«Новая беда, — думает Лундстрем, — теперь они почувствуют дым и из-за этой проклятой трубки откроют меня. Однако, если я раскашляюсь, они еще вернее застукают». И он, сидя на корточках, осторожно продолжает сосать трубку. А там, наверху, почему-то еще не уходят.

— Ты совсем забыл меня, Олави, — снова раздался первый голос. — Вот мы с тобой взяли в жены сестер, но ты меня не узнаешь. Я Лейно, Лейно, я в тот вечер, когда ты увел Эльвиру, играл на гармони. Я играл на ней, — помнишь, когда мы провожали Каллио? Что же ты молчишь? Да, женились мы на сестрах, только разные свадьбы были. На моей так кофе таскали ведрами.

— Я все отлично помню и не забыл тебя, Лейно, — отвечает Олави. — Но разговаривать с тобой не могу, потому что не хочу порезаться.

— Разве ты не видишь, что он бреется? — насмешливо говорит второй незнакомец (у Лундстрема челюсти сводит от холода, зубы его выбивают дробь). — Пойдем!

— Я побреюсь и зайду к тебе минут через десять, Лейно, — говорит Олави.

Опять это проклятое молчание. Потом шарканье по полу. Потом слышно, как хлопает дверь. Эльвира говорит:

— Нужно ж было Лейно сегодня прийти с заготовок, когда сестра с отцом уехала в церковь!

Лундстрем слышит, как, разговаривая, проходят мимо дома по улице нежданные гости.

Снег скрипит под их кеньгами. Над головою Лундстрема поднимается крышка.

Эльвира стоит над люком и приглашает Лундстрема выйти. Он хочет подняться, но тело его окоченело и зубы выбивают дробь. Эльвира помогает ему выбраться наверх.

Олави сидит перед зеркальцем и бреется. Он уже почти начисто выбрит.

Эльвира смеется громко, как в Рабочем доме на спектакле. Олави смотрит на Лундстрема и тоже улыбается, Лундстрему неприятно, что смеются над ним, но смех Эльвиры заразителен, и он тоже начинает улыбаться, уже довольный тем, что дал повод к такому веселью, сам еще не соображая, над чем смеется эта молодая красивая женщина. Тогда Эльвира подает Лундстрему зеркало.

Лундстрем смотрит в зеркало и видит на своем лице маску. Это холодное, засохшее мыло.

Но он не будет здесь бриться, нет! Не ровен час: вдруг кто-нибудь еще нагрянет. Тогда опять под пол, в люк. Нет уж, извините, покорнейше благодарим! Да он после этого случая никогда из бани не вылезет!

И он уходит в баню. Его провожает Олави, осматриваясь, чтобы никто их не заметил.

Снова начинается томительная жизнь в бане. Они ждут распоряжения. Все сроки прошли.


Хелли и Нанни привыкли к отцу. Дед уговорил их свести медвежонка к Олави в баню. Услышав возню, Олави выскочил из бани навстречу.

О, они весело повозились в мягком, пуховом снегу!

Медвежонок укусил, играючи, Нанни до крови, и его пришлось все-таки посадить на цепь.

А распоряжений и вестей все не было.

Олави и Лундстрем решили рано утром в воскресенье покинуть свое убежище и на лыжах пойти навстречу друзьям. Но поздно вечером в субботу, когда всей деревне полагалось давно уже спать и видеть сны, когда все лыжи стоят прислоненными к бревенчатым стенам в холодных прихожих и даже олени перестают выкапывать своими копытами из-под разрыхленного снега ягель, товарищей разбудил в их черной бане условный стук.

В полусне вскочив с постели и стукнувшись лбом о низкий потолок, Лундстрем слышал, как щелкнул взводимый курок револьвера. Тогда к нему пришло ощущение серьезности положения, и он сразу проснулся.

Стук повторился.

Это было условное постукивание в ставню, которое предвещало появление Эльвиры. Но сейчас была ночь.

Олави отодвинул засов, и в низкую баньку ворвался свежий воздух с хлопьями снега.

Рядом с Эльвирой на пороге стоял незнакомый человек; шерстяной шарф его, намотанный на шею, был покрыт снежной пылью.

Прибывший вошел в баню.

Эльвира закрыла дверь, и снова темнота обволокла всех.

— Олави от Коскинена предписание.

— Не знаю Коскинена. Кто это такой? — резко прозвучал в темноте голос Олави.

— Коскинен?! Начальник полярных товарищей. Победа!..

— Победа! — обрадованно говорит Лундстрем и чувствует, как от волнения кровь приливает к щекам.

— Все в порядке. Завтра ночью за оружием придут две лошади. Надо погрузить все, что здесь есть. Со второй лошадью вы отправляетесь в Керио. Возчики наши… Нет, я должен сейчас же идти обратно, — спокойно отклонил прибывший предложение остаться отдохнуть.

Через десять минут снег занес следы долгожданного посланца. Он растаял в ночи, будто его и не было. Олави и Лундстрем долго не могли заснуть.

«Завтра, завтра ночью», — думал Лундстрем и чувствовал, что сердце его замирает.

Совсем похоже на ту ночь, когда он ждал свою первую девушку, — таких девушек больше нет на всем свете. Вот так же замирало сердце предвкушением чего-то совершенно несбыточного и до невозможности хорошего, и так же, как сейчас, ни за что нельзя было заснуть.

«Завтра, завтра ночью начало!»

Об этом же думал и Олави. Он думал о том, что дороги заносятся снегом, пуховыми покровами застилаются установившиеся санные колеи и лошадям будет трудно везти непривычный груз. Он думал о том, какие сани пришлет Коскинен — панко-реги или просто розвальни, и о том, чем прикрыть оружие, чтобы не бросалось в глаза, что груз не совсем обычный.

Эльвира тоже долго не засыпала.

Она поцеловала спящих девочек и подошла к окошку. Хотя в комнате было натоплено до духоты, стекло узорилось ледяными листьями и странными ветвистыми стеблями.

Эльвира перестелила свою постель и снова улеглась, встревоженная и счастливая: Олави завтра ночью уйдет и через неделю — так он сказал — возвратится, чтобы никогда не расставаться с ней и детьми. Олави всегда говорит правду.

Отец, просыпавшийся раньше всех в доме, застал Эльвиру на ногах. Она хлопотала около квашни.

За обледенелыми оконцами занимался последний день января.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Олави и Лундстрем набили дорожные мешки снедью, принесенной заботливой Эльвирой. Здесь были и огромные куски шпика, и вяленое оленье мясо, и лепешки, и замороженная мелкая рыбешка, и кусок масла. Трудно даже понять, как ухитрилась Эльвира так устроить, чтобы никто из домашних не спохватился, куда девалось столько припасов.

Все оружие было еще раз подсчитано и переложено с места на место. И тогда вступил в свои права полновластный январский вечер.

Луна сияла, как будто назло, и на снежной равнине до леса пролегла блестящая лунная дорога.

Было так морозно, что лыжи переставали скользить по снегу. Лундстрем и Олави, дождавшись наконец условного часа, вышли на развилку двух лесных троп, мимо которой должны были пройти лошади, посланные Коскиненом. У каждого за плечами было по тяжелому свертку с оружием.

Лундстрем остался поджидать на перекрестке, а Олави пошел за второй очередью груза.

Олави успел вернуться, а обоза еще не было. Назначенное время уже прошло.

И вот донесся наконец далекий скрип полозьев.

Воздух был чист и прозрачен, высокая Полярная звезда сияла почти над самой головой, и каждый звук был отчетливо слышен издалека. Вскоре за высокими соснами послышалась спокойная речь, и из-за поворота показалась лошадиная голова. Это шли панко-реги.

«Слава богу, панко-реги», — подумал Олави и быстро вышел на середину дороги с радостным возгласом:

— Победа!

Ответа не было.

Возчики перестали разговаривать и с видимым изумлением смотрели на Олави.

Тогда выступил на лунную дорогу из тени Лундстрем и повторил:

— Победа!

Сидящий на задних санях человек испуганно хлестнул лошадь, крича:

— Эй, берегись, пропусти!

Но Олави схватил лошадь под уздцы и сказал:

— Победа! Свои!

Тогда возчик умоляющим, испуганным голосом попросил:

— Да отпустите нас! Мы самогоном не торгуем, разве вы не видите?!

Товарищи отступили.

— Чуть не выдали себя… — пробормотал Олави.

— Но уже давно время, — сказал Лундстрем.

Прошло пять минут, пятнадцать, двадцать — никто больше на дороге не появлялся.

— Придется идти восвояси, — угрюмо сказал Олави.

И они, нагрузив на плечи привычные тяжелые свертки, медленным шагом отправились обратно по проложенной лыжне.

Вскоре снова послышались широкое дыхание лошадей и тонкий скрип полозьев. Товарищей кто-то догонял.

За ними шли сани. Олави бросил сверток в снег и снова выступил из тени на дорогу.

— Победа! — полушепотом бросил возчик.

— Победа! — не удержался от громкого возгласа Лундстрем.

— Почему опоздали? Почему едете с другой стороны? — расспрашивал Олави.

— Да все потому же, — отвечал человек с шарфом, намотанным вокруг шеи. — Выехали мы вовремя, но вот видим, по дороге едут за нами еще двое на таких же панко-регах. Гуськом идут за нами. Мы ускоряем ход — они за нами. Ничего другого не оставалось, как хлестнуть наших лошадей и полным ходом уйти вперед. Мы так и сделали, и мимо места прошли раньше условленного времени. На развилке пошли вправо и дождались, пока они проедут влево по большой дороге. Они так и сделали, как по заказу. Тогда мы пошли обратно и вот встретились.

Для нескольких человек нагрузить две панко-реги оружием — недолгое дело, особенно когда торопит январский ночной мороз.

Когда сани были нагружены, они разъехались на развилке по разным дорогам, идущим на север — на лесоразработки. С одними санями ушли вчерашний вестник, возчик и еще один человек. У всех у них были заткнуты за пояс отличные топоры, блестевшие при луне. Лучковые пилы с тонкими полотнищами, с фигурным волчьим зубом лежали поверх попон.

На других санях сидел незнакомый возчик, а за санями шагали ищущие работы — опытный лесоруб Олави и новичок Лундстрем. Изредка они садились по очереди на сани, чтобы немного передохнуть.

«Однако этот Коскинен обо всем позаботился», — с уважением подумал Олави и почему-то вспомнил набитый снедью мешок и смущенный, жаркий шепот Эльвиры, которую он оставил три часа назад. На сколько? На несколько дней, на несколько лет, навсегда?

Так они шли за санями до самого рассвета.

Рыжебородый возчик соскакивал с саней и бежал рядом с ними, стараясь согреться, и бил ладонью о ладонь.

Ночью они молча прошли через какую-то деревушку. Скрип полозьев был их походным маршем.

Утром, часам к девяти, они вошли в большую деревню и, не доезжая до почты, остановились около харчевни. Эта же харчевня была постоялым двором. Жена хозяина, дородная женщина, стояла за прилавком и горячо спорила с молодой девушкой, должно быть, дочерью.

— Эй, дочка! — обратился к девушке рыжебородый возчик. — Хватит у вас припасов накормить трех лесорубов?

Девушка, на полуслове прервав разговор, обиженно и хвастливо сказала:

— Еды здесь будет для двух тысяч таких бродячих отцов, как вы, — и снова повернулась к матери, продолжая скороговоркой прерванную речь.

— Тогда дай нам кофе!

Рыжебородый распряг лошадь на отдых.

Перед тем как устроиться на лавке, чтобы вздремнуть, Лундстрем вспомнил, что в селении есть почта, а если есть почта — значит, можно достать последнюю газету и узнать, что делается на божьем свете.

В тесном помещении в форменной черно-белой кругленькой фуражке сидит девушка и разбирает полученную корреспонденцию. Около нее пожилой почтальон ждет окончания разборки писем, чтобы разнести их по адресам. Иногда, чтобы доставить на дальний хутор заказное письмо, надо потерять целый день. Лыжи почтальона прислонены к стене почты, около маленького черного почтового ящика с серебряным изображением старинного рожка и телеграфной молнии.

— Нельзя ли мне купить или посмотреть последние газеты? — робко спрашивает Лундстрем девушку.

На ней форменная фуражка, она при исполнении служебных обязанностей и не может отрываться от работы, чтобы отвечать на пустые расспросы каждого лесоруба.

Тогда Лундстрем уже немного громче спросил фрекен, не может ли она ему показать последние номера шведских газет, и так как он говорит на чистом шведском языке, молодая почтарша поднимает свое лицо от пачки писем и смотрит в упор на посетителя.

О, ей очень приятно в этой глуши встретить человека, который хорошо говорит по-шведски! Здесь уж слишком много грубых мужиков и мало настоящих интеллигентов. Она состоит в патриотической организации «Лотта Свярд»[1], но правде надо смотреть в глаза: по знанию шведского языка здесь, в Похьяла, всегда можно отличить простонародье от людей образованных.

И она дала ему пачку последних шведских газет.

Самая свежая была недельной давности. Но Лундстрема каждая телеграмма ошарашивала «последней новостью». Он прочел, что «повстанцы» в Карелии теснят на всех участках Красную Армию; что по всей Финляндии идет вербовка добровольцев «на помощь Карелии»; что социал-демократы настроены против поддержки белого карельского мятежа, но полагают, что, прежде чем принимать какое-либо решение, нужно выяснить ситуацию; что демонстрация протеста против карельской авантюры, возникшая по призыву рабочей социалистической партии, «этих скрытых коммунистов», — разогнана, а вожаки арестованы и посажены в тюрьму на разные — к сожалению, небольшие — сроки. В газетах также сообщалось, что предстоит расширение финляндской лесопильной и бумажной промышленности, так как Лига наций, по всей вероятности, решит, что Советская Карелия должна быть присоединена к Финляндии. А лесные ресурсы Карелии неисчислимы.

Лундстрем прекрасно знал, что буржуазные газеты врут, что они клевещут, искажают истину, скрывают неприятные для себя факты, но обилие свежих телеграмм, победоносный их тон произвели на него такое впечатление, что молодая почтарша, внимательно следившая за ним все время, спросила:

— Что, вы нашли объявление о смерти родственника?

— Нет, фрекен, все в порядке, — смутившись, ответил Лундстрем и, поблагодарив почтаршу, быстро пошел обратно.

Он рассказал вполголоса обо всех этих новостях Олави и умолчал лишь о сомнениях, одолевавших его.

Олави, лежа на узкой лавке, спокойно выслушал его и, повернувшись на другой бок, бесстрастно заметил:

— Ну что ж, мы им приготовили другие новости. — И, помолчав, добавил: — Только их они не напечатают…

Была его очередь отдыхать, и он не пропустил ее.

Но спал он недолго. Хозяин харчевни разбудил его.

Хозяин хотел купить картофель, который ребята везли на север, на лесоразработки, в бараки.

— Вам там больше не дадут за мерзлую картошку. Я плачу наличными.

— Картошка не мерзлая. Непродажная. Мы ее сами съедим. Для того и везем.

— Ну что ж, если сейчас еще не мерзлая, через несколько часов совсем обледенеет. Слышал, как трещат дрова в печи?

— Ладно, ладно! Мы обещали ребятам привезти картошку — и привезем!

— Картошка ваша, но хозяева-то вы плохие!

В четыре часа пополудни, в наплывающие вечерние сумерки, они снова вышли в путь.

Шли они молча, скользя на лыжах по сухому снегу, выпуская клубами белое густое дыхание. На ресницах оседал иней. Серебряным блеском покрывалась красная борода возчика.

Так они шли до утра, не присаживаясь в сани, чтобы не продрогнуть.

К рассвету они увидели у дороги лесную сторожку и постучались.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Дверь была не заперта, около раскаленных камней очага спиною к вошедшим сидел человек.

— Вот и отлично! Вы пришли вовремя, товарищи, — сказал он.

Лундстрем, Олави и рыжебородый возчик сразу узнали голос Коскинена. Он уже спокойно отдавал распоряжения:

— Через два часа вы выходите отсюда и идете прямо по дороге, потом сходите на санную тропу и по этой тропе направляетесь прямо к центральным баракам, которые возле господского дома. Останавливаетесь в правом бараке, — в левом буду я с другими санями, — и ждете распоряжений.

И никто из них в спокойной уверенности распоряжений не почувствовал напряженного волнения, которое вот уже сколько времени не покидало Коскинена.

Он не страшился сопротивления белых, ни разу не подумал о смерти, но весь внутренне содрогался, когда на секунду ему представлялось, что вдруг лесорубы не откликнутся на его призыв.

В такие минуты глаза его темнели, мешки под глазами набухали. Забота держала его, как чайник на костре, в непрестанном кипении. Но кипение это не было заметно посторонним, потому что, когда он волновался, речь его становилась размереннее и тише, голос спокойнее.

Вскоре Коскинен ушел из лесной сторожки.

Через два часа вышли Олави, Лундстрем и возчик.

Лошадь временами проваливалась в снег по брюхо.

Они продвигались очень медленно, но вот вдалеке заиграл огнями бревенчатый, на славу срубленный дом, где жили господа десятники и управляющий с молодою, недавно приехавшей к нему женой.

Итак, они были у самой цели. Они свернули вправо и через двадцать минут очутились подле одинокого барака. Все было в порядке, все шло, как они и ожидали, но их смутил несколько необычный для этих мест нарядный вид барака.

Они должны были подойти к баракам, находившимся в полукилометре от дома господ.

Но этот барак стоит одиноко.

Олави распахнул дверь и вошел внутрь.

Да, барак был необычен, здесь был настлан деревянный пол и посредине высилась стойка — козлы для винтовок.

— Надо стучать, когда входишь, — недовольно протянул сидевший на койке парень.

Да, здесь, в этом бараке, были настоящие койки с подушками, койки с настоящими одеялами.

— В чем дело? — еще неприязненнее спросил другой парень и поднялся навстречу Олави. — Что тебе надо?

— Скажите, пожалуйста: в какую сторону идти к самым ближним баракам лесорубов? — смущаясь, произнес Олави.

Парень лениво пошел к выходу, Олави — за ним.

На дворе стояли сани с драгоценнейшим грузом. Около них возчик и Лундстрем ждали Олави.

И только теперь, на вороге, Олави увидел шюцкоровский знак отличия на рукаве у парня.

— Мы ищем работы. Нам на южном участке товарищи, что здесь нужны крепкие парни, — громко, чтобы слышали товарищи, сказал Олави.

— Ваши дела меня не касаются, — грубо оборвал его парень. — Вы взяли слишком вправо. Эй ты, что везешь? — обратился он к возчику.

— Картофель, уважаемый господин, — поспешно отвечает возчик.

Парень развязно подходит к саням, приподнимает попону. Под попоной плотным рядом лежит крупный, первосортный картофель.

Парень берет в руку картофелину и внимательно осматривает.

— Странно, что не замерзла!

Из барака, где живут шюцкоровцы, раздается с детства привычный напев; «Наш край, наш край…»

— Шапки долой! — командует вдруг парень, сбивает шапку с головы Олави, роняет картофелину в снег и становится навытяжку.

И так, вытянувшись, в строгом молчании, в вечернем оснеженном сосновом лесу стоят они и ждут окончания песни. Песня пропета, и парень, забыв о своей важности, говорит:

— Вы, ребята, взяли слишком вправо, — бараки там.

Они идут в ту сторону, куда указал парень, и Олави тяжело дышит.

— У самой цели чуть было не завалили оружие, — с видимым облегчением говорит ему Лундстрем, но Олави не отвечает.

Так они наконец доходят до нужного барака.

Их встречают там неприязненно. Лесорубы боятся, что они собьют и без того низкую оплату.

Один из них снимает с ног своих мокрую дерюгу и протягивает к огню.

— Видишь, — обращаемся он к Лундстрему, — кеньг нет и марок нет, приходится ноги в мешки заворачивать…

И Лундстрем не знает, что ему ответить. Он сам сегодня проводит первую ночь среди лесорубов, и все ему внове.

Да, здесь о койках нечего и мечтать, едва хватит места вытянуть ноги на постланной прямо на землю хвое.

У очага возится уже немолодая женщина, стряпуха-хозяйка. Она, пожалуй, единственное в бараке живое существо, встречающее новых пришельцев без затаенном недоброжелательства. Она дает Лундстрему и Олави по чашке горячего кофе.

И пока возчик на улице возится с лошадью, они успевают согреться.

— Как же будем ночевать? — спрашивает Лундстрем и выходит из барака.

Языки северного сияния колышутся на бархатном небе. Перебегая с места на место, розовые и зеленоватые, они светятся изнутри каким-то необыкновенным светом.

Около саней возится рыжебородый. Немного поодаль спокойно разговаривают Коскинен и Инари. Значит, все идет так, как и должно идти.

Только почему Инари смотрит на него, на Лундстрема, неузнающими, чужими глазами, словно они никогда вместе не плавали на карбасе?

Как далеко ушла та прекрасная печальная осень!

— Нам нужно собраться и все взвесить, — говорит Коскинен, и глаза его светятся таким же спокойным блеском, как эти языки холодного пламени на черном зимнем небе.

Сегодня первый день февраля.

Лундстрем подходит к саням и тщательно прикрывает попоной картошку. Из барака выходит Олави.

— Олави! — окликает его тихо Коскинен.

Они деловито пожимают друг другу руки. И рядом навытяжку стоит Инари.

— Олави, пойди спроси у господ разрешения вновь прибывшим лесорубам переночевать одну только ночь в бане.

Олави идет к дому, где живут десятники.

— Я пойду на всякий случай, помогу уладить дело. — И Инари вслед за Олави растворяется в темноте лесной ночи.

Тогда Коскинен подходит к Лундстрему и пожимает ему руку. Лундстрем чувствует сейчас, что может радостно умереть, если этого потребует дело революции. Он готов снова пройти весь путь, от Хельсинки до этого отдаленнейшего участка Похьяла. Но он не знает, что следует сказать, и, вздохнув полной грудью, неожиданно для себя восторженно произносит, глядя на северное сияние:

— Какая ночь!

— Какой будет день! — Улыбка Коскинена прячется в недавно подстриженных усах.


Уже поздно, и десятники, поужинав, собираются спать и перед сном рассказывают анекдоты.

На стук Олави выходит на крыльцо десятник Курки. Он сердит: его оторвали от такого забавного анекдота…

— Предоставить на ночь баню? — гремит голос Курки. — Знаю я, для чего нужна вам баня — для пьянки. На самогон у вас денег хватает, а на кеньги нет?.. Нет, не самогон? На картеж? Никогда я не дам ключей, чтобы в бане акционерного общества дулись в очко!

Тогда из-за темных стволов выступает Инари и убедительно говорит:

— Херра[2] Курки, это отличные лесорубы, мои земляки. Я могу поручиться за каждого из них. Им в самом деле нет места в нашем бараке.

Узнав вежливого Инари, Курки сменяет гнев на милость.

— А, если ты ручаешься, тогда совсем другое дело, тебя я хорошо знаю.

И через минуту он возвращается из комнаты и вручает Инари большой ключ от бани акционерного общества.

Олави спрашивает:

— Нельзя ли нам получить немного еды, господин десятник, в счет заработков? Не беспокойтесь, мы отработаем.

Курки совсем подобрел:

— Кладовщик спит… Ну, да ничего.

И он выносит картуз с сахаром, пачку кофе, буханку хлеба и с полкило сала.

— Вот, получайте, завтра все впишем в счет.

— Большое спасибо, господин десятник!

Молча они идут обратно к баракам, и ключ холодит ладонь Инари. Он отдает его Коскинену. А Коскинен успел сговориться со стряпухой-хозяйкой.

— Мы здесь новички, нам надо раньше становиться на работу, мы должны уйти дальше, так уж ты, пожалуйста, не забудь разбудить нас совершенно точно в четыре часа утра. В четыре часа, и чтобы к этому времени был готов кофе.

— Да ты не беспокойся, — отвечает стряпуха, — раз я обещала, значит, исполню.

Они идут в лесную баню. Со скрипом поворачивается ключ в замочной скважине, и темнота принимает их. Инари зажигает коптилку; огромные тени бегут по стенам и переламываются на потолке.


Лундстрем начинает в полутьме узнавать собравшихся.

Рядом с ним — привычный уже до последней морщинки у глаз, молчаливый, высокий Олави и Инари. Незнакомые: остролицый, кажется совсем хрупкий человек (Инари называет его Сунила), позавчерашний посланец Коскинена и еще какой-то неизвестный лесоруб с топором, заткнутым за пояс.

Все они ждут слова Коскинена, все они волнуются, готовясь дать Коскинену самый точный отчет обо всем, что ими сделано.

В доме господ, очевидно, выпили перед сном лишнего и поэтому раздумали спать. Они громко, так, что слышно в баньке, расположенной в двухстах метрах от дома, завели хмельную песню. Незнакомый лесоруб вытаскивает из-за пояса топор, отрезает кусок сала из принесенных Олави запасов и начинает медленно жевать его.

Шюцкоровцы поют свою песню.

И тогда раздался взволнованный голос Коскинена.

В первый раз за все время знакомства Лундстрем подумал, что Коскинен тоже волнуется.

— Товарищи, — сказал Коскинен, — встаньте.

И все поднялись с лавок.

Олави доставал головой потолок.

— Товарищи! Мы еще не можем здесь, в Похьяла, громко петь нашу песню, наш гимн. Споемте же сейчас ее про себя.

И они стоя запели:

Вставай, проклятьем заклейменный…

Она спорила с той, с другой песней и заглушала ее. Коскинен молча покачивался в такт ритму, звучавшему в его душе. Сунила сосредоточенно и тихо носком отбивал такт. Олави шевелил губами, с трудом удерживаясь от того, чтобы не запеть вслух.

Она звенела в их сердцах, неистребимая, объединяющая волю и надежду миллионов, — мелодия «Интернационала».

Она подымала и несла их, кружила сердца.

— Ни бог, ни царь и не герой… — шептал Инари.

Темная тень Коскинена качалась на потолке.

Они стояли и тихо-тихо, чуть слышно, пели великую песню освобождения трудящихся.

Родная и неповторимая, поднимающая души, заглушая голоса из господского дома, обещая победу, звучит эта песня в тесном бревенчатом срубе лесной баньки в Похьяла и раздвигает стены ее до пределов широкого мира.

А за окном по крепкому насту, сугробам и снеголомам запевает метель.

Тусклый огонек дрожит на лавке, качаются тени на стенах.

Ощущение нахлынувшего счастья, единства с тысячами таких же, как он, поющих эти слова, делает Лундстрема спокойнее и отгоняет непрошеные слезы.

Но — она кончается, эта песня, и, обтирая платком лицо, Коскинен говорит:

— Теперь о делах!

Все садятся на лавки и деловито, по очереди, начинают рассказывать о том, что оплата труда низка, едва хватает только на скромную еду, что выплата и этих денег задерживается; о том, что сюда приезжают вербовщики и, суля разные льготы, стараются набрать рекрутов для белых банд, орудующих в Карелии; о том, что, если бы было оружие, легко было бы выгнать отсюда всех лахтарей.

Коскинен прерывает говорящего:

— За скольких парней можешь ты поручиться? Кому ты сам можешь вручить оружие?

Сунила начинает медленно перечислять, Инари тоже называет имена. И Лундстрем замечает, как Олави волнуется, слушая Инари.

— Но у нас нет оружия! — говорит один из лесорубов. — Надо взять его у лесных объездчиков, в их бараке.

— Это шюцкоровский барак? — переспрашивает Олави.

— Да!

— У нас есть оружие! — говорит Коскинен. — У нас есть сейчас винтовки, и они здесь. Шюцкоровцы должны быть немедленно разоружены.

И Коскинен разворачивает перед товарищами свой план. Его слушают, затаив дыхание.

— Лундстрем, выйди и посмотри, нет ли вблизи подозрительных типов.

Лундстрем, выполняя приказ, нехотя выходит из бани.

Очертания деревьев, покрытых снегом, неопределенны и расплывчаты. Мороз перехватывает дыхание, снег кажется совсем черным. Далеко-далеко, совсем в другом мире, в другой, невозможной жизни, вздрагивают гаснущие стрелы северного сияния. Вокруг ни души. Лундстрем возвращается в баню. В насквозь прокуренной конуре обсуждают план Коскинена.

Кто же быстро обучит лесорубов владеть оружием? Сам Коскинен, Инари, который отлично обращается с оружием, Лундстрем и Олави — они за это время прекрасно изучили устройство винтовок. Инари говорит:

— У меня в бараке есть надежный солдат — Унха.

А затем начинается распределение мест, поручений, обязанностей. Коскинен внимательно прислушивается к каждому, даже случайно оброненному товарищами замечанию.

Лундстрем снова выходит проверить, все ли спокойно вокруг.

Еще совсем темно. Ветер улегся, и Лундстрем слышит, как кто-то громко дышит. Лундстрем кладет руку на рукоятку маузера и сразу же облегченно вздыхает. Это закутанная в шерстяной платок, держа в руках огромный горячий кофейник, обмотанный теплыми тряпками, идет стряпуха — хозяйка барака.

«Уже четыре часа. Надо будить, расталкивать спящих», — думает она. Но что это? Двери бани распахиваются, и густой гурьбой выходят из нее утомленные, но решительно настроенные лесорубы.

Стряпуха изумленно смотрит на них: здорово, значит, дорожат работой ребята, если сами проснулись до четырех часов. Да, ее кофейник очень кстати. И парни на ходу глотают дымящуюся бурду и расходятся в разные стороны.

Они идут выполнять намеченный на ночном совещании план.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Каллио просыпается от толчка в бок. Над ним стоит Инари.

— Что? Что? — испуганно протирая глаза, спрашивает Каллио. — Неужели проспал на работу?

— Еще не проспал… Тише! Настало время действовать. Не шуми! — настойчиво шепчет Инари.

Каллио понимает, что случилось что-то очень важное, и сразу встает.

Инари успел разбудить Унха и старого знакомого по финскому легиону. Они готовы.

— Выйдем во двор, — торопит Инари.

Он совсем не хочет, чтобы его слышали малознакомые возчики. Кто знает, может быть, кто-нибудь из них дрался в восемнадцатом году в кулацких отрядах. Вот один возчик, правда, не опасный, тот, что все время ждет письма от жены о списанных недоимках, проснулся, приподнялся на локте и прислушивается.

— В баню в карты идете дуться? — с нескрываемой завистью спрашивает он Инари.

Но они уже прикрыли за собой дверь.

Рыжебородый возчик выдает Унха, Инари, Каллио по винтовке и по три обоймы на каждого. Себе оставляет столько же. Около саней стоят вновь прибывшие вооруженные лесорубы. Это Коскинен, Лундстрем, посланец Коскинена — лесоруб, который, даже опираясь на винтовку, не расстается с заткнутым за пояс топором, — и трое других. Каллио хорошо знал Сунила, и… и — неужели… неужели глаза не обманывают его?! — перед ним стоит живой Олави.

— Олави!

— Каллио!

Вот они стоят друг против друга и жмут руки, не доверяя своим глазам.

Черт дери, наконец-то они снова нашли друг друга! И когда!

Снег на вершинах сосен совсем розовый, от мороза стынут губы, а они стоят и смотрят в глаза друг другу.

— Олави!

— Каллио!

— Пора, — разлучает их спокойная команда Коскинена.

Лундстрем, Сунила и еще трое вооруженных лесорубов идут к господскому дому. Все на лыжах.

— Не забудь: общее собрание в восемь часов, у дома господ! — уже на ходу, оборачиваясь, напоминает Коскинен.

Но Инари не нуждается в напоминаниях.

— Через час должны быть посланцы во всех бараках, — шепчет он про себя, смотрит на тяжелый снег, пригибающий ветви, и командует: — За мной!

У саней с оружием остаются радостно озабоченный Олави и Коскинен.

Олави сейчас не просто лесоруб Похьяла, он сейчас не просто носильщик или конвоир, — нет, он начальник хозяйственной части, начальник снабжения и боевого питания первого красного партизанского батальона Похьяла.

Коскинен входит в барак. Он достает из сумки лист бумаги, придвигает к огню широкий круглый чурбак — им здесь пользуются как табуретом и как столом, — садится на корточки и начинает писать крупным, размашистым почерком воззвание, слова которого он продумал в длинные зимние ночи.

Он останавливается, думает и снова склоняется над чурбаком… Дрова в очаге все время трещат, стреляют — к морозу.

Коскинен целиком поглощен своим делом и почти не обращает внимания на то, что люди в бараке просыпаются, шевелятся и начинают готовиться к новому дню труда. Они с удивлением смотрят на Коскинена.

Он не окончил еще писать, но, услышав разговор, складывает бумагу, прячет ее в карман и встает.

— Товарищи, сегодня работы не будет.

— Почему?

— Не пророчь, для этого ты слишком большой грешник, — кричит Коскинену возчик.

Заходит Олави — на минуту, отогреться. Коскинен во всеуслышанье объявляет:

— Сегодня начинается забастовка!

— Ты, наверно, тот самый финский коммунист Коскинен, который письмо нам написал? — соображает возчик, напрасно ожидавший писем из дому.

— Да, я Коскинен.

Раздается отдаленный винтовочный выстрел. Глаза Коскинена заблестели, и он громко сказал:

— Товарищи, через час назначено собрание лесорубов около господского дома и складов. Олави, доставь туда сани для перевозки продуктов.

— Слушаюсь, — отвечает Олави.

Коскинен выходит из барака и идет к господскому дому. Почти совсем рассвело. Розовый свет столбами стоит между стволами сосен.

Возчики — тот, с которым работал Инари, и тот, который так и не дождался письма из дому, — оба добровольно отдают свои сани, своих лошадей и себя в распоряжение Олави.


В барак, где жил Сара, посланец прибыл, когда было совсем светло. Почти все уже собрались идти в лес. Сара направлял пилу. Жена возчика, с которым он работал, была стряпухой в их бараке. Она проспала сегодня, и поэтому кофе только еще закипал на очаге. Возчик лениво переругивался с женою.

— Вот теперь все торопятся, оттого и гнило все, — продолжал урезонивать своего молодого приятеля Сара. — Раньше в полнолунье дерева не рубили, и лучше лес был. А теперь из смотрят, что полная луна, рубят, и сосна мелкослойнее стала.

Возчик, прекратив перебранку с женой, пошел задать корму лошади и на самом пороге столкнулся с незнакомым лесорубом, который, держа в руках лыжные палки, быстро вошел в барак и, переводя дыхание, громко сказал:

— Сегодня работы не будет. В восемь утра состоится собрание всех лесорубов этого прихода.

Все сразу заволновались:

— Какое собрание?

— О чем разговор?

С самого восемнадцатого года не бывало таких собраний. Как же тут не взволноваться?

— Да это просто митинг, — решила стряпуха.

«Наверно, сообщат, что повышают заработок, а то ведь и жить невозможно», — соображает Сара. И решил: «Надо идти. Идти надо!»

— Держи карман шире! Скорее объявят, что жалованье вместо двух недель на месяц будут задерживать, — не утерпел, чтобы не поддразнить своего старшего товарища, молодой лесоруб.

Сара уже надел поверх шерстяного свитера малиновую праздничную куртку. Он твердо решил пойти на собрание.

— Как же мне идти туда в такой холод? — вслух раздумывал высокий парень. — Слишком у меня легкая одежда и рваные кеньги, чтобы без дела шататься по лесу в такой мороз. Только работа и согревает.

— А ты попробуй пойди, может быть, там тебе и выдадут одежду и кеньги, — в шутку утешил его другой. И потом убежденно добавил: — Ручаюсь, наверняка дадут! Для того созывают собрание, чтобы прочесть всем манифест: мол, объявлена война против Советской России, все мужчины мобилизованы в армию, на фронт, и да здравствует Финляндия до Урала! Ура!

— К чертям! В таком случае я на собрание не пойду, — сказал сосед.

Незнакомый лесоруб, не отвечая на расспросы, вышел из барака и, торопясь, вдевал ногу в стремя лыжи. Он спешил оповестить о собрании людей в другом бараке. Молодой лесоруб выскочил вслед за ним и крикнул вдогонку:

— Скажи, для чего собрание?

— Забастовка!

— Забастовка! — ликуя, крикнул молодой лесоруб, входя обратно в барак. — Как и весной, забастовка!

— Тогда идем!

И они шумной толпой направились к господскому дому.

По дороге парни боролись, чтобы согреться. А стряпуха заставила мужа везти ее на санях — не распрягать же, в самом деле, лошадь! На эти сани примостился и тот парень, который из-за рваных кеньг не мог идти. Он все время соскакивал с саней и возился с товарищами, стараясь согреться. А сани в этом время уходили вперед, и надо было их догонять.

Не пошли на собрание только три человека.

«Что там будет, на собрании, повысят плату или не повысят, забастуют или не забастуют, а все равно за сделанную работу так или иначе заплатят».

Так думали эти трое и поэтому пошли, как и всегда, на свою делянку. Они были довольны собой, им казалось, что они в бесспорном выигрыше.

Лесоруб, гонец Коскинена, тоже был очень доволен собой. Он убыстрил свой бег, но от холода никуда не уйти.

Он нагибался вперед, приседал, и вся сила его уходила к рукам, и тогда он отталкивался сразу обеими руками, и лыжи несли его, куда он хотел, и скорость сама вела его, выпрямляла и снова сгибала. Он оповестил уже третий барак, после четвертого он свободен — поручение выполнено! Сейчас, наверно, и к другим баракам подходят гонцы-лыжники. Вместе с парнями из четвертого барака он пойдет на митинг. Только бы не опоздать. И знатная же будет на этот раз забастовка!

— Эй-хо!

— Эй-хо!

А вот наконец виден и четвертый барак. Но оттуда идут уже навстречу ему люди. На лыжах, с топорами за поясом, с пилами и пестрыми свертками одеял за плечами.

— Стойте! Куда, ребята? — кричит он им.

И навстречу ему гремит в морозном воздухе:

— Разве ты не знаешь? Забастовка!

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Лундстрем, Сунила и еще двое лесорубов подошли на лыжах к дому, где жили управляющий и десятники. Они вооружены револьверами и ручными гранатами.

Сердце Лундстрема бьется чаще, чем обычно.

«Сейчас, сейчас, начинается… Может быть, — думает он, — революция, начатая сегодня здесь, на крайнем севере, прогремит по всей Суоми, а может, перекинется и дальше на запад, в Швецию, Норвегию…»

И он уже слышит свою четкую команду — ать-два, ать-два! А впереди верхом на лошади, в украшенном резьбой седле по Хельсинки едет Коскинен, — Лундстрем видел похожую картину в художественной галерее, — со всех балконов свешиваются красные полотнища, и шелк развернутых знамен полощет над его головой.

Только зачем так мерзнут пальцы? От самых кончиков, от ногтей покалывающий холодок ползет к ладони…

«Однако эти господа тоже не поздно встают», — думает Лундстрем, увидев синеватый дымок, столбом подымающийся из трубы к небу. Какая благодать, что нет ветра!

Сунила распределяет товарищей по местам. Один из них остается во дворе, под окном самой большой комнаты, другой должен войти в дом с черного крыльца. Сунила назначает Лундстрему место рядом с собой. Они вдвоем осторожно поднимаются на крыльцо.

Дверь не заперта. Они ее тихо отворяют.

— Скрипит, проклятая!

— Сволочи, пожалели пенни на смазку! — бормочет Сунила.

И они входят в дом. В помещении натоплено так жарко, как топят только на крайнем севере. Они слышат разговор в соседней комнате, но о чем речь — разобрать не могут.

— Ты готов? — шепотом спрашивает Сунила.

Лундстрем снимает с пояса ручную гранату и шепчет:

— Готов.

Сунила рывком распахивает дверь.

Обыкновенная комната с большим обеденным столом посредине. Аромат душистого кофе идет от кофейника, водворенного уже на стол. Ломти горячего, только что поджаренного хлеба лежат на блюдцах. Желтоватое масло наполняет масленки, крупные белые яйца со всех сторон обступили солонку. За столом сидят пять здоровущих, бритых, уже немолодых мужчин. Один в пиджаке и при галстуке — мелкая розовая горошина на атласной синеве; другие в пестрых свитерах.

Три двери ведут из столовой в спальни — это Лундстрем знает по плану. Сейчас одна из этих дверей открыта, на пороге стоит Курки в шерстяных носках, от брюк длинным двойным хвостом спускаются до самого пола подтяжки.

Человек в галстуке, горячась, что-то разъясняет другим. Но он сразу же замолкает и изумленно смотрит на вошедших; замирает на пороге своей комнаты и десятник.

— Херра Курки! — громко говорит Сунила. — Мы принесли вам ключи от бани. Большое спасибо!

— Ладно, — говорит Курки, — вы могли так не торопиться.

Сидящие за столом переглядываются. И тогда Сунила выхватывает револьвер из кармана, срывает с пояса гранату и кричит:

— Встать! Руки вверх!

Десятники смущены, они не понимают, шутит ли этот взбалмошный лесоруб или приказывает всерьез. Сунила стреляет в воздух. Лундстрем тоже выхватывает свой маузер и потрясает им; в другой руке у него граната. Господа видят, что лесорубы не шутят.

Они вскакивают и подымают руки. Лундстрем подбегает к отворенной двери, возле которой стоит растерянный десятник с поднятыми руками, с ниспадающими пестрыми подтяжками, захлопывает ее и поворачивает ключ.

— Это бандиты! — испуганно кричит человек в галстуке.

— Херра, это красные лесорубы, — вежливо поправляет его Сунила и приказывает Лундстрему обыскать всех и изъять оружие.

Лундстрем подходит к каждому по очереди и засовывает руки в карманы. Эти сильные мужчины очень испуганы. У одного из них колени дрожат мелкой дрожью, когда Лундстрем обшаривает карманы. У двоих Лундстрем вытаскивает из карманов браунинги и кладет их на стол.

Где оружие? У них должно быть оружие!

Из кухни появляется, неся на подносе вымытые чашки, господская стряпуха, рыхлая Марта. Она ничего не понимающими глазами смотрит на то, что происходит в комнате, на своих хозяев, стоящих с поднятыми руками, на Лундстрема. Когда взор ее доходит до револьвера Сунила, она дико вскрикивает и роняет на пол поднос. С грохотом разбиваются чашки. Марта приседает над осколками и в ужасе закрывает лицо руками.

— Тише! — кричит на нее Сунила.

— Где остальное оружие?

Херра Курки, высоко держа руки вверх, осторожно пятится, чуть не наступая на собственные подтяжки, к двери в кухню, из которой только что вышла стряпуха. Медленно подвигаясь, он добирается до двери и прислоняется к ней широкой спиной.

Дверь подается. Сейчас он выскользнет из рук этих людей. Наплевать, что он в одних носках. В первом же бараке ему дадут все, что нужно. Пока еще не поздно, надо позвать объездчиков, шюцкоровцев. И вдруг он застывает на месте, боясь обернуться, пошевелиться. Он чувствует на своей спине жесткий, круглый холодок стали. Медленно поворачивает голову. Из темноты коридорчика смотрят на него упрямые глаза.

— Ступай обратно!

И он идет обратно. А в ту секунду, когда дверь в коридор со скрипом закрылась за ним, оконное стекло, покрытое ледяными папоротниками и выпуклыми узорами заиндевелых стеблей, задребезжало и звонкими кусками легло на пол. И сразу холодное дыхание леса рванулось в комнату. В образовавшееся отверстие видно, как грозит маузером оставленный на дворе часовой.

Красных больше, чем думал Курки.

— Где остальное оружие?

И эти, еще вчера вечером наглые и грубые господа, запинаясь и торопясь, предупредительно рассказывают, где хранится оружие.

У одного оно покоилось под подушкой, и Лундстрем сбросил с измятой, еще не остывшей постели подушку на пол. У другого револьвер лежал в чемодане под кроватью, и Лундстрем, став на колени, вытащил чемодан, выбросил из него все аккуратно уложенные вещи и достал со дна холодный браунинг. Было еще два ружья с круглыми тяжелыми пулями — для охоты на медведей.

— Все! — сказал Сунила.

Он подошел к двери, которая до сих пор была заперта.

— Херра Курки, подай ключ!

— Там еще спит управляющий с женой, — как будто стараясь оправдаться, заговорил Курки.

Сунила постучал.

— Прошу не будить меня — и так слишком много грохота за стеной, не дают выспаться человеку.

— Ну, ну, завтра выспишься! — И Сунила нажал плечом на дверь.

На огромных медвежьих шкурах, постланных на полу, спал управляющий со своей молодой женой. Женщина спрятала голову под одеяло. Управляющий вскочил в нижнем белье и стал ругаться. Но, взглянув через дверь в столовую, он увидел растерянные лица десятников, стоящих с поднятыми руками, револьверы на столе и, сразу поняв серьезность положения, вежливо спросил:

— Что вам угодно?

— Пока немного. Где твое оружие?

— Сейчас достану, под подушкой. — И он нагнулся, желая достать револьвер.

— Ни с места! Стой! Я сам достану!

Но Сунила не успел нагнуться, как из-под одеяла высунулась рука, осторожно держащая браунинг, и женский голос произнес:

— Берите скорей эту гадость и дайте мне одеться.

— Виноват, — сказал Сунила, беря браунинг. — Извините за беспокойство, — повторил он и вышел в столовую.

Руки у господ десятников словно налились свинцом, трудно было держать их поднятыми.

— Заходите в комнаты, — приказал Сунила.

Когда они разошлись по спальням и Лундстрем запер за ними дверь на ключ, Сунила облегченно вздохнул и, выйдя на крыльцо, из ружья, предназначенного для охоты на медведей, выстрелил в морозный воздух.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Услышав этот выстрел, Инари скомандовал:

— Вперед!

И они побежали на лыжах с новыми, еще не пристрелянными винтовками к бараку, где жили объездчики-шюцкоровцы.

Впереди, прокладывая лыжню по сухому, рыхлому, выпавшему за ночь снегу, шел Инари. Сразу за ним — Унха Солдат, Каллио, рыжебородый, еще двое, один из них так и позабыл вытащить из-за пояса топор.

Они подбегают к бараку.

Около дверей стоит объездчик и умывается снегом.

— Взять его! — приказывает Инари.

Но тут Унха не выдерживает и кричит:

— Смерть проклятым капулеттам!

Объездчик вздрагивает, выпрямляется и видит бегущих к нему вооруженных лесорубов. Он быстро вскакивает в барак и захлопывает за собой дверь. Слышен лязг задвигаемого засова.

— Надо будет драться, — бормочет Инари и, подбегая к двери, рвет ее за ручку.

— Рано встали они сегодня! — негодует Каллио и пытается запихнуть патроны в магазин японской винтовки.

Они не лезут. Пальцы коченеют на воздухе. И тогда он вкладывает всего один патрон и досылает вперед затвор. Остальные патроны — в карман.

— Открой сейчас же! — командует, барабаня рукояткой маузера по двери, Инари.

Никто не отвечает.

Тогда Инари подбегает к окну, и Унха уже рядом с ним. Они выпускают в окно несколько зарядок, оглушительных в настороженном морозном воздухе.

Ответа нет.

Прячась за оснеженные стволы сосен, остальные по команде Инари окружают барак.

Солнце уже готово взойти, и розовый свет, бродящий по лесу, желтеет. Слышно, как трещат от мороза ветви. Белое дыхание рвется изо рта.

— Огонь! — командует Инари.

Каллио, зажмурясь, нажимает спусковой крючок. Шум от выстрела слегка оглушает его. Он слышит грохот залпа, ощущает на лбу прохладное прикосновение снежинок. Залп стряхнул лебяжий пух с ветвей. Пушинки тают на лице Каллио. Он открывает глаза… и видит, что ничего вокруг него не изменилось.

— Если выйдете, гарантирую сохранение жизни! — громко кричит Инари.

И опять молчание.

— Огонь! — снова командует Инари.

Каллио на этот раз не зажмуривает глаза. Он занят вкладыванием очередного патрона в винтовку. Поэтому он не успевает выстрелить вместе с другими; выстрел его запаздывает и раздается тогда, когда Инари уже снова барабанит в дверь шюцкоровской обители.

— Что с тобою? — одергивает его Унха. — Ты, чего доброго, таким порядком своих перестреляешь!

И они оба бегут на зов Инари.

— Вышибай дверь! — командует он и указывает на молоденькую сосну.

Топор, прихваченный с собой, оказывается как нельзя более кстати. Один из лесорубов берет сосенку под корень. И тогда к ногам его валится черный комок.

— Что это? — Каллио берет его в руки. — Ворона! Замерзла!

И в эту секунду раздается неожиданный выстрел. Остатки замерзшего стекла с дребезгом сыплются на утоптанный снег. Стреляли из барака. Пуля вязнет в стволе сосны.

— Ах, так!

Лесоруб разозлился. Сосенка, подняв снежный водоворот, не успевает рухнуть, ее на лету подхватывают сильные руки и, держа за смолистый ствол, направляют тяжелым тараном в дверь. Торец свеж и тяжел. Дверь не рассчитана на такой напор. Она подается и с легким скрипящим стоном падает, срываясь с петель. И тогда из барака снова выстрел в упор. Но стрелок, вероятно, очень волнуется, пуля уходит вверх.

Парни выпускают из рук сосну, сторонятся вправо и влево от двери и беспорядочно стреляют. Из дверного проема раздаются быстро, один за другим, четыре выстрела. И снова выстрел — и громкий крик боли.

Это Инари подошел к выбитому окну и выстрелом из маузера сбил с ног шюцкоровца.

— За мной! — кричит Инари.

И Каллио вместе с Унха первыми вбегают в барак. На полу около койки лежит молодой объездчик-шюцкоровец. Это с ним вчера разговаривал Олави. Это он вчера сбил шапку с головы Олави, когда шюцкоровцы в бараке пели гимн.

Но где остальные объездчики?

Одиннадцать винтовок, начищенных, готовых к бою, стоят в козлах посредине чистенького барака.

Но где же люди?

Одежда, кеньги валяются в беспорядке на незастеленных койках и на дощатом полу. Инари тянет за вделанное в пол круглое железное кольцо. Квадратная крышка люка лениво, словно нехотя, приподнимается.

— А ну, вылезай! — командует Инари.

И Каллио и Унха услышали неожиданно для себя в голосе товарища начальнический тон, не повиноваться которому нельзя.

Первым вылез тот молодчик, который умывался снегом перед бараком.

Объездчики виновато, один за другим, подымаются из люка. Их выводят на морозный утоптанный снег. Кое-кто еще не успел надеть кеньги.

Их строят в шеренгу и пересчитывают. В это время Инари сам, никому не доверяя этого важного дела, перерывает все сундучки и койки. Но больше оружия нет. Он поднимает револьвер, валяющийся на полу рядом с убитым, и приказывает ввести пленных обратно в барак.

— Снять кеньги! — командует он тем, кто успел их раньше надеть. Те, поглядывая на тело убитого, покорно и быстро выполняют приказ. — Отлично! Забери все эти кеньги с собой, — говорит Инари Каллио. — Они пригодятся нам, а эти молодцы без них никуда не уйдут.

Инари оставляет лесоруба, что рубил сосенку, и рыжебородого сторожить пленных шюцкоровцев. Они должны сменяться — один снаружи, на холоде, другой внутри барака — и ждать дальнейших распоряжений. Пленным разговаривать между собой запрещено.

Взвалив на плечи оружие — по три винтовки на человека, — они пошли на лыжах к господскому дому.

— Отлично, отлично! — радовался Унха. — Все захваченные винтовки русские. Я научу тебя с ними обращаться, Каллио.

А Каллио шел рядом с ним и думал о том, как много времени ушло с той минуты, когда он вчера в этот же самый час приступил к работе — валке сосен.

Когда они подошли к дому господ, возле него уже стояли сани с оружием. У саней суетился Олави.

— Вали сюда, ребята, винтовки и патроны, — сказал он и снова пожал руку Каллио.

Возле дома стоял часовой.

Все остались на дворе. Каллио принялся раскладывать большой костер, потому что было чертовски холодно. Унха объяснял незнающим устройство русской винтовки, а Инари пошел в дом доложить Коскинену, что поручение выполнено.

Большая комната была полна народу. На столе лежали револьверы. Шел оживленный разговор.

У запертых дверей, ведущих из столовой в маленькие жилые комнаты, похаживал часовой-лесоруб, постукивая винтовкою о пол. На уголке стола Коскинен заканчивал — уже чернилами, а не карандашом — обращение к лесорубам и трудовому крестьянству Похьяла. Глядя на него, никто не сказал бы, что за сутки он не сомкнул глаз ни на минуту.

Принимая рапорт Инари, он стоял вытянувшись, держа руки по швам. Так он стоял, комиссар первого партизанского отряда лесорубов Похьяла, и все находящиеся в комнате тоже застыли, с уважением глядя на Коскинена, слушая простые слова отчета Инари.

— Через час должен начаться митинг, мы и так запаздываем, — сказал Коскинен.

В комнату вошел Олави.

— На складе много сала и других продуктов, одежда и инструмент.

— Все, что принадлежит акционерам, мы берем с собой. Одежду выдавай тем, кто в ней нуждается. Сколько казенных лошадей?

— Тридцать.

— Тогда организуй обоз из тридцати саней.

— Ладно, — сказал Олави, вышел и подумал: «Я организую такой обоз, который возьмет все, что здесь есть!»

Коскинен вышел на крыльцо. Из ближних бараков и землянок уже начали собираться лесорубы. Коскинен распорядился разложить перед домом еще несколько костров.

Каллио, разжигая костер, сказал:

— Без растопки и дрова не загорятся, а не то что наш брат.

— Ну, мы разожгли как следует, — улыбнулся Унха.

Сунила шел быстро. Радостный день занимался для него. Неярким огнем встающего солнца горел лес, потрескивая на морозе. Отличный день! Ему хотелось громко петь. Но, боясь выдохнуться, он только замурлыкал себе под нос боевую мелодию. А вот и барак, в котором провел он всю зиму.

«Наверно, никогда в жизни я больше не переночую в нем», — думает Сунила, и от этой мысли ему делается еще веселее, и он, сбросив лыжи у порога, ударом ноги распахивает дверь.

— Здравствуйте, товарищи! — радостно кричит он уже проснувшимся и готовым к новому дню тягот лесорубам. — Здравствуйте, товарищи! Забастовка! В восемь утра собрание у господского дома. Идут все!


— Вот молодец, Хильда, — радуется Сунила, — как быстро собралась! А я не думал, что и ты пойдешь!

Но Хильда, закрасневшись, даже не отвечает. Она так быстро шагает по снегу, что за ней трудно поспеть лесорубу с медным котелком за плечами.

— И сюда ты его взял с собой? — изумляется молодой лесоруб.

Но тот смотрит на юнца свысока.

— В любом походе медный котелок три службы сослужит: и кофе сваришь в нем, и погоду предскажет, и… — Но он так и не договаривает о третьей службе медного котелка.

Так они идут молча — и впереди других раскрасневшаяся от волнения Хильда.

Сунила с силой отталкивается палками и, обгоняя Анти — лесоруба с медным котелком — и девушку, кричит ей:

— Хильда, на дворе такой мороз, а в кармане денежки тают!

От смеха Хильды падают с ветвей сухие пушинки снега. Она сразу теряет дыхание и отстает.

Она идет рядом с молодым лесорубом, торопясь прийти к дому господ еще до положенного срока, чтобы увидеть все, расспросить и поговорить. А за ними спешат все лесорубы из их барака.

Один только Анти с медным котелком не торопится.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Крупным, размашистым почерком пишет Коскинен воззвание, все слова которого он продумал в длинные зимние ночи.

В комнату входят лесорубы с разных участков, из разных бараков, бородатые и такие, чьих подбородков не касалась еще бритва. Их фланелевые и шерстяные рубахи пахнут холодом, и снег не тает на острых носках их мягких кеньг. Все тепло ушло из комнаты через разбитое стекло. Люди громко разговаривают, постукивает винтовкой часовой, прохаживаясь возле дверей, за которыми сидят пленные.

Коскинен окончил свое воззвание, он дышит на пальцы, согревая их, и деловито ставит подпись:

«Уполномоченный комитета Финской компартии Яхветти Коскинен».

И сразу встает. Он велит отворить дверь в комнату управляющего.

Жена управляющего, уже приодетая, со слегка подведенными глазами и намеченными тонкой полоской кармина губами, чувствует себя неуязвимой и обиженно спрашивает:

— Ну-с, какие еще новости, господа?

Коскинен словно не слышит ее слов.

— У вас, наверно, есть пишущая машинка, и вы умеете на ней работать. Так вот, приказываю вам немедленно перепечатать это воззвание!

Голос его строг.

Через минуту бойкая дробь ремингтона рассыпается в комнате управляющего.

— Что ты делаешь?! — возмущается муж и через плечо пробегает глазами напечатанное:

«Мы, рабочие северных лесов, выражаем глубокое сочувствие товарищам, работающим в Советской Карелии и борющимся в рядах Красной Армии. Мы призываем всех классово сознательных товарищей войти в наши ряды, примкнуть к Северному красному партизанскому батальону и под руководством коммунистической партии организованной силой встать вместе с нами на борьбу против капиталистов. Момент для этого подходящий. Мы захватили возы с оружием, которое белобандиты пытались доставить в Советскую Карелию».

— Господи, господи! Что ты печатаешь, милая?! — шипит управляющий на жену.

— Здесь так написано, — тычет она пальцем в белую бумажку. — И если я что-нибудь переврала, так с твоей стороны любезнее было бы диктовать мне, а не шипеть над ухом: «Господи, господи!»

— Нет, печатай уж, как начала.

И снова из-под розовых наманикюренных ноготков посыпалась сухая дробь.

За стеной, в соседней комнатенке, слышен оживленный спор, похожий на перебранку.

Управляющий за стуком машинки среди других голосов различает голос молодого человека с нелепым галстуком, заведующего соседним участком лесозаготовок конкурирующей фирмы.

— Я специально приехал сюда, — сердито говорит он, — чтобы сказать, что здесь ведут глупую политику! Задерживать выплату жалованья, когда поступают такие выгодные заказы и скоро будут по дешевке карельские леса! Это чистейшее безумие. Ведь если у вас начнется забастовка, она в два счета может перекинуться к нам. Я хотел предупредить вас. Но вы не послушались. Вот вы теперь и влопались в историю. (Радость конкурента звенит в его голосе). А я немедленно поднимаю на своем участке все расценки на десять процентов.

Другие голоса перебивают возмущенную речь гостя.

— К сожалению, дело не так просто, как думает этот молодчик, — кисло улыбается управляющий. — Да, дело серьезное… Проклятие, где эти шюцкоровцы? Они всегда гуляют, когда должны быть на местах. Во сколько они уже обошлись акционерам? Да, дело серьезнее, чем думает этот молодой осел.


— Все в сборе! — докладывает Сунила Коскинену.

— Все в сборе? — быстро переспрашивает Коскинен, утомленные глаза его блестят.

— Около шестисот человек.

Народу действительно много; люди шумят, протягивают руки к разложенным перед домом кострам, прыгают с ноги на ногу, чтобы согреться.

Среди других суетится и только что приехавший сюда на своих санях бродячий торговец Ялмарсон. У него замечательный нюх; он появляется на разных лесозаготовительных пунктах всегда к получке, несмотря на то, что выдается она очень нерегулярно, и раскладывает перед лесорубами свою незатейливую галантерею.

— Сегодня ты прогадал! — говорит ему один из лесорубов. — Забастовка.

— Ну, он свое всегда возьмет! — откликается другой.

— Посмотрим, посмотрим, — отшучивается Ялмарсон. — А забастовки я не одобряю.

Он переходит от группы к группе. Подходит к костру и около самого огня снимает шапку, чтобы стряхнуть насевший на нее снег, — и, к всеобщему удивлению, открывает огромную лысину, такую неожиданную при окладистой бороде.

— Бастовать необходимо! — убежденно говорит ему пожилой лесоруб. — Хозяева сейчас пойдут на уступки…

С веселыми выкриками парни тащат огромные, синеватые на морозе бычьи туши, а другие из молоденькой сосенки строгают вертел.

Все разговоры, скрывающие нетерпеливое ожидание, доходят в комнату, где готовится к выступлению Коскинен, ровным, жужжащим гулом.

— А как же мы, безработные, можем бастовать? — слышит он краем уха отрывок разговора.

Нетерпение охватывает и его, и он теряет сразу все собранные им и приведенные в порядок слова. И уже сам торопит Сунила — скорей! И выходит из дому.

Его сразу пронизывает холод, забирается в легкие, щиплет уши. Говор понемногу затихает.

— Сюда, сюда!

Коскинену помогают взобраться на огромный ящик.

Он слышит треск разгорающихся костров, видит, как сияют внимательные глаза; он смотрит под ноги, на дощатый помост импровизированной трибуны, и улыбается: он стоит на ящике с американским салом. И слышит свои слова, как будто кто-то другой, рядом, произносит их:

— Товарищи рабочие, лесорубы, вальщики, возчики! Товарищи!

На него устремлены сотни глаз, его внимательно слушают лесорубы. Воздух как будто стал теплее, и глаза заулыбались.

— …Я говорю как член Финской коммунистической партии и уполномоченный ее комитета. Мы отдали себя целиком революционной работе…

«Это про меня тоже», — с гордостью думает Лундстрем. Только вчера в эти часы он шел рядом с панко-регами, конвоируя до блеска начищенное оружие, которое сейчас будут раздавать.

— …Положение в Суоми таково, что каждый рабочий должен сейчас же решить: будет ли он бороться за интересы капиталистов, против своих товарищей, или единым фронтом против капиталистов?..

«Зачем он спрашивает? Разве рабочий может выбирать?» — думает Унха Солдат; он чувствует револьвер в кармане, и это ощущение усиливает уверенность в победе. Он хочет крикнуть: «Мы уже выбрали!» — но слова не срываются с мерзнущих губ. Он слышит:

— …Капиталисты всех стран готовят общий поход против Советской России!.. Они разжигают войну… А мы, финские рабочие, за мир! Весь народ за мир. Он нужен нашей Суоми! Мир нужен всем трудящимся!

Унха думает:

«В России нет капулеттов, там нет акционеров».

И сосед его слушает и спрашивает шепотом Унха:

— Правда, что в России прогнали помещиков и фабрикантов?

Но тот поводит плечом: не мешай, мол, слушать.

— …Мы связаны крепкими нитями с борющимися пролетариями России. Мы хотим на деле доказать свою солидарность, и мы говорим: «Руки прочь от Советской Карелии!»

«Хороши кеньги!» — думает один из лесорубов. Он сменил только что мешки с ног своих на кеньги, взятые у шюцкоровцев, и теперь, поскрипывая ими, переступает с ноги на ногу.

— Финские капиталисты вооружают бандитские отряды и посылают их на территорию Советской Карелии — и это уже война!..

— Тише! — крикнул кто-то в задних рядах.

Но и так тихо — слышно, как трещат поленья в кострах, как шипит поджариваемое мясо. Дыхание ровными дымками рвется вверх.

— Они убили министра Ритавури, который выступал против войны. Они заставляют правительство проводить подготовку войны. Здесь и в ближайших деревнях уже учтены люди и лошади. Не сегодня-завтра должна и сюда нагрянуть мобилизация…

— К черту мобилизацию! — кричит Унха.

— …А если война разгорится, если аппарат лахтарей заработает и шюцкоровцы будут за нами следить, а мы будем разрознены, то мы не сможем тогда сопротивляться. Товарищи! Настало время действовать! Товарищи! Мы не возьмем в руки оружие, которое нам дадут, чтобы воевать против русских и карельских товарищей, но мы возьмем в руки оружие, чтобы не допустить войны!

— Правильно! Тише!

Инари не сводит глаз с говорящего Коскинена.

«Вот это человек, — думает он. — Как бы я был счастлив, если бы вносил в наше дело хоть десятую долю того, что дает Коскинен!»

— Нам удалось добыть оружие, которое белобандиты пытались тайно перевезти в Карелию. Мы перехватили его. Не скажу, чтобы это было легко.

«Это он говорит о нас». Инари находит в толпе среди сотен глаз глаза Лундстрема. Они понимающе весело перемигиваются.

— И мы повернем это оружие против белобандитов!..

Унха Солдат ощупывает с уважением свой револьвер.

— …Вы, рабочие, плохо накормлены и плохо одеты. Здесь мы забрали склады акционерного общества, склады, полные товара. (Тише!) Мы их конфискуем и раздадим товары нуждающимся. (Правильно!)

«Кто же заплатит за меня недоимки? Почему так давно нет из дому писем?» — упрямо думает возчик, сосед Инари по бараку.

— У меня нет целых кеньг!

— Давно, давно бы так!

— …Частной собственности не тронем. Не допустим никаких беспорядков.

— Правильно!

— Верно!

Инари торжествующе оглядывается и внезапно замирает. Он увидел в толпе Хильду. Глаза их встретились. И Хильда здесь! Как хорошо! Какой счастливый день!

— Вот ты можешь и совсем не платить недоимок, — весело говорит Каллио возчику и хлопает его по плечу.

Мысль о такой возможности внезапно озаряет возчика. Как это? Можно ли? Первый раз в жизни пришла к нему эта мысль, и он потрясен ее новизной и простотой.

«Как это? Да, правда, ведь можно не платить недоимки, а дальше… ленсман… Нет!»

— …Никого не принуждаем идти с нами. Кто хочет добровольно идти, пусть заявит об этом. Там происходит запись…

Коскинен показывает на дом господ, а Каллио видит — на крыльце дома стоит Сунила с листами чистой бумаги в руках. Каллио видит — ярко-красная куртка пробирается к крыльцу. Ему делается смешно, и он вслух смеется.

— Вот это повезло! Сунила, оказывается, тоже здесь. И как это мы раньше не встретились? Вот это молодец, я понимаю, он хочет записаться первым! — И Каллио поднимает руку вверх, машет товарищу и кричит: — Эй, Сунила, Инари тоже здесь!

— Тише, тише, черт! — кто-то толкает его в спину.

А голос Коскинена по-прежнему звенит в морозном воздухе ясного февральского утра:

— …Товары, лошади, касса акционерного общества с этой минуты наши. Мы проверили все ведомости и списки должников и увидели, что большинство лесорубов после зимней работы еще находится в долгу у акционерного общества. Но есть и такие, кому акционеры должны. Обычных расчетов мы производить не будем. Каждому вальщику будет выплачено сто пятьдесят марок, каждому возчику — триста пятьдесят, независимо от того, кто кому должен.

— Хорошо!.. Так… Хорошо, хорошо!.. Верно!..

Гул одобрения катится над толпой.


Олави возится, распоряжаясь укладкой ящиков с американским салом. Он занят также подсчетом пил, топоров, кеньг, теплых рубах, пакетиков кофе. Потом еще надо взглянуть, как работает десятник, которому он приказал составить ведомости на выплату жалованья. Сани с оружием он уже передал Лундстрему.

Какая досада, он не слышит, что говорит Коскинен! Но дел так много! И на складе так много добра!

Он входит в комнату к арестованному десятнику. В этой комнате сидит человек в пиджаке и с галстуком; говорят, что это управляющий соседнего пункта. Этот человек раскрыл форточку и старается услышать, что говорит Коскинен.

Олави некогда, он выходит из комнаты; часовой запирает ее на ключ.

Управляющий соседнего пункта задумался. Нет, это серьезнее, чем он думал. Пожалуй, никакой выгоды для его компании не будет от этой забастовки…

— Да закройте вы наконец форточку, пальцы мерзнут! — возмущается десятник и продолжает писать ведомость.

Форточка захлопнулась. За стеною яснее слышится дробь ремингтона.

«Не придется выпить», — думает Каллио и подходит к столу, за которым сидит Сунила, чтобы записаться в отряд. А насчет слушания речей он не мастак. Он сразу и так понял, в чем дело.

— Твоя куртка может пригодиться: хороший из нее выйдет красный флаг, — говорит он, обращаясь к Сунила.

Коскинен махнул рукой и с расстановкой заключает свою речь:

— Теперь вы знаете все и делайте выбор, на чьей стороне будете драться.

Он не успел еще спрыгнуть с ящика, как вокруг заговорили, зашумели, захлопали.

Так вот какая на этот раз забастовка!..

Инари казалось, что Коскинен неудачно окончил свою речь словами: «На чьей стороне».

Да разве надо об этом спрашивать? Разве это вопрос? Ведь каждый решил его для себя, наверно, давно.

Нет, он, Инари, помнил речи на фронте!

Два мира стоят друг против друга.

Он сумеет дополнить, сказать все, что надо.

Мы победим!

Он вскакивает на ящик и видит устремленные на него взгляды. Волнение захлестывает его, у него замирает сердца. Он знает все, что хочет сказать, и не может произнести ни слова, а лесорубы ждут. Тогда он начинает разматывать красный шарф со своей шеи и кричит громким голосом, долетающим до самых отдаленных от него слушателей:

— Товарищи! Товарищи! Все, что говорил сейчас товарищ Коскинен, уполномоченный нашей партии (и когда Инари произносит слово «партия», гордость звучит в его голосе), — правда. Мы, лесорубы, готовы за эту правду драться и, если надо, умереть! Да здравствует Советская Россия и пролетарская солидарность во всем мире! Не позволим лахтарям лезть в свободную Карелию!

И он, размахивая красным своим шарфом, слышит крики:

— Ура! Хорошо!

Он замечает среди других Каллио и машет ему рукой: «Дай винтовку!» И вот винтовка уже быстро идет по рукам к Инари.

На блестящий при ярком свете солнечного морозного утра штык Инари повязывает свой шерстяной красный шарф. Он слышит крики одобрения и вдруг снова замечает в толпе Хильду.


Бродячий торговец Ялмарсон, затесавшийся в толпу лесорубов, смотрит на дом господ и видит — выстроилась возле входных дверей длинная очередь. В открытую дверь он видит, как сидящий у стола остролицый бледный лесоруб ведет запись в отряд.

Из дома лесорубы выходят уже с винтовками, японскими и русскими. Несколько человек получили только револьверы. Это, видимо, командиры.

Ялмарсон смотрит на очередь, на выходящих вооруженных лесорубов и злобно плюет на утоптанный снег.

— Добровольцы!

— Нет, ты подумай, — говорит молодой лесоруб Хильде, — я так слушал, что даже не заметил, как отморозил уши.

Хильда захватывает горсть снега и начинает оттирать его побелевшие уши.

— У тебя тоже побелел нос. — И он хватает снег.

— Постой! — Хильда смеется.

Она перестает смеяться. К ней подходит Инари и говорит:

— Хильда, найди меня через час, мне нужно тебе многое сказать.

И он проходит дальше, потому что он занят. Он назначен командиром головного отряда и должен принять свой отряд.

— Что ты хочешь сказать, Инари? — уже вдогонку спрашивает Хильда.

Он оборачивается, глаза их встречаются, и вся жизнь для них останавливается.

Так они постояли минутку, а глаза ее сами ответили на так и не высказанный вопрос Инари.

Потом Инари повернулся и ушел, а она осталась стоять на морозе.

— Так ты, значит, раньше знала этого парня? — ревниво спросил молодой лесоруб.

— Да!

Он понял, что спрашивать дальше бесполезно, и побрел к костру, где на вертеле поджаривалась говядина. Мясо было почти готово.

Уже шла выдача денег по ведомостям: тут же каждый получал два кило сала и полбуханки хлеба.

Лундстрем стоял подле стола, рядом с кассиром, когда к раздатчику подошла Хильда.

Это было занятно — Хильда со штыком. Лундстрем поздоровался с ней, как будто только вчера вечером они виделись. Когда она уходила, бережно держа в руках полученный паек я деньги, он следил за нею, пока она не исчезла, потерявшись в толпе.

— Нам все равно нечего будет здесь делать, работа ведь прекратится, — говорят те, кто не записался в батальон.

— Тогда пойдем вместе, сразу же вслед за отрядом.

— Батальон, стройся! — гремит команда.

Командует Инари.

— В две шеренги!.. Мы разобьемся на роты, а затем закусим; потом несколько часов военной учебы. Вечером уходим, — говорит он, обращаясь к Олави.

Олави утвердительно кивает головой. Он помнит. Он сам был, когда вырабатывался план.

— И да здравствует красный партизанский батальон лесорубов Похьяла!

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Позвякивая медным котелком, Анти шел не торопясь и опоздал на собрание.

Еще не доходя до господского дома, он узнал у своего знакомца по бараку, что собрание заканчивается. Тот не стал долго разговаривать с Анти, потому что торопился. Ему было поручено доставить обращение к лесорубам, составленное Коскиненом, на соседние лесоразработки. Он спешил. Когда Анти подошел к дому господ, перед домом на утоптанном, плотном снегу стояла большая шеренга — по два человека в ряд.

Список читал Лундстрем. Рядом с ним стоял Коскинен.

На правом фланге был Инари.

— Эй, Котелок, становись в строй! — крикнула ему Хильда.

— А кто здесь — белые или красные? Я к белым не хочу!

— Становись, говорят!

И Анти встал в ряд. Но сначала он снял лыжи и аккуратно прислонил их к сосне.

«Как в восемнадцатом году», — весело вспомнилось ему.

Уже разбивка по ротам кончилась. И Медный Котелок — Анти — попал в первую роту. Командовал первой самой маленькой и передовой ротой Инари. Здесь были собраны люди, бывавшие в боях. Рыжебородый возчик, пришедший с Коскиненом, стал командиром второй роты.

Всего же было организовано три роты.

Унха был правой рукой, первым взводным Инари. В первый же взвод попали и Каллио с Сунила. Они были довольны.

Дальше пошло обучение военным приемам. Это было труднее.

Инари и Унха Солдат, собрав около костров своих ребят, объясняли им взаимодействие частей и устройство винтовки. Олави командовал обозом, и ему надо было распорядиться, чтобы сначала шли акционерные лошади, а потом частные; надо было выяснить, сколько женщин может передвигаться пешком.

Лундстрем должен был находиться все время при Коскинене.

— Эй, Унха, у меня затвор не открывается, примерз, должно быть! — волнуется Сунила.

— Да как же у тебя затвор откроется, когда ты рукоять не повернул?! — вспыхивает Унха, — Ведь я уже показывал: нужно поднять рукоять и потом только отводить ее на себя.

Анти набирает снега в котелок и ставит на костер.

После завтрака снова учение.


Около самого господского дома лопарь замедляет бег своего оленя, и нарты круто останавливаются. С них скатывается жирный, чисто выбритый человечек с двумя огромными, туго набитыми портфелями.

Что это за необычное оживление? Почему разложены в беспорядке костры и ящики с салом стоят посреди площадки, на утоптанном снегу? Может быть, он не туда попал? Но двое его уже узнали. Они бегут к крыльцу.

— Товарищ Коскинен, — кричат они. — Разъездной кассир приехал!

Из дома выходит Коскинен. Он идет к кассиру.

— А где управляющий? — спрашивает кассир.

— Старый арестован, новый — вот он: я.

И с этими словами Коскинен вытаскивает из-за пазухи револьвер.

— Господа, караул, господа, грабят! — кричит благим матом кассир.

Олень поводит ушами. Лопарь равнодушно смотрит на неожиданную картину. Кассир, очевидно, ожидает помощи — ведь это не глухой переулок. Здесь, у костров, ведь больше сотни людей. Его ошарашивает громкий смех.

Он оглядывается. Совсем вплотную подходит к нему Лундстрем и спрашивает:

— Товарищ Коскинен, куда нести деньги?

Тогда кассир понимает, что все пропало, зажимает под мышками тугие портфели и, уже настойчивым шепотом не то спрашивает, не то умоляет:

— Вы мне дадите расписку?

— Это, конечно, можно. Сколько здесь?

Кассир привёз деньги для выплаты заработка, не полностью, правда, всего лишь за две недели.

— Здесь сто пятьдесят тысяч марок, — лепечет кассир.

— Расписку получишь через час. Запри его с другими, — приказывает Коскинен Лундстрему и вдруг кричит: — Задержите его скорей!

Это лопарь вскочил на нарты и ударил оленя.

— Стой! Будем стрелять!

Лопарь останавливается и покорно поворачивает нарты.

— Не надо меня стрелять. У меня марок нет. У меня пенни нет. Один только олень.

— Не нужен нам твой олень. Только ты не смеешь выезжать отсюда раньше нас. Уедешь завтра утром. Понял?

Лопарь молчит. Он ничего не понял, ему страшно, что отнимут его сокровище, его оленя. Ялмарсон что-то шепчет ему на ухо, лопарь, не произнося ни слова, отходит от него.

Когда Анти, пообедав, чистит свой медный котелок и разговаривает с другими ребятами, к ним подходит Ялмарсон.

— Неужели вы, ребята, пойдете куда-нибудь отсюда в такую холодину? Ведь околеете от холода по дороге.

— Брось шутить, купчина, — смеется Каллио. — Всюду, где есть дерево и спички, нам будет жарко.

— Когда явится полиция, плохо придется всем вам, — продолжает свое Ялмарсон. — Ведь это же форменный грабеж с кассиром-то!

— Грабеж! — изумляется Каллио. — Мы получили свой заработок за две недели. А нам причитается больше чем за месяц.

— Ты забыл про наши долги, — вступает в беседу Сара.

— Вот-вот! — обрадовался Ялмарсон. — И потом я твердо убежден, что наша социал-демократическая партия будет категорически против такого бессмысленного действия.

К ним подошел Коскинен.

— Какая социал-демократическая партия против? — взорвался он, услышав речи торговца. — Немецкая? Которая допустила, чтобы кайзеровский сапог растоптал нашу революцию и уничтожил десятки тысяч наших товарищей? Или, может быть, наша, финская социал-демократия? Может быть, та, которая помогает лахтарям драться против Советской Социалистической Республики? Таннер, который теперь принимает парады шюцкора? Под Новый год мы предложили создать единый фронт для борьбы за мир, против войны, а пятого января, не считаясь с волей рядовых рабочих, правление социал-демократов отклонило наше предложение и выступило с очередной клеветой на нас и на наших русских товарищей. Да что у нас общего с такой партией?!

Торговец смутился, медленно вытащил из кармана огромный красный с крапинками носовой платок, аккуратно сложенный, и, развернув его, стал вытирать лоб.

— Однако и мы имеем тоже заслуги перед рабочим классом, — сказал он.

— Да, имеете заслуги, только перед лахтарями, а не перед рабочими, — ответил Коскинен, и все вокруг засмеялись.

— Лучше арестовать его, к чертям собачьим, — весело сказал Каллио.

— Не стоит! Теперь он сам будет молчать, когда увидел, что лесорубы знают ему цену, — усмехнулся в подстриженные усы Коскинен.

Он направился дальше, к другим кострам и другим лесорубам. Рядом с ним пошел Анти с неразлучным своим котелком.

Всюду толпились люди, деловито и громко разговаривая, и они были совсем такие же, как и вчера, и все-таки совсем другие. Не то разговор их стал громче, не то они как-то выпрямились и стали стройнее, и глаза их утратили обычное равнодушие. Они почувствовали себя хозяевами своей судьбы, своей жизни.

Когда потом Каллио пытался припомнить все то, что произошло в эти несколько отчаянно холодных дней февраля, он говорил:

— Нет ничего на свете лучше лесного шума. Как шумит лес! Ну, так вот, все эти дни были похожи на хороший лесной шум. Казалось, лес шумел в наших сердцах.


Комната была полна народу. Обеденный стол пододвинут вплотную к стене. У стола сидел Коскинен и о чем-то говорил с Олави, Лундстремом и рыжебородым лесорубом. Лундстрем попросил выйти всех из комнаты, здесь сейчас состоится совещание штаба.

«Ах, так! — со все усиливающейся горечью подумал Анти, и медный котелок звякнул у него за плечами. — Ах, так! Заседают отдельно ото всех, уже начальники появились, а порядка нет. Лыжи у меня кто-то взял без спросу. Знаем!» И направился прямо к Коскинену.

Лундстрем отворил дверь в комнату, где сидели арестованные. Инари ввел туда под руки больного лесоруба.

— Встаньте с кровати, — приказал он десятнику Курки.

Тот нехотя поднялся. Инари уложил на нее лесоруба.

— Так вот, херра Курки, этого больного товарища, на место которого вы меня взяли, мы оставляем здесь. Он уже поправляется. И если с ним случится что-нибудь плохое или он не выздоровеет, отвечаете лично вы, херра Курки. Вы поняли все, что я вам сказал?

Курки утвердительно мотнул головой.

— Теперь вот возьмите обратно ваши драгоценные сигары, я курю только трубку, и, если позволит совесть, вы снова сможете продать их.

Он бросил на столик пачку сигар и, круто повернувшись, вышел из комнаты.

Подходя к столу, он услышал, как Коскинен говорил какому-то партизану (теперь Инари всех лесорубов, записавшихся в отряд, называл не иначе как красными партизанами):

— Что ж, разрешаю искать тебе лыжи по всему отряду. Найдешь — возьми себе. Только не грохочи.

Анти, ничего не ответив ему, пошел к выходу.

В комнате почти темно. Лампа коптит. Пол скользок от нанесенного на ногах снега, и тени на стенах и потолке тревожны.

— Ты ведешь первую роту свою передовым отрядом, Инари, и выходишь в десять вечера. Дорога на село Сала — самая короткая. В два часа ночи выходит вторая рота, сразу нее следом за ней все обозы с припасами, женщинами, слабыми и всеми, кто идет с нами, но не записался в батальон. Потом третья рота. Связь постоянная, двусторонняя. Ночевки — в деревнях по преимуществу, дозоры и часовые обязательны, — тихо наставляет Коскинен.

— У меня большой обоз: тридцать казенных лошадей, остальные — возчиков.

— Добровольные?

— Да. Нескольких я мобилизовал. — Это Олави говорит о порученном ему деле.

— Предупреди мобилизованных, что за все будет уплачено по рыночной цене!

Инари поднимается.

— Мне надо идти. Ведь скоро моей роте в дорогу.

— Что ж, доброго пути. — Коскинен протягивает руку Инари. — Доброго пути, товарищи! — ласково говорит он.

На пороге Инари оборачивается:

— Я бы все-таки десятников, Ялмарсона и управляющего пустил в расход к чертовой матери. Вспомни, как эта сволочь с нашими ребятами расправлялась в восемнадцатом. Коскинен, вспомни: в восемнадцатом году мы были мягки с лахтарями. Вспомни: мы потом признали это своей ошибкой.

Коскинен встал. В полутьме зимнего вечера он, казалось, стал выше.

— Инари, иди к своей роте и… знай — я подписывал письмо к товарищу Ленину третьего сентября в восемнадцатом году, я помню обо всех наших ошибках и не повторю их… Иди к своей роте, Инари, и предупреди партизан обо всем, что я сказал. Это относится и к тебе тоже.

Инари вышел, хлопнув дверью.

Звезды толпились на просторном, низком, черном небе.

«Отличный будет путь, — подумал он, — только бы Хильда в дороге не замерзла».

Лундстрем очнулся от того, что его кто-то тряс за плечо. Он с трудом открыл глаза и долго не мог прийти в себя и понять, где он и что с ним происходит. Одно ясно — он сидит на табурете и лампа коптит. Потом он понял, что трясет его Олави. От Олави пахнет морозом.

— Проснись! Обоз готов, время идти!

Откуда-то издалека долетал до него знакомый голос. Он вскочил и почувствовал, что ноги не хотят его держать, как будто волна качнула его.

— Время выходить!

Он подошел к столу. На венском стуле, уронив голову на стол, сидел Коскинен.

«Я не должен был засыпать», — подумал Лундстрем и толкнул слегка Коскинена.

— Пора!

— Что? — вскочил Коскинен, как будто он и не спал, а только все время настороженно ждал этого прикосновения. Он вытащил из бокового кармана часы на толстой, массивной серебряной цепочке и щелкнул крышкой. — Да, времени два часа. Я спал на десять минут больше, чем назначил себе.

Он спал сорок минут, впервые за сорок три часа.

Чтобы прогнать сонливость, они умылись снегом. Для этого пришлось отойти подальше от крыльца: у крыльца снег обледенел. Было отчаянно холодно, и кончики пальцев сразу же начало покалывать.

Площадку за домом обступал непроглядно-темный лес. Отдельные стволы были неразличимы в этой сплошной мгле. И только около потухающих костров ночь отступила.

Лундстрем услышал хруст пережевываемого лошадьми овса и почувствовал запах лошадиного пота; его обдал теплый пар дыхания животных.

— Уже пошел обоз, — с удовлетворением сказал Коскинен. — Живем, парень, отлично живем! Отлично! Вот бы на панко-реги теплую полость, тогда и на ходу часок можно было бы поспать, — радостно сказал Коскинен и опустил свою руку на плечо Лундстрему.

— Отлично живем, товарищ Коскинен! — почти крикнул он и побежал обратно в дом господ.

Он пробежал неприбранную большую комнату и повернул ключ в замке.

В комнате на огромной медвежьей полости спал управляющий со своей молодой женой. В углу у печи дремал, поблескивая широкой лысиной, Ялмарсон и храпел кассир, положив под голову опустошенные портфели.

— Вставайте, полость нужна нам, — разбудил их Лундстрем.

Сквозь черноту небес булавочными головками блестели звезды, и от снега ночь казалась еще темнее и от густой темноты холоднее. И в этой холодной тьме слышался скрип полозьев, приглушенный разговор людей, сопенье лошадей, двигались угольки трубок, — проходил мимо обоз.

— Ну, едем, что ли? — спросил Коскинен.

К ним в темноте подъехали розвальни. Лошадью правил незнакомый мужчина.

— Я кучер управляющего. Он приказал мне не оставлять нигде лошадь, — пробасил он.

— Ну и ладно, — весело крикнул Лундстрем. — Лошадь управляющего, кучер управляющего, пусть будут матрац и одеяло тоже управляющего. — И он взвалил на розвальни теплую полость и оленьи шкуры.

Коскинен сел в розвальни, и уже на ходу вскочил в них Лундстрем. Покрываясь шкурами и сразу впадая в глубокий сон, он успел еще пробормотать:

— Отлично живем, товарищ Коскинен, лучше нельзя!

Часть третья

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Ветер швырял им в лицо пригоршни колкого снега.

Они шли на юг по хрупкому насту с винтовками и небольшими узелками за плечами. Много ли у лесоруба имущества.

Холодный вечер незаметно перешел в ночь.

Инари шел первым. Он пригибался, изо всех сил нажимал на палки, отталкивался, выпрямлялся и рывком выносился вперед.

Его увлекало это ритмичное, непрерывное движение. Он слышал горячее дыхание идущих за ним товарищей, шуршание и поскрипывание их лыж.

Белые мохнатые хвойные лапы нависали над дорогой. Часто задевали Инари. Он вздрагивал, оглядывался и чувствовал, что ушел от товарищей далеко вперед. Инари останавливался и нетерпеливо ждал, пока подтянутся остальные. И они подтягивались: и Унха Солдат, и Каллио, и другие.

Медный Котелок догнал их, когда они уже уходили с лесоразработок; только к вечеру удалось ему разыскать свои лыжи, в общей сутолоке захваченные в обоз. Здесь был еще молодой лесоруб, которого так и звали все Молодой, и много других, знающих друг друга по именам.

Всех их подняло с места одно и то же чувство и объединила и направила одна воля. И если бы каждого из них в отдельности спросить: «Почему у тебя в руках оказалась винтовка, из которой ты и стрелять-то толком не умеешь? Почему ты сейчас, вместо того чтобы спать в натопленном бараке, шагаешь неизвестно куда в эту морозную ночь?» — каждый ответил бы по-разному, у каждого, пожалуй, нашлись бы свои причины. Но все они знали, что иначе нельзя!

Пройдя километров двадцать пять, устроили короткий привал.

Холодная хвоя не хотела разгораться, от нее шел плотный дым.

— Ох, и устал я, ребята! — пожаловался Сара.

— Что ж, оставайся у костра, жди обоза, — посоветовал ему Инари.

Но Сара обиделся и замолк.

— Вот бери пример с Айно — она хоть женщина, а в строю идет.

Айно, стряпуха, действительно оставила своего трусоватого мужа с лошадью в обозе, а сама взялась за винтовку.

— Пусть не ругают нашу семью: один из нее с винтовкой.

Отдохнув и немного погревшись у костра, двинулись дальше. До первого небольшого селения оставалось двадцать километров. Они шли быстро по узкой, заметенной тропе все на юг, надеясь достигнуть селения к рассвету.

Горячее дыхание ледышками оседало на их шарфах, и, хотя им было жарко, кончики ушей покалывало тысячью острых иголок.

Инари не умел найти сразу для своей роты ровный и спокойный темп движения. Он сам шел впереди, забывая о других, а они спешили, хотели идти сразу же за спиной его и скоро выдыхались, и некоторые, теряя дыхание, торопясь догнать ушедших далеко вперед товарищей, совсем выбивались из сил.

Если бы Инари чаще оглядывался назад, если бы не забывал о том, что не всякий ходит на лыжах так же ловко, как он, то привел бы к деревне своих ребят не на таком выдохе, не такими ворчливыми, и, может быть, они пришли бы даже раньше. Не пришлось бы каждые пять километров подолгу стоять и поджидать растянувшуюся по снежной равнине вереницу.


Почти перед самой деревней Коски Инари заметил пламя ракатулета. У огня сидели лесорубы с соседних лесоразработок. Семнадцать человек. Отряды соединились.

Инари, взяв с собой Каллио, отправляется снова вперед.

Они взбираются на невысокий, занесенный снегом, поросший редким притундровым лесом холм. Вот темнеют то здесь, то там разбросанные кубики строений. И Каллио почему-то кажется, что они живые и движутся. Он протирает глаза. Чепуха, домики стоят, как стояли, как и положено им от века…

— Спать очень хочется, — немного стыдясь непозволительной слабости, говорит Каллио.

— Через часок-другой отдохнем, — успокаивает его Инари.

Сам-то он не спит уже почти двое суток.

И, оттолкнувшись палками, он побежал вниз, к селению Коски. В темноте снеговина выглядит обманчиво, как и при ярчайшем солнечном свете, когда теряют свои очертания овраги, балки, выбоины и нанесенные на пеньки пуховые снега сугробов. И тогда, если ты спокойно оттолкнулся и пошел по мягкому склону вниз, не миновать тебе неприятностей: легкая тень окажется глубокой канавой, через которую неожиданно пронесут тебя быстрые лыжи; блеск луны на снегу покажется бугорком, с которого надо прыгнуть; берегись, постарайся устоять на ногах.

Инари круто затормозил у самого въезда в деревенскую улицу. Впрочем, только название, что улица. Но в конце ее были почта и телеграф. Каллио догнал его, и они остановились, чтобы перевести дух и оглядеться. Затем, совсем спокойно, как обыкновенные путники с севера, которые торопятся к навигации на Саймский канал, пошли по деревне, не обращая внимания на лающих спросонья собак.

Вот они прошли мимо лавочки и харчевни, куда всего несколько дней назад заходили Олави и Лундстрем со своим драгоценным грузом. Вот в окне почтового отделения погасла лампочка. Вот медлительно зажигаются уютные огоньки в обледеневших оконцах высоких бревенчатых северных изб.

К стенам прислонены высокие лыжи. Старожил, возвращаясь к себе домой, топчется на крыльце, стряхивая с кеньг снег, перед тем как взяться за дверное кольцо. Нежно блеют овцы в хлеву.

Вот навстречу идут и степенно разговаривают между собой две высокие девушки. Ну как не поклониться им, таким красивым и приветливым! Так прошли они через всю деревню, к другому ее концу.

От одного из домиков, ничем не отличающегося по виду от других, начинали свой торжественный ход телеграфные столбы.

Метрах в полутораста за околицей Инари остановился у телеграфного столба. Приложился к нему ухом. Столб пел свою заунывную тонкую песню.

— Дай топор, — попросил Инари, и Каллио вытащил из-за пояса свой топор.

Инари примерился и стал подрубать стоящую у самой дороги стройную высокую сосенку. При температуре ниже тридцати градусов по Цельсию звук глохнет около самого топора. Хоть бы краешком уха услыхать, какие летят телеграммы по проводам: объявило ли уже правительство Суоми войну Советской России, какие дела на фронте, что слышно в Хельсинки и что говорят ребята на предприятиях? Но столб пел по-прежнему только свою таинственную заунывную жалобную песенку.

Инари быстрыми ударами отделил от ствола смолистые ветки. Затем высоко поднял легкую сосенку над собой, раскачал и обрушил на тонкие нити проводов. Провода, как паутина, разорвались и тугими, негнущимися прутьями пошли книзу.

— Это от мороза, — сказал Каллио. — Мороз и железо рвет, и на лету птицу бьет.

Телеграфная линия теперь кончалась на двадцать два километра южнее. Никто не мог дать знать военным властям о приближении красных партизан.

— Теперь иди и скажи Унха, что деревню можно занимать; пусть пошлет ко мне двух часовых.

Когда минут через пятнадцать к Инари подошли двое часовых, посланных Каллио, он сказал им:

— Приказываю вам следить, чтобы никто из селения без моего разрешения не вышел.

И, отдав распоряжение, он повернулся и пошел обратно в деревню.

— Где снег, там и след, — сказал Сунила и вместе с другим лесорубом-партизаном вступил в первый караул. — Не забудь прислать нам поскорее смену! — крикнул он уже вдогонку Инари.

У почты Инари уже встречал Унха и жестом пригласил внутрь.

Инари вошел в жарко натопленную комнату, где беспомощно стоял на столе телеграфный аппарат. Духота сжала сердце. Он медленно, как будто вспоминая, говорил Унха:

— Первое — не забудь послать смену часовым, второе — обыщи деревню и конфискуй оружие. Объяви крестьянам, торпарям, всем, у кого есть лошади, что лошади мобилизованы на перевозку грузов и фуража до следующей деревни за плату, справедливую, конечно, ну, и объясни, разумеется, всем, кто мы такие и чего хотим.

Самому Инари казалось, что он отдает быстрые и точные распоряжения, но Унха с трудом разбирал медленную, заплетающуюся его речь.

Часы глухо, откуда-то издалека, пробили шесть.

Выслушав все распоряжения и не чувствуя ног от усталости, Унха спросил, сколько часов дается на привал, и, услышав в ответ: «Шесть», — отрапортовал по-военному.

Унха вышел из дома и, разбив партизан на смены, пошел выполнять приказы командира.

Он подошел к харчевне. Несколько вооруженных лесорубов его опередили. Унха взял со столика неприхотливое меню.

А вот и хозяин. Он испуган неожиданным, небывалым нашествием вооруженных лесорубов. Надо сообщить полиции, и он хватает трубку телефона и судорожно вертит ручку. Ему нужен соседний пункт. Ему нужен ленсман. Но чем быстрее вертит он ручку, тем веселее лицо Унха.

— Молодец, верти быстрее, сильнее верти, — может быть, дозвонишься до рая.

Тогда хозяин понимает, что ему не дозвониться, что он смешон, и сразу меняется в лице. Даже сама фигура, наклон корпуса уже не те, что секунду назад, — уже дышат притворным доброжелательством.

— Пожалуйста, пожалуйста! — хлопочет он. — Вы говорите, лесорубы севера восстали? Такие мизерные заработки невозможно дольше терпеть. Ведь ваши заработки и нас кормят. Это ударяет и по нашему карману. Вот, может быть, война с Советской Россией немного подымет заработки…

Тут Унха уже не может вытерпеть:

— К черту войну! Мы против войны, к черту войну!

Трактирщик на секунду смущается, но сейчас же спохватывается:

— Да присаживайтесь, ребята, за столики! Эй, там, живей, живей несите кофе! — кричит он.

За перегородкой раздались невнятные шорохи.

— Мы будем спать здесь, у тебя в помещении, — распоряжается Унха. — Часть ребят можно устроить на почте, остальные сами найдут себе место в теплых крестьянских домах.

Земля торпарям и арендаторам без всякого выкупа — вот что услышат сегодня вечером торпари, батраки, малоземельные и маломощные. И сильнее забьются сердца. И еще услышат крестьяне, что надо готовить лошадей и сани для повстанцев — на перегон до другого села. Правда, парни говорят, что это будет хорошо оплачено.

Инари сладко спал, сидя на стуле, опустив голову на руки, безжизненно лежавшие на столе. Около его ног складывали конфискованное в деревне оружие. Сверху лежали два ружья для охоты на медведей.

В комнату входили партизаны, стучали, переставляли столики, складывали двустволки, револьверы, винтовки.

Каллио пристраивается рядом с другими парнями, лежащими вповалку на полу. Лампы горят вовсю. Сегодня ночью их жгут, не жалея керосина.

Инари спит, опершись на стол. Каллио вспоминает, как весною они вместе отправляли по реке бревна с лозунгами и как заливались тогда птицы. Он улыбается.

«Слава богу, я сразу всех своих товарищей нашел. Инари, и Сунила, и Олави — все они молодцы», — думает он и засыпает с блаженной усталой улыбкой.


Инари вздрогнул, посмотрел на круглые часы на стене. Часы явственно и хрипло пробили десять.

«Однако долго я спал, надо дать отдохнуть и Унха».

На столе перед ним лежат кольт, винтовка русского образца, старая берданка, один охотничий винчестер и кучка патронов. «Неужели нашли так мало?» — огорчается он.

На полу вповалку в самых неожиданных позах спали партизаны.

— Устали, — сказал Инари и вышел.

На крыльце он едва не столкнулся с Унха.

— Это все оружие?

— В деревне — да. Видишь ли, многих мужчин просто нет сейчас дома, они в лесу, на охоте и на разработках. А вот в километре отсюда, в стороне, усадьба Пертула. Там, наверно, есть оружие. Но пока ты спал, я не решался идти туда. Остальное все в порядке.

— Тогда я займусь этим, а ты иди сейчас же спать, через четыре часа мы выходим.

Инари разбудил Каллио и еще двух ребят. Они сразу вскочили.

Айно увязалась за ними.

— Ты бы отдохнула еще, ты ведь женщина.

— Женщине меньше спать надо.

И она пошла с ними. Темнота ночи, казалось, еще больше сгустилась. Но зато небо было ясное, звездное.

У хутора огромные хозяйские собаки окружили их, густо лая.

Они прошли через двор и, миновав пристройки, вскоре подошли к усадьбе.

Они вошли в дом и, пройдя две богато убранные комнаты, в которых никого не было, попали в большую светлую гостиную.

В качалке сидел, слегка покачиваясь, худой, остролицый, гладко выбритый и совершенно лысый старик. В мягком кресле против него сидела полная седеющая женщина, по всей видимости жена, и читала вслух какое-то письмо.

Чтение прервалось. Хозяин и хозяйка вопросительно глядели на вошедших.

Инари резко отрубил:

— По приказанию командира первого красного батальона партизан-лесорубов Похьяла мы произведем сейчас у вас конфискацию всего наличного оружия.

Недоумение не сходило с лиц хозяев.

— А где ленсман? Где ордер на это незаконное изъятие? Или, может быть, мы уже объявили войну русским и оружие нужно добровольцам? Тогда я сам с удовольствием подарю его, без конфискации.

— Плюю я на твоих добровольцев! — не мог сдержать своего гнева Инари.

Хозяйка засуетилась и, бестолково тараторя, стала снимать со стены старинное охотничье ружье. Выше висели ветвистые рога оленей и лосей.

Она взглянула на своего мужа. Тридцать лет прожила она с ним бок о бок, но никогда до этой секунды она не могла бы себе даже в дурном сне представить, что у Куста Пертула, ее мужа, может быть такое злое, искривленное невыносимым презрением и ненавистью лицо. Она остановилась. Замялась.

— Давай настоящее, боевое, а не эту древность! — крикнул Каллио.

И хозяйка, виновато взглянув на мужа, затрусила в соседнюю комнату, в кабинет мужа, и, открыв широкий ящик письменного стола, вытащила из глубин его новенький полированный браунинг и три обоймы. Она осторожно положила принесенное на край стола.

Инари дал знак партизанам, и они сгребли все — древнее и боевое оружие в охапку. И чем больше волновалась и суетилась хозяйка, тем спокойнее и злее становился хозяин. Длинные, костистые пальцы его как будто были впаяны в ручки качалки.

В это время в комнату вошел человек. По одежде и по манере держать себя сразу можно было узнать в нем батрака.

— Куда, херра, прикажете погнать оленей теперь? — вежливо кланяясь, обратился он к хозяину.

Но тот, казалось, стал глух и нем. Поэтому человек все так же вежливо, но уже с нотками недоумения в голосе повторил свой вопрос. Однако хозяин продолжал молчать.

— Сейчас здесь нет херра, нет хозяина, а есть революционные лесорубы, красные партизаны Похьяла. Вот он тебе и не отвечает, — объяснил странное поведение хозяина Каллио.

— Больше нет оружия? Мы сожжем усадьбу, если вы обманули нас, — громко говорит Инари.

— Нет, клянусь вам! — испуганно божится хозяйка.

— Номер браунинга у меня записан! — прошипел старик.

— Не убивайте его! — взвизгнула хозяйка и повисла на Инари. — Клянусь вам, больше ничего нет, топоры только…

— А как же с оленями? — продолжал недоумевать пастух.

— Гони их куда хочешь, хоть ко всем чертям, — разрешил Каллио, нагружаясь оружием.

— С каким удовольствием, ребята, я бы вам олений окорок запекла! — мечтательно сказала Айно. — С такой поджаренной, хрустящей корочкой, просто объедение!

Они вышли на улицу.

Было темно.

По ночному небу стлались дымки. Из хлева вышел пожилой человек и спросил у Инари:

— Можно мне идти с вами?

— А ты кто?

— Батрак в усадьбе.

— Возьми расчет и иди.

Ему дали ружье помещика, и он встал в строй первой роты.

В деревне ребята пошли отогреваться по избам. На дворах крестьяне ладили сани и поили лошадей.


Инари решил сам проверить посты — последнюю смену перед выходом из деревни.

Он шел, прячась в тени домов и изгородей, чтобы перед часовыми предстать совсем неожиданно. Вдруг он услышал, как заскрипела и стукнула дверь рядом с почтовой конторой. Он остановился, прислушался, вгляделся. Было еще совсем темно. Инари с трудом разглядел, как какая-то тень сбежала с крыльца, нагнулась, надевая лыжи, и быстро пошла по дороге. Инари двинулся за нею, стараясь остаться незамеченным.

Теперь он видел, что это была женщина.

Незнакомка, миновав последние строения, свернула на большую дорогу, ведущую на юг.

«Зачем она ушла тайком из деревни в такую холодную ночь?»

Инари убыстрил шаги.

Было так морозно, что даже не скрипел снег.

Вот она подходит к часовым и останавливается. Отлично! Дальше ей не пройти. Инари замедляет ход.

Между часовыми и женщиной завязывается оживленный разговор. По интонациям и отдельным долетающим словам Инари кажется, что женщина о чем-то просит часовых.

Он еще замедляет свой шаг, но вдруг сразу отталкивается двумя палками и выносится на середину дороги. Он ускоряет шаг.

— Как вы смеете выпускать кого-либо из деревни?! — кричит он полным голосом, проносясь мимо вздрогнувших от его неожиданного появления и окрика часовых. — Остановись! — кричит он.

Но женщина не хочет останавливаться, она надеется на свое умение бегать на лыжах, на непроницаемость зимней темноты, она ускоряет бег.

— За мной! — сердито кричит Инари часовым.

Один из них срывается с места и бежит вслед за своим командиром.

— Остановись, женщина! — еще раз кричит Инари. — Стрелять буду!

Он с силой отталкивается палками, набирает в легкие воздух и рвется вперед. Неужели он позволит ей уйти?

Часовой остановился. Сорвал из-за плеча винтовку. Приложился. Темноту разорвал желтый огонь выстрела. Один. Другой.

Женщина замедлила шаги и через секунду-другую совсем остановилась.

— Могла бы и дальше бежать, дура, — выругался подскочивший к ней Инари, — все равно настиг бы!

Затем он сразу перешел на официальный тон:

— Куда вы, сударыня, изволите уходить ночью из деревни?

— В соседнее село.

— Зачем вы идете туда поздно ночью?

— Чтобы прийти засветло.

Зачем же ей понадобилось идти в соседнее село?

Нет, пожалуйста, пусть повернет лыжи обратно. Она в соседнее село раньше чем послезавтра не выйдет. У нее там срочно заболел отец? Она об этом узнала по телефону, полчаса спустя после того, как они разорвали телефонное и телеграфное сообщение? Почему она не остановилась на его окрик? Думала, это шутка? Чем она занимается? Здешний почтовый агент?

— Дорогая моя, я ручаюсь вам, что папаша ваш отдаст богу душу, не повидавшись с вами, если вы не будете выполнять наши распоряжения!

Инари приказал одному из часовых немедленно отвести барышню и запереть ее до отхода первой роты в чулан при харчевне.

Когда конвоир увел арестованную, Инари обрушился на часового:

— Какое право имел ты нарушить приказ и выпустить из деревни человека?

— Это женщина, товарищ Инари.

— Хоть бы сам бог. Ты должен был задержать ее и доставить ко мне.

— Но у нее умирает отец, и она так жалобно просила, чтобы мы ее отпустили!

— Ты нарушил приказ. Ты первый раз в руки взял оружие?

— Первый, товарищ командир.

— Ты не исполнил приказа. На этот раз прощаю. В следующий — расстреляю. Записываясь в отряд, ты знал о нашей дисциплине.

И Инари пошел по дороге в деревню. Потом он вернулся и спросил часового:

— Больше никого не выпускали из деревни?

— Нет, товарищ командир.

— Ну, так знайте: эта стерва состоит в «Лотта Свярд». Она подняла бы тревогу в селе среди шюцкоровцев и гарнизона. Они устроили бы на дороге засаду, и мы попали бы в настоящий капкан. Нас могли бы перестрелять, как куропаток, из-за девчонки. Пень, вот кто ты!


Молодая почтарша чувствовала себя в кладовке харчевни очень неважно. Правда, было тепло, но темнота — хоть глаз выколи, и прилечь не на что, одни некрашеные доски пола.

Она злобно ощупала в темноте на груди эмалированный значок своей организации. «Лотта Свярд», — надо же было ей нацепить его перед выходом из дому! Если бы не было этого значка, возможно, что этот, третий, тоже пропустил бы ее. Она великолепно видела, какими глазами он смотрел на этот значок. А ей уже казалось, что слава великой патриотки, героини Суоми, осенила ее. И вместо этого быть так глупо запертой в чулане, вместе с мешком соли, с мукою, сахаром, кофе и крысами!

— Господи, сделай так, чтобы здесь не было крыс! — шепотом молилась она.

Интересно, сколько времени они продержат ее в этом чулане? Поручик Лалука, наверно, вскоре узнает про этот бунт, явится сюда, восстановит порядок и выпустит ее на волю. И она будет тогда героиней. Эти красные лесорубы, наверно, обыскивают сейчас ее квартиру. Что они там могут найти?

Только бы, не дай господи, не дорвались они до ее коллекции марок? Ведь эти лесорубы не в состоянии понять всей ценности того, что собиралось с таким трудом и рвением. Особенно эти уникумы — медведи — карельские марки разных достоинств и разных цветов. Вот они идут, эти разноцветные медведи, на задних лапах по снегу, над ними горит северное сияние…

— Нэйти, можете идти на службу, — разбудил ее незнакомый женский голос.

Она открыла глаза. В небольшую дверь проникал серый, утренний свет. Она почувствовала всем своим толом жесткость некрашеных досок пола, почувствовала, что ей жарко, что спала не раздевшись, и, сразу все припомнив, вскочила на ноги.

Идти на службу? Значит, это нелепое наваждение сгинуло? Если бы она не находилась сейчас в этой тесной и темной конуре, можно было бы все случившееся считать дурным сном. Итак, начался новый день. Она пойдет на службу, и все объяснится.

Нэйти вышла из заднего темного угла в просторную комнату харчевни, прошла на телеграф, и сразу ей стало ясно, что дурной сон продолжается.

На табурете у стола, зажав между колен винтовку, сидел пожилой лесоруб. Та женщина, которая ее сейчас разбудила и выпустила, тоже была вооружена винтовкой. На полу в углу лежало аккуратно сложенное оружие.

Сара устал больше других, и поэтому Инари, уходя, оставил его вместе с Айно в домике телеграфиста, поручив захваченное оружие передать начальнику снабжения Олави.

Сара должен был также передать Коскинену записку Инари, неразборчиво им нацарапанную, в которой он сообщал, что дела идут отлично, что перед селом Сала он остановит свою первую роту и будет ждать распоряжений командира. Было известно, что на окраине села расквартирован гарнизон пограничников.

Сара остался, гордый выпавшим на его долю поручением. Он чувствовал себя впервые в жизни нужным человеком. И, как это ни странно, ему казалось, что он больше знает, больше, чем всегда, умеет, больше значит. Да вот, например, сейчас ему поручено — и он заслужил это великое дело — охранять отобранное оружие. Еще он должен передать начальнику секретное письмо от всех смелых людей севера.

«Ты не ошибся, товарищ Инари, старый Сара поручение выполнит!»

ГЛАВА ВТОРАЯ

День выдался серый. Скрывавшие солнце кучевые облака сизыми тенями плыли над оснеженными лесами.

Около самых хуторов на пути к Сале партизанам встретились сани. Седок погонял свою малорослую сильную кобылку, и она бойко бежала по дороге; залихватски заливались бубенцы: смотрите, мол, кто едет!

— Стой! — загородили партизаны дорогу.

Седок, недоумевая, остановил кобылку.

— А ну, слезай, — сказал Инари.

Откуда он знает этого человека? Он встречал его совсем еще недавно и вот сейчас не мог вспомнить ни времени, ни места. Вылезая, седок взглянул на Инари и тоже как будто что-то припомнил.

— Фамилия? — спросил Инари.

Но фамилия ничего не сказала ему.

— По какому праву вы задерживаете меня и обыскиваете? — начал кипятиться седок.

Из кармана его теплого полушубка Каллио выудил большой потертый браунинг.

Оглядевшись и увидев вокруг себя одних только вооруженных лесорубов, седок угрюмо замолчал.

— Чем занимаешься? Куда едешь?

Он решительно не хотел отвечать.

— Тогда обыщи его, Сунила, — приказал Инари, — Посмотрим, какие при нем бумаги.

Сунила нашел во внутреннем кармане полушубка два больших казенных конверта с круглыми сургучными печатями, но еще прежде, чем Сунила отдал их, Инари взглянул на казенные печати, хлопнул себя ладонью по лбу и весело сказал:

— Здравствуйте, господин ленсман!

Он вспомнил: этот ленсман арестовал его вместе с Олави на озере и тащил их как самогонщиков на суд. А бедняга Лундстрем в это время чуть совсем не погиб.

— Здравствуйте, господин ленсман!

Ленсман, одетый сейчас не по форме, вздрогнул и, стараясь припомнить, где они встречались, не отвечая на приветствие, испытующе поглядел прямо в глаза Инари: что он знает еще?

— Вот мы и поменялись ролями. Теперь, извините, не вы меня, а я вас арестую. Можете своими глазами убедиться, что я не самогонщик.

Теперь и сам ленсман припомнил и свой осенний поход по болотам, и то, как скрылись из-под самых рук правосудия эти ребята, против которых, правда, не было прямых улик.

Инари взял из рук Сунила оба конверта. На одном печати были уже взломаны, и он был вскрыт.

Это было секретное сообщение о том, что в Похьяла в связи с общим положением и с деятельностью социалистической рабочей партии возможно появление опасных смутьянов, агитаторов «руссят». Этих агитаторов нужно, при поддержке «местных патриотических организаций и шюцкора», при первом же подозрении арестовывать и немедленно препровождать в указанные пункты.

— Вот возьми и препроводи нас, — усмехнулся Инари, — мы все агитаторы.

Сунила, схватив лошадь под уздцы, хотел повернуть сани. Кобыла косилась, поводила ушами и не слушалась чужого человека.

— А ну, поверни ее, поедешь назад, — приказал Унха.

И ленсман, не споря, повернул сани.

Второй пакет не был еще распечатан. Адресован он был тоже ленсману, но печатей на нем было больше, и пакет выглядел очень внушительно.

Инари задумался над конвертом. Каллиграфической вязью с двумя синими подчерками шла строка: «Совершенно секретно».

«Пожалуй, лучше пусть вскрывает государственные печати и первым читает письмо уполномоченный комитета товарищ Коскинен», — подумал он и положил нераспечатанный конверт себе за пазуху.

— Стройся! — громко крикнул Унха Солдат, помощник Инари.

И отряд снова тронулся в путь. Посредине шли сани, отобранные у ленсмана и трактирщика. Уставшие в пути партизаны вскакивали в них на ходу и по очереди отдыхали. Впереди отряда шли два разведчика. Один из них только что вернулся и тяжело дышал.

— Товарищ командир, мы заметили в полукилометре от хуторов четырех солдат. Эти солдаты идут по дороге сюда.

— Вооружены?

— Да.

Инари отбирает девять партизан и сам идет десятым. Остальные должны неторопливо двигаться вслед.

Инари идет впереди. Вскоре он встречает второго разведчика.

— Солдаты совсем близко, они за поворотом.

Инари приказывает уйти всем с дороги и спрятаться за деревьями.

И сразу же из-за поворота выходят четыре солдата. Они идут медленно по краю дороги и все время смотрят вверх.

Один из них на ходу постучал по телеграфному столбу.

Оказывается, в селе обеспокоены тем, что нарушилась связь. И лейтенант распорядился выслать четырех пограничников-егерей вдоль линии — узнать, в каком месте разорван провод, и произвести летучий ремонт. И вот они, ругая последними словами и снег, и мороз, и провода, и лейтенанта, идут по большаку, пропуская мимо себя частокол телеграфных столбов.

И вдруг перед ними вырастает лесоруб (по браунингу в каждой руке) и кричит:

— Руки вверх!

И не успевают они еще опомниться, как он продолжает команду:

— Товарищи партизаны, держите их на мушке!

И совсем близко щелкают затворы, и из-за ближних толстых стволов высовываются дула винтовок.

Сколько их? Раздумывать тут, конечно, нечего, и три егеря поднимают руки вверх. За спинами у них из походных ранцев смешно торчит ремонтный инструмент. Четвертый замешкался и открыл сумку, висевшую у пояса.

Инари подскочил к нему и поднес к самому носу револьвер.

— А это видел? Руки вверх!

Егерь испуганно отшатнулся от блестящего дула револьвера и быстро поднял руки.

Из-за деревьев выскочили на дорогу партизаны и обезоружили солдат.

В это время уже подошла вся первая рота. Унха внимательно вглядывался в лица солдат. Все незнакомые, нет ни одного сослуживца.

В сани трактирщика усаживают пленных солдат и везут на хутора.

Солдаты, видимо, совсем перетрусили. Один из них спрашивает ленсмана:

— Не знаете ли, уважаемый херра, в чем дело?

Ленсман действительно знает и понимает гораздо больше солдат. Он ведь успел в пути распечатать и прочитать один из секретных циркуляров.

— Ребята, поймите, мы ведь мобилизованные, — словно жалуясь, говорит другой солдат.

В это время Каллио успел пройти по дороге мимо хуторов.

Скрытый от глаз хуторян частой, мелкой сеткой снега, Каллио прошел хутора незамеченным. Срубил молоденькую сосенку, невольно подражая Инари даже в манере держать топор, в наклоне фигуры. Он взял топором слишком высоко от земли, на два вершка выше нормального, и испугался, что испортит дерево, не будет полного выхода древесины. Потом, вспомнив, для чего срубал деревцо, расхохотался.

Мягкий, валящий с неба снег словно придавливал к земле все звуки. Каллио старательно очистил ствол сосенки от ветвей и, высоко подняв ее, разорвал провода.

Рота устраивалась на хуторах на большой привал.

Здесь надо дождаться, пока подойдет вторая рота. Выставили на дороге караулы. Не попавшим в наряд можно было спать до позднего вечера.

Инари решил выслать кого-нибудь с пленными навстречу Коскинену вместе с запечатанным пакетом, который буквально жег ему руки.

Парни смеялись:

— Славный подарок Коскинену шлет Инари!

Но вскоре шутки сами собою замолкли (лыжный пробег на морозе утомителен), и все, кто не был в наряде, заснули как убитые.

Вот она, наша молодость, единственная и неповторимая, когда снегом заносило все пути и дороги, когда компасы переставали действовать и ударники примерзали к пружинам, а мы прокладывали след по снегу, находили пути в непроходимых лесах и брали на мушку врагов. Вот какой она была, молодость наша. А теперь она стучит пневматическими молотками в котлованах, сияет ослепительным светом электросварки в цехах, звенит веселой песней.

Инари растянулся — впервые за четверо суток — и спит. Он не видит снов, не слышит разговоров. Но встанет он раньше других и, разбудив Каллио, возьмет его с собой в разведку.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

В сумерках вторая рота вошла в Коски.

В деревне их уже ждали. Все наличные лошади были готовы к переходу.

Коскинен просиял.

— Молодчага этот Инари! — сказал он Лундстрему. — С полуслова понимает, что надо делать.

Сара сдал Олави все ружья и револьверы по счету. Он даже потребовал расписку о приеме оружия, и Олави написал ее на листке, вырванном из школьной тетрадки.

На почте, где расположился штаб, Олави рядился с местными крестьянами, сколько заплатить им за прогон.

Часовые были расставлены, и Лундстрем строго внушал второй смене ее обязанности. Третья смена уже храпела в соседней комнате, прислонив свои ружья к стенам.

«Беспорядок, — подумал Сара, — беспорядок какой! Пожалуй, мне надо догонять свою роту».

Тут его вызвал Коскинен и сказал, что ежели он отдохнул и чувствует в себе достаточно сил, то его отправят обратно к Инари с запискою. На дворе было совсем темно, и выходить из теплой комнаты не хотелось, но Сара сказал, что он отдохнул и с удовольствием вернется к своей роте.

Опять чадила керосиновая лампа, и рядом с ней мигала, оплывая, стеариновая свеча, вылепленная, казалось, из снега.

Люди толпились в комнате, они вносили с собою с улицы дыхание мороза. Они громко разговаривали о пустяках и шепотом передавали важные вещи. Некоторые жевали хлеб с салом. Два парня пытались здесь же на полу пристроиться спать. Их подняли.

— В штабе не спят!

«Беспорядок», — еще раз подумал Сара и, взяв от Коскинена записку, положил в шапку. Нахлобучив ее на самые уши, он вышел на мороз.

На улице цвели жаркие костры, но неподалеку от них вечер казался еще темнее и холоднее.

Сани подымали оглобли к небу. Во дворах распряженные лошади, похрустывая, жевали свой паек. Деревенские девушки с любопытством подходили к кострам и разговаривали с уставшими, но веселыми парнями, прошедшими сегодня сорок километров. Многие парни устраивались на ночевку в теплых избах, но разговоры с крестьянами оттягивали время долгожданного сна. У некоторых из парней здесь оказались знакомые. Они удивлялись, глядя на партизан, — откуда у них оружие?


Сара вышел из деревни. На третьем километре его окликнули. Навстречу шло человек семь.

— Ты из партизанского отряда?

— Да!

— Он близко?

— А вам зачем это?

— Мы с лесопункта Кемио. Идем присоединиться. Оружия хватит нам?

— Не знаю. Возможно. Я только что сдал в штаб свою партию, — гордо сказал Сара и пошел дальше.

Он в этот миг, казалось, совсем забыл о печальной судьбе своих стариков…

Встреченные им лесорубы давно пришли в деревню (они вышли на дорогу с боковой, доступной только лыжникам тропы), а он все еще шел и шел вперед, на юг, по следам своей роты.


Еще не доезжая Коски, Лундстрем соскочил с розвальней на боковую тропу и сразу провалился по колени в снег.

Навстречу ему шел лыжник.

Лундстрем неожиданно вышел из-за осыпанного снегом куста и встал перед лыжником-почтальоном.

— Руки вверх!

Тот испуганно и беспрекословно подчинился.

— Есть оружие?

Но оружия не было, и Лундстрем, объясняя происходящие в Похьяла события, вместе с почтальоном вышел на большак.

— Да, вам нужно оружие! — понимающе сказал почтальон. — У моей почтарши есть пистолет. Я не знаю, какой системы, — плоский, небольшой; она прячет его в конторе, в письменном столе, второй ящик сверху, справа.

Когда они вошли в деревню, Лундстрем сразу же устремился на почту. Он хотел успеть еще до закрытия конторы.

На том же самом месте, в той же самой позе, в какой он оставил ее здесь пять дней назад, сидела у своего стояла молодая почтарша.

— Гуд даг, фрекен!

— Ах, это опять вы! — И фрекен ласково улыбнулась Лундстрему. — Вы хотите посмотреть свежие шведские газеты? Но с того дня, что вы заходили сюда, почта была один лишь раз. — Она снова ласково поглядела на молодого лесоруба. — Ах, если бы вы знали, какие у меня неприятности! — затуманилась она, вспомнив, как провела прошедшую ночь.

— Благодарю вас, фрекен, сегодня у меня нет времени читать хельсинкские и даже стокгольмские газеты, я попрошу у вас сегодня другой услуги.

— Пожалуйста, херра.

— Будьте добры, отдайте мне оружие, которое есть у вас.

Фрекен даже остолбенела от неожиданности.

— Как? — только через несколько секунд нашлась она. — И вы, такой благовоспитанный швед, тоже с этими? — И потом, принимая оскорбленно-неприступный вид: — Никакого оружия у меня нет.

«Как он смеет после всего этого еще улыбаться?» — возмущается до глубины души фрекен.

Но Лундстрем не только улыбается. Он вытаскивает из кармана револьвер и, перебрасывая его с ладони на ладонь, вежливо продолжает:

— Не будет ли фрекен любезна открыть ящик письменного стола, с правой стороны, второй сверху, и вытащить оттуда револьвер?

Она смотрит на него во все глаза.

Лундстрем подходит к столу, вытаскивает ключ из замка среднего ящика, открывает второй ящик сверху, справа, и рука его безошибочно, как будто он сам туда его положил, нащупывает дамский браунинг. Что ж, это хуже винтовки, но тоже может пригодиться.

— Счастливо оставаться, нэйти. — Он переходит на финский.

Девушка смотрит ему вслед, и в ее взгляде и злость и удивление: откуда он мог узнать?

Лундстрем, довольный своим приключением, быстро идет по улице. Навстречу едут вооруженные парни.

— Где штаб?

У входа в харчевню толпились лесорубы.

В самой харчевне столы отодвинуты к стенам. Айно торжественно восседает на груде конфискованного оружия, на сдвинутых столах сладко спит молодой лесоруб.

— Садись, Лундстрем, — приветливо сказал Коскинен и сразу же обратился к группе крестьян, обитателей деревни. Преувеличенная важность их речи и медлительность движений выдавали большое, с трудом сдерживаемое волнение.

— Ну что ж, товарищи, — сказал Коскинен, обращаясь к самому старшему из них, — чем могу я быть вам полезен? Или вас не удовлетворяет оплата, предложенная за перевозку начальником хозчасти товарищем Олави? Садитесь, пожалуйста. — Но, увидев, что все табуретки заняты, Коскинен сам встал.

Олави стоял рядом с Коскиненом.

Помолчав, как положено, с десяток секунд, старик крестьянин сказал:

— Нет, оплата совсем не плохая. Но, видишь ли, товарищ начальник, в нашей округе очень много медведей.

— Что ж, мы вам всех вывести не сможем.

— Нет, не о том мы просим. Сколько убьете, столько и ладно. Мы и сами с ними хорошо справляемся. Только вот это нам нужно. — И старик указал на сваленное у стен оружие. — Наше конфисковали. Без другого, на худой конец, обойдемся, а без охотничьего никак.

Олави подошел к груде. Он еще не успел раздать оружие третьей роте. Не пришлось долго разглядывать, чтобы убедиться, что около половины действительно охотничьи ружья.

— Они правы, — доложил Олави.

— Выбери, Лундстрем, охотничьи и отдай под расписку этому товарищу. — Коскинен показал на старика.

Крестьяне одобрительно закивали и зашептались.

— Произошла небольшая ошибка, товарищи, — объяснил Коскинен. — Мы от крестьян никакого имущества не отбираем, мы их друзья, и когда мы придем к власти, сразу же все крестьяне получат казенные и помещичьи земли и леса. Оставьте себе ружья и бейте медведя, лося и дичь на здоровье.

Лундстрем выбрал из груды охотничьи ружья, написал расписку. Старший внимательно прочитал ее, подняв при этом очки с носа на лоб, пересчитал ружья и затем старательно чернильным карандашом вывел свою подпись.

— Все в порядке, товарищи.

«Инари все еще не понимает, как важна для нас крестьянская поддержка», — подумал Коскинен и затем, обращаясь к вошедшим в комнату лесорубам с красной повязкой на рукаве — знак командира, — отдал приказ:

— Вторая рота выступит на соединение с первой через четыре часа. Обозы и третья рота следуют за ней, чтобы к вечеру прибыть, уже минуя хутора, в Сала.

«Он говорит так, как будто Сала уже взято нами», — подумал Лундстрем.


Еще только брезжил рассвет, когда главные силы батальона с обозом двинулись дальше на юг.

Коскинен смотрел с крыльца, как проходят партизаны. Рядом с ним Лундстрем.

На улицах горят костры. Слышны ржание лошадей и громкие разговоры невидимых в темноте людей. И оттого, что люди эти не видны, казалось, их очень много. И ощущение множества людей, идущих вместе на одно и то же дело, на одни и те же трудности, страдания и радости, волновало и одновременно успокаивало. Шутка ли сказать, сколько народу идет заодно в этих малолюдных северных районах Похьяла!

Первым вышел взвод разведчиков. Потом двинулись по четыре в ряд на лыжах партизаны второй роты.

Все они были вооружены. Правда, в последних рядах был разнобой. Лундстрем стал считать: было двадцать пять рядов.

Потом — через двадцать метров — обоз. Перед первыми панко-регами на лыжах прошел Олави.

— Доброе утро, Олави! — крикнул Лундстрем с крыльца.

— И тебе! — был короткий ответ.

Вот медленно ползет и сам обоз — с одеждой, салом, мукою, консервами, фуражом, пилами, топорами, сбруей.

«Правильно!»

На розвальнях сидят женщины, бывшие стряпухи-хозяйки, ныне сестры милосердия. Рядом с женщинами примостились даже дети. Странно — дети при партизанском отряде!

Олави говорил, что в обозе шестьдесят гужевых единиц, но Лундстрему кажется, что их гораздо больше. Вот гуськом тянутся сани, почти вплотную, наезжая на полозья друг другу, и все-таки обоз растянулся не меньше чем на полкилометра.

Снова большой интервал.

Затем выезжают из разных подворотен подводы — это примкнули к партизанам жители здешней деревни; выходят из домов, из переулков люди с котомками за плечами и порожняком, на лыжах и просто пешком — идут нестройной толпой по пути, только что пройденному второй ротой и обозом.

Это те, которые не записались в отряд, но, покинув лесоразработки, идут по следам батальона. Это и те, которые во всем согласны с Коскиненом, но у них кеньги изорваны и не годятся для больших переходов.

Это и те, которые сначала хотят посмотреть, что получится у коммунистов. Если с ними по душам поговорить, то многие запишутся в отряд и организуют четвертую роту. Но Коскинен не хочет сейчас заниматься этим делом, потому что даже и для партизан третьей роты не хватает оружия. А без оружия нечего раньше времени огород городить. Пускай идут вольным пополнением на случай надобности.

«Но куда же девалась третья рота? Ах да, она, как было приказано ей, выстроилась в самом конце деревни, уже за околицей, и, пропустив обоз, должна идти сразу же за ними».

— Эй, кучер!

Но он уже давно подал сани управляющего к крыльцу и ждет. Коскинен и Лундстрем садятся в сани, и кучер гонит к околице.

Третья рота заняла свое место сразу же за вереницей разномастных саней.

Кучер неприступно восседает на облучке и важно покрикивает. Не впервой ему возить важных особ.

— Езжай без этих окриков и не гони так, — приказывает ему Коскинен.

Кучер недоумевающе пожимает плечами и опускает вожжи.

Они обогнали третью роту, обогнали хвост обоза, проехали середину, поравнялись с его головой.

— Эй, Олави, побереги свои силы, садись пока лучше в сани!

— Сколько народу! — восторженно говорит Лундстрем.

— Обоз тоже не мал, — отвечает Олави.

Они едут несколько минут молча, каждый думает о своих делах.

Лундстрем соскакивает с саней и идет рядом с розвальнями, на которых, покрывшись теплой попоной, рядом с другими женщинами приютилась Хильда.

— Теперь ты видишь, Хильда, что я тебе тогда, в лесу, говорил истинную правду.

Она молчит. И он сердится сам на себя. Для чего опять повел этот разговор, не сулящий ему никакой радости? Он догоняет сани, вскакивает на них и слышит, как Коскинен говорит Олави:

— Меня радует образцовый порядок в батальоне.

Если Инари приказал своей роте идти в полном молчании (они ведь были передовиками, и честь первой встречи с противником принадлежала им), то батальон передвигался медленнее, шумливее.

Разговоры в строю вспыхивали то там, то тут. Они тлели в обозе и превращались в галдеж в беспорядочной толпе, шедшей за батальоном…

Когда Коскинен выезжал из деревни, его неожиданно окликнул старик, тот, который говорил от имени делегации, пришедшей за охотничьими ружьями.

— Вы уходите?

— Да.

— А когда вы снова придете к нам? — И в голосе его звучала надежда.

— Не беспокойся, мы еще вернемся, — ответил Коскинен и дернул вожжи. — Мы еще вернемся, Суоми! — громко повторил он.

Метрах в двухстах от околицы через сетку зачастившего снега пробивалось пламя первого дозора. У костра дежурили часовые. Они, в темноте не узнав Коскинена, спросили пароль.

— Все отлично, — сказал Коскинен, отъехав.

Лундстрем в одном из дозорных, к своему удивлению, узнал почтальона. На его вопрос тот махнул рукой.

— Пусть письма сами ходят.


Темнеют спины последней шеренги лыжников второй роты. Кто-то идет рядом с санями и разговаривает с Коскиненом. Я хорошо запомнил фамилии партизан моего взвода и даже во тьме различу их обветренные лица. Но разве перечислишь поименно всех участников этого зимнего, неповторимого снежного похода, прошедших сотни километров на нестерпимом морозе, в полярных тундрах, в феврале тысяча девятьсот двадцать второго года, восставших, чтобы отвести удар от Страны Советов?

Разве точно припомнишь, что случилось в каждой пройденной деревне в эти дни февраля?

Переход и потом сон, дежурство у костра, перекур, холодная закуска и ледяной ветер в лицо. Одна деревня похожа на другую. День переходит в ночь, ночь в день, и трудно потом припомнить, что когда произошло. Так это было все быстро и неожиданно.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Лундстрем проснулся оттого, что сани внезапно остановились. Он открыл глаза, и сразу на его веки опустилась и растаяла мохнатая снежинка. Было темно. Шел снег.

— Гостинцы Инари!.. Подарок Инари товарищу Коскинену!.. — слышались голоса.

Лундстрем подвинулся вбок. Рядом сидел Коскинен.

— Товарищ Коскинен, по приказанию товарища Инари мы доставили вам четырех арестованных солдат-связистов из Сала, одного ленсмана, четыре винтовки, один револьвер, письмо Инари и пакет с казенной печатью.

— Давай письмо и пакет сюда!

— А что сделать с арестованными?

— Одного солдата оставь здесь. Остальных отправь к Олави.

Как прочесть в этой сгущенной влажным снегом тьме послание Инари? К счастью, у Лундстрема оказался с собой небольшой карманный фонарь.

Они остановили сани, приподняли немного вверх мохнатую полость и, присев на корточки, при свете фонаря с трудом разобрали каракули Инари. Интересно, что в этом «совершенно секретном» пакете?

Коскинен взломал печати и вытащил из конверта вдвое сложенный листок хрустящей бумаги.

Он внимательно прочитал листок два раза, а другие стояли рядом и ждали, что он скажет…

— Товарищи! — торжествующе заговорил Коскинен. — Мы сорвали им мобилизацию в Похьяла. В этой бумажке распоряжение о немедленной мобилизации семи возрастов и отправке их в Улеаборг. Черта с два они получат теперь! Черта с два пойдут теперь ребята в их армию и из соседних приходов! Мы сорвали им мобилизацию, — повторил он.

Лундстрем сидел, спрятав потушенный фонарик в карман.

— Теперь обсудим, как захватить гарнизон в Сала, — обратился к командиру второй роты Коскинен.

Сани быстро покатились по наезженной дороге, выглаженной лыжами двух прошедших рот.

Когда вышли из Коски, снег падал вертикально, ветра не было. Теперь же он несся прямо в лицо, залепляя глаза и тяжело садясь на одежду.

— Эй, останови!

Их сани в темноте чуть не наехали на пятки лыж последней шеренги второй роты. Кучер освободил вожжи. Лошадь пошла медленнее.

Командир второй роты предлагал окружить со всех сторон Сала и начать наступление по всем правилам военного искусства.

— Твое предложение не годится. Лишняя стрельба. Лишние потери. Надо в темноте подойти к дому, где спят господа офицеры. Окружить его. И послать лейтенанту записку-ультиматум, чтобы немедленно сдавался.

— Незачем объявлять врагу, с какой стороны и как на него наступаешь.

— Нет, пока он не разобрался в обстановке, надо взять его на испуг. По-моему, надо как можно меньше шума. Пленного солдата мы пошлем с запиской.

Вторая рота подошла к хуторам.

Головные — их слепила метель — чуть было не прошли мимо, но один из них все же успел вовремя заметить низкое, темное пламя ракатулета.

ГЛАВА ПЯТАЯ

— Не вовремя Инари ушел в разведку, — проворчал командир второй роты.

Ему думалось, что Инари, служивший ранее в армии, поддержит его план и Коскинену придется уступить и не совершать необдуманных поступков. Но Инари, взяв с собою Каллио, ушел вперед обрывать провода, не дождавшись второй роты. Ему уже полагалось бы вернуться обратно, но его все не было.

— Что ж, в таком случае придется действовать без Инари, — сказал Коскинен. — Надо воспользоваться погодой.

В печной трубе завывала вьюга, и казалось, даже в жарко натопленной комнате проносился холодный ветер.

У самого входа были составлены в козлы винтовки.

Коскинен писал записку.

— Вот, — сказал, вставая, Коскинен и громко прочел записку:

«Господин лейтенант! Село окружено. Ваши солдаты все арестованы. Связь прервана. Выходите на крыльцо с поднятыми руками. И тогда вам не причинят никакого зла… Мы будем ждать пять минут с того момента, как закроется дверь за нашим вестовым. Ваш солдат может уверить вас, что мы имеем достаточно силы, чтобы взять вас.

Штаб партизанского батальона Похьяла

Уполномоченный ЦК Финской компартии

Яхветти Коскинен».

— Ты возьмешь, Лундстрем, с собой десяток парней и окружишь дом, где находятся господа офицеры. Возьми с собой к лейтенанту того пленного егеря. Пусть подтвердит все то, что я написал. Если через полчаса Инари не возвратится, второй роте придется окружить казарму.

Дом, отведенный под казарму, находился в конце села. Офицеры снимали квартиры для себя в другом конце.

— Будет исполнено, товарищ командир, — постарался по-военному отрапортовать Лундстрем.

Приняв из рук Коскинена записку, он пошел отбирать десяток парней. Потом, освободив из чулана пленного егеря и объяснив ему, что к чему, Лундстрем вышел на крыльцо.

Первый раз в жизни он командовал вооруженным отрядом, первый раз в жизни ему приходилось выполнять боевое задание.

Эх, если бы увидели его сейчас ребята из цеха!

Он захлопнул за собой дверь и сразу же точно ослеп. Снег, тонко шелестя, срывался неудержимым потоком с крыш, вздымаясь из-под самых ног вверх, поддувал под шарф, который сразу отяжелел, слепил глаза, таял на щеках, стремился пролезть за шиворот.

Шли медленно, отворачивая лица от ветра.

Вел их пленный егерь, хотя вскоре выяснилось, что два партизана отлично знают село; им был также знаком дом, где жили офицеры.

«А вот и изба, где я так неудачно брился», — узнал Лундстрем.

Банька, где они с Олави прожили столько томительных дней за частоколом, в темноте не была видна. Через полторы сотни шагов офицерский дом. В одном из окон виднеется свет.

Лундстрем отдал приказ со всех сторон окружить дом. Он сам расставил под окнами товарищей, одного поставил на самом крыльце.

Вайсонена, лесоруба атлетического сложения — еще недавно он выступал боксером на южном побережье, — Лундстрем взял с собой.

Взойдя на крыльцо, он осторожно стукнул в дверь.

Ответа не последовало. Лундстрем стукнул второй раз — все тихо. Тогда он нажал щеколду, и дверь сама подалась. Фельдфебель ушел сегодня к своей девушке и оставил дверь незапертой, чтобы не тревожить под утро господина поручика. Поручик послал своего заместителя ревизовать пограничные посты на границе. Было получено секретное, сообщение о том, что, теснимые красными частями, отдельные отряды «карельских повстанцев», возможно даже со скотом и частью насильно угоняемого ими населения, могут в ближайшее время прибыть в Финляндию. Они могли появиться и на этом участке границы.

Итак, один только поручик Лалука был сейчас дома, и по тонкой полоске света, проникавшего сквозь щель из двери его комнаты в коридор, ясно было, что он не спит.

Слышно даже, как он тихонько насвистывает «Бьернборгский марш», звеневший вызовом всему русскому.

Фельдшерица ушла всего полчаса назад.

— Войдите, — сказал он, услышав легкий стук, и подумал: «Кто бы это мог так поздно заявиться? Уж не забыла ли милая нэйти что-нибудь?»

Повторять приглашение не пришлось. Дверь распахнулась, и первым вошел солдат. Увидев поручика, лежащего под одеялом в постели, он откозырял и, произнеся: «Осмелюсь вручить», — передал поручику записку Коскинена.

Лундстрем и Вайсонен вошли вслед за солдатом.

— Что это за люди? — недовольно поморщился поручик.

Но Лундстрем настойчиво сказал:

— Господин поручик, читайте записку.

Солдат услужливо взял лампу со стола и поднес к изголовью постели. Поручик с некоторым удивлением принялся за чтение записки.

Он прочел ее не отрываясь и поднял изумленные глаза на вошедших. На него смотрели два дула.

«Вот так Александра берут — в нижнем белье, на постели, — горько подумал он, и взор его упал на портрет, висевший на стене. — Пожалуй, лучше покончить самоубийством, как Шауман», — мелькнула у него мысль, и рука привычным жестом (так он делал по утрам) полезла под подушку, к нагану. Но в эту секунду поручик почувствовал тяжелый удар по локтю, и рука безжизненно повисла.

— Это мой удар, — весело сказал Вайсонен, — я умею, завтра все заживет.

— Одевайтесь, пожалуйста, — вежливо предложил Лундстрем.

Поручик под наведенными на него дулами медленно начал одеваться.

Он взглянул на солдата. Солдат по-прежнему стоял, вытянувшись в струнку, держа руки по швам. Погоны его были сорваны.

«Как это я сразу не заметил?» — удивился поручик.

Лундстрем опустил еще теплый, взятый из-под подушки наган в свой широкий карман.

В комнату входили партизаны. На их лицах светилось нескрываемое любопытство. Офицер был теперь в их руках.

— Чего с ним возиться, разменять — и все!

— Как они делали с нашими ребятами в восемнадцатом! — убежденно поддержал кто-то.

«Хоть бы просто расстреляли, без пыток!» — озираясь, подумал поручик.

Знакомая до последнего голубенького цветочка на обоях его комната казалась теперь совершенно чужой, приснившейся в кошмаре, когда для спасения жизни надо бежать, а ноги не двигаются.

— Мы доставим его живьем к Коскинену, — не терпящим возражения тоном произнес Лундстрем.

У околицы должен уже быть Коскинен с отрядом.

Лундстрем послал к нему гонца. Пусть сообщит: поручение выполнено, офицер взят.

Выслушав приказание, лесоруб-партизан исчезает в ночи.

Через несколько минут в комнату входят Коскинен и командир второй роты. Они совсем белы от облепившего их снега, отряхиваются, сбивают его с кеньг и помогают друг другу счистить со спин.

— Инари здесь нет? — спрашивает Коскинен. — Долго же он, однако, в разведке! С кем он пошел? С Каллио? Каллио тоже не возвращался? — Коскинен явно озабочен.

— Ничего не поделаешь, придется выполнять твой план без него, — говорит рыжебородый командир второй роты и обращается к поручику: — Херра поручик, не будете ли вы так любезны («Вот она, начинается пытка!») написать небольшую записку-приказание вашим подчиненным в казарму («Как, они разве еще не арестованы?»), чтобы они немедленно сдали нам без всякого боя оружие, так как драться напрасно? («Боже мой, как они облапошили меня!»)

— Нет, — отрицательно мотает головой поручик.

— Что ж, тогда я сам напишу записку, такую же, как написал вам. — И Коскинен садится за стол поручика.

Всего час тому назад на этом самом стуле сидела молодая приятная девушка.

Пока Коскинен пишет, все молчат.

— Унха и Лундстрем, возьмите с собой десятка два молодцов и захватите казарму таким же манером, как захватили господина офицера. Вот вам записка. Берите с собой свидетеля, — он указывает на солдата, — а также не забудьте окопаться перед казармой. Не подставляйте напрасно себя под пули! — говорит командир второй роты.

Лундстрем и Унха выходят из комнаты, но сразу же входят другие люди.

— Товарищ командир, — говорит Сара, — под кроватью в соседней комнате три больших патронных ящика.

— Принять в запас. Сдать Олави. У солдат в казарме остались патроны, херра поручик?

Но поручик молчит. Коскинен поднимает глаза и на стене видит портрет Шаумана.

— А, и этот герой здесь! — улыбается он.

— Да, вы не в состоянии понять истинного героизма, — с презрением говорит поручик. — Его выстрел сделал многих финнов людьми, он меня сделал человеком. Он помог финнам сделаться финнами!

— Меня сделала человеком всеобщая забастовка в пятом году! — гневно говорит Коскинен. — Шауман помог вам сделаться финнами и изгнать все иноземное? Как бы не так! Ваш главнокомандующий, Маннергейм, — швед, генерал царской армии; начальник вашего флота Шульц — немец, бывший офицер флота его императорского величества императора Николая Второго! Русские черносотенные офицеры и кайзеровские вояки уничтожают и сажают в тюрьмы финских рабочих. Я не называю вас агентом русского царя или шведских и немецких помещиков, нет, вы просто финский буржуа, который хоть черта возьмет в союзники и царского губернатора Бобрикова изберет своим начальником, если это поможет растерзан и загнать в ярмо трудящихся финнов.

Гнев его немного улегся.

— Нет, мы никогда не подымем руки против наших братьев!.. Вы, господин поручик, представителем финских интересов считаете только того, кто помогает избивать финских рабочих и карельских крестьян. Не так ли? Мы думаем иначе. Когда в восемнадцатом году в Хельсинки совсем не стало хлеба, мы обратились за помощью к русским товарищам… И вот питерские рабочие, сами голодные, добровольно, отрывая от своего и без того скудного пайка, прислали нам несколько эшелонов муки. Спасли жизни тысяч и тысяч людей! Это настоящая дружба, и хороши были бы мы сейчас, если забыли бы о ней! Нам господа акционеры, финские, русские, шведские, немецкие, все равно какой масти, — враги. Нам русские рабочие — братья! — сказал Коскинен. — Наше знамя — Ленин!

Коскинен произнес сейчас то имя, которое всех их объединяло и вело, которое было и паролем и лозунгом; имя, которое наполняет надеждой и верой сердца и в жаркой Африке под рваными рубахами, и под синими замасленными нанковыми блузами в цехах заводов Китая, и под шерстяными свитерами на крайнем севере Похьяла:

— Ленин!


Лундстрем и Унха некоторое время, продираясь сквозь метель, молчали.

За несколько шагов уже нельзя было увидать друг друга, поэтому они шли рядом. С ними третьим был пленный егерь.

«Почему он не пытается удрать? — думал Унха. — На месте солдата я непременно попробовал бы дать стрекача». И он еще сильнее сжимал рукоять револьвера.

Но солдат и не думал удирать; он шел, наклоняясь вперед против ветра всем корпусом. Позади скорей чувствовались, чем виделись, партизаны первой роты, отобранные Унха. Так они продвигались против ветра к казарме, стоявшей в конце деревни.

Унха увидал какую-то темную фигуру, шедшую навстречу.

— Стой! — щелкнул затвор.

Встречный тоже щелкнул затвором, но вовремя успел окликнуть:

— Это не ты, Унха?

— А, это ты, Каллио? Долго же ты был в разведке! А где Инари? Коскинен о нем очень беспокоится.

— Не знаю, куда он девался. Я сам потерял его возле телеграфа. Нас растолкала по сторонам вьюга. Я чуть было не сбился с пути, отыскивая его… Думал, что он уже пришел в штаб.

— Нет, Инари там нет, — сказал озабоченно Лундстрем.

— Инари не может пропасть впустую, — убежденно сказал Каллио. — Я видел его на заломе.

Лундстрем с этим согласился.

Он помнил Инари ныряющим в озеро за винтовками. И ему было жутко даже подумать о том, что Инари может погибнуть.

Почти полчаса продирался небольшой отряд сквозь снежную бурю, прежде чем добрался до казармы.

Шагах в пятидесяти от дома Унха остановил партизан. Они разошлись по сторонам, окружая казарму.

Вайсонен начал уже готовить себе снежный окопчик. Два-три других партизана тоже приготовились к предстоящей драке. Это были те, которые атаковали лесной барак шюцкоровцев.

Лундстрем вместе с пленным егерем поднялся на скользкое крыльцо. В замерзшее окно виден был свет. Значит, там дежурные бодрствуют.

И вдруг Лундстрем слышит тонкий голос скрипки. Из-за дверей, приглушенная, льется мелодия григовской «Песня Сольвейг». «Это, наверное, послышалось мне», — усомнился он.

Невероятно, чтобы темной зимней ночью, когда по уставам всех армий мира полагается спать, в казарме играли на скрипке.

Лундстрем взялся за дверную ручку. Он услышал и сквозь шум холодного ветра, как за спиной у него щелкнуло вразнобой несколько затворов партизанских винтовок.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Инари и не думал погибать. Когда он вместе с Каллио прошел через всю деревню и вышел на дорогу, он отыскал сосенку повыше и потоньше, срубил ее, отделил ветки и разорвал провода.

К этому времени снегопад усилился и ветер стал неистовее. Надо было возвращаться.

Инари хотелось на обратном пути спять часового у казармы.

Смена будет только часа через два, а за это время, несомненно, успеет подойти вторая рота, и боевая операция будет закончена. Но когда Инари подходил к казарме, он неожиданно для себя обнаружил, что помощник его, правая рука, Каллио, исчез, словно провалился сквозь землю. Каллио, не предупредив товарища, на полминуты отстал поправить ремень на правой лыжне. Но этого было довольно, чтобы вьюга разлучила их. Инари, очутившись около казармы, увидел, что он один. Громко звать товарища, кричать нельзя — разбудишь солдат. Оставалось подождать несколько минут, — может быть, Каллио сам подойдет; а если не подойдет — вернуться в штаб и тая с Коскиненом решить, как действовать.

Ночь и без этого ветра была холодна; валящий с неба снег лишь немного умерял мороз. Через две минуты ожидания Инари продрог.

Он нажал на палки лыж и хотел было уже идти, но его внимание привлекло освещенное окошко казармы. На покрытом ледяными папоротниками стекле светилось плоское, гладкое местечко, как будто кто-то, вглядываясь в темноту ночи изнутри, надышал небольшой кружочек. Инари подкрадывается к самому окну. Кружок на стекле уже успел подернуться гладким, туманным, тоненьким слоем льда. Сквозь этот слой видно ровное, немигающее пламя керосиновой лампы.

Инари видит освещенный стол. Солдат сидит на стуле, он положил голову на стол, между колен поставлена винтовка. Ясно, что это часовой и что он спит. Не снять его сейчас было бы ошибкой; но Инари чувствует, что пальцы его совсем одеревенели.

Так караульного не снимешь, надо разогреться. Инари становится на лыжи и начинает быстро ходить по дороге около казармы взад и вперед. Но чертовский ветер с северо-востока дует как будто назло.

Ветер этот старается размотать шарф и сорвать его с шеи. Ветер этот как будто хочет, чтобы Инари ослеп, — он швыряет ему прямо в глаза пригоршни снега. Но Инари не останавливается ни на секунду, он чуть-чуть согрелся. Он натирает руки и лицо снегом и подходит к самой казарме.

Пальцы уже подчиняются ему. Но, может быть часовой проснулся? Инари подходит к глазку. Нет, все в порядке.

Инари сходит с лыж, бережно прислоняет их к стене и подымается на скользкое обледеневшее крыльцо.

Ветер сдувает с крыши комья легкого снега и сыплет на голову. Инари входит в дом.

Небольшой темный коридорчик. Снова дверь. Чертовски громко скрипят его кеньги с мороза.

Дверь в комнату открыта. Висячая лампа.

Ровный полукруг света ложится на стоящий под нею крашеный круглый стол.

У стен стоят продолговатые ящики, напоминающие шкафчики для хранения платья в цехах или банях. Комната большая. Сейчас полутьма ее наполнена храпом нескольких десятков молодых здоровых парней.

Теплое дыхание идет от двойных нар, стоящих вплотную у одной из широких стен казармы. Здесь могут спать спокойно, не тревожа друг друга, пятьдесят человек.

На мгновение Инари внутренне содрогается, подумав об этом. Но отступать, ему кажется, поздно.

«Спокойствие, Инари, спокойствие!» — шепчет он сам себе.

Тепло комнаты обволакивает его, и, скрипя кеньгами, он подходит к спящему за столом часовому.

Как крепок его сон!

Инари держит в одной руке револьвер. Со всей осторожностью, на какую только способен, стараясь не разбудить дневального, берет он у него винтовку. Тот легко выпускает ее и, сладко вздохнув, кладет левую руку на стол.

Инари опускает винтовку позади себя на пол у самой двери и снова подходит к дневальному.

Стук собственного сердца кажется ему оглушительной барабанной дробью. Он может разбудить этих мерно дышащих солдат — и тогда… тогда все кончено. Он чувствует, что одежда его стала влажной.

Инари подносит дуло револьвера к самому лбу спящего.

Дневальный, осязая кожей холодок, машинально отводит назад голову и бормочет сквозь сон:

— Ну, уж это, ребята, бросьте!

«Он может разбудить всех», — пугается Инари и левой рукой зажимает ему рот.

Дневальный наконец нехотя открывает слипающиеся глаза и, словно вспомнив, что он находится на посту, пытается вскочить. Но Инари усаживает его на место. Теперь-то солдат увидел направленный на него револьвер и понял, что перед ним стоит совсем чужой человек.

— Тише! Если шелохнешься и громко скажешь слово, это будет твое последнее слово на этом свете, — угрожающе шепчет Инари.

Но дневальный и так перепуган до смерти.

— Сколько здесь человек? — шепчет настойчиво на ухо ему Инари, по-прежнему держа револьвер у его лба.

— На ужине было тридцать.

— Где остальные?

— Восемнадцать в разных заставах, пять послано для проверки телеграфных линий.

«Черт побери, мы поймали только четверых, — выругался про себя Инари. — Куда бы мог запропаститься пятый?»

И он продолжал тихий допрос:

— Где оружие, винтовки?

— Вот в этих шкафчиках у стены.

— Шкафчики заперты?

— Да. Ключ от каждого при владельце винтовки.

Инари отходит немного, держа дневального под прицелом.

— Снимай ремень!

Тот снимает.

— Дай сюда.

Неуклюже, одной рукой, обматывает Инари руки дневального ремнем.

— Теперь сиди на стуле смирно. Лучше всего спи снова. Если будешь шуметь или двигаться — каюк! Понял?

Тот утвердительно кивает.

Действительно, лучше всего спать, потом проснуться — и тогда все может оказаться нелепым сном, за который даже фельдфебель не припаяет штрафных нарядов.

Волнуясь при мысли о предстоящем наказании, он все же с нескрываемым любопытством следит за каждым движением этого высокого парня.

Тот, держа в руке револьвер, подошел к нарам и осторожно потрогал крайнего спящего на верхней наре за ступню.

— Какого черта! — спросонок выругался разбуженный солдат и сел на своем ложе. Увидев устремленный на него револьвер, он сразу как бы протрезвел. — В чем дело?

— Если скажешь слово — крышка! — угрожающе шепчет Инари, и лицо его так выразительно, что солдат замер. — Где твой ящик? Номер восьмой? Дай ключ.

И затем дневальный видит, как лесоруб ключом, который подал ему солдат, открывает шкафчик и вытаскивает оттуда винтовку.

«Черт возьми, как это я поставил свою винтовку в шкафчик, не открыв затвора? От капрала мне бы здорово утром попало», — думает солдат и с чувством некоторого облегчения смотрит на Инари.

Инари же кладет винтовку к двери, рядом с первой, отобранной.

— Лежи смирно. Лучше спи, — приказывает он солдату и наблюдает, как тот поворачивается спиной к свету, лицом к стене.

Затем Инари тормошит его соседа. Тот поворачивается на другой бок и не хочет просыпаться.

Голая его ступня высовывается из-под одеяла. Инари кончиком дула щекочет ступню. Тогда солдат просыпается.

— Что, тревога?

— Молчи, — говорит ему Инари и угрожает револьвером.

Ни к чему, чтобы этот солдат сходил вниз со своего места, ненароком разбудит других, и тогда… Но Инари не думает о том, что было бы тогда. Он требует и от этого солдата, чтобы тот отдал ключик от своего шкафчика. Тот после полусекундного раздумья вытаскивает из-под подушки ключик и называет номер шкафчика.

Дверцы нескольких шкафчиков не заперты. Владельцы их, значит, в заставах или ушли отыскивать повреждения проводов.

Инари достает третью винтовку и кладет ее рядом с добытыми раньше.

И дневальный видит, как незнакомец (а возможно, что он все это разыгрывает и подослан начальством!) будит осторожно одного за другим по очереди всех солдат, от каждого забирает ключ, достает винтовку из шкафчика и складывает в груду у двери.

Люди, у которых отняты винтовки, не могут сразу заснуть, разве за исключением Таннинена, которому на все наплевать, и все же они молчат.

Правда, напасть на этого человека им было бы очень трудно, даже если бы удалось как-нибудь сговориться между собой, потому что они все лежат на нарах, а незнакомец стоит.

Правда, кто-нибудь из лежащих на верхних нарах мог бы ухитриться и швырнуть подушку в лампу, но тогда, если бы все вместе набросились на этого лесоруба в темноте, шесть человек, по числу патронов в револьвере, были бы угроблены.

Дневальный отлично понимал, что ставит свою жизнь на карту против трех лет тюрьмы в худшем случае; охотников среди ребят не наберется больше двух-трех, но они сейчас спокойно спят и видят прекрасные сны.

Очередь отдавать ключи еще не дошла до них.

Инари будит последних солдат на нижних нарах.

Они, видя наваленную у дверей груду винтовок, еще безропотнее отдают свои ключи.

Однако что делается там, на воздухе, на улице?! Инари чувствует себя прикованным теперь к своим пленникам, выйти он не может, оторваться от оружия невозможно.

Он боится даже отвернуться от нар, чтобы не набросились на него со спины, не накинули одеяло и не запеленали, прежде чем он успеет пошевелиться.

И даже если он закричит сейчас, кто придет на помощь?

Кто из партизан знает, где он находится?

И тогда он громко говорит, обращаясь к лежащим на нарах. Хотя все молчат или почти неприметно пытаются шепнуть на ухо соседу словцо, ему кажется, что на нарах громко разговаривают. И вот, чтобы перебить разговоры и отвлечь их внимание, он решается сам заговорить с ними.

Надо продержаться так самое большее два часа, потом обязательно должны подойти свои ребята.

Соединение рот уже, наверное, произошло.

Коскинен, перед тем как начать операцию, ждет его возвращения из разведки, чтобы узнать результаты и отдать ему распоряжение. А он застрял в казарме.

Ему вспоминается детский рассказ:

«— Антти, я медведя поймал!

— Ну, так тащи его сюда.

— Не могу, он не пускает!»

«Так и я сейчас, — думает Инари. — Но откуда же тогда стрельба?»

И он обращается к лежащим на нарах.

— Ребята, я действую по поручению красного партизанского батальона Похьяла. Наши капиталисты хотят втянуть вас в братоубийственную войну с русскими рабочими, чтобы завоевать для себя леса и новых рабов. Мы, революционные рабочие Суоми, решили не допустить этой авантюры. Оружие мы у вас забираем, чтобы драться против внутренних врагов, наших общих врагов — офицерья, помещиков и заводчиков. Если вы будете вести себя спокойно, никакого вреда мы вам не причиним. Кто хочет, может даже идти к нам в батальон, нам военные нужны. У нас есть даже бывший ваш сослуживец, солдат Унха.

— Я знаю Унха, — сказал кто-то на верхних нарах.

— Всякое выступление против нас мы будем карать смертной казнью. Теперь вы знаете, в чем дело, и можете спать до утренней побудки.

— А ты не подослан начальством? — робко спрашивает один из солдат.

— У вас все такие умные? — отвечает вопросом же Инари.

— Тогда можешь спокойно спать рядом с нами на нарах, — говорит удовлетворенный его ответом солдат. — Мы с тобой драться не станем. Мы не добровольцы… Не шюцкоры… Мы мобилизованные. Понимаешь? Было два шюцкора, да ушли. Капрала тоже нет… Ну, те — дело иное…

В комнате наступило молчание.

— Эй, красный партизан, я не знаю, как называть тебя, — раздался снова голос с верхних нар. — Я думаю, что после всего этого, ну, того, что ты отнял у нас ключи, и того, что та нам рассказал, никто скоро заснуть не сможет.

— В чем дело? — громко спросил Инари, подозревая подвох, и взвел курок.

— Я в таком случае попросил бы разрешения поиграть немного на моей скрипке.

— Он всегда такой? — спросил у лежащих на нарах солдат Инари, все еще опасаясь какого-нибудь подвоха в этой необыкновенной просьбе.

— Его кашей не корми, была бы скрипка, — раздались голоса с верхних и нижних нар.

— Ну, что же, играй, но смотри, за шюцкоровскую музыку уничтожу скрипку.

— Он больше жалобные разные играет или танцы.

Скрипка покоилась в футляре рядом со скрипачом. Он бережно освободил ее из темницы и заиграл печальные старинные народные песни.

— Ты лучше повеселее, — посоветовал ему Инари, все еще держа в руке револьвер с взведенным курком. Инари боялся, что медленные мелодии нагонят на него сон.

Инари взглядывал искоса на груду винтовок, лежащих у двери, слушал тонкоголосую скрипку, думал и ждал — ждал смены, ждал помощи товарищей и не знал, когда же наконец придет она.

Что творится теперь на улице, может быть, все уже кончено?! Может быть, пришел лахтарский большой отряд и, неожиданно напав на первую и вторую роты, всех партизан перерезал или остановил в пути у Коски, и там драка, а он, как наседка на яйцах, сидит здесь на этом оружии и ждет у моря погоды?

«Песня Сольвейг» казалась ему слишком медленной, и круглые настенные часы как будто нарочно замедляли свой ход и вызывающе тикали.

Он ждал и пуще всего боялся, что заснет в этом теплом помещении. И вдруг пронзительно скрипит дверь. Инари вздрагивает и, повернувшись к двери, поднимает маузер.

На пороге стоит солдат, он без оружия, — это Инари сразу заметил. Но за спиною солдата еще люди, — это тоже сразу сообразил Инари, увидев, с каким недоумением оглянулся тот, встретив в казарме чужого вооруженного человека.

— Стой! Стрелять буду! — тихо сказал Инари и услышал ответ егеря:

— Не стреляйте. Я принес записку вам от штаба красного партизанского батальона Похьяла.

— Я сам комроты этого батальона. Дай записку!

И в ответ на эти слова Инари услышал знакомый голос:

— Инари, так это ты!

— Лундстрем!

Да, в комнату вслед за солдатом вбежал Лундстрем.

— Здесь винтовки — забирай! — указывая на шкафчики, сказал Инари.

— Унха! Веди людей сюда! Инари нашелся!

Вайсонен встал из своего снежного окопчика и, крикнув: «Вот здорово! Погреемся!» — побежал вслед за Унха к крыльцу.

В холодной ночи возникали темные фигуры партизан, бежавших к казарме.

Через полминуты весь отряд Унха и Лундстрема был уже в помещении.

— Держать пленных на нарах — раз. Отнять у них сапоги — два. Оружие вынести в соседнюю комнату — три. Оставить в комнате трех вооруженных часовых. Сменять каждый час. Снаружи поставить двоих, — распорядился Инари.

И когда все это было исполнено, он, оставив командиром Унха, взяв под руку Лундстрема, вышел из казармы.

Надо было торопиться к Коскинену.

По-прежнему мела метель. Около своих лыж, прислоненных к стене, Инари увидел наметенный сугроб. Они встали на лыжи и пошли.

Ветер относил снег и глушил слова, но они, стараясь идти рядом, чтобы не потерять друг друга, и громко выкрикивая каждое слово, разговаривали.

Инари коротко рассказал свое приключение.

Покрытые снежным тяжелым пухом, они вошли в комнату поручика Лалука.

На постели сидел Коскинен. Несколько вооруженных лесорубов толпились в комнате, казалось, без дела.

Только что вошедший связист докладывал о том, что утром, к десяти, прибудут обоз Олави и третья рота.

Лундстрем подошел, встав навытяжку, руки по швам, отрапортовал об исполнении приказания.

— Казарма взята без единого выстрела, захвачено оружие и тридцать один солдат. Подробности может рассказать Инари.

Но Инари спросил:

— Что было в пакете с казенной печатью у ленсмана?

— Приказ о мобилизации в Похьяла! Мы сорвали им мобилизацию.

Инари начал рассказывать о том, как провел он последние три часа.

Рассказывал он неохотно, опасаясь выговора за свое безрассудство. Но когда он закончил повествование, Коскинен лукаво взглянул на командира второй роты и, засмеявшись, сказал:

— Видишь, наш теоретический спор о военном искусстве Инари разрешил по-своему. Вот она какая бывает, война!

— Все-таки это неправильно, — продолжал стоять на своем рыжебородый.

Инари не стал доискиваться сути спора. Его снова клонило ко сну. Лундстрем улегся рядом с ним на постели поручика, и оба сразу захрапели.

Несколько часов сна — не шутка.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Утром метель совсем улеглась, и на улицах в каждой снежинке сияли блестки солнца.

Лундстрем шел по улице, щурясь от снежного сияния и от набегающего ощущения молодой радости. Мороз пощипывал его за нос, брал за подбородок, покалывал уши. По спине в такт шагу ударяли две винтовки — своя и только что взятая у пасторши.

А по улице навстречу ему еще шел — казалось, бесконечный — обоз: панко-реги, розвальни, простые дровни, сани, на которые был навален разнообразный груз.

За ночь снегу намело много, крыши стали более покатыми, дома словно вросли в землю.

Лундстрем зашел в почтовую контору.

Линия с помощью пленных солдат-связистов была восстановлена, и Коскинен диктовал телеграмму уже немолодой накуксившейся телеграфистке.

Работала она, как полагается, в форменной круглой фуражечке с черным бархатным околышем.

«Восстанием охвачен север.

Восставшие организовали серьезные боевые силы, которые продвигаются на юг.

Лесорубы всех лесопунктов присоединяются к восставшим. Порядок обеспечен полный. Отряды регулярных войск частью разбиты и бегут, частью присоединяются к восставшим.

Не допустим братоубийственной войны против трудящихся Советской республики! Руки прочь от Советской Карелии! Земля — торпарям, батракам, маломощным. Вся власть — трудящимся! Долой военные авантюры!

Штаб восставших призывает всех трудящихся немедленно присоединяться к восстанию, организовать на местах отряды, разоружать шюцкоровцев, разъяснять солдатам цели восстания и цели преступной войны, на которую толкают их отечественные капиталисты.

Руки прочь от Советской России!

Штаб партизанского батальона Похьяла».

— Передали?

— Передала, — робко вымолвила телеграфистка.

— Эта телеграмма наделает в их тылах немало паники и кое в чем поможет нам… — усмехнулся Коскинен.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Когда, сбив снег с кеньг, Лундстрем и Инари зашли к Олави, в дом отца Эльвиры, в сборе была вся семья. Сам старик, уже совсем седой, сидел за столом, суетливая старушка мать накрывала на стол, расставляла тарелки и снедь.

Хелли и Нанни со сдержанным удивлением, держась за руки, смотрели на отца.

Олави недавно пришел с мороза, и Эльвира, глядя на него, не скрывала своей радости.

Ее старшая сестра уже сидела за столом, рядом с отцом. Муж ее, тоже лесоруб, работал сейчас на заготовках в центральной части страны.

Семья Эльвиры за эти годы успела разделиться, и братья ее и сестры жили в этом же селе, но в разных избах и в разных концах.

Эльвира сияла; она была розовощека, голубоглаза, светловолоса и сильна.

— Теперь мы навсегда вместе, Олави! — сказала Эльвира.

— Теперь мы навсегда вместе, — повторил Олави и вдруг остановился. — Теперь мы должны быть навсегда вместе, Эльвира.

И неожиданно для себя Олави крепко обнял Эльвиру при посторонних и даже поцеловал.

— Отец, — сказал Олави потом, — твои сани мобилизованы, как и все сани в селе, для перевозки наших грузов до следующего пункта. Но ты не беспокойся, будет за все труды заплачено справедливо.

— Я и не беспокоюсь, мне уже все передали, — спокойно ответил старик.

Он втайне гордился тем, что его зять — один из вожаков восстания. Может быть, восстание победит и Олави станет большим человеком.

Когда вошли в комнату Лундстрем и Инари, Олави просиял.

— Мы старые знакомые, — улыбнулась Эльвира, пожимая руки пришедшим.

— Вот кто жил со мною в бане, — указал старику на Лундстрема Олави.

Теперь, когда дело разъяснилось, многие обиды сами собой уходили.

— Садитесь, ребята. Чем богаты, тем и рады.

И товарищи уселись вокруг стола. От большой кастрюли с ухой подымался вкусный пар. Старуха разлила уху по тарелкам. Она радовалась, что за столом сегодня так много гостей и что дочь счастлива.

Лундстрем не знал, как ему быть: ложек на столе не было, и никто не волновался из-за отсутствия их. Инари понимающе переглянулся с Олави и, нагнувшись к своей тарелке, пригубил ее. Уха была жирная, с янтарным наваром. Заметив беспомощный, блуждающий в поисках ложки взгляд Лундстрема, старик вежливо спросил, не нужно ли гостю чего-нибудь, может быть, соли.

— Нет, спасибо, я думаю, что уха достаточно посолена. Я ее еще не попробовал, — сказал, смущаясь, Лундстрем. — Мне нужна ложка.

Услышав это, старик укоризненно покачал головой.

— Если тебе не очень трудно, сынок, пей уху прямо из тарелки. У нас здесь, у стариков в Похьяла, так повелось. Если уху хлебать ложкой, рыба будет плохо ловиться; у вас там, на юге, в городах, этого не знают. А потом начинают жаловаться, что рыба год от году хуже идет в невода. А у нас здесь в Похьяла рыба, слава богу, пока ловится.

И Лундстрем, боясь пролить на стол хоть каплю жирной ухи, стал пить ее прямо из тарелки. От этого уха не стала менее вкусной.

Обед удался на славу, хотя мать все время говорила, что, если бы ее предупредили за день, она зарезала бы хоть овцу или поросенка.

— Да, Эльвира, мы теперь будем вместе уже все время, — немного смущаясь, сказал Олави, — если ты согласишься опять пойти со мной в скитания.

— О чем речь? — спросил Лундстрем.

— Куда еще придется ехать Эльвире? — забеспокоился отец.

— Я только что разговаривал с Коскиненом, — отвечал сразу двум Олави. — Он говорит, что пришли экстренные известия. Он приказал мне готовить всех партизан. Мы, вероятно, уходим через границу, в Советскую Карелию!

— Не может быть! — в один голос сказали Инари и Лундстрем.

— Когда мы вернемся в Суоми, точно неизвестно, но мы вернемся в Суоми, конечно, скоро… Женщин и детей можно брать с собой, тех, которые не боятся трудностей. Вот и все… — Произнеся такую необычно длинную для него речь, Олави замолчал, вопросительно глядя на Эльвиру.

— Не может быть, чтобы уходили в Карелию, — пожимая плечами, усомнился Инари. — Мы должны установить рабочую власть по всей Похьяла на вечные времена. Не может быть. Я пойду сейчас же поговорю с Коскиненом. — Он встал из-за стола и стал наматывать шарф на шею.

У Лундстрема сердце сжалось тоской. «Как же я буду там жить? Я знаю только один финский язык».

У него мелькнула надежда, что, может быть, переводят только обозы; он вскочил и, не поблагодарив толком хозяев и не попрощавшись, выбежал из избы, чтобы догнать Инари.

В Советской России Инари уже бывал. Он ее знал; в последние месяцы он мечтал о том, что и в Суоми у власти встанут трудящиеся. И вот надо уходить, даже без битв, после таких стремительных побед.

Он почти побежал к дому, где сейчас помещался партизанский штаб. Лундстрем отстал от него, остановившись погреть руки у костра.

Молодые партизаны толпились вокруг огня. Кофе был уже готов, но никто, никакой хозяин, никакая харчевня не могли запасти столько чашек разом.

Никогда от сотворения мира в Сала не было одновременно столько людей, как сейчас. Где здесь напасти на всех кофейные чашки! И ребята, красные партизаны, боевые лесорубы, хлебали кофе из чашек, из жестяных, обжигающих рот кружек, из плошек, тарелок, кувшинчиков, мисочек.

Густой пар подымался от вкусного варева.

Здесь, за Полярным кругом, в холодный февральский день, радуясь, пили ребята чудный горячий напиток.

Когда Лундстрем, войдя в дом, где расположился штаб, взглянул на возбужденное лицо Инари и спокойное усталое лицо Коскинена, на котором нестерпимым блеском горели глаза, он сразу понял, что вести Олави были правильными, и сердце его снова томительно сжалось.

— Закрой дверь, — приказал ему Коскинен.

В комнате были еще Сунила и незнакомец, устало растянувшийся на постели поручика Лалука.

Отсветы зимнего заката проникали через заледенелое окно и большими багровыми холстами ложились на пол.

— Но ведь это же значит, что мы, даже не вступив в бой, заранее признаем свое поражение и бежим с поля, — угрюмо говорил Инари.

— Как же ты смеешь говорить какие-то жалкие слова о поражении, когда мы победили! — резко ответил Коскинен. — Мы сорвали им мобилизацию на севере. Это раз. Мы заставили их отвлечь сюда, против нас, часть своих военных сил! И товарищ, — он кивнул на незнакомца, присевшего на кровати, — может тебе подтвердить, что это силы немалые. Все дороги с юга на север сейчас забиты ими. Это два. Мы показали, — всему миру станет это ясно, — как относится рабочий класс Суоми к затеянной ими авантюре! Это три. Мы подали пример другим трудящимся, как себя надо вести, когда Советской стране угрожает опасность! Это четыре. По всей стране наши дела находят отклик. Мы произвели панику у них в тылу, и это еще, безусловно, скажется. Вот уже пять… Так о каком же поражении можно говорить?! Возьми себя в руки, Инари!

Сунила загибал пальцы при счете Коскинена. На его остром лице все время блуждала улыбка, которая Инари сейчас казалась бессмысленной.

Как мечтал всегда Сунила, хоть когда-нибудь, пусть одним глазком, посмотреть на Советскую республику, побывать в ней, и теперь представляется случай, который вряд ли когда-нибудь повторится! Перейти в Советскую Россию вместе со всем батальоном восставших лесорубов — это чудесно! Родных — мать и сестру, текстильщицу из Тампере, можно будет выписать туда позже. Он, может быть, услышит самого Ленина! Молодец Коскинен!

— Но ведь можно двигаться вооруженным батальоном на юг, подымая по дороге людей на восстание! — упорствовал Инари.

— Тебе было бы легче, если бы все наши партизаны, все эти замечательные парни, погибли в бою? — спросил его Коскинен. — Рабочий класс сорвал лахтарям гнусную военную авантюру против Советов. Красная Армия разгромила в Карелии шюцкоровскую сволочь. Лахтари в беспорядке отступают… С юга, отрезая нас от страны, движутся воинские части. Сюда же устремляются выброшенные Красной Армией из Карелии белогвардейские отряды. И все это обрушится на нас. Для чего же идти в ловушку, для чего губить людей?

— А известия твои правильны — и насчет победы в Карелии, и насчет того, какие силы брошены против нас?

— Для того чтобы сообщить нам эти сведения и рекомендацию нашего Центрального Комитета не ввязываться сейчас в бои, вот этот товарищ пробрался к нам на лыжах, пройдя сто восемьдесят километров. — И Коскинен указал на сидевшего на постели незнакомца. Тот кивнул.

— Все это верно, — сказал он. — В Улеаборге многолюдные митинги, в Хельсинки съезд безработных выступил против правительства, против авантюры. В одном Хельсинки на демонстрацию вышло шесть тысяч человек. Повсюду идут митинги протеста против авантюры. Они арестовали редактора рабочей газеты Луито. Они арестовали нескольких членов нашего Центрального Комитета — из мести. Но все же были вынуждены отказаться от военной авантюры. Не завтра-послезавтра все дороги на восток и юг, по которым может идти батальон, будут забиты отступающими из Советской Карелии лахтарями. Они не дадут вам продвинуться на юг. Отрезанные от юга, вы, шестьсот лесорубов, даже если бы присоединились к вам все остальные рабочие Похьяла, не могли бы долго продержаться.

— Теперь, товарищи, идите объясняйте у костров положение всем партизанам, — сказал Коскинен. — Выходим мы завтра утром. Направление — деревня Курти, потом граница и уже в Советской Карелии деревня Конец Ковдозера. Пути нам осталось меньше, чем двести километров. И ты, Инари, пойдешь сейчас к своим ребятам и объяснишь им все.

— А как же Суоми? Неужели ж и на этот раз революция разбита? — с тоскою сказал Инари.

— Для нее мы обязаны сохранить всех людей нашего батальона. Пойми это, дорогой Инари! — Голос Коскинена прозвучал необычно ласково. — Дело свое мы сделали. Оставаться здесь — значит или идти на бой, на заведомое поражение, или просто так отправить на каторгу человек пятьсот. Если бы правительство объявило войну Советам, тогда бы мы отсюда никуда не ушли, дрались бы до последнего. А сейчас это кровопролитие не нужно. Там, в Карелии, все эти ребята будут жить настоящей жизнью…

У Лундстрема сжалось сердце. Теперь-то он знал, что батальон наверняка уйдет, и, конечно, он будет вместе со всеми, и неизвестно, скоро ли он вернется к своим ребятам в Хельсинки, да и вернется ли когда-нибудь.

— А как нас там встретят? — тихо спросил он.

— Как боевых товарищей. Ну, иди, иди, — ласково и даже как-то неожиданно нежно потрепал Коскинен Инари по плечу. — Иди и разъясняй лесорубам положение. И ты, Лундстрем, тоже.

Лундстрем и Инари вышли из штаба.

Сунила поднялся вслед за ними; он тоже хотел сейчас же идти к кострам, идти по избам и радовать всех: «Мы идем в Советскую республику!» Он так давно мечтал о том, чтобы побывать в Советской России.

— Подожди, Сунила, мне надо с тобой серьезно поговорить, — остановил его Коскинен. — Садись.

И Сунила остался.

— Видишь ли, Сунила, мы уходим отсюда не навсегда. Мы еще вернемся в Суоми. Известно тебе, что не все рабочие Похьяла уйдут вместе с нами в Карелию? А если останется здесь хоть несколько рабочих, должен остаться с ними и коммунист. Понимаешь?

— Понимаю. Всюду, где есть хоть группа лесорубов, должен быть наш товарищ.

Но Сунила все же еще не понимал, почему Коскинен говорит об этом с ним. А Коскинен продолжал:

— Я не знаю из наших ребят сейчас никого, кто так хорошо знал бы обстановку, людей и работу в Похьяла, как ты. Тебе придется остаться здесь. Мы спрячем немного оружия для будущих боев. Ты организуешь линию связи, явок и снова возьмешься за всю нужную работу. Я дам тебе сейчас три адреса и три фамилии. Запоминай.

— Значит, я не пойду в Советскую Карелию? — спросил Сунила.

— Тебе, может быть, даже придется с полгода или год посидеть в одиночке, если кто-нибудь донесет. Но ты для всех оставался рядовым участником, и то, что ты не ушел с нами, будет тебе оправданием в случае необходимости.

— Значит, я не иду со всеми в Советскую Россию? — повторил Сунила.

— Кто-нибудь должен остаться здесь, и ты больше всех подходишь для этой работы.

Сунила вздохнул.

— Ты прав.

Коскинен привлек его к себе и крепко обнял. Сунила ощутил у своего лица жесткую щетину коротко подстриженных усов Коскинена.

— Ну, ну, будь счастлив, работай вовсю. Ты отличный парень, ты это сумеешь. Вот тебе, товарищ, следующее звено. — И Коскинен показал на человека, отдыхавшего на кровати поручика. — Знакомьтесь!

Но познакомиться было трудно, потому что товарищ спал блаженным сном.

Когда стемнело, Сунила и незнакомец осторожно, задами, не выходя на большую дорогу, не замеченные часовыми, выбрались из деревни.

— Плохо сторожат, распустились часовые, — заметил незнакомец.

И лесной тропой они пошли на север.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

«Весь батальон, как один человек, решил идти в Советскую Карелию», — мысленно подытоживал свои впечатления Лундстрем.

Хуже дело обстояло с неорганизованными парнями, шедшими в хвосте батальона. Сколько останется здесь, сколько пойдет вместе с отрядом — выяснить это было трудно.

— У меня здесь хозяйство, как же я его брошу?

— У меня здесь семья и родичи — там никого!

— Русские лесорубы жили хуже, чем мы, — сказал какой-то лесоруб. — Я один сезон случайно в двенадцатом году проработал на заготовках для Ковдинского завода. Прямо в ямах жили.

— Так ты, значит, не пойдешь с нами?

— Кто тебе это сказал? Почему? Значит, — обиделся он, — наоборот, обязательно пойду — посмотреть, что и как изменилось там за эти годы. Обратно дорогу я всегда найду.

Во всех кучках, во всех избах, где остановились неорганизованные, только об этом и шли разговоры.

Партизаны говорили меньше. Вопрос для них был ясен.

— Не пойду я в Россию и вам не советую, — убеждал других один из мобилизованных возчиков.

— Да тебя и не спрашивают! — обозлился Лундстрем! — Ты мобилизован, довезешь груз, получишь за это деньги и можешь поворачивать оглобли.

Иные парни говорили, что с удовольствием пошли бы за отрядом, но одежонка так поизносилась и кеньги так прохудились, что они боятся идти в такой долгий поход. Не июль ведь на дворе, а февраль.

— Ну, в июле и того хуже было бы: комары заели бы!

Об этом тоже надо будет сообщить Коскинену, хотя, наверно, он сам уже позаботился купить одежду у крестьян позажиточнее для тех, кто захотел бы идти с батальоном.

По часам был еще день, но на улице совсем стемнело, когда раздались один за другим три выстрела, потом снова ударили из винтовок — и уже через несколько секунд Лундстрем потерял счет выстрелам.

По улице бежали с ружьями партизаны.

Лундстрем побежал вместе с другими.

Стало отчаянно тихо. Снег хрустел под ногами.

Кто-то закричал:

— Здесь он! Сюда забежал!

И, словно подтверждая эти слова, задребезжали стекла соседней избы, и в разбитом окне вспыхнул огонек выстрела.

Послышался громкий, истерический женский крик.

— Тише, эй, вы! — закричал Лундстрем и с некоторым удивлением заметил, что его слушаются.

Он дал команду вооруженным лесорубам окружить дом. Они торопливо и немного суетясь выполнили это приказание. И громко, чтобы слышно было в доме, Лундстрем крикнул:

— Все, кто есть в доме, выходи с поднятыми вверх руками. Кто выйдет, сохранит жизнь. Кто не выйдет, будет расстрелян… Даю минуту на размышление…

Из дома с криком выбежала женщина. Она умоляла:

— Не убивайте моего мужа: он спрятался в чулане и не слышал приказа!

Она пробежала через цепь.

Лундстрем громко повторил приказание.

Из окошка блеснул огонек выстрела. Спрятавшийся стрелял на звук голоса.

Каллио, очутившийся рядом с Лундстремом, не удержался и без команды выстрелил в окно.

Для других партизан этот выстрел послужил сигналом, и опять со всех сторон открылась беспорядочная стрельба.

В конце концов это было просто опасно — на выстрелы бежали люди.

Дверь, распахнутая выбежавшей женщиной, скрипела на петлях. Темнота зияла за порогом.

— Отставить огонь! — скомандовал Лундстрем, и голос его звучал повелительно, по-командирски. — За мной! — крикнул он и побежал к крыльцу.

Мороза он совсем уже не ощущал. Он даже не оглянулся, бегут ли за ним партизаны. Он знал, что не идти за ним сейчас невозможно.

Он вскочил на крыльцо по заснеженным, скользким ступенькам и вошел в комнату.

— Руки вверх! — крикнул Лундстрем, захлебываясь яростью.

Он разрядил свою винтовку в потолок.

На шесте под темным низким потолком висела тусклая коптилка.

Перед ним стоял высокий человек в полной егерской форме, с какими-то непонятными нашивками на погонах. Человек этот стоял как столб, широко раскинув руки (ему, наверное, казалось, что руки подняты вверх), растопырив пальцы. У ног его лежала винтовка.

Рядом с Лундстремом уже стоял Каллио.

— Бей, бей его! — с неистовой злобой прошипел он.

Но злость Лундстрема уже рассеивалась. Он внезапно почувствовал себя невероятно усталым.

— Надо выполнить свои обещания! — крикнул тогда Каллио и, ухватившись за дуло Двумя руками, поднял приклад винтовки над головой фельдфебеля и с силой опустил. — Он убил, он убил Унха! Понимаешь, он убил Унха! — в отчаянии кричал Каллио, словно желая прогнать от себя призрак.

Комната уже была полна народу. Партизаны склонились над телом фельдфебеля.

— Обыскать его, оружие отдать Олави! — командовал Лундстрем.

— Он убил Унха… — горько повторял Каллио. — Идем, Лундстрем, отсюда… Там он лежит, мой друг, Унха Солдат… Он ранил Сара, — и, с омерзением пнув ногою фельдфебеля, поднял валявшуюся, теплую еще от выстрелов винтовку. — Вот из этой!

И они вышли на улицу.

Каллио хотел вечером зайти проведать Эльвиру, — сколько времени они не видались! Но сейчас он обо всем этом забыл и от горя словно обезумел.

— Я шел по улице и ни о чем не думал, — рассказывал Каллио Лундстрему. — Вдруг вижу — бежит мне навстречу этот человек и что-то кричит. Шагах в двадцати — тридцати бегут за ним наши ребята и кричат: «Стреляй, стреляй!» Я схватил с плеча винтовку и выстрелил. Промазал. Хочу стрелять второй раз — затвор не открывается, а пока я вожусь с затвором, подбегает ко мне эта сволочь (я обо всем забыл, вижу только один затвор) и с разбегу ударяет меня носком сапога в ногу; я рукою хватаюсь за ушибленное место, а он в эту секунду выхватывает мою винтовку и бежит с нею дальше. Тут стрельба идет со всех сторон, а этот егерь вскакивает в избу и стреляет напропалую из моей винтовки!

Лундстрем, казалось, совсем не слушал рассказ Каллио. Он спешил к Унха, которого уже подняли на руки и осторожно понесли к больнице.

Вместе с группой лесорубов, несших Унха, шагала молодая, тепло одетая женщина с белой повязкой Красного Креста на рукаве.

Из избы вынесли фельдфебеля и тоже понесли, по распоряжению Лундстрема, в больницу.

Рядом с фельдшерицей шагал удрученный Каллио.

— Он убил Унха, — еще раз сказал Каллио Лундстрему, как будто видел его после катастрофы впервые.

— Нет, ваш Унха только тяжело ранен и, по-моему, совсем не смертельно, — сказала фельдшерица.

— Только ранен? Может выжить? — обрадовался Каллио.

— Думаю, что выживет, если будет спокойно лежать в постели и пользоваться своевременной врачебной помощью, — успокаивающе проговорила фельдшерица.

— Тогда вы ангел, сестрица! — чуть не запрыгал на месте Каллио. — Ну вот, мы и у цели! Прошу вас, барышня, не сердитесь на Унха, — чистейшей души человек. Вылечите его. А если он умрет, мы разнесем эту больницу по бревнышку!

— Простите грубость наших ребят, фрекен, это всего-навсего простые лесорубы, они не обучались нигде манерам и топором владеют лучше, чем языком, но они чудесные парни, и сердца их сейчас наполнены тревогой за жизнь товарища, фрекен, — сказал по-шведски Лундстрем и подумал: «О, если бы увидели ребята из цеха, как я провожу сегодняшний вечер, — ведь моему рассказу они ни за что не поверят!» Он повторил: — Простите их, фрекен.

— Это невежи! — с презрением прошептала девушка.

И они вошли в палату.

— Разденьте его, — показала фельдшерица на Унха.

Хильда бросилась к нему.

Унха открыл глаза, оглянулся и, увидев встревоженное лицо Каллио, превозмогая боль, попытался улыбнуться.

— Не убили все-таки, капулетты!

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Обойдя все избы, в которых расположились его люди, и объявив им об уходе в Советскую Карелию, Инари пришел в казарму и прилег отдохнуть на кровать в канцелярии пограничного отряда, теперь караулке.

Но не успел он и задремать, как в комнату ввалился караульный с одним из возчиков.

— Товарищ командир, мы задержали его, когда он пытался удрать из села. Он остановил лошадь только после нашего выстрела в воздух, — сказал караульный.

Инари хорошо помнил этого возчика с того дня, когда тот ворчал, что люди, которые писем не ждут, получают их, а те, которым письма из дому нужны до зарезу, томятся от неизвестности.

— Что же ты нарушаешь приказы? — Инари был строг.

— Видишь ли, — смутился возчик, — я решил сначала не платить недоимок.

— Правильное решение!

— Потом узнал, что наши все уходят отсюда. Так вот, у меня лошадь с собою, а корова, жена и сынишка дома. Четырнадцать километров отсюда моя деревушка. Ну вот и все.

— Поэтому ты, мобилизованный в обоз, решил бежать?

— Да нет же, Инари! Как я здесь живу? От руки ко рту. Что сработал, то и в рот. Мне нигде хуже быть не может. Ну вот, и я решил не платить недоимок.

— Слышал! — начинал сердиться Инари.

— А раз ребята все уходят, я решил тоже идти со всеми и взять с собой жену и Микки. Разреши съездить. Туда три часа, ну и обратно четыре, да там в два часа с женой соберусь. Самое большое в восемь часов все и оберну. Сейчас пять, — честное слово, к часу буду. Дай мне мерку овса для мерина.

— Можно выпустить его из села, — распорядился Инари, подумав о том, что возчик этот явится глашатаем восстания в своей деревне.

Возчик радостно благодарил.

— Когда погрузишь сына, жену и барахлишко, не нужны будут твои сани обозу. Только трудности лишние… Но если ты решил идти с нами, мы тебе поможем.

А через две минуты по всему селу загрохотали выстрелы. Они рвались близко, казалось — совсем рядом с казармой.

Потом все замолкло.

В караулке люди волновались, хотели бежать на выстрелы, чтобы принять участие в завязавшейся схватке. Но в казарме пленные солдаты, и как бы они себя ни вели, нужно быть настороже!

Инари выбрал самого спокойного и уравновешенного из всех бывших в караулке и приказал ему, благо стрельба уже прекратилась:

— Анти, иди сейчас же на улицу, разузнай, в чем дело, и немедленно донеси обо всем происходящем мне. Я буду здесь.

Анти встал, закинул за плечо винтовку, приладил к поясу медный котелок.

— Котелок тебе ни к чему сейчас.

— Да он, товарищ Инари, с ним не расстается!

Медный Котелок вышел спокойно на крыльцо и, закрыв за собою дверь, вытащил из кармана синюю ленточку общества трезвости и вдел ее в петлицу. Он попробовал, прочно ли держится этот бантик в петлице, и спокойно пошел по опустевшей улице.

Выстрелов не было. Анти пошел в другую сторону, противоположную той, откуда раньше слышалась стрельба. Неизвестно еще, чем здесь кончится, а его дело сторона. Он не хотел быть замешанным ни в какое кровопролитие и решил незаметно улизнуть.

Инари, ожидая возвращения Анти, нервничал.

«Я залеплю ему выговор перед строем за такую неисполнительность», — негодовал он, когда в караулку вошел Лундстрем.

— Коскинен послал меня за тобой. Сейчас же иди. Небольшое совещание.

— У меня через полчаса развод, а моего заместителя Унха нет. Я не могу уйти.

— Совещание короткое, через полчаса придешь обратно. А в крайнем случае задержишь развод на четверть часа. Унха не жди… Унха не придет…

Инари посмотрел на Лундстрема недоумевая.


Когда они вошли к Коскинену, в комнате, кроме него, были Олави, рыжебородый командир второй роты, а за столиком под перевернутым портретом Шаумана сидел растерянный поручик Лалука.

— Мы берем с собой в Советскую Карелию, — говорил Олави, — господина поручика залогом того, что с нашими ранеными, которых с собой взять мы не можем, будут здесь обращаться по-человечески. Когда они выздоровеют, мы обменяем их на господина поручика. Это, по-моему, самый разумный и целесообразный выход из создавшегося положения. Что на это может сказать господин поручик?

— Господа, я нашел благородный выход для вас и для себя. Я даю честное слово финского офицера, что в том случае, если вы меня оставите здесь на свободе, ни одного волоса не падет с головы ваших людей, я гарантирую им полную личную безопасность и обеспечиваю самый лучший уход и потом высылку в Советскую Карелию, если они захотят, — сказал поручик Лалука, переводя взгляд с одного лица на другое.

— Реальные гарантии? — спокойно спросил Коскинен.

— Я уже сказал вам — честное слово финского офицера.

Рыжебородый громко, оглушительно смеется, Коскинен улыбается.

«Этот офицеришка ценит свое слово больше, чем жизнь Унха и Сара!» — мрачно думает Инари. Ему совсем не смешно, он отлично знает, какие превосходные ребята Сара и Унха.

— А что, если власти не захотят считаться со словом финского офицера? — так же спокойно продолжает Коскинен.

«Господи, как он устал!» — думает Олави, глядя на Коскинена.

— Этого не может быть! Я готов поклясться, что отдам все, что у меня есть, самого себя, наконец, на защиту, на исполнение своего честного слова, если вы не уведете меня отсюда в Россию.

— Мы обдумаем ваше предложение, господин поручик, — говорит Коскинен. — Лундстрем, уведи господина поручика.

И Лундстрем уводит поручика. Щелкает замок, слышны шаги часового в коридоре.

Пока не возвращается Лундстрем, все молчат.

Колеблется язычок пламени на фитиле лампы, когда Лундстрем закрывает за собою дверь.

— Ты серьезно сказал о том, что мы обсудим это предложение? — спрашивает рыжебородый.

— Вполне серьезно, товарищи. Дело в том, что финляндское правительство официально не объявило войны Советской России. Советская Россия хочет мира. Мирное строительство — вот где будет окончательная победа. Если мы уведем с собой финского пограничного офицера, советские власти по всем дипломатическим правилам должны будут выдать его обратно. И тогда уже наши раненые, оставленные в Сала, будут совершенно беззащитны. Поручику же, если мы заставим поклясться при уважаемых свидетелях, будет стыдно потом отрекаться от своего торжественного обещания, и он постарается его исполнить. Поручика я не рекомендовал бы брать с собой, даже если бы он и не был согласен ни на какие обещания. Безопаснее просто пристрелить его, если это нужно. Мы обязаны сделать все, чтобы не было и намека на возможность какого-нибудь, даже самого маленького пограничного инцидента.

Лундстрем сказал:

— Я все-таки не согласен оставлять здесь, без всяких гарантий, наших товарищей.

— Но взять их с собой нельзя! Они не доедут.

Командир второй роты присоединился к Коскинену.

— Я с удовольствием расстрелял бы поручика, — сказал Инари.

— Тогда Унха и Сара наверняка будут расстреляны. — Коскинен встал. — Впрочем, если хотите, мы спросим, что думают обо всем этом сами раненые, — пусть их мнение для нас будет решающим.

Все встали.

В темном коридорчике к Коскинену подошел Инари и почти на ухо прошептал:

— Я думаю, что в конце концов ты прав, Коскинен. Я не могу идти с вами в больницу, я должен идти сменять караулы, мой голос — за тебя.

И они все вышли на улицу. В немногих окошках еще мерцали огоньки. Инари свернул направо. Остальные молча пошли прямо к больнице.

— Товарищ командир, куда девался Сунила, почему его не было на совещании? — вдруг вспомнил Лундстрем.

— Не знаю, — сухо ответил Коскинен.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Рядом на больничных койках лежали Сара и Унха.

Унха казалось, будто к ключице приложен кусок раскаленного железа.

«Да, идти вместе с отрядом я не смогу», — думалось ему, и он, стараясь сдержать стон, искоса взглядывал на койку справа.

На ней бредил Сара. И в бреду своем он видел стариков родителей, которым теперь уже никто не сможет помочь.

На койке слева спокойно спала фельдшерица, и золотистые волосы ее рассыпались по подушке.

«Это она поручика во сне видит», — подумал Унха, но улыбки у него не получилось, и он пытался, не обращая внимания на боль, забыться сном хотя бы на несколько минут.

Фельдшерица действительно старалась, главным образом для господина поручика. Когда она, наложив повязку и указав Хильде, как обращаться с ранеными, уже собиралась уходить домой, в помещение больницы вторглись незнакомые ей люди — вооруженные лесорубы, назвавшие себя штабом. Из всех них ей немного знаком был один лишь высокий, Олави, — тот самый, на поведение которого совсем недавно сетовал старик, отец Эльвиры. Так вот, оказывается, чем был он болен, а она-то, глупая, давала разные медицинские советы!

— Подождите, фрекен, — сказал ей ласково человек, и раньше уже разговаривавший с нею по-шведски, — погодите, фрекен, не уходите еще несколько минут, вы нам будете нужны. — И затем, уже совсем тихо, чтобы слышала только она, спросил: — Фрекен, почтарша в Коски не приходится ли вам родственницей? Очень похожи вы на нее.

— Только сестра, — улыбнулась фрекен и сразу же замерла.

В комнату ввели поручика, а за ним вошел церковный староста.

Унха раскрыл глаза.

Он был в полной памяти и ясно понимал все, что происходит вокруг него. Он ясно слышал, как фельдшерица говорила о том, что раненых трогать нельзя. Но он не знал еще о том, что батальон уходит в Советскую Карелию.

Сара по временам приходил в себя и просил воды. Фельдшерица до прибытия доктора боялась давать ему пить. Пуля попала, по ее предположению, ему в живот. Вот и сейчас он, с трудом шевеля своими пересохшими губами, просил:

— Воды глоточек дайте!

— Сара, ты слышишь меня? — спросил Коскинен.

— Да, — прошептал Сара и застонал.

— Унха, ты слышишь?

— Слышу.

— Мы уходим в Советскую Карелию. Мы вернемся, но когда — неизвестно. Вас с собой брать нам нельзя. Мы хотим обеспечить вам неприкосновенность. Мы хотели взять заложником с собой господина поручика, а когда вы выздоровеете, обменять его на вас. Понимаете? А господин поручик предлагает дать клятвенное обещание, что он обеспечит вам уход и полную безопасность, не щадя своей жизни, если мы его оставим здесь, в Суоми, и не возьмем с собой в Карелию.

— Я не верю поручику… — невнятно ответил Унха. — Я не верю поручику. Этот проклятый капулетт посадил меня в холодный карцер за то, что я пошел на спектакль «Ромео и Джульетта». Фельдфебель делает с ним все, что хочет. Я служил под его начальством. Это собака. Ой!..

— Фельдфебель убит, — прервал его Лундстрем, сам волнуясь не меньше Унха, — убит!

Коскинен движением руки, означавшим: «Не прерывай», — остановил Лундстрема. Все услышали, как тикают часы на стене, — каждый услышал хриплое дыхание Сара и стук своего сердца.

— Унха, — спросил Коскинен, — ты слышишь меня, ты понимаешь?

— Слышу, понимаю!

Коскинен все объяснил ему.

Унха думал. Рана его горела, и собирать разбегающиеся мысли было трудно.

— Господин поручик, вы не раздумали еще насчет своего честного слова? — сурово спросил Коскинен.

— Нет.

Поручик присел на край табурета. Сейчас этот рядовой по фамилии Унха одним словом своим решит судьбу его, поручика. В этом было для поручика что-то невыносимо оскорбительное. Он думал, что, если этот Унха решит, чтобы его, поручика, лесорубы взяли в Россию заложником (а как же иначе может поступить Унха, когда вопрос идет о его шкуре!), тогда он вырвется, выхватит у их начальника револьвер, и пусть они его застрелят в свалке или, может быть, только тяжело ранят и в таком случае оставят здесь, в больнице, вот на этой третьей койке.

«Где теперь мои родные? — думал Унха. — Что они знают обо мне? Где мой отец и мать, которая так любила меня? Что я знаю о них и о братьях и сестрах, разбросанных по Финляндии?»

И снова начиналась отчаянная боль.

«Господи, если я не умру, как мне будет хорошо жить! У меня теперь есть настоящие товарищи, я узнал, как надо жить».

И он с благодарностью посмотрел в лицо Коскинена и других ребят-лесорубов, обступивших его плотною стеной, таких дорогих, стоящих сейчас почему-то без шапок. Он постарался в глазах Коскинена прочесть, какого ответа тот ждет От него. Но глаза Коскинена были по-прежнему прикрыты веками.

— Я не верю ни одной клятве поручика: ее съест или фельдфебель, или генерал, — звучал словно издалека его голос.

— Так ты, значит, предлагаешь взять поручика заложником? — обрадовался рыжебородый.

Фельдшерица вздрогнула.

— Нет, — спокойно сказал Унха и облегченно вздохнул, мысли его прояснились совсем. — Нет… Оставьте поручика здесь. У Советской республики много своих дел и без меня.

— Спасибо!

Коскинен порывисто встал.

— А как ты думаешь, Сара?

— Что скажет Инари, тому и быть. Я верю Инари. Дайте мне воды.

— Инари согласен во всем с решением Унха, — громко сказал Коскинен, и Унха услышал в его голосе волнение.

— Господин поручик, вы готовы?

— Готов, — охотно ответил поручик.

— Вас, херра староста, и вас, нэйти фельдшерица, мы попросим присутствовать при торжественном обещании поручика как свидетелей.

Фельдшерица при этих словах вспомнила об Александре Великом, поднимающем северный финский мир, и поручик, вставший во фронт, показался ей жалким и ничтожным.

— Тогда начинайте. Протокола вести мы не будем, мы полагаемся на честность свидетелей.

— Перед лицом всемогущего господа бога, в присутствии уважаемых мною свидетелей я, поручик финской армии Лалука, настоящим приношу торжественную клятву в том, что обеспечу неприкосновенность, личную безопасность и хороший, честный уход раненым партизанам Сара и Унха, оставленным здесь на мое попечение штабом партизанского батальона Похьяла. Для выполнения этого обещания обязуюсь в случае надобности сделать все от меня зависящее. Ежели я не выполню эту клятву, всякий может считать меня подлецом и негодяем, а господь бог — клятвопреступником.

— Аминь! — громко произнес староста.

— Аминь! — тихо повторила фельдшерица.

— Господин поручик, ваша честь теперь в ваших руках.

— Да все равно это напрасно, — проговорил Унха, — я их клятвам не верю.

И он, совсем позабыв о том, что у него болит ключица, хотел пренебрежительно махнуть рукой. От боли он застонал и потерял сознание.

Сара тоже закрыл глаза.

Фельдшерица вступила в свои права. Она потушила одну лампу, и комната снова погрузилась в полумрак.

— Уходите скорей, раненым нужен прежде всего покой, — сказала она всем. — И потом я хочу по-настоящему помочь господину поручику выполнить его обещание.

Партизаны, толкаясь и стараясь не шуметь, вышли из больницы в морозную ночь.

— Если вы, господин поручик, обещаете мне в течение тридцати часов, считая от этой минуты, не предпринимать против нашего отряда никаких враждебных действий, я освобожу вас из-под стражи.

— Обещаю, — ответил поручик.

В конце концов он не так уж плохо выпутался из этой скверной истории.

— Я пойду собирать к отъезду свое семейство, — сказал Олави.

— Ну что ж, иди, — отпустил его Коскинен и на прощание прибавил: — Какие отличные парни у нас, Олави!

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Олави пошел собирать в дорогу свое семейство.

Из этого двора уходило двое саней. Лошади уже были запряжены. Одна принадлежала Эльвире — ее приданое, тот знакомый жеребенок с подпалинами, это был уже отличный конь. На первых санях собиралась ехать за мужем своим Эльвира с дочерьми Хелли и Нанни.

Другие сани были взяты в порядке мобилизации, и возчиком ехал сам отец Эльвиры. Он подрядился перевезти на последнем участке пути батальона груз в четыреста кило. Это был большой ящик американского сала. Надумал ехать с Олави в Карелию и муж Эльвириной сестры — гармонист Лейно.

— Посмотрю, как там люди живут, не понравится — вернусь!

Он был увлечен этим потоком саней и своих знакомых ребят — лесорубов и возчиков. Его всегда привлекало приволье многолюдного общества, когда можно показать свое умение выпить и, выпив больше других, играть на гармони лучше трезвых гармонистов. В конце концов он был совсем неплохим парнем, хотя и не умел заглядывать далеко вперед, как говорили старики.

Лейно решил тоже со всеми поехать, взяв немного скарба с собой, тем более что ехать-то все равно пришлось бы, если не со своим барахлом, то с казенным грузом, а на оплату Лейно не очень рассчитывал. Тем, что увязалась за ним в это путешествие жена, он был немного недоволен, но ничего не поделаешь, эти женщины не любят, чтобы им отказывали. Когда Эльвира узнала о том, что с обозом отправляется еще ее сестра с мужем, она очень обрадовалась и, растормошив поцелуями девочек, принялась их кутать. Им предстояла трудная дорога.

— Куда мы едем, мама? — спрашивала Эльвиру Хелли. — Куда мы едем так поздно ночью? Наверно, уже девять часов?

Это было самое позднее время, какое могла себе представить Хелли.

— Позже, доченька, сейчас уже больше трех. Мы едем в другую страну, в Советскую Карелию.

— А что, мама, разве опять по реке приплыл к нам веник? — обрадованно спросила Хелли.

Эльвира, не расслышав, о чем спрашивает дочка, чтобы избавиться от дальнейших расспросов, ответила утвердительно, тем более что Олави уже торопил ее:

— Надо уже выезжать, чтобы попасть в середину обоза. Скорей, Эльвира!

Отец вывел свои нагруженные сани полчаса назад.

Эльвира выбежала во двор. Ворота на улицу уже были распахнуты.

Эльвира сняла кошелку с овсом с морды коня, как в детстве поцеловала мохнатые, замшевые губы и повела его к выходу под уздцы.

Олави на руках вынес закутанную Нанни, она сладко спала. Хелли сама взгромоздилась на сани и тоже скоро заснула.

Уже проходил по совсем еще темной улице бесконечный обоз.

На перекрестке с проселочной дороги выехали сани и пристроились вслед за розвальнями Эльвиры.

— Кто? Откуда?

— Это я! — ответили в темноте. — Товарищ Инари разрешил мне съездить домой за женой, сыном и одеждой.

— Здесь вот сынишка спит, я закутала его в одеяло, — добавила женщина, сидевшая в санях за спиной возчика.

Батальон шел на восток.

Дорога была плохо наезжена. Лошадям предстоял утомительный путь. Последнее селение Суоми находилось от границы приблизительно в сорока километрах, и на столько же, если не больше, от границы отстояло первое селение Советской Карелии.

Обоз, казалось, шел нескончаемым потоком, и Олави с трудом ввел в него свои сани.

Так Эльвира со своими малыми дочерьми вошла в батальон, и так второй раз для нее началась новая жизнь.

Сани отца двигались позади метрах в семидесяти, но Эльвира об этом узнала только тогда, когда стало совсем светло.


Инари пошел снимать в последний раз посты в Сала.

Начался обход часовых. Проходило время их смены, и некоторые, наблюдая уход обозов и рот, начинали волноваться. Но Инари и на этот раз пришел вовремя.

Уже светало, когда он привел снятых с постов партизан в казарму, в караулку.

Он сказал Легионеру, сторожившему пленных:

— Ходи взад и вперед по коридору и все время постукивай прикладом по полу.

— А для чего это нужно? — изумился Легионер.

— Делай, потом увидишь. А ты, Каллио, позови мне парнишку Сипиляйнена, Анти, в третьем доме отсюда по левой стороне живет.

Анти Сипиляйнен вечером разругался со своим отцом. Ему на той неделе стукнуло пятнадцать лет, он считал себя совсем взрослым мужчиной и, увидев пришедший вчера в село батальон восставших лесорубов, решил примкнуть к партизанам и попросил у Инари ружье.

Инари, вспомнив свое бесприютное детство, ласково погладил мальца по плечу и сказал ему, что ружей в батальоне не хватает для взрослых бойцов и что если он, Анти, понадобится, то Инари не забудет его.

Вечером, когда стало известно, что лесорубы покидают Сала, Анти заявил отцу, что уходит вместе с партизанами. Отец запретил, и они разругались так, как не ругались никогда в жизни.

Ночью, когда сын крепко спал, забыв обо всех своих обидах, отец взял его кеньги и спрятал в потаенное, одному ему известное место.

Когда Каллио утром постучался в дверь, Анти еще спал, а отец его чинил порванную рыболовную сеть.

На стук отец не тронулся с места и продолжал чинить невод. Но Анти проснулся. Он вскочил. Не найдя подле себя кеньг, сразу сообразил, что это отец их спрятал, и разразился руганью.

Между тем Каллио продолжал дубасить в дверь прикладом винтовки.

— Отвори, а то буду стрелять!

Надо было отпирать, и старик с неохотой, кряхтя, пошел по потертым половицам к порогу.

— Кого надо тебе? — спросил он.

— Парнишку Сипиляйнена, Анти! — кричал Каллио. — Начальник требует!

«Вспомнил обо мне! Я понадобился!» — обрадовался Анти и запрыгал босой по полу.

— Дай, отец, кеньги!

— Начальник требует, скорее, — торопил Каллио.

— Сына отнимаете… — ворчал старик, боясь громко говорить с вооруженным человеком.

Он, кряхтя, достал пару старых кеньг и швырнул сыну.

На этот раз парнишка промолчал.

Через минуту они поднимались по ступенькам крыльца казармы.

— Здоро́во, Анти, ты нам можешь пригодиться.

— Вы берете меня с собой? — обрадовался мальчик.

— Ничего подобного! Мы оставляем тебя здесь. Ты не огорчайся, задание даем тебе ответственное. В соседней комнате сидят тридцать пленных солдат. Мы сейчас уходим. Солдат этих сразу выпустить нельзя, они могут наделать много неприятностей. Оставлять часовых тоже не стоило бы — слишком уж трудно бывает догонять. Вот я и подумал о тебе. Ты отлично мог бы их сторожить часа два после нашего ухода, а потом спокойно скрыться, чтобы никто из них не услыхал. Потом, конечно, надо тебе молчать.

— Да, но как я справлюсь с тридцатью солдатами? — радуясь важному поручению, спрашивает Анти.

— Очень просто.

Инари выводит парнишку в коридорчик. Перед запертой дверью мерно взад и вперед шагает Легионер. Он ритмично постукивает прикладом об пол.

— Тебе придется только ходить взад и вперед и постукивать палкой об пол. Вот и все.


— Товарищи, — говорит Инари своим партизанам, — выходите поодиночке из помещения и идите за батальоном по следам. За околицей общий сбор.

И все поодиночке выходят из помещения, осторожно, стараясь не шуметь, спускаются с крыльца, отыскивают среди других прислоненных к стене свои лыжи. Становятся на них и идут по дороге, идут по широким следам ушедшего батальона и обоза. Последним выбирается Инари. Он ставит на место Легионера Анти Сипиляйнена и дает ему в руки дубинку. Анти, подражая Легионеру, ходит, отпечатывая шаги, по коридорчику и постукивает в такт своим шагам дубинкою по полу. Стук получается такой, будто ударяешь об пол прикладом. Только винтовку надо просто опускать на пол, а дубинкой надо стучать.

Вот и Легионер с Инари скрываются за поворотом.

Анти ходит взад и вперед по коридорчику. Он думает о том, что придется возвращаться домой и просить отца, чтобы тот скрыл уход сына из дому к партизанам и его неожиданное возвращение.

Не хотелось унижаться перед отцом.

А в это время Инари ведет уже построенный у околицы Легионером свой арьергардный отряд по дороге, где прошли все три роты восставших лесорубов Похьяла, прокатились груженые сани обоза Олави, проехала до глаз краснощекая Хильда.

Господи, как отогнать усталость, подступающую к сердцу, и сон, смыкающий глаза?!

И вот Легионер снимает с плеча Инари винтовку и надевает ремень на свое плечо.

Тяжелые ели протягивают свои мохнатые хвойные, нагруженные белым пухом лапы и, если вовремя не посторониться, колко бьют по лицу.

Каллио берет у Инари его заплечную сумку с едой и сменой белья и навьючивает ее на себя.

— Иди, Инари, порожняком, у тебя усталый вид.

У Инари не хватает сил возражать, и он равнодушно идет вперед, сопротивляясь все набегающим приступам сна.

Но странно, — стоит только опустить воспаленные веки, перед глазами его встает Хильда… Лицо ее, взволнованное и смущенное, нежное и испуганное, совсем такое, какое один раз он видел в раннем детстве своем у матери, когда она нагнулась над ним, лежавшим в тяжелой болезни. Мать думала, что он спит, а он запомнил это лицо таким на всю жизнь. И лицо Хильды, когда он осенью провожал ее к железной дороге, было тогда совсем таким же. Как тогда это ему не пришло в голову? Хильда! Вот теперь даже пожелаешь приказать своим ногам: «Остановитесь, не двигайтесь», — они все равно будут спокойно, несмотря ни на что, поочередно толкать лыжу вперед по наезженной снежной дороге.


Арьергард идет по дороге, сейчас уже так протоптанной, что если даже захочешь сбиться, если даже закроешь глаза, и то не сойдешь с колеи.

Каллио думает: «Проучили мы этих лахтарей, всыпали им по первое число. Теперь недурно бы и пропустить рюмочку-другую».

— А ну, ребята, наддайте ходу, — говорит Легионер, — надо же нам согреться.

И они убыстряют шаги.

Вот у дороги оставлен для них, наверно, обозом ракатулет.

— Молодцы, обо всем подумали!.. Это, наверно, Олави распорядился.

Можно на полчаса, на час остановиться у ракатулета, погреть руки и ноги, размотать шарф, вскипятить кофе и закусить салом, вяленой салакой и некки-лейпа.

Да здравствуют долгожданные и все же неожиданные привалы на лесной дороге!


Трем пленным солдатам захотелось в уборную.

— Уже прошло больше двух часов, нас должны повести, — сказал один из них.

— Черта с два! Часовой там заснул, разве ты не слышишь? Он давно шагать перестал.

Тогда, подождав несколько минут, пленные стали смотреть в замочную скважину и стучать в дверь. Не получив ответа, немного даже испугались. Потом они открыли форточку, и один из них, высунув голову наружу, убедился, что караула нет.

Пленные, все еще боясь выстрелов из-за угла, выставили оконную раму и по очереди поодиночке стали вылезать на улицу.

Один из солдат зашел в дом Анти Сипиляйнена, взял у него лыжи и пошел по дороге, по следам партизанского батальона. Он спешил за арьергардом, который вел Инари.

Хвойные лапы бьют Инари по лицу, осыпая мелкий снег; ноги несут его по уже проложенной лыжне; нет, ему не холодно сейчас (двух пальцев ноги он не чувствует); нет, ему не хочется есть (хороший черный кофе и кусок шпика у ракатулета); нет, он даже не устал (так можно идти день, ночь, день, ночь, до бесконечности), ему просто отчаянно хочется спать.

А снег на дороге такой синий, и ветви задевают лицо.

Вперед, товарищи! Вперед! Мы оберегаем тыл непобедимого красного партизанского батальона лесорубов Похьяла.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Молодость всегда молодость, даже после утомительнейшего перехода она требует своего.

Когда арьергард входил в деревню Алла-Курти, уже начинался наигрыш гармоний — готовилась последняя вечеринка на территории Суоми, последняя гулянка на родной земле.

Девушки и молодухи и даже девчонки надевали лучшие платья, потуже заплетали свои светлые косы. Юбки у всех девушек были пестры; на каждой их было много, одна надета на другую, как капустные листья.

Как отлично, когда девушке не надо кружиться в вальсе, обняв за талию подруженьку, — кавалеров хоть отбавляй!

Или еще лучше — будут сегодня водить хороводы, играть в веселые игры. Столько хороших, крепких ребят пришло!

Есть с ними здешние, ушедшие на заготовки осенью и так неожиданно нагрянувшие до весны. А ведь домашние поджидали их только к лету, когда обмелеют все бесчисленные, громко бегущие реки и ручьи и окончится сплав.


— Расположиться на отдых! — приказал Инари.

Теперь, когда переход был завершен, он мог по-настоящему отдохнуть.

— Вместо Унха мой заместитель Легионер! — сказал он всем.

Чудесная девушка Хильда! Это она указала Инари отличный сеновал. Накрывшись медвежьими и оленьими шкурами, закопавшись в сено, там можно превосходно поспать. Хильда же помогла ему и устроиться на сеновале.

— Хильда, — сказал Инари, зарываясь в сено, — Хильда, ты должна быть моей женой.

— Ладно, Инари, — ответила она и поцеловала его в губы. — Ладно, Инари, я об этом думала давно, ты мне снился много раз в бараке на лесных заготовках. — И видно было, что она говорит правду. — А теперь отдохни, Инари! — Она взбила повыше сено под его головой и снова целовала и целовала его.

— Я очень устал, Хильда, — сказал он. — Мне хотелось бы натереть отмороженные пальцы спиртом; может быть, они отойдут… Ты мне тоже снилась.

Хильда спустилась с сеновала и побежала с кофейной чашечкой доставать денатурат.

Но он и в самом деле очень устал и поэтому заснул через несколько минут, так и не дождавшись возвращения Хильды.

В обозе везли большую бочку спирта, захваченную у аптекаря в Сала. Как испугался очкастый жирный фармацевт! Он запер на все засовы дверь и выкрикивал в форточку:

— Здесь все казенное, я не имею права никаких лекарств продавать без рецепта!

Пришлось взломать дверь. Взяли с собой вату, бинты, дюжину флаконов одеколона, мыло и бочонок с денатуратом.

— Пьяницы! — кричал толстый аптекарь. — Пьяницы, вы губите самих себя: его нельзя пить, он ядовит, — посмотрите на череп и кости!

Аптекаря отстранили, а забранное погрузили в сани.

— Это ваше имущество или казенное, господин аптекарь? — вежливо осведомился рыжий возчик.

— Да говорят же вам, что это казенное! — с проблесками надежды в голосе снова закричал аптекарь.

— Вот и отлично, что казенное: тогда нам это не будет стоить ни одной копейки, — улыбнулся рыжебородый и пояснил недоумевающему фармацевту: — За частное имущество мы платим по нормальной цене, казенное берем бесплатно.

И хлестнул по лошади, оставив растерянного аптекаря на крыльце.

Медикаменты принадлежали аптекарю, и объявил он их казенными, чтобы устрашить партизан.


Денатурат в дороге очень пригодился, и не одному лесорубу спас он пальцы, уши, нос. Сейчас бочонок поставили в избе, где расположились семейные люди с детьми. Спиртом распоряжалась вооруженная Айно.

— Подумай только, мой муженек подсыпался сейчас ко мне. Просит: «Отцеди мне кружечку горло прополоскать», — стала жаловаться она Хильде, вошедшей с кофейной чашечкой в руке. — И тебе нужен спирт? Ты же не обмороженная?! — изумилась она просьбе Хильды. — Как для мужа? Муж лежит? Пальцы на ногах отморожены? Представь себе, я никогда не думала, что ты, голубушка, замужем, — тараторила Айно, бережно отцеживая спирт и стараясь не уронить ни одной капли.

Хильда поднялась на сеновал и, осторожно ступая по сену, подошла к шкурам, в которые был закутан Инари. Он спал крепким мальчишеским сном.

Она наклонилась к нему и поцеловала глаза, на губах его скользнула и растаяла, как снежинка, еле приметная счастливая улыбка.

Хильда тихо рассмеялась.

Как бы ей ни хотелось разбудить сейчас Инари, она его не разбудит. Пусть спит. Он так устал.

Внизу, в избе, поместился почти весь арьергард — отряд Инари.

Вот сейчас выходят из освещенной комнаты Легионер и молодой лесоруб. Они видят, как Хильда по приставной лесенке спускается с сеновала, в волосах ее запуталась сенная труха и соломинки.

— Откуда ты идешь? С кем там у тебя наверху свидание? Кто там? — подшучивают Легионер и Молодой.

«Не скажу им, — думает Хильда, — Еще, чего доброго, разбудят они его, не дадут поспать вдоволь».

— Идем с нами на вечеринку, — говорит Хильде Молодой. — Здесь есть, конечно, девушки, но ты своя, и потом ты мне нравишься больше других. — И он хочет поцеловать Хильду.

— Танцевать я с тобой, может быть, и буду, только ты не целуй меня, — отстраняется от него Хильда.

— Ну, какой тогда интерес? — замечает Легионер.

И они втроем выходят на улицу.

Каллио выскакивает из комнаты и кричит вдогонку молодому лесорубу:

— У тебя винтовка не почищена!

— Вернусь, тогда и почищу.

— А отдыхать?

— Жизнь одна! — кричит парень.

Играет во дворе гармонь, и двери с улицы и из комнаты захлопываются, и тьма захватывает сеновал. Только морозный луч февральского месяца все-таки пробивает себе дорогу через полукруглое чердачное обледенелое оконце.

В деревне шумно и весело. Трещат разложенные вдоль улицы костры. У огня греют руки прохожие и люди, не попавшие на ночевку в помещение, — все переполнено сверх меры.

В большой избе, куда набились семейные из отряда и обоза, пахло пеленками.

Хелли жаловалась на сына возчика так смешно:

— Мама, он меня дразнит!

Мальчику было семь лет, кочевая жизнь ему, видимо, очень правилась.

— Все реки на свете замерзли, и никакие веники к нам на приплывали. Мы потому все идем, — говорит он, — что никто не хочет платить недоимок и ждать, чтобы ленсман все отнял. Вот.

А маленькая Нанни закутала свою ножку и укачивает ее и такт долетавшим издалека звукам гармони:

— Бай, бай, милая! Спи, спи, ноженька! На дворе темно.

— Да, на дворе давно темно, и спать, дети, давно пора, — улыбнулась Эльвира и стала укладывать девочку спать.

— Не знаешь, Эльвира, кто муж Хильды? — спросила Айно. — Любопытно бы узнать.

— Нет, не знаю, я не знаю даже Хильды. — И она взяла дочку на руки. — Спи.

За окном играла гармонь и радостно и тоскливо, как в тот памятный последний свой день отцовская четырехрядная…

— Спи, Нанни, мы уже большие…


Гармонист играет веселые песни, парни и девушки кружатся в шумном хороводе, и пол ходит ходуном.

— Зачем же вам непременно уходить из деревни сегодня? — прижимаясь к Лундстрему, спрашивает девушка.

На лавках, установленных вдоль стен, теснились, вытирая пот, отдыхающие после танцев, раскуривая свои самодельные трубки, партизаны, те что посолиднее, и пожилые поселяне.

— Зачем уходить вам сегодня? Переждите погоду и повеселитесь с девушками; такого веселья отродясь в нашей деревне не было, — повторила девушка и еще теснее прижалась к Лундстрему. — Смотри, все против вашего ухода. Слишком ясно сияет круторогий месяц — к стуже! Смотри, в печи слишком красный огонь — к морозу. Когда я шла сюда, наша собака выскочила из избы валяться на снегу, — это тоже к злейшей стуже, — убеждала девушка.

— Милая, уже все решено. — И горячие губы Лундстрема прижались ко лбу девушки.

Но в неясном освещении переполненной большой комнаты сельской школы все были заняты своими делами, своими девушками или своими кавалерами, так что никто не заметил мгновенного поцелуя.

Никогда не забыть мне этого вечера перед переходом через границу, никогда не забыть мне моей девушки, веселой и смущающейся, в теплой кофточке из тяжелой синей шерсти.

Вот как будто держу я сейчас свою руку на сильной ее талии, и теплое ее дыхание ложится на только что выбритые мои щеки.

Счастливые были дни.

Вот имени ее не пришлось запомнить — Мартой ли ее звали или Элизой, Марией или Тюне.

Если ты жива еще и если когда-нибудь придется встретить тебе эти строки, вспомни неуклюжего молодого лесоруба, грубоватого и нежного, по рассеянности или по привычке, и сюда, на вечеринку, захватившего свой топор. Помнишь, заткнутый за пояс, он мешал тебе потеснее прижаться ко мне, а я не знал, куда его положить, и неудобно было мне с ним расстаться.

Ты припомни еще, что сказал танцевавший рядом с нами бойкий парень в меховой курточке. Я сам забыл, над чем и как он пошутил, но помню, что нам было очень весело и смеялись мы до упаду.

А как играл гармонист!

Вот славно было бы припомнить все его шутки! А как один из сидевших на лавке у стены лесорубов вскочил и крикнул: «Дай-ка тряхну стариной. Послушай, Инари! Послушай, Каллио!» — выхватил трехрядку из рук гармониста и сам заиграл.

Инари не было на вечеринке, а мы уже всласть наслушались замечательной игры гармониста Лейно, пока за ним не пришла жена.

Он намотал на шею зеленый шарф, надвинул финку на глаза и пошел к выходу, а мы остались.

Помнишь, мы вышли из комнаты только тогда, когда в спертом от дыхания множества людей и табачного дыма воздухе замигали тревожно лампы. Только тогда, — а позади были уже ночные и снежные переходы, и через три-четыре часа начинался последний, труднейший.

Но впереди была у нас вся прекрасная жизнь.

Припомни все это, моя милая девушка, и прости — писем я не писал, вестей о себе не подавал, и ты, может быть, обо мне забыла. А я изредка вспоминаю эту ночную вечеринку в заброшенной в приполярных лесах деревушке Курти, и сердце у меня сжимается.

Я думаю о том прекрасном времени, когда Суоми станет свободной и я приеду в далекую, заброшенную деревню Курти и начну отыскивать милую мою девушку, с которой мы вышли тогда вместе из комнаты.

Только вот имени ее не пришлось мне запомнить, но ее фигурка, теплое дыхание подскажет: вот она. Я подойду к ней и спрошу:

— Помнишь ли ты молодого лесоруба? Правда, морщинки кое-где побежали по лицу, правда, позавчера я вырвал несколько седых волос из головы, но я так же молод и так же приятно смотреть мне на тебя и держать за руку, как и тогда, в ночь на седьмое февраля.

И только одного я боюсь — что, взглянув на меня, ты так же звонко рассмеешься, как тогда, на морозе, и скажешь:

— Я не могу долго разговаривать с тобой, я спешу: пора кормить дочку.

Я отлично понимаю, что ты должна была кого-нибудь полюбить и выйти замуж; ведь у меня-то самого не только было дела, что ждать этой встречи. И все-таки мне станет обидно, милая моя нэйти. Но не огорчайся за меня, обида моя скоро пройдет. Разве можно будет ходить печальным в те дни, когда Суоми станет свободной?

Круторогий месяц сиял на томно-синем небе, и снег был совсем темно-синим, и навстречу нам ехали сани.

Ребята остановили их; это были наши партизаны, они везли оружие, взятое на пограничном посту.

Смешные эти солдаты. После небольшой перестрелки они сложили все оружие, что было у них, в кучу, а сами разбежались кто куда. Ни одного из них не удалось увидеть — попрятались, канальи. Ну, мы оружие погрузили, телефонный аппарат сняли — и айда обратно!

И они поехали дальше сдавать добычу Олави, а мы пошли веселой гурьбой и грелись у каждого встречного костра, и нам не было холодно. И у нас не было места приткнуться, чтобы посидеть вдвоем.

Так мы и ходили по улицам, смотрели вверх, на синие мохнатые мигающие звезды, присаживались на приступочках.

Потом, помнишь, мы встретили солдата в полной форме, только без погон. Он шел на лыжах и тяжело дышал. Он спросил нас:

— Как пройти к главному начальнику?

А я спросил его:

— Для чего нужен тебе главный начальник?

— Я бывший солдат из гарнизона Сала, рядовой. Я покинул свою часть и хочу идти вместе с вами в Карелию. Я хочу добровольцем записаться в батальон партизан Похьяла.

И мы проводили его до самого штаба. Нам было странно, что Коскинен в такое время не спал. Потом опять мы бродили по улицам, смотрели, как в зрачках отражается полумесяц, как ложатся на ладонь снежинки.

Так мы ходили, пока не начал собираться обоз и возчики не стали запрягать своих лошадей.

Тогда мы расстались.

Я был в арьергарде. Значит, еще часика четыре можно поспать.

Каллио укладывался рядом со мной.

Как это меня угораздило забыть ее имя!

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Легионер умылся снегом.

В это утро трудно было найти свежий, не примятый следами снег. Слишком много народу и лошадей прошло в ночь через эту небольшую деревеньку. И хотя отряд уже ушел (больше часа назад скрылись на лыжах за поворотом в леске спины последних бойцов третьей роты), в деревне оставалось еще немало людей, лица которых уже успели примелькаться в пути.

Инари не было.

Но отсутствие начальника арьергарда не очень обеспокоило его заместителя Легионера. Он верил командиру, и если Инари не появляется, — значит, ушел в разведку или по какому-нибудь секретному поручению Коскинена не сказавшись, значит, так надо. А его дело, дело заместителя, — временно принять командование на себя И выполнить намеченный штабом план, в который он был посвящен.

Легионер вошел в комнату.

Люди спали, не сняв кеньг и забыв распустить пояса. Поздний рассвет подступал к окнам.

Он с силой захлопнул за собой дверь.

Никто из лежавших на полу даже не шевельнулся. Тогда он взял из козел, построенных в середине избы, свою винтовку, высоко поднял ее и выстрелил в потолок.

От грохота винтовочного выстрела все зашевелились. Каллио вскочил сразу на ноги и бросился к козлам.

— Смирно! — скомандовал Легионер. — Смирно! Через сорок минут отряд наш — арьергард — выходит в дорогу. Быть всем готовыми к сроку! — И уже тише, не по-начальнически, спросил: — Ребята, никто из вас не видел Инари?

Нет, конечно, никто не видел Инари и никто, кроме Хильды, не знал, где он находится. Но Хильда была в обозе… Обоз вышел на три часа раньше, чем арьергард. И Хильда, уходя, решила не будить Инари — пусть поспит еще хоть немного.

Хильда сейчас на своих санях встречала морозное, багровое солнце: на это солнце можно было смотреть в упор.

Проехал на расписных санях с бубенчиками Коскинен, и Лундстрем махнул Хильде рукой.

Когда впереди останавливалась какая-нибудь лошадь, весь обоз должен был стоять — шли по одной колее.

Первая рота была далеко впереди. Отставшие от второй роты партизаны присаживались порою на край саней, чтобы проехать немного и, отдохнув, догонять свою часть.

Батальон шел по нетронутым лесам. Дорога медленно, почти незаметно, подымалась вверх. Начинался водораздел Балтийского и Белого морей.

Да, Хильда ехала сейчас впереди арьергарда километров на десять, и у нее было много своих дел.

Дольше ждать нельзя было, и арьергард вышел в путь без Инари.

Когда они выходили из деревни, за ними бежали мальчишки, кланялись, прощаясь, девушки. Один старик с надеждою в голосе спросил:

— Скоро ли придете снова?

— Скоро, отец.

Крестьяне жалели о том, что повстанцы уходят.

«Надо будет об этом доложить Коскинену», — подумал Легионер.

Снова бродил по лесу, обступившему плотной стеной дорогу, розовый свет раннего солнца, снова скрипели на морозе лыжи, и партизанам приятно было ощущать крепость уже начинающих болеть от усталости мышц.

Так бежали на лыжах они пять километров, почти не разговаривая, находя на пути тысячи свидетельств того, что совсем недавно прошло здесь очень много людей.

Молодой лесоруб, не успевший еще выспаться после вечеринки, начинал чувствовать усталость. Каллио спрашивал соседа, хорошие ли девушки в Курти, и убеждал, что в Советской Карелии должны быть еще лучше.

На склоне показалось несколько одиноко стоящих бревенчатых срубов. Были здесь три хуторские усадьбы, три зажиточных хозяйства.

Отряд свернул с проселочной дороги на протоптанный путь. Это была бы сейчас отличнейшая дорога и для саней, если бы неожиданно на самой середине ее не возникали облепленные снегом сосны. Сани должны были их объезжать, но лыжники могли не обращать на них внимания. Следы отряда были слишком ясны, чтоб можно было сбиться с пути.

— Я бы повернул обратно, — сказал один из партизан, — и сжег эти чертовы хутора.

— А ты забыл, что в Сала остались Унха и Сара? — спросил Каллио.

И они пошли дальше.

В это время стал валить густой, липкий снег.

«Хорошо, что мы успели свернуть с проселочной дороги, — подумал Легионер, — опоздай на полчаса, легко было бы сбиться…»

Всюду вокруг было бело. Быстрые речки сковывались твердым льдом, и непроходимые весною, летом и осенью тундры, болотистые леса, лесные топи можно было пересекать напрямик. Вершины холмов засыпало снегом, и нелегко было тут разобрать незримую линию государственной границы! Где начиналась единственная страна, принадлежащая трудящимся, и где кончалась Суоми?


Казалось, во всем мире снегопад, казалось, на всем свете нет незапорошенного уголка. Такой же снегопад был тогда, когда отец увозил Эльвиру домой, и так же она боялась простудить своих девочек. Вот и сейчас Хелли кашляет, Нанни крепко спит; это совсем особенная девочка — для своих малых лет она путешествует слишком много, и все на санях, по морозу.

Сколько еще осталось километров до первой деревни в Карелии?

Эльвира то и дело закрывала глаза: от сияния белого бескрайнего снега они слезились.

Эльвира открывала глаза, и ей казалось тогда, что на передних санях отец везет ее корову, покрытую попоной. Только почему-то не видать рогов. Ей казалось, что она по скрипучему насту едет домой. Но отец сидел на санях, шедших в голове растянувшегося обоза; на них был поставлен тяжелый ящик с салом.

Он не хотел подгонять лошадь. На этот раз Эльвира с ребятами и старшая его дочь Хелли уезжают из дому.

«Все, что могли, мы со старухой собрали им в дорогу, — думал отец, — никаких ссор не было».

И все же, когда он вспоминал, что вернется домой один, и девочек не будет в избе, и кадушки со сливками, поставленные у подоконника, так и останутся целыми, и некого будет грозным голосом за столом спрашивать: «А кто снял мои сливки?» — у него на душе становилось тоскливо и неспокойно. «Какие непоседливые мужья выпали на долю моим дочерям!» — с досадой думал он.

Перед ним шли сани с раненым Вайсоненом и небольшим грузом.

На ухабах Вайсонен громко стонал, и стоны его выводили из себя старика: «Тоже мужчина! Ни Олави, ни Лейно не стонали бы при такой оказии».

Позади его розвальней двигались сани мужа Айно. Он восседал на них в обозе, а жена его, вооруженная винтовкой, смело шагала на лыжах в строю, в первой роте.

Было над чем посмеяться, а уж от данного кем-то из молодых парней прозвища «Баба» ему теперь никогда не отделаться.

Старые возчики думали, однако, совсем по-другому. Они считали, что по-настоящему, по-душевному обращаться с лошадью может только мужчина. Да, лошадь без хозяина и работает меньше, и надрывается больше.

Ясное дело, он не мог доверить коня женщине. А потом, если уж у его бабы такой бойкий характер, пусть идет в строю, а то, не ровен час, с таким нравом загнала бы лошадь. Поэтому, осыпаемый шутками, он, не унывая, сидел на своих панко-регах и независимо сплевывал на снег.

За ним двигались сани возчика, у которого вальщиками работали Инари и Каллио. Возчик этот был горд своей близостью к человеку из штаба. Он важно говорил на остановках, растирая варежкой щеку:

— По щепке дерево узнать можно. Я сразу, как Инари ко мне попросился, сообразил, какого пера эта птица. Я его сразу принял: «Работай на здоровье, говорю, люди ведь мы, слава богу».

Потом шли сани с незнакомыми возчиками, — среди них были и мобилизованные, — потом ехала Эльвира с дочерьми.

Сразу же за санями Эльвиры скрипели полозья панко-рег возчика, решившего не платить недоимки. На его санях, нагруженных домашним скарбом, сидела его жена с сынишкой. Мальчик долго не засыпал: он требовал, чтобы ему показали границу, где кончается Суоми и где начинается Карелия.

Отец толком не мог ничего ему объяснить и говорил: «Сам увидишь», — и спрашивал, не замерзли ли у него ноги.

Мальчику представлялось, что как только обоз перейдет границу, сразу станет тепло, начнется лето, защелкают на зеленых ветвях незнакомые птицы и запрыгают в пене падунов серебристые форели, и лошади станет легче, перед нею полотенцем расстелется гладкая, наезженная дорога.

«Как перейдем границу, сразу все переменится». Так думал не один только мальчик.

Такие же приятные мысли бродили и в головах многих взрослых лесорубов, хотя они-то хорошо знали, что сейчас и там, в Советской Карелии, зима, и сплавные реки замерзли, и долго еще ждать ростепели.

Многие из них еще в семнадцатом году работали на лесозаготовках у рек, бегущих в Белое море, в Кандалакшскую губу, в Кереть, в Ковду, в Сороку; они хорошо знали эти места, и, однако, кое-кто из них думал так же, как мальчик.

Мальчишка соскакивал со своих саней, догонял передние и дразнил Хелли:

— А твоего медвежонка зарезали!

Хелли говорила:

— Нет, не зарезали! — но не могла удержаться от слез.

Эльвира ее утешала и прогоняла мальчишку назад, к родителям.

— Мама, — уже сквозь слезы допытывалась Хелли, — а в моей новой деревне будет березовый сок?

— Будет, родненькая.

— А клюква в можжевеловом сиропе?

— Будет, доченька.

И Хелли успокаивалась.

Затем шло несколько саней с молчаливыми мобилизованными возчиками.

Они не доверяли Олави, обещавшему заплатить за гуж по-божески, и поэтому, попыхивая угольками трубок, сосредоточенно и угрюмо молчали. Все они были заняты своими думами. Некоторые боялись, что их лошади заболеют от слишком студеной воды.

Дальние сани терялись в лесу.

Когда пошел снег, нельзя уже было разглядеть больше чем две панко-реги позади и впереди.

И всем этим обозом распоряжался и всюду наводил порядки быстроногий Олави; он, казалось, был на своих лыжах одновременно во всех местах обоза, и там, где вспыхивали какие-нибудь недоразумения, он быстро разрешал их.

Он намечал стоянки для отдыха, и это было всегда вблизи от ручья; разбив лед, можно было достать воду, а в лесу наломать веток для костра ничего не стоило.

Он проходил вдоль саней, ободряя одним своим веселым видом угрюмых возчиков, перебрасываясь двумя-тремя словами со знакомыми. А кто был ему незнаком?

«Откуда у него берется столько слов? Ведь он раньше все время молчал», — думал Лундстрем.

Лундстрем по-прежнему был рядом с Коскиненом.

Олави был все время занят: то надо было принять быстрое и точное решение, то помирить спорящих возчиков, то переложить равномернее груз, то выдать одному кусок сала или хлеба, другому рукавицы, третьему кеньги. Но, даже и не видя Эльвиры, он все время чувствовал, что она здесь, близко, и от этого обоз становился ему как бы уютным домом. И каждый раз, когда он в дороге видел Эльвиру, ему казалось, что они только что вышли из дома ее отца после вечеринки, что они никогда не расставались.

Он подошел к саням Эльвиры.

Эльвира заботливо укрыла девочек теплым коричневым одеялом. Оно было занесено снегом.

Первые сани быстро скатились по склону на лед речки и пошли по ледяной дороге. Она была несравненно удобнее, чем лесная: ни деревьев, ни кочек. Но уже через несколько минут спокойного хода отец Эльвиры услышал какой-то странный хруст.

Мороз, строя свой ледяной мост через реку, не предусмотрел такой нагрузки.

Из-подо льда выступила вода.

Сани старика проскочили по этой воде, и он сразу погнал кобылу к берегу.

Но следовавший за ним возчик не был таким расторопным, — наоборот, он даже замедлил ход, испуганно посматривая по сторонам, и лед под тяжестью саней, груженных салом, с треском надломился, лошадь вдруг стала меньше ростом. Белый, казалось, лаковый, снег сразу потемнел, и оглобли пошли вниз.

Надо было сразу выскочить из саней, схватить буланку под уздцы и быстро повести ее вперед, правда, рискуя промочить ноги или провалиться в студеную воду. Но возчик был тяжелодум: прежде чем на что-нибудь решиться, он дважды затянулся дымом из самодельной своей трубки. А в это время буланка успела уйти в воду по самое брюхо.

Обоз остановился.

Возчики столпились и начали вытаскивать лошадь. Она смотрела своими огромными, темными, непонимающими глазами на окружающий ее мир и не шевелилась. Каждый волосок на ее морде заиндевел и топорщился. Достали откуда-то длинные жерди, подсунули их под брюхо лошади, чтобы она не погружалась дальше в воду, и стали помогать ей выбираться. Сама она, казалось, была равнодушна к своей судьбе. Ни одного движения в помощь спасавшим ее людям она не сделала.

— Кто мне заплатит за кобылу? — с горечью спрашивал у Олави возчик.

— О лошади подумай, а не о плате. Смотри, чужие больше, чем ты, работают, спасая ее.

Да, тут было не до разговоров.

Олави приказал свернуть с наезженного следа направо и идти дальше по самому берегу.

Продвигаться по берегу было труднее, хлопотливее, но зато безопаснее.

Отдав нужные распоряжения, Олави решил воспользоваться непредвиденной остановкой, чтобы устроить своих поудобнее.

У Эльвиры в санях оказалось несколько палок. Олави поставил их стоймя по бортам саней, прикрутил покрепче и сверху натянул одеяло. Так ребята были защищены от снегопада.

В санях были еще одеяла и оленьи шкуры. Старуха не поскупилась и собрала дочери и внучкам в дорогу все, что можно было найти теплого. Теперь взятое пригодилось. На торчком стоящие жерди Олави набил по бокам одеяло и оленью шкуру. Получилась защищенная от ветра и снега уютная полутемная кибитка. Свет проходил только спереди.

Наступили сумерки.

Февральские дни у Полярного круга коротки.

Пока Олави возился с санями, Эльвира успела сбегать к ближайшему костру и подогреть взятое из дому молоко.

Нанни спала как ни в чем не бывало. Хелли же стала жадно глотать теплое молоко. В темноте закутанная Эльвира неловко приняла от Хелли бутылку и пролила немного молока.

— Да, темно, — говорит Олави и достает из доложенной на дно саней сумки стеариновую свечу. Старуха теща обо всем позаботилась! Он втыкает эту свечу в горлышко бутылки. — Вот я освещение готово, подсвечник хорош.

Чиркает спичку, и трепещущее пламя свечи мечется в кибитке.

Олави идет дальше, к голове обоза.

Вытащенную из воды лошадь возчик обтирает попоной. Олави распределяет груз этих саней между соседями.

Мимо бесконечной вереницей проходят груженые сани.

Лошади вязнут в снегу по самое брюхо. Мелькают угольки трубок, слышится брань.

По-прежнему идет снег.

Обоз медленно продвигается вперед.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Инари снится сон… Глубокая холодная вода… Он нырнул из самой глубины, и сердце его бьется, как колокол, оно, словно хочет выскочить из груди. Перед глазами покачивается на темной воде карбас. Через борт к Инари склоняется Коскинен.

— Кого же тебе надо? Кого ты хочешь видеть, товарищ Инари? — спрашивает он.

Интересно, как попал Коскинен на этот груженный таинственной кладью карбас, плывущий по течению? Но откуда бы он ни взялся, даже от него надо скрывать, что везут на карбасе, и Инари, карабкаясь на борт, говорит:

— Смотри, ты совсем поседел, и только усы у тебя темно-желтые…

— Это от курения, — отвечает Коскинен и показывает кончики пальцев — они тоже рыжие от табака, — Кого бы ты, дружище, хотел видеть сейчас?

Навстречу Инари, протянув вперед руки, идет Хильда. Позади, за ее головой, сияет солнце. Лучи пробиваются сквозь пряди светлых волос, и волосы сами светятся ровным ласковым светом. Он идет ей навстречу, берет ее за крепкие руки и слышит кончиками пальцев и всем сердцем своим, как пульсирует ее жилка у запястья. Он поворачивается на правый бок и просыпается с улыбкой на губах.

Лежать неудобно, жестко. Мешает ручная граната.

Не слышно ни шума разговоров, ни выстрелов, холод не пробрался еще под одежду, и никто не тряс за плечо. Он проснулся сам по себе, — значит, спал он немного. Было совсем светло.

Утро?

Инари протер глаза, и сразу две мысли пришли в голову: первая — арьергард должен был выйти утром, на рассвете, в путь; вторая — Хильда!

Она ушла за спиртом и сейчас же должна была вернуться. И вот, поди ж ты, до сих пор не пришла!

Инари вскочил.

Под ногами сено. Над головою сошлись острым углом доска крыши. Он на сеновале. Теперь он ясно припомнил все и, взяв в руки русскую винтовку, начал спускаться вниз.

«Здорово заспались ребята, — подумал он, — а как раз сейчас самое лучшее время для дороги».

Инари распахнул дверь в комнату.

Никого в избе нет.

Только, прибирая горницу после неожиданной ночевки отряда, возятся хозяин и хозяйка.

Увидев Инари, старуха спросила:

— Разве вы возвращаетесь?

— Нет, я отстал. Я сейчас догоню своих, — ответил Инари.

Хозяйские часы хрипло пробили два раза.

Инари подошел к стене прихожей, чтобы взять свои лыжи, но их на месте не оказалось. Он обшарил взором всю стену — лыж не было. Он вышел на улицу — и у наружной бревенчатой стены их не нашел. Тогда он, уже покрытый хлопьями мокрого снега, вошел обратно в горницу и спросил хозяина:

— Не знаешь, старина, как бы мне раздобыть здесь лыжи?

— Не достанешь, все партизаны забрали. Хоть шаром покати! Придется тебе вдогонку на своих на двоих шагать! — ответил старик и подмигнул.

— Поройся в чуланах — может быть, раскопаешь какую-нибудь заваль?

У соседей лыж тоже не оказалось. Партизаны и в самом деле все забрали с собой; и все же хозяин нашел одну пару. Это были лыжи Инари, почищенные, смазанные, готовые к новым дальним переходам.

— На сеновале нашел, в сене, где ты спал, повыше изголовья! — сказал хозяин, подсмеиваясь над забывчивостью Инари.

Но Инари-то отлично помнил, что свои лыжи он оставил на улице, прислонив к избе. Кто же позаботился о нем? Значит, Хильда приходила к нему, когда он спал?

Попрощавшись с хозяином, Инари вышел на улицу. Он шел по следу отряда. Здесь ему никогда не приходилось бывать, но он шел так уверенно, как будто приближался к родным местам, словно каждую тропинку он знал наизусть.

Пар с шумом вырывался из его рта, а пот, крупными каплями скатываясь со лба, подступал к глазам. И хлопья снега и капли пота мешали смотреть прямо перед собой.

Он шел и думал о Хильде и под конец пришел к выводу:

«Напрасно я осенью отослал ее, На карбасе она ничем бы нам не помешала, и все было бы отлично».

Ему захотелось есть, он вытащил из кармана недоеденную вчера корку хлеба — ее сразу же облепил мохнатый и влажный снег. Он стал на ходу жевать ее пополам со снегом.

Инари шел вперед, раздирая густую сетку снега. Так он шел целый день, пока не наступили плотные зимние сумерки. «Проклятый буран замел все колеи, все следы», — подумал Инари, потеряв следы отряда, свернувшего на восток. — Но, с другой стороны, это мне на руку».

Хвойные деревья, закутанные в горностаевые снежные мантии, обступали его, протягивая к нему свои мохнатые лапы. Да, он шел по дороге, правда менее укатанной и совсем почти занесенной снегом, но все же это была дорога. Он шел вперед, уже чувствуя тупую тяжесть усталости в каждой своей мышце, и ему совсем невдомек было, что сразу у хуторов батальон, уходя к советской границе, круто свернул с проложенной дороги вправо, в дикое бездорожье приполярной тундры.

Снег стал падать медленнее. Было уже темно.

«Пожалуй, сегодня мне не догнать отряда. Здорово же я отстал», — подумал Инари, продолжая идти.

По небу бежали сбитые в кучу облака, и сквозь убывающий снегопад был виден мутно растворенный свет луны. Почти у самой дороги Инари увидел темное строение.

Он подошел поближе. Это была низкая сторожка, похожая на курную баню. Он палкой, не сходя с лыж, толкнул дверь. Она не подалась. Тогда он оставил лыжи и, проваливаясь по колено в снег, подошел вплотную к двери и навалился плечом.

Глухо застонав на ржавых петлях, дверь распахнулась, и Инари очутился в холодном темном помещении. У самого порога изнутри был наметен снег; холодные, заиндевевшие камни, служившие очагом, оледенели.

В углу была навалена большая куча сухого летнего хвороста. Помещение, наверно, с самой осени не топлено.

Партизаны бы не пропустили в своем пути такой избенки, здесь бы они отогревались. Наверное, они, срезая путь, пошли по тропе. Они идут медленнее, чем он, — значит, он обогнал их. Надо подождать их подхода!

«Здесь я переночую», — решил Инари и, довольный успехом своего сегодняшнего перехода, улыбнулся. Переход этот был утомительным. Щетина густо пробивалась на давно не бритых щеках, лицо не казалось уже таким здоровым, как раньше.

Инари взялся за хворост, поправил немного камни очага, подобрал из другого угла несколько поленьев и разжег небольшой костер.

Сучья жалобно шипели, пуская к потолку белесоватый и горький дымок. Потом в этом чаду стало пробиваться робкое пламя. Осмелев, оно начало кочевать по хворосту и играть на нем своими легкими, как у ящерицы, язычками. Дыма стало меньше, и он не так ел глаза. Инари сел у очага, снял с пояса гранаты, отложил подальше от огня и снова стал размышлять о будущей своей жизни, о Хильде, и на этих приятных мыслях настиг его крепкий сон.

Ласково потрескивали сучья. От накаляющихся камней стало тепло.

На дворе огромная холодная и тихая ночь. Ночь без звука, без волчьего воя, без совиного крика. В такую ночь за километр слышен любой звук.

Инари крепко спал, растянувшись на полу сторожки. Ему снился сон.

Хильда шла навстречу, протянув к нему руки, и позади, закрытое ее головой, вставало солнце. Лучи солнца пробивались сквозь пряди ее светлых волос, и волосы, казалось, сами светились идущим изнутри сиянием.

«Это уже когда-то было со мной. Она так же шла, сияя, протянув мне навстречу руки, такая же стройная, — радостно подумалось Инари, — это было в раннем детстве. Нет, это не могло быть, я ведь старше ее намного».

И он пошел навстречу к ней и взял ее за крепкие руки и услышал концами пальцев своих и всем сердцем своим, как пульсирует ее жилка у запястья.

Этот сон переполнил его таким ясным ощущением счастья, что проснулся он с улыбкой на губах.

Проснулся он оттого, что кто-то настойчиво стучал в запертую им изнутри дверь.

«Наконец догнали меня, а я уж выспаться успел», — подумал он и вскочил, чтобы открыть дверь.

Но все же из предосторожности он спросил:

— Кто?

— Свои, партизаны, — услышал он в ответ.

И он спокойно открыл дверь.

После темноты сторожки его ослепило яркое дневное солнце и сверкающий своей нетронутой белизной недавно выпавший снег.

Прямо перед ним, наведя на его грудь револьвер, стоял финский офицер.

Два солдата почти в упор навели на него свои винтовки.

Он увидел еще несколько солдат. «Только бы продержаться до прихода товарищей.. Напрасно я снял гранаты с пояса вечером… Напрасно забил паклей дуло винтовки».

— Есть еще кто в сторожке? — злобно спросил офицер.

Нужно было протянуть время до прихода товарищей.

Инари увидел, что у офицера совсем голубые глаза и рука в кожаной перчатке, держащая револьвер, немного дрожит. Револьвер совсем новый.

«Нет, сейчас бежать нельзя. Застрелит», — подумал Инари, вспомнил осенний свой арест, ленсмана, поход по лесу и обрадованно сказал:

— Если я занимаюсь самогоном, ведите меня в суд, не убегу, револьвером угрожать ни к чему.

— Есть там кто? Есть там оружие? — не обращая внимания на слова Инари, спросил офицер.

— Господин офицер, господин Каарло Пертула, — донесся ответ солдата, — здесь есть винтовка и две ручные гранаты.

Инари быстро опустил руку в карман, но вытащить браунинг не успел.

Офицер нажал спусковой крючок.

Выстрела Инари не услышал.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Весь мир как бы поделен надвое. За спиною мертвый холод, леденящий кожу, спереди жара, от которой трудно дышать. Но стоило повернуться на другой бок, как ледяной холод охватывал грудь, а к спине как будто кто-то подбрасывал еще не остывшие угли. Лундстрем просыпается от боли. Чадно тлеет кусок рукава, и на руке около обшлага вскочил огромный волдырь. Ожог. Лундстрем быстро вскакивает с хвои, хватает полной горстью снег и прикладывает к тлеющему рукаву.

«Но это, слава богу, последняя наша ночь под открытым небом, — думает Лундстрем. — От деревни Курти до деревни Конец Ковдозера, куда сейчас отряд держит путь, по линии полета птицы около семидесяти километров. Сегодня к вечеру мы должны прийти туда».

У Лундстрема ноют мышцы живота, ноют бицепсы, ему трудно согнуться и расправить свое коренастое тело.

«А ведь я прошел вчера только двадцать пять километров», — думает он и с уважением смотрит на других. Они прошли больше.

Он, Лундстрем, ведь часть пути провел в санях рядом с Коскиненом.

Партизаны, подымаясь с хвои, тоже поеживались и кряхтели.

Рядом с Лундстремом у костра на корточках человек с большой окладистой бородой. Неужели это рыжебородый? Обледенелая его борода выглядит совсем седой.

— Дай нож, — попросил он. — Борода эта слишком уж холодит мне лицо, слишком уж досаждает.

И он принялся острым лезвием ножа обрезать обледеневшую бороду.

По мере того как он срезал волосы, его лицо становилось неузнаваемым.

Лундстрем увидел Коскинена. С облегчением подумал, что и сегодня ему удается часть пути проехать на санях, — зверски болят мышцы живота.

Коскинен уже распоряжался. Он велел разложить несколько ракатулетов, а в огромные чайники, захваченные у акционерного общества, набить рыхлый снег и поставить у ракатулетов. Когда подойдут обозы, люди должны найти для себя кипяток и теплое местечко у огня.

Лундстрем спросил у него:

— Запрягать, что ли?

Спрашивал он больше для проформы и, даже не ожидая ответа, повернулся и пошел к лошади, привязанной к низко опустившейся ветке сосны. К морде лошади был подвешен мешок, и овес мерно похрустывал на ее зубах.

— Нет, не запрягай!

Услышав это, Лундстрем изумился. Он повернулся и подошел к Коскинену вплотную, полагая, что не расслышал ответа. Они стояли рядом на утоптанном снегу около ракатулета.

Сразу за спиною Коскинена начинался крутой подъем на высокий, поросший сосною холм.

Угли догорающего костра лежали у их ног.

«Да мы совсем одного роста с Коскиненом». Лундстрему до сих пор все время казалось, что Коскинен выше его. Коскинен поправил на голове шапку с меховой оторочкой, и Лундстрем снова удивился — Коскинен показался ему совсем седым. Лундстрем вспомнил, как в Хельсинки совсем недавно он обратил внимание на то, что у Коскинена в черных его волосах не было ни одной сединки.

Нет, он не ослышался, Коскинен спокойно повторил:

— Не запрягай, — и добавил: — Я сегодня еду верхом.

Потом он пошел к саням, вытащил из них одеяло, вчетверо сложил его и положил на спину лошади. Из вожжей пришлось сделать нечто вроде подпруги, которая должна была не давать соскальзывать этому импровизированному седлу. Оно было мягкое, но неудобное.

Лундстрем помог Коскинену взобраться на лошадь. Коскинен тронул поводья.

— Вперед! — прозвучала резкая команда.

Отряд снова отправился в путь.

Лундстрем шел сначала рядом с лошадью Коскинена. Он еще не понимал, для чего удобные сани нужно было променять на седло, все время сползающее на сторону. Коскинен то внимательно осматривался по сторонам, то сосредоточенно глядел на дорогу прямо перед собой.

Они шли сейчас в самом хвосте первой роты. И хотя лошадь, с трудом вытаскивая ноги из глубокого снега, порою завязала в нем по самое брюхо, Лундстрему трудно было поспевать за ней.

«Черт подери! Ведь я считался у нас не худшим лыжником», — думал он.

Первая рота уходила вперед. Ребята проходили мимо Коскинена, здороваясь и подшучивая. Но Коскинен видел, как они утомлены.

«Славные ребята! — думал он. — Какой поход они проделали! Молодчаги! Пока восстановят дороги, разрушенные лахтарями, и привезут хлеб с юга в Карелию, наши припасы, захваченные в Суоми у акционеров, сослужат отличную службу. Да, я не ошибся в людях. А все ли мы сделали, что могли? Нельзя ли было сделать больше и лучше? Наверное, можно!»

Но тут приходилось расставаться на минутку со своими мыслями и поправлять сползающее на сторону одеяло.

Сосны лепились слева, на скалистой крутизне.

— Вот она, Советская Карелия! — громко сказал Коскинен, подбодряя Лундстрема, и гордость звенела в его словах.

Когда он мысленно оглядывался на события последних дней, он радовался настоящей организованности дела, — да, это были замечательные люди, настоящие, дисциплинированные коммунисты, — но тут же, рядом с этим, он видел и суету, бестолковщину, которая то и дело отвлекала внимание от главного.

Холодный ветер дул прямо в лицо и колол снежинками.

«Так вот она какая, Карелия», — думал Лундстрем.

Он смотрел во все глаза, но не видел ничего нового; все было таким же, как и в Суоми. Он поймал себя на этой мысли и улыбнулся. Ведь он же учил географию, — значит, удивляться нечему. Природа одна и та же, и все-таки все уже совсем другое.

Коскинен как бы подглядел мысли Лундстрема и улыбнулся.

— Ну, здесь надо поставить веху, — сказал Коскинен, оборачиваясь к Лундстрему. — Я сговорился с Олави: по этим вехам он будет знать, где можно провести обоз, а где надо объезжать, чтобы сани не провалились в воду.

Лундстрем, сломав огромную сосновую ветвь, поставил ее торчком. Это была первая веха, сигнал обозу.

С лошади виднее была только что подернувшаяся льдом полынья. Обозу здесь идти опасно.

Коскинен верхом отыскивал более удобный и безопасный путь.

Скоро поставили вторую веху. Иголки хвои почему-то кололись сейчас сильнее, чем обычно. Может быть, потому, что Лундстрем очень устал.

И они устроили так: от импровизированной подпруги протянули веревки, и Лундстрем, держась за них, стоял позади на лыжах.

Так впереди обоза ехал верхом Коскинен, выискивая дорогу, а за ним, держась за поводья, Лундстрем.

— Вот Ковдозеро, — обрадовался Коскинен.

Вскоре перед ними раскрылась огромная ложбина, ущелье. Справа и олева подымались крутые лесистые высокие холмы, между которыми лежало замерзшее озеро. Через двадцать километров — первое советское село — Конец Ковдозера.

Там отдых.

Там свои.

Лундстрем взглянул вперед. Противоположного берега не было видно.

Озеро растянулось на многие километры. Они ступили на лед.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Арьергард продвигался по проложенному следу.

Было совсем ясно и прозрачно, как бывает в самые лютые морозы. Казалось, дыхание, вырвавшись белым клубком изо рта, сразу же сворачивается от холода.

Пальцы на руках и ногах стыли.

Каллио шел рядом с Легионером и, одолеваемый усталостью, что-то ворчал себе под нос.

Легионеру очень хотелось спать.

Они двигались некоторое время молча впереди арьергарда.

В небе догорал розовый закат.

Когда я оглядываюсь на свою жизнь, я не могу припомнить ничего схожего по трудности с этим переходом, — и замерзающее у губ дыхание, и натертые до волдырей пятки и ожоги, и железная необходимость двигаться без отдыха вперед!

И каждую секунду надо быть наготове: за каждым кустом, на каждом повороте может быть шюцкоровец, лахтарь или бегущий из Карелии кулацкий отряд.

А ты в арьергарде, и если зацапают тебя, открыт путь к драгоценным обозам, к женщинам с детьми, и с тыла батальон может быть захвачен врасплох.

Нас в арьергарде десяток. Нет, ничего более трудного в своей жизни не припомнить.

Но если я хочу вспомнить о самых счастливых своих днях, на память опять приходят эти бесконечные снега, эти заснеженные, тихие, нами потревоженные леса, короткий отдых у шипящих костров, морозное дыхание товарищей и радость ощущения, что весь мир наш и мы делаем только то, что сами хотим делать, и нет акционеров, шюцкоровцев среди нас. Товарищи! И мы выступили на помощь нашим русским и карельским братьям.

О, этот морозный румянец на обветренных лицах! Счастливейшие дни моей жизни, не повторимые никогда. И теперь, когда приходится где-нибудь очень трудно, я вспоминаю эти счастливые дни и говорю себе: «Товарищ, тогда было еще труднее, и все-таки мы взяли верх».

Мы идем, оберегая тыл нашего батальона.

Ковдозеро раскрыло перед нами свое узкое и гулкое ущелье в сумерках. Около самого спуска на лед на треноге висел чайник. Угли от сучьев уже только тлели, но вода еще была теплой. Это обозные заботились о нас.

Здесь мы устроили привал на пятнадцать минут.

— К рассвету мы будем дома. Сумеем уже по-настоящему отдохнуть в советской деревне, — сказал Легионер. — Инари так же решил бы, — продолжал он думать вслух. — Мы и так устали идти, лишняя ночевка на морозе сил не придаст.

Да, командир арьергарда правильно решил не устраивать большого привала. Через пятнадцать минут мы сошли на лед.

Нам приходилось нести оставленные для нас обозом котелки и чайники. Их было уже три штуки, и они побрякивали, как колокольцы.

— Приглуши звон, не демаскируй отделения, — приказал Легионер.

Прямо передо мной покачивалась спина Каллио. Зеленый его шарф в наступающей темноте казался черным, вышитые пестрые узоры стали неразличимыми.

Под ногами струилась все та же однообразная лыжная колея — след сотен прошедших передо мною лыж.

Долго смотреть себе под ноги при этом равномерном и непрерывном движении вперед — закружится голова; вверх поднять ее можно лишь на секунду-другую — она словно налита свинцом.

Прямо перед глазами покачивается в такт ходу широкая спина Каллио.

И вдруг раздается жалобный голос самого молодого из нас — Матти.

— Легионер, — говорит он, — я, честное слово, дальше не могу сделать и шагу!

Он все время крепился, но теперь сдал.

— Иди, иди! — ласково понукает его Легионер.

Мы на середине пути.

И мы продолжаем идти вперед.

Мы уже долго идем по льду озера.

И тогда начинает жаловаться другой парень.

Он говорит, что уже больше часа не чувствует пальцев на правой ноге и что обратно путь известен, а впереди неизвестно, что будет. Он согласен умереть в бою с лахтарями, но замерзнуть в лесах он не хочет.

— Иди, иди назад, — говорю я ему, — там тебя поймают и стукнут по глупой башке колуном, пожалеют испортить пулю. Иди, иди, — повторяю, — мы и без тебя сумеем охранить тыл товарищей.

Некоторое время мы двигаемся молча. Колея почему-те идет зигзагами, углами от одного берега этого длинного узкого озера к другому.

Снова скрипит снег, уминаемый нашими лыжами, снова мы, переставляя поочередно правую и левую ногу, толкаем лыжи, медленно тянем их за собою вперед.

Да, лыжи стали очень тяжелыми.

Я подымаю голову и оглядываюсь. Мы сейчас посредине узкого длинного озера. Справа и слева его обступили темные крутые холмы. Из-за одного медленно показывается луна. Сейчас виден только краешек ее. Звезды спокойно рассыпались по небу. Вдруг Каллио, идущий передо мною, внезапно останавливается. Мои лыжи с ходу наскакивают на него. Я тоже останавливаюсь.

Самый молодой из нас — Матти — лег на свои лыжи, бросил в сторону палки.

— Понимаешь, я не могу идти дальше, — говорит он. — Ты не имеешь права, наконец, принуждать меня. Коскинен говорил, что весь поход и сам батальон дело добровольное. Понимаешь?

— Понимаю. Ты пойдешь обратно? — сухо говорит ему Легионер и вытаскивает из кобуры револьвер.

— Конечно, нет. Что мне там делать? — говорит паренек, но губы его дрожат. — Я отдохну здесь часок-другой, а потом пойду по следам и догоню всех.

— Ты не останешься, ты замерзнешь здесь один, — отвечает Легионер и вращает барабан нагана. — А ну, вставай!

— Не встану, — равнодушно говорит Матти.

— Ему нужно вернуться к своей бабе, отогреться хочет, — говорит Каллио, — не хватило времени вчера.

— А что же, он прав, — говорит другой партизан, Август, — и я, пожалуй, останусь с ним.

Легионер, не обращая внимания на его слова, нагибается к Матти, снимает с его плеча винтовку и надевает на себя, снимает с его пояса чайник и передает мне (на мне висят теперь два чайника), снимает с его плеч вещевой мешок, дает Каллио и вдруг изо всей силы толкает Матти.

— А ну, вставай, может быть, сможешь пройти двадцать минут.

Паренек медленно, с трудом поднимается и делает несколько шагов вперед.

— А ну, еще, еще! — подбодряет его Легионер. — Крепись, парнишка, выдержим. А ну, пошли!

И мы все трогаемся дальше, и он, Матти, слегка пошатываясь, идет вместе со всеми.

Так мы передвигаемся по озеру и опять подходим почти вплотную к самому берегу.

Молодцы ребята, позаботились о нас! Опять треножник, но, на мое счастье, нет котелка.

Здесь они поили лошадей — я вижу это по следам, по разбросанным зернам овса и соломинкам. Вот небольшая прорубь.

— Двадцать выстрелов в лед в упор — и вот тебе прорубь готова. Мы в легионе тоже так делали, — говорит Легионер.

Каллио уже собирает сучья на берегу для костра.

— Отлично, выпьем кофе! — радуется Легионер и подбадривает Матти. — Не раскисай, дойдешь. Когда нас англичане отправили на фронт, мы все, как один, сказали, что против Красной Армии, против Советов не пойдем, и тогда… — Но Легионер на середине обрывает фразу и начинает настороженно прислушиваться.

Я тоже прислушиваюсь и слышу непонятные частые звуки: цок, цок, цок — словно цоканье копыт кавалерийской части. Эти звуки слышат и другие ребята… Они все насторожились, за исключением Матти, который заснул все-таки, пристроившись на своих лыжах. Отдаленное это цоканье становится все ближе и ближе. Легионер, прислушиваясь, приложил ладонь и уху.

И вдруг Август бросает на снег свою винтовку, быстро надевает лыжи и хватается за палки.

— Это кавалерия, это карательная экспедиция против нас! Надо бежать!

— Погоди, — пробует отшутиться Каллио, — у тебя ведь совсем не было силы, чтобы пройти несколько лишних шагов.

— От кавалерии не удерешь, — спокойно говорит Легионер, — а пуля в спину самое гнусное дело. — И помолчав: — Десять храбрых человек на лыжах, если они хорошо подготовлены, могут дать отпор конной сотне.

Эти странные звуки все приближаются.

Каллио разбрасывает лыжными палками костер. Горящие сучья шипят и чадят на снегу.

Легионер приказывает нам окопаться, и мы быстро роем себе лыжами небольшие ямки в снегу.

— Надо подпустить на двести метров и потом бить в упор с возможнейшей быстротой. В кавалерию бить легко — лошади упадут и подомнут всадников. Проверьте, заряжены ли винтовки, — говорит он.

Мы проверяем.

— Почему же ты, Август, не уходишь от нас? — спрашивает Каллио.

Август окопался рядом с нами и молчит. А это непонятное цоканье все нарастает и нарастает.

Оно совсем близко, и вот я вижу темные силуэты передвигающихся животных. И какие-то странные, полупрозрачные всадники скачут на них. Я нажимаю спусковой крючок, но выстрела нет.

Неужели осечка? Я быстро отворяю и снова досылаю патрон, закрывая затвор. Снова нажимаю крючок.

Опять выстрела нет.

Я оглядываюсь и вижу, что у Каллио и у Легионера то же самое.

— Проклятье! — ругается Легионер. — Ударник примерз к пружине, так бывало и в девятнадцатом.

Огромный эскадрон приближается; он мчится, цокая по льду озера, прямо на нас.

Тогда Август, оставляя на снегу винтовку, вскакивает и бежит к лесу.

Каллио встает во весь рост из своего снежного окопчика и, держа в руках винтовку, озирается.

— Что нам делать? — быстрым шепотом спрашивает он меня.

— Я и сам не знаю, что нам делать, — говорю я.

И тут раздается громкий смех Легионера. Что он, спятил, что ли?

Нет, он совсем не спятил.

— Черти! — кричит он нам. — Черти! — кричит он во весь голос. — Да ведь это ж не кавалерия, да ведь это ж олени!

И я вижу, глядя на приближающиеся темные тени, что это действительно оленье стадо. Да откуда здесь взяться-то кавалерийскому отряду? Кавалерия только на юге, а здесь кони провалились бы в снег.

Господи, до чего мы глупы!

Да, это, бесспорно, идут на нас олени, и как мог я принять большие ветвистые их рога за наездников! Мне и самому делается смешно. Я встаю во весь рост и машу над головой винтовкой.

Должен же кто-нибудь гнать их, сами они не пойдут сюда.

Каллио тоже понял, в чем дело, и начал собирать еще не остывшие сучья в костер. Снова разгорается пламя.

И вот перед самыми нашими снеговыми окопчиками стадо останавливается как вкопанное.

При свете луны колеблются на снегу ветвистые тени больших рогов.

К самому костру подкатываются нарты, и с них спрыгивает, протягивая Легионеру руки, человек.

— Здравствуй, товарищ!

— Здравствуй, здравствуй!

Он заулыбался, пожимая руку Каллио.

— Это ты, товарищ, сказал мне: «Гони теперь оленей, куда хочешь, хоть к чертям», — а я решил — не к чертям же, в самом деле гнать их! — я решил присоединиться к батальону вместе со своим стадом, а когда в Сала узнал, что вы пошли в Советскую Карелию, погнал оленей своих изо всех сил. И вот догнал. — Он огляделся. — А где остальные?

— Остальные впереди, мы идем арьергардом, — на правах старинного знакомства, фамильярно похлопывая по плечу пастуха, объяснял Каллио.

— Тебе придется догнать их, — сказал Легионер.

И мы все уселись у костра.

Около нас шевелился ветвистый лес оленьих рогов.

Да, здесь были и быки, и важенки, и молодняк с первыми рогами, и пыжики. Они стояли совсем спокойно, опустив морды, но не копали своими копытами снег, чтобы достать из-под него ягель, как это они всегда делают на стоянках, — они знали, что стоят на льду озера. Они ровно дышали, и маленькие дымки подымались к черному небу.

Это ночное оленье стадо казалось сказочным, пришедшим к нашей стоянке из рун «Калевалы».

— Здорово же ты нас напугал, — сказал Каллио пастуху.

— Нельзя ли на твои нарты пристроить одного партизана? — спросил Легионер и кивком головы указал на спящего у костра Матти.

— Нет, мои нарты больше одного не подымут. Вот если бы он умел сидеть, держась за рога!

Но паренек наш, если когда-нибудь и умел ездить верхом, сейчас явно был не способен на это.

— Я думаю, что мои олени вам пригодятся, — с гордостью сказал пастух.

Август успел уже спуститься с берега и осторожно, видимо стыдясь, подошел к костру.

— Сколько же штук их у тебя? — спрашивает у пастуха Каллио.

— Да больше трехсот будет.

Минут через пять пастух, поблагодарив за гостеприимство, погнал оленей вдогонку за партизанским батальоном лесорубов Похьяла.

Никогда не забыть мне этой неожиданной и быстрой, как сон, встречи с оленями на льду Ковдозера.

Еще минут через пятнадцать Легионер разбудил Матти. Мы все встали на лыжи и снова пошли вперед. Вперед! Это уже была Советская страна.

Снег скрипел под нашими лыжами.

Опять чернели высокие берега Ковдозера. Опять упирались в самые звезды высокие сосны на холмах, опять качалась передо мной широкая спина Каллио.

Путь по озеру шел зигзагами, и у меня уже не было сил. Я смотрел вниз, на свои лыжи, на кеньги, на мелькающие палки, на разворошенный снег.

Кружилась голова. Передо мною возникали пятиэтажные дома, и все окна фасадов светились ярким светом, и звуки граммофонов вырывались на просторную улицу, по которой весело шел народ…

Открыты двери кафе, и оттуда выходят нарядные пары. Нет, это не улицы Хельсинки, не Эспланада, по которой я раньше несколько раз проходил, нет, это не низенькие домики плоского Улеаборга, это совсем незнакомая площадь незнакомого города. Но это мой город, и по улицам идут военные, гремя боевым маршем.

Меня кто-то ударяет по плечу, и я с трудом открываю слипающиеся веки. Надо мной склоняется Легионер и ласково говорит:

— Вставай, вставай, парень, замерзнешь.

Я встаю.

Оказывается, я положил свои лыжи, бросил вещевой мешок, как подушку, и мирно заснул на снегу. Но я не помню, как это было!..

Легионер прав, так легко можно замерзнуть.

Я подымаюсь, встаю на лыжи и снова продолжаю двигаться вперед. Вперед по следу, по льду озера.

На небе стоят высокие звезды, и от луны идет по снегу к горизонту большая лунная дорога. Вот там, у берега, горят костры, они как будто совсем близко, и так легко добраться до них.

Эти костры разложены нашими головными. Мы идем прямо на это отдаленное пламя, но оно остается все таким же далеким и холодным.

От толчка я чуть не падаю всем телом вперед. С трудом удалось удержаться на ногах. От этого усилия я просыпаюсь.

Носки моих лыж уткнулись во что-то черное, мягкое. Я нагибаюсь и вижу — на сложенных рядом лыжах, положив под голову свое барахло, на этаком холодище спокойно спит человек.

Мы идем теперь вместе с Каллио и подымаем лежащих и спящих на лыжах товарищей.

Это теперь наша забота, это поручил нам Легионер, и, может быть, поэтому-то нам меньше хочется спать. Так, шагая по льду, мы подняли семь человек, и странно — трое из них были из первой роты, которая давно уже прошла.

Надо идти и следить, чтобы никто не остался на снегу. Таким образом, мы шли позади всех, мы шли на костры, но костры стояли на своем месте, на другом конце озера.

Сияет высокая луна, стоят по берегам дремучие леса, скрипит под ногами снег. Родина моя Суоми, увижу ли я тебя когда-нибудь снова?

Скоро минет и эта ночь, длинная, но не бесконечная. С утренним солнцем прибудем в советскую деревню — и тогда отдых.

Каллио бредет через силу, волоча за собою по снегу палки.

Он не опирается сейчас на них, — куда уж там, лишь переставлять бы потертые ноги…

«Когда дойду до деревни, сразу надо будет проколоть волдырь на пятке», — думается мне.

И вдруг я явственно ощущаю, что ровное место кончилось, начинается подъем и лыжи идут медленно, грозя каждую секунду сорваться с ног и убежать вниз.

Я открываю глаза и оглядываюсь: берега далеки. Но ощущение подъема все усиливается. Тогда я схожу с лыж, проваливаясь выше колен в снег, и щупаю руками, промеряю своей палкой — никакого подъема нет, все ровно, снег гладок, как зеркало. Нелепый обман чувств!

Костры горят, не приближаясь…

Лениво иду на лыжах. Глаза слипаются. И с закрытыми глазами, передвигая ногами, думаю только об одном: «Не спи, не спи, не смей засыпать!»

Так проходит минута, две, три, полчаса — вечность!

Мне становится жарко, я открываю глаза.

Наконец-то мы достигли костра.

Наконец-то мы прошли озеро.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

— Ну, доченька, будем прощаться.

Отец обнял Эльвиру и крепко поцеловал. Затем он взял на руки Хелли. Эльвира отвернулась, глотая слезы. Что там ни говори, она любила своего отца.

— Дай носик, — сказал старик и приложился своим носом к нежному носику Хелли.

— Пусти меня, дедушка, пусти, — запищала Хелли, — у тебя холодная борода! — И она стала отталкивать своими маленькими ручонками ледяные сосульки седой бороды.

— Ну что ж, прощай, — повторил еще раз старик и повернул свои сани обратно.

Олави, по указанию Коскинена, всех возчиков, не желающих остаться в Карелии, не медля ни часа, возвращал домой.

Сейчас он наблюдал за тем, чтобы возчики полностью разгрузили свои розвальни и панко-реги и отправлялись назад порожняком. Их было не больше дюжины.

Старик уезжал обратно.

— До свиданья, отец, не поминай лихом! — сказала Эльвира. И они пожали друг другу руки.

Олави помогал старику разгрузить панко-реги.

Сейчас он занят разгрузкой ящиков со шпиком. Из деревни должны будут за ними скоро прийти подводы.

Головные, наверно, уже несколько часов находятся в деревне и размечают дома, кому где поместиться.

Старик задержался еще у последних саней, на которых ехала его старшая дочь. Розвальни Лейно въехали в мокрый снег, и теперь полозья примерзли к дороге. Лошадь не могла тронуться с места. Лейно просто надрывался, помогая ей. Старик помог зятю и, попрощавшись, поехал, не оглядываясь, дальше…

Потом он остановил лошадь. Олави догнал тестя и стал развязывать кисет, потом вытащил из кисета несколько скомканных кредитных бумажек и протянул старику. Старик хотел было обидеться, но, услышав слова Олави, одобрительно кивнул головой.

А Олави говорил:

— Отдай эти деньги пастору. Я ему должен за венчание. Чуть было не забыл отдать. Ведь он венчал меня в долг.

Потом Олави пожал старику руку и ушел обратно к обозу…

Когда старик оглянулся, он увидел, что обозы уже уходят и передние сани скрылись в лесу за поворотом дороги. Он хотел махнуть рукой, но лошадь дернула, и он, покачнувшись, так и не успел помахать на прощание своим.

Двух дочерей как будто и не бывало…

Предстояла встреча со старухой. Сколько будет разговоров и воспоминаний вечерами в светелке, у камелька… Как будет убиваться мать, вспоминая о своих дочерях, ушедших, верно, навсегда в другую страну!

Через полчаса старик, оглянувшись, увидел, что не так уж он одинок. Он насчитал не меньше десятка возчиков.

Уж было совсем светло, когда они повстречались с арьергардом.

В это время сани Эльвиры подходили к деревне. Она услышала собачий лай и проснулась.

Хелли и Нанни еще спокойно спали.

Потянуло горьковатым дымком, — значит, скоро и околица.

Вот и оленье стадо, ночью обогнавшее обоз. Вокруг пастуха уже толпились люди.

Собаки деловито, серьезно обегали стадо. Ветвистый лес рогов колыхался в морозном воздухе.

Айно громко ругалась со своим муженьком. Она нарочно осталась на том месте, где возчики должны были поворачивать оглобли. Она боялась, что муж ее струсит и повернет обратно. Что там ни говори, он был славным парнем и отличным мужем, только вот эта трусость и леность.

Да, они питали друг к другу самые нежные чувства, но стоило им только сойтись вместе, как начинались попреки и ссоры.

Вот и сейчас, даже утомленные походом, они не могли не поворчать друг на друга.

— Девушка, не подходи так близко к оленям, все равно они от тебя хлеб не возьмут, — говорил олений пастух, обращаясь к Хильде, — а то еще… Знаешь лопарский рассказ? Одна молоденькая лопарка встретила в тундре оленя. Олень взял ее к себе на спину. И они мчались, мчались несколько часов, и несколько дней, и несколько ночей. Олень бросился в Лосиное озеро и переплыл, а девушка сидела на его спине. За этим озером девушка и стала женой оленя. Не подходи близко, или ты тоже хочешь стать оленьей женой?

— Да не для чего ей! — громко расхохоталась Айно и ударила по плечу своего муженька. — У нее свой неплохой есть. Знаешь, кто? — шумно обратилась она к мужу.

Он был доволен, что разговор кончается так мирно, и охотно спросил:

— Кто?

— Сам Инари! — победоносно заявила Айно. — А где он, кстати? Давно его не вижу…

Хильда смутилась.

— Я сама ищу его, — сказала она и пошла к саням.

Только теперь, когда олений пастух громко рассмеялся, Эльвира узнала его.

Она все время пыталась припомнить, где бы они могли встречаться. Но сейчас-то она вспомнила его очень хорошо. Это был тот самый парень, который помог ей переправиться весною на лодке, когда она ехала к губернатору просить, чтобы Олави отпустили для запашки участка.

Она соскочила с саней и подошла к нему поближе. Он тоже узнал ее и, протянув руки, спросил:

— Как дела с мужем? Отпустили его тогда?

— Да вот он сам, — показала Эльвира на подходившего к ним высокого, крепкого Олави. — Вот он сам, — с гордостью повторила она.

— Значит, у тебя все благополучно, милая? Ну, у меня тоже. Помнишь, тогда я жаловался тебе, что в лесу прозевал революцию, — продолжал пастух, переходя на «ты». — Так вот, теперь я наверстал, теперь-то я не прозевал: триста восемнадцать помещичьих оленей пригодятся красным партизанам. Да, пригодятся!

И пастух приказал своим собакам гнать оленей дальше к деревне.

Олави прыгнул в сани к Эльвире. Она накрыла его одеялом. Глаза его сами собой закрывались, но он с усилием разлепил веки. Темный полог кибитки покачивался у него над головой, ровно дышали рядом спящие девочки. Легкие белые клубы дыхания туманили воздух.

Эльвира, прижавшись к Олави, понемногу согревала его. Впереди виднелся круп усталой лошади. И только через полог возка видны были белые снега и кусок голубеющего неба. И тогда они вместе сразу увидели несколько бревенчатых изб, и на одной из них пламенем костра трепыхался яркий на белом снегу красный флаг.

— Совсем как тогда, Первого мая в семнадцатом году, — сказала обрадованно Эльвира.

Это был настоящий красный флаг. Это было само счастье…

Олави приподнялся на локте и, притянув к себе Эльвиру, крепко поцеловал ее.

Они были совсем уже около деревни — видны были костры на улицах, и окна изб зияли выбитыми рамами, переплеты дверей были сорваны. Но красный флажок победно развевался над избой, в которой окна и двери были целы. Эльвира наклонилась к Олави и, пожимая ему руку, сказала:

— Подумать только, милый, сколько должны были мы пережить и вытерпеть, чтобы снова увидеть это знамя!

Она замолчала. Он смотрел на нее и радовался голубым ее глазам, так же, как флагу, поднятому красноармейской заставой над своим домом.

Молча подъехали к околице…

Коскинен, выпрямившись, стоял на снегу рядом с невысоким красноармейцем. Увидев Олави, Коскинен спросил:

— Есть потери? Есть обмороженные? — И, получив ответ, огорченно заметил: — Да, и у нас есть обмороженные. У Лундстрема пальцы ног… Ну, да ладно, все хорошо, что хорошо кончается…

И Олави и Эльвира увидели, как красноармеец открывает скрипучие ворота околицы, чтобы пропустить в деревню обоз.

— Здравствуйте, товарищи! — приветствует он их.

И они въезжают в первую советскую деревню…

— С победой, товарищи! Терве товерит!

— Привет финским трудящимся! — говорит нам рослый мужчина в штатском. Это председатель сельского Совета.

ПОСЛЕДНЯЯ ГЛАВА ЭТОЙ КНИГИ И ПРЕДИСЛОВИЕ К ДРУГИМ

Не было ни одной целой избы во всей Северной Карелии в тех местах, где побывали лахтари.

Уходя из Карелии, уводя обманом и насилием многих карельских крестьян с собой в Финляндию, они вышибали рамы окон, срывали и уничтожали переплеты дверей. Холод делался полновластным хозяином всех жилищ.

Они сбрасывали крышки о ям, где хранился картофель, и картофель замерзал. Они резали скот. Туши коров валялись посреди деревенских улиц.

Вот какие селения встречал на своем пути первый партизанский батальон лесорубов Похьяла.

Восстание лесорубов сорвало мобилизацию в Похьяла, забастовки и повсеместные демонстрации делали свое дело. Финскому правительству теперь было уже не до военных авантюр.

Отставшие и оставшиеся в Финляндии лесорубы-партизаны были преданы военно-полевому суду.

Унха и Сара были приговорены каждый к пяти годам тюремного заключения.

Поручик Лалука получил строжайший выговор от генерала за то, что вступил в переговоры с восставшими и давал им какие-то обещания. Карьера его висела на волоске — все свои неудачи он вымещал на солдатах.

Инари! Но его история — это особая история, о которой придет время написать.

Партизанский батальон лесорубов Похьяла разделился. Одна часть вошла в особую егерскую бригаду, расквартированную в Петрозаводске. Среди командиров там можно было потом встретить и рыжебородого, и того молодого лесоруба Матти, которого Легионер пристыдил на льду Ковдозера, и самого Легионера. Несколько парней поехало в Петроград. И мы вместе с Лундстремом отправились в Петроград и поступили там в Интернациональную военную школу. Нас провожали ребята, и Хильда сказала мне на прощанье:

— Если где-нибудь встретишь Инари, скажи, что я его жду.

Часть партизан, те, кто постарше, осела на земле и в разрушенной белыми Ухте организовала первый на севере колхоз-коммуну «Похьям поят» — «Северные ребята».


Через десять лет я ехал от Кеми в Ухту по недавно проложенной через топи и леса дороге. Нужно было проехать сто девяносто километров.

Раньше пробирались лишь по реке, через пороги, на карбасах, волоком, и путь длился дней десять. Теперь же сюда шла машина леспромхоза. И шофером нашим был олений пастух, тот самый, что прозевал революцию восемнадцатого года, в двадцать втором наверстал упущенное, а теперь водил машину по трудной дороге Ухта — Кемь. Я узнал его, когда он однажды возился около завязшей в грязи машины…

Вечером в ноябре 1932 года, через десять лет после нашего похода, — это было в избе на берегу тихого озера Среднего Куйто, совсем еще недавно окруженного непроходимыми лесами и болотами, — я сидел за столом, макая лепешки в сметану; передо мной стояли тарелки с салакой, запеченная бычья кровь, масло, простокваша и хлеб. После ужина коммунары рассказывали о жизни коммуны, и мне показалось, что я снова нахожусь на совещании штаба партизан перед боем, на совещании в бане перед восстанием. Это были те же ребята. Правда, над столом сияла электрическая лампочка в сто свечей.

— Передай там всем колхозникам других колхозов, что мы не жалуемся и со всеми трудностями справимся, а потом пусть они пример берут с нас, как надо обращаться с машиной. У нас есть трактор, он работал без поломки, без повреждений, без ремонта шесть тысяч шестьсот часов. Вот. — И товарищ, произнесший эти слова, встал. — Хочешь, я тебе покажу трактор?

— Господи, да ведь это Олави! — узнал я и вскочил с места. — Вот мы и повстречались. А кто же у вас здесь тракторист?

— Он, — показал на Олави другой коммунар.

Это был Каллио.

— О нашем походе не так интересно, расскажи лучше людям о нашем колхозе, — убеждал меня Каллио и вдруг пригорюнился: — Эх, Сара бы сюда с его стариками!

С Эльвирой и Олави мы вышли из избы.

На берегу и на всех деревьях лежал уже мохнатый, свежевыпавший, нетронутый снег.

В ровной глади озера отражались высокие звезды.

Было совсем тихо. Из клуба глухо доносился марш.

Мы остановились на самом берегу, около сосны Лёнрота.

Лёнрот лет сто назад приезжал сюда из Суоми в Ухту, чтобы записывать руны «Калевалы». Вот это та самая невысокая сосна, широко раскинувшая свои запорошенные снегом ветви над заколдованным озером Куйто. Она огорожена деревянным заборчиком, к которому прибита памятная доска.

Холодный утренний ветер бил прямо в лицо, распахивая полы моего пальто и пытаясь сорвать кепку. Приходилось всем корпусом нагибаться вперед.

По озеру шли гребешки.

Я вспомнил ветер, бросавший нам в лицо пригоршни снега, я припомнил метель предпоследнего дня нашего похода. Я почувствовал тревогу оттого, что судьба Хильды оставалась для меня неизвестной, и решил непременно разыскать ее.

И еще я думал о том, что, если кто-нибудь сложил бы песни о снежном походе восставших лесорубов, о судьбах моих товарищей-партизан батальона Похьяла, — эти песни стали бы рунами новой «Калевалы».

Для того, кто сможет сложить эти новые руны, я оставляю свои записи о том, как лесорубы севера Суоми поднялись, чтобы отвести удар от страны, где родилось будущее человечества.

Я иду по широкому мосту. Ветер бьет мне в лицо.


Петрозаводск — Калевала — Ленинград — Москва

1934

ВСТРЕЧИ В СУОМИ

Очерки

В Суоми

В Хельсинки

ФИНСКИЙ «МЕНТАЛИТЕТ» И ВЫБОРЫ

Это было в Хельсинки, незадолго до очередных выборов в парламент, который в Суоми называется эдускунта. Мы с известным финским писателем Матти Курьенсаари заканчивали вечер за столиком в ресторане «Космос», рядом с гостиницей, недавно окрещенной модным словом «Спутник». Курьенсаари был гостем в Москве на Втором Всесоюзном съезде советских писателей. Этой зимой он стал главным редактором новой газеты — «Пяйвян саномат», центрального органа профсоюзов, печатного рупора оппозиции в социал-демократической партии.

Живой, порывистый, Курьенсаари расспрашивал меня о наших общих московских знакомых. Я же хотел узнать, что он думает о причине раскола в социал-демократической партии.

— Это чисто личная неприязнь одной группы вождей к другой! Склоки! — сначала ответил он. Потом перегнулся через стол и сказал: — Если же хотите знать не личную, а принципиальную подоплеку, то вот она! Слишком много мелких буржуа вступило в партию. Они не о социализме думают. В результате партия утратила свой классовый характер. Надо вернуться к классовой политике! Коммунисты потерпят у нас поражение. Их программа противоречит финскому «менталитету».

Финский «менталитет»! Очень часто приходилось встречаться здесь с этим словом, ведущим свое происхождение от латинского «mens» — дух. В понятие это тут вмещают и привычки народа, и образ его мыслей, и образ жизни. Причем каждый человек толкует их по-своему, и поэтому то и дело встречаешь противоречивые определения того, что же именно является финским «менталитетом».

Все же после бесед с людьми самых разных профессий, возрастов, вкусов, политических убеждений мне удалось установить какой-то общий перечень качеств, которые всеми моими собеседниками признавались неотъемлемыми национальными свойствами финского характера.

Честность. Этому никак не противоречил тот факт, что полицией было составлено в 1957 году 22 216 протоколов о разного рода кражах.

Трудолюбие. «Народ трудолюбив и страстно любит свою землю. Работает неутомимо, хотя частые непогоды мешают земледельческому труду» — эти слова Салтыкова-Щедрина о финнах верны и по сей день.

Традиционизм. Иные собеседники называли его консерватизмом, а кое-кто медлительностью и упрямством, традиционизм, который ныне своеобразно сочетается с любовью к техническим новинкам.

Развитое чувство юмора, хотя это, может быть, и покажется удивительным некоторым нашим читателям, привыкшим представлять себе финнов как людей угрюмых и молчаливых (можно им в утешение сказать, что именно такими многие финны представляют себе русских). Финский юмор. Участники гражданской войны в Испании рассказывали, что, когда их интербригада была на отдыхе и бойцы шестнадцати национальностей состязались в том, чей анекдот смешнее и остроумнее, пальму первенства получил финский анекдот.

Я не стану здесь передавать всех бытующих в Хельсинки анекдотов о трех обнаженных кузнецах, поднявших свои молоты над наковальней, — об этой скульптуре, установленной в центре столицы, перед универмагом Стокмана. Но как не рассказать о письме одной крестьянки, переданном по радио в четверть часа «воскресного ворчания» (была здесь и такая передача, в которой каждому вольно добродушно поворчать на мелочи быта, на соседа, на погоду, на министров и т. п.).

«Неужели правительству не хватает высоких налогов, какие мы платим, чтобы одеть этих голых кузнецов!» — сетовала в письме крестьянка, недавно побывавшая в столице.

Как сильно здесь чувство юмора, я убеждался и тогда, когда читал полные своеобразного комизма повести Майю Лассила «За спичками» и «Воскресший из мертвых», и в интимной застольной беседе, и даже слушая прения в парламенте.

Когда в свое время крайне правый пастор призвал в парламенте проклятие господне на голову людей, ратующих за социализм, выступивший затем депутат-коммунист ответил ему:

— Если бы господь бог внимал мольбам каждой собаки, то с неба падали бы жареные кости, а не живительный дождь!

И слова депутата-коммуниста вызвали смех на всех скамьях.

О финском юморе, однако, речь впереди. Здесь же хочется еще сказать, что в свой «менталитет» финны сейчас зачисляют и любовь к драматическому искусству.

— Вы, пожалуй, не найдете ни одного финна, который не сыграл бы какую-нибудь роль в любительском спектакле, — говорили мне.

84 рабочих любительских театра, постоянно действующих, и 3300 самодеятельных трупп, регулярно дающих спектакли, — для такой маленькой страны эти цифры очень красноречивы.

— Думается, — сказал мне товарищ, хорошо знающий финский «менталитет», — что такая любовь к театру, вернее — такое желание хоть немного играть на сцене, объясняется сдержанностью в выражении своих чувств, которая присуща финскому характеру и воспитанию. Я думаю, игра на сцене, где без всякого торможения можно открыто выражать самые необузданные чувства или самые интимные, обычно скрываемые от других переживания, служит как бы защитной реакцией на привычную, воспитываемую сдержанность в каждодневной жизни.

Были среди моих собеседников и такие, которые хотели включить в финский «менталитет» слабость к выпивке.

Об этой слабости говорит хотя бы тот факт, что здесь существуют десятки рабочих и буржуазных обществ трезвости — все эти «Друзья трезвости», «Союз трезвости финских учителей», «Женский центральный союз трезвости», «Заря» и т. д., которые находятся под влиянием различных политических партий и церковных организаций.

— У нас издается десяток антиалкогольных журналов, вроде социал-демократического «Трезвого народа», и не только для взрослых, но и детские. Самый популярный из них — «Утренняя заря», — говорил мне товарищ-финн. — Ведь не случайно у нас был по всенародному референдуму введен «сухой закон», и так же не случайно его потом отменили.

Теперь для регулирования производства и потребления спиртных напитков создано государственное акционерное общество «Алко» — монополия во главе с директором Фагерхольмом.

— Несмотря на то что создан особый «Союз трезвости автомобилистов», новые аэродромы у нас сейчас строятся руками шоферов-профессионалов и автолюбителей всех рангов, отбывающих наказание за то, что они сели за руль под хмельком!

Не так давно, на митинге при открытии нового аэродрома, президент Кекконен сказал, что над созданием его дружно трудились представители всех без исключения слоев общества.

— И мы должны быть особенно благодарны Фагерхольму, — пошутил президент, — за то, что он поставлял на стройку кадры, рабочие руки.

И все же, несмотря на «вескость» доводов, я не включаю в финский образ жизни слабость к выпивке.

Много, повторяю, приходилось мне в Суоми слышать рассуждений о «менталитете», и вот теперь, за столиком ресторана «Космос», за бутылкой бордо, впервые и к тому же от человека, считающего себя марксистом, я услышал такое категорическое утверждение: коммунизм противоречит финскому «менталитету», несовместим с ним!

— «Менталитет» — вещь изменчивая, — ответил я. — Это мы видим на примерах вашей и нашей истории. Разве не то же самое твердили о душе русского народа-богоносца кадеты, эсеры, октябристы, «мирнообновленцы», не говоря уже о «Союзе русского народа имени Михаила-архангела»?

Кстати, недавно я просмотрел сборник, посвященный двухсотлетию Хельсинкского университета, изданный в 1842 году. И там, в статье Эмана, которая так и называлась: «О национальном характере финнов», очень авторитетно сказано, что основное свойство финского характера — «пассивная созерцательность», что финнам чужды широкие национальные интересы и какие бы то ни было политические стремления, что народ Суоми по самой природе своей равнодушен к «мирской суете».

Теперь всем ясно, что это не так.

А разве в начале нашего века не считалось основным свойством финского «менталитета» отсутствие в нации классового духа, безропотное единство рабочих и работодателей, торпарей и кулаков? Единая, мол, семья, старшие и младшие дети. Разве не ошарашили тогдашних «знатоков» финского «менталитета» невероятные успехи социал-демократов, стоявших на позициях классовой борьбы?

Роман Илмари Кианто «Красная черта» — о первых выборах в сейм в 1907 году, сделавший знаменитым имя автора, рассказал тогда, почему безземельные торпари и беднейшие крестьяне вместе с рабочими отдали свои голоса социал-демократам.

С тех пор прошло полвека. И какие полвека!

И вот теперь уже не только буржуазные политики, но и вставшие на их позиции социал-демократические лидеры, а порой даже и такие прогрессивные литераторы, как Курьенсаари, уверяют, что марксизм противоречит финскому «менталитету».

«Партия спящих», «бутерброды» и «бомбы»

В дни, предшествовавшие парламентским выборам в июле 1958 года, я, не будучи ни христианином, ни тем более женщиной, жил в Хельсинки в гостинице «Урсула», принадлежащей Обществу молодых женщин-христианок. Разместилась «Урсула» в новом, многоэтажном доме, построенном рабочими сберегательными кассами.

Серняйнен — район, где находится гостиница, — с центром Хельсинки соединяет Длинный мост, переброшенный через пролив. Название обманчиво. Может быть, в старину он и казался длинным, сейчас же, рядом с новыми мостами, этот мост выглядел не таким уж большим. Впрочем, длины его перил было вполне достаточно, чтобы вдоль них выставить плакаты всех соперничающих на выборах партий. От крайней правой — Коалиционной — до Демократического союза народа Финляндии (ДСНФ), ведущая сила которого — коммунисты.

Такие плакаты и на других улицах города.

…Темный силуэт полуразвалившейся хижины и подпись: «Прекратим бегство из деревни».

Жилистый кулак опирается на две толстенные книги — Библию и Свод законов.

Это взывает к избирателям Аграрный союз.

Мальчик и девочка смотрят на вас с плаката ДСНФ — напоминание о том, что Демократический союз народа Финляндии отстоял в парламентских боях пособие на детей. Борясь за него, депутаты Союза выступали непрерывно свыше пятидесяти часов. Узнав об этом, матери малолетних детей во время прений приносили депутатам в парламент кофе, присылали саволакские пироги с рыбной начинкой.

Пониже детских головок на плакате головы взрослых — рабочего и работницы. Плакат о борьбе ДСНФ за страхование от безработицы.

Еще ниже — морщинистые лица старика и старухи: требование увеличить пенсии по старости.

С плакатов Коалиционной партии смотрят на прохожих портреты кавалеров ордена Маннергейма — человека в генеральском мундире, священников в пасторском облачении и без оного.

А вот еще плакат: лидер правых социал-демократов Вяйне Лескинен ведет к венцу свою невесту — Коалиционную партию; обрученные попирают ступени, на которых надписи: «Пособие на детей», «Страхование от безработицы»; военщина в парадном строб приветствует жениха и невесту.

И хотя речь идет о коалиционерах и социал-демократах, каждому ясно, что это сатира, а не саморазоблачение.

Петух на стрелке флюгера, указывающей направо, — это социал-демократы призывают голосовать за свой список. Странный, я тут бы сказал — самокритичный, плакат! По соседству — другой: на нем изображены улыбающиеся рабочий и крестьянин, профессор и девушка. Социал-демократы хотят сказать этим плакатом, что, мол, все слои общества будут ими довольны. Но в пику сотоварищам по партии, стремящимся порадеть сразу всем, с плаката социал-демократической оппозиции, выступающей со своим отдельным списком, протягивает руку рабочий в комбинезоне строителя. Торопящиеся люди проходят мимо, не обращая внимания на этот призыв к рукопожатию.

Народа у плакатов не видно, да и сами партии не очень рассчитывают на действенность своих плакатов.

Это скорее последнее напоминание об именах кандидатов и номерах, под которыми они баллотируются.

Финский избиратель, рассказывали мне, — традиционон. Его никакими плакатами а бурно-пламенными речами не проймешь. Если в начале своей политической жизни он проголосовал за представителя какой-нибудь партии, то останется верен ей и впоследствии, даже если и будет недоволен своим депутатом.

Отказ от традиции может быть вызван только большим душевным потрясением, из ряда вон выходящими историческими событиями.

Раз сложившиеся соотношения здесь изменяются очень медленно.

Исход выборов во многом зависит от поведения самой многочисленной, почти всегда получающей наибольшее число голосов «партии спящих». Так здесь называют людей, по той или иной причине уклонившихся от голосования.

Второй источник возможных изменений — это голоса молодежи, людей, которым за четырехлетний промежуток после предыдущих выборов исполнился двадцать один год. В политическую жизнь вступает четыре новых возраста. Сто шестьдесят три тысячи человек сейчас голосуют впервые.

Что думают эти юноши и девушки, к чему они стремятся?

В предвыборные дни в газете ДСНФ и компартии «Кансан уутисет» была напечатана карикатура: на скамье парка девушка, достигшая совершеннолетия, а вокруг нее, соперничая, увиваются кавалеры: социал-демократ, аграрий, представитель Шведской партии, коалиционер и «скуговец» — так называют здесь членов социал-демократической оппозиции. Эта карикатура довольно точно отражает суть дела.

Но что могут пообещать молодежи всерьез все эти партии?! Разве только бесплатный вход на танцевальные площадки!

«Неужели ж мы никому не нужны?» — с горечью спрашивают в своих письмах в редакцию молодежного журнала «Острие» юноши и девушки, вступление которых в жизнь началось с околачивания в очередях безработных на бирже труда.

Если же говорить об отношении народа к соседу, с которым у Финляндии более чем тысячекилометровая граница, — к Советскому Союзу, — то линия мира и дружбы настолько выражает чаяния масс, что открытое выступление против нее грозит политическим провалом. Даже те группы, включая Коалиционную партию, которые в свое время сделали все, что могли, чтобы не был подписан договор о дружбе и взаимопомощи (чтобы преодолеть их сопротивление, нужна была решимость Паасикиви), даже они теперь, и особенно в недели, предшествующие выборам, заявляли, что во внешней политике у всех, партий никаких разногласий нет. Правда, это не мешало им одновременно публиковать и всячески рекламировать отравляющие атмосферу дружбы мемуары бывших эсэсовцев и перебежчиков.

…Еще за день до выборов, выступая с прогнозами политической погоды, лидеры всех буржуазных партий единодушно предвещали поражение Демократического союза народа Финляндии.

Они привели в действие все, чтобы это случилось. Избирателям был преподнесен «предвыборный бутерброд» — так называют в народе снижение цен на хлеб и на масло, проведенное перед самыми выборами. Предыдущее правительство Фианда было провалено парламентом из-за того, что оно повысило цены на хлеб. Сменившее его правительство должно было возвратить прежние цены, но оно медлило с проведением этого обязательного решения парламента несколько месяцев, приурочив его к выборам.

Было заключено «предвыборное перемирие»: все буржуазные партии обязались вести полемику в «деловых рамках», не прибегая к клевете и другим нечестным приемам. Это означало, что поток клеветы и лжи всеми партиями будет обрушен на кандидатов Демократического союза народа Финляндии, на коммунистическую партию — ведущую силу этого Союза.

Так оно и вышло.

Все партии «единодушно» попрекали аграриев и коммунистов за то, что они говорят о необходимости борьбы за «линию Паасикиви», хотя, мол, по вопросам внешней политики ни у кого никаких разногласий нет. Утверждали далее, что именно коммунисты заинтересованы, чтобы между Финляндией и Советским Союзом были плохие отношения. Или вдруг распространили дикую выдумку, будто во время каких-то переговоров между Коммунистической партией Советского Союза и Финской компартией весной 1958 года речь шла о том, чтобы финские коммунисты устроили вооруженный путч и советские войска вошли в Финляндию. Большинство газет перепечатало эту провокационную клевету, пущенную «Хельсингин саномат».

Все это и должно было стать «предвыборной бомбой», потрясти финского избирателя, чтобы он в панике проголосовал за правых.

Но на финских трудящихся и такие трюки не произвели впечатления.

* * *

Тридцатидвухстраничный номер «Хельсингин саномат» почти наполовину наполнен разнообразными объявлениями — от трех строчек о продаже подержанного «Москвича» до занимающего полполосы оповещания о распродаже в универмаге, от поисков интересной блондинки для совместной поездки на машине во время отпуска до печальной нонпарели о том, что «из-за экономических трудностей отдается на усыновление четырехлетний здоровый мальчик».

Читатель покупает эту газету (которая стоит, пожалуй, дешевле, чем ушедшая на нее бумага), просматривает фотографии, анекдоты и карикатуры, столбцы интересующих его объявлений, читает страницы, посвященные спорту, города скую хронику, сообщения о том, кому из граждан сегодня исполнилось пятьдесят, шестьдесят и т. д. лет; он пробегает глазами телеграммы из-за границы, а политические комментарии или совсем пропускает, или, прочитав, не доверяет им и остается при своем мнении, то есть при мнении, сложившемся в той организации, к которой он примыкает. Грамотность — всеобщая. Привычка к газете — давняя. И при всем этом удивительно то, насколько большие тиражи буржуазных газет не соответствуют их политическому влиянию на массы.

Самая большая газета в Финляндии — «Хельсингин саномат» (тираж ее достигает 250 тысяч экземпляров) — поддерживает правую Народную финскую партию, которая на выборах потерпела сокрушительное поражение, собрав всего лишь 93 тысячи голосов… В то же время Аграрный союз, тираж газеты которого — «Мааканса» — в пять раз меньше, чем «Хельсингин саномат», собрал 440 тысяч голосов…

Но как бы то ни было, проигрывает его партия или выигрывает, Эркко, хозяин газеты «Хельсингин саномат», на всем получает прибыль. Он получает ее, публикуя провокационные статьи против коммунистов и против аграриев. Он получает доход от печатания избирательных списков и предвыборных обращений всех без исключения партий, в том числе и от поносимых его газетой Аграрного союза и ДСНФ, публикуя эти списки и обращения в разделе объявлений.

Коммерция остается коммерцией!

«Бескорыстное служение литературе существует теперь только в Финляндии!» — восхищался в прошлом веке отсутствием коммерческого духа в финляндской прессе и литературе писатель граф В. А. Соллогуб.

«Что нет в финской литературе торгашества, это очень естественно, — отвечал титулованному писателю «неистовый Виссарион», — занятие финской литературой не представляет никаких материальных выгод, а потому за него и берутся не спекулянты, а только люди действительно любящие литературу».

Разворачивая страницы «Хельсингин саномат», думаешь, как все изменилось с тех пор: пришла пора и «материальных выгод», пришла пора и спекулянтам. Это один из примеров изменчивости «менталитета».

И как хорошо, что народ воспитывает в себе защитную реакцию к таким органам печати — недоверие!

«Предвыборная баня»

В последнюю неделю перед выборами жаркие, солнечные дни перемежались холодными. Дождливое, темное утро сменялось солнечным вечером. И тогда, бывало, прямо в сосновую рощу приносили стол, ставили на него цветы. Лес превращался в зал заседаний. Подключался громкоговоритель, работающий от аккумулятора автомобиля, на котором приехал оратор.

Люди сидели вокруг на валунах, на земле, стояли у дороги, на которой резвились дети, пришедшие вместе с родителями в лес. Шла предвыборная агитация за кандидатов в депутаты.

На высоких скалах Брунспарка в Хельсинки я был на предвыборном собрании, созванном Шведской народной партией. Далеко над морем сияло солнце, а тут моросил дождь. Как цветы, распустились пестрые, разноцветные зонтики над головами слушателей. Ораторов было много (каждому давалось не больше пяти минут), а публики мало, — казалось, лишь жены и свояченицы пришли послушать речи выступающих.

— Все равно, сколько бы ни пришло на митинг, Шведская партия свои голоса получит, — сказал мне журналист Лео Линдеберг. — Традиция! Вместо того чтобы вслушиваться в речи, лучше посмотрите на море, посмотрите, как красив в закатном небе силуэт башни на островке — Свеаборгской крепости.

Нет, неправильно обвинять избирателей в аполитичности.

На всех митингах, где мне пришлось побывать, я видел, как люди внимательно слушали ораторов, сравнивали, взвешивали их доводы.

Особенно запомнился мне митинг, состоявшийся в обеденный перерыв в столовой одной из новостроек Хельсинки. Только что стало известно: Советский Союз предлагает дать финской фирме подряд на строительство гидроэлектростанции на реке Туломе, близ Мурманска. Там нашли бы себе работу тысячи две человек.

Даже сейчас, летом, много безработных строителей.

И вот после выступления оратора встал каменщик и довольно наивно, но откровенно спросил: а нельзя ли обойтись вообще без фирмы? Ведь она будет получать большую прибыль. Нельзя ли, чтобы прямо Финская коммунистическая партия взялась построить станцию?

Ему отвечала Хертта Куусинен:

— Да, мы умеем строить сами для себя, для своих нужд. Доказательство этого — наш Дом культуры в Хельсинки. Однако коммунисты не коммерческая фирма, и во внешнеторговые дела, как подрядчики, мы вмешиваться не станем.

Присутствовавшим роздали листки с приглашением на «предвыборную баню», которая должна была состояться в банный день — субботу, накануне выборов.

Парная баня Sauna — один из существенных признаков финского образа жизни, финского «менталитета». Мало сказать, что ее «уважают»! Здесь поистине царит культ бани. Даже на дизель-электроходах, сооруженных по последнему слову техники, рядом с ванными, душевыми кабинетами строят пахнущие березовым веником деревенские парные бани, с бревенчатыми стенами, с полками и печью для раскаленных камней. Радиолокаторы — это для удобства навигации, а для души и тела — деревенская баня, о пользе которой финские врачи написали уйму книг.

Даже в городских, многоэтажных домах, где в каждой квартире есть ванна, строят на чердаке или в подвале для всех жильцов баню, с печью для пара и полком. А о маленьких, индивидуальных домиках и говорить нечего.

Плывешь на пароходе по озеру. Обступили его бескрайние леса. На скалистых уступах над водой лепятся бесстрашные сосенки, цепко запуская корни в каждую расщелину. Тишина. Безлюдие. Безмолвие. Ни следа жилья, словно от сотворения мира здесь не ступала нога человека. И вдруг на мысу, между соснами и березками, мелькнули красные стены лесной баньки.

В Центральной Финляндии — одна баня на четыре души. В Сатакунте, где живет много шведов, бань меньше, но и там на восемь душ населения приходится одна баня. Узнав об этом, веришь утверждению старожилов, что почти три четверти финских граждан впервые увидели свет в бане.

Портовый рабочий Лаури Вилениус, участник интербригад, рассказывал мне, что первым делом финских добровольцев, когда они появились на испанской земле, была, к удивлению аборигенов, постройка невиданной там парной бани — сауны.

И когда популярный хельсинкский радиорепортер и комментатор У. Миеттинен попал в Москву, то для того, чтобы, как он сказал, «приблизить советского человека к сердцу финского радиослушателя», после передачи из Елоховского собора, доказывающей, что богослужение у нас не запрещено, он попросил разрешение провести радиорепортаж из Сандуновских бань.

Здесь, в облаках пара, стоя перед микрофоном, он рассказывал, что и в Москве в бане парятся люди, — а это было для многих финнов откровением. Миеттинен подошел к стоящему в мыльной пене москвичу-инженеру, завел с ним разговор о его заработке, о том, почему он любит париться и как часто бывает в Сандуновских банях. Затем с микрофоном он перешел к шоферу московского такси, который, сидя на полке, хлестал себя веником по спине. И как это ни кажется странным, но гулкое шарканье шайкой, бульканье льющейся воды, возгласы парящихся — все это вместе с объяснениями находчивого радиорепортера действительно приближало сердца финских слушателей к советским людям.

По требованию радиослушателей финское радиовещание неоднократно повторяло записанный на пленку репортаж из Сандуновских бань.

В разговоре о бане всегда легко было отличить узкого финского националиста от человека более широких взглядов. Когда я рассказывал, что точно такие же парные бани, как у финских крестьян, бытуют у нас на севере, в деревнях Архангельской, Вологодской, Новгородской и других северных областей, что и там крестьяне считают баню лучшим лекарством от всех болезней, и не случайно сложены пословицы: «Пар костей не ломит» или: «Полок мягче перины», люди ограниченные обижались, словно у них что-то отнимали, и начинали горячо убеждать, что это исконно финский обычай, что даже у ближайших их соседей — шведов — нет его и что русские крестьяне, мол, позаимствовали его у финнов. Другие же, узнав о русских парных банях, радовались тому, что находили еще одну черту быта, сближающую соседние народы.

И вот в Хельсинки, на «Альппила», состоялся своеобразный митинг — «предвыборная баня». В амфитеатре, образованном уступами скал, собралось более восемнадцати тысяч участников.

Здесь, на «Альппила», были все атрибуты любимой народом парной бани: и нарисованная на декорации печь, и настоящие полки, и совсем уже настоящие, свежие березовые веники в руках девушек, исполнявших народные песни и пляски, посвященные бане.

— Народные танцы пользуются теперь большим успехом. Возрождение их — заслуга Союза демократической молодежи. Они совсем уже было исчезли, забитые фокстротами, танго и такими новинками, как рокк-н-ролл, калипсо, — рассказывал мне товарищ, с которым я пришел на «предвыборную баню».

Сохранялись народные танцы лишь в редких уголках, да и там уже стеснялись танцевать их. Но, когда начались всемирные фестивали молодежи и студентов, финским ребятам тоже захотелось показать свои национальные танцы.

И активисты этого Союза стали учиться танцам у стариков и старух, а затем повезли на фестивали в Берлин, в Будапешт, в Варшаву, Бухарест, Москву.

Проникнутые народным юмором и грубоватой грацией, эти танцы горячо встречались аудиторией.

— Надо было видеть, с какими серьезными, неулыбчивыми лицами девушки и парни исполняли сначала эти танцы. Дескать, разве можно смеяться, когда занимаешься таким важным делом, как «возрождение народного танца»! Но раз за разом они освоились, успех окрылил их. И сейчас, танцуя, они сами веселятся от души.

Но вот танец окончился. И к микрофону подошел инженер Юрьё Энне — кандидат в депутаты от хельсинкской организации ДСНФ.

— Реакционеры пустили в ход басню о народном капитализме. Пусть они попробуют продать акции этого капитализма в бараках, где живут безработные, или на общественных работах, — сказал он. — Наддай-ка пару, Анна-Лийса, чтобы всем паразитам жарко стало! — заключил свое выступление Энне, обращаясь к Анне-Лийсе Хювенен, активистке Союза демократической молодежи, которая вела митинг.

Выступления Вилле Песси, Хертты Куусинен и других ораторов-коммунистов перемежались хоровыми песнями и выступлениями актеров.

А потом до поздней ночи молодежь танцевала на площадке.

Два прогноза

Выборы назначены на воскресенье и понедельник. Утро первого дня пасмурное, накрапывает дождь, но к двенадцати часам, к началу голосования, у избирательных участков образовались небольшие очереди.

Через четверть часа, однако, помещения участков опустели: воскресенье оставалось воскресеньем, с обязательной, несмотря на пасмурную погоду, поездкой за город. К концу дня в Хельсинки проголосовало меньше тридцати процентов избирателей.

В понедельник днем на одном из избирательных участков я провел четверть часа, прежде чем увидел пришедших сюда старика и старушку. Людно стало только в самые последние часы — от пяти до семи часов вечера, когда после трудового дня пришли рабочие. Они-то и решали дело.

За несколько часов до конца голосования мы вместе с Матти Рауховуори, бродячим фотографом, симпатичнейшим человеком, жизнь которого — цепь интересных приключений, посетив несколько избирательных участков в рабочем районе Серняйнен, возвращались по Длинному мосту в центр.

Мы остановились у газетного киоска, пестревшего яркими обложками многочисленных иллюстрированных журналов и газет, хельсинкских и зарубежных. Лондонский «Таймс», основываясь на сообщениях собственных корреспондентов, авторитетно утверждал, что на выборах в Суоми за лидерство борются две партии — социал-демократы и Аграрный союз. Остальные шансов не имеют.

— Дайте газету той партии, которая победит на выборах! — попросил Матти Рауховуори старушку газетчицу, сидевшую на стуле рядом с киоском.

Ни секунды не колеблясь, она подала ему свежий номер «Кансан уутисет».

— За правильный ответ я сфотографирую вас, — сказал Рауховуори.

Фотография эта хранится у меня и по сей день…

…И хотя здесь обычно рано ложатся спать, но всю эту ночь во многих домах окна светились. Люди слушали радио, которое до трех часов ночи регулярно передавало сведения о подсчете голосов в округах.

Уже к часу ночи определился успех ДСНФ.

Чем дальше, тем больше он нарастал…

Демократический союз народа Финляндии получил еще одно дополнительное место в Лапландии.

Другое — в Турку…

В Тампере — бывшей цитадели социал-демократов — третье.

…Семь новых депутатских мандатов!

Анна-Лийса Тиексо, председатель Союза демократической молодежи, как и в прошлый раз, была избрана в самом северном округе страны — в Лапландии.

Новый мандат в Тампере завоевал учитель гимнастики в мужской гимназии — Кууно Хонканен. Впрочем, в ту ночь эти фамилии мне еще ни о чем не говорили.

Больше всего голосов в стране было подано за Хертту Куусинен. Кроме нее, от Хельсинки по списку ДСНФ прошли генеральный секретарь Центрального Комитета Коммунистической партии Финляндии Вилле Песси, председатель Демократического союза женщин Тююне Туоминен и Юрьё Энне.

Да, старушка газетчица, оказалось, лучше, чем редактор «Пяйвян саномат», знала, что соответствует, а что не соответствует финскому «менталитету».

Победа демократических сил была очевидна.

На первое место вышел Демократический союз народа Финляндии. Он получил пятьдесят мест в парламенте, обогнав социал-демократов и аграриев.

В четвертом часу утра в комнате Хертты Куусинен раздался телефонный звонок. Говорила женщина, известный корреспондент, большой американской газеты.

— Простите меня, я решилась позвонить так поздно потому, что понимала: и вы в эту ночь не спите, — сказала она. — Поздравляю вас и ваших друзей с победой, и разрешите задать вопрос: как вы думаете, почему ваш список собрал так много голосов?

— Потому, что финский народ обладает разумом, умеет думать и уважает честность! — не замедлил ответ.

Как и до выборов, ни одна из больших партий самостоятельно не могла сформировать правительство, но впервые после 1916 года рабочие партии получили в парламенте абсолютное большинство. Единство их становилось настоятельной потребностью.

И ясно еще одно — народ одобрил линию дружбы с Советским Союзом.

Однако правые социал-демократы единству рабочего класса предпочли службу интересам самой реакционной части буржуазии.

После выборов, вопреки так ясно выраженной воле избирателей, путем разного рода парламентских комбинаций, было создано самое правое из всех сменявших друг друга послевоенных правительств.

Карикатурист, изобразивший на плакате таннеровца Вяйне Лескинена, который под ручку ведет к власти свою невесту — Коалиционную партию, к сожалению, оказался пророком.

Однако для всех беспристрастных наблюдателей было ясно, что детей от этого брака не будет, — такое правительство долго не просуществует и падет еще до конца года.

Так оно и вышло.

Усугубив своей политикой трудности, стоявшие перед страной, не решив ни одной важной проблемы, правительство Фагерхольма должно было выйти в отставку.

Снова представилась возможность создать правительство, которое опиралось бы на парламентское большинство: Аграрный союз, социал-демократическую оппозицию и Демократический союз народа Финляндии.

С таким предложением, отражающим настроение самых широких народных масс, и выступил генеральный секретарь Коммунистической партии Финляндии — Вилле Песси.

Но давление правых кругов на Аграрный союз оказалось настолько сильным, что его депутаты предпочли и на этот раз, в январе 1959 года, образовать неустойчивое правительство меньшинства, исключив из него таннеровцев и коалиционеров, но не пригласив ни социал-демократическую оппозицию, ни Демократический союз народа Финляндии.

Правда, неизменным условием участия в правительстве представителей ДСНФ было требование: немедля издать закон о страховании от безработицы, чему яростно сопротивляются представители капиталистических монополий.

Однако такой закон для финских трудящихся очень важен. В этом я воочию убедился сам, побывав в одном из лагерей на общественных работах, организованных для безработных.

Лагерь в Кюрекоски

Зимой пятьдесят восьмого года минут за сорок мы доехали на машине от Тампере до места работ в Кюрекоски. Здесь, прорубая дорогу, расширяя шоссе Турку — Тампере, работали как чернорабочие люди разных профессий: монтеры, штукатуры, плотники, маляры.

В полутора километрах от места работ; в заснеженном зимнем лесу, неподалеку от дороги стояли одиннадцать небольших дощатых бараков, напоминавших вагончики. Здесь находилась контора и жили девяносто восемь безработных. Остальные двести были размещены в близлежащих селениях.

Рабочий день уже окончился, и многих из обитателей этих вагончиков мы застали «дома».

Встретили они меня настороженно, — мол, еще один инспектор появился, — но, узнав, что я не инспектор, а советский писатель, оживились.

— Я работал бетонщиком, — рассказывал мне Аарне Тикканен, — зарабатывал в час двести пятьдесят марок… Здесь больше ста двадцати двух не удается… Мало интересного в этой работе. Одна надежда — снова попасть на «гражданку».

По одному этому слову «гражданка» видно было, что Аарне, полный сил тридцатидвухлетний парень, впрочем, как и другие, считают свою работу здесь не работой, а отбыванием повинности.

Да и как еще прикажете думать молодому человеку, присланному сюда из другой губернии, оторванному от семьи и привычной обстановки и получающему за такую тяжелую работу половинную оплату?

— Если есть семья или иждивенцы, то как бы усердно здесь ни работать, приходится получать на них от общины пособие по бедности, — сказал Аарне Саастомойнен, высокий, худощавый пожилой человек, выборный уполномоченный полутора тысяч безработных.

Я посмотрел на миниатюрную газовую плитку, установленную в бараке.

— Любуетесь цветами западной культуры? — иронизируя, сказал Саастомойнен и вдруг стал говорить быстро, словно опасаясь, как бы его не перебили: — Собрания на территории лагеря не разрешаются! Забастовки также запрещены. Видите объявление? — Он подвел меня к входу в лагерь и показал надпись: «Вход запрещен!» — Живем, оторванные от людей; оторванные от семей, словно в заключении без срока! Без вины!

И он, размахивая руками, со страстью, мгновенно преобразившей его морщинистое лицо, стал рассказывать, что недавно на общем собрании, которое пришлось созвать вне лагеря, безработные вынесли решение обратиться с просьбой к соседям, рабочим Швеции и Советского Союза, чтобы те прислали помощь — продукты для семей.

— Но вскоре приехали товарищи из Тампере и доказали, что мы не нищие, не бедные, что в стране продовольствия хватает и надо лишь добиваться, чтобы все его могли покупать, то есть чтобы не было безработицы. А для этого надо всемерно развивать торговые связи с теми странами, которые не знают экономических кризисов. С социалистическим лагерем. А также возможно скорее провести закон о страховании от безработицы.

Около 90 тысяч человек в 1958 году занесено было в картотеки биржи труда. А ведь не каждого и зарегистрируют!

— Если, к примеру, женщина лишилась службы, а муж имеет работу, ее в эту картотеку не занесут! — рассказывала мне уполномоченная женской бригады безработных, занимавшейся рытьем траншеи для водостока уже в самом Тампере.

Но даже и официальное число — 90 тысяч — безработных для маленькой страны с населением, едва превышающим четыре миллиона жителей, — огромно.

Зимой 1959 года безработных числилось еще больше, больше, чем когда бы то ни было в послевоенное время.

Каждый четвертый рабочий — без работы!

Вот почему вопрос о работе для всех и о страховании от безработицы стал самым насущным в жизни трудовой Финляндии.

— Страх остаться без работы не должен войти в наш «менталитет»… вот за это мы и боремся! — сказал мне председатель Союза каменщиков Хельсинки.

И я от всей души пожелал ему удачи в этой борьбе.

В БАНЕ У МАЛЯРА БЮМАНА

Коренастый маляр Антеро Бюман, пожилой энергичный блондин с голубыми глазами, похожий на костромича, недавно выстроил себе дом в Херттаниеми — пригороде Хельсинки. Когда нас познакомили, то в первую минуту мне почему-то показалось, что мы где-то уже встречались. Но где, когда?

— Жена жарко натопит баню, и завтра в честь Дня Советской Армии мы вволю попаримся! — пообещал он, приглашая меня к себе.

Зная, что Бюман активный деятель Союза строителей, что он в годы войны «побывал» в Советском Союзе, я охотно согласился прийти к нему. Тем более что в Суоми приглашение в домашнюю баню — высший знак дружеского расположения и отказаться — значит нанести обиду. Приглашение в баню — это приглашение к откровенной, душевной беседе, которая обычно ведется друзьями, взобравшимися на полок парной бани, когда слова не скрывают мысли, так же как одежда не скрывает тела.

…Утро 23 февраля я начал прогулкой по городу и дошел до Рыбного рынка на берегу бухты перед президентским дворцом.

Накануне в газетах сообщалось, что сегодня будет мороз, от которого могут замерзнуть дикие утки, зимующие у прорубей на льду у Рыбного рынка, и муниципалитет просил крестьян, которые приедут на рынок, привезти заодно и немного соломы, чтобы набросать на льду подстилку для уток.

Морозное солнце, не грея, сияло над заснеженными крышами. Ресницы заиндевели. На льду залива, где обычно скопляются дикие утки, и на самой набережной была набросана свежая, хрустящая солома. Призыв муниципалитета услышан. Впрочем, подстилкой пользуются не только дикие утки, но и нахальные чайки, также оставшиеся на зимовку в гостеприимной столице. Перед президентским дворцом бойко торговали березовыми вениками, но я веника не купил. Бюман предупредил, что у него заготовлено их вдосталь и для домашних и для гостей.

Днем несколько часов я провел на выставке живописи, графики и скульптуры группы левых деятелей искусства «Кийла», а вечер начал в нашем посольстве, где в честь Дня Советской Армии был устроен большой прием.

Военный атташе чувствовал себя именинником. Он принимал поздравления, стоя рядом с женой в просторном уютном холле. Для художника-костюмера собравшееся общество представило бы немалый интерес. Это была настоящая выставка парадных офицерских костюмов армий Европы, Азии и Америки. Затянутые в расшитые золотом и серебром мундиры, военные чинно «прикладывались» к ручке жены атташе и, смешавшись с толпой штатских, четким шагом отправлялись к закускам и «заедкам», живописно расставленным на длинных столах. «Запивки» же, интересовавшие их не меньше «заедок», разносились на подносах.

По здешнему обычаю, кроме электрических люстр, зажжены были и свечи.

Если бы оборванным, голодным питерским рабочим и фронтовикам, откликнувшимся на призыв Ленина и вступившим первыми в Красную Армию, кто-нибудь тогда сказал, что, отмечая дату их записи в отряд, жены иностранных генералов и послов капиталистических стран будут шить себе специальные вечерние туалеты, то солдаты революции, наверное, весело хохотали бы над шутником.

Но их подвиг, многократно повторенный советским народом, совершил не одно чудо. И теперь не только друзья наши, но и представители армий, которые входят в военные блоки, направленные своим острием против социалистического лагеря, приходят поздравить нас с праздником Красной Армии.

«Повращавшись» немного в этом «высшем» обществе, сверкающем знаками различия и орденами (иные из которых были получены в проигранной войне против Советов), я вышел из дворца посольства на мороз.

К восьми часам вечера Антеро Бюман, как условлено было, на машине подъехал к нашему посольству и захватил меня к себе в Херттаниеми. В автомобиле уже сидели и финский поэт Армас Эйкия с женой, а дома Бюмана поджидал его друг и сосед каменщик Нестори Пехконен.

Жена Бюмана, Импи, встретив нас, сказала, что баня уже истоплена и березовые веники лежат на полке. А после бани — кофе.

Но перед тем как идти в баню, гостеприимный хозяин показал нам свой небольшой, но очень удобно и расчетливо построенный дом.

В цокольном полуподвальном этаже были устроены гараж, ванна, баня с предбанником (причем как баня, так и предбанник едва ли были больше, чем купе нашего мягкого вагона), чулан для кистей, мела и других материалов малярного ремесла, загородка для угля и котел центрального отопления.

В первом этаже из передней мы попадали в большую комнату, которая при желании задергивающимся занавесом разделяется на две. Кроме этой комнаты, на первом этаже была лишь просторная кухня с нишей, также отделявшейся от кухни задергивающейся занавеской.

В мезонине со скошенным под крышей потолком — две небольшие комнатки.

— Я их сдаю пока одной молодой паре за шестнадцать тысяч марок в месяц. Все-таки подспорье при выплате долга за дом, — сказал Антеро.

И в самом деле — дом ему обошелся деньгами, если считать по старому индексу, в 1900 тысяч марок. Это лишь за материалы и транспорт, рабочая сила не в счет.

Из этой суммы 460 тысяч марок Бюман получил как ссуду, которую он должен погасить за десять лет (платя за нее небольшой процент), от «Арава». «Арава» — государственная организация, созданная для смягчения жесточайшего послевоенного жилищного кризиса и призванная кредитовать как индивидуальных, самодеятельных застройщиков, так и строительные кооперативы (здесь их называют акционерными обществами). Девятьсот тысяч было получено как заем от банка, и за него, кроме очередных выплат, приходится в год платить одних процентов 40 тысяч марок — среднюю месячную заработную плату квалифицированного рабочего.

— А остальная часть поглотила все мои прежние сбережения, — деловито объясняет суть дела Бюман. — В счет займа я уже выплатил двести тысяч марок и думаю, чтобы окончательно рассчитаться с банком, потребуется еще пять лет. Если, конечно, не стану безработным… А тогда… — И Бюман, не договорив, махнул рукой.

Значение этого жеста мне понятно, потому что вскоре я побывал в другом таком же местечке под Хельсинки, у финского журналиста Пасавуори. Там, в еще не полностью отстроенном поселке на берегу моря, мне показали немало домов, которые уже перешли в руки вторых и даже третьих хозяев. Из сорока стандартных домов поселка таких было тринадцать. Первые же владельцы, лишившись работы, оказались не в состоянии покрыть ссуды и вынуждены были с большим уроном отступиться.

— А почему в стоимость дома вы не включаете рабочую силу?

— Да кто строил этот дом? Двое взрослых моих сыновей, тоже строители, приходили сюда работать после трудового дня. Я строил тоже после рабочего дня — и, разумеется, себе не платил. Импи на этой стройке трудилась, почитай, круглые сутки бесплатно. А потом, отработав положенные по коллективному договору свои восемь часов, сюда приходил трудиться этот кирпичник, — кажется, так он по-русски называется? — Антеро кивнул на своего пожилого друга Нестори.

— Не кирпичник, а каменщик, — поправил Эйкия.

— Ну, пусть каменщик, — соглашается Бюман. — А вместе с ним приходили и другие друзья-строители, — добавляет он.

Со всеми ими Бюман тоже не деньгами расп