Book: Печатная машина



Печатная машина

Марат Басыров

Печатная машина

Моим родителям, с любовью

0. КОСМОС

Мне было семь, и я сидел в пустом контейнере. Сидел, скорчившись в позе эмбриона на дне большого мусорного бака, и не знал, что мне делать дальше. За пределами моего убежища стояла ночь, наполненная запахами травы и земли, а моя голова кружилась от запаха гнили. Казалось, прошла вечность после того, как я оказался здесь, и эта вечность была пуста, как огромный помойный бак.

Зачем я залез сюда? Сейчас у меня не было ответа. Мне очень нужно было провести эту ночь в этом месте, и, забираясь в контейнер, я знал, что поступаю правильно. Теперь же меня одолевали сомнения.

Чтобы прогнать их прочь, я начал петь. Тихо-тихо напевать под нос песни, которые я слышал по радио и которые мы разучивали в школе. Песни о войне, о первопроходцах, о целинных землях, о героических подвигах и о тех, кого ждут дома матери и жены. Мне было немного зябко, я слегка продрог в этом вонючем баке. Хотелось домой, но я не решался открыть крышку и вылезти наружу.

Должно быть, мои родители уже несколько раз прочесали наш большой двор, заглянули во все потаенные его уголки. Обзвонили всех моих друзей, спрашивая, не у них ли я остался, не знают ли они, куда я пошел или куда собирался пойти, не говорил ли что-нибудь на этот счет. Я знал, что меня ждет утром, если я вернусь домой, и старался не думать об этом, но передо мной все время стояло заплаканное материнское лицо и растерянное лицо отца. Его кадык.

Вид кадыка был особенно неприятен. Острый, на красной шее, выпирающий из-под кожи каким-то злым несоответствием с окружающим. Упрямым уродством, которое нельзя полюбить. Вдруг я подумал, что мне совсем не обязательно возвращаться домой, что я могу пойти куда угодно, куда глаза глядят, если, конечно, не улечу…

Внезапно послышался какой-то шум. За бортом по ту сторону кто-то был.

Я прислушался к звукам. Они могли принадлежать Матросу — дворовому псу. Скорее всего, это он крутился возле контейнера, задевая его хвостом. Затем в металлический бок ударила струя. Как будто заправили ракету, готовя ее к запуску.

Этот бак мы с Арончиком присмотрели пару дней назад. Бак стоял отдельно от других и был пуст — в него почему-то никто не вываливал мусор.

— Это наша ракета, — сказал Арончик, заглядывая внутрь.

Я с сомнением оглядел емкость.

— Она полетит, — сказал он. — Не веришь?

Верил ли я? Мы договорились испытать ракету в одну из ближайших ночей. В те времена вся страна жила космическими полетами. Над нами постоянно кто-то кружил.

И вот я сидел здесь, а его не было.

Неужели Арончик испугался? Неужели обманул, и я, как последний дурак, повелся на обман? Неужели этот бак никогда не станет ракетой, хоть просиди в нем сто лет?

Эти мысли рождали тоску. Ничего не происходило. Я чего-то ждал: если не самого полета, то хотя бы намека, что он возможен. Но мир был тих, а его тишина — обычна.

Время шло очень медленно. Казалось, я сижу здесь очень давно, и эту давность ничем нельзя было измерить. Только, наверно, песнями и стихами. И я пел, глотая слезы.

Я не заметил момента, когда начал плакать. Слезы потекли сами собой, и в этом не было стыда. Они немного мешали петь, но скоро я к ним привык. Это можно было сравнить с экстазом, если бы не страх, мешавший мне раствориться в происходящем.

В те часы я остро ощутил свое одиночество. Впервые в жизни я испробовал это на вкус. Все чувства, испытанные до этого момента, были стерты космической пустотой. Не зная ничего о ней, я почувствовал ее у себя внутри. Не я взлетел в космос, а космос провалился в меня. Ноги давно затекли и онемели, болела спина, в голове было пусто. Мне хотелось разрушить это наваждение, но я не мог даже пошевелиться. Наконец, терпеть стало невыносимо. Я попробовал встать и откинуть крышку, но она почему-то не поддавалась. Бак не хотел открываться. Космос поглотил меня и не собирался выпускать. Я стал его пленником…

1. КАЛЕЙДОСКОП

Когда мне становилось тоскливо до тошноты, я доставал свой маленький калейдоскоп, который мне подарила тетя Люда — родная сестра отца. В такие минуты обычная пустая забава превращалась в магическое действо, с помощью которого можно было разглядеть картинки своего будущего. Я вертел картонный цилиндр, всматриваясь в разноцветный узор надвигающейся жизни, сакральная геометрия которой завораживала меня настолько, что все остальное тут же оказывалось далеко за моей спиной — со всей его кажущейся никчемностью и пустотой. При большом желании я даже мог разглядеть лица тех, кто будет сопровождать меня по жизни через много лет, или же распознать череду событий, складывающихся благодаря движениям моих пальцев. Поднося окуляр к глазу, я превращался в астронома, открывающего новую, неизвестную звезду и тут же дающего ей свое имя.

Именно в калейдоскоп я разглядел свою соседку по этажу Жанку, с которой к тому же сидел за одной партой. Разглядел и две цифры — тридцать семь, но что они означали, оставалось пока загадкой.

Нам было по восемь лет, мы вместе ходили в школу, сидели на уроках, а потом возвращались домой, по пути заходя в хлебный магазин. Она научила меня воровать ванильные булочки. Мы кружили по небольшому залу между лотков с различными хлебобулочными изделиями, выбирая те, которые нам улыбались. Жанка открыла мне нехитрый секрет: если булочка подмигивала тебе, значит, ее легко можно было прятать в карман, и ни одна толстая тетка с белым колпаком на голове, пристально наблюдающая за тобой, ни за что не заметит твоей уловки. Ворованные булки сладко пахли чем-то запретным и были вкуснее обычных, в чьем вкусе отсутствовал тонкий и острый аромат грехопадения.

Родители Жанки дружили с моими, по-соседски заходя по нескольку раз на дню. Особенно старалась ее мать, тетя Лика, маленькая заполошная женщина с извечным платком на голове, повязанным на пиратский манер. Что-то хищное было и в ее набегах — каждый раз она уносила с собой то соль, то спички, то какую-нибудь кастрюлю или моток ниток, словом, все, чего не могла найти в своем собственном доме. Каждый раз тетя Лика брала нашу квартиру на абордаж и стремительно скрывалась за дверью, унося очередную добычу. Моя мать лишь качала головой, поражаясь эдакой хитрованской простоте, которая была бы милой, если бы не повторялась так часто.

Отец моей подружки, дядя Дамир, в этом смысле был полной противоположностью своей жены, и все то, что пропадало после ее визитов, с таким же постоянством возвращалось с его нечастыми появлениями. Обычно он сидел с отцом на кухне, они курили у раскрытого окна и тихо разговаривали. Дядя Дамир был похож на закопченного морскими ветрами боцмана — темное морщинистое лицо, борода и коренастая фигура, — и вместе с тем проявляющиеся внезапно во время разговора персидские мотивы в его чертах — особенный прищур, изгиб губ, хитрый блеск черных глаз — делали его похожим и на визиря из восточных сказок. Как и мой отец, он был страстным рыболовом. Его руки и плечи были украшены причудливыми татуировками разных рыб. Глядя на него, можно было представить, что перед тобой сидит живой аквариум и стоит только прикоснуться к его теплому стеклу, как рыбки тотчас врассыпную прыснут от твоего пальца. Полубоцман, полувизирь — он был невероятно притягателен. Рядом с ним мой отец выглядел довольно простодушно, хотя и пытался синим якорем на тыльной стороне ладони не отставать от соседа. Но тщетно. В моих глазах он проигрывал дяде Дамиру вчистую.

Именно он однажды сказал мне такое, что поразило меня и что я запомнил на всю жизнь. На мое замечание, что скоро наступит осень и придется вновь идти в школу, он сказал:

— Это для тебя. А вот я в этой осени живу постоянно.

Потом он объяснил. До двадцати лет он жил исключительно весной, не зная других времен года — на дворе всегда таял снег, звенела капель, текли ручьи и лопались на деревьях почки, выпуская первую листву. Затем настал черед лета, и оно продолжалось также двадцать лет. Целых двадцать лет изумительного лета! Когда дядя Дамир, привыкший к яркому солнцу и теплым лунным ночам, уже думал, что так будет всегда, вдруг пришла осень. Подул холодный ветер, и зарядили дожди. Начала жухнуть трава и опадать листья. Настала осень, брат!

Я сидел напротив него, и мне казалось, что он смеется надо мной.

— А сейчас? — спросил я, глядя на синее небо в окне за его спиной. — Разве сейчас идет дождь?

Дядя Дамир усмехнулся.

— Осенью не обязательно идут дожди. И в ней тоже бывают прекрасные дни, такие же, как сейчас.

— Что же будет потом? — снова спросил я, уже догадываясь, каким будет ответ.

— Потом придет зима, — развел он руками, и рыбки метнулись кто куда, но одна, самая маленькая, сорвалась и упала на пол.

Я бросился на колени и, собрав ладони лодочкой, подхватил с пола ее прохладное невесомое тельце.

— Что упало — то пропало, — улыбнулся сосед, когда я протянул ему сомкнутые ладони. — Дарю.

Жанка тоже была выдумщицей. Она рассказывала мне жуткие истории: например, про отрубленные пальцы космонавта. Он потерял их в тот самый момент, когда, захлопывая за собой ракетный люк, не успел убрать руку. Потом эти пальцы долго ползали по земле, дожидаясь возвращения хозяина, а когда он, наконец, вернулся, они нашли его и задушили.

— Как пальцы могли его задушить? — пытаясь казаться насмешливым, спросил я.

— Очень просто, — ответила Жанка. — Два пальца залезли в нос, пока остальные два зажимали рот.

И она вскинула руку к моему лицу, растопырив свои тонкие длинные пальцы. Что-то в этом было пугающее, честное слово, в этой вечно липкой от конфет ладони. Я гадал, зачем пальцам понадобилось убивать космонавта? Может быть, потому, что он не взял их в космос, и их душила обида? Но ведь это случилось не по его вине, и ему наверняка тоже не хватало их там, на космической орбите. Потом вдруг во мне что-то щелкнуло, и я сопоставил два этих похожих друг на друга слова. Я поменял их местами, и вот что получилось: их душила орбита, его орбита, и поэтому они испытывали космическую обиду. Додумавшись до такого, я побежал к Жанке поделиться догадкой. Вышел на площадку и позвонил в дверь.

— Ты дурак, — сказала она после моих взволнованных слов.

«Дать ей, что ли, в лоб?» — подумал я, сжимая кулаки.

Но Жанка была сметлива. Она тут же прочла в моих глазах угрозу.

— Хочешь, что-то тебе покажу? — заискивающим голосом, сбивая мой настрой, проговорила она. И, не дожидаясь ответа, пошла в комнату, бросив на ходу: — Пойдем.

Я поплелся за ней, чувствуя, как растворяется моя злость. В квартире, кроме нас, никого не было. Она села на диван, заправленный черным бархатным покрывалом, и подняла на меня глаза.

— Так ты хочешь? — повторила она.

— Что? — не понял я.

Ее губы дрогнули в еле заметной улыбке, она взялась за подол платья и медленно потянула его наверх. Показались трусики.

Минуту я смотрел на их белизну, потом, сглотнув, сказал:

— Покажи дальше.

Жанкины пальцы были похожи на пальцы космонавта. Я внутренне дрожал, как перед стартом.

— А ты? — выдохнула она. — Ты тоже мне покажешь?

— Да, — выговорил я, ничего не соображая. У меня перехватило дыхание. — Все, что хочешь.

Она помедлила, потом просунула палец за край белой ткани и оттянула ее.

Я смотрел, завороженный увиденным. Потом сделал шаг.

— Не трогай, — предупредила Жанка.

Я присел на корточки. Передо мной во всей беспощадности раскрылась нежно розовеющая плоть.

— Что? — мне почудилось, она говорит. Я приблизился почти вплотную.

— Ты дурак, — повторила она.



2. БАЛКОНЫ

У меня не было совести. Там, внутри меня, где она должна быть, я ощущал пустоту. У меня не было совести, потому что я не знал, что это такое.

Я стоял на подоконнике и, высунув голову наружу, курил в форточку. Затягивался и выпускал дым в темно-синее, усыпанное звездами, небо. Меня мало волновало отсутствие в себе этических категорий — гораздо больше заботило то, что я видел перед собой.

А видел я школьный двор, обнесенный металлическим забором: четырехэтажное здание из серого кирпича, футбольное поле с погнутыми воротами, заросли репейника и за всем этим — лесополосу, за которой раньше росла рожь, а теперь разросся целый микрорайон. Меня волновали многие вещи, но ни одна из них не подходила под понятие добра и зла. Сделав последнюю затяжку, я выстрелил бычком, прицелившись в крышу голубятни. С моего пятого этажа закинуть на нее хабарик — раз плюнуть. Она горела восемь раз, но ни разу по моей вине.

Окурок, не долетев, упал на землю. На балкон второго этажа вышел дядя Гриша. По обыкновению он был пьян. Держась руками за перила, он начать ссать. Что-то тихо пел, пошатываясь, ссал в штаны и плакал. Он стоял долго; моча, стекая, капала в траву. Потом так же тихо зашел в комнату.

Вдохнув напоследок ночного воздуха, я слез с подоконника и лег в постель.

Мне приснился мой двор…


Помню, во втором классе пришла новенькая девочка и ее посадили со мной за одну парту. Ей хватило дня, чтобы почувствовать себя в своей тарелке. Я же стал ее лакомым блюдом. На переменах она наваливалась на меня всем телом и кричала во весь голос: «Я зэнюсь на нем! Я на нем зэнюсь!» Это было настолько дико, что я не знал, что мне делать. Девочка была большая, как пятиклассница, с сильными руками и цепкими пальцами. Она сминала меня на стуле, как молочный пакет. Потом начинался урок, и я мучительно ждал перемены и молил, чтобы она не наступала вообще. Я согласен был просидеть так всю жизнь, трясясь от невозможности и безысходности, лишь бы экзекуция не повторялась. Я не мог ни убежать, ни дать ей отпор, я был настоящей жертвой детского насилия. Самым несчастным человеком в этой школе. После этого дня я сказал родителям, что больше не пойду в школу. На все их расспросы я отвечал одно: «Не пойду, не пойду». У меня случилась истерика, когда меня попытались наказать. Мне хотелось выброситься с балкона. Я до сих пор падаю, вспоминая те дни. Я ненавижу свою память…


Мы стояли ранним утром на балконе у Радика: я, Радик, Альбертик и Маодзедун. Родители Радика уехали в деревню. Всю ночь мы играли в карты и пили бражку, которую его отец бодяжил в большом металлическом бидоне. Я стоял с эмалированным ковшиком в руке и нес чепуху. Все ржали, только Мао был недоволен.

— Хорош, Серег, — канючил он. — Ты задерживаешь тару.

— Холос, Селег, — передразнил я его. — Ты заделживыишь талу.

Мао злился, но не мог ответить.

— Ты проиграл, — сказал я ему. — Ты плоиглал.

Пацаны снова заржали.

Я смотрел на этого пьяного узкоглазого черта. Как он вообще оказался здесь? Кто его сюда звал?

Было где-то часа четыре утра. Радик постоянно гасил наши голоса.

— Тихо вы, — сквозь слезы шипел он. — Меня родаки за яйца подвесят.

Все представляли подвешенного за яйца Радика, и смех снова сводил желудки.

Я отпил из ковшика и снова посмотрел на Мао.

— Тебя кто сюда звал?

— Ладик, — ответил тот.

— И где ты должен сейчас находиться?

Мы играли на спор: проигравший должен был перелезть на соседний балкон и просидеть там ровно час. Что он там будет делать, никого не волновало. Играли все, и вот этот хитрожопый китайский лидер, проиграв, теперь пытался задурить нам мозги.

— Пей быстлей, — твердил он мне, не выговаривая «р». — Мы талу ждем.

— Кто, бля, ждет? — поднимал я брови, в то время как Альбертик, обессиленный от смеха, присел на корточки. — Кто это «мы»? Ты, давай уже, Сунь Хуй Вчай, с вещами на выход.

Мао мялся. Ему было не смешно. Шутки для него кончились.

— И правда, Дзедун, че ты еще здесь делаешь? — переводя дух, спросил Альбертик.

Альбертик не я, с ним не поспоришь. Мао шагнул к перилам.

Соседний балкон стоял впритык — нужно было просто перекинуть ногу и перелезть. Делов было на семь копеек. Если бы проиграл я, давно бы уже сидел там без лишних слов.

— Смотрите! — Мао вдруг вытянул руку.

Что еще? — мы повернули головы туда, куда он показывал.

Через ряд от нашего с одного балкона на другой перелезала старуха. Она делала то же самое, что намеревался сделать Мао, только до земли было не пять, а четыре этажа.

Что ей было нужно на чужом балконе? В какую игру и кому она проиграла? Старуха уже почти перелезла, когда Мао внезапно вскрикнул.

Я видел, как она заваливается спиной в пустоту, как вскидывает к небесам ноги в приспущенных до икр толстых чулках, словно таким образом дико молила о пощаде и милосердии. Я хотел закрыть глаза или отвернуться, но не успел. Я проследил ее падение до самой земли, и ковшик, выпавший из моих рук, спародировал ее падение…


Наш балкон выходил во двор. Я гордился тем, что жил на последнем этаже и никто не мог плюнуть мне на макушку. Я смотрел сверху на соседа, поблескивающего лысиной на третьем, и думал, что как бы там ни было, а он — в моей власти. Облокотившись на перила, сосед делал вид, что спокойно курит, на самом же деле ему было не по себе. Пару раз он даже глянул наверх. Мои плевки пролетали далеко от него, на уважительном расстоянии, но ему все равно что-то мешало расслабиться.

Наконец, он снова задрал голову и обратился ко мне:

— Эй, сосед, ты не в меня часом целишь?

— Здрасьте, дядя Ген, — сказал я.

— Здорово, пострел, — ответил он…


Вован Малаховский жил на первом. У него вообще не было балкона. Оказавшись первый раз у меня, он обалдел.

— Екерный бабай! — горели его глаза. — Высотища!

Я снисходительно смотрел на него. Он был борцом и любому во дворе мог запросто навалять. Только не мне и только не сейчас.

— Ну так, — сказал я и цыркнул сквозь зубы. Это что-то должно было обозначать.

Малаховский прочитал по-своему.

— Думаешь, ссу? — подозрительно глядя на меня, спросил он.

Я пожал плечами. «Почему бы нет», — значил этот жест.

— Думаешь, ссу, да?

Если бы я знал, что за этим последует, я бы сказал «нет».

Но я сказал «да».

Дальше было вот что: он перелез на ту сторону и, вцепившись в перила, повис на руках. Его ноги болтались в пустоте.

Повисев секунд десять, Вован подтянулся и перелез обратно. Никто даже не заметил его финта.

— Теперь ты, — глядя на меня, сказал он.

Я криво усмехнулся. Нашел камикадзе.

— Ссышь, — констатировал он.

— Ссу, — согласился я.

Тогда он закинул ногу на перила и снова полез наружу.

— Считай до ста.

— Да пошел ты…

— Считай!

Я начал считать. Он висел, наливаясь, как помидор, а я стоял рядом и считал до ста. Считал и думал сквозь счет, чем же мы отличаемся друг от друга и кто в итоге из нас дурнее.

— Ну что? — переводя дыхание, едва не кричал Малаховский. — Кто ссыт? Кто?

— Хорош, Вован, успокойся, — я пытался его приобнять. — Ты че завелся?

Под балконом росли два дерева. Их кроны доходили до третьего этажа.

Вован посмотрел вниз.

— А хочешь, прыгну? — не отрывая взгляд от зовущей его листвы, произнес он.

— Да пошел ты на хуй! — заорал я. — Пошел на хуй отсюда!

— Я спрыгну, — твердил он, завороженно глядя вниз. — Я щас спрыгну. И мне ничего не будет.

Меня охватила паника. Я не знал, звать мне на помощь или бежать. Остановить своими силами этого безумца я не мог.

Малаховский уже примеривался, нащупывая глазами место приземления. Не желая ничего видеть, я бросился в квартиру. Мне хотелось спрятаться в самом тесном и темном углу. Я не желал иметь ничего общего с тем, что сейчас должно было произойти.

Забегая в ванную, я услышал крик и треск веток…


У меня не было совести. У меня не было ничего, кроме моей жизни.

— У нас будет банда, — собрав нас, салабонов, в кучу, внушал нам Надфиль — двадцатипятилетний парень с умом десятилетнего ребенка. — Кто умеет свистеть?

— Я, — как в школе поднял я руку.

— Так, — он повернулся ко мне. — Ну-ка, свистни.

Я свистнул.

— Отлично, — кивнул Надфиль и расплылся до ушей. — Тогда слушай…


Я вышел во двор ранним воскресным утром. Двор спал. Ярко светило солнце. Прохладный воздух пах чем-то неуловимым. Я задрал голову на окна Надфиля и увидел синее небо.

— Надфиль, — тихо, словно боясь кого-то разбудить, позвал я.

Потом три раза свистнул.

Будто собачку приманивал.

«Он не услышит», — подумал я, но Надфиль тут же вышел на балкон.

Он помахал мне в ответ.

Затем перелез через перила, раскинул в стороны руки и оттолкнулся.

Открыв рот, я смотрел, как Надфиль летел над двором, как надувалась на спине его рубашка, как трепыхался свесившийся с шеи маленький оловянный крестик. Я видел, как ему было здорово парить над нашим двором и какой он испытывал при этом кайф.

«Смотрите, — будто говорил он, — смотрите, я умею летать». Это было восхитительно. Я смотрел на его полет, разинув рот. Я знал, что все это продлится недолго, но если я это запомню, то уже не забуду до самой смерти. Я знал, что это когда-нибудь кончится, — когда-нибудь, но не сейчас.

Потому что сейчас все только начиналось…

3. МИНУТЫ МОЛЧАНИЯ

Ненавижу такие минуты. Стоишь, даже не скрывая, что тебе неинтересно, и все. Ни присесть, ни закурить (закурить! ни хера себе я загнул), ни пойти поссать, потому что не успел дома. Торжественная линейка, ага. Наш дерик (директор) придурошный чешет что-то о героях Великой Отечественной, то и дело заглядывая в бумажку. Я не против героев, базара нет, они молодцы и все такое, но, блин, каждый год одно и то же!

Наша школа носит имя Александра Матросова. В актовом зале висит огромная картина маслом, как этот Матросов с перевязанной головой и с автоматом в руках бросается на амбразуру дота. Пулемет поливает, а он бросается. Трындец. Я не могу представить себя на его месте. Много раз пробовал, но не могу, и все. А тем чуваком, который внутри дота палит, почему-то могу. Вот я палю-палю, и вдруг — бац! — словно мешок с картошкой упал и амбразуру завалил. И ни хрена не видно.

Вся школа стоит перед этим дебилом-директором, который мне два месяца назад пендаль засадил, и все подыхают от скуки. А представьте, если бы он вместо этой байды рассказал, как пер свою жену в первую брачную ночь. Тогда бы вся школа небось подалась бы вперед. Налегла бы на носки, чтобы получше все расслышать. Как наш дерик ломал целку своей жене и как та орала и царапалась, вытаращив глаза. «Сама! Сама!» — кричала она, отбиваясь ногами, а дерик бегал вокруг нее и пыхтел, как паровоз.

Но пендаль он мне все же засадил, гнида. Перед всем классом. Перед Светкой Коломиец, в которую я… Ну да ладно, это к делу не относится. К линейке этой не относится… Он-то думает, что я забыл. Раз здороваюсь с ним, значит, простил. Хер-то с два. Наши дорожки еще пересекутся. Обязательно должны пересечься.

Рядом со мной по правую руку стоит мой друг Санька Шипков, попросту Шипок. Он громко сопит, что-то там у него с носом. Левая ноздря не дышит вообще. Если ему рот скотчем залепить, а правую ноздрю заткнуть пальцем — умрет на хер. Погибнет, и все. Мы дружим с третьего класса. С третьего по девятый — шесть лет. Есть еще Зуб, Леха Зубов, но его сегодня в школе нет.

Наконец, дерик объявляет минуту молчания. Получается, что объявил он ее себе, потому что все молчали и так. Умора! Цирк прямо! Мы стоим в спортзале, молчим всей школой, дверь в коридор открыта, и там уборщица роняет ведро. «Едрить-колотить», — говорит она. Негромко, но нам слышно. Ведро гремит, уборщица бормочет ругательства, а у нас минута молчания. Дерик уперся взглядом в невидимую точку и застыл, как истукан. Будто не слышит ничего. Обычно, когда объявляют минуту молчания, я не могу сдержаться. Все это фуфло, по-моему. На хера цирк устраивать? «Давайте почтим память погибших минутой молчания». И все ржут потихоньку про себя. А не хер провоцировать. А тут еще уборщица со своим ведром нарисовалась. Все стоят и угорают потихоньку. Шипок кулаком бьет меня по ляжке. Но сейчас мне не смешно. Устал че-то я, да и ссать охота. И потом, Зуб куда-то потерялся. Заболел, что ли?


Вы, наверное, думаете, что я урод там какой-то, что там совести у меня нет и вообще. Но это не так. Я просто не люблю, когда врут. Внаглую. Одни врут, другие делают вид, что верят. Что мне остается?

Взять моих родаков. Да я уверен, умри кто-нибудь из них, другой бы даже не дрогнул. Ну и что? На хера тогда жить вместе? Спрашивается. Из-за меня? Я тут при чем? Почему, в натуре, не сказать правду: «Я хочу, чтобы ты сдох (сдохла)». И разойтись раз и навсегда и больше никогда не видеться. Ведь это же просто! Гораздо проще, чем, живя в одной квартире, неделями не разговаривать друг с другом.

У нас со Светкой будет не так. Я краем глаза смотрю на ее профиль. Она сидит со мной за одной партой и иногда случайно (!) задевает своей коленкой мою ногу. От этого у меня надолго встает и путается в складках трусов — мне больно, но я терплю, не решаясь как-нибудь поправить.

Первый урок — история. Историка зовут Захар Захарович. На переменах он закрывается с англичанкой в классе, и там… Что они там могут делать, когда ему за семьдесят, а ей не больше тридцати? В школе, на перемене. Все уверены, что он ее долбит на учительском столе. Причем долбит в очко, потому что у нее волосатые ноги. Какая здесь связь, не могу взять в толк. Понимая, что это бред пьяной обезьяны, никто не хочет признать, что все не так. Даже девчонки перемигиваются, когда они закрываются. Некоторые утверждают, что видели в замочную скважину, как он ее драл. И позы показывали. Англичанка стояла раком, подняв согнутую в колене ногу. И член историка описывали, кривой и длинный, как отрезок скрученного шланга.

На самом деле у Захара Захаровича скручена левая рука. Она меньше здоровой правой и вывернута ладонью кверху. И сгибается странно, как будто в другую сторону. Ладонь детская, и на ней всего три пальчика. И не понять, какой из них мизинец, а какой большой.

Ходят слухи, что он мальчишкой партизанил во время войны и однажды попал в плен. Короче, его там пытали, чтобы он выдал своих. И вот там-то руку ему и перехерачили. Но выдал он или нет, никто не знает.

Я сижу и думаю, смог бы я вынести пытки? Ну рука еще — хрен с ней. Пусть выкручивают. А вот если член? Представьте, достают ваш хер, кладут его на разделочную доску и говорят: «Не скажешь, где друзья-партизаны, нашинкуем твою сосиску на сорок семь кусочков. И торопиться не будем». Ну то, что на сорок семь, это я, конечно, загнул, но на двадцать два вполне бы могли.

Я много раз об этом думал. Как бы я поступил, окажись на месте пленного, которого пытают. Этого в кино не покажут. Я думаю, есть такие пытки, под которыми сдашь кого угодно. Если не сильно любишь, конечно. Например, своего отца я сдал бы и без пыток. А вот мать… Ну не знаю. Или…

Я снова кошусь на Светку. А ради нее? Смог бы я ради нее вытерпеть боль и унижение, а потом еще и смерть до кучи? Я закрываю глаза. Вот холодные бесцеремонные пальцы вынимают из штанов мой член, малюсенький от страха, и оттягивают его, больно сжимая крайнюю плоть. «Где она?» — спрашивают у меня на немецком, а я этим членом толком даже никого не трахал. «Вас из дас?» — глупо спрашиваю я и получаю по морде, а потом… Бр-р… Все, дальше представлять не хочется. Не пойму, стыдно мне или нет, но я чувствую огромное облегчение, когда думаю, что это неправда. Что не нужно мне никуда хер свой совать, что не будут его дверью зажимать. И глаза выкалывать тоже не будут. И что, возможно, Светка любит только меня, а все немцы (беккенбауэры и шумахеры) — просто клевые ребята.

Светка пришла в наш класс сразу после Нового года. Мы только вышли с каникул, а Шипок — я с ним за одной партой сидел — приболел. Короче, место рядом со мной пустовало. «Это новенькая, зовут ее Светлана Коломиец, прошу любить и жаловать», — представила классная Людмила Федоровна девчонку. Я сначала не разглядел ее толком, — мать с отцом целую неделю выносили друг другу мозг, заодно и моему порядком перепало, — короче, я мало что соображал. Мне было до лампы, кто и куда пришел. Я плыл, тупо уставясь в одну точку. «А сидеть она будет… — классная обвела глазами класс и остановилась на моей парте. — Сидеть будет с Ипатовым Сергеем». — «Как со мной? — очнулся я. — Со мной же Шипков сидит!» — «Ни хера! Заколебали вы меня с Шипковым! И вообще, закрой хавальник — галдеть будешь в морге!» — Людмиша ничего такого, конечно, не говорила, только, если бы сказала, ее сразу бы все зауважали. А так, когда ее выводили из себя, она натурально начинала лаять. Ее специально злили, чтобы послушать, как она лает.

Ну вот, новенькая прошла к моей парте и, не глядя на меня, села рядом. И я… блядь, ну что уж теперь… я влюбился как безумный Пьеро…




Это происходит на перемене, когда мы стоим перед классом в коридоре и ждем Людмишу. Класс закрыт, мы стоим у окон, сложив рюкзаки на подоконнике. Шипок курит в туалете, Зуба как не было, так и нет, Светка шепчется с Ленкой Головановой, остальные тоже чем-то занимаются. Я смотрю в окно на наш школьный двор. В нем полно кустов и деревьев. Если посмотреть направо, то можно увидеть угол футбольного поля, еще дальше — волейбольная и две баскетбольные площадки. У нас школа со спортивным уклоном. Шипок играет в футбол, Зуб — баскетболист, Светка бегает, и только я один хрен знает чем занимаюсь.

Сказать по правде, я не понимаю, зачем нужен весь этот спорт. Выше, дальше, быстрее. Или как там правильно? Глубже, дольше, сильнее. Блядство сплошное, а не спорт. Мышцой поиграть и люлей кому-нибудь навалять — вот и все спортсменство.

Когда я начинаю про это думать (про блядство и все такое), у меня сразу встает. Ничего не могу с этим поделать. А еще, к примеру, еду в троллейбусе, а его, суку, раскачивает, особенно заднюю площадку. И не знаешь потом, что с этим делать. Шипок советует перед каждым выходом на улицу дрочить. Да, это если он у тебя перед выходом стоит, а если нет? Глупо специально поднимать, хотя это большого труда не составляет. Но еще глупее ходить со стояком.

Я стою, смотрю в окно и вдруг слышу крик. Оборачиваюсь и вижу, как Голованова орет на Вована Сердюкова, а тот лишь посмеивается. А рядом, закрыв лицо руками, стоит Светка. Ничего еще не понимая, я тут же забываю про свой стояк и все внимание перевожу на них. Голованова орет, что Вован совсем оборзел, раз Светке под юбку залез, а Вован только лыбится и молчит.

Не знаю, что со мной случилось, короче, первые мгновения я не запомнил. Очнулся тогда, когда уже молотил сердюковское табло, а когда он упал, стал его пинать. Я и пнул-то его всего лишь пару раз, а нас уже растаскивали. Вернее, меня от его тела оттащили. Непонятно откуда возникший Шипок шептал мне на ухо: «Ты что, охерел? Его брат тебя замочит, опомнись, Ипат! Угомонись давай, все, хорош».

В тот момент мне было плевать на его брата. В рот я имел все их семейство! Видал их всех в гробу в белых тапках!

Вован поднялся и, вытирая кровь с лица, пошел по коридору. Почти побежал.

Меня всего трясло. Я как будто замерз насмерть и вот теперь отходил от морозных колик. Никак не мог расслабиться. В сторону девчонок не смотрел. Шипок все чего-то бубнил рядом, вроде как успокаивал меня.

Наконец пришла Людмиша. Быстро прошла к двери и ключом открыла ее. Мы вошли и расселись по своим партам.

Классная начинает стирать с доски сухой тряпкой и вместо того, чтобы смахивать написанное, размазывает по темной плоскости белую пыль. Потом вообще роняет ее из рук, и тряпка падает на пол.

Людмиша поворачивается к нам и говорит:

— Вчера ночью у Леши Зубова умерла мама.

Потом молчит, будто вслушиваясь в гробовую тишину, и добавляет:

— После этого урока мы всем классом идем к нему домой поддержать нашего товарища.

И потом начинается урок. И Шипок тычет мне в спину линейкой, но я не оглядываюсь. Я смотрю в парту, оглушенный и раздавленный. Я не очень хорошо знал мать Зуба, просто мы здоровались, когда я звал его на улицу, и все.

Но все равно.

Это моя первая настоящая смерть.

Все что-то писали, как будто ничего не случилось, а я не мог. Мне вдруг вспомнился старший брат Вована, того, кого я отметелил на перемене.

Как-то по осени мы играли в футбол. Нас было человек восемь. Просто пинали мяч от нечего делать и ржали. Ржали, как ненормальные, и не заметили, как откуда-то из-за гаражей к нам вышел он — его брат. Пьяный в сиську. В одной руке он держал кассетник. На этом упыре была рубашка с короткими рукавами. Еще у него была маленькая красная рожа и синие от наколок руки. Он шел прямо на нас и, казалось, ни хрена не видел.

Он велел нам окружить его кольцом, вынул член и начал ссать. Мы стояли и смотрели, как он, раскачиваясь, ссыт и как брызги попадают нам на кеды. Из кассетника жизнерадостно орал Вилли Токарев, а он стоял и ссал на наши ноги. Казалось, это никогда не кончится. Как будто он специально не ссал три дня только для того, чтобы таким вот образом нас обоссать. Затем, кончив, он принялся дрочить. Это было уже слишком. Токарев пел про небоскребы, мы стояли вокруг этого гребаного отморозка, а он, маленький, лысый и краснорожий, знай себе надрачивал, глядя куда-то сквозь нас своими пустыми стеклянными глазами. Ясно было, что таким образом он стряхивал последние капли, но делал это чересчур долго. Наконец спрятал свой хуй, мы расступились, и он пошел себе дальше.

Я сидел за партой и пытался справиться с этой картинкой. Я боролся с ней как мог. Изо всех сил. И никак мне было с ней не ужиться. Он мог меня убить так же легко, как и обоссать.

Вдруг я подумал, что эти две смерти (мать Зуба и, в скором времени, моя) как-то между собой связаны. От этой мысли мне стало совсем плохо. И в этот самый момент Светкина коленка дотронулась до моей.

Она дотрагивается до меня своей коленкой, и я вздрагиваю, как ужаленный. Вот! Внезапно мне все становится ясно. Я где-то читал, что любая мало-мальская любовь несет за собой самую настоящую смерть. Пусть это неправда, бред собачий и все такое, но сейчас я нахожу во всем этом ту самую искомую связь!

Мне не до шуток. Лично мне сейчас такая поддержка не нужна. Меня охватывает ужас, и я осторожно отвожу свою ногу. Я больше ее не люблю. Я больше никого не люблю, и сильнее всего — себя.

Звенит звонок, и мы начинаем собирать портфели. Людмиша на время куда-то испаряется. Никто не говорит ни слова, все как будто тоже напуганы. Все тянут время, никому не хочется тащиться в квартиру, в которой кто-то умер. Светка на меня не смотрит, я тоже стараюсь не глядеть по сторонам. И тут в класс входит Сердюков и, свернув в проход, направляется в мою сторону. Я напрягаюсь. Блядь, мне сейчас кажется, что я упаду на пол. Что сейчас он меня ударит, и я просто умру от разрыва сердца. Но он подходит почти вплотную и тихо так говорит:

— Прости, Ипат, я не знал. Прости, прости.

Рядом стоит Шипок и смотрит на нас. Бляха-муха — на его лице написаны эти слова. И еще — облегчение. Что нацарапано на моем — я не знаю.


Столпившись на лестничной площадке у двери, мы звоним в квартиру. Открывает заплаканная бабушка Зуба. Она в черном платке. Старая женщина впускает нас в прихожую, уступая дорогу. Мы проходим мимо нее и, не снимая обуви, мелкими шажками продвигаемся по коридору в сторону комнат. Первая направо — комната Зуба. Подталкивая друг друга, мы толпимся на входе. В квартире очень тихо, не слышно ни радио, ни ходиков. Зуб сидит у окна за письменным столом. На нас он не смотрит.

Мы с Шипком стоим к нему ближе всех. Я боюсь смотреть на убитого горем друга, на стоящего рядом Шипка, на лица одноклассников. «Отдайте дань уважения чужому горю минутой молчания», — так напутствовала нас Людмиша. Мы и молчим. Я поднимаю глаза и встречаюсь с глазами Шипка.

Этого не может быть. Проходит мгновение, и все исчезает. Что я там видел? В его зрачках? Что? Я опускаю взгляд, пытаясь в этом разобраться, и тут же чувствую странное щекотание под кадыком. Да этого же не может быть! Сука! Я снова нахожу глаза Шипка, потом перевожу взгляд на стоящую рядом Голованову, и из меня вырывается странный звук. Это смех. Меня начинает распирать изнутри. Я смотрю на Шипка и вижу, что он тоже изо всех сил борется со своими губами. Я снова опускаю в пол напряженное лицо и молю Бога, чтобы не рассмеяться. «Только не сейчас», — умоляю я всех, кого знаю, начиная с Матросова и кончая Гастелло. Я всматриваюсь в лица всей молодой гвардии: марату казею и зое космодемьянской, олегу кошевому и лене голикову, — всматриваюсь и закусываю губы, чтобы не расхохотаться каждому из них в лицо, моля только об одном, — чтобы этот блядский дикий смех не вырвался наружу и его не услышал мой друг, который сейчас сидит у окна и горько плачет.

4. ДВА ГЛАДИОЛУСА, ТРИ РОЗЫ

Меня зажали так, что ни вздохнуть, ни пернуть. Это было весело, Господи, такая мужская игра. Вокруг были одни мужики, немногих женщин просто затоптали сразу же, не церемонясь. Они пищали где-то под ногами, где-то там, возле самых каблуков.

«Ничего, ничего», — думал я сквозь приступы отчаянного веселья. Немного было похоже на поездку в час пик. Я там тоже ухитрялся влезть в первый же троллейбус. Люди по часу стояли на остановках, безуспешно штурмуя рогатый транспорт. Это надо было видеть! Троллейбусы проезжали мимо остановок, тормозя и открывая двери метрах в пятидесяти за или до них. Нужно было обладать шестьдесят шестым чувством, чтобы предугадать, когда эта тварь за рулем начнет тормозить. О, эти утренние морозные забеги! Боже, Ты наверняка хохотал оттуда, из-за туч, глядя на этот цирк! Мы бежали, отпихивая друг дружку, рискуя попасть под колеса в своих косолапых валенках, матеря на все лады водилу, под фонарями, освещавшими наш сумрачный забег. Двери расползались прохудившейся гармошкой, в мехах которой кишело мясо, и я угрем ввинчивался в неподатливую плоть. Троллейбус набирал ход, лишние просто падали в сугроб с безумными ухмылками непобежденных. Меня душил смех, радость победителя раздувала меня, и я боялся лопнуть, зажатый со всех сторон.

Это была хорошая школа. Она многому меня научила. Женщин, например, мужики старались запихнуть первыми, чтобы жарко дышать им в затылок. Если уж на то пошло. Если без них никуда, и завод ждет всех — даже детей. Его печи горели круглосуточно, печи труда и любви. Но только не в этот день.

Как только открылся цветочный магазин, толпа ломанулась внутрь, и все, кто слабо стоял на ногах, пали. Мой кураж был со мной, он и не покидал меня, как какой-нибудь оберег или финский нож. Помню, когда моя мать однажды оставила нас одних с бабкой в квартире, то старая сразу же начирикала карандашом на белоснежно выбеленной стене отрывок суры из корана, а я подрисовал под арабской вязью танк.

Так вот, мне было не страшно. Я скопил деньги на цветы и по наивности полагал, что самое трудное позади. Но на то это и был женский праздник, чтоб мужчины могли показать себя во всей красе.

Когда двери магазина, наконец, открылись, началось самое веселое и ужасное из того, что мне доводилось видеть. Я был в самой гуще столпотворения. Орали все: женщины, мужики и… нет, не дети. Орали продавцы, потому что лопнула одна из витрин: в метре от меня раздался хлопок и посыпались стекла. Чпок, грыщщщщ! Как будто кто-то припрятал с Нового года огромную хлопушку и сейчас вот решил поздравить еще раз.

Продавцы, возомнившие себя главными на этом празднике, заявили, что не будут торговать в таком бардаке. Что всем нам нужно выстроиться в одну очередь, в затылок друг другу. Как в фильмах про бесплатный суп или печи Дахау.

Это было уже не смешно! Какое-то кощунство, ей-богу! В наших ногах валялись женщины в свой женский день, но сознавали величие момента. Раз в году их мужья и сыновья бились за их красоту и хрупкость, за хрупкую красоту, обернутую в хрустящий целлофан. Нужно было быть последней тварью, чтобы не замечать благолепия происходящего.

И вот торговля пошла. В руки давали по букету. Букетов было мало, но мне все же достался один из них. Я как-то ухитрился обменять деньги на цветы и потом еще долго лежал на прилавке, стиснутый толпой, сжимая в руке драгоценные стебли. Сердце бешено стучало, на мне отсчитывали сдачу. Я лежал и кумекал, как выбраться из этой мясорубки, не повредив священной покупки. Наконец, поднатужившись, переполз прилавок и упал к ногам продавцов. А еще через минуту уже был на улице, выпущенный через служебный вход.

Было морозно, от меня же шел пар. Я стоял у магазина, как комод с выдвинутыми бельевыми ящиками, в которых истерично что-то искали и не нашли, оставив все как есть. За стеклом продолжала бесноваться толпа, но ко мне она уже не имела никакого отношения. Бережно укрыв букет на груди, я запахнул полы пальто и пошел домой.

Моя мама. Она была просто красавицей. Листая ее альбом (а у нас их было три — по одному на брата), я любовался ею — настолько она была хороша в юности. Фотографии были такими, словно их долго стирали в машинке, но ее красоту не мог разглядеть только слепой. Помню, в детстве мы отдыхали в доме отдыха и там за ней ухаживали два старичка. Мы обедали за одним столом, и у старичка, сидящего слева, вечно дрожали руки. Он смотрел на мать слезящимися глазами и проливал на скатерть кофе. Второй, тот, что сидел справа, тоже плакал, глядя на ее красивый профиль. Мы с мамой сидели между ними, а они плакали по краям. И все время хотели нас рассмешить — это им удавалось. А когда мама однажды забыла ключ от комнаты, она побежала, так мелькая икрами, что мне тоже захотелось заплакать от умиления. Я до сих пор помню те ее икры, икры моей мамы.

И вот я пришел домой, распахнул пальто и прямо на пороге подарил ей букет. Он немного пострадал в бою, но все же был свеж и великолепен в нашей квартире, он просто казался неким чудом в ее руках. Как будто я вернул ей частичку ее прежней красоты. Отец только крякнул, сидя на кухне. Они крутили фарш для пельменей, потому что ждали на вечер гостей.

Мама достала из серванта вазу, налила в нее воды и воткнула букет. Два гладиолуса и три розы. Господи, видел ты меня в тот момент? Ради таких мгновений и стоит жить, это правда. Я вымыл руки и подсел к пельменям — мы всегда лепили их всей семьей. Теперь каждый пельмень был похож на розу. Я был переполнен розами-пельменями с ног до головы, молчал как взрослый, вновь и вновь в воспоминаниях добираясь до прилавка. Кто-то ведь ушел оттуда ни с чем, а я смог. Я был каким-то супермужиком в собственных глазах. И видел, как мама поглядывает на меня, и отец тоже глядит.

Когда мне купили заграничную куртку — яркую, как надувной мяч, — я просыпался несколько раз, чтобы посмотреть, как она висит на вешалке в прихожей. На цыпочках выходил туда и включал свет. Трогал ее руками, гладил пальцами, представляя, как облачусь в нее утром и пойду в школу. Представляя лицо той, о которой стеснялся даже думать. Каким-то образом куртка и девчонка с соседней парты слились в ту ночь, и эта ночь стала одной из самых долгих ночей в моей жизни.

Теперь я, заходя в зал, где был накрыт стол, бросал взгляды на его середину. Там стоял мой букет, теперь уже мамин, стоял как застывший салют. Я был тщеславен, и мне казалось, что залп был дан в мою честь. Но это было не так, я оделся и вышел на улицу.

Я решил сходить к цветочному магазину, посмотреть, что от него осталось. Мне почему-то казалось, что на его месте должна быть если не воронка, то уж наверняка груда кирпичей и стекла. И вокруг — бурый от крови снег. Но магазин стоял как стоял. Он давно был закрыт, за стеклом дверей висела табличка с соответствующей надписью.

Я обошел вокруг, поскрипывая снегом. Начинало темнеть. По дороге стали попадаться пьяные. В нашем городе легко было нарваться на неприятности. Однажды я шел по улице, мне было лет двенадцать, а навстречу шли два парня лет на пять старше меня. Один рассказывал другому, как он с кем-то там подрался. И вот, поравнявшись со мной, он взял меня за плечо и сказал своему приятелю: «Я его ударил изо всех сил. Показать?»

Он держал меня за плечо, а я стоял и ждал, что будет дальше. Захочет его спутник посмотреть, как он какого-то там ударил? И как тот, кого он ударил, полетит, сверкая сандалетами, в кусты.

Что за хрень! Я сегодня уделал несколько десятков мужиков, вырвав из их рук букет, и сейчас вспоминаю такое! Да весь мой страх и вся моя трусость, весь мой стыд померкли в этот день! И все, Господи, сколько можно! Хватит уже об этом! Я направился в подъезд, где собирались пацаны попить винца и потренькать на гитаре.

Когда я вошел туда, там было темно. Ни одной лампочки. На ощупь я добрался до лифта. Потом нащупал на стене кнопку вызова.

Между седьмым и восьмым этажом у окна топтались две фигуры. Я стал спускаться к ним.

— Ты, что ли? — узнал меня один из присутствующих.

— Ну, — ответил я.

— Курить есть?

— Нет.

Второй была какая-то девчонка. Слабый свет из окна освещал ее лицо.

— Хочешь посмотреть на уши? — спросил мой знакомый.

— Какие уши? — не понял я.

Он сделал шаг к той, что стояла у окна, повозился с ней и отошел. Среди вороха всклокоченных на ней одежд я различил оголенную грудь. Черт, это было не очень приятное зрелище.

— И что? — снова спросил я.

— Сейчас она сосать будет.

— Правда, что ли?

— Не веришь? Она уже сосала, пока ты не пришел.

— Сосала?

— Да. Причмокивала. Хочешь, тебе пососет?

— Правда?

— Эй, ты ему пососешь?

Та, к кому он обратился, молча стояла у стены, не пытаясь заправиться. Словно ей все равно. Что-то было в этом страшное, как будто все мы были обречены.

— Ты пососешь ему? — не отставал от нее парень.

— Не надо, — сказал я.

— Чего ты? — удивился он.

— Пойду.

— Зассал, что ли?

— Не хочу.

— Ну тогда мне еще пососет. Хочешь, посмотри.

Он снова подошел к ней вплотную.

— Нет, мне пора.

Я спустился на этаж и снова вызвал лифт.

Настроение было поганое. Хотя и было ощущение, что я по своей вине пропустил что-то, о чем потом буду жалеть. И буду называть себя последним мудаком. Я вспомнил мамины икры и лицо той, о которой стеснялся даже думать, а потом губы стоящей на лестнице. Все это как-то не становилось в один ряд. Как все было сложно и нелепо, Господи. О чем Ты там только думаешь, когда складываешь такое.

Дома уже веселились вовсю. Я пришел в самый разгар, когда начались пляски. Бедные соседи снизу. Впрочем, они тоже не стеснялись, если что. Сучили ногами все, кто мог и хотел это делать.

Мне было грустно. Бросив взгляд на стол, я увидел свой букет. Казалось, он несколько потускнел среди початых бутылок и грязных тарелок. Теперь он, скорее, походил на взрыв, нежели на салют. Теперь шла война, все было наоборот. Меня обняли и потащили в круг. Все были разгорячены, от них исходили жадные флюиды. Когда я вспомнил подъезд, а потом магазин, мне стало совсем не по себе. Вырвавшись, я пошел в спальню.

Долго лежал, зарывшись в подушки, ждал, когда закончится веселье. Мать с отцом заходили в спальню, вернее, мама затаскивала его туда.

— Не пей. Хватит тебе уже, — говорила она ему.

— Да ладно, я в порядке, — раздраженно отвечал он.

— Повторяю, хватит.

— Отстань.

— Слышишь?

— Отстань, говорю.

Притворяясь, что сплю, я зажимал ладонями уши. Родители говорили негромко, но голоса их звучали довольно внятно. Потом они вышли. Через какое-то время веселье начало затихать.

Наверное, я и правда задремал, потому что очнулся от тишины. Вскочив на ноги, я выглянул из спальни. Квартира была пуста.

Умывшись холодной водой, вышел в зал и сел за стол. Он был наполовину убран, цветы стояли на прежнем месте. Два гладиолуса, три розы.

И тут я столкнулся с неразрешимой задачей. Сначала думал взять три розы, но два оставшихся гладиолуса на столе смотрелись более чем странно. Впрочем, так же, как и в моих руках. Сделав в уме нехитрые подсчеты, я понял, что букет был неделим.

Признаться, такого я не ожидал. Сидел и тупо смотрел на цветы. Время шло, и надо было на что-то решаться.

Наконец я вынул букет из вазы и стал осторожно заворачивать его в газету. Стараясь не думать о матери, о том, с каким лицом она посмотрит на меня, машинально делал свое дело. Газета внизу намокла и немного порвалась. Из свертка торчали зеленые стебли. Не обращая на это внимания, я быстро оделся и вышел из квартиры.

Я крался, как вор, скользя вдоль домов, по теневой стороне. Никогда еще так остро не пах морозный воздух. В его запахе смешалось все, что я знал до сих пор, с тем, что мне еще предстояло узнать. Он кружил голову, и мне приходилось тормозить на поворотах, чтобы не зарыться с головой в снег.

Добежав до нужного мне дома, я нырнул в подъезд. Только бы никого не встретить, поднимаясь на последний пятый этаж. Прислонив сверток к дерматиновой обивке, я глубоко вдохнул и позвонил.

Дверь открылась, когда я был уже на третьем этаже. Зашуршала газета, затем наступила тишина. Она была такой, как в первый день творения. Я был свидетелем, Господи, Твоей тишины. Стоял, замерев, и сердце стучало громче Твоих часов, когда они отсчитывали первые секунды. Затем дверь наверху закрылась, и начался другой отсчет.

Родители уже проводили гостей и вернулись домой. Отец что-то пьяно бормотал на кухне, а мать сидела в зале за столом и тихо плакала. Ее когда-то красивое лицо было красным от слез. Она не заметила меня или сделала вид. Тихо проскочив в спальню, я разделся и лег в свою кровать.

Лежа в постели, я вспомнил, что никогда не видел, чтобы отец дарил цветы моей матери. Вспомнил ее заплаканное лицо. Вспомнил лицо той, о ком стеснялся даже думать. Представил, как она разворачивает газетный сверток и достает из него два гладиолуса и три розы. И испытал такую смесь чувств, которую Ты, Господи, никогда не испытывал.

5. ПАЛЕЦ

Мы лежали на балконе у Гаманка.

На высоте девятого этажа небо казалось близким. До остывающей луны можно было дотронуться, вытянув руку. В голове сладко шумела то ли кровь, то ли допитое, оставшееся с вечера вино.

Гаманок рассказывал очередную историю.

— У нас в путяге крендель один — Сидорчук — слепой, как крот. Вчера двор убирали, меня с ним на носилки поставили. Забодал натурально. Каждый раз, когда мимо проходила бикса, приходилось тормозить, потому что он бросал носилки и пытался ее рассмотреть, пальцем натягивая глаз.

Это было смешно, и я улыбался. Небо бледнело. Еле слышно шелестела листва. Веяло летней утренней прохладой, перемешанной с тяжелым вином и легкой виной. Пахло какой-то дикой свободой, и этот воздух переполнял мои легкие.

Вчера я в сотый раз убежал из дома.

Не понял, с чего началось, но вот мы уже стоим друг против друга. Я и мой отец. Мы смотрим друг другу в глаза, пытаясь предугадать момент удара, самое его зарождение. Меня бьет дрожь — я трясусь, как последний шнырь, я боюсь своего отца. Уже потом, хлопая дверью, я сбегал по ступенькам вниз, едва сдерживая слезы и проговаривая про себя одну и ту же фразу: никогда не буду таким, как ты, никогда не буду таким, как ты, никогда…

— …я зажал ее между гаражей, — продолжает Гаманок, отыскивая где-то бычок и пытаясь подкурить. Обжигается: — Черт, сука!

— Кого? — мне становится любопытно.

— Ленку с седьмого этажа.

— Ого, да она же мокрощелка еще! — я опираюсь на локоть и подбиваю поудобнее подушку. — Ну и?..

Гаманок, наконец, щурясь от дыма, затягивается.

— Ей уже тринадцать, — говорит он и гадко ухмыляется.

— Ну, ты зверь, — восхищенно качаю я головой. — Зверюга гаманокская! Оставь дернуть.

Он передает мне хабарик, и я подношу его к губам. Затяжка горяча и так же коротка, как моя обида. Обиды нет, но есть нечто большее и глубокое, что с каждым разом ширится и что скоро будет не перешагнуть.

— Да, — говорит Гаманок, как бы между прочим. — Тебе придется давать показания.

— Не понял, — я выщелкиваю пальцем окурок за борт. — Какие показания?

— Пока ты спал, я порубился с отчимом.

Он смотрит на меня.

— С каким отчимом? — не понимаю я.

— Со своим, ептить! Опять приставал к мамаше. Хай подняли такой, что пиздец! Короче, он взял топор, а я саблю.

— Хуясе! — я представил приятеля с саблей. — И что?

— Мамаша мусоров вызвала, они его и забрали, вот и все…

— А я тут при чем?

— Ну, она хочет его закрыть. Нужен свидетель, понимаешь? На суде скажешь пару слов: хуе-мое, бухой мужик, топор, кровища… Они твой адрес записали.

Мой адрес. Ни хрена себе. Я никак не мог переварить его слова.

— Погоди-погоди. Какая еще кровища?

Он снова ухмыляется.

— Я ему палец отрубил.

— Что?!

Охренеть! Отрубил отчиму палец! Саблей! Не может быть!

На перила садится воробей и, едва взглянув на нас, срывается в бездну.

— Покажи, — говорю я.

— Палец? — улыбается приятель.

Он с готовностью встает и уходит в комнату. Затем появляется снова с какой-то тряпочкой в руке. Садится, разворачивает передо мной окровавленный платок. Да, черт, это палец.

Это был мизинец, срубленный аккурат под корень. Короткая венская сосиска с грязным ногтем на конце. Я завороженно смотрю на обрубок. У меня какое-то неприятное ощущение, будто я заглядываю в свое будущее. Но оно мне почему-то нравится. Мне нравится этот палец.

— Дай мне, — говорю я. — Ты все равно его выкинешь.

Гаманок удивлен. Такого он не ожидал.

— Зачем он тебе?

Я молча гляжу на палец. Потом на Гаманка.

— Ну что, даешь? В обмен на мои показания?

Если он до этого колебался, то после этих слов махнул рукой.

— Да забирай. Он мне не уперся. Если понадобится, у отчима еще девять.

Я осторожно завернул подарок в кровавый платок и спрятал в карман джинсов.

Уходя на работу, мать Гаманка сунула нам денег, попутно потрепав меня по волосам. Она давно оказывала мне знаки внимания, и мне каждый раз было неудобно за это перед своим приятелем.

Мы еле дождались открытия магазина. Я старался не думать, как там моя мать. Вина получилось четыре пузыря. Утреннее солнце ласково подталкивало в спину.

— К Якелю? — спросил я, сжимая две бомбы.

Гаманок, так же затаренный, как Александр Матросов, утвердительно кивнул. Мы прошли через двор и подошли к подъезду.

— Только давай через верх, — предложил я. — Через дверь хвостов будет больше.

Передавая бутылки друг другу, мы залезли на козырек, а с него — на якелевский балкон. Осторожно вошли в комнату.

Якель, открыв рот, спал с какой-то девчонкой.

Я наклонился над ними, чтобы ее рассмотреть.

Тринадцатилетняя Ленка. Так. Ни фига себе.

Гаманок со стуком выставил бутылки на стол.

Якель открыл глаза, и первое, что я увидел в них, был испуг.

Потом все пошло как всегда.

Мы пили вино, смеялись, вспоминая прикольные моменты прошлой пьянки. Ленка сидела в якелевской рубашке и выглядела на восемнадцать. Я хотел напрямую спросить Якеля, как она в постели, но берег этот вопрос на потом. Открылась дверь, и в комнату вошел его старший брат Ляля. Он только с месяц как освободился.

— Вот они где, колдыри, — сказал Ляля и удивился, заметив среди нас Ленку. — Мадам?

— Мадемуазель, — пропищала та, и все заржали.

Вино кончилось, но у кого-то тут же нашлись деньги. Квартира была двухуровневой, и мы перешли вниз, в большую комнату. К нам присоединились родители — Яковлевы-старшие. Мне нравилась тетя Зина — мать Якеля. Она никогда не выбирала выражений, но всегда была в них точна. «Я скорее из пальца застрелюсь, чем налью тебе», — бросила она мужу, когда тот потянулся со своим стопарем к бутылке.

— Палец, — вспомнил Гаманок, — покажи им мой палец!

— Это мой палец, — качал я головой. — Мой и больше ничей.

— Покажи, покажи палец, — не отставал Гаманок.

— Пошел ты со своим пальцем! — возмутился Якель. — Может, тебе еще залупу показать?

Несколько раз мы бегали в магазин.

Потом я сидел на балконе с якелевской древней бабкой и сжимал ее холодные ладони.

— Они издеваются надо мной, — дребезжала она, мелко трясясь. — Они мне кушать не дают. Умру я, умру скоро. Скорей бы умереть.

— Вы не умрете, — глотал я слезы, глядя на ее страшное морщинистое лицо. — Я сейчас принесу вам покушать. Сейчас.

Я вставал и шел на кухню, куда постепенно, как подтаявшая глыба льда, сползла пьянка. Обратно уже шел с банкой соленых огурцов.

— Вот, бабушка, — ставил я перед ней банку. — Больше ничего нет. Они выжрали все. Больше ничего.

В один из походов в магазин меня отловила мать.

— Сергей, сынок, пойдем домой, — мама смотрела на меня снизу вверх, и я видел, что ей страшно. Господи, она меня боялась.

— Ты идешь? — обернулся Гаманок, сжимая авоську с вином.

— Иди, я сейчас.

Он скрылся в подъезде.

Я снова посмотрел на мать и вдруг по ее жалкому растерянному виду понял, какой я сейчас пьяный и злой.

— Сынок, прошу тебя, — снова заговорила она, и ее голос дрожал. — Я тебя прошу…

И она заплакала.

И тут я взорвался.

— Нет! — заорал я, топая ногами. — Я не вернусь! Иначе я убью его! Слышишь, я его прирежу! Проткну, как свинью! Я отрежу ему все пальцы! Слышишь, ты! Все пальцы!

Слезы хлынули из меня, вырвались наружу. Сев на бордюр, я обхватил голову руками. Мать стояла рядом, не решаясь до меня дотронуться.

Это длилось бесконечно.


Когда мы пришли домой, там никого не было. Отец уехал на рыбалку с ночевкой, как и собирался. Плевать ему было на меня и на всю эту байду.

Я прошел в свою комнату, разделся — снял грязные джинсы и футболку. Потом прошел в ванную, настроил душ и встал под обжигающие струи.

Я стоял и сначала ничего не чувствовал. Так устал, что не было сил даже думать. Вдруг мне вспомнилась Ленка в короткой рубашке. И у меня начал вставать.

Когда я уже почти достиг пика, дверь в ванную отворилась. Мне едва удалось прикрыть руками вздыбленный член.

На пороге стояла мать.

— Что это? — спросила она, протягивая мне развернутый платок, на котором лежал палец.

— Закрой дверь, — сказал я, сжимая мошонку.

Ее растерянный взгляд с моих глаз переместился вниз на мои руки, потом она тихонько прикрыла дверь.

Я дотянулся до шпингалета и защелкнул его.

Затем всеми пальцами руки сжал член и довершил начатое.

6. ПЕРВОЕ ПРИЧАСТИЕ

Когда она спросила, кто ее проводит, стало ясно без слов, чего она добивается.

В общем-то, я с самого начала подозревал, что ей не терпится с кем-нибудь перепихнуться. Почему бы и нет. Повторяю, я понял это с самого начала.

Нас было трое. Я, мой друг Рубин и, собственно говоря, она. На ней была бежевая куртка и какие-то темные колготки. Более подробно я не всматривался. Честно, я вообще стеснялся на нее смотреть. Мы пили вино в подъезде девятиэтажного дома на площадке седьмого этажа. Я могу отыметь ее семь раз, — стучало в моей голове, и пальцы, сжимающие стакан, слегка подрагивали.

На вид ей было за двадцать. Для меня эта цифра имела вес.

Мы познакомились с ней возле винного магазина. Ждали трех часов, когда он откроется, и Рубин рассказывал мне, как он мутузит своего отца, когда тот напивается.

Шел дождь. Мы кутались в куртки.

— Пока он возится с ключом, я надеваю боксерские перчатки. Не спешу, потому что он бухой дверь по двадцать минут открывает. Дома никого: матушка — в ночной, братишка — у другана. Я стою в прихожей и жду. Разминаюсь. Наконец у него получается. Он заходит. Я жду, пока он закроет дверь. Еще минут пять. И вот он поворачивается ко мне лицом. Я стою перед ним, но он меня ни хрена не видит. Умора! Я заряжаю с правой по кумполу. Ему хоть бы что. Он идет в туалет. Я жду, пока он выйдет. Потом снова нахлобучиваю. Раз-два. Теперь уже посильнее…

Я слышал эту байку сотни раз. Это единственная история Рубина, в которой он дает волю импровизации. Каждый раз он заходит все дальше. Его нежность к отцу растет, как снежный ком. Не удивлюсь, если в самое ближайшее время он его изнасилует.

Ее появление прервало рассказ на самом интересном. Если бы не она, мой приятель уже сегодня посягнул бы на отцовскую невинность.

Она подошла к нам и оказалась выше нас на полголовы.

— Васю знаете? — спросила она.

— И что? — Рубин сплюнул ей под ноги.

— Где он?

Пока Рубин разглядывал ее, я пожал плечами.

— На работе, где ж ему быть. Он в четыре приходит.

Васе было двадцать пять. Время от времени он бухал с нами, так что мы его хорошо знали.

— А тебе Вася зачем? — ухмыльнулся Рубин.

— Отсосать у него хочу, — она засмеялась, нагло нас разглядывая.

О да, это был аргумент. То, что она могла запросто у кого-то отсосать, внушало уважение.

Магазин открылся, мы купили вина и пошли в подъезд. Рубин по дороге незаметно бил меня по ноге. Его перехлестывали эмоции. Еще бы. У меня у самого давно встал и, запутавшись в трусах, мешал при ходьбе.

Когда с вином было покончено, она задала свой вопрос.

Кто ее проводит?

Это было сказано так, что можно было легко перефразировать на «кто ей вставит».

Мы переглянулись.

Было бы проще, если бы она прямо здесь чего-нибудь изобразила. Там, раком встала или еще как-нибудь. В моей голове одна картинка сменяла другую.

— А может, вы подеретесь? — сказала она, переводя взгляд с одного на другого. — Кто победит, тот меня и проводит.

Эта сука над нами издевалась. Но лично мне очень хотелось посмотреть на ее сиськи.

— Иди домой, Рубин, — сказал я приятелю.

— Не понял, — он захлопал ресницами.

Я покачал головой и повторил:

— Иди домой.

Возникла пауза. Потом он встал и направился к лифту.

Она насмешливо посмотрела на меня.

— А ты крутой.

Я сидел на ступеньках, и мой член мешал мне встать.

Подошел лифт, и Рубин уехал.

— Ну что? — сказала она. — Пойдем?

— Пойдем.

Мы пересекали двор, она держала меня под руку. Я представлял своих соседей, как они смотрят в окно и наблюдают престранную картину. То, что она была выше меня, я уже сказал, теперь скажу пару слов о ее комплекции. Она походила на штангистку без штанги. Рядом с ней я выглядел по крайней мере нелепо.

Вася жил в соседнем дворе. Мы поднялись на восьмой этаж, и я позвонил в дверь.

Сначала было тихо, потом послышались шаги.

— Опаньки, — сказал Вася, увидев нас на пороге. Он был уже немного того.

Мы вошли. Она сразу накинулась на него. Он просто взял и отшвырнул ее в угол.

Нужно сказать немного о нем.

Он был меньше меня, но плотный и кряжистый, — настоящий мужик. Еще Вася был похож на Фредди Меркьюри. Те же усы, брови, скулы. Только петь он не умел и в попку не баловался — здесь сходство заканчивалось. Еще он был волосат.

Оказывается, в этот день у него была получка.

Вася немного повыебывался, потом достал из холодильника пузырь чернил.

Мы выпили.

Она все время пыталась пристать к нему, но каждый раз он отшвыривал ее от себя. Это выходило у него легко и непринужденно, как будто он пылинку с воротника сдувал.

Наконец, она обиделась и села мне на колени. И сразу загородила мне весь обзор.

— Пощупай ее, — сказал Вася.

Я был уже пьян и поднял руку. У нее были маленькие сиськи. Она хихикала, пока я елозил по ним ладонью.

На столе появилась еще одна бутылка. Я достаточно осмелел для того, чтобы залезть к ней в колготки. Она то сдвигала, то раздвигала ноги, мешая моим исследованиям.

— Все, — сказал Вася, глядя на наши упражнения. — Валите в спальню.

Она посидела еще немного, потом медленно поднялась. Несколько секунд пристально смотрела на Васю, затем повернулась и вышла из кухни.

— Че сидишь? — Вася поддел подбородком воздух. — Иди вставь ей. Я разрешаю.

Я встал со стула.

В спальне была кровать, шкаф и еще что-то из мебели. Она сидела на кровати, опустив лицо и подперев рукой лоб. Похоже, плакала.

Я сел рядом.

Я был пьян, мне хотелось ее раздеть, но она плакала.

— Эй, — позвал я.

Она начала говорить.

— Как мне все надоело, — бормотала она, всхлипывая. — Каждый раз одно и то же… Кровать, блядь, каждый раз кровать… Я больше не могу… Я живу для того, чтобы меня ебали… Каждый раз меня ебет новый ебарь… Весь город… Меня переебало полгорода… Я больше не могу…

Так она причитала, а я никак не мог решить, с какой вещи начать. И вообще как к ней подобраться. Я особо не прислушивался к ее болтовне. Мне казалось, что весь этот треп предназначен не для меня. Да это так и было.

Я попробовал содрать с нее свитер.

Она резко подняла голову. Из ее глаз брызнула ненависть.

— Тебе чего здесь надо! — заорала она. — Пошел на хуй отсюда!

Я растерянно смотрел на нее. Ее лицо было перепачкано тушью.

— Пошел на хуй! — продолжала она орать. — По! Шел! На! Хуй!

Я встал и вышел из спальни. Прошел зал и оказался на кухне.

Вася допивал пузырь.

— Чего?

Я махнул рукой.

— Забей, — сказал он.

Мы оделись и, закрыв дверь, пошли за новым бухлом.

На улице дождь припустил вовсю, но я мало что помню. Только как шел по лужам, не пытаясь их обходить.

Когда мы возвращались, уже темнело. Я не мог понять, что сейчас чувствую. Хочу ли вообще чего-нибудь.

Вася открыл дверь. В квартире было тихо и темно. Он сразу пошел на кухню, а я завернул в зал. Включил свет.

Она спала, сидя в кресле. Рот ее был полуоткрыт, лицо в черных разводах. Она была похожа на мертвого рейнджера. Но мне было все равно. Мне предоставлялся реальный шанс, и я хотел им воспользоваться.

Я попробовал взять ее на руки. Она была неподъемна. Тогда я ухватил ее за подмышки и стянул на пол. Затем, развернув спиной к спальне, потащил, как с поля боя, пятясь задом. Один тапок с ее ноги слетел, второй держался на большом пальце. Ближе к порогу мы напоролись на гвоздь. Колготки с треском начали сползать с ее бедер. Я опустил тело на пол и попытался тут же стянуть их. Я боялся, что войдет Вася и все испортит.

Наконец я справился и снова зашел со спины. Самым трудным было втащить ее на кровать.

Когда все было готово, я начал ее раздевать. Вместо того чтобы просто стянуть с нее трусы, я взялся за свитер. Мне почему-то необходимо было раздеть ее полностью. Я хотел посмотреть, как она устроена. Может быть, это интересовало меня больше остального.

Снять свитер было труднее всего. Кроме того, что она была тяжелой и вялой, она ни хрена мне не помогала. К тому же я был очень пьян. Ее руки гнулись не в ту сторону. Она кряхтела так, как будто ее уже драли, по крайней мере, двое.

Наконец, я стал раздеваться. Через несколько секунд лег на нее.

Ее лицо было рядом с моим. Я попробовал поцеловать ее в губы. Никакого эффекта. Повозившись с ее волосами, я, наконец, вставил.

Это случилось. Я двигал тазом и не мог понять, каково мне на самом деле. Мне было ни плохо, ни хорошо. Господи, мне было никак. Она лежала без движения, слегка приоткрыв рот. Я чувствовал себя полным мудаком. Все, о чем я так долго мечтал, превращалось в фарс. Но у меня стоял, и я механически продолжал начатое.

— Дай-ка мне, — послышалось за спиной.

Надо мной стоял Вася.

Он был в полной боевой готовности.

Я встал, уступая место.

Вася, по-хозяйски лег на нее, потом, как пилот в кабине самолета настраивает кресло, раздвинул поудобнее ее ляжки и одним резким выверенным толчком вошел.

Она хрюкнула, как будто у нее что-то там внутри оторвалось. Как будто ей внезапно удалили полип в носу.

Я завороженно глядел, как работает мой старший товарищ. Это было нечто. Я был сопливым новичком в этом забое.

Он пер ее добросовестно и в то же время раскованно. Не жалея ни инструмент, ни материал. Это был настоящий мастер-класс. И это было совсем не смешно. Его волосатая ходуном ходячая жопа не располагала к смехуечкам.

Наконец он кончил, и я залез по новой.

Теперь от нее пахло Васей.

О, этот запах! Она им провоняла насквозь. Его потом. Я не мог спрятаться от этой вони. Мне казалось, что Вася сейчас, по крайней мере, лежал рядом, хотя он ушел допивать на кухню. Не знаю, на чем держалось мое вожделение. Короче, я закрывал на все эти мелочи глаза.

Мне необходимо было кончить.

Я подражал Васе, закусывая несуществующие усы и закатывая зрачки. После него там у нее было горячо и склизко. И совсем не было плотности. Я словно тыкал членом в кастрюлю с горячей кашей. Это было невыносимо. Эта вонь, каша, Васина жопа, — все перемешалось в моей голове. Ко всему прочему я вспомнил Рубина и его отца. Все, хорош! Я остановил качели и прислушался к себе. Внутри было пусто, как в зимнем лесу.

…Я шел под дождем, и мне было невыносимо грустно. Так грустно мне не было никогда. Я готов был заплакать, но вместо этого я подошел к углу дома и принялся отливать.

Я стоял, ссал и думал: вот я ссу, и что-то из меня убывает. Что-то, что я в обратке чувствую как реально нарастающую в себе пустоту. Я ведь должен радоваться, да? Я ведь теперь мужик, настоящий, и я могу поиметь весь мир. Тогда, если это правда, почему мне так грустно? Чего-то мне не хватало. Что я потерял, что оставил в этой, как там ее звали?

Я что-то в ней оставил. Нет, не я, это она забрала у меня мое что-то. Что-то очень важное.

Я закончил и застегнул ширинку. Мне стало легче, словно я сейчас выссал свою память.

Подойдя к подъезду, я залез на дверь, потом перелез на козырек. С козырька дотянулся до балкона. Балконная дверь была открыта, и я вошел в комнату.

За столом сидели трое и играли в карты.

— Черт, для этого есть нормальная дверь, — недовольно сказал Якель.

Я сел рядом.

— Десять сверху, — сказал Арончик.

— Я ее выебал, — сказал я.

— Кого?

— Ее.

— Пас, — сказал Якель.

— Годится, — подтвердил Шипок, засылая в банк деньги.

Они раскрыли карты.

— Два раза, — сказал я.

Шипок с досадой бросил карты на стол.

— Бляхо, Якель, он задолбал! Уложи его спать, — сказал он.

— Два, — повторил я.

7. ДИФТЕРИТ

После полутора лет армейской службы я оказался в госпитале.

Однажды утром меня завели в отдельный бокс и, ничего не сказав, закрыли дверь на ключ.

Я снял шинель и бросил ее на стол. Кроме кровати, здесь была еще тумбочка. И окно на полстены с белыми занавесками. Напротив окна — дверь, ведущая в уборную комнату. Пройдя туда, я помочился в серый с коричневыми потеками унитаз и спустил воду.

Госпиталь стоял на горе и принадлежал летунам. В нашем стройбатовском батальоне не было даже медсанчасти — не говоря уже об отдельном боксе. Конечно, проще было сгноить меня в лесу, в отдаленной роте, но болезнь была очень заразна. Одной-двумя таблетками ее не вылечить — да и не всякий эскулап взялся бы за это дело. Дифтерит — это вам не полип в носу. Вся рота потом слегла под карантин. Целых три недели парни лежали на кроватях и время от времени, вздрачивая, пускали салюты в мою честь, под самый потолок. Я же на самом деле чувствовал себя неважно. Мне постоянно не хватало воздуха.

Поглядев в окно, я покачал головой. Там был черт-те пойми какой пейзаж: пустырь, за ним забор, затем опять пустырь, — и на всем этом — грязь вперемешку со снегом. В туалете также было окно, выходившее на другой, более оживленный вид, но именно эта (да и любая другая) потебень сейчас раздражала меня больше всего. То ли болезнь стремительно проникала в меня, то ли сам я куда-то проникал, но мне не хотелось делать ни одного лишнего движения. Оказавшись здесь, я почему-то сразу очень сильно устал, как будто забирался на эту гору пешком, волоча за собой груз последних восемнадцати месяцев. Я сидел на кровати и ждал, что будет дальше.

Наконец, замок ожил, и дверь отворилась.

Быстро вошла медсестра. Вся в белом. На лице — марлевая повязка. Из-под шапочки выбилась каштановая прядь. Она молча протянула мне полосатый сверток и тут же вышла. Я даже не успел толком рассмотреть ее глаза. Развернул то, что она принесла. Это была больничная пижама.

А потом началось. Врачи заходили один за другим, иногда по трое. В их глазах я читал неподдельный профессиональный интерес и такую же уважительную настороженность. Словно я был для них Маугли, дикий ребенок, и они не знали, чего от меня ждать. Хотя я послушно открывал рот и терпеливо застывал, пока они шарили в нем своими холодными ложечками и пинцетами.

Ну да, я был полностью в их руках. Я понимал, что дошел до грани, и мне было просто необходимо отдаться в чьи-то ловкие умелые руки. Из всего этого мелькания лиц с марлевыми повязками до глаз я понял одно — еще чуть-чуть, и мне никто уже не смог бы помочь. То же самое подтвердил маленький майор медицинских войск, который сказал, что я поступил в его полнейшее распоряжение вплоть до самой выписки. «Но это будет не скоро», — добавил он и подмигнул мне озорным глазом. Казалось, он был возбужден так же сильно, как и напуган. Я был для него посланцем небес или выходцем из ада — все было шатко в моем случае. «Фифти-фифти», — читалось в его глазах, когда он осматривал мое горло. «Ты мой шанс, — мог бы сказать он мне, если бы проникся внезапным доверием. — Ты мой самый неожиданный долгожданный шанс».

— Болит? — спрашивал он, заглядывая в мой рот.

— При глотании — очень сильно, — отвечал я.

— Так-так-так, — говорил он, нарочито хмуря брови, на самом же деле еле сдерживаясь, чтобы прямо здесь, при мне, не потереть ладошки от восторга.

Я глядел сверху на его лысеющую макушку и уже не был уверен, что смогу прожить дольше него. Его нездоровое возбуждение зарождало во мне беспокойство, хотя, кроме боли в горле, я ничего особенного не чувствовал. Я вообще ничего не ощущал, стараясь отвлечься от всяких мыслей.

Дифтерит. Это слово прозвучало и, вырвавшись один раз, сразу же заполнило тесную палату.

Потом принесли капельницу и в меня воткнули иглу.

Я лежал в постели, вытянув руку, и думал, что, да, я дошел до черты, за которую лучше не переступать. Все эти гребаные восемнадцать месяцев я шел как проклятый именно до этого рубежа, и вот сразу же за ним простиралась неведомая мне земля. Как она называлась, эта местность? Дифтерит? Я хотел произнести это слово вслух, но оно забило мой рот вязкими буквами, которые застревали во мне, потому что чертовски болело горло, и не хотели выходить наружу. Дифтерит на ощупь был колюч и горек на вкус, как верблюжья колючка или как плохо выбритая подмышка. Снова вошла медсестра и сделала мне укол.

Обед я пропустил, но есть мне не хотелось. Я лежал, перебирая желания, смотрел в потолок и не знал, на чем остановиться. Капельницу унесли, и я мог встать. Прежде чем умыкнули мою одежду, я успел опустошить карманы. У меня были сигареты — единственное мое развлечение. Я зашел в туалет, открыл форточку и закурил.

На улице шел дождь со снегом. На плацу маршировали летуны. Все было обыденным и одновременно нереальным, похожим на короткий яркий сон. Они маршировали и пели, я стоял и курил, между нами клубился дым, а меня сверху донизу заполнял дифтерит.

Потом опять вошла сестра. Я лежал и смотрел, как она входит, какие у нее стройные ноги и внимательные глаза. Она принесла мне лекарства — две белые и одну желтую таблетки. На лице была все та же марлевая повязка. Я гадал, какое у нее лицо. Я видел только глаза, и они мне нравились. В них было любопытство, словно она никогда не была там, откуда я прибыл. В ее глазах читался нешуточный интерес, и она не пыталась его скрыть.

Я не знал, что у нее спросить. Мне хотелось понять, чем она пахнет. Хотелось, чтобы она дотронулась до меня. Восемнадцать месяцев ко мне не прикасалась женщина. Она попросила меня лечь на живот и сделала мне укол. Хотя бы так.

На ужин мне принесли гречневую кашу. Сработал паренек в синей пижаме и с неизменной повязкой на лице. У него были узкие раскосые глаза и короткая стрижка. Он поставил поднос на стол и, глянув на меня, молча вышел. Я поковырял ложкой в каше, глотнул компота и пошел в туалет курить.


Дни поползли со скоростью черепахи, которая, ко всему прочему, никуда не спешила. Она еле перебирала лапами, увязая в убеленном пространстве. Стены, халаты, марли на лицах, наконец-то выпавший по-нормальному снег, мое желание начать все с чистого листа — все это было покрашено белой краской. Я думал, что и налет на слизистой моего горла тоже должен быть белым, но какой он был на самом деле — я не знал.

Майор заходил по два раза на дню, иногда зачем-то с линейкой, задавал вопросы и все пытался сдержать улыбку. Не знаю почему, но мне казалось, что он постоянно одергивает себя, чтобы не расхохотаться. Это было удивительно и, возможно, никак не относилось к моей болезни, но что я должен был думать? Он не то чтобы смущал меня, но напрягал — несомненно.

Затем эта сестра. За все время (неделя) я не услышал от нее и пары предложений. По всей видимости, она была нема (временами, как припадок, почему нет?), что еще пуще разжигало мой интерес. Наш взаимный интерес. Мы играли с ней в переглядки. Я никуда не спешил, она тоже. Это происходило так: она стремительно входила — буквально врывалась, — я поворачивался на живот и приспускал штаны. Шлеп — она легко вгоняла иглу в мою задницу, нажимая большим пальцем на стеклянный поршень. Не знаю, что она в это время чувствовала, — мне же казалось, что она кончает. Она впрыскивала в меня лекарство — живительную влагу, а я представлял совсем другую картинку. И в то же время был уверен, что ей самой так же могла бы понравиться такая трактовка.

Еще она приносила таблетки. Сигареты по моей просьбе. Книжку про Чингисхана. Потом про польского разведчика. Пару журналов «Юность». Подключала меня к капельнице.

Холодный интерес в ее глазах постепенно таял, словно она свыкалась с мыслью, что я никуда не денусь, пока она сама во всем до конца не разберется. В ее глазах появилась усмешка. Охотник уступил место охраннику — теперь не было смысла держать палец на спусковом крючке, — нужно было просто проверять, на месте ли ключи. Ключи были там, где им и положено быть, и я также никуда не собирался бежать.

Возможно, оказавшись здесь, взаперти, в относительном одиночестве после полутора лет сумасшедшей, полной всякой хуйни, жизни, которую и жизнью-то нельзя было назвать, я наконец-то по-настоящему начал сходить с ума. Сколько раз, мечтая об этом там, за этими стенами, я натыкался на неприятие своим организмом вирусов повсеместного ебанатства, как после ебаядерного взрыва, заразившего всех и вся вокруг. И вот — заболел, — как от пуза наглотался отравленного воздуха. В этом смысле дифтерит был болезнью духа, а вовсе не тела, и, возможно, лечить его нужно было другим способом. Меня пытались излечить традиционно, и, скорее всего, я постепенно излечивался (ощущая это по состоянию своего горла), но что они знати о пораженных участках моей души, о количестве радиации, белым туманом висевшей над ее полями? Я и сам ничего не знал и ничего не умел. Я смотрел, хлопал глазами, и ждал, что будет дальше.


Дальше было так. Паренек, который приносил мне еду, время от времени задерживался в моей палате. Каким-то образом он ухитрялся это делать, его никто не проверял.

Сначала он разговаривал со мной через повязку. Бубнил что-то про свои армейские напасти первого года службы. Рассказывал, как его плющили сапогами, как он выл и лез на стены, как едва не перегрыз кому-то глотку. Все это было достаточно банально, я сам знал таких историй немало, чтобы дивиться или как-то ему сочувствовать. Он был неплохой парень, но довольно скучный в этом роде.

Потом он вдруг снял с лица повязку, благодаря чему сразу же поднялся на несколько планок в моих глазах. Мне стало интересно.

— Зачем ты это делаешь? — спросил я.

Он сказал, что его скоро выпишут, и ему хотелось бы немного подцепить моей болезни. Надо же, он действительно был хитрецом. Только не знал, что таким образом мою заразу не подхватить. Так легко она не давалась.

— Не нужно спешить, сынок, — сказал я. — Через год тебя свалит эта болезнь или какая-нибудь другая. Сейчас же, кроме насморка, тебе грозят лишь ожидающие в казармах заряды пиздюлин. Это тоже своего рода болезнь, и с ней приходится справляться самостоятельно.

Но он не хотел выздоравливать. Он хотел обмануть всех вокруг, а заодно и себя. Этот несчастный дошел до того, что через три дня начал просить меня его поцеловать. Рот в рот, чтоб заразиться наверняка. Честное слово, я не вру. Он лез ко мне, вытянув губы. Я разбил ему нос и запачкал пижаму кровью. Он плакал, пока я выталкивал его за дверь. Сумасшествие билось у моих ног, а я выпихивал его наружу.

Мне и самому хотелось плакать. Каждый раз, когда сестра входила в мою палату по ночам, чтобы сделать мне очередной укол, мне казалось, что я плачу. Где-то на границе между явью и сном, получая в мягкое место кусающий шлепок, я будто бы плакал по несбыточному, — тому, что видел во сне, но не смог перенести в явь. И мне кажется, что она, приложив к ужаленному месту ватку, касалась пальцами моей мокрой щеки, как бы проверяя подлинность увиденного. Один раз мне даже показалось, что ее лицо приблизилось к моему и она горячо меня лизнула.


Прошло три недели моего пребывания в летунском госпитале. Майор заканчивал диссертацию на тему моей болезни, не скрывая подполковничьего блеска в маленьких своих глазах, паренька заменили другим, который боялся меня, как огня, я добивал книжку о метрострое, — как все поменялось враз, будто спустили воду.

В одну из ночей сестра сделала укол, а потом легла сверху, не давая мне ни встать, ни развернуться, ни выскользнуть из-под нее.

— Я тебя спасу, — шепнула она в самое ухо, и тут мне удалось вывернуться.

Она едва не упала на пол, я успел поймать ее за бедро. На ее лице не было повязки. Что это означало? Что моя болезнь, наконец, отступила от меня, отказавшись от лакомого кусочка? Что я был свободен? Или что эта женщина, так же, как и я, словила вирус и теперь сжигала за собой все мосты?

Она приблизила свой рот к моему и впилась в губы. Под халатом ничего не было. Тело было горячим, как при высокой температуре. Она начала иступленно меня целовать, все лицо, пока я ладонями не поймал ее лицо и не заставил принять мой язык. Член и язык вошли одновременно, и она задохнулась от двойного проникновения. Я начал двигаться, и она — навстречу мне, — какое-то время понадобилось приспособиться к движениям, найти ритм. Я чувствовал, как с каждым толчком в ней нарастает крик, как сильно, уже совсем не контролируя себя, она сосет мой язык, покусывая его острыми зубами. Мы заорали одновременно, заорали на весь спящий госпиталь, как два горца, одновременно лишаясь голов и теряя ускользающую вечность.

— Мы перебудили весь этаж, — тихо смеялась она потом, прижимаясь ко мне остывающим телом.

— Что ты наделала? — шептал я в ответ и таял от ее дыхания.

— Мне все равно, — выводили ее губы. — Скоро мы все умрем. Все погибнем.

Вот кто действительно сошел с ума, думал я во тьме, с ужасом пытаясь разглядеть ее черты. Ее болезнь была сильнее моей во сто крат.

— Я спасу тебя, — шептала она. — Спи, солдат. Я тебя спасу.


Летуны продолжали маршировать на плацу и горланить свои дурацкие песни. «Ебать наши лысые головы, — выводили они, приспосабливая дебильную свою речовку под строевой шаг, — ебать-колотить нас всех, если мы кого-нибудь боимся. Пусть распахнутся перед нами ворота ада, мы пройдем пехотным строем по главной его улице и заставим отсосать любого, кто встретится на нашем пути».

Я слушал этот бред и потихоньку охреневал от такого кощунства. Послушать их, сам черт этим мудакам был не страшен в диком их запале. Сейчас, сидя на подоконнике с сигаретой в зубах, я понимал, насколько глубоко все они были поражены, насколько сурово искалечены, и, чтобы излечиться, каждому из них не хватило бы жизни. Господи, твердил я про себя как заведенный, спаси и сохрани. Спаси и помилуй, Господи.

Теперь сестра приходила каждую ночь. Она была не очень красива, как выяснилось, но какая мне была разница. У нее были те же глаза, которые целых три недели изучали меня, испытывая то ли на прочность, то ли на слабину. Теперь они также испытывали меня своим блеском. В них я находил то, что до сих пор не хватало мне все это время, что я был без нее. Каждую ночь она выпивала, высасывала меня до дна, до последней капли, чтобы утром я мог проснуться чуть обновленным, нежели ложился вчера. Это ли было ее спасением, или оно ждало меня впереди, я старался не думать, а просто как можно больше брать из того, что она мне давала.

Мои двери были открыты, и я мог шататься по коридорам госпиталя, но я не делал этого. Что я мог там увидеть? Свободу? Ох-хо-хо, это смешно звучало! Свободы здесь не было. Свобода была только в ней, в некрасивой медицинской сестре с офигенными ногами, между которыми как раз и открывались врата свободы. У моей спасительницы были две девочки и муж — капитан-особист, но, кроме всего этого, она обладала подлинной высотой, несмотря на свой небольшой рост. Я входил в нее, и она поднимала меня на эту высоту, и у меня захватывало дух от открывающейся мне свободы.

Наконец майор справился с моей болезнью. По крайней мере, он так решил. Снова приходили офицеры и заглядывали мне в рот, цокая языками. Они восхищались проделанной работой. «Да, — говорили они, — Палыч (майор) — мастер, бляхо! Поставил на ноги, буквально с того света вытащил пацана. Мастер, что и говорить».

Майор млел от удовольствия, похлопывая меня по плечу, а я стоял с открытым ртом и вместо благодарности испытывал ненависть. Я был подопытным кроликом, только и всего. Я был лысой черепахой в коробке из-под обуви. Я был черт знает кем.


Уколы прекратились, последняя таблетка была проглочена.

Наступало время прощания.

Наутро за мной должна была приехать машина, но до этого должна была прийти она.

Я ждал ее, боясь сомкнуть глаза. Боясь пропустить самый первый момент ее прихода. «Этот раз будет последний», — стучало в моей голове. Последний.

Она вошла и включила свет.

Ослепленный, я сел на кровати.

— Одевайся, — она вывалила мне на колени мою одежду. — Живо.

Ничего не понимая, я принялся судорожно одеваться.

Она смотрела на меня, и я видел, как дрожат ее руки.

Наконец я натянул сапоги, надел шинель и шапку. Подпоясался ремнем.

— Готов? — в ее глазах стояли слезы.

Я кивнул, не в силах что-либо сказать.

Каким-то шестым чувством я понял, что происходит. Что должно было сейчас произойти.

Мы вышли за порог, и она отперла входную дверь в торце коридора. Сразу пахнуло морозным воздухом. В голове стало ясно и пусто. Она пропустила меня на крыльцо. Передо мной чернело небо с мириадами звезд. Слева желтела половинка луны.

Я обернулся к ней.

— Беги, — сказала она и вдруг перекрестила.

Я молча смотрел на нее.

— Беги, — повторила она.

И я побежал.

Я бежал, стараясь не думать, кого я оставлял за своей спиной и что ждет меня впереди. Я бежал без всякого желания оглянуться, в страхе вместо женского силуэта в прямоугольнике света увидеть вырастающий на горизонте огромный ядерный гриб. Я бежал к тому, от чего пытался скрыться более месяца назад, понимая, что скрыться невозможно. Теперь понимая очень хорошо. Мой бег был легок и прозрачен. С каждым шагом я все больше растворялся в ночном воздухе. Который уже не обжигал моих легких. Потому что я. Постепенно. С каждым вдохом. Становился им.

8. ХАОС

У нее были короткие ноги и большая задница. Она шла впереди меня, постоянно оглядываясь и глумливо мне улыбаясь. Что-то дикое сквозило в ее взгляде — это сбивало с толку. Я не мог понять, что я к ней чувствую. Не мог собрать все свои ощущения в один пучок. При ходьбе она крутила жопой и так, и эдак — наверное, ей казалось, что это должно выглядеть соблазнительно. Господи, мне оставалось полтора месяца до дембеля, и весь ее нелепый вид и все вульгарные движения были ничто по сравнению с тем, что мне пришлось пережить за последние два года. Я воспринимал это как окончание трудного пути. Весь этот затянувшийся бред сжался до размеров ее крепко сбитого тела, которым мне пока никак не удавалось овладеть, — может быть, потому, что я привык, что до сих пор он сношал меня, а теперь вот по какой-то необъяснимой прихоти решил подставить свой зад.

Ее звали Рита, ее звали Марго и, наверное, звали как-то еще, но все эти имена были невесомы, пусты, потому что не имели никакого значения. Все, что я хотел, это справиться с собой, со всем тем, что происходило внутри меня, что открывалось неявственно, но довольно ощутимо. Я шел за ней по тропинке, меж камышей, время было раннее, бежевая ночь медленно перетекала в такого же цвета утро, и где-то вдали гудел паровоз, который должен был увезти меня из этих мест.

И вот она крутила задом, играла ножными мышцами, немного подпрыгивая при ходьбе, — так, что я, глядя на нее, невольно ощущал себя стариком, измученным и печальным, обреченным на то, чтобы только смотреть и вздыхать, не в силах найти подходящих слов, не говоря уже обо всем остальном. Это было четвертым нашим свиданием, а я никак не мог ей присунуть, потому что мой член в последний момент тушевался, как если бы вдруг увидел себя в зеркале и ужаснулся вздутых вен у самой своей головки. Дойдя до большого валуна, лежащего, как в русских сказках, посреди дорожки, мы прощались. Она что-то еще говорила, гримасничая изо всех сил, целуя меня крепкими губами, словно высасывая последние остатки моего мужества, и, махнув ладонью, скрывалась за поворотом. За ней смыкались камыши, она ныряла в них наподобие болотной русалки, и мгновенно все стихало. Я брел обратно, утомленный бессонной ночью и безуспешной борьбой со своей слабостью, отягощенный чувством бессилия и тоски. Все это выглядело нелепо, я был сломлен и в то же время понимал, что вся эта чепуха закончится сразу, как только я сяду в свой вагон.

Все началось с банальной пьянки, которая случилась в одну из белых ночей. Славику Сулиму родители прислали денег на его день рождения — не знаю, на что они рассчитывали, засылая ему кругленькую сумму, но потратил он их весьма прозаично. Мы затарились молдавским крепленым вином в больших темных бутылках, называвшихся бомбами, и с нетерпением ждали часа, когда комендант, устав от раздачи пистонов, свалит, наконец, домой.

Так и произошло. Скрипа и Курочка привели своих подруг — Зойку и Марго. Наяды вели себя вызывающе. Казалось, наши взгляды будили в них тайные желания. Здесь, на краю занюханного северного городка, в солдатской каптерке, они воображали себя топ-моделями. Наше внимание было сродни фотовспышкам.

Не помню, когда я заметил интерес в ее глазах. Может быть, тогда, когда, взяв в руки гитару, сбацал что-то щемящее про яблоневый сад и музыканта с расстроенной скрипкой. Все это было не важно, за два года я привык к такому выражению своего одиночества. Я неплохо пел и мог вызывать разные дешевые чувства.

Короче, мне показалось, что Марго положила на меня глаз. В конце концов, всегда выбирают женщины — именно за ними остается последнее слово и решение давать или не давать. Зная, что от меня мало что зависит, как бы я ни распускал свой хвост, я просто ждал, когда меня поманят пальчиком. Курочка был клевым парнем, но сегодня его козыри, похоже, были у меня.

Время уже подбиралось к утру, когда Скрипа потащил свою девушку в сушилку. Это было нормально — он имел на это право, и Зойка пьяно посмеивалась и вертелась скользким обмылком в его могучих ладонях. Через минуту все казарменные помещения наполнились ее страстными воплями.

Курочка захотел того же и протянул Марго руку. Марго даже не посмотрела на него. Они сидели немного в стороне от стола, за которым мы продолжали попойку. Именинник лежал возле наших ног, улыбаясь во сне и пуская пузыри. Я краем глаза наблюдал за парочкой.

Курочка наседал, и его бубнеж тонул в Зойкиных воплях. Марго тупо уставилась в пол, словно ища поддержки у своих кроссовок, спрашивая у них совета. В эти мгновения она не смотрела на меня, сама решая сложную ситуацию.

Я упустил момент исчезновения Марго, потому что переключился на дембеля-летуна, непонятно каким образом оказавшегося за нашим столом. Он сидел в гражданской одежде и был похож на торговца оружием или наркодилера — так смешно он выглядел. Вдруг жахнула дверь, как будто ее припечатали с той стороны огромной гербовой печатью.

Курочка сидел один. Его усы выражали показное равнодушие, но в глазах вспыхивали злобные огоньки. Первым очнулся летун.

— Куда она помчалась? — спросил он почему-то меня.

Я пожал плечами, думая о том же.

Курочка молчал.

Почти сразу же в каптерку ввалился Шамшура, ходивший отлить.

— Ритка побежала к болотам, — заявил он с ходу. — Слышите, эй! К бо-ло-там!

Курочка опять никак не отреагировал, зато летун тут же растопырил перья.

— А что, — быстро сказал он. — Это же не опасно?

Я снова пожал плечами, пытаясь сдержать себя и не ринуться за ней следом. Мне сейчас чудилось, что весь этот цирк был устроен специально для меня.

— Так не опасно?

— Как сказать, — туманно произнес я.

— Что ж мы сидим! — заорал летун. — Давай за ней!

Он вскочил на ноги и, бросившись в дверь, перелетел через ближайшую кровать, набирая высоту. Не глядя на Курочку, я встал и вышел следом.

В Печоре белые ночи не такие, как, например, в Питере. Кажется, солнце не опускается за горизонт, а просто присаживается на корточки у самого его края, чтобы справить нужду и немного передохнуть. Спать, накрывшись простыней, спасаясь от света и комаров, здесь привычное дело.

Я догнал летуна за асфальтовой дорогой, откуда начинались болота. Целое море болот! О, эта северная топкая равнина, бесхитростная на первый взгляд! Любой шаг может оказаться последним, так, по крайней мере, думал я в тот момент. Где-то далеко впереди я разглядел фигуру Марго, то исчезающую из виду, то вновь появляющуюся над болотом.

Мы были пьяны — здесь, на воздухе, это чувствовалось особенно отчетливо. Я смотрел на бегущего летуна, на его спину, на белую фасонистую куртку и такие же штаны, как они моментально становятся бурыми после первого же погружения в болотную жижу. Что ж, это было весело и легко, это было похоже на яркое продолжение всех безумных дней. Я тоже оттолкнулся от тверди и прыгнул на ближайшую кочку, которая тут же утонула под моим весом.

Ха-ха-ха! Мы настигли ее почти на середине болотного царства. Теперь оно окружало нас подобно необъятному вселенскому хаосу. Мы копошились в нем, как муравьи в огромной куче. Все трое выбились из сил. Меня душил смех, летун был, напротив, сосредоточен и серьезен, Марго же добавила от себя решительный настрой немедленно погибнуть. Вырываясь из наших рук, она бросалась по сторонам, ища глазами омуты поглубже, при этом воя и похахатывая.

— Пошли на хуй! — кричала она, сверкая безумными белками. — Все равно! Мне все равно!!

Нам то и дело приходилось выковыривать ее из глубин, разрывая на ней и на себе одежду, глотая зловонную жижу, плача и смеясь одновременно. Что-то дикое было во всем этом действе — случайно увидевший нас задохнулся бы от ужаса и омерзения. Но никто не видел этого безобразия…

Потом все трое лежали на спине и смотрели в небо, полностью выбившись из сил. Наверное, мы с летуном все же спасли ее в то утро — кто мог знать, чем бы это закончилось, не окажись нас рядом. Марго и правда была безумна — небо же светлело на наших глазах, наливаясь привычной синевой.

Прошел еще час прежде, чем нам удалось выбраться на сушу. На кого мы были похожи! Особенно жалко выглядел летун, еще пару часов назад смотревшийся как жиголо. Марго же все шло к лицу, вернее, к ее внутреннему бедламу. Себя оценить я не мог.

Нам попалось небольшое озерцо. Девушка тут же скинула с себя одежду и, оставшись в одних трусиках, бросилась в воду.

— Я ее выебу, — шепнул мне летун, так же раздеваясь.

В общем-то, я был не против такого развития событий, потому что и сам настраивался на нечто подобное. Стянув куртку и штаны, я полез вслед за ними.

Теперь мы плескались, как дети. То, что невозможно было на болотах, легко происходило здесь. В один из моментов игры она подплыла ко мне и, прижавшись холодной грудью, обняла за шею.

— Давай сбежим от него, — шепнула она. — Давай.

Я кивнул, и мы разлепились. Потом, когда летун занырнул особенно глубоко, я погреб к берегу. Быстро подхватив одежду, мы скрылись в прибрежных кустах.

Кто пытался совокупиться на природе, тот поймет, о чем я говорю. К тому же Марго, играя в какую-то свою игру, долго упиралась, прежде чем позволила стянуть с нее трусики. Мои давно висели на каком-то суку, и комары и слепни принимали мою эрекцию за вызов. В конце концов, поерзав на вертящейся подо мной Марго, я проклял все на свете и, скатившись с нее, спешно оделся. Пошло оно все к чертям, твердил я про себя, пока она, презрительно усмехаясь, натягивала трусы.

Мы вышли на тропинку и столкнулись с летуном. Встреча была неожиданна для всех действующих лиц. Первой опомнилась Марго, сразу же кинувшись в чащобу. Ее никто не стал догонять. Убитые усталостью, мы с летуном добрались до казармы и, поднявшись на вышку, завалились спать.

В следующий раз я увидел ее через пару дней. Я валялся на кровати и смотрел телевизор, когда вошел один из арестованных, работавших за пределами комендатуры.

— Там к тебе пришли, — сказал он, переминаясь у тумбочки дневального.

— Кто? — спросил я.

— Баба, — ответил он, озирая наше спальное помещение. — В тракторе сидит.

Мне стало интересно. За нашим забором стояли два трактора — гусеничный и колесный. Они давно вросли в землю, пустив металлические корни. В одном из них сидела Марго.

Я сел рядом с ней и прикрыл дверцу. Стекол в кабине не было. Прямо перед нами под наблюдением казаха Жениса копалась в земле группа арестованных военных строителей.

— Привет, — сказала она, улыбнувшись. В ее волосах торчала заколка в виде стрекозы.

— Как ты добралась в прошлый раз? — спросил я, ощущая некоторую неловкость.

Она засмеялась. Я посмотрел на нее внимательнее. Она была совсем некрасива, но в моменты смеха ее лицо преображалось. Оно становилось понятным, как любое красивое лицо, наполняясь какой-то внутренней гармонией. Словно слаженно работающие органы — почки там, печень и так далее — заставляли внешнюю антенну, принимавшую их импульсы, настраивать под них всю оболочку. У нее были крепкие белые зубы, и я вдруг подумал, какой сладкой должна быть на вкус ее слюна.

— Позвать Курочку? — на всякий случай спросил я.

Она покачала головой.

— Я пришла к тебе, — сказала она и ткнула пальцем в мое плечо. — Ты что, не понял?

Я понял. Мы просидели в тракторе всю ночь. Это снова было похоже на фарс, но кто знает, как он выглядит по-настоящему, если никто не видел его в глаза? Тот, настоящий фарс, а не вымышленный и высосанный из пальца?

Не знаю, не знаю. Могу утверждать только одно, что так хорошо мне не было уже давно. От нее шли какие-то волнительные токи, или же это мои, бьющие из меня, отражались от ее кожи и снова входили в мою грудную клетку. Она была некрасива и где-то неуклюжа, но разве это имело большое значение? В тот миг, когда на тебя устремлены глаза, когда их взгляд вопросителен и лукав, что ты можешь поделать, обезоруженный и мягкий, как пластилин?

В тот раз мы даже не поцеловались. Это произошло на следующую ночь. Мы снова пили, теперь уже на заброшенном КПП, у самой дороги, ведущей к летунам на горку. Естественно, среди нас были Курочка и Зойка. Меж нами троими образовалось электромагнитное поле, и его напряг рос с каждой минутой. Все разрешилось мирно, потому что Курочка, в принципе, был понятлив и незлобив. Он мог урыть меня с трех ударов, но я был старше его во всех смыслах. Может быть, поэтому Марго выбрала меня, думал я, зажимая ее на длинной скамье, когда все разошлись кто куда. Разгоряченные алкоголем, мы боролись с ней в полутьме, едва не падая на пол с деревянного настила, изнемогая от желания и борьбы. Когда же, наконец, ее сопротивление было сломлено, мне уже ничего не было нужно — произошел самострел.

В тот раз я проводил ее до большого валуна, разделявшего новый и старый город, и с тех пор провожал постоянно. Она приходила ко мне через ночь, а я потом отсыпался, где придется: на вышке, на кухне и даже пару раз в пустующей одиночной камере. Меня никто не трогал — я был пустым местом, с меня больше нечего было брать. Я полностью сосредоточился на Марго и мыслях о доме, и эти два направления разрывали меня пополам.

Я слышал истории о том, как привозят из армии беременных подруг и с ними все безумие, весь бред и весь тот фарс, о котором я уже говорил ранее. Ведь всегда все было понятно без слов — как такое получалось на самом деле, без самообмана, без запудривания мозгов себе и другим. Такие девочки присасывались к воинским частям с единственной целью залететь и уехать из этой своей дыры, прихватив с собой другую, которая всегда была при них. Найти такого лоха, который бы, поверив в неповторимость и невозвратимость уходящего, был пленен очарованием настоящего, этим осколком счастья, тускло блестевшим на солнце. Если не получалось с одним, они тут же находили другого, потом третьего, четвертого, пока не добивались желаемого. Это было понятно, но не до конца. Что-то оставалось за гранями простых конструкций, в том, что нельзя было описать словами, которыми обычно описывают банальный трах.

Я не хотел в это верить. После того как у нас все получилось и я достиг цели, я не охладел к ней, а, наоборот, стал тянуться. Она действительно была маленьким хаосом, я его чувствовал в ее теле, когда погружал в нее свой член, и это пленяло меня больше всего. Мне казалось, я нашел утешение в том, что наконец-то мог ощутить его своей головкой. Я мог получать наслаждение от соприкосновения с ним — что могло быть значимее для человека, ищущего истинные причины печали.

Пацаны, мои сослуживцы, посмеивались надо мной, перемигиваясь между собой. Заберет — не заберет, — забивались они ради смеха. Я же решал задачу посложнее: вынесу — не вынесу. Глядя на них, я думал, как и с чем вернутся домой они, что возьмут из этих мест, какую заразу подхватят? Не ту ли, от которой невозможно будет избавиться долгие годы?

Подходили к концу последние дни, и Марго, чувствуя близкое расставание, становилась все печальнее. Казалось, она убавила даже в росте. Я занес в каптерку кровать, и мы всю ночь любили друг друга, как могли. Несколько раз она просила кончить в нее, возможно, без всякого умысла, но я лишь пожимал плечами.

— Зачем?

— Чтобы ты остался во мне, — отвечала она, и я не понимал до конца, что это могло означать, отбрасывая первоначальные мысли о ее коварстве.

Она не спрашивала, возьму ли я ее с собой, просто смотрела на меня, и в ее зеленоватых глазах я видел такую гамму чувств, что сразу же отводил взгляд. Там было все, кроме любви. Или там была одна любовь, вобравшая в себя это все. Я совсем запутался и не мог принять решение. Хаос не способен любить, говорил я себе, но тут же возражал: именно он и есть сама любовь.


Обычно мы оставляли каптерку за час до подъема и, пересекая спальное помещение, выходили на улицу. Однажды она остановилась у кровати одного из новоприбывших из учебки — тот спал, приоткрыв рот и выпростав из-под простыни руки. Парень был совсем юн, его лицо было чистым и свежим, как только что выпеченный батон. Марго всматривалась в его черты.

— Посмотри, какие красивые кисти рук. Какие длинные пальцы, — прошептала мне она.

— Присматриваешься к пополнению? — вырвалось у меня.

Если бы она влепила мне пощечину, это решило бы многое. Но она пропустила мой подкол мимо ушей или сделала вид, что не расслышала.

Потом кое-что случилось за несколько дней до моего отъезда. Мы гуляли с Марго по городу, комендант уже подписал приказ о моем увольнении, оставалось только заполнить обходной лист, но я не спешил. Мы дошли до пятиэтажного дома, в котором жила Зойка. Марго нужно было что-то там забрать у подруги, и я остался ждать ее на скамейке у подъезда. Я закурил. Сидел, дымил сигаретой, уставившись в серый асфальт, и не заметил, как рядом присела пожилая женщина.

— Вот что я хочу тебе сказать, — тихо заговорила она, приблизив свое лицо к моему. — Брось эту девушку.

— Что? — отшатнулся я.

Ее взгляд был требователен, словно она имела право так говорить. Словно была ее или моей матерью.

— Не пара она тебе, — твердо произнесла она.

В глазах женщины плавало безумие. Я снова столкнулся с ним! Меня охватило смятение, я не знал, что на это сказать. Просто встал и пошел прочь. Через несколько секунд я услышал свое имя. Меня догоняла Марго.

— Что она сказала? — в ужасе спрашивала она меня. — Скажи, что?

— Ничего, — я отводил глаза, продолжая движение. — Отстань.

— Подожди! — Марго хватала меня руками. Ее голос дрожал. — Да подожди же ты!

— Отстань, — повторил я, не останавливаясь.

Марго разжала пальцы. Не оборачиваясь, я видел внутренним зрением, как она стоит, припечатанная моими словами. Все было кончено. «Я не могу полюбить непонятно что! — говорил я себе, убыстряя шаг. — Хоть бы и оно любило меня!»

Она приезжала накануне моего отъезда, но я не вышел к ней. Как нелепо смотрелась она в седле тонкого спортивного велосипеда! Мы сидели в каптерке и пили одеколон, отмечая мой отъезд. Он, хаос, был во всем — я покидал его и никак не мог покинуть. Я видел в окно, как Марго, покружив перед воротами, крутит педалями в сторону города. Очередная порция одеколона обожгла мой рот и пищевод и провалилась в желудок. Велосипед скрылся из глаз.

— Не взял, значит, — рассмеялся Скрипа.

— Не вынес, — возразил я.

— Струсил? — серьезно спросил он.

Я не ответил.

На следующее утро я уехал.

9. ВОЗВРАЩЕНИЕ

Дверь открыл отец. Он отступил назад, пропуская меня в прихожую. Ярко горел свет. Мы стояли и смотрели друг на друга. Это продолжалось несколько секунд — отец застыл под турником, на котором я болтался пару лет назад, растерянно улыбался и не мог сказать ни слова. Затем послышались торопливые шаги, и появилась мать. Ее встревоженное лицо осветилось, едва она увидела меня.

— Сынок!

Сделав пару шагов навстречу, я обнял ее за плечи. Мы простояли так недолго — все происходящее было каким-то неуклюжим, неловким, — мне казалось, что я вообще обнимаю ее впервые. Я сильно смутился. Потом пришел черед отца. Мы пожали руки, он ткнулся лицом в мою щеку.

Я поставил на пол дипломат. Расшнуровал ботинки.

— А мы уж с утра тебя ждем. — На матери был новый фартук — такого я не помнил. Она ничуть не постарела, отец также выглядел бодрячком. — Давай, снимай свой пиджак, вешай на вешалку.

— Это френч, — вставил отец, все еще нелепо улыбаясь. — Вон весь в медалях, как у генерала.

Я отметил про себя, что у него не хватает зуба. В верхнем ряду.

— Китель, — сказал я, расстегивая пуговицы.

— Что? — не понял он. — А, ну да. Китель, конечно.

— Ванну примешь? Или душ? — засуетилась мать.

— Душ.

— Давай-давай. Мыло, шампунь, полотенце — все найдешь, все новое. Я тебе зубную щетку купила — зеленая, в пластмассовом стаканчике. Мойся хорошенько, сынок, не спеши. А потом за стол. Мойся.

Я вошел в ванную. Не был здесь два года, а как будто вчера чистил тут зубы. За время моего отсутствия на стене, в самой середине, треснул кафельный бордюр. Кажется, и это я знал.

Сняв с себя рубашку, брюки, трусы и носки, шагнул в ванну. Покрутил краны, настраивая воду, перевел на душ.

Вода обожгла ледяной струей, но сразу же вслед за ней пошла теплая. Задернул полиэтиленовую шторку и глубоко вздохнул. Да, наконец дома.

Потом я насухо вытерся большим махровым полотенцем. Оно было черным, как цвет моих погон, с каким-то рисунком. На стиралке нашел новые трусы и свои старые спортивные штаны. Натянул свежую доармейскую футболку.

На кухне был накрыт стол. Вкусно пахло жареным мясом, что-то бурлило в кастрюле на плите. Посередине стола между тарелок стояла большая бутылка водки.

— Садись, — сказала мать. — Вот сюда, на свое место. Не забыл еще?

Она улыбнулась.

Я улыбнулся в ответ. Душ освежил, навел фокус. И уже можно было адекватно реагировать на происходящее.

— Там подарки в дипломате, — произнес, присаживаясь к столу. — Тебе, отцу. Где он, кстати?

— В спальне, одевается. А то ходит в своей майке, как голодранец. Я говорю ему, иди, оденься. А он — рано, рано… А подарки потом. Успеется с подарками. Ты будешь суп?

— Суп? — переспросил я. — Суп буду.

На кухню вышел отец в белой рубашке и сел напротив. Его редкие волосы были тщательно зачесаны на пробор.

Он сразу же потянулся к бутылке. С хрустом свинтил пробку.

— Погоди, — мать поставила передо мной дымящуюся тарелку. — Ты чего спешишь-то? Пусть сначала поест.

— Так пусть, — согласился отец, разливая по рюмкам. — Мы выпьем, и он поест. Одно другому не мешает. Я прав?

Конечно, прав.

Мать лишь покачала головой и тоже села.

— Может, и тебе супу налить?

— У меня от твоего супа в животе булькает, — отшутился отец. — Мясом закушу.

— Не говори ерунды, — сказала мать.

Она никогда не понимала такого его юмора.

Мать сама не пила и не любила, когда кто-нибудь пил в ее присутствии. Ничего не изменилось — она и сейчас все это выносила с трудом. Даже мой приезд не был здесь для нее большим оправданием. Она запросто могла подхватить початую бутылку со стола и унести ее в комнаты.

Мы чокнулись и выпили.

Я стал есть суп, отец принялся жевать мясо. Мать смотрела на меня, я чувствовал ее взгляд, но не решался на него ответить. Тикали настенные часы, еле слышно бормотало радио. Мы молчали.

— Сколько ж ты не был дома-то? — вроде как обращаясь ко мне, но глядя на мать, спросил отец.

— Два года и два месяца, — ответил я, глядя в тарелку.

Отец тут же наполнил по новой.

— Переслужил, — резюмировал он. — Ну, давай, за встречу.

— Хоть тост сказал, — покачала головой мать. — А то прямо как алкаши — молча.

Мы снова выпили. Я ел и прислушивался к себе. Ждал первого прихода и никак не мог расслабиться. Что-то происходило во мне — я был дома, и вместе с тем меня как будто здесь не было. Большая часть отсутствовала, потерявшись где-то по дороге, и я никак не мог ее найти. Еще сегодня утром, прощаясь с ребятами в аэропорту, я был собой, но несколько часов полета, изменив мир вокруг, изменили и меня.

За столом царило напряженное молчание. Мне было неуютно — я не мог понять, в чем тут дело, и мать с отцом чувствовали это, как будто это мое состояние передавалось им каплями воды из кухонного крана. Мне даже показалось, что мои родители опасаются встречаться со мной глазами, как будто я не был их сыном или же вернулся домой обожженным изнутри и снаружи. Будто на моем лице цвела сибирская язва напоминанием о тех местах, откуда я воротился.

— Ну, как там, в армии? — отец наконец-то подал голос. — Все нормально?

Пожав плечом, я криво улыбнулся. Собрал остаток бульона в ложку и отправил в рот.

— Нормально.

— Ну и хорошо, — мать взяла мою пустую тарелку и переставила ее в раковину. — Картошечки с мяском, — заторопилась она, словно я собирался уже отказываться. — Сейчас наложу, сейчас.

— А ты сама чего не ешь?

— Не хочу, сынок, — ответила она, ставя передо мной наполненную тарелку. — Целый день тебя ждала, перенервничала немного. Ты ешь, не беспокойся. Гляди, а то отец все мясо подъест.

Отец разлил еще раз. Наконец-то меня стало понемногу накрывать. Я принялся расспрашивать о родственниках, о знакомых, о своих друзьях, о соседях. Мать обстоятельно отвечала. В общем-то, я все это знал по ее письмам — но эти новости доходили до меня из другого мира и казались выдуманными, ненастоящими, — я не мог соотнести их с собой, поставить рядом. Впрочем, как и сейчас.

Ничего интересного не произошло. Мое отсутствие стало событием только для меня.

— Ты еще куришь? — спросил отец, вставая со стула. — Пойдем на лоджию, подымим.

— Пусть поест, — задохнулась мать. — Чего ты отвлекаешь от еды-то?

Я тоже поднялся.

— Доем, мам. Покурю и доем.

Мы прошли по коридору в зал, вышли на лоджию. Она была застеклена.

— Сам стеклил? — спросил отца, когда он поднес к моей сигарете спичку.

— Да ну, — ответил он. — Мастера приходили.

Он открыл одну створку, и мы, опершись локтями на раму, высунулись наружу.

Тополя подросли и доходили верхушками до нашего четвертого этажа. Спускалась ночь, прохлада несла свежие запахи травы и земли. Внизу вдоль асфальтовой дороги горели фонари. Мы стояли, выпуская дым, плечо к плечу. Где-то за соседним домом, напротив, раздался девичий смех.

— Гуляет молодежь, — сказал отец.

— Ага, — отозвался я.

Больше не знал, что сказать.

Потом мы снова сидели за столом, снова пили, теперь уже отец рассказывал свои новости. Работа, рыбалка, умер его старый друг, еще кто-то развелся, кто-то куда-то уехал — слова отца вползали в меня вагонами и стопорились где-то там, в темном тупике.

Несколько раз мы выходили курить. Я почти уже освоился, вернее, подтаскивал потихоньку недостающие поначалу свои части, принимал их по ходу дела и расквартировывал в себе без лишних упреков. Явились, и слава богу, — хоть и с опозданием, — какое мне было дело до того, где они болтались все это время, как добирались и все такое. Опьянев, я хотел вдохнуть полной грудью и расставить все по своим местам, собрать себя полностью без лишних телодвижений, не показывая виду, что я обеспокоен пустотой внутри, заполненной какой-то щемящей тоской, от которой не мог избавиться, как только переступил порог родного дома. Где-то далеко, в этот поздний час, другой я делал свои дела, не имеющие с этим местом ничего общего, покуда кто-то сидел за столом со своими родителями, пил водку, говорил малозначащие фразы и слушал такую же белиберду в ответ. Кто из нас был настоящий? Меня не было так долго, мое время текло иначе, чем оно двигалось здесь, поэтому я никак не мог попасть в новое течение, — меня не принимала его вода, я не мог с ней слиться.

— Давайте спать уже, — сказала мать, когда бутылка стала подходить к концу. — Завтра приедут родственники, дядя Паша с тетей Леной, нужно будет в девять утра встретить их на автовокзале.

— Еще по одной, — сказал отец.

Мать покачала головой. Делайте что хотите, говорил ее сердитый вид. Она повернулась и вышла из кухни.

Мы допили и пошли курить.

Меня развезло. Я хотел сказать отцу, что мне почему-то очень грустно. Что я рад их видеть — его и мать, но ничего не могу поделать с собой. Хотел, чтобы он понял меня, понял и простил, потому что я его единственный сын и сегодня вернулся из армии.

И вот открыл рот, чтобы сказать ему об этом, но отец начал первым. Он стал рассказывать, как полгода назад к ним приехал молодой парень, позвонил в дверь, сказал, что служил со мной. Его звали… а черт его знает, как его звали, может, мать запомнила, лично он забыл сразу же. Даже не обращался к нему по имени, так просто на «ты» и называл. Они усадили его за стол, накормили, ну и выпили с ним, естественно. Парень даже какие-то подарки привез, сказал, что я просил что-то купить, чтобы не с пустыми руками. Хвалил меня, какой я друг, как выручал его не раз, короче, он вел себя так, как ведут нормальные люди в такой ситуации. Мать даже прослезилась, глядя на него, будто это я вернулся — сидел за столом и шутил, пытаясь их развеселить. Ну, выпили, закусили, а потом он стал приглашать их в ресторан. Сказал, что угощает, что очень хотел бы посидеть, послушать музыку и все такое. Мать отказалась, сказав, что хватит, уже посидели и если он устал с дороги и ему негде ночевать, то ради бога — место найдется и для него. Но он был настойчив, и отец согласился, потому что ресторан находился рядом с домом, нужно было только перейти проспект. Мать не хотела его отпускать, но они все же пошли. Заказ делал парень, не глядя на ценники. У него действительно были деньги, потому что он сразу расплатился — так вот сам захотел. Отец успокоился на этот счет, и они продолжили пить, не забывая закусывать. Парень сначала бойко отвечал на вопросы, продолжая рассказывать обо мне, порой говоря такие вещи, которые просто невозможно придумать. Короче, он знал обо мне все. Действительно знал меня. Сомнений быть не могло — это было так. На вопрос отца, сколько он пробудет в этом городе, тот неопределенно пожал плечом, повторив мой жест один в один.

Парень сначала отвечал на вопросы, потом его как-то сразу накрыло. Отец тоже уже был хороший, но все же заметил перемены в его поведении, в его состоянии. Как будто ему враз стало плохо, скрутило и повело. «Может, в туалет?» — спросил его отец. Тот кивнул, поднимаясь и останавливая отца, вознамерившегося его сопроводить. «Я сейчас», — сказал он и ушел, пошатываясь. Когда прошло десять минут, десять или пятнадцать, отец забеспокоился. Он спустился в туалет, но парня там не было. Отец прошелся по залу. Никого похожего. Никто его не видел, швейцар не подтвердил, что кто-то выходил. Встревоженный и раздосадованный, отец вышел на улицу и, на всякий случай, прошелся по окрестным дворам, приглядываясь к сидящим на скамейках у подъездов. Было уже темно. Наконец отец решил пойти домой. Когда он подходил к дому, окна нашей квартиры были темны. Почувствовав неладное, он взбежал наверх, распахнул дверь и увидел такую картину. В коридоре ярко горел свет. Парень стоял в прихожей и, сгорбившись, надевал свою куртку, а метрах в трех от него стояла мать… Отец никогда не видел ее в таком состоянии. Лицо ее пылало, волосы были растрепаны — она была вне себя. «Что случилось?!» — заорал отец и тут же, недолго думая, ударил парня по лицу. Тот закрылся ладонями и, кажется, заплакал. «Не бей его, — сказала мать, — пусть уходит». — «Что случилось?» Отец снова замахнулся. «Все нормально, — ответила мать, — со мной ничего не случилось. Прошу тебя, пусть он уйдет».

Но отец хотел знать, что же все-таки произошло. Он тряхнул парня, свирепея, заводясь уже не на шутку.

— Убил бы его, — сказал отец, закуривая третью сигарету. — Ты меня знаешь, убил бы, и все.

Меня трясло. Я слушал, и у меня дрожали пальцы.

— И что потом?

— Спустил его с лестницы.

Я сглотнул.

— А мать? Что он с ней сделал?

Покачав головой, отец с силой выдохнул дым.

— Ничего он не сделал. Она так и не поняла, чего он хотел. Она уже легла, когда он пришел. Мать открыла, а он стал ее обнимать. Потом она рассказала, что парень это делал без насилия, но настойчиво, пьяно что-то бормоча, словно прося о чем-то. Она так и не поняла, о чем он просил, чего хотел. Конечно, сильно напугалась, стала его отталкивать, вырываться, разве что не кричать. А он все лез и лез, ласково так, как она сказала. Короче, я пришел вовремя, выгнал его, дал по шее и пнул еще вдогонку, а мы потом две ночи не спали.

— Переживали? — глупо спросил я.

— А как ты думаешь?

Я пожал плечом. Что можно сказать? Это и вправду было дико. Но вместе с тем я ощутил, как в этот миг все во мне сложилось, все мои пустоты были заполнены, словно большой самосвал высыпал тяжелый песок, придавив меня изнутри.

— Как его звали?

— Да не помню, — устало сказал отец, бросая во тьму окурок. — Ты только матери не говори… Захочет — сама расскажет. Она потом плакала неделю, все твердила, что это мы тебя выгнали… Да… Бред конечно, а?.. Чего молчишь?

— Бред.

— Вот и я ей говорил, а она мне все свое… Ладно, пойдем спать.

Мы разошлись по разным комнатам. Мне постелили в моей, мать легла в спальне, а отец, как это и бывало, когда он выпивал, лег в зале.

Я лежал на твердых накрахмаленных простынях и не мог заснуть. Хотелось курить, но для этого нужно было идти через зал. Потом не выдержал и встал с кровати.

— Сынок, ты? — мать, оказывается, тоже не спала. Темнота выдавила ее силуэт, приподнявшийся над кроватью.

— Да, мам. Можно посижу с тобой?

Я подошел к постели и сел на край, Мать слегка подвинулась. Я сидел и смотрел на нее, на белеющую в темноте сорочку. Потом протянул руку и дотронулся до ее руки. Она вздрогнула, словно обожглась.

— Не спится? — шепнула она.

Я молчал. Меня не было так долго, что казалось, будто это не я сижу на ее кровати и держу ее за руку. Как часто я мечтал об этом там, где ее не было рядом, когда мне было очень плохо.

— Мне было очень плохо, мама, — прошептал я.

— Плохо? — переспросила она, будто не расслышала. — Тебе было плохо, сынок?

На моих глазах выступили слезы. Я кивнул.

Она привлекла меня к себе и прижала к груди.

— А я чувствовала это — всякий раз у меня болело сердце, — говорила она, сжимая мою голову, мое мокрое лицо. — Но…

Она замолчала, дрожа телом, потом продолжила:

— Но сейчас… иди спать… Слышишь, иди… Все будет хорошо.

Она как будто боялась меня. Отпустила и легла на подушку.

— Иди, — снова шепнула она.

Меня снова охватили растерянность и смущение. Я не мог сказать ни слова, только кивал в ответ. Все то, что сдерживалось до сих пор, хлынуло наружу. Освобождаясь от бремени, я прощался с ним, и оно выходило из меня прочь, вновь оставляя во мне пустоту. Но эта пустота была иного рода. Я возвращался туда, куда до сих пор не мог вернуться — ни во снах, ни тем более наяву. И вот, вернувшись, не нашел себя прежнего и не узнал нынешнего, словно завис в каком-то другом измерении, между явью и сном, между «есть» и «было», — там, откуда нет возврата.

Отец тихонько похрапывал, мне не составило труда пройти мимо него, выйти на лоджию, закурить. Я курил, было тихо, потом в тишину, как камень, ухнул далекий паровозный крик, и она сразу же сомкнулась, пустив расходящиеся во все стороны круги.

Я лежал в своей постели, без сна, не думая о странном пришельце, — о том, кто бы это мог быть и как его звали, не перебирал по памяти своих сослуживцев, — лежал, уже твердо зная, что скоро снова уеду. Уеду, чтобы не возвращаться больше никогда.

10. РОЗОВЫЙ ФЛАМИНГО

Я был пьян и почти завалил ее на кровать. Она, в общем-то, особо и не сопротивлялась, только как-то вопросительно заглядывала мне в глаза.

Стыдно признаться, но похожа она была на Одри Хепберн. Я не вру, честное слово. Она была вылитая принцесса из «Римских каникул» Уайлера.

Короче, я пытался ее завалить, а она не сопротивлялась, поэтому мне приходилось бороться только со своим хмелем.

Она что-то шептала, пока я, как Иаков с ангелом, топтался на месте.

— Что? — наконец спросил я.

— Пойдем на улицу, — дошли до меня ее слова.

Неожиданно я легко согласился. «В рот компот, почему бы нет», — подумал, застегиваясь.

Она закрыла дверь комнаты, мы прошли по коридору, потом мимо вахты, потом вышли из общаги.

«Ро-зо-вый флами-и-инго, ди-тя зака-а-ата…» — неслось из окна на втором этаже.

— Летний вечер стянул трусы и показал всем свою большую ярко-красную залупу, — откомментировал я.

— А мне Свиридова нравится, — сказала она.

— Кто бы мог подумать.

Мы вышли на Фонтанку. Солнце наполовину село за дома. Недалеко находились верфи, кричали чайки. Я слышал над головой их клекот. Мы спустились по гранитным ступеням к самой воде, и там я ее довольно ощутимо прижал.

— У меня кружится голова, — произнесла она, переводя дух после затяжного поцелуя.

Ага, кому бы говорили! Я вообще держался за нее, чтобы только не свалиться в воду.

Но и впрямь, романтика перехлестывала через край. Нам было по двадцать с небольшим, мы находились в центре красивейшего из городов и, как истинные дети заката, мучительно тискали друг друга.

Хмель подвинулся на полбилета и уступил место вожделению. Теперь они вдвоем восседали на одном стуле.

Мимо нас проплыл ментовский катер. Два мента загорали на палубе и тупо зырили на наши упражнения.

Это никуда не годилось. Мы снова поднялись на набережную.

— Хочешь, я покажу, где мы сидели с моим мужем? — вдруг предложила она.

Сидели? (Ее муж сидел в кустанайской колонии общего режима за наркоту.)

И еще у нее была (а! раз пошла маза выкладывать — тогда начистоту) годовалая дочь, — но не здесь, а у ее родителей.

Вот вам, бляхо, и Одри Хепберн, скажете вы.

— Покажи, — сказал я.

Мы обогнули верфи, потом какой-то институт соковыжимания, прошли зассанными дворами и оказались на берегу тихоструйной речки.

Это была Пряжка.

Черт, мне это понравилось.

Принцесса и наркоман на бережку Пряжки.

В этом было что-то пронзительное. Что-то, от чего веяло безысходностью и смертью. Тем, что находилось на противоположном полюсе от детей заката.

Мы сели на травянистый склон.

— Расскажи мне о нем, — попросил я.

Она вздохнула и посмотрела на воду.

— Его подставили, — сказала она. — Попросили принести немного на раскурку, а потом…

Начинается, подумал я с досадой. Как легко разрушить чужое, к чему не имеешь никакого отношения!

Я внимательно посмотрел на нее. Она больше походила на пацанку, чем на принцессу.

— А тебя резали? — вдруг спросила она.

Резали? В моем мозгу, как в тетрисе, никак не укладывалось это слово. Я пробовал и так, и эдак, пока, наконец, не допер.

— Конечно.

— Покажи, — попросила она.

Задрав футболку, я показал какой-то давнишний шрам. Царапнул где-то гвоздем.

— Его — тоже, — сообщила она, потрогав пальцем мой живот. — Уже там, на зоне.

И, глядя в глаза, приблизила губы.

Несмотря на весь ее багаж, мне было хорошо. Более того, мне было офигительно.

Меня даже стало немного потряхивать. Пару раз на воде мелькнуло отражение розовых крыльев.

Белая ночь спустилась к нам на берег. Она никак не хотела сливаться с темной водой.

Наконец мы встали и двинули в сторону общаги.

За время сидения на берегу я к чему-то незримо приблизился, но чтобы дотронуться, нужно было сделать один маленький шаг.

Мой взгляд опустился под ноги, и я увидел, что она была в тапочках.

— Ты чего в тапках-то? — удивился я.

— А, — просто сказала она. — Некогда было переобуваться.

Вот оно. О Господи! Внезапно я почувствовал, как кто-то потянул меня за сердце, вытягивая его в ее сторону.

По ходу, я неотвратимо влюблялся.

Подходя к общежитию, она замедлила шаг, а потом и вовсе остановилась.

— Не хочу в общагу, — поморщилась она. — Сегодня тетя Клава на вахте, она моего мужа хорошо знает.

Мы вошли в парадную соседнего дома и на лифте поднялись на последний этаж. Дверь на чердак была открыта. Пахло голубями и еще черт знает чем. Через небольшое окошко мы вылезли на крышу. Сели на самый конек. Я прижал ее к себе.

Слева белела полоса залива. Горбатились портовые краны. Под нашими ногами в сером мареве лежал город. Я ощущал себя завоевателем. Сегодня я покорил его сердце.

— Какой ты сильный, — прошептала она.

Над нами захлопали крылья. Я оглянулся.

— Пойдем спать, — сказал я.

Мы спустились вниз, и я нашарил в темноте лежащую на керамзите дверь. Мы легли на нее, она прижалась ко мне всем телом. Да, пахло голубями и еще черт знает чем. Я стягивал с нее лосины. Помогая, она приподнимала зад. Все было до того прекрасно, что, бляхо, я дал задний ход. Не сейчас, думал я, гладя ее по голове. Только не сейчас.

Она уснула, а я лежал и слушал, как она спит. Потом осторожно встал и вылез на крышу.

Солнце снова собиралось появиться из-за горизонта. Я сел возле кирпичной трубы и сразу же услышал шум, преследующий меня на протяжении всей ночи.

Поглядев налево, я увидел большую птицу, стоящую на длинных ногах на самом краю конька.

— Ого, — вздрогнул я.

Первые лучи окрасили птицу в розовый цвет.

Она повела длинной шеей.

— Фламинго, — вслух подумал я. — Розовый.

— Точно, — ответила птица и щелкнула клювом.

Еще и разговаривает. Я растерянно шмыгнул носом.

— Ты правильно сделал, — сказала птица. — Я горжусь тобой.

— Ты о чем?

— О том, что не воспользовался ею.

Я пожал плечами.

— Ненавижу пошлость, — ответил я. — Трахаться на чердачной двери — верх пошлости.

Фламинго переступил ногами, приблизившись на шаг.

— Не обманывай себя. Тебя остановило ее замужество. Ее дочь.

Я рассмеялся и сплюнул. Глупая птица.

— Сегодня я оттрахаю ее во все щели. Клянусь тебе.

Птица мотнула маленькой тупорылой головкой.

— Ты врешь мне. И себе врешь. Ты не такой.

— Какой, блядь, не такой?! — не выдержал я, но тут же, вспомнив о спящей, сбавил громкость. — Ты что несешь, голубка?

— Ты чистый и светлый, а то, что из тебя иногда выпирает, никак к тебе не относится.

Меня потихоньку стала доставать эта байда.

Чего-то я недопонимал.

— На самом деле, ты очень хороший, — частила птица, щелкая клювом. — Ты как дитя заката.

Опа-на! Не надо было ей этого говорить. Я все понял. Моментально.

— Ну-ка, — сказал я. — Подойди, пожалуйста, поближе.

Фламинго нерешительно смотрел на меня.

— Не бойся, — убеждал я. — Скажу чего-то на ушко.

Птица, стуча по металлу, подошла ко мне и наклонила красивую розовую головку.

Я взялся двумя руками за основание шеи и резко крутанул в разные стороны.

Солнце ярко-красной залупой выходило из-за горизонта.

11. ЗЕРКАЛО

Я сказал Саньке:

— Мне нужно зеркало. Чтобы в полный рост.

— В полный рост? — переспросил Санька. — Зачем тебе в полный рост?

Зеркало его не удивило. Всем нужно зеркало — что и говорить. В зеркалах много чего можно найти.

В нашей общаге было несколько зеркал. На каждом этаже по зеркалу. Хорошие зеркала, просто великолепные. Отражающие тебя с головы до ног. Восхитительные зеркала.

Я говорю Саньке:

— Возьму с четвертого. Постоишь на шухере?

Санька только головой покачал. Опять твои штучки. Опять, опять.

Через вахту зеркало не пронести. Мы завернули зеркало в покрывало и решили спустить с окна второго этажа. Я вышел на улицу, прошел в колодец, задрал голову. Санька перекинул сверток с зеркалом через подоконник и… выпустил его из рук.

— Блядь, — сказал я.

Санька сверху молча смотрел на меня. Я вытряхнул из покрывала осколки и поднялся в общагу.

— Прости, — сказал Санька. — Зеркало тяжелое.

— Следующее будет не легче, — ответил я. — Ты уж постарайся.

Третий этаж также остался без зеркала. Он словно ослеп, но меня уже несло. Я не мог остановиться.

Это зеркало не выдержала веревка. Она лопнула как раз в тот момент, когда я уже собирался его принять. Снова эхо отразило звук падения. Вытряхивая осколки, я сильно порезался. Побитые зеркала мне мстили. Мне хотелось кричать, меня колотила нервная дрожь.

— Хватит, — сказал Санька. — Остановись, ну его в жопу, это зеркало. Зачем тебе зеркало?

— Что?! Что ты сказал?! — я едва не орал.

Трус! Он что, сможет спокойно спать после всего этого? После того как они смеялись над нами! Все эти зеркала!

Теперь очередь дошла до второго этажа. Господи, я перебрал все! В моей голове мелькнула мысль, что же мы будем делать, когда останемся без зеркал, во что будем смотреть, но я тут же выкинул ее вон. Мне нужно зеркало, сегодня, в этот вечер — до зарезу, и больше я ничего не хотел знать.

Я видел, что Саньку тоже колотит. И он смотрит на меня со страхом. Как я пеленаю последнее зеркало, как ребенка, и как дрожат мои пальцы. Это зеркало отражало мою страсть и его смятение. Жажду и тошноту. Сумасшествие и ужас познания. Кровь и пот. Упрек и наваждение…

Я ехал в автобусе. Прижимая зеркало к телу. Оно было почти в мой рост. Когда освободилось место и я сел, оно стало больше меня. За окном плыл ночной город, шел снег. В автобусе было холодно, мои перебинтованные руки мерзли, но на душе было спокойно.

Потом я вышел на остановке, прошел по улице, зашел в подъезд дома. Поднялся на лифте на двенадцатый этаж. Позвонил в дверь.

— Что это? — спросила она, увидев меня с зеркалом в руках.

— Это зеркало, — ответил я.

— Зеркало, — повторила она. — Какой ты…

Она не договорила. Я развернул покрывало. Она подошла к зеркалу и отразилась в нем. Вся, с головы до ног. Ничего прекраснее я не видел.

Я думал, она хотя бы поцелует меня, но она просто сказала «спасибо». Я понял, что это все.

— Ладно, я пойду, — сказал я.

Она виновато кивнула.

Я шагнул за порог, и в зеркале закрылась дверь.

12. САМАЯ НЕКРАСИВАЯ

В то время мне никто не давал. Не знаю, почему так получалось, — я принимал это как факт. Красивые и легкие в общении девушки не воспринимали меня, словно чувствовали мою настороженность. Я и вправду боялся влюбиться и потерять себя. Меня и так было немного, — все складывалось не лучшим образом, и дополнительные проблемы были ни к чему. Может, дело было в этом? На любые вопросы я отвечал односложно: да, нет, — и девушки обычно быстро отваливали.

Конечно, я страдал от отсутствия женского участия. Все эти милые банальные фразочки, объятия, прикосновения, эти губы, ладони — всего этого не хватало мне до жути. Я жил один, ложился спать, не раздеваясь, и просыпался с первыми лучами солнца. Лежал без движения, с железобетонным стояком, слушая, как гремит под окном трамвай, будто звенят от напряжения мои чресла.

Однажды я всю ночь целовал во сне красивую женщину, а когда проснулся, на моих губах остался вкус ее губ.

Это было невыносимо. Во мне боролись страх любить и желание иметь. Страх потери и жажда насыщения.

И я нашел выход. Мне пришлось поступиться некоторыми своими принципами, но делать было нечего. Я пошел на это.

Таких некрасивых я еще не видел. Она была не просто уродлива, она была отвратительна. В какой-то момент мне стало интересно, насколько низко я упаду в поисках дна. Мы сидели в какой-то компании, пили алкоголь, и я время от времени бросал на нее косые взгляды, недоумевая, как она вообще оказалась среди нас. Как такие вообще выходят на свет.

Где-то я слышал, что, выбирая женщину, мужчина всегда идет на риск. Почему-то раньше я считал, что это касается только красивых женщин. Мужчина рискует своим здоровьем, кошельком, жизнью, наконец. То есть всем тем, чем я не желал рисковать. Что же оставалось при другом раскладе? Неужели, выбирая неказистую, я подписывался под своей трусостью?

Если и так, мне было плевать. Я был хорошо пьян, и мой член также затуманил свою головку.

Провожая, я довел ее до самой общаги. Потом мы пробирались, как воры, через вахту. Мы действительно как будто что-то воровали друг у друга, но что — понять было сложно. Поднимались по лестнице, глядя на ступени.

В комнате я сразу накинулся на нее. Она не включила свет, и это было очень кстати. Передо мной был лишь силуэт, она тоже видела не больше. Я начал ее раздевать, но тут она что-то залепетала мне на ухо.

— Что? — не понял я, продолжая стаскивать с ее толстых ног колготки.

— Мне нельзя, — донесся до меня ее писк.

— Почему это? — изумился я, словно она сообщила, что беременна самим Христом.

У нее были месячные. Она на четверть была заполнена отработанной кровью.

— Это серьезно, давай в другой раз. Давай встретимся еще, и тогда все — что хочешь.

Черт, я об этом даже думать не мог! Встретиться еще раз. Это было невообразимо. У нее была большая грудь и какие-то непонятные крючочки на бюстгальтере — вот что занимало мой ум. Грудь была большой и мягкой, и такой горячей, словно это был хлеб, только что испеченный моими собственными руками. Не отвечая на ее уговоры, я стянул с нее трусы.

Там было мокро, да, от крови ли, от вожделения? И то и другое встретило меня, когда я вбурился в нее, как вворачиваются в недра земли в поисках нефти. Она задрала свои короткие ноги к потолку и задергала ими в такт подземным толчкам. Мое лицо было в сантиметрах от ее лица, я приблизился вплотную и нашел ее губы. Похоть затмила вкус, я все вбивал и вбивал в нее невидимые гвозди, забыв обо всем, как сумасшедший плотник. Потом ножки деревянной кровати подломились, и я вошел так глубоко, словно провалился туда по пояс.

Под утро мы пошли в душ, который находился тут же, на этаже. Стояли рядом, я отмывал свой окровавленный пах. Мой член был в крови, как будто я им кого-то зарезал.

У нее были длинные, собранные в толстую косу волосы и пухлые щеки. Плохая кожа на лице. Я старался не смотреть, мы почти ни о чем не говорили. Только «да» и «нет». Этого хватало.

Помывшись, я сразу ушел. Она не стала спрашивать, приду ли я снова, когда меня ждать. Я тоже не поднимал эту тему, думая, что ноги моей больше здесь не будет. Но через неделю заявился снова.

Я был так пьян, что не помнил, как оказался в этой комнате. Очнувшись, я увидел ее. Она раскачивалась на мне, в комнате горел торшер, и я, лежа на спине, долго смотрел на свой член, который то появлялся, то исчезал. Она сидела на нем, спиной ко мне, под левой лопаткой у нее были две большие розовые родинки. Как шрамы от пуль, пиф-паф, два раза. Она раскачивалась, словно собиралась оттолкнуться и прыгнуть прямо в окно, черневшее перед ней, а я ничего не чувствовал. Где-то в этой ночи была любовь, где-то там она наверняка была, ее нужно было только найти. Мы оба были лишены любви. Я не хотел или боялся, а она?..

А она оказалась не так проста. В ту же ночь пошли упреки.

— Ты ходишь ко мне только трахаться, — были ее слова.

— Тебе плохо? — пожимал я плечами.

— Я чувствую себя… — она замолчала, не в силах произнести слово «блядь».

Для бляди она была слишком уродлива.

— Ну давай сходим в Эрмитаж, — предложил я.

— Завтра?

— Давай завтра…

— Ты красивый.

— Я-то? Да брось…

— Нет. Ты красивый.

Наутро, попив чаю, я сматывался, оставляя ее одну. Все, говорил себе, это точно в последний раз. Но потом через какое-то время возвращался.

Я видел, как женятся, привыкая друг к другу. Как женятся по залету. Или даже просто за компанию. То, чего я боялся, здесь выглядело не страшным.

Мне начало нравиться бывать у нее.

— Давай, теперь надень вот это пальто, — говорил я, дрожа от возбуждения, как от промозглого ветра.

— Может, поедим сначала? — говорила она то ли в шутку, то ли всерьез.

— Надевай пальто, сучка, — я шутливо хлестал ладонью по ее рыхлой заднице.

— Ай, — говорила она.

Странные ощущения испытываешь, когда ебешь того, кого ебать не следовало бы. Переступая через запрет. Потом все эти наряды — со стороны это могло показаться извращением. Она была безропотной и смешной, но что-то было в ней такое, что убивало смех в самом его зародыше. Над некрасивостью смеяться грешно, это бесчеловечно, говорил я себе, глядя, как она пытается угодить. Но это и возбуждало, все ее нелепые старания, все позы, принимаемые ею, были трагичны, как в немом кино, когда знаешь, что актеров давно уже нет в живых.

Я пытался учить ее грязным манерам. Я думал, что мат мог бы внести необходимую гармонию, ведь нецензурная брань есть в какой-то степени вызов. Ее уродливость была неживой, обреченной, ей не хватало пыла, чтобы она могла заиграть красками.

— Блядь, — говорил я ей. — Скажи «блядь»!

Она мотала своим уродливым лицом туда-сюда, и только щеки тряслись яростно в ответ.

Однажды меня не было почти месяц. Наша связь вселила в меня уверенность, и я завел вполне симпатичную подругу, хотя с ней было непросто. Волей-неволей я сравнивал, и красота часто проигрывала.

Напившись в очередной раз, я снова оказался в знакомой постели.

— А я научилась сосать, — сказала она и следующим движением припала к моему паху.

— Где же это? — я равнодушно наблюдал за ее стараниями.

— Тебя не было, и я переспала кое с кем, — обхватив ствол двумя пальцами, ответила она.

— Вот как?

— Да. И он мне заплатил.

Я не знал, что мне сказать на это.

Она снова взялась за минет, если это можно было так назвать. Ее лицо с моим членом во рту вызвало у меня приступ печали.

Еще через пару месяцев она сказала мне, что залетела. Не от меня — от того перца, которому отдалась за деньги в мое отсутствие.

— Что будешь делать? — спросил я.

— Аборт, что же еще, — ответила она легко. — У нас в группе почти все через это прошли.

Она имела в виду институтскую группу, где училась, но я почему-то подумал о неком биологическом подвиде. Словно она принадлежала другой ветви женских особей, у которых аборт — дело обычное.

— Пойдем в Эрмитаж?

— Конечно.

— Завтра?

— Посмотрим.

Утром она плакала мне в колени.

— Я некрасивая, да? Ну, скажи, очень некрасивая? Поэтому ты не хочешь гулять со мной?

Боже мой, неужели ты сама не знаешь?

— Ну что ты, — говорил я, закуривая.

— Что я?! Ну что я?! — она почти кричала, захлебываясь от рыданий.

Некрасивые женщины плачут омерзительно.

— Ладно, я пойду.

— Иди. Иди, понял! И больше не приходи! Больше не нужно приходить, понял?!

Я молча одевался.

— Ты понял?!

— Понял, понял.

— Ну вот и все.

— Ладно.

Когда я уходил, она смотрела мне вслед.

Я обернулся.

— Прости меня.

Ее лицо исказила судорога. Как молния сверкнула.

— Пошел на хуй!

— Что? — опешил я.

— Пошел ты на хуй! Ненавижу! Чтоб я тебя больше не видела здесь! И нигде больше!

Я спускался по лестнице, и ее голос все еще звенел в моих ушах.

Ее лицо было некрасивым, как прежде, но что-то изменилось в нем.

Я вышел на улицу, и солнце приласкало меня, как в последний раз.

13. БОЛЕЗНЬ РОСТА

Мы ехали в ночном трамвае, сидели друг против друга, касаясь коленями, и ее коленные чашечки были значительно выше моих. Ну да, об этом я и говорю: она была выше меня на голову. Это сбивало с толку: чего на самом деле она хочет от меня? Еще она была красива, умна, утонченна, она была создана для любви, но я никак не мог испытать чувство нежности, хотя и искал ее в себе весь этот вечер — с первой минуты нашего знакомства, — искал нежность и не находил. Вместо этого я испытывал неловкость, как будто обманывал чьи-то надежды, ничего, впрочем, не обещая, но ведь и не отвергая? Я был скован ее пристальным вниманием, как будто она уже стягивала с меня штаны с намерением посмотреть, каков у меня член, подойдет ли он ей, когда встанет, и будет ли достаточно тверд, чтобы…

Все-таки я кретин. Закомплексованный с головы до ног, сжавшийся в комок, сопливый мальчишка, изо всех сил старающийся выглядеть раскованным и знающим себе цену пьяным ловеласом. И если хмель еще действительно не прошел и шумел в моей голове, то он сейчас не мог мне помочь, скорее, мешал. Если бы я был трезв, я бы сразу дал ей понять, что ничего не будет.

Ее звали Леной. Леночкой. Она была выше меня на двадцать сантиметров, а я называл ее Леночкой. Это было бы забавно, если бы не добавляло мне грусти. Печаль вспыхивала и гасла, как свет в пустом громыхающем вагоне гас и вспыхивал от перепада напряжения. Я провожал ее на Петроградку — там она снимала комнату.

Мы вышли на какой-то остановке и пошли куда-то направо вдоль темной улицы, освещенной кое-где больным желтушным светом. Наши тени то росли, то, уменьшаясь, сходили на нет, и я старался не смотреть на них, потому что эти кривляющиеся твари смеялись надо мной, отражая истинные размеры комизма происходящего. Мы дошли до какого-то пятиэтажного кирпичного дома, похожего на обыкновенную хрущевку (это на Петроградке-то!), и вошли в подъезд. Она остановилась на площадке первого этажа, роясь в сумочке в поисках ключей, слегка наклонившись, а я стоял, как дурак, рядом, вытягиваясь в полный рост, едва не вставая на носки. «Ты будешь ее ебать?» — крутился в моей голове вопрос, но, все время повторяясь, фраза теряла вопросительный знак и становилась утвердительной. Она как бы подмигивала мне, подначивая своей откровенностью: не парься, в постели все одинаковые, в горизонтальном положении рост не имеет значения. А что тогда имело значение? Моя потерянная нежность, ее желание впустить меня в себя или же еще что-то, что находилось где-то посередине между этими импульсами?

Наконец, мы очутились внутри.

— Тише, — прошептала она, указывая на закрытую дверь одной из двух комнат. — Соседка уже спит.

Я думал, она даст мне тапочки, а сама останется босиком — в этом случае я бы добрал пару сантиметров, но тапочек не оказалось. Мы вошли в комнату, она включила свет, и я сразу увидел диван, на котором это произойдет. Это как дежа вю. Мне показалось, что когда-то (и не однажды) я занимался сексом на этом диване, — ну, может, на похожем, какая разница. Если это так, то каждый мужчина приходит к незнакомой женщине со своим диваном, если у него есть желание, и она не противится ему. Наверное, так. Значит, и я, сукин сын, притащил его в эту комнату, хотя и уверял себя по дороге, что не хочу ничего такого, а сам все время, надрываясь, пер его на своем горбу. Да, этот старый потрепанный диван, я знал каждую пружину в его темном нутре.

— Садись, — сказала Леночка, приглашая меня на мой диван.

В комнате стоял стол, заваленный книгами, исписанными листами, две немытые чашки ютились на самом его краю. Пара стульев, книжный шкаф, шифоньер с большим зеркалом, на окне отсутствовали занавески, и стекло до половины было завешено газетами. Под самым потолком — невзрачная люстра.

Пока я что-то там листал, она сходила в ванную и вышла оттуда с мокрыми волосами. На ней был банный халат, и она была в тапочках. Значит, все-таки они у нее были.

— У меня одна подушка, так что… — Леночка не договорила. — Ты пойдешь под душ?

Черт, ну почему я такой неповоротливый? Я стоял под струями теплой воды и думал, что вот мне уже двадцать пять и я вряд ли уже вырасту. Я глядел на свой поникший член, по которому весело бежала вода. Он тоже вряд ли вырастет. Я смотрел на свои ступни и думал, что неплохо бы еще постричь ногти. Выйти сейчас и спросить у Леночки, есть ли у нее ножницы. Маленькие маникюрные ножницы. Она будет рыться в нижнем ящике шифоньера, задрав голую попку, а мой член в это время будет расти. Я взял с полки зубную щетку — ее ли, соседки — и стал драить зубы. Хотя бы здесь не дать маху, дышать на нее «Поморином», когда дело дойдет до главного.

Леночка уже расправила постель и лежала под покрывалом, глядя, как я вхожу в комнату.

— Я забыла показать тебе мою зубную щетку, — сказала она.

— Я не чищу на ночь зубы, — глупо соврал я, отводя взгляд от ее глаз.

— Ложись, — сказала она.

— Выключить свет?

— Конечно.

Я щелкнул выключателем и лег рядом. Залез под покрывало, коснувшись ее обнаженного тела. Оно было чужим, хотя и теплым, как родное. От него пахло мылом, у меня были длинные ногти на ногах, зато рот благоухал, и можно было приступать к решительным действиям. Но как-то все изначально шло не так, словно это она, а не я вел ее к такой развязке, — вела и в самый последний момент остановилась, передавая мне инициативу. Да ведь так и было. И что я должен был теперь делать? Снимать трусы или нет? Просто приспустить их и начать целоваться? Молча полезть на нее, как на гору? Черт, это было невыносимо — никогда не думал, что окажусь в такой ситуации. Она лежала рядом в пяти сантиметрах и ждала.

Мне не то чтобы хотелось плакать, но я был раздавлен своей и еще чьей-то нелепостью. За окном проехала машина, осветив фарами газетные столбцы.

— Ты не спишь? — спросила Леночка.

Я не знал, как ответить. Сказать, что сплю, я не посмел, хотя это было бы лучшим ответом.

— Нет, — сказал я.

Она замолчала, опять надолго, не шевелясь и неслышно дыша. Такой тишины я не слышал давно, может, даже никогда не было вокруг меня такой тишины. Если бы она была поменьше ростом, хотя бы сантиметров на пяток-другой, думал я, все было бы проще. Я бы уже минут десять как гонял в ней свой поршенек, выуживая из нее различные звуки. Что может быть проще взять желающую этого женщину? Стоит только протянуть руку, дотронуться до нее жаркой ладонью, положить эту ладонь на живот, сдавить грудь. Больше-то ничего и не требуется, дальше все пойдет само.

Но я почему-то не мог. Я как-то странно ощущал себя сквозь весь мой стыд. Как будто она была мужчиной, а я женщиной — вот что втемяшилось мне в голову. Почему она не делает никаких попыток выебать меня? — такая мысль была бы уместна, приди эта мысль мне в голову. У нее же есть все, чтобы оттрахать меня как я этого хочу, или хотя бы так, как она это может. Мне ведь многого не надо, всего лишь немного ласки и проникновения, ласки проникновенной я желаю, вот чего. А он, или она… Я начал путаться в местоимениях, я определенно сходил с ума от безысходной тоски и одиночества.

— Знаешь… — начал было я и замолчал.

— Да? — спросила она через минуту, так и не дождавшись продолжения.

Черт, я понятия не имел, что еще ей сказать. Сказать, что я одинок, что хочу любви и боюсь ее пуще смерти? Боюсь привязаться к человеку, боюсь, что он потом бросит меня и я умру от еще большей тоски? Как сказать лежащей рядом обнаженной женщине, что я не хочу ее, потому что она элементарно выше?! Что эта разница в росте даже больше длины моего хуя? Вам это кажется смешным? Лично мне не очень. Если задуматься, есть в этих цифрах что-то насильственное и непоправимое, как в датах рождения и смерти.

Если бы я тут же мгновенно уснул — это было бы настоящим выходом. Ну, или умер, в крайнем случае. Я сейчас был готов даже на смерть — клиническую. До утра. А потом я поймаю ее где-нибудь в прихожей и все равно выебу. Стоя, под вешалкой, или посажу на кухонный стол. От моих толчков будет срываться на пол и биться посуда, а я…

Я устал. Очень устал. Повернулся со спины на бок, лицом к ней. Протянул руку. Она лежала на спине. Я коснулся пальцами ее лба, носа, бровей, щек. Затем коснулся подбородка. Губ. Слегка раскрыл их мякоть и ощутил твердь зубов. Если бы вы знали, как это тяжело мне давалось. Наверное, она чувствовала это, понимала всю нелепость таких касаний, но что могла поделать? Все-таки Леночка была умна, этого было не отнять, поэтому спихивать с дивана она меня не стала. Просто разомкнула зубы и приняла в рот мой палец.

Она сосала мой палец, а я все дальше и дальше проталкивал его, имитируя соитие — и это было до того невыносимо нежно и глупо, что я едва не заплакал. Возможно, и у нее выступили слезы, этого я не видел. Она просто сосала мой палец, как будто это был вовсе не палец. Не вынимая его из ее рта, я накрыл ее тело своим. Покрывало при этом скомкалось между нами, и я отшвырнул его свободной рукой. Мой член напрягся, и не было возможности стянуть трусы, я лишь выпростал его из них, как мог, она раздвинула ноги, я вошел и тут же кончил…

— Ты еще придешь? — спросила она утром, когда я, уже одетый, собирался уходить.

Леночка лежала на диване, не пытаясь прикрыться сброшенным на пол покрывалом.

— Приду, — сказал я, целуя ее в губы.

— Правда?

— Конечно.

Когда я вышел из подъезда, то увидел, что во дворе дома находилась территория детского сада, огороженная деревянным штакетником. Из дверей желтого двухэтажного здания вытекала группа малышей. Они строились попарно: мальчик-девочка, мальчик-девочка. Почти все мальчики были ниже девочек. И только один, вихрастый и крикливый, был выше своей напарницы. Он был выше всех остальных, и вообще казался уродом среди нормальных детей.

Я отвернулся и пошел к остановке.

Приду ли я еще сюда? — я не думал об этом.

Я просто шел и рос.

14. ТО, ЧТО НУЖНО

Она играла на трубе — хорошо, пусть на флейте, — а я мучил скрипку, — ладно, контрабас. Мелодии не получалось. Чего-то не хватало. Я знал, чего. Просто она была бездарна.

— Натяни чулки, — сказал я ей.

— Что? — она перевела дух. — Чулки?

— И плащ.

— ????

— Давай, детка. Плащ. Мамин, не свой. Поживее.

Может, если я ей скажу, что люблю ее, она преобразится? Раскроется, соберется, сложится как мне нужно? Вряд ли. О Господи, вряд ли.

Я знаю, что мне нужно. Всегда знал. С тех самых пор, когда, лежа на полу возле книжного шкафа, дрочил, раскрыв первый том «Тихого Дона». В туалете — журнал «Здоровье». В кладовке — «Работница». По телевизору синхронное плавание и выступления гимнасток сводили меня с ума. Меня все время точил червь желания, и я ничего не мог с этим поделать. Меня одолевали фантазии, видения, я мечтал изобрести прибор, что-то вроде чипа, и кончать каждые четверть часа. Я хотел утонуть в море оргазма, вместо того чтобы блуждать болотом обыденности.

Господи, в отроческом возрасте, когда мои ровесники собирали гербарий рутинности, я нашел в твоих замыслах альтернативную сторону повседневности.

Позже, когда я получил все коды и доступ, начались сложности. Мне хватило первого раза, чтобы понять, где меня наебали. Все было не так — слишком вяло и предсказуемо, — не так, как мечталось долгими ночами. Я начал разбираться, в чем тут дело.

Может быть, в постели? В позах? В словах? В моем больном воображении? В чем же, черт побери?! В чем?

Рутина настигла меня там, куда я все время от нее убегал. Это был провал. Мне хотелось, как Плейшнеру, раскусить отравленного таракана и выброситься в окно.

Но потом я встретил ее — маленькую восточную девочку с изумительными ногами. Впрочем, они были кривоваты, но это пустяки, не правда ли? Она в первый же вечер взяла с меня расписку, в которой я обязался исполнять все ее прихоти. Я не знал, под чем подписываюсь, но легко подмахнул бумаженцию.

Она научила меня многому. Первый наш раз она затащила меня в парадную. В отчаянии я предложил ей хотя бы подняться на чердак. Но она и слушать не хотела. Размахнулась и ударила меня по щеке жесткой ладошкой. «Будь же мужчиной, — прошипела, стягивая трусики. — Ну же, выеби меня! Выеби как следует!»

Это было откровением. К тому же к концу она стала стонать так, что я никак не мог сосредоточиться на своем члене, который, пульсируя от напряжения, в свою очередь не мог разрядиться.

Потом были рестораны, дамские комнаты, мужские туалеты, колоннада Исаакия, пыльные закутки Эрмитажа, пляж, Михайловский сад, фонтаны Петергофа, темный коридор пушкинского лицея и многое другое. Один мир открывался за другим, снова и снова, и не было конца этой цепочке. Потом она исчезла так же легко, как и появилась.

— Мне так больно!

— Потерпи, это скоро пройдет… Сейчас.

— Мне больно!

Все, что связано с болью, вызывает жгучий интерес. Ты чувствуешь, что живешь на полную катушку. Мало кто знает, как кончается после восьмого раза, когда вместо спермы выходит только воздух или что там еще остается у нас внутри. Когда сводит судорогой мышцы паха и стучит в голове кровь. Что делать с неутоленным желанием, когда больше не в силах его придушить объятиями и слезами? Как выразить свою страсть, когда отказывает физиология, что делать с ней, когда не хватает слов? И что там, на самом ее краю, над бездной?

Любовь — слишком затертое слово, как обмылок на кромке ванны. По-настоящему я любил лишь тех, кого мне хотелось съесть. Полностью, без остатка, — как собака грызть кости, в вожделении закатывая глаза.

— Ты меня укусил, дурак! Ты вообще, придурок или как? Больной!

На порносайтах наблюдается интересная статистика — больше всего заходят в такие рубрики, как: в офисе, в гостинице, анал, сосание яиц, оргия, секретарши, медсестры и т. д. Менее всего — в такие как пытка вакуумом или золотой дождь. Усталые и голодные не интересуют практически никого. Следуя этим раскладам, можно предположить, что люди, добирая то, чего им не хватает, опираются только на свою фантазию, без желания расширить ее границы. И уж совсем не хотят того, что, по их мнению, никак не связано с сексом.

Я действительно начал уставать. Большинство думает, что найти идеального партнера если не просто, то уж, во всяком случае, незатруднительно. Главная проблема — в размерах гениталий, думают они. Конечно, я согласен, здесь есть проблемы, и иногда проще сменить партнера, чем доказать ему, что это не так. Я сейчас говорю о другом.

— Пойдем. Вставай.

— Куда? Эй, ты куда?

— Выйдем на лестничную площадку и позвоним в дверь.

— Ты с ума сошел! Идиот! Пошел вон! Не трогай меня!

Я тащу ее в прихожую. Ее груди трепыхаются от моих толчков. Она цепляет рукой висящий на стене телефон и бьет им меня по голове. Телефон большой, хоть и пластмассовый. Я сползаю по стенке на пол.

Она смотрит на меня сверху вниз, потом садится на корточки и вдруг слизывает с моего лба кровь. Затем наклоняется к моему члену. Сосет так, как будто делает это последний раз в своей жизни. Она дрожит и подвывает. Ее охватывает то, что называется страстью. Потом отстраняется, слизывает кровь и вновь сосет. Потом мы оба кончаем, я дрыгаю ногами, она целует мою рану, и кровь на моей голове перемешивается со спермой. Той, что на моей головке и на ее губах.

И это то, что мне нужно. Ненадолго, но все же…

15. ВРЕМЯ

Так она не сосала ни до, ни после. Сидя на стульчаке, она с каким-то новым для себя усердием (и волнением) предавалась этому занятию, и мне начинало казаться, будто ее подменили. Это была не моя жена. Ей-богу, это была не она.

Она сидела на стульчаке, положив на ляжки свой огромный живот. Я смотрел сверху, как она с упоением заглатывает мой член, целиком, и думал о том, как продлить это очарование. Пахло хлоркой и тем, чем обычно пахнет в больничных туалетах: какой-то мимолетной летальностью, исходом, — и я никак не мог сосредоточиться на главном.

Наконец, я кончал, она вытирала рот, и мы выходили в коридор. Она провожала меня до лифта, и я целовал ее на прощание.

Сейчас я думаю, что это были самые счастливые моменты в моей жизни. Время будто остановилось и с интересом наблюдало за мной, за всеми моими действиями и ощущениями, и я, понимая всю свою незначительность, одновременно с этим открывал в себе тайную значимость.

Я почти не пил. С тех пор как я проводил жену в роддом, мне расхотелось наливаться тем огнем, который грел меня раньше. Во мне зрело новое чувство, и оно было из тех, какие на протяжении всей жизни даются считанные разы.

Мой телефон молчал, и это меня устраивало. Я понимал, что это правильно. Время ограждало меня от всего лишнего, заставляя спокойно всматриваться в детали, ускользавшие до этого момента от моего пристального внимания.

Я приходил домой, открывал окна (на улице стояла июньская жара) и включал стереосистему. Телевизор смотреть не мог. Шел чемпионат мира, но я был не в состоянии досмотреть ни один матч до конца. Я не понимал, на хрена им всем это было нужно. Игроки бегали за мячом, судья дул в свисток, трибуны захлебывались в реве, — мне казалось, что никто из них не отдавал себе отчета в своих действиях. Все это было похоже на фарс, — вот до чего я дошел в своих заключениях, вырубая телик, и был недалек от истины.

Потом ложился спать. Спал ли? Конечно, спал. И даже завтракал, когда вставал утром. Жарил яичницу с ветчиной и с аппетитом ее съедал.

Потом время снова прибирало меня к рукам, и я не знал, куда себя девать. Хотел кому-нибудь позвонить и не мог вспомнить ни одного номера, кроме номеров экстренной помощи. Так и слонялся из угла в угол, как заключенный на прогулке под пристальным наблюдением.

Потом приближались часы посещения, и я ехал в роддом. Жена уже ждала — подходя к стоящему на пустыре четырехэтажному зданию, я видел ее в окне третьего этажа. Она махала мне рукой.

Сидя на диванчике в коридоре дородового отделения, мы о чем-то говорили. Жена спрашивала, я отвечал. Или наоборот. Я знал, что и я, и она выжидали момента, когда время, отведенное нами на формальности, начинало пикать, подходя к концу. Тогда мы, не сговариваясь, поднимались и воровато проникали в туалет. Она садилась на стульчак и смотрела, как я расстегиваю ширинку и ремень. Больше никогда у меня так не дрожали руки. Это было сродни причастию. И если на ее языке была облатка, то мне ее не хватало.

Жена была на дородовом, поэтому никто не знал, когда она родит. Это могло случиться в любой момент. Между сегодня и завтра стерлась граница, оставалось только сейчас, и в этом сейчас я, едва держась на слабеющих от разрываемых меня конвульсий ногах, кончал ей в рот. Потом у лифта целовал ее в губы, ощущая на них пронзительный вкус, и снова ехал домой.

На пятый день мне позвонил мой приятель Артур.

— Как дела? — спросил он.

— Пока не родила, — ответил я.

Артур на том конце хохотнул.

— Подозреваю во всей банальности твоего ответа тайный сакральный смысл, — сказал он.

— Точно.

Он пригласил меня на вечеринку, которую устраивала его французская подружка. Она отмечала то ли День Парижской коммуны, то ли День взятия Бастилии.

— Какая разница, — сказал Артур, — если есть возможность протусоваться всю ночь.

— Кому?

— Тебе, ептить! — как маленькому, пропел он в телефонную трубку. — Давай, расслабься уже, а то тужишься не по делу.

Подумав, я согласился. Вернее, согласился, не думая. Может быть, все последнее время я ждал этого звонка. Больше не мог находиться в одиночестве. Короче, сказал «да».

Мы явились часам к десяти. Ариэль, так звали хозяйку съемной квартиры, поочередно расцеловала нас на пороге.

Потом вопросительно посмотрела на меня.

Я отрицательно покачал головой.

У нее были красивые длинные волосы. Они были черны, как прошлое ее тунисских предков. Она все понимала без слов.

— Не переживай, — ее акцент был чудовищен, и это было мило.

Нас проводили в большую комнату, где уже по диванам и креслам сидел народ. Знакомых пока не было. Наскоро представив нас, хозяйка уплыла на кухню.

Большинство из собравшихся были французами. Они преподавали на французском отделении университета.

Недолго думая, Артур подошел к шведскому столу, стоявшему у стены, и с хрустом распечатал бутылку водки. Затем налил себе и мне.

Мы выпили, не чокаясь, как страждущие путники, добравшиеся, наконец, до колодца. Французы разулыбались, будто перед ними сейчас разыграли сценку из русской жизни. Они впитывали наши жесты. Мне показалось, они вот-вот разразятся аплодисментами.

Через какие-то двадцать минут мы все играли в веселую игру. Русские, под предводительством меня и Артура, сражались с французской гвардией. Каждая из сторон выискивала по сусекам родного словаря синонимы к глаголу «любить».

— Шпокаться, — загибал пальцы Артур, и все ржали, как ненормальные.

Французы пробовали пикантное слово на зубок, и оно им было по вкусу.

— Шоркаться…

Бородино не Бородино, но мы их били, как детей.

Постепенно вся эта французская вечеринка превращалась в русскую пьянку.

Время, до этого закручиваясь в тугой жгут, начало раскручиваться в обратную сторону.

Кто-то включил систему, и полилась тихая спокойная музыка. Тут же образовались пары. Притушили свет. Чьи-то руки лежали на моих плечах, я, в свою очередь, обнимал чью-то талию. Было легко и грустно, тяжесть последних дней слетела с меня, как сон. Я топтался на месте и все крепче прижимал к себе партнершу. Внезапно почувствовал, что могу сейчас отвести ее в другую комнату, и она без лишних слов возьмет в рот. Всегда чувствуешь, когда женщина хочет, потому что они умеют тебе это передать.

Оставив ее одну среди танцующих, я вышел из комнаты. Я даже не знал, какой у нее язык — русский или французский.

Войдя на кухню, я увидел восседающего за столом Артура и напротив него — крашеную девицу в окружении молодых людей. Все были пьяны.

Диспозиция была налицо: мой приятель готовился пойти в атаку.

Мой взгляд сфокусировался на противоборствующей стороне. Девица оказалась известной в узких кругах питерской художницей-постмодернисткой. Остальные вообще были мелкая шушера.

Тормознув в дверях, я с интересом прислушивался к их светской беседе.

— Встала и пошла в хуй, — предлагал ей Артур, пока не напрягаясь.

— А ты кто такой? — хорохорилась художница и обращалась к своей свите: — Кто нарисовал этого комсомольца говном на стене?

Артур, не замечая меня, упрямо гнул свою линию.

— Я сказал, встала и потопала прямиком на ослиную шишку.

— Кто это чирикает тут воробышком?

— Пошла в малый рот, сказал.

Она вытянула руку с отставленным пальцем.

— Отсоси.

Кто-то из ее свиты премерзко хихикнул.

Я подошел к ближайшему и, взяв его за шкварник, опрокинул вместе с табуретом.

— Быстро все поднялись на ножки и уебали отсюда, — сказал я.

Тут они и вправду вскочили на ноги, уж и не знаю с какими намерениями.

Артур стянул со стола пустую бутылку и, держа ее за горлышко, разбил о батарею. Его остекленевший взгляд казался близким родственником тому, что было в его руке.

— Кончай ее, Сэмэн! — заорал я, и они толпой, давя на ходу друг друга, бросились к выходу.

Потом время, божественное время, начало играть со мною в прятки, и я на целые столетия забыл о нем.

Мы пили, танцевали, снова пили, потом Ариэль плакала у кого-то из нас на плече, потом кто-то настойчиво пытался расстегнуть мою ширинку, но она не поддавалась, а вместе с ней не поддавался и я, помня, все время помня о главном и навсегда о нем забывая.

Часов в семь утра мы с Артуром брели по улице, как два флибустьера, только что пропившие свой пиратский корабль. Артур кидался на троллейбусы, пытаясь взять их на абордаж.

Мы расстались с ним на пересечении дорог, как и положено расставаться друзьям. Куда он поехал, я не знаю, мне было не до него.

Я тащился по утреннему проспекту мимо спешащих на работу прохожих и чувствовал, что что-то произошло. Я был не таким, каким еще был вчера вечером, и все вокруг было не так. Что-то произошло, и время оставило меня. Если раньше оно стояло, то теперь его не было вообще.

С бешено бьющимся сердцем я поймал машину. Мы мчались по городу, на его улицах не было пробок, но мне не сиделось на месте. Мне все казалось, что мы еле тащимся. «Бляхо, мы так никогда его не нагоним», — думал я в отчаянии.

Конечно, я был пьян. Когда ткнулся в справочное, слезы уже стояли в моих глазах, готовые излиться наружу.

Я назвал фамилию жены. Назвал ее палату.

Старушка в белом водила пальцем в своем журнале.

— Кесарево сечение, — прочитала она, щурясь под линзами очков. — Мальчик. Три восемьсот. Пятьдесят четыре сантиметра. Родила в три часа ночи.

Вот оно! Мои глаза обожгло, и я ослеп.

— А что… — хотел спросить, что можно принести, что нельзя, но не мог. Я захлебывался от слез.

— Ну, молодой человек, — умилилась старушка. — Ну что вы так-то! Милый мой, что ж ты ревешь-то так! Сынок!

Я вышел на улицу. Со всех сторон летел тополиный пух. Хрен знает, откуда он взялся. Может, я просто не замечал его раньше?

Я пошел в сторону метро. Шел и плакал, и не стеснялся слез. В моей голове в унисон мне рыдал Том Уэйтс. Он пел «Time», возвращая мне мое время.

Я шел и думал, как назову сына. И что если жена не будет против, то назову его Томом.

Да. Томом.

А если она все-таки будет против, то я все равно буду звать его так про себя.


Время, время, время.

Господи, это восхитительное время.

Оно не стоит на месте, оно не течет вспять.

Оно попросту исчезает.

16. ЖЕНСКАЯ КОНСУЛЬТАЦИЯ

В конце осени я устроился сторожем в женскую консультацию. Что там было сторожить? Хрен его знает, я не задавался подобными вопросами.

Мне нужно было приходить в восемь и дожидаться, пока не свалят последние посетители и врачи. Они смотрели на меня с плохо скрытым подозрением — и те, и другие. Я читал их мысли. «Что, — думали они, глядя на меня, — делает здесь этот онанист?» Я быт для них одним из тех, кто заглядывал в окна в тот момент, когда они лежали врастопырку в своих гинекологических креслах.

Если говорить откровенно, их догадки были отчасти верны. Меня мучили вопросы, и я пытался найти ответ за гранями видимого. Я думал, что смогу ответить на них лишь после того, как изучу женскую физиологию с темной стороны луны.

Наконец, двухэтажное здание пустело, и я закрывался изнутри.

У меня были ключи от всех кабинетов. Поочередно открывая один за другим, я исследовал эти пространства. Рылся по тумбочкам и шкафам в поисках не пойми чего, садился в кресла и раскидывал ноги, пытаясь представить ощущения сидевших здесь до меня. Закрывая глаза, я пытался превратиться в женщину (хотя бы на миг), чтобы понять больше, чтобы разобраться во всем этом глубже. Совершая над собой усилие, я представлял, как в меня, в то самое место, где должно располагаться влагалище, входит член, но дальше этого дело не шло, потому что мне мешал мой собственный, который тут же начинал реагировать. Мне мешал сидящий во мне мужик, и я ничего не мог с этим поделать.

Но все равно это пустое здание меня завораживало. Здесь не было ни одной вещи — до колпачка шариковой ручки! — которая могла бы принадлежать мужчине. Десяток шкафов, набитых медицинскими книжками, и на всех — женские имена и фамилии. От тринадцати и до шестидесяти восьми лет! В них хранились секреты целого царства, и они были в моих руках. Но я не знал, что мне с ними делать. Я не верил в свое могущество.

После десяти я выходил на улицу и, заперев дверь, шел в ларек за пивом. Дождь лил как из ведра, я возвращался с пятью-шестью пузырями крепкого «Степана». Это была моя ежевечерняя доза, без которой я уже не мог.

Вымокший с головы до ног, я стаскивал с себя одежду и голый, с бутылкой в руках, ходил по коридорам, отражаясь в больших зеркалах у гардероба. Так и не поняв ничего в женской сути, я противопоставлял свою реальную наготу тому, что было изображено на плакатах вдоль коридора. Конечно, я боролся с ветряными мельницами и был смешон как никогда. Но мне было плевать, к тому же меня никто не видел. Мне было неуютно и тоскливо, ни одна из этих особ, чьи подноготные теснились на полках, не знала и не любила меня, — я был чужаком в этом призрачном городе женщин.

Мне оставалось только напиться, что, собственно говоря, я и делал.


В то лето я расстался с Люсей. Наш роман длился недолго, всего какие-то три месяца, но этого хватило, чтобы я (после нашего расставания) завис над пропастью…

Она научила меня кончать по-другому, не так, как я кончал, например, с женой. У Люси было маленькое ладное тело, а такой пизды я не встречал ни до, ни после нее. Она обхватывала своим влагалищем мой член, как рукой. Я бы мог ее поднять, находясь в ней, если бы захотел.

Еще у нее был компьютер, и она владела методом слепой печати. Мне нравилось, надиктовывая свои рассказы, подойти к ней сзади и, скользнув рукой в разрез платья, сжать ее грудь. Я представлял себя большим писателем, и кроме таланта у меня еще был мой хуй, который всегда можно было использовать по назначению.

Мне безумно нравилось приходить к ней и прямо на пороге, расстегнув ширинку, дать ей в рот. Ни с кем больше я не мог проделать такое. Образно выражаясь, эта девчонка держала меня за яйца не только когда сосала мой член. Ведь что на самом деле важно? Важно, чтобы тебя понимали от и до. Иногда для этого достаточно, чтобы перед тобой встали на колени и открыли рот.

И вот мы расстались. Я сидел на площадке детского сада под грибком и тянул баночное пиво. Стараясь ни о чем не думать, я наблюдал, как мои дети гоняли бабочек. Старшему было четыре, младшему — два. У меня были чудесные пацаны. «Что тебе нужно еще, что?» — спрашивал я себя и делал большой глоток. Сердце сжималось в детский кулачок. Я не знал, как мне жить дальше.

— Папа, смотри! — старший двумя пальцами держал за крылья бабочку.

Младший, вытянув шею, разглядывал ее как чудо.

— Отпусти, — сказал я.

Он хлопнул ресницами и разжал пальцы…


Время от времени у меня проявлялись все признаки мании преследования. Мне начинало казаться, что за мной следят. Наверное, такое рано или поздно происходит со всеми сторожами. А что, если задуматься, в этом определенно было какое-то зерно. Мания преследования как профессиональная болезнь.

Все те, кто мечтал заглянуть между ног пациенткам этого заведения, теперь переключились на сторожа. Я для них был как участник реалити-шоу «За стеклом». Ей-богу, это было неприятно, если учесть, что такого я совсем не предвидел, устраиваясь на эту работу. Я не к этому стремился. Они не давали мне сосредоточиться. Они мешали моим психофизиологическим изысканиям.

Обычно эти гаврики собирались на крыльце заднего входа, курили, выпивали и травили свои несмешные байки. Они громко харкали и гоготали, тем самым показывая всяческое свое пренебрежение к этому зданию вообще и ко мне — в частности. Я их раздражал как второстепенный персонаж, неожиданно появившийся в сюжете и оттеснивший главных героев далеко на задний план.

Но что они могли сделать? Собственно говоря, ничего. Так, каждые полчаса звонить в дверь, разбить пару стекол или обоссать кирпичные стены, — больше ни на что они не были годны. Один раз, правда, я слышал характерные стоны под окнами смотрового кабинета, но ничего не смог разглядеть, украдкой выглядывая из-за штор. Они явно провоцировали меня на необдуманные действия, но я был настороже.

Положа руку на сердце, мы были похожи. Просто у меня был доступ, а у них — нет, в этом вся разница. Они партизанили, а я действовал на передовой. Но если бы я им сказал, что здесь ничего нет и что нужно искать в других местах, — они бы мне не поверили. Подумали бы, что я их парю, чтобы единолично владеть тем, что им пока никак не давалось в руки. Мы были похожи, повторяю, только я зашел глубже и двигался все дальше, пока, наконец, не остался совсем один.


В один из таких вечеров позвонил Гарик.

— Хо! — сказал он в трубку. — Никогда не пил в таком месте. На колоннаде собора Святого Павла пил, а вот в женской консультации не доводилось.

— Махнуться, что ли, предлагаешь? — усмехнулся я.

— Выпить предлагаю.

Через сорок минут мой приятель выкладывал на стол регистратуры диковинные пузыри.

— Сколько здесь платят? — вскрывая нарезку, спросил он.

— По твоим деньгам — я остаюсь им должен, — ответил я.

Он сел напротив и распечатал бутылку.

— Говорил я тебе — учись. А ты женился.

Мы выпили, потом еще. Я давно не сидел ни с кем за столом и потерял способность смотреть кому-то в глаза.

— Что с Люськой?

— А что с ней может быть?

Он обиделся.

— Хули ты тут, как на допросе, пинг-понг нарезаешь? Так не канает, братэлло.

Раздался длинный звонок, ободравший тишину с крашеных стен.

Гарик удивленно уставился на меня. «Это что еще за байда?» — вопрошал его взгляд.

Я в двух словах обрисовал ему картину. Про себя, про детей, про Люську, жену, гопников по ту сторону стен, — я не пощадил никого, мне ничего не было жаль. Все, что скопилось за это время в моей душе, вывалилось наружу.

— Так и хули ж ты сидишь? — хмыкнул на это Гарик. — Бери телефон, звони.

Если бы это было просто!

— Бля, че за мелодрамы ты тут разыгрываешь? — скривился приятель, разливая по новой. — Маде ин Индия, епта! Давай, я позвоню? Давай, говорю!

Вместо этого снова позвонили в дверь.

Вот это уже было лишним. Я всегда говорил, что отсутствие вкуса и чувства меры ведут к необратимым последствиям. Короче, не сговариваясь, мы бросились к входной двери…

Утром, когда я сдавал смену, в здании не было ни одного целого окна.


У нее звонок не работал. Я постучал.

Я хотел ей сказать, что бросаю жену, детей и переезжаю к ней. Я хотел покончить с этим раз и навсегда.

Люська открыла, и все сразу встало на свои места.

Пять месяцев — уже заметно.

— Не от меня? — только и смог спросить я.

Она отрицательно покачала головой.


Распластанный, я лежал на диване, как будто меня скинули с крыши.

— Писатель! — орала теща в большой комнате. — Какой он писатель!

— Тише, мама, — успокаивала ее моя жена.

— Ты мне рот не затыкай! — не сбавляла обороты теща. — Я таких писателей, знаешь, где видела?!

Мне было очень плохо. Я был отравлен алкоголем, криком, жизнью. У меня не было сил подняться и плотнее прикрыть дверь.

— Почему он не идет на работу! Почему?! Третий раз уже звонили!

— Мама, — уговаривала жена свою мать. — Ему плохо.

— Он должен пойти на работу! Его ждут, понимаешь ты или нет?!

«Меня никто не ждет», — шептал я.

Дети испуганно сидели в своей комнатке.

«Господи, Господи, Господи», — шептал я…

— Ты не любишь меня, — сказал я жене, когда она склонилась надо мной.

Я плакал.

Жена тоже шмыгала носом. Потом молча легла рядом.

Не знаю, каким образом, но она забрала половину моей боли.

Это было ее ответом.

17. ТРУДНОСТИ ПЕРЕВОДА

Не знаю, как все было, когда она уходила, — я был пьян. Валялся на кровати в грязных носках — просто лежал без движения, как будто меня сюда скинули с крыши.

Когда я открыл глаза — сначала один, затем постарался справиться с другим, — на улице пели птицы. Я лежал, прислушиваясь к чириканью за окном, пытаясь понять, о чем могли переговариваться птахи — их гвалт не казался бессмысленным. Что-то заставляло их разевать клюв. Тогда-то я и понял, что она ушла окончательно.

Полежав еще немного и попробовав пошевелить конечностями, я все же решился встать. Мне было очень плохо — примерно так должен чувствовать себя огурец, когда его шинкуют для салата.

Квартира была пуста. По крайней мере, по дороге в туалет мне никто не попался. Я добрался до унитаза, обнял его и попробовал с ним поговорить. Так, рассказать ему, каково тому, кто просыпается утром в одном носке. Я представил эту картину со стороны — распростертый на кровати человек, как Иисус на кресте, с волосатыми ногами, лежит, зажмурив глаза, и боится их открыть. Боится вместо потолка увидеть мебельный шкаф, например, набитый корзинками и одеждой. Тяжелый, готовый в любой момент сорваться и придавить.

Холодный кафель спасительно холодил лоб.

Когда я смыл, капли воды попали мне на лицо — это было приятно.

Поднявшись на ноги, я умылся, сунув голову под ледяную струю, потом долго пил из-под крана. Все это было невыразительно, похоже на сон — после примерно сотого глотка я очнулся и, не вытираясь, вышел из ванной.

Да, жена ушла, как и предупреждала, но это ничего не значило. Вернее, кое-что означало, но жизнь на этом не останавливалась. У меня сегодня было много дел.

Натянув штаны и футболку, я прошел на кухню, попытался настроить старенькое радио, попутно разжигая на плите газовые горелки. О том, чтобы похмелиться, не было и речи. Именно этого добивалась моя жена, когда хлопала дверью, — чтобы ее муж после ее ухода ударился в запой, как она в бега.

«Хрен тебе», — сказал я себе и ей, ложкой помешивая в кастрюле. Хрен вам всем.

Мне нужно было забрать мебельную стенку из магазина. Три секции, с антресолями. Пусть это уже было в некотором роде бессмысленно, но я хотел довести дело до конца. Тем более деньги проплачены.

На улице начиналась весна. Снег еще лежал, вперемешку с грязью серел тут и там. Я поднялся на четвертый этаж и позвонил в черную, будто обугленную дверь. Я звонил долго, пока мне, наконец, не открыли. На пороге стоял мой сосед. Я звал его Джон.

— Помоги мне мебель перевезти, — сказал я ему. — Я заплачу.

Джон бессмысленно смотрел на меня.

— What? — сказал он, пошатываясь.

— Мебель, — повторил я. Потом развел руками, очерчивая перед ним большой прямоугольник. — Help me, please.

— Ме…бе…? — вопросительно заблеял он.

Джон стоял передо мной в трусах и майке, худой и какой-то весь разобранный, как поломанный спиннинг.

— Мани, — сказал я, поднимая брови в нетерпении. — I’ll give you money.

Наконец, кажется, он понял.

Поднял руку и костлявым пальцем помотал в воздухе.

— Money to hell. It is better to drink.

— Акей, — кивнул я. — Будет тебе тудринк. Давай одевайся, мы опаздываем. Гоу.

Он пошел в глубь квартиры, не закрывая дверь. Я переступил порог, однако внутрь не прошел, остановившись в прихожей. Не очень хорошо зная Джона, я был уверен, что он нуждается в деньгах, — никогда я не видел его трезвым. Держа в руке полуторалитрушку крепкой «Охоты», он обычно приставал к женщинам. Они бежали от него, едва завидев.

Джон мне нравился. Он появился, едва мы сюда переехали. До меня его не было — я слышал, как шептались об этом между собой соседки. Два раза он заливал нас водой — все три квартиры по стояку, — когда засыпал в ванне. И оба раза я отказывался подписывать коллективную жалобу, а без моей подписи ею можно было лишь подтереться. «Нам всем иногда нужен холодный душ», — думал я, закрывая перед жалобщиками дверь, так будьте же благодарны тому, кто вам его устраивает.

— Drink. Right now, — прохрипел он, едва мы вышли из подъезда.

Прямо сейчас? Я посмотрел на него внимательнее. Черт, он был прав. У него был такой вид, словно он собирался вот-вот отдать концы.

Мы завернули в магазин, и я взял нам по бутылке пива.

— The rest then, — сказал я ему, и он кивнул.

Остальное потом. Пробка полетела в грязь. Острый кадык на его шее заходил, как каретка швейной машинки.

Мы приехали в мебельный салон перед обедом.

Я протянул выписанный мне неделю назад квиток и оплаченный чек.

— Сами забирать будете? — подняла на меня глаза девчушка.

— Ec, — сказал я. — То есть да.

Она покачала головой.

— Тогда после обеда, — она виновато, но решительно поджала губы.

Я улыбнулся.

— Мы заберем сейчас.

Служащая магазина перевела взгляд на стоящего рядом Джона. Тот не улыбался.

— Хорошо, — сказала она. — Только быстро.

Я повернулся к Джону.

— Она сказала quickly.

Тот, наконец, сдвинул губы.

— Funny, — обнажил он ряд неровных прокуренных зубов.

На кого мы были похожи, когда, обнимая шкафы худыми немытыми руками, мелко перебирая ногами, пятясь и напирая, вытаскивали их на улицу? С каким снисходительным презрением смотрели на нас тугие, словно надутые хорошим насосом, грузчики, как мы, напрягаясь, пыхтим в полировку так, что потом можно легко написать на ней пальцем что-то навроде «go away». Или «пошло все к черту». На наших лицах также была написана печаль, если даже не скорбь, — с такими лицами выносят гробы, но никак не мебель, только что приобретенную, красивую, можно даже сказать — элегантную.

Конечно, сразу же пошел снег с дождем. Или дождь со снегом. Такая вот каша. На мне была куртка и кепка, на Джоне тоже что-то болталось с капюшоном на спине, только вот мебель была совершенно голой. Джон бы сказал, что она была defenseless. Беззащитной. Она стояла перед магазином, как будто ей там, внутри, не хватило места. Так же как и нам в чьих-то жизнях не досталось свободного угла. Или как в чьих-то словарях появились ненужные слова и их выкинули в грязь.

Хотелось материться сразу на всех языках, перемешивая мат во рту и выплевывая на снег.

«На хрена мне эта мебель?» — клял я себя, тормозя машины. Вместо грузовиков останавливались малолитражки. Пока Джон рядом с мокрыми шкафами сосал пиво, мне удалось тормознуть самосвал.

Мы кое-как закинули стенку в кузов и уже через каких-то полчаса стояли у нашего подъезда. Шустрый водила за дополнительную плату помог сгрузить на снег добро и укатил, махнув папироской на прощанье.

Как мы заносили эти шкафы — об этом невыносимо даже рассказывать. Лестничные пролеты были узкие, мы никак не могли в них вписаться, Джон пару раз спотыкался, рискуя уронить шкаф и прокатить его на себе по ступеням. Мы втаскивали их в квартиру и просто кидали посреди комнаты, даже не заботясь, не перепутан ли верх и низ. Секретер и книжный — еще туда сюда, а вот с платяным я наверняка заработал себе грыжу. Она вылезла из моих глаз, я ничего не видел, обливаясь потом. Мне хотелось бросить его тут же, на площадке между этажами. «Господи, — стенал я, промаргиваясь, чтоб хоть что-то разглядеть за темной пеленой, надвигавшейся откуда-то изнутри, — что все это значит? Зачем мне это, если я прекрасно могу обойтись? Без секретеров, посудомоечных, стиральных и швейных машин, кроватей, диванов… Даже без жены, которая может обходиться без меня, я тоже, пожалуй, устроюсь. Зачем тогда из последних сил я пру все это в свою собственную жизнь?»

Клянусь, если бы не Джон, я бы сломался. Но он проявил удивительную стойкость. Он не ныл, не бормотал ругательства, только кряхтел, тяжело отдувался и один раз громко выпустил газы. Когда мы почти волоком затолкали едва не ставший моим гробом чертов шкаф в квартиру, последние силы оставили меня.

— Дринк, — махнул я рукой Джону и поплелся на кухню.

Достал из холодильника бутылку водки и упал на табуретку.

Джон сел напротив.

Я дотянулся до шкафчика и достал два стакана. Затем опять пришлось вставать за какой-то закуской. Первая стопка пролетела со свистом, будто ее засосало пылесосом.

— Кайф, — выдохнул я, занюхивая огурцом.

— Indescribably, — отозвался Джон, жуя колбасу.

— Непередаваемо, — перевел я, разливая по новой.

— Neperedovaemo, — повторил сосед.

— Чем ти занимаисшся? — спросил я его на ломаном русском.

— Таг-сяг, — смущенно ответил он.

— О! — сказал я.

— Yes, — ответил он.

Через полчаса мы расстались. К тому времени мы прекрасно понимали друг друга без слов. «Если что, — сказал он выражением своего лица, — ты меня зови. Я помогу». — «Хорошо, — ответил я. — Спасибо тебе, Джон». Он потопал к себе наверх, а я поехал отдать долг своему приятелю. Было около семи часов вечера, когда мы встретились с ним у входа в кинотеатр. Заодно мы решили сходить на фильм — шла ретроспектива известного режиссера. Мы купили билеты, но, прежде чем войти в зал, я предложил ему промочить горло.

— Купим в магазинчике напротив и во время сеанса выпьем, — сказал он.

Мы так и сделали.

Начался фильм, пошли первые кадры, какой-то длинный план с заходящим солнцем. Мы передавали друг другу бутылку коньяка, отхлебывая прямо из горлышка и закусывая кусками шоколада. Фильм был не дублирован, перевод — синхронный, женский голос едва поспевал за репликами героев. Моего приятеля явно раздражал такой непрофессионализм.

— Блядь, как она переводит? — ворчал он негромко, прикладываясь к бутылке. — Это же ужас, как она переводит!

Меня не интересовало, что там шло на экране. Чем может вообще задеть выдуманное одним человеком, пусть даже самолично пережившим все это, другого человека, если они, эти люди, изначально говорят на разных языках? Что-то ведь должно объединять у самого истока, откуда вода только-только начинает пробивать себе дорогу? Вся эта гармония должна из чего-то складываться. Почему, например, мы с женой, говорящие на одном языке, не можем найти понимания, пути друг к другу? Не раз переплетавшие языки в страстных поцелуях, почему порой опускаемся до нестерпимого словесного поноса? В таком случае как же должно быть трудно Джону жить и работать в чужой стране, приняв вместо языка образ жизни ее народа. Какое нужно иметь доверие к людям, чтобы, не понимая, не отталкивать, а стараться жить той жизнью, которой живет подавляющее большинство. Но сила здесь или слабость — вот в чем вопрос. Как перевести одно в другое, чтобы в случае необходимости поменять местами эти два понятия?

— Да, блядь, как она переводит-то! — за размышлениями я не заметил, что мой приятель уже орет на весь зал, сверкая во тьме большими, как у взбешенной кобылы, белками.

На нас оборачивались.

Из темноты с разных сторон к нам уже спешили женщина-билетерша и мужчина-администратор.

— Тихо, — шипел я приятелю, пытаясь его успокоить. — No need to cry. Не шуми. Черт, да угомонись же ты!

— Неправильно! — орал он во весь рот. — Все неправильно! I do not believe!

— Ну-ка, выйдите отсюда, — мужчина больно схватил нас за плечи. — Пошли вон!

Он поднял нас с кресел и повел по проходу, как еретиков и отступников. Фильм продолжался, и приятель, пытаясь вырваться из железных пальцев администратора, напоследок взвизгнул:

— Вас обманывают! Вы ничего не понимаете!

Нас вытолкали из кинотеатра, но мой спутник долго еще не мог успокоиться. Заикаясь и захлебываясь, он пытался объяснить мне про смысл, который теряется при переводе, и то, как это его убивает, — смысл и заодно приятеля, — а я только кивал в ответ. Наконец, он присмирел, трезвея на холодном ветру. Мы порядком замерзли, проясняя ситуацию, и нам пришлось еще раз посетить недавний магазинчик.

Все последующее за этим уходило в затемнение.

Временами мое сознание прояснялось, и в эти моменты я находил себя бредущим по какой-то ничейной земле, еле освещенной огнями вдали. Глядя на эти огни, я брел в их сторону, и мое сердце сжималось от какой-то непонятной тоски — находясь в самом ее эпицентре, мои ноги вязли в ее грязи. Когда же отчаяние накрывало меня с головой, сознание отключалось. Я ничего не чувствовал. Мой язык обретал первозданную чистоту, когда слово еще не родилось, когда оно только корчилось в муках, пытаясь выйти наружу и как-то выразить себя в этой оглушающей вселенской немоте.

В следующий раз, когда я очнулся, я обнаружил себя лежащим в постели. Я был одет, — на мне были не только носки, — ложась, я не смог снять даже ботинки. Вокруг было темно. Я поднял голову и не узнал контуры темноты. Вокруг чернели, возвышаясь, непонятные пугающие меня предметы. «Господи, где я? — колыхались во мне вопросы. — С кем я?»

Рядом со мной кто-то спокойно сопел под одеялом, в то время как я валялся поверх него. Осторожно приблизив лицо к спящему, я узнал дыхание жены.

Все было в порядке. Но что-то было не так с моим лицом. И с волосами. Чтобы выяснить, что с ними произошло, я аккуратно, как мог, начал вставать и сразу напоролся на шкаф.

Вся темнота была заставлена шкафами.

«Стенка», — вспомнил я.

Я сам загрузил эту темноту тогда, когда еще было светло. Я сам ее построил, и вот теперь, словно по лабиринту, на ощупь, я пробирался между пахнущих настораживающей новизной мебельных секций, ища выход средь этих новых запахов. Каждый шаг давался с трудом, тело ныло и болело, но спокойствие уже проникало в душу.

Наконец я выпутался и уже без труда добрался до ванной.

Включив свет и взглянув в зеркало, я не узнал себя.

Я был весь в засохшей грязи — все лицо, уши, шея. Мои волосы были вылеплены наподобие мотоциклетного шлема. Стараясь не думать сейчас о перепачканной подушке, я начал стаскивать с себя одежду. Когда я уже шагнул в ванну и протянул руку, чтобы настроить душ, с потолка вдруг полилось. Температура была не идеальной, но вполне приемлемой.

— Thank you, John, — пробормотал я и взял с полки шампунь. — Тебе не стоило так беспокоиться, но все равно спасибо.

18. КУБА

Я пил третью неделю. Или четвертую — считать дни давно потеряло смысл. Каждый вечер клялся себе завязать и, пока помнил об этом, был уверен в завтрашнем дне.

— Все просто, малыш, — твердил я восьмилетнему сыну, который боялся посмотреть мне в глаза. — Все просто.

Жена спала в большой комнате. Я просыпался среди ночи, один, но мне совсем не было страшно. Мне было неуютно, сиротливо, да, но страхом это чувство не назовешь. Я вставал и брел в ванную, включал там свет и первым делом смотрел на себя в зеркало.

Мне было тридцать лет, и впереди у меня была целая жизнь. Возможно, где-то впереди меня еще ждала слава, почему нет, я искренне на это надеялся, но вот мое лицо переставало мне нравиться. Оно было похоже на лицо боксера ближе к окончанию поединка — раунду эдак к десятому. Алкоголь особо не церемонился в ближнем бою. Он знал свое дело.

В темноте я шел в большую комнату и садился на краешек дивана.

Лунный свет падал на подушку рядом с лицом жены.

— Оль, — я дотрагивался до ее плеча. — Оля.

Она, не открывая глаз, поворачивалась ко мне спиной.

— Слышишь?

— Нет.

Я делал паузу, вспоминая, что хотел сказать.

— Оля.

Она молчала.

Я знал, что, если она захочет, она может промолчать до конца жизни. Как и моя мать. Они были похожи в этом. Но не поэтому же я женился на ней!

Однажды давно, когда я учился в пятом классе, отец пришел с работы и сказал, что ему предложили поехать на Кубу. По обмену опытом как специалисту. Естественно, вместе с семьей. Я задыхался от восторга. Из заснеженного мухосранска оказаться в солнечной Гаване — это было сродни чуду. «Я найду там себе девочку», — думал я. Конечно, тогда я думал как-то иначе, но смысл оставался примерно похожим. Я найду себе девочку и увижу океан.

Но мама сказала: «Нет». Ничего не объясняя, она произнесла одно слово и потом молчала до тех пор, пока эта тема с Кубой не отпала сама собой…

Я шел обратно в осиротевшую (это слово уже звучало) супружескую постель. Проходя мимо детской, я думал, что нужно бы зайти поправить на младшем сыне одеяло, но гнал эту мысль: разыгрывать перед собой заботливого отца было отвратительно.

Я ложился на кровать, но сон не спешил возвращаться. Чувствовал я себя пока сносно — принятый перед сном алкоголь еще бродил во мне вместе с кровью, растворяясь в ней или растворив ее в себе — какая разница. Чем дольше я пил, тем по херу мне становилось.

По утрам было хуже. Это мое сердцебиение. Когда заканчивалась алкогольная анестезия, сердце, как сумасшедший паровоз, набирало ход. В поисках утраченного оно начинало гонять кровь так, что я вынужден был тут же что-нибудь принять, чтобы его угомонить. Обычно для таких случаев я оставлял заначку на утро. Не дожидаясь родео, отменял его в самом начале.

Ольга молчала.

Что ж, молчал и я.

Старший сын, счастливый или не очень, сваливал в школу.

Кое-как позавтракав, я тоже уходил из дома…


В агентстве, как всегда, меня ждали звонки. Я никому не давал домашнего телефона — эта территория была неприкосновенна, поэтому клиенты обрывали здешние номера.

Оператор Ирина, заглядывая в глаза, протянула внушительную портянку с телефонами и комментариями к ним. В ее взгляде читалось… Нет, я не собирался ничего читать!

— Потом, — сказал я, пробегая. — Потом, потом, потом.

С этой Ириной меня связывало одно обстоятельство. Совсем одно, и не хер раздувать из этого проблему.

Войдя в комнату менеджеров, я уселся напротив одного из них.

— Привет, Наташ.

Она подняла взгляд с бумаг на меня. Я улыбался. В верхнем ряду справа не хватало зуба.

— Ты себя в зеркале видел?

— И?

Она глядела на меня, как на таракана. Но я был хорошим тараканом. Таким, без которого она не могла обойтись.

— Сергей, я не знаю, что я с тобой сделаю.

Наклоняясь над столом, я приблизился к ее лицу.

— Обожаю ролевые игры. Ты госпожа, я раб. Все, что угодно.

— О-почки! — сзади кто-то засмеялся.

Наталья встала, обошла стол и, взяв меня за воротник, выдернула в пустой холл.

— Если ты думаешь, что ты пуп земли, я завяжу тебя на другом месте, — ее лицо исказилось от бешенства.

— Пусти, — попросил я. — Слышишь?

Она разжала пальцы.

— Че ты заводишься, Наташ? Че случилось?

— Да пошел ты, — сказала она, складывая руки на груди. — Документы готовы?

Я кивнул.

— Ес.

— Где?

— В машине.

Она снова посмотрела на меня. Теперь уже как на ненормального.

— Ты что, в таком состоянии машину водишь?

— А что? — пожал я плечами.

Она открыла рот, собираясь убить меня каким-нибудь словом, но нужное либо не нашлось, либо в этот момент было еще занято.

— Серег, — охранник Олег выглянул из коридора, ведущего на улицу. — Там тебя спрашивают.

— Окей, — кивнул я. — Сейчас.

Потом снова обернулся к Наташке.

— Наташ…

— Иди ты… и зажуй свой перегар, — она уже успокоилась и сейчас в чем-то незримо напоминала мне мою мать.

Может быть, поэтому я никак не мог сделать в ее сторону последнего шага…


На улице меня дожидался мой давний клиент. Иваныч. С последней нашей сделки он сильно сдал.

— Иваныч, ты ли это? — я пожал его грязную ладонь.

На нем была хрен знает какая куртка, хрен пойми какие штаны и ботинки. Он выглядел очень плохо.

— Дело есть, Сережа. Давай где-нибудь присядем.

Его голос был под стать его виду.

Я с тоской посмотрел на часы.

— Иваныч, у меня через час нотариат.

— Сереж, умоляю. Ты должен меня понять.

— Ну, хорошо.

Мы познакомились с ним примерно год назад. У него была двухкомнатная квартира в центре. Престижный район, окна на канал, все дела. Не знаю, как это получилось, но он остался совсем один. Пятидесятилетний тихий мужик, сирота, в роскошной квартире. Казалось, что еще нужно для полного счастья? Но вот он пришел в наше агентство — я в тот день был дежурным — и попросил помочь поменять его жилье на однокомнатную (тоже в центре) с доплатой. Вариант нашелся реактивно — все были довольны, и мы расстались с ним друзьями. Через три месяца он нарисовался снова — ему опять нужны были деньги. Алкоголь высасывал их из него, как пылесос. Я подыскал ему убитую однушку на окраине спального района. «Остановись, — сказал я ему тогда. — Иваныч, ты смотришь в пропасть. Попридержи лошадок». Лошадками он управлял ровно два месяца. Комната, в которую он в результате последней операции с недвижимостью заехал, должна была стать окончательным в его жизни пристанищем. Она была неразменная, как копейка.

И вот он снова стоял перед моими очами.

— Сережа, — Иваныч горячо шептал мне в самое ухо. — Последний раз, Сережа.

Я качал головой. Последним разом был предыдущий. Я не мог своими руками открыть дверь ада и запнуть его туда. Пусть этим займется кто-нибудь другой.

Мы стояли за круглым столиком в шалмане недалеко от места, где я работал. Я взял ему триста водки, сам же, морщась, цедил отвратный коньяк.

— Ты горишь, Иваныч, — внушал я ему. — Ты же, блядь, дымишься весь!

— И что, — он хлебал водяру, как простую воду. — И пусть. Сережа, помоги!

— Я не могу. Ты будешь потом приходить ко мне каждую ночь.

— Не буду, Сереж. Клянусь, не буду!

С другой стороны, если ему отказать, он найдет другого, который с удовольствием отнимет у него последнее.

С-с-сука! Он загонял меня в угол, и я ненавидел его, себя и свою работу.

— Ладно, Иваныч, вот что… Давай, заходи завтра, хорошо? Что-нибудь придумаем.

Дав ему немного денег, я поспешил в агентство, по дороге купив и перелив во фляжку нормального коньяка. Приближалось время нотариата…


Сделка была большая. В цепочке было семь звеньев, три из которых вел я.

Клиенты уже начали собираться.

Я работал с ними вплотную три месяца и кое с кем успел породниться.

— Привет, Серж, — ко мне подходила улыбчивая толстушка.

— Привет, дорогая, — я убрал ее ладошку (с ума сошла!) со своего живота. — Тихо, держи себя в руках.

— Ты мне не звонишь. Не пишешь.

— Ты что, пьяна? — я оглянулся и заметил брезгливый взгляд Наташи.

— На себя посмотри.

Что правда, то правда. Я был немного того.

Но у меня была уважительная причина.

Меня накрывала тоска.

Процедура нотариата довольно утомительна, кто через нее проходил, тот знает, о чем я говорю. Единственным удобством было то обстоятельство, что нотариус оформлял сделку не в конторе, а прямо в нашем агентстве. А так как участвующих в ней сторон было много, ближайшие четыре часа я был очень занят.

Наконец, все закончилось. Три месяца работы подошли к концу, меня ждал солидный гонорар. Я мог хоть сейчас получить свои деньги, послать всех к чертям и купить билет на Кубу.

«Найду себе девочку и увижу океан».

Я зашел в туалет и допил остатки из фляжки.

— А теперь прошу всех отметить окончание нашей сделки, — пригласила Наташа всех участников в нашу столовую, где уже был накрыт стол.

Еще ни один счастливый клиент не отказался от такого приглашения. Еда и напитки были из ресторана, все отменного качества.

Под одобрительный гул все потянулись туда.

— А тебе, — менеджер преградила мне дорогу, — уже хватит.

— Ну что вы, Наталья Юрьевна, — со всех сторон посыпались голоса. — Это же главное лицо. Как можно без Сергея?

Вот так. Я нагло щерился в ее сторону и виновато поднимал брови. Видишь, девочка, как меня ценят люди? Смотри, милая, может, это хоть чему-то тебя научит.

Мы расселись за столом, и понеслись тосты. Я знал сценарий от и до, и мне было скучно. Сидел между собачниками, которые из городских квартир переезжали в частные дома, и мысли о Кубе крутились в моей башке. «Я могу улететь хоть завтра», — думал я.

— Сергей, ты почему не пьешь? — кричал мне в ухо уже пьяный в хлам собачник, тот, что сидел от меня слева. — Так не годится, — грозил он пальцем.

Как-то он быстро напился. Я кивал ему и опустошал свою рюмку. Собачник чему-то радостно смеялся. Он еще не представлял, что его ждет впереди, а я уже видел этого мужика сидящим на рельсах, обхватившим в отчаянии руками свою лысеющую голову.

Сколько я перевидал таких бедолаг. Они что-то меняли в своей жизни в надежде на лучшую участь, но не могли понять, что меняться нужно было им самим.

— Сереженька, дай я тебя поцелую.

Они целовали меня так, как будто я был главным звеном в их цепи. Как будто, целуя меня, они прикасались губами к той легкости и удаче, которые, как им казалось, я нес в себе. Они и не подозревали, над какой помойной ямой они склонялись. Я наливал и пил снова.

Потом кто-то из операторов включил музыку, и все стали приглашать друг друга танцевать. Все уже были пьяны и раскованны. Это могло закончиться довольно грубо, и я каждый раз спрашивал себя: на хрена все это было нужно?..


— Сергей, ты сейчас отдашь мне ключи от машины.

Мы стояли с Наташкой в тесном коридорчике перед туалетом. Она требовательно смотрела мне в глаза. Ключи? Ей нужны ключи? Не вопрос. Но вот ключи ли ей были нужны на самом деле?

Мне хотелось взять ее за локоть, затолкать в туалет и закрыться с ней изнутри. Будь на ее месте кто-нибудь другой, я сделал бы это не раздумывая.

Вынув ключи из кармана, я покачал ими перед ее носом.

— За поцелуй.

— Перебьешься.

Вдруг мне пришла мысль, что мы можем махнуть на Кубу с ней вдвоем. Плюнуть на все и махнуть. Почему нет?

— Нет, — сказала она, когда я взял ее за локоть.

— Что «нет»? — не понял я.

— Все нет, — холодно глядя мне в глаза, ответила Наташка. — О чем бы ты ни подумал.

Но я уже не думал ни о чем…


Открыв глаза, я сразу понял, что со мной что-то не так. Что произошло что-то страшное.

Я попробовал сориентироваться.

Было темно.

Я напряг зрение.

Я лежал на каменном полу.

В камере.

Обе руки ныли от боли в запястьях.

Левая была туго перевязана, правая — прикована к металлическому кольцу в стене.

До двери было метра три.

В ней было вырезано маленькое круглое отверстие, через которое проникал свет.

Я попытался вспомнить, как сюда попал, но в голове зияла пустота.

Пустота, рождающая ужас.

Натянув цепочку наручников, я сел и прислонился к стене.

Так. Сомнений, что я в мусарне, у меня не было.

Но почему?

Страшась всяческих предположений, ни одно из которых меня не устраивало, я превратился в камень…


Сколько прошло часов, я не знал.

Очень хотелось пить.

Ко всему прочему просыпалось мое сердце, и это могло стать моей основной проблемой.

Я подождал еще немного, потом не выдержал.

— Эй, — сказал я.

Ответа не последовало.

— Эй! Кто-нибудь! — заорал я что есть мочи. — Здесь есть кто-нибудь?!

Мое бедное сердце, подпрыгнув, пустилось вскачь. Я разбудил его своим криком, а вместе с ним — его голод.

Зато и за дверью тоже проснулись. Я услышал тяжелые шаги.

Глазок потемнел.

— Че орем? — голос был груб и в то же время бесстрастен. Это почему-то вселяло надежду.

— Я пить хочу.

— Перетопчешься.

Господи, это уже был твой знак. «Перетопчешься», — так обычно говорил мой отец.

— Командир, я сейчас обоссусь. Будь другом, выведи, а? — я постарался вложить в просьбу сыновние нотки.

За дверью несколько секунд длилось молчание, затем я услышал это знакомое мне слово.

— Нет.


Дверь открылась в тот самый момент, когда я уже решил, что не выйду отсюда живым.

Такого со мной еще не было. Я не мог сказать ни слова — сердце, сорвав якоря, бултыхалось в районе глотки. Казалось, еще немного, и оно выскочит в рот.

Меня отстегнули и вывели в помещение дежурки.

Я еле шел.

Затем плюхнулся на первый попавшийся стул.

— Встать!

Я кое-как поднялся, но выпрямиться не смог.

— Эй, ты чего это?.. Слышишь?.. Чего это с тобой?

Подняв глаза, я увидел прямо перед собой чье-то растерянное лицо.

— Водки, — прохрипел, не надеясь ни на что.

Но чудо произошло — мне протягивали наполненный до краев стакан.

— Держи.

Я протянул руку.

Стакан выпал и разбился у моих ног.

Резко запахло спиртом.

— Да ебаный ты в рот, — разочарованно протянул кто-то сбоку. — Ему как человеку, а он…

— Погоди, — перебил тот, кто стоял рядом со мной. — Дай другой.

Этот я уже взял двумя руками, осторожно, как своего ребенка (тогда, первый раз у роддома). Этот стакан должен был даровать мне продолжение жизни…


— Спасибо, — сказал я сидящему за столом капитану.

Он быстро заполнял какие-то бумаги.

— Не за что, — не отрываясь от записей, ответил капитан. — У меня брат так умер.

— А, — только и смог сказать я.

Сердце на веслах возвращалось в родную гавань.

— Значит, так, — капитан отложил ручку и уставился на меня. — На Пряжку будем тебя оформлять.

— Зачем сразу на Пряжку, — я попытался улыбнуться. — Вы же мне жизнь только что спасли.

Капитан нахмурился.

— Ты хоть помнишь, как здесь оказался?

— Ну-у, — протянул я и замолчал.

— Не помнишь, — резюмировал капитан. — Понятно.

И он вкратце рассказал, как закончился мой вчерашний вечер.

В самый разгар пьянки (а это была самая настоящая пьянка, кто ж спорит) я схватил со стола нож и несколько раз полоснул себе по запястью. Затем выскочил на улицу и, пока меня не скрутили, успел изуродовать невесть откуда взявшейся в моих руках лопатой стоящий на тротуаре автомобиль.

Только-то и всего? Я полностью приходил в себя.

— Черная «ауди»? — спросил я.

— Что? — не понял капитан.

— Машина, изуродованная мной, — черная «ауди»?

Капитан опустил глаза в свои записи.

— Допустим. И что это меняет?

Я пожал плечами.

— Это моя машина. Посмотрите документы.

— Да мне поебать, чья это машина! — взорвался капитан. — Мне это до пизды, понял?!

Я понял.

— Слушай, — сказал я. — Ты же мне жизнь спас. Ты ж крестный теперь мой. Спаси еще раз.

Он вздохнул, тут же успокаиваясь.

— Это будет тебе стоить, — тихо произнес он.

— Сколько?

— Штука.

— Годится.

— Не рублей.

— Уж понятно, — вздохнул я. — Дай мне мой телефон.


Через два часа я сидел на заднем сиденье такси. Рядом сидела Ольга.

За стеклом мелькал город. Моросил дождик.

— Спасибо, — сказал я жене.

— Я от тебя ухожу, — ответила она.

Я попросил таксиста остановиться недалеко от дома.

Выйдя из машины, захлопнул дверь.

Потом вошел в магазин и купил пузырь коньяка…


Бомж на углу долго смотрел мне вслед, сжимая в руке едва початую диковинную по форме дорогую бутыль.

Я шел домой с твердым намерением завязать.

У парадной на скамейке сидел Иваныч.

— Ты что, Иваныч? — я наклонился над ним.

Из его глаз полились слезы.

— Умру я, Сереж, — сказал он. — Скоро.

— Ты что?.. Ты это что такое сейчас говоришь?

Я всматривался в его испитое лицо и вдруг совершенно отчетливо увидел в нем свое.

Меня пробрал озноб.

— Я умру, Сережа. Умру, — не умолкал он.

— Заткнись! — заорал я, чувствуя, как мои глаза обжигает огнем. — Заткнись, сука!

Но он все продолжал твердить о своей смерти.

Я размахнулся и влепил ему пощечину.

Иваныч замолчал, только чаще захлопал ресницами, еще больше выдавливая слезы из своих потухших глаз.

Меня захлестнула волна жалости. То ли к нему, то ли к себе, то ли еще хрен знает к кому. Это была огромная соленая волна.

Я встал перед ним на колени. Меня колотило.

— Не плачь, Иваныч, — мой голос исказили рыдания. — Не плачь, ты!.. Человек!.. Хули ж ты ревешь, как маленький!

Но я уже сам ревел пуще него.

— Ну прекрати… Слышишь?.. Ну что для тебя сделать?.. Скажи, что?!..

Я обнял его голову, и тут меня осенило.

— Хочешь, я возьму тебя на Кубу?.. Иваныч, завтра же!.. Слышишь?.. Все, решено! Завтра же мы с тобой летим на Кубу!.. Обещаю, только не плачь! Слышишь?.. Не плачь!

Дверь парадной открылась, и из нее вышла соседка.

Она прошла мимо, оглядываясь, но мне уже было все равно.

Я улетал на Кубу…

19. «РОЛАН ГАРРОС»

«А-моресмо, а-моресми!» — пищал рисованный цыпленок, судорожно взмахивая желтыми культяпками в перерывах репортажей с «Ролан Гаррос». Мы с Таней смеялись, глядя на его потешные усилия взлететь с именем французской теннисистки в клюве, посеянной на турнире под вторым номером. Второй номер посева — это что-то да значило, но только не для нас. Возможно, этой рекламной птичке было не до смеха, — она делала то, что делала, — но, право, забавно было глазеть на ее вытаращенные болты по пять копеек. «Кто его рисовал? — думал я, глядя, как цыпленок подпрыгивает на тонких коротеньких лапках. — Кому вообще могла прийти в голову такая бредовая идея?» Амели Моресмо не нуждалась в подобной рекламе, это было ежу понятно, хотя, с другой стороны, почему бы и нет, если над этим можно было искренне, от всего сердца, посмеяться. Короче, цыпленок нас вовсю веселил, Амели была хороша, но ее время прошло, и второй номер мог ввести в заблуждение лишь несведущего человека, далекого от реалий большого тенниса.

Мы много смеялись, слишком много на двоих. Лежа на диване перед большим телевизором, мы упивались великолепной игрой, и каждый удар ракетки по мячу тугим звоном отдавался в наших телах.

— Ты хотел бы оказаться сейчас на корте? — задавала вопрос Таня, и ее подбородок касался моего кадыка, щекоча в этом месте кожу.

— На корте? — переспрашивал я, подушечкой указательного пальца ласково водя по ее плечу. — Сейчас?

Я пытался представить в своих руках ракетку, напряженную фигуру соперника на том конце грунтовой площадки, судью на вышке, разделительную сетку, палящее солнце и свой выдох после хлесткого удара. От этого мне становилось не по себе, меня охватывало томительно-сладкое предвкушение игры, ощущение возможности полета.

— Ты чувствуешь это? — ее шепот проникал в мой слух, и мое «да» тонуло в наступающей тишине в момент подачи, когда любой случайный шорох может помешать правильному исполнению приема.

Да, я чувствовал.

Она перекатывалась, ложилась на меня, прижимаясь ко мне спиной в ожидании парной игры. Начинали мы размеренно, не торопясь, расслабленно перекидывая мяч через сетку, не вкладываясь в удары, как бы разминаясь перед тем, когда можно будет взорваться и показать все, на что ты способен по-настоящему. Она что-то шептала, шептал и я, мы обменивались тайными знаками, выстраивая ближайший розыгрыш на несколько ходов вперед, и эта приобщенность была сродни заговору.

Все заканчивалось в тот момент, когда мне нужно было уходить. За окном моросил холодный питерский дождь, и он был реальнее заходящего парижского солнца.

Таня провожала меня до дверей, мы расставались молча, она улыбалась, и я целовал ее на прощание. Потом выходил за дверь, спускался по гулкой широкой лестнице и нырял в сырой сумрак.


Потом наступал новый день, мы снова смотрели теннис, комментируя шансы того или иного спортсмена в продвижении по турнирной сетке. Все эти разговоры вертелись вокруг одних и тех же имен: фавориты всегда одни и те же — таков реальный расклад, хотя, конечно, случаются и сенсации. Когда люди играют на вылет и выкладываются в каждом матче по полной, никогда нельзя предугадать, что в конечном результате окажется сильнее — страсть или же хладнокровная уверенность в своих силах.

Турнир набирал ход, после двух первых «въезжающих» кругов все четче стал вырисовываться упругий соревновательный ритм, и даже «болл-бои» на линиях подтянулись и кричали «аут» так, как будто спасали кому-то жизнь.

Нас также охватил азарт: уже можно было не сомневаться, что борьба пошла нешуточная, хотя до решающих поединков было далеко. Мы еще могли позволить себе некоторую расслабленность, но тягучая томность первых встреч уже отходила в прошлое.

В перерывах Таня заваривала чай, кидала в микроволновку пиццу, нарезала фрукты для салата. Меня умилял кишмиш в ее голове, когда дело не касалось самой игры, — в те моменты, когда она позволяла себе отвлечься, — но вот эта девочка возвращалась ко мне и обхватывала ладонью твердую ручку ракетки, и все становилась на свои места.

— Как он двигается! — в восхищении выдыхала она, глядя на экран.

— А как он стоит, — подначивал ее я.

— Да он вообще не стоит, — возражала она, и наш смех сливался с аплодисментами искушенных зрителей, приветствующих классную обводку по линии.

Судья объявлял счет, и он был пока в нашу пользу.


Шла вторая неделя турнира. Каждый вечер я уходил домой, получая необходимую мне передышку. Я не то чтобы нарушал режим, но иногда позволял себе пару банок пива, шагая к метро в молочном тумане белой ночи. Французы, испанцы, итальянцы и хорваты, — все их чудные имена растворялись в этой наполненной сыростью городской вязи, во всем том, что окружало меня в те минуты, когда я был абсолютно свободен. «Ролан Гаррос» отходил далеко на задний план, его шум пропадал в листве лип, прохладный воздух вытравливал из памяти жаркий запах пота, дрожь переживания уступала место другой дрожи, рождаемой не желанием, но покоем.

«Господи, — думал я, попивая из банки, — неужели то и это — величины разного порядка? Неужели их нельзя сложить, — так, чтобы получилось целое число, которое можно будет без остатка поделить на свою жажду обладания тем и другим в равной мере? Как справляются с этим те, у кого нет времени остановиться, у кого воля к победе и совершенству преобладает над простым желанием жить?» Я думал о Тане, которую оставлял каждый вечер, чтобы вернуться в свой мир; я был раздвоен, но это были мои проблемы. Что чувствовала она, я не знал. Вероятно, то же самое.


Наступил день финала.

Я пришел за пару часов до игры, чтобы как следует подготовиться к решающему поединку. Таня также была возбуждена больше обычного, она буквально не могла усидеть на одном месте. Вопреки нашим предположениям, Амели все же дошла до финала, и сегодня ей предстояло побороться за титул. «А-моресмо, а-моресми!» — верещал цыпленок, который за последние две недели, не прибавив ни в росте, ни в весе, успел задолбать половину земного шара.

Спортсменки с большими сумками через плечо вышли на корт.

— Ложись, — сказала мне Таня.

Я лег рядом, пытаясь справиться с нервной дрожью. «Господи, как в первый раз», — думал я, целуя горячие губы. Моя ладонь легла на ее грудь и легонько сжала.

— Не-е-ет, — выворачиваясь из-под меня, протянула она. — Я хочу посмотреть финал.

— Правда? — отстраняясь, спросил я.

— Правда, — ответила она.

Заканчивался третий гейм, француженка проигрывала на своей подаче, но это было уже неважно, потому что теперь уже подавал я, четко и уверенно выцеливая туда, куда мне было нужно.


Уже потом, целуя меня на прощание, она опустила ресницы, чтобы скрыть выражение глаз.

Закурив, я вышел на улицу, постоял немного, выдыхая сигаретный дым, затем двинулся вдоль домов.

«Какая разница, кто победил, — думал я, стоя на перекрестке, — если все остается по-прежнему. Если победа, как и поражение, по сути ничего не меняет в этой жизни. Если сама жизнь гораздо больше, чем наши понятия о ней».

Светофор загорелся зеленым, я затянулся в последний раз, бросил окурок под ноги и пересек проезжую часть.

Игра была закончена, но жизнь продолжалась.

Кстати, кому интересно, Амели проиграла.

20. КАЛЛАЙДЕР

Мне тридцать пять, сынку двадцать три. Мы копаем яму под коллайдер.

— Сука, — говорит сынок, вгрызаясь лопатой в глину. — Гребаная работа.

Я молчу. Начнешь ему отвечать, и он опять сведет к тому, что он лучший писатель современности. Может, это и так, даже скорее всего, но мне-то что с этого? Лучший, да и хер с ним.

Мы в сапогах, под ногами хлюпает вода. У меня насморк, немного болит голова, глина идет вперемешку с камнями. Коллайдер, лежа на краю ямы, нависает над нами черными боками как некое материализовавшееся из пустоты возмездие. «Ускоритель элементарных частиц», — вспоминаю я и плюю в коричневую воду.

— Ты еще поссы сюда, — предлагает сынок, выбрасывая за бруствер жижу. — Теплее будет.

Интересно, как он сможет связать это с тем, что он лучший писатель?

— Слышь, сынок? — говорю я.

Он поднимает на меня глаза. В них вся боль и страдания этого мира.

— Тащи мешок.

Это пароль к гомерическому смеху. От которого дрожат и падают осенние листья. От которого у него вчера треснула нижняя губа.

— Я одинок, — говорит сынок. — Если бы ты знал, как я одинок.

Я усмехаюсь. Что он может знать об одиночестве?

— А как же я?

— А ты здесь при чем? — спрашивает он.

— Я — твой отец, — напоминаю я.

— А я — лучший писатель современности.

Это уж да, никто и не спорит. Потому что никто еще не доказал обратного. Но меня уже забодало.

— Михалыч! — ору я.

— Михалыч! — подхватывает сынок.

— Начальник! — орем мы хором так, что от наших ног по воде расходятся круги.

На недостроенную веранду выходит бригадир. На его голове вязаная шапка с адидасовской эмблемой над левым ухом. А может, над правым — лично мне все равно: на звание лучшего писателя современности я не претендую.

— Выкопали? — он заглядывает в яму.

— Сынок, тащи мешок, — говорит сынок.

— Ну, давайте попробуем.

Следующие пятнадцать минут мы тягаем коллайдер, пытаясь опустить его в яму.

— Сука, — кряхтит сынок.

Он обнимает черный бок, как живот огромной беременной женщины. На лице — страдание всех земных матерей.

— Нужно позвать уэльбека, — говорю я. — Без него не справиться.

Михалыч уходит за узбеком. Тот является почему-то в трусах.

— Эгей, — говорю я. — Ты что, нырять его заставишь?

— Он уже спать готовился, — говорит Михалыч.

Сынок поднимает брови.

— В восемь часов спать? Ни хрена себе.

— Это же уэльбек, — говорю я. — Лучшему писателю современности закон не писан.

— Я — лучший писатель, — возражает сынок. — Я.

— Давайте, — говорит Михалыч. — С четырех сторон. Роза ветров.

Мы обступаем коллайдер, но тут узбек хватает его за пластмассовый выступ и один скидывает агрегат в яму. Затем молча, не взглянув на нас, удаляется.

Мы переглядываемся.

— Нужно бы с ним поосторожнее, — говорит Михалыч. — Он три дня назад мобильный телефон пальцами разорвал. Напополам.

— Хуясе, — говорю я.

— А я… — открывает рот сынок, но Михалыч его перебивает:

— Знаем, знаем. Давай замерим.

Он достает из кармана спецовки рулетку, вытягивает конец и опускает его в воду. Мы с сынком смотрим на его манипуляции.

— Мало, — говорит Михалыч. — Еще бы тридцать сантиметров.

Это невыносимо. Опять тридцать. Вчера было столько же. Получается, мы целый день околачивали груши. Боль в затылке усиливается.

— Давайте отпилим дно, — предлагает сынок. — Отпилим и закопаем.

Михалыч смотрит на сынка. Тот серьезен. Мне тоже не до смеха. А что, прекрасная идея. Я не против.

— Нужно вытащить коллайдер и подкопать, — качает головой Михалыч. — Тридцать сантиметров.

Сынок поднимает лицо в небо и начинает выть. С соседних участков с готовностью откликаются собаки.

— Может, проверим? — говорю я. — Чего, давай проверим.

Михалыч недоверчиво глядит на меня. В этой шапке он похож на спившегося спортсмена.

Мы соединяем трубы. Это тоже не сахар, но повеселее, чем выгребать дерьмо лопатой.

— Сынок, — говорю я, когда все готово. — Ты как, давно не серил?

— Часа два уже, — отвечает тот. — Требуется мое говно?

— Хватит пургу гнать, — кривится Михалыч. — Писатели.

Потом обращается к сынку:

— Возьми лейку на участке и плесни воды в трубу.

Сынок уходит. Я закуриваю.

Мы сидим на краю ямы и смотрим на пластмассовые бока коллайдера. Я думаю о взрыве, из которого должна появиться новая вселенная. Думаю о том, как мы ее назовем. О чем думает Михалыч, я не знаю.

Из коллайдера, как из крейсера «Аврора», вырастают три трубы. Михалыч забирается наверх и смотрит в первую. Сейчас он похож на спившегося капитана Немо, разглядывающего недра своего «Наутилуса».

Проходит некоторое количество времени, но ничего не происходит. Быстро темнеет. На участке тихо, только слышно, как в дальнем его углу стучит дятел. За пристройкой чернеет близкий лес. Пахнет вечерней сыростью, воздух прохладен и свеж, как воспоминания о любимой женщине. Если как-нибудь стереть Михалыча и яму с коллайдером — картинка идеальна.

Я докуриваю и щелчком выстреливаю бычок в кусты. Михалыч не обращает на это внимания, он сам — весь внимание.

Из пристройки на веранду выходит сынок. Впервые я замечаю, какая у него большая голова по сравнению со всем остальным. Может, он и вправду будет лучшим. С такой башкой нетрудно им стать.

— Налил? — спрашивает Михалыч.

Сынок кивает, затем с утробным звуком собрав в носоглотке сопли, выхаркивает их в рот и смачно плюет перед собой.

— Где же она?

— А я знаю? — пожимает плечами сынок.

— Не идет, — морщится Михалыч. — Нужно копать.

— Ничего же уже не видно, — говорю я.

Мне не терпится свернуть этот день, как неудачное предприятие. Манал я все эти ученые штучки с их дурацкими коллайдерами. Со всеми взрывами и вселенными в придачу. На хрена мне этот космос, когда из носа текут слезы, а из глаз сопли! У меня болит голова по мне самому, а не по дурацкому человечеству. Мне вообще ближе лягушка, которую сегодня спас сынок, чем, например, жилец с соседнего участка.

— Нельзя так относиться к дому нашему, в котором мы живем, — заводит Михалыч старую песню. — Наш дом нам этого не простит. Мы все должны дому, а не тому, про кого вы думаете.

Лично я думаю о своей любимой женщине. Какое она имеет отношение к этому «нашему дому»? Если, конечно, Михалыч не говорит о дурацкой пристройке, подразумевая на самом деле небо, виднеющееся в прорехах крыши. Голова наполняется шумом. Это болезнь или это то, что бежит по трубе?

— Кажется, идет, — говорит Михалыч.

— Пойду готовить ужин, — зевает с веранды сынок.

— Вам бы только пожрать, — бурчит бригадир, берясь за трубу. Начинает ее расшатывать, пытаясь отрегулировать наклон.

Я закуриваю по новой. «Этот день должен кончиться, — говорю я себе. — Он не может продолжаться вечно».

Внутрь коллайдера с шумом падает вода. Звук такой, будто какой-то припадочный забил в барабан и тут же затих. Михалыч, обняв трубу, прислушивается.

— Все, что ли? — смотрит он на меня.

Я выпускаю струю дыма в уже темное небо. Господи, сколько на нем звезд! Если представить, что на каждой хотя бы по одному такому коллайдеру, можно сразу, не мешкая, сходить с ума. Сынок с интересом смотрит на Михалыча.

Тот лезет на коллайдер и заглядывает в трубу.

— О-о-о! — отшатывается он от резервуара. — Ты что, насрал туда, что ли?!


— Нужно быть поосторожнее с уэльбеком, — говорю я, облизывая ложку. — По-моему, его к нам приставили.

— То есть? — говорит сынок, наливая в свою тарелку добавки.

— Михалычу оставь, — говорю я. Потом понижаю голос, чтобы узбек за перегородкой не мог услышать: — Он у меня допытывался сегодня, зачем мы ворота открываем.

— А ты чего?

— Ничего. Я узбекского не понимаю.

— Тогда на каком он спросил? — ухмыляется сынок.

— На французском, конечно.

В комнату заходит Михалыч. Без своей спортивной шапочки он похож на хрен знает кого.

— Жрете уже, — недовольно говорит он. — Меня не подождать.

— А где ты ходишь, — сынок ускоряется, черпая ложкой горячую жижу.

— Я стихотворение сочинил.

— Ну-ка, — хмыкает сынок. — Удиви.

Михалыч набирает в легкие воздуха.


— Здесь тетя Таня, здесь тетя Вера.

А я между ними, и жизнь — трехмерна.


— Хера себе, — говорю я.

— Херня, — говорит сынок. — Лучший поэт современности — я!

Перед сном я беру в руки проспект по установке и использованию канализационного отстойника, который мы обозвали коллайдером. Читаю.

«Отстойник, произведенный методом центробежного литья из полиэтилена высокой плотности, состоит из отдельных камер, через которые проистекают стоки бытовой канализации. Обычно камер, соединенных лотками, три. Лотки расположены таким образом, чтобы сточные воды протекали с наименьшей скоростью, благодаря чему в каждой камере происходит оседание грубодисперсных взвешенных частиц на дно. После этого осветленные сточные воды отводятся через распределительный колодец и систему трубопроводов на поле поглощения или в специально приготовленный почвенный фильтр для дальнейшей очистки».

Свернув проспект, я отбрасываю его в угол. Встаю и выхожу на участок.

Прямо передо мной — недостроенный дом, с которым мы мудохаемся уже четыре месяца. Я выпускаю дым и сквозь прищур смотрю на звезды. Некоторые мерцают, остальные — нет, но все они бездушны и недоступны. Однако мне кажется, что еще немного, и я что-то пойму. Но сигарета кончается быстрее, и мне ничего не остается, как снова зайти в бытовку.

Сынок крутится на своей лежанке. Я выключаю свет, подхожу к своей постели и, скинув одежду, залезаю под одеяло. Головная боль прошла, но мне отчего-то грустно. Меня охватывает нежная печаль.

— Отец, — доносится из темноты голос сынка.

— Только не говори, что ты лучший писатель современности, — предупреждаю я.

— Я о другом.

— Ну?

— Как ты можешь быть мне отцом? — спрашивает он. — Ты что, родил меня в двенадцать лет?

— Сам не знаю, — вздыхаю я. — А тебя это сильно волнует?

— Нет. Но все же.

— Космос, — отвечаю я.

— А, — говорит сынок. — Спокойной ночи, отец.

— Спокойной ночи.

21. ВСЕ СОБАКИ ПОПАДАЮТ В РАЙ

Что-то с этим псом было не так. Это еще мягко сказано. Его корежило, будто в нем веселился собачий бес.

Он на пару минут затихал, но потом его опять начинало возить по полу. Татьяна и Галя хватались за сердце, глядя на мучения Тузика.

Нам с Саней тоже было не по себе.

— Надо что-то делать, — сказала Татьяна, обращаясь сразу ко всем. — Как-то лечить.

— Через час Алиска из школы придет, — напомнила Галя. — Она не должна это видеть.

Тузик очумело уставился в никуда. На него и правда невозможно было смотреть.

Мы стояли в прихожей возле пса. Тут любому было понятно, что собака умирала, но пока никто не произнес этого слова вслух. У всех был дурацкий вид.

Собаку опять закрутило. Я подумал, что, склонившись над ней, мы отбираем у нее часть воздуха, мешая дышать, и первым пошел на кухню. За мной потянулись остальные.

Мы с Саней сели за стол, женщины застыли у плиты.

Саня закурил.

— Саша, — позвала его Татьяна.

— Что «Саша»? — раздраженно ответил он.

— Скоро Алиса придет.

Саня посмотрел на меня. Я пожал плечами.

— Мальчишки, — Галя состроила гримасу. — Ну?.. А я вам потом налью.

Саня крякнул.

— Потом — само собой, — твердо сказал он. — Но и сейчас не помешало бы…


На улице была зима. Холод стоял собачий, но, когда мы выходили из подъезда, в нас уже разгорался влажный огонь. В моих руках была большая хозяйственная сумка. Время от времени она оживала, и становилось жутковато.

Я вдруг подумал, что Тузику, наверное, холодно там и темно. Представил себя в этой сумке. Дальше мысли застопорились.

Мы долго стояли на остановке. Саня тихо матерился.

Наконец, вдалеке показался трамвай. Он приближался неумолимо, но все же слишком медленно.

В трамвае было чуть теплее, чем на улице. Кондукторша, немолодая женщина, ходила по вагону в валенках и тулупе. На ее голове сидела меховая шапка.

Саня зло сунул ей деньги. Кондукторша равнодушно вручила билеты.

— Граждане пассажиры, оплачиваем проезд, — кричала она каждые полминуты.

Трамвай не торопясь полз по рельсам. Я смотрел в промерзшее окно.

На остановках трамвайные двери расползались, впуская добавочную порцию холода. Потом со скрежетом складывались, и движение возобновлялось.

На одной из остановок мы вышли.

— Понеси, я покурю, — я передал ношу Сане.

Ветлечебница находилась в двухэтажном здании, во дворе которого стояла ледяная горка. Мы поднялись на второй этаж. В полутемном помещении находились люди. Все были с животными. Со своей хозяйственной сумкой мы смотрелись нелепо. Будто ошиблись в поисках пункта приема стеклотары.

— Кто последний? — спросил Саня.

— Я, — недовольно сказал мужичок с овчаркой.

У нее была перевязана голова.

Я оглядел это разношерстное скопище. Все тут перемешалось — боль и страх, люди и звери, их дыхание. Здесь царило звериное ожидание, нечеловеческое, и это было настолько неестественным, какой-то насмешкой над природой, что хотелось бежать прочь. Вялые кошки сидели рядом с апатичными собаками, не обращая друг на друга никакого внимания.

— Как он там? — спросил я Саню, когда мы присели на свободные стулья.

— Не знаю, — ответил тот. — Хочешь посмотреть?

Хотелось выпить.

— Пойду куплю что-нибудь, — сказал я.

— Купи водки, — сказал Саня.

— Ладно. Куплю водки. Что еще?

— Что хочешь.

Я долго искал магазин, потом обратную дорогу. Думал, что заблудился совсем, но вдруг наткнулся на ледяную горку. Залез на нее по скользким ступеням и, решив скатиться на ногах, упал на спину, грохнув пакетом об лед.

— Где ты ходишь? — зашипел Саня, когда я появился.

— Поплутал малость.

— Водки купил?

— Нет.

— Блядь!

— Можно без мата? — встряла какая-то дама.

— Нельзя, — огрызнулся Саня.

Наконец, скинув пуховики, мы вошли в кабинет.

— Что у вас? — подошел к нам крепкий седой мужик в белом халате.

Саня молча поставил сумку на кушетку и развел замок молнии. Потом осторожно достал Тузика.

Он был мертв.


Хоронить решили на пустыре, за домами. Я не представлял, чем мы будем долбить промерзшую землю.

По дороге купили водки и, поочередно прикладываясь, пили ее в трамвае. В вагоне время от времени гас свет, и уличные фонари причудливо освещали мрак.

Я чувствовал, как меня развезло. Как-то все сразу встало на свои места. Я понимал сейчас, что нахожусь там, где нужно. И был благодарен за это всем, кто сделал так, чтобы я оказался здесь. Тому же мертвому Тузику.

О! Тузик был героем! Черт, Тузик был легендарной собакой! Кто не помнит, каким был Тузик? Ты помнишь, Саня, КАКИМ БЫЛ ОН?!

— Кто? — Саня не мог понять, что я пытался ему внушить.

Тузик. Наш Тузик. ПОМНИШЬ ТУЗИКА, САНЯ?

— Помню, помню, не ори.

Саня, Саня! Друг ты мой, Саня. Саня, ты мой друг, слышишь?

— Слышу.

Мы вышли из трамвая и зашагали вдоль домов.

Кругом были навалены сугробы, в одном месте нужно было идти по узкой тропинке. Шедший позади Саня вдруг спросил:

— А где сумка?

Я обернулся.

Сумки не было.

Саня выругался и сел прямо в снег.

Услышав далекий гул, я поднял голову.

В черном небе мигали сигнальные огни самолета.

Где-то там, среди звезд, протянулись невидимые рельсы.

22. ОН НЕ ВИНОВАТ

В мой запой ворвался телефонный звонок.

Звонила подруга, с которой меня связывала давняя межполовая дружба.

— Собирайся, — сказала она в трубку. — Заеду через пятнадцать минут.

— Водки привези, — прохрипел я.

— Хуюшки, — и дала отбой.

Я посидел немного, потом лег, потом снова сел. Посмотрел на часы. Пятнадцать минут истекали.

Снова заверещал телефон.

— Да.

— Мы внизу. Спускайся.

Мне было плохо, но я уже знал, что скоро все кончится. Я не умру и на этот раз.

У подъезда стоял синий «фордик». Шел мелкий дождь. Задняя дверца отворилась, едва я нарисовался на крыльце.

— Ну и рожа!

Я залез в салон.

— На свою посмотри.

— Да ты хамло!

— Ладно, хочешь, станцую?

— Пожалуй, не надо. Можешь Белову поцеловать.

Подруга Марины, сидевшая рядом с ней на переднем сиденье, перекрестилась.

— Боже, Боже, Боже, — скороговоркой сказала она. — Спаси и сохрани.

Мотор завелся, и машина тронулась.

Я смотрел в окно, за которым мелькал город. Он был как живой. Кто-то кому-то смертельно надоел: то ли он мне, то ли я ему.

Мы остановились возле подъезда наркологического диспансера. Дворники в последний раз смахнули капли с лобового стекла и замерли.

Внутри была лестница, она вела наверх, но не к небесам. Меня охватило тупое равнодушие.

— Что? — спросила Марина.

— Все нормально. Просто устал.

— Устал что?

— Отстань от человека, — вступилась Белова.

— А что? От чего он устал?

— Ну, Марина…

— Что «Марина»? Пусть скажет, чего он молчит? Кто устал?

— Он, не ты.

— Ах, он устал!

— Да, господи, он!

— А от чего это он мог устать? Он что, кирпичи пенисом разгружал?

Белова улыбнулась. Ей понравилась картинка.

— Ну, может, и разгружал. Может, даже и пенисом.

Теперь они ржали на пару.

Я вздохнул. Это была плата.

— Прости. — Марина взяла меня за локоть. — Мы тут дурачимся, а тебе, наверное, на самом деле плохо…

— Мне хорошо.

Мы пошли по коридору, на стенах висели плакаты. «Разрез печени алкоголика». «Вредители тела и души». «Это больше, чем грех».

Не знаю, как насчет греха, но то, что я чувствовал, уже давно не умещалось во мне. Как будто что-то, что я до сих пор легко нес в нагрудном кармане, разрослось до размеров этого коридора.

Дверь с табличкой «Заведующий отделением» была закрыта.

— Мы что, опоздали?

Отворилась соседняя дверь.

— Вам кого? — на пороге появился бородатый мужик в белом халате.

— Нам Елену Алексеевну.

— Она уже ушла.

— А как бы укольчик сделать?

Мужик мотнул бородой в глубь кабинета.

— Укольчик, наверное, тебе, — уставился он на меня, когда мы расселись перед ним на стульях.

— Мне.

— Согласен на химзащиту?

— Согласен.

— Правда, что ли?

— Конечно.

У него был весьма скептический вид. Судя по всему, он отказывался верить в мою добровольность.

Мы смотрели друг на друга как идиот на идиота.

Он почесал под бородой.

— А что, если сейчас выйти на улицу, пройти сто метров до магазина и купить пива?

Вопрос был неожиданным. Мне пришлось взять паузу.

— Пиво не поможет, — наконец выдавил я. — Лучше водки.

— Водки! — оживился он. — Ну конечно!

Я снова задумался.

— Да.

— Что «да»?

— Вы мне выпить предлагаете?

— Так! — вмешалась Марина. — Что-то я не понимаю. Мы сюда зачем приехали?

— Кто эти женщины? — мужик разговаривал исключительно со мной.

— Эти? — я тоже не глядел на них. — Да хрен знает!

Он полез в карман и вынул лопатник.

— Ну что, сгоняешь?

Меня сотряс сильный тычок в бок.

— Это что за цирк?! — Марина едва не орала. — Вы, вообще, кто такой?!

— Ну? — не обращая на нее внимания, мужик глядел на меня в упор.

Мне вдруг мучительно, до боли в груди, захотелось выпить. Еще пять минут назад казалось, что я не могу даже думать об алкоголе, а сейчас полжизни отдал бы за стакан водки.

— Не смей! — шипела мне на ухо Марина. — Уеду, и больше ты меня не увидишь.

Я молчал.

— Слышишь?

Я не слышал.

— Сдохнешь в этом кабинете!

— Конечно, — сказал мужик. — Но не в кабинете. Под забором концы отдаст.

Он проговорил это жестко, убирая со стола свой пухлый гаманок.

— Ух ты, — тихо сказала Белова.

— А вы как думали? Алкоголизм не лечится. Но блокируется.

— И? — я почувствовал себя изнасилованным.

— Будем блокировать!

Мне захотелось сказать ему, какой он мудак.

— Слава Богу! — выдохнула Марина. — Вы психолог.

— Философ, — поддержала Белова.

— Я всего лишь врач, — скромно улыбнулся тот.


Надо мной висел потолок, под ним капельница. Подходила и отходила немолодая сестра с лицом Мадонны. Я чувствовал, как стремительно в нее влюбляюсь. Очень хотелось сказать ей это, но в глазах стояли слезы, и я боялся расплакаться. Все, что со мной было, все прошлое, весь мир сузился до ее лица с морщинками возле рта и глаз. Она наклонялась надо мной и спрашивала: «Все хорошо?»

Мне было хорошо. У меня воняли носки, но «мадонна» даже не поморщилась. Я готов был пролежать так всю жизнь.

— Простите, — позвал я ее.

Послышались шаги.

— Да? — заглянула она за ширму.

Потом подошла и проверила капельницу, потрогав руками баллон.

Мне захотелось, чтобы она дотронулась и до меня.

— Вас как зовут? — спросил я.

— Нина, — ответила она устало.

Я ждал ее улыбку, но улыбки не было.

— А вы тут… давно работаете?

— Нет.

— А еще долго будете?

На свой глупый вопрос ответа я не получил. Ей было не до меня. Я был десятым, двенадцатым или двадцатым за сегодняшний день, от кого так же воняло. Она устала. Что я хотел услышать?

Физраствор промывает кровь, но не мозги.

Кто же промоет мои мозги?

Что меня спасет, вынесет и сохранит?

Я лежал на кушетке, с полиэтиленовым отростком из руки, и вытирал слезы.

Где мои тридцать семь лет? Куда они подевались? Куда делся я, каждодневный в этих долгих годах, такой разный и такой мучительно живой? Где та кровь, те чувства, тот воздух счастья и свободы?

Как банально проходит жизнь! Какие избитые тропинки Ты протоптал для нас, Господи! Мы ходим по ним, стараясь попадать в следы, но, видимо, широки Твои шаги. Ты знаешь, куда Ты шел, а мы не ведаем. И несем чушь. И я говорю Тебе это, потому что больше не знаю, что сказать.

Снова подошла сестра. Она все так же была прекрасна, но я уже знал, что это обман.

В ее руке был шприц.

— В задницу? — спросил я.

— Что? — не поняла она.

— Колоть куда будете?

— Под лопатку.

Когда она сделала укол, меня охватил жар. Как будто огонь, родившийся в паху, прошел все тело изнутри и полез изо рта.

— Вам часто признаются в любви? — обдал я ее напоследок.

— Постоянно, — ответила она.


Когда я пил, время двигалось неравномерно: то ползло на брюхе, то стремительно проносилось мимо. Казалось, я мог дотронуться до него, мог погладить, но мне было страшно протянуть руку, — чего она могла коснуться? Вещей, разбросанных вокруг? Стен, дверей, унитаза? Живого существа, которое когда-нибудь умрет? Во всем, везде, в любой закорючке было время, — заглядывая в зеркало, я находил его в своих нечесаных волосах, в мешках под глазами. Казалось, замедлив свой ход, проявляясь тут и там столь откровенно, оно хотело что-то мне открыть. Например, что я умираю. Медленно, каждый день, незаметно. Что после определенного возраста мы все начинаем умирать, и нет пути назад.

Все это хотелось кому-то рассказать, с кем-то поделиться. Было тоскливо понимать это одному, жить наедине с таким знанием и не попытаться разбить голову о бетонный угол. Сдерживать себя, борясь с чувством неминуемой утраты, которая уже происходит, ежесекундно, что бы ты ни делал, как бы ни храбрился, наливая новый стакан.

Очень легко опустить руки.

Вот сосед с нижнего этажа ушел за полгода. Выдал замуж дочь, продал «москвичонок», потушил глаза, как свет в прихожей, и стал хлестать не просыхая. У него была квартира, дача, жена, собака. Он стал дедом, но это его уже не вдохновляло. Ему все обрыдло. Думаю, он вдруг понял, что его наебали — цинично, намеренно, безжалостно. Равнодушно. Не близкие, не те, кого он знал. Кто-то, кого он никогда не видел. Может быть, Ты, Господи. И тогда он сорвался в пропасть, чьи отвесные стены были отполированы до блеска. Не за что было зацепиться. Ну, или незачем…

— Ужасные истории рассказываешь. — Марина тормознула у моего подъезда.

Было уже темно, в окнах пятиэтажного дома горели огни. Все, кто хотел, включили свет.

Белову мы высадили раньше, я пересел на ее сиденье.

— Покурим?

— Давай.

Марина достала из бардачка сигареты.

Мы закурили.

— Ты не хандри. — Она нажала клавишу на приборной доске, и стекла дверей поползли вниз.

— Ладно. — Я затягивался дымом и выпускал его в темный сырой воздух.

Он был густ, в нем можно было выдувать коридоры. У меня немного кружилась голова.

Мы молчали. Мне не хотелось идти домой.

Попроситься поспать в машине?

В детстве я мечтал иметь дом на колесах. Или хотя бы на крыше.

Я щелчком забросил бычок в кусты.

Потом потянулся к Марине, мы обнялись. Она была одна из немногих, кто не отвернулся от меня. Где был Бог и все Его ангелы? А подруга — вот она, я чувствовал грудью ее грудь.

Мы разлепились, и я вылез из машины. Побрел к подъезду, шаря в карманах куртки в поисках ключа.

— Эй! — окликнула меня Марина.

Я обернулся.

— Он не виноват, слышишь?

— Кто?

Она завела мотор и уехала.

Я еще немного постоял, послушал тишину и открыл дверь подъезда.

23. ПЕЧАТНАЯ МАШИНА

В ту далекую зиму, лет пятнадцать назад, я украл печатную машинку. Унес ее из клиники гриппа под носом у сонных сторожей, начхав на все их обхождение. «Они (врачи и медсестры) даже не заметят пропажи», — утешал я себя, морозным утром спеша к метро. Тяжеленная машинка покоилась у меня на спине в футляре из-под аккордеона. Первый же рядовой ментяра, тормознув меня, мог стать моим прокурором. Я же мечтал стать поэтом. Гений Иосифа Бродского не давал мне покоя. Я ревел от зависти, читая его стихи. Он ставил под пресс все мое существование. Менты, сторожа, Бродский, мои кривые рифмы — вся эта братия строевым шагом маршировала за мной, тяжело припечатывая мой затылок.

Придя домой, я обнаружил, что слямзанная машинка оказалась увечной: в пехотных рядах ее алфавита не хватало двух букв — А и М. Кто-то может сказать, что это сущий пустяк, но без этих букв некоторые слова теряли значение, а, например, «мама» вообще растворялась в пустоте без остатка. Моя мама и вправду была далеко, так что мне ничего не оставалось, как просто принять обе эти данности, объединив их в одну.

На улице гремел февраль, не тот, пастернаковский, когда нужно было, кровь из носу, достать чернил и плакать, а самый что ни на есть некрасовский. Последние его дни с трудом тащили упирающуюся баржу зимы. Я сидел и одним пальцем стучал по маленьким круглым кнопкам.

Мне было невыносимо от собственной бездарности. Никто меня не любил, не было ни одной женщины, которая бы заплакала над моими стихами. Я комкал листки бумаги и заправлял новые. Я не хотел достичь совершенства — я хотел понять, чем оно грозит. Решив подступиться к нему с черного хода, я тем самым сжигал за собой мосты.

Вре…я год… зи……. Н… гр…ниц…х спокойствие. Сны… — печатал я одним пальцем. Меня завораживала пронзительность недосказанного, рождающаяся на бумаге. Лишь спокойствие и сны оставались привычно целыми.

«С чего нужно начать? — размышлял я. — С белого листа. С голых стен. С последнего зимнего дня?»

Измени мир вокруг себя, и изменишься сам. Это была та формула, которая на начальной стадии не требовала никаких усилий. Попробуйте напечатать: «мама мыла раму», — не имея в распоряжении двух основных для этой фразы букв. А? Что получилось? Примерно это я и имел в виду.

Для начала нужно было избавиться от мебели. Секретер, шкаф, тумбочки, стол — все подвергалось выселению. Не понимая до конца, зачем мне это нужно, я был твердо уверен в правоте своих действий. Спокойствие и сны? Ага! В таком случае, кровать — тоже на хуй! Оба стула, большие, как братья Кличко, — долой! Тапочки также шли на помойку. Все: от сеточки для волос до занавесок на окне — в Конармию! Пусть скачут себе, помахивая сверкающими на солнце шашками. Пусть ослепляют других выебонистым своим аллюром.

Короче, я загородил весь коридор всем этим хламом. Соседи злобно молчали, но связываться боялись. В моих глазах читалась отрезвляющая и приводящая в чувство решимость. В моих глазах блистало по Эвересту, и у соседей захватывало дух от величия этих снежных вершин.

Единственное, на что я не решился, — это избавиться от стереоустановки. Малер, Григ, Бетховен, Моцарт, Бах, — нет, эти парни были мне нужны. Эти челы помогали мне во всем. Пару лет назад я изобрел новый способ просмотра телепередач. Например, любые пидристические новости прекрасно шли под Бетховена. Пять концертов для фортепиано с оркестром органично ложились на дебилизованные картинки. Крейцерова соната вообще могла заполнить любой бред. Григ глушил искрометный юмор комедий для даунов. Ему очень хорошо в этом помогал Альбинони. Моцарт отлично ладил со спортивными программами, Бах — с музыкальными. Короче, каждой твари я находил пару, и меня страшно веселило их совокупление. Я чувствовал себя богом, потирающим ладошки после трудовой недели.

Паркет в моей комнате рассохся и скрипел под гнетом моих шагов. Это было похоже на нытье. Я усмехался про себя, готовясь полностью без остатка сгореть в огне перемен. Жанна, из истеричной и сомнительной девственницы превратившаяся в безоговорочный дух, — вот на кого был устремлен мой внутренний взор. Меня не страшила даже копоть инквизиторского костра — его дым завялил не одну великую тушку. Я был способен оценить любой самый черный и тяжелый юмор, ведущий хоть куда-нибудь. Мне необходимо было движение, и я начал путь, оттолкнувшись от невидимой стены.

Машинку я установил посреди комнаты. Алтарь не алтарь — место силы. Я не стал ползать на жопе, чтобы его найти, просто взял и определил точку пересечения двух диагоналей комнатного прямоугольника, понадеявшись на их абсолютную тупость.

Итак, место было найдено. Сколько стихотворений я должен был написать за день? Не знаю. Много. Какая разница, я не собирался их считать. Я знал одно, что, если сразу же ограничить себя цифрами, это, в конце концов, закончится плачевно. Я не доверял цифрам. Мне не нравился их подход к делу. Они не давали места разгуляться воображению. Единственная, устраивающая меня, была горизонтально уложенная восьмерка. У меня неизменно вставал член, когда я видел ее в таком положении. Ее формы меня возбуждали. Мне хотелось ее выебать.

С буквами было иначе. Каждая из них готова была мне дать. Я чувствовал это своей напрягающейся головкой. Даже гуляющие где-то А и М в любой момент могли постучаться в мою дверь и встать передо мной раком.

И вот я приступил. Я поставил Чайковского «Щелкунчик». «Щелкать — так щелкать», — решил я, садясь перед машинкой. Дело пошло неожиданно легко, как будто здесь, в этом отверстии, кто-то уже побывал до меня, основательно все разворошив.

Я печатал целый день, отвлекаясь только на то, чтобы сменить диск или заправить чистый лист. Шопен еле поспевал за Григом, Моцарт обгонял Бетховена, Брамс давал пинка Рахманинову, а Штраус никак не мог угнаться за Россини. Я сидел, сгорбившись, и к концу дня уже ни хрена не соображал. Ноты, перемешавшись с буквами, скакали в моей голове, отплясывая неистовый кавардак. Так и не допечатав последнее стихотворение, я повалился на пол и забылся тяжелым сном.

Это продолжалось целый месяц. Два месяца. Три. Если я когда-нибудь скажу, что за это время хотя бы раз почистил зубы, плюньте в мой поганый рот. Я проглочу ваш плевок, ибо вы будете правы — я их не чистил. У меня едва хватало времени попить воды. Вечность то распахивала передо мной ворота, то больно их захлопывала, но вместо скрипа петель я слышал переборы баховского клавесина. Иногда мне казалось, что я смотрю в бездну и не различаю дна, но чаще мой взгляд упирался в собственную грязную коленку, поросшую редкими унылыми волосками.

В отсутствие собеседников я научился разговаривать с моей машинкой. Чаще всего я увещевал ее, пеняя ей на ее щербатость, но здесь я, конечно, кривил душой, выговаривая ей всяческие нелицеприятные вещи. В чем она была виновата? В том, что каждый вечер, перечитывая написанное за день, я в ярости рвал листы и раскидывал их по комнате? В том, что я постепенно сходил с ума в безумной погоне за совершенством? В том, что мне больше некому было адресовать проклятия и ругательства, потому что Господь, зажав пальцами уши, давно отвернулся от меня?

«Да! — кричал я. — Сука! Вот Ты кто, Господи! Ты, дающий Все одним, и Ничего — другим! Ты несправедливый мудак после этого, и я отказываюсь в Тебя верить!»

Однажды, находясь в крайней степени отчаяния, я схватил машинку и, оторвав ее от пола, бросил в стену. Соседи злобно застучали с той стороны. Я это принял как знак, но все равно еще долго не мог успокоиться. Попинав искореженный инструмент и разбив в кровь ступню, я принялся за ремонт. Я плакал от боли и обиды, выправляя заклинившую каретку и выпрямляя рычаги литер. «Я больше не обижу тебя, — твердил я сквозь слезы, хлюпая сопливым носом. — Гадом буду, девочка моя», — причитал я.

Через неделю я выкинул ее с балкона, едва не убив семью, возвращающуюся из похода в «Макдональдс». Потом сидел, убитый и раздавленный своей бездарностью, среди вороха бессмысленных стихов под бетховенскую Аппассионату, так любимую Лениным, и у меня не было сил даже на то, чтобы пошевелить мозолистым пальцем.

Это был полный провал. Я решительно ставил крест на всем, что последнее время засоряло мне мозги. Я переоценил свои возможности, потому что их реальная скромность не смогла бы выдержать даже невинного поцелуя, тогда как я замахнулся на вселенский отсос.

Я занес обратно всю мебель. Расставил на подоконнике горшки с цветами. Намочил половичок, нацепил на голову сеточку для волос и сел писать письмо родителям.

Мне было грустно. Эта грусть была такой пронзительной и юной, что у меня дрожала рука.

Здр…вствуйте, …ои люби…ые, ………… и п… п…., — писал я под моцартовский реквием. — Я в…с очень люблю. Т…к сильно, что иногд… …не нестерпи…о хочется броситься с б…лкон…


Печатная машина

Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.


home | my bookshelf | | Печатная машина |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу